«Ранние рассказы [1940-1948]»

421

Описание

Ранние рассказы Джерома Д. Сэлинджера публиковались в журналах в период с 1940 по 1948 гг., но с тех пор официально больше не переиздавались. Более того, писатель наложил запрет на переиздание ранних сочинений. К «РАННИМ РАССКАЗАМ» относится 21 рассказ, два из которых — «Я сумасшедший» (I'm Crazy) и «Легкий бунт на Мэдисон-авеню» (Slight Rebellion off Madison) — вошли в роман «Над пропастью во ржи» (The Catcher in the Rye).



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Ранние рассказы [1940-1948] (fb2) - Ранние рассказы [1940-1948] (пер. Инна Максимовна Бернштейн,Людмила Иосифовна Володарская,Татьяна В. Бердикова,Мария Макарова,Игорь Александрович Багров, ...) 950K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Джером Дейвид Сэлинджер

Джером Д. Сэлинджер Ранние рассказы [1940–1948]

ПОДРОСТКИ

Ближе к одиннадцати, удостоверившись, что вечеринка удалась — даже сам Джек Делрой ей улыбнулся, — Люсиль Хендерсон заставила себя посмотреть в ту сторону, где в большом красном кресле с восьми часов вечера сидела Эдна Филлипс — курила сигареты, громким голосом через всю комнату здоровалась со знакомыми и сохраняла самое оживленное выражение на лице и во взгляде, который никто из мальчиков и не думал ловить. Да, она все там же. Люсиль Хендерсон вздохнула, насколько позволяло тугое платье, нахмурила свои почти невидимые брови и оглядела всю шумную компанию, которую она пригласила пить отцовское виски. Потом, прошуршав подолом, решительно подошла к Уильяму Джеймсону-младшему, который кусал ногти и не сводил глаз со светловолосой девочки, сидевшей на полу в окружении трех студентов.

— Эй, — сказала Люсиль Хендерсон, схватив Уильяма Джеймсона-младшего за локоть. — Пошли. Я хочу тебя кое с кем познакомить.

— С кем это?

— С одной очень интересной девушкой.

Джеймсон потащился вслед за ней через всю комнату, на ходу догрызая ноготь на большом пальце.

— Эдна, детка, — сказала Люсиль Хендерсон, — я бы хотела, чтобы ты поближе познакомилась с Биллом Джеймсоном. Билл — Эдна Филлипс. Или вы, голубчики, уже знакомы?

— Нет, — ответила Эдна, окинув взглядом большой нос, оттопыренные губы и узкие плечи Джеймсона. — Рада с вами познакомиться, — сказала она ему.

— Очень приятно, — буркнул Джеймсон, мысленно сопоставляя внешние данные Эдны и маленькой блондинки.

— Билл — приятель Джека Делроя, — сообщила Люсиль.

— Да я не так-то чтоб очень с ним знаком, — сказал Джеймсон.

— Ну, я пошла. Пока, дети!

— Все носишься, хозяйка? — крикнула ей вдогонку Эдна, а затем пригласила: — Присядьте, пожалуйста.

— Д-да, это самое, — протянул Джеймсон, присаживаясь. — Я и так уже, вроде весь вечер сижу.

— Я не знала, что вы приятель Джека Делроя, — сказала Эдна. — Он — замечательная личность, верно ведь?

— Ага, ничего вроде. Вообще-то я не так чтоб очень с ним знаком. Я не из их компании.

— Вот как? А я думала, Лу сказала, что вы его приятель.

— Ну да. Только я не так-то с ним знаком. Мне вообще-то пора домой. Мне к понедельнику сочинение задали. Я даже думал, что совсем не приду на этой неделе.

— О, но вечеринка только расцветает, — сказала Эдна. — Бутон ночи.

— Че-чего?

— Бутон ночи. Я хочу сказать еще рано.

— Ага, сказал Джеймсон. — Только я даже думал, что совсем не приду на этой неделе.

— Но ведь правда еще рано!

— Ага, я знаю. Но только…

— А кстати, какая у вас тема?

Внезапно с того конца комнаты донесся звонкий заливистый смех маленькой блондинки, который с готовностью подхватили трое студентов.

— Какая у вас тема? — повторила Эдна.

— Д-да, это самое. В общем, про собор один. Ну, про описание одного собора в Европе.

— А вы-то что должны с ним делать?

— Д-да, это самое. Анализировать вроде. У меня записано.

Маленькая блондинка и ее кавалеры снова разразились громким хохотом.

— Анализировать? Значит, вы его видели?

— Кого? — спросил Джеймсон.

— Собор этот.

— Я-то? Не-а.

— Но как же вы можете анализировать, если никогда его не видели?

— Д-да, это самое, ведь не я же. Ну, один тип описал собор. А я должен анализировать, вроде по его описанию.

— А-а-а. Понятно. Ужасно трудно, должно быть.

— Чего?

— Я говорю, это должно быть ужасно трудно. Уж я-то знаю. Мне самой немало пришлось биться над такими материями.

— Угу.

— А какая же гадина это написала? — спросила Эдна.

Со стороны маленькой блондинки — новый взрыв веселья.

— Чего?

— Я говорю, кто автор этого вашего описания?

— Этот, как его, Джон Рескин[1].

— Ух ты! — сказала Эдна. — Ну, парень, и влопался ты!

— Чего?

— Влопался, говорю. По-моему, это очень трудная тема.

— А-а, ну да.

Эдна сказала:

— Кого, это вы разглядываете? Я здесь почти всех ребят знаю.

— Кто? Я? Никого. Я, может, пойду поищу чего-нибудь выпить?

— Надо же! Вы буквально выразили то, что я как раз хотела сказать.

Они поднялись одновременно. Эдна оказалась повыше, а Джеймсон пониже.

— По-моему, какая-то выпивка есть на террасе, — сказала Эдна. — Что-то там, во всяком случае, должно быть. Можно пойти взглянуть. Заодно глотнуть свежего воздуха.

— Ладно, — сказал Джеймсон.

Они двинулись на террасу. Эдна шла на полусогнутых ногах, будто бы стряхивая на ходу пепел, который должен был за три часа накопиться у нее в подоле. Джеймсон тащился следом, озираясь назад и грызя ноготь на указательном пальце левой руки.

Для того, чтобы читать, шить или решать кроссворды, на террасе Хендерсонов было, пожалуй, темновато. Бесшумно открыв двери, Эдна сразу же услышала, что с дальнего конца террасы, слева от нее, из темного угла раздаются приглушенные голоса. Но она прошла прямо к белому парапету, тяжело облокотилась, вздохнула полной грудью, а затем обернулась и посмотрела, где Джеймсон.

— Там, вроде, кто-то разговаривает, — сказал Джеймсон, становясь рядом.

— Тс-с-с! Ну, разве не божественная ночь? Вот вздохните полной грудью.

— Ага. А где же это самое, виски?

— Сейчас, — сказала Эдна. — Вы только вздохните. Один раз.

— Ага, я уже вздохнул. Может, вон там оно? — Он отступил в темноту, где стоял столик. Эдна повернулась и смотрела, как он берет и снова ставит бутылки. Ей был виден только его силуэт.

— Ничего не осталось! — Крикнул ей Джеймсон.

— Тс-с-с! Тише! Подите сюда на минутку.

Он возвратился к ней.

— Ну, чего? — спросил он.

— Поглядите на небо, — сказала Эдна.

— Ага. Там в углу вроде кто-то разговаривает, вам не слышно?

— Прекрасно слышно, ребенок вы эдакий.

— Как это — ребенок?

— Иногда, — сказала Эдна, — людям нужно, чтобы их предоставили самим себе.

— А-а. Ну да. Я понял.

— Да тише! Если бы это вам помешали, приятно бы вам было?

— А-а, ну да.

— Я бы, мне кажется, убила бы того человека. А вы?

— Д-да, это самое, н-не знаю. Наверно.

— А вы чем обычно занимаетесь, когда приезжаете по субботам домой?

— Я-то? Н-не знаю…

— Наверное, предаетесь излишествам юности?

— Чего? — спросил Джеймсон.

— Ну, носитесь, резвитесь — студенческая жизнь.

— Не-а. Ну, то есть, это самое, я не знаю. Не особенно.

— Между прочим, интересно, — сказала Эдна вдруг. — Вы очень напоминаете мне одного человека, с которым я была близка прошлым летом. То есть, с виду, конечно. И сложением Барри был почти совершенно как вы. Жилистый такой.

— Да-а?

— Умгу. Он был художник. О господи!

— Вы чего?

— Ничего. Просто я никогда не забуду, как он тогда непременно хотел написать мой портрет. Он всегда говорил мне — и совершенно серьезно, заметьте: «Эдди, ты некрасива, если судить по обычным меркам, но в твоем лице есть что-то, что мне хочется уловить». И он говорил это совершенно серьезно, уверяю вас. Увы. Я позировала ему только однажды.

— А-а, — сказал Джеймсон. — Знаете что? Я могу сходить принести пару стаканов из комнат.

— Нет, — сказала Эдна. — Давайте просто выкурим по сигарете. Здесь так великолепно. Влюбленный шепот и все такое. Верно ведь?

— У меня вроде нет при себе сигарет. Они там в комнатах остались.

— Не беспокойтесь, — сказала Эдна. — У меня есть с собой сигареты.

Она щелкнула замком своей нарядной сумочки, вынула оттуда черный изукрашенный блестками портсигар, открыла и предложила Джеймсону одну из трех оставшихся там сигарет. Сигарету Джеймсон взял и снова заметил, сто ему вообще-то уже пора, ведь он уже говорил ей об этом сочинении к понедельнику. Наконец он нашарил коробок и чиркнул спичкой.

— О, — произнесла Эдна, раскуривая сигарету. — Тут уже скоро все начнут расходиться. А вы, между прочим, заметили Дорис Легет?

— Это которая?

— Ну, такая коротышечка, довольно белокурая. Еще за ней ухаживал раньше Пит Айлзнер. Да вы, конечно, видели ее. Она там на полу, по своему обыкновению, уселась и смеется во всю глотку.

— А-а, эта? Знакомая ваша? — сказал Джеймсон.

— Ну, до некоторой степени, — ответила Эдна. — Особенно мы сней никогда не дружили. В основном я ее знаю со слов Пита Филзнера, он мне о ней рассказывал.

— Кто?

— Да Пит Айлзнер. Неужели вы не знаете Питера? Отличный парень. Он раньше немного ухаживал за Дорис Легет. И на мой взгляд, она поступила с ним не слишком порядочно. Просто по-свински, я так считаю.

— А что? — спросил Джеймсон.

— Ах, оставим это. Я знаете как: никогда не стану подписывать свое имя, если у меня нет полной уверенности. Нет уж, хватит с меня. Только я не думаю, чтобы Питер врал мне. Уж кому-кому, но не мне.

— Она ничего, — сказал Джеймсон. — Дорис Лигет?

— Легет. Д-да, Дорис, вероятно, привлекательна на мужской взгляд. Но мне лично она нравилась больше — то есть, с виду, понятно, — когда у нее волосы были естественного цвета. Крашенные волосы — во всяком случае, на мой вкус, — выглядят искусственно, если, скажем, взглянуть при свете. Не знаю, конечно. Может быть, я ошибаюсь. Все красятся. Господи! Как подумаю, отец просто убил бы меня, если бы я явилась домой с подкрашенными, ну хоть бы даже самую малость подсветленными волосами. Он ужасно старомодный. По совести, не думаю, чтобы я стала краситься, если уж говорить всерьез. Но знаете, как бывает. Иной раз сделаешь такую глупость, что Господи! И не только отец. Я думаю, Барри тоже убил бы меня за это.

— Это кто? — спросил Джеймсон.

— Барри. Молодой человек, о котором я вам рассказывала.

— Он здесь сегодня?

— Барри? Господи, конечно нет! Могу себе представить Барри на такой вечеринке!

— Учится в колледже?

— Барри? Учился. В Принстоне. Если не ошибаюсь, он окончил в тридцать четвертом. Точно не знаю. В сущности, мы не встречались с прошлого лета. Не разговаривали, по крайней мере. Конечно, вечеринки всякие, никуда не денешься. Но я всегда успевала поглядеть в другую сторону, когда он смотрел на меня. Или просто убегала, например, в уборную.

— А я думал, он вам нравится, этот парень, — сказал Джеймсон.

— Умгу. До известного предела.

— Чего?

— Не важно. Я предпочитаю не говорить об этом. Просто он слишком многого от меня требовал, вот и все.

— А-а, — сказал Джеймсон.

— Я не чистоплюйка. Впрочем, не знаю. Может быть, я как раз чистоплюйка. Во всяком случае, у меня есть какие-то правила. И я на свой, пусть скромный, лад и придерживаюсь. Как могу, конечно.

— Знаете что? — сказал Джеймсон. — Эти перила, они какие-то шатучие…

— Конечно, я понимаю, когда молодой человек встречается с вами целое лето, тратит деньги, которые вовсе не должен тратить, на билеты в театры, на ночные кафе и всякое такое, конечно, я понимаю его чувства. Он считает, что вы ему обязаны. Но я просто не так устроена. Для меня все может быть только по-настоящему. А уж потом… Настоящая любовь…

— Ага. Знаете, мне, это самое, пора. Сочинение к понедельнику… Ей-богу, давно бы уже надо было смотаться. Я, пожалуй, пойду выпью чего-нибудь, и домой.

— Да, — сказала Эдна. — Идите.

— А вы не пойдете?

— Чуть погодя. Идите вперед.

— Ага, ладно. Пока, — сказал Джеймсон.

Эдна облокотилась о перила другой рукой и закурила последнюю сигарету из своего портсигара. В комнатах кто-то вдруг включил радио или просто повернул на полную громкость. Сипловатый женский голос опять выводил популярный припевчик из этого нового обозрения — его даже мальчишки-рассыльные теперь насвистывают.

Никакие двери так не грохочут, как решетчатые.

— Эдна! — на террасе появилась Люсиль Хендерсон.

— А, это ты, — сказала Эдна. — Привет, Гарри.

— Взаимно.

— Билл в гостиной, — сказала Люсиль Хендерсон. — Будь добр, Гарри, принеси мне что-нибудь выпить.

— Есть.

— Что произошло? — поинтересовалась Люсиль. — У тебя с Биллом не пошло дело на лад? Кто это там, Фрэнсис и Эдди?

— Не знаю. Ему надо было уходить. У него большое задание на понедельник.

— Ну, сейчас он сидит там на полу с Дотти Легет. Делрой сует ей за шиворот орехи. Так и есть: это Фрэнсис и Эдди.

— Твой малютка Билл хорош гусь.

— Да? То есть как это?

Эдна растянула рот и стряхнула пепел с сигареты.

— Ну, как бы сказать? Довольно темпераментный.

— Это Билл Джеймсон темпераментный?

— Ну во всяком случае, я осталась жива, — сказала Эдна. — Только, пожалуйста, в другой раз держи его от меня подальше.

— Хм. Вот век живи, — сказала Люсиль Хендерсон. — Куда запропастился этот придурок Гарри? Ну, пока, Эд.

Эдна, докурив сигарету, тоже пошла в дом. Она быстро и решительно прошла через гостиную и поднялась по лестнице в ту половину квартиры, которую мать Люсиль Хендерсон считала нужным оградить от молодых гостей с горящими сигаретами и мокрыми стаканами в руках. Она пробыла там минут двадцать. Спустившись, она снова прошла в гостиную. Уильям Джеймсон-младший, держа в правой руке стакан, а пальцы левой — у рта, сидел на полу, отделенный несколькими спинами от маленькой блондинки. Эдна опустилась в большое кресло — оно так и стояло незанятое. Она щелкнула замком своей вечерней сумочки и, открыв черный, в блестках портсигарчик, выбрала одну из десятка лежавших в нем сигарет.

— Эй! — крикнула она, постукивая мундштуком сигареты о подлокотник большого красного кресла. — Эй, Лу! Бобби! Нельзя ли сменить пластинку? Под эту невозможно танцевать!

(перевод И. Бернштейн)

ПОВИДАЙСЯ С ЭДДИ

Пока Элен принимала ванну, у нее прибирали в спальне, поэтому, когда она выходила из ванной комнаты, на туалетном столике уже не было ни ночного крема, ни испачканных бумажных салфеток. В зеркале отражались покрывало без единой морщинки и цветастые диванные подушки. Если день был солнечный, как сегодня, в горячих желтых лучах особенно красиво смотрелись блеклые обои, выбранные в буклете дизайнера.

Она расчесывала свои густые рыжие волосы, когда вошла горничная Элси.

— Мистер Бобби, мэм, — сказала Элси.

— Бобби? — переспросила Элен. — Я думала, он в Чикаго. Подай мне халат, Элси, и приведи его.

Прикрыв полой ярко-синего халата длинные голые ноги, Элен вновь занялась волосами. Высокий светловолосый мужчина в строгом двубортном пальто влетел в комнату, коснулся указательным пальцем ее затылка, не раздумывая, бросился к шезлонгу, стоявшему у противоположной стены, и вытянулся в нем, не снимая пальто. Элен наблюдала за ним в зеркале.

— Привет, — сказала она. — Его только что почистили. Я думала, ты в Чикаго.

— Приехал вечером, — зевнул Бобби. — Господи, как же я устал.

— Удачно съездил? — спросила Элен. — Там какая-то девица поет, кажется?

— Угу, — подтвердил Бобби.

— Ну и как?

— Зажата. Голоса нет.

Элен отложила расческу, встала и пересела в персикового цвета кресло у ног Бобби. Из кармана халата она достала пилку и принялась за свои длинные розовые ногти.

— Еще что? — продолжала она допытываться.

— Да почти ничего, — ответил Бобби.

Он, кряхтя, приподнялся, вытащил из кармана пальто сигареты, потом сунул их обратно, встал, снял пальто и бросил его на кровать, распугав солнечные лучи. Элен не отрывалась от своих ногтей. Бобби снова сел на краешек шезлонга, закурил сигарету и подался вперед. Солнце освещало их обоих, упиваясь ее молочно-белой кожей и равнодушно выставляя напоказ его перхоть и мешки под глазами.

— Не хочешь поработать? — спросил Бобби.

— Поработать? — Она не подняла головы. — Где поработать?

— Эдди Джексон начинает репетиции нового шоу. Я его встретил вчера. Видела бы ты, как он поседел. Я спросил, не найдется ли у него местечка для моей сестры. Он сказал, может быть. И я сказал, может быть, разыщу тебя.

— Хорошо, что ты сказал «может быть», — посмотрев на него, проговорила Элен.

— Что за местечко? Третье слева или еще хуже?

— Не знаю. Все же это лучше, чем ничего, а?

Элен продолжая заниматься ногтями, не отвечала.

— Почему ты не хочешь?

— Я не сказала, что не хочу.

— Тогда почему бы тебе не повидаться с Джексоном?

— Не хочу больше кордебалета. К тому же терпеть не могу Эдди Джексона.

— А-а-а, — протянул Бобби. Он встал и подошел к двери. — Элси, — позвал он. — Принесите мне кофе!

И опять сел.

— Я хочу, чтобы ты повидалась с ним. Черт, оставь ногти в покое хотя бы на минуту.

Она продолжала работать пилкой.

— Я хочу, чтобы ты повидалась с ним сегодня, слышишь?

— Я не собираюсь видаться с ним ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра, — заявила Элен, скрестив ноги. — Что это ты вдруг решил приказывать?

Бобби кулаком выбил пилку у нее из рук. Элен не взглянула на него и не подняла пилочку с ковра. Она встала, подошла к туалетному столику и вновь принялась расчесывать густые рыжие волосы. Бобби немедленно оказался у нее за спиной и в зеркале нашел ее взгляд.

— Я хочу, чтобы ты сегодня повидалась с Эдди. Слышишь, Элен?

Элен продолжала расчесывать волосы.

— И что ты мне сделаешь, если я не повидаюсь, грубиян?

Он поймал ее на слове.

— Ты, правда, хочешь, чтобы я сказал? Ты, правда, хочешь, чтобы я сказал, что я сделаю, если ты с ним не повидаешься?

— Да, я хочу, чтобы ты сказал, что ты сделаешь, если я с ним не повидаюсь, — передразнила его Элен.

— Не смей паясничать, а то я попорчу твою шикарную мордашку. Лучше помоги мне, — пригрозил Бобби. — Я хочу, чтобы ты повидалась с ним. Я хочу, чтобы ты повидалась с Эдди, и я хочу, чтобы ты согласилась на его проклятую работу.

— А я хочу знать, что ты сделаешь, если я не повидаюсь с ним? — спокойно спросила Элен.

— Я тебе скажу, что я сделаю. — Бобби следил в зеркале за выражением ее глаз. — Я позвоню жене твоего грязного дружка и все ей расскажу.

Элен расхохоталась.

— Давай! — крикнула она. — Давай прямо сейчас, дурак! Она и без тебя все знает.

— Знает? Неужели?

— Знает, знает! И не называй Фила грязным! Ты ему завидуешь!

— Грязнуля. Грязный обманщик, — заявил Бобби. — Дешевка. Вот кто твой дружок.

— Приятно тебя слушать.

— Ты когда-нибудь видела его жену? — спросил Бобби.

— Я-видела-его-жену. А что?

— Ты видела ее лицо?

— А что такого замечательного в ее лице?

— Ничего такого замечательного! У нее нет твоего шикарного личика. У нее просто милое лицо. Почему бы тебе, черт подери, не оставить ее увальня в покое?

— Не твое дело! — отрезала Элен.

Правой рукой он схватил ее за плечо, и, взвизгнув от боли, она из своего неудобного положения, сколько было силы, ударила по ней расческой. У него перехватило дыхание, и он торопливо повернулся спиной к Элен и к вошедшей с кофе Элси. Горничная поставила поднос рядом с креслом, в котором Элен недавно приводила в порядок ногти, и выскользнула из комнаты.

Бобби сел, взял чашку левой рукой и сделал глоток черного кофе. Элен за туалетным столиком начала укладывать волосы в прическу. Обычно она носила тяжелый старомодный пучок.

Он выпил свой кофе задолго до того, как она воткнула последнюю шпильку. Стянув халат на груди, она подошла к нему и хотела сесть рядом, но покачнулась и шлепнулась на пол возле его ног, положила руку ему на лодыжку, погладила и сказала изменившимся голосом:

— Прости меня, Бобби, но, милый, ты вывел меня из себя. Рука очень болит?

— Плевать я хотел на руку, — проговорил он, не вынимая руки из кармана.

— Бобби, я люблю Фила. Честное слово. Я не хочу, чтобы ты думал, будто у меня с ним интрижка. Не думай так, ладно? Я хочу сказать, не думай, будто я с ним флиртую, чтобы кому-то нагадить.

Бобби не отвечал.

— Боб, честное слово. Ты не знаешь Фила. Он замечательный.

— Бобби повернулся к ней.

— У тебя все чертовски замечательные. Ведь ты знаешь и других замечательных парней, правда? Например, одного из Кливленда. Как его, черт возьми, зовут? Ботвелл. Гарри Ботвелл. А как насчет блондинчика, который пел у Билла Кассиди? Два самых чертовски замечательных парня из тех, кого ты знаешь. — Он помолчал, глядя в окно. — Ради бога, Элен.

— Боб, — сказала Элен, — тебе ведь не надо говорить, сколько мне лет. Я была чертовски молода. Теперь это настоящее. Боб. Честно. Я уверена. У меня еще никогда так не было. Боб, ты же в глубине души не веришь, что я с Филом ради его денег.

Боб наморщил лоб и, вытянув в ниточку губы, повернулся к ней.

— Знаешь, что я слышал в Чикаго? — спросил он.

— Что, Боб? — кончиками пальцев она нежно гладила его лодыжку.

— Я слышал, как разговаривали два парня. Ты их не знаешь. Они говорили о тебе. О тебе и о том парне, который, как конь, о Хэнсоне Карпентере. Ну и перемыли они вам косточки! — Он помолчал. — С ним тоже, да, Элен?

— Гнусная ложь, Боб, — прошептала Элен. — Боб, я не настолько знаю Хэнсона Карпентера, чтобы даже здороваться с ним.

— Может быть! Правда, приятно брату выслушивать такое? Да все в городе ржут надо мной, стоит мне завернуть за угол!

— Бобби. Ты очень ошибаешься, если веришь в эту грязную ложь. Зачем тебе вообще их слушать? Ты же лучше их. Не надо обращать внимание на их дерьмовые выдумки.

— Я не сказал, что верю. Я сказал, что слышал, как они разговаривали. Отвратительно, правда?

— Ну, все совсем не так, — возразила Элен. — Брось мне сигарету, а?

Он бросил ей на колени пачку сигарет, потом спички. Она закурила, вдохнула дым и кончиками пальцев сняла с языка табачную крошку.

— Ты была такой потрясающей девчонкой, — отрывисто произнес Бобби.

— Да? А теперь я больше не потрясающая? — по-детски пришепетывая, спросила Элен.

Он промолчал.

— Элен, послушай, что я тебе скажу. Я тут, до Чикаго, пригласил жену Фила на ленч.

— Да?

— Она потрясающая девчонка. Класс.

— Класс, говоришь? — переспросила Элен.

— Да. Послушай. Повидайся сегодня с Эдди. От этого никому плохо не будет. Повидайся с ним.

Элен курила.

— Я ненавижу Эдди Джексона. Он всегда лапает.

— Послушай, — сказал Бобби, вставая. — Когда тебе хочется, ты умеешь напустить на себя холод. — Он наклонился над ней. — Мне пора. Я еще не был в конторе.

Элен тоже встала и не отрывала от него глаз, пока он надевал пальто.

— Повидайся с Эдди, — напомнил Бобби, натягивая кожаные перчатки. — Ты слышишь? — Он застегнул пальто. — Я тебе позвоню.

— Он мне позвонит, — проворчала Элен. — Когда? Четвертого июля[2]?

— Нет. Раньше. У меня чертовски много дел. Где моя шляпа? Ах, да я пришел без шляпы.

Она проводила его до двери и подождала, пока он не уехал на лифте. Потом закрыла дверь, вернулась в спальню, подошла к телефону и торопливо, но аккуратно набрала номер.

— Добрый день, — проговорила она в трубку. — Позовите, пожалуйста, мистера Стоуна. Говорит мисс Мейсон. — Через несколько секунд она услышала мужской голос. — Фил? Послушай, Фил. У меня только что был мой брат Бобби. Знаешь, зачем он приходил? Твоя любезная женушка с вассаровским[3] личиком рассказала ему о тебе и обо мне. Да! Послушай, Фил. Послушай меня. Мне это не нравится. И мне все равно, имеешь ты к этому отношение или нет. Мне не нравится. И мне все равно. Нет, не могу. Я уже договорилась и вечером не могу. Позвони завтра. Мне очень неприятно. Я же сказала, Фил, позвони завтра. Нет. Я сказала, нет. До свидания, Фил.

Она положила трубку, скрестила ноги и задумчиво прикусила большой палец. Потом повернулась к двери и громко крикнула:

— Элси!

Элси шмыгнула в комнату.

— Убери чашку мистера Бобби.

Когда Элси вышла, Элен набрала еще один номер.

— Хэнсон? — спросила она. — Это я. Мы. Нас. Ты подлец.

(перевод Л. Володарской)

ВИНОВАТ, ИСПРАВЛЮСЬ

Наша страна лишилась едва ли не самого многообещающего игрока в китайский бильярд, когда моего сына Гарри призвали в армию. Как его отец, я, конечно же, сознаю, что Гарри не вчера родился, но, стоит мне взглянуть на мальчика, и я готов дать голову на отсечение, что это случилось в начале прошлой недели. Короче, армия заполучила еще одного Бобби Петита.

Когда-то, в 1917, Бобби Петит здорово смахивал на нынешнего Гарри. Петит был тощий мальчишка родом из Кросби в Вермонте — это тоже в Соединенных Штатах. Некоторые парни из его роты даже считали, что вермонтский кленовый сироп еще не обсох у него на губах.

За обучение новобранцев в той роте, в 1917, отвечал сержант Гроган. Ребята в лагере стоили разнообразнейшие догадки насчет происхождения сержанта — догадки настолько умные, точные и приличные, что, думаю, не стоит повторять.

Итак, в первый день армейской службы Петита сержант обучал взвод приемам строевой подготовки с оружием. Петиту был известен свой собственный, хитроумный способ обращения с винтовкой. Когда сержант скомандовал: «Оружие на правое плечо!», Бобби Петит поднял оружие к левому плечу. Когда сержант приказал: «На грудь!», Петит послушно взял оружие «на караул».

Это был верный способ привлечь внимание сержанта, и он подошел к Петиту, улыбаясь.

— Эй, тупица, — приветствовал Петита сержант, — что с тобой?

Петит рассмеялся.

— Я иногда путаюсь, — коротко объяснил он.

— Как тебя зовут, детка? — спросил сержант.

— Бобби. Бобби Петит.

— Ну что ж, Бобби Петит, — сказал сержант, — я буду звать тебя просто Бобби. Я к мужикам всегда обращаюсь по имени. А они меня зовут мамашей. Как у себя дома.

— О! — ответил Петит.

Так и пошло. У всякого взрывателя два конца — один для поджигания, а другой набит тротилом.

— Слушай, Петит! — гаркнул сержант. — Мы с тобой не в пятом классе обучаемся! Ты должен знать, что левое плечо у тебя одно и что оружие «на грудь» не то же самое, что «на караул». Что это с тобой? У тебя мозгов нет?

— Виноват, исправлюсь! — пообещал Петит.

На следующий день мы натягивали палатки и складывали вещмешки. Когда сержант подошел проверить, оказалось, что Петит вообще не потрудился загнать колышки в землю. Придравшись к эдакой мелочи, сержант одним махом снес маленький полотняный домик Бобби Петита.

— Петит, — прошипел сержант. — Ты… точно… самый… тупой… самый глупый и неловкий парень из всех, кого я знаю. Ты спятил, Петит? У тебя что, мозгов нет?

Петит пообещал:

— Виноват, исправлюсь!

Потом все сложили вещмешки. Петит сложил свой, как ветеран — ну прямо один из «Парней в голубом». Сержант подошел проверить. Был у него славный обычай — зайти сзади и, лихо размахнувшись, как дубинкой, вмазать рукой по естественному противовесу, который имеется ниже спины у сына любой матери.

Он заинтересовался мешком Петита. Подробности я опущу. Скажу только, что все разлетелось по сторонам, кроме последних пяти сегментов позвоночника Бобби. Звук был отвратительный. Сержант нагнулся, чтобы посмотреть на своего подопечного, вернее, на то, что от него осталось.

— Да, Петит. Много я встречал идиотов в своей жизни, — поделился сержант. — Много. Но тебя, Петит, ни с кем не сравнишь. Потому что ты — самый большой идиот!

Петит стоял перед ним на трех конечностях.

— Виноват, исправлюсь! — ухитрился пообещать он.

В первый день на стрельбище шесть человек стреляли одновременно по шести мишеням из положения лежа. Сержант прохаживался туда-сюда, проверяя готовность к стрельбе.

— Эй, Петит, каким глазом ты смотришь в прицел?

— Не знаю, — сказал Петит, — кажется левым.

— Смотри правым! — взревел сержант. — Петит, ты отнимаешь у меня двадцать лет жизни. Что с тобой? У тебя нет мозгов?

Но это еще что! После того как ребята выстрелили и мишени придвинули, всех ожидал веселый сюрприз. Петит всадил все пули в мишень соседа справа.

Сержанта чуть удар не хватил.

— Петит, — сказал он, — тебе не место в армии, где служат люди. У тебя шесть ног. У тебя шесть рук. У остальных только по две!

— Виноват, исправлюсь! — сказал Петит.

— Чтобы я этого больше не слышал! Или я тебя убью. Я тебя правда убью, Петит! Потому что я ненавижу тебя, Петит. Слышишь? Ненавижу!

— Серьезно? — спросил Петит. — Не шутите?

— Не шучу, братец, сказал сержант.

— Вот увидите, я исправлюсь, — пообещал Петит. — Обязательно. Я не шучу. Честно. Мне нравится в армии. Я еще стану полковником, не меньше. Не шучу.

Разумеется, я не рассказал моей жене, что наш сын Гарри похож на Боба Петита, каким тот был в 1917. Но он здорово похож. Дело в том, что у мальчика нелады с сержантом в Форт-Ирокезе. если верить моей жене, Форт-Ирокез пригрел на своей груди одного из самых упрямых и злых старших сержантов в стране. Вовсе не обязательно, твердит моя жена, жестоко обращаться с мальчиками. Нет, Гарри не жалуется. Ему нравится в армии, но он не может угодить этому зверю, старшему сержанту. У него еще не все получается, но он обязательно исправиться.

А командир этого полка? От него толку — ноль, думает моя жена. Расхаживает с важным видом и ничего больше. Полковник должен помогать мальчикам, следить, чтоб злой старший сержант не издевался над ними, не подавлял силу воли. Полковник, думает моя жена, обязан не только ходить туда-сюда.

Так вот, в воскресенье, несколько недель тому назад, у ребят из Форт-Ирокеза был первый весенний смотр. Мы с женой стояли на трибуне, и, увидев, как шагает наш Гарри, моя жена вскрикнула так, что с меня чуть не слетела фуражка.

— Он идет не в ногу, — заметил я.

— Ой, ну не надо… — сказала жена.

— Но он идет не в ногу, — повторил я.

— Ах, какое преступление! Ах, давайте его убьем за это. Посмотри! Он уже идет в ногу. Он сбился всего на минуту.

Потом, когда заиграли национальный гимн и мальчики взяли винтовки «на караул», один уронил винтовку. Оружие всегда громко брякает, ударяясь о плац.

— Это Гарри, сказал я.

— Такое может случиться с каждым, огрызнулась жена. — Потише, пожалуйста.

Смотр закончился, солдат распустили, и старший сержант Гроган подошел поздороваться.

— Добрый день, миссис Петит.

— Добрый день, — ответила моя жена очень холодно.

— Думаете, у нашего мальчика есть будущее, сержант?

Сержант улыбнулся и покачал головой.

— Исключено, — сказал он. — Совершенно исключено, полковник.

(перевод Т. Бердиковой)

ДУША НЕСЧАСТЛИВОЙ ИСТОРИИ

Каждый день помощник печатника Джастин Хоргеншлаг, получавший тридцать долларов в неделю, встречал примерно шестьдесят женщин, которых никогда раньше не видел. Таким образом, за четыре года, что он прожила Нью-Йорке, Хоргеншлаг встретил около 75 120 женщин. Из 75 120 женщин не меньше 25 000 были не моложе пятнадцати и не старше тридцати лет. Из 25 000 только 5 000 имели вес от ста пяти до ста двадцати пяти фунтов. Из этих 5 000 лишь 1 000 не были уродливы. Всего 500 были довольно привлекательны, 100 — очень привлекательны и 25 мости заставить долго и восторженно свистеть себе в спину. Но только в одну Хоргеншлаг влюбился с первого взгляда.

Существует два типа роковой женщины. Роковая женщина, которая роковая женщина в полном смысле этого слова, и роковая женщина, которая не совсем роковая женщина, если в полном смысле этого слова.

Ее звали Ширли Лестер. Ей было двадцать лет (на одиннадцать меньше, чем Хоргеншлагу), рост пять футов четыре дюйма (ее макушка на уровне его глаз), вес 117 фунтов (легка, как перышко). Она работала стенографисткой и жила с матерью Эгнес Лестер, обожавшей Нельсона Эдди и сидевшей у дочери на шее. О Ширли обыкновенно говорили: «Девочка хороша, как картинка».

Однажды рано утром в автобусе на Третьей авеню Хоргеншлаг навис над Ширли Лестер, и с ним было кончено. А все потому, что Ширли как-то особенно приоткрыла ротик. Она читала косметическую рекламу на стенке автобуса, а когда Ширли читала, у нее слабела нижняя челюсть. Вот в это Мгновение, когда у Ширли открылся ротик и разомкнулись губки, она стала самой роковой из роковых женщин Манхэттена. Хоргеншлаг нашел эффективное средство против страшного дракона одиночества, терзавшего ему сердце все время, что он жил в Нью-Йорке. О, какая это была мука! Мука нависать над Ширли Лестер и не иметь права наклониться и поцеловать ее в разомкнутые уста. Какая невыразимая мука!

* * *

Такое было начало у истории, которую я собирался написать для «Кольерс». Я хотел написать прелестную нежную историю, как парень знакомится со своей девушкой. Что может быть лучше, думал я. Человечеству нужны истории, как парень знакомится со своей девушкой. Но чтобы сочинить такую, писатель, к несчастью, должен увидеть, как парень знакомится со своей девушкой. А тут у меня ничего не вышло. Бессмысленно быт и пытаться. Я не мог соединить Хоргеншлага и Ширли. И вот по каким причинам.

Для Хоргеншлага было совершенно невозможно наклониться к ней и откровенно сказать:

— Прошу прощения. Я вас очень люблю. Я просто потерял голову. Это правда. Я буду любить вас всю жизнь. Я помощник печатника и получаю тридцать долларов в неделю. Господи, как же я вас люблю! Вы заняты сегодня вечером?

Может быть, Хоргеншлаг и дурак, но не такой уж он дурак. И родился он никак не сегодня, может быть, вчера, но не сегодня. Читатели «Кольерс» такого, наверняка, не проглотят. В конце концов, что есть, то есть, а чего нет, того нет.

Не мог же я взять и впрыснуть Хоргеншлагу дозу учтивости из старого портсигара Уильяма Пауэлла[4] и цилиндра Фреда Астера.

— Пожалуйста, мисс, не поймите меня неправильно. Я художник, работаю в журнале. Вот моя визитная карточка. Мне так хочется вас нарисовать, как еще никого никогда не хотелось… Может быть это обернется к нашей обоюдной пользе. Можно мне позвонить вам сегодня вечером? Или через несколько дней? (Короткий жизнерадостный смешок.) Надеюсь, я не показался вам слишком навязчивым, (Еще один.) Наверно, так и есть.

О господи.

Это он произнес с усталой и все же веселой и немножко дерзкой улыбкой, если только Хоргеншлаг произнес это. Ширли, конечно же, обожала Нельсона Эдди и принимала активное участие в работе Кистоунской разъездной библиотеки.

Наверно, вы уже поняли, к чему я веду.

Правда, Хоргеншлаг мог бы спросить у нее так:

— Прошу прощения, вы не Вилма Причард?

На это Ширли ответила бы холодно, подыскивая себе другой объект для чтения на противоположной стене автобуса:

— Забавно. — Хоргеншлаг мог бы и не остановиться на этом. — А я был готов поклясться, что вы — Вилма Причард. Ладно. Вы случайно не из Сиэттла?

— Нет.

В этом «нет» было бы еще больше льда.

— Сиэттл — мой родной город.

Нейтральная тема.

— Великий городишко. Сиэттл. Правда, это великий городишко. Я здесь всего… то есть, в Нью-Йорке четыре года. Я — помощник печатника. Меня зовут Джастин Хоргеншлаг.

— А мне это совершенно не интересно.

И Хоргеншлаг ничего не мог бы с этим поделать. У него не было ни внешности, ни славы, ни элегантного костюма, чтобы в подобных обстоятельствах завоевать интерес Ширли. У него не было ни одного шанса. А чтобы, как я уже говорил раньше, написать историю о том, как парень встречает девушку, надо, по крайней мере, иметь парня, повстречавшего свою девушку.

Хоргеншлаг мог бы, почему бы и нет, упасть в обморок и, падая, ухватиться за что-нибудь, а этим чем-нибудь была бы нога Ширли. Он мог бы при этом порвать ей чулок, и по нему побежала бы красивая длинная дорожка. Люди бы потеснились, и поверженный Хоргеншлаг поднялся бы на ноги, выдавливая из себя:

— Спасибо. Ничего страшного. — А потом он бы воскликнул: — Ой, мисс, простите меня! Я порвал вам чулки. Позвольте мне отдать вам деньги. Правда, у меня нет с собой наличных, поэтому мне придется записать ваш адрес.

Ширли не дала бы ему адреса. Она бы неловко молчала. А потом бы сказала, желая Хоргеншлагу провалиться на месте;

— Все в порядке.

Нет, в этом нет никакой логики. Хоргеншлаг, парень из Сиэттла, даже помыслить не мог ухватиться за ногу Ширли. Только не в автобусе на Третьей авеню.

Гораздо логичнее, если бы Хоргеншлаг впал в отчаяние. Есть же еще мужчины, которые любят безответно. А, может быть, Хоргеншлаг стал бы единственным. Но он мог бы также подхватить сумочку Ширли и побежать с ней к выходу. Ширли бы закричала. Мужчины услышали бы ее и вспомнили о суде Линча или о чем-нибудь в этом роде. Дорога Хоргеншлагу была бы преграждена. Пусть так. Автобус остановился бы. На сцене появился бы патрульный Уилсон, которому уже давно не удавалось никого арестовать. Что происходит?

— Офицер, этот человек хотел украсть мою сумочку.

Хоргеншлага тащат в суд. Ширли, конечно же, тоже там. Они оба называют свои адреса, и таким образом Хоргеншлаг узнает о святом гнездышке Ширли.

Судья Перкинс, который у себя дома не может добиться хорошего, по-настоящему хорошего кофе, приговаривает Хоргеншлага к году тюремного заключения. Ширли кусает губки, а Хоргеншлага уводят прочь.

В тюрьме Хоргеншлаг пишет следующее письмо Ширли Лестер:

«Дорогая мисс Лестер!

Я совсем не собирался красть вашу сумку. Я взял ее потому, что люблю вас. Понимаете, я хотел таким образом с вами познакомиться. Пожалуйста, напишите мне, если у вас выдастся свободная минутка. Мне очень одиноко здесь, и я вас очень люблю. Может быть, вы навестите меня, если у вас выдастся минутка?

Ваш друг Джастин Хоргеншлаг».

Ширли показала письмо всем своим друзьям. И они говорили:

— Как это мило, Ширли.

Ширли соглашалась, что это действительно мило. Почему бы ей не ответить ему?

— Отвечу! Пусть порадуется. — Что мне терять?

И Ширли ответила на письмо Хоргеншлага.

«Дорогой мистер Хоргеншлаг!

Я получила ваше письмо, мне очень жаль, что все так вышло. К несчастью, ничего уже не поделаешь, но мне очень неприятно. Хорошо, что срок вам дали небольшой и вы скоро выйдете на свободу. Желаю вам счастья.

Искренне ваша Ширли Лестер».

«Дорогая мисс Лестер!

Вы не представляете, как я обрадовался, когда получил ваше письмо. Ни о чем не жалейте. Я сам виноват, что так влюбился, и вас совсем не виню. У нас здесь раз в неделю кино, и вообще совсем неплохо. Мне тридцать один год, я приехал из Сиэттла. В Нью-Йорке я уже четыре года. Мне кажется, это замечательный город, только в нем иногда бывает одиноко. Вы самая красивая девушка, которую я когда-либо видел, даже в Сиэттле. Хорошо бы вы навестили меня в какую-нибудь субботу с двух до четырех, а я оплачу ваш проезд.

Ваш друг Джастин Хоргеншлаг».

Это письмо Ширли тоже показала бы всем своим друзьям. Но на него она бы не ответила. Всякому понятно, что Хоргеншлаг дурак. К тому же она ответила на первое письмо. Если она опять ответит, это затянется на месяцы. И всё такое. Что она могла для него сделать, она сделала. Ну и фамилия. Хоргеншлаг.

Тем временем в тюрьме Хоргеншлага было хуже некуда, несмотря на кино раз в неделю. Вместе с ним в камере сидели Бекас Морган и Дольщик Берк, настоящие преступники, которые нашли в Хоргеншлаге сходство с надувшим их однажды парнем из Чикаго. Они были убеждены, что Крыса Ферреро и Джастин Хоргеншлаг — один и тот же человек.

— Я не Крыса Ферреро, — сказал им Хоргеншлаг.

— Да ну? — не поверил Дольщик и сбросил еду Хоргеншлага на пол.

— Стукни его, — сказал Бекас.

— Я же вам говорил, что попал сюда, потому что в автобусе украл у девушки сумку, — взмолился Хоргеншлаг. — Но я не по правде украл. Я в нее влюбился и иначе никак не мог с ней познакомиться.

— Да ну? — сказал Дольщик.

— Стукни его, — сказал Бекас.

Потом наступил день, когда семнадцать заключенных попытались убежать. Во время прогулки во дворе Дольщик Берк хватает племянницу надзирателя, восьмилетнюю Лизбет Сью, своими ручищами и поднимает ее наверх, чтобы показать надзирателю.

— Эй, начальник! — кричит Дольщик. — Открывай ворота или прощайся с девчонкой!

— Отпусти девочку, Дольщик! — приказывает надзиратель слабым голосом.

Но Дольщик знает, теперь он получит все, что хочет. Семнадцать мужчин и маленькая светловолосая девочка выходят за ворота. Шестнадцать мужчин и маленькая девочка выходят целыми и невредимыми. Но тут караульный на вышке решает, что у него появилась замечательная возможность попасть Дольщику в голову и тем самым помешать остальным бежать. Однако он промахивается, попадает в маленького человечка, который суетливо семенит возле Дольщика, и случайно убивает его.

Кого, как вы думаете?

Таким образом, моему намерению написать для «Кольерс» историю о том, как парень встречает девушку, нежную, запоминающуюся любовную историю, мешает смерть моего героя.

Хоргеншлаг никогда бы не оказался в числе семнадцати отчаянных мужчин, если бы сам не стал вдруг отчаянным, запаниковав из-за нежелания Ширли ответить на его второе письмо. Однако факт остается фактом. Она не ответила. Она бы ни за что на него не ответила. И я здесь ни при чем.

Стыд и позор. Как жалко, что Хоргеншлаг не смог послать из тюрьмы такое письмо Ширли Лестер:

«Дорогая мисс Лестер!

Надеюсь, вы не рассердитесь, получив от меня несколько строчек. Я пишу вам, мисс Лестер, потому что не хочу, чтобы вы думали, будто я обыкновенный вор. Я украл у вас сумку, чтобы вы знали, потому что влюбился, как только увидел вас в автобусе. Я ничего не мог придумать, как мне познакомиться с вами, и поэтому поступил скверно… глупо, если точнее. Но ведь стоит мужчине влюбиться, и он сразу глупеет.

Мне очень понравилось, как вы открыли ротик. Вы стали для меня всем. Я не был несчастлив, когда приехал в Нью-Йорк, но и счастлив тоже не был. Лучше всего сказать, что я был таким же, как тысячи парней в Нью-Йорке, которые просто существуют день за днем.

Я приехал в Нью-Йорк из Сиэттла. Я хотел стать богатым и знаменитым, а еще элегантно одетым и обходительным. Я — хороший помощник печатника, и это все, чем я стал. Однажды печатник заболел, и мне пришлось занять его место. У меня ничего не получилось, мисс Лестер. Никто не хотел принимать мой приказания всерьез, Наборщицы только хихикали, когда я заставлял их работать. И я их не виню, потому что выгляжу дурак дураком, когда начинаю отдавать приказания. Наверно, я принадлежу к тем миллионам людей, которым не надо этого делать. Мне это уже все равно. Хозяин недавно взял на работу двадцатитрехлетнего мальчишку. Ему только двадцать три, а мне тридцать один, и я уже четыре года проработал на своем месте, но я знаю, что в один прекрасный день он станет моим начальником, а я буду его помощником. И я уже не обижаюсь на это.

Мисс Лестер, для меня очень важно, что я люблю вас. Некоторые думают, будто любовь — это секс и брак, и поцелуи в шесть часов, и дети, и, наверно, оно так и есть, мисс Лестер. А знаете, что я думаю? Я думаю, любовь — это прикосновение и в то же время это не прикосновение.

Наверно, для женщины важно, когда другие думают о ней как о жене богатого мужчины, или красивого, или умного, или известного. Я совсем никому не известен. Меня даже никто не ненавидит. Я просто… Я просто… Джастин Хоргеншлаг, Из-за меня люди не веселятся, не грустят и даже не сердятся. Наверно, меня считают хорошим парнем, и это все.

Когда я был маленьким, никто не говорил, что я умный, находчивый или красивый. Если меня хотели похвалить, то говорили, что у меня крепкие ножки.

Думаю, вы мне не ответите, мисс Лестер. А мне бы больше всего на свете хотелось получить от вас письмо, хотя, если честно, я ничего не жду от вас. Мне просто хотелось, чтобы вы узнали правду. Если моя любовь доставит мне только неприятности, мне некого винить, кроме себя самого.

Наверно, когда-нибудь вы поймете и простите вашего неловкого обожателя

Джастина Хоргеншлага».

А может быть, другое еще более фантастично:

«Дорогой мистер Хоргеншлаг!

Я получила ваше письмо, и оно мне понравилось. Я чувствую себя немножко виноватой в том, что случилось. Если бы вы заговорили со мной вместо того, чтобы вырывать у меня сумку. Правда, тогда, скорее всего, я бы заморозила вас своей холодностью.

Сейчас ленч, все ушли из конторы, и я одна осталась тут написать вам письмо. Мне кажется, если бы я пошла с девчонками и они бы, как всегда, болтали за едой, я бы не выдержала и закричала.

Какая мне разница, удачливы вы или нет, красивы ли, знамениты, богаты, учтивы. Раньше мне это было важно. В школе я была влюблена в мальчишек, похожих на Джо Глеймора. Дональд Николсон гулял под дождем и знал наизусть все сонеты Шекспира. Боб Лейси, симпатичный чудак, попадал в корзину с середины площадки, когда счет был равный, а игра вот-вот заканчивалась. У застенчивого Гарри Миллера были потрясающие карие глаза.

Однако эта глупая часть моей жизни позади.

Тех, кто хихикал над вами, когда вы отдавали приказания, я занесла в свой черный список. Я ненавижу их, как никого никогда не ненавидела.

Вы видели меня, когда я была накрашенная. Поверьте, без косметики я совсем не такая уж красотка. Пожалуйста, напишите мне, когда вам разрешают принимать посетителей. Мне бы хотелось еще раз взглянуть на вас. Мне бы хотелось удостовериться, что вы не хотите меня провести.

Ах, почему вы не сказали судье, зачем украли у меня сумку? Тогда мы бы могли быть вместе и говорить обо всем на свете, ведь у нас много общего.

Пожалуйста, не забудьте мне написать, когда к вам можно приехать.

Искренне ваша Ширли Лестер».

Джастин Хоргеншлаг не познакомился с Ширли Лестер. Она переселилась на Пятую или Шестую улицу, а он — на Тридцать вторую. В тот вечер Ширли Лестер пошла в кино с Говардом Лоренсом, в которого была влюблена. Говард считал Ширли классной девчонкой, и не более того. А Джастин Хоргеншлаг провел вечер дома и слушал по радио мыльную оперу. Всю ночь он думал о Ширли и весь день, и еще целый месяц. А потом его познакомили с Дорис Хиллман, которая уже начинала бояться, что останется без мужа. Прежде чем Джастин Хоргеншлаг понял это, Дорис Хиллман вытеснила Ширли Лестер в закоулки его памяти. Ширли Лестер и даже мысли о ней были отныне запрещены.

Вот почему я так и не написал для «Кольерс» историю о том, как парень встречает девушку. В истории о том, как парень встречает девушку, парень всегда встречает свою девушку.

(перевод Л. Володарской)

ЗАТЯНУВШИЙСЯ ДЕБЮТ ЛОИС ТЭГГЕТТ

Лоис Тэггетт окончила школу мисс Хэском и была двадцать шестой по успеваемости среди сорока восьми одноклассниц, а осенью на семейном совете было решено, что пора предъявить товар, пора, пора ввести девочку в общество. Папуля и мамуля раскошелились и выложили тысяч сорок на потрясный отель, и, если не считать двух-трех простуд и парочки увязавшихся за ней не-тех-кого-стоило-бы-иметь-в-виду парней, кампания прошла успешно. И виду нее был вполне товарный: белое, с орхидеей, прилаженной чуть ниже юных ключиц, платьице и очаровательная, хоть и несколько вымученная улыбка. Джентльмены со стажем нервно сглатывали и требовали у официанта ликера.

В ту же зиму Лоис энергично внедрялась в манхэтгенский бомонд, в сопровождении жутко фотогеничного молодого человека, завсегдатая «Сторк-Клуба», в тамошнем баре он заказывал себе исключительно виски с содовой. Лоис сумела-таки произвести впечатление. Ну еще бы, с ее-то фигуркой, и одета шикарно, и, главное, со вкусом, и, похоже, очень, оч-ч-чень неглупа. В тот сезон как раз пошла мода на умненьких.

А весной дядя Роджер, вот душка, согласился взять ее регистратором в одну из своих контор.

Это был здорово ответственный год, свежевыпущенным дебютанточкам предстояло найти себе Занятие. Салли Уокер уже пела в клубе у Альберти; Фил Мерсер чего-то там моделировала, платья, кажется; Алли Тамблстон пробовалась на какую-то роль. Ну а Лоис заполучила должность регистратора в одной из контор дяди Роджера, в самой главной, между прочим. «Прослужила» она ровно одиннадцать дней (вернее, восемь плюс три неполных) и совершенно случайно узнала, что Элли Поддз, Вера Гэллишоу и Куки Бенсон собираются в круиз, и не куда-нибудь, а в сам Рио. Эта новость свалилась на нее в четверг вечером. Веселый город Рио, про него иначе и не говорят. На следующий день Лоис на работу не пошла. Вместо этого она уселась на полу и принялась красным лаком красить ногти на ногах, окончательно убедив себя, что в этой дурацкой дядькиной главной конторе сплошь жуткие зануды, а не мужчины.

В общем Лоис тоже отправилась в круиз и в Нью-Йорк вернулась в начале осени — без кавалеров, зато прибавив три кило в весе и вдрызг разругавшись с Элли Поддз. Остаток года она проторчала на лекциях в Колумбийском университете. Три курса по искусству — «Голландская и фламандская школы живописи», потом еще «Композиционные особенности современного романа» и «Разговорный испанский».

Потом, наконец, пришла весна, и под урчанье кондиционеров «Сторк-Клуба» Лоис влюбилась. Он был высоким, он говорил звучным, завораживающе наглым голосом, его звали Биллом Тэддертоном, и был он рекламным агентом. То есть совершенно не тем, что стоило тащить к себе домой и предъявлять мистеру и миссис Тэггетт, однако Лоис полагала, что это как раз то, что очень даже стоило предъявлять. Влюбилась она по уши, и Билл, успевший узнать что и почем-с тех пор как смылся из своего Канзас-Сити — умело дозировал выразительные взгляды, с ходу поняв по ее глазам, что к семейному очагу его наверняка допустят.

Лоис превратилась в миссис Тэддертон, и Тэггетты восприняли это довольно спокойно. Теперь не принято выходить из себя по поводу того, что ваша дочь предпочла Асторбильту (чудный, чудный мальчик) какого-то мороженщика. Рекламный агент, мороженщик. Один черт. Это же очевидно всякому приличному человеку.

Лоис и Билл сияли квартиру на Сатгон-плейс. Трехкомнатную, с маленькой кухонькой и просторными шкафами, там замечательно разместились платья Лоис и пиджаки Билла с их широченными плечами.

Когда подружки спрашивали, счастлива ли она, Лоис тут же выпаливала: «Безумно». Но вообще-то она совсем не была в этом уверена — в том что «безумно». У Билла, конечно, имелась целая куча замечательных галстуков и сногсшибательных — с такусенькими блесточками — сорочек; а каким уверенным тоном он разговаривал по телефону, в эти минуты он бывал просто неотразим; и как аккуратненько все складывал. Ну и… всякое остальное у них с ним… тоже было здорово. Правда, правда. Но…

Впрочем, в один прекрасный день Лоис вдруг обнаружила, что она действительно Безумно Счастлива, поскольку очень скоро после их свадьбы Билл в нее влюбился. Собираясь однажды утрой на работу, он мельком взглянул на спящую Лоис — и вроде как впервые ее увидел. Щека ее сплющилась на подушке, все лицо было отекшим со сна, губы потрескались. На его памяти она еще ни разу не выглядела так отвратительно — вот в эту самую минуту Билл в нее и влюбился, жутко влюбился. Его холостяцкие подружки не давали ему возможности хорошенько разглядеть их при утреннем свете. Он смотрел на Лоис — и не мог насмотреться. Эта ее припухшая, рожица преследовала его, пока он спускался в лифте; а в метро он вдруг вспомнил один из ее замечательно идиотских вопросов, который она задала ему этой ночью. Билл не выдержал, он расхохотался на весь вагон.

Когда он вернулся вечером домой, Лоис сидела в моррисовском кресле[5], поджав под себя ноги в красных шлепках. Сидит, лапонька, точит пилкой коготки и слушает по радио румбу Санчо. Билл просто чуть не умер от счастья. Ему хотелось скакать козлом. Ему хотелось стиснуть зубы, чтобы потом все же позволить ему прорваться — бешеному, безумному воплю радости. Но он не решился. Ну что он после ей скажет? Ведь не может он подойти и брякнуть «Лоис, сегодня я полюбил тебя. По-настоящему полюбил. А раньше я считал тебя обыкновенной дурочкой, хотя и очень славной дурочкой. И женился я не на тебе, а на твоих деньгах. Но теперь плевать я хотел на деньги. Ты моя девочка, ты моя любовь. Женушка моя, детка моя ненаглядная». И «О господи, до чего же мне с тобой хорошо». Ну разве он мог все это ей выдать? Поэтому он просто подошел, молча ее поцеловал и вытянул за руки из кресла, а в ответ на ошарашенное «ты чего?» подхватил ее и заставил отплясывать с ним румбу.

Спустя пятнадцать дней после Биллова открытия Лоис все еще не могла не насвистывать каждую минуту «Станцуй со мной «бигин»[6]. Вскочив на Пятой авеню в автобус, она теперь всегда улыбалась кондуктору и ах-как-огорчалась, если ему, бедняжке, приходилось искать ей сдачу. Она подолгу разгуливала в зоопарке. Она не забывала больше каждый день звонить мамуле, которая вдруг стала не просто мамуля, а «мамуля — это наш человек». «Бедный папулька, — вздыхала она в телефонную трубку, — совсем заработался». Нет, им с папулей совершенно необходимо отдохнуть. Ну хота бы поужинать с ними в пятницу. Договорились. И никаких «но»…

На шестнадцатый после Билова прозрения день случилось нечто. На исходе этого шестнадцатого новой эры, Эры Любви, дня Билл сидел в кресле, Лоис устроилась у него на коленях, прижавшись затылком к его плечу. Из радиоприемника нежно порыкивал джаз Чика Уэста, Солировал сам маэстро, выводя на приглушенной сурдиной трубе припев классной, хоть и не модной уже песенки «Дым ест твои глаза»…

— Дорогой, — еле слышно прошептала Лоис.

— Детка моя, — разнеженно отозвался Билл.

Они сели чуть поудобнее. Лоис снова прислонилась головкой к его плечу, а Билл потянулся взять из пепельницы сигарету. Но вместо того, чтобы поднести ко рту, он перехватил ее точно карандаш и начал рисовать в воздухе круги, почти касаясь торящим кончиком руки Лоис.

— Да ну тебя, — дурашливо надув губы, сказала Лоис. — Обожжешь.

Но Билл, сделав вид, что не слышит ее, продолжал опасную забаву, и в конце концов, естественно, задел руку. Лоис громко вскрикнула и, вскочив с его колен, выбежала из комнаты.

Билл ринулся за ней и стал дубасить кулаком по двери ванной — Лоис заперлась.

— Лоис, детка. Сам не знаю, что на меня нашло, ей-богу. Ну солнышко мое, ну Лоис. Ради бога, открой. Слышишь меня? Ради бога!

Конечно же, она открыла и, конечно же, немедленно очутилась в его объятиях.

Но через неделю приключилось еще нечто. Только теперь уже не с сигаретой. В воскресенье проснулись они, и Биллу загорелось вдруг научить ее правильно замахиваться клюшкой. Ну да, она очень хотела прилично играть в гольф, ведь сам Билл классный игрок, все об этом только ей и твердили. А были они еще в пижамах и босиком. Раздухарились тоща жутко. То хихикали, то несли всякую чушь, то целовались, и раза два даже свалялись от хохота на пол…

А потом он вдруг бац клюшкой ей по ступне, хорошо еще, удар получился не очень точным, ведь со всей силы замахивался.

Вот так. Ничего себе шуточки, да? Лоис снова перебралась к родителям. Мамуля купила для ее спальни новые шторы и поменяла там мебель, а папуля, как только у Лоис зажила нога и она стала снова нормально передвигаться, выдал ей чек на тысячу долларов. «Иди купи себе платьев, — сказал он. — Действуй». Дважды ему повторять не пришлось, Лоис незамедлительно совершила набег на «Сакс» и «Бонуит Теллер», где и оставила всю тысячу. Зато платьев у нее теперь было-завались.

В ту зиму снег в Нью-Йорке шел нечасто, и Центральный парк выглядел каким-то облезлым. Но холод был страшенный. Однажды утром Лоис увидела из своего окна, выходившего на Пятую авеню, как кто-то выгуливал кудлатенького терьера. «Хочу собаку», — подумала она, и в тот же день поехала в зоомагазин. Она купила чудного трехмесячного скотчика и кокетливый красный ошейник, потом остановила такси и повезла поскуливающего щенка домой.

— Правда, он прелесть? — спросила она у Фреда, это их швейцар. Фред потрепал щенка по шее, согласившись, что парень и в самом деле симпатяга.

— Познакомься, Гас, это Фред, — счастливым голосом сказала Лоис. Знакомьтесь, Фред, это Гас. — Она подтолкнула щенулю к лифту. — Прошу вас, Гасси. Вы у нас симпатяга. Вы поняли? Маленький такой симпомпончик.

Симпомпончик мелко дрожал и от страха тут же напустил в кабине лужицу.

Через несколько дней Лоис отвезла Гасси обратно. Он упорно не желал становиться воспитанной собакой, и Лоис подумала, что папуля и мамуля все-таки правы: держать собаку в четырех стенах действительно бесчеловечно.

Отвезла и в тот же вечер заявила, что в Рено можно поехать и сейчас, и чего ради тянуть до весны. Решили так решили. Буквально в первых числах января Лоис улетела на Запад. Их поселили на ранчо для туристов, специально построенном поближе к Рено. Там Лоис и познакомилась с Бетти Уокер, она из Чикаго, и с Сильвией Хэггерти из Рочестера, Бетти, чья проницательность была острее, чем бандитский нож, много чего порассказала ей о мужчинах. Сильвия, тихая такая крепенькая брюнеточка, та болтать не любила, зато могла выпить жуть сколько виски с содовой, ни одна из приятельниц Лоис не решилась бы с ней тягаться. Когда все трое получили наконец свидетельства о разводе, Бетти Уокер устроила вечеринку в Рено. В ресторанчик, кстати, очень миленький, были приглашены и знакомые парни, соседи по ранчо, и Ред, жутко симпатичный, здорово приударял за Лоис, причем без всяких там глупостей. А она ему вдруг как рявкнет: «Отцепись!». Лоис единодушно осудили и обозвали воображалой. Ведь никто не знал, что она попросту боится высоких и жутко симпатичных кавалеров.

Естественно, она не могла не столкнуться в один прекрасный день с Биллом. Месяца через два после того, как она вернулась из Рено, Билл подсел к ней за столик в «Сторк-Клубе».

— Ну здравствуй, Лоис.

— Ну здравствуй, Билл. Мне кажется, тебе лучше пересесть за другой столик.

— Знаешь, я ходил на прием к психоаналитику. Он говорит, что у меня все будет тип-топ.

— Я очень рада. Билл, у меня тут свидание. Уходи.

— Могу я иногда пригласить тебя на ленч?

— Билл, они сейчас придут. Пожалуйста, уходи.

Билл встал.

— Так я позвоню?

— Нет.

Билл ушел, и они действительно тут же появились, Мидди Уивер и Лиз Уотсон. Лоис заказала виски с содовой, выпила, потом заказала еще и снова выпила, и третий стакан, и четвертый. Только потом, уже на улице, она почувствовала, как здорово ее развезло. Она шла, и шла, и шла. Добрела до зоопарка и там наконец уселась — на скамейку перед вольерой с зебрами — так там и сидела, пока не выветрился хмель. А после отправилась домой.

Домой, то есть туда, где имеются родители, где по радио день-деньской треплются комментаторы, где вечно мельтешат перед глазами накрахмаленные горничные, сующие тебе под нос «стаканчик холодного томатного сока»

После обеда Лоис позвали к телефону. Когда она вернулась в гостиную, мама тут же подняла голову от книга:

— Кто это? Карл Керфман?

Карл Керфман, этакий коротышка с плотненькими ляжками, носил исключительно белые носки, потому что от всяких других у него чесались ноги. Голова его до отказа была набита жуткой ерундой. К примеру. Соберешься в субботу поехать на стадион, Карлуша тут как тут: «По какому шоссе поедешь?» Ты ему: «По Двадцать шестому, наверное», он сразу начнет тебя уговаривать ехать только по Седьмому, обязательно вытащит блокнотик и карандашик, все тебе нарисует, чтобы убедить тебя ехать именно по Седьмому. Ты, конечно «стра-а-шно благодарна», а он быстренько кивнет и дальше нудит, что там-то и там-то никакого поворота нет, хоть знак и висит. Почему-то его всегда немножко жаль, когда он вытаскивает этот свой блокнотик.

Месяца через три после поездки Лоис в Рено Карл сделал ей предложение. Вернее, поставил перед ней вопрос. Они возвращались из «Уодорфа», с благотворительного бала. У их седана заглох мотор, и Карл сразу засуетился, просто из кожи вон лез, чтобы завести. Лоис сказала:

— Да брось ты, в самом деле. Давай лучше сначала покурим.

Ну сидели они и курили, и вот тут он и выдал ей этот свой вопросик.

— Не хотела бы ты выйти за меня, а, Лоис?

Лоис смотрела, как чудно он курит. Не затягиваясь.

— О господи. Я страшно тронута. Карл.

Лоис давно уже предчувствовала, что Карл задаст его, но почему-то никогда не задумывалась о том, как она будет; на него отвечать.

— Будь спок, Лоис, со мной не пропадешь. Я ради тебя в лепешку расшибусь.

Он резко повернулся, и из-под задравшейся брючины стал виден белый носок.

— Я страшно, страшно тронута, Карл, — снова сказала Лоис, — но пока мне о замужестве и думать тошно.

— Конечно, конечно, — поспешно пролепетал он, понимающим таким тоном.

— Ты знаешь, — Лоис повернулась к нему, — на Пятнадцатой и на Третьей есть гаражи. Так и быть, схожу с тобой туда…

На следующей неделе Лоис пригласила на ленч Мидди Уивер — в «Сторк», естественно. Говорила одна Лоис, а Мидди кивала и время от времени стряхивала пепел со своей сигареты. Лоис призналась, что поначалу Карл ей казался редким занудой. То есть, не совсем жутким… ну, в общем, понятно, что она имеет в виду, да? (Мидди кивнула и стряхнула пепел.) Но никакой он не зануда. Он очень чуткий, и застенчивый, и вообще ужасно милый. И ужасно умный. А известно ли Мидди, что Карл уже работает в семейной их фирме «Керфман и сыновья»? Да, да. И между прочим, он классно танцует. А какие у него чудные волосы! Они же у него вьются — ну, когда он их не прилизывает. Нет, волосы у него чудо, просто чудо. И совсем он не толстый. Просто солидный. И страшно милый.

— Мне Карл всегда нравился, — сказала Мидди. — Да, Карл — это наш человек.

Пока Лоис ехала в такси домой, Мидди не выходила у нее из головы. Мидди замечательная. Такая умница, ну надо же. Умных людей не так уж много, по-настоящему умных, без трепа. Нет, Мидди настоящий друг. Лоис очень надеялась, что Боб Уокер все-таки женится на Мидди. Но если честно, она слишком для него хороша. Для этого самовлюбленного козла.

Лоис и Карп поженились весной, и не кончился еще медовый месяц, как новоиспеченный муж перестал носить белые носки. Еще он перестал носить со смокингом манишки. И перестал доказывать то одному, то другому, что до Манаскуана можно доехать не только по прибрежной дороге. Ну хочется людям проехаться рядом с морем, пусть едут, внушала ему Лоис, не приставай. И еще пусть пообещает ей не одалживать больше денег Баду Мастерсону. И когда он танцует, шаг нужно делать шире, шире. Неужели же он никогда не замечал, что так вот семенят только растолстевшие коротышки? И если она еще раз увидит, что он намазал волосы этим мерзким бриолином, она не знает, что она сделает.

Под конец третьего месяца супружеской жизни Лоие пристрастилась ходить в кино. На одиннадцатичасовой сеанс. Забивалась в какую-нибудь ложу и курила, курила. Все-таки это было лучше, чем торчать в проклятой квартире. Или ходить в гости к матери. Тем более, что от нее Лоис слышала тогда в основном одну-единственную фразу, всего в пять слов: «Как же ты исхудала, доченька». Вот кино действительно замечательная штука, здесь куда интереснее, чем с подружками. И однако Лоис как-то ухитрялась постоянно на них натыкаться. Такие все дурочки.

Ну вот, значит, к одиннадцати она шла в киношку. После того, как фильм кончался, отправлялась в туалет — причесаться, подкрасить губы и ресницы. Потом она долго рассматривала себя в зеркале и думала: «А теперь что? Куда теперь-то деться?»

Иногда Лоис заносило в другую киношку. Или же она слонялась по магазинам. Только ей тогда почти ничего не хотелось в этих магазинах покупать. И еще встречалась иногда с Куки Бенсон. Ведь если вдуматься, Куки единственная, у кого действительно есть мозги, единственная среди ее подруг, такая умница, правда-правда, без трепа. Классная девчонка. У нее классное чувство юмора. Они с Куки часами торчали в «Сторк-Клубе», рассказывая друг другу похабные анекдоты и перемывая косточки всем знакомым.

Нет, подружка у нее просто замечательная. И с чего она так не любила ее раньше? Такую-то умницу. Куки-это наш человек.

Карл все чаще жаловался на зуд. Как-то вечером он вдруг расшнуровал ботинки, стащил с себя черные носки и стал осторожно ощупывать ступни. Подняв голову, он увидел ошеломленное лицо Лоис.

— Чешутся, — виновато смеясь, стал оправдываться он. — Ну не могу я носить крашеные носки.

— Ты чересчур мнительный, — фыркнула Лоис.

— У моего отца то же самое было, — объяснил Карл. — Врачи говорят, это какая-то экзема.

Лоис изо всех сил старалась не сорваться на крик:

— Ты так носишься со своими ногами, будто у тебя по меньшей мере проказа.

Карл рассмеялся.

— Разве? — спросил он, все еще смеясь. — По-моему, совсем уж не так ношусь. — Он взял из пепельницы дымящуюся сигарету.

— О господи! — с ехидным смешком сказала Лоис. — Почему ты никогда не затягиваешься? Ну что за удовольствие просто пускать дым?

Карл опять рассмеялся и посмотрел на кончик сигареты будто этот кончик мог научить его курить как полагается.

— Сам не знаю, — он все смеялся. — Я никогда не затягиваюсь.

Обнаружив, что у нее будет ребенок, Лоис стала бегать в, кино пореже. Зато чаще стала встречаться с матерью, как правило, они отправлялись на ленч к Шраффту, брали себе по овощному салатику, а потом подолгу обсуждали фасончики для беременных. Мужчины в автобусах уступали Лоис место. В равнодушно-вежливом голосе лифтеров проскальзывали теперь особые уважительные нотки. Лоис ловила себя на том, что тайком заглядывает в детские коляски.

Карл всегда очень крепко спал и не слышал, как она всхлипывала, лежа рядом с ним.

Когда ребенок родился, все вокруг только и ахали: лапочка, какой же лапочка. Это был пухлый карапуз с малюсенькими ушками и белым пухом на голове, он так замечательно пускал слюни, конечно, для тех замечательно, кто понимает, какая это прелесть. Лоис его обожала. Карл его обожал. Тетки, бабки, дедки обожали его. В общем, парнишка получился, что надо. Катились недели, и Лоис вдруг поняла, что мистера Томаса Тэггетга Керфмана она готова целовать с утра до ночи. И с утра до ночи похлопывать его по маленькой попке. И с утра до ночи с ним разговаривать.

— Ну? Кто у нас сейчас будет купаться? Кто у нас сейчас будет чистеньким-чистеньким?.. Берта, вода нормальная? Мой сынуля будет купаться, да… Слишком горячая, ты слышишь, Берта? Плевать мне на градусник. Говорю тебе, горячая.

Однажды Карл специально пришел пораньше, чтобы присутствовать при купании. Лоис вытащила руку из «в самый раз» воды и нацелила мокрый палец на Карла.

— Кто это к Томми пришел? Кто этот большой дядя? Кто это, Томми?

— Он меня не узнал, — сказал Карл, надеясь, что это не так.

— Это твой папа, Томми! Это папа Томми.

— Он сто лет меня не видел. — нудил Карл.

— Томми! Видишь, куда мамин пальчик показывает? Этот большой дядя — твой папа. Ну-ка, посмотри на папу.

В ту осень отец подарил Лоис норковую шубку, и если вы живете неподалеку от перекрестка Пятой авеню и Сорок седьмой улицы, то наверняка видели, как Лоис в своей новой шубке почти каждый четверг катит перед собой просторную, черного цвета колясочку по направлению к парку.

И в конце концов она все-таки совершила это. И у нее тут же возникло ощущение, что каким-то непостижимым образом об этом сразу всем стало известно. Мясники старались подобрать ей кусочек получше. Шоферы такси доверительно жаловались на то, что у мальца такой кашель, мэм. Берта, их горничная, как следует мочила теперь половую тряпку и больше не гоняла пыль из угла в угол. Бедняжка Куки, все еще пьяненько хихикавшая в «Сторк-Клубе», теперь частенько ей названивала. Женщины все чаще смотрели ей в лицо, а не на платье. В театре глазеющие на женщин мужчины явно выделяли ее, Лоис, притворяясь, что им просто любопытно, как она будет смотреться в очках.

Ну а свершилось это примерно через полгода после того дня, когда Керфман-младший запутался в своем пушистом одеялке… навсегда.

Тот, кого Лоис не любила, уселся как-то вечером в кресло и начал тупо разглядывать узор на половике. Лоис в этот момент вышла из спальни, в спальне же она чуть не полчаса стояла у окна, собираясь с силами. Лоис села в кресло напротив. Никогда еще Карл не казался ей таким глупым и таким толстым; но она должна была сказать ему. И наконец она выдавила это из себя:

— Пойди достань свои белые носки. Давай, давай, — очень спокойно сказала она. — Надень их, дорогой.

(перевод М. Макаровой)

НЕОФИЦИАЛЬНЫЙ РАПОРТ ОБ ОДНОМ ПЕХОТИНЦЕ

К нам в войсковую канцелярию он пришел в габардиновом костюме. По возрасту он давно перешагнул ту критическую цифру (кажется, таковой считают сорок), когда американские мужчины все как один объявляют своим женам, что теперь они дважды в неделю будут посещать стадион, на что жены, естественно, отвечают: «Замечательно, милый, только не сыпь, пожалуйста, пепел хотя бы здесь, в гостиной» Ведь для этого существуют пепельницы». Пиджак его был расстегнут, и в глаза сразу бросалось брюшко, выдававшее старого любителя пивка. Воротник рубашки был насквозь мокрым. Любитель пивка тяжело дышал.

Со всеми своими бумажками он подошел ко мне и разложил их передо мной на столе.

— Не взглянете? — попросил он.

Я объяснил, что новобранцами не занимаюсь, это обязанность другого офицера.

— Ох ты, — огорчился он и начал сгребать свои бумажки, но я его остановил и стал их просматривать.

— Вообще-то у нас не призывной пункт, вы знаете? — спросил я его.

— Знаю. Но как я понял, рядовые могут записываться и у вас.

Я кивнул.

— Только учтите: если ваши документы примем мы, то и боевую подготовку вы будете проходить у нас же. А мы, между прочим, пехота. И немного отстали от века скоростей. Ходим по земле собственными ножками. Кстати, на ноги не жалуетесь?

— С ногами у меня полный порядок.

— Но у вас одышка, — не отставал я.

— Но с ногами-то все нормально. Одышки тоже скоро не будет. Я бросил курить.

Я стал листать его анкету. Старшина тоже заинтересовался и придвинул стул к моему столу.

— Значит, ведущий специалист, да еще на ключевом военном предприятии, — не сдержался я и посмотрел на этого самого Лолора. — А разве вам не кажется, что в вашем возрасте наибольшую пользу Отечеству можно принести именно на работе, тем более на вашей?

— Я нашел себе замену. Отличный парень, светлая голова и мощные бицепсы. Он справится.

— Погодите, погодите, — я закурил сигарету, — у него ведь никакого опыта. Пройдет не один год, прежде чем он начнет справляться.

— Вот тут я с вами согласен, — заметил Лолор.

Старшина зыркнул на меня, недоуменно выгнув седую бровь.

— К тому же у вас имеется жена и двое сыновей, — долдонил ему я. — Как ваша жена отнеслась к тому, что вы собрались на фронт?

— Рада, конечно. А что вы хотите? Все жены только и мечтают сплавить мужей на фронт, — сказал он, озорно улыбнувшись. — Да, у меня их двое, сыновей. Один сейчас в армии, второй моряк, вернее, был им, пока не потерял под Перл-Харбор[7] руку… Наверное, мне не стоит больше отнимать у вас время. Извините, старшина, вы не подскажете, где я могу найти того офицера, который записывает новобранцев?

Старшина Олстед ответить не соизволил. Я протянул Лолору его документы. Но он не уходил, ждал ответа.

— Пройдете вдоль ротных корпусов, — сказал я, — повернете налево, и первое угловое здание — то, что справа.

— Спасибо. Извините, что оторвал от дела, — он явно издевался. Потом этот Лолор пошел к двери, на ходу вытирая носовым платком шею.

Минут через пять после его ухода, не позже, раздался телефонный звонок. Звонила его жена. Я и ей объяснил, что не занимаюсь новобранцами и ничем, решительно ничем не могу помочь. Если ее муж физически и психически здоров и если он добропорядочный гражданин, его обязаны принять. Офицер, ответственный за новобранцев, не может не выполнить приказ. Я утешил ее, сказав, что, скорее всего, медики его не пропустят.

Я держался очень официально, хотя со мной никто и никогда так мило не разговаривал. Да еще таким приятным голосом. Поразительно приятный у нее голос, будто миссис Лолор всю жизнь только и делала, что уговаривала маленьких мальчиков взять печеньице.

Я хотел сказать ей, чтобы она больше не звонила. И никак не мог. Не мог я противиться этому голосу.

Правда, в конце концов мне все-таки пришлось проявить твердость и повесить трубку. Поскольку старшина уже явно собирался прочесть мне лекцию о том, как офицеру надлежит обращаться с чересчур разговорчивыми дамочками.

Я наблюдал за Лолором. Даже бесконечная муштра не выводила его из равновесия. Получив недельный наряд на кухню, он с адмиральской сноровкой брал на абордаж раковины и прочие объекты. Он довольно быстро освоил строевой шаг, научился ровно застилать постель и до блеска надраивать в казарме полы.

Из него получался отличный солдат, мне даже хотелось посмотреть, каков он в деле.

После боевой подготовки его определили в Первый батальон, в роту «Ф», которой командовал Джордж Эдди, отличный, надо сказать, мужик. К Эдди он попал в конце весны, в прошлом году это было. А в начале лета подразделению Эдди был дан приказ готовиться к отплытию за границу. И уже в последнюю минуту он вычеркнул Лолора из списка наличного состава.

Лолор тут же явился ко мне. Он был здорово обижен и пренебрегал — самую малость — субординацией. Раза два мне пришлось напомнить ему, как положено разговаривать со старшим по званию.

— Ко мне-то вы зачем пришли? — спросил его я. — Ведь не я же ваш командир.

— Наверное, это вы ему посоветовали. Я помню, как вы не хотели меня записывать.

— Ничего я ему не советовал. — И это была чистая правда. Я Эдди никогда и ничего о нем не говорил, ни плохого, ни хорошего.

И тут Лолор такое сказанул, что у меня по спине побежали мурашки. Чуть наклонившись над моим столом, он отчеканил:

— Я хочу действовать. Понимаете? Дей-ство-вать. Я старался не смотреть ему в глаза. Сам не знаю, почему… Лолор выпрямился. Спросил, не звонила ли больше его жена. Я сказал, нет, не звонила.

— Ну, значит, она звонила капитану Эдди, — с горечью произнес он.

— Ну это вряд ли, — сказал я. Лолор с отсутствующим видом кивнул. Потом отдал мне честь, сделал поворот кругом и пошел к двери. Я смотрел, как он идет. Ему тогда уже выдали форму. Он сбросил фунтов пятнадцать, плечи больше не горбились, а брюхо, вернее, то, что от него осталось, нисколько не выпирало. Нет, этот парень неплохо смотрелся, совсем неплохо.

Его перевели во Второй батальон, в роту «Л». В августе ему дали капрала, а к началу октября он получил первые сержантские нашивки. Командиром его был Бад Гиннес, так вот, Бад говорил, что Лолор лучший в роте солдат.

В разгар зимы (как раз тоща мне приказали возглавить курсы, боевой подготовки) Второй батальон был отправлен. Несколько дней после их отплытия я никак не мог собраться позвонить миссис Лолор. И только когда мы получили сообщение о том, что они прибыли к месту назначения, я все-таки позвонил ей — по междугородному телефону.

Она не плакала. Только голос ее был очень тихим, я почти не слышал, что она говорила. Хотелось ей что-нибудь сказать — такое, от чего ее чудесный голос сделался бы прежним. Но что? Что ее муж очень храбрый парень? Она и сама знала, что храбрый. Это было каждому ясно. И никакой он давно не парень. А главное, получилось бы очень натужно и неестественно. Я лихорадочно думал, но на язык лезли какие-то истасканные словечки.

И я понял — мне не сделать ее голос прежним, по крайней мере, в данную минуту. И все же я придумал, чем ее утешить. Да, я знал, это ее утешит…

Я стад рассказывать:

— Ну я послал за Питом. И он сумел провести меня на борт. Папаша хотел нам откозырять, но мы обняли и расцеловали его на прощание. Он держался молодцом. Правда-правда, мать.

Пит — это мой брат. Он был тогда младшим лейтенантом в морской пехоте.

(перевод М. Макаровой)

БРАТЬЯ ВАРИОНИ

О прежних кумирах с Гарденией Пенни

Пока мистер Пенни в отпуске, его колонку в газете ведут несколько именитых авторов, представляющих разные сферы жизни. Сегодня приглашенный обозреватель — мистер Винсент Вестморленд, известный продюсер, рассказчик и юморист. Взгляды мистера Вестморленда не обязательно совпадают со взглядами мистера Пенни или со взглядами, которых придерживается газета.

«Если бы, подобно Аладдину, у меня была власть вызывать доброго джинна, я бы немедленно попросил его засадить Гитлера, Муссолини и Хирохито в просторную клетку и расположил этот зверинец на крыльце Белого дома. А потом я бы серьезно подумал об увольнении своего расторопного слуги, но сначала задал бы ему один вопрос, а именно:

— Где Сонни Вариони?

Для меня, как, наверно, для тысяч моих современников, незавершенная история великих братьев Вариони — одна из самых трагических в нашем столетии.

Хотя музыка, оставленная нам этими золотыми мальчиками, все еще жива и звучит в наших сердцах, но сами они забыты, поэтому стоит рассказать о них молодым и напомнить о них старикам.

Когда в роковую ночь их издатель и друг Тедди Барто давал в их честь самый чудесный и самый показушный прием, достойный сумасшедших двадцатых, я тоже был там.

Праздновали пятилетие совместной работы и славы братьев. Особняк Вариони был заполнен самыми знаменитыми мужчинами того времени и самыми красивыми женщинами, которых или боготворили или ругательски ругали. Самый суперогромный и самый черный парень, какого я когда-либо видел, стоял у входной двери с серебряной тарелкой размером с крышку люка, в которую кидали свои визитные карточки известные актеры, актрисы, писатели, продюсеры, танцоры, все знаменитые мужчины и женщины Чикаго.

Похоже, познав вкус успеха, Сонни Вариони пристрастился и к азартным играм, причем играть он хотел не со всяким, а с такими тузами, как, например, недоброй памяти покойный Бастер Хэнки. Недели за две до приема Сонни проиграл Бастеру в покер около сорока тысяч долларов и отказался платить, обвинив его в жульничестве.

Около четырех часов того веселого и страшного утра примерно двести светских снобов столпились, как дети, в дурацком подвале, где Вариони записывали свои хиты. Там все и случилось. Если спросите, почему я рассказываю эту трагическую историю, то я отвечу вам, что имею на это право, ибо совершенно убежден, там не было ни одного трезвого человека, кроме меня.

Пришел Рокко, недавно нанятый и самый способный телохранитель Бастера Хэнки, и ласково поинтересовался у головокружительной блондинки, чье имя вылетело у меня из головы, где он может найти Сонни Вариони. Подвыпившая блондинка… бедняжка… ничего не подозревая, махнула в сторону рояля.

— Там, красавчик. Только не стоит торопиться. Выпей со мной сначала.

Но Рокко было некогда с ней пить. Он локтями проложил, себе дорогу в толпе и один за другим сделал пять выстрелов в спину, но не тому человеку. Джо Вариони, которого никто никогда раньше не видел за роялем, потому что это было делом Сонни, мертвым упал на пол. Джо был поэтом и играл на рояле, только когда напивался пьяным, а напивался пьяным он лишь один раз в году на грандиозных приемах, которые в его честь и в честь Сонни устраивал Тедди Барто.

Сонни пробыл в Чикаго еще несколько недель. Он бродил по городу без шляпы и без галстука и совсем не спал. Потом он исчез из Города ветров. С тех пор никто его не видел и не слышал. Поэтому, мне кажется, я обязательно спросил бы своего джинна, если бы он объявился:

— Где Сонни Вариони?

А ведь какая-нибудь малышка где-нибудь в глуши наверняка владеет информацией, и так как я, к сожалению, не имею джинна, может быть, она или он просветят одного из тысяч искренних поклонников?»

Меня зовут Сара Дали Смит. Насколько я понимаю, я и есть малышка из глуши. И у меня есть кое-какая информация о Сонни Вариони. Он в Уэйкроссе, штат Иллинойс. Дела у него не очень, но он день и ночь печатает на машинке замечательный, ни на что не похожий и, наверно, великий роман, который написал и выбросил в корзину Джо Вариони. Он писал ручкой на желтой бумаге, на линованной бумаге, на мятой бумаге, на порванной бумаге. Листки он не нумеровал. Отдельные предложения и даже целые куски текста зачеркивал и переписывал на оборотной стороне конвертов, на неиспользованных страницах студенческих работ и на полях в расписании поездов. Чтобы свести концы с концами, восстановить главу за главой и всю книгу из этого сумасшедшего колосса, надо проделать гигантскую работу, требующую молодости, здоровья и отказа от своего «я». У Сонни Вариони нет ни того, ни другого, ни третьего. У него есть надежда на спасение.

Я не знакома ни с каким мистером Вестморлендом, и с приглашенным обозревателем Вестморлендом тоже, однако мне нравится его любопытство. Наверно он помнит всех своих старых подружек благодаря стихам и музыке братьев Вариони.

Итак, если джентльмены с барабанами и трубами ждут, я готова поделиться с Вестморлендом информацией.

А так как начинать надо издалека, то мне придется вернуться в высокие, необъятные и прогнившие двадцатые годы. У меня нет ни особых страданий по тому времени, ни даже убежденного безразличия ко всеобщему плохому вкусу эпохи.

Случилось так, что я была второкурсницей в Уэйкросс — колледже и носила желтый плащ с бунтарскими и смешными надписями на спине о том, что секс — это здорово и все мы болеем за футбольную команду стариков. У меня не было крылышек.

Джо Вариони учил нас английской литературе — от «Беовульфа»[8] до Филдинга, как требовалось по программе. Учил он замечательно. Наши девчонки любили гулять под дождем и главным предметом избирали английскую литературу, поэтому не меньше трех раз в той или другой школе над ними уже нависала окровавленная рука Грендела. Когда же Джо повествовал о дурацких деяниях Беовульфа, они как будто преображались, словно вышли из-под пера Браунингов.

Он был самый высокий, самый тощий и самый занудный парень, какого я когда-либо знала. И он был великолепен. У него были красивейшие в мире карие глаза и всего два костюма. Он был очень несчастен, и я не знаю, почему.

Если бы он вызывал добровольцев, чтобы они замертво падали у доски ради него, я бы заслужила стипендию. Несколько раз он приглашал меня на свидания, но сколько это требовало от меня сил, никто не знает. Я его не очень интересовала, но ему отчаянно не хватало аудитории. Иногда он рассказывал о том, что пишет, и даже кое-что читал. Кусочки из романа, написанные на странной желтой бумаге. И неожиданно обрывал себя:

— Стой, — говорил он. — Здесь я поправил.

После этого он выуживал из кармана пару конвертов и читал то, что было написано на оборотной стороне. Не представляю, чтобы кто-нибудь еще мог уместить так много текста на таком маленьком пространстве.

А потом он перестал мне читать. Избегал меня после занятий. Один раз я увидала его в окно библиотеки и крикнула, чтобы он подождал меня. Мисс Макгрегор потом неделю не выпускала меня в наказание из общежития. А мне было все равно. Джо ждал меня.

Я спросила его, как подвигается книга.

— Я ничего не писал, — сказал он.

— Очень плохо. Когда вы собираетесь ее закончить?

— Когда у меня появится возможность.

— Возможность? А что вы делали ночами?

— Я работал вместе с братом. Он пишет песни. Я сочинял для него стихи.

У меня рот открылся от удивления. Он словно сообщил мне, что Роберта Браунинга наняли играть на третьей базе за «Кадз».

— Вы шутите, — сказала я.

— Мой брат пишет замечательную музыку.

— Прекрасно. Просто великолепно.

— Я не собираюсь всю жизнь работать для него, — объяснил мне Джо. — Только пока он не добьется успеха. А потом все.

— И вы занимались этим все ночи? Совсем не прикасались к роману?

Джо холодно ответил:

— Я же сказал, что буду ждать, пока он добьется успеха. А когда он добьется успеха, я это брошу.

— А чем он зарабатывает на жизнь? — спросила я.

— Сейчас он все время проводит за роялем.

— Понятно. Джо-артист не работает.

— Хотите послушать музыку Сонни? — спросил Джо.

Я отказалась, но он все равно притащил меня в студию. Джо сел за рояль и сыграл мне мелодию, которую потом назвали «Я хочу слушать музыку». Конечно же, это было великолепно. Сбивало с ног. Я забыла обо всем на свете и вся отдалась музыке. Джо дважды сыграл эту мелодию. Когда он закончил, то провел худой рукой по черным волосам.

— Я подожду, пока он добьется успеха, — повторил он. — Когда он добьется успеха, я брошу.

Информирую вас, что Сонни Вариони был красивым, обаятельным, пресыщенным и лживым. И он великолепно умел импровизировать на рояле. Какие у него были пальцы! Ни у кого не было таких пальцев в 1926 году. Мне казалось, они так легко расправляются с клавиатурой, что просто не могут не придумать что-нибудь новое. Он очень сильно, даже мощно играл правой, но таких, как у него, басов, я не слышала даже у негров. Когда он бывал в ударе, он мог сунуть одну. руку за спину, чего я тоже никогда больше не видела, и играть одной рукой так, что вы бы наверняка не заметили разницы. Несомненно, он понимал, что талантлив. Он был настолько самодоволен от природы, что мог бы показаться почти скромным. Сонни никогда никого не спрашивал, нравится ли его музыка. Он заранее был уверен, что нравится.

Однако я всегда признавала, что в Сонни было и кое-что хорошее. Он понимал, если Берлины, Кармайклы, Керны, Айшемы Джонсы сочиняют мелодии, сравнимые по качеству с его собственными, то ни один из текстовиков Джо в подметки не годится. Если Сонни когда и хвастался публично, то он хвастался своим братом.

Сонни ни разу не позволил мне посмотреть, как они с Джо работают вместе, и мне ничего об этом не известно, кроме того, что рассказал мне сам Джо. Он рассказал, что Сонни обычно играет придуманную мелодию и играет раз пятнадцать, пока он, Джо, вслушивается в нее с бумагой и ручкой наготове. Думаю, это было больше похоже на трезвый расчет, чем на вдохновение.

Я ездила с ними в Чикаго, когда они продали «Я хочу слушать музыку», «Мэри, Мэри» и «Грязнулю Пегги». Мой дядя был адвокатом Тедди Барто, и это я повезла их к Тедди.

Когда Тедди с чувством объявил, что покупает разом три песни, братья Вариони не бросились к нему в объятия.

— Я хочу все три, — с еще большим чувством повторил Тедди. — Я покупаю у вас три песни. А у вас есть агент?

— Нет, — ответил Сонни, все еще сидевший за роялем.

— Тогда он вам не нужен, — сообщил им Тедди. — Я напечатаю ваши песни, и я буду вашим агентом. Ну же, выше нос. Я — хороший человек. А чем вы зарабатываете себе на хлеб?

— Я преподаю, — сказал Джо, глядя в окно.

— Я плету корзины, — сказал Сонни, не вставая из-за рояля.

— Вы должны немедленно переехать в Чикаго. Тут вы будете в гуще событий. Ведь вы самые настоящие гении, — изрек Тедди. — Я вам выписываю чек в счет будущих гонораров, и вы сейчас же переезжаете в Чикаго.

— Я не хочу переезжать в Чикаго, — возразил Джо. — Я не буду успевать на первый урок.

Тедди повернулся ко мне.

— Мисс Дали, повлияйте на этого парня. Он должен переехать в Чикаго, чтобы быть в гуще событий, происходящих в стране.

— Он прозаик, — ответила я. — Он не будет писать песни.

— В городе он тоже может писать романы, — мгновенно решил все проблемы Тедди. — Я люблю читать романы. Все любят читать романы. Это расширяет кругозор.

— Я не перееду в Чикаго, — упрямо повторил Джо, глядя в окно.

Тедди хотел было еще что-то сказать, но Сонни приложил палец к губам, приказывая ему молчать. И я возненавидела его за это.

— Ну, работайте, где хотите и как хотите, лишь бы это было на пользу вам обоим, — ловко подвел итог переговорам Тедди. — Вы меня не огорчили. Я уверен в успехе, это я вам говорю. А что касается остального, вы оба взрослые люди.

Когда мы ехали обратно в Уэйкросс, то попросили проводника принести нам стол и несколько часов подряд играли в покер. А потом я все поняла и мне стало плохо. Я бросила карты, ушла на площадку и закурила сигарету. Сонни тоже пришел и взял у меня сигарету. Как ни в чем не бывало, он стоял, возвышаясь надо мной. Он был самоуверен и страшен. Он был хозяин. Даже стоя на площадке между вагонами, он не мог не быть хозяином площадки.

— Сонни, отпусти его, — попросила я. — Ты и в карты не разрешаешь ему играть, как он хочет.

Он не стал спрашивать:

— О чем ты говоришь?

Он хорошо знал, о чем я говорю, и ему было наплевать, знаю я, что он это знает, или нет. Он молчал и ждал, что я еще скажу.

— Сонни, отпусти его. Зачем он тебе? Ты ведь уже прорвался. Найди себе кого-нибудь еще. У тебя потрясающая музыка.

— Джо лучше всех пишет слова. Никто даже рядом с ним не стоит.

— Сонни, он прозаик, — сказала я. — Он — хороший прозаик. Я разговаривала с профессором Вурхизом в колледже… Ты слышал о нем… Когда он узнал, что Джо больше не пишет, он только покачал головой. Всего лишь покачал головой, Сонни. И все.

Сонни бросил окурок на пол и наступил на него.

— Джо такой же зануда, как я, — проговорил он. — Мы оба родились занудами. И нам обоим нужен успех. По крайней мере, он нас раскачает. И даст нам деньги. Даже если он напишет свой роман, пройдут годы, прежде чем его «я» будет вознаграждено.

— Ты неправ. Ты совершенно неправ. Джо — не зануда. Он просто не умеет себя защищать. У него есть идеалы. А у тебя их нет. Это ты зануда, Сонни.

— Ты и вправду расстроена, — заметил Сонни. — Но все равно зря теряешь время. Тебе что-нибудь понравилось из моих мелодий?

— Я тебя ненавижу, — сказала я. — И всю свою жизнь я буду заставлять себя ненавидеть твою музыку.

Он взял у меня сумку и достал сигареты.

— Это, — проговорил он, — невозможно.

Я вернулась в вагон.

После «Грязнули Пегги» братья Вариони написали «Эмми-Джо», но прежде, чем «Эмми-Джо» была продана, на новый стол Тедди Барто они бросили «Красавца с Богатой улицы». После «Красавца» они написали «Можно мне поплакать, Анни?», после «Анни» появилась «Погоди немного». Потом «Фрэнсис тоже там была», потом «Скучные уличные блюзы», потом… О, я могла бы все их перечислить. Я могла бы все их спеть. Да что толку?

Сразу после «Мэри, Мэри» они переехали в Чикаго, купили большой дом и заселили его бедными родственниками. Себе они оставили подвал. Там были рояль, стол для игры в пул и бар. Половину времени они спали. Разбогатели они очень быстро и все могли себе позволить… Например, дарить блондинкам изумруды или не знаю уж что. Внезапно в Америке не осталось ни одного продавца, который бы, взбираясь на лестницу за банкой спаржи, не насвистывал или не напевал одну из песенок братьев Вариони, как бы плохо у него ни было со слухом.

Сразу после «Можно мне поплакать, Анни?» у меня заболел отец, и мне пришлось уехать с ним в Калифорнию.

— Завтра мы с папой уезжаем. Будем жить в Калифорнии, — сказала я Джо. — Почему бы тебе тоже не поехать со мной в Калифорнию? Это я делаю тебе предложение по-латышски.

Он пригласил меня на ленч.

— Сара, я буду по тебе скучать.

— С нами в поезде едет Корин Гриффит. Она хорошенькая.

Джо улыбнулся. У него была такая улыбка.

— Сара, я буду тебя ждать, — сказал он. — Когда ты вернешься, я, наверно, уже повзрослею.

Я прикоснулась к его худой прекрасной руке.

— Джо, милый Джо. Ты писал в воскресенье? Ты писал, Джо? Ты хотя бы брал в руки рукопись?

— Я очень вежливо с ней поздоровался.

Он убрал свою руку из-под моей.

— Ты совсем не писал?

— Мы работали. Оставь меня в покое. Оставь меня в покое, Сара. Давай лучше есть салат и не терзать друг друга.

— Джо, я люблю тебя. Я хочу, чтобы ты был счастлив. Ты ведь сжигаешь себя в этом вашем отвратительном подвале. Я хочу, чтобы ты все бросил и вновь вернулся к роману.

— Сара, пожалуйста. Даешь мне слово, что не будешь ругаться, если я тебе кое-что скажу?

— Даю.

— Мы делаем новую песню. Я уже подал Сонни заявление об уходе. Как полагается, за две недели. Теперь для него будет писать Лу Гангин.

— Неужели Сонни знает?

— Ну конечно, я ему сказал.

— Он не захочет Лу Гангина. Он хочет тебя.

— Он хочет Гангина, — сказал Джо. — Зачем я тебе проговорился?

— Он тебя обхитрит, Джо. Он тебя обхитрит и не отпустит. Поедем со мной в Калифорнию, — попросила я. — Хотя бы сядь со мной в поезд. Ты выйдешь, где и когда пожелаешь. Ты сможешь…

— Пожалуйста, Сара, замолчи.

Я упросила профессора Вурхиза поехать повидаться с Сонни, пока Джо провожал нас с папой. Сама я не могла этого сделать. Я бы не выдержала холодный взгляд его скучающих глаз, заранее разгадавший мою несчастную хитрость.

Сонни принял профессора Вурхиза в подвале, и все время, пока старик был там, играл на рояле.

— Профессор, садитесь, пожалуйста.

— Спасибо. Вы очень хорошо играете, сэр.

— У меня мало времени, профессор. На восемь назначена встреча.

— Очень хорошо. — Профессор сразу приступил к делу. — Насколько я понял, Джозеф пишет для вас слова, и скоро его место должен занять молодой человек по фамилии Гангли.

— Гангин, — поправил его хозяин. — Нет. Кто-то вас разыграл. Джо пишет лучше всех. А Гангин просто мальчик.

Тогда профессор Вурхиз сурово произнес:

— Ваш брат — поэт, мистер Вариони.

— Я думал, он прозаик.

— Скажем так. Он — писатель. И очень хороший писатель. Я считаю, что он гений.

— Как Редьярд Киплинг и прочие?

— Нет. Как Джозеф Вариони.

Сонни наигрывал что-то грустное на низах, то легко пробегая по клавишам, то сильно ударяя по ним. И профессор, сам того не желая, слушал его.

— Почему вы так уверены? — спросил Сонни. — Почему вы уверены, что после того, как он годами будет перебирать слова, кто-нибудь не скажет ему, что он неудачник?

— Мистер Вариони, я думаю, Джозеф должен использовать свой шанс, — ответил профессор Вурхиз. — Вы читали что-нибудь, написанное вашим братом?

— Он показывал мне рассказ о том, как дети идут из школы. Вшивенький рассказик. Там ничего не происходит.

— Мистер Вариони, — сказал профессор, — вы должны его отпустить. Вы имеете на него страшное влияние. Освободите его.

Сонни вскочил и застегнул все пуговицы на пиджаке своего стопятидесятидолларового костюма.

— Мне пора. Прошу прощения, профессор.

Профессор пошел следом за Сонни наверх. Они надели свои пальто. Лакей открыл дверь, и они вышли на улицу. Сонни подозвал такси и предложил профессору подвезти его, но профессор вежливо отказался.

Но он все-таки сделал последнюю попытку.

— Вы твердо решили впустую сжечь жизнь вашего брата? — спросил профессор Вурхиз.

Сонни отпустил такси, в которое уже хотел садиться. Он повернулся к профессору лицом и ответил ему совершенно правдиво.

— Профессор, я хочу слушать музыку. Я из тех людей, что ходят по ночным клубам. Но я бы не мог пойти в ночной клуб, если бы там какая-нибудь девочка пела слова Лу Гангина на мою музыку. Я не Моцарт. Я не пишу симфоний. Я пишу песни. У Джо слова получаются лучше, чем у кого бы то ни было, что бы он ни писал, джаз, любовную штучку или плясовую. Я с самого начала это знал.

Сонни закурил сигарету и выпустил дым, не разжимая губ.

— Я выдам вам тайну, — сказал он. — Я ужасно мучаюсь, когда слушаю музыку. Поэтому я не могу отказаться ни от чьей помощи.

Он кивнул профессору, сошел с тротуара на мостовую и сел в подкатившее такси.

Наверно, моя чувствительность притупилась в результате нормально-счастливой жизни, которую я веду. Долгое время после смерти Джо Вариони я старалась обходить те места, где играли джаз. Потом в педагогическом колледже я встретила Дугласа Смита, влюбилась в него, и мы отправились на танцы. Когда оркестр заиграл песню братьев Вариони, я почувствовала себя предательницей, поняв, что могу использовать слова и музыку братьев Вариони в качестве опознавательных знаков моего нового счастья для будущих ностальгических воспоминаний. Я была очень молода и очень влюблена в Дугласа. У него же было одно удивительное негениальное качество, у моего Дугласа… Его руки всегда хотели меня обнять. Я думаю, если какая-нибудь женщина в память о мужчине когда-нибудь захочет написать оду вечной любви, для убедительности ей обязательно надо будет вспомнить, как этот мужчина брад ее лицо в свои ладони и всматривался в него, по крайней мере, с вежливым интересом. Джо всегда был слишком несчастным, слишком упрямым, слишком занятым своей неудовлетворенной гениальностью, чтобы иметь время или желание всмотреться если не в мое лицо, то в мою любовь. Вот так случилось, что мое заурядное сердечко своим боем проводило старую любовь и встретило новую.

В течение семнадцати лет, что прошли после смерти Джо Вариони, я часто вспоминала о его трагедии. И мне становилось очень больно. Бывало, мне приходили на память целые предложения из его незаконченного романа, который он мне читал, когда я была студенткой второго курса в Уэйкроссе. Странно, чаще всего они являлись мне, когда я купала ребятишек, не знаю уж почему.

Я уже сообщила вам, что Сонни Вариони в Уэйкроссе. Он живет в одном доме со мной и Дугласом примерно в миле от колледжа. Ему сейчас очень неважно, и выглядит он гораздо старше своих лет.

Около трех месяцев назад наш милый старый профессор Вурхиз открыл дверь моей аудитории, где я читала лекцию, и попросил меня выйти к нему на минутку. Я вышла, приготовившись внутренне к какому-нибудь важному сообщению или замечанию, потому что я опять недопустимо опаздывала проставить оценки.

— Дорогая Сара, — сказал он. — Приехал Сонни Вариони.

Я ему не поверила.

— Нет. Этого не может быть.

— Он здесь, дорогая. Двадцать минут назад он явился ко мне в кабинет.

— Что ему надо? — довольно резко спросила я.

— Не знаю, — медленно проговорил профессор. — Правда, не знаю.

— Не хочу его видеть. Просто не хочу его видеть, и все. Я замужем. У меня двое прелестных детишек. Я не хочу иметь с ним ничего общего.

— Сара, пожалуйста, — тихо попросил профессор Вурхиз. — Этот человек болен. Что-то ему нужно. Нам надо узнать, что.

Я боялась, что у меня сорвется голос, поэтому промолчала.

— Сара! — Профессор говорил ласково, но твердо. — Человек, который сидит в моем кабинете, безобиден.

— Хорошо, — согласилась я.

Я пошла по коридору следом за профессором. Ноги мне не очень повиновались. Мне казалось, что они разжижаются.

Он сидел в одном из потертых кресел в кабинете профессора. Увидев меня, он встал.

— Здравствуй, Сара.

— Здравствуй, Сонни.

Он попросил у меня разрешения сесть. Я торопливо ответила:

— Да, пожалуйста.

Сонни сел. Профессор Вурхиз пошел на свое место за массивным столом. Я тоже села и постаралась придать себе не очень враждебный вид. Мне захотелось помочь этому человеку. Кажется, я что-то сказала о том, что семнадцать лет — большой срок. Сонни ничего не ответил. Даже не поднял глаз от пола.

— Мистер Вариони, чего вы хотите? — осторожно спросил его профессор Вурхиз. — Что мы можем для вас сделать?

Сонни долго молчал.

— У меня чемодан Джо с рукописью, — в конце концов сказал он. — Я ее читал. Многое написано на спичечных коробках.

Я не понимала, к чему он подбирается, но ясно было, что он нуждается в помощи.

— Понятно, — сказала я. — Ему было все равно, на чем писать.

— Мне бы хотелось все разобрать. И напечатать. Мне нужно место, где бы я мог этим заняться.

Он не смотрел на нас.

— Роман не закончен, — вновь заговорила я. — Джо не успел его закончить.

— Он его закончил. Он его закончил, когда вы с отцом уехали в Калифорнию. Я не дал ему переписать его.

Профессор Вурхиз взял на себя ответственность. Он подался вперед и сказал Сонни:

— Это очень трудная работа.

— Да.

— Зачем вам это надо?

— Потому что в первый раз в жизни я слышу музыку, когда читаю.

Он посмотрел на профессора Вурхиза и на меня робким взглядом, словно моля нас не пользоваться случаем и не иронизировать над ним. Мы и не стали.

(перевод Л. Володарской)

ПО ОБОЮДНОМУ СОГЛАСИЮ

Тут вроде и рассказывать нечего — просто никто нас не хотел принимать всерьез. Так с самого начала пошло, и ребята на заводе, и мамаша Рути — все над нами подтрунивали. И все уши прожужжали о том, какие мы еще сопляки и как нам рано жениться. Рути, ей семнадцать было, ну а мне двадцать почти. Может, конечно, и сопляки, но мы же не просто так, мы вполне соображали, чего делали. Ну, то есть все у нас было классно. Как говорится, по обоюдному согласию.

Я что говорю-то — мы с моей Рути были просто не разлей вода. Друг без дружки никуда. Ну а мамаше ее это было во как поперек горла. Короче, миссис Кроппер хотела услать ее в колледж, а она, здрасте вам, замуж выскочила. Школу Рути кончила в пятнадцать, и они аж до восемнадцати приставали к ней с этим дурацким колледжем. А ей самой хотелось быть врачом. Я еще подшучивал над ней: «Позовите доктора Смертинга!» — так я ей говорил. Что-что, а пошутить я люблю. А Рути вот не любит. Серьезная она у меня, понимаете?

С чего тогда заварилась вся эта каша, я толком так и не понял, ведь в кафе у Джейка в тот вечер было очень здорово, я без дураков. Рути, то есть я и Рути туда заехали. Его в том году переоборудовали, и оно стало просто классным. Сняли часть неоновых ламп. Прибавили нормальных. И для машин теперь больше места. Ну класс. Знаете, почему я все это вам талдычу? Да потому, что Рути не очень-то любила ездить к Джейку.

Вот, значит… а в тот вечер, ну в тот самый, народищу там было жуть, почти час пришлось столика ждать. Чтобы Рути — и чего-то ждать? Это не по ней. Ну, ладно, дорвались мы, наконец, до этого самого столика, а она — не надо, говорит, мне никакого пива… Сидит бука букой, зажжет спичку — задует, потом опять. Мотает мне, значит, нервы.

— Что-нибудь случилось? — не выдерживаю я. А самого трясет уже.

— Ничего не случилось, — отвечает. И отодвигает коробок в сторонку, зато тут же начинает с ошалелым видом озираться, неизвестно что высматривая.

— Нет, случилось, — говорю. Уж я-то ее знаю. Как свои пять пальцев знаю.

— Нет, не случилось, — снова мне она. — Пожалуйста, не волнуйся. Все замечательно. Я самая счастливая женщина на свете.

— Прекрати, — говорю я ей. (Видали, а? Ну не вредина?!) — Трудно, что ли, ответить по-человечески?

— Ах, извини, — ехидненьким таким голоском пропела она, — я и забыла, что тебе все надо «по-человечески». Я больше не буду.

Очень мне все это не нравилось. В принципе, плевать я хотел, конечно, но не нравилось.

Я-то знал, что ее гложет. Я знаю ее как свои пять пальцев, и все эти ее выкрутасы знаю.

— Да брось, — говорю. — Никак не можешь пережить, что мы уехали из дому. Ну что ты, ей-богу? Неужели мужик не имеет права иногда расслабиться?

— Иногда! — фыркает она. — Вот это я понимаю! Иногда. Разочков эдак семь в неделю. Верно, Билли?

— Никакие не семь, — говорю. Какие же семь, если мы с ней в прошлый вечер никуда не ездили. Только к Гордону заскочили — по кружке пива выпить — и сразу домой.

— Выходит, я вру? — говорит она. — Прекрасно, давай прекратим этот разговор.

Тогда я спросил ее, спокойненько, значит, так спросил, чего ей от меня нужно. Чтобы я торчал по вечерам дома? Как какой-нибудь малахольный зануда? Чтобы я, значит, сидел в четырех стенах и слушал, как вопит не своим голосом наше дитятко? Вот это я ее тогда и спросил. Спокойненько так поинтересовался, что ей от меня нужно.

— Не кричи, пожалуйста, — это она, значит, в ответ. — Ничего мне от тебя не нужно.

— Послушай, — говорю я ей. — Я как миленький каждую неделю выкладываю этой придурковатой Уиджер восемнадцать долларов, только чтобы она пару часиков посидела вечером с ребенком. Ради тебя же выкладываю. Чтобы ты не ухайдакалась до смерти. Чтобы могла иногда поехать развеяться.

И тут она как наскочит на меня, я, говорит, с самого начала против. Эта, говорит, твоя миссис совсем мне не нравится. Я, говорит, терпеть ее не могу. А тем более видеть, как эта самая Уиджер держит на руках нашего малыша. Я, само собой, ответил, что у миссис у самой навалом детей, и она уж как-нибудь умеет держать младенцев. А Рути мне свое гнет, что как только мы за порог, эта моя Уиджер наверняка прется в гостиную и почитывает там журнальчики и ни разу, небось, и не подойдет к бедному крошке. А я ей: чего она, собственно, хочет? Чтобы миссис Уиджер улеглась рядом с ним в кроватку? Нет, говорит, она хочет только одного — прекратить этот разговор.

— Рути, — говорю я, — чего ты добиваешься? Хочешь доказать мне, что я гнусный эгоист?

— Ничего я не добиваюсь. Никакой ты не эгоист.

— Вот спасибо, вот утешила, — говорю. Я тоже при случае не прочь поехидничать.

А она продолжает: — Просто ты мой муж, Билли. — И голову клонит, клонит… и в слезы. Чертовщина какая-то! Ну что я такого ей сказал?

— Ты говорил, что любишь меня, когда мы собрались пожениться, — хлюп, хлюп, — и я думала, что ребенка ты тоже полюбишь и будешь о нем заботиться. И мы будем все обсуждать вдвоем, а не только носиться по пивнушкам.

Ну я, значит, спросил ее, спокойненько так, кто сказал ей, что я не люблю нашего ребенка.

— Пожалуйста, не ори, — хлюп, хлюп. — Я тоже могу так заорать… — хлюп, хлюп. — Никто и не говорит, что не любишь, Билли. Но ты любишь его под настроение или когда тебе скучно. Тебе интересно поглазеть, когда его купают или как он играет с твоим галстуком…

Я стал говорить, что люблю его все время, а не когда мне скучно. Конечно, люблю. Как можно не любить такого пацана. Пацан у нас отличный.

А она мне: — А раз так, скажи мне, зачем мы тут торчим и не едем домой.

Ну я и объяснил. Не стал финтить, а прямо ей сказал:

— Затем, — говорю, — что мне охота попить пивка. Затем, что я тоже человек. Попрыгала бы ты день-деньской у конвейера… у фюзеляжей этих… тогда бы не спрашивала.

А она мне вроде как в шутку:

— Какой ты у нас попрыгунчик! Не то что я, верно? Я день-деньской отдыхаю, да? Как каторжная…

А кто спорит, что ей тоже достается? Я так и сказал. Смотрю, она опять чиркает этими проклятыми спичками, хуже ребенка, честное слово. Спрашиваю, ну неужели она ничегошеньки не поняла… ну что я имел в виду? Очень даже поняла, говорит, и еще поняла, что имела в виду ее мама, когда сказала, что нам рано жениться, и еще много чего поняла, но только теперь…

Вот этой фразочкой она меня доконала. Признаюсь. Что да, то да. Я все могу проглотить, только не маму. Только не «моя мама сказала». Ну я, значит, виду не подаю и небрежненько так спрашиваю, что она такое несет… и несет только потому, что мужик позволил себе в кои-то веки расслабиться. А Рути мне и выдала, что если она еще хоть раз услышит про мужика, который «иногда» или «в кои-то веки», я вообще ее больше не увижу. Рути, она вечно как-то странно все воспринимает. Совсем не так, как нужно. Я хотел ей объяснить, но она отмахнулась и говорит:

— Ладно. Раз уж мы сюда притащились, пойдем потанцуем.

Пришлось вылезти из-за столика, и только мы вышли, оркестр как нарочно начал играть «Ты словно лунный свет». Песенка старая, но вполне. Вообще говоря, даже очень вполне. Мы иногда ловили ее по приемнику в машине, по пути домой, значит. Рути иногда даже подпевала. Но здесь, в пивнушке у Джейка, она была совсем ни к чему и жутко действовала на нервы. А эти ребята все играли и играли, ну то есть просто умотали этой своей лунятиной. Рути очень старалась держаться от меня подальше и не смотреть мне в глаза. В конце концов эти парни все же заткнулись. И тут она, Рути, значит, ка-а-ак рванет от меня. К столику, значит. Только не подумайте, что она за него села. Схватила свою жакетку и дёру. А у самой слезы градом.

Я бегом-бегом расплатился — и за ней. А на улице холодрыга вдруг жуткая. Ну я-то хоть в синем своем костюме, но Рути, она прямо в желтом своем платьице выскочила. Тепла от него ни фига. И мне уже ничего не нужно было-: только бы поскорее добежать до машины, снять пиджак и (если мне позволят) укутать ее. Говорю же, холод был кошмарный.

Она сидела в машине, съежилась в комочек и ревет — громко так, совсем по-детски. Я пиджаком, значит, укутал ее и хотел развернуть, чтобы она, значит, посмотрела на меня, а она — ни в какую. Ну, братцы, это уж совсем паршиво — когда Рути ни в какую. Паршивей не бывает. Прямо жить неохота.

Я просил ее, тыщу раз просил, чтобы она, значит, хоть разок на меня посмотрела. Без толку. Да еще почти сползла с сидения на пол. Иди, говорит, пей свое пивко, а я, говорит, и тут посижу. А я — не нужно, говорю, мне никакого пивка. Мне нужно только, чтобы она на меня посмотрела. И еще сказал, чтобы она не верила своей маме, та только и знала, что причитала: «ах, какие вы еще дети», «ох, куда вам было жениться». Это все чушь, сказал я, про мамочкины, значит, причитания.

Ну так вот, я все просил ее не отворачиваться, и сесть по-человечески, и посмотреть мне в глаза — никакого впечатления. Ладно, включил зажигание, поехали с ней домой. Она всю дорогу ревела, сидя, можно сказать, на полу, ну ей-богу, ребенок. Правда, когда я задом уже заезжал в гараж, она чуть попритихла и села повыше. Знаете, обычно мы с нею как заедем в гараж, обязательно обнимемся или поцелуемся. Понимаете, да? Темнотища кругом, и вообще… и ты в своем собственном гараже, только ты, значит, и Рути… Что и говорить, так нам классно иногда бывает… Но на этот раз мы очень быстренько выскочили. Рути с ходу чуть не бегом наверх. Когда я управился и тоже наверх собрался, слышу, хлопнула входная дверь. Миссис Уиджер — смылась, значит. Она всегда так, только мы на порог — шасть на улицу, ни один чемпион за ней не угонится.

Ну поднимаюсь в нашу комнату, развязываю, значит, галстук, а Рути мне (у меня аж сердце заболело):

— Небось даже и взглянуть на ребенка не хочешь? Напрасно! Вдруг что интересненькое упустишь! Может, он усы отрастил… или еще чего… Ты, считай, целый месяц его не видел. Неужели так и не удостоишь его своего взгляда?

Терпеть не могу, когда она так вредничает. Ну и говорю ей, значит:

— Ну, почему не удостою. Это ты зря. Сейчас пойду и удостою, — и вышел из комнаты.

Рути, она оставляет включенной лампочку рядом с детской, поэтому там никогда не бывает совсем темно. Я наклонился над кроваткой. Наш малыш спал и сосал во сне большой палец. Я вытащил палец, но он снова пихнул его в рот, хотя и продолжал спать. Представляете, спит, а голова работает. Здорово, да? То есть я что хочу сказать: не просто спит, а знает, что делает. Я взял его за ножку и немного подержал ее в ладони. Мне ужасно нравятся его ножки. Правда нравятся. Потом слышу: Рути, вошла, значит, и стала за моей спиной. Ну я накрыл парня одеялком и вышел. А к себе когда вернулись, я возьми да брякни — и что на меня нашло?.. Ведь малыш выглядел на все сто. Свеженький такой. Совсем как Рути. Возьми и брякни:

— Чего-то он не того.

— Что значит «не того»? — встрепенулась Рути. — Ну, говори!

— Да тощий какой-то, — говорю.

— Это мозги у тебя тощие, — она мне, значит.

Ну и я ей, ехидненько так ехидненько:

— Ну спасибо тебе. Ой, спасибо.

И больше до самого утра ни гу-гу, ни я, ни Рути.

Утром Рути всегда встает, чтобы приготовить мне завтрак и подкинуть меня на машине к автобусной остановке. А я, значит, галстук там, рубашку надену и уж тогда иду ее будить, но обычно мне и тормошить ее не нужно, она сразу глаза открывает — проснулась уже. Но в то утро я тряс-тряс ее за плечо. Мне даже немного обидно было — ишь как заспалась — а я… я, если честно, совсем не спал. Я всегда плохо сплю, когда распсихуюсь. Наконец разбудил.

— Вставать-то будешь? — спрашиваю. — А вообще-то можешь и полежать.

— Сама знаю, что могу, — опять, значит, вредничает. Но встала все-таки, сготовила мне поесть и к остановке тоже повезла.

Всю дорогу ехали молча. Ни одного словечка всю дорогу. Я только, как приехали, сказал ей «пока» и быстренько почапал к остановке, там как раз Боб Мориарти уже стоял. А дальше я такое отмочил… Как хлопну его по загривку, будто свиделся наконец с родным братцем, которого лет двадцать разыскивал, а сам ведь терпеть не могу этого мямлю! Он мой напарник на сборке фюзеляжей, и это из-за него у меня выработки кот наплакал. Представляете?

Ох, братцы, что я вытворял у конвейера, и вспоминать тошно. Этот недоделок Мориарти из-за меня простаивал, он — из-за меня! Ну начал, естественно, нудить, и еще немного — я бы вмазал ему, если бы рядом не сшивался Сидни Хувер. Он у нас начальничек, Сидни Хувер, значит.

Во время ленча я два раза выскакивал к телефону — наберу пару цифр нашего номера — и вешаю трубку. И чего вешаю? И зачем тогда дался мне этот проклятый телефон? А?

Мы договаривались, что в этот день я пойду потом поиграю в баскет, но меня хватило только на пол-игры, поехал на автобусе домой. Рути у остановки не было, понятное дело — откуда ей было знать, что я смоюсь в середине игры. Честно, я ни капельки не расстроился, ни капельки. Мне даже повезло, Рита и Джо Сэнтайны подвезли меня на своей машине.

Прихожу, значит, домой, и что же вы думаете? Ну! Шевелите мозгами!.. Ладно уж, не мучтесь, так и быть, скажу. Ее не было… ну Рути, значит. Зато в холле на столе имелась записка. Я ее взял и прямиком в гостиную. Даже шляпу не снял. Смешно, правда? А у самого руки трясутся. Ме-е-еленько так дрожат.

Ну что делать, читаю:

«Билли!

Нам лучше расстаться. Я вижу, ты не хочешь понять, что мы уже выросли из некоторых вещей. Что нам пора переключиться на другое. Я не знаю, как тебе лучше объяснить. Да и ни к чему снова затевать этот разговор, ты же знаешь, в каком я состоянии, я только разозлю тебя, а зачем? И пожалуйста, не езди к маме. А захочешь увидеть ребенка, то не сразу. Ну, пожалуйста.

Рут».

Ну я, конечно, за сигарету — и в кресло. Долго-долго сидел, мы это кресло у Сильвермана покупали. У него лучший в городе магазин. Просто классный. Сидел, значит, читал ее письмишко, раз, другой, третий… Я его запомнил наизусть, правда-правда запомнил. А потом стал учить его с конца, задом наперед, значит: «Пожалуйста ну сразу не то ребенка увидеть захочешь а», — примерно так это звучало. В общем, тронулся. Совсем тронулся. И так в шляпе и сижу. А тут еще в комнату вдруг впирается миссис Уиджер.

— Рути, — говорит, — просила приготовить вам ужин. Все на столе.

Ну, братцы, эта мымра меня доконала. Как же я ее ненавидел! Небось, подумал я, она и подбила Рути уйти от меня.

— Не надо мне никакого ужина, — говорю. — Шли бы вы себе домой.

— С удовольствием, — отвечает. Дамочка-то благовоспитанная как-никак.

И через несколько минут эта самая Уиджер хлопнула в парадном дверью, а я остался один. Да, братцы, совсем один! Все заучивал письмо Рути задом наперед, потом подался на кухню. Соорудил себе какой-никакой сэндвич, открыл бутылочку бурбона, и с нею, значит, опять в гостиную. И со стаканом, конечно. Сижу и вспоминаю, как Хамфри Богарт в «Касабланке»[9] наклюкался, пока ждал, когда объявится Ингрид Бергман. Да, с ним вроде был еще цветной пианист, Сэм, и я после пары стакашек очень запросто представил, что цветной Сэм тут, в комнате. Ох, братцы, до чего мне было хреново!

— Сэм, — говорю, вроде как он и вправду здесь, — ну-ка сыграни мне «Ты словно лунный свет».

А Сэм (то есть я за него) отвечает:

— Брось, хозяин, чтобы я стал играть такую чепуху, — говорю я (то есть, это Сэм сказал): — Это только тебе и Рути она нравится.

— Сыграй, слышишь! — завопил я, только уже голосом вроде как Хамфри Богарта. — Сыграй ему вот это, Сэм: «Пожалуйста ну сразу не то ребенка увидеть захочешь а». Ты понял меня, Сэм? Ты понял, я тебя спрашиваю?

Я устал идиотничать и решил позвонить. Пошел к телефону и набрал номер Бада Триблза. Это мой лучший друг, между прочим, один из лучших баскетболистов у нас. Мы с ним три года продержались в лучших по штату.

Трубку сняла его мама и как заверещит мне в ухо:

— Билли, это ты? Куда ты запропастился! А как поживает твоя жена, такая она у тебя милочка, а ваш очаровательный малыш? — Да, елки-палки, эта женщина всегда знает, о чем Спросить… В общем, она сказала, что Бада нет дома.

И добавила: — Сам понимаешь, холостяцкие заботы, — и по-дурацки захихикала. Я повесил трубку. Нет, от нее определенно можно было тронуться.

Да, елки-палки, я еще четыре часа просиживал кресло, купленное у Сильвермана, лакал бурбон и беседовал с Сэмом. И все ждал — сейчас войдет. Я даже спустился вниз и рывком открыл дверь. Рути не было, но я представил, что она здесь.

— Все нормально! — проорал я в темноту. — Заходи, Рути!

Покричав, я снова пошел в дом. И по дороге чуть не разревелся, ну да ладно. Пошел звонить, теперь уже Рути. Телефон гудел, гудел, я чуть с ума не сошел, пока не сняли трубку. Миссис Кроппер сняла. Ох, братцы, до чего не люблю я с ней по телефону разговаривать. Рути легла спать; говорит. Но ничего она не легла, а подошла к телефону. Ну мы поговорили немного, я и Рути. Я, значит, ну просил вернуться домой. Я, говорю, уже дома. А она мне — я тоже уже дома, говорит. И повесила трубку, ну и я повесил.

А через полчаса слышу — машина подъезжает, ее отца, я сразу к окну. Смотрю, из машины вылезает Рути, но не отходит, все разговаривает со своим стариканом, долго так долго. А потом вдруг как развернется и к двери потопала. А старикан, тот уехал.

Как вошла, сразу ко мне на шею бросилась. И ревет — в три ручья. А я только и твержу, значит: «Рути… Рути». Заладил одно и твержу, точно придурок какой-то. А потом я сел в кресло, ну от Сильвермана которое, — отличное все-таки кресло — а она ко мне на колени.

А я стал ей рассказывать, ну это, как я испугался, что она, значит, не вернется. А она, значит, молчит. Уткнулась мордашкой мне в шею. Она всегда молчит, когда мне в шею уткнется. Тогда я и спрашиваю:

— А пацан-то где? — Она ведь одна приехала, а наверху в кроватке его точно не было.

Тут она тоже заговорила:

— Он спал. Не хотела будить. Мама завтра его привезет.

— Я так боялся, что ты не вернешься домой, — говорю.

А она говорит, мать чуть ее не убила — за то, что она собралась назад, ко мне. Ну я ничего не сказал. А Рути продолжала и такое выдала, обхохочешься:

— Мама трубку сняла, я смотрю, у нее на голове сеточка для волос. Я просто обалдела. Представляешь, снова в этой своей дурацкой сеточке. Я сразу поняла, что дома ничего хорошего меня не ждет. — И уточнила: — Ничего хорошего у них дома.

Я спросил, что она имеет в виду, а она — сама, говорит, не знаю, что я имею в виду. Вот чудачка.

А потом, ну когда уже ночь настала, гроза началась — грохот, молнии сверкают. Я в три проснулся — а ее нет рядом, Рути, значит. Я тут же вскочил и чуть не кубарем вниз. Вижу, все лампочки горят — все до одной. Я к туалету — нет ее, я на кухню… там и нашел. Сидит за столом в голубенькой своей пижамке и в пушистых шлепках и читает — ну кто еще, кроме Рути, такое учудит — читает журнал, вроде бы, потому что на самом деле читать не получается — от страха. Вы не видели мою жену, когда на ней надета голубая пижамка, или голубое платье, или купальник, голубой. Я пока не познакомился с ней, вообще не замечал, какого цвета на девчонках одежка. А на Рути как посмотришь, сразу ясно — голубое для нее самое то.

Ну она мне, значит, объясняет — молока ей захотелось, вот она и пошла на кухню.

Ох, братцы, какой я все-таки кретин. Вы бы только знали.

Дернул же меня черт рассказать, как я учил ее записку задом наперед. Ту самую, которую она мне оставила. И для наглядности с последнего до первого слова процитировал. Послушай, говорю: «Пожалуйста ну сразу не то ребенка увидеть захочешь а». Твоя, говорю, записка, только задом наперед.

И тут она… Вы поняли, да? Я хочу сказать, догадались? Тут она как разревется!.. И, значит, сквозь слезы:

— Теперь все, теперь я больше не буду.

Так и сказала. Рути, она всегда что-нибудь да отмочит. Говорю же, чудачка она у меня. Хорошо, я ее знаю. Как свои пять пальцев. Вроде бы знаю.

А я ей в ответ вроде бы это:

— Когда гроза, ты меня сразу буди. Хорошо, Рути? Какие проблемы. Услышишь гром, ну и буди сразу.

Она почему-то еще сильней разревелась. Вот чудачка. Но теперь будит. Я говорю, теперь она меня всегда в грозу будит. И никаких проблем. Пусть будит. Я говорю, у меня никаких проблем. По мне, пусть хоть каждую ночь гремит гром.

(перевод М. Макаровой)

МЯГКОСЕРДЕЧНЫЙ СЕРЖАНТ

Вечно Хуанита таскает меня в кино. Мы посмотрели уже миллион фильмов, и все о войне и о солдатах. Там красивые парни умирают очень аккуратно, и раны совсем их не портят, а прежде, чем загнуться, они успевают пролепетать последний привет какой-нибудь куколке, которая ждет их дома и с которой в начале фильма у них серьезные разногласия из-за того какое платье она должна надеть на вечеринку в колледже. А еще бывает, парень все не умирает, пока не передаст, кому надо, секретные документы, захваченные у генерала, или не расскажет весь фильм с самого начала. А тем временем все остальные парни, которые с ним служат, только и делают, что смотрят, как красавчик отдает концы. И все. Разве еще слышно как другой парень с трубой теряет время, подавая сигналы. А потом вам показывают родной город убитого парня, и там у его гроба миллион людей, конечно же, с мэром во главе, еще родственники и его куколка, бывает, и президент тоже, и все говорят речи, все в орденах, и все разодеты, как будто и не в трауре вовсе.

А Хуаните все так и надо. Я ей говорю, красиво он умер, а она взвивается и заявляет, что больше никогда не пойдет со мной в кино, а на следующей неделе все повторяется опять, только теперь в голландском порту, а не на Гуацалканале.

Вчера Хуанита поехала к себе домой показать матери, какая крапивница у малыша… и это куда лучше, чем она сама бы явилась со своими восемьюдесятью пятью чемоданами. Но о Берке я ей все-таки сказал перед отъездом. Лучше бы я не говорил. Хуанита у меня не совсем такая, как все. Стоит ей увидеть на дороге дохлую крысу, и она бросается с кулаками на того, кто ей подвернется, словно это он ее укокошил. Ну, я немного расстроился, что рассказал ей о Берке. Я-то думал, она перестанет таскать меня на военные фильмы. Жалко, что я ей сказал. Хуанита ведь не такая, как все. Ни за что на свете не надо жениться на таких, которые как все. Им купите пива, немножко сбейте с толку, но жениться на них не надо. Подождите такую, которая бросится на вас с кулаками при виде дохлой крысы на дороге.

Если уж рассказывать о Берке, то начинать надо сначала, да и кое-что объяснить не мешало бы, ведь это не вы прожили со мной бок о бок двенадцать лет и наслушались всякого.

Вот, я служу в армии.

Нет, неправильно. Я начну по-другому.

Бывает, слышишь, как парни ругают армию и плетут невесть что, будто им хочется домой, сладко есть и мягко спать… Ну, все такое. Ничего плохого на уме у них нет, но все равно негоже так. Сладко есть, согласен, неплохо, и мягко спать — тоже ничего, но когда я только стал солдатом, я три дня не ел, а на чем спал… Ладно, не имеет значения.

В армии я встретил гораздо больше хороших парней, чем за всю гражданку. И много чего повидал. Уже двенадцать лет, как я женат, и ничего не имел бы против получать по доллару каждый раз, когда что-нибудь рассказываю Хуаниге, моей жене, а она говорит: «У меня аж мурашки по спине, Филли». У Хуаниты всегда мурашки, когда ей рассказываешь что-нибудь такое. Нет, не стоит жениться на девчонках, у которых мурашки не бегают, когда вы им рассказываете о чем-то таком, чего нигде нет, а есть только в армии.

В армию я пошел через четыре года после последней войны. Меня там записали восемнадцатилетним, а мне всего шестнадцать исполнилось.

И в первый же день я встретил Берка. Он был молодой тогда, лет двадцати пяти-двадцати шести, только он, вроде, никогда на молодого похож не был. Очень он был уродливый, а уродливые парни ни молодыми, ни старыми не бывают. Волосы у него росли клочьями и торчали, как черная проволока, плечи были покатые, и голова — большая и тяжелая — будто пригибала их вниз. А глаза точь-в-точь, как у Барни Гугла, гуглиные, гуглевые, гуглистые глаза. Но самое-самое — это его голос. Другого такого голоса ни у кого не сыщешь. Представляешь, он как будто сразу говорил двумя голосами. Словно у него глотка не такая, как у всех. Наверно, поэтому он по большей части молчал.

Этот Берк умел делать дело. Такой уродливый парень с непонятным голосом, слишком большой головой и гуглиными-гуглевыми-гуглистыми глазами умел делать дело. Много мне доводилось встречать красавчиков Гарри, которые держались совсем неплохо, когда им приходилось туго, только ни один из них Берку в подметки не годился. Если у красавчика Гарри волосы растрепались, или девчонка давно не пишет, или полчаса на него никто не посмотрел, все, он человек конченый. А уродливый парень, он всегда такой, как есть, и ему все равно, смотрят на него или не смотрят, ведь только так и делают дело. За всю свою жизнь я еще только одного такого парня, как Берк, встретил, который умел делать настоящие дела, и он тоже был уродиной, тот лопоухий и туберкулезный бродяжка из товарного поезда, который остановил двух громил, избивавших тринадцатилетнего мальчишку… Остановил, понося их на чем свет стоит. Он похож на Берка, но он совсем не Берк. У него был туберкулез и он уже почти умирал, поэтому был такой храбрый. А Берк просто храбрый, хотя Бог его здоровьем не обидел.

Может, вы подумаете, что Берк ничего особо для меня не сделал. Но тогда вам, верно, никогда не было шестнадцать лет, как мне, и не сидели вы на солдатской койке в белье не по росту и в совершенной растерянности, ибо не знали никого из взрослых парней, расхаживавших по казарме туда и сюда, сначала небритыми, потом бритыми, и они были настоящими взрослыми парнями, какими должны быть настоящие взрослые парни. И вид у них был что надо, уж поверьте мне на слово. Неплохо, если б мне заплатили по монете за каждый шрам, что я на них видел. Они служили под командованием капитана Дикки Пеннингтона во время войны, настоящие солдаты, и потом не разбежались, а ведь их использовали во всех грязных заварушках во Франции.

Ну, сидел я на койке, шестнадцати тогда годов, в белье не по росту, и плакал, потому что ничего, не понимал, а большие взрослые парни расхаживали туда и сюда, вверх и вниз, как ни в чем не бывало, переговаривались между собой и ругались почем зря. А я сидел в своем белье не по росту и плакал от пяти вечера до семи утра. И не то чтобы никому не было до меня дела. Нет, они старались. Но я уже сказал, что знал только двух парней в мире, которые все понимали.

Берк тогда был сержантом, а в те времена сержанты разговаривали только с сержантами, лейтенанты — с лейтенантами, ну и так далее. Я хотел сказать, все так делали, кроме Берка. Потому что Берк подошел к койке, на которой я сидел, повесив голову, но совсем тихо… Ну и постоял возле меня минут двадцать. Он стоял и смотрел на меня и ничего не говорил. Потом он ушел и опять пришел. Пару раз я взглянул на него и подумал, что никогда мне еще не доводилось видеть такого урода. Даже форма его не красила, но в тот первый раз он был в каком-то чудном купальном халате, в каком в старой армии только Берк мог ходить.

Долго Берк стоял надо мной. Потом что-то вдруг вытащил из кармана своего чудного халата и бросил мне на койку. Я услыхал звяканье и подумал, он бросил мне деньги, аккуратно завернутые в носовой платок. Размером узелок был с детский кулак.

Я посмотрел на него, потом на Берка.

— Развяжи узлы и посмотри, что там, — сказал Берк.

Я развязал. Внутри были медали, пришпиленные к ленте. Их было много и самых лучших. Уж я-то знал, какие самые лучшие.

— Надень их, — сказал Берк своим странным голосом.

— Зачем? — спросил я.

— Ну, надень. Просто так. Ты знаешь, что они означают?

Одна медаль отцепилась, и я держал ее отдельно в руке. Как я мог ее не знать? Она была из самых лучших, это уж точно.

— Конечно, знаю, — ответил я. — Эту я знаю. У одного моего знакомого парня была такая. Он — полицейский в Сиэтгле. Он мне помог.

Я еще раз оглядел все медали Берка. Многие из них я уже видел на разных парнях.

— Они все ваши? — спросил я.

— Да. А тебя как зовут?

— Филли, — ответил я. — Филли Берне.

— А меня Берк, — сказал он. — Надевай, Филли, медали.

— Прямо на белье?

— Ну, конечно.

Я так и сделал. Я их все отцепил и каждую отдельно прикрепил на свою солдатскую нижнюю рубашку. Словно выполнял приказ. Парень с гуглистыми глазами и нелепым голосом приказал мне. Поэтому я их все надел… поперек груди, а которые не поместились, пониже. Я даже не знал, что их надо было надеть на левую сторону, так что я их прямо посреди груди все пришпилил. Потом я посмотрел на них, и, помню, большая детская слеза упала прямо на «Кра де Гэрри»[10] Берка. Я испуганно посмотрел на него, как бы он не рассердился, а он ничего, просто стоял и смотрел на меня. Берк все понимал.

Когда все медали Берка уже были приколоты к моей рубахе, я приподнялся и снова уселся на койке, и все медали Берка зазвенели, как… как церковные колокола. Никогда еще мне не было так хорошо. Я с благодарностью поднял глаза на Берка.

— Ты видел Чарли Чаплина? — спросил Берк.

— Нет. Я слышал, он играет в кино, — ответил я.

— Ага, — подтвердил Берк. — Давай одевайся, а медали не снимай.

— Прямо на них, да?

И Берк сказал:

— Ну, конечно же, надевай все свое сверху.

Я встал с койки, и медали звенели, а я стал искать свои штаны. Правда, я сказал Берку:

— Мне не дали бумажку, по которой можно выйти за ворота. Военный в маленьком домике сказал, что мне ее выпишут через пару дней.

— Одевайся, парень, — повторил Берк.

Ну, я оделся, и Берк тоже оделся. Потом он пошел в нужную комнату и через пару минут вернулся с пропуском на мое имя. Мы отправились в город, и медали Берка всю дорогу звенели у меня на груди, и я был отчаянно счастлив. Понятно?

И мне хотелось, чтобы Берк тоже был счастливым. А он ничего не говорил. По нему никогда не скажешь, о чем он думает. Все время я называл его «мистер» Берк. Мне даже в голову не пришло, что я должен говорить «сержант». Теперь, когда я вспоминаю, мне кажется, я вообще его никак не называл. Так бывает, если встречаешь по-настоящему сильного парня… Вообще его никак не называешь, вроде, чтобы не примазываться к нему.

Берк повел меня в ресторан, и я там молотил все подряд, и Берк за все заплатил, хотя сам он мало ел.

Я ему сказал:

— Вы ничего не едите.

— Потому что я не голодный, — ответил Берк. — Вот сижу и думаю о девчонке.

— О какой девчонке? — спросил я.

— Местная девчонка, — ответил Берк. — С рыжими волосами. Ходит она, почти совсем не виляя задом. Просто идет себе, и все.

Я-то тогда был шестнадцатилетним мальчишкой и ничего не понял.

— Она недавно вышла замуж, — сказал Берк. — Я первый с ней познакомился, — добавил он, помолчав.

Меня это совсем не интересовало, и я, знай себе, уплетал за обе щеки.

Когда мы поели… Когда я поел… мы пошли в кино.

— Смотреть Чарли Чаплина, — сказал Берк.

Когда мы вошли в зал, свет еще не погасили, и мы только стали спускаться вниз, как Берк кому-то сказал:

— Привет.

Девушка с рыжими волосами ответила ему:

— Привет.

Они сидела рядом с парнем в штатском. А потом мы с Берком тоже где-то сели, и я спросил его, не та ли это девушка, о которой он говорил мне в ресторане. Берк кивнул, и сразу же началось кино.

Я так все время смеялся, что все вокруг, верно, слышали, как у меня звенят медали. Берк же не стал смотреть до конца. Где-то на середине чаплиновского фильма он мне прошептал:

— Ты оставайся, парень. Я буду снаружи.

Когда кино кончилось, я вышел из кинотеатра и спросил его:

— Что случилось, мистер Берк? Вам совсем не нравится Чарли Чаплин?

У меня даже живот болел, так я смеялся над Чарли.

— Да нет, с ним все в порядке, — ответил Берк. — Просто не люблю я, когда большие парни гоняются за маленьким смешным человечком. У него и девушки нет. Никогда.

Мы с Берком вернулись в казарму. Я не знал, какие печальные мысли занимают Берка, да я и не думал об этом, меня больше занимало, должен я ему сразу отдать медали или нет. Потом я ужасно мучился, что был тогда таким дураком и не нашел никаких приятных слов для Берка. Мог бы я ему сказать, что — он лучше той рыжей, с которой он был знаком. Может быть, не это, но что-то же я должен был ему сказать. Смешно, правда? Такой настоящий парень, в самом деле настоящий, всю жизнь может прожить, и только человек двадцать-тридцать будут знать, какой он настоящий, и, голову даю на отсечение, никто ему не скажет об этом. И женщины у него нет. Может быть, какие-нибудь простушки, но не такие, которые не виляют задом, когда ходят, а просто идут себе. Девушки, которые нравились Берку, не замечали его из-за его уродства и смешного голоса. Разве это правильно?

Когда мы вернулись в казарму, Берк мне сказал:

— Если хочешь, подержи пока медали у себя, парень.

— Хочу, — ответил я. — А можно?

— Почему нет? Пусть они побудут у тебя, если хочешь.

— А вам они не нужны?

— На мне они не так смотрятся, — ответил Берк. — Спокойной ночи, парень.

И он пошел спать.

Каким же я был тогда мальчишкой! Три недели я не снимал медали с нижней рубахи. Я не снимал их, даже когда умывался по утрам. И никто из взрослых парней ничего мне не сказал. Ведь у меня были медали Берка. Они не знали ничего о Берке, но шестьдесят процентов парней были с ним во Франции. Если Берк сам дал мне свои медали, чтобы я носил их на нижней рубашке, значит, так и надо. Никто не смеялся надо мной и не пытался меня задеть.

А потом я их снял, чтобы отдать Берку. Это было в тот день, когда его повысили в звании. Он сидел один в канцелярии… Он всегда был один… И было уже полдевятого вечера. Я подошел к нему и положил медали на стол в точности в том виде, в каком он мне их дал, когда я в первый день сидел на своей койке.

— Они мне больше не нужны, — сказал я. — Спасибо.

— Ладно, парень.

И он снова принялся за свой рисунок. Он рисовал волосы девушки, а к медалям даже не притронулся.

Я хотел было уйти, но он остановил меня.

— Скажи, — попросил он. — Скажи мне, если я неправ. Когда ты сидел на своей койке и плакал…

— Я не плакал, — возразил я. (Ну и мальчишка!)

— Ладно. Когда ты сидел на своей койке и смеялся, запрокинув голову, ты не думал о том, что тебе хочется лежать на полке в купе поезда, который остановился в городе, и чтобы двери были полуоткрыты и солнце пригревало тебе лицо?

— Похоже, — подтвердил я. — А откуда вы знаете?

— Парень, я здесь не из Вест-Пойнта[11], — сказал Берк.

Я не знал, что такое Вест-Пойнт, поэтому продолжал молча смотреть, как он рисует.

— Похожа, — потом сказал я.

— Правда? — переспросил он. — Спокойной ночи, парень.

Я направился к двери. Но Берк окликнул меня.

— Завтра, парень, ты отсюда уезжаешь. Я направлю тебя в авиацию. Там хорошие ребята.

— Спасибо, — сказал я.

Берк дал мне последний совет, когда я уже переступил порог:

— Расти большой и не режь никому горло.

Корабль отплыл в десять часов на другое утро, и больше я никогда не видел Берка. Ни разу с ним не встретился за все годы. Я даже не знал, как ему написать. Понимаете, не очень-то я много писал в то время. Да даже если бы я знал, как, Берк был не из тех парней, которым пишут письма. Он был слишком сильный. По крайней мере, для меня он был такой.

Я не знал, что Берк тоже перешел в авиацию, и не узнал бы, если бы не получил письмо от Фрэнки Миклоса. Фрэнки знает Перл-Харбор не понаслышке. Он написал мне это письмо. Он хотел рассказать мне о парне со смешным голосом… об учителе с девятью смертельными ранами. По фамилии Берк.

Берк был убит. Его черед пришел в Перл-Харбор. Только он погиб не так, как все остальные парни. Берк сам выбрал свою смерть. Фрэнки все видел, поэтому он мне написал.

Тяжелые японские самолеты летали совсем низко, над крышами, и бросали бомбы, а легкие шныряли повсюду в небе, и в казармах было небезопасно, поэтому парни, которые потеряли своих начальников, метались в поисках хоть какого-нибудь убежища. Фрэнки написал, что невозможно было спастись от прицельного огня с самолетов, как будто стрелков специально натренировали поражать беспорядочно движущиеся мишени. Вокруг рвались бомбы, написал Фрэнки, и казалось, что сходишь с ума.

Фрэнки, Берк и еще один парень успели хорошо укрыться.

Фрэнки написал, что они пробыли в своем укрытии минут десять, как ввалились еще трое парней.

Один из них сразу стал рассказывать, что он видел. А видел он, как три солдата-индейца, которые прибежали в столовую за своим энзэ, закрылись в огромном холодильнике, считая, что там их пули не достанут.

Фрэнки написал, когда парень это сказал, Берк вдруг вскочил и принялся хлестать его по лицу, и отхлестал раз тридцать, не меньше, спрашивая, не сошел ли он с ума, оставив парней в холодильнике. Берк сказал, что там совсем небезопасно, даже если не будет прямого попадания бомбы, потому что из-за вибрации они погибнут там, а из-за бомбежки вибрация будет дай бог.

Потом Берк решил бежать к холодильнику, чтобы вытащить ребят. Фрэнки пытался его остановить, но Берк его тоже стал крепко бить по лицу.

Ребят он вытащил из холодильника, но сам был ранен, так что когда он открыл дверь и приказал тем, кто там сидел, убираться, он уже был не жилец. Фрэнки написал, что у Берка были четыре дыры в спине и подбородка как не бывало.

Он умер в одиночестве, и даже написать о его смерти оказалось некому, совсем некому. Никто в Америке не оплакал его по высшему разряду, ну и музыки тоже, конечно, не было.

Все, что получил Берк, это, слезы Хуаниты, когда я читал ей письмо Фрэнки и рассказывал, что сам знал. Хуанита у меня не такая, как все. Нет, парень, не стоит жениться на такой, как все. Постарайся заполучить такую, которая заплачет по Берку.

(перевод Л. Володарской)

ДЕНЬ ПЕРЕД ПРОЩАНИЕМ

Сержант технических войск Джон Ф. Глэдуоллер-младший, личный номер 32 325 200, одетый в серые брюки из шерстяной фланели, белую рубашку с расстегнутым воротом, клетчатые гольфы, коричневые ботинки и темно-коричневую шляпу с черной лентой, сидел, положив ноги на письменный стол. Под рукой у него была пачка сигарет, и его мать с минуты на минуту должна была принести ломоть шоколадного торта и стакан молока.

Весь пол был завален книгами — закрытыми и раскрытыми, бестселлерами и макулатурой, классиками и однодневками, книгами, подаренными на Рождество, библиотечными книгами и чужими книгами.

В эту самую минуту сержант находился вместе с Анной Карениной и Вронским в мастерской художника Михайлова. Незадолго до того он стоял в воротах монастыря со старцем Зосимой и Алешей Карамазовым. Еще часом раньше прошел перед домом Джея Гэтсби[12], урожденного Джеймса Гетца, и теперь спешил как можно скорее выбраться из студии Михайлова, чтобы попасть на угод Пятой авеню и Сорок шестой улицы, там они вдвоем с верзилой-полисменом по имени Боб Коллинз встретят машину, за рулем которой будет сидеть девушка по имени Эдит Доул… Сколько еще народу хотел повидать сержант, сколько памятных мест…

— А вот и мы! — сказала его мама, внося торт и молоко.

«Слишком поздно, — подумал он, — не успею. А что, если взять их с собой? Сэр, я привез свои книжки, стрелять я ни в кого пока не буду, валяйте, ребята, я подожду тут, среди книг».

— Спасибо, мама, — сказал он, закрывая за собой дверь студии. — Прямо слюнки текут.

Мать поставила поднос на стол.

— Молоко холодное как лед, — заметила она. Его всегда забавляла эта ее привычка расхваливать еду. Она присела на скамеечку возле его кресла, следя за тем, как он берет стакан тонкими, такими родными пальцами, не сводя с него глаз, полных любви.

Он откусил кусок торта и запил его молоком. Молоко было и впрямь ледяное. Неплохо.

— Неплохо, — заметил он.

— Стояло на льду с самого утра, — сказала мать, обрадованная этим снисходительным одобрением. — Милый, а когда приезжает этот мальчик, Корфидд?

— Колфилд. И он не мальчик, мама. Ему двадцать девять. Я подскочу к шестичасовому, может, встречу. У нас есть бензин?

— По-моему, нет. Отец велел тебе передать, что талоны в машине. Там на шесть галлонов. — Миссис Глэдуоллер вдруг обратила внимание на состояние пола. — Ты не забудешь перед уходом собрать книжки, Бэйб[13]?

— Угу, — без особого энтузиазма ответил Бэйб, дожевывая торт. — Когда У Мэтги кончаются уроки? — спросил он.

— Около трех, по-моему. Ах, Бэйб, зайди за ней, пожалуйста. Она будет вне себя от восторга. И в полной форме непременно.

— В форме нельзя, — сказал Бэйб, жуя. — Я санки беру.

— Санки?

— Угу.

— Силы небесные! Двадцатичетырехлетний мальчишка.

Бэйб поднялся, стоя допил молоко — холодное, ничего не скажешь! Лавируя между раскиданными по полу книгами, будто полузащитник, снятый для кино «рапидом», он подошел к окну и раскрыл его.

— Бэйб, ты простудишься насмерть.

— Не-а.

Он сгреб с подоконника горсть снега и слепил из нее снежок. Снег был что надо, не рассыпчатый.

— Ты так носишься с Мэтги, — задумчиво заметила мать.

— Славный ребятенок, — сказал Бэйб.

— А чем этот мальчик, Корфилд, занимался до армии?

— Колфилд. Он вел три радиопередачи: «Я — Лидия Мур», «Борьба за Жизнь» и «Марсия Стал, Д.М.[14]».

— Я всегда слушаю «Лидию Мур», — обрадовалась миссис Глэдуоллер. — Это девушка-ветеринар, да?

— К тому же он писатель.

— Да что ты, писатель? Тебе повезло. Он, наверное, ужасно умный.

Снежок начал таять. Бэйб выбросил его за окно.

— Он чудесный парень, — сказал он. — У него в армии младший братишка, которого сто раз выгоняли из школы. Он про него все время рассказывает, говорит, что у этого Холдена не все дома.

— Бэйб, закрой окно. Пожалуйста, — сказала миссис Глэдуоллер.

Бэйб закрыл окно и подошел к своему стенному шкафу. Он заглянул туда. Все его костюмы висели на месте, только он разглядеть их не мог, потому что они были завернуты в вощеную бумагу. Он вдруг подумал, придется ли ему еще когда-нибудь носить их.

«Тщеславье, ты, — подумал он, — зовешься: Глэдуоллер»[15].

О, все эти девушки в миллионах автобусов, на миллионах улиц, на миллионах шумных вечеринок, никогда не видевшие на нем этот белый пиджак, который Доу Вебер и миссис Вебер привезли ему с Бермудских островов! Даже Фрэнсис ни разу не видела его в этом пиджаке. Если бы только была возможность взять да войта в ее комнату в этом белом пиджаке. Когда он был рядом с ней, он казался сам себе таким некрасивым, даже нос у него будто бы становился еще длиннее. А в этом белом пиджаке он сразил бы ее наповал.

— Твой белый пиджак я отдавала вычистить и отгладить, — сказала мать, словно прочитав его мысли, что его немножко раздосадовало. Поверх рубашки он натянул темно-синюю вязаную безрукавку, надел замшевую куртку.

— Где санки, ма? — спросил он.

— Наверное, в гараже, — сказала мать.

Бэйб прошел мимо скамеечки, на которой она все еще сидела, не сводя с него влюбленных глаз. Он легонько похлопал ее по плечу:

— До скорого. И смотри, чтоб ни в одном глазу!

— И ты смотри!..

В конце октября уже можно писать на оконных стеклах, покрытых изморозью, а сейчас, в ноябре, городок Валдоста, штат Нью-Йорк, был белоснежен: белизна-подбеги-к-окну, белизна-вздохни-полной-грудью, белизна-швырни-книги-в-прихожей-и-выбегай-на-волю. Но несмотря на это, уже несколько дней после отзвеневшего в три часа последнего звонка горстка энтузиастов — само собой, одни девчонки — оставалась послушать, как обожаемая мисс Гельцер читает главы из «Грозового перевала»[16].

Так что Бэйб уселся на санки и стал ждать. Было уже почти полчетвертого. «Выходи, Мэтги, — подумал он. — У меня времени в обрез».

Тут школьная дверь настежь распахнулась, и из нее, толкаясь и щебеча, высыпала дюжина малюсеньких девчонок.

«Не слишком интеллектуальная компания, — подумал Бэйб. — Небось им нет дела ни до какого «Грозового перевала». Просто подлизываются к учительнице. Но только не Мэтги. Спорю на что угодно, ее эта книга сводит с ума и она мечтает, чтобы Кэти вышла за Хитклифа, а не за Линтона».

Наконец он увидел Мэтги, и она заметила его в тот же миг. Лицо ее вспыхнуло такой радостью, какой он в жизни не видел, ради этого стоило пройти хоть пятьдесят войн. Она понеслась к нему со всех ног, по колени утопая в глубоком, нетронутом снегу.

— Бэйб! — завопила она. — Ура-а!

— Привет, Мэт. Привет, кроха, — негромко и непринужденно сказал Бэйб. — Вот решил покатать тебя с горки.

— Ух ты!

— Ну, как книжка? — спросил Бэйб.

— Хорошая! Ты ее читал?

— Ага.

— Я хочу, чтобы Кэти вышла за Хитклифа. А не за этого зануду Линтона. Ну его в болото! — затараторила Мэтги. — Ух ты! Я и не знала, что ты придешь! Тебе мама сказала, когда я кончаю?

— Да. Садись, прокачу.

— Не-а. Я пешком.

Бэйб нагнулся и подобрал веревку от санок, потом он пошел по снегу к улице, Мэтти шла рядом. Остальные девчонки глазели на них.

«И это все мне, это лучше, чем все мои книжки, лучше Фрэнсис, лучше меня самого. Ладно, стреляйте в меня, коварные японские снайперы, видел я вас в кинохронике, плевать мне на вас!»

Они выбрались на улицу. Бэйб намотал веревку на руку, сел на санки.

— Я впереди, — сказал он, устраиваясь поудобнее. — Садись, Мэт.

— Только не по Спринг-стрит, — испуганно сказала Мэтта. — Только не по Спринг-стрит, Бэйб.

Спускаясь по Спринг-стрит, вылетаешь прямо на Локаст, а там полно машин и грузовиков.

Только большие мальчишки, которые ничего не боятся и знают все плохие слова, катаются по Спринг-стрит. Бобби Эрхард в прошлом году попал под машину и убился, и мистер Эрхард нес его на руках, а миссис Эрхард плакала и все такое.

Бэйб повернул сани носом к Спринг-стрит и уперся ногами в мостовую.

— Давай, садись сзади, — снова сказал он Мэтги.

— Только не по Спринт. Нельзя мне кататься по Спрингстрит, Бэйб. Я папе обещала. Он рассердится или, еще хуже, обидится.

— Все в порядке, Мэтги, — сказал Бэйб. — Когда ты со мной, все в порядке. Скажешь ему, что была со мной.

— Нет, только не по Спринт. Только не по Спринт, Бэйб. Давай лучше по Рэндолф-авеню, а? Там здорово!

— Все в порядке. Все будет в порядке, раз ты со мной.

Мэтги вдруг села к нему за спину, прижав животом свои учебники.

— Готова? — спросил Бэйб.

Она не могла выговорить ни слова.

— Да ты дрожишь! — сказал Бэйб, наконец сообразив, в чем дело.

— Нет.

— А вот и дрожишь! Тебе ведь не обязательно ехать, Мэтги.

— Не дрожу я. Честное слово.

— Нет, — сказал Бэйб. — Дрожишь. Можешь слезать. Ничего такого тут нет. Слезай, Мэт.

— Мне хорошо! — сказала Мэтги. — Честное слово, Бэйб. Честно. Видишь?

— Нет. Слезай, моя хорошая.

Мэтги встала.

Бэйб тоже встал и стал обивать снег с полозьев санок.

— Я скачусь с тобой по Спринт, Бэйб. Честно. Я скачусь с тобой по Спринт, — взволнованно заговорила Мэтги.

— Знаю, — ответил ее брат. — Это я знаю.

«Я счастлив, как никогда в жизни», — подумал он.

— Пошли, — сказал он. — По Рэндолф нисколько не хуже. Даже лучше.

И он взял ее за руку.

Когда Бэйб и Мэтги вернулись домой, дверь им открыл капрал Винсент Колфилд, в полной форме. Это был бледный молодой человек с большими ушами и едва заметным шрамом на шее от перенесенной в детстве операции. У него была чудесная улыбка, но он нечасто пускал ее в ход.

— Здравствуйте, — сказал он с невозмутимым видом, открывая дверь. — Если вы пришли проверять газовый счетчик, да еще вдвоем, то вы ошиблись дверью. Мы тут газом не пользуемся. Мы топим маленькими детишками. С незапамятных времен. Всего доброго.

Он начал закрывать дверь. Бэйб сунул ногу в проем, а его гость пнул ее изо всех сил.

— Вот это да. Я думал, ты приедешь шестичасовым.

Винсент распахнул дверь.

— Входите, — сказал он. — Тут есть женщина, которая даст вам по куску свинцового торта.

— Винсент, старина! — сказал Бэйб, пожимая ему руку.

— А это еще кто? — спросил Винсент, глядя на слегка перепуганную Мэтги. — А, это Матильда, — ответил он сам себе. — Матильда, нам нет смысла откладывать свадьбу. Я полюбил тебя с той самой ночи в Монте-Карло, когда ты поставила последнюю бумажку на «двойной ноль». А войне все равно скоро конец…

— Мэтги, — сказал Бэйб, улыбаясь, — это Винсент Колфилд.

— Привет, — сказала Мэтти и забыла закрыть рот.

Миссис Глэдуоллер, несколько ошарашенная, стояла у камина.

— У меня есть сестренка твоих лет, — сказал Винсент. — Конечно, она не такая красавица, как ты, но не исключено, что она гораздо умнее.

— А какие у нее отметки? — сурово спросила Мэтги.

— Тридцать по арифметике, двадцать по правописанию, пятнадцать по истории и ноль по географии. Похоже, что она никак не может подогнать свои отметки по географии к остальным, — сказал Винсент.

Бэйб с удовольствием слушал их разговор. Он знал, что Винсент найдет подход к Мэтги.

— Жуткие отметки, — фыркнула Мэтги.

— Ну ладно, если уж ты такая умная, — сказал Винсент. — Если А имеет три яблока, а В уезжает в три часа, то сколько времени понадобится С, чтобы пройти на веслах пять тысяч миль против течения, на север вдоль берегов Чили? Не подсказывайте, сержант.

— Пошли наверх, — сказал Бэйб, хлопая его по спине. — Привет, мама! Он говорит, что у тебя свинцовый торт.

— А сам съел два куска.

— Где твои чемоданы? — спросил Бэйб гостя.

— Наверху, мои родные.

Винсент поднимался по лестнице следом за Бэйбом.

— Мне сказали, что вы писатель, Винсент! — окликнула его миссис Глэдуоллер, пока они поднимались наверх.

Винсент перегнулся через перила.

— Нет, нет, я оперный певец, миссис Глэдуоллер. Я привез с собой все ноты, так что можете радоваться.

— Вы тот самый человек, который сочиняет «Я — Лидия Мур»? — спросила его Мэтги.

— Я сам и есть Лидия Мур. А усы я приклеил.

— Ну как там в Нью-Йорке, Вине? — спросил Бэйб, когда они курили, устроившись в его комнате.

— Почему ты в штатском, сержант?

— Да я заряжался. Катался с Мэтги на санках. Правда-правда. Так как там в Нью-Йорке?

— Нет больше конки. Они убрали с улиц конную железную дорогу, не успел я уйти в армию. — Винсент поднял с пола книгу и стал рассматривать обложку. — Книги, — презрительно протянул он. — Читал я их все. Стэндиш, Элджер, Ник Картер. Эта книжная писанина — не в коня корм. Запомни это, дружочек.

— Идет. Ну а как все-таки в Нью-Йорке?

— Ничего хорошего, сержант. Холден пропал без вести. Письмо пришло, когда я был дома.

— Не может быть! — сказал Бэйб, снимая ноги со стола.

— Может, — сказал Винсент. Он делал вид, что просматривает книгу, которую держал в руке. — Я обычно отыскивал его в молодежном клубе у старого Джо на углу Восемнадцатой и Третьей в Нью-Йорке. Пивной бар для ребятишек из колледжей и приготовишек. Я шел прямо туда его разыскивать, когда он приезжал домой на рождественские и пасхальные каникулы. Я таскал за собой свою девушку, повсюду искал его, и всегда находил где-то в глубине — самого шумного, самого надрызгавшегося щенка во всем заведении. Он всегда пил виски, хотя остальные ребята пили только пиво. Я говорил ему: «Ты в порядке, кретин ты этакий? Домой хочешь? Деньги нужны?» А он отвечал: «Не-е. Ничего мне не нужно. Ничего не нужно, Вине. Привет, друг. Привет. А кто эта крошка?» Я тут же уходил, но потом всегда за него волновался. Когда он летом каждый раз бросал свои мокрые трусы внизу, возле лестницы, комком, вместо того, чтобы вешать на веревку для белья, я всегда подбирал их, потому что в его годы сам был точь-в-точь такой.

Винсент захлопнул книгу. Картинным жестом он извлек из нагрудного кармана миниатюрную пилку и занялся ногтями.

— Твой отец выгоняет гостей из-за стола, если у них грязные ногти?

— Да.

— Он что преподает? Ты мне говорил, но я позабыл.

— Биологию… Сколько ему было лет, Винсент?

— Двадцать.

— На девять меньше, чем тебе, — зачем-то подсчитал Бэйб. — А твои родители знают, что ты на следующей неделе отплываешь?

— Нет, — сказал Винсент. — А твои?

— Нет. Я, наверно, сообщу им утром, перед отходом поезда. Особенно трудно сказать маме. При ней даже нельзя произносить слово «ружье», она тут же начинает плакать.

— Ты хорошо провел время, Бэйб? — серьезно спросил Винсент.

— Да, очень, — ответил Бэйб. — Курево за спиной.

Винсент протянул руку за сигаретой.

— Часто виделся с Фрэнсис? — спросил он.

— Да. Она чудесная. Вине. Мои ее не любят, но для меня она просто чудо.

— Может быть, тебе надо было на ней жениться, — сказал Винсент. И вдруг его словно прорвало: — Ему даже двадцати не было, Бэйб! Только через месяц… Я так рвусь воевать, что места себе найти не могу. Смешно, а? Я записной трусишка. Всю жизнь я уклонялся даже от кулачных потасовок, всегда умел отболтаться. А теперь я хочу стрелять в людей. Что ты об этом скажешь?

С минуту Бэйб не говорил ничего. Потом сказал:

— А ты хорошо жил, то есть до того, как пришло это письмо?

— Нет. Никакой жизни у меня вообще не было после двадцати пяти. Надо было жениться в двадцать пять. Стар я стал для того, чтобы болтать в барах да целоваться с полузнакомыми девицами в такси.

— А Хелен ты хоть раз видел? — спросил Бэйб.

— Нет. Насколько я понял, она и джентльмен, за которого она вышла замуж, ожидают маленького незнакомца.

— Мило, — сухо заметил Бэйб.

Винсент улыбнулся.

— Я рад тебя видеть, Бэйб. Спасибо, что ты меня пригласил. Солдатам, особенно друзьям, как мы, в наши дни надо держаться вместе. Со штатскими у нас больше нет ничего общего. Они не знают того, что знаем мы, а мы уже отвыкли от того, что они знают. Так что ничего у нас с ними не вытанцовывается.

Бэйб кивнул и медленно затянулся сигаретой.

— Я и понятия не имел о дружбе, пока в армию не попал. А ты, Вине?

— Ни малейшего.

Голос миссис Глэдуоллер звонко разнесся по лестнице и по комнате:

— Бэйб! Отец вернулся! Обедать!

Они встали.

Когда обед кончился, профессор Глэдуоллер начал рассказывать Винсенту о прошлой войне. Винсент, сын лицедея, слушал его с выражением хорошего актера, вынужденного играть со звездой. Бэйб сидел, откинувшись на спинку, созерцая огонек своей сигареты и время от времени отхлебывая кофе. Миссис Глэдуоллер не сводила с него глаз. Не обращая внимания на мужа, она всматривалась в лицо сына, вспоминая то лето, когда оно стадо худым, сумрачным и напряженным. Оно казалось ей лучшим лицом на свете. Оно не могло сравниться по красоте с отцовским, но в их семье не было лица замечательней. Мэтти забралась под стол и принялась развязывать шнурки на ботинках Винсента. Он делал вид, что ничего не замечает.

— Окопные вши, — веско сказал профессор Глэдуоллер. — Куда ни взглянешь — везде вши.

— Прошу тебя, Джек, — машинально заметила миссис Глэдуоллер. — За столом.

— Куда ни взглянешь, — повторил ее муж; — Житья от них не было.

— Досаждали они вам, наверное, — сказал Винсент.

Бэйба раздражало, что Винсенту приходится подыгрывать отцу, и он вдруг заговорил:

— Папа, я не собираюсь читать проповедь, но иногда ты говоришь о прошлой войне, как и все твои однокашники, будто это была мужественная игра, которая помогла обществу в ваши дни разобраться, кто мальчишка, а кто настоящий мужчина. Я не хочу придираться, но вы, солдаты прошлой войны, все в один голос твердите, что война — это сущий ад, и все же, как бы это сказать, чувствуется, что вы задираете нос из-за того, что в ней участвовали. Мне кажется, что немецкие солдаты после прошлой войны тоже, должно быть, вели такие же разговоры, и когда Гитлер развязал нынешнюю войну, все младшее поколение в Германии рвалось доказать, что они не хуже, если не лучше, отцов.

Бэйб смущенно замолчал. Потом продолжал:

— Но в эту войну я верю. Если бы не верил, то отправился бы прямо в лагерь для отказчиков и махал бы там топором до победного конца. Я верю, что надо убивать фашистов и японцев, потому что другого способа я не знаю. Но я никогда ни в чем не был так уверен, как в том, что моральный долг всех мужчин, кто сражался или будет сражаться в этой войне, — потом не раскрывать рта, никогда ни одним словом не обмолвиться о ней. — Бэйб сжал левую руку в кулак под столом. — Если мы возвратимся, если немцы возвратятся, если англичане возвратятся, и японцы, и французы, и все мужчины в других странах, и все мы примемся разглагольствовать о героизме и об окопных вшах, плавающих в лужах крови, тогда будущие поколения снова будут обречены на новых гитлеров. Мальчишек нужно учить презирать войну, чтобы они смеялись, глядя на картинки в учебниках истории. Если бы немецкие парни презирали насилие, Гитлеру пришлось бы самому вязать себе душегрейки.

Бэйб замолк, испугавшись, что выставил себя перед отцом и Винсентом ужасным дураком. Его отец и Винсент ничего не ответили. Мэтги внезапно с видом заговорщицы вынырнула из-под стола и забралась на свой стул. Винсент пошевелил ногами и укоризненно взглянул на нее. Шнурки одного ботинка были связаны со шнурками другого.

— Считаешь, что я говорю глупости, Винсент? — смущенно спросил Бэйб.

— Нет. По-моему, ты слишком многого требуешь от людей.

Профессор Глэдуоллер улыбнулся.

— Я не собирался подавать своих вшей под романтическим соусом, — сказал он.

Он засмеялся, и за ним расхохотались все, кроме Бэйба, — ему было неприятно, что вещи, так глубоко задевавшие его, можно превратить в шутку.

Винсент посмотрел на него сочувствующе, с любовью.

— А вот что мне хочется знать всерьез, — сказал Винсент, — так это, с кем я проведу сегодняшний вечер. Кто она?

— Джеки Бенсон, — ответил Бэйб.

— О, это прелестная девушка, Винсент, — сказала миссис Глэдуоллер.

— Вы это так сказали, миссис Глэдуоллер, что я уверен — она страшна, как смертный грех, — сказал Винсент.

— Нет, она очаровательна… правда, Бэйб?

Бэйб кивнул, все еще думая о том, что говорил минуту назад. Он чувствовал себя полным кретином, у которого еще молоко на губах не обсохло.

— А-а! Теперь я ее вспомнил! — спохватился Винсент. — Кажется, это одна из твоих прежних пассий?

— Бэйб встречался с ней два года, — ласково сказала миссис Глэдуоллер. — Она чудесная девушка. Вы в нее влюбитесь, Винсент.

— Вот было бы славно! Я на этой неделе еще не влюблялся. Вот с кем ты увидишься, Винсент? Впрочем, это можно было предвидеть.

Миссис Глэдуоллер рассмеялась и встала из-за стола. Остальные тоже поднялись.

— Кто это связал мои шнурки? — спросил Винсент. — Миссис Глэдуоллер, в вашем-то возрасте!

Мэтги едва не лопнула со смеху. Винсент смотрел на нее совершенно невозмутимо, а Бэйб обошел вокруг стола, подхватил сестренку и усадил ее себе на плечо. Он снял с ее ног туфли и протянул их Винсенту, а тот с полной серьезностью поместил их в нагрудные карманы. Мэтги просто зашлась от смеха. Бэйб спустил ее вниз и пошел в гостиную.

Он подошел к отцу, стоявшему у окна, и положил руку ему на плечо.

— Опять снег пошел, — сказал он.

Он не мог уснуть до поздней ночи, вертелся с боку на бок в полной темноте, потом улегся на спину и затих. Он знал, как Винсент отнесется к Фрэнсис, но почему-то надеялся, что он об этом не станет говорить. Что толку твердить человеку о том, что он сам знает? Но Винсент это сказал. Каких-нибудь полчаса назад он все это сказал, тут, в этой самой комнате.

— Ну пошевели ты мозгами, — сказал он. — Джеки стоит двух таких, как Фрэнсис. Та ей в подметки не годится. Она красивее, она добрее, она остроумнее, она тебя поймет в десять раз лучше, чем Фрэнсис. Фрэнсис тебе ничего не даст. А уж если кто-нибудь и нуждается в понимании и сочувствии, так это ты, брат.

Брат. Этот «брат» разозлил Бэйба больше всего.

«Он не знает, — думал Бэйб, лежа в темноте. — Он не знает, что Фрэнсис делает со мной, что она всегда со мной делала. Я чужим людям про нее рассказывал, в поезде, по дороге домой. Я рассказал о ней незнакомому солдату, и я это делал всегда, и чем безнадежнее становится моя любовь, тем чаще я вытаскиваю на свет свое бессловесное сердце, как дурацкий рентгеновский снимок, и всему свету показываю свои шрамы: «Вот смотри, вот это — когда мне было семнадцать, и я одолжил «форд» у Джо Маккея и увез ее на озеро Вомо на целый день. А вот здесь, вот тут, когда она сказала то, что она сказала про больших слонов и маленьких слоников. А здесь, повыше, это когда я дал ей обыграть Банни Хаггерти в карты, в Рай-Бич, у нее в бубновой взятке была червонная карта, и она это знала. А здесь, о, здесь — это когда она закричала: «Бэйб!», увидев, как я выбросил туза в игре с Бобби Тимерсом, мне пришлось выбросить туза, чтобы услышать это, но, когда я это услышал, мое сердце — вот оно, у вас перед глазами, — мое сердце перевернулось, и уже никогда оно не станет прежним. А вот тут рубец, страшный рубец. Мне был двадцать один год, когда я увидел ее в закусочной вдвоем с Уэдделом — они сидели сплетя руки, и она поглаживала его костяшки своими пальчиками.

Он не знает, что Фрэнсис делает со мной, — думал Бэйб, — она делает меня несчастным, мучает меня, не понимает меня, почти всегда, но иногда — иногда! — она — самая чудесная девушка на свете, а с другими так никогда не бывает. Джеки никогда не делает меня несчастным, но Джеки вообще никак на меня не действует. Джеки отвечает на мои письма в тот же день. У Фрэнсис на это уходит от двух недель до двух месяцев, иногда она вообще не отвечает, а уж коли ответит, то никогда не напишет то, что мне хотелось бы прочитать. Но ее письма я перечитываю по сто раз, а письма Джеки — только раз. Стоит мне только увидеть почерк Фрэнсис на конверте — глупый, вычурный почерк — и я делаюсь счастливее всех на свете.

Вот уже семь лет, как это со мной творится, Винсент, есть вещи, о которых ты понятия не имеешь. Есть вещи, о которых ты понятия не имеешь, брат…»

Бэйб повернулся на левый бок и попытался заснуть. Пролежал так десять минут, потом повернулся на правый бок. Это тоже не помогло. Тогда он встал, побрел в темноте по комнате, запнулся о книгу, нашарил в конце концов сигарету и спички. Он закурил, затянулся почти до боли, а пока вдыхал дым, понял, что он еще что-то хочет сказать Мэтги. Но что? Он присел на краешек кровати и хорошенько все обдумал, прежде чем накинуть халат.

— Мэтги, — сказал он беззвучно в темноту, где никого не было, — ты маленькая девочка. Но люди недолго остаются маленькими девочками или мальчиками — вот хоть я, например. Не успеешь оглянуться, как девочки начинают красить губы, а мальчики — курить и бриться. Так что оно, это детство, очень быстро кончается. Сегодня тебе десять лет, ты бежишь по снегу мне навстречу, и ты счастлива, — о, как ты счастлива! — скатиться со мной на санках по Спринг-стрит, а завтра тебе будет двадцать, и в гостиной тебя будут поджидать кавалеры, чтобы повести куда-нибудь. Ты не заметишь, как начнешь давать на чай носильщикам, заботиться о дорогих нарядах, встречаться в кафе с девчонками и удивляться, почему тебе не встречается достойный тебя парень. И это нормально. Но главное, что я хочу сказать, Мэтги, если я вообще могу что-то сказать, вот что: Мэтги, постарайся равняться на самое лучшее, что есть в тебе. Если ты даешь людям слово, они должны знать, что это лучшее в мире слово. Если тебе придется жить в одной комнате с какой-нибудь унылой однокурсницей, постарайся сделать ее не такой унылой. Когда к тебе подойдет какая-нибудь божья старушка, торгующая жевательной резинкой, дай ей доллар, если он у тебя найдется, но только если ты сумеешь сделать это не свысока. Вот в чем весь фокус! Я мог бы сказать тебе очень много, но не ручаюсь, что не наговорил бы всякой чуши. Ты еще малышка, Мэт, но прекрасно меня понимаешь. Ты будешь умницей, когда вырастешь. Но если ты не сможешь быть умной и славной девушкой, я не хочу видеть тебя взрослой… Будь славной девушкой, Мэт.

Бэйб перестал разговаривать с пустой комнатой. Вдруг ему захотелось поговорить с самой Мэтги. Он надел халат, потушил сигарету в пепельнице и закрыл за собой дверь комнаты.

В коридоре перед комнатой Мэтти горел свет, и когда Бэйб открыл дверь, в комнате стало довольно светло. Он подошел к ее кровати и присел на краешек. Рука у нее лежала поверх одеяла, и он покачал ее взад-вперед потихоньку, но достаточно сильно, чтобы девчурка проснулась. Она немного испугалась и открыла глаза, но свет в комнате был мягкий, не слепящий.

— Бэйб, — сказала она.

— Привет, Мэт, — неловко пробормотал Бэйб. — Что поделываешь?

— Сплю, — резонно ответила Мэтги.

— Я просто хотел с тобой поболтать, — сказал Бэйб. — Хотел сказать тебе, чтобы ты была хорошей девочкой.

— Я буду, Бэйб. — Она уже проснулась и слушала внимательно.

— Хорошо, — медленно произнес Бэйб. — Ладно. А теперь спи.

Он встал и хотел выйти из комнаты.

— Бэйб.

— Тс-с-с!

— Ты уходишь на войну. Я все видела. Я видела, как ты толкнул Винсента ногой под столом. Когда я связывала ему шнурки. Я все видела.

Он вернулся и снова сел на краешек кровати. Лицо у него было серьезное.

— Мэтти, не проговорись маме, — сказал он.

— Бэйб, только ты смотри, не лезь под пули! Не лезь, смотри!

— Да нет. Не полезу, Мэтти, — пообещал Бэйб. — Слушай, Мэтги. Не надо говорить маме. Может быть, я выберу минуту и скажу ей на вокзале. Только ты ей ничего не говори, Мэтти.

— Ладно. Бэйб, только не лезь под пули!

— Не буду, Мэтги. клянусь, что не буду. Я везучий, — сказал Бэйб. Он наклонился и поцеловал ее, прощаясь на ночь. — Давай засыпай, — сказал он и вышел.

Он вернулся к себе в комнату, зажег свет. Потом подошел к окну и стоял там, куря сигарету. Снова валил снег, такой густой, что крупные хлопья были невидимы, пока не ложились, пухлые и влажные, на подоконник. Но к утру подморозит, и Валдоста окажется под толстым, чистым, мохнатым покрывалом.

«Здесь мой дом, — думал Бэйб. — Здесь я был мальчишкой. Здесь растет Мэтти. Здесь моя мама всегда играла на пианино. Здесь отец посылал резаные мячи на поле для гольфа. Здесь живет Фрэнсис, и я счастлив, что она такая, как есть. И Мэтги спит здесь спокойно. Враг не ломится в ее дверь, не будит, не пугает. Но это может случиться, если я не выйду с ружьем ему навстречу. И я выйду и уничтожу его. Мне бы хотелось вернуться. Как бы мне хотелось вернуться!»

Бэйб с удивлением оглянулся, услышав за спиной шаги.

— А, это ты. — сказал он.

Кутаясь в халат, к нему подошла мать. Бэйб нежно обнял ее.

— Ну что, миссис Глэдуоллер, — обрадовано произнес он, — все хлопочем?..

— Бэйб, ты ведь уходишь на войну, правда?

— С чего ты взяла?

— Я знаю.

— Птичка на хвосте принесла? — попробовал пошутить Бэйб.

— Я не тревожусь, — спокойно — к удивлению Бэйба — сказала его мать. — Ты исполнишь свой долг и вернешься. Я чувствую.

— Правда, мама?

— Да, правда, Бэйб.

— Ну и славно.

Мать поцеловала его и направилась к двери. На пороге она задержалась.

— В холодильнике остался цыпленок. Почему бы тебе не разбудить Винсента и не спуститься с ним в кухню?

— Пожалуй, я так и сделаю, — сказал Бэйб. Он чувствовал себя счастливым.

(перевод М. Ковалевой)

РАЗ В НЕДЕЛЮ — ТЕБЯ НЕ УБУДЕТ

Он укладывал чемодан, не выпуская сигареты изо рта, и щурился, когда дым попадал в глаза, так что по его выражению нельзя было сказать, скучно ему, или страшно, или горько, или уже все равно. На лицо красивой молодой женщины, сидящей, как гостья, в глубоком темном кресле, упад луч утреннего света — но красота ее от этого не пострадала. Хотя всего красивее были, по-. жалуй, ее голые руки: загорелые, округлые и прекрасные.

— Миленький, — говорила она, — почему все это не мог сделать Билли, я просто не понимаю. Нет, правда.

— Что? — спросил молодой человек. У него был сипловатый голос заядлого курильщика.

— Я не понимаю, почему этого не мог сделать Билли.

— Он старый. Может, включишь радио? В это время дают неплохие записи. Попробуй на волне тысяча десять.

Молодая женщина потянулась назад той рукой, на которой у нее было золотое обручальное кольцо, а рядом на мизинце — невероятный изумруд; отодвинула белую, заслонку, что-то нажала, что-то повернула. И стала ждать, откинувшись на спинку кресла, но вдруг, ни с того ни с сего, зевнула. Молодой человек на минуту поднял на нее глаза.

— Нет, правда. Надо же им было назначить отправление на такое ужасно неудобное время, — сказала она.

— Я передам, — ответил молодой человек, перебирая стопку носовых платков, — что моя жена находит такое время отправления неудобным.

— Миленький, я правда буду по тебе ужасно скучать.

— И я тоже. У меня где-то должны быть еще белые носовые платки.

— Нет, правда. Просто возмутительно. Честное слово.

— Ну, ладно. Все, — молодой человек закрыл чемодан. Он закурил новую сигарету, посмотрел на кровать и лег поверх одеяла…

И как раз когда он растянулся на кровати, лампы в приемнике разогрелись и в комнату хлынули победные трубные звуки — марш Сузы для необъятного духового оркестра. Его жена отвела за спину одну роскошную обнаженную руку и выключила радио.

— Я думал, передадут что-нибудь другое.

— Ну, не в такую безумную рань.

Молодой человек пустил к потолку кособокое дымное колечко.

— Тебе не обязательно было вставать, — сказал он ей.

— Но я сама хотела! — за три года она не отучилась разговаривать восклицаниями. — Не встать! Разве можно?

— Подкрути на пятьсот семьдесят, — сказал он. — Может, там есть что-нибудь.

Его жена снова включила радио, и они оба стали ждать, он-с закрытыми глазами. Через минуту послышался какой-то вполне надежный джаз.

— Нет, правда, у тебя разве есть столько время, чтобы лежать?

— Столько времени. Да. Еще рано.

Его жене вдруг пришла в голову серьезная мысль.

— Я надеюсь, ты попадешь в кавалеры и получишь крест. Ты ведь так любишь ездить верхом! Ты непременно должен быть кавалером. Нет, правда.

— Кавалеристом, — поправил молодой человек с закрытыми глазами. — Вряд ли. Сейчас всех берут в пехоту.

— Вот ужас, миленький! Ну почему ты не хочешь позвонить тому человеку, знаешь, у него еще на лице такая штука? Полковнику. Мы с ним на той неделе были вместе у Фила и Кении. Из разведки, помнишь? Нет, правда, ты ведь знаешь французский и даже немецкий, и все такое. Во всяком случае, он бы тебе устроил производство в офицеры. Ты подумай, как тебе тяжело будет служить, ну, этим, рядовым! Ты ведь даже разговаривать с людьми не любишь. Честное слово.

— Пожалуйста, — сказал он, — не надо об этом. Я тебе все уже объяснял. Насчет производства в офицеры.

— Ну, по крайней мере, я надеюсь, что тебя отправят в Лондон. Нет, правда, там хоть есть культурные люди. У тебя записан номер полевой почты Бабби?

— Да, — солгал он.

У его жены возникла еще одна важная мысль.

— Мне бы какой-нибудь английский отрез. Твид, может быть, или еще там что-нибудь.

Но тут же она вдруг снова зевнула и сказала то, что ей не нужно было говорить:

— Ты попрощался с тетей?

Ее муж открыл глаза и довольно резко сел, одним махом опустив ноги на пол.

— Вирджиния. Послушай. Я вчера не успел все сказать. Я хочу, чтобы ты раз в неделю водила ее в кино.

— В кино?

— Тебя не убудет, — сказал он. — Один раз в неделю — это не смертельно.

— Ну конечно, миленький, но…

— Без но, — сказал он. — Раз в неделю, тебя не убудет.

— Ну конечно же, глупый! Я только хотела сказать…

— От тебя не так много требуется. Она уже не молода, и вообще, сама знаешь.

— Но, миленький, ведь ей опять стало хуже. Нет, правда. Она такая… чокнутая, даже не смешно. Честное слово, ведь ты же не сидишь с ней дома целые дни.

— Ты тоже не сидишь, — сказал он. — А она вообще не выходит, если я ее куда-нибудь не поведу, не вытащу. — Он наклонился к самому ее лицу и едва не упал с кровати. — Вирджиния, всего раз в неделю. Тебя не убудет. Я не шучу.

— Ну конечно же, миленький! Нет, правда, раз ты этого хочешь…

Молодой человек вдруг встал.

— Скажи, пожалуйста, на кухне, что можно подавать завтрак, — попросил он, направляясь к двери.

— Эй, служивенький, может, поцелуешь меня? — остановила его жена.

Он пригнулся, поцеловал ее дивный рот и вышел из комнаты.

Он поднялся на один пролет по широкой, покрытой толстым ковром лестнице и, на площадке повернув влево, дважды постучался во вторые двери. К створке была приколота карточка старого нью-йоркского отеля «Уолдорф-Астория» с типографской надписью: «Просьба не беспокоить» и припиской сбоку — выцветшими чернилами: «Ушла подписываться на Заем Свободы. Скоро буду. Встреть вместо меня Тома — в шесть в вестибюле. Он вздергивает левое плечо выше правого и курит прелестную короткую трубочку. Целую. Я.» Записка предназначалась матери молодого человека, в первый раз он прочел ее, когда был еще маленьким, и с тех пор перечитывал раз сто. Перечитал он ее и теперь, в марте 1944 года.

— Войдите! — раздался деловитый голос. Молодой человек вошел.

У окна за ломберным столиком сидела очень красивая дама лет пятидесяти с лишним в изящном кремовом пеньюаре и очень грязных белых спортивных тапочках.

— Ну-с, Дикки Кэмсон, — сказала она. — Что это ты поднялся в такую рань, лентяй ты этакий?

— Так, дела кое-какие, — ответил молодой человек, улыбаясь с облегчением. Он поцеловал ее в щеку и, держа одну руку на спинке ее кресла, скользнул взглядом по большому альбому в кожаном переплете, который был открыт перед нею.

— Как поживает коллекция?

— Чудесно. Просто чудесно. Этот альбом — ты его даже не видел еще, бессовестный ты мальчик, — я только что начала. Билли и кухарка будут отдавать мне все, что получают, и ты тоже мог бы сохранять для меня свои.

— Обыкновенные гашеные американские марки по два цента? Здорово придумано! — Он обвел взглядом комнату. — А как работает приемник?

Приемник был настроен на ту же станцию, что и у него внизу.

— Чудесно. Я сегодня утром делала гимнастику.

— Послушай, тетя Рена, я ведь тебя просил не делать больше эту дурацкую гимнастику. Честное слово, тебе же не под силу. Ну какой в этом смысл?

— Мне нравится, — твердо ответила его тетка и перевернула страницу альбома. — Мне нравится музыка, под которую ее надо делать. Все старые мотивы… И уж конечно было бы нечестно слушать музыку и не делать упражнения.

— Вполне честно, уверяю тебя. Ну, пожалуйста, не надо. Чуть поменьше принципиальности, — сказал молодой человек. Он походил немного по комнате, потом понуро уселся на подоконник. Внизу был парк, и он глядел туда, словно высматривал между деревьями путь, которым лучше подойти к сообщению о своем отъезде. Он-то мечтал, что вот будет хоть одна женщина в 1944 году, у которой перед глазами не сыплются песочные часы чьей-то жизни. А теперь ему приходится и перед нею поставить такие часы — свои. Его подарок женщине в грязных спортивных тапочках. Женщине, собирающей гашеные двухцентовые американские марки. Женщине, которая была сестрой его матери и писала ей записки на карточках «Уолдорф-Астории»… Обязательно ли ей говорить? Обязательно ли ставить перед нею эта его дурацкие, быстро иссякающие блестящие песочные часы?

— Ты становишься в точности похож на свою мать, когда делаешь вот так лоб. Да. Совершенно как она. Ты ее хоть немного помнишь, Ричард?

— Да. — Он задумался. — Она никогда не ходила просто. Всегда бегом, и вдруг, с разбега, в какой-нибудь комнате остановится. И еще она насвистывала сквозь зубы, когда задергивала занавески у меня в комнате. Почта всегда один и тот же мотав. Я его помнил, пока был маленький, а вырос и забыл. Потом уже, в колледже, у меня был сосед по комнате из Мемфиса, он однажды заводил старые пластинки — Бесси Смит[17], Тигардена, — и там одна песня чуть меня не убила: та самая, что любила насвистывать мама. Я сразу узнал. Называется, оказалось: «Не могу быть паинькой в воскресенье, раз я всю неделю сорви-голова». Но под конец семестра один тип, Альтриеви была его фамилия, наступил на нее пьяный, я с тех пор так ее больше и не слышал. — Он примолк. — А другого я ничего не помню. Одна только чушь какая-то.

— А как она выглядела, помнишь?

— Нет.

— О, она была чудо как хороша, — тетя подперла подбородок худой изящной рукой. — Твой отец на месте усидеть не мог, когда мама выходила из комнаты. Кивал, как дурачок, если к нему обращались, а сам не сводил своих маленьких глазок с двери, за которой она скрылась. Странный он был человек и довольно-таки нелюбезный. Ничем не интересовался, только бы ему делать деньги да смотреть на твою мать. Да еще катать ее на этой своей жуткой яхте, которую он вздумал купить. У него была такая смешная английская матросская шапочка, от отца, он говорил, ему досталась. Мама всегда старалась ее спрятать, когда они собирались кататься.

— И это было все, что тогда нашли, да? — сказал молодой человек. — Эту шапочку.

Но глаза тетки уже упали на раскрытый альбом.

— Нет, ты только посмотри, что за прелесть! — воскликнула она, поднимая к свету одну из своих марок. — У него такое волевое лицо с перебитой переносицей, у Вашингтона.

Молодой человек встал и отвернулся от окна.

— Вирджиния сказала на кухне, чтобы подавали завтрак. Мне пора идти вниз, — проговорил он, но вместо того чтобы уходить, подсел к ломберному столику рядом с ней. — Тетя Рена, — сказал он, — послушай меня минутку.

Она подняла к нему умное, внимательное лицо.

— Тетя… э-э-э… понимаешь, сейчас война. Я… ты ведь видела киножурналы, верно? Ну, и там, по радио слышала…

— Разумеется.

— Ну и вот, я иду на войну. Я должен. Уезжаю сегодня, сейчас.

— Я так и знала, что ты должен будешь ехать, — сказала тетя, просто, без паники, без горестных восклицаний: «Последний!» Замечательная женщина, подумал он. Самая умная, нормальная женщина на свете.

Молодой человек встал, оставляя перед нею свои песочные часы словно бы невзначай — единственный верный путь.

— Вирджиния будет часто навещать тебя, детка, — сказал он ей. — И водить тебя в кино. В «Саттоне» на той неделе пойдет старая картина Филдса[18]. Ты ведь любишь его фильмы.

Тетка тоже поднялась, но пошла не к нему, а мимо.

— У меня есть для тебя рекомендательное письмо, — деловито сказала она на ходу. — К одному моему близкому другу.

Она подошла к письменному столу, не раздумывая, выдвинула левый верхний ящик и вынула белый конверт. Потом вернулась к столику, где лежал ее альбом с марками, а конверт сунула в руку племяннику.

— Оно не запечатано, — сказала она. — Можешь прочесть, если захочешь.

Молодой человек рассмотрел белый конверт. Он был адресован некоему лейтенанту Томасу Э. Кливу-младшему. Почерк — тетин, волевой и четкий.

— Том — замечательный юноша, — сказала она. — Служит в Шестьдесят девятой дивизии. Он за тобой присмотрит, я совершенно спокойна. — И добавила многозначительно: — Я еще два года назад знала, что так, будет, и сразу же подумала про Томми. Он отнесется к тебе исключительно участливо. — Она снова обернулась, на этот раз немного растерянно, и уже не такой решительной походкой возвратилась к письменному столу. Выдвинула еще какой-то ящик, вынула большую застекленную фотографию молодого человека в лейтенантской форме образца 1917 года, с высоким стоячим воротником.

Неверными шагами подошла к племяннику и протянула ему фотографию.

— Вот его портрет, — пояснила она. — Вот портрет Тома Клива.

— Мне уже пора, тетя, — сказал молодой человек. — До свидания. У тебя ни в чем не будет нужды. Ни в чем, увидишь. Я напишу тебе.

— До свидания, мой милый, милый мальчик, — сказала тетка и поцеловала его. — Смотри, непременно разыщи Тома Клива. Он за тобой присмотрит, пока ты устроишься и все такое.

— Да, да. До свидания.

— До свидания, дитя мое, — рассеянно повторила его тетка.

— До свидания.

Он вышел за дверь и, едва держась на ногах, спустился по лестнице. На нижней площадке он вынул из кармана конверт и разорвал его пополам, потом еще пополам, и еще пополам. И не зная, что делать с комком бумажек, сунул в карман брюк.

— Миленький. Завтрак совершенно остыл! Яичница твоя, и вообще все.

— Ты вполне можешь водить ее раз в неделю в кино, — сказал он. — Тебя не убудет.

— А я разве что говорю? Разве я отказываюсь?

— Нет.

И он прошел к столу.

(перевод И. Бернштейн)

ЭЛЕЙН

Была великолепная июньская суббота, когда помощник часовщика Деннис Куни отвлек внимание толпы от блошиного цирка, упав замертво недалеко от Сорок третьей улицы и Бродвея. У него остались жена, Эвелин Куни, и дочь, Элейн, шести лет, которая выиграла уже два детских конкурса красоты, один — в три года и второй в пять лет, уступив лишь мисс Зельде «Зайке» Кракауэр со Стейтен-Айленда, когда ей было четыре года. Куни оставил жене немного денег, впрочем, вполне достаточно, чтобы она забрала свою мать, вдовую миссис Гувер, из Гранд Рэпидс, штат Мичиган, где та подрабатывала кассиршей в кафетерии, и они втроем удобно устроились в Бронксе. Управляющего домом, в который переехала миссис Куни с матерью и дочерью, звали мистер Фридлендер. За несколько лет до этого мистер Фридлендер служил управляющим в доме, где «взяли» Блуми Блумберга. Фридлендер информировал миссис Куни, что по виду Блуми был не страшнее миссис Куни или кого-нибудь еще. Кроме того, он сказал, что Блуми звал его не иначе, как Морг, а он Блуми — Блуми.

— Я, помню, много читала об этом, — восторженно поддержала разговор миссис Куни. — Я хочу сказать, я помню, что много читала об этом.

Фридлендер одобрительно кивнул.

— Да, это было известное дело. — Он обвел взглядом гостиную миссис Куни. — А где миссис Бойл? — спросил он. — Что-то я не вижу ее в последнее время.

— Кого?

— Миссис… Вашу матушку.

— А, миссис Гувер. Моя мама — миссис Гувер. Уж я-то знаю. Когда-то это была и моя фамилия.

И миссис Куни от души расхохоталась.

Фридлендер тоже посмеялся с ней вместе.

— А я как ее назвал? — спросил он. — Бойл, да? Здесь раньше жила миссис Бойл. Вот почему. Гувер. Значит, она Гувер, да? Я запомню.

— Ее нет, — сказала миссис Куни.

— Вот как.

— Правда, ужасно? Она часами не бывает дома, и мне все время кажется, что ее переехал грузовик или мало ли что бывает в ее возрасте.

— Увы, — сочувственно произнес Фридлендер. — не хотите сигарету?

В возрасте семи лет маленькую Элейн отправили в школу № 332 в Бронксе, где она прошла новейшее и научнейшее тестирование и была записана в класс 1-А-4, в котором оказалось сорок четыре ученика «с замедленным развитием». Каждый день миссис Куни или ее мать, миссис Гувер, отводили девочку в школу и забирали обратно. Обычно отводила ее миссис Гувер и забирала днем миссис Куни. По крайней мере, четыре раза в неделю миссис Куни ходила в кино, обыкновенно на вечерний сеанс, поэтому на другой день она вставала поздно. Иногда из-за непредвиденных обстоятельств миссис Куни не успевала за дочерью, и девочка привычно ждала не меньше часа у второго выхода, пока за ней не приходила, тяжело передвигая ноги, рассерженная бабушка. Будь то по дороге в школу или из школы, беседы Элейн и ее бабушки никогда не поднимались до того высочайшего уровня взаимоотношений, который называется дружбой между поколениями.

— Не потеряй опять завтрак.

— Что, бабушка?

— Не потеряй завтрак.

— Опять арахисовое масло?

— Что опять?

— Арахисовое масло.

— Не знаю. Мама готовила завтрак. Подтяни трусики.

Их разговор всегда был таким же варикозным и малоприятным, как нос миссис Гувер. А девочка как будто ничего не замечала. У нее был вид счастливого ребенка. И она все время улыбалась. И смеялась над тем, что вовсе не было смешно. Казалось, ей безразлично, что мать одевает ее в отвратительно тусклые и дешевые платья. Казалось, она вовсе не была несчастливой. Но когда она училась уже в четвертом классе, ее учительница, высокая и изящная, но с некрасивыми ногами, мисс Элмендорф, посчитала необходимым поговорить о ней с начальницей.

— Мисс Каллахан? Не могли бы вы уделить мне несколько минут?

— Ну, конечно! — сказала мисс Каллахан. — Заходите, дорогая!

Юная мисс Элмендорф закрыла за собой дверь.

— Я бы хотела поговорить с вами об Элейн Куни…

— Куни. Куни. А! Это та самая прелестная девочка, — восторженно произнесла мисс Каллахан. — Садитесь, дорогая.

— Благодарю вас… Мисс Каллахан, я думаю, ее надо перевести на класс младше. Ей трудно учиться. Она не знает грамматики, не умеет считать. А слушать, как она читает, просто мука.

— Ах! — воскликнула мисс Каллахан. — Дин, дон, дел!

— Она прелестная девочка, — продолжала мисс Эдмендорф. — Самая красивая из всех, кого я знаю. Ну, просто вылитая Рапунцель.

— Кто? — довольно резко переспросила мисс Каллахан.

— Рапунцель, — повторила мисс Элмендорф. — Рапунцель, Рапунцель, спусти вниз свои золотые косы. Помните, как сказочный принц по косам Рапунцель влез в башню замка?

— Ах, да, — только и проговорила мисс Каллахан.

Она взяла в свои тонкие бесполые пальцы карандаш, и мисс Элмендорф пожалела, что заговорила о какой-то неизвестной Рапунцель.

— Мне кажется, — сказала мисс Элмендорф, — ей будет полегче, если мы переведем ее в другой класс.

— Ну и что?! В другой класс она пойдет, она пойдет, она пойдет, — пропела мисс Каллахан, по-мужски вставая из-за стола.

Мисс Каллахан сказала свое слово, но когда вечером мисс Элмендорф обедала в одиночестве в кафетерии «Бикфорд», она поняла, что не может просто так перевести малышку, эту Рапунцель, в другой класс, не поговорив с ней. Ей хотелось сначала разочароваться в девочке, а потом уже перевести ее в младший класс. Поэтому на другой день она задержала Элейн, чтобы разочароваться в ней.

— Элейн, дорогая, — сказала она, — я хочу завтра послать твой дневник в класс 4-А-4. Поучись там немножко. Там, я думаю, нам будет полегче. Ты понимаешь меня, правда? Стой спокойно.

— Я учусь в 4-Б-4, — ответила Элейн.

Что этой мисс Элмендорф надо?

— Правильно, дорогая, я знаю. Но мы попробуем немножко поучиться в 4-А-4. Так нам будет полегче. Ты получше все запомнишь, и когда начнется следующий семестр, 4-Б-4 нам с тобой хлопот не доставит.

— Я учусь в 4-Б-4, — сказала Элейн. — Я учусь в 4-Б-4.

Глупая девочка, подумала мисс Элмендорф. Глупая. Совсем неумная. И платье на ней, уродливее не бывает. Вот я смотрю в удивительные синие глаза, а в них ничего нет, совершенно ничего. И все-таки она Рапунцель. Она красавица. Самая потрясающая, самая длинноногая, золотоволосая, пунцовогубая, очаровательноносая, гладкокожая девочка, какую я только видела в своей жизни.

— Мы попробуем, ладно, Элейн? — с отчаянием проговорила мисс Элмендорф. — Мы посмотрим, как это будет, ладно? Стой спокойно, дорогая.

— Да, мисс Элламдорф, — протянула в нос Элейн.

Чтобы закончить восемь классов, Элейн понадобилось девять с половиной лет. Когда она в первый раз пошла в школу, ей исполнилось семь лет, когда же она закончила ее, ей было шестнадцать.

На выпускной вечер она единственная пришла с накрашенными губами, не считая итальянки Терезы Торрини, которой уже исполнилось восемнадцать и которая была матерью незаконного ребенка от таксиста Хьюго Мунстера. Двенадцатилетняя Филлис Джексон произнесла на выпускном вечере прощальную речь. Милдред Хорганд, тоже двенадцатилетняя, сыграла на скрипке «Элегию» и «Когда в долину к вам другой придет певец». Тринадцатилетняя Линдсей Фойерштейн прочитала наизусть «Ганга Дин» и «Бродил, как тучка, одинок». Тельма Аккерман, которой было тринадцать с половиной лет, исполнила сложный чечеточный номер, совсем как Эдди Кантор или Рэд Скелтон. Другие имена тоже были напечатаны в настоящей концертной программке: Бабе Вассерман — рояль, Долорес Стровак — птичьи голоса, Мэри Фрэнсис Лиланд — собственное эссе «Что для меня Америка». Всем этим девочкам исполнилось не больше тринадцати, а Долорес Стровак, умевшей имитировать голоса тридцати шести разных птиц, — всего одиннадцать.

За сольными выступлениями последовала инсценировка под названием «Происхождение демократии», в которой приняли участие, все выпускницы.

Элейн Куни досталась в ней роль Статуи Свободы. Это была единственная роль без слов. От Элейн требовалось простоять с поднятой рукой минут пятьдесят, причем в этой руке она должна была держать тяжелый свинцовый, выкрашенный бронзой, факел, придуманный и сделанный старшим братом Марджори Британца, молодым врачом, которого звали Феликс. Элейн его не уронила ни разу. Она выдержала тяжесть свинца и нечто более весомое — бремя ответственности. Она не показала виду, как ей тяжело. Она даже ни разу не почесала у свою золотоволосую головку, на которой легко и плотно сидела картонная корона. Она и не пошевелилась ни разу.

Дважды во время представления «Происхождения демократии» левая ножка Элейн, неправдоподобно маленькая для ее роста, сурово претерпела от неловкости Эстеллы Липшуц и Марджори Британца, но Элейн не поморщилась ни в первый, ни во второй раз. Она только немножко побледнела.

После торжеств в школе Элейн отправилась с матерью, бабушкой и мистером Фридлендером («управляющим») в ближайший кинотеатр посмотреть фильм, о котором ее мать мечтала целую неделю. Элейн безудержно радовалась празднику, а третьесортный мультик привел ее в экстаз. Она даже посинела, хохоча над Микки-Маусом, и в ее огромных глазах появились восторженные слезы. Миссис Гувер пришлось стукнуть ее по прелестной спинке и прекратить истерику, напомнив, что она сидит в кино и плакать совершенно не о чем. Весь сеанс мистер Фридлендер прижимался к ней коленкой, но Элейн и не подумала отодвинуться, не усмотрев в этом ничего необычного. В свои шестнадцать лет она уже достаточно физически развилась, чтобы ей нравились или не нравились мужские прикосновения в темноте, но она совершенно не умела совмещать секс и Микки-Мауса. Или Микки, или все остальное.

Закончив школу, Элейн провела лето, посещая вместе с матерью кинотеатр или слушая вечерами многосерийные спектакли по искажавшему звук радио, стоявшему в гостиной. У нее не было подружек ее возраста, а с мальчиками она еще не зналась. Они свистели ей вслед, писали милые или мерзкие записки, окликали: «Привет, красавица», — в коридорах, аптеках, на перекрестках, но она еще ни с кем не встречалась и даже ни с кем из них не была знакома. Если ее приглашали погулять или сходить в кино, она отказывалась и говорила, что мама не пустит. Однако это была неправда. Дома ей и в голову не приходило об этом заговорить. Не то чтобы Элейн не хотелось пойти с мальчиком, просто она боялась неизвестных и ненужных осложнений.

Элейн прожила июль и август после окончания школы в кино-радио мире, заселенном исключительно звездами газетного репортажа, блестящими молодыми редакторами, молодыми нейрохирургами, бесстрашными молодыми детективами, неподражаемо сражавшимися, оперировавшими или выслеживавшими, если только их не уводило в сторону их собственное неискоренимое обаяние. В мире Элейн все прекрасно причесывались сами или доверяли свои волосы дорогим парикмахерам. Все ее мужчины говорили глубокими, хорошо поставленными голосами, от которых у шестнадцатилетней девчонки иногда дрожали коленки. Дослушав одну мыльную оперу, Элейн с матерью переходили к другой и, посмотрев один фильм, бежали на следующий. Они представляли собой странную картинку, когда, бывало, все вместе спешили по улицам Бронкса. Миссис Куни, иногда миссис Гувер, похожие на всех литературных нянюшек, и Элейн — вечная Джульетта, Офелия, Елена. Служанки-тролли и прекрасная госпожа. Ее ждет свидание с Ромео, с Гамлетом, с Парисом… Ее ждет свидание с «Уорнер бразерс», с «Репаблик», с «М.Г.М», с «Монограм», с «Р.К.О.»… Их видели тысячи прохожих, когда они спешили по улицам Бронкса. И ни один не закричал, не удивился, не остановил их…

В начале сентября, незадолго до начала занятий в старшей школе, произошло нечто непредвиденное. Один из билетеров соседнего кинотеатра, бледный стройный блондин, всегда носивший в кармане белую расческу и то и дело проводивший ею по волосам, пригласил Элейн съездить в воскресенье на море, и его приглашение было принято. Это произошло, когда мать Элейн, страдавшая насморками, отправилась перед сеансом в дамскую комнату закапать в нос капли. Элейн ждала ее при входе, разглядывая кадры из фильма, который должен был пойти на следующей неделе. Билетер по имени Тедди Шмидт заговорил с ней:

— Привет. Тебя зовут Элейн, правильно?

— Да! А откуда ты знаешь?

— Да я уж миллион раз слышал, как тебя зовет мать, — ответил Шмидт. — Послушай. Я хотел спросить, ты что делаешь в воскресенье? Не хочешь прокатиться к морю? У Фрэнка Витрелли, он мой друг, есть «понтиак». Он, его девушка и я, мы вместе поедем в воскресенье на море. Поедешь? Хочешь поехать?

— Не знаю, — ответила недавняя выпускница начальной школы номер 332, с удовольствием оглядывая его волнистую женственную прическу.

— Будет весело. Тебе наверняка понравится. Фрэнк Витрелли — мой друг, он кого угодно рассмешит. Позагораешь, ну и вообще. Согласна?

— Я должна спросить у мамы, — ответила Элейн.

— Ладно! — сказал Тедди Шмидт. — В воскресенье в девять часов мы за тобой заедем. Где ты живешь?

— Сэнсом, дом два, квартира пятьдесят два.

— Ладно! Жди внизу!

Справившаяся с насморком миссис Куни прервала их беседу. Белыми-белыми руками Тедди Шмидт разорвал надвое билеты, и Элейн проследовала за своей матерью в привычную темноту зала.

Когда на экране замелькали титры, Элейн шепнула:

— Мама.

— Что? — не отрываясь от экрана, спросила миссис Куни.

— Можно мне в воскресенье поехать к морю?

— К какому морю?

— К морю. Меня пригласил билетер. Он едет, и я могу поехать с ним.

— Не знаю. Посмотрим.

На экране появился мужчина, и Элейн, мгновенно переключив на него внимание, сунула в рот палец. Прошло минут десять, прежде чем миссис Куни сказала:

— У тебя нет купального костюма.

— Что? — переспросила Элейн, захваченная экранным действом.

— У тебя нет купального костюма.

— Я куплю.

Миссис Куни кивнула в темноте, и на некоторое время море было забыто, тем не менее происходящее на экране окрасилось новыми для матери и дочери Куни чувствами, которые пробуждала в них неожиданно начавшаяся любовная история.

На другой день, в субботу, когда Элейн с матерью возвращались домой из другого кинотеатра, миссис Куни дала дочери материнский совет:

— Не позволяй завтра мудрить с собой.

— Что? — переспросила Элейн.

— Не позволяй завтра никому мудрить с собой. В машине друга или в другом месте. Не веди себя как дурочка.

Элейн шла рядом с матерью и, приоткрыв рот, внимательно ее слушала.

— Будь осторожна, — посоветовала ей мать.

— Как? — переспросила Элейн.

— Будь осторожна, — повторила миссис Куни. — Хорошо бы твоя бабушка убирала после себя газеты в гостиной, — проговорила она с куда большим чувством. — Мне уже надоело ходить за ней. Надоело, надоело, надоело.

На другое утро без десяти девять Элейн стояла возле дома, держа в руках дешевую сумку с дешевым ярко-синим купальным костюмом, тоненькой и ненадежной купальной шапочкой и полотенцем. Поставив сумку на свою маленькую ножку, она принялась ждать. День был на редкость ясный и солнечный, и легкий ветерок, словно специально появившись, шевелил волосы Элейн. Не меньше трех машин, в которых сидели мужчины, сбросили скорость, проезжая мимо и сигналя ей. Один мужчина даже остановился и открыл дверцу.

— Нам не по дороге, крошка?

— Нет. За мной приедет молодой человек, — сказала Элейн.

— Он не приедет, — покачал головой мужчина. — Он мне сказал.

Элейн не поверила.

— Когда? — спросила она.

Мужчина не сводил с нее глаз.

— Как тебя зовут, крошка? — спросил он.

— Элейн. Элейн Ку-у-у-ни.

Радом затормозила машина, в которой сидел Тедди Шмидт. Элейн узнала Тедди, выглядывавшего в заднее окошко, и улыбнулась. Мужчина уехал.

Тедди вылез из машины, когда уже было без двадцати одиннадцать.

— Извини, что опоздал, — крикнул он отнюдь не виноватым голосом. — Фрэнк не мог найти ключи!

Блестящая шутка! Он пихнул девушку на заднее сидение и уселся с ней рядом. Двое впереди, обернувшись, застыли с вытаращенными глазами.

— Элейн, это Монни Монахан. Монни, это Элейн. Элейн, это Фрэнк, — перезнакомил всех Тедди.

Фрэнк Витрелли выразил одобрение долгим свистом.

— Привет, крошка, — сказала Монни, не отрывая глаз от Элейн.

— Привет, — ответила Элейн.

— Поехали, Макгинзберг, — приказал Тедди. Фрэнк Витрелли включил передачу, и машина тронулась с места. — Как поживаешь, Элейн? — демонстрируя перед Фрэнком и Монни наигранное равнодушие, спросил Тедди.

— Хорошо, — ответила Элейн, сидевшая очень прямо.

— Неплохо смотрится, а, Монни? — спросил Тедди у Монни, которая все еще не сводила с Элейн глаз.

— Чем занимаешься, крошка? — поинтересовалась Монни. — Учишься в школе?

— Я закончила.

— Среднюю?

— Нет. Восемь классов. На следующей неделе опять начну учиться. В школе имени Джорджа Вашингтона.

— Она совместная, да? — спросила Монни.

— Нет: В ней мальчики и девочки, — ответила Элейн.

Когда горячее солнце стало клониться к закату, Фрэнк Витрелли неожиданно вскочил и стряхнул песок с волосатых ног.

— Не знаю, — заявил он, — как остальные, а я или ухожу от вас, или мы вместе идем играть в мини-теннис.

Он нагнулся и без малейшего усилия поставил Монни Монахан на ноги.

— Будем играть парами, — предложила Монни. — Элейн, ты играешь в мини-теннис?

— Во что? — переспросила Элейн.

— В мини-теннис. Ладно, все равно пошли, сказала ей Монни, поглядев на Тедди Шмидта. — Смотреть тоже весело.

— Не-а. Мы тут останемся, — с безразличным видом протянул Тедди.

Фрэнк Витрелли вдруг отпрыгнул назад и нагнулся так, что его голова оказалась на уровне бедер Монни Монахан. Через секунду, скривившись от боли, девушка взлетела вверх на его широких плечах и сразу же заулыбалась, как ни в чем не бывало.

— О, какой ты! — пролепетала она.

Фрэнк сделал круг, демонстрируя себя остальным и крепко держась за ляжки Монни, чтобы обратить особое внимание на свои дельтовидные мышцы. Еще раз быстро крутнувшись, словно увертываясь неведомо от кого, он побежал прочь, и его ноша высоко и неловко запрыгала у него не плечах.

— Шутник, — сказал Тедди.

— Сильный, — справедливо заметила Элейн.

Тедди покачал головой.

— Накачанный, — коротко сказал он. — Видела его в воде?

— Нет.

— Накачанный. Понимаешь, он накачал себе мускулы. — Тедди переменил тему. — Послушай. Мне уже плохо от этого песка. Вон под навесом тень. Пойдем туда.

— Ладно, — сказала Элейн, и они встали.

Только сейчас Элейн заметила, что на пляже почта никого не осталось, кроме нескольких стойких, подобно Шмидт-Витрелли, компаний, однако вообще впечатление было такое, словно все отдыхающие разом свернули огромный зелено-оранжевый зонтик и потопали по обжигающему, песку к автомобильной стоянке. И Элейн внезапно охватил ужас. Она еще никогда не бывала на пляже, но в хронике видела толпы на Кони-Айленде Четвертого июля или в День труда, так что, оказавшись среди множества людей, не ощутила себя безжалостно вырванной из пределов своего мирка. Зато теперь неожиданно обнажившееся беспредельное пространство показалось ей таким же страшным, как ночная тьма. Пляж, который минуту назад был всего-навсего большим скоплением крошечных горячих песчинок, приятно скользивших между пальцами, вдруг превратился в чудовищного великана, непостижимо огромного и враждебного, готового проглотить Элейн… или бросить ее с громким хохотом в море. Неожиданный уход людей с пляжа изменил и ее отношение к юноше. Из симпатичного кудрявого Тедди Шмидта он стад Тедди Шмидтом, который не был ни матерью, ни бабушкой, ни кинозвездой, ни радиоголосом, ни…

— Что случилось? — ласково, но с обидой спросил Тедди, когда Элейн выдернула свою руку, словно ее ударило током.

Она не ответила. Потом они шли по пляжу, и он что-то говорил ей, но она ничего не понимала. Только сердце у нее билось вовсю. Ей хотелось одного, чтобы пляж и океан стали улицами Бронкса с гудящими клаксонами, лязгающими троллейбусами и одетыми толкающимися людьми. Ничего не слыша, она ждала, что пляж вот-вот встрепенется, прыгнет на нее и проглотит.

Песок под дощатым навесом оказался влажным и прохладным, и от него сильно пахло морем и гниющими отбросами прошлых пикников. Здесь было сумрачно, но, как ни странно, безопаснее, и чем дальше Элейн уходила с Тедди вглубь под навес, тем спокойнее билось у нее сердце и тем лучше она понимала, что он ей говорит.

— Не холодно? — изменившимся голосом спросил Тедди.

— Нет! — крикнула Элейн.

Она чувствовала себя, как ребенок, который, укрывшись с головой одеялом, боится выглянуть из-под него, чтобы не увидеть пугающие тени, и больше всего на свете она хотела остаться под навесом, пока чудом не перенесется в свои родной мир.

— Давай сядем, — очень вовремя предложил Тедди.

Его заурядное сердчишко заколотилось во всю мочь, потому что вековечная интуиция распутника безошибочно подсказала ему: на сей раз никаких осложнений не будет… не будет…

В эту самую минуту на теннисном корте Монни Монахан подошла к сетке и попросила Фрэнка Витрелли:

— Пойдем обратно. У меня ноги горят.

— Еще один сет.

— Мне не нравится, что этот парень с крошкой.

— Какой парень? — спросил Витрелли и оглядел соседние корты.

— Да нет. Шмидт.

— Тедди? Он хороший парень. Давай. Ты подаешь, — сказал Витрелли и отбежал от сетки.

Монни подала, ненавидя Вигрелли, но не в силах забыть, что он зарабатывает шестьдесят пять долларов в неделю и потому может ей очень пригодиться в будущем.

Когда после первого вечера, проведенного под навесом с Тедди Шмидтом, Элейн приехала домой, ее почти ни о чем не спросили. Миссис Куни мыла голову в ванной комнате, а миссис Гувер уже спала.

— Элейн, это ты?

— Да, мама.

Элейн вошла в ванную и стала смотреть, как мать моет голову.

— Хорошо провела время?

— Да.

— Купальник сел? — пожелала узнать ее мать.

— Не знаю, — ответила Элейн.

— Ты что-нибудь ела?

— Бутерброды с горячими сосисками и с соусом.

— Хорошо.

Элейн не уходила. Она почти готова была признаться.

— Никто там не мудрил с тобой?

— Нет, — ответила Элейн.

— Хорошо. Дай мне полотенце, моя куколка.

Элейн подала ей полотенце.

— Посмотри в газете, что идет в «Капитолии»? Может, завтра утром сходим?

— Не могу, — сказала Элейн. — Тедди не работает по утрам. Он хочет научить меня играть в бридж.

— А, это хорошо! Когда ты научишься, то сможешь играть со мной, с дядей Моргом и бабушкой. Тогда поймешь, что для меня бридж, куколка.

Через месяц и за две недели до своего семнадцатого дня рождения Элейн вышла замуж за Тедди Шмидта. Праздничный обед был накрыт в доме Шмидтов, и на него пригласили всех многочисленных родственников Тедди и его друзей. Сторону невесты представляли миссис Куни, миссис Гувер и мистер Фридлендер. Стоял холодный дождливый октябрьский день, угрожавший перейти в еще более холодный и дождливый вечер, на Элейн был дешевенький «дорожный» костюм с поникшими гладиолусами на корсаже, которые выбрала для нее сестра Тедди — Берта-Луиза, и, тем не менее, ни один второсортный голливудский фильм не принес Элейн столько счастья, сколько, судя по ее виду, церемониал ее собственной свадьбы. А если бы она могла увидеть со стороны, как сама тянется губами к тонкогубому женственному рту своего мужа, ни один финальный поцелуй никогда больше не взволновал бы ее сердце.

Тедди нервничал весь день, и во время церемонии, и потом, когда его молодая жена за праздничным столом разрезала свадебный торт. Элейн была слишком счастлива, чтобы справиться с этой задачей, и он, раздраженный ее неловкостью, вырвал у нее из рук нож.

Мать Тедди и миссис Куни поначалу вежливо спорили о некоем киногерое, в мужественности которого миссис Шмидт позволила себе усомниться, а так как миссис Шмидт и миссис Куни были одинаково уверены в своей правоте, то им потребовалось всего несколько минут, чтобы забыть о сдержанности и начать орать друг на дружку, а когда мистер Фридлендер послушался миссис Куни, потребовавшей, чтобы он «не вмешивался», она нанесла прицельный удар открытой ладонью прямо по лицу своей новой родственницы. Мать Тедди с криком бросилась на нее, но наткнулась на Фрэнка Витрелли. Фридлендер схватил миссис Куни. Испуганный молодожен стоял в стороне и не принимад участия в драке под тем предлогом, что не может оставить молодую жену. Элейн, как ребенок, захлебывалась слезами, забыв о каком бы то ни было счастье, словно в середине фильма порвалась пленка. Монни Монахан подошла к Тедди.

— Уведи ее отсюда, — сказала она.

Тедди нервно кивнул и огляделся, как будто ища верный путь к спасению. И остался стоять, не в силах двинуться с места от страха.

— Уведи ее отсюда, дурак! — закричала на него Монни Монахан.

Тедди грубо схватил жену за руку.

— Идем, — сказал он.

— Нет, — воспротивилась Элейн. — Мама!

Она вырвалась и бросилась к матери, которую с трудом удерживали мистер Фридлендер и миссис Гувер.

— Мама, — взмолилась Элейн. — Мы с Тедди уходим.

— Я ее убью, — в ярости грозилась миссис Куни.

— Мама. Мама. Мы с Тедди уходим, — не унималась Элейн.

— Иди, крошка, — посоветовал ей мистер Фридлендер. — Твоя мама нездорова. Будь счастлива и не делай ничего такого, чего я бы не сделал.

— Мама.

Миссис Куни неожиданно перевела взгляд на свою дочь. И случилось нечто совершенно необыкновенное. На ее лице появилось выражение величайшей нежности, она взяла в ладони прелестное лицо дочери и притянула его к своему лицу.

— До свидания, куколка, — сказала она и несколько раз страстно поцеловала ее в губы.

— До свидания, бабушка, — сказала Элейн миссис Гувер.

Миссис Гувер заключила ее в объятия и заплакала над ней. Тедди ткнул ее в бок локтем, чтобы она положила конец прощанию.

Молодожены направились было к выходу, как вдруг произошло то, чего никто не ждал.

— Элейн! — взвизгнула миссис Куни.

Элейн повернулась, широко открыв глаза. Следом за ней — ее муж с открытым ртом.

— Ты никуда не пойдешь, — сказала миссис Куни.

Все гости разом уставились на нее, даже мать жениха перестала рыдать.

— Что, мама? — переспросила дочь.

— Ты возвращаешься домой, моя красавица, — плача, распорядилась миссис Куни: — Ты никуда не пойдешь с этим маменькиным сынком.

— Послушайте, — взорвался Тедди. — Мы прямо сейчас…

— Тихо ты, — скомандовала миссис Куни и повернулась к миссис Гувер. — Пойдем, ма.

Миссис Гувер, как ей ни было трудно, послушно вскочила на свои больные ноги и следом за дочерью через всю комнату направилась к внучке.

У Тедди заметно дрожал подбородок.

— Послушайте, — едва сдерживаясь, сказал он теще, когда она, не обращая на него внимания, обняла за талию его жену. — Знаете, она моя жена. Понимаете, она моя жена. Если она со мной не пойдет, я аннулирую наш брак.

— Хорошо. Пойдем, куколка, — проговорила миссис Куни и пошла к двери.

— До свидания, Тедди, — через плечо, но очень дружелюбно попрощалась с ним Элейн.

— Послушайте, — сказал Тедди, стараясь внушить дамам Куни мысль о неминуемой беде.

— Пусть уходят! — крикнула его мать. — Пусть их ноги здесь не будет!

На улице миссис Куни довольно бестактно прогнала Фридлендера.

— Иди вперед. Морг, — сказала она.

И обиженный Фридлендер пошел вперед.

Молодая жена, мать и бабушка шагали по тротуару. Молча, они завернули за угол, прошли еще полквартала, и миссис Куни сделала маленькое объявление, которое пришлось по вкусу всем троим.

— Мы пойдем смотреть кино. Хорошее кино, — сказала она.

Они, не останавливаясь, шагали дальше.

— Генри Фонда играет в «Трок», — предложила миссис Гувер, которая не любила далеко ходить.

— Пусть Элейн выбирает, — огрызнулась миссис Куни.

Элейн посмотрела на гладиолусы на своем платье.

— Ну, вот, — сказала она. — Они вянут. А были такие красивые. — Потом она подняла голову. — Бабушка, кто в «Трок»?

— Генри Фонда.

— Он мне нравится! — подпрыгивая от восторга, воскликнула Элейн.

(перевод Л. Володарской)

СОЛДАТ ВО ФРАНЦИИ

Сидя прямо на раскисшей после дождя земле, он съел полбанки яичницы со свининой, лег на спину, остервенело, не жалея головы, сорвал каску и закрыл глаза. Все мысли схлынули — словно из бочки враз вынули сотни затычек, — и солдат мгновенно уснул. Проснулся он в десять часов вечера, в десять часов военного, бессмысленного и пустого вечера. Холодное, плаксивое французское небо уже подернулось мглой. Поднялся он не сразу, лишь приоткрыл глаза, и тут же вновь стали стекаться неотвратимые военные мысли и мыслишки, их не вытряхнуть из памяти — они порождены не благодатной праздностью. Вот в голове не осталось уже ни одной разнесчастной свободной клеточки, и верх взяла одна безутешно-ночная мысль: Ищи ночлег. Встань. Возьми одеяло. Здесь спать нельзя.

Солдат оторвал от земли усталое, грязное, пропахшее потом и гарью тело, сел, затем, уставившись прямо перед собой, поднялся на ноги. Нагнулся, пошатнулся, как хмельной, подобрал и нахлобучил каску. Нетвердой походкой подошел к интендантскому грузовику, из груды грязных одеял вытащил свое. Зажал тощую, совсем не греющую скатку под мышкой, пошел по кустистой кромке поля. Вон усердно окапывается Гуркин; они равнодушно переглянулись. Солдат остановился подле Ивза, тот тоже рыл себе окоп.

— Тебе сегодня в ночь заступать?

Ивз взглянул на него, буркнул «угу», с кончика его длинного, как у всех выходцев из Вермонта, носа упала блестящая капелька.

Солдат попросил:

— Разбуди меня, если начнется заваруха!

Ивз ответил:

— А откуда мне знать, где ты?

Солдат сказал:

— Как место себе выберу, крикну.

Сегодня окопа рыть не буду, отойдя от Ивза, подумал солдат. Не буду надрываться, ковырять глину лопаткой. Меня не убьет. Эй, вы, там, не дайте мне пропасть сегодня. А назавтра, ей-ей, вырою окопище на славу. А сейчас у меня все тело ноет, дайте я просто лягу где-нибудь и усну. Одну только ночь, хоть пару часов дайте. Тут он заметил окопчик, явно немецкий. Его покинул какой-нибудь фриц всего несколько часов тому назад, несколько нескончаемо долгих и дождливо-промозглых часов тому назад.

Натруженные солдатские ноги зашагали быстрее.

Подойдя, солдат заглянул в окоп, и душа с телом горестно возопили: на дне лежала грязная, но аккуратно свернутая форменная американская куртка, недвусмысленно указывая, что место «застолблено». Придется идти дальше.

Вот еще один немецкий окоп. Солдат торопливо заковылял к нему. Заглянув, увидел на сыром дне небрежно разостланное немецкое одеяло. Страшное одеяло: совсем недавно на нем лежал, может, исходил кровью, а может, и умирал неведомый ему немец.

Солдат бросил скатку подле окопа, снял с плеча винтовку, противогаз, вещмешок, каску. Встал на колени, напнулся над окопом, вытащил тяжелое окровавленное одеяло безвестно погибшего фрица, скомкал и забросил в густые кусты. Снова заглянул в окоп, увидел две темные отметины, там, где приходились края одеяла, достал из вещмешка лопатку, спустился в окоп и непослушными руками стал очищать дно. Закончив работу, вылез, развернул одеяло, сложил вдвое по длине и бережно, точно ребенка, опустил на руках в окоп. Затем взял винтовку, противогаз, каску и аккуратно разложил все на бруствере.

Потом откинул край одеяла и прямо в грязных ботинках вошел в свою «спальню». Снял куртку, бросил в изголовье, попытался лечь. Однако окоп оказался короток, пришлось изрядно подогнуть ноги. Солдат накрылся краем одеяла и откинулся грязной головой на грязную куртку. Взглянул на вечернее небо. Со стенки окопа за шиворот подло посыпались комочки земли, одни угнездились на шее, другие, щекоча спину, ниже. Однако солдат даже не шелохнулся.

Вдруг в ногу — чуть выше гетры — злобно и безжалостно впился рыжий муравей. Солдат хлопнул ладонью по ноге, чтобы расправиться с обидчиком, но Тут же отдернул руку и резко, со свистом втянул воздух — больно! Живо вспомнилось, где и как сегодня утром он лишился целого ногтя. Палец обожгло и заломило, солдат поднес руку к лицу и стал в полутьме рассматривать. Потом бережно и заботливо, словно занемогшего друга, укрыл всю руку одеялом и начал утешать себя знакомой всякому воюющему солдату самой солдатской белибердой.

«Вот вытащу руку из-под одеяла, а ноготь уже отрос, и пальцы чистые, и сам я весь чистый. На мне чистые трусы и майка, белая рубашка. Голубой галстук-бабочка. Серый костюм в полоску. Я приду домой и крепко-накрепко запру дверь. Сварю кофе, поставлю пластинку — и крепко-накрепко запру дверь. Буду читать книги, напьюсь кофе, наслушаюсь музыки и — крепко-накрепко запру дверь.

Открою окно, впущу девушку, милую, кроткую, не чета Фрэнсис или кому из прежних — и крепко-накрепко запру дверь. Скажу, походи просто по комнате, а сам буду любоваться ее американскими лодыжками. Скажу, почитай мне стихи: из Эмили Дикинсон — про неприкаянность и из Уильяма Блейка — про Агнца. И крепко-накрепко запру дверь. Я услышу, наконец, родной говор; она не будет вымогать жвачку и конфеты. И я крепко-накрепко запру дверь».

Солдат поспешно выпростал из-под одеяла руку, хотя не верил в чудо. И чуда не случилось. Он расстегнул клапан нагрудного кармана заскорузлой от пота и грязи гимнастерки, вытащил пачку замызганных газетных вырезок. Положил их себе на грудь, снял верхнюю, поднес к глазам. То была подборка новостей театра и кино — и, едва различая слова, стал читать:

«Вчера вечером мне крупно повезло, доложу вам. Заглянул я в «Уолдорф», хотел посмотреть на очаровательную Джинни Пауэре — она приехала на премьеру своего нового фильма «Яркое пламя ракет». (Очень советую посмотреть. Картина что надо!) Мы спросили юную звезду (она впервые попала в большой город с необъятных полей Айовы), чего бы ей больше всего хотелось в Нью-Йорке. И что же ответила наша отнюдь не спящая красавица? «Еще в поезде я мечтала встретиться в Нью-Йорке с простым славным парнем в солдатской форме. Так надо же! В первый же день в фойе «Уолдорфа» столкнулась нос к носу с Бабби Бимисом! Он майор в службе пропаганды, и их часть стоит не где-нибудь, а в Нью-Йорке! Надо ж, как повезло!» Вашему корреспонденту оставалось лишь промолчать. Повезло больше Бимису, подумал я и…»

Солдат скомкал вырезку, скатал ее в серый комок, собрал остальные и выбросил за бруствер. И вновь стал смотреть на небо, на французское небо, с американским его не спутаешь. Он глубоко вздохнул, а может, горько усмехнулся и воскликнул: «О-ля-ля!»

Вдруг, словно спохватившись, достал из кармана потертый конверт. Торопливо вытащил письмо и принялся перечитывать его в тридцать бог-знает-какой раз.

«Манаскуан, Нью-Джерси, июля 5-го, 1944.

Дорогой Бэйб!

Мама думает, что ты еще в Англии. А я думаю, что ты во Франции. Ты во Франции? Папа говорит маме, что он думает, что ты еще в Англии, а я думаю, что он думает, что ты во Франции. Ты во Франции?

Бенсоны этим летом приехали на побережье рано, и Джеки целыми днями торчит у нас. Мама привезла твои книги, она думает, что к лету ты вернешься. Джеки попросила две: одну, ту, что про русскую даму, а другую из тех, что у тебя всегда на столе. Я разрешила, ведь она сказала, что не будет загибать страницы и вообще. Мама говорит, что Джеки слишком много курит, и она пообещала бросить. Она перегрелась на солнце и болела, когда мы приехали. Она тебя очень любит. Она, наверное, свихнется от этого.

А еще я видела Фрэнсис, когда ехала на велосипеде. Я ее окликнула, но она не расслышала. Она большая зазнайка, а Джеки — нет, и прическа у Джеки красивше.

В этом году на побережье девочек больше, чем мальчиков. Их вообще не видно. Девочки без конца играют в карты мажут друг дружке спины маслом для загара, лежат на солнце. Купаются больше, чем раньше. Вирджиния Хоуп и Барбара Гизер из-за чего-то подрались и теперь на пляже сидят порознь. Лестера Брогана убили на войне, он был там, где япошки. Миссис Броган больше не ходит на пляж, разве что по воскресеньям, да и то с мистером Броганом. Они просто сидят на берегу, а ведь ты знаешь, как хорошо мистер Броган плавает. Я помню, как однажды вы с Лестером плавали до буйка и брали меня с собой. Я теперь плаваю до буйка одна. Диана Шульц вышла замуж за солдата-моряка, она ездила с ним на неделю в Калифорнию. Сейчас он в армии, а она вернулась, ходит на пляж одна.

Еще до нашего отъезда умер мистер Олинджер. Братец Тимерс пришел в лавку, чтобы попросить мистера Олинджера починить велосипед, а тот за прилавком мертвый. Братец Тимерс завопил и бегом в суд. Там его отец заседает с судьями и вообще. Братец Тимерс ворвался туда весь зареванный и как заорет: Папа, папа, мистер Олинджер помер!

Прежде чем уехать к морю, я вычистила твою машину. После Канады под передним сиденьем осталось полным-полно карт. Я положила их тебе на стол. А еще я нашла расческу. По-моему, у Фрэнсис была такая. Я тоже положила ее на стол. Ты во Франции?

Целую. Матильда.

P. S.

Ты возьмешь меня в следующий раз в Канаду? Я буду сидеть в машине тихо, отвлекать и болтать не буду, обещаю раскуривать для тебя сигареты, но затягиваться не буду.

С искренним приветом, Матильда.

Я очень соскучилась. Поскорее возвращайся домой.

Целую и обнимаю. Матильда.

Солдат бережно вложил письмо в засаленный, истрепанный конверт и спрятал в нагрудный карман. Потом чуть высунулся из окопа и крикнул:

— Эй, Ивз! Я здесь!

Ивз заметил его со своего поста на другом краю поля и кивнул.

Солдат опустился в окоп и сказал вслух, обращаясь неизвестно к кому:

— Поскорее возвращайся домой.

Рухнул на подстилку, неудобно поджав ноги, и тотчас уснул.

(перевод И. Багрова)

СЕЛЬДИ В БОЧКЕ

Я в грузовике вместе с моими солдатами, сижу на заднем борту кузова в ожидании лейтенанта из Отдела организации досуга и пытаюсь спрятаться от этого сумасшедшего дождя. (Здесь, в штате Джорджия, уж если польет, так надолго). Страшно неохота быть сволочью, да придется. С минуты на минуту. В кузове тридцать четыре человека, а на танцы можно взять только тридцать. Четверым придется остаться. Я уже решил, что вытряхну первых четверых справа. А пока, чтобы не слышать весь этот дурацкий галдеж, напеваю себе под нос «Мы улетаем в дали голубые».

Я поручу каким-нибудь двум солдатам (хорошо бы окончившим колледж) спихнуть этих четверых на мокрую рыжую землю прекрасного штата Джорджия. А потом поскорей бы забыть, до чего я докатился. Я, наверно, окажусь сейчас в первом десятке сволочей, которым когда-либо приходилось сидеть на этом вот заднем борту. Я смогу тягаться даже с близнецами Боббси. Четверо должны слезть с вышеозначенного грузовика… Танцуем «Вирджинский Рид», приглашайте дам!

А дождь барабанит по брезенту все сильней и сильней. Мне этот дождь, прямо скажем, ни к чему. И мне, и этим славным ребятам (из которых четверо должны остаться). Может, он зачем-нибудь нужен Кэтрин Хэпберн или Саре Палфри Фабиан, или Тому Хини. Или всем этим ошалелым поклонникам Грир Гарсон, стоящим в очереди у мюзик-холла Радио-сити. Но мне этот дождь нужен, как рыбе зонтик.

Один из сидящих в передней части кузова уже во второй раз мне что-то кричит. Не слышу, говорю. А бьющий по брезенту дождь до того мне осточертел, что я и не хочу слышать. Раздается тот же голос, и на этот раз я слышу:

— Хватит тянуть волынку. Пора начинать. Подать сюда красоток!

— Надо подождать лейтенанта, — сказал я.

Чувствую, что дождь уже прихватил мой локоть, и убираю руку. Кто же все-таки спер мой плащ? Там в левом кармане все письма. От Рэда, от Фиби, от Холдена. От Холдена… Ну, плащ, черт с ним, а вот письма пропали… Сейчас ему всего девятнадцать, моему брату. Этот чудак никак не научится относиться к жизни со здоровым цинизмом, он не умеет смотреть на вещи с юмором, все принимает слишком близко к сердцу, а сердце у него — довольно хрупкий аппаратик. Холден… Мой братишка, пропавший без вести. И на черта им сдался чужой плащ?

Ну, хватит, Винсент, не надо. Думай о чем-нибудь приятном, старик. Ну, скажем, уверь себя, что этот грузовик не самый мерзкий, не самый мокрый и мрачный военный грузовик, на каком тебе когда-либо приходилось ездить, а чудесный грузовик, полный роз, блондинок и витаминов. Удивительный грузовик! А когда вернешься с танцев — кавалеры, приглашайте дам! — напишешь бессмертные стихи об этом грузовике, ведь этот грузовик — сама поэзия! И ты назовешь свою поэму «Грузовики, на которых я ездил». Или «Война и мир», или «Сельди в бочке». В общем, не дрейфь, старина!

Эй, дождь, ты ведь льешь уже девятые сутки. И не стыдно тебе передо мной и перед этими тридцатью тремя солдатами (из которых четверо должны остаться)? Перестань, а то мы совсем уже скисли.

Кто-то справа окликнул меня. Возможно, один из тех, кого я решил вытряхнуть.

— Что? — спросил я.

— Сержант, откуда ты родом? Смотри, рукав-то у тебя совсем промок!

Я опять убрал руку.

— Из Нью-Йорка, — ответил я.

— И я из Нью-Йорка. А где ты там живешь?

— В Манхэтгене. Всего два квартала от Музея искусств.

— А я на Валентайн-авеню, знаешь, где это?

— В Бронксе, да?

— Почти в Бронксе, но это еще Манхэттен.

Вот тебе и урок. «Почта в Бронксе». Набросился на человека со своим Бронксом, а он, представь себе, из Манхэтгена. Шевели мозгами, Винсент. Не будь мазилой, парень.

— Ты давно в армии? — спросил я его. Он рядовой. Сырехонький-пресырехонький.

— Четыре месяца. Меня сюда перекинули из Майами. Ты был в Майами?

— Не был, — соврал я, — а что?

— Ферджи, скажи ему, — толкнул он локтем своего соседа справа.

— Чего? — спросил весь промокший, почерневший, дрожащий от холода Ферджи.

— Скажи сержанту, как в Майами.

Ферджи посмотрел на меня:

— Сержант, ты в самом деле никогда там не был? — Эх, бедняга сержант!

— А что, хороший город? — спросил я.

— Еще какой! — вздохнул Ферджи. — Там есть все, что твоей душе угодно. И развлечься можно. То есть по-настоящему. Не. то что в этой дыре. Тут и развлечения-то какие-то убогие.

— Мы жили в гостинице, — сказал парень с Валентайн-авеню. — До войны такой номер, как наш, стоил наверняка долларов пять в сутки. Один только номер.

— Какой там был душ! — воскликнул Ферджи с той сладостной грустью, с какой, наверно, Абеляр[19] в последние годы своей жизни произносил имя Элоизы. — Мы были всегда такие чистенькие! В каждой комнате по четыре человека, а между комнатами душевые. Мыло выдавали бесплатно. И не какое-нибудь солдатское!

— Ферджи, ты жив? — крикнул парень, который орал насчет красоток; лица его мне не видно, а Ферджи весь ушел в воспоминания.

— Да, — продолжает он, — я принимал душ по два, по три раза в день.

— В Майами я ездил по поручению одной торговой фирмы, — объявляет кто-то из сидящих в средней части кузова. Лицо этого парни в темноте едва различимо. — По-моему, самые лучшие города в южных штатах — это Мемфис и Даллас. Зимой в Майами так много народу, что просто тошно. Не попадешь ни в одно приличное местечко.

— А когда мы там жили, народу было не так уж много, верно, Ферджи? — сказал парень с Валентайн-авеню.

Ферджи молчит. Мысли его где-то далеко. Парень, хваливший Мемфис и Даллас, тоже заметил отсутствующий взгляд Ферджи и сказал:

— Мне если хоть раз в сутки удается тут принять душ, я уже счастлив. У нас на новой территории — знаете, на запад от летного поля — еще не всюду есть душ.

Ферджи по-прежнему не проявляет никакого интереса к его словам. Сравнил тоже — Майами и новая территория!

Кто-то из сидящих впереди звонким, уверенным голосом объявляет:

— Сегодня ночью полетов опять не будет. Уже восьмые сутки. Курсантам придется потерпеть.

Ферджи лениво оборачивается и говорит:

— За все время, что я здесь, я и к самолету-то близко не подходил. А жена моя думает, что я день и ночь летаю, как очумелый. И не иначе, как на «Б-17». Пишет письма, просит меня уйти из авиации. Она прочла книгу о Кларке Гэйбле и вообразила себе; что я то ли стрелок на бомбардировщике, то ли еще что-то в таком роде. А у меня не хватает духу признаться, что я тут занимаюсь какими-то пустяками.

— Какими же это пустяками? — спросил Мемфис-и-Даллас.

— Да всякими, чем придется.

Ферджи забыл на минуту про Майами и посмотрел на Мемфис-и-Далласа уничтожающим взглядом.

— А-а-а, — протянул Мемфис-и-Даллас и хотел было что-то сказать, но Ферджи опередил его:

— Ты бы только посмотрел, сержант, какие в Майами душевые. Кроме шуток. После такого душа ты бы даже в ванне мыться не захотел.

И Ферджи отвернулся, потеряв ко мне всякий интерес, что, впрочем, вполне понятно. Мемфис-и-Даллас наклонился к Ферджи и сказал:

— Могу тебя свозить в твой Майами, я ведь теперь при Транспортном отделе. Наши офицеры примерно раз в месяц ездят в дальние рейсы, и часто заднее сиденье пустует. Я уже повсюду побывал, и в Максуэлл-Фидде, и где хочешь. — Он ткнул в Ферджи пальцем, как будто тот в чем-то провинился. — Слушай, если захочешь куда-нибудь смотаться, звякни. Звякни в Транспортный отдел и спроси Портера.

Ферджи немного оживился.

— Да? Спросить Портера? Капрала, что ли?

— Рядового, — кратко ответил Портер.

— Сержант, — окликнул меня Валентайн-авеню, вглядываясь в вечернюю мглу, — смотри, уже совсем темно.

Где же сейчас мой братишка, мой Холден? «Пропал без вести». Я в это не верю. Я не могу себе этого представить! Правительство Соединенных Штатов врет. Врет мне и всей нашей семье.

Я никогда не получал более лживого сообщения.

Как же это, ведь он прошел всю войну в Европе без единой царапины. Мы видели Холдена прошлым летом перед его отправкой на Тихий океан. Он выглядел неплохо… А теперь на тебе, пропал без вести…

Пропал, пропал… Вранье! Всё они врут! Он не мог пропасть без вести! Уж кто-кто, а Холден не пропадет без вести. Он сейчас здесь со мной, в этом грузовике. Или дома в Нью-Йорке. Или в Пенти, в средней школе. («Из вашего мальчика мы сделаем настоящего мужчину!.. Занятия в каменных корпусах современной постройки».) Да, да, он сейчас в Пенти, он никогда не бросал школу. Или на Кейп-Коде сидит на ступеньках и грызет ногти. Или играет со мной в теннис и, когда попадает в сетку, орет, чтобы я подавал с края площадки. Пропал без вести! Да разве можно врать о таких вещах! И как только наше правительство до этого докатилось? Какой в этом смысл?

— Эй, сержант, хватит тянуть волынку, пора начинать. Подать сюда красоток! — снова крикнул тот неугомонный из глубины кузова.

— Сержант, а что там будут за девочки? — спросил меня кто-то.

— Не знаю, какие сегодня, — сказал я, — но обычно там бывают довольно миловидные девушки. — То есть, как бы это сказать ему получше, ну, в общем, ничего девушки. Они. изо всех сил стараются тебя обворожить. Спрашивают, откуда ты, и когда скажешь им, то они повторяют название города так, словно в конце стоит восклицательный знак. Кто-нибудь из них обязательно спросит, не знаком ли ты с Дугласом Смитом, капралом авиации США. Дуг живет в Нью-Йорке, и ты должен его знать. Ты отвечаешь, что ничего о нем не слыхал и что Нью-Йорк слишком большой город. Ведь ты решил пока не жениться на Хелен, чтобы ей не пришлось ждать своего солдата целый год, а то и целых шесть лет, и поэтому ты приехал потанцевать с незнакомой девушкой, которая знает Дугласа Смита и которая к тому же прочла все, что написано Ллойдом К. Дугласом. Ты танцуешь под звуки джаза, а думаешь о чем угодно, только не о том, как и с кем ты танцуешь. Не забывает ли твоя сестричка Фиби выводить собаку и не слишком ли она дергает твоего Джои за поводок? Эта девочка его когда-нибудь задушит!

— Никогда не видал такого сильного дождя, — сказал парень с Валенгайн-авеню. — Ферджи, ты видел что-нибудь подобное?

— Видел что?

— Дождь такой.

— Сейчас вижу…

— Хватит тянуть волынку, пора начинать, подать сюда красоток! — Неугомонный парень пододвинулся ближе, и я наконец увидел его лицо. Он такой же, как все на этом грузовике. Мы все тут друг на друга похожи.

— Сержант, а откуда лейтенант, которого мы ждем? — не унимался парень с Валентайн-авеню, той, что «почти в Бронксе».

— Право, не знаю, — ответил я, — его прислали к нам в городок всего два дня назад. Говорят, на гражданке он жил где-то тут недалеко.

— Недурно, правда? Служить близко от дома! — воскликнул парень с Валентайн-авеню. — Эх, служить бы мне в Митчел-Филде. Полчаса — и дома!

Митчел-Филд… Лонг-Айленд… Здорово мы тогда повеселились! Порт-Вашингтон, суббота, ясный летний день… Рэд сказал: «Побывать на ярмарке тебе не повредит. Там сейчас есть на что посмотреть!» Я схватил Фиби, с ней была ее подруга Минерва (это имя меня поразило в самое сердце), посадил их обеих в машину и пошел искать Холдена. Найти его мне не удалось, так что Фиби, Минерва и я поехали без него.

На ярмарке мы пошли посмотреть выставку телефонов фирмы «Белл», и я сказал Фиби: «Смотри, вот телефон, который напрямую соединен с автором книг об Элси Фэрфилд». Фиби, как это бывает с Фиби, запрыгала от радости, схватила трубку и дрожащим голоском говорит: «Здрасте, это Фиби Колфилд с международной ярмарки. Вы меня не знаете, но я люблю ваши книги, они, по-моему, местами очень даже замечательные. Мои папа и мама сейчас со своим театром в Грейт-Нек, они играют в «Смерти в отпуске». Мы здесь целый день купаемся в океане, но в Кейп-Коде вода лучше. Пока!» А потом мы вышли из павильона и встретили Холдена с Хартом и Керки Моррисом. Холден был в моей фланелевой рубашке, без пиджака. Он подошел к Фиби и сказал: «Не будете ли вы любезны дать мне ваш автограф», а Фиби обрадовалась, что ее братец нашелся, и ткнула его кулачком в живот. Потом Холден сказал: «Давайте мотать отсюда, надоела агитация. Пошли на чем-нибудь покатаемся. Ну ее, эту свалку!»

И они хотят меня уверить, что он пропал без вести. Кто пропал? Ходден? Только не он! Он сейчас на международной ярмарке, и я знаю, где он там. Я точно знаю, где он. И Фиби знает. А не знает, так я ей объясню… Пропал… Пропал… Какая чушь!

— А от твоего дома до Сорок второй улицы долго добираться? — спросил Ферджи у парня с Валентайн-авеню.

Валентайн-авеню задумался, взволнованный этим вопросом, и ответил:

— От моего дома до кинотеатра «Парамаунт» на метро сорок четыре минуты. Это точно высчитано. Я даже выиграл пари у моей девушки, мы поспорили на два доллара, только я у нее не взял.

Потом Мемфис-и-Даллас заявил:

— Надеюсь, девчонки там не совсем желторотые. А то желторотые смотрят на меня как на старого хрыча.

— Я там всегда стараюсь не потеть, — сказал Ферджи. — На этих солдатских танцульках всегда жуткая жарища. Женщины не любят, когда от мужчины несет потом. Даже моя жена не любит, когда от меня несет потом. Когда она потеет, это совсем другое! Женщины… они особые…

Раздается страшный удар грома, и все мы вздрагиваем. Я приподнимаюсь, и парень с Валентайн-авеню притискивается к Ферджи, чтобы мне было куда встать. Доносится чей-то голос из передней части кузова:

— Сержант, ты в Атланте был?

Все ждут, что опять грохнет.

— Нет, — ответил я, — не был.

— Неплохой городишко!

Внезапно из темноты возникла фигура лейтенанта Отдела организации досуга. Лейтенант весь мокрехонький. Он заглянул под брезент — пора четверым убираться. Капюшон, торчащий у него над фуражкой, придает ему сходство с мифическим единорогом. Лицо у него тонкое и юное, мокрое-мокрое, и в глазах совсем не видно уверенности в том, что он оправдает надежды, возложенные на него Отечеством. Он посмотрел на мои нашивки, которым сейчас следовало бы скрываться под рукавами пропавшего плаща (со всеми письмами).

— Сержант, ты ответственный? — спросил он.

Приглашайте дам…

— Я, сэр.

— Сколько здесь человек?

— Разрешите, сэр, я еще раз посчитаю.

Я повернулся к ребятам и сказал:

— Каждый пусть зажжет спичку, я буду вас пересчитывать. — И сразу четыре человека, а может, и пять, зажгли спички. Я сделал вид, что считаю.

— Тридцать четыре, включая меня, — объявил я.

Лейтенант покачал головой.

— Многовато, — сказал он, а я посмотрел на него так, будто узнал об этом только сейчас.

— Я сам обзвонил все канцелярии штабов, — сказал он с укоризной, — и передал приказание, чтобы от каждой эскадрильи послали на танцы только пять человек.

Я снова сделал вид, что всю серьезность положения понял только теперь. Сейчас я ему посоветую застрелить четверых. Вызвать солдат, умеющих расстреливать тех, которые любят ездить на танцы, и вся недолга.

— Сержант, ты знаешь мисс Джексон? — спросил меня лейтенант.

— Знаю, — ответил я, а ребята даже дымить перестали: прислушиваются.

— Так вот, сержант, мисс Джексон сегодня утром позвонила и сказала, чтобы прислали ровно тридцать человек. Поэтому, как это ни печально, четверым придется слезть. — Он посмотрел мимо меня вглубь кузова, давая понять, что это наше внутреннее дело. — Как вы это уладите, меня не касается, — сказал он в мокрую тьму, — но уладить придется.

Я искоса взглянул на ребят.

— Кто из вас не записался на танцы? — спросил я.

— Чего ты на меня так смотришь? — возмутился Валентайн-авеню. — Я-то записался!

— Кто не записался? — крикнул я. — Кто пришел сюда просто потому, что узнал от тех, кто записался?

Ну, думаю, сейчас я, кажется, нашел правильное решение.

— Поживее, сержант, — сказал лейтенант, засовывая голову в кузов.

— Кто не записался — слезай! — гаркнул я.

Кто не записался — слезай… Я еще никогда в жизни не был такой сволочью.

— Сержант, мы тут все записались! — сказал Валентайн-авеню. — У меня в эскадрилье человек семь записалось.

Хорошо, думаю, сейчас я все улажу. Я им предложу блестящий выход.

— Кто из вас добровольно откажется от танцев с тем, чтобы пойти в кино на территории городка?

Молчание. И вдруг стал тихонько пробираться к выходу Портер (который Мемфис-и-Даллас). Ребята поджали ноги, чтобы дать ему пройти. Я тоже чуть отодвинулся. И никто ему не крикнул: «Куда прешь!» Затем поднялся со своего места Ферджи.

— Черт с ними, с танцами, — сказал он, — женатики будут сегодня вечером своим благоверным письма писать.

Ферджи спрыгнул с грузовика. Теперь нужны еще два «добровольца».

— Еще два человека! — заорал я во всю глотку.

Вот я сейчас до них доберусь! Они у меня попляшут! Неужели эта танцулька — такое уж большое счастье? Неужели они так глупы? Может, они думают, что там им споют «Мари» и они услышат нежный голос трубы перед последним куплетом? Что творится с этими идиотами! Что творится со мной? Почему мне хочется, чтобы они все поехали? Да я и сам вроде непрочь поехать. Вроде! Ну, рассмешил. Да ты только об этом и мечтаешь, Колфилд…

— А ну, — крикнул я, — два человека, крайние слева, выходи! Живо! Кто б там ни был, выходи давай.

К выходу направляется тот самый беспокойный парень, что орал насчет красоток. А я-то и не знал, что один из двух крайних слева — это он. Он бросается в холодную мглу дождя, темную, как черная тушь. Потом медленно и нерешительно слезает с грузовика солдат чуть поменьше ростом, совсем еще мальчишка. Он стоит под дождем в своей вымокшей, скукожившейся пилотке, стоит и смотрит на лейтенанта, будто ждет приказаний. Ему лет восемнадцать, не больше, но он не похож на маменькиного сынка.

— Я был в списке, — сказал солдат, поймав взгляд лейтенанта, — я записался, когда тот парень только начал составлять список. Как раз в тот самый момент.

— Нет, солдат, не выйдет это дело, — ответил лейтенант и обратился ко мне: — Сержант, все в порядке?

— Вы можете спросить у Острэндера, — сказал солдат лейтенанту, а потом заглянул под брезент и крикнул: — Эй, Острэндер, ведь правда, я был первый в списке?

А дождь, как на грех, все льет и льет, и парень уже совсем в промок. Я высовываю руку из-под брезента и поднимаю воротник его плаща.

— Острэндер, скажи, разве я не был первым в списке?

— В каком списке? — откликнулся Острэндер.

— В списке тех, кто захотел поехать на танцы.

— В чем дело? — возмутился Острэндер. — Я лично в списке был.

Ну и болван же этот Острэндер.

— Ну разве я не был первым в списке? — выкрикнул солдат срывающимся голосом.

— Почем я знаю, — ответил Острэндер, — может, был, а может, и не был.

Стоявший под дождем солдат рывком, повернулся к лейтенанту:

— Ну, честное слово, я был первым в списке. Этот парень из нашей эскадрильи, тот, который сидит в канцелярии штаба, знаете, чернявый такой, вот он как раз только-только стал составлять список, как я уже записался. Я самый первый!

— Ну ладно уж, черт с тобой, садись! — вдруг рявкнул лейтенант.

Парень залез в кузов, ребята быстро освободили ему место, и мы поехали.

— Сержант, — спросил меня лейтенант, — где здесь можно позвонить?

— Знаю, сэр. Вот будем проезжать мимо саперов, я вам покажу.

Машина проползла по рыжеватой топкой земле, и вскоре мы подъехали к расположению саперов.

— Мам, это ты? — крикнул лейтенант в трубку. — Привет. Все в порядке, мама. Да, мама, приеду… наверно, в воскресенье, если отпустят, обещали отпустить. Мам, Сара-Джейн дома?.. А как бы с ней поговорить? Да, мама, в воскресенье, если смогу…

С минуту помолчав, лейтенант говорит:

— Сара-Джейн, это ты?.. Отлично. Полный порядок. Я все устроил. Я уже сказал маме, наверно, в воскресенье, если отпустят… Послушай, Сара-Джейн. Ты никуда не собираешься?.. Плохо. Очень плохо… Послушай, а как машина? Починила? Отлично, отлично. Почти бесплатно… — Голос лейтенанта становится нарочито безразличным. — Послушай, Сара-Джейн, не могла бы ты сейчас приехать к мисс Джексон? Я везу наших ребят к ней на танцы. Ну ты ведь знаешь мисс Джексон, правда? Понимаешь, какая тут неприятность получается, там будет на одного кавалера больше. Да… Да… Да… Ну, я понимаю, что дождь. — Его голос вдруг становится уверенным и жестким: — А я и не прошу тебя, девочка. Я просто сообщаю. Я хочу, чтобы ты сейчас же приехала к мисс Джексон, ясно? А мне плевать… Ну давай, быстро… Пока.

Лейтенант повесил трубку. Промокшие до костей, плетемся мы сквозь этот тоскливый мрак назад, к грузовику.

Где же ты, мой Холден? Нет, ты не мог пропасть. Брось дурака валять, покажись! Объявись, где бы ты ни был! Слышишь? Сделай это для меня! Ну хотя бы потому, что я все так отлично помню. Я просто не могу забыть все хорошее, что было в моей жизни. Послушай, Холден, подойди к кому-нибудь, ну, скажем, к какому-нибудь офицеру или солдату, и скажи, что ты — это ты и что ты не пропал, не погиб и всякое такое.

Ну, право же, не морочь людям голову, ведь ты жив, правда? Не смей брать на пляж мой купальный халат! Не залезай на мою сторону корта, принимай мячи на своей! Не свисти! Сиди за столом прямо!..

(перевод В. Вишняка)

ПОСТОРОННИЙ

Горничная там, за дверью, была молоденькой и фигуристой, и ее определенно наняли сюда на неполный рабочий день.

— Вы к кому, молодой человек? — далеко нелюбезно поинтересовалась она.

— К миссис Полк, — ответил «молодой человек». Он уже четыре раза орал ей в этот поганый домофон, к кому он пришел.

Лучше бы он пришел в другой раз, когда на домофоне не эта идиотка. И когда отцветут травы и его не будет мучить неодолимое желание выдрать оба глаза, чтобы навеки покончить с этой его сенной лихорадкой. Лучше бы он пришел… лучше бы он вообще сюда не приходил. Лучше бы он сразу повел сестренку лопать ее обожаемый эскалоп — в кафешку у какой-нибудь подземки, а потом они бы с ней прямиком на утренник, а с утренника — на поезд, и нечего, нечего было тащиться сюда. Зачем? Излить свою «израненную душу» совершенно незнакомому человеку? А может, прикинуться этаким кретином, похихикать, чего-нибудь наплести да и смыться, пока не поздно?

Горничная посторонилась, пропуская его, лепеча какую-то чушь про ванну, которую хозяйка не то принимает, не то уже приняла… и молодой человек с красными глазами и с вцепившейся в его руку голенастой девчушкой вошел.

Это была дорогая и неуютная нью-йоркская квартирка, у молодоженов почему-то всегда такие квартиры. То ли при осмотре именно этой у новобрачной окончательно отвалились ноги (после беготни по разным адресам), то ли ей так нравилась шикарная небрежность, с которой ее новенький муж поглядывал на часы, что до прочей ерунды ей не было и дела.

В гостиной, куда препроводили молодого человека и девчушку, одно из моррисовских кресел было явно лишним, и почему-то возникало такое ощущение, будто настольные лампы горели здесь всю ночь. Да-а, но над чудовищным искусственным камином он заметил несколько очень хороших книжек.

Интересно, чьи, подумал молодой человек, кому это здесь понадобился, скажем, Рильке или «Прекрасные, но обреченные»[20]? Или «Ураган на Ямайке». Это книги девушки Винсента? Или ее мужа?

Он чихнул и, подойдя к пыльной стопке патефонных пластинок — любопытно, что там, — снял верхнюю. Старина Бэйквелл Говард — еще до того, как он стал коммерческой приманкой, — пьеса «Толстячок». Чья пластинка-то, девушки Винсента или ее мужа? Бэйб перевернул ее и слезящимися глазами посмотрел на грязноватый белый квадратик, прилепленный к кругляшу с названием. На квадратике зелеными чернилами было выведено: «Комната 202, Хелен Бибер. Кто возьмет — убью!»

Молодой человек выхватил из брючного кармана платок и снова чихнул, потом еще раз перевернул пластинку — опять «Толстячком» вверх. В ушах его зазвучал роскошный рык трубы старины Бэйквелла. А затем и остальные мелодии тех неповторимых лет; тех обыденных, и еще не «исторических», и почти безмятежных лет, когда все их (мертвые теперь) парни из двенадцатого полка были живы и с ходу вклинивались в толпу других отплясывавших уже парней, тоже мертвых теперь… Тех лет, когда каждый, кто мало-мальски умел танцевать, торчал в канувших в небытие дансингах и хрен что знал о каком-то там Шербуре, Сен-Ло, о Гюртгенскомлесе или Люксембурге…

Он слушал и слушал — пока за спиной его не раздалось хныканье сестренки; он обернулся:

— Мэгги, сейчас же прекрати.

Только он это сказал, в комнату вторгся резковатый, полудетский еще и очень приятный голос, а затем и его обладательница.

— Эй! Простите, что заставила вас ждать. Я миссис Полк, — пояснила она. — Не представляю, как вы будете их здесь вешать. В этой комнате все окна какие-то чудные. Но сил моих больше нет видеть этот старый замызганный дом наискосок, ну знаете, на улице… как ее там? — Ее взгляд упад на девчушку, которая, скрестив голенастые ноги, сидела как раз в том, в лишнем, моррисовском кресле. — Чья это малышка? — восторженно воскликнула она. — Ваша? Какая лапонька!

Молодой человек опять обреченно выхватил платок, четырежды чихнул, потом, наконец, заговорил:

— Это моя сестра, Мэгги, — объяснил он девушке Винсента. — Я ничего не собираюсь у вас вешать, вы меня с кем-то спу…

— Вы разве не по вызову? И не вешаете штор? А что у вас с глазами?

— Это из-за пыльцы. Сенная лихорадка. Я Бэйб Глэдуоллер. Служил в одном полку с Винсентом Колфилдом. — Он чихнул. — Мы с ним здорово подружились… Не смотрите на меня, пожалуйста, когда я чихаю. Мэгги и я, мы приехали сюда, чтобы сходить в кафе и в театр, ну я и подумал, почему бы не зайти; раз уж вы тут живете. Конечно, я должен был позвонить, и вообще, предупредить. — Он снова чихнул, а когда поднял глаза, девушка Винсента очень пристально на него смотрела. Выглядела она потрясающе. Такая девушка даже с дымящейся сигарой в зубах будет выглядеть красоткой.

— Эй! — снова воскликнула она, видимо, это было любимое ее словечко. — Тут темно, как в мусорной яме. Лучше пойдемте ко мне в комнату. — Она развернулась, чтобы вести их, и уже на ходу бросила:

— Он писал мне о вас. Я помню, ваш городок на букву «В» начинается.

— Валдоста, это штат Нью-Йорк.

Они вошли в более уютную и светлую комнату; наверное, это была их спальня, девушки Винсента и ее мужа.

— Слушайте. Я же терпеть не могу нашу гостиную. Вот вам кресло. Только сбросьте на пол эти дурацкие тряпки. А ты, кисанька, сядь рядом со мной на кровать. Какое у тебя замечательное платье, ты просто прелесть! Ну? Так зачем вы ко мне пришли? Нет, нет, я рада. Не смущайтесь. И чихайте себе на здоровье, я не буду на вас смотреть, обещаю;

Еще со времен Адама мужчине никогда не удавалось устоять перед красотой, перед певучим ее совершенством, особенно если на него обрушивали смертельную дозу. Ну Винсент, мог бы и предупредить. Да он, небось, и предупреждал. Наверняка предупреждал.

— Вот я и подумал… — снова начал Бэйб.

— Слушайте! А почему вы не на фронте? Эй! Вы успели застать новую наградную систему?

— У него сто семь очков, — сообщила Мэгги. — И целых пять звездочек, но вместо них велят носить одну серебряную. А чтобы сразу пять и на одной ленточке — нельзя. А пять было бы намного красивше. Ведь целых пять. Правда, форму он все равно не носит уже. Я ее спрятала. В коробку.

Бэйб положил ногу на ногу — лодыжкой на колено — высокие мужчины часто так сидят.

— Да, с этим все. Отстрелялся, — сказал он и покосился на стрелку своего носка (носки были одним из самых непривычных атрибутов его новой, уже без высоких армейских ботинок, жизни), затем перевел взгляд на девушку Винсента. Неужели это и вправду она?

— На прошлой неделе отстрелялся, — уточнил он.

— Ну да! Вот здорово!

Хотя бы что-нибудь спросила, хоть что-нибудь… Да зачем ей это? Бэйб ответил ей кивком и решил начать сам:

— Вы зна… Вам сообщили, что Винсент… сообщили, что он погиб?

Тут он снова кивнул и переменил ногу, вернее, лодыжку.

— Его отец позвонил мне, — сказала девушка Винсента, — когда это случилось. Он называл меня «мисс Э-э-э». Он ведь меня с детства знает, но имени моего так и не вспомнил. Ему запало только, что я любила Винсента и что я дочка Хови Бибера. Он думал, мы все еще помолвлены. Так мне показалось. Мы с Винсентом.

Она положила ладонь на затылок Мэгги и стала очень внимательно разглядывать ее руку. Правую, ту, что была к ней ближе. И что она там такого увидела? Обыкновенная девчоночья рука. Голая, черная от загара.

— Я подумал, вы, может, хотите узнать, как все было… вкратце, — сказал Бэйб и раз шесть чихнул. Запихнув в карман платок, он увидел, что девушка Винсента смотрит на него — и молчит. Это и смущало его и раздражало. Может, ей надоело, что он все вокруг да около. Немного подумав, он сказал:

— Я не могу вам врать. Про умиротворенное и счастливое лицо когда… когда он умирал. Простите. Язык не поворачивается. Просто расскажу, как все было. Без красивеньких баек.

— Мне байки и не нужны. Я хочу знать правду, — сказала девушка Винсента. Она убрала с затылка Мэгги руку. И сидела теперь ни на кого не глядя и ничего не трогая.

— Э-э. Умер он утром. Он и четверо рядовых, ну и я, стояли мы у костра. В Гюртгенском лесу. И вдруг миномет… она совсем близко разорвалась — подлетела без всякого свиста или шороха — его накрыло и еще троих. Палатка медиков — полевой госпиталь — метрах в тридцати от нас была. Там Винсент и умер, наверное, через три минуты — после того, как его шарахнуло. — Тут Бэйбу пришлось прерваться и снова извлечь платок. Отчихавшись, он продолжил: — Я думаю, у него столько ран было, ни одного живого места, что вряд ли он был в полном сознании. И вряд ли чувствовал боль. Я действительно так думаю, честное слово. Глаза у него были открыты. По-моему, он узнал меня и слышал, что я ему говорил, но отвечать не отвечал. Последние его слова я слышал до взрыва — что-то там про дрова, которые сами не прибегут к этому хренову костру и про то, что молодежь должна уважать бывалых вояк, нас с ним то есть. Сами знаете, за словом он в карман не лез. — Больше Бэйб ничего не стал говорить, потому что девушка Винсента плакала, и он не знал, как ему быть.

И тут вдруг подала голос Мэгги:

— Смешной такой был. Он приезжал к нам. Ох и весело же было!

Девушка Винсента все плакала, прикрыв лицо ладонью, но она слышала то, что сказала Мэгги. Бэйб уставился на свой низко обрезанный гражданский полуботинок и ждал, когда все пройдет, то есть не пройдет, а хоть как-то образуется, пусть хотя бы девушка Винсента — она у него действительно потрясающая! — перестанет плакать.

Когда она успокоилась — а успокоилась она как-то слишком быстро — он снова продолжил:

— Вы теперь замужем, я не должен был приходить и так вот мучить вас. Просто я подумал… судя по тому, что Винсент мне рассказывал, вы здорово его любили… подумал, что вам интересно будет все узнать… Вы меня простите. Кто я, собственно такой. Посторонний тип, ну и катился бы со своей сенной лихорадкой в какую-нибудь забегаловку, а потом сразу на утренник. Так нет же! Паршиво, конечно. Очень паршиво все вышло. Я знал, что ничего хорошего из этого не получится — и все равно потащился к вам. С тех пор, как я на гражданке, со мною что-то творится, сам не пойму, что…

— А что такое миномет? Что-то вроде пушки? — спросила девушка Винсента.

Ну и вопросик… поди угадай, что эти девчонки тебе выдадут…

— Да-да. Вроде пушки. Только у миномета снаряды подлетают без свиста. Простите.

Он слишком часто извинялся, но если бы ему дали возможность, он попросил бы прощения у каждой девушки, у каждой из тех, чьих парней угробили минные осколки, поскольку подлетают эти мины без всякого свиста. Он испугался вдруг, что наговорил девушке Винсента много лишнего Выдал ей, так сказать, подробный рапорт, не утруждая себя сантиментами. Да еще эта его поганая сенная лихорадка И все же самое пакостное другое: то, как твои свихнутые на фронте мозги заставляют тебя разговаривать с гражданскими — не сами слова, а как — вот это самое пакостное.

Солдатской твоей башке очень важно, чтобы все точненько, до мелочей, и тебя распирает, как мальчишку: дескать, пусть эти тыловые крысы знают… пока не вытрясу из них все сладенькие байки, которыми их тут без нас пичкали, не выпущу. Хватит вранья. Пусть эта девчонка узнает, как оно, пусть не думает, что ее Винсентик успел попросить последнюю сигарету. Или мужественно улыбался, или изрек на прощанье что-нибудь умное.

Ничего такого не происходило. Ничего, что бывает в фильмах и книжках; а если и происходило, то с теми бедолагами, которые были не в состоянии уже понять, что счастья быть живыми им осталось — самые крохи. Пусть девчонка Винсента не тешит себя всякими глупостями насчет Винсента, хоть она, возможно, здорово его любила. Вот тебе шанс разделаться с чудовищными враками, прямо под твоим носом, ну-ка, прямой наводкой. Для того тебе и подфартило, для того ты и уцелел. За всех наших ребят, за правду! Огонь, парень! Еще огонь!..

Бэйб опустил ногу на пол, на мгновенье сжал ладонями. лоб и раз двенадцать чихнул. Вытащив чистый — четвертый уже — платок, он промокнул слезящиеся саднящие глаза и сказал:

— Винсент очень вас любил, просто до жути. Я не совсем понял, почему вы расстались, но точно знаю, что в этом нет ни его, ни вашей вины. Я сразу это почувствовал. По тому, как он о вас говорил, — в вашем разрыве никто из вас не виноват. Это действительно так? Я не имею права задавать такие вопросы, верно. У вас ведь теперь муж. И все-таки. Была в этом чья-то вина?

— Да. Все из-за него.

— А зачем вы вышли замуж за мистера Полка? — сурово спросила Мэгги.

— Все из-за него. Слушайте. Я любила Винсента. Любила его дом и братьев, любила его мать и отца. Я всех их любила. Вы меня послушайте, Бэйб. А Винсент… он ничему не верил. Летом — что это действительно лето, зимой — что зима. Ничему не верил, с тех пор, как умер малыш Кеннет. Брат его.

— Младший брат? Тот самый, по которому он просто с ума сходил?

— Да. А я… я всех их любила. Честное слово, — сказала девушка Винсента, чуть дотронувшись до плеча Мэгги.

Бэйб кивнул. Он сунул руку во внутренний карман пиджака, умудрившись при этом даже ни разу не чихнуть, и что-то оттуда вытащил.

— Э-э… — Язык опять не желал его слушаться, но Бэйб все-таки превозмог себя. — Это стихотворение он написал. Я не шучу. Он одолжил мне конвертов, а на одном с оборотной стороны были записаны эти строчки. Возьмите — если хотите. — Он протянул к ней свою длинную руку, невольно задержавшись взглядом на поблескивающих в его манжетах запонках, — пальцы Бэйба сжимали чуть запачканный солдатский авиаконверт. Он был сложен вдвое и немного потерся.

Девушка Винсента сначала разглядела конверт, потом, шевеля губами, прочла название. Она посмотрела на Бэйба.

— О господи! Мисс от Бибера! Он же так меня называл Мисс от Бибера!

Она опустила глаза и стала читать стихотворение, и снова беззвучно шевелила губами. Прочитав до конца, покачала головой, но это не значило, что она с чем-то не согласна. Прочла его еще раз. А потом начала складывать, складывать конверт, будто хотела его спрятать. Затем кулачок ее с зажатым в нем бумажным комочком скользнул в карман кофты и там остался.

— Мисс от Бибера, — произнесла она, таким тоном, будто в комнату еще кто-то вошел.

Бэйб, успевший тем временем снова водрузить на колено лодыжку, опустил ногу, намереваясь встать.

— Ну вот, — сказал он. — Стих отдал. Теперь вроде все. — Он поднялся, за ним Мэгги. Поднялась и девушка Винсента.

Бэйб протянул ей ладонь, и девушка Винсента неловко ее пожала.

— Наверное, мне не стоило приходить, — сказал он. — Но я из лучших побуждений… и из худших — тоже. Странно, да? Сам себя не пойму никак. До свидания.

— Я очень-рада, что вы зашли, Бэйб.

От этих слов к глазам его вдруг подступили слезы, он резко отвернулся и быстрым шагом пошел к двери. Мэгги старалась не отставать, а девушка Винсента наоборот чуть замедляла шаг.

Когда он снова обернулся к ней — на лестничной площадке, ему уже удалось с собой справиться.

— Мы сможем тут поймать такси или попутку? — спросил он у девушки Винсента. — Тут проезжают такси? Я как-то не обратил внимания.

— Возможно, вам повезет. В это время их довольно много.

— Не хотите составить нам компанию? Перекусим, а потом в театр?

— Я не могу. Я должна… Правда не могу. Нажимай на звонок, Мэгги. На тот, где написано «Вверх», тот, что «Вниз», сломан.

Бэйб снова сжал ее ладошку.

— До свидания, Хелен. — Он разжал пальцы. Потом подошел к Мэгги и стал перед дверями лифта.

— И что вы собираетесь теперь делать? — громко спросила, почта прокричала, девушка Винсента.

— Я же говорил вам, мы собираемся в теа…

— Я не об этом. Теперь — в смысле после возвращения.

— А-а… Не знаю. — Он чихнул. — Обязательно нужно что-то делать? Шучу, конечно. Что-нибудь да буду. Постараюсь получить степень магистра, буду преподавать. Как мой отец.

— Эй! Небось вечером пойдете смотреть, как танцует какая-нибудь девица? С огромным шаром… или еще с чем-нибудь.

— Не знаю таких, чтобы танцевали, да еще с огромным шаром… Ну-ка, нажми снова на звонок, Мэгги.

— Слушайте, Бэйб, — девушка Винсента явно волновалась. — Звоните мне иногда. Хорошо? Прошу вас. Мой телефон есть в справочнике.

— У меня есть знакомые девушки.

— Знаю, что есть, но почему бы нам не сходить в кафе… или на спектакль? А если я попрошу достать на что-нибудь билеты? Ну этого… в общем… Боба. Моего мужа. Или приходите поужинать.

Он покачал головой и сам нажал на звонок.

— Ну я вас прошу.

— Не нужно со мной так. Все нормально. Просто я пока еще не привык к мирной жизни.

Дверцы лифта с шумом раздвинулись. Мэгги завопила:

— До свидания! — и юркнула за братом в кабину. Дверцы с шумом захлопнулись.

С такси им не повезло. Они побрели в сторону парка. Три кошмарно длинных квартала — между Лексингтоном и Пятой — были по-дневному унылы, их бесконечные фасады в конце августа выглядели особенно тоскливо. Какой-то толстяк, облаченный в форму швейцара, пряча в кулак зажженную сигарету, вел по кромке тротуара терьера, сплошь в проволочных завитках.

Бэйб подумал, что пока он торчал там, на Валу, этот жирдяйчик изо дня в день выгуливал здесь своего пса… Невероятно. А что, собственно, невероятного? И все-таки поразительно… Он почувствовал, как в его пальцы скользнула ладошка Мэгги. Она без передыху тараторила.

— Мама сказала, что нужно пойти на «Харвей». И что тебе понравится Фрэнк Фэй. Это про одного дядьку, который разговаривает с кроликом. Напьется и разговаривает. Или на «Оклахому!». Мама сказала, «Оклахома!» тоже тебе понравится! Роберта Кокрэн смотрела, говорит, здоровская пьеса. А еще она говорит…

— Кто-кто смотрел?

— Роберта Кокрэн. Девочка из моего класса. Она ничего танцует. А ее папа воображает, что здоровско шутит. Я один раз у них была, он все смешить нас старался. Дурак какой-то. — Мэгги умолкла, но только на секунду.

— Бэйб.

— Чего тебе?

— Ты рад, что ты дома?

— Да, детка.

— Ой, отпусти, больно же!

Он чуть расслабил пальцы.

— А почему ты спрашиваешь?

— А-а… так. Давай в автобусе сядем наверх.

— Давай.

Когда они свернули, наконец, к парку, солнце шпарило вовсю, и это было замечательно. На автобусной остановке Бэйб закурил сигарету и сорвал с головы шляпу. По другой стороне улицы шла высокая бяондиночка с шляпной коробкой в руках, очень, очень спешила. Пацаненок в голубом костюме пытался поднять своего надумавшего отдохнуть посреди улицы Тедди или Вэгги (оно и понятно, Пятая авеню ведь широченная), он очень хотел, чтобы хотя бы на остатке перехода его пес вел себя, как урожденный Принц, или Рекс, или, скажем, Джим.

— А я умею есть палочками, — похвасталась Мэгги. — Меня один взрослый знакомый научил. Папа Веры Вебер. Я покажу тебе.

Бэйб подставил бледное лицо лучам, они так здорово грели.

— Да, детеныш, — он похлопал Мэгги по плечу. — Обязательно. На это стоит посмотреть.

— Значит, договорились, — сказала Мэгги и, плотно составив ступни, прыгнула с тротуара на мостовую, а с мостовой тем же манером снова на тротуар. И ему почему-то жутко приятно было смотреть, как она прыгает. А правда, почему?..

(перевод М. Макаровой)

ДЕВЧОНКА БЕЗ ПОПКИ В ПРОКЛЯТОМ СОРОК ПЕРВОМ

Молодой человек, сидевший позади Барбары на стадионе, где шли соревнования по хай-алай[21], вдруг наклонился к ней и спросил, не чувствует ли она себя неважно и не нужно ли проводить ее обратно на корабль. Барбара повернулась, посмотрела на него оценивающе и сказала, что, пожалуй, да, спасибо, что у нее разболелась голова и это, правда, будет страшно любезно с его стороны. Они вмести встали, вышли на улицу и добрались до корабля сначала на такси, а потом на лоцманском катере. Но прежде чем уйти в свою каюту на палубе В, Барбара, сильно смущаясь, сказала своему провожатому:

— Послушайте, я только проглочу аспирин или еще что. Мы можем встретиться на палубе, где играют в шаффлборд. Знаете, на кого вы похожи? На того парня, который все снимался в боевиках с Диком Пауэллом и Руби Килером и… когда я была маленькая. Потом никогда его не видела. Так вот, я только проглочу аспирин. Если, конечно, у вас нет других дел…

Молодой человек прервал ее многословными заверениями, что никаких других дел у него нет. Тогда Барбара побежала в свою каюту. Вечернее платье в красно-синюю полоску облегало ее очень юную, прелестно-угловатую фигурку. Должно было пройти еще несколько лет, чтобы ее фигурка из прелестно-угловатой превратилась в просто прелестную фигурку.

Молодой человек — его звали Рэй Кинселла и он состоял в Подкомитете увеселительных мероприятий судна — ждал Барбару на прогулочной палубе у поручня левого борта. Почта все пассажиры развлекались на берегу, и стоять тут в тишине при лунном свете было потрясающе хорошо. Ночь поглотила все звуки, кроме мягкого плеска воды гаванского порта о бока корабля. Сквозь лунную дымку был виден «Кунгсхольм», сонный и роскошный, вставший на рейд всего в нескольких футах за их кормой. Вдалеке, почти у берега, белела стайка маленьких парусных лодочек.

— Вот и я, — объявила Барбара.

Молодой человек, то есть Рэй, обернулся.

— О, вы переоделись.

— Вам не нравится белое? — выпалила Барбара.

— Очень даже. Просто чудесно, — сказал Рэй. Девушка смотрела на него чуть близоруко, и он догадался, что дома она, должно быть, носит очки. Он взглянул на свои наручные часы. — Послушайте. Через минуту уходит катер. Не хотите опять рвануть на берег и немножко поболтаться? В смысле, вам уже лучше?

— Я приняла аспирин. Если у вас нет других дел, ответила Барбара. — Мне не очень хочется оставаться на корабле.

— Тогда скорее, — сказал Рэй и взял ее за руку.

Барбаре пришлось бежать, чтобы не отстать от него.

— Ух ты, — выдохнула она, — какой у вас рост?

— Шесть футов четыре дюйма. Еще побыстрее. — Катер слегка покачивался на тихой воде. Рэй подхватил Барбару под мышки, осторожно передал лоцману и сам спрыгнул в лодку. Это несложное упражнение привело в беспорядок единственную длинную прядь его черных волос и вздернуло спинку белого смокинга. Он оправил смокинг, и в его руке мгновенно оказалась карманная расческа. Юноша только раз провел ею по волосам, старательно приглаживая их ладонью другой руки. Затем он осмотрелся. Кроме Барбары, его самого и лоцмана на катере находилось всего три человека: стюардесса с палубы А, очевидно, спешившая на свидание с каким-нибудь морячком, и двое туристов — супруги средних лет, которых Рэй знал в лицо, но не по имени — они, как ему было известно, каждый день играли на бегах. Катерок рванулся с места, и Рэй поддержал Барбару, тут же забыв о попутчиках.

Однако туристка стала с интересом поглядывать на Барбару и Рэя. Это была шикарно, безупречно седовласая дама в вечернем закрытом платье, отделанном дорогим шитьем под стать ее массивному бриллиантовому кольцу грушевидной формы и бриллиантовому браслету. Ни один здравомыслящий человек не решился бы судить о ее происхождении, основываясь на внешности. Она могла, много лет назад, расхаживать, прямая, как струнка, по бродвейским подмосткам, обмахиваясь веером из страусовых перьев и распевая: «Красавица-девчонка, как музыка, пленяет», или что-нибудь в том же страусино-веерном роде. Она могла быть дочерью посла и дочерью пожарника. Она могла долгие годы служить секретаршей у собственного мужа. Только второсортные красотки видны, как на ладошке, а тут и гадать было бессмысленно.

Внезапно она обратилась к Барбаре и Рэю:

— Правда, божественная ночь?

— Да, правда, — сказал Рэй.

— Вам ведь хорошо? — спросила дама Барбару.

— Теперь да. А недавно было плохо, — вежливо ответила Барбара.

— А я, — сказала дама, улыбаясь, — просто наслаждаюсь. — Она сунула руку мужу под локоть. Тут она впервые заметила стюардессу с палубы А, стоявшую рядом с лоцманом, и воззвала к ней:

— А вы наслаждаетесь?

Стюардесса повернула к ней голову.

— Простите? — протянула она тоном важной персоны, которую побеспокоили в нерабочее время.

— Я спросила: вы наслаждаетесь? Не правда ли, волшебная ночь?

— А-а, — сказала стюардесса с улыбочкой. — Пожалуй, да.

— Ну, конечно же, да, — настаивала дама. — Никогда не подумаешь, что скоро декабрь. — Она заметно стиснула руку мужа и излила свой восторг на него: — Ты ведь блаженствуешь, правда, дорогой?

— А как же иначе, — сказал ее супруг и подмигнул Барбаре и Рэю. В темно-красном смокинге очень свободного покроя он казался не то чтобы толстым, а каким-то непомерно огромным.

Дама обвела глазами гавань.

— Божественно, — тихо проговорила она. Потом тронула рукав мужа. — Дорогой, гляди, какие милые паруснички.

— Где?

— Там. Вон там.

— А, да. Славные.

Женщина внезапно повернулась к Барбаре.

— Я Диана Вудрафф, а это мой муж Филдинг.

Барбара и Рэй в свою очередь представились.

— Ах да, как же! — сказала миссис Вудрафф Рэю. — Вы тот юноша, который организует все состязания. Чудно. — Она опять устремила взгляд на воду. — Бедные паруснички. Их возят туда-сюда в автомобильных прицепах. — Она посмотрела на Барбару и Рэя. — А какие у вас планы? Почему бы вам не пойти с нами? Ну, конечно же. Вы должны пойти с нами. Соглашайтесь. Пожалуйста.

— Ну, я… это очень любезно с вашей стороны, — ответил Рэй. — Не знаю, как Барбара…

— Я с удовольствием, — сказала Барбара. — Куда вы идете? Я-то первый раз в Гаване.

— Куда глаза глядят! — воскликнула миссис Вудрафф. — Ну, разве это не прекрасно? — Наклонившись, она опять обратилась к стюардессе: — Милочка, вы не хотите к нам присоединиться? Мы вас очень просим.

— Благодарю, но мне надо кое с кем встретиться. Извините.

— Какая жалость. Филдинг, дорогой, ты похож на студента — юный просто до неприличия.

— Я? Эдакая руина?

— Откуда вы, золотце? — спросила миссис Вудрафф Барбару.

— Из Куперсбурга. Это около Питтсбурга, в Пенсильвании.

— Какая прелесть. А вы?

— Из Солт-Лейк-Сита, — сказал Рэй.

— А мы из Сан-Франциско. Разве не чудесно? Вы не считаете, мистер Уолтере, что мы скоро вступим в войну? Мой муж так не считает.

— Кинселла, — поправил Рэй. — Не знаю. Я в любом случае после круиза ухожу в армию.

Миссис Вудрафф прикрыла рот рукой:

— Ой, простите!

— Да у меня будет не такое уж плохое положение, — объяснил Рэй. — Служба подготовки офицеров резерва направляет меня в артиллерию. Мне дадут собственную батарею и все такое. Буду сам командовать, а не исполнять чьи-то дурацкие приказы.

Когда катер плавно сбавил ход, Рэй придержал Барбару за талию.

— У нее еще совсем нет попки, — сказала миссис Вудрафф, ласково глядя на Рэя. — Как должно быть приятно в такую ночь провести время с кем-то, у кого совершенно нет попки.

Рэй, которому и пришла в голову эта идея, повел всех в «Вива Гавана», типичное увеселительное заведение для туристов, но высокого пошиба. В нем не было ничего кубинского, кроме официантов. Владелец был ирландцем, метрдотель — шведом, оркестр почти целиком состоял из бруклинцев, кордебалет — из прежних обитательниц аллеи Шуберта, предпочтение там отдавалось французской кухне, а самым большим спросом пользовалось шотландское виски.

Соревнования по хай-алай закончились. Пассажиры корабля уже перекочевали в «Вива Гавана» и шумно-загорелой толпой вливались в просторную залу. Рэй тут же заметил молодую особу, которую он и еще один подкомитетчик называли между собой Мисс Эластичный купальник-1941. Она покачивалась в полуобнимку со своим партнером рядом с эстрадой, о чем-то переговариваясь с руководителем оркестра, — наверно, просила его сыграть «Звездную пыль». Рэй заприметил и новоиспеченного губернатора — корабельную знаменитость, — шествующего в игорную комнату не в своем обычном демократическом черном костюмчике, а в ослепительно белом смокинге. От внимания Рэя не укрылись и близняшки Мастерсон, сидевшие за столиком с Чикагским Хватом и Кливлендским Мазилой, как окрестили их служащие корабля. Последний был явно под градусом.

Когда компания расселась, мистер Вудрафф распорядился заказом. Потом они с миссис Вудрафф протолкались на танцевальную площадку.

— Хотите потанцевать? — спросил Барбару Рэй.

— Не сейчас. Я не умею румбу. Мне нужно что-нибудь совсем медленное. Посмотрите на миссис Вудрафф. Как здорово!

— Ничего, — снизошел Рэй.

Барбара возбужденно затараторила:

— Разве она не замечательная? Разве она не красавица? Она такая… такая… прямо не знаю какая. Вот!

— Болтает много, это точно, — сказал Рэй, помешивая свой коктейль.

— Вы, наверно, встречаете кучу людей в этих ваших круизах, — сказала Барбара.

— Да я только второй раз плыву. Я совсем недавно закончил колледж. Йель. Раз уж все равно скоро в армию, решил пока немного поразвлечься. — Он закурил. — А вы чем занимаетесь? — спросил он.

— Я работала. Теперь ничем не занимаюсь. Я не ходила в колледж.

— Что-то я сегодня не видел вашей мамы, — сказал выпускник Йеля.

— Женщины, которая со мной путешествует? — спросила Барбара. — Она не моя мама.

— Не мама?

— Нет. Моя мама умерла. Она моя будущая свекровь.

— А-а!

Барбара потянулась к спичечнице, стоявшей в центре столика. Она чиркнула спичкой, задула ее, чиркнула другой — задула и опять положила руки на колени.

— Я некоторое время болела, — сказала она, — и мой жених захотел, чтобы я где-нибудь отдохнула. Тогда миссис Оденхерн предложила взять меня с собой в круиз. Вот мы и поехали.

— Классно! — сказал Рэй, наблюдавший, как Мисс Эластичный купальник-1941 выламывается на танцплощадке.

— С ней все равно что с ровесницей, почти, — продолжала Барбара. — Она очень славная. В молодости она была большой спортсменкой.

— У нее и вид славный. Почему вы совсем не пьете?

Барбара поднесла стакан к губам и проглотила четверть капельки.

— Я могу потанцевать под то, что они сейчас играют, — сказала она.

— Отлично.

Они встали и протиснулись на танцплощадку.

Барбара танцевала скованно и без малейшего чувства ритма. От волнения она так неловко вцепилась в руку Рэя, что ему было трудно ее веста.

— Я отвратительно танцую.

— Вовсе нет, — сказал Рэй.

— Мой брат пробовал меня учить, когда я была маленькая.

— Да?

— Он почти с вас ростом. В школе он играл в футбол. Только повредил коленку, и ему пришлось бросить. А то бы он мог поступить в любой колледж.

На площадку набилось так много народу, что неуклюже топчущаяся пара не привлекала к себе особого внимания. Рэй вдруг заметил, какие светлые, какие пшенично-желтые у Барбары волосы.

— А ваш жених, какой он?

— Карл? Он очень славный. У него приятный голос по телефону. Он очень… очень беспокоится о сырье.

— О каком сырье?

— Ну… о сырье. Не знаю. Я не понимаю парней, никогда не разберешь, о чем они говорят.

Рэй вдруг нагнулся и поцеловал Барбару в лоб. Лоб был душистый, и у Рэя закружилась голова.

— Почему вы это сделали? — спросила Барбара, глядя в сторону.

— Не знаю. Вы рассердились?

— Здесь так жарко, — сказала Барбара.

— Сколько вам лет, Барбара?

— Восемнадцать, а вам?

— Ну, практически двадцать два.

Они продолжали танцевать.

— Прошлым летом у моего папы сделалось кровоизлияние в мозг, и он умер, — сообщила Барбара.

— О! Сочувствую.

— Я живу с тетей. Она работает в Куперсбурге учительницей. Вы читали «Зеленый свет» Ллойда К. Дугласа?

— У меня не хватает времени на книги. А что? Интересно?

— Я не читала. Тетя хочет, чтобы я прочитала. Я отдавила вам все ноги.

— Нет. Вовсе нет.

— Тетя у меня очень хорошая, — сказала Барбара.

— Знаете, иногда довольно трудно следить за ходом вашей мысли, — ляпнул Рэй.

Девушка не ответила, и он было испугался, что обидел ее. У него даже макушка похолодела: он еще ощущал на губах сладкий вкус ее лба. Но под его подбородком опять раздался голос Барбары:

— Прямо перед моим отъездом мой брат попал в автомобильную катастрофу.

У Рэя словно гора с плеч свалилась.

Вудраффы уже сидели за столиком. Их сверкающие стаканы с бурбоном были пусты, а стаканы с содовой — почти не тронуты.

— Я махала вам, — мягко упрекнула Барбару миссис Вудрафф. — А вы не помахали в ответ.

— Почему, я махала, — сказала Барбара.

— Вы видели, как мы отплясывали румбу? — спросила миссис-Вудрафф. — Правда, мы были великолепны? Филпинг в душе латиноамериканец. Мы оба латиноамериканцы. Я иду в туалетную комнату… Барбара?

— Не сейчас. Я наблюдаю за пьяным.

Не успела миссис Вудрафф подняться, как ее муж, подавшись вперед всем туловищем, зашептал молодым людям:

— Я стараюсь кое-что от нее скрыть. По-моему, в наше отсутствие наш сын собирается уйти в армию. Он хочет быть летчиком. Если бы миссис Вудрафф узнала. Она бы умерла. — Сделав это признание, мистер Вудрафф откинулся назад, глубоко вздохнул и, поймав взгляд официанта, знаком показал, что повторяет заказ. Затем он встал, энергично воспользовался носовым платком и отошел от столика. Барбара следила за ним глазами, пока он не скрылся из вида; потом повернулась и спросила Рэя:

— Вы любите мидий, устриц и всякое такое сырье?

Рэй слегка вздрогнул.

— Ну да. Пожалуй.

— А я не люблю» никакую моллюсочную еду, — смущенно проговорила Барбара. — Знаете, что я сегодня слышала? Я слышала, что корабль больше не сможет ходить в круизы до самого конца войны.

— Это только слухи, — прикинулся безразличным Рэй. — Не расстраивайтесь. Вы и — как его зовут — Карл сможете отправиться в этот же круиз после войны, — сказал он, наблюдая за Барбарой.

— Он собирается во флот.

— Я же говорю — после войны.

— Я знаю, — кивнула Барбара, — но… все так чудно, я чувствую себя так чудно… — Она внезапно умолкла, то ли не сумев, то ли не пожелав выразиться яснее.

Рэй придвинулся к ней чуть ближе.

— У вас красивые руки, Барбара.

Она спрятала руки под столик.

— Сейчас они ужасные. Я не нашла нужного, лака.

— Совсем они не ужасные. — Рэй взял ее руку… и тут же выпустил. Он встал, чтобы пододвинуть миссис Вудрафф ее стул.

Миссис Вудрафф улыбнулась, закурила и понимающе посмотрела на них обоих.

— Я хочу» чтобы вы поскорее отсюда ушли, — сказала она с улыбкой. — Это не слишком подходящее для вас место.

— Да? — Барбара широко раскрыла глаза.

— Серьезно. Такие заведения посещают, когда все лучшее позади и не осталось ничего, кроме денег. Даже мы не очень сюда вписываемся — Филдинг и я. Пожалуйста. Прогуляйтесь где-нибудь, — уговаривала миссис Вудрафф Рэя. — Мистер Уолтере, — не унималась она, — а сегодня нет никакого выезда на лоно природы или пикника на скорую руку?

— Кинселла, — довольно резко поправил Рэй. — Боюсь, что нет.

— Я ни разу в жизни не была на пикнике, — сказала Барбара.

— О! Какая жалость! Это такое удовольствие. До чего же мне отвратителен сорок первый год. Мистер Вудрафф сел на свое место.

— В чем дело, дорогая? — поинтересовался он.

— Да в том, что мне отвратителен сорок первый год, — сказала его жена каким-то странным голосом, и по ее улыбающемуся лицу побежали слезы. — Да, — продолжала она. — Он мне омерзителен. Он переполнен армиями, готовыми заглатывать все новых и новых мальчиков, девушками и матерями, готовыми поселиться в почтовых ящиках, и самодовольными плешивыми метрдотелями, которых все это не касается. Проклятый год. Гадкий год.

— Мы еще даже не участвуем в войне, дорогая, — сказал мистер Вудрафф и добавил: — Мальчики всегда должны воевать. Я воевал. Твои братья воевали.

— Сейчас другое время. Оно и гадкое по-другому. В нем нет ничего доброго. У тебя, у Поля и у Фредди оставалось дома хоть что-то хорошее. Боже мой! Если бы у Бобби не было денег, он бы даже не мог гулять с девушками. На что это похоже? Гаже не придумаешь!

— Так, — неловко заполнил паузу Рэй. Он взглянул на свои наручные часы, потом на Барбару. — Хотите посмотреть достопримечательности? — спросил он ее.

— Не знаю, — сказала Барбара, все еще не сводя глаз с миссис Вудрафф.

Мистер Вудрафф наклонился к жене.

— Хочешь немножко поиграть в рулетку, солнышко?

— Да, да, конечно, дорогой. — Миссис Вудрафф подняла глаза. — А-а, вы уходите, детки?

Было чуть больше четырех утра. В час ночи стюард, обслуживавший палубу левого борта, расставил часть своих шезлонгов так, чтобы в них могла с комфортом разместиться группка трезвенников, которая через несколько часов, отзавтракав, явится принимать солнечную ванну.

Есть уйма дел, которыми можно заниматься в шезлонге: поглощать горячую закуску, принесенную на подносе стюардом, читать журнал или книгу, показывать фотографии своих внуков, вязать, нервничать из-за денег, нервничать из-за мужчины, нервничать из-за женщины, страдать морской болезнью, глазеть на девочек, шлепающих к бассейну, глазеть на летучих рыб. Но целоваться, сидя в шезлонгах, пусть даже тесно сдвинутых, не очень-то удобно. То ли подлокотники слишком высоки, то ли увлеченная этим занятием парочка все время сползает вниз.

Рэй сидел слева от Барбары. Его правая рука, лежавшая на жесткой деревяшке ее шезлонга, затекла.

Их часы одновременно пропищали четыре раза.

— Как ты теперь себя чувствуешь? — спросил Рэй.

— Я? Хорошо.

— Не-е, не в том смысле. Ты еще немножко пьяная? Может, нам не надо было заходить в то последнее местечко.

— Я? Я и не была пьяная. — Барбара немного подумала, а потом спросила: — А ты был?

— Ни черта подобного. Я никогда не пьянею.

Эта явная дезинформация, казалось, мгновенно возобновила визу Рэя на пересечение незащищенной границы соседнего шезлонга.

После двух часов непрерывных упражнений губы Барбары слегка потрескались, но оставались по-прежнему нежными, чуткими и пытливыми. Рэй при всем старании не мог бы припомнить случая, когда его до такой степени волновала близость девчонки. Целуя Барбару сейчас, он опять был огорчен чистотой и упорной невинностью ее поцелуя.

Когда поцелуй окончился — с чем Рэй, как всегда, не мог безоговорочно согласиться, — он чуть-чуть отстранился и заговорил с хрипотцой в голосе, не объяснимой даже поздним часом и количеством потребленных коктейлей и сигарет.

— Барбара. Я не шучу. Мы это сделаем, а? Мы поженимся, а?

Барбара молчала в тишине, совсем рядом.

— Нет, правда, — упрашивал Рэй, как будто ему возражали. — Мы будем чертовски счастливы. Даже если нам придется воевать, меня, может, никуда не забросят, ни за какие там океаны. Я в этом смысле везучий. Мы бы… мы бы так здорово зажили. — Он всматривался в ее неподвижное лицо в лунном свете. — Поженимся? — умолял он.

— Не знаю, — сказала Барбара.

— Как это не знаешь? Ну и дела. Мы же созданы друг для друга.

— Я даже никак не запомню твое имя, — рассудительно заметила Барбара. — Честно. Мы почти друг друга не знаем.

— Послушай. Мы знаем друг друга гораздо лучше, чем многие люди, знакомые месяцами! — легкомысленно заявил Рэй.

— Не знаю. Что я скажу миссис Оденхерн?

— Его матери? Скажи правду, и все! — посоветовал Рэй.

Барбара не ответила. Она нервно грызла ноготь большого пальца. Наконец она заговорила:

— Ты думаешь, я дурочка?

— Я? Думаю, что ты дурочка? Конечно, нет!

— Меня считают дурочкой, — медленно проговорила Барбара. — По-моему, я все-таки дурочка.

— Перестань это повторять. Перестань, слышишь. Ты не дурочка. Ты… умница. Кто тебя называет дурочкой? Этот твой Карл?

Барбара ответила уклончиво.

— Да в общем нет. Больше девчонки. Одноклассницы. Подружки.

— Они ненормальные.

— Чем я умница? — пожелала узнать Барбара. — Ты говоришь, я умница.

— Ну, ты… просто умница, и все! — сказал Рэй. — Пожалуйста. — И исчерпав на этом свое красноречие, он наклонился и поцеловал ее долгим поцелуем — очень убедительно, как он надеялся.

Наконец Барбара мягко оторвала свои губы от его губ. Ее лицо в лунном свете было озабоченным, но каким-то размякшим, с приоткрытым ртом, как у человека, не сознающего, что за ним наблюдают.

— Хорошо бы не быть дурочкой, — сказала она ночи. Рэй был нетерпелив, но осторожен.

— Барбара. Я же говорил тебе. Ты не дурочка. Ну, пожалуйста. Ты вовсе не дурочка. Ты очень… мозговитая. — Он посмотрел на нее ревниво, собственнически. — О чем ты думаешь? — спросил он. — Об этом своем Карле?

Она покачала головой.

— Барбара. Послушай. Мы будем жутко счастливы. Без дураков. Ты думаешь, мы недавно знакомы. Я знаю. Но время такое паршивое. С этой проклятой войной весь мир вверх тормашками. Короче говоря, если двое любят друг друга, они должны друг за друга держаться. Да, они должны крепко друг за друга держаться. — Он всмотрелся в ее лицо уже с меньшим отчаянием, ободренный тем, что попал, как ему показалось, в самую точку: — Ты не согласна? — сдержанно спросил он.

— Не знаю, — сказала Барбара и расплакалась.

Она плакала мучительно, с надрывом. Испуганный силой ее горя и тем, что стал его свидетелем, но не сочувствующий этому горю, Рэй был плохим утешителем. В конце концов Барбара сама справилась со своей бедой.

— Все в порядке, — сказала она. — Пожалуй, мне лучше пойти спать.

Она неуверенно встала.

Рэй вскочил и схватил ее за руку.

— Я тебя увижу утром на теннисном матче, да? — спросил он. — Ты ведь играешь в парном финале?

— Да, — ответила Барбара. — Спокойной ночи.

— Не говори это так, — с укоризной сказал Рэй.

— Я не знаю, ка к я это сказала.

— Ну вот. Приехали. Ты сказала это так, будто ничего и не было. С ума сойти. Я двадцать раз просил тебя выйти за меня замуж.

— Я же говорила, я дурочка, — просто объяснила Барбара.

— Перестань это повторять.

— Спокойной ночи, — сказала Барбара. — Было очень приятно. Честно. — Она протянула ему руку.

Вудраффы одни возвращались на корабль последним рейсом лоцманского катера. Миссис Вудрафф была без туфель — она презентовала их душке-таксисту, с ветерком прокатившему их до порта. Теперь они взбирались по узкому крутому шатучему трапу, соединявшему мостик катера с бортовой дверцей палубы В. Миссис Вудрафф поднималась первой. Рискуя сорваться, она то и дело оборачивалась, чтобы посмотреть, подчиняется ли ее благоверный правилам, которые она установила для них обоих.

— Ты держишься за эту штуковину. За трос, — обличила она своего супруга, глядя на него сверху вниз.

— Нет, — с негодованием отверг ее обвинение мистер Вудрафф. Его галстук был распущен, а воротник смокинга задрался.

— Я же ясно сказала, что никто не должен держаться за трос, — заявила миссис Вудрафф. Покачиваясь, она сделала еще один шаг.

Мистер Вудрафф посмотрел ей вслед взглядом, в котором боролись недоумение и глубокая печаль'. Вдруг он повернулся к жене спиной и уселся на ступеньку прямо там, где стоял, — почта точно посредине трапа. От воды его отделяло по меньшей мере тридцать футов.

— Филдинг! Филдинг, сейчас же поднимайся сюда!

Вместо ответа мистер Филдинг подпер подбородок руками.

Миссис Вудрафф сильно пошатнулась, чудом удержала равновесие, потом подняла юбку и каким-то непостижимым образом удачно спланировала на ступеньку прямо над той, на которой сидел ее муж. Она обхватила его «полунельсоном», чуть не опрокинувшим их обоих.

— Пупсик мой. Ты на меня сердишься?

— Ты сказала, что я держусь за трос. — Голос мистера Вудраффа дрогнул.

— Но крысенок, ты ведь держался!

— Не держался, — упирался мистер Вудрафф.

Миссис Вудрафф чмокнула мужа в темечко, туда, где осталось меньше всего волос.

— Ну, конечно же, не держался, — сказала она и в восторженном порыве сдавила руками горло мистера Вудраффа. — Ты любишь меня, мышонок? — спросила она, почта перекрывая ему дыхание. Его ответ прозвучал невразумительно. — Слишком крепко? — Миссис Вудрафф ослабила хватку, посмотрела на мерцающую воду и ответила на свой собственный вопрос: — Конечно, ты меня любишь. С твоей стороны было бы свинством не любить меня. Маленький мой, пожалуйста, не упади, поставь обе ноги на ступеньку. Как это ты умудрился так набраться, дорогой? Удивительно, что наш брак оказался таким счастливым. Мы омерзительно, тошнотворно богаты. По всем правилам, мы должны были разбежаться в разные концы света. Ты ведь любишь меня до боли, да? Радость моя, поставь обе ноги на ступеньку, будь пай-мальчиком. Правда, здесь чудесно? Мы бросаем вызов закону Магеллана. Дорогой, обними меня… нет, не шевелись! Ты не дотянешься. Я представлю, что ты меня обнимаешь. Что ты думаешь об этих ребятках? Барбаре и Эдди. Они такие… незащищенные. Тебе так не показалось? Она очаровательна. Он напичкан всяким вздором. Надеюсь, она поведет себя разумно. Какой безумный год! Просто дьявольское наважденье! Молю Бога, чтобы эта детка не потеряла голову. Господи, сделай так, чтобы все дети сейчас не теряли голову… Ты посылаешь нам такие ужасные годы, Господи. — Миссис Вудрафф ткнула супруга в спину. — Филдинг, и ты помолись.

— О чем?

— Помолись, чтобы дети не теряли сейчас голову.

— Какие дета?

— Все, дорогой. Бобби. Наш несравненный маленький Бобби. Сестрички Фремонт с их ушками-лопоушками Бетти и Дональд Мерсеры. Малыши Крофты. Все. А особенно та девчурка, которая была с нами сегодня. Барбара. Она не идет у меня из головы. Помолись, мой мальчик.

— Хорошо.

— О, ты такой милый. — Миссис Вудрафф потрепала мужа по затылку. Вдруг она продекламировала: — «Заклинаю вас, дщери Иерусалимские, сернами или полевыми ланями: не будите и не тревожьте возлюбленной, доколе ей угодно».

Мистер Вудрафф внимательно выслушал ее.

— Откуда это? — спросил он.

— Из библейской «Песни Песней». Милый, не поворачивайся. Я так боюсь, что ты упадешь.

— Ты знаешь все, — внушительно произнес мистер Вудрафф. — Ты знаешь все.

— Ах, ты мой родной! Помолись немного за детей, мальчик мой ненаглядный. Что за проклятый год!

— Барбара? Это ты, детка?

— Да, я, миссис Оденхерн.

— Зажигай свет, детка. Я не сплю.

— Я могу раздеться в темноте. Правда.

— Конечно, не можешь. Включи лампу, детка.

В свое время миссис Оденхерн была заядлой теннисисткой, один раз даже играла в показательном матче с Хелен Уилз. У нее до сих пор сохранились две ракетки, которые каждый год перетягивались в Нью-Йорке неким «чудо-человечком» шестифутового роста. Даже теперь, в постели, в 4.45 утра ее голос был настроен на привычное: «Ваша подача, партнер».

— Я не сомкнула глаз, — сообщила она. — Уже несколько часов лежу без сна. Мимо прошло столько пьяных. Совершенно не считаются с окружающими. Включи свет, детка.

Барбара подчинилась. Миссис Оденхерн, чтобы защитить глаза от вспышки, положила на веки большой и указательный пальцы, потом убрала руку и решительно улыбнулась. На голове у нее были бигуди, и Барбара отвела взгляд.

— В наши дни люди стали другими, — заметила миссис Оденхерн. — Когда-то это был действительно замечательный корабль. Ты хорошо провела время, детка?

— Да, спасибо. Очень жалко, что вы не пошли. Как ваша нога, лучше?

Миссис Оденхерн с наигранной строгостью подняла указательный палец и погрозила Барбаре.

— Послушайте меня, юная леди. Если мы сегодня проиграем матч, то не по моей вине. Зарубите это себе на носу! Вот так!

Барбара улыбнулась и выдвинула чемодан из-под незанятой двуспальной кровати — своей кровати. Она положила его поверх одеяла и стада что-то в нем искать.

Миссис Оденхерн задумалась.

— После того как ты ушла, я видела миссис Хельгер и миссис Эберс в салоне.

— Да?

— Завтра они напьются нашей кровушки. Тебе стоит об этом знать. Ты должна играть немного ближе к сетке, когда я подаю, детка.

— Я постараюсь, — сказала Барбара, продолжая рыться в своих одеждах.

— Скорее ложись, детка. Прыг-скок!

— Я не могу найти свою… а, вот она. — Барбара извлекла из чемодана пижаму.

— Братец Кролик, — с умилением проговорила миссис Оденхерн.

— Что-что?

— Когда Карл был маленький, он любил «Братца Кролика». — Голос миссис Оденхерн поднялся почти на октаву: — «Мамуся, почитай мне пва Бватца Кволика», — и так без конца. Если бы мне платили пенни каждый раз, когда этот карапуз просил меня почитать ему «Братца Кролика»!

Барбара опять улыбнулась и с пижамой под мышкой направилась в смежную ванную. На пороге ее остановил возвысившийся голос миссис Оденхерн:

— Когда-нибудь и ты будешь читать «Братца Кролика» своему малышу.

На сей раз Барбара не успела улыбнуться, потому что была уже в ванной. Она закрыла дверь. Когда через минуту она вышла в пижаме, миссис Оденхерн курила, не затягиваясь, сигарету в мундштуке — таком, какие, если верить рекламе, не пропускают никотин. Одновременно она пыталась дотянуться до романа из судовой библиотечки, лежавшего на ночном столике.

— Готова баиньки, детка? А я решила прочитать главку-другую. Может быть, это меня усыпит. Так много, много мыслей крутится в моей бедной старой голове.

Барбара улыбнулась и залезла в постель.

— Тебе не помешает свет, детка?

— Ни чуточки. Я страшно устала. — Барбара повернулась на бок, спиной к свету и к миссис Оденхерн. — Спокойной ночи, — сказала она.

— Спи крепко, детка… Ох, пожалуй, я тоже постараюсь заснуть! Пишут же такую чепуху. Нет, ей-богу, мне больше не попадаются книги с душой. Теперь авторы как будто нарочно откапывают всякие паскудные сюжеты. Мне кажется, если бы я могла прочитать еще хоть одну книгу Сары Милфорд Пиз, я была бы счастлива. Но она умерла, бедняжка. Рак. — Миссис Оденхерн выключила настольную лампу.

Барбара лежала несколько минут в темноте. Она знала, что должна подождать до следующей недели, следующего месяца или еще чего-нибудь следующего. Но ее сердце так колотилось, что чуть не выталкивало ее из кровати.

— Миссис Оденхерн. — Имя выскочило и повисло в темноте, вытянувшись во весь свой длинный рост.

— Да, детка?

— Я не хочу замуж.

— Что?

— Я не хочу замуж.

Миссис Оденхерн села на кровати. Ее рука стала уверенно нащупывать выключатель настольной лампы. Барбара зажмурилась в ожидании момента, когда комнату зальет свет, и стала молиться без слов и без мыслей. Она чувствовала, что миссис Оденхерн обращается к ее затылку.

— Ты очень устала. Ты говоришь, не подумав, детка.

Слово «детка» вспорхнуло и повисло в темноте рядышком с именем миссис Оденхерн.

— Просто я еще ни за кого не хочу замуж.

— Так! Это конечно очень… странно… Барбара. Карл любит тебя, детка, сильно-сильно.

— Мне очень жаль. Правда.

Наступила короткая тишина. Миссис Оденхерн нарушила ее.

— Ты должна поступать, — вдруг сказала она, — как считаешь правильным, детка. Я уверена, если бы Карл слышал нас, мальчику было бы очень-очень больно. С другой стороны…

Барбара слушала. Миссис Оденхерн даже запнулась, так напряженно она слушала.

— С другой стороны, — продолжала миссис Оденхерн, — всегда лучше исправить ошибку прежде, чем она совершена. Если ты очень-очень хорошо все обдумала, я уверена, Карл будет последним, кто упрекнет тебя, детка.

Роман из судовой библиотечки, сбитый сильным локтем миссис Оденхерн, полетел с ночного столика на пол. Барбара слышала, как та его подняла.

— Теперь поспи, детка. Посмотрим, в каком мы будем настроении, когда ярко засияет солнышко. Я хочу, чтобы ты относилась ко мне с тем же доверием, с каким относилась бы к своей матери, если бы она была жива. Я так хочу помочь тебе понять себя, — сказала миссис Оденхерн и прибавила: — Конечно, я знаю, что в наши дни не так-то просто повлиять на решение детей, если они его приняли. И еще я знаю, что у тебя твердый-твердый характер.

Услышав щелчок выключателя, Барбара открыла глаза. Она встала с постели и прошла в ванную. Почти тут же она вышла в халатике и шлепанцах и сказала в темноту, обращаясь к миссис Оденхерн:

— Я ненадолго выйду на палубу.

— Что на тебе?

— Халат и шлепки. Сойдет. Все спят.

Миссис Оденхерн опять зажгла настольную лампу. Она внимательно посмотрела на Барбару, ни одобрительно, ни осуждающе. Ее взгляд говорил: «Отлично. Все кончилось. Я едва могу сдержаться, так я счастлива. Теперь распоряжайся собой по своему усмотрению. Только не позорь и не стесняй меня». Барбара безошибочно прочитала это в ее глазах.

— Пока.

— Не простудись, детка.

Барбара закрыла за собой дверь и стала бродить по тихим освещенным коридорам. Она взобралась по трапу на палубу А и, войдя в концертный зад, пошла по проходу, который уборочная бригада оставила между сдвинутыми пустыми креслами. Меньше чем через четыре месяца эти кресла отсюда вынесут, а на голом полу будут лежать на спине без сна триста с лишним новобранцев.

Еще выше, на прогулочной палубе, Барбара почти целый час простояла у поручня левого борта. Хотя хлопковая пижамка и халатик из искусственного шелка не защищали от утренней прохлады, ей не грозила опасность простудиться. В этот зыбкий час жизнь вовсе не замерла, но для Барбары не существовало ничего, кроме сложного многоголосого звучания первых мгновений после детства.

(перевод М. Тюнькиной)

ОПРОКИНУТЫЙ ЛЕС

Приведенный ниже отрывок из дневника датирован тридцать первым декабря 1917 года. Он был написан в Шорвью, на Лонг-Айленде, девочкой по имени Корин фон Нордхоффен.

Корин была дочерью Сары Кайес Монтросс фон Нордхоффен, наследницы ортопедической клиники Монтроссов, покончившей с собой в 1915 году, и барона Отто фон Нордхоффена, который в ту пору был еще жив, по крайней мере, дышал, хотя и давным-давно окаменел от тоски по родине.

Эту главу дневника Корин начала вечером, в канун своего одиннадцатилетия.

«Завтра мое деньрожденье и будут гости. Я пригласила Рэймонда Форда и мисс Эйглтингер и Лорэн Педерсон и Дороти Вуд и Марджори Фелепс и Лоренса Фелепса и мистера Миллера. Мисс Эйглтингер сказала что мне надо позвать Лоренса Фелепса раз придет Марджори. Мистера Миллера я пригласила из за того что он сейчас служит у папы. Папа говорит мистер Миллер съездит утром в Нью-Йорк и возьмет два ковбойских фильма и покажет после ужина в библеатеке. Для Рэймонда я приготовила настоящую ковбойскую шляпу точно такую как у ковбоя который ему нравится. Для всех остальных я тоже приготовила шпяпы только бумажные. Мисс Эйглтингер сказала что подарит мне книжку «Гордость и придубеждения» Джейн Орстен. Еще она собирается мне подарить какую то штучку которой у меня нет. Я обожаю мисс Эйглтингер больше всех учительниц после мисс Кэлэхэн. Папа обещал выделить мне побольше места на псарне для щенков Сэнди и я уже видела кукольный домик от Вэнамейкеров. Дороти Вуд дарит мне альбом для овтографов и отдала его уже целых три недели назад. Она написала на первой странице про то что она звено в золотой цепочке нашей дружбы. Я чуть не расплакалась. Я обожаю Дороти. Я не знаю что мне подарят Лорэн и Марджори. Лучше бы этот вредный Лоренс Фелепс не приходил ко мне. Я не хочу чтоб Рэймонд Форд дарил мне подарок на деньрожденье главное он придет. Он ужасно бедный совсем не богатый и это видно по его одежде. Жалко первую надпись на альбоме зделала Дороти а не Рэймонд. Мистер Миллер собирается подарить мне аллигатора. У него во Флориде брат а у этого брата аллигаторы и тубиркулес как у мисс Кэлэхэн. Я люблю Рэймонда Форда. Я его люблю больше папы. Тот кто откроет этот дневник и прочитает эту страницу упадет замертво не позднее чем через сутки. Завтра вечером!!! Господи сделай так чтоб Лоренс Фелепс не вредничал у меня на деньрожденьи и чтоб папа и мистер Миллер не разговаривали по немецки за столом и вообще! Ведь я точно знаю что все кроме Рэймонда и Дороти придут домой и обязательно расскажут про это родителям. Я люблю тебя Рэймонд потомучто ты самый замечательный мальчик на свете и выйду за тебя замуж. Любой кто прочтет это без моего разрешения упадет замертво через сутки или заболеет.»

На дне рожденья у Корин, ближе к девяти, мистер Миллер, новый секретарь барона, вылез, когда его никто не просил, и предложил на всю комнату:

— Давай съездим за этим мальчиком. Чего киснуть из-за него весь вечер. Где он живет-то, именинница?

Корин, сидевшая во главе стола, замотала головой и растерянно заморгала глазами. Руки она опустила под стол и крепко зажала между коленками.

— Он живет прямо на Уиноне, — подала голос Марджори, — у него мать работает официантом во «Дворце омаров». И живут они над рестораном. — Она огляделась вокруг, довольная собой.

— Официанткой, — поправил Марджори ее брат Лоренс.

Малышка Дороти Вуд, которая сидела справа от Корин, метнула перепуганный взгляд на барона. Но пожилой господин озабоченно рассматривал только что вновь побывавший в мороженом обшлаг рукава своего смокинга. Впрочем, Дороти волновалась напрасно. Барон почти никогда не пользовался слуховым аппаратом во время еды, дни рожденья не были для него исключением, и Лоренс Фелпс попусту умничал весь вечер.

— Ладно, официанткой, — согласилась Марджори Фелпс. — А живет он все равно где я говорю, потому что двоюродный брат Хермайони Джексон как-то шел за ним до самого дома.

— Уинона-авеню, — мистер Миллер решительно встал. Он бросил на стол салфетку и снял бледно-зеленую, не особенно нарядную бумажную шляпу. Голова у него была лысая, а лицо добродушное, но туповатое.

— Поехали, именинница, — повторил он.

Виновница торжества снова замотала головой и заморгала — теперь уже отчаянно.

Мисс Эйглтингер, отвечавшая за то, чтобы день рожденья прошел без сучка без задоринки, вмешалась.

— Корин, милая, съезди с мистером Мюллером, почему ты не хочешь, детка?

— Миллером, — поправил ее Миллер.

— Миллером. Прошу прощенья… Поезжай с мистером Миллером, милая, зачем отказываться? Вы съездите быстренько. А мы все тебя дождемся. — Мисс Эйглтингер опасливо покосилась на барона, который сидел от нее слева, и добавила: — Не правда ли, барон?

— Он больше не барон. Он американский гражданин. Корин сама сказала, — уверенно заявила Дороти Вуд и тут же покраснела.

— Что, что? Будьте добры повторить, — заинтересовался барон и нацелил слуховой аппарат на мисс Эйглтингер.

Еще больше подогревая любопытство всех присутствующих детей — за исключением Корин — мисс Эйглтингер, взявшись за трубку, тоненько прокричала в нее:

— Я говорю, мы все подождем, пока они вернутся, правда? Они съездят в город за одним мальчиком, Фордом. — Мисс Эйглтингер хотела отпустить трубку, но вместо этого схватилась за нее крепче. — Очень необычный мальчик. Поступил к нам в октябре, — надсаживалась она. — Необщительный.

Барон, хоть и не понял ни слова, довольно кивал.

Обессилевшая мисс Эйглтингер прикрыла рукой перенапрягшееся горло и охотно уступила инициативу мистеру Миллеру, стоявшему наготове за ее спиной.

Миллер, взяв трубку, гаркнул в нее:

— Wir werden sofort zuruick[22]…

— Будьте добры, говорите по-английски, — перебил его барон.

Немного смутившись, Миллер все же продолжил:

— Мы скоро вернемся. Возьмем парнишку, который не пришел к нам в гости, и сразу назад.

Барон понял Миллера и кивнул, затем отыскал глазами свою любимицу Дороти Вуд, — он каждый раз пугал ее до смерти.

— Ты ничего не ела, — попрекнул он Дороти. — Ешь.

Дороти от волнения только покраснела.

— Ничего не ест, — посетовал барон.

— Надевай пальто, именинница, — велел Миллер, подойдя к Корин.

— Не надо, — взмолилась она, — прошу вас.

— Корин, детка, — вмешалась мисс Эйглтингер, — ведь не исключено, что Рэймонд Форд просто забыл о твоем празднике. Забыть может и воспитанный человек. Ничего страшного, если ты напомнишь ему…

— Я напомнила утром. На перемене. — Корин выдавила из себя самую длинную за весь вечер фразу.

— Конечно, детка, но ведь с ним, возможно, что-нибудь случилось. Мальчик мог заболеть. Ему пришлось лечь в постель. А ты — ты отвезешь ему кусочек чудесного именинного торта, верно, мистер Миллер?

— Именно так. — Миллер взялся рукой за спинку стула мисс Эйглтингер. — Паренек, видно, что надо, — предположил он, с причмокиваньем копаясь в зубе языком. — Он чего, школьный Фрэнк Мерривел, или еще кто?

— Кто? — сдержанно переспросила мисс Эйглтингер, не спуская глаз с лежащей на спинке стула руки.

— Ну как — лучший атлет в классе. Все девчонки от него без ума. Король беговой дорожки, самый…

— Он — атлет? — не выдержал Лоренс Фелпс, — да он не умеет футбольного мяча отбить. Знаете, что один раз было? Роберт Селридж увидел, как Форд идет по спортивной площадке, окликнул его и бросил мяч, причем не сильно, и знаете, что сделал Форд?

Мистер Миллер, ковырявший теперь ногтем мизинца между коренными зубами, помотал головой.

— Отскочил в сторону. Честно! И даже не сбегал после за мячом. Представляете, Роберт Селридж чуть не вмазал ему за это! — Теперь пухлая мордочка Лоренса Фелпса повернулась к хозяйке. — А откуда он взялся, этот Форд, а, Корин? Он же не здешний.

— М-мм, — едва слышно ответила Корин.

— Что? — переспросил ее Лоренс.

— Она говорит, не твоего ума дело, — ввернула преданная Дороти Вуд.

— Корин, — с укором произнес мистер Миллер, вынув палец изо рта, — разве так можно?

— Ты расскажи им про его спину, — посоветовала братцу Марджори Фелпс. Сияя, она оглядела стол и пояснила: — Лоренс видел спину Форда, когда был медицинский осмотр. Она у него вся разукрашенная. Жуткие следы. Вот.

— А-а, про это. Ага, — подтвердил брат. — Мамаша наподдает ему. Хозяйка встала.

— Ты врун, — гневно произнесла она и задрожала. — Он ударился. Упал и ударился.

— Дети, дети! — вмешалась мисс Эйглтингер, с беспокойством оглядываясь на барона, который, однако, с головой ушел в изучение узора на вышитой скатерти.

— Ну хорошо, хорошо, упал и ударился, — согласился Лоренс Фелпс.

Корин села, все еще дрожа.

— Лоренс, попрошу тебя никогда больше не повторять того, что я услышала, — сказала мисс Эйглтингер. — Во-первых, это мало похоже на правду. Подобные случаи, все без исключения, разбирает школьный комитет. Если мать этого мальчика…

— А я, между прочим, знаю, почему Корин нравится Форд, — перебивая ее, многозначительно заметил Лоренс, — только не скажу. — Он мельком взглянул на вспыхнувшее личико хозяйки. Затем, как опытный коллекционер, ловко пришпиливающий к бумаге крылышки мотылька, Лоренс пригвоздил ее к позорному столбу. — Просто Луизе Селридж стало завидно, что Корин лучшая по ораторскому искусству, и она прямо при всех, в раздевалке, обозвала ее немецкой шпионкой. И Корин заревела. И еще Луиза сказала, что даже ее отец говорит, пусть Корин с папашей едут к своим немцам и кайзеру в Германию. А Рэймонд Форд в этот день дежурил в раздевалке, и он бросил Луизино пальто в проход, — Лоренс остановился, но только, чтобы перевести дух, — а на прошлой неделе Корин притащила после уроков свою собаку, чтоб показать Форду. И еще она написала на доске его имя во время перемены и хотела стереть, а все видели. — Разделавшись с крылышками мотылька, Лоренс рассеянно оглянулся и спросил у стоявшего позади него лакея: — Можно другую ложку? Моя упала.

— Лоренс! Разве можно повторять такие вещи!

— Клянусь! — сказал Лоренс, как будто его правдивость поставили под сомнение, — можете узнать у моей сестры. У кого хотите можете узнать. Форд протягивал Луизе Селридж пальто, когда она это сказала. И он ей его не отдал. Бросил прямо в проход. Честно…

— Который час, Миллер? — вдруг спросил барон.

Все в комнате притихли. Миллер приподнял рукав.

— Двадцать минут десятого, барон, — он повернулся к Корин, — ну, что решаем, детка? Едем за парнишкой или нет?

— Да, — ответила Корин и чинно покинула столовую.

Дорога была темной и скользкой, а мистер Миллер не надел на колеса автомобиля цепей противоскольжения — он их не признавал.

— Твоего привезут завтра, — пообещал он Корин откуда-то из непроглядной тьмы. Он то и дело возвращался к аллигаторам брата, — пока парнишка с ноготок, но вырастет. Ого-го какой вырастет! — Миллер присвистнул, и на Корин пахнуло табаком.

— Пожалуйста, езжайте помедленнее.

— В чем дело? Кто-то перепугался?

— Вот эта улица, — волнуясь, объяснила Корин, — здесь, будьте добры…

— Где? — спросил Миллер.

— Вы проехали!

— Ничего, это мы исправим.

Машину занесло, она вильнула и встала передними колесами на тротуар.

Корин, дрожа, вылезла и пробежала по гололедице с четверть квартала в ту сторону, где должен был сиять желтыми огнями «Дворец омаров».

Что-то было не так. Во «Дворце омаров» совсем не горел свет. Витрина и электрическая вывеска были чернее ночи.

— Закрыто вроде? — произнес Миллер, дотрагиваясь до Корин. При минусовой температуре его дыхание было заметней, чем он сам.

— Дом не бывает закрыт. Ресторан бывает, а дом не бывает. На верхних этажах живут. Рэймонд Форд живет наверху.

В ту же секунду, отчасти подтверждая правоту Корин, из темного дверного проема, едва не задев ее, вывалилась женщина с двумя чемоданами. Свет в подъезде так и не загорелся.

С чувством плюнув себе под ноги, женщина швырнула чемоданы на ледяную дорожку и повернулась лицом к входу. Мистер Миллер молча отодвинул Корин, когда у дома замаячил второй силуэт — маленького мальчика. Корин обрадованно окликнула мальчика, но он, вероятно, ее не услышал. Подойдя к женщине с чемоданами, он встал рядом с ней и стал смотреть туда же, куда смотрела она. Мальчик достал что-то из кармана, расправил, надел на голову и натянул на уши. Корин узнала его авиаторский шлем.

— Слушай, — строго сказала женщина, с которой был Рэймонд Форд, — я имею право забрать мои боты.

Корин сперва вздрогнула от неожиданности, но потом сообразила, что женщина обращается не к Рэймонду Форду, а к кому-то, кто появился в двери: к горящей сигаре.

— Я же сказал, — ответила сигара, — ресторан на замке. И останется на замке, пока босс не схоронит брата. У тебя полдня было. Могла сто раз боты взять.

— Да ну? — сказала женщина, которая была с Рэймондом Фордом.

— Ага, — ответила сигара, покраснев сильнее, — боты в кухне не держат. По-моему, ясно.

— Слушай, — не унималась женщина, которая была с Рэймондом Фордом, — я по дороге на вокзал заеду в участок, к фараонам, понял? Человек имеет право забрать свою собственность.

— Пойдем, прошу тебя, — сказал Рэймонд Форд, беря женщину за руку. — Не отдаст он тебе боты, сама знаешь.

— Хочешь, иди. А меня не торопи, — огрызнулась женщина, — я без бот отсюда ни шагу.

Со стороны двери донесся звук, напоминавший смешок.

— Ноги замерзли — открой чемодан. У тебя есть чем согреться. Заложи за воротник.

— Мама, пошли. Прошу тебя, — взмолился Рэймонд Форд, — ты же видишь, он тебе ничего не отдаст.

— Мне нужны мои боты.

Дверь хлопнула. Боязливо подняв глаза, Корин увидела, что сигара исчезла.

Мать Рэймонда Форда вдруг сделала несколько отчаянных прыжков по скользкой дорожке, потом, опасно резко затормозив, все же удержала равновесие и принялась стучать кулаком по темной витрине ресторана, той самой, где обычно на колотом льду таращили глаза омары. Работая кулаком, она выкрикивала слова, которые приводили Корин в смущение, если она замечала их на стенах и заборах. Корин почувствовала, что мистер Миллер крепче сжал ее предплечье, но приросла к земле, потому что напротив нее стоял Рэймонд Форд.

Он заговорил с Корин громко, заглушая голос бранившейся прямо за ее спиной матери.

— Прости, что я не пришел к тебе на день рожденья.

— Ничего.

— А как твоя собака?

— Нормально.

— Хорошо, — сказал Рэймонд Форд и, снова подойдя к матери, потянул ее за рукав. Женщина без труда стряхнула его руку и уняться не пожелала.

Мистер Миллер, грея ладонями замерзшие уши, шагнул вперед.

— С радостью подкину вас, друзья, до вокзала, если вам туда, — прокричал он.

Мать Рэймонда Форда перестала грозить кулаком и скандалить. Встав спиной к витрине, она вгляделась в потемках в Миллера, затем в Корин и снова в Миллера. Рэймонд Форд указал на Корин большим пальцем:

— Она моя знакомая.

— Вы на машине? — спросила миссис Форд у Миллера.

— Как бы я иначе повез вас на вокзал?

— А где машина?

Миллер махнул рукой.

— Вон там.

Миссис Форд рассеянно кивнула. Напоследок она повернулась к витрине еще раз и употребила непристойный англосаксонский глагол в повелительном наклонении. Миллеру она сказала:

— Поехали отсюда, пока я не спятила.

Она устроилась на переднем сидении, рядом с Миллером, а дети сели сзади с чемоданами. Машина, трогаясь с места, забуксовала, затем встала ровно и покатила.

— Меня нанимал не этот тип, — ни с того ни с сего заявила миссис Форд. — Тот, что меня нанимал, — джентльмен, — сообщила она, обращаясь к профилю Миллера. — Слушайте, а могла я вас в ресторане видеть?

— Едва ли, — сказал Миллер сухо.

— Живем в этом вшивом городе?

— Нет.

— Работаем?

— Мам, ну чего ты привязалась к человеку? Тебе зачем это знать?

Разозлившись, миссис Форд обернулась.

— Тебя забыла спросить. И не лезь, пока не спросят, — приказала она. — Надо будет — спрошу…

— Я — секретарь барона фон Нордхоффена, — желая восстановить в автомобиле мир, поторопился объяснить Миллер.

— Да-а? Немца-перца-колбасы? — недоверчиво переспросила миссис Форд. — А чего тогда ездим на фордаке, а не в лимузине?

— Видите ли, эта машина принадлежит лично мне, — холодно объяснил Миллер.

— Тогда другое дело. А то я удивилась. — Миссис Форд с, минуту поразмыслила, а затем обратилась к профилю Миллера грубо и враждебно. — Нечего нос драть, мальчик, — сказала она. — Не люблю, когда нос дерут, тем более я сейчас не в настроении.

Миллер, немного струхнув, откашлялся.

— Уверяю вас, — сказал он, — никто и не думает задирать нос.

Миссис Форд быстро опустила стекло и, вынув что-то изо рта, выбросила в темноту. Закрывая окно, она заметила:

— Я сама, между прочим, из приличной семьи. У меня все было. Деньги. Положение. Шик. — Она взглянула на Миллера. — Сигаретки случайно не найдется, а?

— Нет, к сожалению.

Она пожала плечами.

— Понимаете, я хоть сейчас могу вернуться и сказать отцу: «Пап, устала я по свету шататься. Хочу дома пожить, отдохнуть немного». Он с ума сойдет от радости. Будет самым счастливым папашей на свете.

Мать Рэймонда Форда помолчала. Когда она заговорила снова, голос ее был не оживленным, а тоскливым.

— Беда моя отчего — замуж неудачно вышла. Вышла за парня, который мне ну совсем был не ровня, вот беда-то. Как ни погляди.

Миллер не сумел сдержать любопытство.

— Муж умер? — осторожно поинтересовался он.

— Я была хорошенькая глупая девчонка, — расчувствовавшись, вспоминала мать Рэймонда Форда.

Миллер повторил вопрос.

— Почем мне знать, жив он или помер, — огрызнулась она. Потом вдруг выпрямилась на сидении и стала протирать заиндевевшее окно подушечкой большого пальца. — Приехали, — с сожалением заметила она и, обернувшись, обратилась к сыну: — Так, слушай. Я не шучу. Только попробуй уронить чемодан, чтоб он как прошлый раз открылся.

— Ремни порвались, — оправдывался Рэймонд Форд.

— Ты меня понял. Получишь по шее, — пообещала ему мать, нащупывая ручку на дверце. Миллеру она напоследок бросила: — Спасибо, что подбросил, карьерист, — и вышла из машины.

Не оглядываясь больше ни на машину, ни на сына, ни на чемоданы, она направилась к освещенному залу ожидания.

Рэймонд Форд тоже открыл дверцу и вышел. Затем по очереди вытащил оба чемодана.

Корин опустила оконное стекло со своей стороны.

— Сказать мисс Эйглтингер, что тебя завтра не будет в школе?

— Скажи, если хочешь.

— Куда вы едете?

— Не знаю, — пожал плечами Рэймонд Форд. — До свиданья.

С двумя чемоданами он поплелся следом за матерью, которая успела скрыться из вида. Чемоданы были огромные и явно увесистые. Корин заметила, как он, споткнувшись, упал на снежный наст. Потом он тоже исчез.

Отец Корин ушел из жизни мужественно и с подобающей иностранцу скромностью, когда ей было шестнадцать. В семнадцать, после того как дом и земля в Шорвью были проданы, шофер Нордхоффенов, Эрик, отвез Корин в Уэлсли, выполнив таким образом последний долг перед семьей.

В семнадцать Корин была почти шести футов ростом без каблука. Ходила она, как рефери, отмеряющий ярды на футбольном поле. Чтобы понять, какая она красавица, надо было хорошенько присмотреться. Ее длинные ноги заслуживают отдельного разговора. Впрочем, не только ноги, а и все остальное. Возможно, светлые волосы Корин были чуть тонковаты — в дальнейшем от парикмахера требовалось особое мастерство, если мадам желала следовать моде, — но в общем-то ее это не портило. Когда у человека такие волосы, сквозь них непременно проглядывают уши, а уши у Корин как раз были просто прелесть: маленькие, с мочками не толще лезвия бритвы, и посажены точно на место. Нос у нее был длинный, но очень тонкий и с очень высокой переносицей — даже в самые морозные дни он выглядел нормально. Карие глаза, пусть не такие уж и огромные, были зато ужасно добрые. Если она не поджимала губы — что бывало нечасто, поскольку ее лицо почти всегда сковывала тревога, идущая изнутри, — но если она их все же не поджимала, то было сразу заметно, что губы совсем не тонкие, и что серединка нижней — даже пухленькая. Корин была очень интересная девушка.

Но когда ей было семнадцать, большинство ее знакомых молодых людей вовсе не находили ее интересной. Объяснялось это в первую очередь тем, что она часто говорила не подумав и оттого казалась резкой, тем более что не терпела даже малейшего искажения фактов. Скажем, какой-нибудь юноша сообщал ей точное число выпитых накануне коктейлей, а Корин, как ни в чем не бывало, отпускала что-нибудь совершенно немыслимое вроде: «Если мы поторопимся, то успеем на двенадцать тридцать одну, а не на двенадцать сорок. Ну что, помчались?»

И это еще не все. Молодые люди ощущали, а бывало, и выясняли, что Корин не нравится, если ее ни с того ни с сего обнимают. Она тогда или отпрыгивала в сторону, или просила прощения. От такого дела взбесится любой уважающий себя абитуриент Йеля. В общем, Корин еще долго отпрыгивала и просила прощения. Не исключено, что ни один из ее кавалеров и не мог ей толком помочь. Обнимать вообще надо уметь, а застенчивую девушку — тем более.

В колледже Корин стала немного общительней. Не сильно, но все же. Девочки сумели разглядеть за ее стеснительностью чувство юмора, и с их помощью она научилась им пользоваться. Но это еще не все. Постепенно все общежитие узнало, что Корин умеет держать язык за зубами, и уже на первом курсе она стала хранительницей общежитских тайн. Не счесть холодных массачусетских ночей, когда ей приходилось вылезать из теплой постели, чтобы вынести обвинительный или оправдательный приговор ухажеру подруги. В каком-то смысле эта обязанность пошла ей на пользу. Давать полночные советы — занятие поучительное, особенно если рискуешь проверять их на себе. Но, если заниматься этим делом слишком долго, до самого последнего курса, знания, поверьте, окажутся чисто академическими и бесполезными.

Получив диплом Уэлсли, Корин отправилась в Европу. Ехать сразу в Филадельфию и жить там с троюродной сестрой со стороны матери ей не хотелось. Кроме того, она давно и настойчиво стремилась увидеть имение покойного отца в Германии. У нее было ощущение, что там острее вспомнится все, что давно и несправедливо забыто.

Хотя отцовские владения и не пробудили в Корин бурных дочерних чувств, в Европе она прожила три года. Следуя моде, она училась и развлекалась в Париже, Вене, Риме, Берлине, Сан-Антонио, Канне и Лозанне. К обычным для находящихся в Европе американцев-невротиков удовольствиям она добавила кое-какие из доступных лишь девушкам-миллионершам. За тридцать с небольшим месяцев Корин купила себе девять машин. Не то чтобы они все ей не подходили. Несколько она просто подарила. Пожалуй, лишь бедный чистенький европеец способен заставить американца ощутить себя богатым до неприличия.

За три года в Европе Корин познакомилась со многими мужчинами и молодыми людьми, но единственным ее настоящим другом стал юноша из Детройта. Звали его Пат: правда, я не знаю, было это сокращением от имени Патрик, или от фамилии Патерсон. Во всяком случае, именно он сумел вдолбить Корин, что надо закрывать глаза, когда целуешься. Он же, скорее всего, стал первым, кому Корин позволила пройтись по улицам своего детства и увидеть маленького мальчика в шерстяном авиаторском шлеме.

Молодой человек из Детройта не был простофилей. Узнав, как часто Корин совершает уединенные прогулки в прошлое, он попробовал вмешаться. Руководствуясь самыми благими намерениями, он пытался изменить направление ее мыслей. Бедняга, увы, не успел. Он выпал на полном ходу из девятой машины Корин и разбился насмерть.

После его гибели Корин вернулась в Америку. Она поехала в Филадельфию, в дом троюродной сестры, где студенткой всегда проводила каникулы. Прожила она там месяц. Однокурсница из Уэлсли рассказала ей по телефону об одной громадной, жутко дорогой, одним словом, чудненькой квартирке в районе Восточных Шестидесятых в Нью-Йорке. Однокурсница сказала, что квартира — именно то, что нужно Корин.

Корин сняла нью-йоркскую квартиру и просидела в ней безвылазно почти полгода. Она много читала. Молодой человек из Детройта был помешан на книгах и благодаря ему Корин пристрастилась к чтению. С несколькими соученицами по Уэлсли она ходила пообедать или в театр. По просьбе отцовского адвоката подписывала время от времени бумаги. Но за семь с лишним месяцев, проведенных в Нью-Йорке, никаких существенных перемен в ее жизни не произошло.

Несколько раз ей назначал свидание брат ее последней соседки по комнате в колледже. Молодой человек считался едва ли не первым бабником в городе, но Корин, по молодости, как-то раз объяснила ему, что у него просто страшнейший Эдипов комплекс. Раздосадованный юный джентльмен выплеснул ей в лицо виски с содовой и угодил сильно замороженным кубиком льда в правый глаз. Вздувшийся фонарь положил начало профессиональной карьере Корин, потому что, когда он бесследно исчез, ей захотелось это отметить неким полезным начинанием. Другими словами, она позвонила Роберту Уэйнеру, пообедала с ним и попросила узнать, не найдется ли для нее места в журнале, где он трудится.

Думаю, здесь стоит между делом упомянуть, что Роберт Уэйнер — это я. Достаточно серьезных оснований вести рассказ от первого лица у меня нет.

Корин не виделась с Уэйнером почти четыре года. Правда, в годы учебы она виделась с ним куда чаще, чем с другими мальчиками. Она находила его смешным. Узнав об этом, Уэйнер, разумеется, стал еще смешнее. На выпускном балу в Уэлсли он повел себя до того смешно, что Корин в слезах упрашивала его уйти к себе в колледж. Влюбленный в Корин Уэйнер сразу покинул Уэлсли. Он писал ей, пока она была в Европе, отправляя те письма, которые выуживал невредимыми из мусорной корзины.

Шефу Уэйнера Корин сразу понравилась, и он поручил ей подбирать материал для литературного обработчика статей. Этим Корин и занималась около года. Затем обработчик опубликовал сенсационный роман и уехал в Голливуд, а ей поручили его работу, состоявшую в подборе прилагательных: высокий, сухопарый левша Энтони Крип вместе со своей хромой девяностотрехлетней бывшей супругой, в прошлом маникюршей и т. д. После этого фамилия Корин постоянно двигалась к началу списка сотрудников редакции, и через четыре года в одном ряду с ней стояло всего четыре фамилии. Грубо говоря, это означало, что читать ее рукописи в журнале имели право человек сорок, не больше.

Карьера ее складывалась на редкость благополучно. Начиная работать, она совершенно не представляла себе, что рискует потерять, не состоявшись как профессионал. В итоге, отсутствие рвения в учреждении битком набитом энергичными, честолюбивыми людьми сошло за уверенность в себе. В дальнейшем Корин было нетрудно поддерживать репутацию. Из нее вышла первоклассная журналистка. Причем она стала не только хорошим репортером и редактором, но и отличным, можно сказать, блестящим, театральным обозревателем.

Что же касается личной жизни Корин в первые пять лет ее работы в журнале, то, мне кажется, чтобы рассказать о ней, хватит одного листка бумаги для заметок.

Ее жесткошерстный терьер, Мэлколм, плохо воспитан и едва ли перевоспитается.

Она легко и без шума жертвует деньги на благотворительность как организациям, так и отдельным лицам.

Она любит двустворчатых моллюсков и заказывает обычно двойную порцию.

Она не обманывает.

В такси она почти наверняка обернется, чтобы посмотреть, как перейдет через дорогу ребенок.

Она не станет обсуждать идиосинкразию.

Она постоянно возобновляет подписку на «Вестник психоанализа», — издание, которое практически не открывает. У психоаналитика она ни разу не была.

Ноги у нее делаются красивее с каждым годом.

Роберт Уэйнер купил к тридцатилетию Корин два подарка. От одного — обручального кольца — Корин уклонилась, и Уэйнер (все-таки смешной человек) попробовал просунуть его в кассу автобуса на Мэдисон-авеню. Второй подарок — книгу стихов под названием «Робкое утро» — Уэйнер положил к ней на стол в редакции с запиской, в которой говорилось: «Тот, кто написал эти стихи, — Кольридж, Блейк, Рильке и даже больше».

Корин поехала домой на такси, книгу прихватила с собой и бросила на кровать.

Она снова взяла ее в руки уже лежа в постели, поздно ночью. Скользнув взглядом по обложке, она открыла томик со смутным ощущением, что ей предстоит прочитать стихи, которые написали не Т. С. Элиот и не Мариан Мур, а какой-то не то Фейн, не то Флад, не то Уилсон.

Корин пробежала глазами два первых стихотворения — оба показались ей заумными и требующими осмысления — потом рассеянно начала третье. Однако, внезапно посочувствовав автору, которому попадаются читательницы вроде нее, она из вежливости вернулась к первому стихотворению. Однажды у нее уже было нечто подобное с Мариан Мур.

Первое стихотворение дало название сборнику. На этот раз Корин прочитала стихотворение от начала до конца вслух. Она все равно его не воспринимала. После того, как она прочитала его третий раз, оно кое-как зазвучало. Когда она прочитала стихотворение четвертый раз, оно зазвучало хорошо. В этом стихотворении были такие строчки:

Не пустошь — опрокинутый, могучий лес, ушедший кронами под землю глубоко.

Словно почувствовав, что надо немедленно мчаться в убежище, Корин отложила книгу. Многоквартирный дом, казалось, вот-вот накренится и, рухнув, погребет под собой всю Пятую авеню до самого Центрального парка. Корин выждала. Захлестнувшая ее волна правды и красоты медленно отступила. Она взглянула на обложку книги. Потом уставилась на нее. Потом внезапно вскочила с постели и набрала номер Роберта Уэйнера.

— Бобби? — сказала она. — Это Корин.

— Ничего, ничего. Я не спал. Еще и четырех нет.

— Бобби, кто такой Рэй Форд?

— Кто?

— Рэй Форд. Ты подарил мне его стихи.

— Слушай, можно я сначала посплю, а потом…

— Бобби, прошу тебя. По-моему, я его знаю. Возможно, знаю. Я была знакома с человеком, которого звали Рэй Форд — Рэймонд Форд. Правда.

— Отлично. Буду ждать тебя в редакции. Спокойной…

— Бобби, проснись. Прошу тебя. Это страшно важно. Ты что-нибудь о нем знаешь?

— Только то, что написано в рекламе на суперобложке. Больше ничего…

Корин повесила трубку. Разволновавшись, она не подумала, что можно заглянуть на суперобложку сзади. Кинувшись снова к кровати, она прочитала несколько слов, посвященных Рэймонду Форду.

Тот Рэй Форд, о котором шла речь, за поэтические произведения был дважды награжден премией Раиса, трижды ежегодной премией Штрауса, а в настоящее время наряду с творческой работой занимался преподавательской деятельностью в Колумбийском университете в Нью-Йорке. Родился он в Бойсе, в Айдахо, обстоятельство, увы, огорчительное — хотя могло быть решающим — Корин не знала, откуда родом ее Рэй Форд.

В заметке, между тем, говорилось, что ему тридцать. Возраст совпадал точно, как в аптеке.

Корин стала смотреть, нет ли посвящения. Оно было. Книга была посвящена памяти некой миссис Риццио.

Сведения были весьма приблизительны, но воображение у нее уже заработало. Все получалось очень просто. Миссис Риццио, мать Форда, взяла фамилию второго мужа. Корин и в голову не пришло, что автор (как и любой человек) едва ли станет говорить о родной матери в третьем лице. Логика ни к чему, когда хочется обмирать от восторга. Она снова забралась в кровать с книгой.

Корин сидела в постели, не отрываясь от «Робкого утра», — она не выкурила ни одной сигареты, — пока горничная не пришла, чтобы разбудить ее к завтраку. Одеваясь, она буквально чувствовала, как стихи Рэймонда Форда бродят по ее комнате. На всякий случай, чтоб они не приняли естественного для них горизонтального положения, она поглядывала в зеркало туалетного столика. Уходя на работу, она поплотнее прикрыла дверь.

Попозже, из редакции, Корин дважды звонила в Колумбийский университет, но с автором «Робкого утра» ей связаться не удалось. Один раз он был на занятиях, другой — «только что вышел».

В полдень она бросила работать, поехала домой и спала до четырех. Потом снова набрала номер Колумбийского университета. На этот раз она поговорила с Рэем Фордом.

Сперва Корин хорошенько извинилась.

— Простите, что беспокою, надеюсь, я вам не помешала, — торопливо произносила она, — это говорит Корин фон Нордхоффен и я когда-то была знакома с…

— Кто? — перебил голос на другом конце провода. Корин повторила свое имя.

— О! Как поживаешь, Корин?

Она сказала, что хорошо, а затем надолго замолчала. Поразительно было даже не то, что это в самом деле оказался ее Рэй Форд, а то, что ее Рэй Форд ее вспомнил. Одно дело, если бы он, порывшись в памяти, извлек оттуда какую-нибудь давнюю вечеринку, но ведь от детства их отделяли девятнадцать прожитых лет!

Корин ужасно разволновалась.

— Никак не думала, что ты меня вспомнишь, — произнесла она. Мысли и слова в беспорядке заметались. — Сегодня ночью я прочитала книгу твоих стихов. Мне захотелось сказать тебе, что они показались мне… такими красивыми… и я решила позвонить. Конечно, я не то говорю, но в общем понятно.

— Мне очень приятно, — ответил Форд сдержанно. — Спасибо, Корин.

— Я живу в Нью-Йорке, — сказала Корин.

— А я как раз хотел спросить. Значит, в Бейонне ты больше не живешь?

— В Шорвью, на Лонг-Айленде, ты имеешь в виду, — уточнила Корин.

— В Шорвью — ну разумеется! Так ты, там больше не живешь?

— Нет. Отец умер, и я продала дом, — объяснила Корин, и ей показалось, что ее голос зазвучал фальшиво. — А как… как твоя мама?

— Давно умерла, Корин.

— Я не задерживаю тебя? Не отрываю от работы? — внезапно забеспокоилась Корин.

— Нет, нет.

Корин встала, будто собиралась уступить кому-то место.

— В общем, я просто хотела сказать, как они мне понравились… я имею в виду стихи.

— Это очень мило с твоей стороны, Корин. В самом деле.

Корин снова села. И засмеялась.

— Нет, правда замечательно, что ты и есть тот самый Рэй Форд. В смысле, который пишет стихи. Ведь фамилия распространенная. А где… где ты жил, после того, как уехал из Шорвью? — Корин не хотелось курить, но она потянулась к пачке сигарет.

— Ей-богу, не помню, Корин. Столько воды утекло.

— Разумеется, — согласилась она и встала. — Я отнимаю у тебя время. Я просто хотела сказать, как мне…

— Может быть, пообедаем вместе на следующей неделе, Корин? — спросил Форд.

Корин нашарила зажигалку.

— С удовольствием, — ответила она.

Форд сказал:

— Тут у нас совсем рядом с университетом есть китайский ресторанчик. Ты любишь китайскую кухню?

— Обожаю. — Зажигалка, выскользнув, стукнулась о телефонный столик.

Встретиться они договорились в будущий вторник, в час дня. После этого Корин сумела добежать до патефона и, включив его, повернула регулятор громкости направо до отказа.

Она в упоении слушала хлынувшую в комнату молдавскую музыку, представляя себе грядущую встречу.

Девятое января 1937 года было холодным и промозглым. Китайский ресторан находился кварталах в четырех от университета, а вовсе не за углом, как подумала Корин. Водитель, который ее вез, не мог найти его. Заведение, втиснутое между магазином деликатесов и скобяной лавкой, не имело выхода на Бродвей. Таксист недовольно бубнил, что не знает этого района и что его обманули. В конце концов Корин велела ему подъехать к обочине. Она пошла дальше пешком и сама отыскала ресторан.

Войдя внутрь, Корин выбрала кабинку напротив двери. Она успела заметить, что только у нее нет с собой ни учебника, ни тетради. Ей показалось, что ее норка выглядит здесь нелепо и вызывающе. После стылого январского воздуха горело лицо. На столике, который занимали до нее двое здоровенных парней, остались лужицы чая.

Пришла она на десять минут раньше, но сразу же стала посматривать на дверь. Они с Фордом не условились по телефону о том, как узнают друг друга, так что ей оставалось положиться на тонкое наблюдение Роберта Уэйнера, заметившего, что поэты почти никогда не похожи на поэтов, поскольку опасаются ущемить права мозольных операторов — вылитых Байронов; да еще на смутное воспоминание о маленьком светловолосом мальчике с мелкими чертами лица. Корин нервно открывала и снова защелкивала замочек на серебряном браслете наручных часов. Потом она его сломала. Когда она стала чинить браслет, мужской голос у нее над головой произнес:

— Корин?

— Да.

Сунув покалеченные часы в сумочку, она поспешно протянула руку мужчине в сером пальто.

Внезапно оказалось, что Форд уже сидит и улыбается ей. Теперь Корин была вынуждена смотреть прямо на него. На столе не оказалось даже стакана, к которому можно было бы потянуться.

Если бы Форд был циклопом, возможно, Корин задрожала бы от радости. Но тут вышло совсем наоборот. Форд был мужчиной. К счастью, он носил очки, которые мешали ему быть ослепительным мужчиной. Я не возьмусь оценить непосредственное воздействие его наружности на неиспользованные внутренние ресурсы Корин. Она, разумеется, дико разволновалась, но, правда, тут же взяла себя в руки и светски заметила:

— Я жалею, что не надела блузку попроще.

Форд хотел что-то ответить, но не успел. Выскочивший из-за его спины официант-китаец протянул ему размноженное на ротапринте засаленное меню. Официант знал Форда. Он тут же доложил, что вчера кто-то забыл на столе книгу. Форд подробно объяснил официанту, что книга принадлежит не ему, а человеку, который придет попозже. Остановив официанта, пожелавшего передать эту информацию хозяину, Форд заказал еду для Корин и для себя. Потом он посмотрел на Корин и улыбнулся, мило и даже тепло.

— Да, ничего себе вечер, — заметил он, будто вспомнил субботнее сборище у Смитов, о котором они не успели вдоволь посудачить. — А как тот человек? Секретарь твоего отца, если не ошибаюсь?

— Мистер Миллер? Украл у папы уйму денег и удрал в Мексику. Скорей всего, его дело уже закрыто. Форд кивнул.

— А как твоя собака? — спросил он.

— Умерла, когда я училась в колледже.

— Хорошая была собака. А сейчас ты чем-нибудь занимаешься, Корин? Работаешь? Ты ведь была богатая девчушка, верно?

Они разговорились — то есть Корин разговорилась. Она рассказала Форду о работе, о Европе, о колледже, об отце. Почему-то она вдруг рассказала ему все, что знала о своей красивой, взбалмошной матери, которая в 1912 году в длинном вечернем платье бросилась за борт с прогулочной палубы «Величавого». Она рассказала ему о парне из Детройта, вылетевшем на полном ходу из машины в Канне. Она рассказала о том, как ей оперировали носовые пазухи. Она рассказала ему — ну просто обо всем. Вообще-то Корин не была болтливой, но в тот раз ее прямо-таки понесло. Оказалось, были целые годы и отдельные дни, стоившие того, чтоб о них вспомнить. Кстати, Форд, как выяснилось, умел замечательно слушать.

— Ты не ешь, — вдруг заметила Корин, — совсем ни к чему не притронулся.

— Не беспокойся. Продолжай.

Охотно повинуясь, Корин снова заговорила.

— У меня есть приятель, Бобби Уэйнер — в журнале он мой босс — знаешь, что он сказал мне вчера? Он сказал, что в американской поэзии есть две строчки, от которых он опупевает. Бобби обожает такие словечки.

— И что же это за строчки?

— Одна Уитмена: «Я — человек, я мучился, я был там», и еще твоя… только мне не хочется повторять сейчас, пока мы едим, как это называется — чау-мейн? В общем, про человека на острове внутри другого острова.

Форд кивнул. Он, между прочим, часто кивал. Это, конечно же, была защитная реакция, но вполне симпатичная.

— А как… как ты стал поэтом? — начала Корин и запнулась, потому что от волнения неточно сформулировала вопрос. — То есть я не о том. Я хотела спросить, как ты сумел получить образование? Ведь тебе пришлось бросить школу… когда мы последний раз виделись.

Форд снял очки и, подслеповато поглядев на них, протер носовым платком.

— Да, пришлось, — согласился он.

— Ты учился в университете? И тебе приходилось все время работать? — простодушно допытывалась Корин.

— Нет, нет. Я сперва накопил денег. Школу я кончал во Флориде и работал там у букмекера.

— У букмекера, правда? Это как, на бегах?

— На собачьих бегах. Их устраивали по ночам, а днем я мог ходить на уроки.

— А разве закон не запрещает несовершеннолетним работать у букмекеров?

Форд улыбнулся.

— Я не был несовершеннолетним, Корин. Я пошел снова учиться в девятнадцать лет. Мне сейчас тридцать, а университет я закончил всего три года назад.

— Тебе нравится преподавать?

Форд ответил не сразу.

— Я не могу писать стихи целыми днями. А когда не пишу, с удовольствием рассуждаю о поэзии.

— А чем ты еще любишь заниматься? Я хочу сказать… Ну да, чем ты любишь заниматься?

На этот раз Форд думал еще дольше.

— Пожалуй, ничем. Занимался кое-чем. Но бросил. Вернее, мне надоело. Заставил себя перестать. Это трудно объяснить.

Корин понятливо кивнула, однако ее мозг уже переключился на любовную волну. Следующий вопрос был на редкость для нее необычен, но такой, видно, выдался день.

— Ты любил кого-нибудь? — спросила она, потому что ей вдруг стало страшно интересно узнать о его женщинах: сколько их было и какие.

Ясное дело, она спросила Форда не грубо, не в лоб, как может показаться, когда читаешь. В вопросе, конечно же, присутствовало ее угловатое обаяние, так как Форд от души расхохотался.

Немного поерзав на сиденье — кабинка была тесная и неудобная — он ответил:

— Нет, не любил.

Сказав так, он нахмурился, словно художник в нем опасался, что его обвинят в намеренном упрощении или работе с негодным материалом. Он взглянул на Корин, надеясь, что она успела забыть, о чем спросила. Она не забыла. Красивое лицо Форда снова посуровело. Затем он, видимо, догадался, что именно ее интересует, вернее, что должно интересовать. Так или иначе, его сознание стало отбирать и сопоставлять факты. Наконец, возможно, чтобы не обижать Корин, Форд заговорил. Голос у него был не особенно приятный. Сипловатый и какой-то неровный.

— Корин, до восемнадцати лет я совсем не встречался с девчонками — ну разве что ты пригласила меня на день рожденья, когда я был маленький, И еще когда ты привела свою собаку, чтоб показать мне — помнишь?

Корин кивнула. Она страшно разволновалась.

Но Форд опять поморщился. Очевидно, ему самому не понравилось то, как он начал. Было мгновенье, когда он, похоже, решил не продолжать… И все же неприкрытый интерес на лице Корин заставил его рассказать необычную историю своей жизни.

— Мне исполнилось почти двадцать три года, — сказал Форд решительно, — а кроме школьных учебников я читал только книжки из серий про Мальчиков-разбойников и про Тома Свифта. — Последнее он подчеркнул, хотя держался сейчас совершенно хладнокровно, будто речь шла о вполне нормальных вещах. — Никаких стихов, кроме коротеньких баллад, которые мы заучивали наизусть и декламировали в начальной школе, я не знал, — объяснил он Корин. — Почему-то и в старших классах Мильтон с Шекспиром все уроки пролеживали на учительском столе. — Он улыбнулся. — Во всяком случае, до моей парты не добирались.

Официант подошел, чтобы забрать у них пиалы и тарелки с недоеденным чау-мейн и поджаренным рисом. Корин попросила оставить ей чай.

— Я уже давно был взрослым, когда узнал, что существует настоящая поэзия, — продолжал Форд после того, как официант ушел. — Я чуть не умер, пока ждал. Это… это вполне настоящая смерть, между прочим. Попадаешь на своеобразное кладбище. — Он улыбнулся Корин — без всякого смущения — и пояснил: — На могильном камне могут, допустим, написать, что ты вылетел в Канне из машины твоей девушки. Или спрыгнул за борт трансатлантического лайнера. Но я убежден, что подлинная причина смерти достоверно известна в более осведомленных сферах. — Форд вдруг замолчал. — Тебе не холодно, Корин? — спросил он заботливо.

— Нет.

— Не скучно слушать? Это долгая история.

— Нет, — ответила она.

Форд кивнул. Он подышал на руки, потом положил их на стол.

— Жила во Флориде одна женщина, — начал он свой рассказ, — она приходила на бега каждый вечер. Женщине этой было далеко за шестьдесят. Волосы ярко-рыжие от хны, лицо сильно накрашено. Вид измученный и все такое, но сразу видно, что когда-то была хороша. — Он снова подышал на руки. — Звали ее миссис Риццио. Она была вдова. Всегда носила серебристую лису, даже в жару.

Однажды вечером, на бегах, я спас ее деньги, много денег — несколько тысяч долларов. Она была пьяна почти до бесчувствия. Миссис Риццио в благодарность захотела что-нибудь для меня сделать. Сперва надумала отправить к дантисту. (В то время мой рот зиял пустотами. Я посещал врачей, но редко. А когда мне было четырнадцать, один коновал в Расине взял да и выдрал мне почти все зубы.) Я вежливо отказался, объяснив, что днем хожу в школу и что мне некогда. Миссис Риццио безумно огорчилась. По-моему, ей хотелось, чтобы я стал киноартистом.

Я решил, что на том все и закончится, но не тут-то было. Она придумала кое-что поинтереснее, — сказал Форд. — Тебе правда не холодно, Корин?

Корин покачала головой.

Он кивнул и как-то уж очень глубоко вздохнул. Потом, на выдохе, объяснил:

— Всякий раз, встречаясь со мной на бегах, она стала совать мне в руку небольшие белые полоски бумаги. Писала она всегда зелеными чернилами, очень мелким, но разборчивым почерком. Просто печатала.

На первой полоске, которую она мне дала, сверху было написано: «Уильям Батлер Йейтс», под фамилией — название: «Остров на озере Иннисфри», а ниже — выписанное целиком стихотворение.

Нет, я не подумал, что это шутка. Я решил, что у нее не все дома. Но стихотворение прочитал, — говорил Форд, поглядывая на Корин, — прочитал при свете прожекторов. А потом, черт его знает почему, выучил.

Я бормотал его себе под нос, дожидаясь начала бегов. И внезапно красота захватила меня. Я до того разволновался, что после первого забега ушел.

Я спешил в аптеку, потому что знал, что там есть словари. Мне не терпелось узнать, что такое «лозняк», «топь», «коноплянка». Я не мог ждать.

Форд третий раз дыхнул в продолговатые ладони.

— Миссис Риццио приносила мне по стихотворению каждый вечер, — говорил он, — я запомнил или выучил все. Она давала мне только хорошие стихи. Для меня навсегда останется загадкой, почему она, с ее поэтическим вкусом, хотела, чтобы я играл в кино. Не исключено, что она просто ценила деньги. Но, так или иначе, от нее я узнал все лучшее, что есть у Кольриджа, Йейтса, Китса, Вордсворта, Байрона, Шелли. Немного из Уитмена. Кое-что Элиота.

Я ни разу не поблагодарил миссис Риццио. Ни разу не сказал, как много значат для меня стихи. Я опасался, что чары рассеются — все это казалось мне волшебством.

Я понимал, что обязан что-то предпринять, пока не закрылись бега. Я не хотел с окончанием сезона лишиться стихов. Мне не приходило в голову, что я могу сам порыться в публичной библиотеке. В моем распоряжении была и школьная библиотека, но я не улавливал связи между школой и поэзией.

Я ждал до последнего дня, а потом спросил, где миссис Риццио берет стихи.

Она была очень добра. Пригласила меня к себе домой, чтобы я мог посмотреть ее книги. В тот же вечер я поехал с ней. Сердце у меня до того колотилось, что я боялся вылететь из машины.

На следующий день после того, как я увидел книги, мне предстояло сказать боссу, поеду ли я вместе с ним в Майами после экзаменов. Я должен был через неделю получить свидетельство об окончании школы. В Майами я решил не ехать. Миссис Риццио предложила мне пользоваться ее библиотекой, когда захочу. Жила она в Таллахасси, и я прикинул, что на попутках туда не больше часа. Я бросил работу.

Школа осталась позади, я стал ежедневно проводить у миссис Риццио часов по восемнадцать-девятнадцать, не меньше.

Так продолжалось два месяца, пока от перенапряжения у меня не сдали глаза. Очков я тогда не носил, а зрение было никудышное. Левый глаз почти перестал видеть.

Но в библиотеку к миссис Риццио я все равно приходил. Боялся, что она перестанет меня пускать, если узнает, что я совсем не разбираю слов. В общем, я ей просто не сказал о глазах. Недели три я сидел в библиотеке с раннего утра до позднего вечера над раскрытой книгой, опасаясь, что кто-нибудь войдет и увидит меня.

Так я начал писать стихи сам.

Я писал слов по восемь-десять на листке бумаги очень крупными буквами, чтобы было легко читать. Занимался я этим около месяца и заполнил два небольших дешевых блокнота. Потом я вдруг все бросил. Без определенной причины. Думаю, больше из-за того, что меня угнетало собственное невежество. Ну и, конечно, ослепнуть я тоже побаивался. У любого поступка причин обычно бывает несколько. Короче говоря, бросил.

Дело было в октябре. Я поступил в университет.

Судя по интонации, рассказ Форда то ли близился к концу, то ли уже завершился. Он улыбнулся Корин.

— Ты все еще похожа на школьницу, Корин. Посмотри на свои руки.

Корин, как примерная ученица, сидела, сложив перед собой руки на столе.

— Видишь ли… — вдруг сказал он и замолчал.

Корин не пришла на выручку. Форд был вынужден договорить.

— Видишь ли, — повторил он, не сводя глаз с ее сложенных рук, — семь с половиной лет в моей жизни не было ничего, кроме поэзии. А до этого, — он замялся, — годы и годы неустроенности. Еще — недоедание. Ну и «Мальчики-разбойники». — Форд опять замолчал, и Корин подумала, что он решил прямо сказать о том, что ему приспособиться к жизни было труднее, чем другим. Но он снова стал излагать факты. Говоря о себе, он избегал поэзии.

— Я никогда не брал в рот спиртного, — сказал он очень спокойно, словно признался в чем-то совсем заурядном. — Не потому, что моя мать была алкоголичкой. Я и не курил. Когда я был совсем маленький, кто-то сказал мне, что от алкоголя и табака притупляются вкусовые ощущения. По-моему, я до сих пор остаюсь в плену детских предрассудков. — Тут Форд выпрямился. Движение было едва заметное. Но от Корин оно не укрылось. Форд впервые показал, что следит за собой. Он тем не менее продолжал дальше, причем без натуги. — До сих пор, покупая билет на поезд, я удивляюсь, что должен платить полную цену. Я чувствую, что меня провели, надули, когда у меня в руке обычный взрослый билет. Мне было пятнадцать, а мать все еще говорила кондукторам, что мне нет двенадцати.

Мельком взглянув на часы, Форд заметил:

— Мне, к сожалению, пора, Корин. Был очень рад повидать тебя.

Корин откашлялась.

— Ты можешь… можешь прийти ко мне домой в пятницу вечером? — торопливо спросила она и добавила: — У меня будут самые близкие друзья.

Если раньше Форд и не успел понять, что Корин любит его, то сейчас наверняка понял и окинул ее быстрым взглядом, который весьма трудно описать, но зато легко проанализировать задним числом. Этот взгляд не содержал открытого предостережения, но все же намекал: «Не стоит ли поосторожней? Со мной, и вообще?» Совет мужчины, любившего что-то, сейчас не существенное, или подозревающего самого себя в добровольной или вынужденной утрате неких свойств, имеющих необычайное, почти мистическое значение.

Корин пренебрегла взглядом и полезла в сумку.

— Я напишу адрес, — сказала она, — пожалуйста, приходи. Конечно, если можешь.

— Обязательно приду, — согласился он.

Неделя, потянувшаяся в ожидании новой встречи с Фордом, показалась Корин необычной и утомительной, — она с волнением, но охотно занималась переоценкой собственной внешности, в результате чего сочла свой красивый, с высокой переносицей нос слишком крупным, а ладную, пропорциональную фигуру — костистой и безобразной. Она все время читала стихи Форда. Обеденный перерыв она неизменно проводила в цокольном этаже у «Брентано», разыскивая литературные журналы, которые могли поместить на своих страницах стихи или статьи о стихах ее возлюбленного. После работы она доходила до того, что читала со словарем получившее теперь известность, а когда-то не к месту опубликованное во французском дамском журнале «Madame Chic»[23], эссе Жида о Форде — «Chanson… enfin»[24].

В десять часов того самого вечера, когда Форд должен был прийти, у Корин зазвонил телефон. Попросив кого-то приглушить патефон, она выслушала его извинения: Форд сказал, что не сумел выбраться. Он объяснил Корин, что работает.

— Понимаю, — ответила она и затем, не удержавшись, спросила: — а ты еще долго будешь работать?

— Не знаю, Корин. Я только разошелся.

— А-а, — протянула она.

Форд спросил:

— А вечеринка у тебя еще не скоро кончится?

— Это не вечеринка, — возразила Корин.

— Ну неважно. Друзья пока не расходятся?

Корин заставила друзей сидеть до четырех утра, но Форд не появился.

Он, правда, снова позвонил, назавтра, в полдень. Вначале домой, а потом на работу, по номеру, который дала ему горничная.

— Корин, мне ужасно жаль, что вчера так вышло. Я проработал всю ночь.

— Все в порядке.

— Ты можешь со мной сегодня пообедать, Корин?

— Да.

Тут я могу использовать два испытанных голливудских приема. Календарь, с которого невидимый электрический фен сдувает листки. И великолепное бутафорское дерево, которое, расцветая в две секунды, превращает лютую зиму в пьянящую раннюю весну.

В продолжение четырех следующих месяцев Корин и Форд виделись раза три в неделю, не реже. Всегда в жилых кварталах города. Всегда среди навесов третьеразрядных кинотеатров и почти всегда над пиалами с китайской едой. Корин это не смущало. Не смущало ее и то, что их вечерние свидания почти всегда — за редким исключением — заканчивались около одиннадцати, — в этот час Форд, у которого был режим, испытывал потребность вернуться к работе.

Иногда они шли в кино, но чаще сидели до закрытия в китайском ресторане.

Говорила теперь чаще Корин. Форд рассуждал подробно лишь о поэзии или поэтах. Два вечера, правда, выдались необычные — он пересказал ей от начала до конца свои эссе. Одно о Рильке, другое об Элиоте. Но в основном он слушал Корин, которой надо было выговориться за целую жизнь.

Каждый вечер он провожал ее до дому — в метро, потом на автобусе, но в квартиру поднялся всего один раз. Взглянул на ее Родена (принадлежавшего некогда Кларе Рильке), взглянул на ее книги. Она поставила ему две пластинки. Потом он уехал.

Корин привыкла понемногу употреблять спиртное — большинство ее друзей или выпивали или сильно пили, — но в те дни, когда она встречалась с Фордом, не брала в рот даже коктейля. На всякий случай. Она боялась, что спугнет его своим дыханием, когда, не сдержав порыва, он заключит ее в объятия на фоне городской окраины, укрывшись в тени какой-нибудь галантерейной лавки или магазина оптики.

Поцеловал ее Форд, как назло, когда она пришла с редакционной вечеринки.

Поцеловал он ее в китайском ресторане. Приблизительно месяца через два с половиной после их первой встречи Корин поджидала там Форда, читая гранки своей статьи. Он подошел к ней, поцеловал, потом снял пальто и сел. Это был рядовой, нисколько не возвышенный поцелуй рядового, ничуть не возвышенного мужа, заглянувшего после работы в гостиную. Корин, между тем, была слишком счастлива, чтобы гадать, отчего Форд так скоро преодолел возвышенный период. Позже, подумав мимоходом о случившемся, она пришла к утешительному для себя выводу, что их поцелуи проходят обратную эволюцию.

В тот же вечер, когда Форд ее поцеловал, Корин спросила, не выберет ли он время, чтобы познакомиться кое с кем из ее друзей.

— У меня чудесные друзья, — объясняла она с воодушевлением, — они все знают твои стихи. Некоторые только ими и живут.

— Корин, я довольно необщительный…

Корин что-то вспомнила и, улыбаясь, наклонилась к нему.

— Именно это слово употребила мисс Эйглтингер, когда говорила о тебе, вернее, кричала в приспособление, через которое слушал мой папа. Помнишь мисс Эйглтингер?

Форд кивнул, без тени умиления.

— А как я должен себя с ними вести?

— С моими друзьями? — изумилась Корин, но тут же заметила, что Форд не шутит. Она решила пошутить сама: — Ну-у пожонглируешь немного индийскими булавами, расскажешь, кто твои любимые кинозвезды.

Шутки ее до Форда, как правило, не доходили. Она потянулась через стол и взяла его за руку.

— Милый, тебе не надо ничего делать. Этим людям просто хочется увидеть тебя.

Неожиданная мысль просто потрясла ее, буквально огорошила.

— Быть может, ты не понимаешь, что значат для многих твои стихи?

— Ну почему же, думаю, понимаю. — Ответ был неубедительный. Корин такой ответ совсем не устраивал.

Она заговорила горячо.

— Милый, стоит открыть у «Брентано» любой литературный журнал, как тут же натыкаешься на твое имя. А человек, которому ты меня представил? Казначей, если не ошибаюсь? Он же говорил, что о «Робком утре» пишут целых три книги. Одну даже в Англии. — Корин провела рукой по костяшкам его пальцев. — Тысячи людей не могут дождаться среды, — продолжала она нежно. (Подразумевалось, что вот-вот выйдет в свет вторая книга Форда.)

Он кивнул. Но все же что-то его беспокоило.

— А танцев у тебя случайно не будет, а? Я танцевать не умею.

Через неделю, или около того, большая компания лучших друзей явилась к Корин знакомиться с Фордом. Первым пришел Роберт Уэйнер, За ним — Луиза и Элиот Зеермейеры из Такахо, очень тонкие люди. Следом пришла Элис Хэпберн, которая преподавала тогда или еще раньше в Уэлсли. Симор и Фрэнсис Херц, самые большие интеллектуалы среди знакомых Корин, поднимались на лифте вместе с Джинни и Уэсли Фаулерами, партнерами Корин по бадминтону. По меньшей мере пятеро из собравшихся читали обе книги Форда. (Новинка — «Человек на карусели» — только что появилась.) И по меньшей мере трое из этих пяти искренне и неустанно восхищались гением Форда.

Форд опоздал почти на час и почти до самого десерта стеснялся. Потом вдруг вошел в роль почетного гостя и поразительно тонко провел ее.

Целый час он сам рассуждал и выслушивал соображения Роберта Уэйнера и Элиота Зеермейера о стихах Хопкинса.

Си Херцу он не только дал весьма дельный совет насчет его книги (тогда еще готовившейся) о Вордсворте, но подсказал название и содержание трех глав.

Суфражистские выпады Элис Хэпберн он отразил и глазом не моргнув.

Он крайне деликатно и совершенно впустую объяснил Уэсли Фаулеру, почему Уолт Уитмен не «непристойный» поэт.

Ни в том, что говорил Форд, ни в том, как он вел себя весь вечер, не было даже намека на позерство. Он просто был великим человеком, который, невзирая на то, что его величие сковано рамками званого обеда, тактично и последовательно, оставаясь самим собой, без высокомерия и заискивания, общался с присутствующими. Вечер удался. Пускай не все это понимали, но чувствовали все. На следующий день в редакционный кабинет Корин позвонил по внутреннему Роберт Уэйнер.

Как всегда случается с теми, кто излишне печется о чужой добродетели, Уэйнеру даже по телефону было трудно скрыть свою озабоченность.

— Прекрасный вечер, — начал он.

— Бобби, ты просто прелесть! — воскликнула Корин, заходясь от восторга. — Вы все — просто прелесть! Слушай. Поговори с телефонисткой. Узнай, может, я могу тебя поцеловать.

— Делать нечего. — Уэйнер откашлялся. — Рад служить моему правительству.

— Я не шучу! — У Корин даже закружилась голова от избытка нежности к Бобби; он правда был просто прелесть. — При чем тут правительство? — поинтересовалась она беспечно.

— Он не любит тебя, Корин.

— Что? — спросила Корин. Она отлично расслышала Уэйнера.

— Он не любит тебя, — отважно повторил Уэйнер. — Форду даже в голову не приходит, что тебя можно любить.

— Заткнись, — сказала Корин.

— Хорошо.

Последовала долгая пауза. Потом Уэйнер все же подал голос снова. Казалось, он говорил издалека.

— Корин, я помню, как очень давно поцеловал тебя в такси. Когда ты первый раз вернулась из Европы. Это был не совсем честный поцелуй, замешанный на виски с содовой — может, помнишь — я еще смял твою шляпку. — Уэйнер снова откашлялся, но на этот раз договорил до конца все, что считал необходимым сказать: — Понимаешь, ты тогда так подняла руки, чтобы поправить шляпку… и в зеркальце над фотографией водителя у тебя было такое лицо… В общем, я не знаю. Ты до того здорово посмотрела и вообще. Короче, поправлять шляпку, как ты, не умеет никто на свете.

Корин холодно оборвала его, спросив:

— Ну и к чему ты это?

Но все же Уэйнер растрогал ее, и довольно глубоко.

— Да ни к чему, скорей всего. — И потом: — Нет, к чему. Очень даже к чему. Я пытаюсь тебе втолковать, что Форду не дано понять, что лучше тебя никто на свете не умеет поправлять шляпку. Я хочу сказать, человек, подобно Форду достигающий вершин поэзии, не может оставаться нормальным мужчиной, способным разглядеть умеющую поправить…

— Ты повторяешься, — сердито перебила его Корин.

— Возможно.

— А почему ты решил… — она запнулась, а потом добавила вызывающе: — мне казалось, что поэты-то как раз и должны лучше разбираться в таких вещах, чем прочие.

— Разбираются, если им нравится сочинять стихи. Но не разбираются, если живут поэзией, — сказал Уэйнер. — Понимаешь, Корин, в обеих книгах Форда нет ни строчки стихов. Там одна поэзия. Ты представляешь себе, что это значит?

— Объясни.

— Хорошо. Это значит, что он пишет под воздействием застывшей красоты. Так могут писать только те…

— Повторяешься, — обрезала Корин.

— Я бы не стал звонить, если бы мне нечего было сказать. Если бы я…

— Слушай, — сказала Корин, — ты считаешь, что он немного психованный. Я не согласна с тобой, Бобби. Это неправда. Он… он сдержанный. Он добрый, он ласковый, он…

— Не будь дурочкой, Корин. Психованней не бывает. Другим он быть не может. Не будь дурочкой. Он по уши увяз в своем психозе.

— А какие у тебя основания полагать, что я ему не нравлюсь? — с достоинством спросила Корин. — Я очень ему нравлюсь.

— Конечно, нравишься. Но он тебя не любит.

— Ты уже говорил. Прошу тебя, заткнись.

Но Уэйнер решительно приказал:

— Корин, не выходи за него замуж.

— А теперь послушай меня. — Она ужасно разозлилась. — Раз он меня не любит — как ты весьма любезно заметил — то мои шансы выйти за него не особенно велики, так?

Уэйнеру не хотелось казаться самоуверенным, но его уже понесло.

— Он женится на тебе, — сказал он.

— Вот как. Почему?

— Просто женится и все. Ты ему нравишься, а он холодный и не подумает, или не захочет подумать, что не должен жениться на тебе. Во всяком случае…

— Он не холодный, — зло возразила Корин.

— Нет, он холодный. И мне плевать, что тебе он кажется нежным. Или добрым. Он холодный. Холодный, как лед.

— Глупости.

— Корин. Прошу тебя. Будь осторожна. Лучше не выясняй, глупости это или нет.

Корин и Форд обвенчались 20 апреля 1937 года (месяца через четыре после того, как они встретились, будучи уже взрослыми людьми) в университетской часовне. Подругой невесты у Корин была Джинни Фаулер, а со стороны Форда присутствовал доктор Фанк с факультета английской филологии. На свадьбу собралось человек шестьдесят друзей Корин. Взглянуть, как женится Форд, кроме Фанка зашли двое: его издатель, Рэйберн Клэпп, и еще очень высокий, очень бледный мужчина, специалист по литературе елизаветинского периода из Колумбийского университета, который раза три, не меньше, заметил, что от цветов у него случается раздражение «носовых проходов».

Доктор Фанк отложил лекции Форда на десять дней и настоял, чтобы молодые устроили себе небольшое свадебное путешествие.

Корин и Форд прокатились в Канаду на машине Корин. Вернувшись в первое воскресенье мая в Нью-Йорк, они поселились в квартире Корин.

Об их медовом месяце я ничего не знаю.

Мне хотелось бы подчеркнуть, что я упоминаю об этом просто так, а не потому, что хочу оправдаться. Если бы я нуждался в свидетельствах, то, вероятно, раздобыл бы их.

На следующий день после возвращения в Нью-Йорк с утренней почтой Корин получила письмо, которое сочла весьма трогательным. Вот его содержание:

«32 Макриди-роуд,

Харкинс, Вермонт,

30 апреля 1937.

Дорогая миссис Форд,

На прошлой неделе, из воскресного выпуска «Нью-Йорк Тайм», я узнала, что вы и мистер Форд поженились, и беру на себя смелость написать вам на адрес Колумбийского университета, в надежде, что вам перешлют письмо.

Прочитав новую книгу мистера Форда «Человек на карусели», я поняла, что должна найти возможность попросить у него совета. Однако, не рискуя отрывать его от работы, я обращаюсь к вам. Мне двадцать лет, я учусь в Кридмор-колледже, который находится здесь, в Харкинсе. Мои родители умерли, и с раннего детства я живу с тетей, как мне кажется, в самом старом, огромном и безобразном доме во всей Америке.

Чтобы не отнимать у вас слишком много времени, скажу сразу, что написала несколько стихотворений, которые мне очень хочется показать мистеру Форду и которые я прилагаю к письму. Умоляю вас показать ему стихи, так как безумно нуждаюсь в его совете. Я понимаю, что не имею права надеяться, что мистер Форд изложит свое мнение письменно, но мне будет достаточно, если он просто прочитает или хотя бы просмотрит стихи. Дело в том, что в следующую пятницу у меня начинаются каникулы, и в субботу, восьмого мая, мы с тетей заедем в Нью-Йорк, по дороге в Ньюпорт, на свадьбу моей двоюродной сестры. Я бы могла позвонить вам по телефону, чтобы поговорить о стихах.

Буду безгранично признательна вам обоим за участие И позвольте, пользуясь случаем, поздравить вас и пожелать большого семейного счастья.

Искренне ваша,

Мэри Гейтс Крофт».

Письмо пришло в большом пергаментном конверте. Туда же была вложена и толстая пачка восьмушек желтой бумаги для черновиков. В отличие от напечатанного на машинке письма, стихи были написаны твердым простым карандашом и беззастенчиво наползали друг на друга. Новобрачная нехотя взглянула на них — уж очень неопрятными казались листки рядом со стаканом ее утреннего апельсинового сока. И все же она подвинула стихи, письмо и конверт — все это хозяйство — сидевшему напротив нее за накрытым к завтраку столом новобрачному.

Сказать сейчас, что Корин подсунула Форду стихи лишь потому, что ее тронул искренний тон молодой просительницы и она захотела, чтобы ее ученый молодой супруг проявил отзывчивость, означает почти не погрешить против истины. Но ведь истина не какой-то законченный, однородный предмет. У Корин была еще одна причина. Форд ел кукурузные хлопья без сливок и без сахара. Совершенно сухие и несладкие. Ей требовался законный повод, чтобы как можно непринужденнее посоветовать ему попробовать хлопья со сливками и с сахаром.

— Милый, — сказала она.

Молодой муж был так любезен, что оторвался от сухих хлопьев и плана лекции.

— Прочтешь сегодня вот это, если успеешь?

Корин показалось, что она обращается сама к себе в тишине утренней комнаты. Она принялась объяснять подробно:

— Здесь письмо и еще несколько стихотворений — от студентки из Вермонта. Письмо очень милое. Видно, что девочка хорошо потрудилась. В общем, если ты разберешь почерк и прочтешь стихи, а потом скажешь мне, какое у тебя впечатление… — Корин взглянула на красивое, посвежевшее после отпуска лицо мужа, и мысль ускользнула. Потянувшись, она через стол погладила его по руке и, с усилием собравшись, договорила: — Она приезжает в Нью-Йорк и хотела бы узнать от меня по телефону твое мнение. Ужасно сложно.

Форд кивнул.

— Пожалуйста, — сказал он и засунул письмо и стихи в карман пиджака.

Его ответ был каким-то уж очень простым и окончательным. Корин хотелось привлечь к себе мужа — привлечь не физически, а вообще. Ей хотелось, чтобы косые солнечные лучи, падая на стол, накрытый к завтраку, попадали сразу на них обоих, а не на каждого в отдельности.

— Знаешь что, милый. Дай-ка мне адрес на минутку. Надо написать ей несколько строчек, пусть придет в воскресенье к чаю.

— Хорошо. Договорились. — Форд протянул конверт, улыбнулся и доел хлопья.

Но к воскресному полдню Форд стихов еще не читал. Корин поскреблась к нему в дверь.

— Рэй, миленький. Студентка, которую я пригласила, будет у нас часа через два, — сказала она мягко. — Ты не мог бы проглядеть стихи? Чтоб сказать ей несколько слов?

— Конечно! Я тут как раз кое-что просматриваю. А где они?

— У тебя, дорогой. Скорей всего, остались в кармане синего костюма.

— Я сейчас оденусь и заодно найду, — охотно согласился Форд.

Однако он не встал из-за стола, а работал до трех, пока не раздался звонок в дверь.

Корин снова кинулась в кабинет.

— Дорогой, ты успел прочитать стихи?

— Она что, уже здесь? — спросил Форд с недоверием.

— Я ее займу. Ты читай. Выйдешь, когда закончишь. — Корин поспешила прикрыть дверь кабинета. Рита, горничная, уже впустила посетительницу.

— Здравствуйте, мисс Крофт, — радушнейше приветствовала гостью Корин.

Она обращалась к миниатюрной светловолосой девушке со срезанным подбородком, которой можно было дать даже не двадцать, а восемнадцать. Девушка была без шляпки, в добротном сером фланелевом костюме, совсем новеньком.

— Я так признательна вам за приглашение, миссис Форд.

— Садитесь, прошу вас. Муж, к сожалению, немного задерживается.

Женщины сели, мисс Крофт продолжала:

— Мне кажется, я узнаю его. Его портрет есть в «Поэтическом обозрении». Правда, там чудесный портрет? Никогда не видела никого красивей. — Ее тон не был легкомысленным, в нем скорее чувствовалась свойственная молодости открытость. Она восторженно смотрела на хозяйку.

Корин рассмеялась.

— Я тоже, — согласилась она. — А как вам Нью-Йорк, мисс Крофт?

Корин просидела с гостьей полтора часа, Форд не показывался.

Беседа не была трудной. Мисс Крофт, похоже, намеренно избегала банальностей, которыми, как правило, обмениваются приезжие с постоянными жителями Нью-Йорка. У нее имелся набор собственных свежих мыслей. Сперва она призналась Корин, что хотела бы перебраться в Нью-Йорк, а не бывать здесь проездом. Корин приятно удивилась — что от нее и требовалось — и стала поглядывать на срезанный маленький подбородок гостьи с сочувствием, а на ее красивые лодыжки и икры — с одобрением.

— Я пытаюсь, — неожиданно серьезно призналась мисс Крофт, — убедить тетушку позволить мне учиться в Нью-Йорке. Правда, надежды у меня мало. Особенно после того, что случилось вчера вечером. Совершенно пьяный мужчина вошел в обеденный зал гостиницы. — Она усмехнулась. — Мне даже запрещено красить губы.

Корин порывисто наклонилась к ней.

— Скажите, вы в самом деле хотите учиться тут?

— Больше всего на свете.

— А Кридмор? Не бросать же его?

— Я могла бы перевестись в Барнард. А по вечерам учиться в Колумбийском университете, — отвечала мисс Крофт с готовностью.

— Может быть, мне поговорить с вашей тетей? Как старшей подруге? Я с радостью, если хотите, — предложила Корин от души.

— Ой, ей-богу, здорово! — сказала мисс Крофт. Но тут же покачала головой. — Нет, спасибо. Повоюю пока сама, у меня еще несколько дней до отъезда. Вы не знаете тети Корнелии. — Она смущенно опустила глаза и посмотрела на свои руки. — Я же никогда не уезжала из дома одна. Живу так, будто… — она замолчала и улыбнулась; Корин показалось, что совершенно обворожительно. — Разве это важно? Я счастлива, что приехала сюда, вот и все.

— Где вы остановились, милая? — осторожно поинтересовалась Корин.

— В «Уолдорфе». Скорей всего, мы пробудем до следующего воскресенья. — Мисс Крофт хихикнула. — Тетя Корнелия не доверяет слугам, опасается за столовое серебро. Причем больше других — новой кухарке — ясное дело: служит у нас всего девять лет и не успела как следует себя зарекомендовать.

Корин рассмеялась — от души рассмеялась. Ей вдруг показалось очень несправедливым, чтобы эта умненькая молодая особа вернулась в Вермонт с неосуществившимися или почти неосуществившимися желаниями.

— Мэри — могу я называть вас Мэри? — начала Корин.

— Банни. Никто не зовет меня Мэри.

— Банни, вы бы могли пожить немного у нас, когда ваша тетя уедет. Если она разрешит. Правда. У нас есть отличная комната, куда мы даже и не…

Расчувствовавшись, Банни Крофт пожала Корин руку. Затем она засунула руки в карманы жакета. Ногти у нее были обкусаны до мяса.

— Я что-нибудь придумаю, — сказала она твердо и улыбнулась.

Было заметно, что Банни не склонна мириться с безнадежными обстоятельствами. Через какое-то время Корин уже казалось, что Банни водит ее по своему вермонтскому дому, с любовью и отвращением подмечая все, что там стояло, росло или валялось. Вот появилась и тетя Корнелия: смешная старая дева, лишенная чувства юмора, ведущая в одиночку войну на множество фронтов, но, главным образом, против прогресса, пыли и развлечений. Корин слушала с интересом, то посмеиваясь, то с сочувствием покачивая головой.

Но задвигавшиеся по дому слуги задели ее за живое всерьез. Когда Банни с неописуемой нежностью заговорила о старике-дворецком Гарри, которого обожала и которому была предана как родному, Корин с внезапной горечью вспомнила Эрика, отцовского шофера, давно покойного.

— А Эрнестина! — с чувством восклицала Банни. — Бог мой! Если бы вы видели Эрнестину! Горничную тети Корнелии. Жуткая клептоманка, сколько ее помню, — с удовольствием припечатала она. — Но когда я попала в дом тети, одна Эрнестина — кроме Гарри — понимала, что маленькая девочка — не низенький взрослый. — Банни усмехнулась. Глаза ее погрустнели; глаза были красивые, серо-зеленые и большие.

— Многие годы я брала на себя вину за всякие мелкие пропажи, которые случались в доме. Да и до сих пор беру. Бог ты мой, тетя Корнелия тут же уволит Эрнестину, если узнает о ее… недостатке. — Она улыбнулась.

— А как поступала тетя, я имею в виду, когда вы были маленькая, — когда вы признавались в грехах Эрнестины? — изумленно и с любопытством спросила Корин. Она поразилась и даже немного позавидовала находчивости, благодаря которой ее гостья, как видно, безболезненно пережила детство.

— Как поступала? — Банни передернула плечами — жест показался Корин чересчур ребячливым для ее возраста. Банни улыбнулась. — Да так, ничего особенного. Запрещала пользоваться библиотекой. А Эрнестина все равно добывала для меня ключ. Ну или не позволяла ездить верхом. Что-нибудь в этом роде.

Корин вдруг взглянула на часы.

— Рэй должен был уже прийти, — сказала она виновато, — мне ужасно неловко, что он задерживается.

— Неловко! — вид у Банни сделался перепуганный. — Бог ты мой, миссис Форд. Я и надеяться не могла, что он… что он вообще выберет время, чтобы встретиться со мной… — Банни в волнении потерла хрупкое запястье, однако спросила: — А ему удалось просмотреть мои стихи? Я хочу сказать, у него нашлось время?

— Ну-у, насколько я знаю… — принялась выкручиваться Корин, но тут же почувствовала облегчение, услыхав, как открываются двойные двери гостиной.

— Рэй! Наконец-то. Присоединяйся к нам, дорогой.

Корин представила гостью. Банни Крофт заметно разволновалась.

— Садись, милый, — обратилась молодая жена к молодому мужу. — У тебя усталый вид. Выпей чаю.

Форд уселся на стул между двумя женщинами, потом чуть отодвинулся назад и тут же спросил:

— Вы пытались напечатать что-нибудь из своих стихов, мисс Крофт?

Корин невольно съежилась. Ее муж задал вопрос ледяным голосом.

— По правде говоря, нет, мистер Форд. Мне не кажется, что стихи… нет, не пыталась, — ответила Банни Крофт.

— А могу я узнать, почему вы прислали их мне?

— Ну, бог ты мой, мистер Форд… не знаю. Я просто подумала… захотела узнать, получается у меня хоть что-то или нет… я не знаю, — в глазах Банни Корин увидела мольбу о помощи.

— Милый, выпей чаю, — повторила Корин испуганно. Ее муж вошел в комнату живой и невредимый. Его красивая голова была при нем. Гений тоже. Но куда делась его доброта?

— Не хочу, Корин, спасибо, — отказался Форд. Без доброты ему определенно чего-то не хватало.

Корин налила Банни Крофт еще чашку чая и отважно взглянула на мужа.

— Интересные стихи, дорогой? — спросила она.

— Что значит — интересные?

Корин осторожно налила себе в чай сливок.

— То есть, я хотела сказать — хорошие?

— У вас хорошие стихи, мисс Крофт? — спросил Форд.

— Ну… я… я… я надеюсь, мистер Форд…

— Вы не надеетесь, — сдержанно возразил Форд, — неправда.

— Рэй, — огорченно сказала Корин. — В чем дело, дорогой? Но Форд смотрел на Банни Крофт.

— Неправда, — повторил он.

— Бо-ог ты мой, мистер Форд, если мои стихи… ну-у, совсем не хорошие… то я даже не знаю. Я хочу сказать… бог ты мой! — Банни Крофт покраснела и убрала руки в карманы жакета.

Форд вдруг встал. Глядя в пол, он сказал Корин:

— Мне надо идти. Вернусь через час.

— Идти? — спросила Корин.

— Я обещал заглянуть к доктору Фанку, если мы вернемся сегодня.

Это было вранье, причем неприкрытое. Корин не имела возможности ответить. Взглянув на мужа, она молча кивнула. Обратившись к Банни Крофт, Форд сказал:

— До свиданья, — что в данных обстоятельствах было более чем логично.

Молодой муж наклонился и поцеловал молодую жену, которая немедленно обрела дар речи.

— Милый, если бы ты сделал мисс Крофт несколько толковых замечаний, которые бы…

— Ой, нет! — взмолилась Банни Крофт. — Прошу вас. Это совсем… я хочу сказать, не обязательно… правда!

Форд, который по дороге из Канады подхватил насморк, достал носовой платок и высморкался. Убирая платок, он медленно произнес:

— Мисс Крофт, я прочитал ваши стихи, все до единого. Я не могу сказать вам, что вы — поэт. Потому что это не так. Дело вовсе не в том, что ваш язык плох, метафоры избиты или надуманны, а редкие попытки писать просто — беспомощны до того, что у меня от них раскалывается голова. Это бы еще куда ни шло.

Он внезапно сел, как будто только и мечтал посидеть.

— Придумывать, вот что вы умеете, — объяснил он гостье, причем в его тоне не было слышно упрека.

Он посмотрел на ковер, собрался с мыслями и откинул кончиками пальцев свесившиеся на виски пряди.

— Поэту не надо придумывать стихи, они открываются ему сами, — говорил Форд, не обращаясь ни к кому. — Место, где протекает Альф, священная река, — продолжал он не спеша, — было открыто, а не придумано.

Он смотрел в окно, словно, сидя на стуле, видел то, что находилось очень далеко отсюда.

— Не выношу, когда придумывают, — заключил он.

Приговор был окончательным.

Минуту Форд сидел неподвижно. Потом встал так же неожиданно, как до того сел. Вынув из кармана пиджака пачку листков со стихами мисс Крофт, он без слов положил ее на чайный столик, ни перед кем, просто так. Сняв очки для чтения, он, как все близорукие люди, прищурился. Надев другие очки, для улицы, он еще раз наклонился и поцеловал на прощанье молодую жену.

— Рэй, милый. Мисс Крофт такая юная. Ведь может быть…

— Корин, я опаздываю, — Форд выпрямился. — До свиданья, — повторил он многозначительно. Потом деловито вышел.

Что хорошо, а что плохо, Корин всю жизнь чувствовала слишком тонко, а, следовательно, то, как ее супруг удалился из дому в четыре тридцать пополудни, то, как он повел себя по отношению к гостье и то, как неловко и явно лгал, было для нее совершенно непереносимо: хоть по отдельности, хоть все вместе. Однако около шести вечера случился обычный для супружеской жизни эпизод, из тех, что лишают жен — иногда на месяцы — дара речи. Нечаянно открыв дверцу стенного шкафа, Корин уронила прямо себе на голову пиджак Форда, которого никогда прежде не замечала. Пиджак не только подействовал на ее обоняние, но и сверкнул протертыми до дыр локтями. Каждая дыра сама по себе могла заставить Корин навеки онеметь от сострадания к ближнему. Поэтому, когда в семь Форд явился, она уже целый час знала, что ни за что в жизни не станет требовать от него объяснений.

Сам Форд за весь вечер ни разу не вспомнил о том, что было днем. За ужином он был молчалив, но поскольку молчалив и задумчив он бывал нередко, то ничего необычного или загадочного в его поведении не было.

После ужина заехали Фаулеры — без предупреждения и сильно навеселе — навестить молодоженов. Засиделись они за полночь. Уэлси Фаулер без передыху долбил одним пальцем по клавишам пианино, а Джинни Фаулер, отложив скандал на потом, не переставая дымила сигаретой. К тому времени, когда Фаулеры наконец от них выкатились, Корин то ли забыла о дневном происшествии, то ли убедила себя, что воскресенье было как воскресенье — так, ничего особенного.

В понедельник, когда около полудня Банни Крофт позвонила Корин в журнал, та сперва удивилась, а затем даже рассердилась. Рассердилась на себя, так как сама предложила Банни Крофт встретиться: «Может быть, вы позвоните мне завтра на работу и мы пообедаем вместе?», и рассердилась на Банни Крофт, которая не только приняла ее вчерашнее приглашение за чистую монету, но и до сих пор не убралась из Нью-Йорка. Пристают тут всякие, портят отношения с мужем, мешают сбегать в перерыве на Пятую авеню к «Саксу».

— Знаете, где «Колони»? — спросила Корин у Банни по телефону, понимая, что вопрос с подвохом.

— Нет, не знаю. Но я найду.

Корин объяснила. Только ей вдруг не понравился ее собственный голос, и она предложила:

— А может быть, и тетя Корнелия присоединится к нам? Мне было бы приятно с ней познакомиться.

— Ей тоже наверняка, но она в Паукипси. Поехала навестить приятельницу, с которой училась в Вассаре. Очень больную, ее даже кормят через трубки…

— О, понятно…

— Миссис Форд, вы уверены, что я не затрудню вас? Мне бы очень не хотелось…

— Нет, нет! Нисколько. Значит, в час?

В такси, по дороге в «Колони», Корин решила держаться за обедом любезно, но твердо дать понять Банни, что десертом ее радушие исчерпывается.

Обед, между тем, вышел совсем не таким, каким она его вообразила. Обед удался. Обед очень даже удался — пришлось признать Корин. За обедом было весело, даже очень весело. После первого мартини Банни Крофт принялась описывать, как бы со стороны, но очень точно, своих ухажеров из Харкинса, в Вермонте: студента-медика и студента факультета драматического искусства. Оба молодых человека, по ее словам, были совсем юными, очень серьезными и забавными, и Корин несколько раз смеялась. Легкомысленная болтовня Банни, ее бесконечные рассказы о колледже, а также принесенный официантом третий мартини заставили Корин вспомнить студенческие годы. Конечно же и ей захотелось сделать Банни что-нибудь приятное.

— Давайте я вас с кем-нибудь познакомлю, пока вы не уехали, — предложила она ни с того ни с сего, — у нас в журнале полно молодых людей. Встречаются приятные и умные… я, кажется, пьяная.

Банни, казалось, заинтересовало предложение Корин. Но она покачала головой.

— Не стоит, я думаю, — произнесла она задумчиво. — Мне хочется походить здесь на лекции. И потом… я пишу понемногу, если тетя Корнелия не заставляет меня любоваться вместе с ней огнями или еще что-нибудь вроде этого. Но вам спасибо. — Опустив глаза, Банни посмотрела сперва на стакан с мартини, потом куда-то поверх стола. — Наверное, было бы разумней совсем бросить писать, — заметила она грустно. — Особенно… ну, бог ты мой! После того, что сказал мистер Форд.

Корин выпрямилась.

— Вот это вы напрасно, — запротестовала она. — У Рэя ужасный насморк, он простудился, когда мы возвращались из Канады на машине. Он сам не свой. Его продуло насквозь. Он отвратительно себя чувствует.

— Ой, я, наверное, все равно не брошу. Не сумею. — Банни улыбнулась и скромно отвела взгляд.

Корин, немедленно расчувствовавшись, предложила:

— Пойдемте сегодня с нами в театр. Я должна посмотреть спектакль, для журнала. Для мужа у меня есть билет, а еще один я наверняка раздобуду. В пьесе есть отличные сцены.

Она заметила, что Банни явно заинтересовалась, хотя и повела себя так, как того требовали обстоятельства.

— Я боюсь, мистер Форд будет… — смутившись, она запнулась. — Со вчерашнего дня меня не покидает ощущение, что я, бог ты мой!.. даже не знаю. Старуха, которая явилась с мешком отравленных яблок.

Корин рассмеялась.

— Прекратите немедленно. Вы идете с нами. Мы заезжаем за вами в «Уолдорф», договорились?

— Вы уверены, что это удобно? — с беспокойством спросила Банни. — Все же мне не стоит идти.

— Нет, стоит. — Голос Корин зазвучал глуше от переполнившей ее любви. — Поверьте, — сказала она, — вы глубоко ошибаетесь. Муж исключительно добрый человек.

— Я ужасно хочу пойти, — призналась Банни простодушно.

— Вот и прекрасно. Мы подъедем за вами в «Уолдорф». Давайте есть, а то я совсем опьянела. Должна заметить, что вы умеете пить, как старый вояка.

— А можно мне встретиться с вами в театре? В шесть я должна быть у кого-то в гостях вместе с тетей.

— Конечно, как вам удобнее.

Вот записка, которую прислала мне Корин:

«Бобби,

Я не собиралась ничего от тебя скрывать, когда пришла в Большой Бизнес. Мне просто не хотелось говорить об этом. Но я тебе написала. Написала отчет частного детектива, использовав прием из собственного сочинения по-английскому, написанного на первом курсе в Уэлсли, когда я решила стать женщиной-детективом. За сочинение я получила три с плюсом и еще сердитую приписку преподавателя, где говорилось, что, наряду с большой оригинальностью, я проявила изрядную манерность, и что «ведь вы тоже не видели багряной танагры, не так ли, мисс фон Нордхоффен…» Я с радостью приму от тебя ту же оценку и то же замечание, если ты позволишь мне пребывать в приятном заблуждении, что я не могла знать, я имею в виду лично, ни одну из упомянутых в отчете дам. Так или иначе, он перед тобой. Действуй!

С любовью

К.»

В понедельник вечером, 10 мая 1937 года, мистер и миссис Форд, которые к тому времени были женаты три недели, встретились с мисс Крофт около театра «Элвин» и все вместе вошли внутрь, чтобы посмотреть спектакль «Привет, Бродвей, привет!». После театра они втроем отправились в бар гостиницы «Уэйлин», где сразу же после выступления группы певцов, известной как «Ковбои», мистер Форд наклонился к сидевшей напротив него за столиком мисс Крофт и очень сердечно пригласил ее прийти к нему на лекцию в университет на следующее утро. Миссис Форд порывисто схватила руку мужа и пожала ее. Они втроем сидели в баре гостиницы «Уэйлин» почти до часа ночи, дружески беседовали и смотрели развлекательную программу. Мистер и миссис Форд подбросили мисс Крофт к «Уолдорф-Астории» примерно в час десять. Взволнованно, чуть не плача, мисс Крофт поблагодарила и миссис и мистера Фордов за «лучший вечер в моей жизни».

Миссис Форд держала мужа за руку, пока они добирались в такси до дому. Когда они поднимались в лифте к себе в квартиру, мистер Форд сказал, что у него раскалывается голова. Как только они вошли, миссис Форд настояла, чтоб мистер Форд выпил две таблетки аспирина, одну потому, что он хороший мальчик, а вторую, чтобы поскорее прийти в себя и поцеловать жену.

Утром во вторник, одиннадцатого мая, в одиннадцать утра, мисс Крофт пришла на лекцию мистера Форда, которую слушала, сидя в самом последнем ряду аудитории. Затем вместе с мистером Фордом она пошла в ресторан, типично китайский, находящийся в трех кварталах к югу от университета. За ужином мистер Форд равнодушно довел этот факт до сведения миссис Форд. Миссис Форд поинтересовалась, за каким столиком они сидели с мисс Крофт. Мистер Форд сказал, что он не помнит, но, кажется, у входа. Миссис Форд спросила, о чем они разговаривали с мисс Крофт за ленчем. Мистер Форд мирно ответил, что, к несчастью, не захватил с собой в ресторан диктографа.

После ужина миссис Форд сказала мужу, что собирается погулять с собакой. Она предложила мистеру Форду составить ей компанию, но он отказался, сославшись на дела.

Когда через два часа миссис Форд вернулась домой, пройдя по Парк-авеню почти до испанского квартала, ни в кабинете, ни в спальне мистера Форда свет не горел.

Миссис Форд сидела одна в гостиной часов до двух ночи и примерно тогда же услышала, как мистер Форд вскрикнул в спальне. Тут она бросилась в спальню мистера Форда, где и убедилась, что он спит в своей постели. Он продолжал вскрикивать, хотя миссис Форд и трясла его так сильно, как только могла. Его пижама и простыня были насквозь мокрыми от пота.

Едва очнувшись, мистер Форд взял с ночного столика очки. Но и в очках он несколько секунд не узнавал жену, хотя миссис Форд отчаянно старалась объяснить, кто она. Наконец, безучастно взглянув, он произнес ее имя, правда, с большим трудом, как человек, обессилевший физически и морально.

Миссис Форд пробормотала в ответ, что принесет мистеру Форду чашку горячего молока. Затем она неуверенно двинулась в кухню, где налила в кастрюльку молоко, но от расстройства не сразу нашла «Чудо-зажигалку». Она подогрела молоко и понесла чашку мужу. Мистер Форд опять спал, плотно прижав руки к бокам. Миссис Форд поставила чашку с молоком на ночной столик и, забравшись в кровать, устроилась рядом с мистером Фордом. Она не сомкнула глаз до утра. Мистер Форд больше не вскрикивал во сне, но между четырьмя и пятью утра он плакал. Миссис Форд приникла к мистеру Форду всем телом, однако его горю было невозможно помочь, так как он не очнулся.

В среду утром, двенадцатого мая, за завтраком, миссис Форд невзначай (как ей казалось) спросила у мистера Форда, что ему снилось. Мистер Форд, оторвавшись от сухих хлопьев, не задумываясь ответил, что прошлой ночью впервые за долгое время видел неприятный сон. Миссис Форд опять спросила, что именно ему снилось. Мистер Форд сдержанно ответил, что кошмар есть кошмар и что он хотел бы обойтись без фрейдистского анализа. Миссис Форд сказала не менее сдержанно (как ей казалось), что не стала бы подвергать мистера Форда фрейдистскому анализу, если бы и умела. Она добавила, что, как его жена, хочет, чтобы он был счастлив, и ничего больше. Она расплакалась. Мистер Форд закрыл лицо руками, потом встал и вышел из комнаты. Миссис Форд, бросившись следом, догнала его на лестничной площадке, где он стоял с портфелем, но без шляпы. Он ждал лифта. Двери лифта открылись, и мистер Форд, зайдя туда без шляпы, сказал миссис Форд, что вернется к ужину.

Миссис Форд оделась и поехала на работу. Ее поведение в редакции в ту среду можно охарактеризовать как «неуравновешенное». Известно, что она съездила по физиономии Роберту Уэйнеру, когда тот в шутку назвал ее на совещании «Мэри Саншайн». После упомянутого происшествия миссис Форд принесла мистеру Уэйнеру свои извинения, однако на его предложение выпить с ним в баре «Макси» ответила отказом.

В семь вечера мистер Форд позвонил домой и сказал миссис Форд, что не придет ужинать, так как должен присутствовать на факультетском собрании.

Мистер Форд не появлялся дома до одиннадцати пятнадцати, поскольку именно в это время миссис Форд, прогуливавшаяся со своим жесткошерстным терьером, столкнулась с ним на улице. Мистер Форд возмутился, когда пес прыгнул на него, желая поздороваться. Миссис Форд заметила, что мистеру Форду должно льстить, что Мэлколм (терьер) сумел его полюбить так сильно и так скоро. Мистер Форд ответил, что переживет, если Мэлколм не будет прыгать на него, пачкая грязными лапами. В лифте они поднимались вместе. Мистер Форд, сославшись на то, что у него много работы, ушел в кабинет. Миссис Форд ушла к себе в комнату и закрыла дверь.

В четверг, тринадцатого мая, за завтраком, миссис Форд сказала мужу, что напрасно пообещала юной Крофт пойти с ней вечером в театр. Посетовав на усталость, миссис Форд заметила, что ей не обязательно смотреть спектакль второй раз, но нельзя, чтобы мисс Крофт не увидела игры Бэнкхед. Мистер Форд кивнул. Затем миссис Форд спросила его, не виделся ли он случайно с Банни Крофт опять. Мистер Форд, в свою очередь, поинтересовался, где это он мог, в самом деле, видеться с Банни Крофт. Миссис Форд сказала, что не знает, но подумала, что мисс Крофт могла снова посетить его лекцию. Мистер Форд закончил завтракать и, поцеловав миссис Форд на прощанье, ушел.

В четверг вечером миссис Форд стояла у театра «Мороско» до без десяти девять, затем оставила в кассе билет на имя мисс Крофт и одна вошла в театр.

После первого акта она уехала домой, куда добралась приблизительно в девять сорок. Едва войдя, она узнала от Риты, горничной, что мистер Форд до сих пор не вернулся с вечерних занятий и что его ужин совсем как лед.

Она велела Рите убрать со стола.

Миссис Форд находилась в горячей ванне, пока ей не сделалось дурно. Тогда она оделась, взяла Мэлколма на поводок и повела на улицу.

Миссис Форд и Мэлколм, миновав пять кварталов к северу и еще один к западу, зашли в модный ресторан. Миссис Форд оставила Мэлколма в гардеробе и, просидев час в баре, выпила три коктейля из виски с пивом и лимонной коркой. Когда около одиннадцати сорока пяти она с собакой вернулась к себе в квартиру, мистера Форда там по-прежнему не было.

Миссис Форд немедленно покинула квартиру снова — на этот раз без Мэлколма.

Она спустилась в лифте, и швейцар поймал для нее такси. Шофера она попросила остановиться на углу Сорок второй улицы и Бродвея. Там она вылезла из машины и немного прошла пешком к западу. Зайдя в ночной кинотеатр «Де Люкс», она просидела там целый сеанс, посмотрев два игровых фильма, четыре короткометражки и один выпуск новостей.

Из «Де Люкса» она поехала на такси прямо домой, но и к трем сорока ночи мистер Форд не появился.

Миссис Форд тут же спустилась в лифте вниз, опять с Мэлколмом. Около четырех ночи, дважды обойдя весь квартал, миссис Форд заметила под навесом их многоквартирного дома такси, из которого вылезал мистер Форд. На нем была новая шляпа. Миссис Форд, поздоровавшись с мистером Фордом, спросила, откуда у него шляпа. Вопроса мистер Форд, видимо, не расслышал.

Когда мистер и миссис Форд поднимались вместе в лифте, у миссис Форд внезапно подкосились нога. Мистер Форд попытался поставить миссис Форд прямо, но проявил редкую неловкость, и помощь миссис Форд оказал в конце концов лифтер.

Мистеру Форду было определенно нелегко попасть ключом в замочную скважину собственной двери. Он вдруг повернулся и спросил у миссис Форд, не кажется ли ей, что он пьян. Миссис Форд не особенно внятно ответила, что ей и в самом деле кажется, что мистер Форд выпивал. Мистер Форд попросил ее говорить четче. Миссис Форд повторила еще раз, что не исключает, что мистер Форд выпивал. Мистер Форд, справившись с входной дверью, доложил громким голосом, что съел оливку из ее мартини. Миссис Форд, задрожав, спросила, чей мартини он имеет в виду. «Ее мартини», — повторил мистер Форд.

Когда они оба вошли в квартиру, миссис Форд, продолжая дрожать, спросила, знает ли муж, как долго пришлось ей дожидаться мисс Крофт у театра «Мороско». Мистер Форд ответил нечетко. Он побрел, заметно пошатываясь, к себе в спальню.

Около пяти утра миссис Форд слышала, как мистер Форд вылезает из постели и, явно неважно себя чувствуя, идет в ванную.

Миссис Форд приняла снотворное и около семи утра ей удалось заснуть.

Проснувшись примерно в одиннадцать десять, она сразу позвонила горничной, которая сообщила ей, что мистер Форд уже больше часа как покинул квартиру.

Миссис Форд немедленно оделась и, не позавтракав, поехала на такси в редакцию.

Примерно в час десять дня мистер Форд позвонил миссис Форд на работу, чтобы сказать, что он на Пенсильванском вокзале и уезжает из Нью-Йорка вместе с мисс Крофт. Он попросил прощения и повесил трубку.

Миссис Форд тоже осторожно положила трубку и затем упала в обморок, ударившись о шкаф с папками и расшатав один из передних зубов.

Поскольку в кабинете кроме нее никого не оказалось и никто не услышал, что она упала, несколько минут она пролежала без сознания.

Очнулась она без посторонней помощи. Потом выпила четверть стакана бренди и поехала домой.

Дома выяснилось, что из спальни мистера Форда, а также из шкафов исчезли его немногочисленные личные вещи. Она кинулась в кабинет мистера Форда, а прибежавшая следом за ней горничная Рита объяснила вкратце, что мистер Форд сам придвинул стол к стене. Медленно оглядев комнату, превращенную заново в детскую, миссис Форд опять упала в обморок.

Двадцать третьего мая — в следующее воскресенье — Рита, горничная, настойчиво постучала в дверь спальни Корин. Корин разрешила ей войти.

Было около двух часов дня. Корин лежала одетая на кровати. Окна у нее были зашторены. В глубине души она знала, что не впускать солнечный свет в комнату глупо, но за девять дней она возненавидела свет.

— Не слышу, — сказала она, не поворачивая головы, потому что Ритин голос был ей противен.

— Я говорю, Чик, швейцар, звонит снизу, — сказала Рита. — Он говорит, в парадной джентльмен вас спрашивает.

— Я никого не принимаю, Рита. Выясните, кто там.

— Хорошо, мэ-эм, — Рита вышла и снова вошла. — Вы знаете такую — мисс Крафт или вроде этого? — спросила она.

Корин подкинуло под покрывалом, которое она на себя натянула.

— Передайте, пусть поднимется.

— Сейчас?

— Да, Рита, сейчас. — Корин неуверенно встала на ноги. — И проводите его, пожалуйста, в гостиную.

— Только я там хотела убраться. Я же еще не убиралась.

— Проводите его в гостиную, Рита, пожалуйста.

Рита, надувшись, вышла из комнаты.

Как обычно бывает с теми, чье тело долго находилось в горизонтальном положении, встав, Корин повела себя необычно. Первым делом она достала из-под ночного столика обе книги Форда и немного походила с ними по комнате.

Неожиданно она опять убрала книги под ночной столик. Затем причесалась и подкрасила губы. Платье на ней было ужасно мятое, но переодеваться она не захотела.

Когда Корин боязливо вошла в гостиную, ей навстречу поднялся кудрявый блондин. На вид ему было лет тридцать с небольшим, он был немного склонен к полноте, но, тем не менее, выглядел невероятным здоровяком. На посетителе был светло-зеленый пиджак спортивного покроя и желтая трикотажная рубашка с расстегнутым воротничком. Из нагрудного кармана у него свешивалось несколько дюймов белоснежного носового платка.

— Миссис Форд?

— Да…

— Вот моя карточка, — он сунул что-то в руку Корин. Корин поднесла карточку к свету:

Я — ХОВИ КРОФТ.

Кто ты, приятель, черт возьми?

Она хотела вернуть карточку, но мистер Хови Крофт провалился в подушки дивана, помахивая рукой.

— Возьмите себе, — великодушно сказал он.

Держа карточку между большим и указательным пальцами, Корин села в красное дамастовое кресло напротив посетителя.

Чуть суховато она спросила:

— Вы — близкий родственник мисс Крофт?

— Шутите?

Корин процедила:

— Мистер Крофт, не в моих правилах…

— Послушайте. Я — Хови Крофт. Муж Банни.

От избытка впечатлений Корин тут же потеряла сознание.

Очнувшись, она увидела перед собой одинаково встревоженные и немного растерянные лица Риты и Хови Крофта. Она на секунду закрыла глаза, потом открыла. Хови Крофт и Рита уложили ее на диван с ногами. Теперь она — не без вызова — опустила ноги на пол.

— Не беспокойтесь, Рита, — сказала она, — я выпью немного вот этого. — Корин выпила полстопки бренди. — Идите, Рита. Не беспокойтесь. Просто осточертело падать в обморок…

Когда Рита вышла из комнаты, Хови Крофт неловко опустился в красное кресло, которое освободила Корин. Он положил ногу на ногу: ноги были огромные — каждая ляжка величиной с бревно.

— Извиняюсь, что напугал вас, миссис Филд.

— Форд.

— Я хотел сказать, Форд: у меня есть несколько знакомых Филдов. — Хови Крофт вытянул ноги. — Э-э… значит, вы не знали, что мы с Банни женаты?

— Нет. Нет. Не знала.

Хови Крофт рассмеялся.

— Ясно. Мы женаты одиннадцать лет, — пояснил он. — Сигарету? — Он откинул пальцем верх с непочатой пачки сигарет, а затем, светски, не вставая с места, протянул ее Корин.

— То есть как это, женаты одиннадцать лет? — холодно поинтересовалась Корин.

Сотую долю секунды Хови Крофт напоминал школьника, который непроизвольно делает глотательное движение, зная, что его напрасно обвинили в том, что он жевал в классе резинку.

— Ну десять лет и восемь месяцев, если уж вам надо настолько точно, — сказал он. — Сигарету?

Вглядевшись в лицо Корин, Хови отчего-то перестал предлагать ей сигарету. Он наморщил лоб, закурил сам, сунул пачку в нагрудный карман и заново тщательно сложил носовой платок.

Корин обратилась к нему с вопросом.

— Простите? — вежливо переспросил Хови Крофт.

Корин повторила вопрос, едва слышно.

— Кто это — девушка двадцати лет? — осведомился Хови Крофт.

— Ваша жена.

— Банни? — Хови Крофт фыркнул. — Ну вы того. Она меня старше, а мне — тридцать один.

Корин лихорадочно прикидывала, достаточно ли быстро швейцары и прохожие прикрывают тела людей, выпрыгивающих из окон жилого дома. Выпрыгивать, не зная наверняка, что кто-нибудь сразу ее прикроет, не хотелось… Она заставила себя вслушаться в голос Хови Крофта.

— Выглядит она много моложе, — рассуждал он, — потому, что у нее кость тонкая. Люди с тонкой костью не стареют, как мы с вами. Ясно, о чем я?

Вместо того, чтобы ответить ему, Корин сама задала вопрос.

Хови Крофт не расслышал.

— Не понял, — сказал он, приставляя ладонь к уху. — Повторите еще раз.

Она спросила снова — громче.

Прежде чем ответить, Хови Крофт освободился от прилипшей к языку табачной крошки. Потом сказал с расстановкой:

— Сами подумайте. Как ей может быть двадцать? У нас ребенок — одиннадцать лет.

— Мистер Крофт…

— Зовите меня Хови, — предложил он, — если вы, конечно, не настаиваете на этих… на церемониях.

Замирая от страха, Корин спросила, сказал ли он ей всю правду.

— Ну, подумайте сами. Я вернулся домой в четверг. Из важной поездки, для фирмы. Обошел дом. Банни нигде нет. А она должна уже неделю как приехать. Тогда я позвонил мамаше. Мамаша говорит, Банни еще не приезжала. И давай реветь-заходиться в трубку. Говорит мне, что ребенок сломал… сломал ногу, когда лез на крышу. И во-от причитает: и сил у нее нет за ребенком глядеть, и где его мать, в конце-то концов… и я не выдерживаю, вешаю трубку. Не выношу я, когда орут по телефону мне в ухо.

В общем, битый час я стараюсь разобраться, что и как. Слава богу, у меня еще голова на месте. И вот сообразил заглянуть в почтовый ящик, а там письмо от Банни. Она пишет, что уезжает куда-то вместе с этим парнем, Фордом. Во — сумасбродка! — Он покачал головой.

Корин достала сигарету из шкатулки, которая стояла на столике, и закурила. Затем она откашлялась, словно желая убедиться, что у нее не пропал голос.

— Четверг. Сегодня воскресенье. Вы не быстро добрались сюда.

Хови Крофт прервал свое занятие — он пускал колечки дыма в потолок — потом ответил.

— Слушайте, я ведь живу не на Парк-авеню или еще где поблизости. Я зарабатываю на жизнь. Я еду туда, куда меня посылает фирма.

Корин немного подумала.

— Вы хотите сказать, что приехали по делу?

— Ясно, по делу! — с негодованием сказал Хови.

— Вы отпустили жену в Нью-Йорк? Вы знали, что она едет сюда? — спросила Корин, окончательно теряясь.

— Конечно, знал. Что же вы думаете, я дам ей тайком в Нью-Йорк удрать?

Крофт снова расхорохорился.

— Банни сказала мне, что хочет встретиться с этим парнем, Фордом, с этим мужиком… вашим мужем. Вот я и думаю: пусть раз и навсегда выкинет все из головы. Она меня изводит, он меня изводит… — он не закончил мысль. — Ваш муж делает хорошие деньги на своих книжках?

— Он издал всего две книги стихов, мистер Крофт.

— Я в этих делах не разбираюсь, но… деньги-то он делает будь здоров тем, что пишет, как я понимаю?

— Нет.

— Нет? — недоверчиво.

— Поэзия не приносит дохода, мистер Крофт.

Хови Крофт подозрительно огляделся вокруг.

— А кто платит за квартиру? — спросил он.

— Я плачу, — отрывисто. — Мистер Крофт, быть может…

— Не понимаю, — в его небольших глазках Корин заметила растерянность. — Он же важная шишка. А?

— Возможно, лучший поэт в Америке. Хови покачал головой.

— Знать бы — я бы ее не отпустил, — сказал он с горечью. Он смотрел на Корин недовольно, как будто именно она была виновата в том, что с ним случилось. — Я-то думал, ваш муж введет ее в курс дела.

— Какого дела?

— Ну дела, дела! — нетерпеливо объяснил Хови Крофт. — Она ведь все пишет и пишет свои книги… Знаете, сколько написала с тех пор, как мы поженились? Двенадцать. Я все читал. Последнюю Банни писала для Гарри Купера. Для фильма, чтоб в нем участвовал Гарри Купер. Разослала по кинотеатрам, а они ей даже не вернули. В общем, жуть, до чего ей не везло.

— Что? — переспросила Корин настороженно.

— Не везло, говорю, жуть как.

Корин почувствовала, как сигарета жжет ей пальцы. Она разжала руку над пепельницей.

— Мистер Крофт. Откуда ваша жена узнала о моем муже?

— От мисс Дюран, — последовал краткий ответ. Хови Крофт погрузился в раздумья.

— А кто это, — спросила Корин, — мисс Дюран?

— Подружка ее, собутыльница. В школе преподает. Дюран с Банни болтают обо всякой чепухе.

— А вы не хотите выпить? — вдруг предложила Корин.

Хови встрепенулся.

— Если не шутите, — сказал он. — Кстати, как вас звать по имени?

Корин встала и позвонила Рите. Когда она опять села, вопрос уже растворился в воздухе.

Однако, взяв стакан, Хови Крофт задал новый.

— Кстати, чем она занималась тут, в Нью-Йорке?

Корин немного выпила. Потом рассказала все, что знала, вернее, все, что смогла заставить себя рассказать. Сперва ей показалось, что Хови слушает ее смущенно и с огорчением, но потом она заметила, что он разглядывает ее ноги. Поджав ноги, Корин постаралась побыстрее закруглиться, но Хови перебил ее.

— Постойте, а кто это — тетя Корнелия?

Корин посмотрела на него. Руки у нее задрожали, и она подумала, что было бы лучше на них сесть.

Сделав усилие, она спросила то, что ей следовало сейчас спросить.

Хови Крофт задумался, но тут же покачал головой.

— У Банни есть тетя Агнес, — подал он трезвую идею. — Деньжата и у той водятся. Держит кинотеатр на Кросс-пойнт.

Корин поднесла руку ко лбу, словно надеялась ручным способом остановить кошмарное шествие, начавшееся у нее в голове. Но было поздно. Построившись в идеальную шеренгу, его участники выходили из глубины ее сознания. Они всплывали друг за другом — она не могла их остановить. Первой появилась милая, чуть взбалмошная, с тонкими усиками тетя Корнелия. Следом — Гарри, умилительный старичок-дворецкий, любитель воздушных змеев. За ним — добрая душа, клептоманка-Эрнестина. Потом смешной студент-медик и смешной студент факультета драматического искусства. Затем появилась приятельница тети Корнелии из Паукипси, которую кормили через трубки. Ну и наконец отель «Уолдорф-Астория» с чьей-то легкой руки сдвинулся с места и с шумом отправился за остальными.

— Кажется, я снова упаду в обморок, — предупредила Корин Хови Крофта. — Будьте добры, дайте мне вон тот стакан бренди.

Хови Крофт, опять немного испугавшись, вскочил, и Корин допила то, что оставалось в стакане.

Увидев, что ей лучше, Хови снова удобно устроился на диване. Он залпом допил коктейль. Затем, перекатывая кубик льда за щекой, осведомился:

— Как, кстати, вас зовут?

Корин, не ответив, закурила еще одну сигарету. Гость наблюдал за ней без обиды.

— Мистер Крофт, а ваша жена уходила от вас прежде?

— То есть? — спросил он, грызя лед.

— То есть, — продолжала Корин сдержанно, — уезжала она путешествовать с мужчинами?

— По-ослушайте. Вы думаете, я — идиот?

— Конечно, нет, — поторопилась вежливо заверить его Корин.

— Я отпускал ее иногда проехаться. Чтоб немного развеялась. Но если вы заключили, что я позволял ей охотиться за…

— Нет, этого я не имела в виду, — сама того не желая, немедленно соврала Корин.

Хови Крофт стал добывать второй кубик льда из своего стакана.

— Мистер Крофт, что вы предполагаете с этим делать?

— С чем — с этим? — светски.

Корин глубоко вздохнула.

— С тем, что ваша жена и мой муж сбежали вместе.

Хови Крофт ответил только после того, как размельчил и рассосал второй кубик. Освободившись, он посмотрел на Корин, весь — сплошное доверие.

— Я вам так скажу… как вас, кстати, зовут?

— Корин, — сказала Корин устало.

— Корин. Ладно. Я вам так скажу, Корин. Строго между нами — мы с Банни не больно ладили. Последние года два не ладили. Ясно?.. Сам не знаю. Может, у нее денег стало многовато. Я сейчас имею сто десять в неделю, потом командировочные и рождественские премиальные будь здоров. Может, у нее голова пошла кругом. Ясно?

Корин с пониманием кивнула.

— И еще: год, что она ходила в колледж, не пошел ей на пользу, ну совсем не пошел, — пояснил Хови Крофт, — зря тетя Агнес ей разрешила. У нее там мозги съехали набекрень, вроде того.

Дальше случилось что-то странное. Хови Крофт вдруг вытащил бейсбольные наплечники, которые носил под спортивным пиджаком. Без них он казался совершенно другим человеком и заслуживал свежего взгляда.

— И еще вот что, — произнес другой человек смущенно, — бывает, она меня здорово изводит.

— Что? — с уважением переспросила Корин.

— Изводит, — повторил он, — ясно?

Корин, покачав головой, сказала:

— Нет.

— Скажите «Хови».

— Хови, — повторила Корин.

— Вот так-то лучше. Да. Она будь здоров как изводит. — Он неловко поерзал на диване. — Когда мы только поженились, еще ничего было. Но… даже не знаю: Она скоро странная стала. Недобрая. Ко мне. К ребенку и то недобрая. Не знаю даже. — Он вдруг покраснел. — Один раз она… — он не договорил и покачал головой.

— Однажды она что? — заинтересованно спросила Корин.

— Не знаю. Да и какая теперь разница. Я уже об этом забыл. Изменилась она здорово. Я хочу сказать, здорово она изменилась. Елки! Я-то помню, как она приходила на все матчи, когда я играл. Футбол. Баскетбол. Бейсбол. Хоть бы раз пропустила. — Он поджал губы: он все сказал. — Не знаю. Она просто здорово изменилась.

Хови выговорился. Ему снова стало легко смотреть на Корин. Надежный внутренний сигнал прозвучал вовремя. Вместо разнюнившегося игрока на поле опять вышел хамоватый бодрячок.

— Бурбон у вас классный, Корин, — сказал он, помахав пустым стаканом.

Но Корин встала. Она сказала что-то вроде того, что у нее назначена на сегодня встреча. Она поблагодарила его за то, что он заглянул.

Хови Крофт был заметно огорчен тем, что его визит скомкан. Но, послушно поднявшись, он позволил Корин проводить себя до прихожей. Пока они шли, он опять заговорил с ней.

— Я пробуду здесь еще два дня. Ничего, если позвоню? Может, сходим куда вместе?

— Извините, боюсь, не получится.

Он пожал плечами, не то чтобы обескураженно. Надев перед зеркалом в прихожей светло-серую шляпу, он бережно замял ее.

— Может, тогда посоветуете, что мне посмотреть? В театре. Вот этот: «Привет, Бродвей, привет!» — стоящий?

Наконец довольный тем, как сидит на голове шляпа, Хови Крофт шагнул к двери. Повернувшись, он улыбнулся Корин.

— Вы особенно не убивайтесь, — посоветовал он. — Не стоит. Вам же, в конце концов, лучше. Если ваш — такой же придурок, как моя.

Тут Корин, перестав сдерживаться, схватилась за дверную ручку. Очень громким голосом она сообщила Хови Крофту, что хотела бы вернуть себе мужа.

Хови Крофт спасся в лифт, как только он открылся, а Корин ушла в квартиру и закрыла за собой дверь. Ноги перестали держать ее и, всхлипывая, она опустилась на пол. Добравшись в конце концов до спальни, она приняла сразу несколько таблеток снотворного.

Проснувшись с ощущением, что время остановилось, как бывает, если наглотаться сильных снотворных, Корин почувствовала, что сжимает что-то влажной рукой. Разжав пальцы, она разгладила смявшийся клочок бумаги, потом зажгла ночник. Перед ней была визитная карточка Хови Крофта. Несколько минут она лежала тихо, глядя на свое призрачное отражение в зеркале туалетного столика напротив. Затем вдруг произнесла вслух: «Кто ты, приятель, черт возьми?» Вопрос неожиданно показался ей невероятно смешным, и она с четверть часа прохохотала.

Корин не переставала искать Форда. Искали его и издатели. Искал Колумбийский университет.

Не раз все они думали, что напали на след, но очередной междугородний звонок или несколько недвусмысленных строчек в письме управляющего какого-нибудь отеля убивали надежду.

Однажды Корин едва не наняла частного детектива. Он даже явился к ней домой за инструкциями. Но она выпроводила детектива, не воспользовавшись его услугами. Она испугалась, что получит кучу грязи и не получит мужа… Корин искала Форда упорно, но лишь законными способами.

Теперь известно, что, покинув вместе Нью-Йорк, Форд и Банни Крофт блуждали по свету как двое цыган-полукровок. Выяснилось, что из Западной Виргинии они снова подались на север, а из Чикаго опять на Запад, и лишь через два с половиной месяца осели в небольшом городишке на Среднем Западе. Естественная завеса из дыма и гари' надежно скрыла их связь.

Узнал, где они живут, Роберт Уэйнер. Ему понадобилось года полтора, чтобы узнать. Потом он позвонил Корин домой и, как бы между прочим, сказал:

— Корин?.. Слушай-ка. Только ты не волнуйся…

Корин сразу все поняла.

Уэйнер не сомневался, что она захочет поехать повидаться с Фордом. Он, собственно, сам хотел поехать с ней. Но он дал маху. Выудив у него все по телефону, Корин собрала вещи и через час села в поезд одна.

Поезд пришел в город, который назвал ей Уэйнер, в шесть утра. Был ноябрь, и пока она шла по серой пустынной платформе к стоянке такси, мокрый снег лепил ей в лицо и попадал за шиворот. Ко всему дело было в понедельник.

Корин поселилась в гостинице, приняла горячую ванну, оделась и семнадцать часов просидела у себя в номере. Она просмотрела пять журналов. В полдень ей наверх принесли сэндвич с цыпленком, но есть она не стала. Она пересчитала кирпичи административного здания через дорогу: по вертикали, по горизонтали и по диагонали. Когда за окном стемнело, она покрыла ногти лаком в три слоя.

Дожидаясь, пока подсохнет третий слой, она внезапно встала со стула, подошла к телефону и положила на него руку. На столике возле телефона тикали электрические часы. Корин почти с наслаждением отметила про себя, что уже одиннадцать. Она почувствовала, что спасена. Звонить было поздно. Поздно рассказывать мужу все, что она узнала о Банни от Хови Крофта. Поздно спрашивать, нужны ли ему деньги. Поздно слышать его голос. Самое время еще раз принять ванну.

Так она и поступила. Но потом, прямо в купальной простыне, подошла к телефону и назвала телефонистке номер, который знала наизусть.

Дальше состоялся вот такой, совершенно невероятный, разговор:

— Алло, — голос Банни.

— Здравствуйте. Извините, уже поздно. Это Корин Форд.

— Кто?

— Корин Фор…

— Корин! Бог ты мой! Просто не верится! — не голос — сплошной мед. — Вы в городе?

— Да. Я в городе, — подтвердила Корин. — Своего голоса она не узнавала: он был похож на мужской, как будто у нее сели связки.

— Ну, бог ты мой, Корин! У меня нет слов! Просто чудесно. Мы уже целую вечность собираемся вас отыскать! Чудесно! — Затем чуть робея, стесняясь: — Корин, мне просто жуть до чего неловко из-за всего, что получилось и вообще…

— Да, — сказала Корин.

Это было извинение. Совершенно замечательное, по-своему. Банни просила прощения не как тридцатитрехлетняя женщина, на которой целиком лежит вина за чужую разбитую вдребезги семейную жизнь. Она попросила прощения, как молоденькая продавщица, по неопытности отправившая клиенту синие занавески вместо красных.

— Да, — повторила Корин.

— Бог ты мой, откуда вы звоните, Корин?

— Я в отеле «Кинг Кол».

— Послушайте, — планы, обволакивающие, как теплый, растаявший шоколад, уже зреют. — Ведь сейчас не поздно. Вы должны немедленно приехать к нам. Вы же еще не легли, правда?

— Нет.

— Вот и хорошо. Рэй в соседней комнате, работает. Значит, договорились. Прыгайте в такси — вы знаете наш адрес, Корин?

— Да.

— Чудненько… До смерти хочется поскорее вас увидеть. Давайте, живенько.

На мгновение Корин онемела.

— Корин? Вы меня слышите?

— Да.

— Ну так давайте быстрей. Ждем. По-ка!

Корин повесила трубку.

Потом она снова пошла в ванную и залезла в воду на несколько минут, чтоб согреться. Но и горячей воды всех отелей мира не хватило бы, чтоб ее согреть. Она вылезла из ванны, вытерлась и оделась.

Уже в шляпе и пальто Корин на всякий случай оглядела комнату — не осталось ли где тлеющей сигареты. Выйдя из номера, она вызвала лифт. Ей казалось, что сердце стучит у нее почти в ухе, как бывает, если определенным способом уткнуться лицом в подушку.

Пока она сидела семнадцать часов в номере, вероятно, когда стемнело, вместо дождя со снегом пошел настоящий снег, и дорожка перед отелем на полдюйма покрылась слякотью. Неоновая вывеска над улицей, совсем не похожей на нью-йоркскую, отбрасывала безобразный синеватый отсвет на черную, мокрую мостовую. Швейцару, который вызвал для Корин такси, пришлось воспользоваться носовым платком.

Дорога заняла минут пятнадцать, а когда машина остановилась, Корин, очнувшись, спросила: «Здесь?» — а затем расплатилась и вышла.

Перед ней была пустынная, темная, скользкая улица, застроенная стандартными арендованными домами.

Поднявшись по каменным ступенькам, она вошла в подъезд, порылась в сумке, нашла зажигалку и, чиркнув ею, осветила табличку с кнопками звонков и фамилиями. Увидев написанную зелеными чернилами фамилию «Форд», Корин нажала на нужную кнопку, небрежно, как торговец или добрый знакомый.

Раздался жужжащий звук, и внутренняя дверь открылась. До Корин тут же долетело ее имя, произнесенное с веселым вопросительным знаком в конце. Навстречу ей с лестницы сбежала Банни Крофт.

Банни взяла Корин под руку и стала что-то говорить ей и продолжала что-то говорить, пока они вместе поднимались наверх. Корин ничего не слышала. Она теперь сидела в комнате, без пальто, и Банни Крофт спрашивала, что она будет пить — простое виски или бурбон. Но Корин смотрела вниз, на свои ноги. Она заметила, что на ней чулки не в цвет. Это показалось ей странным и вызывающим до такой степени, что она с трудом подавила желание приподнять вытянутые ноги и, сдвинув коленки, сказать громко, чтобы все слышали: «Взгляните. У меня чулки не в цвет». Но произнесла она только:

— Что?

— Я говорю, у вас вид замерзший, Корин. Бр-рр! Я принесу вам выпить, хотите вы или нет. И не спорьте. Идите к Рэю, а я пока все приготовлю. Он работает, но это не важно. Прямо вон в ту дверь. — Банни быстро исчезла в кухне.

Корин встала и, подойдя к двери, на которую показала Банни, открыла ее.

Форд сидел за маленьким столиком для бриджа спиной к ней. Он был в рубашке с короткими рукавами. Маленькая лампочка без абажура горела у него над головой. Корин не то что не дотронулась, она даже не сразу подошла к мужу, но она назвала его имя. Форд рассеянно оглянулся, а затем, повернувшись на деревянном ресторанном стуле, на котором он сидел, посмотрел на посетительницу. Вид у него сделался растерянный. Корин подошла и тоже села поближе к столу, так чтоб можно было дотянуться до Форда. Она уже поняла, что у него все неблагополучно. В комнате до того разило неблагополучием, что ей стало трудно дышать.

— Ну как ты, Рэй? — спросила она, не плача.

— Нормально. А ты как, Корин?

Корин коснулась его предплечья. Потом убрала руку и положила на колени.

— Я вижу, ты работаешь, — сказала она.

— А, да. Ну как ты, Корин?

— Нормально, — ответила Корин. — Где твои очки?

— Очки? — удивился Форд. — Мне нельзя ими пользоваться. Я делаю упражнения для глаз. Очками нельзя пользоваться. — Он снова повернулся на стуле и посмотрел на дверь, в которую вошла Корин. — Посоветовал ее двоюродный брат, — пояснил он.

— Двоюродный брат? Он доктор?

— Не знаю, кто он. Живет на другом конце города. Он ей дал для меня несколько глазных упражнений.

Форд прикрыл глаза правой рукой, потом опустил ее и посмотрел на Корин. Пожалуй, он впервые посмотрел на нее с явным интересом.

— Ты остановилась в городе, Корин?

— Да, в отеле «Кинг Кол». А она не сказала тебе, что я звонила?

Форд покачал головой. Он порылся в бумагах, валявшихся на столике для бриджа.

— Значит, в городе, да?

Корин вдруг заметила, что он пьян. Когда она это заметила, у нее заходили ходуном коленки.

— Я переночую одну ночь.

Последнюю фразу Форд выслушал, стараясь сосредоточиться.

— Всего одну ночь?

— Да.

Болезненно прищурив глаза, он посмотрел на разбросанные в беспорядке по столику для бриджа бумаги.

— Я здесь много работаю, Корин, — сказал он доверительно.

— Я вижу, вижу, что работаешь, — ответила Корин, сдерживая слезы.

Форд снова обернулся, чтобы взглянуть на дверь, и на этот раз чуть не упал.

Потом он наклонился к Корин, озираясь, словно человек, отважившийся пересказать соседу по столу на чинном сборище скандальную сплетню или сомнительную шутку.

— Ей не нравится моя работа, — произнес он таинственно. — Ты представляешь?

Корин молча замотала головой. Слезы почти ослепили ее.

— Ей не нравилось то, что я пишу, когда она приехала в Нью-Йорк. Я кажусь ей недостаточно содержательным.

Корин плакала, больше не стараясь сдерживаться.

— Она пишет роман.

Покончив с секретами, Форд выпрямился и стал снова ворошить бумаги на столике для бриджа. Внезапно его руки замерли. Он заговорил таинственным шепотом.

— Ей попалась моя фотография в разделе книжных рецензий в «Тайм», и она приехала в Нью-Йорк. Она считает, что я похож на какого-то киноартиста. Когда без очков.

И тут Корин без лишнего шума все же потеряла голову. Она спросила Форда, почему он не написал. Она попрекнула его тем, что он нездоров и несчастлив. Она умоляла его вернуться домой. Она беспорядочно касалась руками его лица.

Но Форд, перебив ее на полуслове и болезненно моргая, заговорил вдруг как совершенно трезвый и необыкновенно разумный человек.

— Корин, пойми, мне нельзя уехать.

— Что?

— У меня опять сдвиг, — коротко объяснил он.

Корин смотрела на него, оглушенная отчаяньем и потерянная.

— Сдвиг, сдвиг, — повторил Форд нетерпеливо. — Ты видела оригинал. Вспомни. Вспомни, как кое-кто колотил в темноте по ресторанной витрине. Ты знаешь, о ком я.

Сознание Корин вернулось по извилистой дорожке в прошлое и, добравшись до места, частично затуманилось. Когда она снова взглянула на мужа, он, прищурившись, разглядывал обложку киножурнала, который был у него в руке. Она отвернулась.

— Остановилась в городе, Корин? — осведомился он вежливо, кладя журнал на место.

Корин не надо было отвечать, потому что хозяйкин голос из-за двери проверещал:

— Э-эй, вы там, открывайте. У меня руки заняты.

Форд неловко кинулся к двери. В обмякшей руке Корин оказался стакан.

Хозяева, тоже взяв себе по стакану, сели: Форд к своему захламленному столику для игры в бридж, Банни Крофт прямо на пол, возле столика.

На Банни были джинсы, мужская рубашка с открытым воротом, вокруг шеи по-ковбойски повязан красный носовой платок.

Она поудобнее вытянула ноги, словно приготовилась к долгому разговору.

— Потрясающе, что вы приехали нас проведать, Корин. Грандиозно. Прошлой весной мы хотели выбраться в Нью-Йорк, но не получилось. — Она указала носком мокасина на мужа Корин. — Если бы этот выпендряла хоть что-нибудь написал для заработка, мы бы могли многое себе позволить. — Она не закончила. — Мне нравится ваш костюмчик. У вас его не было, когда мы встречались в Нью-Йорке, верно?

— Был.

Корин пригубила коктейль, стакан был грязный.

— Значит, вы его не надевали. Я, по крайней мере, не видела. — Банни ловко скрестила ноги. — А как вам наша нора? Я называю ее крысиным гнездом. Одну комнату я могла бы сдать. Рэй бы тогда спал в домашней аптечке — да, милый?

— Что? — спросил Форд, оторвавшись от стакана.

— Если мы сдадим эту комнату, тебе придется спать в домашней аптечке.

Форд кивнул.

Поглядев на Корин, Банни спросила:

— А где вы, кстати, остановились в городе, Корин?

— В отеле «Кинг Кол».

— Ой, ведь вы мне уже говорили. Там внизу такой маленький бар, я его обожаю. На стенках развешаны мечи и прочая чепуха. Вы заходили туда?

— Нет.

— Бармен как две капли воды похож на одного киноартиста. Недавно играет. Ужасно похож. Как же его фамилия…

Форд поерзал на стуле и посмотрел на Банни Крофт.

— Давайте еще выпьем, — предложил он. Стакан у него был пустой.

Банни взглянула на Форда.

— Что прикажете? Нестись вприпрыжку? — спросила она. — Сам знаешь, где бутылку искать.

Форд поднялся, опираясь на спинку стула, и вышел из комнаты.

Его не было минут пять — но Корин показалось, что пять дней. Банни без него не закрывала рта, но Корин прислушалась, только когда она заговорила о романе. Банни сказала, что ей бы хотелось, чтоб до отъезда Корин успела его проглядеть.

Форд вернулся со стаканом, где было пальца на четыре неразбавленного виски. Тогда Корин встала и сказала, что ей пора.

— Прямо сейчас? — заскулила Банни. — Слушайте. А если завтра нам вместе пообедать или еще чего-нибудь?

— Я рано уезжаю, — ответила Корин и, не дожидаясь, пока ее проводят, двинулась к выходу. Она слышала, как хозяйка вспрыгнула на мягких подошвах своих мокасин, слышала, как та пробормотала: «Ну, бог ты мой…»

Все втроем — и Форд тоже — они выстроились в затылок у входной двери: Корин, за ней Банни и замыкающий — Форд.

Перед тем как выйти, Корин вдруг обернулась. Ее плечо почти уперлось Банни в лицо на уровне глаз.

— Рэй. Ты вернешься со мной домой?

Форд не расслышал ее.

— Прошу прощенья? — переспросил он вежливо до отвращения.

— Ты вернешься со мной домой?

Форд покачал головой.

Сражение закончилось, Банки мгновенно выскочила из-за плеча Корин, и, словно только что не было ни мольбы, ни отказа, схватила ее руку.

— Корин, это грандиозно, что мы увиделись. Было бы здорово, если бы мы переписывались и вообще. Ну сами понимаете. У вас в Нью-Йорке та же квартира?

— Да.

— Чудесно.

Корин отняла руку у Банни и протянула мужу. Он легонько ее пожал и не стал удерживать.

— Бог ты мой, я надеюсь, вы быстро найдете такси, Корин. Такая погода. Но вы найдете, обязательно… Зажги для Корин свет на площадке, дурень.

Не оглядываясь, Корин спустилась по лестнице так быстро, как только могла, и, едва оказавшись на улице, бросилась бежать, нелепо выворачивая коленки.

(перевод Т. Бердиковой)

ЗНАКОМАЯ ДЕВЧОНКА

В ныне уже далеком 1936 году я окончил первый курс колледжа, завалив все пять экзаменов. Получи я только три двойки, декан бы посоветовал мне с осени продолжать учебу в другом заведении. Но у нас, у круглых двоечников, преимущество: не нужно часами томиться у кабинета начальства, наша судьба решалась без разговоров. Раз, два — и до свиданья, оно к лучшему. Не пропускать же вечером встречи с девушкой в Нью-Йорке.

Похоже, в этом колледже заведено отчет об успеваемости студента доставлять родителям не. по почте, а прямой наводкой из скорострельного орудия, потому что дома, в Нью-Йорке, даже открывший мне швейцар, очевидно, был уже в курсе дела и глядел сурово. Вообще, тот вечер даже вспоминать не хочется. Отец, не повышая голоса, известил меня о том, что мое высшее образование можно считать законченным. Я чуть было не спросил, а не попытать ли счастья в какой-нибудь летней школе. Но вовремя удержался. Причина тому одна. В комнате была мать, она не умолкая твердила одно и то же: мои беды все потому, что я слишком редко обращался к своему научному руководителю, на то он и руководитель, чтобы руководить. После таких заявлений остается лишь пойти с приятелем в бар да напиться. Слово за слово, и вот в нашей «беседе» наступил момент, когда по сценарию мне полагалось выдать очередное призрачное обещание «взяться за ум». Однако я эту банальную сцену опустил.

В тот же вечер отец заявил, что незамедлительно определит меня на работу в своей фирме, но я-то знал, что по крайней мере ближайшая неделя не сулит мне страшных бед. Отцу придется поломать голову, прикидывая и так и эдак, как пристроить меня в своем деле: его партнеры, увидев меня лишь однажды, едва заиками не сделались.

Прошло дней пять, и как-то за обедом отец нежданно-негаданно спросил, а не хочется ли мне съездить в Европу и выучить там парочку языков, что было бы очень кстати для фирмы. Сначала, к примеру, в Вену, потом — в Париж, предложил мой незатейливый папочка.

Я, помнится, ответил, что не возражаю. В то время мне нужно было отделаться от одной девчонки с Семьдесят четвертой улицы. А Вена в моем тогдашнем воображении рисовалась городом каналов и гондол. Картинка что надо!

Прошел месяц, и в июле 1936 года я отплыл в Европу. Стоит, пожалуй, упомянуть, что моя фотография на паспорте имела разительное сходство с оригиналом. В свои восемнадцать лет я был почти метр девяносто ростом, почти шестьдесят килограммов весом (в одежде!) и почти не расставался с сигаретой. А горестей да забот столько, что случись гетевскому Вертеру очутиться рядом на палубе моего лайнера, он показался бы жалким пижоном.

Пароходом я добрался до Неаполя, а оттуда сел на поезд до Вены. Правда, в дороге чуть не вышел вместе с попутчиками в Венеции, уяснив, что каналы и гондолы именно там, но, оставшись в купе один, вытянул наконец-то нога и решил, что комфорт мне дороже гондол.

Конечно же, еще в Нью-Йорке перед отплытием меня снабдили ценнейшими указаниями, как вести себя в Вене: каждодневно не меньше трех часов заниматься немецким языком; не водиться с людьми, которые знакомятся (особенно с молодыми) корысти ради; не сорить деньгами, точно подгулявший моряк; одеваться теплее, чтобы — не дай бог, не схватить воспаление легких; и так далее в том же духе. Все наставления я неукоснительно исполнял с первых же дней венской моей жизни.

Три часа в день я изучал немецкий язык. (Уроки мне давала одна весьма незаурядная молодая особа, с которой я познакомился в холле «Гранд-отеля».)

Где-то у черта на куличках я нашел себе жилье, несколько дешевле, чем номер в «Гранд-отеле». (Правда, ночью троллейбусы в мой район не ходили, благо, ходили такси.)

Я одевался тепло (купил три чистошерстяные тирольские шляпы).

Водился только с хорошими людьми (одному парню в «Бристоль-отеле» даже одолжил триста шиллингов). Короче, домой не о чем написать, разве только что «все в порядке».

Так прошло пять месяцев. Я ходил на танцы. Катался на коньках, на лыжах. Препирался с молодыми англичанами — зарядки ради. Смотрел операции в двух больницах, сам участвовал в сеансе психоанализа молодой мадьярки, курившей сигары. Интерес к занятиям с юной немкой не ослабевал. Говорят, что недостойным везет, и я «поспешал не торопясь».'.. Упоминаю обо всем этом лишь для того, чтобы в моем путеводителе по венской жизни не оставалось белых пятен.

У всякого мужчины, очевидно, случается хотя бы раз такое: он приезжает в город, знакомится с девушкой. И все: сам город лишь тень этой девушки. Неважно, долго ли, коротко ли знакомство, важно то, что все, связанное с городом, связано на самом деле с этой девушкой. И ничего тут не поделаешь.

Этажом ниже, прямо под моей квартирой, точнее, под квартирой хозяев, у которых я снимал комнату, жила с родителями еврейская девочка Леа шестнадцати лет. Красота ее завораживала с первого взгляда, хотя полностью оценить ее можно далеко не сразу. Иссиня-черные волосы обрамляли невероятно изящные ушки — таких я в жизни не видывал. Огромные невинные глаза, казалось, вот-вот прольются от избытка ясности и чистоты. Руки чуть тронуты загаром, покойные пальцы. Она садилась и клада руки на колени — какое еще разумное применение можно придумать этим рукам?! Пожалуй, впервые столкнулся я с творением красоты, которое не вызывало у меня ни малейших оговорок или сомнений.

Почти четыре месяца виделись мы с ней вечерами трижды в неделю, когда по часу, когда дольше. Встречались мы только в стенах нашего дома. Вскорости после знакомства я узнал, что отец определил Леа в жены какому-то молодому поляку. Это отчасти объясняет, почему я так нелепо, упорно ограничивал наше времяпрепровождение четырьмя стенами. Может, боялся, как бы чего не вышло. Может, не хотелось низводить наши отношения до дешевого флирта. Сейчас уже сказать точно не берусь. Когда-то мог, наверное, объяснить, но все давным-давно затерялось в памяти — зачем носить в кармане ключ, которым не отпереть ни один замок.

Мы очень занятно познакомились. У себя в комнате я держал патефон, и хозяйка подарила мне две американские пластинки, бывают такие диковинные подарки из разряда «на тебе Боже, что нам негоже», от которых в избытке благодарности покрываешься холодным потом. На одной пластинке Дороти Лямур пела «Луна и мгла», с другой Конни Босуэлл вопрошала «Где ты?». Обе девушки, попеременно солируя у меня в комнате, изрядно надсадили голоса. Мне приходилось прибегать к их помощи всякий раз, когда за дверью слышались хозяйкины шаги.

Однажды вечером я сидел за столом, сочиняя длинное письмо некой девице из Пенсильвании. Из письма явствовало, что ей следует бросить школу и немедленно ехать в Европу, чтобы выйти за меня замуж — в ту пору подобные предложения с моей стороны сыпались частенько. Патефон молчал. И вдруг из открытого окна до меня донеслись слегка исковерканные слова из песни мисс Босуэлл:

Где та?

Куда та ушель?

Разве щастя зо мной не нашель?

Где та?

Меня это ошеломило. Я выскочил из-за стола, подбежал к окну, выглянул на улицу.

Единственный в доме балкон приходился как раз на квартиру этажом ниже. И там в зыбких лучах осеннего заката стояла девчонка. Просто стояла, крепко держалась за перила — стоит отпустить, и весь наш хрупкий мир враз разлетится вдребезги! Я загляделся на ее профиль, позолоченный последними солнечными лучами, и прямо захмелел. Сердце гулко отсчитывало секунды — наконец я поздоровался. Она испуганно (как и полагается) вздрогнула, вскинула голову, но, показалось мне, не слишком-то и удивилась моему появлению. Впрочем, не так уж и важно. На ломаном-переломанном немецком я спросил, нельзя ли мне спуститься к ней на балкон. Просьба моя ее, очевидно, смутила. Она ответила по-английски, что вряд ли ее «родителю» это понравится. Я и раньше-то не слишком лестно думал о девичьих отцах, но после ее слов мнение мое испортилось вконец. Впрочем, я даже понимающе, хотя и не без натуги, кивнул. Однако все вышло чудно. Леа сказала, будет лучше, если она сама поднимется ко мне. От радости я лишь обалдело тряхнул головой, закрыл окно и спешно принялся наводить в комнате порядок: раскиданные по полу вещи ногой затолкал под шкаф, под кровать, под стол.

По правде говоря, наш первый вечер мне почти не запомнился, ибо все последующие вечера были точным его повторением, и мне, признаться, один от другого не отличить, во всяком случае, теперь.

Постучит Леа в дверь, и мне в этом стуке чудится песнь, восхитительно трепетная, на высокой-высокой ноте, совсем иных, давних времен. Песнь о чистоте и красоте самой Леа незаметно вырастала в гимн девичьей чистоте и красоте.

Едва живой от счастья и благоговенья, я открывал перед Леа дверь. Мы церемонно здоровались за руку на пороге, потом Леа нерешительно, но грациозно проходила к окну, садилась и ждала, когда я заведу разговор.

По-английски она говорила так же, как я по-немецки: ни одного живого слова. И все же я неизменно беседовал с ней на ее родном языке, она — на моем. Хотя, говори мы каждый на своем, понять друг друга было бы куда легче.

— Хм… Как вы здравствуете? — вопрошал я. На «ты» я к Леа не обратился ни разу.

— Я здравствую очень. Большой спасибо, — отвечала она и всякий раз краснела. Я уж как мог отводил взгляд — она все равно краснела.

— Не правда ли, отличная погода? — неизменно допытывался я и в солнечный день, и в непогодь.

— О, да, — неизменно отвечала она и в солнечный день, и в непогодь.

— Хм… Были вы сегодня в кино? — вставлял я свой излюбленный вопрос, хотя и знал, что пять дней в неделю Леа работала на отцовской парфюмерной фабрике.

— Нет, сегодня у меня был работа с родитель.

— Это прекрасно! Там хорошо?

— Нет. Парфюмерия большой и много человеков туда-сюда.

— Это плохо! Хм… Вы будете иметь чашку кофе?

— Я уже поелась!

— Но еще одна чашка не будет плохо.

— Большой спасибо.

На этом этапе беседы я обычно смахивал с письменного столика — хранилища всякой всячины — листы писчей бумаги, туфельные колодки, некоторые принадлежности белья и еще много самых непредсказуемых предметов обихода. Потом включал электрическую кофеварку и глубокомысленно изрекал: «Кофе — это хорошо».

Обычно мы выпивали по две чашки, сахар и сливки мы передавали друг другу с каменно-суровыми лицами, наверное, так же на похоронной процессии раздают белые перчатки тем, кому нести гроб. Нередко Леа приносила домашнее печенье или бисквиты, наскоро (и, видимо, тайком) завернутые в вощеную бумагу. Она с порога неуверенно совала мне в левую руку свое подношение. Надо ли говорить, что мне кусок в горло не лез. Во-первых, рядом с Леа я забывал о голоде, а во-вторых, мне казалось едва ли не кощунством уничтожать стряпню с ее кухни. Во всяком случае, надобности в этом не было никакой.

Обычно за кофе мы молчали. А потом беседы наши, точнее, потуги завязать разговор, возобновлялись.

— Хм. А вот, окно… вы есть холодная там?

— Нет! Мне очень согрето, большой спасибо.

— Это хорошо! Хм… Здоровые ли родители? — об этом я осведомлялся при каждой встрече.

— О да, очень! — родители у Леа отличались богатырским здоровьем, даже в ту пору, когда мать у нее две недели болела плевритом.

Иной раз Леа сама выбирала тему для разговора. Правда, неизменно одну и ту же, при этом премило коверкая английский язык, так что большой беды в этом однообразии я не видел.

— Как ваше занятие сегодня утром?

— По немецкому? О, замечательно. Зер гут.

— Что вы занимали?

— То есть, что проходили? Хм… Это, как его… ну, это — спряжение сильных глаголов. Очень интересно!

Не одну страницу мог бы я заполнить нашей с Леа тарабарщиной. Только думается мне — ни к чему. Ведь по сути, мы так ничего друг другу и не сказали. За четыре месяца мы виделись, наверное, раз тридцать, не меньше, но не обмолвились ни одним человеческим словом. И без того скудные воспоминания все больше утопают во мгле времени. Сейчас я уже знаю наверное: случись мне оказаться в аду, мне отведут отдельную каморку, куда не проникнет ни жар, ни холод, зато шквалами будут налетать из прошлого наши разговоры с Леа, усиленные сотнями динамиков с самого большого в Нью-Йорке бейсбольного стадиона «Янки».

Однажды вечером я вдруг ни с того ни с сего перечислил ей президентов США, как мне казалось, всех по порядку: Линкольна, Гранта, Тафта и остальных.

В следующий раз я часа полтора пытался растолковать ей правила американского футбола. По-немецки, разумеется!

Другим вечером вдруг вызвался (разумеется, по собственному почину) нарисовать ей карту Нью-Йорка. Богом клянусь, в жизни карт ни для кого не рисовал, да и картограф из меня никудышный. Но для Леа… Ничто и никто — хоть отряд морской пехоты — меня б не остановил. Четко помню, что Лексингтон-авеню я расположил на месте Мэдисон-авеню — и глазом не моргнул.

А однажды я прочел ей свою новую пьесу под названием «Парень не промах», об одном малом, который никогда не терял присутствия духа, был красив лицом и (что само собой разумеется) могуч телом — в общем, очень смахивал на меня. Его специально вызывают из Оксфорда, чтобы помочь сыщикам из Скотланд-Ярда спасти свою репутацию. Некая леди Фэрнсуорт — коварная алкоголичка — каждый вторник получает почтой по пальцу с руки ее злодейски похищенного мужа.

Я прочел Леа всю пьесу в один присест, самые пикантные эпизоды я старательно опускал, пьеса от этого, естественно, изрядно пострадала. Закончив читать, я хрипло растолковал Леа, что «работа еще не есть завершенный». Это она, похоже, поняла лучше всего. Более того, она как могла уверила меня, что окончательному варианту только что прочитанной мною вещи не избежать совершенства… А как чудно она слушала, сидя на подоконнике!

Про то, что у Леа жених, я узнал совершенно случайно. Конечно, из нашей беседы я никоим образом и не смог бы почерпнуть таких сведений.

Примерно месяц спустя после нашего знакомства, однажды воскресным вечером я увидел Леа в очереди у «Шведского кино» — в Вене это очень известный кинотеатр. Впервые видел ее не на балконе и не в собственной комнате. Не может быть! Даже голова пошла кругом: Леа — здесь, в кино, стоит в весьма прозаической очереди. Я, не задумываясь, бросил свое место и ринулся к ней, отдавив с дюжину ни в чем не повинных чужих ног. Я сразу приметил, что Леа не одна, и отнюдь не с подружкой, и не с папашей — в отцы ее спутник ей явно не годился.

Леа, увидев меня, заметно смешалась, но тем не менее отважно представила своего кавалера, тот щелкнул каблуками и стиснул мне руку. Я лишь снисходительно улыбнулся — пусть хоть напрочь руку оторвет, все равно он мне не соперник. Ясно, как божий день, этот молодчик в шляпе набекрень здесь чужак. Минут пять мы втроем болтали без умолку, но о чем — не разобрать. После этого я извинился и вернулся в конец очереди. Уже во время фильма я три раза прошел меж рядами, приосанившись и приняв грозный вид.

Ни Леа, ни ее спутника я, однако, не приметил. Хуже фильма я в жизни не видел.

Назавтра вечером за чашкой кофе у меня в комнате Леа, покраснев, объяснила, что молодой человек, с которым она была вчера в кино, — ее жених.

— Мой родитель меня женит, когда я стукну семнадцать, — не отрывая взгляда от дверной ручки, сказала она.

Я лишь молча кивнул. Бывают такие запрещенные удары, особенно в любви и в боксе — не то что вскрикнуть, вздохнуть потом не можешь. Наконец я откашлялся и спросил:

— Хм… простате, я забыл, как есть его имя?

Леа повторила, но на слух я его не уловил — что-то чудовищно многозвучное, в самый раз для любителя носить шляпу набекрень. Я подлил кофе ей и себе, потом вдруг встал, заглянул в немецко-английский словарь, снова присел к столу и спросил Леа:

— Вам нравится жениться?

Не поднимая глаз, Леа медленно произнесла:

— Я не знаю.

Я кивнул, мне показалось, что устами ее говорит сама логика. Мы сидели молча, потупившись. Наконец я поднял глаза, и увиделось мне, что комнатка моя мала для красоты Леа. И только в словах можно ей найти соразмерность.

— Знаете, вы есть очень красивая.

Она вся зарделась, и я спешно перевел разговор: что мог я предложить ей вслед за комплиментом?

В тот вечер, в первый и последний раз, наша, с позволения сказать, близость выразилась не только в рукопожатии. В половине десятого Леа соскочила с подоконника и сказала, что «уже очень запоздало», и поспешила к двери. Я, конечно, бросился проводить ее до лестницы, и в узкой двери мы столкнулись лицом к лицу. Мы так и обмерли.

Пришло время отправляться в Париж, учить еще один европейский язык. Леа в ту пору гостила в Варшаве у родных жениха. Так и не довелось мне с ней попрощаться, я лишь оставил записку, предпоследний черновик храню и по сей день.

Залечив все раны и увечья, которые я нанес немецкому языку, прочитаем следующее:

«Вена,

6 декабря 1936 года.

Дорогая Леа,

Мне нужно ехать в Париж, поэтому прощаюсь с Вами. Было очень приятно познакомиться. Надеюсь, Вы не скучаете в Варшаве среди близких Вашего жениха. Думаю, с предстоящим замужеством у Вас все в порядке. Пришлю Вам книгу, о которой рассказывал, — «Унесенные ветром».

С наилучшими пожеланиями,

Ваш друг

Джон».

Но из Парижа я так и не написал Леа. Я ей больше вообще не писал. И «Унесенные ветром» так и не послал. В те дни было по горло других забот.

В конце 1937 года — я уже вернулся в Америку и снова учился в колледже — из Нью-Йорка мне прислали круглый плоский пакет. К нему была приложена записка.

«Вена,

14 октября 1937 г.

Дорогой Джон,

Часто вспоминаю Вас и гадаю, что с Вами сталось. Я вышла замуж, живем с мужем в Вене, он шлет вам большой привет. Если помните. Вы познакомились с ним в «Шведском» кинотеатре.

Родители мои живут все там же, я часто их навещаю — наш дом неподалеку. Миссис Шлоссер — Вы у нее снимали комнату — умерла летом от рака. Она просила меня переслать Вам граммофонные пластинки, которые Вы забыли при отъезде, но долго я не знала Вашего адреса. Недавно я познакомилась с девушкой-англичанкой, Урсулой Хаммер, и она дала мне Ваш адрес.

Мы с мужем будем чрезвычайно рады, если Вы станете писать нам (и почаще!).

С самыми лучшими пожеланиями,

Ваш друг

Леа».

Ни фамилии по мужу, ни нового адреса она не указала. Не один месяц носил я это письмо повсюду и перечитывал: то в баре, то в перерыве баскетбольного матча, то на занятиях, то дома. В конце концов, от долгого пребывания в моем бумажнике цветной кожи бумага тоже стала пестрой, и я куда-то переложил письмо.

Примерно в тот час, когда в Вену вошли гитлеровские войска, я находился по заданию геологоразведочной партии в Нью-Джерси, где, не очень-то утруждая себя, пытался отыскать залежи известняка. После того, как Гитлер захватил Австрию, я часто вспоминал Леа. И не просто вспоминал. Если мне случалось увидеть свежие газетные фотографии: венские евреи, стоя на коленях, чистят тротуары, я тут же бросался к столу в комнате общежития, доставал автоматический пистолет, неслышно выпрыгивал из окна на улицу — там уже ждал моноплан с бесшумным двигателем, готовый по велению моего отважного и безрассудно-прихотливого сердца отправиться в дальний полет. Я не из тех, кто сидит сложа руки!..

В 1940 году в конце лета на вечеринке в Нью-Йорке я познакомился с девушкой, которая не только знала Леа, но и училась с ней в одной школе с первого класса до выпускного. Я было подвинул ей стул, но она принялась рассказывать о каком-то парне из Филадельфии — вылитом Гарри Купере. Потом сказала, что у меня безвольный подбородок, потом — что терпеть не может норковый мех. Потом — про Леа. Дескать, она либо уехала из Вены, либо осталась.

Во время войны я служил в разведотряде при пехотной дивизии. В Германии в мои обязанности входил опрос гражданских лиц и военнопленных, среди последних попадались и австрийцы. Один фельдфебель, сказавшийся уроженцем Вены (хотя я подозревал в нем баварца: мне так и мерещились короткие кожаные штаны с бретельками под его серой формой) заронил кое-какую надежду. Но выяснилось, что знал он не Леа, а ее однофамилицу. Еще один венец, унтер-офицер, стоя передо мной навытяжку, рассказывал об ужасных измывательствах над евреями в Вене. Вряд ли мне приходилось дотоле видеть столь благородное, исполненное состраданием к безвинным жертвам лицо. Но все же, любопытства ради, я велел ему закатать рукав. И на самом предплечье увидел татуировку с номером группы крови — такую носили все матерые эсэсовцы. Вскоре я вообще перестал задавать интересующие лично меня вопросы.

Кончилась война, и спустя несколько месяцев мне довелось везти в Вену кое-какие документы. Жарким октябрьским утром мы еще с одним военным сели в джип и на следующее утро — оно выдалось еще жарче — были уже в Вене. Нам пришлось ехать через русскую зону, там нас продержали пять часов. Двое караульных никак не могли налюбоваться нашими наручными часами. За поддень попали мы в американскую зону, там-то и находилась улица, где некогда жили и я, и Леа.

Я расспрашивал продавца в табачном киоске на углу, аптекаря, женщину-соседку (когда я с ней заговорил, она от неожиданности даже подпрыгнула), мужчину, который уверял, что в 1936 году мы ехали с ним в одном троллейбусе. Двое сказали мне, что Леа нет в живых. Аптекарь посоветовал обратиться к доктору Вайнштейну — тот только что возвратился из Бухенвальда, — даже дал мне его адрес.

Я сел в джип, и мы поехали к штабу. Мой спутник, шофер, сигналил чуть ли не каждой девушке, а мне нескончаемо долго жаловался на армейских дантистов.

Мы отвезли документы, я сел за руль джипа и уже один поехал к доктору Вайнштейну.

На свою старую улицу я попал под вечер. У дома, где некогда жил, поставил машину Сейчас здесь были расквартированы офицеры. На первом этаже за столом сидел рыжий старший сержант и чистил ногти. Он поднял на меня глаза, но, поскольку я не был старше чином, взгляд его сделался пустым и равнодушным — в армии так смотрят часто. При других обстоятельствах и я бы тем же ответил.

— Что, никак нельзя заглянуть наверх, хоть на минутку? Я здесь жил до войны.

— Здесь, приятель, только для офицеров.

— Да знаю. Я ж только на минутку.

— Никак нельзя, извини, — и он снова принялся чистить ногти перочинным ножом.

— Мне б на минутку только, — повторил я.

Он спокойно отложил нож.

— Послушай, парень. Я пропускаю только тех, кто здесь живет, ясно? Могу и пояснее сказать, если не понял. Да будь ты хоть сам Эйзенхауэр. У меня приказ… — на столе вдруг зазвонил телефон, и сержант осекся. Поднял трубку, но глаз с меня не сводил. — Да, господин полковник. Я у телефона, да, сэр… слушаюсь, сэр… Я велел капралу Сантини поставить их на лед. Сию же минуту. Холодное вкуснее. Оркестр, по-моему, лучше посадить на балкон. Там всего-то трое… Да, сэр. Я передал майору Фольцу, он говорит, дамы могут оставить пальто у него в кабинете… Да, сэр. Совершенно верно, сэр. Вам бы лучше поспешить. Стоит ли пропускать такую ночку, ха, ха, ха! Слушаюсь, сэр. До свидания, сэр! — сержант положил трубку, лицо у него повеселело.

— Ну так как? — прервал я его мечты. — Можно на минутку, а?

— Да что ты там забыл-то? — уставился он на меня.

— Ничего не забыл, — я глубоко вздохнул, — поднимусь только на третий этаж, взгляну на балкон. В той квартире раньше жила знакомая девчонка.

— Ишь ты! А где она сейчас?

— Погибла.

— Ишь ты! Это как же?

— Ее с семьей сожгли в крематории, насколько я знаю.

— Ишь ты! Еврейка, что ли?

— Да. Ну так можно?

Нетрудно было заметить, что интерес сержанта увядает. Он взял карандаш, провел им по столу слева направо.

— Ох, прямо не знаю, что с тобой делать. Заметят тебя, мне крепко всыпят.

— Да я только на минутку.

— Ну, валяй. Да поживее.

Я взбежал по лестнице, заглянул в свою комнату. Там стояли три по-армейски заправленные койки. В 1936 году все было по-иному. Сейчас же повсюду на вешалках офицерские мундиры. Я подошел к окну, открыл его, выглянул — внизу на балконе когда-то стояла Леа. Я спустился на первый этаж, поблагодарил сержанта. Уже на пороге он окликнул меня: что делать с шампанским? Класть бутылки набок или держать стоймя, черт бы их побрал? Я ответил, что ничего в этом не понимаю, и вышел из дома.

(перевод И. Багрова)

ГРУСТНЫЙ МОТИВ

Сказание о Лиде-Луизе,

которая пела блюзы,

как не пел никто на свете —

ни до нее, ни после.

Зимой сорок четвертого года в армейском транспортном грузовике я проехал из Люксембурга в прифронтовой германский город Хольцхафен — путь, который обошелся в четыре проколотых шины, три случая обморожения ног и минимум одно воспаление легких.

В грузовик набилось человек сорок — все больше пехотное пополнение. Многие возвращались из госпиталей в Англии, где залечивали полученные на войне раны. По виду вполне поправившиеся, они теперь догоняли одну пехотную дивизию, про командующего которой мне рассказывали, будто он садится в штабную машину не иначе, как повесив через одно плечо наган, а через другое фотоаппарат; этот ярый вояка был знаменит тем, что умел писать неподражаемые по ядовитости послания противнику, если тот превосходил его силами или брал в окружение.

Много часов я трясся в этом грузовике, никому не взглянув в глаза.

Пока было светло, солдаты дружными усилиями пытались развлечься и успокоить воинственный зуд в крови. Играли в шарады прямо в кузове, разбившись на две партии — кто где сидел. Обсуждали известных государственных мужей. Распевали песни — бодрые воинственные песни, сочиненные патриотами с Бродвея, которым досадный поворот колеса фортуны помешал, увы, занять свое место в рядах фронтовиков. Словом, грузовик прямо распирало от песен и веселья — пока вдруг не наступила ночь и не спустили брезент для затемнения. И тут все то ли уснули, то ли замерзли насмерть, кроме меня и того человека, который рассказал мне эту историю. У него были сигареты, у меня — уши.

Вот все, что я знаю об этом человеке.

Звали его Радфорд. Фамилию он не сказал. У него был еле заметный акцент южанина и хронический окопный кашель. Нашивки и красный крест капитана медицинской службы он носил по тогдашней моде на шапке.

И это все, что мне о нем известно, — не считая, понятно, того, о чем говорится в самом рассказе. Так что, пожалуйста, не пишите мне писем с требованием дальнейших сведений — я не знаю даже, жив ли он. Моя просьба в особенности относится к читателям, которые усмотрят в этом рассказе хулу на нашу страну.

Это — ни на кого и ни на что не хула. А просто небольшой рассказ о домашнем яблочном пироге, о пиве со льда, о команде «Бруклинские Ловкачи», о телевизионных программах «Люкс» — словом, о том, во имя чего мы сражались. Да это и так ясно, сами увидите.

Радфорд был родом из Эйджерсбурга, штат Теннесси. Он говорил, что это примерно в часе езды от Мемфиса. Видимо, очень славный городок. Там, например, есть одна улица, называется Мисс-Пэккер-стрит. Не просто Пэккер-стрит, а именно Мисс-Пэккер-стрит. Так звали одну эйджерсбургскую учительницу, которая во время Гражданской войны в упор расстреляла из окна отряд северян, проходивший под стенами школьного здания. Не размахивала флагом, как какая-нибудь Барбара Фритчи. Нет, мисс Пэккер просто прицелилась и открыла огонь и успела уложить пятерых парней в синих мундирах, прежде чем до нее добрались с топором. И было ей тогда девятнадцать лет.

Отец Радфорда был на самом деле бостонец, он служил торговым агентом в бостонской компании, производившей пишущие машинки. Перед самым началом первой мировой войны, заехав по делам в Эйджерсбург, он познакомился там с одной красивой девушкой из приличной обеспеченной семьи и через две недели был уже женат. Ни в Бостон, ни на прежнюю работу он больше не вернулся, вычеркнув то и другое из своей жизни без малейшего сожаления. Вообще это был человек своеобразный. Спустя час после того, как умерла, подарив жизнь Радфорду, его жена, он сел в трамвай, поехал на окраину Эйджерсбурга и купил там расстроенное, но почтенное издательское дело. И через полгода уже опубликовал им же самим написанную книгу: «Гражданское процессуальное право для американцев». Вслед за этой книгой за небольшой промежуток времени была издана целая серия совершенно неудобоваримых, но широко известных у нас и по сей день премудрых учебных пособий под общим названием «Справочная серия для учащихся средних учебных заведений Америки». Я, например, знаю точно, что его «Естествознание для американцев» году этак в тридцать втором появилось в школах Филадельфии. Книжка изобиловала умопомрачительными графиками перемещения обыкновенных маленьких точек А и В.

Детство Радфорд провел в отчем доме необыкновенное. Его отец, видимо, не выносил, когда книги просто читали. Радфорда натаскивали и школили даже в те годы, когда мальчишкам полагается знать только свои мраморные шарики. Он простаивал на стремянке у книжного шкафа, пока не находил в словаре определение слова «хромосома». За столом ему передавали блюдо с бобами, только если он сначала перечислит планеты в порядке величины. Еженедельные десять центов на карманные расходы он мог получить, лишь назвав дату рождения, смерти, победы или поражения какого-нибудь исторического лица. Словом, к одиннадцати годам Радфорд знал по всем академическим предметам примерно столько же, сколько средний выпускник средней школы. А если брать не только академические предметы, то и больше. Средний выпускник средней школы не знает, как можно проспать ночь в подвале на полу без подушки и одеяла.

Однако к детским годам Радфорда существовало два важных примечания. Они не содержались в книгах его отца, но всегда были под рукой и могли в случае нужды пролить немного живого света. То были взрослый человек по имени Черный Чарльз и маленькая девочка Пегги Мур.

Пегги училась с Радфордом в одном классе. Правда, он больше года не обращал на нее внимания, разве только заметил, что ее всегда первую отпускали с дополнительных занятий по правописанию. Понимать цену Пегги он начал лишь тогда, когда разглядел у нее на шее, в ямке между ключицами, комочек жевательной резинки. Он тогда подумал, что это она здорово догадалась, хоть и девчонка. Она сидела через проход от него, и он залез под парту, будто бы что-то уронил, а сам шепнул ей:

— Эй! Ты всегда так прилепляешь резинку?

Юная леди с жевательной резинкой между ключицами обернулась, приоткрыв рот, и кивнула. Она была польщена. То был первый случай, когда Радфорд обратился к ней не по учебному делу.

Радфорд пошарил под партой, ища несуществующий ластик.

— Слушай. Хочешь, я тебя познакомлю после школы с одним моим другом?

Пегги прикрыла рот ладонью и притворилась, что кашляет.

— С кем? — спросила она.

— С Черным Чарльзом.

— А он кто?

— Один человек. Играет на рояле. На Уиллард-стрит. Мой приятель.

— Мне не разрешают ходить на Уиллард-стрит.

— Подумаешь!

— А ты когда пойдешь?

— Сразу после школы. Сегодня она нас не будет оставлять. Ей самой-то скучища… Двинули?

— Двинули.

В тот день дети отправились на Уиллард-стрит, и Пегги познакомилась с Черным Чарльзом, а Черный Чарльз с Пегги.

Кафе Черного Чарльза было обыкновенной дешевой забегаловкой и вечным бельмом на глазу городских властей, которые и всю-то улицу, на которой оно стояло, из года в год неизменно обрекали на снос — на бумаге, понятное дело. Про такие заведения родители — глядя сквозь боковое стекло семейного автомобиля — обыкновенно говорят детям: «Безобразие. Антисанитария». Словом, это было отличное местечко. Да и не случалось, кажется, чтобы у молодых посетителей Черного Чарльза хоть однажды разболелись животы от аппетитных, шипящих в сале сосисок, которые он подавал. Но вообще-то к Черному Чарльзу ходили не затем, чтобы есть. Конечно, придешь, так уж и поешь, но идешь-то не для этого.

К Черному Чарльзу ходили потому, что он играл на рояле, как бог — играл словно какой-нибудь знаменитый пианист из Мемфиса, а может, и того лучше. Он играл и свинг, и просто, и, когда ни придешь, он всегда сидел за роялем, а потом пора было уже уходить домой, а он все сидит за роялем. Но дело даже не только в этом. Настоящий хороший музыкант не может уставать от музыки, это само собой, тут и удивляться нечему. Но его отличала еще одна черта, свойственная мало кому из белых музыкантов. Он был добрый, и, когда к нему подходили и просили сыграть что-нибудь или просто так подходили поговорить, он всегда слушал. И смотрел на тебя, а не мимо.

До того, как Радфорд привел Пегги, он был, видимо, самым юным из посетителей Черного Чарльза. Он уже больше двух лет ходил туда один, раза по два, по три в неделю. И всегда засветло, по той простой причине, что поздно вечером ему не разрешалось уходить из дому. Правда, на его долю не доставалось той толкотни, того гомона и чада, которыми славилось заведение Черного Чарльза в ночное время; зато и днем он получал кое-что не хуже, а то и получше. Он мог слушать, как Черный Чарльз играет подряд все знаменитые песни. Нужно было только разбудить его. Но в этом-то и была загвоздка. Черный Чарльз после обеда спал и спал мертвецким сном.

Оказалось, что с Пегги бегать на Уиллард-стрит к Черному Чарльзу еще лучше, чем одному. С ней было хорошо не только сидеть на полу, с ней и слушать было хорошо. Радфорду нравилось, как она подтягивает к подбородку длинные крепкие ноги, все в синяках и ссадинах, и сплетает пальцы на лодыжках. Нравилось, как она, когда слушает, прижимает рот к коленкам, так что от зубов остаются метины. И как она потом шла домой: не болтала, только иной раз поддаст ногой камешек или консервную банку или в задумчивости раздавит пяткой надвое окурок сигары. В общем, она была девчонка что надо, хотя Радфорд, конечно, ей этого не говорил. У нее была опасная привычка чуть что лезть с нежностями, даже, кажется, совершенно безо всякого повода.

Но надо отдать ей справедливость — она даже научилась будить Черного Чарльза.

Однажды, когда они, как обычно, в четвертом часу вошли в кафе, она сказала:

— Радфорд, знаешь что? Можно, сегодня я его разбужу?

— Валяй. Если только у тебя получится.

Черный Чарльз, сняв ботинки, спал на старой жесткой кушетке, отгороженный несколькими неубранными столиками от своего любимого рояля.

Пегги подошла к вопросу с научной обстоятельностью.

— Что же ты? Давай буди.

— Погоди, не мешай. Я сейчас.

Радфорд смотрел на нее снисходительно.

— Н-да. Его так просто не растолкаешь. Видела, как я? Нужно выбрать верное место. Где почки. Ты же видела.

— Вот сюда? — Пегги ткнула пальцем в чувствительный островок на спине у Чарльза, отчеркнутый сверху сиреневыми подтяжками.

— Давай-давай.

Пегги размахнулась и ударила.

Черный Чарльз чуть пошевелился, но продолжал спать, не переменив даже позы.

— Не попала ты. И потом, надо гораздо сильнее.

Пегги задумала сделать из своей правой руки более сокрушительное оружие. Сжала кулак, просунув большой палец между средним и указательным, и, вытянув руку, залюбовалась своей работой.

— Так ты только палец сломаешь. Слышишь? Убери палец…

— Не мешай. — И Пегги, словно цепом, ударила спящего по спине.

Удар подействовал. Чарльз испустил истошный вопль и на добрых два фута подлетел в душный воздух непроветренного кафе. И еще не успел приземлиться, как Пегги обратилась к нему с просьбой:

— Пожалуйста, Чарльз, будь добр, сыграй мне «Леди, леди».

Чарльз поскреб в затылке, опустил свои огромные ступни в носках прямо на усыпанный окурками пол и скосил глаза:

— Ах, это ты, Маргарет?

— Да. Мы только что вошли. Нас всем классом задержали, — объяснила она. — Пожалуйста, будь добр, сыграй мне «Леди, леди».

— С понедельника начинаются летние каникулы, — радостно вставил Радфорд. — Мы сможем приходить каждый день.

— Вот как? Это здорово, — сказал Чарльз. И не просто сказал, а ему в самом деле было приятно. Он поднялся на ноги — большой, добрый великан, — стараясь стряхнуть с себя тяжелое въедливое похмелье. И пошел куда-то наугад в том направлении, где стоял рояль.

— И мы сможем приходить раньше, — пообещала Пегги.

— Вот и отлично, — отозвался Чарльз.

— Ты не туда идешь, Чарльз, — сказал Радфорд. — Так прямо в дамскую комнату.

— Он еще спит, Радфорд. Стукни его покрепче.

То было, я думаю, хорошее лето — целые дни, наполненные звуками Чарльзова рояля. Но точно я не знаю, Радфорд ведь рассказал мне просто одну историю, а не всю свою автобиографию. Дальше он мне рассказал об одном ноябрьском дне. Это было еще в кулиджевские времена, но в каком именно году, не знаю. Кулиджевские годы все на одно лицо.

День был ясный. Полчаса назад ученики эйджерсбургской начальной школы, отчаянно толкаясь, высыпали из дверей на улицу и разошлись. И теперь Радфорд и Пегги сидели верхом на стропилах нового дома, который как раз строился тогда на Мисс-Пэккер-стрит. Никого из рабочих поблизости не было. И никто не помешал им забраться на самую высокую, самую тонкую балку.

Удобно устроившись на высоте целого этажа над землей, они разговаривали о важных вещах — как пахнет бензин, и какие уши у Роберта Хермансона, и какие зубы у Эдис Колдуэлл, и какими камнями удобнее всего швыряться, и о Милтоне Силлзе, и о том, как пускать сигаретный дым через нос, и о людях с дурным запахом изо рта, и о том, какой длины должен быть нож, чтобы зарезать человека.

Они делились друг с другом планами на будущее. Пегги мечтала, когда вырастет, стать санитаркой. И еще киноактрисой. И пианисткой. И потом еще бандиткой — ну вот которые награбят бриллиантов и всяких там сокровищ и обязательно дают немного бедным, если кто уж совсем бедный. Радфорд сказал, что хочет быть только пианистом. Разве что, может, в свободное время он еще будет автомобильным гонщиком, у него уже есть пара отличных защитных очков.

Затем последовало состязание, кто дальше плюнет. Но в самый напряженный момент борьбы проигрывающая сторона выронила из кармана джемпера драгоценную пудреницу без зеркала. Спускаясь за ней, Пегги сорвалась и, пролетев метра полтора, с ужасным стуком шлепнулась на свежеструганый деревянный пол.

— Цела? — осведомился ее спутник, и не думая покидать своего места под крышей.

— Ой-ой, Радфорд, голову больно! Умираю!

— Ну да, не ври.

— Нет, умираю. Вот пощупай.

— Стану я спускаться, чтобы щупать твою макушку.

— Ну пожалуйста, — умоляла его дама.

И Радфорд, бормоча себе под нос что-то язвительное о людях, которые не смотрят под ноги, спустился вниз.

Он откинул со лба пострадавшей черные ирландские локоны и деловито спросил:

— Где болит?

— Везде…

— Ну, знаешь, ничего у тебя нет. Не видно даже нарушений кожного покрова.

— Чего не видно?

— Ну, этих… нарушений. Крови там, царапин. Даже шишки нет. — Он поглядел на нее с подозрением и отодвинулся. — Ты, по-моему, вовсе и не головой ударилась.

— Нет, головой. Ты еще посмотри… Вот здесь. Как раз где твоя рука…

— Ничего тут нет. Я полез назад.

— Подожди, — сказала Пегги. — Сначала поцелуй вот здесь. Вот прямо здесь.

— И не подумаю. Очень мне надо целовать твою макушку.

— Ну пожалуйста. Ну хоть здесь. — Пегги ткнула пальцем себе в щеку.

Радфорду надоело, и он с великим и человеколюбивым снисхождением выполнил эту просьбу.

И тут ему было с коварством объявлено:

— Теперь мы помолвлены!

— Еще чего!.. Я ухожу. Забегу к старику Чарльзу.

— К нему нельзя. Он ведь сказал, чтоб сегодня не приходить. Он сказал, что у него сегодня гость.

— Ничего, он не рассердится. А уж с тобой-то я здесь все равно не останусь. Плеваться ты не умеешь. Даже сидеть смирно и то не можешь. А пожалеешь тебя, так ты лезешь со всякими нежностями.

— Я ведь не часто лезу с нежностями.

— Я пошел. Пока!

— Погоди! Я с тобой.

Они выбрались с безлюдной, сладко пахнувшей стройки и побрели по осенним улицам к Черному Чарльзу. На Лиственничной улице минут пятнадцать стояли смотрели, как два гневных пожарника снимали с высокого дерева котенка-подростка. Какая-то тетя в японском кимоно противным рассерженным голосом давала указания. Дети послушали ее, поглядели на пожарников и, не сговариваясь, стали болеть за кошку. И она не подкачала. Она вдруг спрыгнула с верхней ветки, шлепнулась прямо на голову одному из пожарников и рикошетом отлетела на соседнюю лиственницу. Радфорд и Пегги задумчиво пошли дальше. Что-то для них навсегда переменилось. Этот день отныне и навечно сохранил для них в себе дерево, все в золоте и багрянце, каску пожарника и котенка, который так умел прыгать — будь здоров!

— Позвоним у двери, — сказал Радфорд. — Сегодня нельзя войти просто так.

— Ладно.

Радфорд позвонил, и дверь отворил сам Черный Чарльз — он не только не спал, он был даже побрит. Пегги тут же доложила:

— Ты сказал, чтоб мы сегодня не приходили, но Радфорду захотелось.

— Входите-входите, — сердечно пригласил их Черный Чарльз. Он вовсе не сердился.

Радфорд с Пегги, смущаясь, последовали за ним, ища глазами гостя.

— У меня племянница в гостях, дочка сестры, — сказал Черный Чарльз. — Приехала с матерью из Флориды.

— Она играет на рояле? — спросил Радфорд.

— Она поет, малыш, она поет.

— А почему шторы спущены? — спросила Пегги. — Почему ты не поднял шторы, Чарльз?

— Я там стряпаю на кухне. А вы бы, ребятки, вот взяли и помогли шторы поднять, — сказал Черный Чарльз и снова скрылся на кухне.

Ребята разошлись в разные концы зала и стали двигаться навстречу друг другу, впуская в окна дневной свет. Они больше не смущались. Мысль о госте уже не тревожила их. Если сегодня у Черного Чарльза и находится кто-то посторонний, то это всего лишь племянница — можно сказать, никто.

Но тут Радфорд дошел до рояля и от неожиданности замер. За роялем кто-то сидел и смотрел на него. Он нечаянно выпустил шнур, и штора сразу подлетела кверху, пошуршала там и только потом замерла.

— И изрек Господь: «Да будет свет», — проговорила взрослая девушка, сидевшая на Чарльзовом месте за роялем. Она была такая же черная, как Чарльз. — Вот так-то, братец, — заключила она примирительно.

На ней было желтое платье и желтая лента в волосах. Впущенный Радфордом солнечный свет упал на ее левую руку — она отбивала что-то медленное и очень прочувствованное на деревянной крышке рояля. В другой руке между длинными, изящными пальцами Она держала тлеющий окурок. Она была некрасивая девушка.

— Я шторы поднимаю, — произнес наконец Радфорд.

— Вижу, — сказала девушка. — У тебя это хорошо получается.

Она улыбнулась.

Подошла Пегги.

— Здравствуйте, — сказала она и заложила руки за спину.

— Здравствуйте и вы, — ответила девушка; ногой она, Радфорд заметил, тоже что-то отстукивала.

— Мы сюда часто приходим, — сказала Пегги. — Мы с Чарльзом самые лучшие друзья.

— О, вот это здорово, — проговорила девушка и подмигнула Радфорду.

Из кухни вышел Черный Чарльз, на ходу вытирая о полотенце свои большие красивые руки.

— Лида-Луиза, — обратился он к девушке, — это мои друзья, мистер Радфорд и мисс Маргарет. — Потом повернулся к детям: — А это дочка сестры моей мисс Лида-Луиза Джонс.

— Мы знакомы, — сказала его племянница. — Мы встречались у лорда Плюшезада. На прошлой неделе мы вот с ним, — она кивнула в сторону Радфорда, — играли в маджонг на веранде.

— Может, споешь что-нибудь ребяткам? — предложил Чарльз.

Лида-Луиза не отозвалась. Она смотрела на Пегги.

— У вас с ним любовь? — спросила она.

— Нет, — быстро ответил Радфорд.

— Да, — сказала Пегги.

— А почему тебе так нравится этот мальчик? — Лида-Луиза спрашивала Пегги.

— Не знаю, — ответила Пегги. — Мне нравится, как он стоит в классе у доски.

Такой ответ показался Радфорду возмутительным, но траурные глаза Лиды-Луизы ухватили его и вместе с ним устремились вдаль. Она спросила у Черного Чарльза:

— Дядя, ты слыхал, что говорит эта малютка Маргарет?

— Нет. А что она сказала? — Черный Чарльз поднял крышку рояля и искал что-то на струнах — может, сигареты, а может, пробку от соусницы.

— Она говорит, что она любит вот этого мальчика, потому что ей нравится, как он стоит в классе у доски.

— Правда? — Черный Чарльз высвободил голову из-под крышки рояля. — Спой ребятишкам что-нибудь, Лида-Луиза.

— Ладно. Какую песню они любят?.. Кто, интересно, стянул мои сигареты? Они все время лежали возле меня.

— Ты слишком много куришь. Ни в чем меры не знаешь. Пой лучше, — сказал ей дядя. Он уже сидел за роялем. — Спой им «Никто меня не любит».

— Эта песня не для детей.

— Эти дети любят такие песни.

— Тогда ладно, — сказала Лида-Луиза. Она поднялась и стала у рояля сбоку. Она была высокого роста. Радфорд и Пегги уже сидели на полу, им пришлось сильно задрать головы.

— Какой ключ тебе?

Лида-Луиза пожала плечами.

— Да любой, все равно, — сказала она и подмигнула детям. — Зеленый будет лучше всего, подойдет к моим туфлям.

Черный Чарльз взял аккорд, и голос его племянницы влился в него, проскользнув между нот. Она пела «Никто меня не любит». Когда она кончила, у Радфорда по спине бегали мурашки. Кулак Пегги оказался в кармане его куртки. Он не почувствовал, как она его туда засунула, и не стал говорить, чтоб она его вынула.

Теперь, годы спустя, Радфорд, сбиваясь, все старался мне втолковать, что голос Лиды-Луизы описать невозможно, пока я не сказал ему, что у меня есть почти все ее пластинки и я сам это знаю. Но, между прочим, сделать попытку, пожалуй, все-таки стоит.

Голос у Лиды-Луизы был сильный и мягкий. На каждой ноте она по-своему чуть детонировала. Она нежно и ласково раздирала вам душу. Говоря, что голос Лиды-Луизы невозможно описать, Радфорд, вероятно, имел в виду, что его ни с чем нельзя сопоставить. И в этом он прав.

Покончив с «Никто меня не любит», Лида-Луиза нагнулась и подобрала сигареты, валявшиеся под стулом, на котором сидел ее дядя.

— Ах вот вы где были, — сказала она и закурила.

Дети глядели на нее как завороженные.

Черный Чарльз встал.

— А у меня есть холодная грудинка, — провозгласил он. — Кому принести кусочек?

На рождественской неделе Лида-Луиза начала петь по вечерам в кафе своего дяди. В понедельник вечером Радфорд и Пегги оба отпросились из дому — в школу, на лекцию по гигиене. Так что они присутствовали при ее первом выступлении. Черный Чарльз усадил их за крайний столик у самого рояля и поставил перед ними по бутылке ягодной воды, но они оба от волнения не могли пить. Пегги нервно постукивала зубами по краю горлышка своей бутылки, а Радфорд до своей бутылки даже не дотронулся. Публика — а там собралась молодежь, съехавшиеся на каникулы студенты — нашла, что «детишки просто прелесть». Все обращали на них внимание, друг другу на них показывали. Часов в девять, когда народу набилось полно. Черный Чарльз вдруг встал из-за рояля и поднял руку. Жест этот, однако, не возымел действия на веселую, празднично гомонящую публику, и тут Пегги, никогда не отличавшаяся особой изысканностью манер, обернулась и пронзительно крикнула: «Тише вы там!», после чего за столиками наконец угомонились. Чарльз особенно не распространялся.

— У меня гостит дочка сестры, Лида-Луиза, — объявил он, — и она сейчас для вас споет.

После этого он сел, а Лида-Луиза вышла в своем желтом платье и встала возле рояля. Публика вежливо похлопала, явно не ожидая ничего особенного. Лида-Луиза наклонилась к столику Радфорда и Пегги, щелкнула пальцами у Радфорда над ухом и спросила: «Никто меня не любит»? И они оба ответили: «Да!»

Лида-Луиза спела эту песню, и все словно вверх дном перевернулось. Пегги так плакала, что, когда Радфорд спросил ее, что с ней, и она сквозь всхлипывания ответила: «Не знаю», он вдруг ни с того ни с сего сказал ей, тоже сам не свой от волнения: «Я тебя очень люблю, Пегги!» — и тогда она так разрыдалась, что пришлось ему отвести ее домой.

Наверное, с полгода выступала Лида-Луиза по вечерам в кафе у Черного Чарльза. Но в конце концов, конечно же, ее услышал Люис Хэролд Медоуз и увез к себе в Мемфис. Она поехала, хотя что-то не заметно было, чтобы ее особенно волновали открывшиеся ей «блестящие возможности». Но поехать поехала. По мнению Радфорда, она просто думала отыскать кого-то или хотела, чтобы кто-то отыскал ее. Мне это представляется вполне правдоподобным.

Но пока Эйджерсбург не потерял ее, местная молодежь ее превозносила и боготворила. Почти все понимали ей цену, а те, кто не понимал, притворялись, будто понимают. По субботам в городок привозили знакомых поглядеть на нее. Те, кто пописывал для институтских газет, воспевали ее в красноречивой прозе. А если в общежитиях кто-нибудь упоминал в разговоре Вайолет Хенри, или Элис Мэй Старбек, или Присциллу Джордан, которые тоже пели блюзы и служили предметом поклонения молодежи в Гарлеме, Новом Орлеане или Чикаго, на этих бедняг смотрели презрительно, свысока. Раз в вашем городе нет Лиды-Луизы, то и говорить с вами не о чем. Да и сами-то вы не многого стоите.

В ответ на всю эту любовь и поклонение Лида-Луиза держалась очень, очень хорошо с эйджерсбургскими ребятами. Что бы и сколько бы раз подряд ни просили они ее петь, она чуть улыбалась и говорила: «Славный мотив» — и пела.

В один знаменательный субботний вечера какой-то тип в смокинге — говорили, что он студент из Йеля, — вышел, красуясь, прямо к роялю и спросил у Лиды-Луизы:

— Вы случайно не знаете «Почтовый до Джексонвилля»?

Лида-Луиза быстро взглянула на него, потом поглядела внимательнее и спросила в ответ:

— А вы где слыхали эту песню, молодой человек?

— Мне ее играл один парень в Нью-Йорке.

— Цветной? — спросила Лида-Луиза.

Студент нетерпеливо кивнул.

— Не Эндикотт Уилсон, не знаете?

— Не знаю я. Небольшого роста. С усиками.

Лида-Луиза кивнула.

— Он в Нью-Йорке сейчас? — спросила она.

— Почем я знаю, где он сейчас. Наверно, там… Так что ж, споете, если вы ее знаете?

Лида-Луиза кивнула и сама уселась за рояль. Она сыграла им и спела «Почтовый до Джексонвилля».

По словам тех, кто ее тогда слышал, это была очень хорошая песня, по крайней мере с оригинальной мелодией. О незадачливом парне, у которого на воротничке сорочки следы губной помады. Она пропела ее тогда до конца и больше, насколько знал Радфорд и насколько знаю я, не пела никогда. И записана эта песня, если я не ошибаюсь, тоже не была.

Тут мы немного углубимся в историю джаза. Лида-Луиза пела в знаменитом Джазовом центре Люиса Хэролда Медоуза на Бийл-стрит в Мемфисе неполных четыре месяца. (Начала в конце мая 1927 года и пела до сентября того же года.) Но это как считать: не во времени дело, а в человеке. Лида-Луиза и двух недель не пропела на Бийл-стрит, как уже публика стала выстраиваться на улице в очереди за час до начала ее выступления. Компании, выпускающие граммофонные пластинки, стали осаждать ее почти с самого начала. За первый месяц выступлений на Бийл-стрит она еще и напела девять пластинок, в том числе «Город улыбок», «Смуглую девчонку», «Парнишку под дождем», «Никто меня не любит» и «Словно в доме родном».

Все, кто имел хоть какое-то отношение к джазу — то есть к настоящему джазу, — приезжали ее послушать, пока она там выступала. Рассел Хойтон, Джон Рэймонд Джуел, Иззи Фелд, Луи Армстронг, Мач Мак-Нийл, Фредди Дженкс, Джек Тигарден, Берни и Морти Голд, Вилли Фукс, Гудмен, Бейдербекк, Джонсон, Эрл Слейгл — одним словом, все.

Однажды в субботу вечером к Медоузу подкатил большой седан из Чикаго. Среди тех, кто вылез из машины, были Джо и Сонни Вариони. Остальные все, кто был с ними, назавтра утром уехали, а они остались. Они просидели двое суток в гостинице «Пибоди», сочиняя песню. И перед тем, как вернуться в Чикаго, подарили Лиде-Луизе «Малютку Пегги». Это была песня о сентиментальной девочке, которая влюблена в мальчика, стоящего в классе у доски. (Теперь «Малютку Пегги» в исполнении Лиды-Луизы не купишь ни за какие деньги. Там на обороте была запись с изъяном, и компания выпустила всего несколько пластинок.)

Никто не знал наверняка, почему Лида-Луиза ушла от Медоуза и уехала из Мемфиса. Радфорд и кое-кто еще не без основания полагали, что ее отъезд стоял в некоторой, а быть может, и в прямой связи с одним происшествием на углу Бийл-стрит.

В тот день, когда Лида-Луиза ушла от Медоуза, ее видели часов в двенадцать на улице разговаривающей с хорошо одетым цветным джентльменом небольшого роста. Кто бы он ни был, но Лида-Луиза вдруг со всего размаха ударила его сумочкой по лицу. Потом вбежала в ресторан Медоуза, прошмыгнула между официантами и оркестрантами и захлопнула за собою дверь своей уборной. Спустя час она уже собралась и была готова к отъезду.

Она возвратилась в Эйджерсбург. Она не привезла с собою новых шелковых туалетов, не переехала с матерью на новую большую квартиру. Просто возвратилась назад.

В день своего приезда она написала Радфорду и Пегги записку. Вероятно, по наущению Черного Чарльза — который, как и все в Эйджерсбурге, побаивался Радфордова отца — она послала ее на адрес Пегги. Там было написано:

«Дорогие малыши.

Я вернулась, и у меня для вас есть несколько отличных новых песен, так что заходите поскорее, повидаемся.

Искренне ваша

мисс Лида-Луиза Джонс».

Как раз в сентябре, когда Лида-Луиза возвратилась в Эйджерсбург, Радфорда отправляли в закрытую школу. Перед его отъездом Черный Чарльз, Лида-Луиза, мать Лиды-Луизы и Пегги устроили ему прощальный пикник.

В субботу утром, часов в одиннадцать, Радфорд зашел за Пегги. Тут их подобрал Черный Чарльз в своем старом, с вмятинами автомобиле и вывез за город к Таккетову ручью.

Черный Чарльз сказочным ножом разрезал веревки, которыми были обвязаны соблазнительные коробки. Пегги специализировалась по холодной грудинке. Радфорд больше любил жареных цыплят. А Лида-Луиза принадлежала к тем, кто укусит раз-другой куриную ногу — и тут же закуривает сигарету.

Дети ели, пока на еду не наползли муравьи, тогда Черный Чарльз, оставив последний кусок грудинки для Пегги и последнее цыплячье крылышко для Радфорда, снова аккуратно перевязал все коробки.

Миссис Джонс растянулась на траве и уснула. Черный Чарльз с Лидой-Луизой сели играть в казино. У Пегги с собой были открытки с портретами Ричарда Бартелмесса, Ричарда Дикса и Реджиналда Денни. Она расставила их на солнце, прислонив к стволу дерева, и любовалась своими сокровищами. А Радфорд лежал в траве на спине и смотрел, как большие ватные облака скользили по небу. Любопытно, что, когда облака наплывали и затмевали солнце, он закрывал глаза, но тут же снова открывал, как только оно, освобожденное, начинало рдеть сквозь опущенные веки. Кто его знает, а вдруг, пока он лежит с закрытыми глазами, наступит конец мира?

И конец мира наступил. Его мира, во всяком случае.

Он услышал короткий жуткий женский вопль. Рывком обернувшись, он увидел, что Лида-Луиза катается по траве, держась за свой худой, втянутый живот. Черный Чарльз неловко пытался повернуть ее к себе, как-нибудь изменить неестественное положение, которое приняло ее схваченное мукой тело. Лицо у него было серое.

Радфорд и Пегги очутилась подле них в одно и то же время.

— Что она ела? Что она могла съесть? — истерично допрашивала миссис Джонс брата.

— Ничего! Она почти ничего не ела, — отвечал подавленно Чарльз. Он все пытался что-то сделать с неестественно изогнутым телом Лиды-Луизы.

Тут у Радфорда мелькнуло какое-то воспоминание. Что-то такое из отцовской «Первой помощи для американцев». Он, волнуясь, шлепнулся на колени и двумя пальцами нажал Лиде-Луизе на живот. Она откликнулась нечеловеческим воплем.

— Это аппендикс. У нее лопнул аппендикс. Или вот-вот лопнет, — сказал он Черному Чарльзу. — Ее надо скорее в больницу.

Уразумев по крайней мере часть из сказанного, Черный Чарльз кивнул.

— Бери ее за ноги, — приказал он сестре.

Миссис Джонс, однако, на пути к машине выпустила из рук свой конец ноши. Радфорд и Пегги оба ухватили по ноге, и с их помощью Черный Чарльз втащил стонущую девушку на переднее сиденье. Радфорд и Пегги забрались туда же. Пегги поддерживала голову Лиды-Луизы. Миссис Джонс осталась одна сидеть на заднем сиденье. И оттуда неслись стоны куда более громкие, чем те, что издавала ее дочь.

— Везем ее к «Самаритянину». На Бентон-стрит, — сказал Радфорд Черному Чарльзу.

Руки у Черного Чарльза так дрожали, что он не мог включить мотор. Радфорд просунул руку между спицами рулевого колеса и включил зажигание. Машина тронулась.

— «Самаритянин» — это ведь частная больница, — заметил Черный Чарльз, заскрежетав рукояткой скоростей.

— Ну и что? Только скорее. Скорее, Чарльз.

Радфорд подсказал ему, когда перевести на вторую, когда на третью. Только на одно у Чарльза самого хватило соображения: гнать все время на повышенной скорости.

Пегги гладила Лиде-Луизе лоб. Радфорд следил за дорогой. Миссис Джонс на заднем сиденье не переставая причитала. Лида-Луиза лежала у детей на коленях с закрытыми глазами и стонала, стонала… Наконец машина доехала до больницы «Самаритянин», в полутора милях от речки.

— Подъезжай с главного входа, — успел подсказать Радфорд.

Черный Чарльз оглянулся на него.

— С главного входа, малыш? — переспросил он.

— Да с главного же, с главного, — повторил Радфорд в нетерпении шлепнув его по колену.

Черный Чарльз послушно описал полукруг по гравию у главного подъезда и затормозил перед высокими белыми дверьми. Радфорд, не открывая дверцы, выкарабкался через верх из машины и взлетел по ступеням в больницу.

В вестибюле за столом регистратуры сидела медсестра в наушниках.

— Там привезли Лиду-Луизу, она умирает, — зачастил он, встав перед ней. — Ей нужно немедленно удалить аппендикс.

— Т-ш-ш, — махнула ему сестра, слушая наушники.

— Будьте добры. Я же вам говорю, она умирает.

— Ш-ш-ш.

Радфорд стянул с нее наушники.

— Простите, — сказал он, — нужно, чтобы кто-нибудь пошел с нами, помог вынести ее из машины. Она умирает.

— Это которая певица? — спросила сестра.

— Ну да! Лида-Луиза, — многозначительно повторил мальчик, почти счастливый от гордости.

— Очень сожалею, но правила в нашей больнице не допускают приема пациентов-негров. Мне очень жаль…

Минуту Радфорд стоял с разинутым ртом.

— Будьте добры вернуть мои наушники, — невозмутимо промолвила сестра. Ее не так-то просто было вывести из себя.

Радфорд выпустил ее наушники, повернулся и выбежал вон из больницы.

Он снова влез в машину и распорядился:

— Едем в Джефферсоновскую, угол Лиственничной и Фентон-стрит.

Черный Чарльз не сказал ничего. Он снова включил мотор — он уже выключил его — и рывком пустил машину с места.

— А в чем дело? «Самаритянин» ведь хорошая больница, — недоумевала Пегги, не переставая гладить лоб Лиды-Луизы.

— Нет, плохая, — отрезал Радфорд, глядя прямо перед собой, чтобы не встретиться нечаянно глазами с Черным Чарльзом.

Машина повернула на Фентон-стрит и остановилась перед зданием больницы, названной именем Джефферсона. Радфорд опять выскочил на дорожку, сопровождаемый на этот раз Пегги.

Внутри был такой же стол регистратуры, но за ним сидела не медсестра, а мужчина — санитар в белом парусиновом костюме. Он читал газету.

— Будьте добры, скорее. Там у нас в машине женщина, она умирает. Наверно, аппендикс у нее лопнул. Только поскорее, пожалуйста.

Санитар вскочил, газета упала на пол. Он поспешил за Радфордом.

Радфорд открыл дверцу автомобиля и отступил в сторону. Санитар увидел бледное, искаженное мукой лицо Лиды-Луизы на коленях у Черного Чарльза.

— О! М-м, я ведь сам не доктор. Подождите минутку.

— Да помогите же нам ее внести! — заорал на него Радфорд.

— Минутку, — повторил санитар. — Я сейчас позову дежурного хирурга.

И зашагал прочь, с показной непринужденностью засунув руку в карман куртки.

Радфорд и Пегги уже приноровились было поднимать больную, но теперь отпустили ее. И бросились вслед за служителем, Радфорд первый, Пегги за ним. Они настигли его в тот момент, когда он как раз подошел к щитку звонков. Рядом стояли две медсестры и женщина с мальчиком, у которого было забинтовано горло.

— Слушайте, вы. Я знаю. Вы не хотите ее брать. Да!

— Подождите мину-то-чку, сказано вам. Я звоню дежурному хирургу… Ну-ка, отпусти мою куртку. Тут ведь больница, мой милый.

— Можете не звонить, — сквозь зубы проговорил Радфорд. — Можете никого не звать. Мы повезем ее в другую больницу, в хорошую больницу. В Мемфис.

И, полуослепший от ярости, он повернулся к дверям.

— Пошли, Пегги.

Но Пегги покинула поле боя лишь минуту спустя. Дрожа с ног до головы, она сказала всем, кто был в приемной:

— Гады вы! Гады вы все!

И побежала за Радфордом.

Машина снова тронулась в путь. Но до Мемфиса они так и не доехали. Они не проехали и полпути.

Произошло это так.

Голова Лиды-Луизы лежала у Радфорда на коленях. Пока машина ехала, глаза ее оставались закрытыми. Но вдруг, впервые за всю поездку. Черный Чарльз затормозил перед красным светом. В остановившемся автомобиле Лида-Луиза открыла глаза и посмотрела на Радфорда.

— Эндикотт? — спросила она.

Мальчик посмотрел на нее и ответил как можно громче:

— Да, дорогая, я здесь!

Лида-Луиза улыбнулась, закрыла глаза и умерла.

У рассказа не бывает конца. Разве что какое-нибудь подходящее место, где рассказчик может умолкнуть.

Радфорд и Пегги были на похоронах Лиды-Луизы. Назавтра утром Радфорд уехал в свою закрытую школу. И больше в течение пятнадцати лет он Пегги не видел. Отец его вскоре переехал в Сан-Франциско, женился и поселился там. Радфорду так и не пришлось больше побывать в Эйджерсбурге.

Он встретился с Пегги весной 1942 года. Он как раз отработал год ординатуры в Нью-Йорке. И ждал теперь, чтобы его призвали в армию.

Как-то вечером он сидел в Пальмовом зале отеля «Билтмор» и поджидал свою знакомую, с которой условился там встретиться. Сзади какой-то женский голос во всеуслышание пересказывал роман Тэйлора Колдуэлла. Голос принадлежал южанке, но выговор у нее был вовсе не тягучий, не в нос и даже распевный только в меру. Радфорд решил, что она, всего верней, из Теннесси. Обернулся. Это была Пегги. Не понадобилось даже второго взгляда.

Минуту он сидел, соображая, что он ей скажет; в том случае, конечно, если вообще встанет и подойдет к ее столику — покрыв дистанцию в пятнадцать лет. Пока он размышлял, Пегги его заметила. Никогда ничего заранее не обдумывавшая, она вскочила и подошла к его столику.

— Радфорд?

— Да…

Он встал.

Без тени смущения Пегги сердечно чмокнула его в щеку.

Они посидели немного за столиком Радфорда, поговорили о том, как это удивительно, что они друг друга узнали, и как они оба отлично выглядят. Потом Радфорд пошел с нею к ее столику. Там сидел ее муж.

Звали мужа Ричард и как-то еще по фамилии, он был военный летчик. Росту в нем было метра два с половиной, и в руке он держал театральные билеты, или пилотские очки, а может быть, копье. Будь у Радфорда револьвер, он пристрелил бы его на месте.

Они все трое уселись за низенький столик, и Пегги восторженно спросила:

— Радфорд, ты помнишь тот дом на Мисс-Пэккер-стрит?

— Разумеется, помню.

— А знаешь, кто в нем теперь живет? Айва Хаббел с мужем!

— Кто-кто? — переспросил Радфорд.

— Айва Хаббел! Ну помнишь, из нашего класса. Такая без подбородка, еще ябедничала на всех…

— Кажется, помню, — сказал Радфорд. — Хотя ведь пятнадцать лет… — добавил он значительно.

Пегги повернулась к мужу и долго вводила его в курс дела с этим домом на Мисс-Пэккер-стрит. Он слушал с застывшей улыбкой на устах.

— Радфорд, — вдруг сказала Пегги. — А Лида-Луиза?

— Что — Лида-Луиза, Пегги?

— Не знаю, так. Я все время думаю о ней. — Она не повернулась к мужу с объяснениями. — И ты тоже? — спросила она Радфорда.

Он кивнул:

— Во всяком случае, часто.

— Я в колледже все время заводила ее пластинки. А потом один пьяный дурак наступил на мою «Малютку Пегги». Я проплакала всю ночь. Потом у меня был один знакомый, он играл в джазе у Джека Тигардена, так у него была эта пластинка, но он ни за что не соглашался мне ее ни подарить, ни продать. Я ее так с тех пор и не слышала даже.

— У меня она есть.

— Дорогая, — деликатно вмешался муж Пегги, — я не хочу вас прерывать, но ведь ты знаешь, какой у Эдди характер. Я же сказал ему, что мы будем.

Пегги кивнула.

— И она у тебя здесь, с собой? — спросила она. — В Нью-Йорке?

— Да. На квартире у моей тетки. Хочешь послушать?

— Когда? — спросила Пегги.

— Да когда угодно…

— Детка. Прости, пожалуйста. Пойми. Сейчас уже полчетвертого. И если…

— Радфорд, — сказала Пегги. — Мы должны убегать. Слушай, ты не мог бы позвонить мне завтра? Мы остановились в этом отеле. Позвонишь? Ну пожалуйста, — умоляющим голосом произнесла Пегги, пока муж закутывал ее в манто.

Радфорд расстался с Пегги, пообещав, что назавтра позвонит.

Однако он не позвонил. И так никогда с ней больше не виделся.

Он почти и не заводил эту пластинку в сорок втором году. Она уже вся была поцарапана и заиграна. Даже не узнаешь, что это Лида-Луиза.

(перевод И. Бернштейн)

Примечания

1

Из упоминания Джона Рескина (1819–1900), английского писателя и теоретика искусства, ясно, что речь идет об одном из венецианских соборов, подробно им описываемых в книге «Камни Венеции» (1851–1853), вошедшей в золотой фонд английской эстетики.

(обратно)

2

Четвертое июля — День независимости, национальный праздник в США.

(обратно)

3

Вассар (штат Нью-Йорк) — привилегированный колледж для женщин, существует с 1861 г. Далекая от литературной правильности речь героини подчеркивает ее принадлежность к совсем иному социальному кругу, чем круг жены Фила.

(обратно)

4

Уильям Пауэлл, Фред Астер — знаменитые эстрадные актеры 30-х гг., много снимались в кино. Астер пользовался большой популярностью и как танцовщик варьете, автор и исполнитель собственных песен, хореограф.

(обратно)

5

Кресло со съемными подушками и регулируемой откидной спинкой, названо по имени автора модели — Уильяма Морриса. (Прим. переводчика.)

(обратно)

6

Популярный в США в сороковые годы ритмичный танец, родина которого — западная часть Антильский островов. (Прим. переводчика.)

(обратно)

7

Перл-Харбор — военная база на Гавайских островах; воздушное нападение японцев на Перл-Харбор 7 декабря 1941 года положило конец неучастию США в боевых действиях, заставив страну вступить во вторую мировую войну.

(обратно)

8

«Беовульф» — эпическая поэма (ок. 3000 строк), предположительно датского происхождения, один из важнейших памятников древнеанглийской литературы. Грендел — чудовище, побежденное заглавным героем этой поэмы. Браунинги Элизабет Баррет (1806–1861) и Роберт (1812–1889) — английские поэты, представители поколения последних романтиков; многие произведения Р. Браунинга представляют собой вольную обработку мотивов, позаимствованных из широко известных поэтических текстов, хотя к «Беовульфу» он не обращался.

(обратно)

9

«Касабланка» — фильм (1953) Майкла Кертица (1888–1962), в котором показано сопротивление фашизму на оккупированных территориях и развернута мелодраматическая любовная история. Участие в картине таких звезд, как Ингрид Бергман и Хамфри Богарт, сделало «Касабланку» одной из самых популярных лент военного времени.

(обратно)

10

Искаж. фр. Croix de Guerre — Крест за боевые заслуги.

(обратно)

11

Вест-Пойнт — старейшее и наиболее престижное военное учебное заведение США.

(обратно)

12

Джей Гэтсби — герой «Великого Гэтсби» (1925), романа Ф. Скотт Фицджеральда (1896–1940), одного из наиболее близких Сэлинджеру классиков американской литературы.

(обратно)

13

Бэйб (Babe; букв.: Малыш, Детка) — обычное шутливое прозвище рослого парня, ставшее особенно популярным благодаря тому, что его носил знаменитый бейсболист 20-х годов Бэйб Рут. (Прим. ред.)

(обратно)

14

Д. М. — доктор медицины.

(обратно)

15

Перефразированная цитата из трагедии Шекспира «Гамлет»: «Бренность, ты зовешься: женщина!» Перевод М. Лозинского. (Прим. переводчика.)

(обратно)

16

«Грозовой перевал» (1847) — роман Эмили Бронте (1818–1848), выдающийся памятник английской прозы, включающий в себя элементы мистического повествования и отмеченный тонким мастерством, с каким воссоздана история любви героев, Кэтрин и Хитклифа, не сумевших соединить свои судьбы при жизни, однако обретающих друг друга в вечности.

(обратно)

17

Бесси Смит (1894–1937) — знаменитая исполнительница блюзов. Прототип героини рассказа «Грустный мотив».

(обратно)

18

Филдс У.К. (1879–1946) — американский эстрадный актер-комик, с 20-х гг. снимался в ролях эксцентричного характера (наиболее известные картины с его участием — «Салли из опилок», «Банковский сыщик», «Мой цыпленочек»). Сыграл Микобера в экранизации романа Чарльза Диккенса «Дэвид Копперфилд» (1935).

(обратно)

19

Абеляр Пьер (1079–1142) — французский писатель и философ-монах; его написанные по-латыни письма к Элоизе считаются выдающимся памятником формирующейся европейской литературы.

(обратно)

20

«Прекрасные, но обреченные» (1922) — второй роман Ф. Скотта Фицджеральда, продолжающий тему «потерянного поколения», одну из основных в творчестве этого писателя.

(обратно)

21

Хай-алай — игра в ручной мяч, завезенная из Испании, баскская национальная игра в мяч наподобие гандбола, Майами, штат Флорида, США.

(обратно)

22

Мы скоро вернемся (нем.)

(обратно)

23

«Мадам Шик» (фр.)

(обратно)

24

«Песня… наконец» (фр.)

(обратно)

Оглавление

  • ПОДРОСТКИ
  • ПОВИДАЙСЯ С ЭДДИ
  • ВИНОВАТ, ИСПРАВЛЮСЬ
  • ДУША НЕСЧАСТЛИВОЙ ИСТОРИИ
  • ЗАТЯНУВШИЙСЯ ДЕБЮТ ЛОИС ТЭГГЕТТ
  • НЕОФИЦИАЛЬНЫЙ РАПОРТ ОБ ОДНОМ ПЕХОТИНЦЕ
  • БРАТЬЯ ВАРИОНИ
  • ПО ОБОЮДНОМУ СОГЛАСИЮ
  • МЯГКОСЕРДЕЧНЫЙ СЕРЖАНТ
  • ДЕНЬ ПЕРЕД ПРОЩАНИЕМ
  • РАЗ В НЕДЕЛЮ — ТЕБЯ НЕ УБУДЕТ
  • ЭЛЕЙН
  • СОЛДАТ ВО ФРАНЦИИ
  • СЕЛЬДИ В БОЧКЕ
  • ПОСТОРОННИЙ
  • ДЕВЧОНКА БЕЗ ПОПКИ В ПРОКЛЯТОМ СОРОК ПЕРВОМ
  • ОПРОКИНУТЫЙ ЛЕС
  • ЗНАКОМАЯ ДЕВЧОНКА
  • ГРУСТНЫЙ МОТИВ Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Ранние рассказы [1940-1948]», Джером Дейвид Сэлинджер

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства