Ольга Толмачева Жаркий день в Гороховке Рассказ
— Подожди! Ещё минутку! — Антонина с мольбой посмотрела.
Уже битый час стояли мы на старом деревенском кладбище среди высоких берёз у могилы, заросшей земляникой. С фотографии на деревянном кресте на нас, улыбаясь, смотрел белозубый мужчина. Здесь, среди покосившихся крестов и полинялых венков, исхлёстанных непогодой, он — весёлый, чуть полноватый, полный жизненных сил — выглядел странным, неправдоподобно живым.
Склонив голову, Антонина беззвучно шептала молитву. Она держала в руке свечку, прикрывая огонь ладонью. Маленький язычок пламени бился на ветру. Вспыхнув, затухал. Трясущимися пальцами она доставала из кармана спички, суетливо, неудобно чиркала о стёсанный коробок, вновь разжигала. Бледное лицо, под глазами тени. Тихая скорбь во взгляде.
Я не посмела её торопить, отошла и села на землю в тень черёмухи. Мягкая трава по колено легко приняла меня, расстелившись.
На сизом листке клевера я увидела божью коровку. Она карабкалась вверх, перебирая мохнатыми лапками. Я подставила мизинец, и она доверчиво переползла на руку. Раскрыла крылышки, готовясь взлететь. «Божья коровка, улети на небо, там твои детки, кушают конфетки…» — вспомнилось из детства.
С ветки земляники свисала спелая ягода. Мне захотелось её сорвать, но я не решилась, отдёрнула руку.
Мы не сразу отыскали деревню, кладбище и эту могилу. Сначала нам долго пришлось ехать по дороге в жёлтых подсолнухах мимо широко, вольготно раскинувшихся деревушек, по прогнившему мостику через высохший ручей, по полю в ухабах, на котором мирно паслось стадо. Коровы, повернув головы, задумчиво смотрели вслед, провожая взглядом.
Наконец, мы прибыли. Я заглушила мотор.
О том, что когда–то здесь жили люди, мы догадались, увидев в заросших кустами насыпях одиноко торчащие закопчённые печки–свечки, вставшие в прежде широкую улицу, в ряд, друг за другом.
Мы вышли на воздух. В лицо пахнул сытный горячий зной. Солнце пекло от души. Я сразу почувствовала на открытой спине его безжалостное дыхание и пожалела, что не захватила чем–то прикрыть плечи.
С трудом продираясь сквозь острые заросли сирени, вышли на узкую, почти затерянную тропинку. Молча постояли, глядя по сторонам. Тишина оглушила. Ни души…
В запущенных палисадниках, заполонённых бурьяном, на деревьях бесполезно качались яблоки. Ветки тянулись к нам, маня налитыми плодами.
«Город–призрак», — внезапно пришло на ум.
Казалось, прошло сражение. Жители бегством покинули насиженные места, спасаясь от разорения. Земляные холмики — прежние избы — теперь напоминали братскую могилу.
Меня больно обожгло крапивой.
— Вот здесь были качели… — Антонина подошла к высокой сосне и подняла голову к небу. Её печальное лицо вдруг осветилось. — Качели взлетали… — Она вскинула руки, — высоко–высоко, до неба! — звонко рассмеялась.
В гнетущей тишине её смех прозвучал неестественно громко.
— А это был клуб. — Мы подошли к невысокой насыпи в больших лопухах. — Смотри! И сцена осталась!
По трухлявым ступенькам в крапиве она ловко взобралась на площадку.
— Здесь я пела… — Антонина восторженно огляделась.
Мне показалось, внезапно помолодела. Тёмные волосы оттенили румянец щёк. Она посмотрела куда–то вдаль. Обхватила плечи руками, набрала полной грудью воздух, зажмурилась. Запрокинув голову, затянула срывающимся голосом: «Ой, то не вечер — то не вечер… Мне малым–мало спало–о–сь…»
Заламывая полные руки, она не пела — голосила. Голос — сильный, чуть хрипловатый, ещё способный творить чудеса — скорбно летел в звенящей тишине, пробирая морозом. В душный солнечный день я поёжилась, словно от холода.
Все та же узкая тропинка вывела нас на край посёлка. Под палящим солнцем мы направились к кладбищу. Белое от ромашек, оно раскинулось в середине пшеничного поля. Покосившаяся ограда, сломанные ворота, обглоданные деревья. Было видно, сюда нечасто приходят. Скорее всего, через несколько лет эту землю распашут, и здесь одинаково пышно заколосится пшеница.
— Вот он — Коля! — Антонина тихо вскрикнула.
И тогда я увидела весёлого мужчину на фотографии.
— Я звала его «солнечный зайчик» — такой он был… — Антонина пожала плечами, — светлый, лёгкий… Все ему нипочём! Встретишь где — в поле, на речке — и так радостно на душе!
— Любовь?
— Да какая любовь! Дети!
— Что, и не целовались? — захихикала я.
— Что ты! — Она замахала на меня руками, вдруг застеснявшись.
Мы сидели под старой берёзой. Мелкие листочки, похожие на монетки, слабо колыхались по ветру.
— А чувствуешь — воздух! Жаркий, сладкий! Дышишь — словно пьёшь! — Антонина глубоко вдохнула.
Я медленно повела носом и почувствовала лёгкий аромат цветущего шиповника.
— В Москве воздух тугой, влажный. Чтобы его прокачать, грудь напрягаешь. Не то что здесь — сухой, невесомый. Не замечаешь — дышишь.
— А петь где лучше? — спросила я.
— Здесь, конечно! Я и пела! Ох, как я пела!!! — Антонина мечтательно закрыла глаза. — Из соседних деревень приезжали. Знали, концерт будет.
— Небось, аплодисменты, поклонники…
— Да какие поклонники! Тогда и слова–то такого не знали. Чувствовала — радость от меня. Аплодисментов особых не помню. Сидят рядком зрители, скупо хлопают негнущимися ладонями, сдержаны. Весь восторг в глазах. Скромные люди, красивые…
— А в хоре Пятницкого?
— Там — конечно! И блеск, и овации. И поклонники… Ты знаешь, — Антонина повернулась ко мне. — Где потом я только не выступала: и в Москве, и на гастролях, а все равно эти вечера вспоминаю, в деревне…
— А за границей пела?
— И за границей. Хор Пятницкого — сама понимаешь… Только отсюда все это, весь запал. — Тонкими пальцами она прикоснулась к шершавой коре берёзы. — Я до сих пор этот тыл чувствую, словно за спиной стоит кто–то, меня прикрывает. Столько лет прошло… Многих уже нет в живых… — Она посмотрела на крест.
— Но подожди — а Коля? Он тебя слушал? Ему нравилось, как ты поешь?
— Думаю, нравилось… Но он скромный, стеснялся. И слова про любовь говорить не решался. А может, и не умел… Чувствовал, не быть нам вместе — я на сцену рвалась.
— Но как ты поняла, что он любит?
Я сорвала берёзовую серёжку, размяла в пальцах.
— А так и поняла: покойно, радостно, когда вместе. Счастьем накрывало — и все. Как объяснишь? Говоришь без остановки, идёшь, куда глаза глядят, не считая часов…
— А потом? Почему вы расстались?
— Я учиться уехала. Он постеснялся меня беспокоить. Говорю — скромный. Понимаешь, я была для него… — Антонина задумалась. — Икона что ли… Мы шли, он даже не мог взять за руку.
— Может, боялся обжечься? А ты?
— А я бы все отдала, чтобы быть вместе!
— Но почему не сказала ему об этом? — Я возмущённо стряхнула с руки букашку. — Если он стеснялся, почему ты — то молчала?
— Я была гордая, не могла прогнуться. А уехала, сразу замуж позвали, — ответила тихо.
— Ты девушка видная. — Я залюбовалась тонким профилем нежного, чуть увядающего лица ещё красивой Антонины, её пухлыми губами, даже горестной морщинкой на лбу. — И сейчас ничего.
Из чёрных глаз–вишен, в пол–лица, на меня лился благостный свет. От жары она раскраснелась.
— Сидела как–то у открытого окна, к экзамену готовилась, распевалась. Солдатик проходил по улице, услышал мой голос. Он из Москвы в наши края приехал, служил. Отец важным человеком был, в Кремле работал.
— О! Номенклатурная семейка? — воскликнула я удивленно.
Антонина кивнула.
— Так, подожди. Получалось, в те годы дети чиновников в армии служили? И их в тьмутаракань отправляли?
Я хорошо знала её историю, но мне очень хотелось, чтобы у могилы улыбающегося Коли она ещё раз прозвучала. Пусть расскажет не мне — ему.
— Ухаживал красиво столичный щёголь, слова горячие говорил. Я пела, он стонал от восторга. Коля так не умел. — Она сдула с руки берёзовую пыльцу. Прислонилась головой к стволу. — Коля — он не стонал… Молча стоял в сторонке. — На лицо Антонины легла тень.
Я увидела, как высоко над нами в небе медленно кружил коршун — маленькой точкой. Высматривал на земле жертву.
— И что? А Коля? — спросила я.
— Коля сдал позиции, не задав вопроса, — глухо прозвучал голос. — Безоговорочно капитулировал, признав поражение. Вот, подарил колечко… — Антонина полезла в сумку. — Храню до сих пор, — показала на ладони. — Протянул, стесняясь, когда прощались. А больше я его и не видела.
— Как, совсем ничего о нем не знала? — Мне почему–то до слез стало жалко весёлого паренька и Антонину, так и не встретившихся в этой жизни.
— Ты знаешь, жила я все эти годы… неплохо жила, счастливо… О Коле и не вспоминала особо. Так, иногда — украдкой, когда взгрустнётся. Знала, здесь он, в деревне. Значит, я не одна, есть защита. А теперь… Как узнала, что Коля умер… — Её голос дрогнул. — Словно озоновая дыра…
— Но…
— Приехала я из своей деревни в валенках в блестящее столичное общество… — сказала вдруг жёстко. — Свекровь перину увидела, ахнула. Сама представляешь, шок. Не спасло даже то, что в хор Пятницкого без блата приняли. С одного прослушивания. — Она встала с травы, отряхнулась. Подошла снова к кресту. — Прощай, Коля! — перекрестилась и поклонилась другу.
Той же тропинкой сквозь пшеничное поле мы вернулись в деревню–призрак. Неужели здесь шла жизнь?
— Сидели благочинно старички на лавочках — набожные, просветлённые… С длинными–предлинными бородами. Совесть. Мимо них и пробежать–то стыдно. Остановишься, тихонько пройдёшь…
— А куда же люди разъехались? — Я в недоумении огляделась.
— По городам и разъехались. Там легче жить…
Мы подошли к зажаренному автомобилю. Машина стояла, завалившись на бок.
— Вот, приключение… — Я запаниковала, увидев спущенное колесо.
Несмотря на солидный водительский стаж, мне ни разу не приходилось ставить запаску. Это и понятно — в Москве на каждом углу шиномонтаж. Отправляясь в дальнее путешествие, я неосмотрительно не подумала о такой мелочи, как проколотая шина. И вот теперь…
Было жарко. Руки и плечи горели. Очень хотелось пить.
— Не смогу поменять, нечего пробовать. — Я виновато посмотрела. — Не умею. Да и сил не хватит.
— Надо кого–то звать.
Мы огляделись. Нам в лицо, усмехнувшись, дохнула зловещая тишина.
Вдруг стало жутко. Казалось, теперь и мы приговорены здесь остаться — среди уснувших братских могил. Я взглянула во встревоженное лицо Антонины. По–моему, и она меня поняла, глаза потемнели.
— Коля не отпускает, — сказала тихо.
Я ощутила неприятный холод в груди.
— Пойдём по дороге, как приехали. Может, встретим кого…
Мы торопливо направились к мостику.
Казалось, нас кто–то преследует. Невидящим взором смотрит в спину. Мы ускорили шаг, почти побежали.
— Пой, гони духов! — скомандовала я.
Антонина громко завела развесёлую песню про молодца, который ночью ждал свою залетку во дворе на свидание, а она все не выходила — больно строгий был батюшка. Пела красиво, легко. Сильный голос — с грустинкой — летел над дорогой, рвался ввысь, рассказывал о страданиях влюблённого юноши.
Я шла торопливо, почти бежала, смеялась над незатейливым деревенским пареньком и все время оборачивалась — то на Антонину, любуясь её статью и грацией, то на пустую деревню, оставшуюся за спиной. А перед глазами неотступно стоял смеющийся Коля, так безоговорочно сдавший позиции. Хотелось плакать от вселенской тоски.
Страх отпустил, как только мы вышли на пригорок. Отсюда я увидела, как перед нами, обнявшись с сияющим небом, безбрежно раскинулось зелёное поле. Переворачиваясь белёсым боком, пшеница на ветру колосилась. Казалось, надвигалась волна.
Подойдя к мостику, с радостью обнаружили, что под его сводами ещё сохранилась вода.
Я сняла пыльные туфли и ступила в тёплую лужицу, окружённую кустами осоки. Шла по направлению тока воды, вспугивая сверкающих стрекоз, и у склонившейся ивы вдруг увидела, что маленький ручеёк внезапно окреп, из родника стекали ледяные потоки. Почувствовала, как от холода свело ноги.
Влезла в воду, не раздумывая. Перебирая руками по дну, цепляясь за выступающие коряги, поползла на животе, едва помещаясь в луже–корыте.
Родниковая вода немного остудила мои опалённые плечи.
— Идём купаться! — крикнула Антонине.
Пробираясь берегом, она обнаружила в зарослях родник. Маленькая струйка чистейшей воды стекала по канаве в каменный желоб. Я подставила ладони, и ледяная вода наполнила руки. Жадно проглотила, почувствовав, как приятно прохладная влага упала в живот.
— Смотри, телега! — Антонина увидела с мостика движущуюся точку. — Кто–то едет, сено везёт.
Я взобралась к ней повыше. Рукой от солнца прикрыла глаза.
— Беги!
Раскинув руки, я легко припустилась с пригорка. Бежала, подпрыгивая, вытягивая в полете руки, выпрямляя коленки, носочки, отталкиваясь от тёплой земли. И правда, воздух — пьёшь… Он дул в подол, рукава, щекотал ноздри, ласкал лицо, легко касался волос. Я кружилась в его теплом порыве.
На телеге оказался загорелый юноша лет двадцати. Он сидел на высоком возу, полном душистого сена. Увидев меня, потянул вожжи. Остановился. Он слушал музыку, в ушах торчали провода от СD.
Задыхаясь, я сбивчиво объяснила, в какую неприятную ситуацию мы попали и что нам не к кому обратиться — развела руками, охватывая пустынное до горизонта поле.
— Есть инструменты? — спросил юноша по–деловому и сорвал провода с ушей.
Я кивнула обрадованно: полный багажник.
— Я бы мог… Но куда с телегой? — Он задумчиво посмотрел по сторонам, ища выход.
— А может, распряжём лошадь? Там ручеёк, напоить можно, — предложила.
Юноша согласился. Он слез с воза, ослабил на телеге ремни, опустил оглобли — и вот уже рыжая, немного исхудалая кляча, переваливаясь, вместе с нами шагает к мосту.
Юноша был коренастый, крепкий. Неразговорчивый. Обветрены губы. Руки в мышцах–буграх. Одет был в короткие тёмные брюки. Могучая жилистая шея проглядывала в ворот рубашки. Суровый крестьянский облик и ясный, застенчивый взгляд голубых глаз в пушистых, выгоревших на солнце, ресницах. Короткие чёрные волосы ёжиком были выкрашены в льняной цвет. Юноша–блондин — дань моде…
Я улыбнулась: цивилизация проникла и в этот нетронутый уголок.
Говорил он неспешно, немного распевно, сбивчиво. Я поняла, что юношу смущает мой взгляд и вопросы — смотрит украдкой, стесняясь, не глядя в глаза.
— Как зовут тебя?
— Пётр, — сурово выдавил.
— Учишься, работаешь, Петя?
— На тракториста учусь, в техникуме. А сейчас каникулы. Матери по хозяйству помогаю.
Мы подошли к мостику.
— Вот Петруша — наш спаситель, — представила я юношу.
Антонина стояла под ивой, обдуваясь лопухом, как веером.
— Зажарилась? А я сгорела, уже больно. — Я осторожно дотронулась до плеча и попыталась заглянуть на спину, скрутившись. — Посмотри, уже облезаю? — повернулась к ней.
— На–те рубашку. — Петруша стал расстёгивать пуговицы. — Я к солнцу привычный, мне оно нипочем.
Я завернулась в ситцевую ткань, обрадовалась. Закатала длинные рукава до локтей. Концы рубашки завязала узлом под грудью.
— Спасибо, Петруша.
Загорелые щеки юноши запылали от слова «Петруша».
— Ну где у вас тут… Что делать? — хмуро спросил, сдвинув брови.
Мы отправились к духам, в вымершую деревню.
Выверенными движениями Петруша распаковал инструменты, поднял машину, открутил болты, переставил колесо. Дело спорилось в его ловких руках.
— Вот, принимайте работу, — смахнул с лица пот.
— Как быстро — спасибо.
Он опять отвёл взгляд:
— Так что тут… Я привычный… А вам бы не следовало одним по ухабам… — Он с уважением посмотрел на «Ауди». — Одним нельзя — хулиганы… А сами откуда? Не секрет?
— Из Москвы. В отпуск приехали.
— Ой! Из самой Москвы? — не поверил Петруша.
— На кладбище приезжали. К Николаю Журавлёву. Знали такого?
От вежливого «вы» юноша вновь смутился.
— Дядя Коля? Знал, конечно, в прошлом году помер. Хороший мужик был, жалко. А кем ему будете? — Юноша осторожно заглянул в лицо. — Родственники?
— Да-а… — протянула я неуверенно. — Родственники… Конечно, родственники, — тряхнула головой. — Кто же ещё? А вы не знаете, где его семья? Есть жена, дети?
— Дети в городе. А тётка Прасковья — жена его — тут живёт, недалеко от мамки. В Гороховке.
— В Гороховке?
— Деревня так называется. Да вы проезжали мимо.
— Что, и Николай там жил?
— А где же ещё? Там и жил. В колхозе работал.
Мы подъехали к мостику. Антонина вышла из тени. На лугу мирно паслась лошадь, обрадовавшись дневной передышке в работе, неожиданному приключению.
Я полезла в сумку достать деньги.
Увидев смятые бумажки, юноша возмутился:
— Что вы! Я… Я ж не… — Он быстро–быстро заморгал. Мне показалось, сейчас заплачет.
Я убрала руку. Протянула рубашку, снова солнцу подставив спину. Мы тепло попрощались — почти, как родственники.
И снова поехали по дороге в жёлтых подсолнухах. Облака–мячики по всему небу, похожие на крупный белый горох, двинулись следом.
На указателе «Гороховка» я притормозила. Подумав, решительно повернула в деревню.
Переехав овраг, мы очутились на центральной улице. Деревянные домики в резных ставнях стояли рядком, прикасаясь палисадниками в полыхающих мальвах. Около каждого — лавочка.
От жары на улице было безлюдно.
Мы медленно ехали по Гороховке, оставляя за собой столб пыли–пудры. Перед нами, шлёпая лапами, не спеша, вразвалочку, вышагивали гуси. Тревожные гусыни–мамаши пронзительно вскрикивали, плоскими длинными носами теребили–поторапливали пушистых гусят — невнимательных, нерасторопных.
Мы пристроились следом, медленно плетясь за гусиной процессией, не хотели пугать. Дойдя до перекрёстка, птицы повернули к пруду, освободив нам дорогу.
Я увидела босоногого подростка на велосипеде и махнула ему: подожди!
— Не знаешь, миленький, Прасковья Журавлева где живёт? — спросила.
— А вон, большой дом у дуба, — показал белобрысый мальчуган.
— Ну что, — заговорщически улыбаясь, я повернулась к Антонине. — Пойдём в гости к Прасковье Журавлёвой?
Все это время она сидела молча, не очень–то понимая, куда и зачем мы едем, смотрела по сторонам, любуясь проскальзывающим пейзажем, о чем–то думала, шептала. Только теперь поняла, что я задумала.
— Ты хочешь… — заволновалась.
— А ты не хочешь?
— Но что мы скажем? Кто ты? Я? Что нам нужно? Не буду же я рассказывать, что её умерший муж сто лет назад — в детстве — мне, солистке хора Пятницкого, колечко подарил! — Она возмущённо откинулась на сиденье.
Я не знала, на что решиться. Потёрла ладонями руль. Посмотрелась в зеркало. От солнца лицо полыхало.
— Мне б только в избе постоять, воздух вдохнуть… посмотреть, где спал… что в окно видел… — казалось, Антонина уговаривает себя. — Может, фотография какая — у меня ни одной нет…
Я уже не раздумывала:
— Все! Пойдём! Что–нибудь придумаем, само все выстроится. Может, и нет её дома. — Припарковалась в тени дерева и вышла из машины.
Снова обдало жарой.
— С пустыми руками неудобно, — сказала Антонина.
— Магазин есть в деревне? — крикнула я мальчугану, стоящему неподалеку. Он с любопытством разглядывал Ауди.
— Там, — ткнул он на крепкое здание.
Толстая продавщица отвесила нам из большой коробки конфет.
— Может, сахар возьмём? Сварит Прасковья варенье. Вишня поспела — в палисаднике видела, — предложила Антонина.
— Берите. Последний мешок остался. — Продавщица подтащила к весам тюк. Её крупная грудь от напряжения шевелилась. — Водитель в запой ушёл, недели две, считай, подъедать остатки будем.
— А что лучше всего в дом принести? В подарок? — спросила я.
— Так водку возьмите! Самое главное угощенье! В деревне без водки нельзя! — Продавщица показала на витрину сверкающих бутылок. Под ними россыпью лежали сникерсы, чипсы и прочая заграничная мишура в пакетиках. А совсем рядом, на соседней полке, — гвозди, молотки, инструменты.
— В хорошем доме жил твой Коля! — Я оценивающе посмотрела на высокую избу. Мы стояли у ворот крепко слаженного дома в резных ставнях. — И окон как много! Посмотри, шторки кружевные… Наверное, светло в доме, приятно.
— Работящий Коля был, хозяйственный, — согласилась Антонина.
— Будь что будет! С Богом! — Я взобралась на крыльцо и громко постучала в окно.
В глубине двора лениво подала голос собака.
— Собака во дворе… Раньше в любой дом зайдёшь — ни собак, ни замков… — заметила Антонина.
К нам долго не выходили.
— Наверное, нет никого. Пойдём! — Антонина потянула меня к машине. Мне показалось, обрадовалась.
— Нет, подождём! В жару все дома. Может, в погреб отошла Прасковья или на огород. — Я снова постучала.
Шторка на окне дёрнулась.
— Дома! Увидела.
Мы приготовились к встрече.
— Значит так, не забудь, мы из газеты, — я стала инструктировать побледневшую Антонину. — Корреспонденты. Изучаем историю родного края. Хотим написать очерк о Николае Журавлёве. Все запомнила? — Я сурово посмотрела. — Ничего не перепутаешь?
Антонина кивнула. По её лицу поползли красные пятна.
— Да не переживай ты так! А то слова забудешь!
— Попробуй не волноваться! Если б в Кремль или в Гранд–опера, а тут — к Прасковье Журавлёвой, в Гороховку! — из последних сил отшутилась она.
В сенцах раздались шаги.
— Слушай, а корреспонденты к своим героям с водкой приезжают? — вдруг прозрела певица и посмотрела на тяжёлую сумку с гостинцами.
Я на секунду задумалась. Уже стукнула входная дверь.
— Это смотря к кому. А мы–то к самому Журавлёву в гости! Он же не простой колхозник — герой тыла! — сочиняла я на ходу, прислушиваясь к приближающимся шагам.
— А может, никакой он и не герой вовсе. Жил себе и жил. Я же о нем ничего не знаю!
— Как не герой! Я фотографию на кресте видела — улыбается. Тебе колечко подарил. Про любовь, ты говорила, молчал — значит, скромный был, сдержанный. Паренёк на телеге сказал, хороший мужик был дядя Коля. Этого мало? И дом смотри какой! — Я стукнула рукой по завалинке. — Такие ставни смастерить — из негнущегося дерева! Крючком так не свяжешь. Этого тебе не достаточно? Про кого ещё писать–то тогда?
— Авантюристка! — прошипела Антонина и широко, радостно улыбнулась в сторону.
В калитке стояла короткая заспанная женщина в ситцевом платье с короткими рукавами. Она смотрела на нас в недоумении, тёрла скрюченными ладонями опухшие глазки. Платье было помято и немного задрано. Под ним скрывались мягкие полные бедра. Неприбранные перепутанные волосы торчали по сторонам. Женщина была босиком.
«Чудо в перьях», — подумала я и посмотрела на одухотворённую Антонину. Та во все глаза, волнуясь, смотрела на «чудо».
— Добрый день! Прасковья Журавлева здесь живёт? — спросила я вежливо.
— Я Прасковья. — Женщина проснулась.
Возникло замешательство. Мы изучали друг друга.
— Разрешите представиться: мы приехали к вам по заданию редакции. — Я взяла инициативу. — Пишем очерк про интересных людей нашего края.
Прасковья не сразу поняла, что я сказала.
— Вы жена Николая Журавлёва? — Я уткнулась в её круглое лицо и обнаружила на нем нос–картофелину.
Прасковья кивнула.
— Мы собираем о нем материал.
— Муж–то мой Коля год как помер, — выдавила она наконец и поправила платье.
— Примите наши соболезнования! Разрешите задать вам несколько вопросов о Николае. Не помешаем?
— В дом–то пустите? — подсказала Антонина.
— Да, конечно. Входите! Милости просим, — встрепенулась Прасковья. — Только я Бориску привяжу. — Она кинулась, немного косолапя, к собачьей будке.
— Про корреспондентов — это ж только предлог, чтоб не выставила, в дом пригласила, — шёпотом сказала я Антонине, продолжая прерванный разговор про водку. — А как вскроем бутылочку, все и забудется: кто приехал, из какой газеты, с чем, по какому поводу…
Мы вошли в комнату.
На подоконниках буйно кустилась герань, источая чуть резковатый запах. В углу царила беленая печь. Заслышав шаги, с неё спрыгнула кошка. Потянулась, выгнула спину и, журча, потёрлась о ноги.
— Брысь, не мешай! — шикнула на неё хозяйка.
— Да вы проходите. Садитесь, — Прасковья показала на лавку. — Или вон в переднюю — там понарядней. А я приоденусь. — Она скрылась за дверью.
Мы прошлись по дому.
Вкусно пахло пирогами. Я почувствовала, как проголодалась — в животе урчало.
Комнаты были небольшие, но уютные. Ничего лишнего. По крашеному полу расстелены самотканые дорожки. Покрытый ажурной скатертью, в передней по центру стоял
большой стол. На стене, над диваном, висел цветастый ковёр. Напротив, у стены, был телевизор. В углу висели иконы с тихо тлеющей лампадкой. Солнце падало на половицы. Чистота и покой.
Я подошла к окну. Выглянула во двор. На цепи в будке изнывал от жары лохматый Бориска.
Антонина печально ходила по дому, трогала скатерть, прикасалась к стенам. Пальцами прижала листик герани, потёрла. Поднесла к носу, вдохнула запах. Головой прислонилась к косяку двери — застыла. Казалось, все хочет запомнить. Увезти в воспоминаниях.
Я выгрузила на стол конфеты, поставила рядком бутылки.
— Не пойму я что–то: вы что ж, из газеты? — Прасковья вышла из спальни, поправляя на боках складки. Она надела тёмное платье до пят, с белым воротником, утихомирила волосы — подсобралась, постройнела. — Не обессудьте — я картошку полола. На жаре умаялась, прилегла отдохнуть. Свалилась, как мёртвая и не сразу ваш стук в окно услышала. Это что же — гостинцы? — увидела она бутылки.
— Да, и сахар. Варенье готовите? — спросила Антонина.
— Варю. Но теперь уж мало. Коля вишнёвое больно любил. А мне одной–то — много ли надо?
— А дети?
— В городе. Снохи сами хозяйничают. Два сынка у меня. В магазинах все покупают. Сейчас не больно–то своё нужно. А за сахар спасибочки. Ой, что же я стою — надо стол накрывать! У меня и пироги приготовлены, будто знала, что гости нагрянут. — Она кинулась к печке.
— А что же Коля–то умер? Болел что ли? — поинтересовалась я.
— Не болел — сердце. А так сильный был, крепкий… Никогда на здоровье не жаловался. — Голос Прасковьи дрогнул.
— А фотографий нет Николая?
— Как нет, вон полный альбом в шкафу. Возьми, листай, — сказала она Антонине, показывая на полку. — И дети снимали, и внуки. А ты куски–то покрупней нарезай, а то начинка повылетает, — подсказала мне.
Антонина достала пухлую папку с фотографиями.
— О–о–й, детонька, а что ж с твоей спиной–то? — вдруг охнула Прасковья, заметив, как повожу я плечами, стараясь унять боль. — Никак обгорела? — Она взглянула на мою обожжённую спину.
— Есть немного. — Я откусила от пирога. — По солнцу много ходили, сгорела. И проголодалась! Как вкусно! — похвалила. — С капустой и грибами?
— Бери, ешь! Там с луком и яйцами есть, и сладкие. Все нарезай, не жалей. Вот что, милая, бросай резать, — вдруг сказала Прасковья и забрала нож. Убрала в сторонку. — В погреб пошли, подсобишь мне. Чую я, намаешься ты со своей спиной.
Мы вышли во двор. Увидев меня, Бориска заворочался в будке. Подал голос.
— Ты не бойся, — сказала Прасковья. — Он добрый. В будке так сидит — для острастки. И мне для компании. У нас ведь нынче хулиганство, — она серьёзно посмотрела. — Раньше, бывало, на целый день уйдём — на сенокос или в поле, дверь не запираем. Так, щеколду зацепим — от ветра и чтоб куры не влетели. И собак не держали. А теперь к тем, у кого дома покрепче, хозяйство какое, бездельники да тунеядцы стараются влезть ненароком. А я что же — одна… И ночью страшно…
— А что за тунеядцы? Местные? — не поняла я.
— И местные, и из города приезжают, шатаются. Пьёт население–то. — Прасковья вздохнула. — А в деревне всегда есть чем поживиться.
Мы прошли по прибранному двору в пристройку.
— Там у меня огород, — махнула вдаль хозяйка.
Я увидела ухоженные грядки.
— Морковка есть? — спросила.
— И морковка, и лук, и чеснок… Всего понемногу. Хочешь морковку? Пойдём! — Она потянула меня в огород. Мы прошли мимо курятника к грядкам. — Цепляй, земля пушистая, мягкая. Ищи покрупнее. Тащи!
Я легко вытянула за хвост «девицу в темнице» — большую сочную морковку.
— Вон, мой в кадушке.
Я вымыла и захрустела:
— У–у–у! Вкусно!
— А что же не вкусно — на солнце пригрето. А земля–то какая у нас — пух! Здесь у меня баня, — показала хозяйка. — Хорошая у меня баня, справная. Вам бы в баньке попариться! Может, поночуете? Баню запарим? Славная баня — истинно, я не хвалюсь. Колюша старался, строил. Лавки широкие и каменка новая. Оставайтесь, у меня и веничек приготовлен.
— Да какой там париться. — Я повела плечами.
— Правда, спина у тебя непорядок, — вспомнила она. — Но мы это быстро поправим.
Прасковья открыла погреб. На нас дохнуло холодом.
Заткнув подол нарядного — будто концертного — платья, она ловко нырнула в морозное чрево.
— Компот какой любишь? Вишнёвый? Клубничный? — крикнула снизу.
Банки с вареньем, соленьями и маринадами мы внесли в дом и составили у порога.
— Это с собой возьмёте. От меня гостинец. — Прасковья махнула на цветную шеренгу.
Я запротестовала.
— А как же! Без гостинцев нельзя, — не согласилась хозяйка.
Потом она налила из холодной кастрюли, из погреба, в миску сметану и стала размешивать её большой ложкой.
— А теперь скидывай платье, — скомандовала.
— Что? — не поняла я.
— Снимай платьишко–то, не стесняйся! А то запачкаю. Лечить спину тебе буду. Хорошая сметана, жирная — из- под Дуни — моей коровы. — Она облизала ложку.
Мне было трудно сопротивляться. Я находилась в поле её притяжения. От душевного обаяния незатейливой бабы–крестьянки стала безвольной.
Прасковья неспешно двигалась, размеренно, спокойно говорила, словно баюкала, а из глаз на меня проливался тёплый свет. Окутывал и успокаивал. Может, это и есть тыл, защита, о которых сокрушалась Антонина? Я уже не видела её узловатых пальцев, скованных непомерным трудом, загорелого, землистого цвета щёк, глубоких морщин на лице от солнца. И даже неуместный концертный балахон мне нравился. Хотелось слушаться и подчиняться. Плыть по течению. Потому что знала — все на пользу. Вот скажи сейчас Прасковья: «Айда корову доить!» — в закоулках сознания память разыщет и этот древний инстинкт.
Я, не раздумывая, сняла своё маленькое платье и осталась в трусиках. Присела на корточки. Забрала волосы на макушке в пучок, чтоб не испачкать.
Прасковья налила на пылающую спину белой жидкости и корявой ладонью осторожно размазала. Сметана была прохладной, приятной. Мгновенно тушила жар солнца.
— О! — Я осторожно двинула плечами. — О-оо! Не больно! — дёрнула сильнее. — Вы, Прасковья, волшебница!
Она засмеялась:
— Больно худенькая ты, девонька, будто не кормлена.
Я услышала в голосе жалость. Ощутила, как разглядывает.
— Мои–то снохи посправней будут, помясистей. А ты… кожа да кости!
К нам в комнату заглянула Антонина. Я сидела на полу, скрючившись, в молочных подтёках.
— Что, и мужик не протестует? — продолжила пытать хозяйка.
— В смысле?
— Против тощих боков? — Она больно ткнула меня пальцем.
— Нет, нравится — талия, — ответила я.
— Таа–алия! — Прасковья фыркнула. — Вот и моя сноха Настёна все на диетах сидит. Щеки ей, видите ли, больно круглые! Она у нас румяная, ладная, — сказала с уважением. — Утром натрескается блинов с мёдом, а потом на диету. До вечера.
Откинув голову, Прасковья весело засмеялась, обнажив крепкий белозубый рот.
— Хорошая девка! Работящая! А это что же, — она поддела резинку на моих полосках–трусах, — мода такая? Материи что ли сшить не хватило? Правда сказывают, кризис. — Она совсем развеселилась и расхулиганилась.
Подставив ладонь под ложку, чтобы не капало, понесла посуду к умывальнику.
— На, прикройся, — кинула мне простыню. — А ты не обгорела? Давай и тебя намажу, — предложила Антонине.
— Нет, я в тени стояла. — Антонина прислонилась к печке. — Хороший у вас дом, Прасковья. Коля строил?
— А кто же — он. Сам и строил. Сыновья помогали. На все руки был мастер. Как я теперь без него? — воскликнула вдруг хозяйка. — Год прошёл, а я все никак не отойду от горя. Проснусь ночью, рукой пошарю, а нет рядом моего Коленьки… такая тоска… — Она заплакала.
Я тоже почувствовала в горле ком. Посмотрела на Антонину — и у той в глазах слезы.
— А давайте помянем Колю! — предложила.
Мы сели к столу.
— Хорошо вы жили? Не ругались? — спросила Антонина, закусывая огурцом.
— Как не ругаться — всякое было, — Прасковья вздохнула. Последнее время закладывать стал он маленько. Я к водочке ничего, спокойна. Должно ж в жизни ещё что быть окромя работы: компания, угощение. Только он как–то все в одиночку — мне это не нравилось. Сосед вон выпьет и спать до утра — в постель или на печку. Проспится и снова все ладно, справно. А Коля другой был. Пропустит рюмашку, буйствовать начнёт, все про политику рассуждал. Правители ему, видите ли, не нравились, губернатор. Очень уж расстраивался: и пенсия маленькая, и колхоз загибается. — Ой, — она вдруг опомнилась. — Что же, вы и про это в газету напишете?
— Не напишем! — пообещала я. — Это между нами…
— Между нами говоря, Коля меня порой и поколачивал. — Прасковья перешла на шёпот. — Раз или два было.
— Да ну… — не поверила я.
— Да. А так ничего жили, не жалуюсь. Счастливо. Всем бы так… А давайте споём! — вдруг предложила Прасковья и ее глаза засияли. — Про вечер. Больно уж Коле эта песня по душе была. Слова знаешь? — спросила Антонину.
Та кивнула.
«Ой, то не вечер — то не вечер… Мне малым–мало спало–о–сь…», — заголосили они в два голоса. Пели–выли. Навзрыд, взахлест — словно от нестерпимой боли. Их сильные голоса дрожали, перекрывались, верхние ноты не слушались, поддавались не сразу. Они захлёбывались — не хватало воздуха. Каждая говорила о своём, выстраданном, наболевшем. О своём и об одном и том же. Песня освобождала от тяжести, сердечного груза, выплёскивала скорбь и печаль, — тоску о любимом человеке. Слезы катились из глаз — от тоски ли, от выпитой водки…
— Хорошо поешь ты, справно, — похвалила Прасковья Антонину и фартуком вытерла лицо. — Мне понравилось.
Антонина от похвалы зарделась.
— Только вот в одном месте неправильно, ноту сфальшивила.
— Где это? Не может быть! — возмутилась гостья.
— Как не может — я слышала. У меня ухо острое! — стояла на своем хозяйка.
— Эту песню я, знаешь, сколько раз пела! — воскликнула Антонина.
От моего взгляда певица остыла.
— А это что? — Я поспешила перевести разговор. Показала в фотоальбоме среди фотографий пожелтевшие от времени газетные вырезки. — Какие–то газеты…
— Это? Коля собирал. Очень ему хор Пятницкого нравился. Вот он и вырезал из газет, если статья какая или фото. Там эту песню про вечер я и услышала. Хорошо поют, красиво.
— Любил народные песни?
Листая, я увидела в газете фотографию Антонины в русском кокошнике.
— Очень любил. В Москву даже ездили, на концерт ходили.
— Когда? — встрепенулась Антонина. — В каком году?
— Да не помню уж год–то. Давно было. Славик наш школу окончил — это значит… — Прасковья прикидывала в уме. — А по правде сказать, сдаётся мне, что неспроста он все эти вырезки складывал. — Она сделала паузу и выразительно на нас посмотрела. — Знакомая у него там пела.
— Да ну? И кто же? — вскрикнула я, деланно удивившись.
— Рассказывал мне как–то по пьяни. Любил, говорит, а она в Москву улетела.
— Не ревновали? — спросила я и осторожно посмотрела на Антонину.
Та сидела бледная, притихшая, стараясь не выдать себя, превратившись в слух.
— А что ревновать–то? К телевизору? — Прасковья прыснула в кулак.
Мы засмеялись.
— А мне–то что? Мне хорошо! Концерт посмотрит, расчувствуется. Ко мне на перину лезет — жаркий, до меня охочий. Плохо ли? И ему хорошо, и мне польза. — Она озорно засмеялась. — Коля у меня огненный был. — От переизбытка чувств Прасковья задохнулась. — На него и здесь охота велась. К Люське на лето из города сестра двоюродная приезжала. — Хозяйка захмелела и стала еще разговорчивей. — Так вот она на моего Колю глаз положила. Проходу ему не давала, бесстыдница, глаза мозолила. А он бригадиром в колхозе, ему то в поле, то на ферму — везде на виду. А она за ним! Стыдоба… — Прасковья сокрушённо покачала головой.
— И что? — спросила я.
— Так вот я с Люськой и сестрой её поговорила… — Она показала кулак. — Я тоже женщина горячая… Представляете?
Мы представили и захохотали.
До вечера просидели мы в гостях у Прасковьи. Она все говорила и говорила — то смеясь, то плача о себе, о Коле. Как вставали рано — на заре, отправлялись в поле, как собирали деньги для дома и бани, растили сыновей, а потом провожали их в армию и как она не находила места — очень переживала за старшего, потому как тот служить в Чечню угодил. Но, к счастью, все благополучно решилось.
А теперь сыновья женаты. Жены у них городские — хорошие, справные. Только вот, сокрушалась Прасковья, не больно снохи душевные. И сыновья, чудится ей, будто её сторонятся, стесняются. Внуков на каникулы не отдают — все больше в лагерь детский. А какое в лагере воспитание — все вокруг не свое, а казённое.
А здесь раздолье, речка, земля.
Улей в огороде поставила — чтобы и мед свой был.
И прежде, и сейчас, на старости лет, нет ей покоя…
И сарай надо бы укрепить — крыша совсем прохудилась…
А может, неплохо это — наоборот, хорошо, что нет ей ни дня передышки и что каждая копейка с болью и скрипом даётся… Придет с поля, очумелая от тяжёлой работы, упадёт до утра замертво. А иначе свихнулась бы она от тоски. Иначе все думки — про Колю…
Мы кипятили чайник, заваривали на чёрной смородине чай, разливали в большие красивые чашки. Глядь, чайник вновь становился порожним, и я снова бежала за водой мимо скучающего Бориски. Пёс во дворе не лаял, меня признавал. Лениво махая хвостом, приветствовал.
На улице замычали коровы. Прасковья встрепенулась:
— Ой, девоньки, кормилица Дуня пришла.
В село возвращалось стадо.
Она бросилась во двор открывать ворота.
Мы поднялись.
На пороге я оглянулась. Посмотрела на печку, на иконы в углу. Подумала… Постояла…
Вынула из сумки деньги — несколько хрустящих бумажек. Для меня эти купюры — сущая ерунда. А для Прасковьи — целое состояние. Но я помнила: мальчик на телеге деньги не взял — чуть не расплакался. Чувствовала, и Прасковья обидится.
Подошла к столу и подсунула деньги под скатерть. Будет стол убирать, наткнётся.
Ночью мне не спалось. Пекло спину. Я ворочалась на кровати, силясь уснуть. Перед глазами всплывали недавние картины: небо в крупный горох, тощая кляча. Петруша–блондин на высоком стогу, палисадник, утопающий в мальвах.
Я встала и зажгла лампу.
Всю ночь я писала: про кладбище и жаркое лето, маленький ручеёк у прогнившего мостика, про воздух и погреб морозный. И про Прасковью в длинном концертном платье.
Утром отправилась в редакцию газеты.
Прочитав статью, редактор откинулся в кресле. Посмотрел на меня внимательно, изучая. Вздохнул.
— Мы не можем это опубликовать… — выдавил, наконец.
— Почему?
— Не наш формат.
— А какой у вас формат?
— Мы пишем о достойных людях, которые реально что–то сделали для родного края. Передовики производства, труженики тыла. Ветераны. А здесь что? Что сделал этот ваш герой, как его… — Редактор искал фамилию в тексте. — Журавлёв… в глобальном, так сказать, общечеловеческом масштабе? Дом построил? Погреб вырыл? А его жена Прасковья? Сыновей вырастила? Пироги печёт? Да таких, как они, по всей матушке-России пруд пруди. В каждом доме! Что же, про всех писать?
Вот так! Надежда рухнула! Получается, я Прасковью обманула? Нет в газете места — даже маленькой колонки — для этих простых людей, живущих по–крестьянски тихо, неприметно. Потому как неформат? Я не могла с этим смириться!
— Но эти люди… неужели вы не видите их красоту? — Я заметила презрительный взгляд редактора. — Да вся их жизнь — подвиг! На таких Россия держится! — воскликнула от отчаянья пафосно.
Редактор усмехнулся.
— Что ж, совсем статья не годится? — спросила я тихо, опустив голову.
— Написано ярко, внятно. И язык образный. Про Бориску понравилось, у меня тоже собака, — взгляд редактора потеплел. — Но говорю же, не наш формат.
— А если за деньги?
— Что?
— Но есть же у вас отдел рекламы. — Я приободрилась, нащупав выход. — Давайте проведём эту статью по коммерческим расценкам.
Редактор задумался. Достал калькулятор, стал набивать цифры.
— Только чтобы ничего не вырезать! И про огород, про морковку… — Я уже диктовала условия.
Редактор позвонил кому–то. Через минуту в комнату вошёл сотрудник.
— Сергей Петрович! Что у нас в ближайшем номере?
— Выступление губернатора области — приветственное послание делегатам съезда, сводки с мест…
Редактор поморщился.
— Давай подсократи что–нибудь. Горячий материал в номер. — Он кинул на стол мои листы. — О скромных, красивых деревенских людях, неустанно творящих трудовой подвиг. Нам это в тему — в деревне уборочная страда начинается.
Мы вернулись в Москву.
Бешеным ритмом столица меня закрутила. Стёрлись краски, угасли впечатления.
Но однажды утром в квартире раздался звонок:
— Звонят из редакции. Вы статью нам писали.
— О! Очень приятно! — обрадовалась я. — Что — неформат?
— Нет, статья опубликована. И знаете ли, такой отклик. Слова благодарности… Одним словом, зацепило.
— Спасибо. Люди ж красивые, жаль — неформат… — Я горько усмехнулась.
— Вас разыскивает Журавлева Прасковья. Вы деньги у неё оставили. Наверное, уходя, обронили…
Комментарии к книге «Жаркий день в Гороховке», Ольга Алексеевна Толмачева
Всего 0 комментариев