«Кукушкины слёзки (сборник)»

507

Описание

«Кукушкины слёзки» – сборник повестей и рассказов Софии Никитиной, где автор предлагает читателю почти невыдуманные истории о жизни, о любви, дружбе и сложных перипетиях людских судеб. Как мы живём? Кого и за что мы любим? Кто мы своим детям? Что главное для человека? Любовь? Карьера? Богатство? Как выкарабкаться из капкана жизненных неудач? Тема любви вечна: любовь матери к ребёнку, мужа к жене, детей к родителям. Жизнь даёт парадоксальные и неожиданные ответы на наши вопросы, которые порой приходится искать всю свою жизнь… Глубинное проникновение автора в психологию своих персонажей не только привлечёт внимание читателя, но и оживит воспоминания об ушедших в историю временах маленьких двориков, живших своей собственной, неповторимой жизнью.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Кукушкины слёзки (сборник) (fb2) - Кукушкины слёзки (сборник) 1262K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - София Привис-Никитина

София Привис-Никитина Кукушкины слёзки

© Привис-Никитина С., 2017

© Обложка, Райберг С.

© ООО «Написано пером», 2017

Маленькие истории большой души

Женщина, которая пишет рассказы, понимает, что лучшие мужчины не из романов… (Е.Л.)

Те, кому выпало в империи родиться, действительно, часто выпадали: сначала в счастливое детство, потом в бледную с горящим взором юность, затем в осознанную до необходимости зрелость и в конце, как утверждал поэт, хотели встретить свой смертный час так, как встретил его товарищ Нетте. Если, конечно, не было других брутальных желаний. А у кого желания были иные, для того панорама достойной жизни открывалась двумя-тремя сортами колбасы, двумя-тремя видами водки, двумя-тремя видами на советскую действительность, а именно: видом на Кремль, видом – на портреты членов Политбюро и в-третьих, видом на происхождение видов.

И все же, пусть нам достанет мудрости перейти к СОФИИ…

Принято считать, что о феномене женской прозы критики заговорили в 90-х. Л. Петрушевскую, В. Токареву, Т. Толстую и Л. Улицкую давно обозвали классиками. А классики, как известно столпенеют. Так, в чем же феномен? В том, что женская проза четвертована этой четверкой?

Как говорил мне один знакомый часовщик: со временем даже время перестает стоять, оно измельчает нашу вожделенную Глорию Мунди (мирскую славу), оно разводит наши желания с нашими возможностями, онО пытается перенести нас из «время Оно» в реальную жизнь. Да, именно время предлагает нам замысел исповеданий. Но оно не властно над числами, с помощью которых мы определяем своё место в очереди за магическим кристаллом в литературе.

Признаюсь, привычку разогревать собственную эмоцию, прежде, чем, плеснувши краску из стакана, прочесть зовы новой русской женской прозы, мне тоже привило время. Не буду доказывать, что женская проза не стоит на четырех китихах, и что она совсем не такая плоская, как ее малюют. И все же, я попытаюсь, как говорил поэт, «смазать карту будня…»

Интернет и Фейс-бук привлекательны тем, что в их броуновском пространстве с завидным постоянством проявляются всё новые фейсы современной актуальной литературы. Закон перехода количества в качество в литературных снисканиях – абсурден, как гений Хармса. Но в аномально постоянном словесном поло-водье, переполняющем литературное русло, нет-нет, да и вынесет на фарватер большой прозаической реки какую-нибудь исключительную женскую фигуру.

Когда я впервые читал рассказ Софьи Никитиной «О превратностях любви и дружбе народов», в голове, почему-то, неотвязно звучала песня Леонида Осиповича Утёсова: «Ах, что такое движется там по реке, белым дымом играет и блещет металлом на солнце. Ах, что такое слышится там вдалеке, эти звуки истомой знакомой навстречу летят…» И мой проснувшийся внутренний слух, вдруг, начинал восстанавливать в памяти давно забытый припев: «Ах, не солгали предчувствия мне, да, мне глаза не солгали. Лебедем белым скользя по волне, плавно навстречу идёт пароход…». Теперь понимаю, почему звучала эта мелодия.

Лебедем белым скользя – ДА! Прозаик? – НЕТ!

В характеристике Софьи Никитиной (она же – Привис) слово прозАик звучит также моветонно, как про заИк. Звучит чуждо и неприемлемо. Писатель! (а не писательница!), Софья пишет эманацией, пишет, когда «… пальцы просятся к перу, перо к бумаге, минута – и…».

Да, Никитина-Привис не принадлежит к типичному сословию промоутеров призрачного женского счастья. Софья Никитина – женщина-баллада. Из-под ее пера выходят маленькие поэмы в суперской джазовой аранжировке. Жизненные коллизии, в которых живут, влюбляются, конфликтуют и совершают поступки герои ее локальных историй, не оставляют никаких сомнений в аутентичности происходящего с ранее пережитым самим писателем, наоборот, здесь ощущение явного авторского присутствия, но с мастерски исполненной импровизацией. Удивительная погружённость автора в причину конфликта героев рассказа, стройность сюжетной линии при многоплановой текстуре, сочность бытовой речи, а также удачное смешение языковых стилей, подчеркивают незаурядную авторскую универсальность. Великолепное чувство юмора, которое поднимает читателя над «свинцовыми мерзостями жизни», добавляет рассказам Софьи Никитиной, парадоксальной философской мудрости. Неожиданные иронические эскапады в диалогах персонажей настолько колоритны и точны, что позволяют автору избегать подробных характеристик героев повествования. Я не стану грузить читателя перечислением авторских достоинств. Они на виду и принадлежат текстам. Маленькие истории СОФИИ НИКИТИНОЙ-ПРИВИС сами творят судьбу большого писателя. Не сомневаюсь, что эта книга станет отличным подарком для каждого вдумчивого читателя.

Главный редакторМеждународного литературно-художественного журнала«КВАДРИГА АПОЛЛОНА»Евгений Линов С.-Петербург, 2015

О превратностях любви и дружбе народов

Ляля стояла в мутной волне человеческих тел, зажатая, как шпротина в банке.

Она не могла даже выпростать на свет свою потную маленькую ладошку, чтобы убрать с лица волосы, которые мешали ей видеть чужие людские спины, в которые чётко был впечатан её многострадальный курносый нос.

Постепенно кольцо вокруг её хрупкого тела начало слабеть, она почувствовала возможность глотнуть жаркого летнего воздуха. А потом волной её отнесло к дверям солидного красного университета, где были вывешены списки счастливцев из абитуриентов, скакнувших прямо в студенты этого самого университета.

Не обращая внимания на толчки, Ляля вскарабкалась на крыльцо волшебного здания и, подпрыгивая за чужими спинами, пыталась выхватить из списков свою фамилию.

И фамилия выпрыгнула сама ей навстречу! Да, это была её фамилия, её имя, её факультет, её судьба! Безграничное счастье, ощущение того, что судьба схвачена за хвост, а заодно и Бог схвачен за бороду, накрыло Лялю с головой.

Она ещё немного потолкалась, попрыгала у дверей, полюбовалась на свою фамилию, ставшую из обыкновенной вдруг какой-то очень значимой и бесспорно, знаменитой.

И наполненная счастьем до краёв, как дождевая бочка, помчалась на остановку троллейбуса. Скорее домой! К маме, папе и бабушке. К самым родным людям! К самым тем, кто не верил, что она поступит в такой престижный вуз, на такой популярный факультет.

А факультет был, действительно, «о-го-го»! Факультет журналистики – это вам не кот накакал! Это смелая победительная Ляля в деловом строгом костюме, разделывающая под орех больших и серьёзных дяденек и тётенек.

Она горда, независима, её ум быстр и зол, она умеет вести беседу и виртуозно выковыривать из человека сердце и печень! И всё это в тесном сплетении с прекрасным телом куртизанки и лицом феи! О! Сколько впереди блистательных побед, поверженных и коленопреклонённых мужчин и уничтоженных, побеждённых женщин!

А папа! Её хороший, добрый, но сильно местечковый папа: – Не ходи, доця, в журналисты, поступай на филфак, будешь деток учить русскому языку. Тебе это не по плечу!

«Вот тебе и не по плечу!» торжествовала Ляля, вдавливая кнопку звонка в косяк двери. На звонок вышла бабушка, сняла со звонка внучкину руку и спросила:

– А шо случилось? Шо ты звонишь, как на пожар? Я же иду!

– Бабушка! Я поступила! Мама! Папа! Ну где вы?

Первым выскочил папа в семейных трусах и без майки. Весь он был покрыт рыжими волосами, как мхом.

– Миша! Оденьте уже бруки, шо вы прямо я не знаю!

Миша выскочил, вернулся в «бруках». «Бруками» служили пижамные штаны в сине-белую полоску. Держались «бруки» на вызывающе-развратных подтяжках. Дополнялся аристократический наряд белой майкой, торчащий из неё рыжий мох казался ещё более ярким.

Счастливый переполох услышала из кухни мама. Но мама, примчавшаяся из кухни, производила впечатление дамы, вышедшей из салона красоты. Мама была просто «ах!», как хороша. Ни одна волосинка не выпадала из причёски, всё в домашнем её туалете было продумано до мелочей.

Мама была просто заграничная какая-то. Ляле за неё краснеть не приходилось никогда. Но любила всё же Ляля рыжего папу как-то не то, что сильнее, а просто легче и проще.

Ну а бабушка? Бабушка была вне обсуждений. Долго сидели за праздничным столом, обзванивали родных и знакомых, хвастались, восхищались. Короче: сплошные вздохи и междометия! Потом раздалось бабушкино:

– Рэбёнку нада кустюм!

– Ну что Вы говорите, мама? Лялечка одета, как куколка! Какой костюм? Ей ещё нет семнадцати лет!

– Сашенька! Она журналист, на минуточку, или где?

– Или где! Или где! – заверещала Лялечка.

Судьба костюма была решена, вернее он получил право на жизнь. Строгий, элегантный, но не до крайности. Сшитый в ателье по Лялиной мерочке, один в один.

Надеваться он будет только на лифчик, никаких сорочек, ничего лишнего. Обилием пуговичек тоже обременён не будет. Юбка не короткая – нет! Но и не миди, ни в коем случае не миди! Журналиста ноги кормят в прямом и переносном смысле.

Все главные судьбоносные вопросы были разрешены, и Ляля умчалась к подружкам. Сообщить новость и попрощаться до конца лета. Папа вёз её и маму отдыхать на юг. Бабушка оставалась сторожить квартиру.

А сторожить было что, слава Богу! Богу и Лялиному папе с его профессорским званием и со всеми вытекающими…. Не смотря, что в пижамных «бруках» на развратных подтяжках.

Домой вернулись загорелые и готовые к борьбе. Только папа приехал похудевший и осунувшийся. Его измотала эта поездка. На его попечении были две блистательные женщины.

Одна в полном цветении своих тридцати шести лет, а вторая юная, почти девочка. Тоненькая изящная, но уже таящая в себе опасность, как не добродившее вино. Вроде не вино ещё, а глотни! Так может дать в голову, что разум напрочь отобьёт!

Он с видимым облегчением передал их из рук в руки тёще, с которой у него были сложносочинённые отношения, на скорую руку пообедал, взял со стола свой любимый «Советский спорт» и отправился в кабинет работать. Вот только тут для него и начиналось счастье!

А для Ляли, начиная с сентября, жизнь крутила такое завораживающее кино, что она засыпала, едва донося голову до подушки.

В этой новой жизни ей нравилось буквально всё, счастье не могли отравить даже лекции по политэкономии. Зачем они и кому нужны, никто не спрашивал. Все воспринимали это как данность. Как приправу к вкусной еде.

Подруг образовалась у Ляли масса. Многое к зиме Ляля узнала из жизни взрослых такого, о чём раньше даже не подозревала. На маму поглядывала с интересом и со значением. Мама недоумевала, папа смущался, бабушка пророчила Ляле большие беды через красоту и глупость.

Жизнь в стенах университета, да и вне них протекала яркая и праздничная. Настораживало Лялю только обилие темнокожих студентов в их вузе.

Ляля их называла неграми, то есть, что они негры она про них знала. А уже классифицировать их на эфиопов или афроамериканцев, или кого-нибудь ещё ей было не интересно, да и ни к чему.

Негров Ляля боялась мистически, до истошной паники. Если на улице ей навстречу шёл негр, то она видела только пиджак и брюки, или плащ, который надвигался на неё с неумолимостью рока. В этом было что-то от фантастического человека – невидимки Уэльса.

Ляля перебегала на противоположную сторону улицы и ещё долго наблюдала, как плащ плыл в толпе, а потом растворялся расстоянием.

А тут они шастали туда-сюда по аудиториям, ходили на вечера, смеялись, обнажая огромные белые зубы и выворачивая бледно-розовые, моллюсковые губы.

Были даже девочки, которые… Но это было вообще за пределом Лялиного понимания.

Этих девочек знал весь университет. Ну, во-первых: «Облико морале!» А во-вторых, эти девочки были одеты в такие шмотки, которых никто не видывал и про которые даже и не слыхивал в их студенческой компании.

Эти девочки гуляли по Владимирской и по Крещатику с преувеличенно гордо поднятыми головами. Не все они были записными красавицами, но модницами безоговорочными были все! Их, конечно, осуждали, но в свете дружбы народов и борьбы за свободу Анжелы Дэвис, не особо яростно.

Ляля училась с таким увлечением, что не влюбилась в первом семестре ни разу, что было для Ляли очень странно. В школе она постоянно была в кого-нибудь влюблена. Иначе не было смысла в школу ходить. Что там делать без любви, в школе этой?

Отгремел уже Новый год, Ляля возвращалась с университетского карнавала. Она блистала весь вечер в костюме Принцессы ночи. Костюм был просо шикарный, но и не менее громоздкий. Ляля шла одна в лабиринте тёмных переулков вся обвешанная коробочками.

Можно было вернуться с вечера с подругами, но те поехали резвиться дальше, звали Лялю. Но Ляле мама запретила эти продолжения банкета, потому что после них дочь возвращалась пропахшая вином и сигаретами.

Ляля не курила, но табаком разило от её волос и одежды, а что касаемо алкоголя, то им от Ляли не разило, но слегка попахивало. Этого было достаточно, чтобы наложить табу на студенческие вечеринки.

И, в результате всех маминых строгостей и предосторожностей, Ляля оказалась в безлюдном, слепом переулке одна, с замирающем в груди сердцем. А как известно, кто чего боится, тот то и получает. И Ляля получила.

В конце тупого плохо освещённого переулка её поджидали двое парней, как будто они договаривались с ней о встрече заранее. Они не удивились, увидев обвешанную коробками Лялю, просто один из них криво ухмыльнулся и сказал:

– Опаздываете, барышня, а мы уж было заждались!

Лишённая манёвренности Ляля замерла, сердце обняла тоска. И Ляля залепетала:

– Мальчики! Ну мальчики! Пропустите меня, пожалуйста, я опаздываю на троллейбус. Меня бабушка ждёт!

– Так иди, родная! Кто ж тебя держит? А в коробках что? Пирожки для бабушки? Ну сядь на пенёк, съешь пирожок! И нас угости! Ты же хорошая девочка! Или ты жадина?

– Да что ты не видишь, Витя – подал голос второй, какой-то сиплый крайне свирепый парень – она не только жадина, она ещё и вруша! Она ж не к бабушке идёт, а к дедушке! А скорее всего от дедушки! Видишь, сколько подарков может получить от дедушки хорошая, послушная девочка!

И послушная девочка заметалась по кругу, как загнанный зверёк, а эти двое с хохотом и причмокиванием носились за перепуганной барышней, которая растеряла все свои коробки. Когда один из преследователей нагнал её и схватил за руку, Ляля поняла, что сейчас умрёт и дико завизжала.

Визг пронёсся в ночи протяжный и жалобный и тут же откликнулся эхом. Хулиганы начинали злиться. Они, наступая на коробки, хватали Лялю за руки и пытались уволочь в самый тёмный угол переулка, ведущий в один из старых двориков центра. А Ляля визжала и плакала.

Вдруг в поле зрения Ляли мелькнула белая длинная куртка, и хулиганы со стонами начали рассыпаться от неё в разные стороны. Всё произошло не просто быстро, а в буквальном смысле слова – молниеносно.

Ляля видела, как удирали парни, перескакивая через жиденький штакетник в конце переулка. Она стояла одна в звенящей тишине среди покалеченных коробок, а, напротив, в воздухе висела белая куртка, а над ней расплывались в улыбке белые зубы. Ляля физически уже готова была к глубокому обмороку, но куртка вдруг заговорила человеческим голосом:

– Ну, узпокойтезь, девушка, не бойтезь! Взё хорошо! Давайте зоберём ваши вещи, и я Ваз провожу!

Русский язык двухметрового негра был почти безупречен. Несколько растянутые гласные не портили общего впечатления. Единственным, показавшимся Ляле даже симпатичным недостатком было отсутствие буквы «с» в его фонетических познаниях. Для него существовала только буква «з», она же и «с».

– Я провожу Ваз до дома. Давайте зобирать коробки! Да! Меня зовут Каромо Балла. Я учузь в инзтитуте на пятом курзе. А Ваз как зовут?

– Ляля! – она обречённо протянула чёрному спасителю свою маленькую ладошку. И ладошка утонула в огромной тёплой руке. Легла в неё как бриллиант в сафьяновую коробочку, обитую розовым шёлком изнутри.

Страх, сжимавший сердце, таял как мороженое. В жарких ладонях огромного спасителя ручка Ляли чувствовала себя так, как будто родилась в ней, и с самого своего рождения в этих розовых ладошках и жила, как живёт жемчужина в раковине.

Быстренько собрали коробки и помчались на троллейбусную остановку. Но все троллейбусы уже отправились спать в депо.

Каромо вышел на середину проезжей части и поднимал свою длинную как шлагбаум руку до тех пор, пока очередной частник не остановился. Частник долго кружил по ночному городу, а Ляля молчала и рассматривала своего нового знакомого.

Она его совсем не боялась. Он был не просто большой, он был огромный. Но от него исходила такая добрая и нежная мужская сила, что душа рядом с ним упелёнывалась спокойствием.

У него было симпатичное лицо, губы, конечно, были те ещё! А вот нос был аккуратный, не сплюснутый даже нисколечко. Очень живые тёмно-карие глаза на голубовато-белом белке и волевой подбородок с ямочкой.

До странности удивительным было то, что когда Каромо улыбался, ямочки расцветали и на его щеках, но он не становился от этого женственным. Просто был ещё симпатичнее, чем без ямочек. Улыбка красила его необыкновенно. А улыбался он постоянно.

За время поездки он успел рассказать Ляле, что родом из Доминиканской Республики, но уже много лет живёт с родителями во Франции, где у его отца свой бизнес. Скоро он окончит институт и вернётся домой, в Париж, чтобы помогать отцу в бизнесе, который отчасти принадлежит и ему, Каромо, как старшему сыну в семье.

А всего в семье два брата и сестра – три родных души. И все учатся и будут учиться дальше для участия в процветании семейного дела.

Когда подъехали к дому, Ляля попросила Каромо из машины не выходить.

– А как же коробки? Как ты их донезёшь, Лялечка? И когда я тебя увижу?

– Не знаю, не знаю! – торопилась Ляля. Больше всего она боялась, что негра увидит бабушка, приплюснутая носом к слепому ночному окну.

Но парень был настырный, несмотря на мягкость в разговоре и поведении.

– Я завтра должен тебя увидеть! Или я умру! Зовзем умру! Давай пойдём в кино!

– Хорошо, хорошо! Позвони мне завтра утром, и пойдём!

И Ляля скороговоркой назвала Каромо свой номер телефона, соврав всего-то только одну циферку.

Уже лёжа в постели и ловя на потолке блики фонарей, Ляля сожалела, что не увидит больше Каромо. Ещё не в силах разобраться в своих чувствах, она подсознательно чувствовала душевную зависимость от этого волшебного, ни на кого не похожего чужеземного великана.

Счастливо потянувшись, она уснула бессознательно счастливой девушкой, а проснулась уже женщиной беспокойной и влюблённой. Женщиной с необъяснимой никогда и никому женской логикой, заставляющей её страдать и ждать звонка от Каромо.

Она всё утро бродила по квартире неприкаянная, как Офелия и ждала звонка, к обеду она уже пылала возмущением. Ну как же так? Ну да, конечно, она перепутала одну цифру, но он же обещал позвонить! Обещал! Неужели он не может угадать как-то, что-то придумать с этой несчастной цифрой? Он же обещал! Она ждёт. Ну как так можно? Как можно быть таким вероломным?

К обеду Ляля развинтилась вконец! Из кухни в комнату вплыла бабушка:

– Шо ты ходишь по дому, как шмындричка, в пижаме, нечёсаная, не мытая? Скоро папа придёт, будем обедать, а в доме хоть шаром покати! Ни крошки хлеба!

«Хоть шаром покати» означало, что при двух забитых под завязку холодильниках, обнаружилась нехватка хлеба.

– Сходи в булочную, купи халу! Нет! Две халы и поляныцю! Шо ты, я не понимаю вообще, себе думаешь?

Ляля натянула брюки, свитер, вдела ноги в старые удобные сапоги, накинула выцветшую старинную шубейку, и выпорхнула в магазин, размахивая на ходу пустой авоськой.

Она прошла через двор и собиралась уже свернуть за угол к булочной.

– Ляля! Ляля!

Сердце мягко опустилось в живот. Ляля повернула голову и на скамейке увидела вероломного Каромо, в белой куртке и в невыносимо ярком шарфе. Именно не белую куртку и яркий шарф, а Каромо в белой куртке и в невыносимо ярком шарфе.

– Ляля! Здравзтвуй! Ты перепутала номер звоего телефона! Я звонил взё утро, а потом прибежал зюда. У меня билеты в кино на шезть чазов. У наз только чаз. Надо зпешить!

– Жди меня на остановке. Я через пятнадцать минут буду!

И Ляля помчалась в булочную. Влетела в дом, бросила на руки бабушки авоську, шмыгнула в ванную комнату, оттуда вихрем к шкафу, одевалась в спешке, провела щёткой по волосам, глянула в зеркало – одни глаза на совершенно белом полотне лица!

Метнулась в мамину комнату, мазанула её помадой по белым щекам, сбрызнула волосы и свитер мамиными французскими духами и умчалась, оставив после себя бабушку в облаке тревоги и французского парфюма.

Потом, много позже они вдвоём с Каромо пытались вспомнить, о чём был фильм, ну не фильм, шут с ним! Но хотя бы название! Но ничего не помнилось из этого сумасшедшего вечера кроме четырёх сплетённых в мёртвый узел рук и жарких ищущих губ в кромешной тьме кинозала.

Ляля теперь жила как партизан в тылу врага. Она опасалась всех и вся. Сокурсников, родителей, педагогов и, конечно, бабок, несших круглосуточную вахту у подъезда.

Сердце трепетало двадцать четыре часа в сутки. Страх бежал за ней по пятам и наступал на эти самые пятки. Успокаивалась она только когда опускала лицо в беззащитно-розовые ладошки Каромо.

Каромо много рассказывал ей про свою семью, они строили совместные планы на жизнь, но дальше поцелуев и объятий не заходили. Каромо трепетно любил свою белую девочку. Он собирался жениться на ней и увезти во Францию, в Париж. Родители будут счастливы, получить в невестки такую красавицу и умницу, как его Ляля. В этом он не сомневался ни секунды.

Учились они в разных вузах, встречались где-нибудь в центре, и болтались по озябшим подъездам и маленьким кафешкам. Ходили в кино. Там было тепло и темно. Это было как раз то, что им надо.

Но они забывались в безопасности тёмного зала, начинали жарко шептаться. На них шикали, они смолкали, как две испуганные птички, но быстро заводились опять. Бывали случаи, когда приходилось покидать уютный безопасный зал по убедительному настоянию публики.

Каромо только любил. Только сходил с ума и умирал от счастья. А Лялечка вся светилась и, как женщина понимала, что долго так продолжаться не может. Страсть переполняла их через край.

Каромо похудел и осунулся, рубашки на нём провисали. И Ляля лихорадочно искала выход из создавшейся ситуации. Она хотела принадлежать Каромо, но как и где осуществить греховное сближение? Такого чёрного кавалера она не могла привести в свой дом, невзирая ни на какую дружбу народов.

И судьба подкинула ей шанс. Шансом была Ирочка с четвёртого курса факультета романской словесности. Ляля давно обратила на её внимание, благодаря славе, которая стелилась за Ирочкой развратным туманом.

Если бы не этот интригующий туман и то, во что была одета Ирочка, внимания на неё не обратил бы никто или почти никто.

Ирочка была нормальной весёлой и жизнерадостной девушкой и потому никак не могла понять, за что именно её судьба наградила такой тусклой и необязательной внешностью. И почему теперь она должна всю жизнь носить такое унылое лицо?

Из-за этого своего невыразительного и скучного лица она выросла в девушку с заниженной самооценкой. Она не умела видеть себя со стороны, ни рожна в себе не понимала. И вот от этой неуверенности в себе с первого же курса у неё случались скоропалительные пошлые романы.

И так продолжалось до тех пор, пока не встретился на её пути сногсшибательный грузин, который оценил Ирочку, её незащищённость, врождённое чувство юмора и лёгкий характер.

И грузин Ирочку полюбил. Полюбил горячо и внезапно – и давай уедем. Уезжать Ирочка никуда не хотела и крутила-вертела своим грузином, как ей вздумается.

Ирочка, благодаря грузину, вошла, наконец, в пору женского цветения и срочно завела себе ещё одного кавалера. Кавалера, надо признаться, весьма колоритного.

Таким образом, ко второму курсу Ирка имела двух любовников. Грузина сатанинской красоты, и камбоджийца, такого фиолетового, как будто его только-только выплеснули из чернильницы.

Когда она забеременела, ни один из любовников от отцовства не отрекался. Ирка в срок родила беленькую голубоглазую девочку и спокойно доила обоих папаш.

Потом она вышла замуж за того, из чернильницы, но грузину окончательную отставку так и не дала. Оба обожали рождённую им Иркой девочку нордического, сильно нордического типа.

В кулуарах поговаривали о возможном третьем претенденте на отцовство, но Ляля не верила. Она даже в голову не могла такого взять. Она знала только двоих, только двоих видела, значит – третьего нет и быть не может. Её детская душа из любой выгребной ямы устремлялась к большому и чистому.

Ляля носила в себе тайну своей любви, но любовь росла с каждым днём, а с ней росла и тайна. Настал момент, когда уже необходимо стало поделиться с кем-нибудь своим горьким счастьем. А с кем? По всем прикидкам получалось, что никто кроме Ирины её не поймёт и не пожалеет.

Тогда Лялю настигал второй вопрос: а как? Она никогда с Ирочкой близко знакома не была. Про все её жизненные перипетии узнала от старших девчонок. В спорах защищала – да! Но желания дружить, никогда не возникало. А вот теперь ей нужна была Ирочкина поддержка.

Помог печальный случай.

Каромо таки простудился хоть и на южных, но всё же мартовских ветрах и в один из вечеров не смог даже встать с койки общежития, чтобы позвонить Ляле. Она должна была ждать его сегодня в семь вечера у Дома печати.

Он попросил об услуге камбоджийца с параллельного потока, того, который из чернильницы. Тот позвонил. А там уже и завертелось. Ляля собралась срочно лететь к любимому, но, ни входа, ни выхода в этот чертог разврата – общежитие для студентов-иностранцев, она не знала.

И вот в результате несложных комбинаций, в семь у Дома печати Лялечку ждала Ирина (та самая), и вдвоём они отправились в вертеп, именуемый студенческим общежитием для учащихся дружественных государств.

Тропа разврата была проложена, да и квартира Ирочки стала пристанищем для двух сумасшедших влюблённых. Ирочка из персоны «нон грата» превратилась в подругу и наперсницу. И в один из уединённых и напоённых музыкой и нежностью вечеров случилось то, что случилось. Ляля обогнала саму себя и стала гражданской женой, вернее сказать, любовницей Каромо.

Каромо оценил Лялечкину чистоту и Лялечкину жертвенность. Любовь грохотала в нём весенними громами, улыбка не сходила со счастливого лица. Он и раньше дарил Ляле всякие безделицы, он пытался дарить и красивые дорогие вещи, но Ляля не принимала.

Ни в коем случае не из-за каких-то там замшелых принципов! Просто она не смогла бы объяснить происхождение таких дорогих подарков, в особенности своей маме, которая прекрасно разбиралась, что и почём.

Сейчас же Каромо просто настаивал, чтобы Ляля, его Ляля была одета, как принцесса. И постепенно в гардеробе Ляли появлялись вещи, просто удивительные в своей скромной изысканности.

Ни у кого во всём университете, включая избранниц иностранных студентов, не было ничего даже близко похожего на то, во что была одета Ляля.

У папы Каромо был универмаг на Рю дю Фобур Сент Оноре. Да и не только на этой, одной из самых фешенебельных улиц в мире моды.

Семья Балла имела универмаги и магазины по всей Франции, сеть магазинов в западной части острова Эспаньола, и это ещё далеко не всё. Семья Каромо Балла была богатой, сказочно богатой!

Вещи, подаренные Каромо, Ляля хранила у Ирочки, с правом ношения их Ирочкой. У неё же и переодевалась. Однажды, уже по любым меркам опаздывая домой, Ляля, у которой на роскошь глаз уже было подзамылился, рискнула, чтобы не терять времени на переодевание, заявиться домой в скромном сарафанчике из мягкой замши терракотового цвета.

Реакция была просто потрясающая. Мама кричала:

– Моя дочь проститутка! Моя дочь очень дорогая проститутка! И хлопала Лялю по пунцовым щекам!

– Мама! Мамочка! Это ж не моё! Я у Ирки с романского факультета одолжила на день! Мама!

– У Ирки? А у Ирки откуда? Ты знаешь, сколько это стоит?! И Ирка твоя проститутка! И ты! Ты!

Мама рыдала, бабушка металась, папа хлопал в растерянности и горе рыжими ресницами.

Когда буря всё же утихла, Ляля рассказала, что у Ирочки дядя во Франции, он ей подарил, Ляля попросила на один день, завтра отвезёт и больше никогда, никогда не будет брать чужое!

Папа и бабушка успокоились. Успокоилась внешне и мама, но она, ни на секунду не поверила своей дочери. Мама поняла всё, сразу и навсегда! Она решила молчать и ждать! Чтобы сразу рубануть одним махом по этой змее подколодной, Лялечке своей! Подумать только! Натуральная замша! Терракот! И эта зассыха наглая! Боже мой! Боже мой! Как жить?

В мае Каромо и Лялечка подали заявление в ЗАГС.

Заявление у них принимала злобная и внешне уродливая дама сильно климактерического возраста. Большая голова карлицы без всякого перехода была посажена на уродливую табуретку туловища о двух пузатых коротеньких ножках.

Она смотрела на Лялю ненавидящим взглядом, и зависть буквально капала из её ушей на претенциозный кружевной воротничок. Дама ни в какую не соглашалась принять заявление, мотивируя это тем, что потенциальной невесте ещё нет восемнадцати лет.

Каромо убеждал, приводил доводы, главным было в них то, что до восемнадцати лет невесте осталось всего пару месяцев, а жениться они хотят аж в октябре. Дама мотала скрученной на голове халой и всё наливалась и наливалась злобой.

Ляля стояла и думала о том, что таких вот злобных старых кочерыжек вообще нельзя выпускать из дому во время климактерического криза. А уж держать на такой деликатной должности и подавно!

Каромо был спокоен как сфинкс. Он мягко улыбался в мясистую рожу дамы, а правая рука уже скручивала в тугой рулончик несколько зелёных бумажек. Как они оказались у дамы в кармашке, уследить не смог бы никто. Но заявление было принято, дама попыталась улыбнуться. Но лучше бы она этого не делала.

Свадьба была назначена на конец октября. За это время жених должен был смотаться к себе в Париж, известить родителей, вернуться за Лялей, потом с ней поехать обратно и представить свою невесту родителям. Потом они вернутся, сыграют свадьбу и будут жить на два дома пока Ляля не получит диплом, ведь у Каромо диплом уже созрел.

Он будет работать во Франции на благо семьи, а на уик-энды летать к своей обожаемой Лялечке, или Лялечка будет летать на выходные в свою новую семью. Всё это слышалось Ляле такой дивной музыкой, что страшно было даже поверить, что такое счастье возможно!

В идеале надеялись, что родители приедут на свадьбу, но это было бы уже совсем непозволительным везением. Жить думали у Ляли или снимать гостиницу. Папа оплатит.

Долго не решались знакомить Каромо с семьёй Ляли. Но отъезд любимого уже был на носу. Ляля решила подготовить родителей и в ближайшую субботу привести в дом жениха.

Сначала тонкий стратег и психолог по призванию, Ляля решила обработать бабушку, сделать из неё союзницу, эту союзницу натравить на папу, а уж потом скопом двинуться на такую крепость как мама.

Но вся семья толкалась дома, Ляля оканчивала первый курс, готовились везти ребёнка на оздоровительный курорт, спорили вечерами, куда поедут, во что оденутся.

Злопамятная мама советовала одолжить в дорогу у подружки терракотовый сарафан. Всё говорилось в манере лёгкой шутки, но Ляля тонко прочувствовала, что мама ей больше не друг, и при любом раскладе отношения их дали трещину длиной в жизнь.

И только в субботу, в ту, которую Ляля планировала для знакомства, родители ушли в театр. Ляля приступила к охмурению бабушки.

Всё шло как по маслу пока Ляля не объявила, что жених иностранец.

– Капиталист что ли? – в недоумении взглянула из-под очков бабушка.

– Капиталист, бабушка, но очень хороший!

– Ну, во-первых, хороших капиталистов не бывает, а во-вторых, это может очень навредить твоему папе. Ты это понимаешь себе, девочка моя? – бабушка начала волноваться.

– Бабуля, он из дружественной нам страны!

– Из Болгарии что ли? Так курица не птица, Болгария не заграница! Было бы о чём говорить! – в голосе бабушки послышалось облегчение, смешанное с лёгким разочарованием.

– Бабуля! Он из Франции. В Париже живёт. Богатый…

Глаза бабули сверкнули младым огнём.

– Из Франции? Из Парижа? – в этот момент бабуля напоминала ильфо-петровского дворника: «Барин? Из Парижа!» Боже, Ляля! Так там же буржуи и капиталисты! Тебя ж из комсомола…

– Бабушка, ну что ты как маленькая! Сейчас не те времена!

– Времена, рыбка моя, всегда те! Ну и что он и как? Где вы познакомились? Бабушка подобралась, как пловец для прыжка в воду.

Ляля рассказала свою историю любви бабушке, но про то, насколько близко с женихом она знакома, не обмолвилась, а бабуля не спрашивала, ей это и в голову даже не пришло. Ну полюбила! Ну иностранца! Так там, в этой Франции коммунистическая партия есть. Он вступит в неё, и все от них отвяжутся.

Постепенно Ляля пыталась бабушку подвести к главному. Сказала, что собирается в эти выходные привести его домой. Познакомить с семьёй. Бабушка одобрила. А чего тянуть?

– Дело в том, бабуля, – прокашлялась в кулачок Лялечка, – что Каромо не совсем белый!

– Какой Карома, что за Карома? – бабушка вскинула на Лялю закипающий недоумением глаз.

– Не Карома, бабуля, А Каромо. Так зовут моего жениха. И он не совсем белый.

– А какой он у тебя? Синий что ли? Или полосатый? – хихикнула бабушка.

– Ну, тёмный он бабушка, короче – африканских кровей!

Бабушка осела, как квашня в кадке.

– Негр что ли? Чёрный?! Да ты с ума сошла, лахудра ты такая! Что же ты наделала? Что же теперь будет? Да как же тебя угораздило, Лялька? Паршивка! О! Готэню! Ты представляешь, что ты наделала, дурочка?

Бабушка заплакала, да так горько, что у Ляли всё внутри заморозилось от этого безутешного плача. Даже, когда хоронили дедушку, бабушка так не убивалась.

Она плакала сразу обо всем: о своём раннем вдовстве, о дочери, которая никого не любила в этой жизни кроме себя, об этой дурочке Ляле, которую угораздило влюбиться в чёрти кого!

В сторонке на диванчике плакала Ляля. Когда они наплакались, бабушка вдоволь настучалась костяшками крепко сжатого кулачка по пепельной головке внучки, пришла пора принимать решение.

Бабушка обещала взять щекотливую часть переговоров на себя. Решили ничего в долгий ящик не откладывать и порадовать родителей сразу по приходе из театра.

Из театра родители вернулись в приподнятом настроении, вся семья уселась у электрического самовара чаёвничать. Бабушка расстаралась: вишнёвое варенье, бублики, белый пахучий хлеб, тонко нарезанный сыр со слезой. От искусства бабушка перешла к прозе.

– А Лялька-то наша замуж собралась!

– Мама! Ну что Вы такое говорите? Замуж! Лялька только первый курс окончила. Да и мальчика у неё никакого нет!

– Это ты думаешь, что нет! – бабушка победоносно оглядела маму и папу, – а он даже очень и есть! И не мальчик вовсе, а богатый студент. Между прочим, иностранец! Из Парижа!

– Мама! Ляля! Что за вздор? Из какого Парижа? – мама побледнела. – Француз что ли?

– Так тебе и француз! Размечталась! В Париже не только французы живут!

– А кто? – беспомощно прошептала мама, всем существом своим предчувствуя подвох.

– Негры тоже там живут, во Франции этой! Между прочим, в самом Париже! А шо тут такого? Я не понимаю! У нас дружба народов! Девочка полюбила чернокожего парня. Шо здесь такого? Вы же интеллигентные люди…

– Негр! Из Франции? С пальмы упал и прямо в Париже оказался? Мама! Ты дура! Дура! А эта? Эта!

Мама завыла милицейской сиреной, вскочила, вцепилась Ляле в волосы и начала таскать дочь по квартире, обивая её несчастной головой все косяки!

– Сука! Продажная тварь! Проститутка! Посмотри, посмотри на свою любимую доцю, профессор кислых щей! Мудак восторженный! Я же говорила тебе, что моё сердце чует, что она спуталась с кем-то из этих! Но негр! Под обезьяну чёрную легла ради шмоток! Сучка! Подстилка!

Папе, для того чтобы защитить дочку надо было ударить жену, но он не мог осмелиться и только бегал за ней по маршруту: кухня-косяк, коридор – ещё один косяк.

Но наперерез косякам бросилась бабушка. Она, конечно, дипломатией владела слабо, но опыт коммунальных разборок в ней был заложен смолоду. Она моментально крепким кулачком закатила маме прямо в классический нос. Нос сразу включил краник с кровавой юшкой. Хватка Александры Яковлевны ослабла, и Ляля бросилась в спальню.

Всё её худенькое тело сотрясали рыдания. Она хотела одного: очутиться сейчас в объятьях своего любимого Каромо. Опустить пылающее обидой и болью лицо в его огромные мягкие ладони и забыть этот безобразный скандал как страшный сон!

Её мама не любит! И никогда не любила! Она только ждала случая, чтобы рассказать ей, Ляле про эту свою нелюбовь! Ляля вспоминала множество вроде незначительных размолвок и стычек, в которых мама даже и не старалась скрыть своей антипатии к дочке.

Ни одна вещь в гардеробе Ляли не могла быть лучше или, не дай Бог, дороже, чем у мамы. Папа боялся лишний раз при маме приласкать дочь. А после пятнадцати Лялиных лет отношения между двумя молодыми женщинами сильно смахивали на соперничество, причём, инициатива такого поворота отношений явно принадлежала маме.

Обида, возмущение папиным невмешательством, страх будущего, тоска по Каромо, необходимость и невозможность тут же связаться с ним, всё это накатывало такой безысходностью, что впору головой в окошко!

Но из дому её не выпустят – это однозначно. И Ляля лежала лицом в стенку и ждала рассвета. Она слышала, что происходит в большой комнате слово в слово.

Мама пошла приводить в порядок разбитый нос и принимать душ. В комнате остались только зять и тёща. Бабушка нарушила тишину первая:

– Миша! Но если дети любят друг друга, то может быть стоит познакомиться с этим… мальчиком? Они ведь всё равно поженятся…

– Что Вы говорите, мама? Какое поженятся? Поженятся они! – мама вылетела из ванной с полотенцем, обвязанным вокруг головы. Издала громкое «пфф» через губу, брезгливо сморщилась и продолжила:

– Этот папуас увезёт её в неизвестном направлении, в какое-нибудь племя «мумбо-юмбо» и, в лучшем случае, они её сожрут, а в худшем… – мама торжествующе замерла – будут натягивать на елду всем племенем!

Что такое «натягивать на елду» Ляля не знала, но подозревала, что это какая-то по-особенному позорная и стыдная казнь.

Мама долго кричала в подробностях о том, что сделают с этой дурой, и, наконец, вынесла заключение:

– А потом всё равно сожрут! Хотя, что тут жрать? Она брезгливо выпятила нижнюю губу, и бросил в сторону спальни дочери: – Тьфу! Смотреть не на что!

На этом разговор окончился. Папа недолго в молчании раскачивался с пятки на носок. Посмотрел пронзительно на свою жену, как – бы заново увидев свою любимую Сашеньку.

Увидел и узнал что-то стыдное именно о ней, а не о своей заблудшей дочери. Взял со стола «Советский спорт» и ушёл в свой спасительный кабинет работать. Дом замер в растерянности до утра.

Утро никого из этой семьи не отрезвило. Мама ходила с повязкой через всю голову и пригоршнями глотала аспирин. Папа бродил по квартире мрачнее тучи. Рыжие его волосы стояли дыбом и колыхались в такт шагам. Бабушка плакала назначенная виноватой за всё и про всё.

Ляля воровато прокралась в ванную, прихватив с собой одежду. Почистила зубы, оделась, выскочила из ванной, сорвала с крючка ветровку и, хлопнув дверью, скатилась с лестницы. Она так неслась через двор к троллейбусной остановке, что не заметила, что выскочила без сумочки. Пришлось ехать зайцем.

Из общежития высвистали Каромо. Долго держали военный совет и по молодости, с кондачка, решили тут же ехать к Ляле домой на объяснение с родителями. Надо быстрее предъявить родителям жениха. Пусть они увидят, что он никакой не дикарь, а симпатичный умный парень и уж, во всяком случае, есть Лялю не собирается!

Дверь открыла, впрочем, как всегда, бабушка. Перед ней стояла её худенькая маленькая внучка, а за её спиной чёрной горой нависал парень с такими широченными плечами, что трудно было представить, что он протиснется в их дверь без проблем.

Но парень не то, что протиснулся, он буквально просочился в коридор. Протянул бабушке огромную чёрную лапу и сказал:

– Очень приятно познакомитьзя! Меня зовут Каромо. Я Лялин будущий муж. Улыбка у будущего мужа была потрясающая в своей искренности и силе мужского обаяния. Бабушка оробела.

– Миша! Саша! К нам гости! Ляля с женихом! – бабушка одновременно предупреждала о десанте в их доме и молила о подкреплении.

Из кабинета вышел папа в пижамных брюках и штрипках своих знаменитых.

– Извините, одну секунду! – папа метнулся обратно в кабинет.

Бабушка провела гостя в гостиную. Ляля слышала, как из угловой спальни выскочила мама и щёлкнула замком ванной комнаты.

«Прихорашиваться будет, лицемерка старая» с равнодушной тоской подумала Ляля.

Через десять минут из кабинета выплыл траурный, как катафалк, папа.

Он познакомился с молодым человеком, поговорил о том, о сём. За пятнадцать минут понял всё и про парня, в сущности, очень приятного, и про дальнейшую судьбу своей дочери. Сослался на обилие работы, извинился и пропутешествовал обратно в свой кабинет.

Он понял, что его маленькая доченька пропала безвозвратно в невозможности осуществления всего того, что молодые и горячие головы этих двоих придумали для себя.

Бабушке жених понравился: очаровательные ямочки на щеках, немыслимая фактура и неожиданно-еврейские умные глаза, печальные даже в смехе. Он конечно, же был «наш» решила бабушка и простила ему его необычный окрас.

Когда Каромо допивал уже третью чашку чая, в комнату вошла мама. Была она прекрасна, как боттичеллевская весна. Русые волосы обёрнуты косой вокруг маленькой головки, васильковые глаза приветливы и лукавы.

Плавные движения, королевский поворот головы. И доброжелательность, одна сплошная доброжелательность, приправленная снисходительностью. Сдержанно поздоровавшись с гостем и узнав его имя, мама обратилась к Лялечке:

– Каромо! Очень приятно! Ну, наконец-то хоть одно истинно красивое мужское имя! А то всё Витечки, Васечки, Петечки! Надоело, право слово, Ляльчик! Она у нас такая неразборчивая, такая доверчивая. Вечно вцепится в первого попавшего мальчишку и сразу замуж собирается! А они что-то не очень… Я всегда говорю, что нельзя мужчинам вешаться на шею. Вы согласны со мной Каромо?

Каромо замер, но лишь на мгновение. Потом вскинул глаза и брызнул их светом прямо в васильковые и холодные глаза Александры Яковлевны. Пронзил как рентгеном и понял для себя всё про отношения дочери и матери. И, конечно, про вымышленных Васечек и Петечек! Что будет трудно, он понял сразу.

Одна лишь бабушка покорила его просто в пять минут. Говорила бабушка на суржике, вплетая в него ещё и совсем непонятные Каромо слова. Но речь её была такая яркая, насыщенная. Каромо слушал бабушкину речь, как музыку.

Суржик сам по себе обладал уникальной лингвистической чёткостью и точностью формулировок. Вот где, действительно: не убавить, не прибавить. Мука редкого помола из русских и украинских слов. И для киевлянина команда: «Стой там, иди сюда!» была чётким указанием к конкретному действию.

Да и весёлая была бабушка очень. Симпатия получилась взаимной. Молодые посидели за столом ещё с полчасика и умчались догуливать свои последние денёчки вдвоём. В конце июля Каромо уезжал домой.

– Ну что покрасовалась? Обосрала доченьку любимую? Что же ты за змея такая, Шура? И разве смотрят такими глазами на молодого человека, жениха своей дочери? – бабушка в возмущении гремела чашками.

– Какими глазами, мама? Что Вы всё выдумываете. Мне этот буйвол черномазый…

– Я, доча, жизнь прожила и таких вот, как ты подлюк подколодных повидала-во! – бабушка резанула себя по горлу ребром ладони.

– Ты если Ляльке в душу плюнешь – прокляну! Я тебя, сластолюбку, насквозь вижу! Корчит тут из себя добродетель оскорблённую! Бедный Миша! Тюфяк тюфяком!

Если Каромо собирался в дорогу, полный радужных надежд, то Ляля дрожала как былинка на ветру. Она боялась выпустить из рук свое такое хрупкое счастье даже на минуту. Расставаться по вечерам стало всё труднее.

И последние два дня пред отъездом Каромо с Лялей провели в Иркиной квартире как настоящие муж и жена. С завтраком, обедом и ужином, не выходя из дома, практически не вылезая из постели.

Ляля только сделала из автомата на углу короткий звонок бабушке:

– Не волнуйтесь, я с Каромо. В пятницу провожу и вернусь.

Мама метала громы и молнии:

– Это переходит всякие границы. Она ещё никто и звать никак, а уже валяется с чёрным щенком этим по чужим постелям! Я на порог её не пущу! Шлюха! Моя дочь шлюха!

– Сашенька! Не надо таких слов! Последнее время ты часто разочаровываешь меня! – папа поёжился.

– Ин-те-рес-но… – протянула мама, – твоя дочь спит с кем попало, а разочаровываешься ты во мне! Это что-то новенькое!

Мама долго крутилась в постели, из-под ресниц смотрела на своего белотелого рыхлого мужа, и зависть хватала за горло, душила в злых бессильных слезах. И она ворочалась почти до рассвета, под утро забывалась лихорадочным, полным эротических видений сном.

В этих снах – видениях бесчисленные множества темнокожих мужчин глумились над ней, и она в блаженстве и муках погибала в их объятьях.

Каромо уехал, оставив Ляле просто сумасшедшие, для нормального советского человека деньги. Причём, Ляля не могла взять в толк: «зачем?» Он же категорически запретил покупать что-либо в универмаге или в салоне для новобрачных.

Снял с Ляли все мерки, долго обрисовывал крохотную Лялину ножку, и сказал, что привезёт ей всё-всё, что нужно женщине для счастья. А денег, между тем, оставил воз.

Ляля бегала с подружками на пляж, в кино, целыми днями читала и ждала, ждала, ждала своего Каромо.

В августе Ляля начала волноваться. Каромо обещал позвонить, но звонка не было. Сердечко предчувствовало беду.

Мама по утрам спрашивала:

– Жених наш цветной не звонил? Ну, этот, который из Парижа? Не звонил? Странно! – она, якобы в изумлении, поднимала брови и удалялась в ванную комнату, совершать свой утренний туалет.

Весь август Ляля проспала в обнимку с телефоном, дошло до того, что она в булочную боялась отлучиться, хотя в доме была бабушка с ушками на макушке. Ляля начинала тихо сходить с ума.

В этом же августе её обошли стороной обычные женские неприятности. И в голове у Ляли запищал бесконечный: «SOS»!

Срочно протрубили экстренный сбор. На совещании присутствовали: камбоджиец, как фиолетовая чернильная клякса, Ирина и Ляля. От аборта Ляля отказалась наотрез. Камбоджиец обещал связаться с Каромо, узнать причину его молчания, а Ирка с Лялей должны были срочно пойти в женскую консультацию, встать на учёт.

В шестнадцатом округе Парижа, в доме на Авеню Монтень в комнате с прекрасным видом на Пляс-дю Трокадэра к звонку телефона бросился мрачный Каромо. Разговор был длинный, в трагическом ключе. Внезапно в комнату вошёл пожилой седоголовый негр, и разговор оборвался так же внезапно, как внезапно вошёл седовласый старик.

Каромо стоял с напряжённой спиной и смотрел в огромное окно.

– Сынок! Тебе звонили оттуда? Почему ты так стремительно бросил трубку? У нас же нет секретов друг от друга. Теперь, когда всё решено, надо говорить правду тем, кто не может или не хочет оставить тебя в покое. Это звонила твоя русская девушка?

– Нет, папа! Это звонил мой сокурсник, интересовался, когда я приеду!

– Надеюсь, что ты сказал ему, что остаёшься дома, в Париже. Нехорошо оставлять надежду там, где для неё нет места. У тебя своя, другая, ни с чем несравнимая жизнь. И чем скорее ты забудешь своё приключение там, тем скорее станешь счастливым и успешным здесь, у себя дома.

– Я всё понял, папа, давай не будем больше об этом! – попросил Каромо. Красивый, большой, добрый, окончательно побеждённый и сломленный гигант.

Гигант Каромо сдался быстро, но битва шла жестокая, правда, недолго. Папины миллионы и неограниченные возможности сделали своё дело. Тут не было никаких политических или расовых предрассудков.

Всё упиралось в деньги и возможный урон интересам семьи. Папа доходчиво объяснил сыну, что вернуться в страну советов за невестой он может только в банановой юбке и с копьём.

Каромо по ночам грыз подушку, вспоминая свою Лялю, и так измучался, что готов был принять изгнание и нищету, но папа был человеком мудрым. По его же собственным словам, ему ничего не стоило объявить недееспособным сына, который отказывается от миллионов только лишь для того, чтобы иметь возможность жить в дикой несвободной занесённой снегом стране и обнимать по ночам обыкновенную девушку, которых здесь можно иметь пачками, не выходя из дома.

У папы были свои меркантильные планы на красивого и образованного сына.

А сын хотел всё поломать и податься в маргиналы. Но папа не даст сыну погибнуть, он излечит его от иллюзий, пусть жестоко, но спасёт!

Уже много лет глава семейства Балла мечтал слить две могущественные компании в одну, женив сына на дочери друга, владевшего империей запахов. Компания друга производила духи, туалетную воду, и тончайшее женское нижнее бельё. То есть, объединившись, они создадут сильнейшую монополию.

Производство и продажа будут спаяны одной семьёй. Тогда миллионы быстро станут миллиардами. И всё это похерить из-за какой-то девчонки, у которой и имени-то нормального не было. Действительно, что это за имя: Ля-ля? Не имя, а двойная нотка из октавы!

А тут Жозефина, большая уютная, несущая золотые яйца. Неслыханное приданое, покорные коровьи глаза и такие обширные формы, что о наличии многочисленных наследников даже не стоит волноваться!

После звонка сокурсника Каромо ходил сам не свой. Там, в далёкой стране страдала в бесплодных ожиданиях его единственная любовь – Лялечка.

Что-то там ещё случилось важное и серьёзное, но договорить, вернее, дослушать Каромо не успел. В комнату вошёл папа, а вместе с ним вполз животный страх.

Каромо не боялся остаться без наследства, не боялся трудной и скромной жизни в Советском Союзе. Боялся он совсем другого. Он боялся быть объявленным недееспособным, а вернее сказать: сумасшедшим.

При упоминании о психологической экспертизе, без которой отец не соглашался выпустить его из Парижа, в голове Каромо вспыхивали страшные картины из жизни обитателей Отеля-Дьё. Эти картинки он с ужасом рассматривал в детстве, прижимаясь к плечу сестры.

Брат и сестра были всей душой на стороне Каромо, но рот никто не открывал. Над всей семьёй простиралась всемогущая длань старого Диего Балла. А Диего нужен был только Каромо и никто другой. Огромный Каромо с его неповторимой грацией, обезоруживающим обаянием и дипломом юриста.

Сейчас Каромо нужно было любыми путями уйти из дома и попытаться дозвониться до Ляли ещё раз. Он уже пытался один раз дозвониться до Ляли, но трубку взяла Александра Яковлевна.

Она сообщила, что Ляли нет, она ушла в кино то ли с Петей, то ли с Васей. Ни одному её слову умный Каромо не поверил, оставил телефон сестры и сказал, что будет ждать звонка весь вечер ближайшей пятницы. Звонка, конечно, он не дождался, на что и надеялся слабо. Что из себя представляет его возможная тёща он понял ещё в день знакомства.

Из дома помогла выбраться любимая сестрёнка. Она просто позвонила узнать, как дела. Габи была постоянно за кем-нибудь замужем и жила отдельным домом. Приходила в гости, а так большей частью позванивала.

Она сразу по полунамёкам Каромо поняла, что его срочно, как редиску из грядки надо выдернуть из дома. Причина нашлась, Каромо с благословения папы сел в спортивный автомобиль и поехал в апартаменты сестры.

Трубку сразу, как по волшебству, сняла Ляля. Долгожданный телефонный разговор получился каким-то скомканным и куцым.

Ляля заладила, как заведённая: – Каромо! Когда ты приедешь? Каромо! Я жду тебя, когда ты приедешь?

Каромо обещал быть в конце сентября. Почему Ляля не сказала ему о своей беременности, объяснить она не могла даже самой себе. То есть получилось, что камбоджиец рассказать об этом не успел, вернее Каромо, испугавшись появления отца, не дослушал главные новости. А Ляля просто не сказала.

– Ляля! Лялечка! Я тебя люблю! Жди меня! Я приеду к концу зентября! Не Волнуйзя и ничего не бойзя! Жди меня!

Ляля положила трубку на рычаг и обернулась. За спиной стояла мама, вытянув рот в узкую полоску.

– Ну, ты Ляля и дура! Нужна ты ему как прошлогодний снег! У него там свои Жозефины найдутся! – И как в воду глядела.

Буйного и решительного Каромо деликатно скрутили прямо в вестибюле аэропорта «Орли» и доставили в Парижский центр неврозов, где он провалялся три недели, и откуда вышел полностью укрощённый.

Больше Каромо Ляле не звонил, а она ждала.

Уже прошелестел ржавой листвой октябрь, перелистнув дату их торжественного бракосочетания, уже ноябрь уплывал в зиму, А Ляля стояла на распутье с круглеющим животом.

Сидя ночами в постели без сна, Ляля бросалась мыслями в разные стороны. Скоро уже невозможно будет скрывать своё положение от семьи. Бабушка постоянно забывала на ней свои вопрошающие глаза.

Мама ещё не заметила изменений во внешности и фигуре Ляли лишь потому, что была занята собой, интенсивно выписывая себе бонусы в виде молоденьких аспирантов за безупречную двадцатилетнюю супружескую жизнь с мужем.

Александра Яковлевна постоянно отпускала в адрес дочери колкие шуточки, давала унизительные советы, пока в одно прекрасное утро как-то вмиг не увидела, что её дочь безвозвратно беременна. У Александры Яковлевны было чувство, что её опустили в кипяток.

– Лялька! Сучка! Ты же беременная! Ты что это удумала, сволочь? Ты что собираешься мне в дом принести черномазое отродье?

Ляля сжалась в комочек. Но к ней уже подлетела мама, сбила с ног, и началось избиение в буквальном смысле этого слова. Ляля каталась по полу и только прикрывала руками живот.

А мама, её прекрасноликая мама, пинала её, метя породистой ногой прямо в живот. На звук борьбы выскочил папа. От увиденной картины рыжие его волосы встали дыбом и закрутились в гневную спираль.

Папа молча и с ненавистью оттащил от дочери жену и бесцеремонными пинками затолкал её в спальню, провернул ключ и обернулся в растерянности и недоумении к Ляле.

– Что же ты наделала, доця? Что теперь с нами со всеми будет? Как ты могла? Как ты могла? – не мог успокоиться папа.

На шум прибежала их кухни бабушка. Она плакала и кричала:

– Оставьте рэбёнка в покое! Дайте нам место, где жить и мы уйдём! Нам не нужны такие сволочные родители! Живите без нас! Нам от вас ничего не надо! Почему вы хотите убить свою дочь? Что вы за люди?

Дом долго ещё стоял на ушах. В спальне билась раненой пантерой мама. Папа пил сердечные капли прямо из кофейной чашки, а бабушка с Лялей плакали, как брошенные, никому не нужные дети.

Ни о каком перемирии речи быть не могло. Александра Яковлевна отказалась от дочери сразу и навсегда. Разменивать большую квартиру на Воздухофлотском проспекте она не собиралась, ни, Боже мой! Пусть эта подстилка убирается куда хочет! Ни копейки, ни тряпки – ничего от неё она не получит.

Тогда заявила о своих правах бабушка. С бабушкой справиться было не так просто, как с восемнадцатилетней брошенной всеми дочерью. Бабушка заявила о своих правах на жилплощадь, и тут маме крыть было нечем.

Мама понимала, что свою мать она с баланса сбросить безнаказанно не сможет: бабушка имела пенсию всесоюзного значения, имела права на квартиру, никого в подоле в дом не принесла, а, наоборот, состояла при доме хранительницей и прислугой за всё и про всё.

Но пока Ляля и бабушка существовали в родительской квартире бесплотными тенями, ходили по ней, сжавшись в стены, минимизировав общение с представителями среднего поколения их когда-то дружной семьи.

Мама бывала дома редко, у неё образовались свои интересы вне семьи. Но когда она случалась в семье, то надевала на себя трагическое лицо. Новые интересы мамы папу удручали, но не более. Он проводил целые дни, запершись у себя в кабинете, и ронял слёзы на чужие диссертации.

Папа расстарался и выбил для этих двух несчастных женщин однокомнатную квартиру у чёрта на рогах, в новостройке.

Туда и переехали в канун Нового года бабушка с Лялей.

В день, когда Ляля пришла в университет оформлять академический отпуск, Каромо сочетался законным браком с Жозефиной, невестой предложенной ему отцом в категорической форме.

Жозефина была крупной темнокожей женщиной, но крупной, крупнее крупного. Её миловидное, по замыслу Господнему, лицо утопало в жировых складках и множествах лишних подбородков.

Когда-то давно, ещё, будучи студентом и живя в Союзе, Каромо попал в цирк на представление дрессированных зверей со звездой, бегемотихой Жужу.

Долго ждали появления царицы бала. Вдруг по рядам волнами пошла вонь, и, вскоре, на сцену вывели Жужу в голубом банте.

Жужу кокетничала, публика бесновалась. И вот этот запах Жужу стал накрепко связан с его отношением к молодой жене. Когда он видел эту женщину, именно обоняние начинало бунтовать и страдать в первую очередь. В ноздрях стояла вонь!

Каромо с первых дней после свадьбы, стал называть жену исключительно Жужу. Как мог, отбивался от супружеских обязанностей, частенько ссылаясь на головную боль.

Жужу свирепела. Она-то отлично понимала, что головная боль – это прерогатива женщины. И Жужу, в конце концов, получала желаемое посредством многоходовой авантюры. Сюда входили алкоголь, шантаж и немножечко разврата.

Удавка семейной жизни давила на Каромо двадцать четыре часа в сутки, и он окунулся с головой в бизнес.

Частенько в его жизни случались женщины, с которыми у него складывались отдельные отношения.

А в ночной тиши он думал о Ляле. Он уже не грыз по ночам подушку, вспоминая о ней, но она осталась в его сердце и в памяти, то ли весенним лёгким облачком, то ли пятнышком тёплого дыхания на морозном стекле.

Он обожал тоненьких хрупких женщин с почти неразвитыми формами, они напоминали ему его семнадцатилетнюю любовь. В своих предпочтениях к субтильным барышням, он рисковал со временем обернуться Гумбертом, но пока всё в жизни его устраивало, кроме тоски по Ляле.

О том, что там, в далёкой и, увы, уже чужой ему стране у него родилась дочь, Каромо узнал из своеобразной туристическо – дипломатическо – эмигрантской почты. Он бродил счастливый дотемна по улочкам Парижа и не мог понять, что ему делать со своей богатой и несчастной жизнью.

Содержание девочек он полностью взял на себя. Каждый месяц Ляля получала через знакомых, знакомых этих знакомых, друзей и незнакомых людей коробки с подарками и объёмистые конверты с долларами.

Люди, которые это всё передавали, рисковали. Но уважение к фамилии Балла перевешивало страх попасться. Хотя риск был минимальный. Среди друзей и знакомых семьи в основном были люди дипломатического неприкосновенного ранга.

Ляля ожила, выбралась из нищеты. Обросла связями. Одета была как королева, знала, кому продавать доллары, и, вообще очень скоро стала в новой для себя элитно-криминальной среде плавать как рыбка в пруду.

Раз Каромо не забыл её, не отказывается от девочки, которую она ему родила, значит, есть надежда, что он все же приедет к ней, и они заживут как семья. Про женитьбу Каромо Ляля не знала, она знала лишь то, что ей рассказал камбоджиец.

Каромо держал в клещах несвободы отец по каким-то своим соображениям. Но Каромо, конечно, найдёт выход. Надо только набраться терпения и ждать.

И Ляля ждала, правда, довольно своеобразно. После родов она поправилась, но ровно настолько, чтобы перейти из статуса подростка в статус молодой женщины с горящими глазами и соблазнительными формами.

Одета Ляля была в такое великолепие, что вслед ей в метро оборачивались всё множество голов подземного царства. Частенько на ней было надето то, чего парижские модницы даже ещё и не видывали.

Когда она впихивала себя в джинсы, как во вторую кожу, надевала тонкую водолазку, умещающуюся в спичечном коробке, и приходила на лекции, весь их курс погибал. И параллельный поток тоже.

Кавалеров у неё было не счесть. И среди них был Витёк из глухого переулка, именно тот, от которого когда-то её спас Каромо.

Он, оказывается, был в неё влюблён с первого курса и весь этот спектакль с нападением был задуман им и его другом с целью познакомиться, напугать, а потом спасти! Но переиграли, увлеклись, не получилось! Зато сейчас Витя готов был взять в жёны Лялю вместе с её шоколадной доченькой, Бэлой.

Ляля рвалась назвать дочку Каромой, после родов она соображала ещё слабее, чем до. Бабушка против Каромы сильно возражала.

– Ты подумай, Ляля! Посмотри внимательно, какого она у нас получилась цвета. И, конечно, дети во дворе будут звать её чёрной коровой, а не Каромой. Да и, может у них, там и нет имени Карома в женском варианте. Девочка и так полу сирота с сомнительным цветом кожи, а тут ещё – Карома!

После долгих споров девочку-мулатку решено было назвать Бэлой. Имя хотя бы напоминало фамилию любимого Каромо Балла.

Год Ляля прожила, разрываясь межу лекциями и дочерью. Бабушка взяла на себя львиную долю забот об их маленькой семье. По вечерам Ляля уходила из дому редко и не надолго. Изредка случались студенческие посиделки, изредка неотвязный Витёк выманивал её в кино.

Когда Бэлочке исполнилось два года, Ляля получила через вторые руки письмо от Каромо, в котором он извещал, что к Новому году будет в Москве по делам. Он просил Лялю приехать с дочкой к нему в Москву.

Ляля собралась в считанные дни и прилетела в Москву исполненная радужных надежд. Главное, чтобы Каромо увидел её, такую красивую и цветущую, что дух захватывало.

А о дочери и говорить было нечего. Девочка получилась сказочно прекрасной! Почти европейское личико и шоколадная шёлковая кожа. Это шокировало и завораживало одновременно.

Ляля не знала не только о том, что Каромо крепко женат, но и ещё о том, что Жужу подарила ему первенца, а первенец, в свою очередь, подарил Жужу десять килограммов прибавочного веса.

Отец отпустил в поездку сына легко. Он хорошо знал своего мальчика. Если даже предположить (что было бы уже само по себе безумием), что мальчик бросит наработанное и приносящее невиданные дивиденды дело и помчится к этой «Ля-ля», то семью и своего антрацитового мальчика он не бросит никогда.

Семья Балла была чадолюбивой. Он видел глаза своего сына, когда на его руках агукал и пускал пузыри сын. Так что побега он не страшился, а в остальном, в смысле верности, ему было до лампочки.

Каромо и здесь, в Париже был завсегдатаем злачных мест, что нисколько не мешало семейному бизнесу, значит можно считать, что ничего и не было предосудительного в привычках и пристрастиях сына.

Каромо остановился в гостинице «Россия» в огромных апартаментах с кухней, ванной комнатой и всеми делами. Там же три дня по замыслу должны были проживать Ляля с дочкой.

Встреча с несостоявшимся женихом потрясла Лялю. Перед ней стоял красивый темнокожий мужчина, мало напоминающий немного нескладного и постоянно простуженного её горячо любимого Каромо.

Этот новый мужчина был наполнен такой сексуальной энергетикой, что Ляля влюбилась по второму кругу. Но это уже была любовь опасная. Любовь-страсть совершенно созревшей женщины, вскормленной мечтами и долгим ожиданием именно этого мужчины.

Каромо же, напротив, был несколько разочарован тем, что его воробышек превратился в роскошную жар-птицу. Такие женщины его не привлекали, и его любовь к Ляле моментально трансформировалась в родственную крепкую дружбу-любовь и заботу, совершенно лишённую каких-либо сексуальных оттенков.

Они провели чудесный день, посетили шикарный ресторан, бродили по Москве. Каромо не спускал с рук свою очаровательную доченьку. А вечером в номере, распаковав многочисленные подарки и уложив Бэлочку спать, Каромо подошёл к Ляле, приобнял её за плечи, звонко чмокнул в курносый нос и со словами:

– А теперь зпать, зпать! Завтра у наз зложная культурная программа! – отправился в спальню.

Ляля осталась стоять посреди комнаты разочарованная и почти уничтоженная. «Такого не может быть! Он, наверное, хочет, чтобы Бэлочка уснула. Я сейчас успокоюсь, приму душ, и он придёт! Он не может не прийти, он приехал ко мне! Я ждала его столько лет!»

Ляля приняла душ, облачилась в невесомую ночную рубашку и юркнула в постель.

Стрелка часов приближалась к трём, когда Ляля босыми ножками пробежала в спальню Каромо.

Он принял Лялю приветливо, откатал обязательную программу и молниеносно уснул, привалившись к её плечу. До рассвета Ляля пролежала рядом с ним, глотая горькие злые слёзы. А потом вернулась в комнату к дочери и заснула тяжёлым похмельным сном.

Поздним утром их с Бэлочкой разбудил Каромо. Он уже сбегал по своим коммерческим делам, ему предстояло только завтра присутствовать на подписании каких-то бумаг, впаять в них свой фамильный росчерк, и можно возвращаться домой, в Париж.

Ляля подняла на него измученные несчастные глаза. На безымянном пальце Каромо блеснуло обручальное кольцо. Вчера его не было. Значит ещё вчера Каромо ехал к ней, а завтра он едет к жене.

Кольцо сигнализировало: «Ко мне на пушечный выстрел ни-ни»! Ляля где-то допустила ошибку. Но где?

Весь долгий день она ломала голову над тем, что произошло или, вернее – чего не произошло между ней и Каромо, но не могла понять ничего, и злоба постепенно падала на сердце тяжёлым булыжником.

Каромо уехал, оставив Ляле с дочкой гору подарков и тугой бочонок долларов, стянутых аптечной резинкой.

А Ляля страдала. Любовь постепенно переходила в ненависть. Она не сумела спустить ум в сердце. Ненависть, формируясь где-то в районе солнечного сплетения, откладывалась на теле лишними килограммами.

Злоба и ревность падали на душу немотивированной неприязнью к шоколадной дочери. Кто ж на ней женится с таким кофейным придатком?

Теперь Ляля мечтала о замужестве. Она должна выйти замуж, удачно выйти замуж, чтобы этот, там, в своём сраном Париже… и всё такое прочее.

А жизнь всё пинала и пинала. От этих бесконечных пинков быстро стиралась грань между плохим и хорошим, размывались понятия о том, чего делать нельзя, а что и можно себе иногда из запретного позволить.

Если раньше нельзя было оставить маленькую Бэлочку ни на минуту, то со временем вполне возможным стало оставить на безответную преданную бабушку-прабабушку. Подкинуть и сорваться морозным январским вечером в блистающий огнями и грохочущий музыкой, ресторан.

В ресторане было много мужчин, было из чего выбирать.

Ляле активно не нравились пожилые мужчины с трёхдневной щетиной. Это было безвкусно и глупо. Молодой и яркий брюнет мог себе позволить заявиться в кабак небритый. Ему было, что предъявить помимо щетины. А эти? Что могли они ей предъявить кроме, возможного памперса в штанах?

А вот лысые мужчины ей нравились. Только искренне лысые, а не зачёсывающие три волшебные волосины от уха до уха.

Разовые радости секса её мало интересовали, она хотела замуж и всё тут! Вытворяла с мужиками в постели чёрти что, не говоря уже о том, что они с ней вытворяли, а наутро готова была сломя голову, бежать с ним в ЗАГС.

Точно зная про себя, что будет хорошей женой и верной подругой, обовьёт любовью и уютом. И очередной любовник просто обязан на ней жениться. Она ведь отдавала себя им искренне и без остатка в надежде на «хэпиэнд», но наутро их любовь растворялась без остатка, как сахар в чае.

И Ляля опять выходила на охоту, чтобы подстрелить очередного претендента в женихи. Опять отдавалась вся без остатка, и снова напрасно.

В ней прекрасно уживались шлюха и ребёнок. Но такое самопожертвование было бесперспективным. Это всё равно, что поджигать стодоллоровую купюру для того, чтобы отыскать в темноте ржавый цент.

Но однажды у Ляли образовался ухажёр с видом на замужество. По манере поведения он был «велеречивый кент», заговорить мог кого угодно, даже Лялю.

Иногда у него появлялись серьёзные деньги. Но прилагательное «серьёзные» в применении к его деньгам было просто немыслимо. Деньги в его руках сразу превращались в шальные. Возникали как бы из ниоткуда, и уходили в никуда.

Это в никуда было разнообразным: казино, вино, женщины. Безмерные траты, истерическая погоня за удовольствиями и утренний похмельный аудит стоимости своих сиюминутных страстей ошпаривал душу, как кипятком.

В конце концов он оставался с деньгами на билет куда-нибудь, но только в одну сторону, в подлежащем срочной химчистке костюме и с мелочью на круг краковской колбасы и новые носки. Всё! Круг замыкался. У него на квартире постоянно собирались какие-то мутные деловары. Ляля мечтала привести его в баланс, то есть сделать из него человека.

Она хотела стать его духовным поводырём, не поводырём даже, а безоговорочным гуру, он же мечтал поиметь в лице Ляли лишённый какой-либо духовности, материальный костыль.

Так вот, этот вот тип обещал на Ляле всенепременно жениться, но только через прописку. Квартира, в которой он жил, была съёмная.

Ляля подступила к бабушке с разговорами о возможном её, Лялином, семейном счастье, но надо было только чуточку потесниться.

Бабушка кричала, брызгая и пенясь слюной: – Прописка ему, живоглоту? Как же? Утрётся. Накося-выкуси!

– Да он же почти муж мне, бабушка! – недоумевала Ляла.

– Как же, муж! Тебе тот Карома тоже почти мужем числился! И что? Что? Внучку чёрную, как головешка мне подкинула и опять: «Муж, муж!»

– Как ты можешь так говорить, бабуля? Ты же Бэлочку любишь!

– А при чём тут Бэлочка? Бэлочка не виновата, что её мама перед каждым ноги раздвигает и всех мужьями называет. Бэлочка – это Бэлочка, а ты со своим слабым передком – это другая история!

Вскоре с горизонта пропал и возможный претендент на руку Ляли. А рядом постоянно был Витёк, ну, тот, из подворотни. Вот кто согласен был в ЗАГС хоть завтра.

Бабушка его одобряла потому, что тот привязан был не только к Ляльке этой сумасшедшей, но и Бэлочку любил. Он же её из роддома забирал! Вот такая история.

Ляля меньше всего хотела замуж за Витю. Она хотела такого как Каромо. Бывают мужики, которым сразу хочется дать. К таким именно мужикам принадлежал Каромо. А Витя? Вите давать не хотелось вообще. Ни сразу, ни потом. Но пришлось, и дать, и замуж пойти.

Витю бабушка с удовольствием прописала, и семья собралась покупать большую квартиру. Деньги у Ляли были, и немалые. Она собралась их тратить безоглядно. То, что Каромо будет всю жизнь содержать Бэлочку, это было ясно с первой его встречи с дочкой.

Ляля немного боялась, что когда Каромо узнает, что она уже при муже, то содержание их с Бэлочкой притерпит обрезание. Ничего подобного не произошло. Каромо прислал потрясающий подарок на свадьбу, кажется, он был даже рад. Типа: «Баба с возу, кобыле легче!» Но не в материальном смысле, а вроде рад, что пристроена.

А Ляля собрала семейный совет. На совете присутствовал помолодевший и подтянутый папа. Папа ушёл от мамы. Жил со своей аспиранткой. История тривиальная и древняя как мир.

Получалось, что семью разбила Лялечка. Она открыла папе глаза на маму, и развязала им обоим руки. Мама пустилась в блуд, папа маму запрезирал и тоже пустился во все тяжкие. В итоге, он живёт на съёмной квартире с любовницей. А мама, не смирившаяся и не простившая, живёт одна на Воздухофлотском проспекте.

Папа хотел квартиру разменять, но не знал, как к маме подступиться. Теперь он мечтал впихнуть маму в Лялину однушку, Воздухофлотскую квартиру отдать Ляле, а Ляля пусть поможет ему с покупкой двухкомнатной ближе к центру.

В итоге, Ляля сэкономит, папа не дожжен будет идти на склоки с мамой. Осталось только уговорить маму освободить шикарную квартиру на Водухофлотском и вбиться со всеми своими комодами и трюмо в Лялину однушку.

На переговоры с дочерью пошла бабушка с норковым манто, упакованным в марлю, наперевес.

Александра Яковлевна сильно сдала. Она стала неумеренно блондироваться, от чего походила на белокурую Жози из «Неуловимых мстителей». Причём, на Жози, вышедшую в отставку.

Такое раннее старение изумило бабушку. Прошло то каких-то четыре-пять лет. Видимо, расставание с мужем пришлось ох как труднее Саше, чем изгнание дочери из отчего дома.

Когда до Александры дошло, чего от неё хотят бывшие родственники, разразился очень некрасивый скандал.

– И не мечтайте! И не надейтесь! И эта шмындричка дешёвая со своим интернациональным довеском! И вон из моего дома!

Бабушка устало поплелась к дверям, перекинув «взяточную» шубу через руку.

– А шубу оставь! – металлическим голосом скомандовала Шурочка.

– Эта ещё себе сто шуб вылежит, а мне уже не светит! Но учти, шубу я беру как компенсацию за мои нервы и позор твоей внучки! В наших взаимоотношениях это ничего не меняет!

Бабушка заявилась домой без шубы и без надежды на мирные переговоры.

И Ляля взялась за дело. Но поскольку с ней мама общаться отказалась на отрез, все переговоры шли через папу и бабушку.

В результате сложных и лихо закрученных комбинаций, Ляля через полгода въехала в квартиру своего детства на Воздухофлотском проспекте, папа с молодой женой аспиранткой жил в двухкомнатной квартире с высоченными потолками с лепниной, в центре, на Прорезной. А Александра Яковлевна прекрасно расположилась тоже в двухкомнатной, но на Чоколовке.

В своей новой старой квартире Ляля успокоилась душой, как-то отогрелась Витькиной безоглядной любовью. Стала мягче, и женственность её расцвела в полную силу. Подрастала Бэлочка, залюбленная и забалованная прабабкой и отчимом.

Бэлочка знала, что у неё есть папа, богатый папа, живёт во Франции, и когда Бэлочка вырастет, то обязательно уедет к нему навсегда. Никто ей этого «уедет навсегда» не обещал, она сама себе это придумала и обещала, и сама же в это поверила.

Ей даже казалось, что она помнит, как папа её носил на руках. А Витька! Что Витька? Витька хороший, добрый, конфеты покупает.

Бэлочка должна была уже идти в первый класс, когда от воспаления лёгких умерла бабушка-прабабушка. Дом осиротел сразу. Куда-то подевались борщи, вкусные пирожки, фаршированная рыба. Растаял уют.

Ляля целыми днями пропадала на работе в своей редакции. Вычитывала ляпы в чужих шедевральных произведениях! Вот тебе и журфак! Но Ляля с упорством маньяка каждое утро бежала в свою редакцию.

На плите оставляла трёхлитровую кастрюлю щей, и оставьте меня в покое! Ей было с Витей удобно, тепло и скучно. От этой скуки она и сбегала на свою Голгофу. Подальше от кастрюль и Бэлочкиных уроков. За успеваемостью дочери следил Виктор.

Витя недоумевал: зачем гробиться за гроши в редакции? Лучше бы домом занималась и ребёнком. Зарабатывал Витя неплохо.

Он бесконечно, как легендарный отец Фёдор жил в каких-либо начинаниях. Но если и случались в его бизнесе удачи, то все они были какими-то однобокими, какими-то не надёжными. Он был вообще со слегка сдвинутой точкой сборки. Но на хлеб с маслом, да ещё и с колбаской сверху хватало.

Надо отдать ему должное – он никогда не разевал рот на жирный Лялин каравай не только с маслом, но и с икрой. Его девочки были одеты и обуты темнокожим другом нашей страны, у Лялечки водились серьёзные деньги, но Витя не злился и не завидовал.

Он принимал жизнь с Лялей такой, какой она выстраивалась. Единственное, о чём он просил Лялю так это бросить неперспективную работу, бессовестно ворующую время у семьи. Но Ляля его не слушала даже в пол уха.

А между тем Бэлочка требовала внимания. С большим трудом её запихнули в школу с углублённым изучением французского. Ляля была в этой жизни кем угодно, но только не дурочкой.

Она отлично понимала, что вполне возможно, будущее её кофейной дочери может переплестись с Францией. Преподавали язык в элитной школе небрежно. Помочь Ляля дочери в изучении языка не могла. Из языка Рабле она помнила только: «Je t`aime, je veux!»

Наняли репетитора, к нему надо было возить ребёнка два раза в неделю. Ляле пришлось уйти с работы «воленс-неволенс».

На седьмом году супружеской жизни Ляля подарила Виктору сына. Семью уже можно было назвать крепкой, почти без натяжки. Ведь всегда кто-то из двоих любит больше. А Витя любил не просто больше, Витя любил за двоих. А с появлением сына успокоился насчёт возможного Лялиного «сбежать».

А в далёком Париже заволновался Каромо. Он каждый месяц получал от Ляли письмо с отчётом о жизни и учёбе дочери. Ляля писала исправно, но коротко. Каромо она не простила. Не того, что обманул и не женился – это она могла понять и принять. А вот холод, которым он обдал её в Москве, осел в ней глухой ненавистью.

Но была сильна привычка к хорошей жизни. И Ляля смирилась с такими родственными отношениями, но не простила!

И вот когда Каромо узнал, что у Ляли с мужем общий ребёнок, его переклинило на том, что Бэлочкины права могут быть ущемлены, и он примчался в Киев с проверкой. То есть, никого не предупредив. Никого, это в смысле Лялю.

Они бродили по улицам города своей грустной «лав стори», шелестели опавшей листвой, и говорить им, кроме Бэлочки было не о чём. Жалеть и грустить было о чём, а говорить не о чём.

«Разве так бывает?» – думала Ляля. Оказывается, бывает!

– Вот что, Ляля! – начал Каромо подбираться к главному, держа в своей ладони маленькую ручку дочери, которая была на тон светлее огромной ладони Каромо.

Говорил Каромо долго и пространно. Из разговора вытекало, что он хочет, чтобы Ляля с дочкой, с сыном и мужем переехали жить во Францию. Это было сложно, но возможно.

Для начала, они приедут по гостевой визе, а там уже отказаться от одного гражданства и получить другое – дело техники, денег и связей. Всего этого у семьи Балла в избытке.

– Ну, я понимаю, Бэлочка! А мы-то тебе зачем? – с затаённой надеждой, что Каромо сейчас скажет в ответ что-нибудь такое, что сердце сразу перестанет кровоточить, спросила Ляля.

– Девочка будет учитьзя в панзионате, в хорошей закрытой школе. На выходные я змогу её забирать. Но девочка разтёт! Я не хочу, чтобы она болталазь одна по Парижу. Лучше з тобой! Взя твоя земья будет вмезьте, будет работа, взё будет, и я буду рядом!

«З тобой! Зука такая!» – думала Ляля.

Но в Париж хотелось. Пусть не любовницей, а дуэньей, а там, кто знает? «Хоть спицей в колеснице, но в заграницу! В Ниццу! В Ниццу!»

– Твой мальчик – продолжал Каромо – вырастет назтоящим французом!

– Да! – злобно ответила Ляля, и ухмыльнувшись, продолжила:

– Так обычно и происходит, если у ребёнка отец хохол, а мать еврейка! Конечно, кто же может получиться в конечном итоге? Француз и только француз! Особенно учитывая то, что родители во французском ни ухом, ни рылом!

– Язык мальчик выучит уже в пезочнице! Надо поторопитьзя! Чем раньше, тем лучше.

Ляля обещала подумать.

Подумать растянулось на долгие два года.

Витя готов был хоть завтра. Но, была же шикарная квартира на Воздухофлотском проспекте. И в квартире тоже, между прочим, было, за что глазу зацепиться. А машина? Дача? Пусть в Глевахах, скворечник, но тоже потом-кровью.

А по тем временам не продашь ничего. Если в гости, собрал чемодан и езжай! А если ренегат, так вообще лети сизым голубем, да ещё и ощипанным, хоть в суп кидайся!

И потянулась череда таких хитроумных и изматывающих душу комбинаций, что хватило бы на детективный роман.

Для начала Ляля с Витей развелись, разменяли квартиру на две двухкомнатные с доплатой. Эта авантюра должна была себя окупить.

Мебель развезли по двум квартирам. И по знакомым и дальним родственникам начался поиск того, кто остро нуждался в жилплощади, и у кого деньги на такую серьёзную покупку были.

Причём соискатели на покупку квартиры должны были быть в рамках определённого возраста, чтобы в эти рамки возможно было вправить личные мотивы и отношения.

То есть, Ляля выходила фиктивно замуж за достойного соискателя, прописывала его у себя, получала деньги за квартиру и всё то, что в ней оставляла (это было оговорено заранее), а потом по замыслу самого сценариста, Ляли, уходила от оказавшегося недостойным мужа, в чём была с шоколадным дитём за руку.

Ну и, конечно же, по закрученной Лялей сюжетке, Витя тоже находил свою судьбу, тоже постепенно впадал в жесточайшее разочарование и уходил с полными карманами СКВ, оставив всё ей, коварной!

Но никто, ни откуда пока не выписывался. В этом был, конечно, элемент риска для покупателя, но кто не рискует, тот и шампанское не пьёт!

Потом два этих одиночества, Ляля и Витя, встречались вновь, соединялись в душевном своём обновлении, скрепляли воскресшую любовь законным браком и отправлялись в свадебное путешествие, из которого возвращаться не собирались.

Брошенные муж-жена по истечении полугода их со своих жилых площадей выписывали, на этом сценарий обрывался. Дальше уже каждый сам себе будет писать продолжение.

Вся эта суета заняла два года. Витя трясся в страхе всё своё разведённое время. По ночам, вздрагивая и ловя буквально под потолком своё выскакивающее сердце.

А вдруг развод только повод? И Ляля не захочет больше быть его женой? Уедет одна, вернее с Бэлочкой и сыном, а он останется здесь, один, вбитый в одну квартиру с совершенно чужой, никакого к нему отношения не имеющей женщиной?

Всё окончилось благополучно. Трудно было даже заподозрить в авантюре этих двух брачующихся, потому что жених был так искренне счастлив, как не смог бы сыграть даже сам знаменитый Вячеслав Тихонов.

В Париже Каромо снял для Лялиной семьи отличные апартаменты в районе Марэ на улице Франк де Буржуа.

Вся жизнь моментально стала походить на сказку. От этой сказки и от близости Каромо мозговая деятельность у Ляли становилась пунктирной. Она носилась по магазинам, музеям и всяческим вернисажам, вечером падала замертво, как шахтёр, вернувшийся из забоя, и совсем забыла простое русское слово «работа».

Девочка училась в пансионате, делала немыслимые успехи во французском языке и вошла в семью Балла, как нож в масло. Дедушка любил, младший брат папы, Шарль баловал. Даже Жозефина приняла и полюбила эту светлокожую, по её понятиям, девочку.

Жозефина – Жужу по природе своей была доброй домашней женщиной, ураган страстей сносил с неё крышу только тогда, когда перед ней начинала маячить угроза потери Каромо. И бушевала-то Жозефина недолго, её легко было рассмешить, а ещё легче разжалобить.

Нежная душа Дездемоны была втиснута в ревнивую кожу Отелло. А так, в основном, Жужу больше молчала и улыбалась.

Жужу относилась к Ляле с симпатией, соперницу в ней не видела. Она хорошо знала вкусы своего мужа, и Ляля в эти подростковые параметры никак не вписывалась. Да и глупо было бы ревновать к тому, что было до неё.

А Бэлочка? Бэлочка очаровательна и очень похожа на Каромо.

Те же ямочки, тот же озорной блеск в глазах.

То, что младший брат Каромо, Шарль, был влюблён в Лялю смертельно, Жозефина заметила сразу. Шарль буквально каменел, когда видел Лялю. Это скоро стало заметно всем. Ну и, конечно, это заметила Ляля. Ляля замечала, поощряла, но близко не подпускала.

Тринадцать лет назад она дала сама себе клятву, что не один черномазый больше не коснётся её тела! Но клятвы, как известно, даются именно для того, чтобы их нарушать.

А Шарль был буквально ошпарен Лялиной своеобразной красотой. Она, действительно, хороша была необыкновенно. Пышное цветение и яркое акме. Всегда очень скромно и крайне дорого и элегантно одета. Просто не Ляля, а портрет неизвестного художника. И Шарль ударился об этот портрет сердцем слёту, со всего размаха.

А Ляля целыми днями могла бродить по Парижу, слушать французскую речь, забредать в какие-то неведомые кварталы, слоняться по маленьким магазинчикам, заходить в музеи просто наугад.

Ляля не знала французского, но с упоением слушала этот язык. Её страшно удивляло стрекотанье-щебетанье Каромо. Да! Она знала, что любимый её – почти француз. Но вот эти его совершенно чёткие: «си, сильву пле, мерси» поражали своей правильностью в смысле буквы «с», она была у него правильной и абсолютно мягкой. Тогда откуда эти «зэканья» в русском?

Поскольку в дом Балла Ляля была вхожа, пришлось ей пойти на курсы французского языка. Это же просто невозможно было сидеть у них с идиотским лицом, улыбаться, ждать, конечно, лживого перевода Каромо, и потом полночи думать о том, что там говорили эти родственнички лично о ней, Ляле!

Ученицей Ляля оказалась способной, и когда её французский, приобрёл приемлемые очертания, Каромо подступил к ней с серьёзным разговорм.

Виктор, которому Каромо купил автомастерскую-предел его, Витиных мечтаний, мастером оказался превосходным, руки заточены так, как надо, несмотря на то, что сам Витя был слегка сдвинут в сборке.

А вот администратор, руководитель из него – никакой. У него постоянно терялись квитанции, не были приведены в должный порядок документы, расчёты с клиентами велись честно, но настолько небрежно, что любая налоговая могла взять его за тощий зад и выкинуть не только из бизнеса, но и из страны.

– Ляля, ты меня извини, но твой муж не очень умный человек! Пузть документами занимаетзя грамотный зпециализт! – обращался Каромо к Ляле.

– Ну, умный меня не захотел, пришлось брать то, что предложили! – огрызалась Ляля, отчётливо понимая, Что Каромо прав, ведь Каромо – то умный! Мозговая деятельность в присутствие Каромо у Ляли опять пошла пунктиром.

Каромо пытался и с Виктором поговорить на эту тему, но Витя злился, что его отрывают по пустякам, и говорить мог только об одном:

– Нет! Каромо, ты только посмотри какой у меня домкрат! Он поднимет танк! А ты видел, какие я поставил Шарлю заглушки?

Шарль был постоянным клиентом Виктора. Кроме работы и Ляли, а теперь уже вернее будет сказать: кроме Ляли и работы, Шарля интересовали только машины. И даже не столько машины как таковые, а та скорость, которую они могут развить.

Он носился с бешеной скоростью по автострадам, визжа и хрюкая тормозами. Часто эти поездки оканчивались обращением в автомобильный сервис. И тут к его услугам всегда был спокойный и уравновешенный Витя, с которым разговаривать было одно удовольствие.

Он почти не владел французским, слегка оперировал английским, но они понимали друг друга по жестам и по глазам. По тому сумасшедшему блеску, который вспыхивал в глазу при слоге «авто».

Каромо же опять приступил к Ляле. С Лялиной аккуратностью и хваткой, светлой головой, вполне возможно было подключить её к бумажным делам мужа. Решено было послать Лялю на курсы, что и сделали, кстати, очень удачно. Из горе-журналиста получился отличный бухгалтер и даже где-то там, экономист. Ну, а администратором Ляля была от Бога.

Три года пролетели незаметно. Ляля с Витей трудились на благо семьи, Бэлочка была уже симпатичным пятнадцатилетним подростком, Валю готовились отдать в школу. Отношение с семьёй Балла были отличные. Там сейчас как раз горели страсти и споры, в какую школу лучше отдать Валентина, младшего братика Бэлочки.

Вообще, узы этой семьи оказались гораздо более прочными, чем хвалёные узы её еврейской семьи, которая развалилась как карточный домик при первом же шухере.

А эта семья обнимала всех кто в ней жил с рождения, и всех в неё принятых. Диего волновала судьба каждого из членов его многочисленного семейства. Он любил одинаково всех, хотя был в курсе слабостей своих домочадцев.

Знал про безумные ночные гонки Шарля, про тоненькие запретные сигаретки Габи, сменившей уже трёх мужей, и про Каромо знал… Всё знал. Так что семья чёрных Балла была больше еврейской, чем Лялина родная семья, разлетевшаяся в пух.

Вспоминалась с любовью только бабушка. Но на ней, видимо, и закончился весь запас хвалёной семейственности еврейского народа.

Ляля дружила с Жезефиной и с Габи. Спала, правда изредка, с Шарлем.

Шарль напоминал ей Каромо, а если глаза закрыть, то можно вообразить, что рядом снова её Каромо, любимый и ненавистный. То, что Каромо ей не вернуть, Ляля поняла как дважды два.

Характер и поведение Каромо уже в бытность Ляли в Париже претерпели большие изменения. Его увлечения субтильными барышнями плавно сошли на нет, когда оказалось, что возраст его избранниц из юношеского грозит съехать на детский.

Каромо забился в тревоге, что значительно снизило его либидо, и почти вернуло в объятья Жужу. Зато творческий потенциал взвился до небес.

Он всегда интересовался живописью, писал и акварельки, и маслом. И, хотя друзьям нравились его работы, серьёзно к своему творчеству не относился. Да и не считал это творчеством вообще. Так, «записки на манжетах», не больше.

А тут вдруг захватило и понесло. Каромо стал выставляться, картины стали продаваться, а сам он уже был известен в творческих кругах. Знатоки утверждали, что он пишет в манере Ван Гога.

Ляля не пропускала ни одной его выставки. Всё ходила и ходила, надеясь, в конце концов, застать прощальный автопортрет Каромо с отрезанным ухом. Но в тайне мечтала увидеть автопортрет с отрезанным «хуом», причём буквы переставлялись сами по себе. Так было бы справедливей!

А Бэла по большей части находилась в доме у дедушки или у папы. Там подрастали два сводных братика, там был ласковый и щедрый дедушка, а главное – там была Габи с длинной ароматной сигареткой. Подруга и наперсница.

Парижем Бэлочка была ударена наотмашь. Это был город, который можно увидеть только во сне или намечтать себе в тихую бессонную лунную ночь. А француженки?

Француженки непревзойдённые мастерицы невербального общения. Жестами только они могут выразить всё. Если мадам прикладывает пальчик к губам, то собеседник понимает не только то, что надо молчать. Он понимает и о чём надо молчать!

А как они стягивают с руки плотно облегающую перчатку? Это же истинное искусство обольщения!

Они не срывают её с руки с безумием дуэлянта, как это делают советские женщины, предварительно грохнув о пол коридора тяжёлыми авоськами. Они бережно освобождают из плена мягкой кожи каждый пальчик, обцеловывая его прикосновением. Это зрелище просто завораживает.

А вопросительный и одновременно призывный поворот головы? Всю эту науку обольщения маленькая Бэлочка впитывала в себя как губка.

Остаться здесь навсегда и стать настоящей парижанкой. Мечта была ясной и элегантной.

Папа дал ей свою фамилию. И звалась теперь Бэлочка, вымолив себе лишнюю буковку «Л», шикарно по её понятиям: Бэлла Балла! Умереть – не встать!

Бэлочка взрослела, хорошела и мечтала о большой любви. Мечтала, мечтала и встретила. Мальчик был из приличной семьи, старше Бэлочки на три года. То есть, вполне такой взрослый восемнадцатилетний парень.

Мальчик много знал, но беда не в том, что он много знал, а в том, что он охотно делился своими знаниями с пятнадцатилетней Бэлочкой.

А Бэлочка, как теперь уже было ясно – истинная парижанка, знания эти впитывала как губка и тянулась к ним. Так тянулась, что дотянулась до сигаретки с марихуаной.

Жюль, так звали мальчика, заверил Бэлочку, что ничего в марихуане страшного нет. Даже, наоборот. Сигаретка с марихуаной поможет им лучше и глубже узнать друг друга. Они узнали друг друга лучше и глубже.

Им это, особенно «глубже» очень понравилось, и они счастливо проводили время в кабаках и во всяческих, не сказать, чтоб совсем уж притонах, но в квартирках, пользующихся сомнительной репутацией.

Уследить Бэлочкины опасные маршруты было трудно. Она как птичья божья летала, где хотела. То у дедушки, то у мамы, то у папы, а чаще всего у Габи. Маме она говорила, что заночует у Габи, той, что у дедушки и так далее. Когда нестыковки стали обнаруживаться, папа забил тревогу.

Он внимательно понаблюдал свою девочку и с ужасом понял, что она попала в плохую компанию.

Каромо подбрасывал дочери статьи о вреде марихуаны, об опасности употребления наркотиков и о правильном выборе друзей. Но Бэлу эти статьи не впечатляли и не пугали. Не будешь же пугаться самой себя?

Настал вечер, когда Ляля впервые увидела свою дочь в состоянии глубочайшего опьянения. Она хлестала Бэлочку по щекам с той же ненавистью, с какой семнадцать лет назад хлестала Лялю по щекам её мама.

Начались запреты, ультимативные беседы, но Бэла сбегала к папе или к Габи. Но лучше – к Габи! Габи жалела её, утешала и иногда даже угощала сигареткой с запретным ароматом. В сочетании с рюмочкой-другой коньяку, сигаретка делала своё дело, и тогда уже Бэлочка сбегала от Габи к Жюлю.

Они бродили по улочкам Монмартра, забегали греться в кафе и часто, когда страсть уже подступала к горлу, любили друг друга стремительно и неистово в скоростных лифтах.

Эта быстрая страсть заряжала их адреналином. Но Жюлю адреналина любви со временем становилось маловато, марихуана тоже не помогала уже достичь пика душевной свободы.

И Жюль плавно перешёл на героин. А это уже другая история. Бэлочка все эти штучки героиновые не понимала и не принимала. Она слишком дорожила своей незаурядной красотой. А, благодаря статьям с иллюстрациями, подкинутыми ей папой, хорошо запомнила, что делает героин с женской красотой.

Расстаться с красотой Бэла хотела меньше всего. Да и интересовал её, в первую очередь секс, а потом уже и приправа к сексу. Марихуаны в этом смысле хватало за глаза.

Шёл уже второй год их любви, Бэлочка готовилась к замужеству, осталось только немного подождать, потом представить жениха родителям и войти в замужество, как входят в отстроенный новый дом. Чтобы жить там долго и счастливо.

Но войти в семейный дом не удалось. На втором году своего опасного увлечения, Жюль пожадничал, неграмотно догнался, и, примчавшийся амбуланс зафиксировал смерть от передоза.

С Бэлой справиться в эти трагические дни не мог никто. Она была так пришиблена и подавлена, что не слышала никого и ничего вокруг. А Ляля метала громы и молнии. Требовала полного отречения от жениха. Забыть! На похороны не ходить! И не было его! Не дай Бог кто-то узнает! Подумать страшно! Это же скандал! Страшный стыдный скандал!

А Бэла и в морг, и у гроба с трагически заломленными прекрасными руками. Короче, все запреты – мимо. Когда через неделю после похорон Бэлочку принесли к дому друзья в таком состоянии, что её запросто можно было просунуть под дверь, и она ничего бы не заметила, Ляля решила действовать жестоко и незамедлительно!

У неё были обязательства перед подрастающим сыном, был авторитет у множества клиентов, и эта полупьяная и полуобморочная дурочка в доме ей была ни к чему!

Она с той же лёгкостью, как когда-то Александра Яковлевна отказалась от дочери, выставив её за дверь.

Бэлочку пригрела, конечно, Габи. То есть папа звал к себе, дедушка настаивал, чтобы внучка жила в его доме, но Бэлочка плакала, умоляла, клялась…

И дедушка с папой уступили. В конце концов, для девочки теперь главное – это добрая женская рука и душевное тепло. А этого у Габи было – хоть отбавляй!

Год прошёл сравнительно спокойно, а потом опять пошли дискотеки, ночные рестораны, а в длинных изящных пальчиках волшебная сигаретка. Дедушка собрал семейный совет.

Решено было незамедлительно выдать оторву – Бэлочку, замуж. Претендентов было хоть пруд пруди. Красота Бэлочки и огромное состояние семейства Балла позволили сделать блестящую партию. Её выдали замуж за внука друга семьи.

Внук известного юриста Марселя Креми Бэлу не впечатлил.

Но дедушка настаивал. В своих устремлениях он ставил во главу угла то, что муж надолго увезёт Бэлочку из Парижа. Дипломатическая карьера жениха ползла вверх ртутным столбиком. Ближайшие три года, а может и не три, а все пять или десять он с молодой женой проведёт в Москве, в каком-то там полпредстве.

Опять вовсю шло укрепление сотрудничества между двумя дружественными странами. И в этом укреплении Пьер, жених Бэлочки был очень не последним звеном.

Парижские друзья Бэлочку подзабудут, в России Бэлочка расстанется с дурными привычками. Домой вернётся, скорее всего, уже настоящей женой, а может быть даже молодой матерью.

Вся эта история с Жюлем, да и Бэлочкины закидоны забудутся. И Бэла, по возвращении, начнёт жизнь в Париже с чистого листа.

Известие о том, что её отсылают на три года в Россию, расстроило её больше, чем предстоящее замужество. Мало того, что ей в мужья навязали вислоносого неинтересного Пьера, так её ещё изгоняют из рая.

Она не хотела в грязь и пургу своей бывшей родины, она хотела на Елисейские поля! И ещё звериным своим чутьём Бэлочка чувствовала, что ссылка эта тремя годами ограничится вряд ли.

Но на этот раз дедушка был твёрд, и свадьбу сыграли погожим июльским днём.

А солнечным сентябрём семья в полном составе провожала молодожёнов из аэропорта «Орли» в Москву. Были почти все: и заплаканная Габи, и добрая Жужу, конечно, папа, дедушка, Шарль, малышня.

Не было только мамы. А Бэла ждала. Но напрасно. Ляля не простила дочери грехов молодости, а к неприязни ещё прибавилась зависть. Ей-то никто соломку не подстилал! А тут всё ложилось в масть! Даже Россия, пусть это и не Украина её любимая, но всё равно – родное и близкое.

Как ни крути, Ляля скучала. По Киеву, по общению на родном языке. Но её в стальных лапах держал бизнес мужа. Бизнес для Виктора, стал даже немного главнее Лялечки.

Мужу Ляля не перечила, слишком много в жизни безупречной матери и жены Лялечки было аргументов за то, чтобы не спорить с мужем и не ссориться с ним. А этой шлюшке всё на блюдечке!

Бэла уезжала из любимого города, из волшебной страны и понимала, что всё логично и подчинено каким-то своим законам. Не может семя, обронённое на задворках украинской богемы произрасти в центре Парижа прекрасным цветком, повёрнутым на тонком стебельке лицом к солнцу и счастью.

Её ссылают туда, где ей предназначено жить судьбой. И никакая – переникакая любовь к Франции в этой судьбе не аргумент.

А мамаша – то припадочная, враз от неё отказавшаяся, осталась во Франции, которая той нужна как щуке зонтик. Но так хочет дурковатый, но оборотистый муж мамашки. Так распорядилась судьба.

Бэла зашуршала в своём кресле сумочкой, поднялась. Муж спросил:

– Куда?

– Да, пойду, покурю.

– Да здесь же можно!

– Нет, пойду!

Бэлочка прошла в хвост самолёта, встала в загородке и прикурила длинную сигаретку. На запрещённый порочный запах подлетел стюард.

– О, мадам курит? Мадам должна пройти в курительную комнату. У мадам очень ароматная сигаретка!

Стюард был набриолинен и сверкал как новая игрушка. Бэла приблизила к нему своё прекрасное лицо с перламутровым ртом и быстренько прошептала, что у мадам ароматно буквально все, а ещё вкусно, очень вкусно! Втолкнула растерявшегося юношу в туалет и щёлкнула замком. Туалет трясся и вибрировал отдельно от самолёта долгие двадцать минут.

– Где ты была так долго? – спросил муж Бэлочку по возвращении.

– Мне стало немного дурно, закружилась голова. Я, пожалуй, вздремну.

Она плюхнулась рядом с супругом, положила ему на плечо свою гривастую голову и затихла. Жизнь не кончилась в ней, она только начиналась, возрождаясь.

Но только другая! Та, где радость бытия отныне будет заключена в ароматной сигаретке и во множестве запертых туалетов, кабинок, кабинетов и просто кладовок. А может дедушка прав, и она, действительно, удачно вышла замуж? Дружба народов, опять же…

Люся

Проснулась Люся там, где и заснула, за шатким кухонным столиком. Рука, поддерживающая чугунную голову, сомлела, на левой щеке вызрел безобразный рубец, полностью воспроизведший на лице фактуру рукава её выходной кофточки.

Сама кухня произвела на Люсю печально-гнетущее впечатление не то погрома, не то тотального обыска. Остатки светского приёма омерзительно воняли, приправленные запахом неимоверного числа выкуренных сигарет.

Мрачно оглядев кухню, Люся поняла, что начать здесь уборку, как впрочем, и закончить немыслимо, но освободить плацдарм, то есть стол, надо. На мутной душе полоскалось похмельное раскаяние, перемешанное с надеждой найти на этом маленьком поле битвы остатки выпивки. Зарядиться этими остатками, чтобы, как говорится, хватило бензина спуститься в магазин. Делов то всего было: спуститься с третьего этажа вниз и, выйдя со двора в своём же доме, зайти с парадной лестницы в маленький магазинчик на первом этаже.

Магазинчик этот знал Люсю уже больше двадцати лет. И хоть помнил её совершено другой, победительно-красивой, почти шикарной женщиной, произошедшие с ней печальные изменения воспринимал, как данность, и узнавал, и выручал все последние годы. Снабжал заветным спасительным алкоголем в неурочное время, а уж совсем в лихую годину покорно и приветливо брал на карандаш. Но в пределах разумного. Когда сумма долга начинала округляться до размеров неподъёмной для Люси цифры, кредит плавно закрывался до лучших времён. Лучшие времена обязательно наступали, Люся срочно перекрывала дефицит по бюджету, и всё возвращалось на круги своя.

Печально взглянув на остатки пиршества, Люся, к изумлению своему, ухватила взглядом едва початую бутылку водки. Не веря ещё окончательно в такую удачу, недоверчиво поднесла к самому лицу открытую бутылку, нюхнула и взалкала! Да, всё было настоящим: и бутылка, и водка в ней. Сейчас главное было грамотно похмелиться, вовремя, что называется, наступить на горло собственной песне. Чтобы в магазин, за теперь уже запасом алкашки, а не за необходимым для продолжения жизни лекарством, спуститься в более-менее достойном виде.

Первая рюмка прокатилась по телу отвратительной судорогой, всё норовила перевести добро на говно, не хотела ни согреть, ни утешить. Опытной рукой доморощенного нарколога – похмелятора Люся бросила в жерло страждущего горла вторую, спасительную. Организм смирился. Принял, и долгожданное тепло пошло от ног к голове. Оставалось принять третью – закрепительную: главное, не перебрать с утра.

Грань между похмелкой и перебором была тончайшей. Уловить опасный момент Люся давно умела, другое дело, что не всегда могла устоять перед искушением, и торопилась зачастую, что приводило к печальным последствиям в образе необратимой амнезии и немотивированных поступков.

На этот раз всё шло замечательно. Люся протянула руку к подоконнику, поднесла к глазам маленькое зеркальце и, внутренне страдая, стала рисовать на бледном поле своего измученного лица красивую интеллигентную женщину. Задача эта могла бы стать невыполнимой даже для опытного мосфильмовского гримёра, но не для Люси, настоящего художника своего лица.

Для начала на это самое лицо был наложен неброский тон цвета здоровой кожи, затем «насурмлялась» бровь. Бровь – сказано смело, ибо бровей у Люси не было, как таковых. Ещё в юности безжалостно были выбриты хилые светло-русые невнятные полоски, робко обозначающие наличие бровей, и вот уже два с гаком десятилетия брови вырисовывались на лице, в зависимости от душевного настроя хозяйки.

От недоумённо приподнятых до вразлёт, от скорбно опущенных до слегка нахмуренных в строгой холодности возмущённой или разочарованной их владелицы. Всё в зависимости от обстоятельств, в которые попадала Люся на данный момент жизни.

Потом удлинялись и углублялись мыслью серо-голубые глаза: на них тоже природа пожалела яркости и праздничности, и голубоватые тени в сочетании с синим тоненьким карандашиком устранили и эту незавершённость.

Потом шли губы. Даже не губы, а рот. По одному только лишь Люсиному капризу, в мгновение ока рот превращался из алчного и скорбного, почти старушечьи сомкнутого, в этакий оазис неведомых услад. Рот становился сочным и влекущим, немного развратным, но в этом-то и была соль замысла.

В конечном итоге, бесцветное Люсино лицо, если не потрясало, то влекло и манило – это уж точно. А вот волосы у Люси были просто роскошные, толстые здоровые, рыжие от хны, коротко стриженые. Они обрамляли её голову блестящим шлемом.

Крупное, расплывшееся за последние лихие годы тело Люся не без труда вогнала в элегантный плащик, крутанулась напоследок в коридоре перед большим ещё довоенным раритетным зеркалом покойной свекрови и в полной боевой раскраске спустилась в магазин. Деньги на ближайшие дни у Люси были. Можно было отовариться, не считая про себя немым шёпотом копейки, да и не было уже копеек.

Наступала эра сентов и крон, которыми щедрое правительство оделяло свой народ в свете наступления новой свободной и самостоятельной жизни страны. Привыкнуть к этим игрушечным фантикам было трудно, но жизнь выбора не оставляла, и тем, кто хотел успеть в этой новой жизни хотя бы в последний не элитный вагон, приходилось меняться, переучиваться на ходу. К последнему вагону Люся и пыталась прибиться, но ни учиться, ни менять что-либо в своей жизни она не могла и не хотела.

В магазин Люся вошла с достоинством, приветливо улыбнулась кассирше Наташе, долго выбирала кое-что из фруктов, зацепила упитанного бройлерного цыплёнка, сыра с плесенью, колбаски, того сего. И, как бы внезапно вспомнив о чём-то не значительном, лениво бросила в продуктовую сеточку бутылку креплёного и пол-литра водочки «Пшеничной». На вкус она была противноватой, но забирала – зело борзо.

Со всем содержимым томно проследовала в кассу к Наташе.

– Как дела, Людочка? – спросила Наташа. – Вы вчера мне двадцать пять крон остались должны, наверное, не помните?

Люся из вчера не помнила даже конкретно своих гостей, а того, что ходила в магазин да ещё при этом одалживалась, она даже предположить не могла. Новость неприятно царапнула, но только в том смысле, что она вчера, видимо, тратила свои деньги, а вот это уже был не её стиль. Свои деньги Люся всегда тратила очень туго, если не была уверена, что тратит только на себя. Она всегда предпочитала, чтобы деньги на выпивку тратил гость, то есть тостуемый, а свои в любом состоянии приберегала до момента, когда оставалась одна и лохов-поильщиков в ближайшей перспективе не предвиделось.

Не теряя достоинства, протянула Наташе четвертной, сказала:

– Наточка! Я всегда всё помню, потому и пришла с утра, чтобы ты не волновалась. Да, кстати, скоро уезжаю я от вас.

– Как? – изумилась Наташа.

– Да, вот, квартиру продаю. Хорошие деньги предлагают. Ну, пошла я, дел по горло.

Наташа тихо ойкнула и осатанело посмотрела вслед плавно удаляющейся Люське.

Продать трёхкомнатную квартиру в центре Таллинна, с потолками в три метра, тихий центр, напротив известная английская школа, рядом все плоды цивилизации, всё – рукой подать.

Да и в такое время, когда ещё не назначена настоящая цена всему, что валяется буквально под ногами, продать, по всей вероятности, за бесценок то, что буквально через год-два взлетит в цене до шестизначных цифр.

То, чего уже никогда не укупишь! То, что буквально свалилось непутёвой Люське на голову и обещало стать в скором будущем настоящим капиталом.

На такое могла пойти только такая недалёкая авантюристка, как Люська.

Наташа хорошо знала эту выжигу, всю жизнь она прожила на халяву, в статусе генеральской невестки и теперь, благополучно схоронив и свекровь, и бедного мужа, интеллигента недобитого, генеральского сынка, торопилась пустить по ветру всё их движимое недвижимое.

Сил хватило лишь на то, чтобы красиво выйти из магазина. По лестнице Люся уже поднималась, астматически дыша, парадность слетела с неё в два лестничных пролёта. В квартиру она уже вползала озябшей на болоте жабой, жадно хватая воздух и с ужасом прислушиваясь к сумасшедшему буханью сердца. Сердца своего, такого непослушного в последнее время, она не понимала и боялась, как боятся дети «бабая». Но этот «бабай» сидел у неё внутри и временами пугал её до дрожи в коленях.

Муж Миша сошёл в могилу этим летом, подвели клапана. Нужна была операция на сердце. В Тарту взялись помочь с дорогой душой, но страх сковал Михаила по рукам и ногам. Представить себе, что его, пусть даже спящего, будут пилить пополам, он не мог, а именно так он представлял себе эту операцию. Этим ужасом он и заразил Люсю.

Она тоже боялась до одури даже вида хирургических инструментов, да что инструментов! Она халата белого до паники боялась, к зубным врачам обращалась тогда, когда пломбы были уже не нужны, а надо только было вырывать гнилой поганый зуб. Так и повыщёлкивала она из своего рта больше половины зубов и к тридцати годам уже обзавелась монументальным мостом и парочкой коронок.

А сердца своего она боялась мистически. Свекровь тоже умерла от сердечной недостаточности за два года до Миши. По слухам и сам генерал по сердечным недугам покинул сей бренный мир.

Вся в липком поту, Люся почти на ощупь добрела до кухни. Махнула подряд две рюмки благословенного и стала прислушиваться. Непослушное строптивое сердечко постепенно свернулось в груди мягким котёнком и успокоилось. Можно было жить дальше.

Сигарета была приятной и желанной, в голове стали проноситься отрывочные слайды вчерашнего застолья. Народу было немного, но всё проверенные люди. Пришли со своим, что Люсей всегда приветствовалось, новая партия полузнакомых гостей подтянулась уже к вечеру, когда Люся была уже порядком «на кочерге». Кто, когда уходил, куда и с кем, Люся не помнила, да и шут с ними со всеми!

Вот сейчас, вот в эту конкретную минуту ей хорошо одной. К вечеру, конечно, потянет страхом и тоской. Вот тогда можно будет кому-нибудь звякнуть. Да и сами, того и глядишь, не раз нарисуются, а пока посидим, вспомним, помечтаем в эйфории винных паров, в радужной перспективе скорого обогащения от продажи постылой генеральской квартиры, не принесшей Люсе ни ожидаемого счастья, ни манящего благополучия.

Не дала в молодые годы Люсины всему задуманному свершиться мерзкая старуха-генеральша. Когда её, молодую и полную радужных надежд, муж представил матери как свою будущую жену, на лице предполагаемой свекрови отразилась вся гамма чувств избалованной мужем генеральши, привыкшей вращаться среди таких же респектабельных дам, как и она сама.

Перед ней стояло существо, настолько нетронутое культурой и воспитанием, с таким ангельски-нахальным плоским личиком, что оставалось только тихо ахнуть и беззвучно заплакать. Весь внешний вид этой девочки не предполагал каких-либо эволюций и сказочных превращений. «Хабалка. Чистая хабалка», – решила генеральша раз и навсегда.

Люся, право слово, девица интеллектом не обременённая, но наделённая сверх меры отличной крестьянской смекалкой и твёрдой решимостью никогда больше не возвращаться в свой занюханый посёлок Светлое, из которого её вывез оглушённый её напором Миша, сразу всё про свекровь поняла. Вызов без объявления войны приняла, и потянулась тягомотная жизнь со шпильками, недомолвками, отдельным ведением хозяйства и с такой крепкой взаимной антипатией, что безобидного Мишу бросало в пот от одних переглядов молодой его жены со свекровью.

А когда начинались небольшие кухонные баталии, он срочно ретировался в выделенную им матерью крохотную угловую комнату, хватался за спасительные «12 стульев» и замирал эмбрионом до конца выяснения отношений этих двух любимых и таких не сговорчивых женщин.

Когда Люся понесла, свекровь попыталась кое-как наладить взаимоотношения. Ясно было, что с этой подводной лодки никому уже и никуда не деться. Сама генеральша на склоне лет не собиралась разменивать шикарную квартиру в центре на какие-нибудь мерзкие современные клетушки. Но и враждовать, в свете пополнения семейства, тоже было негоже. Единственное, что успела сумничать старуха, так это втихаря прописать в свою квартиру уже имеющуюся от старшего сына Глеба внучку. Чтобы хоть не всё прахом пошло после её, тогда ещё казавшейся ей далёкой кончины.

Прописать – прописала, но докладывать об этом не стала никому, даже любимому младшенькому Мишеньке. Это отчасти было ему маленькой местью за то, что умудрился жениться во время срочной службы на чёрт-ти чём. И привёз в дом из Калининградского захолустья эту штучку.

Люся родила крепкого мальчика и по приезде из роддома получила от свекрови царский подарок. Бриллиантовые серьги на платиновой основе, слегка подштопанной золотом. Бриллианты были крупные, чистые, как капля родниковой воды. От них пахло благополучием и устроенностью за версту.

К тому времени, оклемавшаяся в эстонской столице провинциалка, Люсенька уже обрастала полезными связями и знакомствами. Работала в комиссионке, одевалась с отменным вкусом и производила впечатление коренной таллинки. Причём таллинки авангардной. Никто бы не поверил, что эта щегольски одетая молодая, кокетливая женщина ещё всего лишь год назад крутила коровам хвосты на задах их большого на века сколоченного дома.

В этот крепкий, на века сработанный дом Люся поклялась себе не возвращаться никогда. Таллинн и только Таллинн давал ей всё, о чём мечталось, или почти всё.

Тумаки, которыми награждали её в воспитательных целях подвыпивший папашка и старший брат там, в Светлом, ни к чему не привели, кроме желания стать богатой и независимой женщиной и никогда не видеть отчего дома и задрипанного Светлого.

Таллинн полюбился сразу. Его спиральными лабиринтами закрученный Старый город. Дом торговли, в котором разбегались глаза от немыслимых по красоте вещей и вещичек. Квартира, в которой было всё: телефон, о котором в Светлом мечтать не приходилось. Красивая посуда, из которой ели каждый день, а не по великим праздникам.

И, наконец, компания, в которую ввёл её Миша. Сплошь – непутёвые представители еврейского племени. Не те, которые проводят жизнь, согнувшись над умными книгами или прилипнув к скрипочке, а здоровые спекулятивно-халдейски натасканные ребята. Официанты, мясники, лабухи из ресторанов, фарцовщики, ювелиры – короче, вся изнанка современного общества. Плавала в нём Люся, как рыба в воде, благодаря природному чувству юмора и потрясающей своей способности мимикрировать, во что и куда угодно.

Ещё пару лет назад не подозревающая, что это за зверь такой по прозвищу «еврей», она, не успев ещё осознать себя в этой компании, уже сыпала еврейскими анекдотами и словечками, правильно интонируя, и лучше Миши, ловя хитрые полунамёки застольных бесед и спичей. В этих развесёлых компаниях она на удивление быстро стала не просто своим человеком, а почти лидером. Приглашаема была всегда и везде, совершенно уже независимо от Миши.

Нашлась и хлебная работа, и левые приработки. Всё крутилось для неё теперь в компании новоприобретённых «альминасов», «бахеров», «килимников» и прочая. Настолько близки были её мироощущению и способу жить эти новые знакомцы, так близок их своеобразный юмор, что оставалось только удивляться неисповедимости путей Господних, пославшим небольшой таллиннской диаспоре непутёвых вороватых евреев, такого близкого по духу и устремлениям русского человечка. По степени душевного родства превосходящего многих из безуспешно пытавшихся в эту крепко сколоченную компанию затесаться, евреев.

Круговерть эта накрыла Люсю с головой. Нужно было не только догнать, но и перегнать, переиграть своих друзей-учителей. Началась бешеная погоня за шмотками, столовым серебром, какими-то невероятными королевскими сервизами. В крохотную комнатку большим старым бегемотом въехало фортепьяно, с которого систематически смахивалась пыль, но клавиши оставались девственно нетронутыми.

Все душевные силы были брошены на завоевание лидерства в этом замкнутом и необходимом как воздух Люське мирке. Даже личико её, ещё совсем молоденькое было отдано на растерзание престижному косметологу, потому что женщина, не имеющая личной косметички, не смела претендовать на всеобщее уважение честной компании.

По вечерам закатывались нескромные посиделки с огромным количеством выпивки. Если бы древний Моисей смог увидеть своих разнузданных потомков на этих вечеринках, то понял бы всю никчемность своих сорокалетних скитаний по пустыне. Весь этот безумный хоровод вещей, денег, выпивок и знакомств отнимал много душевных сил, разорял хилый домашний бюджет, разбивал взаимоотношения внутри семьи. Но остановить этот корыстный и ненасытный поезд, вагончики которого составляли зависть, тщеславие и глупость, было не в Люсиной власти. Да и мысли в её голове такой не было, что её поезд едет не туда.

Нужны были только деньги, деньги и ещё раз деньги. Они находились в результате спекулятивных сделок лихо закрученных Люсей знакомств, в которых всё было «баш на баш». А иногда и просто деньги замешивались на банальном обмане лоха-просителя. Обещалось добыть жаждущему потребителю, что-нибудь этакое, из ряда вон выходящее. Брался задаток, или вся сумма целиком. Это зависело от степени доверчивости лоха. А потом этот лох-проситель элементарно «кидался через бэцалу», как любил говаривать Альминас.

На одном из таких киданий впервые и погорела Люся. Из комиссионки она вылетела с грохотом. Тогда же и случился первый в её жизни серьёзный запой. Приехавший из командировки Миша – к тому времени он уже постоянно мотался по командировкам в роли снабженца, не узнал своей Гуленьки.

Гуленька встретила его опухшим лицом и полной потерей координации движений. В коридоре, прижимаясь тощими лопатками к бабушкиному подолу, жался растерянный и перепуганный сын. В доме пахло горем. Люся была неуправляема: требовала выпивки и свободы.

Вытянуть из этого омута забытья её оказалось очень трудно, но кое-как справились, отправили, конечно, совершенно секретно к хорошему придворному наркологу. Тот прописал уколы, беседы и покой. Устроили на новую работу. Работа была не престижная и не особо хлебная, но оклемавшаяся Люся сделала её не просто хлебной, а уголовно наказуемо хлебной. В свете появившихся свободных денег, о происхождении которых нормальному человеку подумать бы и не пришло в голову.

Вернулись старые привычки, приправленные для остроты ощущений ещё и наличием любовника. Всё это анемичный Михаил про Гуленьку свою прекрасно понимал. Поэтому благословил Бога за кочевую свою работу и никогда не позволял себе приехать из командировки с бухты-барахты. Больше всего на свете он боялся поставить себя и Люсю перед фактом обязательного выяснения отношений.

На очередной инвентаризации на Люсиной благословенной работе, одна из аудиторов имела неосторожность небрежно облокотиться на ящик с сигаретами. Ящик, не обременённый внутренним наполнением, легко выскользнул из-под руки аудитора и плавно поехал по полу склада дальше, к дверям. Изумлению матрон из бухгалтерии не было границ. Вслед за потрясением наступила настоятельная потребность проверить все, якобы запечатанные ящики с сигаретами и продуктами.

Проверка потрясла даже видавших виды аудиторов. Больше половины ящиков дорогого шоколада, сигар, сигарет, конфет, кофе, дорогих сувенирных зажигалок были пусты. И втиснуты они умело были между немногими ещё не разграбленными заботливой Люсиной рукой.

Скандал случился искромётнейший. Люська, естественно, была уволена по позорнейшей статье за растрату, а дело передано в прокуратуру. Вслед за собой Люся потянула коллегу-сменщицу, которая ни ухом, ни рылом не была в этом деле, но пострадала за глупую свою доверчивость. За то, что почти год смотрела Люське в рот, верила ей, как маме родной, и во всём пыталась быть похожей на такую шикарную, удачливую и раскрепощённую Люсю. Но судьба недавней товарки мало интересовала преданную анафеме Люсю. Надо было выкарабкиваться, погашать недостачу и ждать суда.

Платить, правда, Люся должна была только половину. Вторая половина легла на плечи несчастной простофили-коллеги. Но и половину огромной суммы собрать было почти нереально.

Михаил побежал на поклон к матери, но генеральша сказала отчётливое:

– Нет! Пусть посадят эту курву подкалининградскую!

И так о многом не ставила в известность сына: ни о ночных шатаниях жены-хабалки в его отсутствие, ни о последнем, потрясшем её событии, когда ушлая невестка пыталась ночным привидением в поздний час протащить в свою комнату своего женатого любовника. Тогда генеральша в кромешной тьме и тишине выскользнула из своей комнаты в видавшем виде пеньюаре навстречу тайному гостю, и привидению пришлось рассеяться и уплыть.

Разговора об этом на утро не заводили, но степень накала между свекровью и невесткой достигла предела. Сейчас самое время было упрятать эту падаль за решётку. И, может, ещё возможно оторвать от неё внука и сына, спасти обоих, удачно женив Мишу на порядочной женщине, которая станет заодно и ласковой мачехой для мальчика.

Благополучно уйдя в очередной запой, Люся ничего предпринять уже не могла. Суетился Миша, хотел продать бесценные серьги, подаренные Люське матерью, но серьги оказались в закладе. Его это не поразило, внутренне он был уже готов ко многому в этой совместной жизни со своей Гуленькой.

Деньги всё-таки, с горем пополам, собрали по друзьям-товарищам. Помог старший брат Глеб, а легкомысленная Лялька, одна из самых симпатичных Михаилу подружек жены, даже прервала страховку на сыночка. Изрядно на этом потеряв, привезла уже протрезвевшей Люсе приличную сумму. Расчувствовавшаяся Люся клялась вернуть всё: и страховку, и проценты, которые потеряла Лялька, но Ляля со смущением сказала, что ничего такого в процентах ей не надо, только хорошо бы деньги получить назад в будущем году, когда пацана надо будет снаряжать в школу.

Лялька, действительно, жила не сладко, горбатилась в бухгалтерии, а по вечерам её серебряный голосок разливался по богатому залу столичного ресторана. Она одна растила сына, была разведена, легкомысленна, добра и так весела и легка, что её любили все, и ни одно застолье не обходилось без её искромётного юмора. Прибегала всегда опаздывающая остроумная Лялька, и праздник, на какой бы степени затухания он не находился, вспыхивал и продолжался вновь, превращая в кусочек Одессы любую компанию.

Вот этой-то незадачливой Ляльке и решила позвонить Люся, когда утро её похмельных воспоминаний, плавно перейдя в день, стало клониться к вечернему закату с его страхами и одиночеством. Выпивка заканчивалась, а Лялька пустая не приедет – это раз, принесёт с собой привет из другой давнишней жизни – это два.

Лялька приехала, привезла и выпить, и полакомиться, но ничего, кроме тоски в Люськиной душе не разбудила. Смотрела Люси на эту весёлую и красивую женщину и не могла понять, почему та получила от жизни всё или почти всё, чего хотела, а она, Люся, умная, ушлая не получила ничего. Лялька и не боролась вроде за своё женское счастье, оно само постоянно стаскивало её с печи и лезло в руки.

Вот и сейчас ввалилась шумная, благополучная, с сотовым телефоном, о существовании которых Люська только подозревала – видела же впервые. И таким уколом зависти мелькнул его полированный бочок в Лялькиной ручке, когда она звонила мужу и докладывала, что задержится у больной подружки. Такой несправедливостью зашлось горло, что захотелось тут же отхлестать наотмашь Ляльку по её счастливому лицу, вцепиться в бестыжие зелёно-серые брызгалки её и вышвырнуть вон.

Но ничего этого делать Люся не стала, провела подругу на кухню, стала выгружать привезённую Лялькой сетку. А Лялька стояла растерянная посреди кухни и медленно осознавала, что приехала к совершенно другой Люське. Не той, которую знала всегда: бедовой, модной Люське, а к какой-то чужой пожилой, крепко пьющей женщине: и уже ни уйти, ни убежать, как в мышеловке. А не виделись всего-то меньше года.

Пока Люська нарезала закуску, Ляля всё ворошила и ворошила в голове картинки услужливой памяти. Вот Люська идёт ей навстречу по улице в центре города, звеня бесчисленным множеством серебряных браслетов на ухоженных руках. Носить золото Люся могла вполне. Но не хотела: это пошло. Или платина, или отменное серебро. Золото могло играть только роль подшивки. Сарафан с фантастически голой спиной развивается на лёгком летнем ветерке. Серо-голубые глаза смотрят внимательно и лукаво, и люди невольно оборачиваются на эту излучающую необъяснимое очарование женщину.

Запивала Люси и раньше, но всегда, как Феникс из пепла, восставала, и казалось, так будет всегда. Но сейчас опытным взглядом ветреницы и кокетки Лялька видела, что перемены во внешности Люси такие серьёзные, что одним массажем и окончанием творческого запоя их не решить. Тут подорвано психологическое здоровье, потерян жизненный вкус, утрачено желания счастья в глобальном понимании этого слова.

Эта женщина стала рабой бутылки, и желание убежать из этой кухни, от этих щербатых тарелок и стаканов было в один момент таким жгучим, что Ляля, устыдившись своего такого малодушия, покорно села, приняла предложенную хозяйкой рюмку и опрокинула её в свой сведённый брезгливой гримасой рот.

Но рюмка была выпита, ракета беседы и общения выстрелила, и потекла она, беседа, полноводной рекой воспоминаний, планов и надежд.

Разомлевшая Люська рассказывала Ляле о проведённой ею, Люсей, сложнейшей операции по выписке племянницы с её жилплощади:

– Прикидываешь, старая какой фортель отмочила. Я чуть с катушек не съехала, когда узнала, что Юлька у меня здесь вписана, ноги по колено стёрла, но шмындричку эту выписала! Теперь здесь хозяйка од.

– А Алёша? Как же Алёша? – с пьяным придыханием изумлялась Ляля.

– А что, Алёша, Алёша за мной пойдёт, куда бы мамка не уехала. Куда ему деваться то?

Ляля решительно не понимала, как можно, не считаясь с сыном, продать квартиру, в которой он родился и вырос. Вообще Лёшка всегда был очень симпатичен Ляле. Был он на лет пять старше её сына, но такой же беленький и нежный, только уж очень утончённый и нервный. Ляля вспоминала его тоненькую шейку, маленькие крепко сжатые кулачки и неизбывную тоску в его глазах, когда Люська втиснула его в трико и пуанты, отдав в балет в угоду веяниям моды.

Разговор мягко перетекал из одного русла в другое. Были перемыты косточки всем знакомым и отсутствующим приятельницам. Люсина голова уже начинала клониться на пышную грудь. Для страховки Люся подпирала голову ладошкой, но рука постоянно сползала острым локотком со стола. И голова беспомощно шмякалась, грозя угодить носом в нехитрые закуски.

Ляля заскучала. Засобиралась домой, но Люся не могла вот так отпустить свою подружку молодости, свидетельницу её яркой личной жизни, а теперь такого её жалкого состояния. Не могла она её отпустить такую пахучую, такую благополучную, не нагадив ей на прощание в душу.

– А помнишь, Лялька, как я ловко тогда тебя с долгом-то кинула, а ведь всё по закону, и не придерёшься! Голова у меня всегда хорошо работала, я и сейчас любого вокруг пальца обведу. Со мной не забалуешь! – хвастливо взвизгнула Люська.

– Знаю, знаю, – грустно подтвердила Ляля и пошла вызывать такси.

С трудом оторвав от себя злобно захмелевшую Люську, вышла из квартиры. Дома долго не могла уснуть, тревожили и будоражили воспоминания.

С трудом оторвав от себя злобно захмелевшую Люську, вышла из квартиры. Дома долго не могла уснуть, тревожили и будоражили воспоминания.

Деньги, действительно, Люська основательно зажала на полные четыре года, а отдала их уже тогда, когда они превратились в никому не нужные бумажки, и в любой семье хранились чуть ли не мешками.

Отдала перед самым введением кроны, когда их ни истратить, ни обменять было нельзя. Но вот как раз за это Ляля на неё зла не держала, а вот за то, что единственную любовь всей Лялиной жизни Люся растоптала, до сих пор простить не могла. Растоптала – не пожалела.

Был в Лялькиной жизни человек, от рук, глаз и голоса которого останавливалось сердце. С ним могла быть счастлива и была, и к браку всё шло, потому и в круг подруг своих его ввела.

На день рождения к Люське в «Глорию» с ним приволоклась. Справляли Люськино тридцатилетие. Лялька была на пять лет моложе и на двадцать лет доверчивей. Ничего не опасалась, счастья своего не прятала, а надо бы!

Люся глаз на красивого мужика положила сразу, но затаилась, танком не шла. Совместные посиделки, шашлычки: короче, окучивала его аккуратно. Как там у них сладилось, Лялька так и не узнала, любви не было – грех один, но, всё-таки, не устоял перед Люси принц её.

Слухами земля быстро полнится, и всё про амуры ихние вскорости Лялька узнала. Плакала, прогоняла, но любила так сильно, так безудержно, что простила. И он от счастья этого прощения с ума сходил, и уж точно к женитьбе дело шло.

Только вот сама-то Ляля простила, а тело нет. Перестало отзываться на любимые руки хмельной дрожью, и всё, что замирало внизу Лялькиного живота при одном только взгляде на любимого мужчину, уснуло, и ни какими ласками разбудить былую пылкую любовь не удавалось.

Так и расстались, в полном смысле слова рыдая в голос. Несостоявшийся жених тихо спивался в Питере, а Лялька ещё долго ходила, никому не нужная и замороженная. Думала, что так и останется одна.

Но пришёл другой. Посильнее, понапористей и заставил жить и любить дальше. Этот другой Люське оказался не по зубам, и Лялька уже с юмором, присущим только ей, наблюдала, как терпят фиаско все Люськины разрезы до пупа, все голые кофточки и головокружительные запахи, в которые та имела обыкновение заворачиваться. А тогда было так больно, что, казалось, боль изнутри рвёт тело пополам.

Проводив Ляльку, Люся прошлёпала в спальню, волоча за собой остаток «Метаксы», привезённой Лялькой. Если учесть, что в запасе была ещё нетронутая «Пшеничная», то вечер удался на славу.

Люся включила свекровкин телевизор, забралась в свекровкину широкую кровать и предалась подсчётам: что, куда и на что истратить, при получении денег за квартиру.

Квартиру свою она заслужила, вернее сказать, даже выслужила. Когда все долги по недостаче были выплачены, серьги выкуплены, угроза уголовного наказания миновала, Люся встрепенулась и опять ожила.

На работу её взял действующий любовник. Подальше от материальных ценностей, но стаж шёл. Нужно было отработать без сучка и задоринки хотя бы год, а там видно будет.

Михаил опять мотался по командировкам, свекровь старела и злобилась, но внешне всё было спокойно. Люсина жизнь мало изменилась, правда, в средствах она была крайне стеснена.

Да ещё ужасная теснота: они втроём с уже почти взрослым сыном в маленькой комнате, а генеральша в двух огромных комнатах с балконом, с абиссинскими коврами и умопомрачительной горкой с хрусталём. А что творилось в её шкатулке с драгоценностями, Люся даже предположить не могла.

Рано утром в субботу Люся наладилась на базар за мясом на шашлык. Собиралась компания, на новом молодом любовнике лежала забота об алкоголе, а уж шашлык – полностью на Люсиных плечах.

В коридоре Люся контрольно прокрутилась перед раритетным зеркалом, осталась довольна и уже взялась за ручку входной двери. Вдруг из комнаты вывалилась свекровь с лицом цвета земли. И не то прохрипела, не то прошептала:

– Люся! Вызовите, будьте добры, скорую, мне плохо, очень плохо!

Люся круто развернулась на каблучках в сторону ненавистной старухи и мягко сказала:

– Вот телефон, мамаша, потрудитесь сами о себе позаботиться!

И собралась было уходить, но что-то в безнадёжности генеральши заставило её остановиться. Остановиться и внимательнее взглянуть в ненавистное лицо.

Лица практически не было, были только огромные глаза, постепенно заполнявшиеся ужасом, каким-то животным страхом. Эти глаза смотрели на Люсю и молили о пощаде.

Если бы не эти глаза, может быть Люська ещё и подняла бы трубку, и звякнула бы в скорую. Но эти глаза прожигали её насквозь и подняли со дна души всю муть, всю ненависть и грязь.

Она стояла и смотрела на свою свекровь с петушиными ногами с вздувшимися страшными венами, с беззащитной морщинистой шеей и только отвращение, ненависть и желание больше никогда не видеть эту старую жабу рождались в ней.

Они стояли, сцепившись взглядами, как два дуэлянта. То, сближаясь, то отдаляясь, отталкиваясь друг от друга этими самыми взглядами. Генеральшин, замешанный на безысходной тоске и страхе и Люськин, чуть-чуть насмешливый спокойный, убийственный в своей снисходительности, светлый взор.

Генеральша чуть пошатнулась и начала медленно оседать на пол. Люся стояла, как вкопанная. Старуха медленно оседала, как квашня в бочке. Потом вдруг выгнулась вся и упала на бок. Люся стояла и не сводила глаз со своего поверженного врага.

Постепенно в ушах зазвенела тишина. На цыпочках Люся подошла к свекрови, пощупала пульс. Задержала в руке её ещё тёплую сухую ручонку и поняла, что это конец. Она, не спеша, отправилась в коридор, набрала номер скорой и взволнованным контральто произнесла:

– Приезжайте скорее, сердечный приступ! – и аккуратно положила трубку на рычаг.

Потом прошла в святая святых, спальню генеральши, отогнула край атласного одеяла цвета маренго и извлекла из-под подушки изящную шкатулку. Шкатулка была заперта.

Люся заметалась, подскочила к трупу, рванула кнопки на груди ночной рубашки, сверкнул золотом крестик. А рядом с ним ключик. Как его добыть? Снять? Немыслимо! Тащить труп к шкатулке? Невозможно! Что делать?

Люся опять заметалась. Приедут с минуты на минуту. Дура, дубина стоеросовая! Надо было сначала шкатулку открыть, а потом скорую вызывать. Ей-то уже всё равно! К архангелам своим отлетела!

Мысли работали лихорадочно, схватила шкатулку, поднесла к трупу, устроила её на груди несчастной, вставила ключик, провернула и открыла. Опытным взглядом оценщика взглянула на содержимое, забрала пару перстней, колечко с аквамарином и брошь в виде лукошка с изумрудным виноградом и рубиновыми ягодами. Всё! Остальное на место! Родственники тоже не дураки. Шкатулку обратно под подушку, ключ на старухе. Всё в порядке.

Скорая констатировала смерть, генеральшу оставили до приезда труповозки. Люся ещё раз нырнула по проложенному маршруту. Забрала ещё цепочку со старинным нательным крестиком и серьги с бирюзой. Опять шкатулку под подушку. Труповозка не едет и не едет! Люське опять стало казаться, что в шкатулке осталось непозволительно много, метнулась было опять к подушкам, но пронзительно взвизгнул звонок в прихожей. Приехали забирать труп.

Ночевать Люська в квартире одна побоялась. Алексей на тот момент был в армии. Ушла к Милке, соседке по двору, красавице и умнице, уже много лет мучающейся с мужем алкашом-официантом.

Синеглазая Милка с толстенной тёмно-русой косой, с высокими бровями была безусловной красавицей. Красива она была какой-то холодновато-безупречной красотой: тоненькая её точеная фигурка завораживала, будоражила мужское воображение, а синие холодные глаза сохраняли дистанцию между любованием и грехом.

Милка шмыгнула носом и спросила:

– Ну, что опять у тебя стряслось, что ты вся такая разобранная?

– Таська померла, представляешь, прямо на моих глазах, я у тебя переночую, завтра должен Мишка приехать, пусть он сам, всё сам…

– Ты что, мать, сдурела? Сам! Ты же родне позвонить должна, бумаги там всякие, ну я не знаю, ты хоть Глебу то позвонила?

– Да никому я не звонила, – взвизгнула Люська. – Пусть Миша, я не могу! У тебя выпить есть? Может, у Витьки, кстати, он дома?

– Когда, ну когда этот урод может быть дома, пока зенки не зальёт? И откуда в нашем доме выпить, эта же падла пьёт всё, что горит! Я уже лет пять в доме не держу ничего крепче валерьянки. – Милка опять шмыгнула носом.

– Ну, за что мне такое чмо? Халдей поганый, он смену закончил вчера в час ночи, не звонил, не приходил. Наверное, опять с какой-нибудь официанткой или певичкой, вроде твоей Ляльки, в койку закатился!

– Теперь придёт только перед сменой – отмокать. Всю жизнь изуродовал, семь лет имеет меня во все пихательные и дыхательные! Сын растёт, а всё равно водка и любая самая завалящая шлюха дороже семьи. Не могу больше, не могу-у-у! – Милка судорожно вздохнула и продолжала: – А что ж ты ко мне закатилась, как жареным запахло? Шла б к Ляльке своей юродивой, там тебе и выпить и утешить, она ж у вас блаженненькая!

– Да что ты взъелась на неё, Милка? – Люся сделала круглые глаза. – У неё же с Витькой ничего не было, они же просто друзья. У Ляльки такие мэны, что Витьку там ловить нечего со всем его джентельменским набором.

Всё это Милка знала, но именно за то, что «не было» и ненавидела Ляльку до потери сознания. Этим «не было» Лялька ставила клеймо не только на неотразимости её непутёвого Виктора, но и подводила под сомнение и её, Милкину женскую притягательность.

Историю о том, как отбрила Лялька её неотразимого мужа она, благодаря общим знакомым, знала досконально, но вот то, что Виктор из неудавшегося любовника безропотно перелицевался в закадычного друга Ляльки, было ударом под дых. Да что друга, он готов был лететь по её призыву хоть на край света, по первому же звонку: когда говорил о ней, сладкая слюна заполняла его рот.

А дала бы тогда ему Лялька, всё бы уже давно перегорело и прошло, а вот этим своим отказом, она как будто навеки приковала к себе её ненавистного, любимого мужа. Пьяницу и бабника с побитой оспой, обаятельной и хитрой физиономией.

Когда судьба сводила их с Лялькой в общей компании, Милка просто заболевала от ненависти, глядя на то, как мужики тают в её присутствии, а та без надобности брызгает направо и налево своими серо-зелёными глазищами Хохочет, выпиливая сразу все свои перламутровые зубы, раздаёт авансы и уводит за собой из под носа признанных красавиц любого мужика. Он вроде ей и не очень-то и нужен, но всё равно: придёт, внесёт смуту, удостоверится лишний раз в своей неотразимости и успокоится. Этакий «контрольный выстрел в ухо»!

Милка долго ломала голову над тем, что так опьяняет мужчин в Лялькиной «барбистой» внешности, но ответ получить долго не могла. Пока до неё не дошло, что за этой легкодоступной внешностью кроется такая страстная и железная натура, что просто диву даёшься: откуда столько ума и души в этой кукольной головке?

Мужчины, видимо, тоже про Ляльку ничего толком не понимали. Она казалась лёгкой добычей, а когда они неожиданно натыкались на её сильный характер и природную порядочность, то теряли лицо, стушёвывались, но от Ляльки уже отказаться не могли и оставались при ней на тех ролях, какие она им предназначила.

Люська стояла на пороге и смотрела на Милку с такой вселенской тоской, что та сжалившись, дала ей пятёрку на бутылку хорошего вина. Сказала:

– Ладно, у меня заночуешь, Глебу я позвоню, завтра к тебе утром вместе пойдём, а пока – разговор есть.

Люся обернулась в мгновение ока. Правда, пришла не с дорогим вином, а с дешёвой водкой и пивом. Равнодушная к алкоголю Милка не очень расстроилась и не удивилась такому Люськиному выбору – это уж точно. Что-что, а предпочтения и практичность настоящего алкоголика были ей знакомы не понаслышке. Её муж – официант высшей категории, имел обширные познания в выборе алкоголя, но познания не мешали ему всегда предпочитать количество качеству и делать выбор в пользу количества.

Расположились в кухне за столиком, Милка лениво потягивала пиво и следила за Люськой. Надо было донести до неё суть разговора, пока башка у той ещё варила. Люська частила. А потому Милка сразу взяла быка за рога:

– Ты у Ленки Фишман, соседки своей, давно была?

– Давно, а что? – прикинулась ветошью Люська. Её остренький носик сразу же прочувствовал важность момента, и ушки приняли охотничью стойку.

– Короче, на уши я их поставить решила, там у мамашки денег немеряно, золото килограммами, брюлики, валюта. Мне надо, чтобы ты на правах приятельницы эту курицу в кино или в театр вытащила, мне больше двух часов не надо. Сделать это надо на той неделе. Пока её предки на юге. Как хочешь, а из дома её вымани на верные два часа. Брать буду с учётом на одну дорожную сумку, значит, надо порыться и подумать.

– Хотелось бы, конечно, жидяр этих обуть вчистую, но никого больше в долю брать не хочу. Тебе отваливаю из всего десять процентов с правом выбора, но только ни одна живая душа не должна ничего знать – рот на замок. Согласна?

– Согласна, – мотнула головой захмелевшая Люся: всё казалось делом лёгким и простым.

Выпила в этот вечер Люся категорически много. Когда ввалился Виктор, её уже мотыляло на стуле из стороны в сторону. Но Виктор блеснул золотом наклейки на драгоценной бутылке, и пир продолжился, правда, уже без непьющей Милки. Та брезгливо посмотрела на своего мужа и на предполагаемую подельницу и ушла спать.

Морфей, как это часто случалось в последнее время, настиг Люсю за столом. Малая естественная нужда разбудила её под утро, и в сознании сразу вспыхнули, как строчки на мониторе, события прошедшего дня.

Смерть свекрови, ныряние в её шкатулку, преступный сговор с Милкой, предстоящие разборки с роднёй, похороны, Мишина реакция на смерть матери, Глеб, знающий драгоценности матери, как свои пять пальцев…

Ужас сковал Люську таким невыносимо плотным кольцом, что хотелось завыть во весь голос.

– Милочка! Христа ради, у тебя что-нибудь есть от головы? – взмолилась Люся.

– От головы возьми за плитой, только барыгу моего не буди, мне во вторую смену, малого не с кем оставить. А этот, если с утра примет, то его никакая сила дома не удержит.

Люська и не собиралась ни с кем делиться: хватило бы самой. Наскоро похмелившись, глянула в зеркало и призадумалась. В таком виде просто невозможно и помышлять о защите своего честного имени от обвинений, которые её ждали на семейном печальном совете.

Кое-как подмалевав лицо Милкиной первоклассной косметикой, изобразив в изогнутой брови оскорблённое изумление, допив остатки лекарства, Люся грустной трусцой поплелась следом за Милкой к своему подъезду.

Вскарабкались на третий этаж, пихнули ключ – не идёт. Значит, приехал Миша. Сердце колотилось где-то между рёбрами и постепенно поднималось к горлу, не давая дышать и думать, взять себя в руки не удавалось никак.

Дверь открыл Глеб, его заплаканное лицо плыло и двоилось в Люськином сознании, прошли в кухню, там Михаил курил у подоконника, глядя в окно пустым отрешённым взглядом. На Гуленьку свою он даже не прореагировал, беседу повёл Глеб, но получилась не беседа, а жестокий монолог, скорее смахивающий на приговор.

Он описал Люсины метания со шкатулкой с такой точностью, как будто присутствовал при этом, справедливо заметив, что доказать он ничего не может, вернее, не будет доказывать (а надо бы)! Просто ни о каком последующем дележе наследства матери речи быть не может, а картины и всё ценное он заберёт после сороковин. Сейчас же всё будет закрыто на ключ, и любая попытка проникновения в комнаты матери будет расцениваться им, как ещё одно совершённое злодеяние. А чтобы сильного искусу не было, то он, несмотря на то, что брату вполне доверяет, пока будет каждый день осуществлять с ним же (братом) инвентаризацию наличествующих ценностей.

Дальше шли скучные подробности организации похорон, потом мелькнуло горлышко беленькой, Глеб налил всем присутствующим, помянули генеральшу и он ушёл.

Ушла и Милка. На кухне остались лишь Михаил и его Гуленька. Разговор не шёл, молча пили, набирались алкоголем. Изредка перебрасываясь незначительными фразами, и ни один из них ещё не предполагал, что такая система общения станет теперь для них не только привычной, но единственно возможной.

Во вторник хоронили генеральшу. Вот и Ленку Фишман не пришлось заманивать ни в какие театры-перетеатры, что, конечно, было бы весьма подозрительно, учитывая образ жизни Люськи, который не составлял особой тайны для соседей. В конечном итоге, и последняя прохлада в отношениях между Ленкой и Люсей произошла из-за полярно различных взглядов на жизнь.

Пока отпевали и закапывали генеральшу, Милка спокойно проводила тотальную проверку имущества соседей-дантистов, умно и со вкусом набивая свою дорожную сумку только самыми дорогими украшениями, золотом на зубные протезы, валютой, отрезами немыслимой красоты шелков, пушниной – в самом прямом смысле этого слова.

Сумка не вместила в себя и пятой части того, что можно было взять. Проработав, не прерываясь, часа два, Милка с сожалением вздохнула, поправила на хрупком плечике увесистую сумку и растворилась в тёмной прохладе родного двора.

Ленка, не оставшаяся на поминки, открыла ключом свой осквернённый дом, тихо ахнула, приветствуемая открытыми дверцами шкафов и выдвинутыми ящиками комодов, моментально осела и тихонько заплакала.

К тому времени, когда Люся с Мишей вернулись со скорбных посиделок, в доме уже было полно милиции. Менты ходили по квартирам и опрашивали соседей. У Люси они долго не задержались, понимая, что людям не до них, да и причастны к делу они не могли быть по определению.

Совсем по другому думала Елена. Она сердцем чуяла, что без её непутёвой соседки здесь дело не обошлось, но подозрения к делу не пришьёшь и интуицию в свидетели не возьмёшь.

Ночью три женщины в практически одном дворе не спали. Лена обдумывала, какое содержание придать телеграмме, срочно отзывающей родителей из долгожданного отпуска.

Люся набиралась водкой и в тысячный раз прокручивала в голове перестановку мебели в своей квартире, полноправной хозяйкой которой, наконец, стала.

А Милка распихивала по самодельным тайникам награбленное добро и на калькуляторе пыталась хотя бы приблизительно подсчитать свой табош. При всех скидках сумма получалась вдвое больше, чем то, на что она рассчитывала, решаясь пуститься в это опасное мероприятие.

Наутро Ленка отправилась отбивать родителям тревожную телеграмму, Милка отправилась на работу в школу, где «сеяла разумное доброе, вечное», преподавая английский язык, а Люся спустилась в магазин, чтобы похмелить себя и Мишу, общение с которым давалось ей всё трудней и трудней.

К вечеру проявилась Милка, якобы ещё раз выразить соболезнование, посидели, поболтали, у двери Милка шепнула:

– Приходи сегодня. Забирай свою долю, мне прятать негде.

Люська бежала к Милке с трепетом в груди, больше всего боялась, что Милка наколет, даст какую-то безделицу, а ей будет рассказывать какие-нибудь «мансы» про то, что там, в квартире ничего стоящего не было. Люська уже знала, как прихватит её, она же прекрасно знала, что творится в этой сокровищнице Али-Бабы.

Но Милка приняла её великодушно, можно сказать, интеллигентно: налила хорошего вина, благо Виктора не было дома, и выложила перед Люськой её долю. Шикарный сапфировый гарнитур (серьги, кулон и колечко), браслет (серебро с бирюзой), старинную эмалевую пудреницу, отделанную чернёным серебром, и массивный перстень с прозрачным аквамарином. Все эти вещи были уникальны и, скорее всего, в единственном экземпляре. В довесок ещё поставила перед Люсей большую хрустальную вазу, такую лёгкую и изящную, что сердце Люси на мгновенье замерло.

Со всеми этими сокровищами, так легко ей доставшимися, Люся змеёй проползла на кухню, запихнула всё в духовку до лучших времён, пока не спадёт волна. Конечно, Милка права, все эти чудесные вещи придётся продать, носить их в своём районе не безопасно. Подождать, пока уляжется шумиха, и продать за хорошие деньги.

На душе потеплело, одно только червячком точило душу и мозг: сколько же оставила себе Милка, если так по-царски одарила её, Люську?

«Ну, сука, ну вчитэлька! Кому детей своих доверяем, блин?» – бормотала себе под нос Люська, расстилая на ночь постель.

Арестовали Милку в канун сороковин генеральши. Люся лепила на кухне бутерброды для предстоящей поездки на кладбище, когда ворвалась разгорячённая Нинка Меерзон и с порога брякнула:

– Милку повязали, ты представляешь, она брюлики ворованные, пыталась толкнуть через комиссионку! Ну и дура! Педагог грёбаный! Тоже мне принцесса на горошине: этому дам, этому не дам! Ах, мой Витя, ах порядочность, ах чистоплотность в отношениях! Довыпендривалась, что в домушницы пришлось пойти. Вот тебе и Витя! Вот тебе и порядочность!

Люська стояла посреди кухни с обвисшими руками и понимала, что никто ей сейчас не поможет, надо срочно самой избавляться от улик.

На Нинку рассчитывать не приходится, та сейчас вся под впечатлением Милкиного злодейства и, конечно, будет разыгрывать оскорблённую добродетель, хотя бы потому, что сама ни на какой поступок не способна. Ни на хороший, ни на плохой. Живёт со своим поэтом, воображает себя его сладкой музой, глаза от мира зажмурены напрочь. Даже не заметила, как из музы плавно переместилась в разряд обслуги для своего талантливого, но очень козлоподобного мужа.

Вдохновение он уже давно находил на стороне: как ни странно, но претендентки легко находились, и он, окрылённый очередной влюблённостью, слагал вирши. Они лились из него сплошным потоком. Он прыгал по квартире, тряс своей козлиной башкой и только не блеял, захлёбываясь восторгом от собственной гениальности.

Стихи, справедливости ради, надо заметить, действительно, были хорошие. Была в них какая-то светлая печаль, безысходность и вековая мука несбывшейся мечты. Они трогали своёй особой музыкальностью и тоской. Разница между внешним видом поэта и его творениями была разительна. Как разница между Эсмеральдой и Квазимодо.

Стихи – Эсмеральда, поэт, естественно, Квазимодо. Он бегал взад-вперёд по их малогабаритной квартирке, снося на своём бегу стулья, сыпал пеплом и перхотью по коврам и декламировал свои стихи. Пробовал их на вкус и на звук, мучительно докапываясь до самой точной интонации и до самой изысканной рифмы.

В такие моменты, Нинка замирала и самоотверженно строгала на кухне салаты, жарила мясо, пекла пироги. После создания очередного шедевра в пиите просыпался волчий аппетит.

Потом всё утихало. Наступала рабочая стадия огранки созданных шедевров. Всё замирало до очередной неудавшейся любви, когда в миллионный раз непонятый Меерзон выбрасывал в жизнь адекватное состоянию мятущейся души, творение.

Но его печатали, он становился популярным, амбиции возрастали, сам он обрастал нужными людьми, как дуб мхом, а Нинка тихо жила при нём, довольствуясь лишь разовыми радостями, которые прибивала к её берегу насмешница-судьба.

Наскоро выпроводив изумлённую Нинку, Люся стала лихорадочно соображать: куда девать то немногое, что у неё припрятано (в свёртке с цацками дантистов лежали и плоды её мародёрского налёта на мёртвую свекровь). И неизвестно, чьего разоблачения она боялась больше, государственной Фемиды или семейного осуждения? Ну, не в помойку же это всё на самом деле!

Рука сама по себе набрала номер телефона «блаженной» Ляльки: «Только Лялька не предаст и не сопрёт драгоценный свёрток».

Лялька открыла дверь в весёлом кружевном фартучке, в таком же сидел на кухне её сынишка. Они лепили пельмени, рядом колготилась Лялькина колоритная бабушка. Бабушка жарила яичницу с чем-то странным, но приятно пахнущим.

– Люся, вы будете кушать яичницу с мацой? Я вас уверяю, это-таки вкусно, пальчики оближете!

Люся растерялась:

– Лялька, – тихо шепнула она, – бабка, чо совсем плохая, яичница с мочой?

– Ну и тёмная, ты Люська, не с мочой, а с мацой. Маца – это еврейский пресный хлеб, его обычно в пасху едят. Что же тебя твои ушлые евреи не просветили? Или они, кроме Мамоны, никого не признают?

– Какого Мамоны, я не знаю никакого Мамоны? – испуганно моргнула на Ляльку Люся.

– Ладно. Проехали.

– Ляль! У тебя выпить нету?

– Это не ко мне, это к бабуле, она у нас по этой части.

– В смысле? – изумилась Люся.

– Да не в том, конечно, она у нас в семье алкоголем заведует.

– Так ты спроси!

– Бабуля! Там у нас в заначке есть что-нибудь для поднятия тонуса? – блеснула зубами Лялька.

– Щас! – коротко ответила колоритная бабушка и вышла из кухни в комнату.

Погрохотала там, покряхтела и вернулась, держа, как заправский халдей, три крохотные рюмочки в опрокинутой ладошке и початую бутылку коньяку «Десна».

– Это Лялечке подружка из Киева с оказией передала. Ой, Лялечку все так любят, все так любят… – начала, было, бабуля.

Ляля деликатно кашлянула в кулачок и дифирамбы в её адрес угасли. Люся таких крохотных игрушечных рюмочек с роду не видела, потому не мудрено, что она их проигнорировала и уверенным заправским жестом плеснула коньяк прямо в чашку, опрокинула, закусив украинский коньяк еврейской мацой. Бабушкины глаза увеличились в размере втрое, стали даже как будто моложе.

Выпив, Люся сразу приступила к делу, с которым, собственно, сюда и пожаловала. Позвала Лялечку покурить на лоджию и там вручила ей аккуратный свёрток, вкратце изложила сюжетку про то, что вещи не её, но надо сохранить их какое-то время. Никому не показывать и ничего про них не рассказывать. А через пару недель она, Люся, за ними приедет – всего то и делов!

Лялька согласно кивала головой и думала уже о том, как бы поскорее сбагрить подругу восвояси, пока бабуля окончательно не обнялась с инфарктом от таких лихих замашек Лялиных знакомцев.

Люська грациозно выщелкнула за борт лоджии горящий окурок прямо на зелёный газон, что в их маленьком мирке считалось, чуть ли не святотатством и лениво спросила:

– Пойдём, что ли, продолжим?

Ляля посмотрела на неё загнанным зверем:

– Ты пощади старуху-то, дай ей помереть своей смертью, а не от избытка информации под лозунгом: «Есть женщины в русских селеньях».

– Ну, на нет, и суда нет! – Люся быстренько собралась и упорхнула.

По дороге к остановке она прокручивала в голове свой визит к Ляльке и приходила к убеждению, что та, всё-таки, окончательная дура, просто убогая какая-то. В доме всем заправляет бабка, малой вообще у неё на голове сидит! Берёт в дом тёмные вещи, ничего для себя не требуя и не оговаривая, курица какая-то, если бы не голос и глаза, вообще бы пропала.

Лялька, проводив Люську и улучшив минуту, сунула свёрток в газовую плиту, но не в духовку (ею постоянно пользовались), а в ящик под ней, где хранились разнокалиберные сковородки. Затолкала его поглубже, а вперёд, как редут, выставила патруль из бабушкиных сковородок. Так что семейные реликвии генеральши, объединившись с регалиями стоматологов, плавно перекочевали из одной газовой плиты в другую. Поменялся только район нахождения этих газовых плит.

Весь день Лялька размышляла о том, что же в свёртке. Заглянуть в него не представлялось возможным, пока её семейка находилась дома в полном сборе. Надо ждать до утра, когда отправит домочадцев куда-нибудь, придумает куда. Но и к гадалке не ходи, Ляля предполагала, что там какие-нибудь «мутные» брюлики или золото: цену Люськиной подлючести она знала, но ничего не боялась. На данный период она была в таком фаворе и имела такого сильного покровителя, что даже имя его лишний раз не произносила всуе.

Она вздохнула и пошла собираться на вечернюю работу в ресторан. Сегодня её покровитель будет там, придёт специально, чтобы послушать серебряный голосок своей новой пассии, и надо было соответствовать, чтобы, не дай Бог, не разочаровать и, как можно дольше, держать в плену своего очарования такую редкую добычу.

Утром всё семейство встретилось на кладбище. Поправили могилку, выпили по три поминальных стопочки и стали торопливо прощаться, сознавая отчётливо, что семьи больше нет, и отныне братья стали чужими людьми. Вот сейчас с этого кладбища они выйдут и пойдут разными дорогами, которые вряд ли когда-нибудь сольются в одну общую линию.

На прощанье Глеб подошёл к Михаилу, протянул ключи от покоев генеральши и сказал:

– Берите. Пользуйтесь пока. Всё, что моё я уже забрал, а деревяшки мне ни к чему.

– Что значит, «пока»? – вскинулась добротно заправленная Люська.

– А то и значит, что пока Юлька, дочь моя, твоя, Мишань, племянница, не выйдет замуж и не займёт свои законные метры в бабушкиной квартире.

– Да что ты, Глеб, да разве я против, да хоть сейчас! – взметнулся Миша.

– Я знаю, что против не ты, ну бывай, пока. – И пошёл догонять своих.

Удар был не то, что ниже пояса, удар был почти смертельный в своей неотвратимости и неожиданности. Люся стояла над могилой свекрови бледная, отрешённая и полностью раздавленная. Она ещё не могла осознать всего ужаса случившегося.

В голове только звенели нотки: «Всё зря ля – ля, всё зря – ля – ля…» – и так до самого дома, где они с Мишей по заведённому правилу продолжили печальный банкет. Но алкоголь сегодня мало помогал, а в голове всё стучало музыкальным молоточком: «Всё зря – ля – яля, всё зря – ля – ля»…

В голове бухало: зачем всё это? Брюлики, которые ни носить, ни продать, квартира, которая раньше была почти полностью во владении свекрови, а теперь вообще грозила обернуться склочной коммуналкой. Даже изысканная ваза из Люськиной доли табаша вынуждена была превратиться в кургузую салатницу. Чтобы уничтожить фактор узнавания, пришлось сделать её вдвое короче, убрав в зеркальном цеху мебельной фабрики, стараниями знакомых работяг, половину. Причём лучшую, воздушно-кружевную, после чего произведение искусства превратилось в обыкновенный ширпотреб, в штамповку, и вместо того, чтоб радовать глаз, выворачивало душу.

Милка получила свои честно заслуженные пять лет общего режима, никого паровозом за собой не потянула, и вся история медленно пошла на убыль.

Правда, Ленкины родители съехали с квартиры, купили себе в другом районе, в каком, не уточнялось, а вернее держалось в тайне. Эту, осквернённую, оставили Ленке, надеясь, что теперь дочь устроит свою личную жизнь.

Люся, на удивление быстро оклемавшаяся от потрясения (всего-то три дня пьянки и слёз), опять порхала по Таллинну законодательницей мод, будоражила мужские сердца и отравляла завистью женские. Её стройную фигурку ласкали заморские тряпки, запястья обвивали умопомрачительные браслеты, а каждый пальчик был вдет в драгоценное колечко. Прилепилась как-то незаметно для себя к Меерзонихе, к Нинке то есть. Та вязала Люське какие-то сногсшибательные сарафаны, в которых Люська получалась красиво одетой, но по существу – голой. Эти сарафаны и звенящие браслеты на руках были Люськиной визитной карточкой, не хватало только денег, чтобы вести подобающий образ жизни.

Надо было обустраивать квартиру. Когда ещё Глеб осуществит свою угрозу? Да и осуществит ли вообще? Люся надеялась на случай, который ей обязательно подкинет судьба. На то, что решение вызреет само по себе. А пока вступила в полное владение квартирой. Не хватало только денег, надо было искать хлебную работу, но с её статьёй путь в торговлю был заблокирован напрочь.

Меерзониха работала в отделе кадров какой-то шарашкиной конторы, вся замирая и трепеща, приволокла Люсе чистую трудовую. Добрые и грамотные люди за щедрую мзду эту трудовую заполнили, наставили всяческих хитроумных штампиков. И вышла Люся в свою новую трудовую жизнь без малого «Гертрудой» (герой труда) с солидным и безукоризненным стажем в торговле. И эта безукоризненная трудовая привела её на престижное и «золотое «место, в кулинарию от ресторана в самом сердце Старого города. Ну, и как говаривала одна киношная героиня: «И потянулась череда беззаконий…».

Добро бы Люся обводила вокруг пальца разваливающееся на глазах социалистическое торговое право, тут бы у неё и сторонники, и защитники нашлись. Но она упорно тянула одеяло на себя при полном своём бухгалтерском невежестве, навскидку вычисляла приблизительную халтуру всего своего небольшого коллектива, снимала сливки и на голубом глазу при инвентаризации заламывала руки: где халтура?

А халтура уже давно была в Люсином ненасытном кармане. Дело попахивало крысятничеством. Сплочённый коллектив, конечно, быстро Люсю вычислял и отфутболивал от кассы всё дальше и дальше.

Чем меньше денег было в Люськином кошельке, тем незначительнее становились её любовники. Чем незначительнее становились любовники, тем, естественно, острее становилась потребность Люси в деньгах. Получался какой-то замкнутый круг, водоворот погони за этими самыми ненавистными и такими необходимыми деньгами.

В водоворот этот был втянут и Миша, но поскольку воровать и хитрить он не умел, то семейный бюджет пополнял, буквально харкая кровью. Мотался по городам и весям, не щадя живота своего. А здоровье подводило: сильно пьющий Михаил, всё чаще замирал, прислушиваясь к, бешено ворочающемуся в груди сердцу.

Настал день, когда он не смог выехать в очередную командировку. Еле-еле спустил с супружеского ложа ноги и попросил Гуленьку вызвать скорую. Скорая увезла его в больницу, где поставили неутешительный диагноз. Нужна была срочная операция по замене сердечных клапанов.

Ничего этого Михаил делать не стал и выписался, едва оклемавшись, из больницы. Опять стал мотаться по командировкам и через не большой промежуток времени опять попал в больницу во второй и последний раз. Из больницы его не выпустили. Образовалась водянка, он лежал беспомощный и раздутый, как ребёнок-рахит и только ждал свою Гуленьку со спасительной бутылкой водки. Приходила Гуленька, то бишь, Люся, приносила две бутылки. Одну они выпивали вместе, а вторую Люся оставляла ему для поддержания тонуса до очередного своего посещения.

Со временем Люся стала приходить всё реже, принося те же спасительные две бутылки, но выпивала на пару с Мишей всё больше, оставляя ему всё меньше.

Миша страдал и тихо угасал. Угасал так же тихо и ненавязчиво, как жил. Агония была не долгой, и в самый разгар весёлого буйного лета душа его отлетела, освободив Люсю от законов нравственности в чистую.

Со смертью Миши, генеральская квартира плавно начала скатываться в статус притона. За квартиру платить не приходило в голову никому! Ни Люсе, ни вернувшемуся из армии сыну.

Хотя сын и был внешней копией Миши, и задатки порядочности в нём проклёвывались, но некому было их развить и поддержать. И он катился по инерции вниз, вяло пытаясь повлиять на мать, выливая в раковину запасы её алкоголя, выставляя незваных гостей. Но в этой схватке ему не суждено было победить, и став побеждённым, он постепенно принял правила игры победителя Люси.

Тоска свела его с уличным молодняком. Каждый вечер он спешил в их компанию. В компанию, где слушали реп, делили одну девушку на троих и курили травку. Там было тепло и уютно, не было пьяных гостей, пустого холодильника и опухшего маминого лица.

Всё реже Люся виделась и со своими подругами. Они как-то вовремя растворились, почти самоликвидировались на изломе её последнего витка при падении в бездну пьянства и нищеты.

Изредка заезжала Лялька. Она была единственной, кто не требовал уплаты старых долгов. Лялька приезжала, привозила выпить и закусить, смотрела на Люську, как на препарированную лягушку и вспоминала яркую свою бедовую подругу, подругу тогдашнюю. Красивую и, не смотря ни на что, любимую.

Но ничем помочь ей она уже не могла. Последний раз она выручала Люську, когда та позвонила ей и попросила приехать и сделать в захолустном буфете, где тогда работала Люся, инвентаризацию.

В буфете было на три копейки товара, пьяная мрачная Люся и фантастическая недостача. Просчитав со скоростью компьютера все документы и остатки, Лялька в очередной раз изумилась:

– Люся! Ну, ты же работаешь в этом буфете одна, у кого же ты воруешь? У себя? Зачем? Какой смысл?

– Я думала – отработаю. – устало сказала Люся.

– Как? – не унималась Лялька. – Ведь у тебя же взято денег больше, чем товара в наличии. Значит, ты в течение долгого времени брала у себя самой деньги, обкрадывала себя?

Люся объяснять больше ничего не захотела. Да и как объяснить, что она не могла не взять из кассы деньги, если они вот тут лежали, перед её носом, никем временно не контролируемые, кроме неё самой. И она брала столько, сколько ей было нужно. В мифической надежде, что вот ухватит какой-нибудь удачный гешефт: хватит и в кассу положить, и самой подогреться.

Но никакого гешефта не было. Дел с Люсей уже никто не хотел иметь, в таком весёлом и жестоком торгашеском мире Люся стала персоной «нон грата». Тогда Ляля заплатила за Люську условно: в счёт денег от ближайшей продажи Люськиной квартиры.

Квартиру продавать надо было срочно! Люська была в долгах, как в шелках, работа похерена, любовники разбежались, сынок всё чаще зависал в придуманном счастливом небытии.

Кредиторы настигали. И далеко не все были такими деликатными, как Лялька. Все украшения давно были проданы. Многие бездарно утрачены в закладах, за неимением возможности их выкупить.

Фамильные серьги покойной свекрови были выдернуты из Люськиных красивых ушей очередным разгневанным кредитором, и напоминали об их прошлом существовании только рваные мочки этих красивых ушей.

Споив окончательно начальницу паспортного стола, Люся выписала из квартиры племянницу покойного мужа, ведь та семья фактически себя не проявляла. На похоронах Михаила Глеб был, но помнился смутно и неубедительно. Юлечка замуж, по слухам, не собиралась, и угроза разоблачения отступала на время. За это время нужно было продать квартиру, а там: ищи – свищи!

Претендентов на покупку квартиры было множество, но Люся выбрала из всех того, который пришёлся по душе. А по душе Люсе пришёлся заезжий набитый деньгами «азер». Он галантно скакал перед Люсей, постоянно прикладывался к ручке и, что самое главное, без коньяка не приходил. Вечера, а отчасти и ночи Люси (азер был крепко женат) стали упоительны.

Документы подготовили молниеносно. Люся получила задаток, пила, как гадюка после пищевого отравления придорожными поганками, а по ночам предавалась сладкому греху с умелым и раскрепощённым своим азером.

Бесчисленные кредиторы напрасно ждали предполагаемого дня погашения долгов, Люся простила всем, кому была должна, двери не открывала (у азера был свой ключ), к телефону не подходила.

То немногое, что у Люси ещё осталось из пожитков, было собрано в картонные коробки. Они стояли по стенкам вперемешку с уже привезённым азером своим добром.

Азер присматривал для Люси не дорогую двухкомнатную квартиру. На самом краю забытого богом Лааснамяэ. Квартира была уже почти на территории города Марду – то есть, очень вдалеке от столичных огней, к которым так привыкла Люся за долгие годы проживания в Таллинне.

Всё это мало волновало теперь Люсю. У неё были наличные деньги, почти была квартира, и была любовь, в которой она завязла, как муха в варенье.

Всё окончилось так же стремительно, как и началось. В пьяном и зыбком Люсином сознании материализовался бледный взбешённый Глеб. Он тряс Люсю, как пыльный половик, угрожал, кричал и даже тюкнул башкой о стену.

Стараниями энергичного деверя, сделка была признана не законной. Лишившаяся последних остатков воли Люся, въехала в лааснамяэскую загаженную квартиру. Азер выплатил Глебу полную стоимость генеральской квартиры и теперь гонялся за Люсей с требованием вернуть ему задаток. Зная свою недавно так горячо любимую женщину, как облупленную, он настигал её в самых неожиданных местах и, размахивая ножом, кричал:

– А, паскуда старая, а билят пяный, бесовэсний! Давай назад денги, каторый я тебе давала! А? Зарезаю, совсем зарезаю! Коняк пила, я тебе шекотал, селовал, собак паршивый, убиваю, сафсэм убиваю! Вэришь? А?

Короче, покричал он так с месяц, понял, что может даже четвертовать Люсю, но назад у этой «билят» он не получит ничего, отвалил, радуясь уже тому, что за теперешнюю Люсину квартиру не успел внести задаток.

Эту полуразрушенную конуру оплатил Глеб. Вдобавок к этому отдал племяннику свою старенькую шестёрку, напоследок сказав ему:

– Не раздел мать твою подчистую только, жалея тебя. Ты мне не чужой и в делах наших никак не замешан. Машина старая, но на полном ходу, в хорошем состоянии, возьмёшь себя в руки, займёшься извозом – с голоду не помрёшь, крыша над головой есть. Если сейчас не поднимешься, считай – хана!

Прожила в этом приюте усталого странника Люся недолго. С астрономической скоростью росли долги по квартире, Глебова машина была продана за бесценок, буквально, чтобы было, что есть.

Из горячительных напитков на долю Люси теперь выпадала разве что дешёвые лосьоны и зубные эликсиры. В жизни Люси была поставлена крупная жирная точка, так полагала изредка и ненадолго трезвевшая Люся. Но это был ещё не конец.

В самые тоскливые и голодные времена, когда уже был отключен свет, опломбирован газ, сидя в потёмках, Люся ещё пыталась дозвониться до бывших друзей. Просто, чтобы элементарно сжалились и привезли пожрать и выпить.

Крепко сжимая в руках старенький вдребезги разбитый аппарат, дрожащей рукой набирала поочерёдно номер Меерзонихи или Милки. Но никто не отвечал ей, как будто на другом конце провода видели, что это призрак Люси беспокоит их, вытаскивая насильно из повседневной сытой и благополучной жизни.

Один лишь раз приехала Лялька, как всегда с полной сумкой еды и с коньяком. Но кофе к коньяку подогреть было не на чем, разлить коньяк было не во что, а с потолка новогодним конфетти сыпались на Лялькину, волосок к волоску уложенную голову, тараканы-мутанты. Не выдержав и четверти часа такой пытки, Лялька уехала, оставив на замызганном подоконнике нарядную пятихатку.

Вскоре отключили и телефон, и последняя зыбкая связь с прошлой жизнью и друзьями прошлого оборвалась.

Люся пропала с горизонта почти на год, а спустя год позвонила по телефону-автомату Ляльке и испросила разрешения прийти поговорить. Пришла почти трезвая, голодная и полностью деморализованная. Ляля поняла, что эта женщина давно уже плавает в параллельных, только ей знакомых мирах. Перед ней сидела инопланетянка со знаком минус. Рассказывала какие-то малоубедительные истории о сыне-наркомане, разорившем её и доведшем до проживания в бомжатнике на «Линьке» – так называли общежитие для бомжей между собой жители Таллинна. Ниже этого общежития опуститься уже было просто невозможно. Ниже могла быть только безымянная братская могила за оградой городского кладбища.

Люська монотонно жаловалась, попивая выставленную хлебосольной Лялькой водочку, и одновременно недобрым взглядом окидывала Лялькину уютную кухню.

Всё в этой кухне радовало глаз, звало есть, пить, радоваться вину и хлебу, сюда хотелось возвращаться и возвращаться. А лучше бы и не уходить от этих досочек, солоночек, чашечек, салфеточек. И надо всем этим – красивая весёлая Лялька.

Лялька накормила свою бедовую подругу молодости, выволокла ворох хорошей одежды. Дала денег: ну, а что ещё она могла ей предложить? Кусок своей незамутнённой предательством и жадностью души? Половину расцветшей предпоследний раз красоты? Часть своего везения в семейной жизни?

Ведь ничем этим поделиться нельзя даже при желании, а хоть бы оно и было, кто решится отдать бывшему другу часть успеха, красоты или богатства? Да никто! Хоть ты тресни! Никто! И обе это знали.

Уже у дверей, в полуобороте Люська ехидно спросила:

– По кабакам больше не лабаешь?

– Не-а, а зачем? – хлопнула ресницами Лялька.

– А как же твой талант?

– Люсь, я дом держу, мужа люблю, на это тоже талант нужен!

– Да, нужен, – через плечо, как дерьмом в лицо, бросила, Люська.

Бросила и ушла, понимая, что уходит из Лялькиной жизни уже навсегда, но сожаления никакого по этому поводу не испытала.

Она плыла к остановке баржей, гружённой подарками, и злые слёзы застилали глаза. Все её друзья казались ей никчемными фигурками из папье-маше. Кто-то невидимый одел их в дорогие наряды, раскрасил счастливыми красками лица, упаковал в красивые подарочные коробочки и вручил счастливчикам, вроде Лялькиного олуха. Рассказать бы ему поподробнее о всех Лялькиных талантах, то-то переполоху было бы в их профессорской семейке. Пробы негде ставить, а туда же: «Я дом держу!» Сука кабацкая!

Или Милка эта, ворюга первостатейная, лингвистка-рецедивистка, блин! Отсидела влёгкую полсрока, а теперь в «Интуристе» гидом подъедается. Тут тебе и шмотки, и баксы, и мужики, как конфетки, в эти баксы завёрнутые.

О Меерзонихе и говорить нечего! Мотается за своим стрекозлом по тусовкам и фуршетам в шляпке какой-то невнятной «А ля Айседора Дункан». Всего-то раз дозвонилась до неё Люська. «Ах, Люся, ты спиваешься, ах, Люся, ты спиваешься!». Хотела тогда Люська просветить её насчёт очередного вдохновения её мужа, да пожалела. Слишком хорошо помнила, как та имела тенденцию в падучей заходиться в самое неподходящее время! Зря пожалела, пусть бы её поколотило, как Люську сейчас колотит. Да ну их всех совсем!

Сейчас она шла домой, если можно назвать так их с сыном на двоих берлогу. В универсальной её авоське, кроме шмоток, болтались ещё и царские угощения. Непочатая бутылка водки, буженинка, красная рыбка, конфеты. Всё, что было на выкаченном Лялькой столе.

Проще было всё это завернуть в скатерть, на которой они до этого стояли. Ведь никто из семейки уже бы не прикоснулся не только к тому, чего Люська касалась, но даже к тому, на что она имела наглость посмотреть. Но скатерть, хорошую белоснежную с редкими вишенками по полю скатерть, Лялька всё-таки пожалела и разложила дары по кокетливым пластикатовым коробочкам.

В углу под матрасиком, прикрытым ветошью, у Люси ещё кое-что горячительное было, значит, сегодня она будет спать спокойно. В последнее время ночи пугали до липкой паники. Люся засыпала с вечера на краткие мгновенья, а среди ночи её будил очередной хичкоковский кошмар. И ночь от ночи кошмары становились всё ужаснее, и всё труднее было заставить себя проснуться, чтобы вынырнуть из этого ужаса. Люся лежала вся в поту с бешено колотящимся в диафрагму сердцем и не позволяла себе заснуть, пока серый рассвет не проникал в их убежище, придавая предметам более чёткие очертания и высвечивая опасные углы, где могли затаиться монстры из её снов.

Сегодня она уснёт спокойно, и может даже ей приснится мама и их большой дом. Комната с полукруглой изразцовой печкой и чистыми-чистыми деревянными полами, сирень, которая заглядывала прямо в мамину спальню. И это будет счастьем и отдыхом для её издёрганной и изболевшейся души.

Люся разделила пополам мясной пирог, в миску сложила рыбу, колбасу, всё пополам, а конфеты все, что были, оставила рядом на подоконнике. Если Алёше удастся сегодня выбраться ненадолго из своего иллюзорного мира, то он придёт сюда, домой, и поймёт, что здесь его ждут.

Решение уехать пришло само собой, без долгих раздумий и метаний. Просто снилась мама, манила уютом, чистой постелью, горячим борщом и пирогами. С мамой будет спокойно, Люся положит ей на колени голову, мама будет гладить её по кудлатой, непутёвой голове, а от рук будет струиться запах теста и сирени за окном. И руки снимут боль, и муть с души.

А что ловить ей в этом подлючем Таллине? Здесь её только унижали и обворовывали, обворовывали с первого дня все, кому не лень.

Сначала обворовала свекровь, втиснувшая Люсю в угловую комнату, не давая ей почувствовать себя хоть сколько-нибудь хозяйкой в этой квартире, а напоследок вообще превратившая эту квартиру для Люси в семейную коммуналку.

За ней Миша, который не смог её, Люсю, ни защитить, ни обеспечить. Сын, уплывший в зазеркалье.

Деверь, который затолкал её в клоповник, и, наконец, государство, выволокшее её из этого клоповника в мусорный контейнер жизни, конечной точкой которого могла быть только всеми ветрами продуваемая городская свалка.

Все вместе они обворовали Люсю: и город, и люди, с которыми её этот город свёл.

Сборы были недолгими. Те же куколки из папье-маше снарядили Люсю в дорогу. И осенним утром корабль её жизни уже заходил в родную гавань посёлка Светлое. На вокзале ждала худенькая, исплаканная мама. Дочь и внук могли стать новым смыслом её существования. Смыслом, который она потеряла десять лет назад, похоронив мужа.

Старший сын был далеко в чужой и непонятной стране, а дочь и внук теперь будут с ней всегда. Она отогреет их, поставит на ноги и научит жить заново. Пенсия есть, сбережения есть, да и закрома полны.

Первый месяц пролетел, как медовый. А потом всё легло на плечи Марии Владимировны. Дом, хозяйство, стирка, готовка. Люся к домашним делам не пристрастилась, целыми днями носилась по посёлку, заводила выгодные знакомства и домой вваливалась обычно к ужину или после ужина.

На разговоры о хозяйстве и о жизни, вообще настроена не была. Внука носило по новым знакомым, по поселковым юбкам, и, фактически, Мария Владимировна оставалась одинокой при дочке и при внуке.

Поскольку нагрузка по дому увеличилась втрое, хозяйство постепенно приходило в упадок, да и закрома пустели. Не заставил себя ждать и день, вечером которого разгорячённая Люся объявила матери, что дом они в срочном порядке продают, переезжают в квартиру со всеми удобствами, а излишек денег от продажи дома оставят на ближайшую безбедную жизнь.

Марья Владимировна заплакала навзрыд, а потом вся ушла в слова:

– Да ты понимаешь, что говоришь? В этом доме вы с Витькой родились, здесь каждый гвоздь отцом вбит, ему цены нет, этому дому! Своё всё профукала – за моё принялась? Жизнь пропила, сына пропила! Он к Самонихе сорокапятилетней прибился! К ней ещё твой батька непутёвый захаживал. Внук за дедом в очередь встал! Они там по ночам варево какое-то варганят, на весь посёлок вонь! А ты ходишь по посёлку подолом трясёшь, вахту у пивного бара круглосуточную держишь! Не хочешь, как нормальные люди жить, проваливай со двора, а внука я вытащу! У него, не тебе чета, душа есть! И не мечтай, чтобы я тебе на пропой отцовым потом сработанное отдала!

Люся поняла, что разговора, во всяком случае, сегодня, не получится. Завтра вставать рано, в порядок себя привести. В одиннадцать утра встреча с возможным покупателем дома. А там, если сладится, мать она уж всяко обломает.

Домой Люся возвращалась, когда уже смеркалось. Была она уже порядком заправленная всем, что в пивном баре произрастало – от пива до водки.

Вообще, домой Люся старалась не приходить совсем уж в таком разобранном состоянии. Предпочитала догоняться дома. Втихую, когда мать засыпала в своей сиротской кроватке. Но сегодня день был особый. С покупателем всё сладилось, если она сумеет утрясти все неровности дома, то уже на той неделе получит задаток. Вот тогда она покажет компании сегодняшних молодых алкашей-пересмешников, какова она, Люся!

Когда она по заведённому ею же самой ритуалу, подошла к тёплой компании угоститься, один из них приобнял её и перебросил другому. Тот – следующему, следующий вернул первому, и так они перебрасывались ею весело и небрежно, пока эта игра им не надоела. Потом налили полный стакан в виде компенсации и напрочь о ней забыли. Никого из них не заинтересовали Люськины прелести. Никто не польстился на почти дармовую её любовь.

«Вот получу деньги, приведу себя в порядок и такую им кама-сутру преподам, щенкам этим, что долго помнить будут!», – мечтала Люся, бредя наугад по тропинке, которая сначала стелилась под её пьяными ногами ровной лентой, но вдруг неожиданно запетляла, стала узкой, цепляла носки туфель и неизвестно куда вела.

Люся шла и шла, уже почти не разбирая пути, надеясь больше на удачу. Вдруг нога дрогнула предательски, куда-то поплыла, и всё тело Люси опрокинулось назад, полетело сначала вбок, потом вниз, и всё погасло, как будто кто-то выключил рубильник внутри самой Люси.

Очнулась она, когда было уже совсем темно, от невыносимого холода. Всё тело болело, спина и ноги были чужими, она попыталась приподняться, но волна невыносимой боли накрыла её, и всё исчезло.

Когда Люся открыла глаза во второй раз, то увидела над собой кусочек занимающегося раннего утра, тихонько повернула голову и поняла, что лежит в придорожной канаве. Как она туда слетела, почему не удержалась ни за кусты, ни за деревья, об этом думать было некогда, надо было выбираться из этой не захороненной могилы.

Но пошевелиться Люся не могла. Всё существо было пронизано сплошной жестокой болью, кричать не было сил. Да и кому? Кто услышит, кто придёт? Страх лез под кожу, сердце билось в диафрагму, и она то плакала от бессилия, то куда-то уплывала.

Вынырнула Люся из очередного забытья от каких-то посторонних звуков, повела глазами и увидела на краю канавы пожилую элегантную даму в довоенной кокетливой шляпке с вуалеткой.

«Таська, генеральша!» – пронеслось в воспалённом мозгу. Рядом с генеральшей стоял красивый синеглазый мальчик в балетных трико и пуантах. Он держал за руку красивую молодую женщину с такими же синими, как у него, глазами и с русой косой, обёрнутой вокруг изящной головки.

«Милка! Что она делает здесь, в этом забытом богом лесу?»

А лица всё наплывали и наплывали. Вот, как всегда отчаянно жестикулируя, что-то рассказывает весёлой легкомысленной Ляльке Нинка Меерзониха.

Они смеются и предлагают присоединиться к их веселью интеллигентному мужчине в больших, сильных очках. Мишенька, а это был именно он, смущается и отходит к красивой загорелой женщине в голом сарафане. От женщины исходит мелодичный звон. Откуда он? Наверное, от множества браслетов на её прекрасных руках. А Лялька берёт гитару и хрустальным голосом напевает: «Всё зря, ля – ля, всё зря – ля – ля!»

Где-то за соснами мелькнуло мамино, умытое слезами, лицо.

Она знает всех этих людей, кроме той, стройной и загорелой, с поющими браслетами. Они помогут ей подняться, вытащат из ада боли и страха! Им стоит только протянуть к ней руки, она ухватится за эти надёжные руки и будет спасена!

Но почему, почему они не тянутся к ней, не хотят её спасти? Это та, в браслетах и с голой спиной не пускает их к ней! Но почему, почему?

Люся потянулась к ним всем своим измученным телом сквозь боль и муку, но яркая вспышка взорвалась под гривой рыжих роскошных волос, полоснула по глазам и по сердцу, всё погасив вокруг.

Как будто ничего и не было. А всё что было, было зря. Зря…

История с географией

Анна Сергеевна распрямила усталую спину, вытянула вперёд затекшие ноги и с удовольствием потянулась. Ах, как она устала от проверки контрольных работ! От этих контурных карт, неправильно и абы как разрисованных детской рукой! На этих картах протекали несуществующие реки, долины сползали в моря, а острова плескались в лужах маленьких речушек.

Дети, вообще, к её предмету относились легкомысленно и как-то необязательно. Анна Сергеевна дулась, стучала указкой по карте, но дети хихикали и посылали друг другу смайлики. География им была до одного места. В мире так много чудесных вещей, в сравнении с которыми совершенно неважно, куда впадает Волга, и откуда набирает свою скорость быстрая Ангара.

А когда разговор заходит о полезных ископаемых, скука напрочь сводит их скулы, и они смотрят на Анну Сергеевну, как бы вскользь и насквозь, как на доисторическое чучело мамонта. А мамонту, между тем, неполных двадцать пять лет. Мамонт обижается, начинает накипать и злиться, дети это чувствуют и с удовольствием доводят её до высшей точки кипения.

Когда Анна Сергеевна, уже не владея собой, бросает на стол указку и объявляет, что – всё! Она уходит! И видеть их всех не хочет, беспробудных бесперспективных двоечников! Дрожащие руками, сворачиваются карты, злобно захлопывается ноутбук, и Анна Сергеевна готова к побегу. И начинаются уговоры, заверения в симпатиях, обещания всё выучить назубок к следующему уроку. Анна Сергеевна распаляется:

– Нет! Нет! И нет!

Дети настаивают, поднимается невообразимый шум, Анна Сергеевна теряется и уступает. Тогда дети дружно просят её почитать им что-нибудь из Ахматовой. Конечно, про любовь! Анна Сергеевна стоит на фоне географической карты, ещё не сдёрнутой с доски и проникновенным голосом начинает:

– Звучала музыка в саду таким невыносимым горем…

Дети не любили географию, а Анну Сергеевну обожали. Особенно пятый – «а», в котором она ещё состояла и классным руководителем. Пора домой. Надо ещё вечером разослать напоминание о родительском собрании. Аня встала, потрясла в воздухе листочками с убогими знаниями своих учеников, горестно вздохнула, засунула их в сумку и направилась к дверям. Вон из душного класса! На воздух в тенистый путь от школы к дому.

Жила Анна Сергеевна, для не учеников – просто Анечка, в уютной трёхкомнатной квартирке, всеми окнами на юг. В ту сторону, где по Анечкиному раскладу дымился Везувий. Но занимала в ней только одну комнату, но зато – в девятнадцать квадратов. В комнате справа от Анечки жила непутёвая красавица, стюардесса международной авиалинии, Галочка с маленьким сыном.

В комнате слева – отставная балерина, бывшая прима оперного театра их города. Её до сих пор узнавали на улице, общий телефон в коридоре требовал её к себе чаще, чем молодых обитательниц квартиры. Наверное, даже чаще, чем международную Галочку.

Женщины после бурной, но не затяжной войны, дружили между собой. С Галочкой дружить было легко. А вот, чтобы дружить с танцующей Эвридикой, то есть, с Бронеславой, необходимо было соблюдать три условия.

Бронеслава Яковлевна, как ветеран квартиры, выдвинула эти условия сразу же, как девушки почти одновременно позвонили в квартиру и предъявили ордера на жилплощадь. Первое: мужчин не приводить, а если приводить, то только в крайнем случае и с благословения Бронеславы. Второе: в квартире не курить, зато спиртные напитки распивать можно. Третье, самое главное: по очереди брать на себя обязанности по уборке мест общего пользования, ни в коем случае не включая в график уборок саму Бронеславу.

Принципиально Анну устраивало всё. Она не курила, выпивала самую малость и только в праздники. Мужчин почти не водила, а уж убрать за старухой – это святое! Она бы это сделала и без всяких условий.

Но тут нашла коса на камень со стороны легкомысленной Галочки. Та курила, где стояла, сыпала пеплом по всей квартире и ни о чём таком в направлении «кури в коридоре, шелуга» даже и слышать не хотела.

Она лихо складывала в дулю свои ухоженные пальчики и непозволительно близко протягивала фигуру к благородному носу балерины. Назревал скандал.

Бронеслава плакала, бежала в комнату, из комнаты в кухню и трясла грамотами и памятными вырезками из статей. Галя статьи и грамоты игнорировала, обзывала Бронеславу гербарием и пускала дым приме в лицо. Броня бежала жаловаться Анечке. Анечка обычно выступала в этих стычках третейским судьёй. Она терпеливо выговаривала Галочке за грубость, на что та удивлялась:

– Я ей нагрубила? Не может быть! Я, вообще, крайне трепетно отношусь к пожилым людям.

Скандал, наконец, вызревал всей яркостью коммунальных разборок! Не сказать, чтобы весело, но интересно! Так продолжалось почти полгода, пока Галя однажды прилетев из рейса, не застала Бронеславу с мужчиной! Было раннее утро, шесть часов! Кавалер, прозвучав в туалете (в общем туалете!) Ниагарским водопадом, а выходя, наткнулся на прелестное видение в пилоточке.

Галя ошарашено прошла в свою комнату и на всякий случай закрылась на ключ. Она не могла понять, кто это? Стареющий козёл Анечки, или молодой козлик Бронеславы? Постучала по батарее молодой соседке, та ответила условным «заходи, не сплю». Галя зашла и выяснила, что это не старый козёл Анечки, а молодой козлик Бронеславы.

Когда за кавалером зарылась дверь, Галочка выпорхнула из комнаты и встала немым укором на пути Бронеславы.

– И что же это такое получается, Бронеслава Яковлевна? Я прилетаю из рейса, а на меня из туалета выпадает мужчина! – Галя выдохнула дым в зардевшееся личико примы.

– Это же кому рассказать? У меня, между прочим, ребёнок подрастает! А тут разврат прямо в отдельно взятой квартире!

Бронеслава пыталась держаться с достоинством. Стояла с прямой как доска спиной, этакая «цирлих-манирлих»:

– Ну, во-первых, ребёнок ваш не дома, а неизвестно где, а во-вторых, ко мне что, гости не могут прийти?

– Но ваши гости гадят в туалете, который убираю я. Значит вы, Бронеслава Яковлевна, достаточно пожилая женщина, чтобы быть освобождённой от уборки квартиры, но всё-таки, недостаточно пожилая для того, чтобы отказаться принимать у себя любовников?

Бронеслава горела огнём стыда и ненависти, ссора грозила перейти в склоку, но вмешалась Анечка. Затащила обоих в свою комнату, выставила на стол бутылку подаренного ей французского коньяку «Хеннесси», и соседки тихо остывали, смакуя невиданного вкуса коньяк. К концу бутылки никто уже и не вспоминал об утреннем происшествии, а Галя пускала в потолок густые кольца дыма.

С этого дня жить стали по-настоящему дружно. Галка курила, где хотела, к Бронеславе два раза в неделю приходил кавалер с ночёвкой. Анечка проверяла тетрадки и готовилась к урокам не в своей комнате, а на кухне – там было веселее.

Галя летала в разнообразные страны, а её сыночек уже не ходил в круглосуточный садик, а оседал во время Галочкиных полётов на антикварных диванах Бронеславы. Всё было «чики-чики». Но иногда солнце дружбы, всё же, закатывалось за горизонт.

Когда Бронеслава бывала не в духе, она плавно превращалась из Одетты в Одиллию. (Смотрите «Лебединое озеро» Петра Ильича Чайковского). Там, правда, Одиллия канала под Одетту, но как говорится: от перемены мест слагаемых.

В такие дни экс-прима гремела на кухне чайником, пинала соседские столики, обзывала милых её сердцу девочек неряхами, а любимицу Галочку и того похлеще. Галочка недоумевала и очень обижалась.

Анна объясняла ей многое из мира сказок и принцесс, объяснила и это. Вообще, Аня знала так много интересного, что поражала подругу широтой своего кругозора и многоплановым познанием мира.

Галочка еле-еле заканчивала иняз и книг, кроме учебников, практически в руки не брала. У неё были такой потрясающей красоты ноги, что книги ей были ни к чему! Лишними были при таком теле и ногах книги! Но, тем ни менее, подругу слушала, не дыша.

Проходило время, вернее не время, а какой-то один безумный вечер, и Бронеслава опять вставала чуть свет, чтобы испечь блинчики для Анечки, прежде чем отпустить её в школу к бандитам этим перестроечным. Так она называла детей нового времени. С новой властью у неё были свои счёты. Хотя старая власть тоже не мёдом одним потчевала. Ей было всего-то ничего – сорок семь лет. На пенсию она вышла в тридцать восемь, хотя могла ещё танцевать своих Одетт и Жизелей.

Преподавала танец, и довольно успешно, пока не пришли эти в малиновых пиджаках, которым надо было, чтобы не только преподавала, но и ещё и давала! Бронеслава, может и осчастливила бы кого. Но кому это надо? Сорокалетняя любовница сомнительной красоты? И получается, что ни те, ни другие не нуждались в ней. Никто не подумал о том, что она заслужила в этой жизни больше, чем комната, хоть и самая большая (двадцать один метр), но в коммуналке!

А тут появился кавалер. Влюблённый безоговорочно. Когда он держал Броню в объятьях и согревал ладонями её сухие лопатки, та просто таяла. Опять же, кавалер был не простой, с двухкомнатной квартирой и с военной пенсией. Звал замуж, сулил. Бронеслава не спешила. Она наслаждалась свалившейся на неё любовью.

Жизнь, до встречи с Ильёй Иосифовичем её не баловала. Смолоду, гастроли, быстрые романы, которые ничего кроме пустоты в душе не оставляли. Обычно где-нибудь на выезде закручивался блистательный блиц-роман. За три – пять дней справлялись. Тут тебе и страсти берберские, и уходы, и расставание навек.

Как-то сама жизнь откладывалась на потом. А где это «потом»? Кто его видел? Вот и Броня это волшебное «потом» не увидела. Годы пролетели: ни семьи, ни детей. А тут подполковник в отставке. Вдовец. Дети выращены, пятьдесят три года – мужчина в самом акме!

На будущее, если карта ляжет так, как думается, она уже обещала написать дарственную на комнату Галочке (за умеренное вознаграждение). Приватизация у всех была в полном порядке.

Времена настали такие, что дарственная решала все проблемы, а там, может, найдётся порядочный человек, женится на Анечке. Анечка освободит комнату, конечно, тоже за вознаграждение, и Галочка станет обладательницей, ну просто сказочной квартиры!

И, правда! От людей стыдно, Анечка! При такой красоте и без никого! Без никакого видимого мужчины! Это же кому рассказать? Срам один! Господи, прости!

Бронеслава выдёргивала из недр просторного японского халата длинный мундштук, вставляла в него тонюсенькую пахитоску, щёлкала зажигалкой и с видимым удовольствием затягивалась. Аня тихо оседала на краешек табуретки. Оказывается, все строгие запреты ничто – дым, которым теперь уже в лицо Анечке кадила Броня.

Теперь можно всё: пить, курить, водить мужчин, а также выходить замуж и убираться на мужнину территорию. Ловко устроились эти две новоявленные подружки! Учитывая то, что Галочка была раньше только её, Анечкиной подружкой, становилось обидно и сиротливо.

Между тем, Галочка не была избалована судьбой. Первый её брак только с натяжкой можно было назвать неудачным. Это был брак просто нелепый и изматывающий душу. Галя вышла за одноклассника, дурака набитого. К тому времени, когда в её животе уже нахально бил ножкой мальчуган, брак полностью развалился.

Приходила мама, предупреждала, чтобы Галочка на неё не рассчитывала. Молодящаяся мамаша Галочки находилась в процессе перманентного развода с мужем, отчимом Галочки. Грядущим внуком заниматься ей было некогда. И почему в доме такой бардак? Чем Галочка занимается в свободное от полётов время? Она плохая жена, не говоря, что дочь плохая, ещё и сестра для старшего брата не из лучших. По всему видать, и матерью Галочка будет никудышней.

Эти несправедливые обвинения просто культивировались в семье, и скоро ярлык плохой жены приклеился к Галочке намертво.

А Галочка тем временем закрутила лихой роман с лётчиком. Получается, служебный роман. Лётчик был как из кино. Красавец, блондин, но женатый. Говорил, что жену не любит, а любит Галочку, у него обстоятельства, конечно, но Галочка умная, она всё поймёт. За то потом, они с ней вместе по жизни и всё в таком духе. Он оборачивал её в слова, как розы оборачивают в целлофан: трепетно и аккуратно, чтобы не замёрзли.

Все его слова про любовь и про их будущее звучали для Галочки, как Песнь Песней. Она так и думала, что «прямщас» он понесётся разводиться с постылой женой, и наступит её, Галочкино время царствования в душе киношного пилота.

Как бы ни так! Но он отсыпался на Галочкиной мраморной груди, утром бросал на прощанье: «Я позвоню!» И – тишина. Потом возникал как бы из ниоткуда, и всё шло по новому кругу: «Люблю, куплю, улетим…»

Тайм аут в романе был дан ей лётчиком только на время декретного отпуска по уходу за ребёнком. Когда же Галочка вернулась к небесной своей профессии, роман продолжился с новой силой, набирая обороты.

Галочка тонула в своей бесперспективной любви, мама не вылезала из артистически исполняемых инфарктов, муж недоумевал. Куда она, эта дура бежит от своего счастья? Но нельзя насильно сделать человека счастливым, он же пытался её осчастливить, переламывая через колено.

Галю стыдили, а она билась в лихоманке своей любви и слышать никого и ничего не хотела и не могла.

Галочка подала на развод. Она уже привыкла к своему ярлыку: плохая мать, плохая жена, плохая дочь и подруга тоже из рук вон, плохая, а сестра так, впрямь, никудышняя.

Она существовала и билась в тенетах своей неправильной любви в статусе, которым наделили её родственники и подруги.

Но как только родственников и подруг клевал в задницу жареный петух, они пунктиром тянулись к ней. Хотя всем им надо было в другую сторону. Но обплакав и обкурив её маленькую кухоньку, они, выйдя от неё, шли в нужную сторону, как будто получили от «плохой» направление.

Подруга к гинекологу, мама к адвокату, а братик прямиком к наркологу. А она оставалась одна с сыночком, и с мужем – дураком. Без никого, в статусе плохой матери, которого никто не отменял, и убирала до поздней ночи свою квартиру от оставленного гостями печального срача.

Галочка начала беспардонно врать. В узор её лжи были вплетены друзья, коллеги и даже рабочий график полётов и много чего ещё интересного! Галочка заметала следы.

С разводом решила повременить. С любовью неизвестно, что ещё нарисуется, а Вадим здесь, рядом и всегда к её услугам! И это странное поведение с её стороны, учитывая то, как она стойко и честно ненавидела своего мужа, законопаченного в своём собственном «я», как муха в янтаре. В самом воздухе их семьи осязалась взвесь ненависти и пресыщения.

И вот два года назад с мужем она всё же развелась, честно разделив жилую площадь и, волею судеб оказалась в одной из комнат их квартиры. Сразу после развода и лётчик растаял в небесной дали, как след от реактивного самолёта. Странно, но Галочка не убивалась особо. Ей было хорошо и уютно одной с сыном, с двумя новыми подружками-соседками.

Вражда с Броней, сказочным образом трансформировалась в любовь до гроба. Галочка научилась прямо и отчётливо держать спину, а Броня эффектно размахивать мундштуком перед носом слушателя.

Главной задачей Брони и Ильи Иосифовича, было удачно выдать замуж Галочку и Анечку. Галочку оставить при квартире, а Анечку вынести за скобки, но удачно вынести. И в этом не было никакого предубеждения против Анечки. Были житейская мудрость и опыт. Поскольку Галочка – невеста с довеском, то и приданое у неё должно быть соответственное. Но, Анечка! Это же чудо что за девушка! Высшее образование, приятная наружность. За такую необыкновенную девушку не мешало бы ещё и приплатить!

Необыкновенная девушка сидела в комнате и оформляла электронный дневник. В электронный дневник двоек Анечка не ставила никогда. Рисовала точку. Предупреждала. Паче чаяния, точка обращала на себя внимание, и её балбесы к концу четверти обязательно подтягивались.

Сегодня она ещё рассылала приглашения на родительское собрание. Собрание это было «ноу-хау» Анечки. Она решила собрать учеников и родителей вместе, чтобы поговорить по душам не за спинами детей, а так сказать, в семейной обстановке. До неё в школе этого не делал никто. Мероприятие рискованное, о чём неоднозначно её и предупредила директриса.

Анечка волновалась. Вышла на кухню приготовить себе чаю. Там хлопотал у плиты Бронькин Илья. Готовил что-то немыслимое и очень грузинское. Запахи расстилались божественные. Готовить Илья любил. Но поговорить за жизнь любил ещё больше, чем готовить. Причём, и слушателем был отменным, что среди любителей поговорить встречается редко. И вот сейчас, узрев Анечку, Илья Иосифович сразу затараторил:

– Анечка! Я вас умоляю: не перепивайтесь чаем! Буквально через двадцать минут я жду вас с Галочкой к нам в гости. Мы с Броней будем вас угощать!

Илья напомнил ей, что сегодня ровно год, как он встретил свою Броню. И по этому поводу вся их квартира будет сегодня пить вино и есть неземные яства. Анечка смешалась.

Она ничего не имела против Ильи Иосифовича. Но старалась реже с ним сталкиваться. У Ильи был один маленький, но очень досадный недостаток. Он невнимательно застёгивал брюки. И ширинка то подмигивала не застёгнутой пуговкой, а то и вовсе, из неё кокетливо выглядывал уголок рубашки. Аню это крайне смущало. Но надо было идти, чтобы не обидеть Бронеславу. Аня решила зайти за Галочкой и Славиком.

Из Галочкиной комнаты не доносилось ни звука. Анечка интеллигентно постучала – тишина. Посомневавшись самую малость Аня зашла в комнату. На диване в обнимку спали Галя и маленький Славик.

На столе лежала книга «Воры и проститутки», из чего вытекало, что Галочка прислушалась к совету подруги и потянулась к прекрасному. Анечка открыла книгу и через три минуты невнимательного проникновения в материал, поняла, что книгу необходимо незамедлительно сжечь.

Что-что, а понимать и видеть хорошую литературу Аня умела. Она ещё в студенческие годы совершала набеги в Питер, тогдашний Ленинград, в знаменитый «Дом книги», в бесчисленные букинистические на Невском. Главной целью поездок было «поохотиться на редких книг и изданий», попасть в «Эрмитаж», вечером прошвырнуться по Невскому и окончательно приземлиться в «Севере». Анечка тяжело и безнадёжно вздохнула.

– Вставай, Галя, мы с тобой приглашены в гости к Броне и Илюше. У них сегодня годовщина любви! Собирайтесь, пойдём вместе. Да! И что ты читаешь, Галя? Это же уму непостижимо: «Воры и проститутки»! Я тут пролистала – это же образец того, что читать не надо.

– Тебя не поймёшь, Анька! То ты кричишь, что я тёмная и не читаю. То – это читай! Это не читай! Мне же надо самообразовываться!

– Но не таким же варварским методом! Есть прекрасная литература. Почему именно «Воры и проститутки»? Причём, в таком жалком изложении. Одевайтесь, заходите за мной. Я тебе подыщу что-нибудь удобоваримое для чтения. Кстати, как одеваемся? Наряжаемся или где?

– Наряжаемся! – счастливо засмеялась Галочка.

Вечер в компании Брони и Ильи Иосифовича прошёл упоительно. Броня была неотразима. Королева Елизавета – не меньше! Тонкие запястья трепетных и нервных рук, лицо с выразительной мимикой. Не такая она уж и древняя, эта Броня! И как-то сразу поверилось в рассказы самой Брони о том, что в младые свои годы она так умела взглянуть на мужчин, что они валились ей в ноги подстреленными рябчиками.

Дресс-код Броня соблюдала строго. Могла из кухни сразу пропутешествовать на приём в любое посольство мира. И там блистать и соответствовать! Славик называл Бронеславу по домашнему, просто и незатейливо: Броня! и «ты». Все были счастливы.

Илья Иосифович произносил тосты, выглядел под стать Броне, феерически. В красивом кашемировом джемпере и в джинсах. Было интересно: какие взаимоотношения у Ильи с джинсами? Аня незаметно скашивала глаз в район гульфика распорядителя праздника. С джинсами всё было в полном порядке. Змейка ширинки остановлена ровно на половине пути. В разгар веселья Броня принялась выпытывать у Анечки про её творческие планы на будущее.

Бронеслава надыбала уже давно: что-то там Анечка кропает на своём «Ундервунде», (так Броня называла компьютер). Она тихонько подползала к Анечке из-за спины. Но Анечка тоже не лыком шита! Ни разу Броне не удалось прочитать ничего, кроме слов рамочке «Сохранить изменения?» и трёх табличек: «Да», «Нет», «Отмена». И всё исчезало, как и не было вовсе.

– Напрасно ты запираешься, деточка! Броня очень – таки может быть тебе полезной. У меня есть кое-какие связи в литературных кругах, и я могла бы…

– Не стоит об этом говорить, Бронеслава Яковлевна! Ничего интересного. Так, графоманские всполохи!

Аня не любила говорить на эту тему. Это было её и только её. Но почему-то, именно в подпитии, все кто знал о её несмелых пробах пера, обещали всевозможное содействие и авторитетную поддержку. Поначалу Аня ловилась на эту приманку и даже сторожила у телефона обещанные звонки, но скоро поняла, что все эти обещания, лишь дань вежливости и проявление заинтересованности на один конкретный вечер.

Люди, вообще, неохотно верят в талант человека, находящегося от них на расстоянии вытянутой руки. Анечка точно знала про себя, что и умна, и талантлива, но вот внешность: легкомысленный курносый носик, полная доступность в общении и эта просто неприличная её смешливость, смазывали интеллект с лица напрочь.

В гении проходили дамы с демоническим взглядом и склонностью к истерикам, а в Анечкино дарование верилось как-то условно: ну, случайно, ну написала хороший рассказ, а что дальше?

Страсти по славе уже не крутили ей по ночам мозг, не выворачивали душу. Сочиняя свои нехитрые рассказики, она просто отдыхала душой и разговаривала с лучшей частью себя. Этого ей было достаточно. Пока достаточно.

Разошлись далеко за полночь. Но Анечка даже была рада. Не было времени для волнений. Не надо всю ночь ворочаться и думать о том, как пройдёт собрание. Сейчас в душ и спать! Но уснуть Ане долго не удавалось. Она передумала, казалось, все свои горестные думы. Вспомнился неудачный короткий брак.

Выходила замуж Аня по любви. На мужа смотрела, распахнувши рот. Родители обеспечили молодых жильём. Весь свадебный антураж, а, главное – атмосфера вокруг этой красивой пары говорили о том, что брак обещает быть счастливым и прочным. И жених с невестой так же думали.

Но, не прошло и полугода, как молодые начали открывать друг в друге, кроме островков удовольствия, проплешины тяжёлых и не всегда приятных привычек. Ну а пробелы в образовании любимого Анечку сводили с ума.

Анечка начала хандрить, пыталась объяснить мужу, что у неё болит душа, у неё смятения и всяческие метания. В тонких материях муж разбирался плохо, можно сказать, совсем не разбирался. И то, что у его жены болит душа, это было непонятно совсем. Ну, нога болит, рука! На худой конец-голова. Но душа? Кто её видел, душу эту? И где она находится?

Анечка гасла и не протягивала уже к нему свои трепетные руки. Здесь бы мужу призадуматься самое время, но сердце ему ничего не простучало, и он делал промах за промахом.

С профессией тоже не попала в яблочко. Мечтала поступить во ВГИК, стать хорошим сценаристом, но мама отсоветовала, и Аня, враз испугавшись маминых прогнозов, поступила в педагогический. Стала преподавателем ненавистной ей географии, но не озлобилась, а как могла, украшала своим оптимизмом и жизнелюбием школьные уроки. А в душе бушевали Ахматова и Пастернак, водил по тёмным аллеям Бунин, и взрывал мозг Булгаков.

Ровно в три часа дня Анна Сергеевна открыла классное собрание, которое должно было обозначить собой новую веху в истории педагогического образования их школы. Это в лучшем случае, а в худшем, Анечка, видимо, приобретала полную свободу от классного руководства, а может и от мук преподавательской карьеры вообще.

Волнение сконцентрировалось в кончиках дрожащих пальцев, и в несколько осевшем голосе. А в основном, выглядела Анечка представительно и внушала доверие.

Бухая стульями, расселись родители и дети, буквально друг у друга на головах. Проблемы обсуждались темпераментно, но с соблюдением некоторой субординации. Анечка давала высказаться своим подопечным, внимательно слушала родителей и как-то ненавязчиво, но твёрдо вела всё к общему знаменателю на благо школы и их конкретного класса. Всё шло великолепно. Без сучка и задоринки. Расслабленные дети, доброжелательные взрослые. Анина душа ликовала.

– А теперь, дорогие мои друзья, я хотела бы услышать лично ваши пожелания по укреплению дисциплины нашего класса. К сожалению, мы в этом смысле, не самый передовой класс!

И тут, Анечка поняла, что пришла её погибель. С предпоследней парты, извиваясь всем телом и подпрыгивая, тряс поднятой вверх рукой неугомонный Гунзер. Это было началом позорного конца Рыжий в медь, Гунзер прекрасно сочетал в себе две ипостаси: забияки и ябедника. Сегодня он был в своей стихии. Сегодня был его звёздный час! Он в отчаянии тряс согнутой в локте рукой, приговаривая:

– У нас Танька Филимонова постоянно списывает! И все ей дают списывать! А вот ещё что я вам расскажу…

Анна Сергеевна пребывала в тихой панике. Долгожданное, новаторское собрание родителей вместе с их чадами грозило превратиться в дешёвый фарс. Гунзер успевал раздавать подзатыльники, рвать косички и тут же выстреливал новой ябедой:

– А Володя зимой в девочек снежками бросал, и ещё я вам расскажу про него…

Аня замерла, понимая, что Гунзер сейчас расскажет о случае курения того же Володи в туалете. Тогда Аня серьёзно поговорила с белобрысым Вовкой и никому ничего не рассказала, а должна была доложить, взять на заметку. И тут раздался спасительный голос мамы Саши Гунзера:

– А ты про себя расскажи, Саша! Про себя!

На мгновение рыжий Гунзер опешил, но быстро оправился и с геройским вызовом выдохнул:

– А я и про себя скажу! Скажу! Он, Володька и в меня тоже снежки бросал!

Весь класс, включая родителей, сотрясло в гомерическом хохоте! Быстрая на смех Анна Сергеевна с великим трудом взяла себя в руки, но последняя преграда отчуждения была смыта общим смехом, спасительным чувством юмора родителей и немой благодарностью детей.

Анна Сергеевна умудрилась рассказать обо всех проблемах класса, не предав ни одного из своих подопечных. Все у неё были хорошие и перспективные, ну если только самую малость подтянуть физику, аккуратнее быть в выполнении домашних заданий. Со стороны родителей образовались даже чёткие обещания по летнему ремонту класса. Это уже было полной и безоговорочной победой Анны Сергеевны. Путь от школы к дому был триумфальным. А дома новость. Да ещё и какая!

Влюблённая Броня давно чувствовала недомогание. Все эти женские штучки-дрючки она связывала в своём воображении с подкрадывающимся климаксом. Поскольку слово «климакс» ассоциировалось в её затуманенных любовью мозгах со старостью, то Илюше об этих её болячках знать было не положено.

Когда стало совсем невмоготу, побрела к гинекологу. От врача вышла в ошарашенном состоянии полнейшего счастья. С ней приключилось чудо, и она оказалась беременна впервые за свои сорок восемь бесперспективных лет. От растерянности Броня позвонила старинной подруге и на всех парусах понеслась к ней.

Подруга была ещё из тех, давних и грешных времён. А Броня, на минуточку, забыла, что та ещё по совместительству змеюка подколодная. Приняла подколодная её сообщение сразу в штыки.

– Ты ополоумела что ли, Бронька? Куда тебе рожать? И кто отец? Престарелый ловелас! Он же сбежит от тебя при первом же намёке на ребёнка. Ты думаешь, он бы себе помоложе не нашёл? Он тебя выбрал, как самую безопасную! Ну не за красоту же твою, действительно, он за тобой пошёл? Ты сама-то понимаешь?

– Он очень любит меня, Светочка! Это ты напрасно. Он рад будет…

– Как же! Рад! Ты в зеркало на себя давно смотрела, молодица ты наша?

Светочку передергивало то ли от ненависти и злобы, то ли от отвращения. Про зависть Броня подумала позже, когда морально уничтоженная выкатилась из квартиры подружки подколодной. Бронеслава уже поняла, что совершила ошибку, прибежав к подруге молодости через сто лет, да ещё с таким известием.

Всю молодость она прожила в обнимку с женской завистью. И в свои почти пятьдесят очень удивлялась, что зависть стареет гораздо медленнее, чем сами люди, в частности, женщины. Отравленная не иссякающей завистью кровь алела на их дряблых сморщенных щёчках. А она, свежевлюблённая дурочка, ничего этого не замечала.

Подруга очень постарела за те годы, что они не виделись. Глаза как будто выцвели, рот лёг на лицо скорбной подковкой, и в сочетании с жабо из шейных складок, она, уже была никакой никому не конкурент. А тут Броня вся на винте с молодёжной проблемой. Вот ту и скрючило в рогожку.

Броня бежала домой знакомыми улочками, проклиная себя за этот глупый визит через сто лет после молодости и совместных гулянок. Кто ей эта Светка? Тьфу на палочке! Куда понеслась, когда у неё есть искренняя и любящая Галочка, рассудительная Анечка? Куда побежала, дура старая, ошалевшая? Броня на всех парах летела к дому.

На кухне Галочка перебирала холодец. Что-что, а готовить Галочка умела. Броня ошарашила её новостью прямо с порога. Галина застыла с разливной ложкой в руке. Началось что-то несусветное. На крики и слёзы из комнаты выбежала Анечка. Смысл случившегося в неё входил, но не доходил. Мозг отказывался работать в направлении: у нас будет ребёнок.

Когда до Анечки всё же дошло, что произошло, началась безудержная вакханалия чувств. Удивление, радость, испуг! Говорили все разом, друг друга не слушая, а просто выплёскивая эмоции. Когда всё утихло, стали звонить Илье. Позвонили и сообщили, что дома ЧП, срочно приезжай!

Прилетел Илья с другого конца города в течение сорока минут. Видать, на такси. Ему тоже долго пришлось объяснять, что он из статуса дедушки шагнул в папы. Реакция была бурной и яркой. Целовались все. К вечеру собрали стол. Ели, пили, пели, прославляли Броню.

И посредине всего этого празднества Аня вспомнила, что сегодня должна была обедать у мамы. Пятница – это святое. Обед у мамы можно было пропустить только в случае чрезвычайном, как то: собственная внезапная кончина. А тут не пришла и даже не позвонила. Аня тихонько пробралась в коридор к общему телефону и с замирающим сердцем набрала мамин номер.

Мама ответила голосом снежной королевы. Её «да, я вас слушаю» ничего хорошего Ане не сулило. Пошли долгие и нудные выяснения отношений, настроение упало резко и безвозвратно.

Ну почему у неё такая мама? Хорошая, если смотреть на неё с точки зрения учебника по педагогике. И совершенно не годящаяся для души и простых тёплых отношений. Сегодня мама откровенно хамила и разговаривала с дочкой менторским тоном.

Вообще, сколько Анечка себя помнила, мама ей всегда была недовольна. После школьных концертов заявляла, что Аня слишком громко пела, выделялась из хора, а этого делать нельзя. Когда читала стихи, то слишком тихо, неслышно было из зала. И этого нельзя. Надо быть со всеми в упряжке, но не выбиваться.

Мама была из тех, набивших оскомину благополучных дам, которые всё знали про жизнь и всегда и во всём были правы. Они вынимали из своих сундуков нафталиновые норковые шубы, к ним шляпки «таблеточка» или, на крайняк, «кубаночка», выходили в свет и вели себя соответственно пушкинской столбовой дворянке.

И вот они стояли в своих шубах в пол и махали в такт словам наманикюренным пальчиком, обосновывая свои нотации фразой: «Я старше и мудрее вас!». А на счёт мудрее было, ой как спорно!

Аня вообще, давно пришла к выводу, что мудрость даётся человеку в дар от Бога. Как красота или талант. И если этого нет, так ни за какие деньги и не укупишь. Никакое высшее образование и никакие самые – рассамые умные книги здесь не помогут. Аня ни в коей мере не была мракобесом! Нет! Образование необходимо. Без книг жить неинтересно, но… Без простой человеческой мудрости всё это не даёт всходов, пропадает втуне.

И человек может прожить вполне достойную жизнь, тихо сойти в могилу на склоне лет, провожаемый скорбящими и любящими родственниками, так и не поняв, почему нельзя читать чужие письма, и почему надо стучать в чужую дверь, даже если она чуть приоткрыта. Для него тайна сия так и останется за семью печатями.

Молодость беззащитна от хамства и несправедливости отсутствием опыта и полной неожиданностью приговоров моралистов. Их слова бьют тебя рогаткой сотворённой из двух жестоких пальцев – указательного и безымянного прямо в печень. А ты растерян и нем. Нет ни опыта, ни бойцовской готовности моментально отреагировать и защитить себя.

И полжизни, пока не набьёшь шишек и не наберёшься опыта и жестокости, ползаешь по земле полу – раздавленным тараканом, с душой изверченной, как будто хромой чёрт копытом намешал.

Но маму Аня любила. Любила со всеми мамиными глупыми тезисами и невыносимыми амбициями. Судорожно вздохнув, Аня аккуратно положила трубочку на рычаг, решив маме, против обыкновения, не перезванивать и поплелась продолжать посиделки в Бронину комнату.

В одиннадцать вечера, когда Аня с Галочкой мыли на кухне посуду, в тишину врезалась трель телефонного звонка. Звонила мама! И приглашала Анечку завтра на обед, даря тем самым ей прощение. Настроение взметнулось вверх бешеной ртутью.

Но мама была бы не мама, если бы Ане всё так гладко сошло с рук. Всё не могло окончиться лишь приглашением на обед – типа: вернись, я всё прощу! Мама обладала замечательной способностью отравлять людям жизнь по мелочам (и не только).

Анечка всегда, уже будучи замужем, выкраивала время, чтобы забежать к ней на чашечку кофе, расслабиться поболтать, потом успеть в магазин и по делам. Прийти домой вовремя и уже после всего втянуться в рутину семейной жизни.

И вот она договаривалась с ней по телефону о встрече и уже била ножкой в нетерпении, как вдруг выяснялось, что по дороге хорошо бы Анечка купила сливок, хлеба, корм для кота и какой-нибудь ещё пустячок. У Ани падала душа, её зовут, приглашают даже, но не хотят, ну никак не хотят, чтобы шла она порожняком!

Анечке приходилось грузиться уже перед долгожданным свиданием. Брать заказанные мамой продукты, брать для себя (не стоять же в очереди по второму кругу)! Потом с полными сетками тащиться в гости, там выгружаться по списку и со своим барахлом тащиться обратно.

То есть, ни летящей тебе походки, хотя бы в один конец, ничего, что могло бы намекнуть, на праздную свободную и элегантную в своей неторопливости женщину. Но это ещё был не конец.

Когда Анечка, уходила и стояла уже в дверях, мама подавала ей конвертик и просила по дороге (ну разве это трудно?) бросить письмо в почтовый ящик. Только, пожалуйста, не забудь! Это очень, ну просто очень важно! И Аня летела, помнила про письмо до самой остановки, но приезжал её автобус, и она пулей пролетала мимо почтового ящика.

Дома на неё сразу наваливались обязанности: стирка, готовка. А вечером, уже буквально падая с ног от усталости, она натыкалась на белый конверт. Сердце подскакивало за грудиной как бешеное и – всё!

Остаток вечера, который можно было поваляться на диване с книгой, изредка поглядывая в телевизор, был окончательно испорчен. Голова была забита только тем, что завтра с утра надо бежать опускать важное письмо. И не дай Бог забыть!

Вот и в это субботнее утро раздался звонок. Мама просила по дороге захватить сыра с плесенью (грамм триста – не больше) и пару пакетов сливок. Да! Сахар! И можно ещё порошок стиральный, большую пачку. Пожалуй, всё. Жду! Этот порошок лишил Аню последней надежды на элегантность, и она отправилась в комнату, выпрыгнула из сногсшибательного яркого сарафана и влезла в унылые джинсы и футболку. Что и говорить? Умела мама испортить настроение.

Но рулетка удачи уже была запущена судьбой, и обед у мамы прошёл в тёплой дружественной обстановке. У дверей мама не впихивала в руки спешные депеши, а, напротив, подала аккуратный конвертик, и словами (ну это же мама!):

– Купи себе что-нибудь приличное. Лето на носу. Может сарафанчик какой-нибудь весёленький, туфельки. А то ходишь в джинсах и футболке этой мерзкой. А ты ведь у меня красавица!

И мама потрепала Аню рукой по пшеничным волосам. Ну и потрепала? И что здесь такого? Но Аня, Анечка-то знала что здесь такого. Это мамина рука ей говорила: «Я люблю тебя, Анечка! Я люблю тебя, доченька!»

А у доченьки, между тем, состоялся разговор в кабинете директора. После феерически проведенного классного собрания Анна Сергеевна взлетела в рейтинге школы в самое поднебесье. И Алла Захаровна, то бишь, директор, решила использовать Анечкин потенциал на благо школы.

– Анна Сергеевна! Я хочу сделать вам хорошее предложение. Вот вы у нас заняты только двадцать пять часов в неделю. Это неправильно.

– Но у меня же ещё классное руководство, Алла Захаровна! – Аня почуяла подвох.

– Ай, бросьте, Анечка! Классное руководство не занимает так уж много сил с вашим талантом общения с подростками. Вам нужно отрабатывать двадцать часов в неделю. География не в силах их заполнить. Я хочу послать вас на краткосрочные курсы повышения квалификации.

Школьная программа постоянно совершенствуется. Мы идём вперёд семимильным шагами, оборудование в классах у нас первоклассное. А вы, Анна Сергеевна, остаётесь как-то в стороне от всех этих новшеств.

– У нас нет преподавателя по человековедению. Вы быстро разберётесь, конечно, справитесь, и после каникул, в сентябре я вас поставлю в график.

На душе заскребли кошки. Домой Аня возвращалась в полной растерянности. Что это за человековедение такое? Анатомия? Психология? Нравственный аспект? Душа стонала, а разум требовал ответа. И что может изменить в укладе их школы этот предмет? Ведь годами, несмотря ни на какие компьютеры, айпады и прочие, само зерно педагогики оставалось прежним. Уборщица выгоняла из туалета мальчишек «шваброй по спине».

Дома Броня собирала необходимые вещи для переезда на территорию Ильи. Они уже подали заявление в ЗАГС, и ребёнок обещал родиться законнорожденным. Броня порхала бабочкой, трещала без умолку, мешая Ане сосредоточиться на главном.

Когда дверь за Броней и Ильёй захлопнулась, Аня присела к компьютеру. Понадобились не более полутора часов, чтобы Анечка поняла, что не будет заниматься этим шаманским человековедением ни за что и никогда.

Бездарный учебник, не продуманные, ничем не аргументированные вопросы и ответы. Всё скучно, халтурно и никому не нужно. Она не понимала, кому понадобилось так раздробить морально-этические и философские проблемы человека на неграмотно составленные вопросы и ничем не аргументированные, надуманные ответы. Для того, чтобы это понять, не надо было быть семи пядей во лбу. Вывод был прост: учебник составлял лентяй и бездельник.

Аня решила спокойно прожить долгожданное лето, а в сентябре отказаться от курсов, а там как сложится! Уж такую работу она найдёт всегда. Жалко расставаться с ребятишками, но ещё не факт, что Алла Захаровна выставит её за дверь.

Вечером вернулись Броня с Ильёй, пригласили Анечку на чай. Окончательно к Илюше Бронислава ещё не переехала, а бродила от дома к дому. Аня подозревала, что Броне нравятся эти путешествия с обозначением двух своих пространств. Скорее уже родила бы что ли! Утихомирилась бы у своего Илюши, и с концами.

Галя была в рейсе, Славка у бабушки. Такое случалось редко, но всё же, иногда бабушка на пару дней Славика брала к себе.

За столом Илья долго прокашливался, а потом приступил к главному, к тому зачем Анечка и была приглашена. Оказывается, у Ильи припасён для Анечки очень выгодный жених. С квартирой, с машиной и очень хлебной работой. Сева, так зовут племянника, компьютерщик от Бога. Ему неполных тридцать лет, воспитан как лорд, красавец необычайный. Женат не был никогда.

– Что-то я не совсем вас понимаю, Илья Иосифович! Если он такой сказочный принц, так что же ищет невесту таким варварским методом? Перед ним интернет как на ладони!

– Сейчас вообще, куда ни плюнь – в программиста попадёшь! Причём, если программист, то обязательно гениальный, от Бога! А сам компьютер и интернет этот от кого? Неужели тоже подарок с небес? Как-то больше интернет тянет в сторону лукавого. Да такой красавец! Душка! Что ж он невесту себе сам не в состоянии найти?

– Анечка! Не горячись. Дело в том, что Сева очень стеснительный мальчик. Он не знает, что я хочу вас ознакомить. Он такой ранимый, даже я бы сказал: несовременный молодой мужчина. С трепетным отношением к женщинам.

– Господи! А я – то думала, что таких мужчин уже нет. Вымерли! А тут такой кусок золота и за что это мне? Галочка что ли замуж собралась, и вам надо меня с рук сбыть? Тут вмешалась Броня:

– Причём тут Галочка? Да, у Гали там наклёвывается на личном фронте… Но дело не в этом. Мы же за тебя болеем. Молодая, умница. При такой внешности, а всё одна и одна… Время летит быстро, Анечка. – Броня намекала на закатный девичий возраст Анечки.

– В субботу мы даём обед. Будут только свои: Илюша, я, ты, Галочка Славик и Сева. Присмотрись. Он хороший мальчик, но у него есть одна проблема…

«Начинается!» – подумала с обидой Аня. Нагло хотят сбыть её с рук, чтобы Галке устроить рай при жизни и норовят подсунуть ей, Ане, какое-нибудь проблемное говно! Ну что за люди?

– Ну и что это за маленький недостаток у моего гипотетического суженого? – наклонилась Анечка к Броне со змеиной улыбкой на устах.

– Видишь ли, Аня! – прокашлялся Илья. – У Севочки проблемы с алкоголем. То есть иногда он бывает подвержен… ну ты меня понимаешь…

– Ничего я не понимаю! – тоном базарной торговки пробасила Аня. – Зачем мне алкаш? Вот уж воистину: на тоби, Боже, шо мени не гоже! Ну, спасибо вам, дорогие мои!

– Ты всё не так поняла, Анечка! Севу спасать надо. И он того стоит! Он замечательный, просто легкоранимый и не приспособленный к этой жизни человек. Он тебя на руках носить будет. Ты только ему помоги. А он тебе обязательно понравится! Вот увидишь!

Броня пыталась за неё цепляться, в смысле удержать. Сначала она подумала, что Анечка надулась не серьёзно, для «блезиру», но приглядевшись, увидела, что лицо Анечки на глазах линяет в лиловый цвет штор, и засуетилась.

Но Анечка уже закипела обидой и разочарованием.

– Надеюсь, не увижу! – Анечка поблагодарила за чудесный вечер и отправилась горевать в свою комнату.

Душа плавала в обиде и смятении. Анечка бухнулась на диван, схватила пульт и включила телевизор. Надо было как-то придушить обиду. На экране двое неистово любили друг друга. «Американцы!» – догадалась Анечка.

Она физически не могла смотреть американские фильмы, особенно когда дело доходило до постельных сцен. Агрессивные женщины, циничные мужчины. Актёры занимались любовью в плену какой-то необъяснимой, не поддающейся никакой критике злобы. Как будто мстили друг другу, и не уставали мстить и буквально глумиться над собой, затягивая акт любви в область фантастического неправдоподобия.

Пощёлкав пультом, Анечка побродила по комнате, зачем-то переоделась в сарафан и ушла из квартиры, хлопнув дверью, чего Броня категорически не переносила. Это было Аничкиным «алаверды» за Севу, которого она уже заочно ненавидела.

Во вторник из очередного рейса вернулась изменившаяся до неузнаваемости Галина. Волосы убраны с шеи, приподняты на затылке. Чёткая линия шеи и плеч. Красавица! Изящная и необыкновенная.

Кого-то она Ане напоминала, но вот на ум никак не шло: кого? Поначалу Анечкина обида отбрасывала лёгкую тень на подругу, но не долго. Пошла распаковка чемоданов, на Аню выпрыгнул круглый браслетик, посыпалось монисто, и обиде пришлось отступить.

В жизни подруги, действительно, произошли счастливые изменения. Месяц назад на Алтае, в городе Бийске была нелётная погода. Вся группа сидела в местном кафе. Там Галя познакомилась с интересным парнем, и у них всё завертелось. Сейчас он срочно продаёт квартиру в Бийске, маленький домик на реке Катунь и уже в июне приедет к ней, чтобы остаться насовсем.

– Как-то быстро у вас всё сложилось. И потом, Галя! Домик в Бийске – это не бунгало в Майями. Ты с этого дома миллионершей не станешь. И что ты о нём знаешь? Я имею в виду не домик, а жениха твоего скороспелого? И что же ты мне раньше не рассказала?

– Ну, как-то робела что ли. Я Броне рассказала, а она говорит: «Молчи пока». Я и молчала.

– Ясно! – коротко бросила Аня. Ну, с Броней всё, действительно ясно, карга старая! Я ей устрою сватовство! Она у меня ещё слезами умоется. Даром что на сносях!

А с Галочкой произошли прекрасные превращения: осанка, поворот головы. Королева! В Аниной голове толкались смутные догадки.

– Галочка! А что ты сейчас читаешь?

– «Сагу о Форсайтах» Голсуорси. Ты же мне сама дала!

Вот оно откуда? Ирэн Форсайт! Чистая Ирэн – ни дать, ни взять! Вот откуда эта причёска, открывающая шею и плечи, это буйство волос приподнятых вверх. Ай да Галя! А ведь похожа и впрямь похожа. Браво, Галочка! И откуда что взялось? Осанка, взгляд то горделивый, то испуганный и загнанный. Вот что может сделать с человеком хорошая литература!

В субботу собирались всей квартирой к Илюше. Броня суетилась больше всех, раздавала советы, подлизывалась к Анечке, хлопотала лицом, но безуспешно. Анечка оставалась холодной и безучастной.

Но знакомство с Севой, тем, ни менее состоялось. Сказать, что Сева был симпатичный то же самое что промолчать. Сева был привлекателен вдоль и поперёк. Симпатия лезла из него, как тесто из квашни, и лицо он носил весёлое и доброжелательное. Аня этому не только не обрадовалась, а как-то даже возмутилась. В её представлении мужчина, которому она намеревалась сегодня же, здесь же дать решительный «отворот-поворот», не имел право на такую блистательную внешность.

Можно было бы не обращать внимания на потенциального жениха, но куда деть фактор личного обаяния? Глаза прикроешь, но уши? Он сыпал остротами, знал все новости. Причём, подносил их слушателю с забавными и точными выводами. В нём гуляли, как сквозняк, острый ум и не заштампованное мышление.

Аня прилегла на шампанское. Конец вечера смазал мудрую Анечкину режиссуру мести, и она приняла предложение Севы посмотреть его квартиру, в смысле послушать хорошую музыку в хорошей дружеской обстановке.

Заказали такси, захватили Броню и Галочку с сыном, довезли их до дома и двинулись в центр города. Севино убежище было именно в центре города, в одном из аппендиксов, ведущих от центральной улицы в тишину парков и аллей. Новострой был дорогой, можно сказать, фешенебельный был новострой. Не каждому по карману.

По идеально выложенным дорожкам подъезжали к башням блестящие, игрушечные в своей безукоризненности, машинки, шлагбаумы открывались и закрывались.

Начальником одного из многочисленных шлагбаумов был холёный чистенький старичок лет шестидесяти. Вежливый, скорый на комплименты дамам, корректно-сдержанный в общении с мужчинами. И откровенно хамоватый с заезжими, если, по его разумению, те не имели право на пребывание и даже гостевание в этом сказочном эдеме. Но Анечку принял благосклонно. Если Анечка ещё держала себя в рамках до дверей квартиры Севы, то уже в самой (двухэтажной) квартире, фактор великолепия ударил её током в две тысячи вольт! Насмерть! И Аня потеряла лицо.

Из динамиков лилась божественная музыка, Сева сыпал остротами и комплиментами, которые отвергали напрочь Бронины жалобы на легко – ранимость и сверхчувствительность мальчика Севы. А Аня наливалась алкоголем с отчаянием перетрусившего камикадзе.

Домой Сева привёз Анечку на такси, прислонил к косяку квартиры, надавил на звонок и растворился в ночи, как только услышал звуки ключей по ту сторону двери. Встречаться с Броней ему в такой ситуации как-то не очень хотелось. На звонок открыла Галочка, за ней подпрыгивала и волновалась пузатая Броня.

В дверях тонкой рябиной покачивалась Анечка. Пьяна она была до изумления. Броня сильно подобрала живот, чтобы Аня могла пройти и заискивающе, учитывая опыт общения с пьяными людьми, спросила:

– Ну что, понравился тебе жених-то?

Анечка нетвёрдой походкой пропутешествовала на кухню и припала к крану с холодной водой.

– Не – а! – икнула Анечка. – Не паанравился ваще!

– А что так?

– Пьяница потому… – и Аня рухнула посреди кухни.

Утро Анечка встретила с мокрым полотенцем на лбу и со стыдным чувством похмелья. Галя принесла холодное пиво и другие лекарства. До вечера Аня промучилась гамлетовским вопросом: было или не было? В смысле окончательного слияния. В конце концов, договорив последнюю бутылку шампанского, они пришли с Галей к обоюдному соглашению, что всё-таки, не было. Под сурдинку Галя выложила ещё раз свои новости, но уже в живописных подробностях.

В итоге получалась, что в июне к Гале приезжает принц на белом коне, и сам весь в белом, с мешком денег и с любовью в сердце. Все будут счастливы, кроме Анечки. Это Аня поняла для себя как дважды два – четыре!

Звонил Сева, но Аня к телефону не подошла, на Броню смотрела с презрением. Можно было подумать, что это не Анечку вчера собирали по частям, а сегодня целый день лечили, а именно Севу.

Хотя Сева-то оказался на высоте: не клят, не мят, вот здоровьем интересуется Анечкиным. Не говоря уже о том, что не воспользовался вчерашней Анечкиной беспомощностью, переходящей в легкую доступность. Но за это Аня возненавидела (этого святого, благородного юношу!) ещё больше.

Она не могла простить Севе своего морального падения. Если бы она могла отмотать назад вчерашний день! Она понадеялась, что с неудачником и пьяницей, Севой разделается на раз!

Недооценила противника, позволила себе налакаться в полной уверенности, что ей, практически непьющей женщине, можно расслабиться в компании с мужчиной, которого она не уважает. И сама попала в капкан, который поставила на него. Надо подальше держаться от этого сомнительного миллионера – алкоголика!

Школьные денёчки подходили уже вплотную к каникулам, когда Аню вызвала к себе в кабинет Алла Захаровна. Трагически-театральным шепотом она поведала Анечке, что до неё дошли слухи. Слухи тум в такси какой-то импозантный мужчина.

Ах уж это пресловутое: «люди видели»! Люди видеть её могли только на перегоне: квартира-шлагбаум. И не удивительно. Престижная школа, престижный дом. Кто-то из богатеньких родителей выглянул в окошко, а там Анну Сергеевну ведут-несут к авто! Круги по воде пошли ещё те. Аня оправдываться не стала. Она решила после каникул в школу не возвращаться. Вела себе независимо, не сказать бы даже, что по хамски, и на прощание, дала директрисе дерзкий совет:

– Как только к вам пришёл доброжелательный ябеда, отложите все дела в сторону, внимательно его выслушайте. И сразу, незамедлительно, начинайте собирать на него досье, чтобы быть во всеоружии, когда он пойдёт стучать на вас.

Учитывая то, что нрав у Аллы Захаровны был страшнее ужаса, расстались они на звонкой ноте взаимного недовольства. Впереди Анечку ждало длинное лето, и поездка в Испанию с одним человеком, который…

Человек, который… появлялся в Аниной жизни раз-два в год. Куда-нибудь возил её отдыхать, а потом успешно забывал об Анечкином существовании до следующего путешествия. Аня давно хотела закончить это бесполезное знакомство, но как-то появлялся соломенный жених всегда во время. Именно тогда, когда Аню накрывала волна неприятностей, метаний и полного душевного раздрая.

В этот раз разведывательные работы начались с мая. Аня, решившая для себя однозначно прекратить отношения, от которых ей было, что называется: ни холодно, ни жарко, неожиданно согласилась на поездку в Испанию: коррида, сиеста и всё такое.

Как раз в мае, Броня уехала к Илье уже на постоянное жительство, оставив во владение Галочки чудесную комнату в двадцать один квадратный метр, окно с эркером и круговой балкон! Мечта, а не комната! Дарственная была написана на Галочку за очень умеренное вознаграждение.

Самое интересное было в том, что Броня, кроме личных вещей ничего не забрала в новую жизнь. В комнате стояли громадные буфеты красного дерева, шкаф с волной, дубовый обеденный стол, стулья на кривых ножках, изящный диванчик и королевская кровать. О всяких горочках и ширмачках можно даже и не упоминать. Печальное очарование вещей наполняло комнату грустным волшебным светом.

Аня и Галочка решили ничего не менять в интерьере волшебной комнаты. Разве что, вынести кровать. Но в пятнадцатиметровую комнату Галочки поставить такую огромную кровать было бы делом, мягко говоря, не скромным. Кровать дружно снесли на помойку, растащили мебель по углам, и получилась довольно симпатичная комнатка в стиле ретро. Она получалась как бы почти общей.

Подружки проводили там вечера, курили на балконе с чашечкой кофе. Читали Анечкины рассказы. Галочка роняла в чашку с кофе хрустальные слёзы и смотрела на Анечку как на божество. Она даже забрала с собой в рейс несколько рассказов. Анечка думала, что подруга будет их читать на досуге. Но Галя в Москве сдала их в издательство, используя свои знакомства и связи. Анечке ничего не сказала. Готовила сюрприз.

Аня оставалась «на берегу» со Славиком, ждала Галку и бегала с ним от мамы к Броне. Потом прилетала Галя, и опять вернулись упоительные вечера на балконе. И всё это закончится, когда сюда ввалится этот таёжный медведь! А в июне приехал жених, и жизнь сразу повернулась к Анечке самой неприветливой частью своего тела. Он не понравился Анечке прямо с порога. На внешность он был не то чтобы «ах!», но и не совсем «ой!». Похож на Мишу Евдокимова, честное слово!

В подарок невесте он привёз беличью шубку. Это было как раз кстати. Эту зиму, хоть она была совсем неубедительной и даже неочевидной, Галочка отпрыгала в шубке а ля: «Храни меня, Христос, в крещенские морозы!». Не шуба, а одна видимость. Галочка счастливо представила жениха подруге, соседке, лапушке, умнице, черти, что и сбоку бантик! Сели за накрытый стол. Жених в основном помалкивал, брызгая по квартире синими капельками глаз.

Уже после третьей рюмки категорически заявил, что всю рухлядь (имелась в виду Бронина антикварная мебель) завтра же утром он вынесет на помойку. Галочка зарделась. Аня пригорюнилась. Таким сверхскоростным образом образовавшаяся молодая семья, отравляла Анино существование двадцать четыре часа в сутки.

Красномордый, так Аня для себя определила будущего супруга подруги, постоянно что-то крушил на кухне или в ванной комнате. Аргументировал это одной фразой:

– Я куплю тебе всё новое, рыба моя золотая.

«Купит он, как же! Много он здесь напокупал, урод тряпочный!» – закипала злобой Аня, но молчала, надолго уходила из дома, шла в гости к маме, бродила по магазинам, выискивая для предстоящей поездки летние наряды.

А тем временем, конечно, с подачи этого «жлоба с деревянной мордой» к Ане стала подкатываться Галочка. Суть её разговоров сводилась к тому, что Ане надо переехать в крайнюю, Галочкину комнату. А то получается, что молодая семья разбросана по коридору, как грибы в лесу. Большая Бронина комната у кухни, за ней идёт Анечкина, а потом уже маленькая Галочкина. То есть Анечка проживает посередине двух комнат одной семьи, разделяя тем самым, раскалывая надвое новую крепкую семью.

А так у Галочки будет кухня, сразу комната её с Юрой, и комната Славика. И где-то там в хвосте (поближе к выходу) Анечкина, в смысле Галочкина комната. И никто никому не мешает. Красота!!!

– А ты не забыла, Галочка, что в моей комнате есть балкон, и она у меня не вытянута как гроб, а квадратная и светлая? С какого такого перепугу я должна отдать её тебе? Не гневи Бога! Единственное, что я могу сделать для тебя лично, так переехать в Бронину комнату. В этом случае коридор практически ваш, и получится почти автономия.

– Но Бронина комната на два метра больше, чем твоя!

– А что тебя смущает? Моя комната больше твоей на пять метров, а не на два, но ты же не против, чтобы я тебе их подарила. Даже если я перееду в Бронину комнату, то всё равно подарю тебе пять метров!

Галочка же считала всё по другим законам арифметики. Она высчитывала из Брониных двадцати одного метра свои четырнадцать, и получалась, что она теряет целых семь метров! Отношения портились день ото дня. Семья была, конечно, в сговоре. Каждое утро Анечка слушала перекличку. Кричали соседи как заблудившиеся в мрачном лесу грибники.

– Славик! Вставай! Слаааааавик! Встаааааавай!

– Мама! Я уже встал! Встааал!

– Иди кушать, Слааавик!

– Идуууууу!

Эта перекличка длилась с утра и до вечера. Анечка уже не чаяла дождаться поездки с не любимым в Испанию. Галочка снова и снова подступала с разговорами:

– Анечка! Ну как ты не понимаешь, что мы мучаемся. Ну, давай, поменяемся комнатами. Ордера переписывать не будем, так что в случае чего…

– В случае чего? – холодела от ужаса Анечка.

– С тобой невозможно, просто невозможно разговаривать!

– Юра! Юраааа! Иди пить чай! Чааай!

Анечка чувствовала себя нелюбимой и лишней, как раскладушка с незваным гостем, втиснутая между супружеским ложем и детской кроваткой. Она всем мешает и все об неё спотыкаются.

«Разменять бы квартиру, вселить им сюда матёрого уголовника и уехать!» – мстительно мечтала Анечка. Она уже почти ненавидела своих соседей. Степень её ненависти выражалась в простых всхлипах:

– Ненавижу! Уеду! Незамедлительно уеду!

К тому времени, когда Анечка собирала чемодан для поездки в Испанию, отношения развалились вконец. Хмурое «доброе утро» по утрам и «спокойной ночи» вечером, да и то, не всегда. На кухню Аня старалась не выходить. Там Юра в трусах доламывал мойку. Через час должен был заехать «который». В дверь деликатно постучали.

– Да! Да! – строго пропела Аня.

В дверь просочилась Галочка.

– Анечка! Ты пока будешь в отъезде, Юра сделает ремонт во всей квартире.

Справедливости ради, надо отметить, что ванна уже блистала новизной, в кухне стояла новая плита с ультрасовременной вытяжкой, двойная мойка радовала глаз. Юрочка вживался в квартиру надолго. Основательно поселился, короче.

– Да делайте вы, что хотите. Я-то тут с какого боку?

– Ты не могла бы нам оставить ключи от своей комнаты? Мы переклеим обои, побелим потолок. Юра паркет отциклюет. Приедешь в чистенькую комнату.

Аня задохнулась в предчувствиях. В голове забилась шальная мысль – никуда не ехать и всё держать под контролем! Выселят! Как пить дать выселят! Снесут мебель на помойку (благо опыт у них уже есть), документы своруют, подписей наставят. И приедет Анечка из Испании полновесным бомжем!

– Ключи я оставляю маме, она будет через день приходить поливать цветы. И не надо ничего в моей комнате трогать без меня. Понятно? – Анечка завела бровь под чёлку.

– Какая ты всё-таки, Анька, сволочь! – И Галя стремительно вышла, громыхнув дверью.

Анечка бросилась к шкафчику, дрожащими руками выхватила из пачки документов драгоценный ордер, запихала его в сумочку, закрыла на два оборота свою дверь и выбежала на улицу ждать машину.

Испания пронеслась по Анечкиным каникулам радостным фейерверком. Прилетели они в Барселону. Поселились в небольшом семейном отеле, но «который» свозил Аню и в Ибицу, и в Пальма де Майорку на карнавал. Колоритная, сказочная страна очаровала Аню.

И это было удивительно. Потому что главные достопримечательности Испании – коррида и сиеста просто сводили её с ума. Корриду она видела только один раз, зажмурив глаза и закрыв уши. Второй раз её на это кровавое зрелище уже не затащит никто и никогда.

А что касается сиесты, то «который» соблюдал этот ритуал строже, чем фанатичный мусульманин намаз. Два часа среди белого дня они проводили в постели. Но «который» не давал Ане уснуть даже на миг. Его назойливые руки и губы блуждали по Аниному телу. И это было похоже на корриду.

Когда тело молчит, то его просто используют, если не гнушаются и не оскорбляются абсолютной холодностью партнёра. «Который» не гнушался и не оскорблялся… Аня занавешивалась шторками ресниц, и под веками ей улыбался ненавистный Севка.

А вечером они совершали набеги на магазины и лавочки. Аня покупала всё, что видела, а, что не видела, покупал ей «который». Пришлось купить второй чемодан. В Ибице Аня увидела совершенно ошеломительное платье. Померила – длинновато, великовато в груди. Для этого платья нужны были Галочкины ноги и Галочкина грудь. «Перешью!» – подумала Аня, и «который» купил платье.

Броне накупили браслетов, Илье умопомрачительную рубашку, Славику игрушечный пистолет, с которым смело можно было идти на банк. А всяких зажигалок, магнитиков, записных книжечек сувенирных – просто тьма! Гальке и Юрке её – НИЧЕГО!

В августе Аня прощалась с «которым». Он говорил что-то о том, что созвонимся, увидимся, а она стояла и считала секунды до того, когда увидит его опостылевшую спину. С трудом втащив на второй этаж два объёмистых чемодана, с колотящимся сердцем Анечка открыла дверь своей квартиры. На неё сразу пахнуло ремонтом и свежестью. Пол в коридоре был с родни эрмитажному. Куда подевались все выбоинки и шероховатости?

Стены зашиты в деревянные панели, вместо тусклой лампочки в коридоре почти театральна люстра. Аня прошла к своим дверям, но дверь была не родная (косая и щербатая). Дверь была как из рекламных проспектов. Аня уже без всякой надежды вставила в дверь ключ, ключ не проворачивался.

Всё осознав в одно мгновение, Аня присела на чемодан. Дома не было никого. Её выселили! Факт был, как говорится, на лицо. Аня сидела на чемодане и оплакивала всю свою такую нескладную загубленную двадцатишестилетнюю жизнь.

Стоп! Если выселили, то почему не поменяли замок на входной двери? Аня пробежала к Галочкиной комнате. Наверное, её самовольно переселили туда. Закрыта! Дверь закрыта. Нерешительно подойдя к бывшей Брониной двери, Анечка постояла, выровняла дыхание, нажала на тугую ручку новой двери и буквально ввалилась в комнату.

В чистой, пронизанной солнцем и воздухом комнате стояла со вкусом расставленная, её мебель. Всё было не так, как раньше у Анечки, а лучше! В сто раз лучше! Нашлось даже место для спасённых ею, горки и ширмочки.

Аня осторожно прошла на балкон. Пол был выложен весёлой плиткой. Маленький плетёный столик и два стульчика. Цветы в полном порядке. Благоухают. А ведь она их обрекла на верную гибель, не оставив злодейке Галке ключ.

На столе лежал комплект ключей и письмо. Москва. Издательство «ЛИРА». Сердце рухнуло в преисподнюю. Анечка села, прочитала письмо. Глаза прыгали по строчкам, выхватывая: необходимые поправки… свежий взгляд…. всегда рады… наши реквизиты…

Сообразить Аня всё равно ничего не могла. Внутри визжал и бился моторчик, она кинулась разбирать чемодан, попутно побежала в душ, бегала из ванной в комнату, обнимала взглядом чистенькую кухоньку.

Никаких коммунальных отдельных шкафчиков и столиков. Бронин дубовый стол у окна, окружённый стульями с витыми спинками. Как он не попал на помойку, оставалось загадкой. Огромный от потолка до пола шкаф-сервант на современный манер.

В дверях проскрежетал ключ, не прошло и секунды, с разбегу на неё бросилась Галочка, сзади налетел и карабкался по ней Славик. Красномордый стоял в дверях и улыбался.

Стол собрали в момент. Упорхнув в комнату и прошуршав там пакетами, Аня вынесла на вытянутых руках платье. То, которое, «укоротить и ушить в груди» уже было не суждено. Славик был уже вооружён и очень опасен. А Юре досталась бутылка «Хеннеси», которую Аня планировала подарить маме. Да и ничего страшного! Для мамы подарков хватит и мимо «Хеннесси»!

После торжественного обеда, сидели на балконе, лениво перебрасываясь новостями: Броня родила девочку весом почти в три килограмма. Никаких отклонений. Конечно, ни о каком грудном молоке речи быть не может, но смеси отличные. Малышка ест хорошо. Илья сходит с ума, Броня цветёт. Вечером, когда все устали и разошлись по комнатам, позвонил Сева.

Вечером, когда все устали и разошлись по комнатам, позвонил Сева. Судя по всему, голову он потерял окончательно, звал на свидание и замуж, одновременно. Аня торжествовала. Она, конечно, никуда не пойдёт. Больно надо замуж! И комнату, что ли Галке отдавать? Разумеется, за приличное вознаграждение. Или подарить?

Кукушкины слезки

Эсфирь ссутулилась над горкой посуды в кухонной раковине. Мыть посуду занятие не из приятных, но не отложишь. Строгая дисциплина коммуналки держала в тонусе даже такую своенравную натуру, как Эсфирь Марковна.

Позади не струился злобный шёпоток, не бряцали пустыми чайниками страждущие их наполнить. Обитатели этой квартиры не имели ничего общего с обитателями Вороньей слободки, но порядок и коммунальные очереди соблюдались чётко.

Эсфирь Марковна аккуратно, со скрипом протёрла вафельным полотенцем чашечки и блюдца и водрузила их на изящный поднос. И по балетному, прямо держа гордую спину, понесла всё это хозяйство в свою, самую огромную во всей квартире комнату. В свои двадцать четыре квадратных метра.

Эти комната и спина, высокая крепкая грудь, чёрные, почти смоляные волосы, брови вразлёт и сочный вкусный рот будили в соседях больное воображение и низменные инстинкты.

Постоянно латающий и подбивающий чужую обувь у мутного кухонного окошка Уська, мечтал когда-нибудь повторить свою неудачную попытку и, впившись в этот истекающий вишнёвым соком рот, надругаться над Эсфирькой самым отвратительным образом.

Коммуналка их не была склочной и недоброжелательной, и тараканов в борщ никто никому не ссыпал. Никто никого не душил в мрачных лабиринтах тёмного коридора. Только лёгкие ветра враждебности принципиально хлопали дверями и форточками обитателей большой квартиры.

Каждый из соседей ощущал именно себя последним интеллигентом загнивающей эпохи и считал своё проживание коммуной наказаньем божьим. Но, смирив гордыню, соблюдал внешние приличия.

Эсфирь проплыла по общему длинному коридору как изящная ладья, локтем открыла неплотно прикрытую дверь и оказалась на своей территории.

В комнате вместе с Эсфирь Марковной проживали внучка Анечка, десяти лет отроду, старенькое пианино и зубоврачебное кресло. Эти пианино и кресло вполне могли бы отравить жизнь Эсфири, вплоть до встречи с фининспектором, но спасало то, что каждая семья из этой квартиры жила, помимо официальных заработков, своим маленьким приработком.

Уська целыми днями тачал в своей комнате какие-то немыслимые сапоги под «фирму», а уж подбивал и штопал соседскую обувь совсем в открытую. Вечерами на общей кухне Уська усаживался у окошка с полным комплектом гвоздей во рту и занимался своим сапожным ремеслом и прополаскиванием дворовых новостей.

Гвозди во рту не только не мешали ему ораторствовать на всю кухню, но даже не оказывали негативного влияния на его дикцию. Маленькая Анечка смотрела на него, распахнув рот, и всё ждала, замирая, что неосторожный Уська проглотит гвоздик, и тот прокатится по гортани, но до пищевода не допутешествует, а вонзится прямо в Уськино злое сердце: Анечка Уську не любила и боялась.

В комнате татарки Рамильки постоянно стрекотала швейная машинка. Рамиля обшивала не только сыновей погодок, но и свой, и соседний дворы.

А в боковушке, скорее смахивающей на кладовку, жила бесшабашная Людка, к которой ходили в гости мужчины. Приходили почти по-военному. Каждый в своё определённое время и в строго обозначенный день. Оставались в комнате у Люды на час, не больше, и по-военному быстро исчезали до следующего приёмного дня.

Приёмных дней на неделе у Люды было три, а остальное время она проводила в ресторанах, театрах, в зависимости от пристрастий приглашающих. Так что её профессия была для всех секретом Полишинеля. Так, сомкнутые общей тайной, впрочем, для каждого своей, и проживали совместно, принудительно-добровольно четыре семьи.

Эсфирь расставляла в серванте свою именную посуду, а за большим овальным столом Анечка склонилась над тетрадкой. Чёрная густая чёлка свисала на тетрадь, как театральный занавес, мешая Эсфири разглядеть каракули внучкиных мыслей. Или решений? Чёрта лысого, не поймёшь, что там пишет её любимая Анечка!

– Аня! Ты же идиётка, ты ослепнешь скоро со своими патлами, возьми уже заколку, приведи себя в порядок! Нет! Ну, ты-таки ослепнешь, я тебе обещаю. Тебя замуж никто слепую не возьмёт, идиётка!

– Бабуля! Я в отличие от тебя в тринадцать лет замуж не собираюсь, и волосы мне не мешают, они висят только, когда я голову наклоняю. Не мешай! Мне ещё русский надо успеть сделать, а к шести на музыку! Я ничего не успеваю! А ты мне мешаешь, всегда мешаешь! – на ровном месте начинала заводиться Анечка.

– Аня! Ты всё-таки полная дура! Это ж не я в тринадцать лет вышла замуж, а твоя прабабушка, моя мама. Незабвенная Руфь Моисеевна! Ах! Что это была за женщина! Аня, не пиши носом! Какая была женщина! Ты-таки ослепнешь, чтобы я так жила!

– Бабуля! Я так не могу, ты раскидываешь мои мысли! Я их собираю, а ты раскидываешь! И всё это нарочно! Нарочно, чтобы я никуда не успела, ничего не выучила, а ты бы радовалась и «идиёткой» меня называла! И недалеко ты от Руфи Моисеевны ушла! Она в тринадцать, а ты в семнадцать!

– Ну, вот! Вот! Я из-за тебя не на ту строчку заехала, у меня вопрос перепутался! Я ответ не туда вписала! Теперь всё переписывать! Страницу с двух сторон! Я не могу! Всё из-за тебя! Из-за тебя!

Назревала истерика и очередная крупная ссора.

– Аня! Я тебя умоляю! Собирайся уже, а эту филькину грамоту оставь, я всё приведу в порядок, пока ты на музыке будешь. И не вспыхивай так, пожалуйста, по малейшему поводу! Подумаешь, какие мы нервные!

– Готэню! Аня! Я же на партсобрание опаздываю! Вей змир! Это всё из-за тебя!

Эсфирь в отчаянии сорвала с себя фартук, прошлась гребёнкой по роскошным волосам и, в буквальном смысле слова, полетела на партсобрание. Партийцем Эсфирь Марковна была истинным. Она летела на собрание выстрелянной пулей, пламенея щеками и волнуясь своими роскошными бровями.

Эсфирь летела и обдумывала своё предстоящее вступительное слово и общее построение партсобрания. Эсфирь являлась секретарём парторганизации своего района, а это вам не шуточки, это вам, на минуточку, уважение и почёт всего микрорайона, и ответственность, громадная ответственность перед народом!

Эсфирь Марковна помнила, как тяжело пережила её семья падение любимой внучки и дочери в пучину революционного разврата. Дедушка и бабушка ходили по дому мрачными тенями. Красавица-мама метала громы и молнии, грозилась выдать замуж, шестнадцатилетнюю Эсфирьку за первого встречного гоя.

Руфь Моисеевна была уверена, что политическая слепота её единственной дочери происходила по одной простой причине. Дочь переспела. И бурлящая молодая кровь кинулась горячим потоком в её несчастную голову. Иначе невозможно было объяснить произошедшие с девочкой печальные изменения.

Вот выдали бы её замуж вовремя, в положенные тринадцать лет, и вся молодая свежая страсть влилась бы в достойное русло. Так, во всяком случае, случилось с ней самой.

Когда в тринадцать лет она прыгала в классики в киевском дворе, её подружки стояли на атасе. Как только в арке двора вырисовывалась огромная фигура Марка, девчонки с визгом бежали и кричали:

– Руфка! Руфка! Жених приехал!

Руфь молнией неслась в дом, влетала в кухню и огромными жадными глотками холодной воды гасила пожар страха и стыда, полыхающий в её груди. Алюминиевая кружка била дробью по белым зубам, а пожар разгорался и разгорался. В дом входил Марк, и глаз больше Руфь не поднимала.

А к осени она въехала женой в просторный дом мужа. Спустя три месяца она умудрилась влюбиться в своего Марка, как говорила бабушка «до умопомрачительности» и стала счастливейшей женщиной в мире.

Через положенные девять месяцев на свет появился сын Борис, а через два года Руфь подарила страстно любимому мужу дочь. Названа она была в честь свекрови – Эсфирью. Дом был полной чашей, дети росли здоровые, послушные и красивые. Эсфирь училась в гимназии, а Борис в коммерческом училище. Семья из богатой когда-то, стала просто довольно обеспеченной.

Революция ворвалась в дом, развеяла по ветру богатство. А вот теперь схватила в свои безжалостные объятия её бесценную дочь.

Руфь боялась революционной заразы до паники. На её глазах не одна душа была продана дьяволу под напором сатанинского очарования Льва Давидовича Троцкого.

Эсфирь познакомилась с каким-то мутным «рэвольюционэром» с Подола. Он таскал её по сомнительным сборищам и митингам. Друг и соратник – Гришка, раскрывал перед юной революционеркой перспективы, ни с чем несравнимые, и в своих прожектах залетал в губительные выси.

Залетая с ним в эти губительные выси, Эсфирь в скором будущем понесла. Руфь вынуждена была дать своё согласие на брак, чтобы, не дай Бог, ещё байстрюков в их роду не образовалось!

Но революция революцией, а профессия у Григория была довольно хлебной. Он был стоматологом и протезистом, что называется «от Бога». Как рассказывала соседям Руфь Моисеевна «починял людям рты».

В дом Руфи и Марка он въехал с легендарным зубоврачебным креслом. На столе появилось сливочное масло и мясные продукты в изобилии. Руфь смягчилась, тем более, что, ожидая ребёнка, дочь её немного поостыла в революционных амбициях. Борьбу с ветряными мельницами продолжал только зять в перерывах между лечением чужих зубов.

В стылую ноябрьскую ночь Эсфирь разрешилась крепкой здоровой девочкой. Руфь в мечтах своих уже назвала внучку Ривой, в честь своей матери, но не тут-то было!

Молодые революционеры были ещё и большими меломанами. Девочку решено было назвать Аидой, в честь одноимённой оперы Верди, а так же в знак протеста против рабства вообще.

Но по дороге в ЗАГС, где положено было регистрировать ребёнка, заглавная буква «А» потерялась, и из госучреждения вынесли маленькую Иду. Руфи было уже совершенно безразлично: если не Рива, то один чёрт, что Аида, что Ида. Хорошо ёщё, что не Даздраперма! (Да здравствует первое мая) С этих молодых дураков станется!

Вся жизнь семьи была заполнена любовью к маленькой девочке. Всё крутилось вокруг неё и для неё. У ребёнка был абсолютный музыкальный слух. В пять лет, ещё не зная нотной грамоты, она подбирала по слуху на фортепьяно любимые бабушкины романсы, легко справляясь с диезами и бемолями.

Наняли педагога, и время подтвердило безусловную талантливость девочки. Марка распирало от гордости, Руфь трепетала, а Гриша тихо сходил с ума, глядя, как его доця бегает маленькими пальчиками по клавиатуре. Одна Эсфирь воспринимала всё, как должное, и только она одна умела при надобности оставаться строгой и требовательной.

По семейным праздникам, когда собиралась многочисленная родня, на закуску всегда угощали Идочкой с чем-нибудь необыкновенным в её исполнении. Посиделки всегда были весёлыми.

Ели много, выпивали мало, но шумно. В конце вечера, когда Эсфирь разворачивала стопы мужа домой, в их новую квартиру на Крещатике, Гриша долго топтался в дверях, прощаясь с консервативной роднёй, выставлял вперёд пудовый кулак и выкрикивал: «Пролэтари усих краин, еднайтэся!».

– Иди уже, иди, пионэр-револьюционэр! Мишигене! Тебе ещё эти пролэтари дадут приссяться! Вспомнишь меня, ленинец засратый! – добродушно брюзжал Марк.

Он полюбил этого смешного и доброго парня, но до одури ненавидел всё, что связано с революцией. Два чувства: любовь к зятю и ненависть к социализму разрывали его сердце пополам.

– Руфа, почему он у нас такой идиёт? Он же из приличной семьи! На что ему эти митинги-шмитинги? Он же к чертям собачьим погубит нас всех! Мы ещё поимеем через него душераздирающих неприятностей, прямо от людей стыдно! Шо с ним делать, Руфа?

– А я знаю? – дёргала круглым смуглым плечиком Руфочка.

Эсфирь занималась хозяйством, растила дочь, исправно посещала партийные собрания, помогала Грише «починять рты», разводя в маленькой ступочке материалы для пломб.

У Эсфири были друзья-соратники, любящий муж и любимая дочь. А подругой для неё стала Руфь. Единственной, и на всю жизнь – и другой не надо! Ей одной Эсфирь могла рассказать всё, что было на сердце, доверить драгоценный груз души.

Умная Руфь понимала всё с полуслова и делилась с Эсфирью женскими секретами, опытом. Всё, что открывала для неё Руфь, было на вес золота.

По средам обычно приходил Марк, с порога спрашивал, брезгливо выпятив нижнюю губу:

– А где Гриць? Шо его ещё нету?

– Папа, ну Гриша же работает, ещё у него пионеры и он член краеведческого кружка! – отвечала Эсфирь.

– А шо я такого спросил? Конечно, у него пионэры, он член краеведческого кружка… Главное, шоб он не забыл, что он член твоего кружка, доню!

– Папа! – вспыхивала румянцем Эсфирь – Ну как ты можешь такое говорить?

– А шо я такого сказал, доню? Так вы придёте в субботу или как?

– Конечно, придём, папочка, конечно! – Эсфирь целовала папу.

Папа тысячный раз целовал Идочку.

Похожа внучка была на его Руфь, как две капли воды. Девочка смотрела на него снизу вверх и улыбалась ему непостижимой Руфиной улыбкой. Улыбка обнимала весь мир вокруг девочки, и мир целиком принадлежал ей – такой силой обаяния была наполнена эта улыбка.

Марк опять склонялся к маленькой девочке, целовал её в нагретые солнцем волосики:

– Миф а диар копф! – и, успокоенный, уходил дожидаться благословенной субботы.

А Гриша стремительно взлетал вверх по партийной лестнице. Он уже был правой рукой секретаря парткома военного госпиталя. По вечерам он шептал Эсфири, помогая перетирать вымытую посуду:

– А я им сходу так и сказал, мол, не имеете права, трудовой кодекс, конституция, заветы Ильича… И всё в таком духе! – слышала в своей кроватке маленькая Идочка.

Семья была счастлива своей причастностью к жизни страны, пронзительной любовью к дочери. Опека Марка и Руфи была мудрой и ненавязчивой. С балкона перед ними расстилался Крещатик, и в дни революционных праздников был он принаряжен и прекрасен необыкновенно.

Идочка уже ходила в школу. Учёба давалась легко, а досуг был заполнен до краёв музыкой. Иду, не надо было усаживать за фортепьяно с песочными часами на страже. Проблемой было вытащить её из-за инструмента.

Вне музыки она не жила даже. Когда готовила уроки в общеобразовательной школе, постоянно что-то напевала, накручивая на карандаш свои роскошные чёрные косы-кудри.

Начались каникулы, и семья собиралась на юг.

А двадцать второго июня гитлеровские «Люфтваффе» бомбили Киев. Ужас и паника, погибшие люди и взорванные дома, и горе, горе, одно сплошное горе! Гриша поднял все связи, запихнул жену и дочь в эвакуационный эшелон, а сам остался в Киеве на подпольной работе.

В Томск, куда отправились Эсфирь с Идой, Руфь с Марком отказались ехать наотрез. Старший сын Борис ушёл на фронт. А они остались стеречь квартиры, имущество своих любимых детей и двухлетнюю внучку Машеньку, дочь Бориса.

Жизнь в эвакуации сахаром далеко не была. Нехватка продуктов, бытовая скученность, изнурительная работа в военном госпитале. Но была относительная безопасность эвакуационной территории.

Жили в бараке, продуваемом насквозь северными ветрами, причём роза ветров не утихала ни на день, независимо – было на дворе солнце или ненастье. Судьба загнала в один барак людей разных, страсти кипели в этом большом сарае шекспировские. Эсфирь с Идой ходили полуголодные.

А рядом за ширмой оборотистая госпитальная судомойка набивала литровую банку сливочным маслом, уворованным, конечно, у раненых бойцов. Набивала так яростно и плотно, что в один прекрасный момент банка треснула, раскололась мелкими брызгами стекла внутрь, и масло нельзя было есть.

Можно было только на него смотреть и плакать над ним. И та рыдала за ширмой по этому маслу, как по убиенному. Идочка пугалась, спрашивала:

– Мама, она так плачет! Может, ты сходишь, успокоишь её?

– Пусть поплачет, доченька! Она ж не по людям плачет, не по мужу убиенному, а по куску масла ворованного! Это кукушкины слёзы. Не обращай внимания!

– А что такое эти кукушкины слёзки, мамэлэ? – спрашивала Идочка.

– А это, доця, когда люди плачут о ерунде всякой, а главного не видят, или не главное оно для них вовсе! Долго объяснять, вот вырастешь, и сама поймёшь, что главное, а что – так, пустяк!

Ида недоумевала, а Эсфирь относилась ко всему равнодушно-спокойно. Она как будто заснула в эвакуации, как муха в спячке. Волновали её только весточки от Гриши, молчание Руфи и Идочкины руки. Их гибкость, пластичность и теплоту надо было сберечь, во что бы то ни стало.

Руки перевязывались бинтами, потом оборачивались фланелевой материей, а сверху натягивались тёплые рукавицы. Только так Иду выпускали на улицу. Если девочка обморозит ручки, карьера пианистки будет зарублена для неё на корню.

Работала Эсфирь в госпитале санитаркой. Домой ничего не таскала и презирала тех, кто объедался на госпитальной кухне за счёт раненых. Ела она только самую малость. Так, чтобы не протянуть с голоду ноги. И была счастлива уже тем, что могла угостить Идочку стаканом чая с куском чёрного хлеба, когда та приходила встречать её с работы.

А Григорий в своём подполье постоянно балансировал на лезвии ножа. Он рисковал жизнью каждый день, и каждый день мог стать последним его днём. Жил он в землянке, мёрз и недоедал. Но с ним были товарищи, положение многих из них усугублялось ещё и тем, что они не знали, что с их родными и где они.

Гриша же знал, где его родные. Его девочки в относительной безопасности в далёком Томске. А его любимые Руфь с Марком уже почти полгода, как ушли в Бабий Яр. Ушли безвозвратно, с маленькой Машенькой на руках.

Жена Бориса опоздала всего-то на три дня. Ещё бы всего три дня, и она успела бы забрать Машеньку и вывезти в глухомань к родителям. Как теперь жить, как смотреть в глаза Борису?

Женщина тихо сходила с ума, забыв, что в том, что разбомбили состав, в котором она ехала, не было её вины. Она сутки ловила попутку, а теперь ей стало казаться, что пойди она пешком, всё было бы иначе, напрочь забыв о том, что нужны были не сутки, а три дня.

Гриша скрывал, сколько мог от Эсфири эту печальную весть, но понимал, что своеобразная почта донесёт до жены весточку горя. Кровь стыла в жилах от ужаса, когда он представлял глаза Эсфири.

Он, бесстрашный Григорий Семёнович, пример мужества и выдержки, ни за что на свете не возьмёт на себя смелость написать жене об этом. Как ни странно, но ему было бы легче сообщить это чудовищное известие ей лично.

Во всяком случае, он был бы физически рядом, смог бы прижать её головку к своей груди, сжать жену в объятьях и не отпускать, не услышав, что сердце её бьётся и она жива.

Эфирь узнала о трагической судьбе родителей и племянницы по той же необъяснимой почте эвакуированных. Душа оборвалась и укатилась куда-то в противоположный угол закопчённого барака.

Она стояла в своём углу, пустая и лёгкая, как ореховая скорлупа. Невозможно было представить, что в её жизни не будет больше Руфи, не будет Марка с его оттопыренной губой и прокуренными усами. А Маша? Боже, а Маша?! И Эсфирь рухнула на земляной пол.

Две недели провалялась Эсфирь в бараке, бредила и почти умирала. Подозревали и тиф, и воспаление лёгких, но все предполагаемые диагнозы прошли мимо. Просто жизненные силы вытекали из неё морем горя. Практически здоровая молодая женщина свалилась от усталости и вороха несчастий.

Поправлялась Эсфирь медленно, ноги несла тяжело, как будто опутаны они были веригами. За время её болезни, Идочка стала такая худенькая, что казалось прозрачной на свету.

Эсфирь, не успев оправиться, вышла на работу. Ей всё казалось, что без неё не так накормят раненых, не так застелют постели, да и исхудавшей Идочке стакан вечернего чая с корочкой хлеба тоже не помешает.

Она работала, носила на слабых ногах усталое тело и всё думала, думала, думала… Каким был этот последний путь для её родных? Что они чувствовали? Как рыдали и бились их души? Ей не суждено было узнать об этом никогда.

Этот скорбный путь в никуда Руфь прошла по пыльным дорогам Киева по левую руку от Марка, на руках которого спокойно и безмятежно дремала маленькая Машенька. Шли они, что называется, налегке. В отличие от многих, они оба прекрасно знали, куда их ведут.

Знали и не давали безумным надеждам сводить себя с ума. Руфь смотрела на своего Марка и с трудом узнавала. Рядом с ней шёл сгорбившийся седой старик, из его глаз и носа падали на смоляную кучерявую головку девочки прозрачные капли горя.

Руфь нащупала пальцами своё обручальное кольцо, которое не снимала с руки почти тридцать лет. Кольцо было изумительным в своей скромной изысканности. Два умытых бриллианта лежали на изумрудной травке, как два светлячка.

Как часто просила Эсфирь у неё его поносить хоть денёк. Но Руфь неизменно отвечала, что кольцо дочь снимет с её руки после того, как она, Руфь, издаст последний вздох.

Последний вздох не за горами, но дочь не снимет с неё фамильное кольцо, принадлежавшее ещё бабушке Марка. Кольцо сорвут с неё молодчики с лающими голосами перед тем, как истратить на неё пулю.

Руфь сдирала с руки кольцо, большим пальцем продвигая его через косточку безымянного. Кольцо шло туго, но Руфь, не щадя, царапала пальцем ладошку и выпихивала кольцо с руки и из жизни.

Кольцо сдалось, соскочило с пальца и глухо, не звонко упало на затоптанную дорогу и уже растоптанное, покорёженное, скатилось в зев оврага: в траву, в кукушкины слёзки, в пыль и грязь Руфь выбросила жизнь, судьбу и тридцать лет счастья с Марком…

Ничего этого Эсфирь знать не могла. Знала она только одно. У них с Идочкой остался один Гриша.

Конечно, был ещё и Борис. При воспоминании о Борисе снова кровь приливала к лицу, в глазах начинали сверкать молнии, они пронзали глаза насквозь, вылетали и ударяли прямо в маленькую Машеньку! Лучше бы ни о чём вообще не думать и не помнить! Но мысли кружили и кружили: почему так долго нет известий от Гриши? Что с ним?

Ночью Гриша входил тайком в свой двор. Эта вылазка была опасной, но он должен забрать из квартиры тёплые вещи для своих девочек. Завтра туда едет человек, есть редкая возможность передать их им, чтобы его девчонки не замёрзли там окончательно! И главное: валенки и тёплые рукавички из овчины для Идочкиных золотых ручек.

Квартира встретила его нежилым мёртвым запахом. Не включая свет, на ощупь Гриша собирал вещи. Связал их в большой узел, прошёл в свой кабинет. Глаза начинали привыкать к темноте. Они выхватывали фрагменты прошлой счастливой жизни, представленные вещами.

Кружевное покрывало на диване, вышитое Эсфирью, забытый на письменном столе перочинный ножичек, стакан в мельхиоровом подстаканнике. В груди набухало отчаяньем сердце. Григорий присел к своему любимому рабочему столу, долго обнимал руками чернильницу, проводил рукой по корешкам книг.

Вся счастливая жизнь с Идочкиными ангинами, с завариванием кукушкиных слёзок, ушибами и ветрянками пронеслась перед ним. Как они тогда тряслись над этой хрупкой жизнью, и каждый чих воспринимали, как бедствие! А ведь это и было счастьем! Прожили и не заметили! Увидеть бы сейчас свою Идочку с перевязанным горлом и всеми её чихами в той, ещё не ограбленной войной жизни!

Гриша тихонько пробрался в их с Эсфирью спальню. Горочка из подушек полоснула по сердцу палашом! Со всего своего громадного роста Гриша буквально рухнул на кровать и зарылся головой в ворох подушек!

Подушки пахли Эсфирью! Это был не просто запах, это был аромат желанной и любимой женщины. Не было сил оторвать лицо от этих напоённых любовью подушек. Но надо было уходить, уже давно надо было…

А в маленькой дворницкой, на роскошной перине лежала красивая Феня. Эту комнатку для неё выхлопотал сосед Григорий Семёнович, когда она приехала совсем молоденькой девочкой в Киев из Ирпеня.

Она тогда пришла в жилищное управление устраиваться дворником. Комнату дали во временное пользование, и Григорий Семёнович много сил положил, чтобы комната осталась за Фенечкой. Красивая его жена говорила:

– Тебе учиться надо, Фенечка! Ты же умничка!

Фенечке нравился красивый сосед, она любила постоять с ним рядом и послушать его советы и шутки. От него как-то особенно пахло: сигаретами и хрошим одеколоном и ещё чем-то волнующим, чего объяснить себе Фенечка не могла.

В самом начале войны семья в одно мгновение исчезла куда-то, растворилась, как и не было. А сегодня она видела из своего полуподвала, как Григорий Семёнович осторожно входил в свой подъезд.

Облокотившись на пухлую ручку, Феня заворожено наблюдала за атлетическим Петро. Он пил из бутылки самогон жадными, громкими глотками, и мускулы его богатырской влажной спины играли в такт глоткам. Так бы всю жизнь пролежала, только бы Петро был рядом, такой большой, такой красивый и чубатый! Её Петро!

Петро закурил и шлёпнулся рядом с Фенечкой на белоснежную перину.

– А сёгодни сусид наш, Гриць до дому прыходыв! – ластилась Фенечка.

– Брэшешь, дивка! – взметнулся Петро.

– Як брэшу, я ж сама бачила! – обиделась Феня.

Петро вскочил, натянул кальсоны, заметался по комнатушке.

Руки у него дрожали, он не мог попасть в рукава рубашки. Феня его таким никогда не видела.

– Петро, ты ж обицяв на всю ничь! Куды ж ты? – пыталась ухватить его за одежду Феня.

– Нэ трымай! Всэ одно пиду! – и Петро вылетел из комнатушки, как ошпаренный, на ходу пристёгивая кобуру.

Очумевшая Фенечка минуту бессмысленно смотрела в раскрытую настежь дверь. Вдруг повалилась на перину и завыла жалобно и протяжно. Что же наделал её поганый язык? Что наделал?

Застрелен Григорий был прямо во дворе. Взять живым не вышло. Петро не получил желанного поощрения. Поторопился, не грамотно себя повёл, не сообщил своевременно властям. Слишком уж жгуче было желание всё сделать самому: и арестовать, и привести и даже участвовать в допросах.

Григорий Семёнович лежал посреди двора, а рядом валялась маленькая детская рукавичка из овчинки.

Из эвакуации Эсфирь с Идочкой вернулись на пепелище. Дом их разбомбили, идти было некуда. Государство всё пыталось впихнуть Эсфирь в барак, давя на её политическую сознательность.

То есть из одного барака она с дочерью должна была перекочевать в другой. Но нашлись добрые люди в военкомате и помогли жене героя подполья въехать в комнату в доме на улице имени товарища Якира.

Дом их был в пяти минутах ходьбы от Лукьяновского базара, в квартире проживали ещё три семьи, но для измученной Эсфириной души это было раем.

Первым, кто встретил Эсфирь в квартире на улице товарища Якира, был Услан Каримов – Уська! Его Эсфирь помнила ещё совсем мальчишкой.

У его отца была сапожная будка на углу Толстого и Репина. Уська сидел на низкой лавчонке у будки отца и чистил киевлянам обувь. Изредка Эсфирь протягивала навстречу Уськиным щёткам свою изящную ножку в лакированном ботиночке.

И тогда Уськино сердце проделывало в груди необыкновенное сальто-мортале и бухалось камнем в живот.

– Я дихо извиняюся, вы х хому? – злобно прищурился Уська, открыв двери на их звонок.

– Мы ваши новые соседи! – счастливо приседала Идочка, а Эсфирь смотрела на этого сморщенного в яблоко молодого злобного карлика и гадала: «Узнал? Не узнал?»

Карлик их, конечно, узнал, но виду не подал. Эсфирь успокоилась и прошла с Идочкой к дверям своей комнаты. Открыла заветным ключиком дверь и ахнула!

Комната была просторной, в два окна, паркет был настоящий дубовый. Это была комната из тогдашней жизни! Чем же заставлять такое пространство? У них с Идочкой один матрасик на двоих, чайник и две кружки. А носильные вещи на них.

Ночью, крутясь на узком матрасике рядом с Идочкой, Эсфирь не спала. Как устроить быт? Куда пойти работать и, наконец, как прокормить свою маленькую семью?

Пока Эсфирь ворочалась в ворохе тяжёлых мыслей на хилом матрасике, кто-то там, в небесной канцелярии уже вовсю хлопотал о защите её интересов.

Утром пришла знакомиться соседка из соседней комнаты, Алия Садыковна. Она понравилась Эсфири не только ласковым обращением и внутренним спокойствием человека, который в любой ситуации не теряет головы и всегда знает, как поступить, но и всей симпатичностью своего аккуратного облика.

Алия Садыковна показала Эсфирь её личный кухонный столик. В шкафчике под столиком имелась сковородка, две кастрюльки, большая разливная ложка и два ножа. А на самом столике стоял заварочный чайничек в голубой горошек и три пиалы.

Это уже было не только наследство от тех, кто жил здесь прежде. Пиалы и чайничек были подарками Алии на новоселье Эсфирь. Пили чай, разговаривали.

У Алии в сорок третьем погиб муж, сама она выжила в оккупированном немцами Киеве чудом. Чернявую Алию часто принимали за еврейку. Она постоянно ходила с метрикой в кармане, недоедала, а с ней недоедала её маленькая дочка. Но Алия была прекрасной портнихой, и это помогло не сдохнуть от голода. У неё обшивались дамы оккупационного полусвета.

Когда Эсфирь, в свою очередь, рассказала Алие свою грустную историю, та всплеснула руками:

– Так ведь дом Вашей маменьки нисколько не пострадал. Он стоит на своём месте целёхонький!

– Но там же, наверняка, живут другие люди? Да я и не претендую, Аля, я там и прописана не была, мы с Гришой жили отдельно и вообще… – замолкла, смутившись Эсфирь.

– Да Вы не смущайтесь, Эсфирь Марковна, меня почти все Алей зовут. Я уже привыкла, мне даже это нравится!

– Тогда уж и Вы уж, пожалуйста, обращайтесь ко мне без «Марковны»! – предложила Эсфирь.

– Так вот, Эсфирь, давайте завтра туда пойдём и попробуем вернуть хотя бы вещи Вашей матушки. Там же люди живут, в конце концов, а не ироды какие-нибудь.

– Вы думаете? – недоверчиво покачала головой Эсфирь.

К дому на Красноармейской Эсфирь подходила с трепетом в груди. Дверь им открыла дама, похожая на циркуль. Одета она была в трофейный халат. Яркий, но, не смотря на это, унылый. Из рукавов халата торчали ручки-циркули, ножки из халата торчали раскрытым циркулем. Глазки у дамы были быстрые и острые, как иголочки.

Эсфирь, как могла, объяснила даме, что, мол, всё понимает, ничего не требует, но… Может быть, остались от бывших жильцов вещи, которые новым хозяевам не пригодились или даже, не дай Бог, мешают. Тогда она, Эсфирь, рада будет их забрать, и размеры её благодарности не будут иметь границ. И всё в таком духе.

Женщина смотрела с ненавистью в переносицу Эсфири и губ не разжимала.

– Нюрка! Кто это там к нам? – взорвался у дамы за спиной жизнерадостный бас.

Дама вздрогнула, как от пощёчины, но не шелохнулась. А к дверям уже подходил огромный весёлый дядька.

– Так что ж ты, Нюрка, женщин на пороге держишь? Проходите в дом, гражданочки, проходите!

И Алия с Эсфирью вошли через просторный коридор в комнату, присели к овальному Руфиному столу, накрытому Руфиной скатертью, и замолчали. Ком в горле не давал Эсфири разомкнуть уста.

Она только поводила глазами по комнате, натыкаясь взглядом на родные вещи, и сутулилась всё больше и больше.

Инициативу взяла на себя Аля. Она обрисовала Фёдору Ивановичу (так представился громогласный хозяин) ситуацию и просила отдать не пригодившиеся вещи.

Фёдор Иванович наливался багровым негодованием, а его жена бегала глазами. Ножки её сложились в одну, как закрытый циркуль. А рот еле разлепился для того, чтобы пролепетать одну единственную фразу:

– А шо такое, я не понимаю?

На что раздалось громовое:

– Молчать!

Эсфирь подпрыгнула на стуле:

– Ради Бога, мы ничего не хотим, пожалуйста, если можно, мы забрали бы только пианино и рабочее кресло мужа. Оно стоматологическое, оно никому не нужно, наверное…

– Адрес! Адрес! – бил в остервенении по Руфиному столу пудовым кулаком Фёдор Иванович.

– Где Вы живёте?

Эсфирь сидела напуганная и немая. Вот сейчас её арестуют, и Идочка там, на Якира, умрёт с голоду. Что-то говорила Аля, кричал здоровяк, плакала тётка-циркуль. Всё доходило, как сквозь вату.

Всю ночь она опять не спала, ворочаясь и проклиная свою наглость, а заодно и Алькины советы. Как можно было ворваться в семейный дом со своими необоснованными претензиями? Чем это всё кончится для дамы из готовальни? Этот здоровяк громогласный её может на раз переломить, как спичку и – нате вам!

А в десять часов утра во двор уже тяжёлой баржой вплывал грузовик, напичканный сокровищами Али-Бабы. Уська деликатно-злобно стучал в дверь костяшкой заскорузлого указательного пальца:

– Я дихо извиняюся, но до Вас хости, Эсфирь Марховна!

У грузовика топтались соседи, крутилась волчком заспаная и счастливая Ида, а Эсфирь стояла с глупой и растерянной физиономией, не совсем чётко отдавая себе отчёт в том, что же происходит на самом деле?

Очнулась она тогда, когда громко и категорически выяснилось, что пианино не въезжает ни в окно, ни в двери. Пианино стали потихоньку разбирать: для начала обезножили.

Идочка держала в руках и прижимала к груди тяжеленную «пианинину» ногу, а в глазах её полыхал страх, страх потерять приобретённое и неожиданное такое счастье – счастье!

Весь двор стоял в немой сцене недоумения с вопросом в коллективном глазу: «Что делать?» А из подъезда уже выбегала Алия-Алечка и отдавала короткие приказы.

Пианино въехало в квартиру через Алечкин большой трёхстворчатый балкон. Все были счастливы, но буквально на минуту. Когда пыл от триумфа улёгся, до победителей дошло, что инструмент, – таки не в той комнате, где ему предполагалось быть по назначению.

Вынести его из Алиной комнаты и втащить в Эсфирину не представлялось возможным. С несчастной Алиной комнаты сняли двери, волоком тащили пианино, как раненого кита, по коридору, потом с риском разворачивали и втискивали уже в обнажённый проём Эсфириной двери.

Когда музыкального динозавра прописали в комнате, пошло дело за малым: стол (Руфин стол), четыре стула, этажерка, стул к инструменту, легендарное зубоврачебное кресло, кровать и маленькая тахта, шкаф и сервант. Как венец всему этому богатству – швейная машинка, о которой можно только мечтать!

Ножная, компактная, неописуемая машинка, про которую Эсфирь совсем даже и не вспоминала. А ведь эта машинка была Руфиной гордостью, под её стрекот засыпала в детстве Идочка, когда оставалась ночевать на Красноармейской.

Не во всяком доме могли мечтать о таком богатстве, каким владела Руфь. За всем этим работяги внесли несколько больших мягких тюков и огромную картонную коробку.

Издав облегчённый вздох, стали прощаться с хозяйкой.

Эсфирь бросилась к своей жиденькой сумочке за кошельком, лихорадочно прикидывая, хватит ли денег расплатиться и, вообще: сколько дать? Но солидный дядька, видимо, старший, сказал, что ничего не надо, всё оплачено. Просили только извиниться и не держать зла.

«Какого зла? На кого зла?», – Эсфирь, в одночасье, ставшая состоятельным человеком, ничего сообразить не могла.

Утомительный и счастливый день уже закатился в поздний вечер. Уставшая Эсфирь не проделала ещё и половины счастливых дел. Не перебрала ещё в руках богатство из тюков, когда в дверь робко постучали. На пороге стояла Алечка и просительно улыбалась:

– Эсфирь, извините, Уська мне дверь уже поставил, давайте он и Вашу приладит, не спать же Вам без двери! Берите Иду, и пойдём ко мне пить чай и играть в лото. Вы уж наработались сегодня!

Эсфирь с недоумением взглянула на притулившуюся к коридорной стене дверь, счастливо вздохнула и пошла в гости на чай и лото за руку с Идочкой, весело пританцовывающей и по своей странной привычке постоянно приседающей. Вот эти присядочки были выражением крайней степени душевного подъёма Идочки.

Мрачный Уська с гвоздями во рту, бросил:

– Хлючь остафьте, захрою, принесу!

– Зачем закрывать? – изумилась Эсфирь – мы же не закрываем!

– Захрывать было нечего, а щас делай, хах я схазал!

Чай пили весело, болтали, лениво перетряхивая в холщовом мешочке гладкие бочоночки. Душа пела и уплывала куда-то ввысь, через открытый балкон в чёрное звёздное украинское небо.

– Эсфирь, мне неудобно, но я всё же спрошу: – Вы не могли бы продать мне Вашу швейную машинку? Я ведь шью на таком тракторе старинном! Хорошую материю тонкую даже боюсь под неё пускать! Жуёт, зараза! Много приходится делать руками. И во времени теряю, и в качестве! А это ж мой хлеб! Подумайте, у Вас с деньгами не густо, а я хорошо заплачу, по-честному. Столько Вам нигде не дадут!

Эсфирь вздрогнула, смутилась. Очарование счастливого дня таяло, как мороженое в солнечный день. Ответила:

– Я подумаю, Алечка! – и, скомкав окончание вечера, поторопилась уйти, не дожидаясь вручения заветного ключа Уськой.

Уснуть Эсфири в эту ночь так и не удалось. Её будоражило счастье встречи с родными вещами. А это ж ещё неизвестно, что в коробке и тюках? Так и подмывало встать, включить свет и броситься к тюкам!

Но, спящая рядом Идочка и бессознательное желание оставить немного счастья на завтра, удерживали её в кровати. Уже одно то, что она спала на кровати Марка и Руфи, было счастьем!

Ничего, никому, и никогда не отдаст она из того, что вернулось к ней из той, довоенной жизни. Да, конечно, шить она не умеет, но мамину машинку продавать – это кощунство!

С другой стороны, а на что жить, пока не нашла работу? Денег-то на день-два, да и то, только на хлеб. Ни сахара, ни картошки не купишь! А Идочка светится вся. Может продать Але? Она и заплатит – не обманет. Да и дружат они! Не говоря уже, что без Али ничего бы этого не было.

«Пожалуй, продам!» – подумала Эсфирь и заснула предрассветным почти девичьим сном.

А утром они с Идочкой уже сопели в коридоре, волоча машинку к дверям Алии. Идочка в ночной сорочке, счастливо приседая, объявила:

– Мы Вам машинку швейную отдаём на подарение!

Алия, тоненькой змейкой изогнув бровь, смотрела на Эсфирь и ждала опровержения детского лепета Идочки. А Эсфирь стояла столбом, робко улыбаясь, и по её прекрасному лицу катились прозрачные чистые слёзы великодушия и радости дарить.

Ночные Эсфирины сомнения были недолгими. Она от Руфи унаследовала широту души, тесно сплетённую с разумной экономностью. Руфь всегда умно вела хозяйство, не баловала детей без надобности. У неё был, как она выражалась «загашник», но, понимая необходимость денег в этой жизни, поклоняться им себе не позволяла.

Руфь чётко знала, что далеко не всё в этой жизни можно купить. Любовь, дружбу, здоровье, талант невозможно было купить за деньги. Если этого нет, так уж точно – нет! И, главное, не одолжишь! А вот деньги можно одолжить всегда.

Вот к такому разумному выводу пришла в своих ночных мечтаниях-метаниях и Эсфирь. И с раннего утра уже вышагивала в ногу с Идочкой перед Руфиными часами, чтобы не пропустить бег стрелочек к приличествующему для утреннего визита времени.

Что поступила она мудро, было ясно сразу и навсегда. Алия не просто была благодарна, а стала, как называла её в шутку Эсфирь, их с Идочкой придворной портнихой. Да разве в этом одном дело? На душе было так празднично от Алиной радости, так тепло…

Жизнь потихоньку переставала пинать Эсфирь острыми углами. Как-то закруглялись эти углы, слабела хватка нищеты. Эсфирь пристроили на работу в госпиталь машинисткой друзья Григория.

Она печатала истории болезни, восемь часов в день, склонившись над загадочной латынью диагнозов и заключениями эскулапов. Заключения иногда были настолько безграмотны, что разобрать их было не легче, чем латынь.

А вечером два раза в неделю Эсфирь не то, что «починяла людям рты», но коронки и мосты лепила в санированные пустые котлованы этих самых ртов просто с изумительной ловкостью. Сказалась Гришина школа. Обе они с Идочкой покруглели, порозовели и, конечно, приоделись.

В сентябре нашёлся Борис, вернее половинка Бориса. Эту половинку внесла в дом Эсфири его жена. Ловко, как дитя с санок, подняла с каталки для увечных, подхватила, завалила на своё крутое бедро и внесла в комнату.

Жили они в Боярке в маленьком уютном домике. Жена, Паня, работала в детском садике. А Борис целыми днями пропадал в сараюшке, мастеря всякие поделки из дерева, мог выполнять и более серьёзную работу, но для этого нужны были ноги.

«Ноги» всё никак не удалось выбить из института протезирования. Летели как сизые голуби конверты с отписками, назначались комиссии, а ног так и не было.

Встреча была щемяще грустной. Эсфирь плакала, а в глазах стоял вопрос: «Где ж ты оставил ноги свои, Боренька»?

Идочка сразу же узнала своего дядю. Она подпрыгивала и верещала:

– Боря приехал! Боря приехал! – и тюкалась губами в лицо, нелепо торчащее из-под локтя Пани.

Потом сидели за овальным Руфиным столом и решали, как жить дальше. Эсфирь звала к себе, мол, места хватит! Но Борис в Киеве, в сутолоке столицы жить не хотел и, в свою очередь, звал сестру с племянницей к себе в Боярку: там дом, там хозяйство и сараюшка-мастерская.

Порешили на том, что Эсфирь с Идочкой будут приезжать к ним на лето. Там тебе и курорт, и воссоединение семьи. А в течение года Паня с Борисом обязуются приезжать в гости с ночёвкой.

Сотрудник Эсфири выбегал протезы для Бориса, впервые в жизни нацепив все свои военные награды, пошёл трясти и звенеть ими в горисполком. Не зря тряс, не зря звенел.

В рекордно короткие сроки, не прошло и трёх месяцев, Борис встал на свои деревянные ноги. Ходил с палочкой, размашисто и важно ставя ноги поочерёдно впереди себя, смотрел и не переставал удивляться.

Не переставала удивляться и Эсфирь, так как выбегавший протезы для её брата сотрудник влюбился в неё окончательно и повадился к ней на субботние чаи.

Нужен он ей был, как рыбке зонтик, но дать ему «от ворот поворот» было не просто. Чувство благодарности мешало указать кратко и вразумительно поклоннику на дверь.

Уже зацветала каштанами третья послевоенная весна. Эсфири не было ещё и тридцати трёх сказочных лет. Лет сказочных не было, а красота была. Жгучая, сумасшедшая красота сворачивала шеи мужчин и иссушала завистью сердца женщин.

Но ничего этого Эсфири не надо было. В голове была только Идочка и Гришины горячие руки. Она всё про себя знала. Знала, что её женская доля никогда уже не будет обогрета сухим и жарким дыханием страсти.

Она хотела, до зубовного скрежета хотела одного единственного мужчину – своего Гришу! А если не Гриша, то и не надо никого вовсе! И вся любовь свалилась на Идочкину голову.

Жили Эсфирь с Идочкой очень дружно и очень скандально. Ссоры вспыхивали, как бенгальские огни. Горели ярко, но недолго. Зато примирения были бурными и страстными. Когда совсем уж находила коса на камень, появлялась Алия и уводила их к себе пить чай.

Алия после войны как-то обмякла, съёжилась и начала быстро сдавать. Эсфирь таскала её в свой госпиталь к специалистам. Те вертели её, крутили, но ничего не находили. А она становилась всё меньше ростом, и не пела больше свои татарские весёлые песенки за шитьём. Большую часть заказов выполняла её дочь, Рамиля.

А Аля, Алечка сидела на балкончике и куда-то уже улетала душой. Далеко-далеко от забот и непомерной усталости.

Когда, наконец, диагноз был поставлен, Аля догорала. Эсфирь просиживала у постели подруги все вечера, а та просила Эсфирь только об одном: не бросать её маленькую дочку Рамилю.

Всю зиму ждали: вот-вот. Но Алия встретила эту и ещё одну весну и, казалось даже, что окрепла, стала спускаться во двор. Улыбалась каждой расцветающей веточке, а с малышей просто глаз не спускала. Но в июне тоненькая ниточка ремиссии оборвалась. И Аля уплыла от них в другие миры.

Хлопот с Рамилей не было никаких, ей было семнадцать лет, она работала в ателье, шила на дому, была самостоятельна и аккуратна – в мать. Зарплату полностью приносила на сохранение Эсфири, а жила на то, что шила по вечерам.

Уська чинил её обувь. Коммуналка начала даже где-то походить на семью. Если бы не пьяницы из каморки. Их там в этой боковушке ютилось три человека: дед Степан, выращивающий самосад на окне, его жена Галина и дочка Ирочка.

Галина постоянно гнала самогон, якобы на продажу. Уж не понятно, сколько они его продавали, но остатка было достаточно для того, чтобы супруги были постоянно под мухой. В комнате своей не прибирали, из неё стелился над общей коммуналкой пьяный прогорклый самосадный дух.

Ирочка бегала по двору голодная, никому ненужная и совершенно свободная, в платьицах и пальтишках сначала с Рамилькиного, а потом и с Идочкиного плеча.

Идочка в пятнадцать лет уже расцвела яркой женской красотой. Её персиковая кожа светилась, глаза вспыхивали миллионами озорных искорок. В толстую косу были вплетены её чёрные, как смоль волосы.

Из косы волосы выбивались упругими круглыми колечками. А её улыбка была такой обезоруживающей, что многое ей сходило с рук. И даже строгая Эсфирь таяла под напором обаяния своей дочери.

Но особых проступков за Идочкой не водилось. Она серьёзно занималась музыкой. И была у неё ещё непреодолимая страсть к чтению. Она читала всё подряд, всё, что попадалось под руку.

Журналы, газеты, книги, одолженные у одноклассников. Проглатывала всё, что приносила Эсфирь из библиотеки для себя. Эти книги считались взрослыми, но Идочка налетала на них пантерой, уже совершенно не считаясь с тем, что в это время книгу уже читала Эсфирь.

В такие сумасшедшие дни Идочка даже не выходила на улицу в солнечный день. И тогда Эсфирь высовывала свою красивую голову в окно и кричала Идиным подругам:

– Вы уже-таки её не ждите, у неё запой – она читает!

И девочки понимали, что ждать подружку не стоит. Запой – это серьёзно.

На этой почве иногда вспыхивали семейные скандалы.

Нашумевшую «Американскую трагедию» Теодора Драйзера Эсфирь читала ещё до войны, а тут наткнулась на неё в библиотеке. До щекотки в горле захотелось прочитать эту грустную историю любви вновь. Но книга постоянно была в Идочкиных руках.

– Ида! Я тебя умоляю, там ничего интересного не будет, Клайд…

– Не рассказывай, мама, пожалуйста, не рассказывай! – верещала Идочка.

– Я ничего тебе не рассказываю, но Клайд, он у….

– Мама! Ну, я же просила тебя не рассказывать!

– А я и не рассказываю, но Клайд утопил Роберту, а сам сел на электрический стул!

Идочка раненой птицей валилась на диван и рыдала. У неё украли трепетную любовь и судьбу, которую она держала в своих руках, и может быть всё там, у этих двоих сложилось бы по-другому. По-хорошему, специально для Идочкиного сочувственного взора, а вот взяли и украли! И кто? Мама, её любимая мама!

Сотрясаясь в рыданиях, Ида порывалась уйти из дома навсегда, Эсфирь хваталась за сердце, заламывала руки, но не было рядом спокойной Алии. Алия давно уже лежала под шелестящей листвой Лукьяновского кладбища.

Скандал утихал только к вечеру. Звали Рамилю и садились пить чай с бубликами, которые тщательно и любовно промазывались сливочным маслом. В розеточке на столе искрилось варенье из райских яблочек, а над ним кружилась запоздалая, вечерняя пчёлка-оска.

В личной жизни самой Эсфири не произошло никаких изменений.

Она работала в госпитале, «починяла людям рты» и готовилась с Идочкой поступать в консерваторию после десятилетки.

Мужчины в её жизни отсутствовали напрочь. Нравилась она многим, но одета была в такую глухую броню недоступности, что редко кто из них пытался сквозь эту броню пробиться. Был у неё, правда, один ухажёр – тот, которому она была обязана Борисовыми ногами, которого стряхнуть с плеча, как надоедливого овода, не получалось.

Он вздыхал и томился по Эсфири так искренне и так мало от неё хотел, что так и прижился на многие годы в друзьях дома.

Рожа у кавалера была плачевная, прямо никакая ни рожа, а пуговица от наволочки! Он приходил к Эсфири раза два в месяц, по субботам. Отсиживал свои полтора часа, выпивал три стакана чаю и, тяжело вздыхая, уходил.

Идочка его терпеть не могла и встречала выпяченной Марковой губой. Она подозревала даже, что под брюками на нём штопанное егерское бельё.

– Мама, и чего он ходит? Он же весь какой-то не свежий…

– Что он тебе, батон, что ли? Не свежий!

– Точно! Батон! Батон он и есть! – заходилась смехом Идочка.

Так он и телепался по их комнате никому не нужным батоном. Прозвище прилипло, и вся коммуналка его иначе как «батон» между собой не обозначала. К нему все привыкли и даже жалели за верность и бесперспективность дерзаний.

Он сам всё это отлично понимал про себя и Эсфирь. Такая женщина ему, действительно, была очень не по зубам. Даже, если предположить невозможное, и он вдруг завладел бы этой уникальной бабой, то ни содержать, ни развлекать, не говоря уже о волшебном «удивлять», он бы не потянул.

Да и что он мог ей предложить, кроме мизерного оклада и сомнительной потенции? Так и слонялся безнадёжным батоном по их коммуналке два раза в месяц.

Мрачный Уська, между тем, страдал. Его раздирали ревность и обида. Какой-то прыщ ходил в гости к его Богине, к женщине его мечты! На что он надеялся? Откуда такая наглость? Да и Богиня несколько пошатнулась на своём Олимпе.

В один из загулов, а загуливал Уська крайне редко: он не был пьяницей-сапожником, он был трудягой. Но случались моменты усталости души, и тогда Уська уже охулку на руку не брал и рюмку мимо рта не проносил.

В одно из таких своих растрёпанных состояний он подкараулил Эсфирь в коридоре и упал на неё коршуном. Сначала Эсфирь опешила, когда же поняла что к чему, разразилась звонким оскорбительным смехом.

Она смеялась весело и удивлённо, а потом вдруг смолкла и спросила Уську, глядя ему прямо в глаза своими необыкновенными глазами-агатами:

– А у тебя он с собой? – рванула пуговицы на ширинке, схватила в горсть то, что там было и, дыша презрительной насмешкой в узкое Уськино лицо, ласково прошептала:

– С этим тебе, Услан Каримович, не ко мне, с этим тебе, дорогой, на анализ только хватит! – И отбросила растерзанного Уську к противоположной стенке и, смеясь и виляя роскошными бёдрами, прошла в свою комнату.

Ещё долго не могла справиться у себя в комнате со смехом. Вечером пришла с урока музыки Идочка, и увидела на шее у своей строгой мамы банальный босяцкий засос! Потрясение было просто вселенским.

– Мама! Что у тебя на шее?! – трагическим шёпотом спросила Идочка.

– А что у меня на шее? Ничего у меня на шее! Может комар или что?

– Или что?! Засос это самый натуральный! Ты что с ума сошла? У тебя любовник появился? – заволновалась Идочка.

Эсфирь удивлённо вскинула брови на свою дочь. Перед ней стояла её талантливая взрослая дочь с безоговорочным опытом своих шестнадцати лет.

И вот сейчас был как раз тот момент, когда Ида могла так и остаться только дочерью и больше никем, или могла стать подругой, как Руфь. Единственной, и никого не надо!

Эсфирь упала коршуном на своё дитя, как Уська на неё в коридоре, повалилась с ней на диван и в хохоте и возне рассказала дочке об Уськином покушении на неё. Они хохотали, как ненормальные, до икоты. Утихали и заново начинали, Ида выспрашивала подробности:

– А он тебе? А ты ему? Так и сказала? Ой, я не могу, ой я умираю…

Успокаивались медленно, наконец, Эсфирь собралась на кухню, подогревать обед.

– Ты там поосторожнее, мама, если что, кричи, я помогу!

– Кому? Уське? – и опять смех до икоты.

Эсфирь вплыла в кухню, у мутного окошка раскачивался на низком табурете Уська. Из вороха обуви тщательно отбирал Эсфирькины туфли и Идочкины босоножки, с грохотом отбрасывал их на самую середину кухни.

Уська объявил пошатнувшейся Богине войну. Эсфирь собрала обувь и отнесла к своим дверям. Странно, но Эсфирь выходки Уськи не разозлили даже, немного насмешили – и всё.

А потом налетела грусть и какая-то нежная благодарность к верному и безнадёжно влюблённому Уське. Он проживал с ней в одной квартире, знавал её ещё девочкой, а шансов у него было не больше, чем у Батона.

На выпускной вечер Идочка пришла в воздушном шифоновом платье такого фантастического покроя, что ахнули и одноклассники, и учителя. Стараниями Рамильки в этом платье она сразу шагнула из девочки в женщину.

Женщину яркую и манкую, как новогодний подарок. Ты берёшь этот подарок в руки и не знаешь, что там внутри, какая тайна? А сердце бьётся о рёбра, и дыхание перехватывает от счастья обладания неизвестно каким, но, несомненно, сокровищем!

В Киевскую консерваторию имени Петра Ильича Чайковского Идочка поступила легко, блестяще сдав все экзамены. Эсфирь очень опасалась синдрома «пятой графы», но обошлось, и вчерашняя школьница стала студенткой.

Пошла новая интересная жизнь. Идочка завертелась в вихре высокого искусства, бегала по концертам, у неё появились студенческие друзья и симпатии. Эсфирь была в постоянной боевой готовности. С Идочкиной внешностью и темпераментом можно было ожидать любых неожиданных поворотов в построении сюжета их дружно-скандальной семьи.

Дочь стояла у зеркала и с раздражением распрямляла непокорные колечки волос, выбивающиеся, как упрямые проволочки, из её гладко зачёсанной причёски. Сегодня она с однокурсниками собиралась на прослушивание седьмой симфонии Шостаковича.

– Ты-таки идёшь на этого Што-ш-таковича? – в десятый раз спрашивала Эсфирь.

Она недолюбливала героического композитора. «Ленинградскую симфонию» до мажор отказывалась воспринимать вообще. Её коробило от пафоса музыки Шостаковича и иначе, чем Што-ш-такович Эсфирь его не называла, не понимая «што ш таковича» можно найти в этом камнепаде нестройных звуков?

Идочка обижалась, и была совершенно права. Все в восторге, одна Эсфирь Марковна не одобряет! Тоже мне, истина в последней инстанции! Всё это было высказано маме строжайшим образом, и Идочка улетела, одновременно ссорясь и целуясь со своей непримиримой мамой.

Идочка мечтала стать блестящей пианисткой, покорять огромные концертные залы. Лавры Антона Рубинштейна не давали ей покоя. Помимо учебной программы она брала уроки игры на фортепьяно у знаменитого киевского маэстро.

Уроки дешёвыми не были. Все выходные Эсфирь пропадала с головой в котловане чужих ртов, брала печатную работу на дом, крутилась, как белка в колесе, но сказочно скромную пенсию, назначенную Идочке щедрым государством за её героического папу, не трогала. Пенсия лежала на дне комода не тронутая и пухла год от года.

В доме маэстро Идочка познакомилась с популярным тенором из Киевского оперного театра – и понеслось…

Тенор был возрастной, во всяком случае, для вчерашней школьницы. Был он тридцати пяти лет от роду, и в рассвете мужественной красоты. Голову держал гордо, осанку имел величественную.

Колоритный был мужчина, что-то мефистофельское было в улыбке и движении быстрых бровей. Синие глаза его были, как будто прорисованы на лице после завершения всех оформительных работ.

Они были прекрасны и глубоки, но ничего общего с этим лицом не имели. И это несоответствие придавало лицу некоторую сказочность, а при желании, и загадочность. В желающих попробовать на зуб эту загадочность недостатка не было.

Женщины в его жизни сменяли одна другую со скоростью просматриваемых слайдов, никаких зарубок в его сердце не оставляя. Они служили только лишним подтверждением его неотразимого мужского обаяния, так как по жизни Семён (так звали тенора) был Нарциссом чистой воды.

Кроме того, имел тенденцию после частых банкетов, когда бывал выпивши в особенности, входить в поданное к театру такси, как в дверь, не склоняя своей красивой, гордо посаженной головы. Оканчивалось это всегда одинаково плачевно. И уже на завтрашнем вечернем спектакле тенор становился к зрителю наименее травмированной частью лица.

Встреча с молоденькой и стремительной Идочкой не то, чтобы потрясла тенора, но крепко закрутила в спираль пылкой страсти. Начались свидания, обжимания в вонючем Идочкином подъезде. Но девушка оказалась крепким орешком.

Окончательный аккорд страсти не мог прозвучать вне ЗАГСа. Это Семён понял, как дважды два, после трёхмесячной бесславной осады. К окончанию первого курса консерватории Идочка приволокла тенора домой знакомиться с Эсфирь.

Конечно, он маме активно не понравился! Видала она таких хлыщей – перевидала! Но умом понимала, что дочка в своей любви утонула с головой, и, не дав сейчас согласия на брак, она толкнёт дочь на тропу банальной любовницы.

Подали заявление в ЗАГС, лихорадочно готовились к свадьбе, назначенной на июль. В серьёзных разговорах о насущных свадебных расходах тенор расплывался мыслью по древу, то есть был крепко жадноват.

Эсфирь чувствительно подрастрясла свой загашник, но свадьбу сыграли шумную и весёлую. Идочка сидела за столом, счастливая и победоносная, в платье такой потрясающей красоты, что впору было в этом платье в Париж на выставку.

Маленькая кокетливая фата на манер шляпки, как и весь наряд, была исполнена кудесницей Рамилей, подружкой на свадьбе красавицы Идочки.

Жили молодые в большой квартире мужа на Воздухофлотском проспекте. Но прописывать тенор молодую жену не спешил, объясняя любопытствующим знакомым это тем, что тёща находится в преклонном возрасте, и было бы глупо терять прекрасную комнату на Якира.

Престарелая тёща, которой на тот момент шёл тридцать седьмой год, и была она ровно на год старше зятя, сидела на Якира и тихо сходила с ума от тоски и одиночества. Ей не хватало воздуха без Идочки. Дочь приходила к ней в гости каждую субботу, но за ней тащился зять, и радость встреч была отравлена его присутствием.

Идочка понимала, что эти две параллельные прямые – Эсфирь и Сёма – никогда и ни в какой бесконечности не пересекутся. Она стала прибегать к маме и в будни. На часик, на полтора, но это были их часы, напоённые любовью и нежностью друг к другу.

Эсфирь опять расцвела, моталась по базарам-мазарам, выбирала овощи, фрукты, готовила курочку, баклажаны, пекла штрудль. Но никогда не знала точно дня, когда нагрянет Идочка, поэтому готовила впрок.

Заоконного пространства для хранения продуктов стало не хватать. Эсфирь выбегала холодильник. Это была такая несусветная диковинка, что дом неделю стоял на ушах. Холодильник стоял на кухне, одна полка была отдана в полное распоряжение давно прощённому Уське и по-дочернему любимой Рамильке.

Туда, в холодильник, конечно, иногда, не часто, запускала лапку всегда голодная Ирочка. На неё кричали, стыдили, но холодильник из кухни не убирали, так как Ирочка уже принесла в подоле, и это принесённое надо было кормить из дохлой плоской Ирочкиной груди.

А рядом ещё притаптывала худенькой ножкой пятилетняя Людка, появившаяся у пьяных родителей, как бы из ничего.

Толстую Галю никто не заметил беременной, но каждый день замечали пьяной. А потом, как-то вдруг оказалось, что у семьи пополнение: голубенькая крохотная девочка с голосом по силе равным шаляпинскому.

В субботу, когда на официальные обеды приходили дочка с зятем, Эсфирь подавала бледный «офицерский» чай с сушками такой средневековой окаменелости, что их и в чае-то размочить не всегда удавалось.

Она всё надеялась, что одна из гранитных сушек выбьет пластмассовые коронки из ненавистного рта зятя, и тот грохнется с колченого своего пьедестала. Эти, надо сказать, блестяще исполненные коронки, Эсфирь заметила ещё в первый визит тенора, но вот не вылетали – и что тут поделаешь?

Зять сидел, размачивал сушки в чае, вёл скучную беседу, выговаривал Эсфири про несовершенство её воспитания дочери и уходил, утрамбованный по горлышко бледным чаем и сушками, но без видимых последствий для своего здоровья и внешнего вида.

К Новому году выяснилось, что Идочка беременная. Кроме Идочки не обрадовался никто!

Тенор был в смятении, даже, как бы где-то там и удивлён. Можно было подумать, что это не он каждую ночь вскарабкивался на свою молоденькую, пахнущую земляникой жену! В его планы не входили дети, которые могли запросто обернуться довольно весомыми алиментами, если что не так!

Эсфирь же, понимая всю эфемерность этого брака, хваталась за голову. «Этот ферт мыт э бейцим такой папа, как я Николай Второй!», – думала в ужасе Эсфирь, и вся перспектива дальнейшей семейной жизни дочери выстраивалась в её голове с точностью не только до поступков, но и до фраз, эти поступки комментирующих.

Перед глазами маячила босая и растерзанная, выгнанная на мороз Идочка, прижимающая пухлого младенца к своей прекрасной груди.

Как-то само по себе решилось, что постоянно орущий ребёнок будет мешать заниматься вокалом тенору. Почему постоянно орущий, никто выяснять не стал, но всё шло к тому, что мадонна с младенцем должны пожить какое-то время у Эсфири.

Пока Идочка скакала по зачётам и бегала пальчиками по клавиатуре, Эсфирь шила подгузники и собирала приданое для внука-внучки! Осталось купить коляску, но у тенора не оказалось свободных денег, так и обозначил:

– Свободных денег на данный текущий момент нет! Я даже не могу себе фрак концертный поменять! Второй год в одном фраке! Вы должны меня понять, Эсфирь Марковна! Ваша дочь очень избалована, я просто не в силах нести бремя такой непомерной финансовой ответственности!

Девять месяцев пролетели стремительно и незаметно. Из больницы забирали Идочку с дочкой Эсфирь, зять и толпа подружек. Красиво, на такси подъехали к дому на Воздухофлотском проспекте. Сели за стол, отпраздновали чаем с ватрушками событие. Вечером проводили друзей и на такси уехали с дочкой-внучкой на Якира.

Роль приходящего папаши тенор исполнял виртуозно. Он красиво склонялся к кроватке, и взор его туманила слеза. «Действительно, мыт э бейцим!», – думала в эти минуты Эсфирь, но особого зла в душе не было.

Она была так счастлива, держа на руках свою Анечку, свою клэйнэ мэндалэ, так полна постоянной близостью с Идочкой, что не могла дождаться окончания визита вежливости зятя.

Идочка же, напротив, страдала. Она чувствовала, как утекает из её жизни любовь мужа, и это мешало ей полностью отдаться счастью материнства. За время кормления она прибавила – ни много, ни мало – пятнадцать килограмм.

Грань между тоненькой талией и прекрасными бёдрами уже обозначалась не так чётко. Шикарные волосы были постоянно собраны в тугой узел. Идочка подурнела, поблекла красками. А, между тем, оперный театр был полон дивами, не отягощёнными послеродовыми проблемами. В театре всё было маняще празднично! Чего стоил один лишь кордебалет!

Эсфирь душу клала, чтобы Идочка не бросила учёбу, и та просиживала за инструментом часами, капая на клавиши слезами и молоком. Когда Идочка вечером укладывала в колясочку свою крохотную девочку, приходила Рамиля. Втроём они пили чай под оранжевым абажуром, а в розеточках отсвечивало червонным золотом варенье из райских яблочек.

Три женщины сидели за овальным Руфиным столом и говорили, говорили, проникая друг в друга добротой и любовью, а рядом сопела и корчила мордашки маленькая женщина – кровь и плоть!

Зима постепенно отступала, снег лежал во дворе грязными погибающими островками, Идочка вывозила во двор колясочку. В колясочке агукала и пускала пузыри маленькая Анечка.

Эсфирь крутилась на кухне и поглядывала на них сквозь мутное убогое окошечко. Дочь приходила в форму. Весна слизала коварные лишние килограммы, смыла усталость с лица.

Эсфирь узнавала свою весёлую энергичную Идочку.

Тенор стал заходить чаще одного раза в неделю, а лето предложил Идочке провести вместе, на даче у хорошего приятеля. А потом втроём вернуться на Воздухофлотский проспект. К Идочке возвращались красота и любовь: так, по крайней мере, ей казалось.

Приехали, однако, обе дорогие девочки после дачи к Эсфирь, на Якира. У тенора опять образовались какие-то обстоятельства.

Обстоятельства эти хлопали ресницами, шуршали юбками и не давали Семёну сосредоточиться на семейной жизни. Красивая и расцветшая Идочка опять была задвинута в чулан души любвеобильного мужа.

И никакая-переникакая расцветшая красота Идочки не в силах была удержать мужа у её юбки. Он гулял, как ветер свищет!

Страсть к мужу иссушала душу молодой женщины, сводила с ума! Она смотрела на свою девочку, видела в ней, как в зеркале, отражение своей любви. Синие глаза тенора смотрели на неё внимательно и весело из-под роскошных Эсфириных-Руфиных бровей. И лёгкая гримаса кривила пухлые вишнёвые, почти кукольные губки.

Анечка засыпала под водопад звуков фортепиано и часто просыпалась, когда её мама была уже за инструментом. Музыка входила в ребёнка буквально с молоком матери.

В годик Анечка уже торжественно выносила на середину комнаты свой горшок, грохала им об пол и объявляла:

– Аня ля-ля, си-си! – что означало: – Анечка изволит писать, просит музыкального сопровождения!

Если Идочка не проявляла чудес расторопности, Эсфирь кричала:

– Сделай уже ей музыку, я тебя умоляю, а то сейчас нам будет уже-таки не «ля-ля, си-си», а «ля-ля, кА-ка!».

Так что ребёнок рос в любви и музыке, и в три года уже что-то там выстукивал гибкими, беглыми пальчиками. А что касается петь, то пел ребёнок двадцать четыре часа в сутки, так как он и спал и дышал, как пел.

Борис выстругивал для неё бесконечные дудочки, флейточки, и всё у неё играло и пело, а Борис считался самым главным волшебником в её жизни.

Папа в жизни ребёнка появлялся не часто, да и Аня не любила его приходы. Любимая бабушка сразу уходила надолго из дома, а мама молчала и всё время смотрела в окно. А потом так плакала, так плакала, что у Анечки появился рефлекс на приход папы.

Пришёл папа, значит, будут слёзы и уходы из дома любимой бабушки. И скоро Анечка начала встречать родного батяньку рёвом. Визиты плавно не то чтобы сходили на нет, но сократились до минимума.

Этот гостевой брак уже тянулся шесть лет, когда вдруг Идочка стала беспричинно уставать, плохо себя чувствовать, и целый год протянулся в сплошной череде недомоганий.

Эсфирь настояла на полном обследовании, которое обернулось бедой и приговором. Двадцатипятилетняя роскошная Идочка попала на операционный стол, уснула в горьком забытьи наркоза, а проснулась уже «амазонкой». Удалённая правая грудь отсекла её от прежней жизни, от концертной деятельности и, конечно, от тенора.

На Якира начался сплошной ад. Все в этой комнате были несчастны, и все плакали: плакала по ночам Эсфирь по своей дорогой девочке, плакала Анечка, не понимающая, почему перестала обнимать и целовать её раньше всегда такая весёлая и ласковая мамочка. И, конечно, плакала Идочка над своей судьбой и бедой.

Вечерами приходила Рамиля, сидела возле подруги, мяла в ладошках её холодные руки и тоже плакала. У Рамили были уже муж и сын, но каждый вечер тянуло в эту комнату к родным и таким беззащитным в свалившемся на них горе женщинам.

Приезжал Борис, клал на грудь Идочкину головку, гладил по волосам и плечам, целовал в солёные глаза и уезжал, оставляя деньги в самых неожиданных местах: в хлебнице, под салфеткой, в книге на столе.

Изредка забегал тенор. Ненадолго, он был постоянно занят, но всё ещё считался законным мужем Идочки. Разводиться не спешил, но и, конечно, не жил с Идочкой в супружеском смысле. Зачем ему амазонка? У его дам всё в этом смысле в порядке, а Идочкина прекрасная, но одна… Зачем?

От тенора слегка попахивало спиртным, Эсфирь проследила за ним, и по отрезку времени уходящему у зятя, чтобы подняться на их второй этаж, определила, что в подъезде он чего-то такое выпивает себе, видимо, для храбрости.

Она объявила тенору, что пить в подъезде – это плохой тон, но тенор придерживался того мнения, что лучше пить в подъезде, чем не пить вообще! Так и ходил грустный и полутрезвый.

А Идочка чахла и чахла. Лежала, отвернувшись от мира к стенке, и слушала, как воет за окном ветер одичавшим голодным волком, и каштан стучит в окно мокрой лапой.

Семён своей холодности не скрывал, уходя, прикасался к щеке сухими крепко сжатыми губами. Семью можно спасти до того момента, когда возникает брезгливость. Когда же возникает желание утереться после поцелуя или стряхнуть с себя чужое ненужное прикосновение, то всё: финита ля комедия! А спасти Идочку могла только любовь. Но тенор «враз обе рученьки разжал – жизнь выпала копейкой ржавою…».

В конце лета, как водится, пошли покупать Идочке пальто на зиму. Позвонила Лида, приятельница Эсфири, и сообщила, что в продажу выкинут что-то такое, ну просто – очень! Толкались по отделам и по очередям, тенор плёлся за ними с Анечкой за руку и проклинал всё на свете.

Мерили, отбрасывали, мерили и опять отбрасывали. Идочка капризничала, Эсфирь горячилась. И вдруг Идочка увидела пальто, которое ударило по глазам васильковым своим цветом и широким норковым воротником. Она сказала:

– Мама! Я это хочу! – и улыбнулась.

Это стоило три Эсфириных оклада плюс невозможное количество разверстых ртов. Но Ида хотела, впервые после жестокой ампутации, чего-то хотела. Эсфирь протянула деньги зятю:

– Сеня, быстро выбейте чек, пальто за нами, мы уже его заворачиваем!

Тенор смотрел на деньги, на цену, болтавшуюся на воротнике пальто, и тихо сходил с ума. Нет! Он должен остановить это мотовство! Ида явно спекулирует на чувствах матери! Он подошёл к Идочке и ласково начал её увещевать в том смысле, что пальто слишком дорогое, вызывающе дорогое!

Но Ида и слушать ничего не желала. Тогда муж предъявил последний аргумент: зачем, вообще, летом покупать зимнее пальто при таком диагнозе?

И это было началом конца. Пальто, конечно, купили, но завёрнуто оно было в смертельный диагноз. Так и ушли: с пальто, с диагнозом и с приговором по жизни.

Эсфирь так и не простила зятя, а Ида догорала на Якира, как бы поставив себе целью не дожить до поры облачения в купленное зимнее пальто.

Бог милостив, и протащил-таки на своих плечах Идочку через зиму. Пальто Идочка таскала на усталых плечах, гуляя в морозный день с мамой или Анечкой под ручку по улочкам Лукьяновки.

В голову себе Ида вбила обязательный и срочный развод с тенором. Тенору же развод был противопоказан. Он имел репутацию заботливого мужа и отца, носил на груди Идочкину болезнь как орден и мечтал из заслуженных выскочить в народные.

Развод мог попутать карты, образ отца семейства при таком раскладе неминуемо поблекнет, а это нам ни к чему, этого нам нельзя!

Тенор приходил и стращал. Поскольку материальных угроз он предъявить не мог – денег от него никто не видывал за все годы супружества, то повёл шантаж с другой, совершенно неожиданной стороны.

Всячески намекал, что Ида не оправдывает высокого звания матери и жены, но он терпит во имя сохранения семьи. Ну, а уж коль Идочка так взбрыкивает, то придётся сделать достоянием общественности некоторые нелицеприятные факты её (Идочкиного) морального облика.

Идочка распахивала в недоумении рот, а муж перечислял её мифические измены, доставая всё новые и новые факты, как фокусник, тузы из рукава! Обвинения были настолько нелепыми и смехотворными, что и ответить-то было на них нечем.

Идочка беспомощно поникала, а тенор советовал хорошо подумать и удалялся с видом попранной добродетели.

В один из дней дверь тенору открыл сморщенный в мочёное яблоко Уська:

– А Вы, я дихо извиняюсь, до хого? А Эсфирь Марховны нету. Она с дивчатами в хино ушла… Не, не, без ней нихах! Звиняйте, но, хах говорится: «Не уполномочен»! – и хлопнул злобной дверью перед римским носом тенора.

Вечером Эсфирь пеняла Уське:

– Ну, так же нельзя! Ну, надо же было, я знаю?.. Хотя бы спросить человека, зачем он приходил?

– А хого ему надо, шо спросить? Може он хотел денях на малую оставить, или може ему стыдна стала? Не, тахой не устыдится и в корчах не сдохнет! Эсфирь Марховна! Я Вам лучше вот что схажу: ёлху Вы не хупляйте, я присмотрел, х Новому ходу будет у Вас с девхами самая что ни наесь лучшая!

К Новому году Рамилька сшила Идочке и Анечке по наряду. Она разглаживала на худеньких Идочкиных плечиках праздничное воздушное платьице, а душа стонала от горя.

Истончала, выболелась её любимая Идочка и не поёт уже. Как мама, мама тоже петь перестала, когда болезнь схватила за горло, схватила и гнула, и ломала! Не вырваться, не убежать!

Анечка стояла на примерках, не дыша, и смотрела на Рамильку, как смотрят дети на добрую сказочную фею. С булавками во рту, Рамилька напоминала Уську, и опять у Анечки заходилось сердце, но уже от страха: а вдруг волшебница-Рамиля проглотит опасную иголку?

– А пуговички будут? – подлизывалась глазками Анечка.

– Конечно, будут! А как же? – удивлялась тонкими бровями Рамиля.

Новый год справляли в большой Эсфириной комнате. Приглашены были только Борис с Паней, но, не сговариваясь, не приглашаясь, все оказались за большим овальным Руфиным столом.

В одно из посещений Борис слушал и наблюдал, как распевается Анечка. Она стояла в классической позе оперной певицы. А ноты стояли на подставочке над клавишами раскрытого пианино.

Это было крайне неудобно, приходилось скашивать глаза, подходить, чтобы перевернуть страничку, процесс прерывался по нескольку раз. И Борис к Новому году смастерил для Анечки изящный кружевной пюпитр для нот, Анечка от счастья начала так усиленно икать, что пришлось её спасать, заставив в наклонку выпить целый стакан воды.

Батон приглашён не был. Он пришёл поздравить Эсфирь, Идочку и Анечку, которая вообще могла с ним делать всё, что угодно потому, что с самого своего рождения держала его больное, ишемическое сердце в своих пухленьких ручках.

Батон пришёл поздравить, вручить своей маленькой принцессе подарочный кулёчек, потолкаться, поныть и уехать встречать Новый год к сестре в Ирпень.

Но его как-то незаметно обрядили в фартук, поставили чистить варёную картошку и яйца для салата «Оливье». А потом оставили на подхвате до самого вечера. А куда ж теперь гнать? Даже Уська понимал, что гнать уже не по-людски.

Уська нарезал щирыми ломтями хлеб, Батон откупоривал шампанское. В углу благоухала хвоей наряженная ёлка, вся квартира собралась за столом. Конечно, не считая до срока отпраздновавшихся обитателей каморки.

Эта семейка так долго сидела друг у друга на головах, что когда исхудалую Ирочку с дитём забрал к себе жить навсегда разведенный серьёзный мужчина, счастье накрыло родителей плотным крылом хмеля.

Людочка была взята коммуналкой на довольствие и участвовала в новогоднем застолье, как полномочный представитель каморки. Предварительно Эсфирь долго мяла под краном в своих мыльных руках грязные Людочкины ладошки. Люда держала на коленях маленького сына Рамильки, кормила его холодцом из своей тарелки и была в этот вечер счастлива и благополучна, как никогда.

А потом были танцы. Непримиримые соперники – Батон и Уська – выхватывали из-за стола драгоценную Эсфирь и вели её по-очереди в сладостном томном танго.

Борис пел под аккомпанемент Анечки фронтовые песни своим приятным баритоном, рассказывал интересные рассказы о войне и о людях, с которыми сводила судьба.

В какой-то момент в комнате стало вдруг тихо, будто тихий ангел пролетел. Идочка тихонечко слетела со своего стула и припорхнула к фортепиано. Трепетно откинула крышку, положила на клавиатуру невесомые руки, и из-под её прозрачных пальчиков рассыпалась разноцветным бисером чарующая волшебная музыка.

Анечка подсела к маме почти вплотную, так, что с трудом расходились их локти, чтобы не столкнуться. И ракета страстной итальянской тарантеллы взметнулась в потолок праздничным фейерверком.

А потом пели на два голоса. Тонкий, трепещущий необыкновенной чистоты Анечкин голос сливался с грудным, страстным Идочкиным бархатным. В этот дуэт тёплым ручейком вливался уютный какой-то русалочий голос Рамили.

Нигде и никогда – ни до, ни после – не слышала Эсфирь такой красоты и высоты звучания голосов и душ. Да и гости, наверняка, слышали такое впервые и единожды.

Расходились под утро хмельные, усталые и вконец примирённые. Батон аккуратно вёл под руку жестоко истомившегося страстным танго сапожника. Уська плакал и бил себя в грудь. Батон периодически склонял к нему свою голову и говорил:

– Я Вас внимательно понял!

Рамилька с мужем уносили спящего своего мальчика, Анечка валилась на кровать скошенным снопом. А рядом с ней уложили совершенно обалдевшую от сытости Людочку.

Потом долго мыли посуду на кухне. Борис курил на колченогом Уськином стульчике, а Паня с Эсфирью устало переговаривались.

– Панечка! Ты такая красавица стала, что и слов нет! Поправилась! Тебе идёт! – щебетала Эсфирь.

– Поправилась, поправилась! – смеялась красивая Паня, – скоро мужу в подоле принесу!

– Шутишь? – оторопела Эсфирь.

– Не шутит! Ты что, Паню мою не знаешь? Весной уже родим! Так что в это лето скучно Вам в Боярке не будет! – и засмеялся, как горошинками счастья рассыпался.

После встречи Нового года жизнь вышла на какой-то новый виток. Если до этого большую часть времени Идочка лежала, отвернувшись к стене, укрывшись с головой, и плакала, то в январе она как-то внутренне подтянулась, много занималась с Анечкой.

Как будто поняла, что то, о чём она проплакала эти годы вовсе и не главное, а главное – это Анечка с её небесным голосом и синими вырисованными на лице глазами.

Они могли часами беседовать о музыке. Идочка рассказывала интересные истории из жизни знаменитых музыкантов. Анечка ловила каждое её слово, впитывала в себя образ Идочки, не отдавая себе отчёта в том, почему именно сейчас каждое мамино слово ложится ей на душу драгоценным грузом.

Не было уже первых трагических надрывов, когда Идочка готовилась к очередному облучению. Теперь она собиралась на эту жестокую процедуру, как в командировку: сухо, деловито. Была собрана и внешне спокойна.

Она уходила, а Эсфирь провожала дочь на экзекуцию, внучку в школу, ложилась лицом к стене и тихо плакала. В два часа приходила из школы Анечка, Эсфирь вспархивала с кровати, как потревоженная птица, кормила Анечку и сразу собиралась к Главному военному клиническому госпиталю встречать Иду.

Обычно дочь уже её ждала на скамейке у госпиталя и они, молча, в очередной раз спасённые, плелись к остановке и ехали домой, где в мутное кухонное окошко их уже выглядывал Уська.

По-прежнему изредка приходил тенор, отсиживал регламентированные тридцать-сорок минут и уходил. Его никто не провожал, но и не прогоняли совсем уж: ходит и ходит.

Анечка радовала немыслимыми успехами, без конца её приглашали петь на радио, потом поступило предложение петь в хоре киевского телевидения, но от телевидения Анечка неожиданно отказалась.

Она мечтала быть примой, и вела себя сообразно своим мечтаниям. Петь в купе с обыкновенными, пусть даже талантливыми детьми она не желала. Характер у Анечки был ещё тот!

Вокруг этой девочки всё, летало, пылало, падало и взрывалось! Не девочка, а чертополох какой-то! Идочка понимала, что многое сгладится, уляжется с возрастом, но вот это «сразу» и «любой ценой» останется в Анечке навсегда.

И сколько придётся ещё её доце получить пинков и проглотить горьких разочарований, это даже в голову не заходит! Но Анечка не из тех, кто успокоится и станет лаптем горе хлебать! Анечка – боец!

Идочка собиралась на очередную жестокую процедуру. Всё было как всегда. Разве что сборы были более тщательными. Подозвала Анечку, вручила ей давно выпрашиваемую той партитуру оперы «Кола Брюньон» с пожеланиями большого творческого пути и автографом самого мастера – маэстро Дмитрия Борисовича Кобалевского.

Анечка зажмурилась от счастья и спросила:

– Мама, ты же не хотела мне отдавать, это же подарок!

– Бери, доця, я же на дуэль иду, кто знает, свидимся ли? – сказала Идочка, вынимая из ушей прекрасные серёжки-росинки на зелёной изумрудной травке и, протягивая их дочери.

Эти серёжки Ида получила от Эсфири в день поступления в консерваторию. А Эсфирь их нашла в заварочном чайничке из сервиза, который к ней вернулся много лет назад с остальными вещами Руфи.

Нашла случайно и не сразу. Стояла поражённая, вспомнив, что такая же росинка на изумрудной травке была на мамином обручальном кольце. А про серёжки Эсфирь и не знала, у Руфи даже уши проколоты не были, она никаких украшений не носила кроме обручального кольца.

Видимо, серёжки были в комплекте с кольцом, но почему оказались в заварочном чайнике, было загадкой, которую уже не разгадать. Сама Руфь туда их положила или дама-циркуль из готовальни, кто знает? Да и неважно это уже.

Только Идочка больше на Якира не вернулась. Последнюю дуэль с болезнью она проиграла. Напрасно ждала её Эсфирь на их заветной скамеечке. Ида не пришла, она лежала в морге госпиталя запечённая в баклажан. Там и нашла её Эсфирь.

Хоронили Идочку на Байковом. Там были «забронированы» места рядом с бабушкой и дедушкой Эсфири. Предназначались они для Марка и Руфи, но им не суждено было уснуть под сенью семейного кладбища. Их место заняла любимая внучка Идочка.

Над гробом в первых рядах маячила благородная голова опухшего от горя и вина тенора. После всех грустных формальностей приехали на Якира помянуть. Тенор побыл недолго, наэлектризованная всеобщей неприязнью атмосфера, вытолкнула зятя из-за стола и потащила к дверям – вон из этого горестного дома! На прощание он предупредил Эсфирь, что дочь забирает к себе на Воздухофлотский и будет воспитывать сам. Эсфирь промолчала, закрыла за зятем дверь и вернулась к скорбному столу.

А зять всё ходил и грозился забрать Анечку под своё родительское крыло: а то устроились тут, алименты ещё начнут требовать, лучше девочку забрать и к маме во Львов, пусть растёт. Что, ей мамаша тарелку борща не нальёт, что ли?

Эсфирь поделилась опасениями с Батоном.

В один из шантажирующих своих приходов тенор нарвался-таки на Батона, который при ближайшем знакомстве оказался вовсе не Батоном, а Ильёй Аркадьевичем, и силу внушения имел впечатляющую.

А в ходе беседы ещё выяснилось, что и кулак у него тяжёлый и стремительный! Тенор ушёл, признав необоснованность своих претензий. «Ай, да Батон!», – сверкала очами в изумлении Эсфирь.

Всё утряслось постепенно, горе перестало отрывать от подушки усталую голову каждую ночь. Эсфирь научилась не вскакивать среди ночи, чтобы прислушаться, дышит ли её Идочка. Она горестно привыкла к тому, что Идочки нет, и уже больше никогда не будет.

Есть Анечка, и её надо вырастить и дать ей путёвку в жизнь. В такую непростую взрослую жизнь.

А растить, между тем, Анечку было задачей не из лёгких. Добрая, милая, талантливая Анечка была по сути своей, как говорила Рамиля: «шайтан в юбке»! И, действительно, чертополох какой-то!

Она видела себя уже оперной дивой. В уши ей было надуто и учителями, и дорогим дядькой, что она красавица и умница несусветная! Ничто в мире не может сравниться с ней. Она обладает необыкновенным сопрано плюс большие ожидания!

Впереди сияла театральная рампа, и весь огромный симфонический оркестр Киевского оперного театра глядел только на неё, свою богиню, и играл и дышал только для неё.

Тысячи обезумевших поклонников умирали у её прекрасных ног, а тут какие-то уроки, какая-то физика… Всё это не вязалось с внутренним состоянием будущей примы не только киевского, но и других оперных театров мира.

Уська у неё был дурак, мальчишки из класса – идиоты, девчонки – замарашки, а у Батона, вообще – макушка дырявая! Уважения заслуживала только Рамиля, потому что была её придворной портнихой.

Бабушку она любила! Да! Любила и поэтому мирилась с её слабостями и совершенной несовременностью. Авторитетов не было никаких, даже любимый дядя Боря был просто: «Борька, что ты мне принёс?».

Короче, не девочка была, а пожар! То истерика, то барабанит целый день по клавишам, то «не хочу – не буду», то бабушку целовать с разбегу, то у неё рулады всё утро, то заспанная до полудня по комнате мотыляется. И никогда не угадаешь, в каком настроении Анечка будет через пять минут.

Эсфирь понимала, что на девочку свалилось очень много и сразу. Смерть матери, лавиной хлынувшая на неё любовь Эсфири и, конечно, талант! Искрящийся, как бриллиант, не отшлифованный еще, острый какой-то и беззащитный, но несомненный талант.

Но жили, всё же, дружно, хоть и со страстями ежедневными. Анечка училась хорошо, могла бы стать и отличницей, но прилежание хромало на обе ноги. Летом уезжали в Боярку к Борису.

Там у Анечки рос Марк, который ей был не то братом, не то троюродным дядей и которого Анечка, конечно, звала только Мариком, но любила страстно, как, впрочем, делала всё. Таскала его за собой всюду. Их так и звали в посёлке: Шерочка с Мошерочкой.

Поскольку фантазия у Анечки была буйной, и ушки у неё были на макушке сильно и всегда, то голова её была полна знаний и тайн из жизни взрослых. Она прекрасно эти знания скрывала, понимая, что надо держать свой язычок на привязи.

Но постоянно сочиняла какие-то невероятные истории, бабушка и Паня называли её врушей. Один только Борис говорил, что всё, что исходит от Анечки – это не враки никакие, а талантливый полёт фантазии не в меру одарённого ребёнка.

Не в меру одарённый ребёнок тащил за собой к вечернему чаю уставшего и засыпающего на ходу Марка. Они уже крепко опаздывали и рисковали быть наказанными, но Марк падал, садился на попу и говорил, что у него устали ножки, и он никуда не пойдёт. Анечка, опять ставила его на ноги и увещевала:

– Марик, миленький, ну потерпи, мы уже почти у дома. Вечером мама тебе ножки отстегнёт, в угол поставит, и они отдохнут!

– Как отстегнёт? Ножки не отстёгиваются, они из попы растут… – растерялся Марик.

– Отстёгиваются, я сама видела, как Паня папе твоему их отстёгивала, и рядом с кроватью спать укладывала. Они до утра отдыхали, а потом папа твой, их пристёгивал и шёл на работу!

Кое-как добрались до дома, поужинали, но когда Паня стала укладывать Марка спать, тот потребовал отстегнуть ему усталые ножки, как папе.

Паня замерла, зыркнула на притаившуюся за книгой Анечку и спросила:

– Это ты, зараза, его научила?

И тут коварная Анечка завизжала на самом верхнем регистре:

– Я ему ничего не говорила, всё ты выдумываешь, Паня, я бабушке расскажу, что ты меня заразой…

Паня подлетела, больно и невежливо скрутила в цепких пальцах музыкальное Анечкино ушко, и начала вытягивать дорогую Анечку из-за стола. На шум возни прибежала Эсфирь, с порога ударилась об эту страшную картину избиения и закричала:

– Паня! Кого ты бьёшь, Паня?! Сироту?! Несчастную сиротинушку бьёшь, сволочь!

Скандал утих только к ночи, когда дети уже крепко спали, а накурившийся до одури Борис-таки помирил этих двух самых дорогих ему женщин. Эсфирь ещё контрольно шмурыжила носом, а Паня стучала ножами и вилками, но мир был восстановлен.

Борис знал, что завтра наступит ясное утро полное взаимной любви и заботы, а скандал пройдёт мимо, окрасив ещё в более яркие тона дружбу жены с золовкой. Скандал этот просто освежил отношения, как грибной дождик освежает траву.

В сентябре, загорелая и весёлая, Анечка возвращалась в школу, в музыку и в своё ангельское пение. Про неё уже ходили слухи в кругах близко расположенных к оперному миру. Мечта о мировой славе и любви летела на километры впереди Анечки.

С такими мечтами Анечке трудно было везти воз школьных обязанностей, да и девочки в классе относились к ней не особенно дружелюбно. Анечка была отъявленной кокеткой, модницей и задирой. Её острый язычок догонял любого неугодного и снабжал таким метким прозвищем, что от него, от прозвища этого, уже не отбиться было и не убежать.

Мальчики – это вообще особая статья. Они ходили за ней толпой уже с пятого класса, а к восьмому классу вся школа стояла на ушах. К пятнадцати годам Анечка стала самой популярной личностью в школе. Девочки уже считали за особую честь быть избранными ей в подруги. Обаяние личности обхватывало окружающих плотным кольцом удава. Не рыпнешься!

С взрослением мелкие стычки между бабушкой и внучкой переходили в самые настоящие баталии. Анечка взрослела стремительно и опасно, женское в ней не лопалось робким цветком из почки – бутона, а просто взрывалось и выплёскивалось из глаз, лебединых рук и гибкого стана.

Эсфирь постоянно была в состоянии боевой готовности. Угроза витала даже в воздухе их коммунальной квартиры, потерявшей статус образцовой по очень грустной причине.

Похоронившая своих непутёвых, отравившихся палёной водкой родителей, Людочка выбросила на помойку копившийся десятилетиями хлам без сожаления. Последние годы отношения в семье были просто невыносимыми.

Люда училась в профтехе, ходила голодная и несчастная, к водке относилась не просто отрицательно, но с каким-то вселенским ужасом! Она тащилась домой из училища, а дома её ждали пьяные родители и пустые кастрюли.

– Вы б хоть хлеба купили, мамо! – в отчаянии просила Людка.

– Какой хлеб, доню?! В доме водки нет! – плакала Галя.

После смерти ничтожных своих родителей, Люда каморку вылизала, вымыла до прозрачности окна, поклеила обои, и превратила свой чуланчик в любовное гнёздышко на коммерческой основе типа: «Беру лавэ за ай лав ю»!

В профтехе она, конечно, больше не появилась. Соседи хватались за голову, но молчали, делая вид, что ничего не происходит.

Эсфирь встречала Анечку из школы у дверей, провожала тоже до самых входных дверей и постоянно была начеку. Правда, Людочка дурочкой тоже не была, и в основном выпускала гостей через чёрный ход, рядом со своей каморкой.

Но, а вдруг? Начнутся вопросы: кто да что? Что ответить девочке? Девочку на мякине не проведёшь, она умная, слишком умная. А зачем ей эта изнанка жизни?

А у Анечки начались бесконечные ходынки на танцы, на концерты, внезапные дни рождения, и нигде не могли обойтись без Анечки. Анечка крутилась перед зеркалом, примеряла бесконечные наряды, влезала в ошеломительную мимо-юбку (так Эсфирь именовала юбки, которые были ещё короче, чем мини-юбки) и улетала.

Но на входе в боевой стойке её ждала Эсфирь с тёплыми штанами наперевес: никакой скандал и никакие угрозы не могли заставить Эсфирь выпустить Анечку из дома без этих защитных штанов с начёсом.

Анечка тяжело вздыхала, плелась в комнату, натягивала проклятые штаны, от входной двери стрелой летела в туалет, якобы пописать, из туалета в ванную комнату, якобы помыть руки. Там она быстренько срывала с себя ненавистные штаны, и они тугим комом летели под ванную.

Возвращалась Анечка домой таким же макаром. Она влетала в квартиру, приседая и охая, скрестив ноги, бежала стремглав в туалет, из туалета в ванную, нашаривала злосчастные эти штаны и выходила уже в полном порядке.

Все были довольны, но ровно до тех пор, когда однажды Анечка не смогла найти под ванной свои легендарные штаны. Она ползала, шурудила руками в пыльной темноте под ванной, но там ничего не было! Но выйти из ванной, всё же, пришлось. А в комнате её ждала бабушка и долго тыкала пыльными штанами в её очаровательный курносый носик.

Лето, как всегда проводили у Бори с Паней. А в августе Анечка объявила, что будет девятый и десятый класс заканчивать экстерном. За год два класса. Все ахнули, но раз Анечка надумала, то и спорить не извольте трудиться!

Год был просто сумасшедшим по нагрузкам. Анечка успевала всё: сольфеджио, фортепьяно, зачёты, подготовка в консерваторию, выступления на радио, концерты, подружки, примерки и ещё в довесок, парочка-тройка несчастных любовей. У Эсфири просто кругом шла голова.

Поступила Анечка в Идочкину alma mater – Киевскую консерваторию имени Петра Ильича Чайковского, блестяще сдав экзамены и сразу став звездой курса. За Анечкой ходили толпами.

Она влюблялась, страдала, отвергала, рыдала, смеялась, а Эсфирь не спала и думала: «Хоть бы скорее кто-нибудь взял в жёны её огнеопасную внучку. Тогда бы она, Эсфирь смогла бы хоть одну ночь выспаться!» Но Анечка замуж не хотела, и весь первый курс Эсфирь спала в полглаза!

Во втором семестре первого курса у Анечки появилась новая подружка – Светочка. Всего-то в Светочке было: удивительные синие глаза, как два озёрца и шея невероятной лебединости.

Её можно было бы назвать хорошенькой, если бы не длинный, тоненький и остренький нос, похожий на птичий клюв. И сама она была такой эфемерной, что казалось, и тени не отбрасывала. Да и по жизни Светочка была так… пирожок ни с чем. Какой-то там хормейстер народных хоров в будущем, или что-то около этого.

Дружба держалась на взаимной потребности девочек друг в друге. Анечка протащила Свету в высший свет консерваторского богемного общества. А Светочка каким-то образом оказалась дочерью большого авторитета всей консерватории, человека умного и красивого, но совершенно недоступного для простых смертных, почти небожителя.

А теперь Анечка сидела раз, а то и два в неделю за обеденным столом этого небожителя и ела суп из стерляди из фарфоровой супницы, с воткнутой в неё серебряной поварёшкой. Импозантный Светочкин папа красиво закладывал салфетку и хорошо поставленным голосом говорил:

– Кушайте (именно: кушайте, а не ешьте), Анечка! Не смущайтесь! Чаровница, ей Богу, чаровница!

Чаровница опускала глаза долу и усилием воли нагоняла на гладенькую смуглую щёчку приличествующий моменту румянец! Расположение Светочкиного папы простиралось так далеко, что он предложил иногда, не часто аккомпанировать Анечке и поставить ей голос.

Голос у Анечки был поставлен от рождения самой природой, но то ли Анечка решила, что подстраховаться не мешает, то ли неудобно было отказаться от такого лестного предложения, но Анечка стала бегать к импозантному на спевки.

Первый курс Анечка окончила с отличием, и была ангажирована оперным театром на два вечерних спектакля в месяц. Дело по тем временам невиданное, но и голос, надо сказать у Анечки был тоже невиданный, ну, а о внешних данных, и говорить не приходилось.

В ней было всё: И гоголевская Оксана, и вагнеровская Изольда и всё, что душа пожелает! И это всё – в семнадцать лет!

К концу лета Эсфирь совершенно отчётливо для себя поняла, что, конечно же, Анечка бухается с импозантным в постель в перерывах между ариями и фугами!

Но не одна Эсфирь была так прозорлива! Жена консерваторского авторитета тоже почуяла запах измены.

Обеды прекратились, но пожилой безумец влюбился, как в последний раз, и готов был уйти из семьи: от жены и от любимой дочери. Между собой любовники решили, что надо открывать карты и строить жизнь с нового листа. Импозантный пошёл открываться жене, а Анечка решила объясниться с подругой, то бишь с дочерью авторитета.

На встречу с подругой Анечка шла с таким камнем за пазухой, что поднять глаза на неё просто не могла. Светочка ждала её на скамейке в парке Шевченко, утопив в ладонях своё некрасивое лицо.

А Анечке предстояло сейчас достать из-за пазухи камень и грохнуть им прямо по Светкиной голове. Тогда лебединая шея её переломится, голова упадёт на грудь и пробьёт острым клювом Светочкино сердце.

Анечка отвела ладони от Светочкиного несчастного лица:

– И чего мы тут слезами уливаемся? Что произошло?

– Как ты могла, Анечка, как ты могла? Мама плачет, папа уходит! Всё рушится из-за тебя! Как ты могла?

– Светка! Дурочка! Ничего нет, и не будет! У меня есть человек, а с папой твоим у нас ничего серьёзного не было. Просто симпатия! Понимаешь?

– Но ведь мама говорила…

– Мало ли что маме говорила? Казала-мазала?

– И папа говорил! – не сдавалась Светочка.

– Я тебе сказала, ты меня услышала. Или не услышала? – выпрямилась Анечка.

Светка смотрела на подругу с мольбой и надеждой, она понимала, что Анечка, конечно, врёт, про то, что ничего не было! Всё было! Ещё как было! Она подняла на Анечку свои прекрасные синие глаза до краёв наполненными озёрами слёз.

Анечка молчала и улыбалась ей в лицо своими такими же синими, но совсем другими глазами. Глазами-разбойниками на прекрасном лице. Эти глаза как будто были прорисованы на Анечкином лице после окончания всех оформительных работ.

Но Светочка поверила, потому что очень хотелось верить. Поцеловала Анечку в медовую щёчку и пошла. Она уходила из Анечкиной взрослой жизни навсегда. Так сложилась жизнь. Так складывались обстоятельства.

Анечка не обманула, и не потому, что была наследственно порядочным человеком, просто небожитель, со своими цепляющимися за ноги женой и дочкой, это было скучно, очень скучно!

Жизнь продолжалась, Анечка училась, бегала по библиотекам, театрам и танцам. Дома почти не бывала. А Эсфирь смотрела на свою талантливую внучку и диву давалась: откуда в этом маленьком, утончённом с виду существе столько пороков, запеленутых в добродетель?

Кавалеров ни сосчитать, ни запомнить, учится на отлично, интересуется буквально всем: история, театр, книги. И постоянные стоянки в подъезде с парнем, который вообще не вписывается в её, Анечкин круг существования.

Просто красивый огромный украинский парубок – ни образования, ни увлечений никаких, кроме Анечки, конечно! Анечка серьёзно собралась за него замуж.

Эсфирь молчала, потому что между импозантным и женихом был ещё промежуточный баритон из оперного театра.

Баритон, опять же, якобы ставил Анечке голос. Можно подумать!

Он таскал Анечку по гостям, ресторанам и артистическим попойкам. По каким-то художникам, сплошь не принятым гениям, ютящимся в огромных мастерских.

Киев – город маленький, и поползли слухи, но не про Анечку лично, а слухи из разряда «их нравы», про богему, разврат в актёрской среде.

Эсфирь редко сидела на скамеечке во дворе, но случалось, что и присаживалась на пару минут перекинуться парочкой слов с соседками. Там она наслушалась всяческих историй про этот безумный богемный мир, сплетен про всех известных оперных певцов и певиц, и скандальных историй в их исполнении.

Эсфирь сплетни слушать не любила, тем более, что она понимала – тема выбрана бабками не случайно! Из всех этих историй выглядывала голая задница её любимой внученьки.

Состоялся очередной семейный скандал. Эсфирь нападала, Анечка защищалась. Она пыталась объяснить бабушке, что нельзя подходить к людям творческим с общей меркой!

Но бабушка кричала, что всё это придумано нарочно, чтобы оправдать своё пьянство и б***ство. И что, если она (Анечка) будет на каждом углу раскидывать ноги, то это не значит, что её верхнее ля взлетит до небес!

Анечка притихла, по уши вошла в учёбу. Было нелегко. Оставленный импозантный пытался мелко мстить сорвавшейся с крючка Анечке. Он запрещал ей петь на вечерних спектаклях, предлагал обсудить на собрании моральное падение студентки Анечки.

И Анечка решила выйти замуж за своего красивого парубка из соседнего подъезда. Она надеялась, что замужнюю даму авторитет доставать не будет.

Анечка суматошно готовилась к свадьбе, Эсфирь плакала и собирала приданое. Ничего, кроме симпатии и жалости, парень из соседнего подъезда в ней не будил. Просто она знала, что этот брак нужен Анечке, как щуке зонтик.

Но свадьбу сыграли весело и как бы взаправду. Молодые стали жить в Эсфириной комнате за ширмой с павлинами. Парень был весёлый и покладистый, здоровый, как бык. Работал на заводе «Арсенал», приносил в семью серьёзные деньги и любил Анечку до погибели!

Ел молодой зять всё, что ставила Эсфирь на стол. Сало любил, но не настаивал, уважал предпочтения Эсфирь Марковны. За обе щёки уплетал фаршированную рыбу и куриные котлеты. Поесть сала бегал к маме, кстати, и Анечку таскал.

Приходили они от родителей мужа, дыша чесноком и забродившей в крови страстью. Заваливались спать, и тут начиналось что-то невообразимое. Возня, крики, стоны, смех не прекращались до рассвета.

Утром первым вскакивал молодой муж, нёсся в ванную, на скорую руку завтракал и бежал на работу. Мерзавка-Анечка вскакивала с постели, бежала за мужем на прощальное объятие, легко проводила игривой ладошкой по его ширинке, и там всё вздыбливалось, оживало и просилось на волю! Анечка бежала обратно в тёплую постель засыпать. А обескураженный и взволнованный зять нёсся на завод.

В пять вечера возвращался с работы муж, Анечка спрыгивала с любого угла, бросалась к дверям, обнимала мужа и опять проводила по брюкам шаловливой ручонкой. Как по-волшебству, всё под брюками увеличивалось ровно в два раза, и весь вечер до сна проходил в какой-то сонной одури.

Эсфирь выговаривала внучке:

– Аня! Я прошу тебя, избавь меня от этих сцен! Поимей уважение к моему возрасту! Ночью вы, чёрти, что творите – я терплю, но ты хотя бы не демонстрируй мне его легендарные возможности!

Анечка хохотала, как безумная, а ночью опять тахта сотрясалась, утром опять Анечкина ладошка ложилась на проверку боевой готовности, и Эсфирь очередной раз имела возможность удивиться такой необыкновенной потенции своего внучатого зятя.

На третий курс студентка Аня ввалилась в аудиторию безоговорочно беременная. Между тем, буйство плоти продолжалось, чуть ли не до роддома.

Гриша, так звали зятя, и это было далеко не последним условием Эсфириной симпатии, заколачивал бабки, носился за какими-то необыкновенными бутылочками, сосочками.

Купил изумительную коляску. Борис привёз на своём задрипанном «Запоржце» кроватку – колыбельку сказочной красоты. Все замирали и ждали чуда. Ждали девочку, продолжение женской династии Руфи.

Эсфирь уже точно знала, как будет её растить и воспитывать, учитывая, конечно, промахи допущенные в прошлом… Ах, что это будет за девочка?! Не девочка, а просто цимес!

Долгожданная девочка обернулась пухленьким златоглавым мальчиком. Он лежал в кружевной колыбельке похожий на маленький самоварчик с изящным краником. И завертелась жизнь!

Ещё будучи беременной, Анечка кормить не хотела. Видимо, так сильно не хотела, что молоко и не пришло. Всё брали с молочной кухни, причём два раза в день. Это два конца с Лукьяновки до Соломенки и обратно.

Гриша мотался, как заарканенный, Эсфирь глаз не смыкала, а Анечка каждое утро распевалась, делала какую-то изуитскую гимнастику и летела в консерваторию.

Мальчика своего она любила всей душой, но она не выносила тяжести жизни, сопряжённой с этой любовью. Анечка была натурой цельной, направленной на высокое искусство.

Она не могла днём жарить котлеты, стирать пелёнки, а вечером погибать в объятьях ревнивого мавра.

Эсфирь с зятем, не сговариваясь, всё взяли на себя. Дружба между ними крепла день ото дня, Гриша не позволял Эсфири вставать ночью к ребёнку, стирал до ночи пелёнки, но Анечка тоже сиднем не сидела. Она гуляла с малышом, укладывала его спать, помогала Грише купать сына в огромном корыте. То есть, помогала по мере сил.

Ровно через месяц опять начались ночные игрища! Эсфирь трепетала. Неизвестно, что там у них произошло ещё через месяц, но из-за ширмы всё чаще слышались отчётливые Анечкины отказы, озвучиваемые змеиным шипением. За что, почему так горячо желанный муж был лишён супружеских ласк? Эсфирь не понимала.

Это не могло кончиться добром, и летом Эсфирь увидела, как Гриша в подъезд с работы зашёл, а в квартиру позвонил только через час. Эсфирь всё поняла в секунду: зять попал в сети коммерческой любви непутёвой соседки.

Змеиное шипение за ширмой сменила тишина. Эсфирь жила, как на вулкане. А ещё через месяц всё дошло и до Анечки.

Вечером с работы пришёл муж, Анечка вскинулась ему навстречу, обняла и провела шустрой ладошкой по ширинке. Под горячей Аниной ладошкой ничто не воскресло, не потянулось к жизни. Под ладошкой всё было тихо и ровно.

Драка получилась обоюдная, причём, очень обоюдная. И хотя победили Анечка и справедливость, из боя Анечка вышла изрядно потрёпанной. Гришу Уська выгнал взашей!

Аня побросала тряпки в чемодан, схватила маленького Ванечку и устроила себе римские каникулы, уехав в Боярку к Пане и Борису. Эсфирь потрусила за ними.

А злобный Уська тем временем решил приструнить эту проститутку, эту гниду рыжую, чтобы неповадно было! Но пойти напрямки не решился и начал придираться к графику уборок в коммунальной квартире, вернее к несоблюдению этого графика проституткой Людкой.

Чистоплотная и трудолюбивая проститутка Людка обвинений не принимала, чихала на Уську с высокой колокольни, чем породила страшный скандал. Уська схватил соседку за волосы и стал таскать по кухне, тыча личиком в график. Людка отбивалась полотенцем, а Уська наступал и наступал.

Вдруг протащил непутёвую Людку через коридор и поволок на кровать, как бы в беспамятстве. Всё случилось быстро, неожиданно, но технически очень грамотно. Оба остались довольны.

В самый этот час Эсфирь, Анечка и златовласый младенец предстали пред светлые очи родни. Анечка хоть и отсвечивала фингалом, но вся светилась от счастья. Она приехала к родным людям, к любимому Марику, и впереди у неё был ещё целый месяц отдыха от учёбы и безвременный отдых от надоевшего и неверного мужа.

А муж, между тем, страдал. Он мотался в Боярку с деньгами и подарками, но Анечка его даже слушать не хотела: «Только развод!». Но он всё ездил и ездил, умолял, ревновал, кричал. В общем, вёл себя как Фома Опискин.

Эсфирь пыталась повлиять на внучку, она боялась, что получив развод, Анечка окончательно сорвётся с резьбы. И что будет с ней, с Ванечкой? С Гришкой, наконец?!

– Аня! Одумайся! У тебя же семья! Сын! Всё бывает в жизни, ты же сама его оттолкнула!

– Нет, нет и нет! Он меня! Меня променял на какую-то лахудру! А теперь я должна вот с этим знанием жить с ним! С ним?! – негодовала Анечка.

– Что ты корчишь из себя оскорблённую добродетель? Ты ж сама его оттолкнула! Ты же у него первая и единственная женщина была, выжала до капельки, развратила, наигралась и отбросила, как ненужную вещь!

– Я? Я?! – недоумевала оскорблённая добродетель.

– Ну, а кто? Ты же каждую ночь: «Гришенька, давай так! Гришенька, давай сяк!», а потом «натакалась», «насякалась» и «ступай вон?». Ведёшь себя, как девица из заезжего борделя!

– Ну, тебе видней, ты, видать, с ними плотно общалась! – и бросилась куда-то вон.

В конце августа вернулись на Якира. Открыли дверь в свою коммуналку и обмерли. На кухне Людка-проститутка готовила настоящий узбекский плов, Рамиля разбирала холодец, между делом подтирая сопливые носы своим (уже двум) сыновьям. У мутного окошка курил принаряженный Уська. В квартире пахло ремонтом.

Подлетела счастливая Рамилька и начала сыпать новостями, как горохом. У неё теперь две комнаты. Это такое счастье, что у мальчиков теперь хоть и маленькая (имелась в виду Людкина каморка), но комната. А они с мужем уже переехали в отремонтированную комнату Услана Каримовича.

– А Усь…, тьфу, Услан Каримович куда? – ошеломлённо спросила Эсфирь.

– А Услан Каримович с Людочкой переехали в нашу! Они вчера расписались. Сегодня у нас застолье, мы на сегодня отложили – вас ждали! Давайте, мойте руки, переодевайтесь и за стол!

Эсфирь стояла, ошарашенная новостью. Было неприятно! Досадно как-то было. Анечка к столу выходить отказалась, сидела в комнате с Ванечкой, листала ноты и грустила. А Эсфирь пошла. Поела, выпила всегдашние три рюмочки и к вечернему купанию вернулась.

– Ну как там невеста наша? – спросила Анечка. – Видала, какая оборотистая! У меня мужа отбила, у тебя кавалера сожрала. Был Уська, и нет его! Его эта «Гряде голубица…» уже в мужьях имеет, а тебе один Батон остался. Так что ты, бабуля носом не крути – и этого проворонишь!

Гриша своих позиций не уступал, но стал припадать к рюмочке. Анечка в дверь не пускала, а ему что? Он взлетал на их низкий второй этаж, особенно сквозь призму выпитого стакана, на раз! И начиналось:

– Та ты мне не нада! Я не к тебе, я пришёл на пацана посмотреть! – валандался по комнате до вечера и шёл второй куплет:

– Давай, ложь пацана и сама лягай! Только подвинься!

Эсфирь смотрела на все эти опереточные разборки, и сердце кровью обливалось. Жаль было Ванечку, он рос, как на дрожжах, скоро соображать начнёт, а тут страсти роковые каждый вечер. Да и Гриша стал жить по принципу: «И каждый вечер, друг единственный, в моём стакане отражён!»

С сентября жизнь усложнилась. Анечка была загружена в консерватории плюс вечерние спектакли. О ней шла молва не только по Киеву. В Москве уже знали и слушали певицу, обладающую необыкновенным голосом и потрясающими внешними данными.

В конце года приезжала какая-то высокопоставленная комиссия из Москвы. Уехала в восторге от методов преподавания консерватории, от музыки, от Киева и от Анечки. А вслед за комиссией последовало фантастическое для Анечки, предложение: стажировка в Италии, в театре «Ла Скала».

На семейном совете собрались все – Эсфирь, Борис, Паня, Марк, заплаканная счастливая Анечка с Ванечкой на руках и, конечно, вечный Батон (в егерском белье). Решили, что ехать надо – таким шансами судьба не разбрасывается.

А Анечка искренне сомневалась и трусила. Трусила, как раз в тот момент, когда судьба протягивала ей на ладошке другую, звёздную жизнь, с круизами, концертами, бриллиантами, ариями из самых популярных опер, с богатым домами, забитыми картинами с провансом.

Да и хоть мамой она в Эсфирином понимании была аховой, но расставания с Ванечкой себе представить не могла. Да ещё и Гришка этот поганый… Конечно, женится без неё или сопьётся! А сердечко тянулось к нему, что тут скажешь?

Она чувствовала себя валаамовой ослицей, выбор сделать при всей кажущейся очевидности того, что надо ехать покорять Италию, было трудно.

Ночью Эсфирь не могла уснуть, не спала и Анечка. Хлюпала носом за ширмой. А Эсфирь всё думала о том, как сложится их с Ванечкой жизнь без Анечки? Конечно, помогут все, но ответственность за ребёнка лежит на ней. Зятя она заберёт в дом, пусть живёт с сыном. Год – не большой срок. Приедет Анечка – разберутся, что к чему!

Опять же, Батон… Надо что-то решать! Ему трудно будет с Борщаговки мотаться к ней каждый день. Сердцем она к нему прилипла, но тело… Тело спит. А, может, попробовать? Может, ему уже ничего, в этом смысле, не надо, и тогда можно будет жить светло и чисто, искренне любя друг друга и согревая на старости лет? Тоже вопрос…

Да как бы Анечка там замуж не вышла. Влюбится и всё. Считай, дело – швах! Все женщины по женской линии в их семье были однолюбками, но эта? Вспомнить хоть Руфь, она ж и глаз не поднимала на чужих мужчин! Только Марк, везде Марк. А сама Эсфирь? Разве она бы осталась одна при её красоте и темпераменте, если бы не сумасшедшая любовь к Грише?

А Паня? Паня нашла своего Бориса в глухой российской деревеньке и буквально на руках вынесла из чужой хаты и привезла в Боярку. А искала полтора года, чувствовала, что жив, а никакой ни «без вести пропавший». Просто не хотел обременять, не верил, что нужен такой, вот и схоронился в глуши, дурачок!

Мысли уже путались в усталой голове. Тяжёлый суматошный день тянулся долго. Эсфирь плотно прикрыла веки, а под веками танцевало лето.

Ванечка бежал по зелёной траве, прогретый солнышком и любовью, садилось вечернее усталое светило, а на веранде у Пани уже разливали чай.

Играло в розеточках варенье из райских яблочек, оранжевый абажур откидывал причудливые тени, а за столом сидели скованные любовью, как цепью все её любимые, и пили чай из пиалочек в голубой горошек.

Анечка отгоняла изящной ручкой назойливую пчёлку, Батон прикрывал шалью усталые Эсфирины плечи, а вечер гас и медленно скатывался в заросли кукушкиных слёзок.

Гололед

Гололёд – какая гадость, неизбежная зимой – Осторожно, моя радость, – говорю себе самой. Не боюсь его нисколько, я всю жизнь иду по льду. Упаду! Сегодня скользко! Непременно упаду! Вероника Долина. Гололёд.

С Нелей Борзовой, молодой женщиной не полных тридцати лет произошла большая неприятность.

Неприятность-это мягко сказано, так как, если вдумчиво отнестись к случившемуся, то произошло несчастье.

Неля неаккуратно вышла из своего торгового офиса, в котором служила товароведом (по теперешним меркам – менеджером по продаже текстиля), проехалась высокой шпилькой по коварной обледенелой ступеньке, и вот теперь лежала на узком тротуаре между родным офисом и проезжей частью, как сломанная кукла Барби.

Левая нога была вывернута куда-то вбок и назад, юбка не эстетично скомкалась на животе, голова гудела от удара о тротуарный бордюр, сердце заходилось паникой и тоской.

Боли ещё Неля не чувствовала, но понимала, что произошло что-то серьёзное, и эта вывернутая уродливо нога не предвещает ничего хорошего, во всяком случае, на ближайшее будущее.

Подняться Неля самостоятельно не могла и даже не пыталась: лежала, полностью отдавшись на волю случая. Случай не заставил себя ждать. Уже бежали к ней прохожие, а за ними и сотрудники, которые вышли вслед за элегантной Нелей и на глазах, которых она мелькнула задравшимся подолом и кружевным бельём.

С мультипликационной ловкостью кто-то из коллег умудрился стащить с её ног сапожки на шпильке и переодеть её стройные ножки в «прощай, молодость». Так что, присвиставшая скорая грузила на носилки элегантную женщину неполных тридцати лет, обутую в стариковские разношенные опорки.

Это было удивительно, но не больше. Никому и в голову не пришло, что кто-то очень мудрый и ушлый сразу одним махом решил за Нелю все возможные проблемы с профсоюзом, с домовым комитетом и устранил все возможные инсинуации могущие привести к выводу: «Сама виновата, не хрен в декабре бегать на одиннадцатисантиметровых шпильках!»

Пока скорая везла Нелю в больницу, мысли её бежали в одном направлении: ходить на работу не надо, наверное, целый месяц, а может даже и полтора, не надо подниматься тёмным зимним утром и по скользким дорожкам бежать за автобусом, много чего постылого не надо.

А можно многое. Можно сладко спать под тёплым одеялом сколько душе угодно, вставать, когда выспишься окончательно, вкусно и неспешно завтракать и сознавать, что впереди ещё долгий день и уютный вечер, и завтра, в которое можно вступать, никуда не несясь, сломя голову.

Вспомнилось, как сегодня ранним утром сознание будоражили глупые мысли: чтобы такое могло произойти, чтобы не надо было ходить на работу в эти зимние месяцы.

Неля лежала, накрывшись с головой одеялом, и строила всевозможные законные препоны обязанности посещать каждый день свою опостылевшую контору.

Мысли крутились в голове глупые и злые, когда дошло до того, что можно было бы даже посидеть дома по печальному поводу, например, тяжёлая болезнь какого-нибудь дальнего родственника.

Мысль возникла, но тут же показалось настолько кощунственной, что Неля быстро дала себе укорот и дальше додумывала в более человечном направлении. В том числе, а не сломалась ли бы у неё какая-нибудь часть тела, но только в лёгкую: не очень больно и без необратимых последствий!

Вот так оно и произошло, бывает же такое в жизни! Сейчас наложат гипс (в том что у неё перелом, Неля не сомневалась ни минуты, хоть это и был первый перелом в её жизни), но вывернутая почти назад стопа и пухнущая на глазах голень не оставляли места для сомнений. Почти мистическим было то, что Неля не чувствовала боли, или почти не чувствовала.

Она неслась в машине скорой и уже планировала свой сегодняшний вечер. Сейчас наложат гипс, позвонят на работу её мужу Сенечке, он примчится за ней и увезёт домой в законную такую вовремя на неё свалившуюся, явную, никем не оспариваемую болезнь.

Но эйфория длилась не долго. Когда дежурный врач осмотрел её ногу, стало ясно, что судьба перестаралась и перелом у Нели не один, а их, переломов на изящную Нелину ножку пришлось целых три, да ещё с каким-то там смещением.

Наложили временный гипс, подняли на четвёртый этаж в травматологию и приказали лежать тихо две недели и ждать операции, которая, скорее всего, за всем этим последует.

С Нелей случилась яркая, но не затяжная истерика. Приехавший Сенечка, как мог, успокоил её, смотался по второму кругу, привёз книги, шоколад, вкусно поесть. Неля поела, почитала, а потом уснула и заспала своё такое большое, на минуточку, горе.

Утром перезнакомилась со всей палатой, к середине дня скакала, как молодая козочка по палате на одной здоровой ножке, обаяла всех старушек, своих соседок и прочно стала любимицей и в палате, и на этаже.

Неле можно было практически всё, даже разрешалось курить в палатном туалете. Этого не разрешали никому и никогда, тем более эти четыре вечные старухи, которые находились в этой палате месяцами.

Но, Нелечку нельзя было посылать в общую курилку! У неё не было костылей! Она могла поскользнуться на скользком линолеуме, и бабки хватались за сердце от такой перспективы.

Две недели пролетели быстро, на пятнадцатый день пребывания в больнице пришёл её весёлый врач, шутник и балагур, отвёз Нелю на снимок, спросил:

– Терпеть будешь? Орать не будешь? Без наркоза будешь?

На все эти быстрые вопросы Неля ответила коротким:

– Да!

И врач вправил на место под деликатное Нелечкино кряхтение все её косточки и хрящики. Наложил, как он сам выражался – «настоящий» гипс и выписал Нелечку домой на попечение мужа и родни аж до июня месяца!

Неля сидела у окна и наблюдала рождение вялого зимнего утра. Деревья стояли уже голые, раздетые вступающей в жизнь зимой. Вся улица, сколько захватывал взгляд из окна, казалась сиротской даже какой-то блокадной, военной и серой. Ни одного весёлого мазка, ни одной радостной акварельки не было брошено природой на это скорбное полотно засыпающей красоты.

Времени на созерцание у Нели было навалом, внезапно свалившаяся на неё свобода в виде загипсованной по колено левой ноги, не предполагала суеты и спешки. И в этом сонном ритме, так сказать, не отделяя себя от природы, Неля начинала свой первый день на свободе.

Для начала надо было зайти к Райке-соседке по лестничной клетке, явить себя во всей красе с костылями и гипсом, обсудить происшедшее с Нелей несчастье, выслушать уйму ненужных тупых наставлений и удалиться, прося не беспокоить, обеспечив себе тем самым относительно спокойный день и вечер.

Дело в том, что Райка была не просто навязчивой женщиной, а женщиной навязчивой хабальски-безапеляционно. Она могла влететь к Неле на кухню с вопросом: «Что у тебя сегодня на обед?» и броситься всеми своими килограммами к кастрюлям и, срывая с них крышки, тыкаться в них своим любопытным и жадным носом.

Спасу от этой канальи не было никакого, учитывая ещё тот факт, что Неля слегка зависела от алчной и бесцеремонной Райки. Райка была парикмахером, не самым, конечно, хорошим, но и не самым плохим.

За то не надо никуда идти, никуда записываться, а юркнул из квартиры в квартиру, из кухни в кухню – вот тебе и салон, и обслуга, и кафе по интересам – всё в одном флаконе.

Работала Райка в основном на дому, в салонах государственных долго её не держали, отовсюду она вылетала молниеносно из-за своего подлого нрава и какой-то сатанинской жадности, которая вываливалась из неё, как грибы из лукошка.

Жадность падала на землю сформировавшейся завистью ко всем и всему на свете и чередой подлых поступков. Много раз Неля порывалась порвать эти тягостные отношения, но врождённое безволие и боязнь крупных скандалов, (а чтобы скинуть с хвоста Райку нужен был именно крупный скандал и не один) мешали ей освободиться от присутствия в своей жизни этой «замечательно подлой бабы».

Освободив (условно) свой день, а если повезёт, и вечер, Неля ловко передвигаясь на лёгких костыликах, подаренных влюблённым в неё по уши свёкром, занялась домашним хозяйством.

Она решила испечь своему мужу Сенечке его любимый яблочный пирог. К вечеру должен был приехать и свёкор. Любящий свёкор страдал так, что создавалось ощущение, что перелом со смещением у него, а не у весёлой, щебечущей Нелечки.

Свалившийся на Нелину голову досуг не предполагал безоговорочного безделья. Поскольку костылями своими маневрировала Неля виртуозно, то работа по дому кипела. Как-будто всю свою нерастраченную любовь и энергию она буквально вбивала в благоустройство их с мужем быта.

Сегодня с утра возникла мысль вымыть кухню, не просто помыть, а искупать её, как малое дитя. Началось всё с потолка, прислонив громоздкие костыли к стремянке, Неля взлетала к потолку раненой голубкой. Вымывала начисто кусок потолка. На её глазах тот превращался из замызганного, цвета грязного снега холста, в бьющую по глазам белизной, белоснежную простыню.

За потолком шли стены, потом отдраивался пол и, по мере вложенного в неё труда, кухня превращалась в прекрасную шкатулку, звенящую эхом чистоты. К вечеру кухня была в полном порядке, Неля решила сбегать к Райке: перекурить с ней, а потом уже приняться за усовершенствование дизайна в своей обновлённой кухне.

Райка встретила Нелю угрюмо. На столе дымилась огромная керамическая миска с пельменями, запах от них исходил божественный, и только тут вспомнила Неля, что с утра у неё как говорится: маковой в росинки во рту не было.

Она присела на край стульчика к столу, в надежде, что скупая Райка уж тут никак не отвертится, и пару пельмешков урвать повезёт. Но не тут-то было! Ловкая лапка ухватила огромную миску, быстро слизнула с Нелиных глаз, умыкнув полыхающие жаром пельмени в холодильник.

Удар был неожиданным. Неля сидела слегка огорошенная, но постепенно злоба заполняла её всю целиком, то есть не просто заполняла, а вливалась в её нутро ядом из пустого страждущего желудка.

Заложив ногу на ногу, Неля принялась долго и пространно рассказывать о том, как кропотливо она трудилось всё утро и весь день над своей кухней, какой новый дизайн придумала для неё, и всё это с чувством, с расстановкой, неторопливо и, конечно, в подробностях.

Райка серела лицом. Из не герметично сработанного холодильника сизым дымом валил пельменный пар, он дрожал и слоился, плавая по кухне и не предвещая ничего хорошего.

Но оскорблённая Неля ничего не хотела замечать. Ушла она только, когда пар из холодильника валить перестал, а Райка мыла посуду, роняя в мойку злые жадные слёзы.

Убедившись, что пельмени в холодильнике превратились в полное дерьмо, Неля вдруг встрепенулась:

– Ой, мне же ещё ужин готовить! Я ж цыплёнка-табака сегодня Сене обещала! – Она грациозно вертанулась на правой костылине, подхватила в охапку левый, контрольный костыль, и ловко убралась на свою территорию.

Праздная жизнь, если так можно, выразиться о Нелиной заполненной хлопотами жизни, катилась по накатанному. Неля наслаждалась, казавшейся ей бесконечной свободой, Сеня чумовел от изысканных блюд и от постоянного присутствия рядом в доме своего «Пусика».

Удовольствие от праздной жизни немного подгаживала зудящая нога. Она чесалась постоянно под гипсом: и днём, и ночью, даже особенно ночью.

Неля залезала под гипс тонкой спицей. В одно из таких залезаний спица змейкой выскользнула из рук и навсегда пропала в жерле гипса: ни вытащить, ни вытряхнуть!

Неля приспособила для почесалок другую, самую длинную в хозяйстве спицу, с круглым ушком, в которое для контрольки была вдета верёвочка, за которую спицу даже в случае провала можно было выудить обратно на свет божий.

Иногда большая спица встречалась там, внутри гипса, со сгинувшей маленькой. Они грустно целовались там внутри. Огорчённый их «дзинь-чмок» слышала Неля, и спешила быстренько выдернуть за ушко на свет свою новую, порабощённую подругу.

Все эти манипуляции раздражали и утомляли Нелю, несколько снижая градус её жизнерадостности, а с темпераментом вообще стали происходить трагические метаморфозы.

Такие ещё недавно желанные супружеские ласки стали утомлять и даже унижать самолюбивую Нелю. Она вынуждена была лежать с вытянутой левой ногой и весь процесс думать только о том, чтоб темпераментный Сеня не раздавил её травмированную ногу.

Сеня же Нелиных мук не замечал, он ждал слов и что самое непостижимое, движений. Парализованная страхом и унижением Неля не обеспечивала звукового оформления, и в смысле движения тоже оказывалась не на высоте.

Не на высоте Неля быть не любила, она злилась на себя, на ненасытного Сеню, а ночи постепенно стали представляться ей Голгофой. В одну из таких ночей, она умудрилась назвать Сеню животным.

А вот этого делать было категорически нельзя! Сеня крепко обиделся и пообещал больше не рваться к её райским вратам ни в коем случае, отвернулся к стенке и уснул, посапывая праведным гневом и обидой.

Наутро разговоров на тему о вчерашней размолвке не было, но и притязания с Сениной стороны прекратились. Неля не особо переживала, зная темперамент своего мужа, она понимала, что бойкот ей объявлен не серьёзно и не на долго.

До этого пару раз Неля отлучала мужа от тела в воспитательных целях, достаточно было обдать Сеню холодом на два-три дня, и все неурядицы решались в Нелину пользу. Но это был, пожалуй, первый раз, когда Нелю отстранили от тела, то ли за грубость, то ли за некачественное исполнение супружеских обязанностей.

Прошла почти неделя, но тревожный звоночек в Нелиной такой тонкой, такой деликатной душе почему-то молчал.

Райка парикмахерша повадилась к Неле по сто раз на дню, да что повадились, двери не закрывались, и получалось: дверь в дверь, и чужая, и своя жизнь как на ладони.

С утра пришла опухшая, в слезах и с порога:

– Ты представляешь, Нелька, у меня кто-то палки перехватывает. Какая-то сволочь перехватывает палки!

– Какие палки? Кто перехватывает? – очумела Неля.

– Да что ты дуру из себя корчишь? Толиковы палки перехватывает какая-то зараза. Присушила сука какая-нибудь и всё! Уже три месяца меня не касается. Я его и так и сяк, а он, гнида, меня отпихивает, не хочет, сволочь! Законную свою жену, гад, не хочет! Это точно присушила какая-то сука, я ж найду. Я ж ей, бл*ди, всё её на изнанку выверну!

Райка сидела, курила Нелькины сигареты, запивала их Нелькиным бразильским кофе, а из махоньких глазок её катились огромные слёзы, которые были вдвое больше, чем сами глаза.

Слёзы катились одна за одной – первая выкатилась, остановилась на щеке, задрожала и повисла как живая, а за ней уже мчится вторая хрустальная и скорым своим бегом сбивает первую прямо в чашку с бразильским кофе.

И получалось: запивает Райка свою беду чужеземным кофе со своей солёной слезой.

Нелька мельком глянула в окно и обомлела: к дому шёл Райкин Толик, был он пьян, как востребованный водопроводчик, голубые джинсы его поражали яркой синевой в районе мошонки и немного дальше к коленям.

Попросту сказать герой-любовник был вульгарно обоссан.

– А вот и твой присушенный идёт! – Нараспев проворковала Неля – видать, ещё и примоченный, иди, встречай сокровище своё.

Райку снесло со стула в мгновение ока, захлопали двери, пощёчины, вопль, крик, долго ещё слышался шум злобной возни. «Укладывает, счастье своё.» – подумала Неля и вернулась к своим делам и мыслям.

До Сениного прихода была ещё уйма времени. Неля любила эти неспешные минуты наедине с собой в тишине чисто убранной квартиры. Она раскладывала свои мысли, как пасьянс, и пасьянс этот сходился или не сходился, от этого «схождения-несхождения» зависело её настроение и, отчасти душевное здоровье.

Сегодня пасьянс не хотел сходиться никак. В романтической Нелиной головке проносились злые и ревнивые мысли, иллюстрированные богатым воображением.

В этих бредовых видениях грудастые блондинки подстерегали трепещущего ноздрями Сеню (о, как она хорошо понимала очарование этих трепещущих ноздрей)!

В сочетании с развернутыми плечами и спортивным торсом, Сеня походил на древнегреческого Бога, не юного и непорочного в своей красоте, а искушенного, заласканного Бога.

Женщины шли на трепет его изысканно вырезанных ноздрей, как крысы на дудочку крысолова. Так что обзавестись прекрасной грудастой блондинкой для Сени было – раз плюнуть.

По ночам Неля просыпалась от ужасных видений, в которых она пыталась удержать своего Сенечку, тянула к нему свои руки, пытаясь захватить его в объятья, но он выскальзывал из её рук, и она оставалась с пустыми объятьями и просыпалась в липком поту с бешено колотящимся сердцем.

Несмотря на романтическую свою натуру, Неля обладала трезвым мужским умом и не заурядными аналитическими способностями. Все разрозненные и раскиданные по жизни сведения в её голове моментально складывались как пазлы в стройную картинку действительности, где всё было ясно: что из чего проистекало и во что перетекало.

Ни один кусочек пазла не выпадал из сложившейся картины, а точно занимал положенное ему по ситуации и художественному замыслу место. И на этот раз картинка сложилась быстро и печально.

Огорошенная догадкой-открытием Неля ещё даже не удосужилась продумать линию поведения. Сидела в утреннем халате, попивала медленными глотками кофе. Пора было идти в соседнюю квартиру к Райке, привести в порядок голову, бровки, короче – «почистить пёрышки».

Салон на дому уже работал вовсю. Под колпаками фенов сидели две знакомые Неле дамы. Пока Райка накручивала её на бигуди, Неля мрачно смаковала подробности скорого разоблачения коварного Сенечки.

– Ты чё сегодня такая вздёрнутая? – Спрашивала Райка – Чё тебе всё не хватает, живёшь, как сыр в масле, деньги, шмотки, Сенька тебя даже хромую любит!

– На минуточку – встрепенулась Неля – почему хромую, я не хромая, я в гипсе.

– Ты чё, Неля, дура? Ты в гипсе уже пятый месяц, неужели ты думаешь, что когда с тебя сдерут гипс, ты впрыгнешь в свои метровые туфельки и пойдёшь задом крутить по дорожке? Ты про шпильки навек забудь, а с хромотой смирись, это я тебе точно говорю, много таких сложных случаев наблюдала, и ни один из них без хромоты не обошёлся.

– А твой случай, пожалуй, и потяжельше будет. Сама посуди: пол года в гипсе. Там у тебя атрофировалось всё: вместо ноги плёточка висит тоненькая-тоненькая. Если на неё ступить, то сразу: хрясь! И пополам, и опять гипс, а то и того хуже-ампутация! Так что я те, как подруга говорю: готовься и смирись!

Внутренне холодея, Неля сидела и пыталась осмыслить тот факт, что она, она, Неля, ногастая, попастая, хорошенькая Неля-ХРОМАЯ! Поверить в это было немыслимо!

Она не может быть ни сирой, ни убогой, потому, что она Неля, красивая весёлая, прекрасно танцующая и грациозная Неля! Сделать её хромой, это всё равно, что специально, из хулиганских побуждений, разбить какую-нибудь уникальную вазу, имеющуюся в единственном экземпляре во всей вселенной! Кто ж на такое пойдёт? Конечно, никто!

Послышался звон ключей, с работы вернулся трезвый Толик, салонная картина была для него привычной, он приветливо поздоровался с женщинами и прошёл на кухню.

Райка причёсывала даму средних лет, этакую в меру образованную матрону, у которой всегда в жизни всё хорошо и правильно.

На кухне что-то гремело и шкворчало. Толик разогревал обед. И вдруг Райка выронила из рук расчёску, метнулась к кухне и с Криком:

– Кто жену не е…т, тот не жрёт! – выхватила сковородку из под носа уже вооружившегося вилкой Толика. Задвинула её в пустую духовку (благо не в холодильник) и пинками стала выпроваживать своего несчастного мужа сквозь строй клиентуры в комнату.

Он упирался, тормозил ногами, но быстро понял, что сопротивляться бесполезно, сопротивляться – это только продлевать секунды позора. Понял, что стыд сжигает не только его трезвую душу, но и несчастных женщин, впихнутых под фены, наполовину причёсанных, и не уйти и не скрыться, только опустить глаза долу.

А она всё пихала и пихала его в униженную спину:

– Жрать он сел, импотент поганый, а жену значит е… ть не надо, сволочь, я тебе не то, что жрать, я тебя, гада, ещё кровкой умою!

Женщины притихли потрясённые, у дамы под феном сползала по щеке жгучая слеза стыда, а Неля сидела и думала: «Как всё оказывается просто: кто жену не е…т, тот и не жрёт!»

А она тут перетасовывает день и ночь свои психологические выкладки, истоки измены ищет, свою вину раздувает до вселенских размеров: да как подойти, да как сказать, а всё просто и гениально: «Кто жену не е…т, тот не жрёт!»

Неля встала перед большим зеркалом, стала стаскивать с мокрых волос бигуди:

– Я, Райка, домой пойду, что-то голова разболелась, пойду, лягу.

– Как пойдёшь? Не чёсанная, не прибранная! Тебе же завтра к врачу, впрочем, как хочешь, два рубля оставь и иди!

– За что два рубля-то, я же не причёсывалась?!

– А не захотела и не причёсывалась, я – то тебя накрутила, время своё тратила, а что у тебя бзик, так это твоё личное дело. Два рубля оставь. Вечером приду-причешу!

Неля поспешно бросила на столик трёшку и не присущим ей твёрдым голосом сказала:

– Вот тебе трёшка, и сегодня не приходи!

Ввалилась в свой дом раненым зверем, села на пуфик в коридоре, вытянула вперёд перед собой ненавистную костяную ногу, и мысли одна горше другой покатились, как с горы.

Что там у неё вместо красивой стройной ноги теперь? Хрупкий отросток, беда на всю жизнь? Ведь хромота это конец всему: ни фигуры, ни походки, ни осанки – всё сгорит в топке хромоты.

И вдруг жестокая догадка полоснула по душе: а ведь Сеня, наверняка откуда-то знал, что она теперь хромая будет, не оттуда ли ветер дует? И если ещё сегодня утром она готова была помучить Сенечку своего изрядно, но простить, то сейчас измена перестала быть вынужденным адюльтером по не задавшимся семейным обстоятельствам.

Дело то попахивало предательством! Действительно, зачем Сенечке, обитателю Олимпа, хромоножка, он ведь всегда с такой гордостью и любовью наблюдал, как смотрят его Нелечке вслед мужчины, как легко танцует на вечеринках его Пусенька.

А тут хромая… Ненависть взбилась в горле, как сливки в миксере, тошнота подкатила прямо в мозг, такой простреливающей насквозь обиды и боли Неля не испытывала никогда!

Так больно, так стыдно, и такой мерзкий Сенечка сейчас придёт с работы и уляжется на их диван! Уляжется, предварительно плотно пообедав, чмокнув, даже не чмокнув, а клюнув хромоножку-Неличку в ненужное уже ему симпатичное личико.

Она сидела и раскачивалась на пуфике, как еврей на молитве. И вся её счастливая жизнь с ненаглядным Сенечкой прокручивалась перед ней с кинематографической чёткостью, меняя ракурсы и значения многих происходящих до сегодняшнего дня событий.

И наполняя их другим, зловещим смыслом, который призывал давно уже взять на заметку многие слова и поступки Сенечки, прокрутив в обратку которые, не стоило было удивляться сегодняшнему его предательству! Где же её глаза были? Где?

Коварный Сенечка пришел с работы-всё по сценарию: дежурный поцелуй, комплексный обед из трёх блюд плюс компот. Салфеточки, вилочки, ложечки, тарелочки-всё по высшему разряду.

Сеня с удовольствием закурил послеобеденную сигаретку, закурила и Нелечка.

Они, сидя друг против друга обменивались затяжками, как воздушными поцелуями, смотрели перед собой и молчали. Запах грозы уже сквозил в этом молчании, и всё же, когда Неля произнесла первые слова своего монолога, Сенечка трусливо вздрогнул.

– Вот что я скажу тебе, Сенечка, – торжественно запела Неля – завёл ты себе на работе любовь. Дама она семейная. Мыкаешься с ней по углам, всё у вас прекрасно: работаете вместе, выпиваете вместе, а по вечерам невинными голубками прилетаете назад к своим глупым обманутым супругам, чтобы переспать ночь в родном доме и, как говорится: скорей бы утро и снова на работу.

– Там у вас любовь с интересом: и выпивка, и секс, а дома опостылевшая хромоножка у одного и крепко пьющий мужик у другой.

– Да с чего ты это взяла? – вскинулся Сеня-что за бредни ты несёшь?

Сеня решил уйти в глухую несознанку.

– Я работаю не разгибая спины, пока ты тут по Райкам и по подружкам мотаешься на такси, прихожу весь вымотанный, как шавка, а ты тут с идиотскими своими разговорами!

В голове у Сени бил молоточек: кто стукнул? Кто? Даже при её сумасшедшей интуиции невозможно вычислить всё так точно и чётко. Без стука здесь не обошлось, но кто? Кто?

Неля же окрылённая произведённым эффектом, продолжала:

– Чем же она тебя купила, Сеня? Вином дармовым, сексом в предбаннике, или красотой неземной? Почему ты так легко наплевал на меня и подставил под позор? Почему так рискнул своей семьёй, ведь ты же не мог не знать, что я тебя вычислю? Короче, давай определяйся, а пока вали к папе с мамой. Порадуй их, делать тебе в этом доме нечего, собирай манатки и катись!

Сеня кричал, что никуда он не уйдёт, вспоминал, что он законный муж, обозвал Нелю идиоткой, сказал, что её место в дурдоме и пошёл смотреть телевизор.

Нелечка собрала свои постельные принадлежности, потихоньку переселилась из их такой наполненной любовью, а теперь в одночасье осквернённой спальни в большую комнату. Сказала:

– Живи пока, если стыдно и страшно к родителям идти, а пассия твоя без кола и двора, видать сама на вылете. Но как только что-то изменится в моей личной жизни – вылетаешь со скоростью звука. Или ты думал, что я век буду гипсом обезврежена?

– Не волнуйся, я тебе ещё устрою показательные выступления! Я даже, не дай Бог, хромая, тебе и твоей жалелке фору дам. Короче: телек до двадцати двух и выметайся в спальню, мечтай там до завтра о радости своей дешёвой! Ко мне ни ногой! Убью!

Сеня был человеком, мягко говоря, не самым умным. Несмотря на все свои институты, макаровки, незаурядные математические способности и прочая, по жизни он плыл малообразованным брёвнышком.

Телек, политические и спортивные новости, иногда детективчик на ночь и всё! Дальше его художественные пристрастия не утекали и вопросы самообразования никогда не вставали перед ним, в виде духовной необходимости.

Сведения о жизни он черпал на ходу, небрежно и не особо бережно скидывая их в шкатулку своей памяти, иногда поражая Нелю такой вопиющей невежественностью, что та просто элементарно огорашивалась его своеобразными суждениями и неожиданными выводами за жизнь.

На двадцати пятилетие Неле подарили симпатичную заморскую черепаху. Радости она принесла мало, как-то не согревало душу её присутствие в доме, но тогда только пошла мода на всё экзотическое.

До террариумов в спальне ещё дело не дошло, но черепаха уже могла считаться признаком хорошего тона. Неля её кормила всяческими травками, согревала под лампой, холила, но черепашка, названная просто и незатейливо Фросей, грустила и хирела на глазах.

Тёмная в этом вопросе Неля не могла представить, что же ей сделать для Фроси. Литературы по этому вопросу под рукой не было, и Неля путалась в многочисленных советах доброхотов.

Одним из этих советов было искупать Фросю. Добросовестно заткнув пробкой мойку, она напустила туда водички комнатной температуры и, бережно поддерживая змеиную головку своей подружки, помогала принимать той ванны. Из рук не выпускала, не знала, умеет ли плавать Фрося.

И вот купая свою Фросю, вдруг ощутила спиной чей-то взгляд, обернулась и сразу столкнулась с сумасшедшими, от ужаса увиденного, глазами Сенечки:

– Что ты делаешь, Пусик? Что же ты её из панциря не вынула? Их же нельзя так купать! Черепахи, когда купаются, панцирь снимают!

– Ты что, Сеня, с ума сошёл? Как ты себе это представляешь? И с чего ты это взял? – обалдела Неля.

– Я сам видел! Они снимают панцирь, домик свой, а потом идут купаться!

– Не мели ерунды, где, ну где ты мог такое видеть?

– Видел, видел! В мультике про черепашек!

Красивое Сенино лицо было в этот момент таким одухотворённым и благородно-умным, то Неля который раз утвердилась в мысли: красота-вещь опасная, если ей наделён идиот.

В эту ночь защитник черепах не спал. Он вздыхал, ворочался, вычисляя предателя в своём стане. Создавалось впечатление, даже не впечатление, а уверенность в том, что сведения к Неле поступили из ближайшего окружения.

То есть от друга Гены, сотрудника и соучастника в небольших оргиях на рабочем мест. Конечно, и развитие романа тоже разворачивалось на его глазах. Завтра, конечно, Сеня вытрясет из него всё, а уж потом решит, как действовать дальше.

Ибо отказываться от своей золотой Пусеньки он не собирался, но, зная характер Нелички, понимал, что ничего хорошего ему не светит, и оборотка его ждёт жестокая.

А вот этого он не хотел и боялся, так как Нелю могло занести из простой мести в большую любовь и тогда – конец! Уже не помогут никакие клятвы и уговоры.

Незатейливый роман его назревал долго. Дама, звавшаяся Машей, но упорно представляющаяся Мариной, глаз на него положила давно. Но как-то всё ограничивалось до поры до времени переглядками.

Но как-то Маша-Марина заглянула к ним в мужскую компанию на огонёк с трёхлитровой банкой вина. Посиделки повторялись и вскоре из периодических плавно перетекли в постоянные.

Одна из посиделок закончилась бурным соитием где-то между проходной и служебными корпусами. Ну а дальше всё покатилось по накатанному сценарию пошлого служебного романа.

Влюблена была в него Маша-Марина, как гимназистка. Это льстило самолюбивому, точне, самовлюблённому Сенечке, тем более, что пришлась эта влюблённость на тот момент, когда дома его репутация героя-любовника крепко пошатнулась и была поставлена под сомнение.

Роман, с одной стороны увлекал, с другой несколько тяготил уж больно сильной прилипчивостью новой пассии. Оставлял неприятную оскомину и постоянный страх того, что его хоть и стреноженная, но очень умная Нелечка прознает что-нибудь, и тогда наступит конец света.

Потому, что Неля-это Неля, женщина со знаком качества и любовь всей Сениной жизни. Всё, что было до Нелечки – это крэк, производная кокаина, а Неля это кокаин, чистый и бьющий в глаза, как снег.

Проворочавшись всю ночь и так и не решившись подойти к двери спящей в большой комнате Нели, Сеня ушёл на работу, впервые за шесть их совместных лет без горячего завтрака и такого сладкого поцелуя в дверях.

А ведь вчера ещё угощала завтраком, ненавязчиво пододвигая Сенечке лучшие куски, и целовала, а ведь была уже наверняка в курсе событий!

Тоже прощелыга ещё та! Даже страшно представить в какую невероятную гастроль может занести её, учитывая артистическую натуру и склонность к авантюризму.

Геша клялся мамой, что никому ни гу-гу, даже сожительнице своей, с которой Неля была на короткой ноге,(на короткой, не на короткой, но нога же в глубоком гипсе, куда ж она из дома могла выйти, где, кого встретить)?

Была возможность утечки информации по телефону, но в телефонных общениях они никак абонентами не соприкасались с Нелей. Оставалось или поверить в неординарные экстрасенсорные способности Нели, или в коварное предательство Геши.

Логика жизни тянула в сторону предательства. Геша получил жестокое физическое замечание и от рабочих оргий был отлучён.

Вечером того же дня, оскорблённый Геша, поделился с сожительницей несправедливостью предъявленных ему другом обвинений, по ходу выложив про все Сенины шашни подруге всё, как на духу.

Не успел забрезжить рассвет, как впечатлённая и счастливая Гешина пассия неслась к ближайшему телефону – автомату, чтоб дозвониться Нелечке, уточнить, дополнить, раскрасить и добить такую гордую самовлюблённую дрянь, как её приятельница Неля.

Неля распахнула глаза, как только за мужем хлопнула дверь, не спеша добралась до ванной комнаты, слегка уже припадая на загипсованную ногу.

Гипс должны были снять вот – вот, но ей не терпелось посмотреть, что же там внутри вместо красивой её крепкой ножки? Аккуратно разрезав гипс до половины, Неля стянула его, как стягивают тесно облегающий ногу сапог.

Соединила две ноги вместе и увидела безрадостную картину. Две её ноги стояли вместе. Одна пряменькая, с круглой коленочкой, ещё не утратившая окончательно летний загар. А вторая притулилась к ней тощим синим уродцем.

В то, что эта ножка сможет когда-нибудь будить мужское воображение и возбуждать какие-то чувства, кроме отвращения, верилось с трудом. Рядом на полу валялась освобождённая из плена спица.

Налюбовавшись вволю всей этой красотой, Нелечка надела обратно свой гипсовый сапог, проклеила его по шву оконной лентой и занялась своим утренним туалетом.

Но тут раздался звонок, который ничего в её жизни и в принятых решениях не изменил, а только ещё раз макнул мордой в дерьмо унижения и людского злорадства.

«Кормить – не кормить» – раздирала Нелю неразрешимая дилемма. Логично рассудив, что деньги Сенечка приносит, она их берёт, пришла к выводу, что не кормить – себе дороже.

Кормить будет, и не хуже, чем кормила, а вот подавать – увольте!

Она уже дожаривала румяные Пожарские котлеты, в домашних сухариках, они лежали красивой горкой в миске. Запах стелился по кухне аппетитнейший, вот на этот запах и ворвалась Райка.

– Опять своему борову ресторан на дому устраиваешь? И откуда у людей деньги, так жить и так жрать? Ты, поверишь на хлеб нет! Дети придут из школы, мне кормить нечем! Как жить, Боже мой, как жить? – прогундосила и сама себе поверила Райка.

Села, подложила под щёку ладошку и начала брызгать слезами:

– За две стоянки платить приходится: за «Жигуль» и за «Рафик», вот и посчитай: за стоянки плати, за страховку плати, опять же бензин, – Райка энергично загибала жадные пальчики – к то ж это выдержит?

– Действительно, тяжко. – саркастически ухмыльнулась Неля.

Райка перешла на свой излюбленный базарный перезвон:

– Хорошо тебе, всё у вас есть, денег, как грязи, живёте, беды не знаете.

– Рай, ну с чего ты взяла, что у нас денег, как грязи?

– А потому, что вы явреи, а у явреев всегда денег, хоть жопой ешь!

– Ну и в какой же такой сберкассе деньги за еврейство выдают? Может, подскажешь? Не знаешь? Конечно, не знаешь, если бы знала, то сразу же про своего папашку Броника вспомнила и у той сберкассы первой была! Да вместо церкви давно бы уже все ступени у синагоги подолом отполировала! Дура ты всё-таки, Райка!

– Дай хоть пару котлет детям, ударяя на последнем слоге, приказала Райка. Это «детям» с ударением на последнем слоге и «калидор» вообще являлись визитной карточкой Райки.

– Да дам я тебе котлет, уймись! – Успокаивала Неля, разливая в воздушные чашечки ароматный кофе.

Райка курила тоненькие Нелины сигаретки, попивала ароматный кофе и продолжала на той же ноте:

– Ну как жить: за квартиру заплати, гараж вот-вот на подходе, ну где же деньги брать, если на хлеб детям положить нечего?

Неля поняла, что сейчас последуют перепевки, Райка со своими жлобскими выкладками сидела у неё уже в самой печёнке, если сейчас Райку не обезвредить и не обуздать, день будет отравлен напрочь.

Неля развернулась к ней всем телом и произнесла, глядя прямо в эти маленькие тусклые глазки:

– Райка, вот у меня, по твоему разумению много денег. Я завтра куплю себе небольшой самолёт, и каждое утро буду приходить к тебе и ныть про то, как дорого мне обходится взлётная полоса. Как ты при этом будешь себя чувствовать, хотела бы я знать?

Райка поморгала несколько секунд в сторону Нели своими пуговками, осмыслила услышанное, поняла, что её где-то там даже оскорбили, бросила в Нелю:

– Дура ты, Нелька, и блять! – выдернулась из-за стола, остервенело потушила в воздушном блюдце окурок, и пошла, тряся своим вислым задом и задевая все возможные косяки, восвояси, на прощанье салютнув дверью так, что Неля подпрыгнула.

«Ну всё, обиделась, слава Богу, можно отдохнуть! Но почему блять а не через «д», что это своеобразная форма усиления оскорбления или особенная, только Райке присущая грамматика?»

Неля смотрела на окурок в блюдце, и всю её переворачивало от омерзения. Она никогда не понимала, как можно погасить окурок в тарелке, в блюдце, когда для этого есть пепельница.

Никакие оправдания и разговоры о том, что во время застолий, скажем так под пьяную лавочку, это вполне может случиться с каждым, не могли её заставить поверить, что есть такая степень опьянения, при которой пепельницу можно спутать с тарелкой.

Если бы это было так, то и, взаимообразно, тарелку можно было бы спутать с пепельницей. Но на её памяти не было ни одного случая, чтобы гость, на какой бы «кочерге» он ни находился, положил себе салат или курицу вместо тарелки в пепельницу.

Значит всё это просто пробел в воспитании, бедная эстетика души и неуважение к хозяйке, что сейчас наглядно и продемонстрировала Райка.

Неля уже закончила приводить в порядок кухню, когда раздался злобный треск телефона. «Райка» – догадалась Неля.

– ПолОжь детям еду и оставь в калидоре! – прокаркала Райка.

– ПолОжу, полОжу, – с соблюдением Райкиных фонетических предпочтений заверила Нелечка. На том конце провода что-то злобно прошипели и разговор прервался.

Неля положила в мисочку попроще (всё равно не вернёт) две симпатичные котлетки, четыре тёплые картошечки. Бухнула маслица, припорошила укропчиком.

С сожалением вздохнула. Она то знала, что всё это уйдёт в тугой барабан Толикова пуза как задаток за очень гипотетические ночные ласки.

Ходила по дому Нелечка уже без костылей, полируя валенком гипса полы, прихрамывала очень даже не сильно и несмотря на свою мнительность, понимала, что с ногой у неё всё будет, как говаривала её киевская подружка «агибэби», то есть хорошо.

Через неделю снимут гипс,(который она уже две недели, как сняла), потом курс физиотерапии и, как говорится: на свободу с чистой совестью. А ведь ещё полгода назад свободой ей казался этот самый треклятый гипс! А вот оно, как всё обернулось.

На сегодняшний день мечтой стала та самая ненавистная пробежка за автобусом на длинной, острой шпильке.

О том, что гипс носил в общем облике Нели уже чисто декоративное значение никто не знал, свой скорый победоносный «выход из-за печки» Неля смаковала, как блистательный реванш всем им и за всё.

Во всю используя автономность своего времяпровождения от Сенечки, Неля спокойно, неспешно и с удовольствием собиралась на юг. На юг-это значит: продуманно-смелый купальник, легкомысленный сарафанчик, две-три пары сногсшибательный босоножек и, конечно, маленькое чёрное платьице.

Всё это у Нели было, не было только в достаточной доле куража, но кураж тоже вскоре появился, после снятия гипса, упорных занятий в методическом кабинете, Неля стала узнавать и признавать свою «левую».

По утрам она загорала на лоджии, попивая мелкими глоточками кофе, продумывала маршрут своего путешествия на юг, и Сеня с его вероломством отступал на задний план.

Никаких выяснений отношений Неля не хотела, сохраняла дистанцию при которой трусливый Сеня не смог бы попытаться выяснить отношения даже если бы это и пришло в его забубённую голову.

Она ходила по дому с видом попранной добродетели, а по утрам, оставаясь одна, аккуратненько готовила в поездку вещи. Укладывала чемоданы с нарядами и подарками для своих киевлян.

Для начала решено было рвануть в Киев, в город детства и юности, ну а там, как карта ляжет. С Киевом всё рядом: и Адлер, и даже Гурзуф. Главное – быть во всеоружии.

Билеты на самолёт лежали в паспорте, паспорт в косметичке рядом с пачкой новеньких десяток (были в этой пачке купюры и побольше, но максимально употребляемая в быту, щедрая купюра-это десятка).

Подарков родне и друзьям был воз. Из зеркала на Нелю смотрела красивая и главное – окончательно готовая к грехопадению женщина. Всё складывалось сакраментально удачно.

Неля змейкой вползла в своё маленькое платьице, с трепетом погрузила с атласные недра своих любимых лодочек ноги, и лодочки приняли её настрадавшуюся ножку, обволокли уютом и надёжностью.

Медленно прошлась через комнату, вышла в переднюю к большому зеркалу и замерла, любуясь волшебным своим отражением: приспущенное плечико платьица переходило в голую загорелую спину, сужающаяся к колену юбка создавала впечатление тонкой талии и стройности, стройности, как раз маленько сейчас Неле не доставало.

Полгода гипса отложились и осели на её бёдрах ненужными маклаками, а на талии образовался небольшой «спасательный круг», но всё это слетит при первом же намёке на влюблённость, при первом же потрясении души, а до потрясения рукой подать, думала освобождённая от уз супружеской верности Неля.

Волосы мастерски были частично выгоревшими на солнц. Помогла им выгореть всемогущая трёхпроцентная перекись. Можно было убрать их в небрежный узел на затылке, можно было рассыпать по плечам, всё зависело от обстоятельств и желаемого акцента предполагаемого и безусловного успеха самой Нелечки.

– Куда, ну куда ты собралась? – верещала Райка – он же без тебя здесь совсем скурвится! Тебе надо не о том сейчас думать, надо курву евоную к ногтю прижать, ему морду разукрасить, а ты уезжаешь чёрти куда, оставляешь ему квартиру для б…ства.

– Смотри: приедешь, а замки-то поменяны! А краля его уже полной хозяйкой твоему мужу и всему твоему добру. Что же ты дура такая по жизни, Неля? – в Райкином голосе прозвучали искренние нотки. Искренность и Райка-две вещи несовместные, Неля даже умилилась.

Вечером походя бросила грустному Сене:

– Завтра я улетаю, ты сам тут по хозяйству справляйся: морозилка полная, холодильник забит, деньги у тебя есть. Не маленький – справишься, да и мир не без добрых людей: помогут, накормят, приласкают, обогреют. – не смогла не добавить Неличка.

Сеня горестно осел, подложил ручонку под скорбную свою щёчку и стал похож на маленькую беззащитную старушку:

– Куда уезжаешь? Зачем? Пуся! Ну давай поговорим, что ты ходишь, что ты сплетни слушаешь? Я ж люблю, – тебя, Пусенька!

– Ну, а раз любишь, то понимаешь, что мне надо отдохнуть после болезни, вот я и еду отдыхать.

– Отдыхать она едет! Ёб твою, полгода отдыхала – не наотдыхалась! Тебе ж на работу выходить надо, какое отдыхать?

– На работе у меня отпуск, а насчёт «пол года отдыхала» так это ты зря, как говорила моя бабушка: «Моим врагам такой отдых!»

– Знаю я эти отдыха и эти юга! – Гремел Сеня, моментально обретя свою всегдашнюю осанистость и громогласность. – Ты ж на юг едешь жопой там крутить, рога мне наставить хочешь, мстишь, сволочь ты, Нелька, сволочь и всегда сволочью была!

– Да за что мне мстить тебе, Сеня, ты же ни в чём не виноват.? Ведь правда, не виноват? – ласково посмотрела на мужа Неля.

– Конечно, не виноват, ну давай поговорим, давай всё выясним! Ну куда тебя несёт с хромой ногой?

«Хромая нога» поставила точку в разговоре. Неля посмотрела внимательно прямо в карие глаза своего зацелованного и залюбленного Сенечки, вздохнула обречённо:

– Ладно, приеду, поговорим, сейчас я спать пошла, завтра рано вставать!

Долго ещё бушевал под дверью разочарованный и оскорблённый Сеня, а как же: шесть лет без него ни шагу, за Сеней, как ниточка за иголочкой, и вдруг: нате вам, пожалуйста – на юг! Одна,!

Да Нельку на юг пустить одну, всё равно, что джина из бутылки выпустить! Но постепенно гневные «Не пущу, порву билеты, по новой ногу сломаю!» – звучали всё менее убедительно, а затем стихло всё и замерло до утра.

Сеня проворочался всю ночь, тревожные мысли взбивали подушку каменным комом: когда, чего успела эта аферюга лживая, ходила здесь, хромала, умирающего лебедя изображала, а билеты уже на руках, чемоданы упакованы, тропа разврата проложена. Ну не говно ли?

И всё на его трудовые, сволочь! И никакая она не хромая! Не поедет Нелька за тысячу километров щи хлебать, едет с целью, значит морально и физически подготовленная! И ни удержать, ни запретить!

Досада, ревность, гнев и целая пригоршня претензий к лживой супруге теснили атлетическую Сенину грудь, на весах Фемиды его маленькая шалость не весила ничего, а вот Нелькино предательство выжигало душу. Скорей бы утро и на работу, там шлёпнуть и забыться, успокоиться и разобраться.

В соседней комнате не спала Неля, празднуя свой грустный триумф. Умудрись в этот момент Сеня победить свою гордыню, и вломись он к ней в слабо защищённую наброшенной на ручку двери пластмассовой линейкой, комнату, всё могло бы сложиться по-другому.

Но Сеня элементарно трусил. Он никогда не боялся драк и потасовок, с удовольствием впарывался в разгар самых отчаянных разборок. Но вот морально был труслив.

Боязнь потерпеть фиаско, стать посмешищем лишала его возможности одерживать иногда такие важные в жизни маленькие победы. А Неля не спала, подспудно ждала насильника Сенечку и прокручивала события последних суматошных дней.

На работу она заявилась «а-ля де Сара Бернар», в лёгком спортивном костюмчике, кроссовках, с элегантной тросточкой свёкра. Тяжело опираясь на трость, вошла в комнату секретарши директора, отдала все скопившиеся за полгода больничные, представила справочку на лёгкий труд.

Предупредила, что ещё один больничный на руках, на работу выйдет не раньше, чем через месяц, но начать эту работу желает с отпуска, который, по независящим от неё обстоятельствам, отгулять ей так и не довелось.

Виноватое кругом начальство было согласно на всё, ведь Нелечка такая благородная: ни на кого в суд не подавала, никаких кляуз не писала. А ведь поскользнулась то, на опасной по их вине, «ихней» же территории.

Всё подсчитали, всё оформили, и по самым скромным подсчётам должна была Нелечка предстать пред их светлые очи где-то поближе к осени.

Тяжело опираясь на трость, Нелечка пропутешествовала в кассу расчётов, там загребла денежки за полгода страданий, плюс отпускные, села в машинку и укатила домой.

Дома открыла чуланчик, прислонила к стоящим в углу костылям изящную свёкрову тросточку и закрыла страничку грустной истории своего перелома для себя навсегда.

Утром машина с шашечками увезла шикарную Нелю в аэропорт. Сеня стоял и смотрел вслед своей упархивающей Пусеньке и понимал, что жена вернётся, может быть даже всё ещё и утрясётся, но что-то важное и щемящее – нежное в их отношениях потеряно безвозвратно.

А впрочем, чего ломать голову и гадать на кофейной гуще? Сейчас он поедет на работу, там всё легко и просто. Там он весь в шоколаде: сотрудники трепещут, женщины боготворят, квартира свободна, короче-жизнь налаживается.

Неля подъезжала к аэропорту мрачнее тучи: не удержал, не хватался за дверцы такси – отдал без боя. Козёл!

В сутолоке прилетающих – отлетающих прямо грудью наткнулась на Ирину, загорелую до неприличия, стройную брюнетку, с глазами синими, как самое синее море.

Когда-то Ирка жила в Нелином дворе (это было ещё до первого пробного Нелиного замужества), была Ирочка весёлой, лёгкой на подъём и крайне легкомысленной особой.

Мужчины Ирочку обожали, она же их использовала, как одноразовые салфетки. Причём, мало придавая значения качеству этих самых салфеток. Это могли быть и заморские тузы, набитые деньгами, и незадачливые дальнобойщики.

С одинаковой добросовестностью Ирина помогала избавиться от ненужного балласта в виде денег всем, соответственно на неё взглянувшим мужчинам.

– Куда летим? – поинтересовалась Ирочка.

– В Киев, к родне, к подругам, а потом может с подружками на юг мотанём!

– А я вот в Гагры, там меня один «бумажник» ждёт, у него там вилла и все дела! Слушай, мне с ним так скучно, так муторно – поехали вместе, там всё схвачено, будем жить, как королевы, а в Киев свой забацаный на обратном пути заедешь!

– Ага, заеду, если меня там изнасилованную и на сук повешенную через пару лет в горах какой-нибудь старожил найдёт с такой попутчицей, как ты!

– Ну, вот ты, как была трусихой и притворой, так и осталась! Да кому ты там нужна в Гагре той? Там таких, как ты по пучку на квадратный метр площади. Чего не захочешь, того с тобой не будет, а я тебе предлагаю культурный отдых с культурными людьми! У папашки моего там всё в кармане, вся Гагра, но люди интеллигентные, элитные, во сяком случае, никто руки тебе там заламывать не станет.

– Да как же я полечу, у меня рейс на Киев, через сорок минут посадка?! – уже засомневалась Неличка.

– Давай сюда билет и паспорт, пошли в бар закажем что-нибудь, я от барменши Вальки сделаю звонок и мы всё уладим!

В полутёмном баре Нелю охватило какое-то олимпийское спокойствие. Они выпили по пятьдесят граммов коньячку, заказали ещ. Ирочка отлучилась звонить, а Неля сидела и ждала, прекрасно понимая, что свой рейс она уже пропускает, как бы там не сложилось с Гаграми.

Но в Гагры неожиданно захотелось. Охватывала даже какая-то дрожь предвкушения, поэтому, когда в проёме барных дверей появилась Ирочка победоносно размахивающая билетами, Нелечка почувствовала себя счастливым обладателем выигрышного, не авиа, а лотерейного билета.

Захватив бутылку коньяку, они с Ирочкой отправились в зал ждать объявления о регистрации билетов и багажа, в баре нельзя было толком услышать даже самих себя.

Впереди шла стройная высокая синеглазая, как все в мире моря, Ирина, а за ней спешила и пританцовывала миниатюрная, как японская статуэтка зеленоглазая, как все беды мира, Неля.

Через два часа с небольшим из стального брюха «ТУ-134» вывалились две эффектные подвыпившие женщины. Проследовали вместе со всеми, сворачивающими голову в их сторону, пассажирами к аккуратному автобусу-вагончику и на этом симпатичном вагончике благополучно переместились в так называемый «накопитель».

По ту сторону накопителя среди прочих встречающих, перекатывался на коротеньких ножках лысенький шарик с полным ртом золотых зубов.

– Мой! – гордо кивнула в его сторону чёрной гривой Ирочка.

– Что-то он у тебя какой-то невнятный. – Пьяно констатировала Неля.

Сию конкретную минуту море, то самое легендарное «самое синее в мире, Чёрное море моё», ей было по колено. Хотелось хулиганить, блистать и вращаться, сбросив с себя всю ответственность за своё поведение, уничтожив остатки своей уже порядком подмоченной репутации навсегда!

Золотозубый шарик оказался обладателем гордого имени Вазген и роскошной «Волги», которая молниеносно доставила их из Адлера в шикарную гостиницу «Иверия», там одноместный номер быстро метафизировался в двухместный.

Вазген готов был оплачивать и два одноместных люкса, чтобы Ирочка, длинноногая долгожданная Ирочка всегда была в его распоряжении, но Ирочка настаивала, кривила пухлые губки, и Вазген согласился поселить неразлучных подружек вместе.

Эта растрёпанная куколка, конечно, невостребованной не останется, значит Вазгену не помеха, да и против такой помехи любвеобильный Вазген особенно не возражал.

Оставив подружек наводить марафет перед вечерним загулом, Вазгик помчался собирать всех своих весёлых братьев и друзей на банкет, который должен был состояться в честь приезда его «дарагой девашки, ах!»

Ирочка стояла перед зеркалом и красила ресницы, Неля сидела напротив и задавала не деликатные с точки зрения Ирочки вопросы:

– Почему твой Вазгик поселил нас в гостинице, если у него, по твоим рассказам, шикарная вилла и пруд с лебедями?

Ирочка промычала что-то нечленораздельное. Красила ресницы Ирочка, почему то с распахнутым ртом. Это было не эстетично и уже начинало раздражать Нелино чувство прекрасного.

– Ну захлопни ты наконец, хохотальник! Что за привычка распахивать пасть по поводу и без повода?

Ирочка, стукнув сомкнутыми челюстями, принялась рассказывать Неле про уродину – жену, про дебила сына, про жену сына – тоже дебилу, и про целый выводок внуков – дебилов и всю родню Вазгена.

Из всего потока словесного Ирочкиного поноса, Неля поняла, что вилла и пруд с лебедями отменяются, вилла была просто заманухой для падкой на роскошные слова Нели.

– Да ладно, легкомысленно махнула на все эти мелочи изящной ручкой Неля – халявный люкс плюс предстоящие развлечения – это тоже не мелочь!

Культурная программа обещала быть насыщенно. Оркестр гремел, официанты мелькали, стол ломился от яств, за столом сидели: Ирочка, Неля, Вазген и ещё штук пять вазгенов похожих друг на друга до карикатурности.

Разнились эти живые копии между собой только размерами лысин и животов. А так же количеством золотых коронок в смеющихся их ртах. «И тридцать витязей прекрасных…» – пронеслось в Нелином мозгу.

Но весело было всё равно. Нелю постоянно ангажировали, подскакивали молодые люди и из-за соседних столиков. Они были моложе и качеством получше, чем обитатели вазгеновского стола, но разгуляться ей не пришлось. Один из братцев Вазгена вцепился в неё мёртвой хваткой, как бультерьер.

Создавалось впечатление, что до Нели женщин он не видел вообще. Его колотило и колбасило, в танце состояние его доходило до полуобморочного. Неле он был скучен и неприятен, только сквозь призму выпитого стакана можно было терпеть рядом с собой такого не симпатичного кавалера.

В разгаре вечера подружки прошли в дамскую комнату попудрить носики. Ирина производила впечатление счастливой новобрачной.

– Ир, – канючила Неля – но они же страшные, как вся моя жизнь! Я, действительно, как в том анекдоте «столько не выпью», давай сбежим к морю, искупаемся. Хоть протрезвеем чуть-чуть.

– А зачем нам трезветь? – резонно заметила Ирочка – нам и так хорошо. Но Неле хорошо не было, конец вечера пугал и тошнил.

Утро застало подруг в номере. Спали они в своих маленьких чёрных платьицах, не умытые и, по-видимому, никем не пользованные. Как они оказались в номере, как закончился вечер, и кто их пощадил, не вспоминалось никак.

Неля перекатывала по подушке больную голову и мечтала только об одном: о стакане холодной минеральной воды и таблетке аспирина. Ирочка мечтала глобальней, и, наверное, потому, её мечты оказались ближе к реальности, в холодильнике нашлась бутылка шампанского.

Ирочка опрокинула её в себя с поспешностью предполагающей проглотить и стеклотару, но всё обошлось: Ирочка ожила, защебетала, но вспомнить про вчера ничего так и не могла.

Раздавшийся деликатный стук в дверь подбросил Нелю на кровати, как на батуте. На пороге стоял Вазген, улыбающийся и счастливый (значит тема любви для него всё же где-то прозвучала)?

Но где? Неужели здесь, где валялась пьяная Неля в качестве статиста-трупа? Или Нелиной бессознательной любовью тоже воспользовался какой-нибудь Вазген?

Под лопатки быстро заползал холод, самые страшные и разнузданные картины проносились в воспалённых похмельных Нелиных мозгах.

– Девашки, завракать, завракать! Щас едим кушять шяшлык, вставай Нелья, Рубик ждёт, внизу в машине Рубик Нелью ждёт! Бистра сабирайтесь, девшонки, паедим гулять! А зачем Ира на столе без юбка тансевал? Не хорошо, стыдно! – весело сообщил-спросил Вазгик.

– Вазгик, – замирая, спросила Неля-, а я тоже на столе танцевала?

– Нет, Нелья на столе не тансевал, у Нельи ножка болел, она её на стол положил, Робик селовал, массаж делал, а Нелья только очень смеялся громко, и Рубика силовал сёремя.

– Рубик в Нелью вльюбилса сильна, на руках в номер атнёс. Нелья обещал сегодня Рубика любить и замуж за него ходить. Рубик халастой, багатый, Нелью любит, вай, как повезло девашке, вай, как повезло!

Вазгенчик попятился к дверям, кланяясь, как китайский болванчик и повторяя:

– Жидём низу, скарей сабирайтесь, девашки. Скарей!»

– Ирка, я сойду с ума, добром это не кончится, где ты приласкать успела своего Вазгика, что он, как шёлковый?

– А я помню, где? Вроде здесь, тебя же уложили и дальше гулять пошли. Но я уже это смутно помню, но думаю, что здесь, потому что зажигалка здесь Вазгика. Да и постель бараном пахнет!

– Так может это и был баран, а не Вазгик? Хотя разницы принципиальной нет – съязвила Неля.

– Послушай, Неля, тебя вчера Рубен в номер тащил, как рулон обоев, так что, если бы не его глупые уши, на которые ты ему макарон навешала, была бы ты вчера не только под Рубиком, а под любым не поленившимся бараном!

– Ладно, а что такое «Рубик-Рубен?» – поинтересовалась Неля.

– Ой, я сама толком не знаю, он пришёл поздно, но Вазгик перед ним навытяжку стоял, видать большая шишка в этом городе, только страшный очень!

– В смысле? – тихо похолодела Неля.

– С лицом у него что-то, то ли взрыв, то ли авария… Ты что вообще его не помнишь? Ну, ты даёшь! Ты же с ним в танце в одну ниточку сливалась и смотрелись вы отлично. Он высокий, в отличие от остальных гостей, стройный и танцует клёво, но длинный… Ты ему аккурат по аппендикс будешь.

Спускалась вниз Неля, как на эшафот восходила. Внизу стояли: Вазген, его братец с симпатичной молоденькой девушкой, а немного поодаль, облокатясь на шикарную иномарку, такие Неля видела только в американских фильмах, стоял высокий человек в белом костюме.

Где, в каких мялках мяли его лицо? Оно было всё в мелких рытвинах-ямках, вогнутое внутрь тарелкой и находилось в вечной тени нависших над ним бровей.

Нос выглядывал из лунки этого лица, как солдат из окопа. Картина была зловещей. Содрогаясь от отвращения, Неля улыбнулась в это уродливое лицо.

Рубен (а это был, безусловно, Рубен, он же – Рубик) улыбнулся Неле доверчиво и счастливо, как ребёнок, обретший потерянную маму.

Подошёл, приложился к ручке, но не было в его поведении знаменитой восточной, почти лицемерной слащавости, которая так раздражала Нелю.

Чёрные глаза его смотрели на Нелю спокойно и заинтересованно.

– Как самочувствие? Вы не передумали ещё после шашлыков ехать с нами на форель? Неля растерялась:

– Вообще-то я хочу загорать и купаться, а есть сегодня я вообще не хочу.

– Там, куда мы едем можно и загорать и купаться, а есть вы сами захотите, когда вволю накупаетесь! – ответил Рубик, очень удивив Нелю таким виртуозным владением русским языком.

Ехали в роскошной машине Рубика вдвоём, за ними по горному серпантину тащился Вазгик с компанией: братик с дамой и бесценная Ирочка, пьяная уже с утра.

Неля сидела рядом с Рубиком молчаливая и притихшая, она понимала, что сегодняшнее путешествие-полный отклик вчерашнего вечера и её, мягко говоря, раскрепощённого поведения.

Она даже понимала истоки вчерашнего своего поведения: алкоголь плюс шок. Деликатная Неля всегда тяжело воспринимала чужое уродство, оно не только оскорбляло её чувство прекрасного, но и внушало какой-то суеверный ужас.

Ужас синтезировался с жалостью, перетекая в сострадание, но оно не выражалось в сочувственных вздохах и словах соболезнования – для этого Неля была слишком умной.

Оно выливалось в повышенное человеческое внимание к объекту, с которым Неля начинала общаться, как ни в чём не бывало, внушая ему этим ненавязчивым, но искренним своим интересом, что она не видит никакого изъяна в этом человеке.

Всё получалось у неё весело и естественно. Актрисой Неля была ещё той!

Недаром ещё в детстве, все дауны их двора обожали Нелю, видимо уже тогда она умела вселить в обиженного Богом человечка уверенность, что он для неё интересен и никакого изъяна в нём, в человечке этом, вовсе нет.

Дауны по очереди подходили к их распахнутому во двор окну и спрашивали:

– А Неля выйдет?

Бабушка в таких случаях говорила Неле:

– Иди уже! Свита волнуется, одной идиётки не досчитались!

Но бабушка была мудрой женщиной и понимала, что внучка её растёт добрым человечком, который никогда и никого не ударит ниже пояса в этой жизни.

Другое дело, что её по жизни будут шпынять постоянно, но тут она надеялась на Нелин острый язычок, ну и, конечно, на Бога, который не оставит её девочку своей защитой.

Вот и вчера, видимо, захотелось защитить, сгладить произведённое Рубиковым лицом ошеломляющее впечатление. Но доза алкоголя, принятая ею вчера, лошадиная, прямо скажем доза, всё переврала и выдернула на стол её уставшую и опухшую левую, как доказательство полного доверия и уважения к объекту.

Ну а потом, естественно, понесла её в диком танце с объектом-Рубиком до полного, так сказать, умопомрачения, свалила с ног и бесформенным бревном втащила в номер.

Что думает о ней этот странный чужой человек? Как закончится сегодняшний день, куда и в качестве кого её везут? Вопросы заставляли зябнуть.

– Неля! Ты не бойся ничего. Будет только то, что будет, я ведь прекрасно понимаю, что ты и Ирочка из разных футбольных команд. Ты хорошая добрая девочка, откуда взял, туда и привезу, а сейчас не отравляй настроение ни себе, ни мне. Загорай, купайся, пей вино, радуйся жизни. А я порадуюсь, глядя га тебя.

И, вздохнув, добавил:

– Нравишься ты мне, Неля, очень нравишься!

Горное озеро было холодным и глубоким. В другое время это отпугнуло бы Нелю, в другое время, но не сегодня. Сегодня хотелось ощущать эту опасную глубину и тугой холод воды.

Аппетит проснулся волчий. Неля выбегала на берег и бросалась к столу, как коршун. Хотелось всего: и мяса, и тонко нарезанной сёмги, и звенящего солнцем винограда.

Еда доставляла неземное наслаждение. С вином же Неля вела себя крайне аккуратно, она всё время помнила, что впереди ещё насыщенная вечерняя программа, и выступать в роли молчаливого покорного брёвнышка больше не хотела.

Ирочка, напротив, наливалась алкоголем, как бы про запас. Пьянела Ирочка развязно-агрессивно, демонстрируя присутствующим не лучшие свои качества, да и бедному Вазгену доставалось от её злых шуток крепко.

Демонстрация Ирочкой своих не лучших качеств и перебор с загаром постепенно должны были спихнуть Ирочку с пьедестала, воздвигнутого влюблённым ещё вчера Вазгиком.

Неля из-под опущенных ресниц наблюдала за Ирочкиными эскападами и приходила к выводу, что царствовать в душе Вазгена той осталось не долго. Перенасыщенный загар выплеснул на лицо все видимые и не видимые глазу морщины.

Само лицо загрубело, забронзовело и приобрело какое-то агрессивно-вызывающее выражение, да и уста Ирочки уже не сулили блаженной сладости, запах перегара доставал собеседника даже через стол. Надо было поговорить с подругой, предостеречь, но когда?

Красоты горного плато уже прискучили, стало холодно, и компания стала собираться в обратную дорогу. Надо было отдохнуть, привести себя в порядок к вечернему выходу, да и у мужчин были ещё свои неотложные дела в городе.

В номер Ирочка ввалилась с маленькой плоской бутылочкой коньяка, шлёпнулась на постель, с грохотом сбросила босоножки и простонала:

– Боже, как мне надоел этот мудак! Ноет, воспитывает, а подарки жмёт! В прошлом году пощедрей был.

– В прошлом году и ты качеством получше была, а будешь так пить, вообще бросит, и будешь домой добираться на перекладных с дальнобойщиками.

– Ты что, Ирка очумела? Посмотри, во что ты за двое суток превратилась, да брось ты лакать, как ненормальная. Мы же вечером в ресторан идём!

– А почему в ресторан, а не на форель, – изумилась Ирочка – мы же на форель собирались?

– На форель я не хочу, поедим, попляшем, и я лично – спать, а ты, как хочешь, только с Вазгиком перепихнин свой принимайте где угодно, только не здесь. Я отдыхать хочу!

– Ах вот оно что? Ах вот значит как? – завела Ирочка сладким голосом – барыня не довольны, оне не хочут на форель, оне хочут отдыхать! Урода этого к рукам прибрала и думаешь крутая стала?

– Корчишь тут из себя вдовствующую королеву! Все люди, как люди, а эта носится со своим целомудрием, как курица с яйцом! У тебя, что там бриллиант зашит? Фарисейка поганая! А ты Рубику-то своему сказала, что муж у тебя дома, что по легенде ты сейчас в Киеве у родни?

– Или думаешь потрясти его, как грушу и безнаказанно отвалить, девой непорочной? Не выйдет, дорогая моя, не выйдет, уж я сама постараюсь, чтобы ты свою долю греха отхватила, а то привыкла на чужом х…ю в рай кататься! Прокатись хоть раз на своём, то бишь, на Рубиковом!

– Ты всегда была хитрожопой – уже кричала Ирочка – всё тебе с рук сходило, а мы, дуры, за тебя расплачивались. Думаешь я ничего не помню, лицемерная рожа тво? Видеть не могу уже, как ты ресничками своими моргаешь, с понтом: «Мы не местные…» б**дь, сука! – со слезами в голосе закончила Ирочка.

Ирочкино» б**дь» звучало твёрже, чем Райкино «блять», а потому воспринялось Нелей убедительнее и очень смахивало на правду.

– Ира! Ну давай уедем, пока ничего не случилось! Ночью мотанём на такси в Адлер, а там как-нибудь разберёмся. Уж до Киева всяко долетим, не кончится добром вся эта вакханалия! – заплакала Неля.

– Чего не случилось? Со мной уже всё случилось, вот ты хлебнёшь любви этой курортной, тогда и уедем, на равных уедем! Поняла? И не ной!

Спорить с пьяной Ирочкой Неля не стала, пошла в душ, а после душа села приводить себя в порядок.

Ирочка лежала на кровати и, набираясь коньяком, нарывалась на скандал. Ей хотелось выяснения отношений, хотелось уличать, обличать и выносить приговор.

Она бросала в Неличкину спину слова и фразы, исполненные сарказма. Нелечка не реагировала. Тогда Ирочка дотягивалась до неё своей бесконечно длинной ногой, захватывала пальцами ног кусок скользкого шёлкового халата и пыталась развернуть Нелину нахальную рожу к себе, чтобы взглянуть в её бесстыжие толстожопые глаза.

Неля в душе согласная со всеми обвинениями, не понимала лишь одного: как глаза могут быть толстожопыми?

Уговорить Ирочку привести себя в порядок удалось с трудом, кое-как подмалевав опухшее лицо, Ирочка натягивала на себя платье, но змейка уворачивалась от её рук, подол скользил, роскошный наряд как бы отвергал, переставшую считаться роскошной, свою хозяйку.

Кое-как собравшись, печальный дуэт направил свои стопы на оглушительный грохот музык. Туда, где всё вертелось и кружилось, где в полном сборе стреляли чёрными, как ночь глазами охотники, оценивая и капризно выбирая дичь, а дичь так и пёрла, так и пёрла…

Рубик за их столом почти не появлялся. Он постоянно был кому-то нужен, и этот очередной кто-то, приподнимаясь на цыпочках к его склонённой голове, говорил, просил, сулил, утаскивал его в противоположный конец зала, где очередной проситель, приподнимаясь на цыпочки, в порядке очереди что-то шептал в это всемогущее, по всей вероятности, ухо.

Неля скучала, Ирочка поспешно догонялась до полной кондиции. Не скучал только Вазген. Всё его внимание было поглощено молоденькой пассией брата, судя по всему, уже бывшей. В разгар вечера подсел Рубик:

– Ну что такая невесёлая, Неля? Может, потанцуем?

– Потанцуем. – обречённо согласилась Неля.

Галантно, отставив стул, Рубик вывел Нелю на середину зала, чуть заметно щёлкнул пальцами в сторону лабухов, и полилась нежнейшая композиция Глена Миллера.

Эта льющаяся со сцены нежность вплотную прилепила Нелю к партнёру. Большие руки держали её надёжно и ласково, маленький носик её упирался Рубику куда-то в область груди, лишая её тем самым возможности смотреть в изуродованное лицо.

От партнёра пахло неожиданно приятно и вкусно, музыка менялась, звенела грустью и переполненностью любовью. Вот уже Мишель Легран вступил со своим известным печальным расставанием двух влюблённых, а Неля всё плыла и плыла в ласковых объятиях невидимого, но конкретно осязаемого партнёра.

Но вот замерли последние сладкие аккорды, Рубик расцепил свои стальные объятия, и таким смертным холодом и тоской пахнуло на Нелю, так захотелось обратно, туда, в этот стальной обруч объятий Рубика, что Неля на мгновение застыла, как вкопанная.

А вечер плавно катился к закату. Никем не контролируемая Ирочка хохотала по поводу и без повода, при каждом взрыве хохота высоко, вверх вскидывая свои бесконечные ноги.

Но внимания на Ирочку никто не обращал. Вазген был полон новой любовью, а Ирочкина судьба висела в воздухе. Вазгик ещё не определился, кому передать эту взбалмошную эстафету по имени-Ирочка.

Привыкшая к вниманию Ирочка недоумевала и злилась, это недоумение и вытолкнуло её в круг танцующих. Танцевала Ирочка виртуозно, изумительная её фигурка сразу обращала на себя всеобщее внимание, движения были пластичны, танец лился из неё, как песня, а сегодня она была в ударе.

«Ну, начались показательные выступления» с тоской подумала Неля, а Ирочка кружила и кружила, но когда дело уже дошло до канкана, Неля наклонилась поближе к Рубику и прошептала:

– Давай пойдём к морю. Скучно тут!

Не смотря на грохотавшую музыку, Рубик услышал всё, что сказала и не сказала Неля. Они спустились из ресторана вниз, и по извилистым дорожкам побрели к пляжу.

Южная ночь рассыпала в ночном воздухе волшебные запахи. На чёрном небе горели звёзды, явно украденные из планетария, такими яркими и огромными они висели над их головами. Рубик с Нелей шли на тихий шелест волн, дошли до пляжа, сели на песок у самой воды и молча слушали волшебную песню засыпающего моря.

– Рубик, – разорвала тишину Неля – откуда у тебя такой безупречный, я бы даже сказала литературный русский язык?

– Ну я же не всегда был чуркой обугленной! Задолго до всех печальных событий, которые имели место произойти в моей жизни, я жил и учился в Москве, закончил МАИ, работал в наземной службе аэропорта Шереметьево. Занимал неплохую должность, умудрился даже жениться на московской барышне.

– Ну и что же произошло?

– А ничего! Мне было невыносимо каждый день ходить на одну и ту же работу, видеть одни и те же лица, исполнять одни и те же нудные обязанности. А ночью, как награду за бестолковую маету дня, обнимать одну и ту же, опостылевшую мне женщину, перед которой у меня тоже были одни и те же обязательства!

– Ну, и?..

– Ну и уехал я обратно в свой солнечный город, где родился, а значит: пригодился, но, видимо, не всем пригодился. И случилось то, что случилось.

Волны набегали на их босые ноги, на мгновенье прикрывали пальцы ног и ступни нежнейшим кружевом и тихо отступали, чтобы вернуться вновь: приласкать и откатиться.

– Знаешь, об одном жалею: не осталось ни одной фотографии, где я мог бы посмотреть на себя прежнего, вернее, на себя настоящего. Ну вот тебе и готовый каламбур или тавтология, считай, как хочешь. Только я себя «настоящего-прежнего» уже почти не помню, как сквозь густой туман – вроде бы я, а вроде и не я.

– Искупаться хочется. – тоненько протянула Неля.

– Так иди! В чём вопрос? – Удивился Рубик.

– Купальника нет, как я без купальника?

– Я надеюсь, что нижнее бельё на тебе есть?

– Конечно, есть! – возмутилась Неля – но то же бельё, а надо купальник!

– Да кто сказал, что надо? Видел я ваши купальники, они закрывает меньше, чем самое смелое нижнее бельё, так что иди и не бойся, я здесь посторожу.

Быстренько сбросив на песок свой сарафанчик, Неля вошла в густую тугую воду. Волны толкались в её грудь, как голодные ласковые телята, баюкали и успокаивали, смывая и унося усталость истаявшего дня.

Она подняла глаза к чёрному звёздному небу и в первый раз в жизни осознала, что небо темнее моря: небо чёрное, а море свинцовое, только на гребешках волн немного светлеет, закатывается в белое кружево и отплывает назад снова свинцовым.

Выходить на берег не хотелось, как-то надо заканчивать разговор, прощаться, идти в свой номер и дожидаться там возвращения пьяной Ирочки.

На берегу оказалось неожиданно прохладно после прогретого за день солнечными лучами моря. То ли от этой прохлады, то ли от смущения у Нели зуб на зуб не попадал.

– Накупалась, как школяр незадачливый – посмеивался за спиной Рубик.

– Давай, согрею! Набросив Неле на плечи свой пиджак, усадил рядом, приобнял и продолжал, как будто Неля и не уходила со своего места рядом с ним никуда.

– Так и живу: и нет меня и вот он я! А ты мне понравилась сразу, хоть и подумал вчера, что безголовая ты напрочь. А вот утром, когда увидел, какой ужас в твоих глазах полыхнул, когда ты на меня трезвыми глазами посмотрела (но только на миг полыхнул, ты смелая, благородная девочка, тебя уважать можно) понял, что ты моя женщина и другой мне не надо!

Неля сидела, съёжившись, и молчала, а что тут скажешь?

– Неля! Нелечка! Оставайся со мной – ты привыкнешь, жить для тебя буду, лезть напролом не буду, буду ждать пока привыкнешь, только рядом будь! Может всё у нас получится?

– Пойдём, Рубик, холодно, да и устала я. Неля стала натягивать платье на влажное тело. Платье крутилось, не шло (точь – в точь, как у Ирки.) Сзади подошёл Рубик, расправил каждую складочку, угладил сарафанчик на плечиках, осторожно расправил на спине и отпустил в свободное падение широкую юбку.

В ночной тишине припал к Неличкиной спине и так нежно, так бережно принялся обцеловывать её спину, как ветерком обдувал. Руки ласкали плечи осторожно и бережно, словно плечи эти были минимум из севрского фарфора.

Всё это действо была сама любовь. Лгать могут губы и глаза, а вот руки не врут! А она стояла и шелохнуться не могла. Наслаждение от этих робких прикосновений и поцелуев потрясало, его невозможно было сравнить ни с одной из испытанных ею в счастливом браке изысканных ласк.

Истома кружила голову, подкашивались ноги, и тянул к себе ещё тёплый песок.

– Не глупи, Рубик, пошли, я устала! – Голос звучал глухо и хрипло.

Рубик отпустил свою добычу, накинул ей на плечи пиджак, и они молча отправились по тёмным дорожкам в обратную дорогу. Молчали до самых дверей Нелиного номера.

Пока Неля искала ключ, отпирала двери, Рубик топтался рядом, как конь на выпасе.

– Неля! Поедем завтра куда-нибудь? Я придумаю что-нибудь интересное. Ирку с Вазгеном возьмём.

Ирка уже не с Вазгеном, точнее: Вазген уже не с Иркой, если ты успел заметить, там дело к отставке идёт так, что завтра увидим. Пока.

Рубик успел только впихнуть ей в руки бумажку, прошептал:

– Позвони, я здесь ещё долго буду, меня сразу позовут.

– Вряд ли. – Шепнула в ответ Неля и захлопнула дверь.

На кровати сидела Ирочка, плечики её вздрагивали, но было тихо. Неля подошла к своей подружке, та сидела с низко опущенной головой.

Горошинки слез капали, как из не плотно прикрытого крана, плечики вздрагивали, а звукового оформления не было никакого, и так это было страшно и трагично, такое горе плавало по комнате, что внутри всё готово было замёрзнуть.

– Ирочка, Ирочка ты моя! – приплюснула к своему животу Ирочкину голову Неля – что же ты плачешь, глупая? Ты посмотри на себя, ты же у меня красавица, Ирочка, на тебя же люди на улице оборачиваются, а ты из-за какого-то барана желтозубого тут слёзы льёшь!

– Да ему и не снилась такая женщина, как ты, плюнь, забудь! – Неля присела рядом с Ирочкой и начала её баюкать как малое дитя:

– Кто же обидел куколку нашу, какая такая сволочь девочку нашу обидела? – сюсюкала Неля.

– Вазгик меня братику своему подарил. – Прошептала Ирочка.

– Как подарил? Ну и козёл! Ну и сволочь! А ты? Что ты?

– А что я? Сказала, что в туалет иду и сбежала, вот здесь закрылась и тебя жду. А тебя всё нет и нет! Где ты была? Мне так страшно, а тебя нет! Ну где, где же ты была? – плакала уже в голос Ирочка.

Неля дала Ирочке наплакаться вволю, до икоты, просто держала её в объятьях, гладила по спине и тихонько шептала в тёплое, почти детское ушко:

– Ирочка самая красивая, самая хорошая, Ирочку все любят, а Вазгик – б**ть и говно, ему Рубик башку открутит, я прикажу – и открутит! Завтра гулять поедем, Ирочку нарядим, как куколку, причешем.

– Я тебе, Ирочка, свою кофточку отдам, ну помнишь ту, которую ты у меня клянчила. Честное слово отдам! А я ведь сама её ещё ни разу не надевала! Ты представляешь, какая ты будешь в этой кофточке?

– Правда отдашь? – Икнула слезами Ирочка, – насовсем?

– Насовсем-насовсем! – улыбнулась Неля в Ирочкино заплаканное прелестное личико – а сейчас спать ложись, я тебя укрою, таблеточку тебе дам волшебную, улетишь до утра «тики так»!

Уложив Ирочку, Неля приняла душ, заварила себе кофе, закурила сигаретку и села на балконе думать и приводить свои мысли в порядок. Но не думалось, хотелось обратно: туда на тёплый прибрежный песок, в хмельные объятия и ласковые руки.

«Я сошла с ума, я сошла с ума!» – повторяла про себя Неля, а сама уже металась по номеру в поисках мятой бумажки с телефоном Рубика…

Проснулась Неля на груди у Рубика. Сердце было переполнено нежностью, как дождевая бочка после ливня. Так бы и пролежала счастливая всю оставшуюся жизнь!

Но так шептало сердце, а рассудок кричал, что для полного их с Рубиком счастья необходимо одно невыполнимое условие: чтобы ночь была всегда потому, что день зачеркнёт всё, что подарит ночь, и так будет всегда: ночью – счастье через край, а днём – мука и стыд.

Неля выскользнула мышкой из кольца крепких мужских рук, стала собирать разбросанные, где попало вещи и тихо одеваться. Не ощущая на груди драгоценного груза, проснулся Рубик:

– Ты куда так рано, Нельчик?

– Побегу, посмотрю, как там Ирочка! Что-то на душе тревожно!

– А что тревожно? Вазген сегодня своё получит, мы же с тобой обо всём договорились, я ему султанствовать с моими гостями не дам. А вы ведь мои гости? Да?

– Да, конечно, да! Только нам собраться надо и отдохнуть. А к шести мы будем готовы. Хорошо?

Неля подошла к Рубику, взяла в руки это обезображенное жизнью, некогда, безусловно, прекрасное лицо. Поцеловала в глаза, в умный лоб, прикоснулась бабочкой к губам, мягко отстранила ладошкой подавшегося к ней всем своим существом Рубика, шепнула:

– До вечера! – упорхнула приводить в чувство свою подружку и сторожить её от бутылки.

Ирочка ещё спала, Неля присела рядом и смотрела на это красивое лицо, такое спокойное и целомудренное во сне. Длинные ресницы отбрасывали лёгкую тень на это лицо, губы были полуоткрыты и волновались как будто в немом шёпоте, что снилось Ирочке?

Наверное, поверженный Вазген, хотя, нет, не тот масштаб был у Ирочки! Целая армия поверженных и порабощённых Вазгенов у её нескончаемо длинных ног!

«Пусть поспит ещё! – решила Неля – а я займусь устройством нашей дальнейшей судьбы. Ирочка проснётся уже не униженной пренебрежением женщиной, а счастливой беглянкой».

Неля взяла сумочку и паспорта, тихо прикрыла за собой дверь и поспешила к центру этого прекрасного и такого вероломного города. Такси подвернулось сразу, билеты на Киев достались малой кровью (всего-то по десятке на предъявленный паспорт), обернулась Неличка скоро.

– Вставай, Ирочка! – прошептала Неля в розовое ушко – вставай, проспишь всё на свете! Мы летим в Киев, нас там заждались, ты увидишь, какие замечательные у меня тётушки, какие там настоящие «взаправдашние» друзья и подружки. Быстро в душ, одеваемся, шпаклюемся и прочь отсюда в темпе вальса!

Ирочка проснулась, поморгала своими трезвыми синими глазками и спросила:

– А как же мы уедем? Кто же нас отпустит?

– Ирка, ну что ты глупости городишь? Ты ж вроде трезвая, как скальпель! У кого мы спрашивать будем, прилетели, крылышками помахали, не понравилось нам и улетели. Вот и все дела. Давай, бегом в душ!

Пока ошарашенная Ирочка принимала душ, Неля готовила для неё наряд: любимую Ирочкину мини юбку цвета кофе с молоком, коричневые лёгкие босоножки и только секунду поколебавшись, достала из чемодана ни разу не надёванную свою шикарную кофту.

Горестно вздохнув, разложила на Ирочкиной кровати всё это великолепие и прошла на широкий балкон, в последний раз полюбоваться на немыслимую красоту простиравшуюся перед ней, наверное, в последний раз. Отныне этот город закрыт для Нелички навсегда.

Пронзительное:

– Неля! Нелечка! Это мне?! – вернуло Нелю в действительность.

По комнате кружила Ирочка в обнимку с кофточкой, и такое счастье плескалось в её синих, как все моря мира глазах, что Неля ощутила себя доброй феей из сказки.

Что позволило ей ещё раз убедиться и окончательно укрепиться в мысли, что добрый человек счастливее скупого, что дарить и отдавать то, что тебе самой нравится иногда гораздо приятнее, чем владеть этим чем-то.

– Ты не шутишь? А ты не передумаешь? – не унималась Ирочка – ведь мы же улетаем, ты сама сказала.

– А кто тебе сказал, что в Киеве ты должна выглядеть хуже, чем в этих забацанных Гаграх? Мы едем вращаться и блистать, ставить «ридный Кыив» с ног на голову, а то, что было здесь – это, так, репетиция, проба пера. Усекла?

– А ты в чём поедешь?

– Можно подумать, что мне поехать не в чем! – надулась Неля.

Но Ирочка уже подбрасывала в воздух вещи из своей дорожной сумки. Они разлетались по номеру разноцветными маленькими радугами, но Ирочка всё разбрасывала и разбрасывала по постели и креслам разноцветные праздничный серпантин прелестных нарядов. Наконец, нашла то, что искала.

– Вот, смотри: это мой любимый кашемировый джемпер – дарю!

Джемпер был действительно потрясающий, такого глубокого бирюзового цвета, что у Нели на мгновенье захватило дух, но тут же, гримаса разочарования легла на её хорошенькое личико.

– У меня же с собой нет ни одной юбки. С чем я эту красоту надену?

– А ни с чем! Ты посмотри на меня и на себя. Для меня это длинный джемпер, а для тебя – платье-мини. Сюда ещё тоненький-тоненький поясок, босоножки в тон, и ты не представляешь, какая ты будешь красавица!

Что касается нарядиться, Неле два раза повторять никогда и никому не приходилось. Пантерой Неля бросилась в душ, выскочила оттуда через пять минут совершенно готовая к любым волшебным превращениям.

С трепетом отдалась всем телом ласкающему кашемиру, и когда из джемпера выглянула её головка, то что отразилось в зеркале было полным триумфом женской красоты.

На неё смотрела незнакомка с бирюзовыми глазами, полностью повторявшими цвет джемпера, тело обнимал нежнейший кашемир. И то, что было джемпером для Ирочки, в Нелином исполнении прозвучало прелестным маленьким платьицем.

Куда-то подевался отвратительный «спасательный круг» на талии, спали с бёдер маклаки, всё лишнее слетело с неё за три сумасшедших дня. Растаял лишний жир на теле, проклюнувшись на лице интеллектом.

Лицо стало умненькое и даже где-то там загадочное. Ирка кружила рядом и восторженно визжала, потом визжала, в свою очередь Неля, глядя на обольстительную свою подругу.

Но восторгаться и ахать долго не было времени, время было на вес золота.

Пробовали вызвать такси из номера – не получилось, быстро собрались, похватали вещички и двинулись к центру, в надежде всё же поймать такси, запас времени до отлёта был, но лучше бы перестраховаться, там в аэропорту, в камере хранения им предстояло ещё забрать Нелин чемодан с подарками для киевлян.

Всё складывалась на удивление удачно для беглянок и на регистрацию билетов и багажа они стояли одними из первых, точнее стояла Ирочка, а Неля побежала забирать из камеры хранения свой «подарочный» чемодан.

Она летела к стойке регистрации свободная и счастливая, но что-то насторожило её в напряжённом выражении лица Ирочки. Лицо было высоко вздёрнутым, как бы перевёрнутым в воображении, опрокинутым.

Не доходя несколько шагов до стойки, Неля обернулась и наткнулась на внимательный, спокойный взгляд Рубика. Он стоял в стороне и наблюдал, судя по всему, наблюдал уже давно.

Ирочка уже шелестела билетами, делала нетерпеливо-нервные знаки Нелечке, но та стояла, как пригвождённая стыдом и жалостью, смотрела на Рубика, и в горле пузырилась щекотка, а глаза наполнялись слезами раскаянья и жалости.

Она подняла в прощальном приветствии руку, пошевелила в воздухе пальчиками, но Рубик стоял, не меняя позы и смотрел куда-то, сквозь Нелю. На его потрясённом лице медленно проступали черты другого, прежнего Рубика, которые Неля не видела никогда.

А теперь вот увидела, и знала, что такими они поселятся в ней уже навсегда. ИИ воспоминания об этом скоротечном романе останутся лежать в закромах её души, временами тревожа её именно этим настоящим его лицом.

Она обернулась у самого выхода на лётное поле, а Рубик так и стоял, не меняя позы, глядя на неё в упор прекрасными глазами на прекрасном лице.

От пережитых волнений и лихо закрученных сюжеток последних дней в самолёте подружек сморило окончательно. Они спали в своих креслах, соприкасаясь головами, и выгоревшие русые волосы Нели путались с Иркиными иссиня-чёрными.

Беглянки спали и улыбались во сне. Что снилось этим молодым незадачливым женщинам и что ждало их в Киеве? Куда, к какому новому приключению несли их крылья стальной птицы?

Борисполь принял их гостеприимным гулом, таксисты выхватывали друг у друга их ручную кладь – шла борьба за выгодного клиента, которому за доставку до Киева можно было навертеть хороший счётчик (естественно, самого счётчика не включая).

Когда же в воздухе была озвучена Нелей конечная точка назначения – «Дарница», борьба ужесточилось настолько, что Ирочка только потрясённо поводила головой из стороны в сторону, пытаясь зафиксировать нахождение их с Нелей багажа.

Неля, напротив, была спокойна, как удав. Она знала, что победит сильнейший. Багажом их завладел крупный весёлый дядька: «Сидайтэ, дивчата, зараз поидымо!»

Пока ехали Неля проводила среди Ирочки инструктаж: тётку зовут Рахиль Моисеевна, при ней не курить, словечки не употреблять, об выпить не может быть и речи.

Тётка хромает с детства (полемеолит), значит, в магазин бегать и прибирать надо самим. Спать будут на веранде, там отдельный вход-выход, не надо беспокоить тётку, если с гулянок поздно вернутся.

А дарницкая тётка выбрана из многочисленной вереницы тёток потому, что избушка её в пяти минутах ходьбы от метро, которое в мгновение ока домчит их в любой, или почти любой район Киева.

Были у Нели и другие причины остановиться именно у Уки, так она звала свою любимую тётку. Ука была умницей, любила Нелю всем своим существом, жила на тридцать два рубля пенсии, умудряясь всегда вкусно угощать. Простыни у неё хрустели, как слегка притоптанный снег, от Уки вкусно пахло.

Когда маленькая Неля гостила у неё, то спала в её постели и до сих пор помнила Укин запах, отсвет настольной лампы, (Ука читала рядом с засыпающей Нелей) и стрекотание кузнечиков и цикад, долетавшее в открытое окошко.

К Укиной избушке подкатили с шиком, на лавочке сидела её старенькая тётка, увидела Неличку, расплакалась, как дитя малое. И пошла счастливая суетня: подхватилась, бегунком из кухни в комнату, из комнаты в погреб, всё на стол, всё для девочек:

– Готэню! – Дети с дороги, такие худенькие, надо накормить, надо приветить! Дети наелись, Неля наговорилась с тёткой до одури, Ирочка откровенно томилась, как полководец, которого ждали блистательные победы.

А тут на пути встала хромая чужая бабка и тормозила любовью весь процесс, отдаляя такие долгожданные победы. Ирочка больно щипала Нелю за «ниже спины», наконец Неля объявила тётке, что они с Ирочкой едут в город к подружкам, попросила постелить им на веранде и рано не ждать.

Программа отдыха была насыщенной: театры, концерты, визиты к многочисленным тёткам, подружки, одноклассницы, магазины, пляжи, а по вечерам танцы до упаду.

Больше всего Неле нравились танцы на открытых танцплощадках под звёздным небом. Ирочка предпочитала рестораны, впрочем, успевали побывать и там, и там. Ирка влюблялась, бегала на свидания, познавала Киев через свою влюблённость. И что восторгало: чем меньше в крови Ирочки было алкоголя, тем очаровательней она была.

Ука умудрилась через свою любовь к Неле, влюбиться в Ирочку, став её наперсницей. Ирочка делилась с Укой такими вещами, такими интимностями, что у Нели заходилось сердце. Со дня на день она ожидала инфаркта. Но время шло, а с Укой ничего плохого не происходило.

Случайно, ну не совсем случайно, подслушанный разговор Уки с Ирочкой ввёл Нелю в ступор. Неля возвращалась с базара с двумя полными сумками продуктов, сумки оттягивали руки, ноша была тяжёлой, и Неличка решила пройти в дом через веранду, путь короче и ближе к кухне.

Проходя под открытыми настежь окнами веранды, она уловила обрывки разговора, остановилась, притаилась и вслушалась.

– Ой, Рахиль Моисеевна! – говорила лицемерка-Ирочка – я даже не знаю, что делать. Виталик такой напористый, такой нетерпеливый, не знаю как себя с ним вести! Ведь знакомы то всего ничего, а он предъявляет такие смелые требования…

– А што он хочет такого необыкновенного, этот поц? А я тебе скажу: он хочет того же, што и все поцы на свете! Он хочет переспать с женщиной, к которой его тянет. Так дай ему это удовольствие!

– Когда тебе будет столько, сколько мне сейчас, ты не вспомнишь даже тех, кому ты давала в этой жизни! Ты вспомнишь того единственного, кому ты не дала. Вспомнишь и горько заплачешь! Так дай ему сейчас, шоб не плакать потом! Потом плачь-не плачь – кому ты будешь нада?

– Я скажу тебе больше, доця! Молодая я была, таки очень ничего, медальон на моей груди не висел, как у тех дохлых девиц Гуревичей, он на моей груди лежал параллельно полу! А какая у меня была шея? За эту шею можно рассказать историю с утра до вечера.

– Но мужчины не спешили на мне жениться, их всех отпугивала моя нога. Хотя, а что такое нога по сравнению со всем остальным? Когда мне приглянулся мой Натанчик, я ему всё это очень даже хорошо объяснила, я устроила ему такие бенцы, что он забыл даже голову поворачивать на других женщин!

– Мы прожили счастливую жизнь, а если бы я слушала свою маму и берегла то, что у нас про между ног, где бы был тот Натан? И где была бы вся наша счастливая жизнь? Нет! Я тебя спрашиваю: Где?

Неля стояла под окном и медленно задыхалась. Ревность, ярость, обида и разочарование сжимали горло удавкой:

Ну Ука, ну тётушка, во стружку даёт! А меня то как за женскую честь, за гордость девичью разводила, а тут, пожалуйста, Ирочка, дорогая, лягай под кого хочешь!

Это пусть Неля – дурочка себя блюдёт, а Ирочку Рахиль Моисеевна всякую любить будет и совет хороший даст и поучит уму разуму пока эта Нелька-дурочка по базаром – мазарам мотается, чтобы любимой тётке подполье забить до отказа.

Ну а Ирочка-то, добродетель в квадрате, совета спрашивает у дорогой Рахили Моисеевны: дать или не дать, а Рахилька-то: «Дать, Ирочка, конечно, дать. Это пусть Нелька-дурочка с застёгнутой на все пуговицы штучкой своей ходит, а тебе, Ирочке, за все грехи индульгенцию Рахиль даёт пожизненную!»

Неля поднялась на веранду, предварительно громко вытерев ноги о ступеньку, бросила полные сетки и повалилась в старенькое кресло.

– Устала, доця, устала, ман хаис? – нежно спросила Ука.

– Да нет, что ты, просто жарко очень, а нам сегодня в город к Муське. Да что-то настроения нет. Может не пойдём, Ира?

– А я сегодня и не могу, меня Виталик ждёт!

– Ясно! – злорадно процедила Неля и пошла к импровизированному душу в глубине двора с полотенцем через плечо, всем своим видом показывая, что она своих обещаний и планов не меняет ни из-за «виталиков», ни из-за «васиков», а она именно и есть та порядочная девочка, которой хотела бы её видеть вероломная Ука, она же Рахиль Моисеевна, она же змеюка подколодная!

– Давай, Ирка, собирайся, вместе до города доедем, там разойдёмся, а водиннадцать вечера у метро «Крешатик» встретимся.

– Да мне же ещё рано! – разочарованно протянула Ирочка.

– Ничего, на Крещатике в «Чайнике» посидим, кофе попьём. Собирайся!

Ирочка пошла собираться, она чувствовала, что Неля неизвестно за что злится на неё. Чувствовала и Ука плохое настроение племянницы. всё перебирала в своей старенькой умненькой головке, чем не угодила Неличке, а не угодила-это уж точно.

Милая мордашка любимой племянницы пошла красными пятнами, она буквально била копытом пока Ирочка собиралась на скорую руку.

До метро шли молча, в поезде неслись тоже молча, так же молча уселись за столик на балкончике шестого этажа.

Перед ними расстилался весь центр, сколько хватало обзора глазу – всё сплошная красота и праздник. Как всё-таки Неля любила этот волшебный город!

Подоспевшему официанту Неля диктовала заказ таким тоном, что можно было быть наперёд уверенным, что заказ не только принесут вовремя, без разрывающих душу: «Позвольте, можно вас на минуточку!», но и подано всё будет по высшему разряду: без усушек и утрусок и, конечно, же «с без недолива».

Ирочку всегда удивляло и восхищало Нелькино умение разговаривать с обслугой. Любой самый наглый халдей при Неле робел, хотя, казалось, Неля говорит обычным спокойным тоном обычные слова, но что-то здесь было, какая-то тайна…

– А чего это ты сегодня разговелась? Приказано же две недели – ни грамма, чтобы Рахиль Моисеевну не расстраивать?

– Ничего, небось, переживёт! Кстати, о Рахиль Моисеевне! Ты зачем развращаешь старуху? Что ты голову ей морочишь своими гамлетовскими «дать или не дать?» Что ты ей в задницу без мыла лезешь? Чего ты хочешь, чего добиваешься, скажи? Порхаешь, мельтешишь, в рот ей заглядываешь. Зачем? Я хочу просто знать: зачем?

Ирка мучительно долго молчала, глядя на Нелю своими синими.

– Ну что ты молчишь? Я хочу знать, откуда эта твоя любовь к чужой старухе, все эти «сю-сю, му-сю»?

– Скажи мне, Неля! – торжественно завела Ирочка – как я могу объяснить залюбленной тебе, что такое, когда тебя, в смысле – меня, полюбит и проявит к тебе, в смысле ко мне, интерес совершенно вчера ещё чужой человек? Ко мне, которую никогда за просто так никто не любил: ни мужчины, ни родная мать! Разве ты в состоянии это понять?

– Меня мать родила в семнадцать лет. Родила, а потом всё моё детство и юность занималась устройством своей личной жизни. В детстве я ей вязала руки, в юности составляла опасную конкуренцию.

Я выскочила замуж в восемнадцать лет, отчасти от того, чтобы перестать являться соперницей для своей тридцатипятилетней матери.

Через год я родила сына, а мать к тому времени нашла спутника жизни, который был на три года старше моего мужа. А ещё через год мама родила ему сына.

И вот мы все варились в двухкомнатной хрущёвке, как овощи в борще. Муж ревновал меня к супругу своей тёщи. Я ревновала мужа к матери, расцветшей какой-то обжигающей красотой. Муж матери ревновал, в свою очередь, свою жену и мою мать к моему мужу. А мать ревновала ко мне своего и моего мужей!

А рядом у наших ног копошились наши дети: мой полуторагодовалый сын и мамин груднячок, который приходился дядей моему сыну. Накал страстей держал нас в постоянной готовности к борьбе за своё и немножечко не своё счастье.

Мы ругались, выясняли отношения, мирились ненадолго, но души у всех были искорёжены этой борьбой и неправильной любовью. Наконец, разъехались, бабка моего мужа приказала долго жить, комната в коммуналке досталась ему.

Влезли в долги и выменяли две однокомнатные, короче: всем сестрам по серьгам! И тут выясняется, что чувства пылали только, когда рядом с нами рука об руку шла опасность потерять мужа ли, любовника ли – всё равно.

А когда разлетелись по своим веткам, скука сковала наши тела, и сердца, не наполненные настоящей нежностью, были пусты. Я развелась с мужем. Мама терпела бесконечные измены своего благоверного.

Тут в пору бы обратиться за любовью к детям, отдать бы им невостребованную никем, а им такую нужную любовь. Но мы были глухи и слепы, а дети интуитивно, на подсознательном уровне угадывали наше притворство, наше неумение любить и росли, как полынь-трава сами по себе.

Накормить, отправить в школу, раз в месяц сходить на родительское собрание – вот и всё, что мы давали и даём своим сыновьям.

Мама пристрастилась к спиртному, я суматошно искала мужчину, на которого смогу спихнуть все свои финансовые проблемы, но счастье в руки так и не шло.

Я думала, что это я использую мужчин, а это они всю жизнь использовали меня. Никто из них не влюбился в меня окончательно и бесповоротно, а я становилась всё злее и злее, от любовника к любовнику.

И вот я встречаю здесь в Киеве еврейскую старуху, которой я не только не безразлична, она принимает меня всей душой. Всё сразу же про меня понимает, и я, оказывается, ей гожусь такой, какая я есть, «с без тернового венца», как ты выражаешься.

И ты хочешь, чтобы я от всего этого отказалась только для того, чтобы Ука была только твоей и ничьей больше? А не многовато ли это будет для тебя? И почему ты не хочешь допустить мысли, что Уки может хватить не только на тебя и на меня, а ещё на какую-нибудь привязанность? Она что тебе в рабство отдана? Что же ты гребёшь только под себя, Нелька?

– Ирка! Я дура и сволочь! Давай по разгоночному рюмашу – и всё забыли.

– Как у тебя с Виталиком?

– Нелька, я говорить боюсь, но он меня сегодня с бабушкой знакомит. Он с бабулей живёт. Мама умерла два года назад – рак, а с отцом отношения сложные, вроде тот ещё до маминой смерти новую семью завёл. Вечером всё расскажу. А ты куда сейчас?

– К Муське поеду, в одиннадцать у метро. Договорились? Ну, беги, я же вижу, как тебя всю мурашит!

Ирка улетела, а Неля ещё сидела, курила сигаретку, допивала маленькими глоточками кофе и думала, насколько же непутёвая Ирка благороднее и умнее душой, чем она-заласканная, залюбленная, умная, такая тонкая и звонкая Неличка!

Расплатившись, Нелечка полетела на Печерск, к Мусе. Дверь открыл Муськин папа, красавец дядя Володя был просто необыкновенный.

Стать, спокойное интеллигентное лицо, море обаяния, юмор не только в каждом слове, в каждом движении: в приподнятых бровях, в вечной полуулыбке, которая освещала всё и всех, кому предназначалась.

– О! Нелька на метле прилетела, Клеопатра местного разлива! (метла и Клеопатра были навеяны дяде Володе туго затянутым конским хвостом Нели.)

Дядя Володя прошёл в кухню, нагнулся к внуку, поднял его на руки, понёс к Мусе:

– Прощайся, сынку с матерью своей непутёвой, не видать тебе её до первых петухов! Нелька приехала в Киев, теперь она не успокоится, пока мать твою не погубит окончательно.

– Вовчик, ну что ты в самом деле? Что же девочкам и не погулять и не потанцевать! Они ж молодые! – заступилась Мусина мама.

– Они то – молодые, да я уже староват. Вот натанцует нам Муська ещё одного байстрюка, кто ж его растить будет? Им же ж некогда, у них танцы!

– У него отец есть, муж законный Мусин, что ж ты его байстрюком? Как язык-то поворачивается?

– Так муж тоже где-то танцует, я полагаю, его ж в нашем доме давненько не видно. Ладно, пойду за пивком схожу. Мы ж сегодня с тобой не выездные! Муся с Нелей на танцы, а мы уж как-нибудь с пивком и с внуком у телевизора!

Натанцевались подружки в этот вечер до упаду, бежали от кавалеров к метро так, что сердце из груди выскакивало. Успели, втащили в вагон растерявшуюся Ирку, буквально выхватив из Виталькиных объятий. Муся вышла на Печерске, а девчонки покатили дальше в свою Дарницу.

Танцы сожгли всё, что находилось в их желудках, они ввалились на веранду голодные, как волчата. Под чистыми, вышитыми Рахилиной рукой рушниками стояли разноцветные и разнокалиберные глечики и тарелочки.

Чего там только не было! Фаршированная рыбка, холодный цыплёночек, бисквит, криночка с молоком, а под подушкой, в ворохе газет тёпленькая картошечка с укропчиком и начиненная манкой и пережаренным луком куриная шейка!

Просто праздник живота! Хотелось всё это проглотить сразу, но надо было посидеть, поговорить, обсудить Ирочкины новости, по блеску её глаз можно было судить о качестве этих новостей.

– Нель! Давай откроем бутылочку вина из тех, что домой везём. Поедим по-человечески, поболтаем. А?

– А как мы её достанем, сумка же у Уки под столом, там темнота, дверь на щеколде, не будить же её: Ука, извини, нам выпить надо!

– Вот ты умная Неля, умная, а дура! Окно же открыто, ты маленькая, впрыгнешь в окно, как котёнок, а там под столом на ощупь! Что ты на ощупь сумку не откроешь и бутылку не достанешь?

– Да там бутылок этих немеряно: и горилка, и коньяк, и вино, даже шампанское, где я его там сортировать буду?

А выпить захотелось до одури, даже голод отступил.

– Ирочка! Завела дипломатичная Неля – у меня ножка болит, даже распухла, а у тебя же ноги двухметровые! Ты ножку одну перекинула, вторую за ней переставила и всё! Высота взята! Тихонечко под столик, бутылочку по фигурке на ощупь выбрала, я здесь на атасе, и бутылочку приму, и тебе помогу!

Ирочка легко перемахнула через подоконник, в комнате было темно, как у негра…, в общем, очень темно! На высокой кровати посапывала в сладком сне Рахиль Моисеевна.

Ирочка на карачках залезла под стол, рванула молнию на дорожной сумке и стала на ощупь знакомиться с ассортиментом. Выбрала самую фигуристую бутылку, выбралась из-под стола, но уже у самого окна, за секунду до освобождения её настиг тревожный шёпот Рахиль Моисеевны:

– Кто там? Вэйз мир, кто это там?

– Не волнуйтесь, Рахиль Моисеевна, это я, Ирочка, я за книжкой, перед сном почитать, вы уж извините, пожалуйста!

– Ах, Ирочка! – успокоилась старушка – ну иди, иди, читай детка, только не очень увлекайся, чтобы завтра головка не болела!

Ирочка кубарем вывалилась из окна, на вылете предательски звякнув бутылкой о жестяной дождевой слив. Нелька стояла рядом, согнутая пополам в немом смехе, идти она не могла.

Ноги были скрещены мёртвым узлом, и было ясно, что если Неля расцепит намертво сцепленные ноги, из неё Ниагарским водопадом выплеснется вся жидкость, скопившаяся в ней за сегодняшний день.

– Ну садись здесь же, садись прямо здесь, давай, Нелька, ну что ты, ей Богу!

– Не мо-о-огу! – мычала Неля, хватаясь руками за кусты смородины, не могу, трусики снять не могу!

Они долго ещё колготились, освобождая Нелю от нижнего белья, наконец, Неля счастливо присела, и тут в окно вынырнула седая Укина голова:

– Да што же это за наказание такое, што это за шиксы такие нахальные? Шоб я вас здесь в секунду не ощущала даже! Нахалки, две засранки нахальные, пысают на мой укроп! А ну, гэть отсю.

Нахальные засранки уже бежали, сломя голову, к своей ярко освещённой гавани, к своей веранде. Вдогонку им звенел молодой смех Уки.

Их смех тоже отпускать не хотел, Ирочка безудержно икала, а Неля просто заходилась хохотом, высоко вздёргивая свою легкомысленную голову.

Успокаивались медленно. В трофейной бутылке солнцем отливал коньяк, картошечка, освобождённая из последних политических новостей и героических трудовых подвигов украинского народа, была ещё тёплой.

Неля споро расставляла тарелочки на белоснежной скатёрке. Поесть Неля любила, но прелюдия сервировки – это был её конёк.

Ирочка, вскормленная слишком молодой и занятой собою матерью, впитывала как губка все Неличкины манипуляции, запоминала, восхищалась всеми этими салфеточками, свечечками.

Ей, привыкшей есть яичницу прямо из сковородки или из общей с братом тарелки пельмени по шестьдесят копеек за пачку, всё, что проделывала Неличка, казалось очаровательным откровением.

Она знала, что когда у неё будет свой дом, своя семья, она с такой же любовью будет сервировать обед или ужин для своей семьи. А пока смотрела и брала на вооружение. Ирочка смотрела на Нелю своими синими глазами и думала:

«А ведь она хорошая, Нелька! Весёлая и не вредная совсем. И интеллигентная, очень интеллигентная!»

Неля подсовывала Ирке лучшие кусочки, запивали коньяком фаршированную рыбу и фаршированную шейку.

Ирочка постигала народ и Рахиль Моисеевну через пищу. Если город она впитывала в себя через любовь, то любовь к Укиному и, отчасти, к Нелиному племени она впитывала через фаршированную рыбу.

– Он жениться на мне хочет и сюда забрать с малым. Что делать, Неля? Там же квартира, работа, школа! Я не смогу разобраться со всеми этими переменами, я в ЖЭК, когда иду-у меня всё внутри трясётся! А тут столько волокиты – это не для меня! Я запутаюсь, меня обязательно кто-то обманет и ничего хорошего в конечном итоге из этой затеи не получится!

– Ты-то серьёзно с ним хочешь остаться или только потому, что позвал?

– Да я ж его так люблю, так люблю, Неличка, что прямо внутри всё щекочется!

– Ну, вот и не бойся ничего! Глаза боятся, а руки делают. Езжай, утрясай и не тяни, а то ещё передумает!

Ирочка спала с лица:

– Нет! Ты его не знаешь, Неля, он не такой, как все! Он честный и он меня любит, и никогда не бросит!

Долго Ирочка изливала Неле свою изболевшуюся душу. Про не благодарных любовников, про крепко пьющую маму, про всю свою изломанную жизнь.

Неля слушала, подложив под щёчку ладошку и неожиданно для себя, всегда сдержанная и гордая Неля, выдала под эту грустную сурдинку Ирочке про все печальные изменения в своей семейной жизни.

Там было всё: вероломный Сенечка со своим греческим профилем (чёрт бы его побрал), сумасшедшая ночь с Рубиком-Рубеном, растерянность от незнания как жить дальше, в каком направлении двигаться в этом не освящённом больше радостью браке.

Ирочка слушала, приоткрыв ро. Ей трудно было уловить умом все сложные перипетии Нелечкиных переживаний, но душа понимала всё и безоговорочно принимала Нелену сторону, Ирочка заочно ненавидела красивого и лживого Сенечку.

Выговорившись, Неля вдруг спохватилась, быстро начала собирать со стола, злобно швыряя в тазик грязные тарелки. Она как будто злилась на себя за минутную свою слабость и рявкнула повелительным тоном:

– Ну что расселась, давай убираться и спать! Завтра вставать рано. За билетами и по магазинам пройтись! – как бы отодвигала Ирочку на исходные позиции их отношений.

– Курить хочется! – закапризничала Ирочка.

– Сейчас пойдём в туалет, там в садике и покурим.

Неля вынула из сумочки сигареты, изящную зажигалку, а Ирочка, неисправимая, хитрая Ирочка, выходя из-за стола, зацепила недопитую бутылку и рюмочки.

Скворечник туалета нашли почти наугад. Ирочка впорхнула первая, выскочила облегчённая, за ней Неля. Но когда Неля вышла, то Ирочки рядом не наблюдалось.

– Неля! Я здесь, за туалетом! Иди сюда!

Неля направилась на голос и наткнулась на Ирочку, привалившуюся спиной к туалету-скворечнику. У её ноги стояла бутылочка и две полные рюмочки.

– Садись, покурим!

Выпили по рюмочке, закурили, пуская в ночь белые облака. Неля привалилась рядом с Иркой к скворечнику, вздохнула и полился над ночной Дарницей чистый тоскующий голос:

– Ничэнька зоряна, свитлая, ясная, выдно, хочь голкы збырай! Выйды, коханая, працэю зморэна хочь на хвылыночку в гай…

Голос креп, звенел и дрожал в ночи. Ирочка сидела поражённая красотой этого голоса, нежностью грустной песни, неповторимостью украинской ночи, которая даже здесь у задней стенки деревянного туалета была неоспорима.

Но вот голос Нели затих, песня иссякла, а они долго ещё сидели молчаливые и потрясённые уже связанные навсегда этой песней и этой, полной откровений, ночью.

Где-то там, в груди, в самом сердце прорастали волшебные горошинки драгоценной дружбы. К Дому шли в обнимку, бережно прокладывая друг другу дорожку в кромешной тьме.

Прощание с Укой рвало душу. Рахиль Моисеевеа смотрела на них глазами брошенной собаки, и всё металась на своих хромых от сумки к сумке, проверяя, упаковывая понадёжней необъятные их баулы.

Казалось, они решили захватить с собой пол Киева. От украинского сала, черешни, вин, горилки до мисочек, керамики, рушников и прочая, и прочая, и прочая.

Неля умудрилась укупить ковер, он лежал посреди комнаты свёрнутый в колбаску и представлял собой большую головную боль.

Наконец, прикатил на такси Виталик, с горем пополам погрузились, еле-еле оторвав от себя Уку, и покатили в Борисполь.

– Надо заехать на «Главпочтамт», перевести Уке денег – строго сказала Неля.

– Не трепыхайся, деньги у Рахили Моисеевны в книжке, стольником вместо закладки уже лежат, дожидаются, когда она на ночь читать примется своего Бальзака – сообщила Ирочка.

– Ты что серьёзно? Ну, ты даёшь, Ирка! Умница ты моя! А я не знала, как это провернуть, ведь из рук деньги Ука ни в жизнь не возьмёт! А так – ищи ветра в поле! Но на почту всё равно заехать надо, я не дотащу всё это до дома, разве что самолёт у самого подъезда приземлится!

Клади, действительно, было до неприличия много, но не из-за этого Неля решила позвонить Сене. Она не могла позволить себе пережить ещё какое-нибудь унижение и попасть в положение мужа, неожиданно вернувшегося из командировки.

На почте в кабинку втиснулись вместе. Ирочка стояла рядом, вытянув к самому Нелиному носу ладошку с пятнадцатикопеечными монетками. В трубке щёлкнуло, и Неля услышала колоритное Сенечкино:

– Алё?

– Сеня! Это я Неля. Ты можешь сегодня встретить меня в аэропорту рейс 38–12, в 16.50? У меня багажа много. Встретишь?

– Я то встречу, конечно, встречу, но почему ты не звонила, Неля? Я только от тёти Веры узнал, что ты у Уки остановилась, я ж переживал!

– Да что переживать, Сеня? Что со мной сделается? Ты же знаешь: у Уки, как у Христа за пазухой! Приеду – всё расскажу, да и кому я нужна: старая, больная хромая женщина? Всё! Пока! Монетки кончаются!

У стойки отправления переводов под строгую Нелину диктовку Ирочка заполняла бланк, в мизерное пространство для письменного сообщения было втиснуто: «Любимой Уке за подмоченную репутацию укропа. В качестве компенсации».

Багаж сдавали со скандалом, ни за что не принимали Нелькин ковёр и всё булькающее и звенящее. Ковёр со скандалом впихнули, а булькало и звенело почти всё: алкоголь, керамика – всё это предстояло тащить с собой в самолёт.

Неля стояла у баулов, сторожила кладь, а у стойки прощались влюблённые Ирочка и Виталик. Ирочкина чёрная голова слилась с Виталиковой пшеничной, образовав одну сумасшедшую голову.

Голова плакала, смеялась и страдала, распадаться на две отдельные головы не хотела. Прозвучала команда на посадку, а эти двое стояли, слившись в прощальном поцелуе, напоминая героев итальянских фильмов. Накал их страсти, заставлял оборачиваться и замедлять шаг, шедших на посадку людей.

Неля нервничала, притопывала ножкой, а Ирочка никак не могла освободиться от обезумевшего Виталика. Его как заклинило, Ирочка из рук просто не выпускалась и всё тут!

Наконец, заплаканная, опухшая Ирочка присоединилась к пассажирам и нагруженная баулом шла, спотыкаясь и беспрерывно оборачиваясь на покинутого Виталика.

Тот стоял с потерянным лицом, во взгляде его сквозило недоумение: как же он мог отпустить от себя Ирочку в далёкий и не понятный чужой город? Таким он и заполнился Неле: обворованный ребёнок, беззащитный перед обстоятельствами, убитый горем красивый украинский парубок!

Меньше, чем через два часа подружки приземлились. Уже заходя в багажное отделение, Неля увидела принаряженного Сеню. Он спешил к ней с розами и сам благоухал, как те розы.

Ирочку поразила внешность Сени. Он действительно был непозволительно красив, этот подлый Сенечка, и при других обстоятельствах, Ирочка не преминула бы с ним пококетничать. Но тайное знание делало Сенечкино лицо неприятно-театральным, неприятным до «с без половых признаков».

Ирочка поспешила попрощаться.

– Да мы подвезём тебя! Ну не хочешь – как хочешь! Ты смотри, не пропадай, Ирка! Звони! Пока!

– Пока! – и разошлись в разные стороны.

Уже садясь в машину с многочисленными своими баулами, Неля вдруг встрепенулась: «Ну какая же всё-таки дура! Ирка-то, наверное, совсем без денег! Уке, конечно, последнее оставила, а у неё же пацан! Виталик сам гол, как сокол, что он там мог ей дать?»

– Сеня! Я на минутку, подожди, я – быстро!

Кинулась в зал, глазами обыскивая толпу и натолкнулась взглядом на свою-Ирочкину яркую кофточку. Плечами, разрезая толпу, пробралась к подружке.

Ирочка стояла у сувенирного ларька и с тоской смотрела на красивый, весь в примочках импортный ранец. В городе такого днём с огнём не найти, а здесь, в аэропорту, пожалуйста, но и цена соответственная.

Она подобралась к Ирочке поближе.

– Ну и чего мы смотрим? Высматриваем?

– Нелька! – Смутилась Ирочка – Ты чего здесь забыла?

– Держи! – Как-то неловко протянула ей Неля стольник.

– Ты что, Нелька, с ума сошла, ты что мне за Рахиль Моисеевну отдаёшь? Я же ей не за тебя, а за себя помогла! Это мне может больше нужно было дать, чем ей получить.

– Ирка, не дури, купи пацану ранец, он же подарка ждёт, а что может быть лучше такого ранца, ни у кого в целом классе такого не будет! Ну чем он виноват, что мы с тобой всё профиршпилили? Всё, я бегу, там Сеня уже на говно исходит! Чмокнула Ирочку и упорхнула.

По дороге домой лениво перебрасывались короткими фразами и новостями.

– У нас хоть хлеб-то есть в доме? Я же с салом и с домашней колбасой!

– У нас дома всё есть: и хлеб, и масло, и мясо и тёща!

– Мама у нас? – обрадовалась Неля.

Перспектива провести весь вечер с Сеней наедине не вдохновляла. Сеня же видать, напротив, был обескуражен – тёща со старшей дочерью ломали его планы. А планы на вечер у него были даже очень определённые. После утреннего Нелиного звонка отзвонил тёще, которую недолюбливал, и было за что!

На кончике тёщиного языка прорастало ядовитое жало, недремлющее око её подмечало всё. Получалось: глаз мгновенно фиксировал, передавал невидимый сигнал языку, и язык моментально жалил больно и точно.

Сразу после звонка тёща позвонила дочери, старшей сестре Нели Анюте, Анюта позвонила их ещё более старшему брату Юре и выходит, что дома их ждало благородное семейство в полном сборе.

Уже войдя в подъезд, Неля почувствовала запах родного дома и, конечно, присутствие в своём доме мамы. Только её кухня могла источать такие ароматы. Пахло маминым холодцом, малосольными огурчиками, жареным мясом и, конечно, пельменями, – коронным блюдом мамы.

Дома было чисто и уютно. На кухне колготилась родня. Бал, по случаю возвращения Нелечки, затевался не шуточный. Расцеловавшись с роднёй и передав им киевские дары природы, Неля прошла в ванную комнату, чтобы переодеться и привести себя в порядок.

На крохотном крючочке болтался её любимый халатик. Неля прислонилась к нему лицом, но любимый халат плюнул в глаза и в душу резким запахом чужой женщины, заставив Нелю отпрянуть назад, насколько позволяла крохотная её ванная комната.

Придя в себя, Неля осторожно, держа двумя пальцами, как дохлую мышь, сняла халатик с крючка, брезгливо оттопырив губу, скатала его в тонюсенькую колбаску и понесла в вытянутой вперёд руке в кухню.

Там Нелина мама, Вероника Сергеевна, что-то усиленно шинковала на столике, притулённом к мойке. Увидев Нелю с неестественно вывернутой рукой, проследила за последовавшими Нелиными манипуляциями и сварливо взвизгнула, вытянув малиновые губки плиссированной дудочкой.

– Неля, ты что ненормальная? Куда ты в мусор суёшь свой новый халатик? Что происходит, дочь моя? В чём дело?

Буква «Ч» в её исполнении звучала чётко и звонко, и была предвестником крупных и мелких скандалов. Неля, не отвечая, бросила халат в мусорное ведро и направилась вон из кухни, но в спину бабахнуло:

– Ну если ты такая богатая приехала со своих югов, то предложи хотя бы матери-старухе ненужные тебе вещи! – Вероника Сергеевна нагнулась к ведру и уже было зацепила колбаску халата, но тут прозвенело Неличкино яростное:

– Не сметь! – И мама оробела, бросила обратно в мусор свою добычу, завернула обратно в бантик свою малиновую плиссированную дудочку, и стала остервенело стучать ножом по разделочной доске.

В комнате накрыли стол, на столе всё искрилось и просилось есть, пить и наслаждаться жизнью. Погрохотали стульями, расселись, выпили по первой, застучали вилочками-ножами, но веселье не шло, все поглядывали на Нелю.

Лицо её полыхало сквозь загар, руки не слушались, но вот и по второй и по третьей налили, и вроде бы всё покатилось в обычном застольном ритме.

Неля стала перекидываться с братом язвительными, но незлыми шуточками, юмор рассыпался по столу мелкими бриллиантиками смеха, настал период анекдотов, курортных новостей, за новостями пошли песни.

Звенела гитара, два прекрасных женских голоса сливались в один и вели слушателей в мир прекрасных женщин и доблестных мужчин, в мир грёз и счастья.

Первый голос вела Инга жена брата, он лился из неё, как прекрасное вино из драгоценной амфоры. Нелин голос подхватывал брошенную Ингой золотую нить песни, и песня лилась и никак не хотела кончаться.

Инга сидела прямая, как струна. По прекрасным плечам её струились роскошные русые волосы, про которые можно было бы даже сказать: «Пол царства отдаю за эти волосы»!

Зелёные ведьмачьи глаза её горели изумрудами, и была в такие вот светлые мгновения Инга хороша, как никогда. То были минуты абсолютного освобождения и полной внутренней раскрепощённости, которой в повседневной своей жизни Инга себе не позволяла.

В повседневной жизни роскошные волосы постоянно были в плену резинки, стянутые в хвост, а хвост, в свою очередь, был прикреплён с помощью многочисленных шпилек к темени.

Инга, как будто специально прятала всю эту красоту. Неля никогда не понимала, как можно прятать от людей то, что так красиво? Прятать, как стыдную тайну великолепную высокую грудь, прекрасные, истинно женские бёдра, которые сочетались с тонкой талией и выигрышным для женщины ростом.

В повседневной жизни все эти роскошества были стянуты, упрятаны и задрапированы и становились невидимые глазу. Часто Неля хотела поговорить с невесткой на эту женскую тему, но авторитет в смысле «моралитэ» у Нели был сомнительный, а потому навязываться с такими разговорами она побаивалась.

Побаивалась и того, что её искренние советы могут смахивать на лесть, а вот этого ей уж совсем не хотелось! С неё было достаточно уже того, что её, Нелина родная мать всю жизнь ей в уши дула про то, какая Инга хорошая!

И разговоров всегда было только на тему; «А вот Инга сказала, а вот у Инги то, у Инги сё, а у тебя, Неля всё через жопу!»

Потому и помалкивала Неля, но вот в такие редкие минуты, когда Инга сбрасывала с себя лягушачью шкурку и становилась царевной, Неля её любила!

Но наступал завтрашний трезвый полный забот и хлопот день, и царевна опять превращалась в лягушку. А зачем? Для чего? Это было выше Нелиного понимания.

За песням пошли танцы, брутальный Сеня выхватывал из-под Инги стул и кружил её в страстном танго. Успевал Сеня обратить своё благосклонное внимание на всех присутствующих дам, но во хмелю именно Ингу кружил в диком танце с наибольшим удовольствием.

У Сени вообще была страсть к крупным женщинам, видимо сказывалась масштабность его личности вообще.

Медленно и постепенно затухал семейный вече. Родня расходилась по своим домам, благо жили все в одном районе, что называется, на расстоянии вытянутой руки.

Квартира опустела, Неля прошла в кухню, принялась за посуду. По ходу дела, глянула в мусорное ведро: халатика в нём не наблюдалось.

«Ах, мама, мама!» – подумала с горечью Неля. Не исключено, что уже завтра Вероника Сергеевна встретит дочь именно в этом треклятом халатике.

Прибрав, Неля вышла на лоджию, выкурить вечернюю сигаретку, спиной ощутила присутствие опасливого и тихого Сенечки.

– Пойдём спать, Пуся, сколько можно колготиться?

Вот тут и понеслось: и про халат, и про наглую рожу, и про вали к своей, этой. Слов Неля не выбирала, частично переходя и на понижение Сенечкиного мужского статуса вообще, в глобальном понимании этого слова.

Звук звонкой пощёчины раздался в белой светлой ночи, успешно исполнив роль детонатора. Неля взорвалась истерикой и сжатыми кулачками всё колотила и колотила в атлетическую ненавистную грудь, колотила до беспамятства, до острого и неожиданного наслаждения, доставшего и Нелю, и Сенечку уже в постели.

Опустошённая, Неля лежала рядом со счастливым Сенечкой и лениво констатировала: «Надругался всё-таки, негодяй!»

Негодяй счастливо улыбался, засыпая и хороня в этом приятном засыпании все неприятности последних месяцев. «Как бы не так! – подумала Неля – я ещё устрою тебе вырванные годы, Сенечка!»

Наутро счастливый Сенечка собирался на работу, а Неля коварно поджидала его у дверей их квартиры (конечно, с внутренней стороны). Она стояла, скрестив на груди руки и неотрывно глядела в самую переносицу мужа:

– Ты, Сеня, насчёт нашей семейной жизни не обольщайся. Считай, что вчера было закрытие сезона! А будешь идти напролом, замок в дверь врежу. Всё-иди!

Сеня с криком:

– Достала! Идиотка придурочная! – Выкатился из квартиры.

Настала тягомотная пора совместного существования молчком, не считая перерывов на решение насущных домашних проблем. Приходил Сеня домой поздно, часто в подпитии. Вскоре случился день, когда Сеня и вовсе не пришёл ночевать.

Всю ночь Неля прислушивалась к неприличным содроганиям лифта, забываясь тревожным сном лишь на мгновения, в одно из таких мгновений привиделось ей женское лицо. Оно виделось плохо, было каким-то смазанным.

Яркими были только волосы: тёмное каре, обрамляющее бледное, не чёткое лицо. Неля вскинулась, села на постели, не в силах остановить дико колотящееся сердце, и поняла, что вот сейчас, в эту минуту, её Сеня вот именно с этой нечёткой женщиной испытывает блаженство греховного соития.

Неля качнулась куда-то вбок, и завыла, завыла тоскливо по-волчьи, раскачиваясь на постели, не в силах больше держать в себе боль и обиду, груз давил на душу так сильно, что казалось немыслимым то, что она, Неля ещё жива!

Утром ворвалась Райка:

– Ты что вчера выла-то ночью? Пьяная что ли была или из-за Сеньки своего всё убиваесся?

Неля смотрела пустыми глазами на эту опасную дуру и не могла понять, почему такие дуры живут на свете и никто не изолирует их от нормальных людей?

Полно на свете хороших добрых дураков, они знают, что они-дураки, тихо сидят в стороночке и прислушиваются к умным людям, стараясь хоть немного, но набраться того самого ума, которого им катастрофически не хватает.

Но это не про Раиску. Раиска у нас дура опасная, что называется, инициативная дура. Она знает, как жить правильно и учит этому других людей, калечит им жизни, давая советы не терпящим возражений безапиляционным тоном.

Лезет в душу, выворачивая её наизнанку. Неля посмотрела на Райку измученно и умоляюще:

– Райка! Уйди, я прошу тебя, уйди, не доводи до греха, иди к своему Толику, проводи среди него воспитательную работу, а меня оставь в покое. УЙДИ!

Днём пришёл усталый Сеня, готовый к скандалу и обороне, но не надо было ни защищаться, ни обороняться. Неля покормила мужа обедом и отправилась смотреть телевизор.

Всё, как всегда, ничего не произошло, а если и произошло, то Неля не заметила, а может и её дома не было, а может у неё кто-то вчера был, пойди-разберись. Не спросишь же:

– А чем ты вчера ночью занималась, Пусик, пока я там в последних аккордах любви содрогался?

Больше Сеня на ночь не уходил, да и по всему было видно, что служебный роман пошёл на убыль. Вечерами вместе смотрели телевизор. Вернее, смотрел Сеня свои футболы и хоккеи, Неля не спорила так как телевизор был для неё только фоном, и ей всё равно было под что думать свою не весёлую думу.

Неля сидела в кресле, поджав под себя ноги и вязала какой-то сногсшибательный, входящий в моду бурнус. Сеня потихоньку попивал, смотря свои футболы и хоккеи.

– Опять наши просирают! – Пьяно взревел Сеня и энергично сорвав с разъярённого лица очки, грохнул ими о журнальный столик.

Два бесценных пластиковых стёклышка вылетели из оправы и, описав в воздухе скорбную дугу, приземлились на ковёр погибшей брильянтовой бабочкой.

На следующий день в субботу, Сеня стоял с программкой в руках и, глядя в пустую оправу, горько сокрушался:

– Совсем зрение упало, не вижу ни хрена даже при стёклах плюс два!

Неля призадумалась: надо было заканчивать с Сенечкиным бытовым пьянством быстро и категорически. Надо всё обдумать и, наконец, решить, что делать им со своей жизнью?

Можно ли ещё что-то спасти, или всё сгорело в шестилетнем огне притирок и взаимных обид? Может на этой печальной ниве уже ничего произрастить невозможно?

Душа болела за себя, за Сеню и за ту любовь, которой уже не было, во всяком случае, даже если она ещё и была в их душах, то спала крепким сном.

А через два дня раздался сакраментальный телефонный звонок.

Марина-Маша, представившаяся сотрудницей Сенечки, потребовала личной встречи.

Неля сжимала в руках трубку и слушала адрес, по которому её будет ждать получившая, по всей видимости, отставку, Сенина сотрудница.

– Но учти: я очень красивая! – Предупредила Маша-Марина.

– Красивая – не красивая, меня увидишь – не зарадуешься! – Пригрозила Неля и обещала быть всенепременно на конечной остановке трамвая номер три через сорок минут.

К Райке Неля влетела, как тайфун.

– Причеши меня быстро, чтобы я была растрёпанная! – приказала Неля.

Райка взялась было раздувать себе цену.

Неля сказала:

– Времени тебе пятнадцать минут! У меня решается судьба, давай, валяй, всё расскажу! Под это «всё расскажу» Райка начала священнодействовать над Нелиной головой. Неля терпеть не могла кудельки, выкладываемые Райкой. Всю эту жлобскую систему укладок.

Но то «нау-хау», которое она придумала со своими от природы слишком мягкими волосами, требовало именно предварительной укладки. После укладки Неля, ничтоже сумняшеся, брала массажную щётку и расчёсывала всю эту сомнительную красоту, превращая укладку в прелестный беспорядок на голове.

Причёска становилаь не причёской, а копной чудесных природой данных жёстких и непослушных волос.

Райка страдала, но страдала молча. Неля хорошо платила за этот бардак на голове, за эту мальчишескую смешную чёлку и за возможность выглядеть, как симпатичный сорванец.

– Она обольёт тебя серной кислотой! – обещала Райка – не ездяй!

Но Неля уже ничего не слушала и не слышала. Она ворошила свою гриву и спешила облачиться в розовый финский костюм, схватить розово-белую сумочку, втиснуться в розовые босоножки и лететь на эпохальную встречу.

Такси домчало её до остановки с небольшим опозданием. Неля оглянулась вокруг и зацепила взглядом двух женщин. Женщин ничем не примечательных, обыкновенных и даже скучных в своей обыкновенности.

Одна – ничего, но простовата. Вторая постарше, про таких в романах обычно пишут: «Со следами былой красоты на лице». Они стояли и выжидающе-недоверчиво смотрели на Нелю, страстно желая, чтобы эта красивая женщина прошла мимо.

А пришла бы на её место та, другая-хромая и уродливая, а этой просто невозможно было ничего предъявить, то есть предъявить было нечего.

Неля подошла почти вплотную, улыбнулась своей знаменитой вопросительно-ласковой полуулыбкой и нежно проворковала:

– Вы не меня ждёте?

– Вы-Неля? – спросила та, что была помоложе и посимпатичнее.

Оказалось, что да, именно Неля, и именно её, как бы им и ни хотелось, они ждали и сами же ангажировали на сегодняшний вечер.

Пришли в квартиру, где накрыт был жлобский общежитовский стол. Такой же простенький, как и симпатичная и сравнительно молодая сотрудница.

Пока рассаживались и обменивались общими фразами, Неля исподтишка оглядывала соперницу. Что же было в ней такого, что заставило Сеню рискнуть ею, Нелей?

Ну, ровным счётом ничего: хорошенькое личико интеллектом не то, что не обезображенное, а даже не тронутое, смотрело на неё некрупными круглыми глупыми глазками. Рядом нависала изрядно выпившая старая, лет сорок с хвостиком, мешала сосредоточиться и ввести разговор в нужное русло.

Выпили по первой рюмке водочки, закусили крупно нарезанной варёной колбасой (тоже не Рио де Жанейро). Дамы интересовались, насчёт, где так загорела, а выпившая пожилая всё вздыхала: «Какой носик, какие губки, какие зубки…»

Вконец расстроившись, ушла на кухню. Неля решила воспользоваться тем, что они с соперницей остались наедине и в лоб спросила:

– Маша, вы, собственно, зачем хотели меня видеть?

– А я не Маша, я её младшая сестра. Маша на кухню вышла, она Сеню вашего очень любит, а муж её убить грозится, а Сеня тоже избегать начал, вот Маша и мечется!

Неля замерла, не хорошо как-то замерла, как удав перед броском. Вошла пьяная и полностью деморализованная Маша, пуская сопливые пузыри, склонилась к Неле и опять запричитала:

– Какие губки, какие зубки, какой носик, какие глазки…

Боже, чем же может привлечь мужчину эта снулая дождливая женщина? Поняв, что этот сопливый концерт может продолжаться вечно, по крайней мере до тех пор, пока Маша не упадёт в кашу насовсем, Неля приготовилась к заключительному показательному выступлению.

– Так вы и есть Маша? – ласково спросила Неличка, вскинув далеко вверх изумлённые надломленные брови-так это из-за вас я ночи не спала?

– Да, – это я, но не Маша, а Марина! – истерически взвизгнула пожилая беспомощно пьяная женщина.

– Нет, именно Маша! – Уточнила Нелечка. – Вы хотели меня увидеть и увидели. Вот сейчас я уйду домой и буду спать крепко и спокойно, а вы Маша, сегодня уже вряд ли заснёте, да и немудрено! Только одного не пойму: зачем вам эта встреча, эти нервы в вашем возрасте? Да ещё и неприятностей не оберётесь.

– Это каких же таких неприятностей? – вскинулась Маша.

– А таких, что Сеня-то мой на расправу скорый, он ведь в миг челюсть может тебе, Маша снести за такую подляну. – Уже не думая о приличиях, мазанула в лицо Маше Неля.

– Кого? Чего? Какую подляну? – аволновалась Маша.

– А за такую, что конспирацию ты, Маша, порушила и меня расстроила! Очень, ну очень Сеня будет недоволен! Ну, спасибо за хлеб, за соль. Прощайте, девушки, пойду я, скучно мне с вами!

Неля стояла, поджидая такси, и мысли вертелись в голове, как мясо в мясорубке. Крупные глобальные входили в мозг, а там распадались на мелкие, никчемные и злые: на кого променял, гад, на кликушу, старую климактеричку! Во что же он тогда её, Нелю ставил?

Да! Где она видела это бездарное тёмное каре? Где? Ну, конечно же тогда, в том ужасном липком сне! И обида уже подбиралась с другой неожиданной стороны.

Добро бы Джина Лолобриджида какя-нибудь, а тут – ничто и звать никак! Пьяная, мерзкая баба! Ни рожи, ни кожи! И теперь он вот этими самыми руками и кое-чем ещё будет Нелю ласкать?

Да ни за что на свете! Не видать ему больше Нелечки в своих опоганенных руках. Ну, Сеня! Ну, сучий потрох!

Домой Неля ввалилась, как с войны, усталая и обожжённая. Долго стояла под душем, брякнулась на свой диван в гостиной, предварительно хлопнув стакан водки, и уснула тяжёлым пьяным сном без сновидений.

Проснулась Неля с ясной головой, полностью готовая к последнему, главному бою. Сеня уже отвалил на службу и Неля спокойно, без суеты аккуратно собирала в чемоданы его вещи.

Собирала, как в длительную командировку собирают любимого мужа. Ничего не забыть, не упустить, не причинить, не дай Бог, неудобства или урон. К приходу Сенечки с работы чемоданы стояли в прихожей праздничные, дышащие ожиданием грустного путешествия обратно, восвояси.

К пяти вернулся с работы Сеня. В коридоре парадно поблёскивая замками и молниями, толпились и волновались чемоданы.

– Ты что, Пусик, опять из дому навострилась? Куда тебя всё несёт? Чего ты беснуешься? – закипал Сеня.

– На этот раз уезжаешь ты, Сеня и надолго, вернее сказать: навсегда.

И понеслось… Сеня орал так, что фарфор вздрагивал за стёклами шкафов. Он не мог больше существовать рядом с опасно сумасшедшей бабой! Ему покоя нет от жены-шизофренички!

Но он терпит, он не уйдёт, потому что без него Неля вообще съедет с катушек!

А он, как муж ответственен за эту идиотку, ёб твою мать!

Но Неля уже вздела ногу в стремя. Монолог ещё не был окончен, а с балкона вниз уже летел первый чемодан, Сеня стоял огорошенный, растерянный, свирепый и страшный.

Нога была контрольно впихнута между дверью и плинтусом, но надо было бежать вниз за чемоданом. Если он уберёт ногу, дверь щёлкнет по его судьбе английским замком навеки!

Но эта истеричка протащила в лоджию уже второй чемодан! Сеня сорвался вниз подбирать чемоданы. На лоджии победно и призывно звенела ключами, его личными ключами, Неличка.

Путь назад был отрезан жестоко и внушительно. Сеня удалялся, матеря на чём свет стоит Нелю и почему-то всю её родню, аж до седьмого колена. Чемоданы не слушались, вертелись в его руках, и Сеня уходил не гордо и оскорблено, а уходил, производя впечатление не то вора, не то беженца.

А Неля всё переставила в своей квартирке. Всё сделала себе под рукой. Наткнувшись на балконе на Сенины гантели.

Моментально вызвала такси, подъехала в центр к Сениному дому, внесла их на серьёзный этаж, со стыдом и сожалением посмотрела в несчастные глаза своего любимого свёкра и на этом была готова закрыть и эту грустную историю для себя навсегда.

Неля сидела у мамы на кухне и с аппетитом уписывала кислые щи, выражение её лица при этом вполне можно было бы назвать восторженным и счастливым. Щи-мечта! За ними пойдёт жаркое из лисичек, потом ароматный кофе.

А за всем этим уютный вечер, дамский преферанс до глубокой ночи, а за ночью новый день, в который она уже привыкла вступать молодой и свободной (именно свободной, а не одинокой) женщиной.

При сдаче карт Вероника Сергеевна слегка шельмовала, впрочем, как всегда, но Неля смотрела на это сквозь пальцы, лениво объявляла свои взятки, расписывала пульку и вовсе не болела выигрышем. Просто наслаждалась спокойствием и тихим вечером.

Очарование тихого вечера пронзило звонкое и чёткое мамино «Ч»

– Ну, и как ты думаешь дальше жить, дочь моя? Что ты собираешься так и жить не девкой, не бабой. Скоро тридцать, а ни детей, ни семьи практически нет. Мужа выгнала, а замены нет. Ты, наверное, думала, что тебя сразу выхватят, а, как видишь, не особо – то за тобой в очередь выстроились.

– Может быть не стоило ломать свою жизнь из-за каких-то призрачных измен? Ты же даже с Сеней по человечески и не поговорила, всё молчком, всё в тихую. С матерью не советуешься, конечно, мать же у тебя дура! А дура-не дура, а троих детей вырастила, не хуже, чем у людей!

– Я вдовой была в тридцать пять лет, а ты в тридцать-дважды разведёнка, а это не одно и тоже!

– Во-первых, я ещё не разведёнка – спокойно реагировала Неля – во-вторых, я не хочу, как у людей, я хочу, как у меня! И вообще, мама, не нагнетай обстановку, без того тошно!

Хорошее настроение тихо и безвозвратно отлетело, мамино необыкновенное «че» сверлом ввинчивалось в голову, и мысли из лёгких и радостных превращались в тяжёлые и бесперспективные. Будущее зловеще и назидательно махало пред её носом указательным пальцем.

– За собой следить совершенно перестала – продолжала безжалостная Вероника Сергеевна, постукивая наманикюренным пальчиком по кружевной скатёрке, – что у тебя на голове, что это за хвостик убогий? А руки? Ты посмотри на свои руки-у тебя же даже ногти не приведены в должный порядок!

Как идеал должного порядка ногтей мамина холёная ручка протянулась прямо к Нелиному носу.

– Ты посмотри, как тебя разнесло! Где твоя талия? Разве в таком виде можно устроить свою личную жизнь? Да тебе на Сеню молиться надо. Ты его в двери, а он в окно. Унижала ты его всегда, а тут взяла и совсем выбросила, как собаку.

– А за что? Какой мужчина не пошаливает? Чего было историю эту раздувать? Где ты ещё найдёшь такого, как Сенечка? Видать, просто надоел он тебе, или того хуже, другого кого присмотрела на стороне. Вот и валишь с больной головы на здоровую. И в кого ты пошла б***овитая такая, Неля? Да чего гадать: в папашку своего пошла, тут и к бабке не ходи!

– Мама! Ну оставь ты папу в покое, наконец! А то мне больше не в кого было пойти, как в папу!

– Это ты на кого намекаешь, дочь моя? Это ты что, на меня намекаешь?

– А на кого же, мама? Ты вспомни всех своих федь, кириллов и жень (почти все в двух экземплярах), я до сих пор их рассортировать не могу!

– Да, были у меня кавалеры, но какие у меня были обстоятельства! Но я же детей растила!

– Да, конечно, у тебя кавалеры, у меня – ё. ри, у тебя-обстоятельства, а у меня – б***ство! Всё правильно! И детей ты растила, не щадя живота своего! Один в неполные пятнадцать на работу пошёл, второго – в интернат, а меня, как самую младшую и любимую, в Киев, к бабке. Вот так и вырастила всех, самоотверженная ты наша!

И пошло и поехало: слово за слово, две родные женщины называли друг друга различными словами, перешли на крик, и за всем этим заключительное мамино: «Отныне и до века проклинаю, и чтоб ноги твоей в моём доме больше не было!»

Неля вернулась в свой уже показавшийся осиротелым, дом, прилегла на диван и расплакалась по-детски, навзрыд. Плакала долго и самозабвенно, а потом вдруг страшно захотелось чаю с чем-нибудь сладеньким.

Неля прошла на кухню, подогрела чайник, аккуратно побаловалась вкусностями и положив голову на ладошку, призадумалась: может быть, мама в чём-то права, и стоит снизить планку своих претензий к мужу?

Ведь ещё ничего конкретного, в смысле разговора в их с Сеней жизни не произошло, они застряли в своих отношениях – ни тпру, ни ну!

То, что Сеня извёлся весь, было чистой правдой. Он без конца звонил, притаскивался, якобы, за какими-то забытыми записными книжками, за всяческой мелочью, которая сто лет ему не нужна была, учитывая то, что по жизни вообще никогда не был жадным.

Ему просто постоянно нужен был предлог, чтобы видеть Нелю и смотреть на неё глазами полными тоски и ожидания. Сволочью, конечно, Сеня был конкретной, но физического отвращения Неля к нему не испытывала, значит, не всё потеряно.

Может, стоит простить и принять? «Заживём опять, как люди, я ведь тоже не ангел, и во многом была не права. Вот завтра притащится, и прощу!» – думала глубоко несчастная и уже чувствительно беременная Неля.

Завтра не заставило себя ждать, и Неля, возвращаясь с работы, издалека увидела Сенечку. Он прогуливался у её дом. Но прогуливался очень степенно, с достоинством, как будто имел право ожидать здесь свою законную супругу.

Не было в его сегодняшнем ожидании обычного трагизма, наполнявшего их последние встречи. В одну из таких встреч даже погибла Райкина любимая канарейка, то есть пала жертвой страстной Сенечкиной любви.

В тот день Неля долго не пускала Сеню в дверь. Сеня тыкался, мыкался и решил ввалиться в свой дом через лоджию. Их лоджия вплотную прилеплена была к Райкиной и, пробравшись на Райкину лоджию, Сеня мог лёгким движением ноги перемахнуть на свою, предварительно убедившись, что дверь из лоджии в комнату открыта.

Так он и сделал. Позвонил в Райкину дверь, та открыла. Впустила с вожделением. Она была уверена в том, что Сеня пришёл к ней за сочувствием и содействием, вот тут-то она и развернётся вволю со своими жизненными выкладками и мудрыми советами.

Конечно, она Сеню пожурит, даже не пожурит, а задаст ему перцу, ну а потом поможет повлиять на эту несносную гордячку Нелю.

Таким образам, вернёт обществу полноценную семью, а заодно и поручится расположением Сенечки, которого вся её семья немного побаивалась. Он частенько и назидательно махал перед их нахальными носами пудовым кулаком, произнося довольно внятные угрозы и таким образом, утрясал все бытовые проблемы с соседями в свою пользу.

Она впустила Сеню, но ни слезам, ни мольбам внять не успела. Сеня вихрем прошелестел по квартире, быстро проник в спальню, открыл заветную дверь на лоджию и в мгновения ока перекинул свои длинные спортивные ноги на свою сторону.

А в это время, постоянно и хронически голодный, Райкин кот ворвался в комнату с лоджии, в которую был эвакуирован на время чистки клетки любимой Райкиной канарейк. Быстро и по-деловому сожрал беззаботно летающую на воле пташку. Учитывая, то кот был голоден и всегда, удивляться не приходилось.

Питался исключительно шкурками от колбасы и протухшими щами, в промежутке ловя на лету упавшую со сковородки полусырую картошку. Так что событие это трагическое было предрешено. Канарейка хрустнула на его зубах, как семечка-и воспоминаний не осталось.

Райкины вопли и проклятия ещё долго сотрясали две квартиры. Из миротворца Райка резко перешла в жесточайшие противники, и они с Нелей быстро вытолкали взашей незваного гостя.

В этот же вечер Райка предъявила Неле счёт за свою погибшую канарейку. Счёт тянул на пару жар-птиц, но спорить Неля не стала.

А вот сегодня Сеня гулял у своего дома, как встречающий, а не просящийся на постой. И Неля поняла, что без маминого вмешательства здесь не обошлось. Решила вести себя индиферрентно, и действовать, исходя из обстоятельств.

– Привет! – спокойно поздоровалась Неля.

– Привет! – ответил Сеня. – Что же ты так легко одета, Пусик? Уже ж не лето! Пойдём скорее домой, я тебя чаем напою с твоими любимыми конфетами.

– Ну, пойдём! – Согласилась Неля.

Чай был горячим, приятно обжигающим. Сладкие конфеты таяли во рту, оставляя блаженное послевкусие. А рядом хлопотал счастливый и победительно красивый Сенечка.

– Ну, что же ты дурёха такая, Нелька? Почему я должен узнавать от Вероники Сергеевны о том, что скоро нас будет трое? Она ещё и припечатать меня пыталась, как подлеца, терроризирующего свою жену. А я просто обалдел и не знал, что ей отвечать.

«Ай да мама, ай да проныра!»-думала Неля. Ведь обо всём догадалась, всё вычислила, а ей ни слова. «Что это ты так растолстела, дочь моя?» – и всё.

Сеня мерил маленькую кухню своими семимильными шагами и строил прожекты. На это он был мастер. Куда поставить кроватку, где ввинтить дополнительные батареи, что переставить, что выбросить, что купить. Строить новую семейную жизнь с Нелей он собирался с чистого листа, правда, учитывая ошибки прожитых лет.

Наутро ворвалась неприбранная взлохмаченная Райка.

– Я смотрю всё у вас с Сеней уже на мази. Видела, видела, как ты его на работу провожала, только, что платочком из окна не махала! Быстро он тебя, Неля, подмял! Я бы так легко не сдалась!

Райке не давала покоя неудавшаяся роль миротворца, и теперь во что бы то ни стало, надо было вернуть Нельку с небес на землю, завалить советами и предупреждениями.

Неля лениво потянулась:

– Райка, мне тоже на работу пора, давай быстро глотнём кофейку, и я буду собираться.

Жизнь разворачивалась к Неле улыбающимся лицом. Сеня, всегда тонко чувствовавший ситуацию, быстро уловил своими трепещущими ноздрями приближающиеся изменения в стране.

И во всю используя свои полуспортивные, полукриминальные связи, быстро сколотил с друзьями кооператив, который стал приносить в их семью деньги, по тем временам, чрезвычайные.

Нелю Сеня с работы снял, не дав дождаться даже законных нищенских декретных, и та носилась по магазинам, по подружкам и по театрам, проводя свою беременность под ещё красным флагом вечного праздника.

Райка билась в злобе:

– Что же ты так распустила, Неля, мужика своего? Он же подавил тебя совершенно, снял с работы, а ты, как квашня, не сопротивляешься даже!

– Я бы может и сопротивлялась, если бы Сеня послал меня укладывать рельсы, а чего мне трепыхаться, когда наоборот? – недоумевала счастливая и легкомысленная Неля.

– Это же он всё специально, чтобы поработить тебя, дуру, а потом опять свои б***ские штучки начнёт! Или ты забыла? Забыла, как по ночам тут белугой выла? – не унималась Райка.

Но всё Неле было нипочём, она была счастлива своим состоянием, своим ожиданием чуда появления на свет маленького человечка, которого уже любили все члены её маленькой семьи.

Снявши Нелю с работы, Сеня притащил в дом маленького чёрного котёнка, чтобы Неличка не скучала дома, пока он укрепляет их материальное положение на рынке спроса и предложения.

Котёнок был смешной и симпатичный: чёрный с белыми, даже с седыми усами, висящими вниз. Этими усами напоминал Тараса Бульбу и так и остался жить при Неле с именем – Тарас.

Ходил за ней по пятам, прижимаясь к ногам, требуя ласки и мяса, а ночами вкрадывался в супружескую постель и полностью распластывался на Нелином уже изрядно выпиравшем животе.

Когда ранним утром Сеня уходил, Тарасик скатывался с Нелиного живота, перебирался на Сенино место, прижимался носом к Нелиной спине и по-хозяйски забрасывал на неё лапу.

Однажды Сеню угораздило вернуться с полдороги за чем-то забытым. Сеня заглянул в спальню и наткнулся на изумлённо-вопросительный взгляд Тарасика:

– А ты что тут рыскаешь? Моя очередь служить при Неле мужем и защитником!

Сеня никогда не был занудой, а сейчас счастливый и укрощённый, с удовольствием угождал Неле во всём. Часто Неля собирала своих задушевных подружек.

Пекла пироги, выставляла на стол всё, что было в доме. А в доме много чего было, включая и выпить, и закусить, послушать музыку, которая лилась из суперсовременной аппаратуры. Посплетничать, поговорить за жизнь.

Приятно было и то, что теперь не курящая и непьющая Неля, легко и весело перенося свою беременность, никому не запрещала курить, никого не ограничивала в алкоголе, то есть не строила из себя священного сосуда.

С удовольствием просиживая с хмельными бедовыми подружками до полуночи.

Порой очень не хватало синеглазой, как все моря мира, Ирочки.

Ирочка моталась между домом и Киевом, как заполошная. Продала квартиру, забрала сына, и вот уже, наконец, совсем перебралась в Киев к Виталику.

Свадьба намечалась на декабрь. На свадьбе должна была присутствовать Рахиль Моисеевна, которая долго отказывалась принимать Виталика в серьёз по причине отсутствия у Виталика высшего образования. Он так и числился в Укиной картотеке: молодой человек «с без верхнего образования».

Хитрая Ирочка привезла к Рахиль Моисеевне своего Виталика, поселилась с ним на знаменитой Укиной веранде, и двое суток Виталик стучал молотком, зудел дрелью и стонал пилой, превращая элементарный Укин погреб в закрома Креза.

По окончании работ Рахиль Моисеевна спустилась в свой погреб, и шок от увиденного, прислонился к ней вплотную. Ука отказывалась покидать погреб. Не было сил оторвать взор от свежевыструганного множества полочек, от резной табуреточки-стремяночки, от великолепия дневного света.

Выманить на свет божий Рахиль Моисеевну смогла только прекрасная лестница, сработанная вместо старой ветхой, которая много лет дребезжала под хромой Укой, грозя в один прекрасный день развалиться и убить Уку насмерть!

Но самым поразительным была даже не лестница, а прекрасные полированные перила, держась за которые, Рахиль Моисеевна легко взлетала по этой лестнице вверх, неся в сработанной Виталиком необъятной проволочной авоське с твёрдым дном всё, что предстояло поставить на стол, всё одним махом!

А уж, чтобы закрома не пустели, Ирочка следила строго. Дружба этих двух женщин с разницей в возрасте в сорок лет была богатством, посланным им, как избранницам Божьим. Виталику же простилось отсутствие высшего образования. Ука благословила Ирочку на брак.

Ждали Нелечку. Без Нели свадьба просто не имела права состояться, так, во всяком случае, считала Ирочка. Но Неличка приехать не смогла. Тут уже встал грудью, якобы, покладистый Сеня.

Отпустить беременного Пусика в дорогу? На самолёте? Да ни за что на свете!

Пусик подчинился с удовольствием: шла вторая половина беременности, и Нелю вполне устраивал полусонный ритм её жизни с вечерними посиделками у телевизора.

Трезвый и ласковый Сеня смотрел только интересующие Нелю каналы, а Неля сидела с ногами в кресле и вязала бесконечные пинеточки и кофточки, кружевные шапочки весёлых и не конкретных цветов.

Узи в то время ещё не внедрилось в нашу медицину и наверняка сказать будет мальчик или девочка, не мог никто. Нелю устраивал любой вариант, но Сеня ждал мальчика и уверен был на все сто, что будет именно мальчик.

Состояние Нели на это время вполне можно было назвать счастьем: у ног крутился Тарасик, в животе деликатно поворачивался ребёнок, а рядом – неизменный Сеня. Как в песне поётся: «Котик-мурлыка, муж работящий – вот оно, счастье».

Иногда доходили до Нели некоторые слухи о бывшей Сениной пассии-Маше-Марине, говаривали даже, что приходила она на бывшую их с Сеней общую работу с проволочками в сомкнутых челюстях, но кто из двоих: муж её, Маши, или скорый на расправу Сеня назидательно свернул Маше челюсть Нелю интересовало мало.

Сплетня прошла мимо, не царапнув и не задев гордую в своём спокойствии Нелю.

Спокойствие Нели нельзя было назвать состоянием мухи в период зимней спячки.

Жизнь катилась ровной дорожкой, но не скучной. Хлопоты по переустройству спальни в детскую комнату, новинки кино и книги, домашнее хозяйство-день был наполнен. Постоянно звонила Ирочка.

Она умудрилась засыпать Нелю посылками, голосок её звенел по телефону счастьем. Ирочка становилась стопроцентной киевлянкой просто на бегу. Она «гэкала», как заправская хохлушка.

Неля смеялась и говорила ей:

– Ну, Ирка, ты даёшь, откуда что берётся?

– Та ты шо? – Мелко заливалась Ирочка-та я как была, такая и осталась. Шо ты вот эта придумываешь?

– А ты знаешь, Ирочка, чем хохлы отличаются от русских?

– Не, а шо?

– У хохлов «гэ» мягче, – подшучивала над Ирочкой Неля.

Вот так, шутя и хлопоча, пропилила Неля до самого роддома, где быстро и без истерик произвела на свет мальчика. Назван он был Ванечкой, вошёл в семью, как будто был в ней всегда, вернее, всегда этот дом знал, что не хватает в нём именно Ванечки, черноглазого и кучерявого.

Но вот только сейчас Бог решил, что Неля с Сеней достойны поселить его в своём доме, достойны растить его и любить.

Свёкор от них практически не уходил. Мальчик, который был похож на дедушку южных кровей даже больше, чем на отца, буквально его поработил. Всё и вся вертелось вокруг Ванечки.

Тарасик служил при младенце охранником. Никакие Нелины запреты и окрики, никакие страшно вращающиеся Сенины глаза не могли выгнать Тарасика из Ванечкиной колыбельки.

Нещадно гонимый, он вновь и вновь возвращался на своё место к ногам волшебного мальчика. Пока все не смирились с такой постановкой дела и не стали считать пребывание кота в постели младенца закономерным.

Ровно за пять минут до предстоящего кормления Тарасик подходил к Неле и начинал усиленно тереться об её ноги. Потрётся и, отбегая, зовёт за собой к Ванечке.

Больше всего он боялся, что легкомысленная и всегда занятая какими-то ненужными делами Неля, забудет вовремя накормить его юное божество.

По Тарасику можно было проверять часы. Неля никогда строго за часами кормления не следившая, умудрилась стать образцово пунктуальной мамашей.

Сеня приходил с работы усталый, счастливый и влюблённый по уши и в Пусика, и в своего замечательного мальчика. Купание сына он не доверял никому. Купание выливалось в целый ритуал с массажами, поцелуями и баюканиями.

К концу дня Неля валилась с ног, засыпала моментально. Но ночью Ванечка спал крепко и спокойно, а если и случалось ему в ночи недовольно покряхтеть, то вскакивал к нему, как по пожарной команде, Сенечка.

Вероника Сергеевна приходила часто, но ненадолго. Руку на пульсе держала, но серьёзной помощницей для Нели она стать не могла так, как у неё были обстоятельства. Сколько Неля помнила свою мать, всегда у той были обстоятельства.

Обстоятельства эти ели, пили, лелеяли. Потом получали прощальное по морде и исчезали в бесконечности.

На смену им приходили новые. И так из года в год, без перерыва даже на обед. Теперешнее мамино обстоятельство, в прошлом было тренером, сейчас преподавало в школе труд и физкультуру, имело круглый животик и громоподобный голос.

Было оно сорока пяти годов от роду и пило методично и жестоко. Пригласить его в приличный дом не представлялось возможным.

После третьей разгоночной, раздавалось:

– Хто вы тута все? Морды! Я три института не закончил, а вы сидите тута, жлобы! Мать вашу так и разэдак! Растуды её в качель!

В соединении с Сеней получалось целых два обстоятельства, а такую психологическую нагрузку не в силах был бы вынести никто. На семейном совете дружно решили, что хватит им и одого Сенечки, который в некотором смысле, приняв на грудь, тоже становился ещё тем обстоятельством.

Но он всё-таки был свой, и ложку дёгтя в бочке мёда решено было принять в виде Сени. И всё! И баста!

Вероника Сергеевна злилась, намекала, интриговала даже, но всё же обстоятельство с прекрасным именем-Евгений по семейным праздникам оставалось дома и в одиночестве (не считая злодейки с наклейкой) коротало вечер.

Нелечка растила своего бесценного Ваничку, приходила в себя, возвращая себе прежние формы и обретая частично утраченные амбиции. Этот год ещё пройдёт под девизом: «всё для ребёнка», а на следующее лето, конечно, надо уже выходить в свет.

Это лето решили провести у Инги с Юрой на даче. Дача была роскошной и просторной. Под окнами билась быстрая речка, весь дом по второму этажу опоясывали бесконечные балкончики и терраски.

А во дворе дымила трубой финская сауна, лесенка из которой спускалась прямо в холодную речку. У брата с Женой были очаровательные маленькие погодки: мальчик и девочка.

Днём они служили добросовестными нянечками при Ванечке, особенно маленькая Сашенька. Неля смотрела на эту девочку глазами взрослой женщины и легко могла себе представить её в роли настоящей, а не игрушечной мамы. Эта трёхлетняя девочка поражала своим трезвым отношением к жизни и взрослым чувством ответственности за всё, что делала.

Вечером укладывали детей и шли в баню, в которой кроме парилки имелся ещё и каминный зал. Пили вино, ужинали, ныряли в холодную воду. А поздно ночью расходились по комнатам и засыпали счасливо-усталые.

Утром иногда ходили к морю, пройти-то надо было всего метров триста от дачи. День казался долгим, а пролетал мгновенно, наступали будние дни. Мужчины уезжали в город на работу и Неля с Ингой оставались на даче с детьми одни до следующих выходных.

Жили дружно, весело, постепенно сближаясь, но выходные дни перечёркивали всё. Приезжала неукротимая Вероника Сергеевна и возвращала дочь и сноху на прежние позиции отчуждённости и настороженности.

Ей эта дружба была не к чему. Вероника Сергеевна жила по принципу: «Разделяй и властвуй»! Да и Сеня укреплению семейных отношений соответствовал мало.

Вечный спорщик и любитель поорать, хлопнув лишку, он очень напоминал в такие минуты отставленного от семейных посиделок Евгения, и мало чем отличался от «с без трёх высших образований «физрука.

Если все отстальные домочадцы относились довольно спокойно к строптивому и шумному поведению брутального Сенечки, то Инга, напротив, сильно страдала. Она была больше чеховской барышней, чем байроновской женщиной, и Сенина громогласность её утомляла и пугала.

Вероника Сергеевна ловко пользовалась создавшейся ситуацией и интриговала буквально на ходу.

В августе, вконец рассорившись, компания резко разбилась, Сеня, погрузил свои сокровища: жену, сына и кота, отвёз их в город. Август выдался дождливым и безрадостным, дома было тепло и уютно, и Сеня дома был ручным и нежным.

А забот у Нели было столько, что в конце дня не имело особого значения, где приклонить голову. На даче или в городской своей квартире. Лишь бы уже, наконец, донести до подушки эту усталую голову.

На следующий день по приезде ворвалась воодушевлённая Райка:

– Мы с Толиком едем отдыхать в Гагру, я хочу взять у тебя пару приличных вещей! Мне ехать не в чем, ты же знаешь моё бедственное положение!

Неля угнала взметнувшиеся брови буквально к корням, вставших дыбом волос:

– Какие Гагры? У тебя ж на хлеб детям положить нечего!

– Толик выбил две бесплатные путёвки по состоянию здоровья!

– Чьего здоровья? – вернула недоумённые брови в исходное положение Неля, – да вами же сваи забивать можно!

Неля не могла представить, чем таким могла заболеть эта прекрасная парочка, ничем в этой жизни кроме стяжательства не интересующаяся.

Толик, так тот тяжелее стакана ничего в своих руках не держал, а Райка одним хлопком могла уложить того же Толика на вечное успокоение. Значит, опять хитрили, спихивая на обочину кого-то нуждающегося в путёвке, но хваткой бульдожьей не отличающегося.

Эх, Райка, Райка! Могила её исправит. Что за люди?

– Короче, послезавтра вылетаем, а надеть приличного ничего нет. Дашь мне кофточку свою белую кружевную, шаль ещё персидскую голубую, и ещё эту разноцветную, красивую.

– Эту разноцветную, красивую я уже подарила.

– Как подарила? Кому? – для Райки слово «подарила» само по себе звучало, как иностранное, не понятное, чужое её культуре слово.

– Ирке подарила. – Спокойно ответила Неля.

– Этой проститутке, Ирке подарила? Да ты что, Неля, дура?

– Какая она тебе проститутка? – Вскинулась ненавистью Неля, – что ты мелешь языком своим бескостным? Почему у тебя, Райка все красивые бабы проститутки, что же ты на них как бульдог бросаешься? Тебе-то что Ирка сделала?

– А про неё все говорят, что она гулящая, и мать её гулящая!

– И бабка! – Закончила за Райку Неля. – Если послушать, Райка, что про тебя говорят, то тоже оптимизма не прибавится! Так что давай, выбирай, что надо, я пока малого на лоджию вынесу, пусть подышит.

Райка бросила жадный взгляд на шкаф, потом на детскую кроватку.

– Опять у тебя поганый кот жирный в ребёнкиной кровати валяется! Безалаберная все-таки ты баба, Нелька!

Райка раскрыла створки шкафа и замерла. Какая обида, что из всего этого ей с трудом подойдёт только может быть парочка вещей широких и нейтральных, а что касается брючек и юбочек, то тут сплошной «непроходняк»! Мелкая эта Нелька, на Райкину вислую задницу тут не натянешь ничего!

– А ты сама в Гагре этой была когда-нибудь? – Хвастливо спросила Райка.

– Нет, в Гаграх я не была. – Успокоила её Неля.

Та аж засветилась вся от удовольствия, вот едет на полную халяву: завтрак, обед, ужин, номер на двоих. Тряпки у Нели возьмёт, солнце и море денег не стоят, всё-таки умная она, Райка, а Нелька дура (кофточки раздаривает, кот с ребёнком в одной кровати спит, опять же и в Гагре не была ни разу) и выходит, что это она, Райка женщина успешная во всех отношениях, а Нелька-дурочка с переулочка.

Отобрав пару кофточек, в которые входила с большим трудом и шаль, Райка заспешила домой. Уже в дверях обернулась и бросила:

– А пацан-то у тебя, Неля, перекормленный! На ножки не скоро встанет!

– Давай, давай! Чеши в свою Гагру, разберёмся. – Прервала её Неля энергично и кратко. Дверь захлопнулась за Райкой с победным треском.

Если Райка хотела вывести Нелю из равновесия, то это ей удалось на все сто. Неля сидела с книгой в кресле на лоджии, рядом стояла коляска, в ней спал перекормленный Ванечка, у ног тёрся жирный и вонючий Тарасик, но это если смотреть Райкиным глазом.

А на Нелин взгляд кот пах солнышком, а в коляске лежал солнечный сказочно прекрасный мальчик, причудливо изламывая во сне тоненькие чёрные бровки, вздрагивая пушистыми ресницами.

Всё это реально видела Неля. А в подкорке уже неслись слайды: чёрная южная ночь, напоенные приключениями гагринские серпантины, мраморные ступеньки широких лестниц и прекрасное гордое лицо там, в адлерском аэропорту.

Почему же так устроен этот мир? Кого винить в том, что тот прекрасно-гордый человек никогда не узнает о солнечном мальчике, никогда не взглянет в его лицо? Не взглянет и не увидит себя «прежнего-настоящего»?! Кого винить? Нелю? Сеню? Судьбу? Гололёд…?

Послесловие

Творчество Софии Привис-Никитиной надолго заставит нас задуматься над вопросом: «Как мы живём? Кого мы любим? Кого ненавидим? И за что?» Её повести и рассказы трудно назвать просто историями о любви. Это истории о нашей с вами жизни, о взаимоотношениях внутри семьи. О дружбе и предательстве. О детях и родителях. Проза Софии Привис-Никитиной не оставляет равнодушным читателя. Её книги входят в наш дом, как гости, а жить остаются с нами навсегда, как родные люди. Лёгкое перо, искромётный юмор тесно переплетены с глубоким психоанализом и интересным сюжетом. Читайте и наслаждайтесь.

Оглавление

  • Маленькие истории большой души
  • О превратностях любви и дружбе народов
  • Люся
  • История с географией
  • Кукушкины слезки
  • Гололед
  • Послесловие Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Кукушкины слёзки (сборник)», София Привис-Никитина

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства