АРКТИЧЕСКИЙ ЭКЗАМЕН
НЕФЕДОВКА
1
Передние розвальни, которыми правил сам Чемакин, устало проскрипев полозьями, остановились у покосившегося заплота. В их поклажу меланхолично ткнулся Егренька, послушный и тихий мерин. За ним остановился и весь обоз.
С саней поспрыгивали, отряхивая с себя сенную труху. Затопали броднями о накатанную дорогу, разминая затекшие ноги.
Спит деревенька. Ни огонька, ни дымка. Лишь в морозном проеме неба покачивается луна, ярко освещая снежные козырьки крыш.
— Хозяин! Эй! Хозяин! — черенком кнута застучал в ворота Чемакин. — Никифор Степанович! Эгей! Отворяй, встречай гостей!
Ни со двора, где виднеется приземистая завозня и тощая поленница дров, ни из дома никто не ответил. Поодаль очумело залилась собачонка, но, побрехав в счет собачьей службы, смолкла. Чемакин пошарил щеколду рукой. Не нашел. Нажал на заиндевелые ворота плечом. Со двора они заперты надежно. Бригадир чуть не выругался на парней, что затеяли уже чехарду, но передумал. Дверь дома распахнулась на мороз, и на присевшее крыльцо вышагнул высокий старик.
— Счас отворю, счас… Как с лесу пали. Коней бы чем накрыли, потные, верно…
Старик отбросил в сумет кол, что подпирал ворота. Те с сухим треском откинулись внутрь двора. Чемакин помог отворить их пошире, без натуги прочертив в снегу глубокую борозду.
— Надо бы через огород заезжать. Я и прясло разгородил, прямо от поскотинки, от леска… Коней не поите, пусть остынут. — Старик был без шапки, и луна высвечивала его взлохмаченные после сна волосы, сухощавое бритое лицо.
После неторопливого ворчания, в котором угадывалась скрытая радость, старик затих. Пока приезжие распрягали лошадей и таскали в дом свои пожитки, Никифор стоял в сторонке, наблюдая за хлопотливой беготней.
— Застудишься, дедка, — сочувственно сказал кто-то из ребят.
На широком дворе тесно. Четыре воза — два с сеном, на третьем — сложенный пирамидкой невод, а на последнем моторчик с лебедкой, мешки с овсом и всякая мелочь — заняли чуть не всю ограду.
Акрам и Володя, порядком продрогшие, пытались увильнуть от разгрузки возов. Но Чемакин вручил им вилы-трехрожки.
— Уметывайте сено!
— Что так холодно, дед? — поднимая из саней куль с овсом, спрашивает Сашка Лохмач, выплюнув в жесткий снег окурок.
— Дак дровец маловато осталось. А то каждый день улицу натапливал, — серьезно ответил старик.
Сашка Лохмач гогочет:
— А ты ничего — деловой дед. Самогон не гонишь? А то бы вынес гостям по стопарику.
— Замолол опять, — одергивает Лохмача Чемакин, дававший указания, куда что складывать, сваливать, перетаскивать.
Пожилые рыбаки работают молча, сосредоточенно, злясь на бригадира за то, что тот не дал с дороги даже отогреться в тепле. После долгого пути всем так мечталось о печке, о кружке горячего чая. Хотелось уснуть, забыть о морозе и о том, что завтра опять предстоит работа на холоде, на ветру.
Витька тоже не может дождаться, когда разденется в доме, сбросит застывшие, твердые, как кирпичи, бродни, прижмется щекой к теплому опечку, как дома после поездки с отцом за сеном на Дворниково болото.
Ногам холодно, зато под гусем[1], — на груди, греет Витьку щенок. Он выпросил его перед отъездом у сторожа на рыбзаводе. В дороге щенок вел себя смирно, только иногда начинал повизгивать, просился на двор. В одной деревне, где рыбаки останавливались отдохнуть и покормить лошадей, хозяин избы предложил Витьке шерстяные рукавички за щенка, но Витька не согласился.
— Эх, язви тебя, никак, кобеля привез? — ворчит старик, остановив Витьку у крыльца. — В доме не дам держать. Страму и так хватает.
— Он ничего, он смирный. — Витька боком прошмыгивает в тепло, в раскрытую дверь, куда только что вошли парни.
Внутри — две просторные комнаты, треть их занимает печь с закопченным чувалом, с шестком, где стоит ведерный чугун. В таких чугунах варят картошку для поросят, налаживают пойло для теленка, кипятят воду для щелока в банный день.
В первой комнате неуютно и сумрачно. Старый, давно не скобленный стол освещает семилинейная лампа. От нее пахнет керосином. Запах этот перешибает все другие застоявшиеся запахи неприбранного стариковского жилья.
Кое — кто из рыбаков уже устраивается на ночлег. Отодвинув в сторонку ухваты и чьи-то валенки, угнездился и захрапел на печи Толя. Ввалились с мороза Акрам с Володей, бросив холодные рукавички Толе на лицо. Тот тихо матюгнулся и отвернулся к стене.
В горнице лежат хомуты, седелки, вожжи. Здесь же — деревянная дедова кровать с подушками и потрепанным одеялом. Сам хозяин вместе с пожилыми рыбаками куда-то ушел — вероятно, к Нюре и Афанасию Соломатиным, которые приняли часть прибывших на постой — в хороший и чистый пятистенник.
О постое Чемакин договорился раньше, неделю назад, когда вместе с дядей Колей — башлыком бригады — приезжал смотреть здешние озера. Поэтому появление приехавших в таежной деревушке встречено спокойно, без лишнего любопытства.
В доме прохладно. Витька бросает в «буржуйку» сухие еловые поленья, огонь схватывается быстро. И тепло набирается хорошо. Железные бока печурки заалели, запахло оттаявшими гужами, конским потом от хомутов и чем-то еще домашним, незабытым, отчего недавние Витькины воспоминания о родном доме наполняет печаль.
На рыбзавод и в бригаду Витька попал случайно. В десятом классе собирался поступать в мореходку. Писал письма в портовые города. Ответы приходили сухие, короткие: чуть ли не в каждом письме сообщалось, что нужен двухгодичный стаж работы на море или служба в армии. После выпускного вечера многих вчерашних десятиклассников пригласили в военкомат, сговаривали учиться на офицеров. Уехал в какое-то техническое военное училище и Витькин дружок, Витьку никто не приглашал. Может, потому, что по математике сдал на тройки?.. Обидно, конечно. Но вскоре Витька успокоился и стал вместе с другими ходить на наряд в контору. Вставал рано, брал в сумку бутылку молока, яички, заранее сваренные матерью в самоваре, срывал в огуречнике пару огурцов, шел к конторе. Потом на машине ехали на покос. В уборку его послали помощником к комбайнеру. Когда заболел молотобоец в кузнице, отрядили туда. Там было интересней. Мечта о море стала окутываться дымком горячего горна.
Кузнец Вавила кидал в лагунок с водой готовые поковки, откуда с шипеньем вырывалась короткая струя пара, отдавая затхлой водой. Вытягивал из горна клещами раскаленный кусок железного прута.
— Ну что ты шлепаешь, как по спине ладошкой, лупи сильней! — Вавила с боку на бок поворачивал прут, и Витька старался вложить в удар кувалды всю свою силу.
— Так — так ее, холеру, — хвалил кузнец.
Отец же за ужином снова ругал школу.
— Десять лет учили. А чему? Осенью поезжай на курсы трактористов, вернешься специалистом, — говорил он долго и как-то по-казенному, по-писаному. Витька молча слушал эти речи отца о том, что «в деревне надо учиться на технике работать», брал гармошку и уходил в клуб.
Играть приходилось все реже. На танцах теперь любили топтаться под радиолу, и Витька оставлял гармонь в гримировке, занимал очередь на бильярд. Шары в разбитые лузы лезли сами, поэтому проигравшие каждый раз спорили до драки.
На тополях возле клуба желтели листья, но держались на ветках еще крепко. Только иногда тяжелый с зелеными прожилками лист шлепался на слезящееся от мороси окно или на маленький бугорок затоптанной поповской могилы. Раньше на месте клуба стояла церковь. И под настроение отец рассказывал Витьке, как пел по праздникам на клиросе. Витька недоверчиво косился и спрашивал:
— В бога, что ли, верил?
— Верить не верил, а, помню, интересно было. Вроде как практику проходил. В роте потом запевал.
Сентябрь. Начались дожди. Девчонки больше не жмутся у ограды клуба, ожидая, пока побольше наберется народу, бегут сразу под крышу. Ребята оскабливают у крылечка сапоги, вваливаются в клуб в мазутных фуфайках: только что вернулись со смены.
В чистом — помощник пилорамщика Толя да двое незнакомых — из отпускников. На бывшем клиросе обломки кия и бильярдные шары. Толя веселится — он выпил.
— Ну разве это кий? — тычет он в обломки перебинтованным пальцем. — Дышло от конных граблей, — и поглядывает в сторону завклубши. — Дышло-о! Значит, имею я право ликвидировать упущения в культурно — массовой работе? — Толю пошатывает, дорогой плащ соскальзывает с руки. — Право имею! — куражится Толя.
Завклубша, высокая сухопарая женщина, зная незлобивый характер Толи, пытается урезонить его:
— Милицию вызову!
Топчутся танцующие, повизгивает радиола.
— Витюха, зачем без гармони? — заметив в дверях появление Витьки, возбуждается Толя снова. — Петь буду, хочу петь.
Петь Толя не умеет. Голос у него хрипловатый, несклеенный, будто неприработанные шестерни новой сенокосилки. Когда на репетиции хора завклубша пробует научить Толю вести вторую партию, он протестует:
— Мы, Руфина Ивановна, не певцы, а жеребцы!
От сего признания белесые ресницы завклубши поднимаются к надбровьям, в зрачках стынет испуг. Толю она больше не тревожит.
При разнице характеров и возраста — Толе уже девятнадцать — с Витькой его соединяет детская дружба. Но за жизнь Толя ухватился крепко широкими, темными от загара руками, привыкшими к тяжелой работе на дворе пилорамы. Так же уверенно и привычно обращается он с девчатами: каждый вечер уходит из клуба с новой подругой. Он будто бы выполняет необходимую работу, и девчонки прощают почему-то Толе его непостоянство.
Однажды, когда друзья ремонтировали в ограде велосипед, Толя ошарашил Витьку:
— Ты бы хоть проводил какую-нибудь, что ли!
Витька понял, смутился:
— Зачем?
— И-их! — Толя болезненно поморщился. — Ты же парень во! Десятилетку закончил…
— Что ты пристал, как батя? Десятилетку!
— Ну ладно… Чему вас только учили? Синусы, косинусы, а коснись до дела, одна романтика в башке… Если б я сумел высидеть до десятого…
— Тебя никто не гнал. Сам бросил.
— Сам, понятно. У тебя хорошо — отец с матерью да братовья большие, а я один мужик в доме, понял? Ишь какие пальчики у тебя, только девочек гладить. Мои как наждак.
— Пошел ты, знаешь, — вскипел Витька.
Но Толю провести непросто.
— Хошь помогу? Да Танька Вавилы-антихриста во все зенки на тебя пялится, когда ты на гармошке шпаришь.
Витька думает о Тане. Года три назад встречали вместе коров у поскотины. Стадо несло в деревню тучу комарья, пыли, запахи степи, дурманный дух полыни и отгоревшего зноя. Вавилина корова крутобокая, смирная, не в пример хозяину. Ласкова с ней и Таня: кусочек хлеба принесет на поскотину, завядшими ромашками отгоняет мошкару…
— А о чем ты разговариваешь с девчонкой, когда вдвоем остаетесь? — спрашивает вдруг Витька.
Толя даже камеру качать бросил.
— Как о чем?.. Ну, сначала, значит, завлекаешь всякими там разговорами, а потом…
— Что потом?
— Потом про любовь… и все такое прочее.
В окошко стучит Витькина мать:
— Ребятишки, идите поешьте.
— Сейчас придем, — откликается Витька. — Так сразу и про любовь?
— От бестолочь! Ну, не сразу. Сначала, значит, завлекаешь всякими… Да пошел ты. Что ты жилы из меня тянешь? Соображать надо!.. Когда это было? Каких-то полгода прошло.
…Запыхтел, заговорил на печке чайник. Акрам, стеливший в горнице на полу матрацы, пулей вылетел к нему, косясь на Володю.
— Не видишь, скипел, мог бы снять, читатель.
Володя оторвался от книжки, не обиделся.
— Чай — это хорошо. Попьем.
— Попьем, Акрам, попьем. Гуще заваривай, ты вроде мастак, с малолетства с рыбаками, — поддержал Сашка Лохмач. Он успел уже переодеться в отглаженные брюки, нацепить галстук, а теперь голенищем бродня драил полуботинки, пытаясь навести блеск.
Витька — его не тревожили — приподнялся на лавке, удивленно глядит на Лохмача: куда собирается человек?
— Сходим с населением познакомимся. — Лохмач, как маятник, раскачивается по избе, поминутно поправляя узел галстука. Форсит перед собой, в собственное удовольствие.
Объявился Сашка на стрежевом песке: в старых резиновых сапогах, в потертой телогрейке, без шашки. Появился утром, когда звенья выходили из барака, хрустя по утреннему инею — к Иртышу, к неводникам. Заросший по плечи, нечесаный, бойко сбежал на берег по кинутой с катера доске, быстро нашел бригадира, подал направление отдела кадров. Чемакин тогда хмуро посмотрел, покачал головой:
— Ну и грива!
— В парикмахерскую без намордника не пускают, — нашелся Лохмач.
Вечером, после смены, Сашка не снимал телогрейку.
— Не могу, мужики, — как-то виновато, бочком садился он за общий стол ужинать.
— Не бусурманин вроде, русский, — возмутилась повариха.
Под телогрейкой у Сашки ничего не было: ни майки, ни рубахи. Рыбаки качали головами, с расспросами не приставали. И это хорошо.
В пересказе Чемакина звучало это трогательно и горько: безродный, сирота, на пристани, где-то в Тобольске, раздели бичи. Жалко. Жалел он Сашку простой человеческой добротой, может, оценил в нем работника: когда формировались бригады для подледного лова, взял нестриженого Лохмача в свою. Взял вместе с приставшей к нему кличкой.
Стали пить чай, обжигая губы. Повеселевшая изба озарялась еще и багряными боками раскалившейся до предела «буржуйки». Горкой на столе бублики, печенюшки, пряники. Покупали в городе на общие деньги.
С мороза входит Шурка — конюх, бросает на Толю холодные рукавички.
— Сяю не оставили, — обиженно тянет Шурка — конюх. У Шурки немного не хватает. В детстве напуган. И Чемакин наказал не обижать его. Расторопный и исполнительный был мужик.
— Сяю хочу!
— Пей садись, Шурка, — Акрам заботится о всех. — Может, и Толю разбудим? — Но никто не отвечает. Володя опять занялся чтением, Лохмач полуботинками: куда собирается человек? Холодно за окном.
Воет и скоблит по стеклу разгулявшаяся пурга. Повизгивает Витькин щенок — захотел есть. Витька нажевывает пряник, щенок глотает неумело, лениво, пускает по полу ручей.
— Деду рукавичка хорошая растет, — гладит Лохмач щенка.
— Назвать как-то надо, — говорит Витька.
— Лохмачом и назови, — дает совет Акрам.
— Я те назову!
На крылечке, за дверью, заскрипели снежком, и в дверях показалась запорошенная снегом гостья.
— Можно к вам?
— О-о, входите, — Сашка Лохмач уже у дверей, встречает. — О, думали, живой души нет, кроме сивого деда.
Гостья откинула шаль на плечи, тряхнула мягкой копешкой волос, прихваченных на затылке лентой. На вид — лет двадцать, крепкая, полнотелая деревенская девица. В глазах ни тени смущения. Она обвела поочередно и откровенно всех взглядом, присела к столу.
— Вот хочу познакомиться, — сказала просто, тряхнув опять волосами, — и… кавалера выбрать.
Лохмач засиял:
— А для других почему подруг не привела?
— Я одна.
— Как одна?
— Да так. Деревня-то — старики, старухи. А я — одна.
Гостья расстегнула пальто, под ним было дорогое синее платье. Лохмач с готовностью шаркнул полуботинками.
— Темнота! Не догадались… Давай помогу… Вот так. У нас тепло.
Акрам кинул в печку свежее полено, запластала, защелкала сырая хвоя. Володя краем уха прислушивался к разговору. Витька с интересом хлопал большими глазами.
— Меня Галей звать, — сказала гостья.
— Александр, бывалый северянин, с геологами ходил, волей судьбы — злодейки переквалифицировался… Это — Володя — студент, с ним, правда, не разговоришься, Акрам, Витя — наш гармонист, Шурка — начальник конного транспорта… Шурка, где ты? Оседлал уже постель! Толя спит, будить? Все на виду, выбирай!
Галина засмеялась:
— Мне понравился вон тот беленький. — Галина пристально и игриво поглядела на Витьку, отчего он чаще заморгал, смутился.
— Не стесняйся, Витенька, сыграй, развлеки…
— Что играть-то?
— Цыганочку можешь?
— Может и цыганочку, и полечку, и русскую. Кого хошь! — подхватил Лохмач.
— Мотив хочу, — из горницы, с матрацов, подает голос Шурка — конюх.
— Мотив не могу, Шурка.
— Э, не можешь, а наш Васяня может.
Витька думает о Васяне, который может играть мотив, усмехнулся Шуркиной простоте, взял первый аккорд.
Ледяными когтями царапает стекла буря. Она замела уже санные следы на улице, конский помет, клочья сена, уметывает сугроб у крыльца. Где-то за огородами, в урмане, бродят волки, воют на холодную луну. Похрапывают лошади, звякая недоуздками.
Витька играет цыганочку. Тихо, без надрыва, с чувством. Играет, наклонив светлую голову к гармошке, словно прислушиваясь и к вьюге за окном, и к собственной грусти по дому, и к ударам сердца.
Плясать никто не решается. Лохмач ерзает на лавке, притопывая в такт полуботинками.
— Ну вот… Теперь, может, вальс? — спрашивает Витька.
Галина смотрит на него пристально и как-то бесстыдно-откровенно.
— Ой ты, как хорошо! — она подсаживается ближе к Витьке, прислонясь к нему тугим плечом. — А я тебя где-то видела.
— Меня? Нет, не может быть, — но тут же Витька думает, что она говорит это неспроста, ей хочется с чего-то начать разговор, ему и самому хотелось с ней разговаривать — только о чем?
— Может быть, и видела. В городе? — сказал он и про себя разозлился: «Не то говорю, не так».
В запечке громыхнули ухваты, и в полутемном проеме горницы возник Толя. Широкоплечий, босой, в помятой вельветке, заспанный.
— Самодеятельность… Спать надо, мордовороты. Чемакин ни свет ни заря разбудит… Здравствуйте, — он только теперь заметил Галину, пристально посмотрел. Та тоже с интересом глянула на него, зажглась румянцем.
Толя всунул босые ноги в Шуркины валенки, стоявшие у опечка, набросил на плечи полушубок, шагнул к двери.
— Проверю, почем мороз кусается… Наяривайте, мордовороты, пока я добрый. — С улицы врываются клубы холода.
Галина засобиралась:
— Мне — домой.
— Я провожу, — с готовностью сказал Лохмач.
— Не надо, мне через дорогу, рядом…
Минут через десять возвращается Толя.
— Не примерз там? — спросил Акрам.
— Ну и прорва девка, — жамкнул Толя в кулаке сушку. — А ничего, самый сок! Да…
Лохмач расшнуровывает полуботинки, сердито отпихивая щенка. Витька уже не слышит Толиных слов. Но долго еще ворочается под колючим суконным одеялом.
Трещит и рвется за окном буря, клочья ее сыплются на тесовую крышу, в трубу, просятся в тепло. Уже в полудреме Витька слышит, как вернулся Никифор. Скрипнула Никифорова кровать, и скоро смолкли все звуки.
2
У попа была собака, Он ее любил. Она съела кусок мяса, Он ее убил.Сашка Лохмач откапывает ворота. Во дворе уже протоптали тропинки: от калитки до крыльца, к завозне, к поленнице. Сошлась вся бригада, во дворе тесно.
— Ладно заклало, — налегает Лохмач на черенок лопаты.
— А ты смотри, певчий, не фулюгань с инструментом, ухайдакаешь — вычту в двойном размере, — говорит Лохмачу Никифор.
Шурка — конюх кормит овсом лошадей. Остальные тоже ищут заделья, проверяют пешни, лопаты, сачки. Моторист дергает шнуром ЗИД, моторчик застыл, не заводится. Норилыцик Яремин, как и вчера, нацепил на пояс охотничий нож. Важничает: как — никак начальник, звеньевой.
— Вот что, мужики, — говорит Чемакин, приглашая всех к разговору.
— Я собрал вас для того, чтобы сообщить… — проявив неожиданную прыть, ляпнул Володя и осекся, получив тычок Толи.
— Да, я собрал вас, — по-доброму улыбнулся Чемакин. — В общем, хочу еще раз сказать, что бригада у нас экспедиционного лова. Жить долго здесь не придется. От силы две, ну, три недели… А дело наше, можно сказать, государственное. Имению мы должны разведать, сколько в здешних озерах рыбы и какая… Мы первые, за нами придут па следующий год бригады промысловиков…
— Плакали, значит, наши заработки, — Лохмач кинул лопату в снег. — Тяни невод с травою морской.
— Может, и с травою, — оглянулся бригадир. — А может, как гребанем, а? Озера тут в округе никто не считал…
— Греб тут один, — не унимается Лохмач.
Зашумели, заговорили, запыхтели папиросами. Но утреннее бодрое настроение, освеженное морозам, торопит до дела: поскорей разогнать кровь, подразмять молодые мускулы. Угадывая эти желания, Чемакин уже на ходу дает свои бригадирские распоряжения.
— Я с дядей Колей поеду смотреть домашнее озеро, двое за сушняком в лес, остальными руководи ты, Яремин. Раскиньте невод, осмотрите, почините где надо.
Ехать по дрова отрядили Толю и Витьку.
— Топорами-пилой владеете? — спросил Чемакин.
— Тяпаем помаленьку, — обиделся Толя, раскрутил вожжу, замахнулся на Егреньку. — Туды вашу махры, но!
Витькины розвальни — следом. На выезде из ограды Толя остановил коня, подтянул чересседельник. У калитки стояла Галина. Она в фуфайке, в валенках с калошами, белозубая, стройная.
— До фермы подвезите.
Витька подумал: вот сейчас подойдет, сядет к нему. Он даже машинально отодвинулся в розвальнях, уступая место.
— Падай скорей. Но! Туды вашу, — за Толиными санями рванулся свежий след, вдоль улочки, мимо заснеженных палисадников, отодвинутых на окошках занавесок.
До Витьки долетел смех Галины.
Возле коровника, у околицы, он пустил свою лошадь первой. Толя, задержавшись возле базы, догнал, тихонько ехал позади.
В лесу было тихо, спокойно. У самой опушки дремали густые кедры, держа в мохнатых лапах тяжелые снега. Под ними жались жидкие березки, кустарник. Дальше лес редел. Сквозь тонкие сухие сосенки просматривались новые гривки кедрача — тоже в тяжелых снежных шлемах. Возле болотины, на которой проступали под сугробами высокие пеньки, остановили подводы.
Проваливаясь по пояс, Толя ходит от сосенки к сосенке, валит топором. Деревца падают, обламывая сучья. Витька молча трелюет их поближе к дороге, укладывает рядом с дровнями, чтоб затем распилить надвое.
Молчит и Толя.
«Почему не села ко мне?» — думает Витька о Галине. Ревнивое чувство подкатывает, щемит, не дает успокоиться. Он силится прогнать от себя это чувство несправедливости: вышло случайно, будь его сани первыми, вышло бы иначе.
Ну конечно, надо было сказать сразу: садись, Галя, ко мне!
Фу-ты, черт! Недоброе думает и о Толе: падай! Лучше слов не нашел, всегда он такой… И опять о Галине: матерится, пожалуй, на коров, как у нас на ферме Кланька. И мужики валят на солому, мнут, шлепают, тискают груди. Отбивается, смеется, а сама довольна… Потом поднимается, одергивает задранный подол: подойди еще, так оглоушу… На коров кричит: «Холеры окаянные, спасу на вас нет». Так думает Витька о Галине, а к груди подкатывает какая-то теплая волна, незнакомая, таинственная, непохожая на то, что знал в школе еще, когда во время игры в «ручеек» выбирал только Таню Вавилову. В шестом классе было. А в девятом! Целую весну страдал из-за кареглазой отличницы Ларисы. Отличница где-то в городе, в педагогический поступила. Перед отъездом Витьки из родной деревни прислала письмо: «Неужели Вы, Виктор, собираетесь так и остаться в деревне и похороните все свои мечты? Вы мечтали…»
Толя, прочитав это письмо, харкнул через прясло, прошелся перед Витькой, изображая Ларису:
— Как вы мечтали, жду вас на сеновале! Все они возвышенны, пока замуж не выскочат… Ухватятся — прощай, веселая жизнь. Не — е, мне вот бы что попроще…
— Откуда это в тебе? — петушился Витька.
— Что откуда?
— Цинизм твой.
— Набрался опыта, пока ты в школе штаны протирал. — Толя засмаливал папиросу, вскакивал на велосипед, крутил к своей пилораме…
Возы затянули веревками, вывели коней на дорогу. Повалил снежок, легкий, ласковый. Толя привязал повод Егреньки за передний воз, сел вместе с Витькой.
— Чё хорохоришься? Домой захотел, к мамке? Ну давай… А мне здесь нравится… Слыхал, Чемакин насчет рыбы толковал? А если и правда гребанем? Тонны «три сразу! И завтра и послезавтра! Трактора пришлют, самолеты… Деньги валом пойдут. Приоденемся. А в конце марта отпросимся и домой съездим. В городе зайдем к твоей отличнице. Сдохнет, как увидит!
Хитрит Толя, видит друга насквозь. Опытным взглядом уловил причину перемены Витькиного настроения. Но что делать, ему и самому нелишне с Галиной покрутить любовь.
— Убей меня бог лопатой, сдохнет, — продолжает Толя. — Ну, в мореходку, хочешь, вместе осенью пойдем? По направлению отдела кадров. Там старичок, помнишь, с орденом? Он даст направление как пить дать…
Скрипят полозья. Копыто в копыто ступает следом Егренька. Взмокли лошади, тяжела накатанная дорога, Витькина кобыла косит глазом, словно завидует Егреньке, — ему легче.
— Шел бы ты на свой воз, — говорит Витька, — тяжело…
— Пожалел волк кобылу, — хлопает Толя друга по плечу. Да… Ничего, — он доволен каким-то своим мыслям. — Учись… Меня, знаешь, тоже учили… Про походень я тебе не рассказывал?
— Да нет.
— Хо! Помнишь Семена Каргаполова? Ну, еще с ним работали двое: Петя красненький и Шабалкин. Мордовороты. Восьмой я как раз в ту весну закончил… с коридором. Значит, устроился ямки рыть под столбы. Гараж воздвигали. Ну, тот, что от электропроводки на Октябрьскую сгорел. Копаем, значит. Мордовороты чекушку в обед окожушили. Под мухой! Захотелось им надо мной поизгаляться. Не идет, мол, дело, землю лом не берет, суглинок угадал. «Сходи, — говорит мне Семен, — Толя, в аккумуляторную к Ефрему Макаровичу, он даст тебе походень». — «Что это, — спрашиваю, — за штука?» — «Инструмент такой», — говорит Шабалкин, а сам зубы скалит. Пошел. К Ефрему. У того глаза на лоб, не скумекал, видать, что к чему. Нету, говорит, у Орины, у сестры, значит, оставил. Пошел к ней. Собака за пятки ловит, готова живьем сглотить… Орина как раз крышку на погребе закрывает, квасу доставала. «Походень, — говорю, — у вас? Мужики, — толкую, — послали, ямки под столбы роем». Притворилась двоеданка: не помнит, видишь ли, где! Потом руками плеснула: «Павел Федорович забрал. Самой нужон, вторая неделя пошла, не несет». И так козырем смотрит, слышь, как бы крылечно не заследил. Но квасом напоила и кобеля успокоила… Да — а, дела, — тянет Толя, дышит в рукавички. — Ну, иду к Павлу Федоровичу. Сам знаешь, не близкий свет — на другой конец деревни тёнать… Опять та же песня: «Нету, — говорит, — к Вавиле к кузнецу на почшку отнес, забарахлил что-то инструмент. Может, гвоздей надо?» — «Зачем, — отказываюсь, — не надо, дедка». — «Смакованные, сто пиисят миллиметров», — хвалит. Ну, всучил мне горсть. Видишь ли, жалко ему моих трудов стало: намаял ноги по деревне.
К Вавилке уж на антихристову улицу не пошел. Глянул только — горн погашен в кузнице: на озере, стало быть, антихрист, сети ставит… Но! — гаркает Толя на кобылу. — Ну, вернулся, мордовороты ржут. Петя красненький месяц проходу не давал: принес походень? А у самого жилы от смеха лопаются…
Вот и Нефедовка — деревушка на двадцать дворов. От скотного двора несет силосом. За навозными кучами показалась и скрылась чья-то фигура в телогрейке… Не Галя? Нет, мужчина, на ногу припадает. Здешний управляющий. Утром гарцевал на коне. Приезжал здороваться. Воевал, сказывал Никифор.
Деревушку Витька только сейчас и сумел как следует рассмотреть. Старые почерневшие заплоты, венцы углов в трещинах, в смоляных подтеках. Прибиты жестянки с нарисованными ведрами, баграми, топорами. Это обозначено, кому и с чем бежать к месту пожара. У каждого дома двое ворот — с двух сторон.
— Зачем двое-то? — спрашивает Витька.
— Почем знаю! Наверно, чтоб легче было теку дать, если татары нагрянут.
— Все-то ты выдумываешь, Толька, — отмахивается Витька.
Толя соображает про себя, помалкивает.
На улице против Никифорова подворья рыбаки складывают невод. Сашка Лохмач, видать, несет какую-то ахинею. Яремин сверкает узкими глазами. Сердится. Суетятся Володя и Акрам. Не видать моториста и остальных, разошлись по квартирам.
— Сяй готов, пойдите, я распрягу, — встречает Шурка — конюх, озабоченно оглядывая запотевших лошадей.
— Сяй сяем, — передразнивает Толя, — а покрепше?
— Уха.
— Уха-а! Тоже родная сестра сяю.
Пока хлебали уху, обогревались, подступили ранние январские сумерки. В дом зашли Акрам с Володей. Они успели напилить с полкубометра дров из сушняка. Шурка — конюх управлялся с лошадьми. Нет только Лохмача. Не появился он и к ужину.
Толя лежит на печке. Скучно ему, нечем заняться. Попинал ногой ухваты, кинул варежкой в Володю, тот вздрогнул, уронил на пол книжку.
— Можно поосторожней.
— Ничего, я так… О чем там пишут? Почитай вслух, отчего деньги не ведутся. Ха!
— Тут не про это, Толя. Тут посерьезней вещи. Лукиан…
— Кто, кто?
— Писатель был такой во времена греко-римской империи, — серьезно объясняет Володя, — сатирик…
— Сатирик? Интересно. Ну и кого он бичует там?
— Тут не просто сатира, сложней все. Философская концепция… Показывает, в общем, нравственную несостоятельность рабовладельческой империи.
— Ишь ты! А тебе зачем знать про это?
— Каждый образованный человек обязан познакомиться с наследием прошлых…
— С наследием, — перебивает Толя. — Ты вот что — из одной чашки больше со мной не ешь. Соли набухаешь, скулы воротит. Второй раз заметил… Ладно. К слову я. Так про чё книжка-то?
— «Разговоры богов», например. «О смерти Перегрина», — читает Володя заголовки. — «Разговоры гетер», «Похвала мухе»…
— Мухе-е! — зашелся Толя в смехе. — Ты понял? Мухе! Витька, брось гармошку терзать. Мухе — похвала! Да за что ее хвалить? Давить эту тварь надо. Похвала!
Володя прикуривает от лампы папироску, ждет, пока Толя успокоится.
— Гетеры, или как их там, кто такие?
— Гетеры? Как бы популярней выразиться? — близоруко щурится Володя.
— Не надо популярно, шпарь в открытую.
— Ну, в общем, не совсем целомудренные женщины, в нашем понимании…
— В понимании!.. В моем понимании, наверно, обыкновенные б… Читай. О чем они там толкуют?
— Да вроде неудобно вслух-то, — жеманится Володя.
— Видали, ему неудобно, — Толя спрыгивает с печки, берет книжку, листает. — Так, так… так! Во! «С ума ты сошла, Филинна? Что это с тобой сделалось вчера на пирушке? Ведь Дарил пришел ко мне сегодня утром в слезах и рассказал, что он вытерпел от тебя…» Интересно! «Будто ты напилась и, выйдя на середину, стала плясать, как он тебя ни удерживал, потом целовала Ламприя, его приятеля…» Ишь ты! Ну, это пропустим, так. Ага! «…А Дафил задыхался от ревности при виде этого. И ночью ты, я полагаю, не спала с ним, а оставила его плакать одного, а сама лежала на соседнем ложе, напевая, чтобы помучить его».
Ну что я говорил? Так оно и есть… А про несостоятельность, Володя, ты верно ввернул. Лежит, понимаешь, на соседней перине баба, а он плачет. Это не-е, не по-нашему, — Толя, кажется, расстроился всерьез. Вышел на кухню, зачерпнул кружку холодной воды из чугуна, жадно выпил. Прильнул к оттаявшему окошку. Там, над лесом, поднималась луна.
— Соображал сатирик, кого обличать надо. Молодец! Философия проста, без всяких там выкрутасов: баба лежит рядом. Э-эх!
Витьке надоело слушать Толин треп, оделся, с топором вышел во двор. Белизна снега при полной уже луне ослепила. Он направился к завозне, где у стены еще утром устроил щенку что-то вроде конуры. Собачонка проголодалась, тыкалась носом в ладони. Он отнес ее в дом, попросил Акрама накормить, пока нет Никифора.
Вернулся, стал колоть напиленные Володей и Акрамом дрова. Нетолстые сухие чурки разваливались от одного удара, отлетали до самых ворот.
— Витя! — позвал чей-то голос. Он оглянулся. Звали из-за забора, с улицы. Лица было не разглядеть.
— Иди сюда, слышишь!
Витька подошел вплотную и сразу же узнал Галину.
— Это ты, Галя?
— Я, Витенька…
Сердце Витьки громко заколотилось, и, словно почувствовав его волнение, Галина неожиданно сильно и грубовато притянула его ладонями к себе, поцеловала долгим и томительным поцелуем.
— Сладко, Витенька? — отпустив его губы, она тихо засмеялась.
— Зачем ты так…
— А тебя не целовали разве девушки?
Он покачал головой.
— Сладкий мой, нецелованый, — она опять потянулась к нему. — Сколько тебе лет?
— Семнадцать недавно исполнилось.
— Семнадцать… На три года моложе меня, — Галина оглянулась, в доме напротив зажгли лампу. — Мама не спит еще, а я с дойки… Маленький мой. — Она притянула его голову, жадно целовала, до боли. — Вчера гляжу на тебя, думала сначала — девчонка сидит, ресницами мохнатыми моргает… А хорошо ты играешь на гармошке. Ты еще для меня поиграешь?
— Поиграю, Галя, приходи, — Витька почувствовал облегчение, осмелел, хотел спросить, почему она утром села в розвальни к Толе, но не решился.
Послышались шаги. Под чужими валенками поскрипывал снег. Это шел от Соломатиных к себе домой Никифор.
— Иди, Витенька, я тоже пойду.
Витька смотрел ей вслед. Щеки его горели.
3
— Вставай, парень, — будит Никифор Витьку, — оболокайся поскорей, все на ногах.
В доме прохладно, подозрительно тихо. Никифор звякает в кути чугунами, чистит картошку. В головах у Витьки тепло, даже жарко. Освободил руку из-под одеяла, откинул с лица волосы, наткнулся на что-то мягкое, пушистое. Щенок. Он лежал в подушках, спал.
— Спокою всю ночь не давал, — увидев, что Витька проснулся, жалуется Никифор. — Встану — визжит, лягу — опять визжит. Наградил бог заботушкой. Вот и занес. Загинет на холоду. Собака, а душа-то живая…
— Спасибо, дедушка. — Витька торопливо натягивает ватные брюки, мотает портянки, поглядывает во двор. Там запрягают лошадей. — Спасибо… Сегодня рыбы тебе наловлю.
— Добрый ты, гляжу, парень… Только, смотри, не промахнись. Крученая она девка-то, — дед с интересом глянул из-под белесых бровей. — Вчера так и стрелила от огорода, а вскоре и ты заходишь сам не в себе. Стариковский глаз приметливый….
Никифор уходит в горницу, пригнувшись, чтоб не задеть косяк, прибирает на полу матрацы.
— Она тут каждого встречного — поперечного принимает, — говорит он оттуда. — Разбаловалась девка… Да ить что сказать! Уехать, наверно, собралась, вот и ловится теперь за мужиков…
Витька ищет шапку, обижается на старика, Что он там болтает? Он вдруг до осязаемости вспомнил вчерашнюю встречу, поцелуи Галины. А ведь правда, еще не целованный. Представлялось раньше все иначе. Как станет побойчей, не будет перед девчонками робеть и… Что будет дальше и как все может произойти, не представлял. Только знал, что научится каким-то красивым, возвышенным словам… Он вспомнил запах. Запах силоса. Руки у Галины пахли силосом. И зачем смеялась, когда поцеловала? «Ловится за мужиков». Опять пришли на ум Никифоровы слова. Зачем он так про нее?
Витька, уже собранный, торопится дожевать хлеб с салом, запивает прямо из чайника кипяченой водой. Он злится и на деда и на себя, что проспал дольше всех, а ведь сегодня ехать на озеро. День-то какой! А вдруг и на самом деле вытянут полный невод!
Он поглядывает в окно. Рыбаки укладывают в сани инструмент. Вон Шурка — конюх, запинаясь, бежит с охапкой сена, кладет в розвальни. Акрам зачем-то набрал колотых поленьев, положил рядом с неводом. Тут двери в избу распахнулись, ввалилось полбригады во главе с башлыком дядей Колей.
— Выспался, голубчик!
Дядя Коля в шубчике, подпоясанный тонким ремешком, неторопливый, степенный. По годам чуть помоложе Никифора, пободрей.
Сашка Лохмач и Толя продолжают спорить: какие бродни лучше — из кожи или из брезента. Яремин… Володя… Вместе с ними почему-то и Галина, принаряженная, в цветном платке, Успела с утренней дойки переодеться. Улыбнулась Витьке, протискиваясь к нему от порога.
Лохмач, он пропадал целую ночь, прошагал в горницу. Там у него происходит разговор с Никифором:
— Ну, чё, гулена, набегался? Сказывают в Еланке был, не терпится тебе, кобелю…
— Ладно, дед. Кнутик не попадался: тут? — Сашка шарит в углу под матрацами где ночью лежала упряжь.
— Под кроватью посмотри, — советует Витька.
Кнутик и вправду нашелся под кроватью
— С ветерком полетим, — бодрится Лохмач, — верно, Галя? — он обнимает ее за плечи.
— Лети ты, — она отстраняется, — да крылья не обломай!
Дядя Коля — он зашел попить перед дорогой — басит:
— Добра девка! Смотри, Галина, увезут тебя наши молодцы!
— А я и сама кого-нибудь завлеку, — не теряется Галина.
— Ишь ты, завлеку! Попробуй, — подначивает дядя Коля.
Володя с интересом смотрит на них, натирая солью крупный ломоть хлеба, кладет в карман. Толя с деланным равнодушием тискает в руках варежки. Яремину не терпится; поскорей убраться за двери:
— Ну хватит, рассвело уж, поехали.
— А вот и попробую, — смеется наигранно Галина и неожиданно подходит к Витьке, целует его в губы. Происходит это так неожиданно, что он густо заливается румянцем, непонимающим и виноватым взглядом смотрит на всех.
— Вот это засосик! — удивленно и вместе с тем дурашливо произносит Сашка Лохмач. — А меня можешь так?
— Тебя, балабола, пусть медведица обнимает…
С шутками и смехом рассаживаются по возам, бросая Витьке разные словечки.
— Витька, — начинает почему-то степенный моторист, — там бензин в канистре, смотри, чтоб не пыхнул.
— Ничего, я ему щеки снегом остужу. — Это Лохмач, он с Витькой на последней подводе.
— С тебя бутылка, Витька, — подает голос Яремин.
— А две белоголовых не хочешь? — смелеет Витька в ответ. — Вроде как начальству.
— Сашка, завяжи ему губы шарфом, а то обморозит…
— Да у него и так на один засос осталось… Мешки не забыл, звеньевой?
Постепенно Витьку оставляют в покое. Впереди первый день работы на новом озере, первая пробная топь, ее ждут, внутренне настроясь на удачу, надеясь на многолетний опыт дяди Коли, башлыка. Должны взять рыбку, должны. Он и сам, дядя Коля, на первой подводе рядом с Чемакиным думает о том же, прикрыв ноги гусем.
Дело, конечно, рисковое, новые места, другие люди. Может, напрасно народ взбаламутили, погробим время да и вернемся при своих интересах на завод… Мог бы пойти на старые надежные промыслы. Мог бы, не отказали бы. Да вот директор упросил, тоже взад пятки неудобно. Ладно, последняя зима, походил, полазил, на пенсию пора. Пора…
До озера еще с километр, снег неглубок, и лошади бегут ходко. В стороне, в лесу, на заиндевелом осиннике, потухшим углем чернеет ворон. Крупный, носатый. «Ну что натопырился? Люто зимой-то! Сиди пока, — думает башлык. — Сиди карауль, может, что и накараулишь».
На задних санях разговаривают опять, хохочут. «Молодежь, — башлык трогает варежкой щеку. — Им что! Кровь молодая. Как на льду-то будут вести себя? Эти двое, видать, работящие ребятишки. Из деревни дальней приехали кисели хлебать… Лохмач, придумали же… Хоть ботало, а тоже где-то успел соплей на кулак помотать. Обтешется… Чемакин вон вторым норильщиком назначил».
— Сашка-то согласился? — спросил дядя Коля.
— Ага, — кивает бригадир. — Шубе, как маленький, обрадовался.
— Ну и ладно. Всем шубы надо было на складе просить.
— Да так оно….
«Да… А Яремин? Что-то не спокойно мне с этим. Не пойму… Нож за моду взял носить где надо и не надо. Ну ладно… В годах вроде уж мужик…»
Размышления дяди Коли прерывает заполошный крик Лохмача.
— Ура-а-а!
Кованые копыта лошадей зацокали по льду, с возов посыпались, попрыгали, устроили потасовку. Шурка — конюх выронил вожжи, запутался в длинном гусе, упал, расцарапал щеку.
— Дураки вы, дураки-и… Лохмач дурак, — он разобиделся всерьез.
За подводами — путь им указывает теперь дядя Коля — пошли пешком. Остановились ближе к южному берегу, в полкилометре от камышей. Здесь и решили закинуть невод.
На открытом месте даже легкий ветерок сразу хватает за щеки. Норовит забраться под гусь, выдуть накопившееся за дорогу тепло, обыскать, обшарить и под стегаными куртками.
Сашка Лохмач в своем «пуленепробиваемом» шубчике на правах младшего комсостава увязался за дядей Колей и Чемакиным. Начальствующая тройка выбирает место под майну, от которой будут заводить тоню. Башлык размечает лунки, отсчитывает деловито шаги, ставит вешки. Лохмач пытается тоже руководить, посасывая «беломорину». Но главная фигура сейчас башлык! Даже Чемакин полностью передал инициативу в его руки и возле каждой вешки старательно уминает снег, чтоб не свалилась.
— Господи, благословясь, начнем! — Дядя Коля ударил пешней лед. Звонкие хрусталинки брызнули под ноги, рассыпаясь по пасту, откатываясь и застревая в натоптанных вокруг следах. Глухо откликнулись еще восемь пешней, разгоняя в голове мысли, в теле — тепло и задремавшую кровь.
Витька вместе с Толей, Акрамом и Володей угадали на крыло к Яремину. Звеньевой не торопится, пока не надолбят лунок, рано загонять норило под лед. От перематывает в кольцо капроновый тросик, вяжет за один конец невода. То же самое, глядя на него, ладит Сашка Лохмач.
— Нажмем, мордовороты! — кричит Толя, он первым продолбил лунку. Лед крепок — толщиной с полметра, а то и больше.
Витьке не нравится, что он попал на крыло к Яремину. Можно уйти к Лохмачу, но там подобралась своя компания. С нею и Шурка — конюх. Шурке — конюху можно и не долбить, на то он и конюх, но заменить его некем. Чемакин будет писать Шурке за конюховство и за долбежку. Вот и долбит Шурка — конюх.
— Баушке Нюре Соломатиной корытца не нужны, — слышит Витька за спиной голос Яремина.
— Какие корытца?
— А то, что долбишь… Дай-ка пешню. — Звеньевой бросил на снег варежки, инструмент заиграл в его руках. Не сходя с места, он обошел пешней края проруби, углубился, с маху пробил лед, хлынула вода. Она быстро наполнила прорубь до краев.
— Ты это… Пробивай, когда наполовину выдолбишь, с водой-то легче…
— Спасибо, — поблагодарил Витька.
Яремин ушел молча, мотая полами шубы…
Нет, все же с Лохмачом бы веселей работалось. Никак не выходил из головы тот случай — на стрежевом песке. Вечером, после ужина, в красном уголке стучали в бильярд. Витька засунул недочитанную книжку под матрац, занял очередь… Толя с Лохмачом еще не вернулись из деревни, где продавали свой пай — доставшихся при дележке язей. Невелик пай — по пять штук, на старые деньги деревенские бабы давали по пятерке: «на шило — мыло, паперёсы». Витька забил очередь вместе с приятелем Яремина. Сам Яремин накануне о чем-то повздорил с дружком, потом появился вдруг пьяным. После, как рассказывала повариха, мотался по кухне, опрокинул ящик с солью, что-то искал. Опять залил глотку, обматерил повариху вдругорядь, схватил со стола столовый ножик и, как заполошный кинулся в красный уголок.
Дальше все произошло на глазах. Подбежал к приятелю и саданул ножиком в спину. Никто и не ойкнул, как все случилось. Парень пошатнулся, уронил кий, Витька подхватил парня, повел на кровать. Те двое, что играли против них, догнали Яремина и уже на улице два раза ударили о стену, может, кокнули бы совсем, но тот сумел вырваться, убежал.
Рана была неглубокой, но кровь долго не могли остановить. Витька бегал в деревню за фельдшерицей, но той дома не было. Утром на попутном катере раненого отправили в город, в больницу.
Скоро появился в бараке Яремин, продрожал на берегу всю ночь. Трезвый, конечно, явился. Просил не бить. Бить не стали. Не докладывали и Чемакину. Он только к вечеру вернулся с рыбзавода, привез зарплату.
Потом узнали, отчего произошла поножовщина: парень в тот вечер продал пай Яремина, а денег вернул ему мало. В деревне уже сбили цены, за язей платили по четыре рубля.
Приятели, правда, через месяц помирились. Яремин принес на мировую литр белой и еще бегал за вином.
«Гнус», — думал Витька о звеньевом.
* * *
«Ну, ну, шпингалет! — размышлял в эти минуты Яремин о Витьке, ловко играя инструментом в проруби. — Не клевал, видать, тебя жареный петух! Поживешь с мое!» Внутри вскипала злость — на себя, на бригаду, на глухоманную окрестность, куда попал он вроде и не по принуждению: можно сняться — и умотать. «Куда умотать? Намотался уж за свои годы».
И опять давило грудь — стылое, бесприютное. И жалость несусветная к себе обносила голову.
Нашарив длинным, загнутым на конце прутом норило подо льдом, отвернувшее от проруби, он бросал на лицо горсть стылой воды с искорками мелких льдинок, утирался жесткой полой.
«Выучится, гляди! Мороженое девкам городским покупать будет… Чистюля!» — думал Яремин уже не о Витьке, а о ком-то вообще, о недоступной и тоскливой для него жизни. И все-таки эти мысли о потерянном, невозвратном приходили нечасто, но оттого пронзительней оглушали сознание.
Сам он закончил пять классов. В войну. Жил тогда вдвоем с бабкой — крепкой деревенской старухой, не надорванной единоличным хозяйством, в шестьдесят лет ухватистой и расторопной. Мать умерла за несколько лет перед войной, он и не помнил отчего, отец и братовья сражались на фронте, но уже через год вестей от них не стало. В деревне к сорок третьему году жили уже голодно, но бабкина завозня по-прежнему ломилась от припасов — солений, копчений. Подпол в доме полон картошки — не выжирали за лето два сонных, тучных борова.
Закончив пятый, Яремин Игнашка забросил холщовую сумку с учебниками на полати, наточил топор и полез на чердак рубить в корытце табак.
— Ты чё это, Игнаташка? А задачки решать не задали? — притворно плеснула руками бабка. — Ты чё это?
— Хватит, нарешался… Быкам хвосты пойду в колхоз крутить. Робить пойду.
Бабка схватилась было за опояску — отодрать внучка, кинулась за ним по лестнице, но пересекло поясницу.
— Ох, ох! Отягу нет, а то бы я тебя, зверка!
На том и кончилось учение Игнахи Яремина. В колхоз робить он не пошел, хотя парень был переросток — шел пятнадцатый год. Приспособился продавать самосад; курить пристрастились и некоторые бабенки, несли куриные яички, муку. Бабка установила твердую таксу: стакан — на стакан, пару яиц — тоже стакан трескучего и дурманного, как угар, табаку. Бабка одобряла, что внучек развивается, гребет не по-куриному — от себя, а несет копейку в дом. Парень рос сообразительный. И сама бабка, хоть уж лет двадцать жаловалась, что нет «отягу», проворно пасынковала табакову плантацию, таскала из печи в печь тяжелые чугунны, с утра свистела по двору в глубоких калошах — управлялась с боровами. Не противилась, когда Игнаха выворотил из банной каменки котел и завалил его на ручную тележку.
— Чё опять задумал?
— На Соленое! — крякнул подросток, впрягаясь в оглобли.
На Соленом озере, в трех верстах от деревни, сутки палил костер, вываривая из тяжелой, перенасыщенной воды соль, за которую подчас шла бойня в сельпо. Соль отнес в заплечном мешке за пятьдесят километров в районный поселок — на станцию, сбыл за деньги. Принес обратно кусок лежалой мануфактуры, гостинцев. Конфеты бабка спрятала в сундук до осени — угощать старух и мальчишек, которых каждый год созывала на помочи — копать огород. Пластались с картошкой допоздна, просушивая на солнышке, ссыпали по деревянному желобу в подполье и в погреб. Угощала бабка не по военному времени, сытно, подносила старушонкам и подросткам брагу, выстоянную на хмелю да приправленную для крепости табаком. Наутро люди маялись головами, кряхтели, тяжело отдираясь от печек, ползли в одиночку копать свои огороды. Младшая дочь бабки, Игнашкина тетка, тоже ухряпанная на давешней помочи, кричала через улицу, завидев мать во дворе:
— Подкулачница!
Бойкая на язык, работящая, как и мать, она с ней постоянно не ладила, укоряла достатком, у самой-то его не было, как ни билась в колхозе и дома.
— Опять выпряглась! — утиралась платком старушка. Обижаться не обижалась на дочь.
Так и рос Игнаха под крылом бабки, на виду деревни. Выправился в крепенького, невысокого росточком мужика. Работать ему все же пришлось, ворочал он эту работу умело, но окрепшая тяга к барышничеству долго не задерживала его на одном месте. Перед рыбзаводом значился егерем большого заказника, в южном приказахстанском районе, где в летнюю пору гнездилась птица, размножалась ондатра, водились в камышах и кабаны. Платили за должность мало, поэтому охранять заказник деревенские не шли. Игнаха Яремин, вернувшийся только с лесоразработок, откуда-то с севера, смекнул, что за место можно пока зацепиться. Вкопал у озера столбы с дощечками, где половой краской вывел грозное предупреждение: «Заказник. Стрелять запрещается» — и победно объехал на выданном в охотничьей конторе мотоцикле вокруг. Поправил топчан в избушке, переложил печь, заряженное ружье повесил на штыри под потолком, зажил. К той поре Игнаха дважды женился, но обе супруги не привыкли к нему, махнул рукой на семейный очаг, а разжигал под вечер свой, холостяцкий.
Не успел окопаться на свежем месте, как нагрянули гости из района: начальство с шофером. Поговорили для приличия о местной фауне — чирках, чернетях, журавлях и цаплях…
— Вот пеликаны поселились. Раньше, слыхал, не было, — блеснул эрудицией егерь.
Водитель распечатал бутылку, набулькал в кружки.
— За пеликанов! — провозгласило тост начальство.
Игнаха сплавал на лодке, начерпал из садка два ведерка крупных с золотистой чешуей карасей, высыпал в багажник «газика», устланный травой. Денег гости не предложили, оставив на столе вторую непочатую бутылку белой, пообещав наведаться снова и наказав чужих в заказнике не принимать никого.
Игнаха молча кивнул, опершись на обсыхающее весло, долго с неприязнью смотрел вслед машине.
— И этим надо! — матюгнулся он, торкнув за собой дверью избушки.
На рыбе Игнаха много не разжился, зато с началом ледостава наладил капканы, насторожил у входов в ондатровые хатки. Выполнив небольшой для заказчика план по пушнине, сбывал шкурки ондатр левакам. Те платили дороже. В кармане захрустели и крупные деньги. Послал перевод бабке, ей уж подкатывало под восемьдесят, но она все еще жаловалась: нет отягу! Весной Яремина командировали на совещание егерей в областной город. Приехал он за день раньше, в воскресенье, отправился на толкучку поискать поршневые кольца для мотоцикла, приближался сезон. Толпа, запрудившая окрестные улицы, вынесла его к клеткам с попугайчиками и щеглами, у которых дежурили бойкие пацаны. Рядом продавали кофты, брюки, пуговицы, лежалые костюмы, линялые ковры, фарфоровые куклы, потрепанные учебники, топорища к колунам — черт-те что не вынес на торг городской воскресный люд. А вот поршневых колец Игнаха так и не подобрал. Затертый, смятый, очутился он наконец у выхода с торговой площади, и тут на него насел парень:
— Слышь, земляк, продай!
— Каво? — не понял Игнаха.
— Ондатровая? — ткнул он пальцем в его головной убор.
— Ну! А что?
— Покупаю, говорю. Восемьдесят рэ, согласен?
Игнаха опешил от таких денег за шапку, он недавно сшил ее по знакомству в районе, но отрицательно мотнул головой.
— А в деревню я в чем заявлюсь, космачом, что ли?
— Я те свою дам! Во! — парень мигом нахлобучил на Игнахину голову кургузую полукепку с козырьком и блестящими пряжками ремешков. — Шик! А мне, понимаешь, на север лететь обратно.
— Ты это, э-э, отдай, отдай-ка, — потянулся Яремин за своей ондатровой. — На фрица, знать, в твоей похожу?
— Ну, кусок даю, соглашайся! — взмолился парень.
— Кусок? Это как? Тыща, что ли?
— Тыща… По — старому.
— Давай, — согласился Игнаха и нахлобучил на глаза козырек.
— Весь базар, понимаешь, обошел, — доверительно сообщил парень, — нету. Или мода до вас не дошла, или расхватали пораньше. Ну, бывай!
Домой вернулся Игнаха «фрицем», но на людях носил обычную кепку, фрицевскую надевал только на озере.
А дни шли. Отсвистела чирочьими крылышками над озеринами заказника парная недолгая весна. Утихомирилась на ближних увалах, откатилась моторным громом посевная, и забелели от нестерпимого июньского зноя перепаханные низинные солончаки. Лето. Мухота. Оводы. Ближе к воде, в займищах, повымахали осока и молодой сочный камыш, не успевший еще задубеть и заматереть тяжелой бамбуковой плотью. Игнаха, отладив косу, косил по утрам вблизи избушки — сгодится на продажу, — поскольку времени было невпроворот до ноябрьских морозов, когда нагулявшие за лето тело на хрустких сахарных шилышках выматереют водяные зверьки, подрастет приплод, можно будет начать… Игнаха обдумал в подробностях, с заглядом вперед, как он начнет свое «предприятие». Конечно, с планом, что спустят для заказника, он управится за месяц, зато потом, в середине зимы, ондатра пойдет первым сортом, с плотной мездрой и золотистым ворсом на спинках, в самый раз для шапок и воротников.
Ондатра в то лето плодилась хорошо, и, если не подохнет от эпидемии какой-нибудь, думал Игнаха, достанется шкурок на доху и английской королеве. Мысль эта забавляла егеря — как-то узнал он от словоохотливого приемщика пушнины, что шкурки с Комской пушной базы идут прямым ходом за границу, и английской королеве приглянулся ондатровый мех.
Постоянно наведывались районные гости. Завертывал и старший охотовед.
— Смотри, — строго предупреждал он. — Начали шастать с мелкашками браконьеры, перебьют ондатру. Может, тебе карабин на складе получить?
— Не надо. У меня двенадцатого калибра фузея. На семисят метров с берега берет, — скалился Игнаха, довольный, что охотовед ему доверяет.
И быть бы «предприятию», великому промыслу, да не суждено, видно, было носить а эту зиму доху английской королеве. Как-то, возвращаясь из поездки на рынок, куда он отвез рыбу, приметил Игнаха невдалеке от избушки вездеход. «Опять принесло», — подумал он. Заглушив мотоцикл напротив отпотевшего от вечерней прохлады окна избушки, пошел проверить. От машины к воде примято стелился через осоку след: волокли лодки. Хлупая голенищами болотных сапог, кинулся он к своей плоскодонке, заскочив в избушку за фузеей.
Где-то за увалом, на лесном озере, тукнули выстрелы. Им ответили дуплетом с другой стороны. И вот уже явственней и ближе участилась ружейная пальба, будто кто торопился до темноты заколотить в забор гвозди. На утренней зорьке открывался охотничий сезон, но, как водится в здешних местах, палить начинали с вечера. Над головой шла косяками птица, напуганная канонадой, и круто пикировала на тихие галейки заказника. Отталкиваясь шестом от берега, Игнаха невольно вздрогнул: рядом, за камышами, бабахнула двустволка, и следом по-комариному пискнула пуля мелкокалиберки.
— Щас я вас прижучу, падлы! — выругался Игнаха и проворно заработал веслом.
Браконьеры не таились. Едва замаскировав лодки в густом камышке, двое палили влет, третий мужчина, по виду шофер, тукал, сидя, из «тозовки». Завидев человека, спугнувшего приближающийся косячок чирков, стрелки выплыли навстречу, не выпуская из рук стволов. У Игнахи сердце впервые дрогнуло, но он справился с первоначальным испугом.
— Значит, пуляете, лупите незаконно!
— Не понял! — откликнулся богато экипированный стрелок, потянувшись к карману прорезиненной куртки за папиросой. — Что за начальство?
Лодки соприкоснулись бортами. Стрелки уже разжились добычей, а в той лодке, где сидел нагловатый стрелок с мелкашкой, чернели мокрые тушки ондатр.
— Протокол будем на месте составлять или пройдемся на берег? — хотел припугнуть Игнаха, обратясь к прорезиненной куртке.
— Пройтиться ему захотелось, — огрызнулся стрелок с мелкашкой и отрезвляюще качнул борт Игнахиной плоскодонки. Та черпнула воды, и незадачливый егерь подумал, что дело может принять крутой оборот.
— Разойдемся, мужик, добром? Ты нас не видел, мы тебя не знаем, — примиряюще заметил третий стрелок. И разойтись бы, но какой-то бес взыграл в Игнахе, он и сам потом не понял — какой!
— А ну выметайтесь с территории, — рявкнул он и потянул из-за плеча двенадцатикалиберную фузею. — Номер машины я записал…
Но в тот же миг утлое суденышко Игнахи, захлебываясь, пошло вниз.
Опомнился он уже в воде, сразу выронив фузею, и, цепляясь за камыш, рвал с ног отяжелевшие гирями сапоги. Почувствовав облегчение, вынырнул на поверхность, заголосил:
— Спасите! — но рядом из толщи воды шумно выдохнулся воздух, это легла на дно лодка.
Захлебываясь и шумно отрабатывая губами воду, добрался Игнаха до плотного плавуна. Распластав руки и навалясь грудью на камыш, отдыхал. Страх полегоньку проходил, он спасся: держась за край плавуна, что тянулся до берега, можно выбраться к избушке. На озеро опять навалилась тишина, и гагарьи всхлипы в зарослях, и свист крыл пролетающих высоко косатых, и дальняя канонада ружей казались нереальными, призрачными. Вдруг он услышал плеск весла и еще плот — пес затаился.
— Не видать! Знать-то, успокоился! — По голосу он узнал нагловатого стрелка. — Надо бы под лабзу затолкать, чтоб уж с концом.
— И так ни одна холера не найдет. Всплывет герой, мартыны расклюют.
— Зря вы, ребята, так, — сказал третий — тот, что уговаривал разойтись по-хорошему.
Голоса вскоре смолкли, и Игнаха, продираясь к берегу, царапая в кровь лицо о сухой плавун, слышал глухой бряк бортов — грузили лодки. Потом завели мотор, со скрежетом вогнали шестерню скорости, и с надрывным воем вездеход ушел во мглу.
На сухое Игнаха выбрался в полночь. Макая зубами и матерясь, шлепал он в носках под звездами, налитыми яркой осенней спелостью, проваливаясь в набрякший сыростью солонец. Мотоцикл, матово набычив стеклянный глаз, стоял на месте. Игнаха ткнул пяткой колеса, обмякшие и похудевшие без воздуха. «Проткнули, падлы!» — но злость будто бы улеглась, он растратил се там, в камышах, и вяло привалился к сухой стене жилища.
В избушке, где кисло пахло теплом, нашарил сухой коробок спичек, засветил лампу. Мокрую одежду выкрутил над поганым ведерком и, опрокинув в стакан остатки недопитой после недавних гостей зубровки, разом выпил.
…«Поживешь с мое!» — размышлял Игнаха, ловко ворочая в проруби инструментом.
На льду шумно, звонко. Лихая работа заразила всех — пляшут пешни в ледяных лупках: а ну, кто быстрей! Незримо, бессловесно, подсознательно творится соревнование. Наперегонки, с гиканьем и шутками, как орда, идущая на приступ, рыбаки, соблюдая необходимый строй, идут на приступ озера.
* * *
…На другой день он клеил мотоцикловые камеры, а под вечер, уложив пожитки в зеленый туристский рюкзак, летел в направлении райцентра. Заглушив «Иж» в ограде конторы, вломился в кабинет директора, потребовал расчет.
— Да что случилось! — изумился директор, бывший учитель биологии. — Мы вас, Яремин, ценим, правда, есть сигналы…
— В заявлении я все обсказал, — перебил Игнаха.
Директор выдвинул ящик залитого чернилами стола, долго выкладывал фотопринадлежности, он был любитель снимать, потому стены обшарпанного кабинета украшали снимки птиц и зверей, — другой охоты, как с фоторужьем, директор не признавал. Наконец извлек и приложил к носу очки.
— «Директору охотничьего хозяйства тов. Подкорытову Гэ. Вэ. От егеря Заплотинского заказника Яремина Игнатия Андреевича», — бубнил директор. — «Заявление. Находясь на должности егеря Заплотинского заказника и не щадя сил по охране фауны, как диктует в директивах правительство и народ…» Вы это серьезно? — директор потрогал очки, взглянул на Игнаху (тот сидел, поджав губы). — «И народ…»
— Народец-уродец! — сплюнул Игнаха, закинув ногу на ногу в плетеных сандалиях, — к стенке надо ставить!
Подкорытов скользил теперь по заявлению молча, временами мотая головой, вздыхая. Затем отложил листок, дунул в телефонную трубку:
— Ангелина, соедините с начальником милиции.
В трубке прошебуршало, треснуло. Подкорытов поморщился:
— Нет, говорите, уехал? Куда уехал? А-а! Ну ладно, простите… Номер-то хоть запомнили? — обратился он к потерпевшему.
— В том-то и дело, — привстал Игнаха, — не до того было! Буквы, правда, застряли. Кажется, ШАС, нет, вроде ПАС… Да это не наши, с Казахстана, как пить дать!
— Делу, конечно, мы дадим ход, — пристукнул ладонью директор. — А вы не горячитесь, не надо. Поезжайте обратно.
Ха! — заходил по кабинету Игнаха. Да в гробу я видел вас вместе с цаплями и канарейками. В гробу! Вот в таких сандалях… Расщитывайте. Буду я вам за шиисят рублей…
Вежливый директор упирался недолго. И под вечер Игнаха Яремин сидел в райцентровской столовой, цедил из литровой кружки густой, как чернила, вермут. За столом познакомился с шоферами, они возили комбикорм и направлялись в обратный ночной рейс.
— Порожняком газуете? — приладился он к разговору.
Шоферы кивнули.
— Дровец не купите? По дешевке… Кубиков пятнадцать нарезал к зиме, да вот уезжать собрался.
О цене сговорились уже в кабине. Грузные тягачи с прицепами, шаря фарами по редкому березняку, обдали газами поленницы школьной лесосеки, которую Игнаха приметил еще с весны. Набухали полные кузова. И, получив полным рублем, Игнаха сошел на свертке большака поджидать междугородный автобус…
* * *
Додолбились до вешки, где надо делать поворот к большой майне. У Лохмача что-то не ладится, он долго шарит крюком в прорубях. Теряет норило. «Пуленепробиваемый» шубчик сброшен. Жарко Лохмачу. Намахались пешнями и остальные.
Управился дядя Коля — невод подо льдом. Идет, машет Лохмачу: не отставай, мол, Сашка. Яремин уже вытянул морило на лед, а тот никак не может развернуться на углу. Ворочает стяжками, но опять не выходит.
— Задержит крыло, ох задержит. — Это дядя Коля подошел. Чемакин и моторист бегут к Сашке, помогают. Порядок, — машет Лохмач. Скоро в манне показался конец и Сашкиного норила.
— Тяните живей!
Витька с Володей ловят желтый конец жерди в проруби, бегом выносят норило на лед.
Затарахтел моторчик. Дошло до выборки невода. Моторчик чихает и вздрагивает, пыжится изо всех сил. Тяжело четырем лошадиным силам! Моторист наматывает на барабан лебедки мокрый канат: идет невод!
— Какой душной запах, — рыбаки обступили майну. Оттуда несет торфяной прелью, водорослями.
Горит озеро… Должна пойти…
— Да, вроде бы должна, — бригадир волнуется больше всех.
Моторчик вдруг ошалело развил обороты — сорвался канат, настыло на лебедке. Крылья невода, — их цепляет крюком Акрам, — ослабли, пошли ко дну.
— Шевелись, в тридцать три селезенки мать, — заорал Яремин не то на моториста, не то на Акрама. Но те уже поймали канат, и моторчик вновь запыхтел, заприцокивал клапанами.
— У нас вот тоже, помню, случай произошел, — спокойно проговорил дядя Коля, вылавливая сачком морогу. — Тянули на глуби. Понятное дело, вертушкой… Тут и подскользнись один, а следом второй. Упали. Дак меня так мотануло в обратную сторону, угодил, что вы думаете — в майну… Еле вызволили…
— Это что, вот… — но тут Лохмач осекся, взликовал: — Пошла, пошла…
Витька, а следом и Толя с Володей бросили трясти невод, прибежали к майне. Рыбаки постарше и ухом не повели, укладывали снасть двумя пирамидками.
— Ну, чего секешь ногами, чего? — Чемакин расстегнул полушубок, проворней заработал сачком. Всплыло несколько некрупных карасей. Мотня была близко.
Моторист сбавил обороты, осторожно подводил мотню к майне.
— Стоп, парень. Ладно, — подал знак дядя Коля, — руками надо…
Сбежались теперь все. Выбирали мережу на края, Чемакин успевал откидывать всплывших карасей. Тяжело идет мотня. Долго длятся последние минуты. И вдруг забилась, затрепыхалась в руках мережа, и в кипящей от всплесков студеной воде заблестели серебряной чешуей рыбьи хвосты. Тысячи, как всем показалось, хвостов.
— Теперь черпайте, — выдохнул башлык.
Черпали и кидали улов на расчищенную от снега площадку. Упругие рыбины шлепались на лед, выгибаясь и подпрыгивая, схватились на морозе звонкими слитками.
* * *
Рыбаков тем временем уже поджидали в деревне. На просторном подворье Никифора первым объявился старик Михалев Лаврен в диагоналевых галифе. Он хороший портной, но в последние годы шитье заказывали мало. Перебивался со старухой на пенсию, платили «шашнадцать» рублей, да раза два в квартал получал переводы от сына из Фрунзе. Туда всякими неправдами уехало уже с десяток семей. Сын тоже звал, Лаврен отказывался: «Нам и тута ладно».
Следом прихромал управляющий Алексей Тимофеевич вместе со скотником Кондруховым.
— Доброго здоровья, старики! — Управляющий гладко побрит, из-под тужурки выглядывает новая рубаха, суконный пиджак. Кондрухов с вилами — насаживал дома черенок.
Никифор воткнул топор в чурбак, он тесал новую задвижку к завозне, кивнул гостям:
— Здорово!
Помолчали неловко.
— Да — а… Прибывает дён-то, — заговорил Лаврен, присаживаясь на чурбак.
— Как же, прибыл… Солнце на лето повернуло, а морозы только еще поигрались… Может, в дом зайдем? Чё тут носы морозить?
— Ты погоди, Никифор Степанович, чай мы и дома пили, а христовы праздники вроде прошли, натешились, — остановил хозяина Алексей Тимофеевич.
— Рожество, слава богу, отгуляли, а ить крещенье скоро. Забыл?
— И верно, из головы повышибло. — Алексей Тимофеевич полез за куревом. По старой привычке, с войны, он не изменял «звездочке», хотя за последнее время папиросы стали хуже, табак поторчал.
— Ведь опять насосешься, стерх ты непаленый, — повернулся он к скотнику. — Ты уж предупреди, где тебя искать в этот раз. А то ведь что учудил, старики? Залез в гаино к своему борову и спит…
— Не насосусь, Тимофеевич. Плюнь мне в глаза.
— Плюнул бы, да что мне, самому прикажешь потом глызы от коров отвозить? Плюнь… — Тимофеич потер рукавицей калеченную на войне ногу. — Недавно вот вызывали в дирекцию в Еланку: «За что, — говорят, — ты орден Александра Невского носишь, память доброго человека позоришь?» — «Ношу, — говорю, — на фронтах заработал». Директор так и взбеленился: «На фронтах ты храбро управлялся, ротой и батальоном командовал, а сейчас с двумя отделениями не можешь совладать…» Как ни верти, а прав он. Хоть што поделай…
— А ты по добру, — подкашлянул Михалев, — раньше оно ить как было, человека уважили, похвалили, он рад с пупа сорвать, пластался и на поле, и на ферме, и при обчественном деле.
— Ты погоди, Михалев. — Управляющий приспособился на поленьях, вытянул калеченую ногу. — Про раньше-то ты много ли понимаешь, всю жизнь картузы кроил.
— Кроил, ну. Самому великому князю, главнокомандующему Николаю Николаевичу, мундер по примерке… Да и тебе, Тимофеич, помнится, шинелишку на пальто переиначивал.
На улице залаяла собака. Мужики как по команде повернули головы. К воротам подошла Нюра Соломатина.
— Не приехали? — спросила она, хотя и так ясно, что не приехали. — Я молочишка принесла ребятам. Возьми, Никифор Степанович, посудину… Сам-то не забудь, налей себе стакан, — наказала вдогонку.
Никифор отнес молоко в дом, вернулся. Михалев что-то доказывал мужикам, нажимая на сиплый голос.
— …Обчественные поручения давали. Не смейся, давали. Еще при колхозе. При том председателе, ты его знаешь, орденов поболе твоих носил. Приехал как-то на ходке прямо в дом. «Вот тебе, — говорит, — Михалев, красный сатин, сошей два флага. В потребсоюзе сатину-то достал… Один, — говорит, — чтоб на правленье вывесить, другой переходящий». Что ты думаешь, сошил. К потемкам, гляжу, один на твоих воротах трепыхается.
— Это Федька, старший, присобачил тогда, помню, — подобрел управляющий, — на сенокосе вручили…
— Вот и советую, Тимофеевич, ты по-доброму с людьми-то, как Ленин, — неожиданно заключил Михалев.
— Ишь ты, куда хватанул, — удивился Алексей Тимофеевич. — Применил тоже — Ленин! Да он же вождь, народами руководил… Ну, загнул!
То-то и оно, народами. Но ведь, если обмозговать по порядку, он и везде, и в малых делах курс нужный прокладывал. А все потому, что добром.
Михалев охлопал с шапки снег, поглядел, не едут ли рыбаки.
— Не видать? — спросил Никифор. — Кто это там? Мать вроде Гальки?
— Она, — сказал Кондрухов.
— Куда ездила, Мотя? — громко, чтоб услышала, спросил управляющий.
Женщина оглянулась на голос, поставила па дорогу кузовки, ослабила шаль.
— Да в Еланку с молоковозом.
— Обнов набрала?
— Да каких обнов? — отмахнулась Матрена. — Трикотажу выбросили с утра, купила кое — чего.
— Зайди покажи.
— Ой, да пристала я, сердешная… Что показывать-то… Чашки, ложки, кастрюльки две малированных, суп варить.
— Ну иди с богом, — отпустил ее Никифор. — Задержались рыболовы, не едут.
— Правду я говорю, — продолжает Михалев. — Вчера это вышел я по нужде, на улке лунно, светло. Гляжу, а они из моей бани выкатывают, прямо на меня.
— Галька?
— Ну дак а кто же, она. И этот с ней коренастенький, не знаю, звать как. Каво им по ночам надо по баням блудить? Время уж много было…
— С Натольем она была, — спокойно рассудил Никифор. — В мордобоя который костерит всех…
— От парень, та второй, вечер огулял девку, — качает головой Тимофеевич. — Жениться заставлю… Заставлю!
— Женишь, да у ней таких женихов перебывало, как в кадушке огурцов.
— Нет, ты брось, Кондрухов, на девку наговаривать, брось…
Собеседники еще какое-то время ведут неспешный разговор. Вспоминают разные случаи про баб и про девок, трут замерзшие носы, прислушиваются к бреху собак. Смеркается.
В домах затопили уже печи. Над трубами дымы прямые, как свечи. Мороз еще будет. Он шастает пока по лесам, урманам, стережет медвежьи берлоги, гоняет по осиннику зайцев. Мороз будет, решают старики.
И тут из проулка с криками, топотом, со скрипом полозьев выкатывает заиндевелый обоз.
— Ого — го — го! — слышен голос Лохмача. — Отворяй, дед, ворота!
«Слава богу, приехали!» — думает Никифор.
4
Деревня в тот вечер не спит долго. В домах мерцает керосиновый свет, и во многих окнах виднеются отблески печных огней. Топятся железянки и даже русские печи, которые, по обычаю, топят по утрам. Из труб пахнет манящим ароматом свежей ухи… Старики прихлебывают деревянными ложками жирный навар, вспоминают добрую летнюю пору. В Нефедовке рыболовством занимаются многие, но по теплу, а так, чтобы промышлять зимой, — об этом не думали. Не привыкли.
Жарко нажварила железянку в своей избе Нюра Соломатина. И разомлевшие от тепла и сытости пожилые рыбаки степенно ведут разговоры, рассевшись по скамейкам, а то и просто на полу — на расстеленные ватники. Похрипывает бригадный радиоприемник «Родина». Курится самокрутка дяди Коли.
Никифор опять ушел к Соломатиным, оставив молодежь в своем доме на попечение Толи и Витькиной гармошки. Но возбуждение и радость после удачливого первого дня вскоре улеглись. И Витькина гармошка смолкла. Незаметно и тихо собрался Толя. Лохмач, побалабонив после ужина, тоже вскоре исчез. Шурка — конюх хлопочет на дворе с лошадьми. Акрам чинит бродни.
Нахлынувшая вдруг грусть одиночества и какой-то пустоты обволокла Витьку. Он взялся за книжку, но страницы скользили мимо его мыслей. Попробовал заснуть, но взгляд застывал на потолке, старинно разрисованном облупившимися розами. Он прислушивался — не хлопнет ли калитка.
В окно проливался уже лунный свет, и таинственный свет семилинейной лампы, возле которой читал Володя, рассеивал по избе полумрак.
— Пошли! — сказал вдруг Витька, резко поднимаясь на ноги. — Пошли, повеселим деревню…
— А что! Идея! Это даже романтично, — откликнулся Володя, следя за тем, как Витька решительно натягивал бродни, вытаскивал из-под лавки гармошку.
На дворе, хлопнув калиткой, Витька пробежался пальцами по кнопкам хромки.
— Петь можешь?
— В общем-то, могу, — приободрился Володя. — Что-нибудь такое протяжное, да? Про Ермака или романс какой…
— Нет, — Витька рассмеялся, — про Ермака знаешь, у нас за столом поют, тут надо такое… Ну! Пока пальцы работают.
Полилась саратовская. Володя идет рядом, что-то пыхтит, но ничего стройного не получается. Тогда Витька спел сам:
По деревне я иду, Думаю — по городу. Я военному солдату Выдергаю бороду.Володя хохотнул, затянулся вдохновенно папиросой.
— Давай еще!
Бабка деда схоронила, Не поставила шеста. Наша шайка небольшая — Человек четыреста.— Слушай, Витя, у тебя голос есть. Ты о музыкальном не думал? Поступай…
— Не думал. Я ведь так, балуюсь гармошкой. Попалась в руки, научился. В клубе у нас некому было играть… А ты почему техникум бросил?
— Не то, знаешь. Проучился почти два года в рыбопромышленном — не то!
— А здесь-то? — притушил гармонь Витька.
— Есть возможность подумать. На исторический факультет поступлю. В армию я забракован, так что не уйдет от меня…
Они идут по натоптанной улице. Безлюдной, притихшей. И внезапная мелодия гармошки безответно ударяется в морозные окошки, где за двойными рамами кой — где уже увернули на ночь лампы. Никто не откликается, даже собаки.
— А матершинные знаешь частушки? — неожиданно удивил Володя.
— Ха! Только неудобно. Ты что?
Витька подышал на пальцы, потер их о телогрейку.
— А, провались оно, как говорят…
С неба звездочка упала Прямо милому в штаны. Пусть взорвется что угодно, Лишь бы не было войны.Они дважды прошли из конца в конец деревенскую улочку, за околицей темнел полузаметенный снегом скотный двор, а за ним вплотную подступала темная стена тайги. Таинственная днем, она пугала в ночи своей неизвестностью и безмолвием. И во всем звездном мире стояла прекрасная тишина, нарушаемая лишь легким поскрипыванием бродней.
Володя молча курит, молчит и Витька. А та, о ком он молчит в эти минуты, сидит принаряженная напротив Толи за столом в теплом доме и смотрит, как он ест.
— Мамаша, — говорит Толя, захмелевший от самогона, — можно еще надбавить?
Галинина мать выходит из кути с бутылью и булькает в Толин стакан.
— Последнюю… Хватит, Анатолий!
— Понял, мамаша…
Толя выпивает и выходит в морозные сени проветриться. Следом выпархивает Галина, и, утомленные от поцелуев, они опять возвращаются к столу.
…Витьке хочется постучать в окно этого дома, где за занавесками мелькают тени, где вряд ли слышат голос его гармошки за двойными рамами. Да и сама гармошка, охрипшая уже на морозе, тихо висит на Витькином плече…
И еще в этот момент Шурка-конюх поил коней в речушке за батраковским огородом. Зачем Шурке вздумалось поить лошадей так поздно? Но ему, видно, было лучше знать, когда поить.
И вот Шурка-конюх бежит из проулка, кричит заполошно:
— Егренька тонет! Караул! Егренька…
Витька с Володей как раз собирались зайти в калитку, услышали Шуркин голос.
— Караул! Тонет…
— Какой караул? Сдурел, что ли? Кто тонет?
— Мерин! — у Шурки, наверное, текли слезы.
Тут Витька только понял, какая стряслась беда. Никифор еще утром предупреждал, что речушка с капризами, на ней много пропарин и надо быть осторожным.
— Так что ты убежал? Спасать надо… Володя, беги к Батракову, тарабань в двери, зови… Бежим, Шурка, ну…
Егренька бился изо всех сил, стараясь выбросить на лед передние ноги, но, видно, уже обессилел, положил голову на кромку льда, тревожно ржал. Заметив людей, конь опять забился в проруби, разбрызгивая на лед воду.
— За узду его лови. Осторожней, — командовал Витька, а сам кинулся к пряслу, отрывая от него длинную жердь.
Когда прибежали управляющий Батраков и Володя, Витька уже подсовывал жердь под брюхо лошади.
— Правильно сообразил, — на ходу похвалил Батраков и вывернул из изгороди вторую жердь.
Почувствовав подмогу, конь последним усилием вскинул ноги, скрежетнув копытами о кромку льда, но задержался, не соскользнул. И, словно понимая, что спешить не надо, подтянулся па передних ногах…
Во дворе их встретил Никифор, только что вернувшийся от Соломатиных.
— Застудится конь, ишь мороз-то прижимает, — спокойно и рассудительно произнес старик.
— Ясное дело, может простыть, — добавил управляющий. Он без шапки, в шубчике, под полами шубчика белеют кальсоны. И теперь, при лунном свете, словно устыдясь своего вида, он усмехнулся:
— Как от бомбежки стрелил… Не растерялись ребятишки.
— Куда там! Напужались, гляжу, — промолвил Никифор, — что делать-то с конем?
— Сяю горячего надо дать ему с ведерко…
— Дурак ты, Володя, — обиделся Шурка. — Гусями укрывать буду.
Только теперь Витька вспомнил о гармошке: он оставил ее возле забора на снегу. До него донеслись слова Никифора:
— В дом заводите, а то погубите лошадь.
— Ка-ак это в дом? — это Шуркин голос.
Егренька идет покорно к двери. Из тепла выбросились клубы пара, и показалось заспанное лицо Акрама.
— Ой-ой, рехнулся, Шурка, выстудите избу…
Двери оказались низки. Егренька склонил голову, но круп его выше верхнего косяка, и лошадь заупрямилась.
— По-пластунски, Егренька, — посоветовал Витька.
Батраков рассмеялся, развеселился и Володя.
— Ну что ржете? — осудил их Никифор. — Сурьезное дело-то… Акрам, подай пилу.
Пришлось вышибать верхний косяк и выпиливать еще бревно. Пока вставляли обратно бревно и косяк, Егренька, привязанный уздой за шесток возле печки, пугливо вздрагивал, косил глазом на колеблющийся огонь лампы, позвякивал удилами.
Вслед за Акрамом (он быстренько позаботился принести охапку дров) Шурка-конюх нагреб в завозне овса, поставил ведерко на шесток.
В железянке вновь разгорелся огонь, и с лошадиной гривы упали легкие подтаявшие сосульки.
Хорошо смотреть на огонь, когда зайчики через узкий глазок заслонки скачут по стене, по потолку, когда тихо — тихо в доме, когда все спят, уставшие за день. И мысли приходят светлые, и мечты уносят далеко — далеко, как в детстве, когда лежишь на полянке и смотришь в небо. И все так складно и прекрасно в этих мечтах, так интересно, что думается без устали, без разочарования.
Витькины мысли, возносившиеся так же высоко, все чаще возвращаются к его сегодняшнему прошедшему дню, к его событиям и печалям.
Все уже уснули. Поскрипывает кроватью Никифор — ворочается, тяжело стариковским костям лежать долго на одном боку. Затянули головы под гуси Акрам и Володя.
А Витька сидит возле печки у ног Егреньки — пишет письмо домой. Со стрежевого песка он посылал домой открытки, что все идет хорошо, купил на первую получку часы, домой приедет, может, не скоро, когда поступит в училище. А сейчас он писал, что работает в новой бригаде, где тоже интересно, что рядом Толя, с которым вместе уезжали. В конце передавал приветы всем родственникам и соседям, просил, чтоб о нем не беспокоились — стал совсем взрослым. Еще Витька приписал, что сегодня поймали много рыбы, а вечером провалился в полынью Егренька, но его выручили.
Тепло снова набралось в дом, и с гривы Егреньки больше не падали на пол капли. Он, наверное, задремал, опустил голову к шестку. А Витька еще ждал, что вдруг придет Галя, распахнет дверь — морозная, свежая, радостная.
И она пришла. Пришла вместе с Толей. Он пьяно бормотал, пошатывался. Наткнулся рукой в полумраке на Егреньку.
— Где я? Ты куда меня ведешь? Здесь конный двор…
— Иди спать, Толя, иди, — Галина сам удивилась, разглядев, что в избе действительно стоит лошадь. Витьку она не заметила, он сидел на корточках в тени, притихший, настороженный.
Галина провела Толю в горницу, стянул с него бродни, уложила рядом с Акрамом на пол.
— Спи, Толик, спи…
Она осторожно вышла из горницы, плотнее прикрыла дверь. Витька уловил запах духов и не выветрившийся еще из ее шали запах мороза, улицы, снега.
— Галя.
— Ой, кто это? — сказала она шепотом. — А, это ты, Витенька. Напугал. Не спишь?
— Не сплю…
Витька сел на лавку к двери, где в первый вечер сидел с гармошкой. Галина нашла его щеку, погладила. Он легонько отстранил ее руку.
— Обижаешься? Не обижайся, Витя, — сказала она как-то устало, развязала шаль, рассыпав на воротник пальто волосы. — Он же твой друг… Дай я тебя поцелую…
И она опять жарко забрала Витькино лицо в ладони, как вчера у плетня, и жадно поцеловала, так что у обоих перехватило дыхание.
— Нельзя так… Не хочу я так…
— Ага, понимаю. Значит, обижаешься… Что мне делать с вами? Может, ты, миленький, подскажешь? Ну подскажи, подскажи… Любишь, мой миленький?
Витька молчит. «Вот это как все называется — любовью?» Он думал весь день о своем чувстве, а сейчас Галина назвала это так просто — любовью! Буднично и просто. Он даже обиделся на нее на какой-то миг, но мимолетное неприятное чувство от будничности сказанного растопилось под ее жаркими сильными губами.
Она отпустила Витьку и сидела, ставшая вдруг строгой, неподвижной и отчужденной.
— А ты, Витя, увезешь меня отсюда? Ты… женишься на мне? Ну что ты молчишь?
— Я увезу… Только не сейчас. Не могу я сейчас.
— Ты не можешь. Я это знала.
— Нет, ты не так подумала… Мне еще в армию идти… И мы будем любить… Я буду писать тебе. — Витька удивился собственным словам, о которых час назад даже не мог подумать.
— Ты такой нерешительный. Красивый, а нерешительный. Толя не такой.
— Но Толька тебя не возьмет, я это знаю…
— Он сильный и грубый иногда бывает. Он, наверно, плохой… Но почему ты такой, почему?
Витька коснулся губами Галиной щеки, несмело поцеловал.
— Ты говоришь неправду, — зашептала она. — У тебя дома есть девчонка. Ты обманываешь меня.
— Никого у меня нет… И домой я не хочу ехать.
— Тебе там плохо? Расскажи мне о своем доме, — она притянула Витьку за плечи, положила его голову к себе на колени.
Из горницы доносился чей-то храп, и Егренька, повернув голову, шумно вдыхал ноздрями воздух. Дрова в печурке догорали, отщелкали, затухая, еловые угли, и в избе стало темней. Луна уже перевалила в западную половину неба, временами кутаясь в морозные облака, все реже показывая озябшее лицо.
Витька вдруг вспомнил не о доме, а о первом письме отца, полученном перед отъездом в Нефедовку. Оно удивило первыми строками, где отец называл Витьку на «Вы» и по имени — отчеству. Толя, которому Витька показал письмо, расхохотался над этим обращением, но потом пояснил, что такова манера письма и тут уж ничего не поделаешь… Отец долго — на четырех страницах — перечислял домашние подробности: сколько засыпали на зиму картошки, о новом заборе, выстроенном из штакетника, о подшитых валенках, о курах, о том, кем отелилась корова, об урожае в совхозе. А в конце категорично звал вернуться домой «учиться работать на технике, а нечего зиму шляться с карандашом по озерам, ковырять лед». Карандашом, как догадался Витька, отец называл пешню…
Он пошел провожать Галину, когда небо совсем затянуло облаками и луна едва угадывалась. Они зашли во двор ее дома и оказались под низким дощатым навесом — наверх вела приставленная лестница. Галина нашла в темноте Витькино лицо, опять прижалась теплой щекой.
— Миленький мой…
Она стала подниматься по лестнице.
— Ты куда, Галя? — удивился Витька.
— Там сено у нас, корове надо охапку добавить. — сказала она и тихонько засмеялась.
— Ну что ты там? — опять Витька услышал ее нервный шепот — оттуда, сверху навеса, из-под крыши.
— Я ничего… стою. Кидай мне сено, я приму.
С минуту наверху было тихо, затем на голову ему свалилась увесистая охапка душистого визиля, пахнувшего летом, июнем.
— Я поймал, — сказал Витька.
— Ишь ты какой молодец! — Галина спустилась по лестнице, унесла сено в кормушку корове. — Ну вот и все, мой миленький… Миленький ты мой? Иди, спи. Спокойной ночи.
— Мы будем встречаться еще, Галя?
— Спать надо. Поздно уже, иди…
За ней захлопнулась дверь, обдав Витьку теплым сухим воздухом.
5
Неожиданно собрались уезжать в город Соломатины. К старшему сыну Валентину. От него пришло письмо. Два дня мял его в кармане шофер молоковоза, и вот только на третье утро принес с базы Афанасий конверт с нарисованным реактивным лайнером.
— На, мать, читай, знать, от Вальки, — сказал Афанасий, стягивая валенки под порогом.
— Да уж, смешишь никаво! Где я разберу! — отмахнулась Нюра, в душе обрадованная. — Разболокайся и сам уж…
Старший писал, что въехал в трехкомнатную квартиру со всеми удобствами и невысоко — на четвертом этаже, отмучились таскаться по чужим углам. Ни с водой, ни с дровами хлестаться не надо. Краны под рукой, печка электрическая на четыре кружка. В магазин тоже недалеко бегать — на первом этаже магазин — гастроном. Пошлешь Олежку (он уже в шестом классе), принесет что надо…
Валентин звал родителей к себе. Сулил отдать комнату, которая на солнышко, если захотят сами под собой жить. А так — можно и вместе: родители ж, с Людмилой он переговорит…
— Вот-вот, — отложил письмо Афанасий, — Людмила… Валька-то, он проворный, мы бы уж с Валькой, — Афанасий вздохнул. — Решай, Нюра, ты все раньше-то рвалась к ним, стращала — уеду. Решай!
— Боязно чё-то, Афоня, — присела на лавку и Нюра, до этого она смирно слушала у шестка, из кути, где в печке закипал чугунок. — Лишимся своего, потом как? В городу-то робить придется, а здесь хоть зарплата не корыстная, да все свое!
— Вот он дальше пишет, — перевернул Афанасий листок. — «К пенсии отец может прирабатывать, если захочет. Многие пенсионеры в городе в киосках газеты продают, самое дельное занятие для пожилого». В скворешнике этом сиднем сидеть? Не пойду! — вставил между делом Афанасий. — Ишь чего выдумал! Магазин с переломкой караулить — ладно еще, — произнес он тоном, будто вправду уже собрался караулить городской магазин, — да вот дело пока за тобой, мать, как скажешь, так и будет.
«В новом году возьму «Москвича». Слышь, мать, старший-то замахивается на легковушку. «Летом за груздями летать будем, здесь недалеко, белых много. Денег, правда, не хватит, перехвачу или ссуду попрошу. У Юрки хотел занять, но какие у него деньги! Учится он заочно да на книжки тратится, все стены занял полками. То и дело доски просит достать. Я помогаю, свой своему поневоле друг. Ну да ладно, — читал Афанасий. — Юрка у нас молоток. Недавно распушил в своей газете одного начальника, того, поди, уж с работы вытряхнули. Жилье ему дали (Юрка, наверно, сам писал), комнату в общежитии, но ихнего брата газетчика не больно-то поважают…»
На этом месте Нюра промокнула кончиком платка глаза, и Афанасий вновь отложил чтение, пошел в куть напиться.
— Говорил я Вальке, оставайся дома, не захотел. В Нефедовке делать ему нечего — переехали бы в Еланку. Там механика с руками бы оторвали, и к нам ближе… Опупели. Стронулись. Куда глаза выпучили, поехали… Не знаю, мать, не знаю, — покачал головой Афанасий.
— Юрка-то, поди, не одобрит, — проговорила Нюра, занятая своими мыслями.
— Что говоришь?
— Юрка восстанет. Прошлым летом, когда в отпуску был, все наговаривал, мол, не здумайте трогаться, если Валентин позовет в новую квартеру. Помню, чудно так сказал: старую березу не пересадишь, не прирастет в новой почве.
— Так оно, — кивнул Афанасий.
— Бегал по лесу. Гороху налущит в карманы и ходит — ходит. Думает. Как-то сказал шибко антиресно: уедете из Нефедовки, все корни нарушите. И приехать не к кому будет, — Нюра опять потянула платок к глазам.
— У него все стишки на уме, — заходил по избе Афанасий. — А большак — специалист, ценят его. Может, так-то лучше, кто его знает. Так поедем, Анна?
— Про меня-то он ничё не пишет?
— Погоди. Да вот и тебе кума — сорока весточку припасла: «Если, может, мама думает, что водиться ей придется, так мы пока второго не намечаем, хотя сейчас можно бы, места много, хоть футбол гоняй в апартаментах…»
— Ну-ка, не части. Алименты ему присудили, батюшки… На стороне дите прижил? Да я ему…
— Ну — у, поехала с орехами, — рассмеялся Афанасий. — Про помещение речь идет. Квартирой, стало быть, хвалится, больша-ая.
— Куды там, квартера! — не сдалась Нюра. — Была я в городских квартерах, когда к им ездила. Валентин водил меня к Апрошке Даниловой, она ить тоже у сына живет. Ну и како? Не присесть, не поставить! Чисто, правда. В горнице сразу четыре лампочки включают. А как ночь придет, на стульях спят повдоль стен. Раскладут стулья и ложатся поодиночке. Да ишшо ночевать каво из чужих оставляют. Апрошка и стонет: лежишь, как на вокзале, вповалку, за протянутые ноги запинаесся, если в уборну приспичит. А куды деваться?
— «А корову Зорьку продайте или отведите в совхоз. А за пятистенник, если подвернется покупатель, не ломите цену, — продолжал Афанасий. — Дорого не дадут при нынешней ситуации».
— Господи Исусе, да как же я переживу это светопреставление! — совсем поникла Нюра. — Ить Зорька стельная, вот — вот отдоит… Ой, оченьки, — спохватилась она, загремев в кути ухватами, — совсем ополоумела! Зорька ревет, поди, непоеная. Что же это? Много ли, чё ли, там осталось?
— Заканчивает, — сказал Афанасий, — передает поклоны соседям, да в конце приписал, что отобьет телеграмму, как поедет за нами на тягаче. Скоро, говорит, будет… Решил за нас без нас. Да-а…
Нюра промолчала. Навела ведерко теплого пойла, сыпанула сверху отрубей, покрошила сухую хлебную корку, вышла к корове.
— Отдыхай, я к Матрене забегу ненадолго, — проронила она на пороге.
На дворе сиверило. Утоптанный еще затемно рыбацкими броднями снег совсем затвердел, валенки в калошах скользили. Она не подумала, как раньше, о постояльцах, не пожалела в мыслях, что им несладко в такую стужу на голом морозе управляться с работой. Мысли словно пропали, окаменели, в голове гудело, потрескивало.
Нюра приласкала Зорьку, та сразу кинулась к ведру, ополовинив его в несколько глотков, затем пила неторопко, в перерывах отдуваясь и нюхая руки хозяйки.
Матрену она застала за работой. Та недавно вернулась с дойки, ткала на кроснах дорожку.
— Приданое готовишь Галине, знать-то, девка! — стараясь придать голосу бодрость, поздоровалась Нюра.
— Старье-ремки собрала, накопилось… Раздевайся, кума, проходи, — повернулась навстречу Матрена.
Нюра неспешно размотала шаль, пригладив гребенкой волосы, — не дай бог показаться на людях косматой, повесила фуфайку над рукомойником, где висела и Матренина спецовка, пахнущая силосом.
— Пимы-то, пимы-то зачем сымаешь? — укорила Матрена, перебрасывая челнок с навитой пряжей.
— Чисто у тебя, наслежу.
— И не скажи! Не метено, не скребено. Как пришла в семом часу с базы, пала на печку пластом, да не лежится. Встала, в глазах метлячки летают, будто песку кто в глаза насыпал. Привязалось чё уж, не знаю. Я уж так и этак перевернусь.
— Не захворала ли, девка?
— Когда хворать? А поднимусь, метлячки летают…
— Чижало тебе на базе, — заключила Нюра. — Отпросилась бы! Сколько тебе годов-то, молодая вроде?
— Осенесь сорок восьмой пошел.
— Молодая… Мне пиисят семь на паску будет, а и то ползаю. Не знаю, как там! А в Нефедовке дай бог поползаю ишо…
Матрена промолчала, не ответила, видно, не поняла, с каким разговором подступает кума, прошла в куть, поставила самовар — прямая, рослая, степенная, не утратившая еще былой девической стати. Была она смугла, другой, чем дочь, породы — та в отца, белая, синеглазая, быстрая на ногу. К Матрене еще недавно подкатывали со сватовством, но она необидно и аккуратно отваживала, напоив чаем, а то и угостив самогоном, который нагоняла раз в году, не таясь от соседей. Стеклянную пятилитровую бутыль хранила в подполе для праздника, для доброго человека. А поскольку добрый человек навертывался в таежную деревеньку не так часто, то Матрена рада была приветить гостей, что завертывали на ночлег — проезжая шоферня, охотники, приплутавшие в незнакомых местах, рыбаки — одиночки из городских отпускников, заготовители пушнины. Однажды каким-то ветром занесло корреспондента из области. Ночевал он две ночи, сулил прислать газету со статейкой, да так и не прислал: об чем было писать корреспонденту? Не прославилась как-то Нефедовка, большого молока не выдала, механизаторы, которые обрабатывали нефедовские поля, не поля — горе, заплаты на лесных взгорках, жили в Еланке, наезжая весной всем аулом на посевную. Корреспондент тот все же выудил героев — ими, на диво всем, оказались Никифор да Лаврен Михалев, которые кое-что помнили про старину. Их и пытал два вечера корреспондент, выщелкав у Никифора полторы шапки кедровых орехов.
Нюра разглядывала клубки пряжи, надранной из старья, пока Матрена выскребала из загнетка горячие угли, наливала самовар. В углу, где должны быть иконы, побрякивал старый батарейный приемник, передавал гимнастику. Сквозь тюлевые шторы в настывшие узоры окна светило линялое зимнее солнышко — живое солнышко, показавшееся впервые за последнюю неделю. И все же в груди Нюры было неспокойно, как-то тоскливо, и не терпелось высказаться, поделиться с соседкой.
— Не знаю, чё и делать? — промолвила она, когда Матрена, вытирая руки о фартук, вышла из кути. — Зовет нас к себе Валентин-то…
— Зовет?
— Зовет. Зовет. На машине сулится приехать. А у нас теперь и думы нараскоряку. Продайте, пишет, пятистенник и Зорьку. У Валентина сичас хоромина большая. Хватит, говорит, наробились, отдохнете… И то верно, несподручно ему каждую весну палигать к нам с дровами пластаться. Да ишо летом когда и сено приезжал метать.
— Он у тебя рабочий, — закивала Матрена. — Сноха, знать, только неприветливая.
— А мы сами под собой будем, СА-ами. Как же! У нас все свое — посуда и перины две, подушек шесть штук. Напасла я пера, когда Афанасий в силе был охотничать, напасла! А теперь и он никудышный становится. Базу только и сгодился караулить, да на хомяков капканья ставить.
— Вот-вот, — неопределенно покивала Матрена.
— Оно ить, сама знашь, грамотный у меня Афанасий. Бухгалтером, шутка ли дело, сколько лет сидел. Как поставили ишо в колхозе в контору, так, пока на фронт не проводила, и сидел, а потом опять до последа…
Матрена тоже повздыхала легонько, собрала клубки под стол, как бы извиняясь, проговорила:
— Не советчица я тебе в этом деле, кума. Вдруг что не так присужу. — И прильнула к морозному стеклу, отодвинув тюль. — Видала, христовенький, как выкомаривает, налакался, успел!
— Кто там?
— Знамо кто — Кондрухов. — Будь он проклят. Пока назем утром чистил, вроде ладно шарашился… Ишь как его бросает! На трехрожки наткнется, гляди.
Соседки теперь обе смотрели на улицу, где, выставив вперед себя вилы, стремясь попасть в собственный след, шел ферменский скотник.
— Щас бабенку гонять начнет, бойню учинит на весь белый свет.
— Так убежала от него бабенка-то, ребенчишка замотала в одеяло и третьеводни укатила в Еланку к матери, — сказала Нюра, опять подсаживаясь к столу, на миг позабыв о своей заботе. — Манатки кой-какие собрала да варенья банку.
— Поди-ка ты! Я-то, гляжу, она на улицу не кажется.
— А сам-то просит у меня стиральную машину, которую Валентин нам в прошлом году благословил. Куды тебе, говорю, она же без лектричества не робит? Пристал, как с ножом к горлу. Я, говорит, на базе от движка подключу… Пошла на запарник. А он, лихоманка его затряси, сидит — осоловел возле машины-то. А она визгом заходится, за дверями ишо слышно. «Яшка, — говорю, — ты чё, Яшка?» А он, пестерь, и нити не вяжет. Принюхалась, батюшки! Дрожжами на всю базу несет. «Брагу, — говорит, — с утра заложил в машину, поспела скорехонько». Напробовался уж…
Матрена легонько посмеивается в ответ, морщинки у глаз сбежались веселенькими лучиками. Ее настроение вроде передалось и Нюре. Но та, будто о чем спохватясь, засобиралась, засуетилась, заматываясь полушалком, отказалась от самовара.
— Нет уж, спасибо, Мотя! Какой мне чай, кусок в горло не идет. Вечером посоветуемся с Николаем Антоновичем, башлыком, да с Чемакиным, может, чё и скажут.
Добрую половину дня Нюра Соломатина маялась, обежала всю Нефедовку, посидела еще в трех домах, посудачила с женщинами, но нигде больше не созналась, что засобиралась уезжать к старшему сыну в город. Больше слушала, об чем говорят, больше помалкивала. В одной избе, правда, схлестнулась было спорить с хозяевами, которые заругались на рыбаков, мол, порушат домашнее озеро, перебуртят всю рыбешку, летом на уху не поймаешь. Но в глубь разговора не полезла. Не до них. За полдень приплелась домой, перебрала на полатях лук, вынула, залюбовавшись, нарядную скатерть из сундука, которую давно еще плела и вышивала сама, застелила в горнице стол.
Афанасий нашоркался в ограде по хозяйству, окопал в огороде сугроб вокруг зародчика сена, наколол к вечерней топке печей дров, скатался на санках за водой к речке.
Все шло привычным чередом, деревенька копошилась за своими заплотами — наставала телят, задавала в кормушки коровам сено, вязала носки, ставила самовары, кто-то чистил глызы в стайках, откапывал погреб, чтоб достать солонины. Ближе к вечеру заподнимались над крышами дымы. Да еще проехали двое в розвальнях, вроде бы татары, подхватили возле Никифорова подворья щенка, который зачем-то вылез из будки, дрожал за воротами. Никифор не видел, как увезли Витькиного кобелька, а то бы не дал, только слышал он за подшивкой валенок, как протопала за окном лошадь да гикнул человек, вроде чужой.
Ближе к потемкам, когда Нюра изождалась рыбаков, протирая глазок на окошке, зашла Галина, принесла телеграмму.
— В Еланке была, подали на почте, тетя Нюра.
— Разверни, Галинька, почитай, — испуганно произнесла она и, пока Галина распечатывала сложенный листок, нетерпеливо следила за ее руками.
— Это от Юрки вашего, — улыбнулась Галина. — Тут всего строчка: «Дом не продавайте ни в коем случае».
— Галина что-то поняла, посерьезнела:
— Не разберу никак. Уезжать собрались, тетя Нюра? Почему он отбил так — не продавайте?
— Ой, не говори, девонька!
Нюра расстроенно, но облегченно вздохнула.
6
С утра на многих нефедовских домах запестрели, тиснутые синей краской, листы с биографией кандидата в депутаты Еланского сельсовета Алексея Тимофеевича Батракова. Листов отправили в Нефедовку много, и Кондрухов — ему поручили развесить «наглядную агитацию» — обвешал ими всю деревеньку. Насыпав в карман гвоздей — клею нигде не нашлось, — принялся ходить от дома к дому, присобачив первым делом сразу два листа на свои ворота, пошел приколачивать на соседские. Выходили хозяева: кто, мол, там колотится спозаранку? Застревали перед листами, читая в первый раз, наверное, складно написанную жизнь своего земляка.
Кондрухов выполнял поручение серьезно, деловито, даже важность в нем проглядывалась, походка сменилась, словно выбирать в Совет будут не заслуженного фронтовика Алексея Тимофеевича, а его самого выдвинули на важный пост.
На стук молотка в батраковские ворота вышел сам хозяин и, разглядев свой портрет на бумаге с косяком орденов и медалей на пиджаке, замахал руками.
— Сними сейчас же!
— Не положено, — важно ответил Кондрухов, держа в губах гвозди. — Покрасуйся, Тимофеич. Бравый ты на портрете.
— Сними, говорю… Хоть с моего дома. Что я, артист какой — на афише висеть!
Кондрухов не поддается. Ему нравится сейчас держать верх над управляющим, который не раз его самого костерил и обкладывал принародно и один на один за грехи — их набиралось немало, и каждую неделю.
— А сымешь сам, пришьют тебе политику, Тимофеич, — сунув молоток за голенище валенка, нахмурился Кондрухов. — Надо вон товарищу Чемакину кое-что передать. Эй, товарищ Чемакин, — кричит он шагавшему на Никифорово подворье бригадиру. — На минутку подойди-ка.
Батраков растерянно смотрит на скотника, пока Чемакин подходит, застегивает на все пуговицы накинутую второпях тужурку. Он, как-то смущаясь, подает руку, загораживая спиной «наглядную агитацию», но Чемакин понимающе подмигивает.
— Я уже ознакомился. Выходит, скоро в Еланку поедем голосовать? Праздновать будем, или как?
— Праздновать нашим только дай! Вот хоть этому стерху, — без энтузиазма отзывается Батраков. — Когда за Валентиной-то поедешь? Или мне опять жеребца запрягать да сватать ее заново? Ребенчишка бы пожалели, а то устаканиваете оба концерты бесплатные!
— Ну не ругай его, Алексей Тимофеевич, — вступился за скотника Чемакин. — Работяга мужик.
— Вот, вот. А доброго слова не услышишь, в район не могу вырваться, день и ночь на базе.
— За какой холерой тебе в район?
— Мало ли: зуб хотел поставить, а то свишшу бегаю без зуба, неловко.
— Ладно, вставим тебе золотой зуб. А Валентину верни домой… Зачем Пантелеича подзывал?
Кондрухов встрепенулся, опять входя в свою роль, которую он не без успеха начал спозаранку.
— Велели, товарищ Чемакин, гнать тебе в Совет, списки там составляют на выбора.
— Сами не могли сюда приехать?
— Не знаю. Мое дело передать.
— Надо, выходит, съездить, — решает Семакин. — Заодно посмотрю, как живут там, куда Лохмач наш повадился бегать ночами.
— Как живут? Хорошо живут. Хлеб с маслом жуют. Вечером картошку сажают, утром выкапывают, — усмехнулся чему-то Батраков. — Да случай один рассказывали, вроде анекдота. Приезжает туда после войны один уполномоченный и спрашивает: как живете? Ну, ему и отвечают: утром, мол, выкапываем! Это почему же так скоро? Так утром-то есть хочется… Рыбка-то идет на Белом? — потушив улыбку на обветренном лице, интересуется Батраков.
— Ничего, ловится. Поневодим пару дней, да на другие озера пробиваться надо, — говорит Чемакин.
Это хорошо… хорошо, — непонятно что одобряя, хмуро произносит Тимофеич. — Ладно, мужики, пойду я чай пить, может, за компанию, а?
Чай пил Чемакин у молодежи. Он застал парней за завтраком и легонько пожурил: крепко, мол, спите, пора уж в санях сидеть!
— Паспорта у всех с собой? А то на выборы скоро в Еланку поедем.
— На выборы. Это мирово, — затряс шевелюрой Лохмач.
— Хык, обрадовался, — осадил его Акрам. — С волчим билетом туда не допускают.
— Как перелобаню!
— А мне как быть? — не вытерпел Витька. — Мне еще полгода до восемнадцати.
Дружно засмеялись.
Через час Чемакин был в Еланке — центре обширного совхоза. Первым делом подвернул к дирекции — передать просьбу Батракова, чтоб прислали побыстрей трактор с санями на подвозку сена для фермы. Долго пытался дозвониться до рыбзавода, но так и не добился разговора, кинул трубку на рычаг телефона, над которым пылал боевитый лозунг еланских животноводов, отважившихся догонять по молоку Америку. Нашлась еще причина забежать в сельмаг, исполнить наказ Нюры — купить пузырек уксусной эссенции для пельменей, но эссенцию разобрали, и Чемакин, чтоб не выходить из магазина с пустыми руками, взял два кило глазированных пряников, с каменным стуком ссыпав их в холщовый мешочек.
Еланка выглядела оживленней и веселей. Грохотала на столбе возле почты кастрюля громкоговорителя, пролетел колесный тракторишко с прицепом, груженный перегноем, — торопился, видать, к полю, на будущую кукурузную плантацию. Вешали возле клуба фанерную афишу, а Чемакин, придержав коня, пригляделся. Шло «Чрезвычайное происшествие» — фильм, который он смотрел еще дома, и подумал, что неплохо бы бригаде дать отдых, отправить ее на вечер сюда, пусть культурно развлекутся.
В Совете, над которым расправлялся свежий флаг, он управился скоро. Моложавая женщина-секретарь полистала паспорта, внесла фамилии в списки, выдала прикрепительные талоны.
Он еще собирался завернуть в узкий проулок между огородами, что вел к озеру, мерцающему отблесками вспыхнувших на низком солнце сугробов, но, спускаясь с крутого крылечка бывшего кулацкого дома, приметил вороную бригадную кобылку. По улице во весь дух гнали Лохмач с Анатолием. Чемакин напряженно замер, молниеносно соображая, что же могло приключиться в бригаде, коль звеньевой прискакал за ним следом, и, хлопая калиткой, выбежал за ограду.
— Стойте!
Лохмач, прежде чем осадить кобылку, ожег вдоль спины чью-то истеричную собачонку и, не выпуская из рук кнута, выпрыгнул навстречу.
— Худо дело, бригадир… Председатель на месте?
— Да объясни толком, что случилось?
— Обожди, бригадир… Пошли до председателя. — Полушубок у Лохмача, как всегда, нараспашку, космы из-под шапки, как солома из худого мешка, торчат. — Пошли… Перины распорю, пух из подушек вытрясу, а найду гадов, в рот им дышло!
Толя тоже возбужден, мнет рукавички, но сдерживает свой пыл.
— Невод ночью изрубили, — проговорил он. — Следы вроде как сюда вели. Мы уж там всю Нефедовку перелопатили. Мордовороты!..
— Вот это «Чрезвычайное происшествие»! — едва не присел Чемакин. — Кто изрубил? — но тут же понял несуразность своего вопроса. — Невод! Сильно порушили?
— Местах в пяти рассекли…
— Действовать надо, что мы остолбенели? Ну что мы остолбенели? — не может успокоиться Лохмач, нервно стуча черенком кнута по голенищу бродня.
Перепугав до смерти секретаршу, Лохмач увлек за собой бригадира и Толю, ввалились в помещение, смахнув морозным ветром ворох бумажек со стола, заскрипели рассохшимися половицами, заглядывали в комнаты, словно еще раз пытаясь удостовериться, что власть в лице председателя и участкового милиционера действительно уехала по важным предвыборным делам в дальнее отделение совхоза.
Потом опять погнали по улице. Чемакин никак не мог забрать инициативу в свои руки, понукал только свою лошадь, стараясь не отстать. Остановили пожилого охотника с лыжами на плече.
— Откуда топаешь? — накинулся Сашка Лохмач. Толя, как бы подстраховывая, забежал сзади. Но охотник не напугался, хмуро поднес к Сашкиному носу заскорузлый кулак, и Чемакин, натягивая вожжи, прикрикнул:
— Ну-ка, вы, обормоты! Отстаньте от человека!
Обормоты отстали. И охотник, не оглядываясь, затопал дальше по улице, наверно, устал — возвращался из лесу, спозаранку насторожив ловушки.
Но надо было что-то делать все же: носиться по улице чужого села на диких конях, от которых шарахались бабы, с удивлением оглядывая странное снаряжение Толи, который как был на озере в гусе, так и пал в розвальни, когда Лохмач помчал за бригадиром.
Надо было что-то решать, и Чемакин дал команду ворочаться в Нефедовку.
— Заверну на пару ласковых к моей дорогуше, — не послушался Лохмач и раскрутил над головой вожжи. У ворот кряжистого крестового дома, крытого позеленевшим от старости тесом, бросил вожжи на руки Толе, пнул ногой калитку, она распахнулась во всю ширь, нырнул в сени. Двое, принужденные ждать, топтались молчаливо у заплота, от нечего делать проверяли упряжь.
Наконец Лохмач вылетел из сеней, недовольно бубня под нос, вслед ему нарисовалось в окне морщинистое лицо старушки.
— Ну и как? — брякнул из-под гуся Толя.
— Нет дорогуши дома, А старушек я не обижаю…
Обратную дорогу Сашка Лохмач помалкивает. Задумался. Сник. Не узнать Лохмача. Не говорит и Толя, привязав вожжи к передку розвальней. И кобылка сама трусит за санями Чемакина.
А Сашка Лохмач терзает себе душу. В первый раз, может, терзает: легко привык относиться ко всем невзгодам. Как сказать, может, и напрасно изводит себя, да тут уж ничего не поделать, потому что склонен он сегодня часть вины на себя взять за свою трепологию перед еланской подругой. Ладно бы перед одной подругой, а то в доме насобиралось тогда народу разного — с пекарни женщины, где подруга заведует, мужчины соседские, старикана с развесистой бородой прибило на вечеринку. Сашка трепался полвечера, как он с геологами блудил по тайге, нефть искал, да какую хорошую зарплату получал. Намолол черте знает о чем — про быль и небылицы, перескакивал с пятое на десятое. Оттого, наверное, и не соглашались верить ему посидельщики. Ну тогда он начал хвалиться рыбацкой бригадой, как загребают на Белом тоннами. А когда загребут сколько положено, в Еланку перемахнут, тут, мол, надо тоже шмон навести. Дед почесал еще в бороде, собираясь вроде возразить, но так и проглотил слова, угощаясь Лохмачовой «беломориной».
Вот и думает Сашка сейчас, вот и терзает душу: с перепугу-то, наверное, и решились еланские на такое! Потянуло же ляпнуть не подумавши. Ведь ни Чемакин, ни башлык дядя Коля не заикались о еланском озере. Наоборот, как ни хотелось Чемакину кидать людей в другую глухомань, а напоминал — недолгие, мол, гости в Нефедовке!
Терзается Лохмач, откинувшись на спину, долго смотрит в холодную глубь неба.
— Постой, — встрепенулся он.
— Стою, хоть дой. Что тебя дергает? — нехотя откликнулся Толя.
— Может, специально след запутали, а?
Толя опять подумал, что нельзя сегодня выпускать Лохмача из рук — наломает дров сгоряча, оттого и пал к нему утром в розвальни.
Лошади вынесли на крутой косогор, с которого открылась обширная даль синеватой тайги — со всеми провалами и взгорками: то с густыми островками кедрача, то словно разбегающимися в одиночку, да так и застрявшими среди болот голыми сосенками, где и снегу не за что зацепиться — так неказисты и чахлы собой.
С косогора — минуты езды до Нефедовки, но все равно, будь у рыбаков другой настрой в душе, непременно бы придержали коней, засмотрелись бы, удивляясь простору, на который взглянув хоть на миг, нельзя не задохнуться от нахлынувших чувств, от синевы и раздолья заснеженной родной земли, что присудила им вдоволь всего, что отпущено человеку на этом свете.
А Нефедовка, украшенная батраковскими предвыборными портретами, как ни в чем не бывало встретила брехом собак, редкими, угасающими к полудню струйками дыма над трубами да еще пытливыми взорами из-за оконных занавесок. Как водится во всякой деревне, хозяевам надо обязательно удостовериться: что там за человек проезжает по улице?
И Нефедовка, угрюмо и недвижно придавленная высокими крутыми крышами, застегнутая на все створки ворот и калиток, на этот раз показалась рыбакам настороженной и мрачной. Никто не встретился на улице и у ворот, от которых еще утром откидывали лишний снег, в который уж раз за зиму пробивая в сугробах глубокие траншеи.
Тихо в Нефедовке. И Чемакин, глубоко расстроенный случившимся, неожиданно подумал о том, что не видать на улице и мальчишек: уж им-то нипочем никакие лихие заботы, не удержит и мороз, дай только сорваться из дому. И он впервые для себя обнаружил, что и в другие дни не видел у дворов обычной возни пацанов. Да и в домах, где расквартированы рыбаки! Это неожиданное открытие настолько поразило бригадира, что он на какое-то время позабыл о неводе и о том, что теперь бригаде сидеть несколько дней без работы, пока не починит снасть. И пока Егренька трусил до Никифорова двора, он размышлял о Нефедовке, заселенной когда-то крепким сибирским народом, а вот теперь доживающей, наверное, свой век, и, если не случится чего-то необычного в ее судьбе, с годами она совсем заглохнет.
За годы бродяжнической рыбацкой жизни Чемакин не раз встречался с такими вот угасающими деревеньками, похожими на согбенных старцев, которые, еще, кажется, вчера по-детски, с любопытством смотрели на мир широкими окнами домов и вот неожиданно потеряли интерес к этому миру, сразу загрустив и состарившись. И всякий раз он глубоко переживал их судьбу, которая неудержимо катилась к закату, и только, как надежда на будущие перемены в этой судьбе, цеплялись за свои дома и пригоны жилистые деревенские деды, не хотели уезжать в города к сыновьям или переселяться на центральные усадьбы хозяйств, что непомерно разрастались, поднимая у околицы шиферные и железные крыши животноводческих хоромин.
Сам Чемакин вырос в пригородном рыбзаводском поселке, из которого, кроме как на службу в армию, почти никуда не уезжал. Поселковые жили по-деревенски, садили огороды, имели маломальскую скотину, и Чемакин по праву считал себя сельским жителем. А в эти годы, как ушел из милиции с должности поселкового уполномоченного, он совсем привык к деревне, полюбил простой и крепкий сельский уклад, за которым чувствовалась старинная основательность сибирского охотника и землепашца. И вот этот уклад сдвинулся, и Чемакин, понимая неизбежность этого сдвига, еще жалел о том времени, когда деревни кипели по ночам гармонями, а на городском базаре сельские мужики и бабы бойко, без ложной стыдливости торговались с покупателями, нахваливая свои припасы, которым не хватило места в погребах и кладовых.
Он думал сейчас и о том, как должен поступить, поскольку случилась в бригаде беда, а виновны в ней, конечно же, кто-то из нефедовских или еланских жителей, но не мог дать себе ответа. Не мог поверить, что кто-то из близких, с кем свела рыбаков судьба в этой деревеньке, мог решиться навредить бригаде. И хотя он не осуждал Лохмача, которому первому пришла мысль заявить в сельсовет, все же неожиданно для себя почувствовал облегчение, когда ни председателя, ни участкового на месте не оказалось.
А как объясняться на рыбзаводе?
Встретили их Никифор и Витька, который только что прибежал из леса — тоже искал следы. Но следов в это утро оказалось много в окрестности — наследили уже сами рыбаки, безуспешно блуждая по тайге.
— Ну что, дядя Ваня? — кинулся Витька к бригадиру, но тот не ответил, подходя к неводу, в беспорядке сваленному у забора.
— Перины распорю! — опять загорячился Лохмач, но Никифор сурово глянул на звеньевого, тот сразу примолк, помогая Толе распрягать кобылку.
— Что скажешь на это, Никифор Степанович? — спросил старика Чемакин.
— Чё тут рядить? — буркнул Никифор. — Сикось-накось, инкось да витясь и касаясь каких-нибудь вещей, оно, конешно, неладно… Ну, я соображаю, что могли и наши, а могли и не наши. Утворили, словом.
— Что-то ты замысловато, Никифор Степанович? — недовольно поморщился Чемакин.
Витька, он беспокойно прислушивался к разговору старших, посмотрел на старика, как на полоумного.
— Нет, пошто замысловато? Сам хорошенько задумайся, Пантелеич. Тебе решать — судить ли, миловать ли? Ты все же должностное лицо… Но будь я помоложе, скажу по совести, сам бы поступил, как те ухари.
— Ну спасибо, Никифор, за откровенность, спасибо, — опять помрачнел бригадир. — Я, пожалуй, съезжу на озеро сам, посмотрю своими глазами.
— Чё смотреть? — проговорил старик. — Вот она снасть, любуйся.
— Нет, все же съезжу…
— Я с вами, дядя Ваня! — попросился Витька.
В дороге Чемакин опять задумался, лениво понукал Егреньку, и умный конь, которому досталось уже отмахать более десяти верст, привычно бежал знакомым путем.
Чемакин понимал, что он, бригадир государственного лова, обязан до конца быть твердым и последовательным, «гнуть свою линию» — выполнять волю рыбзавода. По этой «линии» он, представитель завода, обязан помочь скорректировать будущий план предприятия. И он знал, что доложит честно: есть на Белом рыба! И что будущим летом завод пришлет сюда крепких ребят с карабинами — рыбоохрану, которая выдворит с озер нефедовских и еланских мужиков со всеми их сетями и ряжевками, что кормили еще и их дедов и составляли, может быть, весь смысл жизни в этом урманном захолустье. Так случилось уже в других местах, и Чемакин всякий раз глубоко воспринимал это с чувством виноватости.
Из задумчивости его вывел Витька, он сидел рядом, прислушиваясь к ритмичному поскрипу полозьев.
— Дядя Ваня, зачем они так с нами? Мы тут договорились с парнями, что все равно отыщем бандитов.
— Ну — ну, Виктор, — усмехнулся бригадир, — так уж и «бандитов».
— А как иначе? Правда ведь на нашей стороне.
— Правда? — встрепенулся Чемакин, пытливо посмотрев на парнишку. — Я вот сам никак не пойму: на чьей она стороне, правда? В твоем возрасте, конечно, у правды четко обозначены границы. А как покрутит — помелет тебя жизнь, начнешь задумываться. Правда, она всякая бывает.
— Ну и какая ваша правда, Иван Пантелеевич? — нахохлился Витька. — Потакать бандитам?
— Ну беда! Опять его голыми руками не бери! Ты где рос, не в деревне разве? В деревне. Чем у тебя родители занимаются? Наверное, отец механизатор?
— Все равно, дядя Ваня, — перебил Витька.
— После работы, наверное, сети на озере ставит?
— Да некогда ему…
— Тогда другие…
— Правильно, у нас деревня большая, и озера сразу два, лодка у каждого есть.
— А в Нефедовке? Тут та же история. Старичонки себе летом на уху ловят, ну продадут соседу ведро рыбы — так ведь соседу, не чужому дяде с другой планеты. И мы их, понимаешь, начинаем подрубать под корень. Устои, Витя, нарушаем, что веками сложились здесь. Вот что меня беспокоит, да разве одного меня… Что, ты думаешь, будет на Белом после нашей разведки? Культурный водоем рыбзавод организует, а старичкам скажут: не смейте ловить, это государственное. Попрут наших старичков.
Витька удивленно посматривал на бригадира: никогда еще никто не заводил с ним подобных разговоров. Сердцем почувствовав справедливость слов Чемакина, он силился осмыслить противоречивость его суждений, никаким образом не вязавшихся с представлением об их деле, которым, терпя лишения, занимается бригада.
— Только ведь и мы ловим для людей, а значит, для страны. Чем больше поймаем, страна богаче будет.
— Ну, а разве дед Никифор, Афанасий Соломатин, а скотник Кондрухов — не страна?
Егренька перешел на шаг, и спорящие в розвальнях не обратили на это внимания.
— Ну, дядя Ваня, — продолжал удивляться словам бригадира Витька. — Задали вы мне задачу! Нелегко вам, наверное, работать с нами!
— А она, задачка-то, и для меня не из простых… Недавно я узнал одну любопытную деталь: на внутренних водоемах рыбаки наши вылавливают что-то около трех миллионов тонн рыбы. За точность не ручаюсь, но интересно, что половину этих тонн добывают частники вроде Афанасия Соломатина. А мы хотим отлучить Соломатиных от исконного промысла. А дети наши и совсем забудут, чем отцы занимались. Да — а. Душа болит, Витя… Отлучить — значит, сколько потерять рыбки, что имеет сейчас государство? Это-то тебя должно убедить, юноша!
— Да, Иван Пантелеевич! Такого вы мне наговорили сегодня!
— Ничего, — спокойно сказал Чемакин. — Я ведь понимаю, плохого за душой у тебя еще нет, так что постигай, думай. Много еще синяков соберешь, наушибаешься вдоволь, да лучше пораньше, в эти годы… Пошел, — прикрикнул он на коня. — Между прочим, Соломатины-то уезжать собрались.
— Да-да, — не понял Витька последних слов бригадира, отвечая невпопад.
И опять двое в розвальнях углубились в раздумья. И так ехали, пока конь не вынес их на широкую равнину озера — голого и отчужденного.
7
Затаилась, замрачнела Нефедовка, чувствуя и вину, и неловкость перед рыбаками. На улице при встрече с приезжими бабы, надвинув платки, не глядят парням в глаза. Те на двух подводах возят на ферму сено. Егреньку и вороную кобылку Чемакин с Анатолием погнали на завод, погрузив порубанный невод. Сколько они проездят, неведомо. Как там решат на рыбзаводе: новый дадут иль придется ремонтировать свой? А ремонт одним днем не обойдется.
Перед отъездом Иван Пантелеевич Чемакин, внешне спокойный и сосредоточенный, встретив хромавшего к базе Батракова, сам предложил использовать на подвозке сена своих лошадей и незанятую молодежь — нечего, мол, им дурака валять, пусть поработают! Батраков сильно обрадовался, потому что трактор с санями из Еланки все не шел, а возле базы осталось сена всего ничего — стожок, который восемьдесят коров сметут за три дня.
— Я ребятам и наряды выпишу, — сказал, благодаря, Батраков. — Ты уж не обижайся, Пантелеич, сам маюсь: кто бы это мог? Не одни наши утворили…
— Что теперь! — успокоил его Чемакин. — Дело понятное. В прошлом году на Большом Подрезном наши тоже неводили, так всю снасть с инструментом ночью в майну побросали местные мужики. Те, правда, предупреждали: не лезьте, мол, на домашнее озеро! Да и правда, мало полевых, таежных! А тут промысловики давай тоннами черпать. Мужики в сельсовет, в райисполком, да куда там — озера-то все рыбзаводские…
Батраков похромал дальше. А Чемакин, кинув в розвальни тулуп, дал Толе команду трогаться.
— Туды вашу махры! Но! — присвистнул Толя и свернул кобылку за огороды, к лесной дороге.
Затаилась Нефедовка. Одному Лаврену Михалеву горя мало. Блудит, скрипит тросточкой, отбиваясь от собак, баламутит народ.
— Пелагея, — стучит он тросточкой в один ставень, — выйди, Пелагея, дело есть!
Выходит женщина, на плечи жакетка наброшена.
— Чё понадобилась?
— Не видала, тут теленок не пробегал — на веревочке, красненькая шейка?
— Какой теленок! Каво собираешь, бесстыдник старый! — и хлопает за собой дверью.
— Не глянется, — скрипит по снежку Лаврен и идет дальше. Он свернул бы к Никифору, посидели бы по-стариковски, но нет сегодня Никифора, с утра угрюмо наладился в лес, подпоясался патронташем, только его и видели. Парни — постояльцы не приставали с расспросами, под руку охотнику вопросов не задают, да и сердит был дед.
Не хочется Лаврену и на базу шлепать, где в тепле кормозапарника собирается кое — какой народ и можно скоротать часок за разговорами. И Лаврен топает домой. Дома старуха да постоялец Игнаха Яремин, колготной мужик, неприветливый, но деться некуда, и ставит Лаврен тросточку в угол у крылечка.
Игнаха сидит на голбчике подполья, обрабатывает на круглой деревянной болванке ондатровые шкурки. В ногах стоит тазик, где кровенеют ободранные тушки зверьков с длинными, похожими на плоский подпилок, хвостами.
— Пакость какая, — морщится Лаврен, проходя в передний угол. — Как ты, Игнатий, не брезгуешь?
— Ничё, ничё, — бурчит Игнаха. С вечера, пока рыбаки совещались у Соломатиных, как быть с неводом, он успел до густой темноты расставить на озере по примеченным хаткам капканы. И теперь носит добычу. Где он взял капканы, Лаврен и додуматься не мог, да уж где-то раздобыл.
— Говорят, американцы в пищу их потребляют, — Лаврену хочется завязать разговор, но Игнаха сосредоточен, боится проскрести ножом шкурку.
— Да — а, — опять скрипит на лавке Лаврен. — Не те охотники пошли, все норовят, что поближе лежит, взять. Птицу перехлестали, одно название — птица. Летит, понимаешь, чирок, мозоли под крыльями набил, а в него стволов, как на Орловско-Курской дуге. И палят, и палят!
— А ты-то, Лаврен, тоже, поди, охотник? — оживился Игнаха.
— Случалось, как же! Раньше, бывало, птицу связками носили. Несешь пару гусей, как пару баранов.
— Не плети! — не выдержала в горнице старуха.
— Было. Помню, как сейчас: торкнул я на Тургановом болоте из обоих стволов, да как пове-ел, чтоб ты думал? Полтабуна положил. Остальные подранками в широкопер пропадать пошли. Вот какая охота была! А этой пропасти не знали, экова дива!
Который уж день подначивает на разговор Лаврен своего постояльца, хоть и сроду вроде в охотниках не ходил и был к охотничьим заботам равнодушен. «Никаво собирает», — укоряет Лаврена старуха, но Игнаха только глазками посверкивает, напяливает на досточки шкурки, на печь, на полати расстанавливает сушить. В доме пропахло поганым, старуха поварчивает: дал бог жильца. Собаки у ограды дежурят, весь заплот изжелтили, ждут, когда Игнаха выбросит в огород теплые тушки.
Лаврену неожиданно привезли шитье из дальней деревни, он брякает на ножной машине. Игнаха табак смолит, с тушками зверьков возится. Вдвоем и коротают долгие вечера. Слышат, как бригадная молодежь, наворочавшись вилами за день, поздно вечером из Еланки, из кино, возвращается с песнями.
— Никифор прознает, что ты, Игнат, озеро шевелишь, добром не отвертишься, — замечает Лаврен, пришивая рукав полушубка, что завез шофер молоковоза.
— В гробу я видел, — огрызается Игнаха. — На наш век всем хватит.
— Хватить-то хватит, а ты добром. Никифор караулит озера, ждет, когда зверек расплодится. За ним они записаны…
— Продашь, что ли?
Швейная машинка опять стучит глухо и сосредоточенно. Потрескивает тесьма в лампе, надо снять нагар, а может, керосину долить, знать, сухо в лампе-то.
Утром Игнаха ни свет ни заря вострит лыжи, опоясывается ножом, кидает в рюкзак кусок хлеба и банку тушенки и бежит со двора. Колготной мужик. За огородами, за пряслами сразу тайга. Там Игнаха наторил уже лыжную тропу и даже в потемках бежит легко, не опасаясь выхлестнуть глаз веткой, напороться на острый сучок. Ружья у Игнахи нет. Охо — хо! Где оно, ружье — фузея двенадцатикалиберная? Да и не нужно оно, ружье. Штыковая лопата да нож на поясе — лучшее снаряжение для ондатролова. Стылую камышовую хатку зверьков разрубить, чтоб канкан насторожить на порожке в теплую лежку, камыша для обогрева насечь да, неровен час, законнику — нештатному инспектору пригрозить — нет лучше штыковой, наточенной рашпилем лопаты.
Ходко бежит Игнаха. Утренние звезды повылущивались на морозном небе, кособокий, истаявший месяц одичало посверкивает в редничке. Опушка близко. Вдоль опушки еще верста и — озеро, где недавней ночью чьи-то шальные головы порушили топорами невод. Поначалу Игнаха вместе со всеми горевал, даже вызвался настичь и отвинтить те головы, но Чемакин остудил пыл не только Игнахе. И вот теперь Игнаха, словно бы опомнился, взялся за «предприятие», не исполненное тогда в заказнике. Он уже давно признал в Лохмаче того парня, что выторговал у него на толкучке за «кусок» шапку, но Лохмач вряд ли помнит, кому он всучил бешеные деньги, чтоб оказаться у геологов «в полном параде». Не помнил, а то бы расчувствовался: «земляк». Полез бы обниматься, а скорей бы фонарь Игнахе повесил. Игнаха осмелел. Побаивался он только деда Никифора. Себе на уме старик.
Лыжи выносят Игнаху из леса на крутой сугроб. Намело в камыше. Пушистые метелки раскачивает ветерок, но в самой гуще камышей тепло. Светает.
На первой крупной хатке сбит привязанный к тросику капкана колышек. Игнаха потянул, тросик спружинил обратно. «Попался, голубь!» Игнаха осторожно разрыл лопатой снег, откидал мерзлый камыш хатки, вытянул добычу на сугроб. Живой зверек, хищно скаля острые резцы крысиной мордочки, всякую минуту готов к обороне. Но еще одно ловкое движение, и рука Игнахи на теплом загривке ондатры. Теперь ей никак не изловчиться, не всадить свои зубки. Теперь смерть. Она наступает минутой позднее, когда Игнаха, поймав зверька за упругий шершавый хвост, резким рывком рвет ему позвоночник.
Следующая хатка — ближе к открытому льду, кормушка. В ней прошлым днем добыл Игнаха крупного с золотистым отливом самца. Бедняга приплыл погрызть сладкий корешок и сразу попал передней лапкой на язычок капкана, нырнул и задохнулся.
Кормушка застыла. Торопился вчера Игнаха, плохо утеплил. И теперь, выдолбив капкан, разнес «столовую» зверьков лопатой, только ошметья полетели по сугробу.
Не дышит парком и другая семейная хатка: показалось вчера Игнахе, что из ближнего леса человек на лыжах идет. Вот и замаскировал ее, а ночью мороз прижал. Гибель теперь зверькам. Знает это Игнаха, ох как знает. Охота на ондатр аккуратности требует.
И дед Никифор знает. Года три назад облавливал он окрестные озера, добывал до тысячи шкурок за зимний сезон, пока эпидемия — чума, говорили — не подкосила ондатру, остались самые сильные. И ждет Никифор, когда наберут они полную силу, наставят по камышам сотни хаток — копен. Потому и обходит иногда Никифор озера — не озоруют ли браконьеры? Хуже, если подростки из Еланки повадятся. Где им, крадучись, аккуратными быть, последние семьи погубят. И нынче утром подняла Никифора забота: надо посмотреть, не озоруют ли. Ободранную тушку Шарик Соломатиных под воротами глодал. Серьезная улика.
Вчера Никифор на Кабанье сходил, за двенадцать верст от Нефедовки. Если кто и наехал, то на Кабаньем браконьерничает, больше негде ближе-то: избушка там добрая, думал старик, сам клал и камин, дровец по таежному обычаю оставил еще по теплу. Но спокойно на Кабаньем. Ни одна живая душа не бывала. Только зря ноги намаял, ружье даже не закоптил — косачей на старом токовище из-под снега выпугнул, но глаз не тот стал, чтобы влет стрелять. Неужели нашелся ловкач, что на Белом хозяйничает? Что ж, места глухие, хоть и деревенька близко, а тайга к берегам подступает. Из камышовых зарослей легко в урман сигануть браконьеру — ищи — свищи там! Пока с одного конца озера проверяешь, на другом можно два десятка капканов расставить и засветло убраться. Кто видел? Кто найдет? С эроплана бы мерзавцев пужать, как волков. Настигнуть бы: ну-ка держи ответ, буйная головушка! Рассказывали как-то городские охотники, восторгались, что словчились теперь с эропланов зверя бить. Как Ильи — пророки, с неба картечью бросаются! Лаврен Михалев, картузник, и тот возмутился тогда: «В Верховный сельсовет надо жалобиться!» Посмеялись городские, с них взятки гладки: при билетах, при лицензиях!.. Игнаха уже капканы не раз проверил, камышу нарубил, костер палит, тушенку на лопате разогревает: обедать время подошло. А Никифор только лыжи с чердака достает. Припоздал старик, кости со вчерашнего поламывает. Припоздал.
Накатанную дорогу к озеру, по которой рыбаки проезжали последний раз пять дней назад, припорошило малость, но она держит. И Никифор берет лыжи на плечо. Сколько лет топает он по этим местам, каждая былинка знакома, да все не налюбуется белому свету. А пора бы. Всех почти родичей пережил Никифор. И жену — старуху. И трех сыновей. Старших как на фронт проводил, так и не дождался. Не вернулись старшие. Третий, Константин, на войне не был по малолетству, да лет пять назад нашел гибель себе на большаке под Еланкой — опрокинулся на мотоцикле. Ухарь был Костя, как и отец в молодости. Летал на трех колесах, только кинобанки в люльке разговаривали. Вот и долетался киномеханик еланский.
Старуха после похорон Кости помешалась. Ходила по дворам, в разговорах несла всякую всячину. Бабы привечали, за стол сажали, кивали головами, когда старуха принималась рассказывать, что опять наезжал к ним Костенька, гостинцев навез. К зиме старуха сама успокоилась, унесли и положили ее рядом с сыном, под елкой.
Никифор горевал молча, про себя. Нефедовские думали, что сдаст теперь старик, но он скоро оклемался, зачастил, как раньше, в тайгу, летом пропадал на озере, сети, котцы ставил. Крепок Никифор, на сибирском здоровье объехал горе. И не доживал свой век, а наладился вроде всерьез лет этак двадцать еще походить по земле.
Перед озером становится Никифор на лыжи. Снег здесь у бродней. Тупоносые, подшитые кожей пимы, что тебе ботфорты с разогнутыми отворотами, и те проваливаются до колеи. Никифор вспомнил, что на этом месте много лет назад поймал он ребятишек Нюры Соломатиной — Валентина и Юрку. Озорники вычерпали карасей из котцов, выпустили на волю, а сами котцы раздергали и побросали в камыш. «Не мы это, дедушка», — хныкали пацаны. «Как же не вы? А вон на воде свежий след от лодки!» Озорникам он тогда уши накрутил да отпустил с богом. «Приходите, — сказал, — ко мне. Я вам частушки расскажу». Пришел один Юрка, тот, что поменьше. «Расскажи, — говорит, — дедушка». А Никифор и забыл про обещанье, но тут сочинилось как-то само: «Ах вы, кони, вышли кони на поскотину — овес, хотел я с Галькой повидаться, да Матрену черт принес!» Юрку в краску ударило. Дед попал в самое больное место, заветное: мальчишка засматривался на сеседскую девчонку. Теперь говорят, сам в газету сочиняет.
У первой же ондатровой хатки Никифора потом прошибло. Ладно построенное трудолюбивыми зверьками камышовое жилище было разворочено. Еще недавно талый и живой ход во льду застыл. Следы разбоя и в других местах. Только две большие хатки браконьер утеплил надежно, видна опытная рука, зато несколько кормушек как разрубил лопатой, так и не потрудился даже снежком утеплить. Никифор мечется по камышам, чуть не плача: весь восточный участок озера, что от деревни, разорен. Обессилев и задыхаясь, сорвал с плеча бескурковку. Звонкий сухой дуплет пластанул в настывшее февральское небо, и эхо выстрелов, прокатившись по застругам сугробов, пропало где-то в столетних кедрачах, осыпав с вершин хрусткую изморозь.
Ссутулясь, постарев сразу, заскользил Никифор той же дорогой в Нефедовку. Не было ни сил, не желания продолжать в этот день попек браконьеров.
Игнаха находится на другой стороне озера Белого. Выстрелы мало напугали его, но он, заметив темнеющего вдалеке человека, решил возвращаться в деревню другим путем — со стороны фермы.
День для Игнахи все же удачный. В рюкзаке полтора десятка зверьков, они тяжелят, оттягивают лямки, и, пока светло еще, Игнаха ловко сдергивает с ондатр шкурки чулочком, бросая в осиннике голые тушки, которые утром расклюют сороки.
Бежится опять легко, хотя приходится заново пробивать лыжню и сторониться колючего лапника. Игнаха никогда не пел, а тут насвистывает, думая о Лаврене, с которым, пожалуй, он договорится добром, пусть брякает на машинке. «Предприятие» будет не фунт изюму! Теперь-то есть с чего начинать!
Вот и ферма. Моторчик малосильный стучит. Только и хватает силы, чтоб запарник с базой освещать на время дойки. А сама Нефедовка как сидела раньше при лампах, так и теперь сидит. Неперспективная деревня. Даже из Еланки, где свет разливанный, не хотят тянуть электричество. Но Игнахе это, как говорится, до лампочки. Хорошо ему сегодня. Просто хорошо. И лыжи сами несут на свет запарника, и рука шарит скобку обитой кошмой двери, и меж ног в тепло шмыгают два косматых зверька — сибирские коты, которые исчезают под лавкой.
— Здорово, хозяйка! — гаркает с порога Игнаха. В женщине, что мыла фляги, обтирая белой тряпицей, он узнал Галину.
— Здравствуйте, — ответила она.
— Обогреться пустишь?
— Зашел уж, так грейся, что спрашивать?
Игнаха снял рюкзак у порога, деловито потер руки возле титана, положил сушить варежки, огляделся. Небольшой закуток запарника освещала слабая лампочка. В углу темнел топчан: для сторожа, видно. Под лавку шмыгнули коты, Галина опрокидывает сушить фляги. Помалкивает, кидая косые взгляды на Игнаху.
— Что-то ты рано, Галя, собралась доить? — говорит он.
— Так я дежурная сегодня. Женщины придут ко времени.
Замяукали коты, зверовато озираясь, вылезли из-под лавки.
— Да погодите, ненасытные, — побранила их Галина. Коты не отходили. И вдруг тот, что поздоровее, повалил другого, ткнулся усатой мордой ему в брюхо.
— Смотри, чё это он? Титьку нашел. Вот дает! — изумился Игнаха.
— Да мать он свою доит… Уймись, бесстыдник! — она опять шаловливо замахнулась, но коты и ухом не повели. — Недавно только принесла… Котят дядя Афанасий выбросил, а этот того и ждал. Пятый год сосет. — Галина повеселела, исчезла первоначальная натянутость.
— Не жизнь, а малина, — пристроился Игнаха на лавку.
— Малина, ага! Зачем пришел-то?
— Не видишь, замерз.
— Ну и шел бы, где тебя ждут. — Не понять Галину, шутит или всерьез заигрывает. Глаза серьезные, а на губах улыбка играет. Плотная, разгоряченная работой и теплом запарника, смотрит на Игнаху, дразнит мужика.
— Сама знаешь, некому согреть, погрела бы, — нахальничает он, подступает к Галине. Дразнит его девка, да и нет никого на базе, моторчик только чакает за стеной.
— Остынь, — отодвигается на лавке Галина, халат на коленках одергивает, но по глазам видно — не боится, никого не боится, ни Игнахи, ни черта из тайги.
— А если всерьез поговорим, — накаляется Игнаха все больше. — Я мужик простой, ваши танцы-манцы не понимаю… Но свое умею брать!
— Ты что, Игнатий, никак сосватать меня собрался? Или так потянуло до девушек! Так навозные кучи кругом, дак хоть в баню сходить, от силосного духу отмыться, — Галина засмеялась. — Ой, парень! Да какой ты — парень! Седьмая вода на киселе!
— Не дразни, девушка! Серьезно толкую!
— Ну и дурак же ты, Игнаха. Котов бы хоть постеснялся. — Галина вспомнила вдруг о Витьке. Полчаса как был здесь, отметали с воза с Володей, заходил погреться. Посидел, помолчал, похлопал ресницами. Галина поохала: «Замерз, миленький!» Сама рукавички нагрела у титана, целовать, как раньше, пыталась Витьку, но он так глянул — губы задрожали, расплакалась было. Мужчиной становится миленький.
— Отцепись, не лапай! — сняла Галина с плеча Игнахину пятерню, пересела на топчан. — Тоже мне женишок выискался!
Взорвало Игнаху такое обращение, не приучился он к таким беседам, да и не ожидал от Гальки отпора.
— А мы и без сватовства, без женитьбы свадьбу сыграем. — И тут только пуговки халата врассыпную забрякали на пол. Навалился, собрал пальцами тонкое штапельное платьишко на груди — Галина и на базе форсила, — ожегся об упругий живот. Зверь будто, не человек. Но тут моторчик за стеной зачихал, лампочка под потолком запарника совсем было ослепла, но кто-то вовремя, наверное Кондрухов или Афанасий Соломатин, оборотов добавил моторчику, заговорили громко. И был Игнаха через минуту за дверью во тьме, прихватив у порога видавший виды рюкзак.
8
В субботу топили баню. Чуть ли не с утра на задах дворов, за огородами, где темнели остывшие с прошлой недели приземистые, но крепкие строения, копошился народ. Откапывая тропинки в сугробах, с открытой стороны, с речки, намело вдоволь, кололи чурбаки покряжистей, пожарче, носили коромыслами воду из прорубей, заливали до краев кадушки, железные бочки, чугунные котлы в каменках.
Народ, словно бы дождавшись светлого праздника, повылез с охотой на волю, и случись в эту пору быть в Нефедовке свежему человеку, подивился бы на многолюдство деревеньки, до сего часу сидевшей по теплым лавкам, огороженной от белого света пылающими созвездиями неотцветающих гераней.
Управляющий фермой Алексей Тимофеевич Батраков, пробив спозаранку тропу к своей бане, зашел в дом Никифора, когда все были на ногах. Акрам брякал чашками в тазике, мыл после завтрака посуду. Шурка — конюх, чуть не свалив Батракова в дверях, побежал к лошадям. Остальные во главе с Лохмачом играли на полу в лото. Даже Никифор, примостясь возле кровати, с интересом посматривал, как Лохмач затейливо банкует, тряся в сатиновом кулечке фишки.
— Дед, — говорит Лохмач, поставив на карту фишку с цифрой девяносто.
— Сколько лет? — спрашивает Витька.
— Пятьдесят четыре стукнуло.
— Молодой дед. Дальше!
— Кол, — продолжает Лохмач, — стульчики, как свиньи спят…
— Подожди. А это сколько? — не понимает Володя.
— Шестьдесят девять, — бесстрастно поясняет Лохмач. — Горбыли — тридцать три, Володя, восемнадцать лет молодуха, литовки…
— По одной, — предупреждает Витька. Игра на какой-то момент стихает, все повертывают головы, заметив в дверях горницы Батракова.
— Здорово ночевали, молодцы! — приветствует он.
— Доброго здоровья, сосед, — первым откликается Никифор, — проходи вперед, садись на кукорки.
— К нашему шалашу, — лыбится Лохмач, по случаю субботы и выходного нацепивший свой галстук.
— Да я по делу, — Батраков даже рукавички не снял. — Давайте, орлы, засупонивайтесь, в баню приглашаю. Первый жар — ваш!
Орлы живо повскакали с матрацев, Лохмач заприплясывал, кинув мешочек с фишками, похлопал Батракова по плечу:
— Голова, Тимофеич!
— Воды натаскаете, дров наколете сами.
— По-черному баня? — деловито спросил Володя, натягивая уже бродни. Он, горожанин, хотел, чтоб по-черному, не иначе, но Батраков обиделся:
— По-белому, как у добрых хозяев.
Обязанности распределили по дороге. Акрам с дедом Никифором остались управляться дома, их позовут потом — распаривать веники, самое тяжелое — колоть чурбаки — взял на себя Лохмач, Володя — в подручные Лохмачу, ставить на попа поленья, затем таскать наколотые к бане. Витька вызвался носить на коромысле воду.
И вот там и тут, по-за огородами, по изгибистому бережку речки, закурчавилось с десяток белесых дымов, видно, оттаивал еще снег, набившийся в трубы. Потом чья-то одна из бань, осмелев, выкинула доброе беремя черных лохмотьев и, набрав полные легкие горячего дыма, заработала легко и покойно. Вслед за ней повторили то же самое и другие бани, и только в отдалении, должно быть из-под сугроба, неторопливо тянулся густой буроватый дурман бани — блиндажа Лаврена Михалева, топившейся по-черному.
А дымы вились и расстилались все бойчей и деловитей по белым пуховикам взбитых сугробов, обвивая ближние огородные прясла и огуречники, плетеные корчаги, торчащие в снегу у бережка, опрокинутые лодки и, рас — средоточась, уже легкой, невесомой паутиной достигали редкий молодой сосняк, за которым таились непроглядные дуроломы тайги.
Было по-зимнему тепло, и ветерок, наскакивающий порывами, не ветерок — дуновение, ласкал прокаленные на морозе щеки, будил воспоминания о других субботах, каждому памятных своими ощущениями, томливыми и праздничными, чище которых не придумала еще русская душа. Распарив на горячем полке натруженное тело, ухайдакавшись до помутнения рассудка, долго приходит в себя мужик на приступочках прохладного предбанника. Но сейчас этот миг еще не настал. Еще горьки дымы, еще не подоспел тот особенный дух выстоянных бань, когда по одному этому духу определяют, что бани поспели и надо катать деревянными вальками чистые мужнины кальсоны да поплескать на каменку несколько ковшей воды, чтоб окончательно выгнать остатки синеватого угара.
Топила свою баньку, скособочившуюся неподалеку от Батраковской, Матрена Ерохина. И, ранехонько управясь на ферме, но припоздав, — видно, прихватила еще часок молодого сна после утренней дойки — шла с коромыслом к проруби Галя, когда Витька уж в который раз нырнул в горький едучий дым с полными ведрами.
Лохмач по неопытности долго не мог разжечь поленья, спалил кучу бересты, пока не сбегал за бензином, отцедив от моторчика лебедки со стакан, да не опалил себе шевелюру, когда пламя кинулось навстречу поднесенной спичке. Но Лохмач не горевал.
— Галя, — кричит Лохмач, торопясь через огород с новой охапкой дров. — Спину приходи потереть. Галя-я…
Девушка не ответила, только погрозила издали рукавичкой. Свернула к проруби, зачерпнула ведра и, подняв на плечо коромысло, увидела Витьку. Он шел навстречу.
С того дня, когда Толя вместе с Чемакиным увезли на рыбзавод порубанный невод, Витька сторонился Галины. Он и сам не знал, зачем это делал, но, отметав с возов сено, торопился отогнать коня во двор к Никифору. Галя, если случалось ей быть на ферме, заслышав голоса парней, поправляла светлую прядку, выбегала навстречу. Зубоскалила с Сашкой Лохмачом — тому только дай позубоскалить, Лохмач скатывался с воза, ловил девушку, с визгом катал по сену. Галина с хохотом отбивалась, звала на помощь почему-то Володю: «Володя, ой, Володя, помоги! Оттащи его, дьявола, защекотит!»
Володя долго соображал, лез за папиросой, в близоруких глазах его искрилось недоумение.
Лишь позавчерашним вечером, когда Витька зашел в запарник отогреть руки, нечаянно встретился с Галиной один на один. И опять тогда пронзительно и сладко оборвалось сердце, и он чуть было не задохнулся от прикосновения ее рук, которые растирали ему щеки. И еще он запомнил, как обиженно отошла Галина, когда он грубовато отстранился от близких губ.
И вот он идет ей навстречу, бесшабашно размахивая ведрами, и она приостановилась, смотрит, уступая узкую тропинку, стоит под тяжестью полных ведер, яркая на белом сугробе. И глаза ее из-под белых, но длинных ресниц зовут чуть насмешливо: ну, смелей, миленький! И губы, тронутые улыбкой, кажется, произнесут опять: «Миленький!»
Но Витька не видит еще этой легкой усмешки, как и не слышит хруста волглого снега, — того снега, что среди зимней оттепели годится для игры в снежки.
Витька подходит вплотную, произносит невнятно похожее на «Здравствуй, Галя», протискивается к проруби.
— Что торопишься? Постой.
— Толя еще не приехал! Приедет, наверное, завтра.
— Фу, какой ты, Витя. Знаю, что не приехал. А ты опять рассердился?
— Что мне сердиться? Могу, как Лохмач, спину пригласить потереть.
И тут он услышал похожий на стон выдох Галины. Крепкая фигура ее надломилась, и она, тяжело опуская ведра в снег, расплакалась. Не навзрыд, как плачут от горькой обиды в детстве, а почти беззвучно. Убрала красной варежкой слезинки, потускнев сразу лицом. Что последует теперь, Витька не знал, но он вдруг понял, что Галина все сейчас сведет к всепрощающей шутке, которая может окончательно разрушить все на свете, все их непонятные для него отношения.
— Галя, прости. Я не хотел.
— Не хотел. Не надо так. Тебе не личат такие слова.
От проруби они шли вместе. Витька чуть впереди по тропинке к бане Ерохиных, где встретила Матрена, приветив добрым словом: «Ай да помощник! Спасибо, паренек!»
В полутьме баньки было еще морозно, и, приняв из рук Галины ведра с водой, наполнив сразу полкадушки, он ткнулся в холодную щеку девушки:
— Давай уедем вместе, убежим из Нефедовки? Я подговорю Лохмача, он отвезет нас ночью до большака. Давай уедем. Будем вместе, всегда вместе.
— Что ты говоришь! Сумасшедший. Да как же…
Но она не досказала, потому что в предбанник спустилась Матрена с горстью сухой щепы на подтопку, и Галина шагнула навстречу матери…
Бани поспели к сумеркам, к поре, когда красное солнышко, выпав из облаков, медленно тонуло в зубчатых вершинах тайги, когда опять похолодало, и теплый парок, прорываясь из щелястых предбанников, куржавел на лету, оседая на венцах углов игольчатой изморозью.
Алексей Тимофеевич Батраков хоть и устал за дорогу — ездил по делам к зоотехнику совхоза, — но проверил свою баню сам, окатил кипятком полок и стены, заварил в тазике березовые веники, послал сынишку, что приехал из школы на выходной, за парнями.
Лохмач сразу полез париться. Зашваркал себя по спине, заухал, запокрякивал, наконец пристроил веник под голову, замолол несуразное:
— Кулды баба, кулды дед, заколдованный билет!.. Подкинь-ка, Володька, черепок, — отдышавшись, попросил он сверху. — Не берет!
Володя, прежде чем «подкинуть черепок», накапал в ковшик каких-то капель из пузырька, так что в бане запахло лекарством, надвинул на голову старый Никифоров треух, облачился в рыбацкие верхонки и только потом опрокинул ковш с водой в боковую амбразуру печки. Оттуда выбросилось змеиное шипение, горячий пепел, и Лохмач, как ужаленный, сиганул вниз.
— Силосов недоделанный, озверел, что ли? Как перелобаню вдоль телятины! — Лохмач пострадал сегодня вторично.
— Я хотел как лучше, — потупился Володя.
Витька понял, в чем дело, расхохотался.
— Кулды баба-а!..
В этот момент вошли в баню Никифор с Акрамом.
— Знать-то, натираньем пахнет, — повел острым носом Никифор.
Он занес замигавшую в пару лампу, озарив на груди Лохмача свирепого орла, терзающего хрупкую лань.
— Эк тебя разукрасили, Александр, — «прокряхтел Никифор, присаживаясь на лавку, Лохмач не унимался, отчитывал Володю, и при каждом движении мускулов Лохмачевой груди наколотый орел грозно шевелил крыльями, еще больше свирепел, глубже всаживал когти в несчастную жертву. Но Лохмач не умеет подолгу сердиться, да и урон он понес незначительный — немного покраснел бок, так что, наконец успокоясь, миролюбиво обратился к Володе: тот все еще виновато мял в руках брезентовые верхонки.
— Ты, пугало? Намешал-то что в ковшик? Хорошо пахнет.
— Это от простуды. Эвкалиптовые капли, — ожил Володя. — В римских банях употребляли как самое надежное средство. И я, ребята, хотел сделать приятное.
— Ладно, мойся, гладиатор! — разрешил Лохмач, намыливая патлатую шевелюру.
Мылись, шумно пофыркивая, почти не разговаривая, обходясь несколькими обычными банными фразами, как-то: «подай мыло», «потри спину», «ополосни» — или вовсе уж неприметными междометиями, из которых только и можно сделать заключение, что всякие прочие неприятности — ничто по сравнению с радостью деревенской бани, после которой и дряхлые старушенции приосаниваются, что тебе молодые!
Потом опять лазили на полок по очереди. Володя, стараясь замаслить Лохмача, растратил весь пузырек с эвкалиптом, хлестался в вольном жару в шапке и рукавичках. Витька высидел на полке вместе с Никифором, который парился так, что тщедушный Акрам не выдюжил, выстрелил в предбанник.
Под конец, когда парни и Никифор уже одевались, Батраков привел Шурку — конюха. Тот было завопил: «Воды не оставили», но никто не отозвался. Расслабевшие, умиротворенные, выползали на свежий воздух, где сгущался уже плотный вечер.
— Эхе-хе, жись наша бекова! — как-то по-стариковски произнес Лохмач и дурашливо поддал плечом Володю. — Верно, гладиатор? — Ему, видно, понравилось звонкое словцо, но Володя не нашелся с ответом.
— Да запахнись ты, Александр, а то лихоманку подхватишь, — озабоченно заметил Никифор. И Лохмач хохотнул:
— Подхватишь тут… Я бы рад хоть лихоманку, хоть малярию. Вон Витька подхватил, да у него перехватили.
— Слушай, ты? Помолчи! — Витька вспыхнул, взъерошился. Но Сашка Лохмач тут же забыл, о чем говорил, потому что — тормошил уже обессиленного баней Акрама. На Лохмача сердиться бесполезно…
Уже нетрудно предположить, как бухнутся на матрацы в горнице Володя с Акрамом, не помечтав положенного часа, убойно заснут. И даже Лохмач, напрочь забраковав ночной поход в Еланку, помотавшись маятником по дому, тоже как-нибудь успокоится. Разве Никифор не усидит, отправится к Соломатиным, да и то ненадолго. И только Витька, замыслив сегодня встретить Галину, когда она пойдет с вечерней дойки, засидится у стылого окошка, да припоздает из бани Шурка — конюх, бормоча свои недовольства.
Но еще не все произошло, и нам рано заходить в какой-нибудь из нефедовских домов да слушать, о чем говорят хозяева. А говорят сегодня бог весть о чем! Или уж совсем немыслимое взрослым людям — подкрадываться к мерцающим банным окошечкам и на манер деревенских мальчишек подглядывать, как парится женская половина деревеньки. Не стоит и этого делать, потому что ничего хорошего там не высмотреть. Не стоит и потому, что, выйдя из переулка на улицу, Лохмач загорланил:
— Приехали-и!
Тут к розвальням, что приостановились напротив Ерохиных, кинулась Галина, повиснув на тулупе спрыгнувшего с воза Анатолия.
Чемакин уже Егреньку распрягал. Послушный конь похрапывал, стриг ушами, клонил шею, когда снимали хомут, всем своим нетерпением понимая, что прибыл на место.
— Добрались? — коротко спросил Никифор, здороваясь.
— Все в порядке, — бодро ответил Чемакин.
— Да ты отдыхай, Пантелеич, — ребятишки управятся.
«Ребятишки», приотставшие на улице, с возгласами входили в ограду. И вскоре, окружив семилинейную лампу, набросились на письма. Бригадир привез целую пачку.
А в эти самые минуты начиналось другое событие, которое не на день станет предметом разговоров коренных нефедовских жителей, событие, которое не могло остаться незамеченным даже в это вечернее время, когда немногочисленная собачья стая, подравшись за ондатровые тушки, что выбросил в огород Игнаха Яремин, сыто разбрелась по сеновалам, прислушиваясь к шороху падающих звезд и тоскливому подвыванию ветра в дальних чащобах.
* * *
В эти минуты в деревеньку въезжал высокий грузовик — вездеход. В кабине машины сидели Валентин и Юрий Саломатины. Вездеход выплеснул из выхлопной ошметья непрогоревшей солярки, тяжело остановился.
— Вот и дом родной, — сказал Юрий, хлопая дверкой кабины и почерпнув в городские ботинки прожигающего тонкие носки снега. В доме замелькали тени, и на крыльцо выбежала Нюра, бросилась обнимать сыновей.
— Неужто в самом деле приехали, — и не удержала слез.
— Ну что ты, мать! Что ты! — приобнял ее Валентин и, передав Юрию, заторопился обратно к машине. Надо было слить из радиатора воду.
Афанасий поздоровался с сыновьями сдержанно, за руку. Поздоровались за руку с рыбаками, что отпыхивались после бани на скамейке. Не было только Чемакина: сразу же с дороги проводили париться.
Юрий как-то быстро оказался на печи, ободряемый возгласами:
— Грейся, грейся… Ишь в каких чибриках приехал! В пимах бы, да с хорошей портянкой, как туз бубей в кабине посиживал… Айда-ка в баню!
Юрий молча улыбался, отодвинув печную занавеску, наблюдал, как хозяйничает уже Валентин, опрастывая дорожную сумку от свертков, кульков, как выстанавливает на стол бутылки с водкой, по-свойски перебрасываясь шутками с рыбаками. От бани отказался и он, сославшись, что мылся накануне в своей ванной.
— Ишь каких я молодцов вырастила! — вышла из кути Нюра, ставя на стол сковородки с жареным, нарезая крупными ломтями хлеб.
— Хорошие ребята, — подтвердил башлык Николай Антонович.
— А тот у меня на печи — Гоголь, — иронически добавил Афанасий. — Ну как, Гоголь, согрелся? Слазь-ка к столу, ушишки свежей похлебаем!
Афанасий рад приезду сыновей. В эти минуты он, кажется, совсем позабыл, что приехали они не просто навестить, как раньше, что уж непременно завтра надо окончательно решиться, как быть с хозяйством, с коровой, с курицами, с Шариком, который недавно вился у ног, когда Афанасий вынес ему остуженной похлебки.
Застолье получилось большим, не хватало сидений, приспособили плаху с полатей. После первой мужчины дружно заработали ложками, и Нюра залюбовалась, вспомнила, как в давнюю пору вот так же весело, артельно ужинали на сенокосном стане. Вспомнила ту пору, когда Нефедовка была другой, многолюдной, когда Митрий, жених Матрены, уводил за гармонью деревенскую молодежь, чтоб, наплясавшись, напевшись до первых петухов, опять ломать дружную колхозную работу.
— Эхе-хе! — в ответ светлым мыслям Нюры вздохнул Афанасий. — Подливай в тарелки, мать! Мужики за столом, гвардейцы! — продолжил бодрей, как бы гордясь, что вот он хозяин дома, привечает такое большое застолье. Но Нюра знала, что скоро Афанасий начнет быстро хмелеть, произносить тосты за «гвардейцев», которых не сломит ни один вражина на земле.
Сыновья относились к этим тостам по-разному. Валентин, бывало, и раньше снисходительно улыбался, пытаясь отобрать рюмку, уложить отца спать. Юрий весь напружинивался, ждал, когда отец заглушит боль песней, — она, эта песня, стояла комком в горле, и Юрий ждал, когда он запоет свою песню, вслушивался в хмельные речи отца, понимая их не так, как старший брат.
Выпили еще. За столом сделалось шумно, кто-то закурил. Вошел с хвостом пара Чемакин, его тут же усадили за стол под руки, как ни отказывался, налили в граненый стакан штрафную.
— Валька, Юрка, молодцы мои! — Афанасий уже захмелел. — Видите! А? У меня хороший народ живет. Я с добрым народом дружбу имею. Гвардейцы! Да мы с таким народом горы перевернем! Как, Николай Антонович?
Опять загудели. Башлык покивал головой, что означало, видимо: «Перевернем, как же!» Но Афанасий не дождался, когда поддержат вслух:
— Маленько неладно вышло с неводом… Да только вы, ребята, не думайте, найдем пакостников…
— Нет, ты подожди, Афанасий Иванович, конечно, найдем, — проговорил Чемакин. — Но и сами промашку дали. Хорошо, с ружьями на нас не двинулись. Собрались бы ваши старички в пристяжку с еланскими механизаторами и дали бы нам шороху… Уж потом дошло — не ладно черпаем рыбу из Белого. Сколько в округе озер, надо туда пробираться. Хлопотно, а надо… Ты, Афанасий, по доброте помалкиваешь, а ведь и сам так дело понимаешь. А те живо решили: попластали невод, и следы замело. Помаялись мы с Анатолием…
— Хороший ты мужик, Пантелеевич! — уронил голову Афанасий. — На фронте не был?
— Не успел.
— Ну да все равно… Мать, а ты тоже выпей с нами, Валентин, плесни матери немного.
— Куды! — замахала руками Нюра. — Ты же знаешь, нельзя мне.
Юрий выпивал со всеми, не отставал. Захмелел. Его пока не тревожили, не приставали с разговорами, и он был рад, хотя моторист нацеливался подсесть поближе. Но собеседники уже распределились, так что на каждом углу стола шел свой разговор. Валентин придвинулся к матери. И Нюра, поджав губы, задумчиво слушала, кивала. Чемакин наклонился к Николаю Антоновичу, говорили о своем.
— Нет, нет, — запротестовал Афанасий, — давайте споем. Юрка, подхватывай!
Дул холодный порывистый ветер, И во фляжке застыла вода, Нашу встречу и тот зимний вечер Не забыть, ни за что, никогда.Все притихли, и Афанасий, тряхнув жидкими волосами, повторил высоко, надрывно:
Нашу встречу и тот зимний вечер Не забыть, ни за что, никогда.Потом опять повел ровно мелодию полузабытой фронтовой песни:
Был я ранен, и капляза каплей Кровь горячая стыла в снегу. Наши близко, но силы иссякли, И не страшен я больше врагу. Не сдавайся ты смертушке лютой. Докажи, что ты парень — герой! Медсестра, дорогая Анюта, Подползла, прошептала: «Живой!»На этом куплете Афанасий всегда ронял слезу. Нюра произносила: «Ну вот опять…» И трогала мужа за плечо: «Афоня!..»
— Ну вот опять! — вздохнула Нюра. И у Юрия сдавило в груди, он потянулся за куревом, но, не справясь с чувствами, накинув пальто, выбежал на улицу.
А в избу уже набивалось народу. Пришел, стуча тросточкой, Лаврен Михалев на пару с Ишахой Яреминым. Не усидел дома Никифор. За ним увязался Лохмач. В бутылках кончалось, и Нюра сходила за самогоном к Матрене.
— Правильно, мать, — одобрил Афанасий и затянул:
Последний нынешний денечек Гуляет…— Хватит уж, — одернула Нюра.
Афанасия скоро увели в горницу, разули, положили поверх одеяла на кровать. Он требовал, чтоб сходили за командиром батальона Батраковым, но тут же заснул.
— Много ли надо? — как бы оправдываясь, сказала Нюра, выставляя дополнительную посуду.
Застолье наладилось снова. От самогонки отказался только башлык Николай Антонович, тяжело полез на полати, забросив туда снятый с вешалки полушубок.
Валентин как-то быстро сошелся с Игнахой Яреминым, подкладывал ему городскую колбасу.
— …А кто сейчас промашку дает? Не — е, я тоже не промах. Попробуй, поживи на одну зарплату. Вот считай, у меня самого больше двух сотен выходит в месяц, и Людка, худо — бедно, сто тридцать получает, когда и больше нагорает с премиальными. Но все равно на ходу подметки приходится рвать… Но у меня, смотри, квартира хорошая — раз, пятьдесят с лишним метров. Вот родителей перевезу… Дачу я еще раньше взял — два. Чернозему, правда, пришлось поворочать. Песок там голимый. Но у меня машины в руках, на какую хочу, на ту и сяду, подброшу что надо. И другой, смотришь, на казенной машине шпарит. Такая она, жись, нынче… Третий тоже вылупляется, по червонцу, а то и больше за ходку дает, лишь бы помидоришки свои воткнуть. Надо!.. Запчасти взять. Куда ни кинь, везде клин. А у меня запчасти — сам распоряжаюсь. Отовсюду клянчат механики — дай!
— Дельный мужик ты. Я таких уважаю, — икнул Игнаха и потянулся за стаканами. — Вздрогнем.
— Пей один. Мне уж под завязку.
Игнаха хрустнул соленым огурцом, выдохнул:
— Злая, стерва… Ты вроде с братаном приехал?
— С братом. Да-ах! — Валентин махнул рукой. — Вот перевезу родителей, там «Москвича» думаю брать, на очередь стал… Не знаешь, кому дом можно загнать?
— Сложное дело. Надо помикитить мозгами.
— Помикить!
— Мысля у меня есть, — Игнаха глянул на собеседника. — Места тут добрые.
— Места, они везде…
— Да не везде… — вздохнул Игнаха. — Недорого запросишь, есть на примете клиент.
— Из здешних? Кто?
— Ну, допустим, я, — рубанул Игнаха.
А в кути, за цветастой занавеской, пожилые, отделясь от общего стола, говорили с Нюрой. Здесь сидели Никифор, Лаврен Михалев, примкнул и Иван Пантелеевич Чемакин. Беседовали спокойно и там и тут, лишь прорывался голос Лохмача, да звякнула упавшая на пол алюминиевая чашка.
— И не суди, Никифор. Такую даль гнал Валентин машину! А у ево, поди, тоже начальство строгое, отпустило на пару ден.
— Дак чё машина? Развернем оглобли, да и с богом! — сказал Никифор.
— Не по-людски, — вмешался Лаврен. — Добром надо с сыновьями ладить.
— Дорога, правда, убродная, — заметил Чемакин. — Но только до большака, а там на боку катись. Ничего.
— Теперь некуды деваться, поедем. А тут, сколь ни кукуй, одне есть одне! — убеждала себя Нюра. — Как мы тут одне-то? Все же с сыновьями, внуками веселей будет.
— У Юрия никаво пока нет? — спросил Никифор.
— Никово. Не обзавелись ишо дитем. Не несет Ольга.
— Принесет. Это дело нехитрое, — улыбнулся Чемакин.
— Дак я тоже подумываю: два года как сошлись, а никаво. Опросталась, поди, в больнице, — вздохнула Нюра. — Увечат себя смолоду.
Хлопнула дверь. Это вышли Валентин с Игнахой.
— Я ненадолго, — бросил с порога Валентин. — По делу сходим с Игнатием.
— Господи, — 'Присела опять Нюра. — Чё он с энтим спознался?
За столом остались Лохмач с мотористом, разговор у них не шел, но им было и так хорошо.
— Одни, говоришь, — сурово произнес Никифор. — А мы разве не люди? А? Ну раз решили, скатайтесь. Дом не торопитесь сбыть. Рыскните!
— Правильно, — поддержал Чемакин. — Мы заплатим за постой вперед.
— Вот и Юрий так присудил.
Теперь опять заговорил Лаврен. Он все ладился дать свой совет, да его стесняло присутствие Чемакина. Но рюмка самогона ударила в голову, и мысли Лаврена потекли привычно и плавно.
— Ежели тоскливо совсем придется, не майся шибко-то, а сходи во храм, службу послушай. Там много разных старушек сходится. Они ведь ничё старушки, хоть и городские… Отдохнешь душой. Я, бывало, как навертывался в город, все во храм заходил, хоть и не верующий, а та-ак отпустит на душе…
— В церкву-то?
— Шибко красивый храм. Переулок, правда, некорыстный, а храм возносится прямо до неба.
— Дак не найду я церкву-то, заблужусь во многолюдстве.
— Храм и нечего искать. Сядешь от вокзала на автобус и кати прямо до лесочка, парком называется. Там и слазь.
— На фтобусе я ездила. Жулькают со всех сторон, спаси господи.
— Доедешь до лесочка, увидишь, там Ленин стоит, Владимир Ильич. Высоко так поставлен. Вот и ступай, но не в ту сторону, куда он рукой показывает, а как раз в обратную.
Чемакин помотал головой: силен, мол, дед!
— Каво воротишь, каво? — перебил Лаврена Никифор. — Ты когда в городу-то последний раз бывал?
— Да уж давно. Лет пять как не наезжал.
— Лет пять! Поди уж на другое место изваянье перенесли! Сейчас, говорят, строить все начали. Могут передвинуть.
— Говоришь тоже! Каво другова, а Владимира Ильича не дозволят сшевелить, — заключил Лаврен.
Никифора убедил этот довод.
Собеседники задумались, притихли. В окошко вплывала луна — вероятно, было уже поздно. С полатей посвистывал носом башлык. Моторист с Лохмачом, повесив головы, клевали за столом.
— Юрка-то убрался? — встрепенулась Нюра.
— Не волнуйся, — сказал Чемакин. — К кому-нибудь зашел, посиживает.
— Вот так всегда: ждешь — ждешь, а как приедут, сразу и свиваются из дому.
— Теперь кажин день будешь видеться, — поднимаясь с табуретки, усмехнулся Никифор. — Пора, знать, домой. Спасибо за угощенье, Нюра… Александр, а Александр, — затряс он Лохмача. — Оболокайся, людям отдыхать надо.
— Давай, давай, Саша, завтра на Кабанье будем пробиваться, — поддержал и Чемакин. — Смотри, чтоб ребята не проспали.
На пороге Нюра остановила Никифора:
— Обожди немного, я сальца тебе отрежу в сенях.
Вскоре с морозным скрипом хлопнула калитка. Забрехал вдогонку Шарик. Нюра посмотрела в окошко. От дома отделились три фигуры.
Одна высокая, поджарая — Никифора. Рядом ступал Лохмач. А чуть позади тукал тросточкой Лаврен Михалев. Всем было идти в одну сторону.
9
Сборы были суматошными. С раннего утра в доме началось столпотворение. Нюра металась среди мужчин, а они бестолково совались из угла в угол, дожидаясь завтрака. Первыми накормила рыбаков, те тут же ушли на Никифорово подворье собираться на Кабанье. Сами Соломатины ели тоже торопливо, впопыхах, будто не в своем доме, а где-нибудь в районной столовой перед закрытием, когда персонал выпроваживает последних посетителей, а уборщица уже бесцеремонно возит по ногам мокрой шваброй, успевая складывать в ведро винную посуду.
Но Нюра каким-то чудом в общей беготне сумела замесить жидкое тесто и теперь кидала на стол румяные блины.
— Вот хоть блинами накормлю вас последен раз! — Вся она выглядела в это утро решительной и собранной, и Юрий, тыча блином в сметану, с удивлением посматривал на мать, теряясь от этой решительности, не находя ей объяснения.
Афанасий, наоборот, был немного растерян, медлителен, посматривал на остатки самогона в посудине. И Валентин, перехватив этот взгляд, пододвинул зелье отцу.
— Да, я, пожалуй, дерябну, — кивнул Афанасий. — А то что-то не того…
Встали из-за стола молча. Посовались опять из угла в угол, не зная вроде, с чего начать. Юрий попыхивал папироской, — отец с братом не курили — рассматривал, будто в первый раз, застекленные в рамки фотографии, помалкивал.
Наконец Валентин потянулся за шапкой, решительно просунулся в рукава меховой шоферской куртки.
— Так собираться будем! — и надолго ушел разогревать паяльной лампой машину.
Афанасий еще наладил похлебку Шарику: смел со стола корки, крошки, рыбьи головы, отполоснул кружок колбасы, залил все это вчерашним супом, вытряс из тарелки остатки сметаны.
— Шарику — Мухтарику, — хохотнул он. — Ну, давайте, мать… не на похороны же едем. Складывайтесь.
— Да я уж сама, — ответила Нюра. — С курицами управься.
— Управлюсь, управлюсь… Топор наточил. Юрка, может, ты? Пойди, топор в сенях.
Юрий отрицательно замотал головой.
— Ну вот… А еще на море служил, Афанасий исчез за дверью.
Куры зимовали в тепле, за перегородкой, разделяющей коровью стайку пополам. Летом за перегородкой сидел боров, но его заколол! осенью с первыми морозами, и Афанасий пересадил кур из прохладного закутка поближе: к коровьему теплу. И вот теперь, откинув задвижку низеньких воротец, от скрипа которых поднялась с подстилки Зорька, с любопытством уставясь на хозяина, он просунулся в курятник, чтоб одним духом покончить с курами. Жалости он не ощущал, как не чувствует профессиональный охотник, когда берет на мушку поднятую на крыло дичь.
Курицы шарахнулись по сторонам тесной загородки, осыпая Афанасия перьями. В нос щекотнуло острым известковым запахом помета. Он подождал, пока птица успокоится, придет в себя, но куры продолжали биться: стены, норовя выхлестнуть небольшое окошке с наростами коричневатого льда.
«Петуха, пожалуй, оставлю», — подумал Никифор, словчившись, прижал в углу тяжелую сытую хохлатку, которая потерянно заголосила, словно призывая в свидетели всех своих товарок. Выходя из загородки, Афанасий оглянулся, удовлетворенно отметив, что > красавец огненно — оранжевый петух взлетел на верхнюю жердочку насеста, склонив набок олову, победно перебирает длинными ногами.
— Вот работенка! — чертыхнулся Афанасий и, держа курицу за ноги, шагнул к толстому чурбаку, где индевел на холоде плотницкий топор.
Когда появился в ограде Сашка Лохмач — а зашел он попросить сыромятный решеток вместо лопнувшей супони, — Афанасий кончал последнюю курицу. Ровным рядом — так раскладывают промысловики принесенную с охоты дичь — куричьи тушки обезглавленно кровенели на снегу у поленницы.
Пьяный не столько от самогона, сколько от крови, от свершенного разбоя, Афанасий доделывал работу с каким-то остервенением. Занеся для последнего взмаха топор, он оглянулся на бряк калитки и выронил курицу.
— Держи! — крикнул Лохмачу. Хохлатка, почувствовав волю, заметалась криком по ограде, словно по горячей плите, помогая себе крыльями, устремив вперед голый гребешок.
Лохмач распахнул полушубок, загородив открытую калитку, потому что курицу гнали на него, но она ловко прошмыгнула меж ног под машину, где лежал с паяльной лампой Валентин.
Позднее, когда Афанасий расскажет об этом Нюре, она заметит, что не к добру. А теперь Лохмач гнал уцелевшую наседку вдоль деревни. Минут через пятнадцать нес под шубой обратно.
— Витька с Володей дорогу загородили, а то б — хана! Олимпиец, а не курица!
— Руби, — подал топор Афанасий. — И забирай, сварите.
Лохмач замялся.
— Не приходилось, что ль?
— Курицам — нет… Гуся, помню, возле детдома в карьере прижучили… Слышь, там не осталось? Лихотит после вчерашнего. Во рту будто свиньи ночевали!
— Зайди, Нюра поднесет. Осталось вроде.
Из дома Лохмач вышел повеселевший. Отыскали тут же сыромятный ремешок, отмерили — хватит на супонь.
За воротами зафурчал тягач. Валентин залил уже теплой водой радиатор, прогревал двигатель.
— Правильно, — сказал Лохмач. — В городе поживете, свет посмотрите.
Афанасий глянул на него пристально, но ничего не сказал.
В доме хлопотала мать с младшим сыном. Многое было уже увязано, сложено в квадратный сундук, оголились кровати — перины и подушки завернули рулонами, стянув бельевым шнуром. Упаковали в мешки посуду, обкладывая тряпками, чтоб не раскололась в дороге. Поснимали со стен рамки с фотокарточками, оставив на известке невыгоревшие прямоугольники. Верхнюю одежду свалили в общую кучу, чтоб одним беремем отнести в кузов машины. Набралось много всякого добра, без которого немыслимой казалась жизнь и там, в городской квартире.
Не сложили и половины того, что обнаружилось еще в сенях, в кладовке, в подполе, но Валентин, забежав проверить, как идут сборы, сказал, чтоб брали самое необходимое, да кровать с панцирной сеткой, да не забыли отвязать тушу борова, что висела на вожжах в кладовке. Остальное, мол, — солонину, варенья, картошку — заберет по теплу.
— Мамай, чисто Мамай прошел! — начала опять вздыхать Нюра, оглядывая голые стены, на которых уже одиноко висели цветастые, еще не бывавшие в стирке, новые занавески.
— Занавески-то снимать? — спросил Юрий, когда Валентин вышел.
— Обожди, а то совсем голо станет, — остановила мать.
Они уже обо всем поговорили, хватило времени, и теперь Юрий покорно исполнял работу, понимая, что любые уговоры неуместны, да и мать вроде обиделась, когда он едва заикнулся, что не надо покидать Нефедовку. Он подумал, что мать действительно может крепко обидеться: все же не он, а Валентин проявляет заботу, не он приглашает в городское жилье, в комнату окнами на солнышко.
Когда Валентин спятил машину во двор, чтоб поближе таскать, пришли постояльцы. Они принарядились в дорогу в длиннополых серых гусях, напоминая кукольных матрешек, невесть как попавших в это урманное захолустье.
— Собрались, гляжу, — сказал Чемакин хозяину. — А я привел своих, думаю, помочь надо.
— Нищему собраться — только подпоясаться, — хмуро парировал Афанасий.
Зашли всем гуртом в дом, посидеть на прощанье.
— Вы уж не обессудьте, — проговорила Нюра. — Может, чё не так делала.
— Что ты, что ты, — запротестовал Чемакин. — Мы не знаем, как и отблагодарить вас. Как родню приняли, жалко расставаться.
Нюра, как ни крепилась, промокнула платком глаза.
— Чё говорить, мы не двоедане какие-нибудь. Завсяко просто приняли.
— Дровами, картошкой пользуйтесь, — добавил Афанасий. — А уж будете в городе, милости просим, адрес я оставил за божницей в горнице.
— Ключ, Иван Пантелеич, кладите на старом месте, как договорились. А после Матрене передадите, она теперь тут за хозяйку, — сказала Нюра.
А в кабине машины сидели в это время Валентин и Игнаха Яремин. Игнаха принес в своем потасканном рюкзаке пять ондатровых шапок, что «сошил» Лаврен, на разные размеры, как игрушки, ладно, красиво. Видна рука опытного портного.
— Дом, значит, мать не продает?
— Ни в какую.
— А коровенку?
— Тебе зачем? Отведет пока к Матрене Ерохиной. Та продаст кому или в совхоз сдаст, как отелится.
Тут Игнаха приметил на улице Галину — шла с фермы, — уставился через лобовое стекло.
— Что, глянется? — спросил Валентин по-деревенски. — А это кто к ней выскочил от Никифора?
— Падла. Ребра переломаю когда-нибудь, — глухо выругался Игнаха.
Но Валентин не понял, в чей адрес.
— Давай деньгу, а то щас высыпят на улицу, от Лохмача не отвяжешься.
Валентин отсчитал пачку десяток. Игнаха проследил.
— Маловато. На толкучке по куску дают.
— Вали тогда на толкучку. Себе, что ль, беру? А хлопоты, а реализация? То, се…
— Ладно, я побег.
— На рыбалку разве не едешь?
— Захворал я. Может, бюллетень выпишешь, а то Чемакин не верит! — Игнаха довольно хихикнул, спрыгнул с подножки, скоро зашагал по улице.
Рыбаков провожал Никифор, давал советы, как лучше пробраться на Кабанье, обещал, если задержатся больше двух дней, прибежать на лыжах прямиком. А на санях лучше пробиваться в объезд, хотя и там намело лошадям по брюхо.
Чемакин правил первыми санями, Егренькиными. Конь трусил по накатанному следу, увлекая за собой весь обоз. Чемакин еще раз оглянулся, ему показалось, что Нюра помахала с крыльца, а может, и не рыбакам помахала, во дворе продолжалось столпотворение.
За огородными пряслами обоз быстро углубился в тайгу, и на задних санях, где сидела молодежь, как всегда, галдели, сталкивая друг друга в снег, а то вдруг затягивали песню.
«Охрипнут, черти, — думал Чемакин. — На холоде только и место петь!»
Еще подумал, что надо бы собрать бригаду да потолковать, новостей он привез с рыбзавода много. «Ладно, как-нибудь потолкуем!» А вслух сказал сидевшему рядом Акраму:
— Позови сюда Виктора и Сашку Бронникова.
— Какова Бронникова? — не понял Акрам.
— Ну Лохмача, язви вас, фамилию у парня затуркали.
…А Соломатины грузили вещи. Насобирался полный кузов, и Афанасий который уж раз подходил в раздумье к рыбацким принадлежностям — к шестам и веслам, трогая их, отполированные до костяного блеска за многие годы на озере.
— Бери, бери, — заметив его нерешительность, с ехидцей произнес Батраков. — Смотришь, когда на проспекте ряжевку раскинешь. Там такие попадаются — в лодку не завалишь!
Алексей Тимофеевич прихромал с базы вместе с Кондруховым. Да еще насобиралось народишку, падкого до редкого зрелища: старушки, бабы помоложе — доярки с базы, не обошлось, как всегда, без Лаврена Михалева. Вертелись два — три пацана — школьники, гостившие в воскресенье дома. Никифор впрягся в работу молча, без приглашений, по-соседски.
Валентин, принимавший в кузове узлы, спрыгнул вдруг на землю, сгреб в беремя тычки с веслами, кинул в кузов.
— Ладно оскаляться, — зыркнул он на Батракова. — Возьмем, а ты что думал? Там тоже есть водоем, рядом с дачей.
— Ну, ну, — с неприязнью произнес Батраков.
— А! Хватит им навозные кучи нюхать. Вон развели, базы не видать!
— Да ты, друг, не много нюхал… А отец твой, можно сказать, жизнь здесь положил… Понятия ты растратил, Валентин Афанасьевич. Что с тобой говорить… Эх — ха!
Афанасий не слышал разговора, ушел в дом за узлами, туда же проворно прошмыгнула одна из бабенок, что побойчей, метился и Кондрухов, которого не покидала дума выторговать у Нюры стиральную машину.
Бабенке той сразу же перепал подарок — две глиняные обливные кринки, которые Нюра забыла упаковать и теперь, не жалея, отдала.
— Баски занавески, — подслащивала бабенка. — Как раз по моей горнице. Ай, баски!
И Нюра, уронив сердце, согласилась отдать и занавески, что продолжали еще держать в доме вчерашний уют, храня маленькую надежду на что-то. На что?
— Снимай. Христос с тобой. — И потом Нюра не раз будет вспоминать и рассказывать о том, как «захолодело в нутре», когда чужие цепкие пальцы проворно раздели рамы, и в доме стало так голо, что не узнала она и белого света.
Когда они вдвоем с Юрием выносили стиральную машину, Кондрухов едва не рухнул на колени:
— Что хошь дам, Нюра, продай!
— Да ты чё, бессовестник? — тут Нюра даже рассмеялась, вспомнив, как Кондрухов крутил в машине брагу. Праздная публика, узнав, в чем дело, тоже посмеялась, и только Валентин решительно отрубил:
— Продай, мать, а что? У нас есть новой марки: крутит, сушит, только не гладит.
И, отсчитав приготовленные деньги, понес Кондрухов желанную покупку, понес, прижав к груди, как носят малого ребенка, прислушиваясь к его сладкому, сонному дыханию.
Как выводили из пригона Зорьку, Нюра не видела, сама отыскала еще заделье в опустевшем дому, поднялась на крылечко, отрешенно глянув на стянутый веревками кузов.
Зорьку повел сам Афанасий, набросив на рога короткий чересседельник. Корова диковато косила карий глаз на забрызганный кровью снег у поленницы и боязливо скрежетала копытами по скользкой леденелой дорожке.
— Пошла, пошла, ведерница, — понукал Афанасий, и уж не понять было — жалеет он о том, что происходит на его подворье, или он со всем согласился и нет в его душе жалости ни к дому, ни к хозяйству, которое порушилось за несколько часов.
Потом пришли Ерохины — Матрена с дочерью, принесли деньги за корову, и Нюра долго отказывалась, мол, тогда и перешлете, когда найдется покупатель, а пока кормите Зорьку, сена хватит. Но Матрена чуть не насильно всучила деньги — в городе пригодятся, а коль не растратите, то отнесите на книжку.
Валентин выгнал машину на улицу, нетерпеливо подгазовывал, нажимал на сигнал, торопя родителей в кабину, походя цыкал на пацанов, что крутились возле и намечали, наверное, отвинтить какую-нибудь гайку.
Юрию на пару с Шариком, которого он брал с собой, пришлось лезть в кузов. Им бросили старенький тулуп, и Никифор участливо заметил:
— Заморозят парня!
— Ничего, я могу на большаке и на автобус пересесть, — откликнулся Юрий сверху.
— Добер парень! — крякнул из публики Лаврен. — Мы, бывало, в Пинских болотах зимой шашнадцатого году…
Но тут Валентин опять надавил сигнал, голос Лаврена потонул в дребезжащем металлическом звуке, и все увидели, как Нюра торопливо идет к машине. Афанасий шел следом. Он еще замешкался, хозяйственно обошел постройки, заглянул и в опустевший пригон, откуда пахнуло невыветрившимся теплом, и неожиданно обрадовался живому петуху, которого он пощадил от топора и забыл в суматохе.
Красавец петух все так же посиживал на верхней жердочке и, как показалось Афанасию, с любопытством глянул на хозяина, блеснув крепким перламутровым клювом. Петух почти без труда дался в руки, и Афанасий, прижав к полушубку, нес его, приговаривая:
— Петенька, петушок, маслена головка!
— Охо-хо! — заликовала обрадованная публика. И Афанасий, так же бережно держа красавца, поднес засмущавшейся Галине:
— Возьми!
— Да зачем Галине-то? Бласлови мне, будет хоть кому топтать, — нахально выкрикнула бабенка с кринками в руках.
В публике сдержанно засмеялись, но Галина уверенно приняла подарок, ожгла взглядом бабенку, и все опять хмуро примолкли, каждый наедине со своими думами, укутанными толстыми заиндевелыми шалями да потертыми меховыми ушанками.
Наконец машина тронулась, вдавливая в дорогу симметрично ровную елочку колес, и, набирая ход, тяжело фырча, оставила позади молчаливых свидетелей, разношерстную толпу, из которой никто не махал, только Никифор, ни к кому не обращаясь, сухо обронил:
— С богом, стало быть! — И помолчав, добавил: — Как петлю на себя накинули…
А с косогора, что начинался недалеко от околицы, еще раз глухо донесся рев мотора — видно, пробуксовали в снегу колеса.
А день стоял чудесный, светлый февральский денек. И деревья, обсыпанные морозной изморозью, не уронили ни одной серебринки.
10
Бежит по сугробу лиса. Бежит и бежит себе, пушистым хвостом след заметает. Остановится, нюхает воздух, чует угрюмую птицу ворона, да куда ей ворон — тот на осине сидит, клюв в перья втянул, не о чем ему думать. Сидит — посиживает, голод терпит. И опять бежит лиса, влажной мордочкой в сугроб тычется, может, где мышка завелась, куропач задремал в своей лунке, колонок строчит узким тельцем сугроб — тоже на охоту вышел. Трудно лисоньке зимой, особенно теперь, в феврале: намело, до мышиных норок не скоро докопаться. И трусит кума — лиса в камышок озерный — вдруг зайку выпугнет, тот не прочь полежать в глухом заветрии. Но никого нет. Ни один запашок не щекотит острое лисье чутье, ни один, кроме прелого донного духа, что веет с другой стороны озерка.
Прилегла лиса на высоком сугробе, втягивает этот незнакомый дух — голод не тетка, живот к ребрам подобрало. И сладко пахнет, да боязно — там люди разговаривают.
— Гляньте-ка, — всполошился тут один человек. — Лиса, братцы! Лупануть бы из «тозовки»…
— Ага, Александра, кума в гости наведалась! Голодно ей теперь, рыбку учуяла.
— До рыбки нам сегодня, как до луны, дядя Коля.
— Ничё, вызволим невод. Не в таких переплетах бывали.
Разговаривают двое — башлык и Сашка Лохмач. И вроде никто не внял мимолетному разговору, но, услышав возглас Лохмача, головы повернули, да разве удивишь таежников зверем! Пакостное настроение у бригады: невод застрял подо льдом. Да еще вторая беда: лед сдавило снегом — наледь выступила. Вот и месят рыбаки снежную кашу напополам с водой, бродни аж до портянок промокли. Переобуться бы в сухое, да никто будто не замечает сырости. Одна забота — невод до потемок выручить.
И бежит по сугробу лиса. Что ей не бежать? Лиса — себе хозяйка. Где-нибудь да скараулит косача или зайку. Косые по тропам скачут. Так уж заведено: плодятся косые, значит, лисы откочевали в малоснежные места, поюжнее. Там легче им прокорм добывать. Одна вон кума только и приблудилась.
А бригада косится на Чемакина, он втянул: давайте, мол, закинем одну тоню на озерке, чем оно дышит? А чем дышит — и так было понятно: загарное, торфяное озеро — блюдце, по берегам сухостой вымокший, поломанный как попало. Одно слово — не озерко, а западня неводу!
Ехали мимо, топали бы дальше, выбрали подходящий водоем, так нет. Чемакин остановил обоз, сбегай, говорит, Виктор, продолби лунку, узнай глубину. А глубина оказалась порядочной, шест еще на метр в няшу ушел.
Вначале подумали: рыбы загребли столько, что не может справиться моторчик, давай руками помогать, да нет, не в том, видно, дело!
— Однако корягу поймали, — заключил башлык после безуспешных попыток вытянуть снасть.
— Да-а, — только и смог ответить бригадир. И еще подумал зачем-то: не случайно в его бригаду не рвались опытные промысловики. И хотя никого из своих подчиненных не мог он упрекнуть — что говорить, старательный народ подобрался — а где-то в подсознании копошилась думка, что, будь здесь старые рыбаки, наверное, не дали бы промашку. Он пристально посматривал на молодежь — парни все так же бойко хлопотали на льду, обмерзли с ног до головы, обмазались няшей, ноги, наверно, себя не чуют от холода, а деловиты, озабочены, проекты разные предлагают, чтоб снасть добыть из — подо льда. Вон Витька, он сегодня за норилыцика Яремина второй день стоит, к саням побежал, переобувается. Бродни стянул, портянки выжал, сухим сеном голые ступни укутал да опять сверху портянками обмотал, просунул в просторную обувь. Валенки с глубокими калошами у самого Чемакин а и у башлыка. Но и в валенках сыровато. Ладно хоть не морозно днем. Что будет к вечеру?
— А рыбка здесь есть, — заметил башлык, когда Чемакин подошел к майне. — Карась, поди, ожирел совсем. Почистить озерко и — промышляй!
— Ну так ведь, сам знаешь, у нас привыкли брать, что полегче. Черпают до тех пор, пока мелочь всю не выберут. Я вот на днях заместителю директора доказывал: надо, мол, и глухими озерками не брезговать, только с умом ловить. А он мне: карась — сорная, малоценная рыба, пелядь с ряпушкой будем разводить повсеместно, рыборазводный цех расширять.
— Карась-то малоценный? — покачал головой башлык. — Вон он, красавец!
В майне, в мутной коричневой воде всплыла крупная с прозеленью на чешуе рыбина. И Сашка Лохмач схватил сачок с дурным криком:
— Не спугните-е!
— Господи, орало! — отпрянул от него Чемакин. — Когда ты перестанешь диканиться?
— Дак рыба пошла…
Карася Лохмач поймал. Единственного крупного за эту тоню. Потом, когда бригада вызволит невод, наберут еще десяток мелочи, из которой и уху варить на такую артель станет совестно.
А пока стоит бригада посредине озерка, а вокруг по бережкам, как привидения, дежурят мертвые деревца — березки да сосенки. Эх, елки — палки, каторжная работа — никто не подскажет, что делать, что предпринять, как поднять со дна снасть, в которой и смысл весь, и соблазн повседневных ожиданий рыбацкой удачи. И тут Чемакин решил положиться на башлыка: пусть отдает распоряжения — у него побольше опыта, ему — и карты в руки. А сам собрался запрягать Егреньку — надо отыскать охотничью избушку, которую описывал Никифор. Она километрах в четырех где-то близко. Затопить печку — каминчик — ведь как еще обойдется с неводом, а бригаде надо и обогреться, и ночлег подай. Куда теперь в Нефедовку! Он еще подумал о том, что не гоже оставлять бригаду в таком положении, не лучше ли послать Шурку — конюха или Акрама искать избушку, но передумал: вдруг заблудятся!
Рыбаки долбили новые лунки посреди тони — башлык решил определить местонахождение мотни, ведь не иначе как она зацепила донную корягу. Пешнями работали все, нельзя торчать без дела: пока в движении — греешься.
Невольно чувствуя вину, Чемакин подошел этаким бодрячком к рыбакам:
— Ну как, орлы, пить не хочется?
Не ответили орлы на шутку, только Акрам, отставив пешню, негромко произнес:
— Сяю вон Шурка — конюх захотел.
Недружна засмеялись, в основном молодежь. «Сяй» был понятен им — постояльцам Никифора. И Чемакин облегченно выдохнул: не так уж плохи дела, коль еще молчаливый и худенький Акрам способен на улыбку. «Сяй» и остальным подсказал мысль, что надо искать избушку, натопить пожарче, до ночи недалеко.
— Ты и давай, Иван Пантелеич! Мы сами управимся, — решил за всех Лохмач.
Вот такие дела приключились.
Проворно тащит легкие розвальни многожильный Егренька, сугроб нередком полозьев буровит, где брюхо провалится, где на широкий шаг перейдет. Понимает словно бы конь: надо торопиться! А невысоко над вершинами тайги самолет двукрылый прогремел. Прогремел и быстро исчез. «Низко летают! — проводил его Чемакин. — Наверное, пожарная охрана дежурит, а скорей всего, на промыслы за рыбой пошел! За рыбой! За рыбой!» — мельтешит в голове бригадира. Не так давно на крупных промыслах авиация помогает, хорошо, конечно. Там за один закид невода до двух тонн загребают. Частой ячеей, под пелядь приспособленной, заскребают все вплоть до пескаря, о карасе и говорить нечего. Пелядь с мелкой икринкой за лето еще не вырастет до промысловых размеров, но и ее гребут. А ленивцу карасю, тому надо бы вовсе пожировать пару лет в донном иле, нагуляться. Но не дают ему спокою.
Чемакин опять припомнил, как схлестывался он спорить с молодым рыбоводом на заводе. Тот после института недавно, крыл Чемакина «объективными доводами»: будущее, мол, за культурным рыбоводством, за икринками, которые он холит в инкубаторе. Чемакин согласился: да, слышал, читал, перспектива заманчивая! Но только не обижайте и карася, сказал. Карась — он князь. В любой воде выживет, а его под корень губить начали на культурных плантациях.
Молодой рыбовод, тоже дока порядочный оказался, сшибал Чемакина расчетами, выкладками. Горяч парень, за дело свое стоял крепко, оттого и понравился Ивану Пантелеичу, внес сумятицу в его мысли.
«Вот мы в прошлом году удивили всех показателями но высадке икры в озера, циферками с бесконечными нулями лупанули в отчетности. А где нынче эти миллионы? Нули остались!» — сказал он в ответ рыбоводу. Тот поперхнулся, вспыхнул, а Пантелеич опять в наступление перешел: «Рассказывали мне, как тут у тебя Юрий Соломатин интервью снимал, как мы регулируем вылов рыбы на озерах? А как? Черпаем, пока ловится!»
«Так ведь и план выполнять надо», — остудил пыл молодой рыбовод.
«То-то! А вы убавьте-ка нам план на год — два, убавьте. А уж мы, рыбачки, подскажем, где рыбку взять. Не в мутной воде. Мы под прицел возьмем все озера в округе, кроме домашних, разумеется…»
Увлеченный воспоминаниями, Чемакин на какое-то время забыл править конем, опустил вожжи, и Егренька, вытащив розвальни на просторную, обдуваемую ветрами поляну, остановился, повернул голову назад, словно спрашивая: куда, мол, теперь дальше?
— Ах ты умница! — похвалил Чемакин коня, соскакивая на снег, и растерялся сам. — Куда теперь, Егренька, слышь? Никифор вроде про разбитую молнией сосну нам подсказывал. Ну-ка, где эта оказия?
Он повел Егреньку в поводу через поляну, минуя колок березняка, и вышел опять на пространство, где далеко, километра на два вперед, тянулась голая снежная равнина.
— Никак, Кабанье, Егренька?
Избушку они нашли скоро, шагая вдоль по очерченному камышом берегу. В избушке, как описывал Никифор, печурка, стол из досок, дрова сухие, спички.
…А на озерке еще вовсю бились, вызволяя из-подо льда невод. Сашка Лохмач, обледенелый, погромыхивая несгибаемыми броднями, метался туда — сюда, то и дело беспокоя башлыка.
— В нашем деле всякое бывает, Александр, — отмахивался дядя Коля. Он и сам порядком переволновался, но не подавал виду. — Вон, посмотри, ребятишки-то долбятся…
— Так ведь невод только починили и опять — двадцать пять!
Теперь тянули не сразу всю снасть, а поочередно — правое и левое крыло. Моторист положил на горячий двигатель вторые брезентовые верхонки, от мокрого каната они скоро настывали, и канат скользил в руках. Парни тоже постоянно бегали греть накрасневшие руки у выхлопной, набирая про запас в варежки горячих и тугих выхлопов.
День еще держался за корявые вершины прибрежных вымокших стволов, но серая оттепель отяжелевшего неба уже схватывалась на снегу хрусткой корочкой. Никто не обращал внимания на лису, что который раз показывалась в отдалении камышей, не кричал, не ухал, не пытался докинуть в нее намятым волглым снежком.
Невод выходил натужно и упруго, но дядя Коля и моторист поняли, что снасть спасена, и, когда там, в глубине озерка, будто отцепился многопудовый якорь и моторчик застонал уже не от натуги, а как бы от радости, прибавив пылу, башлык крикнул, чтоб все бежали к майне.
— Господи благословясь, — проговорил он, как тогда в первую тоню на Белом озере. — Ну, ребятишки! Однако, складывайте невод!
— О-го-го, нажмем, мордовороты, — обрадовано гикнул Толя, и, приняв этот возглас как команду к действию, Шурка — конюх понесся запрягать лошадей.
Сейчас башлык позволил себе отойти в сторонку, попыхтеть папиросой, поглядывая, нет ли где порыва мережи, но порывов не было, и только ближе к мотне он то и дело наклонялся, выпутывая из ячей набрякшие в воде коричневые палки и прутья.
«А карась здесь есть, — подумал башлык, — да взять-то его охо-хо! Бывал ли кто до нас? Нет, не бывал! Разве кто из нефедовских или еланских забредал с сетенкой, да и то вряд ли!»
Он не вспомнил случая за многие годы промысловой работы, чтоб какая-то из бригад направлялась в эти места, нет, не вспомнил! И теперь, стоя над темной майной, как над открытой могилой, с грустью подумал, что эта зима последняя в его долгих скитаниях по таежным промыслам. Что пора, знать, уступить дорогу молодежи! Кому уступить? Сашке Лохмачу? Он усмехнулся этой мысли, но тут же подумал, что не так уж плоха эта мысль: хоть и ботало несусветное, а ребятишки прислушиваются к нему, да и сам он хваткий до работы, ничего не скажешь.
Башлык зорко поглядывал, как парни трясут на снегу невод, выбивая приценившиеся к ячеям водоросли и тину, молча на этот раз, без гомона и шуток.
«На этих надеяться пока рановато! — подумал он об Анатолии с Витькой. — Временные работники. Как пристали к бригаде, так и уйдут. Натолья, гляди, в армию захомутают — пора вроде. Наплачется же Галька! А что, видный парень, хоть и не отесался пока, буром ломит, а ничего, выходит.
Рыбаки подтягивали мотню, выбирая ее на кромку льда, с тревожным любопытством ожидая, что там, в ней, в мотне. Несколько некрупных карасей, застрявших в ячеях, били хвостами, отброшенные в снег, а мотня еще тяжело пружинила, вырываясь в глубину.
— Ну, мать честная, нутром чувствовал… Скажи на милость, — проговорил немногословный моторист, когда парни выволакивали на свет божий увесистое сплетение корневищ, пролежавшее в воде немало десятилетий.
— Дыр наделали?
— Как не наделать! — подтвердил башлык. — Ничего, утречком починим.
Шурка-конюх подогнал тут подводы, и Лохмач первый, вскинув на плечо инструмент норильщика, который Володя окрестил еще на Белом озере трезубцем Нептуна, замотал полами полушубка — к розвальням:
— «У попа была собака, он ее любил. Она съела кусок мяса…» Ха! Гребанули, — и Лохмач сочно выругался.
К дороге, что проторил до избушки Чемакин, шли молчаливо, хмуро. Кони ступали след в след, волоча поклажу. В розвальни почти никто не садился, согревая в ходьбе настывшие ноги.
Уже смеркалось, когда добрались до разбитой молнией сосны; и рыбакам открылась заснеженная равнина нового озера, где санный след круто ломался вправо, и все увидели за темными прибрежными кустами тальника высокий столб дыма, что почти прямо уходил в вечернее небо.
Парни, собравшиеся было остановиться и по настоятельному совету Витьки намотать под портянки сена, замахали башлыку — правь, мол, дальше, теперь уж недалеко, вытерпим.
Витька сидел в последних розвальнях, навалясь на невод, что схватывался уже на холоде, леденисто потрескивал при каждом толчке в полозья. Витьке было покойно, и ноги совсем отошли в сухом сене, лишь пощипывало кончики пальцев. Мысли его блуждали где-то далеко, как случается со всяким в дороге под ритмичный скрип лошадиных копыт и тонкое бряцание удилов уздечки. Из всей сумятицы последних дней — сборов Соломатиных в город, что стали событием в деревеньке, глупой ловли ошалевшей на снегу курицы, неудачи с неводом на озерке — пробивался недавний почти мимолетный разговор с Галиной. Она остановила его утром на улице, когда Витька вел с водопоя Егреньку, и попросила, чтоб он поговорил с Толей.
— О чем поговорить? — замерло у него в груди, и он вспомнил, как повисла она на Толькином тулупе субботним вечером, когда все шли из бани.
— Понимаешь, Витя, что-то с ним произошло… Он вернулся из города… Я думала… А он не такой стал со мной, — она как бы через силу выталкивала слова, и Витька стоял пораженный ее неожиданным признанием, поняв сразу смысл просьбы.
— Галя, да ты… И ты меня об этом просишь? Галя!
— Прости, но я, наверное, дура… А кому мне сказать, кому? Ты у меня самый близкий друг… Ладно, Витя, не надо. Сдурела я, что ли? Нашло что-то. Прости, это от глупости, не думай, забудь о моих словах.
И она, как раньше, ладно и легко повернулась, вскинув голову, и Витьке даже показалось, что она улыбнулась краешком губ, зашагала к фермам. А он так и остался на дороге со смутной борьбой чувств, комкая повод Егреньки.
И теперь, прислушиваясь к скрипу окованных полозьев, он остро и пронзительно ощутил в себе голос Галины, ее последние слова, и ему стало нестерпимо обидно и жаль себя. И в то же время он как-то по-иному подумал о Галине, о ее поступке, никак не подходившем к ее характеру и Витькиному представлению о ней. «А кому мне сказать, кому?» — застрял в мыслях ее возглас, и Витька впервые, кажется, понял всю одинокость и беззащитность этих слов: ведь и он, в сущности, одинок со своей любовью и переживаниями! Кому он мог бы рассказать о том, что перечувствовал за эти недели? Ни Сашке «Лохмачу, ни Володе, хотя Володя, наверное, как-то понял бы. Ивану Пантелеевичу? Нет, Витька не приучен с детских лет к подобным откровениям — ни перед отцом, ни перед матерью даже, оттого и вырос диковатым, не сразу распахивая душу близким людям.
Парни шагали поодаль за последними розвальнями, натруженно переваливаясь с ноги на ногу в длинных гусях, откинув залихвацки капюшоны.
— А ну-ка слезай да потопай пешочком, — вывел его из задумчивости голос Лохмача. — Развалился, как барон, слезай!
В другой раз Витька, может быть, не подчинился бы беззлобному окрику Лохмача, но сейчас ему и самому надоело сидеть в санях, и он пристроился шагать рядом с Толей.
— Ну как оно, ничего? — буркнул приглушенно Толя. Давно он не толковал с младшим дружком. — Отец все, наверное, домой зовет?
— Да, опять целую петицию прислал.
— Ну а ты?
— Что я? Ничего… Слушай, ты отдал за меня комсомольские взносы в комитет?
Толя изучающе глянул, усмехнулся:
— Отдал. Зойка сама меня разыскала на территории, где мы невод чинили, слупила сразу и за месяц вперед.
— Какая Зойка?
— На учет, помнишь, вставали? Учетные карточки требовала еще, чтоб нам из райкома прислали?
— А — а. Нет, не помню, — схитрил Витька.
— Что-то ты все забываться стал?
— Ясно, — протяжно сказал Витька. — А Галю ты зачем обижаешь? — вырвалось у него неожиданно, и он сам не понял, как произнес эти слова, почувствовал их фальшь, и пожалел о сказанном.
— Ты гляди, защитник выискался! — удивился Толя его прыти, и, кажется, это развеселило его. — Я что, муж ей? Гуляем — и ладно, сама захотела. А насчет женитьбы — это еще посмотреть надо… Между прочим, к тебе она тоже бегает целоваться. Но знаешь, Витька, она делает это, чтоб я ревновал ее. С умыслом она это, понял!
— Неправда, — вскипел Витька и понял тут же, что выдал свои тайные мысли.
— Что неправда? Все так. А что мне, драться с тобой? Насмешим деревню. И так на нас тут искоса кое — кто посматривает.
— Дурак ты, Толька, понял? Да она тебя любит! — и опять ему было трудно говорить, но он выпалил одним духом, словно отрекаясь от чего-то навсегда.
Толя неопределенно хмыкнул, затопал на снегу, заподрыгивал. Ноги, видать, все же пристыли окончательно, не хватало терпения дюжить. И Витька ушагал вперед. Вскоре он услышал за спиной частое дыхание и хлопанье развевающегося подола гуся. Толя догнал друга.
— Она что-то сказала тебе?
— Да пошел ты знаешь куда!
За сугробом, наметанным к кустам тальника, чернела пышущая трубой избушка. Оттуда донеслось призывное и мирное ржание Егреньки, и обоз остановился напротив входа приземистого строения на расчищенной Чемакиным площадке.
— Дуйте в тепло, живо! — скомандовал бригадир, встречая рыбаков. — Я тут сам с конями управлюсь.
Вваливались в дверь и, глотнув сухого жаркого воздуха, отрешенно опускались на земляной пол, устланный сеном, стягивали, сидя, через голову гуси и тут же опять откидывались на спину, не в силах развязать тесемки обледенелых бродней.
— Расскажи кому, не поверят, — с гримасой боли в лице выдавил Толя. — Как шильями тычет в ноги, — и он, здоровый, кряжистый, не мог управиться с обувью.
Витька, упираясь в дверной косяк, помог ему разуться, с треском разламывая портянки, под которыми, к счастью, были еще новые шерстяные носки, затем стянул бродни с Акрама и Володи, принес в пригоршнях снега.
— Растирайте поскорей.
— Расскажи кому…
В печурке который раз закипал чайник.
11
Прошла еще неделя. Удачливая, рыбная. Каждый раз Егренька привозил в Никифорову завозню десятка полтора мешков мороженых карасей. И гора рыбы поднималась под потолок. Чемакин ходил повеселевший, намекал на премию, которую он собирался выхлопотать у директора. С башлыком дядей Колей они обсудили, что пора с рыбзавода вызвать трактор и отправить продукцию в город. Башлык кивал сухим острым носом и миролюбиво поглядывал на «ребятишек».
Повадился ходить в Никифоров дом старик Лаврен. Он немало позабавил своими воспоминаниями о революции и гражданской войне. Но терпеливого слушателя нашел только в Володе. Они три вечера пили Акрамов «сяй», рассуждали о политике, об искусственных спутниках Земли, и Лаврен всерьез уверял, что спутники пускали тут неподалеку, за Еланской пустошью, где раньше косил сено. А вот уже позапрошлым летом встретил там солдат, и они повернули его назад, да еще чуть литовку не забрали.
Володя глубокомысленно кивал, и Лохмач, собираясь в свой ночной поход в Еланку, не выдерживал:
— Володя, когда с бабами гулять будешь?
— Подождем более лучшие времена, — серьезно отвечал Володя.
Они, эти времена, наступили буквально через два дня благодаря Лохмачу.
Как раз в тот день поприжал мороз, бригадир объявил, что по инструкции не полагается выходить на лед. Бригада осталась на выходной, а сам Чемакин запряг Егреньку, уехал на рыбзавод за трактором.
И в тот день — результат ночных визитов Лохмача в Еланку — объявились две гостьи. Пока они отогревались в доме у Галины, Лохмач вводил парней в курс дела:
— Та, что в белых чесанках, пониже ростом, — моя. Так что, мордовороты, — он стал перенимать этот увесистый термин у Толи, — за кем замечу… Понял, Володя? — Почему-то он счел нужным предупредить именно Володю. Это удивило даже Толю, валявшегося на печи среди ухватов.
— Хо, Лохмач, да ему дай хоть эту самую… гетеру, он ей будет всю ночь про Белку со Стрелкой рассказывать. Тут есть другие субчики…
На «субчиков» обиделся Витька — Акрама и Шурку — конюха он не ставил в счет. И Витька хорошо понял Толин намек. С последнего разговора в дороге между приятелями установилось сдержанное понимание. Они все так же работали на одном крыле у Яремина, ездили на озера в одних санях. Но порой Витькин взгляд перекрещивался с Толиным, и они молча расходились. Только однажды Витька, выдолбив первую лунку под норило, проходя мимо Толи, услышал:
— Подожди, Витька… Смешной ты. Я же все вижу…
— Что, что ты видишь?
— Не хорохорься… С Галькой опять целуетесь, я знаю. И она делает это, чтоб позлить меня… Психология…
— Пошел ты!
А сейчас Толин намек обидел всерьез. Витька оделся, достал из-под кровати широкие охотничьи лыжи Никифора, хлопнул дверью.
— Далеко не бегай, — напутствовал Лохмач, — сейчас девки заявятся, мяса привезли, жарить начнем.
День ядреный, солнечный. На улочке, как всегда, пустынно, тихо. Над крышами дымы, а на ближней батраковской рябине — стайка снегирей. И Витька вспомнил своих деревенских снегирей — они прилетали почему-то всегда в сильные морозы, усаживались на вежи тополя за окошком, словно завидовали людскому теплу, подолгу сидели на ветках, перелетали на пригон, на прясло, а затем снова не показывались много дней. Не вчера ли это было! Горы облаков, куда садилось закатное солнышко, санные обозы повдоль длинной деревенской улицы. И: «Витя, попей молочка, сколько можно в окошко смотреть. Проголодался. Попей молочка». — Это мамин голос.
Он кружил на лыжах у леска за огородами, взбирался на суметы, скатывался. Обошел вокруг деревни: тихо, как повымерло. Только у скотной базы остановился — пахнуло силосом. Хотел свернуть туда, к базе, но увидел с вилами скотника Кондрухова. Тот матерился на лошадь, тянувшую полные навозом сани. Кондрухов не заметил, видно, Витьку, а то бы позвал: айда, мол, сюда! Ну и хорошо, что не заметил, подумал Витька и заскользил домой.
Еще у калитки он услышал, что в доме поют, в доме гости: пришли девки Лохмача. Он пошел к завозне, где возле стенки в конуре из сена жил раньше щенок. И тут он увидел Яремина. Тот взваливал на плечо мешок с рыбой. У раскрытых дверей завозни валялся лом, вывороченный пробой и сломанная задвижка.
— Что вы делаете? — Витька — остановился в нерешительности за спиной звеньевого. Тот выпустил мешок, рассыпал рыбу.
— Тихо, парень, — Игнаха испуганно повернулся, был он пьян, — гостинчики кой — кому потребовались… Ну-ка, пособи собрать, пособи, — добавил он миролюбиво.
— Положи, или я скажу Чемакину… Вор!
— Не кипятись, Витя, все будет в ажуре. Мы гробимся на морозе, а завтра придет трактор, и ту — ту… Увезет нашу рыбку. Думаешь, Чемакин премию даст? Хрен с маслом. Давай, слышишь! Я не на выпивон, понял? Деньги пополам. У тебя вон штанов порядочных нет. Галька оттого и нос воротит….
— Закрой завозню, а то ребят позову, — Витька весь напрягся. Он понял, что Игнаха не отступится, но слова о Гале больно отдались в груди.
— Хочешь, помогу тебе Толькин хребет наломать, живо отступится?
— Ах ты гнус! — Витька с силой схватил мешок и вытряхнул рыбу за порог завозни. В ушах зазвенело от удара Яремина. Он качнулся, но в следующий миг кинулся на звеньевого и головой, как когда-то учил Толя, сбил его в сугроб.,
В доме пели, наверное, Лохмач тянул как попало гармонь.
А у дверей шла драка. Яремин сильнее, и он, поднявшись, следующим ударом кулака мог бы уложить Витьку на месте. Но в злобе он схватил лом. Уже у крыльца лом, пролетев возле Витькиного плеча, ударился в дверь. Витька обернулся, и они сцепились снова, Падая в снег, Витька услышал заполошный крик Галины:
— Витя, берегись!
Нож Яремина, выбитый ловким перехватом Толи, упал рядом, распоров полу телогрейки. На крыльцо выскочил и Лохмач. Долго и остервенело били они Игнаху.
— Вставай, падаль, — прохрипел Толя, сплевывая кровь, когда Яремин перестал защищаться.
Его втолкнули в горницу, связали за спиной руки, усадили на лавку, приставили сторожить Шурку-конюха и Володю.
— Дурак ты, Яремин, — брызгал слюной Шурка — конюх. — Что тебе будет? Посадят в каталажку!
— Заткнись ты, недоносок, — сверкнул узкими глазками звеньевой.
Володя, облеченный доверием, выполнял обязанности караульного серьезно и сосредоточенно, следя за каждым его движением, хотя тот вроде бы и не помышлял ничего худого.
Компания расстроилась, обсуждая события на разные голоса. Она словно забыла о Витьке, который стоял тут же на крыльце, удивленно рассматривая распоротую полу телогрейки.
— Фулиганье у вас тут одно, — наседала на Лохмача гостья в белых чесанках. — Куда ты, Сашенька, меня привел?
Лохмач расшаркивался перед своей еланской подругой, поглядывая на ребят:
— Наденька, дорогуша, не кипятись, как холодный самовар, я тебя не дам в обиду…. Парни, ну что тут стоять, пошли, стол ждет.
— Ты вот что, — остановил его Толя, он был необычайно серьезен сегодня. — Надо до приезда Чемакина что-то сделать с этим гадом…. Ну что, Витя, напугался?
Немножко. — Витьке хотелось заплакать от обиды, от горечи, он сдерживал тугой комок в горле.
— Сейчас мы с Ниной починим твою одежду, — улыбнулась Галина, и он в душе был благодарен ее вниманию, даже не взглянул на вторую гостью, которую звали Ниной.
— Нинок, это Витька, — сказал Лохмач. Наверное, они там уже решили, для кого приехала «Нинок».
В школьном девчоночьем пальто, в нарядном платке и валенках, она и вправду чем-то походила на школьницу, но крупные черты лица, спокойный взгляд делали ее старше своих восемнадцати лет.
— Толя, я придумал, — сказал Сашка Лохмач, — его надо напоить.
— Не понял? Дальше…
— Он и так пьянехонек, зачем еще? — встряла дорогуша Наденька.
— Напоить, — продолжал Лохмач, — а утром — соображаешь?
— Не тяни жилы, Сашка, — Толя хотел сматериться, но в присутствии Наденьки даже Лохмачом его не назвал.
— Утром не дать опохмелиться, — заключил Лохмач.
Это немного развеселило компанию, даже молчавшего все время Акрама.
Через полчаса за столом пели проголосные песни. Витьке сразу налили штрафную в граненый стакан. Он не отказывался, не жеманничал, как Володя. Сашка Лохмач сказал:
— Закуси огурчиком из нашего погреба.
Надя-дорогуша благосклонно кивнула тугим узлом волос, Галина тронула за плечо:
— Выпей, Витя!
Нинок промолчала, внимательно приглядываясь к нему. Толя опьянел уже:
— Заухаживали…
Витька сидел рядом с Галиной, обжигаясь о ее плечо. Она тоже пела, но как-то по-особенному, не надрываясь, как Наденька, с которой катился пот, и она доставала из-за манжета кофточки платочек, аккуратно утиралась, укладывала платочек на место.
Пели самозабвенно, долго. Когда песня кончилась, Наденька вздохнула:
— Как там детушко мое, что делает? Ох, батюшки!
— Мишка в полном порядке, Наденька! А бабке, приеду, благодарность объявлю. Ох и бабка же у нас!
Витька вслушивался в гомон за столом, ничего не слышал и только слова Наденьки о Мишке, которого оставили с бабкой, чтоб приехать в Нефедовку, вернули его к мысли о Яремине.
— Надо развязать звеньевого.
— Пусть посидит, — твердо сказал Толя.
— Ну развяжите, эй! — подал голос из горницы Игнаха. — Никого не трону.
— Испугались тебя, — хохотнул Лохмач, — там тебе Володя лекцию почитает, послушай.
— Акрам, — сказал тише Лохмач. — На подай ему, пусть выпьет.
Наденька встала из-за стола.
— Дай, я сама, — она прошла в горницу, остановилась, подперев крутое бедро. — Развяжите.
Игнаху развязали. Он потер затекшие руки, но с лавки не поднимался.
— Пей, нехристь. Что тебе по-людски не, живется, умрешь когда-нибудь не по-людски, и грачи на твою могилу не прилетят, не то что…
Наденька повернулась в новых чесанках, вышла из горницы.
— Сыграй, Витя, плясать хочу!
Заиндевелый, морозный, вернулся с охоты Никифор. Он принес зайца в петле, бросил его на голбчик.
— Пируете, молодежь!
Его тоже усадили за стол.
Но не было уже того веселья, что наладилось вроде бы снова. Пропала радость застолья, как ни старался растормошить компанию Лохмач. И Толя, возбужденный недавней дракой, подыскивая позабавней анекдота все еще потирал ушибленный кулак.
Старик сообразил, что в доме что-то произошло, потому что в горнице находился Яремин, которого караулил еще в дверях Шурка — конюх, покрикивая то и дело, чтоб тот смирно сидел на лавке, не поднимался.
Акрам что-то пошептал на ухо Никифору и старик удивленно покачал головой.
— Ну, ребятишки!.. Слышь ты, ходя! крикнул старик в горницу, обращаясь к Игнахе. — Выйди-ка в куть!
Игнаха вышел, нервный, раскрасневшийся. Его еще пошатывало. Он побаивался сейчас Никифора, как никого из всех.
И старик, постучав ребром ладони о стол, хмуро произнес:
— Я одним ударом столешницу напополам пересекаю. Понял?.. А теперь ступай. Ступай, говорю, — продолжил он уже спокойно. Может, вспомнил Никифор и себя в молодые годы, не шибко жаловал и он законы, и он бил, и его бивали крепко. Да когда это было?
— Вы-то тоже, лыцари, скопом — на одного! — упрекнул он парней.
Но за столом загомонили, забрызгал слюной Шурка — конюх, Лохмач пытался объяснить, как все получилось, но старик замолчал, думая глубоко и крепко о чем-то своем, недоступном пока молодежи.
12
Закружила, замучила Витьку любовь. Проезжая утром в розвальнях мимо окошек Галины, в которых еще светился ламповый окошек, он с биением сердца всматривался в эти окна. Он различал фигуру Галиной матери. Она то склонялась над квашней, месила тесто, то несла на ухвате чугунок. Галя рано ходила на дойку и чаще возвращалась, когда рыбаков уже не было. Весь день Витька ждал, когда придет вечер и он опять увидит эти окна, а может быть, у Никифорова подворья встретит она сама. Она только улыбается Витьке и подойдет к Толе, дождется, пока дядя Коля отсчитает ему пай на уху, и они уйдут домой.
Толя перешел жить к Галине. Случилось то недавно, после прихода Матрены.
— Хватит по баням шататься, — сказала она при всех, — от людей стыдно. Хочешь жить с ней, возьмем тебя в дом. Запишетесь потом в Совете.
Толя надел бродни, отыскал между ухватов на печи связанные Галей рукавички, ушел к ним в дом.
Витька осунулся, ходил задумчивый, непонятный для ребят — для Володи, Акрама, Шурки-конюха. Но рыбаки постарше догадывались, что происходит с парнишкой. Не приставали. Зато Толе не давали покою. Витька слушал их откровенные мужицкие вопросы и злился. В нем просыпалось временами ревнивое чувство к другу, но оно проходило, когда он видел Галину издалека или в доме Никифора. Они теперь стали заходить в гости. Витьке казалось, что Галя приходит специально для него, просила играть на гармони, слушала, иногда пела. Походило, что ничего не изменилось, все продолжается, как и в первые дни. Оно действительно продолжалось так же, если не считать, что после вечеринки Толя «шел к себе домой». За вечер, пока он занимал компанию анекдотами или банковал в очко, Галина всегда находила причину оказаться в полутемной горнице вместе с Витькой.
— Ты меня скоро разлюбишь, — сказала она однажды ему, обдав горячим дыханием.
— Никогда, — шептал Витька.
— Ты разлюбишь, когда узнаешь…
— Что? Что узнаю? Не говори так, Галя…
— Ты разлюбишь, когда поймешь, что нравишься другим девушкам. Вот так, мой миленький.
Когда он вспоминал эти короткие минуты в полутемной горнице, ловил себя на мысли, что слова Галины льстят ему, его просыпающейся мужской гордости.
После ухода трактора — он вместе с грузом рыбы отвез и выгнанного из бригады Яремина — назначили звеньевым Витьку. Дело было несложное — гнать норило под водой, но Витька про себя гордился, что Чемакин выбрал его из всей бригады. Бригадир привез ему полученный на складе новый полушубок, а на аванс Лохмач в Еланке купил ему яркий шарф, брюки, теплые ботинки. По вечерам теперь Витька с Лохмачом обряжались вместе.
— Это Нинок выбирала тебе барахлишко, — сказал как-то Сашка многозначительно, — по блату у продавщиц в сельпо… Брючки узкие, как и новые рублики. Не — е, не могу я к ним привыкнуть.
— К брюкам? — спросил Акрам.
— К деньгам. Дунул, плюнул — и нету.
Володя оторвался от книги.
— Там думают, что надо делать, — он поднял палец вверх. — За время истории нашего государства уже был нэп, а это, я понимаю, следующий поворот для нового мощного скачка.
— Сиди ты, силософ, — оборвал Володю Лохмач, — проскакал Нинку. Уж вроде на нос тебе повесили. Скакун.
Володя не вступал в конфликты. Он, как и раньше, «ждал более лучшие времена» хороший, добрый, неумелый Володя.
— Там, там, — затягивал он узел галстука. — Там Никифор заячьи шкурки морозит на чердаке. С тебя бы тоже стянуть брюки да подвесить до лучших времен. Скакун.
Витька слушал тогда эту незлобную перебранку и понимал, что Сашкины слова относятся к нему, к Витьке. Но он держал в своих мыслях то, что не знал ни Лохмач и никто из бригады.
Было это на следующий день после драки с Яреминым. Поздно вечером пришел с рыбзавода трактор, и бригада грузила рыбу на сани. Тракторист заявил, что утром рано должен уехать, и Чемакин объявил аврал. Работали весело. Через час сани накрыли брезентом, и трактор, готовый в путь, заглох до утра. Ужинать все собрались в доме Соломатиных, где пожилые рыбаки хозяйничали теперь сами. Витька от ужина отказался, хотелось спать и просто побыть одному.
Он вспомнил, как это было: он занял Толин бывший «плацкарт» возле ухватов, погасил лампу, оставив крючок на двери открытым.
Опять пахло гужами и конским потом от хомутов, опять продиралась сквозь морозные заросли на окнах луна и остывала протопленная час назад железянка.
Она не вошла, а вбежала с визгом и даже криком: «Отвяжись от меня, черт», — и кинулась в горницу. Этот крик и визг поднял Витьку, и в одном прыжке он был на кухне. В «черте» он узнал приезжего тракториста.
— Ну, чего надо?
— Извини, браток, не знал… Думал, что…
— Извини, ухожу.
«Черт» поспешно хлопнул дверью, на которую Витька набросил крючок.
— Ты, Нина! — удивился он, входя в горницу.
— Я… Ой, перепугалась, — она подошла к окошку, — прилип как банный лист, отбою нет. Боюсь я обратно идти.
— Ничего, посиди здесь, — сказал тогда Витька спокойно. Они промолчали, потом она сказала:
— Хочешь, у меня гостинцы для тебя есть, — и достала сверток из кармана пальто. — Это булочки сдобные и конфеты.
— Вкусно, — поблагодарил Витька, — мама такие же стряпала из сеянки. Давно не ел таких.
— Правда? Тогда я еще привезу. Сама стряпала.
— Вкусно, — уплетал булочки Витька. Ему было легко с девушкой. — Нинок? Почему тебя Нинок зовут?
Не знаю, это все Сашка.
— Лохмач?
— Какой Лохмач?
— А-а! Ты не знаешь, — засмеялся тогда Витька. — Потом он сказал Нинку, чтоб она сняла пальто. Она разделась, села рядом, совсем рядом. А он подумал о том, что здесь все девушки очень уж смелые, и вспомнил Галину. Вспомнил с непонятной для него самого легкостью, без привычного уже грустного чувства.
Нинок приласкалась, легонько дотронулась до Витькиного плеча, и грусть вновь наполнила его всего.
— Ну что ты заледенел сразу? Какие вы все здесь ненормальные. Не подступишься.
— Странно ты говоришь.
— А что странного? Думаешь, вот я сама за ребятами бегаю, девушка, и бегаю! А за кем тут бегать — и в Еланке, и в Нефедовке. Вот хоть вы приехали…
— Мы скоро уедем, — просто сказал Витька.
— Правда, уедете? — в голосе Нинка было искренне грустное изумление, но продолжила уже иным тоном: — Жарко… Ребята, наверное, скоро придут.
— Кто их знает! Вряд ли. Новый человек приехал, проговорят до утра. Засиделись мы тут в вашей тайге.
— У, какой ты! Это в Нефедовке скучно. А у нас и клуб есть, приехал бы когда с Сашкой, он хороший, Сашка… С Надей у них все хорошо. Наверно, отстанет он от вашей бригады. Вот так! А ты о Гале переживаешь все? Вижу.
— Какое тебе дело?
— Галя тоже хорошая. Друга она ждала из армии, он не заехал даже. Брат Кондрухова — младший… Толя мне этот тоже не нравится. А она пристала к нему.
— Перестань, Нина, — сказал Витька раздраженно. — Перестань!
Он вдруг неожиданно обнял ее и поцеловал.
— Заполошный ты какой, не подумаешь. Сколько тебе лет?
— Сколько, сколько? Столько же, как и тебе… А теперь иди домой, я спать хочу.
— Не груби, Витенька. Ну куда я пойду? Стучаться к тете Матрене? Они спят уже давно.
— Ну ложись на полу, постелей много, не помешаешь…
— Нет, тогда я пойду, — сказала Нинок, отыскала в темноте свое школьное пальтишко.
Витька укладывался на бывший Толин «плацкарт», чувствуя, что напрасно обидел Нинка. «Ну и пусть! — успокаивал он себя. — Ну и пусть!.. Вот и поговорили!» Он вспомнил давний разговор с Толей: «О чем ты говоришь с девушками, когда провожаешь?» — «Ну, сначала завлекаешь всякими там разговорами…» — «Потом?» — «Потом про любовь и все прочее…»
«Нет, не умею я завлекать…» — думал Витька, чувствуя, как Нинок в полутьме завязывает платок, нервно застегиваясь.
— Нина, — позвал он шепотом. — Нинок.
Нинок плакала. Крупные ресницы вздрагивали и были солоны. Слезинка скатилась по щеке, упала на Витькину ладонь.
— Нехороший ты, — всхлипнула Нинок.
А Витьке чудилось: «Маленький мой, вот и все, мой маленький…»
— Маленький я, слышишь, — сказал Витька, целуя Нинка в щеку.
— Какой ты маленький! Вон ручищи-то какие колючие!
— Это мозоли, от пешни это… Каждый день на ветру, да еще в прорубь суешь голые руки. Задубели.
Пальто, освобожденное от застежек, скатилось с плеч на пол — возле печки. Валенки, наверное, тоже остались там, внизу, где сквозь морозное стекло упал холодный бледный лунный луч. Там, на февральском небе, высыпали предутренние крупные звезды, и луна, повиснув низко над западной околицей деревеньки, жадно засмотрелась в высокие окна, наполнив дом молочным меркнущим светом.
Нинок еще вздрагивала успокоенными всхлипами, и Витька, уступив ей подушку, напружиненно замер рядом. Он внезапно почувствовал, что недавняя смелость, с которой он вел себя, пока Нинок была внизу, оставила его и теперь надо было что-то делать, как-то вести себя, поскольку сердце заколотилось учащенно и незнакомо, и оттого пересохло в горле. Он чувствовал, что его сжигает стыд, как будто вытолкали раздетого на народ, некуда деться теперь, и все смеются над его беспомощной наготой. В сознании, отуманенном прихлынувшим жаром, проносились обрывки разговоров — откровенных разговоров про «это», которые Витька не раз слышал от мужиков и парней постарше. Но они, эти разговоры, остались где-то там, за чертой, что провела сегодняшняя ночь и внезапный приход Нинка, которая доверчиво и беззащитно осталась ночевать в доме Никифора.
Она сама женским чутьем угадала состояние Витьки и, совсем успокоясь, придвинулась на подушке.
— Иди ближе. А то на краю, упадешь.
И эти участливые, простые слова, произнесенные буднично и по-матерински заботливо, которые он никак не ожидал услышать в эти минуты, вывели его из оцепенения, хотя сердце еще продолжало громыхать, но, чувствуя уже способность управлять своим телом, он дотронулся до ее волос, которые разбросанно стелились от теплого плеча, и незнакомое, совсем непонятное чувство, которое он не ощущал рядом с Галиной, родилось в нем — и не чувство еще, а осязание нежности и доброты.
Она не убрала его руки, как ожидал в это мгновение Витька, и по тому, как она ровно дышала и молча следила в темноте за его дыханием, он почувствовал, что и Нинок смотрит на него своими большими глазищами и угадывает, какие в нем происходят перемены. И он опять дотянулся к ней уже из чувства благодарности, вспомнив вчерашние страдания, которые он испытывал при встрече с Галиной, и руки их встретились в темноте. И опять Витька услышал, как громко ударило сердце, и он ринулся навстречу этим ударам и теперь ощутил, как дрожит и слабо сопротивляется этой дрожи все гибкое тело девушки.
— Не надо… Не надо, — выдыхала отрывисто Нинок. И были в этом горячем шепоте и мольба, и скрытая боль, потревоженная, вспыхнувшая опять, которую Витька не мог почувствовать и угадать.
Он не помнил ни себя, ни этих стен обветшалого дома, где они были вдвоем с девушкой, которую он еще недавно не знал, не видел этих пристальных глаз и школьного пальтишка, что осталось на полу под блеклым лунным светом. И вдруг он, словно бы распахнув сомкнутые ресницы свои, увидел в этом блеклом сиянии закинутую на подушке голову в россыпи волос и белую полоску кожи на груди, и мгновением позже сам упал лицом в подушку, опять стыдясь не то что говорить, но и дышать.
— Поцелуй теперь меня, Витя, — услышал он голос Нинка, которая опять пододвинулась ближе, приникнув к нему, гладя его волосы. — Ну что ты? Что с тобой?
— Не знаю, — выдавил Витька. — Прости, пожалуйста. Мне стыдно почему-то…
— Тогда зачем же… если стыдно?
— Не знаю. Наслушался всякого… Впервые вот только с тобой.
— Витенька, я это поняла, а то бы не осталась у тебя. Не думай обо мне плохо. Мне больно будет, если плохо будешь думать. И когда уедешь, и сейчас. — Нинок как-то сникла опять, скользнула в полутьме влажной ладонью. — Принеси попить.
Он с готовностью поднялся, зашарил во тьме рукой и, не находя того, что искал, потянул колючее одеяло.
— Да так иди, не одевайся ты, дурачок. Не видно же, — она подтолкнула его легонько в плечо, как бы ободряя, и он, еще дичась ее невидимого взгляда, спустился по приступкам на пол.
Он долго искал кружку, остерегаясь наступить босыми ногами на поленья, натасканные со двора, что давно уже оттаяли от снега, но на прохладном полу еще не высохли лужицы. Наконец нашел руками просторный чугун на шестке, напился сам, ощутив в себе бодрость и нарождающееся новое чувство, и, стараясь удержать в себе это чувство, смелее подступил к приступкам печи.
— Долго ты, — прошелестела из потемок Нинок.
В печной трубе подвывало, и они оба вдруг услышали ночь и то, что они не одни, что вдруг стукнут в дверь, завалятся парни и совсем уж не будет возможности отступления.
Она успела совсем раздеться, и Витька все еще со страхом подсматривал за ее движениями, сжал гибкую фигуру сильными колючими ладонями.
— Мне совсем не стыдно перед тобой, — высвободила свои губы Нинок, — поцелуй еще.
— Ты говоришь со мной, как с ребенком, — обиженно произнес Витька.
— А ты и так ребенок. Большой, сильный, невинный ребенок. Другого бы постыдилась.
— У тебя были другие?
— Был, Витя… Что, опять обиделся? Горе мое, кому-то достанется такое. Не обижайся. Теперь я почти забыла о нем. А ведь втюрилась тогда по уши. Ну и расколол он меня скоро.
— Расколол? Слова-то какие блатные!
— У девчонок в общежитии научилась. Я ведь почти полгода в городе жила, недавно только к маме вернулась. В техникум поступала…
— Ну и поступила?
— Ага, поступила! — с чуть слышимой раздражительностью ответила Нинок. — И Витька понял, что ее беспокоит это воспоминание, и, стараясь отпугнуть его, он уже решительно потянулся к ней весь, отыскивая мягкие влажные губы.
— Не надо, слышишь?
В трубе опять заподвывало, будто кто одинокий и больной шарился в морозной ночи возле заплотов, у задвинутых бастриками ворот, не мог попасть домой с поздней гулянки и теперь тянул хмельно и тоскливо, просясь в чужую избу. За окном и вправду проскрипели чьи-то шаги, отчего Нинок настороженно замерла, всем телом благодарно прижалась к Витьке, как бы ища у него защиту, и он понял это движение ее, тоже прижал, как малого ребенка.
— Где ты раньше был, Витенька? Хороший мой, — шептала Нинок. И Витьку опять опрокинуло в преисподнюю, в которую сорвался он без прежнего страха и долго летел, срывая дыхание, и только цепкие руки удерживали его у последнего обрыва, откуда услышал он голос Нинка. — Теперь я тебя никогда не забуду, родной мой…
Они опять долго лежали, прислушиваясь к сиротливому подвыванию в печной трубе, с любопытством осязая друг друга в полумраке, открывая каждый в себе новые ощущения, как открывает мир ребенок, очутившийся без материнского догляда в незнакомой обстановке, когда ему еще не успели втемяшить наставления, что к тем-то предметам прикасаться нельзя и думать о них постыдно.
«Как же так?» — опомнившись, спрашивал себя Витька, подумав о Галине, и не находил ответа, лишь подсознание отмечало, как нетерпеливо и исступленно — жадно забирала Галина его первое чувство, словно бы не помня себя и не давая ему поразмыслить над тем, что происходит между ними. Он всегда ощущал ту незримую грань, за которую она не давала переступить, называя его «мой маленький», и Витька, протестуя в душе этой своей роли, ничего не мог поделать с собой.
С Нинком вышло иначе. Она отвергла предложенную им роль «маленького», доверчиво кинулась под его защиту, не прося, не требуя от него любви, сама переливая в него доверие и нежность, пробудив в нем еще не любовь, а доброту и благодарность.
— Какие мы ранние, — проговорил Витька задумчиво, дотрагиваясь до щеки Нинка, которая тоже не думала заснуть в эти минуты.
— Не вздыхай, теперь все ранние… А ты все — таки и вправду маленький.
— Я тебе дам — маленькие, — с шутливой угрозой ответил он. — Просто не было никому до меня дела, вот и показалось мне, что все еще бегаю по полянке. Знаешь, я еще в восьмом классе с младшими пацанами в войну играл. Потом, гляжу, уж десятилетку кончаю, парни и девчонки из нашего класса — все взрослые, а я все еще детством брежу.
— Жалеешь, что детство кончилось?
— Нисколечко… Хотя чуть грустно.
— А я жалею, — вздохнула Нинок. — Солнышка много было и ягод.
— А мне запомнился один день из детства, вот все стоит перед глазами, как вчера было. Я помню себя лет с трех — четырех, наверно. Брат меня повел за клубникой в лес. Жара стояла, все кругом высохло, в колеях ни капельки воды, а пить так хочется. Ходили мы несколько часов по лесным полянам, ягод он набрал ведерко, а я все пить прошу. Стукнул он меня раза два для порядка, чтоб не пищал. Потом, помню, заходили тучи, молнии заломало, полило, как из ведра. Брат поволок меня под березы. Большие такие березы, нет теперь таких высоких… По стволам, с веток ручьи бегут. Брат подает мне полную кружку, в которую ягоды собирал: пей, говорит… Смешно! А я так и запомнил детство: жарко, и еще как с берез ручьи текли, и мы насквозь мокрые.
— Счастливый, — пошевелилась рядом Нинок, приникнув щекой к Витькиному плечу. — Светло у тебя все. Рассказывай еще.
— А тебе интересно?
— Говори, говори, учись девушкам зубы заговаривать.
— Какая ты опять… Ладно! Не все светло было… Играли мы в прятки до двух часов ночи с ребятами нашей улицы, а потом шли очередь за хлебом занимать. И никогда не успевали первыми: прибежим, а на крыльце магазина уже кто-нибудь сидит, ногами болтает. Ждем, когда шесть часов подойдет. Продавец мешки на крыльцо выбросит, тут уж мы первыми хватали — и бежать в пекарню за булками. Накладут горячих из печки, кто-нибудь пособит на спину взвалить, тащишь. Зато продавец отпустит без очереди, через головы. А в магазине уже целая война идет: кто первый, кто последний — все перемешалось.
— Тебе здесь нравится? — неожиданно спросила Нинок.
— На печи с тобой? Да.
— Ну, не нахальничай. Я спрашиваю, зачем ты с рыбаками пошел?
— Нравится, в общем-то. Только я города люблю. Я их почти не знаю, но хочется везде побывать. В мореходку хотел поступить, да опоздал…
— Поступишь. Все впереди у тебя.
Нинок вдруг приподнялась порывисто, обхватила Витькину голову ладонями, целовала много и неумело. И в этом порыве было что-то новое в ней, которое открыла она в себе сама и почувствовал Витька, отвечая на ее порыв, и луна, совсем обледенев над вершинами тайги, тяжело и многопудово сходила на покой…
— Тебя никто не будет так целовать, запомни мои слова, откинув спутанные волосы, на выдохе проговорила Нинок. — Обманывать тебя будут…
— Почему же, цыганочка моя?
— Не скажу. А то много 'будешь воображать о себе. Просто ты не знаешь еще меня. Другая я сегодня. И ты другим стал… Помнишь, в школе мы читали: ни одного поцелуя без любви!
— Да я…
— Нет, нет, помолчи, — торопливо перебила Нинок, прикрыв ему губы кончиками пальцев. — Помолчи, а то скажешь неправду, а я не хочу неправду… Знаешь, он обещал приехать ко мне в Еланку, только мне теперь все равно. А тогда я любила его, сразу — с первого взгляда. Поселилась на время экзаменов у одинокой старушки в комнате свободной, а вечером он пришел с работы, жил тоже на квартире… Яблоки за окошком в саду дозревали. Вечера такие теплые, долгие. И он говорил много и интересно… Экзамены я провалила. Возвращаться домой уж сил не было: как родне в глаза смотреть? Ушла потом в общежитие, на стройку… Вот так!
Витька опять настороженно притих, и Нинок, вспорхнув в полумраке ресницами, присмотрелась: не спит ли? Но он не спал. И Нинок подумала, что причинила, наверно, ему боль своей откровенностью, и в этот миг уже пожалела, что рассказала о себе. Она захотела подняться, отодвигаясь от него и отыскивая одежду, матово искрясь незагорелой грудью, но Витька не отпускал.
— Не уходи!
— Надо, Витенька.
До зимнего рассвета оставалось несколько часов.
13
Все сроки миновали. Миновала, пробухав крещенскими морозами, половина долгой зимы. Черными коростами отстала от рыбацких щек ознобленная на ветрах кожа, и ветровые ожоги лоснились теперь гусиным жиром, который берегли до поры предусмотрительные нефедовские старушки.
Глубоко зарылась под лед капризная речка Ручей. И каждое утро, в сумерках, уже без боязни провалиться, пролетали по ней скрипучие полозья, и кто-то спозаранку, кому выпала очередь чистить прорубь, звонко махал ломом, расширяя настывшую за ночь кромку так, чтобы пролезало вместительное, пузатое ведро.
Как один день, а для кого-то, как во сне, пролетели, намеченные Чемакиным три недели. Вот уже и четвертая неделя, месяц были на исходе с той морозной молодой ночи, когда встретил рыбаков дед Никифор на широком, запущенном подворье.
Бригада объездила около десятка больших и малых озер в округе, закидывая пробные тони, не задерживаясь, перекочевывая на следующий водоем, порой оставаясь с ночевкой. И тогда в Нефедовке становилось совсем пусто и тоскливо. Деревенька рано гасила лампы, почаевничав перед сном, поставив на горячие кирпичи валенки, отходила на покой. Но опять кто-нибудь поднимался среди ночи с заботой о стельной коровенке, что по признакам дохаживала последние дни, шлепал с фонарем в пригон и, убедившись, что буренка не беспокоится, мирно жует свою жвачку, шел в избу. А потом другой коренной таежник, простонав в забытье, тоже отрывал тяжелую голову от подушки, спускался босыми ступнями на половичок у кровати и долго нянчил на весу раненую ногу, что с годами все чаще напоминала о приближении дурной погоды.
В такие пустые вечера один Никифор шел по привычке в домик Соломатиных — тоже пустой и неприбранный, нашаривал ключ, подтапливал на всякий случай плиту — вдруг заявятся рыбаки — и долго крутил настройку бригадного приемника «Родина». И так сидел в одиночестве, пока не прогорали в печке смолистые поленья.
Все сроки миновали.
Пора бы уж перебраться бригаде на новую базу, опять обосноваться там недельки на две, да что-то медленно созревало бригадирово решение, будто Чемакин не мог разорвать тот узел, что связывал бригаду с Нефедовкой, и особенно молодых парней, что, очертя головы, бросились в жизнь деревеньки, не заглядывая далеко вперед, не думая, видно, что ждет завтра. А завтра, как ни оттягивай сроки отъезда, как ни оправдывай себя потерянным временем, когда бригада вынуждена была простаивать из-за ЧП с неводом, надо двигаться в другие неразведанные места, подводить и там черту, представляя рыбзаводу сведения об озерах, что накопились в бригадировском дневнике.
Неожиданно в эти последние дни подвел черту своим походам в Еланку Сашка Лохмач. В день выборов, когда бригада в полном составе выехала на голосование, он скоропостижно объявил о женитьбе, на дорогуше Наденьке. Ну, Лохмач!
Летели по селу с гиканьем, звоном колокольчиков под дугами наряженные в красную материю совхозные кошевки, запряженные лучшими лошадьми, что блестели скоблеными боками, посверкивали сбруей с медными бляшками, невесть как сохранившимися, наверное, с давних единоличных пор!
Горячили коней ездовые, развозя бюллетени и урны для голосования немощным старикам и старушкам, завалив по пути в кошевки усердных до вина мужиков. Гуляй! Демократия сегодня!
И опять били копыта снег, рвали мехи гармонисты, гудела Еланка на радостях, будто бы все — в честь Лохмачовой помолвки.
А помолвку — свадьбу назначили на вечер в дому Наденьки, и приглашалась по тому случаю вся бригада. И запомнился этот день, запомнилась ночь с плясками и пением проголосных песен, когда Витьке пришлось отработать положенное на хромке и дорогуше Наденьке наплясаться, пока не увели ее, обессиленную, в горенку, где она счастливо и отрешенно уснула.
Но обошлась свадьба без битья посуды, излишних хмельных потасовок, если не считать израсходованного казенного мешка карасей, что отпустил бережливый Чемакин, да синяка под глазом, что схлопотал от еланских парней Толя. Никак не сумели еланские признать Толю за своего, когда он в разгар праздника встретился им на пару с Галиной.
А наутро, едва разрешив опохмелиться, снарядил Чемакин бригаду в обратный путь — в Нефедовку, словно и не случилось на земле праздника. Кончилась демократия!
И Сашка Лохмач, затолкав в дом невесту — жену, раскрутил над головой вожжи: понеслись, родимые! Скоро вернусь!
И Толя, притихший и хмурый, стесняясь «фонаря» под глазом, ткнулся в розвальни рядом с Галиной, которая в последние дни дежурила каждый его шаг, будто чувствовала приближение скорой разлуки и ждала от него решительных слов. Но Толя еще не решился последовать живому примеру приятеля.
И Витька садился в сани молчаливый и грустный, обняв застегнутую на ремешки гармонь, боясь встретиться взглядом с бригадиром. Чемакин застал его вчерашним вечером в холодных сенях, где он плакал навзрыд, плакал о чем-то последними детскими слезами. И бригадир, поддерживая спиной дверь, чтоб никто не вышел, дал ему выреветься, а затем вынес ковшик воды: умойся, мол, а то, понимаешь, рассопливился! Мужчина ты или не мужчина? Но Чемакин понимал, что это были пьяные слезы. И Витька понимал теперь, но все равно не мог прогнать чувство неловкости и тяжести в груди. И когда обоз, миновав улицу, свернул на нефедовскую дорогу, Витька увидел Нину. Ее почему-то не было на Надиной свадьбе. Наденька ждала, тормоша Витьку: почему, мол, она не идет? И теперь Нинок смотрела во все глазищи на шумный обоз, махала варежкой. И Витька помахал рукавичкой. Отмягчилось в груди немного, и он вспомнил ту заветную встречу с Ниной, когда кто-то больной и одинокий подвывал в печной трубе, просясь на ночлег. И он поверил наконец в реальность той ночи, что она была на самом деле, и долго следил глазами за девушкой, пока обоз не свернул за последним огородным пряслом…
Все сроки миновали.
К концу четвертой недели, когда дед Никифор добровольно домовничал в соломатинском пятистеннике, опять в одиночестве — с Лавреном Михалевым он крепко разошелся из-за Игнахи Яремина, оконфузился Лаврен перед всей деревенькой со своим портняжеством — к воротам подкатил грузовик. Хлопнула сенная дверь за спиной Никифора, он заторопился во двор: кого там принесло?
— Кто там? — спросил Никифор, отодвигая бастрик, задвинутый на калитку, вглядываясь в потемки.
— Да это мы, Христос с тобой, Никифор Степанович, — услышал он голос хозяйки дома и ее нервный короткий смешок.
Это была на самом деле Нюра Соломатина.
Никифор от неожиданности выронил бастрик, но тут же опять заторопился, отворяя калитку и справляясь с волнением.
— Скоро чё-то нажились? Обратно?
— Обратно, обратно, — показался из-за машины Афанасий, по-хозяйски уверенно входя в ограду и молча растворяя створки ворот, чтоб спятиться грузовику.
— Ну дак ладно, проходите, — все еще не веря тому, что происходит, сказал Никифор, будто приглашал он не законных хозяев, а в собственный дом, не уверясь до конца, так ли он поступает.
А Нюра тем временем зашла в избу, где было так же голо, как в последние минуты перед отъездом в город, лишь помаргивал зеленым глазом радиоприемник да дышала теплом плита. И она потрогала бок плиты голой рукой, заглянула в — чугунок с остатком варева рыбаков, пронесла лампу в горницу. Все было на месте — столы, скамейка, комод, посиживала на божнице богоматерь, и даже дешевый клеенчатый коврик с лебедями, который выменяла давно у цыган, что стояли табором под Еланкой, так же глянцево отсвечивал в простенке. Она еще раз облегченно вздохнула, оглядев лебедей, которые плавали как ни в чем не бывало в ослепительно синем пруде, грациозно изогнув шеи, и побежала принести дров, чтоб нагреть и горничную печку.
Необходимое стаскали в избу, стянутое теми же веревками и бельевым шнуром, остальное сложили у крыльца, и, пока носили пожитки, у ног Никифора все вился Шарик. Он также благополучно вернулся к своей конуре, хоть за дорогу его дважды рвало от газов в кабине, и теперь он не знал, как заявить о своей радости.
— Шаря, Шаря, — приласкал собачонку Никифор, но Афанасию не поглянулось чего-то, и он замахнулся на кобелька веслом.
— Пошел, пропастина!
Не в своем духе Афанасий Иванович Соломатин! И где тут быть в добром духе? Отмахали туда — сюда до областного города пятьсот с лишним километров.
И Валентин, он привез отца с матерью на том же грузовике, таскал вещи торопливо, молча, он и двигатель не глушил — видно, спешил в обратную дорогу.
— Ну что ж, — остановился он посреди избы, когда совсем опростался кузов, — раз не захотели, дело ваше. Два раза приглашать не буду!
— Не надо… Обойдемся, — отрубил грубовато Афанасий. — Спасибо, что доставил на место.
— Хватит вам, — и Нюра остудила недоконченный в дороге разговор.
— Ты чё, Валя, неужто собрался обратно на ночь глядя?
— Поеду.
— Посиди, опнись маленько. Сичас я чем-нибудь покормлю.
Пока Нюра собирала по-походному на стол, нагревала на раскаленной плите чайник, — самовар еще не распаковали из мешка, — Никифор, не зная, какой вести разговор с хозяевами, подступался с нейтральной беседой о постояльцах, с деревенскими новостями — их в кои-то веки не скапливалось и за год, а теперь за неделю, что пропутешествовали Соломатины, набралось — в два короба не складешь!
Афанасий, удостоверясь, что Иван Пантелеич с бригадой на месте, к другим побасенкам интереса не проявил, ушел в горницу собирать кровать и, пока старик не выложил новости, грохотал там железом, пыхтя и поругиваясь.
— Вот варнак! На ребятишек кинулся? — плеснула руками Нюра, когда старик дошел до драки с Игнахой Яреминым. — Да ты пей чай-то, пей, — не забывала она и о Валентине.
— Припоздал я из лесу, а то бы ему сам припечатал. Заодно бы и за браконьерство… А ребятишки-то, чё ребятишки? Им, брат, палец в рот не клади: отметелят за милую душу, попробуй обидь.
Валентин чувствовал себя неловко при разговоре, поднялся наскоро, потянулся за рукавичками. Афанасий стоял в горничных дверях, молчаливо следил за ним.
— Ну ладно, — проговорил Валентин. — Поеду… Не сердись, отец. Хотел, как лучше.
— Давай. Доброй дороги. Супруге своей Людке передай, что я с ней знаться больше не хочу.
— Зачем ты так, Афанасий, зачем? — чуть не простонала Нюра.
— А пусть! Видал я таких господ, кто нос вверх дерет…
Проводы получились сумрачными, натянутыми, и, когда вошли обратно в избу, Нюра опять будто повеселела, но в глазах еще стояли грусть и страдание. Не мало, знать, пережила за эти дни!
Афанасий принялся было точить хозяйку, припомнив, что это она сомутила его на переезд, но Никифор счел нужным вмешаться, пристыдил самого хозяина.
— Возвернулись — значит, к добру, как сказал бы Лаврен Михалев, картузник. Силенки пока есть, ну и ладно. Не пропадем!
— Не пропадем! — подтвердил хозяин, присаживаясь на лавку.
Начали было развивать мысль о том, как они «не пропадут» в своей родной Нефедовке, мол, и государство теперь не даст пропасть, глядишь, к пенсии пятерку какую накинут, раз уж в космос нацелились, миллионы туда не жалеют, так что стоит фронтовикам накинуть.
Афанасий начал увлекаться, отходить сердцем, и тут вдруг зашла в избу — Матрена Ерохина.
— Путешественники! Вы чего это? Прикатили. А то я слушаю, вроде как у ваших ворот машина прогремела.
— Чисто путешественники, ага, — обрадовалась ей Нюра. — Разболокайся, кума.
— Совсем, знать, с кулями? — оглядела Матрена узлы. — И веревки-то, веревки-то! Однако, как и не развязывали?
— Насмешили белый свет! — сказал, как бы извиняясь, Афанасий. — Ничего!
Матрене вроде и горя мало до настроения «путешественников», она и не скрывает радости: приехали!
— Ну рассказывайте. Рассказывайте про городскую жизнь. Может, и мы, бог даст, с Никифором Степановичем, спытаем.
В доме сделалось как-то многолюдно. Матрена заполнила собой пустое пространство, которое образовалось после отъезд Валентина. Нюра добавила еще в печку дров, закинула выпавший на пол горячий уголь, выключила потрескивающий приемник.
— Чё рассказывать? Просидела все дни на кулях, проревела.
— Вот дак на. матушка! Не приняли, что ли?
— Как не принять, приняли. А какой толк, «что приняли? Не в своем углу, дак не в своем. Ты-то чё помалкивать? — напустилась она на Афанасия.
— Что мне собирать всякую всячину? Перед людьми неудобно, — пробубнил недовольно хозяин.
— Ну и перед людьми! Все свои, не чужие.
— Сыновья тоже не чужие.
— Кабы одне сыновья.
— Ладно уж — кабы… Подъехали, значит, к дому, как положено, поволоклись по лестнице, на четвертый этаж. Юрка кровать на себя взял. Несет, кажилится. Просунулись в переднюю с манатками, а она, Людмила-то, стала в горнешних дверях и ни туда ни сюда, как в рот воды набрала. Я не вытерпел такого привета: куда, говорю, ваше благородие, кровать нам ставить? Передернуло ее, но опять молчит. Ну, Юрка, ни слова тоже не говоря, развернулся — и во вторую дверь, в свободную комнату. И мы туда же за ним принялись мешки складывать.
— А Валентин? Они что это, не договорились меж собой?
— Я им в головы не заглядывал… Таскаемся, значит, вверх — вниз, вверх — вниз, соседей подняли, выглядывают из-за дверей… Да что тут городить, — выпрягся вдруг Афанасий. — Холера их бей, не буду больше кланяться! Вон мать пусть обскажет, если ей не терпится, на весь век запомнила…
— А ты тоже хорошо поступил! — покачала головой Нюра. — Нет бы по-родственному, дак он сразу разматерился со снохой да и убрался к Юрке ночевать, а меня оставил на мешках сидеть,
— А что я буду смотреть, как этот сверчок Олег с поддувалом за мной ходит? Намусорили, видишь ли, страму навезли!
— Дак и правда, сколько пыли от мешков натрясли, пера из подушек! Вот он и стал собирать этой дудкой за нами. Мне дак поглянулось: включил дудку в стену и давай пыль засасывать. С малолетства и приучают к чистоте в городу… Ну и я уж ухамаздалась совсем, опустилась на слободный стул, — выдохнула Нюра. — Слышу, а он тычки с веслами заносит. Отвори, говорит Людмиле, балкон этот, сын велел. Тут она и поднялась коршуном. Чё, неправду я говорю? Поднялась, откуда из нее и полезло. Туды вашу рассуды, корову бы ишо завели в квартеру! Не пущу, говорит, с палками. Да и на Валентина: ты, мол, чё, головой думать или чем? Слышу, забрякали по приступкам обратно. В подвал тычки-то убрали? — обернулась она к Афанасию.
— На чердак мы их потом подняли, на подызбицу, — улыбнулся впервые за вечер хозяин.
— Тебе смешно теперь. А там-то чё кипятился?
Не выдержала теперь Матрена:
— Дивлюсь я на вас. Стары люди, а поддались, будто маленькие. Да я бы их в оборот обоих взяла, живо вы шелковыми стали. Шутка ли дело — ростили, ростили, надсаждались, а оне вон чё устаканивают? Валентин-то заступиться не мог?
— Заступился, — махнул рукой Афанасий, — да она, коза безрогая, над ним верх берет. Туды не ступи, там не присядь. А он уж привык на нее робить, сутками покою не знает… Да бог с ними, дело ихнее! К вину мы его не приучали. А все где-то промашка получилась.
Никифор помалкивает, только удивленно головой трясет. Высокая его фигура совсем переломилась, сползла со скамейки на пол. На полу удобней, не так печет от плиты.
— На другой день зашшолкнули меня на ключ, и осталась я во всем дому одинешенька, — продолжила Нюра. — На работу оне — рано свились. Олег в школу умотал тоже. Поревела, поревела, пошла в куть. Вроде чё-то поклевала из кастрюльки, но так для блезиру. Сичас бы, думаю, топталась у своего шестка! Зорьку стельную вспомнила, как она кидалась навстречу, и уж никакая пишша на ум не пошла.
— На месте Зорька, завтра заберете.
Нюра кивнула на эти слова, продолжая дальше:
— Заявился внучек из школы. «Чё, — говорит, — бабушка, невеселая?» — «Ничё, — говорю, — веселая я, сходил бы за дедушкой, он у дяди Юры ночует, самая не найду…» Вечером опять сошлись гамузом. Давай обсуждать, каким нам занятьем занятца.
Терпенья-то нет сидеть, не калеки! Валентин говорит: отдыхайте пока, потом придумаем, найду отцу занятье, да и в Нефедовку, мол, через пару недель надо съездить, можа, кто дом подсмотрел. Афанасий заключил по-своему: с домом, мол, не торопи нас… Ну, вроде ничё, посидели, чаю попили. Правда, сноха все козыритца, много не разговаривает. Отойдет, думаю. И все бы ничё, да уж в потемках с чемоданом племянник мой Вася зашел. Из Тобольска приехал на каки-то курсы уст — раиватца. Я, говорит, поставлю вещи у вяс, через два дня заберу. Поставь, отвечаю. Тут снохе опять не поглянись: мало наташшили всяких ремков да ишо несут. Я опять в рев. А как, думаю, младший наш Степан из армии придет, ему куды? По чужим углам скитатца? Нет, говорю, вон ему, Афанасию, домой нам надо…
— Сообразила живо! — сказал хозяин.
— Как тут не сообразишь, — поддержал Никифор. — Хоть до ково доведись!
— Ох, матушка, Нюра, не совестно нам — взяли вас в оборот с дороги! Не ужинали, наверное… Может, мне за молоком сбегать?
— Сиди, Матрена, — поднялся тут хозяин. — Дома-то кто есть?
— Галина. Кому еще быть!
— Схожу я. Да к Батракову постучусь. Подпилков ему в скобяном купил, а то все стонал: подпилки, нечем лопату наточить.
— Не терпится? Мог бы утром.
Афанасий быстро вышел. Ему действительно не терпелось увидеть Батракова: пусть, мол, бабы повздыхают без него, на то они и бабы!
— …На третьи сутки Ольга за мной пришла, сноха младшая. Пошто, сказала, мама, к нам не идешь в гости? Повела меня к себе. Хорошо посидели, без сына, правда, наговорились с ней вдоволь. Я дак соснула после спокойно на раскладной койке. После обеда поташшила меня по городу, в магазины завела, в чайной супом покормила, потом в один старинный дом поднялись. Всего там насобирано — черепки посудные, ножики, которыми стары люди воевали. Лось прямо как живой, застекленный стоит середь помешшения. Гляжу это — изба деревенская в стене наряжена, вроде как у наших ково. И чучела человеческие. Двое чучел: старик и старушонка… Чё только не придумают люди! На второй етаж уж и сил не хватило поднятца, опустилась на приступки. Веди, говорю, Оля, домой меня, уцимкалась я совсем.
— Юрий-то не приговаривал к себе жить? — спросила Матоена.
— Приговаривал… Да куда к ним! Сами в тесноте бы отца.
— Да, — откликнулся Никифор. — Вроде одинаково ты их воспитывала, а на разные колодки вышли. У меня вон тоже молодежь!.. Сашка косматый женился на днях.
— Да не выдумывай, Никифор, — удивилась Нюра. — На ком это он?
— Еланская зазноба. К себе в дом берет.
— Ты погляди! Обманет ить, поди.
— Я ему ноги тогда повыдергиваю… Ну, а Натолий как поживает с дочерью? — обратился старик к Матрене.
Та как будто ждала этого вопроса, но смутилась:
— Мне-то что? Я особо не вмешиваюсь. Оба взрослые. Да! И она у меня девка с карахтером… Живут. А ты не перебивай, Никифор Степанович, Нюре дай сказать, все ей легше станет.
В печке прогорело, и хозяйка завинтила плотно заслонку, не до конца, чтоб не угореть, закрыла вьюшку, продолжила уже без прежней охоты:
— Ишо три дня посидели на узлах: распаковывать, не распаковывать? Вечером соберемся все вместе, совет не берет. Афанасий тоже затосковал, пришел от Юрия сильно выпимши. Вези, говорит, Валентин, обратно. Где взял, там и положи. Насиделись, говорит, мы с матерью в этой каменной тюрьме. Вы, мол, привышны, а нам век доживать в своей избе надо.
— Приживаются же старые люди и в городе, — проговорила Матрена.
— Каждому своя воля… Некуда стало деваться старшему, давай машину просить. Скидали все в кузов обратно. Влезла я в кабину и на крыльях себя почуяла. К Юрию за Шариком заехали. Он там тоже сидел, как каторжник, выл на весь околоток. Добро ли собаку в избе держать… Охо — хо! Теперь золота посули, никуда до смерти не стронемся.
— И слава богу, — подвел черту Никифор. — Город-то поглянулся? Я в молодости частенько там бывал. Гуляли дай бог!
— Кто его знает! По — старинному домов много настроено. Новые кирпишные зданья начали класть. Проворно кладут. Квартер-то не хватает. Наш Валентин, как специалист, в первых домах и получил. Теперь, судят, строительство пойдет. Наслушалась я днями: по радиво все про нефть — от толмят, на сиверу где-то откопали…
Вернулся Афанасий. Повеселевший. Поставил на стол стеклянную банку с молоком, прошелся по скрипучим половицам. Собеседники уже выговорились, сидели притихшие, умиротворенные.
Дребезжало от ветра стеклышко в летней уличной раме. Садился в лампе огонь. Под порогом таял занесенный на валенках снег. Тепло расходилось по всему дому.
14
Ворота отворил крепкий старичок с жидкой татарской бородкой на смуглом лице, приветливый, расторопный.
— Салям алейкум, — поздоровался Чемакин, откидывая воротник полушубка.
— Алейкум салям, — откликнулся старичок, поклонился, пропуская розвальни в просторный глухой двор. — Заходите, грейтесь, я разуздаю коня, сена дам.
В доме, разделенном на две половины печкой, тоже просторно, тепло. Повдоль стен широкие крашеные лавки, пол застлан домашними половиками, в переднем углу комнаты стол. На полке посуда — большие глиняные тарелки с узорами, подносы, противни, медный полуведерный чайник.
Хозяйка дома — моложавая круглолицая женщина — тоже поклонилась:
— Проходите, проходите…
Из-за чувала печи сверкнули — четыре любопытных детских глаза, опять скрылись.
— Ну, погреемся, Виктор, и дальше поедем, — сказал Чемакин, присаживаясь и на лавку.
Старичок вошел следом, у порога переобулся в мягкие овчинные тапочки.
— Твоя жена такая красавица будет? — с улыбкой спросил Чемакин.
— Моя, моя, и ребятишки мои… Хороший ребятишки. Школы вот близко нет, надо учиться с будущей осени.
Хозяин говорил по-русски чисто, без акцента. Раздевшись, он оказался моложе — не таким уж старичком, как показался Витьке вначале. Он сказал что-то жене по-своему, та захлопотала, загремела блюдами, поставила медный чайник на горячую плиту.
— Дальние будете? — полюбопытствовав хозяин, присаживаясь рядом.
— Да как тебе сказать… И верно, ж ближние. Двадцать верст, наверное, проехали, лошадь заморилась, сами озябли. В Нефедовке мы бригадой стоим. Рыбаки.
— Понятно, понятно, — закивал хозяин, тоже люди казенные… Стронулся народ. Раньше, бывало, за весь год свежего человека не увидишь, счас то и дело кто-нибудь завернет.
— Давно живешь здесь?
— Давно… Восемь лет, как новую женку привез — Фаину, ребятки выродились. Однако уезжать пора, учить их надо…
Витька разогревался в тепле, молча слушал разговор старших. Его удивил и сам дом, одиноко стоящий у кромки леса, и его обитатели, восемь лет живущие одни средь белых снегов, в тайге, вдали от людей больших селений.
— В прошлом году геологи у меня десять дней стояли. Вон радиво оставили в подарок. Фаина, заведи-ка музыку.
Хозяйка улыбнулась, прошла к столу, где под кружевной салфеткой стояла «Спидола». В доме полилась мелодия, тихая, приглушенная.
— Ослабло радиво, тихо играет.
— Батарейки, наверное, сели, — вставил слово Витька.
— Не подскажешь, хозяин, как на Заболотное озеро проехать? — спросил Чемакин.
Хозяин как-то удивленно и внимательно | взглянул на собеседника, поднялся с лавки, сказал что-то жене. Та расставляла на столе посуду, водрузила посредине чайник.
— Садитесь, садитесь… Чай пить будем. От печки остро пахнуло вареным мясом.
Витька только сейчас почувствовал голод. Усаживаясь за низкий столик на корточки, хозяйка ловко накладывала в тарелки жирную баранину, приправленную чесноком и перцем.
— Ай, как вкусно, — похвалил Чемакин, она засмущалась, засветилась румянцем, отчего стала еще красивее.
— Не ездите туда, не советую, — сказал старик, продолжая прерванный разговор, не взглянув на Чемакина.
— Это почему же?
— Яман там бродит…
— Это кто такой еще? — Черт, дьявол по-русски, по-вашему, называется.
— Ну, хозяин, не пугай, — рассмеялся Чемакин, — я партийный, в чертей не верю. Вот и Виктор — мой звеньевой — комсомолец.
— Э — э, начальник… Вижу, ты начальник Не смейся, он и партийных не жалует. Я тоже немного грамотешку кумекаю. Не ходи туда.
— Хозяин, понимаешь, хозяин, у нас задание от рыбзавода — разведать здешние озера. Вот мы в Нефедовке месяц ловили… Никто не тронул… Ямал! Правда, вчера опять за корягу невод зацепился. Мы поехали, остальные чинят. А завтра все снимемся — на Заболотное. Там жилье, говорят, пустует?
— Ешьте, ешьте, — потчевал старик. — Мяса у нас много, есть некому, ешьте. Да… Как же, пустует целая деревня. Побросали дома, за болота ушли. Жили, пока яман не стал шастать… А проехать просто. Верст, однако, шесть отсюдова. Перемело, правда, как проедете!
— Надо, хозяин, — удовлетворенный сговорчивостью старика, сказал Чемакин. — Думаешь, рыбку повыловим, себе бережешь, а?
— Нам се хватит, начальник, зачем обижаешь. Езжайте, коли так.
Разговор за столом стих. Молча пили кирпичный чай — густой, горьковатый, обжигающий. Старик поднялся, сказал, что вынесет коню воды. Вернулся, снова присел к столу. Чемакин с Витькой допивали последние чашки.
— Скажи, дедушка, правда, что ли, там яман бродит? — спросил Витька. — Легенда, наверное, какая-то?
Хозяин отер бороду, склонил набок маленькую голову.
— Не вру, паренек… Ну, слушайте на всякий случай. Было это несколько лет назад, когда яман больно шибко шалил в наших местах. Пойдет охотник в тайгу, не вернется, на озеро выплывет рыбак, лодка опрокинется. По ночам стучался в окошки, в двери скребся когтями, крыши разворачивал, в трубы рычал.
— Медведь, наверно, был, — воскликнул Витька.
— Медведя мы знаем. Обожди, парень… Дошло до того, что снялись люди, ушли за болота, счас спокойно живут… А слух-то прошел далеко, и заходит как-то в тот год ко мне ученый человек, из самой Москвы назвался. На лыжах шел, с карабином. Хочу, говорит, самолично узнать, что тут у вас за существо появилось. Может, как это… снеговой человек.
— Снежный, — радостно подсказал Витька.
— Так — так, — кивнул старик. — Я говорю ему, если хочешь идти, то иди, но не ночуй в той деревне у озера. Он посмеялся и ушел. А на другой день приходит — лица на нем нет, поседел весь волосом. А чуб смоляной был… Что, спрашиваю, видел? Видел, говорит. Хорошо, оружие с собой было, а то бы — конец!
— Интересная байка, — покачал головой Чемакин.
— А дело было так. Только устроился он ночевать в одном доме, печь затопил, смотрит — в окне другого дома огонек. Парень-то и жахнул из карабина по нему. Огонек метнулся, но не исчез… Темно уж на дворе-то… Смотрит, а огонек к нему направляется. Снег только хрустит, тяжело так ступает.
— Кто ступает? — не выдержал Витька.
— Кто его знает, кто? Ступает. Ученый этот выпалил еще раз, да, видать, промазал. Огонек — глаза это светились — уже возле дома, на угол лезет так хватко, что вмиг на крыше очутился. И давай плахи на потолке ворочать. Парень обойму выпалил, да все же попал, видать. Яман завизжал, кинулся с крыши в сугроб… До утра просидел ученый в карауле у окошка. Никто не шевелил его боле. Утром видит — на снегу лапы шириной с лопату и кровь… Вот какое дело-то! — закончил старик.
Во дворе, запирая за путниками ворота, он спросил Чемакина:
— Ружье-то есть с собой?
— Есть одноствольное.
— И то ладно… Ну, добрый путь.
— Благодарим за гостеприимство.
Тайга осталась позади, и розвальни оказались в продутом пустынном тюле. Из — под снега торчали чахлые елочки, хлипкие прутья, кованые полозья ударялись о скрытые под сугробами кочки.
Чемакин опустил вожжи, и Егренька, тяжело ступая по целине, все чаще останавливался. Пошли пешком. Вечерело. Ветерок стих. Снег неожиданно стал мягким и густым, наст ослаб и не держал уже розвальни.
— Иван Пантелеевич, — нарушил молчание Витька. — А вы верите старику… Тому, что он рассказал?
Чемакин задумчив, сосредоточен. Он слов но бы возвращает свои мысли от чего-то дальнего, своего:
— Слыхал я эту байку… Кто его знает? Может, и правда какая легенда, как ты сказал… Да. Что-то хитрил старик. Ты ничего не заметил?
— Нет, а что?
— Да ладно… Мне показалось, что на подворье еще кто-то был. Возле пригона лыжи стояли, снег на полозьях свежий. Добрый охотник не поставит так лыжи, обязательно снег сметет. А старик явно с утра не выходил из дома.
— Витька изумился словам бригадира. Его фантазия по-мальчишески лихорадочно заработала, придумывая самые неожиданные повороты из того, что сообщил Чемакин.
— Знакомый старик-то, — продолжал бригадир. — Но, давай, давай, — прикрикнул он на Егреньку. — Садись, Виктор.
Открылось совсем чистое поле, снег здесь выдули ветры. Егренька засеменил рысцой.
— Знакомый… Приходилось знать, когда в органах работал…
— В милиции? Следователем, наверно?
— Нет, я был участковым уполномоченным, старшиной, — сказал Чемакин. — Ну кое-что слышал о нем. Известная личность в округе была. Отсидел. Потом остепенился. Обосновался в тайге… Нет, плохого о нем больше не слышал.
— А вас он знает? — устроился поудобней Витька па сене.
— Вряд ли. Нет, точно не знает, — заключил Чемакин. — На худое сам не пойдет уж теперь, а выручать кого из бывших своих, пожалуй, может. Вон деревенька. Не боишься ямана? — бригадир улыбнулся. — Пожалуй, и нам придется заночевать, а утром посмотрим подъезд к озеру, и обратно. Как там наши, успеют управиться?
— Успеют.
— Думаю… Сашку с Анатолием Батраков попросил сена подвезти. Пусть помогут.
— Хороший он, Батраков, — сказал Витька. — Видели, сколько у него орденов?
— Нет, не видел, — хитро улыбнулся Чемакин. — А ты как сумел узнать?
— Он на свадьбу к Лохмачу и Наденьке заходил. Не помните?
— Да, Лохмач, Лохмач, — вздохнул бригадир, — отрезанный ломоть. Надо подмогу с рыбзавода просить, пусть пару человек подошлют. Ты-то не собираешься никуда от нас?
— Что вы, Иван Пантелеевич, — засмущался Витька прямоте бригадира и даже на холоде зарделся.
Деревня, о которой говорил старик, представляла жалкий вид. Давно заброшенные с десяток бревенчатых домиков зияли темными провалами окон. Покосившиеся заплоты угадывались за высокими сугробами, наметенными почти до крыш. С самих крыш висела оторванная ветрами тесовая кровля, поскрипывали расшатанные стропила. Похоже, что здесь шастал не только «яман», но прошелся более могучий разрушитель, не щадя, не жалея. Витька с замиранием сердца вглядывался в эти темные провалы окон, каждое из которых невольно таило страх, пробирающий холодом и жутью.
На ночлег выбрали маленькую избушку в полукилометре от этих домов, крепкую, поставленную много позже. Узкие окошечки избушки были целы. На подоконнике, по таежному обычаю, кто-то оставил спички и соль. Возле каминчика в углу — сухие дрова.
Пока Чемакин распрягал коня, поставив розвальни с заветренной стороны избушки, Витька растопил каминчик, принес с воза чайник, наполнил его снегом, подвесил над огнем. Снег быстро растаял, пришлось добавлять еще несколько раз.
Стемнело совсем. Уже не различались близкие дома, и только могучая стена кедрача, подступающая к самой сторожке, тихонько покачивала невидимыми ветвями. Где-то близко покоилось озеро, и Витька думал о том, что вот совсем скоро им обживаться здесь в глухом безлюдном месте. Он думал о Нефедовке, за эти недели ставшей совсем близкой и родной. Жаль уезжать. Он думал о том, что провожать их приплетутся все старики, повыползут из своих полузаметенных домов — может быть, пожалеют, что они уезжают, или молча проводят долгими взорами.
Наверное, приедет с молоковозом из Еланки Нинок и будет тоже смотреть удивленно и растерянно своими глазищами и скажет: «Приезжай, Витя, как-нибудь, здесь ведь близко». А он ответит: «Не знаю, Нина. Может быть, и приеду… Не знаю».
— Попоить бы коня, снег хватает, — прервал его мысли Чемакин, низко пригнувшись в дверях. Он достал из вещмешка банку тушенки. — Разогрей… Поужинаем, и на боковую. Утром рано подниматься.
Потом он принес из розвальней охапку сена, кинул на низкие нары, улыбнулся Витьке: ничего, мол, перебьемся ночку.
— Ого, да тут и фонарь есть, — поднял он к потолку взгляд, — молодцы, таежники, а то старик заливает — яман… Черт бы его побрал!
Избушка осветилась тусклым неровным светом. Возле каминчика было уже жарко, и путники, сбросив гуси, расстегнули полушубки, плотно поужинав, легли спать.
Ночью Чемакин проснулся, взял ружье, вышел из избушки. Обошел ее, тревожно прислушиваясь к ночным звукам. Было все так же тепло и тихо. Егренька мирно похрумкивал сеном, ткнулся в ладонь человека, шумно фыркнул ноздрями. Чемакин укрыл его гусем, подбросил сена. Занес в избушку хвороста, кинул в прогоревший каминчик, посидел у огня.
Витька что-то бормотал во сне, постанывал, беспокойно ворочался. «Намаялся парнишка, — подумал Чемакин, — как бы не простудился, не заболел».
А Витька видел сон. Снилось, будто находится он на свадьбе у Наденьки и Сашки Лохмача, в доме полно народа-за столами, Акрам с Шуркой — конюхом вытягивают из подпола невод. В ячеях трепыхаются караси, и они складывают их прямо на столы. «Зачем вы здесь рыбу ловите? — кричит скотник Кондрухов. — Не мешайте, жених с невестой на тройке покатят!» — «Добром порешим каперацию, — вмешивается портной Лаврен. — Горько!»
Жених с невестой целуются. Оказывается, это Галина с Володей. На Володе белая рубаха и брезентовые штаны. Галина в синем платье и почему-то без фаты. «Без фаты, — думает во сне Витька, — это они нарочно, не всерьез». Галина манит Витьку к себе, он хочет подойти, но никак не может встать со скамейки. «Ну иди, Витенька, я тебя люблю, мы это нарочно, не всерьез», — зовет Галина… Ноги как ватные, а во всем теле такая легкость, хочется лететь, и он летит… Летит, а внизу подпол открытый — черной майной, и в нем стоит вода. «Галя, не ступай туда, там холодно… вода холодная». Он опять сидит на скамейке, и Галина сидит рядом. «Какое у нее горячее плечо, — думает Витька. — Какое горячее плечо!» Открывается дверь, и заходит Яремин, держит в руках курицу, улыбается всем: «Бросайте деньги в солому… Для жениха и невесты… Бросайте скорей».
Деньги бросают, и Яремин ищет их в соломе. «А почему не жених с невестой? Какое горячее плечо у Галины!..»
Курица вырывается из рук Яремина, это вовсе не курица, а черный грач… «Полетел он, полетел, держите ямана!»
— Что с тобой? — слышит Витька голос Чемакина и приподнимает голову на нарах.
— Курица где? Улетела?. — он еще не проснулся.
— Какая курица? Полушубок-то сними. Тепло в избушке.
— А — а! — открыл глаза Витька. — Это во сне… Фу, какая ерунда… Дядя Ваня, скажите, а Толя тоже останется?
— Где останется? О чем ты?
— С Галиной. Он ведь живет у них.
— Да — а. Беда с вами. Понабрал себе в бригаду одних женихов. Кобель он, хоть и твой дружок.
Чемакин снял с огня кипящий чайник, высыпал в него полпачки заварки.
— Может, поспишь еще, а то давай присаживайся!
— Не правы вы, дядя Ваня.
— Скажи-ка, не прав! Забрались в тайгу и думаете, на этом свет клином сошелся? Нет, только до лета… Летом я тебя отправлю из бригады.
— За что, Иван Пантелеевич? — испугался Витька. Подсел ближе, свесив ноги с нар.
— Учиться отправлю. Не хочешь разве?
— Да я и сам думал. — Витьке вспомнился почему-то отец за ужином, его долгие наставления насчет учебы и жизни, от которых хотелось поскорей взять гармошку и сбежать з клуб… Но на сердце отлегло. И опять виделась родная деревня с тополями возле клуба, танцующие под радиолу девчата и завклубша Руфина Ивановна, в глазах у которой постоянно стоит то испуг, то удивление. Каким далеким и прекрасным чудится это близкое время, ушедшее, может быть, навсегда.
* * *
А той же поздней порой отмеривал последнюю лыжную версту до Нефедовки Игнаха Яремин. От одинокого лесного домика, где сидел он в не остывшей еще баньке, пока Чемакин и Витька пили чай, шагал Игнаха, наверное, уже много часов. Во всяком случае, он уже потерял счет времени, поскольку ранняя зимняя ночь сгустилась давно, и глаза привыкли различать чуть заметный уже слеД, оставшийся от полозьев саней.
Ни тогда, когда Игнаха усталый и продрогший ввалился в натопленный дом, попросив накормить, ни потом, когда услышал скрип полозьев у ворот и заспешил куда-нибудь спрятаться, хозяин ни о чем его не выпытывал. Он понимающе кивнул нежданному гостю, молча вывел во двор и указал на дверь той баньки, прилепившейся к бревенчатому сараю.
Игнаха слышал голоса на дворе, когда бригадир и Витька разуздывали Егреньку, и потом, когда прощались с хозяином. И так хотелось Игнахе выйти из своего убежища, вышибить ногой почерневшую от копоти дверь, шагнуть навстречу Чемакину: вот, мол, я весь тут, Пантелеич, куда мне деваться от бригады, бери обратно, обмишурился малость, прости!.. Но эту мимолетную жалость к себе, которую он испытал за эти дни не раз после того, как тракторист высадил его у проходной рыбзавода, опять притупила застарелая злость ко всему на свете. Успокоясь, он все же решил, что назад пути нет, есть только один — туда, в Нефедовку, где он уже начал оседать, закрепляться, и, повернись судьба иным боком, не было бы этой позорной отсидки в баньке, не было бы морозных километров — одному под чистым звездным небом и пугающей жутью непроглядного бурелома — по обе стороны дороги.
Он уже знал эту дорогу в лесном коридоре, но иногда ему казалось, что вот — вот кончится санный след и непроходимая стена темноты и холода подступит к самому горлу, обожжет удушающе колючими еловыми иглами. На какой-то миг он ясно представил себя засыпанным снегом, леденелым и безжизненным. Лоб Игнахи покрылся испариной, и, опускаясь устало на корточки, он почему-то вспомнил слова молитвы, которой давным — давно учила его бабка.
— Фу, холера! — произнес он вслух, а дальше уже губы шептали беззвучно, и он даже повеселел, что так хорошо запомнил эту бабкину молитву, и, выпрямляясь в рост, заскользил дальше, как бы подстраиваясь под порывистый, обнадеживающий ритм: «Стану я благословясь, пойду перекрестясь — из дверей в двери, из ворот в ворота, в восточную сторону. В восточной стороне, — скрипит лыжня, — стоит престол, за этим престолом сидят матушка пречистая, пресвятая богородица и батюшка Иван — спаситель…»
Игнахе опять стало не по себе, потому что дальше шли слова, которые вызывали неподходящие в эти минуты думы, он тяжело напрягал мозг, вспоминал, как умильно — торжественно проговаривала молитву бабка: «Подойду ближе, поклонюсь — помолюсь пониже, попрошу: матушка пречистая, пресвятая богородица, батюшка Иван — спаситель, спасите и сохраните меня и в доме, и в поле, и на синем море, отметая пламя от напрасной смерти…»
Заключительные слова молитвы нравились Игнахе, они представлялись ему телесными и осязаемыми: «Во имя отца и сына!..» Но сейчас он не мог представить, как раньше: в воображении всегда стояли его отец, погибший на войне, и сам он — тот юный, деревенский.
Он еще раз остановился, чтоб поправить лямки заплечного рюкзака, потянул по-звериному воздух. Наверное, ветерок относил печные трубные запахи деревеньки в другую сторону. Но Игнаха уже представил, как удивленно — настороженно встретит его Лаврен, засуетится в кути поднятая с печки старуха и сам он устало откинется на лавке, наслаждаясь покоем и теплом. Еще недавно, ночуя у случайного собутыльника в рыбзаводском поселке, он просыпался с тоской об этом тепле и покое и, процеживая сквозь зубы кислый клюквенный рассол, чуть не стонал от тоски и бессилия. Тогда он и решил вернуться в Нефедовку. Он еще не до конца сознавал, зачем должен вернуться, но непонятная для него сила влекла и торопила к людям, с которыми свела его судьба — нескладная, потрепанная бесконечными скитаниями. Запечатав бумажной пробкой начатую поллитровку, сунул ее в рюкзак, привычно опоясал полушубок ремешком с рыбацким ножом в кожаных ножнах, он пропал из поселка.
И вот лыжи вынесли его на опушку тайги, она как бы неохотно расступилась, обнажив редкие огоньки ночных настывших окошек домов. Еще не все притушили на ночь лампы, загребли в загнетке горячие угли в печах, чтоб утром раздуть самовары и, сунув ноги в теплые валенки, заняться недолгим чаепитием перед нескончаемыми дневными хлопотами. Вон там светится окошко Никифорова дома, выходящее в огород: не спит молодежь. А через улицу — сразу два желтых квадрата: домик управляющего Батракова и Ерохиных. Вспомнил Игнаха последний будто бы шутейный разговор с Галиной на улице. Та опять очень уж аккуратно отшила его ухаживания:
— Отстань, женижок, а то Анатолию все расскажу…
Игнаха понимал: ничего она не сказала о той встрече в ночном запарнике, куда забрел он, возвращаясь с озера. Могла бы сказать, да, по всему, умолчала.
И теперь шел Игнаха почти той же дорогой, воровато обходя по-за огородами деревеньку, и ноги сами несли его к базе, где еще запоздало постукивал малосильный движок. Приставил лыжи к заметенному зародчику, из которого недавно теребили вилами, опустился на сено, потянул из бутылки. Горячая волна разлилась по крови, расслабила мышцы. Так сидел он какое-то время, как бы прислушиваясь к самому себе, но ничего не услышал, только ближние вершины кедров хмуро покачивали тяжелыми снежными шлемами. Но эти шлемы и очарование ночного покоя не мог различить Игнаха. Лишь высокие навозные терема, свежо схваченные куржаком, придвинулись к нему всей тяжестью. Кислый наземный дух и сенная пыль першили в горле. Приложившись к горлышку бутылки еще раз, он заставил себя подняться. Совсем неподалеку послышался окрик, каким понукают лошадь, и Игнаха подумал, что это вроде Лохмачовый окрик. Он подумал еще, что парни опять подвозят на ферму сено, и, не желая попадаться им на глаза — пусть в потемках, свернул к неплотно прикрытой двери коровника. Животные мирно дышали в темноте, постукивая копытами о деревянный настил. Игнаха сделал несколько неуверенных шагов в глубь помещения и тут наткнулся на подвесную вагонетку, которая железно скрежетнула в тишине и с пустым звоном прокатилась по рельсу.
— Это ты, дядя Афанасий? — дверь запарника отворилась внутрь базы, и кто-то быстро зашагал с фонарем навстречу Игнахе. Он узнал по голосу Галину и понял, что здесь больше никого нет.
— Ты, дядя Афанасий? — Галина высоко подняла фонарь и теперь шла неуверенно, словно боясь оступиться. И когда фонарь тускло высветил фигуру Игнахи и его лицо под косматой шапкой, Галина невольно вскрикнула.
— Вот мы и опять не разминулись, девушка, — выдохнул Игнаха и шагнул ей навстречу.
Господи, да что же это такое! — Галина оцепенела, держа фонарь на уровне плеча, и по лицу ее скользнула тень испуга.
— К тебе я пришел, к тебе, Галя. Будь ласковой…
— Не подходи!
Свет фонаря метнулся в сторону, и тут Галина выхватила вилы, торчащие из пустой вагонетки. Зачем она сделала это, уже не вспомнит, как не вспомнит того, что говорил ей Игнаха в те минуты, как напоролся он плечом на те трехрожки и, заматерясь от боли, схватился за нож, болтавшийся на поясе.
— Толик, миленький, Толик…
Фонарь опрокинулся и покатился к сточному желобу.
К воротам база, тяжело проваливаясь в снегу, бежали люди.
* * *
Едва задребезжало, Чемакин растолкал Витьку, вышел запрягать коня. На небе отцветали крупные звезды — прояснело, изморозь обметала деревья, остыла на гриве и мягких губах Егреньки.
Поехали на озеро. Оно оказалось в полуверсте от избушки, с редкими метелками камыша у берега. У пристани из-под сугробов торчали концы шахов — в прошлое время, а может быть, совсем недавно окрестные рыбаки развешивали на них сети.
Витька сноровисто выдолбил пешней прорубь, напоил коня. Чемакин сказал, что нужно подождать, когда получше рассветет, оглядеть будущий промысел. Про себя он прикинул, что в одном из домов можно оборудовать конюшню, приметил и баньку — пригодится.
На душе у Витьки уже было просторней и светлей. Радовала уже новизна впечатлений, будущая дорога — с неожиданными потасовками на снегу, «кучей малой», шутками, смехом. Через день — два, пока осваиваются на новом месте, с рыбзавода подошлют новеньких. Он уже начинал смиряться с тем, что отстанет от бригады Лохмач, которого будет не хватать. Но Чемакин сказал: «Я не против, пусть останется, видно, нашел свою судьбу. Лохмачу уже двадцать три года, а родных у него нет».
И Витька как-то по-иному стал думать о Сашке Лохмаче, у которого — не странно ли это? — ни отца, ни матери. Сам он, покинув отцовский дом — навстречу детской мечте о море, всегда ощущал, что где-то далеко есть у него пристанище, есть мать и он может вернуться туда в любое время. Он думал об этом и в тот вечер, когда в доме Соломатиных встречали сыновей, а Юрий, случайно завернув в дом Никифора, засиделся с парнями допоздна. И Юрий, вначале чуть грустный, разговорился, а Витька, с восторгом узнав, что Соломатин служил на море, мучил его вопросами, не давая заговорить Володе.
— Интересно рассказываете, а почему не остались на флоте? — спросил под конец Витька. И Юрий неопределенно пожал плечами: мол, что возьмешь с парнишки? Его еще мучили свои, непонятные парням, раздумья, и, словно бы решившись на откровенность, откинув со лба волосы, продолжил разговор:
— Знаете, ребята, приехал я сегодня домой, а завтра уже не будет этого дома, одно воспоминание останется… Да! А кому, как говорится, один черт — город ли, деревня, Россия или Америка… «Уж не деревня, вся земля им дом!» Вся земля! — Юрий усмехнулся: — Вот и торгует кое — кто этой землей оптом и в розницу… Ты, Витя, тоже еще вспомнишь о своей деревеньке даже в море, куда стремишься, — сказал и на мгновение задумался. — Да вот послушайте, как о нашей Нефедовке поэт написал: «Ты иная сегодня, ты в космос врубилась, но и громом ракетным встречая свой день, я хотел бы, Россия, чтоб ты не забыла, что когда-то ты вся началась с деревень».
— Звучно! — не вытерпел „Володя. — Только не о Нефедовке, тут только и грому что Лаврен Михалев на швейной машинке стучит. А между прочим, — начал он увлекаться, — вы оба с вашим поэтом ошибку допускаете. С городов русская земля начиналась, к городам и вернется. Это уж, простите меня, передергивание исторических фактов. А Киевская Русь, а Москва, а Новгород?.. Да где они ваши, милые сердцу, деревни?
Витька удивился. Всегда ровный и рассудительный Володя не сдержался до того, что повысил голос, разволновался.
— Ну — ну, Володя, не кипи! О России стихи, о России, не забывайся, — заступился, он за Юрия.
— Ну что ж! Верно. А российскую деревню породило крепостничество, так что, теперь по ней слезы лить? Лей, не лей — все равно.
Уже совсем поздно, к полуночи, зашли Анатолий и Галина. Тогда не выдержал разбуженный голосами и стуком дверей Шурка — конюх, подал голос из горницы: «Жених с невестой заявились!»
И Витька, приметив, как смущенно здоровалась девушка с Юрием, догадался, что она не ожидала такой встречи, оттого непривычно растерялась, словно и не было никогда той недавней Галины, которая могла при всех целовать Витьку и, не скрывая радости, повиснуть на тулупе Анатолия…
И теперь, вспоминая тот вечер, он еще теплил в груди странное и совсем уже непонятное ему чувство к Галине. Он еще не мог освободиться от него, как ни хотел. Ему еще порой казалось, что все обернется по-иному как-то. Как обернется? Витька и сам не знал. И, по привычке думая о ней и Толе, к которому постепенно накапливалась обида, хотя тот еще прощал ему все, что можно простить другу детства, он чувствовал, что кто-то новый входит в его сердце. И не разбойно, закружив и оглушив с налету, а тихо, обволакивая его пристальным взглядом больших и печальных глаз. Входит в него, ничего не требуя, не прося, но оттого еще беспокойней стоят перед глазами рассыпанные в полутьме волосы…
Обратный путь в Нефедовку лошадь бежала вчерашним следом. Свернули возле одинокого дома, где обогревались, слушали рассказ про ямана, оставшийся в воспоминании то улыбкой, то странной и непонятной тревогой.
Егренька бежал резво, и Чемакин, разнуздав его, опустил вожжи, правил молча. Прислушивался к скрипу саней и думал о своем Витька.
Вот уже и знакомый лес, где бегал в тот раз на Никифоровых лыжах, рассердившись на Толю. Вот скоро опушка леса упрется в огородные прясла, и у крайнего дома зальется собачонка, выкатившись из-под ворот навстречу розвальням…
— Слышь, вроде Никифор, — сказал Чемакин, — погляди, у тебя острее глаз.
— Он, Иван Пантелеевич. Дров, что ли, нет? Напилили — до весны хватит.
— Никифор рядом с дорогой тесал срубленную свежую ель. Услышав скрип полозьев, он обернулся, пристально посмотрел па Чемакина, придержавшего коня, воткнул топор в лесину, тяжело опустился. По тому, как он сидел, сгорбившись, безучастный к их возвращению, Чемакин понял: что-то неладное!
— Никифор Степанович, слышишь, это мы приехали, — Чемакин тронул старика за плечо. Тот поднял голову, взглянул так же отрешенно, поднялся с топором, зашагал в лес, глубоко проваливаясь в снегу.
— Дедушка, дедушка, — Витька догонял его, путаясь в подоле гуся. — Дедушка, ну что ты молчишь?
— Погоди, сынок…
Никифор повернул голову, дошел до дороги, остановился.
— Нет силенок сказать вам, ребята. Галину ведь… поубили.
Зеленым облаком качнулась ближняя ель, застелила ставшие вдруг тяжелыми Витькины глаза, словно хлестануло по лицу колючими иглами, и эта боль сжала не защищенное ничем маленькое сердце.
Не — ет! Неправда, дедушка!.. Ты врешь…
Витька опустился на розвальни и, уткнувшись лицом в сено, рыдал, вздрагивая всем телом.
Никифор молча взял вожжи, тронул коня к деревне. Следом за розвальнями шел бригадир.
15
Башлык дядя Коля занемог, остался в доме Соломатиных один. Все ушли прощаться с Галиной. Ее к вечеру третьего дня привезли из Еланки. Галина лежала в сосновом струганом гробу, который портной Лаврен обил красным коленкором.
Башлыку дяде Коле нездоровилось, покалывало поясницу, ломало суставы, и в груди он чувствовал тошноту. Он прилег на широкую лавку, думая, как бы совсем не заболеть, когда вошла сама хозяйка в черной пуховой шали. Она собиралась подоить корову да задать ей на ночь корму. Весь день Нюра находилась при Матрене — отваживала. Женщина сама наплакалась, извелась сердцем, а сейчас ее глаза были воспалены и сухи.
— Привезли, Нюра? — вполголоса спросил башлык, следя, как она устало снимала тужурку, прошла в куть за подойником. Женщина всхлипнула, утерлась передником, опустилась на лавку.
— Обмывали ее, голубушку, а все не верю, все смотрю — да за что тебя ирод проклятый жизни лишил… Обмываю, а слезы так и катятся… сердце зашлось. Ох… Жить бы тебе, касаточка, детей нарожать… Тело-то все белое, как репонька, налитое, только на стегне одном синяк — почернел весь… отбивалась, не осилила девонька… Один был цветочек на поляночке, и тот повытоптали. Как уж мы дивовались на нее. Мотя ей ничё не жалела — и отрезы и сарафаны ей. Платье не платье, сапожки на каблучках — все дочке. Как жить дале, Николай Антонович? Как жить? Лучше нас кого смерть прибрала бы. Нажились, намаялись, всего навидывались.
— Виноваты мы перед вами, не уберегли, нас вини, Нюра.
— Ты лежи, лежи, Антонович… Что теперь уж? Теперь уж не воротишь… Ить говорила я ей, жалеючи: «Галинька, поезжай хоть в городе поживи, без тебя как-нибудь управимся. Вся твоя ровня поразъехалась, в замуж повыходили, а ты все тут присыхаешь». А она повернется так ладно на каблучках, плечом поведет да ответит так бойко, долго не задумываясь: «Я здесь, тетя Нюра, жениха высмотрю, аль навернется какой, возьмет меня!»
А чего тут высматривать — кочки болотные, пеньки трухлявые. Ох, милая моя, зачем, зачем? — женщина опять утерла близко стоявшие слезы. — Уж нам ладно — век доживать, некуда трогаться от могил родительских… Мужиков здесь с фронта дожидались, не дождались. Вон один мой Афанасий да Батраков и пришли тогда, да и то Алексей все на костыль по первости-то налегал. А Галин-то отец Митрий так и не — полюбовался на свою дочку. Осенью народилась, на второй год войны… Ласковой росла. Бывало, пойдет встречать коров с поскотины и накажет мне: ты, мол, не беспокойся, тетя Нюра, я и вашу Зорьку провожу до калитки. Пригонит, а я это с бригады вернусь, уцимкаюсь, до крылечка еле доплетусь… Ласковая. «Иди, — скажу, — Галинка, ко мне, зайчик тебе из лесу гостинцев послал», — и достану ей из кузовка ломоть, что от обеда остался. Она обрадуется: зайчик послал! Запрыгает на одной ножке, только чечки в кармашке забрякают… Матрену, Матрену-то захватывает, как ко гробу подойдет, навалится вся, успокоить ничем нельзя. Я уж ей капли успокоительные подмешивала, фершал из Еланки передал, нашатарным шпиртом косицы тру… Господи, матушка, родимая!
— Родственников-то известили? — закашлялся башлык.
— Телеграмму хотели отбить в Челябинск. Брат там у нее со своей семьей. Да ить не близкий свет, пока доедет в такую даль!
— Эропланом до города мог бы, а тут нанял бы подводу какую.
— Нет, не стали давать… В Еланке-то разговоры пошли, что если бы Натолий не растрес ее дорогой, может, жива бы осталась, операцию бы сделали, жива бы осталась. А уж чё жива?! Как он вынес ее на своих руках из базы да положил в сани, тут она и зашлась последним вздохом — Сашка ваш рассказывал. Он и милиционеру такое показанье дал… И правда, гнали они пять верст до Еланки — все вприскок лошадь бежала. Сашка понужает, а Натолий убивается: Галенька, милая, мол, потерпи, скоро доедем… Это он уж над мертвой, все не верил, никак не мог в толк взять.
Я на Натолия-то сперва шибко серчала, парень какой-то непутевый показался. Уж больно все круто у них получилось. Гулять стали на виду у всех с первого дня… И Галя, что сказать, звезда была отчаянная, ни пересудов, ни перетолков не боялась. Не вмешивайся, говорит матери, я сама не маленькая. Потом уж, как Натолий перешел к ним жить, вроде, смотрю, направляться парень стал. Посерьезнел. Прислушиваюсь поздно вечером, как с озера вернется, тюкает колуном — дрова колол. Выйду это, за ворота, а они под луной, как ребята малые, снежками забавляются. Направляться стал парень. Я и приговаривала Матрене — пусть мол, дочка построже держит Натолия, пусть сама не вскидывает копытца да и не посматривает на сторону. Молодых-то вон ить сколь у вас, а ей хочется покрасоваться и перед другими. Наряжалась все… Ох, что я о покойнице. Девонька ты наша рассердешная. Ой, да пусть этому ироду света не увидеть!
— Отправили Яремина-то? — спросил башлык.
— Сразу, как только приехал участковый и допрос снял. Сразу в район его повезли. Сопровождали Батраков с Кондруховым.
Бригадир наш своего жеребца запрег, и в ту же ночь выехали они… Тогда еще, сразу — после убивства, Кондрухов чуть было не заколол вилами вашего-то, но Тимофеич не дал, сдадим, говорит, его суду… Вот ить как все вышло! Ох, горе — горюшко, не оплачешь теперь, не поправишь.
— Рассказывали мне, Нюра. Только как они погодились-то на базе?
— Да как, Антонович! Сашка с Натольем подвезли сено из поля, уметывали его с возов в загородку. А наш управляющий с Кондруховым подошли как раз их встретить, тут и услышали — Галя зовет. Кинулись на крик-то, а она уж руками хватает о кормушку… Он, ирод, и не успел скрыться в лесу. Видно, намечал на лыжах али как. Галина-то вилами его шибко задела. Вгорячах он и ткнул ее ножом. Сознавался: не хотел, говорит, убивать, вышло нечаянно. Повиниться, говорит, шел в бригаду обратно, да набрел первым делом на базу, а ить там никого, кроме Гали, и не было уж…
Подою я корову. А ты лежи, лежи. А потом накипячу молока да картошки чугунок приставлю — под паром и погреешь грудь.
Нюра ушла в стайку к корове, а дядя Коля все же поднялся, походил по избе, не находя себе места где присесть, где постоять. Постоял у окошка, слезящимися глазами всматриваясь в надвигающиеся сумерки. Там на дворе сыпал редкий снежок — предвестник последних февральских снегопадов, за которыми нахлынет весенняя ростепель и солнце опробует, растопляя, снежные шапки на крышах, а там уж, если переборет весна зиму, потекут с пригорков и таежных гривок мартовские ручьи.
«Как бы не убраться самому по половодью?» — подумал башлык и тотчас забыл эту думку. Его больше всего мучило то, что вот он, старик, битый — тертый, не сумел вовремя разглядеть Яремина, да и потом уж после драки с мальчишкой Витькой мягко сошлись с ним, и он и Чемакин… отправили на рыбзавод с трактористом — пусть, мол, просится в какую другую артель или берет расчет насовсем. Эх, доброта людская!.. А он с трактора — да и на лыжи, обратно в Нефедовку. Вишь, разобрала больно обида на ребят, сильно они тогда его отметелили… Кто знает, может, и правда человек хотел повиниться? Куда деться человеку, половина в бригадах покалеченных, потертых жизнью…
Башлык стал припоминать о Яремине слышанное: что раньше казалось незначительным, сейчас вдруг окрашивалось в иной цвет.
Рассказывали, будто натыкался он на ондатровые кучи, сколько гнезд позорил. А потом с Лавреном, опасна его возьми, шапки принялись шить, на сторону сбывать… У того, старого, тоже хватило соображения — занялся спекуляцией в такие-то годы.
Выпимши как-то заявился. Де только водку раздобыл? Бормочет так пьяно: мне бы Гальку да теплую баню на ночку, я бы уж показал… Поплевался, бессовестником назвал, да на том и кончился разговор. Ценил проклятого, и Чемакин ценил: дело умел делать. Вот она, оказия какая!.. Жалко… Не сложилась и у мужика жизнь!
Нюра подоила корову, процеживала молоко.
— Отдаивает Зорька, отелится скоро, или уж век ей пришел, еле три литра начилькала. Сдадим, видно, все же к будущей осени, чижало стало сено косить. Травы невпроворот кругом, а силы уже не те: пока для совхоза план не наворочать, а потом уж своей коровенке как придется. Ладно, робята, когда приедут, помогут… А теперь уж и совсем не знаю: вон чё натворили с переездом, осерчал на нас старший… А, ты встал, Антонович? Иди я тебе парного налью с рыбным пирогом. Один-то пирог на поминки понесу. Иди поешь.
Башлык пожевал корочку, мелко отпивая из кружки.
— Горе мы одно принесли вам, разоренье, матушка… Жили бы без нас, жили.
— Не убивайся. Кому уж чего на роду написано — не миновать. Всех нас бог приберет к себе, только уж молодых жальче всего. Болестей не знали, смеялись да радовались. На вашего самого малого глядеть боязно. Как увидел Галю в гробу обряженную, подошел к ней, в лице кровинки нет. Шепчет что-то про себя, не узнает никого. Хоть бы слезами зашелся, но он слезы, видно, раньше выплакал, в одиночестве две последних ночи по деревне все ходил… Иван Пантелеевич сказывал, что и он Галю-то любил. Я уж твержу Пантелеевичу, проследи, мол, за парнем, как бы чё не сделал. В этом возрасте печатлительны они шибко, недолго и до греха. Был случай в Еланке, годков так семь назад. Понравилась девка парню, а он ее помоложе, да не шибко бойкий оказался. Как это она в замуж выходить за другова стала, только свадьбу наметили, родня с обеих сторон съехалась, а он возьми да и залезь в петлю. Тут свадьба не свадьба и похороны ладить надо… Слабоумным, говорят, признавали парня. Да ить, как рассудить, всяко случается. Может, начитался много, чтение тоже до добра не доводит.
Галя семь классов, правда, закончила, а ученье ей давалось. Надоело в чужих людях жить. Отбегала семь лет вместе с другими ребятишками в Еланку, а потом куда? Приспособилась коров доить. Ох ты горюшко! Пойду я, Николай Антонович, ты уж полежи, лампу можно засветить, неловко в потемках-то…
Нюра загремела заслонкой в кути, вынула деревянной лопаткой пирог. Достала из комола чистое полотенце, завернула, вышла из избы.
Звякнула щеколда калитки, и стало совсем тихо, так тихо, что можно было слышать, как скрипнула половица. Наверно, садится пятистенник, кренясь и припадая на подгнившие нижние венны, положенные еще до войны.
Хоронили Галину на другой день после полудня. Открытый гроб вынесли и поставили на сани, в которые был запряжен Егренька. Сбрую, дугу и оглобли повязали траурными лентами. Так велел директор совхоза, приехавший на похороны всей конторой.
Она лежала в бумажных цветах, и легкие снежинки падали на лицо, не таяли. Возле гроба сидели Матрена и Толя. Он, казалось, был безучастным ко всему, что происходит: и к неистовым коротким рыданиям матери Галины, и к тяжелому траурному скрипу кованых полозьев, и к людной процессии, идущей без шапок. Тяжелая складка прорезала его мужской лоб, и обветренные скулы напряглись двумя тугими желваками. Он осторожно убирал падающие на лицо Галины снежинки и сам содрогался от сдержанных рыданий.
Витька шел рядом с Володей, ослепший, с воспаленными глазами. Следом за всеми шли подводы, много подвод. И последней управлял Никифор, где на санях, страшно и нелепо раскинув белые руки, лежал вытесанный им высокий еловый крест. На нем прибита небольшая фотокарточка Галины — в деревянной крашеной рамке. Снималась она еще четыре года назад — серьезная, с толстыми светлыми косами, одна коса с бантом лежала на груди, на цветастой кофточке.
…Разошлись и разъехались с кладбища люди, затих последний санный скрип. Отпричитали и отголосили старушки, с думами о боге и вечном покое возвратились в свои полузаметенные дома. И невысокий морозный холмик, заваленный бумажными венками и хвоей, на вечные годы остался под угрюмыми кедрами, не ведающими, наверно, ни боли, ни страха перед неизбежной кончиной.
Еще стоял у холмика Витька, осыпанный снегом, забытый в сумятице общего горя, не окликнутый никем. Сколько бы он простоял здесь со своими думами, трудно сказать, если б не пробирающий живое тело морозец, который привел его в себя, — жизнь брала свое. И сам мороз, прихватив инеем красноватые комья могильного холмика, напоминал, что прошло много времени.
Витька услышал позвавший его голос, и этот голос окончательно возвратил его к реальности.
— Пойдем, Витя… Пойдем!
Он оглянулся и увидел Толю и Нинка. Они сразу догадались, где искать парнишку, которого хватились вдруг за столом на поминках. Хватились и встревожились: надо найти.
И Витька повернулся и зашагал с кладбища тяжело, по-мужски, по той недавно
проторенной печальной дороге.
* * *
Прошли сутки, а может, и больше суток, потому что Витька смутно помнил и сборы, и то, как выводили нагруженные возы из Никифоровых ворот, как прошли за ними пешком до околицы Нефедовки, где отстали провожавшие бригаду высокий старик Никифор и Соломатины, и как с тяжелым скрипом полозьев обоз углубился в тайгу.
И вот опять наступила ночь с ясной луной и крупными льдинками звезд, которые высыпали еще с наступлением первых сумерек, и в глубоком пространстве неба стало совсем тесно от бесчисленного скопления этих холодных, мерцающих огней.
В розвальнях рядом с Витькой сидели двое новеньких, присланных в бригаду накануне отъезда на новые озера, не знакомых с рыбацким делом, которых ему, Витьке, придется обучать, как управляться с пешней и снастями. Новенькие молчаливо кутались в гуси, и Витька, держа в руках вожжи, легонько подстегивал Егреньку, правя коня по старому санному следу.
Далеко уже позади Нефедовка и тот крохотный отрезок из большой жизни, который останется навсегда то счастливым, то горьким напоминанием о юности, от которой все дальше и дальше увозили его тяжелые морозные сани.
— Куда едем? — спросил один из новеньких. — В какую деревню?
— В деревню! — усмехнулся Витька. — Три кола да избушка — вся деревня.
— Ужас какой! — отозвался новенький. — Никакого интересу.
— Как сказать, — задумчиво произнес Витька. — До весны недалеко. Потерпите… Весна скоро! Пошел, Егренька, но!
И опять полоснуло по глазам чистым серебром отсвечивающих под луной придорожных сугробов, и стало слышно, как тихонько побрякивает под дугой маленькое стальное колечко.
Арктический экзамен
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Подкатывало к двум ночи. Шофер посмотрел на часы, выключил подфарники, недовольно метнул взгляд на Виктора, словно тот виновен в бестолковой и непредвиденной стоянке черт — те где, в самом центре города, где зорче дежурят автоинспекторы: объясняться с милицией, — и документы в исправности, — кому приятно! В кузове — тяжелые ящики с запчастями, архив плавучей электростанции «Северянка», про который вспомнили вдруг в последний момент — лучше бы, конечно, отправить этот архив рекой, на барже. Ящики сложены ближе к кабине, остальные добрых две трети кузова занимают продукты, полученные для команды из орсовских складов. Все это горбится под брезентом, надежно перевитым с борта на борт новейшими капроновыми веревками.
Виктора давил и давил сон. Но он то и дело хлопал дверцей кабины и, осмотрев в очередной раз кузов, убеждался, что все на месте, и опять устраивался подремать. Боже мой, как всесилен сон в предутреннюю пору!
— И долго будем загорать? — ворчал водитель, натягивая на голову видавшую виды телогрейку, пытаясь удобней расположиться на сиденье. — Рессоры вон просели…
— Хм, выдержат… Раз просил, надо подождать. Начальство! — пожимал плечами Виктор.
Он и сам нервничал, искурив полпачки сигарет. Вдвоем с шофером грузовика ждали они начальника плавучей электростанции Борисова. Ждали с вечера, заглушив груженую машину неподалеку от главной магистрали города. Сюда, как договаривались, и подойдет Борисов, забежит только в гостиницу за чемоданом. Но время шло, а начальник как сквозь землю провалился.
Терпение лопнуло, и, оставив груз на попечение водителя, Виктор пошел на поиски. Пустые предутренние улицы остывали после вчерашней немилосердной жары, и редкие заблудившиеся парочки тесней жались друг к другу в зоревой прохладе.
Тихое, умиротворенное утро конца городского июня.
В двух гостиницах побывал Виктор — начальник не сказал, в какой он остановился, — безуспешно тормоша и расспрашивая сонных дежурных администраторов. В третьей повезло. Женщина долго отпирала вход, гремя шваброй, просунутой в скобу дверей. Наконец с ворчанием проводила до номера. Незапертая дверь подалась внутрь комнаты, и хозяин ее поначалу не мог сообразить: кому это он понадобился в столь ранний час? Сонно озирал Виктора и неприбранный стол у кровати, заваленный порожней бутылочной тарой, стаканами, шелухой от колбасы и исковерканными рыбьими головами, из которых торчали окурки.
— А — а, Сапунов! — наконец узнал, окончательно разлепив глаза, Борисов. — Что, Виктор Александрович, в такую рань?
— Станислав Яковлевич! Ехать давно пора! С вечера ждем…
— Пива не найдется? Ох, печет! — он махнул рукой — и так ясно, какое сейчас пиво — и потянулся к горлышку графина с водой — Фу — у! Наировожались… Поезжай без меня, поезжай. Да смотри там, чтоб все было, понимаешь… Я днем прилечу на самолете. — И, словно что пересилив в себе, облегчение ли почувствовал, заключил пободрей: — Корми команду, кок!..
Впервые за неделю знакомства с Борисовым Виктор подумал о нем нехорошо. Но теперь, размашисто сбегая по ступенькам — эх, сколько времени потеряно! — он старался притушить в себе это чувство, поскольку начавшийся день сулил перемену в его жизни.
Вот он вырвался из прежнего круга. Куда вырывался?
Город проснулся, оживал после недолгой ночи. Растекался из подъездов домов народ, заполняя улицы. Плотно теснился к а втобусным остановкам. В клумбах и газонах, политых на рассвете, уютно и свежо поблескивали на траве капельки влаги.
— Поехали! — сказал Виктор водителю и облегченно улыбнулся. — Поехали!
— Подумаешь, Гагарин! — хмыкнул тот. — Отыскал?
Грузовик громыхнул через мост, вырываясь на широкий тракт, оставив позади новые городские кварталы, над которыми поднималось отяжеленное, набрякшее спелостью солнце.
Опустив боковое стекло кабины, Виктор с наслаждением вдыхал влажный, прилипчивый ветерок, разгоняющий недавнюю сонную одурь. Впереди открывался неблизкий путь до Тобольска, где после первого этапа перегона встала в речном затоне плавучая электростанция, чтобы завершить оснастку. А там уж в Арктику, на Чукотку. Простор-то какой, черт побери!
Об этом просторе он думал и мечтал не однажды — пока электростанция строилась, — поначалу с робкой надеждой отправиться на ее борту в плавание. Со временем надежда крепла, делалась ощутимей и явственней, пока не стала реальностью его сегодняшнего бытия.
…О плавучих электростанциях много писали в газетах. А в эти дни проводов «Северянки» от заводского пирса — с особой значимостью. «Первые, впервые! — читал Виктор. — Были попытки на Западе приспособить старые морские баржи под плавучие энергетические установки, а вот в Советском Союзе кораблестроители и энергетики объединили усилия конструкторской мысли и создали уникальный корабль с газотурбинными установками. Строительство плавучих электростанций произвело настоящую техническую революцию на заводе. Возникший на месте старой купеческой верфи, он никогда еще не строил суда с двойным дном, никогда над старинным берегом сибирской реки Туры не возвышались суда, напоминающие высотные дома невиданной планировки и архитектуры…»
Давно ли, заказав пропуск, ходил Виктор Сапунов к заводской причальной стенке! Станция достраивалась на плаву. Широкий трап, похожий на строительные леса, обвитый шлангами и кабелями, соединял станцию с заводским берегом реки. Скоро — отплытие, проводы. Это укрепляло его намерения, пробирало холодком восторга, как в детстве перед прыжком в омут с высокой кручи, когда еще томит легкий озноб и страх, а потом, набрав полную грудь воздуха, уже — ни страха, ни волнения, лишь громкие вскрики собравшейся ребятни…
Давно ли, устроясь на лавочке во дворе общежития, поджидал он такие же ранние рассветы начала лета? И даже эти с воробьиный клювик ночи казались Виктору томительными и долгими.
Жизнь его, как чудилось, вошла в накатанную колею, вырулить из которой, казалось, не было ни возможности, ни настоящей воли. Он думал о промелькнувшей юности, когда дал себе зарок идти «неизведанной дорогой», не примеряясь к чужим оценкам и критериям, а приобретать собственные, заработанные, что называется, сердцем и опытом.
За недолгий свой век переменил он несколько мест жительства и профессий, подспудно накапливая этот опыт, пока не оказался в корреспондентах сельскохозяйственного отдела областной газеты. Здесь задержался он почти на три года. Начальство его хвалило. И вот теперь, кажется, опять все покатилось комом да кувырком.
— От добра — добра не ищут! — житейски мудро изрекала знакомая его студентка Света.
Да — а…
Окажись рядом проницательный друг и объясни Виктору теперешнее его состояние, он, наверное, и сам подивился бы. Но проницательного друга рядом не было, и Виктор как бы на ощупь в сумятице разгоряченного состояния своего интуитивно искал выхода нарождавшейся в нем новой энергии.
— Мне кажется, я занимаюсь не своим делом! — попытался объясниться он и с редактором. Тот стремился разубедить Виктора в его намерениях. Но… душе не прикажешь. И душа маялась…
Без прежнего задора отправлялся он теперь в газетные командировки, заполнял блокноты, угадывал в глазах мужиков недоверие к его пристальным вопросам, желание поскорей освободиться от корреспондента. Да, наверное, он воображал лишнее, возводил напраслину на себя, на мужиков, задерганных кампаниями и призывами бороться за хлеб, за мясо, за большое молоко. Будто они сами не знали, что надо — бороться!..
Заявление об увольнении редактор отдал на рассмотрение заведующего отделом. Тот заявление отложил и дружески пожурил, искренне веря, что делает полезные внушения:
— Виктор Александрович! Сейчас ты на виду, человек! Книжку стихов твоих издали. Слышал… Расти, Виктор, расти! А то кем станешь, когда уволишься?
Кем станет, он еще не знал. Но влекло, манило на живой простор, в глубину жизни. Вспоминалась деревенька Нефедовка, где в юности работал в рыбацкой бригаде. Виделась и «Северянка» — она совсем живая, реальная — в получасе ходьбы до берега Туры, стоит, поджидает отплытия! Кем он станет?.. Впрочем, он умел долбить лунки в метровом озерном льду, гнать подо льдом длинную жердь — норило, выбирать из морозной майны невод с рыбой. Умел водить машину и стрелять из всех видов стрелкового оружия, ходить строевым шагом, метать гранаты и снимать с поста часовых — этому научили на военной службе. Немного. Что еще? А еще он любил дороги, новые места. Они влились в его стихи, в первую тоненькую книжку, поселились, может быть, на не столь уютные, шероховатые ее страницы, напоминая о былом, о светлом, о печальном…
«Северянке» был уже назначен день и час отплытия. Да, ей, черт возьми, предстоял долгий путь — перегон по сибирскихм рекам и морям Ледовитого океана на самую Чукотку!
Виктор упоенно читал новый репортаж с завода, что выдали парни из промышленного отдела — «то, что надо!» — и опять подступала давняя мечта детства. О море мечтал, о море! Да он согласится на любую работу: драить палубы, таскать тяжелые смоляные канаты, чистить гальюны и крутить по командам капитана штурвал. И еще бог знает на что он согласится! Зато он станет на несколько месяцев членом корабельной команды, просто частицей корабля…
Не поздно ли — под тридцать лет — начинать все сначала? Но разве не была вчерашняя жизнь — грубая работа в рыбацкой бригаде, армия, заочный институт, газета, наконец — подготовкой, прелюдией к чему-то главному, просто жизнью, которая никак не мешала ему существовать на свете, любить и радоваться этой любви? Разве — сначала?..
Водитель подбрасывал «газку», вел машину умело, виртуозно обходя выбоины, помня о восьми сотнях яиц, упакованных в кузове отдельно — еще вчера новоиспеченный кок только и твердил ему, чтоб вез осторожно, не побил, не «зажарил» скоропостижно гигантскую глазунью.
Но наконец-то позади эти сборы и хлопоты — на жаре, с бесконечной беготней по начальству, с квитанциями и доверенностями, счетами и накладными, от которых вспухала голова, и вечером, приходя в свою одинокую комнатушку, падал он на диван и только потом, отдышавшись и полистав для уверенности раздобытый недавно поварской учебник, шел на кухню готовить себе ужин.
Надо же, корабельный кок!
Кто бы мог подумать!
И вот теперь мчал он на судно с запасом провизии, приблизительно рассчитанной на три арктических месяца; мчал на судно, которое сам недавно провожал из Тюмени от заводского пирса под грохот оркестра, под вспышки фотокамер не только местных, но и столичных корреспондентов. Как же, одна из первых в стране плавучая ТЭЦ!
Шумел заводской пирс. Народ теснился и напирал, подбираясь ближе к недостроенной барже, на которую взбирались ораторы в галстуках и черных пиджаках. Будто эстафетную палочку, передавали они из рук в руки микрофон, без запинки подытоживая «славные дела коллектива судостроителей, вписавших еще одну славную страницу…». Пламенно возглашали они «о выполнении грандиозных предначертаний, которые послужили высоким стимулом…».
Грозя свалить кому-нибудь на голову увесистую камеру, метался, выбирая удобный для съемки ракурс, приезжий кинооператор. Не дремали и ребята с местного телевидения. И все это было как-то чудно и неловко наблюдать Виктору — ведь он сам мог быть на их месте. С песчаного уреза берега, где он нашел спокойную позицию, хорошо просматривалась и трибуна, и отчетливо слышны были речи, усиленные громкоговорителем.
На противоположном берегу, на пологой отмели, толпились любопытствующие — пацанва с удочками, не торопясь, подъехал мужик па телеге напоить лошадь. Мужик снял сапоги, размотал портянки, повесив на передок телеги, покойно попыхивал цигаркой. Неожиданная и такая родная картина: меланхоличный и равнодушный до происходящего коняга в оглоблях, белые, не знающие загара ноги мужика и деловитая его цигарка — пробуждали в Викторе ощущения домашности, приземленное™ парадной толкотни, отчего зажигательные речи ораторов словно бы подрастеряли державную значимость…
— Товарищи, дорогие! — грузный человек в каске судосборщика, возникший между тем на барже, будто ручку хрупкого инструмента, нянчил на весу микрофон. — Не приучен я держать речи, но… сегодня никуда не денешься. Раз положено сказать напутственное слово, я скажу. От всех наших мужиков, от корабелов скажу. Такая на русской земле традиция прижилась — хоть на свадьбах, хоть на похоронах, а надо сказать доброе слово… Провожаем в далекий путь мы свое дитё — нашу новую «Северянку». Пусть плывет до своего места, как говорят, с богом. Добрый ей путь! Добрый… Потому что добро и мы ее ладили, старались. По — рабочему старались, по совести. Конечно, всяко приходилось, а перед сдачей комиссии и авралили всем цехом, всем заводом. Снаряжали, как положено. И правильно тут высказались до меня — вся страна помогала строить! Вся страна поставку оборудования свершала…
— Правильно, Максимыч!
— Точно!
— И мы старались! — продолжал ободренно Максимыч. — Разве мы не понимаем, что правительственный заказ. Что на Севере ждут нашу станцию, не дождутся. Так пусть доплывет и стануется в нужном месте, дает людям и свет, и тепло, которые мы в нее заложили. Постарались мы со Знаком качества, точно к сроку. Так пусть, — Максимыч весело рубанул в воздухе широкой пятерней, — пусть наша «Северянка» станет братским приветом от рабочих — судостроителей! Вот мое слово, дорогие товарищи, на проводинах…
Затем говорил Борисов. Речь его за общим гомоном, возникшим после Максимыча, слушали вяло. Но стрекотали кинокамеры, и начальник станции под уважительные аплодисменты обещал «от имени коллектива «Северянки» выполнить поставленную перед ними задачу!».
Ну что ж!..
С Борисовым, назначенным на должность начальника передвижной электростанции, Виктор познакомился в коридоре заводоуправления. Отработала очередная планерка — совещание с заказчиками, начальник с озабоченным видом разминал сигарету, поддерживая под мышкой папку с бумагами.
— В рейс? На «Северянку»? — подивился он, выслушав Виктора. — А чем будете заниматься? Журналисты…
— У меня есть договоренность с дирекцией завода, — горячо сказал Сапунов, опасаясь категоричного отказа.
— Так-то оно так, — прикидывал что-то начальник. — Мне, понимаете, специалисты нужны. Моториста б еще одного… Нет, нет большого опыта и не надо: завести, заглушить дизель, следить за приборами. Раз, второй покажем и — порядок! Ну как?
Виктор неуверенно пожал плечами. Но и начальник, кажется, не торопился сразу распрощаться с добровольцем плыть туда, во льды, куда он сам собирался не по своей охоте.
— Вот женщин, понимаете, в рейс не берем… Ну, а если — поваром? Есть у меня такая вакансия!
— Я согласен! — с ходу выпалил Виктор.
— Согласен? — Нет, не ждал столь резвого ответа Борисов. — А варить-то умеешь?
— Случалось!
— Пиши заявление…
2
Проводили судно на достройку в Тобольск. На нем отплыла и команда. А начальник станции и кок остались на берегу и занялись непостижимой для обоих задачей: составлением списка продуктов, которые необходимо раздобыть в ОРСе речного пароходства и поскорей доставить на борт «Северянки».
— Тебе, кок, и карты в руки! Давай! — сказал Борисов. — У меня, знаешь, во — хлопот!
В заводской столовой дополнили черновой список Виктора ворохом разных разностей: сухая горчица и перец, уксус и томатный соус, аджика и консервированные бобы, лавровый лист… И прочие «мелочи», которые вдали от гастрономов и ОРСов действительно, черт побери, вряд ли раздобудешь! К изумлению девчат из столовки Виктор признался, что едва ли лучшим образом сможет всем этим распорядиться. Но, бодрясь и улыбаясь, попрощался с коллегами, пообещав им привезти из Арктики живого моржа. И, уже ободренный, направился он к выходу, пока не услышал вдогонку укоризненный и жалостливый голос:
— Соли… Со — ли-то забыл! Ох ты, горе мое! Побольше возьми, не испортится!
Но позади и эти хлопоты! И теперь, посиживая в кабине грузовика, успокоенью вспоминал он вчерашнюю беготню и упорство кладовщицы ОРСа, учинившей разгром продовольственному списку.
— Твердой колбасы?! — прямо — таки ошалела от неслыханного нахальства кладовщица. — Не смеши меня! — И тут же карандашиком наложила свою резолюцию. — Обойдетесь…
— Может, сальца… взамен? — заробел Виктор, переминаясь у колченогого столика конторки, не решаясь присесть.
— Сальца? Вон чё захотел! Губа не дура! Охотницкий салат — хоть тыщу банок. А за салом иди в кооперативный магазин или на рынок.
— Так я же не лично себе прошу! Мы выполняем важную государственную задачу…
— А мое какое дело!
Беседовали. Чем бы окончилась эта «беседа», неизвестно, если бы не вкатилась в конторку округлая заведующая складами.
— Кому отпускаешь продукты, Мотя?
— Да вот… Говорят, во льды плыть собралися…
Заведующая потискала мягкими ладонями доверенность, выданную ему на заводе, затем вынула из ящика стола тоненькую книжицу, в которой он тотчас опознал сборник собственных творений.
— Ваши стихи?
Он согласно кивнул, скорее машинально, чем с удовольствием, не подозревая еще, как круто меняется дело. Истомно улыбаясь, заведующая называла имена областных писателей и журналистов, с которыми и «она, видит бог, в знакомстве и даже в дружбе».
— Мотя, слышь, Мотя… Ну посмотри внимательней, что там у нас в наличии. Такое знаменитое судно провожаем в Арктику. В газете вот и статейка, и фотографии… Что люди скажут о нас? Помочь надо, помочь.
И кладовщица Мотя, насупившись, согласно зашелестела бумагами.
— Вы-то тоже… Назвались бы, как положено, — укоризненно качала головой заведующая.
Он пожимал плечами:
— Что я? Я сейчас всего лишь кок «Северянки»…
— Понимаю… Понимаю… Кофе растворимый почему не просите, а? — продолжала улыбаться женщина.
— Баночек бы десять неплохо.
— Плохой вы снабженец… Пятнадцать!
Кладовщица еще раз покорно черкнула карандашиком.
…Грузовик подкатил к старинной переправе через Тобол, пристроился к автомобильной очереди, и, пока ждали паром, пока водитель пинал скаты и курил с подошедшей шоферней, Виктор проверил веревки, укрепил задранный ветром брезент.
— Не суетись, все довезу за первый сорт! — обидчиво сказал водитель.
Ему бы эти заботы! Вчера Виктор принялся было таскать ящики в одиночку, но заведующая, опять качая головой, скорехонько привела партию бичей, что томились у ворот склада, поджидая заработка. Споро погрузили они продукты и, хотя он следил за работой в оба глаза, изловчились расковырять ящик говяжьей тушенки и стянуть несколько банок…
После полудня показались купола кремля. Они вздымались высоко над древней столицей Сибири и, казалось, парили в синем небе над просторными низинами. В зеленых пространствах их сияла лента Иртыша, и Виктор впервые за дорогу вспомнил далекое, юношеское — в этих местах работал он в рыбацкой бригаде. Где-то здесь и — Нефедовка — деревенька в два десятка подворий…
Десять лет прошло с той поры.
Всего — десять!
Город остался на противоположном иртышском берегу, и грузовик, миновав пыльный перекресток, свернул на серую проселочную дорогу, что вела к затону, в поселок речников. И через какие-то минуты над берегом старицы Иртыша показались громоздкие палубные надстройки плавстанции.
Команда с дикими воплями сбежала по сходням на берег, и Виктор разглядел светлую рубашку Ивана Пятницы. С Иваном он подружился еще перед отплытием — на судостроительном заводе.
— Что? Есть хочется? А, Пятница?
— Хотца, хотца… Мы тут местную столовку пока облюбовали. — Иван высок ростом, ладонь широкая, упругая — деревенского, мужицкого корня парень. — Пойди поспи, а то, гляжу, с ног валишься. Без тебя разгрузим.
— Спасибо, Иван.
3
На палубах и в цехах плавстанции — лязг, грохот железа, скрежет передвигаемых деталей и конструкций — вслед за станцией с завода прибыли баржи, доставили снятое накануне отплытия громоздкое оборудование, чтоб уменьшить осадку. И теперь бригада судосборщиков вновь устанавливает его по местам.
— Вира! Майна…
— Ви — ра — а!
Шланги, кабели, обрывки и осколки металла, бочки, кольца тросов и тросиков, а надо всем тягучая жара и удушающий запах краски, от которого нет укрытия в каютах, и лишь камбузные пары, поднимающиеся из вытяжной вентиляционной трубы, напоминают о жилом духе станции.
— Никак, повар?! — подняла — запеленатую платком голову — только глаза синеют — одна из женщин — маляров. Подруги ее, в заляпанных краской комбинезонах, уродующих фигуры, оглянулись, кто-то приглушенно прыснул.
— Ничего смешного! — улыбнулся Виктор, поднимаясь по крутому трапу.
— Суп, знать, из топора варит… Эй! Не пересоли!
— Приходи, пробу снимать будем!
— А вот и придем…
Он дважды сбегал на берег с ведерком, выбросил в овраг пустые консервные банки и колготился теперь в прохладной трюмной кладовой, ворочал сваленные в беспорядке ящики, кули, коробки, в которых упакована провизия.
— Да куда она делась?
— Что ищешь?
Не услышал он, как в открытую дверь кладовой зашел Иван Пятница. В мягких домашних тапочках ходит Иван бесшумно, не то что остальные — грохочут увесистыми ботинками.
— Флягу не найду.
— Белая такая?.. Так ее ж Борисов, как только прилетел, у себя в каюте поховал. А шо це такое во фляге?
— Шо це! Спирт! Понял? Ключи-то у меня, я никому не открывал.
Иван не воспринимает раздражения, спокойненько произносит:
— У меня вторые ключи… Я и отнес к нему в каюту вчера еще. Было приказано!
— Ну, раз приказано!
— Все банки, гляжу! — уныло говорит Пятница, окинув взглядом кладовую. — Да — а, долгим мне путь покажется.
— Ты о чем?
— Картошки-то нет! Луку тоже. — Пятница морщит лоб, и короткие, под полубокс, волосы ползут к затылку.
— Разведем огород на корме, вон места сколько! — смеется кок.
— В самый раз, ага! — веселей кивает Пятница. — Ладно… Тут я базарчик подсмотрел, можно кой — чего у бабок прикупить.
— Тебе финансы, что ли, отпустили на это дело?
— Вот голова! Да сбросимся по трешке. Приходилось сбрасываться?
— Наука нехитрая…
Бог послал этого Пятницу! Виктор уж совсем было загоревал: нет того, пет другого, а самого главного — нет картошки, а без картошки — куда? Команде-то что: накорми до отвала, вкусненько накорми, хоть себя на сковородке зажарь! Трижды в день электрик Леня Мещеряков наставително — призывно объявляет из радиорубки на все судно: «Команда «Северянки» приглашается в столовую!»
Один добровольный помощник у Виктора — Леня. На плавстанцию прилетел аж из самого Севастополя. Инженер — электрик, а по штату «Северянки» — просто рядовой электрик.
— На десерт что — стихи? — привычно кричит Леня за обедом.
Виктор выставляет парящий чайник разведенной сгущенки в раздаточное окно:
— Горячее мороженое со сливками!
— Опять сгущенка! — Леня театрально — скорбно бредет к столу с чайником.
…Втроем, под началом Пятницы, идут они на берег. Напротив гастронома речников подремывает старушечья торговлишка. Покупателей мало, больше пацанва, скидываются на пучок редиски, на стакан малины, скорее из желания проявить самостоятельность.
— Сгребай, мамаша, товар в одну кучу! — нависает над стойкой Пятница.
— Да что ты! Христос с вами! — не понимает торговка.
— Христос-то с нами… Луку вот нет. Берем, берем — оптом.
Торговка суетится, предлагает кусок бечевки, чтоб увязать пучки лука, но Иван, словно охапку травы, кладет его в руки Мещерякова. То же самое происходит у второй, у третьей стойки, и старушки, пряча деньги под фартуки, смотрят им вослед удивленно и с некоторым сожалением — оставили без дела, глядишь, веселей бы и день скоротали!
На палубе парни никак не минуют женщин — маляров, те рады хоть на минуточку отвлечься — поработай-ка в этих испарениях!
— Вот и закуска готова!
Иван — у него руки свободны от поклажи — тискает на ходу подвернувшуюся женщину, успевает уклониться от шутливой затрещины.
И вот на камбузе, обливаясь слезами, рубят и крошат они лук, пока не наполняют несколько стеклянных банок и не уносят свежий засол в трюм.
— Пойдем за картошкой? — потирает ладони Пятница.
А ужин? Пока энергию не отключили!..
Дизеля плавстанции еще не заводили, берегут соляр, его на судне, «на пожарный случай», немного. Поэтому энергией пользуются с берега — протянули кабель от электростанции. Прошлой ночью кто-то оборвал кабель, и судно несколько часов стояло без отличительных огней. Представитель завода инженер Глушаков расшумелся: «Хотите, чтоб какой-нибудь дурак вломился в потемках в борт! Да? Вы этого хотите? Подключайте сейчас же аккумуляторы!» В кромешной темноте коридора жилой палубы жгли спички. «Кто вахтенный?» — гремел Глушаков. Пришел вахтенный: «Ну, я вахтенный — Пятница!» — «Мне хоть суббота, хоть Первое мая! Включай аккумуляторы!» — «Посадим же!» — отвечал Иван. «Ну, посадим, утром подзарядим. Включай!»
Шум этот Виктор слышал и подумал тогда сквозь полудрему: «Пятница! Везде этот Пятница! Фигаро!.. Бог послал этого парня!..»
— Ужин надо варить, — повторяет он и ловит себя на мысли, что вот и сам незаметно попал под влияние Ивана, ждет его веского слова — что скажет?
— Успеешь, успеешь… Картошка, брат, не макаронники.
Леня Мещеряков только головой качает, то и дело дергает за козыречек курортной кепочки, всем нетерпением показывает, что он — готов, раз надо.
— Остальные где дармоеды? Могли б тоже помочь! — говорит Леня.
— А бис их знает, — вяло отмахивается Пятница. — А бис их понимает… Библиотекарь вон у каюты начальника пасется и этот, как его, Вася — моторист…
За картошкой идут на дальний конец затона, где лепятся у околицы частные домики с огородами и дворовыми постройками. Люди живут по-деревенски со скотиной и собственными погребами. И тут побывал практичный Пятница, успел договориться о картошке? Но вот заходят парни уже в третий двор, а хозяйки на деньги и глядеть не хотят.
— Что деньги? — упираются частники. — Нынче продукты дороже денег, сами зарабатываем дай бог. Что-нибудь бы на обмен! Поняли?!
— Что на обмен? — в четвертом дворе не выдерживает Пятница.
— Пароход-то ваш красят? Или вы с другова? Да нет, не с другова, а уж давно примечаю — вот эта верста коломенская на палубе распоряжается, — заворковала бойкая хозяйка.
— Ну, наш… пароход! Надо тебе чего?
— Красочки! — чистосердечно признается хозяйка, и в голубиных, детских ее глазах ни тени смущения. — Эмаль на пароходах добрая, ой добрая, покрасил — и через два часа ходи по полу… Я намечаю в домике прибрать, а на складах пока ведь допросишься, пока допросишься…
Пятница моргает, соображает, как поступить: озадачила его хозяйка — все ж добро не свое, корабельное, казенное, а точней — у маляров придется просить. Он посматривает на помощников, но Виктор с Мещеряковым плечами пожимают: мол, не знаем, как быть!
— Краска не наша. Маляры работают… — хмуро роняет Иван.
— А уж вы договоритесь, договоритесь… Святое дело! — наставляет хозяйка.
— Ладно. Приходи! — кивает Пятница.
И вот она картошечка — горяченькая, с пылу, с жару, с плиты. Виктор распахивает «амбразуру» раздаточного окна. В столовой только трое — Пятница, Мещеряков и самый молодой из команды моторист Гена Бузенков.
Сухощавый, порывистый, Гена обычно носится по судну, как заполошный. Задержится у главного щита, полистает документацию и опять грохочет ботинками то к дизелям, то в турбинное отделение. Делать мотористу в турбинном нечего, но Гена изучает станцию: не на шутку готовится к плаванию. И уж ест после этой беготни! Пятница только чубчик ерошит: куда вмещается в худобу, хоть бы поправлялся!
Любопытно наблюдать Виктору: вроде как семья собирается за столом, а он за хозяйку в этом семействе. Ну, семейка! Тянутся сегодня один за другим. Тучно отпыхивая, с брюшком, обтянутым шерстяным тренировочным костюмом, вкатывается, сверкая лысиной, Глушаков. За ним прошмыгивает в дверь, сутулясь от стеснительности, слесарь — электрик Миша Заплаткин.
— Выспались? — Пятница потеет над третьим стаканом чая.
Работать надо, а не клопа давить. Он и так плоский.
— Остряк! — вспыхивает Гена.
— Вчерашний суп будешь, Геннадий? — предлагает Виктор.
Тот кивает: какая, мол, разница. А Виктору уж и неловко — обманул парня, ведь супу ровно трое суток с рождения. Первый его камбузный опыт. Не рассчитал, сварил — добрый взвод или роту можно было б накормить.
— А что ты, Геннадий, прихрамываешь? — степенно интересуется Глушаков.
— А — а, не привык по этим лестницам бегать…
— Трапами они зовутся, — утирает пот Пятница.
Но нет еще троих — начальника, Васи — моториста и библиотекаря Вовы Кранта. По штатной должности Крант — турбинист. Прилетел он по личному вызову Борисова из Москвы. Налегке заявился — с магнитофоном и портфелем кассет к нему. Когда еще турбины плавстанции запускать в работу: в конце перегона! А пока потчует Вова, услаждает музыкой парней да за Борисовым доглядывает. Тот освободил первого своего адъютанта даже от обязанностей сторожа, которые выполняют парнии на вахтах.
Да вот он, Крант, собственной персоной нарисовался, просунулся в камбузную, в запретную для посторонних, дверь.
— Сюда нельзя! — останавливает его Виктор.
Ранние залысины, вечно припухшие глазки, постоянные шуточки, подначки — что-то неприятное есть в облике этого двадцатишестилетнего парня. Вообще-то Крант — Лапузин, Вова Лапузин по паспорту. Но так уж вышло, что и на «Северянку» Вова прикатил вместе с трестовской кличкой.
— Я на минутку, — мнется Вова. — Подкинь что-нибудь, Виктор Александрович, начальник просил. Сарди — ночек баночку, кофейку… Кранты?
— Празднуете?
— Гости, понимаешь, опять гости! — он уже и «понимаешь» начальниково перенял. — Капитан флота пришел. Надо уважить, да и кой — какие производственные проблемы решить…
День отходит на заречные луга. С комарьем и мошкой накатывается теплынь долгого июльского вечера. Можно спокойно побродить по нагретым палубам — теперь уж никто не хватится, не позовет, отправиться в поселок, в степь, там пахнет разнотравьем и вдалеке, оп приметил с верхней тентовой палубы, пасется одинокая лошадь и ходит человек, такой же свободный и праздничный.
На корме Миша Заплаткин спускает за борт шлюпку. На рыбалку, что ль, собрался? Нет, просто Миша любит подразмяться на веслах — мышцы застаиваются! А без работы он не привык.
Чудной он, Миша. По утрам просыпается раньше всех, окатывает себя забортной водой, делает зарядку. Вечером — разминка — на веслах.
— Можно с тобой? — спрашивает Виктор.
Нагретая за день вода отдает парным теплом. Он уже берется за поручни штормового трапа, как мимо, прогромыхав по сходне, бежит Вова Крант. Следом гонится Вася — моторист. Доска подвертывается под Васиным ботинком, и он с лёта, не успев и вскрикнуть, ухает в воду — в проем между бортами «Северянки» и баржи, с которой днем перегружали оборудование.
Подоспевают Глушаков, он совершал вечерний моцион по палубам, да еще Мещеряков, — тоже возбужденный, белую кепочку где-то обронил, и Васе помогают выбраться из воды. Вася тотчас продолжает погоню.
— Куда? — недоумевает Глушаков, хлопая белесыми ресницами.
А на берегу разыгрывается драка. Крант катится по откосу, и быть ему битым еще раз, но тут возникает перед Васей Мещеряков, пытается усмирить взъерошенных бойцов.
И Виктор машинально ринулся в этот клубок: не хватало мордобоя!
— Прекратите! Прекратите! — семенит в тренировочном костюме кругленький Глушаков. Но сбили с ног и Глушакова.
— Кока только не бить! Кока не бить! — громко провозглашает Вася, оттесняя Виктора в сторону горячим плечом. Но тем временем поднялся с земли библиотекарь и с ходу кинулся на Васю.
— Ах ты шестерка несчастная! — воссиял тот от предательского тычка в скулу и тотчас послал ответный, да явно не по назначению — Виктору Сапунову. И сам же в следующее мгновение получил ответную затрещину.
Опомнился Вася, усмирил пыл:
— Хорошо припечатал, Витя! Уважаю… Кока не бить! Кока не бить…
Но остывала уже, затихала, вспыхнувшая невесть отчего и как, нервная потасовка.
Вова Крант, сутулясь, шел к трапу. За ним, застегивая на ходу пуговицы рубашки, шагал, шумно дыша, Вася.
— Попробуй еще раз! Попробуй! — гудел он.
Сапунов с Мещеряковым смотрели им вслед, качали
головами. И только Глушаков все еще не мог прийти в себя:
— Да разве можно так, ребята! Разве можно…
4
Ночью ломало молнии и бушевал гром. То и дело Виктор вскакивал от грохота и фосфорического блеска в иллюминаторах, пока не догадался задернуть шторки. Сверкать переставало, но грохот продолжался, и ему казалось, что это раскалывается железная скорлупа каюты. Переборки, подволок, обитые пластиком, словно наэлектризовались, сухо потрескивали. В каюте было душно, тело покрывалось липкой испариной, к тому же поролоновый матрац и линолеум палубы превращали корабельное жилище в непроницаемую для воздуха коробку. «Проклятая химия!» — чертыхался он, мучаясь от духоты, отвинчивал иллюминатор. Громыхало с новой силой, наконец небо проломилось, хлынул густой ливень. Шел он долго, лишь к утру горизонт очистился и опять выкатилось жаркое солнышко. Посвежели, позеленели заречные луга, а в дали, посеребренной блестками влаги на траве, запестрели стада, и в бинокль можно было разглядеть полевой стан и неясные лица доярок, хлопочущих возле молочных фляг.
Умытой и обновленной ярко желтела палубными надстройками «Северянка», и на самих палубах у фальшбортов посверкивали во вмятинах синие дождевые лужицы.
Гладко побритый, надушенный одеколоном, в белой рубашке и в галстуке пришел на завтрак начальник станции Борисов. В первые дни появления на судне он принимал у себя в обширной каюте гостей с размахом — зачастило начальство речников, приезжал с завода главный строитель «Северянки», приходили еще какие-то нужные люди. Борисов угощал всех. Крант то и дело просил у кока закуску. Волей — неволей в неурочные часы приходилось Виктору жарить глазунью, но, загуляв до полночи, а то и до утра, компания обходилась мясными и рыбными консервами да охотничьим салатом, Виктор тоже был зван в эти застолья, но отказывался, ссылаясь на камбузные хлопоты.
Теперь Борисов, словно опомнился, устыдился недавней беспечности — час отплытия приближается, а ясности с дизельным топливом нет. Сколько ни бился, сколько ни посылал телеграммы на завод, получал один ответ: баржи с соляркой отправлены следом, но застряли из-за мелководья Тобола, на перекатах, надо искать выход на месте! А это означало — просить топливо на тобольской нефтебазе, где в эту пору тоже приключился дефицит. Глушаков уже побывал у начальства базы, но там руками замахали: «Нет нужной солярки, а какая в наличии, по лабораторному анализу не годится для плавстанции. Добро бы еще бочку — две отпустить, а то ведь — триста тонн!»
Борисов с сожалением подумывал, что «недопек», не догадался сразу пригласить нефтебазовское начальство в гости — на судне побывали уже персоны из разных ведомств города, больше с туристическими целями: что за диковина? больно много о ней написано в газетах?! Так что приглашение выглядело бы вполне пристойным.
— Поеду просить! А куда денешься! — нарушает всеобщее застольное молчание Борисов.
— Не дадут, Станислав Яковлевич, — откликается с другого конца стола Глушаков. — Поверьте, я на этом деле собаку съел.
— Ну так помоги, Валентин Григорьевич, раз такой опытный! Я, конечно, если загвоздка выйдет, буду звонить в Москву управляющему трестом. Но станцию-то вы строили. Тоже должна душа болеть. Раструбили на весь белый свет: единственная, неповторимая… достижение конструкторской мысли. А я мыслю так, что если не успеем прибыть вовремя в Обскую губу, там нас морской буксир ждать не будет. Так что зазимуем где-нибудь в Салехарде или Новом Порту…
— Что паниковать раньше времени? — отодвигает тарелку Глушаков. — Пойдем в горком, если что… У нас права, полномочия!
— Какие там, понимаешь, права! Канючить обыкновенным образом придется. Мое начальство — не ближний свет, в Москве, твое отрапортовало о сдаче судна заказчикам и руки умыло, а расхлебывать теперь мне придется.
— Ну, раз взялся! — утерся салфеткой Глушаков.
— Какое там взялся! Сдал энергопоезд заместителю, и пожалуйста — командировка, кораблем командовать! А я лужи босиком не переходил…
За столом засмеялись. И было в этом смехе что-то семейное, пропала первоначальная натянутость, и Виктор подумал: неплохой вроде этот мужик Борисов.
О драке Борисов пока помалкивает: сам же напоил «адъютантов». А в тех ревность, что ли, разыгралась: кто ближе к начальству?
«Не в ревности дело! — хмуро размышляет Виктор, наблюдая за парнями в раскрытую амбразуру камбуза. — Вот заработал отметину под глазом, да что отметина, разве дело в ней! В Васе?» Знал он про Васю немногое, но, может быть, главное: драка для парня — дело рядовое, привычное, он и в лагере отсидел за драку.
Да что-то не поворачивается душа сердиться на Васю…
— Кока не бить? — приветствовал он его на следующее после драки утро, поправив темные очки.
— Ты извини, Виктор… Я же нечаянно!
— Нечаянно?.. Ну ладно, со мной ты можешь и поладить, а как с командой, с остальным народом? Глушаков всерьез обещает «поднять вопрос» и будет прав, если тебя выгонят… Библиотекаря-то за что отметелил?
— А за дело… Я ему чуть не каждый день по шее поддаю, а он как ни в чем не бывало опять в каюту стучится: пошли, мол, опохмелимся… Вмешались только зря. Я с ним своим законом…
Что-то не договаривал Вася, «темнил». И Виктор опять интуитивно догадывался: не просто взбалмошная, хмельная потасовка разыгралась вчера между адъютантами начальника. Сердцем чувствовал — не просто!
— У нас таким фраерам темную играли. Одеяло на голову и — по ребрам… Разбирайся потом, с какой стороны кулак прилетел!
— Вася!..
— Да что — Вася!.. Он, гад, в трюм повадился за стиральным порошком. Старухам на берегу загоняет. Понял?.. Дефицит!.. Только — никому пока, прошу тебя, Виктор, как человека… Вот — дешевка! Хапать у себя дома! Не — ет, я с ним на своем кодексе потолкую…
«Надо ж! — подумал Виктор. — На кулаках решил «растолковать» Вове, как надо уважать корабельное имущество!.. Ну, Вася!..»
И дал он парню слово — «не поднимать пока шум». Пока…
— Обсудим на общем собрании твое поведение, Милован! — услыхал он строгий голос Борисова. — Обсудим!
— Ого! — удивляется Вася. — Обсуждайте! Подумаешь.
— Подумать тебе надо!..
Да — а, начальник знает, конечно, как «поприжать» Васю. В последней командировке тот монтировал энергопоезд на Печоре. Там ввязался в драку с поселковой шпаной и повторно заработал бы статью, если б вовремя не смотался да не напросился участвовать в перегоне «Северянки». Добровольцев в тресте нашлось немного.
— Обсуждайте! — кипятился Вася. — Чемодан в зубы и — привет!
— Остынь, — миролюбиво произносит Пятница.
Несут в амбразуру посуду, бросают на ходу «спасибо», и Виктору слышно, как долго грохочут ботинки по гулким коридорам судна. Еще возвращается Борисов, опахнув одеколоном, и, деловито оглядев камбуз, собирается дать распоряжения.
— Слушаю, Станислав Яковлевич!
— Вот что, Виктор Александрович! Прикинь количество продуктов по списку да составь меню на неделю… Как положено на корабле!
— А как оно положено па корабле? Вы знаете?
— Но ты обязан знать. Ясно?
— Есть! — отвечает он дурашливо и тянет руки по швам.
— Ну, ну, — хмурится Борисов. — Не паясничай!
Гора грязной посуды, заботливо попыхивающий парком титан, раскаленная плита и вечный, режущий глаза электрический свет. И днем при солнышке, и в сумерках, и ночью. Иллюминаторы камбуза и столовой заварены толстыми пластинами еще на заводе на случай штормовой волны со льдом.
Ну что ж, пора приниматься за уборку да подумать о грядущем обеде. Виктор опускается на ящик с картошкой перекурить, подумать: обязанности пока не утомляют, но хлопот, дай бог ноги да руки, под завязку.
«Желудок — путь к сердцу моряка. А морской кок — па голову выше сухопутного полковника!» — это Пятница изрек, заботливая душа.
— Я тут тебе швабру новую смастерил, — топчется Иван у дверей. Из-за спины его выглядывает Мещеряков — в кепочке своей курортной.
— Покорно благодарю, боцман! Ты проявляешь отеческую заботу!
Иван потоптался, покашлял, ушагал по своим делам.
— А я — подмогнуть! — говорит Леня и, не дожидаясь согласия, тащит швабру в столовую. Там он минут десять гремит стульями — стулья, как и положено на морском судне, со штормовыми креплениями, пока они не закреплены в гнездах палубы, и всякий раз, когда их передвигают, цепи — крепления гремят и раскачиваются, как огромные серьги.
Закончив уборку, Мещеряков на носочках, как бы крадучись и шаловливо грозя кому-то пальцем, подбирается к двери кладовой, где стоят холодильники, мешки с мукой, а главное — коробки с сухофруктами и с изюмом. Мещеряков — сластена.
— Можно горстку?
— Какой разговор, — смеется Виктор. — Все же тебя не только высшей математике в институте учили, но и вежливости!
Леня, довольный, подсаживается чистить картошку.
— Сидишь тут, как инкубаторский, при искусственном свете, а на улице сегодня — погодка — а!
— На улице… На лестнице… Ну и терминология у вас с Бузенковым! Настоящие моряки на смех поднимут!
— Настоящие! К тому времени, пока они к нам придут, мы сами станем морскими волками.
Виктор вздохнул: больно уж хочется поскорей «отдать концы» и распрощаться с томительной стоянкой у берега. Да, черт побери! Поскорей!
В жарком тумане дня
Сонный встряхнем фиорд!
— Эй, капитан! Меня
Первым прими на борт!
Плыть, плыть, плыть
Мимо могильных плит,
Мимо церковных рам,
Мимо семейных драм…
— Твои стишки? — застревает Леня с недочищенной картофелиной.
— Рубцова! — говорит Виктор. — Отличный поэт. Расскажу… А пока, Леня, поставим-ка на плиту бачки с водой. Как положено на корабле… Пошли на свет божий…
На тентовой палубе судосборщики уже навели порядок. Принайтовали к палубе тросы, доски, деревянные брусья, ящики с цементом — аварийное имущество на случай пробоины борта. Прошлись тут маляры с кистями и краскопультами, и теперь тентовая палуба синё и празднично отсвечивает при ярком горячем небе.
Тут в сборе остальной народ из команды — Борисов с Глушаковым ушли на рейсовой «Ракете» в город «выбивать солярку», — и парни, чтоб не слоняться без дела, по указанию Пятницы, обматывают шпагатом ручки паровых вентилей. Сноровисто, только пальцы мелькают, работает сам Пятница да Заплаткин, словно весь свой век только и делали они, что обматывали шпагатом вентили. Вова Крант покуривает, вызывающе бросая окурки с высоты в воду, томится.
— Прекрати! Самое позорное для моряка — воду окурками осквернять! Прекрати, Вова! — не выносит безобразия Пятница.
— То для моряка… А мы же пиратская компашка!
Палит солнце, накаляется железо палубы, и тихо так, мирно вокруг, что слышно, как высоко над рубкой поет жаворонок да, сбавив обороты машине, ткнулся в береговой песок небольшой катеришко…
Но опять — грохот. Он приближается, растет — откуда-то из преисподни трюмных помещений станции, — и наконец, появившись на свет божий, споткнувшись, валится Бузенков.
— Дурацкие лестницы! — Гена корчится в муках, растирает пораненное, наверное в десятый раз, колено.
Пятница пытается помочь ему подняться. Гена отмахивается. Вася Милован смеется. Подхихикивает библиотекарь.
Безжалостный народ, жестокие нравы!
— Эй, на барже! — кричит Крант рулевому подошедшего катеришки. — Ружжо на борту есть?
— Ну есть, а зачем? — откликаются с катера.
— Человек мучается, добить надо!
— Не — ет! Ружье не дам…
— А топор?
— Вон бери с пожарного щита… Только положи потом на место.
Бузенков на четвереньках отползает от люка, тоскливо и отрешенно смотрит мимо парней.
Жаль парня Виктору. На твердой земле, кажется, еще не научился держаться основательно, а тут — в такую командировку! Рассказывал Гена недавно, что учился на предпоследнем курсе техникума на механическом отделении, да, кажется, ни с того ни с сего перевелся на заочное, хоть и мама была против, не одобряла…
— А что сегодня кок на званый обед нам готовит? — опять бодрится Крант. — Реактивное блюдо? Горох с тушенкой?.. Эх, цыпленочка в табаке бы да шкалик шампанского, как бывало в ресторане «Арбат»! Кранты!
— Иди, сготовь… Хоть в табаке, хоть в махорке! — хмуро откликается Вася, отхватывая ножом кусок шпагата, и тугие мышцы его рук внушительно перекатываются под загорелой кожей. — Дрейфишь?
Виктор внимает хмуроватому диалогу, припоминая, как недавним вечером стоял он с библиотекарем на верхней палубе и вел с ним интеллектуальные разговоры о том, о сем. Вова читал наизусть стихи Блока, намекнул мимоходом, что он из приличной московской семьи, дядюшка известный ученый, а вот у самого все не сложилось, не «вытанцевалось» и что, мол, теперь все поздно — институты, высшее образование. «Хорошо, Станислав вытащил на «Северянку», прокатится по ветерку, работенка — не бей лежачего… Кранты!»
До драки, до потасовки разговор был, до Васиного признания. И теперь опять, вспоминая недавнюю ту беседу, подумал о Кранте: не сойдется, никогда не сойдется с ним! Интуитивно ощущал — разным курсом двинутся они к северу, разным…
— Цыпленка ему! Да он трем кошкам суп не разольет! — это Пятница, как всегда, разряжает атмосферу.
И все же как хорошо и тепло под июльским солнышком.
Вечером прощались с бригадой маляров. Судосборщики уехали на завод раньше, и теперь на плавстанции идеальный флотский порядок. Прямо хоть под венец веди «Северянку». И маляры, эти вечно заляпанные краской малярши, в своих неуклюжих спецовках, вдруг преобразились — навели глянец и маникюр, накопнили прически и, стуча каблучками, поднялись по сходне на борт. Корабельный народ, пока они работали на судне, умудряясь проползти с кистями и краской в самые глухие закоулки плавстанции, относился к ним снисходительно и вроде бы без должного внимания — в легких платьицах, полувоздушно облегающих фигуры, маляры преобразились, и народ, в большинстве молодой, разглядел в них женщин!
— Бабы идут! — восхищенно воскликнул Вася Милован, распрямляясь у леерного ограждения тентовой палубы, куда команда привыкла собираться после ужина на перекур, на чистый воздух, если отпадало желание побродить по поселку или сходить в кино. — Гляньте, бабы же! — опять произнес Вася таким тоном, словно случилось явление Христа народу. Кинулся было Вася по трапу вниз, но поймал на себе напружиненный взгляд начальника.
— Погоди, не суетись! — сказал начальник. И парни, свесясь над леерами, смотрели, как они идут.
А они шли. По главной палубе. От юта — на бак. С десятиметровой высоты видны были их робкие шажки на неуверенных каблучках и непривычное смущение, словно и не они два часа назад, громыхая тяжелыми ботинками, сходили на берег, пряча под платки выбившиеся прядки волос.
Они шли. И каждый чувствовал, что негоже столбенеть, а пора уж и проявить рыцарство да помочь им подняться по ступенькам заковыристых трапов — крутых и длинных, как путь к любому празднику. Гости пожаловали!
— Встречайте гостей! — наконец вымолвил начальник и персонально сделал Виктору знак. Того тотчас сдуло с палубы, и минутой позже, звеня связкой ключей, отпирал он двери столовой, которую по-флотски достойней и приличней называть — кают — компанией.
Последними в кают — компанию вошли Борисов и Вова Крант. Начальник нес впереди себя графин со спиртом, и пока рассаживали женщин, а Виктор подавал в амбразуру тарелки, Крант настроил магнитофон. Запел, заиграл магнитофон, заголосил по-непонятному, по-иностранному. За столом как-то сразу сделалось шумно, привольно: громкие советы, звяканье тарелок, стукоток каблуков под столом — осваивались, уплотнялись, поправляли прически, локоны, расправляли плечи. Праздник!
— Остановите музыку! — вдруг по-хозяйски распорядился начальник, и адъютант поспешно повиновался. — Товарищи женщины! — многозначительно продолжал Борисов, поднимаясь с наполненной рюмкой, всей своей уверенной осанкой требуя почтения и внимания.
Малярши, все еще не до конца освоясь с обстановкой, смущенно примолкли, каменея в парадном свете блистающих огней кают — компании.
— Дорогие товарищи женщины!..
— Дамы и господа, — непочтительно усмехнулся инженер Глушаков.
Но Борисов и не моргнул, не дрогнул с воздетой в руке рюмкой, продолжал:
— Хочу поблагодарить вас, дорогие товарищи, поблагодарить от имени руководства энергетического треста и от себя лично за хорошую работу… Вы, не считаясь со временем, с отдыхом, оставив дома семьи, приехали сюда, раз потребовала… обстановка, вовремя и в срок завершили покраску энергопоезда, то есть плавучей электростанции, одну из первых в стране. И мы, команда судна, обещаем довезти ее на место…
— И не утопить! — опять не высидел Глушаков и, не дожидаясь окончания тоста, поддел на вилку кружочек огурца.
— И не утопить! — наконец отреагировал начальник. — Ну, Валентин Григорьевич, что же вы? В такой-то момент!..
Вновь воспрянул магнитофон, всколыхнул напористый ритм и, набирая разгон, поманил куда-то в беззаботность, обещая раздолье и легкость предстоящему веселью.
Вася потянулся к соседке — пухленькой, моложавой малярше. Та с деланной озабоченностью, следя, чтоб никто не «хитрил», а поднимал рюмку, нестойко отбивалась от Васи.
— Пантелеевна! А наше ответное слово?
— Пантелеевна, голубушка…
И поднялась бригадир Пантелеевна, женщина хоть и строгая, но душевная, свойская.
— Выключите эту оказию пока, выключите… Бабоньки, дорогие! Подружки мои милые, спасибо всем от души! День и ночь пластались мы с вами на покраске, нарядили нашу «Северянку» заново, не стыдно ворочаться и домой теперь. Спасибо! — бригадир еще что-то хотела сказать, но внезапно размякла, слезинку со щеки смахнула. — Ух ты… Выпьем, бабоньки, за «Северянку» и споем. Мужчины нас поддержат…
— Молодец, Пантелеевна, — похвалил ее Глушаков, — за работу нам и правда не стыдно, со Знаком качества сдали…
— Валентин Григорьевич! Вы-то куда собрались плыть? Или помоложе не нашлось на заводе? Со Знаком качества… Бросит вас женушка, забудет…
— Я своей старухе строгий наказ дал!
— Не прибедняйся — старухе… Пойдем лучше потанцуем.
И Глушаков с Пантелеевной первыми вышли на круг.
Вася льнул к молоденькой малярше и вроде пытался увести ее из кают — компании. Та отшучивалась стеснительно и тянула его на круг.
Иван Пятница степенно беседовал с другой — нашли общий язык, нашли! Пятница — после Глушакова и Борисова — третий по возрасту в команде. Тридцать три года Ивану. Собрался отращивать бороду, но сегодня побрился, словно угадал, что ожидается эта прощальная, по-семейному ладная, вечеринка.
Вова Крант изображал галантного кавалера, шаркал ножкой перед женщиной, ручку пытался целовать. Та непривычно, испуганно отдернула, засмущалась: «Вот еще нежности!»
— Виктор Александрович, прошу к нам, — громко позвал начальник.
— У меня еще глазунья не готова, — откликнулся в амбразуру кок.
Тотчас у плиты захлопотали две молодки. Обрадовались привычному женскому делу, по которому, видать, соскучились за дни командировки. И куда делась их первоначальная неловкость: засияли румянцем, шутливо, по настойчиво выпроваживая кока в кают — компанию.
— Как же мы позволили!.. Иди, иди, родненький, отдохни…
Чуть ли не под руки усадили там Виктора за стол, пододвинули тарелки с закуской: ешь, пей и веселись!
— Наработался, бедный!
Виктору и смешно, и все странно любопытно: думал ли раньше, что окажется он когда-то вот в этой камбузной роли? Видели б друзья — газетчики!
— Училище кончал или в ресторане работал? — подоспевают молодки с глазуньей, подсаживаются рядышком — так и пышут жаром заводские девчата. Умора — училище, ресторан! На языке Виктора вертится пресловутый «кулинарный техникум». Но Борисов широким жестом обводит кают — компанию:
— Кок у нас особенный!
Ну что ж!
Виктору вспоминается родное село на праздник, такие же вот шумные, далекие вечеринки — с гармошкой, правда, не с Вовиным магнитофоном.
— Ну… Ну… Поехали! Да нет, не так, я же показывал. Ножкой, значит, на носочке, — вправо, влево. Ну, чтоб коленочко вперед. И бедрышками, бедрышками… Я показывал. За мной. Шейк называется. Не в ту степь.
— Ай да Яшка — артиллерист! Ай да Вова! — улыбается Борисов.
— Ой, да провались он! Мы уж как умеем…
Вздрагивает, заходится в трясучке мелодия. Жарко. Душно. Смеются.
— Гоп, гоп. Ну, смелей! — Крант опять кого-то пытается обучать танцу.
Но хорошо-то как. Только не хватает песни. Ждут, когда заведет песню Пантелеевна… Девчата шепчут Виктору:
— Пантелеевна недавно орден получила. Она хорошая…
— Пойдем танцевать, — приглашает он девушку.
— Подожди… Пантелеевна запевает.
Вот кто-то с горочки спустился, Наверно, милый мой идет.
Женщины разом подхватывают:
На нем защитна гимнастерка, Она с ума меня сведет. На нем погоны золотые И яркий орден на груди…Но тут щеки Борисова вспыхивают малиново, он пытается что-то произнести, хватает губами воздух и с размаху опускает ладонь на стол.
— Что это с ним? — шепчут испуганно женщины, стыдливо потупясь, прячут глаза.
— Пятница, я спрашиваю, почему нет Мещерякова?
— Он на вахте! — Иван тоже вспыхивает — испортил песню. Неудобно Ивану. Всем неудобно.
— Володя… Включи там нашу… А ты прости, капитан, а ты пррос — сти — и…
— Капитан! — сквозь зубы произносит Пятница и поднимается, чтоб уйти. — Набрался!
Загремели штормовые крепления сидений. Заподнималось застолье, торопясь к выходу. На воздух. На волю.
— Женщины! — кинулся вдогонку Глушаков. — Нельзя же так, женщины.
— Можно, Валентин Григорьевич! — сухо отрезала Пантелеевна. — Мы хотели по-хорошему, а у вас… Испортили песню!
Крепления стульев еще долго гремели им вслед, раскачивались, как гулкие большие сережки.
На тентовой палубе, куда поднялись маляры в сопровождении мужчин, оставив в застолье Борисова с Вовой Крантом, стоял Гена Бузенков.
— Что хмурый, Гена? — подошел к нему Виктор.
— А не нравится мне все это: пьянки, гулянки! Он же и команду спаивает… Рубахой — парнем хочет выглядеть. А рубаха-то довольно грязная…
— Уж больно суров ты, Геннадий, — сказал Виктор, очень понимая парня.
— Принимаешь действительность, какая она есть?
— Розовых планов я не строил, когда поваром нанимался. Знаешь, как у Андерсена: «Позолота сотрется, свиная кожа останется…» Другими словами, останется дело, которое мы делаем. Ради него…
— Не знаю, не знаю! — глуховато произнес Гена. И ушел к себе в каюту расстроенный и глубоко задумчивый.
6
Станцию отвели на рейд речного порта, чтоб загрузить топливом. Отдали носовые якоря, и Борисов пригласил команду в канцелярию для разбора «Васиного дела». За столами, расставленными, как во всяком добропорядочном кабинете, в виде буквы Т, собрались все восемь человек.
Нехотя, бочком протиснулся к столам народ, за эти дни хлебнувший вольницы и беспечной свободы, с уважением и легким смущением посматривал народ на сверкающую полировку мебели, на мягкие диваны и стулья, на массивные четырехугольные иллюминаторы, которые и на иллюминаторы в привычном понимании не походят, скорее на просторные окна деревенской горницы, только без рамных крестовин.
Всякий раз, когда близко проходит тяжелое судно, стремительно буровя быструю воду, разбегающаяся волна хлещет о борт «Северянки», и она переваливается с борта на борт на своем плоском днище, как откормленная гусыня на просторном осеннем подворье…
— Итак, — произнес начальник, — с первым вопросом решено — горючее выбито, с часу на час подойдут танкеры, и надо строго соблюдать противопожарную безопасность.
— Козе понятно! — кивнул Пятница.
— А лучше б махнули бы вы, товарищи, в город! Меньше мороки… Кому на почту, кому пивишка попить! перед отплытием, а? Я разрешаю! — продолжал Борисов. — Думаю, что на закачке топлива останется Пятница с Глушаковым, а мы — махнем. Справитесь вдвоем?
— Какой разговор! — поерошил чубчик Ваня.
— Добро!.. А теперь обсудим поведение Милована. Я не потерплю рукоприкладства в коллективе, понимаешь… Ну, кто будет первым выступать?
Виктор смотрел на Вову Кранта: завидное самообладание! Ни тени смущения, ни беспокойства. Помаргивает припухшими веками, поглядывает искоса на Васю. А тот, кажется, с кротким смирением ожидает своей участи. Со стороны вроде и не попять: занимает ли его мнение парней? Что решат сейчас: быть ему на судне или не быть? В последние дни ходил Вася мрачноватым, замкнутым, разве что вечеринка с малярами взбодрила его, но ненадолго. А Виктор, пообещав парню «не поднимать пока шум» из-за этого порошка, с тревожным интересом ждал сегодняшнего собрания.
— Высказывайтесь, товарищи! — поторапливает Борисов.
Грузновато поднимается инженер Глушаков. Долго излагает он суть безобразного поведения Васи, нетерпимость его поступка во время столь знаменитого перегона, за которым следит даже пресса. И предлагает списать моториста на берег.
Борисов растерялся. Кажется, не ожидал он столь крутого предложения:
— Как это списать?
— А так, списать, как списывают на флоте!
— Это при проклятом царизме было! — явно надеясь на успех, картинно взвился Крант. — Может, сразу — зашить в брезент и к рыбам на дно? Пятница подходящую железяку подыщет, чтоб не всплыл…
— Не юродствуй, Вова! — заерзал на стуле Бузенков.
— Вася! Ну, что же ты? — не выдержал Виктор, ожидая, что вот встанет сейчас парень и все сам объяснит: как и почему получилось? Молчит Вася.
И опять распалился Глушаков, разнервничался, побагровел от Крантовой иронии:
— Здесь не малина, а здоровый советский коллектив, и с идиотскими замашками тут делать нечего… Да вон у него, глядите, кулаки как два пудовых молота! Еще кому-нибудь фингал навесит.
— Здесь вам — не тут! — отреагировал Вова.
Канцелярию качнуло от хохота. И когда успокоились, перегнулся над столом Пятница:
— В переводе на мягкую пахоту, как у нас в колхозе говорил председатель, Валентин Григорьевич рассудил, конечно, правильно… Но, знаете, я бы поручился за Васю. Как ты сам-то, герой?
— Не буду больше! — пробубнил Вася.
— Не буду… Детский лепет! От кого слышим? — поразился Валентин Григорьевич беззубости собрания. Разве на заводе так бы вот разговаривал с хулиганьем? Но ничего не попишешь, начальствует тут Борисов, а не он, Глушаков. Если поточней разобраться — даже не член команды, а представитель предприятия на время перегона: помочь освоить системы и механизмы — его обязанность, а уж принимать решения…
— Безобразий терпеть, конечно, я не намерен, — откидываясь на стуле, медленно заключает Борисов. — Но признаюсь сразу, я такой человек: буду требовать но всей строгости, и уж кто провинится, тому спуску не дам. А Василия Милована, думаю, накажем пока общественным порицанием. Простим…
— Надо простить! — закивал Крант.
— Можно мне сказать? — не выдержал Виктор.
— Да — да, конечно. Присутствующая пресса…
— Ребята, тут дело совсем не в драке… Впрочем, в драке, конечно, — Виктор покашлял, подавляя волнение. — Разрешать конфликты на кулаках — тут мы действительно далеко зайдем!.. Но я ждал, что Вася наберется храбрости, встанет и честно объяснит наконец, как и почему все произошло. Но у Милована свои понятия о чести и порядочности… К сожалению!.. — Иван, ты загружал трюм стиральным порошком для промывки систем. А давно заглядывал, как он хранится?
— Там — порядок! — неуверенно кивнул Пятница.
— Вот видишь, не заглядывал. Правильно: кому он нужен? Не конфеты, не изюм… А вот библиотекарь наш, Лапузин Володя, сообразил, что — дефицит! В магазинах-то нет порошка. Вот и начал поторговывать на берегу. Бабки, конечно, берут с большой охотой, с благодарностью… Верно я говорю, Лапузин?
Крант, ухмыляясь, смотрел в потолок. Угрюмо насупился Вася.
— Обоих гнать к чертовой матери! — сказал Глушаков.
— Эх! Воровать — так миллион, любить — так королеву! Ну, архаровцы! — угрюмо философски произнес Пятница и неожиданно повеселел. — Ну, Вася! Что же, выходит, ты отметелил Вову за порошок?
Промолчал Вася.
— Выходит, Иван! — кивнул Виктор. — Переводи на мягкую пахоту…
Загомонили вдруг все враз, шумно вздыхая, возмущаясь. Борисов колко посматривал то на Сапунова, то на своего адъютанта. Спросил напрямую:
— Брал?
— Ну, брал! — Некуда деться Вове, впрочем, он, кажется, не сильно переживал, предвидел исход разговора. — Там этого порошка хоть лопатой греби…
— Гнать их к чертовой матери…
— Подожди, Валентин Григорьевич. Выгнать никогда не поздно. А кто работать будет? Кто?.. Иван Антонович, — начальник посмотрел на Пятницу. — Сколько у вас этого порошка?
— Тонны полторы…
— Тонны! Вот видите, тонны!.. А без турбиниста я в море не выйду… Накажу, конечно…
— Спирта не дадите, правильно! — усмехнулся Мещеряков, хорошо понимая, что судьба Вовы и Васи в руках начальника, а он «не позволит»…
Борисов поднялся:
— В пути разберемся, кто чего стоит. Но обещаю, что спуску в дальнейшем никому не дам. Это я вам обещаю…
Виктор расслышал, как Бузенков мрачно произнес:
— Устроил спектакль!
Принаряженная — достали из чемоданов свежие рубашки, заботливо наглаженные еще дома, — команда спускается в шлюпку, и Пятница гребет к берегу. Течение бурлит, сопротивляется, норовя отнести на середину реки пластиковую скорлупку шлюпки, которую начальник именует по-своему — «ялом». Жалостливо поскрипывают уключины, но наконец река сдается, оставляя за кормой вертящиеся воронки от весел, и шлюпка мягко входит в береговой песок.
— До вечера, братва! — напутствует Пятница.
…Кой — какие моряцкие навыки приобрел Иван раньше — на такой же «Северянке», прошел по рекам до Диксона, а затем через льды пробился с караваном до порта Амбарчик, поднялся вверх по Колыме… Но история эта отдельная и особая, рассказывать о ней Иван не любит, поэтому о прошлых морских заслугах Пятницы на плавстанции знает лишь начальник, потому и назначил он Пятницу старшим на первом участке перегона до Тобольска.
Да, немало уж пролетело времени с того плавания, о котором еще больше шумели в газетах. Прошло года два или три!
Возвратясь на Большую землю, Иван совсем было осел в своей деревне, лазил в монтерских когтях на столбы, тянул электрические и телефонные провода, женился на своей деревенской, привыкал к супруге и теще, в доме которых жил примаком, и от напористого гнета тещи чувствовал себя словно на чемоданах. Да — а!
Но опять попалась в руки газета: новую электростанцию построили! «Более надежную — в морском исполнении!»
— Опять построили корабль! — сказал Иван.
И жена насторожилась. На работе, в бухгалтерии, смотрела она эту газету со статейкой и фотографиями: не усидит, смотается из дома муженек! Переживала — покладистый, работящий Иван! — с таким жить да жить. Но Иван имел свои причуды и фантазии. Вот и переживала…
— Добрую посудину изладили! — произнес тогда Иван решительное слово, потянулся, чтоб выключить грохочущий на полную мощность репродуктор:.вечно врубят, поговорить нельзя!
— Не шевели, не тобой включен! — упредила теща. — Не тобой включен… Вдруг чё передадут?
— Что передадут?
— Сообщение какое-нибудь… Нападут, и не услышим!
— Кто на вас собрался нападать? Кому нужны?
— Ты засобирался опять, Ваня? — осторожно спросила жена.
— Засобирался, конечно…
«Ладно уж городские не могут ужиться, — печалилась женщина, — а и в деревне спокою нет. Что надо — живи — поживай, так нет — трезвонят вечно то в газетах, то по радио, сманивают народ, а куда сманивают, и самим неизвестно. Женщина она молодая, неглупая, книжки и газеты читает… Да другая припечатала бы мужика к юбке, забыл бы думать, как оставлять одну. Решилась бы — и ребеночка завели совместного, к теплому морю летом поехали!»
— Тянет тебя, что ль, канатом на этот Север, Ваня?
— Сплаваю еще разок!
В городе первым делом пришел он на набережную. Здесь река делала крутой изгиб, и на мыске у изгиба, где заводской пирс, увидел он желтые надстройки «Северянки»: не ушла еще, стоит!
В команду зачислили без лишних разговоров: электрик высокого разряда да еще участник прошлого перегона! Принимай, брат, хозяйство. Электричество пока никуда не утечет ни по проводам, ни за борт, а на станцию необходимо получить спецодежду, посуду для камбуза, культинвентарь, шубы, валенки, спасательные пояса, стиральный порошок для промывки систем, библиотеку… Да мало ли мелочей!
С утра до вечера бегал Иван по заводу, хлопотал. Вежливо спорил со снабженцами и кладовщиками, нажимал, уговаривал, доказывал. Те вроде и не пытались объегорить дотошливого завхоза станции, а все ж умудрился кто-то подменить несколько томов классики, упакованных еще в городском бибколлекторе, подсунул потрепанные учебники младших классов. С проверкой Ивану было недосуг — на вес, на килограммы, как макулатуру, принимал он библиотеку. Уследишь ли в суматохе!
А в один из хлопотных дней начальник станции привел на борт Сапунова, только что зачисленного в команду.
— Наш повар! — представил Борисов.
— Кок, значит! Ну здорово, кок!
— Из пишущих! Пресса, — многозначительно сказал Борисов.
Пятница тоже многозначительно насторожился:
— Не отравит?
С Виктором он выбирал на складе репродукции картин для кают, для столовой, для канцелярии.
— Зачем сразу пять «Неизвестных»? — подивился Виктор.
— Чего — чего? Не по нраву!.. Подожди, поболтаешься на борту месяц — два, не то заговоришь. Смазливая бабенка?
— Крамской!
— А по мне будь хоть Онегин… Глянется? Тащи к себе в каюту. Я тебе с видом на полубак выделил. Тесновата, но какой обзор!
За эти дни насмотрелся Пятница разных корреспондентов, что ходили по палубам, обвешанные аппаратами, кинокамерами, вертели Ивана с боку на бок: так встань, эдак повернись, изобрази на лице улыбку! Один трубку сунул свою ему в зубы: «Морской волк, полярник, покоритель Арктики!»
С Виктором сошелся он как-то сразу — не задается, не рисуется. Подружились…
Вспоминает, вспоминает Иван начальные деньки. А сам ходит — бродит по палубам, танкер поджидает. Стучит в каюту Глушакова. Тот полеживает с книжкой на диване под прохладными струями вентилятора. В последнее время часто они сходятся. Беседуют, чаёк гоняют. Обстоятельные, значит, мужики.
О недавнем собрании — ни слова. Но Глушаков переживает: не сумел отстоять свою позицию! А может, действительно излишне был резок? Но этот Вова Крант, этот слизняк, намекнул потом в коридоре: «Подождите, в море выйдем!..» — «Ну что ж, подождем!» — не может успокоиться Глушаков. А тут — Иван.
— Не перекачать бы лишку солярки. Давай уж вместе в четыре глаза следить! Бухнет сверх нормы, по палубам разольется, а уж под елани набежит, поползаем с тряпками…
Уютно устроившись в кресле, Иван рассказывает, попыхивая сигареткой: вот, мол, в прошлом перегоне такое же случилось. Да что солярка! Та «Северянка» вообще досталась перегонщикам. В Карском море получили пробоину в носовом отсеке, в форпике. Боролись, воду откачивали. Не утонули, понятно. Но ночью радист поймал один американский «голос». Тот поспешил сообщить на весь мир, мол, советская плавучая станция, о которой столько писали в газетах, на дне Ледовитого океана. Что хочешь передадут эти «голоса»! А они, моряки, тем временем потихоньку, с дифферентом на нос, топают на Диксон. А волна, а ветер! Дотопали, дошли до спокойной бухты. А потом — ремонт, зимовка. Такая зимовка…
— Ты же геройский мужик, Иван Антонович!
Пятница морщит лоб, усмехается молча.
Глушаков вздыхает и меланхолично давит кнопку вентилятора. Распахнутый иллюминатор пышет банной жарой полудня. Солнце стоит высоко над рубкой, и прямые его лучи играют желтыми бликами в стремительной у борта воде.
— Надо б команде рассказать об этом. Давай, Иван! А то кое — кто прикатил как на курорт, понимаешь…
— Заранее пугать? Не надо, Григорьич…
Швартуется у борта танкер. И вот монотонно, ритмично завздыхали насосы — и невидимые, плотные потоки топлива хлынули в чрево плавстанции, до отплытия которой в полярные широты оставалось меньше суток.
…И где-то по жарким тобольским улицам, пыльным, размолотым колесами грузовиков, ходила братва, глазея на старинные купола соборов, цедила у фанерных киосков теплое «ситро», трусил через базарную площадь, запряженный в телегу, мохноногий битюг, кося карим оком на красное из кирпича здание, на котором невесть как сохранилась старинная вывеска: «Коммерческие бани». И это заведение приметила братва, собираясь посетить его в конце дня. А пока торчит братва «на межгороде» — на переговорной станции, терпеливо торчит, и девушки — телефонистки, дивясь столь шумному наплыву клиентов в душный полдень, настойчиво добиваются связи…
— Мама, мама, это я — Генка! — кричит в кабине Бузенков. — Ты, пожалуйста, не волнуйся… Да, да, устроился… Нет, какая простуда, какой полушубок?! Здесь, как… Ага! Я постараюсь, мама. Конечно, постараюсь не простудиться. Мама…
— Ну, я же сказал, что всю до копеечки… Ну, конечно, в Севастополь, на твое имя будет прямо из бухгалтерии треста… Что? Ну, конечно, присылай… Целую, целую тоже… Месяца через три, Тамара. Ну, конечно, Тамара, скучаю… Леня! А что Леня? Ну я же сказал, что мне не надо… Тамара, Тамара…
— Света, Света, это ты? Что — деканат?.. А позвать не можете? На экзамене? Жаль, девушка, жаль!.. Кто звонит? Звонят из Рио — де — Жанейро… Я не шучу, какие шуточки. Она знает… Ну, конечно, так и передайте. Вы умница, девушка. Эти самые слова! Какая вы умница! — и Виктор вешает трубку.
7
Плывут и плывут берега, пологий левый и обрывистый правый, молчат вдали одинокие селения. И тучи вдруг накатывают на солнышко, и сумрачней становятся окрестности реки, и сам Иртыш, кажется, час за часом пути набухает и ширится, пока не сходится своим течением с Обью, и вместе они широко и привольно затопляют низины, плесы, прибрежный лес. Буксировщик клюет носом волну, и Обь разводит килевую качку, от которой и станция подрагивает массивным корпусом. Свистит в снастях.
Ночью прошли древнее Самарово — пристань Ханты — Мансийска — последнего из городов на пути к Полярному кругу. И, проводив взорами проплывающие огни, опять вошли в густую ночь с ветром и вспенивающейся волной. Трос от буксировщика то натягивается струной, то вдруг провисает до самой воды и опять вздымается от рывка.
А «Северянка» идет, освещенная с бака до кормы мощными светильниками, отторгая у бледной северной ночи зеленовато — теплую кипень воды, еще больше подчеркивая границу редеющей тьмы и света, и впереди, как поплавок, поклевывает волны буксировщик, бедно светясь ходовыми огнями на мачте.
Из рубки настороженно поглядывает вперед Гена Бузенков. И мнится Гене, что он капитан большого теплохода, стоит на вахте и вокруг — вода и волны, безбрежное пространство мглы и нарождающегося предутреннего тумана. Вдруг Гена почувствовал, что судно резко уменьшило ход, завиляло на волнах, и буксировщик начал стремительно отдаляться, и черная нитка троса заскрежетала по борту незнакомо — тревожно. «Северянку» погнало к берегу, на мель. «На мель! — думает Гена. — Начальнику в каюту позвонить? Вчера, перед отплытием, к нему жена из Москвы прилетела. Почивают…»
— Что такое? — не понимает со сна начальник — Кто это звонит?
— Кто? Кто!.. Эх! — потерянно вздыхает Гена и бросает трубку. Следующим звонком он будит Пятницу. Тот поднимается в рубку в куртке — брезентухе, наброшенной на голые плечи.
— Шо це такое?.. Спать не даешь. Трос оборвало, ну так бросил бы якоря!
— Не умею я, — горячится Гена.
— Не умею! — передразнивает его Пятница и уходит бросать якоря. Когда он возвращается в рубку, поеживаясь от ночного ветра, к борту уже подходит буксировщик. Он намечает пришвартоваться к «Северянке», и на его палубе снуют матросы.
— Сейчас же заполните кормовые балластные цистерны! — кричит в мегафон капитан буксировщика, высовываясь из высокой качающейся рубки.
Да, надо взять балласт: станция станет меньше рыскать на ходу! И Пятница идет будить Глушакова. Вдвоем они долго роются в архиве, пока не находят нужные схемы, и, разобравшись по ним с, механизмами, включают насосы.
Нет, начальник не слышал, как грохотали в эту ночь по палубам ботинки Бузенкова, как, накрепко пришвартовавшись к «Северянке», уснул в тумане буксировщик — белесый, непроницаемый туман заполнил волглое пространство ночи, воды, близкого берега, и, обнявшись, два судна мерцали огоньками, пока туман не осел под тяжестью утреннего неба.
Пронзительный телефонный звонок вновь будит Борисова. Пока начальник шлепает босыми ногами до аппарата, звонить перестают. Тотчас ощутил он непривычную для судна тишину, в которую пробился рокот запускаемого в дизельной двигателя. А за иллюминатором — оседающая белая муть, тяжело давит на плечи подволок каюты. Он пугается этой тишины, но тут опять трещит телефон. Начальник поднимает трубку, но в этот момент покашлял динамик принудительной сигнализации и голосом Мещерякова проговорил:
— Вниманию членов экипажа! Сегодня День Военно — Морского Флота и кок предлагает всем прийти в кают — компанию на завтрак в тельняшках. Повторяю…
Бодро, по-пионерски декламирует Мещеряков. В динамике щелчки, шорохи, треск, чей-то голос — похожий на Вовин — говорит отрывисто: «Подключай».
В каюты медленно наплывает музыка.
Полосатая, в тельняшках, команда напоминает пиратское воинство. Да еще бодрится с пневматическим наганом Вова Крант: пух — пух!
— Откуда оружие?
— Где взял?
— Военная тайна.
— Темнила! — косится на него Вася.
Принесли фотоаппарат. Изображая свирепые сценки с наганом, спасательным кругом и биноклем, увековечиваются на память. Даешь День Военно — Морского Флота!
— Хенде хох! — наставляет наган Крант.
Бузенков щелкает камерой.
Поднялся на палубу Борисов с женой. В отпуске Лилия Марковна. Плывет на Полярный круг, до Салехарда…
— С праздником! Как отдыхалось? — учтиво кивает Иван.
Супруга начальника тоже дарит всем улыбку радости:
— Дом отдыха у вас, ребята…
— Открой нам кухню, — просит начальник. И Виктор провожает их на камбуз.
«О — о! Лилия Марковна собралась выпекать пирожки. На обед отменяется суп, на ужин поднадоевшая тушенка. Да здравствуют пирожки! — думает кок. — Мои камбузные акции падают!» Он показывает, где что лежит в кладовой, начальник суховато кивает, суетится, торопливо отпускает кока на волю. Тот еще пытается присутствовать, мол, тоже хочу «проникнуться таинством стряпни» — может, пригодится, но Борисов хмурится: как-нибудь сами! Ну что ж, сами так сами! Должен же быть у него выходной, беззаботно пошляться но палубам в честь праздника, поглазеть на берега или запереться в личной каюте с книжкой.
За три недели каюта стала родным уголком. Жизненное пространство — пять квадратных метров: стол да стул, шкафчик для одежды, раковина умывальника и узкое ложе с брезентовыми ремнями, которыми надо привязываться в случае сильной качки.
Он вспоминает, как читал накануне плавания книжки о море, как воображение рисовало поединки со стихией, из которых надо выходить победителем — проламываться сквозь ледовые поля, дышать ветрами полюса и конечно же любоваться красотами полярных сияний, без которых не обойдется ни один рассказ «о героических днях».
Все пока проще. Пока?
Блестит успокоенная река. По глади ее, обгоняя, пролетают моторные лодки, в крутом вираже ложатся к берегу, где большой поселок, народ на пристани и косматые северные псы, рассевшись рядком на песке, провожают белый туристический теплоход, дающий отвальный гудок.
Особой натуры эти северные псы: с добрыми, все понимающими глазами. На воле добывают себе харч — пропитание. И потомство свое натаскивают в том же духе бродяжничества и добродушия к миру. В дни мартовских свадеб псы становятся злей, в иную же пору, особенно зимой в холода, скучась и по-братски делясь теплом, спят прямо на снегу, на дощатых тротуарах или там, где есть теплотрассы, на чугунных крышках колодезных люков, дышащих живым парком.
Но страсть — любят встречать пристающие пароходы. Бегут, задрав хвосты, к берегу в надежде на дармовую добычу — милосердные камбузные повара бросают на песок остатки пищи.
«Северянка» идет мимо поселка в нескольких сотнях метров от пристани. Виктору жаль: пройдут, не пристанут, не перебросятся словцом с народом — чем-то и они, люди с Большой земли, для них интересны! Но станция сходится с белым теплоходом, где цветасто на палубах от сарафанов и рубашек, где на верхней, прогулочной, еще отваживаются загорать. Оттуда наводят театральные бинокли, а то и просто машут, шутливо приглашают: давайте, мол, к нам!
— Я не прочь вон с той бы позагорать вместе! — вздыхает Вася Милован, наводя на теплоход бинокль.
— Да, уж ты бы, конечно, — отзывается Глушаков. — Тебя и пирожками не корми…
По ночам Виктор долго не уходит в каюту. Какая здесь ширь воды! И ночь волглая, с отблесками малиново — багряной зари, скользящей по горизонту с запада, где опустилось солнце, па север, а затем уже ближе к утру заря вдруг, замешкавшись на одном месте, посвежев, наливается молочной спелостью, обещая рассвет.
Так идет станция еще один день и еще одну ночь, рано с вечера заглушив дизель, оставив зажженными лишь отличительные огни. Парни собираются в рубке, на всех накатывает зуд воспоминаний, у каждого «были в жизни моменты». Но, устав от разговоров и курева, Виктор идет опять на палубы, где под утро меньше бьет мошка, приметней очертания встречных судов — самоходка ли, танкерок или крепыш — буксировщик, тянущий связку глубоко сидящих в воде барж — площадок с трубами для северных газопроводов, или деревянный плашкоут, задремавший на якоре у рыбацкого песка.
Думается о безграничности движения и огромности мира, в котором он живет двадцать восьмое лето. Походил и поездил по этой земле, а вот опять новый интерес, новая дорога, и он чувствует себя совсем юным, готовым удивляться и ждать счастья. Так было когда-то в таежной деревеньке Нефедовке, куда негаданно занесла его после школы судьба, где вместе с суровым и добрым народом из рыбацкой бригады пробивался нехожеными сугробами к таежным озерам. Да, вряд ли он встретит тех людей, слишком разные развели 'их дороги. И его, Виктора, прошли по годам армейской службы, по улочкам родного села и проспектам большого города Москвы, других городов и весей… Но опять перед ним просторный путь и свежая влюбленность в неизведанное, от которой, как прежде, сладко сосет сердце.
…Плывут по протокам Оби. Исчезли встречные суда, берега сузились, будто вошла станция в горлышко воронки, боясь задеть бортами прибрежные тальники и коряги давно поверженных деревьев. Теперь буксировщик подтянул «Северянку» совсем близко к корме и сцепка движется хоть и осторожно, но ходко и сокращает расстояние час за часом.
В отблесках белой ночи с левого борта видны вершины Полярного Урала — в сверкающих снежных шапках. И Виктор идет к вахтенному Пятнице поделиться новостью.
— Урал на горизонте!
— Вижу, что Урал. Скоро прибудем в Салехард… Принеси ведро картошки, почищу к завтраку.
Виктор приносит ведро картошки и ставит посредине рубки.
— Слышь, — кашлянул Иван, — приказано сделать у тебя ревизию продуктов.
«— Это еще зачем?
— А ты не понимаешь?
— Так — так. То-то я гляжу, в последние дни начальник козырным тузом на меня стал посматривать. Ты будешь делать?
— На пару… С кем бы думал?
— С библиотекарем?
— Зараза, — вместо ответа выругался Пятница.
Виктор взял бинокль и долго не мог поймать в окуляры белую шапку примеченной далекой вершины.
8
Город возник на горизонте неожиданно — еще в огнях и редеющем утреннем свете. Вахтенный поднял команду чуть ли не по тревоге, поскольку буксировщик, минуя причалы, тянул плавстанцию мимо города.
— Какой-то обходной маневр делает! — предположил Бузенков.
— Ага! Вломит сейчас до Нового Порта — и пропали наши сухари — бублики, — мрачно откликнулся Вася.
— Какие бублики, понимаешь? — растерянно спросил Борисов.
— Командировочные деньжата! Да что командировочные, аванс уж пора прислать? Или у Мещерякова будем занимать? Леня, займи рублевку…
— Да куда он прет? — не выдержал и Пятница.
Жена начальника с дорожной сумкой, суматошно уложенной, испуганно поглядывала на мужа. Наконец и она не устояла, тронула за плечо Пятницу, который монолитно возвышался над всеми и каменным взором смотрел на маячащий впереди буксировщик: тот вроде и не думал стопорить ход.
— На буксировщике! Слышите нас? — включил Иван мегафон громкой связи, и над рубкой зарокотало. — У вас что, глазы повылазили? Объясните, куда ведете? На буксировщике… А ну-ка посигнальте по-нашему!
Тут уж Вася Милован с готовностью, злой решимостью выскочил на палубу, замолотил над головой кулаками. К Васе присоединился и Вова Крант. Сцена эта выглядела бы забавной и смешной, если б была не столь отчаянной. Наконец на буксировщике заметили конвульсии Вовы, а скорей всего, подействовали Васины кулаки. На крыло мостика вышел с мегафоном капитан.
— Ну, что они? — навалились тут все на Васю, когда он вернулся в рубку.
— Остановимся возле какого-то мыса…
— Понятно. У Ангальского решили, как раз на черте Полярного круга, — облегченно вздохнул Борисов. — Ничего, это не так далеко от центра города.
Отдали носовой и кормовой якоря. Буксировщик, описав дугу возле борта плавстанции, гуднул, развернулся и ушел.
Странное чувство охватило парней: часть пути позади, а радости нет. Оцепенение какое-то.
Глушаков еще тут не к месту подвернулся с огорчительным сообщением: в питьевых танках вода кончилась, совсем нет напора! Может, из реки прямо закачать?
— Да она, как ржавчина, рыжая! Из реки! — брезгливо сказал начальник.
— А у меня тоже новость: хлеб кончился! — подошел кок.
— Вася, отвезешь на берег двух человек во главе с Сапуновым, запаситесь хлебом… А, денежки! — усмехнулся Борисов, вынимая десятку. — Пожалуйста, пока добрый… Порешим как-нибудь и с водой. В крайнем случае — наберем забортной. Лучше б закачаться, как положено, на берегу!.. Да, вот что, — встрепенулся Борисов. — У кого не оформлены пропуска в погранзону, будем пробивать здесь…
— Опять пробивать, — невесело произнес Мещеряков.
— На блюдечке не поднесут.
— А что думали раньше? «Некогда» было, а, Станислав Яковлевич? — опять подковырнул Леня.
Борисов промолчал, счел нужным не заметить ироничного вопроса, обвел взором собравшихся в рубке, как бы подытоживая:
— Перекармливаем команду, Виктор Александрович!
— Ну конечно, вон Геннадий аж в рубаху не стал влезать! — настраивался на веселый лад Сапунов.
— Ревизия показала…
— Что показала, что?
— Да не кипятись, Виктор Александрович! Что ты все время взрываешься, нельзя замечание сделать?
— А деды у меня революционерами были — наследственные гены! Не люблю несправедливостей. Я и так над каждой банкой тушенки, как Плюшкин, трясусь. Надо было выяснить, из какого расчета этот… блокадный паек выдавать. По моим прикидкам, идем в норме.
— А я не хочу, чтоб мне на шею потом повесили!
— Выдюжит! — хмуро проговорил Мещеряков.
— Станислав, постыдись хоть женщины, — сказала и Лилия Марковна.
Примолкли. Отвели глаза. Посматривали в просторное окно рубки. Но тут Гена не выдержал:
— Хватает, чего там! — сказал Гена.
Неожиданный хохот до слез, до коликов. Ну, раз Гена говорит! Не антрекоты, не эскалопы готовит кок, пусть! Ну раз Гена…
— Геннадий Николаевич! — решительно сказал начальник. — Назначаю вас главным инженером станции.
— Вот это да — а — а! — изумился Вася. — За какие…
— Да, Геннадия Николаевича — назначаю! — подтвердил еще раз Борисов. — И прошу всех в мое отсутствие исполнять его указания…
«Гену!» — читал Виктор в глазах парней. Те примолкли, искоса поглядывая на Мещерякова: Леня все же с законченным высшим образованием!
Вова Крант дурашливо ссутулился:
— Можно, Гена, я вас буду на «вы» называть?
— Как врежу! — погрозил ему Пятница.
На «Северянке» воцарилось безвластие. Начальник поехал проводить жену до поезда, да так и застрял на берегу, оставив судно под началом Бузенкова. На распоряжения Гены кивают, но никто не торопится исполнять эти распоряжения. Крант днями, валяется в каюте, гоняет на магнитофоне «урок» и «мурок», концерты эти всем осточертели, и Пятница не пускает его в радиорубку.
Вася утопил подвесной мотор шлюпки и опять ходит мрачный. Обвязывался веревкой, нырял, но безуспешно.
У Пятницы в кладовой есть весла, но он никому не дает, и на берег можно добраться лишь рейдовым катером, который появляется по утрам и поздним вечером.
На этом катере и привез из города Сапунов «пренеприятные известия»: переводов для команды нет, зато дожидалась на почтамте телеграмма из треста: «Выслали тридцать пар рукавиц для работы с тросами. Точка. Баренштейн. Точка».
— Утешили! — поежил чубчик Пятница. — Помнится, в Тобольске такое же извещеньице получали! А?.. Торговать будем варежками? Вот и деньги… расплатиться за Васиного утопленника! А то куда нам шестьдесят пар? Куда?..
Надо б заняться изучением систем станции, но голосу разума и Гены Бузенкова внял только Заплаткин. Не дожидаясь повторных указаний, а, скорей, по собственной воле, облачился Миша в спецовку и надолго залез в котельное отделение, собираясь самостоятельно развести пары и дать наконец в душ горячую воду.
Леня Мещеряков сочиняет длиннейшие письма в Севастополь. А то вдруг спохватится, словно устыдится, начинает возиться с электроаппаратурой: паяет, контакты зачищает. Смотреть приятно!
Но вот стучит Леня в дверь каюты Сапунова.
— Проголодался? — откликается Виктор.
— Нет! Нет, ты послушай, что о нас пишут!
— В местной газете? Как там нас чуть ли не героями называют? Это я уже читал!
— Да нет — Сервантес! — и Леня устраивает за дверью громкую читку: — «Матросы — народ безбожный и грубый, для них понятен только тот язык, которым пользуются на корабле. В хорошую погоду они прилежны, а во время шквала — лентяи: когда бывает буря, все они охотники командовать, а исполнять приказы не любят, у них один бог на свете: это сундук и общий котел…»
— Хорошо, Леня! Понял, на что намекаешь. Оставь в покое великого Сервантеса, спускайся на камбуз, общий котел нас дожидается…
Томительно тянутся дни. Мимо «Северянки» натужно проходят суда-то на юг, в сторону Оби, то к северу, в Заполярье, к полуострову Ямал, где, по слухам, держится еще лед в устье губы, а поскольку слухи эти не проверены, команда со дня на день ждет отплытия. Но оно отодвигается, и парни, собираясь после обеда в канцелярии за длинным столом, с ожесточением лупят по сверкающей полировке доминошными костяшками.
Хоть бы случилось какое-нибудь приключение, но и оно не происходит, и только дивятся парни суетливой беготне Гены, от которой он еще больше осунулся, принялся для солидности отращивать бороду, и щетина на скулах прет кустисто, клочковато, как трава на скудной почве.
Гена влетает в канцелярию и с порога повелевает:
— Кончайте стучать! У нас авария!
— Авария, Геннадий Николаевич? У кока сгущенка кончилась? — как всегда, ерничает Вова Крант.
— Может, плотик свистнули и коньяк выпили? — говорит Вася, продолжая следить за игрой. Вася намекает на то, что в спасательных плотиках — слышали от Глушакова — хранится НЗ — коньяк, шоколад, консервы. Пятница наказывает всякий раз вахтенным доглядывать плотики, поскольку с палуб украсть больше нечего.
— Этта что такое? — выходит из равновесия Иван, когда Гена привел заинтригованных доминошников на корму. Часть леерных ограждений растерзана и смята, будто многотонным молотом поработали.
Глушаков поник, почесывает лысину:
— Ну вот, клюнул жареный петух!
— Кто утворил? — наседает Пятница на ни в чем не повинного «главного инженера».
— Вон тот… пароход, — показывает Гена. — Маневрировал, маневрировал возле кормы и зацепил.
Глушаков, как самый опытный в административных делах, предлагает составить акт и передать его в контору порта. Сокрушаясь и вздыхая, отправились писать акт.
— Я никогда не сочинял таких бумаг! — отказался Бузенков, когда ему придвинули чистый лист.
— А ты, Гена, бери сразу на боженьку, чтоб почувствовали, с кем дело имеют, — советует Вася на полном серьезе.
— Значит, так — бери химический карандаш и начинай: добрый день или вечер, шлем поклон и желаем…
— Заткнись, Вова, — вспыхивает Вася. — Я говорю, на боженьку, чтоб почувствовали!
— Начинай по порядку, — хмурится Глушаков. — Мы, нижеподписавшиеся, составили настоящий акт в том, что сегодня, второго августа сего года, в пятнадцать часов портовый теплоход под номером шестьсот двадцать три… двадцать три… при маневрировании на рейде смял леерные ограждения…
— Нормально диктует, — сказал Пятница.
Вася тихо, но отчетливо произнес:
— А ты не вякай!
— …Смял леерные ограждения па корме плавстанцни «Северянка»… Так — так. Ну и, значит, требуем наказать виновных и прислать сварщика, чтоб отремонтировали.
— Может, проще: и возместить убытки? — сказал Гена, отрываясь от писанины.
— Я ж говорил, надо такое ввернуть, чтоб поняли! — встрепенулся Вася.
Затем Пятница наказал еще Гене, чтоб зашел в диспетчерскую да разузнал наконец: долго ли они будут кантоваться? Что за порядки: бросили посредине реки — и думай что хочешь! Хоть бы попроведывал кто, заглянул — так и так, мол, граждане, моряки — энергетики, не беспокойтесь, мы печемся о вас!
Когда Гена переписал документ набело и собрал подписи, не устоял Пятница, принес из кладовой голубоватые, под цвет неба, весла.
— Попробуй и весла потерять, тогда не знаю что сделаю, — сказал он Васе. И тот кинулся спускать на воду ялик.
…Ожила над рубкой белая кастрюля громкоговорителя. Долго она молчала, несколько дней. И грянула надрывным, страдальческим тенорком. Блатная мелодия, включенная на полную мощность, рвала и терзала душу, раскатываясь далеко по глади реки, достигая, наверное, безлесых тундровых берегов, где притулились одинокие лодки грибников и ягодников.
— Этта что опять такое? — возмутился Иван. — Я ж закрыл радиорубку и ключи Мещерякову передал.
— Пусть подиканятся, — добродушно промолвил Глушаков, — скучно мужикам. Посиди-ка на этом острове, я уж и сам…
Вернулся в ялике Вася, подгреб к борту, поймал брошенный Иваном конец.
— Ого — го — о! — заликовал Вася. — Гляньте, пугало огородное!
На самой верхней площадке судна, на смотровом мостике, рядом с мачтой, которую все еще не подняли — опасались задеть в пути пролет железнодорожного моста под Тобольском и высоковольтные провода, в дикарских позах ломал кренделя Вова Крант.
— Никакой поддержки временному правительству! — силясь перекричать громкоговоритель, выдавал библиотекарь.
— Я ему покажу сейчас — никакой поддержки! — и Пятница расторопно загремел ступеньками трапов.
Здравствуй, моя мурка, Здравствуй, дорогая. Здравствуй, моя мурка, и прощай.Певец брякнул по гитарным струнам в последний раз и заткнулся на полуслове, словно заглотил. И пока Глушаков с Васей поднимали с воды ялик, закрепляя его в кильблоках, над палубами разливалась прежняя тишина, и слышно стало, как работает у борта безостановочное течение.
И вот уже Пятница тащит из кладовой длинный капроновый канат. Что собрался делать, Иван? Он отвечает, что пора установить мачту и поднять государственный флаг. Корабль у нас или не корабль?
— Ну, Иван! Молоток! — Вася бежит оповестить остальных. — Все на палубу!
— Крант заперся в каюте, не открывает, — кричит вдогонку Иван.
— Мне отопрет!
— За Мишей спустись в котельное, по трансляции он все равно не услышит.
Наконец все на тентовой палубе: Мещеряков, Крант Лапузин, Сапунов… Заплаткин не успел и умыться, щеки в мазуте, руки по локоть — тоже.
— Пойди надрай физиономию! Флаг все же поднимаем!
— Потом я, как только мачту установим.
— И где он, флаг? И где? — хорохорится Вова.
Вася встал по указанию Пятницы на брашпиль, от барабана которого тянется капроновый канат — вверх на смотровой мостик.
— Только по моей команде наматывай конец! — кричит Иван.
Суетня, толкотня. Советы, споры. Как ловчей поднять. Мачта — ого, железная! Кто-то подпирает ее плечом, силится оторвать от подставок — распорок, в которых она прочно принайтована хомутиками.
— Она из всего дерева сделана.
— Кто делал, пусть и поднимает!
— Кончай… Подай ключ на двадцать четыре!
Отвернули, приготовив болты и гайки, очистили от заляпанной густо краски отверстия креплений. Иван накидывает на середины мачты «удавку».
— Ну, попробуем!
Опять возбуждение и азарт, десятки советов. Братцы мои, вот так бы всегда!
— Поднатужимся! — командует Пятница, и пять пар рук и плечей сливаются в одном порыве. — Ви — ирай полегоньку, — кричит он Васе, и канат медленно и пружинисто натягивается.
— Пошла — а…
— Обожди! Стоп… Майнай, майнай, Вася… Центр тяжести надо уточнить.
Передвинули «удавку». Миша сбегал за багром, — о, догадлив, все какой — никакой, а рычаг! И опять — «вира», «майна», «поднатужимся». Наконец под улюлюканье и выкрики мачта, описав дугу в девяносто градусов, встает в вертикальное положение. И тут же ее крепят болтами.
— Неси баян, Виктор! — потирает ладони Пятница.
И пока Сапунов бегает за баяном, все выстраиваются на мостике у красного полотнища, уже закрепленного у основания мачты. Трогательные минуты!
— Туш я еще не успел подобрать, — говорит Сапунов, удивленно оглядывая выстроенную — кто в чем — команду. Миша так и не успел умыться, стоит пират пиратом, а физиономия!..
— Давай чего-нибудь поторжественней! — исходит нетерпением Мещеряков. — Который уж день покоя не дает этим баяном! Ну…
— На гармошке умел… Может, «Варяга»?
— Годится!
Наверх вы, товарищи, все по местам!
Последний парад наступа — ает.
Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,
Пощады никто не жела — ает…
И поползло, расправляясь под ветерком, багряное полотнище. Плеснуло раз, другой, и затрепетало уже у клотика. И взоры всех, поднимаясь все выше, остановились и застыли на мгновение в одной точке. И тогда Пятница, закрепив конец у основания мачты, сказал:
— Ну вот и сделали работенку!
9
Так или иначе, но «Северянка» день ото дня обретала популярность на салехардском рейде. Весть о необычном судне, которое и внешне выделялось среди других судов своими габаритами, — весть эту подогрела пресса, сообщив о том, что «плавучая электростанция, прибывшая в город, полна энергии продолжить свою дорогу сквозь льды Арктики».
Ко многому привык городок на Полярном круге, немало хранил он в памяти своей имен российских мореходов, что еще без карт и лоций бороздили здешние воды, бросали якоря у глинистого берега Полуя, что, соединясь здесь с могучей Обью, образует остроконечный мыс, посредством которого и родилось название: Салехард! Город на мысу. Но никогда еще воображение и слух горожанина не возбуждало заново известное с детских лет, популярное имя героя романа Дефо — Пятницы, верного друга легендарного Робинзона. Всеобщий интерес вызвал Иван Пятница — боцман и старший электрик «Северянки», ее добровольный гид. Иван принимал на борту экскурсантов, водил по цехам и каютам, как не сумел бы сделать это литературный тезка его — степенно, с крестьянской обстоятельностью и достоинством.
Немало побывало на борту народа. И в один из таких дней на палубу поднялся давний знакомый Виктора Сапунова — корреспондент окружного радио. Материалы его частенько появлялись в разных газетах. Толковые материалы! Знал он про Ямал — «край земли» подробности давних, древних времен, не ленился, видать, покопаться в архивах. Умел протянуть «ниточку» в нынешний день. Вон он какой нынче Ямал — прославился!
Давненько хотел повстречаться с ним Сапунов, но все как-то не выходило за эти годы. И та далекая встреча в таежной деревеньке Нефедовке, где он, Виктор, работал в рыбацкой бригаде, так и оставалась единственной.
Пятница позвал его в канцелярию. Там корреспондент упорно пытался разговорить Заплаткина, взять интервью для передачи.
— Да не буду я говорить! Вот выдумали! — отбивался Миша, окончательно засмущавшись перед микрофоном.
— Как партизан на допросе, сколько ни пытай! — дивился корреспондент.
— Верно, Юрий Афанасьевич! От него, черт возьми, вряд ли чего добьетесь! — Виктор совсем уверился в том, что «опознал» давнего знакомого. Да и фамилия вполне соответствовала — Соломатин, сын Нюры Соломатиной, в домике у которых стояли тогда на постое рыбаки.
— Вы меня знаете?.. Постойте, постойте… Нефедовка! Рыбаки? И парнишка, который все про морскую службу у меня выспрашивал?..
— Все верно, Юрий! Память у вас что надо! Виктором меня зовут.
— Да, да… Мама, помню, потом все рассказывала, вспоминала… Да, кстати, она у меня сейчас гостит…
На берег они добирались вместе.
И вот Юрий Афанасьевич Соломатин привел домой незнакомого человека. И мать его, по деревенской привычке огладив передник (она хлопотала на кухне), озабоченно подумала: кого бог принес на ночь глядя!
Пока мужчины вешали на гвозди пиджаки и снимали ботинки, она включила газовую плиту и принялась разогревать ужин. Гостила она у сына уже неделю и привыкла к тому, что забегает разный народ, но не надолго, переговорят на ходу и быстренько исчезают, не успев как следует наследить под порогом и в коридоре, где с ее приездом стало почище и прибранней.
— Мама, смотри, кого я тебе привел! — улыбнулся сын, пропуская впереди себя Виктора Сапунова, который, волнуясь и немного смущаясь, просунулся тоже на кухню.
— Здравствуйте, тетя Нюра!
— Чё-то я не признаю тебя, батюшко! — неуверенно произнесла старушка, осматривая рослую фигуру мужчины, который лет этак на пять выглядел моложе ее сына.
— Как же не признаешь, мама? — все еще загадочно улыбался Юрий.
— Не — ет, не знаю…
Виктору стало неловко.
— А постояльцев своих нефедовских помните? Ивана Пантелеевича, дядю Колю, то есть Николая Антоновича… А мы жили у Никифора Степановича.
— Батюшко мо — ой! — сразу надломленно растерялась старушка. — Да ить как же не помнить! Лет десять, однако, прошло, не мене, а все вспоминаем с Афанасием — хороших людей на постой к себе принимали. Ты, знать, самый младшенький был тогда! Прости, батюшко, звать-то тебя забыла…
— Виктором, тетя Нюра.
— Баской стал! Да какой справный. Тогда, помнится, потончавее был.
Юрий Афанасьевич засмеялся:
— Он теперь большо — ой человек, мама. На пароходе заправляет…
— Знала, знала… Добьются своего ребятишки. По отчеству-то как тебя величают, сынок? — засуетилась старушка. — Чё стали в кути, проводи гостя в горницу, да потчевать надо… По отчеству-то, спрашиваю, как?
— Не надо, тетя Нюра, не особо привык величаться.
— А это уж мое дело, как называть, мое…
Прошли в комнату на диван, ослабили галстуки, закурили, и пока старушка хлопотала, собирая на стол, а Юрий то и дело вставал, помогал матери, Виктор разглядывал книги, ими заняты были здесь две стены.
— А, Лорку листаешь! — присмотрелся Соломатин.
— Нет, великолепно: «В песчинках и в поцелуях ушла она на рассвете…» Сам-то не пишешь стихов, Юрий Афанасьевич?
— Что ты, Витя? Побаловался в юности, хватит. Лучше быть хорошим журналистом, чем плохим поэтом. Это я усвоил!
— А ты считаешь себя хорошим?
— Не лови на слове, старик… Вот я сегодня тебя записывал, не сказал всего, а надо было тебе крепенькую взбучку дать.
— За вирши мои? Давай, давай, — насторожился гость.
— Ты восторгаешься: «В старинный орнамент Ямала железная нить вплетена!» Думаешь, наверное, во выдал образ! А ты подумал над тем, что твои железные орнаменты значат для тундры? Эти трубопроводы и трассы? Да тундра не залечит их десятилетия! Понял?
— Ты против цивилизации этих краев?
— Я против цивилизованного варварства. Я против того, чтобы гробить здесь оленьи пастбища гусеницами твоих железных коней, — разгорячился Соломатин. — А между прочим, в ненецком орнаменте по-прежнему оленьи рога, а не буровые вышки… Возьмем деревенскую прозу! Чем сильны эти писатели? Думаешь, только мастерством и талантом? Мы об этом с тобой уже говорили… Вдумайся, какая нравственная сила на их стороне, какое национальное богатство — нравственное богатство, накопленное веками, они защищают!
— Согласен, согласен, — закивал Виктор. — Но! Но ведь первопроходцам всегда труднее, в том числе и писателям, осваивающим новые темы. Ты что, исключаешь право на ошибки?
— Исключаю, Витя! Все дело в позиции. Если она ущербна, то не вывезет и так называемая горячая тема! Ты, наверное, тоже собираешься писать о вашем плавании на «Северянке».
— Попробую, если… доплывем! — усмехнулся Виктор.
— Робята… Чё-то вы расшумелись, — подала из кухни голос старушка, — садитесь за стол, сейчас горячего принесу.
Соломатин кивнул:
— Давай! Подзаправимся, чем бог послал. Мы тут одни пока с матерью, у жены отгулы, в Тюмень улетела с сыном к своим родителям. Зимой бы, так строганиной угостил, а сейчас не сезон… Все достать надо… Достать!
Принесла табуретку Нюра, подсела к столу. Виктор с сожалением подумал, что постарела она за эти годы. Ничего не скажешь, постарела. Наверное, уже к семидесяти подкатывает. Совсем старушка.
— Остарела я, остарела, батюшко! — произнесла она, угадав его взгляд. — Семой десяток доходит.
— Что вы, тетя Нюра, — как можно веселей ответил Виктор. — Нынче, говорят, семьдесят лет — средний возраст.
Нюра знакомо всплеснула руками, покачала головой:
— Это для кого середний? Кто не рабливал на своем веку, а только с портфелем разгуливал да распоряженья давал. А мы уж всякое попробовали, поворочали… Ешь, батюшко, — пододвинула она Виктору тарелку.
Не терпелось повыспросить Юру о житье — бытье там, в Нефедовке, откуда она за две тысячи верст приплыла на теплоходе попроведывать сына, который забрался вон как далеко на Север. Соломатин уже рассказывал Виктору, что еле уговорил в письмах мать на это путешествие, выслал ей денег, чтоб взяла билет в отдельную каюту, а мать постеснялась такой роскоши и просидела целую пятидневку в третьем классе, на чемодане. Измаялась в духоте, а все ж не так тоскливо — с народом разговаривала. Когда теплоход причалил в Салехарде и Нюра в сопровождении сына и снохи поднялась по деревянной лестнице на кручу берега, она растерялась как-то, прослезилась и неожиданно спросила:
— Чем вы тут зимой отопляетесь?
Чудно было Нюре и боязно — кругом голо и просторно — ни кустика, ни деревца далеко до горизонта. Она привыкла, что за огородом шумит тайга, то веселая, то пугающая чернотой и угрюмостью по вечерам, а все ж своя родная, откуда припасала на зиму грибов и ягод, где напиливали поленницы дров и косили сено.
В городской квартире сына она освоилась быстро, потому что за эти последние годы частенько гостила у сыновей в благоустроенных домах и ей нравились удобства: краны с водой, газовая плита, батареи отопления. А вот окончательно и снова решиться на переезд к кому-нибудь из трех сыновей не могли они со стариком Афанасием.
— А ты на какой службе состоишь, Виктор Александрович? — спросила старушка.
— Вот корабельным коком заделался, — произнес он бодро. — Поваром я, значит… Плывем в Ледовитый океан, тетя Нюра.
— А не боязно — в окиян? Я вон тоже на старости путешествие какое совершила. Как уж поплыву обратно, не знаю. Один раз принялось качать, все внутренности вынуло. Нет, не поплыву больше, золота посули. Рискну лучше на эроплане лететь.
Виктор подумал: а что, ведь и вправду рискнет! Долетит, да еще рассказывать потом будет, как она «в небо поднялась» и показалась ей вся «жизня» с овчинку…
Дед Никифор живой еще, тетя Нюра?
— Снесли, — старушка припивала чай. — В одночасье свернуло Никифора Степановича. Ни баливал, ни хварывал, а как свернуло — и не поднялся боле… Дай бог всем такой смерти! И Михалевых обоих со старухой нет уже. Ково ишо помнишь?.. Батраков — управляющий пен — зию получат, ему ниче не делается, бегает — прихрамывает. Семей десять, однако, и осталось, совсем нарушилась деревенька, старичонки в основном такие, как мы с Афанасием, — никуда не годные. Первые годы после вас, правда, наезжали все рыбаки бригадой, да и те теперь не кажутся, все повычерпали из озера — ни карася, ни гальяна. Афанасий иногда ставит сетенку, дак и че — на смех пяток какой попадет… Ты бы взял да и завернул когда в Нефедовку, везде ездишь, батюшко.
— Не могу, тетя Нюра.
— Пошто так?
— Принцип такой. Впечатление старое боюсь испортить: хорошо нам было у вас. На старое место лучше не возвращаться.
— Нехороший принцип. Наверное, ты, батюшко, и к своим отцу — матери не часто заглядываешь? — и Нюра с укором посмотрела на сына. — От своего берега нельзя уплывать насовсем-то…
Соломатин терпеливо слушал. Волновал его этот «принцип», не раз задумывался он в кочевой своей жизни о родной деревне, где прошли лучшие годы — детские — и где продолжали жить и стариться его родители, которых, наверное, не оторвать оттуда никакой уже силой. Разве что глубокая старость и немощность подвинет их расстаться с родным подворьем и доживать остатние годы у кого-нибудь из сыновей. Но Юрий Афанасьевич по-прежнему гнал от себя эту мысль, оттого что не мог представить тот миг, который совсем подрубит его деревенские корни. Уже ослабевшие, они еще хоть как-то связывали его с родными местами. Лишиться этого, казалось, было делом немыслимым, словно при живых родителях остаться сиротой. И сколько таких судеб по белу свету! Вот и Виктор Сапунов, в котором угадывал он родственную душу, мается теми же тревогами. Но Виктор моложе, хоть и на какие-то пять — шесть лет, но человек почти другого поколения, и легче ему прижиться и на новом месте, и со свободным сердцем кинуться в длительное путешествие…
Кажется, он ушел со своими раздумьями далеко от застолья, от общей беседы, пока не вернул его к реальности раскатистый смех гостя. Легонько смеялась и мать. Виктор рассказывал ей, как он варил на судне первый свой суп и парни пугливо посматривали на странного повара, который — разузнали быстренько — недавно работал в газете.
— Ты уж, батюшко, Виктор Александрович, не расходуй припасы зря, дело сурьезное доверено, — утерлась платочком Нюра. — И дорога у вас, как я поняла, дальняя… Там, знать, и теперь зима стоит? Теплой-то одежи взяли с собой?
– О нас, тетя Нюра, сам министр энергетики позаботился: полушубки, валенки, все есть. Начальник у нас…
— Ты говоришь, начальник? — перебил Соломатин. — По моим флотским понятиям, должен капитан быть.
— Вот выйдем в губу, будет и капитан. Вместе с палубной командой придет на морском буксире.
— Как же вы управляетесь сейчас? Мореманы из вас…
Виктор развел руками: мол, что поделаешь!..
Но он поспешил увести разговор в другое русло, и они еще долго перебирали в памяти нефедовские подробности, и старушке было тепло и уютно от этих разговоров, и она тоже пускалась в рассуждения и совсем забыла, что забралась в такую даль от дома, над которым шумят и ворочают во мгле ветвями столетние кедрачи.
— Не спеши никуда, батюшко, — заметив вдруг нетерпение Виктора — он и вправду собирался уже прощаться, проговорила старушка. — Куды пойдешь, на ночь глядя? Остановит кто в темном переулке, греха не оберешься. Оставайся, заночуй.
Мужчины заулыбались, незаметно подмигнув друг другу: вот тревожится, как о ребятишках! Все они для нее дети еще, а «ребятишкам», слава богу, уже годочков…
Виктор подошел к окну. Белые ночи уже пошли на убыль, прозрачный сумрак в эту пору все глубже погружался в черноту неба. Еще пять — семь дней — и от белого празднества вечеров останутся лишь воспоминания до нового полярного лета.
Он вспомнил, что на вахте сейчас Мещеряков, с которым договорился прислать за ним ялик. Да, конечно, Леня посматривает сейчас на берег, шарит по нему прожектором, ждет. «Ничего, Леня поймет!» — окончательно решился он, поправив на окне штору, согласно кивнул гостеприимным хозяевам…
10
— Да заводите, наконец, дизель! Окоченеть можно! — Глушаков, в тапочках на босу ногу, шлепает по линолеуму коридора, стучит в двери. — Семь градусов! Семь, помилуйте, братцы!
— От шубы зачем отказался, Григорьич? — степенно урезонивает его Пятница, поднимаясь по трапу от главной палубы, где у него персональное, боцманское, жилище. — Я вот шубейку поверх одеяла и — голой рукой не бери…
Глушаков отмахивается, зябко поеживаясь в накинутой на плечи «куфаечке», которую он прихватил из дому. Остальные собр а л и с ь плыть в Арктику в плащах, а то и вовсе в летних курточках-то ли по неопытности, то ли законно полагая, что на борту имеется арктический комплект меховой одежды.
— Зачем отказался, Григорьич? — наседает на Глушакова Иван, не понимая каприза солидного человека.
Из кают выползают полусонные — кто в чем — в свитерах, у кого имеются, с одеялами на плечах, — не то что несколько дней назад, не знали, куда деться от духоты, а сейчас натянули на себя всякую теплую тряпку.
— Чисто фрицы под столицей! — смеется Пятница.
«Бу — бу — бу!» — слышится полусонное бормотание, но уже резвей и громче застучали подошвы ботинок по железным трапам: Миша Заплаткин — наверх, делать неизменную гимнастику, Вася — к дизелю, Виктор со связкой ключей — на камбуз, Мещеряков с Вовой просунулись в радиорубку. Вот сейчас Вася заведет дизель, даст энергию судну, можно включить последние известия Москвы, а если еще Пятница не зашумит, если в добром настрое, можно покрутить Вовиных «мурок». Впрочем, Иван стал терпимее к Вове — в кассетах библиотекаря обнаружилась мелодия, которая растопила сердце Ивана. Только ли Ивана?
Корабли постоят и ложатся на курс, Но они возвращаются сквозь непогоду. Не пройдет и полгода, и я появлюсь, Чтобы снова уйти, чтобы снова уйти На полгода…
— Эхма — а! — вздыхает Глушаков, когда дружно, попив чаю, поднялись в ходовую рубку. Здесь место сбора, лучше — не найдешь: покурить, подымить, на город посмотреть, благо, он как на ладони, рядом. Станцию недавно поставили напротив центра города. — Домой хочется!
— Домой? — удивленно смотрит на него Пятница, присаживаясь на раскладной стульчик.
Братва ожидает разговора, помалкивает.
— У меня же там свой «броневичок», аккуратненький такой «Запорожец». Сейчас бы за груздями летал, на рыбалку.
— На рыбалку?..
— Да — а. «Броневичок» простаивает… Мы простаиваем. Зачем? Какого черта, надоело!
Вова Крант ухмыляется, вертит в руках бинокль. У него-то ни заботы, ни печали. Прижился, как приклеился. Вообще, конечно, спокойнее и легче тем, у кого, как говорил Пятница, ни кола ни двора, не то что солидному мужику болтаться на якорях, бог знает где, не ведая, когда придется поднять эти якоря и двинуться дальше.
— Есть сногсшибательная новость! — поднимается в рубку Гена Бузенков. — На Чукотку, братцы, не идем. Тю — тю! Каспий нас ждет.
— Не бреши, Гена! — поднял брови Пятница. — Сорока на хвосте принесла?
— Вот это фортель! — ожил Крант. — Так это ж две большие разницы, как говорят одесситы. Так это же…
— Стоп, стоп, стоп!.. Ну-ка, давай по порядку, Гена, — под Пятницей жалобно заскрипел стульчик. — Это еще в какой Каспий?
— В который Волга впадает! — скривился Крант.
— Как врежу!
— Вчера в контору порта заходил, — выкладывает серьезно Гена. — Там и сообщили мне новость. Ладно, думаю, приберегу до утра.
— Мирово, братцы! — гаркнул молчавший до сих пор Вася. — На астраханские арбузы поплывем, братва — а!
Гена подошел к карте, которую сам несколько дней назад прилеплял лейкопластырем к переборке. С полминуты он прицеливался в нее, наконец ткнул пальцем:
— Вот куда!.. На Чукотку вроде б ледовая обстановка не позволяет пройти за навигацию.
Замолчали, призадумались. Пятнице и Сапунову явно не понравилась перспектива изменять курс и планы, с которыми уж так они свыклись на станции и так глубоко вошли планы в душу, что они не на шутку расстроились.
— Нет, ты это точно, Геннадий? — в надежде на иной ответ, спросил Виктор, но Бузенков только пожал плечами, неопределенно покрутил головой.
— В нашем положении как ручаться за точность?
— А я еще на заводе такие разговоры слышал, — сказал Глушаков, и спокойствие его окончательно взбаламутило воображение парней.
— У меня сеструха в Горьком, — начал Бузенков, — дам телеграмму, хоть повидаемся…
— Сеструха! Хм! — хмыкнул Вася. — Тоже мне, размечтался. Я за живую бабу уже три недели не держался, а ему — сеструха.
— Вон их сколько на берегу!
— На берегу — у!
— А что? — расхрабрился Бузенков. — Вчера на пристани к нам с Валентином Григорьевичем подкатывают двое: мальчики, спасите, а то пристают тут всякие! — Гена смущенно покосился на Глушакова.
— Ну… и? — загорелся Вася. — Ничего кадры?
— А ну их, — опустил Гена глаза, — сами навязываются…
— Девки-то? — спросил Пятница.
— Не мы же! — обиделся Гена.
— Да — а, — мечтательно произнес Глушаков. — Любовь крутить при здешних условиях — это тебе не в Сочи — мошка забьет. Вот гляжу вчера на девчонок, юбчонки — во! Ноги голые, как только терпят? Мошка дохнуть не дает!
— Местные, понятно, акклиматизировались! — весело сказал Пятница.
Глушаков не ответил.
— Тоже на любовь потянуло! — кивнул библиотекарь на Глушакова. Тот пропустил мимо это замечание, продолжал:
— А потом, бог ты мой, ведут одного под белы руки с теплохода, а он — «жы — ы — ы, жы — ы — ы» — и руками этак, как крылышками машет, «жы — ы — ы…».
— Пьяный? — не вытерпел Вася.
— Из стройотряда студент. Рехнулся… Комара из себя изображает. Вот доработался, энтузиаст!
В рубке посмеялись.
— Точно говорит, сам видел, — подтверждает Гена и неожиданно вскакивает и, как всегда, заполошно, минуя по две ступеньки трапа, с комариным «жы — ы — ы» скатывается вниз. — Я дизель заглушу, — доносится его голос.
Пятница только головой качает:
— Смотри-ка, научился бегать! Этого комары не заедят.
— Не — е, — подтверждает Глушаков.
Пятница поднялся, прихлопнул в воздухе ленивого от холода комара, глянул в окно рубки:
— Штормит сегодня…
Опять вбежал по трапу Бузенков, вытирая тряпицей мазутные пальцы, шумно отпыхивая. На него не обратили внимания, только Виктор, дивясь неукротимой энергии Гены, заметил:
— За час до обеда запусти дизель.
— А я все хочу тебя спросить, — почесывая лысину, повернулся к Виктору Глушаков. — Чего это тебя угораздило в повара податься? На хорошем месте работал и принял на себя этакую обузу?
— Подкормиться решил на казенных харчах, поправиться, — притушил сигарету Виктор и подмигнул Бузенкову.
— Да ну тебя! — не принял подначки Глушаков, обтягивая на выпуклом животике тренировочный костюм. — Вашего брата не поймешь. Я ему от души, по совести… Эх, «броневичок», мой «броневичок»! Где ты, мой родименький!
А над городом, над Полуем, над протоками и речушками проплывали тучи, неся с Обской губы холод и августовский морок, который грозил ранними заморозками. Но в раздольях губы и Карского моря происходили иные, непостижимые воображению, процессы. Сшибаясь и скрежеща, ходили льды, откочевывая в высокие широты, и только — только по-настоящему подступала пора короткой арктической навигации.
— К нам идут! — крикнул Гена Бузенков и побежал на корму, чтоб подать трап с заветренной стороны, куда, качаясь на крутолобых волнах, заруливал небольшой катерок. Наконец, кутаясь дымом, катерок удачно привалил к борту, продолжая подрабатывать винтом, и на палубу «Северянки» поднялся начальник станции Борисов. Следом, ему под ноги, описав в воздухе дугу, опустился чемоданчик на молнии, и по отвесному трапу, неловко цепляясь за круглые поручни, стала подниматься молодая, крепкотелая женщина. Узкая юбка мешала ей, ветер пузырил болоньевую куртку, размахивал и вздымал над головой рассыпанную прядь черных волос.
— Смелей, Нина Михайловна, я страхую, ну-у. — На палубе оставался еще сухопарый мужчина в плаще, одной рукой держась за леер раскачивающегося катера, другой прижимая к груди папку с бумагами. Какая уж тут страховка!
Наконец женщина поднялась на последнюю ступеньку, Гена и Борисов поддержали ее за руки, и, оправляя на крепких коленях задранный подол, она облегченно ступила на палубу. Сухопарый мужчина поднялся не без сноровки, и катерок, добавив оборотов, лихо вырулил на чистую воду, зарываясь в каскады волновых брызг.
Бузенков проводил прибывших до каюты начальника, где уже отирался Крант, и скоро по станции разнеслось, что прибыло трестовское начальство. Зачем оно прибыло? Почему прибыло? Но вскоре и эта неясность перестала быть таковой, поскольку молодая брюнетка оказалась инженером по технике безопасности.
— Дознание устроит нашим познаниям! Как полагается, — доверительно сообщал библиотекарь, время от времени появляясь в разных закоулках судна, где народ постарался найти себе дело и не показывался без толку на глаза начальству.
— Ну и что? — отмахнулся от него Пятница, который наводил в этот момент порядок в баталерке. — Шел бы ты…
— Ну и пойду, — пятился Крант и действительно шел туда, где пахло застольем.
Начальнику он пригодился как раз. И вовремя. Начальник — широкая душа, собрался хлебосольно отметить прибытие гостей, да не просто гостей, а тех, кого не принять как полагается просто нельзя, просто преступно для делового человека.
Крант тотчас был командирован на камбуз к Сапунову.
— За харчами? — спросил Виктор, передвигая на плите двухведерный бак с борщом.
— Сам знаешь, чего изволит начальство! — ответил Крант. — Ронжин прибыл — начальник отдела, понимаешь?
Виктор без прежнего профессионального ворчания, которое, он заметил уже за собой, начало входить в привычку, выдал из кладовой все, «что полагается», добавив в нагрузку баночку кофе, который давал к столу по выходным, как деликатес.
— Добрый нынче! — подивился Вова, прикрывая ногой дверь. Пришел еще за посудой, забрал десертные тарелки и последние уцелевшие кофейные чашечки.
— Пусть приходят, борщец наваристый! — сказал Виктор.
— Идеалист! — с превосходством оглядел его библиотекарь и тяжело хлопнул дверью.
— В самом деле! — усмехнулся Виктор и, включив подогрев титана, хмуро опустился на ящик с картошкой.
Он вдруг ощутил, как тоскливо засосало сердце, и в камбузе рядом с попыхивающим ароматным парком бачком и забурлившим титаном стало неуютно и одиноко. На полную мощь разливали свет потолочные плафоны, похожие на огромные клавиши баяна. В квадратных, закругленных по углам иллюминаторах, как в зеркалах, отражались переплетения труб и проводов, его неприбранная шевелюра с прилипшей ко лбу темной от пота прядью.
— Ну что, брат, облюбовал теплое местечко! — он щелкнул по иллюминатору, целясь в свое отражение, и нестерпимо захотелось наверх, на ветер, на волю, где шумят у борта волны, где сейчас на корме Пятница с Мишей Заплаткиным мастерят из стальной сетки мешок — трал, которым Иван собрался рыбачить на ходу судна. Виктор взял ведерко с отходами, отнес на корму в мусорный ящик, перебросился шуткой с ребятами — им тоже развлечение, кивнул, уходя: — Ни пуха ни пера, рыбаки!
— Щас нет рыбаков! Щас одни браконьеры остались! — нашелся Пятница.
И опять накатило далекое, почти нереальное, ставшее за промелькнувшие, прожитые годы розовым юношеским сном — Нефедовка, рыбацкая бригада и промерзлые, спекшиеся на морозе бродни и тяжелая зубчатка тайги за околицей деревеньки. «Да было ли?» — тяжело размышлял он, выставляя в амбразуру чистые тарелки — вот — вот Леня Мещеряков гаркнет в микрофон, созывая команду на ужин, и он уже ощущал, что не может дождаться, когда завалится братва, продрогшая и голодная.
Приблизилась, словно подплыла, вдруг тетя Нюра Соломатина, недавняя встреча эта, когда не могли наговориться, то весело, то печально вспоминая далекий морозный месяц в Нефедовке, который словно бы осветил продрогшей нефедовской луной последующие, так непохожие друг на друга годы. Он сказал Нюре правду, что страшился за эти годы завернуть хоть на денек в деревеньку, ведь были дороги, и какие дороги, только все мимо — мимо былых счастливых деньков, которые нельзя повторить, как это ни грустно…
Да Виктор несправедливо полагал, что там давно забыли постояльцев, которые вроде, кроме горя и слез, не оставили по себе никакой памяти! Нет, несправедливо думал он о Соломатиных. А они вон как обрадовались, как сердечно приняли…
Он не видел, как нахлынул в кают — компанию народ, чинно и степенно расселся за длинным столом и неслышно занялся трапезой.
— Ну вот! — растворяя массивную дверь камбуза, пробасил сзади Борисов. — Здесь, так сказать, пищевой узел. Прошу!
Из-за спины его нарисовалась респектабельная и поджарая фигура незнакомого человека.
«Это и есть трестовское начальство!» — подумал Виктор, вытирая полотенцем руки.
— Здравствуйте!
— Ну как тут дела? — вместо приветствия спросил Борисов, рассеянно оглядывая «пищевой узел».
— Да так… Варим — парим… Садитесь, борщец сегодня с тушенкой.
Борисов подмигнул Ронжину и тут же зябко пожал плечами:
— Ты же знаешь, Виктор Александрович, горячее я употребляю раз в сутки.
— Хозяин — барин.
— Что? — удивился Борисов. — Ну да ладно… Гостью тут нашу не обижайте. Народ грубоватый, неотесанный. Ты уж, Виктор, прояви такт.
И они неспешно удалились.
Виктор приоткрыл одну створку амбразуры и не поверил собственным глазам. За столом, среди присмиревшей братвы, спокойненько, по-домашнему склонялась над тарелкой Нина… Нинок… из Нефедовки. Крант сидел по правую руку от нее, что-то ворковал, сияя галантностью и вниманием. Гена орудовал над кастрюлей половником, пытаясь, вероятно, всучить ей добавочную порцию.
— Ну что вы, парни? Я сыта… Я сыта, довольно…
Виктор осторожно прикрыл створку, перевел дух.
Да что же это такое? Он все не мог прийти в себя, не мог взять в руки. Взгляд его остановился на собственных голых ногах, всунутых в ссохшиеся шлепанцы. «Ну и видок у меня!» — почему-то пришла в голову дурацкая мысль. Разве это главное? Да, в кают — компании сейчас находилась Нинок, и появление ее ошеломило. Надо что-то делать, а что? Легко сказать: «Здравствуй!» Вылезти вот так, как из преисподней, от раскаленной плиты, от мусорных ведер, в шлепанцах на босу ногу, которые оставляет он сушить на ночь на кромочке остывающей плиты, а утром с ожесточением разминает неподатливую, жесткую их кожу.
В кают — компании смеялись. Наверное, библиотекарь выдал свеженький анекдот. Или смеялись над Геной. Над ним вечно подтрунивает за столом Пятница, незлобно так, что Гена свыкся.
— Черти вы окаянные! Ну, ребята…
«Черти!» — дошло до горячего сознания Виктора. Тогда она тоже сказала кому-то во тьму: «Да отвяжись, черт!» — и они оказались вдвоем в полутемном доме старика Никифора, над которым морозно и блекло продиралась сквозь облака озябшая луна. Он до осязаемости, до биения сердца, до дыхания ощутил, вспомнил ночь, и рассыпанные в беспорядке ее волосы, и влажные ресницы, которые были солоны, и шепот ее: «Теперь я никогда не забуду тебя, родной мой». Сколько же лет прошло, господи! Десять? Да, десять лет… Никогда они не встречались после Нефедовки. Никогда.
Он еще раз безнадежно глянул на свои заскорузлые шлепанцы, машинально, еще не забылась воинская привычка, разогнал под широким поясом джинсов рубашку, с шумом распахнул створки раздаточного окна.
— Всем приятного аппетита! — он не собирался ломать комедию — вряд ли у него получится сейчас, да и парни не поверили бы, чего уж тут говорить.
— О — о — о! — загудели парни.
— Чего там закрылся! Бросай свои кастрюли, давай к нам, — воспылал неестественной радостью библиотекарь.
Свет в кают — компании сиял исключительно сильно. И Виктор, немигающим взором, внутренне напрягшись, наблюдал, как постепенно розовели ее щеки. Она выпрямилась на стуле и, видимо справясь с неожиданностью, спокойно сказала:
— Если не ошибаюсь…
— Не ошибаетесь… Простите… Нина…
— Михайловна, — услужливо подсказал библиотекарь. И Ваня Пятница, уже с пониманием наблюдавший за этой сценой, сжал в кулак широкую пятерню. Сейчас он привычно произнесет «как врежу», подумал Виктор, но Пятница сдержался.
— О — о — о! — опять загудели парни, но уже не так настойчиво и немного растерянно. Они по очереди заподнимались, на ходу кивая «спасибо», и Виктор, все еще помня о своих дурацких шлепанцах, прошел в кают — компанию, закрыл дверь.
— Ну… Здравствуйте, Нина Михайловна, — сказал он чуточку выспренно, от неуверенности разгоняя еще раз складки рубашки.
— Здравствуй, Витя! Да нет… Ну разве можно так вот, а?
— Как так вот? Нормально я…
— Рассудка лишиться можно. Да что же ты стоишь-то? О господи!
И Виктор почувствовал, как он почти безвольно подчиняется ей, как раньше, в ту морозную ночь в Никифоровом доме. Она достала из сумочки сигарету, по-мужски размяла в закругленных кончиках пальцев, и Виктор поднес зажигалку.
— Здесь можно? — спросила она, затягиваясь.
— Можно… Ты надолго к нам?
Легкая тень пробежала по ее щекам, и он заметил, как капризно дрогнули уголки губ. Но она поборола промелькнувшую на лице досаду, неестественно обиженно сказала:
— Другой бы комплимент, красивые слова… А ты как обухом по голове: надолго?
— Я не другой, Нина.
— Все такой же ершистый? Прости, Витя, если обидела, — и дотронулась до его руки. — Так это о твоих успехах говорил начальник? Слышала, слышала. Все уши пропел, пока шли на катере…
— Какие успехи!
— Скромничаешь? А начальник гордится, мол, кок у нас талантливый, книжки пишет.
— Это он собой хвалится, а не мной.
Она чиркнула спичку, прижгла потухшую сигарету.
— Извини, я ведь действительно ошалела: только в кино такое бывает, свалился с ясного неба! Ты не рад, Витя? Или в ваших кругах по-другому принято выражать чувства?
— В каких «кругах»? Давай не будем! Давай… Чаю, кофе?
— Чаю мне! — она вздохнула простодушно, по-бабьи вздохнула, уходя взглядом в себя. — Постарела я? А, Витя?..
— Возматерела!
Она рассмеялась:
— Что — опять комплимент? Ох, Витя! Крестьянская кость сказывается. А почему ты не спрашиваешь, как это я, какими путями из Москвы и на вашем корабле оказалась?
— Потом… Все потом.
Прибежал Бузенков. Он повертел на пальце ключ, неловко извиняясь, положил на стол.
— Каюта ваша рядом с библиотекой. Пятница вот послал. Располагайтесь, Нина Михаиловна, — у двери он обернулся и, как показалось Виктору, осуждающе ожег его взглядом. — Вас там того — ищут, беспокоятся.
— Скажите, корабельный кок мне стихи читает… Пожелайте им спокойной ночи.
Бузенков убежал. И Виктор, глянув на неприбранный стол, поднялся:
— Ничего не поделаешь, надо и прозой жизни заняться!
Вдвоем они скоро прибрали в кают — компании, перемыли посуду, негромко иронизируя по поводу кулинарных занятий Виктора, и он то отчужденно, то с неожиданной, подступившей к груди теплотой посматривал на Нину.
— Ты женат? — спокойно спросила она.
— Времени никак не выберу для этого дела! — ответил он, поливая из шланга кафель камбузной палубы. — А ты?
Она подавила улыбку, решительно покачала головой:
— Нет, он совершенно невозможный! Я замужем… миленький. Вспомни, хоть сколько лет-то прошло…
— Вечность и еще десять лет, — он опять торопился занять чем-то руки. — Извини, вина нет. За встречу бы… Помнишь, как у Никифора в застолье пели: Толя, Галина, Наденька — дорогуша, Сашка Лохмач…
— И еще ты дрался с каким-то мужиком… А потом его связали и посадили под «стражу» в горницу… Только не будем, Витя, об этом, не надо душу тревожить…
— Не будем — так не будем…
— Что подумают ваши парни? Совсем безобразно себя веду. А, Витя?
Кажется, они не знали, как вести себя, как поступать друг с другом. Вот встретились случайно через десять лет два человека — мужчина и женщина, еще достаточно молодые, но уже повидавшие жизнь и оценивающие ее, наверное, разными мерками, и не знали, как вести себя друг с другом. В той прошлой, далекой жизни, когда обоим было по семнадцать лет, у них всего-то общего и была одна ночь, случайно соединившая их под теплой крышей в пустом доме, над которым висела луна, проливая в окна морозный меркнущий свет. Как много значат в жизни случайности! И вот теперь Виктор ловил себя на том, что мучительно старается разглядеть в ней ту девчонку, которая негаданно оказалась среди ночи в морозной деревеньке и доверчиво искала у него защиты и нежности. Потом были разъезды по окрестным озерам, где промышлял он с рыбацкой бригадой, ночуя чаще по таежным охотничьим избушкам, и они почти не виделись. Лишь позднее, в самом конце месяца, когда уже кончался срок работы в Нефедовке, они опять встретились. На похоронах ее подруги Галины, безответную любовь к которой оплакивал Витька. «Пойдем, Витя, морозно… Люди тебя потеряли», — окликнула его на кладбище Нинок. И он повернулся и пошел, широко, по-мужски ступая по санной, печально проторенной в снегу дороге. В те дни ему казалось, что и его жизнь кончилась…
Виктор предложил ей выйти на палубу, она благодарно и облегченно радостно согласилась. И пока он ходил в каюту за шубой, чтоб не заморозить ее на пронизывающем ветру, она дожидалась в рубке, где дежурил Гена.
— Что-то долго молотит дизель, Гена? — спросил Виктор.
Гена покрутил головой, нервно махнул рукой:
— Приказано. Земство ужинают.
Полярная августовская ночь гнала тяжелые облака. Ветер доносил запахи намокших бревен, сваленных у берега, свежих опилок — там прилепилась небольшая пилорама — и густой дух выброшенных на песок водорослей. Над магазином, где команда уже привыкла брать хлеб и сигареты, раскачивался фонарь. Он вырывал на мгновения из темноты перила длинной деревянной лестницы, сбегающей круто к урезу воды, хибарку спасательной станции, моторные лодки у берега. По ближней улице городка, в свете этого фонаря фланировала, рассыпалась и сбивалась в стайки молодежь.
Они спустились по трапу вниз, на корму, где близко плескали волны.
— Дай руку, — сказала она негромко, с едва уловимой печалью в голосе.
— Погадаешь, что ли? Теперь это модно. Даже социологи, говорят, взяли на вооружение. Чепуха все, мистика.
— Да нет, почему же, — пальцы ее приятно холодили ладонь. — Линия жизни у тебя длинная… Только, знаешь, бойся своего гнева. В каком месяце родился?
— В ноябре.
— Значит — Скорпион. Под созвездием Скорпиона ты родился. Я гороскопы недавно читала. Это ничего, это ладно…
11
Пасмурно. Сыплет густая, пронизывающая морось. Сырость проникла в каждый закоулок станции, холодный ветер свистит, всех повымел с палуб, загнал в тепло. Где-то постукивает неплотно задраенный иллюминатор, наверное в каюте промежуточной палубы, там никто пока не обитает. Братва зарылась в подушки и матрацы, «давит клопа» — кто делает вид, а кто и всерьез изучает брошюры по технике безопасности, которые привезло трестовское начальство.
Иллюминаторы обжитых кают плотно завинчены, и в помещениях теплей, пахнет людским духом — потом, куревом, подсыхающими полушубками. А в коридоре сразу же ударяет ароматом горячего крепкого кофе. Ароматы эти второй день висят над каютой начальника, где «предварительно заседает» экзаменационная комиссия, в которую для солидности подключен еще и Глушаков. Начальник намечал было включить в комиссию и Гену Бузенкова, но раздумал.
Шумно в каюте, горячо. Не наговорились, не накурились.
И Глушаков, ободряя себя кофейком, заводит опять свою «волчью песню», как окрестил ее Борисов:
— Все — таки я пошлю телеграмму на завод, пусть отзывают! Сколько можно, ни дела, ни работы!
— Подожди, Валентин Григорьевич. Не надо поперек батьки… У тебя что там — семеро по лавкам? Зарплата, командировочные не идут? Идут… Я звоню в трест постоянно. Думаете тут: начальник уехал, начальник бросил… А там два ведомства никак не могут договориться. Моряки заламывают цены за проводку во льдах? энергетики соображают, как бы вообще сбыть с рук плавстанцию, чтоб не возиться с ней, не эксплуатировать, пусть, мол, золотодобытчики берут ее себе на полное довольствие, у трестовского начальства голова болеть не будет. Рассуди: кому нужна наша станция? Золотодобытчикам Чукотки, конечно! Во как нужна! — начальник полоснул по горлу ладонью.
Глушаков насупился. Расстроенно произнес:
— С оркестром провожали…
— Провожали! — кивнул Борисов. — Да утрясут все, верно я говорю? — ищет он сочувствия у Ронжина. Тот неопределенно клюнул хрящеватым носом, раздавил в пепельнице окурок.
— Что я говорил! — ободрился начальник, посматривая на Нину Михайловну.
— Игорь Владимирович! — просяще, устало произнесла она.
Ронжин тоже устал, но теперь он встрепенулся на голос, хрустнул суставами, поднимая вверх обе руки.
— Я все понял, все понял.
— Да не поняли вы… Может, вы меня отпустите, а, 'Мужчины? — произносит она кокетливо.
— Не отпустим, конечно! А, мужчины? — с хозяйскими интонациями противится Борисов, поводя широкими плечами.
— Не — ет, — встрепенулся Ронжин. — Она у нас — украшение… Самая красивая женщина в тресте…
Тут входит Вася Милован, мокрый с головы до ног, едва не стучит зубами, но держится геройски. Деловито вынув из-за бортов куртки две бутылки коньяка, он водружает их перед начальником и разводит руками: вот все, что мог!
— Василий!
— Он что, в магазин на берег плавал? — изумляется Глушаков, с недоверием посматривая на Васю.
— Согрейся! Я ж говорил, ял у меня что надо! — начальник весело и шумно откупорил бутылку, налил в стакан для Васи.
— И надо было гонять парня! Ай, мужчины! — удивленно и жалостливо посматривая на Милована, говорит Нина Михайловна.
— Ну и народ у нас!
— А вы не подумали о том, что это как раз нарушение техники безопасности, Станислав Яковлевич?
Борисов делает вид, что не слышит, сосредоточась над столом, выстраивая в ряд граненые стаканы.
— Ерунда, Нина Михайловна! — бодренько говорит Вася.
— Геройский у меня народ! — повторяет начальник, победно оглядывая стол. — Условия, конечно, не дамские, здоровье, понимаешь, необходимо! — он с усмешкой смотрит на Ронжина, тот дремлет, привалясь головой к переборке.
— Извините, мужчины! — Мина Михайловна решительно поднимается и выходит из каюты. «Все, все, решительно — все! Надоели, осточертели эти светские разговоры, потуги на интеллигентность… А глядишь, и с ухаживанием полезут. Ронжин этот все посматривает маслеными глазками, думает, ага, в командировке можно расслабиться, пофлиртовать — вешалка старая. В тресте — тише воды, ниже травы, а тут пялится, глаза бы не глядели! Что делать? Положение заставляет сидеть, «присутствовать», поддерживать производственные разговоры да еще кокетничать, бог ты мой!» Она улыбнулась потаенным своим мыслям, беспричинно походила по коридору — красивая, статная. Не хотелось идти в свою каюту, оставаться одной, чтоб опять смотреть на неуютную, разбушевавшуюся реку и думать об этой неуютности, прислушиваясь к железным вздохам судна, которое плавно покачивается от ударов волны.
Устала за эти два дня, устала. И от разговоров, и от усилий над собой — официально держаться, от настойчивых тостов Борисова, от робких, но неумолимых ухаживаний Ронжина. Устала и сдерживать себя, ведь она сделала все, чтоб попасть в эту командировку. В Москве, в тресте, она не была еще уверена в том, что Виктор Сапунов — кок «Северянки» — и есть тот самый Витя из далекой юности… Но вот — сердце помнило, не обмануло.
В первый вечер они долго стояли на корме, плечи их в накинутых полушубках были совсем рядышком, и она подумала тогда, что если он обнимет, разрушит в ней то светлое, но он не обнял, и она пожалела вдруг, почему он этого не сделал, ведь прошлая их, десятилетней давности, влюбленность давала ему на это какое-то право… А он читал стихи. И ей было странно, что он читает стихи, потому что в дальней ее памяти он был совсем другим — почти мальчишкой, но с шершавыми, задубевшими от морозов ладонями, которые прикасались к ней робко и бережно. Потом он провожал ее темным коридором до каюты, она снова ждала, что он задержит ее руку в своей руке, и если даже поцелует, она ответит, но в коридоре им встретился Ронжин, он чиркал спички, прикуривал и, наверное, спугнул его.
А утром она шла на завтрак, ощущая в себе легкость, торопясь услышать его голос, увидеть его глаза. Виктор завтракал за общим столом, чему, кажется, подивились парни. И еще она сразу обратила внимание: он был не в заскорузлых шлепанцах на босу ногу, а в туфлях и свежей рубашке. И она с удовольствием подумала об этой перемене.
Потом они опять оставались вдвоем, мыли посуду, чистили картошку, хохоча, «сочиняли» кушанья к обеду, хлопот у парня — действительно не позавидуешь, но вдвоем получалось все легко, весело, и легкость на сердце не проходила, пока не позвонил Борисов, приглашая ее на «совещание». Уходя от Виктора, она вдруг вспомнила, как когда-то там, в Никифоровом доме, угощала его домашними булочками, которые стряпала сама, а он радовался как ребенок: вкусно-то как! В каюте она обнаружила валявшуюся в шкафчике для белья салфетку и ей пришла веселая мысль сшить поварской колпак, и, улыбаясь своей затее — вот будет картинка! — взялась за иголку…
Теперь же, выйдя из прокуренной каюты Борисова, вспомнила, что колпак готов, и решилась зайти в каюту к Виктору.
— Кто такой вежливый, входи! — откликнулся он.
— Это я. Можно, Виктор Александрович? — сказала она с нажимом на последнем слове. — Не знала раньше, что тебя Александрович величают!
Он читал книгу, мгновенно поднялся:
— Шикарный колпак! Дай сфотографироваться!
— Дарю насовсем, — сказала она серьезно, торжественно приближаясь к нему и, как корону, ловко водрузила ему на голову. Руки ее не спеша потекли по его плечам.
— Идет? — он нахлобучил колпак на лоб, и они оба засмеялись.
— Технику безопасности читаешь?
— Выучил наизусть! — произнес он со значением и стукнул кулаком в переборку, за которой глухо откликнулся Мещеряков. — Сдадим, Леня?
— Все сдадим, кроме Севастополя! — гаркнул Леня.
— Вот видишь, все сдадим! А вы, Нина Михайловна, изволите волноваться. Присаживайся.
— Да. Я посижу у тебя, Витя.
— Кофию хочешь, а может, чайку? — спросил он, продолжая немного дурачиться. И она подумала: зачем это он дурачится, от неуверенности, что ли? Боже мой, отчего ему быть неуверенным, ну пришла, постучала, не больно много отваги требуется. Какие условности! Сам бы мог прийти, ждала ведь. И обрадовалась бы, скрывать нечего. Вон Ронжин набрался же храбрости, два раза за прошлую ночь, как дятел, поклевывал в дверь. Поклевал и ждет, поприжал на ручку — закрыто на английский замок, зашаркал по коридору. Мужики, мужики…
— Что улыбаешься? Я сейчас заварганю! — он и сам улыбался, зябко поеживаясь, накинул ей на плечи полушубок.
— Из тебя золотой муж выйдет!
— Золотой? До плавания не знал, с какой стороны к плите подходить.
— Неужели? Тогда невеста у тебя золотая.
— Серебряная.
И они опять засмеялись.
— Витя, — она весело тряхнула черной прядью, — ты здорово не хлопочи со своим кофе, присядь…
— Так я это, чтоб создать обстановку… Для интимности… Ну, и когда нечего будет сказать, мы — кофе! Как рыбаки после восьмимесячной болтанки на траулере. У них это вечер айсбергов называется. Идут в ресторан, целый вечер молчат, правда, дуют шампанское. Не веришь? У меня друг был в институте, сахалинский рыбачок…
— А у нас как с тобой будет называться?
— У нас? Еще не придумал, — он почувствовал, что сказал не то. Бестактность сказал. И что это зацепило и, кажется, больно ее задело.
— Ты когда закончил учебу?
— Недавно.
— А я все пыхчу над контрольными. Академический брала дважды, совсем хотела забросить, да муж настоял.
— Молодец муж. Смыслит!
Она капризно повела бровью, глубже ужалась в полушубок.
— Могли ведь встретиться в Москве. Нечаянно. А?
— Могли.
Он все никак не давался ей в руки, и Нине Михайловне нестерпимо захотелось выговориться:
— Хочешь, я тебе расскажу, как я, коза — дереза таежная, деревенская в столицу попала?
— Хочу.
— Ну вот, — решилась она. — Откровение за откровение! Ты ведь так хотел, Витя? Ну вот… Когда вы уехали, пошла я зареванная в Еланку к маме. Что буду, думаю, делать? Девчонка глупенькая. Шла и ревела, шла и… Потом все надеялась: выйду на улицу однажды, а по улице ваша бригада на лошадях едет. Даже ночью первое время просыпалась, смотрела в окошко: не появились? Красивые были надежды. Да, Витя! Как во сне все было, как в сказке, — в глазах у нее загорелся и погас холодный огонек. — Ну, года полтора жила я этой сказкой, а потом взглянула на свет: да что же это я? Почту по Еланке я разносила в это время. Приехали как раз высоковольтники. Месяца два стояли у нас, опоры ставили. Вот и познакомилась со своим… суженым. Он начальником был у высоковольтников, представительный такой, старше меня почти на десять лет. Я им газеты и бандероли в вагончик носила. Вот… Приезжай, говорит, в Москву, помогу в институт поступить. Адрес почему-то не дал, телефон оставил. У него там какие-то связи, знакомые… Взялась за учебники, лестно было — столица! Решилась твердо — поеду! Мама, конечно, в рев, отец, правда, помалкивал, не отговаривал. Поехала. На Казанском вокзале не растерялась, набрала его номер. Кажется, суббота была, сам подошел к телефону. Жди, говорит, у подземного перехода. Еле отыскала тот переход, а вскоре и он сам из метро выходит: поехали! Куда поехали, не знаю, но в такси села. Привез он меня в общежитие института, там действительно он уже договорился, забрал у меня документы и оставил… Банальная история, Витя?
— Что, и больше не вернулся?
— Плохо подумал. Он порядочный, зачем же! А я чайник чайником, но экзамены сдала без троек. Зачислили, конечно, не без его помощи. Конкурс, я тебе скажу, был! Выключи свой самовар, заразговаривал… Ну вот, как-то забегает, принес билеты в театр. Подружки принарядили, намарафетили, пошла я с ним в театр, а потом закрутилось — завертелось… В общем, в свою квартиру перевез из общежития. Ну и…
— Любила?
— А что? Любила! — сказала она с вызовом. — Давай твой кофий пить.
В громоздкую надстройку станции то и дело наваливался порывами ветер, и было слышно, как со свистом полоскается в воздухе возле рубки пружинный клинок антенны и со скрежетом проворачиваются в клюзах массивные якорные цепи. Виктор поднялся, посмотрел на реку: творилось светопреставление! Он видел, как, зарываясь в воду, упираясь изо всех сил, шла к грузовой пристани самоходка, вдали боролось с волной другое суденышко и одинокая чайка, отважившаяся в эту пору лететь на кормежку, никак — не могла управиться против ветра, нацеливалась опуститься на полубак станции, осыпаемый дождем и брызгами.
— Погодка сегодня!
— Как на берег доберемся? Катер пришлют?
— Домой хочется?
— Не знаю, Витя.
— Тогда в Арктику поплывем вместе. Или на астраханские арбузы? Ронжина катапультируем на сушу, а тебя электриком зачислим.
— Шутишь, Витя. Никуда я не поплыву. Трусиха я, Витя…
Откровенный и спокойный разговор, без недомолвок и ненужной настороженности, как в первый вечер на корме, все не выходил. Ей казалось, будто что-то томит его, сковывает, а она видела, что он совсем не равнодушен к ней, еще оставалась ниточка, соединяющая их с прошлым, да что прошлое! Разве она «серая мышка», совсем наоборот, красивая, и ей хотелось, чтоб он сказал об этом, ведь умел говорить когда-то…
Она подумала, что завтра пройдут экзамены, а там уж нет оснований задерживаться на судне, разве что — погода! Но что погода! Ронжин, как начальник, постарается умыкнуть ее подальше от «Северянки». Вот тщится человек!
Через неделю — две, может быть, забудет и о*б этой встрече — встрече с прошлым. Было, утекло и не повторится. Вздор, бабья слабость. Разве можно на что-то надеяться, желать лучшего? Дома, как говорится, полная чаша. Живой воды нет. Муж солидный, с положением. Живой воды…
Она вдруг поднялась, полушубок скатился с плеч, дохнув накопившимся под ним теплом и уютом, подошла к зеркалу. Легонько коснувшись расческой волос, поправила завиток, воздушно задела пальчиками темный локон, оценила еще раз, обернулась, просторно, во все глаза посмотрела на Виктора.
— Красивая ты! — произнес он. Он любовался ею, и это было видно: любуется! Она знала, что сегодня она особенно красива — в обтягивающем свитерке, в джинсах, специально оделась, боже мой, только заметил! Но все равно было хорошо, что заметил и говорил, приближаясь: — Красивая ты, Нина…
12
Толпятся у двери канцелярии, за которой в торжественности и тишине сидит экзаменационная комиссия. Надо же, какая «серьезная» процедура!
Но парни побритые, наодеколоненные. Пятница, тот вовсе в черном костюме, в лакированных полуботинках, как на дипломатическом приеме. И библиотекарь нашел повод зацепить Ваню:
— Дай поносить галоши, Пятница?
— Чтоб у тебя повылазило!
— А где наш дед? — растерянно спрашивает Миша Заплаткин, словно ему действительно вынь да положи Глушакова, которого с некоторых пор за глаза называют «дедом». Не всем пока известно, что на морском жаргоне «дед» — это старший механик на судне, но Глушаков — дед хотя бы по старшинству. Так и укореняется постепенно — «наш ял», «наш гимн», «наш дед». Обрастает братва привычками!
— Дедуня-то, — протяжно говорит Вася, — в люди выбился.
Тут дверь приоткрывается, выглядывает Борисов:
— Ну, кто самый смелый? Давай по одному.
Гена Бузенков зашагивает в приоткрытую дверь, и парни успевают рассмотреть «комиссию» во всем ее великолепии. Ронжин, сухой и костлявый, он, кажется, еще больше усох за эти дни, в центре стола с ведомостью, вертит пальцами авторучку. Нина Михайловна, Нинок, по правую руку от него, в строгом костюмчике, прическу взбила, цыганские глаза подвела тоненькими стрелками. Красивая, жуть. И дед сидит, посверкивает лысиной. Наконец-то снял свой тренировочный костюм, вырядился тоже.
… — Ну, а если тебя током звездануло? За оголенный провод схватился? — наседает Пятница на Васю.
— Отмечай командировку и своим ходом — на кладбище!
— Брось, Витя, какие тут шуточки!
— Кока не бить, Вася.
Вылетает Гена, и заходит Вова.
— Ну как, Гена?
Бузенков кивает, мол, сдал и летит зачем-то в рубку, только ступени разговаривают. А Виктор рассказывает парням, как сдавали экзамены по зарубежной литературе в институте:
— Преподаватель у нас был: один внешний вид что стоил — красавец, эстет, а как начнет материал излагать, уста медом сочатся, глаза закатывает от удовольствия, так любил свое великое средневековье! «Гаргантюа… Пантагрюэль… Рабле…» — все на французский манер, с носовыми гласными. У заочников душа незабудками цветет, глаза медовые тоже и конспекты писать забываем. А он в конце особо сладкозвучных фраз даже на шепот переходит: в раю, да и только! Тут с заднего ряда ему, как обухом по темечку: «Громче, не слышно!» Аудитория неожиданно покатывается от смеха. Щека доцента розовеет: «Что вас интересует, студент?» А тот — с невинностью: «Виктора Гюго тоже сдавать будем?» Рубанул по рабоче — крестьянски на свой лад — с ударением на первом слоге, убил великого француза начисто, да и доцента тоже: «Как фамилия, студент?» Где ему помнить фамилии заочников? Наш друг пролетарский, он, между прочим, Леня, твой земляк, из Севастополя, голову втянул — завтра «зарубежку» сдавать…
— Ну и завалил?
— На другой день стоим вот так же под дверьми: кто сдал, кто не сдал, ждем, когда наш друг билет потянет. Не помню, что там ему попалось, но вышел сияющий и злой. Да я, говорит, да не сдам…
Доцент наш, конечно, устроил ему экзаменовочку. А скажите, говорит, отрок, чем отличается сервант от Сервантеса? Наш друг не будь дураком и врезал ему: а тем же, чем Расин от Россинанта! Ушлый был, начитанный, а вот на французском произношении погорел ни за копейку… Да. Все сдадим, братцы!..
Бодрится он что-то сегодня. Но на душе у Виктора хорошо. Парни такими славными, интеллигентными выглядят. Умными, добрыми… И дурная погода не влияет. Всегда в общем, артельном деле — экзамены тоже артельное дело! — братва на глазах преображается, каждому хочется уважать друг друга и поклясться в дружбе на веки вечные.
Вот совсем недавно было жарко, на реке — полный штиль, и вечерами парни смотрели с тентовой палубы, как долго не гасло солнышко, ало светилась и горела вода, и они сходились и пели. Виктор выносил баян, пристраивался на раскладной стульчик, и хоть получалась не бог весть какая стройная мелодия, но зато — пели. Как пели! Моторные лодки, а их здесь — эскадрильи, наверно, у всякого уважающего себя северянина есть «казанка», проносились с виражами по тихой воде с каким-то особым шиком, словно играли в подкидного со смертью, едва не задевая борта «Северянки». С лодок махали руками, и индейские возгласы приветствий заглушались ревом «Вихрей», но все равно отрадно было видеть эти картины. И забывалось наэлектризованное раздражение: торчание на рейде без информации о завтрашнем дне, без грошей в карманах и даже без «отеческой» заботы начальника, который не показывался на борту слишком долго.
Но гасло наконец светило, и сизовато — белесая паутина сумрака повисала над притихшим Полярным кругом, над рубкой, над шпилем единственной мачты, где мерцал топовый огонь. И еще один огонек теплил Виктору душу: напевшись, он шел в каюту, зажигал свечку и долго еще читал или писал в дневнике о впечатлениях утонувшего за Ангальским мысом дня…
Вот подошла и Виктору пора отвечать на вопросы комиссии. И он вошел в канцелярию, занял нагретый стул, и Ронжин кивнул своим клювиком, посмотрел оценивающим взором: на что, мол, годитесь, молодой человек? Он задал вопрос. Виктор ответил, угадав в точку: читал инструкцию, читал! Потом спрашивал дед, и Виктор опять отвечал, ощущая в себе холодновато — сладкий привкус ответственности момента.
— Это, пожалуй, коку не пригодится!
— Почему же? — непритворно строго удивилась Нина Михайловна. — Какие вы знаете приемы искусственного дыхания?
— Приемы? — Виктор посмотрел ей в глаза, они выражали строгость и непреклонность, ничего похожего на вчерашнее — у него в каюте!.. Ну, что ж!..
Сдали экзамены и получили удостоверения «о допуске к работе со всеми механизмами и устройствами станции». И Ронжин, вручая удостоверения, сказал, что «вот теперь мы имеем полное право…».
— Наконец-то, а то полтора месяца за нас дядя вкалывал! — не удержался Бузенков. Борисов удивленно посмотрел на Гену и ничего не сказал. Ронжин тоже ничего не сказал, промолчала и Нина. А потом они стали собираться на берег.
— По такой погоде? — Виктору хотелось хоть как-то отсрочить ее отъезд.
— Верно, — поддержал дед. — Добрый хозяин собаку на двор не выгонит.
— Поедем! — настоял Ронжин. И начальник позвал Васю. Тот побежал снаряжать шлюпку, а Виктор пошел к Пятнице.
— Хай плывут, утонуть не утонут, а до нитки вымокнут. Хай! — Пятница стягивал лакированные полуботинки, и Виктору было странно наблюдать за его усилиями: куда как ладнее гляделись на Пятнице простецкие кирзачи или тупоносые яловые ботинки со шнурками из сыромятной кожи, уютно попахивающие деготком или ваксой. — Надо им спасательные жилеты в шлюпку положить.
…Все смотрели, как плясал на волнах «наш ялик», как упруго прогибались весла, позвякивали уключины и широкая спина Милована пружинно раскачивалась в напряженных усилиях. Пассажиры вдруг сделались жалкими и беспомощными и такими потерянными в этой скорлупке, в которую все больше и больше захлестывало, как ни старался Вася грести носом к волне, и было видно, как Борисов несколько раз принимался вычерпывать воду.
— Телеграмму не забудьте, Нина Михайловна! — еще раз прокричал вдогонку Бузенков, но куда там! Тяжелый резиновый ветер срывался с отдаленной кручи берега и, достигая «Северянки», относил эти запоздалые крики за Полуй, в тундру.
Слезящимися на ветру глазами, вцепившись в леера, смотрел Виктор, как метр за метром, с каждым взмахом весел, добирается ялик до берега, и вдруг подумал о Свете, пытаясь представить ее в этой шлюпке, под холодными брызгами. И почему-то не смог представить…
— Пошли, — тронул за плечо Гена, и он спохватился — и впрямь пора топать на камбуз и «сочинять» ужин.
После ужина глушат дизель. В каюте сумеречней, чем «на улице», и Виктор зажигает свечу. Слышно, как в коридоре разговаривают Пятница и Милован. Вася вернулся с берега мокрый — везет сегодня! — рассуждает, как бы чего пожрать. Виктор меланхолично кидает ему ключи: там, мол, на плите — разберешься!
И опять — тишина да сквозь нее ветер, молотящий в переборку кулаками.
Тоскливо на сердце у Виктора.
Минут через пятнадцать залетает Бузенков.
— Откуда тебя выдуло?
— Собирайся живо! — Гена вновь отращивает бороду и, весь взлохмаченный, с кустиками темной щетины на подбородке, в свитере и потертой хромовой куртке, похож на промотавшегося командированного. Не долго думая, — Гена зря не прибежит, — Виктор сует ноги в ботинки, они всегда на изготовку.
— Жилет возьми! — торопит Гена. Виктор подхватывает спасательный жилет, чертыхаясь на бегу:
— Торпедировали, что ли?
В рубке Гена сует ему в руки бинокль.
— Смотри! — и показывает в сторону грузовой пристани, где едва виден одинокий силуэт — у самой кромочки воды. Виктор опускает бинокль, никак не веря, что там стоит Нинок.
— Нина…
— Вот именно!
И опять он вертит, настраивая оптику: в перекрестье линз снова возникает неподвижная и такая родная ее фигурка. И чемоданчик в руке, и видно даже, как ветер рвет у плеча конец косынки. Он смотрит на Гену, тот на него.
— Поехали!
— Вот именно!
Скорлупку ялика норовит раскокать о борт станции, и Виктор, соскользнув по тросу шлюпбалки, упирается в борт обеими руками. Гена кидает на дно ялика жилеты и с веслами спускается по штормтрапу.
Грести трудно, и Бузенков быстро выматывается. Они сменяются на веслах, но ялик чуть не накрывает волна, и приходится работать черпаком.
Как приткнулись к берегу, почти не почувствовали. Виктор разжал пальцы, и острые молнийки перенапряжения игольчато и горячо пронзили все тело.
— Нина… Да как ты здесь? — только и нашелся что произнести, только и сумел вымолвить.
Она молчала.
Столько простоять на ветру, под моросью, в легкой курточке! Может, стояла и до того, пока Гена заметил из рубки. Что думала, на что надеялась: заметят, приплывут? Ничего он не понимал. Да! Наверное, он никогда не понимал женщин…
— Где Ронжин? Где Борисов? Вы же должны!.. На вечернем «омике»… Должны отплыть в Лабытнанги на станцию? — Гена выстреливал фразу за фразой, помогая ей надеть спасательный жилет. — В нем вам будет теплее!
— Спасибо! Спасибо, парни! — губы у нее посинели от холода, а она еще улыбаться пытается. — Пошли они в ресторан… Отговаривала: мокрые, куда?.. Сама я ушла от них, сама…
— Бросили, что ли, сволочи? — закипел Гена. Не ответила, смахнула, стесняясь слабости, слезинку.
Усадили ее на переднее сиденье, сняли свитера, приказав укутать ноги и не противиться. Она повиновалась, и Виктору как-то стало жаль ее в этой неловкой покорности.
Обратно по ветру ялик летел веселей. Но все равно трудно было уберечься от волновых брызг, дождь усиливался, и до «Северянки» они добрались насквозь вымокшие и продрогшие. Но парни работали на веслах, каково было ей?
Взобравшись на борт, Виктор повел ее в тепло. Бузенков возился с подъемом ялика. В каюте она, кажется впервые за последние часы, дала волю слабости, задрожала, так что постукивали зубы. Надо было тотчас скинуть мокрое, полностью переодеться в сухое, согреться перво — наперво чем и как угодно…
— Я помогу! Господи! — выдохнул он, не в силах смотреть, как она, дрожа, раздевается. Помог содрать куртку, как резиновую, стянул с плеч, расстегнул пуговицы блузки…
— Я сама, — слабо сказала она.
— Не получится, Нина! Не получится, цыганочка моя…
— Вспомнил, Витя… Вспомнил… Цыганочка…
— Немедленно под одеяло. Я сейчас что-нибудь добуду…
Гена уже переоделся и собирался в рубку — продолжать вахту. Он посоветовал поставить Нине Михайловне горчичники и дать пару таблеток аспирина, чтобы простуда вышла потом. «На спину горчичники, только не на грудь!» — суетился Гена.
Виктор улыбнулся Гениной наивности, трогательному совету его, спустился по трапу к Пятнице.
Ваня, разобравшись, в чем дело, тоже улыбнулся:
— Горчичники, говоришь, Гена предлагает? В переводе на мягкую пахоту… Возьми, вот у меня есть про запас бутылочка! Для начала…
— Ну, Ваня!
Она, кажется, пришла в себя, приободрилась. Из — под одеяла и накинутого поверх полушубка, темные, как сливы, горячо просияли глаза.
— Почему не переоденешься? Мокрый…
— Сейчас, милая…
Что-то важное нарождалось в эти мгновения.
— Нюра Соломатина в Салехарде, у сына гостит… К ним бы зашла. Я ж говорил о них. А так-то вот зачем?..
— Не хочу я ни к какой Нюре… Ты слышишь, не хочу!.. Какой ветер и волны… Ветер…
— Нина…
— Все нормально, родной мой…
Пахнущие дождевой водой руки ее все еще были зябкими…
13
Каким ветрам суждено еще задувать на салехардском рейде? Каким туманам скатываться с белеющих вдали снежных круч Полярного Урала и щедро обносить своей громовой влагой необозримую тундру, простирающуюся сразу от городских окраин, от глинистых, гиперборейских берегов Полуя? Сюда — в туманные, невидимые из-под руки столетия чалили свои кочи неустрашимые архангелогородцы, новгородские и тобольские торговые люди, поспешая к богатому торгу — пушной и рыб — нон ярмарке, или, совсем уверясь в силе и отваге, плыли под смоляным парусом дальше — в земли Мангазеи златокипящей.
Много ветров студили свой пыл в деревянных улочках древнего Обдорска, носового города, стуча озябшими ладонями в ворота небольшой крепостцы — заставы, так и не отразившей ни одного предполагаемого приступа самоедских тундровых племен, не испытав ни одной губительной осады. Щедро жил старинный, поднимающийся на краю империи, полярный городок. Но отчего все мерещится и теперь затурканному комариной экзотикой южному люду, с опозданием наслышанному о тяжеловесных, как бревна, осетрах и нежных, сочнейших нельмах, эта старорусская основательность — и в залетевшем на вертолете на день — два в свою контору бородатом геологе, который похож не то на угрюмого казачину, не то на царского стрельца, или земский заседатель почудится в замотанном хитроване, меднолицем экспедиционном снабженце? Или прорежется вдруг в узкоглазом взоре ненца — оленевода сама ягельная тундра, морошковый и песцовый край, край земли — Ямал!
Какие ветра задували! Над дубль — шлюпкой и шхуной лейтенанта адмиралтейств — коллегии Дмитрия Овцына, над кораблями Степана Малыгина после того, как указующий перст Петра, прочертив крепким императорским ногтем дорогу во льдах, благословил на дерзкий путь в неисследованные владения обширного государства.
Какие ветра!
Надвигается осень. Судам осталось совершить до ледостава один — два рейса к этим берегам, пора к югу, к портам приписки. И сейчас белый туристический теплоход «Тобол» спешит дать отвальный гудок — тоже туда, к югу, куда собираются в путь и птичьи колонии.
Но опять после штормовых дней — тишина и солнце. Благословенный осколочек лета, теперь, наверное, уже бабьего, которое только в сентябре придет в лесостепные колки Прииртышья и Притоболья, а здесь, уже в августе, торопится ухватить последние подарочные лучи.
Сильно наливается река. И на этой сини еще ослепительней бронзовеет надстройками «Северянка», словно взаправдашний осенний костер березовой рощицы, поднятой над гладью задержавшегося в цветении ухоженного льняного поля.
В эти дни братва повадилась бывать в городе, шляться в краеведческий музей, в магазины, в парк, где по вечерам с новой удалыо грохочут барабан и трубы оркестра, завязываются скоропалительные знакомства, а то и вспыхивают драки местной подвыпившей шпаны с новенькими, доходит и до поножовщины. Но братва ходит кучно, внушая уважение не только численностью, но и респектабельным видом — знай наших, не прикасайся!
В карманах зазвенело — и не мелочишко на молочишко, а солидные ассигнации. Из треста пришли переводы — верный знак того, что кончается гостевание на салехардском рейде и тронулся лед не только в устье Обской губы, но наконец оттаяло в загадочных для братвы сферах солидных ведомств и бюрократическая машина наконец раскрутила свои шестеренки.
Прислала телеграмму и Нина Михайловна: «Счастливого пути!» Значит, Чукотка! Прощайте мечты об астраханских арбузах и знойно — песчаных ветрах и, что совсем убийственно для Васи Милована, загорелые южные женщины.
Провожали Нину багряно — синим полярным вечером. Над тентовой палубой вновь ожил молчавший несколько дней алюминиевый колокол, и она танцевала со всеми поочередно, а дед стоял в сторонке опять в своем олимпийском одеянии, щурясь и посверкивая лысиной: молодежь!
Дед проявил настоящую изобретательность, прямо — таки рационализаторское предложение внес в быт «Северянки», и тут же, не дожидаясь, пока раскумекает его братва, на пару с Пятницей принялся претворять его в жизнь. Подняли брашпилем носовые якоря, станцию развернуло течением на кормовом якоре так, что она сделала семидесятиметровый шаг ближе к городскому берегу. Затем подняли кормовой якорь, и «Северянка» повторила свой гигантский разворот к великой радости братвы: теперь чуть ли не сухой ногой можно сходить на берег. В последние денечки!
— Хорошо у вас, как в сказке! — разгоряченная, осыпанная вниманием и кажущаяся счастливой и беспечной от всеобщего поклонения, Нина Михайловна вытягивала на круг и деда. И Глушаков, польщенный, тянулся на носочках — эх, бог не дал богатырского роста!
— Хорошо у вас…
Она повторила эти слова и Виктору, когда они вдвоем плыли в ялике к речному вокзалу. Виктор загнал скорлупку ялика меж двух торчащих у берега ржавых баржонок. И они прошли на дебаркадер.
— Кончилась сказка, Витя! — она улыбнулась, но получилось ненастояще и натянуто. — Ты, ради бога, ни о чем не думай. У тебя впереди такая дорога, представить невозможно. Не думай, Витя. Встретились, ну что в жизни не бывает? Спасибо, не знаю кому. А я буду вспоминать эту сказку. Не обещаю, что каждый день… Не думай, — она торопилась с непонятной для него решимостью опять выговориться. — Ты люби свою подругу, Витя. Она у тебя серебряная, сам сказал, и любит тебя, я знаю… Нет — нет, молчи, я это лучше чувствую. А я поеду к своему великому энергетику. Что смотришь удивленно? Он, в общем, порядочный мужик… Только будь я помоложе… Хочешь, скажу откровенно: увела бы я тебя от твоей серебряной…
Уже с теплохода, отваливающего от пристани и набирающего ход в крутом вираже, она крикнула:
— Телеграмму жди, Виктор Александрович! — и долго неподвижно стояла у борта.
Ничегошеньки в этой телеграмме не было. Он вертел ее так и эдак, когда прочитал на почтамте у окошечка «до востребования», но иного скрытого текста за ровными, отстуканными на аппарате, буковками найти не мог. Подивился подписи — «Ермакова»: вот ведь какая у нее сибирская фамилия, а он совсем забыл. Все — Нинок, Нина, Нина Михайловна!
На другой день он снова зашел на почтамт, получил от нее письмо. Почерк торопливый, порывистый, буковка к буковке цепляется. Вспомнил — читал где-то — если буквы стоят особняком каждая, то характер у того человека себялюбивый, эгоистичный. «…Я думала о нашем последнем разговоре и, знаешь, Витя, пришла к заключению, что была неправа. Если бы было возможном повернуть все обратно: и тот теплоходик, и поезд…» Обратно? Необязательные слова. Он подумал вдруг, что дважды войти в одну реку нельзя. Впрочем, зачем он так строго? Зачем мерить другого человека, женщину тем более, на свой аршин? «В Москве еще стоит жара, на работу ездить совсем не хочется. Расклеилась, господи, после Полярного круга, подурнела даже, ты бы меня не узнал… Вчера вечером пошла в лес, у нас он близко от Волгоградского проспекта, насобирала, как ты просил, полевых цветов и положила к памятнику Есенина.
Ты ведь серьезно просил?.. Посидела на скамейке, почему-то все — все вспомнилось: куда залетела — в столицу! Страшно захотелось к березам. Напрасно ты завидовал, Витя…»
Шутишь, Нина, подумал он, вовсе не так завидовал! Спасибо за цветы! Да и вообще, что он придирается к каждому слову? Обидели тебя, дорогой? Думал, плакать будет, на шею бросится на пристани, а она вон как умно простилась, гордо, по-современному. Еще должен быть благодарен за нежность, за память. Да что говорить…
Куда-то надо было пойти, развеяться, забыться, что ли, успокоить душу. Он вышел на главную улицу к магазину, столкнулся с Мещеряковым. Леня набрал сетку сигарет и теперь направлялся к берегу. Там опять — «застоялись мышцы» — разминался на веслах Миша Заплаткин.
Виктор прошагал мимо зооветтехникума с рогатыми оленями на фронтоне здания, завернул в книжный магазин, потолкался у стеллажей: солидные издания по растениеводству и химической обработке металлов, брошюры о передовом опыте и еще завал всяких брошюр. В художественном отделе — несколько книжек Свердловского издательства, вязанка репродукций картины «Неравный брак» да стопка неразобранных стихов на незнакомом языке. Он еще потолкался у полок, купил карту мира: в каюте надо повесить! И, невесело размышляя: ладно хоть пластмассовых кукол не насажали на полки, как в гастрономе, вышел на улицу. Покурил у памятника борцу за Советскую власть Тихону Сенькину. Крепкое, широкоскулое, мужественное лицо с окладистой норвежской бородкой смотрело на него сурово и пристально.
Он вспомнил о Соломатиных. Как это он совсем забыл зайти к ним! Удастся ли еще свидеться с Нюрой, да и не улетела ли домой старушка? Ведь просила: «Заходи, батюшко, в любом случае попроведай, мы вроде не чужие теперь, заходи!»
И вот Нюра, она оказалась на месте, не улетела еще, встретила, заохала, засуетилась:
— Не улетела, не улетела ишо, батюшко мой!.. Минтай-то тебя не тронул за ноги?
Виктор удивился: что несет старушка?
Она поняла его недоумение, рассмеялась:
— Юрий напридумывал рыбьих имен собакам. Минтай! У него ишо сучка, ласкотная такая собачонка, дак он ее Пелядью назвал. Ну не выдумщик ли, батюшко! Я уж принялась ему выговаривать: пошто не наши имена собакам дал? Привышно ли животине с таким про — звишшем ходить? Ну, ладно, Шарик или там, прости господи, Жульбарс какой, а тут перед людьми неловко, будто мы непутевые какие! Говорю, ты уж не молоденький, слава богу, четвертый десяток пошел, а все придумываешь. А он, Юрий-то, смеетца: я, говорит, на нонешний манер, по-соврименному. Ага! По — соврименному… А ты проходи в куть-то, Виктор Александрович. Мы с тобой в кути и посидим, чаем напою тебя, батюшко. Как ты зайти надумал-то, я уж гадаю: уплыли? А Юрий-то сказыват: нет, ихняя оказия середь реки ишо стоит…
Виктор рад был и суете Нюры, и простецкой ее заботе, предупредительности, словно в свой родимый дом пришел к матери, но он подумал, что мать еще бы и разговорить надо, чтоб отрешилась хоть на часок от вечной домашней беготни, забот, расслабилась, присела с чайной чашкой к краешку стола, а эта старушка вовсе простенкая, «завсяко — просто» — точней и не скажешь — разболакает свою душу.
— Ага! Минтай! — продолжала, покачав головой, Нюра. — ™ Да, батюшко мой, беда прямо… Порядки-то и у нас завели — привозной рыбой народ кормить, будто в своих озерах не живет, не плават. Да и чё сказать, отвадили у нас стариков от рыбалки. У Никифора, ишо живой был, ряжовку прямо на глазах сожгли. Выезжает с озера, на Белом гонял карасей, а ево двое на берегу встречают. Оба при оружии, да и сами крепкие робята. Нельзя, говорят, закон нарушать. Белое-то озеро к чему-то там приписано, не наше стало. Ну, а Никифор Степанович, сам помнишь, какой обиходистый старик был, лишнево не возьмет и другим не даст. Почему, говорит, нельзя? А вот нельзя, и квитанцию ему выписывают. Много че-то завернули ему платить. А он как разошелся, как раскричигался! Хоть и до моево Афанасия доведись, не стерпел бы… Ну, а молодцы-то костер прямо на берегу разложили и ряжовку в огонь. Вот ведь че было у нас, не поверишь, батюшко!
Она пододвинула Виктору вазочку с моченой брусникой, покивала, мол, ешь — ешь, не стесняйся. У самой чай уже остыл, она и сделала два глотка, а теперь, расстроенная воспоминаниями, и вовсе отодвинула чашку.
— Я вот и Юрию здесь наказываю: ты, мол, везде леташь, не бери ниче лишнево. Он привезет когда то муксуна, то ишо какую холеру. Рыбаки, говорит, дали — угостили. Оно, копешно, не лишне в дому, а мне все кажется теперь, что не заработано, чужо берет. Сколь, спрашиваю, по рыношпым ценам стоит? Он только рукой махнет: дороже денег! Вот и сужу я, сама грамотна теперь, платят на Сиверу много, а купить че побежишь, одне банки на полках, вот и берут из-под полы за любы деньги…
Виктор вспомнил, как недавно подлетали к борту «Северянки» двое с мешком рыбы. Подрулили: «Эгей, земляки, муксунов надо?» Ваня Пятница поежил свой чубчик, переломился над леером: сколько, мол, стоит?
Заломили цену, у всей команды в те дни не наскрести было. II Ваня ответил: не треба, сыты по горло! И долго смотрел им вслед, чертыхаясь: живоглоты! Тогда и надумал, наверное, трал из куска сетки мастерить. Мол, хоть раз сбраконьерничаю, а?
Рассказывать об этом Виктор не стал, что толку расстраивать и без того расстроенную старушку. Усмехнулся: «Сама грамотна теперь!» Да, в долгие вечера во время «морской травли» в рубке, когда холодно, или на палубе, когда оттаивало небо и солнышко просторно катилось по горизонту, много всяких разговоров переговорено. Иной раз дед Глушаков испуганно тер лысину: «Полегче… Мы вот войну пережили. Молодежь!» А что молодежь? Взять Ваню Пятницу или Мещерякова? А Гена Бузенков с Мишей Заплаткиным — «джинсовые мальчики»? Ну, Миша — ладно, этот работяга из работяг, все родичи, каких знает, ни высшего образования, ни столичных проспектов и не нюхали. Все в мазуте, все у станков да на «теплых» местах — в кочегарках. А Гена — москвич, хоть и во втором поколении. Не дешевит, как Лапузин, не подчеркивает столичное превосходство. А уж за справедливость да за порядочность душу себе терзает. Бегает, суетится. Пацан еще, но…
— Тетя Нюра, а вы знаете, кто у нас на судне недавно был? — ах, не утерпел, ах, тянули тебя за язык, пожалел тут же Виктор. Но было поздно. Нюра нацеливалась выйти покормить собак, что лежали у подъезда — косматые, грозные с виду, но Виктор перешагнул, головы не подняли. Минтай и Пелядь! Пара — гусь да гагара!
— Кто был, батюшко, рассказывай…
— Нина Ермакова, которая из Еланки, — выдохнул Виктор.
— Обожди, обожди… Дай вспомнить. Ага! Дак это Михайлы Ермакова дочь, котора за инженером в Москву усвистнула? Она, она!
Виктор смутился: знает! Может, и другое что знает? В деревне были тогда все на виду, уж ясное дело, все обсудили, всех по косточкам перебрали: кто на кого посмотрел, о ком подумал. Деревня!
— Она, тетя Нюра! Из треста, где я сейчас числюсь временно, с проверкой приезжала.
— Далеко усвистнула девка!
Покоробило это — «усвистнула», и он, пряча глаза, подхватил с конфорки чайник, добавляя кипятку себе и Нюре.
— А что вам она не нравится, тетя Нюра? — бодренько так спросил.
— Пошто, батюшко? Добра девка, теперь уж кака девка, женшина. Только че-то ты неспроста завел разговор. К нам-то че не зашли вместе? Я бы уж и приняла, куда денешься. Я ить, бывало, хорошо ее знала. Спрошу эдак завсяко — просто: не пишет тебе, Нина, кто из робят — рыбаков? С Галиной-то Ерохпной, покойницей, вместе, бывало, они похаживали. Она совсем девчушка, помоложе была, а тоже — с карахтером… Вот, Виктор Александрович, че я тебе скажу. Не свел вас бог вместе, а теперь и не время похлебку заваривать!
Нюра как-то очень решительно поджала губы, и Виктор удивился внезапной в ней перемене: ничего себе, «карахтерная» старушка! Откуда она что и взяла, будто что известно ей? А Нюра с первых слов все поняла — и смущение его, и бодрячество, и заинтересованное любопытство: что, мол, ответит? А что отвечать, когда у него в глазах все написано. Так и не научился скрывать свои думки, так и остался красной девицей, хоть и возмужал, хоть и в года вошел… С Юрием они говорили тоже, всяко разговаривали.
— Знать, известие теперь получил от Нины-то?
— Все вы знаете, тетя Нюра! Ничего я не получил… Вы уж ругать вроде меня собрались?
Она упустила из внимания последние слова:
— Не получал, и не надо! Какая, батюшко, судья вам? Мне уж теперь одно — до дому бы скорей воротит — ца, Афанасий, поди, с ума сходит, убралась на такой Сивер!.. Только я советую тебе, будь потолковей. Ты уж, поди, сам знашь теперь: почем сотня гребешков? Оне, нонешние бабы, — с придурью.
— Напрасно вы, тетя Нюра…
— А вот и не напрасно. Я своих-то как наставляла: че бы не было, а строгость в поведении дело — первое. В крестьянстве было так заведено. И правда, живут не пообижусь. И люди дивуютца: хорошие у тебя робята, Нюра! Младший Степка, правда, как пришел из армии, четыре года — ни в какую, девок за собой гужом водит, а чтоб на серьезное, не — е. Чуть не силком заставили: женись, говорим! Уехали оба на нефтеразработку. Хорошо, пишут, живут…
Тут она встала, засеменила в комнату, принесла альбом с фотокарточками. И Виктор еще долго листал альбом, погружаясь все глубже в подробности чужой семьи, так прочно, так основательно, по-крестьянски прочно хранящей родственные связи. Вот и разбросала их жизнь от родового Соломатинского кормя, а все ж они живут, будто под одной отцовской крышей, шлют письма, свадебные фотографии, карточки народившихся чад, потом снимаются вместе с подросшими ребятишками, потом уже — первые внуки — все в альбоме, все увековечено в маленьком семейном архиве.
— Спасибо, тетя Нюра, за чай, — поднялся Виктор. — Мне — на судно, пора своих чаем поить.
— Может, у тебя, батюшко, дело ишо какое было, не стесняйся? Юрия, прости, нет, в конторе он. Из командировки прилетел вчера, теперь опять запоздат.
— Успею, зайду к нему. Я, наверное, попрощаюсь с вами, тетя Нюра. Уплываем мы не сегодня — завтра.
— В добрый путь, батюшко! Ты уж не суди старуху, че я тебе тут говорила. В добрый путь! — И она не удержалась, промокнула платочком глаза…
Размеренно спускался он по крутой деревянной лестнице к Полую, предчувствуя, что это последние и почему-то грустные за нынешнее лето шаги по твердой, не — качающейся суше…
— Вниманию членов экипажа! Через пятнадцать минут снимаемся — в Обскую губу! Посторонним немедленно покинуть судно. Повторяю…
Виктор откинул ногой одеяло, больно ударясь о полочку с книгами, — сколько раз давал себе слово закрепить полочку в другом месте, но все откладывал и вот теперь опять катался от боли на матраце, пытаясь дотянуться до выключателя радиодинамика.
— Повторяю, — заполнял каюту рокочущий в динамике голос Борисова. — Посторонним покинуть судно! Отплываем…
«Принудительную включил… Какие, к лешему, посторонние? — подумал Виктор, но полусонное сознание вновь обожгло: — Да это ж!.. Да что я прохлаждаюсь!..»
Где-то в недрах станции глухо молотил дизель. На центральном щите управления красноглазо помаргивали, накаляясь, сигнальные лампочки, и ближе к моторному отделению легонько вибрировала палуба. Кто-то пробежал по трапу — пулеметно простучали каблуки! — кто-то кашлянул, матюгнулся, нервно хлопнул дверью, и было слышно, как рядом с «Северянкой» крутило винтами мощное и легкое в ходу судно.
Виктор поднялся наверх в рубку, там находился один Борисов — наутюженный, выбритый, в одной руке бинокль, в другой — микрофон. Прибыл он час назад с берега и теперь по-капитански красовался на командном мостике. Пятница с Бузенковым и Мишей Заплаткиным орудовали на баке с тросами.
— Уходим, Виктор Александрович, уходим! — бодренькое настроение у Борисова.
— Кому это такую тревогу сыграли, Станислав Яковлевич?
— А вон архаровец! — показал тот рукой. — Только отлучись…
В сторону берега, усиленно работая веслами; плыл в ялике Вася. И не один. На корме и на носу ялика с беспечным видом посиживали пассажирки, успевая еще «заигрывать» — подхватывать из-за борта воду и осыпать бедного Васю брызгами. Да, не дождался Вася знойного юга, не дождался.
— Только отлучись! Развели бы тут…
Между тем поднялись на мостик Леня Мещеряков с дедом. Мещеряков прижег сигарету, а дед, как некурящий, в фуфаечке внакидку, довольно посматривал на подошедший буксировщик — есть о чем вспомнить, чем полюбоваться: как — никак — произведение родного завода, сколько таких буксиров — толкачей строил — перестроил.
— Дождался, Валентин Григорьевич, а? — опять бодрится начальник. — Сейчас наш шеф — повар кофейку принесет. Как, Сапунов?
— Чайку — пожалуйста!
— Оркестра не слышу! — появляется заспанный библиотекарь. — Кранты! Поплыли!
Ну что, в самом деле: дождались отплытия, а ни ликования, ни громкогласной радости! Вода в Полуе, небо над городом и то светлее в эту пору!
Но развеселило появление Милована. Вася с виноватым видом открыл дверь рубки, изготовясь к ответу перед начальником, которого, естественно, не ждал никто в такую рань.
— А что я такого сделал? — напыжился Вася. — А может, я из этих льдов и не вернусь никогда! Может, похороните меня, как героя! Так что — в последний раз с невестами не пообщаться?
Ну, Вася! И с таким серьезным, глубокомысленным видом стал убеждать начальника, что все не выдержали, расхохотались.
— Слушай, голова — два уха, как это ты сразу с двумя «общался»? Вы понимаете, — начальник озорно застрелял глазами, — стучу к нему в дверь, а они у него, как младенцы, на полу спят…
— На палубе! — огрызнулся Вася.
— А он, как в том анекдоте…
— А что я сделаю, если и вторая вот от него, — Вася кивнул на библиотекаря, — тоже ко мне прибежала? Ночуйте, говорю, черт с вами… Привез ему невесту: на, Вова… Уйди с глаз!
— Ну и откровения! Сто лет бы не слышать! — морщится дед.
— На моем судне! — важничает начальник. — Ладно, прощаю…
Будет час, потешится братва. Но сейчас — отход. Уходит братва в Арктические моря. Уходит. Такая выпала работа.
— Отдать концы! — командует начальник. И видно, как матросы на буксировщике от смеха хватаются за животы: что за командочки!
— Какие концы? — с улыбкой наставляет начальника дед. — Командуйте: поднять якоря!
— Поднять якоря! — подхватывает Борисов. Из толщи воды со скрежетом поползли тяжелые якорные цепи. Уходит братва!
Никто в городе не видел, как тяжело разворачивался могучий корпус станции и, увлекаемый буксировщиком, тихо проходил на виду полуйских берегов, сонных и безмолвных в этот ранний час.
Держалась серая хмурь, накрапывало. В пустых улицах города горели на столбах фонари. И свет их, лишний в наступающем дне, навевал думы о покое и основательности земных благ, что оставались теперь за кормой, напоминая о том, что впереди долгие и загадочные для корабельного народа мили во льдах и штормах.
Поднялся еще над городом самолет, мощно огласив турбинами окрестности, и Виктор долго следил за ним, пока он набирал высоту и исчезал в хмуром небе.
Кто полетел там, кто? Может, старушка Нюра Соломатина, не ощутив вдруг земной опоры, потихоньку шепчет благодарения богу, чтоб донес этот «ероплан» до родного подворья с картошкой — моркошкой, с капустными грядками, по которым изошлась, изболелась душой, что и слова не вымолвить.
А может, кто другой, скидав в чемодан дорожную поклажу, ринулся туда, к южным лесостепным весям обширнейшего края, где позолота тронула березовые колки и еще сочней налились темно — зеленой спелостью сосновые и еловые боры.
Там родина, родные места…
Виктор вышел на ветерок палубы. Все ж грустно как-то… Исчезла из виду и деревянная лестница — взвоз, знакомая теперь до каждой плашки и выбоинки, и хибарка спасательной станции с катерком, прикованным на зеленый амбарный замок, и дебаркадер вокзала — вон у тех перил сказала она: «Ни о чем не думай, Витя!» Да — а!.. А вот и Ангальский мыс. А дальше?.. И он не заметил, как заговорил вслух, что-то будоражило знакомо сердце, и подступали слова, требующие выхода и участия к ним:
— Пусть я пройду и эти мили, и лед и холод сокруша… И лед и холод сокруша…
Неслышно подошел Ваня Пятница:
— Стишки складываешь?
— Не гуди, Ваня, не гуди… И все ж — от клотика до киля — земной останется душа!.. Осенило, Ваня…
Пятница поерошил свой чубчик и, облокотясь на прожектор, задумчиво и лукаво погладил выпуклую рифленую поверхность, похожую на огромный рыбий глаз.
— Да… Недолго путалась старушка в высоковольтных проводах! У меня вроде тоже стих получается. Дальше только — ни в зуб ногой.
— Неужели поплыли, Ваня!
— А ты как думал! Недолго путалась… Да — а, красота-то какая!
А берега уходили все дальше, и за поворотом мыса открывалась совсем просторная, желтовато — мутная ширь воды и неба.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Походило, покружило по небу над мутноватой, серой обской водой заполярное солнышко, да опять запряталось в тучи. Невелика вроде б радость, а все ж светило до неласкового кроваво — красного заката.
Теперь заметили, что и спички горят ослабшим, чадящим огоньком. А по вечерам, когда заглушат дизеля и в каютах запаливают свечки, братва жалуется друг другу и на свечки: чадят! И это еще больше будоражит воображение не обстрелянного севером молодого народа: нехватка кислорода, о — о!
В коридоре жилой палубы пахнет по-церковному — воском и парафином, но и к этому заупокойному монастырскому духу начали привыкать, никому и в мысли не придет, до чего же странный парадокс: жить на борту электростанции и запаливать по вечерам свечи, мучить глаза над книгой, пока веки не воспалятся, или скрипеть шариковой авторучкой — гусиных перьев не хватает для пущего колорита — писать по примеру Лени Мещерякова «килограммовые» письма, с надеждой опустить их в ящик на Диксоне.
Начался третий день. Петляет «Северянка» по обским протокам, то и дело укрываясь от заполошных ветров за плоскими островками, поросшими ивняком и пожухлой осокой — порезуньей, мхом и белесо — дымчатым ягелем. А в первый день буксировщик, прошлепав на север миль тридцать — сорок, неожиданно развернулся в обратном направлении и опять повторилось то, что случилось на подходе к Салехарду: отчаянно жестикулировали капитану буксировщика — почему обратный ход? Строили предположения, о которых и вспоминать теперь неловко. Но вышел на крыло мостика капитан и крикнул в мегафон: штормовое предупреждение, ветер двадцать восемь метров в секунду!
— В губе прихватило бы, потроха вынуло! — констатировал Пятница, нахлобучив поглубже ушанку.
Да, Пятница, бывавший в этих водах, понятно, имел право на самостоятельные суждения и умозаключения. И братва уважительно посмотрела на Пятницу. Слова-то какие, черт побери: штормовое предупреждение! Повеяло близким морем, Арктикой и еще чем-то сладко — щемящим и неизведанным, романтичным!
Иван только что вернулся с кормы, где много часов возился с тралом, то подтягивал его воротом шпиля на палубу, то опять забрасывал в воду, но рыболовное сооружение самодеятельно трепыхалось чуть не у самой поверхности воды, пока не догадался он навесить грузила. Прибегал Гена Бузенков — уж очень ему хотелось, чтоб в ловушке запуталась хоть какая-нибудь живность, но трал цедил пустую воду. Любопытство разбирало и Виктора, он тоже, оторвавшись от плиты, шел к рыболовам, иронизируя на свой лад над неудачным промыслом:
Мертвая рыбка плывет одна,
Висят плавнички, как подбитые крылышки,
Плывет она долго, и нет ей ни дна…
— Ни покрышки! — доканчивал Мещеряков, также иронично посматривая на озабоченных рыболовов — Пятницу и Бузенкова. — Поосторожней с ними, а то накостыляют…
Научились постепенно управляться с тралом все. Негласное правило установилось — проверять содержимое ловушки по очереди. И Васе повезло!
Вломился он на камбуз с полуметровым налимом, который принялся бить хвостом, не желая смириться с постигшей его долей, и разевать пасть, где, как терка, щетинились вогнутые зубы, хватая горячие пары, поднимающиеся над плитой из бурлящего варевом бака.
— Выпускай ему кишки, чего веселишься? — осадил Васю Мещеряков. Он, как всегда, в свободное время торчит у Виктора на камбузе.
— Я не живодер, — стушевался Вася и отказался от предложенного ему ножа. — Вон кок, его забота!
Окрыленный удачей, помчался Вася на корму. И вскоре принес двух окуней и ерша. Живые!
— Может, аквариум разведем? — усмехнулся Виктор, бросая рыбешек в ведерко с водой.
Парни не поняли, то ли в шутку, то ли всерьез предложил кок. Но пустились в рассуждения, какой замечательный живорыбный уголок может получиться, если установить самую объемную посудину в кают — компании и к приходу на борт моряков подловить еще пару налимчиков. Мы, мол, тоже не лыком шиты, хоть и не плавали в морях — океанах!
— Так налимов-то человечьим мясом надо кормить, а где взять?
— Пару человек из экипажа я с удовольствием бы в жертву принес. А ты, Витя, проблему строишь! — хмуро заметил Леня.
Но порешили, что практичней Сапунову заварганить хоть маломальскую мини — уху, все же — лакомое блюдо, не поднадоевшая тушенка, не фасоль в томате, которую кок для пущей важности называл романтично — «фасоль в тумане».
Пока судили — рядили, влетел на камбуз Миша Заплаткин. Да как влетел: глаза растерянные, подбородок подрагивает, руки не знает куда деть — жестикулирует. Да Миша ли это — спокойный, даже меланхоличный?!
— Ну, рассказывай, рассказывай! — не выстоял Мещеряков.
— Там… Там…
— Что случилось, Миша? — изумился Виктор.
— В трале… В трале — акула!
— Какая акула?.. Тебе что, померещилось?
— Акула — а… Во — о!
Побежали на корму. И пока бежали, стараясь не отстать от Миши, который, кажется, не на шутку перепугался, все еще не придя в себя от возбуждения, Виктор и сам начал сомневаться в том, что акул в Обской губе отродясь не водилось. Но чем черт не шутит, пока бог спит!
Трал, подтянутый шпилем к корме, в двух метрах болтался над поверхностью воды: Миша потрудился. А в грязи, в тине и вородослях шевелилось что-то тяжелое и объемное.
— Осторожней, а то отхватит полруки! — все еще оцепенело остерегал Заплаткин. А Виктор, как старый рыбак — промысловик, начал разгребать грязь, из которой прорезался спинной плавник и скошенный по-хищному хрящеватый серпик хвоста.
— Ого — го, братцы! — догадался тут кок, с какой «акулой» имеет дело. — Доброго подсвинка заарканили! Переваливаем на палубу.
— Не хватанет? — все еще недоверчиво смотрит Миша.
— Да осетр! Не видели разве?
Пока черпали из-за борта воду, кидая ведерко вперед по ходу судна, пока вымывали из трала тину и вытягивали царь — рыбу — пуда на два, не меньше, — прибежали Крант и Бузенков. Пятница пришагал в сопровождении Глушакова и начальника. Все собрались!
— Надо запечатлеться для истории, несите фотоаппарат! — Борисов хлопает по крутому боку рыбины, будто и вправду освежеванного сытого подсвинка.
Бузенков принес камеру, стали сниматься с осетром по очереди.
— Для истории, да — а! Для какой только? Миша, поддержи свою акулу под белы рученьки, то бишь под жабры! — нацелился кок на Заплаткина. И когда поймал кадр и щелкнул, подковыристо произнес: — Ну, а теперь подобьем бабки: по сотне рублей штрафа за каждый килограмм платить придется!
— Он сам попался! — дивится Миша серьезным речам кока.
— Я те пошутю, пошутю, — насупился Пятница.
Начальник прихлопнул по-хозяйски разговор:
— Сапунов распорядится с уловом. Сумеешь, Виктор Александрович?!
Хлебали уху, похваливали, просили добавки, покрякивая с удовлетворением, отказываясь от «фасоли в тумане», от «кофию», пока в двухведерном качающемся на плите баке, установленном при помощи штормовых креплений, не запозвякивало под черпаком дно посудины.
Потом опять собрались в ходовой рубке на перекур и вдруг почувствовали, удивились, как далеко отодвинулись берега: «Северянка» вышла на необозримый простор Обской губы. Привольно и широко паслись крепчающие под холодным ветром волны. Но еще там и тут колыхались на воде, будто яркие люстры, опрокинутые вверх дном, фосфоресцирующие бакены, предупреждающие об отмелях, а то и вовсе торчали из воды обыкновенные жерди с подвязанными пучками травы.
Пятница, подняв воротник полушубка, опять ходит по палубам, бродит, будто возле хозяйственных построек широкого подворья ищущий заделья деревенский работник, когда, кажется, уже со всем управился, всех накормил и обиходил, а нет — душа не на месте, а рукам еще по нраву теплая рукоять топора или истомная тяжесть поднятого над головой навильника сена, пахнущего лугом.
Дважды за минувшую половину дня «Северянка» прошуршала плоским днищем по песчаной отмели, упруго звенькнул буксирный трос, и рвануло брагу — кольцо из тросов, которым опоясана станция, и Пятница, вскинув над головой кулак, грозил колыхающемуся далеко впереди на волнах буксировщику. Но грозить бесполезно. И Ваня понимал эту бесполезность, но, тоскуя без работы, напряженно прислушивался к глубинным вздохам Обского моря, к посвисту ветра, который час от часу густел и напружинивался холодной тяжестью.
До Нового Порта, по расчетам, оставалось не больше суток, туда должен подойти морской буксир «Василий Буслаев», принять от речного «ОТА» несамоходную посудину, с которой при усиливающейся болтанке тому уже приходилось несладко.
И Пятница сейчас всем нутром чувствовал многопудовую тяжесть буксирного троса, то провисающего дугой в воду, то опять — при рывке — с нарастающим свистом вытягивающегося каждой витой — перевитой стальной жилой.
— Птичка! — приметил Иван ослабевшую от холода трясогузку. Она пыталась, вероятно, отыскать среди железа задремавшего комара или букашку, но ветер давно вымел за борт все живое и съедобное, разве что кое — где на палубе еще держались крупинки желтого песка, но и то до первой крутой волны, которая оближет железо до мельчайшей соринки.
Он попугал трясогузку, пытаясь поднять ее на крыло, но она не взлетела, а, покачивая длинным хвостиком, еще резво, собрав остатки силенок, отбежала в сторону.
— Айя — яй, куда ты собралась, пичуга, с нами! — покрутил головой Иван и поспешил растворить дверь рубки, чтоб заманить трясогузку в тепло. — Подмогните, парни! — крикнул он возникшим на палубе Лене и Виктору.
В рубке Иван без особого труда поймал пичужку:
— Ну что будем делать с ней, а?
— Голодная, наверно! — сказал Виктор и побежал на камбуз, крикнув уже на ходу: — Сейчас принесу…
Там он растолок горсть риса в чугунной ступе, которая наконец-то пригодилась. Когда вернулся в рубку, Мещеряков отвинчивал плафоны освещения и вытряхивал на ладонь уснувших от холода комаров.
— Правильно сообразил… А может, и крупы поклюет?
— Оставь… для мышей! — сказал Пятница.
— Да — а, что делать — загинет?
— Конечно, Витя… До берега, ясно, самостоятельно не дотянет. Придется Лене до конца рейса комариное мясо промышлять. А, Леня?
— Когда не надо, этой твари хоть пруд пруди, а тут бы хоть зав. алящегося, но живого кровопийцу.
Скоро трясогузка ожила в тепле, пыталась даже взлететь и опасно для себя биться о стекло иллюминатора. Потому и окончательно решила братва: выпустить на волю — на погибель. Виктор еще гнездо отыскал на судне, облазил все закоулки и обнаружил по соседству с трубой гнездо ослабевших, но живых птенцов. Крупные, самим бы уж пора на крыло подняться! Но Пятница заключил, что и в птичьем царстве случаются поздние дети и мама — трясогузка вынуждена была путешествовать с ними не на юг, а супротив законов природы — в холодные северные широты.
А к ночи разыгралась крупная волна. «Северянку» клало с борта на борт. Ходили по судну, придерживаясь за поручни, за переборки, широко расставляя ноги, отчего не изведавшая до сих пор морской качки братва вырабатывала, уже не пижоня и не рисуясь, «морскую походку». Миша Заплаткин, тот и вовсе получил крещение — его то и дело подташнивало, и он, страдая, бегал на корму и свешивал за леера голову.
— Куда побежал, гальюном пользуйся! — кричал вдогонку Пятница, по Миша, кажется, не слышал практических советов.
Намаялись и с семейством трясогузки. Куда девать? Наконец Иван отнес птичек в свободную каюту, запер на ключ: пусть посидят, там что-нибудь придумаем!
— У меня идея, Иван! — подошел к нему с сияющим видом кок.
— А ну?
— Наш буксировщик куда пойдет обратно?
— Кажется… в Омск?
— Ну и…
— Так это ж — выход, передадим пичужек с рук — на руки!
— Я всегда знал, Иван Антонович, что бестолковка у тебя хорошо соображает!
— Пошел ты, Витя. Лучше стишок сочини.
— И сочиню.
Ворочаются за бортом волны. С глубокими вздохами переваливается с вала на вал «Северянка». Поскрипывает на баке бухта запасного буксирного троса. На камбузе соскользнула и разбилась забытая на столе тарелка. Хлопнула во мгле коридора дверь, кто-то прошуршал шлепанцами.
В проблесках тяжелых туч промерцала звезда, и снова навалился ветер. Он дул с севера, с таящихся во мгле льдов, через которые шли им навстречу морской ледокольный буксир «Василий Буслаев» и спасатель «Решительный», где теплилась на бортах таинственная, неведомая парням «Северянки» морская жизнь.
2
Больше суток простояли у Трехбугорного мыса. Что за время было! И вот теперь на подходе к острову Шокальского глядит Виктор из своей каюты на полубак «Северянки», залитый светом луны, глядит на качающиеся мачты «Буслаева» и вспоминает…
Вспоминает теплый, умиротворенный уют салона спасателя, куда вечером пригласили их смотреть кино. Наверное, надо не одну неделю врастать в грубую шерсть свитеров и увесистых, крытых брезентом шуб, чтобы почти до слез пронзило обычным теплом жилища, где уверенный в себе, загорелый корабельный народ вольготно щеголял в тонких майках, купленных в заграничных портах, а девушки — обслуга салона и камбуза — казались ослепительно красивыми и загадочными.
Возможно, Виктор гиперболизировал? Но ему, коку, львиную долю суток торчащему у плиты, ему ли заниматься преувеличением? «Условия жизни», как заметил суховато Борисов, на плавстанции и спасателе «разительные». Эх, родная продрогшая «Северянка»! А там, па «Решительном»… Парни прямо — таки купались в тропическом тепле такого домашнего, ухоженного вечернего салона.
— Красивая, да не родная сторона! — горделиво сказал Гена.
Такое же ощущение испытал Виктор однажды, возвращаясь из поездки на заграничный Запад, ослепивший рекламами и довольством торговых рядов, — каким родным вдруг показался, на нашей уже стороне кордона, обшарпанный приграничный вокзальчик, где давали в буфете каменный от долгого лежания сыр и тощую серебряную кильку…
Гулкие пенаты «Северянки»! С каждой милей продвижения в Арктические моря — зябкие. И еще, наконец-то, соседство нового народа на борту — палубная команда.
У Трехбугорного мыса было…
Шумной, парадно приодетой ватагой входили на борт моряки, оценивающе щелкая в переборки станции:
— О — о, пластик!
— О, жилым не пахнет!
— Околеем, мореманы!
— В коридорах не курить! — вывернулся откуда-то библиотекарь. И ватага, отяжеленная чемоданами, быстренько притушила цигарки.
— Порядок уважаем!
А начальник радиостанции Коля Сокол как-то молниеносно перезнакомился с братвой и уже шумно восклицал, приметив дверь с табличкой «радист»:
— Толпа, я сразу двигаю в свою хижину… Тетки в команде есть? — Вопрос этот относился уже к Пятнице, который следовал позади со связкой ключей на изготовку.
— Нема! — позвенел ключами Пятница.
Общительный радист понятливо кивнул, хлопнув несколько смущенного Ваню по плечу, и, недолго сожалея о том, что в команде обслуживания станции «ни одной тетки», принялся распаковывать чемодан. Через час его «хижина» от низу до верху блистала глянцевыми картинками женских иллюстрированных журналов, наверное, всех стран мира. Выставка красоток в одеяниях — от пляжного, с нейлоновыми полосками на бедрах, до заполярного, блистающих чернобурками Ямала и котиками Алеутских островов. Порнографических картинок Коля Сокол не держал.
— Старик, это вопрос нравственности, — ответил он на скабрезный вопрос библиотекаря. — Не увлекаюсь!.. Старики, — продолжал приветствовать он набивающийся к нему в каюту народ, — у вас что, в самом деле ни одного моремана на борту? Да вам при жизни памятник полагается!
Коля Сокол из «штрафников», как он сразу о себе выложил без смущения. Судно, на котором он плавал, заходило в порт одного островного государства, а там закон правительственный недавно вышел: ни зверя, ни птицы редкой за пределы страны не вывозить. А Коля соблазнился попугайчиком, купил у назойливого торговца. Подарок сынишке, думал! Сынишка в первый класс собирается.
Попугайчик жил в каюте Сокола до отходного таможенного досмотра, который и стоил ему паспорта моряка заграничного плавания.
Пятница, выслушав скоропалительный рассказ радиста, серьезно изрек:
— Жалко, что нашу трясогузку с птенцами на юг отправили, а то бы, пожалуйста, чем не замена божеской птичке!
Коля не понял, а скорее, не обратил на это внимания.
— Старики, теперь вместе будем покорять Великий Северный морской путь! — Веселый радист поселился на борту. Толковый к тому же. Только появился в рубке «Северянки», сразу — к радиотелефону. Пощелкал рычажками, покрутил, повертел, соединился с рубкой «Буслаева». — Как зверь робит!.. А вы говорите — ножницы… Анекдот слышали?.. А кондишен не робит? Это худо, замерзать будем, старики. Ничего, перетопчемся!
Капитан Глебов в первый же час прибытия на борт «Северянки» назначил Сокола старпомом. В иерархии корабельных чинов начальник радиостанции относится к офицерскому составу, как и старпом, носит на погончиках три нашивки и столько же шевронов на рукаве парадной тужурки.
— Сокол, будете у меня старшим помощником! — сказал капитан Глебов принародно, чтоб слышали моряки и команда обслуживания станции. — Приказов писать не буду, но помните, вы — старпом!
А в каюте, когда Глебов вышел, Коля Сокол потрясал воображение «сухопутной толпы», как успел он окрестить команду обслуживания.
— Старпом — это чиф, чтоб было понятно, второй человек на судне! Другими словами — чего изволит флибустьер! Звучит? Так вот, товарищ кок, — обратился он к Виктору, — бананы у тебя есть?
Виктор усмехнулся, принимая флибустьерское настроение Сокола:
— Есть, есть. В Тобольске у одной экзотической бабки прикупили. Пятница в форпике хранит, чтоб не проросли, не задрябли. Ну, если морозец прихватит, настоящие бананы будут, хоть на спирт перегоняй!
— Мне нравится твоя речь, старик! Вижу, шкафут со шкафом, где твои чумички — поварешки лежат, не перепутаешь… Ну, а если, — Сокол стрельнул глазами, — стоя на крюйс — марсе быстро поднять фор — марсель и обрубить швартовы шкиперским топором по команде «свистать всех на верх!», на сколько узлов прибавится ход этого утюга?
Братва, то есть «сухопутная толпа», завращала глазами.
— Поскольку бизан — мачту, не учтя пожелания товарища Сокола, современные кораблестроители упустили за ненадобностью, а фор — марсель существует лишь в горячечном воображении флибустьера, при полном штиле я спокойно брошу за борт дреки и пойду на шканцы пить кофий… А ты говоришь, ножницы!
— Старик, мы с тобой будем дружить!
Виктор тоже подумал в тот миг, что подружится с Колей Соколом.
А в каюте начальника, куда проследовал капитан Глебов, происходил в те минуты не столь дружественный и панибратский разговор. Напротив, Борисов принял капитана настороженно — тактично. Борисова еще несколько смущала капитанская форма Глебова: увесистый «краб» на околыше фуражки, золото погончиков. Но это состояние испытывал начальник недолго, потому как Глебов повел себя, по его разумению, непозволительно смело.
— Всех, до рядового матроса, прошу устроить в отдельные каюты! — сказал капитан. Но, как говорится, не на того напал.
— Мои люди, понимаете, почти два месяца на станции. Расселять? Уплотнять? На это я не пойду!
Вова Крант разнес тотчас по судну ответ Борисова, и начальника зауважали. Приподнял он свою марку в глазах коренной братвы «Северянки». Даже Бузепков, горячась, сказал:
— Свою каюту освобождать? Никогда! Я заочник, условия нужны.
— Ладно тебе, Гена! — неопределенно буркнул Пятница и пошел выдавать постельное белье новоселам. Расселили их сообразно чинам и положению: капитан Глебов занял пустующую каюту главного инженера, боцманы пожелали жить вместе и только один из трех матросов устроился на диване в бухгалтерии. И вскоре оттуда грянул магнитофон. Молотит себе ни шатко ни валко, будто уморить кого захотел матрос монотонным завыванием мага. Еще один меломан объявился на борту! Ну, дела!
— Послушайте, вам не надоело? — заглянул к матросу Виктор.
— А что, не нравится? Это же самое модное сейчас: поп — музыка.
Поп — музыка вскоре стихла, меломана позвали наверх, где уже в робах и кирзачах гремела палубная команда. И станция на целый день погрузилась в железный грохот: заново крепили на палубах имущество «Северянки», перегружали со спасателя дополнительные аварийные средства, проверяли системы пожаротушения, отвинчивали задраенные люки форпика и ахтерпика, спускались в трюмы и кладовые, оценивали прочность шпангоутов, да мало ли каких хлопот у профессиональных моряков! Наконец спустили водолаза — осмотреть подводную часть станции. Дизеля рокотали без остановки, без перерыва в послеобеденные часы, и, непривычные к столь насыщенной деятельности, мотористы и электрики поняли, что вольготному распорядку пришел конец.
Поздним вечером, когда на палубах и в трюмах затихли голоса и суда, изготовясь к скорому отплытию, сияли на воде огнями, среди которых выделялись прожекторы «Буслаева» и «Северянки», Глебов пригласил всех в кают — компанию.
Об этом легко вспоминается Виктору теперь, когда караван неутомимо движется к Диксону под исключительно полной луной, проложившей длинную золотистую на воде дорогу. И он вновь мысленно уплывает по этой дороге в позавчерашний вечер к позднему собранию экипажа «Северянки».
— Впереди у нас общая дорога во льдах, нелегкая работа. И пугать я не хочу, но работа опасная! — начал Глебов. — Все мои товарищи — моряки дальнего плавания. Ходили, правда, мы на разных судах, а вот свела судьба на борту вашей станции. Сам я моряк с детства, в войну был юнгой Волжской флотилии. Ну, а с парнями, — он кивнул на своих, — думаю, познакомитесь в деле…
— Уже пообщались! — весело кивнул радист.
— Хочу еще раз предупредить, с Ледовитым шутки плохи! Так что главное — дисциплина и четкое знание своих обязанностей. С завтрашнего дня, — он искоса глянул на Борисова, — с завтрашнего утра ознакомлю с четкой судовой ролью, с обязанностями по тревогам. Ну, а в ближайшие дни проведем учения.
— Как будут работать дизеля? — не выдержал Бузенков.
— Свечки, ладанки и… кадила, — Глебов усмехнулся, намеренно утрируя, — и прочую поповскую атрибутику советую приберечь для воспоминаний после перегона. А дизелям положено работать круглые сутки.
Вспылил было Вася Милован:
— Нас двое мотористов. По двенадцать часов молотить на вахте?
— Мы советовались уже с начальником. Да, нужна трехсменная или четырехсменная вахта и мотористам, и электрикам. Кажется, есть у вас незанятые кадры на борту?
— Буду стоять вахту на главном щите, согласен! — подал голос инженер Глушаков. Он истосковался по работе, в последние дни все чаще вздыхал: «Устроюсь на полставки!»
— Дам в трест радиограмму об изменениях в штате, утвердят! — сказал, как припечатал, Борисов. И Вова Крант заерзал на стуле: по всему, выпадала ему вахта у дизелей, которую когда-то, в заводоуправлении, предлагал Виктору начальник станции.
Но Сапунова сверлила мыслишка: вспомнит ли Глебов о камбузе? Днем на «Буслаеве» сделал он для себя гигантское открытие. Там «вопросом питания», как выразился бы Борисов, занимаются пять человек: кок, пекарь, буфетчица, дневальная и артельщик — по-сухопутному заведующий кладовыми. Все эти должности на «Северянке»…
А капитан уж тем временем трогал общую болячку: котельщика нет, обогрева систем нет, штаб проводки на Диксоне может застопорить перегон!
Борисов помалкивал. Что ответить? Нечего. Была еще надежда у начальника, что котельного машиниста «доставят на вертолете». Как и откуда? Помалкивал начальник.
— Когда последний раз горячий душ принимали? — наседал Глебов.
В самом деле, когда? Виктор как-то уже привык к тому, что парни по субботам берут из камбузного титана кипяток, носят в прачечную, в холодную баню.
— Да — а, баньку бы да с веничком…
— Будет тебе еще банька, подожди…
А Глебов уже подкидывал вопросики деду:
— Как увеличится осадка станции, если льдина пробьет нос?
Дед, Валентин Григорьевич, одернул пиджак, поднимаясь, морщит лысину, прикидывает:
— Если вода заполнит носовую часть до четырнадцатой переборки, то станция осядет еще на полтора метра. Но я бы не хотел, Павел Сергеевич…
— Правильно, Валентин Григорьевич, я бы тоже… Ну, а если получим пробоину от четырнадцатой до двадцать девятой переборки? Утонем?
Кают — компания притихла. Уж больно грозно заговорил капитан. Откуда такая осведомленность? Не терял, не терял даром времени капитан, успел осмотреть и изучить все закоулки станции, прикинул, теперь хочет убедиться в своих предположениях.
— Если расклинить дверь в коридор на главной палубе, то не утонем! — сказал Глушаков.
— Я же говорил, что не вернусь из этих льдов! — загробно отреагировал на это Вася. И парни, обслуга станции, прыснули: помнилось еще утро отплытия из Салехарда и Васины «невесты».
— Весело живете! — улыбнулся и Глебов.
Куда как весело! Виктор опять забеспокоился: вспомнит ли о нем капитан? Едоков прибавилось в два раза. В первое утро с приходом моряков он закрутился как бес: не ударить бы в грязь лицом! На десять рядов заново изучил список продуктов, осмотрел кладовую, будто собираясь найти то, чего нет! Банки — склянки, жестянки и опять банки… Сбегал на «Буслаев», познакомился с артельщиком:
— Друг, поменяемся, как принято в современном мире: ты мне, я — тебе! Я тебе тушенки, ты мне — мяса. Есть?
— Есть, есть. Но не до тебя пока, друг… На мне обязанностей как на породистой собаке медалей: матрос, и водолаз, и артельщик… Занят. По щукинскому методу вкалываем! Слыхал?
— По Щёкинскому?
— Ну да, я и говорю, по-щукинскому! Приходи в следующий раз.
Легко сказать: приходи! Пешком по воде? Сварил на первое борщ консервированный — обкатанное блюдо, а поскольку выцыганил все же у кока «Буслаева» баночку майонеза (сочтемся, друг!), борщец и моряки похваливали. Коля Сокол добавку попросил:
— Хорошо краснопаришь, старик! — сказал Коля. Конечно, он выдал более емкий составной русский глагол, терпимый в мужской компании, но не в этом суть! Тарелок для мытья навалили в амбразуру гору. И во взгляде Лени Мещерякова прочел Виктор усмешку: я тебе не помощник, управляйся один! Пустяки, если б горячей воды в достатке…
Но шумит и гомонит собрание, вроде б как на колхозной сходке. Будто и не было позади двух месяцев работы на борту…
— Беспокоюсь за продукты, хватило б до конца перегона, — голос Борисова возвращает Виктора в кают — компанию.
— Не знаю, не знаю… Главная наша задача — благополучно провести станцию сквозь льды. Обстановка в восточном секторе Арктики нынче сложная, — с нажимом произнес Глебов. — А что касается кока, надо помочь ему! Как уж там формировали команду в вашем тресте, не знаю, но с завтрашнего дня я установлю твердое дежурство на камбузе. Нет обслуживающего персонала, сами будем себя обслуживать.
Так вот!
— Ты уж не серчай, Леня, — сказал Виктор Мещерякову утром, — лишняя горстка изюму для тебя найдется, заглядывай…
— Загляну, доктор! Чем лечить будешь? — разулыбался Леня.
— Доктор у кислых щей имеешь в виду?
— Судовую роль и расписание по тревогам внимательно изучил?
— Когда было? С шести у плиты!
— Изучи повнимательней.
Потом Виктор выбрал время, «изучил». Надо же, капитан Глебов вменил в его обязанности заботу о здоровье «личного состава». За какие заслуги? Вряд ли без этикетки отличит он амидопирин от аспирина. А тут черным по белому: «Сапунову развертывать в столовой санитарный пост… оказывать помощь при ожогах и обморожениях… делать искусственное дыхание…»
Чего в жизни не бывает! Открыл он санкаюту, осмотрелся: топчан, носилки, резиновый жгут для остановки кровотечения из раны, градусник, коробка таблеток с загадочными этикетками, блестящие ампулки — внутривенное, лучше не прикасаться! — бинты, кусок ваты. Все! Полежал на зябком дерматине топчана, развернул носилки — исправны, поработал с резиновым жгутом — хорош для гимнастических упражнений!
Еще раз бухнулся на топчан, поболтал в воздухе ногами: где наше не пропадало!
И тут стук в дверь.
— Входите, больной!
Вламывается Мещеряков:
— Штормовое предупреждение! Пошли живей, а то… из консервных банок придется щи хлебать! Тарелочки летят!
3
Пронзительный ветер. Волны разбиваются о берег, с кружевами пены откатываются назад, набегая с новой силой. Ни одного судна на рейде. Спасатель и ледокол, покрейсировав зачем-то на середине бухты, по-родственному приткнулись к бортам «Северянки». Только что закончили закачку пресной воды в танки, и свободный от вахт народ отправился фланировать по поселку. Начальство экспедиции тоже на берегу, в штабе проводки судов. Что ж, наверное, завтра караван снимется с якорей и — в путь!
Сыро. Холодно. Диксон. Подумать только, забрались в широты!
Иван Пятница во взъерошенной ветром шубе толчется еще на баке, по своему обыкновению, ищет заделья среди канатов и тросов, отвинчивает зачем-то люк форпика, гаркает в зияющую темноту носового отсека. Отторгнутое от переборок эхо глухо мечется в замкнутом пространстве, пока, обессилев, не замирает в железной утробе судна. Иван дивится своему поступку — этакому неразумному мальчишеству, но, успокоясь, благо, никто не видит, не слышит, спускается в отсек — теперь уж с ясной целью — взглянуть на шпангоуты, обшивку. Излишне беспокоится Иван: палубная команда обследовала там все на свете, а вчерашний небольшой штормец задел караван лишь кромкой, больше напугал, чем наделал хлопот. Хлопотали разве что Сапунов с Мещеряковым, собрали по судну все тряпки, полотенца по каютам, перекладывали ими тарелки, прикрутили даже пустую флягу на проволоку — орлы, ничего не скажешь. А станцию покачало, покидало для острастки, для разминки перед ледовой дорогой и бросило к диксонскому берегу, где и снег еще не таял. Прошлогодний снег!
Льды — иное дело. Будто каменные ядра, будут долбать они фортевень и носовую обшивку «Северянки» — самое уязвимое при буксировке во льдах место. Плевое дело и «поцеловаться» с тяжелой льдиной — с разгону, с лёта, с ходу, и не застопоришь, не отработаешь назад винтом, надейся на прочность обшивки форпика и морское счастье.
Все известно Ивану, по прошлому перегону известно. И теперь еще всей кожей помнит он то состояние свое, когда остроугольная, спрессованная в долголетних дрейфах по холодным водам льдина, проломив борт, оглушительно проблеснула в рваном проломе, а следом напористо ударил голубоватый, тугой сноп воды. Только на мгновение растерялся Иван. И секундами позже, перехватываясь за поручни вертикального трапа, взлетел он наверх, накинув на горловину люка тяжелую крышку, стремительно уплотнил ее колесиками винтов. Форпик заглатывал тонны воды сумасшедшего напора, пока не утолил жажду, пока не выпросталась из моря, не задралась к небу корма, к которой стремительно несся спасатель, и матросы прыгали на эту корму, скатываясь по обледенелой палубе, словно с детской веселой горки. Веселое было дело!..
— Уф ты! — выдыхает наконец Иван, выбрасывая тяжелое тело из люка, глотнув просторного воздуха.
— Не майся без толку, давай к нам! — кто-то из боцманов просунулся в иллюминатор, наблюдает за Иваном. — Давай, говорю, напарника не хватает…
Иван идет к боцманам, которые, предпочтя каюту берегу, режутся в подкидного дурачка. Колода у боцманов пикантная — что ни карта, то дамочка голенькая в рисковой позе изображена. У Ивана в игре ничего путного не выходит.
— Сплошной гарем! Попробуй разберись… Н — да, покажи старухам у нас в деревне, заплюют!
— Ничего, втянешься. Это поначалу — глаза по ложке, а потом — карты как карты, пики и вини… Ну-ка, покрой блондиночку.
Иван суетится, нервничает, неловко мечет карту:
— Где такие водятся?
— Не суетись, с бабами оно без суеты надо, обходительней…
— Да я и так…
Не игра, маета, томление одно. И после ужина, на который пожаловало всего ничего, Иван тянет кока на берег. Есть еще возможность походить по твердой земле: завтра не предвидится, поскольку небо очищается от рваных туч и где-то в глубинах вод назревает то ли штиль, то ли новая буря. Попробуй предугадать в Арктике!
Крупные валы ходят в бухте, с тяжелым надсадным уханьем раскалываясь о сизые гранитные валуны. Ветер тотчас хватается за полы полушубков, заламывает воротники, гонит по дощатому настилу порта к проходной будке. Закутанный в тулупчик, сторож неторопливо отпирает с крючка двери.
— Не махнуть ли по старому адресу? — произносит, поеживаясь, Иван. — Посидим возле печки, чайку попьем…
— Только и всего? — рассеянно откликается Виктор. — Нет, поначалу заглянем в местный музей, я читал, что…
— Глянь на часы! Муз — ей! Ночь на дворе, хоть и белая…
— Подожди, разведаю…
Иван исчезает в подъезде двухэтажного дома, возле которого остановились в раздумье: куда двинуть свои стопы дальше? Нагляделись на местные примечательности, надо же! Спит поселок, псы косматые и те режим соблюдают, спят в заветрии.
— Попили чайку! — Иван явно удручен «разведкой».
Тут со скрежетом еще откидывается форточка на втором этаже, рокочет полусонной хрипотцой:
— Нету ее, понял. Второй уж год, как уехала. Шляются, обормоты…
Иван машет рукой, вздыхает:
— Зимовал я здесь, Витя. Такую зимушку скоротал, век не забуду. Да я ж тебе рассказывал, забыл разве?
— Ничего ты мне не рассказывал…
— Разве? Ладно, все равно опомнись, забудь про свой музей, как-нибудь в другой уж раз! Пошли…
— В другой раз? Ха!
У Ивана свои огорчения, которые мало сейчас занимают его товарища. В ту зиму, когда на электростанции залатывали пробоины, когда дожидались новой навигации, чтоб продолжить путь на Колыму, случилась у него в этом поселке любовь — неожиданная, горькая и бесшабашная, и, может быть, последняя, как думал Иван. Но разломились льды, пришли ледоколы, и надо было прощаться с Диксоном. «Оставайся, Ваня!» — уговаривала женщина. «Я еще вернусь!» — отвечал — Иван. Поздно вернулся. Эх, жизнь моряка!
…Они шли по пустынной улице Диксона. Отдаленный шум прибоя, рассказ Ивана возвращали к реальности Виктора, стряхивая наваждение воспоминаний, он опять пристраивался к размашистому шагу Пятницы, вслушиваясь в его историю, случившуюся на этих оснеженных, холодных берегах.
— А жена? — спрашивает Виктор.
— Жена-то? — Пятница пинает подвернувшийся под ногу камешек. — А я после плавания женился. Почти не раздумывал: пора, думаю, похолостяковал…
Кому не хочет признаваться Иван, так это себе. Пусть не было у них горячей любви, но все ж надеялся он наладить семейную жизнь по житейскому присловью — «стерпится, слюбится»! Надоел Север, льды, холод. Манила деревня, запах земли в огороде, трава, сенокос — извечное, дорогое. Все грезилось и там, под колымским и диксоновским небом!
Стерпится, слюбится! Так оно и выходило постепенно. Молодая супруга утрачивала новоприобретенные за годы учебы в городе привычки. Курить даже бросила. Покури-ка в перекрестном обзоре бдительных сельских старушек. Бросила.
От одного только всеми силами отбивалась — обзаводиться своим двором, животиной. Иван же хотел, чтоб было как у людей. Привел во двор нетель, сторговал недорого у отъезжающего на Север тракториста, не испугался свалившихся хлопот: сено надо косить! Сенокос отвели верст за пятнадцать в какой-то болотине. Близко к деревне — под самые огороды, как под горло, перепахано. Какие сенокосы для частников, если ни зеленой лужайки у околицы для телят, ни тем более выгонов для дойного стада! Взлохматили плугами даже солонцы возле озера, вывернув землю белой изнанкой, неприспособленной рожать и неприхотливую колючку.
Охотней ездила по выходным супруга с молочным бидоном в райцентровский магазин: хоть и жиденькое, хоть и постненькое молочко, голубоватой смертельной прозрачности, а дешевле купить, полагала она, чем ломить работу на сенокосном лугу, подниматься ни свет ни заря, браться за подойник, управляться до выгона хилого деревенского стада в поле. Да и у Ивана не получалось уже с деревенской жизнью. Все вспоминалось долгое плавание, эти странствия и приключения во льдах, зимовка на Диксоне. И через год, продав корову — первотелка, он уже не помышлял о прежней затее, хоть и новая линия вышла для сельского жителя: сколько душа желает, обзаводись своим хозяйством. Переболело что-то в Иване, хлебнул, знать, вольных дорог, что ли!..
— Ориентир на взгорке видишь? Кафе — ресторан!.. Пришвартуемся?
— Веди! — согласился Виктор.
Грохочет музыка. За тяжелыми дверьми, в которые они безуспешно помолотили кулаками, топот, смех, голоса. Наконец — торопливые женские шажки.
— Кто там?
— Пирожки с капустой… Впусти, милая.
— Нельзя сегодня.
— А мы из клуба веселых и находчивых, не пожалеете, — опять дурачится Виктор. — На пару слов, девушка.
Шажки торопливо удаляются, музыка достигает отчаянных амплитуд, но дверь неожиданно растворили: крепкий и солидный мужчина в черном костюме — в проеме. Озабоченный, деловой.
— Товарищи, сегодня нельзя. У нас свадьба сегодня.
— Свадьба? Сегодня? — восклицает Виктор, все еще продолжая безнадежное зубоскальство. — А по кавказским обычаям… Эх, товарищ… Ну, если не полагается, не будем мешать.
— Ванечка, какими судьбами! Да проходите же, проходите… Свои люди! — раскудрявая молодая женщина тянет уже Ивана за руку, подходит другой веселый народ.
— О, тебя здесь любят, Иван! — говорит Сапунов.
— Вы тоже проходите! — кивает она и Виктору. — Сейчас за отцом жениха схожу, будете гостями!
— Ваня, встрянем в историю, идем на пароход!
— Помалкивай. Теперь командовать буду я…
Очнулся Иван уже в собственной каюте. Молниеносно разлепил глаза, пошарил впотьмах рукой: пластиковая переборка, стол, холодит ладонь пепельница толстого стекла, шапка на горлышке графина, шуба, брошенная комом, ботинки. «Дома!» — пришла облегчающая мысль. «Хороши мы были вчера, хороши!» Хотел было подняться, но вспомнил, что возвратился на — борт вместе с Сапуновым, и как тот всю дорогу принимался петь, а он подхватывал, и уже в два голоса они будили сонные улицы, недовольного вахтера в проходной, который никак не соглашался открывать дверь, требуя документы.
«Хороши мы были вчера, хороши!» Но теперь уже он не чувствовал радости от недавнего чужого застолья, неожиданно свалившегося внимания знакомого и незнакомого народа.
— Ванечка, оставайся, Ванечка, — пела на ухо раскудрявая. — Зачем тебе эта «Северянка»? Помнишь…
А что помнить? Ничего и не было! Подругу ее хотел увидеть. О той, о другой защемило вдруг сердце.
— Ванечка…
— Не будем, не будем… Пошли танцевать.
И они шли на круг, на котором все смешалось — радость, прежняя боль, разгоряченные женщины, неловкие кавалеры. Иван тоже, по-медвежьи переступая в тяжелых ботинках, приобнимал льнувшую к нему женщину, которая вдруг, расцепив руки, пускалась в пляс, игнорируя топчущихся и ритмично вихляющих задами девчат и парней.
— Ванечка…
…Голос этот куда-то проваливался и таял — таял. А он тоже уплывал в забытье сна и теперь уже не знал, не помнил, что экспедиция два часа назад покинула причал, взяв курс к проливу Вилькицкого.
Не спали капитан Глебов, вахтенный матрос в рубке, да в машинном отделении Миша Заплаткин, поглядывая па приборы, читал Пушкина.
«Оставайся, Ванечка! — где-то в миражных облаках сновидения горячо и успокаивающе зазывно прощалась с ним блондинка — та самая, из карточной колоды боцманов. — Зачем тебе во льды, мало того, что было?..»
«Мало… мало! — И он сам прислушивался теперь уже к забортному грохоту льда, к тому, как гнулась обшивка, лопались шпангоуты и лед, вырастая до гигантских объемов, все сжимал борта так, что не было места воздуху в легких, пересыхало в горле от близких спазм, пока душераздирающей силы треск не принес облегчения. — Насосы включайте!» Теперь Пятница уже носится по палубе, мелькают знакомые фигуры матросов, тащат цементные ящики, брусья, кувалды: пробоина!
«Ванечка…»
Нет, это Виктор Сапунов всполошился — поварский колпак в руке, комкает, утирает пот:
«Иван, черт побери, вода в продовольственной кладовой! Ящики с макаронами всплыли. Где Борисов, где братва, черт побери…»
«Включай осушительные насосы, включай…»
Ничего не разобрать: рев ветра, грохот, полубак почти до фальшборта в воде… Со свистом проносится обрывок буксирного троса. «Э — гей, на буксировщике, на ледоколе!..»
«Внимание! По левому борту обнаружено топливо. Внимание! Пробило топливную цистерну. Завести пластырь!» — это капитан Глебов гаркает в мегафон.
При чем тут капитан Глебов, при чем мегафон, при чем…
«Надеть спасательные пояса! Приготовиться к высадке на льдину».
И Пятница несется зачем-то уже в машинное отделение: нет ли там пробоины? Грохочут дизеля, заглушая забортный грохот льда. Миша Заплаткин громовым голосом декламирует: «Богат и славен Кочубей… Богат и славен…»
— Да проснись же! — Сапунов трясет Пятницу за плечо. — Силен спать. Ну, как бестолковка?
— Нормально! — Иван потянулся. — Кажется, идем?
— Давно… А меня вахтенный поднял. Бегу первую кашу варить в Карском море, во!
— Будет тебе еще каша! — Иван тяжело выдохнул. — С маслицем… Помнишь хоть, что было вчера, а?
Сапунов насторожился, путаясь в мыслях, вроде ничего такого?..
— Да нет, нет, Витя, все о'кэй, как говорит наш старпом! Беги, вари кашу, а то скоро ребятишки проснутся, ись — пить запросят…
Стряхнув наваждения сна, Иван решительно потянулся к одежде и скоро был наверху. Спокойная гладь воды, расцвеченная утренними красками, изумрудно — розово простиралась во все стороны света. Причудливых форм редкие льдины, проплывающие мимо бортов, да любопытные мордочки нерп, востроглазо следящие за караваном, только подчеркивали идиллический простор моря. Да еще впереди по курсу вырастали над водой надстройки величественного судна.
— Никак, «Арктика»? — произнес Пятница.
— Мимо проходит, — кивнул капитан Глебов.
И Ваня, чтоб окончательно проснуться, вышел на холодок палубы.
4
Очинив карандаш и пощелкав между делом костяшками счетов, Борисов взял со стола докладную кока — последний отчет о наличии на борту продуктов питания. Углубясь в чтение и глубокомысленно оценивая это «наличие», походил начальник станции на служащего районной конторы, знающего себе цену, что скрупулезен и дотошен до мелочей: вскрыть предполагаемую ошибку в отчете или вовсе противозаконное — заведомый обман, обнародовать и доложить по инстанции! Однако «вскрывать» — нечего, вся сапуновская «ревизская сказка» уместилась на одной страничке. Тут же змеилась размашистая приписка о том, что тушенки — главного харча команды — хватит, «пожалуй, еще на пару месяцев». И если продолжать «жмотничать в том же духе, можно спокойно совершить еще и кругосветное плавание».
— Ну, ну, — кашлянул Борисов и веселей, без прежнего раздражения подумал: и здесь, в деловой бумаге подпустил кок лирики! И опять углубился в подсчеты, приплюсовывая возможные задержки в пути. А то, что они неминуемы, убедила недавняя остановка возле архипелага Норденшельда: в необозримое ледяное поле не рискнул соваться капитан «Буслаева». Слали радиограммы «Арктике», та обещала подойти на помощь, но атомоход задерживался с проводкой других судов через пролив Вилькицкого, убедительно заверив, что «в данный момент нашим скорлупкам в проливе делать нечего».
Теперь, когда дважды изменив курс, экспедиция соединилась с «Арктикой», следуя за ее кормой кильватерным строем, соединенная тросами — в центре «Северянка», — Борисов был рад подвернувшемуся делу. Не торчать же в рубке возле капитана!
А караван шел и шел сквозь пробитую флагманом дорогу, и мелкие льдины, царапая борта, не портили благодушного настроения Борисова, потому так спокойно и умиротворенно ответил он на стук в каюту.
— А — а… Присаживайся, Виктор Александрович, как дела?
— Хлеб кончился, Станислав Яковлевич, умер хлеб! — Сапунов решил, что надо уж сразу выложить. И выложил: — Последнюю булку на ужин порежу…
— Я, конечно, займу еще червонец… сходи и купи! Что, не нравится? А я при чем, понимаете?..
«Резонно, — подумал Виктор. — Молодец, юмору хватило…» Он и сам себя ругал: прошляпил на Диксоне! Ну что бы отрядить кого-то в магазин? Замотался, закрутился. Расхлебывай!
— Мука-то есть у нас?
— Два мешка, — и Виктор опять с ненавистью подумал о тугих кулях, что спокойненько, словно дожидаясь своего часа, постаивают в кладовой… Несколько раз уже ощупывал их сытые бока, вздыхал и, покружа беспомощно по камбузу, опять возвращался в кладовую, проклиная собственное бессилие: уж лучше бы не торчали в углу, не томили душу.
— Мука есть, дрожжи тоже. Работай! — как всегда, припечатал Борисов, пристукнув ладонью по столу.
«Я тебе наработаю!» — весело подумал Виктор, вспомнив анекдот про бича, который пришел наниматься на судно. «Я тебе наработаю!»
Но анекдот анекдотом, а надо было что-то делать, подступаться к дрожжам, идти врукопашную на злополучные кули с мукой. Надо. Утром к чертовой матери полетит весь его нестойкий, дышащий на ладан, поварской авторитет!
Он зашел в каюту к Мещерякову, тот сразу замотал головой, спроси, мол, что полегче! Дед тоже отрицательно потер лысину, с другим народом из обслуги станции и говорить излишне. К морячкам не пошел — стыдно. Оставался Ваня Пятница — эта палочка — выручалочка.
— Это тебе не стишки складывать, — насупился Ваня.
— Во! И ты туда же! Я о деле спрашиваю.
— Тебе знакомы такие термины, как опара, закваска, квашня?
— Ваня — я!.. — вздохнул Виктор. — Знакомство с квашней было в детстве, и то чисто созерцательное.
— Белоручкой рос… Мало, знать, пороли!
— Мало, Ваня, ты прав. Но я великолепно чую и сейчас ветхим своим обонянием, как пахнет возле теплой печки вечерняя квашонка.
— Вот видишь, возле тепла. Стало быть, в переводе на мягкую пахоту… Кумекай. Нужда заставит…
— Заставит, — невесело усмехнулся кок. — Век живи… Пойду я. Рискну, как говорится.
И он бодрей ушагал на свой камбуз. Иван посмотрел ему вслед, подумал еще, что неплохо бы заглянуть к коку, еще приободрить человека советом, но — вахта, надолго не отойдешь от приборов главного щита, от телефона. Из коридора донесся голос Сапунова, дробь каблуков на трапе, веселенький свист. И Пятница успокоился: воспрянул!
А на камбузе уже началось священнодействие. Сияли во всю разливанную мощь потолочные плафоны, попыхивал парком титан, накалялись кружки плиты и духовка — энергии жалеть — экономить не надо, напротив, Пятница подсказывал вообще не выключать плиту и на ночь, хоть какой-то расход энергии, хоть какая-то нагрузка генератору!
Виктор приготовил «компоненты» — дрожжи, яйца, соль и сахар, опять прицеливался в мешок с мукой, затем уже смелей с бойцовским воодушевлением вспорол простроченную двойным швом кромку, просунул руку в крахмальнохрусткую мякоть нутра и совсем почти профессионально, как это делают кладовщики, наполнил совком ведерко.
Он замешал опару, полистав для надежности поваренную книгу, в которой хоть и забыли напечатать главку о хлебе, зато подробно (до граммов!) расшифровывалось, в каких дозах замешивать тесто на блины, полюбовался в который уж раз красочными иллюстрациями тортов и ромовых баб и, захлопнув учебник, пристроил ведерко с опарой на штормовые крепления плиты. Боже мой, увидели б его в сей миг приятели, умно толкующие о журнальных новинках, восхваляющие рациональное мышление современного делового человека, праздно рассуждающие о трудовой первооснове творческого индивидуума! Все это казалось сейчас Виктору пустой забавой, схоластическим, ненужным трепом издалека… Он вдруг вспомнил, вот так же хлопотала в кути мать, просеивая муку, с виртуозной ловкостью нянча в ладонях сито, отсыпав кристаллинки отрубей в посудину, добавляла новую пригоршню накрученного на ручных жерновах помола. И в доме, да что в доме, еще в сенях, куда виновато прошмыгивал с улицы Витька, пахло этим кисловато — сладким ржаным духом. Приходили от соседей, просили в долг опару: «Не успели замешать, да и не досуг: все пластаешься на поле, на базе», и мать одалживала в стеклянную баночку и, запалив керосиновую лампу, продолжала свои монотонные, но такие таинственные для приметливого детского глаза хлопоты…
Совсем близко, в метре от плиты, противно скрежетнуло, затем рвануло трос, и железный, царапающий душу скрежет пополз вдоль борта — к корме. С утробным вздохом вывернулась из-под днища льдина, полоснув под заглушку иллюминатора струями воды и мелких льдинок, и тут станцию потряс такой мощный удар, что, качнувшись, Виктор едва поймал падающее ведерко с опарой. «Северянка» замедлила ход, и было слышно, как загремели под каблуками палубы, пока, повинуясь натяжению буксирного троса и втягиваясь в новое движение, станция не вошла в полосу колотой ледяной каши.
Удары о борта посыпались теперь часто, с пулеметной сосредоточенностью поклевывали обшивку, и вскоре Виктор совсем свыкся с этим грохотом, сожалея лишь о том, что не может быть наверху.
Разделив на ровные тоненькие дольки последнюю, еще салехардской свежести, буханку хлеба для ужина, невесело подумал о том, как приятно было б описать в дневнике этот эпизод плавания, случись такая незадача в многодневном ледовом плену, а тут ведь совсем не геройский случай, а обыкновенное головотяпство. Как же он прошляпил на Диксоне? Да вот и дневник запустил! Виктор взглянул на последнюю, пятидневной давности запись: «29 августа. На завтрак не пришел только капитан. Вышли в открытое море. В 8.00 проходили какие-то острова. Вышки, антенны. Все в дымке — домики, балки. Бортовая качка постоянная…» Н — да, подзапустил он свое хозяйство с тех пор, как проводили Нину Михайловну. Нинок, Нина… Опять всплывало то далекое нефедовское, то совсем вчерашнее: Нинок! И он никак не мог увязать в одно целое цепочку этих событий, встреч, которые, он уже понимал, прочно вошли в его жизнь. И понимал он, что жизнь его приближается к новому повороту…
«Вот возьми. Это булочки, Витя, сама стряпала…» И он вспомнил, как уплетал эти булочки там, в доме старика Никифора, как подвывало в трубе, будто кто-то одинокий и больной просился под крышу…
— Хм, булочки! — он уловил дыхание опары в ведерке, которое привязал теперь за кромку вытяжной трубы, и оно легонько покачивалось над теплом.
Так созерцал бы он эту картину еще какие-то минуты, не возникни тут Гена Бузенков — в шубе нараспашку, в мазуте, с гаечным ключом за поясом.
— Аж на палубе голова кружится… Чем пахнет? Ужин когда? По новому расписанию, а? Да ты что здесь торчишь, в пролив Вилькицкого вошли! Исторический момент!
— Еще вопросы будут? — осадил Виктор.
— Не — е… Жрать охота. Носимся с Милованом по палубам, по трюмам, замеряем уровень топлива, масла… Слышал, звездануло? Вася о железяку стукнулся. А ты в самом деле хлеб печешь? — Гена посмотрел на кока как на диковинку. — Специалист! — и Гена так же скоро исчез, как и появился.
Ужинали на ходу, на бегу. Капитан установил наблюдательные посты по всему судну, и братва, подменяя друг друга, проглатывала ужин, кажется не замечая, что подано к столу.
— На печенье нажимай, — посоветовал Бузенкову Виктор, с тоской угадывая, что по ломтику хлеба явно маловато всем.
Но, черт побери, дозревало, пузырилось в баке ноздреватое месиво. Виктор осаживал его кулаками, но месиво опять взыгрывало, норовя выпростаться наружу, и он, дивясь прямо — таки космической его скороспелости, с ужасом размышлял: а как же поступить дальше? Занявшись приборкой, на всякий случай убрал квашню подальше от жара плиты, то и дело посматривая: на месте? Пробовал на язык — ничего, вроде съедобно! И наконец, решась, выхватил из бака кусок тягучей податливой массы, бросил в рассыпанную на столе муку и с ожесточением принялся мять, вкладывая в это занятие накопившееся вдохновение.
— Бублики печь собрался?
Он не слышал в шуме и забортном близком грохоте, как вырос за спиной Пятница, смутился от неожиданности.
— Ну и видок у тебя, товарищ кок! — продолжал Пятница. — Мнешь-то зачем? — И тотчас сам исчез в мучном облаке.
— А бог его знает зачем? Помнится, мать так же вот наминала!.. И как это ловко у женщин получается, а?
И тут оба принялись рассуждать: надо ли, в самом деле, наминать тесто для булок или оставить его в первородном виде? Победила логика Пятницы — мнут для бубликов, ну для пельменей еще… И чтоб закрепить обоюдное согласие, бухнул Виктор на сковородки по два куска теста, сунул в разгоряченную духовку:
— Подавись, злодейка!.. Доволен?
— Время покажет, — взъерошил чубчик Иван.
Ушел. А минут через десять — новый экскурсант. Вася Милован. Шишка внушительная на лбу (везет парню!), потоптался, попринюхивался, позобал дымящуюся в пепельнице сигаретку Виктора:
— Пекешь? Ну давай! — и ушел по своим делам.
Виктор повеселел:
— Сегодня, господа, мне всю ночь снились какие-то две необыкновенные крысы. Право, этаких я никогда не видывал: черные, неестественной величины! Пришли, понюхали…
— Привет, старик! Гоголя цитируешь? — возник Коля Сокол. — Скоро все медведи сбегутся на твои ароматы. На тентовой палубе — Мадагаскар, тропики! Особо — возле вытяжной трубы. С «Решительного» радируют: когда позовете на пироги? Всю Арктику в соблазн вводишь.
— Брось, Николай!
— А что? Может, помощь требуется? Я ж как — никак — старпом, подкину рабсилу, вон хоть тарелочки помыть.
— Подкинь, не откажусь.
Пришел Олег, меломан, владелец японского магнитофона и обожатель поп — музыки. Заложил за уши пряди длинных волос, опоясался полотенцем — аккуратист! А Виктор караулил духовку. В тропическом нутре ее — близкий триумф или позор кока! Он тыкал вилочкой в розовеющие корочки — пекутся, черт побери! И, вспоминая недавний разговор с начальником, чувствовал, как пробивается в уголках губ победная усмешка.
А «Северянка» шла и шла, окутанная мглой, промозглой моросью и тяжелым материковым туманом, стекающим с зябких камней близкого мыса Челюскина, и угрюмый, коварный пролив приберегал еще не для одного поколения мореходов свой драконный норов.
Так шла «Северянка». И в рубке, привычно посматривая вперед — на темнеющие вдали «Арктику», «Буслаева», бессильный что — либо предпринять для безопасного курса станции, стоял капитан Глебов. Но по трюмным отсекам дежурили матросы, но в форпике, как на самом «горячем участке», держал свой громовой караул старший из боцманов, но возле дизеля, нацепив наушники, стесняясь самого себя и Пушкина, томик которого засунул пока за пояс, нес вахту Миша Заплаткин. И Пятница, оседлав стул, безотлучно следил за приборами главного щита…
А над палубами — слоился, относимый ветерком в предполюсные пределы, чуть горьковатый, пахнущий полынной спелостью и жаворонковыми трелями пшеничного поля, невыразимый на простом языке дух живого хлебного каравая. Напоминал он об уюте далекого родного дома, незабытом, изначально русском деревенском детстве, с тихоструйными дымками над печными трубами.
Так шла «Северянка» через пролив. И кок приготовил для духовки две новые сковородки с тестом, прикрыв полотенцем готовые уже хлебы, как станцию потряс очередной удар. Вскипевший заново титан зло фыркнул паром, замигали потолочные плафоны. Дневальный Олег сорвал с себя полотенце.
— Бежим собирать вещички! — он мигом исчез.
Надо было, вероятно, тоже бежать наверх, если уж не в каюту, то в рубку, или к спасательным плотикам, или еще куда-то — бежать за матросом первого класса Олегом. Молниеносно соображая, как поступить, Виктор зачем-то основательно закрутил кран титана, отключил плиту, холодильник, прикидывая, не забыл ли еще что «вырубить», защелкнул створки раздаточного окна — амбразуры. Замотал еще в полотенце горячие караваи, взялся за скобу двери…
— Напугался? — возник в дверях Олег. Он всем видом показывал, что просто хотел попугать кока. — Я думал, так прямо и стрельнешь за мной!
— Пря — ямо! — хмуро кивнул Виктор. — Прямо, друг, только вороны летают… Продолжай трудиться!
Он вышел на палубу. Месиво воды и льда кипело теперь совсем рядом, напоминая фантастическую бетономешалку, перемалывающую и посвист ветра в снастях, и зябкий, словно молоко из погреба, навесной слоеный туман. Он подумал: угоди сейчас случайно в эту забортную кашу, какими бы тоскливыми и одинокими были б последние минуты…
Поднялся в рубку. Здесь, как ни странно, говорили о веселом. Старпом рассказывал о каком-то смышленом корабельном коте, который в каждом иностранном порту успевал улизнуть на берег и возвращался точно к отходу судна в сопровождении очередной заграничной подружки. Долго следил со спардека за пристанью, где оставалась навеки хвостатая подруга, свидетельница постыдных, безнравственных похождений неутомимого Васьки. Вахтенный матрос смеялся, говорил, что тоже — наслышан. Попыхивал папироской капитан Глебов. И все это казалось странным, несопоставимым с ночью, одуряющей мглой, грохотом льда и судами, затерянными в хаосе немыслимой хляби.
5
— Прямо так по полмиллиона и отваливает за каждой? — Вася Милован уважительно смотрит на старпома, тот веселит новой историей, на этот раз — о двух чукотских красавицах — невестах, о их богатом папеньке — охотнике, историю, что известна всему арктическому побережью — А девки ничего, можно кадрить? — продолжает сомневаться Вася, и все хохочут.
— Многие кадрили, — не моргнув глазом, роняет старпом, небрежно стряхивая пепел сигареты. — Такие мореманы подкатывали!
— Ну и как? — не терпится Васе.
— Что — как? Полный штиль внимания, сто процентов презрения и — от ворот поворот.
— Малахольные, что ли? — жалеет Вася не то невест, не то кандидатов в женихи.
— Не малахольные, а метисочки. Девочки, надо сказать, жуткой красоты, а ты — малахольные!
— Я, пожалуй, рискну! — заключает Вася.
Теперь хохочет сам Коля Сокол:
— Ты ж младшую кадрить начнешь, а у папеньки условия — сначала выдать замуж старшую дочку, ей — двадцать шесть…
— Старуха, — рушится Васин интерес. — Да' пусть они поседеют со своими миллионами, я и ногой не пошевелю, других чувих мало, что ли?
И тон у Васи такой, словно только от него и зависит дальнейшая судьба чукотских невест — красавиц, словно его и ждут не дождутся на мысе, который из призрачного и далекого становится теперь с каждой милей продвижения во льдах если уж не завтрашним днем, то более зримой реальностью.
Море Лаптевых встретило переменчивой погодой. То опять, как в проливе Вилькицкого, наваливался туман, то, ослепительно блестя, плавя и без того разреженный воздух, текли по горизонту воздушные струи, образуя миражи, громоздящие по курсу белокаменные города, залитые цветением черемуховые долины или что-то совсем фантастическое, не виденное до сих пор ни во сне, ни в самом смелом воображении.
У капитана Глебова заболели глаза. На яркий свет по утрам смотреть не мог. Отыскали, принесли ему темные очки, но и они помогали мало, поскольку капитан несколько ночей подряд не уходил с мостика, вымотался. И теперь вот Коля Сокол упросил капитана пойти отдохнуть, выспаться — уж как-нибудь сумеет управиться, распорядиться!
Кок отнес в каюту капитана завтрак и теперь, присоединясь к свободному от вахт народу, слушал этот морской треп.
— Ну, а раньше, до «Северянки», где пахал? — продолжает Коля Сокол оборванную недавно беседу.
— А по монтажу! — неопределенно отвечает Вася.
— Это как — по монтажу?
— А где посижу, где полежу… Так и пахал!
— Пахарь! — пренебрежительно говорит Мещеряков, посматривая на море. Там можно различить темные точки дремлющих на льдинах моржей. Теперь все смотрят на море, настраивают бинокль.
— Сколько мяса плавает, а, ребята! — произносит Мещеряков.
— Да… Кто о чем, а вшивый про баню, — отомстил
ему Вася.
— Старики! А с баней, в самом деле, как? Не маячит в обозримом будущем? Я, конечно, согласен еще потерпеть в прохладной хижине пару недель, но без бани…
— В титане горячей воды сколько хочешь, приходи, Коля! — неловко, словно винясь, говорит Сапунов.
— Каменный век, патриархальщина! На атомоходах плаваем! Вы что, старики, с луны свалились? — Коля Сокол полон иронии. — Тебя, Василий, чукотские красавицы на порог яранги не пустят…
— А пошли они…
— Да, терпелив русский мореход! — продолжал Сокол. — Н — да, старики, как-то ходил я вторым радистом на танкере финской постройки. Вот где шик! Пожаришься на полке после вахты, пропотеешь каждой микроклеточкой и — бабы не надо…
Впереди по курсу открылось чистое море. Буксировщик прибавил ход, заклевала в волну и «Северянка», будто освободясь от налипшей к бортам белой чешуи мелких льдинок, облегченней завздыхала, неуклюже рыская на длинном тросе. Спасатель, тотчас обогнав, ушел вперед на разведку обстановки и фарватера: суда, держась близко к побережью, шли курсом, которого избегали более мощные и глубокосидящие в воде корабли, потому разведка, и промер глубин в наиболее рискованных участках моря ложилась на спасатель. Теперь, когда «Арктика» покинула караван, возглавив встречный, легла на обратный курс к проливу Вилькицкого, оставалось надеяться на собственные силы, на опыт и смекалку командиров.
— Полный вперед! — ерничает старпом. — Никогда на такой коробке не ходил, баржа она и есть баржа…
— Попугайчики приучат, находишься! — усмехается кок. — Ну в пух и прах раскатал нашу посудину. Что с тобой, Коля? Подожди, дай только до места добраться да за берег уцепиться, мы еще покажем, почем сотня гребешков…
— Ничего, я так. Так просто, братцы мои! Вот дойдем до места, я и вправду Василия женю на метисочке, сам, конечно, пасую, но за свата сгожусь… Как, старики, как, Вася?
И разговор возвращается на свой извечный в мужской компании круг — о женщинах, о том, что щекочет воображение, томит истосковавшиеся по береговой жизни сердца.
Вот только грустно после таких бесед. Начинается с пустячного житейского, с анекдотов разной степени крепости, а потом, словно снежный ком катится, нарастает такая тоска — черт — те знает к чему и зачем!
Вспомнилась вдруг Виктору уважительная старушка Нюра Соломатина. Ее неторопливая хлопотня на кухне, когда они сидели за чаем в последний салехардский денечек: «Ты уж поразумней будь, батюшко, коль за такую должность взялся…» Где теперь старушка, как поживает? Вспомнилось, как что-то родное и теперь совсем уж далекое, даже собаки с рыбьими именами — Минтай и Пелядь. И он подумал, что всегда вот так в жизни: путное, дельное, о котором то и дело напоминают тебе по радио, в газетах, по телевизору показывают, сопротивляясь, не всегда идет на ум, на память, а какая-нибудь пустяковина, случайно оброненное слово, помнится, обрастая подробностями, становится значимым, незабываемым. Он теперь уже часто ловил себя на мысли, что и о «Северянке» думает как о ком-то живом, одушевленном, которое, насильно обвязав тросами, ведут принудительной волей навстречу уготованной судьбе, не жалея сбитой о льдины кожи и кровоточащих ссадин. Неловко, неуютно как-то и от разглагольствования Коли Сокола — «баржа она и есть баржа!». Но старпому он простил: редкого нрава парень! Такие нужны морю — океану. Но они, команда обслуживания, народ земной. Оттого теперь и родная палуба «Северянки» видится пятачком земной тверди, как где-нибудь под Москвой или под Тюменью, но, который, страшно помыслить, может уйти из-под ног — исчезать, пока белое ледяное поле, забинтовав вертящуюся воронку, не сомкнётся над мачтой.
Но полно, полно! Это было б противоестественным, нарушением всех земных представлений о прочности бытия. И не надо думать, иначе… Что же иначе?..
— Шторма на нас нет подходящего, чтоб потрясло, покидало от стенки к стенке, омолодило мозговые извилины, — произнес вдруг Виктор.
— Героических испытаний захотел? — посмотрел на него Мещеряков.
— Не испытаний, встряска нужна.
— Оставь свои эзоповские штучки… И так хватает передряг…
— Вот — вот, а Борисов толкает бодрые речи о задачах нашего продвижения вперед да от нечего делать прибрасывает на счетах количество поданного к столу сахара.
— Ничего, он уже не толкает… Машина сама по себе крутится, системы у нас отлажены, дай бог так и двигаться.
— Может быть, может быть…
Умиротворяет лишь забортная экзотика, а в солнечную погоду экзотики этой сколько душа пожелает: ругаются чайки, не поделив какого-нибудь рачка, прилипшего к перевернутой ледоколом льдине. Подолгу летят они, кружат возле кормы, наверное, как и черноморские их сестрицы, избалованные курортниками, ждут брошенной хлебной корочки или вафельного стаканчика из-под мороженого. Но ни вафель, ни хлеба в море Лаптевых им не бросают. Спартанская жизнь у арктических чаек.
Зато нерпы веселятся вволю. Таращат женственные глаза — очи на проходящий караван, подныривают чуть ли не к самому борту, тоже чего-то ждут. А ждут нерпы музыки. Включи магнитофон — да еще через палубный динамик — закружат, зарезвятся вблизи бортов и долго так сопровождают судно, пока не войдет оно в теснины новых разводий, в нагромождения торосов и ленивого тумана. Тут и матросам не до музыки, просто — гляди в оба.
И Виктор — сейчас он уже смотрит на карту, на которой вахтенный помощник капитана наносит координаты экспедиции, переданные с ледокола, думает, как далеко забрались они от дома.
«От дома!.. От дома?» — и он ловит себя на том, что думает сейчас о доме отцовском, не «о своем»! В родном просторном селе душа его, в том, что привольно раскинулось на высоком увале меж двух синих озер, с домами и многочисленной его родней — близкой и дальней. Оттуда он ушел в юные годы и наезжает только гостем, да еще командированным, по делам.
Нет, городские его жилища, в которых ему приходилось обитать за эти годы, никак еще не вяжутся в нем с неизбывным, родным — дом! Для кого-то, может быть, из его наследников городские эти стены станут такими же отчими, как для него бревенчатые венцы того пятистенка, освеженного и умытого к Майским праздникам… Станут ли?
«Где сейчас Света? Скорей всего, уехала к своим родителям, отдыхает после экзаменов? Скорей всего… При расставании шутливо обещала писать «на деревню дедушке», в каждое из четырех морей, которые ему предстояло пройти. Нина Михайловна… Вот и прошлое не отпускает… Что же делать с ним?..»
И не находит ответов Виктор.
Спугнул его думки прорвавшийся голос в рации:
— Самостоятельно не пройдем! Подождем атомоход!
— Подождем так подождем! — соглашается Сокол. — Не долго путалась старушка…
«У Пятницы это любимое присловье», — вспомнил Виктор,
А за бортом, как живые, скрежетали и смыкались разводья. Начиналась подвижка ледовых полей. Что же дальше, впереди?
6
Капитан Глебов, редко роняя слова, простаивает на мостике самые трудные полуночные и предрассветные часы. Скупые на эмоции матросы с готовностью кидаются исполнять его указания: «Есть, капитан!» Или вовсе отрывочно: «Понятно!»
Охотно толкует Глебов с дедом, с Глушаковым, который, отстояв вахту, идет на капитанский мостик. Некурящий дед, стойко перенося никотинный угар, терпеливо плавая в облачках дыма, поддерживает беседы на общие житейские и морские темы. К доминошным баталиям, что опять завспыхивали в канцелярии станции, — ноль внимания.
— Эх, Валентин Григорьевич, будь у нас свой ход, — произносит Глебов, — шлепали б мы с малой нашей осадкой у самого бережка, никакие ледоколы, спасатели не нужны были б…
И дед, поднаторевший уже в морских делах, соглашается, кивает:
— Да, конечно, Павел Сергеевич. Надо б конструкторам подсказать…
— А я вполне серьезно. Ну хоть маленькую машину — на время перегона электростанции.
— Подскажу на заводе, — не совсем уверенно говорит Глушаков. И разговор ложится в русло хозяйственных подсчетов, «о народных рубликах», об экономичности и безопасности перегона. Благо, когда чистое море за бортом, не штормит, не колотит. Плыви себе…
Обслуга станции, почувствовав вдруг новую командирскую волю, тянется к капитану, хотя тот нет — нет да и даст понять, что машинные цеха станции не в его подчинении, что дело палубной команды — безопасность проводки: мы, мол, моряки только — извозчики! Доверительный тон капитана еще больше кружит головы мотористам и электрикам. На что уж, кажется, преданный Борисову библиотекарь, но и тот начал увиваться вокруг Глебова.
Вот и сейчас прибежал Крант к Сапунову:
— Завари чайку погуще для капитанской каюты!
— Вова — а… Кранты сорвались, что ли?
— Павел Сергеевич с вахты, устал…
Завтрак в капитанскую каюту в таких случаях относит дневальный по камбузу, однако Вова настоял.
— Ну что ж! — усмехнулся Сапунов. — Послужи…
Впрочем, с палубной командой отношения у кока — о' кэй! По признанию самого Коли Сокола.
— Я тебе, старик, из загранки мировую трубку пришлю, краснопарь только компот погуще! — обещал как-то Сокол.
Фасонистая трубка, «мировая» трубка, пропала у Виктора недавно. Купил ее перед отплытием из Салехарда. Как хотелось пройти с ней все четыре моря! А потом, как сувенир арктический, подарить при случае Юрию Соломатину. Еще уговор у них состоялся: пройти «крещение» льдами, подключить станцию к береговым коммуникациям и только тогда — с победой! — возвратиться на Большую землю! С трубкой мира! Пропала трубка…
Ну что ж!
Пшеница мелется, коровы телятся. И все на правильном таком пути. Ах, замети меня, метель — метелица, Ах, замети меня, ах, замети…— Чему веселишься? — понятливо ухмыляется дневальный Олег. Цветистая майка с африканскими пальмами и та сброшена. Жарко. На потных загорелых плечах перекатываются бугры мышц. Здоровенный парняга.
— Выключи кондишен! — просит Виктор.
Рад он, надо ж, рад! Сегодня наконец-то раскочегарили котлы, и братва, будто северные туземцы, впервые познала прелесть современных благ цивилизации. В личных каютах, на родном судне! Заработали кондиционеры. Поначалу ощутил Виктор, как потянуло теплом с подволока каюты, потом поползли по стеклу иллюминатора окостеневшие после ночного шторма брызги. Приложил ладонь к стеклу — теплое. Свитер потянул через голову. Братцы, откуда такая благодать? А братцы уже сами по-июльски щеголяют в легких одеждах: «С атомохода «Ленин» котельного машиниста прислали! Капитан договорился!»
Атомоход вел караван почти сутки. Блистательно, по-рыцарски взламывал ледовые перемычки так, что и станция держала скорость десять узлов.
И вот на тебе, пожалуйста, котельный машинист! Из всех кранов — в каютах, в прачечной, в душах и в бане — ударила горячая вода. Загремели тазы, запахло субботой, свежим бельем, волглыми испарениями от сохнущих тельняшек. В душах плескались подолгу, выгоняя из распаренных тел остатки накопившейся за долгие недели дрожи. Даже дед Глушаков взмолился: «Пресную воду ополовинили! Нельзя же…» — «Можно, Валентин Григорьевич! В Тикси заправимся». — «До Тикси еще топать». — «Скоро дотопаем…»
Пшеница мелется, коровы телятся,
И все на правильном таком пути.
Ах, замети меня, метель — метелица…
— Ай… Этого еще не хватало? — Олег брезгливо морщится, по-мальчишески сует в рот окровавленный палец.
— Разрезал?
Кивает, отсасывая кровь. Нашел соску!
— Потерпи. Сейчас за бинтом сбегаю! — и Виктор почти обрадованно несется в санкаюту. Ну вот и подвернулся случай проявить свои лекарские способности! В санкаюте находит кусок бинта, прихватывает коробку с таблетками. Может, и резиновый жгут прихватить?
— Ты б еще носилки приволок! — недоверчиво следит дневальный за его хлопотами.
— Можно, если… кондрашка хватит! Проглоти-ка сначала вот эту пилюлю. Укольчик полагается, да уж извини, шприц кипятить некогда…
Олег вынимает изо рта палец, сплевывает:
— Ты серьезно?.. Смотри-ка, хлещет кровушка!
— Может, перетянуть вену? — кок молодецки растягивает жгут, демонстрируя эластичность резинового приспособления, не забывая одновременно и о таблетках.
— Че мне суешь, че суешь? — вдруг по-деревенски «зачекал» матрос, углядев надпись на коробочке, побледнел даже. — Это же знаешь че?
— Че? Заменяет пенициллин. Че! Говорят тебе, глотай. Видишь, написано: «Применять по назначению врача… Хранить в сухом, защищенном от света месте…»
— Не валяй дурочку… В защищенном от света месте! На обратной стороне прочти…
— Ну вот: «Изготовлено в Польше. Двадцать таблеток по ноль целых двадцать пять сотых грамма… Трихо — пол», — читал кок уже без прежней уверенности. — Знаешь, Вася, недавно сам просил… для профилактики. Не умер, как видишь, — закончил он вовсз удрученно, догадываясь о истинном предназначении этих пилюль. — Не умер же Вася! — зачем-то еще раз сказал в оправдание.
Олег прямо — таки взбесился от этой фразы:
— Дурика гнешь, или вправду — святая наивность?.. Ну ладно, Васе можешь давать сколько хочешь, не повредит, а я в этом плане чист, как евнух из ханского гарема. С моря да опять — в море. Мотай бинт!
Осколок тонкого стакана полоснул не глубоко, и, обмотав растопыренную пятерню матроса, которой привольней было бы разгибать среднего размера якоря, чем выполнять работу нежного свойства, отпустил Олега восвояси. Пусть крутит магнитофон свой, наслаждается поп — музыкой. Справлюсь, мол, как-нибудь сам и с посудой, и с выпечкой. Привыкать ли!
В дверях дневальный обернулся, весело потряс головой:
— Ну ты даешь, лекарь!
— Не болит? — самого Виктора смех разбирает уже. — Надо ж так!
— Зарастет, как на собаке. Слава богу, не в тропиках…
А наутро смех — по всем палубам. Не утерпел, ясное дело, Олег, «посекретничал». А корабельному народу — позубоскалить — хлебом не корми.
Но Вася-то при чем? А навалились на Васю… Мытарят Милована к делу и не к делу, проходу не дают:
— Самолечение чревато последствиями, особенно в холодном климате!
— Чего пристали? Ничего у меня и не было…
— Принеси справку санчасти…
— Старики! Да я совсем забыл о радиограмме! — сказал за обедом Сокол.
— Огласи, огласи, Николай, давно вестей хороших с берега не было.
— А и правда — с берега, точнее с мыса, прямо из яранги уважаемого папаши чукотских красавиц. Ты уж прости, Вася, тебе в руки велено передать, да какие секреты, старик. Мы все одна семья! — и Коля оглядел слушателей. — Так вот, будущий тесть радирует, — Коля достает из кармана сложенный вчетверо листок, разворачивает. За столом притихли, ожидая потехи. — Ну, поклоны, ясно, я для краткости опускаю, тут все чин чином, а далее…
Вася крутнул головой — «давай, мол, вали!» — демонстративно работая ложкой.
— Однако, жениху Василию, пишет будущий тесть… Вникните — Василию, жениху! Подарю… нет, тут другой термин — благословлю табун олешек штук тыщу и еще одного олешка белой масти…
— Ого! Как на белом коне въедете под венец! — подали реплику.
— Тыщу и одну ночь устроят тебе, Вася.
— Тиха — а! — продолжал ломать комедию старпом. — Тут еще с абзаца, с красной строки, матерыми буквами присовокуплено… А ежели у Василия какая дурная болесь в организме была раньше, то, однако, пущай не тревожится, а пущай для верности возьмет справку у кока…
Хохотать бы и Виктору вместе с братвой. Но он захлопнул амбразуру: пусть потешатся в свое удовольствие! Натешились, нагоготались, ушли. И тут сам Вася в дверях камбуза.
— Кока не бить, Вася!
Вася угрюмо сосредоточен, рубашка, как всегда, на верхние пуговицы не застегнута, глядит упрямо, со злинкой:
— Фасон давишь? А эти фраеры дешевят, раззявили варежки…
Не выдержал Виктор:
— Ша, Вася, ша! По фене ботать я не умею, но если тоже покачу бочку, перетасую всю наглядную агитацию, кусок к куску не соберешь…
— Ого! — изумился и остыл вдруг Милован. — На каменку тебе плеснули, что ли? Я ничего такого и не имел в виду. Просто думал, это между нами, все мраком уже покрыто.
— Прости, Вася. Нечаянно проговорился… Я ведь и правда думал, что таблетки от столбняка.
— От столбняка! Ха! — и ушел неулыбчивый Вася к своим дизелям.
Виктор посмотрел ему вслед: что-то изменилось в Васе — угрюмом, настороженном, — не тот уже парень, что пришел на борт «Северянки» в Тобольске.
Мнилось Виктору, что и адъютантской привилегией у Борисова стал Вася тяготиться. Пристальные же разговоры и Васин интерес к «чукотским миллионершам» — рядовой палубный треп, который стоит разве что здорового смеха крепких молодых мужиков. Дело в другом. Недавно Пятница обмолвился, будто Вася решил остаться работать на станции, на зимовку остаться! «Вася — на зимовку? Что-то новое!» — подумал Сапунов.
Все рвутся по домам, а тут — зимовка!
И коку хочется домой, черт побери!..
Виктор поднялся наверх. Что такое? Носятся — свеженькие, выбритые до глянца. Хрустально — крахмальные сорочки сияют в отворотах полушубков. Да, конечно! Это ж незапланированный заход в Тиксинскую бухту. Начальник экспедиции передавал с ледокола: нужен водолазный осмотр станции. Значит, будет возможность постоять на твердой, не уходящей из-под ног, земле. Будет ли?
Видны берега, сопки. В лучах низкого солнца они отливают красной медью. Приближаются, растут, проникая в грудь не познанными еще ощущениями.
— Лучшее плавание — это возвращение на берег! — чуть ли не торжественно произносит старпом.
Господи, куда и делась недавняя «Васина история»! Забыли, начисто забыли…
А Олег, вчерашний дневальный… Ба — а, что сталось с Олегом? Забинтованный палец его, прямые, длинные, пшеничного оттенка волосы — узнает Виктор, а вот все остальное… Новенькие, постиранные для фасона джинсы, замшевая на меху куртка с набором искусно выполненной бахромы на рукавах, чугунного веса «колеса» — полуботинки… Персонаж из ковбойского боевика! Еще б пару устрашающих кольтов какого-нибудь двадцать второго калибра…
— Олег, ну ты красавец! — с наигранным восторгом произнес Виктор.
Олег кивнул на огненные сопки:
— Как на картинах Рокуэлла Кента! Впечатляет, а? За такие минуты в жизни, знаешь, не жаль и поболтаться в море. За такие минуты…
Подошел Вася Милован.
— Собирайся! — сказал Вася. — Собирайся, тебе говорю, Витя. Давай ключи от камбуза…
Вот сейчас ледокол бросит якорь, подтянет к своей корме станцию. К берегу пойдет «Решительный». А может, спустят катер с ледокола.
— Давай ключи, — настаивает Вася.
Да, конечно, лучшее плавание, когда моряк сходит на берег.
7
Гена Бузенков обнаружил в море Лаптевых неизвестный остров. Сенсационное географическое открытие второй половины двадцатого столетия случилось на исходе девятого дня сентября на траверзе правого борта и было зарегистрировано в вахтенном журнале как мыс Святой Нос.
Гену это огорчило. Не поверив матросу — помощнику вахтенного начальника, скрипевшего перышком в амбарной книге, Бузенков, подойдя к карте, начал доказывать свое:
— Если принять во внимание и в расчет скорость в десять узлов, совершенно чистое море и время нахождения в пути, то с левого борта сейчас должен быть остров Столбовой. Так? А у нас земля — справа! На карте ее нет! В подтверждение добавлю, что через пять — шесть часов хода мы спокойненько можем любоваться Ляховскими островами, входя в пролив Санникова. Может быть, это и есть мифическая земля Санникова? Тогда где остров Столбовой?.. Посмотри на карту.
Вахтенного матроса это забавляло.
— Вычислил! — усмехнулся вахтенный матрос, но отчего-то и сам неловко заерзал на стуле.
— Нет, я решительно заявляю, ошибки быть не может. Пожалуйста, могу принести логарифмическую линейку, и мы проверим точность расчета!
В рубке появился капитан Глебов.
— О каких расчетах речь? — спросил он, с любопытством уставясь на взъерошенного моториста.
— Да вот, Павел Сергеевич, — обрадовался поддержке матрос, — новоявленный Колумб объявился. Я ему русским языком объясняю, что мы находимся на траверзе Святого Носа, а он новые земли, видите ли, открыл…
— А что? Может, и вправду? — не смутился капитан. — Бывает и в наше время! — Глебов в хорошем настроении, принял душ, побрился. И после вчерашнего осмотра станции доволен: подводная часть — ни одной серьезной вмятины. — А что, бывает, открывают и материки… — Капитан посмотрел в бинокль на мерцающий вдали осколочек суши, отметил ход ледокола, который на длинном тросе вел электростанцию в пролив Дмитрия Лаптева.
Экспедиция избрала на этом участке путь короче: капитан «Буслаева», рискуя прихватить мелководье, отказался от проторенной дороги между землей Бунге и островом Малый Ляховский, где основной курс караванов Великого Северного морского пути. Не знал Гена Бузенков, свято доверившийся условным обозначениям мелкомасштабной ученической карты, что начальство экспедиции собралось «обхитрить» возможные скопления пакового льда.
Глебов сразу уловил направление мыслей Гены, прямолинейную его логику, но не торопился с пояснениями.
— Как, говоришь, мыс называется? — сдерживая улыбку, спросил он у матроса.
— Святой Нос, Павел Сергеевич! — тот принял розыгрыш.
— Может быть, переименуем в Нос Бузенкова? Так и запишем!
Геннадия из рубки как выдуло.
Матрос, собравшийся было смеяться, непонимающе пожал плечами:
— Ну и командочка! Один «мурками» с ума сводит, как с вахты, так за магнитофон, второй на Пушкине помешался, третий новые острова открывает… А вы слышали, Павел Сергеевич, что кок в четыре утра сегодня отмочил? Не слышали… Я-то динамик не выключаю, сплю. Ну вот, в четыре утра раздается: «Вниманию членов экипажа! Команда приглашается на вечерний чай!» Потом прошебуршало что-то — и опять: «Вечерний чай… вечерний звон!» Какой, думаю, звон, пошел в столовую, а там уже дед Глушаков. Робинзон, ну этот, который Пятница, и этот — первооткрыватель земель. Сидят вокруг горы оладьев и мечут, только за ушами пищит. Что, говорю, делаете, спать не даете порядочным людям? Как что? Ужинаем, подсаживайся, отвечают. Да вы взгляните на время! Взглянули, и правда: вот черт возьми! Это кок говорит. Ты зачем, говорит, Иван, поднял меня?.. Оладьи он пек, как с берега вернулся, потом спать ушел, а Пятница проснулся и давай кока будить: иди, говорит, команду корми. Ну, командочка! Вечерний звон…
— Горе с вами! — вздохнул Глебов. — Дорвались до берега…
— У меня ни в одном глазу не было, Павел Сергеевич!
— Заливай! Характеристики потом просить будете, боже упаси, худого слова не скажи!
Матрос счел нужным промолчать.
Ровный ход станции, мелодичное постукивание дизелей в глубине корпуса, тихая рябь моря с последними отблесками темнеющего багрянца закатного дня располагали к раздумьям. Утром караван втянется уже в Восточно — Сибирское море, куда, обогнав ледокол, ринулся на разведку спасатель. Вот — вот он должен сообщить обстановку, которая, по сигналам с других судов, хорошего не обещала. Глебов ходил этой дорогой не раз, помнил не лучшие дни свои возле устья Индигирки, что не раньше, не позднее, а к разгару короткой навигации выносит в море увесистые «подарочки» в виде грязного, с настывшим грунтом, льда. На коротком совещании у начальника экспедиции Глебов тоже высказался за пролив Дмитрия Лаптева, но, однако, надо быть готовым к разному, все ж мелководье! Собственно, «Северянке» оно никак не угрожало, а «Буслаеву» с шестиметровой осадкой придется держать ухо востро.
Никогда еще Глебову не приходилось быть в роли капитана «баржи», как справедливо называет электростанцию Сокол, зависеть от других людей, когда твои капитанские решения ограничиваются умением расставить команду, способную бороться за живучесть судна…
В рейс Глебова вызвали из отпуска, но он не то чтобы оскорбился предложенной должности, он недоумевал: «Почему?» — «У вас арктический опыт, да и свободных людей нет!..» Команду подбирали с трудом. Списанные с торговых судов моряки соглашались неохотно, это б в загранку, да еще в доброе государство, где можно «обарахлиться», прибежали бы больные и хворые, а тут — к белым медведям! Но деваться было некуда: два матроса дожидались новой визы — посеяли паспорта, радист Сокол страдал из-за любви к райским птицам и к своему сынишке. Боцманы, правда, тоже отпускники, но народ незнакомый. Словом, веселая компания! Но компания держалась, не подводила. Да и Глебов любил моряков, гордился принадлежностью к морскому братству…
Стемнело совсем. Вахтенный матрос включил настольную лампу, читал книгу. Почувствовав взгляд капитана, встрепенулся, но книгу не отложил. Глебов молча притушил папиросу, вышел на тентовую палубу. Какая темная ночь! Он вспомнил, что сегодня опять перевели судовое время на два часа вперед — караван движется навстречу солнцу, а оно с каждым днем все позднее восходит над горизонтом. Через две недели он намеревался вернуться в Мурманск, получить новое назначение, а впереди еще добрая треть пути. И какого еще пути! Что обещает завтра Восточно — Сибирское море?
Из вытяжной трубы пахнуло хлебным духом. Он подумал: вот кок все хлопочет на камбузе! Вчера был разговор, чтоб прикупить хлеба на берегу. Вроде и мешки брал с собой Сапунов, а вернулся с пустыми руками: «Да, товарищ капитан, как увидела наша братва, что я приглядываюсь в магазине к этим черствым кувалды — шам, деньги не дали из кармана вынуть. Нет, браток, ты, говорят, не лишай нас удовольствия, пеки свой хлебушек!» Глебов вспомнил, что Сапунов попал в экспедицию из газеты с корреспондентской должности, усмехнулся: да, действительно командочка!
Только сейчас он разглядел, что кто-то недвижный, нахлобучив воротник шубы, постаивал возле рубки. Подошел, узнал:
— Вы, Бузенков! Не спится? Наверное, обиделись?.. Ничего, бывает…
— Да я уж сам все понял, Павел Сергеевич. Проливом Дмитрия Лаптева идем, — откликнулся Гена.
— Первый раз в плавании?
— Ясное дело — впервые!
— Понимаю, понимаю… Вы б шли, отдохнули перед вахтой…
К утру, как и предполагал Глебов, встретили льды. Обширное поле с левого борта, горбатясь торосами, простиралось далеко — куда-то в предполюсные пределы. Ледокол, взяв станцию на короткий буксир, сбавил ход, шел еще чистой водой, огибая кромку припая. Глебов сдал вахту старшему из боцманов, решил отдохнуть. Проснулся от методичных ударов по корпусу станции, наскоро пообедал, опять поднялся в рубку. Нестерпимо блистало солнце, сахарно сияли торосы, что окружили станцию уже со всех сторон. С ледокола передали, что у него всего четыре метра под килем. На отдельных участках глубина вовсе падала, и Глебов примечал, как винты «Буслаева» вспучивают из-под кормы густую, кофейного цвета илистую воду.
Лед — направо, налево, позади. Кажется, нет ни одной сколько-нибудь просторной прогалинки, куда мог бы просунуться своим скошенным носом «Буслаев», но он чудом находил разводья, подтянув станцию к своей корме так, что, изловчась, можно было перепрыгнуть с одной палубы на другую. На исходе третьего часа натужных усилий пробиться на чистую воду из восьмибалльного льда «Буслаев» вошел в длинную полынью, спугнув прикорнувшего на льдине тюленя. Зверь лениво соскользнул в воду и кинулся почему-то в сторону ледокола, норовя проплыть через узкий просвет между кормой буксировщика и форштевнем станции. На юте «Буслаева» схватились за багор, отпугнули зверя, спасли, может быть, от гибели под винтами. Зверь нырнул в противоположную сторону. В рубке некоторое время шумно обсуждали это событие, а вскоре Глебов услышал, как «Решительный» вызывает на связь капитана ледокола:
— Нахожусь в тяжелых льдах, самостоятельно не пробиться.
«Вот оно началось!» — подумал Глебов, слушая переговоры ледокола и спасателя.
Снова ночь. Кажется, ни капитан Глебов, никто другой на электростанции не заметил, как погасло солнце и глухая темень обволокла затерянный в мироздании, а теперь уже и расчлененный на части караван. Шарит прожектором неподвижный вдали спасатель. Включили прожектора на ледоколе и на «Северянке». Пошел снег с дождем. А может, дождь со снегом? В прожекторных лучах, прокалывающих тугой мрак снежно — дождевые струи мечутся, как мириады бабочек, ослепленных светом, которые разбиваются о палубы, стекают по стеклам рубки, заслоняя и без того слабый обзор. Ледокол, «дрейфуя», все же находит лазейки, лавируя, меж льдин, которые нет — нет да клюют электростанцию. Глебов посылает в форпик и подвахтенного матроса. Теперь там двое — в этой грохочущей «цистерне», катящейся как по булыжнику. Каково им там?
Прожектор, кажется, уже достает своим лучом спасателя? В самом деле, вот они, будто вылепленные из воска, борта, надстройка, мачты… Сказочное видение? Как сказать!.. Глебов протер запотевшее стекло. В нескольких милях справа — множество неподвижных огней. Устье Индигирки! Караван судов на рейде. Там, ближе к берегу, наверное, чистое море, да куда сунешься? Мелко.
В шпигатах журчит вода. Под козырьком рубки, куда не бьют в упор тяжеловесные струи, искрятся кристаллинки изморози. Матросы поочередно заходят обсушиться, торопливо курят и опять исчезают в ночи. Наступит ли наконец утро?
Его принес вызванный на подмогу ледокол «Семен Челюскин». Он сразу же поманил в такую кашу, что спасатель, крейсирующий впереди, не выдержал:
— Мне кажется, «Челюскин» повел нас туда, где Макар телят не пас. У меня благоприятная обстановка, разводья, три метра под килем. Думаю, следует идти на меня.
— Я тоже так думаю, — ответили с «Буслаева». — Сейчас переговорю с «Челюскиным». — Глебов слушал переговоры, ожидая, когда спросят и его мнение. Вахтенный начальник «Челюскина» заартачился:
— Раз пошли, надо идти. Нас послали для проводки, а не для дискуссий. Следуйте моим курсом!
Глебов взглянул на часы, связался с ледоколом, спросил координаты. Записывая в вахтенный журнал, вздохнул:
— Да, немного же мы отмахали за сутки…
— Отдохните, Павел Сергеевич, — откликнулся вахтенный матрос.
8
Часов восемь «Семен Челюскин» помогал экспедиции, пока не выбрались на чистую воду. Затем гуднул на прощание и — поминай как звали. То ли приглянулось ему упорное гидрографическое суденышко, что держало курс на Тикси, то ли решил, что теперь ему делать нечего, управятся и без него.
— Жаль, жаль! — произнес вслух Пятница, наблюдая эту картину в иллюминатор. Он понимал, за льдами дело еще не станет, где-нибудь укараулят они караван, все ж — Восточно — Сибирское море!
Да, Иван всерьез и окончательно решил остаться на зимовку. Из Тикси отправил домой письмо, сообщил свое решение, писал, что после первой зарплаты пошлет жене деньги на билет, звал к себе. «Если у тебя не хватит решимости собраться, — писал Иван, — то жди меня не раньше, как будущим летом, но все же, надеюсь, приедешь…»
Да, пора настраиваться на то, что уже через два — три дня экспедиция придет на место стоянки станции. Палубная команда уже на чемоданах, упорхнут и остальные, а жаль. Привык он к братве! Хорошо ли, плохо ли — свой народ. Глушаков сказал, что задержится немного, пока поставят станцию к берегу. А Бузенков уже листает конспекты, грезит Москвой, экзаменами в техникуме. Мещеряков, Вова Крант… Вова, дай бог, хорошо б сам, без подсказки уехал! А вот если Миша Заплаткин уедет, жаль! Надежный парень. Недавно встретил Мишу на корме: опять занимается гимнастикой. Засмущался, как водится за Мишей.
– Домой уже накачиваешь бицепсы? — подивился Иван.
— Не — е, какое домой! — неопределенно ответил Миша. Большего Пятница от него не добился, хоть и имел тайную надежду.
«Так, значит, — размышлял он, обдумывая предстоящий приход на место. — Разлетятся — разъедутся, пришлют нового начальника, он навербует команду из местных… Хорошо б, Миша остался! Он сам, Вася Милован, Миша… больше, кажется, некого приплюсовать? Витя Сапунов — этот намыкался в своем камбузе, рад, наверное, побросать поскорей ложки — поварешки… Значит, так — месяца полтора — два будут прицепляться к береговым коммуникациям, это ж не меньше, ясное дело — месяца два, а то, считай, на все три затянется пуск станции!..» Но вот сегодня утром толковал он с Борисовым, тот даже и слушать не захотел:
— Какие, понимаешь, три месяца, да там уже все на мази, ЛЭП прямо к берегу подведена, прокинем кабеля, запустим турбины, и мы — в дамках!
Подключился к разговору Глушаков и тоже — с обидой:
— Иван Антонович, меня удивляют твои пораженческие настроения. Я вот, лично я, ударными темпами возводил «Северянку» к поставленному сроку…
Воспрянул Глушаков, ах воспрянул, почуял конец плавания!
— Не говори гоп, Валентин Григорьевич! Что же ты в Салехарде нам лазаря пел: уеду, покину, «броневичок» меня дожидается?..
— То было в Салехарде, а сейчас уже вон и Медвежьи позади!
Караван чистой водой прошел мимо Медвежьих островов. Накануне пообешал Иван любопытствующему Сапунову, что белые медведи будут ходить стаями.
— Багор или поварешку подлиннее припаси, Витя, чтоб отбиваться — в гости повалят.
Но острова проходили ночью и, как ни крутили окуляры бинокля, ничего толкового не углядели.
— Спят мишки, — пытался отшутиться Иван.
— А ведь мы возле Крестовского острова идем! Давай уж, Пятница, просвещу тебя, — вздыхал кок, листая книгу. — «Крестовский остров самый западный, в девяноста милях от Четырехстолбового… На этих островах найдены следы пребывания людей… Точно, Ваня Пятница в прошлом плавании побывал… «Полусгнившие лыжи, кусок выделанной оленьей шкуры, следы юрт». О, братцы мои, чукотские миллионерши тоже следы оставили… «Первая карта Медвежьих островов была составлена сержантом геодезии Степаном Андреевым. Он совершил сюда путешествие в 1763 году…» Да — а, это пишет Старокадомский, братва. А что мне придется написать, мне — Виктору Сапунову? Поверят ли, что после пребывания в недавнем прошлом на Медвежьих Ивана Пятницы ни одного медведя не осталось?
Минувшей ночью было, точнее, розовеющим утром. Собрались в рубке кому не лень и давай мечтать — вот как придем на место, вот намарафетимся для встречи какого-нибудь адмирала районного масштаба! Встречать должны не меньше чем с духовым оркестром!
Иван поддакивал да помалкивал: праздные разговоры. Что морякам: дошли — доехали, помахали мичманками на прошание, а там хоть трава не расти!
А сейчас Иван идет на камбуз. Сам не зная зачем идет, но, видно, крепко задели его полуночные разговоры. Надо потолковать, посудить — порядить с приятелем.
Кок и слово не дал вымолвить, встречает:
— В конце концов, когда это кончится?
— Що це такое? Что шумим?
— Ты боцман или одно название, что боцман?
— Электрик я, пятого разряда электрик, Витя! Могу объяснить даже, как бензин по проводам тече…
— Тече — е… А у меня ни тече, ни светит. Принеси какую-нибудь железяку — ломик или кувалду. Хоть на одном иллюминаторе заглушку выбыо.
— Шутишь, Витя?
— Дай добро, боцман, христом — богом прошу, теперь уж не до шторма, считанные часы осталось идти. Ну, а если что — грудью заслоню иллюминатор, дай только на свет божий взглянуть!
Такая мольба в глазах у кока! Еще колеблется Иван: может, потерпит Сапунов, ну что стоит потерпеть? Надо полюбоваться экзотикой, сбегает наверх. Хм, вместо гимнастики! А то Борисов привяжется: зачем разрешил, понимаете, утопим электростанцию, понимаете…
Тут радостный возглас в динамике, вахтенный магрос взликовал:
— Внимание! На траверзе левого борта — кит, товарищи! На траверзе левого борта… Можете сфотографировать!
Сапунов только руками развел, ну что, мол, я говорю!
Сходил Пятница за кувалдой и ломиком:
— Работай!
— Ты ничего не видел, ничего не знаешь! — обрадовался кок и, открутив иллюминатор, хрястнул по наружной заглушке.
— Ладно уж, чего там…
Теперь работают вдвоем, по очереди. Крепенько прихватили сварщики стальную пластину. Но велико желание впустить на камбуз дневной свет, веселое солнце, которое опять выпросталось из туч и тумана, сыплет на воду золотые слитки. С тихим всплеском падает в воду задрайка, уходит на дно в нескольких милях от острова Айон.
— Спасибо, Ваня, за инструмент, век не забуду! — кок сияет, как сегодняшнее море. — Благодать-то на улице, Иван!
— Хм, на «улице» нынче пять градусов тепла. На «Буслаеве» поливают вон из шлангов палубы. Чистятся, марафетятся морячки…
Иван идет наверх, там врубили музыку, к великому удовольствию нерп. Не электростанция — туристический пароход! «К добру ли? — думает Пятница. — К добру ли вся эта катавасия с кувалдой, ломиком, с палубным усилителем, включенным на полную мощность, кажется, впервые за последние десять дней?» Когда-то мать говорила: «Не к добру веселишься, Ваня!» Так и выходило: сначала смех, потом — слезы. Это уж как заведено…
На вахту заступать вечером. Празднично, суматошно тянется время, не тяготит, радует. Кому не лень опять на тентовой палубе. Такого дня, такого солнца еще не бывало. Кажется, брось на воду камешек, как бросал в детстве, он долго будет скакать и пружинить по ровной поверхности моря…
Но из блеска и света полдня стремительно, как гигантская серебряная субмарина, всплыла вдруг, перечеркнув дорогу, ледовая перемычка. Умерла музыка над палубой. Как на дыбки, приподнялся ледокол — буксировщик, атаковав на малом ходу первую льдину: что там впереди? С утробным вздохом льдина разламывается, выпрастываясь из-под форштевня. А «Решительный» уже передает:
— Не спешите, поищу разводья!
Ищи, спасатель, ищи! Такой уж тебе фарт опять выпал. И рыскает вдоль перемычки спасатель, тычется носом туда и сюда, как челнок. И опять сообщение:
— Осторожно лавируя, можно двигаться!
Разве привыкать лавировать? Матросы и боцмана опять по своим местам кинулись. Иван за полушубком успел сходить. Подул северо — восточный. Как это: норд — ост! Не ровен час, за перемычкой и шторм прихватит! А он действительно уже надвигается — темно — зеленый, укладистый, злой. Внезапно — все в Арктике происходит внезапно — загустело небо, пропали куда-то каменные столбы высокого побережья, словно разбежались, чуя недоброе. Еще недавно Пятница разглядывал их в бинокль, восторгался дивом: так похожи эти столбы на человеческие изваяния — чудилось, будто стоят на высоком берегу тоскливые бабы, поджидают с моря ушедших на промысел мужчин…
Перемычка уже позади. И то же диво, что позади. Глянул Иван назад — оглушительное нагромождение торосов, словно прошлись засугробленным полем гигантские снегопахи, наделали дел, наворочали и скрылись за увалом. Он с удивлением покачал головой, все еще не отрывая взора, будто и вправду через минуту — другую, натужно рыча, покажется из-за тороса знакомый «С — 100», высунется из кабины соседский тракторист, сорвет с головы шапку: «Привет, Ваня — я, какая встреча!»
Но никого. Почудилось еще, будто белый медведь мелькнул тенью. А может, в самом деле, мишка!..
Первый вал ударил без прицела, неловко, жалеючи. Взбрыкнул, напружинясь, буксирный трос, и зелено — оранжевая радуга, вспыхнув в мельчайшей россыпи брызг, перекинула мостик к ледоколу. Она тут же исчезла за новой горой воды, которая накатилась уже уверенней, хлестанув наотмашь по борту, раздвоилась, осыпав ледяным душем надстройку до самой рубки. И пошло…
— Ложусь в дрейф на волну. Как у вас дела? — это капитан ледокола — буксировщика забеспокоился.
— Все в порядке, — ответил в микрофон Глебов. — На всякий случай подкрепили еще турбины. Если потребуется, возьмем дополнительный балласт.
— Действуйте, успехов вам.
Десять метров до трапа Пятница достиг не сразу. Пока зябкий, с ледяной начинкой душ зависал над смотровой площадкой рубки, он, широко расставив ноги, оберегался с подветренной стороны, вжимаясь в надстройку всем телом. Секло по лицу, и, словно дробью, хлестало по брезенту полушубка. Когда вся грузная масса судна набирала духу для нового размаха, чтоб повторить гигантскую амплитуду, он улучил момент, чтоб сделать перебежку и ухватиться за поручни. Расчет не удался, и Пятнице пришлось возвратиться на исходную позицию.
По тентовой палубе гуляли потоки воды, не успевая заполнять узкие шпигаты. Полотнище флага, которое час назад весело колыхалось на мачте, теперь намокло, пропиталось солью, выглядело далеко не геройски. Пятница подумал о том, что, наверное, надо бы спустить флаг — для сохранности, но не вспомнил, как правильно поступить. Раз не распорядился до сих пор капитан…
Стремился Иван на камбуз, где, наверное, Сапунов и не радуется тому, что утворили пару часов назад с заглушкой иллюминатора. Как он там? Удар волны в районе камбуза настолько силен, что немудрено…
Почему не спустился Иван из рубки на главную палубу внутренним трапом, через коридоры жилых кают, а ринулся к наружному, под острым углом уходящим вдоль двенадцатиметровой высоты надстройки, которую осыпало сейчас брызгами, потом он никак не объяснит себе: почему?
Станцию клало с борта на борт. Не отпускала еще и килевая качка, и судно в каком-то странном спиралеобразном движении уходило в каждый провал пенной пучины.
Перегнувшись пополам, циркульно выбросив ногу в очередном толчке, он поймался за оба поручня и, как с горки, тормозя каблуками о ступеньки, быстро заскользил вниз. Со стороны это выглядело странным, нелепым, если б кто-то наблюдал со стороны. Но мыслимо ли кому торчать на палубе сейчас? Здесь, в двух метрах от воды, волны захлестывали через фальшборт и стоило ловкости добраться до двери, ведущей внутрь судна. Шарахаясь от переборки к переборке, добрался Иван до камбуза. Бачок на плите, защелкнутый крышкой и стиснутый по бокам штормовыми поддержками, урчал, пуская фонтанчики пара. Эмалированное ведро догоняло по палубе банку сгущенного молока. Притиснутые в угол буфета, стаканы при каждом наклоне станции круглили свои тонкие рты.
— Ты где? — Иван заглянул через амбразуру в кают — компанию, в кладовую — никого. — Эге — ге, Витя!
Сбегал в каюту Сапунова. И там его — нет. И тут приметил, что нет и мусорного ведерка. Кок имел обыкновение перед обедом выносить мусор на корму, где еще в Тобольске установили специальные ящики. Иван с тревогой посмотрел на «голое» стекло иллюминатора, что постанывало при очередном накате волны, и кинулся на корму. Картина, что он рассмотрел издали, была смешна и… трагична: тяжелый «зиповский» ящик, доверху набитый очистками и мятыми банками из-под консервов, как поплавок, гоняло по палубе, которую методично накрывало волной. Стараясь поймать за ручку ускользающий ящик, Сапунов петлял за ним вдоль леерного ограждения, спотыкаясь и теряя равновесие.
— Брось его, брось, а то тебя смоет! — закричал Иван, но кок, кажется, не услышал. — Брось… японский городовой!..
Почти одновременно с Пятницей, только по коридору правого борта, добирался на корму Миша Заплаткин. Своя забота у Миши: он кинулся к ялику, который волнами выбило уже из кильблоков. Еще волна — и…
Иван видел, как цепкие пальцы Миши ухватили скорлупку ялика, как, ловя раскачивающийся со свистом тросик шлюпбалки, тот успел зацепить его за растяжки.
— Братва — а!
Кока на палубе не было.
Пятница перехватился за скобу надстройки, страдальческим взором обшарил ют: кроме мокрой головы Миши, выныривающей из-за борта ялика, который он успел уже закрепить, никого.
— Братва — а!
Кока на палубе не было.
И тут Иван заметил, что ящик с мусором, который минуту назад гоняло из угла в угол, неподвижно приткнулся к фальшборту в том месте, где смятые еще в Салехарде леера заменял кусок тонкого каната.
Кинулись они одновременно. Пятница прижал ящик коленом, чтоб не опрокинулся за борт, а Миша, подхватив висевшего над водой кока, за руки выдернул его на палубу. Ловко, как-то игрушечно вышло это у Миши Заплаткина.
— Бойся! — наклонился он, остерегаясь навесным брызг.
— Не хрен бояться теперь! — выдохнул Пятница.
— Ну и клещи у тебя! — потер кисти рук Сапунов.
— Че ты сказал?
— Ниче… таппочки вот уплыли…
— Хм, тапочки! — поерошил мокрый чубчик Пятница.
И тут Мишу вывернуло. Пока он отдавал шторму сапуновский борщ, успели заново прикрепить к надстройке злополучный ящик, затем все вместе перебежками добрались до камбуза.
— Тап — почки уплыли! — произнес, дрожа, кок и нервно рассмеялся.
Мишу снова затошнило, он кинулся было обратно на палубу, но Пятница поймал:
— Да куда — а… Блюй здесь, подумаешь…
— У него аллерлергия на мои тапочки…
— Угораздило тебя! — покачал головой Пятница, стягивая мокрый полушубок. — А этот тоже мне — гимнаст! Из шлюпбалки турник сделал, а закрепить должен дядя. Остались бы еще и без ялика.
— У него аллергия на мои тапочки.
И очередной вал накрыл «Северянку».
9
Близкими казались минуты прихода на «место», радужными, просветленными, оставленные за кормой штормовые и ледовые мили. О пройденной дороге уже не думалось как вчера — с тревогой за предстоящий день, за «Северянку». Вчерашнее вспоминалось с легким сердцем, как неотвратимое, неизбежное в ледовых морях, без чего здесь и жизнь — не в жизнь.
Днем еще — так себе! Днем то блистало солнце, слепило белым мрамором торосов и миражных городов на горизонте, то просеивало сквозь решето тумана липкую серость, и суда, держась друг друга, настойчиво, неутомимо продвигались вперед,
В такие вахты замедленного скольжения в полумгле мучили глаза рулевые в ходовой рубке буксировщика да сами вахтенные помощники капитана, уточнив курс и молодцевато поправив галстуки на освеженных недавней стиркой рубашках, склонялись к штурманским картам, отмечали точные координаты местонахождения экспедиции.
Днем еще — так себе! Днем можно, отстояв вахту, соснуть в личной каюте или обменять книжку в библиотеке, порывшись в тощих запасах чтива, выискивая бог знает что, но это так — для успокоения интеллектуального зуда, потому что «толковые» книжки уже все перечитаны. Или, глянув в иллюминатор, вдруг с восторгом первооткрывателя залюбоваться на встречный караван судов, поймав себя на мысли о том, что кому-то тоже есть дело — плыть среди этой холодной каши льда, мороси, ветра.
Ночью… Последние две ночи начисто пропал сон. В каютах сидеть — распоследнее дело, народ ходит друг к другу в гости, услаждает душу разговорами о доме, пьет — гоняет чаи. Начисто разорили чайные припасы кока. Он выдал на «каждое рыло», как выразился Милован, по нескольку пачек печенья, Пятница достал из кладовой два электрочайника, и теперь главный щит станции — «резиденция» Пятницы — превратился в корабельное вече, где решаются за чаем животрепещущие вопросы бытия.
О недавнем шторме, наделавшем хлопот, помалкивали. А перед глазами еще стояла тугая зелень взбунтовавшейся воды и невыразимо экзотический мыс Шелагский, что неожиданно вырос из ледяных брызг по правому борту. Устрашающая близость его превратила тогда «Северянку», казалось, совсем в беспомощную скорлупку — в соседстве с этим обросшим льдом исполином среди моря. Нахлестало воды в бухгалтерию, Меломан выловил всплывшие под диваном модные «колеса», сушил на дизеле. Пришли в кают — компанию — плавает шахматная доска: кто-то открутил накануне иллюминаторы, нахлестало. Виноватого искать не стали. Вычерпали воду в пролив Лонга, подбирая плавающих коней и слонов, которым ни за что ни про что пришлось испить соленой водицы.
Но какие стоят ночи! Морозец. Сыплет мелкий снежок. Он осеребрил палубы, опушил снасти, и в свете прожекторов ледокола «Северянка» выглядит невестой в подвенечном уборе. Кто-то протоптал тропинку на корму. Но снег сыплет и сыплет, и, наконец, — ни тропинки, ни одиноко темнеющей трубы, повсюду порошистая девственная белизна.
И только черные провалы за кромкой бортов, но и до этого дела нет, поскольку осовевший от чаев народ помогает Пятнице коротать его вахту.
В такую ночь прошли Большой город, куда намеревался еще зайти начальник экспедиции, чтоб опять в спокойной бухте исследовать подводную часть станции — ей досталось напротив устья Индигирки. Но и Большой город уже позади, и колючий штык прожектора обшаривает в ночи новую даль, за которой…
Но тут всколыхнуло Милована:
— Ру — упь сорок за одну строчку! Спокуха, спокуха, фраера… Это сколько же… Это сколько же, к примеру, бутылок пива выйдет? Куплет — четыре строчки, по рупь сорок каждая, бутылка пива, ну — с надбавкой, около полтинника. Так это ж, фраера… Не — е! Слушай, да мы тебя, Витя, никуда не отпустим. Камбуз побоку, выделим лучшую каюту и сиди, строчи. Темы мы тебе… О темах можешь не волноваться. Спокуха!
— Речь выдал наш Василий! Слыханное ли дело! — поддел Милована Глушаков, он все еще помнил то собрание, на котором предлагал «списать» его на берег.
Но ударились в шутливые разглагольствования по поводу Васиного «открытия». Виктора как бы забыли, и он собрался уже потихоньку уйти в каюту, но опять не усидел Глушаков:
— Ну, а Пушкину, к примеру, какую бы сейчас положили ставку?
— Пушкину? Вот тут не знаю… Да, наверное, как и всем…
— Скажи-ка, дела какие! — Глушаков обиделся за Пушкина.
Дебаты разгорелись бы вновь, не влети на главный щит Гена Бузенков.
— И этот не спит, красавец! — подивился Пятница.
— Геннадий Николаевич, — начал было Крант, но Гена резко взмахнул рукой, обрывая. Он больше обычного возбужден, в глазах — и растерянность, и возмущение.
— Шо це такое, Гена? — помог ему Пятница.
— А то! — Бузенков нервно вскинул ладони в каком-то молитвенном жесте. — Они что там? Откуда им что известно?
— Не кипи, давай толком, — тихо произнес Виктор, теряясь в догадках. Бузенков накануне сидел в радиорубке и крутил ручку приемника.
— Толком. Ага — а… Это твоя братия на весь мир сообщила, мол, плавучая электростанция благополучно завершила переход во льдах, прибыла на Чукотку! И… И дала уже — дала! — первый ток золотодобытчикам!
— Подожди, Геннадий, ты сам слышал? — поднялся Глушаков. Загремели стульями остальные, только Пятница не пошевелился.
— Нет, я — не сам… Кулик — плавунок с берега весть принес. Московское радио сообщило, откуда мне взять еще?
— Бывают ошибки, — хмуро произнес Виктор.
— Ошибки — и! Сейчас с «Буслаева» передали — впереди лед. Ледокол «Москва» навстречу, на подмогу идет.
— Ну что ж, Москва маху дала, «Москва» и выручит.
Продолжать чаепитие показалось вдруг неуместной роскошью. Вывалили на палубу, оставив у щита одного Пятницу.
Снег все сыпал. Пахло уже настоящей зимой, ядреной и звонкой, как морозные чурбаки. Снег падал тяжело и отвесно, и было странно наблюдать, как, достигая темного пространства воды, он тотчас исчезал, растворяясь, будто сахарный песок.
Вахтенный матрос, раздобыв где-то деревянную лопату, чистил палубу возле рубки, широкими взмахами перекидывал снег через леера.
— Двадцать миль осталось, товарищи! — открыв дверь рубки, бодро доложил капитан Глебов.
— Спасибо, Павел Сергеевич! — ответил за всех Сапунов.
Снег сыпал, освобождая небесные сферы дневному свету. Вошли в полосу льдов. Разводья уже стеклил молодой ледок, перемешанный со снегом. «Вот и «сала» попробовали!» — подумал Виктор, вспоминая описания здешних мест Старокадомским.
Лед наконец сомкнулся за кормой, но обычных по сему поводу эмоций не вызвал. Напротив, льдины, атакующие суда, казались какими-то родными, домашними.
К полудню подошел вызванный на помощь ледокол «Владивосток». И теперь «Буслаев», получив дополнительную поддержку, неустрашимо продвигался вперед, увлекая за собой «Северянку» и «Решительного».
На станции объявили «горячую воду». Свободные от вахт заполошно кинулись занимать души, на ходу выхватывая из рундуков чистое белье, полотенца.
— Последний парад наступа — ает! — возликовала промежуточная палуба.
— Подходим!.. Братва!..
— Последний парад наступа — ает!..
Близкое побережье, вырастая из морозной полумглы, придвинуло к морю оснеженные вершины сопок. Они навевали думы о загадочности дальних мест, будили детскую восторженность перед неизвестным. Но предстоял еще прозаический обед, о котором Виктор, хлопоча у плиты, думал как о «последнем» обеде за время перегона. Что будет потом — завтра или послезавтра? Но мысли текли в одном направлении: дошли!
Обедали не то чтоб сумрачно, а как-то торопливо, взвинченно, спеша поскорей подняться наверх.
— Да врубите же музыку! — донеслось из коридора.
Корабли постоят и ложатся на курс, Но они возвращаются сквозь непогоду, Не пройдет и полгода, и я появлюсь, Чтобы снова уйти, чтобы снова уйти На полгода…На тентовой палубе, куда Виктор кинулся на зов Высоцкого, густая толпа в полушубках. Азартно щелкали затворы фотоаппаратов. Возбужденный, радостный народ снимался на фоне рубки, ледокола, торосов.
Показались крыши поселка. Высокая труба, чернея над белым простором, выбрасывала в небо оглушающе — темный антрацитовый дым. Остроугольная скала мыса, далеко выпирая в море, пестрела проплешинами и обмылками застаревшего снега.
— Дошли! — промолвил Пятница.
«Ну, дела!» — весело подумал Виктор, посматривая на парней. В отворотах полушубков Бузенкова, Милована, Заплаткина, деда — сияли клинышки тельняшек…
— Дошли, Валентин Григорьевич! — кок стиснул за локоть Глушакова и, не дав ему опомниться, повернулся к Бузенкову: — Все еще обижаешься на московское радио?
С «Буслаева» пустили ракету. Описав дугу, не догорев, она шлепнулась в отдалении на льдину, разбрызгивая яркие осколки.
«Вот так и наше плавание!» — вздохнув, подумал Сапунов.
Ледокол еще тянул «Северянку» на коротком буксире, пробиваясь к большой полынье, темнеющей за острым мысом. Там обрисовывались громоздкие надстройки транспорта, стоящего на рейде, под разгрузкой. Сновала с берега самоходка. Игрушечный рейдовый катерок нахально лез на льдину, загородившую ему дорогу.
Дошли.
10
От радуги красок, от блеска и восторга первых минут прибытия, прочно утвердились только два цвета — белый и черный. Белые конуса дальних сопок, напоминающие египетские пирамиды, будто сдвинутые кучно огромным бульдозером, и черная дорога вдоль близкого берега, по которой хлопотливо бегут и бегут в поселок машины.
Сам поселок, чернея кубиками строений, стоит и молчит неколебимо.
Духовой оркестр, «районные адмиралы» и прочие почести, о которых говорили в пути, конечно же голубой треп. И все это понимали! И говорили о том с иронией. Но…
«Северянка», кажется, уже прочно обосновалась на рейде. «Буслаев» и «Решительный» отшвартовались с левого борта, и палубная команда вскоре ушла в гости к своим, к морякам. Обслуга «Северянки» осталась одна на притихшем судне и уныло, не зная чем заняться — все валится из рук, слоняется из угла в угол.
Ночью нагнало с моря льда, и якорная цепь скрипела и жаловалась голосом лешего, загнанного в холодный трюм. Утром же, рискуя топкой обшивкой, пробился с берега нахальный рейдовый катерок. Он героически обошел суда, забрал на «Северянке» Борисова и Глушакова, вновь протолкался к пристани.
Вернулись начальник и дед после полудня, не застав районного начальства на месте, зато на палубу стремительно взлетел фотокорреспондент по фамилии Шульман. С аппаратами и аккуратной бородкой.
Борисов увел Шульмана в свою каюту, и лишь потом, после полуторачасовой беседы, аккуратная бородка фотокорреспондента опять возникла на палубе и увесистый, похожий на ротный миномет, объектив нацелился на Пятницу. Ваня привычно почесал затылок и, усмехаясь, попросил:
— Карточку пришлите.
Борисов не отпускал гостя ни на шаг, прошел с ним в турбинное отделение станции, к дизелям, позировал у главного распределительного щита, в рубке, на палубе… И когда минометная труба стала искать новую мишень, начальник предостерег:
— Я полагаю, достаточно.
Об этом рассказывал потом Виктору Пятница, краем глаза наблюдавший и за гостем, и за начальником, пока они вновь не уединились в каюте Борисова.
— Уработались, проголодались, небось! — кивнул Виктор, поднимая трубку телефона кают — компании. — Ты иди, Ваня, а я приму гостя, как положено на корабле…
За трапезой Шульман сыпал одесскими анекдотами, и начальник вдруг засмущался, передернул плечами, глянул в сторону кока.
— Ха — ха: — произнес кок из амбразуры, на что маленький фотокор бросил беглый взгляд и спокойно прикончил глазунью. Держался он уверенно. Так же уверенно и лихо спустился он по трапу в ялик, который перенесли на руках на свободный ото льда борт и вручную спустили на воду.
— Может, успею еще со снимками в номер! — торопился Шульман, и матрос, вызвавшийся идти к берегу, оттолкнулся веслом от льдины, прилепившейся ночью к станции.
На другой день к вечеру Бузенков носился с газетой. Привезли ее с берега начальник и дед, опять устроившие хождение по береговым инстанциям.
— Я окончательно разуверился в правдивости прессы и прочей журналистики! — кипел Гена и тыкал пальцем в заметку. Заверстанную рядом с передовицей, перепечатанной из «Правды», заметку выучили почти наизусть. Сообщала она о приходе «Северянки» в поселок, расписывала качества станции, обозвала ее «дизель — генераторной», но о дальнейшей судьбе промолчала.
— Будет дизель — генераторной! Пусть хоть на старое ведро там переделают, какая теперь разница? Дошли! — посматривал Пятница на свой, подпорченный ретушью, портрет. — Хай назовут хоть горшком, лишь бы на место поставили к берегу. Верно я толкую? А, студент?
— Так ведь это ж несправедливо и обидно: дизель — генераторная! — горевал Бузенков.
Гена все еще неисправим.
— У нас в колхозе после войны ЗИС был, на чурочках ездил, газогенераторным назывался, а работал — дай бог каждой машине! — потешался Пятница.
— В колхозе… На чурочках! — мотал головой Гена.
— Заметка редакционная, без подписи, Гена, — заметил Виктор. — Шульман ни при чем.
— А чего бы ему три часа околачиваться у нас? Наснимал вон, полюбуйтесь: Вова Крант… «Хорошо зарекомендовал себя во время перегона турбинист Владимир Лапузин…» Как это все понимать? Зарекомендовал! Ну ладно, порошок — порошком. Простили. Но я ему еще в Салехарде напомнил, чтоб хоть турбины время от времени прокручивал, кончишь, мол, подшипники! Он и ухом не повел. Зарекомендовал… А начальник наш тоже, глядите, орел! Взгляд устремлен в будущее, прямо ударник комтруда!..
Пятница недовольно покашлял. Гена примолк.
Виктор пошел к деду и застал его в глухой печали.
— Что, Валентин Григорьевич, тоску разводите?
Тот поднялся с дивана, просунул босые ноги в тапочки, зашлепал как-то совсем по-стариковски по каюте, словно чего-то разыскивал, наконец махнул рукой:
— Не пойму я, Витя, вот старой своей лысой головой не пойму, за каким чертом мы сюда так торопились? Ну за каким?.. Приходим мы с Борисовым в райисполком. Так и так, мы такие и сякие. Здравствуйте, говорят, рады видеть! Поспрашивали, как и что, как прошли во льдах. Словом, уважительно приняли. Мы на свое нажимаем: станция, мол, в полном порядке, определяйте на место к береговым коммуникациям! Подождите, говорят, все понимаем, что зима на носу, что подвижка льдов начинается. Посовещаемся, мол, в областных инстанциях, определим. А пока советуем съездить на строительство котлована… Он что, еще строится? — спрашиваем… Найдите прораба, говорят, он все объяснит! Нашли прораба, договорились съездить. Пока то да се, вышли на улицу, ни прораба, ни его «газика»…
— Подозреваю, что мы как снег на голову! — сказал Виктор.
— Подозреваешь! — невесело проговорил дед. — Как это ты там написал: «Моржам наступая на пятки, идем мы…» Куда идем-то, запамятовал?
— Идем мы по лезвию дня. В экзотике нет недостатка. Любимая, ждешь ли меня?
— Вот — вот. Тебе все равно, Виктор Александрович, насочиняешь о моржах и экзотике — будет новая книжка! А я человек прозаический, мне бы дело до конца сделать. Душа болит за электростанцию.
— Таким оптимистом были в последние дни!
— Что? Да — да, Витя. — И Глушаков устало прилег на диван.
— Ладно. Отдыхайте, Валентин Григорьевич. А мне, как всегда, на любимый камбуз.
— Думаешь, — дед кивнул на дверь каюты, — они есть сегодня запросят? На берегу народ побывал, разговеются и без тебя…
К вечеру «Северянка» гудела… Из каюты Коли Сокола раздавались песни. Ожили Вовины «мурки». Напрасно терзал Виктор микрофон в радиорубке и прельщал макаронами по-флотски. К ужину заявились только Пятница, Заплаткин и Гена Бузенков.
Иван принес еще два ведра квашеной капусты, водрузив на разделочный стол, довольный, зябко потер ладони.
— Откуда, Иван?
— Сходи, возле кормы самоходка стоит. Лук забери, я там приготовил в мешке у трапа.
Ну, Пятница!
Виктор побежал на корму. Матрос самоходки подал полмешка луку и спросил, не надо ли соленых помидоров.
— Надо!
Подошел Ваня с пустым ведерком:
— Это тебе не стишки сочинять!
— Купил, что ли?
— Купил, купил, — усмехнулся Пятница.
Ваня всерьез готовился к зимовке.
Самоходка, лавируя меж льдин, ушла к пристани разгружаться. Видели потом, как она снова пробивалась к транспорту, стоящему на якоре поодаль. Иван ждал, что она подрулит опять — договорился со шкипером, но напрасно — широкая льдина загородила самоходке дорогу, кажется, до будущей весны.
Рейдовый катерок совсем сник и больше не пытался воевать со льдом. Темный абрис его надстройки еще маячил на белом фоне торосов, но вскоре ночь поглотила и пристань, и отчаянную самоходку, и дальние, манящие конуса сопок.
Друзья отнесли припасы в трюмную кладовую и засобирались на ледокол в кино.
— Толпа — а! — слышался голос Коли Сокола.
— Начисляй! — откликнулась «толпа».
Тут дверь каюты распахнулась, как из бани, вытолкнуло облако сигаретного дыма, возник сам Сокол.
— Вот истинно интеллигентные люди! Давай ко мне. Я сегодня всех принимаю, всех люблю… У меня все, кроме начальства, оно гуляет отдельно, накрывшись одеялом, а мы — во какие! На виду! — Коля дурачился, а глаза серьезные. — Разрядка нужна, понимаете?
— Понимаю, — ответил Виктор. — Только не могу я всех любить…
— Не надо, не надо, — поморщился Коля, как от кислого. — Ты меня уважаешь?
— Ха — ха, Коля, не прикидывайся примитивным, — Виктор решил поработать на публику. — Ты помнишь, как начинается роман Джека Лондона «Морской волк»? «Не знаю, право, с чего начать, хотя иногда, в шутку, я сваливаю всю вину на Чарли Фэрасета. У него была дача в Милл — Вэлли, под сенью горы Тамаль — пайс, но он жил там только зимой, когда ему хотелось отдохнуть и почитать на досуге Ницше или Шопенгауэра…» Кумекаешь?
— В переводе на мягкую пахоту, — начал было Пятница. Виктор перебил:
— Так вот, Коля, времена сильных личностей прошли, и удачу нам диктует не случай, а трезвый расчет и, как пишут газеты, разумное планирование. Мы шли сюда три месяца, геройски одолев Великий Северный морской путь, а в итоге — никому не нужны!
— Я думал, ты романтик! — старпом, кажется, тоже работал на зрителя. Толпа притихла, слушала.
— Сейчас — нет!
Виктор противоречил себе. Ему стало вдруг опять грустно. Кажется, думал он, заразился дедовым настроением и теперь сорвался, плел околесицу, незаслуженно катил бочку на Сокола.
— Не будем упражняться в красноречии! — не сдавался Сокол. — Если вы не хотите выпить за окончание перегона, я дерябну и с матросами… Но тогда наша симпатия — побоку.
— Зайдем, Витя? — сказал Пятница.
— За знаки Зодиака, чтоб никогда не гасли и в наш трезвый век… Наше дело правое, мы победили! — глаза у Сокола были грустными. — Но, между прочим, Джека Лондона не очень трогай, он еще нам пригодит — ся…
Виктор любил в эти минуты Сокола, любил Ивана. Вот два парня, думалось ему, такие непохожие, разные, а не будь их на борту…
Он поднялся на тентовую палубу и вдруг пожалел, что пренебрег компанией. Захотелось радости, забытья, встряски. Ну что возгордился? Действительно, нужна разрядка после стольких миль льда и осточертевшей плиты, которая, наверно, будет еще сниться и после возвращения домой.
Тихо. В небе тлеют холодные звезды. Огромный моржовой тушей темнеет мыс. На вершине его мерцает одинокий огонек. Вспомнился чей-то рассказ о пещере Алитета, что скрыта в этих скалах. Он подумал, что обязательно разыщет пещеру, когда станцию поставят к берегу. Обязательно разыщет…
На транспорте залаяла собака. С надрывом, с приступом, будто учуяла зверя. Он посмотрел в сторону транспорта, тот хорошо вырисовывался в торосах, расцвеченный, как новогодняя елка. Будто в немом кино, поворачивалась грузовая стрела палубного крана, из трюмов поднимали ящики, бочки, контейнеры. Завтра — опять работа самоходке.
На «Буслаеве» вышла на корму женщина и выплеснула из ведра за борт, Женщине загородил дорогу матрос и мимоходом потискал ее в свете прожектора. Наверно, кончилось кино, подумал Виктор, и побрел в каюту…
— Не — ет, сегодня ты от меня так просто не отвертишься! — почти что следом в каюту зашагнул Коля Сокол. Позади нависал Пятница. Виктор отложил Паустовского, поднялся и предложил садиться, обрадовавшись их ВИЗИТУ.
— Кофеек будет? А то я достал последнее «энзе». С Сингапура храню, старик. Вот! — старпом вынул бутылку с яркой наклейкой и заспиртованной змеей.
Виктор слышал о подобных чудесах, о том, как пьют и закусывают «змеятиной». Но Пятница едва проглотил изумление:
— За этим меня звал?
— Ты крепкий мужик, Ваня. А Сапунов затронул сегодня у меня лучшие струны. Он упомянул хорошего человека, которого звать Джек Лондон. Это бог и кумир моей незакатной юности. Он перетасовал все мои жизненные карты и выдал козырь, имя которому — море… Давайте за Джека Лондона. Он где-то рядом, я чую, в золотоносных землях Клондайка!
— Начало монолога в стиле Сокола! — сказал Виктор, глянув на Пятницу.
— Пить не буду, — брезгливо передернулся Иван, косясь на змею в бутылке.
— Я подарю тебе сюжетец, Сапунов, — не обратил внимания Коля, — только завари кофейку.
— Сейчас принесу.
— Бесхозяйственно живешь, Сапунов. У кока должно быть в каюте как у премьер — министра. Впрочем… Впрочем, ты помнишь окончание «Морского волка»?
Виктор обернулся в дверях:
— «Они спаслись и ликовали! Они увидели приближающийся пароход и прильнули друг к другу…»
— Прильнули. Не то… Он прошептал: «Еще поцелуй, любовь моя… Еще один поцелуй, прежде чем они подойдут…» Она ответила: «И спасут нас от нас самих…»
— Слащаво и выспренно.
— Старик, я понимаю… Но тогда я бросил все и кинулся искать свой «Призрак». Я расскажу…
Когда Виктор принес кипятку и банку кофе, бутылка была открыта, змея исчезла.
— Он уговорил выбросить чукотским чайкам, — сказал Сокол. — Чего для друга не сделаешь!
— Разве можно портить вино какими-то кобрами, да разорви меня на части! — Ваня чувствовал себя неско* лько скованно и, кажется, томился. — Вы как хотите, а я начислю.
— Я бросил все, — продолжал Сокол разговор, прерванный уходом Виктора. — Бросил первый курс Московского нефтяного института и пошел в мореходку на радиста.
Радисты, радисты…
Пусть путь будет чистым,
И я из тумана к тебе появлюсь…
— Один корешок сочинил. Где-то на Дальнем Востоке на танкере ходит, Н — да… А все из-за них, красавиц, — Коля кивнул на «Неизвестную» Крамского — над ложем Виктора. — Она одна скрашивала твое трехмесячное мужское одиночество, а, Сапунов?
— Об этом молчу даже в мужской компании…
— А я расскажу. История старины далекой. Неважны имена, фамилии. А появилась у меня в Москве знакомая, назовем ее Тоня, Тоня как Тоня, тоненькая, на ракете не облетишь. Н — да! Работала в каком-то расфасовочном цехе. Но дело пока не в ней, а в ее бате. Я как-то случайно помог занести ему мебель на четвертый этаж. Мебели — гардеробишко, платяной шкаф, а мужик, гляжу, один мается у подъезда. Подняли, занесли, поставили. Он меня — к столу, пиво поставил. Не отказываюсь, пьем пиво. Мужик простой, работяга из работяг, а потолковать о смысле жизни любитель. Засиделись. А тут и Тоня пришла, тоже за стол. Не скажу, старики, что понравилась, нет — не в моем вкусе. С батей мы сошлись душа в душу. А у меня в столице — никого. Стал я забегать к ним, когда один, когда с корешами нашего курса. Пиво прихватим — и к бате, — Сокол вздохнул, положил руку на плечо Виктору, продолжал: — Тоня даже как-то призналась: отлучили батю от забегаловок, а то он, бывало, с работы и где-нибудь «соображает на троих», пьют из горла… Словом, подтягивали батю до интеллигентного уровня. Он нам про революционный рабочий класс, мы ему о романтике таежных троп, о нефтяной твоей Тюменщине, Сапунов… Вот качал бы я сейчас земную кровь где-нибудь под Сургутом, да своя забурлила… К черту! Начисли, Иван!..
Старпом откусил морщинистый помидор, продолжал:
— Встречи наши с батей кончились неожиданно и глупо. Подходит как-то ко мне азербайджанец, тоже первокурсник. По — русски говорит: без толмача не разберешь. Но я понял: у тебя, мол, красавица есть знакомая, познакомь, дорогой! Ты что, говорю, Курбан — заде? У самого, что ль, тыковка не работает? Сколько красавиц по Москве? Джигит! Понимаешь, дорогой, говорит, только заговорю, все думают, что я им абрикосы купить предлагаю. А я совсем бедный джигит из горского селения. Но шибко уважаю русских девушек… Разжалобил! Позвонил я Тоне, с тобой один красавец — джигит жаждет познакомиться. Приходите, отвечает Тоня, проведем вечер у подруги. Я к джигиту: приглашает тебя красавица, поедем на чашку чая. Почему чая, не понимает мой Заде, у меня деньги есть. И показывает два червонца… Сам я тоже наскреб немного, поехали. Встретились с Тоней на «Новослободской», сели в трамвай, гремим, качаемся. Вышли. Вот, говорит Тоня, подруга живет. Глянул я на дом: куда занесло! Старый клоповник времен очаковских и покоренья Крыма. Ну ладно, думаю, все равно — только полный вперед!..
— А я в Москве ни разу не был, — перебил Пятница.
— Слушай, Ваня… Потом, потом про столицу… Ну Тоня — в дом, а нам в гастроном подсказала забежать. Взяли еще пару «сухачей», шампанского уже припасли, стучимся. А у подруги еще одна подруга, коллега по работе. Уселись впятером за стол, музыку слушаем, разговоры ведем. Джигит поддакивает, усы в шампанском мочит. И на хозяйкину подругу смотрит, о Тоне забыл. Хозяйка, жгучая татарочка, на меня, гляжу, глаз кладет. Она — на меня, я — на нее. Потанцевали.
И тут в самый лирический момент — грохот в дверь и подзаборная матерщина. Девушки наши кинулись в прихожую, джигит за ними, а хозяйка остановила меня и шепчет ласково: «Скажи, что ты мой муж, из Казани приехал!» В мужьях я еще не бывал по молодости, но усвоил.
Вваливается парняга, морда шире самовара, в крови. «Ты хахалей навела! — кричит. — Всех попластаю!» Девушки наши еле его успокоили, на кухню повели, умыли. Пока они там замешкались, парняга заходит в комнату: «Здорово!» Садись, говорю. Налил ему. Разговор ложится на мирные рельсы. Я уж проникся доверием к парняге. И тут он возьми да спроси: «Ты как сюда попал?» А я, лапоть пензенский, ляпни ему: «Познакомился, пригласили!..» Что тут стало, парень такой хай поднял: «Проститутка, кричит, ты кобелей принимаешь, пока я пару дней не заглядывал!» Хозяйка улучила момент, шепнула: «Лучше разойтись, приходи завтра днем один, я — выходная!»
Гляжу, Тоня уцепилась за моего джигита, тянет на улицу. Ушли, а через три минуты Тоня возвращается: «Не пойду я с ним… у него денег нет!» Ах, думаю, Тоня — тоненькая, в два обхвата… Тут подруга хозяйкина не растерялась: «Я, говорит, пойду с ним». И увела.
— Ушлая баба! — кивнул Пятница.
— Ну вот… Вышли мы с Тоней под мат и крики парняги. Что же, спрашиваю, Тоня? Такое отвращение к ней, но куда денешься, надо проводить до дома, неловко бросать женщину одну среди ночи. Идем пешочком, каблуками постукиваем. И она мне плачется, что нужно по квитанции в милицию заплатить. По какой квитанции? А вот по какой! Возвращалась позавчера из гостей, день рождения у одной работницы отмечали. В метро не пустили, а завели в отделение. Поскандалила там. А они квитанцию в руки и говорят: не заплатите штраф через три дня, на работу сообщим! До получки далеко, а у бати просить совестно, вот и… Что-то не верилось мне. Ах, Тоня — тоненькая! Но я чуть не заплакал от жалости. Пацан был!
— Ну — у, — недоверчиво выдохнул Пятница.
— Выскреб я последнюю мелочь из карманов, поймал такси, отвез ее до дома. На площадке она — «спасибо и до свидания». И захлопнула перед носом дверь. До общаги я уже топал пешком через всю золотую столицу. В одном кармане — вошь на аркане, в другом — блоха на цепи. Блоха, ха — ха, как говорит Витя! Что, Витя?
— А как джигит?
— Джигит, понятное дело, на коне… Так я познакомился с оборотной стороной… Ну ладно! Только теперь уж столько стран повидал, на красивых женщин насмотрелся в Таиланде и на Филиппинах, а все чувствую себя должником перед этой Тоней… Дарю, Сапунов, сюжетец. Можешь досочинить, как наутро я пошел разгружать вагоны и заработал для Тони четвертную и она спасла свою честь. Только ничего этого не было, вот так…
Сокол примолк, задумался. Виктор с Пятницей тоже сидели в каком-то оцепенении, ждали продолжения рассказа, но старпом молчал, теребил узел галстука.
Виктор разливал кофе и думал о неисповедимости человеческих судеб: вот и у этих парней не так-то все просто в жизни!
Пятница поднялся, отвинтил иллюминатор. Колкий, ядреный морозец хлынул в каюту, качнул атласную занавеску.
— Прижимает север! — сказал Иван. Никто не ответил.
Виктор подумал о Свете. За три месяца получил от нее одно письмо, и то еще в Тобольске. Может быть, письма лежат на почте, в поселке? Хотелось еще верить в это, хотя..»
— А женился я по любви! — прервал его думы Коля, отхлебнув крепкий глоток кофе. — На последнем курсе мореходки. Только она проспала меня.
— Как проспала? — удивился Пятница.
— Никогда не предполагал, что взрослый человек может каждые сутки спать по десять часов. Прихожу вечером домой, ее уже развезло, в подушке — носом. Ты, говорит, меня не трогай, устала… Теперь спит с учителем географии. Не знаю, какие они континенты видят во сне, но уж, во всяком случае, характерами сошлись. А то я, бывало, привожу в пример самого Петра Первого, Наполеона, Чапаева — вот, мол, по четыре часа в сутки спали люди, и то хватало. Не убедил!
— Детей не нажили? — спросил Пятница.
— Умудрились. Проснулась на четвертом месяце — у нас, кажется, ребеночек будет!.. Вот я ему и вез попугайчика…
Медленно погас свет. Иван чертыхнулся и побежал выяснить. Виктор разыскал огарок свечи в рундуке, запалил, водрузив в пепельницу.
Гори, гори, моя звезда,
Звезда любви — и — и…
— Сколько тебе лет, Сапунов?
— Много. Двадцать восьмой. А что?
— Кажется, Лермонтова в твои годы уже…
— Что поделаешь, дорогой Сокол, начинающие интеллигенты в первом поколении…
Коля перебил:
— Если станешь известным писателем, останься человеком и не забудь нашу ночь, которую подарил нам Джек Лондон…
Горит свечи огарочек…
— Что с «Северянкой» будет, Коля? Не слышал?
— Говорят, надо взорвать ледовую перемычку, чтоб провести станцию в котлован.
— Который, говорят, еще не выкопали… Ха и опять — ха!
Скрежетнула якорная цепь: с моря напирал лед. В иллюминаторе занимался свет близкого утра.
11
Оставаться на открытом рейде становилось опасным. День ото дня. Лед взбесился и уже, не церемонясь, громоздил вокруг судов торосы, напирал на «Северянку», норовя проломить борта. По утрам матросы скалывали лед с надстройки, с хрустальным звоном крошили сосульки на леерах.
«Буслаев» подолгу крутил винты, расталкивая льдины возле электростанции и спасателя. На берег можно было уже ходить пешком — по льдинам, но матросы иронично отвергали эту возможность, гоняя ялик по разводьям, приводя в смятение Борисова.
— Утопят наш ял, понимаешь! — шумно страдал начальник, но деться было некуда, и он сам в который уж раз отправлялся в сопровождении деда в поселок. Хождения по инстанциям становились мучительными. Глушаков переживал их в тихой, виноватой тоске. Борисов, напротив, «рвал и метал». Ясно стало, что «Северянке» определят стоянку в другом месте. В сигаретном угаре рубки завитали таинственные названия предполагаемых точек зимовки. Толпились у карты, изучали маршрут, подсчитывали, сколько это займет времени, если брать в расчет немыслимое к востоку поле торосистого льда, конца которого не видно в самый мощный бинокль.
Оборвалось, отслоилось что-то в душах корабельного народа.
Угасло, кончилось и ожидание праздника, который витал недавно над зябкими палубами «Северянки». И представитель треста, который должен был появиться, как обещалось в начале перегона, где-то запропал. И только одинокий баклан кружил над мачтами судов, появляясь в одно и то же время, и, укоризненно покачав крыльями, скользил в сторону Аляски.
В последний раз Борисов был на берегу вместе с начальником экспедиции. Возвратясь, они дали команду сниматься с якорей.
И опять заскрежетало в клюзах, глухими голосами огласился полубак — матросы заводили буксирный трос. Наконец станция, обдирая борта о лед, легла на обратный курс.
Шли в бухту Большого города.
Виктор привычно спускался в кладовую за консервами, калил плиту, «краснопарил», сервировал стол, но, скорее, по привычке, механически. Он вдруг почувствовал, как хочется поскорей освободиться от этих хлопот, показавшихся ему ненужными.
Путь в тяжелых льдах прокладывал ледокол «Владивосток». Он возник неожиданно из-за торосов, и вслед ему выстроилась в кильватер целая флотилия судов, тоже пробирающихся в бухту Большого города.
Шли ночь и шли день. И, странное дело, Виктор ничего путного не запомнил из этой дороги, равнодушно скользя взглядом по белой равнине ледовых полей, которые враз отстали, когда караван, круто обогнув узкий клинок полуострова, лег курсом на юг.
Шли в бухту Большого города.
В тот вечер и пришел в каюту к Виктору Сапунову начальник станции, когда кок управился уже с камбузными делами, нахлопотался, собрался ложиться спать.
Борисов подал бланк радиограммы, суховато и тихо произнес:
— Тебе… Из дома, кажется… Беспокоятся. Извини, что прочитал.
— Спасибо, Станислав Яковлевич. Присаживайтесь. Чайку попьем.
Борисов помято улыбнулся, откинув ладонью светлые, чуть вьющиеся волосы со лба, и Виктор, кажется, впервые отметил, что у начальника ясно — голубые лучистые глаза.
— Как живется тебе тут? — Борисов оглядел тесноватое жилище кока, отчего Виктору стало и неловко, и грустно от этих непривычно участливых его слов. — Вроде три месяца прожили вместе, а вот впервые у тебя в каюте?
— Да, Станислав Яковлевич, впервые.
— Давай уж попроще — на «ты»! Что уж чиниться
теперь, а?
Виктор промолчал.
— Читаешь? — он разглядывал корешки книг на полочке. — Я тоже, бывало, зачитывался, глотал, как говорится, все подряд, а теперь раздаю… Не жалко как-то, дарю, кто ни придет, ни попросит. Лапузин — тот, бывало, портфелями, комплектами собраний уносил. Сначала мне загонял книжки из библиотеки ученого дядюшки, потом с моей полки загонял другим. Сейчас не заходит, боится — Лилия его погонит, а то, бывало…
— И вы бы гнали, Станислав Яковлевич! — проникался неожиданным и грустноватым откровением Виктор. — Таких друзей…
— Прогнал бы, — усмехнулся, глядя куда-то в себя, Борисов. — Но в жизни, понимаешь, так бывает завязано крепким узлом… Ну ладно, выгнали бы его, списали в Тобольске! А дальше? Вернулся бы в Москву и сшибал в подворотнях чинарики! Может, думаю, кое-что поймет, не глупый же он парень…
— Может, вы и правы, Станислав Яковлевич!.. Нас-то жизнь помолола, разберемся, что к чему. А как парнишке Гене Бузенкову, с каким настроением уезжать отсюда?..
Борисов помолчал, полистал раздумчиво книжку, воспрянул:
— Спишут, Виктор, все спишут на перегон.
— Все не списать, нет… Все не списать… Вот еще деда жалко.
— Какого деда? А, Глушакова! — что-то горькое просверкнуло в голубом взоре начальника, но, поднимаясь, он опять воспрянул, стараясь обрести тот молодцеватый и уверенный вид, с каким его привыкли видеть на станции.
12
Хрустит под ногами галька на пристани. Широким фронтом движется к проходной порта толпа. Вольготно, вперевалочку, шумно. Еще качает. Подзабыта привычка ходить по твердой земле, еще давит на барабанные перепонки недавний грохот моря, скрежет льда, железа, но уже материковая твердь принимает истосковавшийся по береговой жизни народ,
За проходной порта — кто куда!
На почте Виктору подали письмо. Он взглянул на московский штемпель и, не распечатывая, положил в карман.
— Растягиваешь удовольствие? — спросил Пятница. — А ты прочти, может, и для нас какая новость столичная…
— А знаешь, Иван, — что-то неожиданное решалось в Сапунове, — у меня сейчас такое состояние, что я бы, наверное, остался на зимовку…
Пятница будто ждал этих слов:
— В чем дело? Оставайся, Витя! Зимой вместе на лыжах будем на охоту бегать…
— Остаться, чтоб щи варить? Не вижу высокого смысла! — что-то еще противилось в Сапунове, бунтовало. Он думал, если б Пятница начал отговаривать, если б стал убеждать в обратном, тогда…
— Тебе подавай высокий смысл! А если просто вот так, как я, по-простому, как Миша Заплаткин, например? Пожалеешь… Мне вот станция как родное подворье стала… А тоже по-разному размышлял. Вот тебе и смысл!
— Пока шли, я видел этот смысл, я готов был еще терпеть хоть полгода у плиты… Да и заметки путевые надо в порядок привести. Надо все же рассказать…
— Одно хочу заметить, Витя: Арктика тебя не отпустит. Да и жизнь, она при любой ситуации — жизнь, Витя.
— Я человек земной. Я это понял… Одна великая старушка мне говорила — свой берег нельзя отпускать далеко!..
— Ну, ну…
…Ветер гнал по улице сухой песок. Хлопал оторванной возле кинотеатра афишей.
— Южак! — сказал Пятница, втягивая голову в поднятый воротник. — Я слышал, тут с улицы прямо в море выдувает. Вон и сетка повдоль берега натянута.
— А ты говоришь — ножницы!
Встретили капитана Глебова. Он взял билеты на палубную команду, которая завтра улетала в Мурманск. Пятница присоединился к размашистому шагу Глебова, кивнул Виктору:
— Ты, если хочешь, оставайся, кинишком побалуешься, а я еще успею тут нагуляться. Приезжай вечерним катером! На вечерний чай!
— Да — да, Ваня! А зачем ты на берег сходил, не понял?
Пятница уже машет рукой. Не слышит, наверное.
Пообедал в ресторане. Походил по городу, купил два томика стихов Магаданского издательства. Пора на «Северянку»! Пароходные гудки давно уже звали на пристань к рейдовому катеру, который с минуты на минуту мог прочно застрять у бетонной стенки. Штормовое предупреждение.
— Все — все, теперь разве что утром, — ответили с катера. — Такая непогодь!
Зеленая тоска навалилась как-то сразу. Оглушительно. Нудно. Он потолкался еще на пристани, путаясь в лабиринтах контейнеров, недавно сгруженных с отчалившего судна, посмотрел, как разгружается рефрижератор «Маршал Рокоссовский». Он привез из Австралии замороженные бараньи туши, и теперь портовый кран поднимал их из трюмов в огромных авоськах, похожих на крупноячеистую мотню невода.
Как там управляется Вася? Ключи от камбуза он опять отдал Васе, наготовив заранее на целые сутки. На «всякий случай» отдал.
Наваливалась ночь. Жесткий ветер раскачивал на железном столбе фонарь, напоминающий перевернутый банный тазик. Мутноватый, сырой свет расплескивался на головы приемщиков мяса, на контейнеры, между которыми сновали электрокары.
Надо было искать пристанище, хоть какую-то крышу над головой, и Виктор зашел в диспетчерскую, где пожилой морячок присоветовал ему на ночлег красный уголок.
Нетоплено в уголке, зато вполне приличный теннисный стол посреди комнаты напомнил об усталости: вдоволь находился! Придвинул стол к стене, глубже утянув голову в полушубок, попробовал уснуть.
Лезла всякая чертовщина. Мысли такие же сумрачные, непричесанные. «Недолго и забичевать!» — с иронией подумал он, перевернувшись поудобней, отчего широкое ложе жалобно простонало рассохшимися ножками.
За стеной, на улице, хлопал сорванный ветром лозунг. Он попытался вспомнить, что написано на этом лозунге, еще утром он висел боевито и призывал, кажется, к качественной работе. Теперь же надувался и парусил, желая высвободиться окончательно.
Виктор расшнуровал сырые ботинки, зябко поежился: «Еще б клопы и — полный комфорт!»
…Вот так же было тогда, в далекую ночь. Лет четырнадцать ему было. Он шел в город поступать в сельскохозяйственный техникум. Машины торчали по кюветам — те, что осмелились ехать за бензином на нефтебазу. Сидели. Большак квасило недельным ненастьем. Но он шел, пока не догнал его трактор с тележкой. Втиснулся в уголок у заднего борта на затертую грязными ногами солому. Ехали отпускники, ехали просто бабы и мужики, ехал лейтенант.
На полдороге от города опять резанул ливень. Промокшие вкатили в одно село и — в сельсовет. Там и заночевали на полу. Ночью Витька вскочил, атакованный полчищами клопов. Бабы усердно храпели. Мужики давили злодеев и жгли табак. Один лейтенант, поблескивая золотым погоном, спокойно подремывал у порога.
— Че, едят? — спрашивал из полутьмы мужик. — Они сельсоветовские, им власть, видно, дадена… Едят, холеры! Терпи, мальчик.
Лейтенант весело и настойчиво советовал:
— Ложись у порога, парень. Я уж испробовал позицию, пока доползут, можно урвать часок.
Давний случай из детства опять бередил думы о доме, о родных лесостепных краях.
Ом вспомнил, что не читал еще письмо. Нервно пошарил конверт за отворотом полушубка, щелкнул выключателем.
«Дорогой мой, — писала Нинок. — Я понимаю, что совершаю, наверное, очередную глупость, отправляя тебе это послание. Но уж прости, не могла сдержаться… Я хорошо информирована о всех ваших героических усилиях во льдах — к нам поступали радиограммы с «Василия Буслаева», так что, милый Виктор Александрович, я все знаю. И то, что ждало вас разочарование, я узнала несколькими днями раньше. Подрядчики, которые обустраивают стоянку, ничего не сделали. Но там действительно возникли неувязки двух ведомств, и, пока вы штурмовали Ледовитый океан, неувязки эти обросли ворохом бумаг. Все сроки упущены, и «Северянке» придется зимовать в Большом городе, а тресту нашему «покупать» энергию у городской электростанции для зимовщиков, чтоб не разморозить системы… Очень хочется побывать у ваших милых ребят и попробовать твою «фасоль в тумане»! Я вовсе не шучу, Витя. Теперь твой Нинок вышла в «большие» начальники — возглавляю техотдел. И вполне возможно, что напрошусь в командировку в Большой город. Чувствую, что охотников лететь туда за несколько тысяч кэмэ не находится. А ведь кому-то надо документально оформить «Северянку» на зиму, распорядиться о горячем отстое, помочь Борисову сформировать новую команду обслуживания… Прости, что я все о делах, но не знаю твоего настроения и вообще… Двадцать пятого сентября вы должны прибыть в Большой город, если ничего не помешает, естественно. В эти сроки, возможно, я прилечу туда и встречу вас па пристани. Вот видишь, я внутренне уже собралась и решилась, осталось за малым — получить командировку и — в аэропорт…»
Виктор посмотрел на часы. Было начало двадцать седьмого числа. Первый час ночи. «Что же это я? Наверное, она в гостинице, а я тут как самый распоследний…» Он резко поднялся, зашагал по комнате, закурил. За окном — тьма и ветер. Редкие фонари в глубинах домов горели мутновато и хмуро. Вышел во двор порта, пометался: все заперто — проходная, высокие ворота. Что делать? Где эта гостиница?..
Затоптал сигарету, вернулся в тепло.
Ветер за окном не унимался, хлестал по стене. Лозунг уже оторвало и унесло в море. Устраиваясь опять на столе, не повернув выключателя, он мимоходом подумал о клопах. Но клопов не было, а пришел человек. В кирзовых сапогах, в серой ушанке, в стеганой куртке, он походил на досрочно освобожденного из лагеря. По тому, как он спокойно огляделся, присел на скамью поодаль, стянув с рук блестящие хромовые перчатки, которые были единственным украшением его одеяния, Виктор подумал, что он бывал здесь.
— Вы не спите? — спросил ночной гость. — Здравствуйте, тогда!
— Здравствуйте…
— Чай пить будем? — бодро продолжал незнакомец, вынимая из кармана электрокипятильник и несколько тощих пирожков.
«Ужин аристократа!» — усмехнулся про себя Виктор, но вслух произнес:
— Чай?
Он продолжал с интересом рассматривать ночного пришельца. На вид ему лет сорок с небольшим. Усталые глаза говорили о мирном согласии с жизнью. Никаких претензий: все так, как и должно! Пришелец протопал в противоположный угол комнаты, погремел там фанерными щитами — «наглядной агитацией», принес стеклянную банку с водой. Платком, ловко извлеченным из кармана брюк, обтер края, насмешливо проговорил:
— Если не брезгуете, прошу! — И высыпал в банку пачку чая.
— Нет, спасибо, я не хочу!
— Меня зовут Пароход Аристархович, — не обратил внимания на отказ пришелец. — Придерживаюсь свободных принципов: всякий человек сам себе хозяин и судья. Так что и я прошу извинить. Я попью… Душевный напиток — чифирок!
— Вы философ, Па… Пароход Аристархович.
— Это уж слишком, молодой человек. Просто — бывший осветитель театра. Вас шокирует странное сочетание моего имени — отчества. Меня — уже нет. Поясняю: мои мама и папа поэтизировали эпоху индустриализации и наградили меня на всю жизнь. Здесь у меня кличка Сухогруз, иногда Рефрижератором называют, но это длинно и неумно…
— Послушайте, — оживился Сапунов, покидая «ночлег» и присаживаясь напротив Сухогруза, — послушайте…
— Охотно расскажу… Вы ведь корреспондент! Извините, не знаю какой газеты, понятно, не местной, но мне все равно. Удивляет, что называю род ваших занятий? Я наблюдателен: журналистский значок на пиджаке и просыпающееся любопытство. Может, я вам помешал, тогда я — пасую. Отдыхайте» как говорится, с богом.
— Нет, почему же, — холодновато сказал Виктор. Ему вовсе не хотелось открывать «род занятий», но этот значок, действительно, Ни к чему нацепил…
— Мне наплевать, какой вы орган представляете, молодой человек. Все газетчики зависимые и несвободные люди. Но вы, кажется, попали в полосу невезений. А я еще не разучился советовать страждущим, хотя давно перестал верить людям.
— Интересно! — наконец улыбнулся Виктор. — За что они провинились? Люди? Все человечество, наверное?
— Человечество — муравейник. Все бегут, хватают, тащат в свой угол. Все на одно лицо. Я говорю о ближних. Ближние однажды плюнули мне в душу, и я позабыл их, вычеркнул из памяти. Они ждали, что я вернусь отсюда осыпанный бриллиантами и золотом, с чемоданами не открытий, а песцовых шкур, с перспективой на красивую жизнь… Попей, все — таки помогает… Ну что ж! Однажды я соблазнился, примкнул к партии, прилетел сюда.
— Какой партии?
— Партии старателей… Нам выдали инструмент и забросили на старый участок. Мы перелопатили участок, пошли к верховьям реки и наткнулись на жилу. Под конец сезона у меня почернели и сошли ногти. Мы жили на подножном корму, пока не прилетел вертолет и не доставил нас в Большой город. Здесь мы сдали золото и получили большие деньги. Я телеграфировал ближним и особо ближним женщинам, что лечу с удачей… О господи, это был какой-то кошмар! Теперь я чист и волен распоряжаться собой, как хочу…
Виктор закурил.
— «Столичные»? Разрешите, — Сухогруз взял сигарету, неумело прикурил, закашлялся. — Тоже — гадость… Но тогда я наслаждался волей и возможностью жить широко. Нет, я не проматывал деньги, пили крепко один раз. И этого было достаточно. Проклятое зелье… Проснулся утром — ни мехов, ни денег. Укрыт телогреечкой, и вот эти кирзачи у кровати. Я послал телеграмму директору театра, попросил выслать двести рублей на билет. «Не понимаю шуток», — ответил он. Женщины мои вовсе не ответили. Но выручила баба Тася. Знаете бабу Тасю, ее здесь все… Хотя откуда вам знать! Она обитает в избушке у пивного бара. Сегодня баба Тася сказала: «Пароход Аристархович, не твоя очередь ночевать у меня. Есть более нуждающиеся люди. Иди, говорит, на пристань». И вот я пришел…
— Куда же завтра? — выдавил Виктор, удивленный историей Сухогруза. Он никогда еще не разговаривал вот так с бичами, наслышан же был о них всякого.
— Будет день, будет пища! — философски ответил Сухогруз. — На Севере порядочных людей больше все — таки. Мое несчастье, так сказать, из ряда вон, локальное…
— Так все же, Пароход Аристархович, еще осталась вера? Вы противоречите себе… Знаете что? Я дам вам координаты… Вы же электрик, наверно, неплохой?
— Электротехникум и два курса театрального училища…
— Вот видите! — начал серьезно увлекаться Виктор. — Я прибыл сюда на плавучей электростанции. Сейчас она на рейде. Не видели? Ну что ж, узнаете еще. Нам нужны хорошие специалисты… Будем вместе работать! Решайтесь! — И тут он понял, что высказал свое тайное, еще как следует не оформившееся решение. И на миг пожалел, что оно сорвалось с языка.
Сухогруз устало отмахнулся:
— Возвращение блудного сына в здоровый советский коллектив! Не надо, не надо, старая песенка. Я уж как-нибудь сам… Проклятое зелье! Сгубит оно Русь — матушку…
— А все — таки подумайте. Вас рано или поздно… Извините, выселят отсюда. Пограничная зона, как я понимаю…
— Перебили вы меня, молодой человек. Я к нему со всей душой, а он… Надо подремать. Я не стесню, я на лавочке, — нахлобучив шапку, он устроился на лавочке.
Виктор выключил свет, размышляя еще какое-то время о неожиданном пришельце, который, кажется, уже ушел в сон. Жгло еще письмо в кармане, и он опять подумал, почему не догадался с вечера разыскать гостиницу, попытаться устроиться там в пристойных условиях.
— Послушайте, — колыхнулся из темноты хрипловатый, с грустинкой голос ночного гостя. — Вы, наверное, принимаете меня за чудака? Вот, мол, жил — был человек и дошел до ручки… Нет — нет, помолчите, не отвечайте. Наперед знаю, что ответите. Да и сами мечетесь, ищите. Не теплого угла, понятно! До этого вам еще далеко. До этого, возможно, еще доживете, докатитесь, как многие… А пока душевного равновесия ищете, которое, смешно сказать, кажется, обрел я в этом городе. Прав я? И людьми недовольны, и к людям тянетесь…
— Вы как гадалка, общими словами — да по общим местам. Куда как легко быть провидцем! — откликнулся Виктор.
— Ну вот, а если скажу я, что однажды не повезло вам в любви с женщиной, потеряли ее и теперь мечетесь от этой боли по свету. Не прав я?.. Вот видите, вы промолчали.
— Промолчал, потому что опять — общие слова. Все мы в поиске, только у одних руки, крылышки слишком рано опускаются!
— Чего в поиске?
— Хотя бы доброты человеческой.
— Доброты? — опять колыхнулся голос на лавочке. — А ее не надо искать! Просто надо быть самому… Доброта… Впрочем, это внутри, это — необъяснимо.
— Вот вы и подвели черту, Пароход Аристархович, — усмехнулся Виктор. — Все же не чудите, давайте к нам на «Северянку». Я это очень серьезно говорю.
— Молодой человек, молодой человек! — вздохнул ночной гость и надолго затих.
— А вы все — таки приходите. Слышите!
Шумела на кромочке побережья сырая сентябрьская ночь. Тонко поскрипывали ножки теннисного стола. Душа болела. Видениями мелькали далекие и родные лица, вчерашние картины ледовой дороги, братва «Северянки», от которой отделяла его узкая полоса простуженного берега да гудящие валы ночной бухты.
Проснулся Виктор неожиданно, как от толчка. Лавочка уже пустовала. На краешке стола белел клочок бумаги, оторванной наискось от плаката. В утреннем свете разобрал крупный красивый почерк: «Счастливо, покоритель Арктики! Может быть, встретимся?» Записка таила иронию, а может быть, и печаль по нормальной человеческой жизни.
Вышел во двор порта. «Рокоссовский» все так же стоял у стенки причала. Позвенькивал портовый кран. Догорала луна в небе. «Наверное, народилась перед утром?» — подумал он и направился к проходной, убыстряя шаги. Вот сейчас он выйдет в город, отыщет гостиницу, поднимется на какой-то там этаж, постучит в дверь.
13
Дед отказался от протекции капитана Глебова, который брал билеты без очереди и сразу оптом — на всю палубную публику. Отказался воспользоваться «бронью», которую капитан заказал по рации через портовое начальство. Да и получилось в общем-то разумно: лететь через Москву — удлинять себе дорогу, а он выбрал другой маршрут, через Якутск — Иркутск, хоть и выложил за билет едва ль не месячный оклад старшего инженера, выстояв длинную очередь перед окошечком кассы.
Он почувствовал себя уже в новом качестве билет на руках, до отлета сутки с небольшим, можно расслабиться, помечтать о вечерней охотничьей зорьке — сентябрь еще не выдохся, северная птица только — только пошла и под Тюменью сейчас самый сезон «побахать» на перелете.
Еще томила, рвала душу «Северянка», неудачный финиш перегона, но и к этому он начал привыкать, теша себя мыслью, что довели станцию в целости — сохранности. На заводе, понятно, тоже расстроятся, но ненадолго, захватит горячка строительства новой станции, первые днищевые секции которой готовили еще три месяца назад. Опять вспыхнут «повышенные обязательства», возгорятся «ударные темпы», к чему, собственно, он привык. Не будь этого в повседневной заводской текучке, он бы считал себя обделенным, настолько все это к нему прикипело.
Он не лез (по выражению Борисова) в «дамки», просто раньше он привык считать себя хорошим исполнителем и как-то тогда мало задумывался о дальнейшей судьбе заводской продукции, когда всякое новое судно покидало причальную стенку. Он законно гордился, когда «продукцию» хвалили, но вскоре опять втягивался без оглядки на будущее в неспокойное русло своих заводских хлопот.
«Прием» на мысе, где плавучая станция оказалась не то что ненужной, ее, кажется, не ждали так скоро, надеясь, наверное, что застрянет из-за тяжелых льдов где-нибудь на Диксоне или в Тикси, — прием этот ошеломил Валентина Григорьевича Глушакова. Он видел, как приуныл молодой народ, еще недавно задорно носившийся по палубам, подогретый опасностями, которым, кажется, не знал истинной цены. Да и Борисов вот как-то сник! И он по-человечески сочувствовал ему: ждал начальник законных почестей, а они ускользали, ускользали, пока не громыхнуло окончательное: «Северянку» на прикол в бухту Большого города!
«Теперь уж ничего не попишешь!» — думал Глушаков, шагая по взлохмаченной ветром улице. Он зашел в магазин выбрать северный гостинец супруге, потолкался у прилавков, но ничего подходящего не нашел, решив посмотреть в другом магазине.
По дороге он свернул в пивной бар. И даже подивился, что в арктическом городке этакий фасонистый пивной бар. И с пивом! Неужели на пароходах привозят? Но плечистый бармен кавказских национальностей охотно объяснил, что «готовит пиво из концентрированного солода и всегда — бесперебойно!».
Довольный не столько пивом, а самим фактом приобщения к подзабытым приятностям городской жизни, вытерпев стойкие тучи табачного дыма — курили в баре эффектно и даже вызывающе, дед направился в порт.
«Северянка» — на месте. Он приметил ее среди других судов на рейде, ощутив даже прилив радости: она на месте!
К берегу подошел пограничный кораблик. Из игрушечной рубки вышел мичман и, козырнув военно — морскому флажку на мачте, по-домашнему шагнул с низкого бортика на высокий гранитный валун, подернутый стекольчатой изморозью.
Он проводил взглядом ладного мичмана, наверное командира этого кораблика: что эта посудина может делать в ледовых морях?
«Маршал Рокоссовский» все еще нависал над пирсом. И ближняя площадка пристани пестрела холмами «авосек» с мясом, которое не успевали отвозить на склады.
— Откуда «Маршал»? — спросил Глушаков озабоченного человека в кожаном пальто.
— Из Австралии… не мешайте!
— Далеко возят! — покачал головой Глушаков, не рассчитывая на дальнейшую беседу.
…На станцию шел последний катер. Капитан торопил, напоминал, что — «последний, больше не пойдет!». Дал команду. И катер с ходу черпнул носом волну.
Немногочисленные пассажиры — матросы с других судов — поочередно прыгали на свои палубы, затем с подветренной стороны катер подрулил к «Буслаеву», жестко ударясь о привальный брус, освобождаясь от последнего пассажира…
Пустынная палуба ледокола мерно раскачивается. Поскрипывают тросы, пружинят страховочные канаты. Легкие доски трапа, соединяющие ледокол и станцию, пошевеливаются в такт качке.
Размышляя о тепле каюты, Глушаков ступает на трап и неожиданно, не находя опоры, проваливается куда-то в преисподнюю. Падая, он успевает подумать, как купоросно — зеленая ледяная хлябь вот — вот накроет его с головой. Руки инстинктивно ищут спасательной зацепки. И находят. И он висит уже над водой, уцепившись за буксирный трос, не решаясь почему-то звать на помощь. Он еще пытается перехватиться покрепче, но эта шуба — угораздило надеть сегодня шубу! — чугунной тяжестью давит книзу, сковывает движения. Он успевает еще глянуть на палубу ледокола, — та по-прежнему пустынна, и, наконец, падая в воду, не выдерживает:
— Помоги — ите — е!
Мертвым холодом обдает не сразу. Он думает еще, что крик получился стыдливо — жалобным, не крик вовсе, а какой-то вопль, непристойный для пожилого человека. Вынырнув, он видит надвигающуюся волну, на которой блином крутит его кепку. Голова сразу замерзла.
— Куда? Куда — а? Держите круг!
Это Вася Милован собрался к знакомому мотористу ледокола, тот обещал ему коробку «Золотого руна» — на память о походе. Вася как раз и вышел па полубак станции.
Спасательный круг упал далеко от деда, и Вася видит, что тот даже не отреагировал. Глушаков греб к берегу.
— Куда? Обратно надо, обратно — о…
Но дед, кажется, освоился со своим положением и молча давал круги, похожий на вольготно чувствующую себя в родной стихии нерпу.
Вася уже — на «Буслаеве», кидает за борт канатную лесенку.
— Плывите обратно! К борту плывите…
Но не тут-то было!
— Эй, повымерли, что ль, фраеры!
Милован сбросил уже шубу, сковырнул с ног ботинки, разделся до плавок, когда возник бегущий человек.
Хрипло взорвалось в динамике:
— Тревога! Человек за бортом!
А Вася уже плывет на подмогу деду. Размашисто, будто силясь выскочить из воды, плывет Вася.
— Не толкайся, не толкайся. Растолкался тут! — выплевывает воду Глушаков, почему-то противясь помощи. То ль от страха, то ль от ледяной воды несет околесицу.
— Подгребайте к борту! — злится Вася, подтягивая его за рукав.
Подали длинный шест, и Вася, уцепившись за конец, тянет деда к веревочной лесенке.
— Не толкайся! — зябко огрызается тот, развеселив неожиданно собравшийся на палубе народ.
— Ай да моржи! — уже пробует кто-то шутить, когда сильные руки матросов подняли Глушакова из воды.
Накинули на Васю полушубок и повели обоих в сушилку «Северянки». Доктор со спасателя принес баклажку со спиртом. Спросил о самочувствии и приказал принять из баклажки «сколько душа желает».
Разводит пар котельный машинист. В последний раз разводит, он тоже завтра улетает вместе с палубной командой. И теперь нагоняет жаркого духу во все закоулки станции, словно в память о себе…
А они лежат на горячих батареях сушилки и молчат. В иные дни было здесь шумно, матросы развешивали сырые куртки и ватники, а теперь Пятница приволок матрацы, завалил пострадавших одеялами.
— С крещением вас! — И ушел.
— Согреваешься, Василий? — наконец ожил дед.
Вася подрыгал ногой под одеялами, подавая знак, что «живой», чувствуя, как растекается по телу потеплевшая кровь.
— Хык! — откликается под одеялами Милован — опять, мол, дед понес околесицу — и, выпростав руку, тянется к баклажке
— Вася, ты слышишь? Ты у меня вроде крестника теперь. Будешь у меня в семье, всегда приму лучшим образом.
— Да ладно вам!.. Где кока посеяли? Тут его невеста дожидается.
— Какая невеста?
— Нина Михайловна прилетела из Москвы… Полномочный представитель треста! — Вася опять хмыкнул и неожиданно запел:
Я помню тот Ванинский порт
И борт парохода угрюмый…
— Вася, — позвал дед, — ты чего это?
Тот не ответил. Вася жалел себя. Он вспоминал свою жизнь. Короткой еще была Васина жизнь.
В коридоре за дверью шелестели по линолеуму шаги.
— Смотрите-ка, поют, Нина Михайловна! — сказал там, за дверью, Пятница. — Может, навестим? — он взялся за скобку.
— Пусть еще погреются, пусть! — остановила Нина Михайловна. — Бедненькие.
Стонет ветром ночь. Последняя для палубной команды. Первая ее — опять на борту «Северянки».
Добралась она сюда еще днем. Удивительно было, как это разминулись с Виктором? Вообще разминулись на пристани со всеми! Пятница рассказал ей, как ходили они по городу, как Виктор остался еще «погулять», но промолчал о полученном им письме. Он видел, что она печалится, старается не подать виду, но печалится, и он уже несколько часов занимал ее разговорами.
— Кто еще из ваших улетает? — она хотела спросить, брал ли билет на самолет Виктор, но не решилась на прямой вопрос. Пятница понял.
— Бузенков чемодан укладывает. Мещеряков ждет перевод на билет.
— Не жаль расставаться?
Она подумала, что опять выдала свою печаль. А ведь себя спрашивала: не жаль?
Пятница подумал: «Красивая женщина! И любит! Любит же… Куда смотрит Виктор?»
Под утро ветер стих «и — на небо выкатила ясная луна. На «Северянке» никто не спит. Глебов с командой давно собрали чемоданы, ходят отрешенно — торжественные. Не сидится им. В мыслях они уже далеко, предвкушают другие встречи.
Посмеиваясь, заходят в рубку «пострадавшие». Распаренные от жары и крепкого сна, они все же стараются держаться бодро, но виноватый взгляд деда выдает их состояние.
Сюда же поднялись Иван с Ниной Михайловной. Давно попыхивает сигаретой Бузенков, смущается, как всегда, Миша Заплаткин.
Иван испытывающе посматривает на «героев», о которых только и разговоров было уходящей ночью. Они вроде бы даже ростом сравнялись. Шерстяной олимпийский костюм деда висит мешковато — осунулся, похудел Глушаков. Жестковатый взгляд Милована, который всегда тревожил Пятницу — не по годам суров человек, тоже несколько смущен и растерян, словно он виноват в приключении деда.
Нина Михайловна с любопытством поглядывает на молодых парней, они как-то неожиданно резко обозначились своим возрастом на фоне Глушакова и Пятницы. «Какие еще мальчишки! — думает она. — Вот так же Нюра Соломатина говорила: ребятишки, ах ребятишки… Но идет жизнь, катится». Она подумала еще, что у нее не все еще позади, хотя, — господи! — двадцать восьмой год… Катится, катится… Тогда в Нефедовке ждала — приедет Виктор. И вот теперь — сама, сама… Как все сложится дальше, как?
— Здравствуйте, — говорит Вася, обращаясь сразу ко всем.
— Давно не виделись, ага! — отвечает Пятница и весело щурит глаза.
Луна катится за сопку. По истонченной лунной дорожке, в которую подлил молока рассвет, идет катер. На баке его — все вдруг увидели — стоит, прислонясь к леерам, стоит кок «Северянки». Напряженно стоит Сапунов, твердо.
К трапу станции, заранее подготовленному матросами, идет палубная команда с чемоданами. Из рубки тоже хлынули на вольный воздух, пропуская вперед женщину.
Вот сейчас, вот еще несколько мгновений…
По сердцам ударило синью, морем, живым миром.
Примечания
1
Гусь — верхняя зимняя одежда с капюшоном, которую сибирские рыбаки и оленеводы надевают поверх полушубка или телогрейки.
(обратно)
Комментарии к книге «Арктический экзамен», Николай Васильевич Денисов
Всего 0 комментариев