«Заххок (журнальный вариант)»

302

Описание

Медведев Владимир Николаевич — родился в Забайкалье, на озере Кинон, большую часть жизни прожил в Таджикистане. Работал монтером, рабочим в геологическом отряде, учителем в кишлачной школе, газетным корреспондентом, фоторепортером, патентоведом в конструкторском бюро, редактором в литературных журналах. Автор книги рассказов «Охота с кукуем» («Лимбус Пресс», 2007). Публикации в «Дружбе народов»: «Нечаянная революция» (о Бухарской революции 1920 года), «Басмачи — обреченное воинство», «Земля разрушенных стен», «Праздник общей беды», «Сага о бобо Сангаке» и др.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Заххок (журнальный вариант) (fb2) - Заххок (журнальный вариант) 538K (книга удалена из библиотеки) скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Владимир Николаевич Медведев

Владимир Медведев ЗАХХОК Роман Журнальный вариант

1. Андрей

Налегаю на лопату и выворачиваю…

Ни хера себе! Череп.

Человеческий.

Присаживаюсь на корточки, разглядываю. Ни разу не видел мертвецов. Но это и не мертвец. Кость. Тыква с кривыми зубами и дырами для глаз… И все же такая, наглухо, жалость накатила. «Да, — думаю, — залетел кто-то по-черному. Убили его здесь, голову отрезали и тут же, во дворе, закопали…»

Слышу:

— Чего сидишь?

Поднимаю голову. На краю котлована — пластиковые шлепанцы «найк». Из них босые пальцы торчат. Над ними пижамные штаны в полоску. Еще выше круглое брюхо. А совсем уж в вышине, в утреннем небе — широченная байская ряха. Хакбердыев, хозяин. Вот этот, точняк, и убил. Двор-то его собственный.

Ненавижу таких гадов. Не хозяин он мне, я только пашу на него. Дом строю. А он таращится будто я его собственность.

— Почему не работаешь?

— Череп нашел, — огрызаюсь. — Тут у вас что, кладбище?

Зырит, будто оценивает. Потом этак важно:

— Знаешь, как говорят: под каждым следом коня зарыты две сотни глаз.

Мудрец, блин! Да эта пословица каждому в Таджикистане известна. До нас, мол, столько прошло поколений, что где ни копни — везде лежат сто человек. Нашел себе алиби!

А он переспрашивает вроде как с угрозой:

— Ты понял? — И пальцем указывает: — Это… сюда неси.

Ненавижу когда приказывают. Я не бобик — прыгать из ямы с костью в зубах. Встал и швырнул череп баскетбольным броском. Он принял пас неожиданно четко. Только глазом черным зыркнул:

— Работай давай… Чего стоишь? Копай.

Уходя, обернулся:

— Хорошо работай. Ты ведь Муродова сын? Смотри, хорошо землю копай. А то отца опозоришь.

И отвалил, шлепая «найками».

Я посмотрел-посмотрел, как он, держа череп у бедра будто мяч, шествует по своей усадьбе к дому под виноградником, «Ах ты, басмач, — думаю. — Да гори оно огнем». Плюнул, вылез из ямы и пошел в дальний конец двора, где Равиль и Карл сколачивали опалубку под фундамент. Иду и прикалываюсь: пузо выпятил, шаркаю кедами как хозяин шлепанцами. Подошел и кричу ребятам:

— Эй, почему медленно работаете? Плохо молотком стучать будете, секир-башка вам исделим.

Равиль гвоздь в доску загнал, голову рыжую поднял и спрашивает:

— Чего ты ему пульнул?

— Башку твоего предшественника. Бугра, что старый дом строил. Вот с ним и расплатились…

Короче, рассказал я про свою находку. А им, вроде, без интересу. Карл лишь буркнул:

— Что за череп? С мясом, с волосами?

— Гладкий.

Карл плечами пожал:

— Тогда лет двадцать в земле лежит. Не меньше.

Равиль c ходу встрял:

— Бери уж тысячу.

— Может, и столько. Почва сухая.

Равиль ему:

— А миллион не хочешь? — и мне подмигивает: — Андрюха, да ты первого человека откопал. Могилу святого Деда Адама нашел.

Карл пальцем у виска крутит:

— Думаешь, если Ватан — райцентр, так и рай здесь был?

Равиль языком цокает:

— Э-э, брат-джон, у тебя в голове, оказывается, совсем масла нет. Совсем не знаешь, где живешь. В центре мира живешь. Здесь у нас все было. Райский сад был. Александр Македонский был. Товарищ Саидакрам Мирзорезоев из Совета министров тоже был…

Ну, понеслись стебаться. Хлебом не корми — дай друг друга подколоть.

— Слушай, — спрашиваю Равиля, — как думаешь, зачем он черепушку уволок?

— Кто?

— Ну, этот… басмач… Хакбердыев.

— Спроси чего полегче. Может, похоронит. Националы любят хоронить, им Аллах за это грехи прощает.

— Нет, тут другое что-то. Наверняка улику прячет. Он же бандит.

— Да ну! Просто торгаш.

— По мне, так все торгаши — бандиты.

Равиль усмехается:

— Хорош мудрить, Андрюха. Иди трудись, ищи остальные кости.

— Хорош приказывать, — огрызаюсь. — И так иду.

Ну, блин, тоже мне большой начальник.

Рою и думаю: может, череп и впрямь древний. Но этот-то, басмач, все равно — бандюга. С чего он так гнуснолыбился? «Отца не опозорь». О чем это? Отец ведь тоже собирался что-то сказать. Встретил его вчера на улице. Он торопился, обещал вечером к нам прийти, да не пришел. Я ждал допоздна и еще больше, чем обычно, обиделся. Простить ему не могу, что не понимает, как я к нему тянусь. Раньше даже плакал по ночам из-за того, что он меня не замечает.

Слышу, на улице за забором кто-то сигналит будто ненормальный. И орет:

— Андрей! Эй, Андрей!

Вылезаю из ямы, подхожу к забору. Ну, кто там еще? Белый фургон «Скорая помощь». За рулем — черт худой, усатый, черномазый. Али, водитель больничный, которого все Аликом зовут. Мы с ним вроде как кореша. Кричит из окна кабины:

— Андрей, садись быстро. Поехали!

Он всегда как на пожар. Всю дорогу одно: «быстро-быстро», «давай по-быстрому». А меня злость разбирает. Вчера отец времени для меня не нашел, а сегодня даже машину прислал. Бросай, сынок, дела и — к нему. Быстро-быстро!

— У тебя, — спрашиваю, — лед что ль в жопе загорелся?

— Братан, кончай базарить, — Алик кричит. — Времени нет!

Ништяк себе заход.

— Ну ты, Эйнштейн, пространство-то хоть осталось? — спрашиваю.

С юмором у Али — всю дорогу проблемы. Не врубается.

— Эй, садись, говорю!

— А дальше что? Лекцию о времени прочитаешь?

— Отца твоего убили.

Я сначала не понял. Он по новой:

— Твоего отца! Убили!

Я понял, но не поверил, а когда поверил, время исчезло. И пространство, наверное, тоже. Пока я ехал, за ветровым стеклом висела мутная пелена, в которой растворились и глухие глинобитные заборы на окраине поселка, и высокие тополя вдоль пыльной дороги, и хлопковые поля, расстилавшиеся до дальних гор… Остановились на краю какого-то солончака. Кучка людей.

Рядом — черная «Волга». Я выпрыгнул из кабины. Люди оглянулись, расступились. Отец лежал на спине. Одежда была в пыли и репейниках, будто его волокли по земле. Кровоподтек на пол-лица.

Я вроде бы ослеп. Не видел ближних холмов и дальних гор. Не видел поля, залитого солнцем. Не видел стоящихвокруг. Видел только глубокую борозду поперек его шеи. Тонкую линию, прорезающую вспухшую плоть. Не слышал, как шуршит горячий ветер. Не слышал, как шепчутся окружающие. Потом рядом, как бы за какой-то стеной, кто-то сказал:

— Ну что ж, надо тело забрать.

Сначала я даже не понял смысла. Захлестывало чувство страшной непоправимости. Вытерпеть не было мочи. Меня будто на куски разрывало. Наверное, я зарычал или застонал. Я озирался, словно искал что-то, чего найти не мог. Взгляд наткнулся на районного прокурора. Он внимательно смотрел на меня, будто следил.

— Большое горе, Андрей… Очень тебе сочувствую. Крепись. Теперь что поделаешь?

Кивнул Алику:

— Давай, грузи.

Алик распахнул задние дверцы фургона, выволок раскладные брезентовые носилки и разложил их рядом с отцом. И тут я будто очнулся.

— А следствие?!

— Разберемся, — сказал прокурор. — Следствие проведем обязательно. Но сразу тебе скажу: дело очень трудное. Никто не видел. Свидетелей нет. Очень трудное дело.

Я сразу понял — врет! Никакого следствия не будет. У него на морде лица было написано большими буквами: НИКАКОГО СЛЕДСТВИЯ. Я закричал:

— Почему здесь все топтались?! Следы затерли. Даже собака не найдет.

— Андрей, — мягко сказал прокурор, — собака в таких случаях ни к чему.

Его глаза будто закрыты сзади какой-то заслонкой. Как таджики говорят, на лицо ослиную шкуру натянул. Я огляделся. Следователя — его все в поселке знают — здесь не было.

— Где следователь?! Где фотограф?

— Андрей, — мягко сказал прокурор, — не учи меня, как надо работать.

— Почему не начинаете следствие?!

— Зачем так говоришь? Обязательно начнем. Проведем расследование, выясним… Обязательно, обязательно.

— Ничего вы не начнете! Вы… все так оставите.

— Андрей, я сейчас тебя прощаю. Ты нехорошие слова сказал, но понимаю, что чувствуешь. Мне тоже очень горько. Твой отец моим другом был. Очень хорошим другом…

Но у меня от бешенства сорвало крышу, и я плохо соображал, что говорю.

— Не хотите, да? Мне самому что ль расследование проводить?

Прокурор перебил меня по-русски:

— Не надо ничего расследовать! Ты умный парень. Не делай глупостей. Сам знаешь, время сейчас опасное. Очень опасное. Не надо такие слова говорить. Потом сам пожалеешь…

— Угрожаете?

— Ты кто такой, чтоб я тебе угрожал?!

Прокурор жабры раздул, и дерьмо из него так и поперло:

— Ты кто такой?! Учишь, как следствие вести. Научись сначала со старшими разговаривать! Что ты вообще знаешь? Тебе брюхо распори, в нем и буквы «алеф» не найдешь… Ты как твой отец! Тот хоть людей лечил, потому его и терпели. А тебя за что терпеть?!

Я окончательно взорвался:

— Отца вы терпели?! Если бы не мой отец… если бы отец вас не лечил, вы все бы здесь передохли! От обжорства. Я сам найду, кто его убил! Здесь ничего не добьюсь, в Душанбе поеду. Пусть пришлют бригаду. Я ваш гадюшник разворошу. Я все равно найду, кто…

Он глаза выкатил, смотрит на меня, будто сожрать хочет. Потом обуздал себя, отвернулся. Скомандовал, ни на кого не глядя:

— Забирайте.

Никто даже не шевельнулся.

Меня трясло, но я не хотел, чтобы к отцу прикасались чужие. Нагнулся и подсунул руки под плечи отца. Потом взглянул на Алика… Он поколебался, подошел и неохотно взялся за ноги. Вдвоем мы приподняли тело. Оно было очень тяжелым и прогибалось пониже пояса.

— Сафаров, помоги, — приказал прокурор.

Водитель прокурорской «Волги» подошел, ухватился за ремень отцовых брюк и потянул. Мы подняли тело повыше. Голова отца откинулась назад. Мы подтащили тело к носилкам. Я постарался опустить его так, чтобы голова не стукнулась о брезент. Вдвоем с Аликом мы взялись за ручки носилок, отнесли их к «скорой помощи» и задвинули в фургон. Я сел рядом с носилками. «Скорая» тронулась. Я придерживал отца, чтобы его не мотало на ухабах. Только теперь заметил на смуглых и крепких отцовых руках ссадины и синяки. Его держали. Он был сильным. Один человек с ним бы не справился. Их было несколько. Я гнал от себя страшные картины того, как отца убивают. Я не мог их вытерпеть. Я гасил видения, но они вспыхивали вновь и вновь.

Очнулся я, когда щелкнул замок. Алик раскрыл дверцы.

— Брат, давай вынесем…

Я вытер сухие, без слез глаза и взялся за ручки носилок. Брезентовое ложе, лязгая нижними скобами, поехало по металлическим полозьям. К настежь распахнутой «скорой» подскочили парни в белых халатах. Санитары. Перехватили носилки, понесли.

Спрыгиваю на землю. Домик, беленый известкой, в глубине больничного двора. Морг. Люди у входа. Застыли неподвижно. Молча. Как тени. Отец на носилках уплывает в раскрытую дверь морга.

Я вхожу. Комната какая-то. Отец лежит на высоком узком столе, покрытом клеенкой. По ту сторону стола — врачи. Перешептываются тихо. Один — впереди. Главврач. Остальные за ним, чуть позади. Как на утреннем обходе.

Отцу в лицо не смотрю. Не могу. Черные туфли покрыты пылью. Лезу в карман, достаю платок. Хочу пыль смахнуть. Как это отец так умеет, чтоб на обуви — ни пылинки? Всегда. Или никогда? Всегда ни пылинки. Никогда ни пылинки…

Кто-то что-то говорит… Главврач. Негромко.

— Большое горе, товарищи… но наш коллектив… проводить достойно… товарищ Шарипов займется…

Врач в белом ему на ухо шепчет. Главврач кивает:

— Да, товарищи, мы родственникам в кишлак сообщили. Они очень просили вскрытие не делать. Это, конечно, старый предрассудок, пережиток прошлого, но из уважения… Потом неудобно получится, обижаться будут… Прокуратура тоже не возражает…

Чувствую чью-то руку на плече. Мама. Не услышал, как вошла. Она тяжело оперлась на меня. Замерла, глядя на отца. Я маму крепко обхватываю. Чтобы почувствовала, что я рядом. Что я с ней. Живой. Держу ее…

Мама глубоко вздохнула. Слегка повела плечами, высвобождаясь. Коснулась моей руки ласково: «Спасибо, я держусь». Еще раз вздохнула. Шагнула вперед, к столу. Постояла, глядя отцу в лицо. Поправила воротник рубашки, завернувшийся, измазанный пылью. Нежно провела пальцами по щеке отца. Подняла глаза на главврача.

— Я заберу его. Дайте мне, пожалуйста, машину.

Главврач изумился:

— Куда заберете?

— Домой.

Главврач на маму смотрит подозрительно. Недоумевает.

— Зачем домой? Похоронить надо.

Мама будто не слышит.

— И если можно, скажите плотнику дяде Васе, чтобы сколотил гроб. Я заплачу за работу.

Главврач допер наконец.

— Вера, вы нас обижаете… Мы сами похороним. Не беспокойтесь, сделаем как надо. Я сейчас пошлю санитаров рыть могилу. До вечера времени еще много…

Мама говорит ровно, без выражения:

— Он должен провести ночь дома.

Главврач хмурится. Знаю, что он думает. «Моя больница. Мой персонал. Я здесь главный. Я начальник. Мне решать, как работать. Как хоронить. Откуда русской женщине знать, как положено погребать? Не по советскому закону. Не по русскому. По нашему закону. Может, и знает. Но не ей решать…»

Но вслух другое произносит:

— Вера-джон, национальные традиции тоже уважать надо…

Знаю, о чем он думает. «Что люди в поселке скажут, если я позволю не по закону похоронить? Скажут, Хакимов совсем никакого авторитета не имеет. А может, Хакимов не знает, как правильно? Может, его не учили? — скажут».

Тот врач, что прежде ему на ухо шептал, опять шепчет. Главврач молчит, думает. О чем — не знаю. Что шептун ему посоветовал? Что им известно такое, чего мы не знаем?! Главврач продолжает:

— Вера-джон… — Помолчал, потом на шептуна кивнул: — Акмол Ходжиевич правильно говорит. Вот вы… Вы столько лет с покойным Умаром вместе жили… Его сын тут стоит… Конечно, правильно будет, если вы сами его похороните…

Почему? Почему он так быстро, так легко уступил? И что шептун опять ему шепчет?..

Санитары перенесли отца назад, в «скорую», Алик завел двигатель, мама села рядом с ним, а я — в фургон возле отца, и мы повезли его к нам домой.

Дома мама велела мне разложить в большой комнате стол, за которым мы обычно обедаем, когда приходит отец. Алик помог внести отца в дом и уложить на стол. Потом он уехал. Мама велела мне нагреть воду в ведрах. Прилетела из школы Заринка, они с мамой обнялись и зарыдали.

Мама выгнала нас с Зариной из комнаты и сама обмыла тело. Я хотел помочь, но она резко меня оборвала. Я только подтаскивал к закрытой двери ведра с горячей водой и выплескивал на улицу таз, который она выставляла.

Примчался Равиль.

— Пошли выйдем.

Мы вышли на крыльцо. Он зашептал:

— Куда ты полез? Камикадзе. Летчик, блядь, герой Гастелло. Надо было, блядь, тихо-тихо промолчать. Затаиться как Ленин в мавзолее. Тихо-тихо все разузнать. Матушку с сестрой вывезти. Потом кого надо тихо-тихо замочить. И тихо смыться. Войнушка все прикроет. Так и батю твоего кончили.

— Кто?! Ты знаешь!

— Ни хрена я не знаю.

— Знаешь!

— За кого ты меня держишь? Кто я по-твоему?! Шорох идет. И ничего конкретного. Первый день что ли здесь живешь? Бздит народ. Никто вслух не скажет. Так, шуршат разное…

— Кто? Хакбердыев, торгаш, да?

— Слушай, на твоего пахана многие зуб точили…

— Но почему?! Почему? Что он им сделал?!

— Андрюха, уезжать надо. Все равно вам теперь в Ватане не жить. Рвите когти и побыстрее. В темпе.

— Хера им!

— Псих! Замочат же. Думаешь, только тебя? Всех троих порешат, и ни одна собака кругом не пикнет.

— Некуда, Равиль. Некуда. И денег ни копья.

Он кулаком о перила:

— Вот засада! — Потер лицо ладонями. — Андрюха, я у Хакбердыева аванс попрошу. Ты не приходи. Вообще, сиди дома как мышка. Похороните и втихаря слиняете.

— Я матушке еще ничего не говорил. Она не знает.

— Тебя, дурака, не жалко. Матушку твою и сеструху жаль. Распустил, блядь, язык… Напугал старушку толстым хером. Да им по барабану — что в Душанбе жалуйся, что в Москву, что в Париж. Но они не прощают. У нас тут звери и за меньшее убивали.

Опять — они. Знает он, татарин ушлый, знает!

— Равиль, как брата прошу, кто?

— Хорош геройствовать. О матери, о матери думай… Ну, ладно, Андрюха, держись. Прорвемся. Если что, кликни — я тут же… Сейчас бежать надо, извини. Завтра с утра я у тебя. Как штык. Отпросимся с Карлом у кровососа. Не отпустит — долбись он конем, сами уйдем.

Обнял меня, лбом ко лбу прислонился и убыл. Я не в обиде. Знаю, остался бы, если б мог.

Наконец мама выложила в коридор груду мокрых простыней и поставила пустые ведра. Когда она позвала нас, отец лежал на столе со сложенными на груди руками, одетый в териленовый костюм, который обычно висит у нас в шифоньере. Воротник рубашки был поднят, уголки зашпилены булавкой, чтобы скрыть рубец на шее. Стол накрыт нашей лучшей, праздничной, скатертью. Не представляю, как мама одна управилась.

Она сидела в головах, опустив голову на стол.

— Дети, вы, наверное, проголодались. Зарина, приготовь для вас что-нибудь, — сказала, не поднимая головы.

— Мам, мы не хотим, — Зарина подошла к маме и крепко обняла.

— Андрюша, поставь стулья для себя и Зарины, — сказала мама. — И принеси с кухни свечей.

Я поставил два стула. Зарина присела, не разжимая объятий. Потом дядя Вася привез громадный гроб, обитый черным сатином. Дядя Вася, Алик и я установили гроб на две табуретки, перенесли в него отца и водрузили на стол. Они уехали. Начало темнеть. Я закрыл входную дверь и задвинул засов. Хотел зажечь свет, но мама сказала: не надо. Лампочку она оставила только в коридоре, а большую комнату освещали четыре свечи на столе, по две с каждой стороны гроба. В темноте огоньки казались очень яркими. Мы сидели у стола. Вдруг погасла светлая полоса, которая падала в комнату из коридора.

— Так я и знала. Опять отключили электричество, — мама загасила две свечи. — До утра, наверное, не хватит…

Я подошел к наглухо закупоренному окну. Мама сказала, что нельзя, чтоб сквозняк, от сквозняка лицо темнеет. У соседей светились окна. Значит, не в поселке отключили, а у нас какая-то сволочь отрезала… И вдруг к стеклу, с той стороны, прилипли три расплывчатые рожи. Кто-то со двора к нам заглядывал. Лиц не различить. Я опустил шторы. Они погалдели и затихли. Ушли? Я тайком принес из кухни топор и незаметно пристроил возле ножки моего стула.

Свечи догорели. Я зажег две новые и вдруг услышал, что к нашему дому подъезжает машина. Грузовик. Остановился. Хлопнули дверцы. Голоса. Потом в дверь громко постучали.

Началось!

Мама подняла голову, проговорила устало, рассеянно:

— Открой, Андрюша.

— Мама, подожди! Я должен тебе рассказать…

— Потом, потом… Иди и узнай, кто там.

— Мамочка, не надо! Понимаешь, сегодня, когда… Ну, когда я туда приехал…

— Андрей, не время сейчас. Ты же слышишь…

Постучали опять. Она нетерпеливо встала.

— Я сама открою.

Мама взяла свечу и, прикрывая ладонью пламя, чтоб не погасло на ходу, двинулась на стук.

— Мама, не отпирай!

Я схватил топор, выскочил в коридор и заслонил ей дорогу.

— Это пришли… за нами…

— Почему за нами? К нам.

В дверь опять постучали. Громче и настойчивей.

Я крикнул:

— Нас убить!

— Андрюшенька, я понимаю… На тебя такое свалилось. На всех нас… Теперь тебе чудятся всякие страхи…

— Мама, выслушай же меня!

Стук. Еще! Пока только стучат. Потом дверь начнут ломать.

— Отойди, Андрей, — сказала она строго. — Там ждут.

Я выкрикнул:

— Кто ждет?! Да ты знаешь, кто?!

— Милиция… Телеграмма…

Она протянула руку, чтобы отодвинуть меня и пройти. Я уперся.

— Андрей! Господи, да что с ним творится?

Гневно и раздельно:

— Сей-час же про-пусти! Драться с тобой прикажешь?

Я понял: она не отступится. И слушать не станет.

— А ну-ка марш с дороги!

Ненавижу! Ненавижу это слово. А ну-ка марш спать… А ну-ка марш мыть руки… А ну-ка марш делать уроки… Всю жизнь только одно и слышу: марш, марш, марш… Я что, солдат? Я что, кукла, чтоб она меня дергала за веревочки? И все равно: дернет — я делаю. Как собачка Павлова. Да гори оно огнем! Марш, да?! Так точно! Слушаюсь! Служу Советскому Союзу! Назло врагам, на счастье маме… Я зло и четко развернулся на сто восемьдесят градусов.

— Андрюшка, не открывай! — крикнула Заринка.

По-любому ничего не изменишь. Прятаться бесполезно. Подожгут дом. Вышибут дверь. Выбьют окна. Лучше сразу. Лицом к лицу. Заслоню. Положу, сколько смогу, а там… Я шагнул к двери. В правой руке — наготове топор. Левой откинул в сторону засов…

— Что ты делаешь! — закричала Зарина.

…и распахнул дверь. На пороге стоял отец.

Меня как током ударило. В голове загудело и затрещало, словно включился мощный трансформатор. Топорище выскользнуло из ладони, и топор глухо стукнул об пол где-то далеко внизу, в подземном мире. Меня бросило к отцу — обнять (я не обнимал его уже много лет — с тех пор, как вырос), но страшная тяжесть удержала на месте. Я не мог шевельнуться. Просто стоял и смотрел. Я знал, что он вернется! Тело, что лежит на столе позади, за моей спиной, в темной комнате со свечами, — это не отец. Кто-то чужой, незнакомый. А сам он — здесь, на крыльце. Живой. Только так и должно быть. Я с самого начала был в этом уверен. Не ждал, что так скоро.

Фары грузовика, что стоял на улице перед нашим домом, светили отцу в спину. Одет он был в легкий чапан из бекасаба, который всегда надевал у себя дома. Блестящая ткань светилась узкой полоской по контуру фигуры, окружая ее сияющим ореолом. Лицо в тени. Но я угадывал черты, знакомые, родные… И лишь одно было чужим и страшным — усы. Откуда у него усы? Когда они успели вырасти? Где-то в стороне возникла мысль, как бы подуманная кем-то другим: у мертвых продолжают расти волосы… Но почему они выросли так быстро?

Я сказал:

— Папа…

Давным-давно уже не обращаюсь к нему так. Сейчас само вырвалось. Беззвучно. Отец шагнул вперед и обнял меня. Я закричал. Это был не отец. От отца всегда пахло ароматной туалетной водой и еле уловимым запахом лекарств. Тот, кто крепко обхватил меня, пахнул совсем по-другому. Дымом, молоком, сухим навозом, горными травами, бензином и пылью.

Я рванулся назад и услышал, как мама произнесла нерешительно:

— Джоруб?..

Свеча сзади поднялась и осветила лицо обнимавшего меня человека. Он сказал:

— Вера, Вера-джон…

— Да, Джоруб, — ответила мама. — Да, его нет…

И я понял, кто это. Отцов младший брат. Я его давно уже не видел, тысячу лет он в Ватан не приезжал. На отца совсем не похож. Нет, похож, конечно. Очень сильно похож. Сразу понятно, что родные братья. Короче, не знаю…

Он отпустил меня, я посторонился, он вошел. Теперь я увидел, что на крыльце стоит какой-то старик. Сухой, невысокий, с белой бородкой, с кучей медалей на груди. Я догадался, что это дед. Я его и не помнил почти.

Дед и Джоруб, войдя в дом, остановились возле гроба и заплакали, обнявшись. Плакали легко и свободно, как дети. Всхлипывая и утирая слезы. Обнимаясь, поддерживая друг друга. Затем Джоруб широким движением схватил меня, притянул к себе. Я не хотел, чтобы он меня обнимал. Было как-то неприятно после того, как я его за отца принял. Но я вытерпел. Только ждал, когда он наконец уберет руки. Но вдруг внутри что-то отпустило. Я целый день не мог заплакать. В их тесном круге я зарыдал, легко и свободно. Так мы стояли и плакали.

Потом вошел высокий стройный парень, горный орел. Шофер, который их привез.

— Ако Джоруб, ехать пора. Путь долгий, днем жарко будет.

Дед, утирая слезы, сказал по-русски:

— Доченька, надо в дорогу его собрать.

— Я собрала, — сказала мама. — Обмыла, обрядила. И вот гроб…

— Спасибо, доченька, — сказал дед. — Но гроба не надо. Зачем гроб? Закутаем его.

— Шер, ты тоже помоги, — сказал Джоруб шоферу.

Мама молча раскрыла дверцу шифоньера и выложила на стул стопку чистого постельного белья. Взяла верхнюю накрахмаленную простыню, начала ее разворачивать.

— Как же так? — проговорила она вдруг. — Если без гроба, то на грязном полу?

Она сунула простыню Джорубу и решительно потянула со стены большой ковер, который отец притащил на новоселье, когда лет десять назад выбил для нас типовой совхозный домик на окраине. Ковер не поддавался. Мама рванула, сдернула грузное полотнище с гвоздей, оно обрушилось, тяжело складываясь наискось. Полетели с комода на пол вазочки, статуэтки.

— Постелите в кузове.

Шер, горный орел, подлетел, присел, помог маме скатать ковер, взвалил его на плечо и вышел. Потом он вернулся, мы накренили гроб, приподняли отца, переложили на простыню, расстеленную рядом, и укутали с головы до ног. Мама с Зариной потянулись было к длинному белому свертку, лежащему на столе.

— Женщинам нельзя, — застенчиво распорядился дед. — Только мужчинам разрешено.

 Подняли вчетвером. Дед, хоть и старый, тоже помогал.

— Вы не так несете! — вскрикнула мама. — Надо ногами. Ногами вперед.

Я приостановился, но дед сказал:

— Человек, когда рождается, выходит из утробы головой вперед. И когда умирает, из дома должен выходить так же — вперед головой.

Мы пронесли отца через дверь навстречу ослепительно сияющим фарам. Мама с Зариной шли следом. Потом мы уложили отца на ковер, на пол кузова, и встали у откинутого заднего борта, глядя на белеющий в темноте кокон. Потом отошли, я помог Шеру поднять борт. Вот и все. Отец уезжает от меня. Навсегда.

— Ну что ж, Джоруб, поезжайте с богом, — сказала мама. — Может быть, даже и хорошо, что вы его забираете. Наверное, так лучше…

Он протянул ей руку:

— Эх, Вера…

Шер перебил его:

— Ако Джоруб, видите, те стоят? Вы в дом вошли, они к машине подошли. Один на подножку запрыгнул. «Что, братан? Откуда приехал?» Я сказал. Он говорит: «Ладно. К вам, кишлачным, претензий нет. Берите, уезжайте быстрее. Мы сами разберемся». Я ничего не знал тогда. Не знал, что покойного Умара убили, спросил: «В чем будете разбираться? Человек умер, значит, так Бог захотел». Он говорит: «С этими русскими разберемся». Ако Джоруб, что делать будем? Их много.

Джоруб оглянулся.

— Вера, зайдем в дом. — Водителю: — Шер, посиди. Если что, крикни…

Горный орел открыл дверцу, пошарил под сиденьем и вытащил кривую заводную ручку.

— Здесь постою. Посмотрю, чтобы сзади в кузов не забрались…

Мы все — наша семья и дед с Джорубом — вошли в дом. Пол в темной большой комнате пересекала световая полоса от фар, бьющих с улицы прямо в коридор. Холщовая завеса на дверце шифоньера сорвалась, повисла на кончике, и зеркало в полутьме мерцало призрачным светом как волшебная дверь.

Мама подняла опрокинутый стул, спросила устало:

— Ну что там еще?.. Джоруб, что тебе сказал водитель? — таджикского-то она не знает.

Джоруб замялся — сам еще толком не понимал обстановку. Тогда я сказал:

— Мама, я объясню… — и выложил как было.

— Уезжать надо, — сказал Джоруб. — С нами. В кишлаке не достанут.

Я думал, мама откажется, но Джоруб с дедом ее уговорили. Она совсем растерялась. Вещи мы собрали быстро. Нищему одеться только подпоясаться.

— Много не берите, — сказал Джоруб. — Дома все есть.

Вышли на крыльцо, таща сумки. Мама и Зарина — в черном, в черных платочках.

— Запри, Андрюша, — сказала мама, протягивая мне ключи.

Я запер входную дверь пустого дома. Опустевшей утробы.

Мама с дедом сели в кабину. Зарина, я и Джоруб опустились на пол у передней стенки кузова, в головах белого кокона. Грузовик сдал назад, мазнул светом фар по кучке бесов, издали следивших за нашим бегством, и поплыл по темным улицам. Я покидал наш поселок без радости и без сожаления. Я вообще перестал что-либо чувствовать. Ни о чем не думал. Будто спал наяву. Мне чудилось, что и я, как покойник, вместе с отцом уплываю во тьму вперед головой, спиной вперед…

Не знаю, сколько прошло времени. Несколько раз нас останавливали, какие-то люди с оружием карабкались на борт, заглядывали в кузов, светили фонариками, о чем-то спрашивали… Я не вникал, не интересовался, кто… Боевики, погранцы — какая разница? Джоруб спрыгивал на землю, дед выходил из кабины, толковали с военными. Пусть разбираются сами… Потом встречный ветер похолодел, небо начало светлеть, обрисовались две гряды вершин по обе стороны дороги, и вскоре можно было уже различить реку — далеко внизу, слева, под обрывом.

Начала болеть голова. Подташнивало. Я знал, сказывается тутак, горная болезнь. Но мне было до лампочки.

— Замерз, Андрюшка? — спросила Зарина и обняла меня, чтобы согреть.

2. Зарина

В полусне мне чудилось, что папа пришел к нам домой. Он живой, веселый, но почему-то очень странно одет. В белую ночную рубашку. Длинную, до пят, накрахмаленную и отглаженную…

Сквозь дрему я услышала, как дядя Джоруб сказал:

— Талхак.

Он смотрел вперед, стоя во весь рост и держась за передний борт кузова. Я вскочила на ноги, примостилась с ним рядом и увидела, что уже светло, а мы въезжаем в широкое ущелье. После дороги, стиснутой скалами, оно показалось мне очень просторным. Горы раздвинулись. Солнце ярко освещало левый склон. Верх его был крутым, почти отвесным, а низ широкими ступенями спускался к реке на дне ущелья, и там, на пологом откосе, среди нежно-зеленых прозрачных деревьев и крохотных распаханных полей теснились домики с плоскими крышами… Правый склон ущелья оставался серым и холодным. У его подножия, на другой стороне реки, смутно виднелись дворы и домики. Утренняя тень делила кишлак вдоль по реке на две половины — светлую и темную.

Солнечная сторона выглядела как волшебное селение из сказки. Я с детства воображала, как здесь побываю. Забиралась к папе на колени: «Папочка, а когда мы поедем в Талхак?»

Он смеялся, гладил меня по голове: «Станешь большая — повезу тебя в Талхак, всем покажу, какая у меня дочка».

Он по-русски чисто говорил, только с небольшим акцентом. Мне это ужасно нравилось и казалось очень милым. Никто на свете не умеет говорить как мой папа. Я все спрашивала его:

«Ну когда же поедем? Когда?»

А потом мама однажды строго приказала:

«Не приставай к отцу с глупыми просьбами».

«Ну почему?! Мне так туда хочется…»

«Он занят на работе. У него нет ни минутки свободной».

Мама всегда нам так говорила. Особенно, когда папа вдруг куда-то пропадал и долго не приходил. А потом однажды мы с Андрюшкой случайно узнали, что у папы в кишлаке есть другая семья. Значит, у нас есть сестрички и братишки! Папины дети. Другие дети. Я часто пыталась представить, какие они. Сможем ли мы с ними подружиться? Мне ужасно хотелось, чтобы папа про них рассказал. Но ни разу не попросила. Хоть и несмышленыш, а чувствовала: мама обидится, если папа будет о них рассказывать. Почему? Что в этом обидного? Когда была маленькой, не понимала. Теперь, кажется, понимаю. Я ведь тоже одно время ревновала папу к этим незнакомым мне детям. А потом начала их жалеть. К нам-то с Андрюшкой папа приходил часто, а они видели его раз в год. Как они, наверное, по нему скучали… Теперь я о нем тоскую. Так, что сердце разрывается… Я не заплакала. Это ледяной ветер бил в лицо и вышибал из глаз слезы.

А тут еще Шер, наш шофер, добавил — загудел во всю мочь. Хотел людей в кишлаке предупредить, что мы приехали, а вышло, словно грузовик завыл от горя. Так с ревом и воем мы промчались по мосту через речку и остановились на площади — вернее, площадке — перед небольшим зданием из грубого камня с куполом на плоской крыше. Видимо, это была мечеть.

Нас встретили несколько человек. Они, наверное, ждали, когда привезут нашего папу. Откинули задний борт кузова. Мы — дядя Джоруб, Андрюшка и я — спрыгнули на землю, а мама с дедушкой вышли из кабины. Здешние люди стали подходить к дедушке и дяде Джорубу, обнимать их. Многие плакали. Похоже, папу здесь любили. Они и Андрея затащили в свой круг и тоже его обнимали. Несколько мужчин залезли в кузов, подняли папу и передали стоявшим внизу, а те целой гурьбой — человек, наверное, десять — подняли на плечи и побежали по извилистой улочке, круто идущей вверх.

Мы с мамой подхватили сумки и поспешили за толпой. Потом я оглянулась и увидела, что дедушка сильно от нас отстал. Я остановилась и подождала его. Мы шли по узкому проходу между низкими заборами, сложенными из камня, и молчали. Что тут скажешь? Бедный, бедный папочка… Я по-прежнему не могла поверить в то, что он умер. Мне казалось, что я вижу какой-то нелепый сон, а потому горе неподвижно застыло где-то в глубине как черная вода в бездонном колодце.

Когда мы наконец подошли к папиному дому — бывшему его дому! — дверь в заборе была распахнута, а возле на улочке толпились люди. Они расступились, и мы с дедушкой вошли во двор. Там тоже стояли люди, молча. Никто из них, пока мы шли к дому, даже не кивнул дедушке. Будто не видели его. На похоронах нельзя здороваться…

Папа лежал на полу в низкой полутемной комнате, освещенной глиняными светильниками. Два огонька — справа, на крышке буфета. Два огонька — слева, на подоконнике маленького окошка. Мебели почти никакой. Буфет с парадной посудой да пара сундуков. На сундуках — высокие стопки красных ватных одеял. Ни стола, ни стульев. Пол застлан ковром. Посередине — папочка, завернутый в белое. Сидевшие вокруг тихо плакали. Я глазами нашла среди них Андрюшку. Рядом с дядей Джорубом. Мама сидела в полутьме с другими женщинами, справа у стены.

Дедушка вошел, но все продолжали сидеть. Это похоронный обычай — не вставать, когда входит кто-то, даже старший. Мужчины потеснились, чтобы дедушка мог сесть возле папы. Он тяжело опустился на войлочный палас и сразу же обнял Андрюшку. Похоже, Андрей ему папу напоминает. А я пробралась к маме. Она подняла на меня измученный взгляд и молча кивнула. Сидевшая рядом с мамой женщина в синем платье встала, я сразу догадалась, кто она. Папина другая жена! Я ее такой и представляла. Настоящая царица. Высокая, стройная. Светильник освещал лицо, которое показалось мне очень красивым. Прямой нос с горбинкой, большие глаза, брови дугой… Она обняла меня.

— Бедная девочка, сирота…

Потом мы сели. Я примостилась между мамой и этой ласковой царицей. Я уже знала, что ее зовут Бахшандой — дедушка по дороге сказал. Затем в дверь заглянул какой-то человек и негромко сказал:

— Выносите гостя. Обмывальщики пришли.

Дядя Джоруб поднялся на ноги, за ним остальные. Мужчины — и Андрей тоже — подняли нашего папу, закутанного в простыню, и унесли. Женщины зарыдали в голос. Я хотела встать и пойти за папой, но одна тетка, сидевшая сзади, прошептала, всхлипывая:

— Нельзя, доченька. Женщинам запрещено смотреть, как мужчину обмывают.

Мама взяла меня за руку. А та же задняя тетенька — тихонько:

— Доченька, скажи своей маме… Если хочет, то, может быть, платок снимет…

Я шепотом перевела мамочке.

— Зачем? — спросила мама и потуже затянула узел своей черной косынки.

Все женщины в комнате были покрыты платками. Все, кроме здешней папиной жены, у которой длинные черные волосы были распущены. Мама огляделась вокруг и, кажется, сама поняла. Она пожала плечами и сняла косынку. Тетушка, сидевшая позади, опять прошептала — теперь уже маме:

— Невестка, может, волосы захотите распустить?

Я перевела.

— Ах, меня, кажется, принимают в клуб законных вдов, — проговорила мама, но принялась вытаскивать заколки из тугого узла своих льняных волос, которыми я всегда любуюсь.

Казалось, она тоже не совсем понимала, что папа умер. Потом нас позвали. Я увидела, что перед домом лежит штуковина, на вид похожая на грубо сколоченную лестницу, приподнятую над землей на невысоких подставках. Это были погребальные носилки, на них укладывали папу, обряженного в белый саван. Его лицо было по-прежнему закрыто.

Тетя Бахшанда сошла с веранды и медленно двинулась к носилкам. Я не могла оторвать от нее взгляда. Мне сначала даже казалось, что она ничуть не горюет, а просто идет посмотреть на то, что лежит на носилках, как если бы… ну, не знаю… ну, как если бы во двор притащили мешок муки. Неужели она совсем не любила нашего папу?

И вдруг она будто ожила и заголосила:

О, дом мой, дом мой! Дом мой, разрушенный дом…

Я уже видела недавно — у нас в Ватане: так причитала женщина, у которой умер муж. Тогда я даже представить не могла, что скоро, очень скоро кто-то завопит это древнее причитание над моим папой, а наш дом будет разрушен…

О, дом мой, дом мой, без крыши четыре стены. Царь мой ушел, остался дутор без струны, Кувшин без воды, душа без тела. Дом мой, дом мой, дом опустелый. Тетя Бахшанда била себя в грудь и царапала лицо: Гости пришли, не встанешь, не скажешь: «Салом», Заждался тебя твой конь под седлом, Твоя чаша средь лета покрылась льдом. Дом мой, дом мой, разрушенный дом.

Она причитала так яростно и отчаянно, что у меня побежали по коже мурашки и опять навернулись на глаза слезы. Я сдерживала их изо всех сил. Потом человек в белой чалме — видимо, мулло — оглядел двор:

— Сын… Пусть сын тоже понесет.

Андрюшка, мрачный, вылез из угла, где сидел, опустив голову на колени, и подошел к носилкам. Вместе с другими мужчинами понес на плечах нашего папу. А женщины начали готовиться к поминкам. Но не в нашем дворе, а в соседском.

— В доме, где покойник лежал, нельзя еду готовить.

— Еда нечистой сделается. Осквернится.

Меня обидело, что они так говорят. Словно папа, пусть даже мертвый, — какой-то заразный. Но я понимала… Это как если бы он заболел какой-нибудь опасной болезнью. И хоть мы его сильно любим, а все равно боялись бы инфекции. Понимала, но было обидно. Хотелось остаться одной, но меня никто никуда и не тащил. Мама ушла вместе со всеми, а я прошла через дом на задний двор, где тупо уставилась на овец в загоне. Они были живыми, и я опять заплакала. А потом побрела к соседям. Там в огромном закопченном котле сварили мясо с лапшой, и мы до ночи таскали в наш двор деревянные блюда с «похлебкой смерти», как здесь называют поминальную еду. Поминавшие сидели на разостланных на земле паласах и кошмах, накормили мы, наверное, весь кишлак.

Умаялись до смерти. Спать нас с мамой уложили в маленькой каморке в пристройке на заднем дворе. Кажется, это было что-то, вроде кладовой. Бросили на земляной пол палас, а на него — тонкие матрасики, курпачи, и одеяла. Мы упали на них, но долго не могли уснуть. Папина смерть давила меня как тяжеленная могильная плита. Теперь, когда не надо было ничего делать, ни с кем разговаривать, притворяться спокойной, я не могла пошевелиться, вздохнуть или просто подумать о чем-либо. Даже плакать не могла.

Утром, когда мама еще спала, я вышла во двор и увидела в дверях курятника тетю Бахшанду с рыжим петухом в руках. Я вспомнила, как вчера, при первой встрече она меня приласкала совсем как родная, разлетелась к ней и воскликнула:

— Доброе утро, тетушка!

Она холодно глянула, молча кивнула и прошла мимо. Я сначала оторопела, а потом выругала себя: человек от горя не отошел, а ты лезешь с приветствиями. Потом подумала: а у меня разве не горе?! Может, я обидела ее обращением? А как ее называть? Тетушка — так и к родным теткам, и к любым вообще старшим женщинам обращаются. А она мне кто? Если по-русски, то мачеха. Но ведь мачеха — это когда мамы нет. А на таджикский лад? Нет, так я тоже не хочу. Выходит, с какой стороны ни посмотри, Бахшанда — мне чужая. Придется вести себя посдержаннее…

Она остановилась, сунула мне петуха и приказала сухо:

— Идем.

Я поплелась за ней. На переднем дворе нас ждала небольшая компания — тетя Дильбар и две соседки, которые вчера особенно хлопотали на поминках. Одна — полная тетенька в коричневом платье — была похожа на большую кубышку из темной глины с круглыми боками. Я про себя сразу так и стала ее называть — тетушка Кубышка. Другая — низенькая, пышная, белая. На вид — точь-в-точь мягкая лепешечка из сдобного теста. Тетушка Лепешка.

Тетя Бахшанда приказала мне:

— Позови брата.

Андрей ночевал в пристройке для гостей, мехмонхоне, стоявшей здесь же, во дворе. Прижимая к себе петуха, я постучала в дверь. Братец выглянул мрачный, встрепанный…

— Эй, парень, иди сюда. Отрубишь петуху голову, — крикнула тетя Бахшанда.

Он буркнул:

— Сами рубите.

Тетя Бахшанда бровь заломила, но объяснила сквозь зубы:

— Женщинам убивать запрещено. Твой дядя ушел, в доме одни женщины. А ты… все же мужского полу.

— Убивать не стану!

И захлопнул дверь. Бедный Андрей! Никак не может с собой совладать. Ходит мрачнее тучи, на всех огрызается. Будто он один на всем свете страдает. Я свое горе заперла глубоко внутри и старалась держаться как обычно, чтоб не опозорить папочку. Чтоб здешние люди не подумали, что папа воспитал нас невежливыми и слабыми. Я поспешила на защиту Андрюшки:

— Брат очень переживает.

Соседки тактично потупились — показывали тете Бахшанде, что не заметили, как Андрюшка ей нагрубил. Тетушка Кубышка сказала:

— Дом надо очистить.

— Надо в нем кровь пролить, чтобы от скверны смерти избавиться, — добавила тетушка Лепешка.

— Если обряды не соблюсти, покойник вредить будет, — сообщила тетушка Кубышка.

Тетя Дильбар ничего не сказала и куда-то ушла. Тетя Бахшанда грозно молчала.

— Подождем, пока дядя Джоруб вернется, — предложила я.

— Давай-ка, девочка, свяжем петуху ноги, — сказала тетушка Кубышка. — Наверное, сестрица Дильбар сделает мужскую работу.

Пришлось мне держать бедную птицу, а пока мы возились с веревочкой, вернулась тетя Дильбар с большой оранжевой морковкой в руке. Рядом с центральным столбом веранды стоял чурбачок, на который положен был топор. Петушиная плаха. Тетя Дильбар подошла к чурбачку и задрала до пояса подол своего красного платья. Мне бросилось в глаза, что верх длинных атласных шальвар с красивым цветным узором пошит из грубого серого карбоса. Тетя Дильбар сунула себе в промежность морковку, зажала ее между ногами и взяла топор.

— Подай петуха, доченька.

Я подошла к ней вплотную, прижимая к груди несчастного петела. Тетя Дильбар ухватила затрепыхавшегося петуха и…

Одним словом, отрубила ему голову.

Я теперь, наверное, всякий раз при виде морковки буду вспоминать, как хлопал крыльями, замирая, петух, подвешенный на центральном столбе за связанные ноги, и как дергался обрубок его шеи и брызгала оттуда черная кровь… Но больше всего меня поразило, что тетя Дильбар убивала петуха так деловито и равнодушно, словно дергала репу из грядки. Бесчувственная она что ли?

А у меня было смутно на душе. Прежде я уже видела, как убивают животных. Наши соседи в Ватане готовились ссвадьбе, и мы, дети, смотрели, как режут барана. Было страшно, но я решила: раз взрослые делают такое, то, наверное… ну, видимо, так надо что ли… Тогда я о смерти вообще не задумывалась. Теперь только о ней и думаю. Когда папу убили, мне стала отвратительна любая смерть. Петух был такой глупый и беззащитный. Андрюшка хоть грубиян, но молодец, что отказался. А я? Смалодушничала. Пошла у тетушек на поводу. Я мысленно дала себе слово: больше никогда в жизни никому не поддаваться. А то, что папа может нам навредить, это глупость какая-то. Соседкам простительно — им папа чужой. Но тетя Бахшанда…

Я потом к ней подошла и прямо спросила, верит ли она в эту ерунду. Она неохотно, но все-таки ответила:

— Покойный, да не передаст ему земля мои слова, мало семьей интересовался. Не думаю, что его дух будет о нас помнить. Если и навредит, то разве что случайно.

Нет, она папу не любила! Да и с нами почему-то не слишком любезна. Вечером я нечаянно подслушала ее разговор с дядей Джорубом.

Мне не хотелось никого видеть. Даже маму или Андрея. Я забралась на плоскую глиняную крышу нашей пристройки, легла на спину и стала смотреть в небо. В Ватане никогда не бывает такого черного, глубокого неба и столько звезд. Крыша была очень холодной. Здесь, в горах, даже днем: на солнце — как в бане, в тени — как в холодильнике. «Крыша одна, погоды две. С этой стороны крыши — холод, с другой — зной». Это тетя Дильбар сказала. Пословица здешняя.

Я насмерть продрогла, но так было даже лучше — я пыталась представить, что умерла. Каково это быть мертвым? Потом стала думать о папе. Он сейчас тоже лежит, смотрит вверх невидящими глазами. Только над ним не звездное небо, а черный глухой слой земли. Наверное, земля это небо мертвых. Не могу понять, что такое смерть. Она никак не укладывалась у меня в голове. Я никак не могла с ней согласиться. Было очень горько и одиноко.

Внизу, на земле, слышались чьи-то шаги, шуршало сено. Видимо, кто-то бросал корм овцам в загончике. Потом я услышала, как тетя Бахшанда сказала:

— Ако Джоруб, зачем вы этих людей к нам привезли?

Дядя Джоруб вздохнул:

— Нам они родные. Там, в городе, их убить собирались. Кто, кроме нас, детей покойного Умара защитит?

А она:

— Э, ако… Может, вам эта его джалаб приглянулась?

Маму проституткой назвала! Я хотела соскочить с крыши и заорать: «Не смейте говорить такое о моей маме!» Но хватило ума сдержаться. Подумала: ну, сейчас дядя Джоруб ей выдаст. И вдруг услышала, как он мямлит:

— Не надо так говорить. Вера — хорошая женщина. Теперь, когда жизнь моего брата сломалась, у тебя и причины-то нет с ней враждовать…

А она:

— Дети! Дети — причина. Моим детям придется с ее детьми делить хлеб, которого и так не хватает. Эта джалаб будет мой хлеб есть.

— Не беда, — залопотал дядя Джоруб. — Они работать станут. Ты сама знаешь: много людей — много работников.

А она:

— Работники? Эти русские из города ничего не умеют. — Помолчала и спросила: — Задумали их с нами жить оставить?

— Куда они поедут? Сама, невестка, сообрази — война. Они по дороге даже десяти километров не проедут. Остановят, ограбят, убьют… Такое сделают, что и говорить страшно. Пусть с нами живут, пока в мире спокойно не станет. А там — как Бог захочет.

Она помолчала, потом сказала резко:

— Верхнее поле. Надо расчистить и распахать. Едоков стало больше, земли нужно больше. Прежде хватало, покойный деньги присылал. А теперь вам в совхозе ничего не платят. Покойный ушел, так что нужно искать, откуда хлеб брать. Я давно о том думала, но рук не хватало. Пусть работают. Только вы, ако, сами ей скажите. Я с ней разговаривать не желаю.

Дядя Джоруб:

— Эх, невестка, не для женщины и подростков эта работа. Для сильных мужиков.

— В этом доме нет ни одного мужика, — отрезала Бахшанда, и я услышала легкие решительные шаги. Она ушла.

Ляпнула бы она такое моему папе. Уж он бы ей рога обломал. Нет, не зря у дяди Джоруба такое глупое и смешное имя. По-таджикски оно означает просто «веник». Видимо, у дедушки умирали несколько младенцев подряд, вот и дали новорожденному такое имя, чтобы обмануть болезнь. Называют веником, значит, он не ребенок, а просто пучок веток, метелка. К веникам болезнь не цепляется. К ним цепляются злые невестки. Подметают ими как хотят.

Назавтра дядя Джоруб — он же дядя Веник или, еще лучше, Метелка — повел нас на поле. Мы поднялись по тропе в гору и вышли к скале, под которой я увидела площадку, размером с баскетбольную. Ну, может быть, чуть побольше.

— Вот земля, — сказал дядя Метелка. — Верхнее поле.

И это поле?! Если здесь что и росло, то только камни. Обломки скалы. Маленькие, побольше и очень большие. Так называемое поле было настолько завалено каменьями, что трава пробивалась лишь кое-где.

Дядюшка Метелка произнес: «Йо, бисмилло», нагнулся, поднял большой угловатый камень и оттащил на самый край баскетбольной площадки. Оказывается, он очень сильный, наш дядюшка. Его даже уважать можно. Ухватил другую глыбу, подволок, положил рядом с первой. Андрюшка скинул рубашку и тоже принялся за дело. Подключились и мы с мамой…

Теперь понятно, почему здешние поля со всех сторон окружены заборами. Не очень высокими — едва в половину человеческого роста. Наш-то наверняка получится повыше.

Потом дядя Джоруб ушел. Мы перекусили лепешками с водой, а затем продолжили работать. Кучка камней росла. Забор начнем выкладывать позже. И я представила, каким он будет. Вот я уже забираюсь Андрею на плечи, чтобы дотянуться и положить камень в верхний ряд. А забор растет и растет. Вот он вырос до самого неба. Мы приставляем к нему хлипкие самодельные лестницы и карабкаемся по ним, а камни на поле никак не убывают…

Через несколько дней я поняла, что время измеряется не сутками, часами и минутами, а кучками камней. Прошла одна куча. Другая. Третья… Славно было, приходя к скале, окидывать взглядом наш каменный календарь. Вот только если б Бахшанда не лютовала. Она маму невзлюбила, придирается ко всякой мелочи. Не туда воду после стирки вылила. Не так села. Не так встала. Перечислять противно. Недавно — не помню, в какую именно кучу, — опять завела:

— Вера, ты хоть какое-нибудь дело хорошо сделать умеешь? Опять все испортила. Сказали верблюду: «Подмигни», а он огород разорил.

Я вступилась:

— Тетушка, не говорите так с моей мамой.

Она и ухом не повела:

— Ты, Вера, даже дочь не сумела научить, как со старшими разговаривать.

Я сказала:

— Если чем-то недовольны, меня ругайте. Маму не троньте.

Она уперла руки в бока.

— Эге, корова легла, теленок встал.

Я крикнула:

— И она вам не корова!

Она рукой махнула:

— Ты как твоя мать. Неумелая, невоспитанная.

Дядя Джоруб попытался ее урезонить:

— Женщина, оставь девочку в покое. Хоть с детьми не воюй.

Она как с цепи сорвалась:

— Дети?! Что ты про детей знаешь? Если чего не узнал, у своей бесплодной жены спроси. Ты, коровий врач, тысячи коров осеменил… Почему жену осеменить не можешь?

Я думала, дядя Джоруб ее убьет. Побледнел, кулаки сжал, но сдержался, повернулся и ушел. Она крикнула вслед:

— Или эту белую русскую корову оплодотвори. Пусть еще одного невоспитанного ублюдка родит.

Как хорошо, что мама не понимает по-таджикски.

3. Джоруб

Слышал я — старики рассказывают, — что в древности овцы могли говорить как люди. Пас их святой пророк Ибрагим, а пастбища в те времена были райские — ведь и экология была совсем другой, не такой, как сейчас… Говорят, овцы спустились к людям с небес, а потому они — животные из рая. Может быть, так, но им даже райская экология не нравилась. Хором кричали: «Трава невкусная. Вода соленая». И святой пророк вел отару в другую долину, но овцы и там ворчали: «Плохо, все плохо. Найди для нас пастбище получше». В конце концов святой Ибрагим устал слушать бесконечные жалобы и в гневе лишил их дара речи.

Честное слово, иногда сожалею, что язык не отобрали также у женщин. Уши болят от их свар. Когда я решил увезти Веру с детьми к нам в Талхак, то помыслить не мог, что жены покойного брата начнут меж собой войну. Что им теперь делить? Но как сказал наш великий поэт Валиддин Хирс-зод, соловей Талхака:

Если ревности пламя охватит покорную пери, Берегитесь той девы и люди, и дикие звери.

Бахшанда никогда не была покорной, а ревнивой — всегда. Прежде воевала с Дильбар за женское главенство в доме. Теперь появилась Вера, началась новая война. Так и проходят наши дни.

А сегодня утром Ибод, мой племянник, закричал во дворе:

 — Дядя Джоруб! Эй, дядя Джоруб!

Я вышел к нему. Ибод стоял в воротах, опершись на длинный посох из дерева иргай, закаленный огнем и отполированный временем. Красавец парень, в младшую мою сестричку. Лицо смуглое, гладкое, солнцем и ветром как пастушья палка вылощенное.

 — Мы овец пригнали.

С холодами мы отгоняем овец на зимовку в Дангару, за сотни километров от наших мест, а весной возвращаем обратно. Перегон — дело трудное и для пастухов, и для овец.

Я крикнул:

— Эй, женщина, принеси сумку.

Наедине зову жену по имени, но приличия должно соблюдать даже при племяннике. Дильбар вынесла кофр с медикаментами. Ибод сумку перехватил:

— Дайте, дядя, я понесу.

Повесил кофр на шею, мы вышли из кишлака и двинулись вверх по тропе, ведущей к Сарбораи-пушти-санг, летнему пастбищу.

Когда-то наши предки договорились с соседями пользоваться пастбищем сообща и попеременно. Один год паслись стада Талхака, а на следующий — скот Дехаи-Боло. Но потом во времена эмира Музаффара некий богач из верхнего селения силой завладел общей землей и объявил ее своей собственностью и даже, говорят, ездил в Бухару, чтобы выправить на нее бумаги. Звали его Подшокулом, но прозывали Торбой. Рассказывают, что он, чтобы потешить эмира, целый чайник лошадиной мочи вылакал, и эмир Музаффар так развеселился, что Торбе пастбище отдал. Односельчане Торбы говорят: он пить отказался, эмир за мужество ему не только пастбище пожаловал, но и чином наградил. Другие говорят: вазиром, министром назначил. Мы поэтому их, людей из верхнего кишлака Дехаи-Боло, «вазирами», царскими министрами, зовем, а кишлаку имя Вазирон присвоили.

Было не было, однако Торба пастбищем завладел и стал брать плату с тех, кто пас там скот. Только после революции справедливость была восстановлена, отдали пастбище нашему кишлаку в полную собственность. На краю его лежит огромный дед-камень, обломок скалы, обросший чешуйками мха, живого и мертвого. Из-под мохового покрова проступают загадочные знаки, которые выбили наши древние предки. Ныне никто уже не знает, о чем те знаки говорят. Священный этот камень исцеляет от многих болезней, а потому невдалеке от него — там, где тропа вступает на пастбище, — высится харсанг, большая куча камней, которую сложили в знак благодарности те, кто приходили лечиться…

К середине для мы с Ибодом поднялись к дед-камню. Слева от него стоит домик, сложенный из скальных обломков. Рядом на траве был расстелен дастархон, лежали переметные сумы, не разобранные после дороги. На каменном очаге установлен большой котел, и Гул, пастух, шуровал в вареве шумовкой. Овцы паслись невдалеке на пологом склоне. Завидев меня, Гул поспешил навстречу.

— Хорошо, что пришли, муаллим. Неладные дела. Кто-то гонит сюда отару. Джав поехал посмотреть, кто такие. Муаллим, что делать будем?

 — Пойдем навстречу.

Мы спешно направились к верхнему, восточному краю. Потом я увидел, что из-за среза возвышения, ограничивающего пастбище, вылетел всадник. Это был Джав, один из наших чабанов. Подскакав, крикнул, не сходя с лошади:

— Вазиронцы идут!

И тут из-за гребня выскочили три собаки. Наши псы молча ринулись к ним. Впереди летел Джангал, огромный алабай-волкодав без ушей и хвоста, за ним — молодой кобель. Наши псы встретились с чужаками, обнюхали взаимно друг друга и разошлись шагов на десять. Каждая стая отступила в сторону своей отары. Будь силы равны, начали бы драться. Но чужаки без драки признали превосходство наших собак. Джангал поднял ногу и помочился. Показал: вот граница моей территории, и сел охранять рубеж. Чужой вожак обозначил свою границу, за ней уселся его отряд.

Мы поровнялись с Джангалом, несущим стражу, и в это время на гребне показалась фигура человека, а вслед за ней — овцы. Отара сползала вниз по склону, как стекает густая патока, если накренить деревянное блюдо.

Человек, шагавший впереди овечьего гурта, был мне знаком. Это Ёр, пятидесятилетний мужик, силач, богач, прямой праправнук Подшокула, того самого Торбы. Удивительно, что столь богатый и уважаемый человек шел со стадом как простой пастух.

— Здравствуй, Ёр, — крикнул я.

— Ва-алейкум, — мрачно ответил Ёр и продолжал шагать, пока не остановился прямо передо мной.

— Уйди с дороги.

— Не спеши, Ёр, — сказал я. — Давай поговорим.

— Говорить не о чем. Гони с нашей земли своих баранов. Тех и этих, — он кивнул на нашу отару, а потом на чабанов, стоящих рядом со мной.

 — Мы не бараны! — крикнул мой племянник Ибод. — Это вы — навозники, конскую мочу пьете.

 — Уйми щенка, — угрожающе произнес Ёр.

Тем временем стекающая по откосу отара захлестнула нас, и мы оказались как бы на островке среди блеющего потока. Подоспели вазиронские чабаны и встали рядом с Ёром. Он вел с собой целое войско. Человек десять, не меньше. Был меж ними, как на беду, несчастный Малах, немой от рождения. Говорить он не умел, только мычал. Овцы и собаки хорошо его понимали.

— Это наша земля, не ваша, — сказал я.

— Испокон веков была нашей, — сказал Ёр.

Немой неистово загугукал, размахивая пастушьим посохом.

 — Эта земля испокон веков наша, — повторил Ёр. — Но когда ваш Саид-камбагал стал ревкомом в Калаи-хумбе, он отнял у нас пастбище и отдал вам, талхакцам. Но нынче, хвала Аллаху, настало наконец-то время справедливости…

Я понял, к чему он клонит. Некоторое время назад Зухуршо взял в жены девушку из верхнего селения. Сила теперь на их стороне. Но я не сдавался. Обернулся и указал на нижний край пастбища:

— Ёр, посмотри, где лежит камень. Сам Бог его положил, чтобы люди знали: отсюда начинается пастбище Талхака.

 — Голову не морочь, — ответил Ёр. — Всевышний положил камень, чтобы закрыть вам дорогу на эту землю.

Я сменил тактику:

— Нет, Ёр, наши и ваши деды понимали этот Божий знак по-иному: в справедливости будьте тверды как камень. Давай вернемся к дедовским заветам, поделим пастбище. На этот раз мы пришли раньше вас. Право первенства за нами. Если не согласен, соберем стариков из обоих кишлаков, пусть рассудят очередность. А не то разделим пастбище на две половины — и нам, и вам. На целое лето не хватит, но позже что-нибудь придумаем.

Я не хотел столкновения. Человеческая неразумность виной тому, что началась стычка.

— Ёр, что с ними говорить! — загалдели вазиронцы. — Дурака словом не проймешь, камня гвоздем не пробьешь.

— Пробьем! Мы всегда их били.

Это неправда. В прошлых войнах из-за пастбища иногда мы вазиронцев побивали, иногда они нас.

— Вы, талхакцы, охочи до чужого! — кричали вазиронцы.

— И жены ваши за чужим кером охотятся…

Немой Малах тоже не молчал. Мычал и замахивался палкой. Один Бог знает, что он хотел высказать. Может быть: «Братья, разойдемся с миром».

Напротив немого стоял Ибод, мой племянник. Бедный парень — опять новая несправедливость, новое унижение: отняли овец, теперь отнимают пастбище. Немой вновь замахнулся, Ибод не выдержал, кулаком ударил его в лицо.

— Зачем бьешь?! — закричали вазиронцы.

Но сражение еще не началось. Немой от удара отшатнулся, утерся левой рукой, увидел на ней кровь, замычал, перехватил палку покрепче, размахнулся и шарахнул Ибода по голове. Пастушьи посохи из кизила закаляют в огне, мажут маслом и долго держат на солнце, отчего они становятся твердыми как железо. Ибод упал.

— Эй, чего творишь?! — закричали наши.

И все же я убеждал себя, что надо во что бы то ни стало избежать драки, и крикнул еру:

— Останови своих, а я уйму наших.

Он презрительно хмыкнул и с силой толкнул меня в грудь. И сразу же сзади выпрыгнул Джангал и вцепился ему в руку. Ёр попятился, запнулся, упал. Джангал молча встал над ним, не разжимая клыков.

— Э-э, пес! — заорал я.

Джангал отпустил Ёра. В тот же миг на нашего пса бросился чужой вожак. Волкодавы сцепились в схватке. Овцы шарахнулись в стороны, освободив круг для боя.

Только тот, кто не знаком с животным миром, считает, что овцы — тупые создания, равнодушные ко всему, кроме корма. На самом деле, они очень любопытны и предаются зрелищам с тем же бескорыстным интересом, что и люди. Столпившись вокруг, они наблюдали, как бьются собаки и люди.

Вазиронцев было много, нас мало. Они одолели, мы отступили. Мы отбежали шагов на десять и приостановились. Вазиронцы погнались было вслед, но тоже встали. Овцы продолжали глазеть, как, визжа и рыча, дерутся собаки. Я оглядел наших ребят и спросил, тяжело дыша:

— Где Ибод?

Потом собачий клубок откатился в сторону, я увидел Ибода. Вернее, его спину, видневшуюся из травы. Я пошел к парню. Поднял обе руки вверх и закричал:

— Сулх! Сулх! Мир!

Вазиронцы смотрели на меня с ненавистью. ер сидел на земле, держась за укушенную руку.

— Куда идешь? — сказал он. — Убирайтесь с нашей земли.

— Там Ибод, мой племянник, лежит.

— Поднимется.

Но пропустили, я подошел к Ибоду. Бедный юноша лежал ничком, уткнувшись лицом в куст югана. Я перевернул племянника на спину и увидел, что он мертв. Меня охватил гнев, я сел, сжал голову руками. И только когда наконец почувствовал, что могу владеть собой, встал и пошел к вазиронцам. Ёр по-прежнему сидел, завернув до плеча рукав чапана. Один из пастухов, присев на корточки, накладывал на рану размятые листья подорожника. Немой Малах держал наготове полосу ткани, оторванную от подола рубахи.

Я сказал:

— Ёр, вы человека убили. Сына моей сестры.

— Он первым ударил, — ответил Ёр. На меня он не смотрел — опустив глаза, следил, как немой неловко накладывает повязку.

Я был не в силах тут же, на месте, отомстить вазиронам за смерть Ибода, но был обязан позаботиться об отаре.

— Дай-ка мне, — я присел, размотал тряпку на руке Ёра и начал бинтовать заново. Справедливости нет в этом мире. Приходится лечить врага, чтобы его задобрить. Говорят: врага убивай сахаром. — ер, разреши оставить овец, отвезти покойного домой. Ты мусульманин, позволь достойно похоронить человека…

Ёр опустил рукав на повязку.

— Заприте отару в загоне. А после похорон — долой с нашего пастбища.

Мы отнесли тело Ибода к камню, завернули в кошму, перекинули через седло и повезли в Талхак.

К полуночи мы с Джавом, который вел лошадь под уздцы, вышли на крутой спуск, ведущий к кишлаку. Сердце всегда радуется, когда ночью спускаешься с гор и видишь: внизу, в теплой домашней темноте рассыпались огоньки. Оттуда поднимаются сладкие запахи дыма, коровьего кизяка, соломы. Кишлак дремлет в ущелье как дитя в утробе. Но сейчас меня не утешил даже вид родного селения. Как сказал наш великий поэт Валиддин Хирс-зод:

Отраднее влачить сундук с песком в пустыне, Чем матери нести весть скорбную о сыне.

По темным улицам мы добрались до дома, где живет моя сестра Бозигуль, и остановились у калитки в заборе.

— Дядя Сангин! Эй, дядя Сангин! — закричал Джав.

Мой зять Сангин вышел в портках и длинной рубахе, неподпоясанный, с керосиновой лампой в руке. Увидел меня, хитро ухмыльнулся:

— Эъ! Я думал, бык забрел, мычит… Оказалось — шурин. Наверное, по той русской белой женщине соскучился. Ночью, чтоб никто не видел, пришел.

Я молчал.

— Не угадал? — продолжал Сангин. — Тогда, наверное, пару совхозных баранов тайком зарезал. Одного мне привез.

Он шагнул к лошади и протянул лампу, чтобы разглядеть сверток, перекинутый через седло. Я крепко обнял его и сказал:

— Сангин, брат… это Ибод.

Он окаменел под моими руками. Слабо прошептал:

— Плохая шутка, брат. Нельзя так шутить.

Я обнял его еще крепче. Он простонал:

— Богом клянусь, этого не может быть!

Я сказал:

— Брат, Аллах лучше знает.

Он выронил лампу, стекло разбилось, огонь погас. Сангин обхватил меня, прижался лбом к моему плечу и заплакал. Так мы стояли. Что я мог ему сказать? Чем утешить? Сангин поднял голову:

— Как он умер?

— Вазиры его убили. На пастбище.

 Я ощущал, как напряглись его мышцы. Он грубо и злобно сжимал меня, как борец противника, но я понимал, что борется он со своей яростью. Потом Сангин оттолкнул меня, подошел к калитке, распахнул и сказал буднично:

— Заводите.

Джав потянул за узду, завел лошадь во двор. Мы начали развязывать шерстяную веревку, которая притягивала тело Ибода к седлу. Сангин, скрестив руки на груди, смотрел, как мы работаем.

— Кладите здесь, — и он указал место посреди двора.

В этот миг я услышал вопль, который ожег сердце как огнем. Кричала моя сестра Бозигуль. Она вышла из дома, увидела Ибода, лежащего на попоне. Бросилась к сыну, приникла к телу и вопила без слов как раненый зверь. Все женщины, бывшие в доме, — старая мать Сангина, сестра, жена его брата, две дочери, — выскочив во двор, завыли:

— Ой, во-о-о-о-й! Вайдод!

На крик во двор Сангина, как бывает всегда, когда в чей-то дом приходит смерть, начали собираться ближние соседи, рыдая и спрашивая:

— Как умер бедный Ибод?

И Джав объяснял:

— Вазиронцы его убили. Пастбище Сарбораи-пушти-санг отобрали…

Так весть о том, что случилось, пронеслась по всем гузарам. Вскоре явились уважаемые люди: мулло Раззак, раис, Гиёз-парторг, сельсовет Бахрулло, престарелый Додихудо… Мужики сбежались — Шер, Дахмарда, Ёдгор, Табар, Зирак, хромой Забардаст и другие — столпились у забора в мрачном молчании. Многие не поместились и с темной улицы заглядывали в освещенный керосиновыми лампами двор. Сангин время от времени оглядывал приходивших, будто чего-то ждал. Мулло Раззак подошел к моей сестре, сказал мягко:

— Закон не велит слишком сильно горевать по ушедшим. Это грех. Нельзя Божьей воле противиться.

Женщины подоспели, отняли мою сестру Бозигуль от Ибода, отвели в сторону. Бозигуль ударила себя по лицу, разодрала ногтями щеки, разорвала ворот платья. Тогда мой шурин Сангин вышел вперед и, став над телом, закричал:

— Люди, посмотрите на моего сына! На мертвого посмотрите. Вы знаете, кто его убийцы. Позволим ли, чтобы вазиронцы убивали наших детей? Мужчины мы или трусы?!

Мужики, столпившиеся вне двора на темной улице, вспыхнули как солома от искры:

— Месть! Месть!

— В тот раз Зирака покалечили, теперь Ибода жизни лишили!

— Прогоним их с нашего пастбища.

— Война!

Правду скажу, и меня захлестнула жажда мести. Бедный Ибод, любимый сын младшей моей сестры Бозигуль! Я любил покойного мальчика и не мог смириться с его гибелью. Гнев и боль жгли сердце…

В это время престарелый Додихудо поднял вверх посох, показывая, что хочет говорить. Крики постепенно смолкли.

— Мы не знаем, как умер покойный Ибод, — сказал Додихудо. — Намеренно его убили или случайно? Не знаем, кто лишил его жизни. Пусть Джоруб нам расскажет.

Медленно, с усилием заставляя себя произнести каждый звук, я сказал:

— Глухонемой Малах его ударил… Так вышло по Божьей воле, что удар… оказался слишком сильным… Это была случайность. Немой не хотел убивать…

Мой шурин Сангин яростно зарычал, будто сделался немым, не способным выразить чувства. Я понял, что он никогда не простит мне слова, умаляющие вину убийцы. Но я не мог солгать.

— Вы слышали, что сказал Джоруб, — возвысил голос престарелый Додихудо. — Вазиронцы не виновны в смерти покойного Ибода.

Простодушный Зирак, стоявший рядом, спросил удивленно:

— Почему так говоришь? Разве Малах не в Вазироне живет? Разве их община не должна за него ответ держать?

Престарелый Додихудо пояснил:

— Да, глухонемой родился в Вазироне, но он неполноценный. Никто не знает толком, девона ли Малах, безумен он или смышлен. Лишенный слуха и голоса, он стоит ближе к животным, которых Аллах не наградил даром речи, чем к людям. А потому вазиронцы за него не в ответе, как если бы покойного Ибода загрыз пес.

Народ призадумался, вслух обсуждая слова Додихудо, а вперед выступил мулло Раззак:

— Мы не можем знать, кто направил руку Малаха. Если Аллах, то обязаны смириться с его волей.

— А если Иблис, шайтон?! — крикнули из толпы.

— Тем более, — сказал мулло, — тем более нельзя поддаваться страстям. Шайтон всегда стремится подтолкнуть людей к безумию и ненависти. А потому успокойтесь и расходитесь по своим домам. Пусть несчастный Сангин и его семья приготовят покойного к погребению…

— Пастбище! Как с пастбищем быть?! — закричали в народе.

— Терпение, — сказал престарелый Додихудо. — Не зря говорится, «потерпи один раз, не будешь тысячу раз сожалеть». И еще говорят: «Торопливая кошка родила слепого котенка». Не будем спешить. Завтра попробуем договориться с вазиронцами. Как-нибудь решим этот вопрос…

Наверное, он был прав. Мне пришлось нехотя это признать.

Еще немного, и холодная рассудительность погасила бы пламя общей ярости. Но в это время из темной толпы за забором в освещенный двор выкарабкался Шокир по прозвищу Горох, черный, скособоченный на одну сторону как корявый куст, выросший на боку отвесной скалы. Он проковылял к телу Ибода и неистово прокричал:

— Что толку болтать зря?! Словами за кровь не отплатишь. Словами пастбище не вернешь. Не станем утра дожидаться, сейчас выступим! Кто мужчина — с нами идите. У кого что дома есть, возьмите, к мечети приходите. Там соберемся, оттуда пойдем. Фонари захватите. Биться будем. Война!

Так он вновь раздул искру гнева, которая тлела в народе. Никто в этот раз не стал над ним насмехаться. Никто не подумал, что к битве призывает хромоногий, который сам биться не в силах. Не задумались о том, куда он зовет — на пастбище или в верхнее селение, а также о том, что идти куда-либо ночью не только неразумно, но и бессмысленно. Когда вспыхивает огонь, горит и сухое, и сырое. Мужики закричали:

— Офарин! Правильно сказал!

— Баракалло!

— С Божьей помощью воевать будем.

Некоторые уже повернулись, чтоб бежать за оружием и фонарями, когда вперед вновь вышел престарелыйДодихудо. Народ вновь остановился, крики смолкли.

— Крови хотите? — негромко спросил престарелый Додихудо в наступившей тишине. — Будет кровь, много крови… В другое время мы, наверное, смогли бы вазиронцев одолеть, за кровь Ибода отомстить. Но сейчас в нижнем селении, в Ходжигоне, боевики Зухуршо стоят, а сам Зухуршо на дочке Ёра из верхнего селения женат. Как думаете, позволит он, чтоб мы его тестя обидели? Нам не отомстит ли? Кровью Талхак не зальет ли?

И столь же негромко ответил ему Шер, совхозный водитель, который стоял в головах покойного, скрестив руки на груди:

— Не о мести речь. О чести.

Престарелый Додихудо возразил:

— Речь о том, чтоб людей зря не погубить. Уступить обстоятельствам — не бесчестье.

— Да, такова мудрость стариков, — сказал Шер. — Мы же…

Додихудо не дал ему договорить:

— Кто дал тебе разрешение осуждать эту мудрость?! Ее наши предки нам передали. Отцы и деды только благодаря ей выжить сумели…

— Мы так жить не хотим, — сказал Шер. — Отцы и деды скудно жили, во всем уступая, всем подчиняясь. Это мудрость слабых. Другое время пришло. Время сильных.

С улицы, из темноты, его поддержали молодые голоса:

— Шер правильно говорит!

— Не хотим!

— Нельзя чести лишаться, — сказал Шер. — Несправедливость нельзя прощать. Если мы сейчас вазиронцам наше пастбище без боя отдадим, то покажем, что мы слабы. Слабых любой может ограбить. Сначала пастбище отберут, потом…

— Все, что захотят, отнимут! — выкрикнул за воротами какой-то юнец.

— За женами, невестами придут! — крикнул другой.

И во двор постепенно, один за другим, просочились молодые неженатые парни — Табар, Ёрак, Сухроб, Дахмарда, Паймон, Динак — и встали позади Шера.

— Завтра, когда рассветет, соберем молодежь, возьмем оружие, какое есть, и пойдем на пастбище, — сказал Шер. — Прогоним вазиронцев, поставим караул.

— Зухуршо… — начал престарелый Додихудо.

Шер, не дав ему договорить, воскликнул запальчиво:

— Трусость! Мы…

Но и он не сумел закончить.

— Щенок! — гневно крикнул раис. — Невежа, падарналат, хайвон! Почему старшего перебил?! Кто тебя учил?! Себя и своего отца опозорил.

Шер повинился, хотя и с достоинством:

— Извините, муаллим. Пожалуйста, извините. Я невежливым быть не хотел, непочтительность невольно проявил, вашу речь прервал… Собирался только сказать, что Зухуршо в наше ущелье мы не пустим. В узких проходах завалы, засады устроим, он не пройдет.

Додихудо покачал головой:

— Даже если враг с муху, считай, что он больше слона.

Шер не ответил, лишь сказал:

— Завтра, — и двинулся со двора.

Молодежь потянулась за ним, но престарелый Додихудо встал у выхода и раскинул руки, преграждая путь:

— Мы, старики, запрещаем! Не даем разрешения начать войну.

В недавние времена ни одна душа не осмелилась бы молвить хоть слово поперек. Сейчас толпа на улице взорвалась криками:

— Война!

— Сдурели? Против стариков идете!

— Война всех погубит!

— Сколько терпеть можно?! Война!

— Прав Додихудо!

И послышалась уже в общем гомоне возня, предвещающая начало драки. Тогда мулло Раззак, отошедший прежде в сторону, вышел на свет и поднял руку.

— Мулло! Мулло дайте сказать! — крикнул кто-то.

Не сразу, но народ затих. Мулло сказал:

— Коли нет меж вами согласия и даже стариков не слушаете, то спросим у ишана Мошарифа. Как они решат, так и поступим.

Все загомонили, соглашаясь.

— Уважаемых людей пошлем, — сказал мулло.

— К ишану! — завопил Горох, вырвал из рук Джава фонарь и вознес над головой. — Если для народа, я на все готов. Почтенным людям путь освещать буду.

И усмехнулся хитро — ловко, мол, примазался к делегации.

В народе заворчали:

— Не дело это — Шокира к святому ишану допускать.

Однако из уважения к мертвому Ибоду не стали затевать свару над его телом.

Отправились мы в путь — раис, престарелый Додихудо, Гиёз-парторг, Шер и я. Шокир ковылял впереди, как легендарный герой с факелом, ведущий за собой народ. И я, выплыв на миг из глубины своего горя, невольно усмехнулся: наш Шокир — к каждой чашке ложка, к каждой лепешке шкварки. Да только ложка кривая, а шкварки прогоркшие. То ли родился таким, то ли судьба искривила после того давнего случая…

Шокир в то время учился в Душанбе, приехал домой на каникулы. Мать сварила похлебку из гороха, его любимую, он наелся до отвала, пошел на вечерний намаз. Мечети в Талхаке не было, но люди собирались в алоу-хоне, доме огня. Шокир, как все, расстелил молитвенный коврик, стал совершать ракаты. Только согнется, как сзади кто-то шепчет: пу-у-у-уф. Коснется пола лбом, а сзади: фу-у-у-уф. Сначала тихо, потом все громче. Уже ворчит: хрррр. Потом рычит: дррр, дррррррр! Соседи подальше отодвигаются, да отодвинуться некуда. Ни дыхнуть, ни захохотать. В мечети смеяться — грех. А бедняга Шокир до конца намаза наружу выбежать не мог. И зловонное рычание сдержать был не в силах. С тех пор и прозвали его Горохом.

От позора сбежал он из Талхака и пропал. Даже на похороны отца, а затем матери не приезжал. Никто не знал, где он жил, чем занимался. Когда война началась, как щепка с крыши упала: Шокир вернулся. Хромой, без чемодана, без узелка, в том же старом костюме, в котором и по сей день ходит. Что с ним приключилось, от какой беды прятался — кто ведает? Наверное, совсем некуда было скрыться, раз в Талхак приехал. На пустое место. Сестры замужем, в доме отца дальние родичи-бедняки живут. Они его и приютили. Кривой, злобный, он желчность свою вначале не выказывал. Гордый человек, нищеты стыдился и искоса, с опаской в людей вглядывался — помнят ли?

Сейчас он ковылял по тропе впереди меня. Мы к тому времени миновали верхний мост через Оби-Санг и поднимались к мазору. Я спросил:

— Шокир, зачем людей будоражил?

Как ни удивительно, он ответил искренне:

— Увлекся я, брат…

— Если так поступать, никакого авторитета среди народа не будет. Никакого уважения.

Он остановился, опустил фонарь.

— Это вы, уважаемые, богатые, за свой авторитет дрожите. Шокиру терять нечего. Думаешь, сладко мне у вас? Живу как на зоне. Старики — как вертухаи. За каждым шагом следят. Куда идешь? Что несешь? Почему то сказал? Почему так сделал? А я зэком быть не желаю. Я, может, сам вертухаем стать хочу.

Удивили меня не мысли его, а жаргон.

— Ты разве и в тюрьме побывал?

— Сейчас срок тяну. Здесь, у вас…

Я поднял голову и указал на низкие звезды, крупные как слезы счастья.

— Посмотри. Разве над тюрьмой может быть такое небо?

В это время спутники нагнали нас, Шер закричал снизу:

— Почтенные, отчего пробка на трассе?

Шокир поднял фонарь, заковылял дальше, вверх по тропе.

Мазор возвышается над кишлаком на склоне хребта Хазрати-Хусейн. Поднимаясь к нему, чувствуешь, что приближаешься к святому месту. Здесь и деревья словно из другого мира прорастают — не такие, как повсюду. И в воздухесловно волшебная мелодия постоянно звучит.

Гробница святого Ходжи, предка нынешнего ишана, невысока, в мой рост. Над кубом из обтесанного камня высится купол. И как всегда по ночам, поставлен на гробнице горящий светильник, древний чирог — плошка с фитилем, опущенным в масло. В жилище ишана, чуть поодаль от мавзолея, окна темны.

— Почивают, — молвил престарелый Додихудо нерешительно. — Для дневных забот сил набираются. Дозволено ли сон святого человека нарушать?

— Зачем тогда ноги понапрасну били!? — хмыкнул Шокир и закричал: — Ишан Мошариф, о, ишан Мошариф!

Ответил ему голос из темноты словами из Корана:

— O вы, которые уверовали! Будьте стойкими пред Аллахом, исповедниками по справедливости. Пусть не навлекает на вас ненависть к людям греха до того, что вы нарушите справедливость.

И святой ишан Мошариф вышли из-за гробницы, где стояли, нами не замеченные.

— Вы ведь не за советом явились, — сказали ишан. — Пришли просить, чтобы я приказал людям из Дехаи-Боло вернуть вам пастбище.

Мы удивились их проницательности. Престарелый Додихудо сказал:

— Ваше слово — закон для мюридов. Возражать они не осмелятся.

Ишан спросили:

— Понимаете ли, о чем просите?

— Хотим справедливость восстановить! — крикнул Шер.

— А знаешь ли, что есть справедливость? — спросили ишан. — Просишь отнять у одних и передать другим. Какое у вас, людей Талхака, право требовать для себя бoльшую долю?

— Вазиронцы всегда отнимали силой, — сказал Шер. — Или обманом, как Торба.

Ишан усмехнулись:

— Однако когда Саид-ревком своей властью отобрал у них и отдал вам, вы к справедливости не взывали.

Раис сказал:

— У вазиронцев много земли. А наши овцы не доживут до поры, когда сойдет снег на верхнем пастбище Сари-об.

— Этот мир непостоянен, — сказали ишан Мошариф. — Все переменится гораздо быстрее, чем ты ожидаешь. Как бы вам не пожалеть о переменах.

Мудрой была их речь, но мы на другое надеялись — на совет или защиту.

Возвращались ни с чем. Гиёз-парторг проворчал:

— Политик. Демагог…

— Святого человека осуждать грешно, — осадил его престарелый Додихудо.

— Начальству надо жаловаться, — сказал раис.

— А где оно? — сказал Шер. — Из Калаи-Хумба начальство до нас не дотянется. Руки коротки. Слава Богу, лишились начальники власти.

— Теперь вообще никакой власти нет, — вздохнул парторг.

— Зачем нам власть? — спросил Шер. — Хорошо живем. Трудно, зато сами по себе.

— Зухуршо нынче власть, — сказал раис.

— Завтра утром поеду в нижний кишлак, в Ходжигон, — сказал парторг. — За справедливостью. Пусть Зухуршо нас с вазиронцами рассудит.

Шокир сказал:

— О какой справедливости говорите? Не знаете разве: если бы не было носа, один глаз выклевал бы другой…

4. Карим Тыква

Иду по нашей стороне, лепешки в узелке несу, а навстречу Шокир хромает.

Я когда маленький был, думал, Шокир — какой-то великан. Рассказывали, Шокир ветры пустит — ураган поднимается. Один раз корову позади себя не заметил, присел по нужде, корову в небо унесло. Говорили, в верхнем кишлаке Вазирон опустилась. Хозяин прослышал, забрать пришел, но вазиронцы: «Наша корова, не твоя. Нам ее Аллах свыше послал», — сказали. Так и не отдали…

А недавно Шокир в кишлак вернулся. Я удивился: хилый человек, оказалось. Ударишь его тюбетейкой — свалится. За нос потянешь — из него душа вон. Но очень, оказалось, язвительный.

Вот и сейчас усмехается:

— А, солдат! Почему не на службе?

— С заданием прибыл, — говорю.

— Оха! Большой человек, — говорит. — Как воюешь? Много врагов убил?

— Пока не воевал, — говорю. — Еще никого не убил.

В армию меня наши старики отправили. Когда Зухуршо в Ходжигон прибыл, он нашего раиса к себе вызвал, приказал: «Из Талхака ко мне молодых парней служить пришлите». Уважаемые люди собрались, стали решать, кого в армию послать. Выбрали Кутбеддина, Хилола, Барфака, других ребят. И меня. Отец рассердился: почему из бедной семьи забираете? У нас и так работников не хватает. Отец разгневался, я обрадовался. Мир узнаю. Из Талхака никогда еще не уезжал. Теперь повсюду побываю. Деньги получу. Зухуршо жалованье обещал…

А Шокир допытывается:

— С заданием прибыл, говоришь? Сам Зухуршо, наверное, задание дал. Ты теперь такой человек, что с большими людьми беседы ведешь.

Я сдуру и признаюсь:

— С Зухуршо еще не говорил.

— Да хоть видел-то его?

— Ребят расспрашивал, — говорю. — Они смеялись, разное рассказывали…

Они вокруг столпились, меня как малого ребенка пугали. «Э, братишка, у Зухура туловище человека, а голова дикого кабана». Другой говорил: «Он не человек — джинн… Тыква, ты, небось, джиннов боишься?» «Он тыкву любит. Завтра из тебя, Карим, кашу варить будут». И разное другое, что и пересказывать не хочется.

А Шокир уязвить старается:

— Потешаются? Хорошо, только смеются, не измываются. А может, мутузят тебя или еще что, а?

— Нет, — говорю. — Не измываются.

Хотели, Даврон не позволил. Но зачем об этом Шокиру рассказывать?

— Живу хорошо, — говорю. — Военную форму дали, автомат дали, все дали. Еда хорошая. Там внизу, в Ходжигоне, люди богаче, чем у нас, живут. Ожидают, Зухуршо будет муку и сахар бесплатно раздавать…

Шокир удивляется.

— Кому раздавать? — спрашивает.

— Народу. Людям Ходжигона.

— А про нас не слышал? — Шокир волнуется. — Нам-то как?

— Точно не знаю, — говорю. — Может, и нам тоже.

Шокир поближе придвигается:

— Ты, Карим-джон, разузнай. Точно выясни, потом приди, мне расскажи.

— Как приду? — отвечаю. — Кто меня отпустит?

Он сладкие глаза строит, будто халвы наелся:

— Ты парень умный. Придумаешь.

Сам прикидывает, чем бы мне еще польстить.

— Теперь, когда ты жизнь повидал, ума набрался, тебе жениться надо.

Смеется что ли? Прознал, наверное, что у нас денег на калинг недостает, чтоб за невесту заплатить. А война началась, табак сажать перестали — теперь никогда, наверное, такую сумму, что для свадьбы нужна, не соберем.

— Мне не к спеху, — говорю.

Шокир меня за плечи обнимает, не то насмехается, не то сочувствует притворно:

— Э-э, кошка до подвешенного сала не допрыгнула, «Фу, прогоркло, воняет», — сказала… Я тебе, Карим-джон, совет хороший дам.

Зачем мне лживые советы? Хочу его руку скинуть, не решаюсь.

— Внучку деда Мирбобо, дочь покойного Умара, видел? — Шокир спрашивает. — Красивая девушка. Однако городская, образованная. Сам понимаешь… За такую невесту большой калинг не запросят. К тому же, ты нынче в большую силу вошел, у самого Зухуршо в солдатах служишь. Отказать не посмеют.

«Правильно, — думаю, радуюсь. — Почему сам прежде не сообразил?»

— Спасибо, муаллим, — говорю. — Маму попрошу, чтоб пошла посваталась.

— Ты сначала сам с девушкой поговори, — Шокир советует.

А меня не то смущение, не то сомнение разбирает. Как, думаю, с ней поговорю? Что ей скажу?

Шокир смеется:

— Эх, парень, вижу, ты девок боишься. Не робей, у них между ног зубы не растут. Найди момент, когда она из дома выйдет, за водой или еще куда… Подходи смело. Да что тебя учить! Ты солдат, сам лучше знаешь. Прямо сейчас иди, времени не теряй.

Так хорошо сказал, что мне радостно стало.

— Спасибо, муаллим, — говорю. — Тысячу раз спасибо! Если это дело получится, вашим должником буду. Что захотите, все для вас сделаю.

Руки к сердцу прикладываю, иду. Шокир окликает:

— Эй, Карим, раз жениться собрался, надо кер немножко подправить.

Я удивляюсь:

— Зачем подправлять? Не маленький, не кривой. Хороший кер, большой.

Он говорит:

— Не о том речь. Надо, чтобы длинным, как у осла, сделался. Иначе жена любить не будет. Э-э, сынок, женщин не знаешь… Я тебе, Карим-джон, второй хороший совет дам. Способ есть, мой дед покойный Мирзорахматшо меня научил. Траву забонсузак сумеешь отыскать?

— Смогу. Возле воды растет.

Он советует:

— Листьев забонсузака нарви, курдючное сало растопи, с травой разотри, немного соли добавь и в кер втирай. А потом за конец посильней тяни, вытягивай…

— Жечь, наверное, будет.

— Терпи, — говорит. — Все наши мужчины так делают.

Я опять спасибо говорю, иду, Шокир опять окликает:

— Постой! В узелке что?

— Ребятам лепешки несу.

— Одну мне давай, — говорит. — Плата за советы.

Не хочется, но приходится развязать.

— Два совета — две лепешки, — Шокир говорит и три ухватывает.

Хорошо, что в узелке еще много хлеба остается. Я про военное задание соврал. Домой, в Талхак, наши ребята меня послали. Я похвалился: моя мама вкусные лепешки печет — так, как она, никто не умеет, — а Рембо сказал:

«Иди, Тыква, нам принеси».

Я хотел ребятам уважение выказать, но командира боялся. «Даврон узнает, что в я самоволку ушел, накажет».

Гург-волк засмеялся, железные зубы по-волчьи оскалил: «Э, какая, билять, самоволка?! Про армию рассказов наслушался? Тут не армия».

У него все зубы — стальные, блестящие. Потому волком и прозвали.

«У нас другие порядки, — Рембо сказал. — Кто без лепешек возвращается, того к стенке ставят».

«Зачем?» — я спросил.

«Расстреливают», — Рембо объяснил.

Пошутил, наверное.

Теперь в Ходжигон вернуться бы поскорей. Но в казарму не иду. Ноги сами меня к дому старого Мирбобо несут. Иду, думаю, с дедом-покойником Абдукаримом разговариваю. Я маленький был — дедушка меня любил. Всему учил. Лук-камон, из которого камешками стреляют, для меня смастерил и меткости научил… Теперь дедушка мертвый. Говорю: «Дедушка, очень на этой девушке жениться хочу. Помогите, пожалуйста, чтоб это дело сладилось. Очень вас прошу». Дедушка Абдукарим обязательно поможет. Наши арвохи, деды-покойники, хотя и строгие, но добрые, нам всегда помогают.

Иду, мечтаю, к дому деда Мирбобо подхожу. Калитка, как в сказке, открывается, Зарина с ведрами на улицу выходит, мне навстречу идет. Я, как в счастливом сне, по воздуху к ней подплываю, к ведрам тянусь:

— Давай помогу.

Она отскакивает, кричит сердито:

— Отвали! Руки убери! Тебе чего надо?!

Будто палкой ото сна разбудила. С коня мечтаний на землю свалился. Понять не могу, что случилось? Она кричит:

— Шагай, шагай отсюда, ишак! Чего встал? Шел своей дорогой, вот и иди. Не то брата позову…

Нос вздергивает, прочь идет. Я стою, простоквашу во рту жую. «Почему так? Что я неправильно сказал?» Обманул меня Шокир. Эта девушка — ведьма, оджина… За такую все, что имеешь, отдашь, лишь бы от нее отвязаться. Лучше вообще не жениться, чем с такой злыдней жить.

Вижу, Зарина останавливается, назад поворачивает. Наверное, еще не все злые слова мне в лицо бросила. Зачем я Шокиру доверился?!

Она подходит, говорит:

— Парень, ты меня извини, пожалуйста. Понимаешь, привыкла, что у нас в Ватане националы к русским девушкам цепляются. Ну, автоматом и вырвалось, боевая готовность сработала. Глупо, конечно… Самой совестно стало. У вас тут совсем по-другому…

Я молчу. Все слова забыл. Она спрашивает:

— Тебя как зовут?

— Карим.

— Ну, пока, Карим. Не обижайся. Хорошо?

И вверх по улице бежит, ведрами размахивая.

Я вслед смотрю, радуюсь. Все, как в мечтах, сбылось! «Спасибо, дедушка Абдукарим, — думаю. — Тысячу раз спасибо». Теперь, наверное, деды-покойники меня похвалят. «Баракалло, молодец, Карим, — скажут. — Хорошую девушку в наш каун привел».

Теперь маму попрошу, чтобы сватов к деду Мирбобо засылала.

5. Джоруб

На наш Талхак будто лавина с грохотом рухнула. Вернулись посланники, ездившие к Зухуршо за справедливостью. Никто не ожидал, что она окажется столь страшной. Весь народ загудел и зароптал, потрясенный. Престарелый Додихудо сказал:

— Тушили пожар, побежали за водой — принесли огонь.

Мы в это время сидели у раиса в мехмонхоне, и раис, указав на керосиновую лампу, возразил:

— Огонь тоже свою пользу имеет. Но я хочу знать, как эта беда случилась. Расскажите нам, уважаемый.

Престарелый Додихудо отказался степенно:

— Я рассказывать не мастер. Ёдгора просите.

Все мы — мулло Раззак, сельсовет Бахрулло, счетовод, Сухбат-механик и даже Шокир (он тоже туда пробрался — пришлось, конечно, примоститься ниже всех, у самой двери, но он и тому был рад, что сидит с уважаемыми людьми) — все мы, конечно, знали талант Ёдгора, но сначала следовало оказать уважение старому Додихудо. И теперь, когда уважение было оказано, Ёдгор начал рассказ:

— Едем мы, ручей Оби-бузак переехали, Шер говорит:

«Стучит. Слышите?»

«Где?» — покойный Гиёз спрашивает.

«В двигателе. Что неладно, не пойму».

«До места доедем?» — покойный Гиёз спрашивает.

«Как Бог захочет, — Шер отвечает. — Стук — знак недобрый, зловещий. Наверное, дело наше не выйдет».

Покойный Гиёз смеется:

«Э-э, не бойтесь, Зухуршо мне не откажет. Мы в восемьдесят пятом году, в сентябре, в Душанбе в партшколе вместе учились».

В Ходжигон приезжаем. Покойный Гиёз предлагает:

«Времени терять не станем. Сразу зайдем к Зухуршо, расскажем о нашем деле».

Почтенный Додихудо, ныне здесь, в этой мехмонхоне, сидящий, возражает:

«Нет, друг, так не пойдет. Надо сначала разузнать, какие теперь порядки. Поедем к мулло Гирдаку, расспросим. Мулло — мудрый человек, он нам хороший совет даст».

Шер радуется:

«Хорошо. Заодно попросим мулло посмотреть, что в двигателе стучит».

К мулло Гирдаку в механическую мастерскую едем. Ворота гаража распахнуты. Над ямой «газон» стоит, в гараже ни души. Кричим:

«Эй, мулло Гирдак!»

Мулло Гирдак из смотровой ямы выглядывает:

«Какие люди приехали!»

Из ямы вылезает, рубаха и штаны в масле измазаны.

«Ас салом», — а рук нам подать не может: обе до локтя черным маслом измазаны. Здороваемся, о семье-здоровье расспрашиваем, зачем приехали, рассказываем. Мулло Гирдак говорит:

«Так просто к Зухуршо не попадете. Сначала бумагу подать надо. Заявление написать, дело изложить».

Гиёз возмущается:

«Почему бюрократизм такой?! Раньше в Калаи-Хумбе меня в райкоме сразу принимали. Если заняты были, час-два просили подождать».

«Другие времена, брат, — мулло Гирдак вздыхает. — Сейчас извините, вас одних оставлю».

Уходит. Возвращается в чистом чапане, рубахе, белой как снег. И руки чистые, только под ногтями черно. Наверное, вообще отмыть невозможно. В нашу машину садится, едем. Дома мулло нас в мехмонхону заводит. Пока обед готовят, покойный Гиёз заявление пишет. Поели, мулло Гирдак совет дает:

«Заявление либо Занбуру, либо Гафуру отдайте».

Гиёз-покойник спрашивает:

«Это какому же Занбуру? Зоотехнику?»

«Нет, телохранителю, что с Зухуршо прибыл. Другой, Гафур, тоже Зухуршо охраняет. Люди их джондорами прозвали. Дэвами, которые в нечистых местах живут, людей убивают и едят».

«Э! Нас не съедят?» — покойный Гиёз шутит.

«Не бойтесь, — мулло Гирдак смеется. — Денег дадите, живыми отпустят. Бахшиш надо дать».

Дом Зухуршо издали видим. Выше всех домов в кишлаке стоит. Давно начали строить. Люди думали, для матери Зухуршо. Еще не знали, что он сам в нем поселится. Очень большой дом, дворец. Вокруг забор. Железные ворота в Калаи-Хумбе сварили, золотой краской покрасили. Я вблизи смотрю: дешевка — латунь… В золотую калитку стучим. Мальчишка в камуфляже, с «калашниковым» на плече открывает.

«Чего?»

«Заявление принесли, сынок».

«Сейчас».

Калитку захлопывает.

Ждем. Наконец входит высоченный мужик, широкий как бульдозер, но какой-то корявый, косолапый. Словно горный дэв, которого в военную форму нарядили, а на пояс кобуру с пистолетом повесили.

«Чего надо?»

«Уважаемый, прошение хотим Зухуршо передать».

«Мне давай».

Почтенный Додихудо заявление подает. Дэв бумагу разворачивает, читает, потом на нас смотрит, ничего не говорит. Молчит.

«Уважаемый, небольшим подарком не побрезгуйте», — Додихудо говорит.

Пачку денег, в румол завернутую, протягивает. Дэв платок разматывает, пересчитывает.

«Завтра скажу, когда приходить».

Гиёз просит:

«Уважаемый, за труд не сочтите Зухуршо сказать, что заявление Гиёз из Талхака привез. Зухуршо меня хорошо знает».

Дэв, не попрощавшись, калитку захлопывает.

Назавтра опять ко дворцу являемся. Мальчишку с автоматом просим Занбура или Гафура вызвать. Не знаем, с кем из них вчера говорили.

«Сейчас».

Выходит дэв, такой же, как вчерашний, только страшнее. Лицо и руки белыми пятнами покрыты. Болезнь у него, знать, такая: песи-махоу. Додихудо к нему обращается:

«Уважаемый, вчера бумагу отдали товарищу вашему. Хотим результат узнать. Насчет сроков».

 Молчит. Почтенный Додихудо из-за пазухи сверток с деньгами достает, пятнистому дэву протягивает. Тот поворачивается, уходит. Калитку открытой оставляет. Заглянули. Эха, братцы! У Зухуршо весь передний двор асфальтом покрыт. Это он в городе, наверное, на такое насмотрелся. Как человек может в таком дворе жить? Смотрим, мальчишка бежит:

«Он сказал, вам на послезавтра назначено».

«А время какое?» — покойный Гиёз спрашивает.

«Про время ничего не сказал».

«Ничего, придем с утра пораньше, подождем, — почтенный Додихудо решает. — А если время уточнять, опять платить придется».

В дом мулло Гирдака возвращаемся. Чай пьем. Мулло рассказывает: у Зухуршо молодая жена умерла. А мы не знаем, печалиться или радоваться.

Шер говорит:

«Это Бог нам помогает. Теперь у Зухуршо в верхнем селении родни нет. Может, он дело в нашу пользу решит».

Мулло Гирдак его укоряет:

«За Бога не решай! Что Аллах думает, какие у него планы, какие намерения, никому знать не дано. Даже ангелы не знают».

«Зухуршо обязательно нашу сторону возьмет, — покойный Гиёз говорит. — Мы с ним друзьями были. В партшколе учились, в одной комнате жили. Оба земляки, оба санговарские. В Душанбе дарвазских ребят из Калаи-Хумба нашли. Время свободное выдавалось, с ребятами на Варзобском озере плов делали. Мясо, рис, морковь купим, у повара в кафе „Ором“ казан возьмем, потом на берегу реки из камней печку сложим… Один из ребят очень хорошо готовил. Вот он плов сварит, мы сядем, покушаем. Водку тоже немного пили. Так отдыхали. Шутили, смеялись. Зухуршо много плова съесть мог. Правду сказать, очень жадным был. Я его чемпионом по скоростному пожиранию плова прозвал…»

Шер удивляется:

«Не обижался?»

«Нет, никакой обиды не было, — Гиёз говорит. — Зухуршо веселый парень. Вместе со всеми смеялся».

Рано утром к воротам являемся. В полдень дэв из калитки выходит:

«Эй, талхакские, заходите».

Во двор входим, перед дворцом черная «Волга» припаркована. Справа еще один дом, небольшой. Наверное, мехмонхона, думаю. Входим. Небольшая комнатка коврами увешана, у стены курпача расстелена, на ней пятнистый дэв возлежит.

«Проверил их?» — у первого спрашивает.

Первый приказывает:

«Руки подними».

По всему телу меня охлопывает, будто подушку взбивает. Оружие ищет. Потом Гиёза с Додихудо обшаривает.

«Чисто, — говорит. — Заходите».

На резную дверь указывает. Скидываем обувь. Покойный Гиёз, бедняга, долго возится, пока сапоги стягивает. На одном чулке дырка, он и чулки снимает, приличия ради к Зухуршо босиком входит.

Эха-а-а! Это не мехмонхона, оказалось. Кабинет как в райкоме… нет, чем в райкоме, даже еще богаче. В глубине — письменный стол полированный. К нему другой длинный стол со стульями приставлен. Для заседаний. Зухуршо встает, навстречу идет.

«Гиёз, дорогой, наконец свиделись! Давно я этой встречи ждал».

В глазах счастье светится. Повторяет:

«Гиёз, ох, Гиёз…»

Будто долгожданный подарок получил. Удивительно мне: коли так, почему прежде Гиёза к себе не призвал? Почему к нему в Талхак не приехал? Вижу: даже покойный Гиёз удивляется. Хоть дружбой с Зухуршо хвалился, но подобной ласки не ожидал. Зухуршо за длинный стол нас усаживает, чай наливает, Гиёзу подает.

«Давно не виделись, дорогой. С тех времен…»

«Веселое время было», — покойный Гиёз говорит.

«Да, веселое, — Зухуршо соглашается. — И ты веселым парнем был».

Покойный Гиёз смеется:

«Э, брат, я и сейчас не совсем еще грустный…»

«Шутил много», — Зухуршо продолжает.

Вижу, нет в его глазах ни веселья, ни радости. Но покойный Гиёз того не замечает.

«Все шутили, смеялись», — говорит.

«Над кем смеялись?» — Зухуршо спрашивает.

«Просто так смеялись», — Гиёз говорит.

«Нет, — Зухуршо говорит. — Надо мной смеялись. Как ты меня называл, помнишь?»

Покойный Гиёз смеется:

«Чемпионом прозвал».

«А слова какие прибавлял? — Зухуршо ласково спрашивает. — Забыл?»

Я в душе Бога молю, чтоб надоумил Гиёза злосчастное прозвище вслух не произносить. Однако он сам догадывается, о чем речь идет.

«То шутка была, — оправдывается. — Если обидел, извини по старой дружбе».

«Шутка…» — Зухуршо повторяет.

Мрачнеет, в лице меняется, будто на мгновение какой-то джинн из него выглядывает. Мне страшно становится, думаю: «В своем ли Зухуршо уме?» Потому что представляется мне, что бросится он сейчас на несчастного Гиёза, кусать и грызть зубами начнет.

Гиёз того будто не замечает, повторяет:

«Просто дружеская шутка».

Зухуршо смеется сердечно, весело:

«Эх, Гиёз, Гиёз…»

Думаю: «Не почудилось ли?» А Зухуршо продолжает ласково:

«Веселый ты мужик, Гиёз, только шутить не умеешь. Не огорчайся, урок тебе дам, покажу, как надо».

«Хуш, хорошо, — Гиёз говорит. — За науку спасибо скажу».

Зухуршо кричит:

«Гафур, принеси!»

Пятнистый дэв входит, на стол веревку из шерсти, чилбур, кладет. Чилбур кольцом свернут, наружу лишь петля торчит.

«Надевай», — Зухуршо покойному Гиёзу приказывает.

Гиёз не понимает:

«Что надеть?»

«Петлю. Себе на шею».

Я думаю: «Зачем веревка, зачем петля? Фокус какой-нибудь? Нет, наверное, Гиёза в глупое положение поставить, унизить желает».

Наверное, Гиёз о том же думает. Спрашивает:

«Зачем?»

«Э-э, глупый вопрос задаешь. Повешу тебя».

«Друг, пожалуйста, другую шутку придумай, — Гиёз просит. — Эта очень опасная. Если что-нибудь не так выйдет, ненароком задохнуться могу».

«Обязательно задохнешься, — Зухуршо смеется. — Иначе зачем вешать?»

Гиёз тоже улыбается:

«Эх, друг, ты всегда…»

Из Зухуршо вновь ужасный джинн вырывается:

«Не смей „ты“ говорить! — шипит. — Вежливости тебя не учили? Культуре не учили? Ты ко мне „джаноб“, господин, обращаться должен. „Таксиром“ должен величать».

И вдруг опять весело смеется:

«Вот так-то, Гиёз. — И добавляет дружески: — Ну, чего сидишь? Надевай».

Покойный Гиёз в лицо ему прямо смотрит, говорит:

«Товарищ Мухамадшоев, я в такие игры не играю».

Тогда Зухуршо пятнистому Гафуру приказывает:

«Подержи его».

Гафур стол огибает, позади покойного Гиёза встает, лапами его обхватывает. Зухуршо на почтенного Додихудо пальцем указывает, приказывает:

«Ты ему надень».

Почтенный Додихудо говорит:

«Таксир, воля ваша, но я такой грех на себя не возьму».

Тогда Зухуршо кричит:

«Занбур!»

Второй дэв входит.

«Принеси».

Дэв уходит. Мы сидим, молчим. Веревка на столе лежит. Пятнистый дэв Гафур покойного Гиёза держит. Почтенного Додихудо дрожь бьет, но держится он, страха не показывает, гордо сидит. Я думаю: «Что делать? Что делать?» Мысли в голову не идут.

Занбур входит, вторую веревку с петлей на стол кладет. Зухуршо на почтенного Додихудо указывает:

«Подержи его».

Занбур стол обходит, сзади обеими руками почтенного Додихудо обхватывает, к спинке стула прижимает.

Зухуршо в меня пальцем тычет:

«Ты, — на почтенного Додихудо указывает, — ему надень».

Понимаю, что последний мой час пришел. Ничего не отвечаю, только о том думаю, чтобы с силами собраться, достоинства не уронить.

Тогда покойный Гиёз говорит громко:

«Эй, Гафур, руки убери! Отпусти меня».

Дэв, который его держит, на Зухуршо смотрит.

«Отпусти», — Зухуршо приказывает.

Гафур руки убирает, покойного Гиёза отпускает и, как статуя, позади стула встает. Покойный Гиёз веревку берет, петлю пошире расправляет, на шею надевает. Все сидят, молчат. Второй дэв, Занбур, почтенного Додихудо держит, не отпускает. Потом Зухуршо дэвам приказывает:

«Соберите народ».

«Люди сейчас в поле», — Гафур говорит.

«Соберите тех, кто остался в кишлаке».

Занбур почтенного Додихудо отпускает, оба выходят.

До этого мига я себя ложной надеждой успокаивал. Думал, Зухуршо напугать Гиёза задумал. Злой шуткой отомстить. Теперь понимаю: раз народ собирает, исполнит, что пообещал. Вид у него довольный, будто хорошее дело сделал, своей работой гордится и тихо радуется. Опять в пиалу чай наливает, покойному Гиёзу подает:

«Возьми, пожалуйста».

Гиёз словно во сне чай принимает. Будто не понимает, что делает. Пиалу берет, отхлебывает… Мне вдруг смешно становится — как наша жизнь нелепа. Один человек другого лишить жизни собирается, чаем угощает, а тот пиалу принимает вежливо, как положено. Смех из меня наружу рвется, удержать сил нет. Сам себя слышу, сам себе удивляюсь, ничего поделать не могу — хохочу как деревенский девона-дурачок при виде осла, вскочившего на ослицу.

Зухуршо хмурится:

«Над кем смеешься?»

Я ни слова оправдания сказать не могу, ни смех остановить. Тогда почтенный Додихудо, тысячу раз спасибо, вмешивается:

«Не гневайтесь, таксир. Это из него страх смерти со смехом выходит».

Зухуршо усмехается:

«Не рано ли? Чилбур перед ним лежит».

Странная усмешка. Беззлобная и оттого страшная. Человек, который так усмехается, что угодно сотворить может. Почтенный Додихудо говорит:

«Извините нас, таксир. Мы люди простые, деревенские. Грубые горцы. Нас и впрямь, как вы сказали, никто учтивости не учил. Этот человек, Гиёз, хоть и коммунист, тоже очень темный…»

«Темнота не оправдание», — Зухуршо отвечает.

Тогда Додихудо, здесь с нами сидящий, говорит:

«Гиёз, друг, хоть и давно ты этого уважаемого человека обидел, но лучше сейчас прощения попроси. Сам знаешь, как говорится: „Если забор сто лет назад покосился, лучше сейчас поправить, чем оставить кривым стоять“. Иной раз гордость смирять приходится».

Покойный Гиёз гордость свою смирить не желает. Смелый человек… Тогда Зухуршо внезапно встает, выходит, ничего не сказав. Смех мой сам собой проходит, слабость меня одолевает, подобная той, что охватывает, говорят, человека в смертный час.

Почтенный Додихудо говорит:

«Мы не знаем, что с нами будет. Этот человек способен мстить за любую мелочь. Может, еще решит нас с Ёдгором казнить. Сейчас время намаза. Давайте помолимся. Возможно, в последний раз».

И тогда Гиёз отчаяние выказывает. Конец веревки, которая на его шее висит, хватает, дергает яростно, выкрикивает:

«Зачем мне молиться?! Мне только в ад дорога. В рай никогда не попаду…»

Голову на стол роняет, в голос плачет…

На этом месте Ёдгор рассказ прервал и сам заплакал. Все тоже молчали. Наконец мулло Раззак сказал:

— Да, страшна такая смерть. Мало того, что позорная, для души губительная. Когда человек умирает, душа выходит через ноздри и поднимается к Богу. Но если смерть наступает в петле, естественный выход закрыт, и душа оскверняется, потому что вырывается через задний проход вместе с нечистотами. Она уже не может попасть в рай, а идет прямо в ад.

Ёдгор утер слезы:

— Чем мы могли несчастному Гиёзу помочь, как утешить? Тогда, в кабинете Зухуршо, он плачет, я к нему подхожу, руку ему на плечо кладу:

«Надежды не теряй, брат. Будет так, как Бог решит. Иншалло…»

 С шеи Гиёза петлю снимаю, на стол бросаю. Молитвенные коврики в доме у мулло Гирдака оставлены. Расстилаем платки — у кого какой имеется. Молиться начинаем. Потом дверь открывается, Занбур кричит:

«Эй, талхакские, выходите».

Мы не откликаемся, начатый ракат до конца доводим. Занбур в кабинет заходит.

«Э, перед смертью не намолитесь. Скоро там будете. На месте Богу что надо, скажете. Идем быстрее, Зухуршо ждать не любит».

Выходим из кабинета, обувь надеваем. Почтенный Додихудо — в ичигах: ноги в калоши сует. Я кое-как, шнурки не развязывая, ступни в туфли вбиваю. Покойный Гиёз на пол садится, чулки не надевает — до того ли ему! — сапог за голенище тянет, никак натянуть не может…

Занбур говорит грубо:

«Зухуршо ждать не любит. Зачем тебе теперь сапоги? — Гиёза за шиворот хватает, рывком на ноги поднимает. — Так иди!»

Покойный Гиёз во двор босым вылетает. С дэвом из-за сапог драться — честь ронять. За золотые ворота выходим. На улице народ толпится. Женщины и старики. Видят нас, волнуются, вздыхают. Позади народа аскеры стоят, боевики. С автоматами.

«Здесь стойте», — Занбур командует, нас к забору пихает.

Потом золотые ворота открываются, Зухуршо выходит. Вах! Я глазам не верю. Зухуршо в камуфляж одет, на плечах у него огромная змея лежит. Как шарф, который афганцы на себя накидывают. Змея голову вытягивает, вперед смотрит. Хвостом шевелит. Змея в серых и черных пятнах, и камуфляж у Зухуршо тоже серо-черный, пятнистый. И кажется, что змея из плеч у него растет. Стоит Зухуршо, перед народом красуется. Ноги широко расставлены, голова высоко поднята. Змей на плечах шевелится. Потом смотрю, военный мужик со стороны подходит. Впереди всех встает, подбоченившись…

В этом месте рассказ Ёдгора раис перебил:

— Это, конечно, Даврон был. Говорят, он у Зухуршо военный начальник. Говорят, Зухуршо воевать не умеет. Вместо него Даврон воюет.

— Не знаю, — ответил Ёдгор. — Наверное, он. Другой не посмел бы на Зухуршо дерзко смотреть. Но тогда я о том не думаю. Гадаю, что с нами будет. Зухуршо кричит:

«Эй, люди! Надо зиерат совершить. Святой мазор Хазарати-Арчо посетить, подношение сделать».

Тогда военный мужик плюет и уходит. А Зухуршо словно того не замечает, большими шагами налево вверх по улице направляется. Дэв покойного Гиёза толкает:

«Коммунисты, вперед!»

За нами весь народ тянется. Боевики посмеиваются, позади держатся. Чтобы люди не разбегались, наверное. За кишлак выходим, вверх по тропе подниматься начинаем. Покойный Гиёз впереди меня идет, босыми ногами по острым камням ступает. Ноги медленно, с усилием переставляет, будто бурлящий горный поток — незримый, беззвучный — вброд пересекает. Будто по колено в смерти бредет.

Достигаем наконец мазора, где огромная арча, священное дерево, стоит. Все нижние ветки цветными тряпочками увешаны, как новогодняя елка в русских домах на Новый год.

Останавливаемся. Народ позади толпится. Бабы, ребятишки да старики. Еще там один русский был. Сказали: корреспондент из Москвы. Говорят, вместе с Зухуршо приехал.

Зухуршо приосанивается, змея на себе поправляет, вперед выходит.

«Люди Ходжигона, на этого человека, на коммуниста посмотрите. Он хочет, чтобы старые времена вернулись. Желает, чтобы народ от зулма, от угнетения, вновь страдал. Новой жизни помешать задумал. Но я на вашу защиту встал. Все его планы нарушил. И на ваших глазах его казни предам, чтобы на народное счастье не посягал».

Затем пятнистому Гафуру кивает, тот покойного Гиёза выводит, возле священной арчи ставит.

Почтенный Додихудо к Зухуршо подходит:

«Старые люди рассказывали, что в прежние времена в Бухаре когда человека на виселице казнили, то прежде на шее надрез делали, чтобы душа могла через горло выйти. Окажите Гиёзу милость, таксир. Прикажите, чтобы ему горло надрезали».

Зухуршо усмехается:

«Теперь не старые времена…» — и Гафуру кивает.

Гафур веревку с плеча снимает, расправляет, на шею Гиёзу петлю надевает. Покойный Гиёз выпрямляется гордо, голову высоко поднимает, кричит громким голосом:

«Люди Ходжигона! Лжет Зухуршо. Я к нему за справедливостью пришел. За защитой пришел…»

«Пусть замолчит», — Зухуршо приказывает.

Гафур шею Гиёза, как борец, в захват берет, горло сдавливает. Гиёз хрипит, замолкает.

Зухуршо кричит:

«Эй, осторожнее! Не удави его…»

Гафур захват ослабляет. Тогда Зухуршо второму дэву командует:

«Занбур, иди помоги».

Второй дэв к Гиёзу подходит, свободный конец веревки принимает, вверх смотрит, в затылке чешет, веревку измерять начинает — к плечу и вытянутой руке прикладывает, перехватывает, опять прикладывает. То на веревку смотрит, то на дерево, будто что-то прикидывает.

«Эй, мудрецы, о чем задумались?» — Зухуршо сердится.

«Зухуршо, как быть? — второй дэв, Занбур, в ответ кричит. — На нижней ветке вешать, у него ноги до земли достают. Если на той, что повыше, веревка коротка».

«Еще одну подвяжи».

«Другие веревки в конторе на столе остались».

«Эй, Занбур, ты что, в школе не учился? Геометрии не знаешь? Пусть он на нижнюю ветку залезет, а ты заберись повыше и там веревку привяжи».

Занбур конец веревки в зубы берет, подтягивается, брюхом на ветку ложится, а потом садится кое-как, ноги свесив.

Пятнистый Гафур захват отпускает, Гиёза кулаком в бок тычет:

«К нему лезь».

Гиёз на него смотрит, отворачивается. Гафур опять кулак заносит, но Зухуршо опять кричит:

«Пусть стоит, где стоит! На нижней вешайте».

«Как это?»

«А ты мозгами пошевели, если есть, чем шевелить».

Понимаю вдруг, что Зухуршо задумал. Желает, чтобы Гиёз себя унизил. Чтоб за жизнь цепляться стал, о достоинстве и чести забыв.

Тем временем Гафур приказывает:

«Эй, Занбур, слезай».

Занбур с ветки спрыгивает. Гафур конец веревки у него берет, через нижнюю ветку перекидывает. Потом петлю на покойном Гиёзе слегка затягивает, чтобы плотно охватывала, но не душила. Чилбур за свободный конец подтягивает, длину веревки выбирает, несколько раз вокруг ветки обматывает. Вдумчиво работает, неспешно, деловито. Узел на ветке завязывает, конец закрепляет.

«Готово!»

Смелый человек, Гиёз, но сейчас смотрит как ребенок, робко, растерянно. Однако страх пересиливает. Кричит громко:

«Эй, люди!..»

Я думаю: «Кому говорит, зачем? Старые люди, женщины, что они могут? Их удел — подчиняться, терпеть. Это он ко мне обращается. Я мужчина, я сильный…» А потом себя спрашиваю: «Почему молчишь, Ёдгор? Человека на твоих глазах убивают. Односельчанина. Ты стоишь, смотришь… Почему вступиться за него боишься?»

Здесь Ёдгор замолчал, рассказ прервал. Затемсказал:

— Это в моей жизни самый страшный миг был. Не потому, что казнь страшна. Потому что слабость свою ощутил. Как буду себя уважать? Последний час Гиёза наступил, а я и смотреть не могу, и отвернуться не в силах. Гиёз к людям обращается. Пятнистый дэв с ним рядом, сигнала ждет. Занбур в сторону смотрит — туда, где женщины стоят. Наверное, молодых разглядывает.

Потом Зухуршо говорит:

«Во имя Бога… Омин».

Гафур головой согласно кивает: «Хоп», Гиёза по ногам с силой бьет. Подсечку как борец проводит. Гиёз опору теряет, на веревке повисает. Женщины разом: «Ох! Вайдод!» — кричат. Плачут, отворачиваются. Глаза рукавом закрывают. Вижу, корреспондент из Москвы тоже, бедный, плачет. Тоже Гиёза жалеет.

«Эй, бабы! — Зухуршо кричит. — Всем смотреть! Кто смотреть не станет, тому плохо будет…»

Кое-как женщины опять к дереву поворачиваются, искоса, робея, на несчастного Гиёза, повисшего, смотрят. Сильный человек, Гиёз, упорный. На ноги встать пытается. Руки поднимает, за веревку хватается. Ноги подтягивает… Встает! Лицо от натуги красное. Пальцы под петлю запускает, распустить силится.

Тогда Гафур опять мощную подножку ему дает. Ноги из-под Гиёза опять вылетают, он на веревке повисает, пальцы петлей прижаты. Очень сильный человек, Гиёз. Опять ноги под себя подбирает, опять на ноги встает.

«Зухуршо, надо ему руки связать», — Гафур предлагает.

«Не надо, — Зухуршо смеется. — Какой ты палвон, если с деревенщиной справиться не можешь? Может, в гуштин[1] с ним поиграешь? Поберегись, Гафур, он ведь тебя поборет».

Сердится Гафур. Злится. Изо всех сил Гиёза по ногам пинает. Но Гиёз опять встать силы находит. Не удается Зухуршо его сломать, мужественно Гиёз за жизнь борется. До последнего вздоха. И вздохов уже не осталось, дышать нечем, но борется.

Тогда Гафур второго дэва, Занбура, окликает:

«Кончай на баб глазеть. Помоги».

Занбур не понимает, смотрит тупо.

«Что делать?»

«Что делать, что делать! Ноги ему подними».

Занбур нагибается, правую босую ногу Гиёза подхватывает, вверх поднимает. Гиёз на одной ноге удерживается. Гафур по ноге бьет. Несчастный Гиёз повисает, свободной ногой в воздухе шарит, опору найти не может. Руками за веревку ухватиться пытается, веревку найти не может. Трепыхается, бьется, как рыба на берегу.

Я больше смотреть не могу. Глаза закрываю. Слышу, почтенный Додихудо шепчет суру Ёсин, которую умирающим читают. И еще слышу — не то хрип, не то стон. Слышу, Гафур кричит:

«Крепче держи! Не отпускай».

Потом тишина. Я глаза открываю, на арчу не смотрю. Зухуршо к нам оборачивается:

— Суд мой суров, но справедлив. Каждый по своим делам получает. Этот человек передо мной провинился, я его наказал. И ваше дело решу по справедливости. Отниму у Ёра пастбище. Вазироны не будут им владеть…

И мы опять не знаем, печалиться нам или радоваться. Кровью сердец оплакиваем несчастного Гиёза, а души ликуют из-за обретенного пастбища.

Зухуршо приказывает:

«Не снимать! Пусть висит. Старик из Талхака, ты понял? Не снимать. Это мое мазору подношение».

Здесь Ёдгор вновь замолчал, а вместо него закончил престарелый Додихудо:

— Потом разрешил. Передали нам его слова: «Повисел и хватит с него чести. Смердеть начнет, святой мазор зловонием осквернять. Пусть талхакцы своего протухшего парторга забирают». Мы сняли, домой повезли…

Ёдгор спохватился и, не желая уступать роли рассказчика, продолжил:

— Да, домой везем. Едем, печалимся, Шер говорит:

«Двигатель не зря стучал. Войны испугались, теперь покойника везем. Потому и говорят: коли смел — обретешь, если трус — пропадешь».

И тут Шокир из темноты свое слово ввернул:

— Говорят и по-другому: «Когда теленок умирает, корова дойной становится».

Поморщились мы, но никто Гороха не одернул, чтоб даже намека не возникло, что неуместная эта поговорка может относиться к покойному Гиёзу.

Престарелый Додихудо сказал:

— Гиёз пастбище кишлаку вернул.

— Да, — согласился счетовод, — покойный Гиёз за всех жертвой стал.

— Не мы его в жертву принесли, — уточнил мулло Раззак.

Раис сказал:

— Скота уже нет. Поздно, поздно мы свое пастбище назад заполучили.

— Нужно его вазиронцам в аренду на год отдать, — предложил счетовод. — Все равно их скот половину травы объел. Пусть за пользование нашим пастбищем часть нового приплода нам отдадут. Или деньгами можно взять.

— Приплодом лучше, — решил раис. — Да и маток бы несколько в придачу.

— Считать надо, калькуляцию составить надо, — сказал счетовод.

Начали спорить, судить да обсуждать, как вновь обретенным пастбищем распорядиться. И только я выкрикнул бессмысленный вопрос, заранее зная, какой получу ответ:

— Почему?!

Все замолчали, удивившись. Я спросил:

— Мулло, скажите, как такое может быть? Почему один человек — злой, плохой человек, недостойный — может рая лишить другого человека? Хорошего, достойного…

Мулло Раззак сказал:

— Злой человек — тоже Божье орудие.

— Значит, тот человек, которого он рая лишил, не воскреснет? Не оживет в Судный день, когда все правоверные встанут из могил?

— Увы, — сказал мулло.

— Но почему?! Почему?

— Не нам то знать.

И я зарыдал. Рыдал громко как ребенок. Помимо моей воли вырывались эти слезы.

— Эх, Джоруб, Джоруб, — сказал мулло. — Не плачь, успокойся. Грех сокрушаться, смирись. Такова судьба.

Но я не хотел успокаиваться. Я не мог смириться. Я образованный человек. Я анатомию, физиологию, высшую нервную деятельность человека изучал и знаю, что души не существует. Но я горько плакал о том, что душа моего брата Умара в момент смерти вышла не через нос, а улетучилась через неподобающее отверстие, и теперь мой бедный покойный брат никогда не достигнет рая.

6. Олег

Странное двойственное чувство…

Никогда прежде мне не доводилось столь обостренно чувствовать материальность мира. Ярко освещенные горные вершины врезались в опрокинутый ультрафиолетовый аквариум неистово синего неба. Холодный воздух сгустился в прозрачный ледяной коллоид. Под ногами незыблемо покоилась базальтовая плоскость, на которой высилась священная арча. Вещественность субстанции достигала максимального предела и, тем не менее, ее плотность, казалось, многократно возрастала в центральной зоне — там, где с ветки дерева свисал, касаясь ногами земли, труп повешенного.

И вместе с тем, окружающее казалось абсолютно нереальным. Стоя в одиночестве на опустевшей поляне, я слышал вдали смех боевиков, спускающихся по тропе. Я видел, как солнце будто обезумевший гиперреалист обрисовывает узкими черными тенями каждый выступ, каждую трещину, каждый бугорок на каменных склонах. Студеный ветер холодил лицо и горло. Однако меня здесь словно не было. Я видел, слышал, осязал, сознавал, но сам отсутствовал. Мне чудилось, что я заглядываю в ущелье откуда-то из иной реальности…

В каком-то смысле, это иллюзорное ощущение соответствовало действительности. Мое присутствие ничего не меняло. Ни на йоту не повлияло на произошедшее. Более того, я будто был отделен от здешних людей другим измерением. Они смотрели на меня и будто не видели. Как в фильме «Призрак». Мне даже не приходилось напоминать себе: это чужая страна, и я — посторонний…

Нелегко считать чужой землю, где родился, провел детство, отрочество и… Нет, юность пришлась на Ленинград. После смерти отца мама переехала к бабушке и утащила меня из солнечного края в туманную северную Пальмиру. Пришлось нехотя врастать в холодную почву, заводить новых друзей и скучать по старым. Я тосковал по свету, теплу, ярким краскам, пряным родным запахам, душевным людским отношениям. Катастрофически недоставало солнца. Особенно зимой. Четыре часа дня, а на улице темень глухая, как в полночь, фонари, слякоть…

Из-за ностальгии я после школы поступил на Восточный факультет и придумал утешительную формулу: «Таджикистан — родина, отечество — Россия». Правда, несколько лет спустя родина и отечество разбежались в разные стороны, а я оказался в роли дитяти из распавшегося семейства.

Так что ныне я здесь чужак. На мне нет ответственности за то, что происходит. В этом мире я только прохожий. Мое дело — наблюдать и не вмешиваться. Но сколько себя ни убеждал, на душе было по-прежнему мерзко. Казнь потрясла меня. Я снимал машинально, почти не глядя в видоискатель, и все же снимал. Съемка была моим оправданием. Я не мог остановить казнь, а фотокамера как бы подтверждала мое право не вмешиваться, оправдывала мое невмешательство. Мы, репортеры, — всего лишь свидетели, мы не участвуем в событиях, мы всего лишь фиксируем… Очень удобно этим «мы» причислять себя к сообществу, в котором такая позиция не просто правило, но закон, и, стало быть, мне лично не в чем себя винить. Такова, мол, профессия, и не прихоти ради я здесь…

Лукавлю лишь отчасти. Я действительно стал репортером. Еще до начала войны переехал из Питера в Москву и чудом устроился в газету «Совершенно секретно». Редакция послала меня в Таджикистан, а я был рад возможности побывать на родине и хоть как-то соприкоснуться с ее судьбой в страшное время гражданской бойни.

Война вспыхнула около года назад, в конце июня девяносто второго года. Именно вспыхнула — клише, несмотря на его банальность, точно передает скорость, с какой разворачивались события. Война назревала исподволь на многотысячных митингах, и вдруг наведенное коллективное безумие в один миг выхлестнулось с душанбинских площадей и хлынуло в Вахшскую и Гиссарскую долины. Трудно описать, что тогда началось. Бились между собой отряды полевых командиров и попутно уничтожали всех «соплеменников» противника. Боевые действия более всего походили на этнические чистки, несмотря на то, что и чистильщики, и жертвы принадлежат к одному этносу. Вырезались целые кишлаки, людей убивали с изуверской изобретательностью — заживо варили, разрубали на части, пробивали ломом грудину и заливали внутрь авиационный керосин…

Из кровавой круговерти выросла фигура народного вождя — вора в законе деда Сангака. По тому, что о нем известо, — фантастическая личность. Шесть судимостей и двадцать три года в заключении. Лет пятнадцать назад, выйдя в очередной раз на свободу, он встал за буфетный прилавок, и всяк уважительно звал его дядей Сашей. Буфетчика из ресторана «Лаззат» знали все в Кулябе. В начале войны о нем узнал весь Таджикистан, а после того, как кулябцы одержали верх, он стал первым человеком в стране.

Меня командировали взять интервью у этого экзотического персонажа, рецидивиста и национального героя в одном лице. Я прилетел в Душанбе, договорился с Сангаком по телефону и приехал в Курган-тюбе. До войны я бывал в этом древнем городе, который не выглядит ни древним, ни восточным. Обычный советский областной центр, зеленый и очень уютный, как большинство городов в Таджикистане. Осенью прошлого, девяносто второго года от уюта не осталось и следа. По описаниям очевидцев, Курган-Тюбе отдаленно напоминал Сталинград: дымящиеся, разрушенные дома, безлюдные улицы, кучи мусора, покосившиеся столбы электропередач, сожженные автомобили… Город несколько раз переходил из рук в руки, и наконец в конце сентября кулябцы из Народного фронта разгромили отряды оппозиции и взяли контроль над Вахшской долиной.

Разрухи я не застал. В центре города мостовые и тротуары были относительно чистыми, а о войне напоминали лишь отдельные, покалеченные войной здания. По улицам брели редкие прохожие с тревожными и озабоченными лицами. У закрытых хлебных магазинов дожидались открытия толпы горожан.

В вестибюле гостиницы за стойкой восседала восточная красавица средних лет, полнотелая, густо набеленная, ярко нарумяненная. Мое удостоверение не произвело на нее впечатления. О знаменитой газете в Курган-Тюбе даже не слыхивали. Я любезничал с красавицей, когда в гостиницу ввалилась команда телевизионщиков. Я узнал одного из них — высокого парня в куртке «сафари». Это был Джахонгир Каримов. Знакомы мы не были, я лишь следил за его военными репортажами в «Новостях» по российскому телевидению.

С улицы донесся выстрел. Стреляли совсем рядом, напротив входа. Восточная красавица даже не дрогнула. Я обернулся. Телевизионщики спокойно возились со своим хозяйством. Джахонгир поймал мой встревоженный взгляд.

— Выхлоп. Грузовик проехал.

Пока я придумывал шутку, чтобы скрыть смущение, он понимающе улыбнулся и кивнул на мой кофр:

— Коллега?

— Вроде того.

Я шагнул к нему и назвался. Подошли два спутника Джахонгира.

— Ахмад, — представился долговязый. Оператор, судя по камере в руках.

— Он наш Би-би-си, — пояснил, ухмыляясь, второй.

И без объяснений было понятно, что он шофер съемочной группы. Я давно заметил (а в Таджикистане это проявляется особенно ярко), что всех водителей окружает особый ореол значительности. Кого бы ни возил шофер, он всегда держится немного в стороне, словно бессознательно подчеркивая свою второстепенность, социальную подчиненность и, вместе с тем, превосходство над пассажирами. Но эти трое были сплоченной, дружной командой.

Мы пожали друг другу руки, Джахонгир спросил:

— Бывал прежде в Таджикистане?

— Приходилось. Сейчас приехал к Сангаку, взять интервью.

— Олег, оказывается, вы наш конкурент, — сказал Би-би-си. — Мы тоже Сангака снимать будем. Завтра утром он в Пяндже с беженцами встречается.

— Мне на сегодня назначил, — сказал я. — На два часа.

— Я подброшу тебя в штаб, — сказал Джахонгир. — Надо туда заглянуть, разведать, что и как. Подожди меня. Только аппаратуру в номер закинем.

Штаб Народного фронта размещался в здании бывшего обкома партии. Мы вошли в просторную приемную, обставленную с провинциальной обкомовской роскошью. Слева — дверь, обитая, как принято, стеганной кожей. Рядом стол, а за ним — молодой человек в аккуратно отглаженном камуфляже. Адъютант или секретарь. Поодаль ждали приема просители: крестьяне окрестных сел, горожане, старухи… Народный фронт — единственная реальная власть в городе.

Мы подошли к столу адъютанта. Он встал и не без энтузиазма, но с достоинством пожал руку Джахонгиру. Репортера здесь хорошо знали. Я протянул редакционное удостоверение. Адъютант внимательно его изучил, вышел из-за стола и скрылся за кожаной дверью. Вскоре вернулся:

— Подождите. Только с Сангаком долго не говорите. Сегодня его японское телевидение снимает.

— Ишь ты! — присвистнул Джахонгир. — Какой канал?

— Не помню, трудное слово. У меня записано.

— Будь другом, глянь.

Адъютант замялся:

— Я тебе потом скажу.

— Государственная тайна?

— Э, секрета нет. Просто, понимаешь… — промямлил адъютант, потом махнул рукой: — А, ладно. Сейчас посмотрю.

Перед ним на столе лежал поверх бумаг короткий автомат. Должно быть, «УЗИ». Адъютант покосился на закрытую дверь Сангакова кабинета и осторожно потянул листок, придавленный ствольной коробкой.

Джахонгир засмеялся:

— Заминирован он у тебя что ли? Убери, неудобно же.

— Файзали оставил, — неловко проговорил адъютант.

Он извлек наконец бумажку и прочитал название телеканала, которое мне ничего не говорило, да и Джахонгиру, кажется, тоже. Мы отошли в сторону.

— Это он о Файзали Саидове? — спросил я.

— Ну да. Слышал о нашем герое?

Кто же о нем не слышал? Файзали — полевой командир, фигура, почти столь же ле-гендарная, как Сангак. Прославился не только своей безумной храбростью, но и жестоко-стью. Не подчиняется никому, в том числе Сангаку.

Пока мы говорили, из кабинета Сангака вышел невысокий парень в черной робе. Приемная разом затихла, я понял, что это Файзали. Ни на кого не глядя, он подхватил со стола автомат и был уже у выхода, когда снаружи кто-то рванул дверь. В проеме возник плотный человек в камуфляже. Файзали, будто в упор его не видя, шел навстречу как в пустоту…

События разворачивались словно на киноэкране в замедленной съемке. Старуха, стоящая рядом со мной, бормотала, отгоняя беду, ее голос глухо рокотал и тянулся, как в магнитофоне на пониженной скорости:

— Э-э-э, то-о-о-о-в-ба-а-а-а, то-о-о-о-в-ба-а-а-а-а-а-а…

Под этот растянутый бубнящий аккомпанемент Файзали напрягся в полушаге от соперника, готовясь к столкновению. Человек в камуфляже шагнул к нему, медленно поднимая руки. Файзали, продолжая движение, уперся грудью в человека в камуфляже. Человек в камуфляже крепко обхватил Файзали.

Я успел подумать, что… Но время сорвалось обратно, в нормальную скорость, я услышал, как человек в камуфляже кричит радостно:

— Файзали, брат! Рад тебя видеть! Как дела? Как живешь?! Сколько лет, сколько зим…

Продолжая обнимать Файзали, он ладным, неуловимым движением повернулся вместе с ним вокруг оси в дверном проеме. Теперь человек в камуфляже оказался в приемной, а Файзали в коридоре.

— Рад был тебя встретить, — сказал человек в камуфляже, разжимая объятие. — Будь здоров. Увидимся.

Файзали медленно растянул губы, изображая улыбку:

— Увидимся. Готовься…

Оба не тронулись с места.

— До свидания, — сказал человек в камуфляже.

Файзали не шелохнулся.

Человек в камуфляже резко развернулся и пробормотал негромко:

— Черт с тобой! Хочешь играть, играй в одиночку.

У меня от души отлегло. Однако человек в камуфляже оглядел приемную, остановил взгляд на Джахонгире и закричал зло и весело:

— Ну чего уставился? Давно не видел?!

— Давно, — ответил Джахонгир спокойно.

Человек решительно направился к нему, на ходу поправляя ремень с кобурой. Жест мне очень не понравился. Этот тип полагает, что дал слабину с Файзали, и выбрал жертву, чтоб отыграться. Он встал перед Джахонгиром, глядя ему в глаза. Смелый парень этот тележурналист — не дрогнул, взгляда не опустил. Человек в камуфляже сказал:

— Здорово, дружище.

И с размаху впечатал ладонь в пятерню Джахонгира, вылетевшую навстречу:

— Сто лет не виделись.

— Тысячу, — поправил Джахонгир. — Давно ты у Сангака? Я думал, по-прежнему в Краснознаменной небо коптишь.

— Не слышал, как меня подставили?

— Что стряслось-то?

— Проехали. Не слышал, значит, не слышал.

— А если без загадок?

Человек в камуфляже глянул на меня.

— А-а-а-а, — сказал Джахонгир. — Это Олег. Коллега, репортер.

Мы обменялись рукопожатиями. Человека в камуфляже звали Давроном.

— Так что случилось-то? — спросил Джахонгир.

— Игры начальства…

И тут некстати адъютант крикнул:

— Эй, журналист из Москвы! Заходите.

Я протянул руку Даврону:

— Надеюсь, увидимся.

Мне хотелось поближе узнать этого человека, раззадорившего мое любопытство.

— Увидитесь, увидитесь, — пообещал Джахонгир. — Даврон, приходи вечером в гостиницу. Посидим, поговорим, выпьем, по старой памяти.

— Как покатит. В зависимости от ситуации.

— Ну вот, опять зависимость. Зачем ждать ситуации? Так приходи.

Я направился к Сангакову святилищу. Открывая дверь, обтянутую кожей, я старался угадать, кого увижу. В Душанбе пришлось наслушаться разного. «Народный защитник, — говорили одни. — Мудрый, справедливый. Только на него вся надежда». Другие рассказывали страшные истории о кровожадном монстре: «Этот Сангак даже родного брата убил». Худой, изможденный школьный учитель убеждал меня страстным шепотом: «Мясник, изувер. Мясницким топориком разделывает взятых в плен исламистов…»

Кто он на самом деле?

Человек в просторном обкомовском кабинете не походил ни на бывшего буфетчика, ни на бывшего рецидивиста. Народный вождь словно высечен из каменного монолита. Плотное телосложение. Широкое смуглое лицо. Короткая полуседая бородка. Слегка глуховатый голос. Низкий тембр. Чистый и грамотный русский язык. Распознать в нем многолетнего сидельца смог бы, вероятно, только чрезвычайно зоркий и знающий наблюдатель. Да и в том я не уверен.

Сангак вышел из-за стола мне навстречу. В моем лице он приветствовал всю прессу России. Пожав руку, уселся в обкомовское кресло. Я расположился напротив — за столом, приставленным перпендикулярно к его полированному прилавку со стопками папок и бумаг, и включил диктофон. Сангак заговорил, не дожидаясь вопросов:

— Я никогда не скрывал и не собираюсь скрывать, что не раз был лишен свободы. Народ знает, за что я находился в заключе-нии, за что был репрессирован мой отец, и не только он, но и почти весь мой род. Я — простой смертный и никогда раньше не занимался политикой. Жизнь заставила меня встать во главе моего народа…

Развивал он тему довольно долго, прервал его телефонный звонок. Сангак поднял палец и указал на диктофон. Я выключил. Сангак взял трубку, послушал, рыкнул сердито:

— Найди его. Пусть ко мне зайдет.

Бросив трубку, проворчал:

— Таких людей давить надо. Как тараканов. Это настоящий враг народа… — и продолжил монолог.

Минут через пять в дверь постучали. Думаю, вошедший был тем самым врагом народа, которого надо давить как таракана. Я с первого взгляда опознал в нем начальника — по кожным покровам особой выделки. Не грубый кирзач, который пускают на физиономии рядовых граждан, а высококачественный, «командирский» хром. Да и черный костюмец был не из дерюги.

Сангак пригнулся к столу, как лев перед прыжком. Однако враг народа шел с уверенностью человека, привыкшего к вызовам на ковер.

— Ты что задумал?! — грозно вопросил Сангак. — В городе хлеба не хватает. Люди голодают.

Враг народа сказал вкрадчиво:

— Дядя Саша… — так он подчеркнул, что обращается не к руководителю, а к человеку: — Дядя Саша, у меня на родине, в Дарвазе, люди не голодают. От голода умирают…

— Хочешь и городских уморить?!

Враг народа выразительно покосился в мою сторону. Сангак сказал:

— Нам поговорить надо.

Я взял диктофон и вышел. В приемной команда японских телевизионщиков готовилась к съемке, возилась с аппаратурой. Джахонгир уже ушел. Даврон беседовал с адъютантом. Я дождался паузы и отбуксировал его в уголок.

— Даврон, что за человек этот… враг народа? Тот, что сейчас у Сангака.

 — Партиец какой-то. Был секретарем райкома, вторым или третьим. Где-то в Восе или Московском… Сейчас возле Народного фронта болтается…

— За что его Сангак распекает?

— Без понятия.

Хотелось расспросить о многом, но я решил не гнать коней, вечером будет поспособнее. Разговор перешел на общие темы: недавние зверства исламистов в окрестностях Курган-Тюбе, возвращение таджикских беженцев из Афганистана… Наконец дверь святилища открылась, враг народа вышел с листком в руке. Бумажку он бережно сложил, спрятал во внутренний карман пиджака и удалился с удовлетворенным видом.

Японцы обрадованно заcуетились, но адъютант крикнул:

— Даврон, зайди к Сангаку.

Японцы обиженно загалдели. Еще сильнее, думаю, они оскорбились, когда после Даврона вновь позвали меня. Я спросил Сангака:

— Человек, который к вам заходил, кто он? — имея в виду: «Что он натворил?»

Сангак ответил недовольно:

— Дела. Мы теперь власть. Приходится решать много вопросов.

Понимать следовало так: «Впустили тебя с парадного входа? Знай место и на кухню не лезь». Без перехода он продолжил:

— Во всем, что случилось с нами, я об-виняю Горбачева и всех этих прогнивших карьеристов, генералов-адмиралов. Это они довели нас до нынешнего состояния. Из России зараза потихоньку проникла и сюда, в Среднюю Азию…

Трибун и оратор, говорил он долго, и его, видимо, мало волновало, что в приемной томятся японцы. Важнее было через московскую газету высказаться перед российской аудиторией. У меня создалось впечатление, что он говорит то, что думает…

Вечером я взял бутылку водки, припасенную для такого случая, и пошел к телевизионщикам. Водка пришлась ко двору. Ребята установили тумбочку меж двух незастеленных кроватей, выложили полбуханки хлеба, пучок редиски и зелень. С провизией в Курган-Тюбе не густо… Долговязый телеоператор Би-би-си сразу же взялся опекать меня.

— Олег, садитесь, пожалуйста… Нет-нет, не на койку! В кресло садитесь. Вы гость.

Разлили.

— Не чокаясь, — скомандовал Джахонгир. — За Мирзо.

— Да, за покойного Мирзо, — откликнулся Би-би-си, а мне пояснил: — Тоже с нашей студии… Два дня назад на съемке погиб.

— Двадцать наших ребят погибли.

— Э, война кончилась, — сказал Би-би-си, ставя стакан. — Мы в каких местах побывали — не убили. Теперь, наверное, уже не убьют…

— Меня, кстати, однажды Даврон от смерти спас, — сказал Джахонгир. — Тот парень, с которым я тебя днем знакомил. Ты бы его в Афгане видел, о нем легенды ходили.

— А как он с Файзали лихо управился, — сказал я.

— Вы правильно поняли, — откликнулся Би-би-си. — С Файзали надо как с ядовитой змеей обращаться.

— Правда ли, что его Палачом прозвали?

— Разное говорят, — сказал Джахонгир. — Неоднозначный персонаж. Свою банду называет бригадой, а себя — полковником. Бронетехника: танки, несколько БТРов… Представь, какая сила. Сходу выбивает из поселков противника, ну, а затем — грабежи, мародерство, насилие…

— Жуть, — сказал я. — А Даврон? Знаю, твой приятель, но… Он-то шибко лютует?

Джахонгир засмеялся.

— Слуга царю, отец солдатам. Образцовый советский офицер. Даже слишком образцовый.

— С Афганистана знаком?

— С малолетства, с детского дома. Друзьями не были, он и в ту пору особняком держался. А в Афгане как-то сошлись.

Он на глаз прикинул мой возраст.

— Ты с какого года? С семьдесят пятого? Тогда, конечно, не мог слышать о Чорбогском землетрясении. В газетах не писали, мало кто о нем знает…

Я не стал его разубеждать.

— Даврон из того кишлака, из Чорбога. Ты может, слышал… Да нет, вряд ли — давняя трагедия. Целый кишлак погиб. Землетрясение, сошел сель и накрыл все село. Глина залила дома выше крыш. Спасатели нашли живым только одного мальчишку крохотного. Каким чудом он спасся, никто понять не мог…

— Судьба, — прокомментировал водитель. — Бог спас.

Я сказал:

— Первое марта тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года.

— Откуда знаешь? — удивился Джахонгир.

— Я в этот день родился.

Родители не раз рассказывали, что за пару дней до моего рождения где-то далеко в горах произошло страшноеземлятресние. Отца отправили на спасательные работы, его не было в городе, когда я появился на свет, и даже позже, когда мама со мной, новорожденным, выходила из родильного дома. Чорбогское землетрясение стало нашим семейным событием и вошло в семейное предание. Я много раз слышал папин рассказ про то, как он нашел маленького мальчонку… В детстве я часто гадал, что с ним сталось, но представить не мог, что когда-нибудь его встречу…

— Сам-то он как объясняет? — спросил я.

— Наверное, вообще не помнит, что произошло. Дети забывают страшное. Я и сам узнал случайно, много лет спустя, когда навещал директора детдома. Хороший был мужик…

Даврона ждали допоздна, и он наконец явился. Подтянутый и ладный, как идеально вычищенный и смазанный автомат Калашникова с патроном в стволе, до поры до времени поставленный на предохранитель. Разумеется, с бутылкой. Наша к тому времени опустела.

— Здравия желаю, господа журналисты. Вольно. Можете сесть…

Его усадили, разлили водку по стаканам.

— За победу.

Поговорили о том о сем, но вскоре Даврон поднялся:

— Простите, мужики, ухожу. Забежал на минуту.

— Еще посидите, — попросил Би-би-си.

— Завтра рано вставать. Еду на Дарваз. Кстати, — повернулся он ко мне, — с тем деятелем, о котором ты спрашивал. С Хушкадамовым. Муку повезет. Сангак меня с ним послал. Проводка и сопровождение колонны.

— А давай-ка я тоже поеду. Возьмешь? — вырвалось вдруг у меня.

Он тоже среагировал мгновенно:

— Нет.

Я даже слегка растерялся, так грубо и резко это прозвучало.

— Даврон, я не шпион. Обычный репортер.

— И что с того? Хули ты там забыл?

— Ну… скажем, утраченное время…

Он усмехнулся:

— Часы потерял? На, возьми мои, — Даврон начал расстегивать браслет.

Я и себе-то толком не мог объяснить, почему меня внезапно потянуло в горы. Может, водка осветила реальность волшебным светом, и что-то такое вдруг почудилось… Словно приоткрылась какая-то дверца, и я сунулся в нее, не рассуждая и толком не зная, зачем. Может, сработала репортерская интуиция. А может, того проще, — до смерти захотелось вновь окунуться в атмосферу горного селения… Запах дыма и навоза. Ледяной ветер и жаркое солнце. Близкие вершины в разреженном воздухе… Совершенно неважно, куда ведет дверца — в волшебный сад или на задний двор крестьянского дома, где нет ничего, кроме сараев, загончика для овец и нужника, занавешенного дырявой мешковиной. Что ж, и такой вариант неплох. А главное, хотелось ближе разглядеть Даврона, мальчика из семейного предания…

Рядом с моим стаканом, в который Би-би-си только что подлил немного водки, легли командирские часы. Я отодвинул их к Даврону.

— Не совсем то. Понимаешь, с Дарвазом у меня многое связано… Хочу побывать в тех местах, коли уж случай подворачивается.

— Гнилое время для туризма, — отрезал Даврон.

Би-би-си пришел мне на подмогу:

— Даврон, возьмите его, пожалуйста.

Уговаривать пришлось долго. В конце концов Даврон достал из кармана камуфляжной робы игральную кость.

— Загадай число.

— Три.

Даврон бросил кость. Выпала тройка.

— Одно условие, — сказал он. — Едешь на свой страх и риск. Я за тебя не отвечаю. Ты сам по себе, я сам по себе.

7. Джоруб

С невеселыми думами я вернулся домой. Встретила меня Дильбар, умыться подала, чистую домашнюю одежду достала, потом расстелила в нашей комнатке дастархон, принесла еду, а сама примостилась у двери. Я сказал:

— Иди, рядом садись. Поешь со мной.

Присела на курпачу. Ей ничего объяснять не надо, сама поняла.

— Сколько? Наших-то сколько осталось?

— Три барана. Джав с Гулом их сюда гонят, вместе с остальными.

Дильбар вздохнула.

— Ничего, как-нибудь проживем. Картошку посадили, горох посадили. Верхнее поле скоро расчистят. Как-нибудь проживем. Говорят, Зухуршо будет народу муку и сахар раздавать.

Я сказал:

— Нельзя брать. Это нечистое. У него нельзя ничего брать.

Дильбар опять вздохнула, ничего не ответила. Потом сказала:

— Хорошо, что наконец-то приехали. В доме опять разлад. Только на вас вся надежда…

Шутя, должно быть, сказала. С Бахшандой только она умеет справляться. Сам не пойму, как. Тихая, молчаливая, безответная, а всегда добивается того, что правильным считает. Ключи от кладовых у Бахшанды, и если кто-то посмотрит со стороны, то скажет: Дильбар — только прислуга. На самом же деле, домом управляет она. Я усмехнулся:

— Неужели есть в мире разлад, который ты не уладишь?

Она улыбнулась застенчиво.

— Ладно, — кивнул я, — расскажи, что случилось.

— Вчера утром Марьям явилась… — начала Дильбар. — Я по лицу поняла, зачем пришла. Что-то особенное появляется, когда женщины за такие дела берутся. Поболтала о том о сем, а потом говорит: «Уважаемая Бахшанда, у нас есть мальчик…»

Бахшанда разгневалась, бровь изогнула. Кто они такие, чтобы к нам свататься! Раньше им бы это и в голову не пришло. Но сейчас, видно, такие времена, что никто уже не помнит, где верх, где низ. Где у кувшина дно, а где горло. Где в бадье масло, а где пахтанье. Но мы-то помним, что масло с водой не смешивается… Вижу, не сдержится она, бросит что-то резкое, неучтивое. Я поспешила опередить:

«Раз такой разговор зашел, надо мать девочки, Веру, тоже позвать».

Бахшанда глянула на меня, как слегой огрела, но при гостье смолчала. Только чай в пиалу плеснула, Марьям подала. С таким почтением, будто мать шахиншаха чествовала. Насмешку свою выражала, возмущение прятала. Но я видела — пронесло. Можно их наедине оставить.

«Извините, — говорю, — сейчас приведу. Сидите, сидите, пожалуйста, не вставайте».

Думаю, Бахшанда успеет остыть и тогда уже вежливо откажет. Чтобы и Марьям не унизить, и нашу честь грубостью не запятнать. Вошли мы с Верой. Бахшанда чай налила, Вере подала. Достойно, с уважением — не стала при чужом человеке семейной вражды обнаруживать. Потом Вере что-то по-русски сказала. Я плохо слова поняла, но о смысле догадалась:

«Вера-джон, эта особа спрашивает, не отдадим ли мы твою дочь замуж за ее сына».

Вера пиалу на дастархон поставила, головой покачала и сказала:

«Нет».

Мне очень неловко за нее стало. Разве можно так грубо отвечать?! Мне Веру очень жаль стало. Неужели никто никогда ее хорошим манерам не учил?

Бахшанда ей опять что-то сказала. Наверное, за невежливость укорила. А Вера опять головой покачала и опять сказала:

«Нет».

Стала я прикидывать, как, приличий не нарушая, Веру из мехмонхоны вызвать, через Зарину объяснить, чтоб просто сидела бы и молчала, а мы с Бахшандой вежливо и достойно Марьям откажем.

Не успела. Бахшанда из терпения вышла, взорвалась. Сами знаете, когда она в ярость приходит, обо всем забывает. Никого не щадит, ни себя, ни других. Что угодно может сказать, что угодно сделать. Только вдруг она сделалась спокойна и холодна как лед. К Марьям с преувеличенной любезностью обратилась:

«Уважаемая Марьям, вы нас извините. Наша невестка еще не очень хорошо по-таджикски понимает. Мы с ней посовещались, обсудили и вместе решили, что для нашей девочки лучшего жениха, чем ваш сын, трудно найти».

Марьям все, конечно, поняла, но виду не подала. Цели-то своей достигла. А уж как мы между собой спор уладим, ей безразлично было.

«Слава Богу! — воскликнула. — А девочку вашу будем холить и лелеять как цветок».

Вера на меня беспомощно посмотрела.

«Что она сказала?»

Я ей незаметно знаком показала: молчи, потом поговорим. А Марьям радостный тон на смиренный сменила:

«Одна беда — мы большой калинг заплатить не в силах».

Но Бахшанда даже дом бы свой спалила, лишь бы Веру побольней обжечь.

«Это не беда, — сказала. — Мы много не запросим. Сколько сумеете, дадите».

Я про себя ахнула: как это она, женщина, на такое осмелилась! Сама важный вопрос без деда решила. Ваш отец должен был калинг назначить. Как теперь отказаться? Как слово назад забрать?

— Ничего, — я сказал. — Уверен, ты что-нибудь придумаешь. Ты уж постарайся.

Дильбар улыбнулась:

— Вы-то не хотите, чтобы девочка так скоро ушла из дома…

Не хочу. Бог не дал мне своих детей, а когда сын и дочь покойного брата поселились в нашем доме, то стали словно моими собственными.

8. Карим Тыква

У хлеба — вкус Зарины. У похлебки тоже. Сажусь похлебку есть, Зарину вспоминаю. Чай пью, а Зарина будто рядом. У чая — аромат, как у Зарины. Утром в тени продрогну, от счастья дрожь берет — скоро на Зарине женюсь. Днем на солнцепеке согреюсь, в жар бросает — Зарину обнимать, целовать буду… Коровью лепешку на земле увижу — радуюсь, вспоминаю: Зарина в нашем доме корову доить будет. Автомат чищу, запах масла напоминает: «Долго ждать придется». Потом думаю: «За делом время быстрее пройдет». Три раза автомат разбираю-собираю. Пусть Зарина узнает, какой я умелый, ловкий… Куда ни иду — к Зарине иду. Все дороги к ней ведут. В любую сторону пойду, обязательно к Зарине приду, но очень долго идти. Печалюсь: «Почему так далеко?»

Утром Даврон говорит: «В Талхак поедешь. Ты местный, кишлак знаешь, понадобится — за гида сойдешь».

Кто такой гид, не знаю, но радуюсь. Наконец с Зариной встречусь. Едем. Шухи-шутник рядом сидит. Спрашиваю:

— У тебя жена есть?

По-хорошему спрашиваю. Он:

— Зачем интересуешься? — спрашивает. — Не сам ли жениться задумал? Нет, братишка, не женись.

— Почему?

— Очень опасно, — Шухи говорит. — Жены разные попадаются.

— У меня хорошая будет, — говорю.

— Откуда знаешь? — говорит. — В нашем кишлаке одна девочка была. Совсем некрасивая, зато сильная. Как бык. Отец-мать откуда-то из других мест к нам переселились. Наш сосед эту девочку своему сыну в жены взял. А сын — Пустак его звали — худой был, слабосильный… Сосед радовался: «Хорошую сноху нашел. Вместо Пустака на поле отправлю». Хай, ладно. После свадьбы неделя прошла, мимо кладбища иду, на камне кто-то сидит, худой, страшный. Голова опущена, лица не видно. Я испугался, подумал — злой дух, оджина, хотел назад вернуться. Оджина голову поднял, говорит: «А, это ты, Шухи…» Смотрю: Пустак. Я подошел, спросил: «Что такое, брат? Заболел? Наверное, все силы на жену истратил?» Он, бедный, чуть не заплакал: «Э, жена! Я б могилу отца этой жены сжег». Я удивился, спросил: «Не любит? Играть не хочет?» Пустак: «Еще хуже — хочет. Играет. Любит, очень сильно любит», — сказал. «Хорошо тебе, — я сказал. — Почему не радуешься?» Он заплакал: «Задний проход мне как плугом распахала». Мне смешно стало, я Пустака обижать не хотел, смех скрыл, виду не подал. Спросил: «Что же, у твоей супруги и плуг имеется?» Ответил: «Имеется, пребольшой». Я спросил: «А женское что-нибудь есть?» Пустак слезы вытер, сказал: «Женское тоже есть, но она до него не допускает». Эта девочка не девочка, а хунсо оказалась.

Ребята гогочут, ругаются, на пол плюют…

— Хунсо кто такой? — спрашиваю.

— Универсал, — Шухи объясняет. — И поршнем, и цилиндром укомплектован. Не слышал никогда?

— Нет, — говорю, — не слышал.

— Э, деревня, — Шухи укоряет. — Знать надо, или тоже впросак попадешь. Такие есть, которые разом и мужик, и баба. Потому их хунсо называют… Короче, дальше как было. «Никому не говори, — Пустак попросил. — Стыдно. Только тебе, другу, рассказал». Сосед все равно как-то узнал, рассердился, палку схватил, к отцу хунсо прибежал: «Девочка ваша кер имеет, оказалось! Зачем нас опозорили? Почему изъян скрыли? Почему обманули? Калинг назад отдавайте». Этот приезжий мужик спорить стал: «Не было обмана. Изъяна тоже нет. У нашей Гулджахон все, что девочке иметь надо, все есть. А если что-нибудь дополнительное нашлось, то это разве вам в убыток? Наоборот, нас благодарите, что цену не надбавили, а невесту с походом отдали». Наглый, да? Сосед приезжего мужика палкой побил, хунсо из дома прогнал. Люди смеялись: «Абдуманон, зачем прогнал? У тебя дочери есть, одну девочку хунсо в жены отдай, на свадьбу деньги тратить не придется. Впридачу к снохе зятя получишь».

— Калинг отдали? — Рембо спрашивает.

Шухи сердится:

— Тебе какое дело? Ты что ли платил? Э, глупые вопросы не задавай, слушай… Потом время прошло, я один раз ночью домой возвращался, на нашей улице человека встретил. Он мимо пройти хотел, я узнал, окликнул: «Эй, Пустак, куда?» Он: «Свежим воздухом дышим, гуляем», — сказал, убежать попытался. Я за руку удержал: «Узелок кому несешь?» Он туда-сюда, крутил, потом признался: «Жену проведать иду». Я удивился: «Эъ, ты же развелся». Пустак что ответил? «Отец когда выгонял, я даже развод дать не успел, „се талок“ не сказал. Выходит, если по закону, то все-таки жена. А мы хороший калинг дали — корову, баранов, шара-бара… Они назад не отдают. Не пропадать же добру зазря».

Ребята хохочут, Рембо говорит:

— Тыква, ты понял? Сначала между ног пощупай, потом женись.

Ребята смеются:

— Нет, Тыкве хунсо не страшен. У него теперь такой кер, что с любым хунсо сладит.

Они меня после того дразнить стали, как я совету Шокира поверил, свой кер травой талхуган с курдючным салом натер… Оха!.. Распух, притронуться больно. Никому не рассказал, но как-то прознали. Ребята смотреть приходили.

— Эй, Тыква, покажи.

Я не показывал — грех показывать, — но они все равно смеялись. Другое прозвище мне дали — Кери-хар, Ослиный хер. Так и звали. Даврон услышал, сказал: «Если кто этого бойца еще раз „кери-хар“ назовет, сильно пожалеет». Испугались, перестали. Потом опухоль ушла, кер, каким прежде был, таким и остался, а ребята до сих пор насмехаются.

В Талхак приезжаем, возле нижнего моста останавливаемся, к мечети поднимаемся. На площади народа совсем мало. Даврон приказывает: «Здесь стоять. По кишлаку не шастать. Население не обижать. Тронете кого — голову сниму». Я думаю: «Жаль, что такой приказ. Пока народ собирается, я бы сбегать успел».

Потом этот шакал приходит. Зову:

— Эй, Шокир!

Подходить к нему не хочу. Хоть он и старший, приказываю:

— Сюда иди!

Думаю: сейчас как-нибудь его перед ребятами опозорю. За нос дерну или еще как-нибудь. Он к нам ковыляет. Мы, пять наших ребят, кружком стоим. Шокир со всеми за руку здоровается.

— А, Карим, как дела, солдат? Кер вырос?

Шухи-шутник говорит:

— Тыква теперь его в казарме оставляет. Такой большой стал, что в машину не влезает.

— Ничего, — Шокир ухмыляется, — куда надо влезет… А вот вы, ребята, скажите, — на грузовики с мешками кивает, — сколько муки на одного человека положено?

Мы не знаем, нам не сказали, но Шухи-шутник серьезное лицо делает:

— Дадут, сколько кто на плечи поднимет. Вы, муаллим, я вижу, человек очень сильный. Так что вам и три мешка достанутся…

Ребята исподтишка перемигиваются — хорошо Шухи слабосильного калеку поддел, а я стою, будто рот толокном набил. Не получилось. Разговор так повернулся, что теперь Шокира ни с того ни с сего за нос не дернешь. Может, еще что-нибудь придумаю… В это время за рекой, на нашей стороне, в нашем гузаре — выстрелы. Автоматные. Та-та-та. Та-та.

Даврон кричит, командует:

— Гург, разберись! Возьми людей. Карима прихвати, он местный. И смотри: действуй осторожно! Ты понял?!

— Яволь! — Гург-волк отвечает, меня спрашивает: — Тыква, присек, откуда выстрелы?

— На этой стороне стреляли, — говорю.

— Ты че, пацан, глухой? — Гург-волк сердится. — Почему на «этой»? За речкой шмаляли, я слышал.

Объяснить хочу:

— Там, за рекой, — наша сторона, на которой мы живем. Потому она и называется «эта». Здесь же — где ты сейчас стоишь, где мечеть, — здесь люди с другой стороны живут. Потому ее и называем — «та» сторона.

Не понимает.

— Мудаки талхакские. Как здесь может быть та сторона, если мы на ней находимся?

Еще раз объясняю:

— Это которые здесь живут называют свою сторону этой, а нашу — той. Мы-то про здешнюю всегда говорим «та сторона».

Гург-волк сердится, железные зубы скалит:

— Ты, кери-хар, голову мне не морочь! Та, эта — какая разница?! Вперед, пацан! Шевели коленями. Беги, дорогу показывай.

Бежим. По мосту проносимся. Наверх, к нашему гузару, подниматься начинаем.

— Где искать?! — Гург сердится. — Ни хрена тут у вас не поймешь…

— Эй, смотри, Рембо идет! — Шухи кричит.

Действительно, навстречу по улице Рембо спускается.

— Брат-джон, что такое? — Гург спрашивает.

— Э, билять… — Рембо говорит, на землю сплевывает.

— Покажи, — Гург приказывает.

Идем, мне страшно. Не к нашему ли дому ведет? Прошу: «Дедушка Абдукарим, отведите беду. Сделайте так, чтобы наши не пострадали». Сам думаю, если что плохое случилось, поздно уже просить. Раньше надо было умолять. Но заранее как попросишь? Никогда не знаешь, что будет. Конечно, мы наших дедов-духов всегда почитали, никогда не забывали, всегда им уважение оказывали, вчером накануне пятницы вместе собирались — для них молитвы читали, их имена вспоминали… Мы повода не давали, чтоб на нас гневаться. Неужели нас оставят, в помощи откажут?

Рембо ребят к дому Салима, соседа, что ниже нас живет, приводит. Когда подходим, сразу замечаю — там, выше Салимова двора, на крыше нашего дома отец стоит. Будто камень с души падает. Я радуюсь. Спасибо дедам-духам! Богу тоже спасибо… Потом через калитку к Салиму во двор входим, мне опять страшно становится. Во дворе убитые Салим и Зухро на земле лежат.

Рембо говорит:

— Эти горцы совсем дикие. Как звери. Никакой культуры у них нет. Их женщины не понимают, как с мужчиной себя вести.

Гург-волк говорит:

— Кончай философию. Скажи, что делать будешь?

Рембо говорит:

— Раз баба не дала, ослицу поймаю.

Ребята смеются. Шухи-шутник говорит:

— Тебе только ослиц и охаживать.

Рембо злится:

— Ослицу для тебя приведу. Себе другую бабу найду.

Ребята опять смеются. Шухи опять говорит:

— Даврон шутить не любит. Приказал никого не обижать.

— Э, Даврон кто такой?! — Рембо говорит. — Что он сделает?

Потом говорит:

— Я сам Даврон.

Говорит:

— Обиженных нет. Был один, — на мертвого Салима, нашего соседа, кивает, — уже не обижается.

Ребята смеются.

— Ладно, — Рембо говорит, — что-нибудь придумаем. Скажу, он первым начал стрелять — я защищался.

— Где автомат лишний возьмешь?

— Пистолет ему положим.

— Выстрелы все слышали. Пистолетных не было. Лучше кетмень подложить. Ну, а бабенка?

— Она на меня с ножом бросилась.

— А где нож? — Хасан-Шухер спрашивает.

Рембо на веранду-кухню идет — там большой нож, каким овощи крошат, берет.

— Вот нож, — говорит и рядом с мертвой Зухро кладет.

Потом Шухи-шутник говорит:

— Там на крыше какой-то мужик стоит… На нас смотрит.

Все ребята разом головы вверх поднимают.

— Эх, билять! — Рембо ругается.

Гург ко мне поворачивается:

— Кто такой?

— Мой отец.

— Скажи, пусть сюда придет.

Страшно мне. Очень страшно. Ничего придумать не могу. Спрашиваю:

— Зачем?

— Э-э, не бойся, пацан. Просто поговорить… Что стоишь, мнешься? Давай, давай, кричи ему.

Я кричу:

— Отец, пожалуйста, сюда спуститесь.

Отец с крыши спускается, из нашего двора выходит, к Салиму во двор калитку распахивает. Лицо — как мука белое. Никогда я отца таким бледным не видел. Но шагом твердым идет.

Гург-волк ему обе руки с уважением протягивает.

— А, отец, ас-салому… Как ваше здоровье? Как семья?

У отца руки дрожат, но как должно здоровается. С достоинством.

Гург говорит — вежливо говорит, уважительно:

— Отец, вы сами видели, что произошло… Вот этот человек, Рембо, пить захотел, во двор к вашим соседям зашел, воды попросил. А эти ваши соседи, наверное, что-нибудь плохое подумали и на Рембо с ножом, с кетменем бросились, убить хотели. Рембо что было делать? Рембо защищался. Свою жизнь спасал. Пришлось их застрелить… Таких людей убивать надо. Хорошо, что вы свидетелем были. Все своими глазами видели. Можете всем сказать, что Рембо не виноват. Соседи ваши виноваты…

Отец говорит:

— Я другое видел. Этот ваш человек, Рембо…

Гург-волк сердится, железные зубы скалит:

— Вы, отец, наверное, плохо разглядели. Сосед на Рембо первым напал.

Шухи-шутник смеется:

— Покойник-бедняга, наверное, кетмень где-то по дороге потерял.

— Шухи, найди, — Гург приказывает.

— Рембо пусть ищет. Он здесь все знает.

Гург сердится:

— Э, падарналат, не огрызайся. Иди выполняй!

Шухи на задний двор кетмень искать уходит. Гург-волк отцу говорит:

— Уважаемый, вас, оказывается, еще учить надо. Рядом с такими злыми соседями живете, наверное, сами от них заразились. Разве не знаете пословицу: «С дурным поведешься — дурным станешь, с добрым — сам расцветешь»? Зачем плохих людей выгораживаете? Надо всегда честно поступать. Надо правду говорить! Если неправду скажете… Ваш сын у нас служит. Сына пожалейте. Вот тут рядом его товарищи стоят. Если вы обманывать станете, ему перед ними стыдно за вас будет. Как потом с товарищами жить? Не сможет он жить…

Отец стоит, молчит. Вниз, на землю смотрит, даже на меня глаза не поднимает. Я будто на две половины разрываюсь: отцу помочь хочу — что сделать, что сказать, не знаю.

Гург-волк отцу:

— Ну, все! — говорит. — Короче, мужик, ты понял. Здесь стой. Командир придет, правду скажешь. Ребята подтвердят.

Отец, голову опустив, молчит. Даврон приходит. Спрашивает:

— Кто?

Ребята молчат. Отец тоже молчит. Гург говорит:

— Даврон, мы пришли, они уже мертвые были. Вот этот мужик, — на отца указывает, — все видел. Мужик говорит, Рембо во двор зашел, воды попросить, а эти, — на мертвых Зухро и Салима указывает, — точняк, что-нибудь нехорошее подумали и на него с ножом, с кетменем набросились… Мужик говорит, Рембо убивать не хотел. Рембо жизнь свою защищал…

Даврон отца спрашивает:

— Так было?

 Отец головы не поднимает.

— Да. Так было, — с трудом, едва слышно выговаривает.

Даврон:

— Пон-я-я-я-я-тно, — говорит.

В это время Шухи-шутник с заднего двора выскакивает, кетмень тащит, ухмыляется.

— Вот оружие, — кричит, — с которым убитый мужик на Рембо напал!

Ребята смеются. Рембо:

— Э, Шухи, пидарас! Я твою маму таскал! — кричит. — Даврон, пусть меня Бог убьет, я просто воды попросить зашел. Ничего плохого не хотел. Так получилось…

Даврон кивает.

— Ладно, — говорит. — Бывает… Автомат ему отдай, — говорит, на Шухи кивает.

Пистолет на ремне поправляет, говорит:

— Иди за мной.

Уходит. Ребята за ним следом со двора выходят. Я чуть не плачу, отцу говорю:

— Дадо…

Он головы не поднимает.

— Уходи, Карим… Здесь не задерживайся… Иди…

9. Даврон

Пятнадцать тридцать четыре. Вывожу Рембо на край здешней площади.

Площадь — небольшая продолговатая терраса на окраине кишлака. С северо-восточной, длинной стороны — крутой обрыв к реке. С юго-запада — отвесный горный склон. Почти вертикальная стена. У подножия стены — мечеть из грубого камня.

Троим бойцам приказываю:

— Вы — туда.

То есть к северной стене мечети, где кучкуется охрана Зухура, десять человек. Охранять пока не от кого. Далее — поглядим. Сейчас Зухур таскает «гвардию» с собой ради престижа.

Останавливаю Рембо:

— Стой здесь.

Гургу:

— Останешься с ним.

Перед началом митинга поставлю обоих перед строем и прикажу Гургу расстрелять Рембо. За нарушение приказа. Пусть выбирает: или завязывает мутить воду, или — пуля… Пора кончать с бардаком в отряде, блатной контингент наглеет с каждым днем. Не факт, но Гург, возможно, откажется. Корчить из себя пахана не позволю. Охотников уложить его заодно с Рембо — немало. Если прогнется и расстреляет, его авторитету среди блатных конец. Даст малый повод, ликвидирую. Без Гурга духи притихнут как зайчики.

Зухур стоит у северо-восточного угла мечети. Красуется при полном параде: в камуфляже и со змеей. Позади — амбалы-телохранители, Гафур и Занбур. У стенки жмутся местные власти: раис и какой-то старик. Гадо, младший Зухуров братец, — как всегда, в стороне. Слева. Демонстрирует, что он сам по себе.

Подхожу к Зухуру, информирую:

— Соберется народ — расстреляю. Вон того, в бронежилетке.

Он, недовольно:

— Этого?! Не надо. Зачем? Солдат и так мало. Зачем людей тратить?

Объясняю:

— Нарушил приказ. Убил двоих местных.

Он, важно:

— Не спеши, Даврон. Разобраться надо.

Кричит Рембо:

— Иди сюда!

Рембо подходит по-блатному развязно.

— Что такое? — спрашивает Зухур. — Что натворил?

Рембо усмехается нагло:

— Ничего не натворил. Все нормально. Пусть Даврон скажет. Он там был…

Разворачиваюсь, засаживаю ему в рыло. Он:

— За что?!

— За все. Это аванс. Распишись. А пулю получишь… — сверяюсь с часами, — ровно через двадцать минут. В пятнадцать пятьдесят шесть.

Рембо вопит:

— Почему через двадцать? Почему пулю?! Я в тот двор просто так зашел. Зухур, скажи ему, да…

Зухур:

— Зачем в людей стрелял? Если дехкан убивать, кто работать будет?

— Кого я убил?! Не убивал я никого!

— Даврон сказал, ты двоих застрелил.

— Они первыми напали. Что делать?! Ждать, пока меня кончат? Ребят спроси. Все знают, как было…

Зухур задумывается. Я не вмешиваюсь. Хочет в судью играть, пусть поиграет. В любом случае, Рембо — не жилец.

— Ладно, на первый раз прощаю, — решает Зухур. — Иди. Провинишься — больше не прощу.

Рембо отходит. По направлению к мечети. Я ему вслед:

— Не туда! Стой с Гургом, в стороне.

— Понимаешь, — говорит Зухур, — это политика. Расстреляем его — наши люди обидятся…

— Хочешь сказать, твои люди…

— Почему так говоришь? Никаких «твоих»-«моих» нет. Все одинаковые.

Врет, как обычно. Сам упросил меня взять в отряд его личную «гвардию». Я поставил условие: будут подчиняться мне как прочие бойцы. Позже обнаружилось, что половина его гвардейцев — блатные. Мне плевать, кто они. Но соблюдать дисциплину заставлю. Говорю спокойно, без нажима:

— Значит, так, Зухур. Твои дела — это твои дела. Но в командование отрядом не лезь. За меня не решай. Будет, как я сказал…

Он вскидывается:

— В этом ущелье я хозяин.

Соглашаюсь:

— Хорошо, бери командование на себя. Следи только, чтоб твои басмачи друг друга не сожрали. И тебя заодно…

Он, недоверчиво:

— А ты?

— Заберу своих бойцов и вернусь в Курган.

— Э, нет! Сангак тебе приказал меня охранять.

— Не было такого приказа. Сангак не приказывал. Сангак попросил меня охранять и поддерживать порядок. Заметь: попросил. И еще: охранять, но не тебя лично…

На самом деле, вернуться в Курган-тюбе я не могу, потому что дал Сангаку обещание оставаться здесь, пока он сам меня не отзовет. Зухуру это знать ни к чему, но сегодня вечером я кое-что ему объясню. Практически. Он меня достал. Рембо — последняя капля. Таких, как Зухур, надо учить. На людях — нельзя, а наедине, в укромном уголке, разобью морду в кровь. И так теперь будет всегда. Днем рыпнулся — вечером урок.

Он пытается маневрировать:

— Даврон, я шутил…

— Я не шучу.

Зухур гладит змея. Размышляет. И дает задний ход:

— Знаешь, как я тебя уважаю. Пусть будет, как ты сказал. Ты военный человек, командир…

Улыбается льстиво:

— Нам враждовать нельзя. Надо консенсуса добиваться. Я, чтобы тебе приятное сделать, готов сам его расстрелять…

Консенсус так консенсус. До вечера.

— Ладно, — говорю, — мир и дружба. А расстрелять поручи Гургу.

Он опять заводится с полоборота. Зухур любой глагол в повелительном наклонении воспринимает как приказание. Приказов не терпит. Для такой важной персоны это оскорбление.

— Учить не надо! Сказал — сделаю.

Козел упертый, весь сценарий мне ломает! Надо не только Рембо ликвидировать, но и Гурга к расстрелу припахать. Но ему не объяснишь. Придется как с ребенком…

— Какой тебе смысл марать руки?

— Сам рас-стре-ля-ю…

На морде — мечтательное выражение. Нашел новую игрушку. Новый способ ловить кайф от власти. Крови захотелось. Царь-дракон, мать его… Спрашиваю:

— Ты убивал когда-нибудь человека? Это не так просто, как думаешь.

Он, оскорбленно:

— Ты меня еще не знаешь…

Уперся. Теперь затаит обиду и постарается отыграться. Плевать. На худой конец и Зухур в палачи сгодится. Сверяюсь с часами. Шестнадцать ноль-ноль. Пора начинать.

Местное население выстроилось на противоположном краю площадки. Вдоль обрыва к реке. Впереди — мужчины. Женщины сгрудились позади.

Слева — каменная глыба высотой метра три. На глыбе — стайка девушек.

Глаза помимо воли находят среди них ту самую. Зарину. Девочка накрепко засела у меня в мозгу. С того момента, когда три дня назад, двадцать четвертого марта, на дороге около поворота на Талхак я увидел, как Шухер силком затаскивает в «скорую» какую-то девушку со светлыми волосами. У меня в черепе точно граната взорвалась. Это была Надя! Первая мысль: «Вернулась». Но мертвые не возвращаются. Надя умерла девять лет и семь месяцев назад. Предохранительные клапаны в мозгу начали срываться один за другим. Рухнули защитные заслонки, что-то опасно накренилось, еще несколько миллиметров — опрокинется к чертовой матери, и я свалюсь в полную шизу… Спас навык. Остановил, выровнял, захлопнул, наглухо задвинул запоры. Надо разобраться, что происходит. Сказал спокойно Ахадову: «Тормози». Подошел. Факт, это была не Надя. Девушка, до сумасшествия на нее похожая. Зеркальное отражение. С поправкой на то, что зеркало еле заметно исказило оригинал. У этой другое выражение лица. Глаза смотрят по-другому. Но издали от Нади не отличить… Проблема: как поступить с Рембо и Шухером? Оба нарушили мой приказ не притеснять местных. Руки чесались ликвидировать их на месте. Я сдержался. Слишком опасно. Фактически сволочи были бы наказаны не за посягательство на именно эту конкретную девушку, Надину копию, а за нарушение дисциплины. Однако подключились мои личные мотивы, а потому невозможно предугадать, какие последствия грозят самой девушке. Я побоялся рисковать. Выдал всей троице — третьим был парень из местных — последнее предупреждение. Нарушил свой принцип карать немедленно, но по-иному не мог. В итоге Рембо обнаглел, вторично пошел на нарушение. На этот раз получит по полной.

Приказываю себе не смотреть на Зарину, но глаза то и дело возвращаются к ней.

— Нравится девчонка?

Зухур. Смотрит хитро: застукал, мол. Отбрехиваюсь:

— Тебе что, повсюду бабы мерещатся?

— Меня не обманешь. Ты на ту, беленькую, глаз положил.

— Вот я и говорю: кто о чем, а ты о бабах.

Поглаживает змея, величественно:

— Ты меня еще не знаешь. Я все вижу. Та девушка, на камне…

— Ну, стоит девушка… И что?

— Хочу тебе ее подарить. Приятное сделать.

— Зухур, уймись. Женский контингент меня не интересует.

— Э-э-э, погляди, какая… Ромашка.

— Обойдусь без цветов.

Вздыхает притворно:

— Жаль. От подарка отказываешься…

— Завязывай. С Рембо пора решать.

Он приосанивается, гладит змея:

— Чего волнуешься? Сейчас решу.

Рембо, скот, опять нарушил приказ. Отошел к мечети. К зухуровой охране. Забрал у Шухи свой автомат. Гург там же. Чешут языки с бойцами. Факт, обсуждают, как Рембо обул командира. Идиот Зухур! Нельзя давать подчиненным такие поводы.

— Эй, ты! Иди сюда, — кричит Зухур.

Рембо оглядывается, бросает какую-то фразу — бойцы хохочут — отчаливает. Неспешно, вразвалку. Строит из себя киношного спецназовца в бронежилете на голое тело. Насмотрелся видео. Броник носит, как Зухур змею, — из пижонства. Приказываю:

— Оставь оружие.

Рембо перебрасывает автомат Гургу. Подваливает.

— Че такое?

Зухур резко берет его в оборот:

— Приказ почему не слушаешь?

— Какой приказ? Ты че, Зухур?!

— Тебе где велено было стоять? Ты где встал?

— Э, какая разница…

— Помнишь, я сказал: еще раз нарушишь — больше не прощу.

Рембо озирается. Бросает косяка на своих. Наглеет, с ухмылкой:

— Меня уже Бог простил… Вон у ребят спроси.

Зухуршо звереет:

— Я здесь Бог! А ты кто?! Отребье безродное! Как со мной говоришь? Кто тебе право дал?!.. Эй, Гафур, туда его отведи, — машет на место метрах в пяти перед собой, — на колени поставь.

Рембо отскакивает от Гафура.

— Отвали, обезьян! Зухур, бля буду, прости. Я же не всерьез. Че, пошутить нельзя?!

Гафур ловит его за руку, тащит, куда приказано. Поворачивает лицом к Зухуру. Рембо хорохорится:

— Ну че? Может, еще раком встать?

Гафур хватает его за плечи, силой опускает на колени. Рембо вскакивает:

— Зухур! Скажи обезьяну, чтоб не борзел!

Гафур бьет его в морду. Рембо падает. Возится, поднимаясь на ноги. Бледный, с разбитой харей кричит:

— Гург, братан, скажи ему! Че он творит?!

Гург воровской развинченной походочкой подгребает к Зухуру.

— Зухур, что за канкаты? Хорошего человека на карачки ставят. Рожу ему чистят…

— Твоя ли забота?

— Моя не моя, а люди в непонятках, беспокоятся.

— Пусть не беспокоятся. Лучше пусть готовятся по нему джанозу читать.

Гург скалит стальные клыки:

— Каюм узнает, ему не понравится…

— С Каюмом сам разберусь.

— Ребятам тоже не понравится.

— А с ними ты разберись. Понял?!

Сильно Зухура заклинило, факт. Аж на самого Гурга голос повысил… И что там еще за Каюм? Впервые о нем слышу.

Гург в ответ, задушевным, хриплым шепотом:

— Я понял, а ты-то въезжаешь? Кто тебя защищать будет? Думаешь, Даврон? Это мы защищаем. Сам знаешь, в горах опасно…

— Угрожаешь?

Гург не отвечает. Отваливает. Зухур с беспокойством смотрит вслед. Говорю:

— Зухур, я прикажу: он и расстреляет.

— Я сам!

Сам так сам, пускай тешится. Советую:

— Скажи Гафуру, чтоб снял с Рембо бронежилет.

— Зачем? Голова есть…

— На твоем месте я бы целил наверняка. В грудь.

— Попаду куда надо.

Комедия! Неуклюже тащит пистолет из кобуры. Стрелял он не часто — это факт. Если вообще когда-нибудь стрелял.

— Зухур, зайди к нему со стороны. Слева или справа…

— Зачем?

— Если отсюда, то на линии выстрела — люди. Мало ли чего…

— Неважно. Я попаду.

Опять уперся. Иду на хитрость:

— Кто б сомневался! Попадешь. Но так тебя Рембо заслонит. А станешь сбоку — целая панорама. Как в кино. На широком экране.

Хлопает меня по спине.

— Молодец! Хорошо предложил. Слушай, а если пуля в жилет угодит — пробьет?

— Покажи пистолет.

Протягивает какой-то изукрашенный дамский пистолетик. Пожимаю плечами:

— Смотря с какой дистанции стрелять. А тебе-то что?

— Интересно.

— По ГОСТу броник должен останавливать пулю из макарова с пяти метров. Знал я двух орлов, которые затеяли дуэль в жилетах. Не знаю, из лихости или на спор — проверить, пробьет или не пробьет. Стрелялись метров с двадцати. Один попал. Пуля бронепластину не пробила.

— Двадцать метров… Далеко.

— У того орла, что принял пулю, были сломаны четыре ребра. И легкие ему размозжило. Умер на третьи сутки… Ното был пээм. Насчет твоей пукалки ничего сказать не могу. Пуля легкая, скорость маленькая… Вернее всего, броник не пробьет и ребра не сломает.

— Пукалка! Слова выбирай.

— Ладно: твое благородное оружие. А ты что, хочешь в броник выстрелить?

— Нет! Зачем?!

— В любом случае, бей с близкой дистанции. Метров с двух. Еще лучше — в упор.

— Сам знаю.

Я, безразлично, в пустоту:

— Некоторые еще оружие с предохранителя снимают…

— Где?! Покажи, как.

Показываю. Он поглаживает змея, шепчет: «бисмилло».

— Гафур, опусти его.

Телохранитель с силой давит Рембо на плечи. Рембо бухается на колени. Вскрикивает от боли. Разбил коленные чашечки, факт. Не беда, ему теперь не в футбол играть.

Зухур подходит, встает рядом с Рембо, лицом к толпе.

— Люди Талхака! Я приехал не затем, чтобы вас притеснять. Не затем, чтобы нарушать обычаи. Я ваш земляк. Всех вас знаю. А вы меня знаете…

Из толпы кричат:

— Знаем! Гиёза зачем убил?!

— Пастбище почему отнял? Все овцы погибли.

— Этих двух несчастных почему застрелили?!

Зухур:

— Да, товарищи, произошел такой инцидент. Сейчас решим этот вопрос…

Кладет на макушку Рембо руку. Левую. В правой — пистолет.

— Вот этот человек… Его обвиняют, говорят: он убил ваших односельчан. Он говорит, что защищался. Говорит, ваши люди на него напали. Правда или не правда, пусть Бог судит. Если этот человек виновен в смерти тех несчастных, он погибнет. Если не виновен, пуля не причинит ему вреда…

Поня-я-я-ятно. Решил всех ублажить — и блатных, и местных. Затем и расспрашивал про бронежилет. Напугали-таки его духи. Ладно, пусть целит куда хочет. Без разницы. В любом случае выйдет по-моему. Зухур схитрит, так Гург дострелит.

Зухур отходит на пять метров вправо. Гафур разворачивает Рембо к нему грудью. Отходит в сторону. Зухур топчется на месте. Шаг назад, вперед. Сначала не врубаюсь, к чему эти танцы с бубном. Потом соображаю: он сам еще не знает, как поступит. И крови хочется, и боязно. Да и вообще страшно: Рембо смотрит в упор. Трудно убить человека, глядя ему в глаза.

Зухур наконец решается. Становится в стойку. Вытягивает руку с пистолетом. Застывает. Позирует. Растягивает удовольствие. Змей изгибается, кладет голову ему на предплечье. Плакат! Зухур целится. Судя по углу, в грудь. Значит, пошел у духов на поводу. Струсил.

Выстрел.

Отдача подбрасывает ствол вверх. У Рембо выносит затылок. Порядок! Гург может отдыхать. До поры. Фиксирую время. Шестнадцать пятнадцать.

Басмачи гомонят. Наблюдаю. Нет, не посмеют. Однако подзываю своего бойца:

— Одил, сюда! Что там у вас?

— Блатные обижаются…

— Знаешь, что делать в случае чего?

— Знаю.

— Вас там семеро. Ты — за главного. Если что — не раздумывай. Командуй. Бейте на поражение.

Ко мне подходит Зухур. Тычет стволом в кобуру, не попадает, руки трясутся. Реакция. Адреналин.

— Ты видел?!

Глаза светятся как у кота.

— Нет, скажи, ты видел?! Как я…

Чего ждет? Поздравлений?

— Для первого раза неплохо, — говорю. — Промазал всего сантиметров на тридцать.

— Почему обижаешь? Вон, смотри — лежит. Мертвый…

— Ты целил в грудь. В следующий раз держи рукоятку крепче. И пистолет пристреляй.

Вижу по роже: опять оскорбил. Испортил праздник. Но мне обрыдло щадить его нежную натуру. Взгляд Зухура уходит в глубину… По опыту знаю — что-то замышляет… И в ту же секунду выдает:

— Спасибо, Даврон. Ты помог, хорошие советы давал. Я тебе тоже что-нибудь хорошее сделать хочу. Та девочка, что тебе понравилась… Ромашка. Скажу Занбуру, чтоб сюда привел. Себе ее возьмешь. Хочешь — женись, хочешь — так…

Грубо подкалывает. Слишком грубо. Считает, что нащупал слабое место. Рублю напрямую:

— Кончай докапываться. Все! Закрывай тему.

Он кивает: ставлю точку. Фактически, я уверен, приберегает тему на будущее… Неужто резонанс?! Черт, как я ни берегся, а затащил девочку в хреновую ситуацию. Самое паскудное — защитить не могу. Боюсь еще больше навредить.

Зухур идет к трупу. Достает из кармана и обмакивает в кровь белый платок. Кричит:

— Есть здесь родичи убитых?

Население волнуется:

— Икром, выходи.

Из задних рядов вперед пробивается старик. За ним — заплаканная пожилая женщина. Сбоку выходит мужик средних лет.

— Подойдите, — командует Зухур.

Приближаются. Зухур протягивает платок старику:

— Возвращаю кровь за вашу кровь.

Старик принимает осторожно, чтоб не замараться. Явно не знает, что делать с окровавленной тряпкой.

Зухур, величаво:

— Положишь на могилу своей дочери.

— Сын. Мой сын был убит, — по лицу старика катятся слезы.

— Я за него отомстил.

Зухур идет назад. Раздувается от гордости:

— Вот как надо! Это справедливо. А ты надо мной смеялся. Совсем меня не уважаешь?

Надоел. Вечером объясню, что такое уважение.

— Зухур, ты своих гвардейцев, басмачей спроси. Эти тебя почитают сильнее некуда. Каюмом грозят…

Он осекается. Потом:

— Каюм! Плевал я на него.

— Ну-ну… А кто он таков?

— Один мой родич, ничтожный человек. Маленький человек…

— Поня-я-я-тно.

Зухур мрачнеет. Смотрит на меня, будто прицеливается.

— Ты не думай, я про уважение просто так говорил. Проверял. Я знаю, ты меня уважаешь. Я тебя тоже уважаю. Потому про ту беленькую девочку спрашивал. Думал, может, она тебе понравилась. Не хотел у тебя женщину отнимать. Но ты сказал, тебе не нужна. Хорошо, тебе не нужна — себе возьму.

— Уточни: как это «возьмешь»?

— А-а-а, как-нибудь…

Я почти чувствую, как вспыхивают силовые линии, тянутся от меня к девушке на камне. Линии множатся, переплетаются, окутывают ее невидимым раскаленным клубком. Боюсь шевельнуться, ляпнуть что-нибудь не то, иначе разразится какая-то немыслимая беда. Надо успокоиться. Делаю глубокий вдох, медленный выдох. Порядок! Говорю абсолютно спокойно:

— Как-нибудь не выйдет. Я не позволю. Нравится — женись… Только так. Если она согласится.

Это самое большее, на что я решился. Зухур на мое «не позволю» — ноль внимания. Ему не до того. Нащупал уязвимую точку, расковырял и с наслаждением копается в ране:

— Ты меня не знаешь. Если согласится?! Побежит. Я только позову — все эти девушки меж собой драться будут. Как думаешь, эта беленькая, ромашка, побежит или не побежит?

Замолкает. Всматривается: как реагирую? Усиливает нажим:

— Ты сказал, мне на ней жениться надо. Спасибо, хорошо посоветовал. Я немного сомневался, теперь не сомневаюсь. Тебя как друга попросить хочу… Еще одну услугу окажи — сватом моим будь. Поговори с ней. Не захочет, уговори, чтоб согласилась. Ты сам сказал: надо, чтоб согласилась.

Приказываю себе успокоиться. Глубокий вдох, выдох. Порядок. Говорю холодно:

— Найди кого другого.

Он считает, что одержал надо мной главную победу — берет себе женщину, которая мне нравится. Пытаюсь перебороть чувство вины. Девушка попала в зону контакта, любое мое вмешательство только усилит напряжение поля. Так что отныне не могу тронуть Зухура даже пальцем. Повезло гаду…

Он удовлетворен. Отворачивается, зовет:

— Гадо!

Зухуров младший братец ошивается рядом. В полуметре позади. Наблюдает. Маскируется безразличием. Подвалил минуту назад. Засек напряженность меж мной и Зухуром и тут же — поближе к очагу конфликта. Разведка не дремлет.

Зухур указывает:

— Девчонка на камне. Беленькая…

Гадо, с готовностью:

— Сюда привести?

— Нет, узнай, кто родители, и посватайся. Жениться хочу.

Засекаю время. Шестнадцать двадцать одна.

10. Джоруб

Вчера к нам прибыл курьер от Зухуршо. Вошел в кишлак, остановил первого встречного — простодушного Зирака — и велел привести к нему главного. Зирак побежал к раису, по дороге разнося новость по кишлаку.

Посланца окружили мужики, живущие по соседству с мечетью. А сам он… Вот тебе на! Оказалось, это всего лишь прыщавый и худосочный мальчишка из Верхнего селения — Теша, сын немого Малаха. Того самого, что убил моего племянника Ибода. Тьфу! В ветхой, застиранной гимнастерке, с автоматом на плече, мальчишка походил на тощего теленка, который лениво отмахивается хвостом от облепивших его мух. Едва слушал, паршивец, расспросы старших:

— Эй, парень, Зухуршо зачем тебя послал? Какой приказ ты принес?

Отвечал небрежно:

— Главный придет, ему скажу.

Наконец прибыл раис, Теша развязно протянул ему руку. Не две с почтением, как старшему или равному, а одну — как низшему. Мужики заворчали неодобрительно, раис потемнел от гнева, но сдержался, руку пожал.

— Ну, рассказывай.

Теша осведомился высокомерно:

— Где? Здесь что ли?

Наш грозный раис впервые в жизни настолько растерялся, что не нашел достойного ответа. Промолчать — зазорно, а рыкнуть — опасно: мальчишка-то ничтожный, но ведь сам Зухуршо его прислал…

— Важное сообщение, — соизволил вымолвить Теша. — При народе нельзя. Где у вас тут укромное место?

Понятно было и без слов, что малец желает высосать из своего поручения, как из бараньей кости, весь сладкий мозг. Выручил раиса мудрый Додихудо:

— Ко мне пожалуйте. Тут рядом совсем…

И повел, старый лис, Тешу-наглеца с почтением в свою мехмонхону. Раис и уважаемые люди — следом за ними. Я с места не тронулся, хотя, как и всем, не терпелось услышать, какое распоряжение прислал нам Зухуршо. Никогда в жизни не сяду за дастархон ни с немым, ни с его отродьем!

Ёдгор потом рассказал, что мальчишка наелся, напился, насладился почтением старейшин и затем лишь сообщил, с чем прибыл. Завтра нас посетит Зухуршо. Народ должен собраться и ждать. Ничего больше Теша не знал. Как бы то ни было, проводили его с почестями и принялись гадать, зачем едет Зухуршо.

Простодушный Зирак ляпнул:

— Муку раздавать.

Шокир сказал загадочно:

— Шмон наводить.

Смысла мы не поняли, однако расспрашивать Гороха не решились, никому не хотелось выказать незнание. Лишь Зирак, простая душа, не утерпел:

— Это что же такое?

Шокир ухмыльнулся:

— Шмон это когда тебе в задний проход палец суют — ищут, не прячешь ли чего. А потом, чтоб руки не мыть, палец тебе же облизать дают.

Поморщились мы, но Шокиру выговора за непристойное слово не сделали, только переглянулись — что, мол, с него, Гороха, взять? Не зря сказано: «Из дурного рта — дурной запах». Но по правде говоря, я давно заметил, что даже умные и уважаемые люди слушают Шокира внимательно и на ус мотают. Словно он, Горох, знает что-то такое, что им неведомо…

Как ни удивительно, верно угадал не он, а Зирак. Муку и сахар привез нам Зухуршо, однако продукты оказались осквернены кровью несчастных Салима и Зухро. Мрачные и угрюмые, собрались мы на площади. Никого не радовали мешки с мукой на грузовиках, выставленные напоказ. Каждый думал о том, какую еще страшную цену потребует Зухуршо за свою «гуманитарную помощь».

Тем временем он, играя в справедливость, поставил убийцу на колени и достал пистолет.

— В грудь целит! — воскликнул Шер, смело, не таясь. — При чем тут Божий суд?! У мужика бронежилет. Кого обмануть хотят?! Я служил, я знаю…

Зухуршо отошел на несколько шагов и поднял пистолет. Все замерли. Наши люди как дети словно на миг забыли о гибели односельчан и о тех несчастьях, что сулил приезд Зухуршо. Представление увлекло их до самозабвения. Народ гудел, тихо переговариваясь:

— Навыка стрельбы не имеет…

— Оружие нетвердо держит.

— Лучше бы свою змею на него пустил.

Вдруг, как по приказу, все замолчали, ожидая… Выстрел грянул в тишине. И я услышал, как негромко и глухо ударилось о каменистую землю тело убийцы. Словно кто-то приподнял тяжелый мешок и уронил, не осилив.

— О-ха! — воскликнули мужики разом. Не от удивления или неожиданности, а как бы подтверждая состоявшуюся казнь. Женщины, стоящие позади, вскрикнули и забормотали:

— Товба, товба…

Так говорят, отводя порчу или преодолевая страх. Мужчины молчали. Не обрадовала нас казнь, поскольку творилось что-то нам непонятное. Только Зирак, простая душа, воскликнул:

— Справедливость! Кровь кровью смывается.

Мы с тревогой ожидали, что будет. Солнце уже пересекло небо над ущельем и опускалось к вершинам хребта Хазрати-Хусейн, отвесная стена которой высилась перед нами. Уже легла у подножия склона узкая тень, перекрыла крышу мечети и медленно поползла к нам.

Народ затих, и внезапно я услышал, как сзади, внизу под обрывом, ревет и грохочет вода Оби-Талх. Я с ранних лет привык к вечному шуму реки и перестал различать его среди прочих звуков. Сейчас поток гремел оглушительно, словно камнедробилка. Рокот, прежде родной, был страшен, звучал как грозное пророчество: ждите беды.

Беда не заставила ждать. Гадо, брат Зухуршо, отбрасывая влево длинную косую тень, двинулся к нам. Тень пересекала площадь и вонзалась в толпу, словно стрелка солнечных часов, возвещающая приближение страшного времени. По пути Гадо перешагнул через труп убийцы, ступив ногой в лужу крови, и за ним потянулся багряный след, блекнущий с каждым шагом. Гадо словно шел в одиночестве по пустынной дороге — люди расступались, теснились, а он хмуро шествовал по живому коридору, направляясь к камню, на котором сбились в кучку девушки. Оттуда, с возвышения, как с театрального балкона, глупые девчонки с восторженным любопытством следили за статным красавцем, перешептывались и пересмеивались. Когда он приблизился, девушки притихли и уставились на него сверху.

— Эй, ты! — закричал Гадо, указывая на какую-то из них пальцем. — Кто твой отец?

Сердце мое сжалось от тревоги. Не к Зарине ли он обращается? Кто, как не она, выделяется в девичьей стайке! Бахшанда велела повязать платок, но Зарина наперекор мачехе даже от тюбетейки отказалась, ее золотистая головка светилась в пестрой девичьей толпе. Стоя на краю каменной глыбы, она дерзко и смело глядела на Гадо с высоты. Затем отвернулась и устремила взгляд на противоположную сторону реки, на вершину Хазрати-Хасан.

— Эй, ты, беленькая! Тебя спрашиваю…

Андрей бросился к камню, но я схватил его за рукав:

— Куда?! Он просто спрашивает… Стой здесь, с дедом.

А сам поспешил туда, где, заглушая одна другую, галдели женщины:

— Сирота она. Нет отца…

— Отец умер…

Гадо бесстрастно обводил их взглядом. Я раздвинул женщин и встал с ним рядом:

— Ас салом…

Он, не повернув головы, прервал:

— Ты кто?

— Дядя этой девушки, брат ее покойного отца.

Гадо перевел на меня невыразительный взор:

— Ладно, сойдешь и ты. Значит, слушай: Зухуршо пожелал взять… Как ее имя? А, неважно… Пожелал в жены. Как это у вас, по обычаю, говорят? «Я пришел, чтобы ты взял нас в родственники…» Или вроде того…

— Вах! — восторженно ахнули женщины.

— Счастлива ты, девочка, да буду я жертвой за тебя…

— Командир-красавчик, меня замуж не позовешь? — крикнула вдова Шашамо, разбитная бабенка.

Зарина с высоты камня смотрела на меня в упор. Взгляд говорил: «Ну что, дядюшка, опять струсишь?»

Я опустил глаза и сказал:

— Большая честь для нас… Мы очень сожалеем…

— Что ты бормочешь?! — холодно осведомился Гадо. — О чем сожалеете?

— Она просватана. Обещана одной почтенной семье. Мы бы и рады отменить сговор, но невозможно…

В этот момент из-за женского круга вдруг вынырнул Шокир, словно таракан в кувшине с шербетом всплыл:

— Что-то не слышали мы о каком-нибудь сговоре. А, Джоруб? Поделись с нами — кто жених?

Будь он проклят, Горох! Я растерялся. Скажу, не таясь, испугался. Однако Гадо неожиданно для меня отрезал:

— Если этот человек, брат покойного отца, говорит, что обещана, значит, так и есть. Кому, как не ему, знать.

Он повернулся ко мне:

— А ты, брат покойного, коли столь крепок в слове, обещай, что пригласишь на свадьбу.

Я забормотал приглашения, но Гадо хлопнул меня по плечу и пошел словно в пустоте сквозь расступавшийся народ. По пути аккуратно, как и прежде, перешагнул через труп… Только тогда я осознал, как тихо вокруг. Люди молчали и смотрели на меня. А я не мог опомниться, пораженный, что все разрешилось так быстро и просто.

Шокир громко сказал:

— Подносят девоне-дурачку сахарную халву, а он просит: «Дайте редьку».

Глупой этой насмешкой он словно какой-то сигнал подал — мужчины, оттеснивши женщин, разразились упреками:

— Что случилось, Джоруб?! Умный человек, а и впрямь как девона…

— О себе не печешься, почему об обществе не подумал?

— Сто лет такой удачи ждали, а ты ее по ветру развеял.

— На весь кишлак беду навлек…

Один Шер меня поддержал:

— Молодец, Джоруб. Смелый человек.

— Молчи! — прикрикнули на него. — Что ты, неженатый, бездетный, понимать можешь?

— Зато Джоруб — многодетный отец, — съязвил Шокир.

Не часто я слышу от односельчан попреки моей бездетностью, но в эту минуту издевка Гороха почти меня не задела, я был горд и доволен. Сделал, что мог, а будет так, как решит Аллах…

Слух «Джоруб отказал Зухуршо» в один миг охватил толпу, как огонь заросли сухой травы. Когда я вернулся ксвоим, старый Бехбуд, отец Бахшанды, сердито зашипел:

— Почему прежде старших выскочил? Почему самолично решил? Почему меня не спросил? Зачем отказал?..

Отец молчал сочувственно и только кивнул: правильно поступил. Но меня одолевали сомнения. Сердце говорило, что Зухуршо не отступится. Я лишь отсрочил неизбежное. Разумно ли было противиться тому, чего не можешь изменить? О чем они — Зухуршо и Гадо — теперь совещаются?

Мои опасения сбылись очень скоро.

— Гафур идет, Гафур… — зашептались вокруг.

К нам шагал человек-гора со следами витилиго на лице и могучих предплечьях. Одет он был в камуфляж, и это, впридачу к белым пятнам на темной коже, делало его похожим на огромного пегого быка. Гафур остановился перед толпой, широко расставив ноги, и проревел:

— Кто?!

Бедные мои односельчане! По единому слову поняли, о чем он спрашивает, все как один повернулись в нашу сторону и закричали:

— Здесь они! Здесь!

Гафур надвинулся на нас.

— Кто?!

Старый Бехбуд, отец Бахшанды, указал:

— Он. Вот этот человек. Джоруб…

Мой отец — старший в нашем кауне, но он скуп на слова, говорить на людях от имени семьи обычно высылает Бехбуда. Правда, и тот не слишком речист, а сейчас вовсе заробел.

— Идем, — сказал Гафур. — Зухуршо к себе требует.

В этот миг я заметил краем глаза, что к народу направляется второй Зухуров телохранитель, Занбур. Мысленно продолжив линию его движения, я с ужасом вычислил, куда он идет. К Зарине!

Гафур ухватил меня за руку.

— Погоди минутку, — взмолился я.

Он обернулся, увидел товарища и неожиданно отпустил меня. Усмехнулся:

— Ладно. Поглядим…

Занбур, пробуравив народ, остановился у высокого камня и пробурчал:

— Эй! Сюда, вниз, слезай.

Я услышал сзади себя пыхтение и звуки борьбы. Обернулся: Сангин и Курбон держали Андрея, а он отчаянно вырывался. Я отвернулся. Что я мог ему сказать?..

Тем временем Занбур повторил:

— Слезай! Чего смотришь?

Зарина ответила насмешливо:

— Сам поднимись!

Он в раздумье почесал шею.

— Как?!

— Лестницу возьми.

Занбур сообразил, что наверх взбираются где-то сзади, и пошел в обход глыбы. Как только он скрылся из виду, Зарина легко спрыгнула на землю. Будто пушинка полетела, подхваченная ветром.

— О-ха! — одобрительно вскричали мужики.

В это время наверху возник, растолкав девушек, Занбур.

— Где она?

Зарина — ему:

— Я слезла. Теперь — ты. Прыгай! Что, струсил?

И пока он раздумывал, скрылась в толпе.

Гафур вновь дернул меня за руку и проревел:

— Нагляделся? Идем.

Сопротивляться было бесполезно. Я произнес: «Йо бисмилло…» и пошел за ним. Мысленно я умолял о помощи наших арвохов, дедов-покойников, и собирался с силами, чтобы достойно выдержать новый экзамен судьбы. Оглянулся на народ и с ужасом увидел, что Зарина вышла из толпы и, наискосок пересекая площадь, тоже направляется к мечети. Я махнул рукой, приказывая повернуть назад. Зарина подмигнула мне и отвернулась. Проходя рядом с мертвецом, она покосилась на труп, вздернула подбородок и остановилась в трех шагах от Зухуршо. Я встал с ней рядом…

Удав на плечах Зухуршо изогнулся, поднял голову и уставился на меня мертвым взглядом. Змеи видят плохо, днем они почти слепы. Но удавы имеют удивительный орган чувств — тепловое зрение, и обоняние у них неплохое. Рептилия чуяла запах моего страха.

Сколь ни удивительно, Зухуршо благодушно усмехался.

— Вы, значит, жених? — требовательно спросила Зарина. — Давайте я вам сразу объясню: я выходить замуж не собираюсь.

Зухуршо изумился:

— Эъ! Даврон, гляди, какая решительная…

Даврон отвернулся и не сказал ни слова. Зарина немного смешалась:

— Это, наверное, обидно выглядит. Не обижайтесь, пожалуйста, и на свой счет не принимайте. Я вообще ни за кого выходить не хочу.

Зухуршо разглядывал Зарину как диковину.

— Смелая девочка. Только очень некультурная. Как думаешь, Даврон? Отец плохо воспитал. Девочка грубо разговаривает, а отец стоит и молчит…

— Дядюшка Джоруб мне не отец, — сказала Зарина. — Мой папа умер.

— Ц-ц-ц-ц, сирота, — притворно посочувствовал Зухуршо. — Это еще хуже. Сироте тем более надо вести себя скромнее.

Даврон сказал небрежно:

— Кончай издеваться, Зухур. Отпусти девчонку.

— От-пус-тить? Шутишь?! Опозорить ее хочешь? Зухуршо посватался, а потом отказался… Ты людей из кишлака спроси. Что они скажут?

— Никак нельзя отказаться, товарищ Хушкадамов, — подтвердил раис.

В это время кто-то отчаянно вскрикнул у меня за спиной. Я обернулся: в нескольких шагах поодаль Андрей вырывался из рук Занбура.

— Что?! — вопросил Зухуршо.

— К тебе бежал, — буркнул Занбур.

— Террорист? Разберись.

— Не обижайте его, пожалуйста, — быстро сказала Зарина. — Это мой брат.

— Брат? Ин-те-рес-но… Эй, веди сюда брата!

Занбур подтащил Андрея поближе.

— Зачем спешил? — спросил Зухуршо. — Вместо сестры себя в жены предложить?

Я услышал, как резко выдохнул Андрей, и меня охватил страх, что мальчик ответит каким-нибудь оскорблением. Я помнил, как ужасно наказал Зухуршо покойного Гиёза всего лишь за дружескую шутку, и попытался переключить гнев Андрея на себя.

— Эй, щенок, что себе позволяешь?! — крикнул я. — Кто тебя звал?! Зачем в дела старших лезешь?!

Андрей уставился мне в глаза бешеным взглядом, говорившим без слов: «Трус! Предатель…» Богу спасибо, я достиг своей цели.

Зухуршо захохотал:

— Теперь и наш дядюшка заговорил… Поздно, дядюшка. Раньше следовало воспитывать. Ты его, конечно, не наказывал, теперь исправлять придется. Придется мне наказать…

— Не надо. Не наказывайте, — прошептала Зарина.

— Занбур, уведи, — приказал Зухуршо.

Здоровенный детина ухватил Андрея, поволок к стоящим в отдалении машинам.

— Оставь его, скотина! — Зарина рванулась к ним, однако я успел поймать ее руку и с немалым трудом удержал девочку на месте.

Зухуршо наслаждался происходящим.

— Эй, Даврон, чего молчишь? Как его наказать? Знаю, ты расстреливать любишь, но сейчас хочется что-нибудь хорошее придумать. Я только старинные способы знаю, простые. Голову отрубить. Сжечь на костре. Утопить. Привязать к конскому хвосту… Раис, лошади в кишлаке есть? — крикнул он, не оборачиваясь.

Наш раис, который скромно топтался позади, у стены мечети, вышел вперед и отрапортовал:

— Лошади есть, товарищ Хушкадамов!

— Хоть что-то имеете, — насмешливо произнес Зухуршо. — И лошади, наверняка, полудохлые. Придется со скалы его сбросить. При вашей убогости ничего другого не остается.

Наш раис почтительно оскорбился.

— Товарищ Хушкадамов, у нас все есть…

— Что?! Что у вас есть? Камни?.. Камнями побить предлагаешь? Нищета! В масле сварить — у вас масла не хватит. Глотку свинцом залить — у вас свинца нет.

— Ваша правда, товарищ Хушкадамов, — подхватил раис. — Мы народ бедный, с нас нечего взять…

— Ошибаешься, — сказал Зухуршо. — У каждого есть что взять. А у вас в особенности. Но не о том сейчас разговор. Что делать будем? Подскажи, раис.

К чести раиса, на этот раз он промолчал. Хоть и забавлялся Зухуршо, шутил, играл с Зариной и нашим бедным раисом как кот с мышами, но мог в любой миг перекинуться от притворного благодушия к ярости.

 Однако Зухуршо и не ждал от раиса ответа. Он погладил удава.

— Был в древности царь, который своих змей человеческим мозгом кормил… Даврон, как думаешь, Мор захочет мозг кушать?

— Не дури! — сказал Даврон.

— Я согласна! — отчаянно закричала Зарина.

— Есть еще один способ… — проговорил Зухуршо и внезапно замолчал. По его лицу я понял, что он всерьез замечтался: а не испытать ли на деле какую-то страшную казнь.

— Вы слышите?! Я согласна!

Зухуршо будто очнулся, заморгал и спросил рассеянно:

— Чего кричишь?.. С чем ты согласна? Сжечь или голову отрубить?

— Замуж за вас выйти согласна. Только брата отпустите.

Зухуршо словно окончательно проснулся.

— Как? Что ты сказала?

— Я согласна выйти за вас замуж, если не тронете моего брата, — раздельно и отчетливо проговорила Зарина.

Зухуршо усмехнулся:

— Просишь?

Зарина, поколебавшись, отчеканила:

— Прошу.

— Даврон, будь свидетелем, — сказал Зухуршо. — Девушка просит, чтобы я на ней женился.

Мое сердце замерло… Что ответит Даврон? Вмешается ли? Защитит ли? Тогда, в Ходжигоне, он не захотел спасти Гиёза, плюнул, ушел… Заступится ли сейчас за Зарину?

Даврон молчал, и Зухуршо повернулся к Зарине:

— Так ты обещаешь?

На этот раз Зарина не колебалась.

— Обещаю.

Я шагнул вперед и сказал:

— Она не имеет права обещать. Ее слово ничего не значит. Непорядок, если любая девчонка начнет выбирать, за кого ей выйти замуж… Дедовские обычаи нельзя нарушать. Вы таджик, мусульманин, вы знаете. Старшие в семье решают. Так по нашему закону…

С каждым моим словом лицо Зухуршо мрачнело. Добродушная усмешка сменилась злобным оскалом. Еще миг и…

Но тут наконец вмешался Даврон:

— Мужик прав, Зухур. У них свой устав, а уставы не обсуждаются. Пусть он решает.

Зухуршо обернулся, медленно осклабился:

— Это приказ или совет?

— Совет, — отрезал Даврон.

— Хуш, ладно. Пусть будет совет… Значит, Даврон свататься советует. Одна беда — где сватов найти, не знаю. Гадо уже один раз испортил дело. Неприлично его вновь назначать. Опять отказ получит. Может, Даврон согласится? Он мне не родня, но порой и чужих в сваты приглашают. Достойных людей…

Он прикидывался, будто рассуждает вслух, но я догадался: все же опасается обратиться прямо к Даврону. Знает, что получит резкий и оскорбительный ответ. Соблюдает границу. Он помолчал немного и продолжил:

— На Даврона, оказалось, тоже надеяться нельзя. Он дедовских обычаев не знает. Городской человек… Придется кишлачных спрашивать.

Возвысив голос, он закричал:

— Эй, люди! Хочу взять в жены девушку из вашего селения. Кого в сваты посоветуете? Кто у вас самый почтенный?

Толпа заволновалась. Но не успели мужчины выкрикнуть несколько имен, как откуда-то из задних рядов, растолкав всех, выскочил Горох и заковылял к Зухуршо, на ходу выкрикивая:

— Меня возьмите, меня! Я сватом быть готов!

Прошкандыбал несколько шагов, остановился. Смекнул, должно быть, что слишком зарываться не стоит.

Раис крякнул:

— Э, скотина! — и к Зухуршо обратился: — Товарищ Хушкадамов, извините…

Но Зухуршо от него отмахнулся и скомандовал:

— Подойди сюда, почтенный.

Горох приблизился, встал навытяжку почтительно, но вместе с тем и шутовски, с какой-то издевкой.

— Обычаи знаешь? — спросил Зухуршо.

Шокир потупил бесстыжие глаза:

— Под дождем побывал…

— Товарищ Хушкадамов, — осторожно вмешался раис, — это у нас, извините, один такой человек, знаете… Его у нас не слишком уважают. Совсем не годится, чтоб вашим сватом стать. Вам бы, извините, лучше какого-нибудь достойного старика пригласить.

— И этот сойдет, — отрезал Зухуршо. — Не царевну сватаем. Какова невеста — таков и сват.

— Это всему нашему селению обида, — сказал престарелый Додихудо. — Соседи смеяться станут — в Талхаке, мол, ни одного уважаемого человека не нашлось. А главное — вам неподобающего свата брать зазорно.

— Обо мне, старик, не печалься. Пословицу слышал: «Солнце глиной не замажешь»?

Шокир спросил:

— Как прикажете свататься? На городской манер или по-нашему, по-деревенски? Мы, горцы, — люди простые, некультурные, обычаи у нас грубые. Вам могут не понравиться…

— Сватай по-вашему, — приказал Зухуршо.

Шокир медленно потер руки, словно готовился к работе. Отошел немного назад, переступил с ноги на ногу и мелкими ковыляющими шажками двинулся ко мне. Перекошенный, с тощей шеей, торчащей из воротника изношенного черного костюма, он походил на грифа, облезлого стервятника с обрубленными крыльями, который топчется в брачном танце. Подошел, открыл рот и…

В этот миг у стены мечети раздались крики. Дрались между собой боевики, которых привез с собой Зухуршо. Кучка дерущихся, как собачья свора, потянулась в сторону и скрылась за дальним углом. И там почти сразу же грянул выстрел.

— Всем остаться здесь! — приказал Даврон и побежал к мечети.

Вопли и брань, доносящиеся из-за угла, усилились, затем внезапно смолкли. Зухуршо бросил Гороху:

— Эй, почтенный, чего ждешь? Приступай.

Шокир вновь потер руки и изготовился к своему нелепому брачному танцу. Я не сомневался, что он замыслил какой-то длинный издевательский ритуал, однако Зухуршо не позволил ему разгуляться.

— Не тяни. Достаточно двух слов.

Шокир, насколько мог, вытянулся в струнку:

— Итоат! Слушаюсь!

От шутовства опять не удержался, но приказ выполнил буквально — уставил на меня палец и каркнул:

— Отдашь девушку?

Мне для ответа хватило одного слова. Я собрал все свое мужество, отбросил приличия и ответил:

— Нет.

— О-ха-а! — едва слышно ахнули раис и престарелый Додихудо.

Горох даже расцвел от удовольствия — опять намечалось представление. Он заговорил внятно, ласково, словно убеждал ребенка:

— Эх, Джоруб, Джоруб… Наверное, я тебя не понял. Или правильнее сказать, ты меня, наверное, не понял. Вот они, — тут Шокир подобострастно перекосился в сторону Зухуршо, — в твое семейство войти желают. Или правильнее сказать, они желают девушку в их собственное семейство принять. В жены желают взять. Понимаешь? И они, по обычаю, спрашивают: согласен ли ты?

Я ответил твердо:

— Нет, не согласен.

Правда, не скрою, смотрел я при этом в землю — опасался, что не сумею стерпеть гневный взор Зухуршо, но с изумлением услышал, как он произнес спокойно:

— Хорошо. Дело сделано. А вы, уважаемые, — в это время я поднял глаза и увидел, что он обернулся к раису и старому Додихудо, — вы будете свидетелями. Вы слышали, как этот человек дал согласие отдать эту девушку мне в жены. Готовы подтвердить?

Я не таю зла на моих боязливых и расчетливых односельчан.

— Да, товарищ Хушкадамов, мы слышали, — сказал раис. — Джоруб согласен.

— Мы подтвердим, — сказал престарелый Додихудо.

Гнев, возмущение, отчаяние разрывали сердце, но что я мог поделать?! Зарина шагнула к Зухуршо и потребовала:

— Теперь отпустите брата.

— Зачем? — удивился Зухуршо.

— Вы обещали!

— Э, нет, девочка. Ты просила брата не наказывать. Отпустить ты не просила, я не обещал. В солдаты его беру.

— Нет! Обещали!

— Опять грубо говоришь?! Ты, оказывается, не понимаешь… Наш уговор ничего не стоит. Своего дядюшку благодари — он тебя замуж выдает.

— Дядя Джоруб, зачем вы вмешались! — сквозь слезы выкрикнула Зарина. — Зачем?!

Зухуршо спросил с притворным сочувствием:

— Почему плачешь? Радоваться надо. Твоему брату повезло — солдатом станет, Даврон у него командиром будет… А, Даврон?! Что молчишь? Хоть спасибо скажи, тебя я тоже не обидел. Смелого бойца нашел…

11. Олег

Меня поразило, насколько реальный расстрел оказался не похож на то, чего я ожидал. Я-то воображал, что выстрел, как показывают в кино, отбросит Рембо назад. Ну, если не на пару шагов, то хотя бы опрокинет на спину… Ничего подобного. И вообще казнь произошла как-то ужасающе просто. Зухуршо подошел, наставил пистолет. Бух! Рембо словно бы осел и повалился наземь.

Нет, я его не жалею. Общался и отлично представляю, что за мразь. Но то была не казнь, а… не знаю даже, как назвать… что-то убийственно техническое. Единственное, что придало расстрелу намек на человечность, — это удовольствие, с каким Зухуршо провел экзекуцию. Думаю, он потому и тянул время перед выстрелом, что ощущал себя Богом, который держит в руке жизнь человека, и страшно смаковал это чувство…

Да нет, вздор! Так высоко он не взлетает. Его потолок — роль грозного падишаха, которую он исполняет с упоением. Разыгрывает ее, конечно, для себя и перед самим собой, но… Хотел бы я знать, сознает Зухуршо, насколько он зависим от зрителей? От крестьян, которых презирает. И опять-таки не совсем верно… Не презирает. Для него они нечто вроде сельскохозяйственной культуры. Он сказал мне как-то на днях: «Крестьяне как трава. Ты, конечно, не знаешь — есть у нас одна травка девзабон, спорыш. Повсюду растет. Незаметная, жилистая, низкая, по земле стелется. Но живучая: чем больше топчешь, тем шире разрастается…»

Тем временем Зухуршо прошествовал в центральную точку очередной мизансцены — к трупу Рембо — и вопросил:

— Кто у вас староста, асакол?

Из толпы неспешно вышел человек. Плотный, кряжистый — такого хоть сейчас помещай в музей с табличкой «Сельский руководитель нижнего звена». Экспонат был выполнен с идеальной точностью, которую подчеркивал даже незначительный изъян: староста сильно косил на один глаз, что не мешало ему держаться с большим достоинством.

— Я асакол.

Но в тот же миг из-за кулис на сцену выскочил, как чертик из табакерки, кривой нескладный мужичонка — давешний сват Зухуршо. Я еще прежде наблюдал, как он, завершив свою миссию, юркнул к углу мечети, возле которого маялись представители кишлачного руководства, и примостился с ними рядом. Оба возмущенно воззрились на наглеца, но отогнать не осмелились. Сейчас он, прихрамывая, вылетел вперед и закричал во весь голос:

— Я асакол!!!

— Эй, Горох, куда лезешь?! — взволновался народ. — У нас уже есть асакол.

— Он не асакол, — возразил Горох. — Он сельсовет.

— Асакол — сельсовет, какая разница?

Горох пояснил:

— Сельсовета советская власть поставила. Умерли Советы, пропал и Сельсовет. Сейчас ихняя власть, — он скособочился в сторону Зухуршо. — Новые люди нужны. Теперь я старостой буду…

Зухуршо осклабился:

— Еще кто-нибудь есть? Кто еще староста? Выходи! У вас, талхакцев, все не по-людски. Даже старосты толпами ходят. Асаколов в кишлаке больше чем людей. Может быть, вы все асаколы? Выходите, не бойтесь.

— Сами старосту выберем! — крикнули из толпы.

— Чем Гороха, лучше Милисy!

На сцену выпихнули из массовки новое действующее лицо — дауна, будто грубо слепленного из необожженной глины. Лицо — кое-как сглаженный ком с дырами, обозначающими глаза, рот и ноздри. На голове у дурачка — измятая, насквозь пыльная милицейская фуражка. Изо рта торчал большой глиняный свисток. Даун поправил фуражку, строго оглянулся на толпу и засвистал.

Зухуршо осклабился:

— Вот достойный вас асакол. Его и назначу. Хотите?.. Ладно, люди Талхака… Научу, как надо выбирать. Я на вас зла не таю. — Он махнул рукой Сельсовету: — Иди сюда, косой… И ты, хромой, подойди. Станьте один напротив другого… Драться будете. Кто победит, тот — староста.

Они, кряжистый Сельсовет и щуплый Горох, медленно и неохотно потащились на боевые позиции, а я отчетливо увидел, что немощный на вид хромец — опасный противник. Затаенная ярость отщепенца — против физической силы… Я не взялся бы предсказывать, кто одержит верх.

Аудитория взбурлила.

— Эй, Зухуршо, мужика не унижай! — кричали старики.

— Бахрулло сельсоветом оставь!

— Бахрулло хотим!..

Молодежь вопила радостно:

— Пусть дерутся!

— Эй, Бахрулло-сельсовет! Докажи, что мужик!..

— Бахрулло, вылущи его как горох!

— Берегись, сзади к Гороху не подходи…

— Бокс!!!

Горох косо глянул на зрителей и неуклюже запрыгал на месте, подражая боксеру перед поединком. Молодежь еще пуще возликовала:

— Горох чемпион!

Зухуршо величаво взмахнул рукой:

— Бой!

Горох согнулся в карикатурную боксерскую стойку и закрутил перед собой кулаками, предусмотрительно держась подальше от противника. Конечно, он работал на публику, но я невольно восхитился: по сути дела, убогий калека контролировал крайне невыгодную для него ситуацию, превращал будущую драку с минимальными для него шансами на победу в представление, в котором он при любом финале останется главным героем, центром внимания. Противнику придется довольствоваться ролью второстепенного персонажа и лишь подыгрывать протагонисту, к чему Сельсовет, впрочем, вовсе не стремился. Он лишь повел широкими плечами и мрачно произнес:

— Нет, драться не буду. Это позор.

Я оглянулся на Зухуршо, ожидая, что тот придет в ярость. Но и у него на темной физиономии читалось то же простодушное любопытство, с каким следили за зрелищем поселяне. Он явно не желал вмешиваться — вероятно, решил, что разворачивающийся сюжет интересней обычной грубой потасовки.

Однако деревенская молодежь жаждала именно мордобоя.

— Чего ждете?! Деритесь!

Горох повернулся к публике и картинно развел руками: я был, мол, рад, но что поделать, если противник отказывается… Громко, чтоб все слышали, он произнес:

— Ладно. Не хочешь, я тоже не хочу.

Кто-то из молодых крикнул:

— Эй, Шокир! Что, очко жим-жим делает?!

Горох ответил невозмутимо:

— А ты проверь. Длинным своим языком…

Он порылся в кармане потрепанного пиджака, извлек небольшой полиэтиленовый пакетик и потряс им в воздухе:

— Бахрулло, может, миром разберемся? Давай пока насвай покурим, все обсудим.

Если кто не знает, насвай — это табак, истертый в пыль и смешанный с известью, куриным пометом и еще какой-то дрянью. Его не курят. Щепоть этой гадости забрасывают под язык, и забирает она почище махорки.

Горох раскрыл пакетик, начал сосредоточенно сыпать темно-зеленый порошок себе на правую ладонь. Натрусив небольшую кучку, позвал:

— Эй, Бахрулло, желаешь? Тебя тоже угощу…

Сельсовет не снизошел до ответа. Тем не менее, Горох заковылял к нему, на ходу приговаривая:

— Зря отказываешься, попробуй. Хороший насвай, андижанский…

Подошел, скорчил сладостную мину, как бы предвкушая удовольствие, слегка запрокинул голову, разинул рот и уже было забросил зелье под язык, как вдруг застыл, остановив руку на полпути и с удивлением вытаращившись на Сельсовета.

Тот купился:

— Что?

— Сапоги у тебя не блестят. Почему не надраил?

Обут был Сельсовет в серые парусиновые сапоги, какие здесь до сих пор еще в моде среди сельского начальства. Он машинально опустил взгляд.

— Зачем их…

Горох мгновенным движением вывалил из пакетика на ладонь всю зеленую дрянь и швырнул Сельсовету в глаза. Подлянка нехитрая, классическая… Меня однако удивило, как элегантно и технично Горох провел хлесткий выброс кисти.

— О-ха! — ахнули мужики.

Сельсовет схватился за глаза, а Горох, прихрамывая, забежал сзади, подпрыгнул и… неожиданно ловко дал ему пендаля. Когда-то, в стародавние времена, у нас в девятой школе такой пинок именовался «поджопником».

— Э! — неодобрительно вскричали мужики.

Сельсовет — лицо припорошено грязно-зеленой пыльцой, глаза зажмурены, слезы текут — крутнулся назад, раскинув руки. Конечно, не поймал. Горох уже зашел ему в тыл, вновь подскочил и отоварил соперника новым поджопником. Шансов изловить Гороха было у Сельсовета не больше, чем у пса, который крутится волчком и пытается выгрызть блоху, впившуюся в кончик обрубленного хвоста. А Горох, пнув беднягу раз пять, принял утомленный вид, отошел в сторону и театральным жестом утер со лба пот.

— Эх, Бахрулло, Бахрулло… Со мной тягаться захотел? Нет, брат, не умеешь дерьмо хлебать, ложку не пачкай.

Зухуршо милостиво одобрил:

— Офарин! Молодец. Ты — асакол.

Народ загудел. Охрана сняла автоматы с плеча, подтянулась поближе к Зухуршо и приготовилась наводить порядок. Но обошлось без того. Ослепленного и опозоренного Бахрулло увели, дурачок Милисa строго оглядел народ и засвиристел в свой свисток. Выборы состоялись.

Нелепая была затея, но я потом уже вспомнил, что Зухуршо невольно проговорился одной фразой: «зла на вас не таю». Будто приоткрылась дверца, из шкафа вывалился один из его скелетов, и стало понятно, что, назначая старостой деревенского отщепенца, он попросту мстил кишлаку за какую-то давнюю обиду. Вероятно, в детстве один из здешних мужиков как-то его притеснил — надрал уши или что-нибудь в этом роде. Теперь он отыгрывается на всем селении.

Все же я спросил на вечерней аудиенции:

— Странный персонаж этот Горох. Почему вы выбрали именно его?

Он посмотрел на меня как на идиота.

— Не понимаешь? Он всех в кишлаке знает, про каждого полную информацию имеет. И всем чужой. В сговор ни с кем не войдет, никому поблажки не даст, никого не пожалеет. Мстить будет за то, что над ним смеялись.

Он явно рационализировал свой выбор, но и я продолжал играть в наивность:

— Судя по реакции односельчан, в кишлаке его не уважают. Ни малейшего авторитета. Наверняка, и навыка нет, опыта руководства.

— Зачем ему опыт? Приказ получит, следить будет, чтоб выполняли. Зачем авторитет? Ему авторитет не нужен. У меня — авторитет. В моей тени стоять будет.

Он помолчал и добавил:

— Ты не думай, потом настоящего человека поставлю.

Да, не позавидуешь Гороху. Не хочется загадывать, как Зухуршо отблагодарит разжалованного калеку. Ну а новоявленный администратор, еще не подозревая о своей судьбе калифа на час, сразу же поспешил использовать преимущества высокого положения. К Зухуршо он обратился с должным подобострастием:

— Я вам, товарищ… извините, господин Хушкадамов, твердо обещаю: в кишлаке теперь полный порядок будет.

А толпу односельчан окинул хозяйским взглядом, на сей раз, как мне показалось, непритворным. Я подумал, что его обидчики еще пожалеют о своих издевках. Хотя могут, конечно, и пришибить потихоньку…

— Заползла вошь на царский трон, хвалится: «Я подшох», — крикнул из задних рядов невидимый насмешник.

Зухуршо свирепо заорал, обрывая смех:

— Этот человек — мой глаз и моя рука в вашем кишлаке. Выполняйте все, что он прикажет. Может, кто-нибудь из вас на него зло или обиду затаил… Может быть, кто-нибудь счеты с ним свести захочет… Помните: за это все наказаны будут. Весь кишлак…

Затем тон и даже тембр его голоса внезапно сменились будто по щелчку переключателя:

— Эй, люди Талхака, богачи, живущие в нищете! Не устали еще от своей бедности? Не наскучило вам пробавляться пустой похлебкой из травы? А рядом — золото, протяни руку и бери…

Люди Талхака заворчали:

— В наших горах золота нет…

— Геологи искали, не нашли.

— Не там искали, — сказал Зухуршо невозмутимо.

Любопытно, с какой легкостью он сменил маску и перевоплотился из грозного тирана в опытного партийного оратора. Начал издалека:

— Благо тем, кто живет внизу, в долинах. Там земли много, и тамошние люди выращивают хлеб и рис, картошку и помидоры… Все выращивают. А вы? У вас, людей гор, земли мало. Каковы ваши земли? На поле ногу поставишь — для другой места не хватит. На одной ноге стоять приходится. А теперь скажите, что можно на таком малоземелье сажать? Что выращивать?

— Горох! — ответил невидимый насмешник из заднего ряда. — Горох надо сажать.

Народ захохотал. Горох злобно прокричал:

— Это тебя надо! На кол сажать! В огонь сажать…

— Зато тебе-то огонь не страшен, — откликнулся невидимый. — Любое пламя выхлопом задуешь.

Зухуршо вновь рассвирепел:

— Молчать! Всем молчать, когда я говорю! Вы, талхакцы, потому в нищете живете, что мудрых советов слушать не хотите. Но я добрый. Зла не помню. Научу. По моим советам жить будете. А теперь еще раз спрошу: если земли мало, что сажать надо?

На сей раз насмешничать никто не решился.

— Золото, — сказал Зухуршо. — Когда земель мало, выращивать следует золото.

И замолчал, выжидающе глядя на неразумных талхакцев. Держал паузу.

— Вы спросите: как это сделать? Золото — не картошка, в земле не зреет. Но кто так скажет, тот не знает. Есть золото, которое выращивают в почве, — новый сорт. Вы скажете: нет, не получится. У нас, скажете, все равно земли не хватит. Но Бог сделал вам подарок, о котором вы умалчиваете, — пастбище. Засею его новым сортом, и золото к вам рекой хлынет…

От стены мечети отделился один из двух местных руководителей — статный старец — с достоинством прошествовал вперед и остановился рядом с Зухуршо.

— Я правильно ли понял — большое пастбище собираетесь распахать?

— Верно, старик, — сказал Зухуршо. — Огромная площадь, заросшая сорной травой, пользу приносить станет.

— Нельзя распахивать, — твердо сказал старец. — Неправильно это, грешно. Пастбище — не земля. Разве вам наших совхозных земель недостаточно?

— О совхозных полях не вспоминай, — сказал Зухуршо. — Не ваши они, мои. Были государственными, теперь моими стали. Потому что теперь я — государство.

Народ загудел, автоматчики выступили вперед. Старец сказал:

— Прежде государство у нас сельхозпродукцию покупало, нам продукты завозило. Теперь с земли кормимся. Если поля отнимешь, как жить будем, чем питаться?

— О том, старик, не беспокойся, — сказал Зухуршо. — Все у вас будет. Все завезу: муку, сахар, крупы. Через несколько лет на Оби-Барф электростанцию поставлю. Электрический насос на вашей речушке установлю, чтобы воду наверх, в кишлак качать. В каждый двор водопровод проведу. Не хуже, чем в городе, жить будете. Ваши женщины как жены падишаха одеваться станут. В каждом дворе «нива» стоять будет. В самых бедных хозяйствах холодильники, стиральные машины появятся. А в каждом доме — пороги из золота…

— Новый сорт, это что такое? — осведомился старец. — Сорт чего?

— Новый сорт — это новый сорт. Вырастет, сами увидите. Радоваться будете. А сейчас…

Зухуршо толкнул в бок Гафура, пятнистого телохранителя. Тот дал знак водителю одной из стоящих в стороне машин, «КамАЗ» заскрежетал стартером, завелся, зачадил черной диоксиновой вонью, выкатил на середину площади и встал рядом с трупом Рембо. Народ молча следил за грузовиком. Только безбородый старичок из первого ряда торжествующе воскликнул:

— А я что сказал?! Говорил я: муку раздавать будут!

Второй телохранитель, Занбур, ловко вскарабкался на борт, откинул брезент, запрыгнул в кузов на кладку мешков и швырнул один вниз. Мешок хлопнулся о землю и разодрался по шву. Словно взорвалась мягкая бомба, начиненная мукой. Тонкая пыль взлетела, осела и широко прикрыла мертвеца как саваном, белой мучной пеленой. На краю, где землю едва припорошило, медленно проступило багровое пятно не успевшей еще застыть крови.

— Э, хайвон! — заорал Зухуршо. — Не бросай! Осторожно Гафуру подавай.

Второй мешок был опущен и уложен с должной бережностью. Зухуршо поставил на него ногу:

— Кому первый мешок?! — и сам же ответил: — Асаколу — первый мешок! Староста, иди сюда.

Горох приблизился.

— Ложись, — повелел Зухуршо. — Сначала — кнут, мешок получишь потом.

Если староста и растерялся, то лишь на мгновение. Сходу вписался в ситуацию и по-военному отрапортовал:

— Так точно!

Он достал из кармана цветастый носовой платочек, обшитый по краям бахромой с блестками, нагнулся, чтобы расстелить, но спохватился, искоса глянул на валяющийся рядом труп Рембо, присыпанный мукой, да так и застыл с вывернутой шеей.

— Извиняюсь… дозвольте вон там, поодаль, лечь… Я, извините, мертвецов боюсь… — и, не разгибаясь, боком, на крабий манер, засеменил в сторону.

По самому краю ходил Горох, жизнью, возможно, рисковал, но удержаться не мог… А может, имел какой-то хитрый расчет. Я потом думал, почему Зухуршо не разорвал его в клочья здесь же на месте? Почему позволил эти ужимки и прыжки? Видимо, актерство Гороха каким-то образом резонировало с его собственной игрой. Кривляние шута как бы подчеркивало величие владыки наподобие ритуального поношения цезаря в ходе триумфа. А может, чем черт не шутит, талхдарьинский цезарь просто засмотрелся на тамошо, в котором был режиссером, главным актером и одновременно зрителем, и увлекся спектаклем настолько, что начал даже подыгрывать Гороху, работать с ним в паре. А тот, хитрый манипулятор, ни разу не задел его прямой насмешкой.

Он отодвинулся шагов на пять, встряхнул платочек и разложил на земле. Затем сделал ныряющее движение, как если бы собирался лечь. Оглянулся на зрителей и всем телом дал понять, что платок слишком мал, чтоб на нем уместиться. Черт возьми, да у него талант!

Даврон шагнул к Зухуршо, на ходу поправляя кобуру. Я давно подметил у него этот жест, когда он сердит или раздражен.

— Зухур, кончай цирк.

Тот не сразу понял.

— А? Чего? — Потом включился: — Э, погоди минутку.

Горох тем временем принялся растягивать платок. Потянул. Не выходит. Он дернул что было сил и… разодрал надвое ветхую ткань. В руках остались два обрывка.

Мужики захохотали. Женщины захихикали. Оценили. Горох растерянно огляделся по сторонам, повернулся к Зухуршо:

— Товарищ… извиняюсь… господин Хушкадамов, мне бы брезент с машины… для подстилки…

Зухуршо поманил его пальчиком.

— Эй, артист, сюда иди. Мешок видишь? На него ложись.

Горох потупился:

— Я бы рад… Но извините… я один, без бабы, никогда не ложусь. Если бы мне, извините, какую-нибудь бабу сюда привели…

Из партера крикнули:

— Возмечтал Горох! Ты лучше задницу готовь. Тебе шмон делать будут.

Зухуршо кивнул телохранителю:

— Гафур, ремень.

Силач распахнул камуфляжную куртку, неторопливо расстегнул массивную пряжку брючного ремня и рывком выдернул его из шлевок. Так же неспешно растянул пояс во всю длину и с силой подергал, будто испытывая на прочность. Если б толстая кожаная лента лопнула, думаю, никто не удивился бы. А может, того и ждали, памятуя Горохов подвиг…

— Концом или пряжкой?

— Сам выбирай, — равнодушно бросил Зухуршо.

Гафур оглядел Гороха, оценивая. И что же? Пожалел убогого? Зажал пряжку в кулаке и взмахнул могучей десницей, камуфлированной белесыми пятнами витилиго. Ремень щелкнул. Конечно, не столь звонко, как бич, — шепотнул глухо, но весьма впечатляюще… Гафур проревел:

— Чего стоишь? Ложись!

И бесстрашный Горох наконец пал:

— За что?!!

Зухуршо усмехнулся:

— За притеснение односельчан. Я ведь знаю, ты сразу притеснять начнешь.

Гафур уложил Гороха поперек мешка и выпорол при злорадном одобрении аудитории и под свистки дурачка. Не стану описывать подробности этой безобразной сцены.

Не слишком-то дальновидно поступил Зухуршо, неизвестно еще, как ему это аукнется. Горох, даром что клоун и аутсайдер, но самолюбие у него, судя по всему, чудовищное. Он отныне ночами спать не будет, измышляя, как отблагодарить своего благодетеля. И ведь придумает, отблагодарит.

12. Андрей

Заколебал он меня.

— Брат, ты с козой играл?

Останавливаюсь:

— Отвяжись, да.

А Теша, альпинист колхозный, не замечает, что я отстал, прет в гору по тропе как луноход и бубнит:

— Камол в армии служил, рассказал, как надо с козой играть. Задние ноги в голенища сапог сунуть, а хвост под ремень заправить…

Просветитель! Настучать бы ему по тыкве еще разок, но ведь от души знаниями делится. Дружбы ради. В первую же ночь, когда меня привезли, подружились.

Короче, по порядку — чтоб было понятно. После того, как отца убили, мне хотелось забиться в какую-нибудь дыру. Никого не видеть. Никого не слышать. Ни с кем не разговаривать. И чтоб вокруг вообще — никого. А тут дядька утащил нас в кишлак. Самое то. С раннего утра на поле — камни ворочать, вечером — с поля, утром — на поле… Уставал так, что ничего не помнил. Будто в земляную щель провалился. Темно, душно, зато боль, вроде, слегка притупилась. Только Бахша постоянно зудела. Вроде осы в погребе. Сядет, ужалит и опять летает, зудит. Мне-то — ничего, за матушку было обидно…

Потом в кишлак заявился Зухур. Будто крышка подвала откинулась, хочешь не хочешь — выходи. Пришлось вылезти наружу. И понеслось. А все из-за Зарины. Она когда с камня спрыгнула, надо было убежать. Спрятаться где-нибудь. Нет, пошла к Зухуру. Сама полезла в капкан. Гордость заела. А я что? Побежал на выручку. Честно, сам не знал, что скажу, что сделаю. Времени не было думать. Но этот гад Зухур даже слушать не стал. «Наказать! Занбур, уведи».

Занбур — его холуй. Здоровый как шкаф. Схватил меня за руку. Я вырвался. Он — борцовским захватом за шею сдавил горло и поволок. Я задыхаюсь, в глазах темнеет. Из последних сил дергаюсь, сопротивляюсь, а он знай тащит будто борцовскую куклу. Подтаранил к «скорой помощи» — грязной буханке, на которой зухуровские бесы приехали, — забросил вовнутрь и дверь захлопнул.

Я, чуть отдышался, — к окошкам. А там кабину водителя отделяла от салона перегородка с раздвижными стеклами. Одно разбито. Я сдвинул в сторону другое, заляпанное как в сортире, и стал смотреть, что происходит на воле. Буханка стояла передком к мечети, и через просторное ветровое стекло площадь видна как в широкоэкранном кино. Зарина по-прежнему стояла перед Зухуршо, а из толпы к ним зачем-то ковылял хромой урод Шокир. Хрен я буду сидеть в коробке как морская свинка! Надо на помощь. Я — наскоро взглядом по боковым и задним оконцам: где холуй Занбур? Нигде! Не видно гада. Я даже удивился — как это он так шустро смылся? Заморачиваться не стал, открыл боковую дверцу… И вдруг слышу:

«Э!»

Занбур. Выглядывает из-за заднего бампера буханки. Он там на корточках сидел. Потому-то я его в задние окошки не присек. В прятки что ли играет? Он встал, вышел из-за угла, и я понял, что он там делал. Решил, придурок, что с площади не увидят, и присел по малой нужде. В старое время все националы так сикали — на бабий манер, чтоб не дай бог капля мочи на одежду не попала: страшный, мол, грех. На эту тему даже подковырка имеется. Когда кому-нибудь говорят: «Уезжай на свой Россия», он отвечает: «Мы вас научили ссать стоя, когда срать стоймя научим, тогда и уеду». Занбур, стало быть, эту науку еще не одолел. Меня поразило то, что он встал и не заправился. Подходит к двери. Из ширинки член торчит. Вроде как обрезок черного шланга. Негромко говорит:

«Больше не открывай. Тихо сиди. Дверь откроешь, в жопу тебя сделаю. Прямо здесь, в этой машине».

Я обмер. Он на член показывает:

«Может, примерить хочешь?»

Оттянул левой рукой, пару раз погонял шкурку туда-сюда и спрятал в штаны. А потом с силой захлопнул дверь. Я едва успел отпрянуть. Рухнул на лавку.

Что не берет на понт, поверил сразу. Наслушался в Ватане рассказов шпаны. А у этого рожа тупая, бессмысленная. Животное, не человек. И силища. Против такой мне не выстоять. Уже убедился. Ужасное чувство беспомощности охватило. Если он вернется, дверь закроет, никто даже не заметит, не услышит, не придет на помощь…

И злость накатила. «Да кто он, блин, такой, — думаю, — чтоб я его боялся». Пусть возвращается. Откроет дверь, отоварю по кумполу какой-нибудь железякой. Стал искать. В салоне вся медицина срезана, выброшена, а вдоль двух сторон приварены железные лавки. Я под ними пошарил. Хоть шаром покати. «Ладно, — думаю, — камень возьму». Сколько через окна ни высматривал, а поблизости — ни одного подходящего. Выйти, поискать подальше, не рискнул. Все-таки зашугал он меня слегка. Самую малость. Что было, то было… В конце концов решил: если увижу, что идет, выскочу и убегу.

 Перебрался опять к перегородке. На наблюдательный пункт. Опа на! Зарина с дядькой уходили от Зухуршо по направлению к толпе. От души отлегло. Потом опять стрем навалился. Зачем меня здесь держат? Что будет? И все такое. Каша в голове. Много всякого передумал, но это все, короче, неважно… Прошло. Тем временем на площади многое чего происходило, но это тоже неважно. Я особо не интересовался. Все равно ничего не понять. Кино было без звука. Потом на середину выехал «КамАЗ», из кузова начали мешки выбрасывать. Пока народ их разбирал, начало смеркаться.

Потом вижу: кто-то идет. В сумерках морду не распознать, но точно не Занбур. Ростом пониже, телом пожиже. Забрался в кабину, завел двигатель, включил фары. Типа врубил освещение на площади. Выбрался из кабины, обошел буханку спереди, открыл дверь.

«Идем».

Я даже обрадовался. Надоело мариноваться в жестянке. В случае чего буду защищаться. Зубами, рогами, копытами. Короче, иду вслед за шофером. Готов к чему угодно. Вышел на середину площади. Бесы стояли кружком. Водила им объявляет:

«„Скорую помощь“ вызывали? Санитар пришел».

Бесы расступились. Один предлагает:

«Ну, че, санитар, давай лечи».

А там трупешник Рембо лежал в луже крови. Если точнее, то кровь растеклась со стороны головы. Я-то находился в ногах. Со стороны головы стоял Тыква. Тот самый. Вроде как мой несостоявшийся зятек.

Водила торопит:

«Э, санитары, кончайте диагноз ставить. Грузите в кузов».

Это они нас типа рабов припахали, самим западло мараться. А Тыкве, чтобы к голове подойти, придется в кровищу ступить. Подсохла немного, но все-таки… Я без лишних слов нагнулся, ухватил дохляка за ноги и потащил. Тяжелый. А ведь правду говорят: своя ноша рук не тянет. Честно скажу, с кайфом волок. Протащил метра три, кровь перестала размазываться. Бесы брезент швырнули:

«Заверните».

Ну, опустили задний борт, я и Тыква кое-как забросили сверток в кузов «КамАЗа». Тыква наверху остался, я спрыгнул на землю. Бесы кричат:

«Куда?! Лезь обратно».

Один бес, веселый, в солдатской панаме, заломленной по-ковбойски, хлопнул меня по спине:

«Братан, не ссы. С нами поедешь. Весенний призыв. В спецназе служить будешь. Кино видел, да? Автомат дадут, будешь стрелять: пух-пух-пух…» — И опять меня по хребту: — «Ай, молодец!»

Что делать? Где наша не пропадала! Приедем на место, а то по дороге — как-нибудь да сбегу… Тыква сверху, из кузова, руку тянет — помощь предлагает. Я проигнорировал, вскарабкался сбоку, с колеса. Едем. Темно. Тыква в угол забился. Рожа мрачная — это я подметил, когда на спуске задняя машина фарами кузов осветила. Ему-то, овощу, с чего горевать? Спрашиваю:

«Слушай, что там было?»

«Ничего не было».

«Ну, а все же… Расскажи».

«На Зарине хочет жениться».

Я как дурак не врубился:

«Кто?!»

«Зухуршо».

Ни хера себе! «Так, да?! — думаю. — Ну, все! Мандец тебе, Зухуревич! Дадут автомат, сразу же пристрелю. Как тот бес сказал: пуф-пуф-пуф… Четыре сбоку, и бобик сдох. Женись себе на здоровье в могиле». Заодно и с Занбуром рассчитаюсь. Нет, теперь уж в бега не уйду. Как-то сразу спокойно стало. Тыкве я, конечно, ничего не сказал. Так и ехали молча.

Приехали. Дом какой-то длинный. Как я понял — казарма. Окна едва светятся. Потом уже узнал, что бывшая школа. Двор большой. В стороне — очаг из камней, казан громадный. Стол небольшой, на нем — стопка лепешек и лампа керосиновая, «летучая мышь». Другого освещения нет. Рядом мужик — повар, должно быть. Дожидается запоздавших. Здесь же высокий титан-кипятильник дымит. Около титана пацаненок суетится, сует щепки в топку.

Тыква куда-то исчез. Бесы заскочили в казарму, вынесли свои чашки-плошки, уселись питаться за длинный стол с лавками. Перебрасываются шутками, ржут, гогочут. Я притулился в сторонке, у стены. Повар кричит: «Что стоишь? Иди».

Подхожу.

Он мне: «Чашка есть? Ладно, дам пока… Потом найди где-нибудь».

Плеснул варево, ложку сунул. Я присел с краю к длинному столу. Сижу, хлебаю. Подваливает пацан, что кипятильник топил:

«Вкусно?»

«Сойдет».

«Хочешь, вкуснее будет?»

Он руку в кармане держал. Я-то сдуру подумал, что перец достанет или что-нибудь такое. А он, урод, нагнулся и харкнул в миску. Ах ты, гад! Я схватил миску и выплеснул варево ему в харю. Жаль, не слишком горячее.

«Добавки хочешь?» — спрашиваю.

В рожу бить не стал, чтоб кулак не пачкать. Засадил в тулбище что было сил. В поддых. Он руками за брюхо схватился, зажался, а я думаю: «Ну, все, — думаю, — сейчас махаловка начнется». Так всегда делают: подсылают кого послабее, а потом заступаются. И точняк! Из темноты кричат: «Э, э! Салага! На кого руку поднял?!»

Выходит амбал. Эдак, не спеша… Я стою, кулаки наготове. Потом различаю: еще двое подтягиваются.

Амбал подгребает вплотную: «Ты знаешь, кого ударил? Это у нас самый уважаемый человек. Главный командир. Пахан…»

И все в таком духе. Ежу ясно: зубы заговаривает. Прикалывается, заодно любопытствует — как отвечу, что отвечу, потом ударит неожиданно. Ну, я и ответил. Ткнул ему в будку. И понеслась душа в рай. Отмудохали меня будь здоров. Позже понял: испытывали на слабину. Убедились и потом уже особо не докапывались. Я сначала боялся, что присягу устроят. Спросил у Тыквы: «Ты у них присягу проходил? Ну, типа как у дедов в армии».

Он насупился.

Я не отставал: «Ну, так что было-то?»

Отмолчался. Точняк, уделали что-то мерзкое и унизительное.

Я ему: «Со мной почему-то тянут… Ты ничего не слышал?»

А он: «Даврон запретил. Они Даврона боятся».

Через день ко мне подкатывает тот член, что в миску харкнул. Имя — Теша — я потом узнал. Мнется.

Я ему: «Хуля надо?»

Он: «Извини, брат, я плохого не хотел».

Дебил! Что такому скажешь? «Раз не хотел — другое дело. Тогда спасибо».

Он лопочет жалобно: «Они сказали, иди плюнь».

Я к тому моменту слегка разобрался, что к чему. Бесы им помыкают как хотят.

«Ладно, проехали».

Теперь в друзья набивается. Жизненным опытом делится. Энциклопедист, блин! Корову надо загнать на рисовое поле, чтоб ноги увязли, а самому на земляной бортик встать, чтоб было повыше. Кошку — засунуть в сапог, чтобы не царапалась… Я ему:

— Кончай про ишаков и кошек… Противно.

Он, мудила, трындит:

— Э-э-э, ты не понимаешь. У нас ребята говорят, если с ослицей играть, кер большой, как у осла, станет.

— Мне такой, какой есть, хорош. Пусть вообще отсохнет, к ослице не притронусь. Ты про женщин расскажи. С женщиной-то, точняк, лучше.

— Жениться денег нет. А так — какая согласится? Ты не думай, с ослицей тоже непросто. Только добром можно взять. Надо травой ее накормить. Трава есть, от нее ослицы в охоту приходят. Никто не знает, тебе как другу скажу…

— Ты, блин, сам этой травы не наелся?

Обиделся. Ничего, перетерпит. Мне не до него. Мысли в башке кипят. По наивняку думал: раз банда, то гуляй, где хочешь, шаляй-валяй и все такое. На самом-то деле — дисциплина как на атомной подлодке, и переборок между отсеками не меньше. Меня сразу засунули к «колхозникам» — во взвод, где одни только кишлачные парни. Их, по-моему, единственно затем и захомутали, чтоб картошку чистили, котлы мыли, ну, и вообще, чтоб было на ком воду возить… А к Зухуревичу допускают только личную охрану. Сам он в казарму, натурально, ни ногой.

Я стал прикидывать, как к нему подобраться. Через день улучил момент, пошел на разведку. Дом у него в два этажа на самой горе и окружен забором. Вообще-то в кишлаке заборы невысокие, чисто для видимости, чтобы территорию обозначить. Дом Зухуревича окружают крепостные стены. Высотой метра два с половиной. Подошел я к воротам. Гляжу — дверца. Ну, я возьми да стукни. Так, на всякий случай. Для прикола. Высунулся бес из охраны. Я ему: «Брат, впусти поглядеть». Он: «Кто послал?» Я валенком прикинулся: «Да никто, вроде. Просто посмотреть. Если пошлют, надо же знать, где тут чего, куда идти…» Он дверь захлопнул. А вечером Фидель Кастро, командир отделения, привязался: «Зачем ходил?!» Я ему — ту же тюльку, что караульному бесу. Он принялся меня дербанить: «Больше сам не ходи. Никуда не ходи. Срать захочешь, меня предупреждай: „Срочно отбываю в сортир по большой нужде. Через восемь минут вернусь“. На минуту задержишься — порву». Хохмит что ли? Гляжу, вроде, всерьез. И еще грозит: «Ты понял?» Я ему: «Да понял, понял…»

Две вещи понял: с налета не получится, а особо светиться ни к чему. Нужен план. Читал я одну книгу, там подробно описано, как надо готовить покушения. Следят, составляют график передвижения объекта и все такое. Но это же, блин, сколько времени уйдет!

Я прежде никогда не замечал времени. Оно вроде как воздух. Дыши, не хочу. А сейчас как будто замуровали в какой-то подвал без единой щели. С каждым вдохом все меньше и меньше воздуха остается. И уже в груди спирает. И главное — страшно, потому что не знаю, на сколько его еще хватит. От одного страха начинаешь задыхаться… Вот и начал задыхаться от одного страха, что не хватит времени… И оружие пока еще не выдали.

Теша — тот уже с калашом. Гордый как пингвин с морковкой. Автоматишко старенький, ободранный, но Теша, гаденыш, нет-нет да посматривает на меня свысока. Старослужащий, блин. Остановился, кричит:

— Эй, не отставай!

А я сошел с тропы и поднялся по впадине, в которой лежал небольшой снежный язык. Ходить по нему — что по белому искрящемуся асфальту. Проломил каблуком спекшуюся корку и зачерпнул из рыхлой глубины жменю крупнозернистого снега. Будто горсть холодного, мелко битого стекла. Приложил ко лбу. Не помогает. Дыру бы в черпушке проломить, чтоб перегретый пар вышел. Спустился на тропу и потащился дальше.

Шли мы типа с инспекцией. Один из здешних, ходжигонских, стукнул на соседа: у того, мол, где-то на той стороне реки — неучтенная земля, и он на ней что-то неположенное посеял. Басмачам влом переться в гору проверять, перекинули на «колхозников», а Фидель послал кого поплоше, Тешу. Ну, и мне: «С ним иди. Он за старшего». Ништяк себе! Хотя, если по-честному, без Теши я хрен бы разобрался, куда идти. Теша в горах реально ориентируется. Следопыт. Соколиный глаз.

Короче, дошли до места. Гляжу, действительно, поле — вроде того, что мы с матушкой и Зариной расчищали, только побольше. На дальнем конце пожилой бородатый бабай ковыряется в земле кетменем. Остановились на краю, около низенькой ограды из камней. Говорю Теше:

— Проверили, убедились? Пошли обратно.

Он кричит бабаю:

— Дядя! Кончайте работу. Все равно потом перекапывать придется.

Бабай — ноль внимания. Машет кетменем, будто вокруг никого, и он один-одинешенек на белом свете. Мне-то что? Я в жандармы не нанимался. Говорю Теше:

— Бог с ним, оставь. Может, глухонемой.

А Теша вдруг как с цепи сорвался. Вот так, спроста, ни с херам… Скакнул через оградку, бегом через поле, подскочил к бабаю:

— Хайвон, падарналат! Ты слышал, что я сказал?! Ты глухой, да? — схватил бабая за плечо, дернул, развернул.

Чувствую, готов вмазать мужику в пятак. Он-то кишкарь, а бабай кряжистый, жилистый. Огреет кетменем, а то просто кулаком… и пошла гулять деревня. Мне-то за которого из них заступаться? Теша, конечно, неправ. Но он, вроде, свой. Вместе пришли. Я через заборчик и — к ним. А Тешу как заклинило:

— Ты глухой?! Почему не отвечаешь?

Бабай опустил кетмень, сложил руки на рукояти, стоит, смотрит как на пустое место. Теша уже наглухо озверел:

— Почему молчишь?!

Пихнул бабая в грудь, отскочил назад и потащил с плеча автомат. Честное слово, я ему чуть опять не врезал. Что-то удержало. Пацан хлипкий, жалкий. Оттащил в сторону:

— Оборзел? До власти что ли дорвался? А если б твоего отца так?

Его вдруг прорвало:

— Ты не знаешь… они злые… смеются… за человека не считают… Никогда больше так не говори, что как мой отец…

Бормочет, губы трясутся… Хотел, наверное, что-то объяснить. Махнул рукой, пошел к тропе. Я оглянулся — бабаю хоть бы хны. Трудится как ни в чем не бывало. Спускались в кишлак молча. Я сначала гадал, отчего Теша распсиховался, потом плюнул — своих проблем хватает.

Вернулись в казарму, доложили Фиделю. Он: «Ладно, отдыхайте». Я в натуре умаялся. Взял полотенце, пошел рожу сполоснуть. Позади казармы к двум столбам прибита длинная доска, на ней — с десяток алюминиевых бачков. Умывальники. По утрам-вечерам здесь не протолкнешься, а сейчас никого. Встал возле одного бачка, полощусь как воробей в луже, а в голове крутится: время уходит, день напрасно прошел, сколько еще ждать, пока оружие дадут и все такое.

Кто-то стучит по плечу.

— Русский, отойди. Хорош зря воду тратить. Я умоюсь.

А это тот бес из охраны, что меня во двор к Зухуру не пропустил. Хасан. По кликухе Шухер. Шустрый как таракан, заразный как тифозная вошь.

— Умывайся, — киваю на соседние бачки. — Вон сколько свободных.

Он:

— Я сказал: вали на хер.

Отвечаю спокойно, вежливо:

— Что хочешь проси — все твое. А этот бачок не могу. Семейная реликвия, дедушка завещал.

Он таких слов отродясь не слышал.

— Ты че гонишь? Умный, да? — и руку в карман сунул.

«Ну, блин, — думаю, — опять махаловка…» Ситуация паскудная. Таких, как этот Хасан, я знаю. Без подлянки не обойдется. Точняк, нож вынет… Хорошо, что я рубаху скинул. Намотаю на руку, может, и отобьюсь. Не поджимать же хвост…

Пока я прикидывал, из-за угла выгреб один из давронских, Одил-кадров с полотенцем на шее. Вообще-то зовут его Одил Кадиров. Но таджики любят прикалываться. А он, небось, в отделе кадров работал. Или просто по сходству слов прозвали. А произнести «отдел» — «тэ» и «дэ» подряд — мало кто из простых способен. Язык не поворачивается.

Одил подошел к соседнему умывальнику, тыркнул сосок, набрал воды в ладони и как бы между прочим, не глядя на Шухера:

— Отвали от пацана, — плеснул воду в лицо и тыркнул сосок по новой.

Шухер вынул руку из кармана:

— Э, разговариваем, да.

Одил-кадров плеснул воду в лицо, тыркнул сосок:

— Клюв свой укороти.

Давронские с блатными — как кошки с собаками. В открытую до столкновения не доходит. Рычат и зубы скалят. А хилому Шухеру переть против Одила даже с ножом — все равно, что пигмею выходить на мамонта с пиписькой. Он, понятно, припух:

— Одил, все путем. С салагой устав обсуждаем…

Одил-кадров выпрямился, правой горстью аккуратно согнал воду с левой кисти, типа конец мокрого полотенца выжал. Потом не спеша за правую кисть принялся. Следит, чтоб капли с кончиков пальцев стекали опрятно, не брызгали, не разлетались. На Шухера по-прежнему не смотрит. Хасан намек понял:

— Хоп, как-нибудь потом обсудим, — и похилял, небрежно, вразвалочку.

Да, приобрел я другана… Сначала не врубался, с чего он вдруг окрысился, а как-то ночью лежал без сна, прокручивал варианты, как до Зухуревича добраться, — дошло. Вспомнил. Это в один из первых дней было. Как-то так получилось, что сошлись давронские и блатные. Нас, пару колхозников, тоже допустили. Обсуждали, отчего умерла жена Зухура.

Один говорит:

«Зухур отлучился, змей к его жене подкатил. Приполз ночью, она не дала, он задушил».

Другие базарят:

«Не так было. Зухур пришел ночью, видит: жена со змеем в обнимку лежит. Змея пинками прогнал, бабу пристукнул. За блядство со змеей».

«Ты что, брат! У змей кера нет».

«Посмотри на Рахмона — тоже подумаешь: ничего нет. Чумчук как у ребенка. А встанет — как у осла. Не знаешь разве? Кер бывает внешний и внутренний. У змей — внутренний. Иначе откуда змееныши берутся?»

«А-а-а, какая разница — есть или нет… Змеи с бабами не паруются».

А этот самый Хасан, Шухер, трекает:

«Ты не знаешь, друг. У нас дома, в колхозе Жданова, одна девушка хлопок собирать пошла и пропала. Стали искать, нашли на краю поля. Огромный змей обвил ее и держит. Целый месяц никого не подпускал, люди подойти боялись. Наконец приготовили шир-равган, подмешали яду, отнесли змею. Поел и издох».

«А девчонка?»

«Тоже умерла. От тоски».

Они просто так трепались, а подумал про Зарину. Такой стрем навалился, что я со страху стал на них оттягивать. Не конкретно на Шухера, на всю толпу:

«Херня! Вы хоть анатомию в школе учили?»

Народ даже не возмутился. Так, слегка осадили:

«Тебе, пацан, слова не давали. Когда увидишь манду не в книжке, а между ног, тогда будешь вякать».

А Шухер, значит, решил, что я лично над ним стебаюсь. А после того случая возле умывальников вообще принялся пасти постоянно. Ни разу, скотина, вплотную не подошел. Всю дорогу издали следит тухлым глазом. Ждет случая как-нибудь подловить. Прыгнуть открыто он, конечно, побздехивает. Даврон завел порядки как в настоящей армии, а за стычки между своими карает беспощадно — ребята рассказывали. Я вообще удивляюсь, как он сумел настолько блатных придавить, — они только между собой духарятся: «Да мы, де, его и так и сяк…» При нем ни одна падла не пикнет. Включая Гурга, ихнего авторитета…

По идее, я Шухера уделаю на раз, если по-честному и один на один. Только он по-честному не рыпнется. Нож в темноте сунет, камень сверху сбросит или подстрелит где-нибудь в горах, когда никто не видит. В общем, пошел я к Фиделю:

— Когда мне оружие выдадут?

13. Олег

Cтатус журналиста — вроде защитного скафандра, в котором корреспондент спускается в иной мир. Так, во всяком случае, мне прежде казалось. Еще одна иллюзия, рожденная затишьем доперестроечной жизни и магической властью советской прессы.

Трещина в моем иллюзорном скафандре появилась сразу же по приезде на Дарваз, в первый же вечер, когда стали размещаться на ночлег. Дружину Даврона и присоединившуюся к отряду шпану поместили в сельской школе, выкинув из классов во двор столы и парты. Пару школьных столов дружинники тут же расколотили на дрова и принялись готовить на костре ужин. Даврона уложили спать в роскошной мехмонхоне. Я удостоился гораздо меньшей чести. Поместили, правда, в господском доме, однако не в отдельной комнате, а вместе с челядью — двумя личными телохранителями Зухуршо. Таков, стало быть, ранг репортера в его глазах…

Впрочем, этот расклад предоставил случай понаблюдать за парочкой своеобразных экземпляров местной биополитической фауны в их естественной среде. Телохранители огромны, облы и… не определил еще, к какому виду их следует отнести. Нечто среднее между гориллой, троглодитом и йети. Один из них, Гафур, даже смышлен. На свой лад, по-звериному. Это здоровенный детина с лицом и руками, испещренными витилиго. Белые, лишенные пигмента пятна на смуглой коже вызывают у меня легкую брезгливость, несмотря на то, что болезнь не заразна. Второй примат, Занбур, по-звериному туповат. Разумеется, они сразу вступили в соперничество за территорию. Комнатка была небольшой, а они, как я понял, только притирались друг к другу и пока еще не выяснили, кто из них доминирующий самец.

— Я у стены лягу, — пробурчал Занбур, туповатый гоминоид.

Второму пришлось бы лечь ближе к двери, на менее статусной позиции.

— Мое это место! — рявкнул Гафур.

— Мое…

— Мое место!

Силу и агрессию они только демонстрировали, в прямую схватку не вступали. Видимо, силы были более или менее равными. Я понаблюдал за ними, потом однообразие диалога мне наскучило.

— Ты куда?! — пробурчал Занбур.

— Подышать свежим воздухом.

Занбур задумался. Видимо, соображал, стоит ли выпускать.

— Пусть идет, — проревел разумный Гафур. — Иди дыши. Со двора не уходи.

Я вышел во двор. Над головой в низко нависшей тьме густо цвели махровые звезды. В здешнем резко континентальном климате они вызревают на жирном небесном черноземе особо крупными, мохнатыми и в неимоверном количестве. Страшное это, скажу я вам, зрелище — бездна, полная звезд. Не разумом, а всем нутром, без мыслей и слов ощущаешь себя крохотным комочком протоплазмы в беспредельном мире неживой жизни…

Когда я вернулся в дом, приматы уже улеглись — бросили на пол узкие матрасики, курпачи, и спали, укрывшись цветными ватными одеялами. Раскинулись они вольготно, оставалось лишь место у самого порога. Я взял матрасик, одеяло и кое-как примостился на незанятом пространстве.

Нет, шут с ней, с этологией, лучше жить отдельно от человекообразных. Утром они проснулись первыми, и тупой Занбур, перешагивая через меня на выходе, споткнулся.

— Зачем у двери лег? Здесь люди ходят.

Позже я столкнулся в коридоре с Зухуршо и впервые увидел бывшего райкомовского инструктора во всей царской красе. Он сменил цивильный костюм, который носил в Курган-Тюбе, на камуфляжную воинскую робу из фантастического серебряно-черного материала. Впоследствии он вырядился в золотую парчу и стал походить на третьесортного поп-певца, что, на мой взгляд, сильно подпортило стиль. Но в то утро он выглядел сногсшибательно.

Я сказал:

— Меня поселили в одной комнате с вашими людьми. Я журналист. Мне необходима возможность сосредоточиться, поработать. Ну, вы сами понимаете… Заметки, наброски и все такое… Нельзя ли где-нибудь отдельно?

Он посмотрел на меня как господь Бог, которому грешник жалуется, что в аду плохо топят. Однако снизошел:

— Возьмите свои шара-бара.

Я взял кофр с камерами и рюкзак. Зухуршо распахнул соседнюю дверь.

— Заходите.

Я вошел в абсолютно пустую, как подумал вначале, комнату. Четыре голые стены, некрашеный пол. Только у дальней стены вытянулся длинный — метра в три — отрезок пятнистого пожарного шланга.

Зухуршо стоял в дверях и наблюдал.

— Здесь будете жить.

Змей я боюсь с детства. Мои приятели летом ловили ужей и таскали их за пазухой. Однажды я все же набрался решимости и взял гада в руку — до сих пор передергивает от воспоминания, как шевелилась в ладони омерзительная, шершавая и холодная тварь…

Зухуршо — интуиция у него зоологическая — уловил мой страх. Никогда прежде я не видел столь яркого удовольствия, какое промелькнуло в его глазах.

— Боитесь?

Пожав плечами, я пробормотал что-то неопределенное. Зухуршо подошел к удаву, поднял его и положил себе на плечи. Змей изогнулся наподобие носика дьявольского чайника.

— Сфотографируйте.

— Здесь не получится. Темно.

Зухуршо шагнул к двери. Я непроизвольно отпрянул подальше от удава.

— Возьмите фотоаппарат, — бросил Зухуршо и вышел.

Двор был залит солнечным светом. Зухуршо встал посредине и принял величественную позу. Зрелище оказалось вовсе не смешным. Я ожидал, что с удавом на шее он станет походить на циркача или пляжного фотографа, таскающего на себе питона… Нет, Зухуршо выглядел устрашающе. Расцветка удава сливалась с узором камуфляжа, и казалось, что змей вырастает из плеч бывшего райкомовца.

Я сделал несколько снимков. Приматы глазели издали. Гафур отвернулся, туповатый Занбур подошел.

— Зухуршо, просьба есть. Можно, я тоже фото сделаю? Вот с этим змеем…

С тем же успехом он мог бы спросить, нельзя ли примерить царский венец. Зухуршо счел просьбу настолько нелепой, что даже не разгневался. Впоследствии он таскал на себе удава во всех случаях, которые расценивал как особо торжественные.

Как извращенно, однако, работает фантазия у бывшего райкомовца. Нетрудно понять, почему он тщится играть роль древнего царя, — характеру таджиков вообще свойственна тяга к величественным, героическим образам. А уж откуда их черпать, как не из «Шах-намэ» Фирдоуси! Удивительно другое — какой прототип отыскал для себя Зухуршо в великой поэме. В качестве образца для имперсонизации он избрал не благородного и мудрого государя, коих в «Шах-намэ» предостаточно, а Заххока. Неправедного тирана и угнетателя. Сына, убившего отца и незаконно завладевшего его троном и царством. Заххока, из плеч которого выросли две змеи, которых он кормит человеческим мозгом.

Поразительно, сколь точный и, главное, современный образ нашел Фирдоуси. Правитель состоит в симбиозе с рептилиями и, следовательно, вместе с ними питается мозгами подданных. Гениальная метафора, выражающая самую суть власти. Насилие совершается прежде всего над умами подчиненных и лишь во вторую очередь над их телами…

До сих пор не знаю, откуда взялся удав. Разве что лежал в одном из многочисленных ящиков, что таскали в дом накануне, по приезде в Ходжигон. Зухуршо ухитрился вместе с мукой и сахаром вывезти из Курган-Тюбе фургон, до отказа набитый холодильниками, телевизорами, стиральными машинами и прочей бытовой техникой, мебелью, посудой и коврами — очевидно, из разграбленных магазинов и городских квартир…

Спустя несколько дней я окончательно понял, зачем Зухуршо приехал в горы. Оказалось, здесь ему не слишком рады. Один из поселян, старец с внешностью библейского патриарха с полотна Семирадского, сказал мне:

— Этот Зухуршо, за хвост я его таскал, всегда говнюком был. Мальчишкой тоже очень говнистым был. Дрался всегда. Никто его не уважал. Сейчас большой человек стал. Зачем он солдат привел? Думает, если солдаты, уважать начнут?

— Ну, он все же гуманитарную помощь привез, — возразил я, чтобы вытянуть побольше сведений.

— Э, помощь — что такое? Мы газеты тоже читаем… — Старец вздохнул: — Раньше читали. Сейчас почту не возят, радио тоже молчит, где-то в горах провода порвались, починить некому… А помощь? Нет, нам эдакой милостыни не надо. Маленький узелок дадут, большой мешок заберут.

— Так, вроде, взять-то у вас нечего.

На лице патриарха выразилось чрезвычайно учтивое и деликатное удивление по поводу моей неосведомленности.

— Кое-что еще имеем.

Я в свою очередь без слов изобразил учтивое недоумение: в толк, мол, не возьму, о чем вы.

— Ты человек городской, — сказал старец, — тебе, наверное, не ведомо. Земля у нас есть. Боимся, землю могут отнять.

— Н-у-у, это вы напрасно беспокоитесь. Зачем Зухуршо земля?

— Разве его речи не слышал?

— А-а-а, вы о новом сорте…

Старец поморщился:

— Назови дерьмо халвой, вони не убавится. Кукнор! Мак он хочет выращивать.

Вот те на! Следовало раньше сообразить. Акция Зухуршо смердела с самого начала, но я так упивался пейзажами и дорожными впечатлениями, что не замечал очевидного.

Я отправился искать Даврона во двор школы, окончательно обретшей облик казармы. По баскетбольной площадке вразнобой маршировал десяток деревенских новобранцев в цветных куртках и полосатых халатах. На гимнастическом бревне сохли выстиранные хэбэ. Груда школьных парт, составленных у стены, за минувшие дни заметно понизилась.

Даврон на плацу жучил какого-то из душманов. Тот нагло лыбился, но молчал. Закончив с ним, Даврон повернулся ко мне:

— Тебе чего?

 Держался он по-прежнему отстраненно.

— Я сейчас выяснил кое-что… — начал я.

— Ну и?

— Ты знал про мак? С самого начала знал?

Даврон мрачно:

— Не лезь в здешние дела. Тебя они не касаются.

— Очень даже касаются. Ежу понятно, куда пойдет эта дрянь. В Россию.

— Прикажи Зухуру не выращивать, — предложил Даврон насмешливо.

— А ты что же?! Примешь участие?

Взгляд его не стал теплее, но лед словно бы треснул. Не сомневаюсь, что Даврон испытывал мощный внутренний конфликт, и, насколько понимаю, он — законченный интроверт. Никогда и ни с кем не делится переживаниями. Так почему он внезапно приоткрылся, начал оправдываться? Сработал эффект случайного попутчика? Вряд ли. Вероятно, я случайно произнес кодовое слово, открывшее замок. Может, подействовало не слово, а интонация или бог знает что еще. Впрочем, это лишь догадки.

— Я Сангаку обещание дал, — сказал Даврон. — В тот день, когда с тобой познакомился, шестнадцатого марта. Он вызвал, вхожу к нему, он говорит: «Садись». Раз предлагает сесть, разговор важный. Сангак говорит: «Даврон, надо одно дело сделать. Кроме тебя, послать некого. Это моя личная просьба. Нужно человеку помочь. Он продукты на Дарваз доставляет, возьми своих ребят, поедешь с ним, будешь охранять». «В телохранители определяете?» — спрашиваю. Он рявкает: «Пусть сам себя охраняет! Твое задание — караван сопроводить. Потом останешься, присмотришь, чтоб ему не мешали работать. Чтоб спокойно было. И чтоб чужие не лезли». «Что он делать будет?» — спрашиваю. Сангак хмурится: «Тебе не понравится. Мне тоже не по душе, но за человека люди просили, а это политика». «Лады, — говорю. — И надолго?» «Время придет, сам тебя отзову».

Я спросил:

— Выходит, Сангак утаил от тебя, что Зухуршо едет за дурью?

— Да хоть бы и сообщил…

Понятно. Сангак выбрал для щекотливого задания командира, который не позволит местным поселянам бунтовать, но и не допустит по отношению к ним жестокости. Я не устоял перед соблазном ввернуть колкость:

— И ты, стало быть, сменил меч на бич.

— Считай как знаешь, — Даврон уже наглухо закрылся, двинулся прочь, словно мимо пустого места.

— Даврон, постой! Хочу попрощаться. Уезжаю.

Он отозвался безо всякого выражения:

— Прощай.

А затем ледяная оболочка неожиданно вновь раскололась. Даврон приостановился, молвил неловко:

— Не поминай лихом… Помнишь, я в Кургане предупреждал: ты сам за себя отвечаешь…

— До сих пор удавалось.

— Тогда — удачи.

И все. Мы расстаемся, оставшись чужими, случайными встречными, незнакомцами друг для друга. Даврон никогда не узнает, что я сын человека, который когда-то отыскал и спас его в развалинах кишлака, разрушенного землетрясением. Хотя и узнай он, вряд ли смягчился бы. Я помнил слова Джахонгира: «У него нет друзей. Он вообще ни с кем не сближается». Для меня в детстве Даврон был воображаемым братом. Года в четыре я услышал рассказ отца о том, как в день моего рождения он нашел мальчика. Меня заворожила эта история, я долго упрашивал: «Давайте возьмем его к себе, пусть с нами живет». «Да где ж его теперь найдешь?» Разыскать мальчонку, думаю, оказалось бы делом несложным, но родители были слишком увлечены каждый своей работой. Пришлось мне довольствоваться фантазиями: вот мы с ним играем, вот он защищает меня от обидчиков, вот мы убежали в горы, живем в пещере, охотимся на диких коз и жарим мясо на костре… До самой школы он почти постоянно присутствовал где-то рядом. Как могли сложиться наши отношения, если б родители усыновили Даврона? Оттаял бы он, оправился от потрясения, стал настоящим братом или же, к моему разочарованию, остался замкнутым чужаком, мрачным и неприступным?

Я вернулся во дворец, собрал пожитки, забросил на спину рюкзак и, миновав золоченые ворота, зашагал вниз к площади. Найти попутку я рассчитывал около единственного в кишлаке магазина. Пятачок возле него — своеобразный клуб. Здесь всегда немало народу. Мне не повезло. Заветная площадка была безлюдной. В магазине — тоже ни души, если не считать продавца за прилавком. Большая часть полок пустовала. В бытность на них, очевидно, выставлялись продукты, а сейчас были кое-где расставлены и разложены оцинкованные ведра, резиновые сапоги, мотки веревки, нехитрый инструмент…

Магазинщик встретил меня возгласом на русском:

— Здравствуйте! Водки нет, извините.

Я смутился:

— И слава богу, что нет. Я только зашел узнать, не намечается ли попутная машина. Вы наверняка в курсе.

— Конечно, в курсе, — подтвердил магазинщик. — Куда ехать изволите?

— В Душанбе… А вообще-то мне лишь бы на большую дорогу выбраться.

— Нет, извините, в ту сторону никто больше не ездит.

— Ну, а если пешком… Далеко идти придется?

— Почему далеко?! — вскричал магазинщик. — Близко. Километра два. Или три. Может, пять. Только, извините, не выпускают.

— Кого не выпускают? — спросил я туповато.

— Всех не выпускают. — Он поманил меня к себе, перегнулся через прилавок и прошептал: — Зухуршо боится, что люди убегут.

— Меня выпустят, — сказал я самонадеянно.

— Конечно, выпустят, — согласился магазинщик.

Я вышел и пустился в путь, прикидывая, что до большака, вернее всего, километров десять. Быстрым шагом часа за полтора доберусь. За кишлаком скалы дорогу стиснули с правой стороны скалы, слева — обрыв к реке, а путь преграждал самодельный шлагбаум — кривая жердь на двух сложенных из камней столбиках. Под скалой на домотканом коврике, расстеленном возле шлагбаумной стойки, располагались двое караульных. Один лежал, другой сидел и безо всякого интереса наблюдал за моим приближением. Я кивнул ему, огибая шлагбаум. Он крикнул вслед по-русски:

— Эй, куда идешь?

Я приостановился:

— Уезжаю. Журналист из Москвы, брал интервью у Зухуршо. Удостоверение показать?

— Назад иди.

Пожав плечами, я двинулся дальше. Прошел несколько шагов…

Меня догнали, схватили за плечо, развернули и сильно ударили кулаком в лицо. Молча, без слов. Это был тот, что сидел. Отступив на шаг, он неторопливо снял с плеча автомат, так же молча передернул затвор. Не угрожал, нет. По невыразительной физиономии я видел, что он попросту пристрелит. Даже врать начальству не станет — уехал, мол, корреспондент. Скинет тело под обрыв, в реку, и вся недолга. Затем и поставлен, чтоб не выпускать. Всех. А чем журналист из Москвы лучше дехканина, задумавшего сбежать из ущелья?

В грудь мне упирался ствол древнего «калашникова», истертый до состояния тускло блестящей железки. Караульный смотрел в глаза абсолютно равнодушно, но каким-то запредельным чутьем я понимал: если скажу хоть слово, сделаю хоть одно движение, посмотрю вызывающе или даже если у меня просто что-то дрогнет внутри, шевельнется, пересекая несуществующую грань, — он выстрелит.

Дрожа от гнева, страха, возмущения, чувства бессилия, я поплелся обратно. Караульный прошел вперед, бросил автомат на подстилку и присел рядом. На меня он более не обращал внимания. Его напарник возлежал в прежней позе, нимало не любопытствуя, что происходит окрест.

14. Даврон

Крыса был первым. Но тогда, в семьдесят шестом году, в детском доме, я этого не знал. Звали его Васькой. Крыса — это из-за фамилии Крысиков, но фактически он смахивал на Чебурашку. Был такой же слабый и наивный. Приходилось защищать, когда над ним измывались.

Однажды пацаны втихаря чухнули на канал купаться. Казнили за это по полной. Филипп Семенович, наш директор, всегда грозил: «Еще раз повторится — пожалеете, что не утонули». Все равно сбегали. Васька, дурачок, потащился со всеми. На краю канала стояла будка с плоской крышей. С нее ныряли. Смелые — головкой. Бздиловатые — ножками. Васька тоже залез на крышу и жался сбоку. Джага спросил:

«Ну че, Крыса, нырнешь или зассышь?»

«Нырну».

Конечно, зассал. Переминался на краю, пока Джага не столкнул. Васька плюхнулся животом. Вода ледяная, течение быстрое, бетонные откосы крутые. Его потащило со скоростью света. Васька барахтался, а пацаны от души уматывались: «Вот, блять, Крысеныш лягушкой заделался». А я понял: ему хана, не выплывет. Прыгнул. Когда догнал, Ваську успело на серединку вынести. Он уже и не бултыхался. Отбуксировал его к борту, но там хрен за что зацепишься. Гладкие стенки. И Васька, вроде, уже не дышит. Так и волокло меня мордой по бетону. Кранты обоим, если б не проволоки. Через каждую сотню метров по борту были проложены сверху вниз толстые проволоки. Типа рисок на линейке. Мимо одной пронесло, за другую я ухватился, а вылезти — ни в какую. Одной рукой в проволоку вцепился, другой Ваську держу. А он тяжелый. В воде что ли разбух? Пацаны прибежали, спустились по скату, кое-как вытащили. Откачали Ваську. Он по дурости проболтался воспитателям. Всех наказали.

Через неделю он выпал из окна. С третьего этажа. Верхнего. Пацаны разное болтали. Одни говорили, сам по себе свалился. Другие, кто-то столкнул. На окне железная сетка была оторвана… Асфальт не вода. Расшибся вдребезги. Его смерть никого особо не зацепила. Джага сказал: «Лягушкой был говенной, а птицей и подавно. Ни хера летать не научился». Дети — жестокие звереныши, а Крыса никогда не числился «своим». Со временем и я о нем забыл.

Вспомнился Васька в августе восемьдесят четвертого, когда умирала Надя. Я с ума сходил от чувства бессилия. От невозможности помочь. День и ночь в мозгу крутился один вопрос: почему? Тогда-то меня и пробило: это моя вина! Я приношу несчастье. Понял, и тут же передо мной выстроились мертвецы. Начал считать и ужаснулся: Крыса, Костя, Анвар, Филипп Семенович, Саид… Выпал из окна, попал в аварию, угорел в бане по пьянке, отказало сердце, погиб при неизвестных обстоятельствах, покончил с собой…

Надя пыталась разуверить. Я сидел в больничной палате возле кровати, держал ее за руку, а Надя, слабая, умирающая, шептала еле слышно:

«Прекрати фантазировать. И про этого, про Крысу тоже… Ты его не погубил, а спас. Если б не вытащил бедного мальчика из воды, он бы утонул. То, что с ним случилось потом, не имеет к тебе никакого отношения… И в моей болезни ты никак не виноват…»

Надя умерла седьмого августа восемьдесят четвертого года, во вторник. Врачи говорили: врожденная слабость легких, перенесенный в детстве туберкулез и прочее. Но я знал: виноват. С тех пор постоянно ощущаю где-то в глубине мозга темную зону. Наглухо запечатанную, блокированную область воспоминаний. Снять блокаду не дает инстинкт самосохранения. Слишком много вырвется эмоций. Разорвет на куски. Бесчувственность защищает, как панцирь. Как укол новокаина в душу. Горечь, чувство вины, отчаянье — только глухие отголоски. Постоянный фон.

После смерти Нади много думал и читал. Глушил ощущение потери и старался понять, что происходит и почему. Ответ получил в июне восемьдесят пятого. Через триста двадцать два дня после Надиной смерти. Я готовился к выпускным экзаменам. Заставлял себя сидеть над учебниками. Дело шло туго. Практически не вставал из-за стола. Двадцать третьего числа, как всегда, засиделся до глубокой ночи. Заснул за столом. Проснулся, как от пинка, и вдруг понял, как работает система. Меня окружает мощное энергетическое поле. Зона катастрофы. Чужие могут входить в нее без всякого для себя вреда. Они — диэлектрики. Зона смертельно опасна только для тех, с кем меня связывают силовые линии. Дружба, симпатия, близкие отношения. Если связь возникла, то навсегда. Ссориться, разбегаться в разные стороны, враждовать — бесполезно. Соединение не рвется. Напряжение копится, растет, пока не доходит до критической точки. Затем — разряд. Короткое замыкание.

Заранее узнать, на кого именно пробьет фазу, невозможно. Если и имеется закономерность, то очень запутанная. Не для моих мозгов. Однако кое-что я подметил. Проверил — сошлось. Четкая периодичность. Замыкание каждые три года. Семьдесят пятый — Васька. Семьдесят восьмой — Толик. Восемьдесят первый — Филипп Семенович. Восемьдесят четвертый — Надя…

Последнее замыкание произошло три года назад. Весной девяностого года. К тому времени я научился распознавать приближение катастрофы. Двадцать первого марта начали поступать первые сигналы. Мне ни с того ни с сего сделалось худо. Головная боль, сердце, озноб, слабость, кошмары по ночам… Двадцать пятого внезапно полегчало. Полностью отпустило. Штиль после шторма. Морально стало еще хуже. Я знал: кого-то пробило на фазу. Рядом никто не пострадал. Закоротило того, кто находился в зоне контакта в прошлом. Писать письма, опрашивать всех подряд — бесполезно. Со многими потеряна связь. Фактически никогда не узнаю, кто стал жертвой. Но вина гложет, как обычно. Ни на процент меньше.

Сейчас календарь не нужен. Чувствую и так — концентрируется очередной разряд. Голова точно набита сырым мясным фаршем. Тесно в груди. Воздух вязок точно глицерин. Аритмия. Вновь снится прежний кошмар…

Кого ударит в этот раз? Зарину? Вероятность — девяносто процентов. Даже девяносто пять. Олега? Маловероятно. Зухура, диэлектрика хренова? Абсолютно невероятно. Жаль! Этого гада я с бы радостью пустил под разряд. Но не я выбираю. И не в силах повлиять на выбор. Зухур — просто проводник. Вроде вибрационного датчика мины МС-4. Сработает от малейшего толчка. У него-то волос с головы не упадет — это Зарину разорвет на куски. Теперь с него пылинки сдуваю. Изо всех сил сдерживаю ненависть. Чтоб не увеличить напряжение. К счастью, он не в курсе. Узнай, замордовал бы. Сейчас подлизывается.

Почему? Объяснение простое. Он перехватил сообщение кишлачного агентства новостей. Кто-то из мужиков попытался удрать из ущелья на отхожий промысел. И обломался. Перевал Хабуробод полностью разрушен. Придется везти товар через Бадахшан. Конечно, если пропустит тамошний авторитет Алёш Горбатый. По донесению деревенского информбюро, он в данный момент находится не в Хороге, своей столице, а в Калаи-Хумбе. Зухур загорелся — надо использовать счастливый случай, ехать на поклон. За разрешением на провоз. Канючит:

— Даврон, дорогой, как я один, без тебя?

— А гвардия твоя на что?

Мнется, мямлит:

— Э-э, шпана… Им доверять нельзя. Понимаешь, дорога, дело такое…

Зря опасается. Его блатные лейб-гвардейцы — люди подневольные. Без приказа курган-тюбинского начальства Зухура пальцем не тронут. А прикажут, и в Ходжигоне замочат. Непосредственно на дому.

— Факт, — пугаю его, — духам доверять опасно. Завалил Рембо, теперь бди.

Он вскидывается:

— Я их не боюсь! Они охранять не могут. Рычат, зубы скалят, а силы нет. Такой, как у тебя. А к Алёшу ехать — сила нужна.

Реально. Правительственные войска недавно с боями вытеснили в Дарваз и Бадашхан туеву хучу боевиков оппозиции. Многие осели в Калаи-Хумбе. Соваться туда — считай, что лезть в яму со змеями.

— Лады, — говорю. — Убедил. Еду.

Зухур скрывает удивление и тут же, покровительственно:

— Оказывается, с тобой иногда договориться можно.

Он готовился к долгим уговорам. К позиционной войне. А я вдруг — раз и согласился. Всматривается подозрительно: в чем подвох? Элементарно, Ватсон. С началом войны в Санговаре пропала телефонная связь. А мне необходим телефон. Из Калаи-Хумба позвоню Сангаку. Пусть присылает замену. Я еще не решил, уеду или останусь. Во всяком случае, получу свободу выбора. Обдумывал такой вариант, но ехать в Калаи-Хумб не решался. Страшно было оставлять Зарину без присмотра. Мало ли что стукнет Зухуру в голову.

Он тревожится:

— Не откажешься потом? Обещаешь?

— Сказал же, поеду.

Ночью снится сон: сижу в больнице у постели и держу за руку умирающую Зарину, бледную, исхудавшую…

Семь тридцать. Выезжаем на трех машинах. Впереди — десять бойцов в фургончике. Следом — Зухур. Я замыкаю. Водитель, как всегда, Ахадов. Километра через полтора он поправляет боковое зеркало. Заглядывает — не едет ли кто сзади.

— Эй, Даврон, хочу одну вещь сказать.

— Ну.

— Это… знаешь, как говорится: «Каждому своя могила, каждому свой саван».

— Давай прямо. Без народных мудростей.

— Хуш, — соглашается. — Могу прямо. Еще знаешь, как говорят: «Не мой котел, пусть в нем хоть глина варится». Понимаешь, да? Вчера вечером ко мне Гург подошел, сказал: «Брат, с Давроном поговори». Я сказал: «Хуш, поговорю». Он сказал: «Скажи Даврону, пусть он не боится. Каюм приказал Даврона не трогать. Но ты скажи, пусть Даврон тоже не борзеет. Каюм — в Кургане, а отсюда до Кургана далеко».

— Угрожал, значит?

— Не-е-т. Сказал: «Ты Даврону скажи, пусть он хорошо подумает. Зухура убирать пора. Зухур мышей не ловит. Если что случится, пусть Даврон не вмешивается».

Нормально! Так вот почему Зухур боится свою гвардию. Стало быть, ему уже успели стукнуть.

— Поня-я-я-тно, — говорю. — Что еще сказал?

— Больше ничего не говорил… Даврон, что делать будешь?

Не знаю. Сангак не поручал мне охранять Зухура. Я не обещал его защищать. Объект охраны — посевы. Если блатные устранят Зухура, это освободит Зарину. Без моего участия. Это плюс. Огромный плюс. Но я не могу позволить самодеятельность. Ситуация наверняка пойдет вразнос. Это факт. Устранив Зухура, блатные, по сути, захватят власть. Доход от нового сорта отправится неизвестно кому и куда. Наверняка не в Народный фронт. Огромный минус… Выводы: нарушить обещание Сангаку я не могу. Следовательно, придется защищать Зухура. Защищая Зухура, ставлю под опасность Зарину. Плюс и минус уничтожают друг друга. Ноль. Тупик…

Меня охватывает ощущение, что газик неподвижно застыл на месте. Точно каменная глыба посреди горной реки. Дорожное полотно хлещет в капот мутным потоком. Бурлит, бьет в ветровое стекло, обтекает и проносится мимо. Смотрю перед собой на дорогу в одну точку, и кажется, что пейзаж не меняется. Время остановилось.

На подъезде к кишлаку Кеврон дорога замедляет бег и разливается вширь. Справа открывается просторное устье бокового ущелья. В глубине лежит на боку развороченный остов «камаза». Чуть дальше — обгорелые остатки легковушки. Вокруг — десятка полтора трупов. Около них бродят люди. Думаю, родичи убитых. Отыскивают своих. Бой был ночью или вчера вечером. Иначе родственники успели бы забрать тела. Бились либо местные боевики между собой, либо погранцы с боевиками.

Десять пятнадцать. Доезжаем до Кеврона. Кишлак лепится к правому пологому склону. Вдоль дороги — беленый кирпичный забор. Погранзастава. Передние машины притормаживают, останавливаются. Путь перекрыт шлагбаумом. У глухих железных ворот — трое караульных. Бойцы вываливают из фургончика. Толпой топают к часовым. По-русски:

— Открывай!

— По-хорошему просим. Иначе плохо будет…

По-таджикски:

— Рауф, сзади зайди. Не откроет — по голове бей. Автоматы отнимем, шлагбаум поднимем, проедем…

Глушу партизанщину:

— Разойтись! Отставить базар!

Подхожу к старшему из караульных:

— В чем дело, сержант?

— Приказ — никого не пропускать.

— Мы мирные люди. Едем в Калаи-Хумб. На деловую встречу.

— Да хоть на свадьбу. Приказ есть приказ.

— У нас договоренность. С Алёшем Горбатым.

Сержант фыркает:

— А с Мишкой Горбачом не договаривались? Мне они по херу — что горбатые, что меченые… У меня свое начальство.

Говорю:

— Брось, не напрягайся. Вызови командира.

Сержант размышляет. Оценивает ситуацию.

— Михайлов, сходи.

Боец идет к воротам. Пытаюсь установить контакт:

— Тут вчера вроде как Курская дуга проходила.

Сержант поправляет на плече ремень автомата. Прикидывает, стоит ли отвечать.

— Тоже наподобие вас… По договоренности ехали. В гробу я видел такие договоры. Сначала договариваются, потом набалмашь, с дурной головы по нам пальбу открывают. Пришлось объяснить доходчиво. Так что ты мне про уговоры не толкуй…

Жду. В десять двадцать семь из КПП выходит старший лейтенант. Злой и усталый. Хмуро спрашивает:

— Кто такие?

Отвечаю:

— Мирные предприниматели. Из Санговара.

Он слегка кривится. Факт, имеет информацию о Зухуре. Уточняю:

— По торговым делам к Алёшу Горбатому. Договорились заранее.

— К Горбатому? Ну, тогда ясно, какие дела.

— Он обещал, что пропустят без проблем.

Старлей усмехается:

— Алёша Горбатый у нас — юный друг пограничника. Его гостям всегда полный хуш омадед. В любой час дня и ночи. Но не сегодня. Сегодня не пропустим.

— Ждет он, — лукавлю. — Дело горит.

Старлей:

— Коли горит, есть такое предложение. Оставьте оружие на заставе, а там — вперед и с песнями в Калаи-Хумб. На обратном пути заберете стволы. Не пропадут. У нас, как в лучших гардеробах Парижа. Гарантирую.

Говорю укоризненно:

— Товарищ старший лейтенант, как же без оружия? В гости ведь едем.

— Это верно: в гости без оружия нельзя. И с оружием нельзя.

Зухур выбирается из своего экипажа. Подходит. Важно протягивает руку. Старлей пожимает с видимой неохотой.

— Моя фамилия Хушкадамов, — сообщает Зухур. — Свяжите меня с комендатурой. С Маркеловым.

— Может, лучше сразу со Шляхтиным?

— Это кто?

— Генерал-полковник, командующий пограничными войсками Российской Федерации.

Зухуршо в упор не понимает иронии. Серьезно:

— Нет, сначала с Маркеловым.

— Послушайте, как бы вам повежливее объяснить… — устало говорит старлей. — Начальник комендатуры — большой человек. Очень большой. С ним просто так поговорить очень непросто.

Зухур хмурится:

— Слушай ты, старлей… Я Маркелова знал еще тогда, когда ты у мамки сиську сосал. Работали вместе, в Пянджском районе. Он меня знает. Звони ему.

— Ты мне приказы не отдавай! — отрезает старлей.

Зухур меняет тактику. Доверительно:

— Узнает, что ты не дал нам поговорить, — обидится.

Вижу, старлей колеблется. Факт, думает: а что если этот хрен с горы и впрямь приятель Маркелова?

— Так и быть, идите за мной.

Уходят в КПП. Бойцы усаживаются на корточки в кружок посреди дороги. Передают по кругу пакетик с насваем. Располагаются ждать с комфортом. Трое погранцов у шлагбаума откровенно держат их под наблюдением. Чувствую: готовы в любой миг сорвать автомат с плеча.

Десять сорок пять. Зухур выходит. Рожа мрачная. Следом старлей.

— Наверное, товарищ Маркелов очень занят сейчас, — говорит Зухур. — Даже вспомнить о нашей прошлой дружбе времени не имеет. Ничего, я не обижаюсь… Послушай, лейтенант, давай договоримся. Ты тоже в обиде не останешься…

— Вопрос решен, — отрезает старлей.

Остается стоять у шлагбаума. Контролирует ситуацию. Ворота заставы раскрываются, выползает БМП. Перегораживает дорогу.

— Веришь в приметы? — спрашиваю Зухура.

— Э, глупости.

— Поня-я-я-тно, — говорю. — Беды, значит, не хлебал. А я точно знаю: надо назад.

— Я решения никогда не меняю.

— Тебе справка из ЦК с печатью требуется? Прикинь, какова ситуация. Это ж прямое указание.

Мнется…

Слышу: по дороге с восточного направления приближается машина. По звуку — легковушка. Выныривает из-за поворота. Бойцы поднимаются на ноги. Отходят на обочину. Следят за приближающимся уазиком.

— Ястреб летит, — говорит сержант.

Потрепанный УАЗ-469 подлетает к заставе. Последние метры перед шлагбаумом скользит юзом. Лихо пикирует! Но чисто. Застывает в десятке сантиметров от полосатой стрелы. Из кабины выходит высокий мужик в армейской полевой форме. Без знаков различия. Обут в кроссовки. Военная выправка. Короткая стрижка. Горный загар. Кричит весело:

— Саня, здорово! Держишь границу на замке?

Старлей откликается:

— Привет. А ты все гуляешь?

— Прогуливаюсь. Дредноут, гляжу, выставил. Заминировал бы лучше дорогу, и все дела…

Мужик обменивается рукопожатием со старлеем. Протягивает краба сержанту. Обходит кружок бойцов. Пожимает руку каждому. Идет ко мне:

— Сергей.

Называюсь. Мужик задерживает мою ладонь:

— Привет, Даврон! Знаком заочно. Сангак про тебя говорил.

Зухур ревнует, тянет ручонку, спешит представиться:

— Хушкадамов.

Мужик ему в тон:

— Ястребов. Про вас тоже наслышан — в Кургане до сих пор поминают. Весь город на неделю без хлеба оставили…

Зухур пыжится:

— Городские люди. Только о своем брюхе заботятся. А что в горах от голода умирают, им безразлично. Бобо Сангак, слава Богу, не такой. Понимает… Разрешил муки взять, сколько потребно.

— Говорят, рвал и метал, когда доложили, сколько вы выгребли.

— Пусть говорят. Бобо Сангак меня знает. Как-нибудь это дело уладим.

— С ним теперь нелегко связаться.

— Почему нелегко? В Калаи-Хумбе телефон есть.

Ястребов ухмыляется:

— Туда, где теперь Сангак, линию пока не провели.

Зухур тупит:

— Дело не спешное, вернется в Курган-Тюбе, тогда поговорим.

— Вряд ли вернется, — говорит Ястребов. — Убили его.

— Ц-ц-ц-ц, — Зухур цыкает языком, качает головой. — Убили…

Строит равнодушную морду, пытается скрыть улыбку.

Чувствую, как внутри нарастает напряжение. Теснее сжимается в груди, начинает подташнивать. Изо всех сил сохраняю спокойствие. Вдох. Медленный выдох.

— Точно? — спрашиваю.

— Абсолютно, — говорит Ястребов. — Как в газете «Правда».

— Когда?

— Три дня назад. Двадцать девятого марта.

— Бомба? Снайпер? Поймали, кто стрелял?

Ястребов потирает нос:

— Он не в бою погиб. В разборке со своими…

Мозги гудят точно трансформатор под перегрузкой. Сквозь гул и треск пробивается голос Ястребова:

— Деталей никто не знает. В народе разные версии гуляют…

Вдруг чувствую, что внутри отпускает. Тяжесть в груди исчезает. Черный туман рассеивается. Остается только легкая слабость. Невесомость во всем теле. Затишье после бури. Знакомое ощущение. Так бывает всегда после того, как… Внезапно меня накрывает понимание: фазу пробило на Сангака! Мысль рушится в мозг, как неразорвавшийся снаряд весом в тысячу тонн. Плющит серое вещество, рвет нейронные связи и вот-вот взорвется. Сангак погиб по моей вине. Он находился ближе всех в зоне контакта. Мысль не укладывается в мозгу. Будто пытаюсь пристроить в черепной коробке негабаритный груз. Ворочаю. Кантую. Прилаживаю то так, то сяк. Спешу, пока не рвануло. Наконец одна за другой опускаются стальные заслонки. Отсекают, изолируют чувство вины. Отсек проваливается в глубину. Туда, где скопилось целое кладбище. Где в бронированных камерах, как в изолированных склепах, складирована память о погибших по моей вине. Отсек Крысы, Кости, Анвара, Филиппа Семеновича, Саида, Нади… С этого момента добавился склеп Сангака. Усилием воли подавляю мысль: «Скольких еще придется хоронить».

Отвожу Зухура в сторону.

— Я возвращаюсь. Дальше поезжай один.

Он взвивается:

— Как это возвращаешься?! Ты слово мне дал!

— Тебе? Когда это? Я перед Сангаком был в ответе. И баста.

— Ты мне обещал! Поехать в Калаи-Хумб обещал. Я спросил: «Обещаешь?» Ты сказал: «Поеду». Забыл? Это разве не обещание?

По сути, он прав. Формально я не произнес: «обещаю». И что с того? Никого не колышет, вслух ляпнул или подразумевал. Подразумевал — выполняй. Несмотря ни на что. Даже на приметы.

— Черт с тобой, — говорю. — Только не надейся, подгузники на тебе менять не буду.

Зухур напыживается, открывает рот… Ястребов окликает:

— Парни! Время — золото. Едете или остаетесь?

Зухур, торопливо:

— Едем, едем…

Ястребов — старлею:

— Саня, отворяй ворота! Мы с ребятами трогаемся.

Старлей:

— Поезжай один. Маркелов приказал их тормознуть.

— Да ну! С чего это? Я с ним сейчас поговорю. Мигом уладим. Он где? В комендатуре?

— У себя.

— Отлично. Скомандуй своим орлам, чтоб меня соединили, — обнимает старлея за плечи, тащит к воротам.

Подхожу к сержанту:

— Мужик этот, Ястребов… Кто такой?

— А ты сам спроси. Я его не допрашивал. Кто, кто?! Мафиозо, мать его в масть. Со всеми дружит. Со всеми вась-вась: с боевиками, с местными начальниками. Ну и наши его не обижают…

— Ну, дела, — говорю. — Погранцы с мафией корешатся.

Сержант оскорбляется:

— Ты что, блядь, дурной?! С луны? Здешней ситуации не знаешь? Не корешатся, а вынуждены считаться. Попробуй-ка его обидь, разом осиное гнездо разворошишь. Такая буча начнется. Все местные с ним повязаны. А нам чего? Государство чужое, мы не прокуратура, наше дело — границу охранять. Мирно едет — пусть себе едет. Пропуск оформлен, документы в порядке…

Хлопает дверца ястребиного уазика. Выходит молодая женщина в армейском хаки. На окружающих — ноль внимания. Стягивает с головы тонкую косынку, перевязывает заново. Волосы русые, но понимаю, что не русская. Восточная кровь. Откуда-то с Кавказа.

— Жена, — сообщает сержант. — Они всюду вдвоем. На тот берег тоже вместе мотаются.

— В Афган? Поня-я-я-тно. Стало быть, боевая подруга.

— Подельница, — поправляет сержант и отходит. Хватит, мол, разговор окончен.

В одиннадцать семнадцать зеленые ворота с красными звездами распахиваются. БМП медленно вползает назад. Выходят старлей и Ястребов. Замечаю, что женщина улыбается, машет старлею рукой. Тот ухмыляется в ответ, шлет воздушный поцелуй. Ястребов показывает большой палец — «все о’кей». Старлею:

— Саня, распорядись, пусть палку уберут.

Сержант поднимает шлагбаум. Путь на Калаи-Хумб открыт. Ястребов рвет с места первым. Следом отъезжают фургон с бойцами, «Волга». Ахадов запускает двигатель, трогается. Злорадствует:

— Это… пришлось Зухуршо голову меж ног спрятать, да? Не пропустили его погранцы? Не зря говорят: «В кишлаке ты лев, а в Бухаре тебя ставят в хлев».

Осекаю:

— Следи за дорогой.

Зухур, конечно, тот еще скот, но дисциплина есть дисциплина. Ахадов сопит. Вытаскивает из-под сидения грязную тряпку, протирает ветровое стекло. Обижается…

Въезжаем в Калаи-Хумб. Поселок вытянут в линию, стиснутую ущельем. Центральная, она же единственная, улица обсажена тополями. По узким тротуарам слоняются люди с оружием. Гражданских мало. Ястребов паркуется у обочины в конце длинного ряда автомобилей. Ахадов пристраивается за ним. Выхожу.

— Эй, Кабоб! — зовет Ястребов.

Басмач в хэбэ и ковбойской шляпе идет на зов через дорогу.

— Салом, Ястреб…

Поболтав с басмачом, Ястребов подваливает ко мне.

— Обстановка такая: Алёш в штабе, дает разгон мелкой шелупони. Но если вам нужен кто-то из больших авторитетов — Хаким, Мухаммади или Маджнун, то…

— Нет, нет, — торопится Зухур. — Авторитеты не нужны. Только Алёш.

Штаб помещается в здании райисполкома. Перед ним на небольшой площади клубятся вооруженные люди. В коридоре пусто, прохладно и гулко. Из правого крыла доносится громкий галдеж. Ястребов сворачивает вправо, открывает крайнюю дверь, вваливается в комнату. Женщина — за ним. Пропускаю вперед Зухура, вхожу последним. Тринадцать ноль восемь.

Полевые командиры — душманы, или шелупонь, как определил Ястребов, — расположились вокруг длинного стола. Кто сидит, кто стоит. Кричат все. Быстро пересчитываю. Двенадцать. Все при оружии. Горбатого нет ни одного. Спящий имеется. Дрыхнет на дальнем конце стола, опустив башку на столешницу.

Ястребов говорит громко и весело:

— Друзья, общий привет!

Душманы приветственно гомонят. Ястребов спрашивает:

— Эй, Алёш, ты где? Куда спрятался? Я тебе гостей доставил.

Резкий голос визжит из левого угла:

— Лучше ты бы их по дороге утопил.

Душманы расступаются, и я вижу Алёша. Он сидит в кресле. Атласный халат сверкает наподобие новогодней елки. Физиономия в общем-то красивая. Рядом — здоровенный парень. Телохранитель. Красные спортивные шаровары. Бронежилет на голом торсе. Зеленая бандана на голове. Не человек — ифрит из арабской сказки. Вооружен очень серьезно. В руках — фанатастическая бандура. Гибрид дробовика, гранатомета и космического бластера. Ифрит стоит, широко расставив ноги и выставив вперед пушку. На левую клешню натянута черная кожаная перчатка. Чтобы руку не обжигать, когда ствол раскалится…

Алёш вскакивает на ноги. Я слышал, что он невысок ростом. Так и есть. Метр с кепкой. Плюс минус сантиметр. Одет, как картинка. Под халатом — шикарный коричнево-черный камуфляж. Забугорный, у нас таких не шьют. Горбун сбрасывает новогодний балахон, подбегает к Ястребову, скалит острые зубки, вопит неистово:

— Сергей, зачем его привез?! На хера он тут нужен! Хочешь меня со всеми братьями поссорить? Куда теперь его девать? Хочешь, чтоб я его замочил? Хочешь, да? Замочу!..

Зухур стоит справа от меня. Наблюдаю, как у него отвисает челюсть. Растерян. Как же так? Разве не договаривались? Дипломат долбаный!

Переключаюсь на Алёша. Пробую понять: реальный псих или на понт берет? Нет, не блефует. Себя не помнит от ярости. Тяжелая кобура сползает на живот, он то и дело нервно ее поправляет. Не факт, но, возможно, — обманный маневр. Приучает к жесту, чтобы в нужный момент неожиданно выхватить волыну. С психа станется. На всякий случай сам начинаю очень медленно готовиться. Ифрит засекает опасное движение. Поворачивается, как танк, всем телом, наставляет на меня ствол.

Алёш визжит:

— Хочешь? Голову отрежу и в Пяндж выкину…

Ястребов убеждает весело:

— Алёша, замочить никогда не поздно. Может, поговоришь сначала.

— О чем с ним толковать?! — горбун отскакивает от Ястребова, бежит вдоль стены. — Наших братьев убивают. У Аслона племянника убили. А он приезжает и…

Кто-то урезонивает:

— Этот человек не виноват, что наших братьев убили.

— Не виноват?! — взвивается Алёш. — Из-за таких, как он, убивают. Зачем он приехал? Чего ему надо? Чего он лезет в наш бизнес? Здесь своим не хватает. Как-то уладили. Все распределили. Никто никому не мешает. А теперь опять начнется… И без него бучи хватает…

Слова эти точно выдергивают чеку, и душманская камарилья взрывается:

— Правильно говорит!

— Нам чужих не надо…

— Зачем так человека встречать? Пусть скажет, чего хочет…

— Мочить их!

От гвалта просыпается спящий. Спросонок оглядывается. Замечает Зухура. Вскакивает на ноги. Вопит:

— А-а, Хушкадамов!!!

Узнаю его. Сухроб по прозвищу Джаррох, «хирург». Живьем мне не встречался, но фото видел. Садист и психопат. Командир группы из полсотни боевиков. Когда-то в прошлом работал медбратом, но кличку получил по другой линии. «Хирургом» его окрестили в сентябре девяносто второго после налета на поселок Ургут. Вовчики вырезали всех, включая стариков, женщин, детей. Лютовали с извращенной жестокостью. А этот, значит, особо отличился…

Зухур оборачивается на вопль. Хирург прижимает руки к груди, кланяется издевательски:

— Ас-салому алейкум, брат! Как здоровье, брат? Как семья? Как дела?

Лицо его скрывает борода, короткая, плотная. Вроде черной хирургической маски. На глазах очки с темными стеклами. Облик нелепый. Вроде одновременно и пугает, и прячется.

Зухур не рад знакомцу. Буркает:

— Ва-алейкум, — и отворачивается.

— Эй, Хушкадамов, куда рыло воротишь? Сюда смотри! — вопит Хирург. — Испугался, да? Думал, никогда не встретимся? Нет, слава Богу, встретились! Наконец смогу спасибо тебе сказать…

— На меня вину не сваливай, — хмуро говорит Зухур. — Не я, а ты человека убил.

— Сволочь ты, тварь! — вопит Хирург. — Я не убивал! Это ты на меня клевету навесил! Тебе в райкоме: «Хушкадамов, возьми это дело на контроль», — поручили. Ты на контроль взял. Сделал, как приказали. Каримову жопу лизал! Пидор коммунист, падарнаълат!

Душманы затихают, прислушиваются. Толстый бородач интересуется:

— Эй, Сухроб, кто такой Каримов?

— Пидарас враг народа первый секретарь райкома, вот кто, — вопит Хирург. — Племянник того старика, который в больнице умер. Доктор старику лекарство назначил, в историю болезни записал. Мне приказал: «Вот этим инъекцию сделай». Я сделал. Тот старик умер. Оказалось, доктор неправильно назначил. Потом следствие проводить стали. Доктор тоже сильную родню имел. В зятьях у директора хлопзавода ходил. Запись в истории болезни подделали, а этот гандон сука блядь Хушкадамов к тому подвел, что я виноват. Под танк меня бросили. Все знали, кто виноват. Следователь знал. Прокурор, ишак скотина, знал. Ты, Хушкадамов, бюрократ коммунист, падарнаълат, чтоб у твоей матери матка лопнула, тоже знал. Я твою сестру в ступе толок, я твою…

Долговязый душман с орлиным носом — чистый Чингачгук в исполнении Гойко Митича — встревает:

— Брат, при женщине плохие слова не говори.

— Как про него по-другому сказать?! — дерет глотку Хирург. — Партократ! Скотина, падарнаълат! Дом его надо сжечь. Убить без пощады! Из-за него я на зону залетел…

Алёш, крутанувшись, тычет пальцем:

— Сухроб, заглохни, не лезь! Сам разберусь. Он ко мне приехал.

— А ты?! — вопит Хирург. — Ты к кому приехал? Ты здесь не хозяин. В Хороге командуй. В Рушане командуй…

Ифрит резко разворачивает пушку к Хирургу. Нормально! Убедительный аргумент. Хирург затыкается.

— Сергей, что я тебе говорил! — кричит Алёш. — Пока ты их не привел, тихо было. — Переключается на Зухура: — Просить пришел? Что-нибудь дашь взамен? Людям и без тебя трудно. Или задарма получить хочешь?..

Делает паузу. Намеренную. Точняк, для того, чтоб мог вступить хор. Душманы, как по команде, галдят. Зухур силится перекричать общий гай-гуй:

— Не для себя прошу. Для людей в Санговара. Им хочу помочь…

Горбун вновь солирует:

— Я весь Бадахшан кормлю. А ты? Ты кому помог?! Сухроб в беду попал, ты помог?

— Брешет Сухроб! — надрывается Зухур. — Ты вообще знаешь, кто он такой? Знаешь, что он в Курган-тюбе творил?!

Хирург вопит издали:

— Зухур, хайло заткни, хайвон! Опять клевету наводишь?

Бросается к Зухуру. Опрокидывает пустые стулья, расталкивает стоящих на пути.

Пока он выдвигается на передний край, сканирую обстановку. Вдруг вижу: Алёш молча стоит в стороне и наблюдает. Очень спокойно. И очень внимательно. Фиксирует реакцию каждого. Черные глазки умом светятся. Все видит, все понимает. Замутил воду и ждет, что из мути выплывет. Рядом ифрит с бластером наготове.

Сухроб наконец пробивается к Зухуру. Брызжет слюной:

— Я тебя на куски порежу, — тянется за пистолетом.

Выхватываю пэ-эм, подшагиваю, упираю ствол Хирургу в живот:

— Руки!

Застывает. Лапа виснет на полпути. В таких ситуациях нельзя залипать на противнике. Вижу разом всю комнату. Душман, смахивающий на Чингачгука, вытаскивает пистолет, целится в меня:

— Брось пушку!

Вжимаю ствол поглубже в брюхо и перемещаюсь влево. Заслоняюсь Хирургом. Алёш вновь выпрыгивает вперед. Командует Чингачгуку:

— Убери ствол! Я им гарантию обещал.

Чингачгук кричит:

— Э, что за гарантия?! Мне Сухроб как брат.

Ифрит самонаводится на Чингачгука. Алёш кричит мне:

— Эй, ты, отпусти Сухроба! Ствол убери.

Отвечаю спокойно:

— Отними у него пушку, уберу.

Алёша кричит Зухуру:

— Ты, пузатый, прикажи ему!

Он, вроде, завелся по-настоящему. Хотя черт его разберет. При любом раскладе ситуация патовая.

В этот момент раздается женский голос:

— Эй, мужчины!

Жена Ястребова стоит у стола. Снимает с головы платок, бросает. Легкая ткань плавно опускается на столешнцу. Ястребица говорит:

— Есть обычай — если женщина бросает платок, мужчины опускают оружие. Это никому не в позор.

Чингачгук возражает:

— Так у вас, Зухра. У нас по-другому. Таджикские женщины при мужчинах молчат.

Толстый бородач говорит:

— Рашид, гостью не обижай. Хороший обычай.

Душманы соглашаются:

— Хороший.

— Убери пушку, Рашид.

Демонстративно поднимаю пэ-эм над головой. Медленно опускаю в кобуру. Если Хирург дернется, в любом случае достану скорее, чем он.

— Пусть теперь Сухроб этого мужика в губы поцелует, — предлагает толстый бородач. — Зухра, а такой обычай у вас есть?

Душманы дружно ржут. Ястребов смеется:

— Хватит и объятий. Дружеских, конечно.

Хирург плюет Зухуру под ноги:

— Встретимся.

Отталкивает меня, выскакивает из комнаты. Алёш атакует Зухура:

— Ну что, ждали тебя тут? Быстрых денег захотел? Не забывай: быстрые деньги — быстрая смерть. Легких денег захотел? Легко с горы катиться. Катишься кувырком, в конце — о камень головой. Скажи спасибо — я тебя от Сухроба спас. Как расплатишься?

Опять завел по новой. Задолбал! Пора кончать цирк. Зову:

— Алёш.

Дергается ко мне. Угрожающе щерится. Говорю:

— Ты уже напугал Зухура до полной усрачки. Подготовил к серьезному разговору. Чего тянуть? Переходи от торжественной части к концерту. По заявкам трудящихся.

Алёш визжит:

— А ты кто?..

Спокойно смотрю ему глаза. Он замолкает и вдруг улыбается:

— Умный, да? — Бросает Зухуру: — Пойдем поговорим.

Выходят. Давно бы так. Мне тоже тут нечего ловить. Киваю на прощанье Ястребову и отваливаю.

Возвращаюсь к газику. Время: тринадцать семнадцать. Ахадов околачивается рядом. Смотрит вопросительно: «Едем?» Даю отмашку: «Гуляй». Сажусь. Надо подумать, привести мозги в порядок. Идиотство! Опять оберегал Зухура. Хотя фактически защищал себя — шлепни его Хирург, не ушел бы живым и я… Ладно, по барабану. Отношения с Зухуром абсолютно неважны. По сравнению со смертью Сангака все прочее несущественно. Масштаб несоизмерим. Типа — огонек спички и атомный взрыв. Ударившая в Сангака пуля неизвестного калибра принесла разрушений поболее, чем ядерная бомба.

На нем замыкалось слишком многое. Крушение Союза, по факту, катаклизм. Словно треснула земная кора, и монолитный материк раскололся на части. Трещины ширились, углублялись. Независимые страны разносило в стороны, как льдины. Каменный айсберг под названием Таджикистан сотрясали тектонические силы. Общественный уклад уплывал вспять, в далекое прошлое. На век назад, на два, три… Прежняя жизнь разлетелась вдребезги. Большинство населения айсберга мечтало к ней вернуться, но путь в недавнее прошлое завален обломками. Сангак начал пробивать проход в завале. Обещал полностью разгрести. Задумал построить на каменном острове… не социализм. Что-то иное. Я верил, что по-любому получится не хуже прежнего. Возможность погибла вместе с ним. Окончательно и навсегда.

Я опять остался среди развалин. Эта, пятая по счету, катастрофа самая сокрушительная. Три из предшествующих — личные. Били в меня. Смерть Нади. Подлянка в Афгане. Подлянка в Курган-Тюбе. Но крушение Союза и гибель Сангака — тотальная аннигиляция основ. Податься некуда. Главное — незачем. Исчез смысл. Винить некого. Сангака убила не пуля — короткое замыкание. Неизвестные, которые задумали ликвидировать Сангака, тот, кто стрелял, — только каналы, по которым прошел разряд. При других условиях они были бы бессильны. Даже я — жертва, а не виновник. И все-таки чувство вины постоянно сочится изнутри. Как радиация из трещин Чернобыльского саркофага. Доза отравляет, но не убивает. Вытерпеть можно. Я привык. Вытерплю…

15. Карим Тыква

Сердце кровью плачет, слезы печень разъедают… Куда идти, не знаю, что делать, не понимаю. Почему они дядюшку Джоруба не слушали? Он: «Зарина просватана», — сказал. Он отказ дал, «Нет», — сказал. Почему несправедливо поступают? Почему без согласия родни девушку насильно забирают? Как теперь жить буду?

Едем. Куда, не знаю. Даврон приказал: «С Зухуром поедете». Оружие взяли, в «скорую» погрузились, вверх по ущелью едем. Шухи-шутник спрашивает:

— Эй, Тыква, о чем печалишься? Почему рожа, как хлеб подгорелый?

Молчу. Шухи не унимается:

— Тыква, а Тыква, расскажи, почему тебя тыквой зовут.

Молчу. Кто-то из ребят говорит:

— Оттого, наверное, что с тыквами играть любит.

— Нет, с тыквой не поиграешь, — Шухи отвечает. — Корка жесткая, а мяса мало. Я одного мужика знал, он с арбузами играл. Арбуз на бахче на солнце нагреется, горячий станет, внутри — мягкий и сочный, как кус у девушки. Тот мужик в корке дыру сделает и…

Обо мне забывают, о другом говорить начинают. Так до Талхака доезжаем. На площади у мечети остановливаемся. Пусто. Обычно здесь всегда люди стоят. Машину попутную ждут. А то поговорить, новости узнать собираются. Сейчас никого нет. Из «скорой» выходим.

Даврон спрашивает:

— Орлы, кто из этого кишлака?

Я шаг вперед делаю.

— Тут у вас есть такой черный, кособокий… Зухуршо асаколом его назначил. Найди.

Объясняю:

— Шокир это, Горохом зовут. Сюда привести?

Даврон думает, потом говорит:

— Нет, в дом к тому деду. Солдату старому, с медалями.

Догадываюсь:

— К деду, значит, Мирбобо.

— Идем, покажешь, где живет. Потом асакола туда доставь. — Ребятам говорит: — Вы, орлы, здесь ждите. Местных не обижать. Грубое слово кому скажете, язык вырву.

— Нас не обидят, мы не обидим, — Хол говорит.

Даврон хмурится:

— С Рембо, дружком своим, свидеться хочешь?

К дому деда Мирбобо идем. Даврон молча шагает. Я тоже молчу. Хорошо бы с Давроном побеседовать, от горьких мыслей отвлечься. Но первым разговор начинать нельзя. Неприлично. Я когда маленьким был, отец часто говорил: «Карим, сынок, учись молчать, пока мал. При старших язык за зубами держи. В неспелой тыковке семечки не гремят». А я в подол рубашонки камешков набросаю, прыгаю и кричу: «А у меня гремят, у меня гремят». Отец с мамой смеялись, Тыковкой меня прозвали. В детстве очень болтлив был. Вырос, правильно себя держать научился.

Потом Даврон говорит:

— Эта девушка…

— Какая девушка? — спрашиваю.

Даврон сердится:

— Какая! На которой Зухуршо хочет жениться.

— Зарина, — говорю. — Очень хорошая девушка. Красивая, работящая. Волосы золотые.

Даврон не отвечает. Чувствую: сердится. Почему сердится, не пойму. Я тоже очень сильно сержусь.

— Очень хорошая девушка, — говорю.

Приходим, в мехмонхоне садимся, дед Мирбобо тоже с нами сидит. Жду, может быть, Зарина чай принесет. Жаль, если маленькую девчонку с чайником пришлют. Хорошо, если Зарину. Даврон приказывает:

— Иди, Карим, иди. Тащи сюда асакола.

Автомат беру, выхожу. По верхнему мосту через Оби-Санг — речку, которая наш кишлак на две половины делит, — перехожу, к дому, где Шокир у родичей ютится, подхожу. У ворот оставливаюсь, кричу: «Эй, асакол!» Пять раз кричу. Наконец мальчишка из дома выскакивает.

— Чего?

Этот Шокир большим человеком себя выставляет. Ему теперь зазорно на каждый крик выходить. Племянника послал.

— Шокир где?

— Занят. Сказал, чтобы ты подождал.

Сержусь. Очень сильно сержусь. Автомат с плеч сбрасываю, во двор вваливаюсь. Со злости в дом вломиться хочу, но, спасибо Богу, одумываюсь. Нельзя. Женщины там. Чужим запрещено входить. Справа от ворот — мехмонхона, пристройка для гостей. Туда заскакиваю, возле порога ботинки военные скидываю, на почетное место усаживаюсь, автомат рядом на курпачу бросаю и в раскрытую дверь мальчишке приказываю:

— Скажи, пусть сейчас сюда идет! Скажи, Карим ждать не будет.

«Если мигом не прилетит, — думаю, — я его…» Но гнев думать мешает. Никак сообразить не могу, как с Горохом поступить, если задержится. А если прибежит, но, как всегда, насмешничать начнет? Злой он человек, Шокир. Ехидный. «Если потешаться станет, — думаю, — то я его…» И опять ничего придумать не могу — гнев разбирает. Потом слышу: шаги во дворе. Шокир-Горох к мехмонхоне спешит, ковыляет. Понял, с кем дело имеет.

Входит. Меня на ноги поднимает, будто сухой лист ветром подхватывает. Вскакиваю и стою. А как иначе? Старшийв комнату вошел. Стою и сам на себя злюсь — зачем вскочил?! Не хотел, а встал. Чувствую, сейчас Шокир усмехнется, свысока ко мне обратится, старшинство свое наружу выпятит… А Шокир ко мне подходит, первым обе руки с уважением протягивает:

— Здравствуй, Карим-джон. Добро пожаловать. Как ты? Все ли хорошо? Как дела, как здоровье? Семья как?

Хочу одну руку подать. Одну тяну, а вторая сама собой подтягивается. Обеими пожимаю.

— А-а, дядюшка Шокир. Здравствуйте.

Сажусь, не дожидаясь, пока старший, хозяин дома, сядет. Шокир напротив опускается — не на мягкую курпачу, вдоль стены расстеленную, а прямо на пол, на вытертую кошму. Свое подчиненное положение подчеркивает.

— Срочное дело, Шокир, — говорю. — Даврон тебя к себе вызывает.

Нарочно так говорю. Не хочу с ним вежливость соблюдать — вначале о здоровье, делах и семье расспросить. В это время мальчишка через порог заползает. Чайник притаскивает, свернутый дастархон с угощением. А сам исчезает. Шокир, на ноги не поднимаясь, на карачках до порога добирается, дастархон подволакивает. Скатерть раскидывает, чайник с пиалой ставит, лепешку на куски ломать начинает.

— Чаю выпей, пожалуйста, Карим-джон.

— Некогда, — говорю. — Даврон ждет.

Неправильно так говорить, нельзя от хлеба отказываться, но все равно говорю.

Шокир лебезит:

— Извини, что угощение скудное. Хотя Зухуршо меня асаколом назначил, я человек бедный. Такой почетный гость в дом пришел, а ублажить нечем. Прости нашу убогость.

— Э, асакол, не плачь, — говорю. — Скоро весь кишлак богатым будет. И ты тоже.

Шокир просит:

— Ну хоть этих райских плодов отведай.

С тарелки ягоду сушеного инжира берет, мне протягивает.

— Недосуг, — говорю.

— Карим-джон, не обижай, пожалуйста.

Не хочу брать, а беру. Инжир с детства люблю. Мама рассказала, что инжир — райское дерево, и прародители наши, Дед Одам и Хаво-момо, когда еще в раю жили, только инжиром питались, и я всякий раз, как ягоду в рот кладу, будто еще при жизни на минуту в рай попадаю.

Шокир говорит:

— Ты теперь аскер, военный йигит, всем нам защита.

Опять, как прежде, надо мной смеется? Понять не могу. Э-э, какая разница! Сейчас я приказываю, он подчиняется. Встаю, автомат беру, у порога обуваюсь.

— Идем.

Шокир за мной плетется. По крутой улочке к верхнему мосту через Оби-Санг спускаемся, на ту сторону переходим, потом к дому деда Мирбобо поднимаемся. В мехмонхону входим, садимся. Я в углу пристраиваюсь.

— Эй, ты чего там? — Даврон зовет. — Сюда иди.

К дастархану перебираюсь, сбоку присаживаюсь, поближе к двери, где младшим сидеть положено. Даврон чай наливает, Шокиру-Гороху пиалу протягивает.

— Такое дело, уважаемый, — говорит, — надо народ собрать. Объявить, чтобы мужики сдали огнестрельное оружие. Все до единого ствола.

Шокир тюбетейку на лоб сдвигает, затылок потирает, умную рожу корчит.

— Важное дело, надо с умом подойти… Без меня его ни за что не осилить. Не зря уважаемый Зухуршо меня асаколом назначил. Никого собирать не надо. Сказано: «Никакую тайну от людей не скроешь, луну глиной не замажешь». Я в этом кишлаке все про всех знаю.

— Ладно, — Даврон говорит. — Проверим. Сколько в этом доме оружия?

Шокир задумчивую рожу строит, глаза вверх поднимает, будто список на потолке читает. Потом пальцы один за другим загибает:

— Ружье с двумя стволами, которое дробью стреляет. Раз. Карабин. «Белка», кажется, называется. Два…

Дед Мирбобо дремлет, будто Шокир про чужие ружья рассказывает.

— Три: с одним стволом ружье. Старое, не стреляет. Починить надо.

Даврон усмехается:

— Вас, уважаемый, надо было не асаколом, а каптенармусом назначить.

«Что за должность?» — удивляюсь.

Шакал Шокир опять вверх смотрит.

— Еще одно ружье есть, — говорит. — Совсем старинное. Мультук.

Дед Мирбобо в разговор вступает. Просыпается, глазами моргает, выпрямляется.

— Это прошлых времен ружье, — шамкает. — Дедовское ружье. Усто Палвон из Ванча его сработал. В давние годы ванчское железо и ванчские кузнецы лучшими считались. Мой дед покойный знаменитым усто, мастером-охотником, был. В молодости у знаменитого усто Хакима ремеслу обучался. Потом дед это ружье моему отцу передал, а отец мне вместе с рисолей вручил…

— Что за рисоля? — Даврон спрашивает.

— Охотничье наставление, — дед Мирбобо объясняет. — Каким охотник быть должен, какую жизнь вести, чтобы настоящим усто-мастером стать. Говорят, в прежние века рисоля на бумаге была записана. Мне-то отец на словах сообщил. А я сыну, Джорубу, передал. А все прочие охотники ныне не те…

Я думаю: «Почему дед Мирбобо про меня не сказал?!» Я от дядюшки Джоруба охотничье наставление получил. Он мне рисолю пересказал, выучить наизусть заставил. Дядюшка Джоруб — мой усто-учитель, искусству охоты меня обучает. Потом думаю: «Обижаться не надо. Скромным надо быть».

Дед Мирбобо продолжает:

— Старинный охотник прежде, чем в горы пойти, молитвой себя очищал, от жены воздерживался. Нынешний же — проснулся, встал, ружье взял, в горы пошел. Как в сельмаг за консервами…

В это время в раскрытой двери Зарина появляется. Через порог перегибается, блюдо, большое, деревянное, полное мяса жареного, на пол ставит. У меня сердце, как бешеное, бьется. Чуть не плачу. Какая красивая! Волосы будто золото. На нее не смотрю. Шакал этот, Шокир, глазами своими шакальими Зарину разглядывает, усмехается. Зарина выпрямляется, к Даврону обращается, будто в школе у доски выученный дома урок проговаривает:

— Даврон, здравствуйте! Скажите, пожалуйста, как там Андрей?

— Нормально. Служит, — Даврон отвечает, пустую пиалу в руках крутит.

— Не обижают его?

Дед Мирбобо говорит:

— Иди, Зарина-джон, иди. Я спрошу. Нехорошо молодой девушке с гостями заговаривать…

Зарина взглядом деда ожигает, будто горсть раскаленных угольков бросает, убегает. Я вскакиваю, блюдо поднимаю, на середину дастархона ставлю.

— Не беспокойтесь, дедушка, — Даврон деду Мирбобо говорит. — Внук ваш за себя постоять умеет.

Правильно говорит. Андрей не испугался, сразу с троими дрался. Побили его, конечно, немного, но ничего — все кости целые остались.

— Хорошо, — дед Мирбобо кивает. — Молодым в армии служить обязательно надо.

Шакал Шокир тем временем по-хозяйски лепешки ломает, вокруг блюда разбрасывает.

— Во имя Бога милостивого, милосердного. Берите, пожалуйста.

Сам первый кусок мяса хватает, в рот отправляет. Дед Мирбобо вздыхает:

— Сейчас мяса много, что снега зимой в горах. Как потом жить будем? Весь скот перерезали. Нельзя ружья у людей отнимать. Если отберете, совсем мяса в доме не станет. С чем наши мужики на охоту пойдут? С луком да пращой — только воробьев бить.

— Дедушка, — Даврон говорит, — вы на войне были, воевали, сами знаете. Стреляли в нас. Нельзя в таких условиях людям оружие оставлять.

А Шокир, дармовое мясо прожевав, за новым куском тянется.

— Без меня, — повторяет, — вы бы ни одного ствола не отыскали. Здешние люди хитрые. Прослышат, что отнимают, найди потом, куда они ружья запрячут.

Дед Мирбобо спрашивает:

— Что же, сейчас заберете или как?

Даврон говорит:

— Как мы ваш арсенал потащим? Вечером сдадите, вместе со всеми. А вот мультук сейчас покажите.

Дед Мирбобо говорит:

— Карим, сынок, идем, принесешь.

Встает. Мы все на ноги поднимаемся, я вслед за дедом Мирбобо иду. В чулане ружья на гвоздях висят. Одноствольное ружье. Двуствольное ружье. Один гвоздь пустой торчит. Я гляжу на гвоздь, на котором карабин должен висеть, молчу. Дед Мирбобо на меня смотрит и тоже молчит. Потом говорит:

— Бери мультук, сынок.

Мультук — длинный, старый, из черного железа — в углу стоит. Беру.

— И пояс возьми, — дед говорит, с гвоздя снимает.

Из старой кожи пояс, ветхий. К нему на ремешках старинные снасти привешены: короткий толстый рог — пороховница с затычкой, мешочек кожаный, кремень и кресало, фитиль скрученный.

Приносим. Даврон к плечу мультук то так, то сяк прилаживает.

— Тяжелый, — говорит. — Неудобный. Приклад слишком короткий.

Дед Мирбобо растолковывает:

— Сошки подставлять надо. Без сошек не попадешь. Сюда вот, на полку, порох подсыпать. Фитиль зажженный держать наготове надо. Хороший мультук. Калашников, конечно, быстрее. Но этот очень точно бьет.

Даврон усмехается.

— Снайперское, говорите, оружие?

Мультук кладет, пояс берет. Из пороховницы затычку вытаскивает, на ладонь порох высыпать пытается — узнать, какой он, старинный порох.

— Пусто, — говорит. — А пули есть?

— Не нужны они теперь, — дед Мирбобо объясняет. — Козлов Джоруб из карабина стреляет, куропаток — из ружья.

Шокир сам будто куропатка вспархивает:

— Где он сейчас, Джоруб? С нами почему не сидит?

— Делами Джоруб занят, — дед Мирбобо говорит. — С баранами, с коровами. Недосуг ему.

— А-а-а-а-а-а, — Шокир тянет. — С баранами, козами… Не за козлом ли в горы ушел?

А сам за дедом Мирбобо наблюдает, будто гадает, нет ли под большой чашкой еще и меньшей.

Дед Мирбобо отвечает спокойно:

— Зачем за козлом? Мяса пока много. Скот кормить нечем, режем… У меня, товарищ командир — извините, звания не знаю, — просьба есть. Старое ружье не забирайте, пожалуйста. Дедовское оно.

Даврон:

— Ладно, — кивает. — К вам лично из уважения. Да и боеприпасов к нему не имеется.

— Тысяча раз спасибо, — дед Мирбобо руку к сердцу прижимает.

— И говорить не о чем, — Даврон отвечает, встает.

Шокир возится, на ноги вскочить пытается:

— Уходите?

Даврон ему грубо, без учтивости бросает:

— До ветра иду.

Зачем такое сказал? У нас так никогда не говорят. Мне очень стыдно становится. Шокир, шакал, суетится.

— Я провожу, товарищ командир. Я покажу…

— Ты еще конец мне подержи, — Даврон говорит.

Э-э, как грубо сказал!

— Сиди, — говорит.

У двери обувается, уходит. А Шокир как сидел, так остается с двумя пальцами в носу. Я сижу, ни на кого не смотрю. Зачем Даврон так поступил? Не знаю, что думать. Нельзя так говорить, но он сказал. Наверное, сильным людям разрешено так поступать. Что для нас неправильно, для больших людей правильно. Говорится же, пока большая лепешка испечется, маленькая сгорит.

Потом дед Мирбобо говорит:

— Карим, сынок, возьми рукомойник, командиру руки вымыть.

Я полотенце, медный кувшин с длинным горлом беру, во двор выхожу. Даврона подождать хочу, но чувствую: рукомойник совсем легкий. Когда руки перед едой мыли, всю воду слили. Я на задний двор, в летнюю кухню иду. «Там, — думаю, — наберу». Через крытый коридор прохожу, вижу: на кухонной веранде у очага Даврон с Зариной стоят, тихо разговаривают.

«Почему так? — соображаю. — Отхожее место совсем в другом конце усадьбы. Наверное, Даврон заблудился. Не туда попал, подумал, надо из вежливости разговор завести. Наших обычаев не знает. Девушке — позор, если соседи увидят, что она с чужим мужчиной наедине остается. Нехорошо получается. Надо Зарину выручить».

А как Даврона окликнешь? Я нарочно рукомойник на землю роняю. Кувшин падает, звенит.

Даврон оглядывается, рукой машет.

— Иди, — говорит, — иди.

Кувшин поднимаю, к мехмонхоне возвращаюсь, стою и думаю: «О чем он с ней говорит? Зачем?»

16. Зарина

Мы с мамой проговорили почти всю ночь. Вернее, я утешала ее и пыталась убедить, что не случилось ничего ужасного.

— Мамочка, я просто выхожу замуж за нелюбимого человека. Ну и что? Многие так выходят. И ничего, живут… И я как-нибудь переживу. А потом… после того, как он отпустит Андрея и все уладится, я с ним разведусь. Ты ведь сама знаешь, мусульманский закон позволяет… Скажу ему «се талок». И все! Прощай навеки.

— О чем ты говоришь?! Какой закон? Какой развод? Это не замужество. Это изнасилование!

— Мама, пожалуйста, не преувеличивай.

— Он не человек. Зверь, чудовище…

— Мама, он не страшный. Противный. И змея с собой таскает, чтобы казаться страшным.

Хорошо, что мама не знает таджикского языка, а потому никто не может пересказать ей слухи о смерти Зебо, прежней жены Зухуршо.

Я-то наслушалась. Мы со сводной сестрицей Гульбахор, или по-простому Гулькой, дочерью Бахшанды, пошли к источнику. Вроде за водой, а взаправду — поболтать с подружками. Там уже сидели несколько девчонок с пустыми ведрами и кувшинами. Гулька меня еще в первые дни с ними познакомила, а после сватовства всем не терпелось расспросить, что да как. Но рассказывать нечего. Стали обсуждать, отчего умерла Зебо.

Одна сказала:

— Змей ее убил.

Ойша, красивая девчонка, светловолосая, сероглазая — я про себя прозвала ее Сероглазкой, — стала спорить:

— Никакой не змей. У Зухуршо кер такой же величины, как его удав. Он бедняжку этим кером до смерти замучил.

Девушки тут, когда одни, вольны на язык. Сероглазку подняли на смех:

— Ты сама, наверное, о таком кере мечтаешь.

Сероглазка притворилась, что сердится:

— Э, пусть твой язык почернеет! — а сама засмеялась, польщенная.

Потом еще одна девочка сказала:

— Нет, не так все было. Я точно знаю, мне Хадича-момо рассказала. Зухуршо с покойной женой ни разу не спал. Его змея снесла яйцо, а он заставил эту несчастую греть яйцо собственным телом. А потом однажды ночью, когда девушка спала, из яйца вылупилась маленькая змея, заползла ей в нутро и там укусила. Хадича-момо говорит, что змееныш ужалил в самую матку.

— Эй, голову не морочь! Как змея могла в нее забраться?

— Ты разве не знаешь, сколько в женщине есть отверстий, через которые можно вовнутрь проникнуть?

А Гулька сказала:

— Заринка, не бойся, я тебя научу. Хорошая латифа есть. Анекдот, — очень гордо она это слово выговорила: вот, мол, какие слова знаю. — Один мальчик был, все бабушку просил: «Дай и дай». Тогда бабушка череп козы взяла, подол задрала, изоры спустила, череп козы между ног зажала и мальчику говорит: «Раз уж так просишь, желание твое исполню. Попробуй». Мальчик свой чумчук сунул, а бабушка челюсти козы сжала. Мальчик заплакал, больше никогда бабушку не просил. Потом много лет прошло. Мальчика женили, а он к жене не подступается. Тогда девушка изоры сняла, на печку залезла и оттуда ему кус свой показывает, чтобы у мужа желание загорелось. А он смотрит и говорит: «Э-э, меня не обманешь! Зубы-то спрятала».

Подружки от хохота попадали. Особенно Гулька веселилась:

— Заринка, когда Зухуршо к тебе придет, ты тоже череп между ног спрячь. Пусть коза ему кер откусит.

Нет, не стану я дожидаться, пока придет… Я вообразила гнусную морду Зухуршо, и меня передернуло. Темная, масляная. Вот уж вправду Черноморд. Только никакой витязь от него не спасет…

А тут еще мама:

— Я ночи не сплю, думаю о том, что будет… Боже, боже мой! И ты, и Андрей… В какое страшное место мы попали. Как я могла быть такой легковерной и согласилась привезти вас сюда. Из огня да в полымя…

Я попыталась вернуть прежнее настроение.

— Мама, все образуется.

Но я тоже полночи уснуть не могу. Слышу, мама не спит, изводит себя из-за нас с Андрюшкой. А меня иногда дикая злость на Андрея одолевает. Если бы не он, нас бы сюда не занесло. Не знаю, о чем мы думали, когда в Ватане сидели и ждали, как кролики перед удавом. Надо было просто уехать куда глаза глядят. В Куляб, Курган-тюбе, куда угодно… Пусть бы убили по дороге. Все лучше, чем здесь. Ненавижу этот кишлак, ненавижу дедушку, который нас уговорил, ненавижу дядю Джоруба. Тоже мне мужчина, глава семьи… Он теперь со мной глазами не встречается. Стыдно ему…

А теперь приходится злиться на саму себя.

Вчера к дедушке пришли гости, а тетя Дильбар послала меня отнести угощение. В мехмонхоне сидели три человека. Мальчишка, Карим, мой несостоявшийся жених. Понурый, с таким грустным видом, что мне стало его жаль, хотя замуж за него я не пошла бы ни за какие коврижки. Еше были тот военный, Даврон, и противный урод, староста. Он мерзко на меня пялился, хотелось подойти и дать по роже.

Потом я пошла в летнюю кухню вскипятить еще чаю. Тетя Дильбар уже ушла. Я поставила кумган на очаг, подбросила на угли хворост и засмотрелась, как разгораются и пляшут красные языки пламени. Люблю живой огонь. Тот, что у нас в Ватане на плите в газовых горелках, какой-то ненастоящий, не огонь даже, а шипящее однообразное горение голубого химического цвета. Скука. А когда горят хворост и поленья, кажется, происходит что-то волшебное и очень хорошее… Вдруг вспомнился недавний сон. Приснилось, что я, совсем как в жизни, стою с нашим старым почерневшим от сажи кумганом перед очагом. Из жерла печи бьет жуткий огонь — не подступиться. Наконец решаюсь: ставлю кувшин в пламя, отдергиваю руку. Кумган падает, вода заливает огонь. Кто-то из темноты кричит страшным голосом: «Зажги! Зажги!» Я проснулась. Ничего, кажется, особенно пугающего не увидела, а сердце колотится, как сумасшедшее…

Обычно сны я сразу же забываю, а этот почему-то привязался. У мамы допытываться, что он означает, — высмеивать начнет. Я пошла к тете Дильбар, она спросила:

— Ты обожглась? Если кто увидит, что огонь одежду поджег или часть тела, его постигнет беда.

— Вроде нет.

— Хвала Богу. А очаг опять разожгла?

— Тетушка, не знаю. Я сразу проснулась.

Тетя Дильбар задумалась.

— Когда видишь, что развела огонь, чтобы согреться или других согреть, значит, найдешь полезное дело и избавишься от нищеты. А раз не знаешь… По-всякому можно толковать. Э, доченька, не грусти, жизнь у тебя счастливой будет.

Вспомнила я и подумала: «Ну как же. Счастливая! Вот оно, счастье, и привалило». Я гнала от себя мысли о предстоящем замужестве. Твердо решила: не дамся. Пока не знаю, как, но ни за что не дамся. И стараюсь больше об этом не думать…

Потом я увидела того военного, Даврона. Он вошел под навес и спросил:

— Зарина, можно с тобой поговорить?

Симпатичный дядька. Сразу видно, что сильный, и весь какой-то ладный, подтянутый. Лицо гладко выбрито, усы аккуратно подстрижены. Форма чистенькая, выглаженная, говорит очень чисто и правильно. От русского не отличишь.

Я ответила:

— Отчего же не поговорить. Можно.

Наверное, немного грубо получилось. Даврон все же спас нас тогда, на дороге, и все мы ему очень благодарны, но мне не понравилось, как он разглядывал меня, будто изучал или с кем-то сравнивал.

Он, видимо, не знал, с чего начать, тогда я спросила:

— Вы про Андрюшу правду или просто так сказали? Там, в мехмонхоне. Наверное, не хотели при дедушке говорить, как на самом деле…

— Я всегда говорю правду. У твоего брата все нормально. Служит.

— Этот ваш начальник… его не обижает?

— Не обижает. Я не разрешу. И тебя не обидит.

— Я сама не дам себя обидеть.

Он сказал:

— Надя, ты…

Я поправила:

— Зарина.

Он как-то странно посмотрел.

— Да, конечно. Зарина. Извини… Ты смелая девушка, но Зухур тебя не обидит. Слово мне дал.

У меня внутри настолько заледенело от мыслей о проклятом замужестве, что я не сразу оттаяла. Не могла поверить. Потом вспомнила, как все было, и сказала:

— Он вас обманет. Он пообещал, а сам Андрюшку приказал забрать.

— Не соврет. Побоится. К тому же я постоянно буду рядом. И не дернется.

Он говорил так уверенно, выглядел таким надежным.

— Сомневаешься? Я бы тоже сомневался, факт. Почему вообще допустил сватовство? Тогда были другие обстоятельства. Рассказать не могу. Очень серьезные. Но все уже позади. Поверь, теперь ты в безопасности.

Я спросила:

— А как же Андрей? Брата тоже отпустите?

— Его не могу.

Я чуть не лопнула от возмущения:

— Скажите лучше: не хочу! Или вы не командир? Боитесь, что этот ваш… начальник… не разрешит отпустить?

— Пусть послужит. Всякий парень должен служить.

И как раз закипела вода. Чтобы не наговорить еще больше грубостей, я подхватила кумган и ушла.

Наверное, все испортила. Он рассердился и не станет помогать. И пусть. Разве я могла не заступиться за брата?

17. Даврон

Позавчера, или точнее вчера ночью, я принял решение. Остаюсь в Санг-даре. Без меня Зухур сожрет здешних мужиков. Разграбит. Превратит в рабов. Не сам Зухур, так тот, кто его скинет. Каюм или какая-нибудь другая сволочь. В общем-то, мне по барабану, что станется с местными. Они чужие. Я не давал им никаких обязательств. Я не люблю горы. Вражеская территория. Необходимо постоянно быть настороже. В любую минуту дня и ночи ждать нападения. Вероятно, Афган приучил. Знаю, некоторые ностальгируют. Скучают по горам. Война, мол, войной, а горы — это мощь, величие, красота… Для кого угодно, только не для меня. Горы — это постоянное чувство опасности. Но я не хочу взваливать на себя дополнительный груз вины. Уеду и всегда буду помнить, что бросил этих людей в беде…

Выходит, вроде подхватываю факел Сангака. Юмор! Устанавливаю порядок и справедливость на крошечном плацдарме. В одном отдельно взятом ущелье. А куда деваться? К тому же, дело десятое, но я и сам могу подохнуть с голоду, когда выйду из ущелья в пустоту, заваленную обломками. Ни кола, ни двора, ни гроша в кармане.

Вчера утром поставил в известность Зухура:

«Берешь меня в долю. Конкретный процент и прочие условия изложу потом. Второе: ты завязываешь валять дурака и корчить из себя царя-дракона. Серьезно берешься за дело».

«Даврон…»

«Не перебивай. Отныне я партнер, так что заставлю тебя работать как папа Карло».

Он молча проглотил.

«Третье: придется подумать, как будем рассчитываться с местными. Держать их за рабов не позволю».

Зухур поддакнул:

«Правильно говоришь. Я тоже думал, надо дехканам как-то помочь. Тоже что-то им дать надо…»

Короче, начал отступать. Сдавать позиции. Ничего другого ему не оставалось. Наверняка уже знал, что душманы готовят переворот. Кроме меня рассчитывать не на кого. Я продолжил:

«Четвертое: твоя свадьба отменяется».

Теперь я мог вмешаться. Спокойно. Без страха. Фазу пробило не на Зарину. Она вне опасности. Молния не бьет дважды в одну точку.

На пункте о свадьбе Зухур ушел в глухую оборону:

«Невозможно!»

«Для коммунистов невозможного нет. Ты же у нас коммунист».

Он, возмущенно:

«Я первым в области партбилет на стол бросил!.. Как свадьбу отменить? Калинг семье невесты уже передали. Корову, баранов…»

«Оставь им это добро. Не обеднеешь».

Зухур принялся лукавить:

«Добра не жаль, я щедрый. Корова, бараны, шара-бара — это для меня мелочи. Но обычай нельзя нарушать. Свадебный туй на завтра назначен, весь Ходжигон соберется, из Талхака люди приедут. Такое здесь правило, ты сам знать должен. Можно ли тысяче людей: „Не приходите“ сказать? Большой позор получится, моему авторитету урон. Уважать перестанут».

Я предложил:

«Не отменяй приглашения. Устрой народные гуляния. Без свадьбы».

«Тоже не получится — девушку опозорим. Ты подумал, что люди будут говорить? Скажут: „Наверное, Зухуршо прознал, что она бесчестная, потому не захотел в жены брать“. А девушку спросил, согласна она с позорным пятном жить?»

Напугал!

«Да она в огонь пойдет, лишь бы не за тебя».

Он, естественно, помрачнел:

«Почему так думаешь?»

«Совинформбюро сообщило. Не тупи, Зухур. Она сама тебе прямым текстом выложила».

Завелся:

«Глупая девчонка! Это ты во всем виноват, Даврон. Простое дело запутал».

Посопел немного и:

«Давай так сделаем: свадьбу проведем, три дня пройдет, я ей развод дам, она назад к родным уедет. По закону это очень просто сделать: достаточно „се талок“ сказать, и все — развод. Ни мне, ни девушке никакого позора. А я, клянусь, даже пальцем к ней не притронусь».

Я просканировал его рожу — не хитрит ли. Он:

«Не веришь? Богом клянусь, Даврон, она мне не нравится. Я вообще таких не люблю. Женщина пышной должна быть, в теле. А она… Ладно, молчу, не хочу тебя обижать. Ты вот о чем задумайся: неужели я насколько глуп, чтобы с тобой из-за бабы ссориться? Мы теперь партнеры. И еще подумай: стоит ли партнерство с нарушения договора начинать?»

«Я с тобой договоров не заключал».

«Э, дорогой, кругозор надо расширять… Я с семьей этой девушки договор заключил. Как ни назови — уговор, сговор, — это контракт, хотя на бумаге не записан, печатью не скреплен, у нотариуса не заверен. Местные люди честному слову доверяют. А ты меня заставляешь безо всякой причины контракт разорвать, договор нарушить. Это грех. В Коране сказано: „Будьте верны обещанию“. На грех толкаешь».

Абсурд. Зухур трактует о грехе. Я понимал, что дурачит. Ловит на принципиальности. Но возразить нечего. Заставлю Зухура взять слово назад, фактически стану обманщиком. Нет разницы, прямо или косвенно. Приказал — значит, в ответе. Я подавил бешенство. Вдох… Выдох… Порядок. А он спешил навесить еще один замок, надежнее запереть ловушку. Проникновенно:

«Ты бы сразу сказал, что на девушку глаз положил. Я три раза спрашивал: нужна тебе? Ты три раза ответил: не нужна. А, ладно, дело прошлое… Даврон, дорогой, я тебе не соперник. Брак фиктивным будет. На бракосочетание, чтобы никох совершить, не поеду. Другого человека, вакиля-заместителя, вместо себя пошлю. Закон разрешает. После свадьбы, чем хочешь поклянусь, даже на лицо ее не посмотрю, ни разу в одну комнату с ней не войду…»

Я прикоснулся к кобуре. Обозначил. Пистолет не достал. Перегнулся через столешинцу и упер указательный палец ему в лоб. Отодвинуться Зухуру не позволяла прямая спинка стула. Он запрокинул голову назад. Задрал подбородок с жирной складкой на шее. Я крепко прижал конец пальца к точке повыше бровей.

«Обрати внимание, пока это палец…»

Зухур осторожно положил свою руку на мою, попытался отвести. Пальцы — отвратно мягкие и теплые. Я преодолел отвращение, усилил нажим:

«Обманешь, достану ствол. Учти, вхолостую не достаю».

Убрал руку. Зухур выпрямился. Постарался держаться будто ничего не случилось. В центре лба проявился отпечаток моего пальца. Печать на договоре.

Договор он нарушит, факт. Хитрить в отношении Зарины побоится. Притом она, по большому счету, ему не нужна. Так, развлечение, чтобы меня позлить. Настоящая битва пойдет, когда настанет время делить вершки и корешки. Зухур сделает все, чтобы заграбастать доход. Кинуть меня. Не дать ни гроша местным мужикам. Напрасно надеется. Не обхитрит. Не позволю. Станет залупаться, сам останется без копейки…

Шесть сорок семь. Стук в дверь. Командир первого взвода Одил Кадиров. Одил-кадров.

— Даврон, информация есть. Люди в верхнем кишлаке бунтуют. Зухур послал туда Гурга со взводом блатных.

— Когда?

— Минут двадцать назад.

— На чем уехали?

— На «скорой помощи».

— Поня-я-тно, — говорю. — Дуй в казарму, подними первый взвод. Пусть грузятся на ГАЗ-51 и ждут меня на площади. Ахадова с машиной пошли к дому Зухура…

Семь ноль восемь. Во дворе Зухурова дома встречаю Гадо. Специально поджидает, факт. В курсе событий и желает проследить за предстоящим конфликтом.

— Где? — спрашиваю.

Кивает на пристройку с кабинетом.

Зухур восседает на своем троне за огромным полированным столом. Вхожу, он вскакивает.

— Даврон! Все утро ищу! Куда ты пропал?

Хитрит. Боится раздолбона. Пытается перехватить инициативу. Перекладывает вину на меня. Сажусь за стол, перпендикулярно приставленный к его письменному алтарю. Указываю:

— Сядь здесь. Напротив.

Нехотя подчиняется. Само собой, прикидывается, будто снисходит. Говорю спокойно:

— Зухур, я предупреждал: не суйся. Ты завхоз. Хозяйничай. А дальше — ни на шаг. Я отвечаю за силовые операции. В которых ты, между прочим, ни хрена не смыслишь. Нельзя посылать духов в верхний кишлак. Они кровавую разборку устроят, а нам кровь и беспредел ни к чему.

— Эти горцы разучились власть любить, пусть бояться научатся.

Я едва сдержался. Глубоко вдохнул. Медленно выдохнул…

— Кончай темнить. Хоть раз не изворачивайся. Я в курсе ситуации. Понимаю твою тактику. Испугался, отослал духов подальше от своей особы. Но ведь только на время. Через несколько дней они вернутся. И как планируешь обороняться?

Сделал паузу, чтоб Зухур прочувстовал. Продолжил:

— Не дрейфь, задавлю ихнее ГКЧП в зародыше. Выгоню главарей — Гурга, Рауфа и Хола. Попробуют бузить — ликвидирую. С остальными разберусь по ходу дела. В любом случае, раскидаю духов по разным взводам. А дальше — в зависимости от поведения каждого…

Он заблеял:

— Э, Даврон, думаешь, это просто? Дело намного сложнее… Ты не знаешь…

Знаю. Как только Гург сболтнул о Каюме, я дал Калоше, своему информатору, задание: «Выясни, кто таков. Какие у него дела с Зухуром». Калоша раскопал немало. Однако Зухур обязан рассказать сам. Обрываю:

— Значит, так: сейчас не время, а вернусь из Верхнего селения, выложишь всю информацию. Полностью. Кто тебя за яйца держит и как конкретно. Будем решать задачи по мере поступления. Амба. На данный момент диалог закончили. Дай бумагу и ручку.

Вчера днем я не успел рассказать Зарине о договоре с Зухуром. Она в первую же минуту: «Отпустите брата. Или боитесь начальника?» Я не мог объяснить, чего опасаюсь. Факт, не Зухура. У него предо мной коленки дрожат. Но я до смерти боюсь навлечь на ее брата беду. Она сама по случайности избежала короткого замыкания. Рассказать — не поверит. Я никогда не рассказываю. Никому. Отбрехался: «Парни должны служить». Бред, конечно. Она фыркнула, вспыхнула и убежала. Так и не узнала, что Зухур к ней не прикоснется. Брак будет фиктивным. Зато я успел ее рассмотреть. На близкой дистанции. Сходство с Надей минимальное. Золотые волосы. Голубые глаза. Решительное выражение лица. Прямая осанка. Совпадают только отдельные черты. Иллюзия зеркального отражения исчезла вместе со страхом, что Зарину ждет Надина судьба. Пишу ей записку. Очерчиваю полный расклад.

Девять двадцать три. Дорога к Дехаи-Боло, Верхнему селению. Подъезжаю к повороту на Талхак. Приказываю Ахадову:

— Тормози.

Выхожу из машины. Грузовик останавливается позади. Бойцы в кузове встают, озираются: почему остановились? Одил-кадров, взводный, выскакивает из кабины.

— Кто у тебя из бойцов самый слабый? — спрашиваю. — Кликни его.

— Теша, сюда! — командует взводный.

Из кузова спрыгивает на дорогу хилый паренек.

— Местный, из Верхнего селения, — поясняет Одил. — Пригодится для общей ориентации. Затем и едет.

— Обойдемся, — говорю. — Сами разберемся. Отсылаю его с поручением.

Заезжать в Талхак нет времени. На счету каждая минута. Перехватить душманов по дороге вряд ли удастся. Необходимо успеть в верхний кишлак, пока они дел не натворили. Теша — пацан бестолковый, но чтоб письмо отнести, ума не надо. А как боевая единица — ноль. Если дело дойдет до серьезного, пользы от него никакой.

Инструктирую мальчишку:

— Отправляйся в Талхак, найди дом старика Мирбобо, ветерана войны…

— Искать не надо! Знаю. Его все знают.

— Вызови внучку старика, Зарину. Скажи ей, что все нормально. Ситуацию я уладил, но вынужден отлучиться. Пусть не беспокоится. И передай записку. Задание понятно? Повтори.

— «Все нормально» — скажу, записку передам.

— И еще: с бойцами задание не обсуждать. В кишлаке — ни слова о том, кто тебя послал. Проболтаешься, голову оторву. Понял?

Он, мрачно:

— Так точно!

18. Зарина

Было еще совсем темно. Я лежала и слушала, как во дворе переговариваются женские голоса. Потом вдруг глуховато затараторил бубен:

«Тум, тум, тум, тум-балаки-тум, тум-балаки-тум…»

И замолчал. Потом вновь несколько ударов:

«Тум, тум, тум…»

Я представила, как музыкант на летней кухне над глиняным очагом настраивает бубен. Водит им над пламенем, чтобы кожа получше натянулась, и пробует, как звучит. Позванивают стальные кольца-сережки на деревянном ободе. Пляшут красные огненные языки. Я как завороженная гляжу на огонь, а дойрист-музыкант — молодой, ладный — поднимает бубен над головой и выстукивает звонко:

«Тум-балаки-тум, тум-балаки-тум… Тум, тум…»

Смех. Значит, соседки уже собрались. Почему не приходят за мной?

Я уже ни на что и ни на кого не надеялась. Даврон попросту сбежал куда-то после того, как наобещал мне, что могу ничего не бояться. А у самого даже не хватило смелости явиться лично и сказать, что ничего не получилось. Я бы, по крайней мере, не чувствовала себя обманутой и преданной. К тому же нашел, кого прислать вместо себя, — того прыщавого урода, что был с подонками, которые тащили меня в машину на дороге. Урод заявился, выпалил: «Даврон сказал, что все нормально» — и попятился, чтобы дать деру. «Что, и все?!» «Да, все». «Даже записки не написал?» «Нет, не написал». По глазам видела, что врет. Потерял, видимо. Да какая разница! Я все равно не стала бы читать. Очень мне нужны извинения и прощальные приветы. Я даже не разозлилась, так мне стало горько и одиноко.

Потом стала думать об Андрее. Ему, конечно, еще хуже, чем мне…

И тут она вошла. Как всегда — не постучалась, не спросила разрешения. Вошла как в коровник или загончик с овцами, нагнулась и потрясла меня за плечо.

— Поздравляю с праздником! Сегодня замуж выходишь.

Вот и выходи сама! Я лежала с краю, лицом к двери, а тут перевернулась на другой бок и притворилась, что продолжаю спать. Она сказала:

— Эй, девочка, много дел надо сделать.

Мама тоже давно не спала. Лежала рядом и молчала. Сейчас она села и сказала резко:

— Оставь мою дочь в покое.

Бахшанда на нее даже не глянула.

— Женщины пришли. Стыдно заставлять их ждать.

Я не шелохнулась. И тут наша тигрица меня удивила. Никогда от нее не ожидала. Она присела рядом с постелью и сказала мягко, даже ласково:

— Зарина, все так замуж выходят. Девушек не спрашивают, хотят они или не хотят…

Да?! Сама-то за моего папу выходила. За моего папочку любая девушка не просто бы пошла, бегом побежала. А те девушки, которых не спрашивают, хотят они или не хотят, — их замуж за людей выдают. Не за монстров, не за зверей… За простых деревенских парней. Хороших парней, которых если и не любила вначале, то, может быть, когда-нибудь потом полюбишь.

Мама сказала:

— Она не пойдет. Справляйте свою свадьбу без нас. Отдайте ему другую девчонку. Свою.

Отбросила одеяло и встала. Бахшанда тоже поднялась на ноги медленным кошачьим движением. Бровь заломлена, рот сжат… Только хвоста не хватает — хлестать себя по бедрам. Они с мамой стояли, с ненавистью глядя одна на другую, и мне чудилось, что тигрица вот-вот вскинет лапу, выпустит когти и мощным ударом раздерет маме лицо.

— Тетушка, я уже встаю, — сказала я.

— Заринка, не смей! — крикнула мама. — Лежи! Ты никуда не пойдешь. Я не позволю. Я тебя не отдам.

Но я уже вскочила, схватила изоры и платье, лежащие у изголовья, напялила их на себя. Не могла допустить, чтобы мамочка из-за меня пострадала от этой ведьмы. Мама отвернулась от Бахшанды и медленно оделась. Затем проговорила тускло:

— Это безумие. Ты не можешь…

Я сказала:

— Могу.

Повернулась к Бахшанде:

— Тетушка, я только умоюсь.

— Не надо, — сказала Бахшанда. — Тебя умоют, причешут и оденут.

Взяла меня за руку и отвела в большую в комнату, где обычно собиралась семья. Сейчас она была набита женщинами в ярких платьях. Собрались кишлачные дамы. Весь высший свет Талхака. Жена раиса, жена счетовода, соседки… Слетелись как мухи на мед. Все разряженные. Делали вид, что это обычная свадьба. Мы вошли, они разом вытаращились на нас и загалдели:

— Счастлив день твой, девушка.

— Ах, какая красавица.

— Слава керу твоего деда, Вера-джон, такую дочь родила!

Мы остановились в дверях. Тетушка Кубышка потянула меня на середину комнаты, приговаривая:

— Счастлив твой муж, красавица, да буду я жертвой за тебя…

Нет, это я буду жертвой за них. Прикидываются, будто собрались на праздник и готовятся к настоящей свадьбе, но я-то знала, что они — весь кишлак — покупают расположение Зухуршо.

Тетушка Кубышка оглядела меня как хирург перед операцией. Хотя лучше подошло бы — как мясник барашка.

— Принесите воды, — приказала она. — Вымою тебе голову, невеста-цветок.

Ее перебила тетушка Лепешка:

— А волосы убраны ли?

Вчера Бахшанда несколько раз подступалась ко мне с уговорами об этих злосчастных волосах, но я четко сказала «Нет, ни за что!» — и она отступилась. Меня слегка удивило, почему она не попыталась меня сломать, — обычно тигрица во что бы то ни стало желает добиться своего. Сейчас она только гордо вздернула голову и ответила:

— Не убраны.

Весь цветник глянул с неодобрением. И только тетушка Лепешка сказала примирительно:

— Не беда. Дело недолгое.

Я сказала:

— Нет.

Тетушка Лепешка покачала головой:

— Позор нам, если отправим тебя к мужу с неубранными волосами. Закон велит убирать. Не упрямься, девушка.

Она взяла меня за руку.

— Даста б’гир! Руки убери! — крикнула мама. На этом ее таджикский кончился, и она перешла на русский: — Вы что, не поняли?! Она не хочет! Вы не смеете заставлять.

Лепешка попробовала уговорить нас обоих:

— Вера-джон, такой счастливый день — надо, чтобы все прошло как должно. Чтобы красиво было… А ты, девочка, не бойся. Все так делают. Это совсем не больно. И нас не стесняйся — мы все тут женщины…

Цветник загалдел:

— Хуршеда правильно говорит. Надо, чтоб красиво было.

— Не дело это.

— Надо закон соблюсти.

— Может, у русских там совсем по-другому устроено, — крикнула из угла Дилька, моя подружка.

Тетушка Кубышка цикнула:

— Э-э, что говоришь? Бог всех из одной глины лепил.

Бахшанда решительно отодвинула тетушку Лепешку.

— Не хочет добром, уберем силой.

Мама молча ее оттолкнула. Две женщины схватили маму за руки и оттащили от меня. Она вырывалась молча, с ожесточенным лицом. Подоспели еще две и вывели мамочку из комнаты. Гулька — сестрица так называемая, предательница, гадина, уродина! — расстилала в углу курпачи.

— Вот там, на мягком, будет хорошо, — приговаривала тетушка Кубышка. — Ложись, мы сами все сделаем.

Я сказала:

— Нет.

— Доченька, — проворковала тетушка Лепешка, — обязательно надо волосы убрать. Иначе нас опозоришь…

Они повалили меня, спустили шальвары и принялись шариком из камеди, урюковой смолы, дергать волосы на моем лобке. А я думала, каково сейчас маме, и, кажется, кричала:

— Мамочка! Мама! Где моя мама?

А потом замолчала как Зоя Космодемьянская. Я где-то читала, как инопланетяне похищают людей. Затаскивают на летающие тарелки и ставят какие-то свои опыты. Разрезают, вставляют в тело трубочки или вообще творят что-то непонятное. А потом похищенные люди забывают, что с ними было. Но я-то не забуду. Я еще посчитаюсь с ними… Колхозные иноплянетянки держали меня крепкими крестьянскими руками и свежевали как барана для праздничного угощения. И я наконец по-настоящему поняла, что все это — всерьез. Прежде не верила, что меня действительно насильно выдадут замуж. Обманывала себя. Надеялась, случится что-нибудь, как-нибудь само собой образуется.

— Теперь хорошо, — сказала тетушка Лепешка, и меня отпустили. — Сама будешь радоваться, как чисто и красиво…

Я чувстовала, будто меня изнасиловали. И такая злость вспыхнула. Я этого не прощу. Назло стану здешней царицей, и тогда они попляшут. Головы им побрею. Прикажу, чтоб без платков ходили, лысинами сверкали. Они еще узнают, с кем имеют дело. Я представляла, как их накажу, а тетушка Лепешка тем временем вымыла мне голову и стала расчесывать волосы.

— Эх, девочка, да буду я жертвой за тебя, какие у тебя волосы красивые. Чистое золото.

— Счастливая, за большого человека выходишь.

Тетушка Лепешка принялась заплетать волосы в косички, а Гулька запела:

Девушка-цвет, косы плети, Время в путь собираться. Валло-билло, не пойду, Лучше мне дома остаться. Девушка-цвет, бусы надень, Время в путь собираться. Не надену, валло-билло, Незачем мне украшаться. Девушка-цвет, туфли обуй, Время в путь собираться. Ни за что не обуюсь, клянусь, Лучше босой оказаться.

Вот так-то! Не я, значит, одна. Те, которых за молодых, хороших выдают, они тоже не хотят уходить из дома. Но им жить и жить, а мне… Не всем, конечно, жить. Сколько их, вышедших за молодых и хороших, сжигали себя по всему Таджикистану.

В нише передо мной стоял глиняный светильник, похожий на грубо вылепленный соусник с вытянутым носиком. В комнате было в общем-то светло, но огонек все равно горел — праздничное освещение. Обычай что ли такой? Я смотрела на огонь и почти не сознавала, что со мной делают.

— Подними руки, красавица, — сказала тетушка Лепешка. — Платье на тебя надену.

Я подняла руки, и пламя светильника на миг словно задернуло шторой. А когда платье скользнуло вниз и штора упала, я увидела, что огонек затрещал и начал сникать. Я следила, как он угасает, и боялась, что кто-нибудь из женщин тоже заметит и зажжет вновь.

Но у тетушки Кубышки глаз как у орла.

— Огонь-то погас.

Женщины зашептались, но я расслышала:

— Дурной знак.

— Счастья не будет…

— Масло выгорело, — сообщила тетушка Кубышка. — Эй, девочки, долейте.

Гулька, гадина-уродина, и здесь подоспела. Подскочила и намылилась лить масло в соусник из медного кувшина с длинным узким горлом.

Я закричала:

— Не трогайте светильник! Не зажигайте. Я не хочу.

— Судьбы не будет.

Но я все повторяла:

— Не хочу! Не хочу!

Они отступились.

— Ладно, доченька, — сказала тетушка Лепешка. — Как желаешь… Твоя судьба.

Меня расписали как матрешку — нарумянили щеки, подвели брови усьмой, а глаза сурьмой, — затем повели в мехмонхону, где один угол был отгорожен свадебной занавеской, расшитой яркими узорами. В этом-то загончике, за занавеской, меня и усадили. И гадина-уродина Дилька тут же примостилась, по обычаю. Невестину подружку из себя строит. Потом явились какие-то тетки, родственницы Зухуршо, принялись разглядывать меня, хвалить и целовать. Тьфу, будто на вкус пробовали…

Хорошо хоть, что во всех прочих обрядах обошлись без меня. По обычаю невеста не должна показываться мужчинам, и за нее отдувается вакиль, заместитель. Так называемый женишок тоже не прибыл. Приехал младший братец, Гадо, тот самый противный красавчик, который в первый раз меня сватал и которого я мысленно прозвала Гадом. Он объявил, что у их королевского величества срочные дела. Так что они и без него обошлись, нашли заместителя. Не знаю, как происходило само бракосочетание, и знать не желаю.

Меня повели на узкой улочке вниз, к машине. Впереди шли зурнач и дойрист, который выстукивал на бубне праздничный, будоражащий ритм. На площади около мечети стоял целый караван из пяти автомобилей и толпились люди в разномастной военной одежде. Свадебный кортеж. Завидев нас, толпа завопила и принялась палить в воздух.

Дядя Джоруб усадил меня на заднее сиденье уазика со снятым тентом и сел рядом. Я по-прежнему немного на него обижалась, хотя понимала, что он сделал все, что было в его силах, и ничем больше помочь не мог. Кортеж тронулся, горы, едва различимые через сетчатое окошечко в фате, начали разворачиваться будто колода волшебных карт. Как я прежде любила такие поездки! Ждешь, что за каждым поворотом откроется что-то замечательное. Такое, чего и на свете не бывает. Но теперь меня ожидают только страх и боль.

Дом Черноморда стоял на возвышении. Это он нарочно выбрал такое место, чтобы царить над кишлаком. Ко дворцу вела широкая каменистая дорога, которая упиралась в золотые ворота. А возле них собрался, видимо, весь кишлак.

Машина остановилась. Дойрист еще громче застучал в свой дурацкий бубен, а зурна завизжала еше пронзительнее. Толпа от ворот повалила навстречу. Выскочила вперед красотка — смуглая, веселая, удалая кишлачная Кармен в кокетливо повязанном платке, с бровями, густо подведенными усьмой, — и залилась высоким голосом:

Пришла невестушка в добрый час. Эй, невестушка, порадуй нас! Добро пожаловать под мужнин кров, Спеши-ка скорее доить коров.

Потом народ расступился, и я увидела маленькую старушку в накидке из белоснежной марли — чистенькую и насквозь прозрачную, как ее марлевый плат. Я поняла, что это мать Черноморда. Она смотрела ласково и, наверное, очень бы мне понравилась, если б я не знала, кто ее сын. Она разглядывала меня с детским восторгом. Словно девочка новую куклу.

Я и впрямь ощущала себя куклой, которую здешние женщины подхватили и тормошат, переставляют туда и сюда, играя в свадьбу.

Эй, кукла, постой, мы осыплем тебя мукой и рисом.

Эй, кукла, переступи через порог.

Они утащили меня в большую комнату, похожую на ковровый магазин. Черно-красными коврами было завешено и завалено все, что только можно было завалить и завесить. Оставалось место лишь для полированной горки с хрусталем и расписными чайниками. На горке меня ждал древний глинняный светильник, такой же, как в Талхаке.

Эй, кукла, садись позади свадебной занавески на этот сундук, жених придет на тебя посмотреть.

Он же уехал! Значит, скоро вернется или уже вернулся?! Я собрала все силы и твердила: «Я не боюсь тебя, Черноморд. Кто ты такой, чтоб тебя трусить?» Вдруг я вспомнила, как в первых классах тряслась при одном только виде школьной директрисы, злой ведьмы, а мамочка сказала: «Запомни хороший прием. Если кого-то боишься, вообрази этого человека в смешном виде».

И я представила Черноморда совсем маленьким, росточком мне по колено. Наряжу-ка его как куколку. В короткие голубые штанишки, белую рубашечку, красный понерский галстук повяжу. Вот какой он у нас, Черномордик. Всем ребятам пример. Я смотрела на него сверху вниз, но маленький Черномордик гнусно усмехнулся и начал спускать штанишки. Очень глупо. Старый, а ведет себя как зеленая шпана.

В общем-то, я знаю, как устроен мужской пол. Ну, не взрослые мужчины, скажем, а мальчики. Мне уже приходилось видеть. У нас в Ватане националки пускают малышей гулять на улицу в чем мать родила. Так что я догадалась, что Черномордик задумал показать мне свой маленький чумчук — точно такой же, как у голеньких двухлетних мальчиков. Только еще меньше. Совсем микроскопический… Но у него все равно ничего не выйдет — штанишки без пояса и застежек. Не расстегнешь, не снимешь.

Я иронически следила за его потугами, но вдруг, словно в фильме «Чужой», голубые шортики взбугрились, как будто из нутра Черномордика лезла иноплатетная тварь, потом тонкая материя с треском разодралась и наружу вырвался огромный черный змей. Голова его покачивалась почти на уровне моего лица. Я вскрикнула и закрыла глаза. Змей не исчез. Он существовал в моем воображении, но я никак не могла загнать его обратно, назад в прореху, из которой он выскочил.

Черномордик ликовал. С трудом удерживаясь на ногах, он с гордостью поглядывал то на меня, то на змея… Я не знала, как избавиться от наваждения, и тут мне внезапно вспомнился идиотский Гулькин анекдот. Я крикнула: «Эй, ты! А козьи зубы видел?!» Мерзкий змей сник, съежился и червячком юркнул назад в штанишки. Черномордик растерялся, а я разрешила: «Вот теперь снимай». Он послушно сдернул шортики, а там — гладкая блестящая пустота, как у розового пластмассового пупсика. Черномордик ужасно смутился, я торжествовала. Он никак не мог поверить, что ничего нет, трогал ручкой, щупал, а потом сел на землю и заплакал.

Теперь я совсем успокоилась и больше не боялась встречи с Зухуром. Чувстовала, что сумею дать отпор. Я не видела, что происходит в комнате. Слушала, как женщины возбужденно смеются, обмениваются шуточками, и разглядывала оборотную сторону свадебной занавески. Снаружи она была очень красивой, сплошь расшитой яркими узорами, а с моей стороны обшита какой-то простой тряпкой с блеклым рисунком. Вот и вся эта двуличная свадьба такова. Так что правильнее было бы покрыть занавеску сзади не серым ситчиком, а черным траурным сатином.

Зухуршо так и не появился. Я отсидела сколько положено за занавеской — традиция была соблюдена. Затем последовал следующий номер обязательной программы. Старушке не терпелось испытать новую игрушку. Похвастаться перед соседками, что подарил сын.

Мне подружки рассказали заранее — новая невестка должна показать, какова она в одном из главных женских дел. Меня отвели на летнюю кухню, где все уже было готово к экзамену. Открыт глиняный ларь с мукой. Расстелен кожаный дастархон, на котором месят тесто. Горшок с молоком, ведро воды… Экзаменационная комиссия — соседки — расположилась вокруг. Здесь тоже оказались свои местные тетушки Лепешка и Кубышка. Только здешняя Лепешка была огромной, пухлой — такие пекут из белой муки и украшают всякими завитушками. Не лепешка, а целая лепешища в складках и складочках. А маленькую тетушку Кубышечку с лощеными боками аккуратно слепили из красной, румяной глины.

А теперь, кукла, испеки-ка нам хлеб. Очаг уже истоплен.

Ладно, сейчас я вам покажу. Чего придуряетесь? Зачем делаете вид, что на самом деле хотите меня испытать? Это все ненастоящее. Мне в этом доме не жить, хлеб не печь. Хотела замесить такое, чтобы чертям стало тошно. Но не смогла. Через уважение к хлебу не смогла переступить.

Я спросила:

— Кислый или пресный?

— Пресный, доченька, пресный пеки, — проворковала старушка, моя так называемая свекровь.

Ну, конечно: если кислый, придется ждать, пока тесто подойдет. А ей не терпится. Я засучила рукава и проговорила.

— Не мои руки, руки Биби-Сешанбе.

Комиссия одобрительно закудахтала.

— Офарин! Русская девочка, а знает…

Меня учили печь лепешки, и вроде обычно неплохо получалось. Но сейчас будто сама Биби-Сешанбе, наша талхакская покровительница домашнего хозяйства, подсунула мне свои руки. Они так и летали. Нагребли в сито муку из ларя и просеяли на большое деревянное блюдо. Сделали в мучной горке ямку и сыпанули туда соли. На воде или молоке? Руки сами схватили кувшин с молоком. Я опомниться не успела, а они большой деревянной ложкой смешали муку с молоком, вывалили густое тесто на скатерть из коровьей кожи и принялись месить.

— Да буду я жертвой за тебя, — охнула здешняя тетушка Кубышечка.

А руки уже схватили нож, разрезали ком теста на порции и налепили с десяток колобков. И тут же принялись раскатывать их скалкой. Ай да руки! Какие лепехи раскатали. В здешних местах ценят, чтоб пресная лепешка большой была. А Биби-Сешанбе уже надела ватную варежку, чтоб золотую руку не обжечь, положила на варежку первую из лепех, метнулась к очагу и ловким шлепком прилепила тесто к раскаленному внутреннему своду. Потом — вторую лепешку. Третью… Все до одной прилепила, водой сбрызнула, тут же в блюдо, в котором тесто готовила, плеснула кипятка из кувшина, вымыла посудину. Потом остатки муки со шкуры смела, собрала в горсточку и — в очаг, на угли. Огню — угощение. Надо и его покормить. Да и арвохи, духи предков, тоже пусть мучицей полакомятся.

Пока Биби-Сешанбе так хлопотала, лепешки подрумянились. Она их длинным железным крючком со свода очага поснимала и побросала на чистую скатерть. Старушка руку протянула, взяла одну.

— Во имя Бога, милостивого, милосердного, — и разломила горячую лепешку на куски.

Экзаменационная комиссия тоже руки тянет, дегустировать. Одобрили и похвалили. Зачет.

— Хорошо, доченька. Баракалло! — сказала старушка. — Покойная Зебо так не умела. Я ее, беднягу, и к очагу-то не подпускала. У нее хлеб всегда подгорал.

Подгорал, значит? Во мне будто что-то сломалось.

Едва дотерпела до вечера. Ветхая голубка, так называемая свекровь, отвела меня в маленькую нарядную комнатку — супружеские, стало быть, покои. Но визит Черноморда мне сегодня не грозит. Молодой супруг — это Черноморд молодой-то? — может войти к жене только на третий день после свадьбы — таков древний обычай, который даже Зухур не посмеет нарушить. Женщины не дадут, будут зорко следить. Но на всякий случай я на кухне стянула и спрятала за пазуху нож.

19. Олег

Темнота была непроглядной, однако я решил, что наступило утро, потому что услышал, как наверху, на поверхности, открылась дверь тюремного предбанника, и тут же высоко над моей головой в потолке ярко обозначилась квадратная дыра. Падающий сквозь нее свет скупо озарил земляные стены ямы, я зажмурился. Даже эти рассеянные отблески больно ударили по ослабевшим глазам.

— Эй, сосед! Ты дома?

Я разлепил веки, поднял голову и смутно различил Гафура, который стоял на краю дыры, всматриваясь вниз.

— Как спал, сосед? Как себя чувствуешь? Здоровье как?

По тону я догадался, что его патрон в отлучке.

— Спасибо, друг. Как ты? Отдыхаешь, небось, без Зухуршо.

— Откуда знаешь, что он уехал?

— Ты сказал.

Гафур, разумеется, ничего не говорил, а посему отреагировал с недоумением:

— Эъ! Когда?!

— Сегодня ночью, во сне.

— Э-э-э, тогда другое дело. Расскажи, я умею сны толковать.

Я принялся сочинять на ходу:

— А было так. Ты вошел, опустил вниз лестницу и позвал: «Олег, чего ждешь? Вылезай. Зухуршо уехал, я тебя на волю отпускаю». Я обрадовался, вылез. Ты сказал: «Не торопись, Олег, времени много, спешить не надо». Пошли мы на задний двор, чтоб я умылся, а там какой-то боевик тебя остановил: «Зачем арестанта освободил. Зухур рассердится». Ты ответил: «Зухуршо нет, я теперь главный». Боевик в струнку по стойке «смирно» вытянулся и тебе честь отдал. Потом ты меня к себе пригласил, да не в прежнюю комнату, а в мехмонхону, которая раньше принадлежала Зухуршо, а стала твоей. Ты хлопнул в ладоши, вбежали женщины, принесли горы всякой еды. Поели, и я тебе сказал: «Гафур, почему бы нам с тобой отсюда не уехать…»

Гафур был, кажется, несколько разочарован:

— Хороший сон, но толковать в нем нечего. Это мечта.

С единственной целью — логически завершить тему — я предложил:

— А почему ж мечту не исполнить? Отпустил бы.

— Разве мечты когда-нибудь исполнялись? — ответствовал Гафур и начал неспешно спускать в яму ведро на веревке.

Да, братцы, это Восток. Только здесь тюремщики философствуют.

Белое эмалированное ведро сверкало в свете, падающем из дыры, и медленно плыло вниз. После нескольких дней сидения в темной земляной тюрьме скромная бытовая посудина казалась предметом фантастической роскоши. Удивительно, как быстро меняются человеческие представления.

— Ребята вечером мясо ели, я тебе отложил, — проговорил наверху Гафур.

В ведре стоял кувшин с водой, накрытый лепешкой, а на ней — небольшой кус чего-то подгорелого. Мой дневной паек.

— Порожний кувшин поставь, не забудь, — велел Гафур.

Пустая тара поднялась на свободу.

— Подними заодно и мое ведро, — попросил я.

Гафур фыркнул:

— По-твоему, кто я? Пришлю кого-нибудь, заберет.

— Тогда хоть дверь оставь открытой.

Я имел в виду вход в хибару, где вырыт зиндон.

— Нельзя. Зухуршо сказал, надо закрывать.

— Послушай, Гафур, его все равно нет. А другим наплевать. Ты только представь, каково это сидеть в полной темноте…

— Какая разница? Все равно смотреть не на что.

— Знаешь, где-то в Швейцарии есть такая подземная река, где водятся безглазые рыбы. Белые как молоко. Не слепые, у них просто абсолютно отсутствуют глаза.

— Сказка, да?

— Нет, бедняги так долго жили в темноте, что глаза пропали. Чувствую, что скоро превращусь в такую рыбу…

— Ладно, — сказал он. — Без глаз как фотографировать будешь?..

Странное дело, но наше недолгое комнатное соседство, вероятно, создало у него некое чувство общности. Думаю, если бы Зухуршо приказал: «Повесь журналиста», Гафур и глазом бы не моргнул — спокойно исполнил, что приказано, и спал бы потом безмятежно. А поскольку распоряжения морить голодом не поступало, он счел своим долгом заботиться обо мне по-соседски. Он вовсе не злодей, просто работник. Как-то, три или четыре его посещения назад — не помню точно, у меня начала путаться последовательность событий, — я спросил:

«Гафур, тебя совесть не мучает?»

«Почему?»

«Ты того человека повесил. Парторга».

«Зухуршо приказал».

«Но казнил-то ты, мусульманина жизни лишил. Разве Аллах не запретил убивать правоверных?»

«Э, сосед, разве коммунист может быть правоверным?»

«Зухуршо тоже был коммунистом».

«Э-э-э, Зухуршо… — приговорил Гафур и присел на корточки, то ли готовясь в долгому разговора, то ли затем, чтобы быть поближе к собеседнику. — Ты змея у него видел? Хороший змей, да? Сильный. Это мой змей был. Я когда милиционером в Душанбе работал, один раз в зоопарк зашел. Ты там бывал? Я тогда подумал: Аллах в своей милости ад для животных не создал. Только для людей. А потом люди для животных ад сделали — этот самый зоопарк. Там много зверей. Я льва видел. Медведя видел. Как тигр по клетке ходил кругами, видел. Разве это не ад — всю жизнь бегать от стенки к стенке среди своего дерьма? Разве не ад, всю жизнь дышать вонючим воздухом? Потом в одно место зашел и там за большим стеклом Мора увидел. У него тогда имени не было — просто змей. Это я потом Мором назвал. Я когда его увидел, сразу решил: себе заберу. До смерти захотелось. Очень сильный змей. Пошел к директору, большие деньги предлагал, он не продал. Потом ту бабу, что за змеями ходит, уговаривал, она тоже не согласилась. Боялась, что узнают… Я много раз туда ходил на Мора смотреть. Во время войны, когда мы „юрчиков“ из Душанбе выбили, я сразу в зоопарк пошел. Знаешь, стекло очень толстое оказалось. Наверное, какое-то специальное. Я автоматом несколько раз ударил — не разбивается…»

«Зашел бы с задней стороны, через дверь для служителей».

Лица Гафура я снизу не видел, но в его голосе явно расслышал неодобрение:

«Слушай, ты не понимаешь. Я что, рабочий, который за животными убирает? Я что, ветеринар? Задняя дверь — для тех, кто навоз выносит».

«Как же ты змея-то извлек?»

«Ты умный, сам догадайся… А Мор, он сразу меня почувствовал. Сразу понял, что…»

Гафур замолчал. Я понял, что он не может подобрать слов, и сказал:

«У змей нет чувств. У них кровь холодная».

«Нет, он знает, как я к нему отношусь».

«А тебе-то откуда известно? Они ведь и говорить не умеют».

«Главного во мне признавал».

«Хозяина?»

«Нет, что ты! У Мора не может быть хозяина. Главного признал».

«Откуда ты знаешь?»

«Он силу мою чувствовал. Уважал. У Зухура настоящей силы нет. Потом увидишь, Мор его задушит».

«Что-то не разберусь, — сказал я. — Ты, могучий парень, и вот так, беспрекословно, за здорово живешь, отдал удава Зухуршо. Да к тому же почему-то ходишь у него в палачах. А говоришь, силы у него нет. Околдовал тебя?»

«Жопошник он, — мрачно сказал Гафур. — Я его не уважаю. Моя семья, мой каун перед его кауном в долгу. Приходится служить, долги отдавать…»

После этой исповеди он, как мне показалось, сменил традиционную доброжелательность к былому соседу, на что-то вроде личной симпатии и иной раз подходил к яме просто так, пообщаться. К сожалению, нынешняя беседа длилась недолго. Звякнула дужка ведра — Гафур отвязывал веревку. Потом сказал:

— Отдыхай, сосед, мешать не буду.

Я услышал над головой шаги. Он уходил. Дверь скрипнула, но не хлопнула, и свет в зиндоне не померк. Вероятно, сообщение о безглазых рыбах поразило воображение Гафура.

Обещание он сдержал. Через какое-то время наверху затопали, молодой голос крикнул:

— Эй, корреспондент! Гафур прислал, сказал: «То самое вытащи». Что тащить?

— Веревку брось.

Посланец повозился, затем в дыру полетел и шлепнулся на землю спутанный веревочный ком.

— Конец веревки, кретин! — крикнул я со злобным раздражением. — Конец!

За дни подземного существования нервы истончились до предела, к тому же мне не терпелось избавиться от содержимого поганого сосуда. Правда, запах из него я почти перестал обонять, и это привыкание мучило посильнее того отвращения, что вначале вызывала вонь. Неужто я постепенно оскотиниваюсь? На воле о таких вещах не думаешь. Облегчение происходит как бы само собой — под кустиком, за деревом или в кафельном санузле, экскременты покидают тело и сразу же исчезают; в неволе они надолго застревают рядом, в тесной близости с тобой. В одном, так сказать, ограниченном пространстве. Смешно сказать, но для меня фекалии сделались даже предметом философствования. Сидение в яме заставило осознать, что испражнение и все, что с ним связано, занимает в жизни человека место, не менее значительное, чем антипод — прием пищи. Лишение человека возможности выделять — столь же мучительно и смертельно опасно, как отсутствие возможности поглощать…

Зухуршо знал, что делал, когда приказывал:

«Этого мужика напоите, чтоб вода из ушей лилась, и кер ему завяжите».

При полном параде, с церемониальным удавом на раменах, он распоряжался, стоя на возвышении. На крыльце магазина. По обе стороны от Зухуршо, вдоль магазинной стены выстроилась его уголовная дружина. Сбоку, чуть в стороне, понуро топталась небольшая кучка мужиков.

Прочие поселяне, мужчины и женщины, стояли напротив плотной толпой. Зухуршо согнал все население Ходжигона наблюдать за показательной экзекуцией, чтобы каждый наглядно представил, что ждет любого, кто откажется запахать посевы на своих полях и подготовить землю под высадку мака.

Два Зухуровых головореза потащили из кучки отказников того, кому была назначена пытка мочевым пузырем. Мужик уперся. Подошел третий боевик и коротко саданул его прикладом автомата по почкам. Отказника повели в помещение магазина. Я очень хорошо представлял, какие мучения ему предстоят, — читал у Светония об этой пытке. Зухуршо-то откуда о ней узнал? Вряд ли он изучает античных авторов.

Головорезы вывели следующего.

«Сколько земли?» — спросил Зухуршо.

Из-за его спины вынырнул Гадо с тетрадочкой в руках.

«Как фамилия?»

«Камолшоев», — хмуро ответил отказник.

Гадо перелистал страницы и сообщил:

«Три поля, общая площадь — половина гектара».

«Бочка», — повелел Зухуршо.

Мужика подвели к большой бочке, стоящей у стены:

«Лезь».

Пинками загнали сопротивляющегося человека в дощатую бочку с двумя отверстиями в боку. Невысокий мужик высовывался из нее чуть повыше поясницы.

«Руки в дырки просунь».

«Как? Низко же», — сказал мужик.

«Присядь».

Мужик повиновался. Ему крепко стянули веревкой запястья высунутых в отверстия рук. Боевик заглянул в бочку и похлопал по макушке присевшего в ней человека.

«Готов. Вставай, иди».

Оказалось, что дно у бочки выбито. Из нее, когда наказанный с натугой поднялся, торчали только голова и плечи, кисти рук и ноги.

«Куда идти?»

«Куда хочешь. Бочку снимешь — прибьем».

Пошатываясь, человек побрел к толпе, напоминая гротескного «человека-сэндвич», зажатого между двумя плакатами. Такие уже стали появляться на московских улицах. Не «сэндвич», а «сосиска в тесте», — шепнул лукавый, но я был до предела возмущен происходящим и не оценил неуместной шутки.

Приступили к очередному отказнику. У этого земли было больше, чем у предыдущего.

«По пяткам», — назначил Зухуршо.

Он тешился, перебирая экзотические наказания. Слава богу, самопальный Заххок не додумался до попытки кормить своего змея человеческим мозгом. Хотя, кто знает, возможно, и мелькала у него такая идея, но остановила техническая невозможность — пасть удава не приспособлена для высасывания или захвата студенистой массы. Пришлось ограничиться простыми, но доступными средствами. Как обычно, он превратил трагедию в комедию, и это пробуждало у меня больше негодования, чем вызвала бы, наверное, банальная жестокость.

Два боевика выволокли заранее приготовленную жердь и встали, держа ее за концы на уровне пояса параллельно земле. Мужика повалили на землю, стащили сапоги, задрали вверх ноги и привязали за щиколотки к импровизированной перекладине. Грубые подошвы, покрытые мозолями и трещинами, как панцирь черепахи, уставились в небо.

Гоминоид Занбур, пробуя палку на гибкость, спросил:

«Сколько?»

«Сколько у него соток, плюс полстолько, плюс четверть столько и еще немного. Гадо, посчитай», — приказал Зухуршо.

Гадо сверился с тетрадкой и сообщил:

«Тридцать восемь».

Занбур взмахнул палкой. Я оглянулся. Народ молчал, мрачно потупившись. Только рыжий мужичок средних лет следил за поркой с явным и каким-то наивным наслаждением. Должно быть, Занбур сек его давнего недруга…

Я отчетливо понимал, что остановить экзекуцию не сумею, но терпеть и сдерживаться не мог. Черт с ним, с невмешательством репортера! Если сейчас струшу, промолчу, век себе не прощу. Обличать словом, взывать к совести Зухуршо бесполезно. Такие, как он, тем-то и отличаются от людей, что у них совести нет. Но у меня имелось оружие, которое если не напугает Зухуршо, то, по меньшей мере, смутит. А если и не смутит, то хотя бы бросит в лицо облитый желчью дерзкий щелчок.

Придавив пугливую мысль о том, какая будет изобретена для меня пытка, я вышел, остановился напротив Зухуршо, наставил на него объектив фотокамеры и щелкнул затвором.

Он почернел, помрачнел, прошипел:

«Зачем фотографируешь?»

Вопрос был риторическим. И без моего ответа Зухуршо прекрасно понимал, что я выражаю протест, вызов, презрение. Понимал и то, что жест — чисто символический. Из ущелья меня не выпустят, фотографии никогда не будут опубликованы. Хотя Зухуршо, возможно, был бы рад покрасоваться в прессе на фоне столь эффектной картины. Так некогда фрицы позировали возле трупов повешенных партизан. Но фотографировать без разрешения, помимо его воли — оскорбление. Насмешка. Дерзость. Тяжкое преступление.

Я отшел в сторону, чтобы захватить заодно и человека, которого сек Занбур, и сделал пару снимков. Затем присел и взял другой ракурс.

Думаю, и крестьяне, и головорезы понимали суть моего демарша. Все замерли, ожидая реакции Зухуршо. Застыл Занбур с занесенной тростью. Окаменел Зухуршо. Он не мог приказать прекратить съемку или велеть своим башибузукам схватить наглеца — поставил бы себя в еще более унизительное и смешное положение. И он все-таки вывернулся. Воскликнул:

«Ай, молодец! Правильно. Такие большие события надо фотографировать. Вот еще туда пойди, оттуда сними».

Я направил на него камеру, вновь щелкнул и остановился, глядя Зухуршо в лицо. Он бросил пару слов Гафуру, стоящему рядом, и крикнул Занбуру:

«Сколько успел?!»

«Я не считал», — растерянно сказал примат.

«Начинай сначала, — велел Зухуршо. — Гадо, теперь ты считай. Он не умеет».

Ко мне подошел Гафур:

«Пойдем».

Сопротивляться было глупо. Потащи он силком трепыхающегося фотографа, это свело бы на нет впечатление от протеста. Гафур проводил меня к стоящим у стены боевикам. Один из них толкнул локтем:

«Брат, меня тоже сними».

Экзекуция продолжалась. Зухуршо насладился еще несколькими архаическими методами — ярмом, колодками, подвешиванием на вывернутых за спину руках — и пошел по второму кругу. Меня начало мутить от криков и вида истязаемых. Наконец пытки закончились. Зухуршо спустился с крыльца:

«Идем».

Я и не ожидал, что он накажет при народе. Меня усадили меж Гафуром и Занбуром в черную «Волгу», стоявшую в стороне. Поднялись ко дворцу, во дворе которого Зухуршо приказал:

«В зиндон».

Несколько дней назад закончилось строительство подземной тюрьмы — зиндона. Во дворе была вырыта большая яма глубиной метра три, перекрытая настилом с квадратной дырой посредине — входом и окном одновременно. Над ямой сложили из камня сарайчик. Тюрьма, вероятно, предназначалась для особо важных узников — не думаю, чтоб скаредныйЗухуршо взял бы простого мужика на содержание, пусть самое скудное.

Гафур отвел меня в каморку над зиндоном. Кроме Зухуршо в нее набилось столько башибузуков, сколько вместилось.

«Прыгай в яму!» — свирепо приказал Зухуршо.

Ситуация становилась донельзя нелепой и унизительной. Я попытался сохранить достоинство и чувство юмора:

«Только с парашютом».

«Не хочешь, не надо, — сказал Зухуршо. — Гафур, сними с него одежду. Потом брось в зиндон».

Гафур схватил меня за руку. Я попытался вырваться, но он был силен как бык.

«Постой! Я сам…»

Уже потом, размышляя в темноте, я казнил себя за то, что дал слабину. Но тогда было просто нестерпимо вообразить, как меня насильно бросают в эту яму. Я заранее ощутил омерзительное ощущение беспомощности, которое испытаю, когда примат потащит меня к дыре в полу. Унизительно. Но это полбеды. Оказаться абсолютно голым перед всей этой сволочью — наверное, для меня это было страшнее всего, хотя я и не считаю себя чрезмерно стыдливым. Но одно дело — нудистский пляж или сауна с друзьями, а другое — перед чужими, враждебными, насмешливыми… И где-то на заднем плане промелькнула подлая мысль: если уж ямы никак не избежать, то лучше оказаться там в одежде…

«Отпусти его, Гафур, — приказал Зухуршо. — Он сказал, что хочет сам спрыгнуть. Я не возражаю. Пусть прыгает».

Гафур вступился за меня:

«Ноги переломает, в сырости и холоде умрет. Зухуршо, лестницу ему дай».

«Ладно, пусть не прыгает, — снизошел Зухуршо. — Лестницу не дам. Пусть лезет, как хочет…»

Я обвел глазами собравшихся и ни в ком не увидел сочувствия. Одно только любопытство. Они наслаждались тамошо, зрелищем. Оказалось, что лезть в зиндон не менее унизительно, чем быть насильно сброшенным. Я сел на край дыры, спустил ноги вниз, потом перевернулся на живот… Повис на руках, уцепившись за деревяшку, окаймлявшую край. Разжал пальцы и полетел вниз. Удар о землю был довольно силен. Я не устоял и свалился на бок. Кажется, руки и ноги остались целы.

«Эй, фотоаппарат забыл! Возьми» — крикнул сверху Зухуршо.

Рядом со мной тяжело, как камень, свалилась камера. Если бы я устоял на ногах, а не упал в сторону, она раскроила бы мне череп. Наверху затопали, хлопнула дверь, я остался в полной темноте. Холод в земляном зиндоне стоял, как в леднике. Я подумал, что вряд ли долго протяну. Позже Гафур сбросил ватное одеяло…

Прошло всего несколько дней, а я уже опустился до того, что выкрикиваю злобные оскорбления деревенскому недотепе, буквально исполнившему указание. Недотепа опустился на колени и свесился над дырой:

— Ты сказал: «Брось веревку».

Ситуация становилась комичной.

— Ну подумай, зачем она мне здесь?

— Веревка всегда нужна, — наставительно сказал недотепа. — В любом деле без нее никак. Хворост обвязать, корову или барана привязать, если что-то поломалось, тоже веревкой можно подвязать…

«Издевается или вправду полный идиот?»

Впрочем, я уже усовестился своей бессильной раздражительности. Более того, обрадовался — мерзкая, унизительная процедура превращалась в развлечение. Да что там! В игру. В общение. В увлекательное приключение.

— Ну, и что будем делать?

— Не знаю, — сказал недотепа. — Теперь ты бросай.

Я сгреб веревку и швырнул. В воздухе ком распустился и пал вниз наподобие сетки-накидушки для ловли рыбы. Я отскочил, чтоб не оказаться уловленным, а после пары неудачных попыток, предложил:

— Это самое потом вытянешь. Давай пока поговорим. Как тебя зовут?

— Теша.

— И как же ты, Теша, в разбойники попал?

— Я солдат, — гордо ответил Теша. — У меня командир есть, автомат есть, все есть. Я не разбойник.

— Односельчан, значит, не притесняешь?

— Не притесняю. Мои односельчане в другом кишлаке живут. Здесь — ходжигонцы, глупые люди. Пользы своей не понимают. Новая жизнь настала, а они…

Обличить ходжигонцев Теша не успел. Откуда-то извне послышалось:

— Э, пацан! Куда пропал? Быстро сюда!

— Гафур велел…

— Тебе кто командир?! Сюда!

Теша вскочил с коленей.

— Не закрывай! — завопил я.

Однако в зиндон уже опустилась непроглядная тьма. Я нащупал одеяло и сел. Темнота и тишина — это, конечно, не полная сенсорная депривация, хотя для того, чтобы сдвинулось сознание, достаточно и их. У меня пока ни разу не случались галлюцинации, но я со страхом ждал, когда они начнутся…

20. Зарина

В серой полутьме я взобралась на крышу по приставной лестнице. На краю кровли виднелась какая-то смутная тень. С вечера до рассвета наверху постоянно торчит «каравул», часовой, — делает вид, что охраняет, а вернее всего, спит.

Каравул не спал или проснулся и, хотя узнал меня, гавкнул:

— Э?!

Я подошла и сказала:

— Кыш отсюда! Я буду здесь сидеть.

Он мало, что не подчинился, еще и прикрикнул:

— Э, чего?!

— Не слышал? Катись вниз. Это мое место.

— Э, женщина, ты что?

— Не уйдешь, скажу Зухуршо, что ты ко мне приставал.

Каравул, ясное дело, струсил:

— Сестра, если уйду, командир ругать будет.

— А Зухуршо тебе голову откусит.

— Э-э-э… — и он потопал к лестнице, тихо ругаясь и беззвучно громыхая по жестяной кровле.

Я села на краю крыши и стала смотреть на небо, светлеющее над изломом горного хребта. Во рту остался тошнотворный привкус от имени Зухуршо, которое вырвалось у меня само собой. Еще вчера я и представить не могла, что буду так легко произносить его вслух. Но сейчас мне было все равно. Все чувства тонули в каком-то тяжелом сером тумане.

Это третий день. Последний. Назавтра ожидалось возвращение Черноморда. Правда, мне почему-то казалось, что он никуда не уезжал, а просто прятался, не появлялся мне на глаза. Как чудовище в «Аленьком цветочке». Только не доброе, щедрое и великодушное, как в сказке, а злое и хищное. Я с ужасающей ясностью представляла, что должно произойти следующей ночью. С такой отчетливостью, будто это происходило на самом деле. Как будто уже произошло. Не хочу даже пересказывать, насколько все страшно и омерзительно.

Нет, я не позволю. Либо с ним, либо с собой что-нибудь сделаю.

Подобные мысли мелькали еще дома, в Талхаке. Наверное, каждый человек хоть раз в жизни о таком думает. Я утешалась, обдумывая — тогда еще не всерьез — разные варианты. Представила себя висящей с высунутым языком и вытаращенными глазами и мне стало дурно. Гадость какая! Утопиться в речке, отравиться… Тоже ничуть не лучше. Раздувшаяся в воде утопленница, или почерневшее от яда лицо, скрюченное тело… Б-р-р… Отвратительно. Нет, так — бесцветно, бессильно, покорно — нельзя уходить из жизни! Я вспомнила рассказы о таджикских девушках, сжигавших себя заживо. Прежде я удивлялась: разве нельзя как-нибудь по-другому? Чтоб умирать было не больно. Теперь, кажется, понимаю. Только так можно выразить гнев, возмущение, вызов, непокорность. Меня охватило странное чувство, что эти сгоревшие девушки — мои сестры. Я вспомнила картину «Свобода на баррикадах» и представила, как размахиваю огромным пылающим факелом и веду за собой бесстрашных отчаявшихся девушек всего Таджикистана…

Но мама и Андрюшка преградили нам путь. И папа тоже. Только папа стоял немного в отдалении, в тени, а потому я его не видела, но чувствовала, что он здесь.

Мама, наверное, еще ничего не поняла или не захотела понимать. Она сказала строго: «Зарина, сейчас же прекрати баловаться с огнем. Малейшая неосторожность, и ненароком подожжешь дом».

Я ответила: «Хорошо, мамочка. Я отойду как можно дальше».

А сама подумала, что дом Черноморда — змеиное гнездо, которое надо сжечь дотла. И пепел по ветру развеять.

«Что ты такое говоришь! — возмутилась мама — В доме люди живут. Ни в чем не повинные. Их ты тоже собираешься, как ты только что выразилась, сжечь дотла?»

Из толпы девушек выскочила Заринка, моя вторая… нет, моя десятая натура, и закричала: «Мама! Она не будет поджигать дом. Она себя собирается сжечь! Она меня, меня сожжет! Почему ты думаешь о других, а не обо мне?!»

«Глупости, — сказала мама. — Зарина никогда так не поступит. Я запрещаю».

Я спросила: «Ты хочешь, чтобы Черноморд… — я не знала, в каких словах поднести это маме. — Ты хочешь, чтобы Черноморд… надругался надо мной?»

«Господи, Зарина! — воскликнула мама. Потом сказала: — Но есть же другие выходы…»

«У меня их нет», — сказала я.

«Есть выход! — крикнул Андрей. — Убей его!»

«Андрей, сейчас же прекрати молоть вздор, — сказала мама. — Где ты этого набрался?»

«Почему себя?! — крикнул Андрей. — Его убей! Убей этого гада!»

И Заринка, трусиха, поддакнула: «Его убей!»

Может, они с Андрюшкой правы?

Я сказала тихо: «Мама…»

«Моя дочь не способна стать убийцей, — отрезала мама. — Это даже не обсуждается».

«Почему?! — закричал Андрей. — Почему вы всегда только запрещаете? Почему с вами никогда невозможно ни о чем поговорить?»

Папа подошел, встал рядом с мамой и сказал строго: «Андрей, с матерью нельзя так разговаривать. Нельзя на мать кричать. Старших уважать надо».

Тут и Бахшанда появилась и встряла: «Э, Вера своих детей совсем не воспитала».

«А ты помолчи! — крикнула ей Заринка. — Своих-то детей, словно мышей, зашугала. Они тебя как огня боятся. Это и есть, по-твоему, воспитание?»

Я ждала, что папа вмешается и всех рассудит, но он, как всегда, промолчал и заговорил совсем о другом: «Зарина, Бог запретил убивать. Никого нельзя — ни других, ни себя».

«Раньше надо было учить, пока жив был», — опять встряла Бахшанда.

«Если убивать нельзя, тогда почему тебя убили?» — спросил Андрей.

«Плохие люди убили», — сказал папа.

«Почему плохим людям можно, а нам нельзя?! — вскипел Андрей. — Мы должны мстить плохим людям. Поступать, как они. Иначе выходит, что они сильнее нас».

Но мама сказала: «С плохими людьми должен разбираться закон».

Какой закон?! Здесь, в горах, есть только один закон, несправедливый. И этот закон — Черноморд.

«Мамочка…»

«Нет, нет и еще раз нет! — сказала мама. — Мы не звери».

«Мама, ты хотя бы представляешь, что он будет со мной делать?» — спросила Заринка.

Мама промолчала.

Я спросила: «Мама, ты будешь меня любить, если я убью его? Не разлюбишь меня?»

«Ты не убьешь, — ответила мама. — Моя дочь не способна убить».

Она не ответила на вопрос, а я не могла заставить ее ответить и не была уверена, что смогу заставить себя ее ослушаться.

«Убеги! — завопила Заринка. — Спрячься в горах. Доберись до Калаи-Хумба по тропе, о которой Андрюшка рассказывал».

«Дурочка, — сказала я, — а ты подумала, как Зухуршо отомстит маме и Андрюшке, если я убегу? А есть еще дядя Джоруб, тетя Дильбар. И даже Бахшанда…»

Бахшанда сначала фыркнула в обычной своей манере, а потом сказала: «Правильно говоришь, девочка. Молодец».

Я хотела еще что-то сказать, но мне мешала сосредоточиться Заринка, которая начала подвывать: «Не хочу умирать. Не хочу умирать».

Я прикрикнула: «Прекрати». Но она, ясное дело, в упор не слышала. А на меня навалилась какая-то неподъемная, окончательная тяжесть, которую невозможно сбросить, потому что я приняла решение, которое невозможно отменить…

В это время сзади, за моей спиной, из-за хребта высунулся краешек солнца, и впереди на холодных вершинах высоко надо мной тут же вспыхнула золотая полоска. Я не хотела, чтобы солнце всходило. Зачем оно, если все равно ничего не будет? Но оно все-таки взошло. Я ненавидела солнце. Я ненавидела узкое сияние на вершинах. Это ложь, вранье, страшный обман, дикое непереносимое притворство. Какое у солнца право так радостно сиять и возвещать, что все в мире ясно и благополучно?! Почему это подлое светило обещает светлое будущее?! Я отвернулась и стала смотреть на гору за рекой — на противоположный склон, серый, туманный… Он-то хоть не врал.

А люди обманули. Дядя Джоруб обманывал, когда обещал, что укроет нас в безопасном месте. И Даврон обманул. Наговорил, наобещал, а сам исчез.

Я услышала, как внизу, под стеной дома, голос младшего братца Черноморда — такого же как гада, как старший, — спрашивает:

— Почему не на посту?

Каравул ответил жалобно:

— Жена Зухуршо сказала: «Уходи». Сама на крыше села.

— Теперь бабы тобой командуют?

— Э, билять! Она сказала: «Зухуршо пожалуюсь».

— Хорошо, я разберусь, — сказал Гадо. — Не бойся, в обиду тебя не дам.

Я услышала, как верхний конец лестницы заерзал по краю крыши — кто-то взбирался наверх. Потом по кровельной жести забухали шаги. Над коньком возникла голова Гада. Я отвернулась, но все равно слышала, как он, гремя железом, подходит и останавливается неподалеку. Кажется, я даже обрадовалась его приходу. Меня переполняли гнев и возмущение, и надо было на кого-то их выплеснуть. Я обернулась и посмотрела на него. Он щеголял в камуфляжных брюках с зелено-коричневым рисунком и черной майке. На плечи был наброшен как плащ черный шерстяной чекмень.

Ненавижу!

— Чего приперся?

Он смотрел туда же, куда и я, — на раскаленную лаву, катящуюся вниз по склону. Потом сказал по-русски, словно говорил сам с собой:

— Э, холодно, оказывается…

Я только сейчас почувствовала, как резок воздух и как меня бьет холодный озноб.

Гад сказал:

— Ты, наверное, замерзла, сестренка.

Он скинул чекмень и очень осторожно набросил его мне на плечи — казалось, ловил птицу, которая присела на кровлю и вот-вот вспорхнет. Я закинула руку назад, ухватила чекмень за ворот, сдернула его с себя и швырнула вниз. Черная тяжелая одежка, распластавшись, полетела к земле, как самоубийца, бросившийся с крыши.

На Гада я не смотрела, но почувствовала, как его передернуло. Однако он лишь пробормотал:

— Обижаешься… — и опустился на корточки невдалеке от меня.

Сядь он поближе, я, наверное, столкнула бы его вслед за чекменем. Он помолчал и сказал:

— Я тоже, как ты… Когда маленьким был… Тоже раньше любил на крыше сидеть. Не здесь. Раньше старый дом стоял, я туда залезал. Зухуршо обидит, я на крышу залезу, сижу, думаю, сержусь. Я маленький был, Зухуршо меня много обижал… Он всех притесняет. Зебо тоже обижал. Я ее всегда защищал…

— Ты защищал?! Какой герой… Видела я, как ты перед братцем на брюхе ползаешь.

Его опять передернуло.

— Старших уважать надо.

— Вот вали отсюда и уважай.

Он вскочил, и на мгновение показалось, что он меня ударит, но он выпрямился и сделал вид, что у него затекли ноги. Закинул руки за голову, потянулся, переступил с ноги на ноги, разминая, и опять опустился на корточки.

— Ты смелая. Зебо не такая была. Ты, наверное, себя русской считаешь, а ты все равно — наша. У тебя отец таджик, значит, ты — таджичка. Надо немножко учиться, как себя правильно вести. Немножко скромной быть. Мужчин уважать надо. Правильно с мужчинами разговаривать. Уважительно.

Еще и учит, сволочь!

— Как она умерла? — спросила я.

Гад удивился:

— Кто умер?

— Зебо.

— Э, не бойся, — сказал он. — Если правильно сделаешь, ничего плохого не будет. Я тебя научу. Помогу. Хороший совет дам…

— Не надо советов. На вопрос ответь.

— Что за вопрос?

Я повторила раздельно:

— Отчего. Умерла. Зебо.

Он огладил свою поганую рыжую бородку.

— Заболела… Очень больная была. Зачем Зухуршо такую больную жену взял? Э, ему какая разница? Ему все равно! Зухуршо женщин не любит. Совсем женщинами не интересуется. Ему женщины не нужны. Только деньги, деньги, деньги. Жадный он, жадный…

Впервые хоть одно слово у него вырвалось искренне. Я сказала злорадно:

— Не любишь ты братца.

— Зачем его любить? Он сам себя очень сильно любит. Такую девушку, как ты, замуж взял, даже не взглянул. Совсем ничего не понимает. Я не такой. Я женщин понимаю. Уважаю. Знаю, чего женщины хотят… Я о тебе заботиться буду…

— Когда это ты собрался обо мне заботиться?

— Если одно дело сделаем… Как царица будешь жить. Куда хочешь, поедем. В Америку поедем, в Париж поедем, в Дубай поедем. Всякие платья такие, которые модные… всякие модные платья, которые только жены арабских шейхов носят, тебе куплю… в Дубай поедем…

За кого он меня принимает? Я повернулась и посмотрела на него.

— Не веришь? Правду говорю. Хлебом клянусь. Где ты такого мужа найдешь? Или ты за русского хочешь замуж выйти?

И этот туда же лезет! Еще один жених. Противно, что он так со мной разоткровенничался. Хотя в общем-то — безразлично, потому что… одним словом, было безразлично, но чтобы напугать его, я процедила сквозь зубы:

— Что ты мелешь?! Не боишься? Вот возьму и расскажу Зухуршо, как ты мне… — его так называемой жене — руку и сердце предлагал?

Он засмеялся:

— Не расскажешь. Ты его ненавидишь. Ты, чем ему хоть одно слово скажешь, лучше язык себе откусишь.

— Расскажу, — повторила я.

— Э, сестренка! Думаешь, я глупый? Думаешь, ничего не понимаю? Я тебя очень хорошо понимаю. Знаю, о чем ты думаешь. Я тоже об этом думаю…

— Так ты еще и думать умеешь?

Он не обратил внимания на мою язвительность и сказал:

— Зухуршо убить надо.

Он произнес это негромко, но очень серьезно.

— Убей, — сказала я.

— Не могу, — сказал он. — Зухуршо мой брат.

— А-а-а-а, брат… — сказала я. — Тогда зачем языком болтаешь?

— Ты это дело сделай, — сказал он.

Я даже не разозлилась. Меня это даже не задело. Как ни удивительно, сделалось смешно.

— Послушай, юноша, — сказала я. — Ты предлагаешь убить твоего старшего брата. И что потом? Потом меня зароют живой в землю, побьют камнями… Или как тут у вас поступают в таких случаях? А ты останешься чистеньким и первым бросишь в меня камень…

— Нет, — сказал он. — Я на тебе женюсь. Никто ничего не узнает. Милиции нет, прокуратуры нет, никакой власти нет. Я буду здесь власть. Скажем: заболел, умер. Кто станет проверять?

Глупо и смешно, но я вдруг попыталась представить, как это будет, если будет. «Зарина, даже думать не смей!» — воскликнула мама.

А Гадо зашептал вкрадчиво:

— Старушка есть, она все знает. Я у нее взял одно лекарство. Очень хорошее лекарство. Вкуса не имеет, запаха не имеет. Если в чай положить, Зухуршо ничего не заметит. Спать ляжет, утром не проснется.

Меня разобрало нестерпимое любопытство. Было ужасно интересно, как он собирается Черноморда травить… Почему он? Это он мне предлагает. И хотя я ни за что в жизни не войду с ним в сговор, страшно хотелось узнать, как он все задумал.

— Вот твоя старушка все и расскажет. Никакого следователя не надо.

Он даже рассердился.

— Зарина, ты вообще ничего не понимаешь! Кто мне хоть одно слово сказать посмеет? А между собой будут шептаться — пусть шепчутся. Зухуршо никто не любит. Зухуршо всех людей обидел. Все только радоваться станут, никто вопроса не задаст. А старушка вообще ничего не расскажет…

— Почему это?

— Бабушка умерла. Давно уже умерла.

Он убил ее, ублюдок!

— Плохого не думай, — сказал он. — Сама скончалась. Очень старая была.

— Понятно. А про меня что скажешь? Очень больная была? Как Зебо. Или просто очень глупая.

Он придвинулся ближе ко мне.

— Про тебя скажу: «Я на этой женщине женюсь». В жены тебя возьму.

Он пододвинулся совсем близко и обнял меня за плечи.

— Руку убери, — сказала я безразлично.

— Ты плохого не подумай. Я как брат…

— Лапы поганые убери! — закричала я не своим голосом.

— Зачем кричишь?

Он отдернул руки, но я видела, что он взбешен и борется с собой.

— Зарина, зачем так говоришь? Зачем на меня кричишь?

— Потому что ты мне противен. Вы все мне противны! Уходи.

Его, кажется, наконец проняло.

— Хай, сестренка. Не обижайся. Подумай. Хорошо подумай…

И потопал к лестнице. Я крикнула вслед:

— Гадо, как умерла Зебо?

Он остановился, обернулся.

— Зухур ее убил.

21. Карим Тыква

В доме Зухуршо на заднем дворе дрова рублю, хворост ломаю. Такие задания взводный командир всегда только деревенским дает. Наши ребята, талхдаринские, обижаются: «Мы разве других хуже? Дровосеки разве?» Я сам вызывался. Взводный засмеялся: «К кухне поближе, от службы подальше?» Я лицо глупое состроил, сказал: «Солдатская пища надоела. Может, домашним покормят». Ребята тоже засмеялись: «Э, Тыква, чем до Зухурова котла, до звезд ближе дотянуться. Брюхо набить не мечтай».

Я и не мечтал. Зарину увидеть надеялся.

Работа привычная, легкая. Дрова рублю, по сторонам то и дело оглядываюсь, Зарину высматриваю. Потом шаги слышу, оборачиваюсь — Зарина из дома выходит, в руке медный старинный кувшин несет, ко мне направляется. Походкой ее любуюсь. Легко как лань идет. Красное платье, как пламя, вьется. Темным платком голова покрыта — лицо, как луна в ночи, сияет.

Подходит.

— Здравствуй, Карим, — говорит.

Прежде думал: повезет, если издали погляжу. Гораздо лучше вышло. Рядом стоять, разговор вести посчастливилось! Зарина говорит:

— Карим, ты ведь на мне жениться хотел…

— Да, — говорю, — очень хотел. Сейчас тоже хочу, но тебя за Зухуршо замуж отдали. Значит, не судьба. Бог так захотел.

— А если бы по-другому случилось? Если бы… если бы мы мужем и женой стали… Некоторые националы женщину за человека на считают. У вас, наверное, тоже так?

Сладостно мне с Зариной тайную беседу о нас с ней вести. Чужая жена, но все равно радость сердце наполняет, через край переливается.

— Нет, — говорю, — у нас не так. У нас мужчины женщин уважают.

— Ты бы уважал?

— Очень бы уважал.

Зарина со мной говорит, но будто о чем-то другом, своем думает.

— Жалел бы? — спрашивает.

— Да, — говорю. — Очень бы тебя жалел.

— И просьбы мои бы выполнял?

— Все просьбы выполнял бы, — говорю. — На руках бы тебя носил.

— Помогал бы?

— Обязательно, — говорю. — Во всем бы помогал. Все, что тебе нужно, делал.

— А сейчас поможешь?

— Помогу, — говорю. — Обязательно помогу.

Зарина говорит:

— Помоги, Карим. Достань то, что прошу.

Афтобу, кувшин с длинным горлом, протягивает:

— Налей сюда бензина. Войди потихоньку в гараж, там, видимо, есть канистры какие-нибудь. Или из бака слей.

— Зачем? — удивляюсь.

— Надо, — говорит.

Прямо не сказала, но я вдруг понял, зачем. Меня будто средь сладкого сна разбудили, на край черной пропасти толкнули. Почему раньше не заметил, что лицо Зарины бледным стало? Почему не различил, что голубые глаза цвет поменяли? Серыми холодными льдинками на меня смотрят спокойно, внимательно, а будто не видят… Слова, какие знал, рассыпались, собрать не могу.

— Нельзя так делать, — говорю.

— Афтобу замарать боишься? — Зарина спрашивает. — Это всего лишь кувшин. Какая разница, что в него наливать…

— Бог запрещает, — говорю. — Те, кто запрет нарушили, в рай не войдут.

Зарина говорит, тихо, спокойно:

— Ну и пусть. Мне все равно! Я Зухуру не дамся.

Афтобу мне в руки дает.

— Возьми кувшин, Карим, — говорит.

Я афтобу беру.

— Бог запрещает, — повторяю. Потом говорю: — Я тебя отсюда уведу.

Решимость в сердце вспыхивает, слова сами на ум приходят:

— Темнее станет, тогда уйдем. На воротах Барфак стоит, из нашего селения. Ему что-нибудь скажу, придумаю, он выпустит. Одна тропа есть, о ней только мы, талхдаринские, знаем. Чужие ребята, которые с Зухуршо пришли, не знают, им не рассказываем. По этой тропе пойдем. Я не ходил, но, говорят, до самого Калаи-Хумба дойти можно. Трудная дорога, женщины по ней не ходят, но ты пройдешь. Ты сильная. В Калаи-Хумб придем, что-нибудь придумаем. В Калаи-Хумбе русские солдаты стоят…

Зарина головой качает, говорит, как матери малым детям говорят:

— Головы не теряй, Карим, — говорит. — О родителях подумай. Уйдем, а с ними что сделают?

Будто крылья мне ломает. С высоты на землю падаю.

— Да, — говорю, — родители…

Зарина говорит:

— Керосин в доме есть, только он горит медленно. Если бензин… будет быстро. Понимаешь?

Понимаю. Слова опять рассыпаются, собрать не могу. Сердце в груди кровавыми слезами плачет.

Зарина говорит:

— Карим, ты только что пообещал. Помнишь?

— Ради тебя умру, — говорю. — Но смерть тебе своими руками не принесу.

Она тихо говорит, без упрека:

— Ты тоже, Карим… тоже обманул…

Будто тонкий волос, что нас на одно мгновение соединил, разрывает. Афтобу забирает, уходит. В дверях дома, будто в пещере, будто в могильной яме, скрывается. Вслед смотрю, «Дедушка Абдукарим, — умоляю, — помогите. Как Зарину от смери, от страшного греха уберечь, совет дайте. Что делать, скажите».

Рядом ствол сухого дерева лежит. Топор хватаю, дерево, как злого врага, на мелкие щепки изрубаю.

Женщина из дома выходит.

— Эй, девона, что делаешь? — кричит. — Усердие свое показывашь? Такому дурню прикажи тюбетейку снять, голову снимет.

В себя прихожу, топор роняю, думаю: «Правильно ругает — дурень! Мне не горевать надо — радоваться, дедам-покойникам и Богу спасибо сказать, что сегодня в дом Зухуршо привели. Разве сказала бы Зарина кому другому, что задумала? Кто другой смог бы остановить?»

Щепки, хворост быстро собираю, у очага на летней кухне сваливаю, на крышу большого дома взбираюсь. Наверху Ахмад караул несет.

— А, Тыква! Чего? — спрашивает.

— Устал, — говорю. — Отдохну, с тобой посижу.

— Хоп, ладно, — соглашается. — Расскажи что-нибудь.

— Что расскажу? — говорю. — Я нигде не был.

Та женщина опять во двор выходит. Оглядывается, наверное, меня ищет.

— У Зухуршо в доме все бабы наглые, — Ахмад говорит. — Нас за слуг держат. А хлеба, даже кусок лепешки, ни одна не вынесет.

Автомат берет, насмешки ради в нее целится.

— Та-та-та-та, — говорит.

— Увидит, — говорю.

— А-а-а, — говорит, — пусть смотрит. Я еще кер достану, покажу. Билять, проститутка, чтоб у нее в дырке черви завелись.

Женщина к очагу подходит, дрова осматривает, пару веток поднимает, в кучу бросает. Потом уходит.

— Зухурова жена тебе что говорила? — Ахмад спрашивает.

— Ничего не говорила.

— С огнем не играй. Зухуршо за яйца повесит.

— Ничего не говорила, — повторяю. — Про своего брата спрашивала.

— А ты?

— Сказал, не знаю.

У Ахмада язык — как помело. Что было, чего не было, придумает. По всему свету разнесет.

Сидим. Солнце за гору уходит. Тень хребта Хазрати-Хасан двор накрывает. Скоро темно станет. Думаю: «Дай Бог, чтобы Зарина передумала. Всю ночь до утра сторожить буду, если что-нибудь сделать соберется, помешаю, кувшин отберу».

Слышу, внизу дверь стукнула. Зарина?! Нет, другая женщина по двору идет. В кухню под навесом входит, в очаге огонь разводит. Воду в два кумгана наливает, кумганы на очаг ставит. Постояла рядом, назад к дому идет. Должно быть, ждать надоело, пока вода для чая вскипит.

Ахмад тоже на женщину смотрит.

— Я баб не уважаю, — говорит. — У женщин столько хитростей, сколько проса в мешке. Ты еще молодой, не знаешь, я тебе расскажу, — насвай достает, под язык кидает. — Короче, сказка есть. Было, не было, один царь жил, у него царица была. Очень ее любил. Дни и ночи с ней на постели лежал, сосок ее груди во рту держал. Если царица за нуждой вставала, морковку брала, в рот ему клала, тогда уходила…

Что в сказке случилось, не слушаю. Думаю, если б Зарина моей царицей была… Но нас разлучили, Зарина не супружескую постель, огонь выбрала…

Горе меня на части рвет. Сидеть невмоготу. На ноги вскакиваю. Ждать, страшиться — терпения нет.

— Уходишь? — Ахмад спрашивает. — Э, дослушай!

Пересиливаю себя, сажусь.

— Ноги затекли, — объясняю.

Ахмад сказку продолжает, я с темного пустого двора глаз не свожу.

Слышу, внизу дверь открывается. Кто выходит, сверху не видно. Та, что вышла, в полутьме двор пересекает. Женщина. Различить трудно, но сердце колотится, подсказывает: Зарина! Афтобы в руке нет. «Наверное, кипяток в дом принести послали», — надеюсь.

Зарина к кухне идет, под навес входит. Навес ее наполовину от взгляда перекрывает: голова и плечи не видны, только подол платья вижу. В полусвете красное платье черным представляется. Зарина у очага останавливается, стоит. Свет от очага края платья красным отсветом обрисовывает.

Зарина в правый угол кухни идет, рядом с большим глиняным ларем присаживается. Теперь почти всю вижу, навес только голову закрывает. Зарина из-за ларя что-то достает, а что достала, разглядеть не могу — вдали от очага совсем темно. Выпрямилась — опять только подол от пояса до изоров, едва из-под длинного платья выглядывающих, и туфель вижу. К очагу возвращается. Перед огнем стоит.

«Не стоит ей на пламя долго смотреть, — думаю. — Плохие мысли решимость укрепят, над разумом верх возьмут…» Хочу окликнуть, не решаюсь. Ахмад услышит, дурную славу распустит: «Жена Зухуршо с деревенщиной спозналась».

Зарина к очагу нагибается. Теперь руки ее вижу, огнем освещенные. Из кучи хвороста, что подле очага лежит, ветку вытаскивает, конец ветки к огню подносит.

Я смотрю, поверить не могу.

Зарина горящую ветку из очага вынимает. Вскакиваю, к краю крыши бегу.

— Эй, Тыква! Куда?! — Ахмад кричит.

На землю прыгаю. Смотрю, вижу: Зарина перед очагом стоит, красное платье красным огнем пылает. К ней бегу. Слышу: Зарина кричит. Страшно кричит — сердце мне, как ножом, режет. Платье пылает.

Что делать?! Весь двор, пламенем освещенный, разом вижу. Справа, на стене конюшни попона висит. Туда бросаюсь, тяжелую попону обеими руками хватаю, с жерди, на которой висит, срываю, к Зарине бегу, на ходу попону распяливаю. Попону на Зарину набрасываю. Зарина кричит, бьется. Обеими руками Зарину обхватываю, попону к ней прижимаю. Подол платья горит, пылает. Зарину крепче обхватываю, от земли приподнимаю, на пол кладу. Куртку, пуговицы обрывая, рывком распахиваю, сбрасываю, Зарине ноги укутываю.

Рядом Ахмад:

— Что такое?! Что случилось?! — кричит.

— Куртку снимай! — кричу. — Воду неси!

Слышу: где-то женщины кричат.

— Ой, вайдод! — кричат.

22. Даврон

Ходжигон. Одинадцать тридцать две. Отпускаю водителя, вхожу во двор мулло Раззака. Кроме кур — никого. Кричу:

— Эй, есть кто?!

Выбегает мальчик, сын мулло:

— Ас салому…

— Умыться.

Вхожу в мехмонхону. Прислоняю автомат у входа. Разуваюсь. Сбрасываю робу, несвежую рубаху. Чистая аккуратно сложена и оставлена справа от порога. Мальчик осторожно стучит в дверь. Выхожу. Мальчик поливает из кувшина. Четыре раза — чтоб вымыть руки. Три раза — сполоснуть лицо. Всего семь. Показываю: на шею и спину. Льет. Подает полотенце.

— Скажи женщинам, чтобы вечером воды нагрели. Искупаться.

Возвращаюсь в мехмонхону. Надеваю чистую рубаху. Принесут еду, перекушу и, может, слегка покемарю. Умаялсяза эти дни. Зато косяк, который упорол Зухуршо, выправил. Мои бойцы прибыли до того, как блатные успели залить кишлак кровью по самые крыши. Гург, их главный пахан, отсутствовал. Взводный дал неточную информацию — Зухуршо послал туда не Гурга, а Рауфа. Гнусная тварь, не уступит Гургу. Он и руководил весельем, пока мы не остановили. Но и местные не овечки. Пришлось действовать на два фронта. Разбираться сначала с блатными, потом с местным населением. Обломали рога и тем, и другим. Миротворческие, мать его, войска…

Одинадцать сорок пять. В дверь стучат. Калоша. Мой осведомитель. С докладом о минувшем периоде.

— А, Даврон! Как доехал? Как здоровье?..

И прочая мудотень. Не выношу эту манеру.

— Муму за хвост не тяни. Доложи обстановку.

— Нормальная обстановка.

— Происшествия?

— Не было происшествий. Все хорошо.

— Зухур?

— Тоже хорошо. Только огорчается, наверное.

— С чего это?

— Жена сгорела.

Сразу не врубаюсь:

— Чья жена?

— Зухуршо жена.

— Курбонов, чушь не пори. Объясни четко — что значит сгорела?

— Керосин на себя вылила…

— Нечаянно, выходит, облилась.

— Нет, зачем нечаянно?! Нарочно. Потом подожгла.

Не испытываю абсолютно никаких эмоций. Вероятно, реакция запаздывает. Или смерть Сангака опустошила резервы, а новых не накопил.

— Жива?

— Была. Сейчас не знаю. Они не говорят.

— А Зухур?

— Наверное, огорчается.

Чувство все же вскипает. Медленно, тяжело. Не жалость, не чувство вины. Гнев. Зухур нарушил договор. «На лицо не посмотрю, в одну комнату с ней не войду…» Обманул. Не побоялся.

Встаю, надеваю робу, натягиваю мабуты. Кладу в кобуру пэ-эм. Иду к Зухуру. Калоша по дороге отстает. Вхожу во двор. Иду в дом. В дверях — мать Зухура.

— Где?

— Нельзя. Чужим на женскую половину входить — грех.

— Где она?

Отодвигаю старуху, открываю дверь направо. Дверь налево. Никого. Пустая комната. Дверь прямо. Открываю. Здесь?! Низкий потолок. Полутемно. Горящий глиняный светильник. В правом углу комнаты — кровать, завешенная белым пологом. Подхожу, приоткрываю. Зарина. Степень ожогов? Вторая, третья? Сколько процентов обожжено? Свыше тридцати люди не выживают. Бережно запахиваю полог. Выхожу. Тихо прикрываю за собой дверь. Старуха шепчет молитву, вздыхает.

— Где Зухур?

— Зухуршо дома нет. Зухуршо уехал.

Врет. Защищает сына. Кто-то донес, что я приехал. Прячется. Поднимаюсь на второй этаж. Обхожу помещения. Зухура нет. Затаился. В своем кабинете? На складе? В гараже? В коровнике?

Выхожу. Иду к Зухурову кабинету. Пинаю дверь, другую. Пусто. Иду к гаражу. Справа — сетчатый загон. Питон греется на солнце. Достаю пэ-эм. Пристраиваю ствол меж ячейками. Целюсь в голову. Бью. Порядок! Попадение с первого выстрела. Гадина бьется, извивается, но знаю, что уже мертва.

Дверь в воротах склада распахивается. Гадо. Смотрит. Молча, бесстрастно.

— Где он?

— Уехал в горы, на охоту…

Иду в гараж. Пусто. Возвращаюсь к Гадо.

— Где машины?

— Зухуршо все взял. Своих ребят повез.

— Ты почему не поехал?

— Заболел.

Врет. Мне без разницы, почему и зачем. Смотрю на часы. Двенадцать десять.

— Зокиров!

Боец бежит от ворот.

— Мчись в кишлак, пригони машину. Найди фургончик, в крайнем случае — грузовик. В темпе!

Убегает. Говорю:

— Гадо, прикажи, чтоб залили пару запасных канистр. Чтоб хватило до Калаи-Хумба. Повезу в госпиталь.

Иду в дом. Нахожу старуху.

— Собирайте ее. Повезу в больницу, в Калаи-Хумб.

Старушонка лепечет:

— Не надо, там не помогут… В Талхак надо, к старой Хатти-момо. Она знает. Она вылечит…

— Кто такая?

— Знающая женщина, хотун. У нас, в Ходжигоне, тоже очень сильная хотун была. Теперь нет, умерла. Больше никто не знает, как лечить. Хатти-момо знает.

Выжила из ума бабка… И вдруг меня точно молнией прошивает. Вспоминаю: комнату, где лежит Зарина, освещает не лампа, а древний светильник. Это знак. Я просмотрел. Упустил. Это же подсказка! Огонь. Ожоги. Старая вещь. Примитивная. Старинная. Указание прямым текстом на старую знахарку. Она может вылечить.

— Убедила, мать. Но Зарина дорогу не вынесет. Привезу лекарку сюда.

— Хатти-момо совсем старая, слабая. Не поедет.

— Поедет. Добром не согласится, в мешок засуну.

— Силой нельзя, — лепечет старушонка. — Мусульманам так поступать запрещено. Если силой заставить, лечения не получится.

— Ладно, как-нибудь уговорю.

Жду. В двенадцать тридцать семь Зокиров пригоняет машину. ЗИЛ-80. Приказываю загрузить в кузов две резервные канистры. Сажусь в кабину.

— Поехали. В Талхак.

Водитель удивляется:

— А девушка? Сказали, девушку везти…

— Поезжай.

Двенадцать сорок пять. Спускаемся вниз по улице, к площади. Слышу, где-то неподалеку стрекочет вертушка. Кричу водителю:

— Стой!

Тормозит. Выскакиваю. На северо-западе, из-за горы выплывает вертолет. Идет на небольшой высоте. Кричу водителю:

— Тряпки есть? Давай сюда.

Роется под сиденьем, протягивает мне промасленный лоскут.

— Это все? Больше нет? Дай заводную ручку!

Хватаю заводную ручку, запрыгиваю в кузов. Обматываю короткий конец изогнутой железяки тряпкой. Мало. Сбрасываю куртку, срываю с себя рубаху и наматываю ее поверх тряпки, туго наперехлест перетягиваю рукавами и завязываю, чтобы не слетела. Откидываю крышку одной из канистр, перегибаюсь через борт кузова, поливаю тряпичный набалдашник бензином. Взбираюсь на крышу кабины. Достаю из брючного кармана зажигалку. Поджигаю. Размахиваю факелом над головой. Тряпки чадят черным дымом.

Заметят? Продолжаю сигналить.

Увидели! Вертолет снижается. Спрыгиваю с крыши в кузов, отшвыриваю факел назад, на дорогу. Накидываю робу, перебираюсь в кабину.

— Туда! В темпе.

— А ручка?!

— Потом подберешь.

Выкатываем на юго-западный край площади. Вертолет — камуфлированная двушка, опускается. Дверца открывается, выходит мужик в полевой форме. Неужели Ястребов?! Порядок! С ним договорюсь. С ним будет легко. Направляется ко мне. Иду навстречу.

— Здорово, Даврон. Чего это ты Робинзона на острове изображаешь? Мы бы и так сели. К вам летели. Захотелось, понимаешь, вас проведать, поглядеть, как дела идут…

Врет или нет? Мне все равно. Говорю:

— Кстати прилетел. Даже не представляешь, как кстати…

— Отчего же? Представляю. Я на расстоянии чую, что нужен. Добрый волшебник Ястребов.

Заставляю себя улыбаться. Не до гордости. Подхватываю:

— А чудо сотворить слабо?

— Заказывай.

— Девушку надо транспортировать. В Талхак.

— Что так жидко? Я-то думал, что-нибудь серьезное попросишь… Транспортировать, конечно, можно… Однако не слишком ли чудесами разбрасываешься? Прибереги для важного случая. Тем более, что транспорт, вижу, у тебя самого имеется…

— Случай важный, — говорю. — Важнее некуда.

— Тебе виднее. Только, понимаешь ли, горючки в обрез. Меня летуны за перерасход сожрут. Я обещал, что недалеко полечу.

— Убеди парней. Я им возмещу. Не сейчас… Потом. Через несколько месяцев. За каждый литр керосина — литр водяры.

Присвистывает:

— Ты хоть представляешь, сколько сожжем? Туда да обратно — в водочном эквиваленте хватит, чтоб целый год керосинить… А что за девица? Стоит эдаких подвигов?

— Жена Зухура.

— А-а-а, эта девочка… Видел. Красивая. Везешь красавицу к родителям? Зухуршо не станет ревновать?

— Спасать надо. Ожоги. Третья степень.

— Да ты что! Ну, даешь! Третья степень, и зачем-то тащишь в кишлак. Там что, израильскую клинику открыли? Даврон, окстись. Даже в Калаи-Хумбе, в госпитале не спасут… Слушай, у меня в вертушке аптечка. Вколем ей промедол, хоть боль снимем. Если по уму, то надо, конечно, такую дозу, чтоб заснула и не проснулась. Зачем девочке страдать зазря. Она при любом раскладе не выживает.

— Выживет. Есть шанс.

— Ой ли? Не знаю, не знаю… Ну, а несчастный муж-то что?

— На охоту уехал.

— Он-то знает, что с женой?

— Знает.

Задумывается на миг. Что-то прикидывает.

— А ты, стало быть, бескорыстный друг, спасатель, спаситель и все такое… Ну да, ну да… Прости, что бесцеремонно… Я по дружбе.

Делаю глубокий вдох. Медленный выдох. Говорю спокойно:

— Не обо мне речь. Помоги, буду должником. Сделаю все, что скажешь.

Молчит. Спрашивает:

— Подумал прежде, чем обещать?

— Подумал.

— Тады держись, ловлю на слове. Я вообще-то не к Зухуру, к тебе прилетел. Разговор есть.

— По дороге поговорим.

— Не выйдет, надо без свидетелей. Разговор серьезный, пилоту его слышать ни к чему… Да не дергайся. Пять минут погоды не сделают.

Смотрю на часы. Двенадцать пятьдесят семь.

— Погнали.

— Давай так, — говорит Ястребов, — язык на замке. Договоримся, не договоримся — чтоб молчок.

— Мог не предупреждать.

— Верю. Ну, а дело… Дело-то в общем простое. Надо вальнуть одного пассажира.

Сговорились они что ли? Сначала Алёш, теперь этот.

— Не по адресу.

— Да ты погоди, дослушай. Как-никак в должники набиваешься.

«Понятно, — думаю. — Использует момент».

— Предположим… Дальше.

— А дальше — пустяки. Ты этого пассажира знаешь, встречал недавно. Алёша Горбун. Он все еще в Калаи-Хумбе. Шанс — зашибись, сто лет ждать, пока такой же подвернется. А уедет в Хорог, там его достать — задачка ох непростая.

— Почему я? Местных не нашел?

— Ты разве этих орлов не знаешь? Ни у одного вода в жопе не держится. Непременно разболтает, не сегодня, так завтра. А дело, мягко говоря, щекотливое.

— Факт. Рука Москвы и все такое.

— Типун тебе на язык. Какая на хер Москва! Россия-матушка тут вообще ни сном, ни духом. Чисто местные разборки. Тутошние мои компаньоны заинтересованы… А я в здешних палестинах надолго, вот и не хочу рисковать. Залетный нужен, чтоб следа не оставил. Исполнил, улетел и ищи-свищи. Где он? А нет его…

— Так, значит? — говорю. — Нормально!

Он запинается на миг. Потом догадывается:

— А-а-а, ты вот о чем!.. Прикинь, зачем мне, деловому человеку, время терять, чужой керосин жечь, лишний долг перед летунами на себя брать, в горы лететь — и все это ради одноразового исполнителя, чтоб его потом ликвидировать? Был бы нужен одноразовый, я б вышел на улицу, свистнул — целая толпа набежит. Как, логично?

— Предположим.

— Итак, задача: ищем профессионала и человека со стороны. А ты… Скажу честно, но только чтоб без обиды. Лады? Про боевой опыт и прочее молчу. И так ясно. Главное, ты, с одной стороны, как бы здешний, во всяком случае, всегда проканаешь за местного. А с другой, как в анекдоте говорится, — гвоздь от совсем другой стены. Для подобных дел — самое то. Идеальная кандидатура.

— У идеального кандидата есть один недостаток, — говорю. — Не согласится.

— Уговорю. Психология, мой друг, психология. Я тебя сразу приметил, еще у Горбатого. Поверь, в людях разбираюсь. Потом, когда на денек в Курган наведывался, кое-кого порасспросил. Так что много про тебя знаю.

— И что выяснил?

— Да так, разное… В общем, хорошо о тебе говорили.

— Копнул бы глубже — узнал, что гражданские у меня в Красную книгу записаны. Отстрелу не подлежат.

— Пустяки. Одного небось вычеркнешь.

— Причину назови.

— Ну-у-у, брат, причину ищи сам. Поднатужься.

Дает понять: откажусь — и хрен мне, а не вертолет. Торопит:

— Решай поскорей. Или летим, или…

— Три минуты. Дай подумать.

— Отчего ж не дать? — демонстративно выставляет руку с часами.

Через пятнадцать секунд говорю:

— Согласен. Одно условие: доставим девушку, потом летим на пастбище. По воздуху — от кишлака рукой подать.

— И чего тебе там?

— Хочу с Зухуром парой слов перекинуться.

— Нет проблем. Для своего человека — хоть на край света.

Говорю:

— Дай еще десять минут. Я — за девушкой.

Бегу к грузовику.

Особо раздумывать было не над чем. Все четко. Для меня не существует понятий «хорошо» и «плохо». Есть только «правильно» и «неправильно». В данной конкретной ситуации правильное решение — валить Алёша и дать девочке шанс. За нее я в ответе. Перед ней в долгу. За него не отвечаю. Горбун сам напросился — подошел слишком близко и угодил в зону контакта. Я не зазывал.

Одно непонятно: как Ястребов просчитал, что соглашусь?

23. Карим Тыква

В фургоне в Талхак еду. Могучую силу в себе чувствую, дедов-покойников призываю. Не к дедушке Абдукариму — напрямую к древнему старшему деду, от которого наш каун происходит, обращаюсь:

«Дед Абдушукур, помогите. Зухура убивать буду. Если поможете, прошу, знак, пожалуйста, подайте. Знак не подадите — все равно тысячу раз спасибо. Я сам то, что задумал, исполню».

В жар меня бросает. Это деды-духи знак подали — помогут.

Шухи-шутник на скамейке рядом сидит, локтем меня толкает:

— Эй, Тыква, ты когда жену Зухура из огня тащил, наверное, пощупал немного? Мягкая, наверное, сладкая…

Другие хохочут:

— Нет, Тыква говорит: совсем жесткая, подгорелая.

— Нет, Тыква говорит: совсем сырая была. Мало прожарилась..

— Тыква сырых баб не любит. Говорит: сырая — невкусная. Тыква жареных баб любит.

— Если посолить, сырая тоже сойдет…

Молчу. Даже презрения к ним нет. Раньше думал — волки, теперь знаю — жалкие шакалы. Сила меня распирает. Сдерживаю силу, наружу вырваться не даю. Зарина силу дает. Не знаю, жива или не жива, но постоянно ее рядом чувствую. Не печалюсь, не скорблю — пылающую Зарину в себе постоянно ощущаю.

В Талхаке фургон на краю площади, около мечети останавливается. Наружу выхожу. Люди в отдалении стоят. Зухур из «Волги» вылезает. Ближе к нему подхожу. Шакалы тоже подходят. Зухур любит, чтоб за ним войско толпилось.

Горох-асакол навстречу Зухуру спешит, ковыляет.

— Добро пожаловать в Талхак, господин.

— Приготовил? — Зухур спрашивает.

— Все готово, — отвечает. — Но лошадей для ваших солдат не нашлось. Селение у нас бедное, ослов много, а лошадей совсем нет.

В стороне, у мечети, слева — жеребец и пять ослов наготове стоят, оседланные.

— Верно ты сказал, ослов у вас много, — Зухур говорит и на народ кивает.

Гафур к Зухуру коня подводит. Зухур кое-как в седло взбирается. Шухи меня локтем толкает.

— Тыква, вперед! Дорогу показывай.

Впереди иду, за мной Гург идет. За кишлак выхожу, оглядываюсь. Снизу из Талхака караван шакалов тянется. Впереди Занбур, за ним Зухур на коне тащится, следом Гафур шагает, за Гафуром наши мальчишки ослов гонят. Ослы коврами, корзинами, ящиками нагружены. За ослами шакалы идут: Гитлер, Шухи, Гург и другие. Семеро. Семь шакалов Зухура охраняют.

Иду, к развилке Марги-шоир приближаюсь. К месту, где одна тропа прямо уходит, другая налево ведет.

— Куда? — Гург сзади спрашивает.

— Прямо, — говорю. — Налево роща, где люди дрова берут.

К развилке Марги-шоир поднимаюсь, ладонями по лицу провожу, «омин» произношу — покойного поминаю. Гург замечает, спрашивает:

— Что за место?

— Поэта Хирс-зода здесь убили, — объясняю.

Гург — мужик приметливый. Тошно мне с ним толковать, но и молчанием выдать себя не хочу.

— У Хирс-зода семьи не было, — говорю. — Детей не было, дрова сам собирал. В верхнюю рощу поднимался, осла перед собой гнал, Саид-ревком на лошади его настиг. Ничего не сказал, в Хирс-зода выстрелил, лошадь повернул, назад, вниз ускакал.

— Почему убил?

— Из-за обиды, из мести убил.

Человека убивать запрещено. Если из мести — только за пролитую кровь. Но Зухура убить не грех. Это не убийство, охота.

Гург-волк стоит, караван поджидает, по окрестным горам взглядом шарит — нет ли где засады. Потом снизу караван приближается. Наверху на подъеме перед Марги-шоир стою, вниз смотрю, как Зухур на коне подъезжает. Не умеет верхом ездить. В седле, как цветок на лысине плешивого, сидит. Волнуется, в седле ерзает, коня с шага сбивает. Конь оскальзывается, подковами по камню скребанув, напрягается, прыжком наверх выскакивает. Зухар едва из седла не вываливается.

Думаю: это деды-покойники вновь мне знак подали. Помогут.

Опять вперед ухожу. Гург-волк за мной идет.

До Дахани-куза — Кувшинного горла — дохожу. Это место и впрямь узкое горло большого кувшина напоминает. Тропа по узкой расщелине в скале проходит — сквозь горлышко протискиваться приходится. А дальше — широкое пространство открывается. Как бы внутрь кувшина попадаешь — на просторную поляну, обломками камня засыпанную. А с поляны дальше вверх тропа широкая идет. В этом месте наши люди всегда противника уничтожали. Тех, кто сверху к кишлаку спускался, или кого в горы, в это место поднимаясь, заманивали.

Иду, думаю: место хорошее, но плохо, что оружия нет. Здесь бы Гург-волка убил, потом Зухура из засады застрелил. Гадаю: каким приемом Зухура брать? Охотничьему искусству меня усто Джоруб учил. Говорил: «У каждого зверя своя повадка. К каждому особый прием применять следует».

На выдру, водяную собаку, осенью с кувшином охотятся. Около реки большой кувшин с узким горлом кладут. Кишку берут, один конец ко дну кувшина прикрепляют, другой — на берегу бросают. Водяная собака кишку находит, радуется. На кишку набросывается, заглатывать начинает. Заглатывает, до кувшина добирается, голову в горло протискивает, назад вытащить не может. Так ее берут.

На куницу с помощью камня охотятся. Каменную плиту находят, под ней землю роют, в ямку кусочек мяса кладут. Куница мясо находит, съедает. Так три-четыре раза повторяется, куница привыкает, ни о чем плохом не думает. Тогда охотник яму углубляет, мясо под самый край камня кладет, плиту палочкой подпирает. К палочке веревку привязывает, сам прячется, конец веревки держит. Куница мясо есть приходит, охотник веревку дергает, плита падает, куницу в яме придавливает.

На сурка с водой охотятся. Нору водой заливают, сурок выбегает, его палкой бьют.

Медведя, в засаде сидя, из ружья бьют.

Как на Зухура охотиться? Мне его повадки определить надо. Решить, в каких местах его взять удастся.

Усто Джоруб, искусству меня учивши, говорил: «Охотник-стрелок осторожность соблюдать должен. Зверя трудно убить. Но трудно и свою жизнь сохранить. Охотник-стрелок о двух вещах помнить-заботиться должен: как зверя взять и как самому не пострадать, с гор без урона для себя спуститься, жизнь сохранить.

Думаю: как разом и Зухура взять, и невредимым уйти. Потом думаю: не время сейчас о том думать.

До Дед-камня, за которым наше пастбище начинается, дохожу. Проходя, до камня дотрагиваюсь, чтобы удачу дал. За камнем позади каменная хижина стоит, в которой летом пастухи живут. Рядом — очаг, из камня сложенный.

— Иди, Тыква, посмотри, не прячется ли кто в хибаре, — Гург приказывает.

В хижину захожу. Пусто. Голо. Как будто бесы хулиганили.

— Че тут за свалка? — Гург входит, спрашивает. — Разве люди так живут?

— Вазиронцы, — говорю. — Они здесь жили. Когда прогнали их отсюда, второпях собирались.

— Тряпки, войлоки… Зачем? — Гург говорит.

Оглядел. На пол земляной сплюнул:

— Тут ночуете?

— Здесь, — говорю. — Дом это.

— Дом? Хата в крытке и то лучше, — Гург говорит. — Стены каменные, пердячим паром провоняли… Я бы снаружи спал. Холодно, да на свободе. Лежишь, звезды над тобой…

Вне дома спать нельзя. Неподалеку — Кухи-Мурдон, страшное место, опасное. Гора, на которой дэвы своих мертвецов хоронят.

Один человек — не наш, чужой, — из города приехал — тоже под открытым небом ночевать задумал. „Очень у вас душно. Свежий воздух люблю“, — сказал. Отговаривали, не послушал. Курпачу на траве расстелил, одеяло взял, лег. Утром люди проснулись — нет того человека. Пропал. Курпача-одеяло на месте лежат. Одежда вокруг разбросана… Искали, не нашли. Потом, время прошло, мальчишки ревень на склоне под пастбищем собирать пошли — тело того человека нашли. На камнях голый лежал, зверями-птицами обглоданный. Но все равно знающие люди на теле знаки различить сумели. Сказали: „Дэвы умертвили“.

Но я того Гургу объяснять не желаю.

Потом караван приходит.

— Тыква, иди разгружай, — Гург приказывает.

Разгружаю. Из нашего кишлака мальчишки, которые ослов гнали, — помогают. Поклажу с ослов снимаем. Ковры снимаем, неподалеку расстилаем. Один для Зухуршо. Поодаль другой — для шакалов… Ящик с водкой к зухурову ковру относим. Вьюки, мешки, канистры с водой к пастушеской хижине переносим. Большой котел возле очага ставим.

Гург говорит:

— Тыква, за огнем будешь следить. Дрова рубить.

Потом Шухи подзывает, приказывает:

— На перешеек иди. Возле кучи камней садись, за тропой следи. Чтобы никто втихаря не подошел.

— Пусть Тыква идет, — Шухи говорит.

Гург железные зубы скалит:

— Шухи, пургу не гони. Иди!

Шухи говорит:

— Ладно. Если Тыкву на камнях посадить, разве что-нибудь хорошее вырастет?

Автомат берет, уходит.

Зухур на ковре, опершись на подушки, лежит. Шакалы на ковре кружком сидят. Я дрова-хворост рублю-ломаю. На Зухура незаметно поглядываю. Как его брать, прикидываю. Занбур-повар огонь разжигает. На очаге котел установить мне приказывает. Масло в котел льет, калить начинает.

— Руки вымыть не из чего, — говорит. — Тыква, я в хижине кувшин видел. Иди, принеси.

В хижину иду. Кувшин справа на полке на стене стоит. Беру кувшин, вдруг вижу: под полкой в углу камонгулак, лук-праща, стоит. Когда я в первый раз сюда заходил, лука не заметил. Был он здесь или не был? Дедушку Абдукарима вспоминаю. „Держки лук покрепче, — дедушка говорил. — Вот так, Карим, молодец. Теперь тетиву натягивай…“ Кувшин назад на полку ставлю, лук, как дедушка учил, в руки беру. Хороший лук, мощный. Думаю: „Зачем он мне? Из лука только птиц бьют. Может быть, знак это? Или, может, деды-духи лук как оружие дали? Если так, они лучше знают… Или вазиронцы, когда их Зухур с нашего пастбища прогнал, в спешке вещи собирая, в хижине лук забыли? Возьму. Если знак — хорошо. Если пастухи лук оставили — тоже ничего плохого не будет“.

Тетиву снимаю, сворачиваю, в карман кладу. Лук без тетивы от простой палки ничем не отличается. Пусть думают: „Тыква-дурачок с кривой палкой ходит“. Кувшин беру, Занбуру отношу.

— Палку зачем притащил? Дров много, — Занбур говорит.

— А, палка, — говорю. — Палка, да…

— Дурак ты, Тыква, — Занбур говорит. — Полей на руки.

Руки моет, мясо режет…

Потом Шухи от харсанга приходит.

— Тыква возле плова на кухне, а я палец сосу? Несправедливо. Теперь пусть Тыква возле кучи сидит. А я тебе, Занбур, помогать буду.

— Мне бара-бир, без разницы, — Занбур говорит.

Говорю Шухи:

— Автомат дай.

— А кривая палка у тебя зачем? — Шухи говорит. — Увидишь врага, палку на него наставь и кричи: „Ту-ту-ту!“ Только смотри, всю обойму разом не выпусти. Короткими очередями бей…

— Ладно, — говорю.

— Неправильно сказал. Скажи: „Пост принял“.

— Пост принял, — говорю.

Шухи меня по лбу пальцами щелкает:

— На боевой пост шагом марш!

К харсангу иду, сажусь, тетиву к луку прилаживаю, лук разглядываю. Если деды послали, может, лук особенный. Разглядываю. Обычный лук-праща, из ветви иргая, кизильника, сработанный. Две тетивы из бараньих кишок рога лука стягивают. Посредине меж ними — перемычка: кусочек тряпки нашит. Лук испытываю. Камешек малый — с перепелиное яйцо — беру, в тряпицу закладываю и тетиву на всю длину руки оттягиваю. Хороший лук, мощный. У нас в Талхаке и старые, и малые из камонгулаков стреляют, птиц бьют. Но этот лук натянуть, который деды-духи послали, ни у старика, ни у ребенка сил не хватит. Большой камешек — с куриной яйцо — нахожу, в лук-пращу закладываю.

Влево смотрю, вправо смотрю. В той стороне, где тропа к пастбищу подходит, вижу: куропатка на камне сидит. Тридцать шагов до нее. „Вот цель“, — думаю. Потом думаю: „Зачем зря живую жизнь губить?“ В птицу не стреляю. Потом вижу, еж по тропе бежит. „Вот цель“, — думаю. Потом думаю: „Зачем зря живую жизнь губить?“ В ежа не стреляю.

Шаги слышу, сажусь, лук-пращу рядом кладу. Спросят: „Зачем лук?“ — „Перепелок настрелять, чтоб плов слаще был“, — скажу.

Из-за Дед-камня Зухур выходит. Спиной к Дед-камню встает, ремень на штанах, озирая окрестности, расстегивает… Меня замечает.

— Чего уставился?! — кричит.

Отворачиваюсь. В уме за один миг много мыслей проносится. „Знаки не зря были… Зухур сам пришел… Сейчас не убью, возможность упущу… Будет ли другая?.. Деды-духи камонгулак послали… Они знают… Они знак дают: Зухура из лука-пращи убить возможно… Иначе не послали бы… В голову или грудь бить?.. В грудь легче попасть… Если в голову — вернее убить… До Зухура — тридцать шагов… Точно попаду… Если не убью, только оглушу, подбегу, ножом дорежу… Если закричит, пусть кричит… Не смогу живым уйти — значит, пусть будет, что будет…“

Лицом к Дед-камню поворачиваюсь. Вижу: Зухур на корточках сидит, тужится. Теперь знаю, какой для охоты на Зухура способ есть… Его, когда он испражняется, бить следует.

Лук беру, тот же камень в тряпицу вкладываю. Во весь рост встаю. Говорю: „Не мои руки — пира святого Довуда, всех охотников покровителя, руки“. Лук до отказа натягиваю.

Страшная сила меня одолевает. Как в увеличительное стекло Зухуршо вижу. Бородавки, родинки и все прочее, как будто я свое лицо вплотную к его лицу приблизил, разглядываю. На меня не смотрит. В середину лба целюсь, камень выпускаю. Камень Зухуру в середину лба бьет, назад отбрасывает. Зухур на спину падает.

Думаю: „Если ранил или оглушил, добить надо“. Быстро спускаюсь, к Дед-камню спешу, на бегу нож вынимаю. Подбегаю, Зухур лежит. На спину упал, свой помет телом накрыл. Смотрю, камень глубоко в лоб ушел. Наверное, череп проломил, в кости застрял. Ногой Зухура потолкал — мертвый.

Рядом с тушей Зухура присаживаюсь. Однако осторожность соблюдаю. Может, еще оживет. Если бы медведя или козла убил, горло бы перерезал, тушу головой вниз по склону передвинул — чтобы вся кровь вышла.

Тушу Зухура на живот переворачиваю. Шея у него толстая, жирная. Пальцами на шее позвонки нащупываю, между двумя позвонками острый конец ножа втыкаю. Удивляюсь — нож легко входит, хрустит. Голову отрезаю. Думал, струя ударит… Нет, кровь, как из опрокинутой бутылки, вытекает. Нож о рукав Зухура вытираю, в ножны кладу. Голову за шерсть беру: из нее кровь только капает немного, черная, тягучая. Кровь с шеи о траву вытираю, чтобы свою одежду не замарать.

Голову беру, к харсангу возвращаюсь. „Брать лук или не брать?“ — думаю. Потом думаю: „Зачем он теперь?“ Как уходить буду? Три пути есть.

Слева от Дед-камня — на западе — ущелье есть, узкая расселина, вверх по горе поднимается. По нему пролезть, на гору забраться — дальше пути нет, за горой ущелье, а за ущельем — гора Кухи-Мурдон. Там дорог нет, люди туда не ходят. Там человеческие владения заканчиваются, дэвов владения начинаются. Люди туда никогда не ходят. До границы человеческих владений дойду, остановлюсь, шакалы меня догонят, схватят.

К щели, что в гору ведет, пробираюсь. По узкой щели-ущелью подниматься начинаю. Голову неудобно нести. Шерсть на зухуровой голове короткая, из пальцев выскальзывает. Рот ему открываю, два пальца левой руки — указательный и средний — в пасть, под язык запускаю, изнутри нижнюю челюсть зацепляю, а большим пальцем снаружи, под подбородком прижимаю, придерживаю. „Мертвый, — думаю. — Не укусит“. Так нести лучше. По щели поднимаюсь, наружу, на гору вылезаю, из-за камня выглядываю.

Отсюда, сверху, все далеко вижу. Шакалы уже возле Дед-камня, вокруг безголовой туши Зухура толпятся… Потом вижу: один — Гафур или Занбур, сверху не различить — на лошадь садится, мимо Дед-камня проезжает, по тропе скачет, за поворотом скрывается… Думают, я в сторону Талхака ушел.

Потом вижу: кто-то к краю пастбища бежит, на откосе меня высматривает. Нечаянно себя выдаю. Из-под ноги камень выскальзывает, скачет, прыгает, вниз на траву падает. Шакалы слышат, вверх смотрят.

— Вон он! — кричат.

— По горе лезет!

— Эй, Тыква, спускайся! Все равно догоним!

Вижу, вверх лезут, в погоню идут. Дальше поднимаюсь, левый склон огибаю, в диком месте оказываюсь. Люди здесь не ходят. Никогда не ходили. Зачем здесь ходить? Куда идти, не знаю. Быстро гляжу, путь прокладываю. Наконец вылезаю. Передо мной — большая площадка. Шагов сто, наверное, в длину. Будто длинная узкая полка на каменной стене висит. Будто к каменной стене полка — длинная, узкая — приделана. Справа резко вниз обрывается. Вижу: площадку в дальнем конце трещина рассекает.

Назад дороги нет. Вперед идти надо. На площадку вылезаю, к трещине бегу. Подбегаю, вижу: очень широкая трещина. Шагов семь. Или, может быть, даже больше. Что делать? Думаю: „Очень опасно. На краю трещины мелкие камешки, каменная крошка. Отталкиваться ногой буду, подскользнуться можно“. Быстро-наскоро ногой крошки-камешки сметаю в том месте, где отталкиваться буду.

Площадка покатая. От моей стороны к той стороне наклонена. От стены влево, к обрыву наклонена. Голову на ту сторону бросаю — так, чтобы к самой стене упала. Голова летит, на той стороне падает… Влево к обрыву катится… „Скатится, вниз упадет! — думаю. — Как тогда быть? Достать не смогу“. Голова на самом краю обрыва останавливается.

Назад для разбега подальше, сколько есть места, отхожу. Бога призываю, „Бисмилло“ произношу, бегу. На краю ногой с силой отталкиваюсь, через трещину лечу.

Очень сильно толкнулся. На ту сторону перелетаю, меня вперед тащит… На руки падаю, ладони о камень раздираю, колено ушибаю. Вскакиваю, голову беру. Осторожно, чтоб ненароком вниз не столкнуть — двумя рукам поднимаю. Дальше бегу.

Площадка выступ скалы огибает. За выступ забегаю. Здесь площадка в осыпь упирается. Голову бросаю, сажусь, спиной к скале прислоняюсь. Здесь отдохнуть можно. Выступ от шакалов заслоняет. Они через трещину перескочить не смогут…

Сижу, отдышаться не могу. Потом вдруг меня трясти начинает, будто на сито механического грохота бросает. Будто на мелкие кусочки разваливаюсь, как куча щебня на железной сетке, трясусь и подскакиваю.

Чтобы дрожь унять, голову беру. Нож вынимаю… В каком ухе дырку делать? Если в левом — лицом вперед голову понесу, Зухур вперед смотреть будет… Если в правом — назад… Какое у Зухура ухо левое, а какое правое, никак разобрать не могу. Концом лезвия в одном ухе — в каком, не понимаю, — дырку прорезаю. От подола рубахи полосу отрываю, один конец трясущейся рукой скручиваю, в дырку продеваю, насквозь продергиваю. „Не оторвется ухо?“ — почему-то думаю. Знаю, что не оторвется, но все равно сомневаюсь. Концы тряпицы кое-как связываю, разок-другой дергаю — ухо не отрывается. Теперь хорошо. Теперь голову удобно нести.

Все равно дрожу. Зубами стучу, слова непонятные бормочу. Потом дрожь утихает, и на меня будто лавина обрушивается. Внезапно Зарину вспоминаю. Рыдаю, по камню кулаками бью. Боли не чую. Горе унять не могу. Прежде сила, теперь горе распирает. Рвется наружу, выйти не может. „Почему?! — кричу. — Почему?!“ О чем спрашиваю, сам не знаю. Хочу горе высказать, а как — не знаю. Нет таких слов.

Голову Зухура за петлю хватаю, размахиваюсь, головой о скалу бью. Хрустнула голова, хряснула — так на мой вопрос отвечает. Головой Зухура о камень молочу, „Почему?! Почему так сделал?!“ — кричу. Обеими руками голову хватаю, о стену бью…

Потом голову бросаю, ничком падаю. Плачу. Теперь плакать могу.

Долго ли плакал, не знаю. Слезы вытираю, гляжу. Передо мной гора Кухи-Мурдон. Будто тысячу лет стояла, от времени заржавела, ржавчиной покрылась. Вся насквозь проржавела. Только у самой вершины на круче из красной глины черные камни поднимаются. Утесы, временем выщербленные. Надмогильные камни, дэвами возведенные и по склону купами расставленные. Пять надгробий. Поодаль — три. Чуть выше — семь. Наверное, дэвы тоже, как люди, мертвецов хоронят, каждый каун своих покойников вместе кладет, от чужих отдельно.

Стороной никак не обойти. Через кладбище дэвов идти придется. Если живым пройти сумею и по другой стороне с Кухи-Мурдон вниз спуститься, там, рассказывают, ущелье начинается, которое к Оби-Хингоу ведет. А оттуда можно к людям выйти. В Тавильдару или куда еще… Если здесь от голода и жажды умереть не хочу, придется через кладбище Кухи-Мурдон идти. Думаю: „Наверное, дэвов мертвецы, чем человеческие, в тысячу раз опаснее“.

Голову беру, по осыпи на дно ущелья спускаюсь.

Нечистое место, больное. Только вода, наверное, чистая, хотя, наверное, из нечистого источника вытекает. Потому что даже нечистая вода, если быстро течет, три оборота по течению сделав, чистой становится.

Голову на берегу, на камни бросаю, к воде подхожу. Рубаху снимаю, от крови Зухура отмывать начинаю. Все время по сторонам оборачиваюсь. Слежу. Прислушиваюсь… Плохо будет, если дэвы врасплох застигнут. Никого не замечаю. Ничего не слышу, только ручей тихо журчит. Воздух неподвижно стоит. Рубаху сначала семь раз в воде простирываю, потом один раз землей оттираю и еще раз споласкиваю — так делать положено, если нечистота свиньи или собаки на одежду попадет.

Теперь рубаха чистой сделалась, мокрую надеваю. Нельзя в горы, на кладбище дэвов голым, без рубахи идти. Голову Зухура беру, через ручей перепрыгиваю.

Раньше на границе стоял, теперь во владения дэвов вломился. Думаю: „Может быть, голову Зухура им надо отдать?“ Скажу: гостинец, подношение принес…» Не знаю, нужна им голова или не нужна, но свое к ним уважение покажу.

К мертвым дэвам обращаюсь.

— Извините, — говорю, — обидеть не хочу. Не по своей воле ваш покой нарушаю.

Подниматься начинаю.

Никакой растительности — ни деревьев, ни кустов и даже трава не растет. Только местами лишайники пятнами камни покрывают. Одни черные, другие такого цвета, какой на ладонях у девушек бывает, когда они их хной для красоты красят. Камни будто пятнами крови — свежей и давней, засохшей — вымазаны.

Потом чувствую, будто рядом кто-то идет. Шагов не слышно, никого не видно, но чувствую, что-то большое и невидимое рядом со мной присутствует.

Дедушка Абдукарим, когда живой был, меня учил, «Карим, — говорил, — на всякое дело умение нужно иметь. Опасно с дэвом встретиться. Но если знаешь, что делать, то не страшно. При умении можно и с дэвом совладать, без вреда для себя уйти».

Останавливаюсь, имя Аллаха произношу: «Во имя Бога, милостивого, милосердного», — громко говорю. Дальше иду. Чувствую, невидимый не уходит. Рядом идет, Божьего имени не боится. «Может быть, ангел послан?» — думаю.

Потом слышу: где-то на востоке, далеко за горой — вертолет стучит. Тихо, едва различимо стучит…

24. Даврон

Тринадцать сорок пять. Ждать знахарку нет смысла. По оптимистическим прикидкам, прибудет минут через тридцать. По реалистическим — через час.

— Летим на пастбище, — говорю Ястребову.

Он разглядывает меня с веселым любопытством:

— Насколько понимаю, торопишься начистить ему рыло.

— Не угадал.

— Ну, не орденом же будешь награждать.

— Он дал слово и нарушил. Я такого не прощаю. Отвезу в Ходжигон и при всех разжалую в рабочую скотину. Дрова будет рубить. Или отдам какому-нибудь мужику, чтоб огород на нем пахал…

— Н-да, серьезно. А чего вдруг загорелось? Подожди, пока сам вернется.

— Принцип. Афган научил: задумал важное дело — делай сейчас же. Отложишь на вечер, а днем убьют.

Ястребов усмехается:

— Одобряю.

Пилот стоит у вертолета, разминается, потягивается. Ястребов подходит, обнимает его за плечи:

— Тарас, не в службу… Давай еще в одно местечко сгоняем.

— Серега, это ведь не такси. Боевая машина.

— А у нас как раз боевой вылет. Диктатора отправляемся свергать. Ордена тебе, конечно, не дадут, но поглядеть будет любопытно.

— Ну, если диктатора… — ворчит Тарас.

Сообщаю направление. Ястребов садится в кресло правака, штурмана-оператора. Справа и чуть позади пилота. Я располагаюсь по правому борту. Вертушка взлетает.

Четырнадцать ноль пять. Разглядываю в окно вид на пастбище. Внизу разворачивается в длину с востока на запад обширная плоскость. На северо-западной оконечности пастбища виднеется небольшое строение. Рядом несколько пятнышек, по цвету отличных от растительности. При подлете становятся узнаваемыми детали. Строение — пастушьялетовка. Два цветных прямоугольничка — ковры, большой и малый. Яркое пятнышко — туристская палатка. Затем начинаю различать людей — муравьев, сгрудившихся на ковре.

Ястребов оборачиваеся, знаками показывает: ларинг возьми. Ларингофон висит рядом на кронштейне. Надеваю. Голос Ястребова в наушниках комментирует:

— Царская, мать его, охота. Идиллия…

Идиллия, факт, но вряд ли для Зухура. На большом ковре скопилось слишком много муравьев. Около десятка. Должно быть трое — Зухур и два его питекантропа. Духи по-любому обязаны сидеть отдельно. Зухур боится своих гвардейцев, но вместе с ними за один дастархон не сядет. Ниже его достоинства. Вывод? Вернее всего, духи распоясались на воле. Нагло уселись рядом с Зухуром. Или загнали его в палатку, а сами заняли почетное место. Ликвидировали? Маловероятно. В последние дни в Ходжигон не приходила извне даже собака. Стало быть, принести приказ было некому. Да это, в общем, не существенно.

Вертушка снижается. Зависает метрах в пятнадцати над землей. Духи вскакивают. Оружие кучей свалено рядом. Духи хватают автоматы, расстредотачиваются.

Пилот прекращает снижение. Слышу, Ястребов спрашивает:

— Что за архаровцы? Твои?

— Зухурова гвардия!

— Я было решил, не к тем залетели. Сам-то он где?

— Хрен его… В палатке прячется.

Голос Тараса в ларинге:

— Учтите, мужики, я улетаю. Ситуация стремная. Пальнет какая-нибудь сука…

Говорю сколь могу убедительно:

— Тарас, это свои.

— А стволы на хера похватали?

— Не знают, кто и зачем прилетел. Поставь себя на их место.

— Не нравится мне ситуевина. Что-то твои «свои» шибко на душманов смахивают…

— Давай так, — предлагаю. — Развернись правым бортом… Я открою дверь, покажусь. Тогда точно не шмальнут.

Слышу, спрашивает Ястребова:

— Сережа, что скажешь?

— Тарас, не парься. Я бы сел без затей.

— Твоими бы устами… — ворчит пилот. Мне говорит: — Ладно, сейчас развернусь. Покажи им личико.

Вертушка разворачивается. Я открываю дверь, высовываюсь, машу духам. Узнают. Несколько человек сходятся. Совещаются. Гург машет в ответ.

Закрываю дверь, перебираюсь к пилоту:

— Порядок! Садись.

Вертушка опускается, садится. Тарас оглядывается на меня:

— Ты надолго?

— Глуши.

Тарас щелкает тумблерами. Гул двигателей стихает. Лопасти винта хлопают, замедляя вращение.

Открываю дверь, выхожу. До духов — метров тридцать. Кричу:

— Гург, подойди!

Гург несколько секунд размышляет, подзывает одного из блатных, бросает ему несколько слов, тот направляется к вертолету. Тухлый тип по кличке Шухер, нервный, взбалмошный. Подходит:

— Здоров, Даврон, — с блатной оттяжечкой.

— Где Зухур?

Ухмыляется:

— Охотится где-то.

— Один?

— А че ему? Не маленький.

— Куда пошел?

Шухер неопределенно машет куда-то на северо-запад — туда, где на краю пастбища поднимаются откосы хребта. Меняет тон на дружелюбный:

— Слышь, Даврон, ребята тебя приглашают. А че? Пока будешь Зухура ждать, хоть раз посидишь с нами по-человечески. Ну, там плов, водяра, туда-сюда… А воякам скажи, пусть улетают. Че, тебе уже и отдохнуть нельзя?..

За кого меня держат? Заманивают конфеткой точно малое дитя. Говорю:

— Кончай пургу гнать. Иди, скажи Гургу, пусть сам подойдет. И чтоб шестерок не высылал.

Шухер кривит рожу, но чапает обратно. Ястребов распахивает дверь пилотской кабины, высовывается:

— Проблемы?

— С Зухуром непонятки. Не мог он уйти в одиночку. Во-первых, не охотник. Во-вторых, взбреди ему такая блажь, погнал бы с собой свиту.

— От тебя прячется, — смеется Ястребов.

К вертушке направляется новый посланец. Гафур, телохранитель. Служит Зухуру точно пес, но в общем нормальный мужик. Подходит:

— Ас салом, Даврон. Как дела, здоровье?.. — неспешно выпускает обойму вежливых вопросов, не требующих ответа.

— Нормально. Ты как?

— Не знаю. Подумать надо.

— Ну, думай. А в чем загвоздка?

— Блатной сказал, что Зухуршо на охоте, да? Не верь. Я тебя уважаю, зла не хочу. Потому подошел…

Киваю: понимаю, мол. Спасибо.

— Зухуршо не жди. Не вернется.

Непонятно. Не такая здесь местность, чтоб реально от меня смыться.

— Не в Афган же удрал.

Гафур указывает на небо.

— Туда.

Ощущение, будто бежал, а на пути внезапно опустилась стена, и я с разбегу, в горячке погони — мордой в бетон.

— Сам?! Или кто помог?

— Парнишка здешний. Тыква из Талхака.

Приказываю себе остыть. Зухур получил свое. Несущественно, кто наказал — я или кто-то другой. Делаю глубой вдох. Медленный выдох. Порядок. Тыква? Да, помню… Боец из местных, Гуломов. Тот, что сопровождал меня в дом, где живет Зарина.

Ястребов открывает дверцу, выходит, Гафур рассказывает, что и как произошло.

— У вас, как в кино, — говорит Ястребов. — Деревенский детектив… Ну что ж, Даврон, проблема решилась сама собой. Летим обратно.

— Погоди, — говорю. — Тыкву надо изловить.

Ястребов хлопает себя по бедру:

— С тобой не соскучишься! Изловим, потом что? Душанбе бомбить полетим? Летное время, брат, — штука недешевая, время и керосин… Ну зачем тебе пацан? Пусть бежит.

Растолковываю:

— Боец совершил тяжкий проступок. Необходимо наказать. Показательно. Чтобы никто в отряде не думал, что можно укокошить вышестоящего по званию и сбежать. Расстреляю перед строем.

Он отводит меня в сторону.

— Не понял, — говорит негромко, чтоб не слышал Гафур. — Тебе-то об отряде какая забота? Теперь на меня работаешь. Я свои условия выполнил, твоя очередь. Так что наплюй на высокие материи, и возвращаемся.

Ага, хозяин заговорил! Расставляю точки над «и»:

— Давай проясним: я на тебя не работаю. Всего лишь подписался выполнить один заказ. Насчет долговременного контракта уговора не было.

Ястребов задумывается.

— Торгуешься или доброту мою испытываешь? А, так и быть! Получил лошадь, бери и уздечку. Охота на Тыкву пойдет как бонус. Для закрепления отношений. Вот только насчет керосина… Ты свое обещание-то не забыл? Гляди, весь будущий гонорар ухлопаешь на расплату с летунами.

— Дисциплина дороже. — Возвращаюсь к Гафуру: — Ты видел, куда он направился?

Гафур понижает голос:

— Наверное, блатные его на Кухи-Мурдон загнали. Нас в детстве пугали: «Там мертвецы живут, люди оттуда не возвращаются». Хотя один старик рассказывал, какое-то ущелье есть, по которому он в молодости к Тавильдаре вышел. Тыква вряд ли найдет…

— Меня-то не пугай. Лезь в веролет. Покажешь страшное место.

Вертушка поднимается над хребтом, вдоль которого тянется пастбище. Горные отроги внизу плывут, точно складки измятого бурого одеяла. Такими укрываются в детских домах. На северо-западе одеяло окаймляет охряная полоса. Гафур тычет в окно в ту сторону и кричит, пытаясь переорать рев двигателя:

— Кухи-Мурдон!

На подлете понимаю, почему про гору рассказывают сказки. Пологая стена цвета ржавчины поднимается уступами. На ней, точно могильные обелиски, в беспорядке разбросаны выходы темных скальных пород.

Четырнадцать тридцать четыре. Гафур машет, указывая вниз. Подхожу к окну левого борта. Внизу, на одной из террас в нижней трети склона — маленькая человеческая фигурка. Гуломов. Возвращаюсь к правому борту, надеваю ларинг.

— Тарас, слева от тебя. Видишь?

— Вижу.

— Сможешь сесть?

— Ща узнаем.

Разворачивает машину, снижается. Сообщает:

— Облом. Уклон восемь градусов. Не хочу рисковать.

— Неужто зря летели?

— Могу подвиснуть. Площадка широкая, ветер позволяет…

Он подводит вертушку носом к склону, на высоте зависает над террасой. Затем плавно опускается вертикально вниз. Вижу Гуломова. Стоит неподвижно справа от снижающейся машины. Попыток бежать не предпринимает.

Вертушка подвисает над самой площадкой. Голос Тараса информирует:

— Приехали.

Вешаю ларинг на кронштейн. Гафур встает, орет:

— Я приведу!

Отмахиваюсь:

— Отставить. Сиди.

Открываю дверь. Высота — метра полтора. Спрыгиваю, иду к Гуломову. Он не трогается с места. Подхожу. В правой руке бойца — трофей. Зухурова башка.

— Дай-ка.

Гуломов протягивает мне тряпичную петлю, на которой висит голова. Поднимаю ее на вытянутой руке. Голова перекашивается набок — грязная тряпица оттягивает ухо. Разглядываю с холодным любопытством. Зухура не узнать. Сейчас он напоминает гнилую дыню в базарной оплетке. Лицо смято, нос разможжен вдебезги, губы расплющены, но крови почти нет.

Мне приходит на ум, что система, вероятно, действует сложнее, чем представлялось. Я считал, что Зухур — всего лишь запал. Шарахнуло и его, да пострашнее, чем Зарину. И этого деревенского паренька тоже зацепило.

Возвращаю трофей бойцу. Спрашиваю:

— Штрафные удары на башке отрабатывал?

Он, мрачно:

— Нет, я вратарь… Когда играем, на воротах стою.

— Неважно. Желтая карточка тебе по-любому обеспечена. Знаешь, что это такое?

— Конечно. Радио слушаю.

— Так вот, в сегодняшнем матче желтая карточка — расстрел.

Боец, мрачно:

— Знаю.

— Факт, знаешь, раз бегством спасался…

— Я не спасался… От них уходил.

— Логика где? — спрашиваю. — Уходил, значит, спасался.

Боец, упрямо:

— Нет. Они шакалы. К ним в руки попасть — позор.

— Предположим. А сейчас почему стоял, ждал? Дунул бы в гору.

Боец выдает:

— Вы человек. От людей бегать позорно.

— Хочешь сказать, что смерти не боишься?

— Не знаю…

Потом:

— Боюсь.

Мгновенно принимаю решение. Порядок превыше всего. Это бесспорно. Однако доблесть и честь по рангу стоят выше порядка. Говорю:

— Слушай внимательно, Гуломов. Что ты убил Зухура, меня не колышет. Мне без разницы, почему, за что и прочее. Но дисциплина есть дисциплина, и в данный момент отпустить тебя невозможно.

— Я не прошу…

— Да погоди ты! Сумеешь сбежать, на поимку посылать не стану. Понял?

— Нет, не понял.

— Неважно. Подумай по дороге.

Спасти или дать шанс — вещи разные. В последнем случае вероятность реального контакта очень невелика. В самом худшем варианте — отсрочка смерти. На неопределенное число лет. Награда за доблесть и честь.

— Иди в вертушку.

Подвожу бойца к машине, зависшей над террасой. Гафур открывает дверь. Кричу:

— Залезай!

Гуломов сует голову в дверной проем, хватается за кромку, подтягивается и ловко забирается вовнутрь. В вертолете поднимает голову, стоит, не зная, куда приткнуться. Вскарабкиваюсь, указываю на место слева от Гафура:

— Садись!

Боец садится. Голову держит на весу. На веревке. Кричу:

— Чего ты в нее вцепился?! Бросай!

Бросает. Вертушка поднимается, кренится при развороте. Голова перекатывается по полу. Надеваю ларинг, говорю:

— Тарас, ей богу, последняя просьба… Еще разок — на пастбище. Только подсядь, на пару минут.

Молча кивает. Ястребов оборачивается, корчит ироническую рожу.

Четырнадцать пятьдесят семь. Борт приземляется на пастбище. Духи валяются на ковре. Вывожу Гуломова, веду к ним. Подхожу, командую:

— Встать.

Поднимаются с демонстративной неторопливостью. Гург остается лежать.

— Ты тоже!

Нагло таращится. Взглядом ломаю его взгляд. Сдается. Встает, бурчит на публику:

— Из уважения, командир. Ты такого бандюгана заловил.

Объявляю:

— Значит так. Этот боец, Гуломов, за проступок будет расстрелян перед строем. Отведете его в Ходжигон, в расположение отряда. Ты, Гург, — ответственный. Если хоть кто пальцем его тронет, волос у парня с головы упадет, ответишь лично. Накажу по полной.

Поворачиваюсь, иду к вертушке. Гург кричит вслед:

— Эй, командир, а трупешник? Захвати с собой.

Отрезаю на ходу:

— Тащите сами. Вертушка — не говновоз.

Пятнадцать ноль восемь. Борт поднимается в воздух. Ястребов оборачивается, знаками показывает: надень ларинг. Спрашивает:

— Теперь куда? В Лондон, Париж? Где еще будешь наводить порядок?

— На сегодня все. В Ходжигон.

Пятнадцать двадцать пять. Борт приземляется на площади в Ходжигоне. Жму руку Тарасу: «За мной не заржавеет». Покидаю вертушку, Ястребов выходит следом. Перекрикивая гул винта:

— Завтра убываю из Калаи-Хумба. Послезавтра приступай. Не тяни. Алёша может в любой момент сорваться с места.

Молча киваю. Он протягивает руку:

— Удачи.

Ястребов улетает. Веселый, лихой он парень. Но чужой. По сути, враг. Врочем, если разобраться, мне все чужие. А перед ним я еще и в долгу оказался. О задании ликвидировать Алёша не думаю. Потом. Прикидываю, как повести разговор с Гадо. Зухура он заменит без проблем, факт. Мужик умный, хоть и прикидывается недотепой. Тихушник. Тихоня. В любом случае работать будет лучше старшего братца. То, что тихоня, — даже хорошо. Начнет чудить, приструнить будет несложно. С самого начала возьму его в ежовые рукавицы. Мне не до любезностей, деньги нужны. Зарину лечить. Пластические операции и все такое. Я за нее в ответе. Перед ней виноват. Пытался себя убедить, что нет моей вины, но знаю, что виноват. Деньги будут. Знаю абсолютно точно. Мне предсказано.

Предсказание поступило полтора года назад, через несколько дней после того, как на меня в части спустили собак. Подставили подло. По всем правилам. С офицерским судом чести и прочей махоркой. Народ странно себя повел. Вроде, и верили мне, и сомневались. Только Петька Воронин поддержал безоговорочно: «Напраслину на него вешаете!» Короче, шли мы с Петей после суда по Кургану, по центру. Я, факт, злой был, ничего не замечал вокруг, а Петр вдруг сказал:

— Даврон, глянь! Чурки совсем оборзели — милостыню булыжниками подают. Ну-ну… И кто-то камень положил в его протянутую руку…

На обочине тротуара сидел на земле худой старик. Перед ним лежала на платке горстка мелких камешков.

— Это фолбин, Петя, гадальщк. Судьбу предсказывает.

— Давай погадаем.

— Глупство это. И настроения нет.

— Да брось. Ради шутки. Развеешься немного.

Мы подошли к старику.

— Погадаешь?

Старик внимательно осмотрел меня и спросил по-узбекски:

— Как тебя зовут?

— Даврон.

Старик сгреб камешки и легонько их подбросил. Камешки раскатились по тряпке. Фолбин попередвигал их, как шахматы на доске, и заговорил монотонно:

— Ярко, как светильник, горела твоя судьба, Даврон…

Узбекский знаю не очень хорошо. Но старика в общих чертах понял.

— Теперь, Даврон, бредешь в темноте, как стреноженный конь. Не видишь, куда идешь, не знаешь, куда идти… Долго будешь бродить, но в конце концов найдешь свое золото.

— Все, что ли?

— Все.

Обычный развод. Общие фразы. Хороший психолог. С лету отслеживает настроение. Я ничего иного не ожидал, но стало досадно.

— Факты, факты давай. Конкретно. Что, где, как.

— Этого камни знать не могут. Сам решай, куда идти. Куда пойдешь, там и окажешься. Как поступишь, так и будет. Сумеешь — добудешь золото. А не сумеешь…

— Сумею, сумею… Ну все, хорош болтать зря.

Дал ему денег. Петька спросил:

— Ну и что он тебе предрек?

— Золотые горы посулил.

— Клево! Пусть теперь мне раскинет.

Я сказал старику:

— Мой друг тоже хочет.

Старик — наотрез:

— Ему гадать не буду.

Я перевел, Петька возмутился:

— Что за дела?! Скажи, чтоб кидал камни.

Старик нахохлился и отвернулся.

— Камни устали. Больше не видят.

— Батарейки сели? — засмеялся Петька. — Ладно, Даврон, поделишься золотишком.

Через три дня, второго мая, его убили. Погиб по-глупому. Вот и думай, что хочешь. Я думал. Едва мозги не вывихнул. Моей вины в Петиной смерти не было. Во-первых, не по графику, а во-вторых, контакт с ним я четко контролировал. Приятели, и ни на йоту больше… Но как старик определил, что он умрет? Судьба — не рельсы. Даже не тропа. Хаотическое сплетение случайностей. Вычислить заранее, куда повернут события, невозможно. Как нельзя предсказать путь молекулы в броуновском хаосе. И все же старик каким-то образом знал, что произойдет. Неужели просто ткнул пальцем наугад и попал?

Бился я над этой темой долго. В один прекрасный момент точно током долбануло: фолбин распознает зоны высокого напряжения! Как? Видит, чует, ощущает? Не знаю, как, но распознает. Может научить. Или, по меньшей мере, объяснить. Я бросился искать. Только старик будто сквозь землю провалился. Только и осталось от него — обещание богатства…

Пятнадцать тридцать девять. Вхожу во двор Зухурова дома. Спрашиваю бойца на воротах:

— Где Гадо?

— В конторе.

Иду к кабинету. Уже, факт, не Зухурову. Дверь распахивается, выходит Гадо. Точно специально подгадал. Хмурый, сосредоточенный. Видит меня, изображает на морде сначала удивление, затем озабоченность и заботу.

— Даврон, друг, вернулся! Куда отвез? Мать сказала, в кишлак. Я не поверил. В кишлаке разве лечить умеют? Ну, расскажи, что врачи в Калаи-Хумбе сказали?

Говорить на эту тему не хочется, но придется держать Гадо в курсе. Будущий сотрудник. Информирую:

— В Талхаке она. Тамошняя знахарка будет лечить.

Гадо одобряет:

— Тоже правильно. Знахарки такое умеют, что врачам не под силу.

Порядок. Товарищ правильно колеблется вместе с руководящей линией.

Гадо спохватывается:

— Э, друг, ты устал, наверное, с дороги. Голодный, наверное. Пойдем в мехмонхону. Обед туда принесут. Я сказал, чтоб к твоему возвращению приготовили…

— Потом. Разговор есть.

— За обедом поговорим. — Кричит: — Эй, Матлуба!

На крыльцо выскакивает женщина. Гадо приказывает:

— Чай, шурпо, все, что полагается…

В мехмонхоне усаживает меня на почетное место, обкладывает подушками, сам садится пониже, опускает глаза. Демонстрирует, что ждет, пока я начну разговор.

Начинаю:

— Значит, так. Зухур… Короче, твой брат приказал долго жить.

Гадо кивает. Лицо на долю секунды оживает и мгновенно застывает. Не успеваю поймать мелькнувшее выражение. Что это было? Радость? Горе? Досада? Произносит ровно и бесстрастно:

— Выходит, судьба его такова. Избежать хотел, не получилось. Когда Зарина вечером с собой такое сделала, Зухур ночь не спал. С утра пораньше от твоей расправы на пастбище убежал. Тебя, Даврон, я не виню. Если случилось, что ты убил…

Перебиваю:

— Не я. Деревенский мальчишка камнем пришиб.

Гадо опять кивает. Молчу.

— Зухур мне не брат, — говорит Гадо.

Молчу.

— Сын моей матери от первого мужа и больше никто, — говорит Гадо. — Понимаешь?

Сохраняю безучастность. Гадо не сдается:

— Приведу пример: вот имеется у моей матушки в личной собственности козел. Матушка его козленком взяла, вырастила, заботится о нем, но никто в здравом уме не будет козла считать моим братом. Согласен? Аналогично: был у матушки сын. Не от моего отца, от другого человека — этот самый Зухур. Какое отношение он имеет лично ко мне? Никакое. У меня сестры есть, дочери моего отца. Родной брат есть — в России, в Рязани живет, инженером работает. Еще был брат, в детстве умер. А Зухуршо? Он мне никто.

Оригинальный некролог. Откликаюсь:

— В общем-то идея понятна. Аналогия неточна.

Гадо возражает — в первый раз за то время, что его знаю:

— Зря считаешь, что неточная. Это, наверное, потому, что тебе наши отношения неизвестны. Мой отец — ходжа. Мы из Бухары в это ущелье пришли, одни из первых здесь поселились. До революции наш каун большей половиной всех окрестных земель владел… А кто отец Зухура? Я коммунистам никогда не прощу, что они насильно заставили матушку выйти за него замуж. Девушку белой кости выдали за безродного матчинского простолюдина. А он, к тому же, преступником оказался. И весь его род таков. Родной дядька Зухура — тоже вор. И Зухур ничем своих родичей не лучше, только сумел в начальство пролезть. С самого института лез — учился кое-как, зато стал комсомольским секретарем факультета, потом всего института и дальше полез. Из комсомола в партию перебрался и наконец дополз — сделался инструктором заштатного партийного райкома. Выше подняться ума не хватило…

Гадо говорит холодно, бесстрастно. Точно читает сводный бухгалтерский отчет о прегрешениях и провинностях Зухура.

— Раздулся от гордости, как лягушка. Я тогда учился, а отец рассказывал — Зухур вначале в кишлак часто приезжал, вроде мать проведать, а на самом деле, чтобы покичиться перед односельчанами. Ходил важный, как павлин, с моим отцом обращался неуважительно, как с нижестоящим. Потом даже мать навещать перестал. Только не повезло ему — в девяносто первом году компартию прикрыли, и остался Зухур не у дел. Чем занимался, я не интересовался, но однажды он сам у меня появился. Я в Душанбе экономистом работал. Дела неплохо шли. Зухур к тому времени в Курган-Тюбе перебрался, в Душанбе приехал по каким-то своим делам. Я-то знаю, зачем он пришел — передо мной похвастаться хотел. «Твои родичи — моим не чета. Чем гордитесь, нищие люди? Вот мой дядюшка родной, Каюм, брат отца, — большой человек. Помощь мне оказал, свое дело открываю. Потом, может, тебя к себе возьму. Ты бухгалтер, да? Посмотрим, может, бухгалтером у меня будешь». Нахвастался вдоволь и исчез. Два месяца назад опять приехал. На этот раз со слезами просил: «Гадо, помоги, я в трудное положение попал». Я спросил: «Разве вам, кроме меня, не к кому обратиться? Вы большим человеком были, в райкоме работали, неужели никаких хороших связей не осталось?» Зухур смутился, сказал: «Эти люди, поев, в солонку плюют. Добра не помнят». Я понял, что он в Пянджском районе авторитетных людей тоже против себя настроил, обидел или подвел… Я спросил: «А ваш родич в Курган-Тюбе? Ваш дядя. Он большой человек, почему к нему не обратитесь?» Зухуршо еще больше смутился, сказал: «Дядя Каюм тоже не поможет».

Прерываю:

— Только и слышу: Каюм, Каюм… Кто он такой?

— Говорят, бизнесмен. Еще говорят, вор в законе. Точно не знаю. Слышал, несколько раз в тюрьме сидел, теперь богатый человек, большое влияние имеет. Еще я понял, что Зухур перед ним тоже в чем-то виноват, раз помощи просить не решается. Ответил ему: «Если даже ваш дядя помочь не может, я как смогу?» Зухур долго юлил, наконец я заставил его признаться: он какое-то дело начал — какое, не сказал, Каюм деньги в долг дал, дело прогорело, деньги пропали, а Каюм долг не простит даже родному племяннику. Что теперь делать? Я посоветовал: «Вам уехать из Таджикистана надо». Зухур принялся на жалость бить: «Куда поеду? Без денег, без связей только улицы подметать или кирпичи на стройке носить… Уеду, дядя Каюм еще больше рассердится. Он такой человек, его люди всюду меня найдут. Я от тебя, Гадо, других слов ожидал, за хорошим советом, как к младшему брату, приехал. Ты очень умный, из любого трудного положения сумеешь найти выход». Когда змее хвост прижмут, она, как голубь, ворковать начинает. Зухур всю жизнь презрение мне выказывал. В детстве, когда я маленький был, колотил меня, обижал. За то ненавидел, что я умнее, способней…

Прерываю Гадо:

— Вечер воспоминаний потом устроишь. Дела надо обсудить.

— О делах говорю, они теперь у нас общие. Тебе мало известно, а знать необходимо многое, потому и рассказываю… Я тогда Зухуру старых обид вспоминать не стал. Зачем? Будет еще время отплатить, а я сразу вычислил, как можно его положение использовать, через него на Каюма выйти и большое дело сделать. Мне в этом деле Зухур ключом к сейфу, в котором сбережения Каюма лежат, послужил.

Его долг и родство с Каюмом большие возможности давали. Я сказал: «Не беспокойтесь, знаю способ не только долг отдать, но даже доход получить. Надо в Курган-Тюбе ехать, к вашему дяде». Зухур испугался, огорчился: «У меня надежда была, что ты что-нибудь путное придумаешь». Я ему свой замысел рассказал, как можно пастбище в наших горах использовать. Зухур сначала обрадовался, потом загрустил: «Очень сложное дело, я один справиться не сумею». Я сказал: «Поеду, во всем вам помогу. Вы только с дядей поговорите, убедите, что от него никаких затрат не потребуется. Он ничем не рискует — ни копейкой денег, а свой долг получит и даже прибыль. Вы его только об одном попросите — пусть поговорит с Сангаком, чтобы разрешил взять с мелькомбината немного муки и сахара…»

Вот кто, выходит, заварил кашу! Мышка серая, тихоня, а самим Сангаком манипулировал.

— И ты был уверен, что Сангак разрешит?

— Эх, Даврон… Представь, что хочешь разбить большой камень. Сколько ни стараешься — молот отскакивает, а камень цел. Год будешь трудиться, ничего не получится. Но если правильную точку найдешь, один удар — на куски расколется. Знать надо, куда бить.

Мысленно комментирую: «В особенности, если бьешь чужими руками», но Гадо не осекаю. Пусть вывалит до конца.

— Повез я Зухура в Курган, — продолжает Гадо. — Он трусил, боялся встречи с Каюмом, трясся от волнения, но я научил, что и как говорить. Ушел… Часа три или четыре его не было. Вернулся от своего дяди-вора измученный, встрепанный, но счастливый: «Поможет». Спасибо, конечно, не сказал. Напыжился: «Так-то, Гадо! Вот каких родичей надо иметь». Он потом постоянно случай искал, чтоб меня унизить. Завидовал, хотел доказать, что сам выход нашел. Ты свидетель, сколько раз меня на людях обижал…

Подтверждаю:

— Бывало.

— Другого не знаешь — как Зухур со мной наедине, когда рядом никого нет, разговаривал. Вежливый, ласковый: «Гадо, дорогой, не обижайся. Поневоле приходится — у горцев традиции дикие, а мне надо авторитет поддерживать». Боялся, что кто-нибудь догадается, что это я решения принимаю, а он всего лишь перед народом мои распоряжения повторяет.

— Не понимаю, почему ты терпел.

— Чтоб люди были уверены, что Зухуршо главный.

— Подыгрывал. Зачем?

— Многие недовольны. Отца будут корить: «Твой сын народ разоряет», — перестанут уважение оказывать.

— Не хитри. Я знаю, как ты к чужим мнениям относишься.

Гадо соглашается:

— Тоже правильно. Мне людские толки безразличны. Наши люди, чем их больше притесняешь, тем больше уважают. Но необходимо все варианты заранее просчитать. Сейчас у правительства до нас руки не доходят. Правительственные войска оппозицию в Дарваз и Бадашхан загнали, но в наши горы пока не добрались. Рано или поздно — по моим рассчетам, через год-полтора — на Дарваз придут. Как думаешь, что тогда будет? Если какие-нибудь неприятности начнутся, выгоднее было, чтоб Зухур главным оказался.

— Нормально! Зухура не стало, за меня будешь прятаться? А в случае чего — подставишь.

— Что ты, Даврон! К тебе совсем по-другому отношусь.

— Не убедил.

— Выгоды нет подставлять. Понимаешь? Зухур мне требовался, чтобы поддержку Каюма получить, потом он только делу мешал. Пользы от него никакой, только вред — каюмовских бандитов с собой притащил. Каюм их послал, чтобы присматривали, не задумает ли Зухур бежать с выручкой. Придется с уголовниками разбираться, а кроме тебя никто с ними не совладает.

— Предположим. А дальше? Роль исполню, и…

Мне плевать на его интриги. Что бы Гадо ни задумал, сломаю гаденыша. Просто любопытно, какими доводами он замыслил меня вокруг пальца обвести. Пока бьет на логику:

— С тобой прибыльней дружить, чем тайно враждовать. Зухур был слабым, ты сильный. За тобой — как за крепостной стеной, не обманешь, не подведешь. Подумай: зачем мне от тебя избавляться? Но если б даже имелась какая-то причина, сил бы не хватило одолеть. Знаю, что ты сейчас думаешь… Говори, говори, — думаешь, — все равно выйдетпо-моему. Так, да?

— Верно.

— Обо всем можно договориться, чтобы и тебе, и мне было хорошо. По-честному обсудить и договориться.

— Предположим. Зухур рассказал тебе, какие я поставил условия?

— Конечно. Он всегда со мной советовался.

— Так вот, договор остается в силе. Местные жители получат свою долю.

Вздыхает.

— Очень правильное условие. Только, Даврон, трудно его выполнить…

— Поднатужишься.

— Не во мне дело. Расчеты оказались неточными — Зухур, когда будущий доход посчитывал, погоду не учел. Говорил: «Мак от людей забот не требует, сам вырастает». Приехал агроном, объяснил. Растения, конечно, при любой погоде вырастут. Но для того, чтобы был большой урожай, необходимы условия. Засуха маку вредна, особенно в то время, когда бутоны образуются, а в периоды от фазы розетки до цветения почва должна быть постоянно влажной. Агроном сказал, требуется влажность шестьдесят — восемьдесят процентов. Если сеют весной и нет дождей, необходимы три полива. Дожди неизвестно, пойдут или не пойдут, а где на горном пастбище взять воду? Потому и пришлось для резерва сеять кроме пастбища и совхозных полей еще и на личных землях.

— Понимаю, к чему клонишь. Несущественно. Размер урожая ничего не меняет.

— Даврон, сам посчитай. Если малый доход делить на всех, тебе и мне почти ничего не достанется.

— Знаешь анекдот? Петух бежит за курицей и думает: «Если не догоню, хотя бы согреюсь».

Гадо натужно смеется. Придуряется, будто не понял:

— Ха-ха… Я тоже хорошие анекдоты знаю, потом расскажу. Давай сначала о деле, без шуток.

Уточняю:

— Тогда открытым текстом: местные жители получат свою долю. При любом раскладе.

— Правильно, правильно, — говорит Гадо. — Но ты еще не все знаешь. Может так получиться, что дожди все-таки польют, но позже — в начале цветения — и будут идти до периода зрелости. В итоге семян получится много, а сырца мало. Дохода на всех не хватит. Понимаешь?

— Понимаю.

Слишком четко понимаю. Это означает, что мне придется сделать выбор — деньги для Зарины или для мужиков. За нее я в ответе. Перед ней в долгу. За мужиков не отвечаю. Но если лишу их выручки, они элементарно подохнут. Вымрут от голода среди разоренных земель. И самое главное — я связан словом. Обещал выручить. Тупик. Выбрать не могу. В хаотическом мире единственный ориентир — случайность. Достаю из кармана кость. Верчу в руке, будто машинально, задумавшись. Загадываю. Пять. Роняю на дастархон. Единица! Не я выбрал. Выбор сделала судьба. Болеть виной придется мне.

Гадо ждет, что скажу. Говорю:

— Если не хватит на всех, то мне и тебе достанется хрен с маслом. Ноль целых ноль десятых.

— Неделовой разговор, Даврон.

— Неделовой. Но по делу.

Он маневрирует:

— Ты устал, поспешные решения принимаешь. Давай отложим, обсудим позже. Времени много, ты подумаешь, взвесишь…

Встаю.

— Дискуссия окончена. Я решений не меняю.

Гадо тоже вскакивает:

— Э, Даврон, подожди! Меня всегда язык подводит, говорить толком не умею. Хочу одно сказать, выходит другое. Считаю хорошо, а когда объяснять начинаю, людям трудно меня понять. Я ведь о шансах говорил. Только о том, что гарантий нет — доход от погоды зависит. От милости природы зависим: выпадут осадки вовремя — богачами станем, не повезет — ну что ж, в любом деле риск имеется. У нас говорят, иншалло — как Бог захочет. Ты, наверное, подумал, что я хочу наших людей голодом уморить… Нет, Даврон, все будет так, как скажешь. Я согласен — дискуссия окончена.

Что-то новое — Гадо о Боге вспомнил. А он торопится:

— Подожди, подожди, Даврон, не уходи, еще много вопросов надо решить… Во-первых, что делать с журналистом, который в яме сидит? Выпустить надо, но…

— Никаких «но». Прикажи освободить.

Гадо вздыхает:

— Не хочет выходить. Утром, когда Зухур уехал, я хотел его наверх поднять — на время, пусть на солнце посмотрит, свежим воздухом подышит, по двору погуляет. В любой тюрьме прогулки разрешают. Журналист не только наружу выходить, даже беседовать отказался. «Здесь останусь» — и больше ничего не сказал. Наверное, в темноте умом повредился. Жалко человека. Поговори с ним, тебя он наверяка признает, опомнится…

Меня охватывает злость. Предупреждал же дурня: я за него не в ответе. Отвечает сам за себя. Нет, все-таки вляпался. Теперь вынуждает вмешаться. С непредсказуемыми для него последствиями. Не хочу. Может, обойдется, а может, опять придется болеть чувством вины. И бросить его не могу.

— Пошли.

Иду по двору. В загоне за сеткой неподвижно вытянулся дохлый удав. Мимоходом бросаю Гадо:

— Скажи, чтоб падаль убрали.

Подхожу к каморке, под которой вырыт зиндон. Гадо опережает меня, с подчеркнутой почтительностью распахивает дверь. В центре каморки квадратная дыра. Подхожу. Всматриваюсь в глубину ямы. Глаза после яркого солнечного света не сразу адаптируются к полутьме. Различаю внизу Олега. Сидит на земле, прислонившись к стенке. Голова опущена. Присаживаюсь на корточки. Окликаю:

— Олег!

Он вздрагивает, медленно поднимает голову. Хрипло произносит:

— Ты настоящий? Или только кажешься?..

Мощный удар в спину. Толчок швыряет меня грудью на противоположный край проема. Ноги проваливаются в пустоту. Успеваю схватиться за окаемку. Повисаю. Под пальцами — деревянная рама, припорошенная землей. Осыпаются камешки, сухие комочки. Пальцы скользят. Едва удерживаюсь. Поднимаю взгляд вверх. Сразу же зажмуриваюсь. Сверху летит песок, пыль. Режет глаза. Мельком, за сотую секунды успеваю увидеть подошву башмака. Острая боль. Гадо каблуком сбивает мои пальцы с рамы.

25. Джоруб

Четвертые сутки пошли с того злосчастного дня, когда я отвез Зарину в логово Зухуршо, и все это время меня терзали и терзают, не отпуская ни на миг, страх за ее судьбу и стыд за мое малодушие.

Отец по-прежнему болен. Молчит. А Вера… Было бы, наверное, легче, если б произнесла хоть слово упрека, но она молчит. Безмолвие поселилось в нашем доме, тишина, как перед грозой.

И вчера наконец грянул гром.

Возвращаясь от Мирзорахмата, у которого занемогла корова, я услышал рокот вертолета. Пока гадал, куда он направляется, вертолет косо снизился и завис над нашим домом. Я подоспел как раз вовремя — с оглушительным ревом он опускался на маленькое поле за задним двором. Со всех сторон сбегались ребятишки. Соседи вышли на крыши, чтобы поглядеть на летающую машину, которая последний раз приземлялась в кишлаке лет десять назад, когда можно еще было вызывать санитарную авиацию. Дильбар с детьми Бахшанды стояла у забора.

Винт остановился. Дверь открылась, вышел Даврон и крикнул:

— Подойди.

Я подошел. Даврон заглянул в раскрытую дверь и сказал:

— Подавай.

Высунулся конец переносных брезентовых носилок, которые употребляют в «скорой помощи». Даврон взялся за ручки и вытянул носилки почти до самого конца. Лежащий на них был закутан в цветное вышитое покрывало, лицо прикрыто чем-то вроде марли. Должно быть, мне привезли на лечение больного или раненого.

Я сказал:

— Вы ошиблись, я ветеринар, а не врач. Вам в нижнее селение, в Ходжигон, надо лететь. Там есть медбрат. А лучше — в Калаи-Хумб…

— Берись за носилки, — приказал Даврон.

В дверях вертолета показался русский военный и, нагнувшись, выдвинул заднюю часть носилок на самый край проема. Я перехватил у него ручки и удивился, сколь легким оказался неожиданный пациент.

— Понесли, — Даврон двинулся к калитке.

Топча посевы, мы пересекли поле и вошли на наш задний двор. Ребятишки стайкой следовали за нами, возбужденно перешептываясь.

— Говори, куда заносить, — распорядился Даврон.

— В мехмонхону. Прямо через дом, потом…

— Знаю, — оборвал меня Даврон.

Мы прошли через дом, в переднем дворе свернули налево к мехмонхоне. Мухиддин, сынишка Бахшанды, забежал вперед и распахнул дверь. Мы, не снимая обуви, вошли в гостевую, поставили носилки посреди комнаты.

— Зови старуху. В темпе, — приказал Даврон.

Я не понял.

— В доме нет старых женщин.

— Да не в доме, — нетерпеливо сказал Даврон. — В кишлаке. Кто тут у вас знахарка? Знаменитая.

Я понял, о ком речь.

— Хатти-момо.

— Факт. Вот ее и зови. Побыстрей.

Я велел Мухиддину, сынишке Бахшанды, который стоял на пороге и сгорал от любопытства:

— Беги к старой Хатти-момо. Скажи, Джоруб просит прийти как можно скорей.

Мухиддин убежал. Даврон взглянул на часы:

— Далеко старуха живет?

— Не очень. На нашей стороне. Старушка древняя, бегать уже не в силах.

Не промолвив ни слова, он шагнул к выходу.

— Кто это? Кого вы привезли? — крикнул я вдогонку.

— Зарину, — ответил Даврон, не оборачиваясь. — Облила себя керосином и подожгла.

Не спрашивайте, что я почувствовал. Я образованный человек, знаю, горе — болезнь души. Но лучше сорваться в пропасть, кости переломать, лучше чумой заразиться, проказой, лучше от тифа умирать, чем страдать от этой болезни. Я, словно старик, дрожащую руку протянул, хотел марлевое покрывало с лица Зарины откинуть — силы не хватило. Стоял, от боли стонал…

Дильбар потихоньку вошла, остановилась рядом.

— Не убивайтесь, Бог захочет, все обойдется. Сейчас Хатти-момо придет, посмотрит, скажет… Может быть, и не очень опасно, может, вылечит.

Ответить не смог — спазм сдавил горло, дыхания недоставало. Не знаю, сколько времени прошло. Прибежала Вера с верхнего поля. Ворвалась в мехмонхону.

— Это не она! Какая-то ошибка… Не может быть, чтоб она!

Боязливо откинула марлю, увидела лицо, замерла. Бессильно опустилась у изголовья и окаменела. Я вышел, не смог вынести тяжести ее скорби.

Во дворе толпились, перешептываясь, соседки. Наконец привели Хатти-момо. Две женщины поддерживали ее под руки, двигалась она медленно и осторожно, но держалась очень прямо. Белоснежное платье до пят и головной платок обветшали от бесчисленных стирок, были сшиты, казалось, из хирургической марли. Я словно малый ребенок на нее смотрел, с детской надеждой. Непонятную силу чувствовал в ветхой старушке, силу выветренного камня. Тысячелетиями разрушали его высокогорное солнце с ледяным ветром, одолели, вылущили все бренное и непрочное, с несокрушимой основой не совладали.

Старушку ввели в мехмонхону, я вошел следом. Хатти-момо присела в головах носилок по другую сторону от Веры, откинула широкий белый рукав, хрупкими темными пальчиками прикоснулась к лицу Зарины, сказала:

— Пусть все выйдут.

Я, преодолев оцепенение, сказал:

— Пойдем, Вера. Хатти-момо хочет, чтобы мы ушли.

Она проговорила глухо, безжизненно:

— Я мать. Я должна остаться.

Я перевел.

— Мать пусть тоже выйдет, — сказала Хатти-момо.

Я бережно обнял Веру за плечи, поднял и повел. Калека вел калеку, больной вел больную… Потянулось время, мы ждали во дворе, не отводя глаз от двери мехмонхоны. Соседки тихо переговаривались:

— Скажет: «Буду лечить», тогда есть надежда. Молча уйдет — значит, помочь нельзя.

— Эх, сестра, один Бог знает. Говорят же: некто всю ночь у постели больного проплакал, наутро сам умер, больной жив остался…

Дверь наконец открылась. Вера словно очнулась, кинулась к Хатти-момо:

— Что?!

— Буду лечить, — сказала знахарка.

Она подозвала помощницу, перечислила, какие из трав и снадобий следует принести, и вновь уединилась с Зариной. Соседки постепенно разошлись. Хатти-момо несколько раз выглядывала из мехмонхоны, ставшей больничной палатой, и требовала то горячей воды, то старый железный серп — непременно старый, сточенный почти до обушка, то свежего коровьего навоза… Поздно вечером она приказала не входить к Зарине, чтоб не тревожить, сказала, что придет утром, и удалилась, опираясь на помощницу.

Вера к этому времени нервно расхаживала по двору, беседуя сама с собой:

— Нет, я не понимаю, почему он сюда привез, почему не в город?! Ну хотя бы в Калаи-Хумб. Там все же врачи. Наверное, военный госпиталь есть. А эта старуха… Она же едва дышит. Ее саму надо реанимировать, а туда же — лечить… И чем? О, господи, навозом!

Неожиданно Бахшанда сказала с непривычной мягкостью:

— Сердце понапрасну не надрывай, Вера-джон. Она хорошо лечит. К ней много людей даже из Калаи-Хумба, из Дангары, отовсюду приезжают. Тамошние врачи не могут, а Хатти-момо умеет. И Зарину вылечит…

Вера вдруг взорвалась.

— Не притворяйся, что за нее волнуешься! — крикнула она яростно. — Я знаю, ты Зарину терпеть не можешь. Ты ее ненавидишь. И это ты, ты сломала ей жизнь. Все беды начались с твоей идиотской затеи с замужеством…

Неукротимая Бахшанда против обыкновения промолчала. Должно быть, понимала, какими тягостными для близкихпутями изливается порой горе. Меня тоже переполняло желание проклинать Бога, судьбу и обвинять всех домашних, но я укротил себя и терпеливо переносил страдание, ибо терпение — тусклый факел, который освещает наши жизни.

Вера продолжала бушевать:

— Не понимаю, не представляю, как можно жить так, как вы живете. Вы своих девушек замуж выдаете — точно коров на случку гоните… И ты тоже, — она с ненавистью обернулась ко мне, — и ты тоже… Ветеринар! — последнее слово она выкрикнула с презрением, как оскорбление.

Я принял укор с благодарностью — он был сродни тем жгучим лекарственным средствам, что оказывают, говоря языком медицины, отвлекающее воздействие и приглушают главную боль.

Вера прошагала к мехмонхоне, открыла дверь и скрылась внутри. Я войти не решился, хотя не видел разумного смысла в запрете Хатти-момо. В кишлаке говорят, она лечит не столько зельями, сколько джоду, колдовством, магией. В магию я, разумеется, не верю, но все-таки не хотел рисковать…

Ночь промаялся, рано утром решил забыться в тяжелой работе. Взял кетмень, лопату, поднялся к верхнему полю, которое Вера с детьми полностью расчистили от камней. Остался только вросший в землю обломок величиной с откормленного барана. Одному человеку с таким не справиться, разумнее было оставить лежать посредине поля. Так обычно и поступают. Я же взялся за бессмысленную работу — начал окапывать валун, чтобы впоследствие выкатить его из ямы, используя жерди как рычаги. Через какое-то время пришла Дильбар. Остановилась и молча наблюдала за моими усилиями.

— Что? — спросил я, не оборачиваясь.

— Наши мужики вернулись с пастбища, — сказала Дильбар. — Сказали, что Зухуршо мертв. Они, наверное, его убили. Народ возле мечети собирается. Наверное, вам тоже нужно пойти…

Я продолжал копать. Она постояла немного, затем ушла. С удивительным равнодушием выслушал я сообщение о смерти Зухуршо, однако весть, подобно зерну, постепенно набухала в темных глубинах скорби, а затем внезапно проросла вспышкой мстительной радости. Одновременно пробудилось и любопытство. Меня охватило нетерпение, бросив лопату, я зашагал вниз.

Вошел на задний двор, чтобы смыть пот и грязь, и вдруг услышал тихий шепот:

— Джоруб, эй, Джоруб…

Ворота коровника были приоткрыты, я распахнул их и увидел Шокира. От неожиданности я расхохотался. Слышал словно со стороны свой злой смех, звучащий как рыдания. Не в силах сдержаться, выплескивал боль, тревогу, напряжение. Не понимал, смеюсь или плачу.

Внезапно умолк. Холодная ярость захлестнула сердце. Шагнул к нему, занес кулак. Шокир съежился. Но рука не подчинилась, дрожала от напряжения, застыла, не ударила. Ненависть во мне кипела, тело не повиновалось.

— Друг, не бей, — пролепетал Шокир. — Помоги…

Словно чары с меня снял этими словами. Рука опустилась, а разум одобрил, что не ударила слабого.

— Друг, — повторил Шокир, — друг, помоги.

Жалобная просьба вдруг напомнила мне далекие времена детства, а он, увидев, что я разжал кулак, быстро заговорил:

— Ты, Джоруб, здешних людей знаешь. Горцы! Гордые, скупые, недобрые… Завидуют, злобствуют, что Зухуршо меня начальником над ними поставил. Теперь-то осмелеют. Зухуршо боялись, а на мне отыграются, свой подлый, жестокий нрав выкажут…

Гнев мой внезапно сменился любопытством. Я не сомневался, что Шокира уже ищут, спросил:

— Как же ты сюда-то сумел добраться?

Живет он на той стороне реки, путь оттуда — через все селение.

— Бог спас, — сказал Шокир. — На вашей стороне, у вдовы Шашамо ночь провел. Когда про Зухуршо услышал, то задами, верхней тропой к тебе прибежал.

Он расправил узкие плечи.

— Я знаю тебя, Джоруб. Знаю, какой ты человек. Не выдашь, убеждения не позволят. Ты даже ударить не смог — воспитание как наручниками сковало. И сердце мягкое, твердости в тебе нет. Жалостливый ты. А потому спрячешь, из кишлака выведешь…

Говорил он снисходительно, но жалкой была его надменность. Я сказал:

— Плохой ты психолог. Спасать не стану, хотя и не выгоню. Сиди здесь, хоронись от людей. Только лучше тебе с толпой мужиков встретиться, чем с Бахшандой или, пуще того, с Верой.

Он усмехнулся:

— Как-нибудь совладаю.

Обычно я не находчив на слова, но сердце подсказало, как ответить:

— Твоя правда, против женщин ты герой. Однако наших не знаешь. Найдут тебя — как стручок гороха вылущат.

Вмиг слетели с Гороха надменность и снисходительность, он оскалил зубы, готовясь укусить издевкой, но я вышел из коровника, оставил его злобствовать в одиночестве.

Спускаясь к площади, издали услышал гул голосов, а подойдя к толпе, рассмотрел из-за голов стоящих впереди мужиков, что перед дверью мечети лежат на земле носилки, наскоро связанные из веток и двух тонких стволов. На носилках — завернутое в старое одеяло тело. Я понял, что это труп Зухуршо, принесенный с пастбища. Рядом стояли, горделиво выпрямившись, Шер, совхозный шофер, и Табар, его товарищ. Одеты они были по-охотничьи в короткие, туго подпоясанные халаты, на ногах — обмотки, за спину закинуты на ремне автоматы. Они-то, орлы, удальцы, должно быть, и одолели Зухуршо.

Я прислушался к разговорам в толпе. Шел начавшийся до моего прихода спор о том, как теперь жить. Одни кричали:

— Каждый пусть свою землю заберет.

— А совхозные земли? С ними как быть? — возражали другие.

— Да что земля?! Все посевы Зухуршо погубил. А заново сеять нечем. Зерна не осталось, картошки нет, ничего нет…

В это время заговорил Шер, народ умолк.

— Покойный Зухуршо плохим человеком был, — сказал Шер, — но глупым не был. Народ угнетал, но свое дело правильно делал. Он хорошо сказал: «Если земли мало, надо золото сажать…» Почему бы нам к хорошим словам, хоть и плохим человеком сказанным, не прислушаться?

— Эй, Шер, про кукнор говоришь? — крикнул кто-то.

— Называй, как хочешь, — сказал Шер. — Я золотом называю. Может, даже платиной назову, потому что у нас земли теперь много будет. Пастбище у вазиронцев назад отберем, кукнором засеем. Вазиронцы против нас — что лягушка против слона. Наступим, раздавим. Мертвый Зухуршо на помощь им не придет, а у нас оружие есть, — он скинул с плеча автомат и потряс им над головой. — Скоро, когда завал разберем, двенадцать калашей молодежи раздадим…

Молодые парни, которые кучкой теснились на левом крыле толпы, засвистели, загикали. Взрослые мужики усмирили их суровыми окриками. Молодые слегка притихли, а вперед вышел престарелый Додихудо и сказал:

— Мы, старики, разрешения на это не дадим. Пастбище нельзя распахивать, пастбище — не земля. Зухуршо хотел распахать, но Зухуршо — он… Он был…

Не нашел слова и презрительно плюнул.

— Не разрешите?! — воскликнул Шер. — Мы не спросим. Как замыслили, так и сделаем. Ваша власть уже прошла. Раньше, может быть, правильным было стариков слушаться. Теперь по-другому. Жизнь совсем другая, а вы думаете, что все по-прежнему осталось.

Присмиревшая было молодежь вновь засвистела.

Мне впервые пришло в голову, что молодые, воспитанные в почтении к старшим, и в прежнее время втайне глядели свысока на стариковскую немощь, на медлительность, тугоумие и, главное, угасшую мужскую силу. За почтительностью всегда скрывалась снисходительность. Теперь же, когда интересы младости и старости столкнулись, тайное вырвалось на волю.

Молодежь засвистела, а Шер закричал:

— Эй, люди, на своих земельках выращивайте для пропитания кто что захочет. Но пастбище мы заберем. Совхозную землю тоже. Кто захочет, пусть к нам со своей землей присоединяется.

Вновь разразились крики и споры. Престарелый Додихудо вновь поднял руку, требуя тишины:

— Совхозные земли из дедовских наследственных земель собраны. Хоть время и прошло, но мы помним, кому в бытность каждое из полей принадлежало. Каким Ахмад владел, каким — Махмад. Эти земли надо прежним владельцам вернуть.

Шер усмехнулся:

— Вы сами сказали, почтенный: время прошло. А я скажу: в реку можно любые помои вылить, вода три оборота сделает и чистой становится. Время действует так же. С той поры, когда Ахмад c Махмадом землями владели, время столько оборотов совершило, что совхозная земля давно от права собственности очистилась, ничейной стала.

Престарелый Додихудо, его не слушая, продолжал:

— У Зухуршо запас был. Мука была, сахар был. Масло хлопковое обещал привезти. А у тебя что есть? Землю под кукнор забрать хочешь, а подумал ли о том, что люди есть будут?

— Горох! — закричал простодушный Зирак. — Горох!

— Глупые шутки брось, — осерчал престарелый Додихудо. — Горох вырастить, тоже земля нужна.

— Зачем земля? — крикнул Зирак. — Уже появился!

Он отирался на краю толпы и первым усмотрел удивительное явление, которое от прочих скрывал правый угол мечети. Вниз по улице, ведущей к площади, брел Шокир, хромая и запинаясь, словно смертник к месту казни.

Мой зять Сангин, стоявший со мной рядом, засмеялся:

— Эха! Мыши горошину выронили, искали, искали, весной сама нашлась — проросла.

Я-то знал, где прятался Горох, но, как и прочие, изумился неожиданному появлению. Удивительным было то, что Шокира конвоировала Вера, моя золовка. Она шла позади с дедовским мультуком и подгоняла пленника длинным стволом. Ребятишки, шнырявшие в толпе, с воплями бросились навстречу.

Мужики заулюлюкали, засвистали, загоготали:

— Охо-хо, хо-хо-хо…

— А-ха-ха-ха…

— И-хи-хи-хи…

Вера дотолкала Шокира до середины площади, огляделась растерянно, увидела в толпе знакомое лицо и пошла ко мне.

— Вот, привела.

— Вера, как ты его добыла?!

Мужики обступили нас, раскрыв рты от любопытства. Веру била дрожь, она говорила быстро, почти захлебываясь:

— Ты знаешь, пришла старуха, выставила меня из комнаты… где Зарина… Я теперь готова выполнить все, что она потребует. Понимаю, что глупо, но только на старуху надеюсь. Я ушла. Не знала, куда деваться, места не находила. Вышла на задний двор. И вдруг услышала, в коровнике шаги, будто там кто-то ходит. Я почему-то подумала, что это ты вернулся. Заглянула и увидела его. Он стоял у стены, где все эти сельскохозяйственные железки, и трогал серп. По-видимому, собирался снять с гвоздя. Услышал скрип ворот, повернулся и посмотрел. Знаешь, он усмехнулся… Злобный, страшный. И еще серп… Я убежала… Ты не думай, не испугалась, я стала думать, что делать. В доме ни души, только твой отец больной, даже дети убежали… А этот?! Зачем он пришел и прячется? Что задумал? От него всего можно ожидать. Как его прогнать? Ты же сам видел, он с этим сильным мужчиной… как его… сельсоветом справился. Нужно какое-нибудь оружие. Не уполовник, не сковородка… Я побежала в каморку, где у вас ружья хранятся. А там пусто — только вот эта древность.

— Вера, мультук не заряжен…

— Подожди, подожди… Я знала, что не заряжен. Я не собиралась стрелять. Только прикидывала: как бить? Ружье длинное, тяжелое. Если с размаха, прикладом — слишком медленно. Он или увернется, или схватит и вырвет из рук. Решила: ткну стволом в живот. Вошла, он засмеялся и сказал: «Дура баба». Если бы не презирал, не думал, что глупая и слабая, то, наверное, сумел бы увернуться. А тут я как ударю! Влепила ему прямо в брюхо. Он согнулся, а я — стволом по спине, по горбу. Получилось очень неловко, тогда я перехватила ружье и ударила прикладом. Он упал и лежал на боку, согнувшись. Я зашла сзади, чтоб он как-нибудь не отнял ружье, и стала думать, как быть дальше. Выставлю со двора, а он незаметно вернется и бог знает что сотворит. Лучше всего отвести к мужчинам, пусть разбираются. Насколько знаю, с ним многие желают свести счеты. Приказала ему: «Вставай, пойдешь к людям, на площадь». Он меня обругал, а я пригрозила: «Не встанешь, голову тебе разможжу».

Знаешь, потом, когда мы шли, я сама себе удивлялась. Будто это не я, а кто-то другой. Будто страшное кино смотрела и одновременно говорила и действовала. Убить я, конечно, не убила бы. Не смогла бы… Хотя, не знаю. Зарина там, в комнате, лежит, а он… Он-то думал, что обманет по дороге. Несколько раз пытался заговорить мне зубы, но как только открывал рот или начинал поворачиваться, я толкала в спину стволом: «Побежишь или дернешься, ударю в позвоночник, сломаю». Он, кажется, поверил…

— А ты бы ударила?

— Не знаю… Наверное, у меня был такой голос, что он поверил… Может быть, и ударила бы. Ты не представляешь, какая во мне злость кипела… Да, я бы ударила! Никогда не прощу ему, ведь это он виноват в том, что случилось с Зариной… — она замялась на миг, затем произнесла твердо: — Тоже виноват…

В сотый, должно быть, раз я подивился этой женщине.

— Ай, Вера-джон, молодец! — закричали мужики.

Она оглянулась с недоумением, зябко повела плечами и двинулась через толпу по направлению к нашей улице. Я позвал ее:

— Вера.

Словно и не слышала. Вновь замкнулась в безмолвном скорбном одиночестве.

Шокир тем временем ждал своей участи. Понурая поза говорила, что он приготовился к худшему. Нахохлился, скрючился, перекосился сильнее обычного. «Жалость вызывает, хитрец», — догадался я, заметив зоркие косые взгляды, которые Горох то и дело бросал на односельчан. А мужикам было не до расправы. Насмехались вяло, без особой злобы:

— Эй, асакол, тебя женщина командовать привела. Почему не командуешь?

— Нас в тупик завел, объясни, как выходить…

И Шокир завел старые песни.

— Меня вините, насмехаетесь… — проговорил он с притворной горечью. — А бедный Шокир в чем виноват? Я когда про смерть Зухуршо узнал, к народу пошел. По дороге эта женщина меня встретила… Зачем ружье взяла, зачем угрожала — не знаю. Я-то спешил, думал: как людям помочь? Всегда о народе душой болел…

— Неправду говоришь! — крикнул Сельсовет. — О том только заботился, чтоб Зухуршо угодить.

— Эх, Бахрулло, Бахрулло, сначала свой воротник понюхай, а потом у других не-достатки ищи, — грустно укорил его Шокир. — Ты разве в советское время приказы начальников не выполнял? Разве не угождал? Если бы тебя Зухуршо старостой назначил, ты и Зухуршо бы подчинился. Хочешь не хочешь, а власти покоряться приходится.

Народ загудел, потому что толика правды в ответе Гороха имелась. Однако у лжеца даже правдивое слово — ложь.

Шокир, между тем, приободрился, голос окреп:

— Если что дурное происходило, то не по моей воле. Зухуршо обещал: «Пороги будут из золота». Я о том же мечтал. Знать не знал, как далеко разорение зайдет. Это он, Зухуршо, виноват. Его вините.

— Ты наши поля разорять помогал, — крикнули из толпы.

— Что мог поделать? — сокрушенно вымолвил Шокир. — Распоряжения получал. Но вы, люди Талхака, тоже приказы Зухуршо выполняли. Себя почему не вините? Я ни одной грядки, ни одного ростка не сгубил. К мотыге даже не прикасался. Вы сами, собственными руками свои поля опустошили. Лопатами и мотыгами посевы перекапывали. И что же? Сначала меня осудите, потом лопаты и мотыги судить начнете?..

Мужики негодующе заворчали, всех сильней возмутился простодушный Зирак:

— А кто нас выдавал?! Ты боевиков Зухура повсюду водил, земли показывал. Каждый клочок в горах, каждый малый огородик. Без тебя не отыскали бы. Хайвон, предатель!.. — захлебнулся от гнева и, не найдя, как еще выразить негодование, нагнулся, подобрал камешек и швырнул в Гороха.

Правда, не попал — сил не хватило добросить. Молодежь радостно завопила:

— Незачет!

— Дед, вторую попытку бери!

Из левого края толпы, где сгрудились юнцы, вылетел камень величиной с яйцо, ударил Шокира в грудь.

— Учись, дед Зирак. Вот как в цель надо бить…

Горох вскрикнул, отшатнулся. Женщины ахнули.

Вылетел новый камень и угодил несчастному Шокиру в ногу. Молодые заржали:

— Э, опозорился, Бако, в команду стариков переходи.

Сам на себя накликал беду Горох. Увлекся оправданиями, неудачное выбрал время перекладывать вину на народ. Вряд ли все без исключения мужики одобряли бесчинство, но юнцов ни один не одернул. И молодые распоясались, чего не посмели бы еще месяц назад. Порча, которую занес к нам Зухуршо, заразила и старших, и младших. Несколько парней уже шарили по земле, искали подходящий для метания снаряд. Миг, и станет Шокир мишенью для разгулявшихся йигитов.

И тут словно щепка с крыши упала. Неожиданно раздался пронзительный свисток, из толпы выскочил Милиса, наш деревенский дурачок, подбежал и заслонил собой Гороха. Высоко подняв полосатую палку, он сурово уставился на народ… Да, печальны времена, когда одно только безумие противостоит неразумию.

— Эй, девона, отойди! — закричал Дахмарда, здоровенный детина, готовясь к броску.

К тому моменту мудрость уже опомнилась. Престарелый Додихудо крикнул Дахмарде гневно:

— Э, пес! Камень положи. Кто бить позволил?

Парень не посмел ослушаться, неохотно опустил руку, а престарелый Додихудо обратился к народу:

— Прежде, чем этого человека наказывать, мы разобраться должны, виноват он или не виноват. Если виноват, следует решить, в чем виноват и какое наказание за эту его вину назначить. Если не виноват, обижать — грех.

— Правильно! — выкрикнул Горох из-за спины дурачка.

Я-то понимал, что Додихудо не столько к справедливости взывал, столько утверждал пошатнувшееся главенство. Наверное, все это понимали.

— Выходит, если козел огород потравил, надо повестку ему вручить, в районный суд отвести. А палкой поучить грешно. Так что ли? — спросил Сельсовет.

— Не нужно суда! — прокричал простодушный Зирак. — И без того знаем: виноват.

Мужики загудели. Заговорил Шер, который до той поры молчал:

— Уважаемый Зирак верно сказал. Общее мнение выразил — виновен Шокир. А еще прежде уважаемый Зирак правильное наказание предложил…

— Это какое же? — спросил Зирак.

— Камнями побить, — ответил Шер. — Так вы, уважаемый, давеча предложили.

Никогда прежде простеца уважаемым не именовали. Зирак гордо огляделся и подтвердил:

— Да, я так предложил. Камнями.

— Самосуд! Беззаконие! — вскричал престарелый Додихудо.

Роковым для Шокира стало его заступничество. Не вмешайся он, самое худшее — поколотили бы злосчастного Гороха и прогнали из кишлака. Теперь же Шер пошел наперекор Додихудо. Оба они, как на козлодрании, рвали Шокира друг у друга из рук — боролись не за жизнь его или смерть, а за первенство.

— Самосуд? — переспросил Шер. — Нет, мы судить не станем. Пусть шахид его судит, — и он указал на тело, лежащее на грубых носилках.

Я был ошеломлен. В наших местах шахидами — кроме тех, кто погиб за веру, — почитают также убитых молнией, погибших при несчастном случае или умерщвленных насильственной смертью. Но у кого повернется язык назвать шахидом Зухуршо? Я тронул плечо Сангина, моего зятя:

— О ком говорит Шер? Кто этот покойник?

— Карим, сын Махмадали, — ответил Сангин. — При жизни Тыквой прозывали. Э, шурин, да ты как из пещеры вышел…

Со вчерашнего дня я вправду блуждал по подземельям печали, ничего не слышал вокруг, ничем не интересовался. На время забылся, но слова Сангина вернули меня к горестным мыслям, и чтобы их отогнать, я продолжил распросы:

— А Зухуршо? Он где?

— Голова его в том мешке, — Сангин указал на небольшой куль у Шера под ногами.

Его слова прозвучали странной загадкой, разгадку которой мне довелось узнать позднее, после похорон шахида, когда мой друг Ёдгор поведал рассказ о том, что произошло накануне. Собралось множество слушателей, и Ёдгор начал, как обычно, издалека:

— Вы знаете, что вчера к нам Зухуршо явился. Сами видели, как мешки и ящики на ослов погрузили, как Зухуршо на лошадь сел, со своими йигитами на наше пастбище отправился. Я тоже на площади был, смотрел, примечал. Палатки, колья с собой везут — следовательно, ночевать собираются. Может быть, день-другой на пастбище проведут. «Подготовиться успеем», — подумал.

Шера подозвал. Молодой, смелый, в армии служил. Он спросил: «Что задумали, ако?»

Я сказал: «Назад пойдут, мы их встретим».

Он сказал: «Ако, у нас оружия нет. Если что-нибудь и спрятано, то разве, пожалуй, старый дробовик… А у них десяток автоматов. Пусть даже повезет — Зухуршо застрелить сумеем, боевики потом весь кишлак перебьют». Я сказал: «У нас посильнее автоматов оружие имеется. Дедовское оружие. Времени терять не станем, сейчас и тронемся. Еще одного человека возьмем. Троих достаточно».

«А что за оружие?» — Шер спросил.

«Увидишь».

«Табара позовем, — Шер предложил. — Он парень сильный».

Собрались в путь — каждый платком с завернутой в него лепешкой перепоясался, обмотками ноги туго перетянули, мех с водой, топоры, веревку взяли и пошли Зухуршо воевать.

До могилы поэта Хирс-зода поднялись, заметить успели, как далеко впереди хвост каравана мелькнул и за поворотом тропы скрылся.

Затем до Дахани-куза — Кувшинного горла — дошли, с тропы свернули, по узкой расщелине пролезли. В том месте оказались, где скала, как отвесная стена, возвышается. Разулись, обувь и мех с водой на спину забросили, топоры за пояс заткнули, свернутую веревку через плечо перекинули и вверх по скале карабкаться начали. За выступы в камне, за трещины руками и ногами цеплялись, как ящерицы, по стене ползли. Тяжело было лезть, опасно, однако иным путем туда, куда мы направлялись, никак не доберешься…

В старые времена, когда Шухрат-палвон с тремя товарищами с войском Курбонбека, эмирского миразора, воевал, на той стене у одного юноши по имени Нур из-под ноги камень выскользнул. Нур со скалы упал и разбился. Рассказывают также, что в более давние годы еще три человека сорвались и убились, но я в эти рассказы не верю и правдивыми их не считаю, потому никто не может точно сказать, когда это было, с кем воевали и как тех людей звали.

Мы-то, спасибо Богу, живыми и невредимыми до самого верха добрались. Передохнули немного, затем по гребню Хазрати-Хусейн дошли до Джои-Сангборон. Среди скал на краю гребня — небольшая площадка. В старину сказали бы: как раз, чтоб одной тюбетейкой ячменя засеять…

В этом месте рассказ Ёдгора прервал Лутак, педантичный старик, который лучше, чем кто-либо из слушателей, разбирался в старинных мерах и тем не менее потребовал:

— Ты по-нынешнему размер назови.

— По-современному, — пояснил Ёдгор, — сотка приблизительно. Будь путь ближе и легче, здесь бы непременно кто-нибудь махонькое поле распахал, не беда, что площадка к обрыву кренится.

Вышли мы на нее, я сказал: «Пришли».

Шер и Табар огляделись, спросили: «Где же оружие?»

Я сказал: «На край станьте, взгляните».

Они подошли, заглянули. Склон круто вниз спускается. В глубине, у подножия, по узкому обрывистому берегу Оби-Талх тропа бежит. И до противоположного склона рукой подать — хребты-близнецы совсем близко сходятся, ущелье в узкий проход сжимают.

Я сказал: «Вот это оружие и есть» — и с молодыми политбеседу провел.

Предки наши с давних времен врагов в ущелья заманивали, засады на них устраивали. Наверху — в таких, как это, покатых местах на самом краю обрыва вдоль кромки бревно закрепляли, а позади, впритык к нему большую кучу камней наваливали. Когда бревно убирали, камни лавиной вниз сходили, врагов убивали, рассеивали. Поэтому так назвали — сангборон, каменный дождь. Против сангборона даже Искандар Македонский бессильным оказался. Не выдержали его отряды, бежали с Дарваза.

Молодые сказали: «Рассказы стариков слышали, но своими глазами не видели, потому не признали».

А мне раньше даже не снилось, что сам к древнему оружию прибегну. В Талх-Даре за него в последний раз брались лет семьдесят назад. Тогда слух среди народа разнесся, что на Талхак с большим войском Мамадамин идет. Не знали, за кого воюет — за Анвар-пашу, за большевиков, против красных или просто народ грабит, однако подготовились. Мужики решили: если появится, отведем женщин и детей на пастбище, а погонится вслед, обрушим сангборон. Не пришел Мамадамин. Зачем ему наше бедное селение? Ложными оказались страхи, а поэтому я надеялся, что груда камней осталась с тех пор неистраченной. Не подумал о том, что за десятки лет деревянный затвор сгниет, разрушится, камни постепенно вниз скатятся. Так и случилось. Пришлось новый заряд налаживать.

На восточном краю поляны одинокое дерево стояло — хубак, ясень. Такой высокий, что, казалось, до неба достает. Откуда в диком месте ясень появился? Наверное, наши древние предки специально несколько саженцев посадили, потому что бревно туда не затащишь. Ясень триста лет живет, и никто не знает, сколько деревьев за прошедшие столетия на сангборон изведено. Ныне один только этот хубак остался.

Мы ясень срубили, ствол от веток освободили, на край обрыва положили, кольями закрепили. К одному концу бревна веревку привязали. Камни начали собирать, позади бревна в кучу складывать. Дело тоже непростое. Умеючи надо класть, чтобы груда до времени держалась, не рассыпалась, а в нужный момент разом вниз рухнула. Чтобы на бревно давила, но с места не сталкивала. Нам искусство это не передали. Однако разобрались, начали носить, укладывать.

Трудились долго, устали. «Может, отдохнем», — молодые предложили.

Я сказал: «Нельзя отдыхать. До вечера надо закончить. Что, если Зухуршо передумает, сегодня обратно поедет?»

Сбылись те слова. Когда солнце к хребту Хазрати-Хасан приблизилось, мы еще камни таскали, а вдали на тропе караван показался. Богу спасибо, Табар случайно заметил, сказал: «Идут». Куча уже большая была.

Я сказал: «Ладно, сколько успели, столько положили. Иншалло, хватит».

Табар сказал: «Дядюшка Ёдгор, они наших мальчишек, троих ребят, с собой повели ослов погонять. Как быть? Как мальцам вреда не причинить?»

Я ответил: «О них не беспокойтесь. Я предусмотрел».

На край лег, стал вниз смотреть, чтобы нужный момент рассчитать. Прикинул, на какую ширину лавина раскатится, какой отрезок тропы накроет. Бог или природа устроили на склоне скат, похожий на желоб, — наверху узкий, а книзу расширенный, и потому каменный поток вначале струей хлынет, а затем веером распустится, большую зону поражения охватит. Я ориентиры наметил — где голова и хвост каравана находиться должны в ту секунду, когда мы сангборон запустим.

Вскоре караван в поле зрения во всю длину растянулся. Наших ребятишек в нем не было. Однако к недоумению моему и тревоге Зухуршо я тоже не увидел, сколько ни высматривал. Пересчитал боевиков: двенадцать ушли, двенадцать возвращаются. Неужели Зухуршо один на пастбище остался? Другое объяснение в голову не пришло. Вынужден был по ситуации решение принимать. Решил: Зухуршо — как мышь в мышеловке, уйти некуда. Мимо нас не проскочит. Покончим с боевиками, потом с ним без труда разберемся.

Сигнал подал. Шер и Табар за веревку схватились, к бревну привязанную.

Меж тем первый в цепочке боевик к переднему ориентиру подходил — кусту облепихи, что на краю тропы рос. А хвост каравана уже большой камень миновал — задний ориентир. Я рукой махнул, «Огонь!» — скомандовал.

Шер и Табар силы напрягли, Бога призвали, веревку рванули. Бревно как соломинку подкинуло, вниз за каменным потоком утащило. Страшный грохот ущелье заполнил. Видел я, как враги внизу метались. Кричали, наверное, но крики гром лавины заглушал. Затем тишина наступила, только отдельные камни еще стучали, шуршали, по склону сползая, скатываясь…

Шер сказал: «Спустимся вниз, соберем оружие».

Мы к опасной скале вернулись, по которой на гребень поднимались, веревку привязали, спустились и вышли туда, где недавно тропа проходила, под каменными обломками теперь скрытая…

В этом месте рассказа Ёдгора наш мулло Раззак спросил:

— Скажи, Ёдгор, всех ли боевиков побило камнями?

Ёдгор помедлил несколько мгновений, словно задумавшись, затем ответил уклончиво:

— Когда мы уходили, живых не осталось.

Тогда мулло задал другой вопрос:

— А Тыква? Вы ведь знали, что Карим с ними идет?

Ёдгор сказал:

— Бог видит… Что делать было?

Провел руками по лицу и продолжил:

— Там люди по-разному лежали. Кого полностью завалило, кого камнем-другим придавило. Одного — того, что впереди шел и, должно быть, убежать пытался, — мы в стороне от завала приметили, мертвый железные зубы скалил… Мы принялись Карима искать, нашли, удивились, что веревкой связан. Руки Кариму развязали, кровь с его лица оттерли. Сказали: «Похоронить сегодня не успеем — солнце заходит. Переночуем на пастбище, а утром отнесем тело в кишлак. Греха в том не будет, закон разрешает: если человек умер в пути, то временное захоронение позволено».

В этом месте Ёдгора вновь перервал педантичный Лутак:

— А как же боевики? Их ведь тоже надо по обряду похоронить, заупокойную молитву прочитать, чтоб непогребенные мертвецы людям зла не чинили.

— Не наша то была забота. Народ потом соберется, похоронит, — сказал Ёдгор и продолжил рассказ: — Шахида в стороне от тропы уложили, сверху камнями прикрыли, чтобы до тела дикие звери не добрались. Затем взяли автомат покойного человека с железными зубами, собрали оружие, какое найти удалось, к пастбищу Сарбораи-Пушти-Санг поднялись.

На пастбище трое мальчишек в летовке прятались. Вначале испугались, нас узнали — обрадовались. Из них старший, Мумин, стал рассказывать:

«Сначала Карим Тыква Зухуршо убил. Потом Даврон на вертолете прилетел. У мужика с железными зубами спросил: „Где Зухуршо?“ Мужик с железными зубами обмануть хотел, но другой мужик, прокаженный, сказал: „Зухуршо убит“. Даврон спросил: „Кто убил?“ Прокаженный мужик ответил: „Тыква убил“. Даврон спросил: „Где Тыква?“ Прокаженный мужик сказал: „Убежал“. В какую сторону убежал, рукой показал. Даврон спросил: „Остальные где?“ Мужик сказал: „Тыкву ловить ушли“. Даврон в вертолет сел, прокаженного мужика с собой взял, улетел. Потом другие вернулись, которые уходили Тыкву ловить. Сели на ковер, водку открыли, стали пить. Услышали, вертолет назад летит, бутылки спрятали, на ноги вскочили. Вертолет опустился, дверь открылась, Тыква вышел. В руке что-то круглое держал. Круглое на землю бросил. Посмотрели, это голова. Тот, что с железными зубами, к Тыкве подошел, замахнулся. Даврон крикнул: „Отставить! Не трогать! Отведите в Ходжигон“. Улетел.

Мужик с железными зубами приказ отдал: „Эй, пацаны, тащите сюда трупешник“. Мы пошли, взять хотели, а как нести? От плеч до пояса — в крови, от пояса до ног — в дерьме. Вернулись назад. Он спросил: „Почему не принесли?“ „Завернуть бы“, — мы попросили. Разрешил: „Заворачивайте“. В летовку вошли, в углу одеяла навалены. Самое старое выбрали. Около очага дрова лежали, Усмон три палки взял. Одеяло расстелили, палками на него кое-как с трудом закатили. Усмон сказал: „Тяжелый. Как понесем?“ Я сказал: „Волоком потащим“. За край одеяла ухватились, потащили. Долго тащили, притащили. Мужик с железными зубами рассердился: „Воняет. Почему не завернули? Тот маленький ковер возьмите, в него заверните“. Они опять водку пить сели.

А мы когда из Талхака уходили, нам дядюшка Ёдгор потихоньку сказал: „Назад с ними не идите. Спрячьтесь где-нибудь. Тыкву тоже обязательно предупредите. Они уйдут, в летовке переночуйте, потом с Каримом домой вернетесь“. Мы убежали, спрятались. Они искать не стали. Водку выпили, на лошадь ковер с телом навьючили, голову тоже забрали и ушли. Тыкву с собой на веревке повели».

Так из рассказа мальчиков мы узнали о том, что произошло, и еще сильнее горевали о смерти Карима. На пастбище ночь провели, утром спустились к месту, где его тело оставили, носилки соорудили, шахида уложили, в одеяло, какое было, завернули, сожалея, что достойного савана не нашлось, и на плечах вниз понесли. На осле не хотели его везти…

— А Зухуршо? — строго спросил педантичный Лутак. — Про его тело почему не рассказываешь?

— Когда лавина падала, лошадь, на которой труп везли, испугалась, наверное, в сторону скакнула, с берега сорвалась, в Оби-Талх свалилась. Река, наверное, унесла.

— Голову как нашли? — спросил Лутак.

— Шер нашел, — ответил Ёдгор.

Ответ объяснял, отчего Шер носил с собой мешок с головой как личный трофей. Правда, в то время, когда около мечети решалась участь Гороха, я, разумеется, этого объяснения еще не слышал и не понимал, что приватизированная голова — одно из средств, какими Шер присваивал славу Карима, победителя Зухуршо. Народ на площади не ведал, что произошло в горах. Люди, подобно мне, были убеждены: владелец головы и есть герой, избавивший Талхак от тирана.

Злую шутку сыграло с нами тщеславие Ёдгора. Готовясь к эффектному рассказу, он до самого вечера не поддавался на расспросы, не промолвил ни слова о событиях в ущелье и на пастбище. Желал поразить слушателей неожиданностью. Не хочу думать, что мой друг поддался малодушию, побоялся Шера. Должно быть, попросту не предвидел последствий скрытности. Как бы то ни было, Ёдгор промолчал даже тогда, когда Шер возгласил:

— Шахид будет судить Гороха.

А когда возразили: «Мертвые немы», — ответил:

— Я за него скажу.

Гомон разом стих, люди приготовились слушать. Не заметили подмены или признали право Шера выдавать свою волю за волю шахида.

Шер сказал:

— Не будь мертвые немы, шахид спросил бы: «Эй, люди Талхака, скажите, за какую вину следует казнить Гороха? Что это за причина, по какой он заслужил смерть?»

Мужики удивились простоте вопроса, затем принялись перебирать поводы и мотивы, сами собой разумеющиеся:

— Поля разорял…

— Самовольно в старосты пролез…

— Зухуршо помогал…

Одним словом, мысли покатились по старой колее. Шер опроверг все предположения:

— Неверно.

Общество притихло, призадумалось. Наконец простодушный Зирак спросил:

— За что же должно его казнить?

— Вам, не мне, задан был вопрос, — ответил Шер. — Вы и найдите причину, потом мне сообщите.

Однако очевидные варианты были исчерпаны. Зазвучали раздраженные голоса: «Все сказали, нет больше ничего», «Казнить и все, а эту самую причину потом, на досуге, отыщем», «Пусть теперь дед Додихудо что-нибудь измыслит», но тот угрюмо молчал.

И тогда взял слово наш раис, которого борьба между Шером и престарелым Додихудо отодвинула в тень. Теперь он решил, что настал момент показать, кто есть настоящий руководитель, и произнес важно:

— Думаю, надо казнить по той причине, что это правильно будет.

Собрание разочарованно зароптало.

— Очень уж хитроумно.

— Слишком просто.

— Небось, какой-то другой ответ имеется…

Тем временем несколько стариков и уважаемых людей окружили престарелого Додихудо, спешно совещались. Шер же подозвал одного из подростков, шнырявших в толпе, и что-то негромко сказал. Через несколько минут орава мальчишек уже таскала отовсюду небольшие камни и складывала в кучку около угла мечети.

— Гороха надо спросить! — догадался вдруг Кафтар. — Горох знает. Столько с ним вышло мороки, пусть за это помощь народу окажет.

Все повернулись к Гороху, который томился посреди площади, на время забытый. Милиса по-прежнему стоял рядом с корявой палкой. Охранял.

— Нет, не скажет. Зловредный он, — засомневался кто-то. — Назло нам утаит.

— Скажу! Обязательно скажу! — завопил Горох. — Знаю ответ.

Он даже на месте запрыгал от нетерпения, припадая на ушибленную ногу.

— Говори, — приказал Кафтар. — Только не обманывай…

— Причина эта — кровь, — сказал Горох. — Шеру кровь нужна, чтоб всех вас кровью повязать.

— Э, глупости, — разочарованно возразил Кафтар. — Кровь не веревка.

— Зато крепче веревки вяжет, — сказал Шокир. — Вы ведь меня убивать не хотите, каждый про себя думает: «Бог запрещает мусульман жизни лишать». Но если человека заставить через запрет переступить, его потом к чему угодно принудить несложно…

Никогда прежде не говорил он столь серьезно, без намека на шутовство и, наверное, убедил бы народ, но не устоял — заступил за черту, пересекать которую в его положении было неразумно.

— Эх, люди, люди, — проговорил со вздохом, — вечно вас вокруг пальца обводят, палками, как овец, погоняют.

Эти справедливые, но обидные слова отвратили от него сердца. Верно говорится: язык способен погубить голову. «Зачем овцами назвал?!» — даже те, кто сознавали, в какую пропасть толкает нас Шер, возжелали обидчику смерти, ибо оскорбление есть худшее из преступлений. В сторону Гороха полетели тяжелые негодующие взгляды. Богу спасибо, до большего дело не дошло, взоры все-таки — не булыжники.

Надо же было случиться, что именно в это время старики и уважаемые люди закончили совещаться. Престарелый Додихудо раздвинул народ, прошел к углу мечети, чтобы оказаться на виду, и поднял руку, требуя внимания. Так он еще раз и помимо воли оказал Гороху роковую услугу.

— О-ха! — воскликнул Шер. — Почтенный Додихудо первым бросить камень желает!

Старик гневно нахмурился, топнул ногой, но Шера перекричать не сумел, тот продолжал насмешливо:

— Оказывается, нет! Почтенный Додихудо боится, что силы не хватит. Опасается, что камешек поднять не сможет. Надо кого-то помоложе, посильнее. Ако Сельсовет, может, вы начнете?

Сельсовет молча потупился.

— Дядя Занджир, — позвал Шер.

— Дядя Каландар…

Не добившись толку от старших, обратился к младшим:

— А ты, Дахмарда?

Глуповатый удалец, который недавно забавы ради целился в Гороха как в мишень, пробормотал:

— Лицо надо бы закрыть…

— Платок накинуть или что-нибудь… — подхватили мужики.

— У меня, вроде, подходящее имеется, — сказал Джав, пастух.

Все повернулись к Джаву, а он извлек мешок, аккуратно сложенный и заткнутый сзади за поясной платок.

— Приготовил, у соседа пшена взаймы попросить.

— Ты и накинь, — приказал Шер.

Джав пошел к Гороху. На ходу он разворачивал мешок, — судя по иностранной надписи, один из тех, в которых Зухуршо привез в Талхак муку. Шокир невысок, но и Джав не велик ростом. Потоптался возле Гороха, примеряясь так и сяк, решил, что обратать стоящего во весь рост несподручно, и попросил:

— Опустись на колени, друг.

Шокир, изжелта бледный, замотал головой. Говорить, вероятно, был не в силах. Джав зашел сзади, духа не хватило готовить к смерти человека, глядя ему в лицо. По-крестьянски ладными, скупыми движениями расправил поширегорловину, чтоб плечи уместились, накинул, потащил за края и мало-помалу натянул мешок на Шокира.

Дурачок строго следил за его действиями. Когда Джав отошел, не поглядев на результат, Милиса одернул мешок, старательно выровнял перекошенные края и вернулся на свой пост в двух шагах от Гороха.

Страшной казалась фигура, застывшая посреди площади под покровом из мешковины. Еще страшнее было ожидание того, что вскоре произойдет. Хотелось бежать с места казни со всех ног, но я пересилил страх. Недостойно оставлять Шокира умирать в одиночестве. Пусть в момент смерти рядом окажется хоть одна сочувствующая душа. Ум негодовал на Гороха, сердце сострадало.

Должно быть, мужиков тоже устрашил вид смертника. В гробовой тишине переминались, оглядывались на Шера, словно ожидали приказа. Шер молчал.

Внезапно из-под мешка послышался хриплый голос:

— Чего ждете? Бейте!

Словно какой-то порыв ветра пролетел над толпой, как над сухой травой. Мужики на миг дрогнули, качнулись и вновь застыли. И тогда Махмадали, отец покойного Карима, тяжелым шагом прошествовал к углу мечети, порылся в куче, выбрал, широко размахнулся и швырнул со столь скорбным и ожесточенным лицом, словно бросал не камень, а упрек односельчанам. Камень ударил в мешок с глухим стуком. Шокир взвизгнул. Вскрикнули в отдалении женщины. Дурачок Милиса зарыдал и бросился прочь, издавая пронзительные свистки.

Вновь наступило тяжелое молчание. Наконец отважился простодушный Зирак. Подскочил к куче, схватил камень, отчаянно вскрикнул:

— Иэх! — неловко замахнулся и бросил.

Опять не добросил. Даже молодые не засмеялись.

Затем в толпе поднялся ропот:

— Э, проклятый Горох! Людей измучил.

— Даже умирать исхитрился по-особому.

Я чувствовал, как копилось, нарастало, усиливалось мучительное напряжение. Достаточно вскрика, громкого звука, резкого движения, и мои односельчане не выдержат — бросятся всем скопом казнить несчастного.

В это время откуда-то из глубины толпы возник Маддох — парень нервный, слабый, болезненный — и подобно сомнамбуле двинулся к кучке камней. Мужики следили за ним с угрюмой сосредоточенностью, а он почти уже доплелся до угла мечети, когда я крикнул что было сил:

— Маддох!

Он замер на месте, будто только того ждал, чтоб его остановили. Мужики повернулись и с тем же хмурым вниманием уставились на меня.

— Нельзя Гороха жизни лишать! — выкрикнул я и умолк.

Я не знал, как удержать односельчан от ужасного деяния, в котором они будут горько раскаиваться. Что сказать? Чем их убедить? А Шер? С отчаянием я сознавал, что его гордое сердце глухо к доводам разума.

Народ мрачно ждал продолжения, затем недобро заворчал.

— Почему нельзя? — зло спросил Кафтар. — Тоже потребуешь, чтоб мы сами причину искали?

И в этот миг внезапно пришли слова. Я заговорил громко, уверенно, словно по чьей-то подсказке. Не к мужикам обратился — к Шеру:

— Эй, Шер, вот ты выращивать кукнор собрался. Подумал ли, как продавать? Знаешь ли нужных людей? Известны ли тебе цены? Умеешь ли торговаться? Мы, горцы, не торговые люди. Торговли у нас испокон веков не бывало, нам, деревенским простакам, в коммерческие дела соваться — что под зубья пилы попасть…

— Ако Джоруб, не время сейчас… — прервал меня Шер.

— Время, — сказал я. — Потом поздно будет. Собираемся убить единственного среди нас волка, который под дождем побывал. В тюрьме сидел, среди разного народа потерся. Знакомцев наверняка завел, которые темными делами занимаются…

Словно Иблис мне нашептывал. Я образованный человек, в Сатану не верю, но трудно представить, чтобы кто иной мог внушить эти сатанинские аргументы. Я видел, что Шеру они приходятся по душе. Скрестив руки на груди, он не отводил с меня взгляда — к доводам корысти его гордое сердце прислушивалось с большой охотой.

— Ум имеет хитрый, изворотливый, — продолжал я. — Случайно ли Зухуршо его старостой поставил? Такой советчик и тебе, Шер, пригодится…

— Уверены, ако, что у него знакомцы нужные есть? — проговорил Шер с сомнением.

— Спроси. Пусть он скажет.

В один миг я очутился около Шокира, сдернул мешок. Тюбетейка слетела, редкая щетина на черепе Гороха была припорошена мучной пылью, отчего могло показаться, что он поседел за минувшие несколько минут. Я спросил:

— Слышал разговор? Теперь адвокатствуй за себя сам.

Горох поковылял к Шеру. Они долго и негромко беседовали, Шер внимательно слушал Шокира, покачивая ногой сверток с головой бывшего властителя как футбольный мяч.

Народ растерянно гудел. К Табару, товарищу Шера, герою, победителю боевиков Зухура, протолкался простодушный Зирак:

— Сынок, стало быть, прощаем Гороха? Как же так? Шахид сказал…

Табар поправил ремень автомата:

— Шахид велел: «Причину найдите». Нашли?

Зирак смутился и промямлил:

— Пока не придумали.

— Коли причины нет, то и убивать нет нужды, — сказал Табар.

Мужики, что слушали разговор, переглянулись. Джав, пастух, заключил:

— Мешок, выходит, больше не нужен, — и пошел забирать свое добро.

Скомканный куль валялся посреди площади, напоминая огромный змеиный выползень. Я подумал: «Каким явится нам Горох, сменив кожу, выскользнув из смертельной оболочки?»

Да, я уберег односельчан от коллективного убийства, однако кто знает, сколько несчастий принесет в будущем мое вмешательство. В этом мире, создавая что-либо одно, всегда разрушаешь нечто другое. Чтобы испечь хлеб, надо извести дерево на дрова. Чтобы получить муку, надо раздробить зерно. Чтобы получить зерно, надо срезать колос…

Понимание жестокой диалектики мало меня утешало. Что ни говори, я принял участие в разрушении нашей прежней жизни. Хоть малым, но помог Шеру в черном деле. Спас Гороха и, хуже того, — возможно, вернул ему власть. Я мог бы, конечно, сказать в свою защиту, что развал давно начался без меня, исподволь, незаметно, когда распалась большая община, Советский Союз. Мог бы сказать, что тогда-то и поползли бесшумно первые трещины в нашей сельской общине, хотя мы не замечали, не слышали, как надламываются основы. Но это жалкое оправдание… Как теперь жить?

Что всех нас ждет? Я молил Бога, в которого не верю, чтобы он оставил жизнь Зарине. Молил, чтобы спас Андрея — наш бедный мальчик словно в воду канул. Ни слуху о нем, ни духу. Только паршивец Теша, сын глухонемого Малаха, пришел недавно и сказал, что Андрея послали вместе с другими в Верхнее селение усмирять мужиков. Вернулся ли оттуда? Может, ранен? Жив ли? Что станется с Верой, если она лишится детей?..

А я? Андрей и Зарина заменили мне родных детей, которых у меня никогда не будет. Давно знаю, что не Дильбар тому виной. Должно быть, какой-то сбой в генетическом аппарате сделал меня бесплодным. Несчастье — смерть брата — наделило меня сыном и дочерью, которых я не сумел сберечь… Как смогу жить, если их потеряю?

Мой зять Сангин словно подслушал мои горестные мысли. Обнял за плечи:

— Да, брат, печальный нынче день. Шахида похороним, потом Додали хоронить придется… Э-э-э, шурин, да ты и этого не знал?! Сегодня утром Додали умер. Тот, что на той стороне жил. Одна беда за другой…

Не ответив Сангину, я пошел прочь. Дома свои беды ждут-дожидаются.

Солнце уже пересекло зенит. На ярко освещенной земле лежали резкие черные тени, отчего казалось, что не солнце, а луна заливает округу холодным мертвенным светом. С сокрушенным сердцем я брел вверх по крутой улице и слышал, как высоко над селением, где-то на горе, пронзительно свистит дурачок, а с той стороны реки доносится сквозь шум воды погребальный вдовий плач:

Дом мой, дом мой, разрушенный дом…

Примечания

1

Таджикская национальная борьба.

(обратно)

Оглавление

  • 1. Андрей
  • 2. Зарина
  • 3. Джоруб
  • 4. Карим Тыква
  • 5. Джоруб
  • 6. Олег
  • 7. Джоруб
  • 8. Карим Тыква
  • 9. Даврон
  • 10. Джоруб
  • 11. Олег
  • 12. Андрей
  • 13. Олег
  • 14. Даврон
  • 15. Карим Тыква
  • 16. Зарина
  • 17. Даврон
  • 18. Зарина
  • 19. Олег
  • 20. Зарина
  • 21. Карим Тыква
  • 22. Даврон
  • 23. Карим Тыква
  • 24. Даврон
  • 25. Джоруб Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Заххок (журнальный вариант)», Владимир Николаевич Медведев

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства