«Синяя веранда»

379

Описание

Синяя веранда старого уютного дома, окруженного виноградниками. На веранде – смуглая женщина в белом платье: юная, сильная и страстная. Забыть это он не может. Таинственная власть Марии и всего того, что окружает ее, столь мощна, что мужчина, обреченный быть вечным бесприютным странником, скитальцем, неизменно стремится к ней из любой точки Земли, куда бы ни забросила его судьба. Он никогда не расскажет, что за его любовь к Марии двое заплатили своими жизнями, а двоих, движимый силой этой любви, он спас. Неизвестно, как сложится его жизнь дальше, но он уверен: отовсюду будет идти, лететь, ползти к заветному дому с синей верандой…



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Синяя веранда (fb2) - Синяя веранда [сборник] 1018K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Елена Вернер

Елена Вернер Синяя веранда

© Вернер Е., 2016

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2016

Синяя веранда повесть

Посвящается Ксю

И сегодня снова – та самая ночь. Я не знаю, как это происходит, но рано или поздно это непременно случается. Именно сегодня, засыпая, через пять суток после предыдущего раза, в самый последний момент перед отключкой, я снова чувствую это падение, словно проваливаюсь сквозь кровать, пол, все этажи подо мной – и куда-то еще ниже, до земного ядра, в самое пекло. Все мое тело знакомо костенеет, мышцы сокращаются судорогой в желании рвануться вперед, туда, где началось это падение. Когда началось это падение.

Я знаю когда. Мне исполнилось восемнадцать. Именно в том возрасте детский кошмар, падение во сне, стал моей реальностью навсегда. С тех пор прошло шестнадцать лет.

И пока я спиной вниз лечу сквозь, кажется, саму земную кору, я не могу думать, не могу пошевелиться. Но уже ощущаю на языке вкус, ставший мне родным. Он всегда неизменен, везде одинаков, скрипучий, сухой, старый и мучнистый.

Вкус дорожной пыли. Вкус обочины. Вкус моей жизни.

А потом я просыпаюсь. И все начинается.

Я открываю глаза, и первое, что я вижу, – она. Обочина. Глянул однажды, когда подвернулся случай, определение в словаре. «Элемент дороги, примыкающий непосредственно к проезжей части на одном уровне с ней». Все верно. Проезжая часть всегда принадлежит тем, кто здесь живет, – обочина всегда моя. С разметкой и нет, асфальтированная и грунтовая, с гравием, мелкой щебневой крошкой или красной глиной, с длинными сосновыми иголками опада, с листьями, голая. Горячая и заледеневшая, посыпанная реагентом, облитая дождем и растрескавшаяся от засухи. По ней ручейком течет пыль от жаркого ветра, или электрически щелкает шар перекати-поля, или колышутся желтые рапсовые цветочки, пшеничные колосья, чертополох… Правда, разлеживаться на ней долго не приходится, иначе обязательно кто-нибудь из проезжающих мимо тормознет и захочет узнать, в чем дело. Чаще всего это довольно удобно, говоришь или на пальцах объясняешь, что попал в беду, и просишь подбросить до ближайшего населенного пункта. Но иногда встречаются стражи порядка, вот с ними хлопот не оберешься. Очень сложно правильно ответить на вопросы, если не имеешь понятия даже, на какой из континентов тебя только что занесло, не говоря уж о стране или местном наречии. Нет, просыпаться от тычка полицейского я ненавижу. Потом весь день кувырком. Однажды сидел в китайской тюрьме, пока они пытались определить мою личность и выяснить, есть ли у меня виза. Ага, ну да. Где-то рядом с паспортом, на другом конце света белого. Завалялась, так сказать.

С течением лет я потерял фамилию, потом национальность, потом имя. Возраст, правда, при мне, я сверяюсь с любым попавшимся мне на глаза календарем и любым зеркалом, так равнодушно отражающим мою заросшую физиономию. В остальном я просто Кочевник.

Неважно, где я заснул, неважно, как давно было последнее перемещение. Просто однажды снова наступает та самая ночь, когда я ложусь спать и внезапно проваливаюсь в другую локацию, вот и все. И надо начинать сначала.

Постоянного в моих пробуждениях не так и много. Я всегда один, на обочине дороги, за пределами населенных пунктов. В любой широте это всегда утро, я прихожу в себя, лежа головой на восток, а на востоке как раз встает солнце. На мне всегда джинсы с пустыми карманами, хлопчатобумажная рубашка с закатанными до локтей рукавами и тряпичные мокасины. Я давно перестал мечтать о том, чтобы проснуться с кошельком – да и зачем он мне, если каждый раз нужна новая валюта. Хорошо хоть, милосердный некто позволяет мне не сверкать голым задом: видно, Бог стыдлив, и джинсы мне вместо фигового листочка. Каждый раз я чувствую себя отдохнувшим, но если накануне у меня разболелось горло, то и теперь недомогание продолжится. Если лег спать голодным – голод никуда не денется. Я – это по-прежнему я, только в других декорациях.

У меня давно выработался алгоритм действий. Первым делом, пока веки еще не поднялись полностью, кожа уже дает ответ на самый важный вопрос: тепло или холодно. Не «где я?», а именно так – «тепло или холодно?». От этого постоянно зависит моя жизнь. Я раздобуду еду и питье, найду ночлег, но все эти проблемы можно решить позже. А вот если я пробуждаюсь на обочине где-нибудь за Уралом в январе, на Аляске, в Висконсине или на Огненной Земле… Вы удивились бы, узнав, как изобретателен человек, который хочет выжить. За эти годы мне довелось воровать, угонять машины, вскрывать замки и бить стекла в домах, прикидываться больным, недоумком, немым, глухим, меня били, я дрался… И врал, вру-то я вообще постоянно, ведь кто в здравом уме поверит в правду? Словом, вряд ли я пример для подражания. Убивать других мне, правда, не приходилось, но я не тешу себя тщеславными иллюзиями о высоте моего морального полета. Вряд ли это результат осознанного выбора, скорее, я просто не попадал в настолько серьезные переделки. И не хочу думать, что будет, если попаду. Разберемся на месте. Мама всегда говорила: «Решай проблемы по мере их поступления». Мама…

Итак, сегодня я открываю глаза. Температура воздуха шикарная, градусов двадцать пять, а ведь только рассвет. Значит, пока мне ничто не угрожает и можно продолжить игру в угадайку. По скольким признакам вы определите свое местоположение в мире, среди пяти континентов и тысяч островов? На самом деле это не так уж и важно. Главное – не спрашивать первого встречного «где я?». Во-первых, это тупой вопрос. Во-вторых, от первого встречного нужна по возможности помощь, а такой вопрос всегда вызывает неудовольствие и агрессию. Потому что в мире мало поклонников обдолбанных наркош с ретроградной амнезией, вы уж мне поверьте.

А если нет первого встречного? Порой это даже предпочтительнее. Люди заставляют меня держаться настороже. Никогда не знаешь, что придет в голову представителю нашего биологического вида, но, судя по плачевному состоянию планеты (а у меня было время это оценить), ничего хорошего в подавляющем количестве случаев. В одиночестве, при удовлетворительных погодных условиях, играть в угадайку становится даже забавно. Увлекательно. Я всегда смотрю на несколько вещей…

Дорожное покрытие. Как я уже сказал, просыпаюсь я на обочине, стало быть, в совсем уж необитаемые места меня не заносит. Ну так вот, я сразу встаю и иду – это залог выживания. Асфальт или нет, ровный или битый, знаки, разметка, правостороннее или левостороннее движение – все это может подкинуть пищу для ума. Указатель на город – это вообще деликатес, но такие попадаются редко. И пока мой ум пережевывает эти сведения, я добавляю еще.

Климатическая зона. Ну, сюда входит многое. Видны ли на горизонте горы, реки, моря, и какой ландшафт в целом, и растительность вдоль дороги, и фауна – дохлый тушканчик или раздавленная шинами змея. Чаще всего путаю Россию с Канадой, по природе они жутко похожи, одни и те же березки, тополя, заросшие пустоши. Впрочем, Южная Америка тоже морочит голову, но там хотя бы не возникает проблем с языком, испанский худо-бедно выручает. В Африке хуже. Еще хуже на Востоке, там стреляют. Кто и почему – я не знаю, потому что не смотрю новостей. Хотя сдается мне, что те, кто смотрит, не знают тоже.

После подробного заполнения двух основных пунктов анкеты я уже примерно представляю, где нахожусь. Так что я вставляю в мой пазл недостающие кусочки из всего, что попадется на глаза. Смотрю на номера проезжающих машин, на их марки, на эмблемы компаний груженых фур, вывески бензоколонок, объявления на столбах, обрывки газет, долго и обстоятельно изучаю помойку, если посчастливится встретить таковую. Мусор дает едва ли не самое полное представление о месте и людях, живущих вокруг.

После этого я готов действовать. Я уже определил язык, на котором буду объясняться. Не сказать, что я владею всеми языками мира, скорее, на многих из них я могу выдать пару десятков главных фраз. Когда эта канитель только началась, я понял, что при любом удобном случае, в любой точке мира мне нужно искать словари и разговорники. И учить, все учить наизусть, потому что моя голова, в сущности, единственное, что я могу взять с собой.

Бывает, я провожу на новом месте сутки, иногда с неделю. Помню, однажды просидел сорок четыре дня в шахтерском поселке у Фокс-Ривер. Это – максимум, рекорд, я тогда даже начал уповать, что мое проклятье осталось в прошлом… Но. Вчера я засыпал в Танжере. А там, кстати, красиво. Я давно перестал считать страны. Большинство городов, где я побывал, не нанесены на туристические карты и глобусы, потому что карты и глобусы вообще имеют лишь отдаленное отношение к нашему миру. Он намного больше.

Когда-то все это пугало меня до чертиков.

Я пытался не спать, чтобы подольше оставаться в одном месте… Это невозможно. Либо спишь и путешествуешь, черт пойми как, либо не спишь и подыхаешь. Выбор, в общем, невелик. Так что я путешествую.

Имея такой образ жизни, как мой, относишься иначе ко всему. Деньги? Всего лишь возможность заплатить за еду и крышу над головой. Нет смысла пытаться приумножить их, потому что у меня нет несгораемой суммы: уже завтра меня может зашвырнуть куда подальше, и все капиталы обнулятся. Помню, как-то я даже ложился спать с монетами во рту, будто покойник, в надежде ухватить с собой хоть немного предыдущего благосостояния. Да только куда там… Достижения техники и электроники? Я знаю о них понаслышке, чаще всего из рекламы по какому-нибудь запыленному телевизору в глуши, на заваленной хламом кухоньке моего нового знакомого, чье имя я не вспомню через неделю. Кстати, про понятие «несгораемой суммы» я тоже знаю из чьего-то телевизора. Слава, признание, достижения? Профессия? Это все не для меня, я занят решением насущных проблем. Если крупно повезет, я – разнорабочий. Мне платят наличными, мятыми бумажками. Меня нет в реестрах и документах, списках пересекающих границы и держателей кредитных карт. Я не получил иного образования, кроме того, что ухватил на улицах и в разрозненных главах недочитанных книг. Все, что я уяснил: знать язык, на котором говорит стоящий перед тобой человек, куда полезнее, чем разгадывать устройство Вселенной и экономическую теорию. Умение починить кран или двигатель чихающего джипа, разжечь костер и поймать рыбу нужнее умения читать баланс и сводить дебет с кредитом. Хотя я и без понятия, что значат эти слова. Дружба? Невозможно завести мало-мальски доверительные отношения, когда не уверен, проснешься ли завтра хотя бы в пределах одного материка с новоиспеченным другом. Не говоря уж о более нежных материях…

Итак, сегодня за бортом плюс двадцать пять по Цельсию, солнце разгорается над горизонтом, и день обещает быть жарким. Я приподнимаюсь на локтях и не успеваю толком оглядеться по сторонам, когда слышу шелест покрышек. Мне не хочется лишних вопросов, только не сейчас, когда в голове крепко засела душная пахучая ночь Танжера и похмелье от паленого джина, выпитого в подворотне с каким-то бородатым парнем. Вообще-то с алкоголем я обычно не перебарщиваю, от этого тоже зависит мое выживание, но вчера я наплевал на свои правила и сегодня плачу за это. Я скатываюсь в канаву и выглядываю оттуда. Мимо проезжает белый расхристанный пикап «Шевроле», старше меня раза в два, с высунувшейся из окна рыжей дворнягой. Номера я, конечно, заметить не успеваю. Проклятье. Ну хоть по правой стороне, значит, не Австралия. Не Индия и не Япония.

А глотку уже саднит от вчерашнего перепоя. Пора двигаться. До воды лучше добраться, пока день не разошелся в полную силу. Я выхожу на дорогу и иду.

За долгие годы невольных странствий я научился не обращать внимания на отравляющие существование мелочи – и они перестали отравлять его. Стертые в кровь пятки успели поджить за пять дней марокканских каникул, а ноющий затылок и пульсация крови в висках и глазницах – всего лишь факт бытия сегодняшним утром, это нестрашно, об этом вообще не стоит думать. Так что я думаю о невысоких горах, цепью тянущихся на горизонте, слева от меня, и о том, как пустынна и пряма дорога. Она серой струной перерезает равнину, выжженную, только кое-где в заплатах колючего кустарника. На ветру волнуются низкие сорные злаки, золотые растрепанные кочки. Земля, которой человек не распорядился… Асфальт, правда, хорош, вполне приличный, лишь иногда встречаются выбоины. Ни следов от шин, какие бывают при резком торможении, ни банки из-под колы или фольги от чипсов. Если бы не было дороги, я бы думал, что людей тут вовсе нет. Я глазею по сторонам с жадностью первооткрывателя. Я и есть первооткрыватель, с той лишь разницей, что пейзаж этот открыли раньше, а я никогда больше не увижу его. Будут другие, похожие и не очень, но именно этот – никогда. Я не попадаю в одно место дважды.

И так я иду час или полтора. Припекает уже неслабо. Белый пикап, проехавший мимо сразу после пробуждения, – единственный автомобиль, попавшийся мне, так что непонятно, ради чего было заморачиваться и вообще прокладывать тут дорогу. Посреди нигде.

И вот теперь наступает время тревоги. Обычно я полагаюсь на интуицию, мои инстинкты подводят меня редко, когда они велят мне бить, я бью, когда бежать, я бегу. Чистый адреналин, незамутненные реакции. Если я оказываюсь на перекрестке, то выбираю направление без лишних сомнений и колебаний: я доверяю себе. Сейчас все внутри меня начинает возиться и беспокойно ерзать. А вдруг степь не кончится? Ведь я понятия не имею, как далеко придется идти. Обычно к этому моменту я прикидываюсь автостопщиком, и меня подбирают, выслушивая грустную историю о том, как кто-то из нехороших парней спер мой рюкзак, а самого выкинул на обочине. Люди любят верить в рассказы о подлости, это возвышает их доброту в собственных глазах.

Сейчас рассказывать байку некому. Водоемов я не встретил, и ландшафт как-то не предполагает их наличия вовсе. Мой рот наполняется кислой слюной, я сглатываю ее, не получая облегчения. И иду. Идти вперед – все, что я могу.

Как-то незаметно я начинаю размышлять о смерти. Она всегда рядом, моя черная ящерица. Смерть, если кто не знает, она как варан. Вараны впрыскивают яд в свою добычу и могут преследовать ее многие мили, пока жертва совсем не обессилеет и не рухнет. Вот и я, как все смертные, отравленный ею с самого появления на свет, бреду и бреду вперед, а она тащится следом, не обгоняя и не выпуская из виду, в надежде, что я упаду. И конечно, я упаду, все упадут, это вопрос времени. Могу сказать с уверенностью, что мой варан настигнет меня в дороге. Скажем, это наиболее вероятно. Пару раз я почти сдавался, и хотя пока я еще шагаю, так будет не всегда. Варан начнет свою трапезу, а завершат какие-нибудь птицы с бестолковыми глазами, острыми клювами и когтями да черви. Возможно, мой труп даже найдут, но уж точно не опознают, потому что нет меня на свете и быть не может. Я принимаю такое положение вещей спокойно, потому что я вообще все принимаю спокойно. Научился уже. В моем пути нет иного смысла, кроме самого пути, и пока бьется сердце, мое смешное предназначение мне абсолютно ясно. Я не напишу великих книг, не открою лекарств, не сочиню песню, потому что все это не имеет никого отношения к выживанию. Если хотите, я воплощенный, антропоморфный инстинкт самосохранения. Жизнь в чистом виде, без примесей морали и культурных надстроек. Я иду.

Когда солнце уплывает в зенит, я перестаю думать вовсе. Мне мешает дурманящий запах таяния мягкого асфальта и жар, волнами текущий вдоль него, почти видимый моими слезящимися от света и песка глазами. Макушку напекло, и раз в несколько минут изображение, которое обрабатывает мозг, начинает раскачиваться и стробить. Ноги мои плохо слушаются, но это не повод замедлять движение. Я знаю, теперь точно, на физическом уровне знаю, что с каждым шагом удаляюсь от человеческого поселения, чем бы оно ни было, городом или деревушкой, но мое тело упрямо тащится в выбранную им с самого начала сторону. Будто догадалось о чем-то, мне пока неведомом.

Темно-зеленый массив по правую сторону от дороги, к которому я приближаюсь, оказывается виноградниками. Невысокие кряжистые лозы, ровные рядки, и число им – миллион. Я цепляюсь за скрюченные, сухие на ощупь ветви и набиваю полный рот виноградинами. Незрелый, кислючий, он все же лучше, чем ничего. Витамины, уговариваю я себя. И ем, даже когда от желудка поднимается жгучая горечь изжоги. После этого я веселею и направляюсь дальше чуть более быстрым шагом, чуть смелее развернув плечи. Уже недалеко.

Я прав. Вскоре от асфальтированной дороги отделяется пыльная лента грунтовки. Ни указателей, ни рекламных щитов – в такой глуши они ни к чему, и я сворачиваю. А еще через милю вижу сначала ограду с длинными поперечинами, похожую на границу какого-нибудь ранчо, несколько старых деревьев квебрахо, от которых на выжженную землю ложится неверная тень, а потом и дом. Он похож на глоток воды, и это ощущение настигает меня прежде, чем я пойму почему.

Но дальше происходит непредвиденное. Откуда-то сбоку на меня выбегает пес, огромная рыжая псина. Раздается гортанное рычание, настолько же тихое, насколько убедительное. Из оскаленной пасти свисает длинная клейкая нить слюны и тянется вниз, прилипшая вторым концом к пыльно-белой шерсти крепкой грудины. До того как я делаю еще один шаг, собака с коротким одиночным лаем бросается на меня и смыкает челюсти на моей левой руке чуть пониже локтя. Отбиваясь, долбя кулаком по ее комкастому черепу, я падаю на колени в пыль и только тут чувствую боль, растекающуюся по руке кипятком.

– Sila, no! – раздается пронзительный женский крик. Все плывет перед глазами. Похоже, испанский, радостно думаю я и вырубаюсь.

Это что-то новенькое. Терять сознание вот так, без удара тяжелым предметом по голове, мне еще не доводилось. Боль от собачьего укуса была недостаточно сильной для болевого шока, так что я все списываю на солнечный удар. Ну и плюс похмелье, и плюс все-таки болевой шок. Все это приходит мне на ум, пока я балансирую на грани яви и забытья. В следующий миг я открываю глаза, и все тело готово рвануться вперед и вверх. Черт возьми, эта привычка вставать и идти переросла меня. Я почти насильно удерживаю себя в горизонтальном положении, потому что знаю, что внешней угрозы больше нет, зато есть возможность оценить полученный урон. Голова чугунная, рану на руке дергает. Я скашиваю глаза в ее сторону и вижу сложенный из марли квадрат, пропитавшийся кровью посередине, а за ним и выше – окно, выходящее на тенистую веранду. Одна створка распахнута, и где-то в глубине дома есть еще открытые окна, потому что белая занавеска надувается парусом сквозняка. Ветер горяч и не принес бы облегчения, если бы не мокрая тряпка у меня на лбу.

И тут же легкие шаги. Стерильный бинт, прохладные пальцы и равнодушный запах дезинфицирующего раствора.

Она говорит, что ее зовут Мария, и немедленно принимается за перевязку, а я – за беззастенчивое разглядывание. У нее выразительное лицо с крупными губами и темные маслянистые глаза, родинка на правой щеке, собранные в хвост волосы, надо лбом и на шее переходящие в кудрявый пушок. Она смугла и поджара, загорелые плечи с острыми косточками, высокая грудь с католическим крестиком в ложбинке. Пот пропитал ее белую майку под мышками и на спине, но она этого ничуть не смущается. И прощения за нападение собаки она не просит, зато не лезет с расспросами, что я делал на ее земле, так что будем считать, мы квиты. И когда она склоняется над моей разорванной рукой, ловко обматывая белой шалью бинта, я чувствую ее запах, впервые. Волнующий и сладковатый, знакомый не столько моему носу, сколько нутру, всему естеству. Это не шампунь, не духи, и я ломаю голову в тщетных догадках, потому что спросить нельзя.

Мы говорим, я и ее глаза. Я рассказываю свою историю неудачного автостопа, а ее глаза почему-то спорят со мной, не верят, но не могут найти брешь в этой простецкой лжи, так что им приходится ее принять. Сама Мария все это время молчит. Я прошу воды и слежу за тем, как она проходит в кухню, достает из шкафчика стакан и наполняет его. Стаканы у нее захватанные, с меловыми потеками от плохой воды, хотя жилище, насколько я могу судить, содержится в чистоте. Потом она велит мне отдыхать, и я почему-то подчиняюсь и откидываюсь на подушки. Мария уходит, а я остаюсь.

Мне быстро наскучивает валяться без дела, к тому же я не настолько болен.

Дом небольшой. Большая часть мебели самодельная, добротная, из мореного дерева. Древесину определить не берусь. Бессчетное количество домотканых цветастых половичков и ковриков: у дивана, у стола, поверх этажерки в углу, у кресла-качалки и на нем. Много глазурованной керамики, желтая ваза, сине-оранжевое кашпо, какие-то плиточки, панно, фигурки… Раскрашенная статуэтка Пресвятой Девы на каминной полке. Порог кухни облицован мелкой ультрамариновой и лимонной мозаикой, и мне на ум тотчас приходят недавно виденные мелкие и дробные мавританские узоры в вязи танжерских переулков. Все южане любят пестроту, в ней находит отражение неугомонность их крови. На стене в гостиной висит гитара, и хотя корпус ее чист, на струнах я замечаю мохнатый нарост пыли, как будто на инструменте давно не играют, хотя и протирают тряпочкой любовно. И ни одной фотографии. Интересно, чья гитара… Мария живет одна? Я не обнаруживаю никаких примет, говорящих о наличии в доме мужчины или детей, хотя возраст в сочетании с провинциальностью жилища почти обязывает ее быть хотя бы замужней.

Снаружи беленые стены и яркая, недавно выкрашенная лазурной краской веранда, что опоясывает дом с севера и запада. Глоток воды, вспоминаю я первое впечатление, это сочетание маринного синего и снежно-белого посреди выжженной саванны. Между двумя столбами веранды растянут полосатый гамак, а дощатый настил рассохся, и в одной из щелей с палец толщиной я замечаю жука с жесткими крыльями, словно из черной фольги. Он шевелит усами.

С другой стороны дома располагаются хозяйственные постройки, и от них ведет дорожка, спекшаяся от зноя, с обеих сторон обсаженная апельсиновыми деревьями, и утыкается другим своим концом в виноградники, тянущиеся дальше, насколько видно глазу. Я хочу осмотреться получше, но от праздного шатания меня предостерегает вылезающая из-под сарая злобная псина, которая, верно, еще помнит вкус моей крови, как я – остроту ее изжелта-серых резцов. Так что я быстренько возвращаюсь в прохладу дома и дожидаюсь Марию. Я прошусь к ней в помощники, хотя бы на пару недель. Срок непременно необходимо озвучить, люди любят все планировать, так им кажется, что именно они, а не слепой и насмешливый случай управляют жизнью… А беглый осмотр ее владений дал мне довольно полное представление о том, что этот дом нуждается в умелых руках и молотке. С нее молоток.

Мария смотрит с удивлением, и в глазах ее, готов поклясться, мелькает улыбка, которой и в помине нет на сжатых губах:

– Довольно странно нанимать на работу того, кто потерял сознание еще прежде, чем поздоровался.

Но ей и правда нужна помощь, так что она позволяет мне убедить ее, не преминув сообщить, что вообще-то у нее есть плотник, по совместительству один из сборщиков винограда, но он вернется только ко времени сбора урожая. Эти виноградники и все ранчо принадлежат ей, и конечно, рабочих у нее полно, но большая часть их – сезонные. Я объявляю, что приступлю к работе немедленно, но она настаивает отложить ремонт и починку до завтра. Я соглашаюсь.

Лжец. У меня ведь, вполне возможно, нет здесь никакого «завтра». Но я вынужден. Люди так делают. Никогда не способные знать наверняка, они обещают и строят планы, не имея на это никаких причин, кроме упования… Лгать Марии неуютно, неприятно, слишком уж она молчалива, слишком пристально и проницательно следуют за мной ее блестящие глаза под лиловатыми веками.

За обедом, в желании скрасить тишину, я болтаю о путешествиях, о том, что обычно интересно моим собеседникам, и действительно отмечаю, как она оживляется. Но в ответ она не поддерживает беседу, не бросается рассказывать о собственных поездках, не демонстрирует альбомы и на прямой вопрос пожимает плечами без тени сожаления:

– Я родилась в этом доме, в той комнате, что в конце коридора. И не была нигде дальше Рио-Негро.

Я киваю. И, скользнув взглядом по ее карамельной груди, вдруг вижу на цепочке рядом с крестиком кольцо. Вдова.

Мысли взвиваются, как опилки от порыва неосторожного ветра. Или я сошел с ума, или раньше кольца там не было: уж грудь-то я изучил внимательно. Крест помню, но не обручальное кольцо. Что это означает? Желание вызвать сочувствие или уважение? Намек на одинокую жизнь без мужской ласки? Наоборот, попытка защититься именем мужа, пусть даже мертвого, от меня? Любое из этих объяснений не годится, не вяжется, и я не перестаю подбирать разгадку, как ключ из связки у запертого замка, а тем временем обед заканчивается – в молчании. Вид кольца так поразил меня, что я не могу больше изобрести тему для болтовни и не могу сообразить почему.

Остаток дня я болтаюсь без дела по владениям Марии. Сама она, свистнув своей дворняге по имени Сила, укатила в город за покупками – на том самом белом пикапе, который проехал мимо меня сразу после пробуждения этим утром. Эх, если бы я тогда вскочил и дал знать о своем присутствии! Не было бы многочасовой жажды, тяжелой головы, солнечного удара… И хотя и продолжаю воображать альтернативное знакомство с Марией («Hola! Привет, подбросите до ближайшего города? – Я не в город, я на ранчо. – Хорошо, пойдет…»), что-то настойчиво твердит мне, что ее нога не опустилась бы на тормоз, а я так и остался бы махать рукой на обочине как дурак.

Женщины… Мой опыт по этой части довольно обширный и случайный, как у любого, кто не сидит на месте и обладает легким, общительным нравом. Их завораживает дух странствий, безошибочно улавливаемый ими за запахом моего пота, промасленных тряпок, которыми я вытираю руки, пока чиню их машины и газонокосилки, или дешевого пива в забегаловке: на хорошую выпивку заработать я не успеваю. Скучающие домохозяйки, неверные жены, официантки, портье захудалого придорожного мотеля… У меня нет времени на долгие ухаживания, и большинство из них на это готово. И хотя я всегда честно говорю, что мы, скорее всего, больше никогда не увидимся, я раз за разом читаю в их улыбающихся губах недоверие. Людям трудно поверить, что ими способны пренебречь, а женщинам в особенности. Так что я запретил себе гадать, какими словами они называют меня в своих мыслях после того, как я бесследно исчезаю на рассвете.

Вот и еще вопрос о бытии, ответ на который я не получил до сих пор: как выглядит мое падение сквозь пространство – со стороны? Что увидела бы лежащая рядом со мной женщина, если бы бодрствовала в тот момент, когда я проваливаюсь в мой странный бродячий сон? Ответа мне, вероятно, не раздобыть никогда. Не звонить же им потом из телефона-автомата с этим вопросом, в самом деле…

За ужином над столом витает неловкость, от которой я все еще не могу избавиться. Кольцо на цепочке смущает меня. После того как от лепешки с мясом и чили остаются крошки и красные разводы на тарелках, мы переходим на веранду. Зной уже спадает, на равнину стремительно обрушивается темнота, и небо слабенько подсвечивается лишь узким стареющим месяцем и осколками звезд. На веранде пахнет нагретой солнцем древесиной и незнакомыми цветами. Я не силен в ботанике, но мне чудится, что это запах Марии. Что все вокруг прониклось ее ароматом. Ее волосы выбились из прически, и она ненавязчивым жестом, в котором нет ни капли принужденности или дальновидных планов, распускает ленту, позволяя черным кудрям спуститься на ключицы. Сейчас на ней белый сарафан на тоненьких лямках, и во мраке вся ее фигура белеет призрачно и нездешне.

Она протягивает мне вино, и я откупориваю бутылку, разливаю почти черную жидкость по бокалам. Сорт мальбек, сообщает она. Мне это ни о чем не говорит, я вообще не разбираюсь в винах. Но это и правда отличается от других, мне хватает одного глотка, чтобы ощутить. Грубоватое, несдержанное, даже необузданное в своей терпкости, оно приносит языку и всей гортани вкус ягод, пряностей и дыма.

Мы пьем молча. В темноте тела Марии почти не видно, лишь сарафан, в плетеном кресле она сидит вполоборота, и на месте ее лица сумеречная зона. Кажется, ее взгляд устремлен в сад, впрочем, точно не скажу. И вокруг стоит такая ослепительная тишина, мне кажется, сам космос упал на землю. Потом я начинаю слышать стрекот цикад в высоких зарослях жесткой травы, которую еще днем опознал как пампасную. Конечно, мир отнюдь не молчит, не замер, все в нем по-прежнему полнится звуками и шорохами, но я не могу избавиться от ощущения космической тишины, через которую несутся планеты. Заговорить – почти преступление. Моя гортань пересыхает, и я делаю следующий глоток.

Провалов пока нет, и меня это радует и тревожит все больше. Три дня я живу на ранчо Марии, ремонтирую ограду, крашу дверь пристройки, чиню старый мотоблок и комбайн, сколачиваю ящики для нового урожая. Ночую я в сарае, на продавленном матрасе, набитом всякой ерундой. Не соломой, конечно, все-таки на дворе двадцать первый век, но распотрошить его я не решаюсь. Возможно, чтобы не разочароваться. По ночам рука ноет, и я долго ворочаюсь, пристраивая ее то так, то эдак, пока матрасная набивка колется и впивается в ребра. Что делать, с таким образом жизни мне не грозит не только ожирение, но даже мясистость: я худ, как кузнечик в засуху.

В миле к западу от дома течет речушка. Плавать в ней я так и не насмелился, потому что не знаю, что за живность там водится. Но в Южном полушарии надо держать ухо востро, природа здесь диковата и не терпит присутствия человека, особенно такого непосвященного, как я. А впрочем, природа везде одинакова в двух своих качествах: красоте и недружелюбии. Моюсь я в летнем душе на задах хозяйственного двора, и этого вполне довольно. На второй день, воспользовавшись старым станком, забытым в сарае, должно быть, сезонным рабочим, я по привычке отбрасываю прочь брезгливость и выскребаю щеки и подбородок до синевы. Наконец-то чувствую себя человеком, а не отребьем. Мне не по себе, что Мария видела меня не в лучшем состоянии, но сожалеть – дело пустое. Блага цивилизации созданы не для мне подобных, если подобные мне вообще существуют. Я давно перестал задаваться вопросом, что стало со мной, в чем причина моего проклятия. К своему совершеннолетию я не натворил ничего предосудительного, по крайней мере настолько, чтобы Бог наказал меня так сурово. Знавал я куда худших людей. Фаталист поневоле, я лишь смиренно принимаю свою долю и надеюсь когда-нибудь все понять. Хотя шанс сдохнуть в канаве для меня намного выше вероятности оседлать истину.

Позавчера, увидев меня выбритым, в стремительно высыхающей рубашке, Мария задержала на мне взгляд своих миндалевидных глаз лишь на секунду дольше обычного. Ни тени улыбки, ни комментария. Она и правда немногословна. Впрочем, это не от скромности, робкой ее не назвать. Никакая робкая барышня не взвалила бы на себя управление ранчо в одиночку. И хотя я познакомился с парой работников, живущих в соседнем городке и заглядывающих к ней время от времени, к этому моменту мне совершенно понятно: она здесь одна. Ну и еще несколько лошадей на конюшне и Сила, эта блохастая бестия, которая все норовит оскалиться на меня. Марию псина слушается беспрекословно, что не мешает ей выражать свое отношение к незваному гостю всеми иными доступными собаке средствами.

В течение дня мы с Марией почти не общаемся. Она дает мне работу, я отправляюсь исполнять. Фактически я работаю за еду, отказываясь от тех жалких песо, что она протягивает мне по вечерам, кроме вчерашнего раза, когда я принял деньги, видя, что мой очередной отказ нервирует ее. Да, нельзя пренебрегать такими условностями, нормальный работяга не отказывается от оплаты, иначе это становится подозрительным. Моя болтливость пропала без следа, я с трудом нахожу темы для разговоров за ужином. Вопросов Мария почти не задает, так что надобность во лжи отпадает, я рассказываю только то, что считаю нужным, а значит, умело избегаю сочинительства. Умалчивать – ведь не то, что врать, правда?

Я постоянно осознаю ее присутствие, даже если она хлопочет на другом краю участка, поит лошадей, скребет щетками их лоснящиеся шкуры. С трудностями она привыкла справляться сама, и иногда я не успеваю подскочить и помочь, когда ей взбредает в голову перетащить какой-нибудь тяжеленный куль или коробку. Приходится беспрестанно приглядывать, чем она занята и за что сейчас ухватится, хотя умом-то я понимаю, что она поступала так до моего появления и продолжит поступать после того, как меня здесь не станет. Нельзя принимать ее тяготы так близко к сердцу, напоминаю я себе в который раз. Она справляется сама, эдакая муравьишка, без жалоб тянущая на себе бревно…

Иногда она странно глядит на меня, нахмурившись, будто мое присутствие здесь нежелательно или она не может понять, кто я и зачем явился… Мне становится ясно, что я здесь непрошеный гость, которому стоит собраться и уйти при первой возможности. Но я не знаю, сколько дней передышки отведено мне перед следующим провалом, и без крайней нужды никогда не покидаю место, где мне удалось обосноваться с маломальским комфортом. Есть еще одна причина. Самый любимый момент каждого дня, на закате. Работа окончена, после душа я уже не воняю, и Мария раз за разом просит меня прийти в гостиную для перевязки. Она настаивает и, когда в первый день я попытался отказаться, стала вдруг особенно, как-то болезненно непреклонна. Мне даже показалось, что она побледнела от волнения. Пока ее руки снимают старый бинт, а пальчики проворно свинчивают крышку с флакончика перекиси, я наклоняюсь чуть ближе, чем это необходимо, и вдыхаю ее сладковатый запах, который источают волосы, одежда и сама кожа на плечах и шее, там, где учащенно бьется жилка.

Сегодня она вдруг отстраняется, как от удара, и я понимаю – заметила. Ее глаза темны и глухи. Никогда, ох, никогда мне не узнать, о чем она думает.

– Иланг-иланг, – говорит она чуть слышно, но твердо.

– Что?

– Вы принюхиваетесь. Это иланг-иланг. Масло.

Я серьезно киваю, чувствуя себя при этом полнейшим ослом. Что еще за чертов иланг-иланг? Перевязку она заканчивает молча, не глядя на меня. Ее пальцы кажутся мне холоднее, чем обычно, несмотря на жару.

Так проходит четвертый день. С каждым вечером мое беспокойство все нарастает, я знаю, что мне придется исчезнуть, но стоический настрой куда-то подевался. Я жду и страшусь.

Мы снова коротаем вечер на веранде. Сидим так близко и так далеко, на расстоянии вытянутой руки и двух незнакомых жизней. Дальняя по коридору комната выходит сюда открытой дверью, и в фонаре, стоящем на пороге между ней и верандой, ровно горит пламя большой белой свечи, а в стекло долбятся крупные мохнатые мотыльки. Вокруг нарастает что-то большое и темное, напряжение настолько велико, что невозможно даже пошевелиться. Я оцепенел, и все, что я ощущаю, это ее присутствие здесь, со мной. Сегодня ее мысли не витают за перилами веранды, не бродят по саду – они все увязли тут, я почти вижу их плотные очертания.

И я встаю, прощаюсь, желая спокойной ночи. Она кивает. Сорок девять шагов разделяют веранду и дверь моего сарая.

На восьмом шаге, на ступеньке веранды, она окликает меня. Я медлю, прежде чем повернуться, и когда нахожу в себе силы, она оказывается прямо позади меня, изваяние на пьедестале. С протянутыми руками.

Я хватаюсь за ее руки-плети. Виноградные лозы, водоросли… Мои зубы начинают стучать.

На кровать складками спускается москитная сетка, мы оказываемся под куполом, и он смыкается над нами. Теплый и недвижный воздух колышется нашим дыханием.

Мои губы пускаются исследовать карамельную географию ее тела. Запястья. Сгибы локтей. Скалы ключиц. Долина между двумя островерхими холмами, мерцающая от огонька свечи и выступающей влаги, как речное русло. Иссушенная равнина, которая поднимается, выгибается мне навстречу, умоляя о сезоне дождей.

Мы не думаем о предосторожностях. Мы не думаем вообще ни о чем. То есть я не думаю – ведь ее мысли для меня загадка. Я знаю лишь, что умру, если через минуту не сольюсь с этой женщиной, не впитаю ее до последней клеточки. Если она не примет меня, я погибну. Ничто больше не имеет значения.

Я вижу ее распластанной на белых простынях, я угадываю ее силуэт на фоне качающейся серости сетчатого алькова. Она – гитара, и по узкой спине льются черные потоки волос. Она – шхуна, а я океан, качающий ее на волнах, в глубине которых рождается жестокий шторм.

Она задыхается. Ее волосы липнут к нашим распаленным телам, оплетают все на земле. В эту ночь я понимаю, почему тогда, на веранде, когда я попробовал впервые вино Марии сорта мальбек, у меня мелькнула мысль, что хозяйка и сама похожа на свой напиток. В тот вечер подобное заключение было еще неоправданным, девушка сидела тиха и задумчива и поверх перил смотрела в фиолетовую ночь. Сейчас… Она растекается по мне жидким огнем. Винная. Темная. С черными, беспросветными впадинами глаз и тягучими поцелуями, выманивающими из груди душу. Она похожа на кислоту, которая обнажает мои кости, растворяет меня. Наши тела сливаются десятком возможностей, мы скользим, плывем друг по другу. Всхлипы замирают, так и не вырвавшись из горла, глазам горячо и сухо до рези. Ее кисти удивительно сильные, пальцы переплетаются с моими, мы оказываемся сторукими, слепыми, ищущими друг друга на ощупь. Не в силах замедлиться и уж тем более не в силах разъединиться.

Она не знает стыда. Стыда еще нет как понятия, мы первые в мире люди, мы даже не люди, а сгустки материи и энергии, не воплощенные в форме, не обретшие очертаний. Мы проникаем повсюду, впечатываемся так, что моя кожа прорастает в ее кожу. Оплавленные, обгоревшие, оплывшие.

После, когда ее голова покоится у меня на плече и от ночного ветра с кожи улетучивается влага, я хочу рассказать ей. Нет, не всю правду. Но хотя бы ее часть, что-то о себе настоящем. И начинаю с набившего оскомину главного.

– Мария… Я должен кое в чем признаться. Скоро мне придется исчезнуть. И я хочу, чтобы ты знала – это никак не связано с тобой. С нами. Просто я…

– Нет нужды объяснять.

Она встает с кровати стремительно, но при этом легко, движение выходит естественным порывом, а не наигранностью оскорбленного самолюбия. Ей, похоже, действительно не требуются мои объяснения. И пока я осознаю сей удивительный факт, ее уже нет в комнате.

Дневная Мария ничем не напоминает ночную. По-прежнему деловитая, лаконичная, ловко управляющаяся с десятком дел. Она не игнорирует меня, но почти не обращает внимания, как будто нас ничто не связывает. И этим полностью сводит с ума. Мне кажется, что все произошедшее просто привиделось, примерещилось моему истерзанному сменой пространств мозгу. Что вот здесь я и схожу на конечной остановке еще не диагностированной официально шизофрении.

И тогда я принюхиваюсь. Сперва к вороту своей рубашки, к собственной коже на груди и предплечьях. Потом отправляюсь в комнату, пробираюсь воровато и там падаю в кровать, трясу призрачную москитную сеть, ворошу простыни и подушки. Я боюсь поверить, пока запах не становится настолько сильным, что его уже нельзя списать на безумие… Комната пропахла, я сам пропитался им насквозь, я несу на себе незримую печать Марии и готов горланить от радости, оповещая об этом округу. Ее образ восстает из аромата. Наша ночь заперта в этой постели, в этой комнате, и она все еще длится, несмотря на раскалывающий стекла свет.

На ужин заезжает старый сосед-весельчак с ближнего виноградника. Они болтают о сортах, о грядущем урожае и засухе, о прошлой зиме и городских новостях, упоминая с десяток общих знакомых. Я полностью отрезан от этого мира, и сейчас мне это совершенно очевидно. И больно. Уже давно я не был таким отчужденным, как сегодня вечером, и ярость и обида в душе только нарастают от каждой новой шутки, понятной им и непонятной мне. Мария весела и беззаботна, как никогда прежде, и от выпитого вина ее глаза горят ярче. По морщинистому лицу мужчины, заросшему седой щетиной, блуждает добродушная улыбка, и он, желая приобщить меня к общей беседе, рассказывает о родителях Марии, которым раньше принадлежали ее виноградники. Он знает ее с детства, девчушкой, набивавшей рот леденцами на воскресной ярмарке, учившейся давить ногами виноград и волновавшейся перед первым причастием так, что ее вырвало позади церкви. Когда он доходит до описания этой подробности, Мария вдруг ужасно трогательно краснеет, дергает старика за рукав, заставляя умолкнуть, и я хохочу тоже, потому что наконец вижу ее растерянной и смущенной, и это доставляет мне неожиданно острое удовольствие.

Старика нисколько не беспокоит, что он поведет машину навеселе. Его грузовичок проседает, когда хозяин садится за руль. Он высовывает раскрытую ладонь в открытое окно в знак прощания и лихо выворачивает на грунтовку, взметнув клубы пыли. И Мария смотрит ему вслед, прямая и неподвижная, пока машину и шум двигателя не проглатывают сумерки. Я мнусь в нескольких метрах позади нее, чувствую, как отяжелевшие от смеха щеки привыкают к спокойствию, и больше всего на свете боюсь, что вот она сейчас обернется, и взгляд у нее станет отчужденный, погрустневший или обреченный. Мы снова вдвоем, и, возможно, она посчитает себя чем-то обязанной мне… Судя по ее поведению, прошлая ночь при свете дня показалась ей ошибкой. И теперь ей надо намекнуть об этом мне… Не надо. Я разворачиваюсь и поспешно направляюсь к сараю, не желая отягощать ее своим присутствием или надобностью выкручиваться. Черт бы побрал ночи с их многозначительностью!

Но я не успеваю. Мягкий топот пяток – свои сабо она так и не надела. Она нагоняет меня и виснет на плечах, как девчонка. Никакой многозначительности, все просто. И благоразумные мысли тут же сменяются ветром иланг-иланга и вина сорта мальбек.

Три упоительных дня следуют один за другим, нанизываясь бусинами. Три утра происходящее кажется мне сном, три полудня полнятся сомнениями, три полуночи выжигают их без следа. По-прежнему почти ничего не зная о ней, я перестаю размышлять над тем, когда Мария настоящая. Потому что получаю ответ: всегда. У нее на удивление мужская психология. Занимаясь делом, она занимается только им и думает только о нем, полностью отдавшись текущему моменту. Ремонтируя прохудившуюся кровлю, мы ремонтируем кровлю, без перемигиваний, шуточек и объятий, и это действо совсем не напоминает то, как бы его показали в какой-нибудь мелодраме. Мы не готовим вместе идиллические завтраки, и мне не надо разыгрывать из себя поглощенного любовью пройдоху. Она не спрашивает, чего мне больше хочется, фасоли или похлебки с бататом, всегда руководствуясь какими-то своими, неозвученными доводами, как справлялась до меня и станет справляться после. Она заводит пикап и уезжает, не отчитываясь передо мной, не посылая воздушных поцелуев и не обещая скорого возвращения. Ее глаза тихи и смотрят в мои без дрожи. Днем. Зато ночами она моя, безраздельно, до самого донышка моя. Не строящая планов на неясное будущее, не требующая обещаний, объяснений, клятв. Не тратящая времени понапрасну, самозабвенная. Одежда соскальзывает с нее от одного движения, как лента с подарка.

Мы так похожи… От этой мысли я чуть не роняю мачете, которым рубил кустарник у дальней ограды. Каждый час мы оба воспринимаем первым и последним, единственным. Таким, каков он и есть в действительности. Мы довольствуемся малым, и возможно, поэтому мы так счастливы три этих дня.

Я просыпаюсь уже на бегу. Мое тело принимает вертикальное положение прежде, чем открываются глаза, и я шпарю что есть сил по обочине и только после этого осознаю себя на новом месте. Мглисто и промозгло, и температура колеблется возле нуля – мелкие лужи, сухие ото льда, большие полны до краев своей жижей. Холод продирает меня до скелета, воздухом обжигает легкие, когда я делаю глубокий вдох, чтобы бежать быстрее: у меня не так много времени.

Все вокруг туго набито синтепоном тумана. Он разрыхляется передо мной максимум метров на сорок, дурачит, прячет окрестности. Но несмотря на это, интуиция на сей раз не подводит, я точно выбрал направление и вскоре оказываюсь на краю деревушки или, может, маленького городка. Его название на жестяном указателе мне незнакомо, но написано по-английски. Проезжающие мимо машины еще больше сужают поле догадок – я где-то в Великобритании. Сейчас не до подробностей, мне холодно, и я ищу укрытие. И стараюсь ни о чем не думать.

Утром в городах люди раздражительны и менее склонны к добросердечности. Нет смысла стучаться в закрытые двери аккуратных домишек, где уважаемые граждане своей страны впихивают в отпрысков завтрак. Я пробегаю тихий район насквозь, не сбавляя темпа, на перекрестке взгляд налево, взгляд направо, сворачиваю по подсказке чутья. Мне очень везет, я замечаю «Скорую помощь», ныряю в проулок и следую за ней до больницы. Здесь, в приемном покое, смешавшись с толпой сопливых и кашляющих англичан, я могу передохнуть и немного согреться, хоть они и смотрят на меня с подозрением: на мне нет верхней одежды. Да, мистер, это долгая история, меня ограбили…

Мне советуют обратиться в полицию и объясняют, как добраться до участка. Нет, все ок, не надо вызывать полисменов, я сам их найду… Под хмурым взглядом охранника я удаляюсь. Снова в липнущую слякоть тумана.

Первая встреченная мною автомастерская слишком хороша, чтобы туда соваться. А вот вторая, между рекой, от которой несет тиной и затхлостью, и кварталом складов и контейнерной стоянкой, как раз что надо. Хозяин, пузатый и не выпускающий изо рта замусоленную незажженную сигарету, согласен взять меня на неделю-другую и платить наличными. Я заверяю его, что, хоть документов у меня и нет, но проблем с законом тоже, и он делает вид, что верит.

Весь день я копаюсь в движках, выпрямляю диски, меняю колодки. Что-что, а это я умею. Даже на обед не прошусь. Босс поглядывает на меня с удовлетворением и хитрецой, он явно считает себя очень ловким из-за того, что нанял такого спеца за сущие копейки. Ну и пусть себе радуется… К вечеру я прошу денег, и он протягивает несколько бумажек, заявляя, что вообще-то платит работникам за неделю. Я напоминаю ему, что лишился всех вещей, и он сочувственно цокает языком, но не предлагает ни ужина, ни крова.

Нахожу первый попавшийся бар, как раз за углом от мастерской. Райончик тут незавидный, еще бы, рядом со складами, и публика под стать. Краем глаза замечаю своего босса, тоже зашедшего пропустить стаканчик, но он держится подальше, хотя и видит меня. Сейчас будет хвастаться приятелям, как удачно меня приобрел… Я не трачу ни пенса на еду, только на выпивку, и на голодный желудок скоро хмелею. И вот теперь наступает пауза, которой я так не хотел.

Я хлопаю по стойке, требуя еще виски, и тут же вижу свою руку с подживающим укусом. Очень скоро эти красные отметины станут гладкими, розоватыми. Потом они побелеют и превратятся в шрам. Повязка, недавно наложенная на руку, исчезла, как исчезло все, что еще вчера составляло мою жизнь. Проклятье.

Я знал с самого начала. Знал, что уйду, что нельзя привыкать. К ней. И из-за этого злюсь на себя еще больше. Изо всех сил нажимаю ногтем на коросту, подцепляю ее и с мрачным торжеством наблюдаю, как из-под корки выступает свежая кровь. Больно. Если прикрыть глаза и отключить в ушах гомон питейного заведения, можно так резко, отчетливо припомнить все до каждой мелочи, что на мгновение покажется, будто Мария шуршит оберткой стерильного бинта и садится на диван, и диванный пуф проседает рядом со мной под ее ягодицами.

Но нет никакого пуфа, и нет дивана. Есть коричневая стойка, на ней кулак соседа-ирландца, бело-красный, с шелушащимися костяшками, рядом миска с орешками, всюду кисловатый запашок, кегли пива в углу, стеклянные бутылки крепкого алкоголя на стеллаже, шарфы футбольных фанов и флаги с зелеными четырехлистниками клевера. Что за команда тут в почете, я не в курсе, спорт для меня давно уже пустой звук, хотя когда-то, в оборвавшейся шестнадцать лет назад жизни, мне нравилось гонять мяч и мнить себя Диего Марадоной. А впрочем, какое теперь дело до того, что и когда мне нравилось?

На стойку со стуком опускается стакан с очередной порцией моего горючего янтаря, я киваю бармену и медлю, прежде чем выпить. Это последняя порция на сегодня. Скоро мне придется сваливать, раз пить больше не на что, а за порогом туман давно превратился в мелкий мерзопакостный дождь, который промочит мою рубаху и заберется за шиворот меньше чем за минуту. Здесь, по крайней мере, тепло. Кажется. Но не так тепло, как в другом полушарии в эти мгновения… Наверняка зной вслед за босыми узкими ступнями перебирает ультрамариновую мозаику пола, плиточка за плиточкой…

Я тянусь к стакану и не нахожу его. Отвлекся. Снова увидел то, чего нет. Ту, чье имя теперь ничего не значит.

Где долбаный стакан? Сосед ставит его на стойку – пустой.

Я фокусируюсь на цилиндре стекла, потом на парне.

Ирландец смотрит с вызовом, издевательски причмокивает. Его лицо покраснело от выпитого джина и не нашедшего выход тестостерона. Он явно нарывается. А на меня внезапно накатывает серое отчаяние. Я знаю, что Мария потеряна для меня навсегда и с этим ничего не поделать. Не исправить. Незачем быть хорошим, я не хороший. Так что я с наслаждением бью это красное лицо. И продолжаю метелить, даже когда он упал, а меня хватают за плечи и пытаются оттащить. О, эта быстрота моих кулаков! Ирландец крупнее меня раза в два, но ему не совладать с моей скоростью, я не бью, а жалю, и он не может увернуться ни от одного удара. Его рожа заплывает алым – не акварель, а густое масло, кармин и киноварь – с левой, с правой и еще раз с правой.

Нас как щенков вышвыривают за порог, и холод мгновенно отрезвляет меня. Надо уходить. Я сворачиваю за угол, подальше от разгоряченных парней, желающих продолжения схватки, они, кажется, даже ставки успели озвучить… Ирландец настигает меня в проулке, и, оборачиваясь, я получаю в челюсть, плыву по кирпичной стене. Она наждачкой гладит мой лоб и ладонь. Рука замедляет падение. Стабилизируюсь, увертываясь. И отвечаю. Не знаю, у кого из нас больше опыта по части драк на задах баров между мусорными баками, но мне удается уделать его. Он падает в лужу и отключается. Ненадолго, я знаю, и топот бегущих ног велит мне действовать решительно. Я хватаю его куртку и бумажник из бокового кармана потрепанных джинсов и сваливаю.

В куртке тепло, к тому же она с капюшоном, а я бегу. Об ирландце я вспоминаю с нежностью. Наверное, если бы у меня был ангел-хранитель, он выглядел бы именно так: пьяный и задиристый, позволяющий мне отвести душу, выместить на нем все то, что не имеет никакого другого выхода. Без него сейчас было бы совсем худо. А так можно хотя бы бежать.

Этот придурок, как и я, пропил все деньги, содержимого его бумажника мне хватает только на порцию картошки и рыбы в забегаловке в паре кварталов к северу. После этого я швыряю бумажник в лужу и нахожу ночлег в каком-то заброшенном складе возле железнодорожного моста.

Весь следующий день я сижу на складе, устроившись на прогнивших рулонах чего-то, подозрительно напоминающего стекловату. Под ногами шныряют тощие крысы. Насчет автомастерской я не питаю иллюзий, хозяин оценил мои подвиги в баре, кроме того, не хочется встречать своего ирландского ангела, вообще никого не хочу видеть и двигаться не хочу. Из тела медленно уходит тепло, и, только совсем окоченев, я прогуливаюсь под мост и возвращаюсь обратно. Весь день во рту ни крошки. Еда падает с неба в сказках и библейских мифах, на нашей родной Земле ее надо добывать, а я сегодня этого не умею. Пару раз ходил хлебнуть дождевой воды из бочки у ворот склада. Потоки льются в нее с крыши по ржавому водостоку, и вкус соответствующий, но мне по барабану. Сегодня я не забочусь о качестве того, что пью. И если меня прихватит дизентерия, какая кому разница?

Уже за полночь я вылезаю из своей берлоги и снова бреду к бочке. В ней круглым обрывком серебряного полиэтилена плавает луна.

Задрав голову, я пялюсь в несущееся мимо небо, изорванное ночными облаками. Я давно понял, что ошибся тогда, в первый вечер на синей веранде. Месяц над ней был вовсе не стареющий, а растущий. Там, в Южном полушарии, все переставлено с ног на голову, и даже правило букв «Р» и «С» не действует. Тот серп напоминал букву «С», но все равно прибавлял день ото дня. Сегодня полнолуние, городишко покрыт глазурью мороси и ртутного свечения. А все, о чем могу думать я, это Мария, как она обратит свое лицо к луне, одинаковой для нас обоих, ставшей полной уже без меня.

Здесь, в судорогах втягивая ртом и носом пыльный воздух склада, вдоволь наглотавшись запаха дождя, разбавленного аммиаком человеческих отправлений, я решаю никогда больше не вспоминать полосатый гамак на лазоревой веранде, тень от деревьев квебрахо и виноградники до горизонта. Не думать о них, даже если для этого мне придется расшибить башку о косяк.

Я засыпаю, скорчившись под курткой, и снова проваливаюсь.

Следующий месяц я нигде не задерживаюсь подолгу. Всего пара-тройка дней, и я снова на старте. Двенадцать новых городов, два с лишним десятка новых знакомых. Кто они такие, понятия не имею, люди-функции. Паренек «подброшу до поворота», дамочка «вакансий нет», почтальон «ты когда последний раз ел?», напарник «эй, брат, давай покажу, как надо», кассирша «я бы не прочь с тобой пообщаться, если бы не бойфренд». Как-то раз в Миннесоте упитанный пацан в заляпанной кетчупом футболке показывал мне любимую компьютерную игру. Я так понял, невозможно пройти ее без того, чтобы не встретить нескольких героев и не поговорить с ними: одни дают информацию, у других можно взять полезную вещицу. Я тогда восхитился, надо же, все как в моей жизни, персонажи-задачи. Кое-кто поможет, а кое-кто будет вставлять палки в колеса. Потом – оп! – эпизод пройден, автосохранение, и так – пока не кончится игра.

Все сливается для меня в равнодушную череду дней. Собачьи укусы на руке до сих пор толком не зажили – я две недели ежедневно раздирал их ногтями, пока не велел себе прекратить, чтобы не доводить до гангрены. Я исхудал и ослаб, но по-прежнему ищу кров и пропитание, хотя уже не понимаю, зачем мне все это. Вполне возможно, кашель доконает меня. Не проще ли разом прекратить бесцельное существование? Мир ничего не потеряет в тот момент, когда меня не станет, как ничего не приобрел за годы этой странной жизни. Где-то в чужих реальностях люди затевают войны, сидят в офисах с девяти до шести – я знаю об этом только понаслышке. Рельсы железных дорог становятся вдруг на удивление соблазнительны, я думаю, как смачно треснет мой череп, когда по нему проедутся колеса тепловоза. Пока я мою стекла небоскреба в Маниле (большая удача, утверждает низкорослый и кривоногий филиппинец-прораб, здесь вообще туго с работой), какой-то бес сидит на моем плече и шепчет советы, как отстегнуть карабин страховки. Стремительное падение, мне ведь не привыкать к падениям, а потом – хлопок об асфальт, и тишина.

Но я нерешителен. Для самоубийства нужно быть способным на поступок. И хотя некоторые считают это актом трусости, мне кажется, нужно быть довольно смелым человеком, чтобы развернуться на 180 градусов и броситься с объятиями к своему черному варану. Для этого нужна сила воли посильнее, чем удержаться от ночного набега на холодильник – а я слышал, что у многих и с этим-то проблемы. Проще уж бездействовать.

Так я и поступаю, где-то на обочине в Канаде. Пробрасывает снег, когда я снова прихожу в себя и после первого рывка заставляю тело улечься поудобнее и не шевелиться. За насыпью большая автострада, и шум ее напоминает рокот зимнего прибоя в скалах.

Что происходит с человеком, умирающим от переохлаждения? Каждую зиму пьянчужки замерзают в сугробах. Наверное, они просто засыпают и уже никогда не восстают ото сна. Я пытаюсь сделать так же, заснуть, но мой отдохнувший организм по-библейски требует: встань и иди. «Отвали», – советую я ему по-хорошему. Проходит несколько минут, и внутри заводит непрерывный вой сирена. Чтобы заглушить ее крик, я представляю Марию, пласт размотанного нами вдвоем поблескивающего рубероида на нагретой крыше конюшни, косящую глазом кобылу, с фырканьем опускающую длинную морду в ведро с водой. Капли сворачиваются в пушистые шарики, падая в белую пыль заднего двора. Мотылек неистово бьется в стекло фонаря. У него шерстистые лапки и крылья и при ближайшем рассмотрении довольно зверская морда. Если бы бабочки были размером с людей, они поработили бы нас… Или крысы. Скорее, все-таки крысы. Или тараканы.

Меня начинает потряхивать. Дрожь, говорят, это мышечная реакция тела на остывание, организм пробует согреться независимо от желания человека и посылает в мускулы сигнал, чтобы те сокращались. Довольно невразумительные попытки, скажу я вам. Я бы улыбнулся мстительно, но выходит как-то жалко. Мне холодно, очень холодно. Снег тает на клетчатых рукавах рубашки, оставляя темные следы. Волоски на предплечьях встают дыбом, я похож на ощетинившуюся гориллу. Нет, не похож, любой обезьяне было бы сейчас теплее меня. Человек вопреки расхожему мнению не венец творения, его шкура изрядно полысела и даже не может защитить от холода. Эволюция ослабила нас, заперла в домах с центральным отоплением и электроплитками, и теперь поздно рыпаться и провозглашать себя царем зверей.

Чтобы не вставать, я цепляюсь пальцами за скользкие валуны насыпи, ловя себя на мысли, что неплохо было бы укрыться ими. Якорь на грудь – и ко дну.

Но спустя еще несколько мгновений я снова несусь как полоумный, готовый разрыдаться от злости. Это сильнее меня. Я – ничто, голый инстинкт, которым не властен управлять. Возможно, рычаг управления находится где-то в другом месте и не моя рука двигает его…

Канадский город довольно большой. Я греюсь на подземной парковке, брожу по торговому центру, ворую пальто, беспечно оставленное без присмотра в китайском ресторанчике, и снова выхожу на улицу, пока хозяин пальто не хватился пропажи. Денег, как обычно, не наблюдается, доброхотов тоже. Я жую объедки, чей-то надкусанный бургер, прислонившись спиной к мусорному баку. Да уж, эволюция налицо.

Внезапно тело мое приходит в движение, еще прежде, чем я успеваю сообразить, что случилось. В переулке пустынно, нет никакой опасности, а ведь я привык так реагировать только на физическую угрозу. Волнение все нарастает, сердце долбится в горло и живот. Ветерок снова водит под носом причиной моего оживления, дразнит: пахнет Марией. Мучительный аромат восторга! Мария. Где она? Что она делает в простуженной Канаде?

Вокруг по-прежнему ни души. Я бросаю дважды недоеденный бургер и иду, прикрыв глаза, словно пес по следу. И когда дверь неприметной лавки на углу распахивается, выпуская покупателя, меня почти сбивает с ног мощным аккордом, где запах Марии – главный бас. Вывеска с замысловатым орнаментом, панели темного дерева, колокольчик над дверью, отзывающийся на любое появление треньканьем, статуэтки слонов и мудрецов из сандала и бронзы, холщовые мешки с пряностями, вывернутые, как рукава великоватого свитера; шарфы, платки с золотыми кистями, кинжалы в инкрустированных ножнах, шкафы с резными дверцами, ворох расшитых подушек с тесьмой. И целый стеллаж с крохотными бутылочками масел. Я нахожу нужную, игнорируя приветливость торговца, и откручиваю пробку.

Пока продавец, с восковой оливковой кожей и хлопотливыми глазами, сообщает мне, что масло иланг-иланга замечательно снимает напряжение, борется с бессонницей, лечит кожные болезни и возвращает любовную силу, я освобождаю из флакона капризного джинна, почти вижу, как он струится из узкого стекольного горлышка: у него задумчивые глаза, задающие мне вопрос. Перед ним я беззащитен и так опустошен, что даже не могу вытереть текущие по щекам слезы. Продавец испуганно замолкает.

За следующий месяц я почти овладеваю целой профессией. Куда бы ни забросил меня злокозненный рок, всюду я ищу магазин восточных пряностей и сувениров. Теперь я разбираюсь в сортах масел и пахучих трав, пригождаются даже обширные познания баек и легенд, почерпнутые за годы скитаний по азиатским странам. Хозяев я очаровываю непритязательностью запросов и сговорчивостью, покупатели готовы слушать ахинею, которую я несу про какого-нибудь каменного божка или талисман из обсидиана. Проверить правдивость легенды невозможно в принципе, ведь легенды – не правда, а я по собственному усмотрению меняю имена героев эпоса, смешиваю ацтекские с балийскими в одну, так что давно забытые истории в моих устах вновь становятся живым фольклором. Мне не приходит в голову, что и сам я – отчасти герой легенды. Все довольны. И даже я почти доволен, ведь в любой момент могу подойти к полочке с ароматическими смесями и – надышаться. Наверное, это предел той радости, которая мне теперь отведена, о большем я и не смею мечтать.

И сегодня, оказавшись на очередной дороге, я уже привычно размышляю: надо бы отыскать индийскую лавку. И только потом задаюсь вопросом, где я, потому что температура воздуха впервые за долгое время не причиняет мне беспокойства. На улице сухо и жарко.

Но вот я различаю испанскую речь и замираю. Стоянка дальнобойщиков. Несколько фур с выключенными моторами и распахнутыми дверцами кабин. Под навесом трое мужиков в несвежих майках режутся в перудо, и игральные кости со стуком рассыпаются по затертой столешнице.

Я верчу головой, стараясь собрать максимум сведений из увиденной картины. Автомобильные номера двух фур – боливийские, на борту третьей я вижу название фирмы и адрес офиса в Неукене. Мое сердце поскальзывается на банановой шкурке надежды.

Дальнобойщики смотрят с прищуром. Жара разморила их, и даже игра не вызывает должного азарта, они лениво перебрасываются фразами, почесываются, курят. Появление такого чудака, как я, вносит приятное разнообразие. Я вежливо и без трепета здороваюсь – при приветствии важно показать дружелюбный настрой, не дав слабины. Озвучиваю историю вероломного ограбления. Я повторял ее так часто, что она стала истинной, даже если никогда не происходила. Сажусь играть в перудо. Лысый аргентинец – у него волосы курчавятся кружком, по периметру наподобие тонзуры католического монаха – готов дать в долг несколько песо, мне везет, и в течение часа эта сумма увеличивается в несколько раз. Парни даже не очень обижаются: проигрывать в кости тому, кого недавно ободрали как липку и выкинули в кусты, сродни благотворительности. За болтовней я осторожно выведываю, кто куда направляется. Наше местоположение до сих пор представляется очень смутно. Тогда аргентинец с тонзурой приносит из кабины своего грузовика карту и разглаживает ее на колене, тыкает мясистым пальцем в несколько точек.

– Мы вот здесь. Днем буду на границе, а потом на юг, домой, в Неукен. Жена заждалась. Не любит, когда меня долго нет, выдумывает себе не пойми чего. Ревнивая – жуть. У тебя-то есть женщина?

Спазм схватывает горло, и приходится хорошенько откашляться. Всему виной сухость пустыни… Да, у меня есть женщина, по крайней мере была, и нам с ним явно по пути. Торопливо пересчитывая расстояние с учетом масштаба, я получаю число: 2700 километров. Всего-то! Перечная сладость надежды с начинкой обреченности: я могу успеть, если постараться. Обеими ладонями сдвигаю ворох купюр и монет к нему.

В фуре опущены стекла, и ветер бьет по лицу наотмашь. Мне нравится его упругая свирепость, она дает подтверждение тому, от чего и так вибрирует каждая клеточка тела: быстрое перемещение в пространстве. Мелькают встречные машины, пыль столбом. Из признательности я поддерживаю беседу, и аргентинец, сперва поведав о путешествиях (он исколесил вдоль и поперек всю Аргентину и Боливию с Уругваем и считает себя путешественником), переходит к многословному описанию родственников. Он рассуждает о том, что семья – главная ценность и, как бы ни были порой докучливы его домочадцы, это все, что ему надо. Не Бог весть какой глубины мысль, я слышал ее уже сотню раз, и всегда она кажется большим преувеличением. Потому что я знаю, что семья для выживания не обязательна. У меня ведь тоже когда-то была семья. Ну хорошо, не семья, но мать.

Мама… Как она пережила мое исчезновение? Через неделю после восемнадцатого своего дня рождения я заснул в кровати, в нашей крохотной квартирке на седьмом этаже. Засыпая, я чувствовал запах жареной курицы, которую мы ели на ужин, слышал, как у соседей плачет младенец и с топотом носится собака, а на письменном столе высилась стопка учебников и конспектов к завтрашним парам в институте. А через мгновение я открыл глаза на каменистой дороге, карабкающейся на гребень холма, и мне, перепуганному и ничего не понимающему, открылся вид на море, все в завитых неспокойных барашках пены, и деревушку. Серые каменные дома, затянутые живописным мхом. Западный Корнуолл, да, это было там. С тех пор маму свою я никогда не видел и не знаю, что с ней сталось.

Сначала я пытался понять… Думал, что надо как-то дать ей знать, что я жив и со мной все в порядке, если только это можно так назвать. Но на следующее утро меня закинуло в Буркина-Фасо (даже не знал, что есть такое государство, пока не оказался там во плоти), и в тамошней глуши не было ни телефона, ни почты, еще через два дня я был в сорока милях от Канберры. И тогда пришло горькое осознание, что это безумие и не собирается кончаться. Что я мог сказать матери в оправдание? Если бы я даже отправил весточку, то что в ней писать? Не имея возможности хоть как-то объясниться, не натолкнув на подозрения о душевной болезни. Я не смог. Поклялся, что, если это когда-нибудь закончится, я вернусь и все расскажу. Или – если меня занесет случайно в родные края. Но этого так и не случилось, а мое проклятие так и не рассеялось… Смогла ли она пережить исчезновение ребенка, в котором души не чаяла? Она всегда любила меня болезненно, мнительно и иногда панически, боясь и, вероятно, предчувствуя, что я брошу ее, как когда-то поступил мой отец. Видит Бог, я не хотел. Если горе не свело ее в могилу, она наверняка постарела раньше положенного срока и все еще ждет меня, обречена ждать вечно. Как какая-нибудь королева из сказки, что сидит в светелке у окна, дожидаясь короля из похода, выискивая вдали знакомые, реющие на ветру стяги. Когда-то я утешал себя тем, что по прошествии лет она забудет и смирится, но житейский опыт подсказывает мне, что забывают все, кроме матерей, такие уж они. Мама… Тоже человек-функция, одна-единственная функция: ждать.

Аргентинец допытывается, как я собираюсь пересекать границу. Я растерян. Верите ли, мне ни разу в жизни не доводилось этого. В детстве путешествовать не позволяла бедность, а сейчас, без документов, границы закрыты для меня, хотя на свете нет никого более свободного и неудержимого. При этом до сего дня никогда еще мне не нужно было настолько «позарез» на другую сторону. Я выспрашиваю у своего попутчика, как вообще обстоят дела. Если я пересеку ее в неположенном месте, в меня будут стрелять? Он с хохотком кладет за щеку еще один болотно-зеленый листочек коки: друг, это ж Боливия! Мол, перейти пешком можно где угодно, был бы паспорт в порядке, и визу можно купить на границе – только очередь за печатью там немилосердная, с обеих сторон в малюсенькую комнатку со взмокшим пограничником. Я говорю, что штамп мне ни к чему, скромно умалчивая, что и ставить мне его некуда, разве что на лоб. Аргентинец предлагает высадить меня у границы, а потом подхватить на краю приграничного поселения, по ту сторону, когда его фура пройдет досмотр у таможенников. Тут полно контрабандистов, которые бед не знают, чертыхается мой знакомец, а приличным людям приходится тратить уйму времени, пока их машины перетряхивают сверху донизу.

Ему звонит жена. Через минуту разговора он уже во все горло орет на нее, и из трубки доносятся визгливые взлеты интонаций. Уверен, эта женщина тоже считает семью главной ценностью в жизни.

День уже давно перевалил за половину, когда на границе мы расходимся навсегда: я не могу стоять на месте, мне нужно двигаться, я тороплюсь, в этот раз как никогда. Улучив момент, я краду у моего аргентинца карту и сую под рубашку, за пояс. Он бы мне все равно ее не продал…

От листьев коки немеет язык и щека. Вкус так себе, но свою работу они выполняют – не дают мне уснуть. Вот уже вторые сутки, как я очнулся неподалеку от стоянки дальнобойщиков. Я твердо решил не спать, пока не доберусь до своей цели – не хватало еще провалиться куда-нибудь в Малайзию или Фиджи.

Товарняк несет меня на юг. Говорят, пассажирского сообщения тут нет вовсе, хотя моих сбережений все равно хватило лишь на пару кукурузных лепешек с оливками и бутылку воды. Я заскочил на подножку поезда на переезде, когда товарняк сбросил скорость, и спустя час нашел способ забраться повыше, в вагон без крыши, наполовину груженный стройматериалами, бетонными блоками и мешками с какой-то очень вонючей дрянью. Химикаты, вот это мило… Мне не до удобств, и, хотя прислониться или прилечь здесь абсолютно не на что, все одинаково твердо как камень, я не жалуюсь. Да я счастлив! На границе никому до меня не было дела, все люди покрылись суматохой, окликая друг друга, волоча чемоданы с пожитками или тележки с фруктами. Пестрая толпа, широкие, как подгоревшие блины, индейские лица, темная кожа, острые хвоинки глаз, болтающиеся косички с яркими шнурками и бусинами. Нечистые ногти на руках. Гомон, топот, причитания женщин, гоготание мужчин, детский рев и падающие в пыль булочки из тапиоки. Улыбчивые собаки с выступающими ребрами и глуповатыми глазами, колотящие хвостом по земле в надежде выпросить угощенье. Я привык проходить человеческие сборища насквозь, не вникая и не оставляя в них себя, но эта толпа на аргентинско-боливийской границе въелась в меня, все еще едет во мне. Я не против, впечатления не дают поддаться усталости – и сомнениям.

Конечно, я сомневаюсь. Более того, я боюсь до того, что живот скручивает и хочется в туалет, я едва терплю. Что, что я ей скажу? Упаду в ноги? А если она выставит меня за порог? А если не узнает с первого взгляда? Не знаю, что хуже. Скользнет глазами равнодушно, потом присмотрится повнимательнее: «А, это ты…» Мы были знакомы с ней так недолго, и то лишь отчасти. Она кажется мне родной, это потому, что не было и дня, чтобы я не мечтал о ней, не говорил с ней мысленно, но с ее стороны все может выглядеть совершенно иначе! А если дверь мне откроет мужчина, ее мужчина… Меня не было два месяца, и она не клялась мне в любви до гроба. Зачем я вообще туда еду? Ведь я обречен!

Попросить прощения, убеждаю я себя. Просто увидеть ее еще раз, попросить прощения за свое исчезновение и поблагодарить за гостеприимство. «Гостеприимство»? Браво! Совсем ты уже из ума выжил… Нет более неподходящего слова для того, что объединяло нас. Или… это только мне так кажется? Я ведь ничегошеньки о ней не знаю. С чего я решил, что ей нужны мои извинения, мое новое появление? Ведь по-хорошему надо просто оставить ее в покое. К чему такие мучения? Забыть было бы намного проще.

Меня словно на части раздирает, я раскалываюсь на несколько отдельных личностей, и каждая трещит и отстаивает свою правоту. Идти до конца! Нет, спрыгнуть на насыпь прямо сейчас, заснуть и очнуться на другом конце мира! Нет, добраться до Марии, постоять в тенечке и убедиться незаметно, что с нею все в порядке, а потом уйти, так никем и не замеченным. Ага, еще бы псину заставить помолчать и не гавкать… Я бы с удовольствием вновь подставил ей свою руку на съедение, тогда у меня был хотя бы еще один шрам на память…

Карта с истертыми, прозрачными от старости сгибами. Изучаю ее, слежу, не свернем ли куда. Смеркается. Из-за шума поезда не слышно других звуков, все вокруг монотонно, и пейзаж все больше тонет во мраке, не давая мне зацепиться за него своим вниманием. Не сплю, не смыкаю глаз.

– Не спать, не спать, не спать, не спать, не спать, не спать, не спать…

Эффект обратный.

При одной мысли, что могу задремать, желудок сворачивается от тошноты. Нет, только не сейчас.

Сверяюсь с картой последний раз в эти сутки – потом будет не разглядеть. Через пару часов полустанок, а после него развилка. Поезд пойдет дальше, потому что вторая ветка тупиковая, отмеченная на карте как недостроенная часть путей.

Стук колес убаюкивает. Тук-тук, тук-тук. Нет, только не спать. Слишком много пройдено, я так близко к заветной цели. Ненадолго прикрыть глаза – и я вижу Марию, ждущую меня на веранде. Она улыбается. Улыбается? Святая женщина, после моего исчезновения я мог надеяться только на пощечину. Или слезы, холодное молчание. Ее улыбка сияет ярче фонарей на автостраде…

Меня прошибает пот. Ужас сковывает мускулы, рука затекла, она словно чужая, даже мурашек не ощущаю. Я пытаюсь приподняться на локте в предрассветной мгле и не сразу понимаю, где я. От тишины звенит в барабанных перепонках, как на глубине. Господи, Мария! Я вскакиваю и больно ударяюсь коленом об угол блока.

По-прежнему товарный поезд. Какой олух – как я мог уснуть? Почему мы не движемся? Никакой платформы и станции. Утро сворачивает звездное небо в рулон – я проспал всю ночь. Щеки чешутся от щетины. И тут я догадываюсь, что поезд стоит в тупике. Я проспал развилку, она была много часов назад. Состав пригнали на недостроенную часть путей: наверняка контрабандисты и их делишки. Лихорадочно разворачиваю карту, надрывая посередине. Стон вырывается из груди, отчаяние и злость, я готов убить себя. Такой крюк! Придется возвращаться. Или идти напрямую через равнину, по которой даже дорог не проложено. Сколько я потрачу на это времени? У меня нет сил думать, я выбрасываю свое тело вниз, на осыпающийся щебнем склон железнодорожных путей и иду.

Я иду весь день.

Под атомным реактором палящего солнца, которое разгорается в нестерпимой лазури. Ноги уже не чувствуют усталости, словно не мои, какие-то каучуковые. Куцая растительность, от собственной жестокости поросшая колючками. В полдень вижу в сотне метров от себя пуму, которая выслеживает добычу, припав к вытравленной белесой земле. Мне нечем защищать себя, кроме кулаков. Я готов биться. Но кошка исчезает, привлеченная кем-то другим.

Я иду всю ночь.

Звезды не помогают мне в навигации, я не большой ее знаток, особенно здесь, далеко за экватором. И Полярная звезда не ведет меня – здесь ее нет. Но что-то внутри меня, полноводное, увлекает своим течением, и я всего лишь щепка, которой не надо ничего выбирать и решать.

Снова день. Не заметил, как он наступил. Вода в бутылке кончилась, хотя я и делал по короткому глотку, и то изредка. Все это неважно, но что действительно имеет значение – это пыль вдалеке. Я таращусь на желтое облако изъеденными жаждой глазами, ничего не соображая. Потом до меня доходит: машина! Не знаю, дорога там или нет, но бегу что есть сил. Да, дорога. Задники мокасин почему-то липнут к пяткам, и, опустив голову, я вижу, что обувь скользит по крови от лопнувших мозолей, по крови и какой-то прозрачной жидкости. И тут же огоньками вспыхивает боль, так, что я морщусь. Ничего не поделать, реалии моей жизни, не первый раз и не последний… Автомобиль давно растаял в раскаленном мареве, но от него у меня хотя бы осталось шоссе. Всевышний смилостивился и снял палец с кнопки «пауза», на которой меня заело. Уже через десять минут меня подбирают студенты, путешествующие до Патагонии. Американцы, довольные и белозубые. Представляю, какое жалкое впечатление я сейчас произвожу, но стараюсь быть благодарным: все-таки они притормозили, а не прибавили газу. Непуганые балованные дети.

Я считаю мили. С заднего сиденья мне виден спидометр, на котором перекручивается барабан со счетчиком. Только бы она была дома. Я не засну, пока не доберусь до Марии, даже если меня накачают снотворным. Пока у меня есть ноги, я буду двигаться в ее сторону, а если их ампутируют, я поползу.

Американка в коротких шортиках протягивает мне калабас с горьким остывшим мате. Не думаю, что она будет пить после меня.

– Допивайте, если хотите, мне уже достаточно, – подтверждает она мою догадку, стараясь быть милой.

Я с хлюпаньем втягиваю жидкость, и она холодно прокатывается по слипшемуся пищеводу.

Их навигатор не работает в такой глуши, но ребята запаслись атласами дорог, куда более подробными, чем моя карта-старушка. Вот городок, в который Мария ездит за покупками. Я указываю на название. Американка сообщает, что они сворачивают милях в трех до него и готовы высадить меня на последнем перекрестке.

Я воспрянул духом и травлю байки о путешествиях, стараясь не думать об изнуряющей боли, постепенно прибирающей меня к рукам. Ловлю на себе изменившийся девичий взгляд сбоку и хмурый – спереди, от зеркала заднего вида. Парнишка явно ревнует. Да, американку заводит дух дороги, что исходит от меня и не исходит от ее мытого друга. Он новичок, а я бывалый. А она женщина, такая же, как все. Но мне, однако, лучше заткнуться, чтобы не испытывать судьбу. В конце концов, мне не нужно ее вожделение, мне нужно, чтобы серые мили все так же послушно ложились под их автомобиль.

Прощаемся на обещанном перекрестке. Им на восток, мне на юг. Девчонка жмет руку, и в ладони у меня остается скомканный, размером с горошину, листочек из блокнота. Весь в бахроме от пружинной сцепки, на которой держался еще недавно. Карандашные цифры номера мобильного, хвостик у пятерки почти прорвал бумагу – наверное, торопилась, писала на коленке, заглянув в туалетную кабинку на заправке. Что в голове у этой сумасбродки, если она дает номер телефона оборванцу в лохмотьях? Безумица…

Я улыбаюсь, машу рукой, она высовывается из окна и кричит что-то веселое, бессмыслицу, потому что я уже не разбираю слов на английском. В моей голове сработал языковой рубильник, и все наречия, кроме испанского, меркнут, как выключившиеся лампочки-диоды. Бумажка вновь превращается в смятый комок, и тот задорно скачет по полоске дорожной пыли, подгоняемый ветерком.

Мокасины прилипли, присохли, отодрать их получится только с кожей. Я представляю, где именно буду это делать, и с энтузиазмом чуть не бросаюсь вприпрыжку. Тут же с оханьем замедляюсь и дальше уже переставляю ноги, шаркая по-стариковски. Бедная Мария, зачем я ей нужен?

Не нужен.

И вот наконец – в бреду или по правде? – знакомый поворот. Даже если бы там стояла неоновая вывеска с пульсирующей стрелкой, это не заставило бы мое сердце биться чаще. Чаще – уже невозможно. Сто метров, семьдесят четыре, сорок три, двадцать… Мне все же удалось добраться, хотя это так же невозможно, как прыгнуть с парашютом из стратосферы и приземлиться, попав ногами в заранее оставленные у шезлонга сланцы.

Мария видит меня сразу, в тот самый момент, когда я вижу ее. Осунувшуюся, с похудевшими руками. Бесконечный короткий миг, когда по ее лицу пробегает тень, словно солнце закрылось облаком, хотя я проверял – оно чисто. Густо-синее, как веранда, с которой она выскакивает в жаркое кружево света.

Сила злобно рычит и скалится на кровь, на меня.

Таз теплой воды, снова перекись. На счет «три» отдираемая ткань обуви, и сразу – горячие струйки сукровицы по ступням. Иланг-иланг все-таки лучше аспирина, я вдыхаю его ртом и носом, как эфирный наркоз. Нервное напряжение, заживление ран, любовная сила – так, кажется?.. Мария обмывает мои ноги, все еще ни о чем не спросив. И вдруг, безо всякой видимой причины, она захлестывает меня, неумолимая волна цунами по имени Мария.

Когда мы приходим в себя, за окном с неба на землю разливается звездный гудрон, затекая в окно и двери. Сегодня нет вина, только вода в графине на столике. Я встаю, чтобы попить, и, не ощущая боли в ногах, гляжу на темнеющие очертания этой молчаливой женщины в белой мятости простыней.

Я хочу сказать так много. Объяснить, оправдаться. Но не могу выдавить из себя ни слова. Господи, чуть позже, через часок, только бы насладиться этой благословенной минутой… Воздух густеет, как перед грозой.

– Спи, – говорит она мне на ухо. Приказ, не просьба. И я сплю.

И падаю.

Не могу говорить. Не могу думать. Рот и череп набиты трухой.

Я снова где-то. Где-то в одном из миллионов мест, где быть мне не надо, и все-таки я здесь, а не – там.

Из забрызганного зеркала на заправке, куда я добрел не помню как, смотрит одичалое существо, потерявшее все признаки человечности. Особенно мало ее в моих глазах. Близорукие люди, занятые своими заботами, замечают лишь внешнее, снова клетчатую рубашку, снова чистые мокасины. Им безразлично, что в эту повседневную одежду принарядилась безнадежность. Я – сверхмаленькая черная дыра.

Я ненавижу людей, сегодня совершенно отчетливо и ярко. Их болтовню, их смех, их мимолетные касания, объятия. Из-за угла я рассматриваю среднестатистическую семью, остановившуюся перевести дух на одной из заправочных станций Среднего Запада. Женщина, мужчина, мальчик, девочка. Раздраженные замечания жены, ябедничанье дочки и намотанная на ее палец нитка жевательной резинки, наушники плеера, не вынимаемые сыном из ушей даже во время краткой стычки, козырек бейсболки, затеняющий скучные глаза отца семейства. Хочется подойти, ткнуть каждого по очереди рожей в капот, заломить руки и заставить прямо здесь признать, как хороша их жизнь. Как она счастлива, как идеальна.

Жена решает сбагрить детей и отсылает в магазин за сладостями. Пока за стеклом брат с сестрой бродят мимо стоек с шоколадом и чипсами, женщина вдруг склоняется к мужу и целует его в губы мимолетным и ласковым, привычным поцелуем супруги с большим стажем. И в этот момент я начинаю ненавидеть людей в три раза сильнее, чем секунду назад. Даже в глазах темнеет. Что со мной не так? Почему им можно, а мне нельзя?

Как-то незаметно наступает «потом». Я уже заработал пару долларов, забытое искусство починки движков – вместо индийских лавок всякой всячины. Меня обступает американский городок с десятью тысячами жителей и десятью тысячами жизней, непрерывных, как бечевка в мотках, не то что моя. И вот я осознаю себя сидящим, в ногах гуденье и пощипывание, ягодицы пересчитывают четыре дощечки, сколоченные вместе: я пишу письмо для Марии, сидя на скамейке в парке. Клены издевательски машут ладонями листьев. Семейные пары с колясками и бегуны в кроссовках мешают подобрать нужные слова. Я начинаю письмо вот уже восьмой раз и снова комкаю и швыряю в урну. Это выходит жалко. Я жалок. Мало того, что я не знаю, как сказать все, что меня тревожит, – я еще и испанским владею только на уровне разговора. Читать малограмотное письмо от сходящего с ума человека – бедная Мария!

Но дело сделано. На закате опускаю письмо в ящик, стоящий неподалеку от административного здания с башней и часами, и долго прислушиваюсь к себе. В ушах нарастает гул крови, мозг обтачивает алмазная пыль сомнений, пока не стирает его до крохотного огрызка… Через час возвращаюсь, уже с кувалдой, и разношу почтовый ящик к чертям собачьим, чтобы забрать свой конверт: хорошо, что ни у нее, ни у меня нет интернета, откуда письма не возвращаются, как души с того света.

Мне кажется, что за мной следят, от самой ратуши до берега реки, где я предаюсь унынию. Верчу головой. От ствола дерева отделяется тень и делает несколько шагов.

– Я давно за тобой наблюдаю. От ящика.

Ему лет тридцать с небольшим. Перстень с черным камнем, недобрые зеленые глаза колдуна. Брюнет со вкрадчивыми манерами и хорошими мускулами: не раскачанный, а сухой. Он не похож на расслабленных местных, в нем есть сжатая пружина. Этим он напоминает меня, а значит, мне он не нравится.

– Безвыходность порой душит лучших из нас…

Я не настроен философствовать, и незнакомец мгновенно понимает, что рискует получить в морду, если продолжит болтать «за жизнь». Он с улыбкой присаживается рядом со мной, поддернув штанины, и закуривает, приступая к главному:

– Хочешь подзаработать?

– Надо кого-то убить? – обыденно отзываюсь я. По его физиономии и ровному ряду обнажившихся зубов я понимаю две вещи: первое – ему нравится незатейливый юмор, за который он принял вопрос, и второе – я и не думал шутить. Если за заказное убийство мне дадут денег и суммы хватит, чтобы без документов добраться до Марии, я сделаю это без сомнений. Сегодня я легкая добыча для любого искушения, явившегося из сумерек.

Так через три дня мы становимся подельниками. Не зная моего имени, он дает мне в руки пистолет. Высшая степень доверия между мужчинами. Не знаю, чем изначально привлек его внимание, хотя и догадываюсь, что решающее слово сказало, проорало мое отчаяние, заметное любому, кто видит дальше своего носа. Время идти ва-банк. И когда руки ощущают прохладный металл оружия, что-то внутри смещается с осей и начинает идти по-другому.

Он – голова, а я толковый исполнитель, роли расписаны. Ему нравится, что я так хладнокровен, еще бы, ничто больше не может вывести меня из состояния выдержанного безразличия. Есть только один человек, способный на это. Ну а в остатке моего многостороннего опыта хватает, чтобы относиться к любому рискованному предприятию бесстрастно: если ты космонавт, перспектива лететь через Атлантику не пугает. Тем более когда вовсе не уверен, состоится ли рейс.

Никогда прежде не бывал в ювелирном магазине, а теперь мне предстоит его ограбить. С кино это не имеет ничего общего: в заштатном городишке не выставляют на продажу редких бриллиантов, сигнализация отметила свой десятый день рождения и срабатывала лишь раз, когда кнопку случайно задела грязной тряпкой уборщица, а единственный охранник тучен и страдает одышкой. И продавщица – не модель, а простая смертная, разведенная, лет сорока, жалобная и разочарованная, которой до ужаса обрыдло пялиться на драгоценности и не иметь возможности в них нарядиться, а больше этого наскучила посредственная и затхлая жизнь вместо фейерверка приключений и заоблачной любви, о которых она грезила в старшей школе. Нескольких ласковых слов и распитой в ресторане бутылки достаточно, чтобы она провела ночь с моим знакомым и все выболтала. Если мужчину можно приманить конкретикой (взять хотя бы меня – процентная доля оговорена в первый же вечер), то женщина ведется только на радужную картинку грядущей мечты, где мало деталей и туманные пятна можно заполнить собственными фантазиями, на которые так талантливо неугомонное женское воображение.

Все сразу пошло не так, как надо. И в том, что случилось, виноват я.

Потому что именно я видел в глазах одышливого охранника огонек глупой отваги. Я, так хорошо читающий людей с первого взгляда, должен был сообразить. Но отмахнулся от него, как от блохи.

Но главное – я отвлекся. Позволил чувствам взять верх. Бывают моменты, когда жизнь несется настолько стремительно, что требует полного внимания. Это как сплавляться на байдарке по горной реке, как объезжать дикую лошадь. Нельзя ослабить контроль над ситуацией. Напарник велел мне стрелять, если кто-то будет валять дурака. Геройствовать. Стрелять при малейшем предчувствии – он знал, у меня с этим проблем не будет. Мария, дорога к ней, цель моя – мотивировка достаточная. Никаких колебаний перед выстрелом.

Я не колебался. Я отвлекся. Брюнет мне доверял, а я замер на секунду. Ближайшая витрина от меня – с обручальными кольцами. Одно из таких колец покачивается на нежной плоти карамельной груди. Что подумала бы Мария, увидев меня сейчас? Ограбление было бы прощено, а вот выстрел в человека? Я не хотел, чтобы на моих руках остались порох и кровь. С большим удовольствием я бы выбрал одно из колец на черных подушечках под сияющим стеклом.

И тогда все полетело в тартарары. Порох и кровь.

Я видел, как моего напарника подстрелили. Сумка полна драгоценностей, безвкусных дорогих побрякушек, браслетов и цепочек, и, когда он падал, споткнувшись, носом вперед, несколько золотистых змеек выскользнули на асфальт и безжизненно там свернулись.

Укрываясь за углом бетонного ограждения, я расстрелял всю обойму – это от неопытности. Брюнет лежал в паре метров от меня, с выпученными глазами, на губах пенилась свекольная кровь. Мне хотелось, чтобы кровь была чистой, красной, а не этой грязно-бурой пеной… Потому что этого цвета была моя вина перед ним. Он скреб пальцами по земле и силился сказать мое имя. Но имя было вымышленным, и я едва не поправил его.

Я знаю, что должен был взвалить его на плечо и поволочь к машине. Так делают товарищи, приятели, друзья. Те, кто вышел на дело вместе. А ведь «вместе» – слово, смысл которого ускользает от меня… Всего каких-то десять шагов. Мы бы успели. Но вместо этого мои руки сами нащупали жесткие, как стропы парашюта, ручки спортивной сумки с уловом. И я побежал к машине один. Помню, я еще удивился, что в дневном свете бриллианты и сапфиры блестят далеко не так нестерпимо, как в электрическом. Эта мысль и сейчас навязчиво кружится в голове, не давая покоя. Когда я закрываю глаза, перед ними тут же встают подвески с драгоценными камнями, тусклые и невыразительные при свете улицы.

Идет пятьдесят третий день моего заключения. Шестьдесят дней с моего последнего провала, шестьдесят дней с того мгновения, когда Мария прошептала «спи». И кажется, мое проклятие снято. Иначе почему я все еще здесь?

Я не уверен. Но так долго сидеть на одном месте мне еще не приходилось, и с каждым новым утром мне все тоскливее, все страшнее и хуже. Рассвет наполняется моим ненастоящим именем, выпорхнувшим из мертвого рта. Как во время отека легких кровавая пена вытесняет из них весь воздух, так и из моей жизни кровавая пена вытесняет Марию.

Шестьдесят дней! И каждый из них мог быть проведен в другом месте. Если бы только… Если бы. Черт.

Сокамерники считают меня немым. Я пальцами показал им, что не могу говорить, и они почти перестали замечать меня, лишь пару раз пришлось применить силу, чтобы не особо наглели. Я здесь так долго, что занимаю уже определенное место в человеческой иерархии – чего не было со школы. Всему виной непрерывность времени и пространства. Мир вокруг оказывается очень болезненным. У меня такое ощущение, что я начал жить заново, на какой-то другой планете. Реальной. Которая населена не роботами, а людьми, и я совершенно растерян. Это тревожит меня. Безразличие, предприимчивость, опыт, даже сон – мои прежние спутники предали меня окончательно. В горле постоянно стоит комок, который трудно проглотить, он разросся, будто опухоль, и от этого сложно дышать.

На допросах я молчу.

Сурдоязык тут не нужен, стоит мне начать объясняться на пальцах, как следователь откопает где-нибудь переводчика. Это не требуется, мне нечего сказать. Они не знают ничего обо мне, я не сказал ни слова на допросах, но, вероятно, наивно полагать, что меня выпустят только потому, что в полиции не знают моего имени? Наверняка имеется какой-то судебный прецедент, и до меня существовали безымянные преступники, как существуют неопознанные трупы: их называют в этой стране Джон Доу. Видимо, и мне такое имя сгодится. Крайней попыткой добиться от меня информации становится свидание с братом моего погибшего подельника. Они надеются, что я раскроюсь. Я продолжаю молчать, пока темноволосый парень, в ком так заметны родственные черты, дышит в кислородную маску и говорит о брате:

– Он сказал, что добудет денег на операцию, и ушел. Я просил его не влипать в истории хотя бы в виде исключения. Он же вечно… ну, не играет по правилам. И он улыбнулся: «О’кей, брат, не буду». Скажи – только скажи честно, мне надо знать, – он умер сразу?

Парень, которому осталась пара месяцев и который, судя по пепельной коже и спекшимся губам, знает все о боли, спрашивает у меня, не страдал ли брат перед смертью. Перед той самой, в которой виноват я. Мне нечего ему ответить. Я смотрю на него и понимаю только то, что скоро вина моя удвоится.

После отбоя, когда гаснет свет, я сижу на полу, вцепившись в прутья клетки, и реву как девчонка, и только ночь смотрит на меня во все глаза из дальнего конца кафельного коридора.

Взрыв и автоматная очередь. Инстинкт придавливает меня к земле в момент пробуждения. В ноздри лезет запах горелых покрышек, высокое небо над пустыней заволокло черным дымом.

Это самая окраина брошенного города. Все желтое от пыли и песка, и глинобитные домики вросли в землю и зияют дырами от артобстрела. Я лежу в углублении наподобие рва, что тянется вдоль грунтовой дороги, и метрах в пятидесяти от нее догорает армейский «Хаммер». Я угадываю обугленные очертания водителя и, сдерживая тошноту, лихорадочно озираюсь. Второй «Хаммер», видимо, отбросило взрывом, перевернутый и искореженный, он похож на чудом уцелевший, но тронутый гниением зуб старческого рта. Внутри него – шевеление, и я ползу к нему, глотая песочную пыль.

Система внутренней безопасности требует, чтобы я тащился в другую сторону, укрыться в крайнем домишке у обочины. Но я заставляю себя ползти дальше, к автомобилю.

Там копошатся двое солдат. Голова третьего свернута под немыслимым углом, ему уже не помочь. Но этих двоих можно спасти.

– Мамочка, мамочка, – стонет один из солдат. Из бедра торчит металлический штырь, а лицо перемазано сажей и усеяно рыжими пятнами. Нужно пару секунд, чтобы сообразить, что это веснушки.

– Эй-эй, свои! – предупреждаю я. – Давайте-ка выбираться отсюда.

Второй, с торчащими из-под съехавшей каски большими ушами, помогает ему вылезти. О бронированный бок машины с визгом ударяются пули, и только потом раздаются хлопки выстрела. Нас обстреливают из засады.

Я знаю, что больше не могу доверять своему инстинкту: он велит спасаться мне одному, а я решил иначе. Теперь я – вместе с этими ребятами. И пока я тяну на себе раненого, лопоухий прикрывает нас огнем и ползет следом. Мне очень хочется стать маленьким, чтобы все это оказалось лишь игрой в войнушку, которую вот-вот прервет мамин оклик из окна: «Закругляйся! Пора обедать!» На деле все снова оказывается слишком уж по-настоящему.

Комнаты занесены пылью, битое стекло хрустит, стены покрыты копотью от когда-то попавшего сюда снаряда. Я перетягиваю ногу раненого парня женским шарфом.

– Есть шанс, что вернутся наши? – Мне приходится орать, потому что лопоухий плохо слышит. Откуда во мне родилось это слово? «Наши»…

– Да! Да, есть! Нужна рация!

Я без дальнейших объяснений понимаю, что рация осталась в «Хаммере».

«Их можно бросить», – шепчет мне кто-то, и я почти вижу призрак брюнета с глазами колдуна. Он улыбается белозубо и беззаботно, как в вечер нашего знакомства. Его появления мне достаточно. Я выхожу на улицу и снова ползу. Вероятнее всего, мне не добраться сюда вновь, я знаю это.

Каждый метр дается с трудом. Песок остро вдавливается в локти, ткань рубашки уже протерлась. Я чувствую себя на прицеле. Мой варан готов получить заслуженную добычу. Но еще несколько пуль пролетает мимо. Если бы в засаде сидел снайпер, все было бы кончено. Но там только автоматчик, и малюсенький шанс выжить у меня еще имеется.

Зачем все это? Можно было сидеть под прикрытием стен и ждать темноты, нового провала… Кто мне два этих паренька? Они сами ввязались в свою смертельную войнушку, при чем здесь моя жизнь? Какая мне выгода?

Аптечка, рация, патроны. На обратном пути рядом с моим лицом брызгают фонтанчики от пуль, угодивших в песок. Часть меня хочет, чтобы сейчас все и оборвалось. Но вон в том доме ждут двое, кому я нужен. Без меня им не выжить. И я доползаю.

Во время перевязки веснушчатый выныривает из забытья и улыбается мне блеклыми глазами:

– Ты же мой ангел?.. Мне показалось…

– Все мы чьи-то ангелы. Или демоны. Молчи, не трать силы.

По рации нам обещают вертушку и поддержку с воздуха, лопоухий передает координаты. Я каждую минуту жду финала, боевика на пороге или залетающей в окно гранаты. Но стрельба снаружи понемногу стихает.

Лопоухий принимается говорить, сбивчиво, торопливо, не закрывая рта, будто поток слов невозможно прервать никак иначе, кроме как выпустив до последней капли, сбросить его как балласт. Он говорит, что погибший при взрыве – их командир, а сами они вдвоем – новобранцы, только позавчера прибыли, еще толком не разобрались, что к чему. Потом его начинает бить дрожь, это распадается в крови адреналин, мерзкое ощущение, сам такое испытываю.

Я опускаюсь на колени рядом с раненым. После укола обезболивающего он в сознании, постоянно держится руками за перебинтованное бедро, выше повязки: боится прикоснуться к месту ранения и еще больше боится перестать ощущать эту конечность, хотя бы руками. Тогда я сажусь на пол, прислонившись спиной к стене возле окна, и насильно укладываю его голову себе на колени. Присутствие другого человека должно успокоить его. Он не один больше.

– Расскажи мне… что-нибудь… – просит паренек чуть слышно, пытаясь поймать меня в фокус плывущего взгляда.

И я бубню вполголоса. О чем? Мне не о чем говорить больше в эту минуту, только о ней. Рассказ складывается в легенду о Марии. Она в одном ряду с Исидой, с Артемидой Эфесской, с Фрейей и Кали, Цирцеей и Морганой. Живущая посреди неведомой земли, куда ведет множество дорог и не приводит ни одна. Сидящая на крыльце зачарованного дома. И одновременно она – живая женщина, по которой я скучаю больше, чем могу сказать. Я так много помню о ней, случайного, неосознанного. Например, она постоянно шмыгает носом, пока чистит креветки.

– Это аллергия… на хитин. У меня… так же, – сообщает веснушчатый по секрету.

– И она печет печенье с перцем и дульсе-де-лече. Ты, поди, и не знаешь, что это такое… Что-то вроде молочной карамели или сгущенного молока с ванилью. Запах неописуемый стоит. И она снует по кухне в фартуке, пританцовывая в неслышном мне ритме, и облизывает пальцы или ложку, которой мешала начинку. А еще, еще по утрам она тихо покашливает. И кого-нибудь другого это, верно, могло здорово раздражать… Как думаешь?

Паренек силится улыбнуться, и я глажу его по голове. У него редкие опаленные бело-рыжие ресницы, красноватые складки век и ставшая от солнца только заметнее россыпь веснушек, за которые его не раз дразнили и в школе, и в роте. Когда мои пальцы касаются плюшевой щетины бритого затылка, меня пронзает ощущение сиюминутности происходящего. Затылок горячий и влажный от пота, и в давно заросший родничок долбится испуганный пульс. Он настоящий, этот человек. Все вокруг реально и имеет прямое отношение к нам, которые здесь и сейчас. Неужели, думаю я с удивлением, когда-то мне казалось, что можно проскочить жизнь других людей насквозь, пройти и не коснуться? Я потратил так много лет, воображая себя единственно существующим, чтобы вот теперь, посреди афганской – или сирийской – или иракской – пустыни осознать, что все мы накрепко завязаны в узел, сотканы в восточный ковер, где у каждой нити свой узор и путь через полотно, ничуть не менее ценный, чем у соседней.

Я признаюсь ему в том, что раньше хранила только моя душа: в любви к женщине. Это неловко, слова выходят корявые и неудобные, но сейчас все это безразлично. Люди, встреченные мной на дороге, всегда казались лишь ходячими манекенами, запрограммированные, неживые. Им не был нужен мой рассказ. А этим веснушкам он необходим.

С той минуты, когда Мария склонилась ко мне и прошептала «спи», прошло триста дней. Восемь из них я провел в армейском штабе, где меня допрашивали, подозревая в шпионаже. Я слагал историю о попавшем в плен туристе, мне, как водится у военных, не верили. Но все, что нужно помнить о тех малоприятных часах, – это весть о моих друзьях, лопоухом Дэннисе и веснушчатом Ричи. Оба они живы и почти здоровы. И это хорошо.

Сегодня я богач. Пару деньков назад в казино Невады мне перепал солидный куш. Я уже и забыл, как мне везет в азартные игры.

Где бы я ни оказывался за это время, всюду я старался найти путь к Марии. Теперь уже без спешки и без паники, обстоятельно и не рискуя своей шкурой. Потому что уже нет особого значения, когда я доберусь до нее. Я ненадолго.

Кукурузник начинает снижение, и я слежу, как под крылом мелькают виноградники. Мне не верится, что я вижу знакомые места. Знакомые места – такая роскошь для меня. Для всех нас.

Я знаю, что не смогу поговорить с Марией, коснуться ее. Все уже решено, за эти триста дней у меня было полно возможностей подумать хорошенько и принять единственно верное решение: оставить ее навсегда. Только принесу ей гостинец. В очевидной реальности этого мира нет места моей мечте о Марии. Деньги, что я отправлял ей в конвертах из разных уголков света, – моя плата за то, что не нашел подходящие слова. Ни единого письма, ни буквы – только истрепанные бумажки.

Расплатившись с доставившим меня пилотом, неторопливо иду по дороге до родного поворота. В сумерках огни видны на мили вокруг, и, убедившись, что дом все еще обитаем, я замедляю шаг до предела. Еще несколько минут отделяют меня от того мгновения, когда я тихо взойду на веранду, положу все выигранные деньги на порог, загляну в окно и посмотрю на нее последний раз. В этой безумной жизни я больше никогда ее не увижу. Так надо.

Как бы медленно я ни шел, расстояние между мною и ею сокращается. Я убеждаюсь, что веранда и ждущее на ней плетеное кресло пусто. Дверь прикрыта, и из комнат собака меня не почует.

Подошвы мокасин поскрипывают сухой пылью. Я замечаю, что водосток, спускающийся с крыши дома вдоль синей балки веранды, покосился: наверное, в сезон дождей не выдержал напора. Что ж, это отныне не мое дело и никогда не будет моим. Стараясь, чтобы дощечки не хрустнули, ставлю ноги поближе к краю ступеней. Кладу бумажный сверток на облезлый выступ порога. И замираю, прислушиваясь. Смелость оставила меня, я не могу собраться с духом, чтобы заглянуть в дом через стекло и пелену шторы. Только бы уловить шаги по половицам – мне хватит и этого.

Дверь распахивается без предупреждения, яркий свет бьет по глазам. И вот – она. Она занимает собой проем двери и еще половину мира.

– Не смей уходить так.

Я вижу ее. И вижу сверток у нее на руках. Он занимает вторую половину мира, и тот мгновенно обретает цельность.

Крошка Катарина плачет, ест, спит, снова плачет и снова ест. Забавный у нее цикл. Мария кормит ее грудью, прикрываясь кружевной мантильей – не от стеснения, а просто потому, что привыкла. Эта ее привычка мне пока в новинку. Все остальное осталось прежним. Ее движения легки и незатейливы, на гитаре пыль, в кухне пригорела еда. Иланг-илангом пахнет теперь и от нашей дочки, я чувствую это, когда кладу задремавший кулек себе на колени. Мы сидим на веранде, Мария в кресле, я прямо на досках пола у ее ног. Она рассеянно поглаживает мое плечо, а я крепко держу пальцами ее лодыжку. Дворняга шумно и влажно дышит рядом, боясь отойти от двух хозяек.

– Ты не сказала мне… в наш прошлый раз. Ты знала?

– Да, я знала. Но тогда чудилось, что нас кто-то подгоняет, что времени может не хватить. В голове было тиканье, мне казалось, я схожу с ума. Ты ведь ничего не объяснял. И я не могла сказать. Это не так просто.

– Кто ты? – спрашиваю я. Мне правда нужен этот ответ.

– Я Мария. – Хриплый смех поднимает мои волосы на затылке. Она Мария.

Мы знакомы так давно, по моим-то меркам, и так близко, но до этого момента я не знал о ней ничего. А теперь вдруг узнаю. Она и сейчас догадывается, что времени нам может не хватить, а значит, незачем его терять попусту. И рассказывает о себе все, что считает нужным. О детстве, проведенном на виноградниках. О том, что дружила исключительно с мальчишками, недолюбливая девочек, живших по соседству и в городе. О муже, за которого вышла сразу после школы. Он умер от сепсиса, отказавшись обрабатывать пустячную царапину от ржавого гвоздя.

– Поэтому ты стала почти медсестрой, – хмыкаю я.

Мария берет мою руку и задумчиво обводит пальцем белеющий шрам от собачьего укуса.

Обручальное кольцо с цепочки она так и не сняла, и мне кажется – пусть все останется так, как угодно ей. Я не ревную ее к мужу, жизнь моя с Марией будет короче иных, в ней больше нет места подобным терзаниям. И теперь я признаюсь ей во всем. Мне наплевать, поверит она или нет. Даже если все это покажется ей выдумкой – а так и должно быть, ей уже не избавиться от впечатления, что я не властен над собой, что я оставлял ее не по своей воле. Пусть хоть так.

В бокалах покачивается чернильное вино мальбек. Мария не перебивает меня.

Потом она уходит в дом и возвращается с моими конвертами. На них штемпели из девяти разных стран. Глаза ее боятся поверить в сумасшедший рассказ, но у нее нет иного выхода. Для секретного агента я слишком изможденный и необразованный, для наркокурьера слишком неловкий и ободранный.

И когда мой рассказ иссякает, она долго щурится. И наконец кивает. В этом кивке – принятие жизни такой, какая она есть. Прежде всего непонятной, но и так сойдет…

– Почему ты не спросишь, люблю ли я тебя? – ловлю я ее руки.

Она выскальзывает с гортанным смехом:

– Если мужчина тащится ко мне через весь свет, это что-нибудь да значит.

Она знает.

Вот уже два месяца, как я не проваливаюсь.

Я думаю о своем отце, который исчез до моего рождения. Мать всегда называла его подлецом и обманщиком. Но меня осеняет – что, если мое проклятие передалось от него в наследство? Что, если он был таким же кочевником и просто не мог вернуться к матери… Ко мне. И я – как он. Может быть, он до сих пор бродит где-то по земле, может быть, я даже проходил мимо него однажды, просто не знал, что это отец. Может быть, он просто любил мою мать недостаточно для того, чтобы вернуться.

Я никогда не расскажу Марии, что за мою любовь к ней двое заплатили своими жизнями и двое других остались жить. Я стараюсь не думать, насколько еще возрастет цена наших встреч с течением лет: человеку нельзя озвучивать цену его счастья, она порой слишком оглушительна.

Мария разглядывает нашу спящую дочь.

– Как жаль, что нет твоих детских фотографий. Наверное, она похожа на тебя маленького.

Фотографии есть. Они там, в родном городе, изученные глазами моей матери. Мама, прости меня. Я никогда не вернусь к тебе.

Дворняга Сила меня по-прежнему недолюбливает.

– Еще бы, ведь я принес ее хозяйке столько слез, – бормочу я, лежа в кровати и расчесывая москитный укус на плече. Мария прогоняет мою руку и ставит ногтем крестик на зудящем пятнышке.

– Но не только слезы, – говорит она несколько минут спустя, и я осознаю, как долго она обдумывала ответ. И покрепче прижимаю ее к груди.

Я не буду обещать ей, что вернусь. Ничего нельзя обещать. Но когда я провалюсь в следующий раз, я сделаю то, что у меня получается лучше всего в этой жизни. Просто встану и пойду. Потому что знаю куда.

Наследники пепла. Цикл рассказов

Предисловие автора

Как-то раз я услышала фразу, запомнившуюся мне навсегда: «Некоторые события настолько значительны, что изменяют нашу ДНК». Вторая мировая, Великая Отечественная война – как раз такое событие. Несмотря на все годы, прошедшие с ее окончания, память о ней по-прежнему болезненна, противоречива, и у каждого есть на нее свой взгляд. Складывается такое впечатление, что она еще горит в нашей крови. Потому что мы – потомки. И как мы не выбираем себе Родину, как не выбираем родителей, так и историю выбирать не приходится, она просто есть. Главное, помнить и делать все возможное, чтобы эта история не смела повториться.

Самое страшное, что может быть, кроме самой войны, – это отсутствие памяти о ней. Равнодушие. Замалчивание. Все равно что невроз с точки зрения психоанализа: стоит закрыть глаза на проблему, вытеснить ее – и она навсегда укоренится в бессознательном, чтобы управлять жизнью человека, как марионеткой, портить ему каждый прожитый день. Война – наш общий невроз. Да, в 1945 году Советский Союз победил фашистскую Германию, 9 мая в России празднуют Победу. Но настоящая победа – в признании и памяти об общей беде, постигшей не просто два народа, а полмира. Мы наследники. Мы не имеем права не считаться с этим наследством, мы обязаны передать его и нашим наследникам в их будущее. После битв живым остается только скорбеть и сообща хоронить своих мертвых, ведь путь мести ведет снова к войне, к истреблению, а это не то, за что наши предки заплатили своей жизнью. И тут важно не переписывать историю, не искажать факты в угоду современности, а пытаться нести память о войне максимально правдиво, не замалчивая ошибки и предательства, не обесценивая доблесть.

Я счастлива, что на свете живут люди, ухаживающие за военными захоронениями, ищущие павших на полях сражений, что существуют организации, в том числе Немецкий народный союз, по уходу за военными захоронениями, ведущие ежедневную и неустанную работу во имя мира. Потому что «призыв к миру всегда тише, чем призыв к войне». Этот цикл рассказов был написан как личный призыв к миру, как художественное осмысление, как взгляд в историю из начала двадцать первого века. С надеждой, что каждый найдет в себе силы положить конец войне внутри себя самого, но при этом навсегда сохранит о ней память. С надеждой, что мои современники будут жить и любить в мире.

WehrMacht[1]

Сад был словно сказочный, да и сам хозяин напоминал ей гнома. Пожилой, энергичный, невысокий, с веселыми глазами и лбом, уходящим в лысину, по бокам от которой курчавились мягкие и седые волосы. Иногда он приглаживал их крепкой пятерней, а большую часть времени они торчали клочьями белого пуха, как созревший хлопок из коробочки.

Его звали герр Леманн.

А ее звали Виктория Москвина, для близких просто Вика.

О том, что недавно овдовевшему герру Леманну нужна помощь по хозяйству, Вика узнала случайно, через «знакомых знакомых», когда искала работу и жилье на время летних каникул в университете Гумбольдта. Возвращаться на это время в Россию не было никакого смысла, у разведенных родителей были свои семьи с маленькими детьми, и Вику там никто особо не ждал. Начиналась ее взрослая жизнь. И теперь она каждое утро просыпалась в тихом пригороде Потсдама в маленькой комнатке дома немецкого пенсионера, чтобы ходить в магазин, готовить обед и подстригать живую изгородь из вездесущей бирючины.

Изгородь опоясывала садик, сладко пахнущий розами и глицинией. Из-под двух елей, низко опустивших свои сизо-зеленые лапы, на Вику поглядывали садовые скульптуры: семейство оленей с пятнистыми спинами, улыбчивый заяц и еж в разноцветном комбинезоне. Она уже успела заметить и даже привыкнуть к тому, что немцы не обходятся без таких фигурок в своих садах, хотя на ее вкус это было чрезмерно. Во всем остальном сад был безупречен, с ухоженными лопоухими хостами и папоротниками вдоль дорожки, песок между которыми был еще волнист и помнил зубцы грабель, и фонарями на солнечных батареях, вокруг которых в сумерки начинали свой бесконечный танец мотыльки.

Сказать по правде, Вика почти сразу поняла, что помощь как таковая герру Леманну была не нужна – он прекрасно справлялся и сам. Возраста его девушка не знала, но и без этого было понятно, что сдаваться на милость старости он не собирается. Вставал он даже раньше Вики, и каждое утро, сонно двигаясь в направлении ванной комнаты, она уже чувствовала запах свежесваренного кофе и слышала, как хозяин бормочет под нос то ли песенку, то ли стишок – всегда один и тот же мотив. Как все пожилые люди, он окружал себя множеством привычек, насобиравшихся за долгую жизнь, и этот мотив был его утренней привычкой. Сперва Вике было неловко, что он варит кофе и на нее тоже, но попытки помочь ему герр Леманн быстро пресек:

– Я варю по утрам кофе вот уже шестьдесят лет. Вдруг что-то сломается у меня внутри, если этот ритуал нарушить, а? Вы как думаете?

Он посмотрел на Вику лукаво, и ей пришлось со смехом согласиться.

– Вы слышали про птиц в Бразилии, которые собирают кофе? Они называются жаку. Прекрасно, представьте себе, разбираются в кофе! Человек ошибется, а птица никогда. Моя жена однажды услышала об этом по телевизору. С тех пор она шутила, что меня надо было назвать Жаку. Но мои родители мало что слышали о Бразилии, как мне кажется… Хотя имя дали все же птичье.

– Какое?

– Арне. Это от древнегерманского, означает «орел».

– Красивое имя, – оценила Вика.

– Моя жена тоже так говорила. А я ей отвечал, что самое красивое имя все равно принадлежит ей. София. Она была из Болгарии.

О жене герр Леманн упоминал постоянно, с юмором и теплотой, безо всякого надрыва, будто она ушла на почту и скоро вернется. Но именно в ее отсутствии была та причина, по которой здесь появилась Вика и которая стала ей очевидна через десять минут общения с хозяином. Одиночество. Нужна была не помощница по хозяйству – он справлялся сам, и не хозяйка – ушедшую в лучший мир фрау Леманн было не заменить. Но просто живая душа, с которой можно было обсудить новости или выпить кофе. Старший сын Леманнов вместе с семьей жил в Берлине и за три недели, что Вика провела в доме, приехал лишь однажды. Младший сын только звонил из Лейпцига. Спустя несколько дней после знакомства герр Леманн признался Вике, что сначала у него были сомнения:

– Идея нанять кого-то в помощь была не моя, это все фрау Келлерхоф, хозяйка булочной. Однако, как видно, нужно благодарить ее за вас, Вика. Мы с вами, кажется, поладили.

Вика честно старалась выполнять свои обязанности. Но что бы она ни начинала делать, герр Леманн появлялся неподалеку и тоже принимался за работу: стриг вместе с нею изгородь, рыхлил землю, полол сорняки, мимоходом рассказывая что-нибудь. Ей нравилось его слушать. Нравился его немецкий язык, богатый, немного старомодный, с незнакомыми оборотами, которые Вика записывала в блокнот. Герр Леманн много знал и умел хорошо рассказывать. Он пояснял, что это пришло с опытом: всю жизнь он преподавал историю Средневековья, а история пуста и безлика, если ты не пропускаешь ее через себя, не пытаешься понять, кем были те люди, умудрившиеся наломать столько дров, и что ими двигало. А когда поймешь – их стремления, их любовь и ненависть, их обиды и потрясения детства, – то рассказываешь о них, словно о близких знакомых.

– Причины, во всем важны причины, – говорил он, поднимая палец. – Можно забыть дату. Что такое дата? Просто цифра. А вот человек от тысячелетия к тысячелетию не меняется. И если ты знаешь причину его поведения, то можешь изменить будущее. История важнее всего. Она не дает зазнаться, не дает задирать нос. Она всегда знает, какие мы, люди.

– Наверное, студенты вас обожали, – качала головой Вика, припоминая собственную учительницу истории, рассказывавшую на уроках ровно то, что было написано в учебнике и что они могли прочесть и без нее.

– О, если бы студенты хоть чуточку меня любили… – посмеивался он, и взгляд его обращался к большим настенным часам, антикварным, из темной резной древесины, отмеривавшим каждые полчаса гулким торжественным боем. – Они не преподнесли бы мне этот будильник. Поначалу бедная София, помню, вздрагивала всякий раз, когда они решали бить. Только через пару месяцев привыкла.

Словом, несмотря на оговоренные обязанности помощницы по дому, уборка и обеды с ужинами – вот и все, что осталось Вике. Каждый день она протирала многочисленные тумбочки, журнальные столики и полки, и перед ней вставали целые отрывки жизни обитателей дома. Собрание средневековых легенд и многотомные исторические труды в книжном шкафу, с затертыми обложками и множеством бумажных закладок, рассказывали о долгих вечерах, проведенных герром Леманном за рабочим столом в подготовке к очередной лекции. На каминной полке выстроился ряд сувенирных тарелок с изображением городов, которые посетили хозяева. «Так вот как это выглядит под конец жизни», – с грустью думала Вика, смахивая с них пыль. Со старых фотографий, черно-белых и более поздних цветных, смотрели улыбчивые лица: сначала молодого герра Леманна и красивой черноглазой Софии, потом их же, но со старшим сыном, потом они уже вчетвером. Людей все прибавлялось, как прибавлялось со временем поколений в этом семействе, и наконец Вике стало казаться, что она знает их всех, тем более что герр Леманн то и дело рассказывал: как кто появился на свет, кто с кем познакомился, где учился, что делал. Дом наполняли воспоминания, вместе с бесконечными кружевными салфеточками, фигурками, статуэтками и засушенными букетиками цветов. Венчала все это люстра, то ли чехословацкая, то ли гэдээровская – у Викиной бабушки в Питере висела такая же и была, кажется, предметом гордости.

Вещей было так много, а свободного пространства так мало, что девушка все время боялась зацепить и разбить что-нибудь ненароком. Как будто знала…

Это и случилось однажды, ближе к вечеру. Погрузившись в мысли, Вика орудовала тряпкой, когда над ее ухом раздался часовой бой. Ни хрипения, ни тиканья – сразу громкое и неожиданное «бомммм!». Вика дернулась и выронила шкатулку, которую держала в руках.

От удара («Слава богу, ковер, об него не разобьется!» – еще успела подумать она) шкатулка раскрылась и выплюнула свое содержимое на пол. Перепуганная Вика бросилась собирать какие-то бумажки, значки… Металлический овальный медальон захолодил руку. Девушка уже собиралась положить его на место, когда к ней пришло осознание – что это.

Цинковый жетон времен войны. Той самой войны. Три ровные прорези, три круглые дырки – две на одной половинке, одна на другой. Оттиск цифр и букв, значения которых Вика не знала. Такие жетоны она видела пару раз в музеях, но то были музейные экспонаты. Она знала, что этот медальон сделан для ношения на шее (в две дырочки до сих пор продета веревка), и на одинаковых половинках набита важная информация. Что длинные прорези сделаны, чтобы после гибели солдата сломать овал пополам. Половину нужно было оставить на мертвом теле, а вторую забрать для отчетности – третья дырка пробита, чтобы удобнее было собирать несколько жетонов вместе и вешать на шнур или кольцо. Она даже припоминала услышанную однажды байку, будто погибшему не просто оставляли его половину жетона, а вкладывали в рот. И было в этом что-то от древних легенд, как будто на том свете солдат мог заплатить Харону не монетой, а своим медальоном за переправу на другой берег.

В музеях все казалось ей ненастоящим, как будто понарошку, и эти медальоны тоже. Сейчас жетон лежал у нее на ладони, гладкий, прохладный. Проведя по нему пальцем, она почувствовала выдавленные в металле символы, и что-то похожее на облегчение дернулось в груди, когда она не увидела среди них двух рунических молний, знака войск СС. Значит, просто войска вермахта, другие. Она ухватилась за это чувство, стала разворачивать его, растить, начала строить догадки, чей это жетон. Семейная реликвия? Кто, отец или дядя?

– Вика, все в порядке?

Герр Леманн, привлеченный шумом, вошел в гостиную. Вика поспешно встала с колен, укладывая содержимое коробочки обратно.

– Да-да, просто уронила нечаянно. Простите.

Жетон, подвешенный на веревочке, болтался на ее запястье – она надела его неосознанно, чтобы освободить руки. И теперь он остался, когда все остальные памятные вещи упокоились в шкатулке.

Герр Леманн осторожно взял коробочку и поймал покачивающийся жетон. Тот спокойно и привычно лег в его ладонь, и Вика неловко отдернула руку, высвобождаясь. Герр Леманн покрутил металлическую бляшку и вздохнул. Покосился на Вику:

– Знаешь, что это?

– Знаю. Так значит… – Она поколебалась. – У вас кто-то воевал?

– Да. Я.

О войне Вика привыкла думать в прошедшем времени. Все было как было. Какой смысл спорить, казалось ей, когда уже ничего не изменить, и можно только оплакивать погибших и ужасаться, приносить венки к Вечному огню и возвращаться к своей привычной жизни двадцать первого века. А теперь Большая война, далекая и легендарная, оказалась совсем рядом. История перестала быть абстрактной, стала вдруг выворачиваться всей своей кровавой подкладкой наружу. Время сжалось, как пружина, и загудело от напряжения. И снова были свои и чужие.

И был враг.

Такого удара она не ожидала. Не успев поразиться произошедшей в ней перемене, Вика уже знала, кто стоит перед ней. И какую сторону выбирает она. Строго говоря, у нее не было выбора, что-то мягко и вязко всплеснуло внутри ее души и определило стороны без участия разума.

– Пойдем-ка, – мягко проговорил хозяин. – Я сделаю нам кофе.

– Не хочу, – с вызовом отрезала Вика.

Герр Леманн чуть слышно вздохнул:

– Тогда чаю. Ты же любишь чай.

Он начал рассказывать еще до того, как вскипел чайник, а Вика слушала, безвольно опустившись на край стула. Он рассказывал, что в 43-м году ему исполнилось восемнадцать («Надо же, – подумала Вика, – а ведь сейчас ему восемьдесят восемь, ни за что не скажешь…»). И что его отправили на Восточный фронт. Там было холодно, сыро, и очень хотелось домой. И еще было очень страшно, почти все время.

– Иногда казалось, что мы уже привыкли. Выстрелы, как будто пчелы вокруг: «Бззз, бззз». И тут же опять накрывал страх. В нас стреляли, и мы стреляли в ответ. И надо было стрелять не просто так, а чтобы пуля попала в чье-то тело. И рядом такие же пули попадали в наши тела. И вокруг такая неразбериха и ощущение, что все это неправда. Как будто под наркозом. Когда затишье, то первое чувство – эйфория: уцелел! Живой! А потом оглянешься по сторонам и понимаешь, что многих недосчитались. И уже никогда недосчитаемся. По ночам я крутил перед собой жетон, вот этот самый. И думал о том человеке, который, может быть, сломает его пополам и оставит мне только половинку. Я даже натирал его, полировал. Мне казалось, что это очень важно – не ударить в грязь лицом перед тем парнем. Он возьмет мой жетон и подумает: вот аккуратный был человек… Однажды я почти погиб. Граната разорвалась прямо рядом с нами, меня здорово зацепило. Но я выжил. А мой сосед Гюнтер нет. Мы с ним жили в одном доме, его мать была моей крестной.

Он рассказывал и рассказывал, а Вика могла думать только о том, чья это была граната. Граната была русская. И обескровленная огромная страна не смыкала глаз днем и ночью, в печах плавился раскаленный металл, чтобы эта самая граната разорвалась и утащила за собой в небытие того самого Гюнтера.

– Потом я попал в плен. Так что для меня война немного продлилась, капитуляция Германии была еще не конец. Чудо, что жетон до сих пор у меня, столько раз был шанс потерять его. Но он все равно возвращался. Некоторые из наших – особенно не городские, а деревенские ребята – не хотели носить их на шее, считали плохой приметой. Но нас заставляли. Правильно, конечно. По крайней мере, матери могли точно знать, где дети погибли и где остались лежать. Так что плохая примета была только одна – сама война. Самая плохая примета. Да.

Герр Леманн замолчал, беспокойно перебирая пальцами край клетчатой скатерти. Вика заметила, что глаза его поблескивают, и поспешно отвела взгляд.

– После войны я хотел его уничтожить, – признался он. – Я боялся его.

– Но он до сих пор тут. – Вика посмотрела на овальный медальон с брезгливостью, как на насекомое.

– Это мое прошлое. Никакая это не история, все еще слишком близко, чтобы назвать историей и отмахнуться. Это мой жетон. Это я там был. Ты молодая… В каком году ты родилась?

– В восемьдесят седьмом.

Герр Леманн кивнул:

– Вот видишь. И все равно тебе больно. А у меня вся жизнь прошла под этим знаком. Было, конечно, много хорошего. Моя София и дети. Я выучился в университете, встретил ее. У нас родились сыновья.

– Она ведь не арийка. Болгары…

– А я разве говорил, что был идейным? – даже не обиделся герр Леманн на ее выпад. – После той войны прошла целая жизнь. Моя жизнь. Но я знаю, что война… Все те жизни так и остались непрожитыми. Неужели ты думаешь, я этого не понимаю? Проще всего сказать – был приказ, мы ничего не решали… Но так нельзя. Я виноват. Своих сыновей я воспитывал… Я старался изо всех сил. Они стали врачами. Как ты помнишь, один из них хирург, а другой педиатр. Это хорошо. Они, наверное, спасли многих людей. Не так уж много у меня есть поводов для гордости. Но сыновьями я горжусь. И студентами.

– Они знали? Про вас? Студенты… – в требовательном голосе Вики было что-то от допроса, но герр Леманн никак на это не реагировал.

– Ну, я не сообщал им с порога: «Здравствуйте, я Арне Леманн, унтер-офицер вермахта, а теперь откройте свои учебники». Но когда спрашивали напрямую, что делал во время войны, я никогда не юлил.

Говорил ли он правду, и сколько правды он говорил, и о какой части умалчивал, Вика не знала. И даже не уверена уже была, хочет ли знать. Она вспомнила своего дедушку Колю, танкиста, прошедшего всю войну до самого Берлина. В сорок третьем дедушка участвовал в самом крупном танковом сражении в мировой истории – битве на Курской дуге. Это для Вики Курская дуга была «сражением в истории», для него она, видимо, навсегда осталась огненным котлом из взрывов и покореженного металла, в котором сварились заживо тысячи таких же ребят, как он. Конечно, воображение могло нарисовать Вике и грязь, и ночной промозглый холод в окопе, и голодное урчание желудка, и звон осатанелых комаров, и стертые в кровь ноги, и красную от крови вату, примотанную к голове нечистым бинтом. Натирающий подбородок ремешок от каски, взрывы, и вскрики от кошмаров, и песок в глазах от бессонных ночей, которым несть числа… Но когда еще в детстве она спросила у дедушки, как это было, он промолчал, погладил ее по головенке своей трехпалой рукой со шрамом и посмотрел внимательно-внимательно. И Вика поняла, что спрашивать больше не надо. Она и не спрашивала. А теперь, после смерти дедушки, осталось только несколько медалей и грамота, подписанная самим Сталиным. Вика еще помнила, как на 9 Мая дедушка доставал все это из коробки, медали протирал фланелькой, а на грамоту просто смотрел. А потом доставал бутылку водки и пил, молча и тягостно. В другие времена это был человек резкий, веселившийся и гневавшийся сполна, без удержу. Но День Победы был для него каким-то другим праздником, не тем – с гвоздиками и салютами, – что праздновала вся страна.

Что бы сейчас сказал ее дедушка Коля? Увидев ее в предместье Потсдама, пьющей чай с Арне Леманном, унтер-офицером вермахта… Выстегал бы ремнем? Отказался бы от родной внучки навечно? Наверное, проклял бы. Даже если и так – она бы его поняла. Потому что она сама чувствовала себя предательницей.

Ей показалось, что сейчас она закричит. Вика больше не могла оставаться здесь ни минуты.

– Извините, – буркнула она под нос и выскочила из кухни.

За окном стемнело. В комнатке, которая уже успела стать ей привычной, Вика быстро побросала свои пожитки в чемодан. На это ушло минут семь, и вот она уже на пороге.

Герр Леманн, пока она собиралась, терпеливо сидел за столом все в той же позе, понуро положив обе руки на стол с клетчатой скатеркой. Вика хотела что-то сказать, как-то прилично объяснить свой уход, но ее взгляд снова упал на цинковый жетон, и к горлу подкатил комок. Молча она вышла из дома и тихо закрыла за собой дверь. Отозвавшись на ее появление, над крыльцом ярко вспыхнул фонарь, и она поспешно сбежала вниз по ступенькам, чувствуя себя раздетой до костей.

Чемодан запрыгал по плиткам дорожки. Проходя мимо папоротников, Вика нарочно наступила на разровненный песок между растениями, чтобы испортить эту мучительную безукоризненность.

Несколько дней она провела у друзей. Рассказывать о своих переживаниях ей не хотелось. Она думала, что, не проговаривая мысли, она сможет их вытеснить, как-то заглушить. Но все больше и больше думала о герре Леманне, его красивой жене Софии и о том, что цинковый жетон все еще лежит в их доме и после смерти своего хозяина, так и не переломленный надвое, перейдет к кому-то из его детей. И о том, что у ее мамы, наверное, где-то тоже хранится та дедушкина коробочка с медалями. Как они все-таки похожи, эти коробочки.

И она не выдержала. Ей захотелось вернуться, не с вещами, нет, – просто навестить герра Леманна, еще раз посмотреть ему в глаза. Оставив сумку у друзей, она приехала в Потсдам, на тихую, по-немецки опрятную улочку. У калитки она помедлила, словно впервые читая табличку с именем.

– Вика, hallo! – донеслось с другой стороны улицы. Девушка обернулась и увидела сухопарую фрау Келлерхоф, булочницу. – Герра Леманна нет.

– А где он?

Фрау Келлерхоф поджала губы:

– В больнице. Несколько дней назад у него был сердечный приступ. Тебя не было… – Женщина сделала паузу, чтобы дать почувствовать ее отношение к Викиному отсутствию. – Я вызывала врачей сама. Хорошо, что я зашла к нему тем вечером.

И Вике показалось, она снова знает, что правильно, а что нет.

В больничной одежде герр Леманн уже не казался сказочным гномом. Вика теперь вообще сомневалась, что когда-то снова сможет представить его героем сказки. Он был просто человеком, побледневшим и немного осунувшимся от проведенных в больнице дней.

При виде нее он обрадовался.

– Я полила ваши розы, – сообщила Вика, присаживаясь на край кровати. – На белой распустилось еще два бутона.

– Значит, мы все-таки победили тлю, что на нее напала?

– Да, наверное, – вздохнула Вика.

Герр Леманн мягко потрепал ее по руке.

Сорренто

Это история Джулио Канти.

При крещении, 15 сентября 1942 года, его нарекли в честь деда-рыбака. В документах в графе «мать» стояло имя Бьянки Франчески Канти, в графе «отец» – прочерк.

Джулио не давал покоя этот прочерк, особенно в детстве. Он был поводом для насмешек и обидных прозвищ, придуманных соседскими мальчишками, а больше – для тревожных вечерних размышлений. Джулио пытался понять, как так получилось, что он родился. «У всех есть папа и мама – или были и умерли, но были же… Ведь люди не рождаются от мамы и пустоты…» – думал он. И тут же поглядывал в окно на ближайший дом, где в сумраке под козырьком белела статуэтка Мадонны с маленьким Иисусом на руках и подрагивал огонек лампады. Иисус был исключением, Джулио не был. Да и не от пустоты родился Иисус, а от Бога – мама, истая католичка, втвердила ему это раньше, чем он, кажется, научился говорить. Словом, с Иисусом все было понятно.

Непонятно было с отцом Джулио. И стало еще непонятнее, когда бабка Джованна, женщина крутого и довольно истерического нрава, во время очередного скандала обозвала его детенышем дьявола. И под дьяволом она подразумевала явно не свою дочь Бьянку. Тут уж маленький Джулио и вовсе запутался: он что же, как Иисус, только наоборот? Вопрос сорвался с языка и стоил ему увесистой затрещины и оставления без ужина. Ни то, ни другое жажды познания не утолило.

Вскоре после восьмого дня рождения Джулио нашел фотографию. Она лежала в ящике комода под ворохом бумаг, альбомов, старых открыток и писем. Мальчик даже не успел толком рассмотреть запечатленного на фото мужчину, как в комнату вошла мать. Испуганно охнув, она выдернула из рук сына карточку и спрятала ее в свою шкатулку, которую всегда запирала на ключ. А ключ носила на шее, на одной цепочке с крестиком.

– Мам, а кто это?

– Где?

– Там, на фотографии был. – Джулио дергал черный подол материнского платья и не отпускал, крепко вцепившись в шуршащую ткань. – Кто, скажи, кто?

– Джулио, пусти. – Бьянка попыталась разжать его пальцы по одному. – Это твой отец.

Мальчишки во дворе ему не поверили, и вскоре он перестал убеждать их, что и у него есть не только отец, но даже его фото.

Был еще один случай, о котором Джулио почти забыл, пока не пришло время все понять. Вскоре после того, как фотография была запрятана в шкатулку Бьянки, он вдруг увлекся зигзагообразным орнаментом. Зигзаги и молнии он рисовал карандашом в конце тетради, и куском терракоты от разбитого горшка – на камнях и скалистых уступах, и пальцем на мокром песке. Набегающие волны смывали рисунок, и было очень приятно снова оставить стремительный росчерк: раз, два, три! А следующая волна все исправляла на свой лад. Так продолжалось около недели, хотя Джулио казалось, что намного дольше, и закончилось в одночасье, когда за рисованием его застукала бабка. Джованна заправляла делами и в семье, и в семейной траттории и не стала долго разбираться с внуком: выстегала хворостиной так, что ему еще пару дней было больно сидеть за школьной партой. В чем он провинился, Джулио так и не понял, но зигзаги чертить перестал.

Подрастая, Джулио осознал, что расспросы об отце расстраивают Бьянку и злят Джованну, и предпочел больше не спрашивать. Мир в громогласной семье Канти был делом хрупким, и без надобности разрушать его не хотелось. Постепенно всем соседям тоже стало не до него, у ровесников началась своя жизнь, но Джулио не покидало ощущение, что старшее поколение знает о его рождении что-то, чего ему не рассказали. То, из-за чего его мать угасает раньше времени и чего стыдится, из-за чего не пропускает вечерней службы в церкви и часто молится по ночам.

Она умерла, когда ему исполнилось двадцать девять. Спустя несколько дней после похорон он зашел в ее комнату и вдруг понял, как сурова и скупа обстановка вокруг. Только присутствие Бьянки, теперь утраченное навсегда, делало эту комнату светлой и красивой. Без нее остались просто рассохшийся комод, кровать, распятие и шкаф, полный темных строгих платьев, пахнущих розмарином и цитрусовой цедрой. Здесь, на верхней полке, он и нашел шкатулку. Несмотря на то что ключ так и остался лежать на успокоившейся груди матери, Джулио захотел открыть ее и взломал замок. Фотография была там.

Прояснилось многое, почти все. Мужчина с красивыми чертами лица был похож на звезду кино, если бы не черная военная форма. На петлицах рельефно выделялись две молнии руны «зиг».

– Все-таки СС… – пробормотал Джулио себе под нос. Он давно (по прозвищам, по брошенным вскользь словам Джованны, часто бывавшей невоздержанной на язык) догадался, что отец был немцем. А год рождения намекал на вмешательство войны. Значит, вот как война ворвалась в жизнь Бьянки – в обличье этого мужчины.

На обороте фотокарточки имелась надпись, сделанная крепким чеканным почерком:

«Любимой Бьянке… —

Ульрих Фрай.

Сорренто, декабрь 1941»

Человек войны. Что делал в Сорренто Ульрих Фрай зимой сорок первого? Как он познакомился с Бьянкой? Раньше, когда войну еще не прихватило инеем истории, Джулио часто доводилось слышать полуслухи и полулегенды про Лебенсборн, про светлокудрых девушек и зловещих красивых эсэсовцев, создающих новую расу. Но он знал, что это не имеет к нему никакого отношения: Бьянка не была арийской девой, она была итальянкой с жаркими глазами, тонким носом с трепетными ноздрями и южным характером, хотя в нем и чувствовался надлом, который появился – Джулио подозревал – именно из-за его рождения. Бьянка сохранила фотографию Ульриха Фрая, и это значило многое, но Джулио смирился с тем, что никогда, вероятно, не узнает их историю. Можно только вообразить, дав волю фантазии, ту далекую зиму в Сорренто и дремлющую громаду Везувия в прозрачности воздуха над заливом. Вкус лимончелло на губах, когда они целовались. Долгие велосипедные прогулки по рощам и узким извилистым улочкам. Сколько было у них времени, неделя, две, месяц? Зная свою мать, Джулио был уверен – она влюбилась без памяти, до бесчувствия. Только любовь могла стать причиной тому, чтобы спустя девять месяцев родился ее сын.

А потом человек войны исчез. А Джулио остался.

И теперь сын хотел разыскать отца – что может быть естественнее? Узнать, жив он или умер и как прожил жизнь вдали от того, к чьему появлению был причастен.

Думая про Ульриха Фрая (и никому не заикаясь об этом), Джулио гнал от себя образы, вспыхивающие при одном только упоминании о Ваффен-СС. Принимать их он не хотел – он хотел оправдать Ульриха. Ведь могло же быть так, что он, вот именно этот человек ничего плохого и не делал? На фотографии в уголках его губ таилась улыбка, которую полюбила мама. Этот человек называл маму «любимой Бьянкой». Он совсем не был похож на дьявола, кем считала его бабка Джованна. Спокойное лицо, высокий лоб с ранней морщиной, умные глаза с прищуром. Джулио скорее обвинил бы бабку в предвзятости и несправедливости, чем отца – в жестокости. Даже несмотря на то, что был с ним незнаком. Он так привык перечеркивать знак равенства между именем Ульриха Фрая и его войсковой принадлежностью, что в какой-то момент полностью уверился, будто знака этого и вовсе не существует. Ведь могло же все это быть неправдой? Может быть, он просто шутки ради (сомнительной, надо признать) нацепил на себя форму СС, сфотографировался и тут же снял? Или фото было сделано, когда Ульрих заплутал, ошибся, очаровался общей идеей, а когда разобрался, что к чему, тут же унес ноги подальше. Только вот куда… Он не мог быть исчадием ада, потому что был его отцом, – простая арифметика складывалась в голове Джулио.

Несколько лет он посылал запросы. Но после войны союзники разодрали Германию на куски, и это затрудняло поиски. Джулио чувствовал себя крупицей песка, которая пытается найти в дюне другую песчинку. Иногда его подхватывало ветром и несло в другую сторону, он переезжал в Милан, женился, растил детей, снова переезжал, уже с семейством. Видел в зеркале первую седину на висках. Обзаводился коллегами, друзьями, приятелями, соседями, которые теперь уже не знали про него ничего сомнительного или нечистого. И тогда Джулио решил, что уже не найдет Ульриха в настоящем. И может думать про него ровно то, что хочет про него думать.

Спустя два дня жена Джулио примчалась с почты, запыхавшись, в большом волнении тряся конвертом. В конверте ждал ответ на очередной запрос: в Германии нашлась могила Ульриха Фрая. И больше никаких подробностей.

И вот теперь, после всех границ, пропахших табачным дымом вагонов, пропусков, виз, вопросов и косых взглядов, Джулио Канти стоял здесь. Из Сорренто он привез в тряпичном мешочке горсть земли с могилы Бьянки. Ему показалось правильным привезти эту землю сюда, чтобы как-то примирить двух мертвых, некогда ставших его родителями…

Он трижды перечитал предоставленные ему документы в архиве мемориала. Но только взяв личное дело Ульриха Фрая и увидев на фотокарточке знакомые – по другой фотокарточке – глаза, Джулио поверил. Молнии в петлицах не наврали. Они даже пощадили его когда-то, не сказав всей правды.

Джулио вышел на свежий воздух. Здесь было холоднее, чем в Италии, намного. Пробрасывал дождь, люди кутались в плащи, заматывались в шарфы до самых посиневших хлюпающих носов. Гнусная погода была под стать гнусному месту – мемориалу концлагеря. Джулио подумал: неужели Ульриху нравилась такая погода? Или это место? Почему он был здесь, почему работал в штате надсмотрщиков концлагеря шесть долгих лет? Почему не попросил, чтобы его перевели? Должно же быть приемлемое объяснение, чтобы Джулио мог понять все это… Он так продрог, что тряслись губы, и в этом было что-то старческое, как будто постыдное. В голове поселилось нечто большое и неповоротливое, как скомканная оберточная бумага, которая шуршит, не умещается и все норовит расправиться и занять больше места, чем нужно. Джулио вдруг четко, будто наяву, привиделась мать со склоненной головой. Он часто видел ее такой: затененные бессонницей глаза и пересохшие губы, шепчущие молитву. Только ему никогда не приходило в голову спросить, о спасении чьей души была молитва.

Теперь Джулио стоял у самого забора концлагеря. И знал, что прямо перед ним, где-то под чахлой осенней травой, в общей яме лежит его отец. Ульрих Фрай работал здесь и здесь же погиб в апреле 45-го, во время операции по освобождению лагеря советскими войсками. То ли застреленный солдатами, то ли растерзанный недавними заключенными. Родных у Ульриха не нашлось, и он так и остался тут.

Джулио держал руки в карманах, тщетно пытаясь согреться, и пальцами в растерянности перебирал мешочек, внутри которого сухо поскрипывала земля. Она, кажется, была единственным в этом месте, что хранило хоть какое-то тепло и ощущение нездешнего, мирного и чистого. И Джулио почувствовал, что не хочет расставаться с этой землей. «Ведь вполне можно засыпать ее в рот и проглотить…» – подумал он и еще больше растерялся от такой вопиющей мысли.

Неподалеку, прочавкав по луже сапогами и ботинками, остановилась экскурсионная группа, и гид продолжил вещать:

– Осенью сорок первого года сюда доставляли военнопленных с Восточного фронта и расстреливали. По разным подсчетам, за две недели здесь было убито от 10 до 18 тысяч советских солдат. То есть вы можете себе представить? По тысяче людей в день… После этого участвовавшим в расстреле эсэсовцам в качестве награды за проделанную работу были даны отпуска на остров Капри и в Сорренто.

Знакомое слово, имя города, от которого веяло зноем, запахом апельсинов и выловленных на рассвете мидий в перламутровых створках… Пальцы сами собой сжали мешочек с крохотной частью этого рая.

Экскурсионная группа давно скрылась в одном из бараков музея. А Джулио Канти все стоял и не знал, что ему теперь делать.

Без языка

Все было распланировано. Но то, что на бумаге смотрелось гладко, в действительности снова начало расползаться, путаться и разваливаться. Вернер поймал себя на мысли: «Вот всегда так с этими русскими», но вовремя одумался – кому он врет, в Германии так тоже бывает.

Вообще соблазн сравнивать появлялся постоянно, но Вернер старался держать себя в руках. «Досравнивались однажды уже, хватит… – думал он. – Теперь вот который год хороним людей. А который, кстати? Шестьдесят девятый пошел с окончания войны. Уфф…»

Лично сам Вернер занимался этим не очень давно, лет пять. Военные кладбища, и немецкие, и советские (для себя он не делал в них различия), мемориалы, а вместе с этим куча бумажной работы, договоры, переговоры, споры с администрациями всех уровней и родов, с собственным начальством… Немецкий, русский, английский языки, слитые в причудливую мешанину, со взлетами чьих-нибудь интонаций, с цветистыми ругательствами шепотом, под нос, почти про себя, когда не хватало уже нервов и слов. Так было всегда. Одна из таких историй заканчивалась прямо сейчас. Теперь на окраине русской деревушки Лежачи, за невысоким забором и полоской молодых тополей, раскинулось сборное немецкое кладбище. Высоченный каменный крест посредине поля, на котором в полуметре под землей выстроилась целая армия маленьких картонных коробочек, бесчисленные до ряби в глазах ровные ряды, теперь уже укрытые зеленой травой. В этих коробочках сюда перенесли останки многих и многих, тех немцев, кто погиб в войну неподалеку. Когда-то давно их просто оставили, одних похоронили наспех, других даже не успели. Но завтра кладбище официально откроют и освятят, у них будут свои могилы, и в этом – Вернер знал – есть и его заслуга тоже.

В такие дни он испытывал воодушевление, чувство правильности происходящего, чувство, которым жизнь обычно не может похвастаться. Может быть, поэтому Вернер любил свою работу, любил искренне. Да, часто бывали долгие командировки, неуютные гостиничные номера, длинные переезды. А тяжелее всего, конечно, людское противостояние. В каждом новом месте в России, где Вернер и его коллеги устраивали военное кладбище, они встречали его. Иногда явное, с плакатами и выступлениями ветеранов и активистов, а чаще подспудное, сокрытое. Одно дело, что политики двух стран, некогда бившихся – и разбившихся друг о друга – насмерть, подписали соглашение и призвали всех к миру и уважению к мертвым. И пожали руки. И даже сделали вид, что тогда сражались не их страны, а страны-предшественницы, а они – не столько потомки, сколько наследники темного прошлого. Но совсем другая картина разворачивалась перед Вернером, когда он приезжал на новое место и видел – глаза. Вдали от теплых кабинетов, ковровых дорожек и сувениров с логотипами. Обычные человеческие глаза, в которых даже за дружелюбием и любопытством сквозила боль. Он понимал это. Он знал, что русским до сих пор больно, что эта скорбь влита в их вены вместе с кровью, вбита в код ДНК. В одиночку Вернер ничего не мог бы поделать с этим, никто не смог бы. Поэтому он делал то, что под силу, – хоронил мертвых и оберегал их покой. Тех, кто напал и кто оборонялся, кто упал в тысяче миль от дома и кто – на окраине родного села. Один из его коллег, любивший высокопарно рассуждать, часто напоминал ему фразу русского полководца Суворова о том, что война не закончена, пока не похоронен последний солдат. Вернеру же всегда становилось не по себе от этой цитаты: из ее тревожной логики следовало, что Вторая мировая никогда не окончится, несмотря на все их усилия. Потому что многих они так и не найдут.

Размышления, в которые погрузился было Вернер, прервал телефонный звонок. Ну вот, очередные изменения в программе на завтра. Что ж, ладно. Он раскрыл папку на нужной странице, двумя быстрыми росчерками переставил местами блоки в расписании и хмыкнул. Начальству сейчас не позавидуешь, русская и немецкая стороны пытаются в последний раз все обговорить, предусмотреть и при этом соблюсти всяческую толерантность, политкорректность и вежливость – так что Вернеру лучше уж побыть тут, «в полях», подождать еще какого-нибудь их решения, проверить по списку, все ли в порядке с навесами, палатками, туалетами, стульями и Бог знает чем еще, без чего не может обойтись толпа людей. Живых.

С погодой происходило что-то невразумительное. Тучи неслись по небу как пришпоренные, то давая проглянуть солнцу, то сбиваясь в кучу и сея мелким холодным дождем. Неподалеку от входа на кладбище солдаты бундесвера и Российской армии вместе устанавливали огромные брезентовые палатки, и ветер сильно осложнял процесс. В другое время Вернер оценил бы это единение двух народов за общим делом, но сейчас были более насущные проблемы. Он почти прошел мимо, пытаясь глазами разыскать одного из коллег с принимающей стороны, когда почувствовал легкое изменение в атмосфере. Небольшую дрожь, едва заметное оживление. Вернер замедлил шаг и осмотрелся в поисках причины.

Он распознал ее сразу. Причина была женского пола. Рядом с русским майором стояла худенькая девушка и что-то быстро ему говорила. Рядом с ней переминался с ноги на ногу долговязый нескладный парень с фотокамерой в руках, переводивший взгляд с майора на девушку и обратно, словно ожидая сигнала к действию. Наконец майор важно кивнул, ответил, девушка рассмеялась. Когда майор отошел, она бросила что-то фотографу, и тот обрадованно защелкал фотоаппаратом в сторону солдат и палатки. Уж он-то не мог пропустить сцену дружбы народов.

Вернер замешкался еще на секунду. Он видел, как порыв ветра швырнул в лицо девушки пряди ее кудрявых светлых волос, и она отвела их рукой, привычным машинальным движением. Девушка была симпатичная, а если судить по реакции работающих рядом солдат, то и просто красавица. За мгновение он оглядел ее всю, с ног до головы, заметив, что одета она очень практично и уместно, безо всяких женских ухищрений, в темные джинсы и черную облегающую футболку. Только куртка еще бы не помешала – вон как поеживается от холода. Подошвы ее кед были запачканы красно-бурой грязью, которая была здесь повсюду, и Вернер с досадой осознал, что его ботинки тоже давно не идеальны. Когда девушка вытащила из сумки блокнот и стала делать записи, он заметил, что у нее красивые руки и что она любит плетенные из ниток браслеты: их было целых три, обхватывающих тонкие запястья. А еще было кольцо на безымянном пальце правой руки. Уходя с коллегой все дальше от палаток, Вернер успел бросить беспокойный взгляд на руку фотографа, сопровождающего девушку, в поисках такого же кольца. И не обнаружил.

Лара еще раз похвалила себя за предусмотрительность: термос с кофе очень им пригодился. И тут же отчитала за недальновидность: не взяла куртку, а ведь знала, что синоптикам верить нельзя. Ладно, теперь уже не время сожалеть, надо работать.

Лара помнила, как все это начиналось два года назад. Когда в городе узнали, что в Лежачах собираются перезахоронить тридцать тысяч немцев, редакция областной газеты, где она работала, отправила ее брать интервью у местных жителей. По роду занятий Ларе часто приходилось общаться с незнакомыми людьми, пытаться вывести их на откровенность, слышать между слов. Но в тот раз даже никаких психологических приемов не понадобилось. Как только она заговаривала с кем-то из Лежачей о кладбище, на нее обрушивался шквал эмоций. Тут был и гнев, и горе, и враждебность, разбавленная валерьянкой, и проклятия в адрес страны, забывшей свое прошлое, и нынешнего поколения слабаков, готовых все простить и все забыть. Нина Савельевна, пожилая учительница, кутающаяся даже на майском солнце в пуховый платок, бормотала со слезами на глазах:

– Может, и неправильно, кто ж его знает… Но ведь как же это? У меня папа на Смоленщине умер от ран. Васю, брата моего, в 43-м прямо из школы забрали. Пришли и всех мальчишек увели на фронт. Он в первом бою и погиб, сразу же… В Лежачах триста человек всего осталось, жителей. А было тысяча сто, до войны-то… И что, они теперь тут их хоронить будут? Пускай забирают и увозят в Германию эту свою…

– Да где это видано? – кипятилась дородная Вера Михайловна, продавщица в бакалейном. – Они к нам пришли, нас поубивали, а теперь им еще и памятники ставить? Да я первая приду, все им там краской пооболью, попорчу. Позорище-то какое…

Кое-кто из ветеранов просто начинал утирать слезы, и Лара выключала диктофон.

Были и те, кто говорил другое. Петр Ильич, смотритель в краеведческом музее, хмурился:

– Нельзя. Не по-христиански это, мешать людям хоронить своих мертвых. Большая война, столько всякого было. У меня дядя в Польше лежать остался. Если так рассуждать, что всех своих надо к себе перевозить… Это ж проще нам к мертвым переехать, чем их вернуть по местам… Да и люди мы, не собаки, чтобы кости таскать и над костями грызться. Нельзя. Нехорошо как-то. Пусть уж упокоятся…

Пацанам, которых Лара встречала на берегу реки у болтающейся на иве тарзанки, было и вовсе не до этого. Солнце, весенняя холодная вода и пирожки в бумажном кульке делали войну далекой и неправдоподобной, чем-то вроде кинобоевиков с гротесковыми русскими, в шапках-ушанках пьющими водку в обнимку с медведями, и такими же гротесковыми немцами с усиками, шнапсом и воплями «Хенде хох».

В тот раз Лару спасал только красный мигающий огонек диктофона. С его помощью она словно поднималась над ситуацией, могла себе позволить быть «на работе», смотреть на происходящее со стороны и немного сверху. С его помощью она воспитывала в себе бесстрастность – по крайней мере ей было спокойнее так считать. Словно кто-то шептал ей на ухо: «А теперь не смотри…», и она как послушная девочка прикрывала глаза и не смотрела. По возвращении она сдала статью, и главред остался недоволен отстраненностью ее материала.

– Но ты-то, ты-то сама как к этому относишься? – не сдавался он. Его собственное отношение не было тайной ни для кого, на летучке он не стеснялся в выражениях.

– А какое это имеет значение? – с вызовом вскидывалась Лара. – Я должна быть объективна, иначе это не журналистика никакая, а пропаганда!

Главред морщился, как от головной боли, и махал рукой. Но когда спустя два года пришло известие, что кладбище все же устроили и скоро открытие, он послал в Лежачи именно ее.

Теперь, глядя на то, как солдаты двух армий ставят палатку и перебрасываются шутками, понятными, видимо, без перевода, она чувствовала, как внутри снова ворочается что-то застарелое, тревожное. Как заусенец, о котором забываешь, а потом – раз, снова зацепил, и снова заныло, задергало. Лара даже обрадовалась, когда к ней подошел майор и потребовал представиться. Показывая ему аккредитацию, она чувствовала, что волнение затихает. Она снова была на работе, снова в своей стихии, паря немного выше и в стороне.

Пока Артем выбирал ракурсы и делал фото, она набросала примерный план статьи, держа блокнот на весу. Мимо прошли двое мужчин, под их ногами захрустел щебень, засыпанный поверх бурой глины. Лара оглядела мужчин через плечо и безошибочно определила: организаторы. Один явно русский, а второй настолько же явно немец, хотя лица его Лара не рассмотрела. Высокий, со спокойным уверенным шагом и идеально постриженным затылком.

Спустя час Лара полностью освоилась. Изучила всех здешних обитателей: местные жители, когда-то так протестовавшие, теперь не появлялись вовсе, от кладбища к палаткам и обратно сновали только солдаты и человек десять организаторов. В обеденный перерыв Лара сходила к павильону, обозначившему вход на кладбище, и из-под его крыши долго смотрела на серый каменный крест, возвышающийся вдалеке, раскинувший руки на середине кладбищенского поля. От входа к нему вела мощенная брусчаткой дорожка. Девушка с облегчением отметила, что это и правда не мемориал никакой, а просто кладбище. Ни памятников, ни патетики. Не к месту вспомнились недавние похороны двоюродной тетки на обычном сельском погосте. Похороны производили на Лару гнетущее впечатление не столько самим процессом, сколько обстановкой. Какое-то чудовищное несоответствие того огромного, имя чему – смерть, и всего вокруг, всех этих разноцветных оградок, разномастных надгробий, ленточек, искусственных венков и букетов попугаечной раскраски. Даже издалека, с шоссе, кладбища обычно напоминали Ларе свалку пестрой арматуры. Это казалось неподобающим, неуместным, и от неловкости хотелось сбежать подальше. Она не понимала, зачем люди ставят оградки вокруг могил, сажая своих ушедших любимых в клетки, и не понимала тех, кто приносит искусственные цветы: никого не обманешь их вечной неживой яркостью… Здесь, на немецком кладбище, была только серость камня и зелень травы. Смерть и жизнь.

Вскоре ее уединение нарушили, на дорожке и у креста началась репетиция завтрашней церемонии. Лара старалась не привлекать внимания, чинно стоя в сторонке, но солдаты все равно весело поглядывали на нее, и девушка предпочла бы не догадываться о направлении их мыслей. То и дело она обращала внимание на того немца, которого заметила еще у палаток. Он передвигался стремительно, и движения у него были чуть резче, чем у других, – может, поэтому он напомнил Ларе большого, ладно скроенного кузнечика. Его сосредоточенная деловитость, озабоченность происходящим вызывала у нее улыбку, и она тут же прозвала его про себя Господином Распорядителем.

У креста их всех застал ледяной ливень. Лара и Артем, геройски прикрывающий фотокамеру телом, первыми помчались к входному павильону, и девушка слышала за спиной топот армейских сапог и запоздалый, но громогласный вопль русского майора: «Бегом марш!» Через минуту под крышей павильона стало тесно от смеха, слов и прерывистого сбитого дыхания. Мгновенно забылось, где они находятся, дождь размывал барьеры. Люди стряхивали с себя холодные капли, говорили все разом и громче, чем нужно. Организаторы, как по команде, надели одинаковые непромокаемые куртки с капюшонами. «Немцы такие немцы», – шепнула Лара Артему, и тот согласно хохотнул в ответ. Лара поддалась лихорадочному оживлению и улыбалась, не обращая внимания на то, что трясется от холода.

Потом она обернулась и замерла, наткнувшись на взгляд Господина Распорядителя. Всего мгновение, во время которого ее темные глаза встретились с его, резко-голубыми, пронизывающими, как ветер. Она дернулась почти испуганно, не понимая своих ощущений, и у нее застучали зубы. Наверное, все-таки от холода. Когда через минуту она снова посмотрела на него, осторожно, исподтишка, он уже общался с коллегами, повернувшись к ней чеканным профилем. Немецкая речь, казавшаяся ей раньше грубоватой, из его уст звучала как рокот далекого северного моря, на котором ей всегда хотелось побывать. В ответ на слова собеседника он усмехнулся, и Лара вспыхнула, будто он мог услышать ее мысли.

После этого все изменилось. Выглянувшее солнце отправило каждого из тех, кто прятался от непогоды в павильоне, по своим делам. Но куда бы ни шла Лара, что бы ни делала, часть ее внимания была прикована к голубоглазому немцу. Она замечала его вдалеке и неожиданно совсем рядом с собой, пока он вышагивал по дорожке к кресту и вел долгие телефонные переговоры у палаток, пожимал кому-то руку, что-то подписывал, сверялся с документами. Она и сама была занята своей работой, но кто сказал, что нельзя заниматься двумя делами одновременно…

Положа руку на сердце, думала она, странное занятие выбрал себе Господин Распорядитель. Это она завтра вечером вернется в город, допишет статью и забудет про Лежачи. А он поедет, наверное, дальше снова устраивать кладбища, снова ухаживать за захоронениями. Лара уже разузнала о работе его организации – одни могилы, свои и чужие, из года в год. Неужели ему не тяжело? И как, интересно, его зовут…

От знакомых Вернеру часто приходилось слышать, что он выбрал себе странную работу, мол, одни кладбища. Он пожимал плечами. Он прекрасно знал, что люди не любят напоминаний о смерти. Затевать долгие беседы о том, что он думает о войне, смысле истории и о своем предназначении, было не в его правилах. То, что во внутреннем монологе звучит честно и справедливо, в болтовне между обсуждением еды и тарифов за воду оборачивается невыносимой пошлостью. Так что он просто пожимал плечами, чуть улыбался и менял тему.

День переполнился хлопотами, как бочка у водостока дождевой водой. Карман с телефоном все время вибрировал, и, отвечая на звонок с очередного незнакомого номера, Вернер обходился коротким «ja», не зная, кто на том конце провода и какой язык ему выбрать. Иногда приходило ощущение, что мозг закипает. И тогда он неосознанно осматривался вокруг, скользя глазами по зелено-коричневому камуфляжу, сине-серой полицейской форме, черно-белым пятнам деловых костюмов, слиянию зеленой глади полей и рваного, сине-свинцового неба, пока не находил светловолосую женскую головку. Когда распогодилось, Вернер заметил, что на свету ее волосы поблескивают, словно в них вплетена тоненькая, как паутинка, золотистая проволока. Эта девушка была как солнечный зайчик, и от одного ее присутствия ему моментально становилось легче.

Улучив момент, Вернер невзначай поинтересовался у своего русского коллеги, кто она. Но тот не сказал ничего нового: конечно, журналистка. Это он и так знал. Но после этого ему вдруг отчаянно захотелось, чтобы она взяла у него интервью.

Вечером, засыпая в гостиничном номере после официального ужина, ощущая в голове тяжелый мутный жар, Вернер вспомнил, как вместе со всеми пережидал сегодня дождь под крышей павильона. Дул такой промозглый ветер, и волосы журналистки совсем не заменяли ей плаща или на худой конец свитера. Она замерзала, и даже кончик ее курносого носика покраснел. Вернера разрывало на части от желания снять с себя куртку и набросить ей на плечи. Но рядом стояли солдаты, их командиры, его коллеги, ее фотограф… И он не рискнул. «Хорошо бы, если бы она завтра не заболела. Завтра будет трудный день, столько всего… Автобусы с гостями прибудут в полдень, церемония в час. Не забыть утром разобраться с микрофонами… И что, интересно, с погодой, обещали переменную облачность? Только бы она не забыла взять с собой что-нибудь из одежды, эта русская».

Под утро Ларе приснились солдаты бундесвера и их руки в черных кожаных перчатках. Проснувшись, она еще долго дрожала.

Потом она услышала, как за стенкой у Артема сработал будильник, и вскоре он заскребся в дверь:

– Лар? Пойдешь на кладбище, я там рассвет снимать буду…

Да уж, романтика. Утро, кладбище, мертвые немцы. Она фыркнула, но принялась собираться. Медлительная ото сна, Лара не с первого раза попала ногой в узкую джинсовую штанину и тут же почувствовала зарождающуюся внутри смутную улыбку. Вчера… Как будто вчера началось что-то приятное и пока еще не закончилось… Ярко, как будто в голове вкрутили лампочку, вспыхнуло воспоминание, одно, другое – да, точно. Тот голубоглазый человек, чьего имени она не знает.

В рассветной мгле над кладбищем вставало солнце. Утренняя промозглая дрожь терзала сонное тело. Артем фотографировал – не по работе, а для души, то и дело подходя к Ларе и демонстрируя на дисплее камеры очередной кадр: туман, пронизанный косым солнечным лучом, севшая на крест птица, черная метелка конского щавеля в искристых каплях росы.

Лара оставила фотографа наедине с его восторгом и решила пройтись, чтобы согреться. Дорога была только одна, от павильона к кресту и обратно. Повсюду была разлита тишина. Изредка по дороге, отсюда не видной, громыхал грузовик, и все снова смолкало.

Девушка шла по дорожке и вдруг поймала себя на том, что читает имена. По обеим сторонам стояли невысокие серые плиты с выбитыми на них именами. Это были те, кого удалось опознать, когда перезахоранивали останки. Имена, которые удалось вырвать из цепких лап забвения, и даты жизни.

Страшно ей не было. И злобы никакой она тоже не чувствовала, одну горечь. Лара увеличила темп, дошагала до креста. Вернулась к павильону и повернула обратно. И опять потянулись перед ней имена. Даже перейдя на бег, она все равно успевала выхватить из потока темных символов латиницы имена и фамилии. И снова – дата, дата, дата.

Туман отступал к краям поля, кое-где уже проглядывали сквозь молочную завесу ровные столбики забора. У креста Лара замерла. А перед ней, за ней, под ней лежали люди, мертвые немцы, и она явственно почувствовала их молчаливое внимание.

– Ну здравствуйте, что ли… – пробормотала она им. Они, кажется, прислушались. Лара вздохнула. – Вы простите, что я тут хожу. Бегаю даже. Холодно просто, вот и бегаю. Скоро, правда, растревожат вас, народу соберется… Больше, чем вчера, кстати, так что не говорите потом, что я вас не предупреждала! А может, вам даже понравится. В конце концов, когда еще выдастся такой день…

Она оглядела поле, словно ожидая ответа. Провела рукой по твердой шершавости креста.

– Вы умирали страшно, я знаю, – вдруг всхлипнула она. – Было больно. Мне вас жалко. Я даже представлять не хочу, как это все было. Кровь, грязь, холод собачий. И всему этому ни конца, ни края. Я знаю… Но вы ведь сами сюда пришли! Черт, ребята, зачем же к нам сюда пришли… Как же так получилось? Как же это? Я все высчитываю… Большая часть вас – младше меня! Но я здесь стою, а вы здесь же – лежите. На этих полях, в этих болотах… Вместе с теми, кого вы пришли убивать и кто в ответ убивал вас. Вы пришли сюда, и именно поэтому вы тут остались. Но, наверное, вы и без меня это понимаете, у вас было много времени подумать. И кто теперь виноват, кто за это в ответе? Наши ведь тоже были такие же мальчишки. Ровесники ваши. Сколько ужасов вы натворили… Все натворили! Слава богу, что я тогда не жила, я бы умом тронулась. Да и вы тоже тронулись, если честно… Лучше бы с девчонками обнимались. Детей бы растили. Да хоть в футбол играли, честное слово! Зачем друг друга убивать-то! Вы же нам душу до сих пор вынимаете…

Лара шмыгнула носом и кулаком, по-детски, вытерла глаза. Ее голос стал глуше:

– Наверное, кто-то из вас, тут лежащих, действительно верил в то, за что воевал. Я не знаю, кто именно. Но ты – если ты здесь, слышишь? – ты все равно умер! Что мне с тобой делить? Мне с мертвыми делить нечего. Мы, живые, вас хороним. И теперь вы тут… Вряд ли кто-то из вас хотел бы, чтобы его тут похоронили. Я имею в виду, если бы каждого из вас спросили, но… То время, когда вы могли отвечать, оно уже прошло. Уже история. Такая вот получается история…

Она замолчала. Вдали, на краю между явью и туманом, подсвеченным солнцем, показалась мужская фигура. Лара, сощурившись, различила военный китель и фуражку. Человек шел медленно, то и дело исчезая в белесой, волнами наползающей пелене. Рядом с ним выныривала из тумана и снова пропадала немецкая овчарка. На мгновение Ларе стало не по себе. После разговора со здешними молчаливыми обитателями, в который выплеснулся ее так тщательно запрятанный душевный разлад, она была готова поверить в то, что это один из них. Но вот на дорожке от павильона появилось еще несколько человек, судя по форме, полицейские. Наверное, утренний обход перед мероприятием. Вдохнув поглубже, Лара отправилась искать Артема.

Вернер проникался важностью дня, надевая костюм, завязывая гладкий черный галстук вокруг белоснежного воротничка рубашки. Обычно, собираясь на официальное мероприятие, он думал только о том, чтобы все в его облике выглядело уместно, сообразно его должности и событию. Но сегодня он хотел быть чуть более… заметным? красивым?

На кладбище уже чувствовалась всеобщая лихорадочность. Рядом с крестом солдаты выставляли стулья для гостей, на входе дежурила полиция, коллеги Вернера уже раскладывали пресс-релизы, брошюры и списки на большом столе информации. Вернер и сам поддался беспокойству: даже русские беспокоятся, не выйдет ли какого скандала, все ли пройдет ровно. Ему нужен был человек, ответивший бы ему «да». Вернер поискал глазами, нашел и нарочито неторопливо направился к кресту. В этот момент он всей душой любил милую кладбищенскую дорожку, мощенную камнем, за ее узость. Потому что кудрявая журналистка шла ему навстречу, и с ней теперь невозможно было разминуться.

Когда они поравнялись, Вернер сказал:

– Hallo.

Вышло почему-то хрипло, резковато, не дружелюбно, а заносчиво, и девушка удивленно отозвалась, уже пройдя мимо:

– Hallo…

Вернер зажмурился от досады. Не так он себе представлял их утреннее приветствие. Здесь ему пришлось признать, что он все-таки успел прокрутить этот момент в воображении, даже не заметив, когда именно это произошло.

Потом им завладел вихрь маленьких происшествий. Оказалось, что стульев привезли меньше положенного, а один из автобусов, на котором ехали родственники погребенных немцев, сломался в дороге. В довершение всего, второпях пытаясь найти нужный документ, Вернер чуть не вывернул наизнанку свою папку с бумагами, и белые листы разметало во все стороны. Подхваченные ветром, они трепетали и улетали из-под самого его носа, словно издеваясь. Собирая их, он чувствовал, как горят от стыда уши. А ведь ему так хотелось быть сегодня безупречным.

Но хуже всего стало, когда он обернулся. Девушка шла с легкой, едва заметной улыбкой. Она все видела, огорчился Вернер. Журналистка протянула ему упущенный лист бумаги. Кажется, расписание церемонии.

– Spasibo, – пробормотал Вернер.

– Ага, – беспечно отозвалась она и зашагала дальше. Он заметил, что сегодня она надела лодочки на низком каблуке.

А Лара заметила, что под рубашкой у него не майка, а футболка, короткие рукава которой просвечивают на плечах сквозь тонкий хлопок. Взгляд Лары мучительно и медленно скользил по этим плечам, по затылку, переходящему в крепкую, но почему-то все равно беззащитную шею.

Прошел час с тех пор, как она поймала для него листок бумаги. Становилось жарко, даже несмотря на быстрые назойливые облака, впопыхах несущиеся по небу, и Господин Распорядитель снял пиджак. Лара понимала, что ей не стоит крутиться рядом, не стоит смотреть на него, но ничего не могла с собой поделать. «Ему не мешало бы насторожиться», – усмехалась она, понимая всю абсурдность своей тактики. Не было никакой тактики. Тактика подразумевает план действий, какую-то цель, а Лара боялась даже думать про цели, особенно в отношении этого немца. Особенно после того, как заметила на его правой руке кольцо.

На какой руке немцы носят обручальные кольца? Она не знала. Мобильный интернет угрожал обнулить баланс ее телефона, но ей было все равно. Страницы открывались медленно, и Лара нетерпеливо листала пальцем дисплей, по одному и тому же месту. Ну же, скорее! Наконец она нашла ответ. И в груди почему-то ощутимо кольнуло, булавкой царапнуло.

Проходя мимо того места, где еще недавно разлетелись бумаги, девушка обратила внимание на что-то поблескивающее в траве. Ручка, темно-зеленая, в малахитовом корпусе, с серебристой кнопочкой и тонким стержнем. Лара в нерешительности покрутила ее в руках. Она была почти уверена, что ручку обронил ее Господин Распорядитель. Недолго поколебавшись, девушка сунула вещицу в карман джинсов, чтобы при случае – а она очень надеялась, что случай подвернется, – отдать ее владельцу. Сегодня он был отстраненный, еще более деловитый и официальный, и, признаться, Лара его побаивалась. Когда он общался с коллегами и, судя по тону, отдавал распоряжения, в линии его рта проступало что-то жесткое, незнакомое. Сегодня Лара боялась его отвлекать. Да и негоже лезть к серьезному женатому человеку со всякими глупостями, убеждала она себя.

«Серьезный человек», впрочем, все равно лишал ее покоя. Она научилась безошибочно выхватывать его из толпы, хотя людей на кладбище становилось все больше. «Мы передвигаемся по кладбищенскому полю, как фигуры по шахматному», – почудилось Ларе в какой-то миг. И тут же в ответ на ее мысль голубоглазый немец прошел мимо. Настроение его, менявшееся быстрее погоды, снова было лучезарное – он насвистывал залихватскую мелодию. То ли Ларе показалось, то ли мужчина действительно замедлил шаг рядом с ней. В любом случае его музыкальные данные девушка оценила. Но ей тут же пришлось себя одернуть – вообще, уместно ли все это? Лара постоянно чувствовала себя неловко: это ведь кладбище. А она скачет по нему, как трясогузка, и мысли ее заняты совсем не скорбью.

Девушка приказала себе сосредоточиться и приняться за дело. Стали прибывать первые автобусы с немцами, родственниками тех погибших, кто останется лежать здесь. Лара ныряла в толпу, с кем-то заговаривала и узнавала маленькие истории судеб – с той стороны. О не вернувшемся с войны отце, об умершем в русском плену дяде, о старшем брате, чьим местом гибели считали Литву, пока не пришло известие, что он – здесь.

– Все, что я помню, что он присаживался на корточки и я забиралась ему на шею. – Сухонькая седая немка в шляпе рассказывала это не Ларе, а пожелтевшей фотографии, на которой молодой парень прислонился к блестящему боку легкового «Вандерера». – Сабрина, говорил он мне, держись крепче, мы взлетаем. А потом вставал, со мной на плечах. И мне казалось, это так высоко-высоко…

Ветер шелестел в диктофоне, мешал, и у Лары уже не было возможности отстраниться, положившись на красный мигающий огонек Rec. Она вслушивалась в слова, впуская их в себя, и в ней сквозили картины из чужого прошлого, прошлого тех, кто был врагом, но кому эта вражда тоже причинила горе.

В кармане все еще ждала зеленая ручка. Лара хотела отдать ее и в то же время хотела оставить себе – на память.

Господин Распорядитель вышагивал взад-вперед у входного павильона. Он разговаривал по телефону, и девушка выжидательно застыла неподалеку. Наконец мужчина убрал телефон и откинул упавшие на лоб волосы. Лара вздохнула и быстрее, чем успела бы одуматься, шагнула ему навстречу.

– Excuse me… Is it yours? I’ve found it there… – Она протянула ему ручку. Он отступил назад:

– No, not mine.

– Ok.

Она развернулась с улыбкой и быстро отошла, чувствуя себя полной дурой. Надо же, в кои-то веки решила проявить инициативу! Как жалко, должно быть, она выглядела…

Все еще негодуя на себя и – почему-то – на него, Лара дошла до стола информации и оставила ручку там. Кому-нибудь пригодится. А ей чужие вещи не нужны.

Вскоре прибыли официальные лица. Кладбище, с которым Лара успела примириться и даже сродниться, переполнилось суматохой, голосами и утратило свою задумчивость. Яркое солнце слепило глаза, Артем, вглядываясь в глазок камеры, чертыхался, бормоча что-то про жесткость и пересвет. И все, кажется, вздохнули с облегчением, когда гости расселись, а ведущий мероприятия начал вступительное слово.

Лара не захотела присесть на стул. С высоты роста ей удобнее было беспокойно оглядывать поле, пока она не нашла знакомую фигуру. А найдя, уже не могла сесть, чтобы не потерять его из виду. Голубоглазый человек, имени которого она так и не узнала, стоял неподалеку от креста, в окружении нескольких коллег, лицом к толпе – и к ней тоже.

Вернер вслушивался в слова, через усилитель гремевшие над притихшим полем. Каждый из выступавших говорил о примирении, о памяти, о трагедии мира… Все правильно. Вернер не мог сосчитать, сколько раз он слышал подобные слова. Поначалу они производили на него впечатление, а теперь все меньше и меньше. То, что он делал, что имело важность именно для него, закончилось к началу мероприятия. Мертвые могут обрести покой, а их родные всплакнуть над их могилами, которые теперь – есть. Над кладбищем высится крест, напоминая о том, что на свете есть зло, а значит, и добро тоже. И слова, сказанные в микрофон, не имеют к этому особого отношения.

Жара дурманила, затягивая глаза масленой дымкой. Казалось, что волосы на макушке готовы вспыхнуть. Вернер отступил чуть в сторону, в узкую полоску тени от креста. «Тень, конечно, скоро сместится, но хоть какая-то передышка», – подумал он и понадеялся, что его перемещений никто не заметил. Надо держать лицо. Вслушаться в громкие изречения… Не увлекаться своими мыслями, особенно о той девушке. Где она, кстати? На открытие приехало много женщин, и гостей, и волонтеров, и супруг официальных лиц. Но Вернер почти сразу нашел ту, необходимую. Прямо напротив него, позади устроившихся на стульях людей, слитых в одну бесформенную дышащую массу.

Ее волосы поблескивали, стекая по плечам. Он знал, что ей жарче, чем ему, и досадовал, что не может укрыть ее ни от холода, ни от дождя, ни от жары. Куда она смотрит? С такого расстояния Вернер не мог определить точно, но знал, что теперь будет смотреть на нее.

Куда он смотрит, интересно? Это только кажется, что на нее, скорее всего, просто в пустоту, вслушиваясь в слова чиновников. Интересно, сколько раз он все это слышал, гадала Лара. От ее внимательного глаза не укрылось ни его едва заметное перемещение, чтобы скрыться в тени креста (это ее ужасно развеселило), ни его осторожное покачивание взад-вперед, с носочков на пятки. Он явно делал это неосознанно, и теперь Лара знала о нем то, чего он сам о себе не знал.

Когда заиграли гимны, он вытянулся и замер, заложив руки за спину, и даже после того, как аккорды смолкли и все зашевелились, ее Господин Распорядитель не шелохнулся. И Лара застыла, как его отражение. Артем в очередной раз принялся шепотом уговаривать ее присесть, но она упрямилась. Она хотела быть прямой, как натянутая тетива, потому что внутри ощущала себя именно так. Ее подбородок был не просто поднят, он был вызывающе вздернут. Уже не было никаких сомнений, что они смотрят друг на друга. Лара не боялась, что кто-то еще заметит их связь. Эта ниточка взгляда, протянутая через поле мертвых и живых людей, в общем-то и все, что у них есть. Смущаться или бояться – на это больше нет времени, на это никогда не должно быть времени.

И пока звучали речи, и музыка, и церковные песнопения с молитвами, пока тень от огромного серого креста скользила по полю, как стрелка солнечных часов, они стояли и смотрели друг на друга.

А потом все кончилось. Время хлынуло в прореху, наверстывая упущенное. Люди стали разбредаться по зеленому ковру, укрывшему могилы, чтобы сверяться с планом и искать те полметра земли, ради которых преодолели путь из Германии в Россию. Лара вдруг задумалась, что чувствуют сейчас тридцать тысяч лежащих тут немцев. Ее утренние туманные знакомцы. Наверное, они завидуют тем немногим, кого навестить приехали отыскавшиеся родственники, а еще лучше – потомки. Неслыханная радость для этих избранных, хоть и мертвых. А остальные ощущают себя примерно так же, как дети в летнем лагере, когда родители приехали к соседям по комнате, а к тебе – нет.

Она тоже ощущала себя девчонкой из летнего лагеря, чьи каникулы подошли к концу. Можно обменяться адресами и обещать писать письма, но это время, рассыпающееся в памяти яркими осколочками с острыми краями, это время уже не вернуть и не повторить.

Лара хотела его найти, своего человека с пронзительными глазами. Обменяться визитками, да хоть взглядами встретиться. Но он затерялся в толпе.

Пока Артем зачехлял фотокамеру и протирал тряпкой лобовое стекло, Лара забралась на земляной вал, отделявший парковку от входа на кладбище. От большого куста полыни пахло жарко и терпко. Отсюда девушке было видно всех, кто бродил рядом с павильоном. Она заметила русского майора и майора бундесвера, с которыми успела вчера пообщаться. И наконец разглядела Господина Распорядителя. Он спешил навстречу кому-то, держа под мышкой ноутбук. Ей безумно хотелось хоть чем-то привлечь его внимание, но она знала – у нее нет на это права. Так что она просто стояла и смотрела.

– Лар? Ну что, поедем?

Вернер хотел ее найти, эту светловолосую журналистку. В животе было гулко и тревожно, совсем не так, как бывало после завершенных мероприятий, в которых он принимал участие до этого. Он едва держал себя в руках. Один из коллег попросил у него ручку, и Вернер полез в карман, но вовремя спохватился – теперь у него нет ручки. Когда девушка протягивала ее ему, он почему-то смутился и не признался. Но ему было приятно осознавать, что у нее осталась его вещь.

На площадке перед входным павильоном Вернеру почудилось, что его зовут. Крепко сжимая ноутбук, он остановился и оглядел земляной вал, оставшийся после строительства кладбища – сюда бульдозер сдвинул слой земли, и теперь за валом скрывалась парковка. На гребне вала покачивался одинокий куст полыни.

Пока Артем вел машину, Лара смотрела в окно. Разговаривать не хотелось, и она была благодарна напарнику за его молчаливость. Она старалась не думать о человеке, которого больше не увидит. Все эти мелочи, взгляды, незначащие встречи… Разве можно быть до конца уверенной в том, что она все это не выдумала? Что ей это не привиделось? Лара изо всех сил отгоняла эти колючие мысли и снова прокручивала в голове то, что напишет в статье. Статья будет такая же сухая и отстраненная, как и предыдущая (и пусть главред брызжет слюной), только факт открытия кладбища и выдержки из интервью на этот счет всех: и солдат, и организаторов с русской и немецкой стороны, и местных жителей. С Лары довольно. Пора уже каждому включить мозги и начать думать своей головой. Права решать за всех у нее не было. Но для себя она решила. Ради себя самой и пусть отчасти ради немца с пронзительными глазами, который мог бы быть врагом, но не был. Она четко и ясно, как будто знала это всегда, поняла, что война закончится, только когда каждый закончит ее внутри себя. Ее Великая Отечественная заканчивалась прямо сейчас.

Собирая вещи в гостиничном номере, становившемся уже чужим и неприютным, Вернер грустил. Интересно, что она сейчас делает? Возвращается к своей обычной жизни и не думает о нем, конечно. Да и с чего он взял, что она о нем вообще думала? Разве можно быть уверенным в том, что ему все это не привиделось…

К Элизе

Аксель и Миро переглянулись, ужасно довольные собой и тем, как все обернулось. Еще бы, такие деньжищи обещаны – за каких-то пару часов работы. Не терпелось дождаться остальных и объявить, что, если они добудут эту надпись, каждому из них перепадет по семь с половиной тысяч. Евро.

– Только представь их физиономии, когда они услышат сумму. Отпад! – заранее веселился Миро.

Они не интересовались, как заказчик вышел на них. Не то чтобы они были известны в своем деле, скорее, у него надежные источники и связи. Все, что сообщил парням посредник: заказчик – коллекционер. Вывеска не пойдет никуда дальше его частной коллекции.

На набережной пахло рыбой и тиной. Аксель сел на парапет и стал наблюдать за прогулочными теплоходиками, взбивающими в пену воды Шпрее. У Миро звякнул телефон, и он, взглянув на дисплей, возвестил:

– Скоро будут.

Вообще-то его звали Мирослав. Он с родителями переехал из Кракова лет десять назад, и теперь от Польши ему остался только мягкий акцент. В своем нетерпении худощавый Миро напоминал Акселю маятник. Он поминутно покачивался, переминался с ноги на ногу, встряхивал длинными белокурыми волосами, садился на гранитный парапет и вскакивал, пощипывал пальцами тонкую переносицу, похожую на острый птичий клюв. Акселя забавляли мучения приятеля, сам он был намного спокойнее и терпеливее и втайне этим гордился. Раньше Аксель и Миро дружили, но постепенно все их общение свелось к совместному ночному промыслу. Они воровали металлолом. Конечно, когда они его воровали, он еще не был металлоломом. Это были провода, кабели, пролеты заборов, садовый и парковый декор. На железнодорожные рельсы Deutsche Bahn они не посягали только в силу хлопотности и трудоемкости процесса, дерзости им было не занимать. Обычно все дела Аксель обдумывал только с Миро, они были мозгами их небольшой команды. Аксель подходил к делу основательно, серьезно, но иногда ему недоставало беспечности и быстрой смекалки, которую тут же предоставлял сообразительный и легкий на подъем Миро.

Наконец на велосипедах прикатили Тим и Вольфи. Они всегда колесили по городу на велосипедах, утверждая, что так получается быстрее и спортивнее, только почему-то частенько опаздывали. Они были братьями и толковыми исполнителями. Тим – болтун, Вольфи – молчун, вынимавший из ушей наушники плеера, только чтобы обсудить предстоящее дело. Вот и сейчас, пока Тим рассказывал, как их на перекрестке подрезал другой велосипедист и что они ему высказали (Аксель подозревал, что высказывался только Тим), Вольфи деловито смотал провод от наушников, положил их в карман низко сползающих штанов и только после этого пожал приятелям руки. Миро в общих чертах описал предстоящую ночную вылазку, не называя места, зато озвучив сумму. У Тима от возбуждения забегали глаза, и даже Вольфи с изумлением приоткрыл рот.

– И что мы должны добыть?

– Одну вывеску.

– Шутишь! Никто не отвалит тридцать штук за обычную вывеску. Ее что, с Рейхстага снимать?

Аксель с загадочным видом поцокал языком.

– Но территория охраняется? – уточнил Тим, стараясь уяснить хоть что-то.

– А то как же, – ухмыльнулся Миро. – Иначе бы все это стоило намного дешевле.

– Ок, я в деле!

Тим важно кивнул, и Аксель едва успел спрятать улыбку. Еще бы ты не в деле…

Вольфи пожал плечами – раз брат согласен, то и он тоже.

– Все, решено, – подвел итог Аксель. – С Миро машина, с вас инструменты, фонарики, все как обычно. Да, и лестницу сборную прихватите, нам через забор лезть, а я не знаю пока, что там и как. Миро подхватит меня, потом заедем за вами. В час. К двум будем на месте. Плазморез я возьму.

Миро застонал:

– Куда, еще и плазморез тащить!

– А ты собрался ее пилкой выпиливать? Надо еще раз в Сети глянуть, понять, как лучше ее вынуть.

– Она и в Сети есть? Знаменитая надпись, да? – не успокаивался Тим.

– В Сети что угодно есть. Тебе главное помнить, что она самая дорогая. – Миро похлопал его по плечу. – И вообще, кажется, самое дорогое из того, что мы свинтили.

– Еще не свинтили. – Аксель легко соскользнул с парапета и отряхнул штаны. – Ладно, до вечера.

Следом Аксель заскочил в магазин строительных товаров. Сегодня была не его смена. Элиза, как и всегда, сидела за кассой. Увидев Акселя, она кивнула ему на подсобку, давая понять, что сейчас освободится. Он прошел за стойки с товарами, минуя стеллаж с изолентой и мотками веревок, и задержался на пороге подсобки, глядя, как Элиза встает со своего рабочего места. Беременность, хоть и была не очень пока заметна, уже сделала ее неуклюжей, но Аксель все равно почувствовал, как в груди у него тает и растекается внутри что-то теплое.

Подойдя к Акселю, Элиза подтолкнула его в комнату и чмокнула в губы, только когда дверь за нею хлопнула в косяк.

– Ты как? – кивнул он на ее живот.

Элиза достала из шкафчика пачку соленых крекеров и беззаботно отозвалась:

– Бывало и лучше. Но бывало и хуже. Пойдем вечером в кино? Катарина звала.

– Нет.

– Знаю, знаю, денег нет. – Элиза закатила глаза и принялась с ожесточением хрустеть крекером. Несколько крошек упало на ее зеленую форму.

– Нет-нет, с этим как раз все в порядке! – Аксель улыбнулся. – Деньги скоро будут. Поэтому и не могу сегодня, надо подготовиться к…

Девушка перестала жевать и сощурилась, глядя на Акселя с подозрением. Потом сложила руки на груди, сразу отстраняясь и становясь чужой.

– Опять? Аксель, ты же обещал.

– Элиза…

– Ты обещал мне. Нам. Что ты с этим завяжешь.

– Элиза, это большие деньги.

– Мне наплевать, какие они! Тебя поймают. Однажды ты просто не вернешься. А я останусь одна. Если ты хочешь меня бросить, то уж лучше сделай это как все! Просто уйди. Тогда я буду знать, что все дело во мне. Я не хочу больше так жить, все время думая, что с тобой что-то случится…

– Да с чего ты решила… Элиза, – с мученическим видом протянул Аксель. Опять эта женская истерика… Вечно девушки все драматизируют.

Она ждала от него ответа. Он знал, что сейчас нужно кивнуть, пообещать, что он останется дома, и все тут же станет хорошо. Она улыбнется, недоверчиво, но уже успокаиваясь, и даже позволит себя обнять, и можно будет зарыться носом в ее рыжеватые волосы и почувствовать, что они пахнут яблочным шампунем.

Но он продолжал стоять. Тогда Элиза кивнула, поставила пакет крекеров обратно и вышла. Когда Аксель протиснулся мимо кассы, она даже не подняла на него глаз.

Вечером Аксель почитал в интернете об их ночном «объекте». Кажется, в школе его класс ездил туда на экскурсию, но Аксель в это время болел. Теперь он пролистывал рассказы о всяких ужасах, творившихся в лагере давным-давно, и искал только то, что могло бы пригодиться сегодня ночью. Информацию об устройстве музея, карту мемориала, заметки об открытии и реконструкциях, о возможной охране. Было много фотографий, но черно-белые, с изображением изможденных узников, он пролистывал, не увеличивая. Кому нужна история, его сейчас волновала только современность.

Он слышал, как пришла Элиза, слышал ее шаги в кухне и звяканье ключа, повешенного в ключницу. Поздно. Наверное, все-таки ходила с Катариной в кино. Аксель ждал, что она зайдет в комнату, но так и не дождался, услышав только звук воды в ванной и скрип кровати, когда Элиза легла. Ладно, ничего, простит. Особенно когда поймет, что все это Аксель делает и для нее с ребенком тоже. На зарплату консультанта в строительном много себе не позволишь, его маленькие ночные приключения очень помогают. А увесистая сумма за вывеску, которую они добудут сегодня ночью, придется как нельзя кстати к появлению маленького.

Аксель рассчитал время так, чтобы оказаться на месте в начале третьего. С трех до четырех часов ночи – самый глухой и темный час суток. Когда-то он прочел, что в это время больше всего людей умирает и рождается тоже, и с тех пор любил этот час больше других. Словно на земле наступало недолгое затишье, когда никто не помешает, и ночь надежно хранит тайны всех, кто ей доверится. Аксель доверял.

По пути, в энергичном тепле машины, он все же рассказал Тиму и Вольфи, что они едут в бывший фашистский концлагерь, и раздал каждому распечатанную карту. Их целью была одна из тех знаменитых на весь мир надписей, что когда-то заставляли людей содрогаться. Arbeit macht frei, вплетенная в металл входных ворот.

– Три слова всего. Это по десять тысяч за слово… – прикинул Тим. И возвестил тут же, не меняя интонации: – Круто, никогда не был в концлагере!

– Ну вот и побываешь, – ухмыльнулся Миро. – Прости, экскурсовод не предусмотрен.

– Ладно, обойдусь. – Тим принялся изучать схему. – Слушайте, там же опыты на живых людях ставили. Я передачу смотрел. А еще их выводили на улицу и…

– Не о том думаешь, – оборвал его Аксель и стал водить пальцем по листку с картой. – Смотрите. Вот здесь музейная часть и вход. Охрана, по всей видимости, тут же. Если она вообще есть ночью. Поэтому мы зайдем с противоположной стороны, через забор. Пройдем по территории насквозь. Наша цель вот здесь, ворота под башней А.

Он ткнул пальцем в схему. Тим и Вольфи закивали.

– Выглядит надпись вот так. – Аксель передал им фотографию. – Попробуем перекусить ножницами. Тонкие прутья точно возьмет, с вот этими толстыми частями – пока не знаю. Не возьмет, значит, пойдет в дело плазморез.

– Может, все-таки ножницами? – вздохнул Миро.

– Я сказал «если не возьмет».

– Понял-понял! Эй? Ты чего такой смурной сегодня? – Миро покосился на него с недоумением. Аксель не ответил.

Машину оставили неподалеку, в сосновой рощице, что подходила вплотную к лагерному забору, его бетонные пролеты было видно сквозь прямой строй деревьев. Аксель выскользнул из машины, прикрыл дверь и прислушался. Тихо. В верхушках сосен поблескивала луна. Он заметил ее еще в дороге и с тех пор поглядывал с недовольством, словно его чувства к ней могли прогнать ее с неба. Набухшая, большая и только немного изъеденная с края. Яркая, черт бы ее побрал. Это добавляло трудностей: под прикрытием темноты работается лучше.

Аксель втянул носом воздух, так, что захолодило в гортани. Языком чувствовалась горчинка осени, такой едва ощутимый оттенок, проступающий сквозь теплую пряность соснового аромата.

Парни, вылезая из машины, шебуршали куртками, натягивали – непременное условие их экипировки – черные перчатки. В плеере Вольфи играло что-то тяжелое, слышное другим даже без наушников.

Тим подошел к Акселю и кивнул на светлеющий впереди забор:

– Это там, да? Чего-то мне не по себе…

– Ага, сказал человек, отпиливший крыло бронзовому ангелу на надгробии, – с сарказмом скривился Аксель. – На кладбище в Тегеле, на прошлой неделе, припоминаешь? Как звали дамочку, что там лежала? Кажется, Хелена фон как-то там. Она тебе еще во сне не приходила? «Тим, отда-а-ай мне моего ангела…»

– Да ну ее! – передернуло Тима. Аксель вздохнул и положил руку ему на плечо:

– Друг, ты прикалываешься, что ли? Расслабься…

Из-за крышки багажника донесся театральный шепот Миро:

– Ваши душевные терзания трогают меня до слез, но, может, вы поможете с этим барахлом, а?

Все было уже много раз отработано. Вольфи остался в машине на случай непредвиденных осложнений, Тим, Миро и Аксель отправились к забору, по пути отключая звук на мобильниках.

– А тока здесь точно нет? – Тим опасливо глядел на ограду.

– Ну ты даешь… – заржал Миро и, спохватившись, поперхнулся и перешел на шепот. – Какой ток, мы в Третьем рейхе, что ли? Расслабься, это музей. Такой же, как остальные.

– Ну, будь это Лувр…

– Тим. – Аксель заговорил жестко. Ему надоела пустая болтовня. – Это не Лувр. Это просто огороженное забором поле. Пара бараков, памятник – и все. Мона Лиза тут не висит, и это не оборонный завод. Никто не ходит с собаками, пулеметчиков на вышках нет. Просто огород, в который мы лезем за грушами. Так что заткнись уже и работай!

Тим обиженно засопел и принялся устанавливать к забору лестницу. Аксель знал, обиды Тима хватит минуты на три, не больше. Хоть помолчит это время.

Оседлав забор, Аксель внимательно оглядел вид, открывшийся отсюда. Перед ним лежал концлагерь. Худшие опасения оправдывались: огромная территория, не занятая почти ничем, кроме белесого лунного света, и если они пойдут напрямую, их будет видно с любой точки. Хорошо еще, что нет видеокамер, кажется. Развернув на колене схему лагеря, Аксель соотнес значки на карте с тем, что видит, и решил, что лучше двигаться по периметру. Напротив, на той стороне большого поля с несколькими одноэтажными бараками и какими-то памятными камнями и плитами, темнело пятно башни А, бывшего КПП с воротами и комендатурой. Именно там Акселя ждала награда. Только туда надо еще дойти.

Они уже двинулись вдоль стены, согнувшись пополам, когда Миро вдруг остановился.

– Черт… – Сев на корточки, он принялся копаться в сумке, перекинутой через плечо.

– Что?

– Я забыл напильники.

– Ты – что? – не поверил своим ушам Аксель.

– Напильники в машине, что-что! Ты же говорил про ножницы, вот я и думал про ножницы, а напильники…

– Ладно, я понял. – Аксель чуть не шипел. – Топайте дальше. Я к машине вернусь и сразу за вами. Только не лажайте больше!

Его не было всего четыре минуты – Аксель заметил по наручным часам, но приятели успели уйти так далеко, что он уже не видел их. Стараясь двигаться ровно и бесшумно, Аксель направился вдоль забора лагеря. Черная экипировка, благодаря которой обычно он чувствовал себя неуязвимым, была почти бесполезна, все вокруг вытравливал свет луны. Как расплавленное паяльником олово, он растекался по огромному полю, обнесенному забором, выбеливал крыши нескольких низких бараков посредине. Несмотря на эти здания, территория лагеря казалась пустой. Опустошенной.

Прямо перед Акселем в небо упирался гигантский обелиск в память о советских воинах-освободителях. Дорожки вдоль стены не было, и идти приходилось по целине – газоном это не назвать. Под ногами шелестела трава, короткая и сухая, изредка попадались какие-то высокие былинки, трескучие и цепкие кусточки, норовящие запутаться в штанине или шнурках.

Поднялся северный ветер. За забором сосны качались и шуршали, будто кто-то ходит. Аксель поймал себя на этой мысли и прислушался, тут же насторожившись. Обычно интуиция его не подводила, а нервы были достаточно крепкими, чтобы не впадать в паранойю из-за незнакомых звуков. Убедившись, что он все еще один, Аксель продолжил путь. Он миновал темную полосу тени от обелиска и снова вышел на залитую светом пустыню, присматриваясь в надежде разыскать где-нибудь неподалеку Тима и Миро. Не могли же они так быстро дойти до башни…

Сухая серая трава в лунном свечении казалась припорошенной снегом или прихваченной инеем. От пронизывающего ветра заслезились глаза, и стало холодно даже под курткой. Аксель прибавил шаг. Он ощущал, как вокруг него зреет, сгущается что-то нехорошее, тяжелое, от чего давит грудь, а внутри неповоротливо, словно кузнечные мехи, расправляются легкие. Быстрое бестолковое дыхание оставляло во рту привкус пепла.

Здесь были люди, много людей. Их выводили сюда и оставляли на морозе. Снег серебрился в свете луны точно так же, как сейчас серебрится трава. Их обливали водой, и они покрывались льдом заживо. Аксель откуда-то знал это так же, как и свое имя.

Пустое пространство лагеря было до краев переполнено. Оно густело, как кисель, и ветер не мог разогнать этот вязкий холодный морок. Аксель смотрел во все глаза, вертел головой, только чтобы увидеть то, что так сильно его пугало. Оно было здесь, вокруг. Оно жило здесь повсюду. Казалось, кто-то натужно и с присвистом дышит над ухом, стоит за правым плечом – и Аксель оборачивался направо. Нет, за левым – и он чуть не подскакивал, поворачиваясь всем корпусом, чтобы встретить угрозу. «Призраки, духи, тени – выходите! Покажитесь, ну же!» – то ли шептал, то ли думал Аксель. Еще пытаясь держать себя в руках, он уже знал, что не справится. В смертной тоске, стараясь ухватиться за что-нибудь привычное, он бросил взгляд на часы. Ровно три часа ночи. И секунда, которая была потрачена на этот взгляд, показалась ему пустой тратой бесценного времени, ошибкой, за которую он, возможно, расплатится прямо сейчас. Нельзя было спускать глаз с переполненной пустоты вокруг, бесплотной массы, настроенной так враждебно. Она может выстрелить ему в затылок. Сейчас.

Или вот сейчас.

Его охватил дикий, первобытный ужас. На загривке поднялись маленькие волоски, и под рукавами, прямо по локтям, потек холодный пот. Аксель чувствовал вокруг себя – Это. Нечто. Если раньше «добро» и «зло» казались ему просто понятиями и не имели никакого смысла кроме обывательско-очевидного, то в эту минуту все изменилось. Открылась вдруг страшная, нечеловеческая глубина этих слов. Аксель словно только что родился, остывающая голая кожа еще хранила память о тепле утробы, о влаге материнской слизи и крови. Ничего не зная о добре, он уже отчетливо понял, что на свете есть зло. Абсолютное зло. Оно клубилось здесь. Аксель впервые в жизни почувствовал его сладковатый тошнотворный запах, сочащийся из каждого камня вокруг, из земли, на которой он стоял.

Он побежал, не помня себя. Кто угодно живой – есть тут кто-нибудь? Охранник, сторож, Тим, Миро – кто угодно. Не в силах больше находиться на залитом лунным свинцом поле, он нырнул куда-то в сторону: стена оборвалась проходом. Пробежал еще несколько метров, оступился, когда из-под ног пропала земля, и кубарем скатился вниз.

Траншея, похожая на большой погреб, только без крыши. Все стенки выложены аккуратными деревянными спилами одинакового размера. Аксель встал, чувствуя, что сильно ушиб ногу и плечо, озираясь по сторонам и даже радуясь боли – она притупила его страх. Прихрамывая, он пошел к выходу из траншеи, наклонной белой дорожке. Он не представлял, что это за место, и страшился узнавать. Но глаза сами, против его желания, выхватили из полумрака табличку. Расстрельный ров. Он же тир – смерть как развлечение.

Сглатывая тошноту, Аксель попытался бежать. Мысль о поле и ветре все еще пугала его, поэтому он задержался у какого-то строения. Ровный короб в форме куба, одной стеной выходящий к общей территории. Вместо двери просто проем, приглашающий зайти.

Аксель знал, что туда идти не надо. Заходя внутрь, он понимал, что пожалеет.

Внутри было темно, свет от луны падал только на часть помещения – где отсутствовала крыша. Перед скульптурной композицией в красных лампадках подрагивали огоньки, зажженные еще днем. Аксель не стал вглядываться в скульптуры, зная, что от этого станет только хуже. Он чувствовал, что здесь, в этом лагере, ему становится только хуже, с каждой пережитой минутой все хуже и хуже.

Он вдруг вспомнил, что в кармане лежит фонарик. Теплый желтый луч скользнул по бетонным перегородкам и обнажил трещины и провалы в полу. Раньше помещение явно было перегорожено стенками. «Станция Z» – гласила табличка.

Откуда все эти знания в его помутневшей голове? Аксель не помнил, где он читал об этом месте. Но он точно знал, что было в этих отсеках. Что это такое, станция Z.

Это последняя буква алфавита. Это конечная станция.

«Осторожно, двери закрываются… Абсолютное зло. Никуда оно не исчезало, – в отчаянии думал Аксель. – Ему больше лет, чем этому лагерю, чем всем лагерям, вместе взятым. Его побеждали, но не уничтожали, и оно продолжало быть, тлеть, таясь в самых черных углах, – вот как этот. И выжидало, когда ослабнет воздвигнутая против него оборона».

Нет, только не так, слишком рано для конца. Акселю надо вернуться к началу! Превозмогая боль в колене, он бросился прочь. Теперь он бежал прямо через поле – только чтобы скорее оказаться у ворот, у башни А.

Наконец ужас стал отступать. Аксель замедлил бег, чувствуя, что задыхается, а потом и вовсе остановился, растирая ушибленную ногу. Оказывается, при падении он порвал штаны и разбил колено. Хромая, Аксель добрался до скрытых тенью здания ворот. Тех самых, что и были его целью еще недавно.

У ворот деловито крутились две тени.

– Эй! – донесся до него громкий шепот Тима. – Аксель! Какого черта? Ты где таскаешься?

– Упал.

– Ну ты даешь… Мы уже первый пруток без тебя перекусили.

Аксель посмотрел на ворота и впервые увидел ее наяву. Безнадежную. Ироничную. Надпись, из-за которой пережил все это. Она оказалась не такой большой, как он представлял. И обращена она была не к нему, находящемуся внутри, а к входящим, к тем, кто шел с другой стороны.

По спине Акселя пробежал озноб. Он больше не хотел иметь ничего общего с этим местом. Ни пылинки на подошвах кроссовок – не говоря уж о надписи или хотя бы воспоминаниях о ней в своей голове. Он мечтал, как окажется дома, выстирает одежду, вымоет обувь и примет душ, и жалел только о том, что душ нельзя засунуть внутрь головы, чтобы прополоскать и там тоже.

– Так, парни, заканчиваем и сруливаем отсюда, – пробормотал он.

– Чего? – не понял Миро. Тим беспокойно оглянулся:

– Что, охрана?

– Нет. Просто нам это не надо.

Аксель взял у Миро ножницы по металлу и стал укладывать их в сумку. Миро крепко поймал его за руку:

– Эй-эй. Полегче.

– Мы уходим.

– Кто сказал? – сощурился Миро, и в глазах у него вспыхнул неприятный огонек. Аксель вздохнул. Его тело действовало на автопилоте, быстрее, чем голова отдавала приказания. Он нагнулся над краем тропинки, подобрал увесистый камень и, не прицеливаясь, на удивление точно залепил им в окно башни А. Где-то в глубине музея, едва слышно, но тревожно отозвалась сигнализация.

– Черт, Аксель!

– Валим! – сообразил Миро.

Через забор они перемахнули сразу за зданием и дальше бежали через сосновый перелесок.

Аксель несся, почти не обращая внимания на боль, и не чувствовал под собой земли, словно на кроссовках выросли маленькие сильные крылья. «Я Персей в крылатых кроссовках!» – чуть не заорал он сдуру. Ему хотелось петь, кричать всякую бессмыслицу, он был счастливым оттого, что мог уйти оттуда. Просто пожелал сбежать – и сбежал, и на него не спустят собак, и по проволоке забора, через который он только что перелез, не пущен электрический ток. Пусть та черная дыра, которую он почти пощупал, остается там, жить и ждать. Он будет держаться от нее подальше. Потому что может.

А потом его избили. Тим и Миро, поняв, что денег за надпись им не видать, словно обезумели. На первый удар в челюсть он ответил, но перевес был на их стороне, и гнев тоже. Ничего не понимающий Вольфи выскочил из машины и замер. Из левого уха у него выпал наушник, и оттуда донеслись приглушенные звуки. Бетховен.

Пропустив еще парочку апперкотов, Аксель поплыл, упал на землю и скрючился, а приятели, теперь уже, наверное, бывшие, продолжали метелить его ногами. Он закрыл руками голову и тихо повизгивал.

Наконец Миро умерил пыл. Он навис над Акселем, взял его за грудки и тряхнул изо всех сил:

– Гнида ты!

Аксель на всякий случай решил не спорить. По телу расползалась томная боль, еще не приобретя очертаний и остроты.

– Тим, Вольфи, в машину, – приказал Миро. – Кинем эту сволочь тут.

Домой он добрался только на рассвете. Несмотря на двенадцать пропущенных звонков от Элизы, он еще надеялся, что она спит, и не стал перезванивать и тревожить.

Элиза не спала. Осунувшаяся, с припухшими глазами, она ждала на пороге, заслышав его шаги еще на лестнице.

– О господи, – ахнула она. И тут же заплакала.

– Элиза, не плачь. Все хорошо… – промямлил он. Губа заплыла, и слова звучали невнятно.

– Я знала, что с тобой что-то случилось! Меня как будто ошпарило. Я проснулась и поняла, что с тобой что-то случилось. Ровно в три часа ночи. Аксель, ну как же…

– Иди ко мне.

Аксель наконец-то уткнулся носом в ее рыжеватую макушку. Она пахла яблочным шампунем. И в этом тоже было что-то абсолютное.

Это такая игра

Подернутое пеплом, серое сердце радостного и свободного Берлина. Здесь полагается скорбеть и пропитываться безысходностью: здесь мемориал жертвам холокоста. Две тысячи семьсот одиннадцать бетонных прямоугольных глыб, где нет двух одинаковых, как не было двух одинаковых людей среди тех… Катя уже была здесь днем, вместе с другими туристами, честно пытающимися проникнуться важностью этого момента – между посещением Рейхстага и сытным обедом.

Впрочем, пытались не все. Высокий парень, похожий на античную статую во плоти, прижал к себе красивую черноволосую девушку в синей бархатной юбке до пят, и они замерли стоя, вместе переживая что-то, явно со скорбью не схожее. Смотреть на них было приятно и в то же время неловко. Неподалеку прямо на одной из мемориальных плит устроился мужчина средних лет характерной туристической наружности: бейсболка, красные шорты по колено, фотоаппарат, на длинном ремешке спустившийся с шеи к сильно выдающемуся брюшку. Мужчина сосредоточенно жевал бутерброд, шуршал оберткой, то и дело прихлебывая газировку из бутылки и щурясь от яркого солнца, плавившегося в зените. Загорелая дама в шляпе томно позировала своему спутнику, прильнув к бетонной гладкости одной из стел, и белозубо блестела в объектив улыбкой. Стайка ребят прыгала по соседним прямоугольникам памятника, по-птичьи взмахивая руками, стараясь вовремя не обратить внимания на окрики охранника, не успевающего контролировать всех и повсюду.

Вся эта картина уязвляла Катю, почти оскорбляла: ей хотелось погрузиться в переживания, в осмысление, хотелось вспомнить бабушку, чудом уцелевшую в военные годы, и дедушку, с которым чуда не случилось. А жизнь, пульсирующая вокруг, отвлекала от этого, отчаянно желала жить дальше, просто быть, растворяясь в бесконечной секунде настоящего. Жизнь была в верещании детворы, играющей в прятки за камнями, в резком сигнале клаксона, в треньканье велосипедного звонка, в бренчании гитары и монотонном голосе гида, у автобуса вещающего об истории создания мемориала. Об авторе, строительстве, о потраченных деньгах – и непременно о символизме и том, что каждый обязан испытывать, находясь здесь, по крайней мере по творческой задумке.

Катя не дослушала рассказ и побрела мимо каменных столбов в глубину памятника, занявшего целый квартал. Сначала он казался кладбищем: надгробные камни, высотой по колено или чуть больше. Потом волнистый пол стал уходить из-под ног вниз, дробленый на квадратики, как плитка шоколада, и вокруг поднимались все те же столбы, ровные, бетонные, на одинаковом расстоянии друг от друга. Они образовывали стройные ряды, строгие и бесстрастные, и скоро выросли выше нее, намного выше. Они давили со всех сторон своим безукоризненным порядком, они закрывали небо и резали его на четкие ленточки, которые на пересечении каждого ряда превращаются в кресты, если задрать голову вверх. Солнечный свет медленно передвигался и от резких углов камней становился таким же графичным, отрисованным по линейке. Он не достигал подножия столбов, внизу было сумрачнее и прохладнее.

Вокруг сновали люди. Их присутствие, такое ощутимое, все время получало и зримое подтверждение. Они появлялись на пересечении бетонных улиц, образованных колоннами, всего на мгновение – и снова пропадали. Иногда компанией, влюбленной парочкой, иногда поодиночке, иногда целой семьей. Мама, папа, ребенок. Моргнешь глазом – а их уже нет. Вспышка. Повернешься направо и случайно заметишь в нескольких перекрестках от тебя чье-то движение, занесенную для шага ногу, край сумки, в следующую секунду уже исчезнувшей. Люди. Сколько их тут? Десятки, сотни? Можно только догадываться, их мелькание так же осязаемо, как и мимолетно. Одиночество в толпе. В какой-то момент Кате показалось, что каменные глыбы тоже смотрят и тоже дышат в этом сером квартале. Только вот они пойманы временем в силки и уже никуда не исчезают, из всех человеческих чувств у них осталось только терпение.

Она прошлась в одну сторону, вернулась обратно. Везде одно и то же: голоса тех, кто рядом и кого не видно, появляющиеся и пропадающие на перекрестках люди или их тени. Густая матовая серость. Сотни перекрестков. Тысячи бетонных глыб. Катя прислонилась к одной из них, провела ладонью и ощутила прохладную гладкость, почти мягкость, как будто камень обтянут тканью. Ей стало тоскливо, и она прижалась к столбу всем телом, чтобы почувствовать что-то в ответ, но камень оставался камнем. И тогда ей мучительно захотелось сбежать. Но чтобы не быть похожей на малышню, с воплями носящуюся по мемориалу без капли почтения, она только немного ускорила шаг.

Через минуту ее окружила привычная суета улицы, и Катя с удивлением заметила, что кончики ее пальцев дрожат.

Но к вечеру внутри заворочалось какое-то требовательное чувство. Оно все росло и с наступлением темноты все же выгнало ее из отеля на улицу. Самой себе Катя объяснила это волнение нежеланием сидеть дома: еще бы, не так уж часто удается посетить другую страну, да еще Германию, да еще Берлин. Глупо сидеть в номере. Надо успеть обойти как можно больше интересных мест, надышаться впечатлениями, которые будут иногда вспыхивать в памяти, и фотографиями, которые она никогда по возвращении не посмотрит. Только вот вместо новых туристических троп ноги сами привели ее обратно, в темный низенький квартал, который – благодаря Интернету она уже знала это – сверху выглядит как разламывающаяся под ногами вздыбленная земная твердь.

Она подошла с другой стороны. Вход в подземную, архивную часть мемориала был ярко освещен. Охранники, вооружившись фонариками, гоняли веселую молодежь, прыгающую с плиты на плиту. По камням памятника метались лучи света, выхватывая из темноты четкие рубленые углы. Здесь было легко затеряться, и скоро только хохоток откуда-то из глубин темного квартала возвестил о счастливом спасении от преследования. Очередной луч скользнул по Катиному лицу, но она, видимо, производила впечатление полной благонадежности, так что никто ничего ей не сказал. Вдохнув поглубже, Катя направилась по одной из узких аллей в глубину. Бетонные стелы столпились вокруг нее, словно только и ждали ее прихода, и мгновенно стали выше ее роста. Стараясь сдержать их напор, она выставила вперед обе руки и коснулась поверхности плит.

После дневного зноя на город наползала прохлада. Но плиты были на ощупь тепловатые, по-прежнему мягко-твердые. Катя поняла, что напоминает их покрытие. Человеческая кожа. Они все как будто обтянуты человеческой кожей, особенно теперь, необъяснимо теплые по сравнению с воздухом вокруг. Ее вдруг замутило. Катя отдернула руки и быстро пошла по проходу. Сердце заколотилось где-то в горле. Она перешла на бег. Справа и слева мелькали такие же проходы, один за другим, один за другим, дробно и быстро. Повинуясь какому-то интуитивному ощущению, девушка свернула в один из них и тут же заблудилась. Все эти аллеи были похожи как две капли воды, и сколько ни крути головой, нет никакого шанса понять, откуда ты только что пришел. Вокруг было тихо. Вдалеке, на самом краю темной мемориальной аллеи, в мире живых горел фонарь на уличном столбе и, кажется, на дороге даже промелькнула машина. Катя снова побежала, слыша вокруг себя только эхо собственного дыхания и шагов. И опять свернула, и снова, и снова.

А потом остановилась и неожиданно рассмеялась. Гнетущее ощущение рассеялось внезапно, как будто его выключили. Катя почувствовала себя ребенком в каком-то причудливом лабиринте. Он был абсолютно безопасен, этот лабиринт, ведь из любой его точки есть как минимум четыре выхода. Можно уйти сразу, как только захочешь этого. И потеряться тоже – когда хочешь. Она захотела потеряться. В голове звенела пустота. Стоило замереть и перестать двигаться, как вокруг оживало множество звуков и шорохов, чьих-то шагов по соседним проходам, отдаленный смех, речь незнакомых языков. Пространство полнилось призраками, шепотами, тенями. Но как только девушка пускалась бежать, бездумно сворачивая то направо, то налево, то тут же оказывалась в полном одиночестве, в запутанной пещере биения собственного сердца. Никто не видел ее, она словно существовала и не существовала одновременно, и никому не было до нее дела. Она становилась такой же – одной из теней в темном лабиринте, и другие тени, проскальзывавшие мимо нее, не имели лиц, как и она.

Наконец Катя остановилась. Ощущение сторон света и времени улетучилось, и вместе с ним пропало чувство реальности. Она не имела ни малейшего представления, где находится, и это совершенно ее не беспокоило. Спиной она вжалась в каменную плиту вдвое выше нее, и теперь плита показалась ей не отталкивающей, а, наоборот, надежной и спокойной. Катя распласталась по плите и даже повернула голову, чтобы прислониться к гладкой бархатистой поверхности щекой. И на мгновение зажмурилась.

На нее кто-то посмотрел.

Она дернулась, открыла глаза и завертела головой по сторонам. Странное место. Здесь легко затеряться, но невозможно спрятаться: каждый проход просматривается на свет от края до края. Катя поняла, что ее силуэт привлек чье-то внимание. Но кто это был и в какой стороне?

Неуверенно шагнув от плиты, она прошла пару проходов и снова остановилась. Рядом раздался мягкий приглушенный смех. Девушка хихикнула в ответ и перебежала к соседней плите. Справа от нее мелькнула мужская фигура и пропала. Смех повторился. Катя осторожно выглянула из-за плиты и успела увидеть чью-то голову, поспешно исчезнувшую за поворотом. Через секунду человек опять осторожно выглянул, и тогда она рассмеялась во весь голос и бросилась по проходу. После нескольких поворотов она нырнула налево и замерла, прислушиваясь.

Вокруг стало сгущаться темное волнующее напряжение, клубы невидимого дыма.

– Hallo, – донеслось до нее.

– Hallo, – весело отозвалась Катя и почувствовала, как внутри у нее все замирает. Она выглянула из-за плиты и увидела незнакомца на расстоянии двух проходов от себя. Нарочно медленно шагнула за укрытие соседней плиты.

– Кто ты? – пробормотала она довольно громко по-русски. Ответом ей был мягкий смех.

Мужчина выглянул из-за очередного камня. Она помедлила, прежде чем снова скрыться за поворотом. И поймала себя на том, что прячется только для того, чтобы быть пойманной. Ей не хотелось отходить далеко, она боялась, что этот незнакомец может ее потерять.

Они перемещались перебежками, словно кружили друг вокруг друга. Катя чувствовала, что мужчина стоит прямо за ближайшей к ней колонной и смотрит на нее, и специально сворачивала в соседний проулок. Они мелькали совсем рядом, но их пути все еще не пересекались.

– Как дела? – донеслась до нее его русская фраза с гортанным акцентом. Она почему-то тотчас поняла, что на этом его познания в русском языке закончились, и засмеялась. Выждала какое-то время и выглянула из-за угла.

Эта аллея просматривалась полностью, но была пуста. Катя с беспокойством нахмурилась. Прошла туда-обратно и остановилась, уже не уверенная, что вернулась на то же место. Все стало тихо.

Воздух вокруг вибрировал, накаляясь. Где-то в груди холод сменялся жаром, который волнами скатывался вниз и тут же приливал к щекам. Катя прислонилась лицом к плите, надеясь унять дрожь. Потом вдруг встрепенулась, бросилась куда-то вслепую, налетела лбом на угол плиты и вскрикнула от боли. На пару секунд пришлось остановиться. Растирая рукой ноющую бровь, она ругала себя за неловкость и благодарила Бога за то, что здесь темно и этой глупой неловкости никто не видел.

И тут смех раздался совсем близко. Сзади. Катя медленно повернулась и увидела, что незнакомец стоит, прислонившись плечом к бетонной глыбе. Его лицо скрывала тень от соседней плиты, но она почти уверилась в том, что он насмешливо улыбается. Наступило бесконечное мгновение. И ее сердце то ли пропустило удар, то ли не успело его сделать, когда она шагнула навстречу.

Он был выше нее на полголовы, и им двоим в проходе стало почти тесно. Не осознавая полностью, что делает, она уже подняла лицо и прикрыла глаза.

Тогда его руки мягко легли ей на талию, а губы встретились с ее губами.

Со временем творилось что-то совсем уж необъяснимое. Они все целовались и целовались, в первый и последний раз, и их прерывистые лихорадочные вздохи смешивались. Этот таинственный поцелуй отзывался болью где-то внутри и все длился и не заканчивался. Ни имен, ни слов, ни даже лиц. Просто мужчина и просто женщина в каменном переулке страшного изломанного места.

А потом она отступила. Шаг назад, еще шаг. Она повернулась и побежала что есть сил. Он не окликал ее. И вскоре оцепенение графитовых плит осталось позади, а она очутилась у входа. Голова шла кругом, но даже мысль о том, что можно присесть на один из невысоких, словно могильных, камней и прийти в себя, причиняла ей беспокойство. А губы все еще хранили вкус сожаления и отчаяния.

Катя шла по улице, иногда рукой прикрывая глаза от запоздалой стыдливости, и качала головой, удивляясь самой себе. Завтра она придет в музей под памятником, где список трех миллионов имен погибших во время холокоста. Она надеялась, что эти люди не будут сердиты на нее из-за маленького ее ночного происшествия. Ведь, скорее всего, у мертвых есть более важные дела, чем сердиться на живых за такую малость.

Взаправду

А что, если бы… август 1943 года ничем не отличался от других августов?..

Можно представить, что…

…это был такой же август, как до или после него. На Итальянской Ривьере текли самые замечательные дни, когда в сиесту городки, рассыпанные вдоль моря, замирали, таясь за захлопнутыми темно-оливковыми и синими ставнями, а по вечерам искрились миллионом огней. В пестрой толпе, прогуливающейся по набережной, звучали все европейские языки сразу, но громче остальных, конечно, итальянский, одновременно певучий и резкий, с неподражаемой интонацией южан, довольных жизнью настолько, что даже собственная речь доставляет им удовольствие.

По утрам сильно пахло морем, кофе и свежей выпечкой. Отдыхающие, основательно и неторопливо позавтракав в своих пансионах, выходили на пляж. И пока мамы и папы, расположившись на шезлонгах под симпатичными полосатыми зонтами, обсуждали свои взрослые глупости, дети по-настоящему жили. В их распоряжении были все сокровища мира, начиная от обрывков рыбацких сетей, старых снастей и окатанных до гладкости осколков зеленого бутылочного стекла и заканчивая узкими каменными гротами в прибрежных скалах, куда можно сбежать, только если родители не на шутку увлекутся разговором.

Пляж рядом с пансионом синьоры Фиретти был песчаный, изрытый бессчетным количеством чьих-то пяток и пляжных сандалий. На линии прибоя он становился волнистым, как стиральная доска, и Францу с Давидом очень нравилось бегать наперегонки и чувствовать ступнями упругость ребристого дна. Они познакомились в первый день по приезде. Давид был бойкий, вихрастый, с большим смешливым ртом и глазами навыкат, а Франц, наоборот, задумчивый, с ласковым темным взглядом, чуть заикающийся и от этого застенчивый. За несколько дней, проведенных вместе, они успели рассказать друг другу о своих семьях, своей жизни в Вене, откуда приехал Давид, и Мюнхене, откуда прибыл Франц. Строили замок из песка, настоящий, рыцарский, со рвом и мостом из соломинок. Вырыли небольшой бассейн для двух пойманных медуз, которые, правда, все равно не дожили до вечера. Однажды им даже удалось порыбачить с волнореза с местными мальчишками, среди которых оба выделялись своей бледной северной кожей. Волнорез, огромный мыс наваленных один на другой серых валунов, сильно выдающийся в море, ограничивал их мирок, за ним начинался галечный пляж городской окраины, на котором не бывали ни они, ни их родители.

Несмотря на приятельство сыновей, родители их почти не общались, ограничиваясь деловитым приветствием. Пансион синьоры Фиретти, где остановились Каролина и Генрих фон Штайгеры с сыном Францем, был куда скромнее роскошного отеля «Аврора», в котором проживал состоятельный промышленник Натан Гринблат, с женой Ханной и сыном Давидом. Отличия, для детей почти незаметные, для родителей оказывались слишком очевидными.

Она пришла из-за волнореза. Девочка с худыми лодыжками, выпирающими коленками и тонкой шеей. Ее огромные, вполлица, фиалковые глаза мерцали радостно и загадочно, и мальчишеские игры и разговоры в сравнении с ними как-то сразу померкли. Девочку звали Мари Дюрок, и она была на два года старше Давида и Франца – целых двенадцать лет, почти взрослая. По пляжу она гуляла с собакой, игривым ретривером, и, что более важно, без сопровождающих – ни матери, ни гувернантки. В первый день мальчики только посмотрели на Мари и молча позавидовали ее свободе и ее собаке, и каждый перед сном вспомнил об этой встрече и загадал увидеть итальянскую девочку завтра еще раз. Назавтра они познакомились и вместе поиграли с ретривером, кидая в воду палку, одну из тех, что море выгладило и выбелило, прежде чем выбросить на берег. Наутро третьего дня и Давид, и Франц собирались на пляж в горячке, уже не думая друг о друге – только о том, что снова увидят Мари Дюрок.

Мари раскусила их без труда. Она с истинно женским достоинством приняла их скромные дары: от Давида персики, от Франца коллекцию ракушек и камней в холщовом мешочке.

– Эй, так нечестно! – насупился Давид, услышав, как Франц обещает, что сделает в ракушках дырочки, чтобы можно было продеть нитку и носить их на шее. – Мы вместе собирали. Значит, это не от тебя подарок, а от нас!

Франц хмыкнул:

– Ну еще бы. Т-ты сказал, что они тебе не нужны, и я м-могу забрать себе. Я забрал.

Давид собирался сказать еще что-то, но Мари усмехнулась:

– Ладно вам. Велика важность! Ракушки еще куда ни шло, а камни вообще бесполезные. Вон их вокруг сколько, тьма… Вот если бы там был «куриный бог»…

Она передернула острыми плечиками – на солнце капли воды высыхали, и соль начинала покусывать кожу. Франц посмотрел на девочку недоуменно:

– Что еще з-за «куриный бог»?

– Ха, ты что, не знаешь? Во дает, да? Не знает про «куриного бога»! – фыркнул Давид, поглядывая на Мари в поисках одобрения.

– А с-сам-то, сам-то! – от волнения Франц заикался чаще. – Тоже не з-знаешь…

– Кто, я? Да я вообще… Знаю! У меня он даже дома есть! – объявил Давид, ухмыльнувшись во весь рот так уверенно, что ни у кого не возникло желания усомниться. Впрочем, рассказывать он ничего не стал. Мари, подождав, разъяснила сама:

– «Куриный бог» – это такой камень с дырочкой. Вода, если долго в него бьется, то пробивает дырочку. И потом он приносит удачу и оберегает от злых духов.

– Вз-заправду? – уточнил Франц с мягкой улыбкой. Мари улыбнулась в ответ.

– Еще бы не взаправду! – вклинился Давид. – Я точно знаю! У нас дома раньше привидение жило. А потом я нашел такой камень, и оно пропало!

– Настоящее привидение? – оживилась Мари. – Ого! А какое оно? А ты видел?

Давид замялся.

– Сам не видел. Слышал только. Оно выло на чердаке.

– Это, наверное, ветер. А ты выдумал, что привидение, и б-боялся, – развеселился теперь Франц. Давид покраснел:

– Ничего я не боялся! И не выдумывал! Оно выло не как ветер! Я что, не знаю, как ветер воет, что ли? И потом – его видела наша служанка Тильда. Она мне рассказывала.

Франц смотрел на приятеля насмешливо, но язык придержал. Мари в раздумьях потянула себя за косичку. Она постоянно теребила волосы, и от этого одна косичка уже расплелась, а вторая держалась из последних сил.

– Вот бы мне «куриного бога» найти. – Она позволила себе помечтать вслух. – Или чтобы кто-нибудь подарил… Если кто-то дарит тебе такой талисман, то надо этого человека поцеловать. Тогда камень уж наверняка принесет удачу.

И, устремив к горизонту взгляд, ставший от моря совершенно синим, вздохнула и тихо, будто невзначай, добавила:

– Я бы поцеловала, конечно.

Вскоре позвали на обед.

Маневр Мари был выполнен безупречно: мальчики едва высидели за своими обеденными столами положенное время. Господину фон Штайгеру даже пришлось сделать сыну замечание, когда тот, задумавшись, заляпал скатерть зеленым соусом песто. И хоть Франц побаивался отца, сурового до самых кончиков своих заостренных усов, сегодня его призыв к приличиям не произвел на мальчика того впечатления, какое произвел рассказ о камне с дырочкой – и о награде за него. Когда наступило время сиесты, Франц выскользнул через окно и бросился на опустевший пляж. От стен домов и тротуара шел сухой, словно печной, жар, и даже блеск моря казался горячим, не приносящим облегчения. Была позабыта соломенная шляпа, и теперь глазам становилось больно от яркости солнца в зените, а голове – от его нестерпимого накала.

Но Франц стоически переносил трудности. Согнувшись пополам и вперив глаза в гальку, он обшаривал пляж метр за метром. И не сразу заметил, что со стороны «Авроры» в такой же позе к нему приближается Давид – неторопливо, пристально вглядываясь в камни и периодически вороша их носком парусиновой туфли с пуговкой в виде якоря. Сблизившись настолько, что игнорировать друг друга стало невозможно, оба распрямились и хмуро кивнули.

– А ты тут что делаешь? – первым напал Давид. Франц пожал плечами с самым безмятежным видом:

– Пряжку от р-ремня потерял. А ты?

– А я платок обронил.

– А… – кивнул Франц почти серьезно.

– Ты не находил? – с вызовом нахмурился Давид.

– Не-а.

И они разошлись. Солнце нещадно жгло левую щеку и шею над жестким крахмальным воротничком, и Франц знал, что к вечеру щека станет пунцовой. Но упрямство не давало ему сдаться, пока до него не долетел победный клич Давида. Тот прыгал на одной ножке, потряхивая над собой сжатым кулаком, в котором явно что-то было. Гордость не позволила подойти ближе и посмотреть на его находку, тем более что сиеста заканчивалась и Францу пора было возвращаться. Пока он проигрывал по всем фронтам.

Но уже к вечеру положение улучшилось. Хорошенько раскинув мозгами и выждав подходящий момент, Франц поинтересовался у сына синьоры Фиретти, подметавшей в саду рыжую сухую хвою от высоких пиний, как можно проделать дырку в камне. Парень даже не спросил, зачем ему это надо. Бросив метлу прямо на дорожке, он в три шага оказался у забора и окликнул кого-то. Не прошло и нескольких минут, как Франц уже сидел в подвальчике соседнего дома, окруженный надгробными плитами и не до конца вытесанными статуями, а хозяин, тучный бородатый Джузеппе, учил его держать сверло и долото. К вечеру мальчик стал обладателем камня с дырочкой. Врать о его происхождении Франц не собирался, хотя радость от собственной находчивости то и дело сменялась беспокойством. Чутье подсказывало ему, что «куриный бог» – вовсе не козырь, что он участвует в какой-то игре, правила которой не вполне понятны и не вполне честны, и что тут важнее всего не отставать.

На пляже мальчики купались врозь. Оказалось, что поодиночке развлекаться куда сложнее, чем вдвоем, и ни бадминтон, ни мяч больше не годились. И даже следить за юркими стайками анчоусов, сидя на больших, покрытых поблескивающей солью камнях волнореза, было скучно. Мари не появлялась, и собачий лай раз за разом оказывался не лаем ее ретривера. Кажется, у каждой уважающей себя итальянки непременно была собака – под мышкой или на поводке, и мальчиков это ужасно нервировало. Только вечером, когда Франц понуро брел за родителями по набережной под пальмами, потеряв всякую надежду, он увидел Мари снова. Светлыми локонами, рифлеными от распустившихся кос, играл ветерок. Она шла рядом с хрупкой женщиной, очень на нее похожей. На щеках у женщины то и дело вспыхивал болезненный румянец. Мари заметила Франца и то, что он заметил ее. Поравнявшись с четой фон Штайгеров, она учтиво присела, а потом украдкой сунула Францу в руку комочек бумаги, чуть влажный от ее ладони.

«Приходи сегодня в половине одиннадцатого на старое кладбище. Буду ждать. Мари», – гласила записка. И окрыленный Франц даже не сразу понял, что Мари пока не знает о том, что «куриного бога» нашел Давид, а у него самого в кармане только фальшивка. Так что чутье не обмануло: правила менялись по ходу игры, так, как того хотелось девочке с острыми коленками.

Улизнуть из пансиона синьоры Фиретти ночью оказалось непросто. Франц изнывал от нетерпения, а время будто нарочно тянулось медленнее обыкновенного. Мама пришла пожелать спокойной ночи и вдруг надумала почитать вслух: ей казалось, что Франц сегодня взволнован, и она желала его успокоить. Мальчик все ждал, когда она закончит, и довольно поздно сообразил, что надо прикинуться спящим. Но после того, как Каролина Штайгер все же потушила лампу и вышла, оказалось, что у окна заклинило ставню. В отчаянии Франц дергал раму, слушая, как часы в гостиной бьют десять. Наконец ставня поддалась с душераздирающим скрипом, от которого Франц похолодел. Но вокруг было тихо, и он выскользнул на улицу.

Густая душная ночь заполонила весь мир. Таинственно трещали цикады, перекрывая ворчание прибоя в скалах. Диковинные цветы, листья которых днем казались глянцевито-зелеными и тонкими, на ощупь оказывались совсем жесткими и колючими. Зазубренными краешками они больно царапали ноги, когда мальчик продирался сквозь заросли. Идти было не страшно, его гнало вперед предвкушение чего-то неведомого и очень приятного. Франц не думал, зачем он идет на встречу с Мари, он просто шел вперед, пока не оказался перед входом на кладбище. Здесь он оробел и, ступив на кладбищенскую землю, почувствовал, как тает его задор. Со всех сторон накатывалась тьма, светлели только мраморные надгробия, но они пугали еще больше темноты. Чтобы не терять остатков смелости, Франц старался не смотреть на них. На горизонте он увидел яркий пульс маяка на мысу у Портофино и теперь старался видеть только это ритмичное свечение. В конце концов, именно для этого и созданы маяки, чтобы людям было не одиноко, успокаивал он себя.

Наконец на дорожке раздались быстрые шаги.

– Мари? – бросился Франц вперед, воспрянув духом.

– Эй, а ты тут еще зачем?!

Давид был разозлен. Мальчики подошли друг к другу вплотную.

– Проваливай! – Давид толкнул Франца в грудь.

– Как бы не так! – заупрямился тот. – Чего это т-ты сюда притащился?

– Надо, вот и притащился.

– Нет уж, не н-надо. Кому ты нужен! Уходи.

– Сам уходи. Она меня позвала, а не тебя, – набычился Давид. Франц оторопел:

– Меня… К-как это не меня?

Давид толкнул его сильнее:

– Не ври. Уходи лучше по-доброму.

– А то что?

– Вот что!

От толчка Франц отлетел к серому надгробию. Он не ощутил ни боли, ни удивления и даже не заметил, как вскочил на ноги. Быстрее, чем щелчок пальцев – вот сколько времени это заняло. Чувство, захлестнувшее его, было незнакомым, острым, с прохладным привкусом металла на языке. Все вокруг посветлело и растаяло, оставив в поле зрения только Давида, страх и застенчивость без осадка растворились в кристально-прозрачной кислоте первой ярости.

Они набросились друг на друга, точно два волчонка, рычащие и почти ощетинившиеся. Неумелость ударов с лихвой покрывала их лихорадочное, бестолковое количество, Давид и Франц колошматили друг друга бездумно, ожесточенно, даже воодушевленно. Бить и уворачиваться одновременно не получалось. Так что, потеряв равновесие, оба рухнули на тропинку и, сцепившись, покатились в пыли. Изловчившись, Давид так приложил Франца затылком о камень, что у того клацнули зубы. Но в следующий миг он уже оказался сверху, пытаясь оседлать соперника и придавить к земле. Давид не сдавался, мир снова перевернулся, еще, еще раз. Белая искрящаяся тьма вокруг вертелась, напоминая детскую юлу, предмет, навсегда ускользающий для них в прошлое. Борясь, они не издавали звуков, кроме сопенья и шипения, и ни один не собирался просить пощады.

Но силы были не равны. Более рослый и крепкий Давид все чаще оказывался поверх Франца, и его удары отзывались все ощутимее. На последнем издыхании Франц отшвырнул его прочь (раздался треск ткани), вскочил и бросился бежать, петляя между могил по-заячьи. Он слышал топот ног своего преследователя, все приближающийся, и принялся перескакивать через надгробные плиты, вместо того, чтобы обегать. За спиной раздался вскрик, глухой шум падения, и все стихло. Промчавшись по инерции еще с десяток метров, мальчик спрятался за угол склепа. Он пытался прислушаться, но слышал только собственное хриплое, стиснутое ребрами дыхание.

Постепенно он приходил в себя. Пелена, застилавшая глаза, истончалась, холодный металл во рту превращался в ржавчину крови. Засунув в рот палец, Франц убедился: так и есть, внутренняя поверхность щеки раскроилась о зубы. Уцепившись за выступ склепа, мальчик встал на гудящие от драки и бега ноги и осмотрелся. Давида нигде не было.

– Эй! – позвал Франц негромко.

Тишина, наполненная ночными звуками.

Можно было уйти. Забраться в окно пансиона и заснуть, зализывая раны. Но почему-то Франц направился обратно, вглядываясь в кладбищенский мрак. Он пытался идти тем же путем, что только что преодолел.

– Д-давид? Ты где?

– Здесь, – из темноты раздался стон. Франц в два прыжка оказался рядом. Давид сидел на надгробии, обеими руками держась за голеностоп, и мелко дышал. Франц опустился рядом с ним на колени:

– Ты чего?

– Нога. – Давид зашипел от боли.

– Сломал? Д-дай гляну.

Он почти насильно оторвал руки Давида от лодыжки и стащил с него туфель и носок. Осторожно покрутил ступню во все стороны, Давид взвизгнул.

– Больно же!

– Кажется, подвернул, – определил Франц. – У меня так же прошлой весной было. Опухнет маленько.

Он помог Давиду встать, подставив плечо, чтобы тот оперся на него. Вдвоем они дохромали до высокой мраморной плиты и тяжело опустились на нее. Давид растирал больную ногу. Франц поглядел на огонь портофинского маяка – тот мигал все так же уверенно и неизменно, хотя лично Франц чувствовал, что все переменилось с тех пор, когда он последний раз видел этот свет. А прошло каких-то пять минут… Он покосился на Давида. Тот перестал теребить ногу и смотрел на Франца. Мальчики изучали друг друга в молчании, с явственным удовольствием оглядывая запачканные рубашки, надорванный у горла воротничок, пуговицу, болтающуюся на одной нитке, дыру на коленке. Вдруг разом поперхнулись, зафыркали и тут же захохотали в голос, захлебываясь и повизгивая.

Когда смех утих, Давид покачал головой:

– Только не говори, что она передала тебе записку…

– Думаешь, мне просто так захотелось притащиться на кладбище? – губы Франца еще дрожали от попавшей в рот смешинки. Давид покопался в кармане и разгладил на коленке записку от Мари Дюрок, точь-в-точь как у Франца, что тот и продемонстрировал с готовностью.

– Женщины… Все они такие. Что с них взять… – вздохнул Давид, которому все еще было десять лет от роду. Франц многозначительно хмыкнул:

– Надо быть умнее. Они вероломные.

– А что значит «вероломные»?

– Как она, – пожал плечами Франц. – Ты верил, что она придет, а в итоге чуть не сломал ногу. Вот тебе и веро-ломная.

– Ага… надо запомнить, вероломные… – Давид повторил это слово с удовольствием.

– Думаешь… она и не собиралась приходить?

– Да ну ее! Кто ее разберет! – И Давид, скомкав записку, зашвырнул ее подальше в кусты. Поколебавшись, Франц поступил так же:

– А может, она испугалась. Сюда идти…

– Может, и так, – деловито согласился Давид. – Девчонки все трусихи, ты это запомни на будущее.

– Ладно…

Так они и помирились: не сходя с надгробия чьей-то могилы. Когда Франц засобирался домой, выяснилось, что Давид будет коротать на улице ночь, ведь двери «Авроры» заперты на ночь, и портье откроет их только в половине шестого. Несмотря на заверения Давида, что тот справится и сам, Франц решил не оставлять его одного.

Ночь была долгой. Они успели обсудить будущую карьеру пиратов и блеснули друг перед другом знанием созвездий, по которым будут искать путь в открытом море. Пришли к выводу, что дружба дружбой, а корабль у каждого будет свой, но в случае чего один придет другому на подмогу. Окончательно продрогнув на кладбище, спустились к пирсу и устроились на толстых кольцах свернутых корабельных канатов. Подремали, пока их не потревожили рыбаки, до рассвета отправлявшиеся на промысел. Когда стало светать, направились восвояси, по пути делая жизненно важные открытия: что у ресторана на набережной тротуар моют щетками с мылом, что чайки тоже умеют драться между собой («Глянь, глянь, эта вон на тебя похожа, а это я…») и что булочник из пекарни на углу чихает совершенно по-итальянски, залихватским «апч-хэй!».

На крыльце отеля, убедившись, что дверь уже открыта, они стали прощаться.

– Думаешь, взаправду тот камень удачу приносит? – вспомнилось Францу.

– А то! Я точно знаю, – кивнул Давид с полной убежденностью. И вдруг, выудив из кармана настоящего «куриного бога», протянул его Францу. – На, бери.

– Зачем?

– Бери, дуралей, на удачу. Второй раз предлагать не буду!

Франц поспешно взял камень и спрятал в карман. Мальчики помолчали. Франц протянул Давиду руку, и тот пожал ее, с чувством, серьезно, как мужчина мужчине.

– До скорого…

Франц домчался до пансионата синьоры Фиретти быстрее ветра. Но недостаточно быстро, чтобы его отсутствие не обнаружили. Кругом стоял гомон, и мальчик оказался в его эпицентре.

– Да вот же он, вот! – заголосила синьора Фиретти. Из дверей выскочила заплаканная фрау Каролина и заключила в объятия.

– Мам… – смутился Франц.

Следом за матерью на пороге появился Генрих фон Штайгер, совершенно взбешенный до кончиков навощенных усов, и Франц понял, что на сей раз ему несдобровать. Не помогут объяснения и извинения, быть ему сегодня выпоротым. Франц стиснул кулаки и задрал повыше подбородок, стараясь не показать дрожи: не маленький уже, вытерпит.

Отец и правда хотел наказать его. Из родительской комнаты было слышно все, что говорил жене господин фон Штайгер: о том, что сын должен иметь уважение к старшим и к семье, что они – элита общества и должны соответствовать, что аристократическое положение обязывает. Что всякие выскочки вроде этого Гринблата могут делать что угодно, а вот фон Штайгеры… Но голос Каролины был и ласковый, и непреклонный, и умоляющий, и такой убедительный:

– Генрих, это наш единственный сын. Он и так натерпелся этой ночью, только представь! Бедный наш мальчик. Я прошу тебя…

И, к изумлению Франца, отец впервые сдался. Гроза миновала. И после завтрака, прошедшего в молчании, мама украдкой принесла Францу блюдечко с белоснежной панакотой под ягодным сиропом.

Так Франц поверил, что «куриный бог» работает. И это было первое чудо в череде маленьких чудес, сотворенных камушком с дыркой.

Словом, август 43-го мог ничем не отличаться от других августов, тех, что были до или после. И эта история вполне могла бы произойти среди мохнатых пиний лигурийского побережья.

Но ее не было. «Куриный бог» так и остался лежать на галечном пляже за волнорезом, не принося удачу никому. Взаправду Давид, Мари и Франц никогда не встретились.

В том августе догорал четвертый год мировой войны.

2—16 сентября 2013

Дай мне имя

Обглоданные войной кости – то, что когда-то было человеком, а теперь умещается в картонную коробочку, но не умещается у Стаса в голове. За долгие годы жизни поисковика он должен бы уже обрасти толстой кожей, покрыть нутро мозолями, но нет – каждый раз, поднимая останки, чувствовал, будто его током дернуло. Покалывает и потрескивает. Значит, все в порядке, значит, живем, думал он с долей иронии. Потому что искренне считал, что живые люди не могут относиться к смерти спокойно, к ней невозможно привыкнуть, такой вот непреложный закон. Ни патологоанатомы, ни оперативники, ни хирурги, даже у этих за бахвальством и цинизмом сквозит тревога. Стас знал это наверняка.

Он и сам когда-то был оперативником, а теперь вот поисковик. С весны до осени они с ребятами копают, неделями пропадают по лесам и болотам. После этого контора кажется раем земным, здесь есть компьютер, телефон, здесь они ищут данные по найденным останкам времен войны, связываются с родственниками, отправляют запросы. Здесь, в конторе, идут своим чередом годы второго десятилетия нового века, а там, в глуши, в лесах, все будто бы отматывается назад, и опять сороковые, и опять война, и ей нет конца.

Сам-то он, конечно, войну и послевоенные годы не застал. Знает, что дед ушел на войну прежде, чем родилась его дочь, мать Стаса. Что извещение пришло, когда девочке исполнилось три месяца, и бабка Аксинья воспитывала ее одна, так и не узнав, где похоронили мужа и похоронили ли, все полвека после войны и до смерти она была замужем за пропавшим без вести. Так что есть чем объяснить выбранное Стасом поприще. Сейчас Стасу за сорок, редеют волосы, растет пузцо, но все это совершенно не важно. Была жена, да вышла вся. Он даже на нее не в обиде, все понимает. Светка терпела его оперативником, но когда Стас ушел из органов и заделался поисковиком, стал пропадать чуть не по полгода незнамо где, взвыла. Потому что вроде есть муж, а вроде и нет, одно слово и штамп в паспорте, ни тебе кран починить, ни приласкать, ни на дачу отвезти. А вернется из очередной экспедиции – по ночам стонет, будто только что из окопа, и наутро ничегошеньки не помнит. В общем, разбежались они с женой. Детей нет, так что получилось сделать это по-тихому, и Стас до сих пор даже заглядывает к Светке на чай, когда возвращается, – все же не чужие люди.

А всему виной этот парень.

Как-то раз приснился Стасу сон. Будто он опять в деревушке на Смоленщине, где проводил у бабки Аксиньи школьные каникулы. Заходит в избу, а там его ждет молодой парнишка, лет двадцать всего. Белая рубаха, кальсоны. Стас наливает в два стакана парного молока из трехлитровой банки, и один из стаканов протягивает ему. Парень встает из-за стола и, сильно хромая, подходит вплотную к Стасу, рослый, но еще по-щенячьи нескладный. У него темные глаза-вишни и смущенная улыбка, как у ребенка, который хочет что-то попросить, но не решается.

– Чего тебе? – не выдерживает Стас. Парень колеблется.

– Дай мне имя, – наконец просит он.

Проснувшись, Стас сразу смекнул, что хромой паренек – один из тех, кто не вернулся с войны. Во сне на это не было ни намека, но Стас просто знал. Во всякого рода чертовщину он не особо верил, призраков не боялся, зато верил, что мертвых надо хоронить, и кроме живых это сделать некому. Потому и стал поисковиком спустя пару месяцев после того, самого первого сна, хотя по-прежнему избегал громких слов типа «предназначение» и «долг». Просто такая работа – искать. Да и как не искать, когда теперь каждый месяц является ему во сне паренек, уже старый знакомый, и снова и снова теребит, просит о маленькой услуге – об имени.

Но есть и загвоздка. По костям-то лица не узнать. Наяву Стас помнил, какой у парня карий взгляд, какие ямочки на щеках и падающая на лоб прядь, но черепа, найденные им за эти годы, не улыбались ему, не отводили глаза, а только пусто и грозно зияли. Стас каждый раз надеялся, что поднял нужные останки, но проходило несколько ночей, и снова снился хромой паренек, и снова просил Стаса. Отказать ему не было сил, и поутру Стас часто лежал в кровати, думая: а что, если он так и не найдет своего хромоножку, а если и найдет, то не поймет, что это именно он, или не узнает его имени. Такое ведь сплошь и рядом, всех опознать не получается, и процент безымянных солдат очень высок. Стасу оставалось уповать на то, что парень знает, о чем просит, и не требует невозможного.

Лето он снова провел по брянским лесам, орудуя лопатой до щелканья в спине, греясь с ребятами-поисковиками у костра, наворачивая гречку из котелка и тушенку из банки, вскрытой ножом вместо открывашки, кормя собой остервенелые комариные тучи и травя байки. Осколки снарядов, обрывки колючей проволоки, гильзы, пробитые каски, а за ними и пятеро красноармейцев – такой вот был улов на последней вылазке. Вернувшись в контору, Стас разузнал про поднятые ими солдатские останки, четверых даже опознали, у двоих отыскались родственники. Но среди этих солдат его хромого паренька снова не оказалось.

По осени Стас отправился на Смоленщину. Бабки Аксиньи давно не было на свете, дом, оставшийся ему в наследство, пришел в запустение, огород зарос сорной травой в рост. Соседям Стас говорил, что решает, продавать землю или нет, но с самим собой был честен: он не знал, зачем сюда притащился. Денег от продажи дома выручить получится немного, да и не хочется навсегда расставаться с местами, где прошло детство.

Он много и бесцельно бродил по округе, встречая старых приятелей, которые стали не только родителями, но некоторые даже дедами, и никак не мог понять, почему сам он «какой-то не такой». Как будто застрявший между мирами, нигде ему покоя нет. И с женой дома не сиделось, и работу сменил на бесконечные скитания по полям, навсегда оглушенным взрывами, и непролазным чащобам, прошитым автоматной трескотней. Не такая уж большая разница между ним и всеми теми, кого он поднимал из-под земли: все неприкаянные.

А потом вдруг вспомнил бабку Аксинью. И остановился как вкопанный, так что даже корова, меланхолично жующая у оврага, поглядела на него с подозрением. Да ведь бабушка рассказывала! Давным-давно, только однажды, перед сном, и Стасик так набегался за день, что слушал ее через густую пелену накатывающей дремы. Будто во время войны, еще беременная его мамой, она подобрала за огородами раненого немца. От мужа не было вестей, и она хотела заключить с судьбой сделку, выходить этого парня, чтобы кто-то там, за горизонтом, взамен помог ее мужу. Три дня она хлопотала возле раненого, но он так и не пришел в себя, а дед так и не вернулся с войны.

В тот вечер рассказ бабки Аксиньи показался Стасу отрывком из фильма или сна, не более реальным, чем игра в войнушку. Но сейчас он вдруг осознал, что история эта – правда от начала до конца. Неспроста же во сне хромой парень обитает в этой избе!

За следующие дни Стас выкосил весь бурьян на огороде и за околицей, пытаясь понять, где Аксинья закопала немца.

На кладбище везти не осмелилась бы, он враг, о нем не должен был знать никто из соседей. Стало быть, где-то совсем близко. Осматривая каждый клочок земли, проходя его с металлоискателем, Стас понимал, что это поиски иголки в стоге сена: бабка наверняка похоронила парня в обычной деревенской одежде, форму сожгла, а оружие утопила в реке, чтобы обезопасить себя и не рожденного еще ребенка. Понимая тщетность своего занятия, он все-таки не мог успокоиться.

На пятую ночь ему снова приснился хромой парень. Впервые они стояли плечом к плечу не в доме, а за оградой, посреди кустарниковой чащи.

– Дай мне имя, – снова попросил его парень. И пропал.

Вся эта история напоминала одну из баек на привале, но сейчас он сам был частью этой байки – волей-неволей поверишь. На рассвете Стас оглядел приснившееся ему место. Когда-то он лакомился здесь малиной, но теперь все затянули сизые заросли дурноклена. Вооружившись топором, Стас стал вгрызаться в непролазные кусты. Он работал до обеда, не замечая пота, застилавшего глаза, не чувствуя боли в онемевших плечах. И в самой гуще зарослей все же нашел то, что искал. Крест, сгнивший почти в труху, но все-таки еще сохраняющий очертания креста. Бабка Аксинья не зарыла врага, как собаку, она пометила место его погребения, и Стас пожалел, что так и не узнал, что за человек была эта женщина. В детстве его интересовала тысяча вещей, но не она, а потом оказалось слишком поздно.

Среди костей Стас отыскал маленький почерневший медальон. Внутри лежал светлый локон, а на створке была выдавлена гравировка: «Вальтеру от Барби Беккер». Значит, не просто так все это снилось, значит, все-таки был хромой парень.

Он был.

Для отца он был несносным сыном, перечившим ему во всем, но при этом первенцем и наследником, на которого возлагались большие чаяния.

Для матери он был проказливым шалуном, которого можно поцеловать только наедине и только на ночь, чтобы – не дай бог – не смутить. Он казался ей похожим на ангела из кирхи Святой Августины, что на Амалиенштрассе, даже несмотря на то, что на щеках уже пробивалась совсем не ангельская щетина.

Для Барбары он был всем. Болью, трепетом, холодной волнительной пустотой в желудке, Адонисом из дома на углу, который унес с собой на Восточный фронт локон девичьих волос в медальоне – и сердце целиком.

Для офицера он был толковым рядовым, который метко стрелял, никогда не жаловался, но, правда, после первой же недели боев выбросил в болото свою губную гармонику Hohner. Отличная, между прочим, была гармоника, вздыхал офицер.

Для бабки Аксиньи он был немецким солдатом с развороченной осколком гранаты ногой, которого она нашла в зарослях малины за плетнем. Три дня он метался в жарком беспамятстве у нее на лавке за выгоревшей кумачовой занавеской.

А потом его не стало. Но остался его зов.

Стас чувствовал себя, как ищейка на охоте. Базы данных, звонки и письма, переводы на немецкий – что это в сравнении с тем, что он нашел хромого парня! На шестой части земной суши он все-таки отыскал того, кто об этом просил, пусть и не сразу. Но мертвые как никто умеют ждать.

И наконец среди сотен Барби Беккер нашлась та самая. Дважды вдова, мать двоих детей, бабушка троих внуков. Она доживала свой век в доме престарелых, к счастью, полностью в своем уме, несмотря на внушительные 88 лет.

– Я могу забыть, что ела на завтрак, но молодость свою помню всем на зависть, – заверяла она его, и тогда Стас отдал ей медальон. Она охнула и замолчала, надолго. А потом улыбнулась Стасу. Выцветшие глаза видели как будто и не его вовсе, а кого-то другого.

– Да… Его звали Вальтер Остерланд. Когда он уезжал… в тот день мы поссорились. Уже не помню из-за чего. Такая глупая была, ужас просто! Но мой Вальтер знал, что я вздорная. Он всегда такой, всегда первым приходил мириться… И сейчас пришел.

Когда Стас возвращался в Россию, он чувствовал, как что-то внутри отпускает его, как будто разжимается кулак, долгие годы стискивавший его сердце. Так после простуды ходишь с отитом, и в заложенных ушах привычная тяжесть, настолько привычная, что перестаешь ее замечать. А потом – хлоп – и слышишь целый мир, и в голове снова свободно и легко.

28 ноября 2013 г.

Берсерк[2] киноповесть

В последнее время Саше Рокотовскому часто снился один и тот же сон. Будто бы идет сильный дождь, холодный, хлесткий, с резким пронизывающим ветром. И горы кругом. А у него нет глаз. На их месте просто гладкая кожа, как будто глаз никогда и не было вовсе или были, но давно заросли. Он, как слепой котенок, лезет по сопке, все вверх и вверх, цепляясь за мокрые выступы, за комки мха, хлипкие растения, торчащие прямо из блестящей скалы. Нога то и дело пробует шаткий камень и успевает переступить в последний момент, а камень с гулким грохотом обрывается вниз, в бездну. И Саша ползет дальше, вжавшись в гранит, и усталые пальцы костенеют, дождь заливает плоские глазницы, ветер нещадно треплет куртку, стараясь сорвать человека и сбросить. Вот полусухой кустарник на уступе. Саша нашаривает его рукой, хватается и делает шаг вверх по почти отвесной стене. Корни кустарника начинают предательски вылезать из скалы, как нитка из распоротого шва. Ногти скребут скальную породу, ломаясь, и Саше все-таки удается удержаться.

В эту же секунду налившиеся влагой тучи пробивает тонкий, но пронзительно-крепкий луч солнца. Саша знает, чувствует, что сверху, с вершины скалы, к нему тянется рука, человеческая рука с тонким запястьем. Мелькает безумная надежда, он одними губами шепчет «мама» и тянется, вслепую водя рукой по воздуху, к спасению. Хватается, держится, переводит дух. Ноги устраивает поудобнее, на более крепкие камни, но тут один из них вырывается, выскальзывает и летит вниз. Саша виснет на одной руке, той, что его держит. Но кожа мокрая и скользкая, и пальца расцепляются.

По сопкам разносится крик человека, падающего в пропасть, протяжный, как будто удаляющийся. Потом тошнотворно-мягкий звук упавшего тела – и тишина.

Саша Рокотовский проснулся резко, словно от удара, и тут же заломил руку зэка, сидящего рядом, на соседнем сиденье тряского «пазика». Как раз в этот момент зек, у которого голова росла сразу из бугристых плеч, без намека на шею, тянулся к сигарете, которую ему передал кто-то впереди. Спросонья Саша просто почувствовал рядом с собой движение и среагировал как всегда.

– Братан, ты чего?.. – пробормотал зэк без шеи, высвобождаясь. Саша окинул его хмурым взглядом, и тот попытался чуть заискивающе улыбнуться. Забеспокоился, суетливо сунул сигарету за пазуху, в грязный казенный бушлат. Саша отвернулся к окну. Через мутное стекло ему было видно, как мимо проносятся березки, цветущие черемухи и недавно зазеленевшие луга, залитые жарким майским солнцем.

Сидевшие рядом заключенные поглядывали на Сашу со смесью интереса и опаски: он и впрямь производил впечатление. Был он крепок, звериной породы, широк в кости, но не из тех, кого называют качками. Левое веко полуприкрыто из-за белесого шрама, спускающегося через глаз со лба на скулу. И из всех только он казался совершенно безучастным к происходящему.

Дребезжащий «пазик» трясло во все стороны. Двое конвоиров дремали в самом конце салона, еще один вполголоса болтал с водителем. Заключенные, а их было человек двадцать, сидели насупившиеся, настороженные, неразговорчивые, и все, кроме Саши и зэка без шеи, в обычной гражданской одежде, изрядно потрепанной пребыванием в СИЗО, – в основном в спортивных костюмах. Лопоухий парень, похожий на тощую мышь, почти еще подросток, нервно грыз ногти.

Вот за окном промелькнул указатель – на белом фоне черные буквы «ВЕРЕТЕНО», и сразу за ним начались низенькие домишки поселка, двухэтажная школа, магазин. «Пазик» проехал поселок и остановился у железных ворот колонии-поселения, обнесенной невысоким забором с колючей проволокой. Ворота распахнулись, и автобус въехал во двор. Там уже ждали еще трое человек в форме.

– Выгружаться по одному! – звонко крикнул конвоир, совсем молоденький парень с румянцем во всю щеку, разговаривавший до этого с водителем, схватил папку документов с приборной панели и первым выскочил в дверь.

Майор Алексеев, 55-летний замначальника поселения, с гусарскими усами и выправкой вояки, подошел к «пазику». Молоденький конвоир отдал честь, но майор не обратил на это внимания. Он, опершись ладонью на грязный борт автобуса, смотрел, как два других конвоира подгоняют выгружающихся заключенных и строят их в шеренгу.

– Ну что, Васюхин, без происшествий?

– Так точно, товарищ майор, – подобострастно отрапортовал тот и протянул папку. – Вот.

Майор папку не взял, кивнул, убрал руку с борта «пазика», отряхнул ее второй и, заложив обе руки за спину, подошел к шеренге заключенных. Васюхин, покосившись на след майоровой пятерни, отпечатавшийся в пыли, последовал за начальником. Алексеев долго изучал стоящих перед ним людей, его взгляд дольше остальных задержался на Саше Рокотовском.

– Сколько их тут?

– Двадцать один!

Парень-заключенный с большими ушами, делавшими его похожим на мышь, издал истерический смешок-всхлип:

– Очко! – и посмотрел в поисках одобрения вокруг себя. Рядом стоял Саша с каменным лицом, и одобрения парень не дождался.

– Ладно. – Алексеев взял у Васюхина папку с документами. – Этих в карантин, когда разместите – на медосмотр. Сам иди сюда.

Васюхин поменялся в лице и поплелся вслед за начальником обратно к автобусу. Два других конвоира со словами «шевелитесь, че встали!» погнали прибывших в двухэтажное каменное здание барачного типа неподалеку. Всего таких зданий было два – общежития заключенных.

Майор утер пот кружевным платочком, вышитым вручную. Стало ясно, почему его так влечет к автобусу: он создавал тень в этот не по-майски теплый полдень. Пока Алексеев взирал на «пазик» и след, оставленный его же ладонью, Васюхин обмирал от страха рядом. Наконец начальник повернулся к нему.

– Этот, со шрамом, кто?

– Рокотовский. Александр. 162-я статья. Ему год остался, вот и перевели, – доложил Васюхин.

– Разбой? М-да… Сколько он им отбашлял за перевод… Примерным поведением там и не пахнет, за версту видать такого молодца. Ну ладно, поживем, поглядим, что за фрукт.

И майор снова уставился на борт автобуса:

– Видишь?

– Так точно, товарищ майор!

– Все понял?

Васюхин растерялся и замешкался с ответом.

– Мыть автотранспорт надо! – вдруг громко и угрожающе, выделяя каждое слово, донес информацию майор. – Видит он…

– Товарищ майор, да я…

– Это все, – оборвал его Алексеев и побрел в сторону здания администрации, на ходу расстегивая воротник и утирая пот со лба. Васюхин потоптался еще на месте, проводив начальника глазами. Пожал плечами, посмотрел на след ладони на борту автобуса. Оглянулся, чтобы никого не было поблизости, подумал с секунду и дорисовал несколько лучиков. Получилось солнце.

Большая комната, сделанная путем деления старого спортзала пополам. Разметка на полу еще сохранилась, ровно по центральной линии, пересекая круг, стоит глухая стена. Несмотря на двухъярусные койки и матрасы, брошенные на пол, звуки здесь разносятся гулко, эхом. Заключенные заходили гуськом, у двери их ждали охранник и завхоз с зализанными на лысину волосами.

– К-карпов, – заикаясь, назвал свою фамилию мужчина лет тридцати трех, с большими руками-лопатами деревенского работяги. Охранник поставил в бумагах галочку и выдал ему стопку постельного белья, полотенце и кусок мыла.

– Коробин, Боря, – пробормотал лопоухий парень и, получив белье, устремился к койке, бросил свой мешок на нижний ярус.

– Соловков, – следующим буркнул качок без намека на шею.

– Рокотовский.

Саша Рокотовский зашел, не торопясь, в числе последних. С бельем направился к койке, занятой Коробиным. Тот как раз отошел к высокому окну, попытался допрыгнуть, чтобы посмотреть на улицу. За это время Саша одним ленивым движением скинул мешок Коробина на пол, туда же стопку его белья и сам лег, заложив руки за голову. Верхний ярус этой койки был сломан и поэтому пустовал.

Борька Коробин бросил попытки посмотреть в окно, развернулся и увидел Сашу. Растерянность на его лице сменилась злобой, когда он увидел свое белье, валяющееся на полу.

– Слышь… Че ты тут разлегся? – Борька даже пнул ножку койки от злости. – Мое место.

Саша посмотрел на него с угрожающим прищуром. Охранник и завхоз, выходя, обернулись, но предпочли не ввязываться, и дверь захлопнулась. В зале стало тихо.

– Ты глухой, что ли? – продолжал Борька.

– Не видишь, отдыхает человек. Затухни, – посоветовал Соловков, сидящий на соседней кровати.

– Не, ну нормально! Этот козел вещи мои вон кинул и улегся…

Договорить он не успел, потому что Саша одним легким движением соскользнул с койки и вцепился в плечи Борьки, дернул его к себе.

– Сейчас разберемся, кто козел, – прошипел Саша. – Ты там что-то про очко заикнулся, на дворе. Очко покоя не дает? Это исправляется, не ссы.

Стало совсем тихо. Борька сник, вырвался из Сашиной хватки, сгреб вещи в охапку и огляделся. Взгляды по большей части были без сочувствия, но с интересом. Он потоптался и, увидев в самом углу матрас на полу, побрел к нему, что-то обиженно бурча под нос.

– Хлебало завали, очковед, – негромко проговорил ему вдогонку Саша и принял ту же позу, что и до стычки. Достал из кармана зажигалку, явно самодельную, из тех, что делают на зоне из подручных материалов, и начал чиркать.

Душевая. Десять рожков, фыркая, разбрызгивали ржавую воду. Под ними мылись заключенные. Саша долго намыливался, споласкивал пену и намыливался снова. Без одежды на его теле были видны все многочисленные шрамы: под ребрами, на плече сзади, на боку…

Заключенных, уже чистых, с поблескивающими влагой затылками и переодетых в цивильную одежду, повели к невысокому одноэтажному зданию медсанчасти по двору поселения, мимо второго жилого барака и спортплощадки. Соловков все это время держался поближе к Саше, а тот исподлобья исследовал окрестности.

Поселение было весьма пригодным для проживания: от бараков к КПП вела аллея молодых тополей, остальные тропинки расходились к спортплощадке, гаражам, администрации колонии и цеху хлебозавода, прислонившемуся прямо к забору поселения. Никаких вышек с автоматчиками, вокруг сновали «поселковцы», занятые своими повседневными делами. Когда двое из них, с носилками, полными битого кирпича, прошли мимо прибывших, один кивнул другому: «Свежатинка приехала». Второй гоготнул.

– А тут нормально, – проговорил Соловков и покосился на Сашу. – Не, ну жить можно.

Саша продолжал его игнорировать.

– Главное, что шмотки свои, а не это говно казенное, – в никуда продолжил Соловков и сплюнул. Саша кивнул, и Соловков облегченно закивал в ответ.

Они набились в узкий коридор медсанчасти. Стульев было всего два, один из которых покачивался на двух ножках. На втором сидел Саша, остальные заключенные стояли.

Дверь в кабинет открылась, и оттуда вышли трое зэков. Один из них, в живописных татуировках, сладко потянулся:

– Да-а, телка что надо. Я б ее натянул.

– Ага, видел? – понимающе кивнул другой. – Жопа, сиськи! – И он звонко похабно причмокнул.

Соловков повеселел и жадно ловил эти слова.

– Следующие! – донеслось из-за неплотно прикрытой двери кабинета.

Соловков, Саша и Карпов, заикающийся мужичок с большими ладонями, встали и зашли в кабинет.

Большая комната с окном за белой марлевой занавеской, заставленным разросшимися геранями, была перегорожена ширмой: по эту сторону письменный стол, весы, между ними тумбочка с медицинскими инструментами и препаратами, три стула. По ту сторону от ширмы – наполовину скрытая от глаз застеленная кровать, чайник и электроплитка на облупившемся подоконнике, простенькие иконки в углу, под ними – радиола с виниловыми пластинками. На тумбочке – аквариум с золотой рыбкой, из-за тумбочки выглядывает желтый гитарный гриф, и над всем этим – сильный запах лекарств.

За столом сидела и заполняла медкарту пожилая тучная женщина с простым грубоватым лицом, Антонина Сергеевна. Из-под стола выглядывали ее варикозные ноги, похожие на колоды, которые она уже давно высунула из стоптанных дешевых китайских тапочек-балеток. Рядом с ней в пепельнице дымилась беломорина, а пальцы, держащие ручку, пожелтели от никотина.

У окна стояла Вера, совсем молоденькая девушка в белом халате и со стетоскопом на шее, хрупкая, маленького роста, с тонкими руками и длинной светлой косой через плечо, которая делала ее чрезвычайно похожей на Снегурочку или Аленушку из русских сказок. Когда заключенные вошли, она обернулась:

– Садитесь.

– Уже сидим, – хохотнул Соловков, маслено глядя на нее.

– Присаживайтесь, – пожала плечами Вера. – Двое, а один ко мне.

Саша и Карпов опустились на стулья, Соловков подошел к Вере.

– Фамилия, имя, – хриплым голосом спросила Антонина Сергеевна, беря бланк.

– Соловков, Сергей.

Вера взяла его голову в свои руки, встав для этого на цыпочки, заглянула в уши, в глаза, посмотрела, нет ли вшей в волосах.

– Рот откройте… Спасибо, можете закрывать… Одежду повыше, я послушаю, – говорила Вера обычный набор безукоризненно вежливых фраз.

Исследовала его с помощью стетоскопа, посчитала пульс.

– На что-нибудь жалуетесь?

– На жизнь, – решил сострить Соловков.

– На нее все жалуются. Давайте, следующий, – чуть вздохнула Вера.

Следующим был Карпов. И снова:

– Фамилия, имя?

– К-карпов, Федор.

Осмотр продолжился. Все это время Саша не сводил с Веры глаз, впрочем, взгляд этот был недобр, а на щеках чуть перекатывались желваки. Соловков же, напротив, повеселел и даже толкнул Сашу в бок, когда Вера чуть наклонилась.

– Жалуетесь на что? – после основного осмотра спросила она.

– Д-дышать иногда б-больно, в-вот тут. – Карпов показал на грудь.

– Кашель?

– По в-вечерам.

– Антонина Сергеевна, – обратилась Вера к женщине, – запишите его на флюорографию, посмотрим, что там…

Саша встал раньше, чем Карпов вернулся на место. Проходя мимо тумбочки с инструментами, Саша нарочно задел ее бедром, да так сильно, что инструменты с жалобным звяканьем разлетелись по полу. Карпов присел было их собрать, но Саша едва слышно цыкнул на него. Карпова как ужалили, он посмотрел на Сашу и покорно, понуро сел на стул. Сам же Саша стоял, издевательски, с прищуром глядя на Веру.

Вера оценила ситуацию быстро. Она чуть нахмурилась и на мгновение встретилась с Сашей глазами, потом почувствовала движение за столом:

– Сидите-сидите, Антонина Сергеевна, у вас ноги… Я сама.

И она, присев на корточки, стала собирать инструменты – некоторые прямо из-под ног у стоящего как вкопанного Саши. Тот специально краем ботинка наступил на «ложечку», Вера вытянула ее. Она казалась почти спокойной, только губу закусила и покраснела, особенно когда пришлось лезть под стол, повернувшись задом к зэкам. Соловков скалился в полном восторге.

Когда она встала перед Сашей, ее лицо было непроницаемо.

– Фамилия, имя?

– Рокотовский, Александр, – в голосе был вызов.

Однако больше эксцессов не произошло, Саша позволил осмотреть себя полностью: волосы, уши, горло, пульс. Осматривая руки, Вера заметила одинаковые круглые ожоги на тыльной стороне ладони, почти машинально потерла их большим пальцем.

– Футболку поднимите.

Саша стянул футболку через голову. Вера с тем же непроницаемым лицом прослушала его стетоскопом.

– Спасибо. Можете одеваться и идти, – проговорила она спокойно.

– До скорого, – усмехнулся Саша.

Он резко развернулся и вышел, так и не надев футболку, Соловков и Карпов за ним. Дверь закрылась плотно, но хохот из коридора Вера все равно услышала. Антонина Сергеевна потерла уставшую ногу и покачала головой:

– Видала, какой кадр.

Вера пожала плечами.

– Через месяц обратно на зону загремит. Такие у нас долго не задерживаются, слишком борзый… – продолжала женщина.

– Может, исправится…

– Этот? – И Антонина Сергеевна зашлась смехом, переходящим в хриплый кашель. Вера метнулась за ширму, налила в стакан воды из чайника. Стакан запотел паром.

Неделю спустя

В карантинной было тихо, кто-то спал, кто-то читал. Саша Рокотовский, раздетый до пояса, лежал на койке, той же самой, которую занял с самого начала, курил и снова чиркал своей зажигалкой с отсутствующим видом. В тишине этот звук был такой же изнуряющий, как звук мерно падающей воды из крана. Многие смотрели на него почти умоляюще, но сказать никто так и не осмелился.

Дверь распахнулась, и на пороге возникли двое – конвоир в форме и невысокий мужчина в футболке и спортивных штанах. На шее у него виднелось большое ярко-красное пятно. На зэков он смотрел тоскующе и настороженно.

– Заключенные, строиться! – приказал конвоир. – С вещами.

Зэки зашевелились и стали подниматься. Борька Коробин вскочил, быстро покидал в пакет вещи и подошел к конвоирам первым. Остальные следом. Саша не торопился, бросил окурок на пол за кровать, где таких лежало еще с десяток. Встал, взял мешок с вещами, который он и не разбирал, и оказался в строю – снова рядом с Соловковым.

– Вы двое – в восьмую комнату, – определил конвоир первых двоих, одним из которых оказался Коробин.

– Хлебозавод, – дополнил мужчина с пятном на шее.

Соловков наклонился к Саше и указал глазами на него:

– Нарядчик, по ходу…

Саша качнул головой, приняв к сведению. Тем временем зэков продолжали распределять на постоянное жилье и работу:

– Следующие – в двенадцатую.

– Сельхозотряд.

– Вы двое – в двадцать третью.

– Хлебозавод.

Очередь дошла до последних.

– Вы – в тридцатую.

– В машинах разбираешься? – спросил нарядчик у Соловкова.

– Ну.

– Тогда ты в гараж.

Остались замешкавшийся и подошедший только теперь Карпов и Саша Рокотовский.

– Вы в пятнадцатую. Оба.

– И на завод. Так, погоди, – спохватился нарядчик. – А Карпов Ф. С. – кто?

– Я. – Карпов сделал маленький шажок вперед.

– Ты в шоферы. А ты, – нарядчик внимательно посмотрел на Сашу, – на завод.

На этом нарядчик тут же развернулся и вышел, оставив конвоира.

– Все, идти спокойно. По коридору направо. Заходить в комнаты под номерами согласно распределению. На работу завтра с утра. Вперед, – распорядился конвоир.

Зэки нестройной толпой побрели по коридору. Постепенно толпа редела – у каждой двери двое покидали ее, заходя в очередную комнату. Саша и Карпов остановились у двери с полустертым номером «15», и Саша зашел первым.

Комната была небольшая, с двумя двухъярусными нарами, двумя тумбочками, столом, табуреткой и шкафом. Первое, что бросилось в глаза Саше, – распахнутое окно. С большого каштана летел опадающий цвет, прямо сюда, на линолеумный зашарканный пол комнаты.

За столом, придвинутым к одной из коек, сидели двое мужчин лет тридцати трех и играли в нарды. Один из них был бритый налысо, большой, круглоголовый, в спортивном костюме и дорогих зеркально-черных туфлях, второй – темнокожий, мулат. Оба они воззрились на вошедших с интересом. Саша встретился глазами с первым, кивнул ему, тот тоже ответил кивком. Саша проигнорировал мулата, прошел и сел на нижний ярус свободных нар. Карпов, наоборот, замешкался у порога.

– З-здравствуйте, – проговорил он.

Игравшие переглянулись весело.

– Ну здорово, – ответил бритый, обнажив в улыбке золотой зуб. Карпов нерешительно продолжал топтаться у двери. Бритый поморщился:

– Сядь уже, не мельтеши.

Карпов послушно подошел к койке, на которой сидел Саша, и неловко забрался наверх. Лег, затаился. Игра в нарды продолжилась, однако то и дело играющие косились на Сашу. Тот, в свою очередь, смотрел на них открыто, изучая. Достал сигарету, закурил. Мулат ему не понравился сразу.

– Ты, что ли, Санек этот, как его… Роковский? – повернулся к нему бритый.

– Рокотовский, – исправил Саша.

– Я Виталик. Это Паша, – кивнул он на мулата. – Играешь?

– В карты…

– Это можно. После проверки, а то заметут. А в нарды с Пашей?

– Не буду. С ним, – сакцентировал свою нерасположенность Саша и прицельно щелкнул сигаретой в окно. Несмотря на его весьма свирепый в этот момент вид, мулат усмехнулся:

– А по делу есть что?

– Да найдется, – угрожающе парировал Саша. Они смотрели друг на друга недружелюбно, хотя Паша – все еще с улыбкой. Карпов наверху слушал, затаив дыхание.

– Не нравятся тебе черные, да? – уточнил мулат.

Саша не ответил, только желваки заходили.

– Да кому они вообще нравятся? – вдруг заявил Виталик резко. – Мне вот не нравятся. Паш, тебе нравятся?

– И мне не нравятся, – откликнулся мулат.

– Э, там, наверху, – обратился Виталик к Карпову. – Тебе нравятся черные?

– Н-нет, – пробормотал Карпов.

Паша и Виталик переглянулись.

– Чё ты там сказал?! – Виталик поднялся и, обнаружив достаточно сильную хромоту, направился к Карпову. – Это кто там тебе не нравится?

– Н-никто… – спохватился Карпов.

– Черные нравятся тебе? Нравятся или нет?! – Виталик схватился за край его постели, подтянулся на руках поближе.

– Н-не з-знаю, – чуть не плакал Карпов.

– Ну так и заткнись! Мудак картонный.

Постоял пару секунд, проверяя эффект. Потом повернулся к Саше, который смотрел этот спектакль с недрогнувшим лицом. Подошел, хромая, сел рядом:

– Ладно, братан. Я ж вижу, пацан нормальный. Ты это, особо-то не рви. Приехал только, с порога, и сразу погнал. Ты посиди, посмотри, что к чему, попусту не наезжай. Потом уж… Горячего не пори, чтоб самого не задело. Сам знаешь, короче, чё я тебе говорю. За базар отвечать…

– Я отвечаю, – отрезал Саша, но уже не так напористо.

– Да знаю, что отвечаешь, не в этом дело!..

– Да понял я, понял, – кивнул Саша.

Они втроем посмотрели друг на друга. Паша, мулат, тоже кивнул и снова сел в нарды с Виталиком. Инцидент был исчерпан.

Пока они играли, Саша сидел и думал. Дума была не из веселых, так как периодически он щурился и сжимал челюсти, потом полез в карман штанов, выудил зажигалку и принялся чиркать. Виталик обратил на это внимание:

– О, покажь.

Саша кинул зажигалку, тот ловко словил. Чиркнул, повертел в руках.

– Сколько возьмешь?

– За нее? Не продаю.

– Да ладно, – протянул Виталик. – Ну сколько?

– Не, братан, правда. Кореш на зоне подарил, сделал мне специально…

Виталик понимающе хмыкнул, еще раз рассматривая предмет. Потом перекинул Саше.

– А сам-то откуда? – спросил Виталик.

– Со Льгова. Знаешь?

– Да знаю.

– Там… Карабин, может, знаешь такого, вот он, короче, и сделал. Нормальный пацан.

– Да у нас тут тоже есть такой. Коля-Художник. Он типа рисует. Вот…

С этими словами Виталик расстегнул спортивную куртку и показал наколку на груди.

– Художник рисовал. А бьет Паша, – кивнул он на мулата.

В этот момент в коридоре послышались голоса, дверь открылась, и в комнату почти ввалились двое: Соловков и невысокий стройный парень лет 25, рыжеволосый, веснушчатый, быстроглазый, с высоким визгливым голосом. Одет он был с тюремным блеском – вроде ничего такого, кроме кожаного жилета, но общее впечатление франта. Влажные волосы зачесаны назад. Всем своим обликом он напоминал тип залихватского вора с Хитровки.

– Здорово! – поприветствовал рыжий. – Играете?

И он повернулся к Соловкову:

– Это Виталик, Паша… А это Соловей, – представил он всех, кто был ему знаком. С вопросом посмотрел в глаза незнакомому ему Саше.

– Саша, – ответил тот.

– Кузя, тебя слышно за километр, – поморщился Паша. – Чё так вечно орешь?

– Громкий я, – усмехнулся рыжий, названный Кузей. Полез в карман и выудил колоду карт:

– Может, сыгранем?

Саша оживился и придвинулся поближе. Потянулся, разминаясь. Кузя усмехнулся, подмигнул ему.

– Да какой там? – Виталик взглянул на наручные часы. – Щас мусора придут, проверка же.

– Да мы по-быстрому. Да, Санек?

На лице Саши промелькнуло подобие улыбки. Подобие – потому что вообще мало кто видел его улыбающимся. Виталик оценил это, вздохнул.

– Ладно, играйте. Эй, там, картонный!

– Д-да? – тихо отозвался Карпов сверху.

– Борода! Слазь давай, на стреме стоять будешь. Мусора появятся – предупредишь. Понял меня?!

Карпов поспешно слез с койки. Кузя при виде его обвел всех взглядом, мол, что это за чудо, и фыркнул. Руки уже уверенно тасовали колоду. Карпов вышел за дверь.

– Что за индеец? – кивнул Кузя на закрывшуюся дверь.

Виталик поморщился и закурил, отойдя к окну. Кузя начал раздавать: себе, Паше, Саше и Соловью.

– Виталик, будешь?

– Да не, давайте там это, сами…

– Какой интерес? – обратился Кузя к остальным, и глаза его азартно загорелись. Но в этот момент дверь открылась. Кузя метнулся к колоде, инстинктивно прикрывая ее руками. Вошел Карпов:

– Т-там… м-менты…

– Да е… – Виталик бросил окурок в окно.

Кузя ловко собрал карты и бросился к окну. Свесился, дотянулся до каменного выступа на стене с внешней стороны здания и положил колоду туда. Отпрянул от окна. Кивнул Соловью и направился к двери. Дверь снова открылась, и в проеме они столкнулись с сержантом, держащим бумаги и ручку, и рядовым. Кузя расплылся в улыбке:

– Гражданин начальник, мы уже все… – и попытался протиснуться в коридор.

– Стоять! Обратно, – приказал тот, к кому обращался Кузя. – Запрещенные предметы на стол.

– Так это, нет у нас ничего, – осклабился Кузя.

– Обыскать, – приказал сержант сопровождавшему его рядовому. Тот принялся ощупывать одежду Кузи, выворачивать карманы. Потом отошел, показывая, что тот чист.

– Почему во время плановой проверки не на своем месте? – обратился сержант к Кузе.

– А мы уже уходим, – с улыбочкой протянул Кузя и беспрепятственно выскользнул в коридор, Соловей, спохватившись, за ним. Саша в этот момент отошел к окну и сел на подоконник. Скосил глаза, пытаясь рассмотреть, куда Кузя положил колоду.

– Так. – Сержант зашелестел бумажками. – Карпов?

– З-здесь, – подал голос тот.

– Рокотовский?

– Здесь, – пренебрежительно сощурился Саша. Он наконец увидел, где лежит колода. Порыв ветра легко подхватил верхние карты и нес их вниз, разбрасывая по чахлой траве под окном. Саша осторожно повернулся лицом к комнате.

– Железняк?

– Туточки.

– Нормально отвечать!

– Здесь, здесь, – поморщился Паша.

– Овсянников?

– Здесь, – отозвался Виталик.

Сержант обвел всех недобрым взглядом, особенно остановившись на Саше. Потом повернулся и вышел вместе с рядовым.

– Суки, – бросил Виталик беззлобно. Саша сел на кровать.

– Слышь, Картон, – позвал он Карпова. Тот вздрогнул, и Саша усмехнулся. – Отзывается! Вали вниз, собери там… Разлетелись. Да быстрее, чё телишься!! – вдруг разъярился он, глядя, как медленно двигается Карпов. – Весь двор замостили…

Паша Железняк хохотнул. Виталик подошел к окну, выглянул. Покачал головой и сплюнул длинной струей.

Когда за Картоном закрылась дверь, Саша подошел к Виталику и проговорил вполголоса:

– Это, перетереть бы кое-что…

– Ну?

– На хлебозавод определили меня, понял? (Он говорил «понял» как «поэл».) Конченые, думают, пахать на них буду…

– Да знаю… Отбашлять надо нарядчику. Есть?

Саша усмехнулся. Виталик качнул головой:

– Тогда пошли.

Саша и прихрамывающий Виталик шли по двору. Издалека ветер приносил лай собак, людской гомон и птичьи трели. У распахнутой двери хлебозавода курили зэки в белых халатах и пахло свежим хлебом и ранним летом. По двору поселения бегал неизвестно откуда взявшийся петух.

– Не, тут вообще ништяк, – рассказывал Виталик. – Никакого надзора, сам видишь. Ни автоматчиков, ни колючки. Да кому отсюда бежать, здесь же так, по маленькой сидят… Смысла сваливать – никакого… Ну, понятно, проверки. Четыре раза в день, вот как эта была. Вообще обыскивать не должны, это Кузя сам виноват, на проверку у нас попал, а не на своей хате.

– Слышь, а это… Жрать тут как, ничё?

– Ну, столовка, магазин. Пацаны с воли передают. Правда, с бухлом туго. Ты по этому делу как?

– Я-то нормально… – усмехнулся Саша. Виталик его настрой понял:

– Не, ну достать-то все можно. Только пропалят если – все, хана, в ШИЗО. А там козел этот лютует, начальник тамошний. Короче, хреново там. За бухло на десять суток сажают. Еще иногда за картишки. Ну и драки, здесь с этим строго. А три ШИЗО – все, гуляй обратно на зону.

Саша оскалился:

– Смена обстановки.

– Ну-ну…

Петух все еще шнырял рядом, решил закукарекать, Саша догнал его и отвесил такого пинка, что птица отлетела в другой конец двора.

Он проследил глазами траекторию и увидел вышедшую на крыльцо медсанчасти Веру. Та шла с ведром грязной воды, рукава кофты были закатаны выше локтя.

– Да, житуха и правда ниче так. Вон даже телки есть… – многозначительно заметил Саша.

– Вера-то? Не, Санек, она не телка, она лепила, крутая… Батя у нее в столовке ишачит, а она вот тут. У нее там еще старая есть, Антонина, вроде ей начальница. Но Вера все лучше ее знает. В городе училась. Заштопать кого, если пером чирканули, подлечить – все она, старуха ничего без нее не делает. Девка, конечно, первый класс… Но трогать нельзя.

Вера выплеснула воду под забор и проделывала теперь обратный путь.

– Да ладно, чё… – беспечно пробормотал Саша, не отрывая глаз от нее.

– Да не ладно, я тебе говорю. У нас тут закон – Веру не трогать. А то от остальных пацанов можно огрести. Был тут умный самый. Теперь его вон Машкой зовут. Короче, если что, из-за одной такой центровой весь поселок друг друга перережет. Техничек, поварих, заводских всяких драть – без проблем, они и сами лезут. А эту нет.

Саша криво усмехнулся, не очень-то веря в подобный расклад. Но Виталик резко посуровел.

– Зря корчишь, – оборвал он Сашу. – И про стол я тоже знаю, который ты ей своротил. Тоже зря. По незнанию простилось, а так бы нет.

Сашины кулаки сжались, и на щеке напрягся мускул, но Виталик уже отвернулся и подошел к двери другого барака. Саша поостыл и отправился следом.

Комната, в которой они оказались во втором бараке, разительно отличалась от их собственной хаты № 15: небольшой, но импортный телевизор, в углу новенькая стереосистема, свежевыкрашенные стены, новый линолеум на полу. Нарядчик Степан, плюгавенький тип с красным пятном на шее, который недавно распределял работу новичкам, смотрел бои без правил. На тумбочке перед ним стоял стакан с темной жидкостью, а на подоконнике – чифирбак, литровая металлическая кружка с облупившимся рисунком.

– Степан, – подал голос Виталик, видя, что Степан увлекся происходящим и не заметил, как они вошли.

– Здорово, – отозвался тот и повернулся через пару секунд. Смерил взглядом обоих. – Рокотовский, да? По работе?

– Да.

– Это можно.

Виталик кивнул Саше, тот вытащил из кармана свою зажигалку и вместе с ней несколько купюр, передал деньги Степану. Тот пересчитал, протянул несколько Виталику, остальные спрятал в карман.

– С вами приятно иметь дело, джентельмены, – по-голливудски разводя руками, проговорил Степан довольно и заржал. Потом протянул Виталику стакан:

– Чифирку?

– Не, не люблю, – отказался тот. Степан предложил стакан Саше. Он отхлебнул не поморщившись и вернул стакан Степану.

– Ладно, бывай, – кивнул Виталик, и они с Сашей вышли.

Саша все еще вертел зажигалку в руке, когда они вышли на двор. Потом он засунул ее в карман и не заметил, что зажигалка выскользнула по ткани и упала на пыльную тропинку. Проходящий мимо зэк нагнулся, повертел зажигалку в пальцах и, обернувшись на удаляющегося Сашу, полез за сигаретой.

– А что у него с шеей? – спросил не заметивший ничего Саша.

– Пятно-то? Ожог. Неделю назад по пьяни на батарее в котельной заснул, – ответил Виталик.

В эту секунду зэк, подобравший зажигалку, чиркнул ею. Огня не последовало, но этот знакомый звук моментально достиг чутких ушей Саши. Тот резко обернулся, увидел источник звука и пошел обратно. Его вид не предвещал ничего хорошего. А зэк, не замечая его, чиркнул еще пару раз, и пламя загорелось – как раз когда Саша подошел вплотную. Он протянул руку и взял зажигалку сверху, со стороны открытого огня, затушив ее этим. И бросил только один взгляд на зэка. Тот сразу же сдулся, без претензий отступил на шаг и остался с неподкуренной сигаретой. Саша с Виталиком удалились.

Вечером в хате № 15 было тесно. Воздух расслаивался сигаретным дымом, и видно было плохо. Народу собралось много: помимо живших тут Паши Железняка, Виталика, Саши и покашливающего Картона еще и Кузя с Соловьем и Боря Коробин, жмущийся в углу и жадно вслушивающийся во все. На тумбочке стояли открытые консервы, хлеб, колбаса, нарезанная ломтями, овощи. Паша тихо, но удивительно верно наигрывал на баяне «Ой мороз, мороз». Кузя, Соловей и Саша недавно сели играть в карты, и теперь перед Сашей высилась горка мятых купюр, он явно выигрывал. Правда, отнесся к этому очень спокойно и бесстрастно, чего не скажешь о Кузе. Тот весь бурлил, глаза искрились азартом и алчностью, руки беспокойно шевелились.

– Сдавай, сдавай, – попробовал подгонять он Соловья. Паша Железняк белозубо улыбнулся:

– Опять кипиш поднял?

Саша сплюнул на пол и поискал кого-то глазами:

– Слыш, э, Картон.

Картон, вполголоса разговаривавший с Борькой Коробиным, испуганно поднял голову. Коробин отшатнулся, словно желая от него откреститься.

– Пошел взял тряпку и подтер тут, понял? – приказал Саша. – А то срач развели…

Картон не посмел перечить. Он шмыгнул за дверь и вернулся, когда следующая партия в дурачка уже началась. Вернулся с тряпкой и ведром. Начал неловко елозить тряпкой по полу, Коробин теперь его сторонился.

Саша играл виртуозно и отбивал атаку за атакой.

– Тебе черт ворожит! – пробормотал Кузя нервно.

– Черт?

– Да не в том смысле, Санек, – сразу пошел на попятную Кузя. Он снова подбросил Саше карту, тот отбился и сходил на Кузю. Кузя взъерошил волосы и взял эту карту и ту, что ему подкинул Соловей. Игра шла своим чередом.

– Я, короче, сразу не догнал, – посмотрел Саша на Пашу Железняка. – Мне во Льгове, понял, рассказывали про пацана одного, тоже Паша. Олимпиец погоняло, понял. Это ты, что ли?

Паша с улыбкой кивнул.

– Ну я так и понял. Ты, в натуре, в нарды у начальника колонии перевод сюда выиграл? – поинтересовался Саша.

– Ну а хрен ли мне там сидеть было? – ответил Паша.

– А ты чё, кого-то завалил? – подал голос Соловей. Паша кивнул. Все зэки переглянулись. Картон бросал затравленные взгляды из-под стола, где мыл теперь пол. Он закашлялся и мазнул мокрой тряпкой по Сашиным кроссовкам.

– Э, ты чё? – злобно прошипел Саша и пнул Картона ногой в плечо. Тот завалился на бок, чудом не задев жалобно звякнувшее ведро. Соловей хохотнул, остальные проигнорировали происходящее. Картон оглянулся в поисках защиты, но не дождался ее. Неуклюже поднялся и принялся подтирать пол дальше. Паша отложил гитару и сел играть с остальными.

– Валетик? А мы его дамочкой! Поза: баба сверху, – играл Кузя.

– Бито, – кивнул Саша.

– Ой, пацаны, а видали, что мне Художник накалякал? – Кузя полез в карман и вытащил портрет девушки. – Моя…

– Молодец он, – оценил Виталик, передавая портрет по кругу. – По фотке рисовал?

– Кайфовая девка. Сосет хорошо? – оскалился Соловей. Кузя усмехнулся и спрятал портрет обратно. – А чё? У меня была одна, так ртом работала, любо-дорого. Конфетки, видать, в детстве любила. Барбарис.

Зэки одобрительно засмеялись, даже у Саши на лице промелькнула улыбка. И на мгновение у него перед глазами возникла медсестра санчасти, Вера, в распахнутом халатике и с непристойной усмешкой на ярко накрашенных губах. Он тряхнул головой, и видение пропало. Он перевел свои карты на Кузю. У того в кривой улыбке сквозило плохо скрываемое негодование.

Тем временем Картон уже закончил мыть пол и снова присел рядом с Коробиным в уголке.

– Плохо играют, – пробормотал ему вполголоса Борька. – Им бы против Саши этого объединиться, а они каждый за себя.

– С-смысла н-нет, он все р-равно… – пробормотал ему в ответ Картон.

– Кто там чё бормочет? – поморщился Саша и развернулся к Боре с Картоном. Они замолчали. Саша снова вернулся к игре и отбился последний раз:

– Я все.

Кузя схватился руками за рыжие кудри:

– Да как?!

Паша и Соловей тоже отбились, оставив Кузю дураком. Тот почти рычал.

– Я не буду платить, – заявил он.

Повисла пауза.

– Что ты, я не понял?.. – вопросительно проговорил Саша.

– Я, короче, не буду. Эти вон двое там шептались, я из-за них проиграл. А что, все видели, они обсуждали игру. Кто-нибудь еще? Нет, только эти. Они и платят, – горячился Кузя, яростно расплевываясь слюной.

– Ребят, да вы что? – оторопел Борька. – Мы ж вообще ни при чем!

– Мы м-молчали, – поддержал его Картон с опаской.

Виталик молча закурил, обдумывая ситуацию, Саша тоже.

– Кузя прав, – заявил Саша. – Они чего-то там свистели про карты. Пусть гонят бабло.

– Да пошел ты! Козел, чё тебе от меня надо?! – взвился Борька. Голос его дрожал.

Саша ударил без предупреждения. Он просто по-кошачьи соскользнул со стула, мгновенно метнулся к Боре и двинул ему в челюсть – с правой, потом с левой. Он бил как машина, звуки комнаты перестали для него существовать, они доносились из-за какой-то пелены, тумана, занавеса. Удар правой, удар левой. Только ярость и безумие. Сашу пытались оттащить Паша и Виталик, но не могли, он словно слился с избиваемым Борькой. У того уже все лицо превратилось в месиво, а Саша все бил и бил. Откуда-то справа – он успел заметить краем глаза – на него обрушилась шахматная доска, и мир погрузился во тьму.

Саша открыл глаза и увидел лампочку Ильича, покачивающуюся в сигаретном дыму. Потом пришли голоса – Паши, Виталика, Соловья, визгливые интонации Кузи, стон Борьки.

– Этот пусть очухается, – разбирался Виталик. – Деньги заплатят поровну – потому что получил говнюк этот мелкий за базар. Картонный, ты слышишь?

– Д-да, – прошелестел забившийся в угол Картон.

– Подотри тут все. Так, остальные на выход, а то еще мусоров не хватало. Заберите этого… – распорядился Виталик насчет Бори, сидящего на полу и утирающего кровь. – Санек, ты как?

Саша отмахнулся. Он легко поднялся с пола, отряхнулся, будто и не был без сознания. Та же ловкость в движениях, никакой заторможенности и кряхтенья. Как ни в чем не бывало закурил, сплюнул на пол, лег на койку. Тем временем Кузя и Соловей подхватили Борьку и вывели за дверь. Картон оттирал с пола кровь.

– Да, браток… Ты где так бить научился? Боксер, что ли? – поинтересовался Виталик.

– Боксер, – усмехнулся Саша, давая понять, что нет, конечно, не боксер. Потрогал разбитую доской бровь, удивился при виде крови и больше не обращал на повреждения никакого внимания, хотя кулаки были разбиты.

– Тебе бы в бои без правил. Бабло бы срубал…

– Мне, понял, и вором хорошо.

День в разгаре. Доносился визг бензопилы, чьи-то окрики: ремонтировали второй барак, красили здание администрации. Саша расхаживал по поселку, насвистывая мелодию. Он по своему обыкновению был обнажен по пояс, руки небрежно сунуты в карманы штанов. Кого бы из зэков он ни встретил на пути, все тут же начинали перешептываться и провожали его взглядом, уважительным и немного подобострастным. Саша был доволен.

Так же вразвалочку, чиркая зажигалкой, он подошел к небольшой беседке с висящей на ней лохмотьями облупившейся краской. Там, под ее навесом, сидел и рисовал что-то худой мужчина средних лет, с умным и приятным лицом. На шаги Саши он обернулся и продолжил рисовать. Саша долго стоял рядом, глядя, как тот рисует морду оскалившегося волка. Рядом лежал перочинный нож и стружка от простого карандаша, видимо, только что заточенного, и ползал заблудившийся майский жук. Саша закурил.

– Так это ты тот страшный Саша Рок, про которого все гудят… – негромко утвердительно проговорил художник.

– А что тебе не нравится? – набычился сразу Саша.

Художник пожал плечами:

– Да мне вообще все равно.

Помолчали еще.

– Сегодня только и разговоров, как ты вчера дрался. Видимо, зрелище и впрямь незабываемое. Уже трое или четверо подходили рассказать. Даже кто не видел. Все в восторге… – со странной полуулыбкой добавил Художник.

– А ты, значит, нет?

– Да я просто не боюсь тебя.

– А надо бы. – Саша вдруг сменил свой тон на миролюбивый. Художник взглянул на него весело:

– Может быть.

Коля-Художник продолжал рисовать. Саша потянулся через него, взял перочинный ножик и принялся подгонять им майского жука.

– Что у тебя на руке? Следы… – не отрываясь от рисунка, спросил Художник. Саша машинально потрогал круглые шрамики на тыльной стороне левой руки и вдруг затушил об них сигарету. На коже остался еще один такой же след, только красный. Коля, видев это искоса, покачал головой:

– Зачем…

– Что зачем?

– Ну зачем ты это сделал? Мог бы просто мне сказать.

– Да мне все равно не больно… Я бы тебе сказал, ты бы не поверил, понял. Все не верят, «да ну, чё гонишь, покажь…».

– Я бы не попросил. А впрочем, как знаешь. – Речь у Художника была какая-то ненавязчиво-правильная.

– Ты на чем погорел? Вроде не из наших, я же вижу, понял, – заинтересовался Саша. Лезвие ножика в его руке вычерчивало круги по столу.

– Наши, ваши… Все мы общие. Вся страна по зонам, какие тут ваши-наши.

– Ну ты давай это, братву-то с говном не мешай…

– Далась тебе братва, – вдруг в упор посмотрел на него Коля. Саша оторопел. – Что тебе они, ты же сам за себя, ты же вот как этот. – И Художник ткнул пальцем на оскалившего пасть волка с собственного рисунка. И тут же продолжал без паузы: – Этого, кстати, Паша Железняк нарисовать заказал. Наколку бить. А сел я, ты спрашивал, сел за то, что на принцип пошел. Смешно звучит «честь защищал»?

Саша насмешливо присвистнул:

– Бабы какой-то, что ли?

– Свою, – просто ответил Коля. – Жену поймал, с другом.

– Убил? – загорелся Саша. Нож вонзился в столешницу в миллиметре от ползавшего там майского жука. Коля мягко вытащил лезвие из дерева и положил подальше, а жука накрыл ладонью.

– Не успел.

– Ну выйдешь-то – добьешь? – как само собой разумеющееся уточнил Саша.

Художник покачал головой:

– Зачем?.. Понимаешь, это теперь главный вопрос, который я себе задаю. Не потому, что сожалею, раскаиваюсь, а просто – зачем? Смысл вообще? Вот говорю – а зачем? Живу – а зачем? Нужно просто чаще – стоп! И думать, вокруг смотреть, слышать. Лишний раз подумал – может, счастливее будешь.

Саша поморщился, Коля понимающе улыбнулся и погрузился в работу. Саша, видя, что разговор окончен, встал.

– Если ты боли не чувствуешь, то как дальше? – обронил вдогонку Коля, размышляя вслух.

– Я подумаю, – усмехнулся Саша и направился к бараку. Только теперь Коля убрал со столешницы левую руку, которой накрыл жука. Тот барахтался на спине, не умея перевернуться. Коля подцепил его пальцем, перевернул. Майский жук улетел.

Тем временем на тропинке два зэка, несшие длинные доски, посторонились, чтобы дать Саше пройти. В этот момент мимо шла Вера с пустой миской в руках. Она явно только что покормила дворовую собачонку, которая теперь вилась у ее ног, мешая идти. На Сашу Вера даже не посмотрела.

– Сучка… – обронил Вере Саша. Вера вздрогнула.

– Лучше не надо так, – посоветовала она.

– А то что? – прищурился Саша пренебрежительно.

Вера посмотрела на него спокойно, хотя вид у Саши был грозный. Потом молча развернулась и пошла к санчасти. Собачонка требовательно залаяла.

– Больше нет, маленькая! – как ни в чем не бывало засмеялась Вера, потрепала ее рукой по холке и скрылась в дверях. Саша тяжело смотрел ей вслед.

Солнце уже клонилось к закату, было часов девять. Саша лежал на койке в хате № 15, на соседней кровати храпел Картон.

– Эй ты! – двинул рукой по ножке его кровати Саша. Картон испуганно открыл глаза и привстал. – Харэ там храпеть, а то сейчас урою, понял?!

Картон спросонья мелко закивал головой и перевернулся на бок. Саша встал с кровати и взял с пола две гантели. Начал качать мышцы рук. Дверь приоткрылась, и в комнату зашел Соловей.

– Санек, здорово.

Саша кивнул. С койки Картона снова стал доноситься тихий храп. Соловей понизил голос:

– Тут это, такое дело… Пацаны со второго барака там бухло пронесли…

– Ну… – Саша оглянулся на спящего Картона.

– Ну хотят, это, чтоб ты тоже подходил. Угощать будут. Вдарим по чуть-чуть, а?

– Можно. – Саша положил гантели на место. Соловей оскалился:

– Почти на воле, да? Лафа-халява.

Они вместе вышли из комнаты. Храп прекратился, Картон открыл глаза.

Над поселением качалась луна, все огни уже были потушены. Свет горел только далеко, на КПП в конце аллеи, над крыльцом барака и – слабый, как от настольного светильника – в одиноком окне медсанчасти. Стрекотали цикады, и ночь полнилась таинственными шорохами. Где-то звякнула, разбиваясь, бутылка, донесся чей-то оборвавшийся резко, как от удара, грубый хохоток, и все смолкло.

Из второго барака, пошатываясь, вышел Саша. Шел он неровно, избегая открытых пространств, по стене. Споткнулся обо что-то, упал, поднялся, отряхивая ладони и шипя вполголоса ругательства. Он явно был пьян. Качнувшись, пошел дальше. Рядом с медсанчастью он вдруг услышал голоса и бесшумно «щучкой» нырнул в ближайшие репехи.

Над входом загорелся пыльный фонарь. На крыльцо вышли Антонина Сергеевна, в обычной одежде (юбке и кофте с советских времен) и с сумкой, и Вера в белом халате.

– Так, что еще забыла? – размышляла Антонина Сергеевна. – Хм…

Вера смотрела, как на свет фонаря слетаются из тьмы насекомые: мошки, комары. Они роились облаком. Вдруг выпорхнул откуда-то большой серый мотылек с бархатистыми крыльями и стал звонко долбить в тусклое закопченное стекло.

– Так, вот что. Там бумагу из СЭС прислали, на столе, ну увидишь. Заполни ее, хорошо? Там что-то надо, ну сообразишь… Утром приду – сама отправлю. Сделаешь, да?

– Конечно.

– Ну вот умничка. Все, пойду, а то мой ни пожрать не может без меня, ничего… Бухать только может, это уж он мастак… Охохох…

Антонина Сергеевна махнула рукой и, прихрамывая, пошла в сторону освещенного КПП. Вера чуть задержалась на крыльце. Мотылек в последний раз ударился о фонарное стекло и упал на крыльцо, трепыхаясь, но вскоре замер навсегда. Вера задумчиво взглянула на него и зашла внутрь.

Саша все это время лежал в репейнике, притаившись. Когда шаги Антонины затихли, он поднялся и подобрался к слабо освещенному окну первого этажа, заглянул в комнату. Эта была та самая комната, в которой проходило обследование после его прибытия сюда, только та часть комнаты, что в прошлый раз частично была закрыта ширмой: чайник, радиола, аквариум, застеленная кровать. Ширма была убрана, и Саша увидел, как Вера закрывает на ключ дверь кабинета изнутри, потом садится за стол и начинает просматривать бумажки при свете настольной лампы.

Саша отошел от окна, на мгновение задумался и прокрался на крыльцо. Двери между крыльцом и коридором не было, вместо этого шевелилась от ночного ветра выгоревшая кумачовая штора. Он проскользнул в полутемный коридор и приблизился к электрощитку. Тихо открыл и вырубил пробки. Свет во всей медсанчасти погас. Саша затаился.

Был звук поворачиваемого в замке Вериного кабинета ключа, тонкий лучик карманного фонарика и ее быстрые шаги к щитку. Саша бросился на нее, как зверь, фонарик выпал и остался освещать узкой полоской пол. Она не успела вскрикнуть, как его ладонь зажала рот.

– Заткнись, сука.

Вера забилась, пытаясь вырваться. Саша ударил ее по лицу наотмашь, схватил за косу и так поволок в кабинет. Тут светила только луна, разложив свой призрачный веер на пол и стены. Вера продолжала вырываться, и Саша ударил ее снова, так, что она отлетела. Впрочем, девушка тотчас вскочила и попыталась закричать, но не успела – он снова настиг ее, швырнул на кровать, прижимая всем телом, и обвил пальцами шею.

– Пискнешь еще раз – задушу…

Он продолжал держать пальцы на ее горле, пока она не стала задыхаться и мотать головой в полуобмороке. Только тогда разжал пальцы, услышал ее судорожный хриплый вдох и ударил под дых. Она скрючилась, перекатившись на бок к краю кровати, Саша резко развернул ее и задрал халатик, одновременно держа ее обе руки одной своей.

Дальнейшее происходило в тишине, нарушаемой Вериными всхлипами, Сашиным сопением и ритмичным скрипом кровати.

Когда все было кончено, Саша деловито застегнул штаны, подошел к чайнику и стал пить прямо оттуда, долго и жадно. Вера лежала не шевелясь, глядя широко раскрытыми глазами в потолок.

– Не страдай, не целка же, – небрежно обронил Саша и вышел из комнаты. По гравию уличной дорожки зашуршали его шаги и смолкли.

В полубреду среди предметов, принимающих зыбкие нереальные очертания, Вера видела пришедшую утром взволнованную Антонину Сергеевну, руку, которую она положила ей на лоб.

– Верочка, что с тобой!.. Тридцать девять и два…

– Тридцать девять плюс два равно сорок один, – пробормотала Вера.

Потом снова неясный гул, превращающийся в мужской голос. Это голос ее отца, кряжистого седого мужичка в грязном кухонном белом фартуке:

– Ну, простыла где-то. Сейчас же погода такая, ходит раздетая…

– Давайте ее домой не будем отвозить, здесь ведь медпункт, я присмотрю, – предлагала Антонина.

– Да без вопросов, конечно, чего ей дома-то… – был ответ.

Потом Вера снова уплыла.

Вера стояла у раковины и умывалась. Была она осунувшаяся, но вполне уже здоровая. Антонина Сергеевна разливала по чашкам чай и выкладывала на тарелку домашние пирожки.

– Ну вот, другое дело. Точно хорошо уже?

– Да, – пробормотала Вера.

– Садись поешь. А то три дня провалялась, вон худющая какая! Ешь, ешь давай.

Вера взяла пирожок и стала жевать без энтузиазма.

– Этого-то, Сашу твоего, помнишь? Который стол тебе снес на медосмотре. В ШИЗО сидит. С той ночи, как ты того, так и сидит.

Вера побледнела, стала каменной, но продолжала жевать. Только и спросила:

– За что?

– Ну знамо дело за что, – фыркнула Антонина Сергеевна.

Вера отложила надкусанный пирожок, резко встала и принялась поливать герани на окне из старой пластиковой бутылки.

– И что, все об этом знают? – помертвело поинтересовалась она.

– Да конечно, все поселение. Шила-то в мешке не утаишь… Ну хоть другим неповадно будет.

Вера зажмурилась.

– Ладно, пойду в бухгалтерию загляну, зарплату обещали. – Антонина одним глотком осушила полчашки и удалилась, тяжко перекатываясь с ноги на ногу.

Вера закрыла лицо руками, постояла так, раздумывая. Потом осторожно выглянула во двор. На поселке шла обычная жизнь, сновали заключенные, кто по работе, с бревнами, ведрами краски по случаю ремонта, кто просто слонялся без дела. Вера отшатнулась от окна, заметалась по комнате. Потом села за стол, взяла чистый лист бумаги и быстро застрочила:

«Заместителю начальника колонии-поселения, майору Алексееву П. Б. от медицинской сестры Романовой В. А. Прошу освободить меня от занимаемой…»

– Тук-тук, – раздался веселый голос ото входа. В кабинет заглянул мужчина средних лет со злым лицом, в форме. Это был начальник ШИЗО Архипов. – Здравствуйте, девушка, а я к вам!

Вера обернулась, попыталась улыбнуться, одновременно пряча листок с заявлением в нижний ящик стола:

– Давненько вас не видно.

– Так я ж, Вера Артемовна, работаю. А работа, сами знаете, – ШИЗО-нутая.

Он засмеялся. Вера выжидающе замерла. Архипов вытащил из-за пазухи маленького котенка.

– Я к вам вот из-за кого… Подобрал, совсем малыш, и что-то плохо ему…

Котенок жалобно мяукнул, Архипов нежно, с умилительной гримасой погладил ему животик и передал Вере. Вера начала осмотр котенка.

– Что у вас тут нового? – поинтересовался Архипов. Вера пожала плечами. – А у меня вот в изоляторе гостит сейчас один… Хорошо бы подольше задержался, а то совсем страх потерял, гаденыш… Я ему так мозг вправлю…

Котенок замяукал.

– Ну-ну, маленький, чего ты пищишь? Сейчас тетя тебя вылечит, – засюсюкал Архипов с совершенно другим выражением лица.

Вера кусала губы, руки ее дрожали. Она встала, подошла к шкафу с лекарствами, стала там что-то нервно искать. Лекарства посыпались на пол.

– О господи. – Вера стала торопливо их собирать, но они снова вываливались из ее рук. Архипов посмотрел удивленно. Наконец Вере удалось найти нужную таблетку, она расколола ее ножом пополам и, разжав кошачьи челюсти, засунула ее котенку в рот. Вторую половинку быстро завернула в бумажку и протянула Архипову:

– Вот. Завтра дадите. Глисты у него.

– Спасибо, – улыбнулся Архипов. – Снова меня выручаете.

Вера кивнула, не поднимая глаз. Села за стол, делая вид, что занята бумагами.

– Ну, до свидания, Вера Артемовна.

– До свидания, – прошелестела она. Крайне озадаченный Архипов вышел.

Вера попыталась унять дрожь, пальцы ее тряслись. Она обхватила себя руками и стала чуть покачиваться на стуле. Взяла стакан с края стола, попила воды, скривилась, судорожно вздохнула, потянулась к нижнему ящику стола, но, услышав шаги, отдернула руку. В этот момент вернулась Антонина Сергеевна, радостная. Положила перед Верой стопочку денег.

– Вот. Твои тоже взяла.

Вера не глядя положила деньги в карман. Пошла мыть руки к раковине.

– Архипов заходил, что ли? Видела его… Кого на этот раз притащил?

– Котенка.

– Зверинец развел. Людей-то не щадит, изверг, а над кошками трясется… Несладко, поди, парню этому у него в ШИЗО, – покачала головой Антонина.

Вера машинально принялась драить раковину губкой. Антонина Сергеевна продолжала монолог:

– Мой вчера напился снова. Приполз на бровях. Я ему: «Ах ты гад, где взял?», а он мне: «Люблю тебя, киска». Киска… – усмехнулась она. – Я-то… Вот страна… Мужиков нет, все по тюрьмам да по зонам, а остальные пьют. Или еще лучше, и то, и другое. Вот и этот тоже, герой. И ведь где водку-то взял, поселок же! Шмонают четыре раза в сутки. Но вот приперло… Его ж, знаешь, когда взяли ночью тогда, еле на ногах стоял, говорят. Конвойному заехать попытался…

– Так подождите, – вдохнула Вера. – Его за пьянку закрыли?

– Ну я ж тебе говорю, тепленького взяли, прям у барака, ночью! Не слушаешь, – махнула рукой Антонина и принялась шумно пить чай. Вера отложила губку, сполоснула руки и вытерла их. На ее лице было великое облегчение.

Полутемный сырой подвал освещался только маленьким оконцем у потолка, через которое была видна трава: окно упиралось в газон. Саша сидел с безучастным видом, как всегда голый по пояс, его тело было усеяно кровоподтеками. К «глазку» подошел кто-то:

– Заключенный Рокотовский, встать, – приказал голос конвойного.

Саша поднялся на ноги, шагнул к двери. Конвойный открыл дверь и выпустил его. Там, в коридоре, стоял еще и начальник ШИЗО Архипов с черной тряпкой в руках. Конвойный снял с Саши наручники, и стали видны кровавые ссадины на запястьях – от подвешивания к потолку. Архипов бросил Саше под ноги тряпку:

– Надевай.

Саша не торопился, он в дикой ярости был готов броситься на Архипова, как зверь – на своего врага. Конвойный напрягся, Архипов сощурился:

– Ты, гнида, сейчас берешь футболку и надеваешь ее…

Саша продолжал смотреть.

– Еще пятнадцать суток – хочешь?.. Сгною тебя, падлу, на хер, – процедил Архипов, хотя сделал шаг назад. Саша поднял тряпку, и правда оказавшуюся футболкой, и надел ее.

– Пошел, – приказал конвойный и хотел было подтолкнуть Сашу, но в последний момент отдернул руку, словно от ожога, и все трое вышли из подвала.

На улице Саша оказался уже один. Он оглядел двор без всякой радости, хотя ранний вечер стоял ясен и свеж, и направился к своему бараку, по пути стаскивая с себя футболку. Бросил ее прямо на землю перед собой и прошел по ней, оставив на ткани пыльные следы.

Когда он открыл дверь в хату № 15, его встретил шум одобрения. Здесь собрались Виталик, Картон, Коробин, Соловей, Кузя, Паша Железняк и еще несколько зэков. При виде Саши они все разулыбались. Послышались голоса:

– О, Санек! Красава!

Виталик похлопал Сашу по плечу:

– Здорово, братан.

– Ты с подвала поднялся, с нас «поляна», – объявил Кузя, указывая на накрытый стол. Там лежали овощи, потемневшие бананы, бутылки с газировкой, хлеб, колбаса, открытые консервы, несколько пачек сигарет стопкой.

– И водочка? – усмехнулся Саша.

– Не, Виталик не разрешил, – развел руками Соловей. Остальные засмеялись. Саша сел к столу, остальные тоже похватали еду.

– Еще бы телок сюда нагнать, – фантазировал Соловей.

– Ага, и чтоб машина инкассаторская под окнами перевернулась… – хмыкнул Кузя.

В этот момент к Саше подошел Картон и вытащил из кармана деньги. Положил перед Сашей:

– В-вот, Саш. Д-долг наш… – и кивнул на Коробина. Саша кивнул, посмотрел на Коробина, жавшегося в углу и глядевшего затравленно:

– Слышь, Очковед, чё мнешься, дуй сюда.

Коробин вздрогнул, шагнул ближе. Саша кивнул на свободный стул:

– Ешь давай, не хрен над душой стоять, понял. Тебя как звать?

– Боря, – ответил Коробин, начиная есть.

– О, у нас на зоне крыса жила, – оживился Соловей, – мы его Борькой звали. Умная тварь, вообще!.. Эйзенштейн, мать его…

Скоро все было съедено, остались только крошки и обертки. Картон убирал мусор, вытирал стол, Кузя, Соловей, Коробин собрались уходить.

– Санек, – обратился Кузя, – сыгранем после проверки? Через часок?

– Не знаю, пойду покачаюсь, понял. Может, и сыгранем, – ответил тот.

Солнце уже почти село, когда Саша подошел к турнику. Спортплощадка со старыми снарядами располагалась метрах в пятнадцати от медсанчасти. Он прыгнул на турник и без малейших усилий стал подтягиваться, раз, другой, третий… Его литые мышцы перекатывались под кожей, испещренной ссадинами и кровоподтеками.

В это время Вера в своем кабинете вешала только что постиранную марлю на окно. Машинально бросила взгляд на двор, заметила Сашу и дернулась, как под током. Марля выскользнула из ее пальцев и легла на дощатый пол. Вера юркнула за оконный проем, словно Саша мог ее заметить. Но через несколько секунд, пытаясь привести в порядок дыхание, девушка выглянула из укрытия и стала исподтишка наблюдать за ним. Так она стояла до тех пор, пока Саша не соскочил с турника и ушел восвояси.

Снова день. Коля-Художник сидел под навесом беседки и чертил на бумаге лабиринт – из тех, что публикуют в газетах рядом с кроссвордами. Рядом с ним лежала раскрытая книга, и ветер листал ее страницы. На дорожке от медсанчасти появилась Вера. Когда она поравнялась с беседкой, Коля окликнул ее:

– Здравствуйте, Вера…

– Здравствуйте, Николай, – улыбнулась Вера и шагнула к нему. – Работаете?

– Отбываю, – добро усмехнулся он.

– Да и я отбываю, это как посмотреть, – парировала Вера.

– Верно, – кивнул Коля довольно.

– Знаете, вот такие наши разговоры мне напоминают обмен…

– Банальностями? – продолжил за нее Коля. Вера кивнула и засмеялась.

– Ну, банальность или мудрость, кто теперь разберет? – продолжил он. Девушка молча улыбалась, потом двинулась по дорожке дальше:

– До свидания, Николай.

– До свидания, Вера.

Вера, все еще улыбаясь во весь рот, шла дальше, как вдруг на тропинке перед нею словно вырос Саша Рокотовский. Ее улыбка остекленела и рассыпалась, но голова осталась поднятой. Их глаза на мгновение встретились, и они прошли совсем рядом друг с другом, едва не столкнувшись плечами, но при этом как-то очень аккуратно. Так проходят мимо только знакомые люди. Вера скоро скрылась в столовой, а Саша подошел к Художнику и сел рядом. Не удержался – быстро посмотрел еще раз на здание столовой и отвернулся. Долго наблюдал, как Коля чертит лабиринт.

– Хочешь попытаться? – Коля без приветствия протянул Саше лист.

– Что, пройти?

– Да.

Саша взял карандаш и лабиринт и начал подбирать правильные ходы, водя кончиком карандаша по дорожкам.

Вера в это время стояла в столовой поселения, точнее, на кухне, среди больших кастрюль и плит. Было сравнительно тихо, только у грязного окна посудомойка с красными руками домывала последние тарелки. Отец Веры, тот самый мужчина, что приходил в санчасть во время ее болезни, в грязном халате протирал рабочие столы и выливал содержимое кастрюль в ведра с надписью краской «помои». Он хмурился, Вера тоже.

– Вера, ну пойми ты…

– Папа, она же старше меня на два года…

– Возраст тут при чем? При чем возраст-то?

– Да не нужен ты ей, – тихо пробормотала погрустневшая Вера. Отец тем временем взял остаток гречневой крупы в полиэтиленовом мешке, пару банок консервов и сложил их в хозяйственную сумку, стоящую под столом. Вера указала на это рукой:

– В этом все дело.

– Я с тобой дома поговорю. – Отец стал переносить ведра на заднее крыльцо столовой, Вера следовала за ним по пятам:

– Там твоя Катя теперь живет. А меня просто ставят перед фактом. Конечно, она уцепилась, мужиков тут не так много, зэки и бывшие зэки – вот и весь выбор. Если бы она была хорошей, я бы слова не сказала, пап, ты же знаешь. Но почему все так изменилось? И ты теперь другой! Ты носишь ей зарплату и ворованные продукты. При маме ты никогда не воровал.

Отец звонко поставил ведро на крыльцо и отвесил ей оплеуху, не сильно, но весьма ощутимо:

– Молоко на губах не обсохло. Стыдить она отца будет!

Вера стояла и смотрела. Без осуждения, скорее тоскующе. Отец скрылся в помещении, но вскоре вышел, уже без халата, в обычной одежде и с хозяйственной сумкой в руке:

– Дома поговорим.

– Я пока тут поживу. – Вера прикусила губу, чтоб не расплакаться, и вдруг со всех ног бросилась через двор к медсанчасти.

Саша отвлекся от лабиринта и тут же увидел бегущую Веру. Проследил ее путь до крыльца медсанчасти и снова вернулся к лабиринту. Прикинул еще один вариант и отложил лист и карандаш:

– Чё-то я не догнал, понял…

– И не смог бы, – пожал плечами Коля. – У него нет выхода. Специально рисовал такой, без решения.

– Ну ты баклан, – беззлобно заявил Саша с облегчением. – На хрена тратил свое время на дерьмо это… Мое тоже.

– Зря ты так. Если в лабиринте нет выхода, это еще не значит, что он дерьмо, – улыбнулся Коля. – А насчет времени… Все равно сидим…

– А это чё? – Саша повертел в руках книгу, посмотрел заглавие. – Антология философии… Чё за байда?

– Возьми, почитай.

– Да не, не для меня. – Саша отложил книгу на стол. Коля взял карандаш и лист с лабиринтом и встал:

– Ладно, бывай.

Он ушел, забыв книгу там же, на столе рядом с оставшимся сидеть Сашей.

Поздний вечер Вера коротала одна в медсанчасти. В руках у нее была гитара, и она робко перебирала струны. На электроплитке закипал чайник со свистком. Девушка тихо заплакала, потом остервенело стала вытирать слезы, хлопать себя по щекам, чтобы прийти в чувство, и разревелась еще больше. Потом успокоилась внезапно, на всхлипе. Отставила гитару, осторожно подошла к окну и долго смотрела на спортплощадку и пустующий турник.

В хате № 15 снова шла большая игра. За приоткрытой дверью маячил стоящий на стреме Картон. Саша, в новых, зеркально блестящих туфлях и только что купленных штанах, сидел, закинув ногу на ногу, и банковал. Руки его словно летали над картами, и карты вытаскивались как заговоренные – те самые, что и были нужны.

Соловей швырнул свои карты на стол с едва скрываемым раздражением и пододвинул проигранные деньги победителю:

– Вот шельма…

Саша коротко и грозно зыркнул на него:

– Базар фильтруем, бережем зубы…

– Да не, Санек, не со зла, – пошел на попятную Соловей. Кузя понимающе ухмыльнулся.

– Ну, кто еще? – предложил Саша, ласково и быстро тасуя послушную колоду. Желающих не было. Саша пожал плечами, протянул колоду Кузе и, чиркнув своей зажигалкой, закурил, откинувшись.

– Рок-то у нас, пацаны, прибарахлился, – прищурился Кузя, что-то перекатывая во рту, как будто жевал жвачку. – Дашь педали поносить?

– А ты выиграй… – усмехнулся Саша. Кузя обиженно втянул воздух, и глаза у него заискрились азартом:

– А давай.

Колода снова легла на стол, и игра пошла опять.

Соловей потянулся, хрустнув суставами:

– Эх, щас бы бабу…

– И на море, – кивнул Виталик.

– Да ну на хер это море… А вот девку… Ммм… такую, чтоб сиськи побольше, – размечтался Соловей.

– Арбузы любишь? – хихикнул Кузя. И Саше: – Еще подбрось одну.

– Арбузы не арбузы, а пощупать-то надо, – обиделся Соловей. – У меня вот была одна недавно. Сиськи мягкие, а жопа крепкая, хоть орехи коли…

– Колол? – спросил Виталик. Кузя визгливо засмеялся.

В комнату вошел Паша Железняк:

– Здорово…

Кузя проиграл, кинул карты Саше и повернулся к Железняку, активизировался:

– Пааш… Ну давай!

– Кузя, вот ты леший, – покачал головой Паша. – Чё прилип?

– Сам знаешь. Пробьешь?

– Я же сказал, нет, – ответил Паша устало.

– Давай, Паш, и мне тоже, – подал голос Соловей. – Чтоб все телки мои были, а?

Паша смотрел на них с недоумением, потом пожал плечами:

– Охота вам, пацаны, пуцаки свои уродовать…

– Почему уродовать, улучшать, слюшай, – с псевдогрузинским акцентом развел руками Кузя, выудил из кармана флакон фурацилина, потряс им. – У нас все готово, и фураЛИцинчик, и шары. Гля, какие красавцы!

И он оскалился, показывая зажатые между зубами два прозрачных шарика чуть больше горошины каждый. Потом снова принялся перекатывать их во рту языком. Паша раздумывал. Потом вздохнул:

– ФураЦИлинчик, грамотей… Ладно, что с вас возьмешь. Идите, мойте хозяйство. Только с мылом. И лавку притащите, умники!

Последние слова он кричал уже вдогонку Соловью и Кузе, выбежавшим из хаты наперегонки, как дети. Саша тасовал колоду, почти машинально поглаживая ее. Виталик смотрел на Пашу насмешливо:

– А кастрируешь ненароком…

– Проще пробить. А то ж не отвяжутся, – поморщился Железняк.

Саша забрался на кровать и занял наблюдательную позицию. Паша готовился: достал из шкафа ложку из сплава с заточенной ручкой, толстую книгу в твердой обложке, большую металлическую кружку с пакетом сахара в ней.

Кузя и Соловей занесли лавку, поставили посреди комнаты. За ними ввалились еще человек восемь зэков, все заинтересованные предстоящим событием.

– Мойте. – Паша протянул Кузе флакон. – И шары тоже.

Сашу интересовало не столько происходящее, сколько реакции людей. Он разглядывал лица. У Паши лицо было неодобрительно-сосредоточенное, деловое.

Кузя и Соловей переглядывались, нервно посмеиваясь и перемигиваясь, остальные следили за всем жадно, пристально.

– Эх, девки, спасайся кто может! – хихикнул Кузя, снимая штаны и седлая скамью.

– Ложь сюда, – приказал Паша, давая ему книгу. – Да на полотенце, псих!

Паша закрыл своей спиной обзор Саше. Он только видел испуганную гримасу Кузи. Потом руку Паши с кружкой, занесенной для удара. И сам удар.

Кузя взвыл и подскочил. Его руки были в крови. Он стиснул зубы, но выть не перестал. Остальные засмеялись.

– Больно, еще бы!

– Держись, пацан!

– Все девки твои.

– Молоток, мужик!

Паша взял моток туалетной бумаги:

– Не гунди, сам просил. Терпи. Вытри вот. Теперь вставляй.

– Я не могу, – просипел Кузя.

– Через не могу. Я, что ли, буду?

Соловей, глядя на Кузю, стоял весь белый. Бахвальство как ветром сдуло. Саша отметил это про себя и повернулся лицом к потолку, заложив руки за голову. Происходящее его больше не интересовало.

На следующую ночь в хате № 15 уже все спали, когда в дверь постучали, резко, встревоженно. Саша моментально открыл глаза, но дверь уже приотворилась, и внутрь просочился какой-то парень. Он подошел к спящему Паше Железняку и толкнул его в плечо. Паша заворочался:

– Какого…

– Паш, там это, Кузя кончается, – ответил парень.

Паша нехотя сел на кровати, дотянулся до выключателя, в комнате вспыхнул свет. Виталик проснулся:

– Э, пацаны, чё за дела?

– Как кончается? Не гони. – Паша смотрел на парня, хмурясь.

– Это, плохо ему, весь горит, бред какой-то несет… Видать, это, заражение…

Саша, Виталик и Паша слезли с коек, стали напяливать штаны. Потом вслед за парнем вышли в коридор.

В хате, где жил Кузя, тоже горел свет, и все обитатели, включая Соловья, сидели на своих кроватях. Кузя метался в бреду, скидывая с себя положенное на него кем-то мокрое полотенце. Зашли Саша, Виталик и Паша, остальные повернулись к ним, но промолчали.

– Он давно так? – поинтересовался Виталик, пока Паша ощупывал Кузин лоб.

– С вечера, – ответил Соловей.

– Какого хрена сразу не сказали? Мудачье…

– Может, пройдет… – нерешительно пробормотал кто-то.

– Да? У тебя щас так пройдет, мамка не узнает! А если он ласты склеит? Всем же впаяют! – кипятился Виталик, брызгая слюной.

– В больничку бы… – пробормотал Соловей.

– Сам-то как? – спросил у него Паша.

– Да я ниче…

Саша подошел к кровати, откинул одеяло, несмотря на неразборчивое Кузино бормотание, и легко подхватил его на руки.

– Ты куда его?

– На танцы я его, – сквозь зубы процедил Саша и вынес Кузю за дверь. Виталик окинул всех презрительным взглядом, сплюнул прямо на пол, развернулся и вышел вместе с Пашей. Уже в темном коридоре, где впереди маячил Сашин силуэт, Паша сообразил:

– Дежурным надо сказать.

– Разберусь.

Саша нес Кузю по уже знакомому коридору медсанчасти, дошел до двери кабинета и положил его прямо на пол. Забарабанил в дверь.

– Кто? – испуганно донесся Верин голос.

– Открывай.

– Кто это?

– Саша.

– Уходи.

– Открой, дура, тут пацан кончается! – и для пущей значимости долбанул в дверь кулаком.

Щелкнул замок, выглянула Вера. Ее лицо переменилось, когда она увидела сначала Сашино лицо, затем лежащего на полу Кузю. Она мгновенно стала деловитой, присела на корточки:

– Что с ним?

– Заражение, что! Ты докториха, не я!

– Хватит истерить, – вдруг оборвала его Вера. – Из-за чего заражение?

Саша стушевался:

– Шары вставили, понял… Знаешь?

Вера тут же спустила Кузе трусы, оценила состояние.

– Так, его на стол, – вскочила она на ноги и, пока Саша заносил Кузю в кабинет, успела скинуть со стола все ненужное и застелить его простыней. Саша положил парня на стол и отошел, глядя, как Вера быстро достает спирт, хлоргексидин, инструменты, шприцы, вату и бинты. Потом она принялась мыть руки по локоть. Саша направился к двери.

– Стой, – остановила его Вера. – Обезболивающего нет, только спирт. Будешь держать.

Пока шла операция, Саша смотрел на Веру, ее гримасы и шепчущие что-то губы. Она была бледна и сосредоточенна, работала уверенно, быстро. Саша невольно залюбовался. Кузя пришел в себя и подвывал, несмотря на вставленную в зубы деревянную линейку.

– Руки держи крепче! Спирта еще! – отдавала приказания Вера. Саша торопливо исполнял.

Наконец на простыню упали давешние два пластмассовых шарика, все в крови.

Вера тыльной стороной руки откинула волосы со лба, отошла к раковине, снова вымыла руки. Вернулась к столу, взяла бинт, наложила повязку с мазью. Потом так же деловито стала накладывать повязки на запястья Саши, где все еще были глубокие ссадины от наручников. Саша дернулся:

– Не надо.

– Это моя работа, – оборвала его Вера и продолжила начатое. Они одновременно наклонились и соприкоснулись лбами, но тут же отшатнулись в разные стороны. Вера дала Кузе таблетку, приподняв ему голову.

– Работать-то будет причиндал? – кивнул Саша на Кузю.

– Лучше, чем раньше, – бросила Вера и стала собирать инструменты и препараты.

– А ты с ним уже успела, что ли? – прищурился Саша. Вера резко взглянула на него, но промолчала. Когда все было убрано, она указала на свою кровать:

– Сюда его.

Саша перенес Кузю, впавшего в забытье. Посмотрел на снующую с полотенцем и спиртом Веру, готовящуюся обтереть пациента, развернулся и вышел. Вера коротко посмотрела на закрывшуюся дверь и продолжила работу.

Когда Саша вернулся домой, Виталик еще курил в открытое окно. Саша рухнул на кровать прямо в штанах.

– Ну как там?

– Все путем, – отозвался Саша.

– Кто в санчасти, Вера?

– Да.

– Тогда точно все нормально, – согласился Виталик и лег на свою койку. Не прошло и нескольких секунд, как он засопел. А Саша долго лежал, упершись глазами в пространство перед собой. Потом попытался зубами развязать узел на бинтах, обвивающих запястья, но тут же прекратил это занятие. И не сомкнул глаз до самого рассвета.

На следующий день Вера как раз мыла окна в медсанчасти, когда подошел Виталик. Он не стал заходить в здание, просто встал под окном.

– Привет.

– Здравствуйте, – чуть улыбнулась Вера, продолжая скрипеть тряпкой по стеклу.

– Что там, как наш пациент?

– А, Кузнецов… Перевела в палату. Ничего, завтра уже выйдет.

Виталик помолчал. В этот момент во дворе появился Саша, он дошел до спортплощадки и стал подтягиваться на турнике. Руки его все еще были перебинтованы.

– А вообще – как дела? – спросил Виталик у Веры. Та удивленно на него посмотрела:

– У меня? Замечательно, как всегда.

– Не обижает никто? А то, может, поговорить с кем надо?..

– Да нет, спасибо.

– Скучаешь тут, наверно, да? – Виталику явно очень не хотелось уходить восвояси. Он смотрел на Веру плотоядно.

– Да нет, работаю, скучать некогда.

– А то смотри. Девушка ты молодая, красивая, по мужской ласке истосковалась… – тон явно был многозначительный. Рука Виталика коснулась Вериных пальцев. – А дело какое – я ж и помочь могу, и разобраться, если что…

– Я учту, спасибо. – Вера была вежлива и прохладна и руку убрала. Виталик намек понял, хмуро кивнул и пошел через двор, мимо спортплощадки. Саша, зацепившись ногами за турник, качал пресс. Когда Виталик молча прошел мимо, Саша спрыгнул с турника и, тяжело дыша, наградил его яростным взглядом. Потом посмотрел на Веру, та как ни в чем не бывало мыла окна дальше, ни на что не обращая внимания.

Саша вдруг разозленно принялся развязывать бинты с запястий, у него не получалось, в итоге он разорвал узлы зубами и кинул бинты здесь же, у турника. И быстро ушел.

Вера заметила это краем глаза, перекинула ноги через подоконник и соскользнула на улицу. Пошла к турнику, но ее опередила Антонина Сергеевна, которая уже наклонялась, собирая бинты.

– Ну свиньи, что с них взять… – ворчала женщина.

Вера подошла ближе.

– Вечно вот ходят – и срут! – продолжила Антонина Сергеевна удовлетворенно.

– Может, клумбы высадим? – вдруг предложила раздумывавшая до этого Вера. – Тут и там вон, у барака? Я давно собиралась.

– Верочка! – фыркнула Антонина. – Они ж все повыдергают, потопчут. Зверье.

– Да обычные люди, господи, – беспечно ответила Вера. – В городе вон тоже так: посадишь, и рвут, и топчут. И что теперь, без цветов? Гравием все засыпать? Бетоном залить? Просто обычные люди, они везде такие.

– Обычные… – покачала головой Антонина. Они обе уже шли к санчасти. – У того, что ли, барака? Я тебе сколько раз говорю уже, не вертись ты у бараков! Голодные мужики, а ты… Мало ли…

– Не съедят, – махнула рукой Вера.

Вечером, часов в семь, на хлебозаводе по соседству с поселением раздался протяжный звонок. Зэки один за другим потянулись через заднюю дверь на территорию колонии. Их обыскивали и осматривали на входе два дежурных по колонии. Потом они разделялись на два потока – к обоим баракам.

У одного из бараков Вера сидела на корточках и заканчивала высаживать рассаду бархатцев в только что перекопанную землю клумбы. Руки ее были в земле, волосы убраны под косынку, рядом стояла лейка с водой.

Коля-Художник остановился около Веры и с улыбкой сказал ей что-то, та звонко рассмеялась в ответ. Проходя мимо, некоторые из зэков говорили ей «здравствуйте», и она отвечала каждому. Впрочем, большинство смотрели на нее с любопытством, но молча шли дальше.

– Ну а правда, – продолжал Коля, – если каждому цветку дать хозяина из нас, то все будут расти и цвести.

– Или каждое утро мы будем недосчитываться пары десятков, – веселилась Вера.

– Здрасте, – поприветствовал ее еще один зэк и остался стоять рядом.

– Здравствуйте, – откликнулась она и снова повернулась к Коле.

– Можно, конечно, выставить охрану… – продолжил тот.

– Но это будет слишком напоминать о нашем плачевном положении, – погрустнела она. – Цветы под конвоем…

Коля задумчиво кивнул и отошел. Вера продолжила сажать растения. Рядом с нею остановились несколько незнакомых зэков и Соловей. Смотрел он похабно, особенно на рельефно выделяющиеся под халатиком бедра Веры.

– Девка что надо, – объявил он стоящим рядом недостаточно тихо, потому что Верина спина напряглась, но руки двигались бесперебойно. Девушка решила игнорировать замечание и заниматься своим делом. Издалека к компании быстро приближался Саша Рокотовский, но его никто пока не заметил.

– Слышь, красота, может, устроим медосмотр вечерком? – продолжал Соловей. Кто-то из зэков дернул его за рукав:

– Ладно, не трогай ее, пойдем.

– Да чё пойдем? Она тут жопой сверкает, так и просится. Чпокнемся?

И он шагнул к Вере, намереваясь схватить ее за плечо. Саша, услышавший последнюю фразу из-за спин зэков, обогнул их:

– Ах ты падаль! – и кинулся на Соловья.

– Санек… – только и успел начать Соловей, как получил в челюсть и отлетел на метр. Встал, весь багровый, и с кулаками двинулся на Сашу. Но тот был быстрее, он наносил удары коротко, молниеносно, как будто жалящая змея.

– Пацаны, щас мусора набегут! – крикнул взволнованно кто-то из толпы, и двое бросились разнимать дерущихся, но тут же и их Саша отшвырнул в разные стороны, как щенков, и снова нанес Соловью несколько ударов. Тот еще оборонялся, но Саша принялся избивать его со слепым остервенением. Лейка со звяканьем упала на бок, и под ними расплылась лужа.

Тут Вера, все это время сидевшая на корточках, затаившись, вдруг бросилась к Саше, вырвавшись из чьих-то предостерегающих рук.

– Стой, не надо! – вполголоса крикнула она, даже шепнула – если только можно кричать шепотом. И лицо Саши вдруг обрело осмысленность, он повернулся к ней, и их взгляды столкнулись. Секунда, две – Саша развернулся и молча зашагал прочь. Соловкова уже поднимали из лужи. Вера стояла в оцепенении.

– С ним все в порядке? – спросила она, когда избитого Соловья наконец поставили на ноги и повели в барак. Заключенные, которых с момента драки еще прибавилось, посмотрели на нее странно – со смесью удивления, страха и уважения, но искоса. Они стояли толпой, она одна, и между ними пролегла невидимая пропасть.

Вера вдруг развернулась и села на корточки, бесцельно погрузив пальцы в жирный чернозем. Зэки продолжали смотреть на ее спину. Она глотала слезы и продолжала сажать в землю цветы.

Саша умывался в общем туалете, стены которого были выложены голубым растрескавшимся кафелем. Ржавая вода утекала в слив. За спиной скрипнула, открывшись и закрывшись, дверь, Саша резко обернулся. На пороге, уперев руки в дверной косяк, стоял Виталик.

– Санек, чё за байда?

– А что?

– Соловья уделал…

– Не нравится мне этот гнилой базар, – прищурился Саша, подходя ближе. Он попытался пройти мимо, но Виталик преградил ему путь:

– А ты не кипишуй. Отвечать будешь?

– Я отвечаю, понял.

– За что Соловью навалял? – допытывался Виталик грозно.

– По твоему приказу.

– Ты чё мне фонари развешиваешь? – опешил Виталик. – Я не говорил…

– Он до врачихи доколупался. А ты мне сам говорил, что к ней подкатывать нельзя, понял. Если никому нельзя, то и оленю этому тоже. Вот я и…

Виталик раздумывал, а Саша продолжил:

– Лепила эта только-только Кузю заштопала, а теперь мы на нее гоним. Не по понятиям.

– Я понятия знаю, – отрезал Виталик. – Да и не мы, а Соловей только. Гнал.

– Ну вот я ему и разъяснил маленько. И на меня же теперь наезды…

Виталик успокоился и даже похлопал Сашу по плечу:

– Не, братан, какой разговор. Все правильно сделал. С Соловьем я перетру.

Саша кивнул головой. Виталик посторонился, и он вышел в коридор. Виталик погрузился в недобрые раздумья.

Дождь лил, будто на небесах забыли выключить шланг. Все поселковцы попрятались либо на рабочих местах, либо в бараках, только Саша сидел один под навесом беседки и увлеченно читал «Антологию философии», уже на середине.

Из санчасти, никем не замеченная, выскользнула Вера. У нее в руках был старый зонтик. Порывом ветра зонтик вывернуло наизнанку, и девушка пошла через двор, неся зонт опущенным. Волосы и одежда ее сразу же промокли, и она стала еще более маленькая и худая. Она, с каждым шагом все больше теряя решительность, шла к навесу. Дошла, встала, еще под дождем, у самого края навеса, за спиной Саши.

Его шея напряглась – он, конечно, знал, что кто-то стоит за спиной. Но не повернулся и перевернул страницу. Так прошла минута.

– Не стой под дождем, – проговорил он спокойно.

Вера, вздрогнув, шагнула под навес, присела на другой край скамьи, подальше от Саши. Посидела молча. Проронила:

– Спасибо.

Саша закрыл книгу, загнув угол страницы, и посмотрел на нее прищурившись.

– Я имею в виду – спасибо, что вы позавчера за меня заступились. Перед тем…

– Тебя мама в детстве не учила держаться подальше?

Вера улыбнулась:

– У меня мама врачом здесь работала. Так что спасибо.

Саша снова взял книгу и открыл ее, словно читая. И продолжал:

– Давай-ка я тебе объясню. Если тебе так в кайф искать к жопе приключения – дело твое. Мне вообще по барабану. А Соловью я набил, потому что… Руки чесались рожу его разукрасить. Льстивый, ну черт! Подлизывается все… Ну вот и долизался. Понятно?

– Понятно, – бесцветно ответила она.

– И вот еще, короче… – скривил он рот. – Если я тебя натянул разок, это не значит, что у нас тут любовь до гроба.

И Саша, казалось, полностью утратил к Вере интерес, погрузившись в чтение. Она посидела, переваривая сказанное. Потом легко поднялась. Вышла на дождь, подняла лицо, снова посмотрела на Сашу. Шагнула к нему, положила руки на плечи и уткнулась носом в его затылок. Втянула ноздрями его запах. Потом провела по голове рукой, коротко поцеловала макушку – и рванулась бегом через двор, к санчасти, оставив Сашу в смятении.

Она бежала улыбаясь.

Саша нагнал ее только у самой медсанчасти, дернул за руку, они заскочили под козырек в торце здания. Отсюда их не было видно никому, мешала большая ржавая бочка, в которую стекала с крыши дождевая вода, вокруг все заросло бурьяном, полынью и мятой. Саша прижал Веру к стене, а сам, упершись с обеих сторон руками в кирпичную кладку, навис над девушкой. На него падали капли, Вера же стояла защищенная от непогоды. Он не набросился на нее, нет – он просто смотрел в ее ласковые смелые глаза. Смотрел как на диковинку, чудо, ранее не виденное. Потом опустил обе руки, но Вера не спешила убежать. Саша приподнялся на цыпочки – хотя и так был выше на голову – и осторожно поцеловал девушку в лоб.

Потом он ушел. Вера сползла по стене, села на корточки и с блуждающей улыбкой сорвала и растерла в ладонях веточку горькой полыни. Вдохнула ее запах и подставила руки под упругую струю из водостока.

Струйка кипятка наполнила кружку. Вера, в белой ночной рубашке, босая, отставила чайник и бросила в кипяток щепотку дешевой заварки. Собрала рассыпавшиеся чаинки пальцем.

Ночью в кабинете Веры царил полумрак: горела только настольная лампа, на которую был наброшен цветастый платок. Саша, приподнявшись на локте, с кровати наблюдал за ней все с тем же выражением увиденного чуда. Вера, обхватив бока кружки, вернулась к нему и забралась в кровать с ногами. Улыбнулась. Саша притянул ее к себе и легко коснулся губами виска со светлым завитком волос.

– Знаешь, – проговорила Вера. – Мне вдруг вспомнилась картинка из детской книжки. Мне мама подарила. Там были вместе нарисованы лев и… собачка, кажется.

Саша усмехнулся и шутливо зарычал. Потом закурил, чиркнув своей знаменитой зажигалкой. Положил зажигалку на тумбочку, выпустил дым в сторону, да еще и рукой отогнал подальше от Веры:

– Мамка с тебя три шкуры спустит, когда узнает, с кем ты связалась.

– Я не связывалась, это же судьба, какой толк сопротивляться? Все будет как будет. Она бы поняла, – погрустнела Вера. – Если бы жива была.

Саша погладил ее голое плечо осторожно, словно боясь поранить. Прикоснулся к щеке. Вера отставила уже чашку и взяла Сашину руку в свои. Саша увидел на ее запястьях белесые шрамики, нахмурился, проведя по ним пальцем:

– Это что?

– Это… так, – отвела глаза Вера.

– Ты сама?

– Да. Сама.

Саша смотрел испытующе и грозно одновременно, но Вера порывисто поцеловала его в глаза:

– Давно, уже не помню.

– Помнишь.

– Помню. Но у тебя самого – мало разве? – Она пробежала пальчиками по всем его отметинам на теле, в последнюю очередь коснувшись того шрама, что перечеркивал его глаз.

– Это другое!

– Это то же самое… Это как годичные кольца у дерева.

– Ты из-за этого обратно вернулась, да? Из города…

– Ага, – почти весело кивнула Вера. Она подобралась к нему поближе и устроилась на коленях, как маленькая девочка. Он стал ее укачивать, взяв под плечи и колени.

– Расскажи мне что-нибудь, – попросила Вера.

– Что?

– Ну что-нибудь. Какой ты в детстве был?

– В детстве я был маленький.

– Хорошо, – успокоенно вздохнула Вера и закрыла глаза. Саша мерно покачивал ее в объятиях. Вдруг вспомнил и стал рассказывать тихо, подбирая слова:

– Один раз пошли с батей в лес… За грибами. Ну, я, понятно, стал собирать. А грибы, их знаешь, начнешь, и оп-оп, один, второй… Потом смотрю – тихо что-то. Никого вокруг. И кажется, что на меня кто-то смотрит. Я батю искать – а его и нет нигде. Я как рванул. Бегу и реву – ну малой совсем. И, это, «мама» кричу… Дурной такой, пошел с отцом, а звал мамку… Почему-то… – рассказал Саша и задумался. – Долго бегал, короче. Потом нашел.

Вера на его руках спала, тихо дыша. Саша смотрел на нее и впервые за долгое время улыбался. Потом осторожно переложил девушку на кровать, укрыл одеялом.

Подошел к двери, в которой торчал ключ, подергал, убедился, что дверь заперта. Потушил лампу, открыл окно и вылез через него на улицу. Снаружи плотно прикрыл раму.

В хате № 15 не спал Виталик. Он курил у окна и видел, как в санчасти погас свет, как неясный силуэт появился у окна и пересек двор поселения. Когда в коридоре скрипнула половица, Виталик бесшумно бросил бычок в окно и лег на койку.

Дверь приоткрылась, в комнату прокрался Саша и, не раздеваясь, забрался в постель. После этого уже ничто не нарушало тишину.

Для Веры день этот был лишь ожидание ночи…

Она сидела за столом и бесцельно чертила на листке рожицы, домики, рыбок. И рассеянно улыбалась. Неясный гул постепенно превращался в голос Антонины Сергеевны. Она, видимо, только пришла на работу и переодевалась в медицинский халат.

– Что ж ты не звонишь-то, говорю. А она мне: мам, я ж работаю, некогда… И я ж вроде умом понимаю, а все равно. Тоска такая. Внучка вот в первый класс пойдет, а я ее всего-то раз видела, когда у них гостила. Это когда было… года четыре назад. В то лето еще у Козловых дед в сарае сгорел… вот и все у нас заботы да новости… Ну а что, конечно, живем помаленьку, городским тут и неинтересно, они ж бегать привыкли. Ты тоже, поди, бегала там… Вер, бегала, говорю?

– Где? – очнулась Вера.

– Да в городе, где…

– А, да, конечно, – отозвалась она.

– Вот даже ты. А чего приехала? Матери-то, Нины Санны, тогда уж не было, царствие ей небесное, жила бы ты и жила себе в Ленинграде… Замуж бы вышла, ты у нас девка ладная – худая, правда, ну так отъелась бы. Детишек бы нарожала. Нам, бабам, много-то не надо… А ты взяла и вернулась.

– Судьба такая, – улыбнулась Вера своим мыслям. Утреннее солнце косо падало на цветущие герани.

Когда солнце было уже высоко, Вера слонялась по пустому кабинету. Подходила к окну, смотрела во двор, поливала герани, переставляла лекарства в шкафу, наводила порядок в бумагах на столе, мыла полы, пыталась читать, но быстро отложила книгу – все строки сливались в одно зыбкое изображение. Переставляла аквариум несколько раз, чтобы потом вернуть его на прежнее место. Снова помыла полы.

Подошла к письменному столу, в нерешительности постояла, потом резко дернула ящичек. Достала оттуда старый корпус наручных часов – давно без ремешка. Они показывали полшестого. Девушка поднесла их к уху, чтобы убедиться, что они идут. Потрясла. Подошла к радио и покрутила колесико громкости.

– Ветер юго-западный, 5—10 метров в секунду, температура ночью плюс 15–18, днем 25–27. Напомню, сейчас в Курске четыре часа четыре минуты и плюс 25 градусов. Всем приятного дня, а мы продолжаем нашу программу… – Вера выключила радио и бросила часы в стол.

Солнце клонилось к западу, удлиняя тени, когда в кабинете снова появилась Антонина Сергеевна. У нее в руках была одна тарелка, накрытая другой.

– Вот, сядь поешь. – Она поставила тарелку перед задумчивой Верой.

– Да я не голодная… – попыталась возразить та.

– Ешь, – и рядом с тарелкой появилась вилка.

Вера вздохнула и стала есть гречку с подливой, автоматически пережевывая ее.

– Антонина Сергевна.

– Ау? – Та уже села вязать.

– А у нас часов нет, что ли?

– Да откуда им взяться? Хотя погоди… Есть, помнишь, те, старые. На шкафу лежат. Только они не идут. Но так-то есть, – почти оскорбленная ее предположением, ответила Антонина.

Вера кивнула.

– Ночевать снова тут будешь? – осторожно спросила Антонина Сергеевна.

– Да.

– Может, у нас поживешь? Пока отец-то не образумится.

– Да нет, все в порядке. Он не образумится.

– Вот мужики…

Уже вечерело, когда Антонина Сергеевна снова переодевалась, снимая халат и надевая цивильную одежду. Наконец-то Вера увидела ее уходящей. После того как дверь закрылась, Вера еще посидела на подоконнике, глядя во двор.

Потом нашла в ящике стола старую тушь, рассыпавшиеся тени для глаз. Подошла к зеркалу над раковиной, попыталась накраситься. В тушь надо было поплевать по старинке, что она и сделала. Но результат макияжа девушку не устроил, и она умылась. Потом стала экспериментировать с прической: распустила волосы, убрала в хвост, заколола вверх, снова распустила. Расстроилась, заплела косу и села ждать.

Она ждала, не шелохнувшись, когда совсем стемнело. Зажгла лампу, прошлась по комнате. Увидела оставленную Сашей на тумбочке зажигалку. Схватила и сжала в руке, потом положила обратно. И снова села ждать. Было так тихо, что Вере слышался стук ее сердца. Она взяла гитару, но играть не смогла – только щипала одну струну, и этот звук был надоедлив и пронзителен.

Так она встретила утро. Саша не пришел.

Когда поселение начало просыпаться и с улицы стали проникать обычные звуки поселка: звонок завода, окрики, крик петуха и собачий лай, – Вера пришла в себя. Поморщилась. Потерла запястья и обратила внимание на то, что шрамы ее, давнишние, побелевшие, снова воспалились и покраснели. А потом и не только шрамы – запястье полностью оказалось окольцовано краснотой. Вера открыла тумбочку, нашла там водолазку и надела ее под халат. Водолазка была великовата, но теперь отметины были спрятаны длинными, почти до пальцев, рукавами.

Девушка вышла, заперла кабинет и, положив ключ под коврик, быстро направилась во двор. Там она ходила, все время выискивая глазами кого-то. Наконец, оказавшись у дверей столовой, она помедлила в нерешительности и все-таки зашла внутрь.

В столовой еще заканчивался завтрак, за несколькими столами сидели зэки и доедали свои порции. Вера огляделась и заметила Колю-Художника, задумчиво жующего кусок хлеба за столом у окна. Рядом с ним были только пустые места. Она подошла к нему:

– Здравствуйте, Николай.

– О, Вера Артемовна. Здравствуйте.

– Я к вам… – Вера замялась. – С вопросом. Вы не знаете, где Александр Рокотовский?

Коля посмотрел на нее внимательно, и она зачастила:

– Он на обследование прийти должен был, и нет что-то его. Думаю, может, вы подскажете.

– Он в ШИЗО.

Вера ахнула.

– Вчера еще утром взяли. Снова.

– За что?!

– Я, Вера Артемовна, не в свое дело не суюсь, – покачал головой Коля.

– Понятно, спасибо.

Вера отошла от стола и направилась к выходу. В дверях она столкнулась со своим отцом. Они молча посмотрели друг на друга и разошлись.

На улице Вера сначала зашагала к санчасти, но потом изменила курс и очутилась у здания администрации с российским триколором на косом флагштоке, где в подвале располагался штрафной изолятор. Проходя мимо маленького подвального окошка, почти незаметного в подрастающей траве, она замедлила шаг и тоскливо посмотрела туда. Но остановиться было нельзя – на крыльце курили дежурные по колонии. Один махнул ей рукой, она кивнула и, уходя восвояси, бросила еще один взгляд на оконце.

За окошком этим была пустая камера. Дверь открылась, и внутрь швырнули Сашу. Руки были скованы наручниками спереди. Запястья сбиты в кровь, все тело вновь усыпано синяками. Он не устоял на ногах и повалился на каменный пол.

– Ну как, сучонок, нравится? – в глазок смотрел начальник ШИЗО Архипов. – Ты у меня завтра еще ноги лизать будешь.

Саша встал на ноги и бросился на дверь. «Глазок» захлопнулся, но Саша продолжал со всей силы плечами и ногами долбить дверь в мрачной попытке выбить ее. Он бил ее как заведенный, раз за разом бросаясь в остервенении, как цепная собака. Из горла вырывался только рык.

С той стороны Архипов ухмыльнулся конвойному:

– Ишь как бьется. Ладно, пускай. – И он пошел к лестнице наверх. – Жрать ему не давай.

Антонина Сергеевна разрезала скотч на коробке и стала доставать оттуда новые флаконы лекарств. Вера безучастно сидела на кровати.

– Вер, ты чего в кофте-то? Жара такая…

– Да нет, наоборот, прохладно. – Вера подтянула рукава до пальцев.

– Ты не температуришь? А то вон, аспирину прислали. – Она помахала пачкой таблеток, перетянутых резинкой. – Надо парочку домой взять…

Вера уткнулась лицом в согнутые колени.

– Ну слава богу, доставили… – Антонина выудила из коробки упакованную капельницу.

На улице раздался собачий протяжный вой.

– Вон как… – Антонина суеверно перекрестилась. Вера тоскующе посмотрела в окно.

Саша тоже слышал вой. Он посмотрел в зарешеченное окошко с тоской и снова, точно как и Вера, уткнулся лицом в колени, как сидел прежде. Сидел он на каменных влажных плитах пола, но руки уже были свободны.

Он сидел неподвижно и даже задремал, пока на улице не стемнело.

Ему снился все тот же сон. Он снова висел на краю обрыва, и ладони соскальзывали. И к нему тянулась тонкая рука. И снова он падал с тем же протяжным затихающим криком.

Саша вздрогнул всем телом, проснулся, но тут же закрыл глаза, не желая видеть стены карцера.

– Сашенька… – вдруг услышал он тихий шепот Веры. Голос шелестящий и словно из сна.

Саша не торопился открывать глаза, только чуть улыбнулся распухшими от побоев губами.

– Саша, Сашенька… – еще раз раздался шепот. Саша открыл глаза и обвел взглядом маленькую камеру. Он явно не верил, что голос звучит наяву.

– Саша, я здесь… – донеслось от окошка под самым потолком. Саша в мгновение ока оказался на ногах, прямо под окном.

– Вера?

Видно ее не было, только какое-то шевеление.

– Это я, мой хороший… – нежно зашелестела девушка. Саша от бессилья ударил плечом в стену.

– Ты что, не надо… Все хорошо…

Саша поднял лицо к ней и улыбнулся. Вера засуетилась:

– Подожди… У меня тут фонарик.

Раздался щелчок, и в Сашину клетку заструился желтый свет, от которого в первую секунду пришлось зажмурить глаза. Вера поспешно отвела фонарик в сторону от его лица.

– Посвети на себя, – попросил Саша. Вера исполнила просьбу. Сквозь мелкую решетку он видел теперь ее лицо.

– Красивая, блин… – нежно вздохнул Саша.

– Я тебе поесть принесла, – спохватилась Вера и зашелестела сумкой.

– Пюре, что ли? – невесело обвел глазами решетку Саша. – Это ж как через сито…

– Держи. – Вера стала просовывать через решетку прозрачную трубочку капельницы.

– Это на фига? Ну, то есть зачем? – нахмурился Саша, допрыгнув до конца трубки и потянув ее к себе.

– Это ты сейчас бульончик так пить будешь. Вкусный сварила, куриный, – объясняла Вера. – Бульон – это очень хорошо, он питательный и жидкий. Поэтому его больным дают. Можно очень долгое время жить на бульоне и не умирать ни от голода, ни от жажды. Нам об этом даже в институте рассказывали. И мама меня поила бульоном, когда я болела…

Если бы кто-то сейчас подошел к Вере на улице, она попала бы в неловкую ситуацию. Она лежала в траве, растянувшись во весь рост, на животе и вытянувшаяся в струнку, словно стремящаяся просочиться в это маленькое оконце у самой земли. Рядом стояла двухлитровая банка с бульоном.

Но была ночь и ни души вокруг. Только полную луну укачивали быстро бегущие тучи.

Саша взял кончик трубки в рот и стал тянуть бульон, жадно глотая.

– Течет? – поинтересовалась Вера.

– Ага, – подтвердил он.

Вера подперла одной рукой голову и смотрела на это с улыбкой.

– Ну вот, я теперь всегда рядом, – прошептала она. – Если не прогонишь…

– Какой прогоню?! – прервался на мгновение Саша и тут же возобновил процесс питания.

– Ешь, ешь… Вот ты скоро выйдешь… не отсюда, а вообще, я имею в виду. И мы уедем, да? И будем спокойно жить, чтобы этого всего не было… – мечтательно шептала девушка. – Потом еще смеяться будем, что так познакомились. Ну, детям, конечно, не расскажем.

Саша усмехнулся и чуть было не захлебнулся. Покашлял.

– Сашенька, осторожно…

– Само собой, уедем, – кивнул он. – Только сначала я начальника местного урою…

День был в разгаре. В распахнутые окна медсанчасти проникал гомон поселка.

Вера сполоснула чашки под краном, потом вытерла руки и огляделась в поисках занятия. Подошла к шкафу, подставила стул, забралась и стащила вниз пыльную коробку. Открыла ее и выудила старые настенные часы. Неловко покрутила их в руках, прислушалась, не тикают ли, потрясла хорошенько, проверила снова. Открыла заднюю крышку и принялась что-то колупать – скорее для порядка, чем в надежде починить.

С улицы донеслось приглушенное покашливание. Вера в надежде подняла голову, но тут же успокоилась: над подоконником торчала голова Виталика.

– Здравствуйте, – кивнула она без энтузиазма.

Виталик вместо приветствия ловко подтянулся на руках и запрыгнул через окно в кабинет.

– Для этого есть дверь, – напомнила Вера.

– Нам, ворам, через окно приятней, – ответил Виталик. – Что делаешь?

Вера молча указала на часы. Она смотрела на Виталика со скрытым неудовольствием, и, судя по его ухмылочке, он это ощущал.

– Дай сюда. – Он взял часы, сел за стол и начал сам что-то делать. Вера смотрела на него выжидательно.

– Шел мимо, дай, думаю, загляну, поворкую. – Виталик посмотрел на нее в ожидании ответа, но Вера молчала. – Не скучно тебе тут?

– Вы уже спрашивали. Я тут работаю.

– Может, внимание чье требуется? – хитро взглянул Виталик.

– Излишнее внимание приводит обычно к необратимым последствиям, – усмехнулась Вера.

– Ну тебе видней. Сложно говоришь…

– А вы что, часовых дел мастер?

– Ну, что я мастер, это по-любому. А каких дел – это ты сама можешь проверить… хочешь?

– Не уверена, – фыркнула Вера.

Она как раз проходила мимо него к шкафу, когда рука Виталика резко опустилась и ущипнула ее за попу. Вера развернулась, отступив на шаг, в гневе:

– Виталий, а вот руки распускать не нужно.

– Ну-ну, что ты. Это так… – лыбился он.

– «Так» не надо.

– Неприступная? – сощурился Виталик, смерил ее пренебрежительным взглядом и вернулся к часовому механизму.

– Вот именно.

– А Сашка ша-астает… – протянул тот невзначай, пошарил в кармане и выудил оттуда Сашину зажигалку. Вера посмотрела на тумбочку, где видела ее в прошлый раз. Там, естественно, было пусто. Виталик спрятал зажигалку обратно в карман. – Ай-яй-яй, нехорошо. Неувязочка в показаниях, гражданка Вера.

Вера застыла.

– Мне кажется, вам пора идти, – прохладно посоветовала она.

– Это тебе пора идти. За меня. Иди за меня, Вера, – паясничал Виталик. – Штампа в паспорте не обещаю – нету его, паспорта. А вот теплую коечку – как не хрен делать. А?

– Перестаньте юродствовать.

– Кого уродствовать? Это я, что ли, урод? – разозлился Виталик. – Ну-ну…

Он встал и направился к Вере, вальяжно, с угрозой, хоть и прихрамывая. Вера отступала, поглядывая в поисках чего потяжелей:

– Перестаньте, Виталий, еще шаг, и я закричу. Все поселение сбежится.

– Кричать пока рано, – зашептал он. – Потом будешь, и кричать, и стонать. И еще просить.

Он прижал ее к столу так, что она почти села на столешницу, и дышал в лицо.

– Что, Сане можно, а мне нельзя? Его обслуживаешь, а меня не хочешь? Какая тебе разница? А если пискнешь – придется под всем поселением полежать. Думаешь, так просто проканает? Хочешь всех сразу, шлюха подзаборная?

Он попытался обслюнявить ее губы поцелуем, но Вера изловчилась, схватила часы, забытые на столе, и огрела его по голове.

– Ах ты, тварь поганая! – Он залепил ей пощечину, так, что она отлетела. Но часы из рук не выпустила. Виталик завис над ней. Из рассеченного места на его голове побежала тоненькая струйка крови.

– Ты мне еще ответишь. Живого места не останется, – прошипел он, зажав рану ладонью. Потом отошел к раковине и стал смывать кровь. Вера поднялась на ноги, держа часы как оружие. Виталик вдруг изменил настрой и ухмыльнулся ей:

– Люблю таких. Настоящая сучка. Упеку вот твоего хахаля еще раз в ШИЗО, его на зону кинут. Вот и покувыркаемся. Да, сладенькая?

Вера смотрела на него с омерзением. Виталик послал ей издевательски воздушный поцелуй и ушел так же через окно. Дрожащая девушка перевела взгляд на часы. Минутная стрелка с щелканьем перескочила на следующее деление.

Вера наигрывала на гитаре веселую мелодию, сидя на окне.

Антонина Сергеевна сидела на стуле, натирая мазью свои варикозные ноги, и поглядывала на Веру удовлетворенно:

– Ну слава богу, улыбаешься. А то всю неделю как туча.

Вера улыбнулась, поглядывая на висящие теперь на стене часы.

Стрелки ползли к двенадцати. Девушка соскользнула с подоконника, поставила в угол гитару. Покормила рыбок в аквариуме.

Взглянула на себя в зеркало, начала переплетать косу.

– Как отец? – допытывалась Антонина.

Вера пожала плечами.

– Может, помиритесь?

– Антонина Сергеевна… Человек сам решает, как ему жить. Я же ему не объясню…

– Вот уж седина в бороду. Катя эта его с Ленкой моей в одном классе училась. Вот такую помню, – показала она рукой. – Пешком под стол ходила.

Вера ловко заплела волосы и снова посмотрела на часы. Был полдень.

– Пойду я погуляю…

– Куда собралась?

– Да просто, – ответила Вера как можно беспечнее. – В теплицы загляну.

– Ну иди. К баракам ни ногой.

– Я и не думала, – улыбнулась Вера и вышла за дверь.

Ее лицо излучало предвкушение. Она сошла со ступенек и, вместо того чтобы перейти через двор, шмыгнула за угол, в тот укромный уголок, заросший бурьяном, что располагался за ржавой бочкой, полной дождевой воды. Присела на корточки и стала ждать. На лице блуждала улыбка, и девушка часто выглядывала из-за бочки во двор в нетерпении.

Лопухи с другой стороны зашевелились, Вера вздрогнула. И тут же кинулась на шею Саше. Они долго целовались. Потом просто сидели, прижавшись друг к другу, потом смотрели в глаза друг другу. И все без слов.

Наконец Саша отстранился немного:

– Мне пора.

– Куда? – попыталась удержать его Вера. Он поцеловал ее в лоб, благоговейно.

– Я ночью приду…

Он нырнул в лопухи у забора и исчез. Вера осталась сидеть на корточках у бочки, запрокинув голову и мечтательно глядя в небо.

И, конечно, она не заметила, что за углом стоит Антонина Сергеевна. Поэтому, когда женщина зашла за бочку и тень от нее упала девушке на лицо, Вера вздрогнула.

– Вера-Вера… – сокрушенно вздохнула Антонина.

– Я…

– Да молчи уж, видела все, и так ясно. – Антонина Сергеевна поставила у ног большую лейку и оперлась на бочку. Смотрела она сокрушенно и огорченно:

– Ну что ты творишь, а?

Вера молчала. Ей было все равно.

– Вера, он же бандит. А ты такая хорошая девочка. Ну как же так получилось, а?

– Он тоже хороший.

– Знаем мы уже таких хороших, видали. Вера, дочка, ну ты же работаешь тут, папаша твой тут же сидел, ну неужели ты народ этот не выучила еще, а?

Вера подскочила к Антонине Сергеевне и обняла ее:

– Это другое. Он другой. Тоже. Все будет хорошо.

– Дурочка ты… Блаженная, но дурочка… – прижала ее к себе Антонина Сергеевна, совершенно по-матерински.

– Нет, я точно знаю, что все будет хорошо, – шептала Вера с закрытыми глазами. – Срок закончится, и мы вместе отсюда уедем. Поселимся в городе, ну а может, где-то еще, это же неважно. Я всегда буду рядом, он больше не будет ничего такого делать. Я же его от всего могу защитить. Он сильный, но такой беззащитный. Я его спасу от всего. Надо только захотеть, это просто! Просто! Вот я его так обниму и никуда от себя не отпущу. Забудет, что до меня было… И все будет хорошо.

Вера вдруг заплакала и уткнулась лицом в полную грудь Антонины, и та ласково поглаживала хрупкую, с выпирающими косточками спину девушки. Они постояли так, уже молча. Вера изредка всхлипывала.

– Дай бог, деточка, – наконец вздохнула женщина.

Саша тем временем подходил к бараку, ему навстречу вышел Виталик и остолбенел. Потом расплылся в радостном оскале:

– Санек, братан! – похлопал его по спине. – Так ты чё, сегодня поднялся? Вроде ж завтра должен был.

– Да, – кивнул тот.

– Слышь, короче, мы с пацанами завтра «поляну» накроем. Хряпнем по чуть-чуть, я скажу, чтоб пронесли. Сегодня никак не получится, мусора лютуют.

– Да ну, какой разговор, – согласно кивнул Саша.

– Смена беспонтовая, – кивнул Виталик на КПП. – А, и вечером меня по-любому не будет, к Степану зарулю…

Поздно вечером Виталик стоял на КПП, рядом с ним дежурный по поселению. Виталик оглядывался по сторонам воровато, дежурный считал только что переданные ему деньги.

– Ну вот. Короче, он напьется. Только вы не забудьте, что этого, заику, ну знаешь, мужик такой, шофером работает…

– Картон, что ли?

– Во-во, он самый. Вот его завтра не обыскивать.

– Да, понял, хорошо.

Виталик кивнул головой и собрался уходить.

– Только тебе зачем? – заинтересовался дежурный. – Вообще вся эта хрень…

– А ты ноздри не пили. Надо – значит, надо, – отрезал Виталик. – Меньше знаешь – громче сопишь.

В лесу неподалеку, словно подтверждая слова Виталика, грозно и заунывно заухал филин.

Тем временем в хате номер 15 еще шла игра между Кузей и отчаянно зевающим Пашей. Уханье филина долетело через открытое окно. Картон в углу читал потрепанный детективчик без обложки, Саша погрузился в свои мысли, лежа на кровати. Виталика не было.

– Санек, давай с нами? – предложил Кузя.

– Да ну, пацаны… Спать хочу.

– Ну, тогда пойду, а то у Пашки тоже щас хлеборезка треснет…

Паша Железняк поспешно захлопнул зевающий рот под Кузино хихиканье. Кузя сгреб карты и сунул колоду в карман. Махнул рукой и вышел. Паша тут же расстелил свою кровать и, несмотря на читающего Картона, щелкнул выключателем.

Саша полежал немного, пока не стал раздаваться храп Картона. Тихо встал и, как был, только в штанах, вышел в коридор.

На улице он передвигался незаметно, у стен строений и кустов. В небе плыл тонкий гнутый месяц, почти не дававший света, но глаза к этому уже привыкли.

Вдруг Саша услышал неторопливые шаги и притаился в тени второго барака, прямо у новой Вериной клумбы. Почти рядом с ним остановился мужчина, который пошарил в кармане и вытащил сигарету. Вставил в зубы и чиркнул зажигалкой, но лица было не рассмотреть.

Саша сбил его с ног одним рывком, и они кубарем укатились на метр, прямо в цветущие бархатцы.

– Тварь, откуда… – начал Саша и перевернул мужчину лицом. Отпрянул. Это был Виталик.

– Ты?

– Совсем обурел? – Виталик отшвырнул Сашу от себя и встал.

– Откуда она у тебя? – Саша поднял оброненную зажигалку. – Я ж ее оставил…

Он вовремя прикусил язык. Но Виталик ухмыльнулся:

– Тебя долго не было! Она и дала. И не только зажигалку…

Саша обезумел моментально. Несмотря на то что Виталик дрался хорошо, Саша явно преобладал. Они снова оказались на земле. Тут Саша притормозил, схватил за грудки:

– Не гони мне, падла. Вечно туфту гонишь.

– Спроси сам у своей подстилки. Она теперь общая, – сквозь кровь прошипел Виталик и ударил первым. Но Сашу это только подстегнуло. Он навалился на смотрящего всем телом и принялся метелить его беспощадно и долго. Удары сыпались один за другим. Тот вскоре уже перестал сопротивляться, но Сашины кулаки раз за разом опускались туда, где еще недавно была голова.

Когда Саша очнулся, все было кончено, Виталик не подавал признаков жизни. Саша пощупал сонную артерию, потом пульс на руке поверженного соперника. Встал на ноги, тяжело дыша, огляделся. Все было тихо. Саша взял тело Виталика за ноги и потащил к кустам.

Вера услышала тихие шаги в коридоре и распахнула дверь кабинета еще до того, как Саша постучал.

– Саша! – ахнула она при виде него.

Он зашел и закрыл дверь. На крашеном дереве двери остался кровавый след – она у него была повсюду: на руках, на лице. Он прошел к раковине и стал смывать кровь. Рыжая вода утекала в слив.

Потом Саша почти рухнул на стул. Из всех повреждений у него было только рассечение над бровью. Вера суетливо доставала из шкафа все запасы ваты, бинтов, спирта. Потом вдруг развернулась и посмотрела на Сашу, с одной-единственной ранкой и распухшей губой, испуганно:

– Саша, это же не твоя кровь!

– Я убил Виталика, – отчеканил он.

Вера постояла молча, переваривая информацию. Потом чуть качнула головой, приняв решение. Посмотрела на часы, показывавшие час ночи, и стала смачивать в спирте иглу. Потом подошла к Саше, собираясь зашить рассечение. Саша перехватил ее руку и посмотрел в глаза:

– Ты не понимаешь, что ли? Я убил Виталика!!!

– Я слышу, – спокойно ответила Вера, убрала его руку и быстро и ловко стала зашивать рану.

Потом тампоном с йодом смазала сбитые костяшки кулаков. Выбросила мусор, помыла руки. Саша следил за ней безучастно. Вера вышла в коридор, вернулась со спортивной сумкой. Открыла шкаф и споро уложила в сумку две футболки, выцветшую бейсболку и старую олимпийку. Потом из другого шкафчика вытащила и тоже переложила в сумку батон хлеба, банку тушенки, перочинный нож. Налила в бутылку из-под газировки воду из чайника, и бутылка тоже оказалась в сумке. Села за письменный стол, из ящика достала два листа бумаги и стопку купюр, перехваченную розовой, с пластмассовым цветочком, резинкой для волос. И принялась что-то писать.

– Прости меня, – проговорил Саша, не отрывая от нее взгляда. Вера подняла голову и рассеянно улыбнулась. Потом продолжила писать.

Саша резко встал со стула и бросился к девушке. Упал на колени и обнял ее ноги.

– Прости, прости меня. Прости меня, прости меня, – твердил он исступленно.

Верина левая рука опустилась ему на голову и поглаживала затылок, словно успокаивая маленького мальчика.

– Прости меня, – шептал Саша.

Вера закончила писать и подняла Сашино лицо ладонями:

– Теперь слушай. Сейчас ты берешь эту сумку, и я тебе покажу место, где можно перелезть через забор. Тут одежда, еда, деньги. Немного, но должно хватить, я копила…

– Прости меня.

– Слушай, пожалуйста, слушай. Как можно быстрее доберись до города. Там в десять идет проходящий на Питер. Дашь проводнице две тысячи, не меньше. Она посадит. В Питере найдешь вот этот адрес. Это общежитие. Там найдешь коменданта, Екатерину Александровну Корнееву. Это моя тетя, она не выдаст. Отдашь ей вот это мое письмо. Она поселит тебя где-нибудь. И ты, пожалуйста, оттуда больше ни ногой. Сашенька, миленький, я тебя прошу, не выходи никуда.

Вера вцепилась в него что есть силы.

– Ты меня только дождись. Я приеду, и у нас все будет хорошо. Сашенька, слышишь…

– Прости меня, Вера… – прижался к ней Саша.

– Санечка, ненаглядный мой… Ну, все, все…

И не было никаких сил его отпустить. Но пришлось. Вера рванулась из его объятий. Ее лицо снова было серьезно и сосредоточенно:

– Пора.

Не зажигая света, они сошли с крыльца медсанчасти и тут же повернули за угол, в их укромный угол за бочкой. Вера шла первой, Саша, уже одетый и с сумкой, следом. Так они дошли до забора в самой глухой части поселения, за кустом сирени у стены столовой, вдали от жилых зданий. Был забор невысок и без колючей проволоки.

– Здесь, – остановилась между кустом и забором Вера. Саша тревожно оглядывался.

– За забором тропинка. Пойдешь по ней налево, там конец деревни. Потом перекресток и большая дорога. Поверни направо и иди. Там фуры гонят часто, в город. Доберешься?

– Да.

Вера кинулась к нему на шею. Саша целовал девушку быстрыми короткими поцелуями, словно хотел покрыть ими ее всю.

– Беги, Сашенька, – выдохнула она.

Он посмотрел на нее, стараясь запомнить. Потом перекинул сумку через забор и одним махом перелетел сам. И побежал.

Вернувшись в санчасть, Вера первым делом замыла все следы пребывания здесь Саши – кровь на двери и полу, раковину. Расставила все по местам, погасила лампу. И села ждать. Где-то выла собака, и вой стелился по поселку, деревне и окрестным полям.

Постепенно во дворе светлело. В предрассветных сумерках стали видны очертания предметов в комнате. Циферблат часов. Без пяти пять, шесть, семь.

Вдруг раздался крик. Потом собачий лай. В поселении поднялась суматоха. Вера встрепенулась, подошла к окну и из-за марлевой шторы наблюдала, как во дворе появляются люди. Их становилось все больше, дежурные и конвойные суетились у второго барака, зэки толпились рядом. Вера отошла от окна и снова села на кровать, закрыв осунувшееся лицо руками.

Ее вывел из забытья требовательный стук в дверь. Она быстро накинула белый халат и открыла. На пороге стоял дежурный, тот самый, с которым накануне сговаривался Виталик.

– Вера Артемовна, ЧП у нас! Заключенного убили.

Он развернулся и выбежал из медсанчасти, не успев удивиться ее спокойствию при этой вести. Снаружи уже несли к санчасти труп, завернутый в покрывало. Вера отпирала дверь в самом конце коридора.

– Сюда, – крикнула она.

Двое зэков в сопровождении дежурного занесли труп и положили, не разворачивая, на стол в комнате – неком подобии прозекторской. Зэки потоптались и ушли, повинуясь раздраженному взмаху руки дежурного. Вера смотрела на очертания тела в покрывале широко раскрытыми глазами и молчала. Ее губы были сжаты в тонкую скорбную нить.

– Вера Артемовна, понимаю, не ваше дело, Антонину бы Сергеевну дождаться… – замялся дежурный. – Заключение чиркнете? А то перед майором отчитываться, скоро приедет…

Вера кивнула головой, не отрывая глаз от тела.

– Спасибо, – облегченно выдохнул дежурный и тотчас ушел.

Вера очнулась. Вышла ненадолго и вернулась с кусками марли и большим тазом воды. Поставила таз рядом со столом. Из кармана халата достала четыре желтых церковных свечи. Зажгла спичками и прикрепила к столу в изголовье. Потом нерешительно потянулась к покрывалу, судорожно вздохнула и начала снимать его с мертвого тела.

Зубы ее сжаты до боли.

Покрывало она бросила на пол, скоро туда же упала одежда Виталика, вся в земле и крови. Вера отжала марлю в ведре и стала обмывать труп. Ее лицо было полно страдания, губы что-то шептали не останавливаясь, но слов не разобрать…

Потом она снова ненадолго вышла, унося таз и вещи, и вернулась с белой простыней и двумя иконами, до этого висевшими на стене в ее кабинете. Сложила руки Виталика крестообразно, правую поверх левой, сверху покрыла тело простыней. На грудь ему опустила образок Спасителя, икону Богоматери поставила на тумбочку рядом. И четыре свечи расположила теперь иначе: одну у изголовья, одну у ног и две по обеим сторонам скрещенных рук.

Осмотрела все внимательно. Опустилась на колени перед тумбочкой с иконой и, склоненная, застыла.

Свечи искрили и оплывали, все укорачиваясь…

Дверь приоткрылась, и в комнату заглянула Антонина Сергеевна. Охнула и поспешно притворила дверь снова.

Вера так и стояла, склонив голову. Блики от совсем уже догорающих свечей играли на ее белокурых волосах.

Уже вечерело. На обоях кабинета было два бледных пятна – от снятых икон. Часы на стене остановились на девяти часах.

Вера сидела за столом и писала. В кабинет вошла Антонина Сергеевна:

– Все.

Вера подняла на нее испуганное лицо, но постаралась говорить спокойно:

– Вот заключение, – и протянула женщине исписанный мелким почерком лист.

– Спрашивали, конечно, не видела ли я чего подозрительного, необычного… – продолжала Антонина, беря лист. – Я сказала, что нет. В конце концов, дело ваше… Виталику этому все равно уже… У него и родных-то нет, детдомовский.

– Спасибо, – тихо сказала Вера и уткнулась лбом в стол. Антонина Сергеевна посмотрела на нее с состраданием. Потом перевела взгляд на часы, подошла ближе. Постучала по циферблату.

– Опять… – вздохнула она и принялась укладывать их обратно в пыльную коробку на шкафу.

Спустя месяц

Вера с листком бумаги в руке зашла в здание администрации и прошла по коридору к двери с табличкой «Заместитель начальника колонии-поселения № 36472—2 майор Алексеев П. Б.». Рядом с дверью за столом сидел Васюхин, румяный паренек, сопровождавший сюда когда-то заключенных, и Сашу в том числе.

– У себя? – указала Вера на дверь кабинета.

Васюхин закивал.

Вера зашла внутрь. В эту минуту майор Алексеев сидел за столом и, глядя в небольшое зеркало, пинцетом выщипывал непокорные волоски, торчащие из гусарских усов не так, как надо. При виде Веры он смутился и быстро убрал и пинцет, и зеркало. На столе стояла большая фотография, где был изображен сам майор, дама средних лет и молоденький улыбающийся паренек.

– А, Вера Артемовна…

– Добрый день…

Увидев лист в ее руке, майор помрачнел:

– Ну, все-таки надумали… Жа-аль…

– Надумала, – подтвердила Вера, протягивая ему заявление. – Уехать отсюда хочу…

Майор раздумывал, одновременно просматривая написанное.

– Ну а что, конечно… Вы молодая, красивая, что вам тут… – убеждал он словно сам себя. – Мои вон тоже, – ткнул он в фото, – не вынесли… Сын в институт поступил, что-то с туризмом… Каково, а? Жена приболела, вчера вот звонила…

Он углубился в чтение, потом оторвался:

– А вот тут-то не дописали чего? И дату тоже…

Вера покраснела:

– Отвлеклась…

Она взяла лист и внимательно посмотрела. Заявление было не окончено, то самое, что Вера писала в начале лета, после изнасилования. Вспомнив это, она даже губу закусила. Взяла ручку и дописала пастой другого цвета:

«…должности медицинской сестры медсанчасти по собственному желанию. Романова В. А. 3 августа 2010 года».

Передала заявление майору. Тот кивнул. Вера встала, собираясь уходить.

– Я вот тоже думаю, может, черт с ним со всем? Плюну и уеду. К семье. А то побег с убийством совсем доканали, я ж не малец уже. Так ведь и не нашли Рокотовского этого… А я свой срок отмотал сполна… Возьму и уеду. Вы как считаете? – спросил у нее Алексеев.

Вера с улыбкой пожала плечами.

– Сами-то куда? – продолжал майор.

– В… Москву, – с заминкой ответила она.

– Ну вот, все в Москву бегут… А отец-то здесь останется… Ладно, езжайте, что я вам могу сказать. Удачи, Вера Артемовна…

– И вам, – ответила девушка и вышла.

Было пасмурно. Антонина Сергеевна с авоськой и Вера, с тяжелой сумкой и гитарой, прошли через КПП и вышли в деревню. Молча дошли до указателя «Веретено», перечеркнутого черной полосой. Вера держала сумку, не решаясь поставить ее в пыль.

– Ты хоть пиши мне, звони, не забывай… – проговорила Антонина Сергеевна, снимая с одежды девушки невидимые волоски.

– Ну конечно, что вы… – обняла Вера женщину.

– Береги себя…

Подъехал старый рейсовый автобус, открылась дверь.

– Ну, с Богом! – благословила Антонина.

Вера уже забралась внутрь, автобус тронулся, когда женщина спохватилась и побежала, неуклюже переваливаясь на больных ногах:

– Вера! Вера! Стой!

Автобус снова остановился. Женщина подбежала и сунула вытащенную из сумки тушку курицы Вере в руки:

– Вот.

Автобус поехал, женщина осталась на дороге, глядя ему вслед.

Вера, все с той же сумкой и гитарой, шла по Петербургу, по набережным, переулкам, проспектам. Ее одежда была запыленной, а лицо усталым. Вокруг сновали толпы туристов с фотоаппаратами, звучала речь многих народов. Это был почти Вавилон.

Наконец она свернула в какой-то старый малоприметный переулочек и зашла в подворотню. На крыльце курила громкоголосая молодежь в белых халатах. Вера старалась не поднимать глаз – ей стало зябко и неуютно, и она ускорила шаг.

Девушка прошла в глубь двора, к большому старому, даже ветхому зданию, по виду бывшему доходному дому, еще дореволюционной постройки, с крошащимся в углах бурым кирпичом и высокими этажами, из-за чего оно казалось куда выше, чем обычные пятиэтажки. От здания словно веяло Раскольниковым и Достоевским. Вера потянула на себя скрипучую дверь с табличкой «Общежитие медучилища».

В коридоре было сыро, обваливалась штукатурка. Откуда-то из комнаты доносился сварливый женский голос:

– Нет, ну а я что? К вам шастают-то!.. Курят. Пожарники уже дважды были!

Другой, более нежный голос пытался тихо оправдываться, слышно было только просительные интонации. Но сварливая не уступала:

– Нет, Лена, вот пусть соседка твоя и возвращает. Подушки, белье – все. Иначе сама покупать будешь.

Из комнаты в коридор выскочила девушка в белом халате с перекошенным лицом, громко хлопнула дверью и фурией промчалась мимо Веры. С потолка сыпалась известка.

Вера потянула дверь на себя и зашла.

– Кто там еще?!

У окна, скрестив руки на груди, стояла немолодая женщина с ярко-рыжими волосами.

– Тетя Катя…

– Верочка! – Женщина поменялась в лице и кинулась расцеловывать девушку.

– Дай хоть погляжу на тебя, родненькая. Красавица моя, – осыпала она поцелуями Веру, гладила по голове, трепала за щеку. – Приехала. А я все жду, жду. Саша-то мне сказал, ты приедешь…

– Он здесь? – радостно затрепетала вся.

– Здесь, конечно, куда ж ему… Я его в мансарду поселила. Зимой-то там холодно, а сейчас самое то… – пояснила тетя Катя.

Вера улыбалась. Тетя Катя вдруг сощурилась:

– И где ты его такого нашла… Страшный! Побаиваюсь аж. Но вроде ничего, не хулиганит…

– Да нет, он смирный. Хороший, – мечтательно заулыбалась Вера.

– Ну смотри, тебе видней.

Вера уже хотела бежать наверх, но тетка не отпускала, держала за руку, жадно разглядывая родное лицо.

– Отец там как? Оправился? А то после Нининых похорон сам не свой ходил… – допытывалась тетя Катя. – Думала, сам богу душу отдаст…

– Да все нормально уже, отошел, – кивнула Вера, отведя глаза в сторону. И снова обняла тетку.

В дверь постучали.

– Занята я, позже! – так же сварливо крикнула тетя Катя. Но вдруг засмеялась молодым смехом:

– Ну, иди, что ж я тебя… Соскучилась, поди. Твой-то каждый день чисто зверь в клетке. Ходит и ходит, тебя, видно, ждет… Беги.

Вера вышла в коридор и потащилась вверх по шатким пролетам лестницы. На самом верху была только одна дверь. Она открылась прежде, чем Вера успела постучать, и Саша тут же схватил ее на руки и закружил по комнате.

– Приехала, девочка моя… – целовал он ее.

– Приехала, – со счастливой улыбкой заверила его она.

Уже вечерело, и в мансарде воздух был ал от закатного солнца. Летали пылинки.

Вера и Саша лежали на матрасе, постеленном на пол, завернувшись в простыню. Вера прижималась к его широкой груди. Рядом на полу стояла пепельница с окурками и Сашина знаменитая зажигалка. Рядом закипал старый полуразбитый электрический чайник, его шнур был перемотан синей изолентой.

– А когда все утихло, я написала заявление, – закончила Вера рассказ.

Саша кивнул головой, задумчиво поглаживая плечо девушки и глядя вдаль. На его руке вместо браслета была нацеплена розовая резинка для волос с пластмассовым цветочком, та самая, которой были перехвачены деньги Веры.

Вера с улыбкой тронула резинку.

– Я все время ее носил. Как талисман был. – Саша снял резинку и положил на пол. Прижал Веру покрепче. – Теперь ты у меня талисманчик. Маленький мой талисманчик.

Вера умиротворенно улыбнулась:

– Вот видишь, как все хорошо. Я же тебе говорила. Надо только поверить, и все тогда сложится… Я восстановлюсь в училище, наверное… Ты работать пойдешь, и будем жить, да?

– Работать – это не по понятиям… – пробормотал Саша.

Вера рассмеялась нежно:

– Ты смешной. Ну разве понятия еще остались? Теперь только ты да я остались, больше ничего. Да?

– Да.

Саша поцеловал Веру и начал натягивать штаны.

– Ты куда?

– В магазин схожу. Ты с дороги, голодная…

– Да нет…

Саша накинул куртку, наклонился к Вере. Та обвила его руками и долго целовала. Наконец отпустила.

– Я быстро, – подмигнул ей Саша и вышел на лестницу. Пошарил в карманах, собирая деньги. И нашел немногим больше десяти рублей мелочью. Резво побежал вниз.

В мансарде Вера вздохнула, слушая затихающую дробь его шагов, и, положив руки под голову, закрыла глаза. На губах ее лежала улыбка.

Саша зашел в полуподвальный продуктовый магазин и стал оглядываться. У кассы рассчитывался невысокий господин в очках, продавщица передавала ему через прилавок два больших пакета, набитых продуктами. Саша подошел ближе и кинул быстрый взгляд в кошелек господина. Там было несколько зеленых купюр и пара фиолетовых, вполне приличная стопка. Саша развернулся и вышел на улицу, закурил у магазина.

Дождался, пока господин выйдет и отойдет метров на тридцать, и двинулся следом.

Саша напал на господина в темной арке. Всего несколько быстрых ударов, попытка крикнуть «помогите!» – и снова удары.

Саша шел по набережной канала. Пересчитал полученный куш, деньги сунул в карман, кошелек бросил через резную решетку в канал. Вода тихо всплеснула. Саша, весьма довольный, пошел дальше.

Долго выбирал в другом магазинчике снедь – икру, красную рыбу, белый хлеб, маслины, шампанское.

Тем временем совсем стемнело. Когда он вышел из магазина, уже зажигали фонари. По параллельной улице пронеслась с сиреной машина, и Саша машинально вжался в стену дома. Потом пооглядывался и заспешил к Вере.

Он повторял ее дневной путь. Тот же переулочек, подворотня. И вдруг он заметил, что здесь как-то необычно много людей. Стоял гомон, вскрики, плач. Все бежали туда же, в подворотню. Саша замедлил шаг.

Его обогнала и свернула во двор машина с сиреной. Это были пожарники. Саша побежал. Протискивался, отпихивал таких же бегущих, и уже во дворе увидел…

Горели верхние этажи старого общежития, тот, где мансарда, и два ниже. Пламя полыхало высоко и весело, жарко, жадно. Какая-то старушка истово крестилась, кто-то голосил, кто-то всхлипывал. Люди стояли полуодетые, некоторые с чемоданами, с монитором компьютера, с книгами и стопкой тетрадей, с ревущим ребенком. Тетя Катя рыдала в голос, дергалась, пытаясь вырваться из цепких рук молодых девушек. Саша оглядел толпу почти мгновенно:

– Вера! Вера!

Бросил пакеты и ринулся вперед, к двери общежития.

– Стой, сгоришь! – попытался перехватить его пожарный, но Саша отшвырнул его как котенка и побежал. Еще один пожарный преградил путь, и его постигла та же участь. Саша уже был у самой двери, когда раздался оглушительный взрыв и мансарду и этаж ниже разнесло в щепки.

Сашу откинуло взрывной волной к соседнему зданию. В ушах стало совсем тихо, как будто звук выключили. Он привстал, потом подогнул под себя ноги, оказавшись на коленях…

Не отрываясь, широко раскрытыми, покрасневшими и совершенно безумными глазами смотрел, как догорает вся его жизнь.

И где-то внутри него разнесся крик человека, падающего в пропасть, протяжный, как будто удаляющийся. Потом тошнотворно-мягкий звук упавшего тела – и снова тишина.

Рассказы

Дар

Два кусочка не очень плотного, но гладкого картона. Серебристые с одной стороны и белые с другой. С тоненькой линией перфорации – единственным, что их разделяло. С самого их появления на свет они были неразлучны: пока ползли картонным листом из недр принтера, пока пробивалась маленькими металлическими зубчиками эта самая перфорация, пока в типографии на мерцающую поверхность ложились черные буквы…

Катины сапоги, как раньше утверждала ее бабушка, «просили каши». Катя точно не знала, какой именно каши им хочется больше, но точно знала, какой каши хочет сама, и так же точно знала, что кашей она их кормить не будет. В смысле, сапоги. А дома она сварит гречки. С морковкой, луком, и все. И кормить будет исключительно себя, своего Мишу и их общего хомячка Бяку. А с сапогами придется повременить, потому что до следующей Мишкиной зарплаты еще неделя, а прошлая, естественно, ушла на оплату квартиры и немного (ну будем чуть-чуть откровенней) на встречу с друзьями, кино и планетарий. Потому что обычно чем меньше денег, тем больше хочется видеть друзей и пить с ними до утра (иногда даже то, что горит), и в планетарий тоже хочется, особенно чтобы там, под звездами, отметить годовщину – целый год! – их нежных с Мишей отношений…

И еще близится день рождения. Его день рождения. Брать у него самого на подарок ему же Катя не хотела. Поэтому две последние стипендии она даже с карточки не снимала, чтоб не потратить. И третью послезавтра она тоже не снимет. Хотя тушь закончилась, и тональный крем тоже на подходе, не говоря уж о том парфюме от Диора, который она уже тысячу лет хотела… И сапоги, опять же… Она знает, что купит. Маленький праздник, билеты на концерт его любимых исполнителей, рок-группы, которая вообще-то базируется на другом конце света. Он слушает их с той поры, когда песни приходилось переписывать с кассеты на кассету в двухкассетном магнитофоне, а магнитную ленту – сматывать, вставив в гнездо карандаш на манер отвертки… То-то визгу будет – не сдержанной скупой мужской радости, а именно визгу, предвкушала Катя и ухмылялась своим мыслям, вприпрыжку торопясь от метро по переулкам.

Февраль только начался. На улице холодно и ветрено до слез, снег задувает за воротник, хотя по краям огромных сугробов уже темнеют проталины. И небо такое сапфирово-синее вечерами. И сами вечера все дольше и дольше становятся. Весна уже не за горами, не за многоэтажками спального района – она вместе с первой веснушкой именно на носу, на самом-самом кончике Катиного вздернутого носика. А за весной наступит лето… Катя от удовольствия и избытка фантазии даже зажмурилась и чуть было не почувствовала запах цветущей бузины и знойной летней ночи с распахнутым окном… Скрежет тормозов по гололеду прервал сон наяву.

– Глаза разуй, корова! – Водитель машины, остановившейся в метре от Кати, специально опустил стекло, чтобы произнести эту вкусную, на его взгляд, фразу.

Гамлет. Быть или не быть. Быть!

Катя оглядела машину, красное гипертоническое лицо водителя, потом улыбнулась, приставила указательные пальцы к голове с обеих сторон и сказала:

– Му-у-у!

Водитель оторопело закрыл окно и уехал. Катя смеялась. Проталины на сугробах, видевшие все это, иронически щурились. Она пошла дальше, побежала, полетела, подхваченная февральским промозглым ветром. Скорее, скорее домой, варить гречку, целовать бледные в синих прожилках любимые веки и щетинистый к вечеру подбородок.

Во дворе она услышала писк. Жалобный такой, тоненький и почти совсем уже обессиленный. Катя остановилась и прислушалась, потом тихо посвистела. На свист из-под подъездного крыльца выполз на брюшке щенок. Овчарка, еще ушки домиком, и лапы разъезжаются на льду. На шее ошейник, а что толку.

Ах ты, маленький… Катя схватила щенка одной рукой, второй одновременно расстегивая куртку и засовывая его за пазуху. Хозяев не наблюдалось. Скорее домой!

Дома пахло уже приготовленной в ожидании ее прихода гречкой – и домом. И едва уловимо – любовью, ведь даже старые съемные квартиры в панельном доме способны пропитываться этим запахом любви, прорисовываться ее тонкими, как тени, чертами: сердечко на книжной закладке, неумело связанный мужской шарф, весь уже в растянутых петлях, открытка на холодильнике, две чашки в кухонной сушилке.

Весь ужин гадали, как и где искать хозяев. А к утру щенок заболел, и уже не гадали ни о чем, вызывали ветеринара на Катины стипендии – первую, вторую и только что начисленную третью. С вечера спали попеременно на коврике у кровати, к утру оказывались вместе, все втроем, на самой кровати. Хомячок Бяка тоже переживал за здоровье нового непонятного друга, но предпочел остаться в своей клетке. Во всем происходящем было что-то волнительное и приятное – первая взрослая проблема, решенная вдвоем.

– Когда я была маленькой и жаждала побыстрее вырасти, я думала о чем угодно: о том, что смогу есть конфеты без ограничения, смотреть мультики когда вздумается и даже заведу собаку, – рассуждала Катя, подтыкая кусок ваты в щель рассохшейся балконной двери, откуда тянуло холодом. – Но почему-то мне не приходило тогда в голову, что взрослые еще и должны зарабатывать деньги, вызывать сантехника, когда потечет труба, следить за здоровьем своих домочадцев…

Настало воскресное утро и оттепель, с крыш вовсю капало, стуча по жестяным подоконникам, и пахло совсем уже весной. Нос щенка снова стал холодным и мокрым, он бодро тыкался в Катину щеку. Ребята, взявшись за руки, словно школьники, прошлись по району и расклеили объявления о том, что найден щенок. Надо было сделать это сразу, но среди недели просто не хватило времени и сил. И, смазывая прямоугольные бумажки клеем, втайне оба надеялись, что щенок останется с ними навсегда – хотя как «навсегда», когда квартирная хозяйка не выносит животных и даже хомячок достался им с боем… Катя уже готова была сказать, что вот он, ее подарок Мише на день рождения, этот крохотный лающий комок шерсти и веселья, и бог с ними, с билетами на концерт и с тушью тоже, ведь она же и так красавица!..

Потом были поздний звонок в дверь, и укол разочарования, и растерянное переглядывание: «Неужели правда?» – подумала Катя. «Ничего не поделать», – подумал Миша.

И радостный лай, когда к щенку бросился маленький вихрастый мальчуган из соседнего дома. И благодарности его молодой мамы с темными кругами под глазами.

– Возьмите. – Женщина протянула Кате две зеленоватые купюры. Катя покачала головой.

– Берите-берите. Не возьмете – он снова потеряется, примета такая. Я второго раза не выдержу, если б вы знали, как сын плакал… – Она вздохнула и скрылась на лестнице, оставив по себе только звук удаляющихся шагов, топоток детских ног и заливистый лай.

И опять бег по улице сквозь вьюгу. Катино сердце выстукивало «Венгерский танец» Брамса, во взлетах мелодии порывы ветра подхватывали ее растрепанные волосы, выбившиеся из-под шапки. Одна рука совсем закоченела, придерживая разлетающиеся полы пальто, другая, спрятанная в карман, то и дело обжигалась, прикасаясь к заветной мечте – Мишиной или Катиной, кто теперь разберет. Два кусочка не очень плотного, но гладкого картона. Серебристые с одной стороны и белые с другой. Концертные билеты, купленные на деньги женщины с темными кругами под глазами.

Миша, конечно, не визжал. Просто стиснул ее и крепко поцеловал куда-то в ухо, громко и щекотно.

Концерт был назначен на 14 февраля. И Катя, еще со школы с ехидцей относившаяся к этому празднику, теперь даже не думала ерничать. Влюбленные люди все-таки до невозможности покладисты, не смущают их когда-то даже взыскательного вкуса ни розовые сердечки, ни голубки, ни слезливые песни, ни плюшевые медведи. Всю неделю до концерта текли чередой приятные дни. Некоторые из них выдались спокойными – ведь нельзя же быть счастливыми двадцать четыре часа в сутки, – некоторые беспокойными, но все они были хороши, да, определенно хороши.

В день концерта, утром, билеты разъединили по перфорации: Кате нужно было в институт, Мише на работу, а встретиться они условились у концертного зала. Билеты разъединились впервые за все время их бытия, и у Катиного остался даже уголок Мишиного билета, тот, где пунктирные дырочки пробились плохо, не до конца. Порознь эти прямоугольнички смотрелись сиротливо. Мишин был помещен в папку для бумаг, Катин – в карман пальто. И их хозяев привычно захватила суета большого городского дня, с пересадками, перебежками, перекусами, переговорами, перекурами – и перезвонами где-то в глубинах души от скорого волшебства.

И за пеленой этого вихря как-то не заметилось, что Катин билет норовисто выскочил из кармана пальто вместе с проездным, задержался на мгновение в воздухе и мягко спланировал вниз, на край маленького тротуара. И остался. А сама Катя уже давно скрылась за порывистыми дверями метро. Он лежал, первые минуты никем не замеченный, но полный достоинства. Потом подмок немного в раскисшем снегу, погрустнел. И вскоре был спасен чьей-то незнакомой рукой.

А у концертного зала спрашивали лишний билетик. Не все, но многие. И Катя не опоздала, Катя пришла вовремя и промчалась сквозь неровный строй безбилетных и страждущих. Только у турникета пальцы ее не ощутили привычного тепла, исходящего от…

– Посмотри еще раз. В сумке, в карманах. Здесь, за замком, тоже нет?

Она чуть не плакала. Расплакалась бы, но все еще не верила, снова и снова рылась в карманах, в сумке, как велел Миша. Так часто бывает: потеряла что-то очень важное, паспорт, студенческий, и вроде уже разумом поняла, что точно потеряла, нет его и надо восстанавливать – а в душе еще теплится безумная надежда. «Вот сейчас в сотый раз перелистаю эту книгу и найду между страницами или открою сумку, а он там!» Билета у Кати не оказалось, и надежды постепенно тоже не стало.

– Ну иди уже, опоздаешь! – Она стремительно поцеловала горячие строгие губы. – Дома встретимся.

– Стой. Я не пойду.

– Как это не пойдешь? Не выдумывай, ты что? У тебя же есть билет.

– Я без тебя не пойду.

– Так. – В ее голове шумело. – Ты мечтал об этом всю жизнь! Даже думать не смей. Иди скорее. Это же они, ты понимаешь? Там уже инструменты настраивают! Вот прямо здесь, за этой стеной!

Миша поцеловал ее, заглушая ее протесты и еще что-то. Потом взял за руку и засмеялся:

– Как-нибудь в другой раз. А сегодня… Если не с тобой, то никак.

Потом в Катином полубреду они вместе решали, кому из толпящихся у входа отдать его неприкаянный билет, не продать – подарить. И наконец они протянули его тоненькой девушке с двумя ярко-синими хвостами – слишком яркими, чтобы быть париком, и слишком трогательными, чтобы их проигнорировать.

Она все еще стояла озадаченная, с недоверием теребя краешек картонного прямоугольничка. А Миша и Катя уже уходили по скверу. Вдвоем.

– Лишнего билетика не найдется? – подскочили к ней. Синеволосая девушка крепко стиснула билет и замотала головой.

Та самая музыка. Под нее тысячи людей по всему миру встречались, танцевали, гуляли, целовались, били посуду и иногда друг друга. Та самая музыка, знакомая много лет, всем известная, но у каждого своя собственная. Когда дышащее пространство темного концертного зала наполнилось огоньками от зажигалок, синеволосая девушка почувствовала мурашки удовольствия, бегущие по спине. Она не курила, и зажигалки у нее не было, но само ощущение… А в следующий миг чья-то незнакомая рука сомкнулась с ее рукой, и в ладони оказалась зажигалка. Она чиркнула, и зажегся еще один робкий огонек. А девушка с признательной улыбкой посмотрела на того парня в костюме, который стоял рядом.

Парень в костюме и синеволосая девушка уходили по скверу. Вдвоем.

И когда через месяц они разбирали вещи, то нашли два билета с концерта, на котором познакомились в День всех влюбленных: один в заднем кармане ее джинсов, другой – в нагрудном кармане его костюма. На его билете был лишний кусочек соседнего, оторванного. На ее – немного не хватало уголка. Всего лишь два кусочка не очень плотного, но гладкого картона, серебристые с одной стороны и белые с другой. С тоненькой линией перфорации, которая была единственным, что их когда-то разделяло.

Ото сна

Папе

Митя всегда с радостью ехал домой на каникулы. Смешное какое слово – «Родина», отдающее нафталином, советским неоправданным оптимизмом и жестокой наивностью, – Митя так не любил его, избегал даже. Уж лучше другое, «дом». Пусть маленькая деревушка, но здесь его родители, здесь он сам вырос и бегал еще совсем недавно по запыленным улочкам, где асфальт только до сельсовета, вертел босыми ногами педали старого велика. Это теперь он городской: институт, общежитие, посиделки за полночь, разговоры, в которых вдруг разворачивается целый мир, такой живой, дышащий, свободный. Открытый. Когда перед тобой икс, игрек и зет, три оси, и каждую ты можешь выбрать как свой путь. Нет границ, а значит, нет конца, и эта бесконечность бередит душу, волнует и влечет, и уже не можешь остановиться…

Это ощущение было прекрасно-щемящим, острым, но и пугающим тоже – Митя все чаще ощущал, что становится взрослым и надо что-то решать и куда-то идти. Только сейчас, когда клубок нитей, связывающих его с домом, становился все меньше, а сами нити – все тоньше. Они норовили выскочить из рук, чуть засмотришься в сторону, и тогда все, ты уже один, и словно до тебя никого никогда и не было. И ты, скинув груз рода, истории, можешь нестись сломя голову, ехать в Америки и делать что заблагорассудится.

Друзьям он почти ничего не рассказывал. Нет, ну конечно, рассказывал – эти вечные хохотные истории про то, как один приятель напился, второй – подрался, как кто-то угнал у бати мотоцикл и слетел на нем в кювет… Но по-настоящему не рассказывал. Да и что тут такого? Ну, деревенский дом, простой, крепкий и низенький, невыразительный, хата, построенная еще дедом сразу после войны. Друзья, наполовину уже семейные, а на другую половину – пропащие. И мама с папой – обычные, как у всех.

Мать с отцом всю жизнь прожили в этой деревне. Точнее, это отец прожил всю жизнь, а мать выросла в соседней и появилась тут только после свадьбы, молодой и полной надежд, как и полагалось. Наверное, эти надежды не совсем оправдались, так ее сын и думал. Да и как тут чему-то оправдаться, в этой забытой богом глуши, когда телевизор и тот один на несколько дворов, и газ на соседней улице, а туалет – деревянная конура с дыркой в полу. Сейчас Митиным родителям было уже за пятьдесят, для деревни это старость, хотя волосы только-только начали покрываться изморозью седины. И, глядя на них, сын чувствовал непрошеное сожаление и горечь, словно не понимал, как это возможно – так прожить свою данную единожды жизнь. А ведь могли большее, поехать в город, выучиться… Он привык так думать и уже не смотрел глубже. В городе он часто участвовал с друзьями в диспутах – об истории, о пути России, да мало ли о чем, – но, когда приезжал домой, старался таких разговоров избегать, потому что в отцовских речах было много горячности и мало смысла, и сына это коробило. Правда, мама в такие минуты обычно улыбалась чуть виновато и молчала.

И все-таки в последние ночи перед отъездом из города Митя, ворочаясь на казенной хлипкой койке, часто отчего-то думал о родителях, скучал по ним, по их простым и безыскусным суждениям, почерпнутым из рассуждений ведущих телепрограмм, по их движениям и голосам. И мучительно не мог вспомнить, какого цвета глаза у его матери, покладистой, спокойной женщины, привыкшей вставать затемно и ложиться с закатом, когда позади тяжелый хлопотный деревенский день. Серые? Кажется, что так, серые – смирные, ласковые, но – серые.

А потом был поезд, выстуженный плацкарт, суетный приезд, встреча на обледенелом перроне, крючковатые отцовские объятия, мамина улыбка. Рассольник с перловкой, пышная, с салом картошка из русской печи, жарко натопленная комната, перегороженная надвое цветастой, но уже выгоревшей шторкой. И кровать, на которой Митя всегда засыпал сном безмятежным и мирным, как в детстве, так и по сию пору. Под окном не шумел город, не носились по магистрали шумные машины, не визжала сигнализация. Все было тихо. И еще тише, чем он себе представлял. Удивление – вот что чувствовал Митя, засыпая. Еще не зная о том, что удивление в деревне испытывают только городские.

* * *

Дни тянулись вязко и долго, но вскоре Митя заметил, что уже неделя, как он здесь. Друзья зазывали к себе, знакомили с женами, опрокидывали рюмку за встречу, качая на коленях спящих первенцев. Те, кто помоложе и пошкодливее, таскали в сельский клуб на дискотеку. Травили байки, вспоминали, пересмеивались. Рассказывали новости, которых и было-то только о том, кто на ком женился, кто пьяный тачку разбил, кто из армии вернулся, а кого только проводили. Митя был нарасхват: то ли соскучились, то ли город все-таки придавал веса в глазах местных. Скорее, второе. Впрочем, Митя об этом тоже не задумывался, привирал о жизни в общаге, об учебе и развлечениях, которых в городе – «что мне вам говорить, сами же понимаете…». Получал в ответ улыбку, чуть сдобренную ворочавшейся в глубине глаз завистью.

Вечером отец рассуждал о политике, громко прихлебывая чай с медом и макая в него печенье. Мать домывала в тазу грязную с ужина посуду.

– Завтра за дровами пойдем с тобой, – после непродолжительного молчания сообщил отец.

– Зачем? Есть же еще вроде…

– Приедешь потом летом только, мало ли что. Лучше про запас. – Отец шумно выпил остатки чая и откинулся на спинку стула.

– А я к Портковым собирался, – попытался найти повод отказать Митя.

Отец иронично сощурился, и Митя понял – не удастся.

– Почему ты никак газ-то не проведешь, не понимаю, – раздраженно вздохнул он. – Вон уже в семидесяти дворах отопление есть, сам же мне говорил. А вы все тут кукуете. Мамка вон с водой по сто раз на дню таскается, ты за дровами. Не надоело?

– Ну, мамка сама не таскается, я ей ношу. А газ… Газ, оно, конечно, хорошо. Но сейчас зима, кто тебе проводить его станет? А дрова нужны. Нужны дрова?

– Нужны, – пришлось согласиться Мите. На том и порешили.

Когда родители уже собирались ложиться, в окошко постучали. Митя вышел на мороз в одних трико и футболке.

– Привет! – Глаза Лехи Кобзаря были уже чуть затуманены хмелем и от этого поблескивали даже задорнее, чем обычно. – Давай собирайся! У Серого день рождения.

– Черт, а я завтра…

– Давай не тормози, пять минут тебе на сборы, солдат, – подмигнул вертлявый Кобзарь и хлопнул калиткой. С крыльца Митя видел, как он отошел пару шагов, порылся в карманах: огонек зажигалки осветил заросшее щетиной лицо, и в черное от мороза небо заструился папиросный дымок. Митя поежился и пошел в хату одеваться.

* * *

Возвращение домой Митя помнил смутно. Голова была горячей, нестерпимо хотелось пить, и он шел, распахнув куртку, подставляя грудь холодному воздуху. Снег упруго скрипел под ногами и искрился в свете единственного на их улице фонаря.

Придя домой, он рухнул на кровать в одежде, скинутые ботинки упали на пол со стуком. Родители заворочались за тряпичной ширмой, но Митя этого уже не услышал.

А через три часа отец пришел его будить.

Это было похоже на маленькую смерть. Даже на занятия в институт Митя не поднимался в такую рань, а ведь сейчас каникулы, да и ночное празднество дает о себе знать. Из горячечного сна он выныривал долго, едва сдерживая стон обреченного. Отец стоял у кровати полностью одетый, подтянутый, и от него пахло морозом и хлевом, значит, уже давно проснулся, хоть за окном было все так же темно, как и несколько часов назад. Митя чувствовал себя отвратительно, но, глядя на отца, не смог признаться в этом вслух и встал, начал неловко напяливать на себя ватные штаны, свитер. Руки и ноги слушались плохо, путались в штанинах и рукавах, как будто решили вконец измучить его. И Митя возненавидел отцовскую затею.

Накануне отец сказал, что газ не проведен из-за того, что на дворе зима. Так вот это было неправдой, и Митя это знал. Ведь до зимы была осень, а до нее лето, и газ был в деревне уже несколько лет. Нет, дело тут не в сезоне, а в самом отце. В его нежелании покоряться цивилизации, в темном, извечном русском неприятии прогресса и науки. Везде он будто чувствовал подвох и считал, что уж лучше так, по старинке, как привыкли, а новое – да бог с ним! Мало ли чего про новое еще не знают, вдруг это и неудобно, и опасно… Мите говорили об этих чертах русского народа на лекциях в институте его прогрессивно мыслящие преподаватели, он им верил и теперь с раздражением, с жалостью видел все эти черты в своем отце. Ему не хотелось в этом признаваться, он испытывал досаду, что его отец такой. Вся отцовская жизнь была в уходе за домашней скотиной и птицей, в хозяйстве, в утренних рыбалках, походах в лес за дровами, грибами и ягодами и перебирании двигателя старого «Запорожца». Ни новых лиц, ни новых идей. Последние двадцать лет он не был за пределами окрестностей, не бывал в городе и о жизни в мире знал только из искаженной линзы телевизора. Его единственный сын не мог понять, как такое возможно, как его родного отца утянула на самое дно деревенская рутина? Как он смог просидеть все это время здесь безвылазно, почему не захотел чего-нибудь добиться, почему добровольно жил, словно укрытый прудовой тиной? Эти горькие мысли были невыносимы, и вместе с ними Митя чувствовал разочарование. Отец, который всегда казался богатырем, вдруг представился ему немолодым несмелым человеком, который прожил жизнь зря. Митя смотрел на него как на незнакомца и не мог унять дурноты.

Пока они шли через заснеженное поле в предрассветной мгле, Мите сильно захотелось обратно в город, к своим. Ниточка, связывавшая его с этой деревней, с родителями, не то чтобы выскальзывала из рук – он сам захотел швырнуть ее подальше… Идти было тяжко, валенки вязли в глубоком крепком снегу, шея вспотела, и к ней прилип ворот свитера и неприятно растирал кожу. Голова кружилась от недосыпа и легкого похмелья, ноги скоро устали высвобождаться из сугробов, а невеселые мысли только усугубляли Митино положение. Он готов был высказать отцу все, что наболело, что истерзало его. Но вместо этого он сдернул рукавицу, зачерпнул горсть снега, жадно его проглотил и упрямо потопал дальше, тяжело дыша и волоча за собой санки.

Путь был неблизкий, через поле, потом через реку на остров. На острове отец давно уже нашел поваленный сухой тополь и теперь понемногу рубил его на поленья и таскал домой. Когда они подошли к тополю, у Мити ныло все тело, он был готов обвинить отца не только в дремучести и необразованности, но и в скупости – ведь можно было и купить дрова на зиму, и в глупости – можно было свалить дерево куда ближе к дому. Закусив губу, он молча скинул рукавицы в снег, взял топор и стал рубить. И, если изнуряющая дорога способствовала мыслительному процессу, то тяжелый монотонный труд – усмехнулся Митя – отбивает всякую охоту думать. Может, в этом и разгадка недалекости – в физическом труде?

Отец бродил неподалеку, собирая валежник и изредка поглядывая на сына. Что он думал, было не понять, и разозленный Митя не спрашивал. Его вполне устраивало их молчание, ведь, заговорив, он не смог бы остановить уже поток упреков.

Топор взлетал раз за разом и вонзался в древесину с сухим звоном, отзывавшимся эхом в лесу. «Тук» – и с запозданьем в отдалении «тук», и снова, и опять «тук» – «тук».

Пот лился градом, жар застилал глаза пеленой. Митя так увлекся, что нарубил больше нужного, и только с повторного оклика отца остановился, непонимающим взглядом обводя все вокруг. От него валил пар. Телогрейка уже давно валялась на пеньке рядом, но все равно было жарко. Вкусно пахло морозом, и Митя присел на поваленный тополь перевести дух.

Пока он рубил дрова, забыв обо всем, наконец совсем рассвело. За полями уже вставало солнце, маленькое зимнее солнце без тепла. Небо, до этого серое, стремительно голубело, стеклянное и высокое.

Где-то неподалеку проснулся дятел, разбуженный человеческим подражанием ему, и тут же сам принялся стучать: «тук-тук-тук». Деревья стояли, словно обшитые белым тюлем, с бахромой свисающими снежными кистями. Зачарованные, далекие от мира людей.

– Смотри, – вполголоса проговорил отец. – Нора чья-то. Бобра, видать…

Митя встал и подошел ближе к реке, заглянул в глубокий лаз. И там, в темноте, кто-то испуганно зашевелился и недовольно засопел. Митя отпрянул и над собой же засмеялся, но тут же замолк, как поперхнулся.

Солнце выплыло в небо, и все вокруг вспыхнуло огнем. Стало больно глазам – и где-то в груди. Запели невидимые птицы. И только они нарушали эту тишину, такую прозрачную и тонкую, такую громкую, что Митя не мог ее не слышать. И в это мгновение Митя понял, что вспомнил. Он видел это всегда, каждое утро он видел этот сон о пробуждении леса. Раньше, он видел это раньше.

Летом, когда косили в полях, и в капельках росы на высокой траве горели зеленые и синие солнечные огоньки. Осенью и весной, когда он был совсем пацаном и они с отцом ходили затемно закидывать удочки и встречали рассвет на реке. Он видел это всегда, но часто не замечал. И сегодня не замечал, пока хмурился своим мыслям, пока молчал и остервенело рубил дерево. А это было рядом. И всегда рядом.

– А ведь это рядом. Всегда, – пробормотал отец.

Он стоял за Митиным плечом и смотрел вдаль, сощурившись. Митя видел, что глаза отца покраснели и тот резко отвернулся. Митя еще раз осмотрелся. Если бы его попросили описать все, что он видит, словами, слова бы пересохли. Чтобы понять это, надо было это увидеть. Теперь главное – не забыть. Митя пообещал себе, что когда-то привезет сюда своего, наверняка городского, сына и покажет это ему. Чтобы и он не забывал.

Обещая это, Митя запрокинул голову и вспомнил, какого цвета глаза его матери. Они голубые. Голубые с темно-серыми крапинками, которые так похожи на эти маленькие облачка в вышине.

* * *

Отец отошел подальше и смотрел теперь на Митю. У его мальчишки на лице была такая гамма чувств, что он снова едва сдержал слезы. Не хватало еще плакать при сыне.

«Ну ничего, главное, Митьке показал все, что хотел. Вон у него какая физиономия, такой с детства не видно было… Хорошо. Заодно и дров нарубили. А газ… Газ проведем как-нибудь. Теперь-то ведь зима…»

Примечания

1

Wehrmacht – Силы обороны (нем.). (Примечание автора.)

(обратно)

2

Берсе́рк – древнескандинавский воин, впадавший в транс во время битвы, отличавшийся яростью, неистовостью, большой силой, быстрой реакцией, нечувствительностью к боли и некоторыми признаками безумия.

(обратно)

Оглавление

  • Синяя веранда повесть
  • Наследники пепла. Цикл рассказов
  •   Предисловие автора
  •   WehrMacht[1]
  •   Сорренто
  •   Без языка
  •   К Элизе
  •   Это такая игра
  •   Взаправду
  •   Дай мне имя
  • Берсерк[2] киноповесть
  • Рассказы
  •   Дар
  •   Ото сна Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Синяя веранда», Елена Вернер

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!