«Три любви Фёдора Бжостека, или Когда заказана любовь»

129

Описание

Это история любви рядового советского человека, имеющего, впрочем, совсем даже не рядовое начало биографии. Его отношение – правда, косвенное – к Нестору Махно и его сподвижнице Марии Никифоровой вносят определённую интригу, нет, скорее, изюминку в повествование. Первые две любви заканчиваются смертью избранниц Фёдора, третья кончается смертью самого героя. Вроде бы ничего интересного, житейская, бытовая коллизия, каких случается превеликое множество, но описанная история Бжостека наполнена той чистотой и благородством отношений мужчины и женщины, которые были свойственны предыдущим – не хочется говорить, советским или – на фоне сегодняшнего дня – поколениям людей.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Три любви Фёдора Бжостека, или Когда заказана любовь (fb2) - Три любви Фёдора Бжостека, или Когда заказана любовь 740K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Ежи Довнар

Ежи Довнар Три любви Фёдора Бжостека или Когда заказана любовь

Уж так почему-то складывалось в этой стране, что любовь и политика, а, точнее, любовь и идеология всегда шли рука об руку, как явление, скорее, нетрадиционного характера, нежели всемирного масштаба. Говорят, Ленин, находясь в постели с Крупской, разговаривал с ней исключительно о делах партии и рабочего класса. Поэтому-то, несмотря на её базедовую болезнь и его импотенцию, у них не было детей. А, быть может, они просто не старались, живя идеей мировой революции и соединения пролетариев всех стран? Неизвестно, как было у него с Верой Арманд, хотя можно робко предположить, что уже из уважения к её очень красивой фамилии Вальдемар, как она его любовно называла, проявил, хотя бы один раз, находясь проездом в Берне, свои мужские способности. Правда, об этом можно строить только догадки, так как никаких посторонних свидетелей в свою конспиративную, тем более, в интимную жизнь Владимир Ильич категорически не впускал. Равно как и терпеть не мог цветка на подоконнике под названием герань, считая его мелкобуржуазным. Как только где-нибудь видел горшок с геранью, тут же кричал: «Цветок на съедение козам, землю крестьянам!» Ну и бог с ней, с геранью. Вождю мирового пролетариата, который уже по одному только определению был гораздо выше какого-нибудь Президента той или иной страны, короля или, скажем, императора совсем не обязательно любить цветы и выполнять столь примитивные мужские обязанности. Это, скажем, фараоны, должность которых была по уровню не ниже возведённых ими же пирамид, трудились в поте лица в своих гаремах, производя на свет до двухсот и более детей. Но не надо забывать, что с тех пор прошло ни много, ни мало, а три, а то и все пять тысяч лет.

Советская жрица любви Александра Коллонтай, этот секс-символ революции, которую при рождении ошибочно (а может, и нет) записали мальчиком, наверно, по-своему любила кронштадтского верзилу-моряка Павла Дыбенко. Правда, на фотографии в честь первой годовщины Октябрьской революции, где среди двенадцати апостолов Ленина она позирует как единственная женщина, он ещё, конечно, отсутствует. Оба они отличались крайней половой распущенностью. И всё же первый советский брак был заключён именно между ними. Так за что же 46-летняя Александра Николаевна полюбила 29-летнего Павла Ефимовича? Возможно, за его удивительной красоты ненормативную лексику, а, возможно, за его большую чёрную бороду и за не менее впечатлительных размеров мужской признак, которые в совокупности давали ей богатый материал для написания трактата о свободной любви в свободном государстве. Её «Теория стакана воды» по-разному была оценена и воспринята современниками, но главное зерно оставалось вечным и непреходящим: изначальным между мужчиной и женщиной должно быть чувство. Их, то есть, чувств могло быть даже несколько, что среди братьев по классу не считалось предосудительным. Такую возможность демонстрировала сама Александра Николаевна, доказывая в своём трактате, что если у советской женщины один муж Владимир Ильич, а второй – скажем, фараон Рамзес Иванович, то увеличение народонаселения первого в мире государства рабочих и крестьян, которое существенно поубавилось после двух революций, гражданской войны и массовых эмиграций, гарантировано.

После вереницы Генеральных секретарей Компартии, являвшихся пародией на государственного деятеля, Михаил Горбачёв стал первым более-менее нормальным руководителем страны не с вырубленным топором лицом, правда, с дьявольской отметиной на лбу и лихостью ставропольского комбайнёра. А также нарциссом и большим треплом, но оно, это его «треплоблудие», как говорили приближённые лица, заменяло ему его нерешительность. Но вот что касается отношений с женой и первой леди государства Раисой Максимовной, тут в нерешительности обвинять его было бы явной несправедливостью, ибо она, то бишь жена, взвалила на себя президентские полномочия и все важные решения, вплоть до назначений министров и других претендентов на ключевые посты, стала выносить сама. Делала она это, правда, в самолёте, чтобы под гул моторов никто, даже сам Михаил Сергеич, не слышал. Но это, как говорится, другая тема. Они, бесспорно, любили друг друга и без стыда демонстрировали свою любовь и всепридворно, и всенародно, и всемирно. Ходили, держась за ручку, и днём и ночью, причём, так сильно, что эту моду переняли у них даже президент США Рональд Рейган и его жена Нэнси, более опытные и продвинутые в этом отношении любовники. После этого так стали ходить президенты многих стран со своими жёнами, и не только с ними. И удивительного, между прочим, в этом ничего не было, так как не будь этой сцепки между мужчиной и женщиной, – не было бы ни нынешних Дворцов Бракосочетания, ни нас с вами, ни цивилизации вообще, ни такого числа разводов, как сегодня…

…Всё вышесказанное можно было бы назвать лирическим отступлением к нашему повествованию, ибо столь высоких уровней ни в политической, ни в социальной иерархии наши герои не достигли, хотя в потребности иметь пищу, в наличии первичных и вторичных половых признаков, отмечаемых во время помывки в общем отделении бани, равно как и в инстинкте любви, все люди на земном шаре одинаковы. Поэтому сказать, что история любовных отношений наших героев подпадает под высокие критерии уровня Ромео и Джульетты, равно как и низводится до уровня бытового примитивизма, вряд ли будет правильным, но что-то не совсем обычное в ней всё-таки скрывается. Впрочем, как и в любых других сердечных историях.

I

– Согласно Указу Президиума Верховного Совета СССР провести демобилизацию рядового и сержантского состава Вооружённых Сил Советского Союза следующих категорий…

…Материально-бытовое обеспечение, предусматриваемое Законом о демобилизации от 23 июня 1967 года, распространить на личный состав, демобилизуемый в соответствии с настоящим Указом…

После стодневного дембельского аккорда эти слова, произнесённые толстым «Геной» (генералом) перед выстроившимися на плацу солдатами, прозвучали как самое родное для каждого служивого уха сочетание звуков, слышимое ими за последние три года их жизни. Правда, дембелями себя считали те, кого это касалось, ещё три месяца тому назад, что было отмечено в каптёрке жесточайшей пьянкой. Но после этих слов стали ближе и роднее и «запахи» (солдаты на карантине), и осточертевшие донельзя кирзовые шнурованные берцы, в которых зимой было холодно, а летом жарко до невозможности. Правда, такого рода ботинки полагались частям МВД Советской армии и как они попали в пограничную часть, оставалось загадкой. Осточертели донельзя и армейские галифе с пилоткой вместе, именуемые духанкой, и гимнастёрка, которую теперь уже можно было демонстративно не застёгивать даже в столь торжественный момент. Но всё это было второстепенным по сравнению с самым главным. А самым главным было то, что становились ближе и роднее братья, сёстры, невесты, родители и вместе с ними те места, из которых был родом тот или иной призывник.

Приказ пришёл в марте, двадцать седьмого числа 1971 года. «Деды» его выслушали, внутренне торжествуя, но без каких-либо внешних эмоций. Эмоции за эти три года службы куда-то подевались, у многих они просто атрофировались и потребуется очень много адаптационного времени на гражданке, чтобы возродить их снова. Но мысли у всех только о ней, о долгожданной свободе без подневольных приказов, на которую каждый, как из тюремного каземата, готов рвануть сию же минуту, бросив всё то, с чем соприкасался в течение трёх лет своей жизни. В ходу дерзкие шутки, розыгрыши первогодок, самоволки и даже приводы в милицию в пьяном состоянии, но никаких задержек и сообщений в комендатуру, ибо менты тоже люди и все когда-то служили в армии. В подвальном помещении учебного корпуса небольшая группа «дедов» разливает водку, дышать от табачища нечем и кто-то зачитывает «для хохмы» письмо, написанное днём раньше Министру обороны одним только что присланным в часть призывником:

«Товарищ министр обороны СССР!

Мне 24 года и я мобилизован на действительную службу. В течение шести лет медицинская комиссия признавала меня негодным к прохождению воинской службы в связи с моим психическим состоянием здоровья. Но в этот призыв с меня сняли гриф «не годен» и вот я в армии. Но теперь послушайте мою автобиографию. Я женат на 44-летней вдове, у которой имеется дочь 25 лет. Зовут её Настя, на ней женился мой отец и, таким образом, стал моим зятем, поскольку он муж моей дочери. Соответственно, моя падчерица стала моей мачехой, раз уж она жена моего отца. Теперь слушайте дальше. У нас с женой родился сын. Он стал братом жены моего отца и, соответственно, его двоюродным братом одновременно. А также и моим дядей, поскольку он брат моей мачехи. Таким образом, мой сын теперь мой дядя. Но это ещё не всё. Жена моего отца тоже родила ребёнка, который стал одновременно моим братом, раз уж он сын моего отца, и моим внуком, поскольку он сын дочери моей жены. Так как муж матери любого ребёнка является его отцом, получается, что я отец своей жены, раз я брат своего сына. Таким образом, я стал собственным дедушкой. Учитывая вышеизложенное, товарищ министр, прошу Вас принять необходимые меры для моей демобилизации, поскольку по закону нельзя призывать на службу одновременно сына, отца и деда в одном лице. С надеждой на Ваше понимание примите, товарищ министр, уверения в моих искренних чувствах. Подпись».

Понятно, что такого идиота прислать в воинскую часть не могли, но идиотизм очень часто соседствует с другими приметами армейских будней. Все покатываются от хохота, разливают оставшуюся водку и, дождавшись отбоя, короткими перебежками возвращаются в казарму. Дежурный, не произнеся ни слова, впускает их в спальное отделение и через несколько секунд мощный храп начинает сотрясать своды деревянного барака.

Утром пропускают побудку, завтрак и с тяжёлой головой отправляются в канцелярию оформлять документы, получать проездные, одежду, харчи и прочее. Днём некоторые успели уже выскользнуть за ворота воинской части, с небольшим чемоданчиком или спортивной сумкой, вмещающей в себя сухой паёк, подарки матери и любимой девушке, которая, возможно, ждёт возвращения суженного без предательства и измен. Три года всё-таки срок не маленький, а двадцатилетний возраст полон соблазнов и резких житейских виражей, которые случаются помимо воли и девичьего рассудка. И даже помимо девичьей любви, которая при своём зарождении кажется вечной и незыблемой.

Демобилизованного Фёдора Бжостека дома, кроме родной матери, не ждал никто. А дом его находился в городе Новозыбкове Брянской области, что на границе между Россией и Белоруссией, и отстоял от Находки, где он проходил воинскую службу, в десяти часах лёту на реактивном самолёте, что в пересчёте на километры составляло более десяти тысяч. Если проходить в день по десять километров, то за срок его службы как раз можно было бы преодолеть это расстояние. Он бы охотно согласился, предложи ему начальство такое. Естественно, три года тому назад и, естественно, вместо прохождения воинской повинности. Что-то вроде альтернативной службы, только в обратном направлении. Но ничего подобного ему никто предлагать не стал, и он отбарабанил положенные 1095 дней от звонка до звонка.

Новозыбков встретил его облупившимися домами и грязными улицами, зато распускающейся зеленью деревьев и показавшимися на ухоженной клумбе возле Дома Центрального Комитета партии на площади имени Ленина тюльпанами. Город, помимо тюрьмы, мало, чем известен, а если в масштабах страны, так и вовсе рядовой областной центр. Ну, разве что тем, что здесь родился уже упоминавшийся Павел Дыбенко, будущий кровавый комиссар-матрос, будущий командарм 2-го ранга, и будущий «американский шпион», расстрелянный 29 июля 1938 года по сфабрикованному обвинению. И ещё одна, менее известная личность – Казимир Гертель, еврей по-национальности, архитектор и кинорежиссёр, не оставивший после себя, к сожалению, ни одного законченного фильма и расстрелянный в том же 1938 году уже как «польский шпион». То есть, город маленький, но всё-таки как минимум двух шпионов международного класса взрастил. Вот, пожалуй, и всё.

Но это было в прошлом, когда в стране наводили новый порядок, тотальная шпиономания была приметой того времени, и отлавливали и отстреливали, в основном, польских, американских и японских шпионов. Сегодня же страна жила трудовыми буднями, эхом пятилеток, очередными запусками спутников земли и новыми видами вооружений, откладывая до восьмидесятых годов сытый и обеспеченный быт в обещанном Хрущевым коммунизме. По крайней мере, 19 миллионов человек верили в это, ибо именно такого количества достигла численность Компартии Советского Союза. Теперь в неё входило более половины граждан, имевших среднее образование, что по сравнению с предыдущими периодами было значительным продвижением вперёд. Правда, членство в партии перестало походить на участие в революционной организации, оно превратилось для многих в картбланш на продвижение по службе, и не более того. После ареста писателей А. Синявского и Ю. Даниэля радио и телевидение начали клеймить позором диссидентов, этих отпетых отщепенцев и наймитов капитализма, и на все лады варьировали судьбоносную для страны брежневскую фразу «экономика должна быть экономной», хотя никто так и не мог понять сущностного её смысла. О подавлении чехословацкого восстания 1968 года старались практически не говорить ничего, а если говорить и показывать по телевидению, то, в основном, те эпизоды, в которых чехословацкие контрреволюционеры, эти прихвостни буржуазной идеологии, бросали на мирные советские танки бутылки с зажигательной смесью, именуемые в народе «коктейлем Молотова». А между тем страница биографии нашего героя, бодро шагающего в это время по улицам города Новозыбкова, могла бы иметь совершенно иное содержание, так как год его призыва совпал с началом этих самых событий в братской стране. Но служить его отправили в совершенно другом направлении, к тому же за тридевять земель от места призыва. Когда в руки призывной комиссии попала его анкета, в которой значилось «по национальности поляк» и «место рождения – новозыбковская тюрьма», решение было однозначным: «для прохождения воинской службы направляется в Дальневосточный Военный округ». Видимо, короткой «оттепели» пришёл конец, национальный вопрос в связи с появлением в стране незначительного оппозиционного движения опять переместился с десятых-пятнадцатых позиций на пятую и стал учитываться почти как в сталинские времена. А в начавшемся брежневском застое, не доходившем в своём определении до широких масс, кремлёвские аппаратчики кого только не обвиняли, в том числе и еврейскую часть общества, начавшую бойкотировать историческую поступь социалистического строительства и требующего своего права на беспрепятственную эмиграцию в США.

Но про всё это двадцатиоднолетнему Фёдору знать было не положено. Да если б он и знал, то вряд ли смог бы понять своим ограниченно-регламентированным сознанием, втиснутым в узкий коридор разрешённых идей и понятий армейской муштрой, что это предпосылки тех будущих преобразований, которые должны были наступить в его стране. Он даже плохо знал свою родословную, которая строго замалчивалась матерью, и про которую следовало догадываться, что была она если не криминальной, то наверно враждебной социалистическому строю и, следовательно, вряд ли достойной гордости и подражания. А между тем звенья её были достаточно интересны.

Как и у большинства граждан необъятной Советской страны, биография рода должна была начинаться только после Великой Октябрьской социалистической революции. Потому что все те по генеалогии, кто родился и жил до неё, были буржуями, контрой и неблагонадёжным элементом – это если говорить о городском населении – либо элементом крестьянским, который неблагонадёжным считался всегда с момента появления колхозов. Короче, бабушкой Фёдора – правда, без документального подтверждения этого ввиду пропажи или изъятия компетентными органами семейных документов – являлась знаменитая анархистка так называемого «безмотивного» уклона, ближайшая сподвижница батьки Махно, Мария Григорьевна Никифорова. Причём бабушкой названной, поскольку она по природе своей была… гермафродитом. А вот дедушкой, и, надо полагать, родным, являлся польский революционер-анархист Витольд-Станислав Бжостек, имевший к тому времени сына. Витольд-Станислав появился в России в 1917 году с целью найти деньги на разжигание мировой революции, встретил приехавшую в это время из Франции Марию, и они, как ни странно, поженились. Правда, буквально после этого красный вихрь революционных событий развёл их на некоторое время в разные стороны. У Марии к этому времени был уже достаточно богатый опыт монархо-террористической деятельности. После побега из сибирской ссылки в Японию она приплывает в США, затем переезжает в Испанию, после чего попадает в Париж. Будучи дочерью обедневшего царского офицера-дворянина, она прекрасно владеет несколькими европейскими языками, что позволяет ей поступить в студию к знаменитому Огюсту Родену и одновременно в офицерское училище. Занятия военными науками сменяются уроками у великого скульптора и встречами с Модильяни, Пикассо, Аполлинером. Деньги на всё это она получает от таких же, как она, монархистов, только французского или американского разлива. Затем она попадает во французский легион и вместе с ним в Грецию, где в это время идёт война с Турцией. Прослышав о революции в России, она немедленно бросает греческую эпопею, дезертирует из армии и, прорвавшись через три линии фронта, возвращается домой. Здесь она – уж неизвестно, какими путями – знакомится с хромоножкой Нестором Ивановичем Махно и ненадолго становится его соратницей (и любовницей?). Они приезжают в Москву, где встречаются с Лениным, посещают Нижний Новгород, Самару, Царицын. Видят грандиозные изменения во всех сферах жизни, в том числе и в сфере социальной. В Саратове участвуют в демонстрации под лозунгом: «Долой стыд!». На память в Губернском Совете получают копию декрета, вступившего в действие 1 января 1918 года, с целью популяризации его у себя, на Украине. При чтении этого декрета не могут удержаться от смеха на первых параграфах, но дочитывают до конца уже с революционной серьёзностью и принципиальностью:

Декрет Саратовского Губернского Совета Народных Комиссаров об отмене частного владения женщинами

Законный бракъ, имевшiй место до последняго времени, несомненно являлся продуктомъ того соцiального неравенства, которое должно быть с корнемъ вырвано въ Советской Республике. До сихъ поръ законные браки служили серьезнымъ оружiемъ въ рукахъ буржуазiи в борьбе ея с пролетарiатомъ, благодаря только имъ все лучшiя экземпляры прекраснаго пола были собственностью буржуевъ имперiалистов и такою собственностью не могло не быть нарушено правильное продолженiе человеческаго рода. Поэтому Саратовскiй Губернскiй Советь Народныхъ Комиссаровъ съ одобренiя Исполнительного комитета Губернскаго Совета Рабочихъ, Солдатскихъ и Крестьянскихъ Депутатовъ постановилъ:

§ 1. Съ 1 января 1918 года отменяется право постояннаго владения женщинами, достигшими 17 л. и до 30 л.

Примечание: Возрастъ женщинъ определяется метрическими выписями, паспортомъ, а въ случае отсутствiя этихъ документовъ квартальными комитетами или старостами и по наружному виду и свидетельскими показанiями.

§ 2. Действiе настоящего декрета не распространяется на замужнихъ женщинъ, имеющихъ пятерыхъ или более детей.

§ 3. За бывшими владельцами (мужьями) сохраняется право въ неочередное пользование своей женой. Примечание: Въ случае противодействiя бывшаго мужа въ проведенiи сего декрета въ жизнь, онъ лишается права предоставляемого ему настоящей статьей.

§ 4. Все женщины, которыя подходять подъ настоящiй декреть, изъемаются изъ частного постояннаго владенiя и объявляются достоянiемъ всего трудового народа.

§ 5. Распределенiе заведыванiя отчужденныхь женщинъ предоставляетя Сов. Раб. Солд. и Крест. Депутатовъ Губернскому, Уезднымъ и Сельскимъ по принадлежности.

§ 7. Граждане мущины имеють право пользоваться женщиной не чаще четырехъ разъ за неделю и не более 3-хь часовъ при соблюденiи условiй указанныхъ ниже.

§ 8. Каждый членъ трудового народа обязан отчислять оть своего заработка 2 % въ фондь народнаго поколения.

§ 9. Каждый мущина, желающй воспользоваться экземпляромъ народнаго достоянiя, должень представить оть рабоче-заводского комитета или профессiонального союза удостоверенiе о принадлежности своей къ трудовому классу.

§ 10. He принадлежащiе къ трудовому классу мущины прiобретаютъ право воспользоваться отчужденными женщинами при условiи ежемесячнаго взноса указанного въ § 8 в фондь 1000 руб.

§ 11. Все женщины, объявленныя настоящимъ декретомъ народнымъ достояниемъ, получають изъ фонда народнаго поколенiя вспомоществованiе въ размере 280 руб. въ месяцъ.

§ 12. Женщины забеременевшiе освобождаются оть своихь обязанностей прямыхъ и государственныхъ въ теченiе 4-хъ месяцев (3 месяца до и одинъ после родовь).

§ 13. Рождаемые младенцы по истеченiи месяца отдаются въ приють «Народные Ясли», где воспитываются и получають образованiе до 17-летняго возраста.

§ 14. При рождении двойни родительницы дается награда въ 200 руб.

§ 15. Виновные въ распространенiи венерическихъ болезней будутъ привлекаться къ законной ответственности по суду революцiоннаго времени.

Поэтому неудивительно, что, дочитав этот декрет до конца, Нестор Махно, и Мария Никифорова прозрели в сексуальном плане, сняли с себя все запреты и своим сожительством явили пример устранения всех барьеров, в том числе и природно-патологических. Правда, батька ни разу не признался ей в любви и, скорее всего, будучи «вырожденцем» в силу маленького своего роста, наличия лошадиной стопы и истерического характера, наслаждался патологией то ли по незнанию, то ли по имевшей место развращённости, но, скорее всего, по наличию патологии у себя самого. И, как следствие, наслаждался упоением властью, что тоже свойственно мужчинам маленького роста, причём наслаждался ею всласть.

Но оставим всё это на их совести. Спустя небольшой промежуток времени Никифорова убеждается в том, что им не по пути с красной революцией. После многих десятков самых дерзких операций по ограблению фабрик, банков, складов и т. д. и т. п. она просит деньги у Махно на подрыв Кремля и физическое устранение Ленина и всей большевистской верхушки. Получает из запрашиваемых пятисот тысяч только половину и отправляется с мужем в Крым, чтобы заодно «замочить» и Деникина. Но в Симферополе попадает в лапы деникинской контрразведки и предстаёт перед судом. Мужественно принимает смерть из рук генерала Слащева вместе со своим мужем Витольдом и в свои тридцать пять лет после фантастической по насыщенности жизни заканчивает свой земной путь. Осенью 1920 года оказывается перезахороненной в братской могиле в городе Симферополе, над которой позже возведут мемориал, названный Могилой Коммунаров. В годы советской власти возле этого мемориала будут проводить торжественные митинги, принимать школьников в пионеры и провозглашать вечную память павшим революционерам. Получалось – в том числе и тем, кто хотел и стремился покончить с правлением большевиков-коммунистов любыми способами, вплоть до планов взорвать Кремль вместе с Лениным.

Земной же путь любовника Марии Григорьевны Нестора Ивановича оборвался в 1934 году в Париже, и прах его и поныне лежит в колумбарии кладбища Пер-Лашез; над его отсеком значится надпись под № 6685, следующий же номер принадлежит захоронению знаменитой балерины Айседоры Дункан, последней жены Сергея Есенина. Но поскольку с ней, насколько известно, у батьки никаких связей не было, для исторической справедливости прах Никифоровой следовало бы перенести именно сюда. Впрочем, как знать, может быть где-то там, на небесах, их души слагают свои имена в виде наивных сердечек, получая в итоге после знака равенства не состоявшуюся на земле любовь.

Да, всё это были парадоксы времени, которых в России-матушке, да и не только в ней, всегда хватало с лихвой. Про них Фёдор Бжостек, который появился на свет значительно позже тех парадоксов, знать, конечно, ничего не мог. Как, впрочем, и про отца своего, Збигнева, который, оставшись без отца и приёмной матери, был взят в детский дом, воспитан в большевистском духе и, готовый на любые подвиги ради первого в мире социалистического государства, рвался в бой. Ему часто указывали на его чужеродное имя, на что он отвечал искренне и непреклонно, что когда наступит мировая революция, он отомстит всем капиталистическим буржуям за угнетённый рабочий класс и польским, в частности, за эти свои нерусские корни. Вот только как он собирался это сделать – было непонятно. В 37-м году его не тронули, во-первых, потому, что он был сирота, а, во-вторых, ему было только двадцать лет и комсомольское пламя в груди сжигало любые могущие возникнуть сомнения. Впрочем, в этом не было ничего удивительного – энтузиазм тех лет, замешанный на новой для каждого человека Страны Советов идеологии, затмевал возможные сомнения и скептицизм. К тому же на заводах и фабриках, в производственных коллективах чуть ли не каждую неделю зачитывали на собраниях сообщения о поимке врагов и шпионов советской власти. Вернувшийся с действительной службы Збигнев был направлен на работу в ремонтно-механические мастерские и в первый же день попал на подобного рода собрание. Зачитывался документ следующего содержания: «В июле-сентябре месяце 1937 года в Ярославле была арестована группа из 92 человек, представлявшая собой «повстанческо-террористическую организацию польской разведки. Эту организацию возглавлял некто В.Д. Головщиков – бывший офицер белой армии, проживавший до 1926 года в Польше и состоявший одновременно в разведке у Бориса Савинкова и в польском Генштабе. Выполнив отдельные поручения советского полпредства в Польше, он выехал на жительство в СССР и занялся террористической деятельностью. 14 января 1938 года всех проходивших по этому делу лиц на основании приказа № 00485 решением комиссии НКВД и Генерального прокурора СССР приговорили к расстрелу». – Правильное решение! – раздались окрики в зале. – Смерть врагам рабочих и крестьян! – Надо полагать, что в те годы такие, хорошо отрепетированные крики раздавались на многих собраниях трудовых коллективов предприятий Советской России, в любом подобном случае.

1-го сентября 1939 года Гитлер напал на Польшу, а 5-го сентября Збигнев получил повестку из военкомата. Уволенного в запас его вновь мобилизовали, он прошёл специальный инструктаж и был отправлен в укомплектованную бывшими сотрудниками НКВД воинскую часть в районе города Здолбуново, на тогдашней западной границе Советского Союза. В полночь 17-го сентября в части был получен секретный приказ, перейти границу и начать боевые действия на территории сопредельного государства. В течение буквально какой-то недели после начала оккупации восточных земель Польши появилось огромное количество военнопленных, для которых уже были приготовлены лагеря на советской территории. И вот тут Збигнев совершил непоправимую ошибку, стоившую ему свободы, а в итоге и жизни. Находясь в карауле по охране польских военнопленных, он имел неосторожность – мальчишеская выходка – вспомнить два слова по-польски и адресовать их такому же, как и он, солдату, выделявшемуся своей тщедушностью и очень печальными глазами. Збигнев, можно сказать, из жалости угостил его сигаретой и на этом контакт закончился, но этот эпизод ему припомнили полгода спустя. «Шпионаж в пользу неприятеля» – так звучала формулировка в обвинительном документе. По приговору военного трибунала расстрел был заменён пятнадцатью годами лагерей строгого режима. Его отправили в Новозыбковскую пересыльную тюрьму Брянской области, и там он просидел до самого начала Отечественной войны, то есть до конца июня 1941 года. С подходом войск вермахта все тюрьмы и лагеря, находящиеся на территориях, могущих попасть в зону немецкой оккупации, были эвакуированы по приказу Берии в глубь страны. Збигнев попал на Северный Урал, затем в Мордовию, а в 1944-м, после отступления с Брянщины немецких войск, перевезли их обратно в Новозыбков. Кормили впроголодь, работать заставляли полторы, а то и две смены, под конвоем на работу, под конвоем с работы, да и на прогулку так же. Осенью 1945 года, поскольку тюрьма была и женской, и мужской, разделённой высоким забором с колючей проволокой, привезли к ним около десятка заключённых женщин из Западной Украины. Были среди них и польки. Заприметил Збигнев одну из них, и потянуло его к ней с невообразимой силой, будто проснулся в нём, казалось бы, вытравленный зов крови, да и плоти тоже. Она ответила ему взаимностью и, несмотря на строгий режим, они встречались урывками во время перерывов в рабочих сменах на деревообрабатывающем комбинате, куда их возили каждый день на работу. Какие-то скупые слова, мелкие подарки в виде кусочка сахара или выструганного из дерева цветка на проволоке – вот и вся любовь. В 1946 году всех заключённых польской национальности, бывших подданных Жечи Посполитэй, освободили и они вернулись обратно, чтобы, согласно подписанному договору, уехать в теперь уже социалистическую Польшу. Вместе со всеми уехала и возлюбленная Збигнева. Стало невообразимо грустно и одиноко. Вскоре начались у него нервные расстройства, а вместе с ними стала развиваться болезнь сердца. Двадцативосьмилетний парень с выпавшими зубами, морщинистым лицом и начавшей пробиваться сединой – такова была цена, отданная за одну сигарету его сердобольной душой семь лет тому назад. Минули годы, а в заключении так и всё столетие, и отсидевший за решёткой тринадцать лет Збигнев Бжостек вышел после смерти Сталина на свободу. Ни кола, ни двора. Ни одной близкой, не говоря уже родственной, души на всём белом свете. Гол, как сокол, не нужный никому сын своего отечества, познавший его военную мощь и коварство, жестокость государственной системы и своё бесправие перед ней, места не столь отдалённые и не нанесённые даже на карту, места, ставшие для него могильником собственной жизни. Но ложиться и умирать было ещё рановато, хотя предпосылки для этого были более чем очевидны и достаточны. Выйдя на свободу, разумеется, с чистой совестью, вспомнил Збигнев о молодой местной женщине по имени Дарья, работавшей на пищеблоке в их тюрьме. Когда выпадало его дежурство по кухне, они общались друг с другом и даже заронили какую-то симпатию один к другому. Большие, бездонные дарьины глаза специально были созданы природой таким образом, чтобы, погружаясь в них, человек мог оставить там все свои невзгоды и печали и, излечившись и успокоившись, вернуться к повседневной жизни. И он пользовался этим, стараясь не только окунаться за спасительным покоем, но ещё и наслаждаться ею, как женщиной. И вот теперь, на свободе, это желание пробудилось в нём с новой силой и заставило направить свои стопы к тому оконцу, в котором – он верил в это – должен был высвечиваться её силуэт. И он не ошибся, постучал и зашёл, как говорится, на огонёк. Они встретились снова. У обоих ощущался дефицит: у неё мужской ласки после ушедшего на войну и не вернувшегося с неё мужа, у него ни девичьей, ни женской ласки вообще. Зажили вместе. Она русская, он поляк, без конфликтов и серьёзных недоразумений, без разделения вкусов и пристрастий, без разделения веры в Христа и в советскую власть. А вскоре родился мальчик, пухленький, розовощёкий карапуз, который был наречён Фёдором. Только вот отец не дожил до его рождения – он умер за несколько дней до появления младенца от сердечного приступа. Маленького Фёдора стала воспитывать мать. Одна.

И вот сейчас марширует он, её и Збигнева сын, по улицам родного Новозыбкова и чем ближе подходит к материнскому дому, тем трепетнее и громче бьётся его сыновнее сердце. А у дверей, не чиненных и обшарпанных из-за отсутствия мужских рук, и вовсе готово выпрыгнуть наружу. Но он прячет его обратно – образно говоря – в свою сердечную «сумку» и нажимает кнопку звонка. Открывает дверь мать, чуть-чуть постаревшая, немного поседевшая, но по-прежнему родная и единственная. Естественно, бросается на шею, естественно, роняет слёзы и прижимает его к себе, как то мужское начало, воплощённое в плоть, которое объединяет одновременно и сына и мужа. Потому что того, второго начала ей и её сверстницам явно не хватало после войны и не хватает до сих пор. Останки этого начала догнивают либо в своей, либо в чужой земле, а те, что народились после них – ей уже не пара. Возвращение сыновей из армии всегда сопровождается, особенно у русских женщин, сочетанием радости и трагизма и, в результате, обилием слёз, потому что такого количества войн и, соответственно, жертв, причём порою глупых и ненужных, не знала в своей истории ни одна страна мира, ни один народ. И даже в невоенное мирное время генетическое предчувствие возможной утраты не покидает женское сердце. Мать Фёдора не исключение, она, возможно, только более сдержанна в своих чувствах, хотя, когда мать остаётся вдвоём с одним сыном и растит его без отца, он становится ей дороже вдвое.

Так или иначе, а сейчас они вместе, гладят друг друга по лицу и пытаются восполнить тот трёхлетний перерыв в их материнско-сыновьих отношениях, который был вызван объективной реальностью. Традиционный платок – подарок сына – красуется на материнских плечах, хотя он совсем ей не к лицу. Но что поделаешь, армия не то место, где развивают эстетические вкусы, а полудеревенская среда его юности, да и послеармейской зрелости, надо полагать, оставит их такими же не развитыми и дальше. Едят какие-то вкусные вещи, которые мама специально приготовила для сына, даже откуда-то взявшуюся копчёную колбасу, за которой в выходные дни горожане специально ездят в столицу, да и то без уверенности, что достанется. Пьют чай, говорят обо всём на свете и, прежде всего, конечно, о планах сына на будущее. План у него один, можно сказать, даже мечта: немного поработать, поднакопить деньжат и поехать в Москву поступить учиться. Правда, всё, чему его учили в школе, он успел капитально забыть – ведь в армии кроме устава, строевой подготовки и ненормативной лексики ничему не учили – но при желании и настойчивости можно всё наверстать и пробиваться в какой-либо столичный вуз. Тем более, что умению пробиваться, и, конечно же, с боями, его вроде бы научили. Всё-таки как-никак он служил в пограничной зоне, рядом Япония и Китай, свежие события на Даманском, постоянные нарушения границы со стороны китайцев, провокации и даже диверсии. Одним словом, почти состояние войны, которая, кстати говоря, в любую минуту могла разразиться. Поэтому по советской стороне то вдоль одного участка границы, то вдоль другого, проводились бесконечные учения, чтобы отпугнуть сопредельную сторону от возможных агрессивных действий. На их участке равнинное поле было вспахано-перепахано ревущими танками, и такой же рёв стоял от баражирующих на бреющем полёте МИГов. У Фёдора этот свист и грохот стояли в ушах до сих пор, ему хотелось поскорее забыть обо всём об этом и переключиться на абсолютно мирную жизнь. Три дня он отъедался-отсыпался, благо они ему были предписаны на обратную дорогу, и в понедельник пошёл в военкомат. Пригласили лично к военкому, тот поблагодарил за службу, вручил какой-то нагрудный значок и поинтересовался, чем сержант – теперь уже запаса – собирается заниматься на гражданке? Фёдор ответил, что хотел бы сначала поработать до лета, а потом ехать поступать в высшее учебное заведение. Идея была одобрена, а вот что касается работы, то поскольку нет у него никакой гражданской специальности и надо идти куда-либо в ученики, где зарплата, соответственно, ученическая, предлагается – учитывая военно-учётную его специальность – сразу же на хорошую зарплату место сотрудника ВОХР в местную тюрьму. Понятно, что не очень престижно, но надо понимать, что Новозыбков не столичный город и вакантных мест в городском хозяйстве, а также в промышленности и на транспорте ограниченное количество. Фёдор обещал подумать и максимум через день придти с ответом. Дома мать посоветовала соглашаться: там и одежду выдают, и обеспечивают питанием, и другие льготы имеются. Да и потом работа не бей лежачего: стой себе всю смену на вышке и следи, что б чего не произошло. А что может произойти: драка, побег, подкоп? Если драка – тут же разнимут, есть кому. Побег пресекут. Подкоп? Так его уже и так обнаружили. Правда, сделан он был ещё в довоенное время, причём, не подкоп, а бетонный туннель с армированным прутьями потолком, и сделан он был в соответствии с распоряжением высокого начальства и выходил он другим концом, можно сказать, в чистое поле, где предполагалось захоранивать казнённых или расстрелянных заключённых. Но в начале пятидесятых годов туннель был законсервирован, и пользоваться им перестали. Правда, совсем или только частично, история умалчивает. Вернее, где-то кто-то, кому положено, знает об этом, а вот всем остальным, кто знает или что-то слышал, лучше помалкивать, а то ведь те, кому положено, быстро могут превратить жизнь чересчур информированного человека в тот самый коридор, выходящий на кладбище в чистом поле. Когда молва про туннель просочилась к заключённым, в камерах стали наблюдаться явления полтергейста и в огромных количествах так называемые «барабашки» – находиться там стало ещё страшнее. Приходили в голову мысли о побеге, но тут же отвергались, так как новозыбковская тюрьма относилась к разряду лучших по условиям отсидки, поэтому никто из старых зэков не дал бы добро на такую затею. Всем понятно, что после побега – удачного или неудачного, без разницы – условия тут же ужесточились бы. Да и истории побегов в головах старожилов сохранились ещё: молва зафиксировала и передала по наследству все, без исключения, примеры. Что же касается побегов из российских тюрем вообще, то удавшихся – по крайней мере, в советское время – было на всей необъятной территории страны не так уж и много. Если он случался где-нибудь в сибирской тайге, то смене охранников, упустивших беглецов, отдавался приказ прочёсывать тайгу до тех пор, пока сбежавшие не будут доставлены обратно – живыми или мёртвыми. И тогда охранники превращались в сущих зверей, особенно зимой: если настигали сбежавших, то живым редко кто оставался. Объяснение было простое – убит при попытке отнять оружие у конвоира. Самым дерзким за последнее время побегом считался побег из одной колонии на Урале. А суть его состояла в том, что один башковитый зэк смастерил летательный аппарат из… бензопилы. В это трудно поверить, но аппарат взлетел. К сожалению, изобретатель допустил одну ошибку, решив, что Боливар выдержит двоих, и взял на «борт» второго человека – «пилоплан», как окрестили новое изобретение охранники, не смог набрать нужную высоту и врезался в вышку.

Фёдор про всё это знал, подобного рода случаи его не пугали, и он согласился. Прошёл инструктаж, сдал норматив по стрельбе и уже через неделю появился на своём рабочем месте, то есть на вышке. В новеньком обмундировании и с автоматом через плечо. Сначала караулил мужскую часть тюрьмы, а примерно через месяц его поставили на женскую половину, поскольку он был молод и хорош собой. И потянулись будни, однообразные, как телеграфные столбы, как стук колёс на стыках, как скрежет засова дверей камеры и стали они незаметно, исподволь, отдалять Фёдора от заветной его мечты учиться в высшем учебном заведении. А всё, возможно, по той причине, что захватила его целиком и полностью другая наука, наука занятная и увлекательная, наука тайная и тщательно скрываемая. И потому, наверно, такая захватывающая. Зародилась она в незапамятные времена, то есть точно сказать никто не может когда, но, по всей вероятности, ещё в допетровское время, когда на необъятных просторах российской империи стали возводить остроги, пересыльные тюрьмы, а затем лагеря и зоны. В этих многочисленных суровых и нелюдимых местах, предназначенных для изоляции людей, стал зарождаться свой, особый, мир людских взаимоотношений, понятий и даже свой особый язык. Что-то вроде эсперанто или, точнее, языка посвящённых, как если бы это изолированное братство, иными словами, братва, являлось какой-то закрытой масонской ложей. Правда, в более широком значении «ложа» на их языке означала «тюряга», в более узком – «хата». А все тюряги делились на красные и положенные. Всё зависело от того, какая там была «постанова» – то есть, власть, – мусорская или блатная. Если братву «щемили», то про такую тюрягу или зону говорили, что она красная, если же нет, то давали ей наименование положенческой, то есть находящейся «на положении». Все места заключений имели в зэковском мире свои названия: "Белый лебедь", "Васькин мох", "Чёрный дельфин", "Дельфинарий" либо названия, происходящие от номера тюрьмы: Единичка, Трёха, Вологодский Пятак. В хате, то есть в камере, устанавливались свои законы, законы понятийные, которые были, естественно, очень далеки, если не противоположны сводам законов, разрабатываемых думскими депутатами и государственными конституционными комиссиями. Так, в каждой хате имелся «пахан», «хлебник», «петух» (не путать с «курицей», что означает стукач, подсадная утка). Кроме того, каждый имел свою «кликуху» или «погоняло». Чаще всего кликухи образовывались от фамилий, были естественны и необидны, но самыми оскорбительными считались кликухи птичьи, а самыми неуважаемыми категориями заключённых – маньяки, насильники малолетних и торговцы наркотиками. Каждая хата имела свой «общак» и самым ценным считались в нём чай и курево. В связи со строжайшим запретом алкоголя, в хате пили чифир – смесь азербайджанского и грузинского сортов чая с добавлением немного «индюхи». На поллитра воды бросалось 3–4 «корабля» – спичечных коробка «замутки» – заварки и через «тромбон», завёрнутое в полотенце горлышко, разливалось по стаканам. Когда в хате начинался «голяк», сажали к «решке» – решётке петуха, как правило, и тот оповещал соседей о временных трудностях. Соседи с нижнего этажа выручали, закладывая в специально спущенного «коня» что могли или что было не жалко. Существовал, правда, тюремный магазин, но там продавалась одна тухлятина, да и та втридорога. Особым уважением и любовью пользовались в хате «хлебники», то есть те, кто регулярно получал посылки с воли. Разрешалась одна посылка в месяц не более 10 кг, и принималась она исключительно от близких родственников, даже от бабушки или дедушки могли не принять – руководство боялось возможного отравления заключённого. Существовали разрешённые нормы: чай – 200–300 граммов, сигареты – 20 пачек, без фильтра, только россыпью и в целофановом пакете, сало – 500 граммов, колбаса копчёная – 1палка, сыр – 400 граммов, сахар – 1килограмм, варенье в целофановом пакете – 500 граммов, бульйонные кубики – 2 упаковки, помидоры, огурцы – по 1килограмму, 2 рулона туалетной бумаги. Хлебник обязан был по своему усмотрению сдавать часть посылки в общак, но часто случалось так, что за какую-либо провинну или проигрыш в нарды или карты он отдавал всё и довольно часто что-либо из одежды и других личных вещей. Карты, правда, в тюрьмах были запрещены, но зэки изготавливали их сами, например, из газет. Склеенные хлебным клейстером, они долго ровнялись и шлифовались и получались из них очень даже красивые «стосы» – колоды.

Особой отметиной зэков всегда считалась татуировка. Когда татуашник делал наколку, то пел непременно такую частушку: "Читайте по наколочке, воры и кумовья. Моя татуировочка – визиточка моя" или что-нибудь в этом роде. Наиболее распространённым и самым простым был символ из пяти наколотых точек, обозначающий, что человек провёл часть жизни в заключении, а, точнее в четырёх стенах. Наносили его, как правило, между большим и указательным пальцем либо в виде перстня. Уже в советские годы стали накалывать на теле аббревиатуры. Например, БОСС – был осуждён советским судом, КОТ – коренной обитатель тюрьмы, БАРС – бей актив, режь сук, ЛОРД – легавым отомстят родные дети, ЗЛО – за всё легавым отомщу и т. д.

В тюрьмах часто проводили «шмоны». Чтобы спрятать что-либо особо ценное (деньги, золотой зуб, например), зэки делали «карман». Для этого под грудью делался надрез, и под кожу всовывалась остро отточенная ложка, которой прорезали пространство между кожей и рёбрами, куда затем вставлялась деревянная дощечка. По мере заживления раны дощечку периодически вынимали и вставляли обратно. Когда рана заживала полностью, под грудью, прикрытой складкой кожи, образовывался карман, в который можно было спрятать небольшой предмет. Иногда зэки «торпедировались» – свёрнутые в рулон, например, деньги, обёрнутые целлофаном, всовывали себе в прямую кишку. Правда, менты или «попкари», чтобы выловить таких при шмоне, заставляли заключённых делать приседания.

На одном из таких шмонов первый раз в своей жизни присутствовал и Фёдор. Поступили сведения, что одному «вышаку» – смертнику по фамилии Железогло переправили каким-то образом с воли – возможно, за хорошую взятку – спирт, чтобы не так страшно было умирать. А нашли спирт у смертника во рту, налитым в презерватив, который тот по ободку зажал зубами. И что самое интересное – вышак тот спирт отдал, хотя мог его и проглотить.

– И зачем ему этот спирт? Ему ведь намазали лоб зелёнкой – сказал в дежурке обыскивавший его попкарь.

Фёдор понял, это означало, что смертник был приговорён к расстрелу. Но и без расстрела в тюрьме, особенно летом, в тесных «хатах», где содержалось десять при норме четыре, а то и больше заключённых, от жары умирало по несколько человек. Как правило, это были сердечники или гипертоники. Вообще же смертников-полосатиков, или как их ещё называли «пыжи», в новозыбковской тюрьме содержалось обычно два-три человека, но не более четырёх, что соответствовало количеству одиночных камер, предназначенных специально и только для них. Надо отдать должное начальникам: по качеству эти камеры были лучше и уютнее, а одна их них даже выходила зарешёченным окном на стадион «Динамо», где каждый день играли в футбол, и приговорённый мог хотя бы перед смертью послушать голоса, доносящиеся с воли. После исполнения приговора в глубоком тюремном подвале с обитыми двойным слоем стекловаты стенами у «кума» – начальника тюрьмы подполковника Минюста Васюты Григория Степановича, всегда находились заморочки.

– Да мне легче списать пять трупов, чем один матрац – говорил он в подобных случаях, подразумевая противоположную взаимосвязь. И все подчинённые понимающе кивали головами.

Фёдор, естественно, кивал тоже. Во-первых, потому что на границе его приучили соблюдать и чтить социалистическую законность, а во-вторых, к зэкам он относился как к контрабандистам и нарушителям, если не границы, то той же самой законности. Ненавидел их люто и беспристрастно, как ненавидел в армии «кусков» и старшин и, не имея возможности выливать эту ненависть там, выливал её здесь. Неизвестно, какой была бы его внутренняя установка, узнай он о том, что в одной из камер этой тюрьмы двадцать лет тому назад сидел, ни за что, его родной отец и вот так же прогуливался по внутреннему дворику, который его сын сейчас охраняет. Но Фёдор про это не знал и суровым взглядом «сканировал» подземное пространство. Дворик представлял собой фактически яму в виде секторов с цементированными стенками и покрытых двойной металлической решёткой, сквозь которую небо, как пелось в одной зэковской песенке, действительно виделось в клеточку. А ещё сквозь эту клеточку можно было увидеть вышки по бокам, в одной из которых как раз и нёс охрану сержант запаса 22-го стрелкового полка оперативных войск НКВД Фёдор Бжостек. Нёс добросовестно и честно, как в своё время его отец, охранявший пленных польских военнослужащих. Сказать, что было в этом что-то наследственное, было бы неверно, как и то, что судьба распорядилась именно таким образом, чтобы кого-то охранять – просто так совпало в жизни отца и его сына. Хорошо, что судьба не преподнесла другой сюрприз – сыну охранять своего отца или наоборот.

Так или иначе, а Фёдору пока нравилось то, чем он занимался. Считается, что если негативные эмоции довлели над человеком в течение какого-то времени, то чтобы их изжить, требуется такое же время для положительных эмоций: действие равно противодействию. Либо нечто другое, – клин вышибать клином. Армия и тюрьма, как нельзя лучше подтверждали это правило – у них было много общего. И в том, и в другом месте преобладают лица далеко не интеллигентной внешности; и там, и здесь живут по уставам, правда, в одном месте по уставу внутренней службы, в другом – по уставу тюремной ячейки, то бишь, камеры. И там, и здесь кормят отвратительно плохо. И в том, и в другом месте предпочитают носить одну и ту же причёску под названием нулёвка. И в то, и в другое место люди попадают против своей воли. И так далее. Аналогий можно было бы привести ещё целый ряд. Вообще, население России всегда делилось примерно в одной и той же пропорции: на ту часть, которая сидела в заключении, и ту, которая эту часть охраняла. Аналитики подсчитали, что если бы в своё время, а конкретно в XVIII веке сосланным в Сибирь дали бы вольное поселение, а не усиленную охрану, чтобы не допустить и намёка на побег и всех заключённых сгноить, а не использовать их физический потенциал на развитие не столь отдалённых мест, то сегодня Россия имела бы там не медвежьи углы, а какую-нибудь цивилизованную Австралию или Канаду. Возможно, это преувеличение, но здравый смысл в подобного рода соображениях наверняка есть. Правопреемник царской России Советский Союз не стал менять эту специфическую особенность страны по той простой причине, что российского криминала с лихвой хватило бы для всех остальных государств мира, – согласись они его импортировать к себе – вследствие чего только так и та, и другая страна могли существовать. За счёт дармового, каторжного труда, за счёт недоеданий и болезней, за счёт ни в ломаный грош стоимости человеческой жизни. В результате за многовековую историю, как того, так и другого государственного института очень многое взаимопроникло друг в друга и, например, гарнизонная «губа» мало чем стала отличаться от тюремного карцера.

Стоя на вышке и глядя вниз на прогуливающихся арестантов, Фёдор узнавал в их лицах своих бывших командиров, старшин, сверхсрочников, которые по службе были его начальниками, теми, перед которыми он обязан был тянуться по стойке «смирно!» и внимать каждому их слову – умному или глупому, без разницы. Теперь он стоял над ними и, хотя не мог непосредственно отдавать им приказания, тем не менее, наслаждался своим преимущественным положением. И когда кто-либо из заключённых поднимал голову и их взгляды, несмотря на достаточно большое расстояние, встречались, холодное презрение и удовлетворение от получаемой сатисфакции исходили из суживающихся глаз Фёдора.

Как-то по весне перевели его караулить на женскую половину тюрьмы. Положенные часовые прогулки мужской и женской половин ничем не отличались друг от друга с той только разницей, что проходили они, естественно, раздельно. Примерно в это же время на женской половине появилась новая заключённая, которую перевели из какой-то южноуральской тюрьмы досиживать срок после подтверждения ей кассации. Звали её Юлией, и досиживать оставалось ей два года из восьми полученных и четырёх скассированных. Статья была достаточно серьёзная (убийство на почве ревности к жениху по причине измены его с её сестрой), но, учитывая осознание родителями убитого сына, – небывалый случай, правда, спустя почему-то два года, – правоты его невесты и подачу ими аппеляции, Аппеляционный суд счёл возможным «скостить» половину срока. Возможно, сыграла роль объективная оценка случившегося, хоть и с большим запозданием, что свойственно нашим судам, возможно, наступившая в хрущёвскую оттепель относительная либерализация общественной жизни и, соответственно, карательной практики. Вообще, грубо насильственные действия бытового характера, такие как тяжкие телесные повреждения, убийства на почве мести или ревности – являются, согласно психологическим нормам, типично женскими в уголовной системе. Прерогатива же мужчин – нажива и обогащение. И в то же время женщины, как утверждают психологи, более жестоки, чем мужчины, и кое в чём даже беспредельны. Если бы в армию брали только женщин, трибунал по дедовщине вынужден был бы заседать круглосуточно. Когда-то один мудрый судья сказал: в любом преступлении ищите женщину. Быть может, этот мудрый судья преувеличивал вину женщины, но как знать, не являлось ли столь строгое обвинение результатом мести всего слабого пола за те тысячелетия бесправия и обвинения в нечистоплотности и неполноценности, которые генетически отложились в его коллективном сознании?

Но, так или иначе, а Юлия, появившись на прогулке в серой, однородной массе товарок, обратила на себя уже, можно сказать, опытный взгляд Фёдора своей непохожестью на других, как внешним обликом, так и поведением. На большую, чем у мужчин, жестокость у неё не было даже намёка, а на беспредельность этой жестокости – и тем более. Фёдор не был, конечно, проницательным Лафатером, но дать приблизительную характеристику человеку, увиденному им издалека, немного научился. Он начал мысленно считывать биографию Юлии с её лица, походки, жестов и движений и при каждом очередном её лицезрении пополнять эту биографию новыми страницами. И по мере того, как всё более ясным становился для него жизненный путь её, что-то непонятное начинало твориться с ним самим. Фёдору захотелось увидеть её вблизи, услышать её голос, рассказывающий о самой себе, ощутить тот первозданный, не облагороженный духами и шампунями, если б даже было их изобилие в тюремной изоляции, её запах. В успевших уже несколько закоснеть чувствах от не совсем благородного занятия, становящегося его профессией, вдруг прорезался тот росток прекрасного и удивительного, семенами которого наделяет Всевышний всех, без исключения, людей. Однажды ему удалось перехватить её взгляд. Он дал ей понять, что это не случайно. Она отозвалась. Так повторялось две недели во время всех его дежурств, после чего Фёдор пришёл к начальнику тюрьмы и сказал ему, что просит свидания с заключённой Юлией Варфоломей. Подполковник Васюта сначала не понял, но когда Фёдор повторил просьбу, мотивируя её своими чувствами, очень долго смотрел на того своими на удивление умными глазами и затем медленно изрёк:

– В таком месте, как лагерь или тюрьма, надо уметь отделять любовь от плевел. Вы уверены, что заключённая Варфоломей не в корыстных целях отвечает на ваши знаки внимания?

– Проверьте.

– Делать мне больше нечего. Однако, для Вашего же блага проверю.

Он открыл ящик своего стола, что-то долго искал в нём, затем вытащил исписанный лист бумаги, протянул его Фёдору и, переходя на «ты», сказал:

– Вот, почитай. Тоже один влюблённый, правда, зэк сочинил для одной нашей сотрудницы. Изъяли неделю тому назад, приняв за «маляву».

Фёдор стал читать:

Вдруг ты пришла, как праздник сквозь ненастье Развеяв мрачный, грустный день И красотой внесла мне в душу счастье Твоя улыбка всюду, словно тень Ты предложила здесь ещё остаться И я б остался, милая, поверь Но сердце заставляет вновь пытаться Найти ту самую на волю чудо-дверь. Когда-нибудь та дверца распахнётся Я окажусь с той стороны двери Быть может снова встретиться придётся Ведь планы у судьбы всегда свои. И если вдруг пути пересекутся На воле повстречаемся мы вновь Тебе лишь стоит раз мне улыбнуться И сердце моё вспомнит про любовь.

– Ну и что? По-моему, неплохие стихи.

– Неплохие, да? А знаешь ли ты, что из-за этих неплохих стихов та, которой они были адресованы, вылетела не только со службы, но и из нашей системы вообще, потому что по глупости ответила ему и даже кое в чём помогла? Так что подумай.

На следующий день в его кабинет, в котором присутствовала тюремный врач-психолог, была приведена Юлия. Вопросы были самые банальные, от условий содержания до устройства своей жизни на свободе после освобождения. И тут она вдруг заявила:

– Всё будет зависеть от Вашей воли.

– Как это понимать?

– Я должна увидеться с охранником с вышки, – не знаю, как его зовут – и от этого будет зависеть моё будущее.

– А если я не дам на это разрешения?

– Тогда моё устройство на свободе будет очень плохим.

Начальнику пришлось задуматься – он впервые сталкивался с таким честным, откровенно чистым и наивным случаем. В его практике было немало иных случаев, когда имитация любви имела целью только одно – поскорее выйти на свободу, и даже беременность от неназываемых, естественно, охранников преследовала эту же цель. В женских тюрьмах вообще бытовало мнение, что мужчина это одноразовый предмет пользования, а дальше надо его «грузить». Но для этого необходимо такого подсмотреть, понравиться, да и чтобы ему ещё тоже захотелось. Задача не из простых. Поэтому томящиеся в заключениях бабоньки чего только не делают, чтобы обратить на себя внимание охранников или любых других служащих мужского пола. И если все шансы исчерпаны, поддаются на приставания заядлых коблов, без которых ни одна тюрьма не обходится. "Я красивая мужчина, вот усы, а вот вагина" – воркуют те полушутя, но на самом деле всерьёз, и обнажают толстую ляжку, на которой вытатуирована роза с шипами, окутанная колючей проволокой, – эмблема лагерной коблы. Некоторые демонстрируют наколку в виде большого паука с чёрным крестом на спине, который ползёт к бабочке, запутавшейся в его паутине. Да и одежда подстать: спортивные брюки, мужская рубашка и самая короткая, как у мужчин, стрижка. Юлии, похоже, удалось избежать лесбийских утех: её не избили, не изнасиловали и вероятно потому, что не хотели её портить. С таким внутренним миром, как у неё, ей не место в тюрьме и нет для такой, как она, роли в тюремной жизни. А её участие в имитации семейного очага, – так в заключении все женщины живут парами и в каждой паре кто-то верхний, кто-то нижний, кто-то после рабочей смены готовит еду, а кто-то ждёт её, закинув ногу на ногу и читая в это время газету. Так уж устроены женские тюрьмы, а, вернее, психология самой женщины, природу которой не изменить, разве что методом длительной изоляции. Вообще же изоляция, а если быть точным, публичная изоляция, которую предлагает лагерь или тюрьма, являются для женщины сплошным адом, невзирая на то, в какое окружение она попадает. А ещё тюрьму в просторечии называют людоедкой, поэтому максимальный срок заключения, который может вынести женщина без психических срывов и агрессии это, максимум, полтора года – доказано психологами.

Юлии как раз оставалось пробыть в заключении на полгода больше, и один только Всевышний знает, добавит ей страданий зародившееся чувство или же, наоборот, облегчит её пребывание здесь? Подполковник Васюта, переговорив с Фёдором и с Юлей и выслушав наблюдения других охранников, проникся вдруг какой-то теплотой к ним. Он сам не мог понять, откуда у него это взялось – ведь за многолетнюю свою службу, в течение которой он много чего видел-перевидел и основательно успел зачерстветь, – а иначе в этой системе нельзя и сантименты здесь неуместны – вдруг такие «сопли», понимание и сочувствие? Может быть по той причине, что у самого в личной жизни сложилось как-то не так, и может быть потому, что перенёс он её целиком и полностью сюда, в свой второй, хотя, по сути дела, первый дом. Здесь он работал, питался, частенько ночевал, сожительствовал тайно с понравившимися ему женщинами из своего подчинения, да и с заключёнными – чего греха таить – тоже. Жена от него давно ушла, новой как-то в ближайшем окружении он для себя не присмотрел, да и, пожалуй, что не искал, и как-то его устраивало вот такое плотское существование. Вообще-то каждый начальник тюрьмы выстраивает свои взаимоотношения с подчинёнными так, как считает это целесообразным и правильным с его точки зрения, а поскольку по натуре Васюта был либералом, то, хоть и нарушая установленный порядок, он пошёл навстречу влюблённым и разрешил им видеться один раз в неделю в комнате свиданий. Юлия была на седьмом небе от счастья – ну где это видано, в какой ещё тюрьме Советского Союза осуждённая за тяжкое преступление возвращается в камеру со свидания, да к тому же ещё со свидания с охранником, с огромным букетом цветов или с коробкой конфет и духами? Обычно заключённые после свиданий приносили что-нибудь съестное или, на худой конец, что-нибудь из одежды. Поэтому они ещё более уважительно стали относиться к Юлии, даже гордиться тем, что у них на зоне вызрела такая любовь. И, несмотря на своё уголовное прошлое, на заскорузлые от неволи души, на круглосуточную охрану самоё себя от возможной подставы, пакости, предательства разгладились суровые складки на лицах, отеплились беспристрастно-жестокие глаза и стали смотреть на эти отношения как на идеал, которого им в их тюремной жизни, конечно, не видать. Да и на воле, подоспей она, – тоже. Вот в этом вопросе женская солидарность проявлялась однозначно, отбрасывая на задний план зависть и коварство. Наверно любая женщина способна на большие чувства, и преступница в том числе, вот только объект её чувств, её принц на белом коне находится всегда почему-то в другом месте и, скорее всего, на облаках.

Для Юлии почти незаметно пролетели эти два года, в течение которых места на нарах то освобождались кем-то, то заселялись кем-то новым, и это движение как-никак вносило разнообразие в тюремную жизнь и тем самым виртуально сокращало время. Ибо ничего нет страшнее в принудительной изоляции, чем однообразие. Ну и конечно, глотком свежего воздуха были свидания с любимым человеком; они кончались тем, что начиналось ожидание следующей встречи и, таким образом, время сжималось тоже. Фёдору же пришлось перенести несколько откровенных разговоров с матерью, а мать, если надо было, могла становиться жесткой и принципиальной. Когда уговоры отказаться от идеи женитьбы на Юлии ни к чему не привели, она категорически заявила, что ноги его избранницы не будет в их доме. Пускай себе ищут жильё, где хотят, – она такого позора на весь Новозыбков переживать не собирается. Фёдор тоже не отступал, оставаясь на своей позиции, и каждый разговор заканчивался тем, что предавать свою любовь он не намерен. Оставаясь наедине и остынув после жаркого разговора с сыном, Дарья утирала скупую слезу и, давно уже забыв про мужские ласки и крепость мужского тела, мысленно соглашалась и желала сыну счастья, но вот почему оно должно было быть тюремным, не понимала никак. А сын готовился к свадьбе. Справил себе новый костюм, рубашку, галстук, будущей жене – свадебное платье. У него появился мотоцикл – мечта его жизни, – и сбережения на свадебный стол. Юлия все заработанные в отсидке деньги, которых накопилось не так уж много, положила так же на их будущую свадьбу.

И вот наступил тот долгожданный, хотелось бы верить, последний день в жизни любой заключённой, который отпечатывается в её сознании, как ни одно другое событие. Правда, когда снимают с человека судимость, это не значит, что он оправдан. Печать судимости сопровождает его всю жизнь, ибо в России – такова сермяжная правда – вообще до конца не оправдывают никого. Но для Юлии это событие стало памятным вдвойне: утром она вышла на свободу, а вечером того же дня гуляли свадьбу. Гостей было немного – со стороны Фёдора несколько его друзей и мать, со стороны Юлии лишь одна, выделенная для этой цели Васютой тюремная конвоирша Оксана. Договорились сразу, – о прошлом, оставшемся за воротами учреждения № И 327/2, ни слова. Но оказалось, что говорить больше не о чем – на свободные темы говорить разучились. Друзья пытались шутить, но как-то никто почему-то не смеялся. Тогда ситуацию решили сдвинуть с мёртвой точки посредством алкоголя. Получилось ещё хуже. Юлия, и на свободе-то не выпивавшая и не знавшая, какой собственной дозы следует придерживаться, опьянела сразу; Фёдор же впал в ещё большее уныние. Кое-как дотянули до полуночи и на вызванном такси поехали домой. Утро, на удивление, всё поставило на свои места: Юля проснулась бодрой и весёлой – тюремные условия приучили быстро адаптироваться к любым изменениям. С переполнявшим её сердце счастьем она обняла руками шею теперь уже законного мужа и нежно произнесла:

– Феденька, милый мой, у меня всего одна просьба к тебе. Попроси Васютку, чтобы он разрешил мне заехать в учреждение, попрощаться с товарками. Уж больно много счастья свалилось на мою голову, а поделиться не с кем. Ты же знаешь, родители моего бывшего жениха чужие для меня люди, а мать моя, пока я находилась здесь, ушла на тот свет. Вот пройдёт медовый месяц, всё, даст бог, устаканится у нас – поедем разыскивать её могилку. А сейчас, прошу тебя, сделай для меня это.

– Попробую, но так ли уж тебе это необходимо?

– Да, очень.

Фёдор отправился к подполковнику. На просьбу тот ответил, что только сумасшедший может обратиться с подобной просьбой, но о чём-то подумал и стал что-то решать в своей голове. Следующий день был воскресеньем, стало быть, выходным днём, к тому же днём праздничным – вся страна отмечает Женский день 8-е марта. А что, если, действительно, сделать исключение из правил? Процедура займёт не более 5-10 минут, а говорить будут о его благородном поступке не один год. И к тому же по всем зонам и тюрьмам, ибо никакой телеграф, никакая почта не могут сравниться по скорости с распространением вестей в заключении. Поэтому он ответил:

– В порядке крайнего исключения могу разрешить, но не более, чем на пять минут. Завтра во время обеда. Точка. Благодарить меня не надо.

Обрадованный Фёдор примчался домой и сообщил об этом Юлии. Та, прыгая, как ребёнок, от радости, стала его целовать, и так продолжалось до бесконечности. На следующий день, ровно в 12.00 они подъехали к воротам тюрьмы, их пропустили и сопроводили в столовку, которая находилась на втором этаже. Радостная Юлия вошла в зал, расцвеченный бумажными цветами и транспарантами в честь Международного Женского дня, где за деревянными столами, сидя на лавках, обедали заключённые женщины.

– Бабоньки, поздравьте меня. Вчера я в один день освободилась и вышла замуж и вот теперь хочу попрощаться с вами.

И в этот миг случилось непредвиденное – женщины, не сговариваясь, бросились на опьянённую счастьем Юлию, повалили её на пол и в долю секунды растерзали в клочья. Охрана не успела даже глазом моргнуть. Когда охранники бросились разнимать нападавших, Юлия была уже бездыханна.

II

Cтоличная жизнь, этот вращающийся барабан мелких и больших дел, внутри которого ты, как белка, с утра до ночи бегаешь фактически по кругу, чтобы на ночь провалиться от усталости в сон, а с утра по тому же самому маршруту опять начать свой бег, подходит не каждому. Не спасает наличие высшего образования, партийного билета или участия в партизанских действиях во время ВОВ, дающих возможность занимать руководящие места и в рабочее время, ничего не делая, улаживать какие-то собственные вопросы. Должность и семья этот бег только усугубляют. Но вот как-то притормозилось это колесо налаженной общественной жизни, когда на улицах столицы появились танки. Танки в городе всегда либо останавливают жизнь, загоняют её внутрь домов, либо заставляют – в принудительном ли порядке, по зову ли сердца – приветствовать их с букетами цветов и радостными улыбками на лицах и целованием доблестных танкистов. Москва 91-го года ещё не определилась в отношении того, как себя вести в новой для них ситуации: одни пошли строить, как в 1905-м баррикады, другие посмотреть, что же за этим последует, но основная масса предпочла оставаться дома. И как в 1917-м, в Петрограде всё решил холостой выстрел «Авроры», так в 1991-м, в Москве, всё решил выстрел боевым снарядом по Белому Дому, хотя не только он. И если не только этот выстрел что-то, может быть, и решил, то вот самое главное осталось не разрешённым. А неразрешённый вопрос этот имел длинную биографию, уходил в далёкое прошлое и звучал очень просто – как России стать всенародно богатой, культурной и цивилизованной страной? Правда, выстрел этот открыл новые пути, доселе неведомые в Стране Советов: путь к частной собственности и путь к индивидуальному и коллективному предпринимательству. А раз появились такие пути, то незамедлительно появились и ответвления от них. Называться эти ответвления стали по-разному: сетевой маркетинг, риэлтерские компании, финансовые и прочие пирамиды. И стали они размножаться как вирусы во время эпидемии, заражая духом предпринимательства всё большее число людей, мечтающих о лёгкой – наконец-то – наживе. И тот, кто оказался с иммунитетом к криминальному риску, действительно, нажил миллионы, если не миллиарды, а тот, у кого он оказался ослабленным, – слёг или даже погиб. И что характерно, эпидемия эта вовлекла в свой водоворот, как никогда, преимущественно женскую часть населения, дав ей возможность в полную силу проявить свою эмансипацию. Наступило их время, их эпоха, они теперь стали диктовать свои правила игры. Редко эти правила оказывались честными, ибо Россия и честное предпринимательство понятия несовместимые. Но в отдельных случаях бизнесменши оказывались выше шкурных интересов, на одном уровне с порядочностью и моралью и, откровенно закасав рукава и не щадя своего здоровья и времени, стали честно заниматься новым по своей специфике делом в этой стране.

Светлана Петровна относилась к их числу. Приехав в Москву из какой-то затерявшейся станицы Краснодарского края с желанием учиться в столице, она взяла приёмную комиссию не столько знаниями, сколько целеустремлённостью и напористостью и поступила-таки в Институт финансов, в который в 1971-м году – случилось так – образовался недобор. Правда, будучи «слабой» на одно место, она не избежала искуса со стороны, так скажем, не последнего члена комиссии, чем обеспечила себе место на студенческой скамье независимо от наличия свободных мест – об этом потом гласила институтская молва. И, тем не менее, с посредственными знаниями, со слабой, фактически, школьной подготовкой – а откуда быть ей сильной на глухой периферии? – она стала разгрызать гранит наук и через пять лет стала новоиспечённым советским молодым специалистом. К середине 70-х, правда, их число стало зашкаливать за черту реальной необходимости, но штаты проектных и научно-исследовательских институтов обладали замечательным свойством раздуваться до бесконечности, к тому же так же бесконечен был и Советский Союз. Однако Светлане Петровне удалось, не выезжая в Советский Союз, остаться в столице и, как опять же доносит молва, благодаря замечательным свойствам своего передка. Но не только передок играл здесь решающую роль; девушка мало того, что была скроена пропорционально и обладала красивыми чертами лица, она ещё обладала какой-то чертовски притягательной силой, зародившейся в результате смешения казацкой, украинской и цыганской кровей южного степного края. Этот край дал ей ещё упрямую непокорность, тягу к вольнице в сочетании с порядочностью и справедливостью и умением сочувствовать и сопереживать. А это уже внутренняя сторона человеческой натуры, которая дорогого стоит. Так или иначе, а в социалистическом строительстве Светлана Петровна себя не нашла и вовсе не потому, что имела с ним, то бишь, с социализмом какие-то разногласия – преобладающая масса советских людей не представляла себе даже, как это можно быть чем– то недовольным. Идеологические центры и партийные ячейки на местах, да и все медиа, включая газеты и телевидение, не давали возможности даже зародить искорку сомнения в умах граждан о каких-либо просчётах или сбоях системы. Но именно в это время появились первые трещины в её фундаменте, к которым Светлана Петровна, однако, не имела, ровным счётом, никакого отношения. Её беда состояла в другом. Будучи по натуре человеком справедливым и свободолюбивым, этакой дочерью степей, она была чересчур прямолинейна, причём по отношению к власть имущим, что никак не могло приветствоваться теми же власть имущими даже в самой справедливой державе мира. Энергии и задора было, хоть отбавляй, но когда её избрали в местком, она тут же поцапалась с главным инженером, да так, что пришлось её срочно переизбирать. Вот если бы она родилась в конце прошлого века, то на гребне революции 17-го года наверняка делила бы лавры с Марией Никифоровой и затем достигла бы, возможно, уровня Александры Коллонтай, а может быть и выше, но пятьдесят лет спустя таким, как она, героиням уже не было места в руководящей верхушке советского общества. Сложность заключалась в том, что начальники в советских учреждениях, как правило, встречались двух типов: либо идеологически выдержанные с военным прошлым, либо партийные с номенклатурным настоящим, но в том и в другом случае и в культурном, и в интеллектуальном плане уровня, оставлявшего желать лучшего. И объединяло их ещё одно качество: они, если так можно выразиться, были хитрыми дураками, и тщательно следили только за одним – как бы не натворить вместе со своими подчинёнными чего-нибудь лишнего, что могло бы угрожать занимаемому ими месту и должности. Поэтому слишком инициативные подчинённые, а ещё, не дай бог, умнее себя, вряд ли могли рассчитывать на карьерный рост, если, вообще, находили возможным ужиться с таким начальником. Светлана Петровна не ужилась на трёх местах работы и только на четвёртом благодаря тому, что её непосредственный начальник был холостым и падким до женщин мужчиной, ей удалось обрести, наконец, место под солнцем. Правда, жениться почему-то он на ней не собирался. А ей уже следовало не только задуматься над этим, но и как можно скорее эту жизненно-необходимую для любой женщины мечту осуществить, потому как стали просто осточертевать коммунальное общежитие и институтская столовая. Но начальник, хоть и был с хорошей квартирой, впускал туда женщин только с одной целью – переспать и дать возможность очередной избраннице показать своё искусство стирки, глажки и готовки. Светлана Петровна с такой ролью согласиться не могла и после безрезультатных «кнутов и пряников» стала срочно подыскивать себе новое место работы. Вообще, такой женщине, как она, устроить свою личную жизнь бывает, порой, довольно сложно: в мужчинах, как правило, отбоя нет, а вот жениться на такой никто почему-то не желает, – все видят в ней женщину лёгкого поведения и после интима быстро уходят в кусты. Хорошего, порядочного мужика взять можно только одним: раскрыть свою душу и показать, что владелица этой души, несмотря на кажущееся легкомыслие, чиста, что способна любить только одного человека, иметь от него детей и так же любить их. Светлана Петровна была на всё это способна, вот только убедить в этом ей ни одного мужчину почему-то не удавалось. Её блядский, да простит читатель это слово, вид и поведение, скорее, наводящие на аналогии с некоторыми шолоховскими женщинами, тем не менее, заставляли очень даже сомневаться в вышеперечисленных способностях. Тогда она твёрдо решила стать попроще, уменьшить на лице количество и без того скудной советской косметики, не так афишировать себя и более скрытно, по-монашески что ли, проявлять свой интерес к сильной половине человечества. Ну а физическая красота своё возьмёт. Должна взять! – такую установку сделала для себя Светлана Петровна.

Как-то в выходные с последующими праздничными днями полетела она на экскурсию в Ленинград и в самолёте познакомилась с мужчиной, который оказался, во-первых, летевшим в гордом одиночестве, во-вторых, на соседнем с ней сидении и, в-третьих, читающим газету. Конечно, в её поле зрения он попал в первую очередь, ибо в её положении упускать из виду вообще никого из представителей мужского пола нельзя было. Сосед оказался чуть ниже её ростом, крепкого сложения и по возрасту старше лет на пять. – Ничего страшного – как бы слишком забегая вперёд, подумала Света. И так как обручального кольца на руке замечено не было, хотя это ни о чём не свидетельствовало, какой-то шанс на возможную результативность знакомства потенциально существовал.

– Как вы думаете, на какой высоте мы сейчас летим? – спросила Света, глядя в иллюминатор, из которого и так ничего не было видно, а от гула, стоящего в салоне, ещё ничего и не слышно. В те годы самолёт был не только средством передвижения, но ещё и объектом повышенного внимания, своего рода аттракционом, на котором летали тогда ещё немногие. Поэтому, находясь на его борту, пассажиры очень активно интересовались его внутренним устройством, скоростью полёта, внешним видом стюардесс и, между прочим, друг другом, так как считалось, что в самолёте летает, в основном, элита общества. Он отвлёкся от газеты, но показал, что ничего не слышит. Пришлось вопрос повторить, наклонившись к его уху.

– Я не просто думаю, я знаю. Полётная высота у нас с Вами будет 10 тысяч метров, а сейчас где-то порядка 8-ми тысяч.

Два слова из услышанной фразы «у нас с вами» приятным елеем разлились по сердцу Светы и явились авансом на результат.

– Вы так уверенно об этом сказали, как будто Вы лётчик.

– В определённом смысле, да.

– О, это уже становится интересно. А можно поподробнее?

– Отчего же нельзя, можно, конечно. Я работаю в ленинградском авиационном предприятии, правда, работа у меня больше связана с техническим обслуживанием авиатехники, а не с управлением ею. Поэтому я в основном занимаюсь самолётами, когда они стоят на земле, ну и, конечно, после того, как с ними что-то вдруг случится в воздухе.

– И часто это что-то случается?

– Вы извините, в полёте как-то не принято говорить об этом, – плохая примета – поэтому я лучше промолчу. К тому же, мы с Вами ещё вроде не знакомы. Меня зовут Фёдор. А Вас?

Света представилась, отметив про себя, что имя, конечно, немного деревенское, хотя и её тоже не «суперстар».

– А чем Вы занимаетесь, если не секрет?

Это был существенный шаг вперёд в их начавшемся знакомстве и она, сдерживая свою эмоциональность и не очень сильно хлопоча глазками, постаралась, как можно короче изложить свою и без того короткую ещё биографию. Основной акцент сделан был, естественно, на то, что она закончила московский вуз и что она теперь жительница столицы. Что у неё есть хобби – это было очень модно в 70-е годы – правда, не сказала, какое, потому что кроме сочинительства плохих стихов, хождения на концерты и коллекционирования мужчин, что оставалось её сугубо личным делом, ничего больше в жизни у неё и не было. Правда, в описываемый отрезок времени формулировку «коллекционирование мужчин» следовало бы заменить на «коллекционирование знакомств с мужчинами», что являлось существенной разницей. Не забыла она так же упомянуть о том, что по гороскопу она Рыба, чем ввела Фёдора в некоторое недоумение, потому что в те годы мало кто знал, что такое гороскоп и кто такая в нём Рыба – увлечение такого рода было столичной новинкой.

– Вот ходили недавно с подругами на концерт английского певца Роберта Янга – удовольствие неописуемое. Он пел с оркестром, естественно, как бог, а в середине отделения выпустил на сцену композитора, который сочиняет для него песни. Им оказался польский композитор – так и объявили – Ежи Петербурский. Вышел на сцену такой старичок, лысый совсем, с гитарой в руках и спел каких-то пару песен то ли на английском, то ли на каком-то другом языке. Ах, да ещё одну на русском, эту, ну, что поёт Клавдия Шульженко – «Синий платочек». Вот эту зал воспринял, как полагается. Петербурский сказал, что он и сочинил её – соврал, наверно.

– А что, не исключено. Эти артисты частенько любят приврать.

– Точно. Вот после этого мы были на концерте Рафаэля, испанского певца, которому аккомпанировал известный ленинградский джаз-оркестр под руководством Иосифа Вайнштейна. Так рассказывали, что он на свой день рождения заказал для музыкантов торт размером с круглый стол и пятьдесят бутылок водки, а сам не то, что водки, сухого вина в рот не взял. А ещё говорили, что он набожный католик, и перед каждым выступлением полчаса молится и его в этот момент нельзя трогать. Тоже, наверно, выдумали.

– Почему выдумали? Вполне возможно, что такое могло быть.

Шум двигателей осложнял беседу, поэтому на некоторое время она прервалась. Потом Света спохватилась, что не сообщила своему новому знакомому самого главного, но вот сказать напрямую посчитала, как, впрочем, любая женщина на её месте, прямым намёком на смысл будущих отношений. Поэтому за ничего не значащими фразами она дала ему понять, что ещё не замужем и у неё нет даже приятеля, с которым она встречается, потому что сегодня так трудно найти достойного мужчину, что не приведи господь. Эти последние слова должны были убедить Фёдора в её благопристойности и придать её словам дополнительный вес. Но Фёдор, как и все его предшественники по дружбе со Светой, не столько слушал её, сколько всё больше и больше разглядывал её внешность: люди военные или военные наполовину не всегда хорошие психологи и очень падки до внешней женской красоты. И хотя Фёдор принадлежал к числу людей полувоенных, к тому же прошедших хорошую лагерную школу, психологическую оценку человеку он мог дать почти безошибочно.

А человеком полувоенным он стал после окончания Ленинградского института авиационного приборостроения, в который попал со второй попытки, после того, как дал ему направление на учёбу новозыбковский военкомат. После трагедии с Юлией оставаться на прежней работе, да и в родном городе, было просто невмоготу. К тому же памятник, возведённый на могиле за тюремные деньги в виде возносящейся в небо белой лебёдки, наводил каждый раз на жуткие воспоминания, которые надо было как можно скорее вытеснить чем-то другим. Эта ужасная трагедия мобилизовала его, заставила вспомнить о своей мечте, засесть за учебники и доказать всем и, прежде всего, самому себе, что кроме сторожевых качеств у него есть ещё и качества грызущего науки. В той своей профессии он созерцал людей, находящихся в яме и привык быть над ними; теперь в связи с новой профессией он получил возможность быть над людьми, ходящими по земле. Кстати, сесть за штурвал или занять место штурмана гражданской авиации ему позволяло образование, надо было только закончить ещё лётную школу. Но на это он почему-то не решился. Руководитель дипломного проекта посоветовал ему оставаться в наземных службах, так как специалист из него получался неплохой, ангарная или лабораторная работа ему гарантирована, да и риска для жизни всё же меньше на земле. Одним словом, после окончания вуза получил он место старшего техника в ленинградском Пулкове, оклад в 1800 рублей и служебную комнату в авиагородке. Для начала совсем не плохо.

Фёдор специализировался на авионике – то есть на электронных системах, разработанных для использования в авиации. Как раз с его приходом в авиапредприятие поступил новый гражданский самолёт ЯК-40К, так называемый конвертируемый вариант самолёта ЯК-40, один экземпляр которого пригнали к ним в ангар для ознакомления с возможностью разобрать его на части. Этот вариант самолёта производился в Советском Союзе в том числе и на экспорт. Для Фёдора это был повод, помимо освоения новой техники и, соответственно, своего профессионального роста, «засветиться» в списках кандидатов по обслуживанию этого самолёта за границей – ведь советскими самолётами оснащался авиационный парк прежде всего всех стран социалистического лагеря. Будучи по происхождению поляком и благодаря своей фамилии, как бы это ему не нравилось, он имел шанс попасть в Польшу или в Чехословакию. В те времена советская внешняя политика, помимо умения решать за границей тем или иным лицом основных задач использовала и его второстепенные качества, происхождение и даже внешний вид. Так, среди военнослужащих советского контингента в ГДР очень часто встречались солдаты и офицеры с явно немецким отчеством типа "Адольфович", советским консулом в какой-нибудь Дании или Норвегии мог быть человек с явно нордическим типом лица, да к тому же ещё как две капли воды похожий, скажем, на Квислинга, а работу, предположим, во французском представительстве выполнять российский сотрудник с непонятно откуда взявшимися французскими корнями. Ну и понятно, что такие сотрудники или военнослужащие проявляли свою преданность социалистическому строю в несколько раз сильнее, чем все остальные сотрудники соответствующих ведомств. Как говорится, были непреклонными коммунистами и идеологически стойкими патриотами, если подвергались вдруг случайным или спланированным провокациям. Фёдор, правда, не очень стремился к такого рода деятельности, так как, живя в стране с режимом всеобщей закрытости, просто не представлял себе, что это такое выехать за границу. Но даже если бы это и свершилось, такую возможность надо было ещё заслужить, не говоря уже о безупречной анкете и идеальной характеристике. Кроме того, даже мечтать о такой командировке нельзя было холостому человеку: надо было иметь законную жену и, как минимум, одного ребёнка.

У Фёдора не было ни того, ни другого. После такого высокого чувства, которым его осчастливила жизнь, и которое ему пришлось пережить, все последующие встречи ничего подобного не приносили: с кем-то сходить в кино, а с кем-то переспать – только и всего. Судьба, к сожалению, распоряжается порой не совсем правильно: начинать жизнь с большой любви всегда чревато, ибо пронести её без срывов через все испытания, стечения обстоятельств и роковые недоразумения бывает подчас превыше сил человеческих. Лучше, наверно, когда она разгорается к концу жизни, если такое вообще может случиться. Но с тех пор, как человеческие половинки разлетелись по всему миру, найти каждому свою становится всё сложнее и сложнее. Фёдор, похоже, её нашёл, но слиться с ней на всю жизнь судьба не дала ему возможности. Как говорили в старину, – так уж на роду у него было написано. Время, как известно, лучший лекарь, он помогает человеку пережить и любовь, и смерть и на её останках обнаружить, возможно, другую любовь, на этот раз не подвергнутую испытаниям и роковым случайностям. Конечно, ничего страшного не случится, если лекарь не предоставит такой возможности ни во второй, ни в третий раз – и вообще никогда её больше не предоставит. Ведь это только в мемуарах великих людей приводятся случаи безумной любви автора к женщинам вообще и к конкретным в частности, хотя многое в них преувеличено в силу личной творческой эмоциональности и авторской фантазии. Абсолютному большинству из нас уготованы умеренные страсти и в лучшем случае привязанность, уважение и, в экстремальных случаях, – сострадание к партнёру. Фёдор как бы ничем не отличался от абсолютного большинства людей на этой планете – у него всё шло своим чередом, и память о поэте Данте и его бессмертной Беатриче можно было только воскрешать в памяти, как идеал преданности и безграничной любви.

Это не значит, что женщины перестали ему нравиться – напротив, он их желал и физически и духовно, ибо не существует такого транспорта, на котором можно было бы «объехать» собственную природу. Поэтому Света начинала производить на него всё большее и большее впечатление. Причём, не только внешне, как уже было замечено, но и внутренне, а именно, своей открытостью, правдивой искренностью и умением общаться. Правда, за время часового полёта дать внутреннюю характеристику человека представляется довольно сложной задачей, но Фёдор, похоже, главное в ней успел подметить. И называлось это главное элементарной порядочностью, которая для него была не только главным, но ещё и обязательным качеством любого человека – она была для него мерилом личности.

Они не заметили, как самолёт сделал посадку, как объявили о температуре воздуха в Ленинграде и о порядке выхода из самолёта. Уже подали трап, и пассажиры приготовились к выходу. Все были без лишнего багажа, потому как на трассе Москва-Ленинград авиационные рейсы – а выполнялось их в общей сложности около десятка в сутки – представляли собой что-то вроде поездки на такси. Оба наших героя понимали, что надо либо прощаться и расставаться, либо назначать встречу, либо как-то красиво организовать финал. И кому-то с этой инициативой надо было выступить первым. По всем законам ухаживания сделать это первым должен был Фёдор, но он почему-то медлил и его новая знакомая, не видя никакого продолжения, вместе со всей экскурсионной группой потянулась к автобусу. И тут Фёдор бросился за ними вдогонку, схватил её, идущую последней, за руку и, оттащив в сторону, произнёс:

– Давайте не будем дураками, может быть это судьба?

– Я не понимаю, что Вы имеете в виду.

– Да всё Вы прекрасно понимаете. Хочу я с Вами встретиться и точка. Только вот не умею делать это красиво и изобретательно-галантно. Вы мне сказали, что будете в Ленинграде на экскурсии три дня. Останьтесь ещё на три, – я Вам обеспечу место для ночлега у нас в авиагородке.

Весь автобус во все глаза рассматривал эту сцену, сцену почти что киношную, сцену объяснения в любви. Светлана сделала паузу, очень смутившись при этом, так как не ожидала такого поворота событий.

– Предложение, конечно, очень заманчивое, – с некоторым волнением произнесла она – но только мы с Вами как-то очень мало ещё знакомы.

– Это верно. Но я думаю, за три дня разберёмся.

– Хорошо, я подумаю. Только оставьте мне хотя бы Ваш какой-то телефон, чтобы можно было связаться.

– Ах, да. Конечно.

Фёдор быстро достал записную книжку, ручку и начертал пять цифр своего домашнего телефона. Пассажиры аэропортовского автобуса-подкидыша продолжали молча смотреть на них, и даже стюардессы не стали подгонять, понимая, видимо, важность и ответственность происходящего. Cвета схватила бумажку с записанным на ней телефоном и запрыгнула в автобус. Фёдор с оставшимися пассажирами стал дожидаться следующего.

Через три дня они встретились снова, а ещё через три пришедшая из подсознания мысль, что они родились друг для друга и вот сейчас, наконец, встретились, была озвучена обеими сторонами. «Ты мой» – шёпотом произнесла она, а «ты моя» – так же шёпотом произнёс он, когда первая заря стала пробиваться сквозь занавеси окна. Жить и работать постановили здесь, в Ленинграде, что было, правда, сопряжено с определёнными сложностями по трудоустройству Светы, но в ведомстве, в котором работал Фёдор, такая проблема не представляла особых сложностей. К тому же дух сегодняшнего прагматизма ещё не пришёл на смену тогдашней романтике, когда с одним рюкзаком за плечами и гитарой в руках молодые люди уезжали на всякие БАМы и Саяно-Шушенские ГЭС. Поэтому над вопросом, поменять одну государственную столицу на другую, культурную, или взвешивать все «за» и «против», не стоило даже размышлять. Как всегда в таких случаях, тянуть с переездом не стали, так как перевозить– то, собственно, было нечего. Буквально на следующий после её переезда день ей была предложена работа кассира в Центральных авиакассах города, что располагались на Невском проспекте. Естественно, временно, до момента, когда подвернётся что-нибудь посолиднее. Работа самая что ни на есть блатная, куда попадали в основном, списанные по возрасту или по состоянию здоровья стюардессы, либо просто красивые женщины – жёны каких-нибудь начальников из системы Аэрофлота. Кроме того, место денежное: коробки шоколадных конфет и духи были лишь видимой частью того айсберга приношений, которые получали кассирши от командировочных и прочих благодарных пассажиров за «сделанный» билет. В эту же часть входила и красивая служебная форма с бесплатным перелётом один раз в году в любую точку Советского Союза для всей семьи – это уже от Министерства Воздушного флота. Света с дипломом «Финика» оказалась едва ли не единственной кассиршей с высшим финансовым образованием в системе билетных продаж, что позволило ей буквально за пару дней осилить всю премудрость осуществляемых ею сделок. Собственно, товар был единственный – это билеты, а расплата за них – денежные знаки, которых за смену накапливалось довольно-таки большое количество, и поэтому наиболее ответственной операцией была сдача их в конце смены. В те годы себестоимость полёта в любой областной центр, вплоть до Владивостока была явно занижена, чтобы практически каждый гражданин Советского Союза мог осуществить полёт на самолёте хотя бы раз в жизни и таким образом убедиться, как это здорово и как страна о нём заботится, хотя так оно и было на самом деле. И потом, здания аэропортов в разных городах, сам Аэрофлот, как единственное учреждение в Советском Союзе, имевшее возможность себя рекламировать, сервисное обслуживание в самолётах – всё это было по тем временам передовым и впечатляющим. Свете нравилось поначалу всё: и самое, можно сказать, престижное место в Ленинграде, и старинный особняк, в котором размещались кассы, и, естественно, подарки – вот только эти гигантские очереди, да бесконечный галдёж у касс с утра до вечера ну никак не поднимал настроения. Но постепенно она привыкла и стала возвращаться домой уже не такая усталая, как это было в самом начале её кассирской карьеры. Жизнь с Фёдором заладилась с самого начала. Он оказался тёплым, даже нежным мужчиной, отзывчивым, добрым и хозяйственным супругом. Света с волнением ожидала наступления вечера, когда после ужина и фигурного катания по телевизору они, полураздевшись, опрокидывались на кровать, он начинал медленно её целовать, затем они, постепенно обнажаясь до конца, уходили целиком под одеяло, и начиналось то блаженство, ради которого созданы мужчина и женщина. В его руках перекатывались подобно ртути, только какой-то эфирной, неземной, её груди, она при этом ощущала его крепкое мужское тело, и происходило то слияние двух особей, которое в подобных случаях неизбежно, хотя и не совсем так, как это происходило у него с другими женщинами. Правда, в ЗАГС они пока ещё не подавали заявления, проверяли, похоже, чувства. Но как-то на профсоюзном собрании председатель, оставшись наедине с Фёдором, так невзначай заметил ему, что, мол, ходят тут слухи о том, что он содержит у себя в квартире – служебной, между прочим, – девушку и что советскому авиатору не к лицу подобное сожительство. На что Фёдор ответил, что это его невеста и буквально через несколько дней они понесут заявление в ЗАГС. После этих заверений профком был удовлетворён и дал ему срок один месяц. Они действительно подали вскоре заявление и стали готовиться к свадьбе.

А пока Фёдор пропадал в мастерских, руководя ремонтными работами, согласуя ГОСТы, нормативы, технические условия, а зачастую вместе со слесарями и монтажниками, особенно во время сдачи самолёта, тоже что-то устанавливал, монтировал, прилаживал, настраивал. Говорить о том, что он страшно любил свою профессию, вряд ли можно было, скорее это был долг, который он честно выполнял. Хотя интересовали его и вопросы устройства вселенной, существования иных миров, возможной радиосвязи с ними, что, конечно, гораздо ближе к авиации, чем, скажем, к археологии. И даже более того, метафизические или иррациональные стороны этих вопросов, что никак не согласовывалось с марксистко-ленинской диалектикой, которая была столбовой дорогой всех наук, преподаваемых в то время в советских вузах. Но реальная работа приземляла его к наземным рукотворным объектам, которые оживали под его руками, издавая звуковой импульс или извещая об этом отклонением стрелки. Так он познавал и совершенствовал себя в авиации в целом. Параллельно же с этим узнавал много интересных эпизодов, связанных с гражданскими самолётами, летавшими на международных и внутренних рейсах. Вот пригнали ЯК-40, выполнявший рейс в Вену. У него через минуту после вылета из австрийской столицы отказала электроника, в результате чего оборвалась с ним диспетчерская связь. Тут же в небо поднялись истребители австрийских ВВС и сопровождали самолёт до самой границы, ибо по законам альпийской республики воздушное судно, с которым нарушена связь, автоматически становится нарушителем. Чуть ли не международный скандал. Но вообще-то «ЯКи» устраивали Европу по всем параметрам, кроме одного: они должны были быть оборудованы приборами, снижающими шумы. А такой прибор зачастую стоил столько же, сколько половина самолёта. Но ничего не поделаешь – пришлось закупить приборы в Западной Германии, а советским НИИ спустили приказ, срочно разработать такой же прибор. Стоял в том же ангаре и ЯК-40 с продырявленной дверью в пилотскую кабину. В ноябре 1973 года на рейсе Москва-Брянск его попытались захватить четверо вооружённых огнестрельным оружием преступников, учащихся старших классов с преподавателем физкультуры во главе. Они потребовали 1,5 миллиона долларов, дозаправки в Ленинграде и свободного вылета в Швецию. Самолёт приземлился в Ленинграде. Во время штурма двое захватчиков были убиты, двое сдались, два члена экипажа и три пассажира были тогда ранены. После попытки угона буквально через месяц после этого на рейсе Одесса-Кутаиси самолёта ЯК-40 в Турцию тот инцидент вновь тщательно разбирался у них в авиапредприятии, поскольку был сопряжён с жертвами и с повреждением на судне нескольких приборов. В анализе случившегося, как всегда, принимал участие главный эксперт авиапредприятия, ветеран Великой Отечественной войны, легендарная личность Иван Евграфович Штодоров. Сюда следовало бы добавить ещё – личность бесшабашная и, как говорят в народе, «сорви голова». Все сотрудники с почтением и любовью относились к этой личности и выучили буквально наизусть его военную биографию. А воевать он начал ещё в Испании, куда был направлен вместе с эскадрильей истребителей И-2бис, но в строго засекреченном качестве. Впрочем, и франкистам, и немцам, да и всему Западу было известно о том, что на стороне республиканцев сражаются советские лётчики, как, впрочем, немецкие на стороне противника. Однажды на позиции сторонников республики с самолёта франкистов был сброшен контейнер. Когда его открыли, там оказалось тело изрубленного на куски лётчика с приколотой запиской: «Так будет с каждым русским, если они не уберутся восвояси». Это подлило масла в огонь, и когда Долорес Ибаррури, знаменитая пассионария, предложила командиру советских асов назвать денежную сумму, которую они хотели бы получать за каждый сбитый немецкий самолёт, командир ответил, что воюют они не за деньги, а за идею и за изрубленного на куски своего товарища. Вскоре их всех отозвали в Советский Союз вместе с советским послом в Испании, который по совместительству был ещё и разведчиком с экзотической биографией, по происхождению, кстати, польским евреем Марселем Розенбергом. Но это уже другая история. Штодорова спустя какое-то время перебросили в Китай. Китайцы вроде бы благосклонно приняли советскую военную помощь, но были совершенно безразличны к быту российских лётчиков и держали их на голодном пайке. И тогда Иван Евграфович сел в самолёт с полным боезарядом и вылетел в степь. Там, завидев стадо сайгаков, на бреющем полёте расстрелял десяток-другой степных красавцев, обеспечив, таким образом, своих товарищей мясом. За такой поступок, тем более без согласования с китайской стороной, его немедленно отправили обратно в Союз с дисциплинарным взысканием, но и дома он вёл себя не менее вызывающим образом. Где-то в Омске, будучи в небе, выполнил подряд три мёртвых петли, пролетая каждый раз под мостом. В него стреляла охрана, боясь, что он врежется в мост и разрушит его, но он после третьей петли улетел в направлении к аэродрому, и приземлился целым и невредимым. За этот поступок был разжалован в звании и отправлен в эскадрилью штрафников, в которой в ту пору числилось около шестидесяти человек и список из которых подписывал лично Сталин. Потом началась Отечественная война. Но и здесь он оставался таким же неугомонным и бесшабашным – участвовал, например, в так называемой воздушной «свободной охоте», на которую командование поначалу закрывало глаза. Это своего рода авиационная дуэль, которая, между прочим, была предложена самими немецкими лётчиками, запечатлевавшими на плёнку происходящее в небе и демонстрировавшими потом в документальных фильмах всему миру непобедимость немецкой авиации и бесстрашие асов Люфтваффе. Над аэродромом пролетал вражеский самолёт и сбрасывал вымпел, на котором было написано: «Вызываю любого на поединок». И Штодоров первым стал отвечать на такие вызовы – поднимался в воздух, разворачивался и шёл в атаку. Вопреки самоуверенности немцев сбил, говорят, за всю войну вражеских самолётов свыше шестидесяти, перекрыл рекорды и Покрышкина, и Кожедуба, а вот звания Героя так и не получил. И всё из-за своего неподвластного приказам характера. Резал правду-матку при каждом очевидном случае её сокрытия.

У каждого из лётчиков во время боевых вылетов имелся при себе пистолет Макарова, чтобы в случае экстремальной ситуации документы подвергать уничтожению, после чего стрелять себе в висок. Штодоров по этому поводу шутил, что Макаров разве что для этого только и годится, так как из него даже в кошку с десяти метров было не попасть. Правда, с возрастом утихомирился и вот сейчас, на седьмом десятке лет, оказывал авиапредприятию неоценимую помощь благодаря своему огромному опыту. Но на первом же разборе, когда все изучали повреждения в угоняемом самолёте, стал вдруг очень серьёзным и с не свойственной ему эрудицией начал рассуждать так:

– Вот помянёте моё слово, – эти угоны, да и акты терроризма вообще будут теперь становиться нормой жизни. Что-то изменилось в этом мире – не знаю что – но только вижу, никто из нашей руководящей верхушки не делает из этого никаких выводов. А ведь первый звонок прозвенел не в 73-м году, а значительно раньше. Ещё в 55-м я был членом комиссии по расследованию причин взрыва на линкоре «Новороссийск». В ночь с 28 на 29 октября, как вы наверно знаете, в Северной бухте Севастополя не установленными диверсантами линкор был подорван и погиб, унеся с собой жизни нескольких сотен человек. Это был первый случай терроризма в СССР. Прошло двадцать четыре года, а что мы можем противопоставить этому? Ничего. И я так думаю, что в недалёком будущем многое решать в этом мире будут не политики, не президенты, не Генеральные секретари партии, а группы людей или даже отдельные люди, решающие свои интересы или интересы стоящих за их спинами других людей. И армии с их ракетами, подлодками и авиацией, пограничные войска, службы безопасности внешней и внутренней, нью-йоркские ассамблеи ООН и т. д. и т. п. станут лишь формальным и дорогостоящим прикрытием очень коварных, продуманных и сравнительно дешёвых действий каких-то неофициальных людей.

Иван Евграфович замолчал. Его кастильский берет с помпоном, непонятно каким образом сохранившийся со времён его испанской молодости, залихватски сидел на макушке и ну никак не соответствовал тем умозаключениям, которые он делал в пилотской кабине самолёта ЯК-40. Ему, скорее, подошла бы трибуна или радиостудия с микрофонами, а ещё лучше круглый стол, на одной стороне которого сидят школьники, а на другой он – ветеран войны.

– Вы тут все молодые, послевоенные – продолжил он – про войну знаете только из кинофильмов, а я вот прошёл её «от и до». После победы на обратном пути из Берлина меня и ещё около десятка фронтовых лётчиков оставили в Польше для оказания помощи в освоении новой по тем временам техники. Дело в том, что там у них в 46-м году в специально созданном авиационном институте (Instytucja Lotnictwa) на основе трофейного немецкого был разработан свой реактивный двигатель. Трофейный же был доставлен из Пенемюнде после того, как мы обменяли с американцами северную Баварию на Западный Берлин. Кстати, в разработке его принимали участие пленные немецкие инженеры, которых в общей сложности было экстрадировано из Германии в Советский Союз около пятисот человек. Задача была не из лёгких – отсутствовали чертежи, которые, естественно, увезли с собой американцы и англичане. Короче, испытывать двигатель решили на нашей «пешке»– Пе-2, одна из которых была превращена в летающую лабораторию. Но вскоре программа эта была свёрнута, так как поляки убедились в нашей готовности поставлять им реактивные истребители и бомбардировщики. Между прочим, у поляков в авиации были кое-какие наработки ещё с довоенных времён и участвовали в них, между прочим, наши авиаторы, ещё царского времени, В. Якимюк и А. Анчутин, но о них вряд ли вы слышали. Вообще, в Польше есть даже такое понятие «авиационная долина», славящаяся самолётостроением и центрами подготовки пилотов. Ведь именно там были отобраны два кандидата из семнадцати для полёта на нашем «Востоке», Мирослав Гермашевский и Зенон Янковски. Были даже выпущены марки с портретом Янковского, так как за два месяца до полёта Гермашевский попал у нас в госпиталь имени Бурденко с тонзиллитом, и поляки были уверены, что полетит именно кандидат № 2. Но полетел всё-таки Гермашевский и весь тираж марок пришлось срочно изымать… Да, где только мне не пришлось побывать в Польше, практически на всех наших базах: и в Легнице, и в Борне-Суликово, и в Дембице, и в Брохоцине. Везде было хорошо, за исключением одного: после Чехословакии на нас стали смотреть, как на фашистских оккупантов, и писать об этом на заборах.

Все присутствующие переглянулись, а старший инженер исследовательской группы заметил:

– Считайте, Иван Евграфович, что мы этого не слышали, а Вы этого нам не говорили.

– Да что там «слушали-говорили». Правы они были, хотя вели мы себя вроде и не как оккупанты, а вот всю нашу политику по отношению к ним иначе как оккупационной не назовёшь.

Фёдор внимательно слушал Ивана Евграфовича, но согласиться со стариком, как и все остальные, не мог. Он вспомнил своих польских однокурсников, великолепных ребят, которые прекрасно разговаривали по-русски. Они приехали из Легницы, где с детских лет, общаясь бок о бок с детьми советских военнослужащих, не могли не выучиться языку. А вместе с языком понять менталитет тех русских людей, – надо полагать, лучших, раз их прислали туда – которых захватчиками или оккупантами назвать никак нельзя было. Возможно, родители этих детей считали иначе, ибо военных людей в другом государстве, хоть и братском, тем более в мирное время, иначе как оккупантами не назовёшь. Во всяком случае, в Ленинграде такие мысли студентам из Польши даже в голову не приходили. А то, что это было именно так, знали те, кому следовало это знать, ибо инструктаж и наставления их сокурсникам, и Фёдору в том числе, однозначно требовали докладывать обо всех высказываниях сомнительного толка, исходящих от наших польских друзей. Но таких высказываний не было и, скорее всего, не потому, что они их тщательно скрывали, а потому, что тоже были воспитаны в том же социалистическом духе, что и он. И Фёдор почувствовал какую-то интернациональную тягу к ребятам, ему захотелось тогда поехать в Польшу, посмотреть, как они живут, чем дышат, а заодно и отыскать хоть какие-то следы родственников по отцовской линии – ведь не может быть так, чтобы никого не осталось в живых. Польские сокурсники советовали обратиться в Красный Крест или в какую-нибудь другую ветеранскую организацию. Или, на худой конец, в костёл, на что он, конечно, отреагировал отрицательно.

Вообще за годы учёбы Фёдор стал совершенно другим: от порядка и дисциплины в сочетании с жёсткостью и даже жестокостью, усвоенных им за время работы в новозыбковской тюрьме, осталось только первое. Второе же оказалось вытесненным захватившей его целиком учёбой, лекциями, конспектами, молодёжными вечерами и городом-красавцем Ленинградом. В этом городе он застал ещё в живых и старых ленинградских интеллигентов, переживших блокаду, и не столь ещё древних ветеранов войны, и появившихся после оттепели шестидесятников – позже диссидентов, на фоне всеобщего единомыслия начинавших ревизию тех официальных взглядов, которые выстраивались на протяжении предыдущих шестидесяти лет. Вуз, в котором он учился, в идеологическом плане был более надёжен, чем другие, сугубо гражданские вузы, он не имел права сомневаться в официальных взглядах, декларируемых партийным руководством страны, но, окончив его, Фёдор стал всё чаще вспоминать изъятый у одного заключённого дневник, который, прежде чем сдать, он прочитал от корки до корки. Мысли, излагавшиеся в нём, были далеки от тех, которые были свойственны тогда большинству советских людей. Вот и сейчас он почему-то вспомнил про этот дневник. Со многими взглядами, изложенными в нём, он не был согласен, но вот что касается сталинских лагерей, то кому, как не ему досконально было известно о том, сколько их было, и что в них творилось. Да и с отсутствием прав человека и какой-либо личной инициативы в обществе он не стал бы спорить.

С этими мыслями Фёдор вставил ключ в дверь своей квартиры, но она оказалась открытой, так как Света была уже дома, отработав первую смену, и готовила на кухне ужин. Она обвила его шею руками и долго стояла так, прижавшись к нему. Это следовало понимать, что сегодня кто-то дарил ей цветы или духи и даже назначал свидание. Но она в таких случаях мысленно вспоминала Фёдора, и его образ оттеснял всех потенциальных соперников к общей людской массе и превращал их в обычных покупателей билетов. Ему она об этом не говорила, поскольку была женщиной умной. Признайся ему в этом и сразу вызовешь подозрение: мол, видишь, какая я честная, говорю тебе обо всём абсолютно, а сама в это время, под прикрытием честных слов… Нет, лучше ложь во имя правды. Хотя, почему ложь? Разве просто не сказать о чём-либо означает солгать? Ведь у каждой женщины могут быть и даже должны быть свои маленькие женские секреты. Уж если что-нибудь произойдёт у неё на этой почве, она ему, как бы это ни было горько, расскажет всю правду – в этом она поклялась самой себе раз и навсегда. А о том, как можно дурить своих мужей, пусть рассказывают и делают это другие женщины.

И всё-таки повод для того, чтобы убеждать себя и Фёдора в честности, говорить самой себе о верности и непорочности у неё был. Призрак этого повода как чёрная тень, как дурь, как змей-соблазнитель, обернувшийся женскою похотью, промелькнул не так давно. Поэтому один, причём не маленький, женский секрет уже числился на её совести. На языке всех народов этот секрет называется измена. Краткая, молниеносная, в течение обеденного перерыва на чердачном этаже здания касс, ни что иное, как случка, с мужчиной из Краснодара. Толкнула её на это, конечно же, тоска по своей малой родине, по тем простым и где-то грубым ухаживаниям, граничащим, порой, с насилием, принятым у них в вольных казацких степях, но генетически перешедшим и в её кровь. И то бесовское начало, которое она унаследовала от своих предков, и которое застилает в такие моменты рассудок, верность и приходящее впоследствии раскаяние. Но даже не это было определяющим в её скоропалительном поступке. С Фёдором у неё было всё хорошо в том смысле, что Фёдор был нормальный мужчина, и в состоянии был удовлетворить женщину. Ей же, будь на его месте сотня других первоклассных мужчин, сексуального удовлетворения или, как принято определять это в медицинской терминологии, оргазма, – получать, почему-то, было не дано. Дело в том, что в период её созревания в её мечтаниях и эротических фантазиях каждый мужчина подвергался почему-то либо калечению, либо кастрации, либо, вообще, умерщвлению. И эти противоречивые чувства, перешедшие из подросткового возраста во взрослую жизнь, во время полового акта вызывали неудовлетворённость. В её памяти часто всплывал образ её отца, маленького, безвольного человека, который всецело зависел от своей жены. Все решения в семье принимала исключительно она и даже когда отец высказывал иногда рациональную мысль, глушила её неизменным: "Мовчи вже и не говори глупостей!". А потом в его отсутствии: "Они такие бедные и слабые эти мужчины. Им потрiбна защита". Света часто идентифицировала себя с матерью, становясь на её позицию, это стало уже чертой её характера, и отвечала отцу грубо и бестактно, если это касалось её, и в приказном порядке, – если это касалось его. Вот так и сформировались у неё естественная потребность в любви и агрессивное поведение, скрываемое за совестью и стыдом. И только грубая мужская сила с проявлениями мазохизма могли бы устроить её в этой жизни. Да и то, вряд ли. Объявившийся случайный земляк представился ей именно таким. А роль Фёдора, который понимал, что что-то у них не так, и проявлял максимум терпимости и уступок при этом, сводилась к роли – да простится столь грубое слово – оплодотворителя и воспитателя их будущего ребёнка или детей.

Прошёл год. И вот этот момент, который рано или поздно должен случиться, наверно, в каждой семье, наступил. Они стали родителями очаровательной девочки, а ещё через год – второй. Но тут вдруг это событие, которого с таким нетерпением ждут матери, отцы, дедушки и бабушки, свершившись, стало по непонятной причине пагубным. Материнского инстинкта хватило Свете ровно на столько, сколько времени находился плод в её чреве или сколько потребовалось на вскармливание младенцев. Потом они постепенно стали превращаться в помеху, ограничивающую её свободу. Причём, не свободу, дающую поле для очередных измен, а свободу от не приносящей удовлетворения сексуальной жизни. Но пусть и закомплексованная, но женская природа требовала своего, глаза искали того, кто смог бы, наконец, удовлетворить её начало и, таким образом, порочный круг замыкался. И в то же время её нельзя было назвать женщиной порока, потому что, если соотносить её проблему с названием, то таковой следовало бы называть каждую вторую женщину, состоящую в браке, ибо каждая вторая, если не 90 % всех женщин не свете, только мечтают в своих грёзах о настоящем сексе. Но в Советском Союзе его не было по идеологическим соображениям, прочитать о нём было негде, и только женские разговоры в тесном кругу разносили молву о запретном, таинственном и, в то же время, таком вожделенном сексе. Однажды, правда, подруга-кассирша подкинула Свете интересную книжку, изданную буквально в 1974 году под названием «Женская сексопатология» доктора Абрама Свядоща, что явилось для советского общества прорывом в этой теме – иначе не назовёшь. Книгу, изданную тиражом в 100000 экземпляров, расхватали, как рассказывала подруга, не то, что за один день – за одно утро. Так вот, доктор Свядощ писал в ней, что в СССР только 18 % женщин не испытывают оргазма в половой жизни, тогда как в прогнившей Франции – 40 %, а в Англии – 41 %. То есть явная победа коммунизма на сексуальном фронте. Затем автор с гордостью сообщал о том, что 44 % советских женщин имеют больше чем один оргазм за каждый половой акт, а 16 % советских женщин имеют оргазм каждый или почти каждый половой акт. И в конце добавлял, цитируя, видимо товарища Сталина, что жить стало лучше, жить стало веселей, в общем, наконец-то советская женщина окончательно раскрепостилась и обогнала по количеству оргазмов на душу населения своих закабалённых западных сверстниц. Но такую книжечку читали далеко не все женщины в СССР, поэтому в обществе на эту тему было принято только шутить, причём, уничижая сильную половину человечества за неспособность, неумение или уже потерю такой способности, как доставлять сексуальное удовлетворение женщине. А тем временем настоящая часть этой сильной половины человечества выслушивала эти горькие упрёки в шуточной форме и молча делала своё дело, не сотрясая воздух разговорами о победах на женском фронте.

Начал подумывать об этом и Фёдор. Атмосфера стала накаляться, и только осознание того, что лучшей пары для себя – как он, так и она – не найдут, охлаждала пыл и загоняла конфликт ещё глубже в подсознание. Дети росли вроде бы с отцом и с матерью, но в то же время им их не хватало – в своём последующем после рождения детстве они были больше предоставлены яслям, детскому садику, школе, спортивным секциям, кружкам, нежели родителям. Хорошо ещё, что не улице. Правда, с тем, что на виду, у большинства было точно так же, но главное находилось за дверью родительского дома и только от того, что за ней происходило, зависел характер и комплексы родных детей. Но мусор из избы Бжостеки не выносили, а атмосфера в доме продолжала оставаться нездоровой и напряжённой. Спасало только то, что после рождения второй девочки им предоставили трёхкомнатную квартиру и, когда тяжёлым облаком нависал семейный конфликт, было куда расходиться.

В декабре 1981 года в Польше ввели приказом генерала Войцеха Ярузельского военное положение, а чуть раньше, в июне месяце, в Москве, решением Политбюро было отдано распоряжение, эвакуировать советские семьи с детьми из Польши в СССР. Примерно в это же время поступил заказ, срочно переоборудовать четыре самолёта ЯК-40К для военных нужд, связанных, как надо было полагать, с планируемыми событиями в братской стране. Эти машины перебросили из Саратова в одну из авиационных частей близ Ленинграда, и для этих работ было привлечено несколько гражданских специалистов, и Фёдор в том числе. В армии его учили, что приказ есть приказ и его надо выполнять; сейчас он был на гражданской службе и волен был отказаться. Но это была командировка, как сказали в Штабе Военного округа, на месяц, а то и на два, что давало возможность ослабить семейную петлю, а быть может и расслабиться вообще. И он дал согласие. Света даже не очень возражала, так как подумала о перспективе их семейных отношений, по крайней мере, на этот срок приблизительно так же, как и Фёдор. И он уехал.

Условия были отличные: бесплатное питание, двойной оклад и рядом общежитие трикотажной фабрики с дивизионом молодых, незамужних женщин, которые соком исходили от недостатка – да что там недостатка, полного отсутствия – более-менее приличных, не деревенских мужиков. На фабрику они приехали по вербовке из разных регионов Советского Союза, были тут и освободившиеся из мест заключения недавние зэчки, которым был дан шанс через трудовое воспитание и отдалённость от центра, а также через систему поощрений врасти в коллектив и перевоспитаться. Соответственно был усилен районный милицейский контингент и отремонтирован местный Дом культуры. Сюда, в этот Дом, получили разрешение приходить в кино и на вечера отдыха по субботам и воскресеньям офицеры авиачасти, с семьями и без, а также рядовой состав и обслуживающий персонал. Народу всегда было много и из этого скопления обязательно вычленялось несколько пар, которые – кто на короткое время, кто на более длительный срок – становились мужем и женой. Не оставался в стороне от местной традиции и Фёдор. Директор общежития и жилсовет закрывали глаза на тот визг и писк, которые стояли по вечерам в коридорах и комнатах вверенного им учреждения. Знали про эти «вакханалии» и в Райсовете, и в командовании части, вызывали неоднократно начальников, уже в который раз читая им лекцию о морально-этическом облике советского человека, те обещали изменить ситуацию, но визги в общежитии не прекращались. Природа брала своё, и принадлежность облика к тому или иному политическому строю не играла здесь никакой роли.

За напряжённой работой и за не менее напряжённым отдыхом Фёдор как-то забыл о своей семье. Правда, несколько раз звонил, справлялся о здоровье дочерей, Светы и, получив удовлетворительные ответы, успокаивался: как бы долг выполнен, совесть была чиста. На время его отсутствия к ним приехала его тёща и стала оказывать неоценимую помощь в домашних делах. Кстати, тоже лихая казачка, видать в молодости «давала дрозда» так, что в памяти самых боевых мужчин станицы оставила неплохую память. Фёдор имел полное основание сделать такое заключение ещё и потому, что когда они сразу после свадьбы поехали на родину Светы, новоиспечённая тёща несколько раз делала ему недвусмысленные намёки. То ли по глупости, то ли по какой-то неловкости в поведении, по незнанию, как надо себя вести с новоиспечённым, да к тому ж ещё столичным зятем, а, возможно, от дававшего себя знать комплекса неудовлетворённости, перешедшего по наследству и к дочери. «Может быть, у них здесь так заведено, а может быть у них узаконен инцест?» – думал Фёдор, оправдывая это вдовством, в общем-то, ещё крепкой и здоровой женщины. И вот сейчас он почему-то вспомнил об этом. Вспомнил, как это ни покажется странным, во время охоты на лося, на которую отправилось несколько сотрудников его подразделения в специально отведённые угодья, находившиеся в близлежащих лесах. На такую охоту они получили лицензию у Охотнадзора, и вот сейчас шли с ружьями наперевес занимать свои номера, расположенные полукругом и помеченные егерем. Охотились, как это называется, загоном, при котором ружьё взводилось только в момент выстрела в шагах сорока до бегущего животного, причём целиться надо было в основание шеи или под лопатку. Так вот в данной ситуации следовало думать про лося, а Фёдору в голову всё время лезла почему-то тёща, хотя связь между ней и лосем, скорее тогда уж лосихой, была более чем абстрактной. Впрочем, наличие вполне реального, а отнюдь не абстрактного ружья в руках зятя как бы сближало действительное и желаемое и воплощало в жизнь известный анекдот про тёщу. Но, в данном случае главным героем была не она, а лось. Лосей в том году развелось огромное множество и по существующему закону разрешалось взять одного такого красавца с лопатообразными рогами, именуемого в просторечии сохатым. Но в загон почему-то ни один из них не пошёл, и взяли его чуть ли не на шоссе, где он слизывал соль, которой была посыпана дорога. Тут же выпустили из него кровь и тут же его выпотрошили и разделали, чтобы мясо не приобрело неприятный вкус. Из туши, весом почти в полтонны, каждому из охотничьей команды досталось по пятьдесят килограммов говядины. Фёдор половину из этого отдал на кухню в подразделение, а вторую часть распределил поровну: одна половина досталась коменданту общежития, чтобы та либеральнее относилась к «визгу и писку», а вторая пошла на пир с девушками. Пировали всю ночь: мясо оказалось не жирным и совсем не жёстким, водка в меру охлаждённой, а девушки податливыми и ласковыми. Через неделю выделанная шкура, доставшаяся по жребию Федору, была свёрнута в рулон и стала ждать своего часа, чтобы развернуться во всей красе и покрыть собой пол в их квартире. И хотя она ещё неоднократно разворачивалась в общежитии для любовных утех, тем не менее, продолжаться бесконечно это не могло, ибо командировка его незаметно подошла к концу. Второй семьи в общежитии он не завёл, поскольку по своей природе был всё-таки однолюбом и, как всегда бывает в таких случаях, вернулся к семье истосковавшимся мужем – по крайне мере внешний вид его свидетельствовал об этом – и соскучившимся отцом. Однако дети не оценили его ностальгию, поскольку ещё только делали свои первые шаги в этой жизни, а Света, как всегда, обвила руками шею Фёдора и вечером, ложась в постель, произнесла те сокровенные слова, которые выражали подлинное её состояние. Она, действительно, любила Фёдора, но к утру это чувство опять скатилось к нулевой отметке, видимо, не получив желаемой подпитки.

И снова потянулись будни, сменяемые выходными днями, и снова в конце этих дней можно было встретить Свету и Фёдора разведёнными в разные концы квартиры. И снова терпение и, возможно, внутренняя культура, присущая обоим, не позволяли разгореться финальному скандалу, выплеснуться ему наружу и потопить в своём водовороте семейное гнездо. А дети, между тем росли, проходили все стадии положенного им развития, и родители даже не заметили, как после детского садика они пошли в первый класс, как достигли пятого, шестого, и вот уже – так же незаметно – стали выпускницами. Родители, между тем, успели немного поседеть, набрать лишнего веса, приобрести житейского опыта и, в результате, несколько изменить свой служебный статус.

Наступили новые времена, коренным образом изменившие положение в стране. Политические коллизии, пронизавшие советскую вертикаль власти, отразились и на социальном положении населения: перестроечные волны, волны демократизации, приватизации, капитализации разбили общество на несколько лагерей. Самым большим оказался лагерь бюджетников, страдавших от хронических невыплат государственной зарплаты и бесконечных изменений программ обучения, реформирования и лечения. Меньшим лагерем стал лагерь сотрудников акционированных предприятий, неформально ставших обыкновенными трутнями, живущими за счёт распродажи имущества и товаров, оставшихся от советских времён и сдачи в наём помещений, построенных при той же советской власти. Ещё меньшим был лагерь частных предпринимателей, владельцев магазинов, ларьков и лоточков, зарабатывавших себе на жизнь, по сути, честным трудом, но строящемся по принципу «как можно дешевле купить, как можно дороже продать, а за качество пусть отвечает сам покупатель». И, наконец, самая малочисленная – её и лагерем-то не назовёшь – группа акул нарождающегося бизнеса, нахапавших (читай – наворовавших!) миллионы в силу отсутствия надлежащего законодательства и переправивших их за рубеж благодаря прорехам в законодательстве созданном. Это были первые люди, сломавшие стереотип советского мышления, не допускавшего даже в мыслях, что кроме консервной банки, именуемой «Запорожцем», человек может иметь в частной собственности грузовой автомобиль с прицепом, яхту, самолёт, к примеру, десять квартир и шикарную дачу на берегу моря. И тот же стереотип мышления не позволял усомниться в том, что приобретено всё это было на украденные деньги, хотя в 99 % случаев такая мысль соответствовала действительности. А вот наличие горстки обладателей всего этого, входящих к тому же в сотню самых богатых людей планеты, никак не соответствовало нищей действительности абсолютного большинства населения в этой стране.

Наши герои в эту горстку, к сожалению, не попали. Фёдор остался преданным своему авиационному делу, Света же поменяла сферу своей деятельности коренным образом – она занялась сетевым маркетингом и стала в нём преуспевать. Через год с небольшим её бизнес развернулся так широко, что у простого советского – теперь уже российского – обывателя самым популярным и наиболее употребляемым словом стало слово иностранного происхождения «Гербалайф». Его распространение походило на взрывную волну после ядерной катастрофы, только с эпицентром не в Хиросиме и Нагасаки, а в Москве и, после переименования, – в Санкт-Петербурге. На бесчисленных презентациях, проводимых при достаточно большом стечении обезумевшего народа, демонстрировались чудодейственные результаты его «проникающей радиации». На сцену выходили бывшие эпилептики, паралитики, сердечники, почечники, печёночники и прочие хроники и рассказывали байки про то, как, буквально, за неделю, а то и вовсе за один день после приёма препарата они забывали о своём страшном недуге и теперь, здоровые и жизнерадостные, готовы прыгать дальше по жизни лет до ста. Ошеломлённые приглашённые гости тут же становились в ряды подписантов и, подобно египетским строителям, возводили пирамиду всё выше и выше, которая буквально за год, если б её выстроить по вертикали, обогнала бы по высоте пирамиды и Джоссера, и Хефрена, и Хуфу, вместе взятых. Света активнейшим образом включилась в её строительство, «окучила» сперва себя, затем помогла «окучить» окученных ею, те, в свою очередь, окучили окученных ими и пошло-поехало по широкой матушке-России. Личные доходы от такого бизнеса стали расти в геометрической прогрессии. Появилась машина, вторая квартира, вторая машина, дача, турпоездки в Саудовскую Аравию, Эмираты, в Париж. Мыслимо ли это было при советской власти? «Гербалайф» отвечал – конечно, нет. Правда, свободного времени оставалось, в лучшем случае, на то, чтобы поспать, да и то не всегда. И ещё. Чтобы держать под контролем столь разношёрстную армию сетевиков, к тому же в основном женщин, для которых надо было регулярно проводить, кроме всего прочего, семинары и тренинги, нужен был мощный авторитет и поистине мужские плечи. Характер Светы, в целом, подходил к этим требованиям и накладывался на ту профессиональную матрицу, которая была для такого рода деятельности специфической. Показательны были большие собрания, устраиваемые фирмой по случаю какого-либо юбилея с обязательным выступлением президента фирмы, у которого за идеально выстроенным текстом и психологической безошибочностью воздействия вырисовывалась безоблачная перспектива на будущее для каждого присутствующего. Он рассказывал о том, что на сегодняшний день человечество изобрело только три вида бизнеса: классический, франчазу и сетевой и что будущее только за последним. Правда, в его выступлении не было даже намёка на то, что, скажем, в Южной Корее и в США существуют жёсткие законодательные ограничения для компаний, занимающихся сетевым маркетингом, а в Китае многоуровневый маркетинг и вовсе запрещён. Поэтому когда наступал черёд награждения «передовиков производства» холодильниками последних марок, стиральными машинами и кухонными комбайнами, надо было слышать тот рёв зрительного зала, который сотрясал его стены. Апофеозом всего этого был концерт, участники которого никогда в жизни не имели, и не будут иметь такого приёма, который они имели здесь. В зале сидели внезапно обогатившиеся люди, живущие в одной из материально бедных стран, ликованию которых не было предела, как не было предела той беспредельной пирамиде, которую они возводили. И только отсутствие внутренней культуры и интеллекта при наличии морали через личную выгоду, прикрываемые дорогостоящими зарубежными платьями и костюмами, никак не гармонировали с величием последней. Но хозяева фирмы, тем не менее, щедро благодарили за всё это: и за привод новых клиентов, и за отсутствие культуры, и за дикий рёв в зале. Выражалась эта благодарность в бесплатных выездах опять же «передовиков производства» в экзотические места, скажем, на Кипр или на Мальйорку. Света успела побывать два раза к ряду, один раз на Сардинии, в другой раз – на Крите. Из каждой поездки она возвращалась несколько уставшей, поскольку все они сводились в итоге к одному – для русских дистрибьютеров фирма, учитывая пристрастия национального характера, не скупилась на спиртные напитки, которые лились на корабле, можно сказать, рекой. Зато возвращалась она всегда в хорошем расположении духа, наполненная впечатлениями и новыми планами на будущее. И уже со следующего дня начинался телефонный обзвон своих подопечных, и сетевая рулетка продолжала крутиться с новой силой – деятельный азарт буквально обуревал Светой. Однако, крутиться-то она крутилась, но только не рулетка семейная в хорошем смысле этого слова. Хотя, впрочем, как раз слово «рулетка», причём русская, больше всего, наверно, и подходило к определению состояния отношений Фёдора и Светы. Сексуальная жизнь, будучи во многих молодых семействах определяющей, перестала представлять интерес, дочери не стали цементирующим раствором семьи, а профессиональная занятость каждого не позволяла найти общность интересов. И только вкусная и обильная еда, которая не переводилась в доме и которую по кубанской традиции умела вкусно готовить Света и делать это с желанием и разве что по ночам, создавали какую-то видимость семейного очага. В доме бывали гости: как со стороны Фёдора, так и его жены, но общих друзей у них не было. Были машины, хорошая квартира, дорогая обстановка, а вот нормальными, подлинными друзьями обзавестись не удалось. Вообще-то с приходом новых, капиталистических, правда, скорее диких и с приставкой «псевдо», отношений такие понятия, как дружба, взаимовыручка, взаимопомощь претерпели радикальные изменения, и остались, возможно, у тех, кто в них свято верил, и кому посчастливилось не разочароваться в них. Для тех же, у которых другом стал господин доллар, все остальные, у кого он не шуршал в кармане, переставали представлять интерес. У Светы они завелись, причём, в большом количестве, но она с душевной широтой тратила их на улучшение быта, на одежду дочерям и себе, на подарки – святое дело – всем и мужу в том числе. Убедившись, что среди мужчин – во всяком случае, среди тех, кто попадался на её пути – нет таких, которые удовлетворили бы её, она смирилась со своей участью и, пересиливая себя, делала всё от неё зависящее, чтобы не дай бог, не отвадить Фёдора от семьи и от дома. И это ей, вроде бы, удавалось. Но однажды в её отсутствие случилось непоправимое. Это непоправимое было ударом в спину, тяжёлой ножевой раной, нанесённой собственным мужем. Почувствовала она это женским своим чутьём, шкурой, можно даже сказать, интуицией. Их старшая дочь Алина слишком рано обрела округлость телесных форм и всё то, что сопутствует женской физиологии. Она уже встречалась с мальчиками из параллельных классов и частенько являлась домой ближе к полуночи. Света неоднократно делала ей соответствующие наставления, которые, кстати говоря, дочь принимала с пониманием и даже с осознанием собственной вины, но молодость и сексуальная наследственность требовали своего и затмевали существование сдерживающих начал. Но такое поведение не было предосудительным – все рано или поздно начинают встречаться – до той самой поры, пока не случилась трагедия. Света чуть ли не под пыткой добилась от плакавшей навзрыд Алины признания. Оказалось, что во время открытия филиала их фирмы, когда Света находилась в другом городе, Фёдор, распечатав бутылку водки по случаю очередной хандры, заставил Алину выпить тоже и затем дерзко изнасиловал её сзади. На следующий день произошло то же самое, только теперь уже на добровольных началах, а перед самым приездом Светы ещё раз. Возможно, у дочери сработал комплекс – как его называют – Электры, хотя инцест был свойствен людям с незапамятной поры, и даже первоначально церковью был назван священным, поскольку дети Адама и Евы вынуждены были находиться в кровосмесительном союзе за неимением других людей на планете. Но Свете было не до теологического анализа, тем более что эмоции переполняли её душу и не давали возможности порассуждать здраво на этот счёт. Первое, что ей приходило на ум, это убить Фёдора. Не случайно, не в порыве женского гнева, а целенаправленно задушить его ночью, нет, отравить прямо днём, уведомив его сразу после принятия яда, что сделано это в отместку за скотский поступок, за поруганную честь дочери, за то терпение, которое проявляла она в отношении него и которое, наконец, не выдержало и лопнуло. Но потом, к концу дня, этот пыл вместе со слезами улетучился, и Света пришла к выводу, что причиной случившегося является она сама, а точнее, отсутствие нормальных супружеских отношений между ними, а, возможно, что и карой божьей за ту измену, которую она допустила с кубанским земляком на чердаке касс аэрофлота. И всё, чем она отомстила мужу, когда он вернулся с работы домой, было отсутствие приготовленного ею обеда, совершенно пустых глаз, глядящих в никуда, и ещё более увеличившаяся пропасть между Фёдором и ею.

Теперь она всё чаще стала ночевать у подруг, не в силах оправиться от шока, а Фёдор стал чаще прикладываться к бутылке. Она понимала, что это не выход из положения, а он, – что таким образом свой грех не искупить. Но ничего третьего им придумать не удавалось. Положение ещё усугубилось тем, что у Алины стала проявляться какая-то ну прямо-таки гипертрофированная, именуемая фрейдовской, ревность к отцу и прямо-таки безжалостная ненависть к матери, хотя Фёдор, осознав порочность своего неконтролируемого поступка в порыве пьяной беспамятной страсти, оставил дочку в покое. Видимо то, что с ним случилось, явилось каким-то случайным проявлением атавизма, от которого многие отцы, к сожалению, не застрахованы. А, может быть, это было спровоцировано теми животными инстинктами, которые витали над заведением, где он служил в молодости, то бишь, во времена его тюремного прошлого? Как знать? Чтобы разрядить обстановку, а точнее, снять с души грех или просто-напросто облегчить своё душевное состояние, он завёл себе новую любовницу. Не суть важно, как её звали, и чем она занималась, важно то, что, как поняла Света – это надолго и всерьёз.

– Бог с ним – думала она про себя – главное, чтоб не ушёл к ней на совсем. И она «тише воды, ниже травы» вела себя дома, а поруганную честь компенсировала на работе, то есть в отношениях со своими, находившимися «под ней» дистрибьютерами. И была эта компенсация довольно жёсткой и, порой, не к месту. «Железная леди» – так окрестили Свету подчинённые, которые стали ощущать на себе всё усиливающийся прессинг, переходящий довольно часто в необоснованные придирки и требования непонятно чего. Каждая про себя относила это на счёт женской физиологии определённого возраста, которая у каждой проявляется по-разному, и каждая делала из этого вывод, что надо просто не раздражать шефиню и как можно реже попадаться ей на глаза, тем более, что не каждый день служебные встречи и происходят-то. Но всё чаще и чаще стали подмечать окружающие её люди не только прокурорский тон и приказные интонации в её голосе, но и неадекватность слов и действий, следующих за этими интонациями. Было ли это связано всё с той же физиологией или с чем-то другим, никто определить не мог, разве что господь Бог, – любая женщина не застрахована от этого. Фёдор же, наоборот, стал обращать внимание на не наблюдавшиеся ранее проявления покорности и чуть ли не рабского служения со стороны Светы. Такие метаморфозы не могли не иметь определённых последствий или, иначе, причины, их породившие, не могли рано или поздно не дать определённых последствий негативного характера. И они не заставили себя долго ждать.

Случилось это вечером, когда квартира внезапно огласилась криками с включением матерных слов, шлепками по голому телу и шумом распахнувшегося окна. Вбежавший на крики Фёдор увидел, как Света выбрасывает из окна сушившееся в ванной алинино бельё и, матеря её последними словами, пытается спустить вслед за бельём с пятого этажа и её саму. На лице у Алины кровь, с ней истерика после того, как Фёдор с трудом разнял их. Что побудило мать или дочку вдруг взорваться, вряд ли удастся установить, да и какое это имеет значение? Женщины никогда не станут рассказывать мужчине о причине скандала, а если и станут, то виноватым, в конечном итоге, всё равно окажется он. Поэтому, зная о такой несправедливой закономерности, Фёдор не стал нагнетать обстановку выяснениями и просто развёл соперниц по углам боксёрского ринга.

– Я вас отравлю обоих, и отправлю к чертям собачьим! – кричала в припадке ярости Света.

– А я тебя сожгу вместе с твоим "Гербалайфом" – парировала Алина.

Не хватало только пены у рта и каких-либо колющих или режущих предметов в руках, чтобы, к примеру, явившаяся милиция не констатировала факт попытки насильственного нанесения увечий с целью убийства одной женщины другой женщиной. На этот раз обошлось без этого, но никто не мог дать гарантии, что увечья не будут нанесены в следующий раз, прецедент которому теперь не исключался. Нарыв, накапливавший гной в течение очень длительного времени, лопнул, но его заживление могло происходить только при участии здравого разума и нормальной психики, при их же отсутствии – временном или теперь уже постоянном – опасения имели под собой довольно твёрдую почву. В тот же вечер Света, взяв незаметно в руки молоток, вышла на улицу и побила фары и ветровое стекло у машины, на которой ездила Алина.

Фёдор в создавшейся ситуации проявил здравый рассудок и сочувствие. Он договорился с врачом-психиатром о том, чтобы привезти и показать ему Свету. Незаметно дал ей снотворного, когда она пила чай, заснувшую отнёс в машину и привёз к знакомому врачу в психиатрическую клинику. Там сказали, что надо оставить её на сутки. Он приехал за ней на следующий день, но забрать не смог, так как приговор оказался неутешительный: шизоидный синдром на почве смещения ролевых функций, требующий, скорее всего, очень длительного лечения. Но это как бы дополнялось к тому, что было у неё раньше, а именно, скрытый садизм в сочетании с комплексом власти, породивший ещё и нимфоманию. А такая женщина, как правило, не получает удовлетворения от мужчины и количество её нарядов зашкаливает за все разумные пределы, – таков был вердикт врачей. Впрочем, это соответствовало действительности.

«Пряжка», куда в результате попала Света, не лучшее место для пребывания там человека, если вообще больницу, тем более для душевно больных, сравнивать с Домом отдыха. Эти подземные туннели, сработанные ещё в ХVIII веке, по которым приходится идти, прежде чем попасть на приём к врачам, да и само здание, напоминающее больше тюрьму, чем лечебное заведение, уже одним своим видом убивает всякую строптивость и непокорность. Видать, недостатка в умалишённых Россия никогда не испытывала, свидетельством чего было это капитальное здание со средневековыми переходами. Света, естественно, не хотела пополнять их ряды, хотя правильнее было бы сказать, не осознавала того, что уже в них вступила, причём надолго, если не навсегда. Фёдор помнит, как он приносил ей передачи со строго ограниченным перечнем разрешённых продуктов, исключающих мясо, сало и колбасные изделия. Как при входе из окна второго этажа, из-за металлической решётки, слышал её призывный голос, умоляющий забрать её отсюда. Как удавалось видеться только в строго отведённые дни свиданий, и как после этих свиданий она становилась ему ближе и роднее. Ему стало по-человечески жалко её. Продержали Свету в лечебнице два месяца, сказав при выписке, что при обострении симптомов или физическом рецидиве после телефонного звонка немедленно приедут за ней и заберут обратно. А пока следует принимать назначенные лекарства, больше гулять на воздухе и терпеливо создавать в семье благоприятный климат. Когда через неделю после двухмесячного заточения она стала здраво рассуждать и улыбаться, Фёдор решил взять десятидневный отпуск и посетить одним махом и Новозыбков и краснодарскую станицу, чтобы проведать свою мать и родственников Светы, благо дорога им полагалась бесплатная. Света идею одобрила, и буквально на следующий же день, не беря с собой ничего лишнего, они поехали в аэропорт. В Новозыбков попали с пересадкой, прилетев туда из Брянска на маленьком самолётике поздно вечером. Старушка-мать встретила их радушно, даже не подозревая о том, в какой психической форме находится её невестка. А стихи собственного сочинения, которые та стала читать ей чуть ли не с порога, одобрила и сказала, что ничего более проникновенного не слышала в своей жизни. Только вот почему они все какие-то минорные? На что Света извлекла из сумки небольшой томик Сергея Есенина и, открыв заложенную страницу, сказала, что, боготворит его, и в какой-то степени просто подражает его стихам. И как пример, прочитала:

До свиданья, друг мой, до свиданья Милый мой, ты у меня в груди Предназначенное расставанье Обещает встречу впереди. До свиданья, друг мой, без руки, без слова Не грусти и не печаль бровей. В этой жизни умирать не ново, Но и жить, конечно, не новей…

Побыли в гостях два дня, попрощались и полетели дальше. В Краснодар пришлось добираться через Москву, так как прямого сообщения не было, да и повидать кое-кого в столице Свете очень захотелось. Повидались, пообщались и через день отправились во Внуково, но в связи с внезапно испортившейся погодой и начавшимся ливнем, после которого весь аэропорт буквально заволокло туманом, заночевали там. Рейс отложили до утра и пассажиры, кто как мог, стали устраиваться на ночлег. Света с Фёдором нашли пристанище на третьем этаже. Там, на сдвинутых стульях, с поджатыми ногами и подложенными под голову сумками они, в ставшей новой для них на данном отрезке времени походной обстановке, обменивались шутками-прибаутками и радостным смехом. Они ощутили вновь тот аромат отношений, который остался где-то там, в самом начале их совместной жизни. Канули в небытие измены, предательства, обоюдная ложь и стало опять, как в молодые годы, легко и просто и опять неведомая сила потянула их друг к другу. Но сон властной рукой охватил обоих, и они мирно затихли на своём импровизированном ложе. Через какое-то время Света проснулась, медленно поднялась и пошла в туалет. Пассажирский зал сопел, свистел, храпел и никого, кроме неё, перемещающихся по залу не было видно. Она долго ходила взад-вперёд без определённой цели, опустив голову и глядя себе под ноги. Затем в какой-то момент подняла её и, увидев перед собой мраморную балюстраду, подошла к ней. За балюстрадой простиралось безоблачное пространство, которое почему-то показалось ей манящим. Лицо её озарила воистину блаженная улыбка, она поднялась на ограждение и отдалась во власть этого пространства. Глухой звук упавшего тела поставил на её жизни финальную точку.

III

Создавалось такое впечатление, что на эту небольшую площадку слетались голуби и чайки со всего Финского залива, – так было густо от них – чтобы полакомиться протухшим пшеном десятилетней давности, которое наскребла у себя по сусекам сердобольная старушка и пакет которого вынесла на корм птицам. И птицы благодарили её за это подношение своим массовым прилётом, а голубиные самцы так ещё и бесконечным воркованием, поскольку в таком окружении самок не всегда им приходится находиться. И, увлёкшись этим занятием, и сами не клевали, и другим мешали это делать. Наконец, прилетела огромная чайка, села на сохранившуюся ещё посередине кучку зерна и голубиное склёвывание продолжилось теперь уже в радиусе не менее полутора метров, ибо никто не стал рисковать своей головой перед мощным клювом этой морской птицы. Чайка всем своим воинственным видом давала понять, что она установила монополию на корм, хотя получалось как в пословице «сам не гам, и другому не дам», потому что столь мелкое зерно было «не по зубам», точнее, «не по клюву» этой большой пернатой хулиганке. Но продлилось это недолго – подъехавшая на машинах пара молодожёнов со свитой быстро разогнала кормящихся птиц и заняла их место, так как именно здесь они решили запечатлеть себя на фото. Молодая барышня позировала и так, и эдак, и с собачкой на руках, и на руках у молодого без собачки, и на руках у него с собачкой. Наконец, один голубь не выдержал и сел молодой на фату, окрасив её в соответствующий цвет, и давая тем самым понять, что их время пребывания здесь истекло. Свита стала кричать: «Это к счастью, это к счастью!» и начала откупоривать шампанское. Но история с голубями на этом не закончилась. Какой-то пожилой мужчина в военно-морском мундире без опознавательных знаков и знаков различия – видимо, с чужого плеча или отставник, хотя, скорее всего, человек с неадекватной психикой – прикрыл небольшой участок асфальта полиэтиленовой плёнкой и стал из семечек выкладывать под ней человеческий контур. Затем плёнку снял, стали слетаться голуби, которые вмиг склёвывали это его художественное произведение. Так он повторял несколько раз, ответив кому-то из любопытных, что по гороскопу ему выпала смерть через съедение и вот он таким оригинальным способом пытается определить, с какого конца его начнут есть.

Эту картину с любопытством наблюдала небольшая группа туристов, приехавших из Польши, которых завозили в находящееся рядом подвальное кафе перекусить. Они вышли после обеда на свежий воздух, чтобы полюбоваться пересечением главной водной артерии города реки Фонтанки с двумя каналами и тремя прекраснейшими соборами, расположенными по разным сторонам этого пересечения. Один из них – Троицкий, на другом берегу Фонтанки – был ещё в лесах после случившегося два года назад грандиозного пожара, снёсшего центральный купол с крестом и спровоцировавшего это восстановление, которое обещало сделать вершину собора ещё краше и величественнее. Второй чуть дальше по каналу сразу же за мостом Свято-Исидоровский с часовней Святого Николая Угодника и третий – Никольский, который туристы только что посетили и были поражены поистине византийским блеском как снаружи его, так и внутри. Было чем полюбоваться в этом месте, особенно уникальным переплетением каналов и мостов – где такое ещё увидишь, разве что в царице лагун, в Венеции. Вся эта прелесть была возведена ещё во времена Екатерины Великой и покоилась, к сожалению, на костях человеческих, в отличие от той же самой Венеции, стоящей на сваях из лиственницы. Поляки гуляли по парку, что рядом с храмом, где в это время было царство собачников, вернее собачниц, бредущих стайкой, как и их собаки, вдыхали утреннюю петербургскую прохладу, однако, долго присматриваясь, никак не могли понять увиденную в приходском дворе картину. Перед открытыми настежь дверьми, капотом и багажником автомобиля и стоящей рядом со свечами в руках семьёй его владельцев священник читал молитву, кропил машину святой водой и проделывал эту манипуляцию со всех четырёх сторон. Поляки-католики не могли взять в толк, как протестантскими руками сделанный продукт может освящать православный священнослужитель, не противоречит ли это канонам восточной церкви? Оказывается, нет. В сегодняшнем мире, особенно после раскола Русской Православной церкви, когда старообрядчество пошло развиваться не иначе, как по пути протестантизма, допускается всё, кроме, разве что перепутывания креститься справа налево или наоборот. В конце удалось узнать, что священник сам является владельцем роскошного Фольксвагена, который, возможно, собственноручно был пригнан из Германии, где его – как знать – освящал точно так же лютеранский пастор. Практическая экумения, как говорится, осуществлялась в этом бренном мире без оглядки на канонические догмы.

Для гида, сопровождавшего поляков, работы было не так уж много, так как вопросы задавались крайне редко: у европейских туристов великолепная информационная осведомлённость о России, к тому же жизнь отличается только уровнем. Вот если бы это были, скажем, латиноамериканцы или, допустим, южноафриканцы, тут пришлось бы многое объяснять. Ну, например, почему находящийся рядом с храмом теннисный корт пустует, и территория его забросана банками из-под пепси-колы и прочим обёрточным мусором? Да потому что мужчины и женщины в трусах рядом со святым местом как-то не очень сочетаются. Вот и пришлось владельцу корта после обращения соборных клириков в вышестоящие инстанции запереть его на замок и ломать голову над тем, что с ним делать дальше.

А туристы между тем продолжали лицезреть соборы, мосты, каналы, одним словом, всю эту красоту, которую предлагал и продолжает предлагать Петербург каждому приезжающему в этот город. И Северная Пальмира, и Северная Венеция, и Столица Веротерпимости – все названия подходили ему буквально с момента его основания: православные, католики, буддисты, мусульмане, иудеи, даже огнепоклонники имеют здесь свои приходы. Правда, спящие на лавках под сенью кустов дикой розы алкоголики и бомжи, несколько омрачали этот петербургский колорит, но такова уж особенность российской действительности, которая во все времена и эпохи оставалась в своём первозданном виде именно такой. И это тоже было приметой этого мировой славы города. Туристы из Польши не очень этому удивились, так как и у них в стране, особенно в восточной её части, такие алкогольно-бомжатные картины тоже не редкость. Но, тем не менее, в руках у каждого мгновенно появились фотоаппараты, запечатлевшие сию, не столь экзотическую, сколь традиционную российскую достопримечательность, которая, увы, не одну уже сотню – если не тысячу – раз фигурировала на обложках различных зарубежных изданий, выдавая действительное… за действительное. Но никому из первых лиц государства за это не было стыдно, ни в советские годы, ни, тем более, сейчас, когда треть населения страны брошена на произвол судьбы, а другая треть спивается. Однако эта картина нисколько не помешала появиться здесь внезапно нагрянувшим то ли московским, то ли, родным, петербургским кинематографистам. Картина с лежащими на лавках бомжами существенно обогатилась тем, что с собой привезли сюда киношники. А привезли они, в эти естественные декорации, солдат, полицейских, дам и мужчин в соответствующих нарядах, пригнали пролётки конца XIX века и, развернув на этом месте осветительную аппаратуру, какие-то палатки для съёмочной группы и для них же буфет, приступили к съёмкам очередных кадров нового и, надо полагать, исторического фильма. Милиция выставила наряды на всех концах проезжей части вдоль набережной, а толпа зевак не преминула тут же образоваться на мосту, как это было во все времена, когда начинали где-либо на открытом воздухе «крутить фильму». Кстати, натура почему-то именно этого исторического места Петербурга привлекала и продолжает привлекать уже не одно поколение известных и совсем неизвестных российских, да и зарубежных режиссёров. Например, экранизированный Достоевский многими своими эпизодами предстаёт именно в натуре этих мест Петербурга. Снимали здесь натуру и американцы, и французы, и англичане ещё в советские годы и, особенно, в начале девяностых, когда на западе открылась «мода» на Россию.

Обозрев и этот достопримечательный эпизод, поляки продолжили свой туристический путь, вернувшись в автобус. Кто-то обратил внимание, чего не было замечено ранее ввиду, скорее, незнания русского языка, на любопытное объявление, которое повесили, видимо, в рекламных целях, а, может быть, просто с целью пошутить. На нём было написано: «Первых два ряда предназначены для пассажиров с кариесом». Когда спросили водителя, что бы это значило, тот спохватился, быстро снял надпись и объяснил, что день тому назад он возил группу стоматологов, и те оказались большими шутниками. Кто-то из туристов после этого объяснения приложил руку к щеке, скорчил жалобную мину и попросился на первое сидение. Дружный смех заполнил пространство автобуса.

А экскурсия тем временем продолжалась, но ехали недолго. Одной женщине действительно стало вдруг плохо, по всей видимости, прихватило сердце, да так сильно, что посинели губы, и наступило полуобморочное состояние. Валидол помог постольку, поскольку был под рукой, но общее состояние не улучшилось и пришлось вместо музея посетить ближайшую больницу, находившуюся буквально через один квартал по маршруту. Из больницы принесли носилки и больную быстро отправили в приёмный покой, а оставшиеся туристы стали дожидаться диагноза, чтобы предпринять дальнейшие действия. Вышедший врач сообщил, что дело серьёзное, у больной с сердцем всё в порядке, скорее всего это почки, так что придётся оставить её в больнице, хотя профиль у них совсем другой, поэтому её на «скорой» перевезут в специализированную клинику. Взяли координаты гида, оставили свои и отпустили здоровых туристов нагонять обзорную программу, в реализации которой произошло не совсем приятное событие.

А между тем белый микроавтобус с красным крестом подвозил заболевшую туристку к подъезду российско-американского лечебного центра, расположившегося на окраине города. Экспресс-анализ крови и прочие медицинские показатели оказались близкими к норме, но врачи предложили остаться ей на день-другой для более точного установления причины недомогания. Туристка не возражала. Убеждение иностранцев в том, что медицина в России, как и всё, между прочим, остальное в результате творящегося бардака никуда не годится, в данном случае перестало быть принципиально важным, когда собственное здоровье оказалось под ударом. И её поместили в свободную палату, которая буквально несколько минут тому назад была перестелена и дезинфицирована после умершего здесь больного. Но ей об этом не сказали, да и значения это не имело, собственно, никакого. В больницах по городу такое случается по нескольку раз в сутки, и грань между жизнью и смертью для обслуживающего персонала размывается как в физическом, так и в морально-этическом плане.

Звали больную Малгожата и была она жительницей приморского города в западной Польше Устка. Взрослые дочь и сын дожидались её возвращения из поездки, а супруг три года тому назад, к сожалению, покинул семью и отправился жить к другой женщине. Они с Малгожатой были одногодками, – обоим было по пятьдесят лет – как умели, выстраивали отношения друг с другом, но давалось им это с трудом. Поэтому судьба-злодейка в образе более молодой и респектабельной женщины заявила однажды свои права на мужа и отца семейства, и он не стал сопротивляться этому роковому соблазну. Видимо, фальшивыми были его отношения и чувства к Малгожате. Она, конечно, загрустила, считая себя, как любая женщина в подобной ситуации обиженной, хотя главная причина грусти заключалась в том, как материально они будут жить дальше без основного кормильца. По профессии она была художником-портретистом, специального высшего образования не получила – так, художественная студия за плечами, не более того – и поэтому зарабатывала на хлеб, в основном, рисованием портретов приезжавших к морю отдыхающих туристов в летний сезон. Рисовала всё: от шаржей до серьёзных изображений карандашом, углем, сангиной, фломастером и даже губной помадой. За шарж брала пятьдесят злотых, за портрет – семьдесят. Желающих запечатлеть себя на бумаге было не так уж много, хотя в не очень знойные дни удавалось заработать до трёхсот-четырёхсот злотых. Вроде бы не так уж плохо по средним польским меркам, но надо было учитывать, что зимой и весной она оставалась фактически без работы. Кроме того, существовала жёсткая конкуренция, так как количество умеющих рисовать и желающих быть запечатлёнными на бумаге всегда оставалось в пользу первых. Соблазн отдать себя в руки того или иного рисовальщика определялся личным его обаянием, какой-то непонятной притягательной силой, а, скорее, везением, и совершенством тех образцов, которые он выставлял в виде собственной рекламы напоказ. Вообще, художники в большинстве своём это малообщительные люди с небольшим интеллектом, зачастую пьющие по-чёрному и живущие в своём особом мире образов вплоть до отрешённости от всего остального мира, и порой даже не стремящиеся к карьере – как это принято в сфере искусства – путём пожирания себе подобных в окружающей среде. Они не в состоянии решать бытовые проблемы и в случае невезения и негативного стечения обстоятельств скатываются в яму, ибо ничего другого делать не умеют. Но перед тем, как в неё скатиться, они приходят на центральную площадь или на городской пляж. Здесь, на коммерческом пленере, где взад-вперёд прохаживаются владельцы живых денег, мысли о высоком искусстве очень быстро испаряются, и прикладное ремесло становится двигателем прогресса. Малгожата, как и все остальные, продвигала его в направлении собственного кармана и ощущение приятной удовлетворённости разливалось по её телу, когда взамен фаса или полупрофиля, изображённых на бумаге, она получала денежную купюру. Ей было гораздо проще по сравнению с теми, кто витал в высоких облаках и по случаю нужды вынужден был опуститься на прозаическую землю, снизойдя до поделочного искусства. Она – даже наоборот – выполняла свою работу тщательно и с любовью, рисуя взрослых за деньги, а маленьких детей, порой, бесплатно. После развода с мужем такую льготу пришлось отменить. Кроме того, она реально представляла себе жизнь во всём её диапазоне, от прекрасного до отвратительного, ибо живопись именно такова, и от снисходительного до жестокого, – а это уже диапазон человеческих натур. Познала она это на собственной, как говорится, шкуре, когда однажды летним вечером её изнасиловали двое мужчин на берегу моря, куда она пошла искать оставленный ею мольберт. Малгожата тихо плакала, вспоминая этот гнусный эпизод и проклиная при этом своего теперь уже бывшего мужа, потому как не уйди он от неё, и ничего подобного бы не случилось – так думала она. Но рано или поздно всё заживает, зажила у Малгожаты и эта, психическая рана. Про это она никому, естественно, не рассказывала, кроме одного мужчины, но случилось это значительно позже случившегося унижения.

Дома у неё висела двумя рядами целая галерея из сорока рисунков, на которых были изображены её сын и дочь, которых она запечатлевала каждый год в один и тот же день – в День их рождения. Изменения возрастных черт были налицо, причём эволюция взросления, заметная только родительскому глазу, заставляла материнское сердце то умиляться, то грустить и это было приятной компенсацией за суровую реальность окружающего мира. Сейчас они были уже взрослыми молодыми людьми, как в большинстве почему-то случаев неудачно создавшими собственные семьи – обычная картина – и ищущими теперь выход из этого положения. К советам матери, которых Малгожата, кстати, и не давала, зная, что к ним всё равно не прислушаются, теперь уже прислушиваться было поздно. Впрочем, особой катастрофы пока не наблюдалось, поэтому, поднакопив деньжат, Малгожата решила немного поездить по Европе, благо ездить по ней в связи с ликвидацией границ стало просто и относительно дёшево. Но вот в России ей как-то не повезло.

Больничный коридор был короток, но уютен и с лихвой обставлен мебелью и экзотической растительностью. Как выяснилось, клиника специализировалась на лечении бокового амиотрофического склероза, что на сегодняшний день представлялось бесполезным и безнадёжным даже в масштабах всёго мира, но эта клиника дала вдруг два положительных результата. Этот обнадёживающий результат был отмечен у женщины тридцати четырёх лет и у мужчины пятидесятипятилетнего возраста. Два человека на пятьсот обречённых или уже ушедших из жизни больных, прошедших через данную клинику. Это был очень хороший показатель, если учесть, что по официальной статистике болеют этой болезнью 3–5 человек на 100000 населения. Их смело можно было бы поставить в списке вслед за известным британским астрофизиком Стивеном Хокингом и американской девушкой по имени Минна, единственными известными больными этой болезнью, у которых состояние со временем стабилизировалось. Наверно, только лечащие врачи знали, чем и как они лечили Хокинга и Минну, а вот наши больные прошли всё, доступное на сегодняшний день в России: и химиотерапию, и барокамеру, и подводный массаж, и магнитные накладки на область шейного и грудного отделов позвонка. Не оставались в стороне и средства народной медицины: мордовник даурский, проросшие зёрна пшеницы, экстракт конского каштана, спиртовая вытяжка прополиса. И каждый день опостылевшая овсянка, причём дозированная определённым количеством ложек. Но самым, конечно, главным целительным фактором была операция по трансплантации эмбриональных стволовых клеток из собственной пуповинной крови, которую едва ли не в порядке добровольного эксперимента произвели этим больным. Не исключено, что таким же определяющим фактором явилась и настойчивая воля к победе, стремление, во что бы то ни стало преодолеть болезнь, несмотря на её обречённость. И, даже несмотря на информацию об особой, в каких-то пару месяцев уносящей на тот свет эндемической форме заболевания с Марианских островов, про которую они, наверняка, слышали.

Но, так ли иначе, а эти двоесейчас они сидели сейчас в коридоре и о чём-то весело разговаривали. беседовали. Почему привезли сюда Малгожату, она не знала – скорее всего, потому, что она являлась иностранкой, и кто-то решил, что в российско-американском центре её обследуют более тщательно, да и условия содержания будут здесь получше. Но так предполагала она. На самом же деле ей оперативно сделали электромиографию и так называемый электрофорез сыворотки на М-градиент, так как при опросе она пожаловалась на ощущение слабости и появившиеся судороги в ногах, чего не наблюдалось у неё ранее. Кроме того, как сказала она, у неё была болезнь крови, именуемая лимфомой, профилактику от которой она регулярно проходила у себя дома. Теперь она ждала результатов обследования здесь, в этом российско-американском центре. Малгожата присела к столику и раскрыла какой-то иллюстрированный журнал на английском языке. Перелистывая страницы, мельком глянула в сторону соседнего столика, за которым беседовали мужчина и женщина. Мужчина вдруг до боли напомнил ей мужа, хотя нет, кого-то из знакомых, но никак не мужа. При её профессии ошибиться было очень просто, но и вспомнить нелегко, учитывая неисчислимое количество лиц, которых ей довелось запечатлеть на бумаге. И вдруг этот мужчина неожиданно поднялся, подошёл к ней и спросил, увидев, что она листает английский журнал, не слышала ли она что-либо о знаменитом американском докторе Блэкфорде? Она ответила на плохом русском, что, конечно же, нет, так как только что поступила в больницу, а ранее по поводу подобного рода заболевания ей обращаться не приходилось. Их глаза встретились, глаза мужчины и женщины, двух людей, находящихся не в доме отдыха, не в санатории, а в стенах больницы. Чего в них было больше, грусти, боли или обычной человеческой тяги к представителю противоположного пола – сказать было трудно. В такие моменты присутствуют трое: он, она и Господь Бог, который один знает, чего в них больше, а чего меньше. Во всяком случае, одно общее в них отражалось бесспорно, это пережитая боль от болезни – у него, и одиночество – у неё. Это были глаза двух взрослых людей, слегка потускневших от прошлых переживаний, что были в жизни у каждого за плечами, несколько потухших после любовных страстей, которых давно не было, и наполненных взамен этого житейской мудростью и опытом. И наверно поэтому, как последняя надежда в жизни, электрический разряд её проскочил между ними и оживил зрачки глаз обоих, придав им молодость и задор – а вдруг это тот самый, последний случай, который никогда уже больше не повторится? Поначалу разговор не клеился, но постепенно, по мере начавшей вырисовываться общности мнений и темпераментов, которую они начали ощущать, он стал входить в берега реки, именуемой среди людей взаимопониманием. Малгожата Юхневич и Фёдор Бжостек – а это был именно он – вот этим не совсем толковым разговором возможно закладывали первые кирпичики в фундамент будущих взаимоотношений. Они, как говорится, с первого взгляда нашли что-то заветное друг в друге и так необходимое каждому на этой земле человеку. Быть может то, что напоминало им знакомпрошлых мужчин и женщин в их прожитой жизни, любимых родителей, а может быть именно то, что они искали всю жизнь, да так и не смогли пока найти. Но, скорее всего то, без чего человек не может жить вообще, а в зрелом возрасте тем более – без контакта, общения и опеки. Им захотелось быть вместе не день, не два, а, как показалось обоим, – возможно, всю оставшуюся жизнь. Это была та естественная человеческая потребность, которую подсказывают инстинкт и разум. Как всегда, представление друг другу перенеслось – по обоюдной растерянности – на самый конец беседы. Когда Фёдор назвал свою фамилию, Малгожата спросила, не поляк ли он? Он ответил, что это фамилия его дедушки, который действительно был чистокровным поляком. Этот аргумент, важный для любого поляка, в какой стране мира он не находился бы, сблизил их ещё больше. Вырисовывалась, правда, одна проблема, которую надо было решать, не откладывая, как говорится, в долгий ящик: на следующий день выписывали из больницы и Фёдора, и Малгожату. С той только разницей, что он возвращался домой, который находился в Петербурге, а Малгожата должна была уезжать в Польшу. Но страшного в этом ничего не было: не советское время, чтобы, живя в разных странах, при нынешних-то контактах, не иметь возможности повидаться друг с другом, тем более что страны эти – так уж распорядилась география – расположены почти что по соседству. Поэтому, обменявшись телефонами и адресами, постановили следующее свидание провести на родине Малгоси.

Прошло совсем немного времени и решение это обрело свою реальную форму. Для начала необходим был заграничный паспорт, которого у Фёдора ещё не было, и виза в нём. Паспорт был получен в районном отделении ОВИРа, а визу посоветовали взять шенгенскую в консульстве Финляндии, для получения которой не требовалось приглашения, и которая позволяла пересекать границу в любом пункте соприкосновения со страной, входящей в зону Шенген. Фёдор обратился в консульство, отстоял огромную очередь и вместе с купленной в страховой компании страховкой сдал документы. Через неделю позвонили из консульства и сказали, что для получения визы необходима заверенная на работе справка о том, что ни к документам, ни к производству, содержащему государственные секреты, гражданин имярек доступа не имеет. Справку такую с определёнными оговорками выдало ему предприятие, но, несмотря на это, через месяц виза была всё-таки получена. Для начала, как подсказали ему, надо было хотя бы на один день посетить Финляндию, чтобы получить отметку «въехал-выехал», иначе в другую страну по этой визе могут не впустить. В ближайшую субботу Фёдор в шесть утра подъехал к гостинице «Советская», сел в рейсовый автобус и за тысячу рублей вместе с «шоппингистами» съездил на один день в финский город Лаппенранта. Для него это было первым в жизни посещением заграницы. Теперь можно было ехать к Малгожате.

Перед выездом в Польшу Фёдор решил в одно из воскресений, чтобы проверить, не проснётся ли в нём что-то польское, пойти в костёл. Местом посещения он избрал Собор Успения Пресвятой Девы Марии, в котором днём проводились мессы на польском языке. Собор небольшой, прихожан ещё меньше и это неудивительно, так как приезжие поляки ходят в Собор Лурдской Божьей матери, что в Ковенском переулке, а петербургских поляков, понимающих по-польски, крайне мало. Как вести себя в костёле, Фёдор не знал, то есть не знал, когда надо креститься, когда становиться на колени, когда произносить слово «амэн». Поэтому он просто сидел на лавке, когда надо вставал, глядя на других, молчал, когда другие произносили вслед за ксендзом молитвы, держал сложенными перед собой руки, когда другие крестились. Ксёндз ему очень понравился: стройный, аккуратно причёсанный, при очках в золотой оправе он пристально смотрел именно на Фёдора, безошибочно угадывая в нём случайно забредшего в костёл российского человека и никак не католика, либо представителя секретного ведомства, которых периодически присылают к ним контролировать прохождение мессы. Но Фёдор просто стоял на почтительном от ксендза расстоянии и молчал, не находя возможности рассказать ему о далёких своих польских корнях, о предстоящем контакте с Польшей, что и привело его, собственно, в костёл. Он только мысленно испросил у Господа Бога, в которого никогда не верил и даже не знал, что есть такое вера в Бога, благословения на их пока ещё только намеченную встречу с Малгожатой.

Отъезжал он в горьком одиночестве, никто его не провожал, а одна из дочерей, узнав о том, что их отец отправляется на смотрины к очередной своей невесте, бросила злобно: «можешь не возвращаться вообще». Скрасили одиночество соседи по купе, с которыми Федор проговорил за бутылкой вина почти всю ночь. Поезд, как всегда, остановился в Бресте на два часа для смены вагонных осей. К сожалению, за последние сто пятьдесят лет, когда были проложены первые разной ширины колеи, никому ничего не удалось придумать для разрешения этой проблемы. А, может быть, не хотелось, или, точнее, не следовало делать этого из стратегических соображений, и проще было оставить всё так, как есть. Европейский стандарт равнялся 1435 мм, то есть 4 футам и 8,5 дюймам, а российский – 1520 мм, то есть 5 футам ровно. Считалось, что в Европе, изначально в Англии, где вообще была проложена первая железнодорожная ветка, за основу взяли ширину колеи древнеримской повозки, а в России для удобства – просто круглое число. Фёдор вспоминал то, чему учили их ещё в институте, и удивлялся своей памяти, которая сохранила цифровые данные, которые, в сущности, рядовому пассажиру совсем не обязательно знать. Но так часто бывает, врежется в память цифра, мелодия или эпизод из книги и может проявиться много-много лет спустя при самых неожиданных обстоятельствах, даже чуть ли не во сне. Он наблюдал, как мощные подъёмники возносят вагоны на трёхметровую высоту, из-под них выкатывают широкие оси и подгоняют узкие. Конечно, проще было бы профинансировать производство универсальных осей и ставить их на все международные вагоны, идущие в западном направлении, но тогда пришлось бы ликвидировать всю эту службу депо, а это, опять же, рабочие места, мастерские, встречные сметы и т. д. и т. п. «Проблема» – рассуждал он. Пока производилась эта операция, как всегда, кого-то сняли с поезда за какие-то неточности в паспорте, что чаще всего случается у «челночников», или за контрабанду водки и сигарет, кто-то попытался выйти погулять на перрон, и ему приказали вернуться в вагон обратно, потому как нельзя. А кто-то смотрел на весь этот пограничный аттракцион из окна вагона, пил ту самую водку, которую запрещалось перевозить через границу и курил сигарету, больше двух пачек которых запрещалось перевозить так же. Вообще, прохождение таможенного контроля походило здесь чем-то на лагерный досмотр. Одна сторона – та, что проверяет – уже не с чувством превосходства, а какого-то опостылевшего безразличия лезла руками в чужие сумки и задавала примитивно-глупые вопросы на счёт количества провозимых денег и валюты с обязательным их предъявлением, а другая – не зная, как на эти вопросы отвечать, дрожала от страха. Фёдор, правда, не дрожал и даже не волновался, ему по статусу, связанному с его бывшей профессией, делать это было не к лицу, да и потом ничего сверхнормативного он с собой не провозил. К тому же «шмоны» в присутствии «дубачек» – охранниц он, по старой памяти, проводил когда-то и сам, так что процедура эта ему была хорошо знакома. Тем не менее, любопытство ко всему тому, что происходило вокруг, он проявлял большое, поскольку выезжал за рубеж второй раз в своей жизни и к тому же в ту страну, к которой имел какое-никакое отношение.

Но вот колёса переставлены, маневрирование взад-вперёд закончилось и состав, набирая скорость, уже мчится по польской земле, которая, если посмотреть внимательным и опытным взглядом, всё-таки чем-то да отличается от земли, только что покинутой. У Фёдора отпуск, вернее, обоюдная по поводу его отсутствия договорённость с руководством на срок действия визы, а виза дана на тридцать календарных дней, которые он намерен посвятить Малгожате. Конечно, весь месяц просидеть в Устке он не собирается; непременно хочет посетить Краков, Торунь, Варшаву, и там, в столице, в Центральном архиве планирует поискать следы своего легендарного деда. Преданность и патриотизм, а так же гриф секретности, где имеющий под собой основания, а где надуманный, он с себя снимет, и будет свободно перемещаться по Польше, теперь уже стране Европейского содружества и – теоретически – вражеского для него, как полувоенного человека, блока НАТО, и наслаждаться женщиной, которая из памяти у него не выходит, как цифры, обозначающие ширину железнодорожной колеи, вбитые в его сознание на всю жизнь. Она успела глубоко запасть к нему в душу, несмотря на то, что знакомы они были всего каких-то пару дней и, вероятнее всего, не по этнической близости, про которую он мог только теоретизировать, а по зову сердца.

Встретились они на вокзале в городе Слупске, который являлся железнодорожной станцией, в объятья друг к другу не бросились, хотя были близки к этому, как-то неуклюже пожали один другому руки и с глупыми на лице улыбками стояли, не зная, что делать дальше. Потом вдруг сообразили, что дальше надо ехать домой. Вещей у Фёдора было с собой немного, в основном, подарки для Малгожаты и её детей, поэтому, чтобы наверстать упущенное время, быстро сели в машину и направились в сторону Устки. Двадцать километров по живописному шоссе и вот они уже на месте. Трёхэтажный дом, ухоженный, обвитый плющом, произвёл на Фёдора должное впечатление. Трёхкомнатная квартира на первом этаже, – что соответствует в России второму – Фёдору понравилась так же. Обилие фотографий, живописи, графики, дружеских шаржей на незнакомых людей, особенно в одной из комнат, бывшей как бы мастерской, создавали подобие галереи или ателье. На небольшом столике, покрытом вязаной салфеткой, стояли в раскрытом виде шахматы необычной формы, как выяснилось, это были шахматы гексагональные – изобретение польского инженера Глинского – Фёдор видел такие в первый раз. Над столиком висел, как оказалось, диплом, удостоверяющий, что Гжегож Юхневич – так звали сына Малгожаты – награждён сим дипломом за второе место в воеводском первенстве. Правда, сам Гжегож в данный момент отсутствовал. А знакомство с квартирой и её интерьером, тем временем, продолжалось. На кухне Фёдора поразила специальная деревянная подставка для ножей в виде лысой мужской головы, в которую они и были воткнуты. Хороший повод посмеяться над фантазией конструктора, да и над мужской половиной человечества вообще. Малгожата объяснила, что мужскую голову купила после того, как они разошлись с мужем, в отместку за совместно прожитые годы и за последовавшее за этим предательство. Фёдор пошутил, что он лично, зная о коварстве любимой женщины, свою, можно сказать, кровную голову, подставлять под ножи не стал бы, уж лучше гильотина. Она, смеясь, ответила, что ему это не грозит, потому что она твёрдо поверила в его порядочность и искренние чувства к ней, и что для неё будет большой трагедией разочароваться в этом. Он как-то сразу сделался серьёзным и хотел ей что-то ответить, что-нибудь в этом же роде, но слов не нашёл. Он ведь тоже не хотел разочарования и расценил эти её слова как признание в зародившейся – теперь это уже твёрдо можно было сказать – обоюдной любви. Любви поздней, но зато не безрассудной, не сумасшедшей, а осмысленной, если это слово вообще могло являться эквивалентом чувств. А в их случае таким эквивалентом могли быть только взаимопонимание, доверие и обоюдная забота. И ещё тепло сердец, душ и тела. Они трепетно искали точки соприкосновения друг с другом, которые доставляли удовольствие и давали покой и надёжную защиту обоим. Они старались успеть одарить взаимно один другого тем запоздалым, но ещё возможным, естественным и прекрасным, что во все времена и эпохи творило, развивало и продвигало мир. Их единство напоминало чем-то первозданную, возможно, даже библейскую идиллию, когда Адам и Ева, наверно, очень любившие друг друга, но не умеющие это выразить словами в силу отсутствия ещё на Земле языка, подтверждали свои чувства глазами, телами, жестами, дыханием. Малгожата от умиления даже расчувствовалась, у неё по щекам текли слёзы – просто так, текли и всё, и ничего с этим нельзя было поделать. Горячее дыхание и капли тёплой влаги орошали плечо Фёдора и он, ни о чём не спрашивая и не дожидаясь никаких ответов, так же, как и она, молчал и в этом молчании было как бы слияние их душевных порывов и помыслов, при котором ни одна частичка тела, ни одна мысль, ни одно намерение, появись оно сейчас, не вступило бы в противоречие друг с другом. Он ощущал блаженную усладу, умиротворение, покой, которые может создать только склонившаяся на плечо любящая женщина.

Месяц пролетел, как один день. Череда воспоминаний и впечатлений объединила в один узел дороги, города, улицы, здания, машины, пешеходов – всё то, что успел запечатлеть глаз Фёдора, приехавшего, фактически, впервые в другую страну. В конце путешествий по большим польским городам, оставившим в его душе заметный след, – ну как можно остаться равнодушным к Кракову или Варшаве – они вернулись в Устку. Здесь они каждый день много гуляли вдоль кромки моря, наслаждались идеальным песком, его чистотой, ветряками, которых поставили здесь огромное множество, прямо создали целый ветропарк, так как именно через эту зону, как установили учёные, проходит балтийский ветровой коридор. Поляки их окрестили «widmo morskie». Поскольку оба курили, то загорали и купались в специальном секторе для курящих, который впервые был открыт в Польше именно здесь. В этом секторе, да и на остальных пляжах звучала в основном немецкая речь, поскольку старый прусский городок очень активно восстанавливался, причём в той архитектуре, которая была близка к немецкой, – белый дом, скреплённый чёрной решёткой. А это, естественно, должно было привлекать, в большинстве своём, туристов из Германии и Австрии, и соответственно, давать валютные поступления.

Море пестрело от серфингистов, яхтсменов, дайвингистов и просто пловцов, а над всем этим в небе парили подвязанные к стропам парашютисты, которых на длинном тросе таскал быстроходный катер. Фёдор вспомнил, как на занятиях по политминимуму, который они регулярно проходили на предприятии ещё в 80-е годы, им рассказывали про подвиг советского подводника Маринеско. Где-то северо-восточнее этих мест, а точнее, в районе Штольненбанка его подлодка С-13 затопила немецкий лайнер «Вильгельм Густлов», а вместе с ним около десяти тысяч беженцев из Кёнигсберга и Данцига. Гордость немецкого судостроения, девятипалубный лайнер, был атакован ночью советской субмариной, находившейся в надводном положении, что явилось небывалым случаем и проявлением дерзости и отваги. Среди погибших были так же лучшие офицерские кадры подводников Рейхсмарине, высшие командные чины вермахта и женский эсесовский батальон. Когда польские власти уже после войны затронули вопрос о поднятии лайнера со дна моря, советские власти запретили это делать, поскольку судно шло под флагом «Красного креста», а имя Маринеско было предано опале и забвению. И даже предположение о нахождении на борту корабля легендарной «Янтарной комнаты» не явилось аргументом в пользу подъёма. Фёдор рассказал об этом эпизоде Малгожате и закончил словами: «А вот так смотришь на море, на эти чистые, безбрежные воды, на этих купающихся и дурачащихся в них людей и невдомёк, какая страшная военная тайна лежит недалеко отсюда всего на глубине 45 метров». «Здесь много чего лежит на дне морском – продолжила эту мысль Малгожата – и многое, конечно, поднимают, да и подняли уже, только мы об этом ничего не знаем – государственная тайна». Вообще, она охотно рассказывала о своём городе, о его истории, о знаменитых усткинцах. Их было, кстати, не так уж много, да и сама история Польши, запутанная, то разрешённая к огласке, то недоговорённая, а порой и вовсе подменённая, кого-то прославила, а кого-то и совсем забыла. Причём, славила зачастую бесславных, а предавала забвению подлинных героев, как это, увы, практиковалось и в Стране Советов, да и на всём посткоммунистическом пространстве. Но, похоже, сегодняшняя история, здесь, в Польше расставляла всё на свои места. Они шли по улицам маленького приморского городка, основной достопримечательностью которого было, конечно, море и исключительной красоты береговая линия и любовались маяком, памятниками Фредерику Шопену и одинокой матери, ждущей возвращения с моря своего сына-рыбака, многочисленными скутерами и яхтами. Однажды на пляже Малгося развернула старую газету, которую Фёдор положил вместе с бутербродами и купальными принадлежностями, и стала читать:

«13.06.2006.

Польский болельщик требует через суд компенсацию от тренера сборной Польши по футболу за проигрыш команде Эквадора. Болельщик из польского города Устка Зыгмунт Ян Прусиньски требует в качестве возмещения за нанесённый моральный ущерб 10 тысяч польских злотых (более $3 тысяч) от тренера национальной сборной по футболу Павла Янаса. На чемпионате мира по футболу – 2006 Польша проиграла свой первый матч Эквадору со счётом 0:2.

Обиженный болельщик считает, что выступление футболистов компрометирует польское государство. Сам Прусиньски после поражения любимой сборной впал в депрессию с нервным расстройством. Болельщик уверен, что всю ответственность за проигрыш команды Польши несёт тренер Павел Янас.

Прусиньски понёс так же и материальный ущерб во время выступления сборной Польши. Как пояснил сам болельщик журналистам, он смотрел матч по телевизору со своими друзьями в только что отремонтированной квартире. Возмущённые проигрышем польской команды болельщики разбили бутылку о только что выкрашенную стену и выбросили в окно телевизор. «Люди не выдержали таких перегрузок» – сказал Прусиньски, который является польским поэтом и активистом Польской партии бедных».

Комментировать не стали – всё-таки речь шла о «знаменитом» усткинце, просто немного посмеялись, к тому же Фёдор спохватился, что через полчаса по телевидению начинается, кстати, трансляция футбольного матча между сборными Польши и России. Пришлось заканчивать приём солнечных ванн и торопиться домой. Дома, сидя у телевизора, Фёдор что-то загрустил – он вспомнил, что приближается время отъезда, и покидать этот симпатичный городок, этот уют и покой, а, главное, Малгожату, ему, ох, как не хотелось! Ему очень понравилось здесь, он, воспитанный в абсолютно российском духе, в котором больше общего с болгарами, румынами, возможно, с немцами, чем с поляками, почувствовал вдруг что-то своё, родное. Конечно, этим родным стала для него в первую очередь Малгося, которая тоже ощутила уже давно позабытое тепло, которое исходило от него. От его сильных натренированных рук, от его волосатой груди, от небритых порою щёк, к которым она так любила прижиматься. А, возможно, этим родным стали, в том числе, и те далёкие, затерявшиеся в глубине лет его родительские корни, которых даже в варшавском архиве, к сожалению, найти не смогли. А может быть, не захотели?

Однажды она одарила его очень ласковым взглядом и сказала:

– Я хочу тебе доверить одну тайну. Только поклянись, что не разлюбишь меня после этого и не бросишь.

– Клянусь.

– Вообще-то женщины никогда не признаются в таких вещах, тем более мужчинам. Но я, видишь, вот такая глупая женщина, которая считает, что её любимый мужчина должен знать про неё абсолютно всё. Так вот, однажды на берегу вот этого самого моря, где мы с тобой только что гуляли, вечером, меня… изнасиловали.

Фёдор, смутившись, отвёл глаза в сторону, сделал большую паузу и, как бы преодолевая какое-то внутреннее сопротивление, медленно произнёс:

– А я ведь однажды в своей жизни сделал то же самое.

И случился невероятный парадокс – после этого откровенного признания, превращающего мужчину-насильника в глазах любой изнасилованной женщины в ничтожество, в последнего подонка, в агрессивного маньяка она вдруг поняла, что более любимого для неё мужчины не сыщется на всём земном шаре. Потому что она ему пожаловалась, а он ей признался, повинился, раскаялся в своём грехе, хотя мог этого не делать вообще. И этим своим признанием он как бы отомстил за её поруганную честь или же облегчил её страдание от того, что она, оказывается, не одна такая на свете. И в сердце её зазвучала вырвавшаяся откуда-то из подсознания мелодия, чем-то похожая на полонез или, скорее, на свадебный марш Мендельсона, который звучал в её ушах до окончания дня.

В одну из последних суббот они пошли с ней на музыкальный фестиваль хорового искусства. Фёдор, далёкий от музыки, да и от искусства вообще, под воздействием слаженного пения стал уже в который раз ощущать в себе проявления сентиментальных чувств, которые, усиливались здесь и сейчас к сидящей рядом с ним женщине. И как бы продолжая эти приятные ощущения, связанные с тем, что это лучшая из женщин, он вспомнил почему-то и Юлю, и Свету, и многих других своих подруг, имена которых даже уже стёрлись в памяти. Вспомнил вдруг почему-то аистов из деревни Студзенка, здесь, в Польше, про которых им рассказывали, что однажды в той деревне их развелось такое множество, что в тот засушливый год они стали нападать на домашних кур и даже на людей. И что неплохо было бы завести своего ребёнка вместе с Малгожатой, хотя понял, что это уже нереально. А потом поймал себя на мысли, что отчётливо видит участниц хора, но только как бы изнутри. Считывая эту информацию с них, он приходил к выводу, что его Малгося и милее, и красивее, и обаятельнее любой из них. Здесь, то есть среди вокалисток, за редким исключением, не бывает красивых и счастливых в семейном отношении женщин. Красивые и счастливые в хор просто не поступают, а голосом природа наделяет почему-то не очень симпатичных и, как правило, долго или навсегда остающихся без мужей. К тому же хор сегодня – рассуждал Фёдор – далеко не самый востребованный вид исполнительского искусства, но хоровое пение, похоже, никогда не умрёт, потому что всегда будут находиться исполнительницы, обладающие певческими голосами и подменяющие физическую близость с мужчиной радостью голосового излияния. Этот вывод сделал он, когда прозвучал «Хор пленных евреев» из оперы Верди «Набукко» в исполнении хорового коллектива из Италии. «Глупость какая-то» – поставил диагноз он сам себе и своим мыслям и произнёс, непонятно по какой причине родившуюся фразу: «Моя Малгожата никогда не станет участницей хора», снял с себя куртку и набросил ей на плечи – был уже поздний вечер и, несмотря на лето, на побережье начинало быстро холодать. Она улыбнулась – это в советских фильмах юноша где-нибудь на околице деревни предлагает девушке накинуть на плечи свой пиджак, и этот жест расценивается как свидетельство его любви к ней. У них так не принято, каждый берёт с собой что-нибудь шерстяное, но она вот не взяла, забыла, хотя его жест оценила и восприняла как объяснение в любви, хотя они уже далеко не юноша и девушка. Так за шутками-прибаутками незаметно подошли к дому.

А дома их ждал гость. Этим гостем оказался дедушка Малгожаты, выразивший своё недовольство по поводу того, что вот он приехал, а её дома нет, и он вот должен сидеть во дворе и ждать её возвращения. Довольно холодно протянул Фёдору руку, надо полагать, в связи с этим недовольством и представился Зыгмунтом Лановским. Он проживал неподалёку в местечке Лемборк, что как раз на полпути от Устки до Гданьска. Ему было 85 лет, но он был, как успел это подметить Фёдор, ещё очень крепким и подвижным старичком, ну прямо уникумом каким-то. Пан Зыгмунт очень любил свою внучку и так как не имел семьи и жил в одиночестве, частенько навещал её. У неё, фактически, тоже, кроме детей и его, никого не было, и она – понятное дело – решила показать деду своего жениха. Она стала накрывать на стол и пригласила к ужину. Разговорились. Фёдор рассказал, чем он занимается в России, что он дважды был женат, и оба раза с неудачным, даже трагическим исходом, и что они намерены с его внучкой вступить в брак и создать семью. Пан Зыгмунт смотрел на Фёдора своими старческими, слезоточивыми глазами как бы пытаясь рассмотреть его изнутри и понять, что он за фрукт и что за «русыка» нашла себе Малгося. Настроен он был не очень дружелюбно, и трудно было понять, почему? Наверно потому – подумал Фёдор – что я из России, а в Польше не очень привечают выходцев оттуда. Так было всегда и сегодня мало что изменилось в этом плане – уж больно много всё ещё не заживающих ран нанёс полякам их восточный брат. Но, к сожалению, слишком медленно наступает признание в этом, а самый главный камень преткновения, Катынь, так и остаётся не до конца признанным преступлением НКВД. Потом Фёдор рассказал немного о Петербурге, о жизни в России вообще, про своего деда, Витольда-Станислава Бжостека, который был чистокровным поляком и боролся сначала за мировую революцию, а потом против советской власти. И вот после этих слов дед несколько смягчился, вроде даже улыбнулся, и стал рассказывать про себя:

– А я ведь тоже боролся против неё, да, собственно говоря, почти все мы были против этой власти – не буду скрывать этого. В конце лета 39-го года я был мобилизован, но в плен с началом войны, к счастью, не попал. Остатки нашей армии ушли в леса, потом в подземелье и мы вели борьбу, как могли. 20 июля 1944 года, со вступлением Красной армии на польскую землю, был оглашён общий приказ Делегатуры. Вы, конечно же, не слышали про такую организацию? Так вот, вышел указ об освобождении собственными силами Львова, Вильнюса, Варшавы и ещё нескольких городов, чтобы установить там нашу власть. Нас было три тысячи бойцов, и мы, как сейчас помню, 23-го числа, пытались освободить от немцев наш самый восточный город Львов. Про операцию «Бужа» наверно слышали, и про армию АК тоже?

– Да нет. У нас, в Советском Союзе такие вещи были под запретом.

– Но сейчас ведь другое время.

– Дело в том, что я чистый технарь и меня политические вопросы как-то мало интересовали. Знаю про армию Берлинга, кажется, имени Костюшко, про то, что варшавские повстанцы не хотели принимать помощи от советских войск. Вот, пожалуй, и всё. Но Вы рассказывайте, рассказывайте, я Вас слушаю.

– А про «Катынь» слышали?

– Ну, там вроде немцами были расстреляны польские офицеры.

– Да, мало Вы знаете нашей истории – протянул он с сожалением и продолжил – Так вот. В ту пору я был в звании подпоручика и адъютантом полковника Владислава Филипковского, у которого был псевдоним «Цись». По предложению советского командования мы отправились в Житомир для переговоров с командованием Войска Польского об объединении, и там были арестованы сотрудниками вашего «СМЕРШ» а. То есть всё, как вы наверно догадались, заранее было уже спланировано. Нас перевезли в Киев, а затем в Жешув. Филипковского допрашивали двадцать часов, после чего всех нас вывезли в лагерь Дягилево, что под Рязанью, вместе с несколькими тысячами других польских солдат и офицеров. Между прочим, среди нас был и племянник председателя вашего ВЧК Ежи Дзержинский. Да, да, не удивляйтесь. Его привезли из Вильно, и он был так же АКовцем. Вот так. Узнай про это Феликс Эдмундович, он бы в гробу наверно перевернулся и то не один раз. Куда делся его племянник Ежи после этого, сказать трудно, как, впрочем, и про всех остальных моих товарищей. В 1947 году меня вернули в Польшу, где опять посадили в лагерь благодаря вашим коммунистическим ставленникам, а освободили из лагеря только в 1954-м.

Разговор продолжался, и Фёдор дивился отменной памяти старого человека, для которого события тех далёких лет были и остались смыслом жизни, и сокрушался по поводу того, что на эту горькую правду ему нечем было ответить: ни отрицанием, ни утверждением. Он воспринимал всё это как упрёк представителю страны, творившей «справедливость» и у себя дома, и за её пределами. Выпили молча за эту горькую правду и пан Зыгмунт как-то сразу сник, то ли от нахлынувших воспоминаний, то ли от того, что защемило сердце. А Малгожата тем временем заваривала кофе, который они с дедом очень любили и который, между прочим, был рекомендован Фёдору как лечебное средство, затем открыла коробку печенья и упаковку вкуснейших польских марципанов. Помешивая сахар в чашечке, она думала о перспективах их совместной жизни. Она отдавала себе отчёт в том, какую ответственность и обязательства берёт на себя, но чувства были сильнее, да и её болезнь, если быть откровенной, неизвестно как долго не будет угрожать жизни – ведь в Петербурге был только первый звонок. Правда, её недуг, к счастью, излечим, но как долго следует ждать звонка второго? Ну, ничего, они своей любовью будут лечить друг друга.

Малгожата снова начинает думать о Фёдоре. Он ей дорог и он единственный в её теперешней жизни, а потому, даст бог, всё поправится, и болезнь уйдёт – они будут вместе бороться с ней и победят её. Непременно. Иначе просто быть не может. Иначе для чего тогда жить вообще? Малгожата подсаживается к Фёдору, гладит его по руке, они улыбаются друг другу и начинают обсуждать планы на ближайшее будущее. Они, конечно, прежде всего, зарегистрируются, причём здесь, в Польше, чтобы ему легче было сюда переехать. Шумной свадьбы устраивать не будут, так, свидетели и несколько знакомых с её стороны и хотя бы один свидетель – со стороны Фёдора. После регистрации в магистратуре поедут в ресторан, а точнее, в небольшой ресторанчик – есть у неё один на примете, уютный и недорогой. Находится он в нескольких километрах от Устки, там будет меньше посторонних глаз, и это хорошо, потому что счастье своё не надо афишировать – появятся завистницы, которые либо сглазят, либо наведут порчу. Фёдор смеётся, неужели она верит во всё это? Да, верю – отвечает она – Устка маленький городок, а в маленьких городках все верят в тёмные силы. Жить они будут у неё, благо сын с женой обитают сейчас в квартире бабушки, которая скончалась год тому назад, а дочка тоже вот-вот должна переехать к мужу в городок Лебу. Пока Фёдор будет совершенствовать язык, они начнут потихоньку прощупывать возможности его трудоустройства. С его специальностью можно будет обратиться в местный аэроклуб, в мастерские, в конце концов, в любой находящийся рядом аэропорт. Да, возраст уже не тот, мест свободных при нынешнем кризисе нет, но при такой высокой квалификации и опыте, как у Фёдора, что-нибудь да отыщется. В конце концов, можно будет использовать его знание русского языка: например, водить экскурсии из России или попробовать себя в роли переводчика. Было б здоровье, да голова на плечах. Но ведь всё это имеется, не правда ли? Фёдор улыбается и утвердительно кивает головой. Да, и самое главное, она обязательно познакомит его детей со своими – хотят они этого или нет, но пускай дружат, пускай преодолевают разность менталитетов, привычек, обычаев. Она вот своим ремеслом всё время стирает эти границы и рисует и арабов, и евреев, и немцев, и китайцев, и других. Да, они ей платят за это деньги, но ведь где-то, быть может, на самом краюшке земли, кто-нибудь из них посмотрит на свой портрет и вспомнит, что написан он был рукой польской женщины и ему захочется приехать сюда ещё раз. А это уже память, может быть даже дружба двух стран, двух народов. Высокопарно, конечно, звучит, но какая-то доля истины и щепотка её участия в этом есть. Как бы вспомнив о чём-то, Малгожата достаёт из стола лист бумаги и протягивает его Фёдору. Это его портрет, на котором он изображён в постели спящим. Он долго разглядывает свой портрет, затем спрашивает:

– Вроде похож, только почему в постели?

– Ну, ты ведь категорически отказался мне позировать. Вот я и запечатлела тебя, когда ты спал. Кстати, черты лица, когда позирующий спит, получаются идеально, правда, внутренний мир передать в таком состоянии труднее. Но, изучив этот твой мир, как мне кажется, может быть не до конца, я сделала портрет, как сумела.

– Спасибо. Теперь я буду знать, как я выгляжу во сне. В этом состоянии в зеркало на себя ведь не посмотришь.

Фёдор уехал на следующий день. Рейсовый автобус останавливался прямо у её дома и, наобнимавшись и нацеловавшись, Малгожата ещё долго оставалась стоять у калитки после отправки автобуса. Ну, прямо как в советском фильме 50-х годов, про который она вспоминала на концерте, только что не помахала платочком и его же краешком не стала смахивать набежавшую слезу. А следовало бы.

На вокзале в Петербурге Фёдора не встречал никто, разве что привокзальный пьяница, попросивший десять рублей, которых, как всегда, ему не хватало на выпивку, да холодное, дождливое утро. Дочери позабыли, что у них после смерти матери всё-таки остался ещё отец, и, как большинство молодёжи сегодня, жили исключительно собственной жизнью, наплевав на своих родителей и вспоминая о них только в тех случаях, когда нужны деньги. Фёдор даже не знал, кто из дочерей замужем, а кто нет. Вроде и та, и другая жили с мужиками, детей ни у одной из них не было, месяцами он их не видел, правда, про Алину старался не думать ни хорошо, ни плохо, так как чувствовал перед ней пожизненную вину. Вину, которую нельзя было ни забыть, ни стереть из памяти, ни затушевать никаким покаянием, ни искупить, даже мотивируя её, эту вину, учением Фрейда. Он хотел ей добра всем своим отцовским сердцем, но она отказывалась принимать это добро. Причём, отталкивающим мотивом были не оскорбление и не обида, про которые она давным-давно уже забыла, а цивилизованная дикость, в состоянии которой находится большинство нынешней молодёжи. И, как свидетельство, брошенная на ходу фраза: «Станешь опять лежачим, нанимай сиделку. У меня свободного времени на тебя не будет». У Фёдора долго не выходил из памяти этот жёсткий ответ Алины, и он приходил к выводу, что семьи у него здесь больше нету. Уже десять лет, как нет жены, а вот теперь и дочерей, и что они, дочери, ничем не отличаются от большинства других дочерей и что, похоже, именно здесь, в России они вот такие, подлые и жестокие, а вот, скажем, в Польше, на которую он теперь мог ссылаться, они другие. Они, безусловно, лучше и наверно из-за того, что там в молодом возрасте все без исключения проходят конфирмацию, как и во всём западном мире, а это огромный воспитательный момент, который посильнее пионерской и комсомольской клятвы, морального кодекса строителя коммунизма и рекомендации в партию. В России сегодня воспитывают молодёжь дискотеки, телешоу типа «Дом-2» и подростковые колонии, число которых после советского периода не намного уменьшилось. Правда, и дискотеки, и молодёжные телешоу есть и на западе, но главное то, что там, в большинстве случаев, кроме этого, есть семья и есть нормальные родители. А какие родители, такие и дети. Этот упрёк Фёдор предъявлял самому себе и к тем, у которых хорошие дети, себя не причислял, то есть он не причислял себя к правильным родителям, да и когда была жива Света, тоже правильными их назвать вряд ли можно было – с грустью рассуждал он.

После поездки Фёдор пошёл на работу и, зная о его состоянии здоровья, режим для него – в порядке исключения – определили более щадящий, чем это было до болезни. Опять начались магазины и приготовление насущного пропитания для себя, опять стирка и тоска по Малгожате, на плечи которой, – что греха таить, все мужчины эгоисты – Фёдор всё это иногда мысленно перекладывал. Хотя чувствовал себя здоровым, и никаких отрицательных симптомов не ощущал.

Правда, однажды, примерно через месяц после возвращения из Польши, он почувствовал какую-то слабость в ногах. Слабость долго не проходила, он выпил водки, заснул, и на утро всё как бы прошло. Неделю он чувствовал себя нормально, но слабость пришла вновь и теперь, когда он пошёл к бару за водкой, одолела настолько, что он споткнулся о подвернувшуюся ступню, упал и долго не мог подняться на ноги. Кое-как дополз до кровати, взобрался на неё и наутро опять был, как ни в чём не бывало. Болей никаких не было, но такое стало повторяться всё чаще и чаще. В клинике предложили снова лечь и повторно пройти курс лечения и, не исключено, что и операцию. Фёдор согласился, уловив за деликатными словами доктора какой-то сперва неутешительный, а затем, после повторного прохождения анализов более устрашающий приговор. Это была уже безысходность. В тот день он допоздна бродил кругами вокруг своего дома, боясь почему-то заходить в квартиру. Затем всё-таки вошёл, медленно снял куртку и полез в шкаф. Достал оттуда домашний сейф размером с коробку из-под обуви. Открыл его и извлёк на свет божий блеснувший чёрной полировкой именной пистолет, на право хранения и ношения которого ему было выдано когда-то разрешение. Подступившая к горлу мокрота, а к ногам судорога заставили его лечь на диван. «Нет, не смогу» – подумал он. Вспомнил, как лёжа в клинике, беседовал с таким же, как и он, больным, который признался, что после выписки достанет диаморфин или пентобарбитал и уйдёт из жизни тихо и безболезненно, не причинив никому из домашних лишних хлопот. «У меня нет этих препаратов – прошептал Фёдор – их привозят из Мексики, там они, говорят, самые дешёвые. И, потом, нет у нас в России своего доктора Георкяна». Затем кое-как поднялся, достал из серванта бутылку, прямо из горла сделал несколько больших глотков, после чего снова лёг.

Через полчаса в комнате раздался выстрел, он был глухой и похожий на хлопок. В квартире никого не было, и только нарисованный фломастером и висевший на стене спокойно спящий в постели мужчина был немым свидетелем случившегося.

Оглавление

  • I
  • II
  • III Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Три любви Фёдора Бжостека, или Когда заказана любовь», Ежи Довнар

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!