Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Слой (fb2) - Слой 1151K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Виктор Леонидович Строгальщиков

Слой

Роман — сочинение в прозе, содержащее полный округленный рассказ вымышленного, или украшенного вымыслами случая, события.

(Владимир Даль. «Толковый словарь живого великорусского языка»).

Глава первая

Лузгину очень не хотелось заходить к своему другу-банкиру, но он давно знал, что плохие новости — это как зубы рвать: надо сразу.

Новый офис «Регион-банка» располагался в Южном микрорайоне, среди серых панельных коробок, захламленных стройплощадок и традиционно грязных весною улиц. Шлепая по рыхлой обочине новыми ботинками, Лузгин матерился полу-вслух, в том числе и в собственный адрес. Именно он, Лузгин, пообещал другу-банкиру «пробить» землеотвод в центре города под строительство здания банка, но сделать это не смог, напоровшись на странную увертливость знакомых начальников из городской администрации. В итоге банку дали землю в Южном. Правда, землю «чистую», без сноса старого жилья и отселения, что обошлось бы банку в миллиард-другой. И все-таки Лузгин вздрагивал от каждого звонка банкира: десять тысяч «баксов», полученных от банка за посредничество, давно обратились в дым над трубой дорогого круизного теплохода, а плачены они были за площадку в центре, авансом. Друг-банкир денег назад не требовал, даже части, но крючок этот Лузгин видел постоянно висящим перед собственным носом. И он знал, что время придет и удочку дернут.

Взбираясь по грязному мрамору банковского крыльца, Лузгин со злостью подумал: сейчас потянут…

Секретарша в приемной друга-банкира Кротова, кривоногая молодая стерва, была вечным и точным барометром, демонстрирующим отношение хозяина к посетителю. Когда Лузгин, кивнув на ходу и буркнув «здрасьте», двинулся в сторону дубовой хозяйской двери, стерва не дернулась, но и не улыбнулась. «Ждет, — подумал Лузгин, — но знает, гад», — и потянул тяжелую дверь на себя.

Кабинет Кротова был обставлен модной черной мебелью, с черно-белыми аксессуарами на столе, черно-синим ковром на полу и светло-серыми вертикальными жалюзи на окнах. Красный твидовый пиджак банкира выглядел в этой черно-белой геометрии маленьким взрывом.

— Какие люди, — сказал Кротов, приподнимаясь над столом и протягивая Лузгину толстую твердую ладонь кандидата в мастера по штанге. Кротов улыбнулся, и Лузгин подумал: «Не знает. Уж лучше б знал. Перегорел бы до моего прихода».

— Кофе? Рюмку? — спросил банкир, нацелив толстый палец в кнопку интеркома.

— Стакан, — ответил Лузгин, плюхнулся в кресло у стола и принялся выуживать сигарету из «гостевой» пачки, лежащей рядом с хрустальной пепельницей. На пепельнице, как и на большой настольной зажигалке, краснела эмблема банка. Кротов любил, чтобы все было «по фирме». Даже пиджак.

Кротов был пижоном, дельцом, бабником, но дураком он не был и обладал пугающим Лузгина нюхом на неприятности. «Когда человек даже молча врет, — любил повторять Кротов, — я чувствую это ноздрями». Вот и сейчас, наливая Лузгину коньяк в большой фужер, открывая банку с солеными орешками, бормоча ерунду насчет плохой погоды и давления, банкир как-то рывками взглядывал на Лузгина, и не в глаза, а почему-то в лоб, что было неприятно. Вообще, у Кротова имелся целый набор таких штучек, ко многим из них Лузгин привык и не реагировал, но этот взгляд в лоб, сквозь череп…

Лузгин дождался, пока секретарша расставила чашки с кофе и скрылась за дверью приемной, ткнул сигарету в пепельницу и сказал:

— Есть разговор, Серега.

«Лучше сразу, — повторил он про себя. — Лучше сразу».

— О чем?

— Деньги будут забирать. На этой неделе.

— Не понял, Вовка, — сказал Кротов. — Какие деньги?

— Комитетские.

— Бюджетные? Они что там, трахнулись?

— Давай, — сказал Лузгин и ткнул своим фужером в рюмку Кротова. Звук был глухой, нечеткий. Лузгин проглотил «Мартель» и полез в пачку за новой сигаретой.

— Может, и трахнулись. Но ведь я тебя предупреждал, что маржа маловата.

— Вот ведь суки жадные! — с издевкой бросил Кротов, отпихнул кресло, проверил, плотно ли закрыты обе двери «предбанника», потом включил телевизор и сел нос к носу с Лузгиным. Запах коньяка из его рта был еще свежим, но Лузгин рефлекторно дернулся назад, отвел лицо в сторону.

— Они что, залететь хотели? — спросил Кротов. — Я ведь объяснял, что будет мало, но гарантированно и безопасно. Они что, пацаны? Они дел не делали, да?

— Старик, три месяца — срок большой.

— А ставка Центробанка? Я ведь ее никак не объеду. Это раз. Кому угодно я эти деньги дать не могу, правда? Кто угодно просто сбежит с ними. Это два. Значит, только своим. А своих я грабить не могу, иначе они со мной работать не станут. Поэтому сто двадцать годовых для меня предел. Это десять процентов в месяц. Понятно? Из этих десяти процентов пять тому, кто с деньгами работает. Один мне. Остается четыре процента, я их вам пакую наличманом, и дело с концом. В чем проблема?

— Мало, говорят. Риску много, а денег мало.

— Да пошел ты…

— При чем здесь я? — заорал Лузгин. — Я с этого вообще ни хрена не имею!

— Твои проблемы, — жестко сказал Кротов. — Мы сразу договаривались, что свои интересы ты закрываешь сам.

— Какие, к богу, интересы? — Лузгин разозлился совершенно искренне. — Им всех четырех мало, а ты думаешь, что они оттуда еще и мне отстегнут? Или ты — со своего процента? Сколько там получается на один — тридцать «лимонов» в месяц?

— Старик, ты дуру не валяй, — сказал Кротов. — Этот процент не мой, ты же знаешь. Я ведь не головной банк, а только филиал. Мне что скажут, то я и делаю.

— Выходит, Филимонов в курсе? — спросил Лузгин и тут же мысленно обругал себя — вдребезги напополам. Это была ошибка. Не стоило этого говорить. Кротов глянул на него, и Лузгин почувствовал, как леска натягивается.

— Вот мы каки-и-е! — нараспев сказал Кротов. — Все-то мы знаем, обо всем-то мы помним… Кстати, десять тысяч «зеленых» — это гораздо больше, чем тридцать «лимонов». Филимонов, между прочим, ими интересовался.

— Ладно, Серега, я сам про это помню. Хотя два миллиарда экономии на сносе тоже не шуточки, дружище. И вообще, еще не вечер, а?

— Ты сам, главное, не дергайся, — в голосе банкира явно звучал намек на мировую, и Лузгин догадался, что президент центральной банковской «конторы» Филимонов не был информирован об операции с бюджетными деньгами. «Вот так мы с крючка и соскочим», — удовлетворенно подумал Лузгин.

Идея с «прокруткой» бюджетных денег городского комитета по строительству возникла как бы сама собой. Однако Лузгин был взрослым человеком и немало вращался в «верхах», чтобы понять: случайностей там не бывает. Поэтому когда на очередной банной пьянке на Лебяжьем председатель комитета по строительству Терехин, сидя вдвоем с Лузгиным в парилке, вдруг спросил о Кротове: надежный ли банк, надежен ли сам Кротов — нетрудно было понять, что лузгинский школьный друг-банкир интересует Терехина не только как вероятный партнер по бильярду. Тогда Лузгин ответил «да». И потом были общие, уже на троих, бани и рыбалки, была осенняя охота, но уже без Лузгина — он охотником не был никогда. А вскоре городская Дума приняла решение о размещении бюджетных средств городского комитета по строительству (ГКС) на счетах кротовского филиала «Регион-банка». Решение мотивировали заботой о сохранности денег налогоплательщиков: местные банки были на грани банкротства, а «Регион-банк» стоял прочно, опираясь на триллионные счета нефтяников и газовиков. В прессе это решение и вовсе никто не заметил — журналисты кормились скандалами вокруг «Гермеса» и «Артона», местных продолжателей великого дела Мавроди, чьи обманутые вкладчики то штурмовали мэрию, то блокировали улицы Тюмени.

Как известно, денег на строительство всегда то пусто, то густо. И когда вдруг становится «густо», строители при всем своем желании просто не могут «освоить» их в считанные дни. Финансирование строительства идет поэтапно, огромные суммы лежат на счетах. Лузгин всю эту механику знал в силу своей профессии и сопутствующих ей связей и знакомств, но сам никогда в деле не участвовал не приглашали. И вот однажды Терехин, созвонившись с Лузгиным, поехал к нему домой.

Говорили на дворе, в бурьянах новостройки, где местные жители выгуливали собак. Терехин удивлялся непрестижному лузгинскому дому, ругал проектировщиков за бездарные панельные «муравейники», говорил про индивидуальное строительство, драки богатых за землю в историческом центре Тюмени. Жаловался на дурной характер мэра, раздающего направо и налево обещания, за которые отдуваться приходится ему, Терехину. Рассказал, как его чуть не избили в подъезде «крутые», про бандитскую наглость и повязанные «органы». Со вздохом поведал о глупости собственной: начал строить коттедж, а цены скачут, денег не хватает, теперь ни продать, ни достроить…

Спросил, как дела у Кротова. Сказал Лузгину, что банкирский коттедж, неподалеку от терехинского, уже обскакал его на два этажа, мужики тянут сети, мостят подъездную дорогу.

— Видишься с ним? — спросил Терехин.

— В основном за бильярдом. Раз в неделю ездим шары гонять в один подвал на Харьковской. Завтра собираемся.

— Это хорошо, что завтра… Скажи ему так, потихоньку, что те три миллиарда, которые упали на наш счет по ГП-42 в Заречном, три месяца мы трогать не будем. Начиная с будущего понедельника. Пусть покумекает что-нибудь, хорошо? Мне звонить не надо. Зайдешь ко мне в пятницу, с утра, расскажешь, что придумали. Давай, дружище, с богом. А квартиру тебе надо менять. Несолидно.

Терехин выплюнул сигарету в бурьян и пошел к машине, метя по снегу полами длинного черного пальто. Назавтра после игры в бильярд, сидя в кротовской «Волге» — за рулем был сам хозяин, — Лузгин передал разговор Кротову. Сергей хлопнул ладонью по баранке и засмеялся:

— Мэрёнки тоже хочут жить!

Вторую порцию «Мартеля» Лузгин уже пил, не торопясь. То ли коньяк подействовал, то ли кротовский отступ, но настроение у Лузгина улучшилось настолько, что ему даже стало немножечко жаль друга-банкира.

Официальное уведомление тебе пришлют недели через две. Переведешь деньги в «Промспецбанк». О процентах речи не идет. Так что успокойся. Не получилось сейчас — получится завтра, Серега.

— Хрен тебе получится, — сказал Кротов. — Нет у меня денег.

— Ни фига себе! — изумился Лузгин. — Как это нет? Ведь и месяца не прошло…

— А я что, спать должен был этот месяц с вашими деньгами? Счетчик-то включен был, по рукам ударили. Небось, ждали ведь, гады, в конце месяца первой выплаты? Откуда бы я «бабки» взял? Короче, деньги в деле.

— Так верни, и все дела.

— Не получится, — проговорил Кротов. — Деньги вложены на все три месяца. Мои ребята купили нефть в Ноябрьске, загнали в Омск на переработку. Потом бензин в Свердловск, на нефтебазу, реализовывать в розницу. Мазут и солярку во Владивосток, флотским, тоже под реализацию. Схема крутая, серьезные люди задействованы. Деньги мне сейчас не выдернуть. Пойми, Вовка, такими вещами не шутят. Могут и убить.

По спине Лузгина пробежали маленькие и холодные, но он все-таки сказал то, что должен был сказать:

— Это их не колышет, старик. Деньги надо возвращать.

Кротов снова привычно и ловко пихнул кресло задом, подошел к окну, глянул наружу меж тонких пластин занавески. Лузгину был знаком этот взгляд по бильярду. Так Серега Кротов целился в последний шар при счете «семь— семь».

Банкир тряхнул головой, вернулся к столу, плеснул в стакан коньяку. Выпил, налил себе еще и снова уселся напротив Лузгина. Расстояние было в метр, но Лузгин вновь непроизвольно откинулся на спинку кресла.

— Ладно, спокойно. Давай еще раз, все сначала. — Кротов посмотрел на настенные часы (пять тридцать две вечера), закурил: — Ты можешь мне ответить на один-единственный вопрос: почему? Почему? Мать твою!.. Извини.

Кротов вообще много, по делу и без дела, матерился. Лузгин же давно открыл в себе некое свойство мимикрии: он легко и даже с неким внутренним самоудивлением принимал и перенимал тональность речи собеседника, его жаргон. Иногда он слушал себя как бы со стороны и изумлялся: это я говорю, это мой язык наворачивает такую пакость? Или мудрость, что бывало не часто. «Умные собеседники случаются все реже, — подумал Лузгин. — С кем общаешься, братец?»

— …О чем думали раньше? Эй, ты слышишь, о чем я говорю?

— Слышу, — сказал Лузгин. — Не знаю я ничего. Терехин вчера встретил меня и просил передать, что все, отбой. И чтобы ты ему не звонил ни в коем случае.

— Под ним что, стул зашатался?

— Он под ним давно шатается.

Не первый год Терехин вел в городской администрации войну за объединение двух комитетов: по строительству и по распределению жилья. Естественно, за объединение под его руководством. Однако мэр был не так прост и предпочитал оставить все как есть, умело играя на противостоянии Терехина и его конкурента из «распределиловки» Муравьева. У одного были деньги, у другого — «живые» квартиры. По ряду причин Терехин был ближе к мэру, пользовался большим доверием и рассматривался как вероятная кандидатура на должность заместителя главы городской администрации.

Муравьев же к верхам не рвался, довольствовался хлопотной и незавидной внешне должностью «городского домоуправа». Его регулярно ругали в прессе, трясли депутатские комиссии, прокуратура дважды за последние три года расследовала деятельность комитета по жилью и писала умные представления. Муравьев пыхтел, кряхтел, но отмалчивался, в газеты с разъяснениями не лез, начальству не жаловался, в больших приемных не маячил. А потому каждый большой и малый скандал рано или поздно исходил тихим шепотом, и костлявая фигура Муравьева все так же неслышно скользила в полутемных коридорах четвертого этажа мэрии на Первомайской.

Все «расширения» и «улучшения жилищных условий» проходили через Муравьева. Квартиры новым депутатам, новым начальникам из областной администрации — всем этим занимался он. Да и автономные округа, северные администраторы и нефтегазовые генералы при внешне резких разговорах о суверенитете Севера и никчемности Тюмени все-таки «столбили» себе жилье в областном центре, расселяя в нем сыновей, дочерей, а кое-кто уже и внуков. Надо отдать должное Муравьеву: он никогда не спешил, не рыл землю под начальственным взглядом заказчика. Иногда проходил целый год, прежде чем клиент из однокомнатной квартиры переезжал в трехкомнатную, но все было сделано по закону. Вначале однокомнатная в центре менялась на двухкомнатную на Песках: все разумно и понятно. Затем двухкомнатная на Песках менялась на трехкомнатную в далеком Восточном микрорайоне. А потом теплотехник с ТЭЦ-2 получал по очереди трехкомнатную квартиру в центре и почти добровольно менялся с клиентом, так как от Восточного до ТЭЦ — по ветру плюнуть, и с местом для гаража там никаких проблем.

Был и вовсе легендарный случай, когда Муравьев убедил большого начальника женить начальственного сына на молодой многодетной матери. «Семья» просуществовала полгода, и после развода обе стороны остались довольны. Короче говоря, Муравьев на своем посту пережил трех первых горкомовских секретарей, двух мэров и не сомневался, что переживет и нынешнего городского голову.

Терехин же гарцевал на виду, мелькал в газетах и на телевидении. С удовольствием теоретизировал о новых принципах городской застройки, плодил и разрушал какие-то муниципальные конторы и предприятия, ввел в обиход открытые конкурсы подрядчиков на бюджетное строительство и допустил к этим конкурсам строителей из соседних областей, чем напугал и разозлил своих, местных, привыкших сладко кушать от городского пирога. В новом составе городской Думы сидели три строительных начальника, и Терехин им явно не нравился. Это осложняло жизнь и самому мэру, находившемуся с Думой в состоянии вялого перемирия. Лузгин, общаясь с мэром, замечал за ним колкие реплики в адрес Терехина и даже некое демонстративное отстранение: есть, мол, председатель комитета, с ним и разбирайтесь. Примерно так же мэр ответил и Думе, заинтересовавшейся причиной перевода строительской кассы в «Регион-банк».

Распоряжение о переводе, подготовленное Терехиным, было подписано первым заместителем мэра Ворониным по причине нахождения самого мэра в заграничной командировке. Зная, что во властных структурах такого уровня простых случайностей не бывает, Лузгин тем не менее только сейчас увидел всю непростоту отсутствия мэрской подписи.

Все это Лузгин рассказал Кротову, пока они допивали коньяк и по третьей чашке кофе. Кротов вначале проявлял нетерпение, подгонял Лузгина, что, мол, жевать всем известное, но постепенно стих и помрачнел.

Последний аргумент на Думе был такой: непатриотично по отношению к городу. В Тюмени только филиал, а штаб-квартира «Регион-банка» в Москве. Налоги уплывают из города, банковские деньги крутятся тоже не здесь.

— А как насчет гарантий? — Кротов не хотел сдаваться. — Да, мы российский банк, но зато крепкий. «Тура» лопнул, «Север» и «Тюмень» лопнут завтра…

Не работает, — сказал Лузгин. — Всегда эта аргументация работала, сегодня — нет.

— Но почему именно «Промспецбанк»? Почему не Гринфельд, не Кин, в конце концов?

— Краеведение учить надо, — сказал Лузгин. — Кто в Думе курирует строительство? Слесаренко. Кем был Слесаренко? Правильно: секретарем горкома по промышленности и строительству. Кто президент «Промспецбанка»? Бондарчук. Кем был Бондарчук? Ну-ну?.. Вот он, пробел в образовании. А был Бондарчук начальником финхозотдела того же горкома. А где сейчас первый секретарь? Председатель ассоциации строителей, президент фонда социального развития Тюмени.

— Как я всю эту парашу ненавижу! — сквозь зубы, со слюной выплюнул Кротов.

— А ты бы хотел воровать один, а все остальные чтоб были честными?

«Вот она, пьянь говорливая», — запоздало подумал Лузгин.

— Я не ворую, — тяжело сказал Кротов. — Я мозгами шевелю. Я работаю, мать твою, я деньгами и шкурой рискую, а этим все мало! «Дай, дай, дай!». Да пошли они на хер!

— Пусть хоть бегут, только деньги верни.

— Нету денег.

— Да ладно тебе!.. С других счетов возьми.

— Нету денег. Все в Москве. Сам знаешь, больше недели у меня не задерживаются.

— Ну, так объясни ситуацию Филимонову и возьми из центра. В долг возьми.

— Филимонов ни хрена не знает.

— Не финти, Серега. Я ведь знаю, как тебя пасут центральщики. И главбух твой…

— У нас с Филимоновым уговор: на городском уровне у меня полная самодеятельность. Но на свой страх и риск. Если залечу — сяду. Он спасать не будет — наоборот, закопает. И еще политический капитал на этом заработает.

— Тогда, Сереженька, ты в жопе.

— Мы в жопе, старичок. Мы.

— Э, нет. Я тут совсем ни при чем. Я сказал — ты решил.

— Но ведь это ты сказал, старичок!

— Не надо, Сережа, — отмахнулся Лузгин. — Подставил тебя Терехин — с ним и разбирайся.

— Как так «разбирайся»? — взревел Кротов. — Даже звонить запретил! Где я ему три «арбуза» возьму? И чего он вообще волну погнал? Четыреста миллиардов в год на строительство имеет, а тут три скинул — меньше процента! — и уже такой шум!

— Горят и на меньших суммах. Было бы желание.

— Нет у меня никакого желания гореть!

— Тогда думай. Только дураком не надо прикидываться. Дело ведь не в Терехине.

— А в ком?

— Ну, вот опять. Тебе что, письменный перечень фамилий составить? — сказал Лузгин и вдруг подумал: а не пишет ли друг Серега весь этот разговор на спрятанный диктофон? Собственный диктофон Лузгина, новенький, суперплоский «Сони» на микрокассетах, лежал в нагрудном кармане лузгинского пиджака, и достаточно было просто взяться за сердце, как неслышно западет клавиша, закрутятся прозрачные колесики… Поздно. Жать, но поздно.

— На чем можно взять Слесаренко? — спросил банкир, и Лузгин успокоился: записи нет. — На коттедже?

— Едва ли. У него куча справок конца восьмидесятых, когда кирпич стоил пять копеек. Умный он, гад.

— Бабы, девки?

— Не подействует. Жены он не боится, в кулаке держит. Остальным его шашни не интересны. Криминала нет, извращений тоже.

— Откуда ты знаешь?

— Я-то как раз не знаю. А уж если я не знаю, то…

— А эта девка из хора мальчиков Дворца пионеров? Он же с ней открыто появлялся на людях.

— Ассоциация строителей — официальный спонсор детского хора. Кстати, лучшего хора от Урала до Камчатки. Они даже в Америку ездили с концертами, в Ватикане пели папе римскому.

— Ну да, на деньги строителей и в компании со Слесаренко.

— И что? Где тут криминал?

— А секс?

— Но ведь он же не с мальчиками из хора спит, а с концертмейстершей.

— Будешь еще? — спросил Кротов, покачав в воздухе опустевшей бутылкой. — Открою новую. «Хрен с ним, напьюсь!» — решился Лузгин и по-царски махнул рукой.

— В подвал завалимся?

— Давай по глотку — и поехали.

— Бутылку с собой?

— А то как же!

Когда шли в темноте к банкирскому «джипу», одиноко мерцавшему на стоянке лаковой импортной мастью, Лузгин спросил:

— А тебе не жаль Слесаренко? В принципе, хороший мужик. Девка у него дрянь, пылесос, все в себя, к себе, а он просто старый влюбчивый дурак.

— Ты меня пожалей, паря, — усмехнулся Кротов. — И себя тоже.

«Я напился, — сказал себе Лузгин. — Ну и хорошо». Утонув в емком сиденье, со смаком вдохнув ни с чем не сравнимый запах дорогого салона новой американской машины, Лузгин отвернул крышечку и дважды в полные щеки глотнул из горлышка густой, резковатый коньяк. «Джип» выруливал в центр, на Республику, в желтый свет фонарей: по сравнению с захолустьем Южного микрорайона — цивильный город, можно жить. Кротов включил магнитофон, высокий блатной голос запел про «ушаночку». Лузгин поморщился: он не любил зоновскую попсу, как не любил попсу вообще, и каким-то шестым-седьмым чувством подозревал большой грех и искус в том, что здоровый, сильный, богатый и свободный мужик крутит песни про лагеря, фальшиво подборматывает дисконту никогда не сидевшего музыкального зэка. «Ой, накаркаешь!» — подумал Лузгин, глядя сбоку на друга-банкира, одной рукой вращавшего баранку «джипа», накрыв мясистой лапой специально насаженную на баранку вертикальную рукоять — последний писк автомобильной моды, символ крутого вождения.

— Хочешь анекдот? — спросил Лузгин. — Встретились три водителя: американец, француз и русский. Каждый хвастается, какие у них дороги. Американец говорит: «У меня в одной руке руль, в другой — бутылка виски, на спидометре сто пятьдесят, и никаких проблем». Француз: «У меня одна рука на руле, другая — на коленях у женщины, на спидометре двести…». Русский усмехается: «Ерунда все это. Вот у меня в одной руке бутылка водки, в другой бабья сиська, на спидометре шестьдесят…». — «Врешь! — кричат иностранцы. — А как же машина?» — «А куда она из колеи денется?» — отвечает русский.

Кротов громко, густо и как-то раздельно засмеялся. Только он умел так отчетливо бухать каждое «ха», за что его и любили в банных компаниях, с анекдотами наперехват: Кротов умел просто слушать и смеяться, не перебивая рассказчика, не стараясь затмить его анекдотом позабористей. Даже в школьной компании Кротов не претендовал на лидерство, хотя кулаки, вес и рост могли бы тому способствовать. Учился Кротов прилежно, но без блеска. После школы, когда все рвались в геологи или физики-ядерщики, он почти без конкурса поступил на скучный факультет промышленной экономики в Свердловском институте народного хозяйства, с третьего курса перешел на заочный, кое-как вытянул «госы» и диплом. Женился поздно, но уже при квартире, машине и даче, чем, собственно, и охмурил девушку на одиннадцать лет младше себя.

Сегодня Кротов был самым богатым среди школьных друзей Лузгина. И это свое новое положение он воспринял спокойно, как нечто само собой разумеющееся. Привычно платил за всех в ресторанах, легко одалживал сотню-другую тысяч и не требовал возврата. Но все-таки был определенный денежный предел, за которым друг заканчивался и начинался банкир, и в деле с десятью тысячами «баксов» Лузгин этот предел почувствовал.

Сам Лузгин не бедствовал, при всей своей склонности к выпивке, приобретению дорогих книг и прочему мотовству, без денег почти никогда не бывал, но и здесь было чувство предела, выше которого в материальном плане он никогда не поднимется, как ни крутись. Не сразу, не в год и не в два, но Лузгин все-таки понял, что его способности и услуги оцениваются числом со вполне определенным количеством нулей, и если он запросит вдруг лишний нулик, от него просто откажутся и купят другого. Кротов, кстати, всегда утверждал обратное: банкир полагал, что Лузгин сам дешевит, сам позволил загнать себя в рамки «однолимонщика», тогда как при лузгинской известности и связях он, Кротов, на его месте за «лимон» телефонной трубки бы не поднял. «Запомни, — говаривал Кротов, — что миллион сегодня — это просто двести рублей вчера. Это сорок долларов. Столько стоит «телка» в студенческой общаге. А ты кумир публики, мать твою. О том, что тебя в магазине видели, люди неделями на работе рассказывают. Вот какой-нибудь дурак пристрелит тебя, как Листьева, народным героем станешь». Лузгин был суеверен, и эти присказки про стрельбу и героя его коробили, но Кротов только смеялся в ответ на лузгинские страхи, выкидывал вперед палец и кричал: «Ба-бах!».

В бильярдном подвале их встретили как своих. Хозяин зала сделал вид, что не заметил початую бутылку в руке Лузгина — простым посетителям приносить с собой спиртное запрещалось, в подвале был собственный бар, обширный и страшно дорогой. Час игры в общем зале стоил пятьдесят тысяч, в «голубом» — сто. Фирменный кий стоил полтинник за вечер. Кротов с Лузгиным играли вдвоем, могли обойтись и одним кием, бить по очереди, но Кротов всегда покупал два, потому что иначе было «не по фирме». Играл Кротов стабильно, верные шары клал наверняка, без сомнений, и Лузгин в общем счете ему проигрывал, потому что мог забить совершенно фантастический шар, а простой смазать. Про себя он не считал, что Кротов играет лучше, предпочитая формулу «не он выигрывает, а я проигрываю», но так и не научился держать себя в руках, когда друг-банкир, закусив сигарету в углу рта, с одной-единственной лузгинской «подставки» вкатывал в лузу четыре-пять шаров. Лузгин начинал психовать и проигрывал вчистую.

Кротов разбил «пирамиду» шаров резким ударом — такой у них был уговор: сразу все карты на стол, по-игроцки, скучно им было отрывать по шару от «пирамиды», как это делали мастера. Ни один шар в лузу с «разбоя» не закатился, но встали шары хорошо, и Лузгин шесть штук подряд положил со стуком в угловые от «пирамиды» лузы, после чего слишком «толсто» послал «свояка» в центральную. Пока Кротов намеливал кий и тихо материл чужую удачу, Лузгин сходил в бар за рюмками и банкой газировки «Спрайт». Возвращаясь в зал — играли в «голубом», отдельном, — услышал звук удара и характерный стук шара о металлический ободок ограждения лузы. '

— Один лежит, — сказал Кротов вошедшему Лузгину и показал кием в дальний уголок стола.

— Я слышал, — сказал Лузгин. — Четко вбил.

— Других не держим, — хмыкнул Кротов, прицелился и промазал.

Лузгин взял кий, натер мелом войлочную набойку на тонком его конце и оглядел стол. Шаров еще было много, вся игра еще впереди, и если не вся, то добрая половина, но тут согретый и расслабленный коньяком Лузгин увидел три шара, плотно стоящие друг за другом у длинного борта, между центральной и боковой лузами.

— И не думай даже, — сказал Кротов. — Дохлый номер.

Шары стояли вдоль борта справа. Надо было бить или с левой руки, или из-за спины, что делало комбинацию практически невыполнимой. К тому же удар здесь не годился, следовало коротко и сильно катануть шары, подкрутив крайний «от себя», чтобы потом, раскрутившись по ходу, этот последний шар задавил, затолкал два первых в лузу.

Лузгин глянул на свою полку. Шесть. Еще два — и партия. Он было решил вначале выпить, но красота и наглость предстоящего удара были восхитительны, и Лузгин плавно перевел кий за спину, откинулся корпусом назад, навис над столом и почти интуитивно сделал движение правой кистью.

Два шара вошли в лузу, третий покрутился над сетчатым обрывом и замер на краю. Лузгин легонько толкнул бедром стол, и шар упал.

— Ну тебя на хрен, — сказал Кротов. — Еще один пузырь с меня.

«Мартель» в баре стоил столько, сколько стоила поездка за ним в Париж, поэтому взяли «Метаксу», греческое бренди с золотистой этикеткой, заедали его шоколадом. Сыграли еще партии четыре или пять — Лузгин не помнил, потому что пришел от выпитого в свое привычное состояние, когда кажется, что ты от каждой новой рюмки не пьянеешь, а трезвеешь, а потом неожиданно находишь себя лежащим на ковре. Выиграть ему удалось еще один лишь раз, Кротов оправился от первого разгрома и снова клал свои прямые, как гвозди в гроб вколачивал. Лузгин вспомнил это сравнение, когда Кротов к полуночи привез его домой, и пока он, качаясь и сопя, снимал свои новые тесные ботинки в прихожей, жена молча смотрела на его страдания, потом сказала бармалейским голосом: Пока ты пьянствовал, тебя все обыскались.

— Какого черта, — вяло огрызнулся Лузгин.

— Звонила Света, — сказала жена и снова замолчала, вытягивая из Лузгина вопрос.

Он закончил битву с башмаками, промочил носки в лужице натекшей с обуви грязной уличной жижи и выдохнул:

— Ну?

— Сегодня вечером погиб Саша.

Не первый раз Лузгин поймал себя на мысли, что он патологическим образом всегда готов к плохому и даже страшному. Так было, когда на Севере в авиакатастрофе погиб брат, ему позвонили на студию из управления гражданской авиации, говорил сам начальник что-то насчет судьбы и мужества, а он чувствовал, что — сейчас, и начальник сказал, что его брат разбился, сомнений, к сожалению, нет, и Лузгин сказал: «Спасибо», — и положил трубку. Потом он поехал к маме, и мерзкая всегдашняя привычка анализировать происходящее подсказала ему, что сообщить об этом маме будет страшнее, чем было узнать самому.

Вот и сейчас, глядя на узкие, сжатые губы жены, Лузгин не охнул, не сматерился, прошел в мокрых носках на кухню, выпил воды из кувшина, закурил, сел и механически спросил:

— Как?

— Сбила машина. Водитель не виноват.

— Сашка выпивши был?

— Как всегда. Вот и ты когда-нибудь…

Лузгин чуть не завелся от этой фразы, даже встал с табуретки, двинулся к жене и увидел в темных глазах слезы и отчаянье. Ему стало одновременно противно и жалко жену, немолодую и отчаянно молодящуюся; Лузгин знал, что именно он превратил юную спортсменку-хохотушку, сверкавшую гладкими коленками на гимнастическом паркете, в эту недобрую и мелочную женщину. Он обнял жену, и та расплакалась в голос, вздрагивая всем худым телом своим в холодных лузгинских руках.

— Где он?

— Кто?

— Где он сейчас? Дома, в морге?

— Я не знаю…

— Вечно ты ни хрена не знаешь!

Лузгин отстранил жену, прошел в темную комнату к телефону. Снял трубку и замер, потому что не помнил сашкин номер телефона, и в этом был большой стыд. Жена помнила все, но спрашивать у нее было унизительно. Лузгин потряс головой, потер ладонями виски и со второго раза набрал Сашкин номер правильно.

Были долгие гудки, затем щелчок снимаемой трубки и мужской голос:

— Говорите.

Слово и голос подсказали Лузгину, что это был Валерка Северцев, еще один из их старой школьной компании, в которой теперь осталось только трое.

— Это я, — сказал Лузгин. — Привет, Валерка. Что случилось?

— Сашки нет.

— Я знаю. Жена сказала. Едреная же мать, а? Что за жизнь размудовская!..

— Ты пьяный вроде? — спросил Валерка.

— Нормально. Чуток. Не бери в голову.

— Приехать можешь?

— А он где?

— Кто?

— Да Сашка, всех вас тудыть! — закричал в трубку Лузгин, и жена за спиной сказала ровно: «Не матерись!».

— Он в морге на Котовского.

— Были там?

— Нет еще. Приезжали из милиции, привезли Сашкины документы. По паспорту адрес нашли. Сказали Светке, что сбит машиной, лежит на Котовского.

— В больницу что, не возили?

— Нечего было возить.

Лузгин замолчал, собираясь с мыслями. Почувствовал, как голова наливается болью, кровь давит изнутри на глаза и виски, в ушах нарастал серый шум.

— Ой, Вовочка! — ворвался в трубку голос плачущей Светки. — Привези мне его, пожалуйста! Привези мне его, Вовочка, я не хочу, чтобы он там лежал, один… Привези мне его!.. А-а-а…

— Спокойно, мать, — сказал Лузгин. — Все сделаем. А ты сядь и не дергайся. Дай мне Валерку.

Не в первый раз попадая в такую ситуацию, Лузгин знал, что сопли и вопли здесь делу не помогут, и если сейчас он начнет сочувствовать Светлане и говорить скорбные никчемушности, то и вовсе загонит ее в истерику, от которой проку никому — ни ей, ни Сашке, ни всем остальным.

— Слушаю, — сказал в трубке Валерка.

— Где это случилось?

— Возле «Геолога». Милиция говорит, что он стоял на обочине, на куче снега, сорвался вниз и… под автобус, между колесами, ногами вперед.

«Ногами вперед…»

— Откуда сведения, что пьяный?

— Делали вскрытие, да и так… по запаху.

— Быстро, однако же…

— Водитель настоял. В тюрьму никому неохота.

— Ладно, ждите, — сказал Лузгин.

В машине у Кротова был радиотелефон. Как-то сразу Лузгин вспомнил номер, а память в последнее время стала дырявая, держала всякую ерунду, вроде текстов песен Тамары Миансаровой, а нужное — в нужник. И Кротов ответил быстро, он еще был в гараже. Когда Лузгин объяснил, что к чему, друг-банкир ругался минуту-другую, потом сказал:

— Слышь, я тут в гараже добавил, это… Через центр ехать опасно, на фиг. Бери такси и дуй на Котовского. А я туда огородами.

И снова в лузгинском мозгу щелкнуло, чей-то голос выдал фразу из детского анекдота: «Огородами, огородами и — к Котовскому!». Маразм какой-то. Тем более что весь анекдот Лузгин как ни мучился, вспомнить не мог.

Вызвав по срочному такси, он спросил жену:

— Может, к Светке поедешь? Посидишь там с ней.

— Мне же завтра на работу, — ответила жена с укоризной в голосе. — Вообще-то, пока ты пьянствовал, я с ней почти целый час по телефону говорила, успокаивала как могла. Сейчас там Валерка с женой… Может, мне еще позвонить?

— Позвони, — сказал Лузгин и полез мокрыми ногами в ботинки.

Уже на улице, закурив под фонарем в ожидании тачки, Лузгин всё явственнее ощущал признаки быстрого похмелья: головная боль, тошнота, липкий пот. «А носкито мог бы и сменить, алкаш старый», — ноги мерзли, и вообще было зябко. Таксист, как обычно, перепутал подъезд, и Лузгин побежал к машине, свистнув в три пальца.

Кротов задерживался. Лузгин ходил по хрустящей ледяной крошке вдоль темного здания судмедэкспертизы, где располагался худший в городе морг — в нем не было холодильников, и если зимой еще было терпимо, то летом жуткий запах выворачивал внутренности даже на втором этаже в ритуальном зале.

По забору областной больницы, что на той стороне Котовского, скользнули яркие фары, и, спустя секунды, кротовский «джип», солидно перевешиваясь на ухабах, заполнил светом морговский двор и почти уткнулся толстым бампером в Лузгина. Тому сразу стало получше, хотя кому может быть хорошо возле морга. Они с Кротовым сразу пошли к темной двустворчатой двери, что в торце здания, и забарабанили в нее кулаками.

Послышались шаги и тихая ругань. Какой-то парень в синем халате открыл дверь, молча и жутко уставился на пришедших, но Кротов сунул ему в живот бутылку, донышком вперед, и сказал:

— Привет, братан. У нас тут корешок лежит. Глянуть надо.

Парень в халате оглядел темный двор, сунул бутылку в широкий карман халата и чуть пошире распахнул створку двери. Кротов с Лузгиным протиснулись внутрь в слабую желтизну дежурного освещения. Парень пошел вперед, Кротов за ним, и чуть не сверзился со ступенек вниз.

— Осторожнее, — сказал парень свое первое слово. У него был голос нормального человека.

Пока шли по коридорам, взгляд Лузгина зафиксировал лежащий у стены слева обгорелый дочерна человеческий обрубок, далее голого пузатого старика на расстеленной тряпке, но потом в мозгу сработала защита, и все мертвецы превратились для едва дышавшего Лузгина в муляжи и нечто под тряпками, и он пошел быстрее.

Кротов на ходу тихо беседовал с парнем в халате, тот кивал в ответ, показал рукой налево, и они вошли в комнату, где на оцинкованных столах лежали другие муляжи. Парень откинул край грязной простыни у первого стола и спросил:

— Это он?

Потом откинул простыню в ногах лежащего, повертел бирку, привязанную к большому пальцу, и сам себе ответил:

— Он.

У Сашки был открытый рот и мутные стеклянные глаза.

— Почему глаза не закрыли? — строго спросил Кротов.

— Закроем еще, — сказал парень. — С помощью клея. Вы забирать его хотите?

— Жена просила, — хриплым голосом сказал Лузгин, закашлялся и набил грудь трупным воздухом.

— Без справки не выдам.

— Какой справки?

— Нашей, из конторы. Утром приедете, возьмете справку для свидетельства о смерти и квиток для меня, тогда и заберете. Но рано не приезжайте, еще вскрытие будут делать.

— А менты сказали, что было вскрытие.

— Когда, ночью? — хмыкнул парень. — Хотя ему уже автобус вскрытие сделал.

Только сейчас Лузгин заметил, что Сашка лежал странно плоский посредине тела, простыня провисала.

— Лучше вы его не трогайте, — посоветовал парень. — Потом наши все сделают, в гробу лежать нормально будет. Домой такого забирать — с ума сойти.

— Тогда откуда взяли, что он пьяный был?

Парень в халате двумя пальцами приподнял простыню посредине, где она провисала, и спросил Кротова:

— Хочешь понюхать? Голимый спирт.

— Пошли отсюда, — сказал Лузгин и почти побежал к выходу.

Он стоял у машины, дышал и курил, дышал и курил, голова раскалывалась, страшно хотелось выпить, и Лузгин молил Бога, чтобы у Кротова в «бардачке» нашлось хоть что-нибудь, но только не водка, потому что пить водку из горла без закуси Лузгин так и не научился.

Вышел Кротов, от двери чирикнул пультиком блокировки машины. Лузгин снова окунулся в аромат свежей кожи, пластика и дорогих сигарет, дымом которых Кротов за два месяца уже пропитал салон «джипа» насквозь. Кротов курил английские, «Бенсон энд Хэджес», а где брал — не сознавался.

Глядя вперед, сквозь большое стекло, банкир склонился вправо, пошарил рукой в «бардачке», достал плоскую бутылку и положил на колени Лузгину. Тот отвинтил крышечку, понюхал и глотнул виски, и глотнул еще, пролив немного на шарф — Кротов резковато взял с места, выруливая от морга на улицу Котовского.

— Что делать будем? — спросил Кротов.

— А ничего не будем, — ответил Лузгин. — Поехали к Светке, там разберемся.

В школьной компании Сашка был на год младше остальных, и получалось так, что этих остальных он все время догонял. Позже закончил школу, позже поступал в институт и не поступил, ушел в армию, отстал еще на два года, по возвращении год гулял, присматривался, потом сдал-таки экзамены в университет на исторический, долго мучился заочником и в конце концов просто перестал появляться в университетском здании на улице Республики.

Декан истфака, знавший Сашку Дмитриева лично и давно — Сашкина картина висела у него в кабинете, — тянул с отчислением как мог, звонил его друзьям, посылал гонцов-студентов, но Сашка обыкновенным образом исчез, как делал это в своей жизни не раз: не ходил на работу в театр, где служил художником-декоратором, бросил приработок фоторетушера в «Тюменском комсомольце», перестал околачиваться в квартирах-студиях своих более практичных и удачливых коллег. Как потом выяснилось, Дмитриев вообще на полгода уехал из Тюмени в небольшой городок на Урале с большим металлургическим комбинатом, где расписывал стены комбинатского клуба.

Когда Сашка вернулся, его уже выгнали отовсюду: из университета, с двух работ, из семьи. Дмитриев был женат на однокласснице, жил в квартире родителей жены, детей не было. Вернувшись из Тагила с деньгами и получив от жены афронт, он хлопнул дверью и ушел жить в подвал к Витьке Зуеву, одному из первых тюменских кооператоров, ранее режиссеру местного телевидения, где Дмитриев работал художником сразу после армии.

Вторая женитьба Сашки Дмитриева долгое время была городской легендой. Разбежавшись с женой-одноклассницей (три года спустя последовал развод-автомат), Сашка сблизился с Серегой Кротовым, холостяком и большим «ходоком». Сергей работал экономистом в нефтяном главке, жил один в двухкомнатной квартире. Когда Сашке до смерти надоедал подвал и спальный мешок и вообще надо было хотя бы помыться, он завешивался к Кротову, без звонка, нахрапом, и Серега всегда принимал его, позволял жить неделю, а то и больше. Кротов никогда не показывал Сашке, что пора бы и честь знать, но наступал момент, и Сашка понимал: надо на время исчезнуть. Он возвращался в подвал, и Кротов не искал его, не выражал удивления уходом друга.

А еще Кротов делился с ним женщинами. Конечно, не в прямом смысле, хотя однажды и такое случилось. Просто когда Сашка жил у него или оставался ночевать, Сергей открывал свою записную книжку и звонил очередной своей пассии, но только той, у которой была сговорчивая подруга.

В трезвой жизни замкнутый и молчаливый, Сашка во хмелю был рубахой-парнем. Девицам кротовским он нравился без принуждения.

Кротовско-дмитриевский роман с двумя сестрами-близняшками, Светой и Надей, питал анекдотами тюменскую богему без малого год. Как отличают, не путают ли? Сашка с Серегой только хмыкали и отшучивались.

Все шло нормально, за исключением одной маленькой сложности: в гости к женатым друзьям их с близняшками не пускали. Жены друзей как одна твердили своим мужьям: пусть Сашка с Сережкой приходят, но только без своих блядёшек. Мрачная эта женская солидарность была друзьям непонятна: сестры вели себя скромно, были в меру умны, одевались — с кротовской помощью — более чем прилично, к чужим мужьям не приставали. Быть может, замужних женщин раздражал тот неуловимый флер свободного секса, витавший над любой компанией в присутствии сестер.

Понятно, что к родителям своим ни Дмитриев, ни Кротов сестер не водили тоже.

И вот однажды, под самый Новый год, сидя в кротовской квартире за столом с подружками, захмелевший Сашка, ради острого словца не щадивший ни себя, ни других и никогда не думавший о последствиях сказанного, поюморил насчет того, что кровать в соседней комнате всегда скрипит и яростней, и дольше. Такова, мол, мужская «сучность». Все рассмеялись, Кротов скабрезничал: кое-что в чужих руках тоже кажется большим. Сашка приобнял Надю и чмокнул ее в щеку, а Кротов вдруг сказал: «А давай поменяемся?».

Возникла пауза, тишина и хихиканье, Сашка молчал. Кротов передвинул фужеры сестер и спокойно сказал: «Пересаживайтесь».

Утром они вышли все вместе. Кротов довез их на «Волге» до центра. Больше они никогда не встречались вчетвером. Два месяца спустя Сашка Дмитриев женился на Светлане. Сестра Надя на свадьбе была с каким-то длинным парнем, Кротов шерстил по банкетному залу с видом лесного охотника.

С промежутком в полтора-два года у Сашки со Светкой родились три сына. Вначале жили у ее родителей, потом в двухкомнатной малосемейке, и вот в прошлом году не без помощи Лузгина и Терехина семья Дмитриевых получила трехкомнатную квартиру в панельной девятиэтажке шестого микрорайона.

Впервые обретя «хату», свой угол, Сашка посуровел, замужичился, почти бросил пить, устроился на хорошую, с деньгами и интересом, работу в рекламном агентстве. По дому бродил то с молотком, то с отверткой, переклеил в квартире все обои, сломал перегородку в кладовке и тем самым расширил кухню, завез доски на лоджию, хотел утеплить ее и сделать себе мастерскую. Светлана оказалась очень домовитой и серьезной мамой, терпеливой и тихой женой. Но Кротов по пьянке не удержался и брякнул, что лучшие жены — это бывшие проститутки. Фраза дошла до Дмитриева. Была драка, где Кротов просто отмахивался от Сашки, толкал его или вязал захватами. Обошлись без синяков, но дружбе случился конец. Кротов с тех пор ни разу к Дмитриевым не пришел, да его и не приглашали. Встречаясь по третьим адресам, вели себя как старые, но дальние знакомые.

После той драки Сашка забросил ремонт, так и не справив новоселья — все откладывал его до конца домашней перестройки, хотел блеснуть, показать дом лицом. Все чаще его видели на междусобойчиках художников, артистов и пишущей братии, со стаканом водки и гитарой. Сашка вдруг вспомнил про подвал, где теперь был закрытый мужской клуб, но для Сашки, спасибо Зуеву, бесплатный и открытый. Потом он раз-другой остался в клубе ночевать, просил обслугу не докладывать другу Зуеву, но тому, понятно, доложили, и в следующий раз друг Витя появился в полночь, уволок друга Сашу в полумрак серебристого «мерседеса» и через полчаса сдал с рук на руки Светлане. Сашка обиделся, в клуб ходить перестал и в подпитии ночевал в своей мастерской на втором этаже «Геолога». Из помещения Дворца культуры он и вышел этим вечером, стоял на краю обледенелого сугроба, ловил такси…

«Джип» замер у подъезда, посвистывая приводом гидроусилителя. Заметив, как Кротов ерзает за рулем, без надобности протирает лобовое стекло замшевой тряпкой, Лузгин сказал:

— Вылезай. Пойдем вместе.

— Да ну, слушай…

— Вылезай. Я один не пойду.

В лифте Лузгин хлебнул из бутылочки, протянул Кротову, тот отмахнулся.

Дверь Дмитриевской квартиры открыл Валерка. Они шагнули в полутемную прихожую, свет горел на кухне и в большой комнате. На вешалке грудились пальто и куртки, из кухни несло густым сигаретным дымом.

Вышла Светлана с опухшим маленьким лицом, остроносая, в темных кудряшках недавней завивки. Лузгину вспомнилась Сашкина присказка: «Маленька собачка — до старости щенок». Светке было под сорок, трое детей, вечная девочка. Лузгин обнял ее, прижал к колючему мохеру шарфа и ждал вопроса, на который не знал, как ответить. Рядом вздыхал Кротов, загородив своей шубой пол-прихожей. Из кухни кто-то выглянул и убрался: Светка вздрагивала плечами и плакала в шарф.

— Такие дела, — сказал Лузгин.

Светлана отстранилась, собрала щепотью от бровей к носу слезы — милый жест, так нравившийся Лузгину, а Светку в последнее время он плачущей видел часто, — и сказала:

— Раздевайтесь, мальчики.

В кухне было полно народу. Валерка с женой, сашкины друзья-художники, общие знакомые с телестудии, где работали Лузгин и Светлана. В углу у холодильника сидела на табуретке Валентина, первая сашкина жена, курила длинную темную сигарету. На столе стояла водка, тарелка с колбасой и хлебом.

Кротов сел рядом с Валентиной, та положила голову ему на рукав и заплакала. Кротов сказал:

— Ну-ну, Валюша…

— А где Тамара? — спросила Светка, и Лузгин понял, что жена не перезвонила.

— Да сердце у нее, — ответил Лузгин.

— Ну, как там? — Валерка разливал водку по стаканам и мельком взглянул на Лузгина.

— Хрена ли спрашивать, — ответил за него Кротов, и Лузгин испытал чувство благодарности к своему грубоватому и не слишком интеллигентному другу. — В общем, мы с Вовкой решили, что домой его брать не надо. Во-первых, дети…

— Дети у мамы. Их мама забрала, — хрипло сказала Светка. Ее родители жили в соседнем доме — разменялись из центра после того, как Дмитриевы получили эту квартиру, чтобы быть поближе к внукам.

— Это правильно. Нечего им… И еще одно: сегодня пятница, даже суббота уже, хоронить сможем не раньше понедельника. Так что пусть лучше там…

Светка опять заплакала, громко и навзрыд, но Лузгину стало немного легче на душе, когда он понял, что Светка смирилась с моргом и им всем не придется двое суток быть в одной квартире вместе с мертвым. Лузгин мертвых боялся, хотя перехоронил за последние годы многих — старых и молодых. «Да какие же мы молодые, — подумал Лузгин. — Далеко за сорок, кое-кто дедушка уже».

— Сашкины родители знают? — спросил Кротов.

— Я позвонила, — сквозь плач сказала Света. — Выпейте, ребята. Может, легче станет.

Она взяла худой кистью стакан, рука была сухая, жилистая, не девичья, в руке этой и был весь Светкин возраст, все три ее сына и жизнь с Дмитриевым.

— Пить-то за что? — вдруг спросил Валерка Северцев.

— За помин души, говорят, до похорон не пьют.

— Да пошли они, — с неожиданной злостью сказал Лузгин. — Выпьем за Сашку, просто выпьем за Сашку. — Почувствовав кротовский взгляд, добавил: — Пей давай. Машину загоним на стоянку, она тут за углом, платная.

— Только не уходите, мальчики, — сказала Светлана. — Вы ведь не уйдете, нет?

— Спокойно, мать, — сказал Кротов. — Конечно, не уйдем. Поехали… За Сашку.

Они пили, ели, курили и говорили, пока Лузгин не проснулся вдруг серым утром на чужом диване с чужой жесткой подушкой под трещавшей от похмелья головой, и первое, о чем он подумал, было: есть ли в доме пиво и позвонил ли он ночью жене, что не придет ночевать.

За спиной Лузгина кто-то тихо похрапывал. Он обернулся и увидел толстый затылок Сереги Кротова, уткнувшегося лицом в диванную спинку. Оба были укрыты старым клетчатым одеялом. Здесь же, в комнате, на полу у стены вдоль серванта спали два художника, накрывшись куртками, Сашкины кореша по рекламному агентству. Из кухни доносился невнятный гул осторожных утренних голосов. Лузгин поднялся, кряхтя, голова закружилась, вкус во рту был отвратительный. Со стены напротив смотрел бородатый Сашка — портрет работы местного художника Онищенко, умершего в прошлом году от инсульта. Лицо на портрете у Сашки было многозначительным, а взгляд недобрым. Наверное, Онищенко пытался сделать так называемый портрет с «проницательным взглядом художника», но то ли мастерства не хватило, то ли Лузгин мало смыслил в живописи, но ему этот портрет никогда не нравился, но почему-то нравился Светлане, а самому Сашке было наплевать. Он вообще не любил себя ни на портретах, ни на фотоснимках и всегда говорил: «Это не я. У меня не бывает такой глубокомысленной морды». Лузгин догадывался, что Сашка был плохим актером в жизни и потому просто не умел позировать, чего нельзя было сказать о Лузгине, третий десяток лет торчащем во всех городских телевизорах.

По холодному полу он прошел в кухню мимо темной стеклянной двери спальни, за которой была тишина. За столом на кухне сидели Валерка и Сашкин отец Анатолий Степанович, пили чай с бутербродами. Лузгин шепотом поздоровался, пожал руку старику. Сашкин батя был отставным военным, суровым мужиком, открыто не любившим богемистое Сашкино окружение. «Я человек свободного труда», — говорил ему Сашка. «Ты человек, свободный от труда», — говорил в ответ батя. Вот и сейчас, поглядев на Лузгина, Анатолий Степанович напряженно сказал:

— Долго спите, однако.

Лузгин глянул на стенные часы: начало девятого. Во сколько он улегся или его уложили — не помнил.

— Похмеляешься или как? — спросил старик.

Лузгин бы сейчас выпил даже самогону, лишь бы прошла голова. Однако этот холодный голос старика и осуждающий — за что? — водянистый стариковский взгляд заставили его поежиться и сказать:

— Я бы чаю выпил.

— Хм, чаю, — ехидно сказал Анатолий Степанович. — Знаю я, какой вы чай любите.

Лузгин почувствовал, как в нем нарастают раздражение и взрывная похмельная злость к старику, бывшему, по мнению Лузгина, не очень хорошим отцом Сашке Дмитриеву, не умевшему и не любившему жалеть и прощать, вечно недовольному Сашкиной жизнью, ремеслом, друзьями, зациклившемуся на своей даче и героических воспоминаниях об армии, в которой он служил тридцать лет на складской работе и по сей день носил костюмы из запасенного впрок офицерского сукна. Лузгин хотел сказать что-нибудь, пусть не резкое, но ясное, но вовремя вспомнил, что это у него, этого злого, несправедливого старика, вчера умер единственный сын, погиб по пьянке, стариком ненавидимой. И вид всегдашнего собутыльника сына, напившегося в его квартире спустя три часа после Сашкиной смерти, едва ли был старику приятен.

— Как хоронить будем? — спросил Анатолий Степанович. — И когда? Похороны — дело серьезное, оно понимания требует. Это вам не…

— Не волнуйтесь, дядя Толя, — как можно мягче сказал Лузгин, — мы все сделаем. Опыт есть.

— А денег сколько уйдет. Сейчас стало что родить, что хоронить…

— Найдем мы деньги, дядя Толя.

— Ну ладно, оркестр я в военном училище попрошу, мне как ветерану не откажут. Так что вы этих алкашей с Холодильной не заказывайте. Могилу, значит, тоже курсанты выроют.

— Да зачем? — удивился Лузгин. — Есть же хорошая фирма похоронная «Риус». Заплатим — они все сами сделают, и бегать не надо.

— Запла-атим! — передразнил его старик. — Все вам «заплатим» да «заплатим!». Деньгами сорите все. Легко достаются, легко и уходят. А вот матери, небось, забудете помочь.

Скрипнула дверь спальни, в кухню вошла Светлана, как была с вечера — в джинсах и черном свитере.

— Здравствуйте, папа, — сказала она. — Что же вы меня не разбудили? Давно пришли?

— Да уже второй час сижу, все дожидаюсь…

Раковина умывальника была забита немытой посудой.

Пустые бутылки из-под водки гуськом стояли вдоль стены у холодильника. Колбаса в тарелке прогнулась кожурой — забыли, видно, с вечера убрать, хлеб был сухой и крошился под ножом.

Светлана обошла стол, открыла дверцу холодильника, рассеянно глянула внутрь. Старик потянулся к тарелке, взял ломтик колбасы, большим серым ногтем костлявого пальца стал обдирать потемневшую корочку. Светка закрыла холодильник, повернулась от окна, обняла старика за шею, темным стволом торчащую из широкого ворота байковой в клетку рубашки. Старик вздрогнул, молча заплакал, сморщился, а большой серый ноготь все дергал, скоблил, обколупывал скрюченный розовый ломтик на усеянном крошками столе.

Лузгин ушел в ванную и долго пил из-под крана противную хлорную воду. Желудок наполнился холодной тяжестью. Лузгин еще постоял над раковиной, тяжело дыша, глядя в зеркало на свое мокрое отекшее лицо. «Кумир публики». Его вырвало водой со слизью и полоскало минут десять, до дикой рези в пустом желудке, до радужных кругов перед глазами.

Кое-как промокнув лицо несвежим полотенцем, лежащим на стиральной машине, — другие, чистые, висящие на двери, использовать было стыдно, — Лузгин вышел в коридор, побрел, пошатываясь, к вешалке, отыскал на крючке свою куртку. Потрогал ее ладонью и, обмирая, нащупал сквозь ткань и пух спасительную тяжесть и твердость плоской бутылки с виски во внутреннем кармане.

Вытащив бутылку и сунув ее к животу, за распах рубашки, Лузгин обратным курсом прошествовал в ванную и заперся там. «Наклоняться к крану — нет, не смогу, опять вырвет», — подумал Лузгин. Он пустил воду, потрогал ее пальцем — холодная. Вытряхнув на полочку зубные щетки из пластикового стакана — пять штук, все разные, — Лузгин наполнил стакан не очень прозрачной, слегка пузырящейся водой. Достал бутылку, вывинтил блестящий рифленый колпачок. На дне бутылки еще мерцало янтарем граммов сто драгоценной шотландской дряни. Лузгин покрепче сжал стакан в левой руке, а правой запрокинул над лицом бутылку, стукнув горлышком по зубам.

Вискарь заполнил рот, обжег язык, внутреннюю мякоть щек и закупорил горло. Давясь, Лузгин сделал один отчаянный глоток и тут же залил пожар во рту холодом из стакана. Пытаясь удержать в себе выпитое, он тупо таращился в зеркало. Спазмы сотрясали гортань, глаза выдавливались из орбит и наполнялись слезами. Лузгин замычал, закрыл глаза и замотал головой. Проглоченное медленно сползло в желудок, обожгло его секундной болью, тут же перешедшей в ровное тепло. Лузгин открыл глаза, осторожно и глубоко вздохнул. Лицо в зеркале было покрыто крупными каплями пота. В ушах зашумело, теплота от желудка торжественно разливалась по всему телу. Захотелось курить, и Лузгин понял: все, спасен.

Когда он вернулся на кухню и принялся искать на холодильнике сигареты, старик Дмитриев окинул его сухими глазами и сказал сквозь набитый колбасой и хлебом рот:

— Ну вот, а говорил: чаю, ча-аю!..

Глава вторая

Вечерний субботний рейс компании «Тюменьавиатранс», вылетавший из московского аэропорта Внуково, был рейсом весьма специфическим. Простых пассажиров на нем практически не было: «простые» улетали из Москвы в пятницу, чтобы выходные провести дома, в семье. Субботний же рейс «Авиатранса» вез элиту, начальников, распорядок жизни которых обязывал их первую половину субботнего дня проводить в приемных и кабинетах Кремля, Старой площади, отреставрированного Белого дома на Краснопресненской набережной.

Суббота в Москве была днем для доверенных. Если столичные начальники принимали тебя в субботу, следовательно, ты — свой! С утра по субботам делались как большие одолжения, так и большие разносы, но даже субботние топот и крик начальника воспринимались как признак приближенности, как некое негласное членство в узком кругу избранных.

Заместителю председателя Тюменской городской Думы Виктору Александровичу Слесаренко министр назначил на восемь тридцать утра в субботу.

В старое, казенного вида здание в Китайском проезде Виктор Александрович прибыл в начале девятого, благо, гостиница «Россия», в которой он жил, была от министерства в двух шагах. Показав пропуск вахтеру в вестибюле, он поднялся на третий этаж пешком, намеренно шагая через две ступеньки. В этом году Слесаренко исполнялось пятьдесят: рубеж, старость, брюшко и лишние восемь килограммов, набранных за последние два года. Любимый серый в елочку пиджак сходился на животе в обтяжку, надо бы перешить пуговицы, жена давно предлагала, но Слесаренко упрямился и затягивался потуже брючным ремнем, что плохо помогало и вообще было глупостью, последней причудой мальчишества. Еще два года назад он весил ровно восемьдесят килограммов при росте метр восемьдесят.

Страшно этим гордился, и вот поплыл, раздался, говорил при случае, что в нем — почти центнер.

Третий этаж, где располагался кабинет министра, в Минтопэнерго называли «чистым». Там был еще один пост охраны и отдельный выход через «закрытую» лестницу — не на Китайский проезд, а во двор, прямо к дверце министровской «Волги». Слесаренко снова показал пропуск и пошел направо длинным пустым коридором. Старый паркет скрипел под ковровой дорожкой. Повернув в конце коридора налево, Виктор Александрович приблизился к двери с надписью «Приемная». Дверь была приоткрыта. Значит, министр еще не прибыл.

В приемной ночной дежурный помощник министра пил чай из стакана с подстаканником. Его утренний сменщик, полусняв пальто, с кем-то говорил по телефону. Оба помощника кивнули Слесаренко, говоривший по телефону указал глазами на диваны в углу приемной.

Там уже сидели два посетителя, в одном из которых Виктор Александрович узнал начальника Тюменьнефтеспецстроя Чернявского, красавца-брюнета, сверкавшего белыми носками над матовой чернотой дорогих ботинок. Чернявский приподнялся, здороваясь со Слесаренко за руку, и пересел чуть в сторону, приглашая занять место рядом. Мужчина на соседнем диване кивнул и снова спрятался за газетным листом.

— Когда улетаешь? — спросил Чернявский.

— Вечерним из Внукова.

— Я тоже. Это хорошо. Поговорить бы надо.

— Значит, поговорим, — сказал Слесаренко, потянулся к журнальному столику за лежащими там свежими газетами. В этот момент в приемную вошел министр, без улыбки поздоровался. Все находящиеся в приемной привычно, но без армейского акцента, встали. Шедший за министром «носитель портфеля» Верин улыбнулся всем, а Слесаренке даже подмигнул: мол, все в порядке, сейчас примут.

— Юрий Константинович! — мужчина с газетой двинулся было от дивана к двери, но был остановлен дежурным помощником, лицо и поза которого выражали скорее огорчение, нежели удивление нештатным поведением посетителя. Министр скрылся за дверью, следом прошел Верин и, обернувшись в тамбуре, сделал Виктору Александровичу два знака: ткнул в него пальцем — «ты» — и поднял ладонь — «чуть позже».

— Я депутат Государственной Думы Луньков, — отчетливо произнес мужчина и протянул помощнику раскрытое толстое удостоверение. — Третий день я не могу попасть к министру на прием. Это безобразие. Я лично созванивался с Юрием Константиновичем, и он обещал принять меня незамедлительно. Незамедлительно! Между тем, третий день я вижу, как все вы попросту игнорируете распоряжение министра, о чем я непременно доложу Юрию Константиновичу и потребую, чтобы вас наказали. И строго наказали…

— Ну, какой же вы суровый и страшный человек! — раздался от двери хорошо поставленный, приятного тембра женский голос. Невысокая субтильная блондинка в лисьей серебристой шубке шла к столу, делая испуганные глаза и разводя руками.

— Ну, Алексей Бонифатьевич, ну, миленький, ну что же вы нас обижаете! Мы же вас любим, как родного! Министр уже здесь? Хорошо. Звонки были? Список, хорошо. Вы же наш самый дорогой гость, Алексей Бонифатьевич! Вот я как женщина просто радуюсь, когда вижу вас в приемной! Я вчера ночью мужа вашим именем назвала, так до сих пор тело в синяках! Вам показать? Переведите звонки на мой прямой…

Весь этот театрализованный монолог секретарша Леночка выдала залпом, успев снять шубку и повесить ее в шкаф, поправить у зеркала волосы, хлопком ладони по плечу согнать со своего кресла ночного дежурного — у помощников напротив министровской двери был собственный кабинет, пробежать глазами список посетителей и завершить этюд бронебойной улыбкой, адресованной депутату Госдумы, и только ему одному.

— Что вы, Леночка, — забормотал Луньков, приглаживая горстью редкие волосы и привставая на носках остроносых башмаков с высоченными каблуками. — Я ведь не про вас. К вам, Леночка, у меня огромное…

— Вот и прекрасно, Алексей Бонифатьевич! Хотите чаю? У меня специально для вас есть прекрасный «Липтон».

Схватив электрический чайник, Леночка приподняла его: степень тяжести подсказывала — полный, и щелкнула включателем.

— Да сядьте вы, милый вы наш! А то мне, право, неловко: вы стоите, я сижу…

И рассмеялась. Окончательно смутившийся Луньков поозирался и сел в кресло у секретарского стола, спиной к окну, расширившимся от злости лицом — к двери министровского кабинета. Поневоле ставший свидетелем этой смешной и одновременно унизительной сцены, Виктор Александрович в который раз оценил профессиональные качества секретарши министра. Его собственная секретарша в городской Думе была чванливой и глупой девицей, доставшейся Слесаренко по наследству от прежнего хозяина думского кабинета, от которой он не знал, как избавиться. Старый хозяин, сдавая дела, попросил Виктора Александровича: «Татьяну не трогай. Устроюсь — заберу». Прошло два года, старый хозяин пропал в Голландии, директорствовал там в каком-то совместном русско-голландском предприятии и совершенно не пытался вызвать к себе толстоногую Танечку.

Депутата Госдумы Лунькова он воочию видел впервые. Хотя знал, что есть такой, бывший комсомольский и профсоюзный деятель, неудавшийся предприниматель, выигравший выборы в Государственную Думу России на публичных слезах по гибнущим народам Севера и обещаниях превратить нефтяное Приобье в российский Кувейт. На выборах он поносил министра, бывшего губернатора Тюменской области, обвинял его в развале области, обнищании ханты и ненцев и поголовном ограблении сибирских нефтяников ради обогащения кремлевской мафии. Прошел Луньков на «ура», оставив далеко позади нефтяного «генерала» и бывшего первого секретаря одного из приобских городов — главных своих конкурентов, дравшихся на выборах между собой и совсем не принимавших выскочку Лунькова в расчет.

На столе у секретаря пискнул телефон, Леночка сняла трубку: «Слушаю, Юрий Константинович», — поглядела на Слесаренко и кивнула в сторону двери. Виктор Александрович подхватил папку и быстро пошел вперед, услышав позади негодующий возглас Лунькова и ласковый щебет Леночки.

В тамбуре он почти столкнулся с выходящим из кабинета Вериным. Тот ободряюще улыбнулся и шепнул:

— Давайте, Виктор Александрович. Только настроение у министра не очень…

Говорили, что раньше в этом кабинете сидел Орджоникидзе, а может, и сам Лаврентий Павлович Берия. Кабинет был большой, светлый, с огромной картой-макетом энергетической системы бывшего СССР на стене. Стол министра располагался не в дальнем, противоположном от двери углу кабинета, как это принято в верхах, а слева от двери, у окна, почти вне поля зрения входящего, и новички зачастую терялись: а где же министр? — и конфузливо топтались у порога.

— Проходи, Виктор Александрович, — сказал министр.

— Посиди минутку, хорошо?

Министр выглядел хмурым, задумчивым. После переезда из Тюмени в столицу он слегка располнел, огладился лицом, приобрел неизбежную — «иначе не поймут» — столичную осанку и холеность, привычку говорить на «ты», но по имени-отчеству, а в особо доверительных случаях по отчеству: Никитич, Саныч, Леонидыч. Слесаренко уважал его как политика и хозяйственника, сильно продвинувшегося за короткий период в Москве в понимании ситуации, умении ладить с большими людьми, избегать опасных поворотов и видеть цель за повседневной властной суетой. И в то же время Слесаренко, знавший Шафраника еще совсем молодым начальником в Лангепасе, работавший вместе с ним в областном Совете, никак не мог выкинуть из памяти, что сидящий перед ним влиятельный член правительства, «свой человек» в ближайшей команде премьера Черномырдина — на семь лет младше Виктора Александровича; грубо говоря, пацан, вознесшийся в верха на волне кадрового безрыбья времен яростной ельцинской «демократизации», когда опытные управленцы масштаба бывшего первого секретаря Тюменского обкома Богомякова были отброшены на обочину. Виктор Александрович понимал, что, скорее всего, несправедлив к молодому министру, дольше других в правительстве сохранявшему свой ключевой пост, хотя пресса «снимала» Шафраника не менее раза в квартал; понимал, но в минуты самооткровений ловил себя на том, что думает о «Юрике» с легким небрежением старшего.

Министр закончил подписывать лежавшие перед ним бумаги. Пришел Верин и забрал их, вполголоса напомнил министру о депутате Лунькове, вызвав гримасу на лице Шафраника. Когда за помощником закрылась дверь, министр взял с края стола пластиковую папку, уронил ее перед Виктором Александровичем.

— Вот, полюбуйся, чем заниматься приходится.

В правом верхнем углу папки была приклеена этикетка с аккуратной компьютерной надписью: «Депутат Государственной Думы Луньков А.Б.». Слесаренко раскрыл папку, полистал содержимое. На именных голубоватых бланках значилось: «Министру топлива и энергетики Российской Федерации…». Взгляд тренированного казенного читателя выхватывал в словесной размазне ключевые фразы: «Прошу изыскать возможность предоставления АО «Инвестнефть» льготного кредита в размере 1 (одного) миллиона долларов… Выделить 200 тысяч тонн сырой нефти компании «Сибимпекс» в счет госзаказа АО «Ноябрьскнефтегаз»… Ходатайствовать о снятии таможенных пошлин и госакцизов с АО «Инвестнефть»… Оказать материальную помощь в рамках программы развития малого бизнеса ИЧП «Сосна» в размере…».

— Я ему, видишь, уже отдельную папку завел. Собрание депутатских сочинений. Показать бы кому… И ведь не выгонишь. Борец, понимаешь, за счастье простого народа… Вот бы куда Золотухину свой нос сунуть. Да, слушаю, — сказал министр в ответ на звонок интеркома. И пока секретарша напоминала министру, что звонили из приемной Сосковца и просили быть на месте, Слесаренко закрыл папку и попытался проанализировать то, что произошло.

Виктор Александрович в особо доверенных лицах у министра никогда не числился, и это откровение с папкой и почти прямой намек насчет Золотухина, скандально-въедливого и потому популярного в народе обозревателя «Тюменской правды», были для него полной неожиданностью. Виктор Александрович был благодарен Леночке за звонок, даровавший ему минуту, чтобы собраться с мыслями и решить, как реагировать на вроде бы косвенные реплики министра. До депутата Лунькова ему не было никакого дела, жив он или помер — наплевать, и сколько тысяч или сотен «баксов» комиссионных он берет за свое наглое попрошайничество — тоже наплевать, пусть подавится, болтун засранный, демократ хренов, коротышка на вершковых каблуках, честь и совесть новой эпохи. «Нужна утечка — сделаем», — решил про себя Виктор Александрович, но так и не определился, в какой форме и на какую глубину продемонстрировать министру свою готовность включиться в наметившуюся интригу.

— Ладно, давай сюда, — министр протянул руку за папкой, бросил ее на край стола. — Твою бумагу я подписал. Зайди к Верину, надо ее провести как положено. Решение областной Думы привез? Хорошо, подошьете вдело. И не спите там, братцы, шевелитесь. Темп давайте, перспективу. Дело на контроле у премьера. И вообще: сколько можно возиться с этим несчастным поселком? Я ведь еще когда в Совете работал, говорил, что просто так бросать туда деньги, чинить по километру трубы в год, сносить по дому в квартал — это глупость, это деньги в болото. Это деньги в болото! Комплексная программа, одновременный прорыв по всем позициям! Взялись — и закрыли проблему, чтобы никто о ней вообще больше никогда не слышал! Понял? И там с Вершининым поплотнее, но сильно не давите, у него ситуация сам знаешь, какая. В общем, давай к Верину и дальше. Понял? Давай.

Министр протянул руку, Слесаренко пожал ее, попрощался и вышел в приемную. Луньков посмотрел на него ревниво и сказал:

— Ну, наконец-то!

— Минуточку, Алексей Бонифатьевич! — встрепенулась Леночка. — Все будет хорошо, вас пригласят…

Отыскав у Верина свою бумагу, завизированную министром, он обратил внимание на дату подписания — пятница. Вчера, в пятницу, он проторчал в министерстве до семи. Спрашивается — зачем? И почему ему просто не отдали эту бумагу вчера? И зачем вообще была нужна эта субботняя утренняя встреча? Чтобы «сдать» ему Лунькова? Почему ему, а не кому другому? Да уж если и сдавать, то как-то серьезней: надо сделать так, чтобы в руки журналиста Золотухина попали хотя бы копии луньковских прошений, а ведь Слесаренко не был лично знаком с Золотухиным. С чего это вдруг он придет к злому гению Гене и просто так отдаст ему папку? К тому же, папки у Слесаренко не было.

Был еще один непонятный, тревоживший Виктора Александровича момент. Обозреватель Золотухин не так давно напечатал статью под заголовком «Министр Шафраник готовит запасной аэродром?», и, насколько было известно Слесаренко, статья эта больно задела Юрия Константиновича, название и автор не сходили с языка министра, сетовавшего на журналистскую необъективность и страсть к дутым сенсациям. И вдруг эта оговорка, этот намек. Или в речи министра случайно была использована именно эта, набившая оскомину, фамилия? Да нет, не похоже…

Виктор Александрович еще полдня ходил с Вериным и другими помощниками по министерским коридорам, собирая визы и подписи, и вот теперь исполненный по всем правилам документ лежал в его папке, а папка лежала в кожаном командировочном бауле, засунутом на верхнюю багажную полку ночного «авиатрансовского» рейса. Сам же Виктор Александрович держал в правой руке пластиковую аэрофлотовскую чашечку, наполненную коньяком, в левой — бутерброд с нельмой и смотрел на Чернявского, сидевшего в кресле через проход. Луньковская тема и связанные с ней проблемы давно утонули мелким камушком в тихом довольстве, охватившем Слесаренко после сделанного дела, решенной задачи: бумага подписана, деньги будут, есть о чем доложить по возвращении.

Разливавший коньяк и потчевавший Виктора Александровича бутербродами Чернявский тоже был доволен: осваивать деньги будет его Тюменьнефтеспецстрой, а это по меньшей мере года два гарантированной занятости для его полуторатысячного коллектива строителей, когда-то лучшего в городе, но в последние годы с распадом Главтюменьнефтегаза едва не развалившегося вслед за главком.

Слушай сюда, — продолжал рассказывать Чернявский, дожевывая бутерброд. — Когда ты ушел, Луньков такой цирк устроил. Требовал соединить его с приемной Черномырдина, хотел на Шафраника стучать. В конце концов Бонифатьич к министру все-таки прорвался, час его терроризировал, потом выскочил с какой-то писулькой и к Фомину, первому заму. Фомину что — он не политик, он у Бонифатьича бумагу забрал и говорит: «Звоните». Луньков орет, а Фомин ему: «В установленном порядке». Знаешь, с чем он приходил? С бумагой от «Балкар-трейдинга» на прокачку вне графика пятисот тысяч тонн в Новороссийск на экспортный терминал. Совсем одурели ребята, труба же не резиновая. Константиныч мне его писульку показал. Чем мотивирует просьбу господин депутат: «Балкар» обязался перечислить сто миллионов в фонд развития народов Севера, где Луньков сопредседатель. Смехота! Если дело выгорит, одни комиссионные посредникам — доллар с тонны, как водится, — составят полмиллиона долларов, а это больше двух миллиардов.

Самолет тряхнуло.

— Пей, Саныч, пока не пролилось, — посоветовал Чернявский, и Виктор Александрович проглотил коньяк, заел его хлебом и рыбой. Бутерброд был явно гостиничный, без масла, сухой и невкусный, но и это не испортило Слесаренко настроение.

С задних рядов потянуло сигаретным дымом. «Наверное, дверь в туалете не закрыли», — подумал он и обернулся. Угольки сигарет открыто тлели в темноте салона, с задних рядов раздавались мужские басы и визгливый женский смех. Субботний рейс, одним словом. «Хорошо, хоть не пляшут, — усмехнулся Виктор Александрович, — а то еще центровку самолету собьют».

Как правило, пассажиры этого особого рейса уже являлись на посадку навеселе, с багровыми лицами. После взлета начинались хождения по салону, пассажиры кучковались, брякали бутылки, воздух наполнялся чесночным запахом колбас, рыбной привонью, хрустом шоколадных оберток. Курили в туалетах, а ко второму часу полета начинали дымить в салоне, поначалу тайком, по очереди, потом открыто и все сразу. Стюардессы, разнося пассажирам воду и чай, деланно суровыми голосами шептали замечания, мужики отмахивались от них, предлагали выпить и шлепали по заду. Потом стюардессы исчезали за занавесью и не тревожили пьяный салон до конца полета, если не приключалось что-нибудь из ряда вон выходящее.

— Я думал, ты бизнес-классом летишь, — сказал Чернявский. — Искал тебя там.

— Мы люди маленькие, — ответил Виктор Александрович. — Мы бюджетники. Это вы бизнесмены вольные…

— Ха! — оборвал его Чернявский. — Бюджетники! Ты загляни в бизнес-класс, там сплошь твои собратья по бюджету. Это мы, деловые, деньги экономим, потому что свои, нам дяденька президент их не дает, зарабатывать надо.

— Ты говорил, разговор есть, — сказал Слесаренко. — Давай, пока время есть. — Лететь оставалось час десять.

— Разговор… Вот он, весь разговор.

Чернявский полез в большой «дипломат», стоявший на соседнем сиденье, и вытащил оттуда тонкую прозрачную папку. Еще когда Чернявский протягивал ему папку над проходом, Виктор Александрович узнал графику первого луньковского письма к министру.

— Здесь, понятно, ксерокопии. И не всех писем, конечно, а самых убойных.

Виктор Александрович полистал копии писем. Что-то в них было не так, а что именно — Слесаренко понял не сразу: копии были чистыми, без шафраниковских пометок и резолюций! Свели при копировании? Вряд ли. Он помнил, что кое-где размашистые министровские факсимиле наезжали на луньковский текст, помнил и жирные вопросительные знаки. Выходит, копировали и паковали досье с первого «письма». «Ай да Шафраник, ай да молодец, — уважительно подумал Виктор Александрович. — А может, это Верин молодец, а не Шафраник?».

Слесаренко знал Сергея Верина по партийной работе. Верин был завотделом в Нижневартовском горкоме, а Слесаренко — секретарем в Сургутском, соседнем. Потом Слесаренко ушел в «область», был избран вторым секретарем Тюменского горкома КПСС. Верин же в Тюмени появился при Шафранике, когда последний стал председателем областного Совета народных депутатов, и с тех пор «носил портфель» за Юрием Константиновичем. Среди ближайшего окружения министра Верин выглядел несолидно, был тих и незаметен, в интригах не участвовал, чужими просьбами о протекции министру не докучал. Виктор Александрович, сам сносивший не одну пару ботинок во властных коридорах, знал истинную цену таким работникам и относился к Верину подчеркнуто уважительно и никогда, даже в мыслях, не держал его за простака.

Пир в хвосте салона разрастался, масленые мужские басы пели про Верочку, которая «давно уже не девочка».

Темные фигуры все чаще сновали в проходе, щелкала дверь в туалете — в голове салона тоже пили, организмы требовали разрядки. Кто-то большой и толстый, светя белорубашечным пузом, хлопнул на ходу Виктора Александровича ладонью по плечу. Слесаренко глянул ему вслед, но кто это — сообразить не смог.

— Один вопрос, — сказал Виктор Александрович. — Под каким соусом я все это сдам Золотухину? Я с Крокодилом Геной не знаком; более того, я его терпеть не могу.

— Ну, Лузгина-то ты наверняка знаешь.

— Лично нет.

— Как же так? — Чернявский посмотрел укоризненно. — Недоработка с твоей стороны, Виктор Саныч. Как же ты с прессой общаешься?

— Да никак не общаюсь, — со злостью сказал Слесаренко. — Пошли они, эти щелкоперы, сам знаешь куда.

— Ты не прав, дружище. И вообще, старые горкомовские замашки надо бросать, Витя, времена не те. Сегодня пресса может тебя в два счета закопать, а может и героем сделать. Ты что, забыл, как тебя «Известия» сношали по сетям?

Виктор Александрович был бы рад забыть прошлогодний газетный скандал, но эхо того скандала по сей день шелестело над Думой и лично над Слесаренко. Речь шла все о том же злополучном поселке Нефтяников, об отселении его жителей из бараков и домов, давно уже непригодных для жилья. Существовал график отселения, принятый еще старым составом городской Думы, и Виктор Александрович как строитель-профессионал был с этим графиком не согласен, считая его популистской дешевкой, далекой от реальной жизни. Но график был, и были сроки и объемы ввода нового жилья в Заречных микрорайонах, куда намеревались переселять утопающих в грязи «нефтяников». В принципе, график можно было выдержать, если просто и в срочном порядке слепить четыре панельные коробки и «посадить» их на местные сети, и без того перегруженные до предела. Слесаренко это знал и противился спешке как мог, утверждая, что иначе все дерьмо из унитазов первых этажей поплывет в квартиры. И он убедил, победил: первые отпущенные на строительство миллиарды были потрачены на прокладку нового канализационного коллектора мощного, емкого, открывавшего перспективу нормальной застройки для целого микрорайона. Коллектор сожрал все средства и вообще был не виден, лежал глубоко в земле, а на поверхности не прибавилось ни метра, ни квартиры за полгода. «Нефтяники» пикетировали мэрию, и местные «Известия» с подачи депутата областной Думы коммуниста Корепанова публично высекли Виктора Александровича за срыв графика, за издевательство над горожанами, за давнюю привычку бездарно и бездумно закапывать в землю народные деньги.

Все это было неправдой и глубоко обидело Слесаренко, но он не стал ввязываться в газетную полемику, ограничившись коротким и, как сейчас понимал, не очень вразумительным официальным ответом, за что получил новую порку и окончательно возненавидел так называемую свободную прессу и всех ее представителей, вместе взятых. А депутата Корепанова, рано полысевшего, вечного комсомольца, ныне ставшего секретарем «подпольного партийного обкома», Виктор Александрович поймал в коридоре Дома Советов и обматерил, как умел, приобретя в итоге еще одного врага — мелочного и злопамятного.

Своя, городская, Дума, надо отдать ей должное, Виктора Александровича поддержала, на съеденье публике не бросила, да и мэр городской отнесся к газетной травле философски, хотя и произнес на сессии протокольные слова о повышении профессиональной ответственности и необходимости более внимательного отношения к горестям простого горожанина.

Всю эту историю Виктор Александрович вспоминал с тоской и злостью, тем более что в нынешнем году стройка пошла хорошо и даже обогнала график. Причиной тому были вовремя построенные сети и дороги, но в прессе все это преподносилось как победа гласности: вздрючили чиновника, вот он и стал мышей ловить активнее — что было новою неправдой. Но Слесаренко уже давно махнул на все рукой. Правда, на одной из модных ныне презентаций в шикарном отеле «Тюмень» Виктор Александрович не удержался и спросил редактора «Известий», есть ли у него в штате порядочные, объективные журналисты. На что ехидно-грубоватый редактор ответил: есть. И даже назвал точное число: на одного человека больше, чем порядочных политиков в городских верхах. Оба засмеялись и разошлись.

О Лузгине он был наслышан немало, фигура эта в журналистском мире расценивалась неоднозначно, в политических же кругах вызывала интерес и опасения. Лузгинское телешоу «Взрослые дети» пользовалось огромной популярностью, вся область смотрела его; попасть в число героев передачи было и мечтой, и страхом любого мало-мальски заметного политика. Однажды получил приглашение и Виктор Александрович, обещал подумать, но Лузгин ему впоследствии так и не перезвонил: в эфире появился председатель комитета по строительству Терехин. Перед камерами держал себя бойко; Лузгин как ведущий Терехину явно подыгрывал. Передача получила хороший резонанс, отклики зрителей и положительные рецензии в прессе, так что Слесаренко даже испытал нечто вроде ревности и получил урок: если зовут — беги, не ломайся, не хрен думать, Сенека-Бакштановский, второй раз не позовут, кому ты нужен, таких пруд пруди…

…— Впрочем, есть хороший ход, — сказал Чернявский, прикуривая сигарету. Заглянувшая между шторок в салон стюардесса укоризненно покачала головой, Чернявский качнул кистью: все в порядке, не суетись. — У Лузгина есть старый дружок Кротов, директор филиала «Регион-банка». Уж с этим ты, надеюсь, знаком?

— Знаком, — ответил Виктор Александрович и ощутил нарастающее в душе чувство опасности, этакий предательский привкус. «Так, наверное, чувствует себя пешка, когда ею делают первый ход», — подумал Слесаренко.

— Вот и лады, — сказал Чернявский. — Слушай, есть блестящая идея: давай по прилету завалимся ко мне на базу! В воскресенье к обеду вернемся. Ты домой звонил, что вылетаешь?

— Нет, не успел.

— Вот и славненько.

Чернявский засмеялся, взъерошил пальцами крутые кудри с красивой проседью, блеснул в темноте белками глаз.

— Меня в порту машина встречает. Позвоним Оксане, захватим по дороге. Лады? Мы что, не заслужили?

Слесаренко понимал, что его отношения с Оксаной давно уже в городе не секрет, даже для жены, и все-таки его коробили такие прямые касания, что-то вздрагивало в нем, брезгливо съеживалось, когда об этом говорили посторонние.

— Ну, я не знаю… — начал было Виктор Александрович, но Чернявский ткнул его кулаком в колено:

— Кончай, Витя. Вижу ведь: хочешь!.. Старые мы с тобой кони, дружище, а? — и снова ткнул кулаком, полез в матерчатый карман переднего сиденья за недопитой бутылкой, потом вдруг добавил серьезно: — Классная у тебя баба, Виктор Саныч. Поверь мне: я настоящих баб за версту вижу. Повезло тебе.

Слова Чернявского, известного бабника, льстили мужскому самолюбию Слесаренко, и до него не сразу дошел двойной смысл сказанного. Да о ком, собственно, говорил Чернявский? Об Оксане, с которой тот почти не встречался, близко знать ее просто не мог, или о слесаренковской жене, действительно достойной женщине, когда-то красивой и не растратившей еще приметы этой красоты, хорошей матери, хозяйке дома, спокойном и надежном друге, всегдашней опоре семьи в минуты и годы слесаренковских неудач и метаний. Чернявский был вхож в их семью, бывал на праздниках и днях рождения; к Вере, жене Виктора Александровича, относился учтиво-ласково, невинно флиртовал, по поводу и без повода приносил цветы. Вера же Чернявского сторонилась и не раз говорила Слесаренко, что кудрявый «гусар» ей не нравится своей слащавостью и неискренней, по ее мнению, какой-то вяжущей дружбой с мужем. Виктор Александрович «гусара» другом не считал — так, приятель, партнер, легкий собеседник, но излишняя мнительность жены подчас раздражала его, и он как-то сказал ей: «Будь по-твоему — к нам бы вообще никто не ходил».

Стюардесса прошла по салону с просьбой пристегнуть ремни: самолет снижался над Тюменью. Они допили коньяк, Чернявский сунул пустую бутылку в карман переднего сиденья — сами выбросят, туда же затолкал сверток с недоеденными бутербродами. Виктор Александрович завидовал этому хозяйскому хамству Чернявского, для которого все, кому он платил, были лакеями, обслугой, а за билет он платил, значит, утрутся и сделают, мог бы и высморкаться в подголовник. Сам Слесаренко так не умел, стеснялся и сквозь зависть слегка презирал манеры Чернявского, хотя временами пользовался его хамоватостью и пробойностью там, где эти качества помогали делу. И не только делу. Когда Виктор Александрович устал от попреков жены насчет старой, неудобной квартиры-«хрущевки», он именно «гусару» рассказал об этом, и «гусар» помчался к Муравьеву, потом пробился к мэру и все устроил. Они поменяли свою «хрущевку» на просторную квартиру в кирпичной «вставке» на Малыгина, которую строил трест Чернявского. «Гусар» на новоселье был, держал себя скромно, ни разу за вечер не обмолвился о своей заслуге, и когда слесаренковская жена Вера — она была в курсе дела — подняла рюмку за Чернявского и «его добрую помощь», тот замахал руками и натурально смутился, порозовел: похвала была явно приятна, тем более из уст Веры'. «Наверное, он все-таки говорил о жене», — подумал Виктор Александрович, когда они спускались по трапу под вечным аэропортовским ветром.

Темно-вишневая «вольво» Чернявского ждала их у самого трапа. Расторопный водитель в короткой кожаной куртке принял у них из рук поклажу, запер в багажник. Оба сели на заднее сиденье, закурили. «Вольво» пронеслась мимо темного стада машин на стоянке, вылетела на трассу.

— Ну что, решил? — спросил Чернявский, заученно ткнув кулаком в колено. — Миша, дай трубку.

Водитель, не оборачиваясь, подал тяжелый брусок радиотелефона. Виктор Александрович, щурясь в полумраке, потыкал пальцем в кнопочки набора. На том конце радиолинии пощелкало и погудело, затем гудок стал отчетливым, и ее голос сказал:

— Да? Алё, да?

— Привет, — сказал Виктор Александрович. — Это я.

— Ви-и-итя! — пропел в трубке Оксанин голос. — Ты откуда звонишь?

— Я из машины. Только что прилетел.

— Прилетел? Откуда?

— Из Москвы, — ответил Слесаренко. Собираясь впопыхах по срочному вызову министра — должен был лететь сам мэр, но того задержал губернатор, — Виктор Александрович не позвонил Оксане, даже не вспомнил о ней и сейчас испытывал чувство вины: — Летал на пару дней, Шафраник вызывал.

— Ты приедешь? Голодный, наверно?

— Голодный, но ничего готовить не надо. Я буду у твоего дома через… через пятнадцать минут. Собирайся и выходи, поедем на базу к Чернявскому, он приглашает.

— Дай-ка трубку, — сказал Чернявский. — Привет, Ксюша, это Гарик. Купальник не забудь, твой олух тебе об этом не скажет, меня постесняется. Шевелись давай, подруга, — и, возвращая трубку, скомандовал шоферу: — В четвертый микрорайон, Миша, там Виктор Александрович тебе подскажет.

Однажды они с Чернявским уже заезжали к Оксане, большой компанией направляясь в Лебяжье, и все-таки цепкость памяти «гусара» поцарапала душу Слесаренко, словно тот опять посягнул на что-то принадлежавшее только ему, Виктору Александровичу. Это неприятное чувство окрепло, когда шофер привел машину чуть ли не к Оксаниному подъезду, крутанулся по вечернему ледку и встал носом к улице, не глуша мотор.

От подъезда отделился темный силуэт, сердце дрогнуло, Слесаренко замешкался, но Чернявский уже выскочил из машины, подхватил Оксану под руку и проводил ее на свое место сзади, рядом с Виктором Александровичем, а сам прыгнул на переднее сиденье, на котором ездить смертельно не любил, обернулся назад и сквозь рев стартующего двигателя радостно воскликнул:

— Ну, отпразднуем сегодня!

— А что за праздник у нас? — спросила Оксана, снимая платок и встряхивая короткими волосами. Слесаренко смотрел на ее профиль, чувствовал жжение в груди и не знал, как объяснить ей слова Чернявского и надо ли вообще что-либо объяснять этой женщине про миллионы долларов, министра, стройку и бюджет, потому что сама близость Оксаны, запах ее духов, курносый веснушчатый нос и полуулыбка на мягких губах были дороже и важнее в этот миг всего на свете.

— Виктор Александрович у нас герой, спаситель жизней тысяч горожан, — с напускной серьезностью сказал Чернявский. — Завтра ему памятник поставят. Вместо Владимира Ильича. Но без кепки! — хохотнул «гусар».

— Нет, что же случилось такое? — спросила Оксана.

— Да чепуха все это, — наконец выдавил из себя первые слова Виктор Александрович, нашел под платком на коленях ее руку и сжал ее, ощутив запястьем упругость бедра под шершавой джинсовой тканью. — Гарри Леопольдович в своем извечном амплуа. Здравствуй, Ксюша.

Наедине Слесаренко звал ее еще короче и нежнее — Кся, придумал сам, и Оксане нравилось, когда он шептал это новое смешное имя на выдохе: Кся! Первый раз он назвал ее так за океаном, в Альберте, где был в составе делегации на Днях культуры Тюменской области в канадской провинции-побратиме. Оксана привезла свой хор, мальчишки обворожили публику, а золотоволосая концертмейстерша — большого увальня Слесаренко, совсем не донжуана, любителя виски, ночного преферанса и пива с утра, если можно. До сих пор Виктор Александрович не мог понять, как так получилось, что эта восхитительно молодая женщина, еще бы чуть-чуть — и дочка по возрасту, досталась ему, притом без каких-либо домогательств с его стороны. Ехали в лифте, люди входили и выходили, на верхних этажах они остались в лифте вдвоем. Оксана стояла лицом к нему, между ее спиной и стенкой лифта было пространство, совсем немного, и Виктор Александрович представил, как его руки заполняют эту почти безвоздушную паузу, и он действительно завел руки ей за спину и прижал к груди, но получилось к животу. Он испуганно втянул брюхо, дернувшись торсом вперед. Оксана подняла внимательное лицо, отвела взгляд в сторону и вдруг прыснула смехом. Он повернул голову в направлении ее взгляда и увидел себя в кабинном зеркале: мужик с перекошенной, глупой рожей, смешно оттопырив зад, прижимает к себе смеющуюся женщину. Так все и началось.

Уже за городом, проезжая поселок Боровский, Слесаренко спросил Чернявского:

— А где, собственно…

— Уже на месте. Нормально отвез?

— Нормально, — ответил водитель Миша.

— Лида на базе с обеда, — сказал Чернявский — дана команда замариновать шашлык. Приедем — приму рапорт.

«Лида, Лида…» — пытался припомнить Виктор Александрович и обнаружил, что это имя ничего ему не говорит. Чернявский был в разводе уже года три, постоянством привязанностей не отличался, но был осторожен, на семейных торжествах друзей и официальных приемах появлялся один, не в пример тому же Виктору Александровичу, уже изрядно «засветившемуся» с Оксаной.

Иногда Слесаренко сам себе удивлялся. Это он, взрослый, умный мужик, осторожный политик, любивший семью и дороживший семейным покоем, уважавший жену безмерно, это он, Слесаренко, всюду таскает Оксану с собой, раздражая официально-чопорный местный бомонд, плодя сплетни, пересуды и тихий нарастающий гнев начальства, — о последнем ему уже не раз намекали. Вне общественных глаз, за дверями и шторами — все, что угодно, но «публичное блядство», как однажды выразился мэр по другому адресу, не поощрялось. Виктор Александрович это понимал, но с каким-то наркотическим упрямством, на удивление и во зло самому себе все глубже засовывал голову в петлю так называемого общественного мнения. Жалко было только семью и жену, однако и эта жалость мало что значила и весила на вечерних и ночных весах. Утром, приехав на службу и пробормотав жене по телефону обычное мужское враньё, Слесаренко презирал себя, давал себе зароки, но так и не сдержал их ни разу. Подсознательно он чувствовал всю банальность и вековую повторяемость ситуации — вспоминал Куприна и Бунина, — понимал: так будет и с ним. «Ну и ладно, пусть будет», — говорил себе Виктор Александрович.

Ворота «гусаровской» базы были открыты. «Вольво» пролетела их по-хозяйски уверенно, властно. Белые с черным округлые объемы еще не тронутого солнцем лесного снега волнами расходились от дороги. Они проехали в глубь территории, к дальнему забору у реки, где светилась огнями большая двухэтажная изба с фонарем над резным деревянным крыльцом.

На развороте шофер просигналил, и, когда они вылезали из машины, на крыльце их уже ждали двое: местный смотритель — он же банщик, он же повар и охотницки-рыбацкий бригадир — и высокая женщина в валенках и норковом берете — очевидно, та самая Лида.

— Равняйсь, смирно! — гаркнул сторож. Чернявский вытянулся во фрунт, женщина в валенках в три шага спустилась с крыльца и ткнула ладонью берет:

— Все готово, вашсиятельство!

Чернявский скомандовал: «Вольно!», горделиво оглянулся на Виктора Александровича — смотри и учись, обнял женщину за плечи и представил ее Слесаренко. Виктор Александрович поцеловал теплый изгиб запястья, щелкнув каблуками, как бы принимая условия барского спектакля, и услышал за спиной оксанин голос:

— Лидочка, привет.

— Привет, дорогая, — женщина в берете по-сестрински чмокнула Оксану в щеку.

И снова что-то коснулось души Виктора Александровича, и он вдруг пожалел, что приехал сюда, а не домой. Сидел бы сейчас в просторной кухне, ел любимую рисовую кашу: подсевший в гастрите желудок сам диктовал вкусы хозяину, — рассказывал бы про Москву. Пришли бы сын с невесткой, по-детски радовались бы немудреным московским сувенирам, рассказывали про внука Алешку, про ежедневные его новые придумки и приколы. Жена бы сидела напротив, положив на кулачок тонкий подбородок. Потом бы он принял душ, надел чистую пижаму, завалился в постель с детективом и уснул бы раньше жены, спал бы в воскресенье почти до обеда и проснулся голодным от вкусных обеденных запахов с кухни, топота босых детских ног и приглушенного звука телевизора в зале.

«Они знают друг друга». — Слесаренко смотрел, как две женщины, его и чужая, подымались на крыльцо, полуобнявшись, сказал себе со злостью: «Ну, знают, и знают. Мир, как известно, тесен. Перестал бы ты комплексовать». Какая мелочь, а настроение вдрызг испорчено. «Лечиться надо, Витя». А лучше напиться. «Лечиться — напиться, Кушкин — Пушкин».

Сняв пальто в сенях, Виктор Александрович шагнул в знакомый яркий свет обеденного зала с огромным столом, уже накрытым закусками на четверых. Оксана прихорашивалась у зеркала. Лида, все так же в берете и валенках, таскала с кухни новые тарелки со снедью. Коля, смотритель базы, грохал тазами в банном отсеке, шелестел вениками, докладывал Чернявскому о готовности сауны. Трещали в камине дрова. Чтобы хоть чем-нибудь заняться, Слесаренко принялся шурудить в камине кочергой, завалил огневище и заработал выговор от вошедшего в зал Чернявского: «Не умеешь — не берись».

Сели за стол. Смотритель Коля выпил рюмку стоя и откланялся, сославшись надела. Большие напольные часы у камина бухнули полночь — начало воскресенья.

Доверившись желудку, Виктор Александрович приналег на картофельные драники в сметане, свеклу с орехами и черносливом. Дорогая и редкая по весне зелень почему-то не радовала глаз, а вот вареные кальмары в чесночном соусе, что называется, «пошли». Оксана приметила это и передвинула тарелку с кальмарами поближе к Слесаренко. Сама их не ела, вообще не жаловала чесночный соус, и Виктор Александрович вдруг подумал: «А как же потом…» — да было уже поздно, ну и Бог с ним, с чесноком. Может, так оно и лучше.

Виктору Александровичу всегда казалось — впрочем, нет, не казалось, он был уверен, что их отношения с Оксаной, их близость определяются не только постелью (слово «секс» Слесаренко не любил, считал его английским вариантом русского «блядство»), хотя и отдавал себе откровенный отчет в том, что, заболей Оксана чем-нибудь серьезным, так, что постели не будет, и он расстанется с ней в тот же день. Иногда он проверял себя такими умозрительными тестами: а хотел бы он иметь от Оксаны детей? И отмечал для себя: нет, не хотел, даже представить себе этого не мог, как не мог представить Оксану за мытьем полов или сидящей с книжкой в туалете, а себя шутливо гасящим в туалете свет, как у него тыщу раз бывало с женой.

Выпив традиционные три рюмки для разгона — женщины тоже пили водку, но не по полной, вполглотка, — оделись и вышли во двор, где Коля жег угли в мангале. Сизый дым от мангала ровно шел в черноту звездного неба, было тепло, только ноги в «московских» тонких ботинках сразу озябли, и Слесаренко позавидовал лидиным валенкам. Только сейчас он обратил внимание, что Оксана тоже стояла на снегу в больших черных катанках очевидно, был в избе запас, надо бы тоже переобуться, но «гусар» красовался в лаковых штиблетах, а Виктор Александрович постеснялся выказывать свою слабость, остался мерзнуть на снегу.

Шашлык припахивал дымом, горелым луком и вином мариновать мясо в уксусе Чернявский считал извращением глупого плебса, — радовал рот и камнем ложился в желудок: завтра будет страшнейшая изжога, тем более что жареное мясо запивали красным итальянским вином, густым и терпким. Водку под шашлык Чернявский не признавал, а Слесаренко лучше бы продолжал пить «Смирновскую», смешивать спиртное он не любил и всегда болел наутро от «джентльменских» наборов Гарри Леопольдовича. В брюхе еще полоскался самолетный коньяк, и коньяк еще будет потом, когда вернутся в избу, сядут у камина смотреть легкую французскую эротику по видео, а потом пойдут в баню, все вместе или парами, горячий воздух ударит по хмельной голове, затрепыхается сердце надо бы наоборот: сначала баня, а потом обжорство. Но здесь был принят такой график, и не Виктору Александровичу было его менять.

— Кстати, насчет бани, — сказал Чернявский, укладывая на мангал вторую порцию нанизанных на вертела шашлыков. — Последний снег, прошу принять во внимание. Любителям снежных ванн рекомендую воспользоваться, через недельку начнет таять и смерзаться — все, весна, судари мои и сударыни. Да, Виксаныч, Коля предлагает утречком посидеть на речке, пока дамы спят. Снасти есть, лунки он насверлит. Годится?

— Валенки дашь с телогрейкой — сгодится.

— Я тебе такой тулуп дам — на снегу спать сможешь. Ты запомни: на моей базе всегда полный комплект. Всегда. Правда, девочки?

— Хочу собаку, — капризно сказала Оксана. — Большую собаку, мохнатую. И всю белую.

— Коля, — скомандовал Чернявский.

Смотритель вытер руки о грудь и свистнул с двух рук. Из темноты раздался топот и снежный хруст, в круг света от крылечного фонаря влетел огромный коричневый пес, лохматый и большеголовый, насколько Слесаренко разбирался в собаках — кавказская овчарка, зверюга злобная и дикая по природе. Оксана вскрикнула, прижалась спиной к Слесаренко. Он обнял ее, сказал: «Ну-ну, спокойно», но получалось так, что это Оксана заслонила его от крутящейся на снегу зверюги с открытой клыкастой пастью.

— Сидеть, — сказал Коля, и пес замер у его ног, только вращал огромной башкой и скалился на чужих. — Он никого не тронет, но гладить его не надо.

— А я хочу погладить, — все тем же голосом противной девчонки сказала Оксана.

Смотритель Коля взял пса за ошейник, подвел к Оксане.

— Свои, Карат, свои.

Пес ткнулся носом в Оксанины валенки, шумно понюхал полы длинного австрийского пальто в елочку — подарок Слесаренко. Оксана, державшая руки у горла под платком, осторожно опустила правую и положила ладонь на собачий огромный лоб. Пес зажмурился, глухо зарычал, но стерпел чужую ласку, чувствуя приказующий хват хозяйской руки на ошейнике. Длинные, ровные пальцы профессиональной пианистки поиграли собачьей шерстью, тронули кургузое ухо.

— Он шашлыки ест? — спросила Оксана.

Чернявский с полным ртом захихикал, затрясся. Лида сняла со своего шампура остывший кусочек мяса и позвала.

— Карат, ко мне.

— Да не надо бы… — произнес Коля, но собаку отпустил. Пес рывком подскочил к Лиде, слизнул кусок с ладони, тряхнул башкой: проглотил, не жуя. Оксана повела плечами, высвобождаясь из рук Слесаренко.

— Что-то холодно. Пойдемте в дом.

Снова сели за стол. Виктор Александрович с наслаждением выпил большую рюмку водки, смывая привкус кислого вина и застывшего бараньего жира.

— Первый заход, девочки, — сказал Чернявский. — Мужчины еще поработают, — он обвел глазами стол, — и решат парочку вопросов государственной важности.

— Кстати, что за праздник, мне так и не объяснили, — спросила Оксана у дверей бани.

— Твой мужик сотворил для города четыре миллиона долларов.

— Просто подписал у министра письмо, — сказал Виктор Александрович. — О выделении дополнительных средств на городское строительство. В общем объеме финансирования так, мелочь, копейки, но все равно приятно, по поселку Нефтяников «закроемся» на год-полтора.

— А вам-то что с этого? — сказала Оксана. — Я думала, он что-то серьезное сделал. Или орден получил.

— Понимала бы что, — сказал Слесаренко, почти обидевшись. — Иди-ка ты в баню, милая, в прямом и переносном смысле слова.

Оксана улыбнулась, чмокнула воздух губами и исчезла за дверью. Спустя минуту из бани раздалось шипенье упавшей на раскаленную каменку воды, женский визг, хлопанье веника.

— Акустика тут у тебя что надо, — заметил Виктор Александрович.

— Сухое дерево, — ответил Чернявский. — Да ты не боись, в радиусе двухсот метров ни одного чужого.

— А чужих и не надо бояться. Предают, как водится, свои, — философски обронил Слесаренко и вдруг поймал внимательный взгляд Чернявского.

— Не понял, Витя.

— Не бери в голову, Гарик. Просто настроение хреновое.

— С чего бы это, дружище? Дело сделал, баба у тебя классная, место, — он развел руками, — лучше не придумаешь. Отдыхай, Витя, радуйся жизни. Не так уж много осталось, успевай, бери свое…

— Не знаю, Гарик. Хандра какая-то. А может, просто устал, надоело все. Желудок вот замучил. Ночью, стыдно сказать, стреляю, как из пушки, хоть с женой не ложись. Не варит, сволочь, фестал пачками жрать приходится, а толку мало.

— Брось ты эту химию, — посочувствовал Чернявский. — Мне вот посоветовали активированный уголь, а утром, до завтрака, стакан теплой воды с медом. Мне помогает. А хочешь, я тебя в нашу больницу положу недели на две? Печень поправишь, под капельницей полежишь — выйдешь, как новенький. Проколем тебя витаминами — на баб с забора бросаться будешь!

— Да у меня с этим все в порядке, — ответил Слесаренко, — помощь пока не требуется, сам справляюсь.

— Уж знаю, слышал! — озорно скривился «гусар».

— Что значит, слышал?

— Сам же про акустику говорил.

— Ну, говорил…

— Сейчас покажу. Зайди-ка в мою комнату.

Озадаченный Виктор Александрович зашел в спальню первого этажа, а Чернявский через две ступеньки поднялся по лестнице на второй, где стоял бильярдный стол и была еще одна спальня — для гостей. Слесаренко как раз изучал обстановку хозяйского лежбища, как вдруг явственно услышал скрип деревянного потолка, сопровождаемый ритмичными рыданиями диванных пружин. Он поднял глаза к потолку: доски шевелились, выгибаясь под верхней тяжестью. «Господи, стыд-то какой, — залился краской Виктор Александрович. — Значит, они тут будут слушать, как мы там с Оксаной…».

По лестнице спустился Чернявский, все так же криво улыбаясь.

— Хороша акустика? Помнишь, в прошлый раз, когда спортсменов поздравляли, ты с этой биатлонисткой…

— Тише ты, болван! — испуганно прошипел Слесаренко, оглянувшись на близкую банную дверь.

— Да не суетись! Это здесь все слышно, а в бане — ни звука, сам же знаешь. Она тогда что, допинга тебе подсунула? Я уж думал, вы нам на голову провалитесь. И не красней — не девочка…

— Это я от смеси, аллергия, — неубедительно сказал Виктор Александрович. — Когда ты пить по-нормальному научишься? Водку так водку, вино так вино. Все пижонишь, брат Гарик?

— Если ты, Витя, в понимании еды и питья был бы так же силен, как в бабах… Впрочем, в бабах ты силен в смысле драть их, а вот в понимании…

— Ну, договаривай, договаривай! — взъерепенился Слесаренко, чувствуя лишний хмель и желание дать Чернявскому по морде.

— О, петух, твою мать, — спокойно сказал Чернявский. — Сядь, Витя, не дергайся, никто тебя обидеть не хотел.

— Что за намеки, Гарик? Чего я там не понимаю в бабах?

— А ничего ты в них не понимаешь, — все так же спокойно выговорил хозяин, усаживаясь напротив Слесаренко и разливая водку. — Вот скажи, зачем ты со своей девицей на рожон лезешь? Баба классная, я уже сто раз говорил, вот и трахай ее потихонечку. Зачем ты с ней на губернаторский прием заявился? Или ты думаешь, что Рокецкий внимания не обратил? Это же неприлично, Витя. А поездка в Италию? Ну ладно, Дума выступила как спонсор, послала мальчишек с гастролями, но ты-то зачем высунулся, зачем поехал? В Италии ни разу не был?

— Я же был руководителем делегации, — попытался возразить Виктор Александрович, но Чернявский только рукой махнул.

— Брось, Витя, я же знаю, сколько ты мэра уговаривал послать именно тебя. Понимаешь, Витя, надо так: мухи — отдельно, котлеты — отдельно. Вот, как у меня.

— У тебя вообще одни мухи, Гарик.

— Зря, Витя, ты в моей душе с фонарем не бродил, не знаешь, как там и что. Меня, может, покрепче твоего цепляло, но я дела и еблю в кучу не мешал.

— Грубый ты, Гарик, фу! — сделал попытку отшутиться Виктор Александрович.

— Не фукай, я тебе не собака! — повысил голос Чернявский, и Виктор Александрович не понял: всерьез обиделся или просто опьянел, да и сам он находился в странном взвешенном состоянии — ему было и омерзительно, и сладостно больно касаться этой темы, словно раскачивать пальцем ноющий зуб.

— Ты хоть думаешь, каково Вере от этих твоих вывертов? Обратил внимание: она ведь с тобой уже нигде не бывает.

— Ну, здоровье не то, хлопот много.

— Только сам себя не обманывай, Витя. Ей просто стыдно с тобой на людях появляться — вот и вся причина.

— Откуда такие точные сведения? — прокурорским голосом спросил Слесаренко, но шутка снова не удалась. Чернявский был абсолютно прав и потому еще более ненавистен в этот момент Виктору Александровичу. Пока он накручивал на язык что-нибудь порезче, позабористей, стукнула банная дверь, и появились женщины — румяные, в ореоле неостывшего пара, в белых махровых халатах (неужели «комплект»?) и полотенцах вокруг мокрых волос.

— Официант, шампаньскаго! — заорал «гусар» и полез в холодильник у стола.

Пили шампанское, дорогущее до безобразия и не очень вкусное «Дом Периньон». Виктор Александрович предпочитал отечественное, свердловское полусухое, а если честно — вообще шипучку не любил, а тут выпил залпом, вслед за «гусаром» швырнул бокал в камин. В баню идти отказался, сказавши, что пьян и объелся. Чернявский тоже не пошел париться. Они сидели у камина, смотрели по видео привезенную Чернявским пленку с записью пародийной программы «Куклы» — гвоздевой передачи московского телеканала НТВ. «Куклы» Слесаренко нравились, хотя выпуски были неровными, иногда непонятно скучными, иногда высосанными из пальца, но все равно смотрелись как открытие в пресном ряду посеревшего и поглупевшего Центрального ТВ. Пошли титры, резануло глаз засилье еврейских фамилий среди авторов. Виктор Александрович не считал себя антисемитом, да, пожалуй, им и не был, но ему не нравилось, что евреи-журналисты смеются над русским правительством, даже если последнее того заслуживает. И он опять подумал, что хлебосольный и веселый Гарри Леопольдович Чернявский тоже не слишком русский. Впрочем, и сам Слесаренко был чистопородным хохлом, потомком столыпинских переселенцев с правобережья Днепра, но хохол — это вам не еврей, хотя Чернявский всегда утверждал, что хуже хохлов только хохляцкие евреи, ежели таковые еще сохранились в природе.

Играли в бильярд наверху, пара на пару, смеялись каждому промаху, кокетливой женской неумелости. Чернявский с Лидой выигрывали, «гусар» бегал за шампанским и коньяком. Когда Оксана в свой черед долго целилась кием, то и дело поправляя сползающее на глаза полотенце, Чернявский шепнул на ухо Слесаренко:

— Так и быть, ложитесь внизу. Постель свежая. Это тебе компенсация за проигрыш.

Они с Оксаной так ни разу и не выиграли. Виктор Александрович по-ребячьи расстроился из-за проигрыша, хотя какая игра — цирк собачий, аттракцион. И еще он не знал, что будет делать, когда забьют последний шар. Что, возьмет Оксану за руку и потащит вниз на глазах у Чернявского с его девкой? Все всё знали — для того и ехали на базу, но не растраченные с годами остатки стыдливости еще кусали душу сквозь алкогольную анестезию.

Выручил Чернявский, как всегда.

— Что-то я взмок, — сказал он. — Пойдем, Виксаныч, хоть ополоснемся. Спасибо за игру, девочки.

Виктор Александрович тоже ощущал на коже липкий пьяный пот и вообще с дороги надо было помыться, сопрел в самолете от выпитого, от неснятого в душном салоне пальто. Женщины стали убирать принесенные наверх бутылки и посуду. Мужчины спустились вниз, в мокрое тепло предбанника.

Слесаренко встал под душ, с радостью ощутил на лбу горячие крепкие струи. Чернявский же, раздевшись донага, с рыком бросился в маленький бассейн для послебанных окунаний, прыгал там и фыркал, рявкая от холода. Через минуту вскарабкался на бортик, сорвал с вешалки чистый халат, завернулся в него, вздрагивая и стуча зубами: «Готов!» — и выскочил из предбанника, швырнув на ходу в Слесаренко валявшейся на лавке мочалкой.

От горячей воды зашумело в ушах, голова закружилась. Виктор Александрович пустил холодную, мгновенно замерз, перехватило дыхание. Он открыл глаза и увидел стоящую в дверях Оксану. Под ее взглядом рефлекторно втянул живот, чувствуя некое облегчение от того, что не снял плавки. Покрутил за спиной вентили, снова пустил горячую воду и сквозь мутную линзу льющейся мимо глаз воды увидел падающий на лавку халат, движение белого тела. Слесаренко снова зажмурился, стоял и ждал, и всё-таки вздрогнул от первого прикосновения.

— Здравствуй, Кся!..

Потом Оксана затащила его в парилку, где била веником. Раскаленный воздух обжигал тело, голова у лежащего Виктора Александровича и вовсе пошла кругом. Он взмолился, тюленем слез с полка, лежал на лавке, задыхаясь.

— А ну, встать! На улицу! На снег! — скомандовала Оксана.

Слесаренко почти на четвереньках выбрался в предбанник, толкнул наружную дверь и вывалился на задний двор. Сразу за маленьким крыльцом начиналась уходящая в черноту нетронутая снежная перина. Задержав дыхание, Виктор Александрович разбежался и упал в сугроб, легко проломив верхнюю подмерзшую корочку. Снег внутри сугроба был еще настоящий, зимний, пуховый и в первое касание показался горячим.

Рядом что-то ухнуло в снег, забарахталось. «Оксана?» — подумал Виктор Александрович, стряхнул с бровей налипший снег и увидел скачущего пса. Швырнул в него снегом, но лохматая образина приняла снежок за приглашение к игре, прыгнула вперед, толкнула Слесаренко лапой в грудь. Он упал навзничь и ощутил на лице горячее дыхание зверя и мокрый лижущий язык. Кое-как отбившись от этой свирепой собачьей ласки, Виктор Александрович проморгался, прочистил от снега уши и услышал Оксании смех. Оксана стояла на крылечке, набросив на плечи полотенце, в свете яркой наддверной лампочки. Пес рванулся к ней, Оксана с визгом запрыгнула внутрь, уронив полотенце. Пес схватил его и принялся трепать, мотая страшной башкой. Слесаренко выбрался из сугроба, на полусогнутых ногах добежал до крыльца, ухватил полотенце за край и потянул. Ткань затрещала, псина взвыла от восторга и так рванула на себя, что Слесаренко упал на колени, больно стукнувшись о ступеньку крыльца, плюнул собаке в морду и пополз к двери, оскальзываясь босыми ногами.

Снова сидели в парилке. Виктор Александрович дрожал и требовал добавить пару. Потом он долго искал свои плавки и нашел их под лавкой в предбаннике, мокрые и скрученные. «Как же утром?» — подумал Виктор Александрович, но Оксана забрала у него мокрый комочек, развернула и повесила в парилке на специальный, видимо, гвоздь.

Когда легли в постель и Слесаренко обнял рукой мягкие плечи, он вдруг напрягся и прислушался в темноте, но наверху было тихо, ничто не скрипело, не ерзало, долетал с потолка только низкий волнообразный звук, и Виктор Александрович догадался, что это всего лишь «гусарский» храп, и улыбнулся, прижал покрепче Оксану, и вскоре провалился в сон, успев подумать на самом краю: «Я ведь тоже храплю, как неловко…».

Глава третья

…Весна весною, а ночи стояли холодные, и Кротов минут пять гонял двигатель «джипа» на малых оборотах, пока не прогрел основательно. Рядом на сиденье развалился Лузгин, дышал свежевыпитым алкоголем, стекла с его стороны моментально запотевали. Кротов старался не похмеляться, да и нельзя же с утра пьяным за руль. Крепкий, сладкий чай немного взбодрил, но у сигарет был привкус гнилого сена — верный признак, что перебрал вчера.

Они поехали в похоронное бюро «Риус», благо, по субботам контора работала до часу дня. Высидев на диване короткую очередь, заказали гроб, катафалк, венки и ленты с надписями, которые сочиняли тут же, уточняя по телефону имена и фамилии родственников у Светланы и Сашиного отца. Венков набралось за двадцать. От самых близких и друзей заказали дорогие, по триста с лишним тысяч. Кротов вытащил из кармана и вскрыл пачку пятидесяток. Хватило едва, в обрез, выгребали из бумажников последнее, но заказали все, даже ограду — стояла чья-то готовая, перекупили.

В кафе «Отдых», на углу Герцена и Тореза, договорились о поминках и снова звонили Светлане, уточняли — на сколько человек. Сговорились на полусотне, но Лузгин настоял, чтобы порций десять держали про запас. В нынешнее богато-голодное время люди стали проявлять к поминкам повышенный интерес. К тому же на поминки, в отличие от презентаций, приходили без приглашений, и никто никого не гнал.

Деньги кончились. Кротову пришлось заехать в банк и взять из сейфа заначку. Можно было взять и дома, но не хотелось объясняться с женой. Возвращаясь в кафе для расчета, высадил Лузгина возле «Универсама». Тому домой явно не хотелось, исчезающий утренний хмель требовал продолжения, но Кротов на вялые Вовкины уговоры не поддался, сославшись на то, что им с женой сегодня еще идти на день рождения.

— К кому? — спросил Лузгин.

— Да ты не знаешь. Двоюродная сестра жены, сам два раза в жизни видел. Мы вообще с ее родственниками мало общаемся.

И когда Лузгин уже вылезал из салона, ловил нетвердой ногой далекую землю — высока же «джипова» посадка, — сказал вслед:

— Ты только Светке не проговорись, что мы на день рождения идем. Охоты никакой, но не придем — обидятся.

Лузгин понимающе кивнул, захлопнул дверцу, отсалютовал по-американски, от середины хмурого лба, мелькнул за правыми стеклами и исчез. Кротов дождался сигнала и вырулил влево.

В кафе он распечатал новую пачку пятидесяток, отсчитал три миллиона — расценки были двух разрядов: по двадцать пять и по пятьдесят тысяч на человека. Решил не мелочиться, заказал по высшему. Тетки из кафе были сочувственно-услужливыми, Кротову это понравилось.

В банке его зарплата была три с половиной тысячи долларов в месяц. Пятнадцать миллионов в русских рублях. Кротов и получал рублями, отказавшись от долларового личного счета. Эти деньги уходили на жизнь; на семью и квартиру, в общем-то, хватало. Кротов усмехнулся: как же быстро люди привыкают к большим деньгам! Вспомнил, как это было четыре года назад: приглашение на работу в банк, шесть месяцев — зам и затем — директор филиала, зарплата — в десять раз больше, чем на старом месте. Когда он принес домой первую директорскую получку, жена Ирина повертела деньги в руках, долго считала, шевеля губами, и сказала испуганно: «Столько?». Кротов не сразу, но привык к ее странной реакции на хорошее. Вместо того, чтобы смеяться и прыгать от радости, Ирина замирала и сосредоточенно хмурила брови, погружаясь взглядом и мыслями в себя, словно уже видела за радостью огромнейший темный подвох.

Нельзя сказать, что и раньше Кротов жил только на зарплату, иначе откуда бы появились и дача, и «Волга», и квартира, и постоянные карманные деньги. Он умел, что называется, «крутиться» даже в старые, советские времена, когда, казалось бы, система не предоставляла никакой возможности для предпринимательского маневра, да он и не требовался, этот маневр: его заменяла номенклатурная распределиловка, и главное было — проползти или прорваться к окошку распределителя. Кротов никогда не рвался, предпочитал ползти. Был неназойлив, лишнего не клянчил, и это ценилось. Появились дефицитные продукты из спецраспределителя на Одесской, бартерная электроника за гроши, машина из почти бесплатного фонда победителей соцсоревнования, дача из «списанных» стройматериалов, льготные путевки в Лазаревское на Черном море, в ГДР и даже в капиталистическую Японию, что по тем временам выглядело сплошной фантастикой. Кротов не брезговал и кататься «на халяву» руководителем туристических групп, хотя это и было связано с нервотрепкой и неизбежным стукачеством.

И все-таки настоящие деньги пришли только в банке. Кротов не обольщался: директор филиала — это — не директор банка, не хозяин, а скорее адъютант для особых поручений при далеком московском хозяине. Сам филиал изначально создавался для «особых поручений», его главбухша была московским шпионом, «смотрящей», отслеживала каждый директорский шаг, но Кротов и здесь выдержал характер, не стал крутить за спиной Москвы собственные левые комбинации, довольствовался зарплатой и премиями. И это оценили. Наступил момент, когда на прозрачной карте влияний и возможностей Москва нарисовала ему маленький квадрат и сказала: это твое поле, играй, но не заигрывайся.

Кротов хорошо запомнил свой первый «откат» — двадцать тысяч долларов — от первой «разрешенной» собственной кредитной операции. Деньги принесли ему прямо в банк, в кабинет, изрядно его напугав. Принесшие деньги парни в черных твидовых пальто с легкой усмешкой наблюдали, как он испуганно прикрыл бумагой легшие на стол две зеленые пачки, такие аккуратные и твердые, как деревяшечки, потом сбросил доллары в ящик стола и неосознанно поглядел в окно, лязгая ключом в замочной скважине: не видит ли кто?

Вечером, лежа с Ириной в постели, Кротов вытащил из-под подушки зеленые брикетики и положил их жене на живот. Они смотрели по видику американскую мелодраму «Красотка» с Ричардом Гиром и Джулией Роберте. Смотрели не в первый раз, фильм нравился Кротову, потому что его Ирина была очень похожа на кинозвезду Джулию: такие же волосы, рот, слегка курносый «американский» нос. Ирине тоже нравилась «Красотка», хотя погрузневший экс-штангист Серега Кротов был далеко не Ричард Гир и даже не Арнольд Шварценеггер. Наверное, ей просто нравился сам голливудский плейбой с мудрыми глазами, а может, и вся эта заокеанская сказка в целом.

Ирина была из небогатой семьи, в рыночные времена ставшей попросту бедной. Отец работал на моторном заводе, чуть не попал под сокращение, месяцами «гулял» в неоплаченных «административных отпусках». Мать, в прошлом работник госторговли средней руки, женщина по торговым меркам глупая, то есть не набивавшая каждый вечер по три сумки наворованного, в новой рыночной торговле и вовсе потерялась и теперь мыла полы в какой-то крутой конторе на Червишевском тракте, неподалеку от дома. Когда отец Ирины умер от инфаркта, мать и вовсе сошла с катушек, стала выпивать с соседями по площадке, откровенными бичами, нигде не работавшими, но напивавшимися каждый день.

Конечно, Кротовы ей помогали, но не по годам взрослая Ирина предпочитала денег много не давать: сама платила за родительскую квартиру, покупала матери продукты и одежду и строго-настрого запретила Сергею в этот процесс вмешиваться. Тем не менее Иринина мама звонила Кротову на работу, жаловалась на здоровье и цены в аптеках, иногда дежурила возле кротовского гаража по вечерам: мол, какая встреча, шла тут от знакомой… Уставший за день Кротов сразу лез в карман, теща жеманно отмахивалась ручкой, но деньги всегда брала, сотни две-три.

Однажды перед тещиным днем рождения Кротов дал ей миллион, попросил купить что-нибудь себе из хорошей одежды. А потом они с Ириной приехали ее поздравлять; долго звонили, жена открыла дверь своим ключом, и они увидели многодавнюю пьянь и срань. Квартира была пуста, а за стеной выли песней пьяные голоса. Ирина заплакала, узнав в диком хоре высокий, какой-то юродивый материн голос.

Они оставили подарок и записку и уехали. Кротов так и не сказал жене про тот злосчастный «лимон», а спустя неделю снова встретил тещу у гаража. Хотел было поругаться, но снова полез в карман. Однако с той поры больше сотни тысяч никогда не давал. Теща опять деланно жеманилась, опять брала — быстро, клевком руки — и подмазывалась к зятю, говорила, какой он добрый, понимающий человек, а вот дочь родную мать не понимает, не уважает… Кротову давно обрыдл весь этот пригаражный дешевый театр, но он терпел и молил Бога только об одном: чтобы теща хотя бы в этот раз не попросила отвезти ее домой, потому что в машине Иринина мама начинала стонать новую пьесу: как повезло ее дочери, как повезло в жизни Кротову, не все же умеют так устроиться…

На экране телевизора Джулия Роберте шокировала персонал богатого отеля своим проститутским «прикидом», когда Ирина нащупала ладонью лежащие на животе пачки и спросила: «Что это, Сережа?» — «А ты посмотри», — сказал Кротов. И снова был полу-испуг, насупленные брови, тихий шепот: «Сережка, тебя посадят!». Они вскрыли обертку, жесткие тонкие бумажки липли друг к другу, не желали распадаться. Считали вместе на два раза, упаковывали разбухшие от тормошенья доллары в большой конверт, перетягивали его резинкой. Ирина металась по спальне, все решала, куда этот конверт положить; сунула в белье, и Кротов засмеялся, сказал, что про этот женский тайник знают все мусора и бандиты на свете. Ирина тоже рассмеялась и бросилась перепрятывать конверт, чем еще больше рассмешила мужа.

В коридоре хлопнула дверь туалета, после короткого стука (научилась все-таки) в спальню заглянула заспанная десятилетняя дочь, круглилась сонными глазами: «Родители, вы чё?».

Может быть, именно в ту ночь, после десяти лет приятных, но бесполезных усилий Ирина снова забеременела. Носила тяжело, от интоксикации похудела, подурнела: все-таки за тридцать, не молоденькая.

Родился семимесячный мальчик. Спеленатого сына Кротов носил на одной руке, на ладони, маленькое тельце не дотягивало до локтевого сгиба. Примерно в это же время у раньше всех женившегося Валерки Северцева уже родился внук.

…Кротов подъехал к гаражу, привычно оглядывая подступы на предмет обнаружения тещи. По субботам она редко появлялась, но все-таки… Кротов вспомнил, что вчера договаривался с женой поехать с утра на рынок — подыскать подарок имениннице. «Съездили». Уже загнав «джип» в сумрачное нутро обшитого деревом гаража — свою «Волгу» он теперь почти не трогал, держал ее в гараже при банке, разъезжал на казенном «Чероки», влюбившись в новую машину раз и навсегда, — Кротов передумал и газанул на задней передаче, осененный счастливой мыслью. И когда подлетел к подъезду, всплыл на лифте на свой четвертый этаж и позвонил (лень было рыться в карманах, да и грядущая мизансцена того требовала), жена открыла дверь и спросила: «Что же ты машину не поставил, или забыл, Сережа?» — он, как бы между прочим, сказал, протискиваясь в прихожую:

— Сегодня пить не буду. Хватит. Поедем на машине все вместе.

Ирина вскинула глаза, и снова вместо радости был удивленный испуг, и Кротов даже на мгновение пожалел о сказанном, но чувство вины за вчерашнюю пьянку с Лузгиным и ночь вне дома пересилило накатившее раздражение.

— Как Митя?

— Спит.

Родившегося сына назвали Дмитрием, по-городскому уменьшительно Дима, но Ирина настояла: Митя, так правильнее по-русски, и постепенно все привыкли, в том числе и дольше других сопротивлявшийся Кротов, который сегодня уже не мог представить, что этот клубочек радости и вечного беспокойства стали бы называть иначе.

Он побрился на два раза, долго чистил зубы. Потом, подгоняемый кислым запахом ночевки в одежде и борясь с похмельной ленью, все-таки разделся и влез под душ. Вышел освеженный, даже голова почти прошла. Зябко кутаясь в принесенный женой из спальни махровый халат, осторожно заглянул в комнату, где спал сын.

Митя лежал кверху попкой, утонув щекой в подушке. Маленький чистый кулак возле носа, рот полуоткрыт, пижамная курточка задралась, обнажив тонкий изгиб спины. Розовые пятки вылезли из-под одеяла, и Кротов потянулся рукой поправить, но шепот жены от двери: «Не трогай, разбудишь, пусть спит, время есть», — заставил его отступить. Пятясь; он задел ногой Митин велосипед, замер в коротком грохоте, но, слава Богу, пронесло.

Пока причесывал у зеркала мокрые остатки волос, Ирина стучала на кухне посудой, раздался гул микроволновой печи, из кухни потянуло запахом борща. Кротов с похмелья всегда ел первое — научился в Баку, где был в командировке еще по старым, нефтегазовским делам, и с тех пор любил рассказывать, как его, полумертвого с перепития, подняли хозяева в пять утра и повезли куда-то в темень, на окраину, где в зашторенном наглухо кафе ему подали тарелку крутого бульона «хаши» и полстакана водки. Давясь, он тогда опрокинул в себя стакан и, лязгая ложкой, глотал обжигающий бульон, густотою своей напоминавший сибирский только что сваренный холодец. Потом он задремал на кошме у стены и был разбужен друзьями около восьми. Выпил пиалу зеленого чая и с удивлением обнаружил, что трезв и свеж, никаких синдромов. Водкой он потом с утра не баловался, да Ирина и не позволила бы, но суп всегда ел с удовольствием.

Он уже ополовинил тарелку, когда в глубине квартиры пропела дверь, и топот маленьких босых ног по паркету заставил сердце сжаться в сладком ожидании. Митя выбежал в кухонный коридор, как всегда немного обиженный со сна, насупленно тер кулачком глаз, молча глядя на Кротова.

— Митя-ай! — сказал Кротов, улыбаясь.

Сын сморщил губы, потом, словно решившись на что-то и простив родителям свой детский страх просыпания в пустой комнате, быстро протопал тугими пятками оставшиеся метры и ткнулся отцу головой в живот, обхватил ручонками то, что лет двадцать назад еще называлось талией.

— Ну, конечно! — понарошку серьезным голосом воскликнула Ирина. — Мама с ним водится, кормит, купает, папа в это время пропадает Бог знает где, но мы его все равно любим больше, чем маму? Какая несправедливость!

— Ты писол? — спросил сын.

— Пришел, пришел, Митяй! — ответил Кротов, втаскивая тяжелеющего с каждым днем сына себе на колени.

«Крупный мальчик», — любила говаривать теща.

— И я писол, — вздохнул сын. — Будем кусать? Да? Да? — и кивал на каждое «да», глядя на Кротова снизу вверх.

— Ну вот, — сказала Ирина, — а со мной есть отказывался.

Они стали есть борщ из одной ложки. Кротов дул до головокружения (все-таки похмелье сказывалось), остужая бульон и овощи, выискивая в тарелке кусочки мяса без жира и прожилок. Митяй разбаловался, клевал с ложки, как воробей, Ирина запоздало устраивала им на колени полотенце. Сам Кротов хватал без разбора, чтобы успеть обслужить сына, пока тому не разонравилось играть в обед с отцом. Так они съели всю тарелку, и их похвалили.

Дочери еще не было: после обычной школы она ходила в музыкальную по классу гитары. Когда решила бросить скрипку, случился ужаснейший скандал. Кротов хватался за ремень, но помирились на том, что дочь продолжит серьезно на «фоно», а уж гитара — если так хочется. Кротов сам играл на гитаре с дворового детства, в армии переучился с семи струн на шесть, бряцал в компании несложными аккордами, пробовал даже имитировать любимых «битлов» и был сражен, когда однажды дочь, смущаясь до румянца, отобрала у него инструмент, долго подстраивала, перетягивала струны, и вдруг заиграла «Бикам зе сан», уверенно ставя тонкие пальцы в совершенно не известные Кротову позиции.

Гостевой народ притих. Дочь доиграла сложно и точно, с характерным «битловским» звуком. Народ заорал, захлопал, просил еще, но вконец раскрасневшаяся дочь ткнула гитару отцу и убежала к себе в комнату, а Кротов в тот вечер больше не играл, отдал гитару Сашке Дмитриеву. Тот был без комплексов, рубил по струнам по наитию и любил хвастаться, что играет плохо, но громко. Кротов и радовался за дочь, и был неприятно поражен, как быстро она обскакала отца, показав это прилюдно, и как легко старая кротовская компания, четверть века оравшая за столом под его переборы и чёс, безжалостно списала его из гитаристов в дерьмо.

Шел уже четвертый час. Ирина раскручивала бигуди, рисовала себе лицо перед зеркалом, а Кротов, позвонив матери и дав отбой насчет грозившего ей сидения с внуком, вытаскивал Митю из залитой борщом пижамы, гонялся ползком по кровати за убегавшим смеющимся сыном, хватал его губами за маленькие шевелящиеся пальцы ног. Поздний ребенок — почти внук, если вспомнить про Северцевых. С дочерью было не так, хотя Кротов любил и ее, но в ночных его кошмарах все самое нехорошее случалось с ним и с Митей, жена и дочь не снились совсем, словно их и не было. Проснувшись ночью в потном ужасе, Кротов уходил курить на кухню, стоял потом под дверью детской, прислушивался к тишине и боялся войти внутрь, словно мог обнаружить, войдя, что Митя исчез. Он понимал, что несправедлив к семье, но душа не делилась на равные части.

До двух лет сын засыпал вечерами в родительской спальне между Кротовым и Ириной. Крутился на подушке, пытался играть, и как бы рассерженный Кротов отворачивался от него, ложился на бок. Митяй подползал, трогал пальцами отцовскую большую спину, потом прижимался к ней лобиком и затихал, только изредка вздрагивая глубокими детскими вздохами. Заснувшего сына Кротов переносил в детскую, укладывал в деревянную с поручнями кровать и еще минут пять сидел рядом. Если бывал слегка выпивши, а дочь уже спала, шептал в темноте глупым от счастья голосом: «Вот вырастешь, Митяй, и забудешь своего папку…». От этих слов сердце наполнялось слезливой печалью, которую трезвый Кротов именовал потом сопливым старческим маразмом, но иногда его и трезвого не покидала мысль, что в этих вечерних сидениях, в дурацком этом шепоте открывалось какое-то неясное пророчество его обмякшей, расторможенной душе.

Отец у Кротова умер давно, так и не дожив до пенсии. Как, впрочем, и дед, и прадед. Пенсии и связанного с ней вынужденного безделья отец боялся, шутливо говорил: «Нам это не грозит», — так и вышло, убило инфарктом. Кротов догадывался, что это как-то связано с наследственностью и, вероятно, отразится и на нем самом, хотя сгубила отца его жизнь и работа навылет, во всегдашнем фронтовом режиме, его бесконечные командировки по северам и большевистские лозунги «Даешь!» и «За мной!». Жить по-другому отец не умел и не хотел. Его поколение, уцелевшее на войне, потом прикончило себя водкой, матом и работой.

— Мужички, поторопитесь! — крикнула от зеркала Ирина. — Одежда на диване!

Кротов унес сына в зал, принялся натягивать на него разложенные по дивану колготки, рубашки, штаны и куртки, всю эту многослойную детскую сбрую.

— Пиедем на машынке? — спросил сын, растягивая шипящее «ы», и снова кивал сам себе.

— Конечно, мой хороший.

В машине сын сидел на заднем сиденье с мамой. Рвался вперед, рядом с отцом, но Кротов побаивался, да и правила не разрешали.

В салоне «Чероки» по-прежнему пахло спиртным: надышал проклятый Лузгин, этот странным образом не спивающийся профессиональный уже алкоголик. Только сейчас, помянув Лузгина и всю вчерашнюю историю, Кротов обратил внимание, что Ирина ни разу не поинтересовалась, что там и как у Дмитриевых. «Наверное, звонила Светке, пока мы ездили, — подумал Кротов. — Или не хочет, чтобы я оправдывался». А что бы он ни сказал, это все равно бы выглядело оправданием за вчерашнее и неприход домой, потому что даже смерть Сашки и связанные с этим ночные хлопоты, чувствовал Кротов, воспринимались Ириной как лишний повод для двух старых алкашей нажраться и загулять, а жены пусть страдают. «Спокойно, не заводись», — сказал себе Кротов и признался, что жена его не так уж и не права. Можно было обойтись без этой надрывной ночной пьянки, с обильными слезами, воспоминаниями об ушедшей юности, приторными вздохами по Сашке и неискренними сентенциями типа «жил, как хотел, и умер, как хотел», «мелькнул, как метеор», «невостребованный обществом талант» и так далее. Кротов давно и ясно понимал, что Сашка Дмитриев был очень способным и очень слабым человеком, сильным только в потакании своим слабостям, и общество тут совершенно ни при чем — хоть коммунистическое, хоть капиталистическое. Если честно, то Кротов слегка презирал Дмитриева, и в утреннем сегодняшнем разговоре на кухне был скорее на стороне Сашкиного отца, чем Вовки Лузгина, чуть не набросившегося на старика с кулаками. Ему всегда представлялось, что быть непризнанным гением — это легко. Гораздо труднее добиться признания, и не только в искусстве. К тому же все непризнанные гении, прежде чем погубить самих себя, доставляли массу неприятностей и горя окружающим их людям, особенно самым близким, и не считали себя виноватыми в этом, а совсем наоборот: весь мир был виновен пред ними, и в первую голову те, кто любил их, но плохо, неправильно, не до конца. Сашку было жалко, это правда, но вины своей в его смерти Кротов не чувствовал и не признавал. Как не мог понять и простить Сашке, что тот всегда с готовностью ел, пил, а иногда и просто жил неделями на кротовские деньги и одновременно эти деньги открыто презирал.

— Лули-лули, — раздался позади голос сына, и Кротов вздрогнул и осознал, что замешкался на светофоре. Машины справа и слева от него уже пришли в движение, а сын хотел сказать: «Рули, рули!» — то ли ко времени пришлось, то ли начинал соображать, что к чему на дороге. Когда Кротова спрашивали о возрасте Мити, он обычно отвечал: «Начало третьего», — как про часы. Фраза ему нравилась, он сам ее придумал. «Начало третьего».

Чтобы не торчать в гиблом левом повороте с Республики на Одесскую, он вильнул в сторону раньше, скользнув вдоль фасада гостиницы «Восток» — этого стойбища заполонивших город торговых южан. Узкая Одесская не позволяла разогнаться, да он и не спешил. На углу Котовского, где раньше была пельменная, жена скомандовала: «Направо и во двор». Они въехали в квартал старых пятиэтажек. Кротов его помнил: здесь жил его школьный тренер, а сам Кротов жил в «панелях» на Рижской, отсюда через поле. С местными парнями они дрались в начале шестидесятых. Местные примыкали к «нахаловским» — деревенским хулиганам из самостройного поселка Нахаловка, вечным врагам всех «панелевских», считавших себя городскими.

Кротов хотел было отогнать «джип» на стоянку, но не мог вспомнить ни одной поблизости. Пришлось оставить машину у подъезда, подальше к забору детского сада, чтобы можно было караулить из окна, благо, Ирина знала, что окна у сестры выходят во двор. «Не угонят, так обдерут», — с неудовольствием, относившимся ко всему этому вояжу, подумал Кротов.

Уже на третьем этаже, поднимаясь не без натуги с сыном на руках по грязной лестнице, Кротов уловил вверху грубые мужские голоса. Мужики, его ровесники и чуть помладше, гурьбой курили на площадке, стряхивая пепел в жестяную банку из-под кофе, прикрученную к лестнице, ведущей на чердак. Увидев поднимающихся, мужики пригасили голоса, оценивающе глядели на незнакомых. Ирина поздоровалась — она шла первой. Кротов кивнул, сын молча таращился на чужих.

Двухкомнатная квартира была заполнена грудой одежды на тумбочке в прихожей, огромным столом в гостиной, суетящимися тетками в свежих крученых прическах, жареными запахами с кухни. Во второй комнате, смежной с гостиной, на большой кровати, заложенной в изголовье куртками и пальто, играли две девочки, года на два старше Мити. «Наверное, дети хозяйки», — предположил Кротов.

Из кухни прибежала рыжая крепкая бабенка, примерно одних с Ириной лет, в замызганном фартуке поверх цветастого платья, обнималась с Ириной, разводя в стороны запачканные готовкой кисти рук. Остро, по-женски, с интересом глянула на Кротова, принимая от него цветы, ахнула при виде большой коробки с импортным беспроводным чайником — подарочным хитом сезона.

Митю немного раздели, чтобы не взмок и не простудился. Сын сразу вскарабкался на кровать и уселся напротив девочек, молчал и не двигался. Девицы смотрели на него, как на куклу.

— Ну ладно, играйте, — сказал Кротов, положив дубленку поверх общей кучи на кровать.

Ирина прятала в пакет лишние пока Митины одежки, сюсюкала с девицами, ободряюще улыбалась сыну. Кротов потоптался у порога и ушел через гостиную в коридор, где надел ботинки и с явным облегчением выскользнул из душной и тесной квартиры, хлопая себя по карманам в поисках сигарет.

На площадке курили пятеро, но разговор вели двое, оба невысокие, в белых рубашках с расстегнутым воротом и немножко женских вязаных кофтах. Кротов обратил внимание, что так одеты почти все, кроме него и еще одного парня, тоже в пиджаке, но без галстука, и Кротов решил, что и он зря надел «удавку».

Один из споривших сидел на синем деревянном сундуке, другой стоял вполоборота, опершись ногой в домашнем тапочке на перекладину чердачной лестницы. Кротов привалился спиной к стене, крашенной таким же синим, что и сундук.

— Четырнадцать миллионов, — сказал сидящий. — Ты понял, нет?

— Да ну тебя, звездишь, — сказал стоящий.

— Четырнадцать миллионов! Бля буду, Коля, верные люди сказали, звездеть не будут. Четырнадцать миллионов в месяц твой директор получает, и это еще ништяк: говорят, на судостроительном еще больше. Понял, нет? Вот так. А ты хотел, чтобы я за пол-лимона уродовался в литейке? Пошли они на хрен! А вы, дураки, вкалываете, как раньше. Задарма. Зарплату когда видел?

— Аванс был в прошлом месяце…

— Ава-анс! С Нового года зарплату не платят, кинули три сотни на аванс, чтоб не сдох…

— Хрен их поймет! — с чувством сказал стоящий. — Понаделали акции-фуякции, дирекции-фуекции… В правлении одни чужие, из каких-то фондов, банков… В уставе хрен разберешь, да его никто и не читал.

— Во-во! — поддакнул сидящий.

— Директор теперь вроде не хозяин, его правление назначает. Чуть какой вопрос: «Я человек нанятый, задавайте вопросы правлению». А где оно, правление? Я его видел год назад на собрании, в морду никого не помню, на фиг.

— Хрен по деревне, два по селу, — ухмыльнулся сидящий, плюнул на окурок и кинул его в банку. — Разворовали завод в звезду.

— Ну, а ты чё предлагаешь? — резко спросил стоящий. — Чё, тоже воровать? Так я бы рад, да не хрен.

— Ладно, покумекаем, — сказал мужик на сундуке. — Ну че там, дадут нам выпить сегодня или нет?

Стоявший у лестницы мужик подошел к квартирной двери, раскрыл ее и гаркнул:

— Ляля!

В проеме нарисовалась именинница.

— Скоро там? — спросил мужик.

— Все-все-все, Коленька, идите садитесь, — затараторила именинница, снимая с шеи петлю фартука, добавила персонально для Кротова: — Проходите, присаживайтесь, где удобнее.

Кротов немного смутился тем, что его так угодливо отличили, специально замешкался с окурком у банки, пропустив мужиков вперед. «Еще и не пить, — с тоской подумал он. — Сдохну ведь со скуки».

Он хотел сесть где-нибудь с краю, ближе к выходу из комнаты, чтобы можно было ходить курить, не тревожа соседей, но ему оставили место в глубине, почти у окна, рядом с мужем именинницы. Ирина сидела напротив с Митяем на руках — видно, тому надоели девицы, а вообще он был ужасно компанейским парнем, что радовало Кротова. Умение не бояться людей, легко сходиться у ними еще пригодится Митяю во взрослой жизни, если, конечно, грядущие детсад и школа не задавят в мальчишке эти Богом данные качества. Сам Кротов их не растерял, хотя с возрастом ему все труднее удавалось преодолевать внутренний барьер неприязни в общении с поневоле нужными людьми.

Кротов оглядел стол и обнаружил тещу, вернее — тещину голову в крашеной синеве волос, едва заметную над столом — сидела на низком диване. Теща церемонно кивнула ему, прижмурив глаза. Были здесь и женщины — родные сестры с мужьями, родителями — и полстола незнакомых Кротову мужиков и баб.

Когда разливали по первой и Кротов отказался от водки, налив себе в рюмку какого-то самодельного морсу — минералки не было, муж именинницы Коля посмотрел на него, как на убогого. Кротовскую фразу «я за рулем» всерьез не принял, обидчиво скривился, но Ирина зашептала ему в левое ухо. Коля покивал и глянул на Кротова уже с пониманием, даже сочувственно-уважительно. «Господи, — подумал Кротов, — что она ему наболтала про меня?».

Митяй слез с маминых колен и путешествовал под столом, где, судя по возне и тихим визгам, давно уже обосновались девицы. Что-то коснулось правой кротовской ноги. Он хотел было приподнять скатерть и заглянуть под стол, как вдруг острые когти, продирая брючину, промчались вверх по ноге, и на коленях у Кротова образовался большой котяра, угрюмый и лобастый, а вслед за ним из-под края скатерти появилась восторженная Митяева мордашка. Кротов спихнул котяру себе за спину и протянул руки сыну.

Старик на дальнем конце стола говорил тост, помесь грузинского с нижегородским, что-то про птичек и животных, закончив речь паузой и риторическим вопрошанием к сидящим:

— Так за что же мы выпьем, товарищи? Что пожелаем дорогой имениннице?

Гости набрали в груди воздуху и по кивку тостующего хором проорали:

— Чтобы елось и пилось, чтоб хотелось и моглось!

Кротов слышал эту речевку тысячу раз, даже в более скабрезных вариантах, и подивился энтузиазму стола, оравшему пошлятину с первобытным восторгом. Сын сполз с отцовских колен и нырнул в подстольный сумрак.

— Закусывайте, — сказал Коля.

Стол был загроможден съестным, обычным для таких компаний. Ненавистный Кротову своей неизбежностью мясной салат, пародия на «Оливье», с дешевой колбасой вместо мяса, под жирным местным майонезом. Тертая свекла с чесноком, хрящеватый студень, вскрытые банки со шпротами, сморщенные засолкой и тугие в маринаде огурцы и помидоры. Винегрет, крупновато рубленный. Селедка с костями, какая-то темная рыба ломтями — похоже, горбуша…

— «Полный стол, а жрать нечего», — уныло резюмировал Кротов.

Став со временем не то чтобы богатым, но обеспеченным, он довольно быстро излечился от нуворишевской манеры восторгаться омарами, упоенно глотать склизкие мидии или томно сосать абсолютно некусаемую деревянную салями. Пришедшие в семью деньги научили его ценить и любить натуральность еды, ее качество и простоту. Вареная картошка, печеные или тушенные в собственном соку овощи, кабачки и баклажаны из духовки, рис с овощами, хорошая речная рыба на пару и отборное свежее мясо, приготовленное без выкрутас. Из «новорусского» набора прижились только креветки, которые Кротов мог поглощать без устали. А из ненавистного с детства вдруг полюбился ливер, самая погань давних бедных лет. Ирина выбирала ливер на базаре, резала «требуху» кусочками, жарила с луком на оливковом масле и подавала с соусом из отжатой простокваши, настоянной на рубленой зелени и толике чеснока. Рецепт этот Кротов тоже привез из Баку, назывался он «джиз-быз». Ни дочь, ни Ирина «джиз-быз» не жаловали, а потому готовилось блюдо не часто, под настроение, а вот сын с охотой жевал избранные кусочки из отцовской тарелки, но без соуса, и Кротов всегда оставлял на блюде не залитый соусом островок для Митяя.

На горячее подали мясо по-французски, под сыром, но с резаной картошкой — тюменский вариант. Кротов был не против такого варианта и положил себе с горкой, как вдруг ноздри уловили ненужный здесь копченый запах. Он ковырнул вилкой запеченную сырную корочку, пожевал… Сыр был колбасный. «Твою мать!» — ругнулся Кротов, но мяса с картошкой поел.

Он уже второй раз ходил курить, слушал разговоры мужиков про последние зимние рыбалки и сам добавил пару слов: подледный лов он знал хорошо. Когда из комнаты раздался треньк не шибко настроенной гитары, радостные вопли насчет «а я лягу-прилягу» возвестили о начале концертной программы.

Он вернулся на место, поискал глазами Митяя — того не было видно. Ирина раскраснелась от выпитого вина, через стол беседовала с сестрами. Компания давно уже поделилась на несколько вперекрест говорящих групп, что свидетельствовало об изрядном всеобщем подпитии. Парень, брякавший на гитаре в углу, уже выкладывал аккорды с расстановкой — пьяные пальцы плохо слушались, да и сноровки игровой у парня не было. Пошептавшись с соседкой, Ирина протянула через стол руку и тронула Кротова за рукав.

— Сыграй, пожалуйста, Сережа.

Кротов и дома-то трезвый никогда не играл, а тут и вовсе удивился Ирининой просьбе.

— Да ладно тебе, — не слишком ласково ответил он жене, но Ирина все теребила его за руку, даже окунула в салат провисающий рукав новой блузки.

— Просим, просим! — захлопали в ладоши женщины по соседству.

— Васек, гони инструмент! — скомандовал муж именинницы Коля. Гитара пошла по рукам и встала торчком на коленях у Кротова.

— Ну, Ирка… — с неподдельной яростью сказал он, но застолье восприняло злость за обычный семейный юмор. Муж Коля засмеялся и хлопнул Кротова по спине:

— Давай, друг, чтоб душа развернулась.

Кротов положил гитару поудобнее, слегка отстранившись от стола, скользнул большим пальцем по струнам, крякнул и, входя в роль деревенского лихого балалаечника, хриплым голосом произнес:

— Я не могу без стакана!

Народ снова засмеялся. Муж Коля понимающе кивнул, потянулся за бутылкой и налил Кротову почти полный фужер водки. Все еще не соображая, что происходит, Кротов уставился на жену, и его собственная жена вдруг сказала:

— И в самом деле, что ты скучаешь, Сережа?

— А машина? — дурным от неожиданности голосом спросил Кротов.

— Не боись, Степан вас отвезет, — ответил муж Коля.

— Какой Степан? — свирепея, снова спросил Кротов.

— Это я, — раздался голос от двери. На Кротова совершенно трезвыми глазами смотрел тот приземистый мужик, что сидел на сундуке и говорил про директорские миллионы.

— Я вас отвезу.

— А потом? — Глупее вопроса и быть не могло.

— Вернусь на тачке, — ровно ответил Степан.

— Он у нас вообще не пьет, — счастливым голосом сказала сидящая рядом с мужиком женщина.

— У меня «джип»…

— Ну и что? Руль — он у всех одинаковый.

Окончательно сбитый с толку Кротов еще посидел с дурацким видом, потом взял фужер и опрокинул его в себя.

— Ай, молодец какой! — пропела именинница.

— Дайте-ка ему огурчиком зажевать.

Простая тюменская водка оказалась вполне нормальной, без ацетонового вечного привкуса. И сморщенный огурец был сочным, с хренком, луковой крепостью. «Чего мучился?» — подумал Кротов, вытирая рот бумажной салфеткой.

— Что поем? — спросил он громко, раскатив по струнам привычный всем дворовый ля минор.

— Спой нашу…

— Нет, — ответил он Ирине. — Давайте что-нибудь общее.

Они спели «Снова замерло все до рассвета». Низковато настроенная гитара слегка дребезжала в басах, зато струны не резали пальцы. Инструмент был дешевый, с неудобным толстым грифом, но от выпитой водки подымался кураж. Кротов заиграл с «педалями», с акцентами, на смене аккордов даже получалось глиссандо, сухой поначалу звук завибрировал, запел… «Нехеровый я все-таки музыкант, — сказал себе Кротов и уточнил: — Для такой вот компании».

— Хоцу гитайку, — плаксиво сказал сын за кротовской спиной.

— Потерпи, — сказала Ирина. — Пусть папа еще поиграет немножко. Иди ко мне, Митечка, иди, мой хороший.

После второго фужера Кротов и вовсе разошелся, сбацал пару старых рок-н-роллов на якобы английском языке. Пел «по-итальянски» про «уно-уно-уно моменто», компания ревела от восторга и подпевала.

Решили сдвинуть стол и устроить танцы. Места всем не хватило, именинница плясала на диване, чуть не рухнула на тумбочку с составленными горой тарелками. Кротов забросил гитару — плясали под магнитофон — и почти не покидал уже курилку на лестничной площадке, где на сундуке поставили водку с закусью для желающих. Он уже был со всеми на «ты», и все тоже были с ним на «ты», и компания на лестнице уже почти нравилась ему: нормальные мужики, прямые и честные, без всякой там интеллигентской мокроты.

Муж Коля курил кротовские «Бенсон энд Хеджес» и стращал народ возвратом коммунистов:

— Бля буду, наши вернутся — мы всю эту хреновень разгоним на хер.

Мужики поддакивали ему, но как-то не очень. Трезвый Степан только хмыкал и разливал водку. Кротов в разговор не ввязывался, пока Степан не спросил его, протягивая рюмку:

— А что наш банкир молчит?

— Какой я вам, на хрен, банкир, — отмахнулся Кротов. — Я так же наемник, как и все. Сегодня поставили — завтра уволили. Банкиры все в Москве сидят. — А подумал: «Откуда он знает? Или Ирина сказала?.. Теща! — озарило его вдруг. — Точно, теща! Нахвасталась, старая карга…».

Теща за столом старательно пила по маленькой и вообще была почти незаметна, только визгливый голос на спевках выдавал ее присутствие и накопившийся внутренний градус.

— Вот в чем и беда наша, — говорил тем временем Степан. — Московские ханыги всю страну разворовали и Западу продали на сто раз. Ну, что он может, тот же Рокецкий? Он только голову подымет — Ельцин сабелькой махнет, и нету папы Лени.

— Да чё Ельцин! — Муж Коля размахивал недопитой рюмкой, кропил водкой соседей. — Ельцин нормальный мужик, его там эта жидовня московская окружила, на хер, врут ему все, на хер, мозги пудрят, на хер. Тут Луньков приезжал, ну этот, депутат из Думы, на заводе выступал. Такого понарассказывал, на хер, сплошное ворье. Никому веры нет.

Кротову почему-то расхотелось дальше пить, и он не знал, что делать с рюмкой. Позади него скрипнула дверь, и спасительный голос Ирины позвал его:

— Сережа, мы собираемся!

— Иду-иду, Ириша.

— Ну и я с вами, — сказал Степан.

Еще не было и восьми вечера, но мордашка у Митяя уже оплыла усталостью, близким сном. Кротов быстро оделся, заслонился потянувшимся к нему сыном от прощальной, на посошок, выпивки, всем покивал и спустился во двор. «Джип» стоял на месте, внешне нетронутый, грязный до стекол от ночных и сегодняшних разъездов.

— Хоцю лулить, — сказал сын.

Кротов разблокировал сигнализацию и усадил Митяя на шоферское сиденье. Митяй крутил баранку, блестел проснувшимися глазами, пробовал дотянуться до рукоятки передач и чуть не свалился вниз, к грязным педалям. Кротов едва успел поймать его за капюшон курточки, пристегнул к сиденью ремнем безопасности, но Митяй раскричался — не мог в таком положении дотянуться до руля, — выскользнул, крутясь, из-под черной шлеи и чуть не свалился снова. Кротов рявкнул на него, как пес на щенка. Митяй притих и смотрел на отца то ли виновато, то ли обиженно.

Кротов не всегда понимал сына, и подчас ему казалось, что маленький сын знает куда больше жизнь, чем отец предполагает об этом.

У Сашки Дмитриева была интересная теория на этот счет. Он утверждал, что дети в момент рождения знают все, что знает Бог, но, постепенно взрослея, забывают.

Из подъезда вышли Ирина и Степан, и буквально следом вылетела именинница Лариса в пальто внакидку, в туфлях на каблуках, замахала в воздухе какой-то двухвостой тряпочкой. Ирина ахнула, всплеснула руками. Выяснилось: Митины колготки, забытые на батарее в спальне. Ирина обнималась с двоюродной сестрой, а та смотрела на Кротова из-за плеча жены совершенно блядскими глазами, серыми в опушке длинных загнутых ресниц. «А ведь ничего, — подумал Кротов. — Весьма и весьма ничего». Когда уже садились в машину, Лариса протянула ему пухлую ручку и сказала:

— Вы к нам совсем не ходите, Сережа.

Кротов не чувствовал себя сильно выпившим и вполне мог вести машину сам, однако Степан уже расселся по-хозяйски на шоферском сиденье, с интересом лапал набалдашник на руле, качал пальцами влево-вправо стоявшую в нейтральном положении ручку передач, оглядывал забитую датчиками приборную панель.

— Нормальный аппарат, — уважительно произнес Степан.

Кротов передал ему связку ключей, двумя пальцами отделив хромированный клинышек замка зажигания.

— Как ты себя чувствуешь, Сережа? — спросила жена.

— Отлично, — ответил Кротов.

Они все трое сидели сзади, Митяй посередине, верхом на откидывающемся подлокоточном валике.

— Неправда, — сказала Ирина. — Ты какой-то сердитый сегодня.

— Устал немного. — Кротову был неприятен этот разговор в присутствии постороннего.

— Не переживай, Сережа. Сашку уже не вернешь, и ты в этом совсем не виноват. Я же знаю, сколько ты сделал для него. Митя, сиди спокойно, пожалуйста.

— Ну что, поехали? — спросил Степан.

Трогаясь с места, он недогазовал и заглох, но потом ехал уверенно, без дерганья, и Кротов вскоре перестал следить за ним и дорогой, благо, жена взяла на себя роль штурмана и беспрерывно подсказывала Степану, куда поворачивать.

— Да понял я: угол Профсоюзной и Советской! — не выдержал Степан. — Знаю я ваши дома, не волнуйтесь, доедем.

Фиксируя ладонью митяеву коленку, Кротов еще раз прокрутил мысленно слова жены и ему стало стыдно, потому что весь вечер он думал и страдал совсем не об умершем Сашке. Всю первую половину застолья, пока не выпил и не взял в руки гитару, Кротов думал о деньгах и о том, что с ним, Серегой Кротовым, может случиться и случится почти наверняка, если он не найдет способ выкрутиться из создавшегося дурного положения.

Когда он в сердцах сказал Лузгину, что, мол, и убить могут, это было не просто расхожей фразой, хотя Кротов и не думал, что дойдет до таких крайностей, причем именно с ним. Незавидное и несвободное положение директора филиала имело одно преимущество: все, кому надобно, знали об этом и понимали, что Кротов — всего лишь стрелочник на финансовых путях и стрелять в него совершенно бессмысленно. Поставят другого, а то и вовсе закроют или переведут филиал в Ханты-Мансийск или Нижневартовск под новую «крышу».

Стратегия банковской деятельности, в том числе и теневой, определялась и контролировалась из Москвы. Кротову сообщали, какие деньги и от кого принять, какие и кому выдать. Даже в случаях с так называемыми «ночными» депозитами ему совершенно четко указывали, какой структуре и на каких условиях передать средства, якобы продолжающие лежать без движения на расчетных банковских счетах той или иной организации. Свою долю от теневых операций Кротов получал регулярно, деньги в банк возвращались, как правило, вовремя, поэтому ни ревизоров, ни рэкета он не боялся, пока не ступил на собственную площадку для «игры», дарованную ему московскими хозяевами за примерное поведение.

Самый большой свой «откат» — сто тысяч долларов наличными — он получил в конце прошлого года, когда ухитрился профинансировать нефтяную экспортную сделку, «оплатив» операцию деньгами страховой компании, державшей «казну» в его филиале. Страховщики понятия не имели, где гуляли их миллиарды: по бумагам ничего не происходило. Президент головного банка Филимонов операцию одобрил, в случае форс-мажора обещал закрыть «дыру», за что и взял ровно половину кротовского «отката».

Кротов вспомнил, как два часа ждал связного в огромном холле московской гостиницы «Украина». Прилетел из Тюмени рано утром, был голоден и нервен; в кармане лежал обратный билет на сегодняшний же вечерний рейс.

В глубине холла мерцал огнями буфет, манил запахом свежего кофе, но Кротов не решался даже на минуту покинуть кодовое кресло — справа, напротив столика вахтеров. Он не знал в лицо связного и боялся его упустить.

В конце второго часа в холле появился заспанный мужик в спортивном костюме «Найк» с полиэтиленовым пакетом в руке. Мужик лениво подошел к Сергею, посмотрел на него мутными глазами.

— Это ты Кротов? Паспорт покажи.

Сергей торопливо полез в карман, среди кучи билетов и командировочных бумаг нашарил твердую книжечку. Мужик полистал паспорт, вернул его и протянул Кротову пакет.

— Извини, друг. Загуляли вчера. Будь здоров.

Все так же лениво, вразвалку, мужик побрел к лифтам. Кротов с трудом распрямил отекшие ноги, в легком шоке вышел на огромное гостиничное крыльцо. Водители-частники у подножия лестницы делали ему знаки, но Кротов прошел направо и еще раз направо, двинулся пешком к станции метро. Ему казалось, что каждый прохожий встречный рентгенит глазами злосчастный пакет, на дне которого газетным кирпичом раскачивались деньги.

Он сел на означенную скамейку возле входа на станцию, взмокшее от долгого ожидания в гостиничном холле тело пробирал озноб. Кротов поднял воротник дубленки и услышал голос:

— Сергей Витальевич, идите за мной.

Он пошел за молодым парнем в замшевой неброской куртке. У входа тот притормозил, докуривая сигарету, и сказал подошедшему Кротову:

— Выйдете на третьей остановке.

В переполненном вагоне Кротова качало и прижимало, пакет стукался о чьи-то ноги. С трудом прорвавшись к двери на нужной станции, он выскочил на перрон, закрутил головой, совсем мокрой под норковой зимней шапкой. Толпа схлынула, поезд ушел, и Кротов увидел парня, сидящего на скамейке лицом к рельсовому провалу.

— Где? — спросил парень, когда Кротов присел рядом.

— Вот, — ответил он, приподняв пакет. — Но там всё, я…

— Ну вы даете, Сергей Витальевич.

Парень принялся рыться в пакете двумя руками, шелестел газетой. Достав и сунув во внутренний карман объемной куртки половину «кирпича», парень сказал:

— Спасибо. Езжайте дальше. Только спрячьте это… и не в «дипломат», а в карманы. Хотя насчет пакета… Оригинально. Всего хорошего! Да, вот ваша командировка. В банк можете не заезжать.

Парень протянул Кротову бланк с печатями и исчез за мраморной колонной. Кротов, обливаясь потом, растолкал по карманам пиджака пачки долларов, убрал в бумажник командировочное удостоверение: зачем, спрашивается, вез из Тюмени свое? «Четко работают», — подумал Кротов. Еще раз вспомнил ленивого похмельного мужика в холле гостиницы «Украина». Господи, какими же они деньгами ворочают, если для них сто тысяч долларов, почти полмиллиарда рублей — вот так, в авоське, у всех на виду, словно семечки…

Легкий мандраж еще раз охватил Кротова, когда он проходил контроль в Домодедовском аэропорту, но с тех пор он знал, что в том количестве доллары не звенят. Вернувшись в Тюмень, не удержался и поделился открытием с Лузгиным, катая шары в бильярдной. Склонный к афоризмам Лузгин ответил: «Доллары не звенят, если друзья не стучат».

Потом Кротов абонировал номерной анонимный сейф в чужом банке, где гарантировалось неразглашение имени владельца, и долго думал, где спрятать ключ…

Вот и приехали, — сказал Степан. — Будем в гараж загонять?

— Нет, спасибо, я сам, попозже.

Кротов хотел было дать Степану тысяч двадцать на такси, но что-то подсказало ему, что мужик откажется, будет неловко, и он просто пожал Степану руку, сказав формальное:

— Забегайте, если что.

— Спасибо, — улыбнулся Степан. — Может, и свидимся еще.

— Вы нас так выручили! — сказала Ирина.

— Хороший у вас пацан.

— Дя-дя! — сказал Митяй. — Дядя лулил!

— Рулил, рулил! — согласился Степан, помахал Митяю рукой и ушел в темноту аллеи.

Сын отказался идти в подъезд, потопал на игровую площадку к любимым своим качелям, и Кротов минут двадцать еще качал его, подстелив на холодное сиденье свой толстый мохеровый шарф и придерживая сына сверху за капюшон.

— Исёё! — кричал Митяй, когда качели замедляли ход. — Исёё кацяй! — и делал губы гузкой.

«Пошло оно все на хер, — думал Кротов, глядя в блаженное личико сына. — Вывернемся».

Глава четвертая

…Как ни странно, но утром в воскресенье Лузгин проснулся свежим, без дурмана в башке и тяжести в желудке.

Вчера, когда они расстались с Кротовым, Лузгин по дороге к дому обшаривал взглядом все будки с выпивкой и выбирал, каким пивом он будет отпаиваться остающиеся до ночи все эти долгие муторные часы субботнего домашнего безделья. Его любимой маркой было «Тверское», московское «квасное» пиво, импортное он терпеть не мог из-за металлического привкуса консерванта. «Тверское» в последнее время попадалось все реже и реже. Правда, появился некий аналог — пиво «Афанасий», в высоких бутылках, но, как и всякая подделка, «Афанасий» до оригинала не тянул, был излишне водянистым, без знаменитой «тверской» терпкости.

«Найду «Тверское» — буду пить», — сам для себя решил Лузгин, но так и не нашел, даже «Афанасий» ни разу не встретился ему, и он вошел в свой подъезд пустой, ругая собственное пижонство: уж лучше хоть какое, сказал ему организм, чем никакого вообще.

Он промучился до вечера, глотая и изливая из себя минералку и соки, кофе и чай с молоком, пробовал есть приготовленное женой жаркое, разогревал вчерашний суп, но желудок отказывался от всего, требуя «анестезину». И Лузгин наверняка сдался бы, хлебнул крепкого и забылся на час, если бы не жена и воскресная его передача. Перед сном, приняв душ и причесываясь у зеркала, Лузгин посмотрел на свое опухшее лицо с огромными подглазными мешками, чуть не плюнул в него, проглотил на кухне три таблетки мочегонного и потом бегал всю ночь, на автопилоте, едва попадая струей куда надо. Нормально заснул он часу в шестом и проспал до одиннадцати.

Мордатости поубавилось, даже мешки под глазами усохли, но волосы после ночных метаний торчали, как у персонажа фильма ужасов. «Кумир, твою мать…».

Он позвонил на студию, узнал, выехала ли в срок телевизионная «передвижка». Все шло по графику. Лузгин раздумывал было звякнуть на всякий случай и режиссеру передачи Валентину Угрюмову, но вспомнил, что у того по-прежнему нет домашнего телефона, а ведь он, Лузгин, давно обещал Вальке этот вопрос решить, и ему, Лузгину, тоже давно обещали решить этот вопрос. Таких «отложенных штрафов» к чиновникам у Лузгина поднакопилось изрядно, надо было как-нибудь сесть плотно за телефон, потратить полдня и напомнить о себе всей этой сволоте.

— Какой костюм наденешь? — крикнула из дальней комнаты жена, когда Лузгин пил чай на кухне, с радостью ощущая, что желудок не противится густой и сладкой жидкости, вливаемой в него. — Синий, немецкий?

Этот костюм они купили Лузгину в прошлогоднем круизе вокруг Европы — от Петербурга до Одессы — на теплоходе «Тарас Шевченко». Зарекались было не тратить взятые в поездку доллары на тряпки и подарки родственникам — только на отдых, экскурсии и развлечения, фирменную местную еду, пиво всех сортов, но ни черта из этого зарока не вышло. На первый взгляд, сегодня и в России можно было купить все, что душе угодно, были бы деньги, но надо было сделать первую же остановку на Западе, в шведской столице Стокгольм, чтобы понять, какую дрянь и дешевизну гонят в Россию «челноки», сдирая с отечественных пижонов-лопухов непомерные деньги.

Швеция оказалась страной дорогой, а Дания еще дороже, и зарок исполнялся как бы сам собой, но сведущие люди ждали Германию, где в портовых Любеке и Гамбурге цены были ниже, а качество не хуже. Так оно и вышло на самом деле. И Лузгины в общем покупательском азарте отхватили ему костюм из тонкой темно-синей, в едва заметную светлую полоску английской шерсти, а ей — ожерелье и браслет из розового жемчуга, в три раза дороже костюма, но Лузгин был доволен: вещь классная, ежели вдруг жизнь припрет — продадим дома за страшные «бабки».

По опыту многолетней работы на телевидении Лузгин знал, что черные и белые тона цветному телеэкрану противопоказаны: на белом появлялись радужные разводы — «факела»; вокруг черного, по причине предельного для техники контраста, «факелило» все на свете, особенно лица в массовке. Синий германский костюм, ко всем прочим достоинствам — красивый, легкий, в нем не потеешь под софитами — еще и не блестел совершенно, не бликовал, как новомодные шелковые мужские «прикиды», а словно впитывал в себя оголтелый студийный светопад. Лузгин любил этот костюм, в нем он чувствовал себя свободно и уверенно, что было совсем не лишним для ведущего телепередачи, во многом построенной на импровизации.

— И рубашку — ту, китайскую! — прокричал Лузгин в ответ.

Бледно-розовую рубашку с пуговками на воротнике ему привезла из Америки дочь — были там с мужем на Рождество. Увидев на рубашке китайский лейбл, Лузгин не удержался и посетовал: мол, китайского дерьма и на тюменских рынках навалом, но был посрамлен за невежество. Как заявила дочь, весь бомонд американский ходит в китайских рубашках, и стоят они до сотни «баксов», а на тюменских рынках — ширпотреб для колхозников, в таких в гроб кладут из экономии.

На половину второго Лузгин заказал такси. Идти к месту съемки было десять минут, но шлепать по слякоти в кипрских туфлях ручной работы ему было жалко, а брать с собой, как школьнику, «вторую обувь» — просто лень. Он вымыл голову, жена просушила феном и уложила ему волосы, сбрызнула лаком, чтоб не разваливались. Лузгин оделся в парадное и поехал на передачу.

Он работал на местном телевидении с конца семидесятых, до этого репортерствовал в «Тюменском комсомольце», пока там не появился в редакторах высокий, худой и странный мужик, выпивавший каждое утро по флакону валерьянки: половина редакции, в том числе и Лузгин, разбежалась от редакторских странностей кто куда. Он прибился в «молодежку» — редакцию молодежных и детско-юношеских программ телевидения, но в собственно молодежном вещании свободной ставки не оказалось, и Лузгин начинал свою карьеру телевизионного ведущего с подростковых гаишных конкурсов, уныло-бодрых передач про курсантов профтехучилищ, и в этом так поднаторел, что однажды ему доверили озвучивать куклу Карлсона в передача «Вечерняя сказка»: театральный актер приболел, а Лузгин уже научился прикидываться на экране кем угодно, в зависимости от темы передачи. Эта его экранная мимикрия была естественной защитной реакцией на скуку и обязательность «застойного» местного телеэфира с его конкурсами «новаторов», комсомольским «энтузиазмом» и партийным политпросом так называемых серьезных передач.

В этом кислом телевизионном мире, с его сонными понедельничными «летучками», где не смотревшие ни одной передачи дежурные рецензенты несли привычную ахинею про темпоритм, видеоряд, режиссерские экспликации и сверхзадачу авторов, дурашливое детское вещание явилось для Лузгина своеобразной отдушиной, вольными задворками эфира, где платили мало, но мешали жить еще меньше, и это Лузгина вполне устраивало.

Когда грянула перестройка, а вместе с ней дозволенная гласность, Лузгин попробовал было себя во «взрослых» передачах, но был осмеян и затюкан коллегами-публицистами, попросту не допустившими «клоуна Вову» в свою элитную компанию. Лузгин отхихикивался и ерничал, в глубине души был чрезвычайно уязвлен, чуть не уволился со студии, когда вдруг на ТВ появилось рекламно-коммерческое вещание, которому лузгинские «ужимки и прыжки» пришлись куда как впору. На летучках его ругали все больше и больше, но рекламодателям лузгинская «подача» нравилась. Она цепляла за живое и, главное, была легко узнаваема, потому что никого не копировала. И так как рекламодатели платили живые деньги, то Лузгина по делу никто не трогал, ведь слюна рецензентов не приносила в студийную кубышку ни копейки.

Внезапно Лузгин стал дико популярен, его голос и круглое лицо узнавали в магазинах и автобусах. Ведомая им рекламно-развлекательная телепередача (звуковой дубль транслировался и по радио) уже не вмещала всех желающих, рекламодатели выстраивались в очередь, атаковали лузгинское начальство. «Клоун Вова» вконец распоясался, чуть ли не хрюкал в эфире (что с блеском делал сменивший Лузгина на рекламном поприще Валентин Кологривов), начал даже петь частушки собственного сочинения. Это фанфаронство и откровенный эпатаж принесли совершенно неожиданный результат: однажды очередной рвущийся в эфир рекламодатель предложил деньги лично ему, Лузгину, за выигрышное место в передаче. Притом предложил столько, сколько Лузгин не зарабатывал и за месяц. Сунул ему пачку в карман и сказал: «Расписки не надо».

С той поры он поутих в кривляньях, стал серьезнее верстать свои программы, юморил в эфире тоньше и качественнее, чем вызвал восторг воспитателей-рецензентов: наконец-то «клоун» их услышал! Лузгин действительно услышал, но не голос коллег по работе, а шелест больших денег в собственном кармане.

Много позже, тяжело ворочая мозгами в часы утренней похмельной бессонницы, Лузгин удивлялся сам себе, с какой легкостью он принял те первые левые деньги.

Его передачи приносили телестудии хорошие миллионы, из которых лично Лузгину доставались гонорарные крохи. Манией величия Лузгин не страдал, но всегда сравнивал то, что он студии приносил, с тем, что ему от студии доставалось, и не считал дележ справедливым. Да, это сейчас в его двери ломились фирмы и банки, но он хорошо помнил начало, когда телефоном, а больше ногами выбивал и вышаркивал из потенциальных рекламодателей хоть что-нибудь, самый копеечный заказ в программу. Как чуть ли не лизал задницу вальяжной молодящейся банкирше и даже готов был лечь со старухой в постель, только бы дала — денег, естественно, в другом-то он не сомневался. Помнил он и стыдливые рассказы жены о разговорах на ее работе: «Это твой — вращенье пальцем у виска — вчера по радио выступал?».

Образ рекламного раздолбая так бы и не отлип от Лузгина — к тому же деньги потекли если не рекой, то стабильным ручьем, а к этому, понял он, привыкаешь быстро и навсегда, — если бы однажды, перебирая на студийной пьянке лихие страницы телевизионной молодости, он не набрел на одну из своих первых передач для детей «Сделай сам».

Передача была учебно-пустенькой, до оскомины воспитательной: дети под присмотром мастеров демонстрировали умение пилить и строгать, клеить, колотить и вышивать крестиком. В редакции образовался целый музей детских наивных поделок. Во время ремонта весь этот милый хлам утащили на склад, где он и сгинул впоследствии.

И вот тогда, на пьянке, сквозь ржанье, стук стаканов и вопли: «А помнишь, в Березово ты телевизор в гостинице сжег?» — вдруг всплыла не слишком оригинальная мысль: взрослые тоже были детьми, даже самые знаменитые взрослые. Три месяца спустя в эфир вышла шестидесятиминутная телепередача «Взрослые дети», вот уже второй год занимавшая с той поры первые места в рейтинге зрительских симпатий.

Лузгин подъехал на такси к гостинице «Тюмень», за год выстроенной турками в самом центре города. Огромные автобусы передвижной телевизионной станции уже стояли вдоль гостиничной стены, змеились кабелями. Он прошел в холл сквозь автоматические стеклянные двери, кивнув заулыбавшимся при виде его охранникам. Справа от входа был большой квадратный зал, уставленный диванами и креслами, круглыми столиками, в дальнем углу возвышалось нечто наподобие сцены, где уже разместился диванчик для главного героя передачи.

— Привет, начальник! — К Лузгину между столиками пробирался Валентин Угрюмов, режиссер передачи и один из ее авторов. Когда-то Валентин начинал инженером видеозаписи, чистым техником, исполнителем чужой — режиссерской или редакторской — воли. Однако в силу характера не мог удержаться на монтаже от комментариев: это надо бы сделать так, а это вообще выкинуть. Спорил даже с такими мэтрами местной телережиссуры, как Борис Шпильковский и Володя Матросов. Позже, когда поколение «зубров» ушло со студии — кто в тираж, кто на кладбище, — Угрюмов сменил профессию, сам стал режиссером. Стартовал на коммерческих программах, где и сблизился с Лузгиным. Вместе они и раскрутили передачу «Взрослые дети».

— По сценарию пройдемся? — предложил Валентин. — Или снова будешь, как акын: что вижу, о том и пою?

Первые выпуски «Взрослых детей» шли в прямом эфире и готовились серьезно, до мелочей, потому что «живую» передачу уже не перепишешь, не исправишь. Лузгин с Угрюмовым обкатывали на репетициях каждый поворот сюжета, хронометрировали «куски» сценария до секунд, тщательно работали с участниками передачи, с массовкой. Постепенно, от выпуска к выпуску, передача усложнялась, требовала смены декораций и студийного оборудования, отдельных мизансцен, большого количества «подсъемок», то есть снятых заранее на видеопленку сюжетных материалов. И в итоге от прямого эфира отказались, стали записывать всю передачу по частям на видеомагнитофон и потом монтировать, отбрасывая словесный и экранный мусор. Передача заметно выиграла в качестве, стала динамичней и разнообразней, но потеряла «эффект присутствия» — великий плюс, большую магию «живого» телевидения. К тому же Лузгин как ведущий теперь позволял себе расслабиться, забыть текст или фамилию участника: ничего страшного, исправим на монтаже или перепишем заново. Чем вольнее чувствовал себя в кадре ведущий, тем больше работы выпадало на долю режиссера, а лишней работы не любит никто, даже такой фанат и трудоголик, как Угрюмов.

— Морда у тебя, однако, — сказал Валентин. — Пил, что ли, вчера? Пойди загримируйся.

— Не сейчас, позже, еще два часа до записи, вся пудра слезет.

— Я слышал, Сашка Дмитриев умер?

— Да. Под автобус попал.

Сашку Дмитриева на студии знали и помнили. При всем своем алкашестве и неуживчивости Сашка был интересным художником, с незамыленным взглядом, и его охотно приглашали поработать над дизайном новых передач или «переодеванием» старых. Эскиз пространственного и цветового решения студийного павильона, стилистику титров для «Взрослых детей» разрабатывал он. Хотя можно ли назвать работой получасовое сидение на лузгинской кухне, под коньяк и разговоры, когда Сашка в три приема начеркал на листе писчей бумаги фломастерами и сказал: «Вот. Стоит пол-лимона. Не нравится — порви». Эскиз понравился, и не только Лузгину. С Дмитриевым задним числом оформили договор и выплатили истребованные полмиллиона рублей, за вычетом подоходного налога, что Сашку совершенно разъярило: он требовал свои пол-лимона «чистыми» на руки. Пришлось договор переписывать, увеличивая первичную сумму почти на треть.

— Если Роки не придет, кто в резерве — Щербаков?

— Придет, — сказал Лузгин. — В пятницу созванивались — обещал. В конце концов Галина за ручку приведет.

«Взрослые дети» тоже начинались непросто. Лузгин снова и льстил, и уламывал, и стращал больших людей, чтобы заполучить их себе на передачу, и чаще всего нарывался на отказ. Многих отпугивала чисто внешняя несерьезность программы. Как же так: солидные люди, известные и уважаемые, а им предлагают то выпиливать лобзиком, то вспомнить клятву юного пионера, то читают ему вслух его собственное школьное сочинение по драме Островского «Гроза», и от школьных нелепиц пламенеют уши, и герой передачи никак не может припомнить, кто такая есть стоящая перед ним старушонка, а выясняется — это его учительница, стыд-то какой!

Лузгину вспомнилось, как на передачу о директоре моторного завода Кульчихине он заставил администраторов притащить в студию огромный бильярдный стол — Кульчихин был заядлым игроком. Но играли они в эфире не на этом, «генеральском», а на маленьком детском столике с металлическими шариками и кием размером с карандаш. То-то была потеха. Кульчихин, кстати, выиграл тогда у Лузгина.

Бывали случаи, когда «герой» отказывался за час до эфира или вообще не являлся в студию, даже не позвонив. Тогда они с Угрюмовым и начали вводить дублеров — приглашали на эфир человека из следующей передачи: если все было в порядке, человек просто присутствовал в зале и набирался опыта, а ежели что — выходил в эфир под первым номером. Нынче в дублерах у губернатора Леонида Рокецкого значился представитель президента в Тюменской области Геннадий Щербаков.

Отношение к участию в передаче изменилось в верхах, когда косяком пошли выборы: то в мэры, то в депутаты. Бомонд уразумел, что «Взрослые дети» дают прекрасную возможность появиться перед избирателями в роли простого хорошего человека, такого же, как все, и даже экранные неловкости и оговорки в конечном счете работали на героя, лишний раз доказывая: начальник — он свой парень, и ничто человеческое ему не чуждо. Да и сам Лузгин в роли ведущего скорее помогал герою, чем терзал его, даже когда провоцировал конфузные ситуации и заставлял аудиторию смеяться.

Короче говоря, все прошло по известному кругу. Сегодня Лузгин уже не испытывал трудностей с выбором героя, позволял себе время от времени подержать его на коротком поводке. «Взрослые дети» стали чем-то вроде членского билета в элитном клубе. Люди, побывавшие в героях передачи, в массовом сознании (да и в своем собственном) причислялись к некой когорте избранных, действительно влиятельных и популярных личностей. Если Лузгин приглашает — значит, ты попал в «обойму».

В конце прошлого года команда Лузгина с позволения телевизионного начальства зарегистрировалась как творческое объединение, имела свой счет в банке у Кротова, ввела для героев передачи спонсорский оброк — сорок миллионов за выпуск, и платили как миленькие. «На лапу» Лузгин больше не брал, не тот уровень стал у него и его команды, чтобы мелочиться на подачках. Получал официальную зарплату как руководитель творческого объединения — два с половиной миллиона в месяц, но не это, не эти миллионы были главным.

Затащив на передачу людей с властью и деньгами, создав на ее базе своеобразный элитный клуб, Лузгин и сам занял в этом клубе определенное место. Его стали приглашать в гости и на дачи, даже на Лебяжье. Иногда, зная его связи в журналистском мире, просили протолкнуть или приостановить ту или иную публикацию. Так он стал неофициальным посредником между властями и прессой, а немного позже, когда к нему пригляделись, и между властями и деньгами.

Лузгин поморщился: всплыли в памяти десять тысяч «баксов» и неудача с землеотводом для кротовского банка. «Черт меня побери, когда же я перестану работать под словесные авансы. Ведь обещал же Терехин площадку в центре, сволочь!».

Передача с Терехиным получилась одной из лучших. Особенно понравился публике придуманный Лузгиным якобы спонтанный сюжетный ход: когда «какой-то» телезритель до крайности «достал» Терехина жалобами на текущую сантехнику, Лузгин объявил в передаче перерыв — по Москве как раз начиналась программа «Время» — и вместе с Терехиным помчался на машине в квартиру звонившего. Через сорок минут Терехин, в юности пэтэушный сантехник, на глазах всей области уже крутил трубы и менял сальники, скинув пиджак и марая чернотой белую рубашку. Передачу они закончили, распивая чай с хозяином квартиры под разговоры «за жизнь», и никто из телезрителей не задал вопрос: как же так быстро удалось развернуть на «случайной» квартире передвижную телестанцию? На студии по этому поводу смеялись, но дело было сделано: Терехин попал в герои, в мужики, и на волне этого зрительского обожания прорвался в областную Думу, где вместе с мэром представлял теперь «интересы горожан». А вот с отводом «прокинул», да и нынче заметался, запаниковал, снова подставил Лузгина перед другом-банкиром с этими бюджетными деньгами. «А, ничего страшного», — мысленно произнес Лузгин свою любимую присказку. В конце концов он всего лишь посредник: слово туда, слово сюда.

— Слышь, Вовян, — режиссер подергал его за рукав, и Лузгин заранее скривился. — Как там насчет телефона?

— Да будет тебе телефон! Не выбьем так — проплатим коммерческую установку, на счете же деньги есть. Пять миллионов — не деньги, особенно безналом, чего ты дергаешься, Валя! Сказал же: сделаю…

— Да надоело, на фиг, по автоматам бегать!

— Ну, Валя, ну, сказал же… Пойдем лучше пленку с Галиной отсмотрим.

Галина Андреевна, жена губернатора и известный банкир (последнее доставляло Рокецкому массу проблем, молва винила его в протекции собственной жене), с прессой почти не общалась, и заручиться ее согласием принять вместе с мужем участие в передаче оказалось куда как непросто, а между тем присутствие жены являлось обязательным условием. Угрюмову доставляло удовольствие фиксировать камерой реакцию жен, когда мужа вынуждали рассказывать про первую школьную любовь, и «вдруг» эта любовь входила в студию…

Когда Лузгин узнал, что заместитель редактора «Тюменских известий» Юрий Пахотин уговорил Рокецкую на интервью, он в свою очередь уговорил Пахотина уговорить Галину Андреевну на параллельную съемку телекамерой. Интервью получилось большое, Пахотин дал «добро» на использование фрагментов в качестве «гарнира» к передаче.

Вслед за Валентином Лузгин вышел на улицу в промозглый ветер незадавшейся нынче весны, вскарабкался по металлической лестнице в автобус телестанции. Пока заряжали пленку, Угрюмов сказал:

— Сейчас отсмотрим все, а потом я покажу, что смонтировал. Но учти: перемонтировать не буду, понял?

Лузгин, соглашаясь, кивнул. Монтаж интервью стоял в расписании пятничным вечером, когда они загуляли с Кротовым, и пришлось Вальке «клеить» сюжет самому, на свой взгляд и риск, так что сиди и не рыпайся, кушай, что дают. Честно говоря, Лузгин не очень-то переживал по этому поводу: Валька чувствовал слово, ценил интонацию, и Лузгин его вкусу вполне доверял. К тому же Угрюмов, не связанный личными контактами с персонажами «Детей», обычно лепил сюжеты круче и забористей вынужденного быть осторожным и расчетливым Лузгина.

Включили запись. На телеэкране монитора появился затылок Пахотина, в глубине кадра за столом сидела полная, пышноволосая, немного сердитая и настороженная женщина, крутила в пальцах авторучку. Камера двинулась вперед, вытесняя из кадра пахотинские вихры, раздался немного манерный юркин голос:

«Галина Андреевна, у вас хорошая охрана. Эти ребята защищают деньги или людей?» — «И деньги, и людей». — «А у вас есть личный телохранитель?» — «Нет». — «Банкир — профессия опасная. Не боитесь одна ходить?» — «Боюсь. Но я знаю, что если кто-то захочет меня убить, никакой телохранитель не убережет. А простым хулиганам я сама могу дать отпор».

— Крутая тетка, — уважительно сказал Угрюмов. — Бедный папа Роки!.. Тут дальше пойдет про ее биографию, я это выкинул: интересно, но не по теме. Между прочим, я что подумал: а не лучше ли было ее взять на первую роль? А Рокецкий бы просто в зале сидел. Хорошая идея, слушай!

— Хорошая, — согласился Лузгин. — Но в другой раз.

Рокецкого он знал не очень давно и не очень хорошо. Помнил его в председателях облисполкома при Шафранике, слышал про их взаимное недоверие и даже противостояние и был удивлен, когда уходивший в Москву в министры Шафраник порекомендовал именно папу Роки в свои преемники на губернаторском посту. На этот счет были разные версии, но далекий тогда от бомонда Лузгин плевал на политику и делал «бабки» на рекламе. Попав с помощью «Взрослых детей» на вершину местного политического Олимпа и став на нем кем-то вроде царско-боярского шута и постельничего одновременно, он ни разу еще не проник в ближайшее окружение губернатора, хотя с его замами и водочку пивал, и шары гонял изрядно. Лузгин знал, насколько осторожен и недоверчив, даже подозрителен в своих контактах губернатор, слишком долго для фигуры такого масштаба ходивший на вторых ролях и наконец ставший первым. За последние два года он очень вырос как политик, научился общаться с прессой и говорить с людьми на понятном им языке, прибавил юмора и задиристости, но за внешним добродушием и эдакой показной мужичьей хитроватостью маячил жесткий и умелый администратор, профессионал аппаратной игры, никому до конца не верящий и ничего на веру не принимающий. Говаривали, что во время своих наездов в Москву он частенько исчезал из поля зрения наблюдавших его чиновников, и оставалось тайной, где и с кем он в этот период общался. Назывались разные фамилии — от вице-премьера Сосковца до начальника президентской охраны генерала Коржакова, но точных сведений не имел даже министр Шафраник, плотно отслеживавший поведение и контакты своего «наследника» — тем более что, по лузгинскому мнению, министр резервировал вариант возвращения «в область» в случае правительственной крупной перетряски и старался, как говорится, держать руку на пульсе.

Знал Лузгин и о сложностях взаимоотношений области и входящих, а точнее входивших в ее состав северных автономных округов, покушавшихся ныне на полную от Тюмени независимость, о весьма непростых личных отношениях Рокецкого с северными губернаторами Неёловым и Филипенко, но не слишком во все это вникал, считая истоком конфликта сшибку личных амбиций, хотя и понимал, что эта сшибка — на поверхности, а под ковром дерутся мощные московские бульдоги, и дерутся они отнюдь не ради всяких там северных народов, а за контроль над добываемыми на северах нефтью и газом.

Между тем Пахотин на экране, что называется, «достал» собеседницу своими вопросами. «И если совсем откровенно, — говорила Рокецкая, — меня бесят разговоры о том, что, мол, моя карьера связана с руководящей должностью мужа. Это могут говорить люди, которые совершенно не знают ни моего характера, ни характера Леонида Юлиановича. Вся жизнь моя прошла на виду. На Севере люди всё про всех знают. И я уверяю, что сама, как говорится, отвоевала место под солнцем. Всю жизнь работала, как проклятая. И по буровым моталась, и по строительным объектам, и тонула, и горела. И вы не представляете, как обидно, когда доходят до тебя всякие небылицы». — «И у вас нет домработницы?» — «Нет, и никогда не было. Я люблю свою семью и люблю все в доме делать сама. Только огородом всегда занимается Леонид Юлианович. Но это его любимое дело из всех домашних».

— Из этого что-нибудь взял? — спросил Лузгин.

— Погоди, увидишь, — загадочно ухмыльнулся режиссер.

«Благополучие вашей семьи держится на муже? — поинтересовался Пахотин. — Я имею в виду материальное благополучие». — «Хорошо, я отвечу и на этот вопрос. Откровенность так откровенность». — Видно было, что Рокецкой неприятны эти темы, обидны для нее, но и желание выплеснуть накопившееся тоже просматривалось четко. — «Только один пример. Когда мы жили в Сургуте, я, работая в тресте, получала где-то две тысячи рублей в месяц, потому что у меня были все северные надбавки, нам платили премии, поскольку коллектив наш всегда был в передовых. А Леонид Юлианович на своей ответственной государственной должности получал шестьсот семьдесят рублей. Я даже партбилет свой от него прятала — там же суммы взносов от заработка, чтобы он не чувствовал себя уязвленным. Мужская психология так устроена, что вроде бы только мужчина может быть кормильцем». — «Вы говорите это с ноткой досады? — вклинился с вопросом журналист за кадром. — У вас другое мнение по поводу семейно-денежных отношений?» — «Я так скажу: каждый должен заниматься любимым делом, тем, что предначертано судьбой. И человек должен быть профессионалом и уважать себя. Я могу на Библии поклясться и не боюсь громких слов: Леонид Юлианович действительно государственный человек и всего себя отдает служению людям…».

Лузгин видел эту фразу в опубликованном газетном тексте интервью, и тогда она показалась ему чересчур напыщенной. Здесь же, с экрана, повеяло страстной уверенностью взрослой женщины и жены в том, что она говорит правду о муже. Но такие фразы все равно не работали, они только раздражали публику, заведомо считавшую каждого большого начальника дураком и вором.

«…Он живет работой. Разбудите его среди ночи и спросите, сколько хлеба осталось в области, и он ответит. А если кто-нибудь спросит, сколько у него брюк, он ответит: «Спросите Галю…».

— А вот это хорошо, — вслух сказал Лузгин. — Это сработает.

— Там еще будет про ботинки Лужкова, тоже прикол нормальный, — добавил Угрюмов.

Они отсмотрели пленку до конца. Под занавес интервью был еще один интересный кусок. «Скажите, у вас много друзей?» — спросил Пахотин. — «Совсем немного».

— «Даже сейчас?» — «Особенно сейчас. Как сказала одна великая женщина: «На троне друзей не бывает». — «Не слишком резко?» — «У меня есть причины так говорить».

— «И вас не узнают на улицах?» — «Не узнают. Я не мельтешу на экранах телевизоров…».

Техники зарядили новую кассету, Лузгин посмотрел короткий, на пять минут, видеоролик, смонтированный Угрюмовым из фрагментов интервью с женой губернатора. Вышло лихо, с интригой и напором, и Лузгин похвалил режиссера.

— Будешь дальше квасить, придется мне и в кадр вместо тебя выходить, — ругнулся Валентин, но было видно, что похвалой доволен.

— За сутки до эфира — ни глотка. Железный закон, старик.

На телестудии пили всегда, так уж повелось. Выехали бригадой на съемки, отснимались, намерзлись — приняли по сто грамм. Отсмотрели снятое — еще по «соточке» за хорошую работу. Отмонтировали, выдали в эфир — тут, как водится, сам русский Бог велел. Ну, а после «живых» передач, с их суетой и колоссальным напряжением, стресс удавалось снять только алкоголем, иначе до утра не заснешь; глотать же «химию» Лузгину было противно.

Временами он чувствовал, что выпивка, ее объем и регулярность давно превысили безопасные пределы, само существование которых было весьма умозрительно, и не раздавал себе слово не пить хотя бы неделю. Однажды он серьезно заболел, спиртное было противопоказано категорически, его смесь с лекарствами могла просто угробить Лузгина, так говорили и жена, и врачи, а он им верил и подчинялся поневоле. Не пил ничего почти месяц, вылечился, чувствовал себя помолодевшим, подумывал даже: а не бросить ли еще и курить? Подсознательно Лузгин понимал, что пьет от скуки душевной, заливая алкоголем вакуум в остывшем и опустевшем в последние годы сердце. Пьяному ему нравилась жизнь, нравились окружавшие его люди и сам себе он нравился, даже жена нравилась, пока однажды, прогнав его из постели, не прокричала ему сквозь слезы, что в пьяном виде он трахает ее, как чужую женщину, и больше она никогда, никогда… «Ну, напугала!» — сказал тогда Лузгин и уполз спать в другую комнату.

Вернувшись в конференц-зал гостиницы, Лузгин с Угрюмовым еще раз согласовали расстановку телекамер, уточнили маршруты так называемых «проходок» — передвижений ведущего по залу, чтобы «не выпадал» из кадра и не оказывался к зрителям спиной. Пометили для памяти места в массовке, где будут сидеть «подсадки» — люди-сюрпризы для главного героя.

За час до начала записи зал начинал заполняться. Первыми приходили «заднескамеечники», чаще всего пенсионеры и студенты, игравшие в передаче эмоциональный фон и рассаженные на фанерных «трибунах» у самых стен. В партере на диванах и креслах располагались те, кто так или иначе был включен в сценарий передачи, а также гости из бомонда. Последние обычно сами звонили Лузгину, просили пригласительный билетик для себя и жены: возможность показаться в кадре престижной передами «Взрослые дети», пусть даже и на втором плане, являлась для многих предметом мечтаний. Сегодня же, «под губернатора», количество испрошенных и розданных билетов было критическим, и Лузгин начинал беспокоиться, хватит ли мест для всех.

Без двадцати четыре Лузгин вышел в холл, закурил под любопытными взглядами охранников и девушек из «рецепции». На данный момент он был в роли хозяина, а хозяину полагалось встречать гостей у дверей.

Рокецкие подъехали вовремя, как и обещали: без четверти четыре. Лузгин встретил их у входа, отметил про себя неулыбчивый взгляд Галины Андреевны. Пожимая Лузгину руку, губернатор спросил с ехидцей:

— Ну, артист, что ты тут напридумывал? Любишь ты издеваться, понимаешь, над пожилыми людьми.

— Зря вы на меня смотрите, как бандеровец на москаля, — в тон ему сказал Лузгин. — Я мирный человек, Леонид Юлианович, вы же знаете.

— Да уж знаю, — неопределенно хмыкнул губернатор. Рокецкий родился на Западной Украине, и лузгинская реплика насчет москаля и бандеровца не прошла для него незамеченной. Ход был со стороны Лузгина опасный, но такая у него была работа: растормошить, вывести героя из равновесия до начала передачи, чтобы не дремал в кадре, был готов к неожиданным поворотам.

Пока Рокецкие обслуживались в гардеробе, окруженные прибежавшими из зала подхалимами, — а ведь просил же оставаться на местах! — Лузгин от двери отыскал взглядом в зале телеоператора Борю Высоцкого, старшего в сегодняшней смене, привстал на носки и сделал ему условный знак рукой. Высоцкий кивнул, зашевелил губами в свисавший от наушников маленький микрофон: давал «отмашку» режиссеру на начало видеозаписи. Выждав пару секунд, Высоцкий снова кивнул Лузгину: запись пошла, работаем.

— Господа-товарищи, все в зал, в зал, в зал! Начинаем! Галина Андреевна, а вы с мужем немного подождите, хорошо? Да, сейчас вас оборудуют радиомикрофоном — не пугайтесь, он не тяжелый.

Промчавшись через зал, Лузгин взлетел на сцену, поднял из кресла беспроводный микрофон — отличная штука, полная свобода передвижений! — и повернулся лицом к центральной камере. В зале грянули позывные передачи, тренированные «клакеры» в массовке спровоцировали шквал аплодисментов. Дождавшись, когда шум и музыка пошли на убыль, Лузгин несколько раз глубоко вздохнул, разгоняя кислородом кровь, и поднес микрофон к подбородку.

— Добрый вечер, дорогие друзья! Маленькая телевизионная революция, о необходимости которой так долго говорили в своих письмах наши телезрители, свершилась! В гостях у передачи «Взрослые дети», самой популярной передачи всех времен и народов… А где аплодисменты? О, спасибо, друзья, спасибо!.. Итак, в гостях у передачи «Взрослые дети», в гостях у сотен тысяч телезрителей — от Карского моря до Казахстанских степей — губернатор Тюменской области Леонид Рокецкий. Поприветствуем Леонида Юлиановича и его супругу Галину Андреевну!

Рявкнули фанфары, публика снова зааплодировала. Студенты на «трибунах» пару раз по-разбойничьи свистнули. Рокецкий, придерживая за локоть жену, прошел от дверей к сцене, увидел возле сцены декоративные строительные леса, стопку кирпичей и покачал головой, осуждающе глянув на ведущего. Поднимаясь по лестнице — жену уже увели на ее место в партере две лузгинские ассистентки, — губернатор наткнулся на гитару и баян, красиво расположенные на специальном столике, вздохнул и спросил вполголоса:

— Это еще зачем?

— То ли еще будет, Леонид Юлианович! — так же вполголоса парировал Лузгин и широким жестом пригласил гостя занять позицию на главном диванчике, сам полуприсел рядом, лукавым взором обвел затихший павильон.

— Вы знаете наше главное правило, Леонид Юлианович?

— Знаю, — уверенно сказал Рокецкий.

— Так сформулируйте его, пожалуйста!

— А я уже вам говорил, Владимир Васильевич. Забыли, что ли?

— Вы мне говорили? Когда?

— Да только что.

— Быть не может!

— Склероз, батенька? Рановато.

В зале засмеялись, захлопали. Лузгин почувствовал, что папа Роки настроен по-боевому, в поддавки с ним играть не намерен, вот и отлично.

— Все, Леонид Юлианович, сдаюсь.

— Я вам пять минут назад, когда встретились, сказал, что самое главное правило вашей передачи — это издеваться над серьезными людьми.

Зал обмер со смеху, а Лузгин отметил, как ловко и вовремя губернатор заменил слово «пожилые» на «серьезные», и мысленно дал Рокецкому пять баллов.

— Эх, Леонид Юлианович! — Лузгин сокрушенно вздохнул и развел руками. — Что поделаешь, если именно это так нравится телезрителям в нашей сногсшибательной передаче «Взрослые дети»!

Последние два слова он почти выкрикнул, вскочив с дивана и подавшись корпусом к публике. Та хлопала и свистела, молодежь на галерке тоже вскочила, приплясывая. Лузгин держал паузу: в это время поверх «картинки» из зала режиссер гонял основные титры.

— И все-таки… — форсируя голос, Лузгин осадил зальный шум. — И все-таки главный герой передачи, губернатор области, уважаемый и чрезвычайно серьезный Леонид Юлианович Рокецкий неверно сформулировал наше основное правило. Так и быть, простим ему эту ошибку, но потребуем немедленного исполнения главной заповеди передачи «Взрослые дети», которая гласит…

Он снова выдержал паузу, тренированным движением сорвал с шеи галстук и дурным голосом заорал в микрофон:

— Никаких галстуков!

Под всеобщий хохот, хлопанье и свист ассистентки двинулись по залу, вежливо и непреклонно освобождая мужчин от самой условной части туалета.

Лузгин снова подсел к губернатору.

— Ну, как мы поступим? Закон есть закон.

— Да что с вами, журналистами, поделаешь, — громко проворчал губернатор, распуская узел галстука. — Куда его теперь?

— Только не в карман! Вот вам фломастер, распишитесь прямо на нем.

— Прямо на галстуке?

— И как можно крупнее!

— Ну, изобретатели, — сказал Рокецкий и вывел свою роспись на разъезжавшейся под фломастером ткани.

— Итак, — воскликнул Лузгин, вздымая над собой губернаторский галстук, — перед вами великолепное пополнение музейной экспозиции самой знаменитой передачи года «Взрослые дети»! Галстук самого Леонида Рокецкого! Аплодисменты!

— А можно, я немножко испорчу вам настроение? — спросил папа Роки.

— Это абсолютно невозможно, Леонид Юлианович, но вы попробуйте.

— Я ведь знал, что вы у всех галстуки отбираете, поэтому специально надел тот, который терпеть не могу. Так что забирайте, забирайте…

Лузгин театрально схватился за сердце, как бы в полу-обмороке привалился к губернаторскому плечу и шепнул Рокецкому на ухо: «С вами приятно работать, сэр».

«Очнувшись», ведущий потрогал воротник осиротевшей рубашки и спросил:

— Как поступим дальше? Будем вот так, по-домашнему, — он расстегнул пуговицу у ворота, — или наденем единственный вид галстука, имеющий право на жизнь в передаче «Взрослые дети»? Я имею в виду… Конечно же, пионерский галстук! Были в детстве пионером, Леонид Юлианович?

Ассистентки снова двинулись по залу, предлагая желающим красные матерчатые треугольники: одни соглашались с игрой, другие — отказывались принять в ней участие. К удивлению Лузгина, губернатор красный галстук взял.

— Лучше надеть, пожалуй. Так, с расстегнутым воротником, совсем по-дурацки выглядишь. Только пусть кто-нибудь мне его завяжет — разучился, наверное.

— А когда-то помнили! — погрозил пальцем Лузгин.

— Когда-то все всё помнили.

— Так, прошу на сцену сюрприз номер один!

Из партера поднялась молодая женщина, нетвердо ступая на высоких каблуках, подошла к ведущему.

— Ну, Леонид Юлианович! — сказал Лузгин.

— Что «ну»? — спросил Рокецкий и кивнул женщине: — Здравствуйте.

— Ай-яй-яй! Ну, Леонид Юлианович! Ну, город Сургут, вы — председатель горисполкома… Ну, девятнадцатое мая, День пионерии… Не вспомнили еще? Ну как же так, товарищ Рокецкий!.. А? Сбор на площади, холодина страшный, вы стоите в костюме, а бедные пионерки в одних кофточках тоненьких… Что, еще и год назвать? Ну, вы даете, Леонид Юлианович! Вас что, каждый год в почетные пионеры принимали? Ну-ну-ну, я же вижу: припоминаете! Процесс пошел, понимаешь! Ага? Ага? Вот девочка к вам приближается, вся такая беленькая, худенькая, косички торчат, вся стесняется страшно… Вы к ней наклоняетесь, что-то говорите… Ну, было-было-было-было?..

Как-то раз Лузгину потребовалась полная дословная «расшифровка» звукового ряда одной из передач: предложили опубликовать сценарий в московском сборнике о достижениях регионального телевидения. Ассистентки сидели в наушниках два дня, списывая с магнитофона все до буковки, и когда Лузгин прочел на бумаге то, что он говорил в эфире, то пришел в ужас. Это был кошмар, сплошные повторы, рваные реплики, меканье и беканье, сомнительного качества юмор, самовосхваление и жалкие потуги на афористичность.

Он тогда расстроился и традиционно напился вечером. Стыдно было глянуть в зеркало и увидеть эту полную бездарность, притом бездарность агрессивную, навязчивую. А ведь когда-то в «Комсомольце» он считался неплохим стилистом, и даже великий сноб и учитель Рафаэль Соломонович Гольдберг признавал за ним определенный вкус к точному слову.

Лузгин текст выправил, кое-что просто переписал набело. Получилось куда приличнее, не грех и напечатать, но тут Лузгин осознал, что выправленный и перелицованный им текст вдруг перестал «звучать», попросту умер, задохнулся в безвоздушном пространстве опрятных, по линеечке выстроенных фраз. И он совсем не лишний раз убедился, что у телевизионной речи свои законы и нечего тут комплексовать, хотя от фраз типа «создаём уходяемость» или «вы мне оставьте эти ваши возражения» надо бы, конечно, излечиться по возможности.

Свои передачи Лузгин смотреть тоже не очень любил. На экране он казался глупее и напыщеннее, наглее и кокетливее, чем в жизни. Лузгин убеждал себя и других, что это всего лишь экранный образ, что он просто играет роль разухабистого ведущего, жанр передачи того требует. На самом же деле было не совсем так. Образ «кумира» Лузгин почти подсознательно лепил из тех качеств и черт собственного характера, которые вынужден был гасить и камуфлировать в так называемом быту из соображений банального житейского конформизма. Он отыгрывался в эфире и еще мстил коллегам-телевизионщикам, много лет назад жестоко вычеркнувшим Лузгина из реестра «серьезных журналистов». Он утерся, зашел с черного хода и всех урыл: по опросам газеты «Семейный бюджет» у Лузгина был самый высокий рейтинг, а господа публицисты и обозреватели всех мастей плелись у него в хвосте — и всё так же плевали на него, только уже в спину, господа, в спину!

В прямом общении с коллегами Лузгин расчетливо позволял господам великим публицистам держать себя за безопасного и милого теледурака: великие не брезговали выпить на лузгинские деньги и поговорить о том, как нелегко им живется, великим, и не бросить ли всё и не пойти ли стричь «бабки», как Лузгин, наступив на горло собственной публицистической песне. Когда у одного из великих родилась дочь и все искали свежее имя, Лузгин предложил: «Публицистика Сергеевна! А сокращенно — Публя…». Издевки никто не заметил.

Лузгин знал, что великих тоже покупают, и многие разоблачительные — во имя справедливости! — статьи и передачи были заказаны и оплачены спонсорами — конкурентами разоблачаемых, но великие потому и стали великими, что еще с капээсэсовских времен научились говорить и писать чужое, как собственное, поражая публику бесстрашием и информированностью.

Однажды в Москве на телевизионных курсах Лузгина поселили в останкинском общежитии, что на улице Аргуновской, в одной комнате с журналистом из Армении. Фамилия у того была самая что ни на есть армянская — Петросян, и Лузгин спросил: не родственник ли тот известному юмористу? Мужик почему-то обиделся и сказал, что он сам по себе Петросян. И только позже от коллег по группе Лузгин узнал, что его сосед по комнате был действительно самостоятельным Петросяном, более того — знаменитым на всю страну в те годы тележурналистом, автором прошедших по Центральному телевидению скандальных передач о коррупции в ереванских верхах.

Лузгин потому не признал Петросяна, что никогда его на экране не видел, хотя передачи смотрел с упоением: ну, дает мужик! Дело в том, что Петросян в кадре не появлялся, только голос звучал и виднелась рука с микрофоном. «Это чтоб не убили потом, — ходила по студиям версия. — Он даже на съемки ездит в маске».

Настоящая история ереванского Робин Гуда оказалась для Лузгина полным откровением. Подвыпивший и уставший от почитания Самвел как-то взял и рассказал ему все, как оно было. А было оно так. Петросян приходил, допустим, к министру торговли и говорил: «Народ жаждет крови. Надо бросить народу в пасть кусок живого мяса. Дорогой, уважаемый товарищ министр, отдай мне того, кто тебе очень сильно надоел!». Министр говорил: «Ты прав, дорогой Самвел. Народ должен верить в справедливость. Возьми завмага Геворкяна и делай с ним что хочешь! Обнаглел, понимаешь, третий месяц бакшиш не несет, собака!». Через неделю на голову зарвавшегося завмага Геворкяна обрушивались прокуратура, ОБХСС и Петросян с телекамерами. А еще через неделю выходила передача, и ошалевший от удивления народ говорил: «Смотри, какой смелый человек Самвел — директора центрального гастронома свалил!». В следующем месяце Петросян шел, например, в ЦК: «Дорогой, уважаемый товарищ секретарь! Отдай мне того секретаря райкома, который…».

С той поры Лузгин никаких иллюзий насчет великих не питал. Многих уважал за профессионализм, кое-чему у них потихонечку учился, но раз и навсегда избавился от ложной веры в журналистику как в поиск правды жизни. Как это? «В мире правды нет, но правды нет и выше…».

Как ни странно, губернатор был близок и понятен журналисту Лузгину тем, что… не любил журналистов. Нелюбовь эта нет-нет да и прорывалась наружу, как ни маскировал ее Рокецкий умелым и частым — в последние годы — общением с прессой, к чему его понуждало служебное положение. Никого не могло обмануть и подчеркнутое внимание губернатора к наиболее вредным и скандальным представителям говорящей и пишущей братии: все правильно, нейтрализуем и обласкаем «плохих», а «хорошие» и так хороши.

— Так что же, Леонид Юлианович? — Лузгин уже тянул к губернатору за руку окончательно смутившуюся женщину. — Девочка, вся такая, волосики светлые…

— Не может быть! — сказал Рокецкий.

— Может, может! — провозгласил ведущий. — У нас все может быть! Вот она, эта девочка!..

И передача пошла-поехала. Во время коротких перерывов Лузгин связывался с Угрюмовым. Судя по всему, режиссер был доволен, но фамилию свою оправдывал: ругал Лузгина за то, что последний слишком часто «терял камеру», был небрежен в работе с микрофоном и временами слишком явно подыгрывал папе Роки в сложных ситуациях.

Как и полагали, самым динамичным оказался стройотрядовский «кусок» передачи, где пригодились и леса, и кирпичи, и музыкальные инструменты. Даже Галина Андреевна оттаяла, все чаще улыбалась; тем интереснее, на контрасте, прозвучал сердитый и напористый ролик, смонтированный Угрюмовым, и Лузгин весьма удачно этот контраст обыграл своим комментарием, заработав одобрительный жест телеоператора Бори Высоцкого — кулак с оттопыренным большим пальцем.

Когда закончили запись и освободили зал от массовки, гостиничные официанты быстро накрыли фуршетные столы — традиционный финальный мелкий выпивон для «узкого круга ограниченных лиц», как любил говаривать Угрюмов. Финансовое положение «Взрослых детей» уже позволяло выбросить четыре-пять миллионов спонсорских рублей на шампанское и бутерброды с икрой.

Курить разрешалось прямо в зале, но Лузгин все же вышел в холл подышать и расслабиться в полумраке. Побаливали от софитного резкого света глаза, прошибал противный пот от вчерашних излишеств — по ходу передачи Лузгину постоянно припудривали лоб и нос, чтобы не блестели, гримом «прятали» мешки под глазами, обвислость щек…

Мерзкий Угрюмов, пришедший из режиссерского автобуса, сунул под кожу шпильку:

— Что-то под занавес ты совсем прогнулся перед Роки, а так нормально, есть что выбрать.

— Пошел ты, Валя, сам знаешь куда. Нет в тебе гуманности, нет любви к ближнему. Давай-ка лучше вискаря в баре хлопнем.

Они прошли в дальний угол вестибюля, где выпили за стойкой виски со льдом под озорными взглядами молоденьких барменш.

— Монтаж завтра, с двух часов дня.

— Знаю, — сказал Лузгин. — Без меня обойдешься. Завтра же похороны.

— Ну, смотри. Переделывать не буду.

— Господи, да монтируй ты, как на ум пойдет! Убери только кадр, где я себе кирпич на ногу уронил.

— Ни за что. Это же гвоздевой кадр.

— А звук?

— Звук сотрем, другой наложим. Но ты вообще со словами-то в эфире поосторожнее в другой раз. Слава богу, запись, не «живье»…

— Ладно, допивай, пойдем к народу.

Возле дверей они чуть не столкнулись с выходившим из зала Рокецким. Следом за губернатором тянулся вечный шлейф искателей, просителей и демонстраторов личной преданности. Вспомнилась фраза Галины про друзей на троне, которых не бывает.

— Отойдем-ка, покурим, — сказал Рокецкий Лузгину, и свита притормозила, соблюла дистанцию.

— Ну, и долго ты еще будешь в эти игры играть? — губернатор смотрел на Лузгина хитрым «западынским» взглядом. — Зря ты, по-моему, клоуна из себя строишь. Ты же взрослый, умный мужик. Придумай себе что-нибудь посерьезнее.

— Ошибаетесь, Леонид Юлианыч, — сказал Лузгин. — «Взрослые дети» — очень серьезная передача. Потому что ее народ смотрит, а всякую муру политическую не смотрит, надоело давно. И поверьте мне, будут выборы — все ваши умные пресс-конференции народ не вспомнит, а то, как вы кирпичи на раствор сегодня сажали, вспомнит, и про дачную рассаду тоже вспомнит. Народ наш не умом голосует, а сердцем.

— А где ты, кстати, видел умные пресс-конференции? усмехнулся губернатор. — Странные вы люди, журналисты. Всякую ерунду спрашиваете, а о главном никогда не спросите. Ну, хоть раз бы кто-нибудь из ваших взял и спросил: «Вот везде в России задержки с выплатой пенсий, а в Тюменской области задержек нет. Как вы этого добились, господин Рокецкий?». Или о том, сколько бензина и солярки, сколько семенного зерна уже запасли на посевную. Никогда же ведь не спросите! А вот про политику, про сплетни разные — это вы с удовольствием, это вы всегда. Газеты почитаешь — жизни не видно, работы не видно, всё вы что-то там выкапываете, всё сенсации ищете…

— Так работа у нас такая, Леонид Юлианович!

— Неправда, сам знаешь, что неправда. Надо, чтобы журналисты помогали людям жить. А вас почитаешь, послушаешь… Жить не хочется. Что ни начальник — то… Так же нельзя! Это же несправедливо! Вот я вам клянусь, что у нас в администрации подавляющее большинство — хорошие, умные, честные работники. А дураков мы убираем и будем убирать. Так помогите нам, господа журналисты, поддержите хороших людей!

— Не по адресу, товарищ губернатор. У меня в передачах только хорошие люди.

— Ну, не надо, Владимир. Ты же понимаешь, о чем я говорю. И ты не уворачивайся, не надо…

— А кто вам сказал, Леонид Юлианович, что журналистика — это хорошее дело? Вторая древнейшая, как ни крути. При коммунистах властям служили, сегодня — публике и деньгам. А публике хочется, чтобы начальник выглядел дураком, публике это нравится, это её возвеличивает в собственных глазах.

— Но ведь нельзя же так, нельзя же так жить, с таким цинизмом в душе…

— Можно, Леонид Юлианович. Очень даже можно.

— Жалко мне вас, ребята.

— Не надо нас жалеть, гражданин начальник! — озлился Лузгин. — Мы ведь тоже вас пожалеть можем. Да, вторая древнейшая, а власть — она первая. Так что, как говорится, будем взаимно вежливы, Леонид Юлианович. Я, быть может, о вас лучше думаю, чем вы обо мне.

— А я полагал, что вы, ребята, только себя и любите.

— Какие мы ребята? Старики мы уже, Леонид Юлианович. Из нашего поколения только я еще в эфире держусь. Скоро молодежь и меня слопает, вот увидите.

— Неужели так? — неподдельно удивился Рокецкий. — Со стороны кажется, что вы все друзья.

— Со стороны, Леонид Юлианович, кажется, что и чиновники — все друзья. Особенно вы с Неёловым…

— Давно хочу спросить: зачем вы нас все время стравливаете? Ведь пользы от этого области — никакой.

— Так вы сами, Леонид Юлианович, подставляетесь. Скажете что-нибудь неосторожно…

— …А вы и рады. Да еще и перевернете все с ног на голову. Нет, удивляюсь я вам. Как можно жить, видя только плохое? Да еще с такой радостью в этом… плохом копаетесь. Я еще больше скажу: вот когда в Москву приезжаю, даже когда с Черномырдиным ругаюсь или с Шафраником, я себя уверенно чувствую, потому что знаю, что борюсь за дело, что я прав, и ничего не боюсь. А когда возвращаюсь в Тюмень и вот с вами встречаюсь, с журналистами, все время получается, что я как бы вынужден оправдываться. Вот в Приморье свет включают на три часа в сутки. На три часа в сутки, представляешь? А у нас на полчаса отключат — и уже власти виноваты. Или же пенсии возьми, я уже говорил… При всем сегодняшнем бардаке мы в области живем лучше и работаем лучше, чем в большинстве других регионов. И что же ты думаешь, это нам с неба свалилось? Вот в этом квартале семьдесят пять процентов всех налогов в области осталось, а раньше столько в Москву уходило. И ты думаешь, Москва нам так просто сдалась, да?

— Да ничего я такого не думаю…

— Вот именно, не думаете. А если бы думали…

— Ну все, Леонид Юлианович, — поднял руки Лузгин, — вы меня доконали. Завтра публично покаюсь: грешил, мол, журналистикой, теперь переквалифицируюсь в управдомы, как Остап Бендер.

— Ну, как вот с тобой, Владимир, можно серьезно говорить? Все у тебя какие-то шуточки… Ладно, ладно, хорошая у тебя передача, успокойся, даже Галине моей нравится. Только вот комиссаром стройотряда я не был. Я командиром был.

— Вы у нас, Леонид Юлианович, всегда командир!

Рокецкий с безнадежной укоризной посмотрел на Лузгина, погрозил ему пальцем, оглянулся. Стоявшая в тактичном отдалении свита подобралась, втянула животы. «Ну, ладно, — подумал Лузгин, — я ваньку валяю. А он?.. Неужели искренне говорил? Тогда я ему не завидую…».

Стоявший ближе всех к губернатору бывший стройотрядовец Шкуров, ныне промышляющий нефтью, обозначил корпусом движение.

— Ну, как ты? — спросил на ходу Рокецкий.

— По струночке ходим, Леонид Юлианович! — отрапортовал Шкуров.

Как это всегда бывало с ним после окончания передачи, Лузгин почувствовал облегчение и тяжесть в душе одновременно. Вдруг всё на свете становилось абсолютно пустым, неважным, но возможным, легко достижимым. В такие минуты он говорил и делал то, на что никогда не пустил бы себя, не решился в обычном состоянии. Чаще он жалел потом о сделанном или сказанном, иногда было стыдно до оскомины или жалко себя и других.

Вот и сегодня: зачем он полез к Рокецкому с этими дурацкими откровениями?

Даже себе он боялся признаться до конца, что люди, с которыми, о которых и для которых он делал свои передачи, были ему по большому счету безразличны. Он вообще не очень любил людей: а за что их любить, если разобраться честно? Суетливые, несправедливые, неблагодарные и неумные, а те, которые умные — еще хуже. Особенно те, что клянутся в своей любви к народу, в ежечасной заботе о нем. Лузгин не верил им ни на грош, но правила этой игры принимал, полагая, что стаду необходим пастух, а точнее — хороший пес, жестокий и сильный, чтобы страх перед ним вырождался в бараньих головах во всебаранье чувство любви к «хозяину». Рокецкого он считал хорошим «хозяином», лучше многих известных ему, но нигилизм характера и профессии не позволял Лузгину верить в то, что человека у власти может серьезно волновать что-либо, кроме самой власти и карьеры.

«Найду-ка я Терехина и спрошу его в лоб, чего это он задергался», — решил Лузгин и пошел в зал, где уже стоял дым коромыслом.

Глава пятая

Понедельничное заседание городской Думы было назначено на девять — как только завершится начавшееся в восемь аппаратное совещание у мэра, на котором обязан был присутствовать весь высший эшелон городской администрации. Как всегда, «аппаратка» затягивалась, что вызывало раздражение у депутатов Думы; несколько раз ставился вопрос о переносе начала заседаний на девять тридцать, но решение почему-то откладывалось. Задним умом Слесаренко понимал, что за этими оттяжками скрывалось подспудное нежелание депутатов ссориться с мэром — при внешне активных потугах призвать его к порядку: в девять так в девять, проявляйте уважение к народным избранникам!

По закону главой городского самоуправления был мэр; следовательно, он и являлся старшим на думских заседаниях, председательствовал на них. Получалось, что городской голова объединял в своем лице и законодательную, и исполнительную власть. Это было не слишком логично с точки зрения чистой демократии с ее основополагающим принципом разделения властей. В новом составе Думы появилось немало противников такого объединения, но Слесаренко к их числу не относился. И не потому, что владел титулом заместителя председателя Думы и частенько, в отсутствие мэра, вел и направлял куда надо думские заседания. По большому счету, Виктор Александрович считал Думу популистским реверансом властей перед избирателями. Дума создавала видимость, что упомянутые избиратели посредством своих избранников-депутатов сами определяют городское жизнеустройство. На самом деле это было и так, и не так: полномочия Думы были весьма ограничены и в основном сводились к одобрению или неодобрению действий исполнительной власти (мэрии) и контролю за этими действиями. Последнее было и вовсе проблематично, так как Дума не обладала ни штатными кадрами для осуществления такого надзора, ни деньгами для найма нештатных контролеров. В основном Дума ревизовала справки и отчеты, которые ей предоставляла сама городская администрация.

Немного уставший за последние годы от демократических перетрясок и склок, Слесаренко с пониманием и облегчением в душе стал замечать, как система управления городом (да и страной) постепенно возвращалась на старые, привычные рельсы, только роль партийных горкомов и обкомов теперь играла администрация, а всевозможные Думы являлись при ней такими же декорациями, как и Советы при коммунистах. Система эта была Слесаренко хорошо знакома, и он не считал ее такой уж плохой. Да, это была видимость прямой демократии, ну и слава Богу. Опыт очередного российского переустройства показал Виктору Александровичу, что народ к демократии не готов: голосовал на выборах за демагогов, обещательных врунов и, по его мнению, откровенно больных психически, а те в свою очередь превращали выборные органы в большую кормушку, политическую эстраду или борцовский ринг. Городская Дума здесь не являлась исключением — ни в лучшую, ни в худшую сторону.

К Виктору Александровичу, курившему в холле у лестницы, подошел депутат Низовских.

— Господин Слесаренко, мы когда-нибудь начнем работать вовремя? Или так и будем продолжать дожидаться барина?

Низовских представлял в Думе общественное объединение «Трудовая Тюмень» — совершенно большевистское, — и, казалось, должен был видеть в бывшем горкомовце Слесаренко своего сторонника и единомышленника, на самом же деле открыто его третировал. Как и многие рядовые коммунисты, Низовских презирал старую партийную номенклатуру за предательство и развал КПСС, за то, что та сумела неплохо устроиться и при новых властях, а их, рядовых членов партии, бросила на съедение «новым русским». Опять же странно было видеть на знамени непримиримых портрет завзятого, да к тому же третьеразрядного, номенклатурщика Зюганова. Как-то раз Виктор Александрович пытался поговорить на эту тему с Низовских, но получил от депутата такой отпор, словно Слесаренко вознамерился вынести Ленина из Мавзолея, и он понял, что говорить не с кем и не о чем.

— Вот вы и поставьте этот вопрос на заседании, — как можно спокойнее сказал Слесаренко. — Только у меня одна просьба: давайте мы закончим с повесткой, а потом и с мэром разберемся, хорошо?

Вы неисправимый оппортунист, — сказал Низовских, глядя Виктору Александровичу в пуговицу на рубашке. — Именно такие, как вы, и позволили развалить великую страну.

Самым удивительным — если в этой жизни еще осталось хоть что-то, способное удивить Слесаренко, — было то, что нынешнего ярого коммуниста Низовских Виктор Александрович заприметил еще на митингах «Народного фронта» в конце восьмидесятых, когда толпа требовала свергнуть первого секретаря Богомякова и разогнать обком, и больше других кричал и топтал ногами приобкомовские клумбы домоуправленческий морщинистый техник Низовских.

— Вы бы лучше, Константин Яковлевич, к заседанию подготовились. Скажите честно: вы все документы прочитали, которые сегодня обсуждать будем?

— Не смешите меня, господин Слесаренко. Никакого обсуждения не будет, вы это прекрасно знаете. Обманутое и купленное вами большинство снова проголосует за предательство интересов народа.

— Да какое, черт вас возьми, предательство? — не сдержался Виктор Александрович. — Регламент работы принимать будем, при чем тут «интересы народа»?

— Вот вы и раскрыли себя, господин Слесаренко, — удовлетворенно произнес морщинистый депутат и демонстративно пошел от Виктора Александровича прочь. У самой двери он обернулся и подчеркнуто громко сказал:

Народ для вас — ничто. И всегда был — ничто.

Иногда Слесаренко ловил себя на мысли, что готов самолично перестрелять половину своих коллег по Думе. «Если это и есть демократия, то уж лучше царь», — говаривал он себе не раз, хотя и понимал, что такие, как Низовских, — пена и отрыжка демократии, но где же другие, которые не пена и не отрыжка, и способна ли вообще демократия в России выплеснуть на поверхность что-либо иное, кроме пены?

Слесаренко не любил крайности и отдавал себе отчет в том, что в составе депутатов городской Думы все-таки больше нормальных людей, понимающих масштабность и сложность городских проблем и желающих в меру своих сил эти проблемы решать, но получалось так, что не они определяли настрой и содержание заседаний, особенно этих, первых после недавних выборов, а наименее квалифицированная, наименее информированная, а потому экстремистски безответственная группа «вождят», для которых главным было — обозначить себя в Думе, заболтать и затюкать всех, утвердить себя и других в мысли: власть — это они, их выбрал народ, и теперь каждый чиновник, и в первую голову мэр, должен приползать к ним на карачках и спрашивать на всё депутатского дозволения.

Старый аппаратчик Слесаренко прекрасно знал, что чиновникам время от времени действительно нужна острастка, иначе заснут и зажируют, но когда эта острастка становилась самоцелью и смыслом всей деятельности «народных избранников», Виктор Александрович начинал размышлять о судьбе города с печалью и большими опасениями.

Докурив, он прошел в зал заседаний, по пути скликая депутатов к началу работы. Оставив председательское кресло свободным, сел справа, раскрыл приготовленную секретариатом папку с материалами.

— Прошу внимания, уважаемые депутаты, — произнес Слесаренко, слегка возвысив голос. Старое обращение «товарищи» официально было выведено из оборота, произносить же публично слово «господа» у Виктора Александровича язык не поворачивался. — Как заместитель председателя, приношу свои извинения за задержку. Если других предложений не последует, предлагаю начать работу Думы и обсудить повестку дня заседания.

Возражений не было, даже Низовских промолчал, только улыбнулся саркастически и зашелестел бумагами. «Ничего не читал, сволочь», — подумал Слесаренко, и в это мгновение в дверях появился мэр.

— Добрый день всем, прошу прощения — обстоятельства… Виктор Александрович, можно вас на минутку?

В коридоре мэр приобнял Слесаренко за плечи, увлекая за собой в сторону холла.

Плохо, что в зале Думы окна не на ту сторону. Вам еще не сообщили?

— Сообщили? О чем?

А вы полюбуйтесь сами, Виктор Александрович, — мэр подвел Слесаренко к окну, выходящему на улицу Первомайскую.

Территория перед мэрией и вся проезжая часть Первомайской — от Ленина до Герцена — была запружена людской толпой. Островками в толпе виднелись крыши милицейских «уазиков». Сквозь оконные стекла долетал скрежет мегафонного голоса.

— Опять вкладчики?

— Они, родные, — ответил мэр. — У меня к вам просьба, Виктор Александрович: пойдите туда, послушайте, успокойте людей. А главное, постарайтесь увести их с проезжей части улицы. Куда угодно, хоть в наш большой зал, но движение надо восстановить. Восстановить немедленно! Два моих зама уже там — действуйте! Потом доложите. Я вас убедительно прошу! — Последняя фраза должна была скрасить командирские интонации предыдущих. Мэр умел это делать: просить в приказной форме и приказывать в просительной.

Забрав из кабинета пальто, Слесаренко спустился на лифте в вестибюль и вышел на крыльцо. Рука автоматически нырнула в карман за сигаретами, и в этом жесте, помимо привычки, было еще и откровенное нежелание двигаться дальше, спускаться с крыльца и идти в эту темную толпу. Виктор Александрович закурил и медленно побрел вниз, ругая и одновременно похваливая мэра: все равно народ не успокоится, пока к нему не выйдет Сам, но успеет выплеснуть большую часть злости на головы замов, успеет устать и немного замерзнуть; вот тогда Сам и появится, как Бог из машины в старых греческих трагедиях. Здесь тоже была трагедия, но с примесью фарса и дурной мелодрамы. «Как, впрочем, и всё в нашей нынешней жизни», — подумал Виктор Александрович, приближаясь к бунтующим.

Бунтовали, и уже не в первый раз, обманутые вкладчики нескольких финансовых шарашек, собравших под наглую рекламу большие миллиарды с доверчивых и жадных граждан и испарившихся в одночасье, как Бендер из Васюков.

В центре толпы стоял на чем-то (не было видно, на чем) мужчина пенсионного возраста, в двубортном пальто с каракулевым не первой молодости воротником; длинные седые волосы лохматились под ветерком. Сжав шапку в кулаке наподобие ленинской кепки, мужчина размахивал ею над мегафоном, скрывавшим лицо.

— …Мы никогда не поверим, что власти не знали подлинной сущности этих преступных организаций. Мы никогда не согласимся с тем, что власти не несут ответственности за их деятельность. И мы никогда не простим властям их попустительство, если не сказать — пособничество этим финансовым бандитам! Как же так получается? Воры исчезли с огромными деньгами и никто не может их найти? Зачем же мы платим налоги на содержание всех этих руопов, милиции и кэгэбэ?

Толпа взревела. Группа активистов вокруг оратора начала что-то скандировать на два такта, два коротких слова, непонятных Слесаренко. Он протиснулся поближе и сумел-таки разобрать это рявканье. Люди выкрикивали, прихлопывая в такт: «Мэр — вор! Мэр — вор!…».

Оратор замахал шапкой, требуя тишины.

— И самое главное, товарищи: не дайте себя обмануть снова! Не верьте никому, не верьте ни единому слову, ни единому чиновнику, пока сюда не выйдет мэр и не предъявит вам в присутствии наших независимых экспертов официальный документ, что власти возместят вам все убытки. Не расходитесь, не покидайте улицу! Если милиция начнет вас растаскивать — берите друг друга под руки, садитесь на землю: ничего они вам не сделают. Милиция — это наши горожане! В душе она с нами, она не хочет выполнять преступные приказы коррумпированных властей! И если вдруг сегодня прольется народная кровь…

«Нет, он точно провокатор. Сумасшедший провокатор». Слесаренко по голосу, пусть даже и исковерканному мегафоном, и геббельсовской нагнетательной визгливости узнал бывшего депутата городской Думы элдэпээровца Школьникова, в новый состав Думы не попавшего (людей все-таки трудно обмануть два раза подряд), но, судя по всему, нашедшего себе новое амплуа.

Я сейчас зачитаю решение нашего митинга, и мы проголосуем. Так, слушайте, внимание! «Всетюменский сход обманутых вкладчиков, поддерживая обращение инициативной группы в составе: Школьников, Садырин, Кривозубова…».

Кто-то тронул Слесаренко за рукав. Виктор Александрович обернулся и увидел Николая Романова, главу администрации Центрального района.

Слушай, Виктор Александрович, ты бы попробовал уговорить людей очистить улицу. Ты посмотри: они же всё троллейбусное движение в городе парализовали. Это еще хорошо, что перекрыли в десять, а если бы раньше, когда народ на работу едет?

— Вот ты сам и попробуй. Это ведь твой район.

— Да я пробовал. Не пускают, не дают «матюгальник». А с голоса не слышно ничего.

— Наслушались мы вас, — сказал женский голос за спиной Слесаренко. — Хватит, теперь сами командовать будем.

— Вот как? — Виктор Александрович с интересом оглядел говорившую: лет под тридцать, в дорогой шубе, золото во рту, взгляд уличной торговки. — Ну, так скомандуйте, чтобы прекратили эту глупость и освободили улицу.

— Дождетесь, — весело сказала женщина. — Вот захотим — во всем городе вам кислород перекроем. Вот тогда вы забегаете, начальнички.

— Я вижу, вы умная женщина, — примирительно сказал Виктор Александрович. — Значит, должны понимать, что своими действиями приносите вред не властям, а простым горожанам, они из-за вас проехать не могут. Да сами поглядите! — Слесаренко махнул рукой в сторону тротуара, где женщина с двумя детьми и кучей сумок ковыляла в сторону вокзала. — Вот кому вы мстите, а не мэру. Она-то в чем виновата?

— Правильно, — заметил парень из ближней толпы и ткнул пальцем в направлении стоящих гуськом троллейбусов. — Я бы на месте мужиков, что там сидят, дураки, вышел бы сюда, женщин в сторонку на руках отнес, а мужикам бы как врезал по сусалам…

— Слушай, ты, козел! — заорала женщина, сверкая золотом. — Вали отсюда, а то мы тебе лично кислород перекроем! Бабы, ба-а-бы, тут один шкет морды нам бить собрался! Ах ты, гад!..

Женщина размахнулась и ударила парня по лицу ладонью. Тот шарахнулся, спиной толкнул стоявшую позади старуху; оба упали, старуха закричала. Женщина в шубе успела пнуть парня носком сапога в живот, прежде чем Слесаренко схватил ее сзади за локти и оттащил на себя. Маячившая окружением милиция резко вклинилась в толпу, прорываясь к месту драки.

— Не надо! — закричал Слесаренко. — Все в порядке, не надо! Назад! — Он боялся, что действия милиции толпа воспримет как штурм и разгон, и тогда может случиться страшное.

Он ослабил хватку. Женщина вывернулась и, продолжая разворот, ударила Слесаренко кулаком по носу.

— Ба-а-бы, убива-а-ют!

— Да замолчи ты…твою мать! — во всю глубину легких крикнул Виктор Александрович. В глазах от удара искрило, кружилась голова. Проморгавшись, он принял ладонью потекшие из носа красные густые капли и вдруг осознал, что вокруг тишина. Ему сунули платок, он прижал его к носу и оглянулся. Торговка стояла меж двух милиционеров, смотрела на него пустыми глазами.

— Не трогайте ее, — скомандовал милиции Виктор Александрович. — А ты, дура, исчезни. Чтоб тебя здесь через секунду не видел, кошёлка…

Какие-то тетки — видимо, подруги — увели золотозубую в глубь толпы. «Только мат да крик ты и понимаешь», — с тоской подумал Слесаренко. Прижимая к носу платок, он прошел сквозь расступающуюся перед ним толпу и протянул свободную руку:

— Дай мегафон, Школьников.

Взбираясь на покинутую оратором табуретку — «Откуда взяли? С собой принесли?», — не сдержался и бросил Школьникову:

— Ну что, накаркался до крови, трибун народный?..

Школьников смолчал, увел взгляд в сторону, и Виктор Александрович понял, что разбитым носом своим он, пожалуй, выиграл главное: теперь эти люди будут слушать его.

— Товарищи! — сказал Слесаренко в мегафон. — Граждане тюменцы! Ну что, добились своего? В прямом смысле слова: добились?

Он протянул толпе окровавленный платок. Люди молчали.

— Тогда хватит дурью заниматься! Хватит мучить таких же горожан, как вы сами! Хотите по делу? Хотите по делу, ну? Что молчите? То-то… В общем, делаем так: сейчас все за мной идем в большой зал администрации…

— Не слушайте его! — крикнул мужской голос из дальней толпы.

— А ты вообще заткнись, — ответил Слесаренко. — Все идем за мной, инициативная группа составляет списки…

— Есть списки, есть! — раздались голоса.

— Вот и отлично. Проведем заседание, сами выберете президиум, назначите ответственных…

— Не слушайте его! — закричал все тот же голос.

— Школьников, ты где? — Виктор Александрович наклонился с мегафоном. — Ты тут командир или нет? Наведи порядок на митинге! Почему отдельные дураки мешают нормальным людям? — И уже в толпу: — Вам поорать хочется или деньги вернуть? Которые хотят деньги вернуть — идут за мной. Которые поорать хотят — пусть остаются, я их милиции дарю, а то что она мерзнет тут без дела?

В ближних рядах засмеялись. Слесаренко спрыгнул с табуретки и, не оглядываясь, пошел в сторону крыльцы, не отрывая от губ мегафона:

— Действуем так: заходите в вестибюль и поднимаетесь по лестнице в правые двери. Многие у нас уже были, знают… Потом налево и в большой зал, не перепутайте с малым. Школьников, ты где?.. На, командуй дальше.

— Только пусть мэр придет! — кричали в толпе, идущей следом. — Без мэра не согласны!

— Придет, куда он от вас денется! — крикнул в ответ Слесаренко. — Вы же, язви вас в душу, и самого президента достанете!

Позади снова засмеялись, какая-то женщина, шедшая рядом, протянула Виктору Александровичу маленький чистый платок.

— Спасибо, уже все в порядке, почти не кровит. Ну и ударчик у бабы! Еще каратисты есть? — шутливо крикнул он, полуобернувшись. Сбоку возник Школьников, совал Виктору Александровичу какие-то бумаги, но уловивший произошедший в толпе перелом Слесаренко уже мог позволить себе отмахнуться прилюдно:

— Не суетись, Школьников. Придем, сядем… Ну, что ты, в самом деле, как пацан… Давай, командуй.

В туалете первого этажа он пустил холодную воду и долго отмывал пригоршнями немного опухший, но почти не болевший нос. Кровотечение прекратилось. Приглядевшись в зеркало, Слесаренко увидел бурые пятна на рубашке и выругался: запасной в кабинете нет, придется ехать домой, пугать жену. Хотя все равно ведь узнает: Виктор Александрович видел в толпе большие зрачки телекамер, но только сейчас соотнес этот факт со всем, что произошло и что он там нёс в мегафон и без мегафона.

Тогда, в толпе, рявкнув матом на бесноватую тетку, и позже, полу-матерясь в мегафон с табуретки, Слесаренко почти интуитивно выбрал образ и модель поведения, позволившие ему завладеть вниманием и сочувствием людей. Еще с партийных времен у него был опыт публичных разговоров — не тех, пленумно-партхозактивных, где тоже был свой язык, свои уставные манеры поведения, — а разговоров так называемых «неформальных», без трибун и повестки дня: на стройках, в заводских цехах, в общежитиях. Не обученный никем и нигде ораторскому искусству, Виктор Александрович вовремя уразумел самое в нем основное: говорить с людьми на понятном и привычном им языке; не бояться крепких словечек, но и не пересаливать ими без надобности; если в публике нашелся враг, то противопоставить ему не себя, а молчаливое большинство аудитории, защищать от нападок не себя, а это самое большинство, сделав его таким образом своим союзником и навязав ему без внешнего принуждения свои мысли и выводы.

В какой-то степени Слесаренко был даже благодарен тетке, разбившей ему нос, потому что он понятия не имел, что делать, пока золотозубая не «подсказала» ему с разворота.

Одно беспокоило: как все это будет выглядеть по телевизору… «Черт подери, и здесь опять нужен Лузгин», — тоскливо подумал Виктор Александрович, припомнив шафраниковскую просьбу-намек насчет депутата Лунькова. — Так не хочется идти с просьбой к Кротову!».

Он включил горячую воду и попробовал отмыть пятна на рубашке — почти получилось. Расправив галстук и застегнув на все пуговицы пиджак, Слесаренко долго курил ждал, когда рубашка подсохнет, затем вышел в коридор и направился в большой зал. На полпути ему встретился Романов, куривший на лестнице в компании с Терехиным.

— Как нос? — сочувственно поинтересовался Романов.

— Я сегодня вас признал, Виктор Александрович. Лихо вы народ угомонили, ничего не скажешь.

— С улицы все ушли?

— Все. Правда, милицию пока не распускаем, чем черт не шутит: вдруг не договорятся и опять пойдут?

— Не пойдут, — вступил в разговор Терехин. — Мэр их сейчас окончательно утихомирит.

— А что, он уже там? А как же Дума?

— Объявили перерыв на час по причине чрезвычайных обстоятельств. До нас, чувствую, дело сегодня не дойдет.

Терехин имел в виду стоявший предпоследним в повестке дня вопрос о целесообразности размещения бюджетных строительных средств на счетах тюменского филиала «Регион-банка». В принципе, вопрос был уже решен предварительно, и не в пользу Терехина, однако следовало соблюсти формальности и «провести» его через Думу.

Нельзя сказать, чтобы Виктор Александрович имел что-то серьезное против председателя комитета по строительству и его идеи насчет «Регион-банка». Да, разведка доносила, что банкир Кротов в последнее время «снюхался» с Терехиным, и как-то в этом замешан журналист Лузгин, но, честно говоря, Слесаренко было на это начихать. Ну, снюхались, ну, химичат, очевидно; а кто нынче не химичит? В конце концов, не воруют же в открытую. А вот коттедж трехэтажный Терехин заварганил не вовремя. Ну да черт с ним, его проблемы. Сам Виктор Александрович строил коттедж поскромнее и строил давно, уже пятый год, так что за давностью лет о нем уже перестали говорить даже самые завзятые сплетники и борцы за социальную справедливость.

Слесаренко давным-давно понял, что любая война неэффективна, и всегда избегал конфликтов, ежели ситуация тому не препятствовала. И, надо признать, его покоробили настойчивость и чуть ли не приказной тон, которым бывший его коллега по горкому, а ныне президент «Промспецбанка» Бондарчук выразил пожелание иметь на своих счетах терехинские деньги. Виктор Александрович пытался было разговор замять, но Бондарчук сунул ему телефонную трубку и сказал: «Не понял — звони первому» (так они по сей день именовали в своём кругу бывшего горкомовского босса). Слесаренко никому звонить не стал — не забыл еще, кто такой первый и каково бывает тем, кто идет с ним не в ногу. Поэтому в тот же день к вечеру он сам зашел к Терехину и сказал, что есть мнение перевести деньги в «Промспецбанк». Терехин слегка побледнел, поинтересовался, чьё же это мнение. Слесаренко без обиняков сказал, чьё. Больше к этой теме не возвращались: Терехин в недавнем прошлом работал в райкоме и понимал, что к чему, когда «есть мнение».

— Дойдет, не дойдет — не важно, — сказал Виктор Александрович. — Ты давай сам не тяни с этим делом, а бумагу мы тебе пришлем.

— Но я все-таки хотел бы присутствовать, — с явным нажимом произнес Терехин.

— Тогда жди, — ответил Слесаренко и пошел в зал.

Поднимаясь по лесенке, а затем спускаясь наклонной

дорожкой вниз, к столу президиума, Виктор Александрович обратил внимание, как мало в зале народу — нет и трети тех, кто утром перекрывал улицу. Он и раньше догадывался, что на нынешних массовых сборищах в публике больше половины зевак, случайных прохожих и любителей поорать по любому поводу, и наконец убедился в этом воочию.

Мэр заметил его и кивнул на кресло рядом с собой. Когда Слесаренко прошел на сцену и занял указанное ему место, мэр подчеркнуто крепко пожал ему руку, вгляделся в лицо, покачал головой и сказал в микрофон:

— А сейчас, товарищи, Виктор Александрович Слесаренко, заместитель председателя городской Думы, чело

— век хорошо известный и уважаемый, принесет вам свои извинения за те… мм… неосторожные слова, которые он имел несчастье произнести публично… ээ… сорок пять минут назад.

Виктор Александрович опешил и замотал в недоумении головой.

— Вот видите, он извиняется, — твердым голосом сказал мэр. — Будем считать вопрос исчерпанным. Продолжим, товарищи. Кто хотел бы высказаться по содержанию четвертого пункта соглашения? Тут некоторые товарищи желают изменить формулировку: вместо «в первоочередном порядке» записать «в обязательном порядке». В принципе, я не против, можно и поменять, но тогда нам придется переголосовывать и пункт второй, а мы его уже приняли, товарищи, и под вашим же давлением, в вашей формулировке. Как же нам быть? Как избавиться от этого противоречия? Или примем пункт четвертый за основу и доверим согласительной комиссии его доработать? Все согласны?

«Да, — подумал Виктор Александрович, — у мэра мне еще учиться и учиться. Как он меня из героев в виноватые задвинул!».

Никакой обиды по этому поводу он не испытал — таковы были правила игры во власть, и Слесаренко их принимал без внутреннего кокетства, спокойно и осознанно. Не была для него секретом или неожиданностью и разворачивавшаяся сейчас на его глазах новая игра — «восстановление справедливости». Виктор Александрович прекрасно знал, что все эти соглашения, протоколы, согласительные комиссии и инициативные группы нужны только для того, чтобы похоронить в бюрократических изысках главное, за чем пришли эти люди: возврат денег. Никто из сидящих в президиуме и не собирался ничего «возвращать», так как покрытие убытков обманутых вкладчиков за счет городского бюджета явилось бы обманом и ограблением десятков тысяч других горожан-налогоплательщиков, которым хватило ума не поддаться на сладкое мычанье «МММ» или хвастливое карканье «Артона».

По-человечески Виктор Александрович жалел обманутых людей, особенно пожилых, и ненавидел наглых обормотов, их ограбивших: вот их бы он точно перестрелял без суда и следствия прямо на площади возле мэрии. И в то же время как взрослый человек, в силу профессии своей привыкший и научившийся анализировать мотивы людского поведения, он не мог сбросить со счетов обыкновенную человеческую жадность, жажду быстрой наживы. Семьсот обещанных процентов годовых! За что, позвольте спросить? И каким образом? Едва ли сидящие в зале старики и старухи задавали себе эти вопросы. Их всех, и молодых в том числе, поманила сладкая возможность получить в семь раз больше, чем они отдали, — получить, ничего не делая. Вывод жестокий, но объективный.

Конечно, совсем не давать денег было нельзя. Слесаренко догадывался, что произойдет дальше: город все-таки выделит какую-то минимальную сумму и отдаст ее на распределение инициативной группе, которая должна будет определить первоочередно нуждающихся и наверняка погрязнет в скандалах, жалобах и тайном желании удовлетворить не в последнюю очередь самих себя. Таким образом власти добьются искомой передышки, свалив вину за нерасторопность на самих вкладчиков.

Виктор Александрович откровенно скучал в президиуме. Мэру сейчас он был не нужен, тот вполне успешно справлялся с ролью сам, но отпроситься или уйти без спроса было неудобно: если мэр держал его рядом, даже в качестве реквизита, значит, того требовала ситуация.

От скуки Слесаренко принялся разглядывать зал, рассматривать в неярком свете людские лица. Он отметил для себя, что почти весь состав Думы присутствовал в зале, но в процесс никто из депутатов не вмешивался, даже Низовских. Виктор Александрович наткнулся на встречный взгляд депутата Павлова, тридцатилетнего инженера, большого умницы и такого же большого циника, чем поневоле тот и нравился Слесаренко. Павлов сцепил ладони замком и одобрительно помахал ими Виктору Александровичу. Слесаренко кивнул в ответ, улыбнувшись. Приятно, когда тебя понимают. И вдруг увидел, как вечный его вражина Низовских повторил павловский жест, и он даже растерялся поначалу, но белеющее в полумраке лицо депутата выражало одобрение и уважение. Слесаренко кивнул и ему, подумав при этом, не слишком ли поверхностно и однозначно он, Виктор Александрович, относился к Низовских, и не поискать ли им достойные возможности сближения? Слесаренко честно признался себе, что в конфронтации с Низовских он ни разу не предпринял даже слабой попытки заключить перемирие, сам задирал вспыльчивого коллегу, за что сейчас поставил себе «неуд». А мэру поставил «пятерку», потому что именно в эту минуту мэр произносил в микрофон:

— От состава городской Думы, я полагаю, мы попросим войти в согласительную комиссию депутата Константина Яковлевича Низовских. Нет возражений у уважаемого депутата? У его коллег? У вас, Виктор Александрович? Очень хорошо, предложение принимается. Какие будут кандидатуры на пост председателя комиссии? Пока тут пауза, позволю себе высказать собственное мнение: товарищ Школьников! У него есть богатый опыт депутатской работы, он уже проявил себя как хороший организатор… «Чего организатор? — подумал Слесаренко. — Моего избиения?» — Вижу, вижу, большинство со мной соглашается, значит, мы с вами, товарищи, все лучше и лучше понимаем друг друга, это меня очень радует, не скрою…

Закончив с назначением комиссии, мэр пожелал ей успешной работы и покинул зал, напомнив депутатам, что заседание Думы возобновится через десять минут. Низовских, естественно, остался в зале как член комиссии, и Виктор Александрович еще раз мысленно поаплодировал городскому голове.

Секретарши Танечки не было в слесаренковской приемной: болталась где-то с такими же застарелыми канцелярскими девицами. «Уволю», — в сотый раз сказал себе Виктор Александрович и прошел в кабинет.

Статус заместителя председателя Думы был весьма невысоким, о чем в первую очередь свидетельствовали скромные размеры кабинета: у самого последнего по рангу заместителя мэра «хата» была в три раза просторнее. Сказывалась и двойственность самой должности — официально председателя Думы не существовало в природе, главой самоуправления был мэр, так что Слесаренко по логике вещей был заместителем кресла, в котором восседал городской голова, и по этому поводу в коридорах большого дома на Первомайской ходили байки разной степени обидности. Виктора Александровича это задевало, но не слишком. Прямая должность подчас ничего не значила в административной иерархии. Определяющим было место во властных отношениях, которое занимал человек, его полномочия и разрешенные возможности, по большей части не обозначенные должностной инструкцией и закрепленные за ним неким негласным договором наверху. Примером подобного являлся бывший ханты-мансийский окружной начальник Чурилов, потихоньку исчезнувший в московских «кругах», притом отнюдь не самых верхних. Не утративший связи с родным ему Приобьем, Виктор Александрович частенько слышал от старых друзей-северян, что и поныне, однако, стоит только ткнуть пальцем в более-менее серьезную государственную или деловую структуру в округе, как под первым-вторым слоем наткнешься на Чурилова.

Свои собственные возможности и положение Виктор Александрович не идеализировал, но и не горевал по сему поводу. Хорошего чиновника карьера несёт сама, а честолюбивые выскочки первыми падают с лестницы.

Зазвонил городской телефон, и почти минуту в кабинете звучал занудливо мерзкий звук. Секретарши всё не было, и Слесаренко в сердцах сорвал трубку, гаркнул начальственное «да», переводимое как «пошли вы все в задницу».

— Господи, что случилось, Витя? — раздался в трубке напряженный голос жены Веры. — Как ты себя чувствуешь?

— Нормально. А ты откуда знаешь?

— Татьяна позвонила…

— Уволю дуру! — не сдержался Слесаренко.

— Ну, как ты можешь так говорить, Витя. Она так о тебе заботится, так переживает…

— Она переживает, что я её выгоню. И я её выгоню, это однозначно.

— Вот всегда так, — сказала жена. — Теперь я буду чувствовать себя виноватой. Ты всегда добиваешься, что все вокруг чувствуют себя виноватыми перед тобой.

Проснувшаяся совесть куснула Виктора Александровича. Слова жены напомнили ему воскресное послеобеденное возвращение домой из «заимки» Чернявского, его якобы вылет из Москвы утренним рейсом, якобы поиски машины в аэропорту, якобы имевшее место неожиданное приглашение Шафраника на министерскую дачу, отказаться якобы не мог, а позвонить не успел. Не любивший и не очень умевший врать Слесаренко с каждой новой ложью всё больше злился на себя, но злость сорвал, понятно, на жене, прицепившись к тому, что в его отсутствие заболел внук: съел какую-то импортную сладкую гадость, а ведь он запретил строго-настрого!.. Досталось и сыну со снохой, и внуку тоже, и даже раздача московских сувениров не прибавила потом настроения ни Виктору Александровичу, ни другим, тем более что в качестве подарка внуку Слесаренко, как обнаружилось, привез заморское шоколадное яйцо.

— Ладно, Вера, успокойся, — извинительно сказал Виктор Александрович. — Ничего страшного, немного крови натекло из носа. Зато теперь твой муж — герой, авось премию дадут в качестве компенсации. — Он глянул на часы. — В два тридцать буду на обеде. Другую рубашку подбери, пожалуйста. Ну всё, пока.

Заседание Думы прошло без неожиданностей, в два пятнадцать приняли решение прерваться на обед: получалось, что Слесаренко все рассчитал точно. Он складывал бумаги в портфель, когда мэр, поднимаясь с кресла, негромко сказал ему:

— Зайди на пару слов, Виктор Александрович.

Подхватив портфель, Слесаренко пошел за начальником. В приемной мэра толпились вечные просители, за что секретарша получила сердитый взгляд хозяина: мэр не любил, когда в приемной сидели одновременно больше двух человек. Для посетителей напротив двери приемной был небольшой, уютный холл с удобными креслами, но настырные ходоки все равно пёрли в приемную: там было больше шансов проскользнуть в заветную дверь.

Они уселись у большого стола, сервированного под кофе на двоих. В конце кабинета была дверь, ведущая в комнату отдыха, и обычно напитки подавались там; кофе в кабинете, «по-походному», определял собой короткий и официальный разговор.

— Однако ты молодец, Виктор Александрович! — сказал мэр. — Умеешь держать удар. — Оба усмехнулись. — Ты мне очень помог сегодня, спасибо. Но я не об этом. Бумагу привез?

— Привез, — ответил Слесаренко и полез в портфель.

— Не надо, у меня есть факсовая копия. Сам передашь Вершинину, договорились? И возьми это дело на персональный контроль. Сам знаешь: документ — это еще не деньги. Будет задержка, даже на неделю, — немедленно сообщи, стесняться нечего, надо будет — выйдем на Совмин, подключим Рокецкого. Прав Шафраник: эту проблему надо закрывать однозначно… У нас на вечер намечена встреча в поселке Нефтяников. Поедешь туда, поговоришь с людьми. Бумагу покажешь, только сделай копию, а то уведут, захватают. Договорились? Вот и хорошо. Пообедаем вместе?

— Извините, обещал жене быть дома.

— Раз обещал — выполняй.

Мэр допил кофе, ткнул в пепельницу полусгоревшую сигарету.

— Да, вот еще что… У меня был Терехин, он на тебя обижается, Виктор Александрович. Вам вдвоем виднее, как надо поступить. Ты ведь знаешь, я в мелочи не лезу, мне важен результат. Только одно хочу сказать тебе, Виктор Александрович: вы оба — мои ближайшие помощники, и никаких скандалов между вами я не потерплю. Работать надо, а не выяснять отношения. Договорились?

— Я обязательно учту ваши пожелания, — ответил Слесаренко.

— Это не пожелания, дорогой мой. Желают здоровья, а работу — требуют. И спрашивают за нее. Ну всё, не смею задерживать. Привет от меня жене.

— Спасибо, передам, — сказал Слесаренко, поднялся и пошел к двери.

— И последнее, Виктор Александрович, — в спину ему произнес мэр, Слесаренко полуобернулся у двери. — Насчет Лунькова. Ты же понимаешь, что министр во всей этой комбинации прослеживаться не должен.

— Извините, — возразил Слесаренко, — а где же тогда я взял эти бумаги? Украл со стола, что ли?

— Ну зачем же так… Помозгуйте там с Чернявским. Всегда можно что-нибудь придумать. Ведь придумал же сегодня с этой теткой! Наверняка сам подговорил ее, чтобы она тебе нос разбила? Шучу, однако, — со смехом закончил мэр. — В общем, думайте. Но особо не тяните. Как говорится, вопрос назрел. Ну, и деньги на поселок. Теребите с Вершининым министра ежедневно. Константиныч вас проклянет, зато народ спасибо скажет. Успехов, Виксаныч. Действуй, дорогой, действуй!

В коридоре восьмого начальственного этажа Виктору Александровичу встретился Терехин: то ли поджидал его, то ли просто шел куда по делу. Слесаренко хотел было заговорить с Терехиным прямо сейчас, но замешкался и разминулся с ним не сказав ни слова.

Единственной, пожалуй, серьезной привилегией Виктора Александровича как заместителя председателя Гордумы было наличие персональной служебной машины. Неновую черную «Волгу» и водителя Василия он «напрягал» строго в рабочие дни, по выходным сдавал в общий дежурный наряд, что не шибко нравилось Василию, привыкшему с прежним хозяином уикэндничать на дачах и рыбалках, а не сидеть в подвальной дежурке в ожидании вызова. Даже по субботним своим возвращениям из Москвы Слесаренко не беспокоил шофера: всегда подвозили попутчики. Общались они с Василием на «вы», и помимо начальственной вежливости в этом присутствовал и элемент страховки: как и секретарше Татьяне, он не доверял шоферу, тоже доставшемуся ему в наследство от предшественника, и подчеркнуто держал его на служебной дистанции, не допуская в личную бытовую жизнь. Слесаренко знал, что шоферня промеж собой обсуждала своих начальников и со слов Василия считала его барином и пижоном, что лишний раз доказывало Виктору Александровичу: люди несправедливы в своих оценках. Вот гонял бы Слесаренко своего шофера по бабам и кабакам, заставлял ночевать в машине у своего и чужих подъездов — был бы он в глазах водителя нормальным мужиком.

Виктор Александрович спустился на лифте в подвал, нажав кнопку с цифрой «один». Вестибюль программировался «двойкой», и новички, не знавшие этого, обычно давили «единицу» и потом недоуменно шарахались по подвалу в поисках выхода.

Жил Виктор Александрович неподалеку, за драмтеатром, и вполне мог за пять минут дойти пешком, но шофер Василий жил в том же доме — поспособствовал на прощание прежний хозяин — и тоже любил есть домашнее: говорил, что для брюха полезнее, и Слесаренко в этом был с ним согласен; его собственный желудок все чаще напоминал о себе.

По утрам Виктор Александрович от машины отказывался, любил прогуляться по свежаку, и с шофером Василием сегодня еще не виделся, а потому поздоровался, подойдя к машине.

— С приездом, Виктор Саныч, — приветствовал его шофер. — Когда прибыли?

— В воскресенье, — сказал Слесаренко и зафиксировал в уголке памяти вопрос: почему спрашивает — из вежливости или по другой причине? Собственная мнительность подчас раздражала Виктора Александровича, но тут уже ничего не поделаешь, поздно ломать характер.

— За полчаса «заправитесь»? — спросил он Василия. «Заправкой» шофер именовал любой прием пищи, и это словечко нравилось Слесаренко и тоже прилипло к нему.

— В три десять надо отъехать.

— Отъедем, — сказал Василий. — Нет проблем, Виктор Саныч.

Дети были на работе, приболевший внук спал. Перекусив постным борщом и картофельными котлетами в сметанном соусе, Слесаренко пошел менять рубашку. Когда снимал использованную, нашел в кармане брюк испачканный кровью платок и бросил в корзину для грязного белья.

— О, господи! — ахнула жена за спиной.

— Ничего страшного, — сказал Виктор Александрович, — не бери в голову, Вера.

Жена приподняла платок за уголочек и повертела его перед бледным лицом.

— Это чей, Витя?

— Как это чей? — удивленно спросил Слесаренко, не сразу осознав причину вопроса. — Да кто-то подал в толпе, даже не видел, кто. Не до этого было.

— Ты очень испугался, когда тебя ударили?

— Почему это я должен был обязательно испугаться?

Наивность сорокасемилетней учительницы словесности приводила Виктора Александровича то в восторг, то в бешенство, но чаще всего умиляла до жалости: как смогла эта женщина за четверть века ежедневного общения с детской жестокостью и тупостью сохранить душу в чистоте и целости? Сам Слесаренко любил детей, но до пяти лет и старше двадцати; промежуточный возраст был ему неприятен.

— Тебя же могли просто растоптать! Я так боюсь толпы… Скажи мне, Виктор, почему люди, собираясь в большом количестве, аккумулируют в массе своей самые темные инстинкты? — Академичность вопроса подсказала Слесаренко, что он готовился давно: наверное, еще со времени татьяниного звонка. Он представил себе, как жена Вера панирует котлеты и размышляет о странностях человеческой души.

— Зря тебя Татьяна запугала своими рассказами. Всё было куда прозаичнее: поорали — разошлись.

— Нет, что-то с людьми происходит, — сказала серьезным голосом жена. — Как могла женщина, русская женщина, наверняка мать, ударить человека, который желал ей добра? Только добра!

— Ну, хватит, хватит драматизировать. Вера! — Виктор Александрович обнял жену и погладил её ладонью по спине. — Ты бы лучше рубашку подгладила: смотри, воротник загибается.

Верины слова вызвали у Виктора Александровича неловкость и чувство безвинного обмана. Совсем не добра желал Слесаренко той золотозубой женщине в норковой шубе: по его мнению, такие истеричные и наглые бабы заслуживают хорошей порки — в первичном смысле этого слова. В одном он был солидарен с женой: в нелюбви к большим скоплениям народа. И его не очень прельщала сегодняшняя вечерняя перспектива ехать вместо мэра на встречу в поселок Нефтяников.

С нынешним главой города Слесаренко многие годы ходил параллельным курсом во властных коридорах, но редко пересекался с ним в конкретной работе и почти не знал как человека. В последнее время пригляделся на Думе, кое-что понял в нем и оценил по достоинству, но по-прежнему не знал главного: чей он человек, нынешний мэр.

Совершенно независимых людей на чиновничьей лестнице отродясь не бывало, за каждым кто-то стоял, открыто или потаённо. Мэр в этом смысле выглядел загадочно и странно: какой-то конкретной крупной личности, группы влиятельных (или жаждущих влияния) людей за его спиной не просматривалось. Человеком Рокецкого мэра тоже нельзя было назвать без оговорок: они никогда не работали вместе и не имели общих друзей. Слесаренко в который раз поймал себя на мысли, что до сей поры не знает, кто же у мэра ходит в близких друзьях. Формальные приятельские связи прослеживались, но ни одного сокровенного друга — такого, которому душу открыть не боишься, — Виктор Александрович у мэра так и не вычислил. И не мог уяснить для себя, хорошо это или плохо. Настоящие друзья — это счастье человека и уязвимое место политика. Виктор Александрович к городскому голове относился хорошо и зла ему никогда не желал, считая его толковым руководителем, без авантюры и самодурства, но жесткий опыт аппаратной работы подсказывал ему, что отсутствие информации о начальнике есть слабость и страх подчиненного; надо непременно что-то знать, и это «что-то» обязательно найдется у каждого, стоит поискать основательнее. «Скелет в шкафу», — так, кажется, говорят англичане. Копать под мэра Слесаренко не собирался. Более того, связывал именно с ним свою будущую карьеру, но не отказался бы от возможности заиметь на начальника любой доказательный компромат. Земля — она круглая, кто знает, как завтра повернется…

В три с минутами позвонил из машины водитель, и Слесаренко вернулся в мэрию, где до половины седьмого заседал с депутатами. Повестка двигалась достаточно гладко, вопрос о деньгах комитета по строительству Виктор Александрович предложил перенести на следующее заседание. Присутствовавший в зале Терехин никак не выразил своего отношения к переносу, а после, в коридоре, по дороге к лифту, сказал Слесаренко:

— Ну что, едем вместе? — и, предваряя вопрос, добавил: — Сам посоветовал.

Терехин был лет на десять, пожалуй, моложе Слесаренко, но тоже успел за недолгую и неяркую райкомовскую карьеру нахвататься словечек типа «сам», «первый», «хозяин» — этой фени второразрядной партийной номенклатуры.

Вот и отлично, — сказал Виктор Александрович. — Половина тумаков на твою долю достанется, я не против.

Думаю, никаких тумаков не предвидится. С хорошими вестями едем, успокоим людей. Ты же это умеешь, Виктор Александрович.

От этих слов Слесаренко рефлекторно схватился за нос, и Терехин рассмеялся, уважительно коснулся слесаренковского плеча: мол, понимаем, ценим…

В том, что мэр решил направить Терехина вместе с ним на встречу с жителями, не было ничего необычного. В конце концов, именно Терехин отвечал в администрации за городское строительство. Тем не менее весь не слишком долгий путь от мэрии до окраины города — поехали на слесаренковской машине, оба сидели сзади, перешучивали утренний инцидент — Виктор Александрович ожидал от соседа если не прямой атаки, то явных поползновений насчет перевода денег, однако Терехин даже и не пытался к этой теме приблизиться, чем еще больше насторожил Слесаренко. Ему почти дословно припомнился разговор с мэром, и Виктор Александрович с нарастающей тревогой подумал: «Неужели и мэр здесь завязан?». Ежели так, плохи были его, Слесаренко, дела.

Глава шестая

На кладбище Кротов приехал ровно в восемь, как ему посоветовала приемщица из «Риуса». Маленькая ладная избушка на краю асфальтового пустыря была уже открыта; за столом сидел толстый парень, копался в каких-то бумагах. Кротов поздоровался, протянул квитанцию.

— Во сколько у вас вынос? — спросил парень.

— В два, — ответил Кротов.

— Нормально, — сказал парень. — Пойдемте, посмотрим.

После похорон отца они с матерью часто бывали на кладбище — не так часто, как в первый год, но все-таки в праздники и дни рождения обязательно. Кротов привык к этим поездкам, кладбище уже не пугало его и не угнетало, и со временем он даже полюбил здесь бывать — в этой лесной тишине, чистом воздухе, несуетности приходящих живых и покое лежащих в земле мертвых. Он понял, что покойник — от слова «покой».

Вслед за толстым парнем Кротов пошел в утреннем сумраке по укатанной снежной дорожке, поднимавшейся на пологий пригорок. Было безлюдно и тихо, лишь впереди среди деревьев копошились четыре тени в зеленом, стучало о мерзлую землю железо.

— Вот, смотрите, — сказал парень, когда они поднялись на пригорок к первым рядам крестов и памятников. — Можете взять эту, — он показал рукой налево.

Коричневым окном в снегу зияла яма, стесанными гладкими краями уходила вниз. Кротов подошел, глянул: аккуратно, достаточно глубоко, без халтуры. В двух метрах от могилы росла сосна, и он подумал, что это хорошо: можно будет поставить оградку так, чтобы дерево оказалось внутри последнего сашкиного «двора», как бы застолбив собой территорию под скамейку и столик.

— Спасибо, подойдет, — сказал Кротов и еще раз заглянул внутрь. Песок, ровная глина, сухое место на подъеме, и от дороги недалеко. — В половине третьего будем здесь. Нас встретят?

— Конечно, — ответил парень и махнул рукой в сторону копалей в стройбатовской хэбэшной форме, долбивших землю на той стороне дороги. — Только у меня к вам просьба… Выпивать же будете на могиле? Так копалям не наливайте и бутылок им не давайте, хорошо?

— Я смотрю, порядок тут у вас, — искренне похвалил «контору» Кротов. — Лопаты, ломы — все будет?

— И опустим, и закопаем сами.

— Ну спасибо, дружище. Не ожидал.

— Обычная работа, — сказал парень. Они пошли назад к избушке и кротовскому «джипу». Где-то справа за спиной гулко, как по ксилофону, стучал в холодное дерево дятел.

В машине он достал радиотелефон, набрал номер Дмитриевской квартиры — хотел доложить, что на кладбище всё в порядке. Трубку долго не снимали, потом голос Светланы прорезался сквозь эфирные помехи.

— Привет, Светлана, это я, Кротов! — Он почти кричал в микрофон, связь за городом была слабая. — Я звоню с кладбища, могилу подобрали, место отличное.

— Здравствуй, Сережа, — далеким голосом ответила Сашкина жена. — Ты откуда звонишь?

— Я же говорю: с кладбища! — еще громче крикнул Кротов.

— С какого кладбища, Сережа?

— Да с Червишевского, какого же еще! — Кротов начинал тихо злиться, предчувствуя какие-то ненужные осложнения.

— Ой, Сережа, зря ты не позвонил нам с утра! Мы вчера еще раз обсуждали, и Анатолий Степанович настаивает, чтобы хоронили на Казаровском — там, где Сашина мама лежит.

Кротов чуть не врезал радиотелефоном по «джиповской» панели.

— Что ты говоришь, Света! «Риус» хоронит только на Червишевском! У нас здесь всё заказано, всё! Уже и могила готова!

— Не надо кричать, Сережа, я хорошо слышу тебя. — Светланин голос, и без того сухой в радийном шипе, стал и вовсе механическим. — Семья решила: будем хоронить в Казарово. Я уже ничего изменить не могу, Сережа.

«Семья решила… Какая, на хрен, семья? Старик решил! Нет, прав был Вовка, прав…».

Он выскочил из машины, как мог, объяснил толстому парню случившееся, попросил держать могилу до трех: потом делайте с ней, что хотите, деньги возращать не надо.

Мчась по утреннему пустому тракту, он ругался матом и думал, что теперь делать.

Въехав в город, Кротов позвонил Лузгину. Тот, как всегда с похмелья, — нажрался вчера после передачи с Рокецким — не мог сперва понять, что от него требуют, а потом стал ругаться почище Кротова.

— Времени нет, Вовка, кончай базар. Звони, кому сказал, и оденься в старое, потеплее. Встречаемся на углу через полчаса. Давай, старик, иначе вляпаемся с этими похоронами по уши.

Перевернув в гараже все вверх дном и раскидав, он нашел и сложил в багажник «джипа» две штыковые лопаты, одну совковую, еще лом и топор. Из тайника в смотровой яме достал две литровые бутылки водки «Маккормик». Снял с гвоздя старый комбинезон, завернул в него пару обрезанных до подъема валенок. Еды в гараже не было никакой. «Ну и черт с ней», — махнул рукой Кротов.

Он уже выруливал от гаража, когда с нарастающим бешенством понял, что придется ехать к Светлане за стариком Дмитриевым, потому что только тот знал, где именно на Казаровском кладбище похоронена Сашкина мать. «Не успеем, — подумал Кротов. — Ни хрена не успеем».

Он снова набрал Дмитриевский номер и, как только услышал Светлану, начальственным голосом сказал:

— Значит, делаем так…

Старик Дмитриев ждал его у подъезда с матерчатой сумкой в руке.

— Добрый день, — по привычке сказал ему Кротов и поперхнулся сказанным; замер в надежде, что старик не обратит внимания, но тот все-таки проворчал в ответ: — Да уж, добрый…

На оговоренном углу маячили три знакомые фигуры: Лузгин, Валерка Северцев и лузгинский кореш с телевидения, оператор Комиссаров, второй год сидевший дома без работы и живший неизвестно на что.

На последней переаттестации захватившие на студии власть телебабы срезали ему категорию — за пьянку, естественно, — и Комиссаров в знак протеста подал заявление об уходе, думал — не подпишут, а ему подписали; думал — прибегут еще, а никто не бежал второй год, и Комиссаров откровенно бичевал: превратил свою однокомнатную, доставшуюся ему после развода квартиру на Минской в «хазу», где двери были открыты круглосуточно, ел и пил то, что приносили с собой окрестные алкаши. Кротов изредка давал ему денег, когда тот просил, а просил Комиссаров нечасто, был по-своему заносчив и не по чину высокомерен в общении. Кротов понимал, что комиссаровский гонор — от безысходности, как последний рубеж перед сдачей, но общаться с ним всё равно не любил. Одна была польза от комиссаровского бичевания — он всегда был под рукой.

— Грузись, мужики, — сказал Кротов.

На верхнеборской дороге он занервничал: позабыл свёрток к кладбищу, не бывал здесь лет десять, с похорон Сашкиной матери. Всё вокруг обросло дачами, коттеджами, плохо узнавалось, а спрашивать старика Дмитриева почему-то было неловко, хотя почему? Хорошо, что молчавший всю дорогу старик сам сказал в нужное время: «Здесь налево, за столбом».

Дачные ограждения как-то сразу нашли продолжение в кладбищенском заборе. Три тетки в телогрейках раскладывали на ящиках у входа венки, хвойные гирлянды, охапки бумажных цветов. У дверей конторы топтался служилого вида мужик, стучал в дверь, заглядывал в грязные окна.

— Инструмент взяли? — спросил старик Дмитриев. — Тогда пошли.

Забрав лопаты и прочее, они потянулись гуськом в глубь старого кладбища. Кротов крутил головой, искал глазами смотрителя или копалей и не находил никого. Старик шел небыстро, но уверенно. Топавший вторым Лузгин кутался в большую, не по размеру, старую куртку, вполголоса говорил о чем-то с Комиссаровым. Валерка Северцев нес лопаты охапкой, и Кротов пожалел его хорошие ботинки и кожаную куртку: видно было, что Валерку сорвали с работы, не успел переодеться — а теперь обязательно уделается глиной. Кротов снова заозирался, бросил внимательный взгляд на оставшийся у конторы «джип»: разбомбят его бичи — не кладбищенские, так дачные!

Низкая черная ограда тонула в снегу, прослеживалась пунктиром. Слева от запорошенного дешевого памятника было чистое пространство. Старик Дмитриев снял шапку, постоял недолго, глядя на памятник с выцветшим снимком под стеклом, вернул шапку на место и сказал:

— Вот здесь копайте. Для себя оставлял. Вот уж не думал, что сын будет здесь лежать.

— Надо бы найти кого, разрешения спросить… — начал Кротов, но старик сказал, не поворачиваясь:

— Копайте. Это мое место.

— А вы-то как? — спросил Кротов.

— Я себе место еще найду, — сказал старик.

— Ох, извините, я не о том, — смутился Кротов. — Может, вас в город отвезти? Вы не волнуйтесь, мы как-нибудь сами справимся. Там же прощание с двенадцати в… этом, в ритуальном зале.

— Туда-сюда мотаться — не успеете. Я тут останусь. Пособлю, если что.

— Вам же нельзя…

— Знаю, что нельзя, — сказал старик Дмитриев.

— Тогда я позвоню, что вы остаётесь.

— Не надо звонить. Я им сказал, что здесь буду.

Все места вокруг ограды были заняты могилами, даже снег было некуда сбрасывать, и Кротов еще раз мысленно послал подальше привередливого старика и вспомнил аккуратную готовую яму на Червишевском. «Какая разница, метр или километр между гробами?» — подумал он, а вслух сказал:

— Пойду машину подгоню поближе.

Когда Кротов заводил «джип» между воротными столбами, из-за конторы выскочил серый мужичок, замахал руками перед капотом. Кротов притормозил, опустил боковое стекло.

— Ты куда это, мужик? — заорал серый. — Давай, заворачивай! Крутой, что ли? Вот, бля, разъездились тут.

В другой ситуации Кротов врубил бы спрятанную под капотом милицейскую сирену и серого ветром бы сдуло.

Он знал этот контингент, наглый до первого встречного рыка, но они действительно влезли на кладбище нахалом и не в срок, а потому Кротов вышел из машины, как равного, обнял мужика за плечи. Тот дернулся, сука дешёвая, опять заорал, но Кротов вынул толстый бумажник и снова обнял серого, потащил за собой к конторе, шепча ему на ухо приятные слова: мол, пролетаем, начальник; уважь — не забудем…

Мужичок взял деньги (Кротов бросил ему пачку на стол: «Хватит?»), начиркал шариковой ручкой бумажку, дал расписаться.

— Лады, — сказал серый. — Разрешаю. Заступ дать? Он у меня один. Свой, фирменный.

Кротов сунул мужику еще сотенную и спросил:

— А сам не поможешь?

— У меня две своих до обеда. Успею — помогу.

— Заплатим еще, начальник!

— Так, бля, плати — не плати, а больше, чем можешь, не выроешь! — весело сказал мужичок. — Напарник появится — к вам пошлю. И лопат добавлю.

Кротов подогнал «джип» как можно ближе, натянул комбинезон, надел обрезанные валенки прямо поверх ботинок и вылез из машины с тяжелым заступом в руках. Комиссаров уже отмахивал в сторону снег совковой лопатой. Северцев долбил штыковой землю в расчищенном изголовье будущей могилы. Лузгин курил в пригоршню, поглядывая на стоящего столбом старика Дмитриева.

— Анатолий Степанович, вы бы шли в машину, замерзнете, — посоветовал Кротов.

Старик не ответил, молча смотрел куда-то сквозь деревья.

По расчищенной земле Кротов прошелся заступом, обозначая края, и они принялись долбить и ковырять грунт по очереди. Первый штык сняли довольно быстро, но потом пошли корневища, их рубили топором, и Кротов молил Бога, чтобы не попался «орешник» — нашпигованная галькой слоеная глина, которую без сноровки не взять ни ломом, ни заступом. Кротов сам копал последнюю могилу лет пять назад, потом за него уже копали деньги, но помнил хорошо, как они с Лузгиным бились над «орешником»: лом и кирка отскакивали, выколупывая по камешку. Они испсиховались и измучились, пока не пришел работавший по соседству копаль и не показал, как надо: пробить в слое «орешника» лунку и потом скалывать от краев большими кусками. И всё равно, пока они вдвоем с Вовкой «добили» могилу, копаль в одиночку уже вырубил рядом новую, пил их водку и издевался над гнилой интеллигенцией.

…Работали по двое: один скалывал, другой подбирал сколотое. Кротов пахал в паре с Комиссаровым и был этим доволен — свой ряд они проходили быстрее, чем Лузгин с Северцевым, и в основном благодаря Комиссарову. Тот в безработице исхудал, но не ослаб, а погрузневший спортсмен Кротов обливался потом и все время ронял наземь шапку с мокрой головы, а снять боялся — простынет.

Когда заканчивали первый метр, вылезший из могилы на бруствер Лузгин спросил:

— Выпить ни у кого нет? Организму допинг требуется.

Пока Кротов раздумывал, говорить или нет про «Маккормик» — брал его на всякий случай как жидкую валюту для местных, — старик Дмитриев поднял со снега свою тряпичную сумку, достал из нее бутылку водки, два стакана и мешочек с едой.

Первыми выпили Северцев с Лузгиным, только что отработавшие свой заход, и теперь негромко переговаривались, невидимые за бруствером, только голоса долетали и сигаретный дым. Кротов одышливо лупил глину заступом, это было легче, чем вымахивать лопатой грунт на поверхность. Комиссаров работал размеренно, успевал подсказать напарнику, куда ловчее бить, сам почти не взмок, лишь ослабил застежку у ворота куртки. Надсаживая голос на вымахе, он почти непрерывно говорил, на что Кротов в основном кивал или отвечал односложно, берёг дыхание.

— Нет, на студию я больше не вернусь. — Комиссаров подчистил последнее и стоял, опершись подбородком на черенок лопаты. — Там все на деньгах чокнулись. А как снимают! Это же позорище! От пуза снимают, не глядя, камера болтается, кадр не выстроен. Раньше, когда на кинопленку снимали, операторы еще головой работали, сюжет как-то выстраивали, а как на телекамеры перешли — всё, кончились мастера, одна халтура пошла.

Кротов врубил заступ, отломил кусок глины, перевел дух.

— Разве мало других контор? Да сейчас в любой солидной фирме свое телевидение.

— Это так, это правильно, — согласился Комиссаров.

— Только, Сережа, староват я для них. Там молодых любят, которых гонять можно. А меня гонять нельзя, я не дамся. Я свое ремесло ценю, мне эта рекламная халтура глубоко противна. Вот хороший фильм видовой я бы снял с удовольствием. Так никому же не надо!

— Ну ты, романтик задрипанный! — сказал появившийся на бруствере Лузгин. — Не пудри мозги банкиру. Ни хрена ты уже работать не будешь, Славик, я же тебя знаю.

— А ты бы, кумир хренов, вообще помолчал. Люди об искусстве говорят, тебе не понять, Наличман Халтурович… «Поэт в России — больше, чем поэт…».

— Плохая цитата, неправильная. — Лузгин бросил окурок под ноги Комиссарову. — Сейчас эта строчка звучит по-другому.

— И как же она звучит, интересно?

— «Поесть в России — больше, чем поесть!».

— Циник ты, Вова. Скучно с тобой, — с улыбкой сказал Комиссаров. — Меняемся, хлопцы!

Выбравшись на поверхность, Кротов достал из кармана штанов часы (снял их с руки, когда взялся за заступ: жалко все-таки «Патэ Филип»), Было начало первого. Они, похоже, успевали к сроку. Плечи и поясница болели, Кротов с трудом мог распрямиться. Когда брал из рук старика Дмитриева стакан с водкой, чуть не расплескал, хоть и налито было вполовину.

Старик наклонился через бруствер, посмотрел оценивающе.

— Еще на штык снимите и — порядок. В головах расширьте немного, а в ногах нишу подкопайте на всякий случай. И бока подтесать не мешало бы поровней. А так ничего; не без рук вы, ребята, как я погляжу.

— Я за последние годы, батя, стольких закопал — поневоле научишься, — крикнул из ямы Вовка Лузгин.

— Мрёт народ, — согласился старик. — Не живется ему чего-то. Ни пожилым, ни молодым. Плохое время, наверное.

— А другого нет, батя! — снова крикнул Лузгин; комковатая глина взлетела из могилы и осыпалась с бруствера к ногам Кротова. — Но жить все равно следует. И весело жить, не на кладбище будь сказано.

— Да, уж вы навеселились…

Старик налил водки в освободившийся стакан и подал его Комиссарову.

— Ты, смотрю, к лопате-то привычнее других.

— Пришлось в жизни помахать. Пока жили с отцом-матерью, от снега до снега — то огород, то картошка.

— Родители-то живы?

— Нет. Похоронил отца, потом мать — в позапрошлом году.

— Старые были?

— Как сказать… Отец в шестьдесят, мать в шестьдесят восемь.

— Ну, молодые совсем, — покачал головою старик Дмитриев. — А вот Сашка-то наш и вовсе.

— Подите вы в машину, погрейтесь хоть, Анатолий Степанович! — сказал Кротов.

— Да, пожалуй, можно.

Вдвоем они пробрались меж оградок к машине, влезли внутрь, Кротов врубил обогрев. Ноги в валенках, надетых поверх ботинок, совсем не замерзли, а вот мокрую голову холодило. Он снял шапку и принялся вытирать голову шарфом.

— Потеешь сильно — это плохо, — заметил старик.

— Весу лишнего набрал, работа сидячая, — ответил Кротов. — Курить будете?

— Я курить на воздухе люблю. Да и ты здесь не кури — задохнемся… Говорят, что родственникам могилы копать нельзя, не положено, а то я бы вам показал, как копают. На фронте, особо по-первости, что обиднее всего было, знаешь? Рыть окопы каждый день. Только окопаемся — приказ: на новое место. Там опять по новой, и еще, значит, когда окопаешься в рост, всё по уму сделаешь — немцы не лезут. А на новом месте ты только за лопату — они тебя и погнали, и погнали.

— Вы с какого года воевали? — спросил Кротов больше из вежливости.

— С сорок третьего, с весны. Немец еще крепкий был. Да он до конца крепкий был, но уже не так. Хуже всего в Венгрии было, под Балатоном. Положили там наших несусветно.

— А я в Германии служил, в Тюрингии, — сказал Кротов. — Тюрингию американцы брали, боёв почти не было, все чистенько сохранилось. Наш полк стоял в кайзеровских казармах — стены толстенные, потолки высокие…

— Умели немцы, — усмехнулся старик. — Не, я в Германию не попал. Мы потом Вену брали, там и закончили. Хороший город, и народ неплохой. Тогда австрияки фрицев сильно не любили. Как сейчас — не знаю, после войны никогда за границей не был. Да и вообще нигде не был. Не, правда, в Гомеле, в Белоруссии, послужил немного. Там Сашка и родился, кстати…

Разговор скольцевался. Кротов глядел сквозь влажное стекло, как из земли не часто вылетает ковш лопаты. Потом на бруствер выбрался Лузгин, потянул за черенок из ямы Валерку, поскользнулся, и Комиссаров подскочил, схватился за черенок рядом… Три скрюченных силуэта бродили вокруг могилы, махали руками, что-то показывая или доказывая друг другу. И Кротов с расстояния, как бы отделившись на мгновение душою от суетящихся друзей, почувствовал к ним так редко посещавшее его в последнее время чувство любви и жалости — к бретёру Лузгину, никакому Валерке Северцеву, бичеватому гордецу Славке.

Будто прочтя его мысли, старик вдруг произнес:

— Ты, Сережа, на меня не обижайся. И ребята твои пусть тоже не обижаются. Меня уже не переделаешь, я этой вашей жизни совсем не понимаю. И никогда не пойму, это точно. Не нравится мне она. Сколько лет жили, воевали, работали, и вроде как зря.

— Ну, вы не правы, — хотел вступить Кротов, но старик остановил его, положив руку на колено.

— Нет, Сережа, так оно и есть. Вы, наверное, думаете, что старики на вас, молодых, значит, злобу затаили, что вы всё порушили… Ну, обида есть, не скрою, но это чепуха — обида-то. Нам за вас страшно становится. Не знаете ведь, куда идете, зачем живете. Ну, ладно — вы. Вы уже пожили немного. А вот три сына александровых — с ними-то что будет? Ничего хорошего с ними не будет, я сердцем чувствую.

— Вы меня, конечно, простите, батя, — уже в сердцах сказал Кротов, — но я знаю точно, чего с ними не будет. Концлагерей не будет, «чеки» вашей по ночам не будет и дураков горкомовских над ними тоже не будет.

— А что же будет-то?

— Свобода будет, батя. Это главное. Остальное всё как-нибудь устроится.

— Э, милый, — устало сказал старик Дмитриев, — где же ты свободу-то видел? И чем твои бандиты лучше, как ты говоришь, нашей «чеки»?

— А тем, что бандита я сам могу пристрелить.

В дверь толкнулся подошедший Лузгин.

— Э, батя, принимай работу!

От долбежа и водки круглое лузгинское лицо раскраснелось, но ввалившиеся глаза были трезвыми. Втроем они дошли до ямы, старик оглядел ее, одобрительно кивнул, потом сказал:

— Вот здесь расчистить надо, на тубаретках гроб поставим. А так — хорошо. Спасибо, парни, что уважили старика. И от матери вам спасибо. Пусть сын рядом лежит, если уж так получилось…

— О чем вы, батя, — сказал Лузгин. — Какое тут спасибо, мы же Сашкины друзья. Если бы я или Кротов помер, он бы первый прибежал.

— Перекрестись! — строго сказал старик Дмитриев. — Нельзя так говорить про живых, беду накличешь. Перекрестись!

Вовка Лузгин пожал плечами, но щепотью себя вперекрест все-таки обмахнул. Кротов глянул на часы: почти два, скоро выедут.

— Надо бы кому-нибудь к воротам пойти, встретить.

— А пошли все, чего тут торчать, — сказал Лузгин. — Попить бы чего, глотка сохнет.

— Может, еще выпьете? — спросил старик.

— Выпьем, батя, — сказал Кротов, — и не раз выпьем, но позже.

Они, как могли, отряхнули от глины одежду и обувь. Кротов снял валенки и комбинезон, забросил в багажник. «Как там в морге всё прошло? — подумал он. — Без сбоев?». Он беспокоился, поедет ли «риусовский» катафалк на чужое кладбище, и вообще, не забудет ли что-нибудь из важных похоронных мелочей оставшийся в городе за старшего начальник агентства, теперь уже Сашкиного, Епифанов. Тот был серьезным мужиком, умел командовать, но опыта похоронного почти не имел, и Кротов боялся, что придирчиво зоркие старики и старухи начнут тихо выговаривать потом, что и где было сделано не так, и будет неловко перед сашкиной родней, что не смогли организовать похороны по-людски.

Кротов вспомнил, как однажды чуть не похоронили человека со связанными руками и ногами — благо, кто-то подсказал вовремя, нашли вязки под покрывалом и разрезали. А одну журналистку-пенсионерку закопали без нижнего белья, в одном платье на голое тело — забыли в суматохе принести в морг на одевание, и морговская тетка заметила это и сказала. Все растерялись, но выручила та же тетка: посоветовала назавтра подхоронить белье в могильный холм — это разрешалось, по теткиным словам. Так и сделали, но родственникам о конфузе сказать побоялись, взяли грех себе на душу.

Выгнав «джип» за территорию кладбища, они стали ждать подхода колонны. Старик Дмитриев сидел в машине, разглядывал нерусское убранство салона. Остальные бродили вокруг машины, курили, глядели со стороны на чужие похороны. Приехали две группы — немногочисленные, без оркестров, с дешевыми венками, тихо выгрузили своих покойников и понесли — одного направо, вдоль ограды, другого куда-то вдаль, за деревья.

Из конторы выскочил серый мужичок, подошел к машине с куревом и пустым разговором. Кротов дал ему литровый «Маккормик», и тот слинял. Справа от ворот стояла жилая изба, но вид имела нежилой — без стекол, дверь сорвана. «Неужели здесь кто-то жил, прямо на кладбище?» — подумал Кротов. Подошел к торговым теткам у забора, спросил. Те сказали: жили, да померли.

Голос Лузгина произнес позади:

— Что же не едут? Пора бы…

— Черт, сам волнуюсь, — сказал Кротов, обернувшись. — Все же было на мази, пока с кладбищем не переиграли.

— Старик, главное с могилой успели. А то когда ты утром позвонил…

— Ты с похмелья всегда туго соображаешь.

— «С похмелья, с похмелья!» — передразнил Лузгин. — Я вчера, можно сказать, за идею погибал!

— За какую такую идею?

— Кстати, почему тебя на передаче не было? Я ведь пригласительные тебе прислал.

— На дом выезжали, с семьей. Я давно обещал Ирине, и все никак…

— Строишься?

— Хм, строишься… Там уже жить можно, братец: свет, вода, тепло… Отделка осталась, деревянные работы кое-где, а так… — он сделал рукой изображающий жест.

— Ну вот, ты в особняке прохлаждался, а я в это время здоровье губил ради нашего светлого будущего. Да-да, не ухмыляйся! Я вчера Терехина атаковал, вот так-то!

— И что он тебе сказал?

Лузгин затянулся сигаретой, глянул вдоль пустующей дороги.

— Все-таки мир начальников — это странный мир, — сказал он. — Ты же знаешь, передачу вчера с Рокецким записывали. Кстати, молодец мужик, вёл себя что надо. Ну, потом фуршет, стоим с ним рядом, тосты произносим, я вроде как тамада. И представляешь: каждая сволочь в зале норовит тебе в глаза заглянуть, отметиться, поклониться, улыбнуться… И Терехин на заднем плане юлит. Я его рукой подзываю: мол, к ноге! Подходит на полусогнутых. Я говорю папе Роки: «Леонид Юлианыч! Вам еще повезло, а вот Терехину на передаче пришлось сантехнику чинить — весь в дерьме уляпался!».

— Ну, это ты уже под кайфом был.

— Конечно, под кайфом. Так вот, Терехин обмер и стоит, скалится, как дурак. Рокецкий его так похлопал: «Видел, видел, молодец, хорошо держался». Терехин расцвел, давай все в красках показывать. Значит, стоим мы втроем, разговариваем, шутки шутим, а вокруг такая паа-уза!.. Терехин счастливый до жопы! Ну, Роки его вроде как отпустил, тот убрался. Нахожу его потом в углу, за столиком с мэром. Я подхожу — он опять бледнеет. «Можно, — говорю, — господина Терехина у вас украсть?». Идет, как баран, даже не блеет. Я только начал про дело, а он:

— «Все-все-все, Володя, мы над проблемой работаем, остроту вопроса уже сняли…».

— Так и сказал? — спросил Кротов.

— Дословно воспроизвожу, старик: «Остроту вопроса уже сняли». Они, сволочи, по-нормальному и говорить-то не умеют.

— Надо бы дожать, — посоветовал Кротов, и явно ждавший комплимента Лузгин обиделся, фыркнул, бросил окурок в снег:

— Твоя очередь, товарищ банкир.

— То есть, не понял?

— Слесаренко.

— Как Слесаренко? Мне что, идти к нему?

— Зачем? Сам придет.

— Совсем не понял.

— Тоже с похмелья? Сказано: придет. Значит, придет.

— Нет, ты давай объясни, — не унимался возбужденно-встревоженный Кротов. — Значит, Слесаренко сам ко мне заявится?

— Как миленький. И больше я тебе, гаду, не скажу ни слова. Зажрется, всё тебе на блюдечке подавай. Тысячу «баксов» гони — еще на один вопрос отвечу.

— Да ну тебя, Володя, я серьезно!

— А я еще серьезнее. Кто меня учил не дешевить, помнишь? Лезь в карман или молчи в тряпочку. Все, старичок, едут, конец беседе.

На повороте дороги появился гаишный «жигуль», потом маленький «риусовский» катафалк, за ним грузовик, два больших автобуса и один поменьше; далее колонной лепились легковые. Машины втягивались на площадку перед кладбищем, расползались по сторонам. Кротов понял, что народу будет много, и это его порадовало. Он по натуре своей был организатором, и любое удавшееся дело (бизнес или похороны — неважно) приносило душе удовлетворение.

— Давай, командуй, — сказал ему Лузгин.

Из катафалка на мерзлый асфальт неловко спрыгнула Светлана в темной шубке, брюках, черном платке. Дмитриевские сыновья спустились следом, самого младшего нес на руках дед. Старший сын, уже большенький мальчик с юным Сашкиным лицом, взял Светлану под руку и стоял, испуганно озираясь. Последними из катафалка выбрались светланины родители.

Из маленького автобуса вышли солдаты с духовыми инструментами; стали ровно, не как блатная похоронная «халява». Старшим по команде был прапорщик, он подошел к старику Дмитриеву, козырнул. Старик кивнул в сторону Кротова.

— Почему же вы деда не привезли обратно? — спросила Светлана, когда Кротов приблизился. — Все-таки отец, самый близкий человек, а на прощании не был. Люди спрашивали, неудобно.

Кротов не захотел ничего объяснять — на языке крутились обидные слова, — просто сказал:

— Так получилось, — и повернулся к прапорщику.

— Порядок знаете?

— Так точно.

— Понесем отсюда. Тут где-то метров двести, не больше.

— Как скажете, — сказал прапорщик.

От черной «Волги» подошел Епифанов. Кротов пожал ему руку, спросил: «Как все прошло?». Тот ответил: «Без сбоев». Кротов уже по ответу был уверен: наш человек, дело знает, и еще раз протянул Епифанову руку. «Порядок, — сказал Епифанов. — Ну что, начнем?»

Из катафалка достали длинные полотенца, но Кротов поднял руку и спросил старика Дмитриева:

— Ребята хотят на руках отнести. Вы согласны, Анатолий Степанович?

Старик кивнул.

— Товарищи! — громко сказал Кротов. — Порядок будет такой: вначале портрет усопшего, потом цветы, потом колонна с венками, потом крышка гроба…

Странные вещи происходят с людьми на кладбище. Почему-то все мужчины хотели нести гроб и никто не хотел идти впереди колонны с портретом. Обозлившийся Кротов сам встал во главе процессии, когда все выстроились по уставу, сунул шапку за пазуху, оглянулся и махнул рукой прапорщику.

Музыканты заполнили воздух тяжелым густым минором.

По этой дороге сегодня они уже и ходили, и ездили не раз, второпях и на нерве. Двинувшись по ней ходом лунатика впереди процессии, Кротов вдруг осознал, что идти им далеко, совсем не двести метров, как он сказал прапорщику. Переступая ногами вполшага, как бы прощупывая дорогу, он видел теперь, что протоптанная в снегу ложбина и скользка, и узка, и подумал, как нелегко будет идти мужикам, несущим на плечах гроб; на полотенцах было бы сподручнее, да поздно.

Он изредка оглядывался, примерял свой шаг к движению шедших за ним людей. Далеко, за венками, он видел лицо Комиссарова, держащего над головой передок гробовой крышки.

Путь поворачивал налево, в частокол искривленных, дистрофичных берез. В глубине пути он уже видел Валерку Северцева, стоящего маяком в обозначенном месте. Кротов поманил его рукой, и Валерка побежал навстречу, ненужно громко топая ботинками по гулкой мерзлоте.

— На, понеси дальше, — сказал Кротов и передал Валерке портрет. — Только не спеши, не отрывайся.

Сам Кротов быстрым шагом прошел назад, мимо женщин с венками; все как одна смотрели на него, пока он проходил, и взгляды эти почему-то были неприятны, словно он был в чем-то виноват или что-то делал неправильно.

Гроб несли шестеро. Последним справа топал Лузгин; ему явно не хватало роста, а поэтому вся тяжесть ложилась на плечо и руки незнакомого Кротову парня, шедшего перед Володькой. Кротов подошел к несущим, молча перехватил шершавое дно левой рукой перед лицом Лузгина, отстраняюще кивнул ему и «поддомкратил» гроб плечом. Шедший впереди парень распрямился и слышимо вздохнул. Труба в оркестре забирала все выше и выше. Кротов глядел в затылок незнакомому парню и не думал ни о чем.

Гроб поставили на табуретки у края могилы. На расчищенном пятачке у изголовья сгрудились родственники, остальные расположились кругом. Кротов еще раз оценил, как много людей пришли прощаться с Сашкой, места не хватало, стояли в оградах чужих могил. Что поделаешь, Бог простит.

Рядом со Светкой он увидел первую Сашкину жену, которой в маленьком «риусовском» катафалке, похоже, не нашлось места. Обе плакали, обнявшись, и Светкина голова в черном платке лежала на груди у «старшей» жены. Сашкины дети стояли у гроба, как столбики, словно их наказали и несправедливо поставили в угол. Старик Дмитриев горбился позади, положив ладони на плечи младшего внука.

Почувствовав нарастающую пустоту, Кротов уже собрался было открыть рот, как слева от него вперед шагнула низенькая черноволосая женщина лет пятидесяти, какая-то начальница из худфонда или как там, Кротов не помнил, называлась Сашкина профессиональная организация.

— Ну что же, дорогие товарищи, родные и близкие! — хорошо поставленным профсоюзным голосом сказала женщина. — Сегодня мы провожаем в последний путь талантливого художника, доброго друга, прекрасного сына, мужа и отца, человека открытой души и чистого сердца Александра Анатольевича Дмитриева. Свой жизненный путь Александр Анатольевич начал в городе Гомеле, где родился в семье военнослужащего…

«Едрит твою мать!» — выругался про себя Кротов. И это относилось как к тому, что скоро Сашку закопают навсегда, так и к мертвым словам профсоюзной начальницы, лопающимся в сером воздухе бестеневого весеннего дня.

Он порылся в карманах и закурил, глотая дым, как антисептик, способный уберечь его рот от произнесения таких же мертвых слов. «Скорее бы все закончилось», — подумал Кротов.

Больше всех ему было жаль Сашкиных детей, абсолютно не понимавших, что происходит и зачем их сюда привезли — к этой страшной глубокой яме, и зачем так много незнакомых людей угрюмо стоят вокруг, и зачем их папа спит в красном ящике под белым одеялом, и почему им сказали, что папы больше нет. Кротов сквозь навернувшиеся слезы поклялся себе, что сегодня же раз и навсегда запретит Ирине брать на кладбище Митяя, если что с ним случится.

Вспомнив о жене, он поискал ее глазами и не нашел.

Известных Кротову людей здесь было немного, да он и не знал почти ни Сашкину родню, ни круг его знакомых.

Были у Дмитриева какие-то тетки и дядьки, о которых Сашка почти не говорил, а если и упоминал, то неприязненно. Были коллеги по Союзу художников, в который, кстати, Сашку они так и не приняли, но зато принимали на пьянках и толковищах. Кротов узнал в толпе большую грузную фигуру редактора «Тюменской правды» Горбачева, рядом нахохленным воробьем смотрелся невысокий Бакулин, редактор «Тюменских известий». Поодаль стоял Туринцев, пресс-секретарь областной Думы, в начале семидесятых пристроивший баламута Сашку художником в «Тюменском комсомольце».

— …Отлично знаем, какая неизлечимая болезнь привела Александра к преждевременной кончине, — говорила тем временем женщина-начальница, — и наш коллектив делал все, чтобы встать на пути этой болезни. И тем не менее с чувством глубокой вины и скорби мы должны сказать себе, что сделали далеко не все, чтобы спасти для искусства, для семьи и общества…

Кротову вспомнилось, как он нашел вусмерть пьяного Сашку в зуевском подвале после какой-то юбилейной выставки, куда не взяли ни одной Дмитриевской картины, но выдали ему пригласительный билет, и сейчас Кротову захотелось столкнуть в яму говорящую начальницу и быстро закопать ее, а Сашку разбудить и увести отсюда прочь, но сделать он не мог ни того, ни другого и ещё раз пожелал, чтобы все это побыстрее закончилось.

Начальница рекомендовала присутствующим высказываться, но желающих портить кладбищенский воздух после нее не нашлось, и Кротов сказал:

— Давайте прощаться.

Обе Сашкины жены вдруг заревели в голос, испуганно закричал младший сын, дед Дмитриев развернул его и спрятал под полами куртки; старшие дети плакали молча, на пределе тихого ужаса, таращили глаза на папкино лицо, которого касались чужие руки и губы.

При прощании возникла толчея, и Кротов обеспокоился, как бы кого не столкнули в яму, но увидел, что Лузгин с Валеркой страхуют по краям, и с благодарностью подумал о друзьях.

Молотка не оказалось, гвозди в крышку забивали обухом топора. Работа! Комиссаров, по его хватке был виден мастер. Разрезанное надвое длинное полотенце пропустили под гробом, затем мужчины вчетвером (и Кротов с ними) приподняли, завели качающийся гроб над ямой.

— На счет «два» медленно опускаем, — негромко сказал Кротов. — Раз, два… Поехали.

— В головах одерживайте, — сказал старик Дмитриев.

Гроб заскользил вниз, без стука лег на дно. Следом спрыгнул Комиссаров с топором в руке, без робости ходил по крышке, устанавливая дощатые полати.

Самым нудным делом на похоронах всегда было засыпать могилу. Трех кротовских лопат явно не хватало, серый мужик обманул, не прислал ни подмоги, ни инструмента. Хоть и работали в темпе, посменно, но глубокая яма заполнялась медленно. Светлана с детьми так и стояли на краю, мешали работе, пока Сашкин отец не увел их в сторону, за дерево, где Светлане подали табурет, она села на него и пропала в кругу обступивших ее сочувствующих.

Когда доскребли вчистую все вокруг могилы и сформировали более-менее аккуратный холм со вкопанным крестом, принялись укладывать поверх венки с лентами. В старичье возник тихий спор, чей венок ставить на красное место у креста: от отца или от жены и детей.

— Поставьте папин, — сказала Светлана, и старичье посмотрело на нее одобрительно.

Народ потихоньку тянулся к выходу. От могилы старались уйти незаметно, словно было в этом какое-то дезертирство, оскорбляющее родственников.

Кротов с друзьями шли последними, как бы отгораживая собой от покинутой всеми могилы зареванных Сашкиных жен и детей. Светлана часто оборачивалась, смотрела на них глазами, полными смертельной вопрошающей обиды. Кротову стало не по себе, и он шел не поднимая голову, пялился на растоптанные цветы под ногами и старался не наступать на них.

— Шапку надень, — сказал шедший чуть позади Лузгин.

— И все-таки жалко, что Сашку похоронили здесь, — вздохнул несший лопаты Комиссаров. — Тут наших никого, редко видеться будем.

— Да, на Червишевском наших — целая общага, — добавил Лузгин. — Славка Терешин, Боб Шпильковский, Валерка Тюрин… Кто там еще?

— О, если всех вспоминать… — снова вздохнул Комиссаров. — Да еще родственники.

Насчет общаги — это точно, — сказал Кротов. — Когда батю хоронили, друг его сказал на кладбище: «Не нравится мне это общежитие…». Теперь и сам там поселился, в общаге этой. Да, кто-нибудь узнавал, сколько вообще могил на Червишевском?

— Считай, второй город, — ответил Валерка Северцев.

— Ну, ты скажешь тоже! — заспорил с ним Вовка Лузгин. — Хотя, впрочем… У кого курево осталось? Я свои все спалил.

Когда Кротов протянул ему пачку, спросил:

— Ты когда-нибудь сознаешься, где «Бенсона» берешь?

— В тумбочке, — сказал Кротов.

— Жопа ты жадная, — резюмировал Вовка и получил тумак от Кротова. — Кстати, ты деньги на выставку дашь?

— Какую выставку?

— Мы тут посовещались в народе и решили выставку Сашкиных работ устроить. Ну, посмертную, так сказать.

— Это что, той бабы идея? — зло спросил Кротов.

— Какой, на хер, бабы! — в свою очередь озлился Лузгин. — При чем тут бабы, твою мать? Мы, друзья, решили, что надо сделать.

— Ну так сделаем, если решили. Во сколько это обойдется — так, навскидку?

— Хрен его знает. Ну, аренда помещения, рамы понадобятся…

— Узнай и скажи, там подумаем.

— Нет, ты все-таки жопа банкирская! — почти с восторгом сказал Лузгин. — Никогда просто так не согласишься сразу. «Па-а-ду-ма-аем!».

— Чего вы ругаетесь, мальчики? — спросила Светлана. Они почти нагнали ее и детей, препираясь на ходу и непроизвольно ускорив шаг. — Не надо ругаться, пожалуйста.

— Да что ты, мать! — Лузгин шагнул пошире, пошел вровень с Сашкиной женой. — Это мы от тоски материмся, прости.

Светлана закивала понимающе, погладила Лузгина по щеке.

— Я вам так благодарна, мальчики. Как вы все хорошо сделали для Саши. И Анатолий Степанович доволен, что вы его послушались.

— Кончай, мать, — сказал Лузгин. — Мы Сашке, быть может, больше родственники, чем… — он не договорил, но было и так понятно. И Кротов, мысленно соглашаясь с Лузгиным, беспокоился лишь о том, чтобы Светлана не приняла лузгинскую фразу на свой счет.

На площадке за воротами кладбища уже рычали моторы машин, люди топтались снаружи — видимо, ждали команды. Начальственная баба подошла к Кротову, спросила насчет поминок, он ответил.

— Внимание, товарищи! — заголосила начальница. — Все рассаживаемся на транспорт и следуем в кафе «Отдых», где состоятся поминки по усопшему! Приглашаем всех! Так, товарищи, рассаживаемся в организованном порядке!..

— Хочешь, я ее пну? — спросил Лузгин.

— Что ты, Володя! — испугалась Светлана. — Как ты можешь такое!..

— А, надоела эта трепотня. При жизни Сашку гнобили, а как умер, бля… О, прости.

— Ты Ирину не видела? — спросил Кротов, уводя разговор от опасного. — Хотя, впрочем, что ты тут видеть могла.

— Здесь она, — сказала Светлана. — Тамара тоже здесь, Володя. Как я рада, что все пришли…

Катафалк, на котором прибыли на кладбище близкие родственники, давно уехал, и встал вопрос, на чем их теперь везти. Кротов подумал и сказал:

— Света, бери детей и деда и давай ко мне в машину.

— Правильно, — добавил подошедший Епифанов. — А твоих родителей я на своей «Волге» увезу.

— Давайте, мы в автобусе поедем, — согласился Лузгин. — Только дай цигарку на дорогу.

— Насчет гаишной машины ты расстарался? — спросил Кротов Епифанова. Тот кивнул. — Молодец, старик, еще раз спасибо тебе.

— Ну, всё, — сказал Лузгин. — Создаем уходяемость.

Старик Дмитриев уже привычно влез на переднее сиденье, шарил рукой застежку ремня безопасности.

— Не надо, — остановил его Кротов. — Никто нас не тронет, колонной пойдем.

Светлана с мальчишками устроилась сзади. Пока стояли, поила их чаем из термоса. Старик отказался, хотя видно было — промерз накрепко, но чашка термоса была одна.

— Это ваш «джип», дядя Сережа? — спросил старший мальчик.

— Служебный, — ответил Кротов, и они поехали.

После той памятной ссоры Кротов с Дмитриевым так и не изжили до конца образовавшийся холодок в отношениях. Виделись отрывочно, иногда напивались ко взаимному удовольствию, а вот в семье Сашкиной Кротов почти перестал бывать, а потому Светлану видел редко, два-три раза в год по праздникам и, казалось, совсем забыл ее как женщину, которую знал когда-то.

Будущую жену свою Ирину он «вычислил» совсем молоденькой студенткой-второкурсницей; «довел» ее до диплома и только потом женился, хотя спал с ней со дня знакомства и трижды за студенческие годы отправлял на аборты. Жену он искренне любил как женщину и мать его детей, особенно Митяя. В постели с ней себя не насиловал, был доволен и горд собой и Ирининой встречной радостью. Вот уже много лет он не мотался по бабам и не искал их, а случайные пьяные случки, когда все равно с кем, по-мужски в расчет не принимались.

Так почему же именно сейчас, на этом кладбищенском разъезде, он все чаще и чаще поглядывал в надоконное плоское зеркало, где вздрагивало бледное Светкино лицо, и в голову лезли кощунственные в сей момент воспоминания и ощущения. Ругая себя последним козлом, Кротов мысленно снова и снова переворачивал Светку на живот, как она любила. Он заерзал на сиденье, усмиряя возникшее в штанах неудобство. «Вдову утешают в постели». Эта всплывшая в памяти гадость окончательно добила Кротова, и он сжал зубы и помотал головой от омерзения к собственному скотству, но ничего поделать с этим скотством не мог.

Через полтора часа, нахлебавшись поминального супа, водки выпил лишь полстакана, помнил о машине, — Кротов курил возле дверей кафе «Отдых», раскланивался с уходящими «гостями» — он не знал, как именуют компанию на поминках, — и вдруг сообразил, что в течение дня ни разу не позвонил в банк.

Он забрался в остывший «джип» и сразу же достал радиотелефон. Секретарша была на посту, доложила, что ничего чрезвычайного за день не произошло, зачитала перечень звонивших — тоже ничего серьезного, мелкие клиенты и вечные попрошайки.

Знакомый Кротову банкир из Нижневартовска, зарезанный в прошлом году на подмосковной даче, когда-то учил его, молодого финансиста, банкирскому уму-разуму. «Жадным быть нельзя, — говорил банкир, в недавнем прошлом официант из ресторана. — Но надо быть скупым, Сережа. Иначе пустишь по ветру и банк, и свое состояние. Если заработал за день два доллара — один отложи, на другой живи. Если заработал десяток — отложи пять, четыре проживи, а один подари. Но не тому, кто просит! Никогда не дари деньги тому, кто просит! Подари тому, кому ты сам захочешь подарить. Но всем, кто просит, научись говорить «нет». Когда-нибудь ты поймешь, почему я прав».

Приказом директора головного банка Филимонова кротовскому филиалу был определен процент от прибыли на рекламу и благотворительную деятельность. В рекламе филиал особо не нуждался, ибо с рядовыми вкладчиками, так называемыми физическими лицами, практически не работал, хотя Кротов и выражал Москве по этому поводу свое недоумение: вопреки всем мифам, основные наличные деньги в стране были в чулках и карманах у населения, никакой Мавроди или Гусинский не могли тягаться с десятками миллионов прижимистых старух и скопидомных жен. Однако ему быстро и внятно объяснили, что тюменский филиал создан не для того, чтобы превращать его в проходной двор — у филиала были другие задачи.

Таким образом, Кротов почти не тратился на рекламу, зато увлекся благотворительностью.

Ему было приятно наблюдать поначалу, как шли к нему чередой писатели и художники, актеры и директора школ, изобретатели и многодетные матери, и даже служители культа — православные, баптисты и Бог еще знает кто. Просили денег на издание романа, на компьютеры школьникам, на восстановление храма или зимнюю обувь для семерых, по лавкам сидящих. Вспомнилась женщина из детского приюта — принесла уже оформленный счет на одежду и игрушки, оставалось только подписать, и Кротов подписал в пять секунд, почти ничего не спрашивая, и ошалевшая тетка измусолила его мокрыми губами.

По лузгинской линии потянулись косяком «журналюги». Кому путевку в санаторий проплатить, кому коммерческую установку телефона, кому — счет из вуза, чтобы зачислили провалившегося на экзаменах сына. Лузгин этот поток фильтровал самолично, но скрытно — так, чтобы коллеги не знали, кто «завернул» их прошение, и все думали: жадный банкир. Понятно, что в случае успеха первым брал телефонную трубку Лузгин, спешил сообщить добрую новость. Кротов немного посмеивался над товарищем, но не мешал ему играть свою игру.

К концу первого квартала Кротов разбазарил все отпущенные на благотворительность деньги, и пришел день, когда он сказал просителю слово «нет». Он и сейчас помнил его, вернее ее, немолодую активистку, собиравшую средства на бесплатные обеды для неимущих. Активистка никак не уходила из кротовского кабинета, снова и снова повторяла свой монолог о бедных стариках и старухах, показывала жуткие фотографии, и Кротов сдался: выдал ей деньги из своих собственных и пообещал посетить один из благотворительных обедов.

Он приехал потом в рабочую столовую на окраине. Его поместили во главе сдвинутых столов, где уже сидели в ожидании молчаливые старики и старухи, принаряженные по случаю предстоящего праздника. Когда Кротов занял свое место, активистка пронзила зал счастливыми глазами, и другие активистки понесли с улыбками подносы с дымящимся супом. Перед Кротовым тоже поставили тарелку, и активистка сказала:

— Не побрезгуйте нашим, пожалуйста!

Старики ели осторожно, как-то театрально медленно, ложки дрожали на долгом пути от тарелки до рта. Кротов съел немного и отпросился покурить, сгорая от стыда и жалости. Через пять минут прибежала активистка, стала урезонивать: надо бы вернуться, уважить присутствием. Он пришел и сел на свое место. Стол после первого уже очистили, и стариковские молчащие головы были повернуты к дверям кухни, откуда должны были вынести второе и компот.

Потом они пели. На баяне играла активистка, и играла очень хорошо. За окнами столовой взрыкивал мотором автобус, привезший стариков — холод стоял немартовский, водитель боялся глушить двигатель, но и жечь горючее без меры не желал, ошивался у дверей, делал недовольное лицо: ну, распелись!..

Кротов понимал, что на всех несчастных тюменских стариков не хватит ни его собственных, ни банковских денег, и для облегчения души принялся думать о том, почему эти старики оказались брошенными. Если бездетные, то почему, о чем раньше думали, когда были молодыми? А если дети есть — то где они, почему бросили своих родителей? Так их воспитали? Значит, опять старики виноваты сами, и прощальное это одиночество — Божья кара за неправильную жизнь?

В свой банк он вернулся в отвратном настроении и запретил охранникам и секретарше пускать к нему просителей впредь до нового распоряжения, которого, естественно, не последовало. Его пытались ловить у парадных банковских дверей; тогда он стал входить и выходить задворками, через гараж, и спустя два месяца осада спала. В городе поняли, что Кротов «скурвился», «больше не даёт».

Все это вспомнилось Кротову сейчас, на Сашкиных поминках, потому что там, на стариковском обеде в столовой, тоже подавали куриный суп-лапшу из соображений «диетизма». И еще он увидел здесь, на поминках, откровенно голодных и бедных людей, пришедших сюда поесть и немного выпить задаром. Он заметил, как бывшая редакторша областного радио, явившаяся с мужем, заворачивала в салфетки и прятала в сумку куски рыбного пирога и бутерброды с колбасой.

Общий поминочный стол уже не был заполнен и на четверть. В голове длинного стола тихо чернели одеждами родственники, на дальнем конце гремела бутылками братия, дымила сигаретами. Местные работницы убирали со стола лишнее. Лузгин и Северцев с Комиссаровым сидели в середине — двое против одного. Кротов подсел к Комиссарову, поискал глазами нетронутый стакан с компотом.

— Возьми мой, — сказал Славка Комиссаров.

У дальнего края стола он увидел Епифанова в костюме и при галстуке, нелепого в своей строгости среди разномастной богемной шпаны, уже превратившей поминки в заурядную пьянку с выяснением отношений и слюнявыми брудершафтами. Кротов поманил Епифанова, кивнув на место рядом с собой, и тот с готовностью поднялся, взял с буфетной стойки чистый стакан.

Когда Епифанов сел рядом, Кротов плеснул всем в стаканы водки, немного налил и себе.

— Выпьем за дружбу, — сказал он. — Все остальное — херня поганая.

— Кротяра, — всхлипнул Лузгин. — Я тебя люблю, Кротяра, хоть ты и собака изрядная.

— Надо чаще встречаться, мужики! — сказал Валерка Северцев.

— Ты, дед, молчи, — оборвал его Лузгин. — Тебя вообще из дома хрен вытащишь.

— За дружбу, — сказал Комиссаров. — За это, вроде, и чокнуться не грех.

— На поминках не чокаются, — поправил его Северцев, на что Лузгин сказал с пьяной категоричностью:

— За живых можно. Однозначно!

Они чокнулись и выпили стоя вместе с Епифановым. Позади Володьки и Валерки появилась Светлана, обняла их за плечи, сблизив головы.

— Как все закончится, поедем ко мне.

— Света, зачем? — сказал Кротов. — Вам надо отдохнуть. По-моему, все хорошо и так.

— Все очень хорошо, мальчики, вы все прекрасно сделали, я вам так благодарна. Если б у Сашки не было таких друзей…

Она заплакала, и привалившийся к ней щекой Лузгин заплакал тоже, и Северцев тыкал им в глаза своим платком.

Подобрав мизинцем с подглазья потекшие капельки туши, Светлана сказала:

— Нет, мальчики, вы все поедете ко мне. Ваши девочки уже там, все готовят.

Только сейчас Кротов заметил, что в зале нет их жен, нет и Сашкиных маленьких сыновей: слава богу, догадались увезти вовремя, пока народ не перепился.

— Я их на своей машине отправил, — сказал Епифанов. — Сейчас вернется — поедем и мы.

— А как же эти? — спросил Кротов, кивая на дальний конец стола. — Их же не выгонишь, пока водка не кончится.

— И не надо, — сказал Епифанов. — С персоналом я договорился, еще час-полтора согласны подождать. Двух своих парней я здесь оставлю дежурить. Колеса будут, кого надо — развезут.

Епифанов щелкнул в воздухе пальцами и к нему подошли двое крепких парней с отстраненно-серьезными лицами, в костюмах и темных рубашках. Епифанов, прикрыв губы ладонью, что-то сказал им коротко, парни кивнули, один из них усмехнулся и легонько стукнул кулаком в ладонь. И от этого жеста, от недавнего щелканья пальцами Епифанов вдруг стал неприятен Кротову, но, справедливости ради, он еще раз отметил епифановскую организованность и предусмотрительность.

— Только, бля, без рук, мужики, — грубым голосом сказал Лузгин. — Это наши друзья, запомните, на хер. Узнаю, что тронули кого… Дай телефон! — неожиданно заорал он на Кротова.

— Это еще зачем?

— Дай телефон, собака! Я щас ОМОН вызову.

— Ты что, сдурел! — сказала Светлана.

— Дай телефон, Кротяра! Щас мы этих псов гонять будем. Ишь ты, кулачками поигрывают, на хер!.. Щас вам небо в овчинку покажется!..

Лузгин задергался на стуле. Светлана обхватила его за шею, пытаясь удержать на месте.

Насчет ОМОНа Лузгин отнюдь не красовался. Как-то раз на скучной ночной пьянке он в третьем часу позвонил в штаб и приехали две машины с автоматчиками, и они до утра катались по городу, распивая из горла шампанское. Молодые омоновцы с глупой восторженностью созерцали кумирово буйство и не давали ему выпрыгивать на ходу и стрелять по уличным фонарям из автомата.

— Все, уходим, — скомандовал Кротов. — Володька, уймись.

— Светка, я тебя люблю, — навзрыд сказал Лузгин. — И Сашку люблю. А тебя, сука, не люблю.

— Извини нас, — сказал Кротов Епифанову. — Нервы подводят человека. А ты молодец, я тебе благодарен.

— Все будет в порядке, — спокойным голосом ответил Епифанов. — Никаких обид, я понимаю: друга потеряли…

— Ты ни хрена не понимаешь, — сказал Лузгин. — И никогда не поймешь.

— Вова, заткнись! — Кротову стала надоедать эта мелодрама. — Утри сопли и собирайся.

— Сейчас заткнусь, — пообещал Лузгин и опрокинул в себя чей-то недопитый стакан, вытер губы тыльной стороной ладони. — Все, заткнулся, как видишь… Берите меня, я сдаюсь, господа бандиты!

Глава седьмая

Во вторник утром Лузгин прибыл на студию к десяти, опустошенный и злой на себя за вчерашнее. На десять был назначен просмотр смонтированной вчера Угрюмовым передачи про губернатора, и только это заставило Лузгина вылезти из постели. Он давно забыл, что значит приходить на работу в девять и сидеть там до шести, как это было раньше, при тогдашнем председателе телерадиокомитета Костоусове. Лузгин теперь считался элитой и мог позволить себе многое, если не всё, к тому же ставший лет десять назад студийным начальником Омельчук и не требовал от телевизионщиков обязательной «отсидки» от звонка до звонка.

Творческое объединение «Взрослые дети» занимало два хорошо оборудованных кабинета на втором этаже редакционного корпуса, соединенного с техническим зданием стеклянным переходом. Один кабинет оккупировали они с Угрюмовым, в другом теснились обслуга, помрежи и ассистентки. Дальше по коридору располагались помещения редакции информации, и Лузгин корешился с тамошними «зубрами» Швецовым и Зайцевым. У последнего был свой дом в пригороде, и Лузгин изредка пропадал там на день-два, к явному неудовольствию жен — своей и зайцевской.

Было без двух минут десять, когда Лузгин, кое-как причесавшись у зеркала и хлебнув несвежей воды из графина, прошел полутемным коридором в кабинет президента телерадиокомпании Омельчука, где обычно «отсматривались» передачи особой важности.

За совещательным столом, развернувшись лицами к большому телемонитору, врезанному в мебельную «стенку», уже сидели участники просмотровой комиссии: режиссер Угрюмов, студийное начальство и пресс-секретарь губернатора Переплеткин, бывший редактор «Тюменского комсомольца» и собкор столичных «Известий». В отличие от многих других «великих», Переплеткин относился к Лузгину без снисходительности, считал настоящим профессионалом, ценил лузгинскую эфирную раскованность, хотя и подчеркивал постоянно, что сам он, Переплеткин, в телевидении ни черта не понимает и судит обо всем с позиции рядового зрителя, что, собственно, и нравилось Лузгину: передачи свои он делал для зрителей, а не для членов худсовета.

— Ну, непременно, непременно, Алексей Бонифатьевич! Ждем вас всегда с удовольствием, — произнес в телефон Омельчук и, положив трубку, выбрался из-за рабочего стола.

— Начнем созерцать, э-э-э, очередную нетленку? — спросил он, располагаясь ближе к монитору. — Как вы сами, Владимир Васильевич, оцениваете содеянное? Скромный, э-э, шедевр? Эпохальное откровение? Ответьте нам, э-э-э, без мазохизма…

Лузгин за последние годы вроде бы и привык к постоянным омельчуковским подковыркам, но так и не научился улавливать в его речи более-менее четкую грань между товарищеским ерничаньем и начальственно-барской издевкой.

— Маразм, естественно, крепчал, — сказал Лузгин.

На мониторе замелькал рекорд, дернулась и встала ровно начальная заставка передачи.

Обычно на таких просмотрах Лузгин отсутствовал, курил эти полтора часа в соседних редакциях или пил кофе с Зайцевым. При всей своей внешней разухабистости и пофигизму он был легко раним чужим словом и мнением, а еще больше собственной склонностью к самокопанию, переходящему в самозакапывание. Во времена «живого» эфира было проще: передача заканчивалась и улетала радиоволнами в далекий космос, и не было никакой возможности самому посмотреть ее со стороны, ужаснуться или порадоваться. Теперь же на видеопросмотрах каждый собственный жест на экране казался Лузгину фальшивым, каждое слово — натянутым. Поэтому, отмонтировав с Вадькой Угрюмовым пленку и выбросив лишнее, он не смотрел потом готовую передачу — ни на худсовете, ни тем более дома. А сегодня пришлось смотреть, потому что Валентин монтировал в одиночку.

Полтора часа без курева были мукой, и передача показалась Лузгину несуразно затянутой. Когда мелькнул и пропал последний титр, в кабинете воцарилась настороженная тишина. Члены худсовета переглядывались, листали свои записи, делали умно-заинтересованные лица: все ждали, в какой тональности начнет Омельчук.

— Я считаю, н-нормально, — слегка заикаясь, высказал своё мнение режиссер Юра Михайлов, когда-то на первых лузгинских передачах работавший «звуковиком».

Сидящие за столом принялись пожимать плечами, подымать брови, поигрывать пальцами.

— М-монтаж х-хороший, — добавил Михайлов.

Протиравший очки пресс-секретарь губернатора Михайловский тезка Переплеткин сказал, прижмуриваясь:

— Я думаю, надо отметить смелость ведущего, пригласившего губернатора на передачу, и смелость Леонида Юлиановича, согласившегося принять это предложение.

— Это безусловно, — поддержала его сидевшая напротив женщина — главный режиссер студии.

— Д-да нормально все! — еще раз встрял Михайлов.

— Зачем же так однозначно? — спросила красавица, бывшая дикторша, а теперь телекомментатор. — Передача не без изъянов. Как, впрочем, и любая передача. Но в целом впечатление приятное.

— Я бы согласилась с этим мнением, — сказала главный режиссер. — Однако данную передачу не следует воспринимать и оценивать только лишь как развлекательное телевизионное шоу. Каждое появление губернатора на экране — и не только губернатора, любого крупного деятеля — это есть политический акт, и только в контексте…

— Я в телевидении ничего не понимаю, — произнес свою любимую фразу Переплеткин, — но мне кажется, что главное достоинство этой передачи в том, что Рокецкий здесь показал себя интересным человеком, неординарным собеседником…

— Просто нормальным мужиком! — сказал Михайлов. — И это главное. Мне он понравился как зрителю. Чего еще надо? Л-любую работу можно раскатать, если захочешь. Мы же тут все гении.

— А сам Леонид Юлианович будет смотреть передачу до эфира? — спросила главный режиссер.

— Нет, не будет, — ответил Переплеткин.

— Может, Галине Андреевне показать? — спросила штатная красавица.

— Ну что мы суетимся? — впервые подал голос Угрюмов. — Мне вот всё равно, кто такой Рокецкий. Да хоть Ельцин! Хоть Клинтон! Есть живой человек на экране или мы туфту гнали — вот что главное, я так понимаю.

— В других обстоятельствах я бы вас поддержала, Валентин, — сказала главный режиссер, — но в свете предстоящих выборов каждое слово приобретает особый смысл. Вот можно спросить: какую цель ставили перед собой авторы передачи, приглашая для участия в ней первое должностное лицо области?

— Как раз никакое должностное лицо мы и не приглашали, — ответил Угрюмов. — Мне должностное лицо на фиг не интересно.

— Валентин, — одернула его красавица.

— Ну, извини.

— Я, например, как избиратель, хотела бы видеть больше уважения к своему губернатору, — сказала главный режиссер и в упор посмотрела на Омельчука.

— Куда уж больше, — усмехнулся Угрюмов. — Лузгин и так прогнулся — дальше некуда.

— Вы это называете «прогнулся»? — саркастически всплеснула руками главный. — На мой взгляд, ведущий временами просто провоцировал Леонида Юлиановича, особенно когда разговор коснулся округов.

— Тут его и провоцировать не надо было, — сказал Угрюмов. — Он, по-моему, и во сне за единство области воюет.

— Почему у нас автор отмалчивается? — спросила штатная красавица. Когда-то давно у них с Лузгиным намечался роман, да так и не случился, о чем, похоже, оба сожалели: молодость ушла, теперь это было бы неинтересно.

— «Юнкер Шмидт из пистолета хочет застрелиться», — полу-пропел Лузгин, подмигнул штатной красавице. — Кирпич на ногу, знаете ли, — ужасно больно. За один этот подвиг автора можно простить. И курить уже хочется до невозможности.

— Бросать надо, Владимир Васильевич, — сказал Омельчук. — Следует беречь здоровье ради счастья и удовольствия… э-э-э… миллионов тюменских телезрителей. А вдруг они лишатся своего кумира? Это же представить невозможно, какое горе их постигнет! Кто же будет тогда столь достойно… э-э-э… и увлекательно представлять народу его вождей и правителей? Вот как, например, в этот раз. Такого Рокецкого мы еще не видели, правда?

И снова Лузгин не смог понять до конца, хвалит передачу Омельчук или издевается.

— Всем спасибо за содержательные высказывания. Юрий Иванович, вы у меня еще задержитесь на минутку? И вы, Владимир Васильевич, далеко не исчезайте, у меня к вам… э-э-э… небольшой разговор есть, хорошо? Еще раз спасибо всем.

Лузгин с Угрюмовым направились в свой кабинет, галантно пропустив вперед штатную красавицу и созерцая теперь на дистанции ее грандиозные формы.

— Щербаковым когда займемся? — спросил Валентин. — Я же тебя знаю: сейчас как начнешь расслабляться, а потом будем бегать сутками.

— Погоди немного, дай от Роки остыть, — сказал Лузгин. — Ты что же думаешь, мне так легко с человека на человека переключиться? Я ведь должен в его шкуру влезть, только тогда нормальный контакт получится.

— Ну ладно, — согласился Угрюмов. — Я тогда до конца недели тебя не трогаю, пара заказов есть хороших, «Кенгуру» помонтирую.

— Сдачу будем отмечать? — спросил Лузгин.

Каждый раз после сдачи программы худсовету вся съемочная бригада «Взрослых детей» уезжала к кому-нибудь на квартиру — летом на природу — и устраивала кутеж вперемежку с «разбором полетов». Угрюмов обычно всех ругал, а Лузгин всех хвалил, и в сумме каждый получал свою долю критики и признания, что способствовало поддержанию в бригаде нормального творческого климата в не меньшей степени, чем регулярные денежные добавки к студийной зарплате из кассы творческого объединения.

— Подожди хоть до обеда, — сказал Угрюмов. — У меня дела, да и у других тоже. Ты один у нас вольный орел.

— Пошел ты в задницу, — полуобиделся Лузгин. — Вечно ты из меня алкаша делаешь, Валя.

— А ты что, не алкаш?

— Нет, — уверенно ответил Лузгин. — Я обычный пьяница. Алкаш хочет, не хочет — пьет. А пьяница хочет — пьет, не хочет — не пьет, усек разницу? Притом я пьяница талантливый. Будешь спорить?

— Не буду. Бесполезно.

— Гад ты, Валюта. Ты же на мне играешь, как на инструменте. Сидишь за пультом и играешь на моих нервах. Настоящий музыкант обязан любить и беречь свой инструмент. Это однозначно! — закончил он голосом Жириновского, у него хорошо получались интонации «сына юриста».

— Ты газпромовский заказ намерен доделывать или нет? — спросил режиссер. — Деньги же висят, Вова!

Два месяца назад Лузгин втравил Угрюмова в левую работу над заказным телефильмом для Газпрома, взял большой аванс. Валентин давно снял и смонтировал видеоряд, а Лузгин все никак не мог собраться и написать дикторский текст.

— За выходные сделаю.

— А до выходных пьянствовать будешь? Сядь завтра да напиши, все равно ведь делать тебе нечего.

— Это только так кажется — нечего, — многозначительно произнес Лузгин. — Не все ты видишь, Валя, не все глубины тебе открыты.

— Тусоваться будешь?

— Старик, политическая тусовка — это часть нашей с тобой жизни. Как говорится, без паблисити нету просперити, друг мой неопытный Валя! Мы оттуда кормимся, дружок. К кому завалимся сегодня? Давай ко мне! Закусь есть, выпивки купим.

— Тамара нас когда-нибудь пристрелит, — сказал Угрюмов. — И правильно сделает.

— Значит, умрем в зените славы, только и всего.

Они сидели в кабинете, курили и ждали поспевающий чайник, и Лузгин вдруг сказал:

— О, господи! Я совсем забыл: сегодня же второй день, обещал вечером зайти к Дмитриевым, помянуть Сашку…

— Как вчера прошло?

— Да нормально. Слушай, поехали вместе! «Разбор полетов» устроим на неделе, народ поймет, а?

— Не люблю я поминки, — сказал Угрюмов. — Херовая там атмосфера. Может, без меня? Я ведь у Дмитриева и не был ни разу, чего ради я припрусь?

— Смотри сам, — ответил Лузгин. — Давай по чаю вдарим.

Пока они пили чай, телефон несколько раз звонил, но сидевшему в отдалении Угрюмову было лень подойти, а Лузгину было лень протянуть руку. Потом дверь распахнулась, сердитая омельчуковская секретарша сказала:

— Чего же вы трубку не снимаете? Вас приглашают, Владимир Васильевич. Быстро-быстро, пожалуйста.

— На полусогнутых! — козырнул Лузгин.

В кабинете президента телерадиокомпании Анатолия Константиновича Омельчука сидел депутат Государственной Думы Алексей Бонифатьевич Луньков. Не знакомый с ним лично, Лузгин тем не менее сразу узнал его и в лицо, тиражированное газетами и телевидением, и по манере одеваться в светлое независимо от времени года и дня.

— Знакомьтесь, — сказал Омельчук. — Хотя, полагаю, два самых популярных человека в области… э-э… едва ли нуждаются, э-э…

— Конечно, — сказал депутат, улыбаясь, — кто же из нас, простых телезрителей, не знает Владимира Васильевича.

— Кто же из нас, простых избирателей… — в тон ему произнес Лузгин, и депутат рассмеялся в голос:

— Четкие у вас кадры, Анатолий Константинович! Уважаю независимых людей, не лишенных чувства здорового юмора. Думаю, мы сработаемся, — добавил депутат, обращаясь уже к Лузгину.

— Никаких…э-э… сомнений, — Омельчук искоса глянул на часы. — Владимир Васильевич, наш глубокоуважаемый депутат Государственной Думы желал бы… э-э… переговорить с вами о возможном сотрудничестве…

— Зачем уж так официально! — запротестовал Луньков.

— Не скрою, — продолжил президент компании, — мы некоторым образом… э-э… Алексею Бонифатьевичу обязаны за его… э-э… товарищеское участие в решении наших… э-э… хозяйственных проблем.

— Это не разговор, — строго сказал Луньков. — Далее в такой тональности я разговаривать не намерен. Зачем вы давите на сотрудника, Анатолий Константинович? Как сказано: насильно мил не будешь. Вы позволите, мы сами продолжим с Владимиром Васильевичем?

— С удовольствием, — согласился Омельчук. — Тем более, что… э-э… Можете располагаться здесь, пока я… некоторым, э-э, образом…

— Спасибо за предложение, — сказал депутат, — однако мы с господином Лузгиным покинем ваш прекрасный кабинет и найдем себе местечко подомашнее, не так ли?

— Как скажете, — ответил Лузгин. — Можно ко мне пойти, там свободно. Чай-кофе попьем, покурим.

— Я не курю, — сказал депутат, — но от чая не откажусь.

— Э-э, Владимир Васильевич, — произнес Омельчук, поднимаясь из-за стола, — я тут на недельку улетаю, если определитесь — со всеми вопросами к Битюкову, это мой заместитель, — уточнил он для Лунькова, тот понимающе кивнул. — Не смею… э-э… задерживать. Всегда рад видеть вас и благодарен за поддержку.

— Успешной поездки, — сказал Луньков, и они вышли, раскланявшись с хозяином кабинета.

— Хорошо тут у вас стало, уютно, — заметил депутат в коридоре. — А всё жалуетесь, что денег нет. — Предваряя возможную реакцию Лузгина, быстро добавил: — Это не в укор; правильно делаете, что жалуетесь. Нынче не протянешь руку — протянешь ноги… Молодец Омельчук — и не стесняется, и умеет это делать.

— Странные у вас комплименты, — сказал Лузгин.

— А это и не комплимент, батенька мой. Комплименты говорят барышням, чтоб побыстрее к ним под юбку залезть, а руководителя оценивают по результатам деятельности. Все остальное — сотрясение воздуха.

Кабинет пустовал. Лузгин включил полу-остывший чайник, извинился, что накурено, и полез за сигаретой.

— Курите, — сказал депутат. — Пять лет, как бросил, но к дыму снова привык, уже не раздражает. А вот поначалу, когда бросил, даже запах от пепельницы выносить не мог… Да-а, просить никто не любит и мало кто умеет, а вот Омельчук умеет, и я тоже умею. Выпросил вам у Газпрома полтора миллиона долларов на новое оборудование — разве плохо? Правда, пришлось и ползать, и ругаться, и обещать… Даром ведь никто ничего не дает, батенька мой. «А ты? — подумал Лузгин. — Ты что попросишь за полтора миллиона «баксов»? Сейчас узнаем…».

— У вас здесь можно разговаривать? — неожиданно спросил депутат.

— В каком смысле? — не сразу понял Лузгин. — Насчет прослушивания, что ли? Понятия не имею.

— В принципе, это довольно легко проверяется. Ну да ладно, батенька мой, пусть потешатся, ежели им интересно.

— Это уже мне самому становится интересно, — сказал Лузгин. — Уж не участие ли в заговоре вы намерены мне предложить от имени чеченской мафии? Сразу скажу: не выйдет! Вот ЦРУ я бы продался с удовольствием, там народ интеллигентный.

— Вы так полагаете? — Луньков посмотрел на него с усмешкой. — Кстати, насчет заговора… Это как посмотреть. Вы же любитель игровых комбинаций, мне доподлинно известно… И не скромничайте, Владимир Васильевич, не утруждайте себя протестами! У вас же глаза игрока и соответствующая репутация в определенных кругах — весьма влиятельных, между прочим. Только дураки и завистники считают вашу передачу пустышкой. Я себя к их числу не отношу… Вы позволите задать вам пару откровенных вопросов в надежде на столь же откровенный ответ?

— Почему бы и нет? — Лузгин пожал плечами.

— Как вы ко мне относитесь?

— Никак, — механически ответил он.

— Чудесная формулировка, — серьезно сказал депутат. — Вы даже не представляете себе, насколько она точна и перспективна. Для меня перспективна, — уточнил Луньков.

— Ну, Алексей Бонифатьевич, — развел руками Лузгин. — Я старый словоблуд, но вы мне сто очков форы даете.

— Нисколько, батенька мой. Ваше чудесное слово «никак» означает, что над вами не довлеют стереотипы чужих восприятий и мнений, а собственных вы пока не имеете. Это ли не хорошо для первого знакомства?

— Спрашивайте дальше, — признал свое поражение Лузгин.

— Неёлов?

— Нормально.

— Филипенко?

— Нормально.

— Рокецкий?

— Хорошо отношусь. Просто знаю его получше, чем других. Неелова немного помню по комсомолу, а с Филипенко вообще не знаком.

— Догадались, о чем речь?

— Нетрудно догадаться: о выборах губернатора. Только при чем здесь ваш покорный слуга? Вы меня что, ангажируете?

— Самым определенным образом, — сказал Луньков.

— И в каком качестве?

— Во всех ваших качествах, Владимир Васильевич.

Депутат сидел, утонув в низком кресле, и качал носком дорогого чистого ботинка.

— Чаю хотите?

— Ну, сколько можно предлагать, батенька мой! Пора бы и налить, однако.

Слово «налить» напомнило Лузгину, что в редакционном сейфе томится бутылка «Метаксы», и он подумал было: не предложить ли депутату рюмку-другую. Разговор принимал весьма и весьма интересный оборот. В интригах такого уровня Лузгину пока участвовать не доводилось.

— И как вы себе представляете мою скромную роль в этой драке?

— Еще одно точное слово, батенька мой, хвалю, — сказал Луньков. — Действительно, грядет большая драка, и мы намерены в ней победить.

— Есть ли смысл уточнять, кто и что скрывается за местоимением «мы»?

— Всему свое время, — загадочно улыбнулся депутат.

— Впрочем, научиться читать политические пасьянсы не так уж трудно — с вашим-то опытом журналиста.

— Вы мне льстите, — сказал Лузгин. — Я, знаете ли, таю от похвал. Слаб человек — не мною сказано. С сахаром или без?

— Две ложки. И чтоб я видел! Шучу, однако. Без сахара, пожалуйста.

Прихлебывая густой чай, Лузгин откровенно рассматривал собеседника, и тот не испытывал никакой неловкости под лузгинским взглядом, не прятал и свой, держался уверенно, не тяготился возникшей в разговоре паузой.

— Вы обсуждали это с Омельчуком? — спросил Лузгин.

— Практически нет. Я попросил Анатолия Константиновича нас познакомить, только и всего.

— Так я вам и поверил.

— Можете спросить его сами.

— И он даже не поинтересовался, зачем я вам нужен?

— Очень даже интересовался.

— И что вы ему сказали?

— Я сказал, что хочу попасть в передачу «Взрослые дети».

— В качестве кого?

— Главного персонажа, естественно.

— Вы действительно этого хотите?

— Будем считать это первым пожеланием.

— А насчет главного пожелания?

— Конечно же, этого вопроса мы в разговоре не касались. Меньше всего я хотел бы создать Анатолию Константиновичу неприятности в отношениях с областным начальством.

— Но я обязан буду поставить его в известность о вашем предложении.

— Совершенно не обязательно, — сказал депутат. — Примем за основу, что мое пожелание стать героем передачи «Взрослые дети» не имеет никакого отношения к будущим губернаторским выборам. О них мы вообще не говорили. Просто депутат Луньков захотел «впасть в детство». Другие, понимаете ли, впадают прилюдно, и он, Луньков, этим другим позавидовал. Мания, понимаете ли, величия обуяла…

— Ну, допустим, допустим, — поднял руку, соглашаясь, Лузгин. — А дальше-то как?

— Хороший вопрос, — сказал депутат. — А дальше мы делаем вам предложение как частному лицу. При чем здесь тогда господин Омельчук? Абсолютно ни при чем. Мы заключим с вами договор на энную сумму за обозначенные в договоре услуги, и вы дополнительно получаете еще не менее «энную» сумму за услуги, в договоре не обозначенные.

— Насчет не обозначенных… Какого рода услуги вы имеете в виду?

— Не надо торопиться, Владимир Васильевич. Впрочем, если вы будете настаивать… — депутат сокрушенно вздохнул, всплеснул руками. — Ничего криминального, батенька мой, ничего отягощающего душу. Ну вот, например, нам бы очень хотелось получить в пользование — в недолгое пользование, заметьте! — все оригиналы видеопленок вашей передачи с Рокецким. Оригиналы, подчеркиваю, а не смонтированный материал. Есть ли в нашей просьбе что-либо, вас смущающее?

— Конечно, есть, — сказал Лузгин. — Я ведь не мальчик. Что вы хотите там найти?

— Быть может, совсем ничего. Дайте их нам на пару дней — просто для ознакомления.

— Вы не сможете переписать их в другом стандарте видеозаписи без потери качества.

— Мы можем все, — мягко сказал Луньков. — Мы можем даже в качестве залога оставить вам пять тысяч долларов. Прямо сейчас. Это чтобы мы к пленкам относились бережнее, не порвали их.

— Зачем эти оговорки? — спросил Лузгин. — Вы хотите купить у меня эти пленки, правильно?

— Ежели вам больше нравится такая формулировка — не смею навязывать вам свою.

— Десять, — сказал Лузгин.

— Здесь хозяин вы.

— И десять Угрюмову.

— Аппетиты же у вас, батенька мой, — уважительно сказал депутат. — Эдак вы нас по миру пустите еще до выборов. Пять тысяч прямо сейчас и еще пять завтра, когда принесете пленки. Кстати, зачем вам Угрюмов? Разве вы не можете сами взять эти записи? Я бы не хотел преждевременной утечки информации. Тем более что мы с вами ни о чем пока не договорились окончательно.

— Не договорились, это точно, — сказал Лузгин.

— Стоит ли торопить события? Нам надо еще присмотреться друг к другу, не так ли, батенька мой? Давайте начнем с малого: я оставляю вам залог, а вы передаете мне видеопленки. Так сказать, жест взаимодоверия.

— Но там же ничего такого нет!

— Тем лучше для вас: совесть спокойна.

— Ну, я не знаю… — сказал Лузгин.

— Ох, знаете, батенька, знаете…

Луньков проглотил остатки чая, рывком поднялся с кресла, перекатился пару раз с пяток на носки, разминая затекшие ноги.

— Проводите меня, пожалуйста, Владимир Васильевич. В этих ваших лабиринтах я пока что плохо ориентируюсь.

В коридоре им встретился Швецов, депутат пообнимался с ним немного — были знакомы по Северу. У парадных дверей Луньков церемонно зафиксировал пожатием лузгинскую ладонь, почтительно склонился к плечу.

— Деньги в тумбочке, где чайник… Был весьма рад знакомству! Поспешите, а то уведут… Надеюсь на плодотворное сотрудничество!

Луньков хмыкнул, развернулся на каблуках и прошел в стеклянные двери. Лузгин проводил его взглядом, отмечая ровную спину и развернутые плечи низкорослого кандидата в губернаторы.

— Окучивать приходил? — спросил Швецов. — Этот умеет окучивать.

— В передачу просился, — небрежно ответил Лузгин и помчался наверх через две ступеньки.

Деньги он нашел в тумбочке. Пачка долларов лежала на стопке блюдечек атрибутом ильфо-петровского романа. Лузгин сунул её во внутренний карман пиджака, потом сделал себе большую кружку кофе, плеснул туда «Метаксы», запер дверь кабинета изнутри, плюхнулся в кресло, где недавно сидел депутат Луньков, и принялся обдумывать происшедшее, уставившись на серый пейзаж за окном.

То, что депутат Луньков вдруг захотел «попасть в передачу», внешне выглядело вполне нормальным и едва ли способно было вызвать подозрения в возможной лузгинской нелояльности по отношению к Рокецкому. В конце концов, он, Лузгин, у папы Роки не служил и ничем ему обязан не был, к тому же пользовался полной свободой в выборе персонажей для «Взрослых детей». Нет, с этой стороны он никакой опасности не подвергался. Что же касается видеопленок, здесь было сложнее: возникал вполне резонный вопрос о том, каким образом исходные материалы передачи могли попасть в руки луньковской команды. Перекупили у видеотехников? Почему бы и нет? В принципе, доступ к материалам имели многие на студии, «украсть» мог и человек из другой редакции, кто-нибудь из работников телецентра. Конечно же, в любом случае если не прямые подозрения, то некая вина за случившееся упадет на Лузгина, но это можно будет как-нибудь пережить: с кем не бывает?

Лузгин поймал себя на мысли, что размышляет о ситуации как о свершившемся факте. Так или иначе, но деньги уже лежали у него в кармане и завтра-послезавтра прибавятся еще, и он догадывался, что в случае согласия его ждут очень большие суммы: уж если за такую мелочь Луньков готов выложить пятьдесят «лимонов» наличкой и без росписи, то можно себе представить, сколько удастся «срубить» с него в будущем за что-нибудь посерьезнее.

«За что? — задал себе вопрос Лузгин, и шлепнул себя ладонью по лбу. Как он мог забыть про документы, которые привез из Москвы Слесаренко! — Надо завязывать с выпивкой, — подумал он. — Перестаю контролировать ситуацию».

Про документы он узнал от Терехина. Тот сказал ему на фуршете после передачи, что зампредседателя Думы получил на руки какой-то компромат на депутата Лунькова и будет выходить через Кротова на него, Лузгина, чтобы он в свою очередь сплавил документы страшному Гене Золотухину. Всё это было очень кстати для Кротова: друг-банкир мог увязать просьбу Слесаренко с вопросом о бюджетных деньгах, что было на руку и самому Лузгину, вовлеченному в операцию, пусть и косвенно. Теперь же, когда луньковские деньги оттягивали карман, все окончательно смешалось и запуталось.

Возвращать доллары не хотелось. Лузгин деньги любил, вернее, любил их раздавать и тратить, а еще вернее — любил сознавать, что они у него есть и он может как ему угодно тратить их и раздавать налево и направо. В последние два года он отнюдь не бедствовал; передача и сопутствующие ей комбинации приносили Лузгину регулярный доход, он привык к нему и считал достаточным, но вероятные перспективы сотрудничества с командой Лунькова впервые приближали его к суммам, ранее абсолютно недостижимым.

Лузгин попробовал прикинуть, какой счет он мог бы выставить Лунькову, продавшись ему с потрохами. Например, двести тысяч долларов. В русских деньгах получался без малого миллиард. «С ума сойти, — подумал Лузгин. — Можно будет жить на одни проценты, и как жить! Едрит твою мать!».

Нельзя сказать, что его совершенно не беспокоила так называемая моральная сторона предстоящей сделки. Тут попахивало двойным предательством: и папы Роки, и самого Лунькова, если Лузгин даст-таки ход слесаренковским бумагам. Но куда больше Лузгина бы волновали эти самые бумаги: ежели компромат был убойным, тогда Лунькову ничего не светило на выборах, а кто же платит за поражение? «Потребую деньги вперед, — предположил Лузгин. — Нет, не заплатит, собака. Может и вообще не заплатить, даже если выиграет».

И тут его посетила шальная мысль: а не продать ли уважаемому депутату слесаренковские документы? «Гениальная комбинация! — сказал себе Лузгин. — Когда-нибудь, Вова, ты плохо кончишь, перехитрив самого себя. А, ничего страшного». — И он запил любимую фразу большим глотком крепчайшего — от коньяка — черного кофе.

Первым делом он позвонил Кротову.

— Как передача? — спросил банкир.

— С передачей все в порядке. Ты скажи, Слесаренко уже выходил на тебя?

— Пока нет. У меня вообще сомнения…

— Выйдет, никуда не денется. Вечером у Светки будешь?

— Надо бы пойти, но честно скажу: устал уже от всего этого…

— Ладно тебе! Увидимся — переговорим. Давай, до вечера.

У председателя комитета по строительству шло всенепременное совещание, и Лузгин минут пятнадцать терзал секретаршу, пока та не сдалась и не соединила его с Терехиным.

— Давай короче, у меня народ.

— Народ сидит в приемной, — не удержался от привычки юморить Лузгин, — а у тебя слуги народа, не путай.

— Владимир Васильевич!..

— Все-все-все, умолкаю… Ты мне скажи, начальник, почему Слесаренко не звонил Кротову?

— Наверное, времени нет.

— Пусть найдет. Сегодня же. Иначе результат не гарантирую.

— Слушай, но я же не могу…

— Давай-давай, начальник, тереби его, понял? Ситуация может измениться.

— Не понял! — грозно сказал Терехин. — Это совершенно исключено!

— Постарайся, дружище, — сменил тональность Лузгин. — Не телефонный разговор, конечно, но ты поверь мне на слово: надо торопиться. Все, отключаюсь. С богом, начальник!

В дверь кабинета забарабанили снаружи. Чертыхаясь, Лузгин пошел открывать.

— Прячешься? — спросил Угрюмов, сваливая на стол охапку видеокассет.

— Думаю. Мыслю! — ответил Лузгин.

— А зачем господин депутат приходил?

— В передачу просился.

— Пусть «бабки» платит — возьмем.

— Тут, братец ты мой, большая политика, — сказал Лузгин и поиграл пальцами. — Слышь, Валя, завтра мне могут понадобиться исходные записи папы Роки. Можешь устроить их мне на пару дней?

— Конечно, могу, — удивился Угрюмов. — Это же наши пленки. Зачем тебе они?

— Надо, Валя, надо. Возьми их из аппаратной и запри в сейф.

— Они и так в сейфе.

— Ну, ты молоток! — похвалил режиссера Лузгин. — Тогда вопросов не имею.

— Зато я имею, — сказал Угрюмов. — Ты с ними что-то делать хочешь?

— Так, показать кое-кому.

— Депутату?

— Слушай, Валя, не лезь ты в эти дела! — сердито оборвал его Лузгин. — Целее будешь, братец.

— Вовян, мне твои хитрости по фигу. Но ты же знаешь, что до эфира мы обязаны эти пленки хранить как резерв. Так что ты с ними осторожнее, не сотри по глупости.

— Не боись, — сказал Лузгин, и в это время зазвонил телефон. Лузгин снял трубку: звонил Омельчук.

— Переговорили, Владимир Васильевич? — серьезным голосом спросил президент телерадиокомпании.

— В общих чертах, — ответил Лузгин.

— Я завтра… э-э… улетаю, — напомнил президент. — Вы, пожалуйста, отнеситесь повнимательнее к просьбам… э-э… многоуважаемого депутата.

— Не беспокойтесь, все сделаем, — сказал Лузгин.

— Вы меня… э-э… не поняли, Владимир Васильевич, — сказал президент. — Я просил вас… э-э… отнестись к его просьбам повнимательнее. Теперь вы меня поняли, надеюсь? По-вни-ма-тель-не-е.

— Вас понял, — ответил Лузгин.

— Отлично, — сказал Омельчук. — Успешной работы, Владимир Васильевич. Какой сувенир привезти вам из Шотландии?

— Виски, естественно. Лучше «Чивас Ригал», Анатолий Константинович.

— Губа у вас не дура, уважаемый, — сказал президент.

— А внеалкогольных пристрастий заказов не будет? — кольнул Омельчук на прощание.

— Ну, если б вы в Голландию ехали, я попросил бы корову привезти.

— В следующий раз, — пообещал президент компании.

— Кстати, спасибо за передачу. По моему мнению, одна из лучших за последнее время. Однако, э-э… совершенству нет предела, не так ли?

— Рад стараться! — дурашливо рявкнул Лузгин.

— Вот и…э-э… старайтесь, Владимир Васильевич. Но повнимательнее. Всего… э-э… хорошего. Мои поздравления Угрюмову.

— Шеф тебя хвалит, — сказал Лузгин, положив трубку.

— А что ж он на худсовете молчал?

— Ребенок ты, Валя, хоть и талантливый. Ладно, поехали обедать. Я угощаю.

— Не могу. Монтаж.

— Ну и подыхай с голоду, — ласково сказал Лузгин в спину уходящему режиссеру.

Делать ему на студии было нечего, ехать домой не хотелось, обедать одному в соседнем ресторане «Русь» было заведомо скучно. Он еще раз позвонил Кротову, хотел сманить того на обед с бильярдом, но банкир погряз в делах и коротко матюгнул бездельника-журналиста.

— На кладбище съездили? — спросил Лузгин.

— Да, я Светку с детьми свозил, — ответил друг-банкир. — Деда тоже. Там все нормально. Да, слушай, у меня в гараже ограда валяется. Ну, та ограда, которую мы в «Риусе» купили, помнишь? Куда ее теперь?

— Пригодится еще самому…

— Убью гада! — засмеялся Кротов. — Ладно, не мешай человеку ковать металл презренный. — И он отключился, не услышав, как Лузгин заорал: «Люди гибнут за мета-а-алл!».

Странное молчание Слесаренко беспокоило его, а вкупе с предложением Лунькова приобретало угрожающий характер. Лузгин подумал даже: а не вышел ли Слесаренко прямо на Золотухина, минуя Лузгина и Кротова? Эта мысль ему очень не понравилась, и он снова схватился за телефон.

Гена Золотухин, как ни странно, был на месте.

— О, какие люди! — сказал он, услышав голос Лузгина. — Редко звонишь, старик.

— Повода не было.

— Обижаешь, — сказал Золотухин. — Просто так другу позвонить, зайти…

— Ну, ладно, ладно тебе! Вчера вот Сашку Дмитриева похоронили.

— Я знаю, был в морге на панихиде.

— А что на кладбище не приехал?

— Пришлось в суде отсиживать.

— Все судитесь?

— Время такое. Каждый дурак за любое слово в газете цепляется. Слушай, работать не дают!

— А ты пиши про птичек — это безопаснее.

Золотухин пришел в журналистику поздно, был преподавателем, но из-за некруглости характера остался без работы и взялся за перо. «Великие» приняли седого новобранца в штыки. Быть может, именно это и сблизило его с Лузгиным, и они общались без натяжки, пусть и не слишком часто.

— Чего звонишь-то? — спросил Золотухин.

— Да так, от скуки, — сказал Лузгин. — Нового ничего не слышно?

— В каком смысле — нового?

— Ну, там скандалы политические, коррупция в верхах, народные избранники, там, ля-ля-фа…

— Особой ля-ля-фы не наблюдается. А что, есть зацепки? — сделал охотничью стойку Крокодил Гена. — Ты, говорят, с Рокецким передачу записал? Ну, давай, рассказывай! Там что-то произошло?

— Я кирпич себе на ногу уронил, а потом нажрался до соплей.

— С Рокецким?

— Ну, ты скажешь тоже. Роки меня к себе близко не подпускает.

— И правильно делает. Споишь губернатора — осиротеем. Нет, ты чего звонишь-то? Информация есть?

— Весьма вероятно, что появится.

— На кого? — быстро спросил Золотухин.

— Не спеши, Гена, не спеши. Давай договоримся так: узнаю что-нибудь конкретное — звоню тебе первому. Но и ты, если что в руки попадет, уж не стесняйся друга побеспокоить, лады?

— Лады, — ответил Гена и с крокодильской хваткой добавил: — Ты что-то знаешь, Лузга, не темни, выкладывай. Лавры пополам.

— Все, привет, исчезаю из эфира, — конспиративным шепотом сказал Лузгин.

«Нет, Слесаренко на Гену не выходил и вряд ли выйдет, — подумал он с удовлетворением. — В любом случае канал мы перекрыли».

С заместителем председателя городской Думы судьба свела их близко лишь однажды, когда Лузгин, повалявшись изрядно в ногах у начальников, выклянчил свое включение в состав областной делегации для поездки в Америку. Такая «экскурсия» и сегодня была для Лузгина дороговата, а в те годы и вовсе несбыточна, так что он унижался и клянчил настырно, понимая, что Америка — это раз в жизни, и своего добился.

В Нью-Йорке к ним прикрепили переводчицу Марину — русскую, эмигрантку из последних, бабу-оторву, с мужским юмором и головокружительными ногами. Лузгин ее откровенно «клеил», но при всей американской сексуальной свободе и видимой Марининой доступности у него ничего не вышло. Правда, в результате своих поползновений он стал ее доверенным лицом в делегации, и именно ему, Лузгину, переводчица намекнула, что под занавес поездки всем участникам делегации от «принимающей стороны» будут презенты в виде конвертиков с некоторой суммой в долларах — на сувениры семьям. Марина попросила Лузгина потихонечку распространить эту информацию среди членов делегации и доложить ей о персональной реакции каждого: мало ли что, вдруг сочтут взяткой и устроят скандал.

Лузгин запустил новость по цепочке. Никто и слова не сказал, о чем он и доложил Марине. За сутки до отъезда каждый персонально получил от Марины конверт.

Пятьсот долларов — сумма невеликая. Лузгин полагал, что будет не меньше тысячи, и эта цифра запала ему в голову, и сквозь огорчение от американской скаредности пришла идея кого-нибудь разыграть.

Объектом розыгрыша был выбран Слесаренко. Во-первых, горкомовский начальник вел себя излишне серьезно, пресекал лузгинские попытки заменить университетский визит походом в ресторан и вообще раздражал Лузгина своим обликом партийного функционера. Во-вторых, жил Слесаренко в одном номере с областным депутатом Верховцевым, известным своей склонностью к эпатажу и опасному юмору.

Вечером за ужином он попросил Верховцева об одном одолжении. Тот уставился на него сквозь толстые очки.

— Какого рода одолжение?

— Если вас вдруг спросит Слесаренко, сколько у вас долларов в конверте, скажите — тысяча.

Верховцев помолчал секунд десять, потом затрясся молчаливым смехом.

— Замётано!

Лузгин специально подгадал так, что к лифту они подошли бок о бок с городским начальником, и, как бы между прочим, произнес:

— Молодцы хозяева. Тысяча долларов — это приятно.

Слесаренко бросил на него резкий взгляд, потоптался немного на пороге лифта, но ни о чем не спросил, только лицом потемнел слегка и первым шагнул в зеркальную кабину.

Утром Марина чуть не избила Лузгина, пока ждали автобус для прощальной поездки по магазинам. Оказалось, Слесаренко позвонил ей на квартиру заполночь — номер марининого телефона имелся у каждого — и долго бормотал какую-то несуразицу насчет дискриминации, должности, ответственности и прочей ерунды, пока Марина не уразумела, что к чему.

Слесаренко продефилировал в автобус мимо Лузгина с каменной мордой, а шедший за ним Верховцев показал большой палец. Впоследствии Верховцев рассказывал красочно, как Слесаренко бродил по номеру, таращился в телевизор, ждал, пока сосед уснет, и Верховцев притворился спящим, даже всхрапнул пару раз для пущей убедительности, и потом кусал подушку, чтобы не рассмеяться от слесаренковского горестно-возмущенного ночного бормотанья в телефон.

Такая вот была история.

Он как раз вспоминал о ней не без удовольствия, когда в кабинет вошел незнакомый бородатый мужик в джинсах и свитере, улыбнулся с порога Лузгину:

— Вы Владимир Васильевич?

— Ваш покорный слуга, — ответил Лузгин, не вставая. — Чем обязан?

— Хорошие манеры достойны похвалы, — сказал бородатый. — Если не передумали, то пленочки, пожалуйста.

— Не понял юмора, — сказал Лузгин.

— Пленочки, пожалуйста. Они у вас в сейфе.

— Э-э… вы от Лунькова, что ли? — догадался наконец Лузгин.

— Я от той зеленой пачечки, что лежит или лежала в вашей тумбочке.

— Слушайте, не нравится мне этот детектив. Луньков сам был здесь пятнадцать минут назад!..

— А вы бы отдали ему пленочки пятнадцать минут назад? — поблескивая умными глазами, почти ласково спросил бородатый. — Открывайте сейф, Владимир Васильевич. И не мучайте вы себя всяческой достоевщиной…

Лузгин долго смотрел в глаза бородатому, а затем полез за ключом в ящик стола.

— Премного благодарен, — улыбнулся бородатый. — Пакетика не найдется? Или хотя бы в газетку заверните…

— «Конспираторы хреновы», — зло подумал Лузгин.

…Поболтавшись немного по студии, он вызвал такси и поехал домой, так и не придумав, чем убить время до вечера. Дома он пообедал без удовольствия и завалился на любимый диван с книжкой в руках. Вот уже вторую неделю он не мог дочитать триллер Тома Клэнси «Смертельная угроза», хотя любил Клэнси и читал его запоем, но обстоятельства последних дней и беспорядочное пьянство не позволяли сосредоточиться на чтении: в голове кружились мысли и разговоры, сбивали с толку, и Лузгин, бывало, переворачивал страницу, не поняв и не запомнив из неё ни строчки. В конце концов он уронил книгу на грудь и задремал, и проспал до прихода жены. Они перекусили наскоро и на такси поехали к Дмитриевым.

Сашкина квартира уже была полна полу-пьяных, пьяных и очень пьяных мужиков, сидевших тут уже не первый час. В большой комнате шли официальные поминки, тоскливые и тихие, а на кухне вокруг кургузого самодельного стола — Сашкино производство, сколотил из ворованных со стройки досок, купить нормальный не было денег — грудились Дмитриевские кореша, любители выпить и поговорить «за жизнь». В сигаретном дыму среди пьяных лиц странно было видеть бородатого непьющего актера Леню Окунева.

— …Значит, пустая сцена, — рассказывал Окунев, — и выходит главная героиня. Идет в тишине к рампе… Потом следует центровой монолог. Раз за разом проигрываем сцену, — чувствую, что-то не то! Не получается выход, хоть убей! Сашка рядом сидел, он нам декорации делал. И вдруг говорит: «Звук не тот». — «Какой звук?» — «Звук, — говорит, — у каблуков не тот. Смените ей туфли». Мы прямо обалдели…

Лузгин с удовольствием присоединился бы к этой кухонной компании, но приличия требовали посидеть хоть немного за главным столом, и они с Тамарой прошли и сели между Северцевыми и Славкой Комиссаровым. Светлана сидела за ближним к двери торцом стола — сподручнее бегать на кухню. Рядом горбился старик Дмитриев, неспешно жевал картофельное пюре с тушеным мясом, загребая ложкой по тарелке от себя. Кротова не было, и Лузгин подумал иронично: «Начальство задерживается!».

Выпив рюмку и поковырявшись в тарелке, он высидел положенное и с облегчением ушел на кухню, где залпом опрокинул протянутый ему фужер с водярой, закурил и устроился на подоконнике под форточкой, прислушиваясь к милым сердцу русским пьяным разговорам обо всем и ни о чем.

В прихожей брякнул звоночек, полминуты спустя в проеме кухонной двери образовалась мощная фигура друга-банкира. Кротов отыскал глазами Лузгина и поманил его пальцем. Лузгин сделал в ответ неприличный жест и не двинулся с места. Кротов махнул на него рукой и ушел, постучав на прощанье пальцем по виску. Лузгин прикуривал вторую сигарету от огарка первой, когда на кухню вошел Комиссаров, пристроился рядом на подоконнике и сказал:

— Нас посетил господин депутат.

— Какой депутат? — удивился Лузгин.

— Рожу помню — фамилию забыл.

— Ну-ка, докури, — Лузгин сунул Комиссарову подпаленную сигарету.

В большой комнате рядом со Светланой сидел депутат Луньков, друг-банкир расположился напротив, возле старика Дмитриева. Над столом разлилось настороженно-уважительное молчание. Лузгин прошел на свое место. Депутат заметил его и кивком головы засвидетельствовал сей факт.

— Пару слов, Алексей Бонифатьевич, — попросил Кротов. — Нечасто мы вас видим.

Луньков поднялся с рюмкой в руке, оглядел собравшихся за столом, свободной рукой поправил узел галстука и одернул фалды пиджака.

— Беда политика в том, что он всегда опаздывает, — сказал Луньков. — Он не успевает за временем и людьми. Опаздывает на всех уровнях: на государственном, когда творит запоздалые, вчерашние законы, и наличном, когда приходит к человеку, которого уже нет. Только сегодня в кабинете моего друга господина Кротова («Уже друга?» — недоуменно отметил Лузгин) я впервые увидел картины, написанные покойным Александром Анатольевичем, и спросил Сергея Витальевича: кто же этот прекрасный мастер? Почему я никогда не слышал о нем? Почему о нем не знает страна, более всего на свете нуждающаяся сегодня в честном художнике, способном понять и отразить наше сложное время? И когда мой друг Кротов рассказал мне всё, я счел своим долгом — пусть и долгом запоздалым — прийти в дом художника и почтить его память.

Луньков замолчал, глядя на Сашкин портрет на стене. Слышно было, как под стариком Дмитриевым поскрипывает табуретка.

— Многие спрашивают: в чем главная задача политика, государственного деятеля? — продолжил депутат. — В ответ можно нагородить уйму разных умных слов, но не время и не место сейчас для словоблудия. Поэтому, глядя сейчас на этот портрет, скажу одно: надо сделать так, надо так переустроить нашу жизнь, чтобы люди, подобные Александру Анатольевичу Дмитриеву, жили долго и были в этой жизни счастливы… Вы полагаете, что благополучие и здоровье общества определяется экономикой, политическим плюрализмом, так называемой демократией? — Луньков снова оглядел сидящих за столом, заглядывая в глаза каждому. — Это все придаточные явления. Нравственное здоровье и благополучие общества определяется тем, каково в нем живется художнику. Вот главный определитель! Вот главный экзамен! И сегодня надо признать, что наше общество этот экзамен не выдержало.

Депутат снова замолчал, покатывая в пальцах рюмку.

— Я разделяю скорбь друзей и близких. И как депутат Государственной Думы России принимаю на себя ответственность и вину за случившееся, на всю глубину своей совести. Поверьте, это не просто слова. И я принимаю на себя ответственность за будущее его, Александра Анатольевича, семьи, за будущее его осиротевших детей. Уважаемая Светлана Аркадьевна, позвольте заверить вас, что любая ваша просьба будет воспринята мной с благодарностью. И не только мной: я вижу здесь прекрасных людей, настоящих друзей покойного художника. Уверен, что каждый из нас сделает для его семьи все возможное и невозможное, чтобы хоть как-то изжить чувство общей вины и горечи. Помянем, друзья, ушедшего от нас доброго человека и большого мастера. Пусть земля ему будет пухом.

Все поднялись и выпили стоя, Светлана заплакала и поцеловала Лунькова в щеку.

— А теперь простите меня, я откланяюсь, — сказал депутат. — Светлана Аркадьевна, я обязательно свяжусь с вами на днях. До свидания, Анатолий Степанович, — он протянул руку через стол, и старик Дмитриев пожал ее с чувством. — Не провожайте меня. Сергей Витальевич, два слова на прощание.

Кротов выбрался из-за стола и увел депутата в прихожую.

— Какой хороший человек, — сказала Светлана. — Может, подогреть второе? Духовка горячая, это быстро. Ты опять ничего не ешь, Вовочка! Он вообще у вас ест хоть что-нибудь, Тамара?

Лузгинская жена, сидевшая теперь рядом с кротовской Ириной, переглянулась недобро с соседкой и огорчительно подняла плечи. «Все боятся, что я снова напьюсь», — подумал Лузгин, вспоминая обрывки вчерашнего.

Он ушел в коридор, заглянул на кухню, где стоял дым и гам, увидел там занявшего лузгинское место на подоконнике друга-банкира, и ему расхотелось окунаться в этот гам и дым. Он обулся, набросил на плечи куртку и вышел на лестничную площадку. Следом в дверь проскользнула Светлана, попросила у Лузгина сигарету — стеснялась курить при родителях и старике Дмитриеве.

— А где мальчишки? — спросил Лузгин.

— В спальне, телевизор смотрят.

— У вас тут давно этот бардак на кухне?

— А как с кладбища вернулись. Бог с ними, пусть сидят, не жалко. Ты скажи, как сам себя чувствуешь после вчерашнего?

— Честно сказать? Стыдно и противно.

— Ох, мальчики, не бережете вы себя, — вздохнула Светлана. — Хоть бы нас, жен, пожалели. Ты посмотри на Тамару — кожа да кости, до чего ты ее довел, Вова. Такая красивая женщина, а ты…

— Жизнь такая, — сказал Лузгин. — На душе муторно. Я ведь Тамарке не враг, я к ней очень хорошо отношусь, но она совершенно не желает понять, что со мной происходит.

— А что с тобой происходит, Вовочка?

— Если бы я знал, — сказал Лузгин.

Они, не глядя друг друга, молчали. Вдруг Светлана сказала:

— Ты не представляешь, как обидно… Только-только все наладилось: квартира, работа у Саши, и с деньгами стало получше. Епифанов ему очень хорошо платил, мы даже из долгов почти вылезли… А теперь — я не знаю. Я не знаю, как мы жить будем, — она заплакала, отвернувшись и спрятав лицо. Лузгин положил ей руку на плечо. — Все-все, я больше не буду, — сказала Светлана. — Дай еще сигарету, пожалуйста… Я вам так благодарна, мальчики. Я ведь представляю, скольких это денег стоило. С ума сойти, какие сейчас цены на все… Нам бы самим ни за что…

— Перестань, пожалуйста, — сказал Лузгин. — Стыдно слушать.

Ему и в самом деле было стыдно, словно похоронными деньгами они откупились от мертвого Сашки.

— Слушай, Светка, — сказал Лузгин. — Я сейчас тебе дам кое-что, только ты не смей отказываться и никому не говори. Это даже не тебе, а Сашкиным пацанам, поняла?

Он полез во внутренний карман и достал оттуда пачку луньковских долларов.

— Что это? — спросила Светлана.

— Здесь пять тысяч «баксов», — сказал Лузгин. — Почти двадцать пять миллионов рублей.

— Ты сдурел, — сказала Светлана.

— Молчи и не дергайся, — сказал Лузгин. — Это… лишние деньги.

— Таких не бывает, Вова.

— Ты не знаешь: бывает. Возьми, я тебя очень прошу.

— Господи, — сказала Светлана, — какие они маленькие… Двадцать пять миллионов… Никогда не думала, что буду держать в руках двадцать пять миллионов рублей! Мне страшно, Вовочка. Я даже не знаю, куда их положить…

— Сунь в карман, — сказал Лузгин.

— А как Тамара? — подняла на него глаза Сашкина жена. — Ты ведь от семьи отрываешь.

— Успокойся. Ей и так хватает.

— А что мне с ними делать? Я ведь никогда в жизни…

— Поменяешь на рубли в обменном пункте. Только помногу не сдавай, двести долларов за раз, не больше. И не в одном месте, чтобы в глаза не бросалось.

— Вова! — ахнула Светлана. — Ты их украл?

— Дура ты, Светка, — сказал Лузгин.

— А можно, я немного родителям дам?

— Как хочешь. Только долларами не давай — разговоры начнутся.

— Мальчикам столько покупать нужно… Знаешь, они так быстро растут!

— Слушай, — предложил Лузгин, — давай я с Кротовым договорюсь на субботу, он даст машину с шофером, и вы поездите по магазинам, купите что надо для пацанов, а?

— Ой, неудобно как-то, — сказала Светлана.

— Фигня, — ответил Лузгин.

Отдав Светлане луньковские доллары, он испытал чувство гордости и радости за собственную нежадность, и в то же время над душой пролетел легкий холодок, словно он долго стоял на берегу и наконец упал в воду. Лузгин понимал, что теперь от Лунькова он не отбрыкается, коготок увяз — всей птичке пропасть. Уразумев это, Лузгин пожалел о содеянном. Нет, долларов ему не было жалко, ему стало жалко себя.

Глава восьмая

Виктор Александрович решил созвониться с банкиром Кротовым утром во вторник, но банкира не было в офисе, секретарша доложила: появится после обеда. Слесаренко с некоторым облегчением вздохнул и отправился на заседание административного совета области, где и проторчал почти весь день, созерцая пикировки областных и окружных политиков.

В перерыве он с удовольствием перекинулся парой фраз с Первушиным, секретарем совета, которого знал еще со времен партийной работы на Севере и в обкоме. В отличие от многих чиновников, Виктор Александрович относился к работе и самому существованию административного совета достаточно серьезно. Роль секретаря совета была чрезвычайно сложной, трем суверенным медведям в одной федеральной берлоге мирно не жилось, и Слесаренко с большим уважением оценивал то, как Первушин с этой ролью справлялся.

В толпе куривших в коридоре начальников Виктора Александровича разыскал мэр, подвел к нему директора моторостроительного объединения Кульчихина.

— Выручайте меня, — сказал мэр. — Обещал Кульчихину поехать с ним завтра в Тобольск, но никак не могу, не получается. Полагаю, поехать следует вам, если вы, конечно, не возражаете. Соглашайтесь, Виктор Александрович, дело очень важное и для города чрезвычайно полезное. Тем более что вы однажды уже ездили вместе.

Слесаренко понял, о чем речь. Директор моторного, его тезка Виктор Кульчихин, был президентом ассоциации машиностроителей области. Последние переживали нынче не лучшие времена: южные тюменские заводы, по большей части ориентированные на «оборонку», рухнули в безработную яму конверсии и отсутствия кормившего их раньше госзаказа, тогда как единственные возможные потребители машиностроительной продукции внутри области — газовики и нефтяники — десятилетиями ориентировались на Урал и Баку, а с приходом рынка и вольных нефтедолларов — на Америку и Канаду. Кульчихин со своей ассоциацией предпринимал отчаянные попытки пробиться на нефтегазовый рынок заказов, хоть как-то загрузить работой простаивающие кадры и мощности, и городские власти Тюмени были в этом весьма заинтересованы, ибо понимали, что прожить только лишь на нефтяную ренту областному центру не удастся, северяне лишнего не отдадут — самим не хватает. Огромный Нижневартовск на грани социального краха, реконструкция Самотлора требует триллионов и триллионов, старые нефте и газопроводы рвутся все чаще и чаще, поэтому Тюмени придется самой зарабатывать себе на жизнь.

— Давай, Виктор Саныч, соглашайся, — сказал Кульчихин. — Отъезд завтра утром в половине седьмого.

— Кто еще в команде? — спросил Слесаренко.

Кульчихин показал ему список участников делегации, и в ряду приглашенных в поездку банкиров он увидел фамилию Кротова, чему весьма обрадовался: там и поговорим, можно не звонить, не навязываться на встречу.

— Договорились, — сказал Виктор Александрович. — Когда возвращаемся?

— Выезд из Тобольска утром в четверг. Ночуем в «Славянской».

— Шикарно живете, как я погляжу.

— Это Юдин расстарался, все расходы взял на себя. Нас едет тридцать пять человек, а там номера — сто долларов в сутки! Откуда у ассоциации такие деньги, не смеши!

— Пресса будет?

— Обижаешь, начальник…

В среду утром Слесаренко притопал неспешным шагом в скверик у станкостроительного завода, откуда намечался отъезд, минут за пятнадцать до срока — не любил опаздывать. У заводских ворот уже стоял большой автобус, рядом прогуливался в одиночестве директор станкостроительного Никитин. Они поздоровались, поругали оба ночной холодина.

Народ постепенно подтягивался. Примчался на «Волге» секретарь ассоциации Винников, принялся считать по головам собравшихся. Позже всех прибыла пресса, и Кульчихин вальяжно костерил «журналёров», демонстрируя коллегам свои панибратские отношения с представителями «четвертой власти».

Автобус был импортный, мягкий и теплый, и Виктор Александрович продремал в удобном кресле большую часть пути, вяло отмахиваясь от коварных предложений Винникова скоротать дорогу коньячком. Расположившаяся на последних рядах пресса, судя по долетавшим оттуда запахам и стеклянному бряканью, относилась к винниковским провокациям куда благосклоннее.

В Тобольск они въехали уже засветло. К стыду своему, Слесаренко вдруг уразумел, что никогда раньше здесь не бывал, хотя много читал и слышал о Тобольске — бывшей столице огромной Тобольской губернии, ныне известной нефтехимическим комбинатом и фешенебельной гостиницей «Славянская», построенной Бог знает для кого за совершенно баснословные деньги. Побывавшие в ней слесаренковские знакомые закатывали в восторге глаза и чмокали губами при рассказе.

Со «Славянской» все и началось. Когда стояли очередью в холле, регистрируясь и разбирая ключи от номеров, Виктор Александрович оказался неподалеку от Кротова, и тот кивнул ему и посмотрел на Слесаренко как-то заинтересованно-ожидающе, что Виктору Александровичу не очень понравилось. Похоже было, что банкир догадывался или знал о возможном контакте и поводе к нему, что ставило Виктора Александровича в заведомо невыигрышное положение. С другой стороны, ежели Кротов был кем-то заранее проинформирован, то он уже готов к переговорам, что упрощало задачу и экономило время. Документы лежали в портфеле у Виктора Александровича рядом со сменой белья, запасной рубашкой и туалетными принадлежностями, домашними тапочками в холщовом мешочке, специально сшитом для командировок слесаренковской женой, и пакетом с бутербродами.

Их с Кротовым расселили по разным этажам. Виктор Александрович проинспектировал свой одноместный номер и остался доволен: чисто, светло, добротная мебель, удобная сантехника. Правда, комната могла быть и просторнее, отметил он, и спустился на лифте в вестибюль, где уже ждали гостей директор нефтехимкомбината Владимир Юдин и тобольский мэр Сергей Белкин. Директор комбината держался хозяином, да он во многом и был хозяином в Тобольске, «замкнутом» целиком и полностью на крупнейший юдинский комплекс. Слесаренко приходилось слышать о трениях между директором и мэром, но это было обычным делом для многих северных городов, где городская власть мало что значила без поддержки и влияния местных нефтегазовых «генералов».

Пока Кульчихин представлял Юдину приехавших, Виктор Александрович подошел к Белкину и подчеркнуто вежливо поздоровался с ним.

— Очень рад вас видеть, Сергей Николаевич.

Опытный Кульчихин моментально развернулся в его сторону:

— … и наш руководитель, заместитель председателя Тюменской городской Думы Виктор Александрович Слесаренко.

— Мы знакомы, — сказал Юдин. — Правда, заочно. Впервые у нас, не так ли?

— Да, впервые, — согласился Слесаренко и отметил про себя хорошую информационную подготовку директорской команды. Тем более что слесаренковский пост ровным счетом ничего не значил для «генерала» и депутата областной Думы Юдина, вращавшегося в кругах куда более высоких, но тем не менее не поленившегося «просчитать» тюменского гостя, пусть и второразрядного в областной иерархии.

— К нам надо летом приезжать, — с улыбкой посетовал директор. — Правильно я говорю, Сергей Николаевич? Летом у нас красота!..

Они сели в автобус и поехали на комбинат, где бродили по цехам, а потом заседали до четырех часов дня, заглушая голод бесконечным чаем в директорском кабинете. С каждым часом Виктор Александрович все больше убеждался, как далеки в своих запросах и возможностях нефтехимкомбинат и тюменские заводы, роковым дтя области образом разнесенные в свое время чьей-то волей или недомыслием по разным полюсам индустрии. Объективно получалось так, что Север сегодня действительно мало нуждался в Тюмени как промышленной и научной базе, и уж вовсе никак не хотел видеть в ней командующую «столицу». Виктор Александрович полагал это неправильным и ненормальным, но хорошо представлял себе, как непросто и нескоро север и юг области развернутся навстречу друг другу, и все-таки верил, что это обязательно произойдет, потому что сам был северянином со стажем, и слово «Тюмень» по-прежнему означало для него территорию от Карского моря до Казахстана, а не только город на берегу реки Туры, где осели «ненавистные и ненужные северянам чиновники-прилипалы», — вспомнил он хлесткую фразу из окружной газеты.

После быстрого обеда в комбинатской столовой их повезли на экскурсию по городу, и Виктор Александрович, пораженный красотой Тобольского кремля, дал себе слово приехать сюда летом всей семьей на выходные.

Они еще побродили по заснеженному местному кладбищу, где лежали декабристы и прочие известные люди, после чего, уже в сумерках, вернулись в гостиницу.

Был ужин — добротный, но без кулинарных выкрутасов. Хозяева благодарили гостей за визит и внимание к их проблемам, гости — банкиры и заводчики — хвалили хозяев за прием и провозглашали тосты за взаимовыгодное сотрудничество. Представители прессы, подобрев от выпитого, отдавали должное и тем, и другим за благородные попытки найти совместный выход из рыночного лабиринта. И только непьющий редактор «Сибирского посада» Князев хмыкал и делал ироничное лицо.

Честно говоря, Слесаренко мог бы согласиться с Князевым: в конкретном плане директорско-банкирский марш-бросок в Тобольск ничего не дал, кроме некоторых перспектив поучаствовать в развернутом на комбинате производстве кроссовок: тоболякам нужны были пресс-формы, оснастка и другие мелочи, покупаемые пока что в Италии за валюту. Это была капля в море, капля надежды в море хозяйственных слез, и все-таки Виктор Александрович был рад и этой капле. Он понимал и другое: директора заводов проснулись и забегали, воочию увидев не топтанную ими ранее огромную территорию, ворочающую миллиардами долларов, этот потребительский Клондайк, который осваивали другие, и элементарное чувство зависти и злости, что те же свердловчане оставили их «за бортом», уже не позволит тюменцам летаргически спать на городских задворках за заводскими заборами.

Юдин посидел со всеми за столом час-полтора, рассказал с десяток анекдотов и стал прощаться. Слесаренко с Кульчихиным вышли в холл его проводить.

— Ты молодец, — сказал Юдин Кульчихину. — Шевели своих мужиков. Ну, и от города, я полагаю, нужна хорошая поддержка этому движению, — добавил он, обращаясь к Виктору Александровичу.

— Мы на город не в обиде, — вступился Кульчихин.

— Отдыхайте, — сказал Юдин. — Насчет завтрака я распорядился: в семь часов покормят вас на дорогу.

Вернувшись за стол, Виктор Александрович подозвал официанта и попросил принести пару бутылок минеральной: хотел забрать с собой в номер, пить водопроводную воду даже в люкс-отеле он опасался. Официант кивнул, поинтересовался, не надо ли пива или чего еще. Через пару минут принес большую пластиковую флягу «Боржоми» и, когда Слесаренко спросил о цене, улыбнулся в ответ: все оплачено комбинатом. Виктор Александрович выразил неудовольствие и пожелал оплатить свой частный заказ, но официант был неумолим и сказал, что его уволят, если он возьмет деньги со столь почетных гостей.

Не любивший любое неподчинение, Слесаренко принялся было настаивать, но подошедший Кульчихин охладил его.

— Не надо, Виктор Александрович, не обижай хозяев. Они же от доброты душевной… — и добавил громко, на весь стол: — Тех, кто еще не заснул за столом, приглашаем слегка проветриться! К вашим услугам сауна, бассейн, бильярд и даже кегельбан. Время не ограничено, однако напоминаю, что подъем в шесть тридцать. Шары катал когда-нибудь? — спросил он Виктора Александровича.

— В Штатах пробовал немного.

— Пойдем, разомнем кости…

Разговор о кегельбане, или боулинге по-западному, заставил Слесаренко вспомнить не только поездку в Америку, но и катавшегося с ними туда журналиста Лузгина, его идиотскую выходку с долларами и не менее идиотскую реакцию самого Виктора Александровича, которую он никак не мог себе простить по сей день: вот ведь затмение нашло, и не от жадности — от привычки к порядку, чтобы все делалось правильно, а деньги не поровну — это было неправильно.

Цепочка воспоминаний «Америка — Лузгин» приросла третьим звеном — «Кротов» и четвертым — «бумаги», и неплохое вроде бы послеужинное настроение резко испортилось. Он хотел было отказаться от приглашения Кульчихина, но тот потащил его буквально за рукав.

— Пошли-пошли! Нехорошо властям от народа отрываться.

В зале кегельбана дюжина веселых мужиков, скинув пиджаки и распустив узлы галстуков, с остервенением катала шары под снисходительными взглядами затянутой в смокинги гостиничной прислуги. В компании играющих выделялся банкир Кротов: огромной своей лапищей он легко охватывал шар и пускал по настилу ровно, без стука и прыжков; его соперники швыряли шары и с разбега, и двумя руками, но кроме грохота и смеха ничего путного добиться не могли.

— Эй, банкир! — громко сказал Кульчихин. — Я тебе достойного противника привел.

Раскрасневшийся Кротов оглянулся, бравым взглядом окинул Виктора Александровича.

— Десять долларов партия. Рискнете?

Слесаренко пожал плечами и сказал:

— Почему бы и нет? Рублями по курсу…

— Лады, — согласился банкир. — Округляем до полтинника. Проигравший ведет победителя в бар.

— А какой смысл? — сказал Слесаренко. — Тут же всё бесплатно.

— Э, нет! — рассмеялся Кульчихин. — У гостеприимства тоже есть пределы. В баре — только за свои. Пиджак сними, Виктор Саныч, удобнее будет.

— Сами разберемся, — сказал Слесаренко.

Происходящее все меньше и меньше нравилось ему: и настойчивость Кульчихина, затащившего его в кегельбан, и развязное лидерство банкира, случайно (?) оказавшегося именно здесь, а не в сауне или бильярдной, и предстоящая игра на деньги под взглядом обслуги и подвыпивших членов делегации, прекрасно знавших, кто такой Слесаренко. И, как это часто бывало в подобных ситуациях, Виктор Александрович ощутил злой азарт: если нельзя достойно отступить, надо прорываться с боем.

— Предлагаю следующее. Делаем по пять бросков каждый. Ставка — пятьдесят тысяч за бросок. Проигрывающий платит независимо от суммы очков. Выигрыш пойдет «на стол».

— Вот это по-джентльменски, — сказал Кульчихин.

— Вам начинать, — протянул шар банкир Кротов.

Виктор Александрович принял снаряд в ладони, повертел его в поисках дырочек или выемки для захвата, но не нашел: шар был абсолютно гладким и очень тяжелым. Только сейчас Слесаренко осознал всё преимущество кротовской широченной лапы и попытался вспомнить, сколько же денег у него в бумажнике: чуть больше полумиллиона, и как раз пятидесятками. Слесаренко никогда не брал с собой помногу в такие вот поездки, потому что знал: деньги не понадобятся. По магазинам шляться он не любил и вообще все деньги отдавал жене, оставляя себе только на сигареты и столовую — в случае, если не получалось обедать дома. Правда, при нем всегда был «стратегический резерв» — десять пятидесятитысячных купюр в потайном отделении бумажника, но он почти никогда их не касался, а ежели такое и случалось — пополнял растрату с ближайшей получки. Полмиллиона были ровно третьей частью слесаренковской зарплаты, и перспектива угробить их сейчас не за хрен собачий совершенно не радовала Виктора Александровича.

Он размахнулся и с шага пустил шар по настилу. Тот покатился с гулким рокотом, немного сместился влево от центра дорожки и почти лениво не сбил, а как бы завалил все кегли, кроме одной. Зрители заорали и захлопали, Кульчихин показал Кротову дулю. Банкир театрально закатил глаза и схватился за грудь.

— Ты за кошелек хватайся, а не за сердце! — крикнул кто-то из зрительской компании. Кротов еще раз изобразил потрясение, достал и положил на тумбу у дорожки десять долларов.

— Не пижонь, гони рублями, — сказал Кульчихин. Банкир послушно поменял «зеленые» на русский полтинник и сказал:

— Рановато радуетесь, господа хорошие. Я ведь еще свой шанс не использовал.

Кротов катанул шар без разбега и проиграл две кегли под рев и топот болельщиков.

— Давай, выкладывай и остальные, — сказал Кульчихин и подмигнул Виктору Александровичу. — Власть сегодня в ударе.

Все четыре следующих захода Слесаренко проиграл с треском и выложил на тумбу двести тысяч под сочувственные возгласы зрителей и деланное изумление банкира: сам, мол, не знаю, как получилось, сплошное везение.

— Ну что, в бар? — спросил Виктор Александрович. — Ах да, я же плачу!

Он сгреб деньги с тумбы и спросил Кульчихина:

— Куда идти?

— Да бог с ним, Виктор Александрович! — сказал Кульчихин.

— Ни в коем случае, — с излишней резкостью настоял Слесаренко. — Уговор есть уговор. Приглашаю всех отметить проигрыш!

В полутемном баре Виктор Александрович положил деньги на стойку и спросил у напарников, что будут пить. Водка потребовала бы закуски, поэтому сошлись на джине с тоником. Бармен играючи смешал пузырящиеся коктейли, побросал в стаканы лед, поглядел на Слесаренко. Одобрительно кивнув, Виктор Александрович сделал приглашающий жест рукой. Все чокнулись с ним, и он хлебнул холодной терпкой жидкости, которую почти не пил и не любил, и снова поймал вопросительный взгляд бармена: тот держал веером слесаренковские деньги в правой руке, слегка пощелкивая по ним пальцем левой.

— В чем дело? — спросил Виктор Александрович.

— Минуточку, — сказал Кротов и протиснулся к стойке, загораживая бармена своей широкой спиной. Почувствовав неладное, Слесаренко подошел ближе и глянул через плечо банкира: Кротов рылся в толстом бумажнике, выкладывал на стойку одну за другой сотенные купюры.

— Я думаю, нам уже хватит, — сказал Слесаренко.

— Еще как хватит, — проворчал банкир, двинул в сторону бармена деньги по стойке и сказал: — Выпишите счет, пожалуйста.

— Момент, — сказал бармен, смахнув деньги куда-то вниз, и достал из нагрудного кармана авторучку.

— Совсем охерели, — сквозь зубы сказал Кротов, повернувшись к Виктору Александровичу. — Пятнадцать долларов за порцию. Дороже, чем в «Хилтоне»…

Оторопевший Слесаренко не сразу перемножил названную сумму на долларовый курс и количество порций, а когда справился с этой арифметикой, то готов был дать в морду Кротову или провалиться сквозь землю от унижения и беспомощности.

— Не переживайте, Виктор Александрович, — сказал банкир. — Спишу на представительские, банк не обеднеет. — От этих слов Слесаренко стало только хуже, потому что он и сам имел некую норму представительских расходов, но думская бухгалтерия пришла бы в ужас, предъяви Виктор Александрович к оплате счет от этого трижды проклятого гостиничного бара.

— Ну их всех к черту, — неожиданно сказал банкир, пряча в бумажник поданный барменом счет. — Пойдемте ко мне в номер, выпьем нормальной водки, из дома захватил. Только вот закуски нет.

— У меня есть, — рефлекторно ответил Слесаренко и пошел к дверям бара вслед за Кротовым, сам себе удивляясь. Унизительный эпизод в баре настолько выбил его из колеи, что Виктор Александрович двигался и говорил как бы под гипнозом и словно со стороны наблюдал собственную расстроенность и безволие. Почему-то вспомнился «гусар» Чернявский, его легкость и решительность в любой сомнительной ситуации, и Слесаренко отстраненно пожалел, что «гусара» нет рядом, и вообще здесь нет никого, кому он мог бы излить душу или просто помолчать вдвоем и тихо напиться с тоски.

«Ни о чем я с Кротовым говорить не буду, — решил про себя Виктор Александрович, стоя рядом с банкиром в ожидании лифта. — Завтра отдам документы мэру — пусть сам выкручивается. Я им не мальчик, в конце концов. Пусть сами играют в свои игры, если им так хочется».

Слесаренко вышел этажом раньше, и только когда открыл свой номер и принялся шарить в портфеле в поисках пакета с бутербродами, вспомнил о забытой в ресторане минералке. Возвращаться вниз не хотелось, и Виктор Александрович скорее бессознательно заглянул в маленький холодильник, врезанный в мебельную стенку, и обнаружил там батарею бутылок с газировкой, минеральной водой и даже пивом нескольких сортов. «Сервис, твою мать», — скорее раздраженно, чем одобрительно подумал Слесаренко и засунул в карманы брюк две маленькие бутылки содовой воды «Швеппс».

Дверь в кротовский номер была приоткрыта. Войдя, Виктор Александрович выложил на журнальный столик бутерброды и запивку и сел в кресло у окна. Банкир достал из холодильника бутылку «смирновской» водки с черной этикеткой, отвинтил крышку и понюхал горлышко.

— Натуральная. А то поляки наловчились подделывать что «Смирнов», что «Абсолют»…

Банкир разлил водку по стаканам. Виктор Александрович чокнулся с ним и хотел уже молча проглотить налитое одним большим глотком, когда Кротов остановил его движением руки.

— Я что хочу сказать, Виктор Александрович… — банкир помедлил и поднял глаза на Слесаренко. — Поверьте, я совершенно не хотел вас подставить в баре или…

— Не будем говорить об этом, — оборвал его Слесаренко не слишком вежливо. — Вы мне назовите сумму, и я ее вам обязательно верну.

— Ну вот, теперь вы пытаетесь обидеть меня, — банкир еще раз стукнул своим стаканом в слесаренковский и спокойно выпил водку глотками, не морщась.

— Зачем мне вас обижать? — спросил Виктор Александрович. — Ешьте бутерброды, жена готовила… — и тоже проглотил свою порцию «смирновской».

Они принялись закусывать, потом запивать и закуривать, но пауза не могла длиться вечно, и чтобы хоть чем-то её заполнить, Слесаренко спросил:

— Вы первый раз с Кульчихиным выезжаете?

— Почему первый? — удивился Кротов. — Я с ними в Нижневартовске был, в Ишиме.

— Ну и как вы оцениваете результаты?

— Результаты чего?

— Хорошо, сформулируем вопрос по-другому. Ваш банк готов профинансировать хотя бы один совместный проект?

— А нет никаких проектов.

— Ну, вы не правы, совершенно не правы. Подписан договор с «Черногорнефтью», к моторному заводу проявляет интерес «Сургутгазпром», да вот и Юдин со своими кроссовками… Кстати, хорошие кроссовки — это не мелочь, это огромный рынок, между прочим.

— Вот именно: между прочим, — сказал банкир. — А прочего как раз и нет.

— Я вас решительно не понимаю, Сергей Витальевич.

— Ну, не надо так, Виктор Александрович. Вы взрослый человек, постарше меня.

— Ненамного, — сказал Слесаренко и отругал себя за эту реплику: «Стареешь, Витя». — Вы хотите сказать, что не видите во всем этом никакой пользы? Кроме, так сказать, дружеских увеселений?

— Ну почему же?.. Даже маленькие заказы, мелкие проекты все-таки лучше, чем безработица. Но я пока не встретил ни одной идеи, в которую банк мог бы вложить большие деньги и заработать на этом.

— Вы рассуждаете, как банкир-капиталист.

— А я и есть банкир, — серьезно сказал Кротов. — Задача любого банка — занимать у людей деньги и на эти деньги зарабатывать деньги для себя и для вкладчиков. Мы не благотворительная контора. Вы нас с кем-то путаете, уважаемый.

— Знаете, Сергей Витальевич, если сегодня каждый станет так рассуждать — России конец. Неужели вы и ваши коллеги, так сказать, новые русские, этого не понимаете? Погоня за быстрыми деньгами, за сиюминутной выгодой — это же тупиковый путь. И когда страна рухнет, куда вы со своими деньгами денетесь? За границу? А на кого народ бросите? На этих крикунов-демагогов?

Кротов смотрел на Слесаренко со все большим интересом, но Виктор Александрович уже пожалел, что сам затеял этот ненужный разговор.

— Впрочем, для вас это лирика, это несущественно, — закончил он с утвердительной интонацией.

— Вовсе нет, — возразил банкир и придвинулся поближе к столику. — По пять грамм?

— На ваше усмотрение. Кстати, который час?

— Начало первого.

— Я вас не задерживаю? Наверное, спать хотите?

— Ни в одном глазу, — ответил банкир. — Я в автобусе выспался.

— Я тоже.

Кротов завинтил пробку, поставил бутылку левее, чтобы не закрывала собой лицо собеседника.

— Будем здоровы!

— Взаимно.

В том, что банкир аккуратно запечатывал бутылку после каждого разлива — казалось бы, зачем, все равно водка не успеет выдохнуться, — была определенная основательность, и привыкший к порядку Слесаренко отметил первую симпатию к своему визави, шевельнувшуюся в душе, но тут же списал ее на воздействие винных паров.

— Вовсе нет, Виктор Александрович, — повторил Кротов. — Просто мы по-разному смотрим на одни и те же вещи. Возьмем упомянутые вами тобольские кроссовки. Юдин купил по бартеру дешевую, но устаревшую итальянскую технологию. Пока развернули производство, прошло еще несколько лет. Что же мы имеем сегодня? Люди со средствами его кроссовки не покупают — не по «фирме», ширпотреб. Для бедных они не по карману — почти сто тысяч пара. Спрашивается: кому это надо?

— Вот он и приглашает промышленников, ученых и вас — банкиров: помогите перестроиться, модернизироваться!

— Да как ни модернизируй телегу — она самолетом не станет! Пока мы не отучимся хватать со всего мира «числом поболее, ценою подешевле», ничего у нас не получится! Вот вы банкиров обвиняете: быстрые деньги, сиюминутная выгода… А здесь разве другое? Да то же самое! Купили дешевку, тяп-ляп, русский мужик все раскупит… А он не покупает! А почему бы не жмотиться, а взять и купить новейшую линию и выйти на мировой рынок, а? Мы что, тупее Гонконга или Тайваня? И разве дело только в кроссовках? Вы посмотрите, что мы везем в область за нефть и газ? Списанные немецкие автобусы! И вы предлагаете, чтобы во все это старье я еще и свои деньги вкладывал! Нет уж, увольте.

— Звучит убедительно, — сказал Виктор Александрович. — Но у вас устаревшие и далеко не полные данные. Вы хотя бы немного знакомы с перечнем технологий и оборудования, покупаемых областью по немецкой «нефтяной» кредитной линии?

— Абсолютно не знаком, — ответил банкир. — Нас к этим сделкам близко не подпускают. Там своя мафия.

— Какая мафия? — рассердился Виктор Александрович. — Уж вам-то стыдно повторять досужие сплетни, Сергей Витальевич. Информация по бартерной линии совершенно открытая… Это просто смешно!

— И что, никаких комиссионных? — лукаво спросил банкир.

— Послушайте, я сам дважды летал в Германию на подписание договоров, и, поверьте, никто из немцев даже не пытался подкупить меня или воздействовать любым другим образом.

— Вы позволите ответить вам честно? А потом мы еще выпьем и сменим тему, хорошо?

— Ради бога, — развел руками Слесаренко. — По-моему, мы и так достаточно откровенно разговариваем.

Банкир «обслужил» стаканы и убрал пустую бутылку под столик, окончательно завернув на ней пробку.

— Простите меня за прямоту и не обижайтесь, пожалуйста, — сказал Кротов, — но в большой политике и в больших деньгах вы пока еще не тот человек, которого стоит подкупать или шантажировать. Вы же там ничего не решаете, Виктор Александрович. И в Германию вы ездили для антуража: подписывать бумаги, не вами составленные и не с вами обговоренные. И не на ваших условиях. Еще раз простите, но это же факт. Я готов согласиться, что лично вы ничего от этих сделок не имеете. Но никогда не поверю, что никто из «наших» там не подкормился. Притом весьма и весьма основательно.

— А вы думаете, я в это верю? — горестно усмехнулся Слесаренко.

— Выходит, мы с вами не такие уж разные люди. Давайте за это и выпьем.

Незаметный ранее телефон вдруг зазвонил, они вздрогнули оба от неожиданного звука. Кротов снял трубку.

— Слушаю вас… Да, здесь. Одну минуту. Это вас, Виктор Александрович.

— Странно, — сказал Слесаренко, внутренне насторожился, но все оказалось просто: звонил Кульчихин.

— Ну, что вы там попрятались все, не понимаю. Посидели бы в бане, поплавали…

— Хорошо, сейчас спустимся, — ответил Слесаренко. Ни париться, ни плавать ему совершенно не хотелось, но кульчихинский звонок позволял ему естественным образом прервать не слишком приятный тет-а-тет с банкиром, да и водка была уже выпита.

Он вернул трубку Кротову и взялся ладонями за подлокотники кресла.

— Уважим начальника? В баню приглашает.

Кротов изобразил на лице полу-сомнение — полу-согласие и затем, словно решившись на что-то, произнес:

— Можно и сходить. Хотя после водки и прочего я побаиваюсь: давление, знаете ли…

— У меня тоже.

— Да, собственно… Можно еще один вопрос, Виктор Александрович?

— Пожалуйста.

— Чего вы хотите от меня? — спросил банкир.

— Ну, здрасьте, — сокрушенно проговорил Слесаренко. — Ровным счетом ничего. По-моему, это вы сами меня сюда пригласили.

— Да, сам пригласил, чтобы облегчить вам задачу.

— Какую задачу, Сергей Витальевич! Вы меня интригуете.

— Бросьте, Виктор Александрович. Мне доподлинно известно, что вы хотите обратиться ко мне с определенной просьбой.

— Вот как? Интересно… И какого же рода эта просьба, если не секрет?

— А вот этого я как раз и не знаю, Виктор Александрович, это меня и беспокоит. Так что говорите, я вас слушаю.

Кротов выглядел внешне спокойным и смотрел дружелюбно, но Слесаренко почувствовал, что второй раз за вечер почва уплывает у него из-под ног.

— Встречный вопрос: откуда вам это известно?

— Не имеет значения.

— Да нет, как раз имеет, Сергей Витальевич. От вашего ответа зависит, продолжим мы разговор или нет. Так что давайте, расшифровывайте своего информатора.

Кротов уставился на Виктора Александровича сквозь сигаретный дым.

— Странный вы человек, однако… Намерены просить меня об одолжении и тут же сами выдвигаете условия. Надо бы наоборот, не так ли?

— Вы желаете сказать, что ваши условия ко мне уже сформулированы?

— Да ну вас к черту, Виктор Александрович! — встрепенулся банкир. — Не хотите разговаривать — не надо, нашим легче. Идем в баню?

— Не надо нервничать, Сергей Витальевич. Если бы предстоящий разговор не представлял для нас обоюдного интереса, вы бы не начали его первым.

— Еще раз повторяю: не хотите — не надо.

— А вы сами хотите, чтобы наш разговор состоялся? Ответите честно — я поступлю точно так же.

— Вы опасный человек, — уважительно произнес банкир. — Вот что значит старая партийная школа. Как там Мюллер говаривал Штирлицу: «Здорово я вас перевербовал? За пять минут!».

— Так вы назовете или нет фамилию своего информатора?

— Жалко, водка кончилась, я бы выпил за ваш талант вести допросы, — сказал Кротов и задумался. — Впрочем, почему бы и нет… Лузгин.

В третий раз за вечер Виктора Александровича стукнули по голове. «Это уже слишком, — подумал он. — Чертовщина какая-то».

— Что молчите? — спросил банкир. — Я же сказал вам: Лузгин. Может, перестанем в прятки играть?

Слесаренко обвел взглядом гостиничный номер и снова подумал, что для такой шикарной и дорогой гостиницы он маловат метражом, а сам Виктор Александрович то ли слишком молод, то ли слишком стар уже для этих тихих игр в карьеру и политику. Почему-то вспомнилось детство, Дворец пионеров и шахматный кружок, куда два года ходил Витя Слесаренко, а потом ходить перестал, потому что никак не мог научиться думать за себя и за противника хотя бы на несколько ходов вперед. У него был талант импровизатора, и он выезжал на нем в споре с равными, но потом равные прибавили в «школе» и научились считать, и пионер Витя, не любивший проигрывать, тихо ушел из кружка.

— Вся прелесть ситуации в том, — сказал Виктор Александрович, — что именно Лузгин мне и нужен. У меня в портфеле документы, которые через Лузгина я должен передать обозревателю «Тюменской правды» Золотухину. Только не спрашивайте меня, у кого я получил эти документы. Лузгину я тоже об этом сказать не смогу.

— Ничего себе комбинация… — сказал банкир и присвистнул. — Возникает вопрос: каким образом Лузгин узнал, что вы пытаетесь выйти на него именно через меня? Похоже, кто-то нас с вами держит за дураков в колоде.

— Очень даже может быть. А сам Лузгин случайно не проговорился, откуда у него эта информация?

— Проговорился, — ответил Кротов. — Но вам я об этом не скажу. Встретитесь с ним — сами узнаете.

— Минуточку, — остановил банкира Виктор Александрович. — Получается, что вы согласны устроить нашу встречу?

— А почему бы и нет?

— Безо всяких условий?

— Ну почему же… — замялся Кротов. — Послушайте, Виктор Александрович, ну хватит темнить, хватит играть со мной! Вы же сами прекрасно понимаете, чего я от вас хочу. Так сказать, в порядке ответной любезности.

— Сейчас я угадаю… Терехинские деньги?

— Вот видите, а вы прикидывались.

— Я не прикидывался, — повысил голос Слесаренко. — И сразу скажу вам, что лично мне все ваши ухищрения абсолютно безразличны. Они мне просто неинтересны, эти ваши комбинации с Терехиным. Ну, не с вами он свои дела обхимичит, так с кем-нибудь другим — какая разница?

— Зачем же так, Виктор Александрович! Можно подумать, что вы меня вором считаете. Я ведь и обидеться могу.

— Обижайтесь сколько влезет. Кстати, заметьте, что слово «вор» произнес не я, а вы сами. Впрочем, прямым воровством здесь действительно не пахнет, вы же люди умные…

— А вы у нас очень глупый, — сказал банкир с какой-то сожалеющей интонацией. — Настолько глупый, что за глупость свою взяли у нефтяников бартерную «вольво». Взяли ведь, а? За копейки взяли, за десятую долю ее стоимости… Как насчет совести?

— Я, милейший, в отличие от вас пятнадцать лет на Севере отпахал и машину получил как ветеран освоения Федоровки, понятно вам?

— Очень даже понятно, — миролюбиво согласился банкир. — Только на Федоровке есть сотни людей со стажем в два раза больше вашего, а машин им не досталось. Всего сорок штук было на все объединение, вы же знаете.

— Списки составлял не я, — сказал Виктор Александрович.

— И это правильно. Только один вопрос: почему же вы, такой честный, себя из этих списков не вычеркнули? Ох, не к лицу вам судейская мантия, уважаемый товарищ Слесаренко, ох как не к лицу. Но лично я вас не осуждаю: я в свою очередь вам тоже не судья. М-да, поговорили…

Кротов замолчал, вздохнул, принялся барабанить пальцами по крышке журнального столика. Виктор Александрович смотрел на него и почему-то не испытывал к банкиру неприязни.

— Вы знаете, что самое печальное в этой истории с машиной? — сказал Слесаренко. — Самое печальное в том, что она мне не нужна. Который год стоит в гараже. Я плохой водитель, по городу ездить вообще боюсь, только на дачу и ездим, и то сын на своих «Жигулях» подвозит, сам я за руль три раза в год сажусь, не чаще, вот ведь что самое печальное.

— Неправда, — сказал Кротов. — Самое печальное в том, что она вам была не нужна, а вы ее все-таки взяли. Я ведь прав?

— Правым быть легко, — ответил Слесаренко. — Когда это не тебя касается. Что вы еще обо мне раскопали хорошего?

— Не смешите меня, Виктор Александрович. Об этих ваших номенклатурных «вольво» вся Тюмень в курсе. Пофамильно. Я даже знаю, где вы ее по- первости держали: в гараже облГАИ, разве не так? А рядом чья машина стояла, сказать? И кому он ее продал, и за сколько?.. Ничего я на вас не копал, успокойтесь, — сказал банкир, помедлив. — Может, примем еще, я организую?

— Нет, спасибо, — сказал Слесаренко. — Вы с Терехиным тоже можете особо не беспокоиться: похоже, ваш «вопрос» отомрет сам собой: как говорят врачи, симптомы летального исхода налицо.

— Вот как? — удивился Кротов. — Ну, тогда откровенность за откровенность. Сказать вам, от кого у Лузгина информация? От Терехина.

«Господи, неужели мэр? — тоскливо подумал Виктор Александрович. — Кто еще мог проболтаться Терехину о бумагах? Или Чернявский? Вот ведь гусар блядский!». Думать плохо о Чернявском было полегче для Слесаренко, чем подозревать мэра в двойной интриге: последнее не сулило Виктору Александровичу абсолютно ничего хорошего.

— Ну и дела, — вслух сказал Слесаренко. — А почему вы не спрашиваете, что за документы я должен передать Лузгину? Ну, то есть через него Золотухину?

Кротов рассмеялся.

— Зачем? Я потом все от Вовки Лузгина узнаю.

— Он вам такой близкий друг?

— Больше того — он мой одноклассник.

— Не знал… Ну тогда маленькая месть: я вам сам расскажу. В моем портфеле лежит довольно-таки убедительный компромат на депутата Государственной Думы господина Лунькова.

— На Алексея Бонифатьевича? — настороженно переспросил банкир.

— На него, голубчика, на него. Откровенный криминал по бумагам не прослеживается, но крови депутату попортить можно изрядно. А если, так сказать, соответствующие органы всерьез захотят это дело размотать, то последствия возможны просто непредсказуемые. Такие пироги, господин тюменский Ротшильд.

— Какой я, на хер, Ротшильд! — отмахнулся Кротов. — Так, собачка на поводке у Филимонова… И кому же, интересно бы узнать, потребовалось завалить Лунькова?

Слесаренко с шутливой угрозой покачал пальцем перед носом у банкира.

— Спрашивать об этом вслух в цивилизованной компании считается неприличным, Сергей Витальевич. Вы что, близко знакомы с Алексеем Бонифатьевичем?

— С чего вы взяли? Кто он, а кто я…

— Какие-то у вас уничижительные настроения, Сергей Витальевич, — улыбнулся Слесаренко. — Не такая уж вы малая величина в тюменском бизнесе, не скромничайте. Видел недавно ваш коттедж — Беверли Хиллз, да и только.

— Вы тоже строитесь где-то рядом, я слышал?

— Через квартал от вас с Терехиным. Масштабы, правда, у меня далеко не те…

— Нет, свой дом — это хорошо! — банкир легонько пристукнул кулаком по столу, брякнула посуда. — Слушайте, давайте еще грамм по сто! Бар открыт до утра — я угощаю.

— Вы уже наугощались сегодня.

— Опять вы за свое, я же извинился! — обиделся банкир, и в этот момент в коридоре раздались громкая нерусская речь, пьяный смех, лязг бутылок.

— Американцы, — подсказал Кротов. — Кроме них да нас, в гостинице никого нет. Молодцы, сволочи: везде ведут себя, как дома, всех на хер посылают. Нам бы вот так научиться.

— Зачем?

— А чтоб рабом себя в родной стране не чувствовать. У нас же каждый мент, каждая уборщица, каждый официант себя начальником считает, пока ты ему в рожу удостоверение, кулак или «бабки» не сунешь. Вам этого не понять, вы всю жизнь в начальниках ходите.

— Мне кажется, вы путаете свободу с хамством, Сергей Витальевич. Вы полагаете, что вот так орать ночью в коридоре достойно свободного человека? Насколько мне известно, истинная свобода проявляется в собственном внутреннем самоограничении.

— Вы это как-нибудь ночью гаишнику расскажите, который вас на тракте остановит. Узнаете, сколько стоит это внутреннее, как вы сказали, самоограничение. Или с ОМОНом пообщайтесь. Хотите — расскажу, как я с ним общался?

— Могу себе представить, — сказал Виктор Александрович.

Нет, не можете, — покачал головой банкир. — Я свой служебный «джип» загнал на профилактику в мастерскую на Мельникайте. Ну, и сам там отираюсь: за мастером слежу, чтобы не халтурил, и учусь у него помаленьку. Народу в мастерской человек тридцать, половина клиенты. И вот распахивается дверь, вбегают люди в масках, с автоматами, очередь в потолок, крик: «Сто-яа-ать!». Ну, я и стою, моргаю. Подбегают двое: хрясь мне прикладом в печень! Руки за спину, мордой в капот. Потом развернули, и к стене. Стоим полчаса нараскоряку. Тихо спрашиваю: «В чем дело, мужики?». Мне автоматом по спине и ботинком по яйцам, чтобы молчал и ноги пошире расставил. Потом загрузили в «собачник», и в изолятор. Там положили на бетонный пол и продержали пять часов. Я потом месяц с пневмонией провалялся дома. И, вы думаете, извинились? Когда из кутузки выпускали, сказали: «Будешь вякать — опять заберем!». Это у них рейд был по борьбе с рэкетом… Да, пришел я в мастерскую — мать твою! У меня двигатель в разборе был, так все запчасти по полу разбросаны, перемешаны с чужими — два дня с мастером на карачках по углам ползали… Одному мужику из клиентов ребра сломали, он — в суд, а у него заявление не принимают: поздно экспертизу сделал, и вообще факт его задержания по омоновским бумагам нигде не проходит, вот так… Нет, Виктор Александрович, я тогда ясно понял: если у тебя нет депутатских «корочек», спасут только деньги и связи. Будут деньги — будут и связи. Или наоборот: будут связи — будут и деньги.

— Да вы философ, Сергей Витальевич, — сказал Слесаренко. — В одном вы правы: насчет депутатских, как вы говорите, «корочек». Многие действительно идут во власть, чтобы прикрыться депутатским иммунитетом.

— Вы имеете в виду Лунькова?

— Ну почему Лунькова?.. Лично я его почти не знаю. У нас и своих местных примеров хватает. Возьмем вашего брата бизнесмена. Пока дела идут нормально — о политике ни слова, тихий шахер-махер, денежка к денежке. А как запахнет банкротством — бегом в депутаты или в мэры, или в губернаторы. И крик: «Сунулся в политику — вот конкуренты меня и разорили!». А если получилось, если прорвался во власть — первым делом присосать свою «контору» к бюджетным деньгам. Не надо морщиться, Сергей Витальевич, речь не о вас. На фоне других вы у нас почти святой.

— А можно мне взглянуть на луньковские бумаги? — неожиданно спросил Кротов. — Страшно интересно, на каком поприще шустрил народный избранник?

— Там же, где и все шустрят: на нефти и льготных кредитах, — ответил Виктор Александрович. — Завтра покажу, они у меня в портфеле, а портфель в номере.

Слесаренко по глазам банкира видел, что тому не терпится прямо сейчас взглянуть на компромат, и подумал: не пригласить ли Кротова к себе в номер, но тут раздался короткий стук в дверь, и голос Кульчихина произнес:

— Але, вы там живы, мужики?

— Входите, не заперто! — ответил Кротов.

Кульчихин вошел в комнату, замахал в воздухе руками.

— Вы хоть бы окно открыли, умереть же можно в таком дыму. И как вам самим не противно?

— Копченое мясо дольше хранится, — сказал банкир.

— Угостить вас и рады бы, да нечем, Виктор Григорьевич.

— Что же вы в баню не пришли? Такой пар, понимаешь… бассейн отличный… Ну, как вообще настроение?

— Хорошее настроение, — сказал, поднимаясь из кресла, Слесаренко. — Полезно съездили, это приятно. Теперь главное — не проспать подъем.

— Сейчас подскажу, — с готовностью вступил банкир.

— Вот видите, тумбочка под телефоном? Там радио и электронный будильник. Я проверял: мертвого поднимет.

Слесаренко попрощался с Кротовым и вышел вслед за Кульчихиным в коридор. После дымного полумрака банкирского номера яркий свет коридорных плафонов резал глаза, сказывалась и ночная усталость: болела поясница, назревающей изжогой обнаруживал себя желудок.

— Значит, докладываю, — в полу-шутейном тоне произнес Кульчихин. — Народ пропарен и выкупан, разведен по номерам. Особых эксцессов не было. Правда, Бакулин, редактор «Известий», опять всем под кожу лез, но обошлось без драки.

— Любит Юрий Степанович правду-матку говорить, — усмехнулся Слесаренко, и Кульчихин вдруг вступился за редактора:

— Да нормальный он мужик, только с гонором, а кто из нас без этого?

— Разве я спорю? — согласился Виктор Александрович. — Еще раз спасибо за приглашение, все было на самом высоком уровне, Григорьич, — закончил он на товарищеской нотке, скрашивая официальность комплимента. Слесаренко знал и ценил Кульчихина и не раз намекал мэру и губернатору, что такого качественного организатора не грех и двинуть куда-нибудь повыше на государственную службу.

В номере было свежо и чисто, и Виктор Александрович отметил про себя: хорошо, что пили и курили у банкира, а не здесь. На всякий случай он проверил портфель — документы лежали на месте.

Раздевшись до белья и повесив верхнюю одежду в шкаф, Слесаренко приготовил на утро чистую рубашку, а использованную сунул в пакет. В ванной комнате он открыл кран с горячей водой, и пока она стекала, мутная и фыркающая, Виктор Александрович присел на корточки возле тумбы и принялся настраивать электробудильник, тыча пальцами в кнопки почти наугад. Когда на табло появилась искомая цифра, он поздравил сам себя и полез в портфель за сменой белья.

Вода не становилась чище и горячее. Слесаренко пристроился на краю ванны и закурил, разглядывая припухшее лицо в настенном большом зеркале, и сквозь шум падающей струи услышал негромкий, но отчетливый стук по двери снаружи. «Ну, не терпится банкиру», — съязвил Виктор Александрович и пошел открывать.

На пороге номера стояла девица в коротком фартучке и черных колготках. Слесаренко уставился на нее с недоумением и сказал оторопело:

— Чем могу быть полезен?

В ответ девица улыбнулась удивленно:

— Простите, но вы сами вызвали дежурную.

— Я никого не вызывал, — сказал Слесаренко.

— Понимаю, — еще раз улыбнулась девица. — Вы позволите, я войду и все вам объясню?

— Э-э… — замялся Виктор Александрович, — зачем?..

Не надо… — но девица уже проскользнула мимо него и направилась к кровати. В голове у Слесаренко закружились разные нехорошие мысли, и самая нехорошая была: это провокация, сейчас я ее вышвырну отсюда с треском.

— Послушайте, милочка!.. — Он начал выстраивать фразу, но девица полу-присела у тумбочки и сказала:

— Подойдите сюда, пожалуйста. Вот видите эту красную кнопочку? Это вызов дежурной. Вы, наверное, заводили будильник и нажали ее случайно.

— Да, так и было, — с облегчением вздохнул Виктор Александрович. — Огромное вам спасибо и извините за причиненное беспокойство. Как-никак второй час…

— Ничего страшного, — сказала девица. — Это наша работа. Кстати, уж если я пришла… Быть может, у вас есть какие-нибудь пожелания?

— Спасибо, все в полном порядке, — торопливо сказал Слесаренко. — Абсолютно никаких пожеланий.

— Тогда доброй ночи, — девица сделала книксен и исчезла за дверью, осторожно ее затворив.

— Фу ты, черт, — сказал Виктор Александрович и вытер ладонью взопревший лоб. — Уже мерещится всякое…

Он прошел в ванную и только там, поймав себя в зеркале, уразумел, в каком комичном виде он принимал дежурную девицу.

Прохладные, гладкие простыни гостиничной постели не приносили сон, и лежавшему с закрытыми глазами Виктору Александровичу привиделся другой гостиничный номер и другая история.

Пару лет назад он жил в Москве в двухместном «люксе» гостиницы «Россия». Соседом у него был знакомый сургутский мужик лет сорока, бывший профсоюзный работник, прилепившийся нынче к нефтяной торговле. Встретились с ним в службе оформления. Одноместных номеров не было, и они «через шоколадку» взяли на двоих «люкс», состоявший из общей спальни и маленькой гостиной с диваном. Этот диван и спас Виктора Александровича впоследствии.

Сургутский мужик оказался при деньгах и неутолимой жажде трахаться с кем попало. Каждый вечер он затаскивал в номер то горничных, то проституток и приглашал в компанию Слесаренко, не принимая никаких отговорок.

Виктор Александрович в болтовне и выпивках участвовал, но от сомнительного секса уклонялся. Подолгу гулял по Красной площади, сидел в буфете за чашкой чая. После полуночи осторожно входил в номер и укладывался спать на диване в гостиной, стараясь не слушать доносящиеся из спальни хлюпанья и вздохи. Самым главным было заснуть до того, как пресытившийся сосед отправлялся вместе с девкой в ванную и устраивал там обезьяний цирк под душем.

Как-то глубокой ночью, вытурив использованную девку, сосед растолкал и без того едва ли спавшего Слесаренко и попросил выпить с ним на пару.

— Надоело все, — сказал сосед. — Гадко на душе, друг, пойми!

Потом он схватился за телефон и вызвал дежурную. Прибежала заспанная тетка, умильно кривила губы перед богатым клиентом.

— Ты говоришь, все, что угодно? — громко вопрошал ее сосед. — Только деньги плати, говоришь?

— Все, что пожелаете, Николай Евгеньевич, — расшаркивалась тетка. — Только чуть потише, пожалуйста, родной мой.

— А вот мы сейчас и проверим, — не снижая голоса, рявкнул сосед. — Любые деньги! Понимаешь? Любые деньги! Но приведи нам сей секунд… нет, не баб, не телок, не блядей, а… двух ласковых женщин! Понимаешь? И чтоб с ними поговорить, понимаешь?

Тетка виновато кланялась, разводила пухлыми руками.

— Да где ж я вам возьму среди ночи двух ласковых женщин? Ласковые все давно спят по домам…

— Ага! — с восторгом заорал сосед. — Ага! Не можешь? А говорила: все могу! — передразнил он тетку, задергавшись в кресле и поводя плечами. — Уел я тебя, старая? Скажи: уел?

— Уели, батюшка, уели, — вздыхала тетка.

— Вот то-то, — удовлетворенно сказал сосед и сунул тетке «зеленую». — Проваливай, обманщица! Свободна до утра.

Потом сосед снова скис: жаловался на судьбу и вороватых партнеров по бизнесу; на московских чиновников, гребущих подношения лопатами за каждую визу на нужной бумаге; на гадких бандитов, уже расстрелявших того и того из соседского окружения. Тяпнув еще полстакана коньяку, сургутянин заставил Виктора Александровича одеться и потащил его куда-то вниз, в гостиничные подвалы, и Слесаренко, казалось бы, хорошо знавший «Россию», вдруг очутился в неведомом ранее ночном кабаке с цыганами, сразу же окружившими соседа орущим табором. Шампанское пузырилось в ноздрях перебравшего и почти не соображавшего уже соседа, но тот вдруг словно проснулся и опять потащил куда-то Виктора Александровича, и они оказались в огромном бассейне, где плавали мужики и девки, по большей части голые. Сосед в одежде и с бутылкой в руке рухнул в бассейн, на спор пробовал пить шампанское под водой из горлышка, захлебнулся и чуть не утонул. Его откачивали всей компанией. Сосед наблевал в бассейн, и Слесаренко поволок его, мокрого, в номер, где усадил боком на крышку унитаза, и сосед снова блевал в соседнюю раковину биде, да так и заснул на стульчаке, уронив голову между колен. Слесаренко снял с него пиджак и повесил на плечики в ванной сушиться, предварительно освободив карманы.

Деньги из бумажника и стянутого резинкой круглого свертка он разложил на столике для просушки, и к утру они скрючились и лежали охапкой бумажного хвороста. Проспавшийся сосед собирал их и разглаживал, материл себя и не помнил ничего из слесаренковских рассказов о вчерашнем, только вздрагивал при каждом новом повороте загульного сюжета и тряс головой. Вечером он явился изрядно поддатый с девками и полузнакомыми футболистами из старого состава «Спартака», и все потекло привычным руслом и закончилось спаньем вповалку на полу, в креслах и по трое на каждой кровати. Только Виктор Александрович спал в одиночку на «своем» диване и назавтра улетел домой: слава богу, командировка закончилась.

Глава девятая

Когда Кротов спустился в ресторан — на пять минут позже назначенного срока, стараясь соблюсти некую форму гостевой гостиничной вежливости, — он с удивлением обнаружил, что пришел на завтрак едва ли не последним.

Раскланявшись с присутствующими, он присел за общий стол, накрытый по-шведски, на полный выбор, и первым делом налил себе кофе из большого кувшина-термоса. Пятнадцатиминутный обжигающий душ почти изгнал остаточные явления ночного перепива и перекура, и Кротов слегка погордился собой, что вот он сидит, свежий и гладко выбритый, — настоящий мужик, умеющий пить без ограничений и без печальных последствий. Но только он хлебнул кофе и повел глазами по расставленной обильной еде, как быстро понял, что переоценил свои возможности, и с трудом продавил большим глотком горячего кофе охвативший горло спазм. Сидевший наискосок Кульчихин, все замечающий и все понимающий (сволочь), утешительно подмигнул Кротову и негромко пробасил:

— Курить бросай, Виталич.

Сам Кульчихин ел с аппетитом и (точно сволочь!) прямо-таки светился здоровьем. Кротов отыскал глазами Слесаренко и по-братски улыбнулся, увидев его пустую тарелку и огромный бокал минералки: наш человек…

В автобусе Кротов хотел подсесть к Слесаренко, но кресло рядом уже занял секретарь ассоциации Винников, что-то рассказывал думскому заму, потрясывая пачкой бумаг. Слесаренко молча кивал, искоса поглядывая в бумаги, потом рассмеялся и одобрительно похлопал Винникова по колену. Кротов прошел в глубь салона и устроился на свободное место у окна.

Ночной разговор с думским начальником оставил по себе двойственное впечатление. Кротов впервые увидел в Слесаренко в общем-то близкого ему по характеру и образу мыслей человека: неглупого, упрямого, принимающего жизнь такой, какая она есть. Тем неприятнее было Кротову размышлять о неизбежном дальнейшем раскруте сложившейся ситуации. Он не любил обманывать людей, даже совсем незнакомых, как не принимал безоговорочно и само слово «обман». Жизнь устроена так, что в неисполнении обещанного не всегда есть заведомость, а в неполной правде не всегда есть предательство, ибо слаб человек — жизнь сильнее его. Честно говоря, Кротов еще и сам не знал, как будет поступать далее, но тонкая ниточка внутреннего родства, протянувшаяся ночью меж ними, уже опутывала душу несвободой.

— Пять грамм? — спросил Кротова возникший у кресла Винников.

— Побойся бога, Борис Васильевич! — сердито произнес Кротов и добавил помягче: — Спасибо, все хорошо. Сервис на высшем уровне.

— Веников не вяжем, — удовлетворенно хмыкнул секретарь. — Ладно, пойду к прессе…

Кротов немного помедлил, сам себя и толкая, и осаживая, затем поднялся и боком двинулся вперед по узкому проходу.

— Можно, Виктор Александрович?

Слесаренко глянул на него, кивнул на соседнее кресло.

— Как самочувствие?

— Могло быть и хуже, — вздохнул Кротов. — Кульчихин советует: надо с куревом завязывать. Вон какой огурчик…

— Ну, у него жена молодая, — хмыкнул Слесаренко, — надо беречь организм.

— Кто не курит и не пьет…

— …Тот совсем наоборот! — неожиданно закончил фразу Слесаренко, и оба рассмеялись. В промежутке передних сидений появились седые усы и насмешливый взгляд директора завода «Сибнефтемаш» Толчеева.

— Веселитесь, начальнички?

— В меру сил, — ответил Слесаренко.

— Тогда анекдот. Идет вдребезги пьяный мужик по темной улице. Вдруг видит: что-то большое, черное, страшное… «Ты кто?» — спрашивает мужик. — «Я черное уродище-е-е!» — «Сгинь, сгинь!» — машет руками мужик и идет дальше. Смотрит — что-то большое, белое, страшное… «Ты кто?» — «Я белое уродище-е-е!» — «Сгинь, сгинь!». Идет дальше, дрожит от страха. И тут видит: что-то маленькое, серое… «Ага, я тебя знаю! — радостно вопит мужик. — Ты серое уродище! Сгинь, сгинь!» — «Пройдемте, гражданин…».

Смеялись почти до слез. С первого сиденья поднялся заинтригованный Кульчихин в любимом своем сером пиджаке, спросил:

— Вы чего там, мужики?

Слесаренко переглянулся с Кротовым, и они оба заревели:

— Ты серое уродище-е-е! Сгинь, сгинь!

Кульчихин вытаращил глаза, а Толчеев уткнулся головой в спинку кресла напротив и затрясся придушенным смехом.

— Винников! — грозно крикнул Кульчихин, — этим не наливать!

Автобус с тяжелой грацией летел по шоссе, плавно поглощал рессорами ухабы. Подвешенные к потолку телевизоры сверкали какой-то видеомагнитофонной эстрадной глупостью. Из конца салона уже опять тянуло сигаретным дымом, рыбным запахом бутербродов.

— Могу я посмотреть документы, Виктор Александрович? — спросил Кротов.

— Прямо здесь, сейчас? — Слесаренко замялся, потом пожал плечами и сказал: — Почему бы и нет, собственно… — и достал из портфеля пластиковую папку с бумагами.

Перелистав наскоро документы, Кротов пришел в состояние крайней озабоченности.

Содержание папки не явилось для него полным откровением. Он и раньше догадывался, что на одну лишь госдумовскую зарплату в Москве прожить невозможно, требуется какая-то подпитка, партийная или ведомственная, а Луньков не имел ни той, ни другой по причинам вполне определенным. Следовательно, депутату приходилось самому искать покупателей на депутатские услуги, в чем Алексей Бонифатьевич, судя по множеству обозначенных им в документах «контор», весьма и весьма преуспел. Впечатляющим контрастом с этими откровенно лоббистскими бумагами выглядели копии думских распечаток с результатами голосований, в которых позиция депутата Лунькова частенько выражалась значком «О» — отсутствовал, а ежели депутат присутствовал, то голосовал подчеркнуто против позиций правительства, что совсем не мешало ему использовать упомянутое правительство для депутатского вымогательства.

Квалифицированный и рисковый журналист «размотал» бы эту папочку с бумагами на целую серию сенсационных публикаций, способных поставить недвусмысленный крест на политической карьере господина народного избранника, и Кротов с чисто зрительским любопытством и равнодушием наблюдал бы это падение с высот, если бы среди бумаг ему не встретилась одна, от которой Кротова бросило в пот: экспортную сделку с АО «Инвестнефть» он лично финансировал из «теневых» банковских денег по словесному указанию президента головного банка Филимонова, и если после публикации в эти бумаги вцепятся «органы», то кротовский банк неизбежно всплывет, как всплывет и его собственная, а отнюдь не филимоновская, фамилия.

— Я передам, или вы сами? — спросил он соседа.

— Обсудим, — тихо сказал Слесаренко и убрал папку в портфель.

Путь до Тюмени в полусонном автобусе давал Кротову необходимую возможность не спеша и старательно обдумать случившееся и назревающее. Слесаренко, убрав бумаги, откинулся в кресле и смежил веки, но сама его пространственная близость мешала Кротову, словно дремлющий думский начальник мог подслушать его нехорошие банкирские мысли. Выручил Винников, вернувшийся из официантского турне по салону. Кротов с извинениями освободил кресло и чуть ли не силой усадил в него слегка озадаченного секретаря.

Дурацкая эстрада в телевизорах сменилась не менее дурацкой американской комедией, которую Кротов уже видел к тому же. Он снова забрался на свободное место сзади у окна, скрестил руки на груди и прикрыл глаза, обозначив для окружающих дремоту как просьбу не беспокоить. Кротову хватало и собственного беспокойства, граничащего с легкой паникой.

Позавчера, во вторник, свозив на кладбище Дмитриевскую родню и вернувшись к себе в офис, он нашел на столе записку от главбухши: «С.В.! Срочно позвоните Ф.!». У банка был собственный оператор на «межгороде», и уже секунд через сорок в трубке раздался голос Филимонова.

— Приветствую вас, Сергей Витальевич! Как обстоят дела?

У одного из крупнейших клиентов банка — объединения «Обьнефтегаз» — образовалась триллионная бюджетная задолженность, следствие повальных неплатежей в нефтяной промышленности, собственных финансовых вольностей и недальновидности инвестиционной политики руководства объединения. Налоговые службы пытались наложить руку на счета объединения, что разъярило нефтяного «генерала», полчаса оравшего матом на Кротова по телефону и требовавшего «решить проблему, твою мать, а как — меня не колышет!». Потом на связь вышел президент банка Филимонов, назвал пару фамилий и телефонных номеров, и Кротов позвонил по ним и передал, что требовалось, и вскоре налоговики отстали, но не насовсем, просто ослабили нажим, а в конце прошлой недели атаковали снова. Кротов как раз и собирался сейчас доложить президенту банка о настырности налоговой полиции и необходимости более высокого ей противодействия, но Филимонов остановил его на полуслове.

— Этим вопросом мы занимаемся. В конце концов, мы всего лишь банк, всего лишь касса. Если Агапов сам себе вырыл долговую яму — пусть сам из нее и вылезает активнее. Короче: половину всего, что будет поступать на агаповские счета, переводи в погашение по долгам. Сначала в федеральный, потом уже в местные бюджеты.

— Не лучше ли наоборот? — осторожно спросил Кротов. — Сначала в местные: я же все-таки в области сижу, в Тюмени.

— Сидеть ты будешь гораздо севернее, — холодным голосом пошутил Филимонов. — Вопрос закрыли. Все агаповские вопли переводи на меня. Теперь о главном.

— Слушаю вас внимательно, — сказал Кротов.

В ближайшее время к тебе заглянет Луньков. Знаешь такого?

— Вы имеете в виду депутата? Этого, из Госдумы?

— Совершенно верно. Выслушай Алексея Бонифатьевича самым старательным образом. Со всем, что он скажет, соглашайся, но ничего конкретного не обещай. Понял меня?

— Нельзя ли немного подробнее?..

— Странный вы человек, Сергей Витальевич, — сказал президент банка, переходя на «вы», что свидетельствовало о первой степени недовольства. — Я сообщил вам все, что считал необходимым и возможным сообщить. Впрочем, могу и добавить: от дружбы не отказывайся. В личном плане. Понял меня? В личном плане. Мужик он общительный, в чем-то даже интересный, хотя и болтлив до занудства. Последнее нам совсем не во вред, Сергей Витальевич, как ты сам полагаешь?..

Депутат Луньков появился в кабинете банкира в тот же день, около пяти часов пополудни, когда Кротов, уже собирался поехать домой, а оттуда на Сашкины поминки. Он уже запер сейф и достал из бара початую бутылку виски, чтобы слегка взбодриться на дорогу, когда дверь вдруг открылась без стука и спроса.

Первой в кабинет влетела восторженно-испуганная секретарша, хлопала глазами и все повторяла: «Сергей Витальевич, к вам… Сергей Витальевич, к вам!..». Следом возник невысокий, снисходительно-властного вида мужчина в светлом костюме. Прошел, улыбаясь, к столу, артистично выкинул раскрытую ладонь.

— Луньков. Весьма рад знакомству. Красиво тут у вас. Хорошо живут тюменские банкиры! — Луньков обернулся к задержавшемуся в дверях спутнику, бородатое лицо которого показалось Кротову знакомым. — Представлять вас, надеюсь, не требуется?

— Тесен мир, Сергей Витальевич, — произнес луньковский спутник, приближаясь к хозяину кабинета. — Я смотрю, вы вкусов не меняете, — добавил он, кивнув на бутылку виски. — Достойно похвалы.

Последняя фраза высветила фонариком дальний закоулок памяти, и Кротов сразу вспомнил, где и как он познакомился с этим человеком.

— Юрий…э… — промямлил Кротов, запнувшись на отчестве, но был остановлен примирительным жестом.

— Не утруждайтесь, Сережа, мы же тогда были с вами на «ты», не так ли?

— Приятно видеть вас снова, Юра, — сказал банкир.

— Я смотрю, вы тоже своих вкусов не меняете. Достойно похвалы!

— Не надо меня пародировать, Сережа, — улыбнулся луньковский спутник. — Одежда, как и глаза, есть зеркало души.

Как и тогда, при первой встрече, загадочный столичный «эксперт» Юрий, лохматый и бородатый, был одет в поношенные джинсы и свитер с низким воротом. В этой одежде он пил с Кротовым виски в гостиничном номере, свободно шлялся по коридорам Дома правительства, валялся на лужайке бывшей бурбулисовской госдачи или восседал в старинном кресле своего шикарного офиса, замаскированного щербатой дверью обычной коммуналки в угловом доме Первого Тверского-Ямского переулка. Кротов вспомнил и его фамилию, и его — до ранней пенсии — профессию, и даже место работы: ГРУ ГШ — Главное разведывательное управление Генштаба (если Юра не врал, конечно), — и прочие приметы и подробности совместно проведенных тех четырех московских дней.

— …Ну вот и ладненько, — сказал депутат. — Угощать будете, или нам свое доставать?

— Милости прошу! — Кротов сделал приглашающий жест к дивану. — Хорошо, что вы меня застали. Филимонов звонил мне, но даже не намекнул, что визит возможен сегодня. У меня тут, понимаете, некие обстоятельства…

— Знаем, сочувствуем, — сказал Луньков, усаживаясь и поддергивая вверх брючины. — Тяжело терять друзей. Предлагаю первым делом помянуть покойного. Если я не ошибаюсь, это его картины?

— Да, это работы Саши Дмитриева, — подтвердил Кротов, с настороженностью фиксируя поразительную депутатскую осведомленность.

— Хороший мастер, — сказал Юра. — Одна беда — его картины не вписываются в интерьер. Я не имею в виду ваш кабинет, Сережа, извините, вообще в любой интерьер. Они слишком… личные, слишком самостоятельные. Не удивлюсь, если узнаю, что при жизни он почти ничего не продал. Я прав?

Кротов кивнул и подумал: «Искусствоведению, гад, тебя тоже учили в разведке?».

Тогда, в Москве, Кротова как раз утвердили директором тюменского филиала «Регион-банка», и был банкет в ресторане гостиницы «Метрополь», где на глаза Кротову и попался этот бородатый парень в джинсах и свитере, угнетавший чопорных метрополевских официантов непристойной одеждой и вольными манерами. После полуночи наиболее стойкая часть компании переместилась в «Россию», в кротовский номер, где гуляли уже до упора, и бородатый ушел оттуда последним, а утром явился первым и увез Кротова на дачу, сославшись на распоряжение президента банка Филимонова. Там, на даче, принадлежавшей ранее ельцинскому фавориту Бурбулису, ныне опальному, а потому госдачи лишенному, у них и состоялся главный разговор в присутствии известного столичного журналиста и американского бизнесмена с армянской фамилией. Разговор этот прямых последствий не имел, но о его содержании Кротов с той поры не обмолвился ни единому человеку. Больше они не виделись и даже не перезванивались. Кротов почти забыл о существовании бородатого Юры, и его появление в компании с депутатом Луньковым явилось для банкира полной и малоприятной неожиданностью, потому что самым точным и честным словом, коим Кротов мог определить суть и повод тех давних общений с Юрой, было слово «вербовка».

И вот теперь таинственный Юра сидел на кротовском диване рядом с нардепом и смотрел на Кротова веселыми глазами.

— Неловко говорить, но у меня, мужики, и в самом деле цейтнот… Может, перенесем разговор на завтра?

— В принципе, не возражаю, — сказал Луньков. — Хотя для, если так можно выразиться, пристрелки нам хватит и часа. Вы успеете, Сергей Витальевич.

— Тогда я вас слушаю.

— Более того, — продолжил депутат, — я намерен вместе с вами посетить семью покойного художника, засвидетельствовать свое уважение и искреннее желание помочь всем, чем я помочь в состоянии. Вы согласны?

— Конечно, пожалуйста. Светлана будет рада…

— Вот и отлично, — подвел итог Луньков. — А теперь о наших с вами проблемах и задачах. Думаю, в телефонном разговоре с вами господин Филимонов был не слишком многословен?

— Он вообще почти ничего не сказал, кроме…

— Достойно похвалы, — вставил реплику Юрий. — Это демонстрирует его большое доверие к вам, Сергей Витальевич, и его высокую оценку ваших способностей принимать ответственные, самостоятельные решения.

— Нельзя ли попроще, мужики? — спросил Кротов, слегка озлившись на словесные вихляния москвичей. — Вы же не в Думе, Алексей Бонифатьевич.

— Мало вы меня знаете, Сергей Витальевич, — печально сказал Луньков. — Впрочем, теперь мы будем видеться куда чаще. Дело в том, что принято решение возложить на вас, уважаемый, весьма серьезные и не менее почетные обязанности.

— Интересно бы узнать, какие? — сказал Кротов.

— Прошу вас, Юрий Дмитриевич.

Джинсовый «эксперт» покатал в ладонях стакан с выпивкой; брякнул о стенки нерастаявший лед.

— Вы у нас будете, Сергей Витальевич, — торжественно произнес «эксперт», — начальником финансового штаба.

— Какого штаба?

— Начальником финансового штаба по выборам губернатора Тюменской области.

— Это Рокецкого, что ли?

Гости переглянулись и покачали головами.

— Узко мыслите, уважаемый, — сказал депутат. — Неужели все вещи и понятия на свете для вас существуют только в единственном числе? Еда — хлеб, река — Волга, губернатор — Рокецкий… Какой-то вы зашоренный.

— Послушайте, мужики! — Кротов поднялся из кресла. — А что, если я вас сейчас просто на хер пошлю? И с великим, притом, удовольствием. Юра, мы же с вами еще тогда разговор закончили. И, кажется, поняли друг друга.

— Сядьте, Сережа, пожалуйста, — без улыбки и озорства в глазах сказал «эксперт». — И постарайтесь помолчать, пока я буду говорить. Это в ваших же интересах.

— Какие мы ранимые, словно барышня, — сожалеюще начал Луньков, но Юра оборвал и его:

— И вы тоже воздержитесь от реплик, Алексей Бонифатьевич. Так вот, уважаемый друг мой Сережа, ваш филиал будет опорной базой в предвыборной кампании Алексея Бонифатьевича Лунькова — кандидата на пост губернатора Тюменской области. Такое решение принято в Москве по предложению Филимонова. Только упаси вас боже звонить ему и переспрашивать: он ответит «нет», а назавтра вас уволит. Решение существует, вы его будете выполнять.

— Так до губернаторских выборов еще как до Китая пешком! — удивился Кротов.

— Я же просил вас, Сережа, — укоризненно сказал «эксперт». — Продолжим… Со временем, после регистрации кандидата, вы откроете на его имя официальный счет для сбора пожертвований, где будете аккумулировать взносы в рамках сумм, определенных законодательством. Как вы сами понимаете, это будет всего лишь… верхушкой айсберга. В течение ближайших двух месяцев вам переведут на другие счета соответствующие суммы, которые вы обналичите и передадите нашим доверенным лицам.

— Это не так просто, — угрюмо заметил банкир. — Мы вообще с наличкой почти не работаем.

— Купите доллары у Центробанка или на валютной бирже, это же элементарно.

— Но как я их спишу! — почти крикнул Кротов и инстинктивно оглянулся на окна.

— Не волнуйтесь, — сказал Юра. — Никто вас не «слушает», мы проверяли. Иначе не стали бы столь откровенно беседовать с вами в этом кабинете.

— Черт, нервы, — вздохнул Кротов.

— Прежде всего мы рассчитываем на вашу сообразительность, ваш талант опытного дельца. И не надо делать оскорбленное лицо, Сергей Витальевич! Делец — хорошее слово! Как вы лихо тогда с «Инвестнефтью» сработали! Да и нынешняя ваша комбинация с переработкой нефти на Омском заводе… Достойно похвалы!

— Это уже шантаж, братцы.

— Обойдемся без эмоций, — сказал Юрий. — Мы только фиксируем вашу профессиональную состоятельность.

— Да уж, фиксируете…

— А вы что хотели? — вмешался в разговор Луньков. — И рыбку съесть, и на хер сесть?

— Я же вас тоже просил, Алексей Бонифатьевич, — не повышая голоса, произнес джинсовый Юра. — Не мешайте уважаемому банкиру собраться с мыслями: его задачи, если вдуматься, посложнее ваших.

— О каких суммах идет речь? — спросил Кротов.

— Для начала миллиарда полтора. И лучше в русских деньгах.

— Вы с ума сошли, — сказал банкир.

— Это для начала, — спокойно продолжил «эксперт». — Дальнейшее обсудим со временем.

— Вы, похоже, чего-то не понимаете, мужики! — сказал Кротов. — У меня ведь не частная лавочка. Да и частнику таких денег никто на руки на выдаст.

— Выдавали, и побольше. Почитайте газеты, милейший.

— Ну, я не знаю…

— Согласимся: не знаете. Пока… Так и быть, придем вам на помощь, уважаемый директор филиала. Финансовую компанию «Народное доверие» знаете?

— Конечно, знаю, — сказал Кротов. — Она у нас на обслуживании.

— Сколько у них денег на счету?

— Два миллиарда сто восемьдесят миллионов с хвостиком, — не задумываясь, ответил банкир.

— Достойно похвалы… Держим, как говорится, руку на пульсе? Достойно, достойно… Так вот, «хвостик» оставите, а два миллиарда — только цифру круглую не делайте, подозрительно выглядит — выдадите им на руки. И без возражений, пожалуйста. Не получится наличкой — выпишите чек. Хотя не грех бы и подсуетиться насчет наличной суммы. Сходите в Центробанк, поплачьте в манишку…

— Хорошо, допустим, — поднял руки Кротов. — А что будет дальше?

— Это вас уже не касается, милейший.

— Позвольте, как это не касается? Что с «Доверием»-то будет? Как они эту сумму вернут, чем замотивируют?

— А никак, — ответил Юра. — Лопнут, проворуются и сбегут. Как говорится, методы господина Мавроди — в жизнь!

— Вы мне кошмарные вещи говорите, мужики, — устало сказал Кротов.

— А ты целку-то из себя не строй, — бросил Луньков, и джинсовый Юра на этот раз промолчал; по всему было видно, что главное уже сказано, а душевные страдания русской банкирской интеллигенции его мало трогали. Юра одним глотком допил виски и выплюнул на дно опустевшего стакана последнюю нерастаявшую льдинку.

— Будем работать, Сергей Витальевич! Кстати, наш армяно-американский друг передает вам большой привет. Вы ему очень понравились. И знаете чем?

— Понятия не имею.

— Тем, что вы человек не без совести.

— Нашли время и место о совести говорить…

— Ну вот видите! — расхохотался «эксперт». — Прав был Арутюнчик, абсолютно прав! Не-ет, мы с вами сработаемся, милейший друг Сережа, и очень хорошо сработаемся, поверьте старому душеведу.

— А почему вы не спросите меня о самом важном? О том, как я отношусь к идее скинуть с кресла Рокецкого?

— Это уже по части глубокоуважаемого депутата, — развел руками «эксперт».

— Наконец-то и мне слово предоставили, — криво усмехнувшись, сказал Луньков, поднялся с дивана и прошествовал по ковру, перекатываясь с пятки на носок. В конце кабинета он замер, потом резко повернулся, махнув полами пиджака.

— Вы понимаете, в чем ваша беда, Сергей Витальевич? Вы не политик по складу ума. Нет-нет, я не имею в виду умение думать одно, говорить другое, а делать третье, и даже не способность честно врать, без чего ни один политик дня прожить не может, уж поверьте мне на слово. Вы и сами не такой уж простой, каким пытаетесь казаться. Я имею в виду совершенно другое: вы слишком прямолинейно формулируете цель, а потому промахиваетесь, стреляете в противоположную сторону. Вот вы сказали: скинуть Рокецкого… Если бы у нас была именно такая цель — скинуть, мы бы действовали абсолютно другими методами. Накопали бы или сочинили убедительный компромат, настучали Черномырдину, подставили бы сына или жену-банкиршу… Да мало ли как можно облить грязью человека, заставить его оправдываться, а раз начал оправдываться — значит, виноват, людей уже не переубедить. Так вот, Сергей Витальевич, зарубите себе на носу: такая победа нам не нужна. Мы хотим победить Юлианыча в открытом бою, на глазах у всех! Мы хотим доказать народу, что Рокецкий исчерпал себя как лидер, что он не способен совершить прорыв, увлечь людей великой идеей, развернуть перед ними перспективы новой жизни. Мы обязаны доказать — и докажем, что я буду лучшим губернатором, чем он. Вот какая победа нам нужна! И мы ее добьемся!

— Браво, браво, — сказал Юра. — Достойно похвалы.

Депутат быстрым шагом вернулся к дивану и сел напротив Кротова, наклонившись к нему корпусом.

— Поэтому я и не спрашиваю вас, Сергей Витальевич, о разных глупостях типа «любит не любит». Мне абсолютно не важно, как сегодня — я подчеркиваю: сегодня! — вы относитесь к Рокецкому и что вы думаете обо мне. Меня вы просто не знаете. Но мы начнем с вами работать, и через полгода вы сами подойдете ко мне и скажете: «Ты был прав, Луньков». Надеюсь, к тому времени мы уже будем на «ты». Вот так-то, уважаемый.

Кротов смотрел в сверкающие искренностью и волей глаза депутата и не знал, что думать: то ли мессия сидел перед ним, то ли сумасшедший. Борясь с обволакивающей луньковской аурой, он все-таки выдавил из себя вопрос:

— И ради этой светлой цели вы готовы пустить по ветру деньги несчастных вкладчиков «Народного доверия»?

Луньков театрально прикрыл глаза ладонью и откинулся на спинку дивана.

— Юра, ради бога, объясните этому святому человеку, что к чему!

— Вкладчики не пострадают, — сказал джинсовый «эксперт». — На этом и построена вся операция.

— Ничего не понимаю. Сами же сказали: ограбят, сбегут…

— Совершенно верно. Притом так далеко сбегут, что их днем с огнем не отыщут. И вот тут на сцене появитесь вы с господином Луньковым и возглавите борьбу за возвращение денег пострадавшим. И что самое важное: вы их вернете.

— Откуда же возьмутся два миллиарда?

— Вы их получите от нас.

— Те же самые?

— Какой вы непонятливый, однако… Те деньги исчезнут. Понимаете? Просто исчезнут вместе с плохими финансистами из очень плохого «Доверия». После чего «Регион-банк» по инициативе депутата…

— Кандидата в губернаторы! — поднял палец Луньков.

— …Кандидата в губернаторы господина Лунькова начнет кампанию по сбору средств для погашения долгов населению. Эти деньги — с бору по сосенке — выделят очень солидные и респектабельные фирмы, в том числе и сам «Регион-банк». Кому от этого будет плохо?

— Ладно, — согласился Кротов, — а как же эти парни из «Доверия»?

— Что, жалко их стало? — спросил Юрий. — В общем, этим вы нам и импонируете, Сергей Витальевич: хороший вы человек… Эти, как вы только что выразились, «парни» уже перевели в оффшорную компанию на Кипре восемьсот тысяч долларов и намеревались дать дёру. Мы их просто вовремя остановили.

— И взяли за яйца, — резюмировал Кротов.

— Да, если вам доставляют удовольствие подобные выражения.

— Ну, а те восемьсот тысяч откуда взялись? Таких сумм по моим счетам не проходило.

— Тогда о чем забота, Сергей Витальевич? Пусть за ними Интерпол бегает.

— Красиво получается, — медленно произнес Кротов. — И неконтролируемую наличку на избирательную кампанию получим, и вкладчиков-избирателей спасем, еще и воров напугаем. Очень красиво… Умные люди собрались у вас в команде, Алексей Бонифатьевич.

— Вот мы и предлагаем вам присоединиться, Сергей Витальевич.

— Спасибо за предложение. Только от него почему-то ультиматумом попахивает.

— Ай-ай-ай! — воскликнул Луньков. — Любите вы, батенька, крайности словесные. Уль-ти-ма-а-тум! Гораздо больше похоже на ультиматум, когда Дума тихо шепчет тебе: «Верни к завтрему три миллиарда!». А взять-то их негде, да и Филимонов не даст… Вот это, я понимаю, ультиматум! А мы же с вами друзья, соратники, можно сказать. Нам такие методы глубоко противны.

Кротов помолчал, массируя пальцами нос.

— Хорошо… Один вопрос: вы сможете своими силами погасить этот пожар в Думе? У меня вроде бы появился выход на Слесаренко: у него какие-то бумаги, и только я могу их передать по назначению. Но черт его знает, как еще разговор пойдет и что он взамен попросит. В общем, было бы неплохо подстраховаться.

— Вопрос принят, — коротко сказал Луньков. — Не пора ли нам?

— Пора, — ответил банкир, и они с депутатом поехали на Дмитриевские поминки, а утром следующего дня Кротов отправился в Тобольск, и вот теперь возвращался оттуда; сидел в кресле у окна, автобус летел по тракту, приближаясь к Тюмени, а Кротов дремал и сквозь дрему размышлял, как ему выбраться из всей этой передряги.

Сразу после ночного разговора со Слесаренко Кротов решил, что по возвращении пошлет господина депутата и его странного друга Юрика куда подальше. Определившись тогда в этом решении, он почувствовал облегчение в душе и настолько зауважал себя, что сам себе пожал руку, вскочил с постели и полез в мини-бар, откуда достал маленькую сувенирную бутылочку джина, свернул ей головку и выпил из горлышка, а потом почти моментально заснул. И в бумаги слесаренковские он полез сейчас из вполне осознанного желания еще раз убедиться с их помощью в правильности принятого решения, а также в том, что господин Луньков — большая сволочь, и что он, Кротов, никаких дел с ним иметь не будет.

Насчет большой сволочи он оказался прав, а вот собственная позиция уже не представлялась ему столь однозначной, как это было всего лишь несколько часов тому назад.

В той нефтяной сделке, которую «втемную» профинансировал Кротов, не было ничего откровенно криминального, за исключением одной «мелочи»: банкир использовал деньги вкладчиков и клиентов для личного обогащения. «Покрутил» их и вернул все до копеечки, не нанеся урона никому, и заработал на этом почти четверть миллиарда. То есть, с одной стороны, состав преступления был налицо, но с другой стороны, никакого преступления и не было, потому что никто не пострадал, а брал ли Кротов комиссионные доллары — попробуй докажи, он ведь нигде не расписывался.

И все-таки Кротову было неспокойно. Если документам дадут ход и начнется большой скандал, то господину депутату, чтобы «отмазаться», придется кого-нибудь «сдать», и цепочка начнет раскручиваться. В конце концов лопнет ее самое слабое, самое незащищенное звено, а в данной операции таковым звеном был именно он, банкир Кротов Сергей Витальевич. Депутата спасут его московские хозяева, «Инвестнефть» защитится правительственными разрешительными бумагами, Филимонов сделает вид, что ничего не знал о преступной самодеятельности тюменского директора, и тогда — чем черт не шутит? — не оказалось бы вдруг, что процесс передачи денег снят на пленку какой-нибудь скрытой камерой или записан с помощью секретного магнитофона. А могли бы поступить с ним куда проще и яснее: пришел бы к нему невзрачный паренек и сказал: «Хочешь жить — иди в «сознанку», бери все на себя». И не спас бы Кротова даже припрятанный в его коттедже многозарядный карабин СКС, купленный им с рук и никак не оформленный к тому же — в отличие от лежавшего в банковском сейфе рядом с официальным на него разрешением пистолета Макарова, который и вовсе спасти его не мог, потому что тот, кто защищается, всегда стреляет вторым, но те, что стреляют первыми, очень редко промахиваются.

Однажды ступив на тропу больших денег, Кротов отдавал себе отчет, что это связано с определенным риском для жизни его и семьи, но так уж устроены люди: все это бывает с другими, но не со мной. Да, самолеты падают с неба и пассажиры гибнут, но это другие самолеты, а не тот, в котором я лечу. Автобусы тоже сходят с трассы, разбиваются и горят в грязных кюветах, но мы уже почти доехали, уже видны на горизонте две разные черточки тюменских телевышек, и дым от тэцовских труб стелется полого на восток, и ничего страшного не случилось и уже не случится.

Автобус въехал в центр через мост по улице Профсоюзной. Это было на руку Кротову — гараж рядом. Очень хотелось есть, и дом был в двух шагах, но он пошел в гараж, вывел «джип» и поехал в банк, потому что в три часа к нему должны были зайти Луньков и Юра, и Кротову надо было успеть до той поры основательно переговорить с Лузгиным и решить, что и как делать дальше.

Домашний телефон Лузгина не отвечал. На студии трубку сняла какая-то девка и манерным голосом сообщила, что «Владимир Васильевич убыли». Кротов поругал друга за безалаберность и попросил секретаршу приготовить в микроволновке пару горячих бутербродов.

Было начало первого, когда запиликал его прямой городской телефон, номер которого был известен очень немногим. Кротов снял трубку и сказал:

— Слушаю вас.

— Это Сергей Витальевич? — спросил незнакомый мужской голос.

— Да, Кротов слушает.

— Здравствуйте, Сергей Витальевич. — У звонившего была хорошая дикция, мягкая, интеллигентная тональность речи. — С возвращением вас. Как прошла поездка?

— Мне кажется, вы забыли представиться, — сказал Кротов. — Могу я узнать, с кем говорю?

— Вы говорите с человеком, которому меньше всего хотелось бы доставить вам неприятности.

— Вот как? — Кротов хмыкнул в телефон. — Интересное начало… И все-таки…

— Не настаивайте, Сергей Витальевич. Содержательная часть нашей беседы не имеет ни малейшего отношения ко мне лично.

— Тогда к кому же она имеет отношение?

— К вам, Сергей Витальевич.

— Послушайте, не надо темнить. Говорите, что вам нужно, или я кладу трубку.

— Спокойнее, господин Кротов, спокойнее. Поверьте, я желаю вам только добра. Вам и вашей семье. Поэтому выслушайте меня внимательно. Мы договорились?

— Допустим, — сказал Кротов и дернул из пачки сигарету, чуть не сломав ее.

— Вам неплохо жилось в последнее время, Сергей Витальевич. Это не вопрос, это констатация факта. Мы отдаем должное вашей предприимчивости, даже если последняя и не всегда легитимна. И нас чрезвычайно огорчила та единственная крупная ошибка, которую вы недавно совершили. Я подчеркиваю: единственная ошибка, и еще не поздно ее исправить. Теперь вы можете меня спросить, что это за ошибка, если вы сами не догадались.

— Не догадался, — сказал Кротов. — Не нравится мне наш разговор.

— Он вам не понравится еще больше, если мы не придем к взаимопониманию. Так что спрашивайте.

— Хорошо, я спрашиваю вас: что вы имеете в виду?

— Зачем вы полезли на рынок нефтепродуктов, Сергей Витальевич? Это ведь не ваша сфера. Ну, работали бы с кредитами, с бюджетными деньгами, нефтью потихоньку приторговывали… Зачем вам новые хлопоты? Вы же, простите меня за искренность, в торговле нефтепродуктами абсолютный дилетант. Кто вас соблазнил этой глупостью? Неужели вы не понимаете, что торговля бензином предполагает огромный оборот наличных денег, а потому связана с криминалом, рэкетом, откровенным бандитизмом. И вы, не зная броду, полезли в эту мутную воду… Не надо, Сергей Витальевич. Поберегите себя, свою семью.

— Но я ведь только деньги дал, — сказал Кротов. — Торговлей я не занимаюсь.

— Правильно. Поэтому я и говорю, что ошибку еще можно исправить. Отзовите деньги немедленно, а остальное предоставьте решать нам.

— Невозможно. Нефть уже выкуплена и прокачана на завод.

— И это прекрасно. Кстати, как вам удалось пробиться вне графика на трубу? У вас свои люди в нефтепроводном управлении? Если так, то мы могли бы как-нибудь вернуться к этой теме — к обоюдному, так сказать, удовольствию.

— И вы не боитесь об этом говорить по телефону? — спросил Кротов. — Вы сумасшедший, да? Или провокатор?

Мужчина на том конце телефонной линии тихо рассмеялся.

— Отзывайте деньги, Сергей Витальевич. Будем считать это первым шагом к нашему с вами грядущему сотрудничеству.

Еще раз говорю: это невозможно. Денег просто нет.

– Тогда мы вас сами выручим.

— Каким это образом?

— Мы покупаем у вас этот контракт.

— За сколько?

— Два с половиной.

— Но я же вложил три!

— Будем считать, что вы сами наказали себя за допущенную ошибку.

— Сам себя наказал на пятьсот миллионов? Нет, вы точно сумасшедший. И не пошли бы вы, грубо говоря, на хер со всеми вашими дурацкими разговорами? Все, я кладу трубку, — сказал банкир и замер в ожидании.

Пауза была долгой, почти бесконечной, потом все тот же мягкий, ровный голос произнес:

— Ну и что же вы её не кладете?

— Гад, звездюк, пошел ты в жопу! — заорал Кротов и швырнул трубку на аппарат.

Минуты две он сидел, переводя дыхание и уставившись на телефон. Мощный «Панасоник» — по сути дела мини-АТС — был устроен так, что линия отключалась только после нажатия специальной кнопки, и Кротов забыл про нее, а когда вспомнил, то сначала почти машинально схватил трубку и поднес к уху, и услышал гулкую тишину. Он тихонько дунул в микрофон, и мужчина на том конце провода сказал почти дружески:

— А кишка-то у вас тонковата, Сергей Витальевич. Привет семье.

В трубке брякнуло, пошли гудки отбоя.

«Господи, — подумал Кротов, — что же это за кошмар такой? Одно к одному, одно к одному…».

В дверь постучали; получив разрешение, секретарша внесла поднос с бутербродами и кофе.

— Сергей Витальевич, я сказала, что у вас обед.

— Кому сказала? — буркнул банкир.

Пришли тележурналист Лузгин и генеральный директор фонда «Народное доверие» Окрошенков.

— Вместе пришли? — удивился Кротов.

— Нет, Лузгин раньше.

— Лузгина ко мне, директору — на завтра, пусть утром позвонит.

— Но Окрошенков настаивает…

— Будет ерепениться — вызови охрану. И ни с кем не соединяй. К трем часам — побольше кофе, легкую закуску. И чтоб в приемной к тому времени ни одного лишнего!

Слегка обидевшаяся секретарша пожала плечами, исчезла за дверью. Вскоре в кабинет ввалился друг Лузгин: ехидный, опухший и какой-то растрепанный.

— С приездом, начальник. Что-то морда у тебя слишком суровая. И секретутка зверем смотрит. У вас что, неприятности? Кто-нибудь удрал с большим кредитом?

— Привет, Вовян, — сказал Кротов. — Садись и не мельтеши. Много новостей есть, обсудить требуется.

Они уселись на диван. Лузгин поднял брови и кивнул в сторону бара.

— Обойдешься, — сказал банкир. — Кофе пей, кури. А я поем немного, с утра в брюхе ни крошки.

— Со Слесаренко переговорили?

— Угу, — ответил Кротов уже с набитым ртом.

— Бумаги видел?

— Угу.

— Можно посмотреть?

Кротов помотал головой, глотнул кофе.

— Пожрать не даешь спокойно!.. Документы у Слесаренко, он их сам тебе передаст. Договорились завтра утром созвониться.

— А что тянуть? — удивился Лузгин, — Почему бы не сегодня.

— Не спеши, Вова, очень все непросто получается… Ты знаешь, что в этих бумагах?

— Полагаю, компромат какой-то.

— Правильно полагаешь… И как ты думаешь — на кого?

— Понятия не имею, — беззаботно ответил Лузгин. — Главное, что не на нас с тобой, остальное мне по фигу.

— Ой, Вова, не скажи-и! — протянул банкир. — Сейчас я тебя очень крепко удивлю.

— Ну, давай, не тяни… На кого?

Кротов ответил.

Лузгин повалился на спинку дивана, щелкнул пальцами.

— Едрит твою мать! Ну, попались… Ну, вляпались!..

— А еще мне был звоночек, хрен знает от кого. Требуют свернуть операцию на омском заводе.

— Но ты же договорился со Слесаренко!

— Это кто-то другой. И самое хреновое в том, что я не знаю кто. Угрожал, собака, просил передать привет семье. У-у, сволочи, поубивал бы всех! Собственноручно по стенке бы размазал!

Кротов до дрожи сжал кулак, потряс им перед лузгинским носом.

— Слушай, черт с ним, с этим Омском, — раздраженно сказал Лузгин. — Давай подумаем, что нам с Луньковым делать.

— Тебе-то какая печаль? — Лузгин показался Кротову каким-то излишне взвинченным. — Передашь бумаги Золотухину и — свободен.

— Если бы так, Серега… — Лузгин поскреб ногтем по столу. — Дело в том, что Луньков сделал мне предложение.

— Ты что, барышня?

— Заткнись, а? — Друг Вова чуть не подпрыгнул на диване. — Брось ты эти педерастические намеки!.. Луньков предложил мне работать на него. За очень хорошие деньги.

— И ты согласился.

— Еще нет. Но думаю.

— Значит, согласишься. Деньги и в самом деле серьезные?

— Для меня — очень. Я же не банкир, мать твою…

— М-да, дела-делишки… Меня, между прочим, тоже Лунькову сосватали. Филимонов.

— А я-то гадаю: чего это вы на пару к Дмитриевым на поминки заявились? Слушай, а ты Слесаренко про это рассказал?

— Конечно, нет.

Лузгин присвистнул и снова поскреб по столу. Кротов глядел на друга: что-то в его поведении было ненатуральным, неискренним. Кротов знал, что друг Вова есть большой актер, способный менять маски по нескольку раз на дню, но делал это исключительно по собственному желанию, зачастую из простого озорства, а в сегодняшнем его лицедействе было что-то заданное, чужое, и Кротов спросил Лузгина:

— Что случилось, Вова? Договаривай…

— Так, бля, не наливаешь ведь, друг называется!

— Перебьешься, сказал… — Кротов двинул по столу кофейник. — Вот твоя выпивка на сегодня. — Он посмотрел на часы. — Кстати, в три Луньков будет здесь.

Лузгин вскочил, одернул пиджак.

— Все, я сматываюсь.

— А вот и хрен, — сказал Кротов. — Сейчас нажму кнопку, охрана тебя остановит.

— Что, бить будут? — зло спросил Лузгин. — Ну, Кротяра, ты даешь.

— Пока не расскажешь, что к чему, я тебя не выпущу. Хотя, впрочем, почти догадываюсь… Вова, ты уже взял у Лунькова «бабки». Взял?

Лузгин кивнул, развел руками и рухнул задом на диван.

— Пять тысяч «баксов».

— Ну, это семечки, — сказал банкир. — Вернешь с извинениями, и дело с концом.

— Слушай, ты, буржуй зажравшийся! Для тебя пять тысяч «баксов» — это семечки, а для бедного журналиста это огромные деньги, понял? А, во-вторых, этих денег у меня уже нет, — печально закончил свою тираду друг Вова.

— Такие «бабки» за ночь не пропьешь… Отдал кому?

Лузгин кивнул.

— Долги, что ли?

Лузгин помедлил и кивнул снова.

— Надо учиться жить по средствам… Ладно, я тебе займу. Дать сейчас? — Кротов ткнул пальцем за спину, в сторону сейфа.

— Да ладно тебе! — отмахнулся Лузгин. — В принципе, эти «баксы» я могу и не возвращать. Я их уже отработал.

Теперь пришел черед удивляться Кротову.

— Это каким же образом?

— Ну, неважно, Сережа, неважно!.. — Лузгин теперь старательно разглядывал узор на ковре, пошевеливая длинный ворс каблуком. — Я ему пленки продал. Черновую видеозапись передачи с Рокецким.

— А на хрена она Лунькову?

— Какая разница? Ну, настригут там кадров, намонтируют какую-нибудь гадость… Уж если из говна конфетку можно сделать, то из конфетки говно — куда проще…

— Слушай, Серега, это же чистой воды формальность! Что им мешает записать передачу с эфира и потом делать с ней все, что захочется?

— Ты кого сейчас агитируешь: меня или себя?

— Да себя, твою мать! — почти выкрикнул Лузгин. — Ты-то мне на хрен сдался!

— Привет, поговорили, — сказал Кротов. — Нет, трезвый ты еще невыносимее, чем пьяный. Налить?

— Лучше выпусти меня отсюда, — взмолился Лузгин.

Никакого желания видеть луньковскую рожу.

— Нет, Вова, это не дело, — покачал головой банкир.

— Что толку прятаться? Оставайся, разом со всеми покончим. Еще раз предлагаю сто грамм для храбрости.

— Да черт с тобой, наливай…

Пока Кротов звякал стеклом в баре, друг Вова сидел с полуприкрытыми глазами, закинув голову на диванную спинку, молча дымил в потолок.

— Ты знаешь, я ведь Лунькова все-таки прокинул, — сказал Лузгин, когда банкир со стуком поставил перед ним стакан. — Главную пленку я ему так и не дал, он о ней вообще не подозревает.

— Что значит — главную пленку?

— Да так, маленькая шалость наша… Ну, когда передача закончилась, там у нас, как обычно, фуршет. А мы камеры выключать на стали, весь банкет на пленку записан. Ну, шампанское, коньяк, тосты за здравие, анекдоты…

— Рокецкий знал, что запись продолжается?

— Конечно, нет.

— Это подло, Вова.

— Мы же без задних мыслей. Так, на всякий случай. Люди ведут себя раскованно, естественно… Вдруг хороший кадр получится? Слушай, это же обычная телевизионная практика: так сказать, метод скрытой камеры… А ты чего? Я один пить не стану.

— Ну и не пей. Говенный, кстати, этот твой метод. Раньше за такое руки не подавали.

— А сейчас не только свою подадут, но и твою руку оближут, — презрительно сказал Лузгин. — Я им нужен, начальникам. Они на мне карьеры делают. И уж если на то пошло, Серега… Ты думаешь, они ко мне теплые чувства питают за это? Хрена с два. Они меня ненавидят. Но боятся. Бо-ят-ся! И как результат — уважают. Но поверь мне, Серега: стоит только Лузгину выпасть из обоймы: ну там, язык себе откусить или морду искалечить, чтобы в кадр больше не пускали, — они в пять секунд забудут, как его звали, и при удобном случае затопчут на ходу, не глядя. Так что у меня перед ними никаких реальных обязательств. Запомни это, друг Сережа, и в следующий раз поосторожней с выражениями. «Это по-о-одло!». Тоже мне, Махатма Ганди теневой российской экономики! Как я тебя, а? Ну, не сердись, Серега, не куксись, я же тебя люблю, собаку изрядную.

Выпитое виски начало действовать на Лузгина: глаза заблестели, движения стали оживленными, даже нервическими, но Кротов знал, что это — на четверть часа, не более, а потом или резкий спад, или продолжение. «Жалко парня, если все-таки сопьется», — подумал Кротов.

В этот момент распахнулась широко дверь, и в Кабинет отрепетированным шагом вошел депутат Луньков, за ним — худощавый джинсовый «эксперт» Юра. Затем из полумрака тамбура на свет выплыла пухлая бледная физиономия Окрошенкова, директора фонда «Народное доверие».

— Как удачно, право слово! — вскричал Луньков, завидев сидящего на диване Лузгина. — Вся команда в сборе! И какая команда! Да мы с вами горы своротим, не то что губернатора! Не правда ли, Юра? Рад видеть вас вместе, друзья. — Луньков пожал банкиру руку, а телевизионщика обнял за плечи, потом присел рядом.

— Что же вы, Сергей Витальевич, хороших людей в приемной маринуете? — спросил депутат, кивнув на Окрошенкова. — Наш коллега чуть не замерз там под леденящим взглядом вашей секретарши. Впрочем, понимаю: совет в Филях, чисто дружеский тет-а-тет. Так что без обид, господин Окрошенков, без обид! Ну, а вам, уважаемый Владимир Васильевич, я искренне благодарен. Вчера до ночи смотрели ваши пленки — сплошное удовольствие. Вы прекрасный ведущий, Владимир Васильевич, у вас отменная реакция на собеседника. В Москву еще не приглашали?

— Поздно. Староват уже, — с притворной скромностью ответил явно польщенный «кумир».

— Ну, а что касается финала… Что скажете, Юрий Дмитриевич?

— Просто восхитительно, — сказал «эксперт». — Особенно кадр, где Рокецкий жрет бутерброд с икрой, а челядь ему в рот заглядывает. А тосты какие, какие тосты! Прямо-таки «наш дорогой и любимый Леонид Ильич!». Прекрасная работа, Владимир Васильевич, чрезвычайно профессиональная.

— Интересно, — спросил депутат, — они и вправду не догадывались, что камеры не выключены? Поразительное легкомыслие. Нет, а кадр с бутербродом — это шедевр!.. Да не бледнейте вы, Владимир Васильевич, от комплиментов порядочные люди краснеют, а вы бледнеете… Странная реакция.

Луньков искоса посмотрел в лицо Лузгину, вздохнул и ободряюще потрепал его по щеке.

Глава десятая

Телефонный звонок разбудил Лузгина в половине девятого. Он уже несколько лет не просыпался так рано режим работы в основном был вечерним, а образ жизни и вовсе ночным; исключения он делал только для понедельников, когда вставал в семь пятнадцать, чтобы посмотреть киселевские «Итоги» по НТВ. Сам ведущий Киселев ему не нравился: барин, губы кривит, цедит по три слова в минуту, — но репортерские бригады «Итогов» были самыми профессиональными на Российском телевидении, и Лузгин, немало в молодости порепортеривший, смотрел их сюжеты с удовольствием и кое-чему учился.

Но сегодня был четверг, и Лузгин намеревался проспать до обеда, чтобы сном выдавить из организма вечную похмельную жажду пива или чего покрепче. Предстоял непростой разговор с Кротовым, требовалось быть в форме.

Звонок не умолкал. Лузгин поднялся с кровати и прошлепал в коридор, где сел на тумбочку у телефона и снял трубку.

Проклятьем и сладостью лузгинской работы было то, что его знало полгорода, и сам он знал половину из той половины, но вполне понятным образом не мог удержать в памяти тысячи имен, лиц и голосов, потому и случались досадные эпизоды; голоса обиженно твердили: «Ну, как же так, это же я, неужели забыл?», и Лузгин бормотал в ответ: «Конечно, помню, дружище. Как дела?». Вот и сейчас в трубке поскрипывал извиняющийся старушечий говорок, именовал его Вовой, спрашивал про маму и жену, про Сашкины похороны, рассказывал про нелегкую жизнь на пенсии, и неделикатный спросонья Лузгин не выдержал и спросил, кто это звонит в такую рань.

Оказалось, звонила старая бухгалтерша с телевидения, жившая когда-то с Лузгиным в одном подъезде и хорошо знавшая его семью еще с шестидесятых годов. Она давно уже была на пенсии, Лузгин лет пять не видел ее и не слышал, почти забыл и не знал, жива ли она вообще. А когда-то Раиса Михайловна была лузгинским благодетелем, ссужала деньги до получки и правила его гонорарные ведомости — документы строгой отчетности, которые безалаберный журналист вёл как Бог на душу положит.

— Ох, простите, тетя Рая, — сказал смутившийся Лузгин. — Это я не проснулся еще. Чем могу помочь, тетя Рая?

Лузгинская жена Тамара часто выговаривала ему за нежелание брать телефонную трубку: «Лежишь рядом, а мне бежать с кухни!». В этом нежелании не было лени, просто с годами Лузгин понял, что каждый звонок и последующий разговор, с чего бы он ни начинался, заканчивался той или иной просьбой. Еще ни один человек на свете не позвонил Лузгину и не спросил: «Вова, что я могу для тебя сделать?».

Так было и на этот раз. У тети Раисы болел муж, тоже давний пенсионер, плохо с легкими и с сердцем, требовалось срочно увезти его из назревающей весенней тюменской сырости куда-нибудь на юг, где солнечно, тепло и чистый воздух. Но это нынче стоило огромных денег, которых, понятно, у стариков не было. Правда, у стариков было два сына, считавшихся не последними в городе людьми, но тетя Раиса о них даже не обмолвилась, и Лузгин решил объехать эту тему.

— Хорошо, тетя Рая, — сказал он. — Я вам на днях перезвоню. Вы, главное, не расстраивайтесь. Нет таких проблем, которые нельзя решить.

Старуха заплакала, и Лузгин еще минут пять ее успокаивал, с каждым собственным словом все больше сознавая, что теперь обратного хода нет, и он вынужден будет, если у него ничего не получится, послать стариков на юг за собственный счет. Потом, когда мылся и брился, варил и пил кофе, в голову пришел вечный вопрос: почему? Ну почему он должен всем этим заниматься?

В начале десятого он достал из «дипломата» свой телефонный «поминальник» и засел за аппарат.

Первым делом он позвонил знакомой директорше туристического бюро: сделал когда-то про них рекламную передачу, с тех пор встречались то тут, то там.

Директорша была рада звонку, к просьбе отнеслась со вниманием, попросила минуту для консультаций. Лузгин не успел еще выкурить сигарету, как директорша снова появилась на линии и предложила вариант: турецкий курорт Анталья, прекрасный климат, тихое место (турки — мусульмане, там особо не попьешь). Проблему с загранпаспортами она брала на себя, Лузгину требовалось лишь подтолкнуть звоночком ОВИР. Насчет путевок договорились так: Лузгин в течение трех месяцев бесплатно «катает» в своих передачах рекламный ролик турбюро, за это директорша выдаст путевки старикам «в порядке благотворительности» — пусть только принесут бумагу от совета ветеранов.

Звонок заместителю начальника ОВИРа тоже был успешным: зам обещал быстро оформить паспорта, лишь бы милиция и ФСК не тянули с визированием анкет. В службе безопасности у Лузгина контактов не было, но милиция «сидела» рядом с «контриками», а там мог подсуетиться друг-начальник из ОМОНа, которому Лузгин сразу и позвонил, но нарвался на первую неприятность: друг-начальник вместе с отрядом своих бойцов был в Чечне, командировка заканчивалась в апреле, это поздно.

Отложив на время решение паспортных вопросов, Лузгин позвонил директору местной авиакомпании, возившей на своих самолетах оравы «челноков» до Стамбула и обратно. Бравый и горластый авиационный начальник заявил, что для хорошего человека два места в хвосте всегда найдутся, даже денег не надо.

— А что надо? — спросил Лузгин.

— Слушай, Васильич, три недели не могу попасть на прием к Рокецкому. Организуешь?

— Зачем он тебе нужен?

— Покупаем новые самолеты — классные, по всему миру летать будем, кучу денег заработаем. Мне дают валютный кредит, но только под гарантию областной администрации. А я к Рокецкому пробиться не могу.

— Ну, а Мартынушкин, его первый зам по финансам?

— Э, Сергея Николаевича на худой козе не объедешь…

— А что, коза совсем худая?

— Шесть миллиардов долгов по бюджетам у нас. Мартын мне голову отрубит, если я к нему сунусь.

— Так ты решил Рокецкого подставить…

— Ну почему подставить? Без этого кредита мы из дыры не вылезем, тогда уж точно бюджетные долги не вернем. Надо же перспективу видеть…

— Ладно, перезвоню. Но чтоб стариков первым классом отправил!

— Ну, если дело выгорит…

— Нет, начальник, так не пойдет, — сказал Лузгин. — Ты меня о чем просил? Аудиенцию устроить. Так вот, встречу я тебе организую, но за последствия не отвечаю. Ты мне билеты — я тебе прием. Договорились?

— Черт с тобой, Васильич. Пойдет. Но ты там объясни поубедительней…

Распрощавшись с бравым авиатором, Лузгин набрал номер помощника областного губернатора Пустовалова.

— О, привет, — сказал Пустовалов. — Чего редко заходишь? Зазнался, любимец народа?

— Да повода не было, Александр Иванович, — ответил Лузгин.

— А теперь повод есть, — насмешливо проронил помощник. — Что надо? Говори.

Лузгин сказал, что надо.

— Ну зачем он опять лезет с черного хода, — неприязненно произнес Пустовалов. — Был же у них разговор с Мартынушкиным, ему сказали: представишь убедительный бизнес-план, тогда дадим гарантию. Кредит ведь возвращать придется, отрабатывать. Ну, купит он эти «Боинги», а кого на них возить станет? Колхозников? В Малайзию! Надо же все считать…

— Я понимаю, Иваныч, — сказал Лузгин проникновенным голосом, он это умел, — но прошу тебя о личном одолжении: допусти ты этого летчика-налетчика хотя бы на пять минут. Пусть его Юлианыч потом пинками из кабинета выгонит, мне насрать, но на прием запиши.

— А чего это ты за него так хлопочешь? — спросил мудрый змий Пустовалов.

— Да надо двух ветеранов на отдых отправить его самолетом. Обещал бесплатно.

— И всех делов? Да напишите вы от Союза журналистов письмо на Медведева, он ветеранскими делами занимается, оплатим билеты, какой разговор. И не суй ты голову свою в эти игры, Васильич, без тебя разберутся. Если, конечно, у тебя там других интересов нет.

— Какие интересы? — возмутился Лузгин.

— Успокойся, — примирительно сказал Пустовалов. — Когда дело на миллионы долларов, тут всякие интересы выплывают. Ты поосторожнее с просьбами, замараешься ненароком, Вова. Думай, за кого и о чем просить.

— Да нет у меня никаких таких интересов! — почти заорал в трубку Лузгин. — Тебе, Александр Иванович, одни гадости всюду мерещатся, креститься надо, понял?

— Работа такая, — беззлобно ответил Пустовалов. — Ладно, закончили. Звони Медведеву, он на месте. Как с передачей?

— Порядок. Ставим в программу.

— Ну, бывай…

Лузгин тут же позвонил начальнику управления делами Вячеславу Медведеву и решил свой вопрос в две минуты. Медведев дал слово помочь, если вдруг что, и с ОВИРом. Обрадованный Лузгин вознамерился тут же звонить Раисе Михайловне, но не смог вспомнить номер, а самое главное — забыл ее фамилию, и сидел сиднем у телефона, тупо уставившись на стену, пока не «догадался», что фамилия у нее такая же, как у сыновей. Он хлопнул себя ладонью по лбу: всё, батенька, уходим в глухую завязку; порылся в телефонном справочнике и нашел нужный номер. На всякий случай, для проверки, набрал его и, когда услышал голос тети Раисы, сразу нажал на рычаг, а потом связался с директоршей туристической фирмы, доложил, что все вопросы решены, и попросил её, чтобы сама позвонила старикам и чтобы начинали оформление документов.

Лузгин глянул на часы: было девять сорок. «Быстро работаешь, Вова!» — похвалил он себя и принялся разгуливать по пустой квартире. Жена работала с восьми, и Лузгин уже привык просыпаться в её отсутствие, привык к утреннему своему одиночеству, и когда по выходным он вдруг натыкался на жену, то удивлялся и даже вздрагивал, особенно если был с похмелья.

Самым тяжелым в эти утренние часы было найти себе применение. Чтение книг требовало определенного напряжения и внимания, что плохо получалось у Лузгина спросонъя. По телевизору транслировали ерунду, все домашние видеофильмы он пересмотрел, а новых не было. К тому же сегодняшняя ранняя удача с делом стариков привела Лузгина в бойцовское настроение, которое требовало или разрядки, или продолжения, что так или иначе было связано с выпивкой. Поэтому, послонявшись в пижаме по комнатам еще немного, Лузгин сказал себе: «Только пиво!» — и пошел переодеваться, посвистывая нечто блюзовое в лад настроению.

Он вызвал такси, позвонил в редакцию и дал указание всем говорить, что он на встрече с представителем президента Щербаковым: и звучит солидно, и проверять никто не станет. Но на всякий случай он звякнул Саше Новопашину, помощнику Щербакова, и попросил по-дружески «прикрыть» его, ежели будет искать студийное начальство: мол, где-то здесь бегает. Новопашин не удивился просьбе, но в ответ намекнул, что и в самом деле пора бы зайти, обговорить будущую передачу. Лузгин поклялся, что завтра заглянет.

В коммерческом ларьке на углу Минской и Котовского он купил четыре двухлитровые пластиковые бутыли темного английского пива «Монарх», кое-как уместил их в полиэтиленовом, тут же купленном, пакете и поволок на четвертый этаж соседней с ларьком «хрущёвки», где жил бывший студийный кинооператор Комиссаров.

Лузгин толкнул никогда не запиравшуюся дверь и вошел в маленькую прихожую, темную и грязную, с полу-ободранными обоями. В ноздри шибануло запахом жареного лука, мертвой табачной кислятиной. Не разуваясь, он прошел в комнату, стукнул об пол тяжелым пакетом.

В комнате спали двое. Незнакомый мужик лежал на панцирной кровати у стены, на голом, без белья, матрасе. Рядом, на полу, на расстеленном тонком одеяле скрючился хозяин, подтянув колени к подбородку, тяжело храпел с открытым ртом.

— А ну встать, едрит вашу мать! — вместо приветствия гаркнул Лузгин.

Спящие вздрогнули и заворочались, а из кухни испуганно выглянул еще один комиссаровский кореш, тоже бывший студийный кинооператор Толька Сатюков с большущим ножом в руке.

— Ну тебя на хер! — сказал Сатюков. — Я думал, милиция. Чуть, на хер, в окно не выпрыгнул.

— Я не милиция, — сказал Лузгин, — я — скорая помощь. — И легонько пнул носком ботинка принесенный им пакет.

— Благодетель ты на-а-аш! — юродивым голосом заблажил Сатюков и повалился в ноги Лузгину. — Дозволь, государь, ручку облобызать, на хер…

— Пошел вон! — в тон ему процедил Лузгин и толкнул Сатюкова ногой в грудь. — Смерд, холоп, срань господня…

Толчок получился нерасчетливо сильным, и Сатюков упал в кухню на спину, подвернув ногу и стукнувшись затылком об пол, растерянно глянул снизу на Лузгина.

— Доигрались, — сказал Лузгин. — Давай руку, Толян. Да брось ты этот свинорез, на фиг. Не ушибся? Совсем равновесия не держишь.

— Так, на хер, башка с похмела кругом идет, — сказал Сатюков, в три приема подымаясь с пола. — Выпить у Славки нечего, жрать тоже. Вот лук нашел да три яйца. Даже маргарина нет. Лук вот на воде жарю, на хер.

— Эх, а я про пожрать и не подумал, — расстроенно сказал Лузгин.

— Фигня, старик, главное — пиво принес. Эй, алкаши хреновы, подъем! Телефон спасения — девятьсот одиннадцать!

— Не ори, — раздался за спиной Лузгина хриплый со сна комиссаровский голос. — Опять ментов накличешь. Здорово, Вова.

Комиссаров выдернул из пакета увесистую темную бутыль, глянул на этикетку.

— Наше разливное лучше.

— Понимал бы чего, — возмутился Лузгин.

— Ладно, сойдет.

В квартире была всего одна табуретка, её отдали Лузгину. Комиссаров с Сатюковым пристроились на кровати, отпихнув к стене так и не проснувшегося мужика. Старый журнальный столик между ними был заляпан чем-то красным, изрисован темными подстаканными кругами.

— Что пили-то вчера? — спросил Лузгин, взяв со стола стакан и понюхав его. — Портвейн вроде?

— Соседа раскололи, — Комиссаров кивнул на спящего. — Его баба потом милицию вызвала. Едва отбились. Хорошо, что я студийное удостоверение не сдал, когда увольнялся. Менты телевидение уважают. А так бы забрали в трезвиловку.

— А что, — изумился Лузгин, — у нас еще и вытрезвители остались?

— Конечно, остались, — с неменьшим удивлением ответил Сатюков. — Как без них в России, на хер?

— Какой смысл сейчас в вытрезвителях? К вечеру половина города вдрабадан пьяна каждый день.

— Ты разливай, на хер, теоретик, — сказал Сатюков и поежился. — Душа горит.

— Хоть бы стаканы помыли…

— Да ну их в звезду, разливай!

Лузгин набулькал черной пенистой жидкости в два стакана, а третий взял и пошел с ним на кухню, где вымыл под теплой водой, косясь на сковородку с шипящим луком.

— Эй, Толян, пора яйца запускать! — крикнул он через плечо.

Первую бутыль они допили махом. Лузгин уже притерпелся к местным запахам, да и крепкое пиво ударило в голову, погасило жжение в желудке, так что даже яичница, на три четверти состоящая из пареного лука, показалась ему вполне съедобной. Он полез в пакет за второй бутылкой, и тут мужик на кровати задергался, захрипел. Комиссаров, не оглядываясь, ткнул его локтем в спину. Мужик хрюкнул и затих, потом осторожно перевернулся и выглянул между сидящими.

— Привет, — сказал Лузгин. — Вставай, пиво дают.

Мужик на коленях протиснулся по кровати к столу, принял стакан, медленно выцедил.

— Сядь по-нормальному, Иван, — сказал ему Комиссаров. — Чего уж так, по-собачьи-то, на карачках… — Мужик извернулся и спустил ноги с кровати.

Подобревший душой от легкой утренней выпивки — в тяжелом хмелю теперь зверел, сволочился, раньше такого не было, — Лузгин лениво слушал возбужденную болтовню счастливо похмелившихся мужиков, вставлял по фразе, а больше кивал и глядел по сторонам квартиры. Кровать, журнальный стол и табуретка — вот и все, что осталось от прежней жизни в комиссаровской комнате. Правда, висели еще на стене самодельные книжные полки, уже без книг, но с аккуратными стопками старых «Роман-газет», и эта аккуратность нищенская резанула по сердцу больнее всего. Лузгин знал, что Славка Комиссаров давно уже бичует в безденежье, но не представлял себе весь этот краевой, безнадежный этот ужас.

Сквозь хмель и застольное пустоголовие пришла вдруг пугающая мысль, что и он, Лузгин, когда-нибудь кончит вот так же, на панцирной кровати без белья, с одной лишь разницей, что никто не принесет ему утреннего пива, а он им принес, молодец, настоящий друг.

Эта самопохвальба сразу испортила ему настроение. В последние годы Лузгин старался поменьше врать, и прежде всего себе, но и в этом самобичевании находил некое мазохистское удовольствие: вот, мол, какой я честный и беспощадный по отношению к себе. Так попытка сказать правду оборачивалась новой ложью, всё закольцовывалось, и не было отсюда никакого выхода, только горькое падение в пустоту, все чаще заполняемую водкой и водкой, делавшей падение не столь очевидным.

Банальнейшим образом сорока с лишним летний любимец публики Владимир Васильевич Лузгин споткнулся о простенький вечный вопрос: зачем? И не нашел ответа, кроме объективной данности жизненной инерции: жив — значит, надо жить и дальше.

Быстро окосевший Славка Комиссаров опять набрел на любимую тропу в пьяном разговоре: он-де оператор от Бога, но не умеет торговать своим талантом, как другие, как тот же Лузгин — «Только без обид, Вова, святая правда, я тебя люблю», — а потому гордо идет на дно, как легендарный крейсер «Варяг», не сдающийся новорусским «японцам».

Вранье это комиссаровское давно всем осточертело, потому что если чего и не было в Славке, так это искры Божьей. Был он когда-то крепким середняком, снимавшим очень грамотно, без брака и лишнего перевода кинопленки, за то и пользовался спросом наперебой у режиссеров и журналистов, на эту самую середину и настроенных. Лузгин вспомнил, как иногда на съемках Комиссаров заставлял ассистента держать перед объективом или веточку, или цветочки, или пускать сбоку сигаретный дым, чтобы получилось красиво, чтобы грязный коровник или серая панельная громадина на заднем плане выглядели привлекательнее. Позже, когда пришло перестроечное «прозрение», Комиссаров снимал всё те же панели и коровники, только ассистент теперь раскладывал перед объективом битые бутылки и прочий случайный мусор.

Комиссаров задирал Лузгина, тянул его в спор, виноватил за собственную жизненную неудачу: бросил друга, замкнулся в своей редакции, клепает грязные «бабки», нет, чтобы возглавить лучшие кадры и разогнать зарвавшихся телебаб и телебабского ставленника-президента. Лучшими кадрами были понятно кто. Сатюков Славке поддакивал, но не слишком. Он давно уже пристроился сторожем на платной автостоянке, жил в тамошнем вагончике и безобидно спивался дешевым нынче красным крепленым вином.

— Ну, вот скажи, — теребил Лузгина Комиссаров, — у тебя на душе мир, у тебя на душе покой? Ты доволен тем, что делаешь? Вот своей этой жополизной передачей ты доволен?

Лузгин раскачивался внутренне между вялым отбрыкиванием и желанием сказать Славке, что он, Славка, бездарь и дерьмо, притом дерьмо озлобленное и неблагодарное, но тут в квартиру ворвалась горластая тетка, стала бить толстой рукой мужика на кровати. Славка с Толяном брызнули по сторонам, и Лузгин под шумок — какой «шумок», нападение греков на водокачку! — сбежал из нехорошей квартиры, сунув на прощание Комиссарову «стольник», на что Комиссаров сказал строгим голосом: «Это много, Володя», — но деньги взял без дальнейших уговоров.

На улице, хлебнув до края холодного весеннего воздуха, Лузгин приказал себе взбодриться и в самом деле приободрился, зашагал быстро и размашисто. После унылого кошмара Славкиной голой берлоги приятно было ощущать себя благополучным, тепло и дорого одетым, с тугим бумажником в кармане, приятно было читать в лицах встречных уважительное узнавание. Он снова вспомнил про стариков и сосватанный им отдых в Турции, про свои звонки на работу и в представительство президента, про намек Новопашина и свое обещание и собрался прямо сейчас уже поехать к Щербакову, но представил себе, как от него, наверное, разит пивом, и передумал.

Он шел по улице и размышлял о том, что жизнь, в сущности, — это пирог, и у каждого человека есть свой слой, и он может всю жизнь прожить в этом слое и не ведать о том, как и чем живут в других слоях, отделенных друг от друга почти непроницаемыми прослойками из сливок, повидла или дерьма; и именно свой этот слой пирога человек и принимает за жизнь вообще, а людей своего слоя — за людей вообще, и судит по ним о жизни в целом: вот она какая, наша жизнь! — и ошибается.

«Философ ты хренов», — сказал себе Лузгин.

Настроение требовало какого-то дела, и Лузгин поймал такси и поехал в областную библиотеку. Там у него была своя прикупленная «девочка», тетка за сорок; которая по просьбам Лузгина подбирала ему нужные материалы. «Девочка» была на месте и работу свою уже сделала. Лузгин около часа просидел в зале, читая материалы Щербакова и о Щербакове, напечатанные в последние годы в областной прессе. Публикаций было много, но зацепиться по-журналистски там было не за что: личность представителя президента как-то растворялась в общих правильных фразах.

В желудке снова разгорался пожар. Лузгин призалил его кружкой пива в уличном ларьке возле библиотеки, покурил на воздухе, снова поймал такси и поехал к другу-банкиру Кротову. Тот должен был по времени уже вернуться из Тобольска.

Кротов был на месте, но Лузгина к нему допустили не сразу, и он посидел в приемной рядом с незнакомым толстым парнем с рыхлым белым лицом. И чем дольше он сидел, тем хуже становилось его настроение и тем больше он начинал нервничать в ожидании неизбежного разговора с Кротовым, и даже не разговора этого страшился, а свершившейся уже собственной глупости и слабости. В который раз за последние годы он остро пожелал отмотать жизнь, как видеопленку, немного назад и пустить ее вновь по другому сценарию. Так каждый день перед человеком предстоит множество дверей, и открой не левую, а правую, и жизнь может пойти иначе: не важно — лучше или хуже, просто иначе. Но бывает и так, что дверь как бы сама распахивается перед тобой, и ты входишь, ведомый чужою волей, принимая её за судьбу.

Так получилось и с Луньковым. Здесь паршиво совпало многое: и какое-то безвольное в тот момент собственное лузгинское состояние, и гипнотизирующий луньковский натиск, и близкие легкие деньги — по сути, ни за что, — и подспудное, подсознательное желание маленькой собаки безопасно укусить большую. Маленькой собакой был он, большой собакой — папа Роки. Потому что на темном краю воображения Лузгину уже не раз прокрутился фильм, как Папа проигрывает выборы, а луньковская мафия перекрывает ему дорогу в Москву, и вот сидит досрочный пенсионер — молодой старик Юлианович на своей даче — всеми забытый, никому не нужный, — а бессменный кумир публики Вова Лузгин идет себе дачным проулком в компании новых друзей и ловит на себе бессильно-завистливый взгляд еще вчера всемогущего Роки. И хоть захлебнись в сей момент омерзением к себе — есть этот фильм, есть на темном краю…

Кротовская секретарша вернулась от хозяина и сказала, глядя в живот Лузгину:

— Вас приглашают. А вам, — перевела она взгляд на толстого парня, — велено прибыть завтра. Не смею задерживать.

— Спасибо, — сказал толстый, — но мне надо сегодня.

— Вам же сказано…

— Сегодня, — повторил толстый.

— Я сейчас охрану вызову!

— Попробуйте, — оживляясь рыхлым лицом, сказал толстый, и Лузгин с некоторым сожалением покинул сцену намечающейся трагикомедии: интересно было бы посмотреть, как толстого поволокут из приемной.

Друг-банкир напоминал тигра в клетке. По всему было видно, что у Кротова неприятности, и первые же встречные фразы разговора это подтвердили. И когда Кротов сказал о слесаренковских бумагах и спросил, знает ли Лузгин, против кого они, то к своему собственному стыду и удивлению Лузгин ответил, что не знает. Потом пришлось разыгрывать изумление услышанным, и банкир посмотрел на него как-то нехорошо.

В глубине души Лузгин таил-таки хлипкую надежду, что вдруг кто-то ошибся, и слесаренковские бумаги окажутся не про Лунькова. Но чуда не случилось, а вскоре и сам Луньков появился в кротовском кабинете, сопровождаемый тем странным позавчерашним бородатым парнем и толстяком из приемной (справился с охраной или секретарша струсила?).

Депутат рассыпался в комплиментах гениальному телеведущему, и Лузгин, что называется, поплыл, потому что когда хвалят — это всегда приятно; артист живет аплодисментами, а уж потом буфетом. Слушая вполуха луньковские восторженные россказни о ночном просмотре пленок, он не сразу понял, что депутат с Юриком получили и видели всё, абсолютно всё, тогда как главную пленку он самолично перепрятал в сейфе поглубже. Этот его раскрывшийся обман, эта невесть откуда появившаяся у москвичей потайная видеозапись, этот гадко-сладкий луньковский голос и барское похлопывание по лузгинской щеке: мол, так и быть, прощаю хитреца, но впредь осторожнее, — привели Лузгина в какое-то наркотическое состояние, и он словно сквозь вату слышал чужие голоса и свой, спрашивающий и отвечающий механически.

Потом депутат куда-то увел толстого, а они втроем — Лузгин, банкир и бородатый парень по имени Юра — пересели за большой стол. Юра достал из хозяйственной на вид сумки какие-то брошюры, сшитые компьютерные распечатки, несколько луньковских фотографий. Лузгин всё так же заторможенно и отстраненно созерцал происходящее, пока бородатый Юра не постучал авторучкой по столу.

— Э, очнитесь, Владимир Васильевич! Пора начинать работать.

Лузгин встряхнулся, забормотал извинительное.

— Выборами никогда не занимались? — спросил Юра. Кротов с Лузгиным замотали головами. — Тогда начнем с самого главного и самого простого…

Бородатый принялся говорить, листать бумаги, показывать схемы и диаграммы. Кротов все чаще поглядывал на Лузгина, словно ждал от него определенного сигнала или хотя бы слова, но Лузгин только кивал бородатому и делал вид, что смотрит и слушает.

Он еще не до конца понял, что произошло и что происходит, но снова, как тогда, когда отдал деньги Светлане (не забыть договориться с Кротовым насчет машины на субботу!), появилось ощущение, что прыгнул в воду или его столкнули.

— …Главная цель любой предвыборной кампании, — говорил тем временем Юра, — убедить избирателей голосовать именно за нашего кандидата. И совсем не нужно доказывать публике правильность его программы, надо заставить людей просто поверить ему. Понимаете, улавливаете смысл? Никто в России еще не голосует головой, голосуют или сердцем, или брюхом, или просто назло существующей власти. Конечно же, у нашего кандидата есть своя программа, но вы, Володя, на ней не зацикливайтесь. Программа будет меняться, переверстываться — это не ваша забота. Ваша забота в другом: вы должны слепить за лето и осень образ Лунькова как будущего губернатора. Вы должны придумать его, понятно?

— Не совсем, — ответил Лузгин, не без усилия вступая в разговор. — Луньков же реально существует, он живой, он ходит, говорит, его уже многие знают — таким, какой он есть. И тут мы придумываем какого-то нового человека.

— Не торопитесь, Володя. Вы неправильно поняли свою задачу. Никто и не собирается лепить из Бонифатьича генерала Лебедя или интеллектуала Явлинского областного масштаба. Сложность и прелесть ситуации как раз и состоит в том, чтобы не ломать Лунькова, не перестраивать его, а взять таким, какой он есть — ваша фраза, — разложить его, так сказать, по полочкам, а затем усилить, подчеркнуть все его положительные качества — а они, поверьте, наличествуют, он интересный человек, — а отрицательные черты осмыслить и подать избирателю под другим углом зрения.

— Это каким же образом? — подал реплику Кротов.

— Вполне определенным образом, — терпеливо ответил Юра. — Вот задайте мне любой вопрос о нашем кандидате, назовите мне его любую отрицательную черту.

Лузгин помолчал и сказал:

— Хам.

— Отлично! — Бородатый потер ладони от предвкушаемого удовольствия. — Хам, значит? А я вам так отвечу: привык всем говорить правду в глаза, вот его хамом и называют те, кому его правда опасна.

— Демагог, — сказал Лузгин.

— Это не аргумент, — Юра сделал отметающий жест. — Что-нибудь ближе, доходчивей… Любого, кто откроет рот, можно назвать демагогом.

— Обманщик, — сказал Кротов.

— Замечательно! Ну, развивайте вашу мысль!

— Рвался в Думу, обещал отстаивать там интересы земляков, а теперь, и года не прошло, рвется обратно в область. Чего он сделал-то за год для тюменцев? Ни хрена не сделал!

— Вы абсолютно правы!

— Да его и в Думе-то никто всерьез не принимает, по-моему, — сказал Лузгин. — Ни в один серьезный комитет не взяли, а суетился, говорят, предлагал себя.

— Обладаете, однако, информацией, — поиграл бровями москвич. — Достойно похвалы. А теперь слушайте ответ. Да, наш герой искренне хотел послужить в Думе на благо земляков, но, увидев эти московские разборки, эту драку за думские кресла, эту абсолютную оторванность купленных мафией депутатов от нужд и чаяний народа, он понял, что столица — это гнойный нарыв на теле многострадальной России, это тысячи и тысячи присосавшихся чиновников, и он решил вернуться на родину, чтобы здесь, в чистой русской глубинке, сплотить земляков, сплотить сибирские регионы и возглавить новый очистительный поход на Москву и смести с лица родной земли всю эту коррумпированную, зажравшуюся нечисть. Ну как, красиво я излагаю?

— Красиво, — согласился Лузгин. — Как по писаному.

— Вот вам отправная точка. А теперь о местной ситуации. Луньков возвращается в область и убеждается в том, что вся тюменская знать и её пахан Рокецкий есть ставленники проклятой Москвы, её рабы, мечтающие лишь об одном: как по головам несчастных тюменцев пробраться на хлебное место в столице и уже оттуда душить область, продолжать грабить ее в угоду кремлевским князьям. Похоже на правду? И далее: возвратившийся в область Луньков чувствует в ней себя партизаном. Прекрасный образ, согласитесь! Партизан в родном краю! Ему не дают слова, пресса вся куплена-перекуплена Рокецким, в городах и районах подчиненное губернатору начальство срывает ему встречи с людьми, устраивает провокации, обливает грязью. И тогда он объявляет Рокецкому партизанскую войну! Издает свою подпольную газету…

— Ну, уж вы хватили через край, — сказал Лузгин. — Какая еще подпольная газета?

— Будет газета, будет, — убеждающе поднял руку Юра.

— Ну, не совсем подпольная, но будет. Владимир Ильич, если помните из курса истории КПСС, тоже начинал с газеты. Как, впрочем, и господин Шикльгрубер со товарищи.

— Какие-то опасные у вас параллели.

— Почитайте дневники Геббельса, они у нас изданы, — сказал Юра. — Геббельс, между прочим, был гениальным пропагандистом. Я имею в виду приемы и методы пропаганды, а не идеологию. Учиться ни у кого не грех, мальчики… Продолжим. Итак, партизанская война. Листовки, ночные встречи, конспирация… дальше сами придумаете. И здесь самое главное — спровоцировать Рокецкого и его команду начать травлю Лунькова. Юлианыч, по моим сведениям, — человек мнительный и вспыльчивый, его обязательно понесёт, и чем сильнее он будет топтать Лунькова, тем лучше для нас с вами.

Лузгин поежился от фразы «для нас с вами», но промолчал. Все, что говорил бородатый Юра, походило на бред, какой-то фантастический спектакль, но самым фантастическим в этом сценарии было то, что он все больше и больше представлялся Лузгину вполне реальным, осуществимым, вплоть до фильма из темного края.

— Знаете, что самое-самое сладкое в любой предвыборной борьбе? — Бородатый улыбался и блестел глазами.

— Заставить команду противника работать на себя. Это, братцы мои, кайф почище алкоголя… Теперь поговорим о прессе. Тоже ваша задача, Владимир Васильевич. Мы должны получить от вас полную раскладку по всем средствам массовой информации и их руководителям. Кто будет стоять за Рокецкого до конца, кто качается, кто откровенно против. Первых и последних мы пока оставляем в стороне: одних не купишь и не переубедишь, хотя и не стоит торопиться с окончательными выводами; другие и так уже на нашей стороне, надо лишь отследить, чтобы не перевербовали ненароком. Работаем с качающейся серединой: дружеские связи, убеждения, деньги, разные мелкие услуги для начала. И помните: всегда дешевле и эффективнее купить редактора или конкретного влиятельного журналиста, чем газету в целом. Профессионал со мной согласен? — спросил Юра, ободряюще глядя на Лузгина. Тот криво усмехнулся.

Еще примерно с час Юра учил их предвыборному уму-разуму, поражая Лузгина знанием дела, хорошей осведомленностью о политическом раскладе в области и своим умением произносить циничные гадости спокойным, отстраненным голосом, словно речь шла о шахматах или охоте на волка с загонщиками. Когда перешли на тему «Работа с оппонентами», Лузгин не сдержался и сказал:

— Я по грязи работать не буду.

— Что значит «работать по грязи»? — спросил Юра в показном недоумении.

— Лить помои на Рокецкого, а тем более их собирать, я не стану. Образ Лунькова-партизана — это одно, даже интересно попробовать — так, профессионально, но мараться в дерьме не хочу и не буду.

— Достойно похвалы, — произнес бородатый свою навязчивую присказку. — Собственно, вам никто и не предлагает копаться в грязи. Вы у нас будете эдаким честным рыцарем, задумчиво стоящим под схваткой. Я имею в виду ваш публичный имидж: объективность, беспристрастность, равно уважительное отношение к соперникам. На грязную работу мы отрядим кого-нибудь другого, помельче, кого не жалко. Того же господина Окрошенкова, например.

— Так он же сбежит, — ошарашенно сказал Кротов.

— Нет, сценарий изменен. Сбежит его нехороший зам по финансам, который завтра станет директором фонда. А господин Окрошенков займется политикой, то есть начнет долбать господина Рокецкого.

— Что-то я плохо врубаюсь, мужики, — сказал Лузгин, но Юра нетерпеливо замахал рукой: мол, не твоя тема.

— А чего ради он вдруг на Юлианыча набросится? — спросил Кротов. — Мотивы не просматриваются.

— У него будет распрекраснейший мотив, — Бородатый аж зажмурился от восторга. — Дело в том, что господин Окрошенков тоже выставит свою кандидатуру в губернаторы.

— Вот уж чушь собачья, — злорадно перебил москвича Лузгин. — Какой из Окрошенкова губернатор? Я его сегодня в первый раз увидел, но и одного раза достаточно, чтобы понять: пустышка.

Бородатый вздохнул.

— Трудно с вами, право слово… Вы хоть немного-то шевелите мозгами, коллеги! Окрошенков отработает свое, утопит Рокецкого в грязи и сам утонет вместе с ним, потому что пачкунов народ не любит, и тогда на сцену в белом фраке выйдет с партизанской тропы… Кто вы думаете?

— Да уж ясно кто, — хмыкнул Кротов.

— Скажите, Юра, а Окрошенков знает, какую роль вы ему отвели? — спросил Лузгин. — Судя по морде, он — парень не без самолюбия, на камикадзе не похож.

— Хороший вопрос, — сказал Юра. — Свою задачу он знает, в случае победы Лунькова ему обещана должность заместителя губернатора по финансам. — Увидев изумление на лицах собеседников, бородатый москвич произнес как бы нехотя: — Да не будет, не будет он никаким замом, это же понятно и ежу! Знаете что, коллеги, давайте мы с вами договоримся на будущее: в политике есть вещи подразумеваемые, но неназываемые, и мы с вами впредь будем придерживаться этого правила. Поверьте, так будет лучше, и прежде всего для вас самих.

— Это вы насчет морали? — спросил Лузгин.

— Совершенно справедливо. Политика и политики не бывают моральными или аморальными. Они вне морали и руководствуются только соображениями целесообразности. Если вы это усвоите и примете, ваша работа станет проще и эффективнее.

— А вы сами, Юра, давно этим принципом руководствуетесь? — Кротов задал вопрос без иронии, и бородатый Юра столь же серьезно ответил:

— Давно. Очень давно, ребята. С тех пор, когда начинал работать в Иране и Турции.

— Кем вы там работали, если не секрет? — Лузгин не смог побороть в себе чисто репортерское любопытство.

— Шпионом, Володя, обыкновенным шпионом. Под «крышей» корреспондента ТАСС. Так что мы с вами в некотором роде коллеги по профессии. И не улыбайтесь, дружище: я был очень хорошим корреспондентом. Между прочим, закончил журфак МГУ.

— А потом где учились?

— Интервью закончено, Володя. Скажу только, чтобы вас подразнить: стажировался в Англии на Би-Би-Си, в ближневосточной службе радио, потом в Америке на Эй-Би-Си, на Си-Эн-Эн.

— Связи с американцами — это оттуда? — спросил Кротов.

— У меня, ребята, друзья по всему миру. А вот теперь и в Тюмени тоже. Не хочу вам льстить, парни, но мне очень приятно с вами общаться. И знаете почему? Вы оба упрямые, каблуками не щелкаете. И под Бонифатьевича сразу не легли, ножки не раскинули.

— Сразу — не сразу… Какая разница? — срезал москвича Кротов, и Лузгин зауважал друга-банкира за прямоту, потому что у самого вертелось на языке; вертелось, да не вывертелось, однако. — Ведь если бы не обстоятельства, я с Луньковым и говорить бы не стал. Противен он мне, не нравится.

Бородатый Юра помолчал, поочередно глядя то на банкира, то на журналиста. Потом сказал Кротову спокойно, но жестко:

— Эти обстоятельства вы создали себе сами, Сергей Витальевич. Это первое. Теперь второе. Я тут вас похвалил недавно за проявление характера: и вас, и вас, Володя. И уж вы меня, пожалуйста, не разочаровывайте. Если отказываетесь работать с нами, — говорим друг другу «привет». Если соглашаетесь — с этого момента заткнетесь в тряпочку с вашими репликами в адрес многоуважаемого депутата и перестанете корчить из себя целомудренных проституток. Таких не бывает в природе. Прошу извинить, если сказал грубо. Зато ясно. И от вас прошу ясности: да или нет? Прямо сейчас, вслух и коротко: да или нет?

— Да, — сказал Кротов. И Лузгин, словно спасенный другом-банкиром от тяжести выбора, легко выдохнул: — Да.

— Достойно похвалы, — произнес Юра. — Закрывая эту тему, выскажу еще одно предположение: очень скоро вы не будете столь однозначно судить об Алексее Бонифатьевиче. Луньков — талантливый, неординарный политик, умеющий гипнотизировать и увлекать за собой людей. Что же насчет бонапартских замашек… Скромные люди в политике, как правило, добиваются очень скромных результатов. Настоящих высот достигают только те, кто каждое утро, глядя в зеркало, говорит себе: «Здравствуй, гений! Здравствуйте, Ваше величество!».

— Но это же ненормально, — сказал Лузгин. — Это больные люди, их в Винзилях лечить надо.

— Что такое Винзили?

— Тюменская психушка, — пояснил банкир.

— Спасибо, запомню, — поблагодарил бородатый. — Мы с вами затронули новую, чрезвычайно интересную тему, и как-нибудь на досуге мы ее разовьем основательно. А пока, чтобы вам было над чем призадуматься, сформулирую только несколько вопросов и постулатов. Скажите мне: должна ли власть быть справедливой?

— Конечно, должна, — уверенно сказал Лузгин.

— Достойно похвалы. Второй вопрос: могут ли сто пятьдесят миллионов россиян жить мирно и счастливо без властей вообще?

— Нет, не могут, — ответил Лузгин всё так же убежденно.

— Ну, вот видите! — воскликнул бородатый. — Получается, что само наличие власти и закона есть форма наказания людям за их неумение и нежелание ограничить себя в общении с другими людьми каким-то внутренним законом — духовным, нравственным. И стоит власти ослабнуть, как люди начинают в упоении резать и грабить друг друга. Возьмите Югославию, возьмите Молдавию, а бывшие наши южные республики… Тогда имеем ли мы право, говоря о власти, на первое место выдвигать понятие справедливости? Власть есть наказание, государство есть аппарат принуждения. А во все времена еще ни один наказанный не посчитал, что его наказали справедливо. Вот вам и принцип отношений правителя и народа. Ведь даже власть религии построена на страхе, ибо сказано: «Побойся бога!». И самую большую любовь рождает в людях… самый большой страх. Возьмите, например, Сталина, он нам ближе и понятней. О, какая это тема, дорогие мои! Великая и ужасная… Я вам еще не надоел?

— Что вы, Юра, совсем нет, — по хозяйской обязанности сказал банкир.

Лузгину почему-то вспомнилась его стажировка в Москве на Центральном телевидении. В программе обучения было несколько встреч с известными на всю страну московскими телевизионщиками — мэтрами и зубрами, — и стажирующиеся провинциалы относились к ним по-разному, не без доли местечкового снобизма: мол, знаем мы эти столичные штучки, сплошной апломб и самолюбование. Самые большие споры и даже неприятие — не хотели встречаться, просили замены — вызвало предстоящее общение с Валентиной Леонтьевой.

Почти месяц протолкавшись в цэтэшных коридорах, наслушавшись анекдотов и сплетен из жизни «великих», лузгинская группа пришла к выводу, что тетя Валя — изрядная стерва, каждый день съедающая на завтрак по молодой дикторше, сделавшая собственную карьеру на кожаном диване в кабинете председателя Гостелерадио. Уже тогда, совсем еще молодым, Лузгин открыл в себе и окружающих эту подлую, радостную, всегдашнюю готовность впитывать, не фильтруя, любой гадкий слушок, просочившийся из недостижимых «простому советскому человеку» так называемых верхов. И чем выше стоял человек, чем большей властью, уважением или любовью пользовался он в народе, тем легче и злорадостнее принимал в душу упомянутый народ любую про него погань.

Тетя Валя была тогда в зените славы со своей огромной, сложной и дорогой передачей «От всей души». И встречу свою с провинциалами начала жеманными рассказами о невероятном нервном напряжении ведущей, о невосполнимых ее душевных тратах, о страшном цейтноте: последний сценарий пришлось заучивать в самолете, летела к мужу-дипломату в Бангладеш… Потом пошли встречные вопросы, поначалу вежливо-пустые, затем все острее и злее. И тетя Валя уловила настроение аудитории, взбодрилась и подобралась, как кошка перед прыжком, перестала нести заоблачную ахинею насчет ее поездок в троллейбусе по утрам («Люди меня увидят, улыбнутся, и день у них пойдет весело и радостно»). Рассказывала про юность, первые «ляпы» в эфире, про неудачную любовь и счастливую, но недолгую, про закулисные интриги и скандалы, про великолепных людей, с которыми сводит ее судьба на передачах «От всей души», про слезы и восторг, огромное перенапряжение памяти… То есть, по сути, говорила то же самое, но по-другому, с живыми, яркими глазами, и публика размякла, женщины даже всхлипывали, а на прощание вся группа ринулась за автографами, кто-то помчался в киоск за цветами…

Этот урок Лузгин запомнил на всю жизнь. Он впервые приблизился тогда к пониманию того, что значит обаяние, пусть даже отрицательное, и какая это страшная, подчиняющая себе сила, не имеющая рационального объяснения. И вот сегодня, слушая бородатого Юру, он вдруг подумал о том, что Папа Роки этой силы не имеет, а Луньков имеет.

Бородатый между тем собрал свои бумаги, попросил у Кротова разрешения воспользоваться междугородной связью и принялся названивать в Москву, говорил с неизвестными Лузгину людьми о незнакомом и малопонятном. Лузгин испытывал ощущения, подобные поездным: ты стоишь у окна, скорый пробегает станцию, и ты видишь на перроне разных людей, за каждым из которых целая жизнь, которую ты никогда не узнаешь, и людей этих не увидишь никогда больше. Была такая песня польская — «Никогда больше», очень нравилась Лузгину.

Закончив терзать телефон, Юра рассыпался в извинениях и благодарностях хозяину — в столице деньги считают и ценят, там по межгороду с чужого телефона особо не раззвонишься, Лузгин это знал — и, слегка помявшись, вдруг попросил неожиданное.

— Не подумайте, что навязываюсь, — Юра даже засмущался, — но так не хочется коротать вечер в пустом номере. У господина депутата свои маршруты, а я… В общем, буду безмерно благодарен, если кто-нибудь из вас пригласит меня в гости. Ужасно хочется посмотреть, как вы живете, поболтать с вами в другой обстановке. И, честно говоря, хочется поесть домашнего. Эти буфеты и кабаки гостиничные… Все, так сказать, сопутствующие расходы за мой счет, господа. Только, если нарушаю ваши планы, скажите прямо, я пойму…

И снова, пока Лузгин раздумывал, представлял себе антураж и последствия их совместного появления дома «на троих», друг-банкир непринужденно произнес:

— Поехали ко мне. С женой познакомлю, с детьми.

— Еще раз спрашиваю: если…

— Бросьте вы, Юра, — отмахнулся Кротов. — Мне тоже с вами пообщаться интересно. Едем, Володя? Тамаре позвоним, пусть подойдет.

— Нет, — сказал Лузгин, — сначала мы у тебя дома обстановку разнюхаем, мало ли что…

— Чего там нюхать? Ирина будет только рада вас видеть.

— Да уж навидались на поминках, — с плохо сдерживаемым раздражением сказал Лузгин. Ему стало обидно, что друг-банкир может вот так просто и легко пригласить в семью, а он, Лузгин, не может, и сам он в этом виноват, что и раздражало.

Заехали в магазин по дороге. Кротов с москвичом едва ли не били друг друга по рукам: спорили, кто будет платить за спиртное и внештатную закуску. Кротов, естественно, в споре победил, и как победитель великодушно позволил бородатому Юре купить «на свои» цветы для Ирины. Здесь же, в киоске у магазина, москвич выбрал букет хризантем. Пока ехали до гаража, Лузгин чуть не задохнулся в машине от их пряного, резкого запаха.

Было уже темно. Банкир высадил пассажиров у въезда в гаражный кооператив: там, внутри, сказал он, темно и грязно, он загонит машину и вернется, а они пусть покурят под фонарем. Они выгрузили кротовскую сумку с провизией и букет, и Кротов нырнул на «джипе» в гаражные закоулки, басовито урча мотором. Звук его несколько раз отразился от стен и железных дверей и растворился в вечерней тишине.

— Это правда, что вы одноклассники? — спросил бородатый, положив букет на локтевой сгиб, как шашку на параде.

— Старая компания, — сказал Лузгин. — Больше тридцати лет вместе.

— Достойно похвалы. А я учился в Баку, потом Москва, потом… разное, всех растерял, очень жалко. Как будто той жизни и не было, знаете. Завидую вам: вы рядом, вроде как юность и не кончилась.

— Вот именно, — Лузгин печально улыбнулся. — Моя жена мне всё время твердит: когда ты повзрослеешь?

— Она не права. Когда действительно «повзрослеете», она поймет, что вы оба потеряли.

Юра стоял спиной к воротам, покачивал красиво упакованным букетом. И вдруг замер, резко склонил голову к правому плечу, взгляд стал сосредоточенным, невидящим.

— Подержите, — сказал Юра и сунул Лузгину букет. — Стойте здесь.

Бородатый повернулся и мягко, на носках своих кроссовых ботинок, почти бесшумно побежал в межгаражную темную глубь, скрылся за поворотом.

Лузгин потоптался в нерешительности и недоумении, потом положил цветы на сумку, закрепив букет ручками вперехлест, чтобы не упал, и пошел вслед за Юрой.

Повернув на углу, Лузгин увидел далеко в глубине гаражного проулка темный квадрат стоящего задом кротовского «джипа», рядом приземисто чернела машина поменьше, и три фигуры копошились у гаражной стены — две вертикальные и одна уголком, как латинское «Ь», и четвертая фигура приближалась к ним с лузгинской стороны, качаясь вверх-вниз в беззвучном беге.

Еще не осмыслив до конца происходящее, Лузгин побежал, запинаясь и оскальзываясь ботинками по льду со снегом. Происходящее впереди прыгало у него в глазах, шапка сползала на переносицу, дыхание сперло на половине дистанции, но он все-таки увидел, как Юрина фигура достигла рубежа, и две вертикальные схлестнулись с ней в круговерти рук и ног, потом одна упала, упала вторая, и он как раз добежал.

Кротов сидел у стены, разбросав ноги и открыв рот, хрипло и часто дышал. Полуприсев, Юра стоял раскорякой, отведя локти назад, и, когда одна из лежавших фигур зашевелилась и приподняла голову, москвич как-то по-бальному провернулся на носке левой ноги и правой ударил эту поднимающуюся голову, и она упала и больше не шевелилась.

— Ты что делаешь? — почему-то шепотом спросил Лузгин. — Убьешь ведь человека.

— Молчать, — тихо скомандовал Юра и спиной вперед, не теряя из вида лежащих, переместился к банкиру.

— Чем били? Ножом? Куда? — быстро спросил он, придавив кротовское плечо ладонью.

— Нет, не ножом, — кое-как выдохнул банкир. — Трубой, наверно. Сзади по почкам…

— Ну-ка, вдохни глубже. Глубже, я сказал! Вот так… Голова кружится? Тошнит? Я спрашиваю: тошнит?

Кротов кивал и хватал ртом воздух.

— Давай подымайся. Потихоньку…

Москвич схватил Кротова за отвороты дубленки, но уловил движение сбоку, в три шага сократил дистанцию и снова ударил ногой лежащего, на этот раз куда-то в область подмышки. Тот дернулся и затих прежде, чем Лузгин успел открыть рот.

— Помогай, — приказал москвич Лузгину, и они в четыре руки подняли Кротова и поставили у стены.

— Ну-ка, еще раз вдохни. Легче уже? Легче, спрашиваю?

— Легче, — почти нормальным уже голосом выговорил слово банкир.

— Знаешь, кто? — спросил Юра.

— Одного узнал, — ответил Кротов. Лузгин поднял со снега и подал ему шапку. — У них чулки на мордах, но я одного узнал.

— Так, уже лучше. Еще били?

— Нет, больше не били. На яйца ногой наступили и давили, давили… А я даже крикнуть не мог.

— Ладно, детали потом.

Бородатый пружинисто обошел лежащих, приблизился к ним со стороны голов и пальцами (как в кино, отметил Лузгин) потрогал им шеи.

— Надо сматываться, — сказал бородатый.

Он сам влез за руль, двигатель гудел на малых оборотах — видимо, Кротов не глушил его, вылез и шел отпирать гараж, когда его ударили.

— Быстрее, вашу мать!

На языке у Лузгина вертелось разное, но было в Юрином голосе нечто такое, что делало все вопросы ненужными и даже опасными, и Лузгин втолкнул Кротова на переднее правое сиденье и сам прыжком влетел через заднюю дверь в кабину, и почему-то не сел там, а прилёг, словно прятался.

— Впереди выезд есть? — спросил москвич. Кротов опять закивал. Юра медленно, без прокрута колес, двинул машину с места и без фар поехал вперед, сказав Кротову:

— Подсказывай.

На Профсоюзной они свернули не к дому, а в другую сторону, откуда приехали. Юра пересек перекресток и ушел налево по Осипенко, мимо Дома печати, потом свернул на Водопроводную и ехал прямо, пока не уперся в «карман» возле магазина «Подарки», где было много других машин.

— Так, говорим быстро и разбегаемся. Чего они хотели от тебя?

— Я не знаю. Когда подъехал — смотрю, машина стоит, капот открыт, два мужика внутри копаются. Мимо прохожу — сзади-удар. Поначалу даже ослеп. И дыхалки не стало…

— Короче, — оборвал его Юра. — Они вообще ничего не говорили? Ругались? Тебя по имени называли?

— Нет. Всё молча. Только сапогом на яйца.

— Сапогом?

— Да, Степан в сапогах был.

— Кто такой Степан?

— В гостях познакомились. Работяга какой-то, не знаю. Но лицо запомнил. Даже сквозь чулок…

— Теперь помолчи. Нас там не было. Понял? Нас там не было. Другая машина есть? Хорошо. Поменяй быстро, «джип» спрячь. Есть куда уехать из города?

— Можно в коттедж…

— Очень хорошо. Оба на другой машине — вон из города. Меня вы высадили у «Прометея» и сразу поехали на дачу, ясно?

— У меня не дача…

— Заткнись. Завтра в городе не появляйтесь. Пилите там что-нибудь, строгайте. А сегодня напейтесь, песни поорите, чтобы люди слышали. Понял? Сходите к соседям с пузырем. В общем, засветитесь.

— А как же семья? — испуганно спросил Кротов.

Юра прищурился, пошевелил губами.

— Пусть будут дома. Я понимаю, о чем ты… Не беспокойся, все будет нормально. Позвони, предупреди, что уезжаешь с Володей.

— Может, их с собой забрать?

— Не дури.

— Или пусть у матери ночуют?

— Я сказал: не дури. Все должно быть, как обычно. Иначе подозрения возникнут. Дай номер телефона в машине. Как приедете, забери его в дом и держи при себе. Всё, мужики, разбегаемся.

Юра уже взялся за ручку двери, когда Лузгин с заднего сиденья схватил его за плечо.

— Ты их убил, да? Они мертвые?

— Вскрытие покажет, — усмехнулся Юра, но так глянул на Лузгина, что тот прикусил язык. Последнее, что он услышал от москвича, прежде чем Юра захлопнул дверцу, было полупрезрительное дворовое: «Не бзди».

«Теперь всё, — думал Лузгин, пока Кротов, вздыхая и постанывая, рулил по городу. — Вот теперь всё. Господи, еще утром, еще утром ничего этого не было!».

Когда в банковском гараже меняли машину, пока Кротов зачем-то бегал в свой кабинет, Лузгин вспоминал происшедшее отстраненно, как сон, и вдруг с ужасом увидел начальный кадр этого сна: они выходят из машины, Кротов уезжает в темноту, Юра держит букет, как шашку, большая кротовская сумка на снегу…

— Сумка! — ахнул Лузгин. — Мы твою сумку забыли!

Они сели в «Волгу» и поехали. Свернули с Профсоюзной, где надо, и тихо приблизились к ярко освещенным воротам гаражного кооператива.

Сумки не было. Букет валялся слева у ограды, блестел на свету упаковочной серебристой фольгой.

— Сматываемся, — сказал Лузгин юриным голосом.

Кротов даже не глянул на него, вытащил из наплечной кобуры пистолет, передернул затвор, опустил правую руку с пистолетом в широкий карман дубленки, боком вылез из машины и пошел в ворота. На углу первой линии гаражей он постоял немного, потом глянул за угол, в проулок, и стоял так еще с минуту, потом неторопливо вернулся к машине, прихватив по дороге букет.

— Ну, что там? — спросил Лузгин.

— Ничего. Ни людей, ни машины.

— Слава тебе, Господи! — прошептал Лузгин. — Значит, живы, уехали.

— То-то и оно. Один вопрос: куда? Эта скотина Степан знает, где я живу.

— Едрит твою мать!

— Слушай, Вовян, ты или матерись, или Бога поминай — одно из двух, — сказал Кротов, отжал сцепление и врубил передачу.

Глава одиннадцатая

По четвергам, с шестнадцати часов, Слесаренко вел депутатский прием по личным вопросам в своем кабинете в здании мэрии на Первомайской. Заканчивал обычно в восемь, а то и в десять вечера. Он не любил это занятие, эти долгие часы, и тем серьезнее и ответственнее к ним относился — так уж был устроен: с особым тщанием исполнял все, что не нравилось, но требовало исполнения в силу объективных причин.

Вернувшись из Тобольска к полудню, Виктор Александрович пообедал дома и в час тридцать прибыл в мэрию. График его четверговой работы предусматривал совместное с начальником строительного треста Чернявским посещение рабочего общежития в поселке Нефтяников, наконец-то обреченного на снос. Город уже выделил десять квартир для «особо остро нуждающихся», и предстояло на месте определить эти десять несчастных, а потому счастливых семей, которые уже на следующей неделе смогут переехать в новое, хорошее жилье.

В принципе, Слесаренко мог и увильнуть от этой экспедиции, сославшись на тобольский вояж и усталость, а также на предстоящий прием. Но он решил-таки поехать, чтобы все увидеть самому, ибо отлично знал: как бы ни распределили эти десять квартир, все равно будут слезы, скандалы и жалобы, вплоть до заявлений в прокуратуру, и ему так или иначе придется отвечать лично.

«Комиссия комиссией, — подумал Виктор Александрович, — но посторонний свидетель не помешает». Он позвонил пресс-секретарю мэрии Светлане Никитиной, и та ответила, что с телевидением не получится, слишком мало времени, а кого-нибудь с радио постарается найти и послать в общежитие поскорее.

Чернявский должен был прибыть на место сам. Слесаренко прихватил с собой в машину двух женщин, членов комиссии из БТИ и комитета по жилью, и поехал в поселок знакомым маршрутом.

Когда подъехали, женщина из БТИ произнесла, поджав губы:

— Сейчас вы увидите, Виктор Александрович, во что они превратили общежитие за прошедшую ночь.

— Простите, не понял, — сказал Слесаренко.

— Увидите, увидите… — повторила женщина. — Что за люди, как не стыдно! На всё идти готовы…

Общежитие представляло собой двухэтажный длинный деревянный барак, построенный еще в годы войны для рабочих заводов, эвакуированных в Тюмень из западных областей. Бревенчатый каркас, обшитый досками в два ряда, изнутри и снаружи; промежутки между досками засыпаны всяческой трухой в качестве утеплителя.

Пятьдесят лет прошло после войны, а барак все стоял, и в нем жили тридцать шесть семей, притом большая часть без каких-либо документов на право заселения: те, кому удалось вырваться из барака, просто отдали ключи от своих комнат тому, кто первый попросил. Лет двадцать стоящий в графике сноса барак-общага был заселен сегодня Бог знает кем: одинокими стариками и старухами, блядского вида девками, многодетными семьями матерей-одиночек, небритыми мужиками без определенных занятий, пугливыми и наглыми одновременно, а также молодыми парами без трудовых книжек, с размытыми штампами в паспортах.

И среди всей этой голытьбы нашелся лидер — пятидесятилетний здоровый мужик, сторож из соседнего автогаража, который всех объединил, настроил и повел в атаку на городские власти. Фотографии страшной этой общаги замелькали в газетах, на телеэкране, появились два депутатских запроса и определение прокуратуры, и было принято решение «вопрос снять», со вздохом закрыв глаза на «факты незаконного вселения». Пресса уже настроила горожан определенным образом, превратив бичей в страдальцев, и в мэрии и в Думе махнули рукой, и наскребли десяток квартир, урезав доли бюджетников — учителей, врачей, милиционеров — ради прекращения скандала.

Слесаренко гнал из головы эти мысли, потому что пользы от них не было, только растравливал сам себя. «У одних отбираем, другим отдаем, — в который раз подумал Виктор Александрович и тут же успокоил себя: " Ничего, вот придут деньги от Шафраника, снесем тут всё к чертовой матери раз и навсегда…».

Машина начальника треста уже стояла у крыльца общаги, и сам Чернявский стоял тут же в длинном кожаном плаще, без шапки, блестя под солнечными лучами черной гривой волос. Вокруг него толпились мужики и бабы — кто в домашнем, кто в пальто и телогрейках внакидку. Чернявский курил, улыбался и качал длинным пальцем под носом у невысокого лысоватого мужчины в куртке болонье».

— Сейчас начнется, — сказала женщина из БТИ, и они втроем выбрались из машины.

— Что я вам говорил? — наступательно гаркнул на толпу Чернявский. — Я говорил: приедет, вот он и приехал. А ты волну гнал! — Чернявский ткнул пальцем в грудь Лысоватого. — С тобой еще отдельно разобраться надо. Небось, себя-то первого в список на отселение поставил?

Лысоватый возмущенно развел руками и хотел что-то ответить начальнику, но стоящая рядом с ним женщина в платке и старой искусственной шубе схватила его за рукав «болоньи» и развернула.

— Как это себя поставил? Я первая в списке стояла, у меня детей трое. Я тебя сейчас так поставлю, ты у меня раком встанешь, паразит! На наших костях, значит, в рай решил въехать? Щас как ёбну по морде твоей лысой, паразит хренов!

— Во дают! — расхохотался Чернявский, прихлопнул ладонями по блестящей коже пальто и двинулся навстречу приехавшим. — Здорово, начальник. Принимай командование, пока они друг дружку не изуродовали.

Виктор Александрович поздоровался с ним за руку, прошел к крыльцу. Кричавшая женщина замолчала, а лысоватый мужик так и стоял, растопырив руки, багровел лицом.

— Здравствуйте. Кто из вас Капустин?

Лысоватый опустил руки и сказал:

— Я Капустин.

— Очень приятно. Слесаренко Виктор Александрович, заместитель председателя городской Думы. А вас как по имен и-отчеству?

— Иван Михалыч, — представился лысоватый и протянул руку. — Мы вообще-то мэра заказывали…

Неточное, какое-то ресторанное слово «заказывали» развеселило Слесаренко, и он продолжил в том же ключе:

— А вам меня на блюде подали. Как говорится, ешьте, что дают.

— Да нет, я не в этом смысле, — начал оправдываться мужик, но Виктор Александрович успокоительно потряс его руку.

— Шучу, однако… Здесь поговорим или внутрь пройдем? Посмотрим, что как есть.

— Да уж посмотрите, полюбуйтесь! — зло сказала женщина в платке. — У себя-то дома такого не видите и не увидите.

— Нет, так просто невозможно работать… — обращаясь к небу, произнесла член комиссии из БТИ.

Пошаркав для приличия подошвами по крыльцу, Слесаренко вошел в тесный тамбур общаги. Темный, длинный коридор тянулся от двери налево и направо, светился по концам мутными окнами.

— Откуда начнем?

Мужик в «болонье» протиснулся вперед, достал из внутреннего кармана куртки лист бумаги со списком жильцов.

— Отсюда и начнем. Комната четыре, проживающая Миркитанова Анна Ильинична.

Лысоватый громко постучал в фанерную дверь и открыл ее на себя, пропуская вперед Слесаренко. Виктор Александрович шагнул внутрь, слегка пригнув голову, чтобы не удариться о низкую притолоку. В узкой комнате на маленьком цветастом диване лежала старуха в белом платке, сложив руки на животе поверх одеяла. Над грязным ведром висел на стене жестяной умывальник. На столе у окна чернела спиралью старая электроплитка. И плыл над старухой огромный лебедь по рябому самотканому ковру. Слесаренко поздоровался, поискал, куда бы присесть, и не нашел, так и остался стоять, возвышаясь над старухой, головой вровень с лебедем.

Старуха смотрела на Слесаренко со страхом в глазах, как смотрели всю жизнь и до смерти будут смотреть на начальство люди ее поколения. На краю стола стопочкой лежали паспорт и пенсионное удостоверение.

— Ну, здравствуйте, Анна Ильинична, — радушно сказал Виктор Александрович, но получилось у него фальшиво, как у барина обращающегося к старой холопке. Старуха же вздрогнула лицом и пропела чуть слышно:

— Здравствуйте, батюшка.

— Миркитанова в списке, — четким шепотом произнес за спиной Слесаренко лысоватый мужик.

Виктор Александрович от стыда и растерянности зачем-то взял в руки старухины документы, принялся листать с серьезным видом, наткнулся на запись о детях и спросил:

— А где ваши сын и дочь, Анна Ильинична?

— Дочка на Севере, на Севере, — торопливо сказала старуха, — а сынок здеся, у городе.

— Помогает вам?

— Помогает, батюшка, помогает.

— Хрена лысого он ей помогает! — раздался из коридора уже знакомый бабский голос. — Жили они в двухкомнатной, так пропил всё из дому и квартиру продал, а мать вот сюда привез, паразит, кобелина, за бутылку у коменданта комнату сторговал.

— Ты мне ответишь, Тарасова, за ложь и клевету!

Слесаренко оглянулся на дверь: там подпрыгивал в толпе и кривил лицо подловатого вида мужчина. Виктор Александрович перевел взгляд на Капустина, тот пожал плечами и уставился в пол.

— Помогает, батюшка, помогает, — не изменив ни выражения лица, ни глаз, ни голоса, твердила свое старуха.

— Вы не болеете ли, часом? — спросил ее Слесаренко.

— Болею, батюшка, болею.

И снова чуть ли не счастье звучало в старушечьем дисконте: как же, барин милосердствует, взор обратил…

— Михалыч ей таблетки носит и пожрать, да соседка Нефедова, а то померла бы, на хрен, давно.

— Перестаньте ругаться, — сказал Слесаренко женщине в платке. — Выздоравливайте, Анна Ильинична. Мы что-нибудь для вас придумаем. Может, в дом ветеранов вас отправить, хотите? Там хорошо…

— Хочу, батюшка, хочу.

— Или не хотите? — переспросил Виктор Александрович, пристально глядя старухе в глаза.

— Не хочу, батюшка, не хочу.

Слесаренко положил документы на стол и, сутулясь, вышел из комнаты.

— Комната пять, проживающая Нефедова… — забормотал лысоватый Капустин, и они двинулись гурьбой по коридору.

Заходили в комнаты, озирались и говорили, больше молчали и слушали, и в конце коридора была комната Тарасовой, той самой ругательной женщины в платке, где двое детей сидели на кровати, как зэки на нарах, а новорожденный ребенок спал в красном пластмассовом корытце на подоконнике у заиндевелого окна.

— Во, на хрен, угол промерзает, — сказала Тарасова. — Три кило технической ваты туда запихала, как в звезду!

— Тар-расова! — одернул ее комендант.

— Отсоси, начальник, — сказала Тарасова, блеснула темными глазами и добавила, обращаясь уже к Слесаренко: — Погублю ведь детей, поморожу. Только на двух отопителях и держимся, а этот хер не велит электричество жечь.

— Так сгоришь ведь и других пожжешь!

— Тарасова в списке, — сказал Капустин.

Они прошли всю общагу и потом собрались в комнате лысоватого: он сам, Слесаренко, две женщины из комиссии и комендант.

— Дайте список, — попросил Виктор Александрович.

Капустин протянул ему бумагу и сказал:

— Пытались утвердить на собрании, ничего не получилось. Каждый орет за себя. Так что я сам…

Виктор Александрович просмотрел список. Капустина в нем не было.

— А унитазы в туалетах ночью разбили. Ломами разбили специально, чтобы вам, значит, показать, как они плохо живут. Еще вчера целые были, — осторожным голосом пояснил комендант, и женщины из комиссии переглянулись и покачали головами.

Капустин, как и раньше, пожал плечами и отвел глаза в сторону. Только сейчас Слесаренко задал себе вопрос: куда делся Чернявский? Он и не вспомнил о нем ни разу, когда ходили по этажам от конуры к конуре, а вот сейчас его отсутствие вдруг обнаружилось. И радиожурналисты — то ли приехали, то ли нет.

По мнению Виктора Александровича, капустинский список был правильным, и он положил бумаги в карман, пожав на прощание лысоватому руку и пригласив его в понедельник к себе на прием.

Чернявский все так же стоял и курил на крыльце в компании подошедшего председателя поселкового Совета. Увидев Слесаренко, председатель изобразил на лице внимание и сделал шаг в сторону, но Виктор Александрович только махнул на него рукой, молча прошел мимо и сел в машину. Следом в «волговский» салон юркнули «комиссионные» женщины. Чернявский оторопело глядел на Слесаренко, но Виктор Александрович отвернулся от Гарри Леопольдовича и сказал шоферу:

— Поехали, я опаздываю.

Он и в самом деле опаздывал к приему уже на двадцать две минуты. Пока мчались к мэрии, перед слесаренковскими глазами стояло лицо старухи Миркитановой. Среди десятка выделенных под отселение квартир не было однокомнатной, а если бы и была, и если бы старуха ее получила, то сын влез бы туда и прописался, оформив опеку, а потом снова продал квартиру и засунул мать в такую же дыру, или старуха просто умерла бы в новой квартире от старости, болезней и одиночества. Вспомнил он и крохотного сына темноглазой матюгальщицы Тарасовой, спавшего в красном гробике пластмассового корытца, и безнадежная злоба на весь этот мир окатила Виктора Александровича с головы до ног, до мурашек и подмышечного пота.

— Надо бы, Виктор Александрович, бригаду медиков послать в общежитие, — сказала с заднего сиденья женщина из комитета по жилью. — Нам доложили: в общежитии венерические заболевания, трое мужчин и комендант показывают на Тарасову. Принудительно обследовать, с помощью милиции… Как вы считаете?

Слесаренко промолчал, женщины обиженно затихли. Виктор Александрович затылком чувствовал тугую волну излучаемого ими неодобрения.

За годы административной работы Слесаренко уже притерпелся к постоянно окружавшему его людскому горю — то деланному, то настоящему. Кому хорошо, тот властям не навязывается, не сидит в этих коридорах и приемных со злым или скорбным лицом, не глядит бараном или волком на каждого в костюме с галстуком проходящего мужчину. Он привык уже к слезам и крикам, хамству и заискиванию просителей, научился пропускать весь этот ненужный шум мимо ушей и сердца и ухватывать, вычленять главное, потому что только это и было важно, остальное мешало работе, мешало и самим просителям. Виктор Александрович определял проблему, задумывался над ней, и люди как бы обезличивались, исчезали из поля его зрения, оставалась одна задача: дать жилье, провести газ, замостить улицу, окоротить чиновника… А плохой или хороший человек перед тобой — государству неважно, все они граждане, все они заведомо равны в своих правах, даже эти бичи, пьяницы и проститутки из общаги, не говоря уже о стариках и старухах, ребенке на подоконнике: последний-то и вовсе ни в чем не виноват.

Промелькнул как-то в прессе страшный рассказ о том, как дети в одной деревенской семье ели свиной корм. Вот она, новая власть! Вот она, демократия, до чего народ довели!.. И неважно уже, что родители — многодавние алкоголики и воры, их вся деревня ненавидит и презирает, не знают, как избавиться, но дети едят комбикорм, значит, власть виновата, должна отвечать. И, скрепя сердце, Виктор Александрович признавал: люди правы. Хотя и не правы, вот ведь дурная штука. Как же сам человек, где же его ответственность за свою жизнь?

Самочувствие Слесаренко, вернувшегося в мэрию, было тягостным. Ехал в общежитие обрадовать людей и самому за них порадоваться, получилось же черт знает что. Теперь еще это опоздание, наверняка приемная забита недовольными задержкой людьми…

К изрядному изумлению Виктора Александровича, в приемной не было никого, зато была на месте секретарша Танечка, что удивило его не меньше, чем отсутствие посетителей.

— Что случилось? — с тревогой спросил Слесаренко.

— Где народ?

— Решено вас подменить на сегодня, Виктор Александрович, — участливо ответила секретарша. — Прием ведет секретарь Думы в своем кабинете. А вас дожидается народный депутат товарищ Луньков.

— И где же он?

— У вас в кабинете, — сказала Танечка.

Слесаренко вознамерился ругнуть ее за эту вольность, но что толку? Сколько раз было говорено: без него никого в кабинет не пускать. И вот на тебе… Виктор Александрович, похоже, не совладал с выражением лица, потому что секретарша округлила глазищи и забормотала:

— Но они сказали… подождут там… и сами вошли…

— Приготовьте чаю, пожалуйста, — сказал Слесаренко и открыл дверь своего кабинета.

Депутат Луньков сидел у слесаренковского рабочего стола, но не в кресле хозяина — сознавал-таки нормы приличия, — а сбоку, у тумбы с телефонными аппаратами. Сидел на приставленном стуле, нога на ногу, трубка возле уха. Увидев входящего Виктора Александровича, кивнул ему с извинительной улыбкой, но разговора не прервал, и Слесаренко тоже кивнул сдержанно, снял пальто и повесил его в шкаф на «плечики». Луньковской верхней одежды в шкафу не было, значит, разделся у кого-то другого в мэрии. У кого? «Если б знать, у кого, многое стало бы ясным», — подумал Виктор Александрович.

Он прошел и сел за гостевой столик, как бы подчеркивая свою готовность к разговору и одновременно давая понять Лунькову, что разговор этот будет официальным и недолгим. Гость еще раз кивнул и прижал к груди растопыренную ладонь: дескать, виноват, заканчиваю…

Папка с московскими документами про господина депутата лежала в верхнем ящике стола, а на самом столе не было ничего, кроме заморских канцелярских финтифлюшек (мода на них пошла, управление делами закупило эти наборы всем) и стопки чистой бумаги. Виктор Александрович оценил свою давнюю привычку ничего важного не оставлять на столе в свое отсутствие и тут же подумал: ящик-то не запирается, — но отогнал эту мысль как чрезмерную.

В пепельнице на том конце столика торчали два скрюченных чужих окурка. «Ждет давно, но не слишком», — решил Виктор Александрович и закурил сам, но пепельницу к себе не подвинул, еще раз демонстрируя и хозяйскую вежливость, и некую подневольность в ситуации.

— Прошу прощения за нахальство, — дружелюбно сказал депутат, — но у вас тут восемь этажей, а уединиться негде. Расплодили вы, братцы, чиновников, куда только избиратели смотрят! Вот с разрешения милейшей Танечки воспользовался вашей связью и вашим отсутствием. Не в обиде, Виктор Александрович?

— Конечно, нет, — ответил Слесаренко, а сам подумал: «Почему же не звонил оттуда, где разделся?».

— Ну и отлично, — Луньков сцепил тонкие пальцы замочком. — Собственно, у меня к вам серьезное дело, Виктор Александрович.

— Слушаю вас, Алексей Бонифатьевич. Всегда готов помочь.

— Как бы вам это объяснить… — депутат постучал сцепленными пальцами по столу. — Вы же понимаете, что хозяева в городе господин мэр и его администрация. В Москве, кстати, то же самое: президент и правительство, Дума реальной власти почти не имеет. Надеюсь, не оскорбил вас этой параллелью? Впрочем, я ведь тоже такой же депутат, как и вы, мы друг друга отлично понимаем, чего тут обижаться: факт! Заранее согласен, что логичнее было бы обратиться к мэру, и он бы не отказал, помог, но чувство внутренней солидарности подсказывает мне, что этого делать не надо. Вот я и пришел к вам, Виктор Александрович.

— Безусловно, польщен, — сказал Слесаренко, — но пока не улавливаю сути проблемы, Алексей Бонифатьевич.

— Я хочу, — с расстановкой произнес Луньков, — как депутат к депутатам, как член российского парламента к представителям парламента городского обратиться с просьбой помочь мне в организации серии встреч с горожанами. На заводах, в общежитиях студенческих, в микрорайонах, в школах, в больницах и так далее.

— Но город Тюмень — это же не ваш избирательный округ, — уточнил Слесаренко.

— Ну и что? — легко парировал депутат. — Не вы ли, господа тюменцы, больше других шумите о единстве области, о необходимости всем депутатам объединиться и отстаивать интересы региона в целом? Вот я и желаю самолично повстречаться с уважаемыми господами тюменцами и напрямую услышать, чего они хотят от Государственной Думы, от областных властей, конкретно от каждого из нас, депутатов. Согласитесь, звучит резонно.

Виктор Александрович сказал:

— Согласен.

— Идем дальше. — Луньков расцепил пальцы и ладонью отогнал от лица дым слесаренковской сигареты («Не курит? — отметил Виктор Александрович. — Тогда чьи же эти два окурка?»). — Я прекрасно осознаю, что у мэрии больше возможностей для организации этих встреч: свой аппарат, кадры в районах, по месту жительства. Но я обращаюсь именно к городской Думе, а не к администрации. Я хочу, чтобы меня на этих встречах представляли не чиновники, назначенные известно кем или неизвестно кем, а избранники народа, получившие вотум доверия не от вышестоящего начальства, а от самих горожан. Улавливаете разницу в позиции?

— Улавливаю, — сказал Слесаренко.

— Отлично. Тогда моя главная просьба к вам заключается в следующем: соберите, пожалуйста, депутатов городской Думы и позвольте мне выступить перед ними. Естественным образом надеюсь и рассчитываю, что вы меня на этой встрече поддержите публично. Вас уважают в Думе, Виктор Александрович, к вам прислушиваются.

Идея луньковских встреч с горожанами выглядела вполне мотивированной и не содержала какого-либо очевидного подвоха. Напротив, все представлялось разумным и полезным. Но интуиция и опыт аппаратчика подсказывали Виктору Александровичу, что подвох-таки есть, но где и в чем — Слесаренко пока на догадывался. У него не было ни единого честного повода отказать в просьбе Лунькову, но он нутром чувствовал: скажи «да», и во что-нибудь вляпаешься. Ко всему прочему, настораживало навязчивое луньковское противопоставление в разговоре Думы и администрации. Здесь был верный и тонкий расчет, болевая точка, и нажми на нее Луньков осторожно и выверенно — Дума качнется в его сторону, пойдет за ним, но куда и зачем? — вот вопрос.

— Мэра приглашать будем? — как бы вскользь поинтересовался Слесаренко. — В конце концов, главный начальник в Думе он.

— Ну, это отчасти формальность, законодательный нонсенс, — сказал депутат. — Еще бы у нас в Москве президент парламентом командовал или там Черномырдин… Впрочем, если позволите, Виктор Александрович, эту коллизию с мэром я разрешу сам. Согласны?

Такой вариант вполне устраивал Слесаренко, ибо отводил от него ответственность, но скажи он «да» последнему луньковскому предложению — получалось, он соглашался на свое участие в этой комбинации полностью.

— Вам виднее, Алексей Бонифатьевич.

Луньков посмотрел на него, прищурясь, покрутил пальцем волосы у виска.

— Не доверяете вы мне, Виктор Александрович… Впрочем, я знаю, вы человек чрезвычайно осторожный. Много об этом наслышан. Ну что же, осторожность и недоверчивость не худшие черты характера реального политика. Я сам такой же. Я и себе-то доверяю не всегда… Вы Москву любите? — неожиданно спросил Луньков.

— В детстве и в молодости любил, даже очень, — ответил Слесаренко. — Сейчас не люблю.

— Мы с отцом в пятьдесят восьмом поехали в Архангельск, к бабке, поездом. В столицу прибывали в шесть утра, так я часов с четырех не спал, бегал от окна к окну: а вдруг, пока я в одну сторону смотрю, в другой стороне уже Москва появится? — Луньков улыбнулся, потеплел глазами. — Там пересадка была, три часа до поезда на Север. Я к отцу пристал: хочу на Красную площадь! Гуляли по улицам, там, у трех вокзалов. В булочную хлеб утренний привезли, отец купил у грузчика батон — горячий, хрустит. Пополам разломили и жуём. Батя спрашивает грузчика: «Далеко тут до Красной площади?». Тот говорит: «Да рядом!» — и рукой показывает. Ну, мы пошли… Идем-идем, идем-идем… Трамваи ходят уже, а батя, чувствую, спросить стесняется, какой туда, значит. Смотрю, он уже злиться начинает, на меня как зыркнет, как зыркнет! И вдруг — пришли! Стоим с краю, батон доедаем, на Кремль смотрим, на Мавзолей… Утро: свежо, чисто, солнечно… Куда все делось это, куда исчезло?

— Вы меня спрашиваете? — сказал Слесаренко.

— И вас тоже. И вы ведь Москву любили.

— Любил.

— В Госдуме бывали когда-нибудь? Нет? А в ЦК? Бывали… Я-то не бывал в ЦК, не пускали — кто я был тогда? Но те, кто бывал, кто может сравнивать, говорят, что в ЦК такой роскоши, как сейчас в Думе, никогда не было. Да и здесь, я смотрю, после коммунистов вы прибарахлились неплохо. Второй раз за пять лет мебель меняете? А у старых хозяев мебель лет по пятнадцать стояла.

— К чему вы это, Алексей Бонифатьевич? Разве в мебели дело?

— А вы знаете, как нас, депутатов из провинции, зовут эти московские деятели, эти сынки и внучки цекистов? — Луньков словно не расслышал вопрос. — Власть лимиты! Мы им там нужны как декорации, как массовка, голосовательное мясо… Власть лимиты! Вот мы кто для них. И вы не представляете себе, Виктор Александрович, каково там жить и в этом дерьме вариться нормальному человек вроде вас или меня. Все эти фракции, эти торги бесконечные, подсиживания… Нет, вы подумайте только: законы, законы государственные сочиняются и проводятся только для того, чтобы свести счеты с конкурентами из другой фракции! Если бы люди только знали, что они сотворили…

— Вот и расскажите людям об этом, — сказал Слесаренко и услышал щелчок захлопнувшейся мышеловки. Луньков без малейшей иронии или издевки в глазах посмотрел на него и убедительнейшим голосом произнес:

— А я, собственно, за этим и приехал. Сможете Думу собрать на завтра? Послезавтра мне возвращаться, надо успевать. Потом будет недели две перерыв, за это время вы с товарищами отрегулируете график, и не стесняйтесь меня гонять: надо будет — двадцать четыре часа в сутки могу работать. Еще просьба: на каждый коллектив, с которым будем встречаться, подготовьте небольшую «объективку» — социальный состав, показатели, проблемы, фамилии неформальных лидеров. Договорились. Завтра к обеду позвоню. Часов в семнадцать соберемся, думаю, будет удобно. Да и у вас в расписании на этот час ничего серьезного.

Все последние фразы Луньков произносил в утвердительной интонации, и Виктор Александрович не без внутреннего сопротивлении и вялой злости на себя признал за ним это завоеванное право.

— Не смею задерживать более, — сказал Луньков, вставая. — Благодарю за понимание и гостеприимство. Я думаю, мы будем полезны друг другу. А людям все-таки надо верить. — Депутат глядел серьезно, без улыбки. — Людям верить, себе верить, своим впечатлениям, а не тому, что болтают другие. Про вас ведь тоже разное говорят, уважаемый Виктор Батькович. А я вот гляжу вам в глаза и вижу: вы хороший человек. Вы мужик, со всеми мужскими плюсами и минусами, и это главное. Всякие там голубые ангелы дела не сделают, Россию не спасут. А мы с вами дело сделаем. Дело! Ладно, завтра на Думе продолжим.

Луньков раскланялся и вышел, оставив двери открытыми. В проем заглянула секретарша с подносом в руках — долговато, однако, чай заваривала. Слесаренко махнул рукой: вноси.

Он пил чай, отдающий вареной бумагой, и вспоминал того Лунькова, которого видел в приемной у Шафраника, и этого, только что покинувшего кабинет: фигура двоилась, не совмещалась в единое целое, и Виктор Александрович, привыкший полагать, что любое явление жизни можно разложить на простые составляющие и потом собрать обратно, ощутил вдруг неуверенность и внутренний дискомфорт.

Чтобы успокоить душевный разлад и снова прибиться к берегу, Слесаренко решил еще раз посмотреть документы по Лунькову. Он подошел к столу и выдвинул верхний ящик.

У верхнего ящика был замок, и его можно было запирать, да и следовало запирать по слесаренковскому характеру, но маленький ключик от замка не находил себе строгого места в карманах и постоянно терялся, и тогда Виктор Александрович просто выкинул его однажды в мусорную корзину и сделал вид, что замка не существует.

Пластиковая папка с документами лежала там, где должна была лежать. Но поверх нее чернела чужая и невозможная здесь видеокассета: голая, без коробочки, с бумажной наклейкой поперек. Там были печатные буквы, и Виктор Александрович сложил их одна к другой, и у него получилось: «Слесаренко В.А.».

— Чушь собачья, — вслух сказал Виктор Александрович, взял кассету в руки и громко крикнул:

— Татьяна!

Влетела секретарша с чайником.

— Откуда это? — спросил Слесаренко.

— А что это? — переспросила секретарша.

— Откуда у меня в столе эта видеокассета?

— Я не ложила, — сказала Танечка.

— Я тоже не «ложил», — съязвил Виктор Александрович. — Кто еще заходил в мой кабинет в мое отсутствие?

— Никто. То есть товарищ депутат и еще один товарищ с ним.

— Какой, твою мать, еще один товарищ?

— Я не знаю. Толстый такой, представительный, — глаза у секретарши наливались испуганной влагой. — Я подумала…

— Жопой своей ты подумала! — закричал на секретаршу Слесаренко, и она прижала ладонь тыльной стороной к губам и выбежала из кабинета, захлопнув за собой дверь.

Уже через секунду Виктор Александрович пожалел, что не сдержался и нагрубил Татьяне, и злость вперемешку с жалостью несуразным образом вылилась в решение: надо увольнять. Завтра же, сегодня же!.. Корова безмозглая, да и стыдно будет ей в глаза смотреть после этой матерной выходки.

Виктор Александрович повертел в руках кассету, словно искал на ней какие-то объяснительные знаки. Обычный черный прямоугольник с двумя роликами несимметрично намотанной пленки внутри, но Слесаренко пальцами ощущал идущий от кассеты нехороший ток. И еще он почему-то сразу понял, что домой эту кассету нести нельзя.

В кабинете заместителя председателя городской Думы стоял небольшой корейский телевизор, но видеомагнитофона не было — мелковат начальник, на видео не тянул в табели о рангах. Виктор Александрович принялся вспоминать, у кого в этом доме есть «видики»: у мэра, но он отпадает, у первого зама Тереньтьева…

Он позвонил Терентьеву по «прямому», попросил разрешении зайти и, прихватив кассету, отправился на седьмой этаж. Когда пересекал собственную приемную, краем глаза отметил отсутствие секретарши: плачется кому-нибудь из подруг, завтра все местные девицы будут на него фыркать и коситься.

Терентьев сидел в кабинете один, зажав голову руками и уставившись в бумаги.

— Слушай, Виталий, — сказал Слесаренко, — тут мне надо бы одну пленочку посмотреть.

— Вон, втыкай, — махнул рукой Терентьев, глянул на часы. — Сам справишься? Мне к мэру на совещаловку. Если запутаешься, секретаршу позови. Бывай.

Уже у дверей Терентьев оглянулся и спросил:

— Порнуха, что ли?

— Ага, порнуха, — ответил Слесаренко.

— Ну и вкусы у тебя, — сказал Терентьев и ушел.

Виктор Александрович как ни бился, не смог вывести магнитофонную «картинку» на телевизор, и пришлось звать терентьевскую девицу. Она уверенно потыкала пальцем в переносной пульт управления, на экране появилась какая-то изба с фонарем, вокруг ночная темень.

— Нормально? — спросила девица.

— Да, спасибо огромное.

— Надо будет звук прибавить — нажмите вот здесь, — подсказала девица, еще немного посмотрела на экран и пошла к дверям. И когда она еще шла туда, кадр в телевизоре сменился, во весь экран образовалась дощатая дверь, затем она распахнулась, и вышел голый мужик, стоял на пороге и глядел в небо, потом побежал и прыгнул в снег, и была еще собака, и возня в снегу, и молодое женское тело на крыльце… Потом кадр дернулся, и сюжет пошел снова, на этот раз в замедленном показе, позволяющем рассмотреть детали, и Виктор Александрович увидел, как покачивается сморщенное после бани его мужское хозяйство, и зажмурился, и затряс головой, а когда открыл глаза, сюжет уже шел в третьем варианте, комедийно ускоренном: он прыгал козлом в снегу, тонкие руки Оксаны мелькали морским семафором, падало полотенце…

Слесаренко вынул кассету из магнитофона, долго засовывал ее в узкий внутренний карман пиджака, мешала легшая поперек кармана расческа…

Вернувшаяся на свое место Татьяна даже глаз не подняла при его появлении. Виктор Александрович подошел к секретарше:

— Извините меня, Таня, я… — и тут все слова кончились, и он развел руками и ушел в кабинет.

В пепельнице лежали три окурка — два чужих и один его. «Толстый, представительный… — вспомнил Слесаренко. — Толстый, представительный…». Он долго смотрел на окурки, словно по изгибу и легкому прикусу фильтров мог догадаться, чьи же они.

А потом шок от увиденного вдруг исчез. Ну и черт с ним, кому эта пленка интересна, чем она могла навредить Слесаренко? Конечно, не очень приятно, что тебя голого будут рассматривать чужие глаза, и чужие рты будут исторгать скабрезности сквозь слюни, но все это не смертельно, «гусар» на его месте превратил бы позор в мужскую доблесть: еще, мол, не вечер, еще кувыркаемся с молоденькими… Но почему кассету положили именно в этот ящик, именно поверх луньковского компромата? «Это он, — уверенно подумал Виктор Александрович. — И он знает».

С кассетой надо было что-то делать. Слесаренко вытащил ее из кармана, еще раз прочел наклеенную записку, отметил про себя, что сделана она на лазерном принтере, а не от руки, так что по почерку не определишь: кто? И только сейчас, разглядывая в задумчивости красивые черные буквы, Виктор Александрович с ужасом понял, что неправильно их прочитал. Инициалы были другие: не «В.А.», а «В.Л.»: Вера Леонидовна, его жена, вот кому предназначалась кассета.

Он представил себе, как жена достает из почтового ящика адресованный ей пакет, а в нем копия этой пленки. Она удивляется и просит сына или сноху включить ее, потому что сама не умеет. На экране появляется эта долбаная баня, эта долбаная дверь, потом выходит он, потом…

Поведение жены в последнее время, заспинные бомондовские разговоры и собственная его неосторожность не раз наводили Виктора Александровича на мысль, что жена догадывается или знает точно, но, как говорится, не пойман — не вор, мы же взрослые люди, мир в семье дороже подозрений. Была такая древняя философия, гласившая: если я не вижу предмет, он для меня не существует. Надо бы спросить у жены, подумал Слесаренко, она учительница, должна помнить, как называли тех мудрецов. Сволочь ты, Витя, достукался, дотрахался. Кто же снимал? «Гусар» хренов, заманили, Оксана блядская, не может быть, она бы под камеру не сунулась, если б знала, зачем все это, зачем?

Слесаренко проглотил остатки чая, но сухость в горле не исчезла. Рядом стояла вторая чашка, полная, предназначавшаяся Лунькову, нетронутая, но Виктор Александрович не смог пересилить брезгливость.

Он позвонил в гараж и вызвал машину. Положил в портфель папку с документами, видеокассету и стал одеваться, даже не поглядев на часы — сколько же там, не рано ли.

Виктор Александрович назвал шоферу Оксанин адрес. Тот никак на него не среагировал, просто газанул и поехал в яркую городскую тьму — ездили уже, и не раз, — и остановился привычно, немного не доехав до угла. Эта обыденность действий водителя, ранее не бросавшаяся в глаза, сейчас полоснула его по сердцу: господи, все всё знают давно, глупый старый дурак!

Во дворе её дома он зашел в деревянную полуразваленную беседку, сел и закурил, и только потом поднял глаза к Оксаниным окнам. Там горел свет, чужой и недоступный для него сегодня. Ему страшно захотелось подняться туда, захлопнуть за собой дверь и никогда уже не открывать её, спрятаться там навечно, отгородиться от мира этими светлыми шторами, но он знал, что ничего такого не сделает и никогда уже туда не придет. Он еще раз посмотрел вверх, обреченно подивился чужести этого света за шторами: другая жизнь, он только гость, приходит и уходит. Пора, вот и все.

Он бы заплакал, если б мог.

Впереди была только старость.

— Отвезете меня на стройку, — сказал Слесаренко шоферу. — Завтра в пол-восьмого оттуда заберете.

— Так замерзнете там! — огорчился шофер. — Тепла же в доме нет еще.

— Ничего, буду топить камин, — ответил Слесаренко.

Ему вдруг стало наплевать, виноват в случившемся Чернявский как хозяин базы или нет, подставил он его осмысленно или сам ничего не знал. Вспомнились, правда, «гусарские» бодрые намеки насчет последнего снега, и как Оксана, смеясь, гнала его, разгоряченного баней, наружу в ту самую дощатую дверь, вспомнился и ненужно яркий фонарь над крыльцом, но всё это уже не имело ровным счетом никакого значения.

Когда въехали в поселок строящихся и частью уже выстроенных и заселенных коттеджей, Виктор Александрович без любопытства, регистрирующе посмотрел на особняк банкира Кротова справа от дороги, заметил свет и движение в окнах и сказал шоферу:

— Остановите. Я выйду здесь.

Шофер пожал плечами и затормозил. Слесаренко попрощался с ним и ждал, долго прикуривая, пока тот развернется и уедет. Он так и не понял до конца, почему вдруг решил зайти в гости к банкиру, если, конечно, в доме был Кротов, а не рабочие или сторожа. Виктор Александрович с усилием отстранил чугунную тяжелую калитку в заборе и пошел к дому по гравийной дорожке, насыпанной, видимо, совсем недавно, — на ней не было снега и грязи, свежий гравий светился в темноте.

За окнами гремела музыка. Слесаренко стучал и стучал в дверь, но его не слышали, и он вошел внутрь без спроса. В полутемном холле стояли ящики и ведра, штабелем лежали толстые доски, пахло известкой и дымом. Виктор Александрович пошел на шум.

В большой комнате, очевидно, гостиной, редко уставленной не новой мебелью и картонными коробками, за деревянным струганым столом сидел известный тележурналист Лузгин и резал большим ножом колбасу. На столе стояла двухлитровая, с ручкой, бутылка водки, лежал длинный батон, ненатурально красивые помидоры. Лузгин увидел вошедшего, вздрогнул и сказал:

— О, ёптать!

Банкир Кротов, возившийся с дровами у дымящего камина, повернул голову на звук и замер, глядя на Слесаренко.

— Здравствуйте, Сергей Витальевич, — сказал хозяину Слесаренко. — Шел мимо, решил проведать… Не помешал?

— Какой разговор! — с неожиданным для Виктора Александровича радушием отозвался Кротов, поднялся с колен и охлопал с ладоней древесный мусор. — Проходите, присаживайтесь. У нас тут мальчишник образовался. С Лузгиным знакомы?

— Ну, кто не знает… — начал Слесаренко, и телевизионщик продолжил:

— Ну, а тем более…

Поздоровались за руку. Кротов взглядом и кивком указал на стол.

— Как насчет?..

— Не откажусь, — сказал Виктор Александрович. — Сам, правда, пустой приехал. — И подумал: как бы он сидел тут ночь один без выпивки? Стрельнул бы у соседей?..

Слесаренко положил портфель на большую коробку из-под телевизора, снял и бросил поверх пальто и шапку. В комнате было тепло, разгорался и потрескивал камин. Водку пили из стаканов, наливая до половины, и Виктору Александровичу нравился этот бивуачный манер, колбаса толстыми ломтями, ломаный батон, крепкие помидоры с солью.

Выпили три раза и закурили. Даже сквозь накативший хмель Виктор Александрович чувствовал свою незванность в компании, хотя Кротов и Лузгин вели себя раскованно, шутили наперебой, вовлекали в разговор Слесаренко. От этой неловкости Виктор Александрович принялся, играя интерес, оглядывать комнату: стены в неброских дорогих обоях, ровно пригнанный деревянный пол, нерусские на вид окна странной геометрии, лаковый кирпич замысловатого камина, рассеченный на квадраты матовый стеклянный потолок. Всё смотрелось добротно и дорого, и собственный его полу-достроенный дом показался Слесаренко скучным и бедным, как заурядная пенсионерская дача. Он не испытал зависти, просто подумал: умеют же люди, а я не умею.

Кротов истолковал слесаренковские озирания буквально, принялся рассказывать, что и как у него будет в доме, в чем прелесть проекта и в чем просчеты, потом вскочил из-за стола, достал откуда-то квадратный большелинзовый фонарь и предложил прогуляться по дому.

— Свет у меня еще не везде налажен, — сказал банкир, помахав фонарем.

Обход начали с подвала, где у Кротова планировались мастерская, кладовки, сауна с маленьким, вмурованным в фундамент бассейном. Оттуда прошли в гараж — просторный, на три машины, уже оштукатуренный, с настланными полами, с выложенной кафелем смотровой ямой. Банкир суетился, все объяснял и показывал, видно было: гордился собой и будущим домом, но без похвалы и зазнайства, и это понравилось Виктору Александровичу.

Лузгин бродил безучастно, вставлял ехидные реплики. Кротов однажды пнул его даже легонько в наказание за пакостный язык. Слесаренко вполглаза приглядывался к журналисту. Тот показался ему немножко дерганым и театральным, Виктор Александрович приписал это издержкам профессии. Он и сам был публичным человеком, но не до такой степени, конечно.

Они выбрались из подвала и поднялись на второй этаж по лестнице — на взгляд Слесаренко, излишне крутоватой. Дети будут падать — это опасно. Он отметил нестандартную планировку, качественную отделку, хорошую сантехнику в просторной ванной комнате и сказал об этом Кротову, предположив немалые затраты. Банкир усмехнулся.

— Как говорится, мы не так богаты, чтобы покупать дешевые вещи. Лучше один раз капитально потратиться, чем потом вбухать вдвое больше денег в переделку и ремонт.

Была еще и мансарда под крышей — огромная, без перегородок, только толстые брусья стропил пронзали пространство.

— Бильярд поставлю, — сказал Кротов. — Генеральский. Сами-то играете, Виктор Александрович?

— Должность обязывает, — отшутился Слесаренко. — Это столица свихнулась на теннисе а-ля Борис Николаевич. Здесь, в провинции, нравы у властей попроще: охота, рыбалка, бильярд, преферанс…

— Баню забыли, — сказал Лузгин.

— Да, вы правы, баню я забыл, — сказал Слесаренко, и снова всё вернулось, а ведь почти оставило, отпустило за выпивкой и неспешной этой экскурсией по особняку.

— Вот за лето всё доделаю, — пообещал банкир, — устроим новоселье по всей форме. Только вот где бильярд настоящий достать? Не поможете, Виктор Александрович?

— И рад бы, да не знаю, где и как. Впрочем, позвоните Кульчихину, этот все знает. Ему тут на днях какой-то кий фантастический привезли: всем рассказывает, но играть не дает, говорят.

— А не спуститься ли нам, братцы, с чердачных небес на грешную землю и не продолжить ли столь удачно начатое? — То, как Лузгин это произнес, небрежно и витиевато, как хорохорился и ерничал постоянно, вдруг открыло Виктору Александровичу истинную причину его дерганья и суеты: парень просто недобрал свою дозу. Слесаренко не любил алкоголиков и старался не иметь с ними дела — за стакан продадут с потрохами, заложат и перезаложат, но к Лузгину он сейчас испытал нечто вроде сочувствия, без неприязни. Будучи человеком со многими способностями, Виктор Александрович по большому счету не числил за собой ни единого настоящего таланта и, не комплексуя по этому поводу, научился ценить в людях незаурядность и многое таким людям был готов простить — кроме, конечно, откровенной непорядочности, которую, по его мнению, не мог оправдать или объяснить ни один талант на свете.

Когда спускались по лестнице (все-таки очень крутая, неудобная), Кротов сказал Лузгину:

— Слышь, Вовян, я позвоню своим: пусть вызывают такси и приезжают. Что-то у меня на душе неспокойно.

— Но ведь было же сказано…

— Пошел он на хер, этот Юрик! В конце концов, это же он, а не мы. Мы-то при чем? Всё, я звоню.

— Ну, и куда ты их пристроишь в этом бардаке? Здесь же спать нормально негде!

— К Гринфельду отправлю, там переночуют. Он здесь рядом живет, через улицу.

— Делай как знаешь, — сказал Лузгин. — Сейчас шлепнем по маленькой и звони.

— Сергей Витальевич, у вас здесь есть телефон? — спросил Слесаренко. — Можно, я тоже воспользуюсь?

— Пожалуйста, — сказал Кротов. — У меня в машине радиотелефон.

— Не, братцы, вначале по маленькой!

Лузгин разлил водку — себе чуть меньше, чем другим, и в этом тоже подсознательно проявился спивающийся, но еще не спившийся окончательно, когда уже наплевать, что о тебе подумают, — и встал со стаканом в руке.

— Мужики, я хочу выпить…

— Выпить ты всегда хочешь, — смачно сказал банкир.

— Пошел ты на хер, Серега, я серьезно… Я хочу выпить, мужики… знаете, за что? За пространство. За то, чтоб человеку жилось не тесно. Чтобы его ничто не давило, понимаете, мужики? Чтобы душе его было просторно и телу его было просторно. Чтобы он мог выйти в свой — подчеркиваю: свой двор, сесть на свою скамейку на своем клочке земли и смотреть на звезды. И чтобы будущее не представлялось ему узким коридором, по которому он будет бежать или ползти до могилы. Чтобы это было… поле: куда хочу — туда иду, и никто мне не мешает, никто не стегает меня кнутом, никто не осаживает вожжами…

— Ну, размечтался, — снова не выдержал Кротов, но Лузгин на этот раз не взвился, не заругался, поглядел на банкира, как взрослый на ребенка.

— Я понимаю: общество, свобода как осознанная необходимость. Всё так, не спорю. Но почему же чем дальше человек живет, тем теснее ему становится? Всё меньше у него свободного пространства. А потом оно сужается до размеров гроба, и всё. Подумайте об этом, мужики. Вот ты, Серега, строишь дом, и вы тоже. Я так скажу: вы молодцы, вы расширяете пространство. Поэтому я пью за вас.

— Начал с ахинеи — закончил по-людски, — сказал Кротов. — Ладно, закусывайте, я пошел звонить.

Оказавшись один на один с Лузгиным, Виктор Александрович сразу почувствовал себя неуютно. Это втроем хорошо пить водку и легко говорить ни о чем; когда остаются двое, что-то сразу меняется. До этого Слесаренко как бы присутствовал при компании, был случайно забредшим гостем, мог позволить себе отмалчиваться, принимая в разговоре лишь редкие, из вежливости, пасы хозяев. А теперь Лузгин сидел напротив, жевал колбасу и смотрел мимо Виктора Александровича, словно ждал первой подачи от Слесаренко.

При знакомстве Лузгин представился по имени — Володя, но было неловко обращаться к нему так, без отчества.

— А вы, Владимир, — Слесаренко нашел компромиссно-уважительную форму обращения, — вы сами где живете?

— Я в панелях живу, — ответил Лузгин. — Правда, в новых панелях. Вот вы, Виктор Александрович, строитель, насколько мне известно?

— Был строителем, да.

— Тогда ответьте мне на один вопрос: почему у нас такой интересный железобетон — гвоздь не вбить, а кусками отваливается?

— Ну, тут масса факторов…

— Когда говорят «масса факторов», значит, точного ответа не знают. Или его вовсе нет.

Наверное, Лузгин уловил перемену в лице Виктора Александровича, потому что примирительно поднял ладони и добавил:

— Не хотел вас обидеть, поверьте. Привычка профессионального репортера: если хочешь разговорить собеседника, возьми его же реплику, разверни на сто восемьдесят градусов и ему же воткни в… пардон.

— Вас этому где-нибудь учили? — поинтересовался Слесаренко.

— Сейчас, говорят, стали учить, а раньше на журфаках больше на историю КПСС налегали. Нет, есть, конечно, несколько приемов: где сам придумал, где вычитал, где у других подсмотрел. Но, в общем-то, это не главное. Есть у ведущего искренний интерес к собеседнику — передача получится, если нет — как не выпендривайся, скука сплошная. Вот мой приятель Витя Зайцев: весь в бороде запрятан, но в глазах всё читается.

— Что было для вас самым трудным на телевидении?

— Как-то вы уж очень профессионально спрашиваете, Виктор Александрович, — подозрительно покосился на Слесаренко журналист. — Академию общественных наук при ЦК КПСС заканчивали или в народном суде заседать приходилось?

— Заседать приходилось, а от академии Бог оградил. Хотя по друзьям знаю: два года пожить в Москве вольной студенческой жизнью — это подарок взрослому человеку.

— Я потом у вас про суд поспрашиваю, ладно? — Лузгин посмотрел на бутылку, но руки не протянул. — Самым трудным было перестать корчить из себя ведущего. Когда начал вести себя и говорить на экране так, как в жизни, сразу всё изменилось. И работать легче стало и интересней.

— Я видел вас в рекламных передачах…

— Ну, это вообще порнография, — замахал руками Лузгин. — Там сплошная клоунада.

— Зато весь город о вас говорил.

— Любит наш русский народ шутов и юродивых… Вот только зря он за них на выборах голосует.

— Вам не предлагали куда-нибудь баллотироваться?

— Еще как предлагали.

— Почему отказались, если не секрет?

— Вам правду сказать или что поприличнее?

— Лучше правду.

— Тогда не скажу, еще обидитесь.

— Ну почему же?..

— Обидитесь, обидитесь… Вы, чиновники, народ шибко обидчивый. Особенно когда вам правду говорят.

— А вы полагаете, что знаете правду? — спросил Виктор Александрович.

— Правды не знает никто, — торжественно изрек Лузгин, и прозвучало так: никто не знает, а он, Лузгин, знает доподлинно. «Поплыл», — решил Слесаренко и не стал спорить.

— Вот вы взятки берете?

— Я? — удивился вопросу Виктор Александрович.

— Ну да, именно вы.

— Нет, не беру.

— А предлагали?

— Предлагали.

— Значит, мало предлагали, — тем же раздражающим тоном произнес журналист. — Вот скажите мне откровенно: есть ли какой-то предел, какая-то сумма, на которой и честный человек ломается?

— Есть, — ответил Слесаренко. — Но мне еще такой не предлагали. — И засмеялся, как бы переводя сказанное в шутку, но Лузгин этого паса не принял, посмотрел на Виктора Александровича серьезно и почти трезво и сказал:

— Спасибо.

В дверях появился Кротов с бруском радиотелефона в руке.

— Вы хотели позвонить, Виктор Александрович?

— Да, благодарю.

Банкир объяснил, что и как нажимать в телефоне, работавшем, как рация, в режиме «прием — передача». Слесаренко набрал домашний номер. Трубку сняла жена, голос ее звучал скорее недоуменно, чем настороженно, и Виктор Александрович стал городить ей что-то про строителей, ранний завтрашний привоз стройматериалов… Связь в одну сторону — говоришь или слушаешь — сбивала с толку, разговор получался рваный, и Слесаренко вдруг сказал жене про свой визит к банкиру, назвал «кумира» Лузгина. Голос жены сразу поменялся, в нем проснулся интерес, и Виктору Александровичу стало неприятно, что не его деловая аргументация, не его забота об их будущем доме подействовали на жену, а это касательное упоминание местной знаменитости. Закончив разговор, Слесаренко отжал нужную кнопку и сказал:

— Вам обоим привет от жены. А вам — особый, — слегка поклонился он в сторону Лузгина и получил в ответ безразличный кивок пресытившегося популярностью «кумира».

— Мы тут с Виктором Александровичем взаимным интервьюированием занимались, — сказал Лузгин и пустил-таки в ход бутылку. — Надо сказать, у него неплохо получается. Предлагаю тост — за содружество власти, прессы и капитала.

— Услышали бы вас сейчас ваши телезрители, — рассмеялся Слесаренко, — они бы вам голову оторвали.

— Я имею в виду содружество за столом…

— Не ври, не оправдывайся, — сказал Кротов. — Всем ясно, что ты имел в виду.

— Раз так — пить отказываюсь, — сказал Лузгин и проглотил водку одним большим глотком. Это плохо у него получилось, и Лузгин долго моргал, вытирал согнутым пальцем проступившие слезы.

— Жил у нас во дворе мужик, — сказал Кротов, — так он голову задерет, горло как-то вывернет и бутылку водки туда вливает, не глотая совсем. Во мастер. Учиться надо, Владимир Васильевич.

Лузгин сунул руку под стол, резко выдернул ее оттуда и наставил на Кротова черный настоящий пистолет. Виктор Александрович как-то сразу понял, что пистолет настоящий.

— Застрелю щас гада, на фиг!

— Э-э, кончай дурить! — Кротов перегнулся через стол и выломал пистолет из лузгинских пальцев.

— Больно же, гад!

— Так тебе и надо. Нашел чем шутить…

Кротов обошел стол, отпихнул Лузгина, тот чуть не свалился со стула, достал из-под столешницы кобуру с ремнями и унес оружие в угол комнаты, сунул меж ящиков и коробок.

— От греха подальше.

Виктор Александрович был человеком непугливым, но наличие боевого оружия в подвыпившей компании его, мягко говоря, не радовало. Сколько уже было случаев — и на охоте, и в армии. Он вспомнил вдруг свою караульную роту, автоматы АКМ, тридцать патронов в магазине, смена «салаг» ждет разводящего — первый выход в караул, — толкаются дурашливо, у Коли Жомира падает с плеча автомат, ударяется о бетон прикладом, Коля поднимает его, наставляет на обидчика и говорит: «Ба-бах», и автомат стреляет. От грохота выстрела все глохнут на время, и в этой тишине Вовка Янкин хватается за живот, падает лицом на бетон. Как выяснилось на следствии, от удара затвор передернулся и дослал патрон в ствол, и предохранитель тоже соскочил на одно деление. Вот тебе и «бабах». Колю Жомира потом увезли на суд, и в часть он уже не вернулся. А через неделю их повели в охранение на стрельбище, поставили вокруг редким большим кольцом. Пост Слесаренко оказался в заброшенном саду на холме. Он полез на дерево за яблоками, набил карманы галифе, как вдруг в ветвях что-то фыркнуло, потом свистнуло, потом стукнуло, и он понял, что это пули, и в диком страхе даже не слез, не спрыгнул, а рухнул вниз и чуть не вывихнул руку при падении. Смерть ходит рядом…

— …Вы меня слушаете, Виктор Саныч?

— Да-да, конечно, — встряхнулся Слесаренко.

Банкир, оказывается, давно уже объяснял ему устройство хитрого стеклянного потолка: весь разбит на квадраты и секции, пять выключателей по стенам, каждый квадрат — это плафон, можно врубить весь свет разом, а можно по зонам: над столом, над диваном (будущим), над камином, над чем-нибудь еще в дальнем от двери пустом углу. Пока, правда, в комнате горела одна голая лампа, висевшая на длинном шнуре.

— Очень интересно, — сказал Виктор Александрович. — Сами придумали?

— Нет, покупной, — ответил Кротов и вдруг позеленел лицом, бросился вон из комнаты. Вернулся бледный, с крупными каплями пота на лбу, вытирал губы смятым платком.

— Может, все-таки врача, а? — сказал Лузгин.

— Обойдемся…

— Нездоровится, Сергей Витальевич? — спросил Слесаренко и подумал: пора, засиделся.

— Так, ушибся сильно. Сейчас еще стакан врежу — все пройдет, ничего страшного.

Виктор Александрович хотел предостеречь — не вредно ли, не будет ли хуже, — но Лузгин уже схватил бутылку.

— Вот это правильно, вот это по-нашему.

— По-вашему, по-вашему, — раздался из холла женский голос. — У тебя Володя, одно лекарство на все случаи жизни.

В дверях появилась молодая эффектная женщина в короткой дубленке и меховом берете. Левой рукой она волокла за собой спотыкающегося малыша, в правой висела тяжелая по виду сумка. Кротов подхватил малыша на руки, прижал к плечу, забормотал ему что-то ласковое в ухо, тот улыбался и болтал ногами. Женщина поздоровалась, сняла берет, принялась все на столе передвигать по-своему и выкладывать пакеты и свертки с едой. Жена, догадался Слесаренко, поднялся со стула и хотел ей помочь, но женщина покачала ладонью — сама, сама, спасибо, — и Виктор Александрович екнувшим сердцем узрел, как она похожа на Оксану, только волосы темные, а стрижка такая же. Обратил внимание и на то, что кротовская жена гораздо моложе мужа. «Всё как и у меня, — подумал Слесаренко, имея в виду отнюдь не свою жену, и добавил мысленно: — Было». И снова все накатило: Луньков, кассета, документы, мэр, Филимонов, Лузгин — вот он, рядом, чего тянуть?..

— Хорош хозяйничать, — сказал Кротов. — Пошли, я вас к Гринфельду отвезу, поздно уже.

— А это удобно? — спросила кротовская жена.

— Удобно, я звонил. Сам он в городе ночует, а жена сказала: с удовольствием. Или пешочком прогуляемся? А, Митяй? Тут недалеко.

— Песоськом, — сказал малыш и сунул в рот большой палец.

— Сережа, — укоризненно сказала жена, — он опять палец сосет. Убери, пожалуйста!

— Можно и мне с вами прогуляться? — спросил Слесаренко.

— Конечно, можно, — сказал Кротов. — Э, Ира, а где дочь? Дочь не вижу!

— Ну как это где? — всплеснула руками жена. — Ты еще спрашиваешь… Осталась ночевать у любимой подруги. Ей там, видите ли, интереснее, чем с нами — стариками. Не ты ли, Сережа…

— Я, я, конечно, — весело согласился Кротов. — У нас с женой принципиальные разногласия в вопросах воспитания: она запрещает всё, что можно запретить, а я разрешаю всё, что можно разрешить.

— Ну и нахал же ты. Люди и вправду подумают…

«Люди» — это было о нем, Слесаренко.

— Ну, двинулись, — сказал Кротов. — Пошли с нами, Вовян. Проветримся.

— Ну уж на фиг, — буркнул Лузгин. — Я тут посижу, хоромы ваши охранять буду. — Он оценил уровень жидкости в бутылке. — Слушай, займи еще пузырь у Гринфельдов, а? Ночь-то длинная…

— Ночью спать надо, — сказала жена Кротова. — Стыдно у чужих побираться. В сумке коньяк; знала, с кем дело имею.

— Вот все бабы такие, — капризно резюмировал Лузгин. — Даже доброе дело обязательно словами испортят. Мне твой коньяк, мать, в горло теперь не полезет.

— Полезет, Вова, и еще как полезет, — сказал Кротов.

— Я дверь не закрываю, учти, не засни часом, ограбят.

Они вышли во двор. Кротов поставил сына на матовый гравий дорожки, повел за руку, грузно согнувшись. Жена шла сзади, поправляла на голове берет, прятала под него темные волосы. Как-то раз Оксана из баловства примерила черный короткий парик, странно было видеть это внезапное преображение: тот человек и не тот. Она и в постель легла в парике, и поначалу было остро, нравилось, возбуждало, но потом Слесаренко сдернул парик и отбросил: померещилось, что лежит с проституткой.

Снова нахлынуло: баня, Чернявский, скрипучий потолок… Виктор Александрович поглубже засунул руки в карманы пальто. Хорошо, что пошел без шапки: ветра не было, холодный воздух приятно обволакивал голову свежестью, чистые звезды ровно сияли впереди, хрустела под ногами дорога. Слесаренко глядел на идущих перед ним почти незнакомых ему людей: большого, поменьше и совсем маленького, — и на душе у него стало если не хорошо, то лучше; он умел радоваться и чужому счастью.

Глава двенадцатая

«Интересно, почему орудия убийства всегда так элегантны и красивы?» — думал Лузгин, рассматривая кротовский пистолет. Неизвестно зачем достал его, когда остался один в доме. И вот теперь сидел за столом и вертел пистолет в руках — тяжелый, гладкий, сам просится в ладонь, указательный палец хватко ложится на спусковой крючок. Как-то раз на пикнике в лесу Кротов дал Лузгину пострелять по пивным банкам; Лузгин ни разу не попал, но научился заряжать.

Он снял пистолет с предохранителя, передернул затвор. Как просто… Спасибо тебе, товарищ конструктор Макаров. Теперь поднять дуло к виску и нажать «собачку». Вот смеху-то будет: они вернутся, а он застрелился.

Лузгин представил себе собственные похороны. Венки, толпа, все плачут… Жена Тамара в черном… Он лежит такой спокойный, дырку на виске заклеили и загримировали. Подходит депутат Луньков… Вот сука-то, вторые пять тысяч «баксов» зажилил. Нет, погожу пока стреляться, пусть раньше деньги отдаст. Купим путевки, поедем с Тамарой в Италию…

«Ах да, путевки…».

Он набрал номер старой бухгалтерши (неудобная всё-таки штука этот радиотелефон: тяжелый, и схема дурацкая — «прием — передача», никак не привыкнешь).

— Это Лузгин, — сказал он, когда там сняли трубку. — Как дела, движутся? Договорились? — И уже настроился на благодарственные всхлипы, на своё скромное отнекивание: мол, чепуха, делов-то куча…

— Нет, Володя, нас это не устраивает, — ответила Раиса Михайловна.

— Не понял, — сказал Лузгин.

— За границу мы не поедем. Далеко уж больно.

— Ну, это зря, тетя Раиса. Что в Анталью лететь, что в Сочи — почти одинаково по времени. И полетите первым классом, в хорошем самолете. Так что бросьте вы эти ваши шатанья и разброд, давайте собирайтесь.

Он говорил весело, напористо: умел убеждать и уговаривать, а тетя Раиса просто скромничала, так ему показалось.

— Нет, Володя, это исключено.

Лузгин уже начинал злиться.

— Исключено, исключено… Надо ехать, тетя Раиса. Я уже стольких людей поднял, задействовал. Лично Рокецкому звонил, — приврал он для пущей убедительности, — так что ваш вопрос, как говорится, на контроле. Да и пора уже вам на старости лет мир посмотреть. Вот на Западе туристы сплошь пенсионеры: доживут до пенсии, денежек подкопят и давай раскатывать, сам видел: старухе сто лет, а она в шортах и маечке… Алё, вы меня слышите? — Он нажал кнопку «прием».

— Слышу, Володя. Мы не поедем. Спасибо тебе, конечно, за хлопоты… А вдруг там… что случится? Что я буду с ним делать там, в Турции?

Лузгин хотел сказать, что покойника из Сочи вывозить будет не легче, но вовремя прикусил язык и свернул разговор, довольно холодно распрощавшись с тетей Раей. Со стуком припечатал телефон к столу — вот и делай добро людям после этого! — и снова принялся играть пистолетом.

«Телефон — это всегда проблемы. Пистолет — и никаких проблем».

Кто-то прошагал через холл (почему один, куда Слесаренко подевался, скучно будет пить вдвоем с Кротовым, всё давно переговорено, сидеть да нажираться потихоньку — тоска), и на пороге комнаты возник незнакомый мужик с картонной коробкой в руках. Лузгин наставил на мужика пистолет, сказал:

— Хенде хох!

Мужик замер, оторопело глядел на Лузгина.

— Принес? — спросил Лузгин. Мужик кивнул, кадык на шее дернулся глотком. — Ну, принес — так поставь.

Мужик опять кивнул и осторожно опустил коробку на пол, медленно выпрямился.

— Чего принес-то? — спросил Лузгин. — Что молчишь? Язык проглотил? Это для Кротова?

Только сейчас он сообразил, что с каждым вопросом тычет заряженным пистолетом в сторону мужика.

— Извини, — сказал Лузгин и положил оружие на стол.

Мужик моментально развернулся и исчез за дверью.

— О, твою мать, напугался, — сказал Лузгин и хотел встать из-за стола и забрать коробку, но вдруг понял, догадался, словно увидел сквозь картон, что в ней и зачем она здесь.

Почему-то страха не было совсем, только глупая мысль: «А ты стреляться хотел. Сейчас как шарахнет — и привет». И еще: какой там взрыватель? Часовой механизм или другого действия? А если часовой, то на сколько? Минут на десять, чтобы успели уехать? Значит, и у него есть эти десять минут. А если радиоуправляемый? Отъехал, кнопку нажал…

«Спокойно, — сказал себе Лузгин. — Чего спокойно? Я и так спокоен».

Он медленно протянул руку, взял радиотелефон и набрал номер, который первым пропечатался в сознании. Ему ответили, и он спокойным голосом объяснил, в чем дело, вот только адреса не знал: пришлось рассказывать, как ехали, куда сворачивали.

— Вы на каком этаже находитесь? — спросили его. Он сказал. — Быстро в окно и бегом, подальше от дома. Услышите сирену, увидите машины с мигалками — встречайте. И без паники. Может, там и нет ничего. Выполняйте! И никакой самодеятельности!

— Есть! — ответил Лузгин и положил телефон на стол.

«Ага, в окно, — подумал он. — А там эти. Ухлопают в момент».

Он взял пистолет и попятился от стола в угол, где была дверь в ванную с туалетом, толкнул дверь задом, вошел, сел на унитаз. Правая рука с оружием вела себя нормально, лежала на колене в изготовке, а левая тряслась. Он положил пистолет на край умывальной раковины и поискал в карманах сигареты. Черт, оставил на столе, а зажигалка — вот она, но кому, на хрен, нужна зажигалка без курева?

Лузгин поднялся и выглянул в комнату. Пачка сигарет лежала на столе, а стол загораживал собой коробку. Он опустился на колени: на месте, проклятая. А он сидит тут, как дурак; не дай бог, сейчас мужики вернутся.

— Серега-а-а! — заорал Лузгин и чуть не оглох от собственного крика и подумал: а вдруг на звук сработает? Нет, не сработала, но больше орать он не решился, стоял на коленях и прислушивался, нет ли шагов, не скрипит ли гравий на дорожке.

«Господи Боже мой, за что?» — думал он, глядя на коробку. Ну почему именно он должен сейчас тут взрываться и умирать, когда он совсем ни при чем, это всё Кротов, это ему принесли, пизнесмен хренов, доигрался, денег ему мало, всё мало, лезет куда не надо, и Юрик этот засранный, бьет людей ногой по голове, кто же так делает, втравил, сволочь, теперь понятно — будут мстить, вычислили и принесли, следили, значит: двое приехали, двое вышли, а слесаренковский приход проморгали, думали, что в доме никого, а он тут сидит, с пистолетом, герой, это же здорово, что он тут остался, а если бы пошел тоже — вернулись и все к Богу в рай. Вон портфель слесаренковский, там бумаги, наверное, про депутата, пришел вербовать его, Лузгина, не случайно, значит, зашел, не просто водочки попить. Это мы все горазды — водочку на халяву, черт, весь хмель вылетел, стою тут на коленях, а там, может, и нет ничего в коробке, а я тут стою, всё отдам, ничего не надо, снова буду нищим и честным… Больно коробочка красивая, вроде как набор для офиса; был набор, теперь прибор, на вас на всех с прибором…

«Да какого хрена?» — подумал вдруг Лузгин, взял пистолет, прицелился и выстрелил в коробку.

Взрывом его отбросило назад, он ударился обо что-то головой, и свет померк, но голова работала, сознание не выключилось, только мир почему-то сузился до размеров телевизионного экрана, а вокруг чернота, пустая и страшная, вот она какая, оказывается, а на экране медленно взлетает и рушится стол, парит слесаренковский портфель, порхают бумаги, экран гаснет…

…Он открыл глаза и увидел что-то белое, а на нем черное, близко и не в фокусе, а дальше дверной проем, почему-то не вертикальный, а горизонтальный, и за ним то ли пыль, то ли дым и странный прерывистый свет. Потом он понял, что лежит, поэтому всё и перевернуто на бок. Он встал на четвереньки. Из носа капало, он тронул нос запястьем и увидел — кровь. Ничего не болело, только ноги не слушались, когда он поднялся и попробовал уйти отсюда. «Надо уйти отсюда…».

Там, у двери, где раньше лежала коробка, в которую он выстрелил (Где пистолет? Вот задаст мне Серега!..), была большущая дыра, и в ней, в глубине, что-то горело: отсюда и дым, и этот свет непонятный.

Звука не было. Он ткнул пальцами в уши, покрутил там, поднес пальцы к глазам — темное. «Ого!» — сказал он и сам себя услышал, только гулко, как в ведре. Он потряс головой, замычал, сделал пару шагов вдоль стены, под ногой что-то хрустнуло (Ага, слышу…), и сразу пришла боль, взорвала затылок, желудок свело судорогой, он чуть не захлебнулся рвотой. Уперся лбом в стену и блевал одной водкой, аж из ноздрей текло. «Жив останусь — брошу пить, жив останусь — брошу пить, жив останусь — брошу пить…» — крутилось в голове дурным припевом.

Какие-то люди в пятнистой одежде вдруг появились в комнате, светили фонарями, таскали доски, поливали дыру чем-то белым и пенистым, трогали Лузгина за плечи и лицо, что-то говорили ему и спрашивали, потом Кротов, и этот, ну как его, вспомнить не мог, а ведь знал, знал…

Ему сунули к носу какую-то вонючую дрянь, он вдохнул ее и закашлялся, но в голове прояснилось. Он даже понял, о чем говорит Кротов: хорошо, что поставил в подвале электрический котел, а не газовый, разнесло бы все к чертовой матери…

— Погуляли, — сказал Лузгин вслух.

— Чего? — переспросил Кротов.

— Погуляли, говорю. Погуляли — мало взяли… Едрит твою мать!

— Матерится — будет жить, — сказал мужик в пятнистой форме, что пихал ему в нос вонючую дрянь. — Идти можете? Или послать за носилками?

— Никуда я не пойду, — сказал Лузгин. — Дайте стул человеку. И выпить чего-нибудь.

— О, совсем ожил, — сказал Кротов.

— Да не водки, воды дайте…

Ему принесли стул. Он сел у стены, въехал ботинком в собственную блевотину и брезгливо дрыгнул ногой, отвернулся. Человек в униформе склонился над ним, смотрел Лузгину в глаза, снова предлагал ватку с вонючей дрянью. Лузгин отвел его руку, помотал головой. Надо было что-то сказать этому человеку. Лузгин чувствовал, что должен что-то сказать ему, но не мог придумать, что, а сказать было надо. Вокруг была суета и разговоры, мельканье фонарей, топот тяжело обутых ног, пиканье рации… Лузгин поманил человека в форме пальцем и, когда тот склонился поближе, сказал ему хриплым шепотом:

— Во имя Отца, и Сына, и Святого духа… ОМОН!

1996 г.

Оглавление

  • Глава первая
  • Глава вторая
  • Глава третья
  • Глава четвертая
  • Глава пятая
  • Глава шестая
  • Глава седьмая
  • Глава восьмая
  • Глава девятая
  • Глава десятая
  • Глава одиннадцатая
  • Глава двенадцатая Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Слой», Виктор Леонидович Строгальщиков

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!