Гурам Сванидзе Сборник рассказов
Тополя
Здесь было село. После того как в этих местах построили маленький винный завод, населённый пункт повысили в статусе – деревня стала городом.
Не исключено, что по такому случаю на одной из улиц были высажены тополя. С того момента в городке её считали центральной.
Как известно, тополя – из породы быстрорастущих деревьев. Через некоторое время они уже были выше любого здания города. Один из них закрыл горы, которые раньше виднелись из окон моего дома. Но однажды порыв сильного ветра согнул дерево, и на время я опять увидел спокойный горизонт, горы. Порыв ветра продлился, тополь силился воспрять, его листья в панике трепетали.
По весне тополя пускали пух. Невесомая пушинка подолгу зависала в воздухе. В самой сердцевине её прозрачной плоти виднелся белый сгусток семени. По дороге в школу я поймал пушинку и выпростал из неё семя. Из него прыснула черная и вязкая, как тавот, жидкость. Испачкал себе белую сорочку, за что получил дома взбучку.
Осенью, к октябрю, в желтеющую крону тополей набивались воробьи, которые деловито чирикали. В лучах яркого солнца таяли кроны тополей и нашедшие в них приют пташки. В это время по улице на арбах крестьяне с окрестных деревень везли на завод виноград. Караван тянулся медленно и молча. Только поскрипывали деревянные арбы. Убаюканные дорогой и воробьиным гвалтом, жмурясь от солнца, крестьяне в полудремотном состоянии погоняли вялых волов. Те монотонно жевали жвачку и иногда лениво хвостами били себя по крупам, отгоняя назойливых мух. Местные мальчишки подкрадывались к каравану и воровали из огромных плетеных корзин кисти винограда.
Под вечер смолкали воробьи, из городка уходила последняя арба, ворота заводика закрывались. Улица оставалась пустынной и безмолвной. В сгущающихся сумерках её осеняло золото тополей… Кучки навоза напоминали о караване.
В городке отсутствовала служба озеленения, которая делала бы обрезку, освобождала бы тополя от сушняка. Со временем те обезобразились. Зимой они, нагие, походили на монстров. Снег навёл бы марафет, но снег у нас выпадал раз в год, и то на день-другой. Зимой обычно у нас дождит. Монстры мокли и терпеливо ждали летнего наряда.
…Но вот появилась служба озеленения. Она спилила тополя. Большое местное начальство распорядилось – дескать, весенний пух аллергию вызывает.
День рождения мамелюка
Посреди пустынного, залитого солнцем двора, как бы отмечая эту середину, барахтаясь и надрывно крича, лежал навзничь голый ребёнок… Вдоль чахлого, редкого забора шли двое, рослые, в белых спортивных костюмах, с оранжевым мячом. Явно спешили сквозь полуденный зной к жёлтому полю, голубеющему за ним морю. Чужие…
«Надо сказать матери о ребёнке, – подумал он, – не дай бог схватит воспаление лёгких!» Матери он ничего не сказал, отошёл от распахнутого окна, вернулся к столу. Писал письмо к ней, перемежая изысканный русский текст англицизмами. На семнадцатой странице писал о том, как это у Наполеона: «Один всадник-мамелюк всегда сильнее двух-трёх французских кавалеристов, потому что искуснее, храбрее». «Если только он курд!» – ухмыльнулся он про себя.
Неделю назад из тюрьмы вернулся брат. Все деньги ушли на его встречу и свадьбу, ему уже была уготована жена – пятнадцатилетняя, слабенькая, худенькая. Она лежала в тёмной внутренней комнате на топчане. Вчера вечером её избил муж. Его самого не было дома. Отец на вокзале подрабатывает носильщиком. Мать возилась со стиркой…
Сегодня его день рождения.
Додо
Каждое утро Додо тщательно укладывала свою причёску. В погожий день она располагалась на скамейке во дворе у ворот. Склонившись над порогом, она высовывалась по талию – выглядывала на улицу. Аккуратно прибранная головка, кокетливо изогнутая спинка, девичья грудь.
То, что было продолжением тела, ниже талии, не подчинялось Додо и безжизненно покоилось на скамейке за порогом железных ворот. Ещё в детстве в аварии погибли родители и часть её плоти. Так проходил день – то в одиночестве, то в компании соседок, забавлявших её девичьими сплетнями. Вечером Додо, почти невесомую, брала на руки и относила в дом бабушка.
Мощённая камнем улица перед их домом из-за поворота резко начинала переходить в подъём, ведший к вершине Лоткинской горы. Новые лица вызывали живой интерес Додо. Она максимально вытягивалась, а жадные до впечатлений глаза провожали незнакомца. Только успевай насытить взор, ведь поле зрения было узким. Каждый новый персонаж, если шёл наверх, появлялся неожиданно из-за поворота и скрывался из виду за толщенным стволом старой акации, росшей тут же у ворот.
Богемного вида Реваз не мог не привлечь внимания. Он – студент художественного училища – снимал угол в доме, расположенном выше, на подъёме, в моём доме. Ему нравился вид с нашего балкона. С него обозревалась большая часть города. Квартирант делал наброски. Деревенский парень Реваз считал себя урбанистом. Обычно рисовал пейзажи старого Тбилиси, но почему-то безлюдные. Только иногда то там, то здесь на его рисунках виднелись фигурки людей, но настолько расплывчатые, что невозможно было определить ни пол, ни возраст человечков.
– У неё красивая головка, правильный череп. Раковины ушей пропорциональные. Глаза такие живые! – говаривал он о Додо. Никто даже не предполагал, что инвалидности девушки он не замечал. Каждый раз, выйдя из-за поворота, Резико (как мы его звали) искал её глазами. Их взгляды встречались и прощались, когда он скрывался за акацией. Однажды Реваз всё-таки подошёл к ней, разговорился и спросил, дескать, почему она не выходит на улицу. Слёзы, которые вызвал вопросец, вогнали его в оторопь. Наконец-то поняв, что к чему, и расчувствовавшись, парень побежал домой. Я наблюдал, как он лихорадочно перебирал свои рисунки, потом поспешил вниз по улице… Оплошность урбанист решил загладить подарком.
После того случая Реваз ходил окольными дорогами.
Так же, как Гамлет – мой сосед. Он – человек простой, работал водителем. Однажды заметив, как тот мучается тяжёлой думой, я принялся расспрашивать его. Мы сидели на балконе, играли в нарды. Не поднимая глаз, он в минорном тоне рассказал мне историю:
– День выдался противный. У моего авто полетел кардан. Провозился в гараже. Голодный и грязный, я шёл домой. Меня окликнула Додо. Несколько полегчало. Но когда пришёл домой, то никого не застал. И холодильник был пуст. На кухне висела вязанка чеснока. С краюхой хлеба умял две головки чеснока. Ел до одури. Почему-то возбудился. Был уже тёмный вечер. Я вышел со двора и, как пьяный, слонялся по улице. Вдруг пошёл к Додо. Зашёл во двор, потом в комнату на первом этаже, где горел свет. Она лежала на кровати. Помню ещё, кровать была старомодная, железная. Тут я увидел, что бабушка, которая стояла в дальнем углу, вдруг шмыгнула в дверь, ведшую в соседнюю комнату. Я стоял, как болван, у входа, а Додо выжидающе смотрела. Почувствовал, как к глотке что-то подступает. Изжога, может быть, или что другое. Повернулся и ушёл. Всю ночь ворочался. На следующий день она окликнула меня: «Гамлет, Гамлет!» Я не обернулся и ускорил шаг.
Рядом с нами сидел наш сосед – Васо. Он только хмыкал про себя, когда слушал Гамлета. Ему тоже приходилось обходить то самое место крюком. Ему казалось, что о нём грязно сплетничают в убане, и особенно злостно в том месте, где улица делает поворот и ползёт наверх.
Я же как философ думал о мудрости бабушек и о неожиданных эффектах чеснока и природе паранойи.
Была ли кровать?!
(Быль)
Я подрабатывал сторожем, когда учился в Москве. Даже сделал карьеру – меня повысили до должности бригадира. Мой земляк-сокурсник такой работы чурался. Зато деньги выбивал у родителей исправно. Помню, как он орал в трубку междугороднего телефона, что висел в фойе общежития:
– Вернусь домой – всех покалечу, дом сожгу…
Ему срочно нужна была тысяча рублей, чтоб джинсы купить. На другом конце провода не могли понять, зачем столько понадобилось. На что последовал довод, приправленный крайне экспрессивной лексикой:
– А ресторанные расходы, вечеринки, девочки, по-вашему, не в счёт?! – и далее мат-перемат по поводу тугодумия родителей.
– Почему он кричит? – спросил меня стоявший в очереди к телефону русский парнишка, который не знал грузинский язык.
– Видимо, плохая связь, – ответил я.
Был у меня ещё один источник дохода. Я помогал разного рода просителям, жалобщикам составлять заявления. В Москву многие приезжали за правдой. Я печатал тексты на машинке и вдобавок давал консультации. Даже таксу завёл – за письмо в парт– или адморганы, в суды – 5 рублей, в отраслевые министерства – 3 рубля. Работа была нудная, но один случай меня сильно позабавил…
Тогда шёл XXVII съезд КПСС. Земляки привели одного ходока с просьбой помочь ему с письмом в адрес съезда. Текст (где-то 15 страниц) был на грузинском, попросили перевести. Он начинался с того, что подателя сего заявления, Пантико А., обвинили в аморалке, из-за чего исключили из рядов партии. Хочет восстановиться.
А случилось вот что.
Как-то в отсутствие жалобщика в гости к нему нагрянули его кузина со своей подружкой. Звали подружку Ламзира, девица из деревни. Потчевала гостей жена Пантико – Дарико. Случай вроде заурядный, но обернулся драматично. Через некоторое время после визита Ламзира понесла. Родитель девицы устроил ей допрос с пристрастием, но она так и не могла вспомнить, откуда «всё это». «Что в деревне говорить будут?!» – сокрушался отец. Сначала подозрение пало на непосредственного начальника Ламзиры, которая вместе с кузиной Пантико работала в городе, в магазине. Предъявили ему претензии, а тот парламентёров переколотил, да ещё вслед из двустволки пальнул.
В один день Ламзиру вдруг осенило. И вот она, уже на 3 месяце беременности, пришла к Пантико. Он в этот момент колол дрова во дворе. Видит Ламзиру – лицо у неё смиренное и многозначительное, живот уже был виден. Хозяин, парень без затей, вдруг сразу осведомился, а не беременна ли гостья. В ответ последовало:
– Именно так! Поэтому я здесь. Я ношу твоего ребёнка…
Пантико от неожиданности топор уронил. Ламзира быстро-быстро затараторила:
– Правильно, тебя не было дома, когда я с твоей кузиной в гости зашла. Дело в том, что я… на твою постель села. После того почувствовала, что в «марьяжном интересе».
Пантико пришёл в себя и даже попытался острить.
– Меня огорчает неразборчивость моей постели! – сказал он, глядя насмешливо на дурнушку Ламзиру, – а ты что, без штанов в гости ходишь к незнакомым людям?
– Право, неприличные вопросы задаёте даме, – был ответ.
Пока Пантико подбирал очередную остроту, тут как стервятники налетели родственники Ламзиры. Кто с пряником, кто с кнутом. Отбиться он не сумел. Деньги взял, и стало у него две жены. Новая, то есть Ламзира, и старая – Дарико. Новая обещала уехать в деревню, как ребёнок родится. Дарико тоже решила потерпеть.
– Вернусь в деревню, будто не сошлись характером с мужем. Соседи успокоятся, не будут мучиться в догадках, – говаривала Ламзира незадачливому двоеженцу, – не всем ведь объяснишь, что от твоей кровати забеременела.
Мальчик родился. Вырученные деньги пошли на ремонт крыши. Но Ламзира уходить не собиралась. Во время очередного скандала она попрекнула хозяев – дескать, крышу починили, теперь не нужна стала. Кстати, у жалобщика детей своих не было. В связи с этим уже во время последующей ссоры Ламзира заявила:
– Дарико неродящая. Всё хозяйство моему сыну достанется.
Хозяйство было немалое – машина «Волга», двухэтажный дом с двором. Когда Пантико выпроваживал пинками Ламзиру, та громко кричала, чтоб соседи слышали:
– Руки на себя наложу! Мой сын осиротеет! Жалобу в райком напишу!
Соседи всё слышали и потирали руки. Предвкушали события.
Ламзира исполнила свою угрозу – написала в райком письмо, что совратил её Пантико. Кстати, кровать не упомянула. Кончать с собой, конечно, не стала.
Дело рассматривали на парткомиссии. Сидел бедолага в приёмной, а с ним ещё проштрафившиеся секретари райкомов. Дрожат, бледные. Вызывали поодиночке в кабинет. Не одного потом из того страшного кабинета на носилках вынесли. Пришла очередь Пантико, там его встретили довольно весело.
– Я подумал, как Ламзира, не буду на кровать указывать, но комиссия копать начала и раскопала это обстаятельство, – поделился он со мной.
– Дурак ты, а не прелюбодей, – бросил ему один строгого вида мужчина, – таким не место в партии.
– И вот я здесь, в Москве. Все надежды на Вас! – сказал мне Пантико после того, как я дочитал его заявление. «Письмо к съезду» получилось кратким, но душевным – мол, разлучили с любимой партией! Конечно, факт с кроватью умолчали.
Когда клиент расплачивался, я спросил его заговорщически, что же было на самом деле. Он помялся немножко и сказал, что чужой грех на себя взял и на этом деньги заработал.
– Но баба наглая оказалась! – заключил он.
Под конец заявитель хвастался, как устроился в колхоз, чтобы «отмолить грех», что на самом деле в колхоз ни разу не наведался. Только справку получил для представления в райком.
Рисовавший могилы
Мне дали общественное поручение. Вместе с Гоги, который вёл в нашем институте факультатив по искусствоведению, я должен был организовать выставку картин коллег. Образовали худсовет, в который вошли я, Гоги и директор института, но в общем – Гоги и я. Вывесили объявление. Ждать пришлось недолго…
Признаться, в живописи я не разбирался, поэтому всецело полагался на нашего искусствоведа. И был растерян, когда узнал, что Гоги в свою очередь больше рассчитывал на меня, чем на себя. Не по части знания предмета, конечно. Он не умел отказывать, и это его свойство таило определённую опасность для художественного уровня выставки. Чем больше он поступался своими знаниями и вкусом, тем больше казалось, что вот-вот разразится ухмылкой. Но и наедине со мной Гоги воздерживался от комментариев. Только раз заметил: «Ничего не поделаешь – любители, тем более что среди них твои же начальники».
Среди желающих принять участие в вернисаже были люди в основном скромные. Кто неуверенно переминался с ноги на ногу, как бы не рискуя показать свои картины, кто не без надрыва подшучивал над своими «безделками». А проректор неловко хихикнул, когда разложил перед нами свои опусы. Но каждый, конечно, алкал признания, ища глазами опоры, хотя бы у меня.
Истекали последние минуты срока, отпущенного худсоветом на представление картин. В дверь робко постучали. На пороге стояла женщина. Она была в нерешительности и млела от умиления – явно пришла протежировать, добровольно. В лаборатории, где она работала, есть сотрудник, который рисует.
– Может быть, посмотрите его рисунки, – сказала она, тая от прилива благостных чувств. Последовали за ней.
Из кабинета Гоги, где царил богемный беспорядок и где воздух был пропитан краской, мы попали в опрятную комнату, где чертили карты. Было светло, пахло тушью.
– Батоно Мосе, это – наш Гоги, – обратилась женщина к одному из сотрудников, – он пришёл посмотреть ваши рисунки.
Батоно Мосе вспыхнул и встал. Это был огромного роста старик. От нахлынувшего волнения или от того, что резко встал, его качало. Осклабившись, я смотрел снизу вверх в его забегавшие глаза, длинное бледное лицо с щеками-оврагами, поросшими серой щетиной.
– Батоно Мосе, ребята интересуются вашими рисунками, – пришёл на помощь другой сотрудник. Эти слова он произнёс подчёркнуто членораздельно, как обычно обращаются к людям, тугим на ухо, туго соображающим или…
Ему было за девяносто – человек из прошлого века, реликт, чудом сохранившийся в тиши лаборатории, столоначальник из присутственного места, педантичный и услужливый. Трясущимися руками батоно Мосе достал небольшую стопку рисунков.
Кладбищенский пейзаж. Оградки могил одна за другой вверх по склону холма восходят к горизонту, над которым маячит спина лохматого солнца. Его красные космы, лицо и свет обращены за горизонт. На первый план чуть выступает могилка с решётчатой оградкой. «Могила Калинике, 1900–1921 гг.».
На всех рисунках была одна тема, только в некоторых она раскрывалась в синих тонах, в других – в коричневых. «Калинике – сын батоно Мосе», – пояснили нам многозначительным шёпотом.
Гоги выбрал несколько рисунков.
– Надо же, так назвать своего сына, – обронил он, когда мы вышли из лаборатории.
Выставку устроили в фойе института. Состоялась церемония открытия, на которой много говорил директор. Через несколько дней, придя утром в институт и проходя через фойе мимо экспозиции, я увидел Гоги. Он возился с тушью, кисточкой и линейкой у одного из выставленных рисунков. Вижу – обрамляет фамилию автора.
– Ты знаешь, умер, как его… батоно Мосе! – сказал он мне.
Толстушка
Я работал в институте. Мой кабинетик располагался на 4 этаже. Он выходил окнами на грязный, пустынный внутренний двор. Каждое утро, отговорив утренние дежурные темы с коллегами, я в одиночестве поднимался на этаж. В последнее время сотрудники перестали приходить на работу. Те, кто наведывался, застревали этажом ниже, чаще в приёмной директора, играли в домино, сплетничая и попивая кофе. Я писал последний годовой институтский отчёт, которому суждено было пылиться на полке.
Чтоб как-то поддержать институт, начальство сдало в аренду разным офисам пустующие комнаты на четвёртом этаже. Из соображений экономии был отключён лифт, так что наверх приходилось подниматься пешком. Моя одышка уже давала о себе знать.
Я сразу ощутил перемены. Жизнь на этаже забила ключом. Воцарилась какофония, живая энергия хаоса. По коридору в беспорядке сновала молодёжь. В круговороте лиц и образов хиппи мешались с йиппи. Сюда заглянули даже кришнаиты. Зачастили иностранцы.
В соседней со мной комнате уместилась неправительственная организация, которая занималась ни больше ни меньше как стратегией морального жизнеустройства, чуть дальше – филиал партии зелёных, напротив – представители какой-то экзотической полурелигиозной секты. Кажется, к ним приходили в гости кришнаиты.
Однажды ко мне постучались. Заглянула девчушка, почти подросток, большие серые глаза, энтузиазм во взгляде. Наверное, она утомилась, поднимаясь на четвёртый этаж. Не могла отдышаться. Она спросила, где на этаже располагается общество любителей творчества Марселя Пруста. Заинтригованный, я попытался продлить удовольствие от столь неожиданного визита. Вспомнил, что моя жена как раз читает один из томов этого автора на русском. Сероглазая выказывала нетерпение, а я нудно продолжал выкладывать ей всё, что знал о Марселе Прусте. Об обществе же ничего путного сказать не смог. Чуть позже узнал, что в конце на этаже располагалось общество Оскара Уайльда. Видимо, кто-то перепутал авторов и по ошибке направил девочку на наш этаж.
Но главная перемена состояла в том, что пропала моя одышка. Я легко поднимался пешком на этаж. Жена однажды заметила, что я стал предпочитать молодёжный стиль одежды и что это её радует, так как ещё совсем недавно я не знал, что такое стиль вообще. В другой раз она в ужасе воскликнула:
– Ты на карнавал идёшь или на работу?!
Но вот однажды…
В тот день я вымучивал одну формулу в докладе, когда моё внимание привлекли звуки суеты и паники. В коридоре явно что-то происходило. «Воды! Воды скорее! У кого есть лекарства?» – расслышал я в тревожном гомоне. Вышел в коридор. На полу навзничь лежала очень полная девушка. Бедная находилась в обмороке. Над ней склонился молодой человек, он пытался открыть ей рот и достать язык. Рядом на корточках сидел мужчина средних лет. Видимо, её отец – бледный, руки тряслись от испуга.
– Расходитесь, дайте воздуха, – крикнул я обступившим девушку молодым людям.
Но вот последовал идущий из глубины большого тела несчастной болезненный выдох. Девушка выходила из обморока. Видно было, как полегчало отцу. Он даже позволил себе раздражённо, с укоризной обратиться к дочери. Мужчина чуть ли не кричал, что не надо было им подниматься пешком на четвёртый этаж. Знала ведь, как ей трудно будет это сделать. И главное, из-за каких-то безделушек. Потом он смолк, и я увидел в его глазах слёзы.
Наверное, вспомнил, как долго готовилась дочь к визиту на этаж. Как крутилась перед зеркалом, подбирала наряды, делала звонки подружкам, – ей не хотелось отставать от сверстников. Она упросила отца проводить её. Он не мог ей отказать, хотя приговаривал, что его присутствие может быть некстати.
Девушку подняли, усадили на стул. Она растерянно смотрела вокруг и виновато улыбалась.
Я зашёл в свой кабинет и попытался углубиться в свои бумаги… Но не получалось. Встал, подошёл к окну… Двор был по-прежнему запущенным. Я думал о той толстушке и её отце. Потом вдруг вспомнил, как я сам часто хворал в детстве, бывало, сидел на подоконнике и наблюдал за игрой детей на улице. Мать почему-то шпыняла папу за такое моё состояние. Он подходил ко мне, садился рядом, и мы вместе обсуждали происходящее на улице. Поглощённый наблюдениями, я ненароком поднял глаза и посмотрел отцу в глаза. Они были грустными.
Из любви к филателии
В период перестройки я написал статью, в которой помянул Павлика Морозова. Почему-то в Грузии его имя воспринималось не без юмора. С чего бы это? Сотрудники острили, кто надоумил меня писать об этом несмышлёныше. Потом я вспомнил, что некогда, в детстве, марка, посвящённая этому парубку, была первой в моей коллекции. Коллеги посмеялись и этому обстоятельству…
Городок, где я жил, охватила страсть к филателии. Азарт своих чад разделяли родители. Тогда, в 60-е годы, народ редко ездил в Москву. Там бывали в основном спекулянты (негоцианты), которые привозили дефицитные товары. Одному из них мать моего соседа Мосе заказала марки. Я был свидетелем того, как она причитала: «Шалва будет свиньёй, если не привезёт для моего мальчика марки!» Шалва – имя того негоцианта. Тот их привёз и долго ворчал, что его уели из-за «каких-то картинок».
Сначала я корчил из себя нон-конформиста, демонстративно не следовал моде. У меня была козырная карта: в Тбилиси у бабушки хранилась коллекция моего покойного деда. Я ждал момента, когда можно было козырнуть.
Между тем Мосе довольно быстро набрал заветное количество марок – одну тысячу. Его родители во время поездок в Тбилиси регулярно тратились на них. Не исключено, что иногда они ездили туда именно ради них. В городке марки можно было купить только на почте, и то не всегда. У Мосе был альбом с закладками. Другие филателисты по старинке вклеивали марки. Были даже такие, кто вместо альбома использовал обычные тетрадки. Коллекция у моего соседа получилась яркая. Но, как мне заметил один местный умник, она не представляла собой ценности. Никаких тебе редких экземпляров. «Обрати внимание, – продолжал он, – этот пацан (Мосе) не разложил марки ни по тематике, ни по странам происхождения. Не коллекция, а бардак!» Этот тип обращался ко мне и рассчитывал на солидарность. Я холодно заметил ему, что всеобщие треволнения не для меня. Марки я в тот момент не собирал.
Долго выдерживать позу я не мог. Действительно, первой в моей коллекции стала помянутая марка, которую я увидел у одноклассницы. Она дала мне её посмотреть, а потом неожиданно сказала: «Можешь себе оставить». Именно в этот момент меня настигла страсть к филателии. Мосе попытался выпросить у меня марку, но получил отказ. В тот же вечер мною было составлено письмо к бабушке с просьбой прислать мне коллекцию деда. Утром я встал спозаранку, поспел к почтовому поезду и бросил письмо в его ящик. Через неделю нарочный доставил мне два старых-престарых альбома и коробку от шоколадных конфет, в которых тоже находились марки. Причём лучшие. Видимо, мой дед специально не вклеивал их в альбом. Из-за клея старые марки желтели. Я вооружился пинцетом, как настоящий филателист. Кажется, в городке никто не ведал, что с марками надо работать этим инструментом, а не лапать их жирными пальцами.
Мама умилялась тому, как весь вечер напролёт я занимался марками, являя саму аккуратность и сосредоточенность. Даже пропустил футбол по ТВ. Пока все смотрели матч, я считал марки. Их оказалось более двух тысяч. Разом мне довелось стать обладателем самой крупной коллекции в городке. Мои марки не отличались яркостью рисунка, но среди них были экземпляры, выпущенные ещё в 20–30–40-е годы.
Успех был оглушительный. Ко мне зачастили филателисты. Среди гостей было немало совершенно незнакомых мне людей. Интересной была реакция отца Мосе, когда я ему рассказал о посылке моей бабушки.
– Я вижу, филателия у вас – дело наследственное! – заметил он и неожиданно рассмеялся. У меня сложилось впечатление, что всё, что передаётся по наследству, постыдно. «Это он так позавидовал!» – пояснила мне мама.
Безусловно, коллекционирование марок – явление прогрессивное. Но не обошлось без перегибов. Не знаю, как в других городах, но ленинский принцип «Укравший книгу – не вор!» был распространён у нас и на собирание марок. Их умыкание не считалось респектабельным деянием, но и особенно не порицалось.
У меня был приятель, который, конечно, тоже собирал марки. В народе его звали Вовиком. Вова был несуразно высоким подростком, напоминал гуманоидов, каких можно было видеть в научно-популярных журналах – бледный, тощий, с длинными конечностями и вытянутым черепом. Ещё его огромные роговые очки… Чем не инопланетянин в очках! Его сильно опекали родители. Где бы и с кем бы Вова ни находился, сколь неожиданно, столь же ожидаемо появлялась парочка – отец в военной форме и угрюмая мать. Они ревниво осматривались, даже принюхивались. Потом удалялись. (…)
Однажды вместе с ним я наведался к парнишке по имени Серго. Тот с гордостью продемонстрировал нам свои марки из Сан-Марино, посвящённые римской Олимпиаде. В городке мало кто знал о существовании такого государства, что прибавляло маркам ценность. Особенно прельщали их треугольные и ромбовидные формы. У Серго не было альбома, поэтому всю свою коллекцию он держал в пакетиках. К концу нашего визита хозяин обнаружил пропажу именно этих экспонатов. У меня после обыска и некоторых комментариев изъяли болгарскую марку с рисунком лани. На Вовика Серго только покосился. Я был давно знаком с Серго, Вова же пришёл в гости в первый раз. Хозяин проявил деликатность. В кои-то веки к нему заглянул столь примечательный субъект.
Увидев новинку в коллекции Вовика, его отец состроил серьёзную мину и впал в морализаторство. Он потребовал, чтобы сын немедленно вернул марки, и при этом направлял почему-то свой раж на меня, присутствовавшего при этой сцене. В этот момент Вовик находился за его спиной. Он подмигнул мне – мол, пусть выговорится батяня. Через неделю мы просматривали его коллекцию. Марки из Сан-Марино находились на видном месте.
Местные филателисты говорили после этого, что Вовик поступил как наглый фраер. Повезло ему, что на Серго напал, а то… Я же доказывал, что такой поступок как раз свидетельствует о его порядочности. Будь он не таким наивным, стянул бы болгарскую марку с рисунком лани (здесь я слегка покраснел).
– Ты присмотрел бы за своим приятелем. Того и гляди на твою марку с Гитлером покусится, – предупредили меня.
На самом деле, марку с изображением Гитлера, в которой он на красном фоне, я считал самой приметной в моей коллекции. Не было уверенности, что она была таковой. В моём сознании одиозность персонажа связалась с её редкостью. Безусловно, весь городок узнал о ней. Кто одобрительно реагировал, несколько раз даже прозвучало: «Молодец!» Я хотел переспросить, кто молодец, но воздерживался. Были и другие мнения. Отец Мосе посмотрел на меня, криво усмехнулся и спросил: «Ты любишь фашистов?» Учитель по физкультуре, который марок не собирал, услышав, как я хвастался в компании одноклассников, встрял в разговор и категорически потребовал, чтобы я марку уничтожил. Если папаня Мосе ещё раз позволил себе позавидовать мне, то физкультурник был по-настоящему искренним. Его глаза излучали праведный гнев. Потом его лицо приняло ядовито-гадкое выражение. Он что-то смекнул. Донёс директору школы о моей марке. Директор позвонил моему отцу, с которым был в приятельских отношениях, и всё рассказал. Оба посмеялись, но марку с фюрером мне пришлось припрятать. Потом выяснилось, что не совсем надёжно…
Я гостил у бабушки в Тбилиси. На обратном пути только и думал – поскорее бы домой, к моей коллекции. Бабушка нашла затерявшийся альбом, в котором кроме других редкостей я обнаружил ещё одну марку с Гитлером (на этот раз на сиреневом фоне). Прямо с дороги я ввалился в спальню, выдвинул ящик тумбочки, где находилась коробка с марками, и обомлел – фюрера на красном фоне нигде не было. На мой крик сбежалась родня. Началась бурная разборка. Брат рассказал, что к нам домой в моё отсутствие заходил Вовик. Он долго изучал мою коллекцию. По простоте души брат оставил гостя, сам же ушёл по делам. Моё волнение передалось матушке, она обеспокоилась моим душевным состоянием. Отец отчитал брата за разгильдяйство. Со щекотливой миссией родители собрались навестить семейку моего приятеля. Уже надев макинтош, мама вдруг вспомнила: как-то, вернувшись домой, она не застала моего брата, но в спальне находился Вовик, и в весьма необычном положении. Голова и плечи гостя находились под низкой кроватью, длинное тело и ноги торчали. На её испуганный вопрос, что с ним происходит, Вовик, вставая на ноги, красный, как рак, то ли от стыда, то ли от напряжения, ответил, что уронил денежку, и показал полтинник. Потом он ушёл. Я заглянул под кровать. Какое облегчение – в дальнем пыльном углу покоилась вожделенная марка!
– Зачем он полез под кровать? – спросил меня с каверзой брат. Я пожал плечами и ответил:
– Видимо, рассматривая марку, Вовик уронил её, она упорхнула под кровать. Он хотел вернуть марку на место.
– В любом случае нет доказательств, что твоего Гитлера хотели украсть, – урезонил всех папа.
Через несколько дней я как ни в чём не бывало заглянул к Вовику и, естественно, сообщил о новом приобретении. Отец моего приятеля принялся за своё – дескать, в самом слове «филателия» заложено понятие любви. Марка с изображением убийцы противна сути филателии. Сам Вовик хранил гробовое молчание.
Нелегал
Я родом из одного провинциального городка. Не такой он неказистый, раз о нём песню написали. Ещё в XIX веке… Юноша уходит в большой мир. Дома остались родители-старики, возлюблённая и виноградник.
В одном из ресторанов Тбилиси мне довелось услышать, как эту песню исполнял негритянский парубок, мигрант из Нигерии. Сначала хозяин ресторана определил чернокожего юношу в швейцары, для экзотики. Потом оказалось, что парень поёт и танцует. Его переквалифицировали в артисты.
Вообще Кен (так его звали) был смышлёный. Как-то на улице африканца увидели деревенские бабки. Уставились на него. «Такого ночью встретишь – кондрашка хватит!» – шепнула одна другой.
– Слон я, что ли, чтоб меня пугаться! – вдруг отреагировал Кен. Его справная грузинская речь ввергла женщин в шок. Наверное, не меньший, чем случись им на околице деревни ночью повстречать слона.
Об этом эпизоде мне рассказал коллега. Я с ним в том ресторане пообедал. Его зять водил с Кеном дружбу. Даже бизнес попытались с ним завести – дискотеку на колёсах. На море собирались на трайлере.
– Пришёл к нам этот артист, – продолжал коллега. – Пока зять себя в порядок приводил, гость всё время туркал его – то сорочка у моего родственничка неглаженая, то смеётся как болван. Сам же прямо как с иголочки. Они направлялись на деловую встречу.
– Вообще, видать, легко ему. Ходит вприпляску. Даже когда малую нужду справляет, танцует, – заметил коллега.
Потом оказалось, что у этого негра возлюбленная есть, грузинка. Втрескалась в него. А он доволен – дескать, у них в Нигерии на девиц трудно положиться. Здесь по-другому. Жениться надумал.
– Вот наглец! – вырвалось у собеседника.
– А ты случаем не расист? – спросил я у него.
– Нет вроде бы, – был ответ.
Позже я увидел Кена по ТВ. Его загребли как нелегала. Эту сцену запечатлели тележурналисты. Негритянский юноша вызвал слёзы умиления у всех, кто смотрел программу о борьбе с незаконной миграцией. Судя по кадрам, у полицейских тоже. На полицейском участке он пел песню о городке, откуда я родом. «…Дома остались родители-старики, возлюбленная…»
Его депортировали, кажется. Мне говорили, что на одном из недавних политических митингов в Тбилиси выступил негр. На отменном грузинском языке он чехвостил правительство. Неужели Кен? Сейчас всё можно допустить. Ведь среди спецназовцев, разгонявших митинг, демонстранты увидели китайца.
Испугать шамана
Симон смотрел особенно: глаза навыкат, зрачки останавливались. Как будто сканировал. Он с детства такой. Мы вместе заканчивали университет. В настоящее время работаем эменесами (младшими научными сотрудниками) в одном НИИ, специализируемся по информатике. Признаться в том, что ты с кем-то дружишь, и при этом не быть полностью в этом уверенным – риск. Симон не спешил внести ясность в этот вопрос. Мягко говоря, он не отличался экспрессивностью. Моя персона эмоций у него не вызывала. Иногда он заметно оживлялся после того, как немилосердно обыгрывал меня в шахматы. Победитель хихикал и строил потешные рожи. Однажды его матушка проговорилась, под величайшим секретом сообщив мне, что её чадо собирается стать писателем…
– Вот только маленький компьютер купит, – сказала она с некоторым благоговением, имея в виду лэптоп, который точно был не по карману моему приятелю. Пока ему осталось только таращиться на окружающих.
Как-то в моём присутствие Симон выудил своим взглядом из проходящей толпы девушку. Она приостановилась, в неуверенности пригарцевывая. На её лице чередовалось одно состояние за другим – любопытство, ложное узнавание, виноватость, вызов, кокетство, раздражение. Я хотел исправить положение и обратился к ней с тривиальным вопросом – спросил время. Она не ответила и смотрела на плюгавого очкарика с непроницаемой физиономией. Потом, опомнившись, девушка фыркнула, топнула рассерженно ножкой, повернулась и бросилась догонять подружек. Они не могли уйти далеко, так как заминка продлилась полминуты.
– Родственница Б.П., – проинформировали меня.
– Почему не поздоровался с ней? – спросил я.
– Мы не знакомы, притом её никто не просил останавливаться, – ответил мне приятель.
– А кто такой Б.П.? – уточнил я.
– Точно не знаю, – был ответ.
Мой приятель был охоч до зрелищ, но зевакой себя не считал. Он мне рассказал случай:
– Я шёл по мосту через железную дорогу, вижу – народ толпится. Смотрят вниз, на перрон. К вагону подкатили карету скорой помощи. Люд изнывал от нетерпения и был разочарован, когда из вагона два молодых человека вывели под руку старушку и помогли ей сесть в карету. Смотриво оказалось пресным.
– Да, зеваки, по идее, народ недобрый, – заключил мой собеседник.
Я высказался, что он зря отрицает свою принадлежность к этой братии. Мой приятель ответил философски:
– В отличие от неё я созерцаю сути! Ей частности подавай, мне же общее в частном. Хобби у меня такое.
Симон созерцал сути постоянно и без устали. Однажды мы сидели во дворе жилого корпуса. Ждали институтского коллегу. Неподалеку в песочнице играли дети.
– Обрати внимание на мальчугана в сером пальто, – говорит он мне.
– Что в нём особенного?
– Только у него манера в ухо шептать заговорщически. Остальные детишки к этому не прибегают. Типичный интриган растёт.
– Вот и ребёнка обругал! – заметил я ему.
Такую манеру смотреть вполне можно было посчитать беспардонной. Симон не раз попадал в щекотливые ситуации.
– Ты что, пидор? Пялишься как… – спросил Симона пассажир, на которого в троллейбусе засмотрелся мой приятель. Случайный попутчик привлёк его внимание тем, что насвистывал французскую мелодию «Маленький цветок», популярную в 50-х годах, но совсем неизвестную в 90-х. Насвистывать её в тбилисском троллейбусе мог только человек с развитым вкусом. Симон попытался достойно выйти из положения, заговорил о мелодии. В ответ этот хам ему ответил:
– А я подумал, что ты пидор.
Как-то к Симону и его матери на Руставели подошёл странный с виду прохожий. Семейство совершало обычную прогулку.
– По-прежнему сплетничаешь? Зачем людей в покое не оставляешь?! Глаза инквизиторские! – обратился к Симону мужчина средних лет в черных очках. Сын и матушка сильно разволновались, даже были напуганы. Через некоторое время в газете появилось фото душевнобольного человека, совершившего несколько убийств разом в коммунальной квартире. В нём Симон узнал того прохожего.
Или история в ресторане.
– Какой неприятный тип! – отозвалась о моём приятеле видная блондинка. Она сидела у соседнего столика в ресторане. Мы праздновали событие (не помню какое). Когда к нам подошёл её ухажёр, Симон прикинулся, будто отключился, – смотрит, но не видит. Наученный горьким опытом, он прибегал к такой хитрости. Обошлось без выяснения отношений. Кавалер вернулся к своей даме и покрутил пальцем у виска, глазами показывая на Симона.
Хобби помешало наладить моему приятелю личную жизнь. Он завёл дружбу с девицей. Его мать облегчённо вздохнула: наконец-то её сын о 30 годов, далеко не самый завидный жених, обзавёлся подружкой. Она поделилась со мной своими чувствами, когда я наведался к ним играть в шахматы. Но скоро Симон опять подал ей повод для беспокойства. Девица была без претензий, но своего кавалера она долго выносить не смогла. Тот ни разу не догадался пригласить её в кино, кафе, зато водил то к грузинской, то к русской церкви, то к костёлу и к мечети. С вполне определённой целью – «наблюдать типы». Внутрь церкви они не входили, а только стояли в сторонке и глазели на прихожан. На предложение девушки поставить в церкви свечку ухажёр никак не отреагировал. Разрыв произошёл в тот день, когда, простояв битый часть со своей подружкой у сефардской синагоги, Симон предложил ей пройтись к ашкеназской синагоге – «чтоб сравнить». Для этого надо было спешить. Девушка вдруг вспыхнула, повернулась и побежала в сторону метро.
Симон переживал эту неудачу, как и все перипетии, в которые попадал. Он даже обвинил меня в том, что я не помог ему избежать одну из них. Его прорвало, и он бросил мне:
– Ещё другом называешься!!
– Друг всё-таки! – сделал я про себя заключение и не ответил на выпад.
Иногда Симон вызывал страх у людей, когда наводил на них свои моргалы. Мой приятель досадовал по таким случаям, особенно когда из-под носу ускользал интересный для коллекции персонаж. Как один иностранец, шотландец по имени Джесси.
Это был молодой человек с миловидной внешностью. По стилю он подходил под стандарт мужской внешности, заданный Дэвидом Бекхэмом. Правда, Джесси не отличался атлетизмом известного футболиста, но в несколько местных рекламных клипов попал. В них он изображал иностранца, пьющего с видом знатока высокосортные грузинские вина. Для таких случаев его наряжали в шикарные смокинги. В быту же этот тип обходился потёртым джинсовым костюмом. От него часто пахло вином, но не из-за того, что его снимали в клипах, – у грузинского гостеприимства есть обыкновение неумеренно потчевать гостей спиртными напитками. Создавалось впечатление, что гость нашего города не просыхал.
Но самая приметная его особенность – шевелюра. Светлая, с вьющимися волосами. Её пронизывал ряд дредов – грубо сплетённых локонов. Однажды в Тбилиси вместе с футбольной командой понаехало несколько тысяч шотландцев. Они расхаживали в кильтах и без них, но ни у кого не было дредов.
– Такие локоны-косички – личная блажь Джесси, ничего общего с шотландскими штучками, – сказал мне Симон, который, без сомнений, тоже зафиксировал пришельца.
Джесси работал в кукольном театре, водил куклы, озвучивал их, когда те изображали иностранцев.
Познакомились с ним на проспекте Руставели. Мы, я и Симон, стояли у кафе вод Феофана Лагидзе. В этот момент мимо нас проходил шотландец. Его пригвоздил к месту взгляд Симона. Он вопросительно посмотрел на нас.
– Привет, Джесси, – сказал я ему на английском. Иностранец не стал выяснять, откуда мне ведомо его имя, даже принял это за должное и стал проявлять самодовольство. Джесси точно был обласкан вниманием.
– Мы о философии говорим, – сказал я и вспомнил, как в студенческие годы написал курсовую о Давиде Юме, как я выразился, «об его земляке».
Джесси принял дидактическое выражение лица и заметил, что такие беседы им приветствуются. Хотя видно было, что имя Давид Юм ему ничего не говорит.
– Ты случаем не из Эдинбурга? Юм родом оттуда, – спросил я.
В ответ Джесси назвал городок, о котором я услышал впервые.
– Там священные леса, где живут шаманы. Кстати, я сам шаман, – заявил он.
Я поёжился. Было утро, и напоить его вряд ли кто мог успеть. Пьяная шутка исключалась.
– Я понимаю птиц, они беседуют со мной. Мой дед иногда превращался в медведя, чтобы излечиться от болезней, а выздоровев, снова воплощался в человека. С этой целью старик удалялся в лес и там пропадал, – продолжал шаман.
Я хотел спросить про локоны-косички, имеют ли они какое-нибудь магическое назначение. Вдруг последовало:
– Я настоящий шотландец-сепаратист. Не признаю власть Лондона!
Пока я приходил в себя после этой реплики, подал голос хранящий молчание Симон. Он сказал по-грузински:
– Бред этого парня столь невероятен, что не может быть похожим на дуракаваляние.
Произнося фразу, мой приятель смотрел на меня и Джесси как обычно, с превеликим любопытством, но потом он… неожиданно перекрестился. Шаман вдруг заторопился и быстро-быстро удалился.
– Как жаль, а я так хотел поговорить с ним о друидах, – сказал Симон. Потом добавил:
– Теперь этот язычник будет от меня шарахаться, как черт от ладана.
– Откуда такая набожность с твоей стороны? – спросил я Симона.
– Нашло вдруг! – сказал он задумчиво. Потом, как бы придя в себя, заметил: – Вообще я агностик, как Давид Юм, твой друг и земляк этого шамана.
…Так оно и получилось. С тех пор иностранец избегал Симона, как монстра.
– Сегодня встретил Джесси. Он сделал вид, что не заметил меня, и свернул в первую же попавшуюся подворотню, где его облаяли собаки, – рассказал через некоторое время Симон. Люди, которые вышли унять псов, смотрели на него, как на чудо-юдо. Всё это мой приятель успел рассмотреть, когда проходил мимо, бросив взгляд внутрь подворотни.
– Я хотел вызволить его из ситуации, но потом передумал. Кто его знает, как на моё появление мог отреагировать шаман, – заключил Симон.
Кстати, Симон был не единственным, кто наводил страх на бедного шотландца…
Каждое утро по дороге на работу я со своим другом направлялся к метро на проспекте Плеханова. Для меня стало привычным притормаживать у одного из старинных особняков. Инициатива исходила, конечно же, от Симона. Именно в это время на балконе второго этажа появлялся один оригинал. Как правило, в пижаме, заспанный. Он никуда не спешил и производил впечатление беззаботного увальня. «Авось, что услышим!» – говаривал мне Симон, когда мы проходили под балконом. Склонившись над поручнями, этот субъект вёл беседы со знакомыми прохожими. Его собеседники подолгу стояли, задрав голову вверх. Говорун разнообразил темы и проявлял эрудицию. Однажды, переминаясь с ноги на ногу, его слушал с виду интеллигентный мужчина. У него не хватало характера прервать разговор. Между тем мы узнали, что Земля передвигается в космосе со скоростью 30 километров в час, что пантеры – те же ягуары, только черные пятна у них крупнее. Иногда, перекрикивая шум транспорта, неугомонный мужик зычным голосом приветствовал знакомых, шедших по другой стороне проспекта. Потом он заходил в комнату. До следующего утра. На проспекте я его не видел ни разу.
Сегодня погода была мрачная. Видно, на балконе второго этажа пребывали в миноре. Я услышал фразу:
– Эх, Звиад, быть бы тебе посланником где-нибудь в Тринидад-и-Табаго. Вот где солнце, пляж!
Звиадом звали самого этого мужика. И вдруг сверху донёсся вопль ликования:
– Джесси, Джесси идёт!!! Шаман!
Действительно, на проспекте появился наш старый знакомый. Услышав крики со второго этажа, Джесси остановился как вкопанный и покраснел. Мне показалось, что парень собирался с духом, чтобы пробежать под балконом и таким образом избавить себя от домогательств Звиада. Но не тут-то было! Он увидел Симона, который стоял, вперив в него свои глаза. Бедняга растерялся. Потом повернулся и бросился во все лопатки в обратную сторону.
Агент ЦРУ
Каждое утро, выгрузившись из чёрного лимузина, Первый невольно озирался на арку трёхэтажного дома напротив. В самый торжественный момент его прибытия, как в час назначенный, из жерла той самой арки, тёмной, дышащей запахом мочи и плесени, являлся Самвел. По виду становящейся не столь робкой паствы Первый делал заключение: день начался неудачно!
Самвел являлся местной достопримечательностью. В гнетущие, чопорные минуты утреннего ритуала, устраиваемого комсомольским начальством, он всегда был кстати. Как бы в отчаянном желании дожевать то, что не смог проглотить дома, он выскакивал на улицу – потешный карлик. Всё его лицо жевало, даже лысина морщинилась в такт работе гипертрофированной нижней челюсти. Наконец, с усилием, уже на улице, проглочена тягостная жвачка. На секунду-другую проясняется лицо, разглаживается лысина. Он оборачивается к нам, в знак приветствия воздевает руку и произносит: «Пэмэн, пэмэн!» – что означало: «Общий привет!» По-другому у него не получалось. Самвел был глухонемым.
Рабочий день в райкоме начинался с начальственных воплей шефа. Нельзя было сказать, что он был из звериного рода. По словам шофёра, перед тем, как свернуть на улицу, где находился райком, Хозяин бывает в хорошем настроении, даже благодушно сквернословит. Но вот последний поворот, и его лицо принимает каменно-похоронное выражение. Положение обязывало – таков был стиль руководства, сложившийся в системе.
В минуты отдыха, после проработки очередной жертвы, в одиночестве Первый расхаживал по садику райкома, задумчиво покуривая. Идиллию нарушал тот же Самвел. Завидев с улицы курящего в саду человека, он припадал к решётке-ограде, мычал, тянул руку, и никакие соображения о сане лица, к которому он приставал, его не волновали. Хорошо, если шеф близко: не повернув головы, он торопливо протягивал несчастному сигарету. Но если не близко, возникала заминка, и Первый предпочитал спешно ретироваться в здание под недовольные возгласы Самвела.
Вообще он не был идиотом. Редкий игрок мог похвастаться, что обыграл его в нарды или домино, чем тот забавлялся сутки напролёт. Любил посплетничать в кругу соседских женщин. Самвел бурно жестикулировал, иногда бывал до неприличия экспрессивным. Дурное поведение кого-либо глухонемой обозначал тем, что выпячивал свой зад и дубасил его правой рукой. Такие излишества вызывали недовольство собеседниц.
В его глазах была хитринка.
Однажды в райкомовском саду разворачивался рок-ансамбль. Электрик не мог понять, что произошло с динамиком. Самвел, который с любопытством наблюдал за происходившим из-за ограды, вдруг перелез через неё, с криками предостережения пробежался по газону, оттолкнул незадачливого электрика, за что-то дёрнул, и… динамик заработал.
Дети его не дразнили. Ему доверяли водить и приводить из детского сада малышей. Он пас детвору, когда та играла на улице. Появление машины, опасного объекта, Самвел знаменовал громким воплем. Он не мог слышать себя и кричал слишком громко, даже истошно.
Но вот однажды произошёл казус. «Удружил» Самвелу инструктор по имени Армагеддон. Его долго искали, пока взяли в райком. Для номенклатурной мозаики понадобилась деталь невероятной конфигурации. Говорят, имя сыграло не последнюю роль в этом деле, хотя он сам писал своё имя с ошибкой – с одним «д». Ничем другим этот инструктор не отличался, разве что склонен был к месту и не к месту острить на темы, интересные для одного бдительного ведомства. Чем больше он шутил, тем меньше скрывал желание попасть в число его рекрутов. В результате из райкома на почётную службу призывали других, не столь остроумных.
В тот день весь аппарат прохлаждался перед парадной. Погода стояла чудесная, Первый уехал в горком. Как всегда, клянчил курево Самвел.
– А вы знаете, – заговорил Армагеддон, указывая на него, – что этот чудик совсем не прост. Кто-то мне рассказывал, что видел в его каморке фото, где он на фоне калифорнийского пляжа. – Для пущего эффекта он громко и членораздельно спросил:
– Самвел, на какую разведку работаешь? – и ткнул того пальцем в бок.
Бедняга повёл себя неожиданно: завозился и, как бы что-то вспомнив, бросился в арку. Готовые было рассмеяться присутствовавшие остались с разинутыми ртами.
Несколько позже мне довелось узнать причину его непонятной выходки. По каким-то делам я находился во дворе того дома напротив, когда с обезумевшими глазами с улицы через арку вбежал Самвел. Он упал на землю у крана и стал биться в конвульсиях. С ним это бывало. Чувствуя приближение кризиса, он почему-то забегал во двор. Но тогда, после армагеддоновской шутки, каждому из нас происшедшее пришлось понимать по-своему. Как известно, юмор – нечто индивидуальное. То ли для смеха, то ли всерьёз беднягу вызвали кое-куда «на беседу».
После этого случая Самвел пропал на некоторое время, а когда появился, был уже не тот. Посерел, по утрам он не досаждал Первому, так как появлялся на улице далеко за полдень. Как обычно, стрелял сигареты, приставая к прохожим с дозволенной только ему беспардонностью. Но общаться с райкомовскими чурался.
Кстати, Армагеддона перевели на другую работу. Его заменил субъект по имени Моав Еприков.
Однажды во время прогулки по саду шеф сам лично подошёл к ограде и попытался подозвать слоняющегося на улице убогого. Он протянул сквозь решётку руку с сигаретой. В ответ Самвел только фыркнул и наградил Первого неприличным жестом.
И сантехник, и писатель
Недавно я поменял место работы и специальность тоже. Наш институт закрыли, срочно пришлось переквалифицироваться – перестал быть социологом, стал специалистом по госзакупам. Ещё раньше я работал журналистом.
– Ты меняешь профессии, как наш общий знакомый Миша жён, – сострил мой приятель Геворк. – Ты не слышал, что он шестой раз женился?
– Разница в том, что Миша в свободном поиске, мне же выбирать не приходится, – ответил я.
У самого Геворка по части занятости дела обстояли приблизительно так же, как у меня. Некогда он работал на станкостроительном заводе инженером. Завод приватизировали и закрыли. Новые владельцы в течение недели в виде металлолома вывезли в Турцию всё оборудование до последней гайки.
Геворк начал играть в духовом оркестре министерства внутренних дел. Он с благодарностью вспоминал деда, который обучил его играть на трубе. Каждый раз во время занятий сварливый старикан награждал внука оплеухами. Геворку выдали форму с погонами рядового. Опоясанный огромной медной трубой, он, мужчина невысокого роста, обращал на себя внимание.
Однажды во время какой-то праздничной демонстрации я проходил мимо играющего оркестра и, увидев Геворка, поздоровался с ним. Обильный горький пот струился из-под милицейской шапки по невероятно раздутым щекам трубача. По взгляду его выпученных от напряжения глаз я понял, что он видит и приветствует меня. Рядом с ним в оркестре располагался один верзила, который налево-направо непринуждённо раздавал приветствия многочисленным знакомым. Ему было многим легче, он играл на треугольнике – ударном инструменте. Картинно прикладывался к нему палочкой раз-два, преимущественно когда оркестр играл «тутти». На его погонах были сержантские лычки.
Через некоторое время мой приятель вынужден был покинуть оркестр. Говорят, что повздорил с сержантом, ещё то, что заболел – лёгкие стали сдавать, или ещё третье – оркестр из-за отсутствия средств в тогдашнем МВД распустили.
Геворк стал подрабатывать сантехником. Об этом я узнал на литературном вечере. Мы оба присутствовали на нём. Мероприятие не складывалось. Народ собрался хилый, депрессивные поэты-любители. Я с трудом подавлял зевоту. Мой приятель не стал выносить минорные выспренности поэтов и с возгласом «Oh, my fortune fucked!» вдруг встал, подошёл к праздно стоящему чуть поодаль роялю, поднял крышку, сел на стул и заиграл джаз. Его невозможно было унять. Назревал скандал.
– Вы знаете, что этот тапёр на самом деле работает сантехником, – желчно заметила мне поэтесса, сидевшая рядом.
– Для сантехника он весьма неплохо играет на рояле! – ответил я даме. Я мог предположить, что бывшему трубачу сподручно играть на рояле, но чтоб так исправно!
Позже я справился у Геворка о его новой специальности. Оказалось, что она совсем не новая. Просто не была для него основной.
– У тебя проблема с сантехникой? – спросил он у меня и предложил свои услуги.
Мы не случайно оказались на литературном вечере – оба были замечены в слабости, которую испытывали к прозе. Почти одновременно за свой счёт издали по книжке. Нас даже помянули в публикации московского литературного журнала, как грузинских авторов, пишущих на русском. Я как грузин не возражал против такой оценки. Геворк как армянин ворчал по поводу неточности, допущенной журналом.
Однажды он сделал весьма неординарное и спорное заявление. Из него следовало, что мой приятель является писателем по жизни, а не по ремеслу и что ремесленники обычно пишут лучше, а литературное призвание иногда только мешает человеку… писать. В любом случае писательская слава не поспевала за известностью, которую Геворк обрёл как сантехник. Или – в обществе его больше знали как сантехника, который пишет прозу. Я тоже был мало известен как писатель, и уж совсем не знали меня в городе как специалиста по госзакупкам.
Принадлежность к литературному цеху сдружила нас. Правда, без проблем не обходилось.
…У Геворка была особенность. По старинке он пользовался шариковой ручкой, писал текст в ученической 12-листовой тетрадке. Сложенную вчетверо, он носил её в кармане пиджака. По тому, как часто он доставал её и вносил какие-то записи, можно было судить о серьёзности его занятий литературой. Прошло время, и его манера доставать из кармана ученическую тетрадь о 12 страницах стала меня донимать. После одного инцидента я стал косо на неё поглядывать.
Как-то мы проходили мимо заведения, где играли в лото. Девица с сильным грузинским акцентом на русском языке произносила цифры.
– Давай заглянем! – предложил мне Геворк. Я неуверенно пожал плечами. Никогда не позволял себе заниматься азартными играми, но решился-таки. Мы заняли свободные места у стола. К нам подошла девица, которая, видимо, называла цифры. Она поздоровалась и осведомилась у нас, заплатили ли мы за вход. Назвала цену. Геворку она показалась очень высокой. Он громко начал выговаривать девушке. Довольно скоро к ней на помощь поспел охранник… Я извинился и вышел, за мной последовал Геворк. Мой приятель некоторое время продолжал возмущаться, потом полез в карман, достал сложенную тетрадку и ручку. Через его плечо я сумел рассмотреть запись, которую он сделал. Было что-то вроде того, что он и Гурам (то есть я) попытались сыграть в лото в одном заведении и их с позором выпроводили.
В другой раз мы вошли в метро, начали спускаться на эскалаторе. Геворк, до этого хранивший молчание, вдруг достал тетрадь и начал громко обсуждать пикантную деталь из будущего его рассказа. Говорил громко и с жаром, чем привлёк внимание не только рядом стоявших пассажиров, но и тех, кто поднимался на встречном эскалаторе. Я попытался убедить его как минимум говорить более тихим голосом, но он продолжил всенародное обсуждение уже на перроне.
И, наконец, произошёл случай, который стал испытанием не только для меня, но и для целой семьи, где была и бабушка, и внуки, папа, мама…
Геворк работал дома, у клиентов. Мы договорились встретиться.
– Приходи прямо ко мне на работу, – сказал он. – Люди, у которых я сейчас занят, очень милые.
Когда я постучался в дверь, мне открыла девушка. Я почувствовал, что меня ждали. Девушка с сияющими глазами с любопытством смотрела на меня. Как я понял, меня уже представили как известного писателя. Не исключаю, что она первый раз в своей жизни видела воочию живого сочинителя, да ещё у себя дома. В комнате звучал рояль. Так оно и есть – освободившись от непосредственных своих занятий, сантехник развлекал хозяев игрой на фортепиано. Увидев меня, Геворк прекратил игру и сказал, что он и хозяева заждались меня. Дескать, стол уже накрыли.
Семейство было очень интеллигентным: папа – доктор технических наук, мама – врач, благообразная бабушка и девочки, светленькие, чистенькие. Они излучали целомудрие, хорошее воспитание…
За столом доминировал Геворк. У него с хозяином нашлись общие интересы – джаз. Семейство было очаровано необычным сантехником. Но вот пришло время уходить. Хозяин уже открыл дверь, я говорил прощальный спич…
Вдруг последовало:
– Кстати, вчера ночью я дописал рассказ.
Это говорил Геворк, обращаясь к отцу семейства. У меня ёкнуло сердце. Рука моего приятеля потянулась к карману пиджака и извлекла оттуда ученическую тетрадь…
Сантехник читал своё произведение в течение сорока минут, причём в лицах. Иногда он повторно перечитывал понравившиеся ему абзацы, правил текст по ходу, возвращаясь к исправленным фрагментам. Рассказ был вполне хорошим. Я и автор уже обсудили его на остановке трамвая. Тогда ещё мне показалось, что Геворк апеллировал к стоявшему рядом с нами ватману и кондуктору вагона.
Мы слушали не шелохнувшись. У всех на лице натужная мина почтенного внимания, которая постепенно сменялась ожиданием окончания пытки. В рассказе содержались деликатные моменты, но изморенная испытанием на терпимость аудитория никак на них не отреагировала. Даже обессилевшая бабушка не догадалась присесть. Отец семейства всё время стоял у открытой двери, так и не прикрыл её, хотя бы на время.
Но вот тетрадь сложена и водворена на место.
Уже в подъезде, после того, как за нами поспешно закрыли дверь, Геворк спросил меня:
– Как ты думаешь, им понравился мой рассказ?
– Как ты не догадался прочесть свой рассказ, когда мы сидели за столом? – посетовал я.
У меня была причина ценить Геворка. Умер мой близкий родственник. Геворк приходил на панихиды. Когда по заведённому порядку дети должны выносить цветы и класть их в катафалк, возникла заминка. Я оглянулся вокруг и детей не увидел. Неожиданно инициативу взял на себя Геворк. Он без чьих-либо указаний начал выносить цветы. Тут и детишки подоспели. По дороге на кладбище он сидел рядом со мной в кабине шофёра катафалка. Мне показалось, что от его присутствия мне становилось легче.
Однако позже я не удосужился навестить Геворка, когда он угодил в больницу, простудив нерв. Ему трудно было передвигаться. Я только позванивал. Приятель говорил мне, что вид из окна палаты живописный. «Прямо живая природа начинается, дикие скалы к самому двору лечебницы подступают». Так он пытался меня завлечь.
– Ты запиши это описание природы в свою тетрадь, – посоветовал я ему.
Диспетчер
Наркоманы в то время были большой редкостью. Тогда их называли морфинистами. Другого наркотика, кроме морфина, у нас просто не знали. Мне было лет пять, когда я увидел его впервые – очень худого молодого человека. У него была сильная дрожь в руках, голова дёргалась. Особенно запомнился сильно выдающийся кадык. Я с мамой сидел в трамвае, когда увидел его на остановке. Он громко, по-свойски общался с ватманом и кондуктором нашего вагона.
– Смотри, морфинист! – шепнул я маме. Она строго посмотрела на меня и сказала, что он – очень больной молодой человек.
Должно быть, парень страдал от последствий церебрального детского паралича.
Через некоторое время я увидел его на конечной остановке трамваев, на Колхозной площади. Он сидел в будке, видимо работал диспетчером. Все дела его – вписать в журнал время прибытия и отбытия трамвая. Когда мешкал кто-нибудь из ватманов, диспетчер выглядывал из будки и громко кричал, призывая водителя занять место и отправляться. При этом его приметный кадык вибрировал, а голова дёргалась.
…Бойкое место, снующие пассажиры, лязг трамвайных колёс, скрежет на вираже, когда какая-нибудь таратайка отправлялась на маршрут, и голос диспетчера запечатлелись в моей памяти. У будки всегда толпились водители и кондукторы. Этакая биржа. Народ был простой, и шутки у него были вульгарные. Мужчины задирали местных проституток, собиравшихся стайкой поблизости. Иногда эти биржи объединялись. Обычно диспетчер молчал и важно восседал на своём табурете.
К весёлой компании прибивался один инвалид, у него не было ног. Потерял их в детстве. Он являл собой скорбную особенность городов, где ходит трамвай. Этот тип был с характером. Он мог быть высокого роста. Однажды я проходил мимо и увидел, как он ударил правой рукой одну особу лёгкого поведения. Мужчина с усилием дотягивался до её лица и что-то говорил на армянском языке. Девица, сама неробкого десятка, сохраняла сдержанность и достоинство и почти не сопротивлялась. Она смотрела на него сверху и что-то ему выговаривала, пыталась урезонить.
– Если хочешь, спросим у Сандро, – сказала она на грузинском языке и показала глазами на диспетчера.
С некоторых пор я перестал пользоваться трамваем. Этот вид транспорта у нас упразднили. Рельсы закатали в асфальт. На работу я отправлялся через метро, потом купил авто – «Жигули». Во время перестроечного кризиса машину продал. Вырученные деньги положил в банк, который потом лопнул. Потерял и работу. Но потом опять трудоустроился. На новое место службы ездил с вокзала на пригородной электричке. Снова купил авто, на этот раз поддержанный «Мерс». Я уезжал из страны. Потом вернулся.
Жизнь шла своим чередом. На Колхозной площади бывал мало, разве что наведывался туда по делам. У меня была доля в двух забегаловках – заезжал туда на машине под поздний вечер за своим паем.
Недавно я пригласил в одну из забегаловок новых знакомых. Горячие хинкали, посыпанные черным перцем, мы запивали холодным немецким пивом. Стоял приятный вечер. Гости и я решили пройтись.
Мы проходили мимо того места, где находилась конечная остановка трамваев. Я начал рассказывать гостям о тбилисских трамваях. О том, как я шкодил – прыгал и запрыгивал на подножку вагонов. Это чтоб понравиться девчонкам. Они потом ябедничали моим родителям, после чего мне крепко доставалось.
– А вот здесь стояла будка диспетчера, – сказал я и картинно повернулся к тому месту, где она когда-то стояла, и осёкся…
Будки не было. Притулившись в углу на старой-престарой табуретке, восседал маленький старичок. Его руки и голова дёргались, кадык ходил вверх-вниз, когда старичок глотал слюну. Он сидел, углубившись в своё молчание. Как когда-то… диспетчер Сандро! На старом столике диспетчер разложил несколько коробок сигарет. Видимо, торговал ими.
Гости обратили внимание на мою оторопь. Я рассказал им:
– Лет 50 назад я по детскому недомыслию принял этого человека за наркомана. Мама меня поправила и сказала, что этот старик тяжело болен. Пардон! Тогда он был молодым человеком.
Опасная поездка
Я спешил домой и остановил такси – старенькие «Жигули». Водитель оказался разговорчивым. Беседу начали с того, что в городе стало трудно ориентироваться. Многие улицы переименовали.
Я направлялся на улицу Отара Кинкладзе. Не хочу обижать человека с этой фамилией, надо полагать – уважаемая личность, но кто он, я точно не знаю. Совсем недавно улица носила имя Петра Ширшова – академика, полярника. Крупного учёного и героической натуры в одном лице.
– Признаться, я не имел представления об академике. Теперь буду знать. Для меня улица с его именем была известна тем, что вела на старое Кукийское кладбище, – сказал мой собеседник.
– Да, много разных похоронных процессий навидался, пока живу на этой улице! – поддакнул я.
– Веяние времени. Сносят и переносят памятники, меняют названия улиц, – философски заключил водитель и насупил брови.
Как оказалось, он – бывший инженер, «уже не временно безработный». Его организацию закрыли лет десять назад.
– Веяния времени, – печально повторился он, – благо у меня жигулёнок имелся. Начал таксовать. А что мои сотрудники, кто машины не имел?! На бобах остались.
Узнав, что у меня есть работа, шофёр крепко сжал руль и с горечью в голосе сказал:
– Сколько бы отдал, чтоб проснуться однажды утром и поспешить на службу! Потрудился бы всласть!
Его глаза увлажнились. На некоторое время мы замолчали. Разговор возобновился, когда наше авто застряло в очередной пробке.
– Вкалываю с утра до ночи, – оживился после молчания мой собеседник, – другого дохода нет. Иногда такое приходится выносить!
Он посмотрел на меня и, убедившись, что я заинтригован, с готовностью начал рассказ. Таксист располагал к себе. У него была приятная манера общения, просторечная, без затей.
– Если помните, в начале 90-х годов у нас совсем плохо было. Энергокризис, голод. Ещё преступность бушевала.
– Как не помнить, – поддержал я тему.
– В то утро я долго стоял на стоянке у метро «Вокзальная». От недосыпа глаза слипались, погода мерзкая была, серая, ноябрьская. Тут ко мне подсели. Не спросясь, двое верзил в форме «Мхедриони» втиснулись в салон.
Здесь рассказчик повернулся ко мне с видом – мол, знаешь, о чём речь.
– Да, известные были бандиты! – подтвердил я. В этот момент мы ещё находились в пробке, шумной из-за непрекращавшихся гудков и нервных криков водителей, вонючей из-за выхлопных газов.
– Тот, что сел рядом, приказал мне ехать в Мухрани. Я говорю, что бензина не хватит, за город надо ехать.
Пассажир холодно посмотрел на меня и ничего не сказал. Физиономия у него был типично уголовная. Взгляд тяжёлый, с вызовом. Ещё шрам на щеке. Я не ожидал от него хороших манер, но всё равно был ошарашен. Уж таким подавляющим было его хамство.
Второго сначала я не рассмотрел, и в зеркале заднего обзора его не увидел. Раза-два он подал голос, его тон не показался мне жёстким. От сердца немножко отлегло.
За окнами всё ещё была пробка. Казалось, что мы остановились навечно.
– Некоторое время ехали молча, – продолжил таксист, – когда подъезжали к Дигоми, тот, что сидел рядом, приказал притормозить у торговых палаток. Оба пассажира вышли. Я рассмотрел второго. Действительно, выглядел не так круто. Вроде студент. Помните, сколько молодёжи тогда к «Мхедриони» примкнуло. Романтика какая-то была, махновская.
Я ответил утвердительно и сослался на пример своего родственника.
– Они пошли торговок грабить. Прямо с лотков всякую всячину сгребали в сумку, которую тут же в одной из палаток приватизировали. Торговки начали причитать. Когда мои клиенты возвращались, тот, что рядом со мной сидел, порывался пистолет из кобуры достать, угрожал женщинам, а студент его удерживал.
Когда они в салон вернулись, мужик со шрамом некоторое время хорохорился. Дескать, эти беженцы совсем обнаглели, он за них кровь проливал в Абхазии, а они сюда прибежали торговать. «Всего-то «сникерсов» для сына прихватил и выпивки», – уже успокаиваясь, сказал он. Мне показалось, что могу своё слово вставить, раз этот брутальный тип смягчился. Но меня опять осадил тяжёлый, холодный взгляд, в который ещё примешалась насмешка.
Мой собеседник поёжился. Мне показалось, будто он снова переживает ту жуткую ситуацию. В это время в окно жигулёнка постучали кто-то из нетерпеливых водителей. Мой собеседник ответил грубой бранью. Наступил долгожданный момент – пробка начала рассасываться, и мы понемногу стали продвигаться вперёд.
– Что было дальше? – спросил я.
– Они вели свои разговоры и не обращали на меня внимания. Первый рассказал второму, как за день до этого он со своими подельниками явился в главную прокуратуру, зашли к прокурору, который вёл дело его товарища. «Помнишь такого? – спросил первый у второго» и назвал имя. – Он армейского офицера из вертолёта с высоты скинул. Раскомандовался тот!» Продолжает: «Приставил я дуло пистолета ко лбу прокурора и говорю, чтоб никаких «высших мер наказания». Прокурор уделался. Обещал попросить у судьи срок по минимуму». Потом они стали перебирать знакомых. Звучали одни только кликухи типа «Гробовщик», «Грызун», «Амбал».
Я опять попытался встрять. Вспомнил своего родственника-мхедрионовца. Поймал себя на мысли, что заискивать пытаюсь. Снова ноль внимания к моей персоне. Может быть, к лучшему, а то сам себе противным делался. На бензоколонке, где мы заправлялись, тамошние, от рабочего до директора, всячески угодничали перед моими пассажирами. Рабочий, который бензин заливал, юродствовал – мол, дядечки, копейку подайте. Не подали. Я ещё подумал – чуть таким, как тот рабочий, не стал. Но испытания были ещё впереди!
Наше такси вышло на оперативный простор. Чем выше была скорость, тем больше распалялся рассказчик.
– Мы въехали в деревню, потом во двор. Ворота открыла женщина с испуганным лицом. Во дворе крутились-хлопотали ещё несколько испуганных женщин. Их погонял один хлопец лет пяти-шести. Более отвратительного ребёнка я в жизни не встречал. Явно чадо того, что сидел рядом со мной. Папаша вышел к сынишке и протянул ему сникерсы. Мальчишка потянулся к пистолету родителя, но тот был строг и оружие из кобуры не достал. Затем он пнул одну из женщин и зашёл в дом. Второй пассажир последовал за ним. Я же остался стоять у машины. Стою и маюсь. Не знаю, что делать. Рвануть обратно в Тбилиси? Но что-то я к этим негодяям привязался.
Водитель осторожно перевёл на меня свои глаза. Я про себя хмыкнул, но ответил с сочувствием. Он продолжил:
– Тут мои «родненькие» появились, пьяненькие. Как ни в чём не бывало они приказывают: «Гони в Тбилиси. В Ресторан «Пепела», к 21-00 надо успеть». Всю дорогу до Тбилиси пассажиры забавлялись тем, что всякую живность постреливали, собак, индюшек, поросят. Ликовали, когда в цель попадали.
К ресторану подъехали с опозданием. Оттуда доносился шум разудалой компании. Забавы ради пьянь постреливала из пистолетов. Пассажиры вышли. У входа их ждал мхедрионовец – толстый мужчина в форме. Они обнялись, обменялись словами. Толстяк звал тех двоих поскорее присоединиться к застолью. Потом, будто что-то вспомнив, в мою сторону повернулся тот, что со шрамом. Я похолодел от ужаса…
В это время такси подъехало к моему дому. Мне надо было выходить, но я не пошевелился. Спрашиваю, что дальше произошло. Шофёр продолжил:
– Первый раз в моей жизни на меня смотрели с желанием убить, а я ничего не мог поделать! Тут на помощь поспешил студент. Он начал отговаривать своего дружка. Видимо, знал, что бывает после такого его взгляда. Потом студент подбежал к машине и крикнул мне:
– Чего рот разинул, чмо! Беги отсюда!
После той поездки я несколько дней дома отсиживался. Тип со шрамом мерещился на каждом углу.
Мы посидели немножко. Помолчали. Потом я спросил:
– Сколько?
– Пять лари, – последовал ответ. Цена показалась мне завышенной, но я не стал возражать, безропотно расплатился.
Учитель физкультуры
У глупого человека не обязательно и лицо глупое. Таким оно бывает, если этот человек ещё и ленив. Но если не ленив, более того – усерден сверх меры… Как мой бывший учитель физкультуры Тамаз Николаевич.
…Складки на лбу от напряжённой интеллектуальной работы, свет фаустической духовности во взоре – Тамаз Николаевич читает. Неважно что. Сам этот процесс для него – труд. Тяжкий и упорный. Вот его лицо вытянулось в кувшин, нос вперёд, губы в тонкий отрезок. Тамаз Николаевич – на старте, показывает, как надо прыгать в длину. Такое ощущение, что ничто не может отвратить его от этого поступка. И тогда наступает тишина, замолкают даже самые неугомонные. Не от предвкушения рекорда, а от жутковатого зрелища человека, решившегося…
Его мимика была занята постоянно, без устали отпечатывая каждое духовное движение этого неуёмного малого. И всегда узнаваемо, без полутонов, как у переигрывающего актёра. Когда же он расслаблялся, то давал волю многочисленным неврастеническим тикам: наш физрук дёргал бровями, кончиком носа вычерчивал в пространстве воображаемые окружности, пытался левым уголком рта дотянуться до левого уха. Но глупой мины его физиономия не удостаивала.
Особенно мне запомнилось его безнадёжно просветлённое выражение лица. Сегодня такие счастливые лики можно видеть разве что на страницах журнала «Корея» или на чудом уцелевших плакатах недавнего оптимистического прошлого.
…Раннее майское утро на перроне вокзала. Вся общественность нашего городка с транспарантами ждёт московский поезд. Мы в спортивных трусах и майках. Тамаз Николаевич тоже в спортивных трусах и майке, а в руках лозунг, гласивший, что мы все рады видеть дорогого Никиту Сергеевича. Да, это было то время! Появление в тамбуре одного из вагонов притормозившего поезда сонного премьера, очевидно недовольного тем, что его так рано разбудили, его лысина и бородавка на носу вызвали всеобщий энтузиазм, аплодисменты, «переходящие в авиацию» (как потом напечатали в местной газете). Среди верноподданнического ажиотажа, подогреваемого рёвом духового оркестра и пламенными речами местных руководителей, я случайно взглянул на физрука: его лицо лоснилось от подобострастия, лучилось от удовольствия.
Надо отметить, главу правительства принимали со всей искренностью (наверное, по-другому не умели). Но в городке уже острили по поводу его кукурузных перегибов. Как-то в темноте кинозала зрители непочтительно хохотали, когда на экране толстый Никита Сергеевич в присутствии иностранных гостей выплясывал в Кремле гопак. По юности лет мне стало казаться, что можно выказывать преданность первому лицу в государстве, но делать это без последствий для других. Я ошибался: Тамаз Николаевич преподал мне крутой урок.
Вообще мы как будто дружили. Я неплохо бегал, прыгал, даже проявлял эрудицию по части спортивных рекордов, имён, чем особенно подкупал физрука. Он был из того славного племени педагогов, которое весьма склонно к рукоприкладству. Меня он долго не трогал. Но произошёл конфуз, и тумаков надавали мне с избытком.
Тот злосчастный день был довольно солнечным. Выдался свободный урок, и мы резвились на травяном газоне необъятного школьного двора. Где-то в одном из его отдалённых уголков шёл урок физкультуры. Зычные крики Тамаза Николаевича оглашали окрестности. Разморенный беготнёй и хорошей погодой, я сел на скамейку, где были навалены портфели одноклассников. Размазался на сидении. Но кафешантанное настроение продолжалось недолго – вспомнил, что надо повторить урок по истории. Не вставая, я склонился над кучей портфелей, достал свой.
Если кто помнит, в учебнике по истории для 4-го класса было фото. Во весь лист. На нём Хрущёв в обнимку с космонавтами. Причём в некоторых учебниках он только с Гагариным, в других – уже и с Титовым. Но в обоих – в макинтоше и белом цилиндре.
Не расположенный повторять урок, я принялся украшать премьера, пририсовав ему неумеренно большое количество веснушек. Признаться, делал я это в полудремотном состоянии, потому что уж очень разморило. Меня можно было считать почти невменяемым, когда из белого цилиндра Никиты Сергеевича вылезли в обе стороны рога. Именно в этот момент меня накрыла чья-то тяжёлая тень. «Что ты наделал! Что ты наделал!!!» – раздался истеричный вопль, разбудивший меня и всполошивший всех, кто был на школьном дворе. Тяжёлая рука физкультурника опустилась мне на голову, а потом, схватив за шиворот, приподняла меня над землёй. Он мельтешил, как человек, поймавший вора, физиономия переливалась всеми оттенками оскорблённой добродетели. Рассказывали, что на время прекратились занятия в школе. Дети, те, кто был в классах, прильнули к окнам, а наиболее любопытные преподаватели, высунувшись, спрашивали, кого поймали.
Каково было удивление подошедших к месту происшествия, когда вместо отъявленного хулигана они увидели очкарика в аккуратно выглаженном пионерском галстуке. «Ты не хулиган, ты – политический преступник!» – вопил Тамаз Николаевич. Он не переставая тормошил меня левой рукой, а правой, воздев её вверх, потрясал учебником. Обескураженный, морально уничтоженный, я стоял, боясь поднять глаза. Пуще всего меня донимало то, что как-то всё это было непонятно. Ведь был среди нас один парнишка, совершенно безукоризненный, но над которым подшучивали только потому, что его звали Никитой!
Долго никто не мог понять, что же произошло, а когда поняли… замолчали.
В самый разгар экзекуции Тамаз Николаевич вдруг затих, отпустил меня, передал вещественное доказательство стоявшему рядом мальчишке и начал шарить по собственным карманам. Причём с таким угрожающим видом, что мне окончательно стало невмоготу. Но, не найдя «того самого», он отправил за «этим самым» другого мальчишку. Пока тот убегал и прибегал, Тамаз Николаевич продолжал кричать, что я неблагодарная свинья, что нет мне места в советской школе, скрепляя сентенции порциями тумаков. Некоторые из жалостливых старшеклассниц, наблюдавших сцену, чуть-чуть причитая, стали просить отпустить меня. В ответ – опаляющий осуждением взгляд. Но тут принесли «то самое». Оказывается, блокнот. С деловым видом физкультурник сел на скамейку.
– Как фамилия? – прозвучал вопрос. С недоумением я взглянул на него. В школе у меня была репутация примерного ученика из более чем благополучной семьи. Потом последовали вопросы о родителях, социальном положении дедушек и бабушек. Спрашивая об отце и получив ответ, Тамаз Николаевич поёжился. Но бес верноподданничества и, может быть, факт присутствия многочисленной публики не умерили его пыл. Он встал, вытянулся во весь рост, уничижительно-театрально взглянул на меня сверху вниз, обернулся затем к присутствовавшим: «Его вопрос будет рассматриваться в Москве! – он показал на меня пальцем. – Сам Никита Сергеевич будет решать, покарать или помиловать этого негодяя!» И, напустив на себя таинственный вид, добавил: «Заседание, где будет обсуждаться его судьба, будет тайным, а то у американских империалистов вот такие уши, – он приставил ладони к ушам и для пущей убедительности растопырил пальцы. – Узнай про этого субъекта, – снова показал на меня пальцем, – раструбят о нём на весь мир!» – заключил физрук и в порыве праведного гнева отвесил мне оплеуху ещё раз.
Толпа молчала, никто не рисковал отлучиться. Тамаз Николаевич был доволен. С чувством исполненного долга (гражданского и педагогического) он расхаживал вокруг меня, любуясь произведённым впечатлением. Нужен был достойный финал. «Чья сорочка?» – неожиданно крикнул он, схватив меня за воротник. «Моя», – ответил я испуганно, решив, что меня хотят обвинить ещё и в воровстве. «Нет, чьё производство?» – уточнил физкультурник. – «Китайского». Увы, урезонивающей концовки не получилось. Отношения с Китаем к тому времени у Хрущёва сильно испортились. За что мне добавили несколько пощёчин. Тут толпа задвигалась и облегчённо вздохнула. Появился директор. Перед ним расступились. Торжественно, подхалимски улыбаясь, физрук слегка подтолкнул меня вперёд, навстречу директору. Тот сурово взглянул на меня, потом на Тамаза Николаевича. Как бы предупреждая отчёт коллеги, он взял у него книгу и бросил: «Продолжайте урок. А ты иди со мной». Ничего не видя перед собой, только широкую спину директора, я поспешил за ним. Зашли в кабинет. Он подошёл к окну, окрыл его, посетовав на жару. Потом обернулся ко мне и… засмеялся. Затем взял учебник, перелистал и снова засмеялся.
– Угораздило тебя показать книгу этому дураку! – сказал он.
Я решительно ничего не понимал и совсем растерялся, услышав: «Шут не нуждается в дополнительных украшениях, тем более если он первое лицо в государстве!»
На мою школьную судьбу данный инцидент не мог повлиять. Через несколько дней подоспела скандальная отставка премьера. Но физкультурник не унимался. Однажды во время школьных соревнований, когда я уже был на старте, он вдруг спросил меня, как, мол, с дисциплиной. Прозвучал выстрел стартового пистолета. Все побежали, кроме меня.
Но приставать ко мне ему предстояло недолго. Он вдруг исчез. Когда я поинтересовался, куда же он делся, мне ответили, что Тамаза Николаевича призвали служить – и многозначительно показали в неопределённом направлении. Что ж, подумал я, он спортивен, энергичен, главное – идейно выдержан, почему бы и не призвать. Разве что усерден не в меру и глуповат.
Прошло время, и я уже не вспоминал своего воспитателя. Но однажды, прогуливаясь по Тбилиси, у Дворца пионеров обратил внимание на одного субъекта. Тот с величайшим рвением наблюдал, как ритуально братаются друг с другом грузинские и американские ребятишки. Они обменивались вымпелами, лезли целоваться друг к другу, в особенности наши. Стоял шум-гам. Этот тип явно пас детишек. Его взгляд был уж очень пристальный и оценивающий, как у маньяка или сотрудника органов при исполнении. Я узнал Тамаза Николаевича. Он обрюзг, плечи сутулились. Видать, карьера у него не сложилась!
Подростковые игры
Мальчишки собирались на чердаке заброшенного дома. Резались в карты и сплетничали, делились своими познаниями. Вано знал, как будет слово «задница» на 25 языках. Не исключено, что выдумывал. Один умник показал, как можно измерить своё мужское достоинство – средний палец максимально втягиваешь вовнутрь, его кончиком касаешься ладони и потом линейкой измеряешь расстояние между точкой касания и кончиком пальца. Темо поведал, что зашёл по какой-то надобности в дом учительницы по английскому языку и увидел её голую тень. Окно в ванную было закрашено, так что через него можно было видеть только силуэт… Я был вне конкуренции, заимствовал слова из медицинской энциклопедии. Даже нарисовал матку в разрезе. Хихикали вдоволь.
Я был хорош собой. Блондин с голубыми глазами – большая редкость для грузинской глубинки. Девчонки поглядывали на меня, шушукались при моём появлении. Уже в Тбилиси, будучи студентом университета, изучая классическую литературу, я понял, что ещё в подростковом возрасте мне выдалось познать прелесть буколических игр… Дёрнув кого-нибудь из девиц за косу, мальчик во весь дух нёсся по зелёному газону огромного школьного двора, а девочки шумной стайкой гоняли его, вроде как пастушки преследовали Дафниса. Неожиданно я разворачивался и бежал им навстречу. По инерции они проносились мимо. Их щёки горели румянцем – от того, что запыхались или… от удовольствия.
Была среди них разбитная девица Валя. Она догнала-таки меня. Тут произошло неожиданное. Девочка прильнула ко мне и сильно прижалась губами к моей щеке. Никто ничего не понял. Меня, кажется, одарили поцелуем. В тот момент мне показалось, что некто ведёт себя странно. С той поры в пылу детской суеты и маеты на мне остановился пристальный взгляд. Так смотрела Валя. Глаза у неё были чёрные и как будто печальные. Я не знал, как реагировать на это. Мне ничего не стоило осадить её, бросить: «Чего пялишься!» Но откладывал.
Как-то меня поколотил второгодник Бено. Я сидел за партой один, всеми покинутый. Вдруг ко мне подсела Валя и тихо спросила, не больно ли мне. Никто не замечал нас. Она провела своей рукой по моим волосам. Я не сопротивлялся. И тут на меня нашло. Как помню, первый раз в жизни защемило сердце. Позже стал осознавать, что так проявляет себя моя тревожность. Неведомые чувства пугали, но казались сладостными. Я открыл для себя очарование своей отдельности от всех – одиночества. Она делила одиночество со мной.
Эту Валю считали малахольной. Вся её семья была чудной. Они приехали из российской глубинки. Вернее, отца, военного, перевели к нам в городок. Валя и её сестра учились в русской школе при военной части. Её мать, белёсая баба, говорила очень громко. Ей дали прозвище – Радио. В одно утро она вышла на балкон и разбудила соседей гомерическим смехом. Сбивчиво рассказала, что младшенькая заснула с булкой в руке. Ночью к булке подобралась крыса и заснула у спящей девчонки на животе. Утром сцену застала мать.
– Не хотелось их будить, так мило было, – давясь от смеха, рассказывала белёсая баба.
Я ничего не стал рассказывать на чердаке. Что я мог сказать? То, что у меня дискомфорт в левой груди и что в этом виновата дурнушка Валя. Но произошёл случай, когда я уже вполне членораздельно мог поделиться впечатлениями.
Мой отец был врачом. Он практиковал на дому. От клиентов не было отбоя. Когда начинался осмотр, дверь кабинета закрывали, когда заканчивался, дверь открывали. Было слышно, как отец слабо сопротивлялся, когда ему предлагали гонорар.
В тот вечер на приём Валю привела мать. Открывая дверь, я слышал, как басила её матушка. На случай визита к врачу Валя тщательно помылась. От неё пахло дешёвым земляничным мылом. Новое платье ещё пуще выдавало её болезненную худобу. Девочка несколько зарделась, увидев меня. Отец проводил их в свой кабинет. Некоторое время оттуда доносились приглушённые звуки Радио. Потом она замолкла. Тишина была продолжительной. Зазвонил телефон. Спросили отца. Я постучал в дверь кабинета и позвал его. Он вышел и поспешил к телефону. Аппарат находился в другой комнате. Впопыхах отец плохо закрыл дверь, и она приоткрылась…
В проёме приоткрывшейся двери я увидел Валю. Она стояла вполоборота. Нагая, с потупленной головой. Одна рука прикрывала грудь, другая была опущена. Костлявая спина плавно переходила в овал попки. Лёгкий сквозняк со стороны двери привлёк её внимание, она обернулась. Наши взгляды встретились. Валя осталась стоять и не делала суматошных попыток прикрыться. Я увидел, как её чёрные глаза наливались влагой. Кажется, собиралась расплакаться. Её мать сидела в глубине комнаты и не могла меня видеть. Из оцепенения меня вывел голос отца. Он с кем-то прощался по телефону.
На следующий день перед уроками я встретил Валю в буфете. Её лицо, глаза были такими же, как вчера, грустными. Я купил четыре пончика, угостил её и убежал.
После уроков на чердаке я потчевал компанию словом «кинеде» и не позволял себе ничего личного.
Никто не замечал нашего интима. Однажды после урока мы остались вдвоём, сидели за партой и будто что-то вычитывали из книги. На самом деле меня одолевал нетерпёж. Тут Валя положила голову мне на плечо. Я вытянулся в струнку. Она прижалась ко мне, и пальцы её правой руки лёгкими прикосновениями стала путешествовать по моей груди. Она не сопротивлялась, когда я правой рукой проник под полу платьица и принялся гладить атлас её ног… Ощущение было таким острым, что на некоторое время у меня помутнело в глазах.
На следующий день к компании на чердаке прибился Григол. Он был рыжий и толстый. Ему нечем было поделиться с нами. Толстяк долго ходил кругами, пока не принёс новость – его соседка и наша с ним общая одноклассница Валя пришла вчера в школу без… штанов. Григол уверял, что в подъезде их дома после школы, когда она поднималась по лестнице наверх, на свой второй этаж, он глянул ей вслед и… увидел. Я вспыхнул, услышав такое, но быстро собрался, чтоб не привлекать к себе внимания.
– Вот почему она весь день такая тихая была! Перед тем, как сесть, платье аккуратно подберёт, – пытался подогреть интерес к сенсации рыжий толстяк.
Григол не унимался. Он рассказал, что младшая сестра Вали иногда выскакивает нагой на балкон.
– Выбежит голышом, повернётся то так, то этак – и шмыг обратно в комнату. Сам видел, – говорил он.
– Это та, у которой на животе крыса спала? – последовал уточняющий и обескураживающий вопрос. После него толстяк больше не возникал.
Я молчал. Более того, мне показалось, что мои чувства оскорбили.
Скоро чудное семейство уехало. Отца перевели на другое место службы.
Симон
То, что взгляд у Симона был особенный, – факт. Иногда он смотрел очень пристально. Говорят, что Симон остановил взглядом проходящий мимо трамвай, когда прогуливался с родителями по улице. Вагон резко с лязгом затормозил, из-под колёс посыпались искры, хлопнули двери, и из своей кабинки высунулся взбешённый ватман. «Чего уставился, придурок!» – крикнул тот мальчику.
По-моему, он был зевакой по сути своей и проявлениям. Со мной согласился бы сторож плавательного бассейна, только-только открытого в нашем районе. Сторож бдил у входа в бассейн, занятый ловлей многочисленных и проворных безбилетников, когда в поле его зрения попал подросток. Этот мальчик битый час стоял неподвижно у входа.
– Ты, видать, приличный малый. Заходи, я пропускаю тебя, – обратился к нему сторож. Парнишка отказался:
– Спасибо, отсюда тоже хорошо видно!
Это был Симон.
C того места был виден участок воды, в которой плескалась ребятня.
Догадку, что Симон наделён даром созерцания, сделал учитель по истории. Он придерживался широких взглядов и считался знатоком восточной экзотики. У Симона была привычка – во время уроков глядеть во двор школы. В этот момент с уголков его рта текли слюни, лицо было свободным от всякого выражения. Педагоги были уверены – ученик отвлекается, невнимателен. Возникли подозрения о слабоумии.
– Не исключено, что ребёнок уже познал нирвану, гомеостатическое единение объекта и субъекта созерцания. Не надо его дёргать. В японских садах есть специальные места для созерцания, – говорил историк коллегам.
Всё это он вычитал из книги «Японский сад», за которую заплатил 20 лари (половину месячной зарплаты). Он нараспев выговаривал названия знаменитых парков: «Рёандзи», «Сайходзи».
– Пусть эти сады и созерцает, а не наш загаженный двор! – возразил ему не столь эрудированный учитель химии.
Попытка историка привить Симону ещё и способности к медитации закончилась плачевно. Ученик заснул, когда по заданию учителя медитировал, сосредоточившись на причинах поражения Афин в войне со Спартой.
Знаток восточной экзотики продержался в нашей школе недолго. Причина – нервная болезнь. Такую версию официально распространяли среди детей, чтоб те не подумали, что педагог сошёл с ума.
Симон был моим одноклассником. Не могу вспомнить, как он учился. Обычно, когда его вызывали к доске, в классе падала дисциплина, начинались разговоры, шум, мальчишки задирали девчонок. Учителя носились по классу, наводили порядок, а когда вспоминали о Симоне, оказывалось, что тот уже кончил пересказывать урок. Со сверстниками Симон не водился, не разделял их шумных игрищ.
Мы как-то подружились.
Тогда по всей стране в моде был КВН. Его игры в нашей школе проводились на сцене актового зала. Народу собиралось много. Мой класс тоже подготовил свою программу. Её гвоздём должна была стать дурнушка Мэги. Она корчила рожи, нелепо кривлялась. Мне казалось, что роль добровольного шута ей не удавалась – не хватало вкуса. Но так не считала классная руководительница. Она смеялась её проделкам. Мэги доверили целый номер. Симону режиссёр поручил всего одну фразу. Во время представления команды, изображавшей заблудившихся туристов, он должен был произнести: «Я измазюкался, как поросёнок».
И вот на сцену вышла Мэги. Не в состоянии видеть её ужимки, я вышел за кулисы, забился в тёмный угол, в хлам старых декораций. Мои худшие ожидания оправдались. Пока шёл номер, обычно шумный зал вдруг смолк. Наступила гнетущая тишина, как будто зрителей не было вовсе. Тут неожиданно откуда-то рядом сбоку донеслась фраза:
– Провал артиста – это не то, что под ним разверзается пол, а то, что вдруг проваливается куда-то зритель.
В темноте я рассмотрел худенькую фигуру Симона.
Дружба с Симоном имела вялотекущий характер и продлилась до студенческих лет. Разговоры о книжках не получились с самого начала. По поводу чтения Симон с ухмылкой заметил:
– Легко быть умным за чужой счёт.
Такое отношение меня уязвляло, ибо я всегда считался весьма начитанным молодым человеком. Моментами казалось, что мы играем в молчанку. Досаждала его манера останавливаться на улице и принимать отсутствующий вид. Мои попытки вывести его из забытья пресекались жестом – мол, погоди. Я думал, с ним что-то происходит – спазм или болезненный приступ. Придя в себя, Симон отвечал на мои расспросы односложно:
– Ничего интересного.
Во время очередного его приступа я не выдержал и заметил ему с ехидцей:
– Реле в мозгах отключилось?
Симон кивнул в сторону. Прямо на улице устроила перебранку семейная пара.
– Неужели так любопытно?! – спросил я раздражённо.
Или его мания вычислять людей. Симон, не знавший удовольствий (я так считал), моментами сильно приободрялся.
– Сегодня меня познакомили с М., – заявил он мне.
Субъекта с этим именем мы увидели как-то в кафе – убогого мальчишку-старикашку, вокруг которого увивалась восторженная молодёжь.
– Кто это?! – со вспыхнувшим в глазах интересом спросил он меня.
– Наверное, какой-нибудь гениальный идиот, – ответил я ему.
– Сделай так, чтобы мы познакомились! – попросил он меня умоляюще. Воздев глаза к небу, я дал понять ему, что просьбы такого рода невыносимо выслушивать. Он таращился на компанию изо всех сил. Прошло три года, пока Симон не насытил своё любопытство насчёт того типа.
В конце концов между нами произошла размолвка. Причиной её стал… негр. Мы направлялись в университет, где учились на филологическом факультете, и, проходя мимо одного из скверов, увидели негритянского юношу. Он сидел, понурив голову, глубоко опечаленный. Нелегальный мигрант. В Тбилиси их появилось немало, и к ним привыкли. Верный себе, Симон притормозил и начал смотреть.
– Негра не видел? – спросил я его и потащил за рукав.
Мы спешили на экзамен.
После экзамена сокурсники решили зайти в «Дом чая», тогда очень популярное место тусовок студентов университета. Я с энтузиазмом поддержал идею. Как всегда, Симон не проявил охоты. Пришлось упрашивать. На этот раз он пребывал ещё и в нетерпении, спешил куда-то, даже нервничал. Мы стояли в сторонке.
– Тебе разве не интересно, чем всё это закончится в сквере? – спросил меня Симон.
Я не сразу понял, а когда смекнул, безнадёжно махнул рукой и отошёл к однокурсникам.
Вечером, чтобы сгладить вину, я позвонил Симону. Он спросил с подковыркой:
– Много чаю выпили?
– Напрасно не пошёл с нами. Гоги (наш однокурсник) показывал привезённые из Америки книжки, – ответил я, стараясь не замечать его тона.
И тут последовала тирада:
– Я застал того мигранта на том же месте, в той же позе. Бедняга страдал от одиночества. Одна простая женщина, видно деревенская, подсела к нему и с материнским сочувствием что-то говорила, увещевала его и даже гладила парня по кучерявой голове. Может быть, она дотрагивалась до негра первый раз в жизни.
– Да, у несчастного были все признаки депрессии… – но договорить мне не дали.
– Жизнь у тебя под носом, а ты ищешь её в книжках Гоги! – ввернул Симон.
– Можно подумать, ты пожертвовал тому парню один-два лари. Знаю я твою скаредность. Небось, стоял разинув рот и любопытствовал.
Назревала перебранка. На другом конце провода повесили трубку.
Обычно в университет мы ходили вместе. Жили по соседству. На следующий день я пошёл прямиком в университет. Думал, что проучу Симона за его дерзости, придя туда первым. Но не получилось – когда я явился, Симон уже находился в аудитории. Он выказал холодность при встрече, его глаза только смотрели. После этого я позволил себе слегка позлословить в адрес бывшего друга, дескать, ему легко в этой жизни: только и делает, что глядит, пялится, таращится, выпучивает зенки, лупится и никаких других усилий.
Но я никак не думал, что эти усилия могут быть вредным для здоровья.
Мы жили в районе, застроенном частными домами, прилегавшем к старому Кукийскому кладбищу. Оно почти не функционировало, похоронные процессии были редки. Со стороны кладбища, огороженного каменной оградой, из-за которой виднелись кипарисы и сосны, в летнюю жару тянуло прохладой. В погожие дни под вечер мы собирались на улице. Играли в домино, нарды, шахматы. Шумела ребятня. У женщин было своё общество. Симон молчаливо посиживал рядом с игроками и никак не обращал на себя внимания. Он, как и я, после университета не нашёл работу. Так что приходилось прохлаждаться на улице довольно долго.
Шахматы, наверное, не тот вид настольных игр, где соперники кричат друг на друга, порываются подраться. Но так постоянно происходило, когда этой сложной игре предавались не столь квалифицированные шахматисты с нашей улицы. Тон задавали братья Гено и Бено. Известно было, что они не могли поделить дом. Семейная склока продолжалась во время игры в шахматы. На этот раз страсти разгорелись не на шутку и привлекли тревожное внимание женщин. Даже дети всполошились.
Неожиданно Симон повёл себя странно. Совершенно отчуждённый от творящихся вокруг треволнений, он вдруг встал и обратил свои взоры на мимо проходящую пару: на высокого молодого светловолосого мужчину с усами пшеничного цвета и мальчика (по всей видимости, сына). Они шли со стороны кладбища – как бывает, забежали проведать могилу и теперь спешили домой. Мужчина что-то гневно выговаривал мальчику, а тот шёл чуть поодаль и старался не реагировать на отца. Я отвлёкся от возни, устроенной Гено и Бено, и тоже посмотрел на проходящую мимо пару. Я хотел понять, что мог натворить на кладбище парнишка, если удостоился столь резкой нотации. Тут я услышал слова Симона:
«Неужели, неужели!» Они были произнесены тихо и с отчаянием в голосе. Понурив голову, Симон заспешил к себе во двор. Я глянул в сторону уходящих отца и сына. Они шли быстрым шагом и постепенно уходили из поля зрения, тем более что слепило заходящее солнце.
Сцены одна скорбнее другой происходили перед нами постоянно. Появилась даже привычка к чужому горю. Но с какой стати так повёл себя Симон?! Кроме меня никто не заметил его нехарактерной реакции. Однако чуть позже все заговорили о странностях Симона. С шизоидной педантичностью он стал наведываться на кладбище и проводил там много времени. Его даже сравнивали с одной душевнобольной особой, десятки лет каждый день посещавшей кладбище по известной только ей причине.
Симон перестал появляться на людях, сгорбился и осунулся.
Однажды, когда я с соседями сидел в тени виноградной беседки на улице, из окна первого этажа двухэтажного дома напротив, где жил Симон, меня позвала его мать. Я почувствовал неладное, ибо женщина показалась мне расстроенной. Я зашёл во двор. Она встретила меня у дверей с заплаканным лицом.
– У моего мальчика снова обострение. Поговори с ним. Он ведь тебе всегда доверял, – сказала мать.
Я не понял, о каком обострении идёт речь, так как не знал, что Симон вообще чем-либо болел. Но виду не подал.
Симон лежал на кровати, нераздетый. В комнате было темно. Окно было занавешено, но открыто. Слышался приглушённый разговор мужчин в виноградной беседке напротив. На тумбочке рядом с кроватью в беспорядке лежали вскрытые коробочки лекарств. Я напрягся, чтобы при плохом освещении незаметно прочесть их названия, но не смог. Он слабо приветствовал меня и остался лежать в той же позе. Некоторое время помолчали.
– Вышел бы на улицу. Там чудесная погода, – начал я.
– Да, ещё говорят обо мне как о последнем идиоте! – оборвал меня Симон.
Потом он снова ушёл в себя. Я начал ёрзать на стуле, ища возможность чем-то занять себя.
– Ты помнишь того мальчика и мужчину? Месяц назад они проходили мимо нас, когда братья устроили драку из-за шахмат.
Я помнил, но, не уверенный, что этот факт мог иметь какое-то значение, переспросил Симона.
– Не надо делать вид, что пытаешься вспомнить. Ты помнишь. Я видел, как ты смотрел на них, – перебил он меня.
– Какое это имеет значение? Мало ли кто наведывается на кладбище, – возразил я как можно мягче, чтобы излишне не волновать хозяина.
– Представь себе, я знаю имя и отца, и мальчика, – тут Симон слегка улыбнулся. – У них типично грузинские имена при совершенно славянской внешности и посредственном знании грузинского языка. Должно быть, у мужчины отец – грузин, а мать – русская.
Я пожал плечами. Симон сделал паузу и потом, устремив свой взор куда-то вдаль, сказал:
– Мальчишка похож на свою мать. Вот имени её я так и не узнал!
Сказал и… всхлипнул. Я опешил, засуетился, начал успокаивать Симона. Он быстро оправился. Наступила очередная пауза. Я стал догадываться, почему он произнёс последнюю фразу в прошлом времени и поёжился. Потом он продолжил:
– Я позвал тебя, чтобы рассказать кое о чём. Хоть ты не будешь считать меня тронутым умом…
Симон заговорил. Видно было, что текст давно созрел в нём, поэтому он пересказывался достаточно гладко и без остановок. Это была другая личность. Глаза его горели, от эмоционального напряжения на шее вздувались жилы, руки тоже ожили. Всегда безжизненные, они вдруг обрели пластику – сопровождали повествование лёгкими, короткими и точными движениями.
– Я стоял на остановке троллейбуса напротив университета, – рассказывал мой приятель, – она подошла ко мне и спросила о чём-то, о ерунде какой-то. Невысокого роста блондинка с широковатыми скулами. Она спросила меня так, как будто мы давно знакомы, более того – испытываем друг к другу симпатию. Такими приветливыми показались мне её голубые глаза в яркий весенний день, такой естественной улыбка и искренним смех, спровоцированный чем-то совершенно обычным. Казалось, что она готова была завести со мной беседу. Не исключаю, что она спутала меня с кем-то.
В это время я взял с тумбочки коробку с лекарством и только попытался прочесть его название, как Симон вдруг, не прерывая рассказа, привстал и отнял у меня коробку. Так и остался лежать с зажатой в левой руке коробочкой.
– Подъехал мой троллейбус, и я поспешил к нему. Когда обернулся, то увидел, что она смотрела мне вслед, будто удивлённая моему неуклюжему поступку. Но лицо по-прежнему излучало весёлость. Я не стал искать встреч с ней. Это был только эпизод, с которым я так небрежно обошёлся.
В комнату вошла мать Симона. Она принесла поднос с фруктами. Рассказчик замолк. Явно пережидал, пока выйдет мать. Я принялся есть яблоко.
– Второй раз я встретил её через несколько лет, в зоопарке, где прогуливался после лекций. Она была в кругу семьи, с мужем и мальчиком. Они были такие ухоженные и такие счастливые. Помню, они шли от клеток с тиграми, и отец произносил сыну на грузинском название поэмы «Витязь в тигровой шкуре». Ему давалось это с трудом, из-за чего он выговаривал фразу очень громко. Она оглянулась вокруг с несколько виноватой весёлостью и перехватила мой взгляд…
На улице, видимо в беседке, мужчины зашумели, послышался стук костяшек домино. Симон замолк и поморщился. Он смотрел прямо перед собой, то есть на потолок. Шум с улицы стал причиной его раздражения.
– Так, о чём я… – заговорил Симон. – Да, она не отвела глаза, и к выражению, с каким она пригласила меня разделить забавную ситуацию, примешалось узнавание. Наверное, опять ложное. Женщина проходила мимо, но её глаза ещё общались со мною. Потом она опомнилась и окликнула своих мужчин, чтоб те не спешили. Они шли быстро, увлечённые разговорами о тиграх. Так я узнал имена её мужа и сына.
Симон остановился. Было заметно, что он устаёт от разговоров и эмоций. Мне показалось, что от слабости у него закружилась голова. Он откинул голову. Я сидел молча. Улучив момент, когда Симон начал приходить в себя, я спросил:
– Сколько лет ты… наблюдал их?
Перед словом «наблюдал» я сделала заминку, так как посчитал слово неприемлемым для такого случая.
– Лет пять.
– Ты всегда помнил её?
– Нет, не помнил, но не забывал.
Пока я пытался понять последнюю фразу, Симон продолжил:
– После третьей встречи у меня закралось подозрение, что она больна. Я видел её с мужем, в вагоне метро. Не исключаю, что они ехали от доктора. Лицо женщины приобрело землистый оттенок. Муж, как и прошлый раз, был мил с ней, лёгок в обращении, шутил…
Здесь я неуверенно потянулся за вторым яблоком. Симон не замечал моих метаний и говорил. Яблоко я не взял, посчитал неделикатным.
– …Но чем больше муж пытался быть милым, тем больше усиливалось моё подозрение. Промелькнуло в голове: а не присутствую ли я при долгом прощании? Интеллигентные люди стараются отвлечь внимание больного от его недуга. Не подают виду, что сами страдают. Мне кажется, он её очень любил. Теребил игриво подбородок жены. Опять наши взгляды встретились. Та же лукавинка во взоре. Я прочёл в нём, что она замечала усилия мужа и ценила их. Чувствовалась даже некоторая снисходительность, как будто не она была обречена. А он продолжал играть.
Я стал протестовать – дескать, зачем так думать, может быть, ничего не произошло. Возможно, Симон ошибается. Где гарантия, что он рассказывает об одной и той же женщине? А потом, изменив тон, ввернул вопрос:
– Значит, ты так и не вычислил её? – и осёкся.
Мне не ответили.
– Почему мне плохо? Как ты думаешь? – сказал Симон. – Вчера на улице встретил её мужа. Обычно холёный и аккуратный, сейчас он производит впечатление типичного вдовца. У таких мужчин неприбранность бывает от осиротелости, а не из-за отсутствия привычки к аккуратности.
– Почему же ты ходишь на кладбище? – спросил я.
– Я ищу свежее надгробие. Её. Надеюсь не найти. Скажи мне, что она жива! – взмолился он. Его карие глаза, широко раскрытые, горели.
Я повторил те же фразы, что были сказаны чуть раньше, когда я было запротестовал. Захотелось также прикрикнуть на него, мол, сходишь с ума – сходи, а других не хорони заочно. Но воздержался, побоявшись сильнее ранить его больную душу. С улицы меня позвали играть в домино. Я помялся. Потом громко крикнул в сторону занавешенного окна, что занят. Послышались возгласы лёгкого разочарования. Я взял с подноса яблоко, надкусил его и в более мягкой форме заметил, что негоже оплакивать человека, не будучи уверенным, что он умер.
– Можно накликать беду и на того человека, и на себя! Бросай ходить на кладбище! – заключил я и, решив, что миссия выполнена, встал и поспешил к доминошникам.
…Прошло время. Симон действительно перестал ходить на кладбище. Теперь его часто можно было видеть на проспекте Руставели, у выхода метро. Он во всепогодном грязном балахоне, небритый, сидит на парапете, часами наблюдает за выходящими пассажирами. Глаза его воспалены.
Симон выбрал бойкое место, место свиданий. Он видит людей, которые напряжённо вглядываются в толпу, выходящую из метро, видит, как успокаивается их взгляд, когда в потоке пассажиров они различают того, кого ждут. Ему не везло. Она не появлялась. Не могла же она умереть на самом деле?!
Принц
Окно её однокомнатной квартиры смотрело в пребывающий в вечной тени внутренний двор. К восходу и заходу солнца был обращён фасад этого массивного дома сталинской эпохи. Только во время заката заходящее за горизонт солнце как бы напоследок вдруг посылало луч, и тот по невероятной касательной, преломившись через стекло окна, проникал в комнату Эльзы Августовны… Висящая на уровне форточки клетка начинала золотиться, играя гранями, а лимонная канарейка, воспрянув, распускала крылья, тая в потоке света, заливаясь в пении. Потом сразу меркло, смолкала пташка, и на фоне потемневшего окна оставался скелет клетки и помещённый в неё силуэт нахохлившейся птички…
Сегодня должен прийти журналист. Вчера в булочной Эльза Августовна встретила свою старую приятельницу, которую не видела лет семь и с которой была приблизительно одного возраста. Та по-прежнему продолжала работать в вечерней газете, по-прежнему завотделом культуры и на пенсию не собиралась. Подпирающему возрасту она противопоставила энергичную манеру говорить, быстрые движения, много пудры и помады. Можно было думать, что она слушает свою собеседницу, тихим голосом вспоминающую место и время их последней встречи, но, оказывается, в уме пересчитывала, остались ли деньги на сигареты, без которых не обходилась.
– А ты знаешь, Эльза, я всё ещё помню день твоего рождения! – ввернула вдруг журналистка, прервав робкую собеседницу, и стала пересказывать эпизод, имевший место задолго до их последней встречи.
– Я полагаю, у тебя скоро круглая дата и надо её отметить, как подобает заслуженной художнице. Пришлю к тебе завтра нашего сотрудника!
Её нежелание идти на пенсию подкреплялось ещё отличной памятью и деловитостью. Слабо запротестовавшую было Эльзу Августовну осадил повелительный жест. Нинель Моисеевна – так звали приятельницу – расспросила адрес и, толком не попрощавшись с зардевшейся Эльзой Августовной, поспешила к подъезжающему трамваю.
Журналист явился в полдень. Плохо выбритый, с неприбранной шевелюрой молодой человек. Он рассеяно прошёл в комнату и сел за стол у окна. Достал блокнот и, забывшись, начал про себя что-то вычитывать, заметно при этом шевеля губами. Эльза Августовна присела напротив и, излучая предупредительность, ждала вопросов. Она заранее готовилась к приходу газетчика, подобрала фотографии, любимые эскизы. Старушка облачилась в лучший свой наряд – платье, в котором она была в день её проводов на пенcию. Пауза затягивалась. Потом, опомнившись, газетчик неожиданно ещё раз осведомился о фамилии хозяйки. Получив ответ, спросил, не из евреев ли юбилярша. Эльза Августовна могла бы долго рассказывать, что родилась она в немецкой колонии Катариненфельд, в семье пастора тамошней кирхи. «А этот кенар, наверное, дудочного напева?» – вставил неожиданно журналист, указывая авторучкой на притихшую в клетке канарейку. «Что-что?» – опешила старушка. «Эти кенары – немецкое изобретение. А те, что овсяного напева, – русское». Минут десять газетчик рассказывал о канарейках, а потом заключил: «Правда, я сам мало в них разбираюсь. Мне пришлось о них только писать».
Затем некоторое время он задавал вопросы, бегло перелистал альбомы. Просмотрел эскизы и удалился.
После этого визита Эльза Августовна в течение недели каждое утро регулярно спускалась в сквер неподалеку от дома. Там, в киоске, покупала «вечёрку» и, затаив дыхание, вглядывалась в неё. И вот в чудный майский день, в субботу, на четвёртой странице под рубрикой «Наши юбиляры» она увидела свою фамилию. Тут же в сквере, присев на скамейку, старушка с трепетом прочла заметку. В ней оказалось немало экспрессии и фактов, и Эльзе Августовне стало немножко неудобно, что не совсем хорошо подумала о журналисте. Впрочем, она не замечала шаблонности эпитетов, которых её удостоили. После третьего прочтения, убедившись окончательно, что заметка о ней, Эльза Августовна, разомлев от счастья, сидела на скамейке, пригреваемая ласковым солнцем. Газета покоилась на коленях, юбилярша улыбалась себе, смотрела перед собой, ничего не видя…
На свежем газоне сквера возились чумазые цыганские дети. Их мать, огромная толстуха, подпоясанная фартуком, стояла спиной к своим чадам на тротуаре. Её низкий голос монотонно напевал: «Синька-лила, синька-лила». Из состояния лёгкого сомнамбулизма Эльзу Августовну вывел зычный мат, которым цыганка крыла попытавшегося возразить ей клиента. Меж тем цыганята продолжали яростно бороться, пытаясь поделить какой-то лакомый кусочек. Разница в возрасте между ними не была значительной. Их дородная мать, видимо, не знала продыху лет пять кряду. В сторонке, на травке, равнодушный к возне собратьев, сидел шестой ребёнок – мальчик. Самый младший. Ему было около семи лет. Зоркий взгляд старой художницы рассмотрел в чумазом цыганёнке необычайную ангельскую красоту: золотистого цвета волосы, бледноватое лицо с удивительно правильными чертами, два экрана больших серых глаз. Мальчик тупо смотрел на своих всё более распаляющихся домочадцев, но этот взгляд показался ей задумчивым. Ребёнок был худ и слаб, но не костляв. Почти прозрачные запястья и стройные лодыжки выдавали прелестную астеническую конституцию. Эльза Августовна подозвала его к себе. Он грациозно встал с газона и подбежал к ней. Старушка протянула ему рублёвую и спросила имя. «Роман», – ответил мальчик неожиданным дискантом и улыбнулся, обнаруживая под красиво очерченными губами ровный ряд зубов. Но глаза его оставались неподвижными. Цыганята прекратили бороться и уставились на братца. Потом, когда он отошёл от Эльзы Августовны, окружили его и возбуждённо залопотали. Их мать вроде бы не обернулась. Но из-за лёгкого поворота головы зыркнул взгляд, несколько настороженный и одновременно снисходительно-насмешливый.
Вечером, как обычно, к Эльзе Августовне наведалась соседка, жившая этажом ниже. Тоже пожилая женщина. При свете абажура, попивая фруктовый напиток, они играли в «девятку». Соседка была туга на ухо, и в подъезде дома можно было слышать, о чём говорят с ней домашние. Тихая, спокойная речь старой художницы воспринималась ею без затруднений, и она больше умиротворённо молчала, отдыхая от необходимости напрягать слух. Эльза Августовна показала ей газету, потом рассказала о цыганёнке. «Он слишком слаб и беззащитен, чтобы быть дитём природы, Медея Апрасионовна!» (так звали гостью). Та ничего ей не ответила и только улыбнулась, потому что сорвала куш и, удовлетворённая, сгребла с кона мелочь.
Следующим утром Эльза Августовна вышла прогуляться в сквер. Цыганята приставали к прохожим, клянча деньги. Романа не было видно. Завидев знакомую старушку, дети засуетились и по цепочке шёпотом что-то стали передавать друг другу. И тут появился Роман. Он прямо направился к Эльзе Августовне и ещё на некотором расстоянии изготовился просительно протянуть руку. Она ничего не положила в его грязную ладошку, погладила вихрастую шевелюру и спросила мальчика, заглядывая ему в глаза, завтракал ли он. Его неподвижный взгляд дрогнул – как будто цыганёнок что-то смекнул. Эльза Августовна подошла к стоящей неподалёку матери Романа и, умилённо улыбаясь, обратилась к ней с просьбой разрешить сыну прогуляться с ней. Божий одуванчик в старомодной шляпе мог позабавить суровую толстуху, но она только сказала мужским голосом: «Спасибо, добрый человек!»
Старая женщина отвела ребёнка в кондитерскую. Первый раз она заговорила о том, как ведут себя хорошие мальчики, когда они стали перед необходимостью помыться. Чистое, освежившееся лицо ребёнка стало ещё красивее, но бледность, которую можно было назвать аристократической, не спадала с лица. Незаметно для себя старушка продолжала воспитывать Романа, припоминая примеры из жизни замечательных людей о том, как они держат чашку с какао, жуют бисквиты, не ёрзают на стуле.
Вечером за традиционной партией в «девятку» при свете абажура, потягивая яблочный сок, она рассказывала партнёрше по картам о своём поступке. Эльза Августовна вспомнила тюзовский спектакль «Золушка», для которого в своё время сделала костюмы. Особенно ей удался наряд принца. Она рассказывала Медее Апрасионовне, как тревожилась, наблюдая за курящим в перерывах между выходами «принцем». Пепел от курева мог попортить золотые атласные одеяния, в которые было облачено хрупкое создание – то ли юноша, то ли девушка, травести, похожая на Романа. Потом произошла смена актёра, и в наряд принца втиснулась не столь юная, уже раздавшаяся вширь другая травести. Костюм не мог долго выдержать и чуть было не пошёл по швам. Художница оставила его себе. Дирекция театра не возражала.
Приятельница Эльзы Августовны, как всегда, молчала, только под конец, при расставании, мягко улыбаясь, посоветовала не предаваться фантазиям. Мол, это небезопасно.
Слова Медеи Апрасионовны запали в душу старой художницы.
Костюм принца висел в старинном шкафу. Шкаф занимал почти половину комнаты и находился напротив кровати хозяйки. Иногда он вдруг оживал, когда немотивированно, без скрипа, медленно отворялась его дверца. Старушка механически водворяла её на место. В эту ночь спящей Эльзе Августовне показалось, что кто-то в упор смотрит на неё. Нафталиновый ветерок овевал ложе художницы. Она открыла глаза и увидела отверстый зев шкафа. В его глубине фосфорически светился костюм принца.
Всё следующее утро она чувствовала себя неуверенно – то порывалась выйти прогуляться в сквер, то принималась за рисование эскизов. Она не заметила, что даже не позавтракала. Постепенно чувство тревоги овладело ею: неприятное жжение под левой ключицей, сухость во рту. Но вот она надела своё лучшее платье, навела марафет, пересчитала деньги и направилась к двери. Она ещё немножко помялась на пороге, лихорадочно ища повод остаться, потом потянула на себя дверь…
На пороге стоял Роман. Неизвестно, как долго он стоял у дверей квартиры Эльзы Августовны и как нашёл её, – неподвижный взгляд мальчика ни о чём не говорил. Как ни странно, неожиданное явление цыганёнка не удивило старушку, но лишь добавило тревожности. Она замельтешила. Ей показалось, что надо что-то делать, говорить, чтобы унять подступающий страх. Старая женщина предложила Роману войти, завела его в ванную комнату, помыла.
Они говорили мало, но когда сели за стол завтракать, Эльза Августовна несколько успокоилась и пассажи на дидактические темы потекли сами собой. Весь день она развлекала мальчика, рассказывала ему о театре, говорила много, без остановки. Незаметно подкрался вечер. Старушка включила абажур. На вопрос хозяйки, а не хватятся ли домашние Романа из-за его долгого отсутствия, тот только криво улыбнулся. Особенно понравилось цыганёнку закрашивать эскизы. Он не знал названия цветов, но какие-то способности к художеству проявлял.
Моментами сомнения снова накатывались на пожилую женщину, и молчаливый гость не развеивал их. Неподвижный экран его глаз бесстрастно отражал скудный интерьер жилища одинокой старости. Только канарейка, взирающая на всё происходящее из своей клетки, похоже взволновала дитя природы. Мальчик несколько раз пристально взглянул на птичку, но ничего не сказал. Эльза Августовна наконец перехватила этот взгляд, который подсказал ей ещё одну тему для разговора. Когда она начала рассказывать о канарейках, пересказывая журналиста, Роман уже не отрывал взгляда от клетки. Эльза Августовна встала на стул и спустила её на стол, давая возможность гостю поближе рассмотреть птицу. Её неприятно поразила реакция Романа. Он вдруг оживился и попытался сквозь частые прутья клетки пальцем дотронуться до пернатого. Испуганная пташка заметалась в клетке.
– Почему она не поёт? – первый раз за время знакомства произнёс связную фразу Роман. Тут самопроизвольно открылась дверца шкафа, и мальчик жадным взглядом стал всматриваться в его содержимое.
В это время в прихожей позвонили. Эльза Августовна закрыла дверцу гардероба и вышла в коридор. Пришёл внук Медеи Апрасионовны, попросил спуститься к его бабушке измерить давление и ушёл. Старая художница некоторое время стояла в нерешительности. Потом вернулась в комнату. Роман умиротворённо раскрашивал картинки. Кенар в клетке спокойно пил воду из баночки. Художница улыбнулась. Она повесила клетку на место и, чтобы не мешать мальчику, – как ей казалось – незаметно вышла в коридор, прихватив с собой аппарат для измерения артериального давления…
Ещё на лестнице, поднимаясь к себе, она почувствовала неладное. Жутковатый сквозняк исходил от её двери. Та была просто прикрыта. Дрожащей рукой Эльза Августовна тихо толкнула её. Почему-то был выключен свет. В полусумеречной комнате царил хаос – разбросанные на полу бумаги, карандаши. Шкаф был открыт. На фоне темнеющего окна в чёрных сплетениях клетки с настежь раскрытой дверкой вырисовывалось тельце кенара. Вверх раздвоившимся хвостом, растопыренные лапки. Его голова была втиснута в банку с водой. Ни принца, ни его наряда нигде не было.
Фетида
Было время, когда я усиленно качался на тренажёрах, для чего посещал крытый легкоатлетический манеж. Это был огромный зал, по объёму подходящий для ангара. Помню также химический запах ретатрановой дорожки. В манеже стоял всего один тренажёр советского производства – огромная железная конструкция-монстр. Она лязгала, как какой-нибудь заводской агрегат конца XIX века, а приставленные к ней взмыленные культуристы напоминали рабочих – жертв капиталистической эксплуатации. Потом завезли импортные тренажёры, лёгкие, покрашенные в жёлтый и чёрный цвет, – комплект из 15 единиц. Снаряды имели резиновые прокладки, что исключало шумовые эффекты. Каждый из них был рассчитан на разработку определённой группы мышц. Тренажёры расставили вдоль стенки.
Я начинал с самого дальнего от входа в зал тренажёра, методично переходил от одного к другому и таким образом передвигался к выходу из зала, на улицу, а там усаживался в свой «Субару». Переодевался и принимал душ обычно у себя в офисе.
Перед тем, как приступить к нагрузкам, я снимал и оставлял очки на матах, которые были разбросаны недалеко от входа в зал. Класть их в карман спортивного костюма было бы неосторожно – могли поломаться, оставлять же в машине не догадывался. Они постоянно сползали с носа во время упражнений, из-за пота окислялась металлическая дужка и на ней образовывался малахитового цвета налёт. Мне говорили, что он содержит токсины, которые через поры могут проникнуть в мозг.
Однажды произошла заминка. Я не застал на месте ни матов, ни очков. Огляделся вокруг. Чуть поодаль в зале находилась ниша, куда громадным штабелем, аж до потолка, складывали маты. Именно этим занималась разбитная девица в спортивной пижаме. Я и раньше замечал её, подметающей дорожки. Однажды, когда я работал со своими трицепсами, расслышал, как она ворчала, орудуя энергично веником: «Заставляют детишек бегать до потери сознания, вот и тошнит их прямо на дорожку!» В свободное время девушка общалась с парнями-спортсменами. Когда кто-нибудь из них в шутку шлёпал девицу по одному месту, начинался бег взапуски – она гонялась за нахалом, пытаясь наградить его пинком. Несколько коробили и грубоватые шутки, и качество русского языка, на каком изъяснялась молодёжь, – типичный Pidgin Russian.
Подойдя к нише, я помедлил, потому что не знал имени девушки. Потом оправился и окликнул её: «Прошу прощения…» Сверху на меня блеснул озорной взгляд. Видимо, она решила, что кто-то из парней необычно шутит. Но, увидев меня, девушка неожиданно зарделась и… скатилась с матов. Пытаясь подхватить её, я упал вместе с ней. Никто не пострадал, только я помял себе бок. Придя в себя, я вскочил на ноги и протянул ей руку, чтоб помочь встать. Девушка была в шоке, долго не могла осознать, что происходит, и продолжала сидеть на пыльном полу. Не проявляя нетерпения, я дал ей понять, что ищу очки. Она спохватилась, вскочила, подбежала к гимнастической скамейке и принесла мой предмет, сбивчиво объясняя, что он мешал перетаскивать маты. Я надел очки и взглянул на неё, на этот раз уверенно, без прищура, характерного для близорукости. Совсем рядом она оказалась неожиданно привлекательной – чёрные кудряшки-локоны, серые глаза, нежный рот и здоровые зубы, матового цвета лицо.
Уже в автомобиле я подогревал себя ещё одним впечатлением – её тело было упруго, как молодое деревцо.
В следующее посещение меня ждало ещё более необычное событие.
В тот день в манеже было довольно пустынно. Только в дальнем углу зала прыжками в длину занималась детвора. Её почти не было слышно. Я никуда не спешил, но обошёл тренажёры быстро. Очки были на месте. Вопреки обыкновению, сел на маты, прислонившись спиной к шведской стенке. Непривычная тишина в большом пространстве и спёртые запахи дурманили. Меня потянуло ко сну. Но, стряхнув с себя дрёму, я ещё раз глянул в пространство манежа, привстал, когда вдруг увидел тонкую полоску солнечного луча. Она исходила от глухой, по идее, стены и вдруг прерывалась. В одиноко зависшем лучике бесновался хаос пылинок. Я подставил ладонь, и на её сердцевине запечатлелся солнечный зайчик. По его неправильной форме можно было предположить, что свет проникал сквозь рваную прореху в стене. Эта была незаметная дыра между перекладинами шведской стенки. Я глянул в неё и оторопел. За стенкой находилась женская раздевалка. В мощных потоках солнечного света, валивших сквозь высоко расположенные окна, стояла моя вчерашняя знакомая. Она было только что из душевой, одна и обнажённая. Я отпрянул от глазка в страхе, что меня застукают за пакостным занятием.
До этого случая я ходил в манеж три раза в неделю, заранее планируя свой распорядок дня. Появилось искушение поломать график и явиться в манеж прямо на следующий день. Но я не стал этого делать, хотя, прибыв по расписанию в следующий раз, войти в зал не удосужился.
У здания манежа было много абрикосовых деревьев. Стоял конец июня, самое время собирать урожай. Золотисто-румяные плоды сами осыпались. Наиболее переспевшие разбивались вдребезги об асфальт. Пока я вылезал из автомобиля, несколько плодов упало на его крышу и капот. Одно дерево подальше от входа в манеж трясли основательно, с яростными приступами после каждого перерыва. Крона надрывно шумела, абрикосы барабанили по асфальту. Среди густой листвы я рассмотрел ту девушку. Она, как всегда, была в поношенном зелёном спортивном костюме. Когда я приблизился к дереву, она крикнула:
– Не подходите близко! Вы перетопчете весь урожай! (…)
Я нагнулся и подобрал несколько абрикосин. Среди них были зеленоватые, крепкие, как камешки, плоды.
– Мне кажется, что это дерево не стоит трясти. Опадают неспелые плоды.
– Вы правы, и так много натрясла!
Она ловко свесилась с толстой боковой ветки и повисла на ней, как на турнике.
– Вам помочь? – спросил я и сделал движение в её сторону, но она (как мне показалось) поспешила спрыгнуть на асфальт.
Я опустился на корточки и стал помогать ей подбирать абрикосы. Девушка укладывала их в синее пластмассовое ведро. Часть плодов закатилась в траву на обочине тротуара. Я начал шарить и выуживать их из спутанной несвежей травы. Ни один из них не был побит.
– Я боюсь ходить по траве, – сказала она, – вчера там ребята увидели змею.
– Зато урожай здесь целее.
– Я готовлю из абрикосов разные напитки. Морс, например.
– А сердцевина у косточек этого абрикоса съедобная? – спросил я.
– Даже очень! Я заправляю ею плов. А по вечерам, когда смотрю телевизор, кушаю сердцевину вместо семечек. Говорят, помогает от болезней сердца.
– У меня предубеждение к абрикосовым косточкам. Однажды в детстве я объелся ими и у меня воспалился аппендикс.
– Бедненький! – сказала она, но немного неуверенно. Ей показалось, что она уже фамильярничает.
Мне попался крупный плод, величиной с персик, покрытый бордовыми пятнами, пупырышками и пушком. По тому, какой тугой была кожура, чувствовалось, что он до предела налит соком. Мелькнула шаловливая мысль разделить плод и предложить попробовать ей прямо с моей руки. Но я не решился и бросил абрикос в ведро.
– Я давно наблюдаю за вами, – сказала она.
– Почему? – спросил я, заинтригованный.
– У вас такое шикарное авто, пижаму меняете часто, ботасы у вас фирменные. Всё фирменное. И одеколон тоже. Такой интеллигентный! Трудно не заметить.
Я встал, отряхнулся и глянул на часы. Времени на тренировку не оставалось.
– Вы уходите? – спросила она. – Спасибо за помощь!
Она поднялась с корточек. Я приблизился к ней. Золотая цепочка обвивала её шею и струилась вниз под майку. Я невольно притронулся пальцем к цепочке, где-то у ключицы. Девушка внутренне вспыхнула, замлела. «Нимфа-абрикос», – подумал я.
– Золотая цепочка?
– Мне её подарила мама, – сказала она, почти заикаясь от волнения и смотря мне прямо в глаза, снизу вверх. Она льстила мне своим невысоким ростом.
Я отвернулся и отошёл к машине. Когда повернулся, ни девушки, ни ведра не было.
Мне пришлось сделать недельный перерыв в тренировках. Надо было разобраться с партнёрами. Но лёгкое опьянение от приключения не проходило. Совмещать унылые упражнения с тяжестями с лёгким флиртом – недурно для женатого мужчины! И тут вспомнил, что всё ещё не знаю её имени.
Когда я появился в зале, то, как обычно, снял очки, оставил их у входа и начал с дальнего в ряду тренажёра. Делал вид, что поглощён упражнениями. Уже сменяя третий тренажёр, увидел её – она прохаживалась по залу в нерешительности. Вот сменён пятый снаряд, а она всё ещё мается.
– Эй! Чего слоняешься, как лунатик? Лучше присоединяйся к нам, играем в джокер. Нужен четвёртый, – позвал её один рослый парень. Спортсмены расположились в яме сектора для прыжков в высоту. Она нетерпеливо отмахнулась. Я прекратил качаться и глянул на неё. Девушка подошла, смущённая.
– Почему вас так долго не было? – спросила она.
– Бизнес заел!
– Я вам принесла абрикосового морсу. Сейчас он в холодильнике. Наверное, совсем холодный, столько он там стоит.
Она побежала к служебным помещениям, которые находились в дальнем конце зала. Я переместился к матам, надел очки и стал ждать. За это время вполне остыл после нагрузок. Меня забавляло то, как она ладно и проворно бегала. Девушка принесла бутыль из-под кока-колы и одноразовые стаканчики. Она налила мне.
– Как же вас зовут? – спросил я, потягивая холодный морс.
– Фетида.
– Вы, наверное, гречанка?
– Да, я из Цалки.
– Фетида – имя морской царицы, жены героя Пелея, матери Ахиллеса, – сказал я в тоне, будто занимался ликвидацией безграмотности.
– Вы единственный из моих… – здесь она замялась и потом продолжила, – знакомых, кто знает это, – девушке стало приятно и лестно. Неожиданно она вполголоса начала читать первую строфу из «Илиады». Её серые глаза расширялись в такт гомеровского гекзаметра.
Я был озадачен и даже чуточку закашлялся.
– Наверное, морс слишком холодный?
– Вы достойны своего имени, – сказал я, шутя, но доброжелательно.
– А вас как зовут? – спросила она робко.
Моё имя не давало повода для экскурсов в классику. Хотя видно было, что ей тоже хотелось сказать что-то приятное.
– Вы, наверное, спортсменка?
– Да, бегала на длинные дистанции, хотя начинала со средних.
– Почему так?
– Что – так?
– Почему перешли на длинные дистанции?
– Случайно получилось на одном соревновании. Тренер попросил. Тогда на десять тысяч метров среди женщин у нас никто не бегал. Этот вид только-только зашёл. Достаточно было принять участие и дойти до финиша, чтобы получить очки в зачёт. Кстати, к тому моменту свои три тысячи я уже пробежала.
– Стоит ли уступать каждой просьбе? – сказал я. И, чтобы не получилось двусмысленности, быстро добавил: – Ведь можно было переутомиться.
– Не могу отказывать. К тому же тренер – хороший дядька. Добрый.
Мы сидели рядом на жестковатых матах.
– Трудно возиться с этими матами? – спросил я, щупая указательным пальцем кожаную поверхность.
– Привыкла. Я вообще много работ поменяла: лошадей по кругу гоняла, сторожила.
Её голос стал доверительнее. Она рассказала, что живёт в общежитии. Я перешёл на «ты».
– Ты такая привлекательная! Наверное, не замужем?
Фетида покраснела.
– И руки у тебя красивые, пальцы тонкие, слабое запястье. Хочешь, погадаю?
Я не гадал, а чувственно поводил пальцем по ладошке девушки. Фетиду охватила дрожь. Она потянула другую ладонь к моей голове, чтоб погладить влажные после тренировки волосы. Я не возражал.
– И шампунями вы пользуетесь дорогими, – сказала она, делая усилие, чтобы унять возбуждение. – Вы, наверное, богатый? У вас есть семья?
Я не ответил на последнй вопрос, но рассказал, что торгую компьютерами. Фетида встрепенулась:
– Я увлекаюсь компьютерами, – и стала рассказывать, как осваивала языки программирования по книгам. Девушка даже купила руководство для пользователей «Windows 95».
– Жаль, но компьютеры я видела только издалека, – заключила Фетида.
Я отпустил её руку. Стало ясно, что и «Илиаду» она прочла по своей инициативе! Игривое настроение вдруг сменилось щемящей жалостью к ней. Это не входило в мои планы. Захотелось уйти. Некоторое время мы сидели молча. Было видно, что она готовилась что-то сказать.
– Я хотела бы показать вам свои рассказы. Вы – единственный, кому я могу их показать. Ребята меня засмеют, если узнают. Они хорошие, но простые. Я принесу тетради, можно? – спросила она.
Она собралась уже побежать, но остановилась и, испытующе взглянув на меня, спросила:
– Вы ведь не уйдёте, дождётесь меня?
В её глазах была тревога. Она почувствовала перемену в моём настроении. Из приличия я выразил удивление по поводу возможности её опасений, хотя подозрение, что приключение явно перерастает положенные ему пределы, крепло. Однако я не мог предположить, что окажусь ввергнутым в панику после того, как прочту то, что было в ученических, исписанных неровным почерком тетрадях.
Сидя на матах, я просмотрел несколько рассказов. В непритязательных текстах было много грамматических ошибок. Сюжет был один – неразделённая любовь. В рассказах нет злодеев-мужчин: какой-нибудь спортсмен, высокий, голубоглазый, по простоте души своей не замечает пылкой любви, какой его удостаивает девушка, с виду неприступная и строгая. Он, как правило, легкоатлет, с весьма обычным русским именем Коля, Вова (кто ещё в Грузии занимается лёгкой атлетикой?). Один рассказ кончается мелодраматичной встречей. Героиня, вся разбитая страданием, рано поседевшая, встречает героя через несколько лет на улице. Он со своим семейством проходит мимо, не узнав её, потом вдруг, пронзённый воспоминанием и догадкой, поварачивается и бежит за ней. Она, как всегда, строга и настаивает, чтобы он вернулся к ждущему его семейству. И потом в одиночестве продолжает путь, гордая и немножко счастливая.
У других рассказов конец трагичнее. Сцены самоубийства расписаны со смаком. Героиня наносит себе удар ножом в сердце. Целую неделю её одинокий труп лежит в пустой квартире. Или она выбрасывается с верхнего этажа дома и, более того, оказывается под колёсами мусоровоза. В рассказах даже труп подвергался насилию!
Я похвалил Фетиду за искренность, которая была в её писаниях, и взял, как незадолго до этого, её руку.
– Хочешь посмотреть вены? – изменившимся голосом спросила Фетида и с готовностью, даже с торжественностью продемонстрировала их. Она покушалась на них, и не раз…
Тут я заторопился, ссылаясь на дела. То и дело посматривал на часы и старался не глядеть ей в глаза. По дороге в офис чувствовал острый душевный дискомфорт. «Только бы не попасть в историю, не увязнуть!» – стучало в голове.
На следующий день, чтоб не привлекать внимания Фетиды, я оставил «Субару» далеко от манежа. Я был в цивильном костюме, поднялся на второй этаж, в администрацию манежа. Там заявил, что прекращаю свой месячный абонемент и попросил вернуть оставшуюся сумму. Пока бухгалтер делал расчёты, я через широкое окно глянул на зал сверху вниз. У линии тренажёров задумчиво прогуливалась Фетида. Она была в костюмчике бордового цвета, в короткой юбке. Я пересчитал полагаемую сумму и быстро удалился.
The American
Наверное, нет человека, которого бы в детстве не спрашивали, кем он хочет стать в будущем. Взрослых умиляет непритязательность детишек в выборе профессий. Не бывает предела их восторгам, когда со временем ребёнок меняет свою профессиональную ориентацию и не делает её более престижной. Это, например, когда ещё несостоявшийся парикмахер переквалифицируется в дворники.
Игорь не был исключением. В одной компании взрослых ему тоже задали тот самый дежурный вопрос. Ответ был неожиданным. Пятилетний малец заявил, что хочет быть американцем. В брежневские времена желание быть американцем обычно не озвучивалось, тем более принародно и тем более когда вокруг не одни только родственники. Откровенность мальчика взрослые замяли громким и слегка деланным хохотом.
Отец Игорька, известный журналист, специализировался на сколь ответственном, столь же безнадёжном деле – отговаривать евреев не уезжать в Израиль, живописуя ужасы, которые их там ждут. Однажды ему присудили лауреатство за статью о семье, которая вернулась из эмиграции. Зато дома он постоянно прохаживался в адрес тёщи, некогда еврейки, но ставшей потом русской. Этот факт лишал его возможности репатриироваться на родину столь непредусмотрительной родственницы. «От твоей матери одни только подвохи!» – в сердцах заявлял он жене.
Отец Игоря говоривал, усмехаясь, что западный образ жизни надо критиковать, но опасно его показывать. Он завидовал баловням советской журналистики, чьи сюжеты об Америке показывали по ТВ. После каждой такой передачи у него портилось настроение. А Игорёк, наоборот, прибавлял в тонусе, что выражалось почему-то в периодическом возобновлении интенсивных физических упражнений. После серии передач об американских городах-гигантах, которую демонстрировал штатный критик Запада Валентин Зорин, ребёнок чуть не изошёл от бега на месте на балконе дома, выговаривая в ритм названия американских мегаполисов. Мальчику хотелось быть там, кем – он не задумывался.
Надо отдать должное Игорю – он не разделял мещанских восторгов по поводу общества потребления. Однажды на улице Игорь наблюдал, как развлекал себя, раздавая бубль-гумы, высокий старик-турист, с виду американец, если судить по ковбойской шляпе. Детвора кишела вокруг него, остервенело толкалась, чтобы дотянуться до подняутой вверх руки доброго дядечки. Игорь стоял в сторонке и взирал на происходящее с презрением. Пожилой мужчина взглянул на него и протянул ему ярко упакованные пластинки. Мальчик не шелохнулся. Тут иностранец посерьёзнел и вдруг предложил Игорю приехать в Америку. Сказал он это на английском и был понят. К тому времени Игорь усиленно занимался английским языком, даже забросил утреннюю зарядку, чтобы не отвлекаться.
Однажды в воскресенье, свежим летним утром, он присоединился к игре на улице. Сосед метров с тридцати бросил теннисный мяч. Неожиданно для себя Игорь молодцевато правой рукой поймал над собой стремительно летящий мяч, несмотря на то, что ему слепило глаза яркое солнце. И тут он ощутил прилив блаженства. И не потому, что соседи, наблюдавшие игру, оценили его проворство. Паренёк поймал мяч по наитию и решил, что повторил движение игрока в бейсбол. Тогда никто не имел представление об этой американской игре. Десятые доли секунды он ощущал себя американцем.
Один случай показался Игорю знамением. В Тбилиси завернул Эдвард Кеннеди. Как ни плотен был железный занавес, разделявший две системы, флюиды народного почитания на Западе о членах пострадавшего семейства Кеннеди проникли и к нам. Ажиотаж распространился по всему городу. Моментами казалось, что сенатора встречают в нескольких местах одновременно. Потом выяснилось, что Эдварда путали с бывшим вице-президентом, миллиардером Нельсоном Рокфеллером. Тот тоже был в делегации и имел свою программу визита…
Было около 12 утра, когда Игорь, уже студент, проходил по проспекту Руставели мимо Дворца пионеров. Судя по обилию правительственных лимузинов, снующей охране и народу, толпившемуся у входа, можно было предположить, что во Дворце принимают гостей. Игорь прибился к стенке фасада и понемножку стал протискиваться вдоль него через плотную толпу к парадному подъезду. Он оказался сбоку от входа и так, что нельзя было видеть, что происходит внутри. Между тем малейшее движение в подъезде вызывало возбуждение в публике. Каждый раз приходилось расспрашивать, что, мол, там. Ожидание затягивалось. Вот наконец высыпала стайка фотокорреспондентов. Непрестанный стрекот затворов, вспышки… Зрителей позабавило то, как изощрялись в поисках кадра резвые репортёры. Один из них даже лёг навзничь на асфальт и фотографировал. Видимо, церемония прощания уже происходила у дверей, внутри подъезда.
Потом вышел телохранитель – высокий мужчина средних лет, с заметным брюшком и лысиной. На сорочке виднелось пятно от вина. Он вальяжно прошёлся по проходу, образованному милицией, сдерживавшей публику, и встал у лимузина. Он опёрся одной рукой на его капот, а другую держал наизготове, в том месте, где предполагался револьвер, – под мышкой. Его лицо излучало безмятежность и дружелюбие. Опыт подсказывал ему – в Тбилиси его патрону ничто не угрожает.
Но вот от подъезда отделилась статная фигура сенатора. Несколько неожиданно для Игоря, видимо из-за напряжённого ожидания. Его спина, как показалось Игорю, чуточку даже затмила небосклон. Потом сенатор обернулся. Гость был в подпитии, но лицо было ясным. Он как бы прицелился, собрался и потянулся в сторону, где находился Игорь, очевидно решив, что настал момент раздавать рукопожатия. Но произошло нечто неожиданное. Сенатор вдруг осёкся, когда остановил взгляд на Игоре. Его характерная квадратная челюсть чуть отвисла, а в голубых глазах застыла растерянность. Странная реакция Эдварда Кеннеди встревожила сотрудника госбезопасности, чернявого малого в плаще, стоявшего тут же рядом. Он подозрительно покосился на Игоря. Несколько мгновений сенатор стоял в растерянности, пока его руки не стали сами собой раздавать рукопожатия ближайшим из толпы. Потом он оправился, и его движения приняли уже наработанный театральный лоск. Кеннеди несколько раз мельком взглянул на Игоря и, чтобы как будто в чём-то себя разуверить, ещё раз сделал движение в сторону Игоря. Но тот стоял истуканом. Потом, окончательно придя в себя, гость подошёл к одному ребёнку, который восседал на плечах отца, и весело заговорил с мальчонком. Его переводила местная переводчица. Толпа впала в умиление.
Игорь понимал, что это была ситуация ложного узнавания. Самолюбие парня подогревало то, что его вполне можно было принять за американца, тем более что его с кем-то из близких спутал американский сенатор.
Но как можно было выехать в страну обетованную?
Евреям было легче. Подобная дискриминация не стала причиной роста антисемитизма. Наоборот, пышным цветом расцвела юдофилия. Еврейские невестки были нарасхват, еврейские женихи – тоже. Даже Лёня В. женился. Речь о феминном субъекте – сокурснике Игоря по университету. Как это бывает у порядочных людей с таким физическим недостатком, он был несносным занудой. Был на курсе у Игоря другой примечательный тип – Нюма Левин. Он был старше всех, высокий, тучный, неряшливо одетый, всегда то ли небритый, то ли собирающийся отпустить бороду. Так вот Нюма отметил, что нет ничего более антисемитского, чем еврейство Лёни, так же, как не происходило ещё на свете такого недоразумения, как его женитьба. А о невесте Лёни отозвался: «Райская птичка, но плохо поёт!» Сделано это было в характерной для Нюмы экстравагантной манере – громко, в присутствии многих людей. Лёня огрызнулся: «Дурак ты, а не еврей!» Началась драка, если то, что происходило между двумя интеллигентными еврейскими юношами, можно было назвать дракой. Лёня уронил очки и нагнулся, чтобы их подобрать, а Нюма в это время вхолостую размахивал руками, пока его собственные очки не соскользнули. После чего создалось впечатление, что, сидя на корточках, дерущиеся бодались головами. На самом же деле они шарили по полу, каждый в поисках своих очков.
Игорь питал симпатии к Нюме, хотя из-за некоторой одиозности последнего дружбы с ним избегал. О нём ходила легенда, что когда-то он учился в другом институте и, находясь на третьем трудовом семестре где-то в районе советско-китайской границы, он эту границу нелегально перешёл. Целью было попасть в Шанхай, а оттуда – в Америку. В пограничной комендатуре на китайской стороне Нюма поверг в шок тамошнего переводчика. Он рассказывал ему о любимом писателе Уильяме Фолкнере, и что собирался пожить в местах, тем описанных, и что собственно США его не интересуют. Некоторое время китайцы держали его на рисовых плантациях. Наверное, присматривались. Перебежчик не поддавался трудовому воспитанию и брезгливо смотрел на рисовое поле. Потом он вовсе раскис, стал плакать и проситься назад. Решив, что с такого нарушителя границ взятки гладки, китайцы передали его советской стороне. Беднягу препроводили этапом прямо в психушку. Рассказывали, что в приёмном отделении лечебницы Нюма выкинул ещё один номер: во время заполнения бланка в графе «Место рождения» он вписал «Йокнапатофа», название выдуманного гением Фолкнера округа на юге США. Поступил ли Нюма умышленно, чтоб его окончательно приняли за идиота, или из пущей любви к американскому классику – неизвестно. Во всяком случае, он сам потом шутил: «В тот день в психушку поступили забавные пациенты. В приёмном покое я познакомился с одним писателем-фантастом, пишущим триллеры. В бланке, в графе «Профессия матери», он написал: «Проститутка». Разве мог я так же поступить со своей матушкой?»
Он говаривал Игорю: «Ты послушай, как звучит: «Медленно течёт река по долине, – и жмурился от удовольствия, – это перевод с индейского, название заповедный страны Йокнапатофа».
В 1973 году в журнале «Иностранная литература» опубликовали роман Фолкнера «Шум и ярость». Ажиотаж в институте в связи с этим был большой. Особенно отмечалась недоступность художественной формы произведения, что, впрочем, делало его ещё более модным. Случилось, Игорь обратился за разъяснениями к Нюме, который прочитал этот шедевр раньше, на английском. Нюма вдруг заартачился, отказался помочь. Он только сказал с некоторым самодовольством: «Сейчас каждый может прочесть роман, но не каждому дано понять его!» Нельзя ручаться за правдивость рассказов о нём, но Фолкнера он почитал по-настоящему!
Был в кругу однокурсников Игоря ещё один «американец». Звали его Вано. В детстве на взрослый вопрос о его будущей профессии он, как Игорь, ответил, что хочет быть американцем. За что, в отличие от Игоря, его прилюдно побил отец.
С виду Вано был ленив и инертен. Действительно, он мог сутками разлёживаться в постели. Телевизор Вано смотрел через трюмо, стоявшее напротив кровати. Трюмо настраивали подолгу (обычно мать и сестра), с взаимными окриками и воплями. Наконец всё успокаивалось, когда был найден подходящий угол для зеркала, и Вано, лёжа на боку, мог смотреть телевизор. Если кто-то случайно задевал трюмо и изображение смещалось, следовал взрыв эмоций, выражавшийся в конвульсивных движениях и проклятиях.
Иногда, находясь в постели, Вано играл на гитаре. Он говорил, что в это время мечтает об Америке. Вот он на Бродвее, вот заходит в бар, а там играет негритянский оркестр и на журнальном столике лежит «Плейбой». Казалось, что его душа уже в баре на Бродвее и листает «Плейбой», а тело здесь, в Тбилиси, на кровати. Вано хорошо играл на гитаре, и инструмент у него был фирменный – от «Джипсона», а репертуар – от «Битлз».
Вместе с тем Вано бывал неистов и решителен, если дело касалось выезда. Он ушёл с последнего курса университета, чтобы не платить пошлину советским властям за высшее образование. Когда чиновники ОВИР издевались над ним, приговаривая: «Не пустим, не пустим!» – он падал, бился затылком о пол и истошно кричал. Это был не каприз, а законное требование. Вано был женат на еврейках, сначала на одной, потом на другой. С первой произошла незадача – тесть и тёща свою единственную дочь за океан с Вано не отпускали. За 500 рублей ему устроили фиктивный брак с другой.
Кстати, первую жену он любил по-настоящему, она тоже. Однако его страсть к Америке была настолько искренна и сильна, что супруга с пониманием восприняла его предложение развестись. На нужды устройства второго брака она сама одолжила ему 100 рублей. В ОВИРе первая супруга, а не вторая, законная, отпаивала Вано валерьянкой во время его нервных кризов.
Домашние, мать и сестра, тоже бережно относились к идее фикс Вано. К тому времени папаша ушёл из семьи и в её обиходе оставалось только его прозвище, сколь замысловатое, столь и трудно запоминающееся для посторонних. Неизвестно, как отец отнёсся бы ко всему этому. Однажды, когда в присутствии Игоря Вано то ли мечтал, то ли бредил вслух, предвкушая отъезд, его с мягкой укоризной одёрнула сестра – дескать, кто послушает, подумает, что у тебя мещанские идеалы, а ведь это не так.
Игорь был не столь страстным, как Вано и Нюма. Его темперамент не позволял ему гореть, мечта в нём тлела и могла тлеть бесконечно.
Ему претила суета. Как-то Игорю предложили, как наиболее приличному и надёжному студенту, принять участие в дискуссии с американской командой. Американским сверстникам надо было доказывать, что победа социализма в Америке неизбежна и что она скоро станет членом Варшавского договора. Предполагался ответный визит в Нью-Йорк. После Игорь узнал, что капитан грузинской команды, испытанный боец идеологического фронта, остался в Америке.
Не признавал он никаких сделок и по части брака. Всё должно было быть по большому счёту. Так Игорь влюбился в американку, и не в диву с карточки, а в настоящую. В те времена встретить живую американку в нашем городе, да ещё успеть воспылать к ней чувствами, было невероятным везением.
В Тбилиси проходил женский международный шахматный турнир. Как завзятый шахматист, Игорь посещал его. Среди участниц была американка. Видимо, студентка университета, почти подросток. Она, если не сидела у доски за столиком, то прохаживалась по сцене, заглядывалась на чужие партии. Иногда казалось, что Даян (так её звали) мало интересовалась своими партиями, ибо недолго обдумывала ходы, а только и делала, что гуляла между столами. Это обстоятельство сказывалось на результате – американка делила последние места в таблице. Но публике эта участница приглянулась. Даже местный шахматный обозреватель с игривой симпатией помянул её в репортаже. Раскованная в поведении, одевалась она непритязательно: носила майку университета Беркли, джинсы и ботасы. Даян иногда громко смеялась, завидев какую-нибудь забавную ситуацию на чужой доске (положение же на собственной у неё веселия, как правило, не вызывало). Это было весьма необычно, так как на турнирах строго соблюдают тишину. Игорь проникся к ней чувством именно из-за неуместности её смеха и за сам смех, по-детски чистый и выдававший её незащищённость. Его сердце ранило, когда Даян тихо плакала от того, что, очевидно выигрывая партию у фаворитки турнира (одной крупной, с непроницаемой внешностью дамы в очках), она её всё-таки проиграла. По лицу текли слёзы обиды. Зрители, в основном мужчины, усиленно болели за неё в этот день, а тот самый шахматный обозреватель опять упомянул американку в репортаже, отметив на этот раз некоторые шахматные достоинства Даян. Игорь чувствовал, что к шахматам американка на самом деле относится серьёзно, и чем хуже она играла, тем больше он влюблялся в неё.
Игорь был вхож за кулисы шахматного турнира. К мнению его как кандидата в мастера там прислушивались, на мужских турнирах меньше, на женских больше. Участники разбирали сыгранные партии, заново переживая их перипетии. Игорь искал Даян… Она сидела со своим тренером за столиком и с серьёзным видом обсуждала ситуацию, сложившуюся на шахматной доске. Игорь подключился к анализу позиции. Его замечания, к тому же сделанные на английском, были точны и с готовностью принимались. «Excellent!» – фальцетом произнёс тренер, интеллигентный мужчина огромного роста и в очках. Игорь ухмыльнулся про себя: видимо, в Америке перебор с гигантами, раз их задействуют в шахматах.
Позже Игорь предложил Даян пройтись в бар Дворца шахмат и угостил её коктейлем. Играла приятная лёгкая музыка. Он предложил ей потанцевать, в этот момент звучал блюз. Потом они вышли на веранду с видами на парк. Стоял чудесный май… Даян всё время молчала, что несколько раздражало Игоря. Казалось, она была чем-то озабочена. Его лирические опусы на английском её не трогали. Совсем неожиданно американка облачилась в роговые очки, о существовании которых Игорь не подозревал и которые совсем не украшали её лицо. Тут появился тренер. Она как бы ожила и потянулась к нему. Даян сказала, что её осенило: cлона С 4 надо было разменять на коня А 6. Таким образом был возобновлён анализ партии. Игорь помялся немножко и ушёл.
На следующий день он снова наведался за кулисы, но несколько запоздал. Компанию Даян и её тренера разделял местный мастер Гига. Игорь расстроился, когда почувствовал, что его появление не вызвало у Даян энтузиазма. Она была поглощена анализом игры, который проводил новый знакомый. Они молча передвигали фигуры. Этого было достаточно, чтобы понимать друг друга. Гига не знал английского. Кстати, у этого мастера была неприятная манера: во время игры он всячески подтрунивал над соперником, если чувствовал, что тот слабее, мурлыкал любимые арии, вообще вёл себя развязно. И сейчас, когда он отвлёкся от игры, то весьма фамильярно обратился к коллеге. На пальцах и с помощью разных комических ужимок Гига объяснил Даян, что не было случая, чтобы Игорь выиграл у него хотя бы одну партию. Даян рассмеялась. Тем самым смехом.
Игорь недолго кручинился. Несостоявшийся роман с американкой был из разряда мечтаний, он не позволял им сильно влиять на своё настроение. Хотя через некоторое время, когда Игорь столкнулся в спортивной прессе с её фамилией, у него ёкнуло сердце.
…Вано уехал в Америку. Он развёлся со своей второй супругой прямо по приезде. В аэропорту её ждал старый друг. Они оставили скудный скарб Вано, не стали ждать хозяина, пока тот по телефону связывался с первой женой. Прошло время. Его сестра рассказывала Игорю, что брат никак не может определиться и меняет профессии. По словам Нюмы, Вано люпменствовал. Через некоторое время эмигрант неожиданно объявился в Тбилиси. Вано не смог утаить, что его пришлось вынимать из петли, когда советское консульство отказало ему в возвращении. К тому времени первая жена Вано давно уехала в Изриль. Поначалу он был вполне счастлив, но потом сник и попросился обратно в Америку. На этот раз обошлось без истерик.
– Представляешь, если бы он снова полез в петлю? По милости Вано верёвку у нас выдавали бы по рецепту в аптеке, – острил Нюма.
Игорь женился, обзавёлся примерной семьей. Шагая по стезе социологии, он защитил диссертацию, которая посвящалась вопросам эмиграции. Тема была весьма актуальной. Страна переживала смутные времена, и население бурными потоками хлынуло за кордон. Но Игорь по-прежнему воздерживался.
Однажды он встретил на проспекте Нюму. После очередной долгой отсидки в психиатрической лечебнице тот по привычке пришёл к зданию гостиницы «Грузия». На первом этаже гостиницы находилась хинкальная, завсегдатаем которой был Нюма. Сейчас там дымились руины. Только что кончилась тбилисская война. От Нюмы, немытого, в грязном пальто, несло водочным перегаром. «Чем ты занимаешься?» – спросил он у Игоря, косясь на развалины. Услышав ответ, Нюма усмехнулся и изрёк:
– Умные уезжают, дураки остаются, а другие дураки изучают эмиграцию!
Эти слова не могли обидеть Игоря, и не потому, что исходили от опустившегося человека. Вчера ему позвонили из одного американского университета и пригласили прочесть курс лекций. Обозначились виды на докторантуру. Об этом он не сказал бедолаге.
– Хочешь, загадку загадаю? – спросил Нюма. – Вот, пожалуйста: еврей, да не уезжает.
Он помолчал, а потом сказал:
– Это про меня.
Опять помолчали.
– Одолжи рубль, – сказал потом Нюма.
Игорь отсчитал мелочь.
Куда? В штат Миссисипи!
(Продолжение рассказа The American)
Нюму Левина считали странным. Говорили, что некогда его исключили из политехнического института, в связи с чем о нём ходила байка. Она гласила, что во время прохождения трудового семестра в районе советско-китайской границы Нюма пересёк эту границу. Некоторые остряки рассказывали, что неуклюжий перебежчик прополз несколько километров, и, когда почёл нужным, встал на ноги. Произошло это поблизости от рисового поля, где по колено в воде работал крестьянин. Китаец был напуган до ужаса, когда вдруг увидел здоровенного, небритого, замызганного грязью человека «с той стороны». Страшила обратился к нему, произнося только одно слово «Шанхай». Рисовод с криком бросился бежать – по колено в воде, застревая в поросли риса, что усиливало его панику.
– Приходилось ли бедолаге до этого видеть еврея наяву? – задавались вопросом остряки.
Скоро поспели пограничники.
Разносчики байки уверяли, что Нюма засобирался в Америку и выбрал для этого окольный путь – через Шанхай, через океан в Сан-Франциско и далее в штат Миссисипи, на родину его любимого писателя Вильяма Фолкнера.
Китайцы довольно скоро вернули нарушителя границы. Нюме не дали завершить трудовой семестр, быстро вернули в Тбилиси. Направили прямиком в психиатрическую лечебницу.
– Хорошо, что такому увальню политику ни там, ни здесь не пришили, – был вывод.
Когда я познакомился с Нюмой, он был полным, крупным молодым человеком. Вечно неопрятный и небритый. Колорит университета. Один парнишка спросил его о приключениях в Китае, чем вызвал иронию Нюмы. Едко улыбаясь, он прибег к столь изощрённой софистике, что трудно было понять, то ли он развенчивал миф, то ли, наоборот, подпитывал его.
Нюма любил побалагурить и поэтому нуждался в аудитории. Но мало кто с ним дружил. Бывало, если кто заговаривал с Нюмой, то начинал озираться по сторонам, строить рожи, давая понять окружающим, что ничего серьёзного не происходит. Сказывалась его одиозность. Он сам ничего не делал, чтобы свой имидж поправить, – ещё пуще куролесил, когда видел такое к нему отношение. Однажды, рассуждая о романе Фолкнера «Шум и ярость», Нюма сказал:
– Римские патриции обычно заказывали для себя вазы. По своему вкусу. Иногда они сами выдували их. Застывающее расплавленное стекло они называли кристаллизирующейся музыкой. Эти вазы они ставили у себя в изголовье. Фолкнер написал роман так, как будто сделал вазу для себя.
– Получается, что ты облюбовал чужую вазу? – спрашивали его с ехидцей.
Он не без ёрничанья отвечал:
– Я – раб того патриция, моя функция – выносить по утрам ночной горшок хозяина. Я тоже влюбился в вазу и каждое утро тайком протираю её, смотрю, как играет она гранями на солнце.
Только мой сокурсник Игорь общался с ним просто и с достоинством. Но Нюма любил его не больше других ребят. Именно от Игоря пошло его прозвище – Фольклорист. Имелись в виду его пристрастия, конечно.
Ко мне он относился лояльно. Я жил в студенческом общежитии, куда Нюма часто наведывался. Это чтоб пива попить в компании и поболтать всласть. В своей комнате я развесил вырезки из журнала «Америка». Вышел как-то номер, полностью посвящённый американской литературе. Его я позаимствовал у своего тбилисского родственника и, не спросив его разрешения, искромсал журнал. Нюма внимательно посмотрел на мою экспозицию и сказал, что со вкусом сделано, мол, в других комнатах разве что фото вульгарных девиц и диких поп-музыкантов можно увидеть. Он вспыхнул от удовольствия, когда я подарил ему статью критика Малькольма Каули из того журнала. Иллюстрацией к ней было фото Фолкнера, где он изображён у своего охотничьего домика, в котором написал не один роман. Фото я не стал вырезать, благодаря чему сохранил статью.
Однажды мы с Игорем заглянули к нему домой. Квартира находилась в «итальянском дворике». Наше появление в нём не могло пройти незаметно для соседей. Мы уже зашли в каморку Нюмы, устроились у стола, я уже сделал заключение, что до такого беспорядка своё жильё мог довести только Нюма, а во дворе всё ещё продолжалось обсуждение наших персон. Приятно было услышать, что нас охарактеризовали как «благообразных молодых людей». Игорь напомнил хозяину о цели визита – тот обещал ему шахматную литературу.
– Не ходи туда! – вдруг из-за портьеры раздался болезненный голос.
От неожиданности мы вздрогнули. Там лежала парализованная мать Нюмы. Он никогда ничего не говорил о ней.
– Да, мама, я не пойду туда, – ответил он и подмигнул нам.
Оказывается, книги лежали в глубине двора в пристройке, которая обрушилась, и было небезопасно в неё входить. Пока мы беседовали, слышно было, как за портьерой больная справляла в горшок малую нужду. В этот момент сын застыл, как бы пережидая щекотливую ситуацию. Я и Игорь говорили наперебой. Делали вид, что ничего не заметили. Потом мы засобирались и начали прощаться с несчастной женщиной. Она слабо отвечала из-за портьеры, а когда мы выходили из комнаты, снова донёсся её тревожный голос:
– Не ходи туда, Нюма!
– Я только ребят провожу и вернусь, – ответил он.
Пристройка находилась в одном из закоулков тесного двора. Она сильно обветшала, обвалились потолок и одна из стен, построенная из глины.
– Здесь был мой кабинет. На моей памяти он столько землетрясений перенёс. Последнее не выдюжил. Сколько можно? Представьте себе, здесь по-прежнему работает электричество, – сказал Нюма.
В этот момент он, кряхтя, протиснулся в заклиненную дверь, на ощупь нашёл включатель. Свет был тусклым. Нюма начал рыться в куче опавшей штукатурки и рухнувших книжных полок. Наконец он выпростал из неё несколько книг, ради которых мы пришли к нему.
Выходя на улицу, мы спросили, не нужна ли помощь для матери. Он немного подумал и сказал:
– Жаль, там под развалинами остался комплект журнала «Иностранная литература» за 1973 год. Тогда в трёх номерах журнала печатался роман Фолкнера «Шум и ярость».
По дороге мы поохали о состоянии матери нашего приятеля и о том, как он неряшлив в быту. Мы знали, что отца Нюма потерял ещё в детстве – умер от рака. После некоторой паузы Игорь добавил:
– На самом деле творчество Фолкнера противопоказано Нюме. Мощные, необузданные характеры, ужасные поступки некоторых персонажей, сам стиль писателя тормошат слабую психику нашего общего знакомого.
Иногда мы замечали, что Нюма худел и вроде становился выше ростом. При этом он заметно прибавлял в аккуратности – тщательно брился. Его перманентное состояние лёгкого подпития сменялось мрачностью. Он обособлялся. Как я понимал, в чём со мной соглашался Игорь, бедняга страдал от депрессии.
– Это у меня экзистенциальное, – объяснял наш приятель своё состояние, когда выходил на контакт. Конечно же, он кокетничал.
После окончания университета я потерял Нюму из виду – занимался своими проблемами. Надо было закрепиться в Тбилиси и не уезжать домой, в провинциальный городок. Нашёл работу в редакции вечерней газеты, где, кстати, работал отец Игоря.
Тут ещё перестройка поспела. В городе царил бедлам, «всеобщее обнищание народных масс», как выражались классики, гражданская война. Надо было спасаться.
Однажды, стоя в длиннющей очереди за хлебом, я увидел Нюму. Он показался мне очень высоким и бледным. Нас разделяли человек 20–25. Я решил, что поставлю его в очередь рядом со мной, так ему к цели поближе. И поговорить можно было бы. Я подошёл к нему, но старый приятель никак не отреагировал на моё появление. Вокруг происходили непрестанные разборки, народ лихорадило от бесконечного ожидания, а он стоял отрешённый, теребя сумку. Разве что еле заметно шевелились его губы. Видимо, вёл внутренний монолог, кто знает – может быть, диалог.
Подъехала машина с хлебом. Толпа оживилась, пришла в движение. На подножке кабины стоял гвардеец с автоматом. Он предостерегающе пустил автоматную очередь вверх. От её звука вздрогнули все, даже сам гвардеец, но не Нюма. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Он продолжал свою внутреннюю речь.
Толпа не могла долго выдержать порядок. Очередь смешалась, самые ражие бросились на штурм. Ещё один предостерегающий выстрел гвардейца уже никого не пугал. Я активно толкался локтями, дотянулся правой рукой до решётки оконца, застолбив таким образом позицию. Бочком-бочком я приближался к вожделенному окошку. В какой-то момент глянул в сторону, где мог находиться Нюма. Его оттеснила толпа на самый край.
Но вот Нюма подал голос. Да ещё как подал! Он заговорил громко, как будто пытался перекричать окружающий шум. При этом бедняга не замечал, где говорил, кем был окружён. Нюма как зомби ходил по улицам и иногда, заговариваясь, оказывался в таких уголках городка, где никогда в жизни не ступала его нога.
Однажды на проспекте Руставели народ собирался на демонстрацию. Люди были возбуждены и кричали антиправительственные лозунги. Скандировали их на грузинском языке. Вдруг в воздухе завис голос. Демонстранты смолкли и стали озираться вокруг. Они увидели высокого, худого, изнеможённого молодого человека в очках, который витийствовал и темпераментно жестикулировал. Оратор держал речь на русском языке. Это был Нюма. Он шёл в противоположном направлении, вышагивая на своих длинных ногах. Ещё долго можно было слышать его рассуждения о текущей политической ситуации. Голос медленно затихал по мере того, как удалялся одинокий оратор.
– У него, видимо, свои претензии, – пошутил кто-то из демонстрантов.
Один американский фотокорреспондент снимал обугленные развалины здания парламента. Только что в Тбилиси кончилась война. В кадр попал Нюма, худой, с всклокоченной шевелюрой. Кадр получился патетичным. Говорили, что фотограф даже получил за него премию.
Нюма стал общегородским достоянием. Проще говоря, городским сумасшедшим…
Как-то ранним утром, выйдя из метро, на окраине города я увидел Нюму. Он шёл в моём направлении и говорил. Я не прислушивался к содержанию его речи. Мне было жутко – не знал, как повести себя или как поведёт себя он, увидев меня. Но мой бывший приятель прошествовал мимо, шумный и энергичный, даже не взглянув в мою сторону. Я вслушался в его голос и обнаружил, что бедняга вёл диалог. Одна его ипостась говорила спокойно, и обертоны были мягкие. Нюма издавал гортанный звук, как будто откашливался, и в роль вступала другая личность – агрессивная, непоколебимая, с сильно выраженным еврейским акцентом в речи.
– Ты смотри – Склифасовский! – воскликнул стоящий рядом со мной мужчина своему товарищу.
Это была дразнилка, которая закрепилась за ним. Тот мужик раза три произнёс её в сторону удаляющегося Нюмы, но тот не отреагировал и продолжил путь, занятый своим диалогом-разборкой.
Впрочем, народ мало ему досаждал. Его жалели и с пониманием относились к его болезни. Времена были уж очень тяжёлые. Как-то на улице Нюму остановил милиционер, потребовал, чтобы тот не нарушал порядок и прекратил горланить. Проходящие мимо мужчины и женщины вступились за Нюму. Физиономии у них при этом были жалостливо-снисходительные. Нюма, пока с ним говорил страж порядка, виновато молчал. Но после того, как его милостиво отпустили, он, набрав свой обычный ход, снова начал голосить.
В другой раз мы чуть не столкнулись лоб в лоб на улице. Когда мне показалось, что он и на сей раз проигнорировал мою особу, я вдруг услышал имя Малькольма Каули. Нюма удалялся, читая вполне связную лекцию о Фолкнере. Неужели он всё-таки заметил меня и дал об этом знать этаким образом?
С некоторых пор о житье-бытье моего старого приятеля я стал узнавать от одной нашей сотрудницы по редакции. Она дополнительно подрабатывала в еврейском благотворительном фонде.
В одно утро она пришла в редакцию расстроенной.
– Опять на улице повстречала бедолагу, идёт, кричит, – сказала она.
– Склифасовский, что ли? – уточнил один из коллег.
Бэлла (имя сотрудницы) назвала настоящую фамилию Нюмы и добавила, что хорошо знала его мать Аду.
– Она серьёзно болела, насколько я знаю, – вступил я в разговор.
Она умерла несколько лет назад. Её похоронили на средства фонда, по еврейскому обычаю, в течение дня после кончины. Девушки из фонда работали у неё сиделками. Ада постоянно рассказывала им о сыне, жалела, что он никак не женится. Вспоминала, как ещё в школе в него влюбилась одна девчонка и что он сильно стеснялся этого. Она несла всякую околесицу, и создавалось впечатление, что она не знала о болезни Нюмы.
Он сам приходил в фонд, слушал лекции. Был прилежен и тих. Когда его спрашивали, почему он так «неконвенционально» ведёт себя на улице, молчал и краснел. За ним замечалось, что, получив гуманитарную помощь, он тут же вскрывал пакет. Ненужные ему и его матери вещи он возвращал.
Кстати, Нюма заговорил после смерти матери. Он лежал тогда в психиатрической клинике. Его быстро переодели и привезли домой. Тогда и стало ему совсем плохо.
– Его вернули в клинику, но без толку, – рассказывала Бэлла.
– Какое лечение сейчас! Вы что, не слышали, что нашу городскую лечебницу закрыли из-за отсутствия средств? Всех больных на улицу выпустили, – сказал с укоризной коллега.
Потом мы перешли на популярную тогда тему эмиграции. Стали перебирать родственников, просто знакомых, кто отбыл за кордон. Получилось, что много народу отбыло. Неожиданно Бэлла заулыбалась, вспомнила Нюму, один из его «пунктиков»:
– Бедолаге не в Израиль, а в США хочется, именно в штат Миссисипи, на чём настаивает.
В последний раз я видел Нюму в весьма тяжёлой ситуации. Обычно я возвращался домой через вокзал, через железнодорожные пути. В это время на первый путь, к первой платформе подавали московский поезд. В тот день я не спешил, шёл и озирался на отъезжающих. Среди них я увидел Нюму. Вид был у него торжественный. Лицо излучало спокойствие. Его багаж состоял из двух старомодных чемоданов и нескольких деревянных ящиков. Было заметно, что Нюма долго и тщательно паковал свои вещи, к ящикам приделал подшипники вместо колёс. Он стоял чуть поодаль от других пассажиров. Те суетились в предвкушении того, что вот-вот подадут состав, о чём уже было объявлено по радио. Нюму никто не провожал. Куда направлялся мой старый приятель? Вдруг у меня закралось жуткое подозрение, что у бедняги нет даже билета на поезд и что его отъезд – часть бредового состояния. Я прибавил ходу, чтобы не стать свидетелем коллапса, на который обрекал себя больной. Нюма не заметил меня. Возможно, что в тот торжественный момент контакт с ним мог бы состояться. Но мне было бы невыносимо слушать делириум, содержание которого я с большой вероятностью мог предположить заранее.
На следующий день Бэлла рассказала, что наш общий знакомый учудил. В секрете от всех он отправился на вокзал, а до этого подозрительно копошился, возился с ящиками. Словом, его попытка сесть в вагон стоила опоздания для отхода состава. Нюма устроил скандал, кричал во всё горло. Проводник быстро смекнул, что имеет дело с больным человеком. Позвали милицию – Нюму отвели в отделение.
– Куда он направлялся? – осведомился я.
– Уж точно не в Израиль, а то бы о его приготовлениях скорее узнали, – ответила коллега.
Нюме стало хуже. Как тогда у нас выражались, он завернулся в одеяло, перестал вставать с постели. Умер от тяжёлой депрессии. Его похоронили рядом с отцом и матерью.
Недавно из Америки вернулся Игорь. Он работал над докторской диссертацией по социологии. За партией шахмат Игорь рассказал мне, что заехал в штат Миссисипи посетил дом-музей Фолкнера. Даже землю с его могилы привёз. Потом он заговорил о Нюме, дескать, помнит поклонника творчества этого писателя, мог бы поделиться с ним буклетами и щепоткой земли.
Шурик
Русских в городке было мало, и их дети тучностью не отличались. Один только Шурик. Грузинские прозвища типа «хозо», «дундула», «бекке» к нему не прилипали, русские тоже. Шурик сам по себе был приметной личностью.
К примеру, он оказался единственным из зала, кто откликнулся на приглашение заезжего факира принять участие в аттракционе. Фокус шёл своим чередом – смельчака из зала, как его назвал артист, уложили в ящик. Когда факир и его команда демонстрировали залу, какие у них острые пилы, Шурик вдруг начал тихо, обречённо всхлипывать. По его толстым щекам текли крупные слёзы. Когда фокусник обратил на него свои взоры, вначале даже не понял, что происходит. Потом, догадавшись, сказал смельчаку из зала: «Иди, иди домой, мальчик!»
Однажды, заблудившись, через весь город проехалась и остановилась у здания вокзала американская машина. Дело было вечером. Почти весь город бросился смотреть на чудо-юдо. Американские машины в городке можно было видеть только в будке чистильщика обуви-ассирийца. Мы подолгу заглядывались на яркие вырезки из иностранного журнала. Помню, как хозяин будки и этих картинок сказал нам: «Выучитесь – потом сможете купить такие автомобили». Но пока это не случилось, мы стояли, обступив плотной толпой американскую машину – «Бьюик» 1956 года выпуска. Те, кто сидел в салоне, мешкали в неуверенности. Но вот из окна высунулся небритый мужчина в шляпе и с армянским акцентом спросил, как проехать до «Эрэвана». С таким же успехом можно было спросить, как из нашего городка добраться до Парижа. Тут вступил в свою роль Шурик: «Дяденька, вы американец?» Мужчина как будто испугался и начал доказывать, что он советский армян. «А почему странные вопросы задаёте?» – не унимался парнишка. Голова мужчины тревожно задвигалась, а потом скрылась в салоне. Суматошно заработал мотор, толпа расступилась, и «Бьюик» рванул с места. Мы смотрели ему вслед и прикидывали, какая у него скорость. А те, в салоне авто, наверное, находились под впечатлением – в вечерней темноте в маленьком грузинском городке их обступила толпа, которая странно молчала, а вопросы задавал только толстый русский мальчик.
Когда Шурика обижали, он впадал в неистовство, краснел, начинал мельтешить, всем своим видом обещал страшную кару обидчику, потом, переваливаясь с боку на бок, бежал в сторону дома. Возникало ощущение неотвратимой мести. И вот появлялась… бабушка Шурика. Она была из того рода особ, которые склонны к ненормативной лексике и курят. С палкой в руках они гоняют обидчиков их внуков. Некоторое время она водила внука в школу. Как-то им дорогу переградила свора собак. Помню, как бабуля бросала в псов камни…
Она умерла. На панихидах её дочь Надя сидела молча. Внучка была маленькой и ничего не понимала. Необычным было поведение Шурика. Он плакал навзрыд, причитал, несколько раз припадал к гробу. «Даже окропил своими слезами покойницу», – сделали наблюдение присутствовавшие. Страдания подростка были так неожиданно сильны, что всполошившиеся соседи вызвали карету скорой помощи. Бедняге сделали укол, после чего он, красный как бурак, сидел в углу и глубоко, от сердца всхлипывал. Женщины городка при упоминании того случая принимали серьёзный вид и многозначительно кивали головой.
Внешне Шурик был похож на мамашу – купчиху с картин передвижников. Так назвал её один знакомый нашего семейства. В городке он считался образованным человеком, знал много слов. Поминая купчих и передвижников, он сплетничал о матери Шурика. Мнение, которое при этом высказывалось, было широко распространённым в городке.
Надя чинно гуляла с маленькой дочкой, такой же полной и холёной. Мать одевала Шурика не без претензий. Однажды он заявился в школу в салатового цвета костюмчике, элементом которого были бриджи. Наряд Шурика производил впечатление. В тот день его шуганул школьный сторож. Шурик долго стоял у дерева и стучал по стволу камешком – давил муравьёв. Его лицо было умиротворённым. Из благостного состояния шалуна вывел окрик сторожа. Нельзя сказать, что сварливый старик сделал это из педагогических соображений. Скорее его шокировал вид белобрысого хозо, облачённого в салатовые бриджи.
Как-то я и другая ребятня стали свидетелями сцены – почти в центре города Надя лежала в сугробе, пьяная, а какой-то вахлак чертыхался, запутавшись в её нижнем белье. «Смотрите, пионеры, комсомольцы!» – кричала она не без надрыва и истерично похохатывала. Шурик и его сестра стояли поодаль. Брат плакал и приговаривал: «Не надо, мама!» Девочка же ничего не понимала. Мы быстро-быстро ушли от того места. Всё это было похоже больше на сумасшествие, чем на разврат.
Во всяком случае, никто не знал, кто был отцом или отцами Шурика и его сестры. Об этом ему напоминали и в праздники и будни. В таких случаях несчастный багровел.
…Стоял чудесный первомайский день. Мы собрались во дворе школы. Были вынесены все находящиеся в распоряжении школы праздничные транспаранты, лозунги, портреты руководителей партии и государства. Директор лично распорядился не выносить портрет Хрущёва, которого уже освободили от должности. Шурик вызвался нести самый крупный транспарант.
Школа находилась за городом, так что до центральной трибуны надо было ещё дойти. И вот, задавая ритм, забил барабан. Колонна растянулась, наш класс замыкал ряды, поэтому дробь барабана слышалась издалека. Периодически она прекращалась, шествие останавливалось, что начинало надоедать. Были такие, что начали позёвывать. Только учителя не скучали, они носились вдоль колонн, наводили порядок.
Но вот во время одной из очередных остановок вдруг оживился Шурик. «Пока есть время, заскочим к Вовке!» – крикнул он нам. Мы ещё не находились в черте города. По обе стороны дороги располагались частные дома с садами. В одном из переулков жил мальчик Вова. Бедняга умирал от саркомы. Последнее время он лежал в саду своего двора на лежанке. Его часто навещали. Наиболее прыткие из мальчиков во главе с Шуриком бросились в переулок – у кого знамя, у кого транспарант в руках. Один из них даже не поленился потащить портрет Косыгина.
Я остался стоять. Мне было страшно, больной был очень плох. В это время подскочил наш физкультурник. Запыхавшийся, он возопил: «Где остальные?» Глаза его вот-вот должны были выскочить из орбит. Напуганный, я ничего не смог ответить. Как на зло, забил свою нудную дробь барабан – надо было двигаться. С физкультурником чуть не случился припадок, он в истерике начал топать ногами, и послышалось: «Политический демарш! Попытка сорвать демонстрацию трудящихся!» В этот момент вернулись Шурик и его команда. Лица у всех были испуганные. На Шуру налетел физрук. Маленького роста, он каждый раз подпрыгивал, когда пытался ударить саботажника по лицу. «Я тебя за провокацию пошлю куда надо!» – шипел педагог…
Когда мы проходили мимо центральной трибуны, на русском языке в наш адрес кинул лозунг первый секретарь райкома: «Да здрасти савецки молодиожь!», а мы ответили: «Ура-а-а!» Весьма нестройно. Внимание привлекал Шура. Он шёл впереди нас со своим транспарантом, с багровым цветом лица, заплаканный. «Кто этот жирдяй? Да-да, Надин сын! Знаете такую проститутку, б..?» – слышалось из толпы, стоявшей вокруг трибуны. Смешки и шёпот дошли до секретаря. Его лицо посуровело. Может быть, ему было обидно за мальчика, а может, он посчитал, что нести транспарант должны были доверить не этому школьнику. Что думал Шура? Не исключено, что на него подействовали угрозы физкультурника, и он боялся. Или до него дошли разговоры в толпе. Или он переживал за Вову, умершего под утро, ночью. Монотонно бил барабан.
Я уехал из городка. Поступил в университет, на журфак. В один из приездов видел Шурика в городском саду. Он сидел на скамейке и жмурился от солнца. Меня он увидел и бросил: «Журналист!» Было в этом некоторое благоговение перед казавшейся ему романтичной профессией и ребячество, желание слегка поддразнить.
…Это было лет тридцать назад. Вчера в вагоне тбилисского метро я обратил внимание на одного полного русского мужчину. Он общался со знакомыми и был похож на человека, любящего поговорить, падкого на фразу. Времена были тяжёлые и мрачные. Как ни странно, именно тогда у некоторых людей открылся вкус к словесам, талант к фразёрству, и особенно на невесёлые темы. Рядом с Шуриком сидела молодая белокурая женщина, полная, с узким разрезом глаз. Неужели сестра? Она тревожно-заботливо поглядывала на братца, зная о его страсти поговорить. Им надо было выходить на следующей станции.
Таро
Мальчугану было уже 6 или 7 лет, а он пребывал в уверенности, что его нашли в лунных яйцах. А ведь паренек был не из добропорядочного семейства. В тюрьме отсидела срок даже бабушка – за подпольные аборты. Не ладили с законом и другие его ближайшие и близкие родственники. Просветил паренька его сверстник – Бондо, за что удостоился тумаков от бабушки того несмышлёныша.
Сам Бондо почерпнул информацию из книжки для будущих мам. Она завалялась на письменном столе отца. Некоторое время ему казалось, что плод облачён в трусики. Говорят же «родился в рубашке», а почему не родиться в трусиках? Бондо задал уточняющий вопрос родителям. После некоторой паузы ему сказали, что он, как и все нормальные дети, родился голым.
Однажды Бондо разбил гипсовую статуэтку у родственников. Она изображала нимфу. На неё, обнажённую, напялили что-то вроде платья. Дескать, дети бывают в этом доме. Вот это платье Бондо и попытался стянуть с неё. Отца грыз червь сомнения. В другой раз его неуёмное чадо собрало из спичек некую конструкцию, которая приводилась в движение с помощью ниточки. Получилось что-то вроде имитации полового акта. Своё изобретение он показывал нам, когда мы пришли к нему на день рождения. Отец подсмотрел эту сценку, но, дабы не акцентировать, сгрёб конструкцию.
– Вот где спички, а я их ищу по всему дому, – заявил он.
Наличие бдительных родителей не уберегло Бондо от поступка. Его с другими хулиганами со стороны женского отделения бани с крыши снимала милиция. Кстати, меня на крыше этого заведения не было. Стоял внизу на шухере и, как только начали вопить женщины, убежал. Морально устойчивым я всё-таки считался.
Ростом Бондо вышел и был невероятно волосат. Его даже называли Кинг-Конгом. Тогда популярен был фильм об этой обезьяне. Весь город подражал воплям гориллы и её потешной манере бить себя в грудь. К тому времени цитирование героев из «Великолепной семёрки» и их манеры нас перестали забавлять. Наделённый внешним сходством, Бондо удачнее всех пародировал пластику влюбчивого монстра и издавал такие же трубные звуки.
В тот год мы отдыхали на море. Девушки на пляже обычно собирались в небольшие стайки и коллективно принимали солнечные ванны. Так им легче было отбиваться от приставал. Но вот из водной глади с истошными воплями появилось мокрое волосатое существо и с характерными движениями гориллы направилось в сторону круговой обороны девочек. Те с паническим визгом бросились врассыпную. На следующий день они снова собрались в том самом месте. Всё их внимание было в сторону, откуда должно было появиться чудовище. Оно появилось. Паника была, но вяловатая. Девицы вдруг замешкались, что позволило Кинг-Конгу подхватить одну из них и унести в море. Минут через двадцать Бондо лежал в окружении утихомиренных девиц на пляже, принимал с ними солнечные ванны. И мы с ними.
Отец устроил Бондо в аспирантуру в Москве. Это время он всегда вспоминал с благодарностью. Жил в общежитии, жил легко и так же легко добивался благосклонности со стороны женщин. Правда, это обстоятельство заметно навредило его учёбе. Диссертацию он провалил.
Бондо мне рассказывал:
– В моменты отчаяния, когда я смотрел на гору немытой посуды, остатки вчерашней вечеринки, махнув на всё рукой, я ложился на кровать. Бывало по-разному: то сразу, то через час-два, а однажды через сутки (в тот раз я был на грани самоубийства) в моей комнате вдруг появлялась то Таня, то Катя, то Лиза (далее долгий список). Сначала они мыли посуду, потом приводили комнату в порядок, потом начинали ласкаться. Словом, кончалось сексом.
Я начал прикидывать, сколько надо будет мне лежать в своей комнате в одиночестве и отчаиваться, чтобы ко мне пришла и помыла посуду какая-нибудь гостья. В отличие от моего друга, мне приходилось подолгу красиво ухаживать.
– У тебя в жизни всё кончается сексом, – съехидничал я.
– Кстати, сколько у тебя было женщин? – спросил он меня. Я напрягся. Но Бондо, не дождавшись ответа, продолжил:
– Однажды я не мог заснуть. Вспомнил, как мне посоветовали считать овец, чтоб нагнать сон. Начал вспоминать женщин, с которыми был. Считал до утра и насчитал 50. Во время завтрака вспомнил ещё. Набралось 60.
– Ты, наверное, знаешь (я назвал имя одного общего знакомого)? У него 90 приключений. Каждое из них он отмечает бусинкой. Теперь у него целое ожерелье, – сказал я.
– На здоровье! А тебе нечего чужие бусинки считать, – ответил Бондо раздражённо. Потом добавил, что он не какой-нибудь сексуальный маньяк.
Действительно, его отношению к сексу не было неразборчивым. Он проявлял определённый вкус, пристрастия. Например, почему ему могла нравиться некая Лена? Она неумеренно пользовалась косметикой, и в результате лицо её приняло неестественно белый цвет, резко контрастирующий с чёрными густыми тенями на глазах.
– Она чем-то похожа на клоунов, которые продают при входе в шапито билеты.
– Ты имеешь в виду клоуна Пьеро?
– Вроде. Они такие меланхоличные.
– У меня ощущение, что ты меняешь свою ориентацию. Насколько я знаю, Пьеро – это мужская роль.
Бондо смутился, но ничего не ответил. Позже он привлёк моё внимание к Ольге – мол, есть в ней что-то особенное, инфернальное. По виду это была типичная Баба-Яга – худющая, кривоногая, с оскалом испорченных зубов. В ней чувствовалась какая-то неутолимая страсть. Она напомнила мне заколдованную принцессу из американского секс-мультика. Несчастная должна была совратить десять тысяч мужиков, чтобы вернуть себе прежнюю красоту. По глазам Ольги было видно, что она находилась в начале положенного злой ведьмой списка.
Ему ведома была влюблённость. К моменту возвращения в Тбилиси он успел дважды жениться и развестись. «Женился по любви, разводился из-за неразделённой любви», – заявлял он сам.
Прошло время. Я обзавёлся семьёй. Работал завотделом в одной газете. Бондо переживал пятый бракоразводный процесс. Его устроили на студию мультипликационных фильмов. Он часто наведывался ко мне. Отчасти по старой дружбе, отчасти из-за того, что я давал ему возможность подработать на гонорарах. Существовала ещё одна веская причина – он положил глаз на одну из моих сотрудниц. Хотел жениться.
Вообще жизнь складывалась у него несладко, особенно после смерти отца. В творческом плане тоже были проблемы. Он томился. Производственная тематика моего отдела его не удовлетворяла. Не хватало денег на алименты. Бондо сник, посерел.
Один случай чуть не доконал беднягу.
В тот день он пришёл особенно возбуждённым. Глаза блестели, его щетина не так бросалась в глаза.
– На днях прочитал интервью с Джоном А. Его спросили, почему он без секса не обходится. А он в ответ – мы пленены им и даже не замечаем насколько. Потом я сел и написал зарисовку. За 30 минут написал. На одном дыхании.
Он показал мне текст под заглавием «Таро». Сначала я подумал, что это его очередной сценарий для мультика. Но нет…
Рассказ был о старом осле Таро. Он развозил керосин. Старики помнили, когда совсем юный Таро резво носился от двора к двору, а за ним еле поспевал его хозяин Михо. Заходя во двор, отдышавшись, Михо зычно кричал: «Керосин, керосин!» Старики вспоминали, как потешен был ослик, когда во время весёлого бега вдруг начинал эрегировать его мощный палкообразный член, как осёл в ритм бега колотил им себя по животу. Но возраст брал своё. Поколение Бондо видело уже понурое вьючное животное. Оно с трудом тащило за собой тачку с керосином. Его безжалостно колотил Бачо – внук Михо. Он обзывал Таро лентяем, сучьим потрохом. Никто не мог предположить, что Таро был когда-то резвым, здоровым самцом. То там то сям он оставлял после себя лужи, но без того, чтобы продемонстрировать своё «достоинство». В отличие от деда, Бачо не был доволен жизнью. Керосином пользовались меньше, больше газом. По его мнению, во всех бедах был виноват старый Таро.
Но вдруг в один день осёл приосанился, оживился. Не веря своим глазам, Бачо вприпрыжку следовал за Таро. Тут он обратил внимание, как на него и осла показывают пальцем прохожие. Мужики хихикали, женщины отводили глаза. Тут Бачо и обратил внимание, как эрегировало «достоинство» Таро. Он ударил осла своей палкой. Раз, другой… В последующие дни Бачо керосин не развозил. Таро умер. Говорили, от старости.
– Ну как? – спросил меня Бондо, смотря испытующе. Я помялся. Не хотелось брать на себя ответственность.
– Ты сам понимаешь, мне здесь за промышленность отвечать. Давай прямиком к редактору. Он с твоим фатером когда-то дружил, – вышел из положения я. – Может быть, сам пойдёшь? Мне сейчас сигнальную полосу читать. Дежурю.
Через некоторое время зарисовка появилась в газете. Слово в слово, но без двусмысленностей. В тот день Бондо чуть не избил редактора. Его долго пытались утихомирить, но он никак не мог смириться с тем, как оскопили его зарисовку. Вообще тот день оказался неудачным для него. Моя сотрудница окончательно отказалась принять его предложение.
Он надолго пропал. Потом мы узнали, что эмигрировал в Германию. И вот недавно по нашему ТВ не без гордости сообщили об успехах грузинского мультипликатора Бондо В. за границей. Он поставил эротический фильм о колобке. Показали даже отрывок, как колобок носился за лисицей, пытаясь овладеть ею. Сам мультик в Грузии так и не показали.
Человек без недостатков
По семейной легенде, дед Саши был анархистом. Он как-то вычитал из «Мёртвых душ» Гоголя, как Чичиков угостился двумя чепарухами пива, после чего сменил свою довольно простую русскую фамилию Старшинов – стал Чепарухиным.
С такой необычной фамилией, да ещё в Тбилиси, и не быть оригиналом? Сашу Чепарухина трудно было с кем-то спутать в этом городе.
Разве что в ситуации крайне экстраординарной…
Однажды к нам завернул мадридский «Реал». Он играл против московского «Спартака». В Москве была не футбольная погода. Решили сыграть матч в Грузии, на югах. Я заглянул в гостиницу «Иверия», должен был встретить подругу. В фойе толкались фаны «Спартака» и «Реала». Я стоял чуть в сторонке и в этой суете не участвовал. Испанцы показались мне невысокого роста, неказистыми. Они, взрослые мужики, торговались с москвичами, почти тинэйджерами, страстно и шумно. За каждый значок, медальон. По рукам ходил буклет королевского клуба, очень красивый. Его раздавал один из представителей «Реала». Завхоз, наверное. Испанец был разборчив. Надо было крикнуть ему: «Спартак! Спартак!» Он прислушивался, нет ли фальши, только затем протягивал буклет. Он несколько раз косо посмотрел на меня. Видит, что стою как истукан. Потом неожиданно для себя нерешительно протянул буклет. Не шелохнувшись, я бросил ему: «Динамо» Тбилиси!» Завхоз ничего не понял. Тут в фойе вбежал субъект, из местных гебистов. Типичный цербер. Он прямиком бросился к одному из москвичей.
– Кончай базар! Дали вам полчаса! Истёк лимит! – бесцеремонно он обратился к заезжему фану. Тот послушно дал команду своим. Они гуськом потянулись из фойе. Так, видимо, было заведено. Гебист мельком взглянул на меня. Приценился и отошёл – принял меня за коллегу из Москвы.
За всем происходящим наблюдал ещё один тип. Увидев его, я чуть не поперхнулся от неожиданности.
– Чепарухин? Здесь? Зачем? Что за наряд! Манеры! Маскарад какой-то.
Моё волнение не осталось незамеченным. Цербер вывел меня под руки. От расспросов с пристрастием меня спасло то, что я служил социологом при ЦК ЛКСМ…
Скандинавской внешности и роста, стройный молодой человек, с львиной шевелюрой золотистого цвета, торжественно курил сигару. Вокруг парня увивалась смуглая женщина. То галстук ему поправит, то пылинку сдует. Явно прислуга при аристократе. Она, любуясь, с обожанием смотрела на него, а он вроде не замечал её. Сквозь очки в тонкой золотой оправе голубые глаза смотрели с интересом и одновременно сдержанно. Ему тоже хотелось бы смешаться с болельщиками…
Потом я узнал, что Чепарухина в гостинице точно не было. Из прессы стало известно, что «Реал» сопровождал представитель королевской фамилии. Должно быть, тот самый парень. Почему скандинавской внешности? В газете было написано, что испанский престол наследует династия Бернадоттов, что она также является царствующей фамилией в Швеции, что некогда Наполеон даровал своему маршалу Бернадотту шведский престол, что маршал по происхождению баск, что баски родственны грузинам…
Одно немаловажное обстоятельство могло толкнуть меня на ложное узнавание – женщина, которая обхаживала принца. Она даже всполошилась, заметив, как я на неё уставился, пытаясь разглядеть в ней матушку Чепарухина. Саша и его мать – явление, достойное внимания!
…Я помню, как она в истерике носилась по берегу Тбилисского моря, вдоль воды, с криками: «Сашуня! Сашуня!» Находящиеся там люди выбирали – наблюдать бьющуюся в панике женщину или любоваться, как далеко за буёк заплыл атлетического сложения парень, как красивы и мощны были его движения. Они не видели связи между этими двумя явлениями. Вот пловец повернул назад, и все стали предвкушать появление из водной стихии некоего супермена… То, что увидели присутствовавшие, потом ввергло их в шок. С ластами в руках женщина бросилась к выходящему из воды пловцу. Она звучно шлёпала ими по его мокрому телу, а он… навзрыд плакал. Ещё некоторое время на берегу на повышенных тонах матушка выговаривала сыну, каждый раз сопровождая словесный наскок шлепками по телу, и каждый раз ей отвечал плач детины.
С некоторых пор Чепарухина анализировал наш общий знакомый – Лёня Д. Тот, будучи физиком, практиковал психоанализ. Чепарухин понимал, что имеет дело с непрофессионалом. Он сам проштудировал книги венского психиатра. Однажды Саша наткнулся на статью Фрейда, опубликованную в каком-то специальном издании, где автор критиковал вульгаризаторов его учения, называя проводимый ими психоанализ диким.
– Слово в слово о Лёне, всё сводит к гениталиям, – кричал он мне в телефонную трубку. Потом он перезвонил Лёне, но уже в других выражения пересказал статью. Впоследствии этот фрейдист-любитель умудрился получить дивиденды от того, что услышал от пациента. Сам он статью не прочёл, поленился. В Тбилиси проходил конгресс по бессознательному. Народу набилось много. Тема ведь какая! После того, как отговорили академики и другие мастодонты науки, Лёня пробился к микрофону с репликой и рассказал о той самой статье Фрейда. Вызвал небольшой фурор. Он оплошал, что не спросил у Чепарухина об издании, опубликовавшем её, – не смог удовлетворить интерес научных мужей о месте и времени публикации.
Лёня нужен был Саше. Он сам так заявил, что, общаясь с Лёней, делится с человеком знающим, а не с малознакомым прохожим на улице. Этот тип с лёгкостью согласился на то, чтоб и я присутствовал на сеансах. Тем более что, как оказалось, он и на меня распространил своё потребительское отношение. Чепарухин заявил во время беседы, что привязал меня к себе умышленно. Я вспыхнул, но он не успел договорить. Вмешался терапевт.
– С чего начнём? – спросил Лёня.
– С травматических впечатлений детства, конечно, – ответил Саша не без укоризны. Мол, фрейдист, а такие вопросы задаёшь.
Пациент рассказал о том, как перед зеркалом в обнажённом виде красовалась их соседка. Она только что приняла ванну у Чепарухиных.
– Только тогда я ощутил прелесть наготы молодки. Я стоял и смотрел разинув рот, а она, когда заметила меня, никак не отреагировала. Мне было два годика. Могла ли она подозревать во мне столь раннюю сексуальность?
Я не уверен, что Лёня вполне владел методом. Видимо, пациент попался благодарный. Следуя ассоциативным связям, Чепарухин без того, чтобы его направлял самозваный аналитик, сам окунался всё глубже и глубже в своё сознание, вплоть до момента своего рождения. Он рассказал, как блуждал по каким-то лабиринтам, потом – прорыв к ослепительному свету. Его поджидали люди в белых халатах. Он даже помнил крик, но только потом осознал, что это был его крик.
– Рождение, видимо, шок, – философски заключил Чепарухин.
Некоторое замешательство вызвала проблема, которую оставила в его сознании грузинская старушка, жившая по соседству. Играя с ним, она дотрагивалась до его мужского достоинства. Ему тогда было около двух лет. С чего это она? Лёня пожал плечами. Я почувствовал, что он готов сказать гадость о незнакомой старушке. Я подключился и предостерёг его не вульгаризировать Фрейда.
– В некоторых культурах маскулинность сильно акцентирована. Эфебов в шутку даже заставляют показывать гостям свой «паспорт», другими словами мужское достоинство. Не знаю, как это у евреев (Лёня был евреем) и у русских, но у грузин на эти вещи смотрят просто.
Мне не приходилось встречать человека, столь невоздержанного на язык, как Чепарухин. Он не был сплетником, просто наличие секрета угнетало его.
– В этом смысле ты чем-то напоминаешь папуаса, – заметил ему Лёня, – малейшая неясность, недоговорённость ввергает его в стресс. Поэтому он всегда говорит правду. Потребность в ней доведена у него до паранойи. По вечерам папуасы собираются у костра и режут друг другу правду-матку. Выкладывают всё. Никаких тайн и личной жизни! Этакая групповая терапия. Тебя бы к ним, тебе нет места среди цивилизованных людей.
Чепарухина ещё с малых лет остерегались. Однажды, подслушав разговор взрослых, Сашуня поспешил сделать его достоянием общественности. Это обстоятельство стало причиной того, что переругались два семейства. Было много шума и крика, тем более что мужчины дрались не на шутку. Вмешалась милиция. В одном из протоколов фигурировал мальчик Саша Чепарухин.
Ещё то, что Саша носился со своей шевелюрой. Однажды я поймал себя на том, что не понимал патлатого парнишку, который плакал и упирался, когда его в парикмахерскую тащил милиционер. Так и с Чепарухиным. Тот проявлял богатую эрудицию по части шампуней и разных народных средств для волос. Свою поросль он возвёл в ранг ценностной категории, написал о ней стихи. Между прочим, художественно и вдохновенно. Он корил брутального учителя физкультуры, который покушался на его причёску. Автор прихвастнул, что пишет как Моррисон – его любимый поэт-битник. И сразу же заговорил от себя и от имени кумира, что они «расхристанные и волосатые».
Вскоре Лёня прервал беседы. Не хватило профессиональной выдержки. Он заявил:
– Можно говорить что угодно, но невозможно слушать всё подряд. Стоило ли слушать столько несусветных глупостей, заранее зная, что этот тип – единственное чадо у суматошной матери?
Кстати, любителя-фрейдиста не жаловали у Чепарухиных. Когда о нём заходила речь, то поминали его не иначе, как «этот мерзавец Лёня…» Об этом его проинформировал, конечно же, Саша.
В одной компании я заметил Чепарухину, что он человек без недостатков и что именно это есть его главный недостаток. Он может грешить, но ему всё прощается, с такой же лёгкостью, с какой Афродита восстанавливает свою девственность. Ей достаточно искупаться в водах моря. Присутствовавшие девицы захихикали: что значит «без недостатков», «какая грубая лесть», «два сапога – пара»…
Чепарухин сказал мне серьёзно:
– Эти девицы – настоящие дуры. Они не заметили, как тонко ты дал мне понять, что человек без недостатков не имеет и достоинств. Диалектика такая.
Говорил он будто не о себе, серьёзно и сосредоточенно, как если бы заглянул в гардероб и выбирал, в какой костюм облачиться.
Трудно было предположить, чтобы фрейдист-любитель мог что-то посоветовать Саше. Во всяком случае, тот самостоятельно и по своему вкусу выбирал формы протеста. Одно время он ходил с расквашенной физиономией. Мать всё время зудила по какому-то поводу. Он не выдержал и с криком: «Хватит!» с разбега врезался лицом в стену. Однажды я застал во дворе дома, где он жил, ситуацию: соседи тревожно переговаривались, окно первого этажа (квартира Чепарухиных) было открыто. У меня холодок по телу пошёл от предчувствия. Тут послышалось: «Ведут, ведут!» Вижу, болезный появился, понурый и бледный. Его два солдата под руки вели, а он в одних трусах, босиком. На плечи, видно, халат накинули. Был холодный зимний день.
– Баловень раздухарился, – съязвил кто-то, – нагишом через окно сиганул и в парк убежал от родителей. Еле нашли.
Однажды с утра пораньше меня разбудила озадаченная бабушка и говорит, что меня какой-то военный спрашивает, говорит, что своего ребёнка ищет. Я опешил. Выхожу, вижу – отец Чепарухина. Извиняется и говорит, что Саша убежал из дому, он решил, может быть, его чадо у меня отсиживается. А я ему отвечаю, что его сын у одноклассника, и назвал фамилию. Побледнел мужик. Тот одноклассник тоже, как и Лёня, был персоной нон грата в их семье. Хиппарь и наркоман! Чепарухин-старший уехал, а я подумал, как он меня нашёл. Моего адреса даже его ребёнок не знал.
На самом деле Чепарухина распирало от жажды жизни. Однажды его привлекли в одно спортивное соревнование, чемпионат профсоюзов. У них был некомплект. Сосед предложил подключиться.
– Нечего праздно шататься – займись спортом, – одобрила предложение соседа мать.
Он как угорелый бежал на дистанции кросса. Его команда профсоюза работников торговли проигрывала целый этап. Чепарухин наверстал упущенное и привёл её к победе. Опять-таки ради престижа профсоюза работников торговли сломя голову он пытался взять высоту. Делал это второй раз в жизни – первый раз, когда сдавал нормы ГТО.
А однажды вместе с отрядами безбилетников Чепарухин штурмовал здание тбилисской филармонии, где впервые в СССР проводился фестиваль поп-музыки. Его за шиворот схватил милиционер, но Саша пустил слезу. Чего-то испугавшись, милиционер отпустил его, а тот, воспользовавшись заминкой, пробился в зал.
В Москве, во время учёбы в МГУ, Саша вообще ушёл в загул. Чепарухин рассказывал мне, что наведывался к фашистам. Эти молодчики пели песни о дивизии СС, о Гитлере. Под гитару и на русском языке. Надрывно, как у бардов. Собирались на квартире у лидера, пока не приходила его жена и не разгоняла фашистов резиновой дубинкой. Чепарухина она огрела по спине, когда тот во все лопатки бежал к двери, где возникла небольшая куча-мала из отступающих гитлеровцев. Через некоторое время его видели на спектакле еврейского театра, где под конец артисты и зрители пели «Атикву». Саша пел громче всех. Позже связался с хиппи, из-за чего забросил учёбу. Как-то в их компании наглотался таблеток. Потом слышал голос. Через некоторое время понял, что это он говорил с самим собой. Его хватило настолько, чтобы позвонить на станцию скорой помощи и кричать в трубку: «Спасите! Спасите!..»
Познакомились мы в Комсомольском городке. Был такой заповедник с розариями, зоопарком, искусственным озером. Далеко от города. Всё бы хорошо, если бы этот эдем не обставили комсомольской символикой и совковой монументалистикой. Через дендропарк к нему вело шоссе. При въезде в городок оно переходило в площадь. Там стоял огромный памятник Ленину, лицом к дороге, будто ждал гостей. Иногда бывало обидно за него. Совершенно равнодушные к нему, обегая его, гости с криками: «Какой вид!» первым делом бросались к смотровой площадке обозревать красоты и фотографировать их. Памятник стоял к красотам спиной.
Приятно было сюда наезжать, но постоянно находиться в этом раю – сущая морока. После шума и суеты празднеств городок превращался в сонное царство. Спали все – от сотрудников ратуши до садовников и сторожей. Тишину нарушали только крики павлина из зоопарка. Убаюканные тишиной и бездельем, спали, положив головы на стол, и мы, сотрудники социологического центра. Появление новых лиц вызывало ажиотаж. Однажды ко мне наведалась знакомая, миловидная, со свежим морским загаром. Она быстро уехала. Оказывается, ей стало не по себе. Она пожаловалась мне:
– Мужская часть твоего коллектива смотрела на меня с жадностью маньяков, девицы – с ненавистью почти маниакальной.
Злоупотребив свободиями независимой жизни, Чепарухин вернулся в Тбилиси, взял академический отпуск. Случайно семья в полном составе заехала в городок. Сашуне понравилось здесь. Отец тут же зашёл в ратушу обделывать дела. Полковнику отказать не смогли. Через некоторое время Сашу оформили спасателем на искусственном озере.
Я стал наведываться к спасателю. Он было словоохотлив. Меня очаровала его русская речь и интеллект – как-никак студент МГУ. Мой русский язык был мало востребован. Только тогда, когда в социологический центр заворачивали гости, меня выталкивали вперёд. Я рассказывал о задачах нашей организации. Один-два раза подвёл товарищей – заявился на службу небритым, и именно в тот день, когда ожидались делегации. Пришлось директору самому отчитываться перед гостями. Делал это заикаясь и с запинками, за что получил замечание от одного из секретарей ЦК.
В какой-то момент меня осенила мысль, а не устроить ли Чепарухина в социологический центр. Я убедил директора: зачем транжирить кадры – Саша вполне мог бы поработать социологом. Ведь никому в голову не приходило в нашей луже купаться.
– Надо было быть дураком, чтобы в ней тонуть и чтобы тебе понадобилась помощь спасателя с комсомольским значком, да ещё такого интеллектуального, как Чепарухин, – заключил я свою аргументацию.
Мой начальник был доволен, кандидат с блеском прошёл собеседование. Но не прошло и получаса, как он уже разочаровывал. Мой протеже на радостях решил поделиться со мной одним из своих талантов: стоя под окнами кабинета директора, Саша достал из кармана мандарин, разобрал его на дольки. Я уж думал, что со мной хотят поделиться, но Чепарухин стал подбрасывать дольки мандарина вверх и ловко ловить их ртом. Оставшуюся последнюю дольку протянул мне и сказал: «Подбрось». Я так и поступил. Чепарухин и её ловко поймал своим ртом. За этим аттракционом наблюдал директор и несколько чинов из ЦК, которые проводили совещание. Как мне передали, они позабавились перед ожидающим их скучным заседанием.
– Это что, ваш сотрудник? – спросил один из них директора.
Шеф отмолчался.
Кстати, доставая из кармана злосчастный мандарин, Саша уронил таблетки и спешно их поднял.
– Что за лекарство? – спросил я.
– Фенозепам, – ответил он.
Директор тоже обратил внимание на заминку с таблетками. Он спросил меня, что принимает мой друг. Получив ответ, шеф отметил в раздумье:
– Сотрудник, принимающий седативные средства, с признаками инфантилизма, без зазрения совести мусорит на территории городка, и это видят сотрудники ЦК…
Тут я вспомнил, что Саша бросил кожуру цитруса прямо себе под ноги. Замусорил территорию. Подобный проступок обычно вызывал у начальства административный раж, переходящий в осатанелость. Не думаю, что это происходило от любви к чистоте, – был бы повод покуражиться.
Директор уже склонялся отказать Саше. Тот не помедлил облегчить ему задачу:
он не засиживался на своём посту, слонялся по городку и своей эксцентричной внешностью и свободными манерами шокировал замордованную комсомольскими порядками публику. На него настороженно смотрел первый секретарь. Визиты первого оживляли жизнь в городке, ибо он вопил на всю окрестность – наводил порядок. При виде комсомольца-оригинала он почему-то терялся. Вроде, даже дар речи терял. Начальство затаилось. Вот попал под машину чёрный лебедь. Птица покинула водоём и почему-то вышла на дорогу. Её переехала выскочившая из-за угла «Волга» мэра городка. Материальный ущерб попытались приписать Чепарухину – недосмотрел. Аргументу, что он спасателем работает, а не гусей пасёт, начальство не смогло ничего противопоставить. Довольно скоро поспел ещё один повод. Спасателя на водах обвинили в том, что он сорвал комсомольскую свадьбу. В тот день Чепарухин наведался в радиоузел. С товарищем Ясоном, который отвечал за радиофикацию, Сашу сдружила любовь к музыке. Они регулярно обменивались кассетами. В результате их отношений возникла путаница. В самый торжественный момент брачной церемонии, когда жених и невеста обменивались кольцами, окрестности городка огласили фривольные ритмы американского джаза вместо ожидаемого грузинского многоголосия. В тот день выходила замуж одна из комсомольских богинь, которую вот-вот должны были записать в старые девы. Если на самой свадьбе инцидент замяли шутками, то на совещании ему придали значение ЧП.
Мэр городка заметил Чепарухину:
– Вы постоянно светитесь. Слишком много экспромта в вашем поведении.
Ему посоветовали не прекословить ВЛКСМ, который достаточно силён, чтобы испортить человеку карьеру. Чепарухина выгнали «по собственному желанию».
Он перестал появляться в городке. Но я не порывал с ним. Не знаю, кто кого к себе привязывал, но то, что мне его не хватало, – факт. С его помощью я совершал побеги из гнетущей обстановки комсомольского городка. Ещё более невыносимой казалась социология. Изучая комсомольские химеры, она сама становилась химерой. Я искал спасение в общении с безгрешным Чепарухиным. Ещё эти мои языковые потребности…
Вместе с ним и другими фанами я участвовал в помянутом штурме филармонии… Мог ли когда-нибудь до этого дойти, если бы не Чепарухин? Он прошёл на фестиваль, я нет.
– С виду не босяк, а туда же, – бросил мне милиционер, когда я делал слабые попытки прорвать кордон.
Вслед за ним я полез на дерево, чтоб взобраться на балкон, где шумела вечеринка. Нас ждали, но не предполагали, что мы заявимся не через дверь. Он залез, а я остался на дереве – ни туда ни сюда. Не мальчиком уже был. На меня гости и хозяева вечеринки пальцем показывали и говорили, что я сотрудник ЦК.
Другой раз зашли на дискотеку. Обстановка была чинная, как на балу. Так у нас в Тбилиси бывает, если не хочешь нарваться на драку. То ли сами девицы – недотроги, то ли их сурово мужики оберегают. Чепарухин был сверх меры весёлым и приставал к девушкам, что выражалось в его буйных танцах и в том, что он пытался вовлечь в них присутствовавших особ женского пола. Его вывели. Я проследовал за ним. Чепарухина завели за угол, и какой-то мужик двинул ему в челюсть. Нокаут. Потом меня спрашивают, не с ним ли я. Получив утвердительный ответ, тот мужик и меня послал в нокаут. Мягкий тычок в челюсть, потом возвращение из шока – сначала забрезжил свет фонаря, затем обозначились фигуры парней. Слышу:
– Оклемались? Вы в наш садик не ходите!
Такое приключение! Кстати, та дискотека не обошлась без массовой драки.
Как забыть?
…Мы стояли у дверей школы. Пришли за компанию с общим знакомым. Тот должен был встретить племянницу-школьницу и сопроводить домой. Пока стояли во дворе и ждали, наблюдали за детьми, первоклашками. Они резвились на школьной лужайке. Тут вижу, Чепарухин слезу пустил. Что такое? А он на детишек показывает и говорит, какие они маленькие и незащищённые. Я говорю, что дети как дети. Нет, мол, очень маленькие и хрупкие. Я ему, что нашло на него что-то. Потом присмотрелся и вижу, как один мальчонка забегался, расшалился. Как козявка мелкий. А за ним физкультурник увязался, чтоб мальчонку утихомирить. Педагог. Нам подмигнул и к мальчонке с деланно дидактическим выражением лица обратился. Первоклашка среди товарищей пытается спрятаться от него. Ребёнок думал, что с ним играет дядя, и залился смехом. Тут Чепарухин чуть ли не в голос заплакал. Я обалдел. А он говорит:
– Как ранит сердце этот смех! Он как переливы золотого колокольчика на шейке агнца в чаще, кишащей волками.
Или стоим мы на улице и наблюдаем съёмку фильма. Разыгрывалась сцена явно надуманная. Девушка с двухместным велосипедом (тандем) должна выйти из-за ворот двора. Девушки на велосипедах мало ездят, а тут такой агрегат, точно на треке позаимствовали. Всё, что от неё требовалось, – выйти, пройтись по дуге, протащить тандем и остановиться. Не получалось у неё. Сколько дублей испортила, чуть не плачет. Народ собрался и комментарии бросает: капризничает дива! Колкости подкидывают. Даже оператор под их влияние подпал. Нервничать стал, упрекает артистку. Публике подыгрывал. Режиссёр к ней подошёл, увещевает. А она молчит. Неожиданно Чепарухин от толпы отделился и к режиссёру с артисткой направился. Я и народ рты поразевали от такого неординарного поступка. Та девица с чудо-велосипедом и режиссёр тоже опешили, когда к ним подошёл верзила. Но разговорились. Девушка отошла, её лицо разгладилось, успокоилось. Режиссёр же руку пожал Чепарухину, за что-то благодарит. Потом дал команду – на сегодня хватит. Толпа стала расходиться. Я спрашиваю его:
– Что ты им такое сказал?
– Я предложил паузу сделать. Не видите, что девочка уперлась, на грани срыва? Ей перестроиться надо. Зачем мучить?
Чепарухин уехал в Москву. С ним отбыли и его родители. Наши отношения прервались. Потом пришли смутные времена. ЛКСМ канул в Лету. С социологией я не порвал, изучаю спорт в социальном ракурсе. Чепарухина не забывал. Но делиться воспоминаниями было не с кем. Общих знакомых не осталось: многие уехали, а те, что остались, свою память не утруждали. Но вот недавно я встретил товарища Ясона, того самого, из радиоузла комсомольского городка. Он тоже в Москву перебрался. Часто встречается с Сашей на разных музыкальных тусовках. Ясон приехал навестить мать. Я ему о городке рассказал, как разгромили его. Теперь там руины. Потом о Саше спросил.
– Мог бы в интернете его фото увидеть. Теперь он довольно известный импресарио, – ответили мне.
– Внешне изменился?
– Полысел.
Пока я думал, как болезненно Чепарухин мог реагировать на утрату своей шевелюры, собеседник добавил информацию:
– Да, ещё он хромает.
– С чего это?
Наш знакомый осклабился и сказал:
– В Америку он возил фольклорный ансамбль из Тувы. За океаном на всём экологически чистом торчат. Фольклор тоже что-то вроде экологии у них. Чем проще, тем лучше. Тувинцы Чепарухину ростом по яйца были. Выйдет этот охламон на сцену, скажет что-то на американском и уходит. Вся роль! И вот в Небраске едут на автобусе по прериям. Сашуня шофёра попросил остановиться. Говорит, что выйти надо народу по нужде. Тувинцы все пьяные были, много жидкости поглотили, а у Чепарухина мания – думал, что постоянно писать хочет. А шофёр говорит, что нельзя, только тогда остановит, когда до туалета доедут. Чепарухин не стал спорить, не Грузия ведь. Вот вышли у туалета. Весь ансамбль уже облегчённый в салоне сидит, а импресарио всё нет. Появился наконец, стоит на подножке у дверей. Ему говорят – поднимайтесь, пора трогать. Шофёр-негр тоже нетерпение выказывает. А Сашуня призывает – давайте воздухом подышем, простор ведь какой. Полюбуемся. Артисты же говорят, этот простор им ещё с Тувы обрыдший. Слово за слово, и один из них возьми и толкни Сашуню. Тот из автобуса вывалился. Так Чепарухин ногу сломал.
Рассказчик захохотал. Я подумал, смешно ли это. Ясон не унимался:
– Повезло ему ещё. Помнишь, как его машина чуть не сбила? С работы на служебном автобусе ехали, ему приспичило. На шоссе остановили. Он в сторону обочины, в лес направился. Не с той стороны автобус стал обходить и уже ширинку раскрыл…
Об этом эпизоде я ничего не знал. Чепарухина мне по-прежнему не хватает.
Габриел
Если кто хочет представить себе, на кого был похож Габо, вспомните картины Рембрандта. Великий фламандец жил на Иоденбреестраат, на еврейской улице Амстердама. С её обитателей художник писал персонажи для библейских и не только библейских сюжетов… Белобородый, богобоязненный еврей, только-только поднявший глаза от свитка торы к небу. В этот момент он кажется старше своего возраста. Как Габо.
В шахматный клуб он забрёл по безделью. Сначала меня ввёл в заблуждение значок мастера спорта СССР на лацкане его пиджака. Почему бы не сразиться с мастером, затесавшимся в среду любителей? В шахматной квалификации партнера я разочаровался довольно скоро. Габо сам признался, что играет плохо. Для этого случая он приберёг фразу:
– Редкий еврей не играет в шахматы. Редкий еврей играет в шахматы так плохо, как я.
Мастер спорта был горазд поговорить. В тот вечер Габо проиграл подряд до 5 партий и беседовал со мной на разные темы. Про значок, правда, умолчал. Через пару дней Габо заявился со значком «Кандидат в мастера спорта СССР». Он не объяснил, почему ему понадобилось понижать себя в звании. А когда Габо стал выдавать себя за отличника спасания на водах, я не стал расспрашивать его о подвигах на воде. Не было уверенности, что он вообще умел плавать. Как-то раз, увидев мой редакционный значок (я работал в вечерней газете), мой партнёр по шахматам загорелся и попросил меня одолжить его. Он сказал: «Поношу и верну».
После очередных посиделок за шахматной доской мы возвращались домой на трамвае. И здесь Габо привлекал к себе внимание. Кроме того, что вовсю разглагольствовал, он каждый раз, выходя из вагона, делал вид, что расплачиваться за проезд не собирается. «Не беспокойтесь, я заплачу», – говорил я ему скороговоркой, чтобы смягчить ситуацию, когда благообразный с виду еврей вёл себя как тривиальный безбилетник. «Я полагаю», – следовал ответ.
Я не думаю, что мой приятель проявлял скаредность. Просто давала о себе знать ещё одна его милая особенность. Мне рассказали о приключившемся с ним конфузе. Тбилисские зайцы-безбилетники прибегали к хитрости: выйдя из транспорта, они на некоторое время задерживались, сбившись в кучку у заднего бампера. Это чтобы выпасть из поля зрения шофёра. Габо тоже так поступал. В нашем городе водители общественного транспорта, кроме того что рулят, ещё взимают плату и выслеживают зайцев. Так вот Габо застукал один из них, злой и вооружённый монтировкой. Шофёр не поленился покинуть кабину, обошёл троллейбус не с той стороны, с какой его можно было ожидать… Мальчишки успели разбежаться, а Габо остался.
У нас был общий знакомый – Петре Т., отпетый сплетник. Этот прохвост заметил, что мой партнёр по шахматам – «не того». Впрочем, сам Габо кокетничал по поводу того, что состоял на учёте в психдиспансере. Время было перестроечное, более подходящую биографию тогда было трудно придумать. Дескать, наследие диссидентского прошлого.
Диссидентский поступок Габо был несколько необычным. Он тогда учился в МГУ. В одном из московских православных храмов народ обратил внимание, как рьяно молился и бил челом студент из Тбилиси, по внешности иудей. На факультет пришла телега.
В деканате Габо задавал вопросы строгий с виду мужчина. Проказник сбивчиво пытался что-то объяснить: что он грузинский еврей, что не надо путать его с ашкенази. Грузинские евреи не знают ни иврита, ни идиша, только грузинский язык. Сам Габо владел только русским.
– Что странно, мои родители почти не говорили на русском, – заявил он.
С ним обошлись довольно мягко. Решили, что парень запутался. Тот строгий мужчина сказал ему во время допроса:
– Габриел Натанович, атеист из вас не получился, иудей тоже. Далось вам русское православие!
О том, что его поставили на учёт в диспансере, Габо узнал, когда вернулся в Тбилиси. К нему домой наведался участковый врач. Через некоторое время к Габо заглянул и участковый милиционер. В районное отделение поступила информация – мой он отлынивает от общественно полезного труда. Хозяин встретил стража порядка ласково. Его лицо обрамляла борода, пейсы, на голове его была кипа, а в руках «Агада». Смущённый участковый ушёл и больше не беспокоил Габо. Такого тунеядца встречать ему ещё не приходилось!
Габо жил в шикарном особняке, доставшемся ему от отца по наследству. Вспоминая отца, сын вздыхал одновременно иронично и печально: «Натан умел делать деньги, но был неграмотным. Я получил образование в Москве, однако ничего не прибавил к наследству. Впрочем, почти ничего и не убавил, за исключением белого рояля, китайского фарфора, люстры из богемского стекла…» Перечисляя утраченные предметы быта, Габо загибал пальцы.
Однажды Габо пригласил меня на пурим-шпиль, организованный еврейской общиной. Он играл Мордехая, его жена Ядя – Эстер. Ведущий программы представил её как неподражаемую. На сцене было много более привлекательных женщин. Я знал, что она работает секретаршей в раввинате, но не предполагал, что этого было достаточно для такой преувеличенной лести. Габо много пел, передвигался по сцене. В конец совсем заигрался. Со сцены не сходил, даже пришлось упрашивать. Один из теряющих терпение зрителей заметил:
– Этот тип в упоении от пущего внимания к себе.
– Он напоминает мне мою тёщу, – кто-то рядом поддержал тему. – Она не выносит, когда её не замечают, она – главная невеста на свадьбах и главный покойник на похоронах.
Потом нас пригласили к столу. Было много сладостей. Здесь я заметил, как Эстер ударила по руке Мордехая, предупреждая его желание полакомиться очередной порцией пирожного. Премьер насупился.
Ядя держала мужа в строгости. Она фыркала на него за то, что из дому потихоньку исчезают ценности. Кстати, детей у них не было. На вопрос почему супруга уклончиво заявляла, что у неё уже есть один ребёнок, имея в виду своего инфатильного мужа. Поводов для недовольства у неё стало больше, когда на Габо нашла очередная дурь – он пошёл в политику и забросил уроки иврита.
Своё появление в политике мой товарищ отметил публикацией в вечерней газете. Редакционные снобы морщились – дескать, всякий люд повалил.
– Раньше графоманство было уделом отдельных личностей, теперь эта болезнь приняла масштаб эпидемии, и этот с пейсами туда же, – ворчал старожил журналистики Симха Рабинович.
Явился Габо «из underground-а совдепии», так он о себе писал. Цветистые и энергичные тексты моего приятеля имели успех. Редактор сдружился с новым автором и назвал его обретением газеты. Ему даже уступили колонку, где он мог позволить себе что угодно. Вскоре подоспел случай, который вовсе сделал его своим в новом политическом бомонде. Во время похорон одного из лидеров диссидентского движения Габо, пытаясь попасть в фокус телекамеры, оказался за спиной оратора. Тот, делая патетический жест, чуть не столкнул начинающего политика в могилу. Журналисты не упустили зафиксировать такой занятный сюжет.
Но существовала другая легенда о том, как Габо протиснулся в тесные ряды политиков. Народ говорил об услуге, которую он оказал одному видному идеологу демократии – Ноэ П. Произошло это… в бане. Идеолог явился в баню в новом джинсовом костюме. Раньше он не баловал себя обновками: ходил в потёртом пиджаке, а на самом том месте брюки у него часто были порваны по шву. Ноэ П. отличался невероятной тучностью, и не всякие брюки могли уместить то самое место. Но, видимо, не из-за этого он попал на глаза американцев. Те стали пестовать из него демократа. Сидящие кружком в раздевалке посетители турецкой бани обратили внимание на огромного толстого мужчину. Он, выйдя из душевой, уже в десятый раз открывал и закрывал дверцу шкафчика. Толстяк озадаченно теребил бородку. До этого присутствовавших развлекал разговорами мой приятель (его манера собирать вокруг себя людей!).
Габо потом рассказывал:
– Этого чудака я сразу узнал. Стал выяснять, в чём дело. Оказывается, одежду унесли. А почему молчит? И тут я смекнул, что Ноэ что-то путает. Когда компьютер барахлит, его перезагружают, делают restart. Неужели он путал компьютер со шкафчиком?!
Габо мобилизовал массы. Кто голый, кто одетый – все возмущались непорядку. На шум прибежал директор бани. Он ужаснулся, узнав, что обокрали столь почтенного гражданина. Директор любезно пригласил Габо и Ноэ в свой кабинет. Они проследовали за ним. Это было потешное зрелище: два облачённых в простыни бородача, прямо как Платон и Сократ, дефилировали через фойе бани. Уже в кабинете встревоженный директор спросил Габо – что, и его обокрали? Габо сказал, что нет, не успел одеться. Ноэ предложили позвонить домой. Тот долго объяснял жене, почему понадобилось ему звонить из бани, а его знакомому устраивать шумный митинг.
Кстати, инцидент на кладбище произошёл уже после событий в бане. В противном случае Габо так близко к оратору на кладбище не подпустили бы.
Была у Габо черта характера, которая мешала ему жить.
– Донимает меня бес, становлюсь бесноватым, – признавался мой приятель и, чтобы предупредить догадку собеседника, что его недаром определили в диспансер, быстро добавлял:
– Это я фигурально выражаюсь.
До того как забрести в шахматный клуб, Габо устроил разборку в одном любительском театре. Однажды, праздно разгуливая по проспекту Руставели, он обратил внимание на самодельную афишку. В тихий закуток любителей-театралов заявился эксцентричный Габо. Сначала гость вёл себя тихо. Из приличия. После двух-трёх визитов пришелец начал давать советы режиссёру и актёрам. Вошёл во вкус. Театр постепенно стал менять профиль, превращался в театр одного актёра. Труппа запротестовала. Габо изгнали. Позже он предложил мне посредническую миссию – содействовать его примирению с коллективом театра.
– Я, как человек, придерживающийся европейских ценностей, всегда готов к компромиссу, – заявил он.
Узнав о моей миссии, режиссёр театра сильно забеспокоился.
– Я ещё не дорос до европейских ценностей. Передайте эти слова Габриелу Натановичу, – ответили мне поспешно.
Недолгим было его сотрудничество с газетой. Оно имело бурное завершение – с прилюдным выяснением отношений с редактором в коридоре редакции, с отборным матом и рукоприкладством. Не поделили авторство статьи. Редактор даже достал из кармана пистолет, по виду дамский. После этого Габо ввернул, а не гомик ли его оппонент. Последовал новый всплеск эмоций, и в очередной раз дерущихся растащили. Я выводил упирающегося приятеля на улицу. Свежий воздух несколько успокоил Габо. Его глаза уже не казались сумасшедшими.
– Ты знаешь, – он обратился ко мне неожиданно, и снова его глаза загорелись от гнева, – этот подонок, кажется, назвал меня еврейской мордой.
Восхождение Габо на политический олимп, славно начавшись, довольно быстро оборвалось. Мы вместе зачастили в одну партию, которая провозгласила себя политическим объединением европейского типа. Она вознамерилась строить в Грузии шведский социализм. Активного Габо приблизил к себе лидер партии, бывший номенклатурщик («синекурник», как называл его Габо). Этот субъект был одним из первых, кто сдал свой партбилет. О своём прошлом он не любил вспоминать, но… обмолвился. На одном из собраний лидер для пущей вескости подпустил фразу: «Это говорю я вам как коммунист и т.д.» В зале, где проходило собрание, воцарилась тишина. Опомнившись, оратор неуклюже осклабился и сказал, что пошутил.
Габо ничего не имел против шефа, но случая покуражиться не мог упустить. Он удачно пародировал шутку лидера, вызывая гомерический смех аудитории. Его за этим занятием застал синекурник. Расправа не заставила долго себя ждать. Габо допустил политическую ошибку, что стало поводом для изгнания его из рядов строителей шведского социализма в Грузии.
В партии мой приятель занимался идеологией, а именно проблематикой гражданского общества. Не было политика, который не говорил о гражданском обществе и не делал бы это в скучной манере, формально. Тему успели затаскать, так и не поняв, о чём речь. Габо же был старательным, вник в проблему основательно и скоро делил общество на «упёртых этников» и граждан государства. Если, общаясь с тобой, он вдруг принимал многозначительное и в то же время ироническое выражение лица, это значило – тебя разоблачили, ты этник. Всю теорию о гражданском сознании идеолог свёл к простой формуле: во время футбольного матча «Динамо» Тбилиси – «Арарат» Ереван этнические армяне, граждане Грузии, болеют за тбилисцев, проявляя таким образом гражданский патриотизм. Его окружение (и я в том числе) выразило сомнение в возможности такого расклада.
– Значит, будучи этническим грузином, но являясь гражданином Армении, ты болел бы за динамовцев? – спросил меня Габо с видом, когда дают понять, что вопрос с подковыркой.
– В твоей теории слишком много невероятных допущений, – заметил я, но ответил на вопрос утвердительно. После чего последовало: «Этник ты!»
– Твоя теория постепенно вырождается в утопию, – заключил я.
Как приятель я не мог позволить выражение типа «бредни». Этот оборот уже был использован в прессе после того, как Габо предложил ввести в оборот общегражданское наименование «иберийцы», в графу «национальность» вписать именно это слово. Далее по желанию: хочешь – заводи графу этнического происхождения, хочешь – нет. Бедный Габо оказался между двух огней – его как ассимилятора клеймили и национальные меньшинства, и представители титульного этноса. Перед выборами такие инциденты только вредили партии, которую и так называли самозваной родственницей шведского социализма. Срочно созвали заседание бюро.
Габо рассказывал:
– Я сделал им втык. В какой-то момент я был похож на Энвера Ходжу, албанского лидера. Только он смог себе позволить кричать на Хрущёва на одном из форумов коммунистов.
На некоторое время Габо исчез из поля зрения. На телефонные звонки отвечала в основном Ядя. Но однажды я встретил их в метро. Он был в майке розового цвета, испещрённой письменами на иврите и легкомысленными рисунками. Оба были в весёлом настроении, шли на урок иврита. Увидев меня, Габо обрадовался, но зато пасмурной стала Ядя. Она всегда считала меня злым гением, сбивающим её супруга с праведного пути. После дежурных вопросов я поинтересовался, что же написано у него на майке. Было что-то о разбитном времяпрепровождении на море. Одно слово он не смог перевести.
Позже Петре Т. с язвительной улыбкой рассказал мне, что мой бывший партнёр по шахматам активно изучает язык, что он – отличник. Петре казалось комичным быть отличником учёбы в 50 лет.
Но, как оказалось, Габо оставался верным себе. Он изучал иврит и одновременно донимал начальство компании, которая занималась распределением электричества. Как известно, перманентный энергокризис был примечательным четрой нового времени. Габо устраивал сцены в прихожей директора компании и бывал убедительным в своём праведном гневе.
– Вы представляете – дети готовят уроки при свете лампы! – заметил он выспренно. Наверное, и себя имел в виду.
В результате, когда весь Тбилиси погружался во тьму, район, где он жил, был освещён. Соседи выказывали глубокое почтение к его персоне. «Такой вот триумф местного значения!» – говорил Габо.
Однажды неуёмного ходока всё-таки выпроводили. Когда его из приёмной директора бережно вытесняли охранники, тот, распалённый, угрожал, что привёдет сюда народ.
– Вышел я на проспект, – рассказывает он мне по телефону, – злой и беспомощный. Прошёл метров сто. Вдруг вижу – демонстранты идут с лозунгами. Полиция повсюду. Примкнул я к ним. Полиция и народ ко мне доверием прониклись. Один парень даже повязку дал, чтоб я за порядком следил. Тихо, мирно, интеллигентно подошли к зданию компании. Демонстранты начали скандировать. Директора под ручки белые взяли и к народу вывели. Вышел он, озирается – и тут меня увидел в первых рядах. Покраснел, несчастный…
– Вот такой я чатлах (типа – сволочь, если по-русски)! – завершил Габо рассказ. Привычка была у него такая – любя так себя обзывать, когда самодовольство переполняло его.
Прошло время. Я вдруг заволновался. Почему ничего не слышно от Габо? Стал звонить. Предчувствие не обмануло меня. Габо умер! Я замечал, что на него находило в последнее время, он бывал раздражительным, постоянно матерился. Но кто мог подумать! Рассказывали, когда очередной раз выключили свет, он, быстро натянув пальто, ничего не сказав жене, выбежал на улицу. Был гололёд. Габо поскользнулся и упал. Ударился головой. Через полчаса умер. По еврейским обычаям, его похоронили в тот же день. О его смерти многие узнали после похорон. Я оказался в том числе.
Прошли годы. Вдова продала дом Габо и уехала в Израиль. Флажок Израиля, который красовался в одном из окон, новые хозяева убрали. Сейчас в особняке гранд-ремонт. Но остался скверик напротив дома.
…Я и Габриел сидели на скамейке перед слабеньким фонтаном. Ноябрь. Лучи солнце всё ещё силились пробиться сквозь плотные облака. Небо было аметистового цвета. Ясный, тихий, прохладный день. Клены сопротивлялись приходу холодов и не отдавали листву. Она приняла цвет ржавчины, но не опадала. Порыв ветра вызывал всеобщее паническое трепетание в кроне, и вот два-три листочка нехотя, по замысловатой траектории, долго планировали к земле, чтобы насытиться ленивым полётом-падением. Габо наблюдал это парение, лицо разгладилось, глаза посветлели.
– Что ты это вдруг? – спросил я его с деланной иронией.
– Хорошо ведь! – сказал он.
Казалось, его сердце обрывалось, когда лист наконец-то касался земли или падал на клумбу, где отцветали дубки…
Фрейдист
Недавно я вычитал из газеты: Веня Б. приглашён в Америку читать лекции на тему «Половые отношения в бывшем СССР». «Всё о том же», – подумал я.
Последний раз мне довелось увидеть его по ТВ, во время телемоста между Москвой и каким-то городом США. Толстая негритянка с огромного экрана в студии «Останкино» спросила московских дам, как, мол, у вас насчёт сексу. «А в Советском Союзе секса нет!» – выпалила миловидная блондинка из средних рядов зала. Шёл второй год перестройки, такие вопросцы не должны были смущать нашу общественность. Но сработал старый стереотип, как короткое замыкание. И тут среди всеобщего переполоха в студии и гогота на экране встал со своего места в полный рост плюгавенький мужчина, плохо причёсанный, в мешковатом костюме. Некоторое время телекамера фокусировалась на нём, и было видно, что он что-то говорит, как будто с самим собой, слабо жестикулируя. Это был Веня Б. Видимо, в Америке его расслышали. Поэтому и пригласили.
Помню медлительного низкорослого еврейского мальчика с бесцветными глазами. Почти недетскую серьёзность Вени перечёркивала моментами кривая усмешка, что выдавало наличие в нём каких-то особенностей, ждущих воплощения в будущем. В общих играх он не участвовал, но как-то завёл свою. В дальнем углу двора, одинёшенек, поставив на дыбы свой трёхколесный велосипед, Веня открыл торговлю. Толкая перед собой тележку, он тихо зазывал: «Эскимо, пломбир!» На лице – озабоченность, а штаны ему родители почему-то натягивали аж до подбородка. Я стал единственным его клиентом. Посасывая конфету, забрёл как-то в дальний угол необъятного двора и некоторое время со скукой наблюдал за неторопливым мороженщиком. Потом протянул ему фантик от конфеты – деньгу – и спросил эскимо. «Эскимо есть, но без шоколада», – ответствовали мне. Я не возражал и потом ждал, пока мороженщик сосредоточенно шарил по кармашкам в поисках сдачи.
Но однажды по рассеянности Венечка въехал с тележкой на футбольную площадку, где на него налетела гонявшая мяч разъярённая ватага мальчишек. В результате тележка отлетела в одну сторону, а еврейский мальчик – в другую. С тех пор его интерес к коммерции пропал. К тому времени он научился читать и весь погрузился в книги.
Не исключено, что специфические интересы Вени сложились рано, на что указывает одно обстоятельство из его школьной биографии. В пушкинской «Капитанской дочке» есть пикантная деталь: две дворовые девки Гринёвых кинулись разом в ножки барыне. Они повинились в преступной слабости, к коей их склонил monseure Бопре. Учительница литературы Евгения Ивановна, женщина строгих правил, к слову старая дева, постоянно тревожилась по поводу этого места в пушкинском шедевре – все 40 лет своей педагогической практики. Кстати, всё это время она называла Бопре не «месье», а «монсеуре», побуквенно с французского. Но ЧП не происходило. Не было случая, чтобы дети расшифровывали тайный смысл эпизода. Он упускался ими при пересказе или искажался до неузнаваемости. Евгения Ивановна не возражала против таких неточностей. Когда урок пересказывал самый приличный мальчик в классе – Веня Б., учительница сделала приятное открытие: школьник называл Бопре не «монсеуре», а «месье». Но, не успев заключить про себя, что с сегодняшнего дня так и будет величать француза, получила страшный удар. Вдруг, криво улыбнувшись, самый маленький в классе мальчик, отнюдь не акселерат, раскрыл всю подноготную означенного места в повести. Сделал он это в корректных выражениях, но во всеуслышание, вызвав нездоровый интерес у присутствовавших детей.
В школу вызвали родителей Вени. Пришла только мать. По размерам это была женщина-гора. Она носила чернобурку и шляпу с пером. Её непроницаемый вид контрастировал с мельтешением старушки-учительницы. Она так и не разжала свои тонкие губы, над которыми обозначался тёмный пушок. Когда Евгения Ивановна, запыхавшись после взволнованных тирад, затихла, мамаша Вени повернулась и торжественно, как корабль, двинулась прочь, неся в себе тайну столь ранней осведомлённости сына. Вообще я почти никогда не слышал её голоса. Однажды, когда я позвонил Вене, мне ответил густой баритон. Оказалось – его матушка.
Отец Вени в тот день не пришёл. Был на работе. Только и помню его в стекляшке-витрине часовой мастерской в центре города. Вернее, его лысину, склонившуюся над распотрошёнными часами, в большом количестве рассыпанными на столике. И ещё монокль в левом глазу. Потом он умер, и когда я пришел на панихиду, то увидел коротенького человека в гробу. Лицо его, чуть напряжённое, как бы от усилия удержать в левом глазу монокль. Мать Вени сидела насупившись, а он сам с любопытством рассматривал приходивших посочувствовать.
Я и Веня поступили на филологический факультет университета. Здесь он определил свои интересы вполне. В вузе мы впервые прознали про некого субъекта по фамилии Фрейд. Его пропагандировал местный интеллектуальный франт, преподаватель старославянского Н.П. Основной предмет энтузиазма у него не вызывал. За него он имел доцентскую зарплату. Зато любил посудачить об одиозном психиатре из Вены. В то время на Западе бушевала сексуальная революция. Её отголоски доходили и до нас. Наш специалист не то старославянского, не то психоанализа находился под влиянием её идей.
«Социодром», как называл Веня студенческую среду (кстати, под конец учёбы его речь совершенно занаучилась), был очень восприимчив к буржуазным веяниям – как неокрепший организм к простуде. Нормой считалось быть фрейдистом, что, впрочем, ограничивалось тривиальными скабрезностями в шутках на определённые темы, приправленных специфической терминологией. Других завоеваний сексуальная революция на нашей почве не имела.
Настоящим фрейдистом был только Веня, который упорно добывал книги полузапрещённого автора и штудировал их. Он не острил на сексуальные темы и не был их объектом. На социодроме царили жестокие порядки. Так, не выдержал насмешек и повесился наш общий знакомый. Единственное, что не могли простить ему ретивые фрейдисты, – его феминную внешность. Веня внешне был слишком убог и очень академичен, чтобы привлекать внимание. Но на третьем курсе положение изменилось.
В это время большой популярностью пользовался роман Курта Воннегута «Завтрак для чемпиона». Прочли его немногие, но многие обратили внимание на эзотерический знак, поставленный самим писателем в конце романа: маленький прямоугольник, испещрённый внутри ломаными линиями. А под знаком подпись: «А это – задик». Никто ничего не понял, даже Веня. Но в отличие от всех он поднял английский оригинал и убедился, что речь идёт не о невинном задике, а о дырке от ануса. Но почему тогда прямоугольник? И тут его осенило! Своим открытием он поделился с Н. П. Тот хотел было присвоить его, но вокруг было много свидетелей. С тех пор Веню зауважали и стали побаиваться. В тот период он напоминал мне персонаж из исторического фильма: великого стратега, карлика, равнодушно взирающего на челядь, которая носит его на носилках с балдахином. Но Фрейда он действительно знал. Во всяком случае, не было предмета, которого он касался и не рассматривал бы через призму психоанализа.
Но произошёл случай, когда его с тех самых носилок попытались стащить. На научных собраниях всегда найдутся одна-две особы, до экзальтации влюблённые в науку. К синим чулкам их не причислишь, так как в отличие от них они, бывает, путаются и влюбляются не то в науку, не то в учёных. Обаяние интеллекта для них – главное. Не имеет значения, от кого оно исходит – от трясущегося старичка-академика или преуспевающего молодого доктора наук. Чаще всего это прелестные идиотки. Так что у Вени был шанс понравиться женщинам. На конференции он читал доклад о невесть откуда выкопанном им авторе XVIII века – Пнине. Его с невероятной педантичностью конспектировала гостья конференции, прибывшая из российской провинции. Благо, Веню конспектировать было приятно: он говорил размеренно, методично. После доклада гостья с заметной экспансивностью задавала вопросы Вене, а тот с заметной невозмутимостью отвечал на них. Если где и производил впечатление Веня, то на научных мероприятиях. С них он выходил в ореоле славы. Но чуть-чуть времени, и премьер обмякал, начинал нудить о необходимости звонить домой. На этот раз ему было не отбиться. Наташенька (так звали российскую участницу), не израсходовав запас умных вопросов, продолжала задавать их после заседания. Веня мялся, бормотал невразумительное, но тщетно. Он хранил полное безучастие к голубым глазам энтузиастки науки, которые было не скрыть очкам в тонкой золотой оправе, к её мини-юбке и лёгкой картавинке, столь привлекательной для других особ мужского пола на конференции. Веня проигнорировал её предложение проводить себя до гостиницы. «Мне надо позвонить матушке», – произнёс он, как мог подчёркнуто твёрдо, чтобы прервать домогательства. Аргумент был слабым, но обернулся неожиданно. Его собеседница заговорила об эдиповом комплексе, об издержках ранней социализации. Помянут был и Фрейд…
Всю дорогу они только и говорили о нём. А когда подходили к гостинице, Наташа предложила Вене: «А почему бы тебе не стать гендерологом?» Он ошалел. По его предположениям, где-то существует область знаний, находящаяся между сексологией, гинекологией, философией, куда можно было протиснуться и филологу. Но Веня не знал названия земли обетованной. Предложение стало находкой. Видимо, наша провинция была более глубокой, чем та, откуда приехала Наташа, раз там знали такое слово. Но этот факт уже не имел значения. В знак благодарности Веня заговорил о самых деликатных пластах в творчестве Фрейда. Делая это без всякой задней мысли, он не мог предвидеть, что его академизм мог быть истолкован превратно.
Наташа пригласила Веню подняться в номер, и он не мог понять, почему в лифте ей понадобилось выйти этажом раньше. Вообще она повела себя странно: заговорила шёпотом, опасливо озиралась, а потом вдруг зашла в ванную чистить зубы. Чем бы всё это кончилось, возможно, он догадался потом. Но в тот момент вспомнил, что ему нужно позвонить домой. В номере был телефон. Ответил слегка встревоженный баритон. «Где ты?» – спросила его мать. «В гостинице», – ответил простодушно Веня. Лёгкая зябь волнения в эфире перешла в лёгкую бурю: «Что там ты делаешь?» – «Меня пригласила к себе женщина». Если кому довелось когда-нибудь услышать в телефонной трубке истошный вой волчицы, то это был Веня. «Беги домой, несчастный! Ты заразишься! Ты заболеешь!»
Через некоторое время Веня переехал в Москву, где окончательно утвердился как гендеролог. Доходят слухи, что он по-прежнему невинен.
Командировка
Командировка сюда организовывалась в спешке и бездарно. Надо было провести социологическое исследование. Вопросники не удосужились перевести на русский язык. Между тем в этих местах проживало много азербайджанцев, не знавших грузинского, а нередко и русского. Так что каждый раз, собрав вокруг себя респондентов, приходилось надрывать горло и переводить анкету с грузинского на русский. На азербайджанский язык меня последовательно переводили работники местного райкома ЛКСМ. Что они говорили респондентам – трактористам, скотникам и дояркам, – мне неведомо.
Только-только вступал в свои права март. Было холодно и грязно. Опросы проходили на фермах. Говорят, что их запахи полезны и прочищают лёгкие, но с непривычки можно нанюхаться до умопомрачения, к тому же они подолгу тебя преследуют. Только и думаешь: «Поскорее домой, в Тбилиси… под душ!»
Но, видимо, несмотря на неприбранный вид, моя персона ещё могла производить впечатление…
После одного из вояжей в дальнее село я оказался на молодёжном вечере. Местный комсомольский актив района веселился, танцевал под звуки популярных хитов. Другая молодёжь заглядывала с улицы в окно и из хулиганских побуждений строила рожи и отпускала комментарии. Для такого случая на вечер был приглашён милиционер. Он подходил к окну и урезонивал хулиганов грозными взглядами. На его груди красовался комсомольский значок.
На вечере играли в почту. Роль почтальона исполнял чрезвычайно энергичный парень. Он изъяснялся на всех принятых здесь языках – грузинском, русском, азербайджанском – и приговаривал: «Почтальоны – тоже люди! Им тоже нравится получать письма!» После изнуряющей работы в дальней деревне я подустал и меня клонило подремать, когда этот малый громким голосом во всеуслышание провозгласил: «Письмо для гостя из столицы!» Я встрепенулся, встал, принял сложенный вчетверо листочек бумаги и поблагодарил его. Письмо было от девушки. Она сожалела о моём унылом виде и призывала оглядеться вокруг. «Вы увидите глаза, исполненные любви», – обещала незнакомка. Я был заинтригован, хотя отдавал себе отчёт, что это могла быть дежурная шалость. Некоторое время озирался, потом перестал.
Я так и не вставал из-за стола. Под конец вечера ко мне подошёл директор Дома культуры – карликового роста крепыш. Он вывел меня из-за стола и стал теснить к основной группе гостей. Некоторое время я танцевал с девушкой-азербайджанкой, учительницей школы, как узнал из светского разговора во время нашего медленного танца. Мы держались на приличествующем расстоянии друг от друга, максимально демонстрируя взаимное почтение. «Письмо было явно не от неё», – лениво подумал я. Пуще разболелась голова, в горле першило, гудели ноги. Улучив минутку, когда карлик-крепыш отвлёкся, я вернулся к своему столу. Но не успел сесть, как ведущая вечера, явно руководящий работник, зычным голосом в микрофон заявила: «Теперь наш гость из Тбилиси споёт нам что-нибудь или скажет тост!» Я предпочёл сделать второе.
В разговоре с Вано, инструктором райкома, который помогал мне в моём многотрудном исследовании и гостеприимством которого я пользовался, было помянуто письмо. Он терялся в догадках и был заинтригован сильнее, чем я мог предположить. Послание Вано посчитал до неприличия откровенным.
На следующий день мы не стали опрашивать население. Было 8-е марта. Праздник справляли в актовом зале русской школы. Я приободрился. Прямо во дворе прохладным утром обмылся по пояс холодной водой. Мне поливала из ковша мать Вано. Побрился, почистил зубы…
Пришли в школу рановато. Вокруг бурлила организационная горячка. Я и Вано стояли в коридоре, прохлаждались. Внимание привлекла курящая дама лет пятидесяти. Она говорила, видимо, с учительницей школы. Та, кроткая с виду женщина, смиренно выслушивала обличительные тирады эксцентричной собеседницы: дескать, городок их – провинциальная дыра, а его жители – сонмище невежд. Окружающие всё слышали и… улыбались.
Дама была облачена в невероятно яркий розовый наряд, в тот же цвет обильно напомажены губы, лицо пылало от румян и азарта, с которым она говорила.
– Местная достопримечательность, Маргарита Геронтьевна Ч., Королева Марго, – прошептал мне Вано. – Кстати, она заведующая детсадом.
Я осведомился, не старая ли дева Королева Марго. Вано удивился моей наблюдательности, хотя дивиться было нечему. Тут его позвали присоединиться к организационным хлопотам.
В это время в коридор ввалилась ватага ребятни. Вокруг и так было много детей: пионеры, школьники постарше, помладше. Но это были пионеры с музыкальными инструментами – учащиеся музыкальной школы. Их сопровождала молоденькая учительница. Она была в непритязательном пальтишке, которое расстегнула перед тем, как войти в школу. Пуловер неопределённого цвета облегал её неразвитую грудь и шею, которая показалась мне высокой, может быть, из-за стрижки каре. Простые сапожки были грязными от мартовской распутицы.
– Мариночка, вот кого я люблю! Пусть кто-нибудь обидит эту девочку – будет иметь дело со мной! – заговорила дама в розовом. Она подозвала к себе учительницу музыки, привлекла и обвила своей крупной рукой её талию. Мариночка раскраснелась, неловко заулыбалась. Все неправильности лица – длинноватый нос, несколько асимметричный оскал, лёгкая косина глаз, слабый подбородок – улыбка сложила в мозаику живого девичьего лица. Но что меня взволновало – её тонкий стан заметно выгнулся в талии, когда она как бы невольно сопротивлялась объятиям Маргариты Геронтьевны, напряжение шло от шеи, чувстственность которой не скрывал даже толстый воротник пуловера.
Заегозили пионеры-музыканты. Учительница поспешила угомонить их. Марина выговаривала краснощёкому толстяку-скрипачу, когда я незаметно подошёл к ней сзади. Она обернулась и вдруг зарделась, увидев меня. Возникла заминка.
– Вы сегодня выглядите намного лучше, – сказала она неожиданно и опустила глаза. Волнение во мне прибывало.
– Вы были на вечере? Странно, почему я вас не приметил?
Она улыбнулась и сказала:
– Моментами вы дремали.
Я не стал распространяться о неудобствах моей командировки. Когда открыл рот, чтобы представиться, по всему зданию школы пошёл клич: «Начинается, начинается!» Вокруг всё зашевелилось, заспешило. Марина неловко запахнула своё пальто, воротник которого несколько скривился. Не спрашивая разрешения, я попытался поправить его и случайно дотронулся до её шеи. Меня окинул слегка осуждающий и одновременно взволнованно-восторженный взгляд. Она посмотрела пристально.
– А письмо на том вечере… – заговорил я скороговоркой.
– Что за пошлости, – ответила она, не дослушав вопроса.
В зале мне досталось место на три ряда позади детишек из музыкальной школы и их учительницы. На сцене в президиуме восседало начальство, передовики производства. Вано всё это время функционировал, бегал туда-сюда. В какой-то момент он подошёл к секретарю райкома партии, сидевшему во главе президиума, и, показывая на меня, сказал что-то тому на ухо. Секретарь быстро рассмотрел меня в зале и, кивнув головой, поздоровался. Мероприятие шло полным ходом, на сцене выступала самодеятельность, отпиликал на скрипке свою пьеску тот самый баловник-толстячок, натужно говорили стишки дети, а я ждал момента, когда Марина оглянётся. Началось награждение передовиков района. В какой-то момент зал взорвался от оваций. Так бывает, когда на стадионе забивают гол. На задних рядах мальчишки скандировали: «Динамо! Динамо!» (Да, тогда тбилисские динамовцы играли превосходно). На самом же деле награждали Маргариту Геронтьевну. После этого церемония пошла вяло. Когда почётную грамоту передавали миловидной девушке-азербайджанке – доярке из совхоза (помню её косы), уже почти никто не аплодировал.
Присутствовавшие стали расходиться, снова закрутилась кутерьма, а я улучшил момент и встал у выхода в ожидании Марины. Она приближалась долго в нетерпеливой толпе и смотрела прямо мне в лицо. Когда она уже была на расстоянии вытянутой руки, вдруг потух свет. Зал весело зашумел. В темноте я схватил её за руку и привлёк к себе. Тут дали свет. Я как ни в чём не бывало сделал джентльменский жест – проходите, я после вас.
Уже был ранний мартовский вечер. Во дворе школы ко мне подбежал Вано. Он в спешке сказал, чтобы я не пропадал, потому что приглашён на обед к секретарю, и опять убежал. Марина в это время раздавала детишек их родителям. Потом она отделилась от группы учеников и родителей и ушла со школьного двора. В её левой руке был свёрток. Я на некотором расстоянии последовал за ней. Она направлялась в сторону площади.
– Можно вас проводить? – спросил я, чуточку запыхавшись от быстрого шага.
– Вас не хватятся? – спросила она шутливо. – Мне надо заглянуть в музыкальную школу, оставить в кабинете директора журнал.
Школа располагалась чуть поодаль от райкома в двухэтажном здании. В сгустившихся холодных сумерках оно с чернеющими глазницами разбитых окон казалось страшноватым. Марина достала ключи от входной двери, отомкнула её и, ничего не сказав, вошла вовнутрь. По звукам её шагов можно было предположить, что она поднимается на второй этаж. Улицы городка были пустынными и тихими. Кое-где лаяли собаки. Только раз на некотором удалении с шумом прошла полная женщина, которая о чём-то говорила сама с собой. Кажется, Марго. Потом стихли и её голос, и звуки шагов. Я немного помялся, потом вошёл в здание и в холодной темноте, громыхая по старой деревянной лестнице, бросился наверх…
Я стоял у клумбы в центре площади, когда меня перехватил Вано.
– Где вы, куда пропали? Главное, никто толком не знал, куда вы ушли. Нас ждут.
Позже, по дороге к дому Вано, я расспрашивал о Марине. Он только неопределённо пожал плечами. Мол, чего это я о не самой видной девице городка.
Прошло лет восемь, как меня снова командировали в городок. Власть там, как и во всей стране, была другая. Из-за большого наплыва экологических мигрантов из Сванетии ситуация в районе резко изменилась. В городке совсем не стало азербайджанцев, они жили теперь в основном в деревнях. Произошёл конфликт между мигрантами и местным грузинским населением, грозивший перерасти в вооружённое противостояние. Меня с моими коллегами послали провести опрос, что думает население о местном начальстве. Более мудрого решения от нашего руководства ждать было трудно! При въезде в район нас ждал БТР. Мы въехали в городок. Его улицы выглядели вымершими. Гнетущая ноябрьская погода сгущала обстановку тревожного ожидания. Не до конца оценив ситуацию, я расспрашивал сопровождающего нас свана о людях, которых помнил с тех пор. Никого из них он не знал. Только о Вано вспомнил – тот погиб в Абхазии. Вдруг, когда БТР разворачивался в сторону главной площади, я увидел Маргариту Геронтьевну. Она, ещё более расфранчённая и располневшая, вся в розовом, вальяжно плыла по пустынной улицей. На её лице было брезгливое выражение. Когда выехали на площадь, я лихорадочно стал искать здание музыкальной школы. В окне той комнаты стоял свирепого вида мужлан с автоматом.
Октябрь
Страсть Пааты к музицированию, овладевшая им в довольно почтенном возрасте, не могла показаться эксцентричной тем, кто знал его лет двадцать назад. Ему было тринадцать лет, когда он вдруг удивил всех своей игрой на фортепьяно. Многие из его сверстников умели играть на этом инструменте. В те времена почиталось за правило хорошего тона определять детей в музыкальную школу. Если девочки ещё как-то завершали полный курс, то мальчики к возрасту Пааты благополучно школу бросали. Впечатляло то, что первое в своей жизни произведение, которое исполнял Паата, была 14-я соната Бетховена, известная под названием «Лунная». Разобрал он её самостоятельно по нотам, которые купил в магазине. В его доме не было инструмента, и он ходил по соседям, чтобы попеременно мучить их своими любительскими упражнениями.
После, когда он говорил о своём музыкальном прошлом и поминался этот шедевр Бетховена, непосвящённые не верили ему, а посвящённые допускали правдоподобность его ретроизлияний, но с оговоркой, что одолеть ему под силу было только первую часть. Мол, нотный текст простой и техники особой не требуется.
Выводя томную элегичную мелодию первой части сонаты, Паата слегка закатывал глаза, видимо всё-таки от удовольствия, а не от ожидания допустить очередную ошибку. Чем же тогда оправдывался труд, на который паренёк обрёк себя добровольно! Его не столь ловкие пальцы сбивались довольно часто, и весьма редко он доигрывал эту часть до конца. Через некоторое время, чтобы не докучать слушающим своим несовершенным исполнением, пианист-любитель играл избранные места, и особенно экспрессивный конец. Здесь глаза уже не закатывались, а совсем закрывались. Исполнитель подолгу, не отпуская педаль, выдерживал заключительный аккорд, пока тот совсем не растворялся в воздухе, что весьма томило аудиторию. Однако она проявляла благосклонность. Зрители говорили о таланте Пааты, хотя их больше завораживала серьёзность предпочтений мальчика. Никто не догадывался, что способностей у него было меньше, чем у тех его сверстников, кто умел на слух подбирать шлягеры и развлекал своим бренчанием друзей на вечеринках.
В какой-то момент ввели себя в заблуждение и педагоги музыкальной школы, решившие, что набрели на вдруг раскрывшийся талант. Как и родители, которые долго присматривались к увлечению сына и наконец купили ему пианино. Имел значение хабитус Пааты – очки на интеллигентном лице, он элегантно располагал свои пальцы на клавишах. И ещё – недетская меланхолия. Действительно, педагогов и родителей должно было насторожить обстоятельство, что во время занятий музыкой мальчик питал интерес преимущественно к реквиемам и похоронным мелодиям. Паата их напевал (почему-то через нос), покупал соответствующие пластинки. Он пытался исполнять их.
Что из этих занятий получилось, Паата умалчивает. Наверное, из-за обманутых ожиданий. Невыносимо было наблюдать, как разочарованно разводят руками преподаватели. Проявляя неделикатность по отношению к ребёнку, они пытались оправдать себя в собственных глазах. От учёбы в музыкальной школе, которая продлилась всего два года, оставался этюд для беглости рук, который он вызубрил настолько, что пальцы сами выводили его на клавиатуре. Пианино в их доме надолго замолкло и с некоторых пор привлекало внимание только тем, что на нём были помещены фото умерших родителей.
Потребность возобновить свои музыкальные опыты пришла к нему в самые трудные для всех времена. Озарение снизошло зимним утром. На улице было очень темно, отчасти от того, что власти позабыли перевести страну на зимнее время. В доме не было электричества. Паата сидел на краю постели. На ночь он не раздевался из-за отсутствия отопления. Ощущение несвежести донимало его: вчера кончилась зубная паста, позавчера состоялся неудачный поход в баню – она оказалась закрытой. Его меланхолия давно перешла в депрессию, чередовавшуюся разными формами тяжести. К тому же оставался неприятный осадок от недавнего стресса. Его, поздно возвращавшегося домой, недалеко от сгоревшей во время городской войны гостиницы чуть не зарезал один имбецил – хотел денег. Паата отдал мохеровое кашне.
Предстояло идти на постылую службу, и не исключено, что в слякоть пешком, потому что иногда простаивало метро. Зарплата его не превышала в пересчёте с купонов двух долларов в месяц. Он готовил себе чай на чадящей керосинке, заедал его хлебом и повидлом… Его нервировало, что зубы крошатся, что на кухню повадилась крыса, что дом затхлый, что обувь совсем прохудилась, что он так и не женился…
Вдруг показалось, что на душе полегчало. Он начал сипло напевать мелодию, которая долго плутала в завитушках его затейливой души и теперь тихо пробивалась наружу. Вчера, прохаживаясь по проспекту Руставели, Паата обратил внимание на самодельный лоток, на котором лежали подержанные ноты. Ими торговал мужчина, плохо одетый, измученный, но его глаза были ясными. Торговец ладно насвистывал мелодию из альбома «Времена года» Чайковского. Именно её пытался изобразить Паата, напрягая свои слабые голосовые связки. Он встал с постели, надел очки и зажёг свечу. Альбом с нотами в книжном шкафу он нашёл довольно скоро. Нашёл и заветную пьесу – «Октябрь».
Паата не стал трогать застоявшееся пианино, так как знал, что оно совершенно расстроено и ему его не настроить. Он не стал торопить события. Ноты ещё долго лежали нетронутыми на письменном столе. Его преисполняла спокойная уверенность, приятное предвкушение, которое хотелось продлить. Это своё качество он сам назвал садомазохистским после того, как прочёл Эриха Фромма. «Намеренное откладывание момента удовлетворения, а не потакание ему – с этого начинается культура», – не без кокетства отмечал Паата про себя.
Из своего увлечения он хотел сделать маленькую тайну и не возражал, если её невзначай откроют и при этом приятно удивятся.
Прошла неделя, пока он нашёл старого приятеля-настройщика, бывшего джазмена. Настройщик был настолько пьян, что Паате пришлось держать его под руку и нести чемоданчик с инструментами. Хозяин молча выслушивал хмельные монологи бывшего джазмена, пока тот возился с внутренним убранством инструмента. Не выказывая нетерпения, он ждал, когда настройщик перебирал толстыми пальцами клавиатуру, играя композиции Элингтона, когда бубнил тосты, в одиночку распивая припасённую заранее хозяином бутылку водки, бесконечно нудно прощался. Бывший джазмен был уже за порогом и вдруг как бы опомнился, обернувшись, спросил хозяина: «Зачем тебе было настраивать свою развалюху?» Паата не растерялся и ответил: «Хочу её продать. Совсем нет денег». Уходящий гость хотел возразить, но тут Паата стукнул дверью перед его носом.
Методично и спокойно Паата принялся за пьесу. Каждый вечер после работы он часами просиживал у фортепьяно. И вот через месяц сквозь энтропию, создаваемую нежелающими слушаться пальцами, уже начинала проглядываться мелодия: очарование сада поздней осени, нега лёгкой грусти, уходящий вдаль последний караван перелётных птиц, пролетающий над опавшим садом, подавал голоса.
Кроме удовольствия пианист-любитель находил в занятиях музыкой ещё и пользу. Он чувствовал, что его самочувствие улучшалось и, следуя привычке всё анализировать, пришёл к выводу: «Мои пальцы задали алгоритм моему сознанию. Это тот случай, когда собственные конечности помогают отдыхать тебе от самого себя!»
Жизнь обрела размеренность и перестала казаться чередой тягомотных будней. Паата уже не мог ломать распорядок. Приходилось даже отказываться от приглашений на разные parties. Они были настолько же редки, насколько предоставляли возможность нормально поесть.
А однажды его познакомили с одной привлекательной дамой. Познакомили не без умысла, и она сама об этом догадывалась. Во время беседы в какой-то момент новая знакомая прозрачно намекнула, что-де не прочь быть приглашённой на премьеру одного спектакля. Паата сделал неприлично длинную паузу, что стоило ему язвительного замечания: «Видимо, премьеры не про вас!» Откуда ей было знать, что именно в это время у Пааты свидание с фортепьяно. Он попытался исправить положение, но было поздно.
Как-то Паата попал на одну посиделку, на которой собиралась весьма интеллектуальная компания. При свете ламп, в холоде, потягивая плохо сваренный кофе, куря сигареты, гости говорили о Фрейде. Здесь Паата услышал много новых умных слов. Один знаменитый юноша использовал такое благозвучное выражение, как «эпиникии». Паата не рискнул выяснить, что оно означало. Обратила на себя внимание фраза одной психологини: «Художник не нуждается в зрителе. Пианист может играть и для себя только». «Неужели», – поймал он себя на мысли.
По мере того, как улучшалось исполнение пьесы, ему мечталось произвести фурор, пусть и местного значения. Но произошла заминка. В автобусе Паата увидел девочку лет десяти, у которой в руках был нотный альбом Чайковского «Времена года». Он не выдержал и, улыбаясь с деланным умилением, спросил, не играет ли она что-нибудь из альбома. «Октябрь», – ответила девочка, раскрасневшаяся от странных по месту и содержанию расспросов. Покраснел и Паата. Он не предполагал, что эту пьесу исполняют чуть ли не в начальных классах. Ему стало неудобно за себя. Однако буквально в тот же день вечером дали электричество и Паата посмотрел репортаж с конкурса Чайковского, где в качестве обязательной программы для маститых исполнителей были пьесы «Июнь» и «Октябрь» из «Времён года». Он торжествовал, весь вечер не вставал из-за пианино. «Играют многие, но немногие исполняют!»
С некоторых пор у него появилось что-то вроде искуса – как увидит пианино или рояль, начинает его внимательно осматривать, поднимать крышку, набирать аккорды. Паата знал, что в городе нет семьи, которая не имела бы собственный инструмент, но он не мог себе представить, что весь Тбилиси заставлен пианино и роялями. Их можно было увидеть в самых неожиданных местах, и в девяти случаях из десяти – вконец обшарпанными и расстроенными, совершенный хлам. В каждом укромном углу Паате мерещились рояли-инвалиды. Оставалось гадать, кто, зачем и как доводил их до такого состояния. На одном заводе, в стороне от оживлённой проходной, Паата обратил внимание на два вприслон стоящих друг к другу пианино. Они посерели от пыли. Рядом находился столик, у которого восседал столетний старичок в форме пожарника. Он тоже был весь серенький от пыли. Его никто не замечал. Разве что только Паата увидел, когда смотрел по своему новому обыкновению на вышедшие из употребления музыкальные инструменты.
Паата ждал подходящего момента, чтобы открыться и… сдерживал себя. Надо, чтобы сначала из музыкантов кто-нибудь послушал – может быть, что подскажут. И вот однажды он встретил на улице пьяницу-настройщика. Тот стоял у гастронома с собутыльниками. После дежурных взаимных расспросов о житье-бытье Паату вдруг осенило – а не пригласить ли бывшего джазмена к себе, музыкант всё-таки. Настройщик сначала решил, что у Пааты проблемы с пианино. «До сих пор не продал его? – последовал вопрос. В ответ Паата загадочно улыбнулся. В гости настройщик пришёл без опоздания и трезвым. Немножко посидели за столом. Слегка разгорячённый хозяин вдруг подсел к инструменту, поднял крышку, помассировал пальцы, сделал паузу… и заиграл. Когда обернулся, посмотрел на гостя. Лицо джазмена выражало серьёзность и сосредоточенность, оно как будто даже изменилось и разгладилось. После некоторого молчания он сказал: «Побольше бы жизни!»
«А вообще недурственно», – заключил он и налил себе водки в стакан. Паата приободрился.
С дебютом долго не получалось. Во время одного застолья у своего сотрудника он предпринял попытку ненавязчиво привлечь внимание к своей игре. Подошёл к пианино, открыл крышку, но неудачно. Он сам не услышал первых аккордов. Народ был уже разморен от питья и курева, и его тянуло больше горланить что-нибудь застольное.
В другой раз он затеял исполнение пьесы в доме начальника. Паата имел неосторожность обыграть того в шахматы и потом начать исполнять элегичную мелодию на рояле. Это было воспринято как издёвка. Плохо скрывая раздражение, шеф стал демонстративно обзванивать по телефону других подчинённых, устраивая некоторым из них разносы. Он проявлял совершенное равнодушие к проникновенному исполнению Чайковского у себя на дому.
Но так долго продолжаться не могло. Развязка получилась неожиданной…
Некогда у Пааты была любовь. Её звали Нинель. Она работала с Паатой в одной организации в бухгалтерии. Это была кроткая и незаметная девушка, но присмотревшись, можно было разглядеть красивое лицо (особенно глаза), тонкие, почти прозрачные запястья и трепетные пальцы. Паата влюбился в неё в момент, когда она своими слабыми руками пыталась открыть тяжёлую дверь холодного металлического шкафа. Забыв о премии, которая ему причиталась, он зарделся и предложил проводить девушку до метро.
Она жила в Сололаки, в некогда шикарном особняке, поделённом ныне на коммуналки. Нинель была из еврейской интеллигентной семьи. Её родители-пенсионеры постоянно читали и принимали лекарства, поэтому дома у неё пахло библиотекой и аптекой. У стола неизменно неподвижно сидела древняя бабушка. Брат, как показалось Паате из рассказов, наиболее живой член семьи, уехал в Израиль.
Кротости Нинель не хватило на то, чтобы выносить его манеру долго предвкушать. У Пааты появился соперник, его звали Беня. Он работал корректором в одном из институтов и был одухотворён до шизоидности. Беня был, мягко говоря, малого роста, к тому же ещё согбен и худ из-за разных заболеваний. Но прямой взгляд и крепкое рукопожатие выдавали в нём характер. Как-то на улице один наглый милиционер прошёлся насчёт его не столь атлетического телосложения. Страж порядка был ошарашен, когда Беня полез драться, неловко размахивая своими руками-крючьями. Чтоб не прослыть обидчиком убогих, милиционер ретировался. Но обиженный продолжал преследовать его. Когда милиционер оглядывался, то его охватывало жутковатое чувство – с фатальной неизбежностью его пытался догнать низкорослый субъект с впалой грудью и иступлённым взором. Он в панике бежал… Беня отбил у Пааты Нинель.
Паата быстро смирился с таким положением дел и даже поддерживал дружеские отношения с разлучником Беней. Некоторое время тот ревновал к своему бывшему сопернику, но утихомирился. Нинель же была занята своими проблемами: сначала умерла бабушка, потом отец, не складывалась жизнь у брата в Израиле. Но Паата помнил минуты счастья, которые их когда-то объединяли. Они подолгу, бывало, ворковали на разные темы, ходили в театр, кино. Нинель сама играла на фортепьяно – очень тихо, как будто слабые пальцы не справлялись с клавишами. Взгляды, полные любви, лёгкие прикосновения… Ему вдруг захотелось, чтобы его маленький триумф разделила Нинель, его бывшая любовь.
В этот день он вызвался проводить Нинель до дому. Она согласилась. По дороге ему хотелось рассказать о своём увлечении, но он себя сдерживал. «Только бы добраться до их старинного рояля», – думал Паата. Когда выходили из метро, он осведомился, не продала ли Нинель рояль. Она ответила, что подумывала об этом, когда умер отец, но в последний момент её отговорил Беня.
Дома никого не оказалось. Её мать куда-то вышла, а Беня был на собрании одной правозащитной организации. С некоторых пор он стал правозащитником. Тот факт, что он родился в воркутинском лагере, где находились его репрессированные родители, был весьма кстати для его нового поприща.
Паата и Нинель сидели молча за столом и пили кофе. Он косился на рояль, который стоял в углу комнаты, заставленный безделушками. Потом вдруг встал и подошёл к инструменту. «Я хочу сыграть тебе пьесу «Октябрь» из альбома «Времена года», – сказал Паата робко и сел на крутящийся стул. Нинель выразила удивление и подсела рядом. «Это моя самая любимая пьеса из этого альбома», – отметила она. Паата взял несколько аккордов для проверки состояния инструмента, потом опустил руки и голову… Ему казалось, что никогда ещё он не играл так удачно. Как раз сейчас он нашёл тот оптимум, к которому стремился, – звуки таяли, как тает надежда, тихо и неотвратимо.
После того, как отзвучала последняя нота, они сидели молча. Он чувствовал, как в нём поднимается волнение. Паата склонился чуточку в сторону Нинели и обхватил её худенькие плечи. Она не сопротивлялась. Он начал покрывать её лицо поцелуями, она не сопротивлялась. Тут громко стукнула дверь. На пороге стоял Беня.
Беня говорил гадости и издевался над неудачником Паатой. Потом он потянулся ударить незваного гостя. Паата не выдержал и пнул Беню. Тот упал. Поднялся переполох.
На следующий день на службе только и было разговоров, что Паата под каким-то неуклюжим предлогом наведался к Нинель, повёл себя по-хамски, на чём его застал Беня, и что Паата избил несчастного мужа. Никто и словом не обмолвился о Чайковском!
Иностранцы
Как-то в 60-е годы на центральной улице нашего городка появились два индийца. По сей день помню их светлые шальвары, рюкзаки и гипертрофированные икроножные мышцы. Они шли бодро. Лица я не рассмотрел. Так получилось, что я пристроился к толпе горожан, которая следовала за ними. Мою попытку выбежать вперёд и посмотреть на пришельцев в анфас предотвратил милиционер. То, что они индийцы, я узнал от него. Через мегафон он призывал горожан не мешать «гражданам из дружественной страны Индия совершать всемирное путешествие». «Ведите себя культурно!» – кричал в мегафон милиционер. Гости дошли до моста, границы городка. Страж порядка остановился и приказал последовать его примеру всем остальным. Толпа остановилась. Некоторое время индийцы в полном одиночестве пересекали мост. На том конце их ждали другой страж порядка с мегафоном и большая группа зевак. Лиц путешественников я так и не увидел.
Впрочем, у нас в городке жили свои пришельцы.
Потомок императора
Каждое утро старик-китаец на грузовом мотороллере развозил хлеб по магазинам. Он постоянно улыбался, при этом его узкие глаза терялись в складках морщин. Помню его родинку на жёлто-коричневой щеке.
Будучи в 5 классе школы, из учебника по истории древнего мира я узнал о китайском императоре Цинь Ши Хуанди. Меня осенило, не царских ли кровей наш китаец. Ведь звали его Иван Хуанди, что было нацарапано каракулями на пластмассовой каске, с которой он не расставался. В следующее утро Иван, как обычно, сдавал горячие булки в магазине. Для начала я спросил у него время. Китаец посмотрел на часы, расплылся в улыбке и произнёс что-то невнятное. Кажется, на родном ему языке. Я ничего не понял. Иван пожелал узнать моё имя, вернее дал понять, что имел в виду, задавая вопрос. Услышав ответ, он просиял и воскликнул:
– Ты кузи? – грузин, надо полагать. Моя негрузинская внешность в сочетании с совершенно грузинским именем сбила его с толку. – Мама руси? – уточнил старик.
– Нет, кузи, – ответил я.
Решив, что беседа завязалась, я задал ему свой главный вопрос, а не потомок ли он китайских императоров. Кажется, мой собеседник ничего не понял, на всякий случай улыбнулся, робко отвёл глаза и почему-то стянул с головы свой пластмассовый шлем.
Было уже за полночь. Мы, мальчишки, стояли на улице. В свете уличных фонарей я рассмотрел Ивана в компании молодого китайца. Тот был одет вызывающе немодно – только цилиндр чего стоил. В те времена этот головной убор шокировал. Они продефилировали мимо, как будто даже не заметили нас. Иван был в своей неизменной каске. Он говорил на китайском и лицо его было серьёзным.
Мама сказала, что молодой человек, вероятно сын Ивана, который вроде кончал русскую школу в городке. Но вспомнить, когда учился, кто его одноклассники, она не смогла. У Ивана жена русская. Как они друг с другом общаются? Он только на своём родном языке говорит, а ей откуда китайский знать? Всю жизнь здесь провела, в имеретинской глубинке.
На мой вопрос, как здесь, в городке, мог оказаться китаец, мама только пожала плечами.
– Ты сам понимаешь, китайцев так много – почему бы кому-нибудь из них случайно не забрести сюда? – ответила она мне.
Как-то я застал Ивана в компании других китайцев, их было человек пять-шесть. Выглядели они экзотично: все пожилые и почему-то в тулупах, ушанках и сапогах, хотя уже был тёплый месяц май. Откуда их столько вдруг набралось? В Тбилиси, например, куда я наезжал к бабушке, людей этого племени мне видеть не приходилось. Единственного на миллионный город негра я встречал относительно часто и в разных местах, а китайцев никогда и нигде. Логика подсказывала, что они в Тбилиси не живут. Правда, двоюродная сестра мамы рассказывала, что был у неё знакомый китаец, инженер, интеллигентный и умный человек.
– Но он оказался непорядочным мужчиной. Обещал жениться одной девушке, но ушёл к другой, – заметила она.
Для неё, одинокой женщины, тема неразделённой любви была чем-то вроде наваждения. Она распространила её и на, возможно, единственного на весь город китайца.
Кстати, к моменту этого разговора умер помянутый мною негр. Я помнил его уже стареньким, он еле передвигал ноги и принимал валидол. О нём тётушка ничего плохого сказать не могла.
С некоторых пор хлеб в городке по магазинам стал развозить парнишка-грузин. Иван сменил занятие. Стал появляться на людях без каски. Связано это было с тем, что на городок как девятый вал обрушилась мода на восточные единоборства… Иван Хуанди стал тренером по кун-фу. В спортзале школы он проводил тренировки.
У меня был одноклассник, который увлёкся кун-фу. Мне тоже хотелось попробовать себя в этом виде борьбы. Я заглянул к нему. Обычно приветливый, Гено (так его звали) повёл себя неожиданно. Сидя на корточках, он уставился в сильно потрёпанную гравюру и моё появление как будто не заметил. На гравюре была изображена схватка некого циньского героя с тигром. Воспользовавшись заминкой, я осмотрелся. В комнате висело несколько китайских фонариков, а на стене красовались иероглифы. Сам хозяин комнаты был облачён в китайскую тогу.
Выйдя из состояния оцепенения, Гено извинился, объяснил, что созерцал картину, чтобы проникнуться боевым духом героя. «Мне её подарил шифу Иван», – сказал он. При упоминании имени наставника его глаза излучали преданность.
Моя просьба показать приёмы вызвала вполне однозначную реакцию Гено. Физиономия моего одноклассника вдруг стала каменной. «Я не могу разглашать тайны шифу», – заявил он торжественно.
Гено поведал мне, что Иван Хуанди – мастер единоборств не то в 37, не то в 39 поколении. Потом он сообщил, что сын Ивана, который уехал на родину, служил в личной охране Мао Цзэдуна. Этот факт собеседник преподнёс не без аффектации. Мол, сам прикинь, что значит ходить в телохранителях такого человека.
Гено продолжал:
– Бывает так – посмотрит на тебя учитель, аж страшно становится! Взглядом может лечить, калечить тоже. Гипнотизёр! По лицу не определить, что он о тебе думает.
Ещё я узнал, что наставник не ест мясо, ест сою.
Я знал, что Гено был вроде переводчика у китайца – переводил посредственный грузинский Ивана на свой более сносный грузинский. Главное то, что только он имел право обращаться прямо к наставнику, был на особом положении. Остальные ученики общались с тренером через Гено. Такой чести мой приятель удостоился только потому, что жил по соседству с Иваном. Через него же китаец взимал плату за тренировки. Она была в два-три раза выше, чем в любой из секций карате в городке.
Я попросил одноклассника устроить встречу с его наставником. Всего-то делов – зайти по соседству. Гено отреагировал не без ревности и отказал в моей просьбе – мол, сейчас шифу предаётся медитации. Когда я выходил от Гено, из-за забора слышно было, как некто мужского пола третировал кого-то женского пола. Содержание речи я не разобрал. Тирады на китайском сменял русский мат. Иван тиранил свою русскую жену.
Прошло время, и Ивана развенчали. На шифу давно косились конкуренты. После просмотра одного из фильмов о карате местные энтузиасты восточных единоборств узнали об одной традиции. Согласно ей, главы соперничающих школ в очном поединке выясняют отношения. Так поступил один из местных каратистов: без предварительного уведомления он заявился прямо на тренировку, демонстративно стукнул дверью и громко высказал, что думал о шифу. Присутствовавшие ученики ждали ответа. Тут Иван дал маху, начал лепетать что-то, побелел от страха, от чего даже родинка вдруг увеличилась в размерах. Как понял Гено, наставник ссылался на свою старость и немощь. Каратист ничего не сказал, повернулся и вышел из зала. Позже место Ивана занял Гено.
Однажды я заболел ангиной. Мама посоветовала обратиться к китайцу Ивану Хуанди.
– У него есть лекарства. Он получает их от сына, который живёт в Китае и работает там провизором в аптеке, – сказала она. – Вроде все эти лекарства одинаковые – маслянистые дробинки и пахнут одним и тем же, но стоят дорого.
Я не стал уточнять, кем же всё-таки был сын Ивана, не до этого было – горло беспокоило. Я взял деньги и пошёл к китайцу. Он меня встретил приветливо, улыбался вовсю. Объяснил мне на пальцах, что гланды удалять не надо. Пояснил:
– Твоя мяса, не надо резать.
Мне дали цветистую коробочку. Помню, что заплатил за неё 50 рублей. Средство помогло. Ангину как рукой сняло.
«Немец-перец-колбаса»
Вильгельм – немец. Моя мама говорила, что у него характерный для представителей этой расы рот – безгубый, твёрдосомкнутый, короткий. Не из-за этого ли Вилли (так его звали в народе) никогда не улыбался?
Он разводил кроликов у себя во дворе и продавал их на базаре нашего городка.
Его дочь Марта училась со мной. Она соответствовала бытующему в грузинской провинции стереотипу немецкой девочки – белокурая, молчаливая, высокая, худая, грубоватая. Правда, губы у неё были полные. Нам ещё казалось, что её любимым блюдом должна была быть варёная картошка. Я выразил сомнение по поводу этой детали. В виде аргумента мне пересказывали некоторые советские фильмы на военные темы. В них немецкие солдаты если что и ели, то картошку. В этом отношении Марта не отвечала нашим ожиданиям. Каждый раз на завтрак в аккуратном свёртке она приносила крольчатину с хлебом. Многие из нас на завтрак могли позволить себе если не яйцо всмятку, то варёную картошку уж точно.
По-настоящему озадачила нас Марта, когда пришло время изучать немецкий язык. Учительница обратилась к Марте, мол, ей, наверное, легко будет, ведь этот язык для неё родной.
– Да, – согласилась девочка, – но дома мы говорим на швабском, потому что мы – швабы.
Далее последовала историческая справка. Марта изъяснялась косноязычно, но вот что я запомнил. Будто бы из-за неправильной трактовки некоторых мест Священного Писания швабы потянулись к вершине горы Арарат, дабы спастись от предрекаемого их религиозными лидерами Всемирного потопа. Произошло это в XIX веке. Русский царь не препятствовал массовому переселению германцев. Швабы до Арарата не дошли. По дороге их ряды поредели. Некоторые спасающиеся от потопа оседали на территориях, через которые шли. Убедившись, что катаклизма не будет, идти в гору передумала вся община. Она остановилась и осела колонией на юге Грузии. Некоторые семьи поселились в Имеретии.
Преподавательница только пожала плечами – для неё такая история была в новинку. Дети же посмеялись. Слова «шваб», «швабский» им показались почему-то смешными. В нюансах разбираться они не стали и по привычке продолжали считать одноклассницу немкой.
В городке я встречал одну тихую маленькую женщину. Случайно я узнал, что она – мать Марты. Она пришла на родительское собрание в школу. Такие неожиданности вполне объяснимы. Вилли с семьёй жил за высоченным забором, отгородившись от всех. Никто не ведал, что происходило за этой стеной, кто там вообще жил. По ту сторону забора всегда стояла глухая тишина.
Тёмной ночью трое сорванцов перемахнули через забор, воровать фрукты. Летний воздух был неподвижным, фруктовые деревья стояли как изваяния. В доме уже спали. Только из сарая доносилось мычание. Хозяин возился со своими кроликами и пел. Не исключено, что на швабском. Неожиданно темноту прорезали две очереди. Это кроликовод гонял ветры.
Даже кролики у Вилли были особенные. Однажды на базаре я почувствовал, что кто-то пристально смотрит мне в спину. Я оглянулся… На лотке восседал огромный, жирный коричневый заяц, размером с малую свинью. Он смотрел прямо и как будто видел всё насквозь и с усмешкой. Как хозяин. Я подивился тому, как спокойно вёл себя заяц.
Вильгельм не выходил на улицу. Он не играл с соседскими мужчинами в нарды, домино, не разделял их пирушек и разговоров. Иногда только выглядывал из-за своего забора и неподвижным взглядом, твёрдо сомкнув губы, обозревал окрестности.
Про него ходила дурная слава склочника. Например, ему не давало покоя айвовое дерево моего родственника: оно тянулось к солнцу и в результате вторглось в пределы двора кроликовода. Тот сначала нещадно обрубал ветки айвы, но они только ещё больше разрастались. К моим родственникам зачастили представители исполкома и милиции. Причина – жалобы соседа.
– Ваше дерево лишило его покоя. Он решил лишить покоя и нас. Пишет постоянно, – брюзжал во время одного из вынужденных визитов милиционер.
Гостей угощали айвовым компотом, джемом, вареньем. Родственник гнал из этого фрукта водку, а из молодых листьев дерева готовил отвар – отменное отхаркивающее средство. Из сердцевины айвы получался густой сироп. Сварливый сосед был неумолим. Он отказывался от предложения пользоваться теми плодами, которые падали на его сторону, к нему во двор. Обо всём этом мои родственники узнавали от чиновников, которые пересказывали содержание кляуз Вилли. Этот субъект еле раскланивался с соседями, но скандалов не устраивал. Своего он добился. Дерево пришлось спилить.
У имеретинцев есть песня, в которой помянут некий Сепертеладзе. Народная мудрость призывает не быть похожим на него – ни тебе гостей позвать и угостить или самому заглянуть к соседу на огонёк, ни тебе улыбнуться, ни повеселиться… Словом, вроде как будто о кролиководе песню сложили. Таких типов у нас называли байкушами, но Вильгельма к этой категории людей не приписывали. Говорили – что возьмёшь с иностранца, не байкуш он, а «немец-перец-колбаса».
И вот в городок случайно заехал Шеварднадзе, тогда партийный шеф. Он принимал просителей в здании райкома. Очередь собралась длиннющая. Вилли тоже явился с папками. Шеварднадзе, просматривая список граждан, увидел невероятную для этих мест фамилию. Его разбирало любопытство. Немец предложил ему построить в предместьях городка ферму по разведению кроликов. Из своей папки он достал чертежи, расчёты, фото из семейного альбома, на которых красовались его родня и кролики… Эффект неожиданности сработал.
Довольно скоро по ТВ показывали сюжет: труженики-кролиководы Имеретии выполняют и перевыполняют взятые на себя обязательства. Некоторое время камера фокусировалась на кислой мине отца моей одноклассницы. Его представили как директора фермы. На экране много разглагольствовало местное начальство.
Вилли исполнил своё обещание, данное главному партийному боссу страны. Кроликов в городке ели утром, днём и вечером, в варёном, пареном, жареном виде под всеми мыслимыми соусами. Продуктовые магазины полнились тушками зайцев. В гастрономический обиход вошёл паштет из крольчатины. Местные пряности сделали его популярным. Я тоже к нему пристрастился.
О директоре фермы ходили легенды. У него прорезался голос. Фразы типа «Арбайт!», «Ахтунг!», «Шнелла, шнелла!» слышны были по всей округе. «Прямо как в фильмах о фашистах», – ляпнул мой знакомый.
Особенно яростно директор гонял несунов.
– Кроликов в городке стало больше, чем кур нерезаных, зачем их красть? – вопрошал он моего отца, с которым ещё как-то раскланивался.
Вильгельм дневал и ночевал на ферме.
Население со смешанными чувствами реагировало на происходящее. Моя мама, например, говорила о чистоте и порядке, который завёл Вилли на ферме. Опрятность вообще была возведена ею в разряд высших ценностей.
В городке говорили о порядочности немца, она даже стала темой бреда сумасшедшего правдоискателя Шалико Б. Несчастный тихо-мирно работал бухгалтером, пока в одно прекрасное утро не сорвался. Все внутренне соглашались с тем, что говорил бухгалтер, но он сильно перепугал население. Крупный мужчина как бешеный бык бегал по городу. В какой-то момент он остановился у фонтана на центральной улице, снял с себя сорочку, обнажившись по пояс. Шалико обливал водой своё раскрасневшееся тело и издавал грозное рычание. С другими зеваками я прятался за кустами и наблюдал за ним. Я услышал его фразу: «В этом городке нет честных людей. Исключение – немец Вилли. Остальные – воры». Тут на него набросились милиционеры. Они связали буяна.
Другие граждане по-доброму и снисходительно улыбались подвижничеству Вилли. Были такие, что улыбались, но не по-доброму, а насмешливо или просто насмехались. Для них Вилли по-прежнему был «немец-перец-колбаса». Я же взгрустнул. Мог ли он продержаться так долго?
Увы, не продержался. Не дождался даже возвращения Марты, которую послал учиться на зоотехника в Тбилиси.
Как-то в городке, в быту его граждан, появились аэрозоли для освежения воздуха. Раньше здесь с дурным воздухом боролись своеобразно – жгли бумагу. А тут такой прогресс… Красивые баллончики, испускавшие приятный аромат, привезли из Германии, специально для фермы. Целую партию дезодорантов украл завхоз. Ими стали облагораживать отхожие места… Рассказывали, что после этого хищения Вилли окончательно поселился на ферме. Ночи он проводил в сторожке в бдениях.
Я, как и Марта, уехал учиться в Тбилиси. В один из наездов мне бросилось в глаза, что битых зайцев в магазинах не стало, а дома меня перестали потчевать крольчатиной.
– Где мой любимый паштет? – воскликнул я в сердцах.
– Ты что, не знаешь?! Умер Вилли! – последовал ответ мамы.
– Жалко человека, таким чистюлей был, – добавила она в своем духе.
Он умер в сторожке. После его смерти зайцы на ферме начали вымирать как во время эпидемии. Мне пересказали содержание протокола о списании целой партии зверушек. Пьяный шофёр уронил с кузова грузовика бидон. Резкий звук вызвал разрыв сердца у целого загона кроликов. Пострадали преимущественно импортные особи.
Знакомые не разделяли мои сантименты относительно кроличьего паштета.
– Дался он тебе. Что может быть лучше, когда на пикнике зарежешь барашка и готовишь шашлык. Ешь его и запиваешь вином, – заметили мне.
Да, шашлык из кроликов – смешно!
Свадьба
Можно было пронестись по трассе и не заметить, что проезжаешь город. Вдоль шоссе – сплошь деревенские подворья, огороженные железными заборами, огороды, сады, лениво слоняющиеся домашние животные. О том, что это всё-таки город, а не село, свидетельствовало типовое здание бывшего райкома – атрибут всех районных центров Грузии. Сейчас здесь управа. В ней работает каким-то начальником мой университетский однокашник Серго. Он проживает поблизости от этого здания – сверни только с шоссе, метров пятьдесят по грунтовой дороге, и ты у ворот, украшенных в стиле барокко.
Там, где жил Серго, всегда пахло прокисшими виноградными ягодами. Запах исходил от единственного здесь промышленного предприятия – винного завода. Хотя, по рассказам Серго, был на окраине городка ещё и маленький механический завод. Ныне он в развалинах. Воспользовавшись перестройкой, заводик разграбило местное население…
Мой друг справлял свадьбу дочери. Я подоспел к самому началу. Хозяин был поглощён приготовлениями и едва поздоровался со мной. Меня отдали на попечение одному мальцу. Он помог пристроить мою «Волгу» в соседском дворе. Мы возвращались пыльной улицей, вдоль заборов, над которыми свешивались ещё неспелые яблоки. Я видел – то там то сям меж веток яблонь роились пчёлы. Но их не было слышно, потому что над городком надолго зависла высочайшая истерическая нота – где-то резали большую свинью. Когда мне стало казаться, что бедное животное мучают, истошный вопль вдруг оборвался. Совсем равнодушные к этому воплю, нежились в канавах по обочинам дороги в чёрной вонючей грязи другие свиньи.
Серго встретил меня у ворот, с укоризной глянув – что, мол, так долго, и повёл к столу, где сидели жених и невеста. «Помнишь батони Нодари? Он тебе постоянно Барби привозил, – сказал Серго дочке. Заметно было, что она не помнила, хотя вежливо улыбнулась. Девушка и её жених мне понравились. Серго усадил меня за один из столов и с некоторой строгостью в голосе попросил сидящих там мужчин присмотреть за гостем. «Будь спокоен, Геронтич!» – ответили ему, и тот поспешно удалился.
Столы в три ряда были накрыты на лужайке перед опоясанным верандой домом под вековым ореховым деревом. Ряды были такие длинные, что невозможно было даже докричаться с одного конца до другого. Тем более что стоял обычный для таких торжеств гомон. Но вот вперёд выступил Геронтич и натруженным голосом, срывающимся на фальцет, предложил избрать тамадой Хвичу Г.
Свадьба началась.
Я давно подметил, что в подобного рода церемониях не обходится без доли цинизма, и чем дальше от эпицентра, тем он явственнее. Однажды, во время поминок моей бабушки, я случайно подслушал некоторые подробности из её почти столетней биографии. Мне не хотелось устраивать скандала, но я понял, что если и бывают драки на празднествах или поминках, то нередко из-за подслушанного грязного разговора или двусмысленного тоста. Здесь, на свадьбе, мы составляли периферию, и народ, кроме того что неумеренно много ел и пил, ещё и сплетничал напропалую. Так я узнал, что Хвича Г. – бывший вор в законе.
– Настоящий воровской авторитет не для Геронтича. Этого Хвичу развенчали ещё лет двадцать назад в тюрьме. Пуп ему вырезали, теперь он – просто-напросто барыга, – сказал, хихикая, толстяк, сидевший напротив. Он был бы не прочь пройтись ещё по адресу Серго, но покосился на меня и замолк. Тут встал его сосед Ростом и, слащаво улыбаясь, присоединился к здравицам в честь избранного тамады и одновременно, как актёр в театре, говорящий в сторону ремарку, чехвостил тамаду на потеху сидящим рядом. Ничего не ведающий Хвича Г. энергично раскланивался, посылал во все стороны воздушные поцелуи, что создавало комический эффект.
Свадьба шла своим чередом, когда наступила небольшая пауза, даже прекратили музыку. Заглянул важный гость – огромный тучный мужчина, с холёным лицом и усами. Серго подбежал к припозднившейся персоне и подвёл к столу, где находились жених и невеста. Гость одарил молодых, потом повернулся к общественности и спросил во всеуслышание, как ей нравится вино. «Батоно Вано! Батоно Вано! Спасибо, спасибо!» – послышались подобострастные возгласы. Довольный батоно Вано попрощался и, несмотря на протесты хозяина и гостей, торжественно удалился. «Главный отравитель! – послышался мне игривый шёпот сбоку. – Сколько народу своим суррогатом извёл!» Насколько я понял, батоно Вано был директором винзавода.
Признаться, у меня не было аппетита: слегка ныл желудок. К тому же было обидно за Серго. Невысокого роста, он хлопотал, суетился, а один раз даже чуть не споткнулся, что вызвало недоброжелательное оживление моих соседей за столом. Захотелось прогуляться. Закуривая, я направился по дорожке, мощённой осколками мрамора, к воротам. Меня опередила быстроногая девчушка. Она несла накрытый бумагой таз, явно с пищей, и сумку с бутылками.
Улица, залитая солнцем, была пустынной. Смотреть было не на что – те же заборы, сады… Быстроногая девочка куда-то спешила. Из любопытства я последовал за ней. Она несколько раз свернула и потом упёрлась в полуразрушенную каменную ограду. Видимо, здесь находился упомянутый механический завод. Сквозь зияющие проломы в ограде виднелись опрокинутые вагонетки, раскуроченное оборудование, покоящееся в разросшемся бурьяне, в глубине двора корпус с пустыми глазницами. Место казалось тихим и прохладным. «Вася, Коля!» – позвала девочка. Из зарослей бурьяна появились два существа – в оборванной одежде, обросшие, грязные. Типичные бомжи. Один из них раболепно протянул руки через пролом в ограде. «Это вам угощение от Серго Геронтича», – на ломаном русском объяснила она. Те в знак благодарности закивали головами и затем скрылись с харчем в кустах. Девочка, увидев меня, наблюдающего за всем этим на расстоянии, улыбнулась и сказала: «Они бывшие рабочие завода. Есть ещё третий. Он инженер. Бедняга спился окончательно и заболел, лежит где-нибудь под кустом». Некоторое время мы шли рядом, потом девочка поспешила обратно на свадьбу («Много дел! Мать заругает!»), я же замедлил шаг.
Возвращаться не хотелось. Уже на некотором удалении от ворот Серго я вовсе остановился. Два перепивших-переевших гостя окропляли, а третий облёвывал забор хозяина свадьбы. Я стоял и не знал, в каком направлении идти. Вдруг почувствовал, что эту сцену наблюдает ещё кто-то. Обернувшись, увидел пожилую даму с зонтиком. Она смотрела с нескрываемым презрением. Её внешность была необычной для этих мест – женщина напоминала заблудившегося интуриста. Вдруг последовало:
– Schande! Sie schamen sich sogar vor einem alten Menschen nicht!
Меня передёрнуло, фраза на немецком была выговорена чеканно и так, как говорят в Северной Германии. Я мог поручиться за это как специалист по немецкому.
– Ты посмотри на Веру, опять на немецком базарит! – воскликнул один из писающих.
– Кто знает, на каком языке она базарит, может быть на тарабарском. Старческий маразм у неё! – ответил другой, уже заправлявший брюки. Обоих сильно развезло.
– Achten Sie nicht darauf, Frau, – сказал я ей. Она резко повернулась и пошла прочь. Я некоторое время смотрел ей в спину. Её походка выдавала возраст (она опиралась на зонтик), но в ней чувствовалась энергия гнева.
Сославшись на дела, я попрощался с Серго и уехал. Он был недоволен.
Через шесть месяцев Серго приехал ко мне в Тбилиси. Дела его по службе в том городке не складывались, но его больше заботило здоровье дочери. Я сделал несколько звонков и устроил её на приём к профессору из института Чачава. Потом мы посидели с Геронтичем за кружкой пива. Он продолжал обижаться за то, что я рано уехал со свадьбы.
– А как поживает фрау Вера? – неожиданно ввернул я. Геронтич несколько опешил, но потом слегка осклабился и рассказал историю.
Тётя Вера прибыла в город вместе с заводом в 50-е годы. Работала библиотекарем, пока библиотеку не разворовали, как и завод. Кому нужны были старые книги, к тому же на русском языке? Она всегда отличалась строгим нравом и позволяла себе публичные нравоучения. Незамужняя, под старость лет тётя Вера вообще стала несносной. От репутации местной сумасшедшей её спасало то, что люди знали, что она была справедлива в своём обличительном пафосе, который проявляла невзирая на лица. У неё была мания – увидит на улице брошенную бумагу, подденет её наконечником зонта и ищет кругом урну. Она впадала в бешенство, если сама урна была опрокинута. В последнее время объектом своих филиппик она выбрала брошенный на одной из улиц «Форд». Он принадлежал местному руководителю «Мхедриони», которого застрелили в этом автомобиле, о чём свидетельствовали дырки от пуль автоматов в его корпусе. Для старой женщины этот «Форд» явился олицетворением беспредела, жертвой которого стали заводик и её библиотека. Она ходила по инстанциям с требованием убрать «памятник безобразию». Над её энтузиазмом только посмеивались.
– Откуда её немецкий? – спросил я.
– Ты знаешь, Нодар, всё время мы думали, что она русская. Но, когда стала стареть, неожиданно перешла вроде бы как на немецкий. Так бывает у людей в старости, когда они вдруг начинают говорить на своём первом языке, – здесь Серго подлил мне и себе пива и продолжил: – Кстати, бедняжка, недавно умерла. В один прекрасный день она совсем была вне себя от возмущения и пыталась сдвинуть с места «Форд». Сердце не выдержало.
– Так бывает, – заметил я. Потом мы перешли на воспоминания об университетском прошлом.
Медведицы
…Как бы набираясь духу перед тем, как свернуть с улицы Кахиани на Лоткинскую, старенький трамвай делал на углу остановку. Ему предстояло вписаться в глубокий вираж. И вот, когда он, накренившись, начинал отчаянно скрежетать колёсами, с задней площадки один за другим спрыгивали мужчины разного возраста и комплекции. Ещё до того, как свернуть трамваю, они изображали безучастность, и только когда вагон двигался с места, начинали слегка волноваться и толкаться в проходе. Они плавно отделялись от подножки, чуточку как бы задерживаясь в воздухе, приземлялись, по инерции делали короткую пробежку вдогонку уходящему трамваю и степенно продолжали свой путь. Таким образом взрослые подавали дурной пример детям, тоже норовившим прыгать с подножки движущегося транспорта. Выйдя из виража, только-только выпрямившись, трамвай делал очередную остановку – всего в метрах тридцати от поворота.
Стоя в сквере, что был на углу двух улиц, эту сцену, широко разинув рот, часами мог наблюдать Арутик. Трудно сказать, завораживал ли его молодцеватый пластический этюд взрослых мужчин. Вероятно, нервы приятно щекотал металлический скрежет трамвайных колёс, который оглашал окрестности и надолго зависал в воздухе. Может быть, он сочувствовал многотрудной жизни старенького вагона. В пятилетнем возрасте Арутик переболел менингитом с фатальными последствиями для его психики, так что вряд ли что мог объяснить. Одно его интересовало точно: почему трамваи бывают красные и зелёные? С этим вопросом бедняга приставал к прохожим вот уже лет тридцать.
Сегодня Арутик выглядел смущённым. Трамвай, которым я прибыл, был фиолетового цвета. «Арутик, как дела?» – спросил я его. Он вежливо поздоровался со мной и озадаченно справился: «Почему трамвай не красный?» Мне стоило труда ответить на такой каверзный вопрос. Он благосклонно слушал меня, но было видно, что вопрос будет повторен. Вдруг его ясное идиотическое лицо потемнело. «Нельзя, неприлично показывать язык! Прекратите!» – скороговоркой заговорил он. Я обернулся. Гориллоподобное существо – огромный толстяк, обросший чёрной щетиной, волосатый живот навыпуск, заплывший пуп, в руках два арбуза, – силясь, максимально вытянуло изо рта алый язык. Арутик не любил, когда ему показывали язык. Он отвернулся и заспешил прочь, переваливаясь с ноги на ногу, что-то выговаривая. Гориллоид с арбузами, который прибыл тем же трамваем, что и я, удовлетворённо крякнул, затем поздоровался со мной и прошёл мимо.
Себе на беду Арутик обладал самолюбием. Он доверчиво реагировал на меня, ибо не причислял мою персону к разряду людей, которые, завидев его, начинали кричать: «Арутик сумасшедший! Арутик сумасшедший!» Каждый раз, когда начинался этот гон «ату его, ненормального!», он истошно кричал и нецензурно бранился. Педофильные моменты преобладали в его бранном лексиконе. Ему много доставалось от мальчишек. Они преследовали его, держась на расстоянии, и чем-то напоминали дворняжек, облаивающих не приглянувшийся им объект.
За Арутика некому было заступиться. Я попытался посоветовать ему не обращать внимания на приставал. Он признательно кивал головой, но по глазам было видно, что ничего не понял. У него была старая мать. Я её видел один раз, мельком, со спины. Они поднимались вверх по улице: он – тучный, рыхлый, она – согбенная от возраста женщина в чёрном. Отец умер давно. Рассказывали, что перед смертью он сильно страдал от сознания, что оставляет бедолагу-сына. Кстати, кроме цвета трамвая Арутика занимала ещё одна проблема: «Почему отца закопали в землю?» Спрашивал он это исключительно из любопытства.
Нельзя сказать, что его окружали сплошь садисты. Иногда беднягу защищали женщины, пытавшиеся унять дразнящих, но его отборные ругательства сильно их разочаровывали. Соседи, похоронив его мать, прикармливали его. Он не выглядел убогим. Единственное, что от него требовали – вынести мусор, принести керосин. Позже, когда стали давать о себе знать разные болезни, у Арутика в карманах не переводились лекарства. Доведённый до кондрашки, он дрожал всем телом, появлялась синюшность, иногда бывало хуже – из-за конвульсий он падал на землю. Даже безжалостные мальчишки проникались к нему чувством, когда Арутик, обессиленный и задразненный ими, сидел на земле и горестно плакал. Дети интересуются сумасшедшими и покойниками. При этом они не проявляют хороших манер.
Особенно тяжёлыми были для Арутика выходные дни тёплых месяцев года. Мужчины собирались на улице с утра: играли в нарды, домино, карты, пили пиво. Арутик жил вверх по нашей улице. Когда там появлялась его пузатая фигура, наиболее легкомысленные из мужчин начинали травить его. Те, кто посолиднее, слабо пытались унять распоясавшихся, ещё более солидные делали вид, что ничего не замечают.
Очень усердствовал малый по имени Дуде. Репутация у него была не ахти какая – тунеядец, пьяница, игрок. Но без него не обходилось ни одно уличное событие – поминки, свадьбы, драки. Его присутствие было как необходимый антураж и производило впечатление массовости. На языческом действе, типа чиакокноба, когда по весне жгут огромные костры, чтобы изгонять чертей, он со своим сыном, тоже оболтусом, проявлял энтузиазм – нагромождал самые высокие кучи и с дикими воплями перепрыгивал через костёр. Этот субъект выказывал осведомлённость по части местных сплетен и играл свою роль, когда шушуканье переводится в громкие разговоры и уличные сцены, когда обструкции подвергают жертву наиболее одиозных сплетен.
Видимо, издеваться над Арутиком тоже было его функцией. Однажды, завидев его на гребне того самого взгорка наверху улицы, он заладил свой репертуар: «Арутик, сумасшодш, сумасшодш!» (с русским у него были трудности). Дуде позорно проиграл в нарды и теперь допекал Арутика. Тот выпалил порцию ругательств, потом разнервничался и упал, скрывшись из виду. Видно было какое-то хлопотливое движение людей в том месте. Потом послышались крики с требованием прекратить безобразие – вероятно, несчастному было совсем плохо. А Дуде в исступлении продолжал кричать уже осипшим голосом, глаза пустые. Его тоже пришлось отпаивать валерьянкой.
Однажды у меня получился интересный разговор об Арутике с соседом по имени Ромео. Семейство, из которого он происходил, окружал ореол образованности. Мамаша соседа носила университетский ромбик, что производило эффект, так как вокруг жили преимущественно шофёры, работники прилавка – люди, не отличавшиеся образованностью. Вообще вся семья состояла из снобов. Помню, в начальных классах Ромео водила в школу бабушка. Она оберегала его от мальчишек, размахивая своей тростью, когда те пытались к ним приблизиться. Мать Ромео некоторое время сочувствовала Арутику, пока ей казалось, что того зовут Рудиком. Видимо, она полагала, что жертвой уличных издевательств является человек с иностранным именем Рудольф. Она быстро потеряла к нему интерес, узнав, что на самом деле того зовут Арутюн. Просветил на этот счёт её я – редкий избранник, которому дозволено было заходить к ним в гости. Сблизило меня с Ромео то, что мы оба учились в университете. По месту жительства он обращался ко мне на «вы», не из уважения, а потому, что не выделял меня из окружения, по месту учёбы – на «ты», льщу себя надеждой, из товарищеских побуждений.
На улице за их высокой оградой происходила обычная перепалка с Арутюном.
– Вы знаете, почему его так шпыняют? – спросил меня Ромео, кивая в сторону, откуда доносились ругательств. – Вам доставляет явное или неявное удовольствие слушать всё это. Учат же мужчины на вашей улице маленьких детей матерщине, чтобы потом те выдавали её в присутствии женщин, желательно незамужних? Какое удовольствие для всех! Так что Арутик для них – находка! Обратите внимание – сколько экспрессии!!!
И он стал вслушиваться в происходящее на улице. Я вынужденно признал правоту его слов, хотя меня коробил такой огульный подход. Мои племянники совсем не умели материться.
У Арутика была манера – как увидит опасный объект, закроет глаза, пройдёт, крадучись по противоположной стороне улицы. Вот он – спасительный поворот на соседнюю улицу, и именно в этот момент его настигал тот самый клич, который поражал его, как прямое попадание. Хотя спасения не было нигде – в нашем районе его обложили со всех сторон. Однако было место, где он бывал вполне счастливым… Арутик любил ходить в кино. Он проявлял предусмотрительность и наведывался в дальний кинотеатр, где о нём могли не знать и, значит, не дразнить. Смотрел он всё подряд – наверное, его привлекал калейдоскоп изображений, а не смысл. Было бы сильной натяжкой допустить существование какой-то духовности в его неразвитом сознании. По случаю посещения кино одевался он чистенько. Помню его в сорочке с короткими рукавами, в широких брюках и сандалиях и реплику Дуде: «Наверное, в кино идёт». Информация была для компании, которая резалась в карты на улице. Но никто и ухом не повёл. После киносеансов он возвращался спокойным и не реагировал на дразнилки.
Несчастного всё-таки застукали прямо в очереди в кассу кинотеатра. Какой-то хмырь из нашего района узнал его и не преминул покуражиться – показывал язык и обзывал. Но Арутик стоически вытерпел наскок, выстоял очередь и не обратил внимания на лёгкий ажиотаж среди окружающих. Своё спасение он хотел найти в темноте кинозала.
Фильм в тот день был скучный, про любовь. В те времена в лентах такого сорта совсем не было эротики. Оживление вызывали только долгие поцелуи, и наиболее незатейливые из зрителей кричали из зала: «Сорок, сорок!» – то есть поделитесь. На этот раз вдруг прозвучало: «Арутик…» – и так далее. Арутюн не выдержал и отреагировал как обычно – залпом матерщины, чем только подогрел зал. Уже никто не смотрел на экран, где события развивались нудно. Когда включили свет, бедняга выскочил из зала первым, а вслед ему доносилось улюлюканье.
Его запомнили и стали узнавать. Дело дошло до того, что Арутюна просто не впустил в кинотеатр администратор. Ходить в другой, более дальний, он позволить себе не мог – плохо знал город.
После этого Арутик умер довольно скоро, прямо на улице, от кровоизлияния в мозг. Состоялись похороны, всё прошло весьма чинно. Соседи постарались. Хотя на поминках не обошлось без инцидента – Дуде напился и устроил скандал.
Но ещё некоторое время после смерти Арутика в кинотеатре сохранялся милый обычай – посреди сеанса кто-то выкрикивал то самое оскорбление, и несознательные зрители гоготали, а сознательные жаловались дирекции кинотеатра, требуя навести порядок. Хулиганов, которые срывали таким образом сеансы, пытались урезонить милицией. Но что можно сделать в темноте с анонимной толпой? Да и сами милиционеры не прочь были похихикать.
Однажды в зале произошло нечто непонятное. Шёл обычный фильм про любовь. Зевавшие зрители прибегли к испытанному развлечению. И тут… Позже проходившие мимо кинотеатра пешеходы рассказывали, что смех, который доносился из зала, вдруг вылился в истерический крик людей, охваченных ужасом. Сначала можно было подумать, что показывают триллер, но и тогда обычно мужчины не кричат как женщины. Достигнув наивысшей точки, вопль сразу оборвался, и наступила глубокая тишина. Только неразборчиво был слышен диалог на экране, кстати довольно спокойный.
Когда распахнулись двери зала, из него в изнеможении медленно выходили напуганные люди. Они невнятно мямлили о каких-то двух медведицах, которые вдруг спустились с экрана в зал.
«Никаких животных в этом фильме нет!» – заявил один из пешеходов, но, оправившись, добавил, не имеет ли место случай коллективного помешательства.
После этого инцидента сеансы в кинотеатре не срывались.
Об Арутике на улице забыли довольно скоро и безнаказанно. Медведицам до наших мест было не добраться.
Впрочем, умер Дуде. У него вдруг стал заплетаться язык. Оказалось – опухль на языке. «Не любил Арутик, когда я ему язык показывал», – однажды обронил Дуде.
Кавказская овчарка
Склонность к насилию сделала Гиго политически активным. Будучи бездельником, он слонялся по улице и всюду, где появлялась возможность, принимал участие в политических дискуссиях. Его предпочтения колебались, но постоянным был пыл. Однажды, пристроившись к очереди в магазине, Гиго в запале полемики вытеснил стоящих в ней людей и таким образом оказался вблизи стойки. Продавец спросил его, будет ли он делать покупку. У Гиго денег не оказалось. Работник прилавка театрально выразил недоумение – зачем было стоять в такой долгой и шумной очереди с пустыми карманами? Под смешки публики Гиго ретировался.
Его любимым занятием было ходить на митинги. Он возникал там, где дело шло к потасовкам. Во время известного массового разгона демонстрации Гиго почувствовал себя в своей стихии – размахивал кулачищами, всласть матерился. Но столкнувшись со спецназовцем, который был выше и крупнее его, да ещё экипированным, он сделал вид, что прогуливался и случайно попал в передрягу. Хитрость не прошла – через некоторое время из полиции пришла повестка. Надо было заплатить административный штраф за участие в уличных беспорядках. В качестве доказательства ему представили фото. Он сначала не узнал себя в устрашающего вида агрессивном мужлане, но, убедившись, что это всё-таки он, не без некоторого форсу заплатил штраф.
Гиго регулярно слушал политические новости по ТВ. Однажды на него сильное впечатление произвело патетическое выступление ультрапатриотически настроенного деятеля – дескать, исконно грузинскую породу собаки, кавказскую овчарку, хочет присвоить себе северный сосед. Не уточнялось, как это могло произойти. Нашлась группа энтузиастов-монахов, которые в одном из сёл построили вольер для овчарок, чтобы спасти породу. Через некоторое время просочилась информация, что щенков овчарки стали раздавать населению. Поддавшись патриотическому порыву, Гиго приобрёл себе щенка. Ему дали сучку. В самце отказали – мол, рылом не вышел, блат нужен. Самцов передали более продвинутым политическим активистам.
Мы, городские, мало понимали в этой породе. Действительно, многие из нас знали её только по фото и рассказам, но заведомо гордились ею. Одно из названий чего стоило – волкодав. Это было благоговение, равное почитанию, с каким вспоминают героического предка в интеллигентных семьях, где мужчины не отличаются крутыми характерами. Мой отец, профессор математики, любил рассказывать о своём деде, который был сорвиголовой, служил у Махно. После мировой войны он приблудился к атаману, позже перебрался на родину. Он жил в деревне, где у него была, конечно же, кавказская овчарка по кличке Чмо. Кличка происходила из тёмного прошлого старика. В те времена это слово в Грузии мало кто знал. Но стоило ли так уничижительно называть волкодава? Чмо спас моего прадеда, когда того на охоте схватил медведь. Косолапый ломал старика, когда на него набросился пёс. Особенно подкупали разговоры о достоинстве, с каким держалась овчарка. Ей, например, противно было есть с жадностью, клянчить еду. Чмо, каким бы голодным он ни был, сдержанно прикладывался к пище, изображая даже наигранное к ней пренебрежение…
Я лично первый раз столкнулся с этой породой в детстве, когда с семьёй и гостями съездил на дальний пикник в горы. Дорогу запрудило стадо овец. Я испугался, когда увидел заглядывававшего через стекло в салон пса, его оскал, пену бешенства, горящие глаза… Сидящий рядом со мной мальчик, мой товарищ, описался от страха.
Сантименты Гиго в отношении волкодава не отличались затейливостью. Особую любовь к собакам он не испытывал. Иногда забавлялся тем, что наблюдал их драки, не упускал случая натравить одну псину на другую. Охранять его собственность не было нужды из-за её мизерности.
Появление Гиго с собакой на улице напоминало парад, демонстрацию силы. Этого субъекта и так остерегались. Теперь у него появился ещё один аргумент – крупная, лохматая собака серой масти. Хозяин дал ей кличку Энди.
Больше всего в волкодаве хозяину нравилась злобность. Когда Энди баловалась на улице с другими собаками, присутствовавшие умилялись её медвежьей неповоротливости, забавной физиономии. Гиго же пришёл в восторг, когда увидел, как она попыталась схватить товарища по играм за горло. Он со смаком рассказывал, как обошлась его овчарка с местным псом-забиякой. В какой-то момент показалось, что та проглатывает несчастного, которого за задние лапы вытащили из её пасти. Гиго любил демонстрировать обрезанные уши Энди. Как ему рассказали монахи, во время драк с хищниками овчарки отвлекаются, они боятся за свои уши – их уязвимое место. Поэтому уши отрезают.
Отрывистый низкий лай волкодава наводил страх. Из-за рыка Энди прекращали брехать другие собаки по всей округе.
Стихией кавказской овчарки является галоп. Но нашей улице, в тбилисской Нахаловке, ей было не разогнаться, поэтому Энди бегала неуклюже, вразвалку. При этом огромные лапы она ставила как человек, страдающий от плоскостопия. Гиго снисходительно взирал на такой дефект.
У Гиго даже появились признаки чванства. Ему нравилось, как заискивающе посматривают люди на его кавказца, рост которого достигал 60 сантиметров в холке. От Энди пахло дорогим мылом. Я сострил по этому поводу – Гиго не спасает, а изводит породу, и, посмотрев на горизонт, который у нас очерчен горами, картинно добавил: «Интересно, как там родичи Энди обходятся без французских шампуней?»
Как-то в присутствии Гиго я рассказал, как американцы для войны во Вьетнаме подбирали служебных собак. Ими было проведено исследование. Выяснилось, что наиболее близкой к идеалу из огромного числа пород является немецкая овчарка. Получилось, будто я позволил себе бестактность – сделал сравнение не в пользу кавказского волкодава вообще и Энди в частности. Обычно, почувствовав себя уязвлённым, Гиго начинал хамить, а тут он просто покраснел и сказал мне мягко, что я, как всегда, выпендриваюсь, хочу казаться умником.
Однажды по какой-то надобности я зашёл во двор Гиго. Наверное, поступил неосмотрительно, когда, нажав на кнопку звонка, не дождался появления хозяев. Звонок у них не работал уже год, а я об этом не знал. На меня набросилась Энди. Я прижался к стене, как будто изображал из себя барельеф. Овчарка делала устрашающие выпады, готовая вот-вот обрушиться на меня, но потом отступала, чтобы повторить своё па. Я чувствовал её жаркое дыхание. На меня нахлынуло чувство, похожее на то, что я испытал в детстве, когда в салон нашего авто заглянул волкодав. Рык оглушал, оскал пугал звериной яростью. Я собрался с силами, чтобы не впасть в панику, думал, что в крайнем случае постараюсь схватить псину за язык, что делает агрессивное животное беззащитным. Об этом варианте защиты мне рассказывал отец. Так поступил его дед, бывший махновец, когда на него напал волк. Я подивился сноровке своего предка – поймать волкодава за его алый язык представлялось совершенно невозможным.
Ленивый окрик сына Гиго прекратил мои испытания на прочность. Энди отвернулась и пошла восвояси, в конуру. Зайдя в дом соседа, я застал там всё семейство. Гиго даже не спросил, как я себя чувствовал после довольно долгого общения с Энди.
Я стал замечать, что в городе появилось много кавказских овчарок. Они отличались разной степенью ухоженности и дрессировки, но во всех случаях от хозяев веяло гордостью за своего огромного и грозного питомца. Однако также приметным стало и то, как в обратной пропорции Гиго терял интерес к Энди.
Как-то к нам на улицу заглянул один парень со своим кавказцем, самцом. Энди и гость приветливо помахивали хвостами, обнюхивали друг друга. Самец был помладше собаки Гиго, но ростом и массой уже превосходил её. Умом тоже. Он, например, подавал лапу, садился по приказу своего хозяина. Энди всё это было неведомо. После того, как ей приказали принести брошенный мячик, она долго не возвращалась – пыталась перекусить неподатливый маленький резиновый шарик. Выпустив из него воздух, собака решила, что именно это от неё требовали. Гиго был недоволен, и не тем, что в клочья был изодран чужой мяч, а тем, что его питомец показал себя не с лучшей стороны. Совсем он раздосадовался после того, когда его жена сделала ему справедливое замечание, что животное надо учить, а затем уже требовать от него хорошие манеры. Упрёк был произнесён в присутствии большого количества людей, в том числе хозяина дрессированного самца. Гиго распорядился, чтобы сын завёл Энди во двор. Овчарка не могла понять, почему с ней поступают строго, и некоторое время упиралась.
Когда гость ушёл, уведя на поводке своего пса, один из соседей решил исправить положение. Он показал пальцем в сторону удаляющейся пары и едко заметил, что некоторые люди совсем очумели из-за своих любимцев.
– Этот детина обычно, когда овчарку выгуливает, при себе детскую лопаточку держит в целлофановом пакетике. Нагадит его псина, а он за ней убирает, какашки закапывает, – разглагольствовал он.
Но Гиго только ещё пуще насупился. Ему неловко и не вовремя напомнили о том, почему он сам так не поступает. Своими большими кучами Энди пометила всю близлежащую территорию. От этого у Гиго было много неприятностей. Один из соседей, известный своим склочным нравом, даже пожаловался на него в районную администрацию.
По весне Гиго совсем охладел к своей псине. У Энди началась течка. Кобельки-дворняжки стаями увивались за огромной сучкой. Соседи Гиго, кто с отвращением, кто с ехидцей наблюдали невероятные трудности, коих стоили совокупления для огромной сучки, окружённой малорослыми безродными кавалерами. Отбою от них не было, и каждый норовил оседлать овчарку, а она не проявляла разборчивости. Уж очень одиозно всё это выглядело, чтобы не привлечь к себе внимание. Нашёлся остряк, который попытался изображать пластические этюды в исполнении Энди. Гиго в это время играл в домино с мужчинами. Ему хватило ума не принимать эти кривляния всерьёз, но общий смех он не разделил.
Скоро для волкодава наступили тяжёлые деньки. Политическая оппозиция загромоздила главный проспект города бутафорскими клетками. Она призвала своих сторонников в знак протеста против произвола властей поселиться в них и объявить себя добровольными арестантами. Погода стояла хорошая. Узники прохлаждались в клетках, играли в карты, нарды, шахматы. Пищу им приносили студенты-активисты. Гиго быстро влился в их ряды и сутками пропадал в городе. Овчарку перестали толком кормить. Жена Гиго, и так не жаловавшая кинологические увлечения мужа, не особенно заботилась о собаке. Сыновья сначала забавлялись прогулками с Энди, но довольно скоро остыли к ним. О купаниях пса никто даже не заикался. Однажды Гиго в компании, с которой разделял пространство в бутафорной клетке, проиграл в нарды. Крупно и по-настоящему. Домой он пришёл злым. Энди, увидев хозяина, от радости напрыгнула на него, положила свои лапы ему на плечи и лизнула его в небритую физиономию. Она чуть не сбила хозяина с ног, из-за чего ей досталось. Гиго подхватил первое же попавшееся полено… Её вой напоминал крик ужаса харизматических героинь опер Вагнера.
Овчарка забеременела. На некоторое время она смолкла, забилась в конуру, которая находилась в дальнем углу двора. То, что она сотворила, стало предметом обсуждения на улице. На неё стали смотреть с суеверным ужасом. Она необычно и подозрительно долго находилась в конуре и не издавала ни звука. Некоторое время из того места было слышно, как скулили новорожденные щенки, но потом и они стихли. Заинтригованный Гиго сунулся в дальний угол двора – прояснить ситуацию. Оттуда он выскочил как ошпаренный. Заскочил в туалет – его тошнило. Домочадцы высыпали во двор, озадаченные его поведением.
– Не заходите туда, – нервно бросил своей жене Гиго.
Он взял лопату и мешок.
Слышно было, как он материл овчарку, выгонял её из конуры. Вскоре Гиго, ни на кого не глядя, пробежал с перекошенной от отвращения физиономией и с мешком в правой руке. В мешке были обглоданные останки потомства овчарки. Вот появилась она сама – облезлая, ленивая, исхудалая, безразличная.
Энди перестали привязывать, и она постоянно торчала на улице. Её ослабшая шея с трудом держала массивную голову, поэтому всегда казалось, что Энди смотрит исподлобья. В её взгляде появилась сумасшедшинка, она легкомысленно виляла своим тяжёлым хвостом. Овчарка ещё сильнее облезла, обнаружив розоватую плоть и худобу. Сосцы отвисли и выглядели удручающе. Она приставала к прохожим на улице с улыбкой какого-нибудь дураковатого попрошайки-пьяницы. Прохожие шарахались от неё, а она упрямо, но не агрессивно, приставала к ним, иногда сипло лая. В таких случаях хозяин или его домочадцы кричали напуганным прохожим, что овчарка не кусается.
– Куда ей кусаться! Жуть смотреть на такого монстра! – ответила однажды одна проходившая по нашей улице женщина в ответ.
Раздавался свист Гиго или одного из сыновей. Овчарка, с усилием разворачиваясь, бежала вразвалочку к хозяевам.
Энди повадилась есть мусор и даже дерьмо.
Однажды к её заднему проходу прилип целлофановый мешок. Создалось впечатление, что это было плацентоподобное испражнение, от которого овчарка пыталась избавиться. Она, задрав свой тяжёлый хвост, тёрлась задом о дерево. Один мужик смотрел на всё это с отвращением, а когда убедился, что собака не может избавиться от целлофанового мешка, даже несколько посмеялся – не таким, оказывается, физиологическим было зрелище.
В то воскресное утро меня разбудила брань Гиго. Он материл неведомого пакостника, который накормил его овчарку индюшачьими костями. Как примерный хозяин он стал проявлять свою осведомлённость по поводу ухода за собакой. Из его тирады я узнал, что эти кости острые и могут продырявить кишки. Я выглянул в окно и увидел псину, лежащую у ворот. Изо рта и ануса шла кровь. Собака хрипела. Собрался народ. Пока обсуждали и спорили, Энди замолкла. Присутствовавшие присмотрелись к ней и констатировали смерть («Сдохла!»). Подогнали машину, овчарку загрузили в багажник, накрыли её тряпьём. Гиго и двое добровольцев вызвались поехать закопать её на пустыре.
Чуть позже один из добровольцев рассказывал, что, когда опускали завёрнутую в тряпьё овчарку в яму, ему показалось, что она подала признаки жизни.
– Я промолчал. Так и похоронили. Скажи, что она сдохла уже здесь, – сказал он мне и посмотрел на меня несколько просительно.
Что я мог ему сказать?
Ованес, где ты?
Было время, когда Геги ездил в США в качестве уфолога. Там он узнал о весьма модной специальности – сивилологии, науке о гражданском обществе. Быстро сориентировался, прочитал один-два учебника на английском и решил, что переквалифицировался. Обладая счастливой способностью искренне предаваться самообману, Геги быстро сумел убедить американцев, что он уже сивилолог. В Грузию бывший специалист по летающим тарелкам вернулся с миссией, которую сам же торжественно расписал в газетной статье. Публикация сопровождалась иллюстрацией: на фоне здания викторианской эпохи позировал франт с многозначительной и глуповатой миной, через руку перекинут белый плащ… Статья называлась «Тбилисский интеллектуал в Оксфорде». В ней автор называл себя не первым, а известным грузинским сивилологом.
Геги стал набирать состав для своего центра, который финансировали американцы. Тогда его было трудно выносить – он вёл себя как привередливая невеста, и притом не без параноидальных замашек: ему мерещилось, что все вокруг только и думали, как бы втереться в доверие и затесаться в его организацию. Требования селекции были высокие: чтоб кандидат был хорош собой, всегда бритый и при галстуке, знал английский, ну и котировался бы как специалист.
Некоторое время моя особа тоже находилась в фокусе селекции. Меня считали хорошим социологом, я вроде неплохо владел английским, но нерегулярно брился, и галстуки были мне в тягость. В конце концов Геги разочаровался во мне и, чтобы поставить точки на «i», спросил у меня:
– Правда, что ты дружишь с Ованесом Мирояном?
Как ему казалось, это был тяжёлый аргумент, против которого трудно что-либо возразить. После него я не мог питать иллюзий насчёт центра, сотрудники которого, помимо прочего, должны были проявлять разборчивость в связях!
C Ованесом Мирояном я познакомился много раньше, в мою бытность работником ЦК ЛКСМ…
В знойный летний день у себя в кабинете я читал поэму. Она посвящалась молодым ленинцам – комсомольцам. Чудаковатый поэт называл их «сладкими голубками». Видимо, автор склонялся к штампам, почерпнутым из древней персидской поэзии. В опусе было много красочных сравнений из мира птиц и цветов. Эпитет «сладкий» явно преобладал. Из-за невыносимой жары пот градом катил по моему лицу, а от такой патоки во рту совсем пересохло.
В этот момент в дверь слегка постучали…
В кабинет протиснулся широкоплечий мужчина. Он был в белой сорочке с короткими рукавами. В жизни я не видел такой буйной чёрной поросли на руках. Над зелёной оправой очков с толстенными стёклами нависала арка густых бровей, соединяющихся над переносицей. Его усища устрашали, потому что казались синими, а на самом деле были очень чёрными. «Неужели одописец явился?» – подумал я.
– Вы автор поэмы? – спросил я.
– Нет, я не поэт, – последовал ответ. – Меня зовут Иван Мироян.
У Вани (как я потом его называл, когда познакомился поближе) была своя идея – хорошо бы открыть в городе видеотеку. Эту мысль он изложил в заявлении. Судя по проекту и смете, приложенной к нему, предприятие могло быть недорогим и полезным.
– Надо взять под контроль развитие видеобизнеса. Сплошное пиратство! – убеждённо произнёс посетитель, а потом мечтательно заключил: Мне бы зайти в видеотеку, заказать кассету с любимым фильмом «Древо желания», посидеть в одиночестве, подумать.
Такое желание было примечательным. В то время народ больше смотрел фильмы о карате и сексе и совсем уж не классику.
– Я подобрал тематику для видеотеки.
В списке были ленты о молодёжной революции 60-х на Западе. Ваня проявил незаурядную эрудицию по тематике. Я сделал ему комплимент. Видно было, как просияло его лицо.
– Наконец поговорил с человеком, который выслушал меня, – заметил он в ответ.
Я почувствовал, что заявитель с лёгкостью смирится с отпиской. К тому же я умел артистично показывать глазами наверх и глубоко вздыхать при этом – будто я сам не прочь, но начальство возражает.
– Что за фрукт? – спросил меня коллега, сосед по кабинету, когда Ваня ушёл.
– Из идейных, – ответил я, и мой собеседник захихикал.
Тут я вспомнил о впечатлении, которое произвёл на меня Ваня, когда я принял его за автора поэмы. Идейных в то время было мало. Несанкционированные инициативы пугали или вызывали хихиканье, как у моего соседа по кабинету, если они исходили невесть от кого. Например, от простого инженера Вани Мирояна из какого-то НПО (научно-производственного объединения). К тому же с такой неординарной внешностью. Такие люди мыслят «по-государственному», хотя об этом их никто не просит.
Через некоторое время по разнарядке ЦК из Москвы в комсомольском городке была открыта видеотека. Я точно знал, что Ваня Мироян здесь ни при чём. Его заявление оставалось лежать без движения в моём столе. Сотрудники нашего аппарата чаще стали ездить в городок, который находился вне пределов Тбилиси. Оставались на ночь, чтобы в отсутствие начальства смотреть восточные боевики с карате и порнографию.
Я как-то встретил Ваню на проспекте Руставели. Он был не в духе. Только что его выпроводили из одного кабинета. Я предложил ему зайти в кафе. Возбуждённый Ованес охотно принял моё предложение. Он продолжил возмущаться и запачкался кремом от эклера – белый крем на его чёрных усах бросался в глаза. Он заметил, что меня это обстоятельство взволновало, и предупредил моё замечание.
– Не надо нервничать! Сам знаю! – сказал он и платком ещё пуще размазал крем.
Продолжая беседу, я посоветовал Ване прочесть американского автора Дейла Карнеги. Мол, полезно для всех случаев жизни.
– Вы читали его? – спросил меня собеседник. В его глазах при этом сверкнула хитринка.
– Нет, – признался я.
– Могу одолжить.
Я удивился. Полезные советы, которые налево-направо раздавал американец, ещё не были тиражированы. Только в одном журнале, выходящем в Новосибирске, печатались отдельные выдержки – мысли о том, как уметь нравиться людям, как дружить, как делать карьеру, как заводить полезные связи. Ваня пригласил зайти к нему на днях. Назвал адрес. Оказывается, он жил по соседству с моей подружкой. Наверное, не обязательно читать Карнеги, чтобы не распространяться на определённые темы. Я ничего не сказал Ване о его соседке, моей подружке Дали (так её звали).
Пока мы разгуливали под тенистыми платанами проспекта, Ваня рассказывал, что по специальности он кибернетик, жена – русская, из Одессы. Она инвалид, что-то с коленным суставом. Ваня так много и подробно говорил о недуге супруги, что я почти ничего не запомнил. Его дочь учится в школе. Под конец Ваня попросил принести ему официальный ответ на его заявление по поводу видеотеки.
Визит к Ване я запланировал совместить со свиданием с Дали.
Мирояны жили в итальянском дворике. Моё появление вызвало ажиотаж. Быстроногий мальчишка, после того, как я осведомился, туда ли я попал, с криками: «К Ване пришли!» бросился вверх по вьющейся спиралью лестнице. Пока я поднимался, шёл по лабиринту коридоров коммунальной квартиры, изо всех дверей и окон на меня смотрели предельно любопытствующие физиономии. Не исключаю, что за мной наблюдали из щёлочек дверных замков. Когда наконец-то я добрался до комнаты и меня проводил вовнутрь хозяин, я ещё долго слышал, как не унимался тот самый мальчуган, спрашивая, кто это пришёл.
– Ты вторгся на их территорию, – в шутливом тоне заметил Ваня, – в очках, при галстуке, с кейсом и с комсомольским значком. Пойми их – публика здесь живёт простая.
Я сам понимал, что в то время комсомольские значки носили оригиналы и комсомольские работники (и то только в рабочее время). Но такой ажиотаж несколько шокировал.
В проходе стояла женщина – супруга Вани. Её лицо было перекошено от боли. Пока я гостил у них, она так и не сдвинулась с места. Желание лечь на постель женщина подавляла нежеланием показать незнакомцу, как трудно ей передвигаться. На меня, отвлекаясь от чтения, несколько раз пытливо посмотрела зеленоглазая девочка, лет тринадцати, светленькая как мать. Она читала что-то не по возрасту серьёзное.
В комнате было не прибрано, видно было, что ремонт здесь не проводили давно. Бязь на потолке вся почернела. Вдоль одной из стенок располагались стеллажи с книгами. Зато здесь был порядок.
– Вот вам и Дейл Карнеги, – широким жестом указывая на стеллажи, торжественно провозгласил хозяин.
Он по одной начал доставать кустарно изготовленные книжицы. Ваня регулярно получал тот самый сибирский журнал по почте, вырезал из него тексты и потом относил в переплётную мастерскую. Меня удивила аккуратность работы. Таких книг было у него на три полные полки. Я долго сидел и листал их.
– А это мои книги по психологии, – не без гордости сказал Ваня, кивая в сторону книжного шкафа. – Эти копии я получал из спецхранов лучших московских и ленинградских библиотек. Посмотри, какой подбор!
Действительно, я увидел авторов не то что тогда запрещённых, а просто недосягаемых: Тарда, Лебона, Фрейда, Юнга, Адлера и других. Издавали их на русском ещё при царе Николае Втором.
– Хочу поступить на факультет психологии, – заявил хозяин.
– Лучше делом занялся бы! Ремонтом квартиры хотя бы, а то перед гостем неудобно, – первый раз за всё время моего визита оживилась супруга Вани.
Пришла очередь и до моей чиновничьей отписки. Я достал её из кейса и протянул Ване бланк ЦЛ ЛКСМ, с подписью одного из секретарей, с грифами и печатями. Он извлёк из ящика старого массивного письменного стола папку.
– Здесь вся моя канцелярия, – гордо заявил он.
По всем законам делопроизводства в папках содержались письма и ответы, которые получал Ваня. У меня возникло подозрение, что собирательство этой документации и было его страстью. Он сосредоточенно обработал дыроколом мою отписку, аккуратно поставил на ней шифр и дату. Всё это было похоже на священнодействие. Документ читать он не стал.
– Ты бы прочёл, что мы тебе пишем, – предложил я.
Ваня только махнул рукой:
– Уверен, ничего оригинального! – заметил он. Потом продолжил: – Ты знаешь, почему я был так зол вчера? Заглянул в спортивное ведомство и предложил им открыть секцию китайских шахмат го. Они ничего не поняли и указали на дверь.
Я увидел, как побагровела жена Вани и прыснула со смеху дочка. Представители женской половины семьи несомненно солидаризировались друг с другом.
– Ты что, Диночка? – обратился он к дочке. – Разве не нравится тебе эта игра? Сколько времени я потратил, обучая тебя! Специально учебники выписал на английском языке из Америки… Го скоро заменят шахматы.
– Правда, у девочки совсем нет партнёров, – пожаловался он мне.
В кроссвордах, которые печатались в грузинской прессе, часто фигурировал вопрос о названии китайских шахмат. Но я не предполагал, что в Тбилиси кто-то в них играет.
Ваня одолжил мне несколько книжек с советами Дейла Карнеги. Напоследок я сказал, что мне скоро уезжать в Москву, и надолго, что собрался в аспирантуру и что даже тема определена. Назвав её, я вызвал тем самым восторг у Вани.
– У меня кое-что припасено для такого случая, – многообещающе заметил он. – Ты будешь завтра на работе? Позвоню обязательно.
Дина провожала меня до ворот. Отец остался с матерью. Миловидная, живая девочка была по-детски непосредственна. Она каждый раз краснела, когда я задавал ей вопросы или когда на нас беспардонно таращилась дурно воспитанная детвора.
Дали жила в квартале от Мироянов. По дороге я снял значок и галстук. Мы пили кофе, ели пирожные и шоколад, смотрели ТВ. Когда начались ласки, я вдруг вспомнил о визите к Ване.
– Только что я был в одном дворе по соседству, – неожиданно заявил я, – на меня смотрели как на инопланетянина.
– Где это?
– Есть такой Ваня Мироян. Он мне книжки одолжил.
– Кто-кто? – переспросили меня. – Теперь понятно: к малахольному пришёл другой малахольный, небось со значком. Совсем недавно ты перестал приходить ко мне с комсомольским значком, и я почла это за достижение.
– Дался тебе этот значок! – обиделся я.
Дали тоже обиделась и замолчала.
– А что за тип этот Ваня Мироян? – продолжил я, что вызвало очередной приступ истерики у моей подружки.
– В кой веки раз приблизились к экстазу – и тебе начинают задавать неуместные вопросы! – бросила она.
Но злилась она недолго, отошла, тон её речи изменился. Дали рассказала, что мой «пациент» учился в её школе. Считался школьной знаменитостью.
– Ваня подавал надежды. Запросцы у него, я тебе скажу, всегда были завышенные. Однажды мальчишек взяли на военные сборы. Приехал какой-то важный офицер и спрашивает, чего, мол, не хватает. Кто о засиженном мухами хлебе говорил, от которого понос бывает, а Ваня – почему газеты не привозят. Анекдоты рассказывали на эту тему в школе. Вообще он настырный мужик. На работе его оскорбил начальник – так Ваня затаскал его по инстанциям, пока того не заставили публично извиниться.
Дали замолчала. Закурила и продолжила:
– У несчастного брат умер. Работал инкассатором в магазине. Умер в Харькове, в гостинице. Бедный Ваня съездил за братом, а у самого ребёнок в больнице лежал. Врождённый порок сердца.
– Неужели ты говоришь о девочке! – воскликнул я.
– Нет, то был мальчик. Он тоже умер.
Я поёжился.
– Ладно мартиролог разводить! Скоро мне в Москву, будешь ко мне наезжать?
Тут моя подружка смолкла, и надолго; по её щеке предательски скатилась слеза…
На следующий день позвонил Ваня. Его супругу уложили в больницу. Мол, обещанный текст сможет передать только вечером. Я пригласил его к себе. Моя жена и тёща постарались и к приходу Вани накрыли весьма богатый стол. Во время застолья поговорили о его супруге. Говорили обо всём. «Какой умный мужчина!» – отозвалась о Ване тёща. Я вернул ему Карнеги, а он оставил интересный для меня материал. Я предложил ещё раз зайти ко мне в гости.
При написании диссертации я хотел было воспользоваться материалами Вани – позаимствовал два-три абзаца. Но возникла проблема, как и где помянуть цитируемого автора, материалы которого нигде не публиковались. Посоветовался с другими аспирантами. Один из них смерил меня взглядом и сказал, что плагиат наказуем, но очень удобен. Достаточно только не поставить кавычки и не сделать потом сноски. Таким образом присваиваются мысли академиков, не то что какого-то Вани Мирояна. После некоторых колебаний я решил не пользоваться Ваниным текстом.
По моём возвращении в Тбилиси уже правила бал перестройка. Это было особенно заметно по ЦК ЛКСМ, перед которым я почёл нужным отчитаться об аспирантуре. В здании, некогда чинном и многолюдном, было пусто. Я зашёл ко второму секретарю. Он был абхазцем. Мы перебрали много общих знакомых из Сухуми. Заглянула секретарша.
– Первый приехал и зовёт, – сказала она.
– Он при галстуке? – осведомился второй на тот случай, чтобы не выглядеть презентабельнее своего начальника.
– Да, при галстуке, но без значка, – хитро улыбнулась секретарша. – Надо бы ему напомнить.
Второй затянул галстук и поправил значок. Я предложил ему встретиться позже.
– Есть ли смысл? Теперь я последний из вторых, а тот последний из первых. Приезжай в Сухуми, шашлыками угощу.
Через некоторое время я узнал, что мой собеседник тайком уехал из Тбилиси и примкнул к абхазским сепаратистам. Этнические конфликты было уже чем-то состоявшимся в стране, куда я вернулся.
О Ване Мирояне я вспомнил, (…)когда в Тбилиси стал популярен Дейл Карнеги. Его публикациями были завалены книжные прилавки. За правило хорошего тона стало почитаться стоять максимально близко к собеседнику, смотреть ему в упор в глаза («доверительно») и дышать при этом прямо в лицо. Насколько я помню, Ваня, один из первых, кто ознакомился с творчеством Карнеги, такими манерами не обладал.
Возобновились наши отношения после того, как я устроился в одно престижное заведение. Мы занимались правами человека. Кабинет я делил с другим сотрудником.
Однажды, как обычно, мы перебирали почту. И тут слышу:
– Опять этот неуёмный субъект со своими идеями лезет!
– Кто это?
– Некий Ованес Мироян! Ходок со стажем.
– Знаем такого! – ответил я.
– Займёшься им? – взмолился коллега.
Я не возражал.
Ваня пришёл в положенный час. Он почти не изменился, только речь стала более торопливой. Видимо, так и не нашёл человека, который бы его до конца выслушал. Вспомнили былое. Увы, жена его слегла, девочка выросла, теперь она абитуриентка. Он работает там же, в НПО, программистом.
– Ну как, понадобились мои материалы? – спросил он с видом, как если бы мы продолжали разговор, начатый 5 лет назад.
– Да, много интересного было.
– Приятно, что кому-то мои писания ещё кажутся полезными! – заметил он. А потом добавил: – На психологический факультет я так и не поступил.
– Что у тебя на этот раз? – спросил я.
Ваня принёс план урегулирования конфликта в Южной Осетии.
– Я уже делился с вашим коллегой, – начал Ваня, обратившись к моему сотруднику. Тот сидел, уткнувшись в монитор компьютера.
Нашему офису Ованес предлагал идею о создании совместных хозяйств в местах грузино-осетинского конфликта – мол, экономика лечит, она – лучшее средство для преодоления последствий конфликта. Ваня предлагал в этих зонах разводить… облепиху.
– В Алтайском крае разводят культурные сорта этой ягоды, – развил свою идею Ваня, – поэтому имеет смысл связаться с Бийском.
Я переспросил название города, так как не знал о его существовании.
– Туда бартером пойдёт вино, сюда – саженцы, – вошёл в раж Ованес. – Уверяю, это совершенно безотходная культура. Мало того, что будет возможность получать драгоценнейшее масло, можно будет готовить компоты и соки, а жмыхом заправлять корм для скота в качестве витаминной добавки.
Здесь он сделал паузу. Мой коллега так и не подал признаков жизни.
– Международные организации обеспечат нас микроцехами для экстракции масла, а миротворческие силы – охрану хозяйств. Как видите, дешёво и никаких налогов не надо будет платить, – заключил он.
На некоторое время в комнате воцарилась глубокая тишина. Я не знал, что ответить. Сотрудник, видимо, уже сделал свои заключения и с отсутствующим видом продолжал глядеть в монитор компьютера. Я вздрогнул, когда Ованес внезапно возобновил монолог.
– Чтоб не забыть: вся выручка пойдёт в фонд восстановления разрушенных деревень, – сказал он.
Я посоветовал Ване обратиться к международным организациям – может быть, они помогут с цехом.
– Всё производство помещается в одном трайлере, питание у него автономное. Я специально копался в каталогах, – подхватил Ованес.
Ушёл он не совсем разочарованным. Я проявил интерес к его проекту. Идея была ничем не хуже той, что мне приходилось услышать на семинаре в Москве. Там один миротворец предлагал высадить десант таких же, как он, энтузиастов в зону армяно-азербайджанского противодействия в Карабахе. Голыми, с детскими флажками и свистульками, мужчины и женщины должны были заполнить зону между передовыми позициями. При этом докладчик демонстрировал подробнейшую карту боевых действий, которую он позаимствовал у военных.
– Откуда у него такая карта, если он не провокатор? – так отреагировал на своего коллегу в кулуарах один видный конфликтолог.
Мы долго работали над проектом. Решили не засаживать зону конфликта привозными кустами облепихи. Взамен я предложил фундук. На Западе на него большой спрос, особенно в пищевой промышленности. Растёт прямо в зоне конфликта. Из-за этого фундука столько крови люди пролили, не могут поделить. По проекту же можно организовать совместный сбор этого продукта и поделить доход. Ваня взял тайм-аут.
– Надо в литературе посмотреть, посчитать, – сказал он.
Когда проект переслали в одну из международных организаций, там у них закончился бюджетный год. Надо было ждать, когда начнётся новый. Помню, когда мы выходили из офиса этой международной организации, Ваня решил на некоторое время задержаться.
– Попрошу прислать мне письменный ответ на бланке, – сказал он.
Кто знает, чем бы кончилась история с фундуком, но поспело новое событие… Всё началось с присоединения Грузии к Конвенции ООН «О правах ребёнка». «Не противоречит интересам государства» – с такой резолюцией в парламент было послано заключение из нашей организации по поводу конвенции. (…)
В то утро Ваня пришёл возбуждённым.
– Как же страна присоединилась к конвенции, если нет её аутентичного перевода на государственном языке?
– Далась тебе эта конвенция! Вон сколько конвенций с бухты-барахты ратифицировали, и никто не заикнулся о наличии перевода.
– Но я сделал перевод, – сказал он мне, – и вот ещё я принёс примерный устав НПО, работающего по правам ребёнка.
Я сначала не понял, о чём речь.
– При чём тут конвенция и твоё НПО – научно-производственное объединение?
Ваня не стал акцентировать моё невежество насчёт второго значения аббревиатуры НПО, а деловито продолжил:
– НПО – это неправительственные организации. Здесь вы их называете на английский лад «Эн Джи О». Вот вам проект устава организации.
Мне тогда трудно было судить о качестве проекта, потому что это было нечто новое для нас. Я знал, что в городе уже было одно НПО, или «Эн Джи О». Группа ловких парней устроила из него кормушку. Известно было также, что был учреждён институт «Открытое общество – Грузия», который такие начинания финансировал. На первых порах те, кто имел к нему доступ, тщательно скрывали адрес, поэтому в народе его называли «Закрытое общество – Грузия».
Я не мог не отозваться высоко об энергии и эрудиции Мирояна. Более того, позволил себе фразу, что, будь моя воля, работал бы Ваня в нашей конторе. Я говорил и думал: «Вся драма этого человека не в том, что он опережает время. Тогда его вообще держали бы за сумасшедшего. Он идёт в ногу со временем, в отличие от нас, которые отстают. Поэтому он – только чудак, обречённый коллекционировать ответы-отписки на бланках разных организаций».
Я ещё раз повторил фразу насчёт того, будь я…
На следующий день в канцелярию нашего заведения поступило заявление от Ованеса Мирояна о принятии его на работу. Начальство ввергло в панику подробное юридическое обоснование Ованеса его желания стать нашим коллегой. Впрочем, отговорку нашли быстро – организация полностью укомплектована. Получив отказ, Ваня написал второе заявление, а потом третье. Делал это он с периодичностью, обозначенной в процедурных требованиях о времени, которое даётся на рассмотрения заявлений граждан. Уже звучали грозные нотки, обещания жаловаться в более высокие инстанции.
С этого момента меня стали называть другом Мирояна: «твой друг звонит», «твой друг пришёл». Первым от моего друга начал прятаться я, потом уже другие сотрудники, которым приходилось соприкасаться с, как они говорили, «ксивами» Мирояна. Я пояснил руководству, что знаю Ованеса Мирояна давно. Отметил его верность принципам, культивируемым в новое время, и так далее. И тут же добавил, что отдаю себе отчёт в том, что не мне принимать решение, кого брать на работу в нашу организацию, и протекцию я никому не составляю.
Во время всей этой катавасии мне вспоминалось, как Ваня расправлялся с начальником у себя в НПО, который оскорбил его.
Но прошло время, и до ушей руководства дошла не то сплетня, не то информация. Когда-то в молодости Мироян занимался спортивной гимнастикой и упал с турника, когда «крутил солнце». Ударился головой и через некоторое время начал говорить невероятности. Даже лежал в больнице после этого. Официальный запрос в медицинское учреждение информацию подтвердил. Начальство несколько успокоилось, в организации даже заговорили:
– Жалко человека. Такой способный!
Ваню специально вызвал на беседу один из заместителей, который сказал ему, что ценит активную гражданскую позицию Ованеса. Потом заговорил о больших нервных нагрузках, с которыми сопряжена работа в нашей организации, намекнул Ване, что ему ведомо о некоторых деталях прошлого. Справился о его семейной ситуации, обещал помочь.
После этого наступило затишье – Ваня ничем не давал о себе знать.
Недели через две он пришёл к нам на приём.
– Вас господин Мироян спрашивает, – сообщила мне секретарша.
Ваня сильно посерел, похудел за время отсутствия. Его НПО, то есть научно-производственное объединение, закрылось. Теперь он безработный и не знает, как содержать семью, больную жену и дочь-абитуриентку. Но в глазах его по-прежнему был блеск.
– Я получил письмо от французского президента… Помпиду, – эту фамилию он произнёс со смаком, как будто теннисный мячик три раза скакнул по столу. Хотя явно путал, ибо в то время главой Франции был Миттеран.
– Видно, дело с моим НПО, или по-вашему «Эн Джи О», пойдёт, – добавил он.
Ваня извлёк из папки красочный бланк канцелярии президента Франции с факсимильной подписью. Я не знаю, что было написано в том письме. Я не владел французским.
– Представьте себе, от документа исходило такое благоухание! – заметил Ованес. И тут последовали длинные и компетентные рассуждения о культуре запахов, в которой поднаторели французы.
Я, в этот момент державший бланк в руках, поймал себя на невольном желании эту бумагу понюхать.
– Запах выветрился, – как бы походя обронил Ваня.
Я сделал вид, будто всматриваюсь в подпись Президента.
Развязка истории с Ованесом оказалась весьма печальной. Однажды ранним, неуютным зимним утром меня разбудила испуганная тёща.
– Там какой-то странный мужчина тебя спрашивает, – сказала она и потом начала ворчать, что на ночь опять забыли закрыть ворота.
Я накинул халат и вышел на порог. Во дворе стоял Ованес, сильно исхудавший, побледневший. Он поздоровался, потупил взор. Его голос был слаб.
– Гурам, ты не можешь одолжить мне денег? Десять лари, например?
Стоило мне замяться в нерешительности, как он заторопился и, не попрощавшись, вышел со двора. Я последовал за ним и закрыл ворота.
Потом он совсем исчез. Меня одолевали предчувствия, и настолько мрачные, что я не решался искать Ваню.
Кстати, я порвал с Дали. Уже с того момента, как уехал в Москву. Ко мне она не наведалась, хотя, как я узнал, несколько раз приезжала в Москву. Потом вышла замуж. Однажды я всё-таки заглянул в те края, где жили Дали и Ваня. Прошёлся мимо дома Ованеса, но зайти во двор не рискнул. Зато встретился с Дали, которая оглушила меня известием:
– Ты что, не слышал? Там у них такое произошло! Ночью забыли выключить газ. Вся семья погибла. Говорят даже, что неслучайно это произошло.
– Неужели и его девчушка тоже погибла? – почему-то обронил я.
Франкофон
Этот парень и моя сестра были одноклассниками недолго – первые шесть лет. Потом сестра переехала из нашего города в Тбилиси, к бабушке. Школу он окончил на 5 лет раньше меня и уехал в Россию. Прошло ровно 17 лет, как я тоже окончил школу, и 22, как видел его в последний раз. Помнить этого парня не было особой причины, разве что однажды в школьном дворе он подозвал меня и спросил о Дине (имя моей сестры).
И вот холодным утром, отстаивая уже четвёртый час в тбилисской очереди за хлебом, я исступлённо вспоминал его фамилию. В очереди меня сменила тёща. Я шёл домой, потом – на работу и продолжал до боли напрягать память. Когда из-за сбоя электричества в тоннеле метро остановился поезд, в темноте и ропоте пассажиров меня осенило: «Его зовут Вася Дудник!»
Через 5 дней мне позвонили. Говорила американка. Коллега-социолог приглашала принять участие в проекте по проблемам бедности. «Даян Дудник», – представилась она.
Я стал менеджером проекта. Было чем гордиться и чему радоваться – Даян выбрала меня из многих претендентов, а гонорар страшно сказать, во сколько раз превосходил мою зарплату, которая в тот момент составляла 2 доллара США в пересчёте на купоны.
В машине, когда мы ехали в Кахетию, где должны были проводить часть исследования, я, уже менеджер, рассказывал американке о случае с Васей Дудником, её однофамильцем из грузинской глубинки. Родственная связь исключалась. Даян была американкой в четвёртом поколении. Её прадед, местечковый еврей с Украины, прибыл в Америку в начале ХХ века. Почти мистическая история ей понравилась, или, может быть, мой английский был на уровне. «Клёво!» – отрезала американка очень по-русски и покраснела. Её манера краснеть меня подкупила, и не только меня, но и всех 45 участников проекта, которым посчастливилось к нему причаститься.
Вообще, Даян предпочитала говорить о предмете исследования – о бедности. В приятный майский день наш «Форд» беззвучно нёс нас мимо виноградников. Она расспрашивала водителя Серго о том, что он ел сегодня на завтрак. Он, врач-терапевт, подрабатывал шофёром в проекте. Это обстоятельство особенно раззадорило американку, на неё нашёл исследовательский зуд. «Не обижайся, изучать бедность в Грузии она начала с меня», – сказал я ему по-грузински. Серго не возражал и отвечал на вопросы подробно, кстати, на английском. Она записывала. Оказалось, что респондент вчера пообедал плотно: он был у друзей, где его угостили толмой – варёным мясным фаршем, завёрнутым в молодой лист винограда. Серго кивнул в сторону виноградников. На виноградниках работали крестьяне целыми семьями. Было время прореживания кустов. Оборванные листья складывали в мешки. Даян была озадачена. Факт с толмой не укладывался в её схему бедности.
Мы въехали в городок где-то к часу дня. Он выглядел пустынным, только коровы и свиньи, обязательный атрибут провинциальных городков, лениво блуждали по безлюдным улицам. «Винк-винк», – простодушно смеясь, проговорила Даян и показала пальцем на замешкавшуюся свинью, которая трусцой перебежала дорогу прямо перед «Фордом». Так на английском звучит «хрю-хрю».
Солнце начало припекать. Машину мы остановили в тени огромных старых лип, у сквера. Видимо, на века построенная каменная оградка с лепными украшениями в виде гроздьев винограда облупилась, местами обвалилась. Через площадь, напротив сквера, находилось здание местной администрации. Оно выглядело неказистым по сравнению с огромными домами частного сектора по обе его стороны. Их крытые цинком крыши слепили округу отражением от сияния солнца. В конторе никого не застали.
Мы вернулись к скверу. Там сидели мужчины, человек пять, играли в нарды. Когда мы приблизились, они оживились. Послышались комментарии: что за интуристы-очкарики (это я и Даян), небось, нащёлкают кадры, а фото кому достанутся? Я поздоровался с ними. Они ещё более оживились. Из их слов следовало, что население городка теперь на виноградниках. «Сейчас в городе только немощные старики, инвалиды и лодыри», – заметил один пузатый мужчина, самый упитанный из всех присутствовавших и наименее бритый. К кому он себя причислял? Его потные, толстенные, волосатые пальцы каждый раз, когда наступала очередь бросать игральные кости, с трудом подбирали их. Заговорить о проблемах бедности прямо в сквере Даян не решилась. Она только предложила сфотографироваться с играющими в нарды. Даже через глазок фотообъектива можно было видеть, что она недовольна. Кахетинцы наперебой стали приглашать зайти к ним погостить. Тот, самый толстый, показывал на дворец с сияющей крышей через площадь, называл его своим и приглашал наиболее рьяно. Американка отказалась.
Даян пожелала сесть рядом с водителем. Я открыл переднюю дверь автомобиля, и американка протиснулась в салон. Забарахлил мотор. Серго плюнул от досады: «Говорили мне, не заливай бензин на той бензоколонке! Сейчас клапаны придётся чистить!» Он вышел из машины, поднял капот и начал копошиться в моторе. Даян покраснела и насупилась, но ничего не сказала. Я вышел из салона и подошёл к шофёру.
– Excusez-moi, vous ne seriez pas francais? – проговорил кто-то за моей спиной.
Я оглянулся на спрашивающего. Говорил высокий, темноволосый молодой человек, лет тридцати. Он слегка запыхался. Наверное, спешил, и должно быть, к нам. Его телосложение выдавало в нём лёгочного больного: впалая грудь, сутулость, сильная худоба. Костюм, который, видимо, тщательно, но неумело выгладили недавно, висел мешком. Воротник чистой сорочки не мог облечь его тощую шею. Поношенный галстук казался съехавшим набок. Красивое лицо могло показаться одухотворённым, если бы не выражение больших тёмных глаз (вернее, отсутствие его). Они меня заставили вздрогнуть, ибо не блестели, обращённые вовнутрь, завораживали своей мертвенностью.
Не дожидаясь ответа, он довольно бегло продолжил по-французски:
– Я слышал по парижскому радио, что в Грузию должна приехать экспедиция, которая последует по маршруту Александра Дюма на Кавказе.
Из глубины сквера послышались голоса наших знакомых, предостерегающих молодого человека не беспокоить гостей глупостями. Он не обращал на них внимания. Французский я знал не ахти как, но понял, о чём шла речь, и ответил по-грузински.
Мой ответ, очевидно, разочаровал незнакомца.
К разговору подключилась Даян. Ей показалось, что уж сейчас поговорит о предмете исследования. Не выходя из салона, открыв дверцу авто настежь, она на русском обратилась к неожиданному собеседнику. Из беседы мы узнали, что его зовут Ладо, он не женат, работает библиотекарем, у него больная мать. Ладо был вежлив с американкой, но проявлял нетерпение и постоянно посматривал вдаль, в конец улицы, откуда, как ему казалось, вот-вот появится экспедиция. Потом, не ответив на очередной вопрос о его доходах, он вовсе в сердцах воскликнул:
– Уже несколько дней я торчу здесь, на площади, в ожидании! Даже не пошёл работать в поле!
– Вы уверены, что экспедиция должна приехать? – спросил я.
– По французскому радио передали… Дюма был здесь.
Я попытался уточнить, передавали ли эту информацию по грузинскому радио или телевидению.
– Не знаю, – последовал ответ.
Серго продолжал ковыряться в моторе, но было заметно, что к происходящему прислушивался. Даян поняла, что интервью не получается, совсем разобиделась и замолчала.
– Вам кто-нибудь поручил встретить французов? – спросил я.
Он окинул меня взглядом, который дал ясно понять мне всю неуместность такого вопроса. Было видно, что по мере того, как продлевалась беседа, глаза Ладо оборачивались к миру и становились живее.
– Где вы изучили французский?
– В Тбилиси, в сельхозинституте, – сказал он и лукаво улыбнулся. – Я учился на винодела и увлёкся литературой о французских винах. Мне повезло, у нас был прекрасный учитель по языку – Елена Арнольдовна. Она ещё девочкой приехала в Грузию из Швейцарии. Умерла, бедненькая. Совсем старенькая была.
Ладо вдруг умилённо заулыбался.
– Иногда она вспоминала день отъезда из Швейцарии. Была гроза, гром. Она боялась грома. Старший кузен говорил ей, что по небу катится большая бочка и упадёт ей на голову.
Последнюю фразу он повторил на французском.
– Почему ты работаешь не по специальности?
Ладо ухмыльнулся.
– Я работал на местном винзаводе технологом, пока тот не закрылся. Так и с другими заводами. Полное запустение. Вон та братия (показал глазами в сторону играющих в нарды) тоже безработная.
Тут Ладо ещё более побледнел и как будто сник.
– Извините, я присяду. В глазах потемнело. С утра ничего не ел. Болезнь проклятая одолевает.
Он присел на каменную плиту – обломок от ограды сквера. Это привлекло внимание американки, она встрепенулась.
– Как ваша фамилия? – спросил он меня.
Я назвал.
– Совсем как у героя Марселя Пруста в романе «Du cote de chez Swann», – сказал он задумчиво и снова посмотрел вдаль, в конец улицы.
Неожиданно громыхнул капот. «Готово, можно ехать!» – произнёс торжественно Серго. Мне показалось, что Ладо встревожился. Даян спросила меня на английском, удобно ли подарить молодому человеку с десяток долларов. Проект предусматривал подарочный фонд для респондентов. Ладо мягко, снисходительно отказался от подарка.
– Было бы неплохо, если бы вы прислали мне из Тбилиси батарейки для радиотранзистора. Мои совсем уже сели, – обратился он ко мне.
Наш «Форд» развернулся. Через поднятую им пыль была видна худая фигура молодого человека. Он стоял, упираясь левой рукой на ограду.
– Уж лучше бы он слушал грузинское радио и работал на винограднике, – заметил Серго.
Даян сидела раскрасневшаяся, явно ничего не понимала.
– В кой веки раз сюда заедет француз, – подумал я.
Кавалергард
Городок был вроде полустанка. Задние окна райкома смотрели на огороды. Дальше за ними – река, через которую был протянут верёвочный мостик. Мальчишки раскачивали его, как качели, и прыгали в воду. На том берегу были только сёла. А ещё дальше – горы. Типичный имеретинский пейзаж.
Напротив райкома находились здание вокзала, железная дорога. Вдоль неё тянулись шоссе и городок. Территория маленького вокзала прорастала вездесущим сорняком, известным здесь под названием «уджангари». В пору цветения его грязно-фиолетовые колючие цветы издавали ядовито-сладкий запах, а мохнатые чёрно-зелёные ветки опутывались жёлтыми нитями. Однажды у вокзала притормозил литерный поезд «Москва – Тбилиси», который обычно во весь опор проносился мимо. С возгласами: «Какая прелесть!» высыпали на перрон русские пассажиры и в мгновение ока оборвали кусты этого отнюдь не декоративного растения. Начальник станции был доволен. Ему вменялась обязанность выпалывать сорняк. А тут такой сюрприз: остановился московский поезд – и уджангари как будто не бывало!
Так вот, в этом городке было популярно фехтование на шпагах.
Подобное стало возможным после того, как сюда в начале 50-х годов приехал С. Он прибыл из Парижа, транзитом через Гулаговский лагерь. Вернулся в края, где до революции его семейство владело имением. Поселился у сестры, белой как лунь незамужней женщины. На чудом оставшемся нереквизированным участке имения они обитали в старом барском доме, окружённом фруктовым садом. Жили на пенсию сестры – бывшей учительницы.
С. был настоящим князем, существом по тем временам музейным. Статный мужчина лет пятидесяти, с нафабренными усами, в щёгольском кителе, в синих галифе, заправленных в яловые сапоги, разгуливал по улочкам городка. Этот реликт смущал население своей респектабельностью. Он был ещё и любезен, а не просто вежлив, что пуще настораживало затюканных войной и режимом горожан. Дети шарахались, когда на улице С. протягивал им какое-нибудь лакомство. Как будто не было доверия пожилому мужчине с ясными голубыми глазами. Такие они у сумасшедших, маньяков или святых.
Однако хорошие манеры не располагают к тому, чтобы третировать его обладателя. К князю привыкли, более того – в несметном количестве объявились родственники. Сказалась давняя страсть имеретинцев к реликвийным фамилиям. В тени векового орехового дерева во дворе С. и его сестры по поводу нескончаемых визитов накрывались столы. Брату и сестре помогал один зажиточный крестьянин, который жил в окрестной деревне. Он присылал провиант, а его дочка крутилась на кухне. Крестьянин делал это по старой памяти – некогда предок князя облагодетельствовал его родителей.
Не обходилось без скандалов – до обвинений в самозванстве. Со двора, обнесённого обветшалым забором, доносились реплики типа: «Как же, как же! Уж мне ли не помнить, что вы из крестьян и ходили в холопах у моего отца-барина!» Меньше всего сословную спесь выказывал сам хозяин.
Специально привезли из дальней деревни очень пожилую даму, которая приходилась тётушкой князю и его сестре. В наряде княгини старая женщина приехала на арбе, запряжённой волами. Княгиня всплакнула, увидев князя, вспомнила его совсем юного… Эта дама рассудила всех, но количество родственников и, соответственно, гостей не перестало увеличиваться.
О прошлом князя знали мало. То, что С. – бывший кавалерист царской армии, вычислил Г. Он – тоже кавалерист, ветеран двух мировых и гражданской войн, скукоженный от многочисленных ран, угрюмый мужчина. У него был холодный, жёсткий взгляд. Говорили, что на фронте Г. порубал немало народу. Князь поприветствовал его, и не без торжественности. В ответ Г. только пробурчал про себя: «Знавал я таких артистов». В гости к С. он не набивался.
Говорили ещё, что в молодости С. служил в Петербурге, что вдов и бездетен. О лагере он не рассказывал, так как имел обыкновение говорить только приятное. Но и о парижской жизни тоже не распространялся. Однажды во время застолья С. вспомнил было, что водил дружбу с художниками с Монмартра, но понимания не встретил. В ответ с двусмысленным хихиканьем один из родственников спросил, правда ли, что француженки красивые и доступные. Другой осведомился про Эйфелеву башню – мол, очень высокая? На этом парижская тема себя исчерпала.
Моментами, особенно после некоторого количества бокалов, хозяин вдруг переходил на высокий штиль, говорил слегка в нос – с французским акцентом. Появление подобных дефектов в речи тревожило его сестру, и она тут же одёргивала брата, тянула его за полу кителя. Она знала почему.
Но князь всё-таки выговорился. Случилось такое, когда бдительная сестра удалилась на кухню, и будто бы симптоматичных изменений в речи не наблюдалось. Шёл разговор провинциалов о политике. Несколько раз прозвучал непонятный для князя термин «фриц». Он осведомился, что это такое, и, узнав, о ком был разговор, пожал плечами и спокойно, как бы для себя, сказал:
– В Париже я дружил с немецким офицером. Он хорошо играл на рояле, писал стихи, и звали его Фриц.
…Как по команде, под разными предлогами один за другим торопливо стали удаляться гости. Когда из кухни вернулась сестра, то застала у стола пребывающего в одиночестве брата. Он сидел сконфуженный. Она ничего не сказала, только посмотрела на легкомысленного князя сурово, осуждающе, в духе тех нелёгких времён. Потом спросила: «Надеюсь, ты не рассказал свою байку о том, как оказался в Париже?»
Опала продолжалась недолго. В одном из местных начальнических кабинетов прогремела фраза: «Оставьте в покое блаженного!» Исходила она от высокого начальника, который, что не могло быть секретом в городке, тоже набивался в родственники князю.
Но нет худа без добра. С. обособился у себя во дворе. Он вдруг начал проявлять интерес к кустам кизила – обрезал их, тщательно проверял, насколько упруги и идеально прямы ветки. Для этого он приставлял ветку к правому глазу, а левый прищуривал. Потом следовал взмах: «вжик-вжик»… Иногда С. зычно произносил непонятные слова: «репост», «контррепост», «пассе», «туше», принимал чудаковатые позы и с кизиловой палкой наперевес делал выпады.
Однажды, взобравшись на яблоню княжеского сада, всё это наблюдал мальчик по имени Юза. Озадаченный происходящим, он невольно выдал своё присутствие. С. посмотрел на него снизу вверх. В руках он держал палку. Мальчик, известный в округе шалун, облазивший не один чужой сад, по своему опыту понял, что взбучки не будет. Но в какой-то момент, спускаясь вниз, замешкался, чуть было не передумал сдаваться, ибо последовал неожиданный вопрос:
– Молодой человек, вы читали «Трёх мушкетёров»?
Юза вообще не читал, и не потому, что был неграмотным. Возникло подозрение, что именно за это его намеревались поколотить кизиловой палкой. Но куда было деваться? Неожиданно необычный хозяин протянул ему вторую палку и крикнул: «Защищайтесь, Рошфор!» Лёгким прикосновением своей шпаги он выбил из руки Юзы его оружие. Мальчик разинул рот от удивления. Князь показал ему глазами на кизиловую палку – мол, подними. Лёгкое прикосновение – и опять шпага выбита из рук. Юза был петушиного нрава. Снова и снова хватался он за оружие, весь раскраснелся. Потом князь позвал сестру, чтобы та угостила молодого человека фруктами.
Через некоторое время среди молодёжи городка появились парни, по-особенному осанистые и «культурные», как выражались взрослые. В местной библиотечке вырос спрос на тома Александра Дюма. Выяснилось, что, будучи в Париже, князь работал тренером по фехтованию в частной школе. А фехтование освоил в Петербурге, когда учился в военном училище. В определённое время молодые люди собирались у ворот Юзы и степенно шествовали к дому С. тренироваться. Для этого хозяин расчистил площадку под айвовыми деревьями в глубине сада. С. выходил к питомцам всегда тщательно выбритый, в шальварах, которые привёз из Парижа.
Приобщая молодёжь к искусству фехтования (на кизиловых палках), С. вёл с ней мужские разговоры, поднимал боевой дух местных мушкетёров. Из Тбилиси князь выписал атлас с изображением амуниции фехтовальщиков. Парни приуныли после его просмотра. Зато в беседах возобладала тема: «Жизнь – это борьба!» Говорил подобные фразы С. так, как они произносились в романах Дюма, а не в городке, где-то в Имеретии. В таком стиле велись все разговоры. Мальчишки не всё понимали. Одному из них, замеченному в некоем поступке, князь с мягкой укоризной заметил: «Ты ведёшь себя как Саванаролла!» Паренёк раскраснелся, теряясь в догадках, похвалили его или наоборот. «Надо готовить себя к триумфу, в жизни он всегда один!» – говаривал князь. После этого взор его голубых глаз останавливался, становился отрешённым. Он начинал напоминать человека, уже пережившего свой звёздный час. Потом он вздрагивал, ему казалось, что кто-то дёргает его за рукав.
С. решительно взялся за дело, за хождение по инстанциям. Они умещались в единственном административном здании городка, и повсюду он обнаруживал родственников. Видимо, поэтому фехтование на шпагах безболезненно было признано официально культивируемым видом спорта в городке. Из Тбилиси приехала комиссия – чиновник из спортивного ведомства. Его позабавили кизиловые палки, но удивили выправка и подготовка местных фехтовальщиков. «Парижская школа!» – заметил С.
Гость из столицы посмеялся шутке и с готовностью принял приглашение отобедать у князя. Во время этого визита с лица С. не сходило сосредоточенно-лукавое выражение, с каким, как ему казалось, устраиваются дела. Через некоторое время из Тбилиси прислали два костюма и пару настоящих спортивных шпаг. Чести первым облачиться в наряд фехтовальщика был удостоен Юза – лучший ученик князя.
Скоро команду вызвали на соревнования в Тбилиси.
В тот знойный июльский день в кабинете секретаря райкома телефонный звонок междугородной связи прозвучал по-особенному громко. Он вызвал из полудремотного состояния первое лицо района. «Полная и убедительная победа! – докладывал через трубку С. – Мы произвели сенсацию! Кубок – наш!» Секретарь поздравил команду и лично С. «Мы встретим вас достойно, как победителей!» – заключил он, уже совершенно бодрый. Затем вызвал сонную секретаршу и распорядился насчёт мероприятия.
К вечеру весь городок высыпал на перрон. Из служебного помещения вокзала позаимствовали стол, накрытый красной скатертью, на который поставили громкоговоритель. Нетерпение росло. Оно достигло апогея, когда по вокзалу сообщили, что состав вышел с соседней станции, это пять минут ходу. Вот появился и паровоз. Подкатил состав. Вдруг выяснилось, что никто не знает, в каком вагоне находятся герои. Наиболее рьяные горожане бросились в конец поезда. Потом раздались голоса, что ребята – в первых вагонах. Толпа энтузиастов повернула и ринулась в противоположном направлении. Непосвящённые пассажиры насмешливо и опасливо наблюдали из окон вагонов хаотические перемещения возбуждённой толпы на обычно малолюдной платформе. Посвящённые же (из вагона, которым прибыла команда) предвкушали экзотическое зрелище. По настоянию С. вся команда нарядилась в подаренные федерацией фехтования костюмы. В левой руке у каждого маска, а в правой – шпага. Впереди должен был идти С. с трофеем – посеребрённым кубком. Народ в вагоне был простой, и такие действа для него были в диковинку. Пассажиры потирали руки, ухмылялись, но вслух не высказывались. Ведь ряженые были вооружены…
Но парадного шествия не получилось. Появление на перроне людей в белых обтягивающих костюмах с боевой амуницией, идущих строем (один за другим), обескуражило граждан. После заминки на победителей обрушились со всей мощью почитания. Спортсменов зацеловывали, а князя подняли на руки и понесли. Он сиял от восторга и смущённо приговаривал: «Право, не стоит!» Когда подошли к президиуму, к столу, накрытому красной скатертью, была попытка «покачать» князя, но её не поддержали. В городке если и знали о существовании такого ритуала, то не прибегали к нему. Не было поводов. Князь передал кубок секретарю. Тот поднял его над головой и после оглушительного ажиотажного гула и аплодисментов поставил его на стол рядом с громкоговорителем.
Не дожидаясь отхода состава, начали митинг. Поезд не трогался с места, видимо, из-за любопытства машиниста, которое разделяли и пассажиры, глазеющие на происходящее из окон вагонов.
Секретарь заговорил о достижениях виноградарей района, о героях войны, о новых героях и так далее.
Пришла очередь говорить князю. Он взял в руки громкоговоритель, сделал паузу, обвёл глазами толпу и начал:
– Нет человека, не испробовавшего триумфа. Он бывает большой и малый, замеченный, оценённый обществом или незамеченный. Но он всегда в единственном числе! После победы наших мушкетёров я начинаю думать, что мой звёздный час, может быть, ещё впереди…
Первым оценил юмор секретарь, потом уже остальные. Князь продолжил:
– Помню такой же знойный день под Красным селом, 10 июля 1914 года. Проходил смотр…
Сестра князя, которая всё это время находилась поодаль от президиума, вдруг пришла в движение, начала энергично проталкиваться к столу. В это время как раз начал спускать пары паровоз отходящего поезда. Сквозь грохот и дым не было слышно, что говорил князь. Глаза его блестели, и он как будто спешил высказать что-то сокровенное. Сестра подоспела и стала рядом. Тут С. сник, замолчал, как если бы пережидал отход состава. Затем что-то промямлил и уступил громкоговоритель другому оратору…
Я был совсем маленьким, когда произошло это событие, – сидел на шее своего отца и смотрел на происходящее. К концу 60-х городок вырос до средней величины промышленного центра, с монструозным заводом, который, казалось, пытался затмить своим коричнево-красным дымом небо, а река, протекавшая через город, была иссиня-чёрная из-за его выбросов. Через неё был перекинут бетонный мост. На другом берегу теснились хрущобы. Для промышленных целей вырубили сад семейства С., разрушили дом, взамен им выделили квартиру в новостройках на первом этаже.
Ко времени моего повзросления С. давно вышел на пенсию. В городе футбол быстро вытеснил по популярности фехтование. Я сам занимался борьбой. Об успехах местных фехтовальщиков только вспоминали.
С. было уже чуть за 80. У него появились проблемы с ногами, и он перестал появляться на улице. Помню, как, проходя мимо его балкона, я старался не смотреть в ту сторону. Там неизменно находился старик. По-прежнему чистый взор его голубых глаз настораживал прохожих, как и пыл, с каким он зазывал людей в гости. Иногда из комнаты появлялась сестра и заводила С. в комнату. Мой приятель, приходящийся внуком тому самому облагодетельствованному крестьянину, помогал старикам с их нехитрым хозяйством. Он рассказывал, что «старичина» совсем плох, бредит, рассказывает всем подряд что-то о царе, даже президента Франции приплетает, а потом переходит на французский.
Князь умер, его хоронили так, как причитается персональному пенсионеру, заслуженному работнику физической культуры и спорта, видному горожанину, родственнику, соседу… Умеющая голосить родственница ненавязчиво вплела в плач факт благородного происхождения С.
Народу пришло много. Впереди процессии с портретом усопшего шёл Юза. Он заметно обрюзг, ссутулился…
Лето 1914 года, как обычно, 1-я гвардейская кирасирская дивизия проводила на лагерных сборах под Красным селом. 10 июля состоялся смотр русской гвардии, на котором присутствовали император Николай II и президент Французской Республики Р. Пуанкаре. Гвардейцы произвели прекрасное впечатление отличной выучкой, слаженностью всех частей и подобранностью состава. Тогда по традиции в кавалергарды зачисляли высоких сероглазых и голубоглазых блондинов.
Молодой офицер князь С. был при полном параде. Его золочёные кираса и каска, серебряные фигурка орла и Андреевская звезда на каске сверкали на июльском солнце. В войсках ощущалось воодушевление.
Далее – или быль, или небылица. Проезжая вдоль строя кавалергардов, французский гость остановил свой взгляд на юном блистательном красавце в первых рядах. Он что-то шепнул царю. Царь переспросил у сопровождающего их генерала. Тот доложил: «Князь С., Ваше Императорское Величество». Некоторое время спустя князя определили в охрану российского посольства в Париже.
Пустырь
Раньше это место в городке было напичкано лавочками и мастерскими. Его расчистили и покрыли асфальтом. Образовавшийся пустырь примыкал к железнодорожному полотну, через которое был перекинут мост. С одной стороны его лестница спускалась к пустырю, другой конец сообщался с еврейской улицей.
Одну из границ высвобожденного пространства обозначала облупленная стена с остатками полинявших обоев. Сохранился даже портрет Сталина, вырезанный из журнала «Огонёк» и висевший, видимо, в каморке какого-нибудь сапожника.
Как-то я резвился на пустыре. Родители стояли чуть в сторонке и умилялись моим проделкам. Я заприметил дыру, зияющую у основания стенки. Вдруг непонятная сила потянула меня к ней, я даже пригнулся, чтоб разглядеть, что там внутри, и был в метрах пяти от стенки, когда из дыры неожиданно выскочила чёрная крыса. Она бросилась прямо в мою сторону. Её глаза сверкали злобой. Сильные руки оторвали меня от земли. Это отец одним рывком бросился ко мне и поднял меня над своей головой. Мать кричала от ужаса…
Сюда через мост с еврейской улицы в погожий день шумной ватагой перебирались мальчишки. Играть в футбол. Впереди всех обычно шёл рыжий Габриэл с резиновым мячом. Только он молчал. Остальные были многоречивы, даже когда гоняли мяч. Наблюдая их, отец произнёс: «Не знаю, какое из колен Израилевых они представляют, но в футбол играют плохо». В тот момент он держал руку на животе – сильно болела печень. Я же инстинктивно, с жутковатым чувством поглядывал в сторону того крысиного лаза. Кто-то из футболистов вставил в него кирпич.
Однажды, спускаясь по лестнице моста, футболисты увидели, что пустырь заставлен огромными разноцветными ящиками. Один ящик был лилового цвета. Рабочие с нехарактерной для этих мест внешностью – русские мужики в телогрейках, ушанках и с бородами – на самой середине площадки ставили столб, верхушку которого увенчивала тарелка мегафона. Заметив происходящее ещё с моста, евреи остановились на лестнице. Так и остались стоять в глубоком молчании, охваченные оторопью, словно наблюдали высадку гуманоидов.
– Слуши, ми здес футбол играем, – прерывая молчание, обратился Габриэл к мужику, возившемуся у ближайшего к лестнице ящика.
– Ни хера! Здесь будет зверинец, – ответил пришелец, не поднимая глаз и перебирая какие-то вещи. Поверх его согнутой спины через щель массивного зелёного ящика некто пристально смотрел на мальчиков. Те повернулись и направились восвояси, громко лопоча.
Я наблюдал за происходящим с балкона. Наш дом находился недалеко, через дорогу. Прохожие останавливались и смотрели на непонятные приготовления. Стучали молотки, громко переговаривались рабочие. Они как будто спешили огородиться, спрятать таинственные ящики – один за другим поднимались цветные щиты с изображением пальм и бамбуковых рощ. Вскоре я видел только высокую (метра три) весёленькую стену и торчащую из-за неё верхушку столба с тарелкой мегафона.
С моста, где толпились зеваки, можно было рассмотреть, что происходит на обособившейся территории. Мне рассказывали, что ящики подкатывали ко входу уже собранных клеток и из них выуживали животных – служители стучали молотками по стенкам контейнеров и вопили. Животные медленно, с ленцой перебирались из одного вместилища в другое.
Зоопарк оказался тихим. Его обитатели не подавали голоса. Их не было слышно, даже когда отключали карибские напевы, гремевшие без устали весь день из тарелки мегафона на вершине столба. Ночью зверинец окутывала кладбищенская тишина. Шумела только железная дорога – составы с громыханием и гудками неслись по рельсам, проложенным через самый центр городка.
Только запах, тяжёлой взвесью зависший по округе, выдавал присутствие зверей. Вход в зверинец стоил 30 копеек.
В то время меня оставили на попечение бабушки – отца направили в госпиталь, мама уехала с ним. Бабушка всегда давала мне денег. Я даже умудрялся выманивать у неё по два-три рубля. В отличие от меня, не все мои сверстники могли позволить себе билет. Некоторые глядели на зверей с высоты моста, а один сорванец нашёл щель между плотно пригнанными щитами. Дети толпились у того места. Можно было вплотную рассмотреть гиену, её оскал – крупные жёлтые резцы. Она никак не реагировала на возню за стеной. Мой сосед Нугзар протиснулся к щели, глянул в неё и… отпрянул. Гиена повернулась к нему задом. Я предложил соседу зайти на территорию зоопарка. На оставшиеся 40 копеек рассчитывал купить два коржика, но передумал из-за одуряющего запаха зверинца. Донимали карибские ритмы.
По широченному кругу располагались клетки, вольеры. Мне ещё не приходилось видеть такую безнадёжную маяту. Три горные козочки то стояли, топчась на месте, то испуганной группкой перебегали в другой конец вольера, дрожали, стучали копытцами по деревянному полу, замусоренному сеном. Их передвижения были столь немотивированными, что один из посетителей заметил: «Вот дуры!» Волки, шакалы, леопарды, медведи медленно, монотонно по диагонали, а кто по всему периметру клеток, вроде даже умышленно сторонясь тазов с кормом, слонялись из угла в угол. Будто единственной задачей было устало дотащить тяжёлую голову до угла, обнюхать его и двинуться обратно – обнюхивать другой угол. В их покрасневших глазах отпечатались признаки аутизма.
Публика пыталась привлечь их внимание. Злостно игнорируя надписи на табличках «Зверей не кормить! Не дразнить!» – она улюлюкала, неистово плевалась, бросала коржики и пончики, но безрезультатно. Некоторые животные пребывали в кататоническом оцепенении и лишь изредка меняли позу, что вызывало оживление среди посетителей.
В зоопарке работала одна разбитная баба. Она ходила в телогрейке, рот у неё был в золотых и стальных зубах. Эта женщина материлась, как мужчина. Чтоб не давать публике скучать, она устраивала «аттракционы» – подходила к сибирскому медведю и сзади толкала его железной шваброй. Тот, понуро сидевший в углу клетки, заполняя его всей своей огромной жирной тушей, поднимал морду и куда-то вверх ревел, как сирена пожарной машины.
Еврейская детвора толпилась у клетушки с белкой и хором обсуждала, сколько мог стоить этот потешный грызун. В это время он совершал свой тупой бесцельный бег в колесе. «Уважаемая, сколько стоит этот беличка?» – обратился самый старший из детворы к работнице зверинца. «Не продаётся, госсобственность!» – отрезала она.
Среди посетителей я увидел молоденькую учительницу зоологии. Она проводила экскурсию с детишками. Особенно их привлекла серая макака, самый оживлённый обитатель зверинца. Обезьяна верещала, кривлялась, ловила на себе блох. Недостаточно воспитанные дети отпускали комментарии по поводу её седалищной мозоли. Учительница одёргивала их, но в какой-то момент чуть не сгорела со стыда. У меня создалось впечатление, что та самая затейница-служащая специально подстерегла беленькую девушку. Когда педагог рассказывала школьникам об обезьянах, она устроила коронный номер: поманила макаку яблоком, а потом показала кукиш. Разъярённая обезьяна встала на дыбы, обнажив крупные самцовые причиндалы под смех мужской части толпы. Служащая с жадным выражением глаз смотрела на девушку. Тут её позвали: «Миша, беги сюда, опять Лёвка надрыстал!»
Вольер с табличкой «Африканский лев» был занавешен грязным брезентом. Только сильно нагнувшись, можно было увидеть полинявшую кисточку хвоста хищника.
– Почему занавесили льва? – спросил я у работников зверинца. Они прохлаждались, курили сигареты и не обратили на меня внимания. Я прислушался к их разговору. Один из них с достойным видом делился воспоминаниями о том, как был рабочим в московском цирке, подбирал за животными. «Я всех знал по запаху их говна. Бывало, захожу в цирк – и уже чувствую, что Борька, суматрский тигр, нагадил». В это время из клетки со львом вышла Миша с ведром и шваброй. «Ну, что там?» – осведомился бывший рабочий цирка. «Наверное, уже сегодня царапки откинет!» – ответили ему. В этот момент в другом конце зоопарка раздались крики. Кто-то всё-таки вывел из себя верблюда. Он плюнул в обидчика и угодил ему прямо в лицо.
Ночью меня разбудил мощный звук. Это ревел лев. Рык был низким и прерывался старческим кашлем, от его величественных обертонов вибрировали стёкла. Мне стало страшно. Казалось, что лев совсем рядом. Я глянул на бабушку: она продолжала мирно спать. Я впал в панику, когда вой, страдальческий и трагический, вдруг поднялся до высочайшей ноты, из-за чего ещё сильнее застучали стёкла, и… оборвался. Наступила тишина. Слышны были только приглушённые встревоженные голоса из соседнего двора. По дороге проехала машина. Со стороны железной дороги донёсся непродолжительный гудок. Я заснул. Когда проснулся, обнаружил, что спал на кровати отца.
Утром весь городок обсуждал событие – в зверинце помер лев. Делалось это в таком тоне, с каким говорят о произошедшем землетрясении. Каждый вспоминал, где находился и что делал, когда завывал лев. Один сосед для пущего юмора рассказывал, что находился в туалете во дворе и чуть не провалился от страха в выгребную яму.
В это утро я усыпил бдительность бабушки и явился в школу в летней сорочке с короткими рукавами. Был февраль, но дни стояли солнечные и сухие. Мне не было холодно, и поэтому я решил, что можно выйти из дома налегке. Прохожие оглядывались, а сверстники называли меня чокнутым. Классная руководительница отвела меня в сторонку и с озабоченным видом спросила, знает ли бабушка о том, как я вырядился. Получив отрицательный ответ, учительница печально покачала головой и отправила меня домой одеться потеплее.
Чтобы срезать путь и не попадаться на глаза знакомым, пришлось идти вдоль железной дороги… Я проходил зверинец с тыльной стороны. Его задние ворота были открыты настежь. Оттуда на меня пахнуло горячим утробным духом. На задний двор заводили старую белую лошадь. Под тяжестью лет её скелет осел, она раздалась вширь. Редкий хвост. Её давно неподкованными копыта глухо цокали об асфальт, на местами полинявшем теле виднелась розовая с голубоватым оттенком кожа. Из сарайного типа помещения, широкий вход которого закрывало замызганное полотно, вышел рыжий бородатый мужик в халате, как у мясника, с огромным ножом. Я стоял на железнодорожной насыпи, немного выше уровня пустыря. Когда слегка раздвинулось полотно, закрывавшее вход в сарай, солнечный свет выхватил из темноты красные подтёки, через которые шастали тени. Наверное, крысы.
Завернув за угол, я увидел Нугзара, прилипшего к той самой щели с видами на гиену. «Опять денег нет? Может быть, одолжить?» – крикнул я ему.
Подходя к дому, я почувствовал неладное. Дверь была бесприютно открыта, распахнута настежь. Внутри дома тревожно суетились люди. Из Тбилиси пришла скорбная весть.
Отца похоронили в деревне, на семейном кладбище. Когда я с матерью и бабушкой вернулся в городок, зоопарк не застал. На пустыре играли в футбол мальчишки с еврейской улицы, с другой стороны моста.
Комментарии к книге «Сборник рассказов», Гурам Александрович Сванидзе
Всего 0 комментариев