Поскрёбыши
Наталья Арбузова
Повести и рассказы
Контакты
E-mail: natarbuz@mail.ru
Между двух огней
Переход от нищеты к скромному достатку дался Шестакову с трудом. Долго брал он из банки использованную спичку, зажигал от горящего газа и бережно нес огонек к соседней конфорке. Еле-еле отучил себя. Ездить на маршрутке так и не привык. Зябнет, пока какой-то полночный троллейбус не в парк завернет, а покорно остановится персонально возле него, рядом с холодной скамьей, заваленной чужими пустыми пивными банками-бутылками. Американская формула «если ты такой умный, то почему ты такой бедный» к нему не применима. Шестаков умен, даже слишком. Людей видит насквозь и под ними на три метра. Во всяком случае, думает, что видит. Просто у них в Америке так, у нас иначе. Сейчас Шестакову привалило зыбкое современное везенье. Молодая женщина, очень красивая и очень храбрая, открыла минивуз на сотню студентов-заочников. Взяла Шестакова преподавать за белогвардейскую выправку и благородный профиль. А профиль вуза был – маркетинг. Когда студенты якобы приезжали на сессию (все были москвичи и подмосковные), Шестаков читал им теорию вероятностей и математическую статистику. В остальное время рассылал по электронной почте индивидуальные задания (слабо варьирующиеся, год от года повторяющиеся) и проверял на автомате присланные работы. Волочился за директрисой, медленно восстанавливался, думал, куда себя девать. Работа его не поглощала.
Идет по улице. Яркий день, капель. Стройка, растянувшаяся на целый квартал, верещит сваркою. Идет, продолжает в уме бесконечное выяснение отношений. Я, как вы знаете, Шестаков Юрь Федорыч. Считайте, шестидесятник: родился в шестьдесят пятом. На дворе у нас 2008й. Вы – Алиса Алексевна Волкова, умница, вам двадцать девять. Мою теорию вероятностей любят преподавать выпускники военных академий. Придет осанистый, неведомо почему демобилизованный – вы мне тотчас под зад коленом. Ну, не коленом, каблуком. Колени у вас прикрыты длиннющими сапогами. Между голенищами и суперкороткой юбкою интригующий просвет. Бог знает, что творится в вашей стриженной кратчайшим ежиком белобрысо окрашенной голове. Вы скуласты, похожи на крестьянского мальчика. Или вообще ни на кого не похожи. Кто за такую редкостную женщину поручится - дурак будет. (Кап! – Шестакову по башке. Сосулька. Хорошо – не свалилась. Кончай толочь воду в ступе.)
Подошел к школе, где для игрушечного вуза сняты нормативные площади. Комар носа не подточит. Проверяйте, коли вам делать нечего. Возле школы мерз некрасивый малый лет тринадцати. Без шапки, в куртке с отстегнутым капюшоном – полмолнии осталось. Прозрачные уши светились на солнце. Шестаков без лишних слов взял хлопца за воротник. Позвонил, и охранник впустил обоих, тут же разошедшихся всяк в свою сторону. Лекцию Шестаков отбарабанил по времени чик в чик. Вуз и так дутый, нефига подставлять директрису. Слушателей было раз два и обчелся, за окном дрались воробьи. Кран «Вертикаль» волок шлакоблоки над школьной крышею. Шестаков отпустил студентов. В коридоре увидел того же ушастого подростка, перебиравшего на ладони какие-то гроши. Шестаков снова уцепил его за воротник, на сей раз рубашки, и повел в буфет. Взял два школьных обеда, себе да ему. Типовые обеды – по городу их возят го готовыми. Господи, как мальчик уплетал! Трещало за тонкими ушами. Ходят беды у всех на виду, при свете, никто за них не в ответе. Весь день Шестаков видел перед собою копейки, что ушастик считал. На ластик, точилку ли карандаш не хватало. Даже близко не набиралось. Весь день Шестаков в голове перемалывал этот факт.
Наговорив директрисе – лисе Алисе вполне заслуженных комплиментов, Шестаков из тесного офиса в центре ехал на окраину в школу. При выходе из метро его ослепило солнце, уже невысокое и оттого настойчивое. Снег опал, перелаз через сугроб ввалился и затвердел. Около аудитории, то есть класса, увидел: из учительской вышел вчерашний парень явно с матерью, блеклой и слабою. Она вытирала платочком нос, укоряя шепотом сына. Небось за двойки. И тут с Шестаковым случилось то же, что со святым Франциском, когда он спешился поцеловать прокаженного. Подошел, сунул женщине в карман конверт с деньгами, только что полученными от директрисы, и юркнул к себе за дверь. Левая рука не заметила, что сделала правая.
Не жди помощи от новых русских: не любят делиться. Какую страшную участь готовят они своим внукам. Через несколько лет после описываемых на этой странице событий кто-то из Москвы пытался купить за миллион евро осьминога оракула Пауля. Кабы бедный Пауль мог показать ему беспощадное грядущее. Если и мог – не успел. Издох. Был оплакан Испанией, коей предсказал победу на футбольном чемпионате 2010 года (что оправдалось) и кремирован по месту жительства. Помощь придет от бедняка, которому случайно привалила удача. В данном случае от Шестакова Юрь Федорыча.
Подростка звали Николаем, женщину Марией. Приезжие с Сахалина. Господи, каким ветром их занесло в Москву? Снимают две койки в хрущевке у недружных стариков. Мария за себя платит старухе, за Колю старику. Ничего нелепей Шестаков не слыхал. Работала Мария уборщицей и подручной в парикмахерской: волосы подметала, мыла головы, ведала бельем, бегала в магазин. Драила всё после вечерней смены. Вдыхала мерзкий запах краски и пар от сушилок. Держали ее только потому, что мастера таджичек-узбечек не жаловали. Мария, а на Сахалине почему очутилась? (Это уже потом, когда сошлись). Ты что, из ссыльных? Не знает. Отца не было, а мать с ней почти не говорила. Сблизились Шестаков с Марией тоже непонятно как. Шестакова затягивало в воронку. Он отгребал изо всех сил, сил немалых. Но водоворот чужих несчастий уходил в такую глубь, что озноб пронимал.
Весна стала на месте, ровно кто ее не пускал. Нахмурилось. Что подтаяло – снова обледенело. Грачи прилетали. Покружились, ни одной проталинки черной не увидали и улетели. Куда? за кудыкины горы. Но Шестаков уж переселил мать с сыном из одной хрущевки в другую, в свою. У него была точно такая же, как у не ладящих стариков: проходная комната и дальняя, совсем маленькая. В проходной на диване с шиком разместился Колька. Мария стеснялась себя, Шестакова, Кольку и целого света. Растопить ее лед было не проще, чем снега бессовестно затянувшейся зимы. Неласковый апрель помочь не хотел. Дом стоял на границе промышленной зоны – возле. ТЭЦ. Шестаков давным-давно выменял большую комнату в центре на такое вот отдельное жилье, первый этаж. ТЭЦ дымила. Но из душегубки-парикмахерской Шестаков Марию забрал. Определил уборщицей в Колькину (свою) школу. Очень не хотел, чтоб Алиса Алексевна прознала. Стыдился Марии? нет, скорей боялся Алисиной непредсказуемой реакции. Мария, встретившись с Шестаковым в коридоре, опускала глаза и боком-боком спешила разминуться с полюбовником. Она уже чуть поприличней оделась и причесалась. Колька получил новую куртку и прочую экипировку. Всё равно робости в них было не изжить. Еще бы. Шестаков, такой красивый, такой образованный, да с квартирой, да без алиментов – мог взять себе… Знали бы они, Мария с Колькой, как у их нежданного благодетеля внутри всё сложно и к обыденной жизни непригодно. Для него Мария с Колькой самое то. Говорить много не надо, они не приучены. И примененье непривычным деньгам нашлось, явно хорошее.
Вместо весны сразу наступило лето. За сутки потеплело на двадцать градусов. Снег будто корова языком слизала. Мария первый раз за полтора месяца улыбнулась. Шестаков записал ее улыбку себе в плюс. Тут как на грех в школьном помещенье появилась Алиса Алексевна. И сразу со всех сторон зашептали ей в уши. Уши были загляденье. Никаких бриллиантов не надо. Алиса хмыкнула. До чего же мужики могут дойти в своей лености. Взял себе прислугу. А вот и сынок. Это еще зачем? Ладно, Шестакова мы разъясним. Даже интересно.
Вечер в шестаковской квартире. Колька смотрит телевизор с наушниками. Там выплясывают какие-то девицы. Воспитывать Кольку Шестаков не пытается: тот и так запуган раз и навсегда. Телевизор сам бы никогда не включил – Шестаков ему буквально сует в руки пульт и нахлобучивает наушники. Всё, Колька нейтрализован. Во дворе без конца повторяет одно и то же заблудившаяся, не туда попавшая птица. Мария на кухне иной раз стукнет крышкой и надолго затихнет. Подаст хозяину ужин, сама не садится и Кольку не сажает. Уговаривать бесполезно. Еще хуже стушуется. Лишь когда Шестаков поест и с кухни уйдет, поманит пальцем Кольку и сядет сама. Книги у Шестакова – целая стенка – там, в дальней комнате, и компьютер тоже. Мария не заглянет, покуда Шестаков ко сну не отойдет. Погаснет полоска света под дверью, утихнет фильм, просматривавшийся онлайн. Тогда прошмыгнет, уже переодетая в ночное. Молча ляжет с краю. Спать на полу в Колькиной комнате она пыталась, но Шестаков воспротивился. Майская ночь, в окно лезут ветки на редкость жизнеспособной черемухи. ТЭЦ светит зловещим заревом. Мария под рукой Шестакова не смеет шевельнуться. Униженные и оскорбленные. Что они скажут, мать и сын, когда заговорят? о каких обидах поведают? Кто за них предъявит счет жизни, если сами они не сумеют сформулировать своих к ней претензий? или не посмеют? или и то и другое? Шестаков не тяготится своей богоданной семьей. Любишь человечество – полюби конкретных людей. А они не ангелы. Мария с Колькой моются, как Шестаков велел. Аж до дыр протерлись. В глубине души считают, должно быть, - это его причуда. Их старую одежду Шестаков понемногу выбросил. Щеголяют во всем новом. В постели Мария вся зажатая, не докличешься. Алиса Алексевна презрительно усмехается. До сих пор она Шестакова не трогала. У ней кавалеров целый полк. Но теперь решила – надо. Крепись, Шестаков. Устрашись, Мария. Иду на вы.
Вызвала в офис. Попросила помочь с какими-то официальными отписками. Шестаков на это натаскан. Сначала положит официальную бумагу, требующую ответа, под себя. Это у него называлось «оприходовать». Через пару минут вынет, слегка помятую, прочтет по диагонали и накатает, не долго думая, новую – в тех же ключевых словах. Талант, талант, как у Каштанки. А было ли, не было то, о чем рапортует – дело десятое. В начале перестройки юн и желторот – откуда такое уменье, характерное для застойных времен? Видать, в бюрократическом аспекте мы за время, натикавшее к моменту действия, с места не сдвинулись. Статистика показывает, что чиновников стало намного больше. А компьютерная революция позволила мигом преобразовывать один текст в другой – чего изволите? и электронной почтой отсылать. Всё равно по Москве бегают курьеры. Получить такую должность легко. Между нами говоря, Шестаков одно время побегал от экскурсионной фирмы. До сих пор помнит, где какая школа на Арбате. Чего ему только не пришлось делать. Он вообще легко деклассируется. Держись, Шестаков. На тебя объявлена охота.
Не продержался и часа. Алиса взяла его голыми руками. Голые руки Алисы были так прекрасны, что дикобраз плотно сложил иголки и позволил себя увезти. С заднего сиденья авто неотрывно глядел в зеркало на умыкнувшую его женщину. И потом неделю ровно, покоряясь ей безусловно, Шестаков Марии не звонил. Что он мог ей сказать? Да она и трубку поднимать не смела. По окончании недели Алиса заявила: свиданье окончено, забудьте. И Шестаков поехал домой на метро. Шел со странным чувством: точно с ним сыграли нехорошую шутку. Упрямая черемуха цвела в жару между глухим забором ТЭЦ и шершавой стеной пятиэтажки. Марии с Колькой не было. Аккуратно лежала почти вся купленная для них одежда. Шестаков, догадавшись, пошарил под ковриком на площадке – там лежали ключи (старая советская манера). Ушли и не вернутся. Бросился в школу. Мария забрала трудовую книжку, взяла Колькин табель с отметками за третью четверть (сплошные тройки). Так быстро решилась. Так шустро управилась. Как он не сообразил: человек, приехавший в Москву с Сахалина, способен на поступки. И дня терпеть не стала. Такая резкая реакция. Умеет ревновать – стало быть, и любить умеет. Стройка за неделю заметно выросла. Тьфу. Рабочие в оранжевых касках облепили ее словно муравьи. Под черным нагло блестящим забором трава тоже упорствовала: зеленела как умела. Каждый двор загорожен – ни проехать ни пройти. Звонок, из класса высыпали ребята. Никто ничего о Кольке не знал. Придурок… свалил – и ладно. Когда свалил-то? Миш, когда? позавчера. Как раз Алисе сообщили. Выждала сутки, чуть больше, чтоб успели уехать. И – гнать Шестакова в шею. Он метнулся в парикмахерскую. Не заходила. Что–нибудь украла? Нет, просто беспокоюсь. (Нашел о ком беспокоиться. Такой малохольной поискать.) Не дослушав мастеров-парикмахерш, кинулся к сварливым старикам, у которых раньше жила Мария. Там уже квартировали узбеки. Муж на раскладушке у старика, жена – тоже на раскладушке – у старухи. Абсурд пополам с нищетою. Нет, не показывалась. Небось на Сахалин улетела. (У Шестакова в доме денег не было , и ничего ценного, чтобы продать. Незачем проверять. Нет, они далеко не уехали. Где-то здесь.) Не пивши не евши Шестаков кинулся в милицию. Вы с нею расписаны? нет? по вашей заявке объявлять розыск не станем.
Проворочался всю ночь на полуторном матрасе, вдыхая запах пыли, чуть смоченной дождем. Капли едва касались земли, будто роса пала. Высыхали в нагретом воздухе. Утром взял телефонный справочник, намереваясь обзванивать школы. В первой же его осадилн: вы мальчику не отец и не отчим, мы не имеем права сообщать вам сведений. (У них их и не было.) Весь мир ощетинился против шестаковской неуместной благотворительности ли некстати проснувшейся любви. Алиса виду не показывала, что было, было. Поздно спохватившаяся весна задыхалась в городе. Шестаков проверял по аэропортам и вокзалам: не отбыли? Никто ему и гроша информации не подал. Паспортные данные Марии он наскоро списал в парикмахерской – пришлось заходить второй раз и по новой выслушивать смешки: такая мымра! (Типун вам на язык.) В школе спрашивать не стал - дойдет до Алисы.
Разместил в интернете отчаянное письмо, не надеясь на ответ. А ответ пришел. Шестаков поначалу думал: чей-то розыгрыш, Алисы или парикмахерш. Но слог, обороты, ошибки – всё свидетельствовало о подлинности. Писала девочка из Курска. Эк куда забрались. Хорошо не на Сахалин. К ним в класс под самое лето пришел Колька Прогонов. Ему лет тринадцать, уши торчат, и мать зовут тетей Машей. Только ему не говорите, что я вам написала – он меня изобьет. Это Колька-то? его самого кто хошь вздует. И подписи нет. Кого бить-то? Ни номера школы. Послал на электронный адрес девочки письмо – безрезультатно. Небось, интернет в школе, и девочка к нему, вообще говоря, доступа не имеет. Шестаков принял кой-как экзамен и рванул поскорей в Курск. А то Мария на край света уйдет. Опустит ноги с плоского земного диска в разреженный воздух и замкнется, отстраненная.
Всю дорогу Шестаков стоял в коридоре, глядя в окно на убегающие рельсы. Будто от этого быстрей выйдет. Подталкивал поезд. Тот честно шел по расписанью. Нет, тайная дума быстрее летит, и сердце, мгновенья считая, стучит. Неприбранная, неказистая центральная Россия напоминала Марию. Вот в чем дело. Или ее сейчас напоминали бы и Канарские острова? Ан нет. Что в ней такого родного? мера страданья. Как раз столько, сколько нам отвешено. Ну, иди же, чертов поезд. Что остановился? столб пометить? И без Кольки Мария была бы не Мария. Обязательно с довеском. С пассажиром, как говорят в Узбекистане. Как в хохлах скажут – покрытка та байстря. Демография российских деревень советского периода. В каждой избе мать-одиночка с единственным дитем, и лишь в крайней бригадир с семьей. Вот такие Марии не дали народу сойти на нет. Выплакали ему будущее. Скорей бы увидеть Колькины уши. Кажется, не нагляжусь.
В Курск попал ранним утречком. Поклажи с собой нет, идти всё равно куда. Улицы горбаты, за деревянными заборами дома с садами. На березах скворечники, и не без скворцов. Вот и школа – типовое здание с лепной раскрытой книгой. Прошел с независимым видом мимо охранника (в кармане у него удостоверенье смешного вузика). В туалете курили двое подростков. Испугались было, но Шестаков протянул им по очереди жесткую взрослую ладонь и честно признался, зачем прибыл. Подростки наконец въехали: неизвестно почему, но мужику кровь из носу надо сыскать Кольку Прогонова, тринадцати лет отроду. Наводка – электронный адрес, по-видимому, компьютерного класса одной из школ города Курска. Загасив окурки, повели Шестакова в свой компьютерный класс, к учителю информатики. Молодой человек лет двадцати, с позволенья сказать бакалавр, чтоб не назвать недоучкой. Очень славный оказался юноша. Отослал участливых подростков курить дальше и терпеливо выслушал про Сахалин, про некрасивую Марию, про робкого лопоухого Кольку. И сел гуглить по всем городским школам, выясняя электронные адреса. Полтора часа потратил. За компьютерами дважды сменились ребятишки, он им на ходу впаривал какие-то задания и продолжал поиск. Наконец выскочил тот самый электронный адрес. Школа номер сорок девять. Коммунистическая, дом 15. Идите пешком, так будет проще. Прямо к центру, второй поворот налево, и до пересеченья с Коммунистической. Там найдете. Привет Марии. Как всё в Москве непробиваемо и как по-доброму вышло в Курске. Москва не Россия, а утрамбованный Союз Советских Социалистических Республик с двунадесятью языками.
Через час Шестаков уже держал растерянного Кольку за редкостное ухо. Повел его домой (кто кого повел?) По дороге купил ему мороженое. Колька не ел, нес в вытянутой руке. Пришли в какую-то сторожку при большой больничной территории. В будке этой имелся тесный туалет с раковиной, что позволило превратить проходную в жилое помещение. Три кровати были втиснуты впритык в комнатушку привратника. На одной из них сидела щекастая молодая узбечка и кормила картофельным пюре с казенной тарелки такую же щекастую девочку лет четырех. Две кровати – Марии с Колькой. Вам Машу? она в пятом корпусе убирается. Коля, покажи. О господи. По коридору, держась за стенку, еле переступал старик. Не человек, а ходячий скорбный лист. Нашли Марию. Мыла хлоркой пол в пищеблоке. Выпрямилась, зло взглянула на Шестакова. Зря ехали – себя беспокоили. Мы с Колькой тут при деле. Здесь останемся, обвыкнемся. И повернулась спиной. Нет, какова. Не застеснялась, не стала лихорадочно подбирать волосы под косынку. Мороженое у Кольки в руке окончательно растаяло и шлепнулось всей массой на пол, оставив ему голую измазанную палочку. Мария подтерла шоколадное месиво.
Шестаков вышел на улицу, записал адрес больницы и зашагал снова к хорошему парню-допризывнику, учителю информатики в ближайшей к вокзалу школе. Теперь лишь спросил его имя. Женя. Женя Комонов. Шестаков подробно рассказал о том, как его приняли. Что у вас делается с учителями математики? – Хреново. И пошли вдвоем к директору. В Курск так в Курск. А мои ти куряне ведомые кмети. Жить буду у Женьки Комонова. Пока что. Поехал в Москву забрать трудовую книжку. Квартиру сдал. Деньги пригодятся и Женьке, и Марии, и вообще. Дыми, ТЭЦ, на немолодого армянина, наконец получившего российское гражданство. Опять понукал поезд, едучи в Курск. Чуть не загнал его до смерти. Нещадно обрезанные тополя выгнали новые ветви. Пахло железной дорогой: гарью, машинным маслом. В больнице Марии не было. На трех тесно поставленных койках разместились две узбечки: прежняя с девочкой и новая с двумя мальчиками. Шестаков отдал детям три шоколадки, предназначавшиеся Кольке, и женщины раскололись: Шестаков получил теперешний адрес Марии. Не рассказывайте, что мы дали. Она не велела.
За дальнею околицей, на холме с видом на подгородние пустыри стоял дом для престарелых. Еще горшие, чем в той больнице, старики сидели в инвалидных креслах, бессмысленно помовая головами. Мария работала при них санитаркой. Сменить Кольке школу не поспела – началось лето, но явно намеревалась, чтоб надежней затаиться. Колька вывозил стариков на солнышко, являя пример милосердия. Шестаков видел окрест непонятно отчего заброшенный чернозем, поросший мощным бурьяном, и дивился силе Марииного характера. Смотрел вдаль, сидя на гнилом бревне. В высоком бурьяне, похоже, была протоптана тропинка, потому что приближался кто-то низкорослый. Прямо на него, опустив глаза, не то погруженная в свои мысли, не то просто глядя себе под ноги, шла Мария. Но откуда такая красота? Задумавшаяся Мария была похожа… была похожа… наверное, на деву Февронию. К ее юбке прилипло полпуда репьев. Остановилась, на замечая Шестакова, стала выбирать репьи, всё выше задирая юбку. А почему у ней такие стройные ноги? Как у… даже не знаю кого. Вообще-то ты на ее ноги обращал вниманье? нет, она всегда приходила в темноте. Ну, а на ощупь ты не заметил, что она стройна? Нет. На ощупь я ее не щупал. Ну и дурак.
Шестаков не успел возразить своему внутреннему оппоненту. Мария подняла глаза, опустила юбку. И опять ни тени смущенья. Не пошла на него, как на пустое место – и то хорошо. Стояла точно олень. Сделаешь хоть одно движенье – уйду. Мария! я думал: накормил, обогрел – и всё в порядке. Ты ткнула меня носом в реальное положенье вещей. Снизойди до меня, Мария. Молчанье. Они уже двигались – Шестаков пятился, Мария медленно шла к «старческому дому», как она подойдя выразилась. Всё ясно. Из ссыльных поляков. Это их язык. Вот и Колька топорщит уши на летнем солнышке – лицо бездумное и безмятежное, но отнюдь не тупое. Шестакову стало стыдно, что держал его за недоумка. Из ссыльных поляков… Но ведь не на Сахалин же сосланных. Не дальше Иркутска. Вошли втроем в комнатушку, где от двух кроватей и тумбочки оставалось полтора квадратных метра пола. В низком оконце садилось солнце. На подоконнике и тумбочке были любовно разложены брошюрки. Шестаков хищным взглядом выхватил сектантские заголовки. Забывши свое смиренье, коршуном кинулся. Мария! еще и это! Что ж ты, птичка божия, что ни посыпь – всё клюешь. Эти распространители состоят на жалованье у богатых американских адвентистов седьмого дня… или свидетелей Иеговы… или как их там. Мне одна бабенка сдуру созналась, гуляя по Усовской ветке. Сплоченная православная Россия не шутки. Всем не по себе. Поняла? Уж если твоя душа просит обряда – верь, как деды верили. И осекся. Коли она из ссыльных поляков, то, сами понимаете…
Колька с размаху сел на кровать, по-видимому, свою. Кровать уныло скрипнула. Сказал совершенно непривычным Шестакову взрослым тоном: «Они ее сюда и устроили». Они – то есть сектанты. Ее! не маму, не мать – ее! И Колька несомненно их видел – тех, о ком говорил. Шестаков их тоже видел. Стоило ему поздним вечером сесть в пустой автобус, напротив него пристраивался мухортый проповедник. А я вот хотел вас спросить. Как вы думаете, это господь насылает на нас стихийные бедствия? Шестаков чуть было не плюнул на оставшиеся свободными пол квадратных метра пола. Плюхнулся рядом с Колькой на Колькину же кровать – та снова издала жалобный звук. Стал рвать в клочья (без спросу) ненавистную макулатуру. Когда Шестаков еще работал в нормальном вузе, ОНИ по утрам заслоном стояли со своими гребаными книжонками, совали их спешащим на занятия студентам. Шестаков грозно рычал, и они – как черт от ладана.
Удивительное дело, но вспышка Шестакова сыграла на руку ангелу-миротворцу, что заглядывал в коморку ясным вечерним взором. Мария села на свою кровать, столь же скрипучую, как и Колькина. Сложила на коленях ладони и слушала без гнева. Чутье на правду у нее было, и захочешь – не откажешь. Ну, а дальше-то что? Мария, я ушел из вуза. Устроился учителем математики здесь, в Курске, в школе у вокзала. Переведи туда Кольку. Ведь ты всё равно собиралась сдернуть его с места, не отрицай. Продам свою плохонькую московскую квартиру, куплю тут дом с садом, с медными тазами для варенья в придачу. Ну? нет ответа. Колька словно с цепи сорвался. Я с вами жить пойду, Юрь Федорыч. У нас собака в конуре будет дом стеречь, Полканом назовем. Я к вам в школу перейду, сам перетащу документы. Вы через своего директора с моим директором договоритесь. Скажем – мать стала блажная сектантка. Уймись, Колька. Тебя не спрашивают. Молоко на губах не обсохло… яица курицу учат.
Мария отверзла уста. Я тебя переведу, Коля. Тебе учиться будет легче, и не изобьют, остерегутся. Насчет дома пропустила мимо ушей. Но считай, пребывание Шестакова в Курске и его участие в делах семьи Прогоновых было признано. Повторное приручение Марии сдвинулось с мертвой точки Пошло если не полным ходом, то и не черепашьим шагом. Зачем эти двое ему. Шестакову? А всё вообще зачем? Сейчас Шестакову казалось, что Мария по сравненью с Алисой Алексевной – всё равно как сосновый бор против парка аттракционов. Даже затоптанный, замусоренный – сосновый бор всё равно тянется ввысь. А колесо обозренья знай крутится. Современная бизнесвуменша – белка в колесе. А больничная сиделка не белка.
Легка на помине, белочка. Она явилась в Курск и тоже предстала не прежней. Неожиданной не только своим появленьем, но и проявленьями своими. То ли люди меняются, то ли мы в них не разбираемся. Или и то и другое вместе. Стоит август, отнюдь не обделенный яблоками. Живет Курск, на Москву не оглядываясь – что ему подеется. Колька уж переведен в привокзальную школу – слушать за партой гудки заслуженных отправляемых на пенсию паровозов. Определен под патронаж не только Юрь Федорыча, но и подозрительно молодого учителя информатики Евгень Василича. Тот еще в армию не сбегал и всё ждет, когда его заберут. Заливается, курский соловей:
Топи да болота,
Синий плат небес.
Хвойной позолотой
Взвенивает лес.
Болота рязанские, распев курский. Шестаков пока живет «у Женьки» и неплохо его подкармливает. Уж продал убогую московскую квартиру, так и не дождавшись мнения Марии на сей счет. Продал в спешке абы как. Ходит вдвоем с Колькой, высматривает дом в Курске. Ему, Кольке, жить. Вот-вот исполнится четырнадцать, получит паспорт – на него и оформим. А сам, чудило? он что, ничего не смыслит? прекрасно смыслит. Облавливает Марию. Той ничего не останется, как расписаться с Шестаковым. Тогда у Николая Прогонова и будут прописаны: мать с отчимом. Но брак вполне может остаться фиктивным: Мария уперлась на своем.
Так об чем мы? да, Алиса приехала. Нарочито скромная, без накладных ногтей, с некрашеными белесыми ресницами. Нашла Шестакова будто по точной наводке. С чем пришла? Оказывается, купила через подставное лицо шестаковскую квартиру и предлагает ее ему же отдать. Подумаешь, мелочь. При заключении сделки был указан временный адрес проживания Шестакова в Курске и место его работы. Господи, она что же, облавливает Шестакова? Шестаков, совершающий странные поступки – в некоторых границах – был ей нафиг не нужен. А откровенно безумствующий Шестаков, значит, понадобился? Пришла в школу. Колька, знавший Алису в лицо, сверхъестественно прозорливый Колька, похолодел. Знала и Алиса Кольку. Еще в Москве ей показали вместе с Марией Марииного дебила. Уже выпытала у Шестакова, что дом покупается на Колькино имя, а Шестаков, сейчас живущий «у Женьки», станет жить «у Кольки». Подошла к мальчику и обнадежила: дом будет полностью в распоряжении Кольки и его матери. А квартиру Шестакова она выкупила и возвращает Шестакову. Ко мне, Достоевский!
Четырнадцать лет Кольке должно было исполниться в сентябре, но он выказал себя настоящим мужчиной. Да благословит бог его выдающиеся уши. Он ничего не передал матери. Когда Шестаков заговорил с Колькою о цели Алисиного визита, тот неопределенно промычал. Алиса видела издали новую Марию и не подошла. Мария не подняла вечно опущенных глаз и осталась в неведенье о коллизии, достойной лучшего пера, чем нежели мое. Алиса отбыла, получив согласие Шестакова принять квартиру. Тот отнесся к Алисиному порыву с легкостью. Хочет заладить содеянное? похвально. Пусть Колькин дом будет ее подарком. И ничего не сказал Марии. Мужчины вдвоем хранили тайну, не упоминая более о ней. Заглядывали через заборы продающихся домов, хозяева коих отсутствовали. Иной раз и перелезали в сад, помогая друг другу. Смотрели в сумрачные окна. То есть смотрел в основном Колька, сидя у Шестакова на плечах. Ну ладно, уедет Шестаков в Москву, если Мария будет настаивать. Колька перейдет под легкую руку Евгень Василича. Уйдет «Женька» в армию – за Колькой останется статус уважаемого им парня. И дом, и сад. И целая жизнь, о которой Шестаков с Колькой не говорили. Грызли чужие яблоки, пугали наглых ворон. Пока им удалось обмануть назревавшую трагедию. Алиса никак не могла предположить, что малый с идиотским выражением лица окажется таким, черт возьми, мудрым.
Шестаков съездил в Москву на зимних каникулах. Повторно вступил во владение своей же квартирой, снова сдал ее. Алиса, при всем своем московском наряде и параде, вела себя естественно и сердечно. Спросила, не хочет ли Шестаков вернуться в ее заведенье. Нет, еще не хочет. Поблагодарил ее с неменьшей сердечностью от имени неудалого Кольки. Разговор напоминал заседанье общества попечения о бездомных собаках. Кто-то хорош, кто-то хочет быть хорошим, кто-то нуждается в общенье, у кого-то просто много лишних денег. Продолжать можно бесконечно, а собеседников всего двое. И у каждого не менее двух причин из перечисленных поступать так, как они поступают.
Шестаков вернулся в Курск, накупил Женьке новой бытовой и компьютерной техники. Посвятил его в круг своих забот и просил, если что, не оставить Кольку попеченьем. В ответ на просьбу Женька кивнул так энергично – чуть голова не оторвалась. И. наконец, в марте сторговали дом. Вкруг него таяли глубокие сугробы, и сам он был глубокий, таинственный. Вскоре состоялось введение Марии в дом аки во храм. Дом загодя натопили. Архаичные изразцовые печи бездействовали. В сенцах тихо шумел газовый котел, по-канцелярски называемый АГВ (автоматический газовый водонагреватель). Старые чугунные батареи исправно грели. Свет зажигать вроде еще ни к чему, а ранний вечер ранней весны уже вот он. Мария прошла анфиладою комнат. Истово, как хотелось Шестакову, перекрестила лоб и поцеловала дарителю руку. То гордыня-опала, то смиренье-обожанье. Середины она не знала. Вывернулась наизнанку. Сменила пугающее сектантство на непривычную ортодоксальную веру. По-видимому, она так же, как и ее сын, таила в себе тьму нераскрытых возможностей. Шестаков, хоть и захаживал когда-никогда в церковь, такого лица, нет, лика, как у Марии сейчас, не видывал. Вечно погруженная в себя, она о возвращении шестаковской московской квартиры так и не знала. Прослышь Мария о роли Алисы в этом деле – какие страшные последовали бы догадки, какая бурная перемена! и всё псу под хвост. Но Шестаков с Колькой и Женькой (с которым Мария уже познакомилась) надежно зажали информацию. Обвести Марию вокруг пальца было легко: вечно витала незнамо где. Сейчас – в оголтелой любви. Наконец-то. Давно пора.
Весенние каникулы миновались, а Шестаков не удосужился проведать московских своих жильцов. Боялся спугнуть обретенное здесь, в Курске. Доверенного лица у него в Москве не было, и он распорядился отсылать отнюдь не лишние квартирные деньги на свой счет в Курск. К его удивленью, деньги приходили столь аккуратно, что даже не похоже было на заселенных простоватых супругов из Белоруссии. Присылались даже оплаченные квиточки за коммунальные услуги и прочее. Что-то не то было в такой пунктуальности. Но Шестаков об этой ситуации подолгу не задумывался. Сад при Колькином (Мариином) доме цвел, и бело-розовые зефиры веяли меж стволов. Конуру для пса сколотили, притащили и пса, на вид довольно страховитого. Окрестили Полканом, как договорились, хоть прежнее его собачье имя было Верный. Пес стерпел переименованье. Зато на цепь не посадили. На поверку добрейший оказался пес, полный блох и предрассудков. Кость, положенную в миску, изымал и грыз с земли. Подстилку из конуры вытаскивал зубами и относил подалей. Спал на голом полу. Ему подсыпали порошку от блох. Пес чихал, но не жаловался. Вроде бы покладистый пес. Но пробовали мыть – тут же находил самый грязный угол двора и, потершись боками, восстанавливал свой люмпенский вид. Раз и навсегда создав себе имидж, не отступал от него ни на йоту. Идеальный пес для Марии. С псом им повезло.
У Марии расцвели бело-розовые хрупкие щеки. А была мордочка с кулачок, точно у летучей мыши из страшных комиксов. Шестаков дивился метаморфозе и не смел дохнуть. Вдруг красота с Марииного лица спадет от легкого дуновенья. Яблони уже облетели. Колька получил за год натянутую четверку по алгебре и вовсе уж незаслуженную пятерку по геометрии. Зато четыре по информатике честно заработал. Влюблен в компьютер как всё его поколенье. Шестаков звонил на свой московский телефон – не отвечал. Позвонил белорусам на мобильный. Сказали: всё в порядке. Действительно, на поверхности всё было в шоколаде. Даже как-то неправдоподобно хорошо. Шестаков договорился с посвященным почти во все его дела Колькой и заодно с Женькой, чтоб во время Марииного двухсуточного дежурства в богадельне рвануть в Москву. Если что – Юрь Федорыч у Евгень Василича. Водить Марию за нос – печальная необходимость. Скажешь правду – закусит удила. В ее речи проскальзывает всё больше польских оборотов. Вместо «иди прямо» - «иди просто». И тому подобное. Небось из шляхты: простолюдинов не ссылали. Горе горемычное.
Обеспечив тылы, Шестаков наконец ехал. Торчал опять в коридоре возле форточки. Что-то отжившее было в рельсах и шпалах, в подножках вагонов. Слишком устоявшееся, слишком застоявшееся. Когда бабушка моя с семью детьми переезжала на зиму из Орла в Москву, проводник спрашивал: «По счету принимать прикажете?». Сейчас всё примыкающее к дорожному полотну так казенно-бесцветно. А где-то там расцветают липы в лесах, и на липах птицы поют. Где-нибудь на Южном Урале. Добрался до дому, открыл своим ключом. За столом сидела Алиса. Ждала она гостя: шипели пред нею два кубка вина. Шестаков остановился в дверях, глядя в пол, и задумался. Не сидела же она всё лето в этой норе возле ТЭЦ. Значит, у какого-то транспортного чиновника в Курске стоит на автоматическом контроле: сообщить по такому-то номеру, когда сядет в поезд Шестаков Юрий Федорович и когда прибудет по месту назначения. Сильный человек Алиса. Так уж он ей нужен. Патологическое желанье влиять на чужие судьбы. Играть чужими судьбами. А где белорусы? ах, да она же и сняла квартиру на подставных лиц. Никаких белорусов тут и не было. Откуда столько денег? должно быть, не только этот вузик, еще что-то.
Хорошо мужчине. Его не сгребешь в охапку, не опрокинешь на постель. Не подымая глаз от пола, Шестаков развернулся кру-гом, вышел, захлопнул дверь, сунул ключ в карман рубашки и застегнул молнию. Просидел в сквере до поезда. На обратном пути возле форточки не стоял – просто отворил дверь купе. И о цветущих липах не вспоминал. Опять добрался до дому, теперь уже в Курске, но какой-то неспокойный. И Колька был дерганый. И Мария с дежурства не пришла. Колька, в чем дело? – Не знаю, только чую нюхом: плохо. (Как Колька говорить стал – не узнаешь.) Шестаков побежал в «престарелый дом». Марию еле нашел. Уже подала заявленье об увольненье. Зачем. Мария? ведь было так хорошо. Пожалей Кольку. Мы с ним сроднились. Крепко взял ее за руку, усадил. (Хорошо мужчине, он сильный.) Рассказал по ряду всё о квартире, о своем бегстве. Мария поверила. Слишком сильна у нее была интуиция, чтоб не почувствовать правды. И Шестаков подумал: с нею так и будет. Правду и ничего кроме правды. Никаких шкурных мыслей у него не явилось. С правдой легко и весело.
Нет, не весело. Печально стало в доме. Светлые дни переезда, когда каждая геранька на окне улыбалась, боле не возвращались. Мария, что мне сделать? давай я перепишу московскую квартиру на Кольку. Будем жить вдвоем ради его будущего. Качает головой. Не хочет. Мария, надо примириться со случившимся. (Я нарвался сразу на двух женщин с очень сильной волей.) Мария, нет худа без добра. Как бы не свалился на нас этот дом, он наш. Я ведь действительно жаждал сам подарить его тебе. А вышла такая байда. Мне что, вернуть квартиру ЕЙ? ОНА не примет. Даренье – акт двусторонний. Нам остается плюнуть. Начхать. Ну, Мария?
Что ему, не хотелось взять молодую жену, родить своего ребенка? Так уж невтерпеж, вынь да положь, поскорей дать покой и подобие счастья этим двоим – Марии с Колькой? Где у него заглючило? поди угадай. Не так Шестаков восторгался собою, дабы обязательно, во что бы то ни стало, оставить потомство. Оборванцы воробьи – и те не чирикали, всё больше молчком. Мария побледнела, посерьезнела. Иной раз улыбнется вымученной улыбкой. Не хлопотлива стала. Мария, не Марфа. Колька торчал на стремянке. К бидону привязал пояс от материного халата. Повесил бидон на шею – собирал вишню. Стремянка шаталась от каждого движенья. Колька балансировал, выравнивался. Бидон качался. Шестаков растопил садовую печку: варил вишневое варенье, оно пригорало. Полкан осторожно лизал снятые пенки – не обжечься бы. Приходила с дежурства Мария, рассеянно гладила пса. Псу больше ласки доставалось, чем Шестакову. Московскую квартиру на Кольку Шестаков переписал. Полюбив тебя, я махнул рукой, очертил свою буйну голову. Нескоро понял он – идет игра с Алисой. Ей ничего не жаль – ему тоже. Любовная игра. Боже праведный. Полюбив кого, я махнул рукой?
Бомжом Шестаков не был – прописан «у Кольки» в Курске. Постоянно поселен у «дальнего родственника» Николая Прогонова вместе с «дальней родственницей» Марией Прогоновой в недрах явно к ним расположенного дома. Сидели темным августовским вечером под целым ливнем падающих звезд на садовой скамье, гладя с двух боков одного и того же пса. Шестаков к тому времени уж понял, откуда ветер дует в скрытном его сердце. Устрашился, решился рубить канаты. «Мария, - сказал, не смеши людей, распишись со мной». Тут-то она ему и сказала. Она замужем. (Ни разу не полистал ее паспорта.) Муж отбывает долгий срок в тюрьме по уголовному делу. Но она с мужем разводиться не станет. Боже милостивец. Только этого не хватало. Не то чтоб Шестаков струсил: когда-нибудь кончится долгая отсидка, придет убивец по его душу. Конечно, и это тоже. Но Колька? любимый Колька, уши на отлете? какие гены в него попали? Вырастет – начнет преступать закон на каждом шагу, покуда не нарвется. Шестаков сам привык жить поверх барьеров, но всегда следил – не сделать бы того, за что сажают. ТАМ хорошо не будет. Оттолкнуть Кольку от края. Любой ценой.
В доме всё переменилось – в который раз. Честная Мария в два счета поняла: своим умолчаньем поломала жизнь хорошему человеку. Шестаков тоже начал соображать: в ее вечных попытках бегства было сразу всё – любовь, ревность, но и совестливое желанье уберечь его от чужой беды. Подвижная ровно тростник на ветру, Мария вновь стала послушной рабой. В том мало радости. Лета оставалось с гулькин нос. Сорока дергала хвостом на заборе, и тень ее тоже дергала хвостом. Шестаков сказал Марии: съезжу-ка я в Москву, разберусь наконец, что там с Колькиной квартирой. Мария виновато кивнула в знак того, что не сбежит. Кончились эти бега. Набегалась, арестантская женка.
В Москве было бессовестно душно, в квартире пусто. Он сам позвонил Алисе – приехала. Накрашена чуть-чуть-чуть-едва, как обычно, а не то чтоб нарочно совсем не краситься. Села, отбросила сумочку на стол. Заговорила спокойно-дружелюбно. Боже мой, мы с Шестаковым ее недооценили. Я, я ее оболгала. Такая пушистая Алиса. Ну, поиграла в какие-то женские игры. А я уж качу на нее бочку. Людям свойственно ошибаться. Но не до такой же степени. И еще берусь писать. Стыд и срам. За окном сумерки – миролюбивые, не таящие в себе угрозы. Шестаков вздохнул и всё рассказал Алисе. «Ты влип, - сказала она. - Давай подумаем, как жить дальше». Шестаков ничего не возразил.
Одна гора високо,
А другая низько.
Одна мила далеко,
А другая близько.
В конце счастливой бессонной ночи они порешили: Шестаков возвращается в Москву. Преподает как прежде в Алисином заведенье, живет в этой самой квартире «у Кольки». Дальше видно будет. Позвонил «Женьке» на мобильник и всё (почти всё) ему сообщил. «Ну, ты даешь», - только и проговорил офонаревший Женька. Алиса отняла у Шестакова трубку. «Деньги за квартиру будут высылаться на имя Марии». Теперь опешил Шестаков. «Алиса, откуда у тебя столько…» Она отключилась от Курска и невозмутимо объяснила: «От богатого любовника». Теперь уже Шестаков почувствовал, что его кинули. Игра была нечистой. Он отдавал Марии свое, Алиса возвращала ему чужое. За какие грехи его так? узнать бы.
Поехал в Курск как побитая собака забирать трудовую книжку. Их с Марией вертоград показался ему пыльным и пожухлым, Мария за два дня постаревшей. «Мария, поедем на зиму в Москву. Пусть Колька там учится. А каждое лето будем приезжать в Курск». К его великому удивленью, Мария согласилась. Но так, будто ей без разницы. Что Курск, что Москва. Мир рухнул. Шестаков уведомил Алису: никаких денег на Мариино имя высылать не надо. Они переезжают в Москву «к Кольке». Нельзя было заставлять Марию вернуться уборщицей в школьное зданье, где снимала площади Алиса. Устроил курьером по старым связям. А Колька пошел как миленький в прежнюю школу. Алиса, когда наезжала с ревизией, трепала его за огромное ухо. Колька молчал в тряпочку. Он любил Шестакова и по-мужски понимал его. Была бы Колькина воля – он осчастливил бы всех женщин. Красивых, капризных, неведомо почему включивших его, Кольку, в свой список. (Размечтался.) И некрасивых, застенчивых, с религиозным восторгом отдающихся любви. Воистину господь умудрил Кольку ранней мудростью. Темная московская осень задолбала его после легкодыханного полуюжного Курска. Хочешь жить там, а жизнь тебя держит здесь. Хочешь жить с НЕЮ – жизнь привязывает черт и к кому. И вправду Колька предвосхитил догадливостью перипетии многих судеб. А ТЭЦ пыхала скверным дыханьем в и без того мерзкий смог. Драть бы отсюда когти.
В аудитории Шестакова встретили на ура. Рассказы о его скоропалительном отъезде в Курск, продаже квартиры, романтическом возвращенье – распространялись с приукрашеньями довольно быстро, несмотря на немногочисленность студенческой популяции. Две сильных любви, борющихся в душе одного человека – это круто. Даже математическую статистику слушали со вниманием. Тем более что одна героиня передаваемой из уст в уста истории была всем знакома. Другую же кто-то видел прежде, запомнил – так по крайней мере утверждали. Уборщица против директрисы – отпад. Да вот и мальчик. По легенде – незаконный сын Шестакова. И студиозусы дарили Кольке всякую всячину.
Колька основал нечто вроде музея подарков товарищу Сталину. Шестаков прозвал Колькину кунсткамеру «На тебе боже что нам негоже». В большом ящике под стеклом по одному лишь Кольке ведомой системе размещались ненужные с точки зрения недалекого человека, но сами по себе ценные вещи: значки, брелочки, магнитики на холодильник, старые советские пятаки, настоящие американские центы, тяжелые мобильники первых выпусков и прочие сокровища разного калибра. Относительно Колькиного происхождения позже явилась новая версия: не бастард, но законный сын узника совести, отбывающего срок в постсоветских лагерях. Тогда в Колькиной коллекции появился перочинный ножик с несколькими лезвиями, дальнобойный фонарь и даже боксерские перчатки, пока для него великоватые. Поскольку зданье-то было одно, россказни перекочевали к школьникам. У Кольки завелись ухажерочки, сразу несколько. Оставалось только выбрать. Это было нелегко, учитывая Колькины теории.
Тут в класс неведомо откуда, будто с неба спустившись, пришла Катя. И Кольке стало ясно, что, не в пример Шестакову, он по жизни однолюб. Еще вчера думал иначе, однако теперь… Катя ну совершенно ничем не отличалась от остальных девчонок, и надо было обладать Колькиной прозорливостью, чтоб в ней вообще что-то разглядеть. Колька обладал. И даже ножки кресла из черт и каких спрессованных опилок расцвели в ту зиму аки посох папы, отвергшего кающегося Тангейзера. Отсвет Колькиной влюбленности мерцающими бликами лег на лица его домашних. Мария вернула Шестакову сумасшедшую радость близости – это она умела. Ну и семейка досталась моему герою. Жизнь переплюнет любую фантазию.
Алиса не осталась в стороне от повальной колькомании. Подарила Кольке компьютер-таблетку. Колька разметил для него место в уже двухэтажном ящике и убирал на ночь под стекло. Одновременно Алиса поведала слушателям Шестакова, что Колькин отец осужден по уголовному делу. Подробностей она не знала, а врать не хотела. Алисе были присущи отнюдь не все пороки. И что же Колькины фанаты? они придумали ту еще историйку. Сами в нее поверили и всех убедили. Колькин отец убил оскорбителя Колькиной матери. Убил и на каторгу пошел. Колька даже выиграл от Алисиной вредности. Подарки посыпались как из рога изобилия. Пришлось выделить под них списанный канцелярский шкаф. Ухажерок он более не замечал: носил на своем щите цвета одной лишь дамы. За честь ее готов был идти на галеры. А тут пора ехать в Курск. Знаменитые соловьи еще пели, яблони же отцвели. Но сад ждал, и Полкан скучал у соседей. Вдруг Мария заявляет: «Вы езжайте, а мне дали свидание с мужем. Я к нему». Куда к нему? Не так далеко – в Кемеровскую область. Колька сорвался вместе с матерью, Шестаков же остался в Москве с Алисою. Та вчера вернулась с Мальдивов, такая красивая – с ума рехнуться. Шестаков не спрашивал: с кем ездила, на чьи деньги. Ему уж было по барабану. Главное – допускала до своей священной особы. Чем заслужил? Да что это его всё время из жара в холод и обратно? ТЭЦ и в жару дышала злобой. Шестаков сидел голышом в единственном кресле, тупо глядел на Катину фотку под стеклом Колькиного шкафа сокровищ и ждал Алисина звонка. Долгонько приходилось ждать.
Мария с Колькой приехали из Кемерова прямо в Курск – Шестакова там не было. Мария отперла дверь ключом, запрятанным под крыльцо, привела от соседей пса и стала жить, ничего не ожидая, ни на что не надеясь. Пошла работать в больницу – первое свое курское пристанище. Договорилась с Евгень Василичем, что Колька придет к нему учиться. К тому времени «Женьке» окончательно выдали белый билет по зрению, что не мешало ему сидеть за компьютером по двенадцать часов в сутки. Колька не в первый раз проявил железный характер. Он не заикнулся ни о возлюбленной Катерине, ни о накопленных драгоценностях. Когда Шестаков в конце августа удосужился наведаться в Курск, Мария заявила ему: «Володя приказал жить своими силенками». Шестаков впервые услышал от нее имя мужа. Перетаскивая Кольку как щенка из школы в школу, оформляя на него недвижимость, Шестаков ни разу не вчитался в его отчество. Таков был Шестаков, не удивляйтесь. Николай Владимирович Прогонов сидел пригорюнившись. Лохматый Полкан смотрел на Шестакова холодно. Не укусил – и то спасибо. Потерянным раем предстал сегодня Шестакову дом, купленный в порыве жертвенной щедрости. Ну, хорошо, Мария, ты живешь своим трудом, никто не спорит. Только прошу – не оставляй меня своей любовью. Сама видишь, как я запутался. Не поддавайся, Мария. Мы с тобой заодно, и Колька за нас (не совсем). Какие-то два денечка Марииной ни на что не похожей любви ему удалось урвать. Деньги оставил Кольке: это надежно – он такой жох. И уехал опечаленный. Улыбнись нам, жизнь. Что ты хмуришься. Скалишь зубы, как отвыкший Полкан.
Колька иной раз давал матери из своего загашника крупную деньгу. Мария молча принимала. Сектанты опять к ней подсыпались, но она как-то сумела от них отбояриться. Казалось, всё укрепляло Марию: высокое крыльцо, спиленный клен, что оброс сильными побегами, отчаянно трясущий мокрой шерстью пес. В доме, подаренном с такой искренностью, таилась неисчерпаемая сила. Ну да, Алиса втерлась. От людей не отгородишься. Всегда найдется женщина моложе и (или) красивей тебя. Чудо уже и то, что было. У других и того не было. В общем, Мария держалась, и держалась неплохо.
Алиса. Шестаков увидал ее с НИМ – мифическим богатым любовником. Тот заехал за Алисой в офис. Шестаков как раз выходил из дверей. Не пожалевши цивильных брюк, присел на выпирающий из земли корень тополя. Выбежала в стильном пальтишке. Шофер выскочил из мерседеса с задымленными стеклами, распахнул перед лисой Алисой заднюю дверцу. В глубине сидело нечто сильно пузатое. Юркнула будто в норку. Мерседес мягко тронулся. Шестаков едва не тронулся умом. Ну, богат. Но зачем такое пузо? или за пузо как раз и платит? тогда да здравствует пузо. Убогая хрущевка Шестакова (Кольки) оплачена этим раблезианским брюхом. Произошла из вместительного новорусского живота. Слава мощному чреву. И чреслам заодно.
Евгень Василич проторчал всю зиму в молчаливом Колькином доме, заваленном снегом чуть что не по крышу для пущей секретности. Любовался ни на кого не похожей Марией, постоянно радостной в своем одиночестве. Учил Кольку разным компьютерным премудростям. Но вплетать себя в и без того запутанный клубок не хотел. Уже вплел. Компьютер-таблетка, подаренный Алисою, привезенный Шестаковым из Москвы, был им, Евгень Василичем, подключен к интернету. Интернет оплачивала Мария из денег, даваемых Колькою. Откуда брались деньги? из тумбочки. Поди разберись. Колька ежедневно виделся по скайпу, поставленному Евгень Василичем, с некой Катей, на которую «Женьке» не разрешал взглянуть. Был уверен, что коль скоро Евгень Василич увидит Катерину, толь скоро в нее и влюбится. Евгень Василич был более расположен влюбиться в Марию, однако хранил дружескую верность неверному в любви Шестакову. Измены – девам, верность – друзьям. Вот так.
Весной вернулся «Володя». Мария с Колькой произвели на лагерное начальство столь благоприятное впечатленье, что Владимиру Прогонову скостили срок всеми правдами и неправдами. Пришел по схеме «не ждали» - без предупрежденья. Как раз Шестаков приехал в Курск. Сидел там у них. Хорошо не один – с Женькой. У Владимира Прогонова было квадратное лицо, мосластые руки убийцы и тяжелый взгляд недавнего зэка. Колька первым выскочил: «Здорово, папка. Это мои школьные учителя. Юрь Федорыч по математике, Евгень Василич по информатике». – «Чего?» - переспросил отец. «По компьютеру», - пояснил Колька. «А здесь зачем?» - «К нам из Москвы приедут школьники. Надо присмотреть место, где их разместить». – «Здесь не сели. Дом чей?» - «Мой». Колька достал свидетельство собственности. Владимир Прогонов медленно прочел. «Как получил, за что?» - «Хозяин старый был, детей пережил, внуки уехали. Он уж под себя ходил, а я ходил за ним. Он на меня и отписал дом». – «Где завещанье?» - «Я его отдал, и свидетельство о смерти отдал. Тогда мне дали вот эту бумагу». Колька вновь выставил на вытянутых руках уже прочтенное отцом вдоль и поперек свидетельство собственности. «Во горазд врать», - подумал Евгень Василич. А у Шестакова от вдохновенной Колькиной лжи аж дух перехватило. Владимир Прогонов недоверчиво опустил глаза, помедлил, сколько счел нужным, и наконец взглянул на жену. «Как жила?» - спросил. «В больнице санитаркой работала», - ответил за нее Колька. - «Почему за стариком не сама ходила?» - «Он баб до себя не допускал, снова встрял Колька. – Такой щепетильный был. Я за ним его золото убирал. Каникулы у меня были. Хорошо, недолго помирал». Владимир Прогонов уставился в пространство. «У такого долго не заживешься», - синхронно подумали Шестаков с Женькой. «Ну, мы, пожалуй, пойдем, - сказал Шестаков. – У нас еще два адреса». Шли к Женьке, оба молчали. - «Что ж там теперь будет?» - думали. Женька первым нарушил молчанье: «Мария очень хорошая женщина». – «А то», поддержал разговор Шестаков.
Ехал в Москву точно приговоренный. Ему мнилось: выйдет на перрон – тут же арестуют. Просто так не обойдется. Он вклинился четвертым лишним, сбоку-припеку в семью матерого волка. Преступленье прямо таки витает в воздухе. Владимир Прогонов на воле долго не погуляет. У него скверные отношения с реальной действительностью. Кабы еще Кольку не втянул. Тогда вообще хана. Боязно за Марию. И за себя, если не кривить душой. Тоже мне учитель математики нашелся. Живет в Колькиной квартире. Будут скрывать, а коли обнаружится? Этот тип объяснений слушать не станет. Тогда мне крышка… кулаки ровно гири. Мария, любовь моя, хоть ты уцелей. И позвонил с дороги Алисе.
Встретила его на площади у вокзала, поцеловала, впустила в машину. Ну что? Шестаков ей поведал от начала до конца, что. Алиса не к месту рассмеялась. Сидел на корнях тополя? сидел. Видал моего толстопузого? видал. Ты думаешь, там всё нажито чинно-благородно? как не так. Он в первых рядах мафиози. От десяти судов ушел и еще от двадцати откупится. Хочешь, я твоего Владимира Прогонова отправлю обратно в тюрьму? Попросишь – отмажу, когда он еще кого замочит. (Только не Марию! только не ее.) Я делаю что хочу и не трясусь как осиновый лист. Поехали к тебе. На квартиру наплюй. Гаже твоей хрущевки надо долго искать. Купим другую – получше этой, небось. Они поспешили в самую скверную на свете, да еще и не ихнюю квартиру.
Алиса не назвала имени своего мафиозного покровителя. По-видимому, не только фамилия, но даже имя суперсекретного человека не должно упоминаться всуе. Фамилии она, возможно, сама не знала (сколько у него было паспортов?) А вот изменять ему осмеливалась, храбрая женщина. Но к себе никогда не приглашала. Ни-ни. Ну как ОН заглянет. Интересно, через сколько дней Шестакова на улице сшибет машина, пересекись возле Алисиной двери эти двое мужчин. Даже сидеть на корне тополя и глазеть на НЕГО было опасно. И Шестакову стало весело. Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Приятно, знаете, думать, что не только Владимир Прогонов может кого-то замочить, но и его тоже можно. Хотя Алиса как раз этого не предлагала. Но, господи, как всё сложно. ОН с Алисой, Алиса с Шестаковым, Шестаков с Марией, Мария с «Володей». На обоих концах цепочки чудовища. Колька да Женька. Женька да Колька – двое ангелов.
Через год после «Володиного» возвращния Шестаков в Москве уж дрожмя не дрожал, а в Курске июнь всё дождями дождил. Колька заканчивал школу без Шестакова, да с таким отцом в доме - тут уж не до занятий. Лишь бы увернуться, не попасть под горячую руку, не прдти на экзамен с разбитой губой. Спаситель Женька, компьютерный гений, взломал все коды и устроил парню, оставленному на его попеченье, неправдоподобно хорошее ЕГ. С этаким ЕГ, покуда никто не опомнился, пропихнул Кольку, уж не прежнего недотепу, в институт, какой сам не окончил. Тут же, в Курске. По электронной технике – то, что Колька обожал до полного экстаза. Да и не он один – все его ровесники. Так что конкурс был приличный. Женька, почитай, совершил подвиг. Я так полагаю – из любви к Марии. Ну. и во имя дружбы с Шестаковым тоже. Не Женька, а киногерой советских времен.
Дальше-больше. Шестаков облокотился на Женькино благородство всей своей тяжестью. О следующем приезде – в августе – сообщил Женьке, Женька Кольке, Колька Марии. И Мария пришла в Женькину квартиру на любовное свиданье с Шестаковым, а безгрешный Женька ушел рыбу ловить. Синяки… бьет? – Бьет. – За что? – Так просто… озлобился в тюрьме. – Мария, он был прежде хорошим? – Очень недолго. Когда я Колькой ходила. – Почему не разводишься? – Он сказал: от меня только в смерть.
Кому поплакаться по возвращении в Москву о Марииных синяках? только Алисе. И я. и Шестаков раньше считали: у Алисы их полно, мужчин. Теперь мы оба думаем иначе. Может, и было, а сейчас нет. ОН – безымянный, да сам Шестаков. Нрав у нее необузданный, но здесь, похоже, заклинило. Как-то так сюжет жизни складывается. Отбивала у Марии из любви к искусству – теперь готова ее чуть что не своим телом заслонить. И наконец прозвучало ЕГО имя: Михаил. Грозно так прозвучало – архистратиг Михаил.
Драка в Курске на вокзале завязалась сама собой. Зачинщик ее тут же смылся, и никто его примет не помнил. Однако Владимир Прогонов успел врезать кому надо и кому не надо. Один попал в больницу с переломом предплечья. Хорошо- обошлось без операции. Но господина пудовые кулаки уж держали с двух сторон бог весть откуда взявшиеся менты. И свидетелей нашлось хоть отбавляй. Условное освобождение не досидевшего свой срок Владимира Прогонова было отменено. Отправили досиживать остатние два года. Впредь не ерепенься. Можем и еще добавить, нам не жалко. На что другое, а на это не поскупимся. Шестаков не задавал Алисе вопросов: вряд ли она скажет правду. Мария же ни о чем не догадалась. Колька, тот что-то учуял, у него собачий нюх. Женька – тоже, почитай, член семьи – остался в полном неведенье. Шестаков побывал в Курске осенью. Заново влюбился в тишину дома и сада, в необъяснимые ночные шорохи. Алиса подарила ему отсрочку, и он был ей благодарен. Какой ценой оплачено – лучше не задумываться.
Декабрь сыпал на Москву сухой снежок. В жарком дыхании ТЭЦ он испарялся и до земли не долетал. Лишь отсвет пламени слегка менял цвет. Не зажигая света, Шестаков смотрел в окно на единственно доступный ему пейзаж: индустриальный. Алиса явилась внезапно, не позвонивши. Пока Шестаков снимал с нее пальто, задержавшее на манжетах немного снежинок, она сообщила новость: беременна, буду рожать. Спросить, от кого – Шестаков никогда не посмел бы. Не только Алису, не только Марию – вообще никакую женщину. Она сама вещь в себе, а то что в ней и подавно. Усадил, ждал дальнейших ее слов. Наконец разомкнула уста. Я никогда не беру декретного, мне хватает двух недель. – Никогда? – Ну, это сильно сказано. У меня будут вторые роды. – А первый ребенок? – Дочь. В Америке, у отца. Шестаков не решился спросить имени девочки. Стоял между креслом, не заполненным тонкой Алисиной фигуркой, и темным окном. Пол, покрытый старым линолеумом, медленно уходил из-под ног. Не беспокойся, к тебе я няню с детенышем не поселю. ОН купил мне еще одну квартиру, когда врач сказал: сын. Правда, другой сказал – дочь, но на этого врача я ЕГО не вывела. Так что ты пока живи здесь. Любуйся своей ТЭЦ. Там посмотрим. За Марию не перереживай. Я о ней уже подумала.
В бараке, где ночевал Владимир Прогонов, шел той порой тотальный шмон. Намедни в сумерках пырнули заточкой молодого парня. Не опасно, слегка. Прогоновскую подушку всю расковыряли. Впрочем, она и была уже с подковыркой. В слежавшейся вате откопали искомую заточку. Второй срок «Володе» впаяли не глядя. Шестаков подробностей не узнал, только итог операции. Услыхал от Марии – Алиса вообще промолчала. Спросить ее Шестаков побоялся. Насчет Алисиных слов «уже подумала» Марии не говорил. Но теперь не только пол квартиры на первом этаже хрущевки, но и сама земля под Шестаковым явственно проваливалась.
Учился Колька не так уж рано. Когда на Сахалине пошел в первый класс, ему было без трех недель семь. Сейчас Кольке восемнадцать, и Катерине Захаровой, его возлюбленной, только что исполнилось восемнадцать. Она в Москве на юридическом, не как-нибудь. На сбоку пристегнутом факультете в вузе другого профиля. Чуть только стала студенткой, легендарный Колькин образ в памяти ее потускнел, а потом и вовсе померк. Безо всяких объяснений она перестала включать скайп в условленное время. Ничего не знает о новых и вообще об истинных злоключениях Колькиного отца. А просто так, а просто так – разлюбила и точка. Первый снег убил цветы.
Своих драгоценностей из ветхого шкафа в московской хрущевке Колька пока не забрал, за исключеньем упомянутого компьютера-таблетки. Детство кончилось, и быть бы ему, детству, совсем паршивым, кабы на Юрь Федорыч с Евгень Василичем. Двое рыцарей его матери – это Колька уже прекрасно понимает. Колька всегда видит больше окружающих – у него так глаз наметан. Да еще уши-антенны, нерядовые Колькины уши, ловят сигналы неизвестной науке природы. Шестым чувством Колька знает: не ему жениться – детей рожать. Нет, Юрь Федорычу предстоит такая забота. А соловьи аж захлебываются, и Колька-Женька, два очаровательно несчастливых человека, вместе готовятся к весенней Колькиной сессии. Зимнюю кой-как свалили с плеч, в основном трудами Евгень Василича. Поставил же господь на Колькином пути ангела. Ему, господу, видней. Уж и возрастная разница между ними, ведущим и ведомым, стирается. Женьке двадцать пять, Кольке, как говорено, восемнадцать. Полюбите их, круглоликие курские девушки. Сперва Женьку, Колька подождет.
Этот июнь получился жарким, даже чересчур. У Шестакова в узкой щели между окнами на первом этаже и бетонным забором ТЭЦ застаивался воздух – не самый лучший, прямо скажем. Так что он старался приходить домой как можно позже. Принимал экзамены в живучем вузике, болел за Кольку. Об Алисе пытался не думать. Не вышло. Прислала ему эсэмэску длиною в километр. Родила сына, ОН в восторге. Купил ей дачу в Жаворонках, генеральский участок. Нанял няню, медсестру и домработницу. Ни о каких двух неделях отпуска, якобы достаточных Алисе после родов, не хочет слышать. Ну ладно, в заочном вузе занятия начинаются с первого октября. К этому сроку птичка всё равно выпорхнет. Наглая Алиса назвала ребенка Федором. Подарила Юрию Федоровичу Федора Юрьевича. Хотя все автомобили архистратига в ее распоряжении, только позвони – она дерзко вызвала такси и привезла дитя показать «отцу».Долго доказывала, что есть сходство. Шестаков силился что-то почувствовать и не мог. Уехали – испытал облегченье.
Колька благополучно сдал сессию. Еще год продержаться, а там уже не выгоняют. Шестаков ехал в Курск, думал – будет нескончаемый праздник, длиною во всё лето. Так обещали облака, несущиеся навстречу. И стыки рельсов подтверждали: всё так, всё так. Но в доме ровно кого похоронили. Дождь лил как нанятый. Пес выл точно покойнику. Скрывать от Марии что бы то ни было не имело смысла. Не на такую напал. Колька пытался разрядить обстановку – тщетно. Являлся Женька с девушкой Аленой, с букетом полевых цветов. Какое там. Ну да, Мария, это правда: Алиса родила сына. Но там есть такой пузатый, с деньгами. Алиса от меня десять раз отречется. А ты не предавай. Тобой держусь, Колькой, другом Женькой. Домом, садом, псом Полканом. Заклинаю, не выдай.
Мария вроде бы вняла мольбам запутавшегося Шестакова. Давно ли она сама была будто пташка в силках. Похоже, очередная гроза миновалась. Пес завилял хвостом. Алена прыскала в кулак от шуток своего однолетка Кольки. Женька продолжал глазеть больше на Марию, чем на Алену, но о женитьбе поговаривал. Ты поменьше говори – побольше делай. Шестаков вздохнул если не полной грудью, то всё же. Женщины, зачем вас так много. Адам с Евой в раю – и больше никого не надо.
Настоящая, не фигуральная гроза часто ходила в то лето. Так, денек даст передохнуть – и опять за свое. И вдруг над самой головой ка-ак жахнет! Матушка царица небесная. Грехи наши тяжкие. Свадьба Женькина назначена на конец октября. Это уже около дела. Шестаков приедет и останется немного подольше. Дайте душой передохнуть. Змея-тоска давит. Кто мое дитя присвоил и что из него вылепит? С кого будет спрос – вот в чем вопрос. Я не я, и лошадь не моя, и я не извозчик.
Всякий раз извиняюсь заново, залезая не в свое время. В данном случае нарочно начала пораньше с запасом в пять лет. Не хватило, даже близко к тому нет. Вперед время! время, вперед! Я переваливаю через момент написания этого текста. Дальше неведомое. Бежать впереди паровоза – мое свойство. Не взыщите, если что напортачу. А курское лето погремело-погремело за тучами и стихло. Яблоки уродились – хоть пруд пруди. Марии тридцать семь, она постарше Алисы всего на четыре года. Но чтоб рожать – избави бог. Придет «Володя» и всех порешит, мокрое место останется. Ни Марии не будет, ни дитяти, ни «учителя математики», ни сводника Кольки, ни укрывателя Женьки.
Алиса и впрямь вырвалась в октябре на работу. Никому не доверила своего дела, а ребенка доверила. Встретилась с Шестаковым как ни в чем не бывало. И ни слова о сыне: как, что? на даче ли, в Москве ли? Шестаков и не любопытствовал. Работы было как всегда немного. И, странное дело, друзей у Шестакова в Москве по-настоящему не имелось, окромя Алисы. Когда-то водились, но Шестаков всегда умудрялся их перерасти. В каком смысле – непонятно, но именно так. Длинная стройка возле школы на одной стороне улицы закончилась, на другой началась. Опять подъемный кран таскал бетонные плиты над балконами пятиэтажек. Шестаков насмотрелся на отчужденную, отчалившую Москву и пораньше подался в Курск к Женькиной свадьбе. В октябре багрянолистом увидел свой сад и обомлел: до чего хорош.
Хорош был и Женька-жених, верный воин компьютерных революций, великодушный друг. Если бы Шестаков был раздатчиком счастья – уж он бы Женьку не обделил. Уж он бы ему отмерил полной мерой. А невеста была просто Алена. Алена – она Алена и есть. Шестакову, раздираемому надвое, жизнь женатого человека сейчас представлялась неописуемым блаженством. Пропивали Женьку школьные учителя (учительницы), бывшие ученики, Аленины подружки, да родные жениха с невестой, да Шестаков с Марией и Колькой. Не так уж и много. Превращать воду в вино аки в Кане галилейской не потребовалось.
Шестаков вернулся в Москву – в Москве холодно и сухо. Ветер со скрежетом таскает корявые листья по асфальту. Алиса в неброском относительном трауре, но глаза из-под ресниц так и взлетают. Что такое? ЕГО убили. Снайпер. Охранник мог киллера на автомате подстрелить – выстрел на выстрел. Нет, дурак, вздумал живьем взять: хорошо знал дом, откуда стреляли. Тот ушел, представляешь себе? Хоронили вчера. Ты по нахалке задержался… они так поспешили… (Кого ж это так, точно воры вора пристреленного, выносили? И какова фамилия на памятнике? Небось не настоящая.) Алисе остались две квартиры, дача в Жаворонках, сын и – свобода. Грешно радоваться чужой смерти. Каков же должен быть гроб под такое брюхо? Владимир Прогонов выйдет на свободу через четыре года. Колька как раз будет в армии после института. Мы остались без крыши. Господи, твоя воля.
Алена толклась в «Колькином» доме и очень помогала отрешенной Марии. Названая сноха. Наш талисман. Ее ясноглазое центральнорусское лицо светилось в недрах сумрачного дома. Повезло Женьке. Нешто он не стоил? Парень ягодка, разве только в очках. Но в компьютерный век глаз не убережешь. Год начинался, топился в сенцах газовый котел. Колька прикладывал руку к обманчиво теплым изразцам голландских печей. Снег лежал пирожком на садовом столе, за которым летом пили чай. Самовар, также как и медный таз для варенья, прилагался к дому при его покупке.
На зимних каникулах по веселому солнышку Шестаков поспешил в Курск. Любовался Женькиной молодой женой, поддразнивал Кольку – тот едва разделался с очередными экзаменами. А перед глазами стоял, буквально стоял на робких ножках восьмимесячный детеныш, может, и впрямь похожий на Шестакова, бог его знает. Двуотцовство угнетало. Кто заказал Михаила – сам того не зная, отдал Шестакову Федора. В метрике записано: Волков Федор Юрьевич. Волков, не Шестаков. Конспирация. ЕГО фамилия вообще не должна упоминаться, даже имя как можно реже и постольку поскольку. Ребенка могли выкрасть – запросто. Откуда взялись имена Федор и Юрий – архистратиг Михаил думать не думал. Хватало ему о чем думать, покуда снайпер не продырявил черепа, прекратив всякую мысль. Об ЕГО смерти Марии тоже пришлось рассказать. Игра в прятки кончилась. Мария прочно настроилась на волну Шестакова и чувствовала что ни случись. Лучше рассказать как есть, иначе она еще и не то вообразит. О «Володе» не говорили. Мария, похоже, о феномене крыши, о роли архистратига Михаила в своей судьбе ничего не подозревала. Это было вне диапазона ее настройки. Любовь, измены, рожденья, смерти – тут она прозревала всё насквозь, кликуша деревенская, получившаяся из шляхетской панны под тяжким гнетом российской жизни. Пока-то еще «Володя» выйдет. Песня такая есть: «А мне сидеть еще четыре года». До беды еще нужно дожить. Довлеет дневи злоба его. Шестаков отбыл в Москву раньше срока, перекрестив из окна вагона стоящих на перроне Марию с Колькой.
Счастливая Алиса – ей больше некого бояться. Дала Шестакову ключ от квартиры, где живет Федя с няней Таней. От своей не дала, но в хрущевку возле зловредной ТЭЦ больше не ездит. Вызывает (не часто) Шестакова в офис. Шестаков знает, что сие значит. Алиса сажает его в очередную машину и везет к себе. На двадцать втором этаже перед окном плывет небо. Внизу залив, полностью освободившийся ото льда. Летом тут ходят серфингисты. По дамбе бежит трамвай, на длинной песчаной косе пушится ивняк. Мария там в Курске с ума сходит. Вот так у нас всё выходит.
К Феде можно в любое время. Если гуляет с няней Таней – подождать или позвонить няне на мобильник и присоединиться к гуляющим. Это вблизи Алисина дома, но с нею Шестаков тут ни разу носом к носу не столкнулся. Всё равно – Колька раньше Феди занял место в шестаковском сердце. А это дитя, столь щедро ИМ оплаченное, трудно приживается у Шестакова в душе. Шестаков никогда ЕГО лица не видел – ни в жизни, ни в гробу. Было и осталось совершенно секретно. Алиса одна знает, чьих черт в постоянно меняющемся личике сына больше. А если от обоих отцов что-то есть? может так быть? Все люди друг другу родня: все от Адама. Успокойся, Шестаков. Не береди рану.
Лето в Курске. Колька благополучно перешел на третий курс. Считай закрепился. Уже не отчислят: пожалеют затраченных на обученье денег. О том, чтоб привезти сюда Федю, нет и речи. Смертельно оскорбить Марию? не годится. Федя на пышной даче в Жаворонках. Но верхний этаж сдан: Алисе нужны деньги на содержанье дома и участка. Забыть об этом, не крушиться понапрасну. Алиса сильная, она выплывет. Тут, в Курске, всё мирно. По ночам ко крыльцу приходит ежиха с целым выводком ежат в мягких иголках. Пьют молоко из блюдечка, поставленного не на ходу, в сторонке. Алена затеялась в августе родить. Еще Шестаков уехать не успеет – того гляди позовут крестить. Алена девчонка, едва исполнилось двадцать, вот только-только. Так нет же, родила – девочку. Крестили Софьей. Шестаков с Марией восприемники. Кто теперь Женька? вестимо – кум. Из Колькиного дома не вылезает, теперь уже на законных основаниях.
Притихло, призадумалось, похолодало: олень выкупался и в воду наделал. Шестаков покидал свою многочисленную семью: Марию, Кольку, Женьку, Алену, Сонечку. Еще Полкана и ежей, на коих тот лаял: много вас тут развелось. Пытался призвать их к порядку, они же кололи ему нос. Прощайте, милые. Я не надолго.
В Москве, наоборот, немилосердно жаркий сентябрь. Вот и разберись. Москва стала как отдельный континент. Все хотят вырваться из города, стоят в пробках, теряют терпенье. Федя еще на даче – туда Шестакова не приглашают. Об Алисе ни слуху ни духу. Няня Таня как-то странно вздыхает в трубку. В конце концов признается: Алиса Алексеевна вышла замуж. За кого? за бизнесмена, вроде бы торговца вином, точно не знаю. Ребенка усыновили, привенчали, сменили ему фамилию и отчество. Ключ отдавать не нужно – замок тоже сменили. Вот вам и весь Федя. Наверное, уже говорит «папа», только не мне. Хорошо, Шестаков не успел привязаться к мальчику. Впрочем, Алиса о признании спорного шестаковского отцовства никогда и не заикалась. Дала сыну имя-отчество не с потолка, однако же и не спросясь. Сыграла с Шестаковым нехорошую шутку. Не в первый и, должно быть, не в последний раз. По работе они еще связаны, так что возможность есть. Таня, верхний этаж дачи сдавать перестали? – Да, конечно. Сдавать теперь нет необходимости. Но вы не приезжайте. Алиса Алексеевна вам адреса давать не велела. Не взыщите, я человек подневольный. - Конечно, конечно. Алиса Алексеевна в нужде долго не останется. Как я не подумал.
Ну и что теперь? переселиться в Курск? А придет «Володя»? У Женьки теперь не отсидишься – там семья. Зато Колька уже взрослый, надо держать совет с ним. Может, вторично продать московскую «Колькину» квартиру, купить на Колькино же имя второй дом в Курске? Главное, подальше от Алисы. Чтоб никаким боком не соприкасаться. В начале года горько отпраздновал свое пятидесятилетие и подался туда, где любят, где не предают. Каждой станции названье знакомо. Почему же снег такой черный? ведь паровозы ходить перестали. Разве что какой призрак. Вскочишь на подножку – и прямиком в иные миры. Никто тебя больше здесь не увидит. Отчего рано стемнело? Десятое февраля, вот-вот зима изломится, медведь переворотится. Ранняя масленица, на платформе продают сложенные вчетверо блины. Зачем солнце ушло не попрощавшись, не бросив сквозного луча в окно вагона? Грусть-тоска, отпусти мое сердце. Колька вырос. С Колькой и примем решенье. Он поступит так, чтобы мне можно было жить.
Курск. Наши задворки, крупичатый снег, розовое утро. А сердце щемит и щемит у меня. В доме менты. Мария недвижно стоит посреди комнаты. Кольки нет. Проверили документы у Шестакова. Прописан тут. Кто такой? родственник. Преподавал здесь в школе, сейчас работаю в московском вузе. Что случилось? где Николай? Молчат. Что-то нашли, составляют протокол. Мария подписывает не читая. Шестаков прочел, внимательно разглядел найденное из рук ментов и подписал. Нож с выскакивающим лезвием. Острый, бандитский. В Колькиной сокровищнице такого не водилось.
Просил свидания с Колькой. Пришлось брать справку, что тот был его учеником. Дали и справку, и свиданье. Колька, у тебя еще один нож был? – Ну да, финка. – И давно ты начал собирать свой арсенал? – Отец гостил (так и сказал: гостил… погостил и снова сел), рассказывал, каково там. Спрятал два ножа, забил под ступеньку лестницы на чердак. Говорит: живо достану, коли понадобится. Когда его забрали, я себе взял. – Зачем, Колька? – А нельзя никому ничего спускать. Иначе не заметишь, как докатишься. – И кого же ты, за что? – Так, слово за слово. Это Колька, понимавший Шестакова с полуслова. Его Колька, коего он предпочел Феде. Воспитанник безупречного Евгень Василича. Что ж из Феди-то выйдет? С высокой вероятностью сын ужаснейшего мафиози. Растет под неведомо чьим влияньем. Господь храни мое дитя. Мое ли? всё равно храни. Я не уберег Кольку. Было мне жить здесь, в Курске. Черт понес меня в Москву.
Кольке дали три года. По максимуму дали. Теперь выйдут одновременно с отцом. Пока суд да дело, на раненом, по молодости его, зажило как на собаке. Шестаков в Москву так и не уехал: обивал пороги суда. Но красноречивей всех был Женька. Расписывал, какой Колька хороший студент. А вы откуда знаете? – Так я ж у них в школе информатику преподавал. Николай Прогонов со мною до сих пор во всем советуется. – И как ножом пырнуть парня, который его пальцем не тронул? – Нет, уж это отец наставлял. Приходил из тюрьмы, оставил в доме холодное оружие и учил постоять за себя. Пальцем не тронул… так он словами обзывался… его мать поминал. – Это, Евений Васильевич, как вам известно, довольно распространенное русское ругательство. Так, междометие. Не несет в себе смысла личного оскорбления. – Нет, они Марию Прогонову знали, по имени назвали. И – нехорошими словами. А она… она… ну, вроде как святая. (Тут Женька смутился и покраснел. Явно перестарался.) Господи, как всё связано. Когда-то шестаковские студенты придумали сказку: де Прогонов-отец убил оскорбителя Колькиной матери и загремел в лагеря на приличный срок. Теперь Колька их выдумку реализовал (почти что). Столько лет прошло – вернулось подобно бумерангу и ударило. Попридержать бы и мне, автору сей истории, болтливый язык, не молоть страшилок. Сбудется – не обрадуешься. Уже бывало.
Кассации, апелляции… подавать, не подавать. Шестаков остался в Курске. Снова преподавал математику в Женькиной школе: там был хронический дефицит. Жил на глазах у всей улицы вдвоем с Марией Прогоновой в недоступных чужим взглядам покоях дома. Думал – пролетит время, и всадит ему Владимир Прогонов под ребро третий, незнакомый нож. Финку в качестве вещественного доказательства Шестаков повидал на суде. Пока сад зарастает высокой дурман-травой, что по весне зовется сныдь. Ее и правда можно есть. Живучая эта сныдь. Мария принимает свою судьбу стойко. Сын дорос до тюрьмы. А институт – дело непонятное. Шестакова любит взахлеб. Чем кончится – не ее ума дело. Расплатиться всегда готова, прятаться не станет. Ох, Мария.
Алиса привыкла к тому, что Шестаков бегает туда-сюда. У нее в запасе имелся приличной внешности почасовик, всегда готовый ко услугам. Несимпатичного Алиса не потерпела бы. Этот благообразный читал студиозусам промозглой осенью беспощадную математическую статистику. По ее критериям выходило: не принадлежим мы Европе, ни же Азии. Сами по себе. Алисин муж Леонид, импозантный сорокалетний бизнесмен (его занятия как раз под вопросом), жену вроде бы и любил. Ценил ее аномальную красоту и практический разум, критику коего ни разу не предпринимал. Однако чего ради женился на тридцатипятилетней женщине с ребенком – не возьму в толк. Вполне мог бы осчастливить семнадцатилетнюю и пиарить собственного сына еще в памперсах. Дивны дела твои, господи. Выждал ровно столько, сколько требовало приличие, и опять посвятил свои досуги офисным девицам, подобранным строго по внешним данным. Деловые качества – какая проза. Зато от житейских забот Алиса была избавлена. Остальное приложится.
В Москву Шестаков наезжал – «Колькина» квартира была сдана. Осуществлял надзор. Феде два года исполнилось еще летом. Но посмотреть, на кого стал похож, не удавалось. По третьему отцу писался Веткин Федор Леонидыч. Рекреационное пространство элитного дома, где мальчик жил с няней Таней, располагалось на высокой веранде над двухэтажным подземным гаражом. Газон, пожелтевшие клумбы, тренажеры, детская площадка. Даже сосёнки росли – непонятно как, куда девали корни. Попасть внутрь огражденья можно было только из подъездов дома, то есть через швейцара. Тот спрашивал: вы к кому? вас ждут? Нет, Шестакова не ждали. Он поворачивался онемевшей спиной, уже не чувствуя оскорбленья. Колька. У него есть только Колька. И от Кольки пришло письмо. На московский адрес пришло. Должно быть, не хотел полошить мать. Юрий Федорыч, я проиграл в карты свою (вашу) квартиру. Если бы я сам не предложил откупиться ею, если бы не дал расписки кровью, случилось бы такое страшное, чего вы сами для меня никогда бы не пожелали. Больше играть не сяду: от меня отступились. Простите, не кляните. Когда выйду, что-нибудь придумаем.
Шестаков честно показал Колькиным постояльцам полученное письмо. Тех ровно как ветром сдуло. Не требуя возвращенья вперед уплаченных денег, мгновенно съехали, положивши ключ по неписаному закону под коврик. Шестаков повнимательнее взглянул на примелькавшуюся черемуху у забора. Снег едва держался на тонких прутиках. Мигом собрал наиболее любимые вещи - свои и Колькины. Выключил телефон из розетки, вырубил электричество - уже стоя на площадке. Запер квартиру – до Колькиного возвращенья – и потащился в Курск сознаваться Марии. Мария, давно уж арестантская жена, а теперь еще и арестантская мать, почти не удивилась. Людей проигрывают, не то что квартиры. Пока Колька цел, впереди что-то есть. Приедет, доучится – Евгень Василич поможет. (Это при таком-то отце! да он Евгень Василича близко не подпустит.) Пес Полкан опустил шерстистые уши и к разговору не присоединился.
Алиса примчалась ранней весною в Курск. Одна, без шофера. Опять в новом авто, щедро забрызганном дорожной грязью. Сидела в нем у школьных ворот, чуть приоткрыв дверцу и включив отопленье – ждала, когда выйдет. Кругом стоял гомон детей и птиц. Вот идет, увидел ее, сел в машину. Алиса почему-то нервничала. Ты не звонишь… я что, должна за тобою бегать? В твоей квартире бардак. Отворили такие страшные – даже войти побоялась. К счастью, сверху шли двое нормальных людей, и я поскорей с ними. (Ни фига себе. Я не звоню. А сама позвонить не могла. Потащилась сюда по весенней распутице. В этом она вся, моя Алиса. Ну и женщины мне достались. Аховые. Таких поискать.) Алиса, поехали к Женьке. – Никаких Женек. В гостиницу или вообще никуда. - (Никуда, Алиса. Нам с тобою нет места на земле.) Да, хорошо, в гостиницу. Захлопнула дверцу, и птиц голоса стали тише. Ну как, мой милый, сейчас всё расскажешь или потом? – Немного отъедем. Отъехали. Выслушала спокойно. Потом набрала номер мужа. Леня, скажи кому нужно: Жукова, дом двенадцать, квартира три. Очистить сейчас же. – Алиса, и этот у тебя мафиозный? – А то! откуда знакомство, ты думаешь? с похорон. Не надо гостиницы, едем в Москву. В безмолвии ехали. Только Женьке он отзвонил. Женька! ответь мне хоть слово. Ты слышишь, ты понял? Молчит.
Проглянуло солнышко, слепит глаза мокрое шоссе. Сквозь смог пробилось дыханье весны. Господи, что же я делаю с Марией? Женька женат, у него свои хлопоты. Пес Полкан – вот и вся опора Марии. Ничего, она выдюжит – и не такое видала, Алиса источает дорогостоящий аромат. Должно быть, Леонид сошка помельче покойного беспокойного Михаила. Не так засекречен: живет под какой-никакой фамилией. Брак с Алисой повысил его мафиозный статус. Вот в чем фишка. Алиса еще только едет, а там, на Жукова, мафиози-шестерки вышвыривают блатных из шестаковской захудалой хрущевки. Алиса, а слабо тебе вызволить Кольку? – Давай не всё сразу. Через полгодика, если будешь себя хорошо вести. (Значит, шесть месяцев рабства за Кольку. Терпи, Мария. Оно того стоит. В мафиозной «семье» Алиса ценится как мать Михайлова сына. И Леонид заодно – воспитатель принца. Бывшего Феди Волкова. Теперь Феди Веткина. Немножко «семья» помедлила помогать Алисе. Совсем недолго. Выжидали, как дамочка себя поведет. Не исключено, что первое время интриговала вдова Михаила: Алиса как-никак была любовницей. Теперь всё наладилось: Алиса вышла за члена «семьи». Полный порядок. Законная жена человека, живущего вне закона. Прикрывающегося винной торговлей.)
Едем-торжествуем. Штурмуем крутые подъемы, приближающие горизонт. Привет облакам. Перекусили возле заправки, помыли машину – беленькую, как Алисины зубы – и дальше без устали. Как с ней легко, с Алисой. Сколько она берет на себя. Легко, и страшно, и весело. Приехали ночью. Замок сменен, дежурит один из «своих». Хлам выкинули, квартиру отмыли и освежили, что твой мистер Проппер. Постели застелили купленным свежим бельем. Алиса даже не потрудилась заранее высадить Шестакова. Значит, они с Леонидом дали друг другу свободу. Здесь старались его подчиненные. На верхний уровень мафиозной «семьи» информация не пойдет. Вассал моего вассала не мой вассал. Странно. А что Шестаков предаст – они не боятся? Или они вообще ничего не боятся, или Алиса продолжает быть важнее Леонида. Привезла Шестакова – значит, так надо. Ломай, ломай голову. Всё равно ничего не поймешь. Отпустили дежурного. В душ – и в постель. А что весь день ехали – это не в счет.
Проснувшись назавтра уже в сумерках (Алиса сразу почувствовала и тоже проснулась), Шестаков спросил: А у Михаила сыновья есть, кроме Феди? – Нет. - (Так и думал. Не Веткин привенчал – «семья» прмвенчала. Не нужна мне отбитая-отмытая хрущевка. Нужен этот мальчик, сын – не сын. Ему третий год, и он, похоже, может со временем наследовать власть «крестного отца». Решенное дело? отсюда и весь сыр-бор? вот во что я вляпался).Возможно, последнюю фразу Шестаков нечаянно произнес вслух. Во всяком случае, Алиса ответила: А с Колькой ты не вляпался? молчи уж. Да, надо молчать, если хочешь, чтоб она, всесильная, вытащила Кольку из лагеря. Захочет - одним мановением руки вернет Марии сына. А своего (моего?) сына обрекла мафии. За окном мало свету.. Стена дождя стоит между стеной хрущевки и стеной ТЭЦ.
Немногочисленные студенты привыкли к колебаниям шестаковского маятника: Фигаро здесь – Фигаро там. Он что-то им почитал наскоро ранней весною, не отходя от кассы (пардон, от Алисиной постели). Повинуясь воле Алисы, не поехал на лето в Курск. Подался с нею в Швейцарию, и надолго. Дитя с новой нянею Антониной в то время сидело на даче в Жаворонках под надежной охраной. Его бесценную жизнь никакой авиакомпании не доверяли. Жизнь Леонида Веткина, напротив, доверяли охотно. Он постоянно мотался в США и обратно по тайным делам «семьи», не мешая Алисе жить. И дышала она полной грудью чистейшим воздухом гор. Шестаков пытался звонить Женьке, но горы не пропускали сигнала, и скайпа Женька включать не желал – слишком любил Марию. А Шестаков ловил ненасытным взором очертанья снежных хребтов и ждал обещанной осени – освобождения Кольки. Стал верить Алисе – что еще оставалось?
Колька пришел домой - в Курск - к началу октября. Отсидел чуть больше половины срока. Формулировка была: за ударный труд. Ну что ж. В институте его восстановили на третьем курсе. А так он был бы уже на пятом. Шестакова Алиса задержала в Москве до лета. К лету – сказала – отпустит насовсем. Теперь Шестаков ей полностью верил. Не мог налюбоваться Колькой по скайпу. Тот заматерел, скулы обдернулись, кулаки задубели. Юрь Федорыч, да вы ж в своей квартире! вон мой шкаф с сокровищами. Мне там уголовники говорили: забрали они хрущевку, ихняя явка. Как же это? – Не спрашивай, Колька. Выкупил я и тебя, и квартиру. Душу дьяволу не продал, не боись. Ты мой сын, нет у меня другого. Дай мне слово, что никому от тебя не будет никакого членовредительства. Вспомни, как мы с тобою первый раз в школьной столовой обедали. Поклянись страшной клятвой. - Не стану клясться, Юрь Федорыч. Иной раз рука сама подымается. С вами не бывало, со мной бывало. Вон мать Полкану жрать принесла, а яблоко в миску бух! Мы вас ждем, кода бы ни приехали. Вон и Евгень Василич в дверь. Сейчас будет с вами говорить. (Господи, как я счастлив!)
У меня нет сына, кроме Кольки? не знаю. Алиса, покажи мне Федю. Устрой как-нибудь, чтоб я его повидал. Привезла мальчика сама, без няни Антонины, без охранника. Детенышу три с половиной. Поставила на стол игрушечную елочку: завтра рождество. А ребенок к обществу-то матери не привык: трижды назвал ее няней. Потоптался возле елочки и попросился гулять. Одели вдвоем – не сопротивлялся. Повели за ручки в убогий двор. Чья-то самостоятельно выгуливающаяся собака обнюхала дитя: пахло чужим. Федя поглядел на трубы ТЭЦ и одобрил: «большие». Алиса усадила его в машину, в специальное креслице. Помаши ручкой, Федя. Помахал. Свиданье окончено. Как в тюрьме. И это будущий «крестный отец»? Скорей будущий неудачник Шестаков. А, черт.
Шестаков зависит целиком от Алисы. Если она отпустит – приедет на лето в Курск. Насчет «насовсем» лучше не заикаться. Удержит при себе на неизвестный срок – терпи. Одна Алиса может спасти Марию, если (когда) настанет беда. Топор над ними как висел, так и висит. Отпустила – надолго, просила лишь навестить ее зимой. Колька только что сдал весеннюю сессию. Мария в сорок два выглядит девушкой – это уже навсегда. Женька родной, Алена родная, Соне три года. У пса Полкана родная морда – так бы и расцеловал. Не забыл Шестакова: лизнул ему руку – молодец. В траве перед домом цветут лесные цветы бубенчики. Шмель тяжело поднял в воздух полное меда брюшко. Не отлетай от нас, радость, помедли. Владимир Прогонов должен придти в ноябре.
Сентябрь на носу, рябит рябинка возле ворот. Очнитесь, безумные – нужно срочно чесаться. Шестаков! ты собрался вести старшие классы? ты, верно, спятил. Тебе осталось два месяца. Немедля в Москву. И в Москве надо быть начеку: ну как «Володя» узнает, в чьей квартире залег «учитель». Нельзя всю жизнь держать человека в тюрьме. Нехорошо, нечестно. Нельзя всю дорогу жаловаться Алисе: смешно. Какой на тебя нашел морок, Шестаков? Скажите ему – Мария, Колька, Женька. Алену спрашивать всё равно что спрашивать Соню. Решайтесь вы, взрослые. Кончилось ваше лето, пора прощаться. Но все они словно рехнулись. В полнейшем ступоре. Даже вещей Шестакова не спрятали. А он всё думает: Алиса просила лишь зимой ее навестить. Она ведунья. Всё так и будет: на каникулах к ней поедет. Ну, ну. Она над тобой, Шестаков, посмеялась. Уж кто другой, а Алиса умеет считать. У вас с Алисой не только вся зима впереди, а вовсе немеряно времени. Еще успеешь ей надоесть, и сам как бы ее не проклял. Заступница, блин.
Владимир Пронов пришел в сентябре. Свалился как снег на голову. Мария только-только отдежурила. Спать не легла, мирно чистила грибы. Шестаков, олух царя небесного, утратив всякую бдительность, с увлеченьем вел урок. Женька торчал как обычно в компьютерном классе. Колька, убегая на занятия, к добру или к худу забыл на столе, где завтракал, свой мобильник. Незваный гость подкрался неслышно. Мария подняла голову от красавца подосиновика. От неожиданности лишившись последнего разума, выскочила мимо мужа в сад звонить Шестакову. Тот извинился перед ребятами, вышел в коридор. Юр, он здесь. И тут же рядом голос: кому звонишь, лярва? И звук падающего тела. Оставленные без присмотра ученики негромко шумели за дверью. Шестаков метнулся в компьютерный класс. Женька понял без слов. Летели вдвоем навстречу уже случившемуся. Возле дома стрельба. Пятеро ментов. Владимир Прогонов лежит на мостовой лицом вниз. Мария, дождись… скорая едет… десять минут, Мария. Колька успел. Открой глаза! не открыла. Носилки, халаты. Говорят меж собой: довезти бы… чтоб не у нас.
Случилось так: Владимир Прогонов бежал, не дождавши двух месяцев. Чуял неладное, хотел уличить. В Курске его уже ждали. Сопротивлялся задержанию – пристрелили. Пристрелили, не пристрелили… Нам-то что. Если Мария умрет – остальное до лампочки. Не умерла. Встала через те же два месяца, словно как тень. Пошла, прихрамывая. А мы ее и хромую… Если Алиса что и подстроила в этой истории, но потом разыгралось не по нотам – Шестакову она не призналась. Вряд ли желала Марииной смерти, на нее не похоже. В чем-то Алисин план не сработал. И на старуху бывает проруха. Простим ей. Сложный она человек.
На зимних каникулах Шестаков всё же поехал навестить Алису. Тихая, ровно с того света вернувшаяся Мария слова поперек не сказала. Да открой она только рот, Колька с Женькой живо бы ее окоротили. Ихняя курская компания то и дело попадает в смертельные беды. А где-то там в Москве сидящая Алиса умело отводит несчастье. Всем бы такую Алису. Рано поседевший (не от хорошей жизни) Шестаков сто раз мог быть заменен другим фаворитом, и разбирайтесь сами. И вот он глядит в окно вагона. Заснеженные крыши провалившихся в сугробы домишек обволакиваются ранними сумерками. Призрачные селенья центральной России окончательно утратили приметы времени, едва последнюю советскую сельскохозяйственную технику, съеденную ржавчиной, сдали в металлолом. В каком мы веке- непонятно. Богатые коттеджи не здесь. Это уже когда подъезжаем к Москве. Там деньги.
Пришел снежным утром в пустую квартиру – хватило ума не сдавать. Подсознательно чувствовал ненадежность своего положения. В общем, был прав. Алиса приехала с Федей и опять в трауре. Алиса? Да, вдова. Погиб в Америке. Автокатастрофа… конечно, подстроено. В «семье» серьезные перемены... не спрашивай. Главное – Федю отпустили (чтоб не сказать выкинули). Федя, едва раздели, уснул на «Колькином» диване. Алиса продолжала его, сонного, раздевать. Подозвала Шестакова: поди посмотри. Показала несколько родинок на детском тельце в потаенных местах. Теперь ты разденься. Шестаков повиновался. Рассеянный заоблачный свет подчеркивал его наготу. Алиса ткнула пальцем в такие же родинки в тех же местах. Одна, две, три, четыре. У тебя еще есть вопросы, Шестаков? Полезла на книжную полку, достала из Заболоцкого старую Федину метрику. Волков Федор Юрьевич. В графе «отец» прочерк. Я тогда заявила, что метрику выкрали у меня вместе с сумочкой. Получила дубликат. По дубликату Леонид усыновлял Федю, дубликат и забрали. Сказала и надолго замолчала. Шестаков одевался, путаясь в брюках. Белый день глядел в окно, и всевидящее око зорко следило за каждым движением Шестакова.
Шестаков застрял в Москве. Женька вел за него математику, Колька за Женьку торчал в компьютерном классе, пренебрегая собственным образованием. Кончалась зима, в школьные окна сиял иконный голубец. Мария со всегдашним достоинством возила грязь в больнице. Шестаков читал свой обычный курс в вузике-карапузике. Студенты смотрели в потолок и думали кто о чем. Записи шестаковских лекций давно у них были на флешках. Алиса проконсультировалась с адвокатом, хоть и сама не промах. Отнесла в загс следующее заявленье. Первичную метрику моего сына подбросили мне в почтовый ящик (прилагаю ее заверенную копию). Усыновивший ребенка Веткин Леонид Александрович погиб в автокатастрофе (прилагаю нотариально заверенное свидетельство о его смерти на английском языке и в переводе). Истинный отец ребенка Шестаков Юрий Федорович намерен признать свое отцовство (прилагаю нотариально заверенное изъявление его намерений). Я со своей стороны возражений не имею. Волкова Алиса Алексеевна. И новую метрику Феди без прочерка в графе «отец» выдали Алисе. Родинки же на теле дитяти неожиданным манером исчезли, в чем Шестаков имел случай нечаянно убедиться. Он не открыл Алисе своего тайного наблюдения. Конечно же, существенной помощи от Шестакова Алиса не ожидала. Возможно, сменив сыну фамилию, хотела понадежней отгородить его от мафии, предвидя новые беды. Алиса есть Алиса. Что у нее на уме – не угадаешь. Но сердцем Шестакова, уже не мальчика, играет будто мячиком. О браке речь не шла – и то хорошо.
Испросил у Алисы позволенья уехать в Курск. Милостиво разрешила. Денежные вопросы остались открытыми. Алиса играла свою игру и прекрасно знала, где передернула карту. В Мариином саду – в Мариинской обители – цвел белый шиповник. Бабочки на подоконнике складывались в парусные лодочки, затихая под солнцем. Только вот пес издох от старости, напомнив о неумолимом беге времени. Ни вопросов, ни упреков от близких. Соня, правда, дичилась, но недолго. Женька с мукою перетащил Кольку на пятый курс. Все вздохнули с облегченьем.
Сидели июньским вечером, отпраздновав день рожденья Сони – четыре года - и уложив именинницу спать. Женькина квартира была сдана, жили здесь в куче. Тишина задержалась в воздухе и внезапно взорвалась. Садовый стол с самоваром, за коим сидели впятером, окружили люди в масках, автоматы наперевес. Их было… их было… сначала показалось, что их очень много. На самом деле четверо. - «Где ребенок?» - спросил тот, что попал в круг света от лампочки, висящей над столом. – «Соня спит», - ответил Женька. – «Принесите его», - велел этот же человек, приняв имя Соня за прозвище рано уснувшего мальчика. Шестаков понял. – «Феди здесь нет. Обыщите дом, если хотите, только тихонько: там спит девочка». С Шестаковым пошел один – тот, что говорил. Посветил ярким фонариком в детское лицо, поднял одеяло, нагло проверил, что за дитя. Дитя не проснулось. Между тем остальные трое шарили по дому и в саду. Призрак пса Полкана беззвучно лаял. Четверо взрослых людей недвижно сидели под лампой. Наконец налетчики ушли, и Шестаков в присутствии семейных позвонил Алисе. Та промолвила: «Я знаю – Федю ищут. Понадобился вдруг… долго не вспоминали. У них на неделе семь пятниц и десять разборок. Сейчас, должно быть, взяла верх промихайловская группировка. Я отослала Федю в надежное место. Спокойной ночи». Какой уж тут покой.
Покой вернулся ненадолго. Поиграли в лето, заплетавшее вьюнки вкруг каждого прутика. Вечер закрывал розовые граммофончики, утро открывало, и неслышная мелодия лилась, настраивая на гармонический лад. Евгень Василич выбил для Кольки преддипломную практику в своей школе. Вот и рабочий сентябрь – все ему рады. Колька бегает по квартирам, налаживает интернет – зашибает деньгу. Купил старый мотоцикл, стал пропадать по суткам. Немудрено: ему исполнилось двадцать четыре. Это уж не Колька, а целый Николай. Ой, хмелю ж мiй, хмелю,
Хмелю зелененький,
Де ж ти, хмелю, зиму зимував,
Що й не розвивався?
Ой, сину ж мiй сину,
Сину молоденький,
Де ж ти, сину, нiчку ночував,
Що й не роззувався?
Колькину тайну открыла Мария. Она в больнице уж не мыла полы. Подымай выше – заведовала бельем. Николай заглянул к матери в бельевую комнату – а она пол моет! не дело. Оглянулась – поднялась, смутилась, одернула подол – не мать, другая женщина. Чуть помоложе, но похожа… похожа… Тут и Николай оглянулся: за спиной кто-то переминался с ноги на ногу. Мальчик лет четырнадцати – неказистый, неухоженный. И тоже неуловимо похожий – на кого? Как тебя зовут? – Валентин. Всё было встарь, всё повторится снова. Николай вынул из кармана куртки небезызвестный компьютер-таблетку, Алисин подарок, и сунул Вальке (Кольке?) в лапы. На, возьми – у меня теперь планшет есть. Я тебе и флешку… где-то она у меня? на, держи.
Женщину звали Лидой, Лидией никто не звал. Приезжие из Элисты. Господи, где только люди не живут. Приезжие, но не бездомные. Здесь, в Курске, умерла древняя Лидина бабушка. Записала дом на бедолагу Лиду, прямую наследницу, сироту, мать- одиночку. В этом дому и стал пропадать Николай. Сработал Эдипов комплекс. Чисто сработал. Уж на что Мария ни на кого не похожа, а нашелся таки ее клон. Мы не одни во вселенной. Кто бы удивлялся Колькиной новой привязанности, только не Мария с Шестаковым. Евгень Василич, самый здравый человек в семье, немного повздыхал. Но, будучи завзятым альтруистом, примирился с очевидностью. Так и жили. Лида пряталась на другой окраине, встречаясь с Марией лишь на работе. Чудеса в решете. Николай же тарахтел мотоциклом между двумя домами. Всякий раз прихватывал с собой для Валентина одно из своих сокровищ, без спеха переправленных из Москвы добрым Юрь Федорычем.
Алиса долго расслабляться не даст. Талым февралем, как всегда без звонка, припарковалась около школы. Небо висело низко – рукой подать. Тачка у Алисы опять новая, но Шестаков и той, предыдущей, не запомнил. Вышел рассеянный, на машину и не взглянул. Окликнула Алиса – плюхнулся на сиденье рядом с ней. Вот, возьми деньги, Юра. Я сдала твою хрущевку. Федину квартиру тоже. Мне хватает. Забери свое. Ну, спроси, что мне нужно. И, не дожидаясь вопроса, объяснила, что именно: разрешенье на вывоз Феди в Америку. – «Алиса, сделай милость, раскинь умом. Тебе придется постоянно обновлять мое разрешенье. Ты Федю спрятала. Хочешь его засветить? это мигом. На нас уже был наезд». – «Юра, ему в июне шесть. Пора в школу – не утаишь. Учиться лучше там». – «А ты? где ты будешь?» - «Мы могли бы уехать вместе». – «Даже не думай. Я ведь не чемодан, чтоб меня взять и увезти». – «Сейчас увезу. (Авто тронулось.) Едем к Феде». (Похитительница. Вечная похитительница. Как она жила без меня, над кем издевалась? никогда не узнаю.)
Приехали ночью в Елец (всем ворам отец). Не будя няню Антонину, легли без шума – не спать – в соседней комнате. – «Алиса, - сказал Шестаков уже под утро, - я знаю про родинки. Это недостойно тебя, Алиса». – «Молчи. Скоро посмотришь на сына. Вылитый ты». – (Марии звонить не стоит. Женька глядел в окно, как я залезал в салон авто. Я видел, что он видел.) Утро было немногим белее вчерашнего дня. Заспанное дитя почти одинаково долго не узнавало обоих. Няня надевала колготки мальчику, по смелому утвержденью Алисы похожему на Шестакова. Ну разве что глаз и ушей по двое, а рот и нос – эти в единственном числе. Как у всех остальных людей. – «Не увози его, Алиса. Глупая идея. Его там скорей вычислят и скорей выкрадут. У тебя там уже дочь… ты о ней помнишь? Вообще, зачем им Федя?» - «Нашли, не сразу, завещанье Михаила: малыша оставить в СЕМЬЕ, растить и учить». – «Чему учить, Алиса?» - «Ну, английскому, таэквондо. Что еще нужно родовитому мафиози? Родинок на нем нет, твоя правда, а ИХ невидимого клейма я стереть не могу». – «Отпусти мою душу на покаянье, Алиса. Я не гожусь в наставники будущему главарю мафиозной семьи. Изволишь заметить, я человек мягкий. Может, Мария и приняла бы его, если… если…». – «Если меня прикончат, ты хочешь сказать?» - «Вроде того». – «Знаешь, ты прав. Отвезу его в Курск. Если в будущем сломаю себе шею, что весьма вероятно, будет на кого уповать. А сейчас их отправлю гулять, а мы…» И еще часок мы с Алисой выкроили. Отвезти меня в Курск она отказалась. Поехал своим ходом. Где будет ребенок в Курске – я знать не должен. Не то ОНИ выследят. (А так как будто не выследят? ему же в школу идти. Впрочем, при нашем-то беспорядке, может, и обойдется.)
Апрель. Сад весь в голубеньких пролесках – и Алена в веснушках. Семья Комоновых живет у себя на квартире, сдавать не нужно: идут московские деньги от шестаковской хрущевки. Евгень Василич пишет диплом за беспечного Николая, тот выполняет домашние задания за туповатого Вальку. Мария сына не спросит, где пропадал. А Шестаков давно уж открылся Женьке: Федя здесь, в Курске – надо искать по школам. Женька организовал компьютерную слежку за всеми зачисляемыми в первый класс. Засек. Тридцать первая школа. На Лидиной окраине. И самое смешное, что Валентин там учится. Наверное, наиболее захудалая школа в Курске. Ну и Алиса. Федю будут искать по элитным школам, но никак не в этой дыре. – «Николай, - Евгень Василич командует, - ты пойдешь преподавать информатику в тридцать первую школу». – « А что? и пойду».
В сентябре нехитрые ноготки и бархотки на школьной клумбе кажутся изысканными. Шестаков мечется между своей и Колькиной школами. Уже познакомился с Валентином. Второй Колька. Уши немного попроще, остальное соответствует. Хочешь взять его на буксир? бери. Да нет, Николай уже взял. На первоклассников смотрит издали, боится подойти. Боится не узнать. В школьном буфете вроде бы приметил со спины, но окликнуть не решился. Окликнула учительница: Федя, ешь. И спина зашевелилась над тарелкой. Всё. Перехожу в эту школу. Вечный летун Юрий Шестаков. Вечно прощающий Евгений Комонов. Правильный, тридцатилетний. Опять ведет уроки математики в привокзальной школе. Посетил Шестакова на новом месте. Из сердечной деликатности сказал, что Федя на него здорово похож.
У нас сдвиги по всем фронтам: Мария пригласила Лиду с Валькой на обед. Алена старалась готовила. Николай привез за две ездки «своих» оттуда сюда. Чистенькие, робеющие. Сели в саду, под яблоней-антоновкой. Стоял подарочный октябрь – пока только начало – с финифтяной лазурью над головой. Шестаков искоса поглядывал на Лиду. Да, он ее тоже полюбил бы. Из чувства упрямой справедливости, каковое перенял от него, Шестакова, его истинный, бесспорный сын Колька. Всех, всех обделенных. Если нельзя всех, то хотя бы одну, типичную. Эта была типичная, образцовая. Кого и любить, как не ее. Было две темы разговора: больница и школа. Земские разговоры. Шестаков никогда не вспоминал о кафедре большого вуза, куда попал в девяностом, под занавес, после аспирантуры, и откуда вскоре вылетел как пробка: пришли валом из тонущих почтовых ящиков. Пришли крепко держащиеся друг за друга, вытесняющие любое инородное тело. Никогда не вспоминал их бесед, их интересов. Не заразился, не успел. Или имел иммунитет. В общем, официальное знакомство и фактическое слияние семей состоялось. Теперь их было восемь душ: Мария с Шестаковым, Николай со своим обозом, да трое Комоновых (идеальных по всем статьям). И где-то там вблизи одной из обсуждавшихся школ, по всей видимости, проживал девятый: Федя. Негласный член семьи (не мафиозной), коего видели все четверо мужчин (Юрь Федорыч, Евгень Василич, Николай, Валентип) и не видали женщины (Мария, Лида, Алена и Соня).
Хорошо сидим. Отобедали, чаевничаем. Целый самовар выпили, поставили еще. Положили мяты, тут же сорванной, в фарфоровый чайник с золотыми розами. Валентин съел всё крыжовенное варенье, предпочтя его даже клубничному. Подложили еще. Аленины яблочные пироги смели сразу, теперь доедали открытые ватрушки. Аленино круглое белое.лицо, обрамленное косами, само походило на большую ватрушку. Лида еле притрагивалась к угощенью: принуды мало было. Уж потом Мария догадалась, стала предлагать по три-четыре раза. Шестаков любовался Марией и Лидой – выглядели как сестры. Некрасивые для тех, у кого нет фантазии. Царевны-лягушки, не для всякого сбрасывающие свои лягушачьи шкурки. Главное – не сжечь их, эти шкурки. Пусть скрывают свою неописанную красоту от непосвященного.
Досидели до темноты. Зажгли лампу над столом, укрыли спины одеялами – каждой скамье по одеялу. Кто-то шел на огонек. Мальчик лет семнадцати, в джинсах, стриженный ежиком. Алиса! Подвинулись, дали место. Села, устало опустила руки. Не все ее знали. Шестаков с Колькой – те вдоль и поперек. Мария с Женькой – те мельком или же издали. Остальным вообще не довелось. Ну что, Алиса? – ОНИ требуют Федю. Я знаю – вы его уже нашли. Считай, взяли под крыло. Без помощи вашей семьи (обвела широким жестом кого знала и кого не знала) мне не обойтись. (Ну что ж, долг платежом красен.) Не решила пока, что будем делать. Во всяком случае не отдавать. Продолжать прятать или пытаться доказать, что Федя не ЕГО сын? опасно. (Ночная птица вскрикнула глуховатым голосом.) Так или иначе, надо срочно переписать всю мою недвижимость на кого-то, кто заведомо уцелеет. Мария, ты возьмешь? (Уж Алиса-то Марию «опусти глаза» в московской школе разглядела во всех деталях.) Мария не ответила. Вмешался Шестаков. Ладно, Алиса. Сейчас езжай спать к Лиде. Подвезешь ее с Валентином, а Николай заночует здесь. Завтра возвращайся в Москву. Утро вечера мудренее. Алиса прекрасно догадалась, где тут Лида, где Валентин и причем Колька-Николай. Кивнула всем вместе. Так я на вас надеюсь.
Ноябрь отыгрался за теплый октябрь. Темный, злой, он раздувал полы пальтишка увлекаемого в школу мальчика. Няня, больше похожая на гувернантку, запахивала пальтишко, поправляла пушистый шарф. Шестаков встречался беспокойным взглядом с серыми глазами ребенка, но тот его в упор не узнавал. Сомнений не было: это Федя Шестаков. Именно такую фамилию, фамилию «отца», записали в третьей метрике, по настоянию матери и с согласия «отца». А мафии всё едино. ОНИ уж знают фамилию «Шестаков», раз нашли дом в Курске. Да, Алиса права. Можно было бы отшить их от Феди, генетически доказав отцовство Шестакова. Но при любом результате теста, положительном или отрицательном, под прямой удар попадает Алиса. Сугубое прелюбодеяние, которым глупая женщина задним числом вздумала хвастаться: измена высокопоставленному любовнику, измена СЕМЬЕ. И ее к ногтю, и Шестакова заодно. О нем-то что жалеть. Западня.
На перемене, улучив минутку, подошел к Феде. Ты – Федя Шестаков, первоклассник? А я – Юрий Федорович Шестаков, учитель математики. Как ты думаешь, это простое совпаденье? Малыш замкнулся в непонимании, притворном или нет – неясно. Помнишь, Федя, как мы с твоей мамой приезжали к тебе в Елец? – Елец … это где? – А трубы высокие в Москве дымили? Ты тогда похвалил: большие! (Мелькнуло в серых глазах. Но признаваться, что вспомнил, ребенок явно не желал. Чувствовал какой-то подвох. Спасительный звонок вывел его из затрудненья. Мальчик заторопился в класс. А Шестаков всё стоял размышлял.)
Ну, положим, тест покажет, что Федя не его, не Шестакова сын. Всё равно неверность Алисы заявлена во всеуслышанье. С нею и с Шестаковым расправятся, дитя приберут к рукам. Допустим обратное: тест подтвердил отцовство Шестакова. Тогда его с Алисой на тот свет, а Федю вышвырнут. Мария, Женька, Колька… кто-то из них возьмет. Мокрый кленовый лист прилип снаружи к стеклу точно распятый. И Шестаков тоже заспешил к себе в класс. Про наличие полиции даже не подумал. В таком деле только заикнись.)
Ребята решали контрольную, а Шестаков следил пузыри, лопающиеся на лужах, пытаясь вспомнить: эта няня – Антонина? Или еще какая-то третья? Заговорить с ней? нет, это лишнее. Вышел после урока. Алиса всё караулила. Выскочила из машины под дождь. Никуда не денешься. Придется принимать решенье вместе с ней. Юра, ты только уговори Марию. Я не сунусь ни к какой вдове, покуда не обеспечу крепкие тылы в Курске. Через неделю буду здесь с дарственными документами. – А сейчас уезжай. Осторожно на скользкой дороге. За Марию я тебе ручаюсь. (Поручился за женщину не менее изменчивую, чем перед ним стоящая.)
Алиса действительно приехала через неделю. Вернее, приехало то, что от нее осталось. Где девалась ее красота? Такое вот лицо с кулачок было в давние времена у Марии. Будто местами поменялись. Привезла общую дарственную на имя Марии Прохоровны Прогоновой. Целую неделю Марию Прохоровну доставали Шестаков и Колька с Женькой. Описывали в стихах и красках, как Алиса вызволила Николая из тюряги, как отняла у урок проигранную Николаем квартиру. Мария отмалчивалась. Ноябрьская темнота стояла насмерть, не давая солнечному свету пробиться ни на секунду. Разверзлись хляби небесные, иные улицы сделались вовсе непроходимы. Алиса добралась в грязи по самые дверцы. Жидкое месиво черной курской земли аж в салон затекло. Обработанная Мария Прохоровна поклонилась защитнице Николая в ноги. Подписала согласие принять дар и сказала, понятливая: «Беру только вместе с Федей и лишь в случае крайней беды. А так всё как было ваше, так вашим и остается». Ничего другого от Марии ее семейные и не ожидали, окромя подвига, жертвы и всепрощения. Уж насмотрелись на эту черницу в миру. Понадеешься на Марию – небось не прогадаешь. Теперь еще и Лида, ее послушница. Да Евгень свет Василич, справедливый человек. И Алена, добрая душа, с мужем не спорница. Еще Николай, коему в прорубь прыгнуть – только перекреститься. Тут даже думать нечего: всё такое океистое. И повезли Марию Прохоровну в нотариальную контору. Сделавши дело, Алиса довезла Марию до дому, ссадила, чмокнула в щеку и была такова.
Не звонила. На звонки Шестакова не отвечала, рабочий телефон тоже молчал. Уж снег порхал идеальными кристаллами, уж пристал кой-где к земле в саду. Федя всякий раз успевал шмыгнуть от Шестакова в толпу ребят и на разговор не шел. Шестаков наконец решился: подкараулил гувернантку, когда та, отведши Федю в класс, вышла из школы одна. Да, это та самая, вторая по счету. «Антонина… простите, как ваше отчество?» - «Сергеевна», ответила неприветливо. «Я Юрий Федорович Шестаков. Мы виделись в Ельце». – «Помню». – «Не могу дозвониться Алисе Алексеевне. Когда вы с ней последний раз говорили?» - «Деньги она перечислила вчера». Шестаков почувствовал некоторое облегченье. Значит, вчера была жива. Уже кое-что. «Благодарю, Антонина Сергеевна. Не позволите ли мне проводить вас с Федей после уроков?» - «Не могу». Шестаков откланялся. Нет, от этой горгоны он ничего не узнает.
Снег лег как следует. Когда прилипал к подошве, черного следа на земле не оставалось. Новый Год подошел. И горгона Медуза сама подошла к Шестакову. «Что такое? денег не перечислили?» – «Да». – «Давайте мне Федю, и можете быть свободны». Подвела мальчика, одетого, с ранцем за плечами. «Федя, сегодня ты идешь в гости к Юрию Федоровичу». Федя послушно взял руку, за которую держался лишь однажды, в Москве, там, где большие трубы дымили. Гувернантка словно в воздухе растаяла. Даже не потрудилась передать «отцу» Фединых вещичек.
Федя легко пошел Марии в руки. Мария возложила легкие руки ему на голову. Дитя несчастья сразу превратилось в любимое. А Шестаков схватил свой паспорт, Федину метрику, оставленную ему Алисою, и скорей в полицию. Прекрасно помнил, как разыскивал беглянку Марию, вроде бы полностью приготовился к разговору. Обжегшись на молоке, дуют на воду. Вот, у меня с Алисой Алексеевной Волковой общий сын. Я не могу ее разыскать. Ребенок у меня, с ним всё в порядке». «Что, не получаете алиментов?» - «Нет, об этом речь не шла.. Она обеспечила Федю на всю жизнь. Просто я боюсь… ей угрожали». – «Не удивительно, что на женщину, которая в состоянии обеспечить человека на всю жизнь, наезжают. Вы не знаете, кто это может быть?» - «Нет…» - «Конечно, даже при отсутствии денежных притязаний, вы имеете право знать, что случилось с матерью вашего ребенка. Объявим розыск. Дайте ее фотографию. (Ни одной Алисиной фотографии у Шестакова не было.) Паспортные данные!». (Позвонил на Колькин мобильник – Колька имел спасительную привычку забывать его дома. Мария взяла трубку и продиктовала Шестакову паспортные данные Алисы из дарственной. Шестаков ушел, записавши рабочий телефон мента.)
Если бы раньше обратился в полицию, может, предотвратил бы беду. А что бы он сказал? что мать мальчика много лет была связана с мафией? что Федя незнамо чей сын? что «крестный отец» задарил Алису после рожденья мальчика? Ловушка захлопнулась давно. Несчастья было не избежать. Необъяснимая, непостижимая Алиса. У ней в Америке дочь, которой она вовсе не интересуется. Тоже обеспечила на всю жизнь? вернее всего, просто отдала богатому родителю. Федя редко видел мать – едва узнавал. Но тут Алиса почему-то уперлась: не отдает. Навлекла на себя гибельный гнев СЕМЬИ. Тут Шестакову стукнуло в голову: действительно считает Федю моим сыном Любит меня . В этом причина.
Снег валил без устали, укрывая теплым одеялом нехитрые Мариины цветы. Николай с Валентином лепили для Феди снеговика. Все притихли, в любую минуту ожидая непрошенных гостей. А гости не шли. Шестаков боялся звонить менту. Ждал – тот сам позвонит. И тот позвонил. Сказал: «Ее отыскали по номеру автомобиля. Мы с вами немедленно выезжаем на опознание. До нашего прибытия приказано ничего не трогать. Опознание поначалу показалось тяжкой формальностью: при Алисе нашли документы. Подмосковный лес, бездорожье. Какое-то по счету Алисино авто. (Шестаков запутался, не узнал.) Шины прострелены. Алиса лежит грудью на подушке безопасности, с пулей в виске. Смерть наступила давно, но под Москвой мороз, это вам не Курск. Мент шарил, сверял автомобильные права с паспортом убитой и номером машины. И вдруг подал Шестакову запечатанное письмо, найденное в кармане Алисиного пальто. Юра, будь спокоен. От Феди отвязались, тебя проигнорировали – ты для них вообще не существуешь. Но предупредили: мне не жить. А я и не больно хотела. Увядать, стареть. На кой мне сдалось. Пошли они все к такой-то матери. Не боюсь их. (И никогда не боялась.)
До своей (Колькиной) хрущевки Шестаков кой-как добрался. Правда, проехал свою станцию Полежаевскую и очнулся лишь на конечной, когда все вышли из вагона. Вернулся. Жильцов дома не было. На виду лежал полиэтиленовый пакет с кучей ключей. Четыре связки. Вот его, шестаковская. Алиса возвращает, прощаясь (прощая). Три связки – от двух больших квартир и дачи. Это Федино. И с ним, с Федей, тоже прощается. Шестаков покопался в кармане, ища письмо. Ах да, письмо отобрали для проведения следствия. Но Шестаков всё запомнил. Позвонил на Колькин мобильник, превращенный в домашний телефон. Продиктовал Марии будто по бумажке Алисино посланье. «Отстрадала свои грехи», - вздохнула Мария. «А ты, Мария, собери свои и мои документы, получи Федин табель и приезжай с Федей сюда, в хрущевку. Я посплю пару дней на кухне. Думаю, жильцы сами поскорей уйдут, как начнет полиция звонить через каждые полчаса».
Всё так и вышло. Вечером Шестаков рассказал смирным супругам из Златоуста, что заселившая их женщина убита в подмосковном лесу. Тут по телевизору показали замерзшее Алисино лицо с запекшейся кровью на виске и шестаковскую спину. Ночевать на кухне Шестакову не пришлось. Постояльцы срочно вызвали родственника-шофера, с его помощью покидали свои пожитки в кузов грузовика, зашторенный синим брезентом, и в полночь съехали. Шестакову приснился ад: квадратноголовый черт вынимал ухватом из адской печи обгорелые черепа. Шестаков стоял рядом с чертом и силился разглядеть знакомый скуластый череп. Но слезы туманили взор, после хлынули потоком и загасили адский огнь. Шестаков проснулся, залитый собственными слезами, и нарочно занял мозг житейскими заботами. Селить Марию в Алисину квартиру над заливом нельзя. Значит, в Федину, где рекреационная площадка с тренажерами, куда Шестакова не пустил швейцар. Немедленно расписаться с Марией. Сейчас она возражать не станет: Федя у Шестакова, а Федино имущество у Марии. .Не хочет же Мария прибрать к рукам достоянье сироты. Шестаков больше не пошлет Марию работать: стаж у нее выработан. И у него, вообще говоря, тоже. Что с собой делать, куда себя девать? Может быть, сохранился Алисин вузик? Хотя вряд ли: всё держалось на Алисином обаянии. Быстро сдать, что не нужно: хрущевку, роскошную Алисину квартиру под облаками. Высылать деньги Кольке и Женьке. Ездить летом в Курск, чтоб Федя почувствовал наконец настоящую радость жизни. Еще остается вопрос о даче в Жаворонках. Пока сдать всю. Там будет видно. И последний каверзный вопрос: что делать с лишними деньгами? Ничего, класть пока на счет. Учить Федю в Оксфорде, или что, или еще что.
На следующий же день Шестаков убедился, что Алисин вузик цел. Миловидный почасовик, замещавший Шестакова в его длительных отлучках, взял в руки вожжи (пардон, бразды правленья). Принял Шестакова на работу, чтоб самому не пришлось читать теорию вероятностей и математическую статистику. Ревностно занялся чисто административной деятельностью, многократно ее умножив. Но Шестакова не напрягает: на нем почиет отблеск сильной Алисиной личности. Мария уж прибыла из Курска и водворена в принадлежащую ей квартиру с детским парком над подземным гаражом. Шестаков на Алисиной машине, формально доставшейся Феде под его, шестаковской, опекой, возит Федю в элитную школу. Простреленные шины сменили, а о том, что призрак Алисы сидит на заднем сиденье и виден иногда Шестакову в зеркало, Федя с Марией не знают. Мария тихо расписалась с Шестаковым, признав его правоту. Федя должен получить всё, что ему причитается. Женька и Лида приезжали в качестве свидетелей. Колька с Валентином и Алена с Сонечкой оставались в Курске. Так распорядилась Мария. Праздновать нечего. Танцы на могилке.
Вы когда-нибудь видели рай? хотя бы во сне. Конечно, рай – это сад. Раньше Шестаков с досады думал, что в раю должны обитать Адам да Ева – и довольно. А то получается байда. Оказалось иначе. Все его любимые необходимы в курском райском саду. Ну, Мария – Ева из прежних его сердитых мыслей. А Колька? Женька, Алена, Сонечка? и главное – Федя. Бесконечно любимый всеми за сиротство, за пресную жизнь с горгоной Медузой. Отучился до конца мая в элитной школе, где дети похожи на маленьких старичков. Едучи в троллейбусе, отчитываются по сотовому отцу-бизнесмену: что было на уроках поучительного, вызывали ль его. И, главное, какую получил отметку. Родился в элитной семье – изволь подтверждать всеми своими силенками, что ты достоин, достоин наследовать дело отца. Федя – застенчивый, мечтательный. Всё ж ему легче было затесаться в толпу учеников самой паршивой окраинной курской школы, прячась от шестаковского любопытства, чем степенно беседовать на перемене среди экзотических растений с новыми однокашниками.
Зато здесь, в Курске, Федя отыгрывается. Можно всё, буквально всё. Завели нового пса. Назвали по-прежнему Полканом. Можно трепать его за уши и за хвост: не огрызнется, разве только обслюнявит. Можно дернуть Соню за косичку – слегка, не больно. Соня не рассердится, не обидится. Можно играть на дядиколином планшете: он разрешил. Можно подойти к Марии, обнять ее, худенькую, поперек фартука – Мария долго гладит белокурую Федину головку. Можно не дожидаясь обеда с пылу-с жару съесть парочку испеченных тетей Аленой пирожков - та сделает вид, что не заметила. Можно задать дяде Жене очень непростой вопрос по компьютерной части – ответит на полном серьезе. И, наконец, можно сесть на колени к папе и долго-долго смотреть ему в глаза. Это не игра в гляделки – кто раньше отведет взгляд. Это любовь, так трудно давшаяся им обоим. И никто сюда не ворвется, никакие люди в черных шапочках с прорезями для глаз. Алиса обещала. Ей можно верить, где бы она сейчас ни находилась.
Со своей колокольни
Всё ли стерпит бумага? Я хорошо знаю слово «подсесть». Когда в великолепном фильме «Чочара» двенадцатилетняя девочка с ангельскими глазами изнасилована солдатами-сенегальцами, она на следующий день убегает к другим солдатам. Мать – Софи Лорен – сперва бьет ее, потом рыдает над ней. Но пути назад нет. Все клиники Маршака обман добрых людей. Подсел – сиди. У хорошо знакомой мне женщины оба сына погибли один за другим. Сама она тут же подсела на снотворные и сидит до се, прекрасно понимая, что это не дело. Вот тащится по темному коридору в Переделкине высокая лохматая тень в длинном халате. Единственное мое сильное литературное впечатленье в этом самом Переделкине за двенадцать лет. Сумасшедшее талантливый и абсолютно спившийся человек. Один раз с ним поговоришь – долго радуешься. А потом неделю, коли не больше, глаза у него стеклянные, и лучше его не трогать. За ним по ковровой дорожке шаркает еле подымая ноги Модест Петрович Мусоргский, такой же кудлатый, и все гениальные русские алкоголики. Длинная получается процессия. Длиннее, чем ряд несимпатичных портретов на стене. Не слишком ли серьезный зачин для той истории, что собираюсь вам поведать? не знаю. Вижу героев ее, а что с ними станется, бог весть. Бог есть.
Так вот, у Ларисы из Мценска муж спился рано, но окончательно. Прошел точку невозврата. Или возврата? Стал поколачивать жену и сына. Крепко поколачивать. Пришлось развестись. Осталась бесприданница Лариса с пятилетним Олежкой в общаге на двухэтажных нарах, с которых до любой стенки даже мальчик мог дотянуться без особого напряга. Мценск – мой, как и вся орловщина. Во Мценске вам каждый покажет купеческий дом, где новоявленная леди Макбет, подсевшая на ласку смазливого приказчика, вершила преступленья, вскоре всплывшие и ужаснувшие горожан. Лесков писал как есть, я же всегда привру. В семье мне дают сорок процентов веры. Присочиняю более половины. Оттого и речь завожу издалека. Не взыщите.
Лариса пошла работать в детдом. Дети там были неказистые и по большей части умственно недалекие. Сама же она уродилась на загляденье хороша, да еще бойка и расторопна. Сиротки держались за каждый ее палец и каждый квадратный сантиметр юбки. Ее на сорок человек хватало. А вот мужиков во Мценске что-то стало не хватать. В перестройку живо перестроились, пристроились к разбухшей Москве, кто как мог. Во время всеобщих потрясений первым даст деру тот, кому проще. Вспомните «Гроздья гнева» Стейнбека. Проснулись – Розина мужа нет. Смылся чуть ли не с первой стоянки. Рожала в дороге без него.
Однокомнатную квартиру Ларисе дали. Теперь уж до стенки так просто не дотянешься. Олежку Лариса держит у себя в детдоме. Единственный счастливец промеж ребят без роду и племени. Лариса приходит с позднего дежурства. Растворяет свое окно на первом этаже. Пахнет простой сиренью, что растет у нас сама, без ухода. Лариса протирает пол, нужно-не нужно. Садится на табуретку, не включая телевизора, и думает вслух: «Неужто это всё мое? Или сейчас придет хозяйка, задаст мне?» Ложится, и никому невдомек, какая краса неописанная здесь почивает. Никто в сиреневых кустах не таится и лезть в окно не собирается. Лариса всем мать, никому не жена. Впечатленья о замужестве у нее остались не приведи господь. Врагу не пожелаешь. Что там годы. Вот второе десятилетие идет, а как вспомнишь, так вздрогнешь. Олег учится в Орле, в духовной семинарии. В моем Орле, от которого я видела лишь вокзал да перрон. Романтичная Лариса говорит: Олег весь в боге. Ошибается. Олег не в нее пошел – в отца. Весь в расчетах.
Верите ли вы в чертей? не верите? а зря. Таковое неверие есть признак неблагонадежности. Скоро наше государство сделается вконец ортодоксальным. Человек, не бывающий у исповеди, не сможет преподавать в университете. Враг рода человеческого есть объективная реальность, данная нам в ощущении. Не его ли кузнец Вакула ощущал пятами, нещадно пришпоривая в вышине при свете звезд? Даже я иной раз ИХ вижу боковым зрением. Промелькнет и схоронится. Едва Олег к матери на побывку, ОНИ тут как тут. Так и шастают по углам Ларисина гнездышка, а углов-то всего ничего. К кому и прицепиться, как не к дурному бурсаку. По ИХ ли наущенью, только Олег подделал милицейское удостоверенье. Говорит – нашел и прилепил свою фотку, чтобы бесплатно ездить в электричке. А слабо ему вместе со всеми бегать молодыми ногами из вагона в вагон за время короткой стоянки, когда идет контроль? В электричке и попался. Но посмотрели на его документ так пристально оттого, что намедни вышло нехорошо. Некто с фальшивым милицейским удостовереньем ночью в Орле вымогал деньги у торговцев в ларьках. Подозренье пало на Олега. А что, не его ли нечистый попутал? вполне допускаю.
Лариса, свято веря в невиновность сына, бросилась искать друзей покойного своего шибко партийного отца. Сыскала в Москве кого нужно, упала в ноги. Отвела сына от тюряги. Дело закрыли. Но из семинарии успели исключить. Следователь явился, глядят ему в глаза. А у нас такой не учится. Окончил Олег пединститут в Орле по специальности «религиеведение», и то не сразу, а когда шумок утих. Почитай, остался безо всякой профессии. Мать Ларисы на смертном одре упросила сына своего Владимира, Ларисина брата, взять Олега к себе в дело. Дядюшка торговал в Москве автомобилями. Племянника недолюбливал, считал никчемным, но побоялся греха и на работу принял. Правда, больших денег не дал – этого он покойнице не обещал. И стал Олег болтаться в Москве точно дерьмо в проруби. Ни богу свечка, ни черту кочерга. Поступил в ВУЗ при ЗИЛе, но учился шаляй-валяй и двигался медленно. Ему перевалило за тридцать, даже за тридцать один. К матери глаз не казал. У Ларисы всё ошивались неудалые выпускники детдома. Одни парни, еще подростками подсевшие на ее обаянье. Лариса их терпела, привечала, хоть и накладно было. Черти этим контингентом не интересовались. Стерегли исключенного семинариста. Исключительно его. Для них самое то. И дождались.
В кино теперь никто не ходит. И надобно ж беде случиться, что пошла с подружкой чинно-благородно на непоздний сеанс лишь вчера поступившая в инъяз семнадцатилетняя Александра, дочь профессора-химика Виктора Петровича Воробьева. Мать девушки, Евгения, была казашка. Диковатая, норовистая, красивая. Бизнесвуменша по производству лекарств. Тоже доктор наук, не как-нибудь. Александра, Александра была еще краше матери – полукровки все такие. Обрадовавшись свободе, обрилась наголо, а уж форма головки у нее была – закачаешься. Вдела в ушки (хорошо не в нос) два огромных кольца. Ушки сами по себе были драгоценные. Мелкий бес несколько раз проскочил туда-сюда в оба кольца и подослал на тот же сеанс давно им отслеживаемого бурсака недоучку. Пустых мест в зале было хоть отбавляй. Но – Олег ли хорошо видел в темноте, черт ли посветил ему фонариком, только сел он прямехонько рядом с Александрой. На улице еще пекло свои блины августовское солнце. А нам не нужно кино, нам было бы темно. Олег не горазд какой красавец. И в этом не в мать – в отца. Однако ж ночью все кошки серы. Провинциал до мозга костей, Олег живо применил недозволенные приемы сельских клубов. И так подстроили черти, что воспитанная недотрога Сашенька сразу подсела на новые для нее ощущенья. К чему теперь и подружка. Всех-то забыла я, родных, подруженек, знаю и помню лишь друга любезного. Долго ли, коротко ли, Олег уведомил мать, что невеста его должна родить, что врачи уж сказали – мальчик, и надо поторопиться со свадьбой. Не приедет ли мать уладить дело? та семья немного важничает.
Растроганная Лариса поспешила свахою. Черти недаром время от времени шастали вдоль стен ее чистенького жилища. В мозгу Ларисы, прежде непробиваемо поэтичном, сейчас роились вполне дельные мысли. Наконец-то Олег надежно зацепился в Москве. Войдет в хорошую семью, остепенится. Перестанет терять время даром, выучится в кои-то веки, получит престижную работу. Молодая жена, сын… Словом, моя Лариса размечталась. Вопреки запрету высунула круглые локотки и белокурую головку в коридорную вагонную форточку. Победно везла в Москву весну, уж захватившую власть во Мценске. А навстреч проносились изношенные товарняки, доверху груженные счастьем. Прилетела она сизым голубем к будущим сватам, а разговор не клеится. Отрешенно глядит на нее Виктор Петрович, Евгения – спокойно и жестко. Ну да, ребенок. Поможем, вырастет. Что девочке тогда было меньше восемнадцати – этого вопроса мы поднимать не станем. Подтекст такой: что, выкусили? думали, дело в шляпе? московская прописка? фиг вам. Мягкая Лариса отвердевала на глазах. Возвела очи горе и воскликнула патетически: «Что же вы из моего сына подлеца делаете?» - «Почему подлеца? мы всё оформим». С тем и расстались. Лариса было решила, что ее дипломатическая миссия увенчалась успехом. Не тут-то было. Оформили только отцовство, без оформления брака. Оказывается, уже давно так можно – Лариса просто не знала. А с Олегом не говорила – ждала, пока сам заговорит. Попробовал бы Олег возразить против воробьевского варианта. Тут бы и стукнули козырем «меньше восемнадцати». Самому-то Олегу не семнадцать было, а тридцать один. В высшей степени дееспособный возраст. Да еще, не дай бог, вспомнили бы прежние грехи.
Остался Олег на таких бобах, что хуже не придумаешь. Кинули его черти. Не в первый раз и не в последний. Им только попадись в лапы – будут играть точно кошка с мышкой. Поманит-обманет. Поманит-обманет. Нервный человек, глядишь, и руки на себя наложит. Но здесь не на такого напали. Олег скорей вместо себя кого подставит, а сам выпутается. Подумаешь, алименты. Небось не разорюсь. Уж что-что, а справку на минимальный оклад дядюшка ему всегда сделает. Своя рука владыка. Хозяин – барин. Хотя бы из мужской солидарности. Или из цинизма. Дядя был кремешок, не то что Лариса.
Однако подставлять ли кого вместо Олега и кого именно, решал не Олег, не дядя, а ОНИ в своем чертпарламенте. Что требовать от чертей порядочности. Люди и те… В общем, подставили невинное дитя. Мальчик родился неполноценным. Я в этом не шибко разбираюсь, но диагноз был тяжелый, связанный с мозгом. Приговор обжалованью не подлежал. Это на всю жизнь. Леченью не поддается, и лишь терпеливым воспитаньем можно что-то отыграть. Серьезное умственное отставанье маленькому Никитке было гарантировано. Не выпало того счастья, что слышалось Ларисе в стуке колес. Не получилось и так, как запланировала трезво мыслящая профессорская чета, приготовляясь к трудам и самоотреченью. Черти нашли другой ход, заперев ситуацию на замок и сделав ее практически неразрешимой. Как-то вести не вполне нормального ребенка могла только Лариса с ее горьким детдомовским опытом. Все остальные выдыхались за полчаса и позорно сдавались.
Лариса попомнила гордецам Воробьевым униженье своего сватовства. Теперь она диктовала условия – как выяснилось, до известного предела. Воробьевы сняли ей комнату вблизи своих трехкомнатных апартаментов в показательном сталинском районе Песчаных улиц, где так радуют глаз широченные бульвары. Селить ее к себе на круглосуточное пребыванье они, стреляные воробьи, побоялись. Квартирный вопрос сильно испортил москвичей. Олег въехал в Сашенькину комнату якобы затем, чтоб ей ночью к Никитке не вставать. Всё было расписано как размазано, за исключеньем Олега с Сашей. Тут супруги Воробьевы уперлись намертво. Почему Саша без ведома родителей не сбегала с Олегом в ЗАГС? подсела на родительскую опеку? видимо, так.
Лариса ничего не делала, кроме как держала на руках дитя. Говорила непререкаемым тоном: манежик покупать не будем, это ограничит и без того трудное развитие мальчика. И спускать с рук практически нельзя. Во всяком случае не спускать глаз. Как раз сунет пальчики в розетку, или что, или еще что. (Никитка пока только ползал.) Евгения таскала тяжелые сумки, готовила до полуночи. Виктор Петрович мыл посуду. Олег один раз пропылесосил и потом долго укорял Сашу. Саша отлично училась, подрабатывала переводами, кормила ребенка и делала уборку, по мненью Ларисы никуда не годно. Лариса неукоснительно требовала соблюдения санитарных норм, заученных во времена своих детдомовских трудов. Настаивала на уменьшении числа кошек – их было три. «Не выбрасывать же», робко возразила Саша. Вопрос решился сам собой. Вслед за поднадзорным Олегом в воробьевскую квартиру исподволь вселились черти. Они-то и подтолкнули одну из кошек в марте месяце самостоятельно выброситься – из окна. Неудачно выбросилась – с летальным исходом. Саша плакала, но третьей кошки с улицы не принесла. А Лариса продолжала отвоевывать физическое и духовное пространство. Требовала соблюденья церковных праздников и постов. Очень нужно казашке Евгении. Язычники они – до ислама не доросли. Все Евгеньины дипломы – это по другой линии. В общем, оскорбленная раз и навсегда Лариса сумела превратить интеллигентный дом Воробьевых в сущий ад. Блаженствовала одна Сашенька, подсевшая на свой любовный кайф. Да Виктор Петрович был рад когда-никогда пропустить рюмашку в компании красивой Ларисы. Евгения мужа откровенно не переносила, и ей было пофигу. Лариса раздражала ее по каким угодно статьям, только не по этой. Электрические разряды в основном проскакивали между двумя старшими женщинами.
Олег в распрях сбродной-сумасбродной семьи держал сторону матери, считая, что живет в логове нечестивцев. В нем сказывалась старая бурсацкая закваска. Уж чья б телушка ни мычала, а его бы помолчала. Сам такой. В один прекрасный день Олег сказал молодой жене: пусть Воробьевы снимают не комнату для Ларисы, а квартиру для всей нашей семьи (по закону не существующей). То есть для Ларисы с Никитой и молодых супругов. Иначе – другой вариант: Лариса забирает Никиту к себе во Мценск, а о нем, Олеге, Александра больше не услышит. Анонимно подстрекаемая чертями, Лариса давно по мелочам шантажировала Воробьевых. Спрашивала по любому поводу: может, мне уехать? Теперь выдвигался новый дьявольский вариант: малыша воспитывает Лариса, а Сашенька всю жизнь платит ей алименты, поскольку взрослым человеком Никита вообще никогда не станет. Олега же Саше не видать как своих ушей. У бедной девочки загодя началась такая ломка, что родители не в шутку испугались. Немедленно сняли эфемерной семье двухкомнатную квартиру на улице Усиевича. Но поставили свое постоянное условие: не расписываться. Нашла коса на камень. Воробьвы надеялись: само развалится. Надо выждать. Поживем – увидим.
Черти покинули просторную квартиру на Песчаной, перебрались на Усиевича. Похоже, им там понравилось. Знали бы хозяева! живо отказали бы, до истечения срока договора. Выплатили бы любую неустойку. Мальчик не говорил ни слова, хоть ему шел третий год. Лариса живо купила манежик, забыв прежние свои против него возраженья. Посадит туда его, сердешного, и в соседней комнате смотрит телевизор. Однажды, выключив звук и прислушавшись, различила, как Никитка не вполне четко, но совершенно внятно поет:
Во саду ли в огороде
Черт картошку роет.
Молодые чертенята
Ходят собирают.
Вбежала в комнату, стала целовать внука, просила спеть еще. Но мальчик замкнулся в притворном непонимании. Так ничего и не вышло. Саше с Олегом Лариса не рассказала, чтоб напрасно не обнадеживать. А молодые чертенята повадились играть с Никиткою. Не такие уж они были страшные. Ну, мохнатенькие. Ну, с копытцами. Ну, с хвостиком. Старая детская болтушка: няня дает дитяти плошку молока с крошеным хлебом, а там мышь. Дитя говорит: «Няня, киса!» - «Кисло, батюшка, кисло. Кушай, кушай». – «Няня, с лапками!» - «Сладко, батюшка, сладко. Кушай, кушай». – «Няня, с усами!» - «С кусками, батюшка, с кусками. Кушай, кушай». – «Няня, с хвостиком!» - «Ой, батюшки, мышь!»
Лариса разохотилась командовать, теперь терроризирует Сашу. Успела съездить в Иерусалим на ее вполне ощутимые заработки. В паломнической поездке так боялась своей богомольной напарницы, что даже в Мертвом море плавала, приколов доллары булавкою изнутри к купальнику. О, святая простота! В нонешнем цивилизованном мире лучше от тебя подалей. Ты принимаешь иной раз смехотворные, другой раз опасные формы.
Вообще говоря, Сашенька для Олега с Ларисой была слишком хороша. Но Сашенька с хворым головкою ребенком – это уже не подарок. Олег серьезно задумывался, куда податься ему, дипломированному религиеведу. В Москве сейчас такая кутерьма, что никто ни на кого вниманья не обращает. Олегу повезло один раз – нарвался на неиспорченную Сашу. Если бросит ее с больным детенышем – никакая Лариса ни в каком Иерусалиме от геенны огненной его не отмолит. Утащат его свои же черти в ад как пить дадут. Пить-то как раз не дадут. Не надейся и не жди. А Сашенька, подсевшая на ночные свои игры, днем и вечером корпела над переводами. Семейный бюджет трещал по всем швам. Олегу, по сути дела на работе не нужному, дядя платил всё меньше и меньше. Кризис, говорит. Супруги Воробьевы аккуратно оплачивали квартиру на Усиевича, избавившись тем самым от пережитых мучений: крика непростого ребенка и диктатуры пролетариата в лице въедливой Ларисы. Остальное, сказали, добывайте сами. И не видели, или не хотели видеть, что вся тяжесть легла на хрупкие Сашины плечи. Ой, жизнь, мамкина дура.
Под лежачий камень вода не течет. Олег присматривал для себя путь отступленья. А Сашенька нет. Ей и в голову не приходило, что может быть еще где-то с кем-то нечто подобное. Удивительная девчонка. Редкостное счастье для того, кто понимает. Олег таковым не был. Не по тому руслу потек ручеек. Сидит подсевшая Саша вечерами, вкалывает. А черти в сумерках скок да скок, и нету за Олегом нерушимой стены. Ни слабенькая Саша, ни сердитая Лариса его не оградят. Проштрафился бурсак – теперь у НИХ на крючке. Это всё равно как КГБ в советское время.
Чертенята той порой занимались со своим маленьким приятелем очень усердно, и он уж начал кой-что говорить, вопреки прогнозам. Бесенята кувыркались, строили рожицы, учили Никитку ругаться. Лариса потом всё удивлялась – откуда. А молодые родители вообще не обращали вниманья. Во всяком случае развитие речи шло лучше, чем с любым логопедом. К ним Лариса мальчика не водила. Сама знала все приемы и применяла их не без успеха. Хоть дурные слова у дитяти получались лучше, чем папа-мама.
Сама Лариса не дремала. Укладывала Никитку пораньше спать и оставляла на попеченье невидимых ей чертенят. Выходила в провинциальном пальто на весенний бульвар – он и на Усиевича неплох. Пахло лопнувшими тополевыми почками не хуже чем во Мценске. Напротив метро, через проспект, виднелась ограда генштаба, и генералы тянули будто вальдшнепы на вечерней заре. Но ограничивалось мечтами. Знамо дело, как стать генеральшей. Сначала выйти за лейтенанта. И на юбке кружева, и на кофте кружева – неужели ж я не буду лейтенантова жена? Потом тридцать лет мотаться с ним по всей России. И, может статься, с исчезающее малой вероятностью, пощеголяешь когда-нибудь в Москве – толстой пожилой женщиной в безвкусном дорогом платье под руку с настоящим генералом.
В общем, насчет генералов шло худо, то есть никак не шло. Подсядешь на несбыточную надежду – напрасно будешь сохнуть. Впрочем, Лариса не больно и сохла. Олег посмотрел-посмотрел и решил: пора делать следующий шаг. Сашенька засиживалась с переводами чуть что не до свету. Пускай теперь Лариса забирает мальчика во Мценск. Сашины предки пусть высылают Ларисе деньги на содержанье ребенка и вообще за уход. Двухкомнатную квартиру молодых нехай продолжают оплачивать: Сашеньке нужен отдельный кабинет для усиленных занятий, а ему, Олегу, надо выспаться перед трудами праведными (стоял весь день в торговом зале без дела). Супруги Воробьевы поначалу лишились дара речи от такой наглости. Да и Лариса, крепко подсевшая на бульварную скамью, огорчилась. Но Олег снова выдвинул ультиматум: или-или. А с Сашенькой, тоже подсевшей на его, Олегово, теперь уж не столь частое угожденье, такое творилось, что не одни родители, а и свекровь испугалась: не дай бо осиротит дитя. Черти ухмылялись подо всякой мебелью.
И поехал Никитушка во Мценск. Трое бесенят – Шустрик, Шортик и Шельмец – залезли в Ларисин багаж, изрядно его утяжелив. Провожавший их пятерых Олег грешным делом подумал: мать втихаря накупила в Москве тряпок, покуда хозяйничала. Но промолчал. Жертва со стороны Ларисы была велика и очевидна. Шутка ли – взять на себя маленького юродивого. Сидеть как привязанная.
Основной состав бесов остался при Олеге. Уж они его из своих лап не выпустят. Что троих командировали с Никитою – так это пустяк. Имя им легион. На каждую православную душу найдется по бесу, уж точно. А к Олегу, ввиду его исключительности, или исключенности, как вам больше понравится, их было приставлено препорядочно. Но коль черти в душе гнездились, значит, ангелы жили в ней? Я не в курсе. Врать в серьезных вопросах не хочу. Закрытый он для меня человек, и душа его потемки.
Теперь лямку тянули в основном бизнесвуменша и ее дочь, не то чтоб ни в чем не повинная, но уж очень симпатичная в оголтелой своей влюбленности. Евгения в данном непростом деле выказала себя железной ледею. Уж влипли, так влипли. Сашенька же всё кашляла. Ее изящной формы головка обросла темной щетиною. Кольцо осталось лишь в одном ухе, второе потерялось. Ничего, так даже круче. Саша потихоньку становилась достойной дочерью своей матери. Доходы профессора Воробьева были весьма и весьма скудны, а взяток брать он не умел. Олег по-прежнему оставался у дядя не в чести, про ВУЗ вообще помалкивал. Всё хвосты, хвосты, ровно как у чертей, к нему приставленных. Непонятно, что вообще Олегу светило.
Дитя во Мценске окрепло и похорошело. Лариса была ловкой нянькой и чужим-то слабеньким детям, а уж своему родному тем более. Мальчик до сих пор толком не говорил. Так. десяток слов, не больше. И то достиженье. Четвертый год парню шел. Но вот как-то раз Лариса снова услыхала: он поет, один в комнате, и со словами. Смысл остался темен:
Шустрик, Шортик и Шельмец –
Вот и песенке конец.
Бросилась из кухни в комнату – бесенят уж и след простыл. Обняла Никитку, понукала: ну же, повтори! ни в какую. Как практик-логопед без образованья, Лариса знала: в пении у ребят получается то, что не выходит в речи. Попробовала с ним петь:
Жили у бабуси
Два веселых гуся…
Не продвинулась ни на йоту. Только чертенята, прочно взявшие над Никитою шефство, могли его чему-то выучить. Во Мценске они стали скромней – всё же провинция. Больше не учили мальчика браниться, но затвердили с ним еще несколько жизненно необходимых слов. Лариса приписывала успех себе и втайне гордилась. Прилежно растила, баловала на Евгеньины деньги. Забыла думать о генералах. Не помнила безобразно выгнутых фуражек с кокардами. Опять зачастили к Ларисе неудалые выпускники детдома. Качали Никиту на коленях, подъедали за ним вкусненькое. Так и стоял город Мценск – не лютой славой купчихи Катерины Измайловой, а нерастраченной материнской силою пригожей Ларисы. У ней, у Никиткиной бабушки, фигура была еще такая ладная, что впору возглавлять физкультурные парады советских времен. И точно глаза замстило отставным военным города Мценска: никто к ней не сватался, никто не подсыпался. Провинциальные нравы строги, а постперестроечная демография – кривобокая дамочка.
Олег понимал: когда-нибудь да прекратит Евгения свои дотации. Скоро Саша окончит инъяз, от него тоже ждут, что он рано или поздно получит диплом. Нужно сейчас, пока ситуация кой-как расшилась, готовить запасной вариант. Ничего кроме поисков другой женщины Олег не придумал. Была жена намного моложе его – теперь пусть будет старше. Лишь бы прописала. Смотрим в интернете. Прогресс, блин. Нашлись две разведенки за сорок, назначившие ему свиданье. Но черти всё так запутали, что свиданье вышло втроем. Дамы влепили ему с обеих сторон две звучные пощечины. А беси откровенно высунули рога из-за стойки бара и нахально пели под минусовку на мотив Генри Перселла:
Улов у нас не мал –
К нам в сеть Олег попал.
Улов у нас не мал.
Олег приуныл. Роль жиголо ему не давалась. Его любила одна Сашенька, и та всё худела – не на что было платьишка надеть.
Молодые тихо горевали каждый о своем. Олег – о том, что не продал свою свободу по всем правилам торговли. Даром отдал, да еще приплатил. Чуткая Сашенька в глубине души догадывалась, что безграничная ее преданность связывает Олегу руки, что он остыл, и она ему постыла. А дитя за мягкую Мценскую зиму разрумянилось. Всё каталось на саночках с горы. Лариса думала – Никитушка сам такой проворный. Не дано ей было видеть троих чертенят, что подталкивали в спинку сани и придерживали на поворотах. Мальчик чисто выговаривал: шибче, шибче, чем приводил Ларису в умиленье. И теплый снег орловщины разлетался веером от старанья резвых бесенят. От храма доносился родной звон – бесенята им нимало не смущались. Никитка заслушивался, после повторял правильно и по мелодии, и по ритму: диги-диги-дон, диги-диги-дон. На Ларисину душу слетала дотоле неизведанная радость, она захлебывалась от любви к внуку.
Так прошла развеселая масленица, так пришла дружная весна недальнего нашего юга – орловщины. Первый раз слышите вы от меня (раньше не до того было), что у Ларисы рядом со Мценском имелся участок, или сад, или дачка. В разных местах у нас называют это по-разному. Получила шесть соток за долгую добросовестную работу в детдоме. Когда уезжала в Москву нянчить, оставила на соседа через канавку, владельца (теперь уже и по закону) смежного участка. Сосед был работящий и мог использовать по назначенью все двенадцать соток, свои и Ларисины. Человек весьма и весьма примечательный. Звали его Иван Антоныч, как некогда недолговечного младенца-государя. Служил звонарем храма во Мценске. Отзвонил – с колокольни долой. Сядет на громоздкий мотоцикл с коляской, и вот уж мимо смирных частных домишек – у себя на участке. И у Ларисы заодно. Звонариха его померла перед Ларисиным отъездом. Детки – двое умных сыновей – оба стали попами в дальних приходах. Смекаете? смекайте, смекайте. Был он костист и жилист. Пил всего ничего. Меньше других, во всяком случае. С Ларисой был вежлив и к ней услужлив. Но тут вышло неладно: к Ларисе, одно к одному, подселился на дачу свой местный черт, тоже жилистый и услужливый. Послушайте, какая из того вышла чертовня.
Еще Лариса во Мценске первые дни обживалась, а Иван Антоныч прибирался на даче к ее приезду. Стоял вкрадчивый сентябрь: вроде бы лето и вроде бы уже не лето. Вышел Иван Антоныч туманным утречком, смотрит к Ларисе через канавку и видит хорошо знакомую песенную картину: во саду ли в огороде черт картошку роет, молодые чертенята ходят собирают. Картошку на Ларисиной земле Иван Антоныч посадил розовую скороспелку. На орловщине везде чернозем – что ни ткни, всё растет. А у Ларисы вообще земля была как пух. В такой земле только лежать. Подстать хозяйке хороша была земелька. Ну, а черти-то? что же, Иван Антоныч им вовсе не удивился? Да вроде того. Чертей звонарь знавал за долгую жизнь предостаточно. У него с бесями было что-то вроде уговора. Худой мир лучше доброй ссоры. ОНИ забирались даже на колокольню, а уж по винтовой лестнице бегали – Иван Антоныч аж на хвосты им наступал. Визжали будто резаные свиньи. Известное дело, в кого беси первым делом вселяются: в свиней. Так что хозяйственный звонарь избегал держать поросят. Козу куда ни шло и то не хотел. Козлы с НИМИ в родстве. У козлов дух нечистый и глаза блудливые.
Так вот, Иван Антоныч поглядел-поглядел: черти работают толково. Картошку складывают в плетешки, плетешки таскают в сараюшку. Не стал себя обнаруживать. Работают – и пусть работают. Вечером проверил в незапертой сараюшке – цела ли картошка. Вся на месте. Перекрестился и пошел. Славный был мужик Иван Антоныч. Навестил Ларису Николавну во Мценске сразу по ее приезде. Не без умысла. Но теперь бес вселился в Ларису. Я де в Москве жила. За мной де профессор посуду мыл. И так на звонаря привилегированно смотрит. Вроде бы про генералов думать забыла, но об себе больно много стала понимать. Напрасно это она. Ей бы быть благодарной. И от чертей звонарь первая защита. Еще поплатится-поплачется. Нешто она, Лариса, из золота отлита? Что до красоты – про красоту свою она то ли не думала, то ли вовсе не догадывалась. Может, во Мценске все такие, кто его знает.
Звонкокапельной весною, чисто умытым солнечным денечком приехала Лариса показать Никитке финский домик и еще не только что не зацветшие – даже не распускающие листочки яблоньки. На верхних ветках, до которых не достать, всю зиму провисели красные яблочки. Пришел и Иван Антоныч сдавать хозяйство в полном порядке. Увидал его Никитушка и говорит: динь-дон. Лариса ему: ты как, мой ангел, сказал? Никитка опять охотно: динь-динь-дон! А ведь ничего о соседе не знал. Вот и задумайтесь, кто растет. Небось не дебил. Скорее блаженный. Заковылял Никитушка через канавку за Иван Антонычем. Ловит его руку, ласкается: дядя, дядя. Много стал говорить, чертенок. Играет на проталинке со своими дружками-шустриками. А звонарь-то их видит, не то что Лариса. Ему, звонарю, этот дар даден по причине церковного его служенья. Подкрался, связал бесенятам хвосты. Что визгу было! а Ларисе ни к чему. Развязал. Пускай играют, беда невелика.
Вот теперь Никитка и ходит за Иван Антонычем, как, прости господи, жеребенок за кобылой. Хотя вернее было бы почесть звонаря за мерина. И всё поет дитя тонким голосочком: диги-диги-дон! диги-диги-дон! Пришлось Иван Антонычу взять Никиту с собой на колокольню. Тащил на закорках по внутренней лесенке, запыхался. Как поплыл звон, облачка весенние возрадовались, окраинные домики приосанились. Дитя роток разинуло и ручкой в такт звону машет. Говорит звонарь гордячке Ларисе: «Гляди, Лариса Николавна, у тебя с сыном не вышло, так выйдет с внуком». И больше Никитушку иначе как звонаренком не называл.
Сашенька той порой закончила инъяз. Олег же решил долго не мучиться, а удовлетвориться званием бакалавра. Саша получила работу в филиале шведской фирмы. Зачастила в загранкомандировки. Влюбилась в Скандинавию, а заодно в высокого светловолосого шведа. И что она, сердешная, столько лет заблуждалась? Так подсесть на никудышные, прямо скажем, Олеговы способности? Лишь со вторым своим мужчиной она наконец поняла, про что речь. И как можно раньше рассказала шведу о больном ребенке. Швед задумался. Человек реалистичный, брака он не предложил. Но честная Саша уж рассталась (очень хочется сказать расплевалась) с Олегом. Поехала во Мценск забирать Никитку. Куда забирать-то? не подумала, голубка?
Говорить ей пришлось не с одной свекровью, а уже и с упрямым. звонарем. «Ты куда, милая, его потащишь? Небось в Швецию? Сама живи с кем знаешь, а ребенка у бога не отымай. На него оттуда, сверху, глаз положили». Сашенька стала совсем беспокойна. Жизнь ее уж второй раз будто кто узлом завязывает. Как, не в обиду никому будь сказано, звонарь однажды завязал чертенятам хвосты. Неразрешимая головоломка. И за что над ней такое повторенье? Хвосты бесенятам звонарь же и развязал. А тут встал в просвет дверей Ларисиной дачки и молчит. За его спиной цветет и пахнет Ларисин сад. Мальчик, подросший за полтора года во Мценске, застыл серед комнаты и к матери нейдет. Молчит и Лариса. Просто не знает, что сказать. Чуяло сердце – добром не кончится. Но чтоб так…
Значит, уехала Саша без сына. Не к Нильсу в Упсалу, не к Олегу на Усиевича, а к родителям на Песчаную. Легла ничком, уткнула лицо в подушку и мочит ее слезами. Ничего от нее отец с матерью не добились, только за Олегову квартиру очередного взноса не заплатили. Олег было пытался качать права. Дескать, это не я, это она. За что ж меня-то наказыать? ВАШЕГО ребенка МОЯ мать растит. Ему отвечали коротко: не нашего, а твоего. А ты нам вообще никто. Впрочем, ребенка мы готовы взять в любую минуту, если ты нам его на руках принесешь, раз у Саши не вышло. Езжай попробуй, авось повезет. (Такую отповедь дал ему лично Виктор Петрович, который обычно в своем доме рта не раскрывал. Евгения от беседы устранилась. Демонстративно-демонически гремела посудой на кухне.) Вот так черти Олега заложили. А он уж подсел на воробьевские дотации. Съехал. Всё добро оставил на Усиевича – алчное его сердце кровью обливалось. Говорят, живет у разведенной женщины старше его с ребенком лет десяти. Не знаю, не знаю. Лично меня Олег в известность не поставил. Но ведь он как раз такие варианты и рассматривал.
Во Мценск он всё же поехал. Душа его чуяла, что Воробьевы Ларису в деньгах урезали. Так и было, но он по телефону боялся спросить, тянул. Мценск встретил Олега звоном. Звон был суровый, и день июньский невероятно холодный. Ветер, казалось, не хотел пускать Олега с вокзала на площадь – будто бы звон гнал его обратно в Москву. Ступай, ступай, без тебя обойдемся. Мать встретила его на пороге. «Никитка где?» - «На колокольне». – «Ты что, мать, спятила? такой ветер офигенный». – «Да ты поди посмотри». И вправду на колокольне ветер с ног сбивает. Иван Антоныч Никитку к себе веревкой привязал. Сам вызванивает в большие колокола, а пятилетний Никитка (довольно крупный) с чувством, с толком, с расстановкой звонит в маленький. Увидал Иван Антоныч Олега, крестится, кричит: изыди. Не Олег звонаря послушался – ноги его послушались. Ссыпался с колокольни по крутой лестнице, ледви-ледви шею не сломал. А черти его за полы куртки хватают, острыми коленками в зад пинают и хохочут скверным смехом. Господи, твоя воля. И не хошь, так вспомнишь семинарию.
Дома было и того хуже. Лариса хмурилась, вещичек Никиткиных собирать не хотела. Говорила: подожди Иван Антоныча, как он решит. Тоже нашелся хозяин. Хорошо хоть покормила, и то без улыбки. «Мать, вы что, все сговорились меня достать? Вы ее, Александру. На меня не наезжайте. Что я вам. мальчик дался? мне тридцать семь». Лариса только вздохнула. В воздухе беззвучно пронеслось: а какой толк, что тебе тридцать семь? чего, твою мать, то есть меня, ты достиг? Олег запальчиво ответил на ее невысказанную мысль: «Я у дяди в деле седьмой год». Тут Лариса высказалась вслух: «Знаю, знаю. Мне Володя звонил. Сто лет ты ему не нужен. Если б не покойная твоя бабка… Стоишь как дубина стоеросовая в демонстрационном зале. А сделки идут через интернет. Ты даже компьютера толком не освоил, всё за тебя Саша». – «Мать, я ж не виноват, что меня тогда незаконно исключили». – «Молчи лучше. Если б следователь покопал как следовает… Я тогда у Дмит Васильича в ногах валялась, колени его обнимала. Чтоб вспомнил, как с твоим дедом под одной шинелкою спали. Хорошо, Дмит Васильич по старым партийным связям сумел тебя отмазать. Могло и не получиться. Сидел бы ты, и к нонешнему дню вышел законченный вор. Вор в законе». – «Мать, неужто ты веришь, что это я тогда в Орле ночью…» - «Спроси свою совесть Меня не спрашивай. Раньше не верила. Но ты с тех пор столько всего натворил…»
Да, критический возраст – тридцать семь лет. Иной человек задумается: быть или не быть. Только не Олег. Олег уж как-нибудь да вывернется. Ему плюнь в глаза- божья роса. Появился на пороге звонарь с дружкою. Никита укутан – ни дать ни взять кочан капусты. Поверх всех одежек ремень с надежной пряжкой и кольцом для карабина. Страховка. Разрумянился. Иван Антоныч принес деньги, что батюшка дал. Как взрослому за работу в тяжелых условиях. Да, июнь больно неласков. Лариса Никитку раздевает, на Олега не глядит. И Никитка не смотрит. Вот чертенок маленький. Как взрослые, так и он. Туда же. А мне его везти. Поди, отбиваться станет. Сели обедать, Олег по второму разу. Выпили со звонарем. А тот больше помалкивает. Ну и ручищи у него. Июнь, говоришь, неласковый. Сами вы не больно-то ласковы. Стала Лариса со стола убирать. Тут Иван Антоныч и сказал – спокойно так. Ты, Олег, исключенный семинарист, всё едино как поп-расстрига. Тебе на том свете ничего хорошего не светит. Сын твой Никитка у господа бога любимое дитятко. В нем хитрого человечьего разума не будет, а одна святость. Глядишь, отцовы грехи отслужит. Не перечь господу богу. Отступись. Денег мы с тебя не просим, с тестя-тещи твоих соломенных тоже не спрашиваем. Мать твоя пенсию уж два года как получает, да моя пенсия - я в горячем цеху отработал. Да мы с Никитой еще при церкви кормимся. Не смотри, что я тут не живу. Одно словечко скажи Лариса свет Николавна – я мигом сюда переберусь. Мне собраться – только подпоясаться. А то их к себе возьму. Даже просторней будет. Стану Никитку всякому мастерству учить, кроме нашего звонарского – в этом его ангелы небесные наставят. Не скоро я помирать слягу, мне еще служить и служить. Так что за сына не беспокойся. Вырастим. Тебе мешать не станем – навещай. И Саша пускай тоже. В нее и сын-то пошел. В Александре твоей уже юродство видно. А ты как все люди. Как все люди и живи. Не вздумай чего. Там, воровать ребенка или что. Это тебе не сериал по телевизору.
Олегу крепко не понравилось всё от начала до конца. Нелюбезный прием, неприятные напоминания, недвусмысленные укоры. Что матери, что чужого старика. Смолчал, затаил в сердце. Ну. а эксплуатация пятилетнего ребенка (шести еще не исполнилось) на ветру, с веревкой на поясе, чуть что не на шее? Тут он просто обязан вмешаться. Его отцовский долг. Бурсак-недоучка, Олег стал по жизни атеистом. Не совсем последовательным, но всё же. Чертям тоже не понравилось происходящее, хоть и по другим мотивам. Они, черти. конечно же не любили церковного звона. Хотя с этим конкретным звонарем Иван Антонычем у них существовало нечто вроде джентльменского соглашенья. Однако ж беси – народ непостоянный. Тут они углядели себе обиду. Привыкли видеть в Никитке еще одного бесеныша, и вдруг – нате вам. ИХ Никитку на ЕВОЙНУЮ колокольню. И черти стали исподволь подначивать Олега. На что именно? выкрасть сына – само напрашивается. Подстрекаемый ими, Олег встал ночью с раскладушки, оделся в темноте, сумку на плечо. Дитя в одеяло (тяжеленькое стало дитя) – и драть когти. Сел на проходящий ночью поезд. Мценские черти во множестве разместились на третьей полке. Еще и не то бывало: их сотня залезала в грецкий орех, такой вот грех.
Ранней холодной зарею Олег проснулся, ровно кто его толкнул. На противоположной нижней полке мальчика не было. Только одеяльце домашнее стояло домиком – пустое. Олег тронул его, одеяльце опало. Похитили. Кто? в купе никого не было. кроме его да сына. Ну как же не было? а сонмище чертей? Полазивши под столом, наш Шерлок Холмс нашел след грязного копытца. на упавшей скатерке. ОНИ! в милицию сообщать нельзя: попадешь в сумасшедший дом. Только этого не хватало. Москва. Олег завернул свою сумку в детское одеяльце, чтоб не полошить проводницу, и вышел на перрон. Приехали. С чем я вас и поздравляю.
Куда идти? К Воробьевым без Никитки нельзя. К чужой женщине, у которой жил – рано. Олег раскрыл сумку, засунул в нее уютное одеяльце, застегнул кое-как и пошел… в церковь. Господи, какая путаница царит в мозгу постсоветского человека. Церковь была закрыта. Олег постоял у ворот, неловко с отвычки перекрестился и отправился всё же к женщине. Ее звали Жанной. Неважно. С таким же успехом ее могли звать и Маргаритою. Как ни зови, она чужая и может в любую минуту быть заменена.
Трагичность жизни смягчается детской улыбкой. Но белая раса уже нацелена на вымирание. Тонкий цивилизованный человек не готов переносить грязных памперсов и неуемного крика. То, что родится от пьющей русской провинции, частенько и к службе в армии негодно. Интеллигентные семьи вроде воробьевской, подсевшие на современные опасные лекарства, производят всё больше и больше неполноценных детей. В Никиту же подмешался с Ларисиной стороны простодушный радостный ген. Никитушка проснулся с той самой улыбкой, какая искупает насилье, обман, разочарованье и вообще. Где проснулся? Ну куда, вы думаете, черти могли принести полюбившегося им звонаренка даже без Олежкиного старенького одеяльца, грея лишь своим дьявольски жарким телом?. Ну, нашли куда принести, уж они сообразят. Ихнее бесовское становище помещалось в заброшенном храме, на территории покинутого почтового ящика. Под Москвой, за бетонным забором. Сиганув через него, мценские черти отомкнули когтями замок на церкви, использовавшейся четверть века как сверхсекретная лаборатория. Постоянной московской прописки бесенята Шустрик, Шортик и Шельмец толкались боками – кто раньше пролезет в узкую щель с трудом открывавшейся двери. Чиркнув черт его знает чем, черти разожгли огонь в боковом пределе. Постелили черт знает чьи шкуры – вернее всего козлиные – и уложили украденное дитя. Тут оно и проснулось от тепла, тут и улыбнулось мерзким бесовским рожам. Александра той порой летела в Упсалу к своему Нильсу – ровнехонько так летела на светлый июньский север. Профессор Воробьев пил утренний кофий. Его мадам занималась йогою на двуспальном сундуке. Олег нехотя миловался с любвеобильной Жанною (или Маргаритой, или как там ее). Иван Антоныч пришел за Никиткою, разбудил Ларису и вместе с ней осознал случившееся. Им всё было ясно: мальчик уже у Воробьевых. Изъять у них Никиту было практически невозможно. Это юридическое ПМЖ – постоянное место жительства ребенка. Только если Воробьевы сами не справятся и запросят пардону, что очень может быть, но тут придется выждать. Если б господь на мгновенье дал верному своему звонарю увидеть вертеп, где пробудился юный дружка его – наверняка бы Иван Антоныч окочурился.
Вот так дни и шли. Всяк что-нибудь да думал. Александра в Упсале любилась со своим Нильсом. Думала, что щедрая Лариса, не растратив своего материнского потенциала на многочисленных выпусков детдомовцев и собственного бестолкового сына, присвоила Никитку и будет его растить, хоть ей кол на голове теши. Звонарь у нее подпевала, не стоит обращать вниманья. Сашенька не давала о себе знать. Подсела на кайф – у нее в характере было. Воробьевы думали: не наше дело. Пусть родители вызволяют ребенка из Мценского плененья. Привезут – мы возьмем. Определим в школу для дураков. Перебьемся. Вырастим. Лариса с Иван Антонычем думали: Воробьевы люди гордые, нескоро помощи попросят. Олег же думал: пропала моя головушка. Богу не послужил – теперь вот разбирайся с чертями. И ничего не предпринимал. А что тут предпримешь. Матери не звонил – они как бы друг на друга обиделись, ребенка не поделили. На самом деле не знал, что сказать. Ходил Олег на работу, стоял точно остолоп возле автомобиля-образчика с распахнутыми настежь дверцами. Изредка заглядывал дядя, хмуро кивал племяннику. Навязался на мою голову, нуль без палочки. И ни о чем Олега не спрашивал.
Черти Никитку не обижали, избави Вельзевул. Июнь распогодился до своей июньской кондиции. Беси принесли мальчику рубашку и штанцы (где-то сняли с веревки). Сандалики утащили с чужого крыльца, заодно и носочки. Всё подошло Ловкие они, черти, черт их возьми. И курточку ему, и бейсболочку – всё почти новенькое. Старались для ребенка. Жарили на адской сковородке вполне приличные котлеты. Умоют дитя из кадушки, откуда выпрыгнет перепуганная лягва, и поведут гулять по подмосковному еловому лесочку. Ворота железные в бетонном заборе покопались и открыли. Никитка выступает будто королевич. Кто во время прогулки встретится – черти отвернут свои темные свинячьи рыльца и смирнехонько разминуются на тропе. И никаких тебе школ для дураков. Сами в них учитесь. А чтоб не скучал их беленький бесеныш, нашли в кладовке бывшего храма небольшой колокол. Позеленевший, с отколотым краешком. Лазали, карабкались, исхитрились – подвесили на чугунную распорку под куполом, и веревку опустили чуть не до полу. Звони себе в утеху. Только черти, анархисты чертовы, жили не по часам, а как придется. Оттого глухой звон удивлял окрестных дачников в самое неподходящее время. Отец Андрон, что завел в местной администрации дело о восстановлении сего храма всех святых, земле русской просиявших, благополучно лежащее под сукном, сам в оскверненном храме не был уже года полтора. И то сказать, зрелище не из приятных. Однако слухи о звуках колокола в недрах полуразрушенного храма до него дошли. Батюшка сам услыхал сии звуки, проезжая мимо на велосипеде – рясу подоткнувши, дабы не попала в измасленную цепь. Счел звон благим предзнаменованьем. Подал еще одно прошенье в районную администрацию. Его подкололи скрепкою к первому.
В запущенное зданье бесы-коммуняки за семьдесят лет натащили черт и чего. Были и две школьные парты, старые, с откидывающимися крышками. Взрослые черти усадили за них Шустрика, Шортика, Шельмеца и Никитушку. И давай их учить по обычному человечьему букварю, сильно истрепанному. Где украли – черт их разберет. Но учили на совесть, и беленькое дитя уж читало по складам: ма-ма мы-ла ра-му. Трое сереньких бесенят немного отставали, но тянулись изо всех сил. Не боги горшки обжигают. Будут грамотные черти – пригодится в жизни. А вообще-то насчет жизни. Черти помирают ли? не знаю, никто не видел. Если и помирают, то не на глазах у крещеного люда, а в лесных трущобах, у лешего под елкою. По крайней мере, я так думаю. Если существуют бесенята и старый бес, что из моря вылез – должна быть на чертей и погибель. Но уж до ста лет живут, это уж сто пудов. Живучая нечисть, черт их побери.
Насчет елок. Прогуливаемое чертями дитя озиралось на высокие ели. Они склоняли к Никите стройные верхушки, украшенные смолистыми шишками. И Erlkönig подавал из чащи едва различимый в шуме леса голос: «Дитя! ты помнишь островерхую колокольню? ты помнишь золотоволосую Ларису? ты помнишь застенчивых юношей-сирот, гладивших тебя по головке?» И лесной царь сам норовил дотронуться до Никитиной головы. А вспомнит ли мальчик что-нибудь или вообще всё забудет от такого прикосновенья? Чуткое дитя не внемлет вкрадчивому голосу, не дается елям в лапы. Смеется с товарищами-бесенятами, кидается шишками. Весь в смоле. Ну да, черти вроде цыган. Или цыгане навроде чертей. Украли дитя и рады. Но чтоб обижать – этого не водится.
Лариса два месяца ждала, что Олег прорежется. Выдерживала характер. Наконец пересилила себя, позвонила сыну на мобильник. Олег не ответил. Лариса встревожилась, звонит сватам – не сватам, а так, родственникам по внуку. Евгения неприязненно сообщила, что никаких. вестей о Никите не имеет с весны. С тех пор как Лариса отказалась отдать ребенка Саше. Впрочем, они, Воробьевы, оценив ситуацию, решили не вмешиваться. В воробьевской квартире подняли параллельную трубку. Виктор Петрович спокойным голосом сказал следующее. По-видимому, Олег принял решение в сложившихся обстоятельствах растить мальчика самостоятельно. Его полное право не давать разрешенья на отъезд Никиты в Швецию. Она, Лариса, должна просто позвонить брату Владимиру и через него связаться с Олегом. Господи, как ей самой не пришло в голову. Отключившись от Воробьевых, немедленно набрала сотовый номер брата. Владимир ей: Олег поблизости, сейчас его вызову. Подожди минутку. И сдавленный голос Олега: «Мам. Я тебе сейчас перезвоню». Чуть погодя: «Мам, вот я. Мам, проспал я Никитку, чтоб хуже не сказать. Украли прямо в поезде. Скатерка со стола валялась у дверей. На ней СЛЕДЫ КОПЫТ. Никого в купе не было, мы только двое ехали».
Звонарь стоял рядом с Ларисой и чутким ухом всё слышал. Выхватил у нее трубку, говорит замогильным голосом: «Что же ты, сукин сын (прости, Лариса Николавна), два месяца трусил нам рассказать?» - «Иван Антоныч, я в церковь к батюшке ходил. Батюшка мне – иди в милицию. Они все, попы, неверующие, уж я-то знаю. Молился я, но господь моих молитв не слышит. Мам, это я, семинарист, тогда в Орле у ночных торговцев денег требовал». Путается, с кем говорит. Лариса уже далёко стоит, не слышит. И хорошо, что не слышит. Иван Антоныч ей запоздалого Олегова признанья не передал. Ни к чему, дело прошлое. Звонарь разговор оборвал, путается в брюках, сует ноги в ботинки, ищет документы. Целует наспех мокрую щеку Ларисы и выбегает из дому.
В Москве у Иван Антоныча был только один знакомый – звонарь Антон Иваныч. Утро едва забрезжило, а уж звонят в его коммуналку, да прямехонько ему: три раза. Антон Иваныч сердится: кому неймется в такую рань? Открыл – звонарь и звонил. «Здорово, Антон Иваныч». – «И ты здравствуй, Иван Антоныч. Что такое стряслось?» - «В двух словах не расскажешь. Дай дух переведу». Сидят за столом, говорят, друг другу верят. И вообще верят. Их ремесло такое: верь да звони. «А что, Антон Иваныч, не было ль в Москве какого чуда на колокольнях, или каких сбоев с церковным звоном?» - «Не в Москве, а под Москвою, и не с церковным звоном, так с отцом Андроном в самом деле было чудо». И еще несколькими словами обменявшись, поспешили они на сильно пьющий Курский вокзал. Ранней электричкой до станции Храпуново, а там пешечком через дубравку искать по наитию разрушенный храм всех святых, земле русской просиявших. Нашли нечто. Храм не храм, а так, срамотной обрубок. Где тут и колоколу быть. Таятся в ельнике, крестятся, выжидают. Часа два прошло, и тут вроде как слабой рукой в надтреснутый колокол кто-то и впрямь звякнул. Нашли! привел господь. Помолились наскоро и переместились в такие елки, откуда дверь видать. Подальше вышло, зато уж не прозеваешь. В самом деле, очень скоро увидели они Никитку, живого и здорового. Чистенького, улыбающегося, ведомого за ручки двоими почтенного возраста чертями, если в чертях вообще можно сыскать что-либо достойное почтенья. Сзади бежали свитою трое чумазых чертенят. Да не чумазые вовсе они, просто темнорылые. Очень славные бесенята, ежели разобраться. Товарищи детских игр, с позволенья сказать. За неимением иных. Уж лучше, нежели дебилы в спецшколе. Те еще и обидят. И вряд ли от них научишься чему хорошему. А от чертей? Ма-ма мы-ла ра-му. И то хорошо.
Ну что ж, предстоит выкрасть дитя, уже в третий раз. Всем оно понадобилось – и в Щвеции, и на Песчаных улицах, и в славном городе Мценске. Хотя, честно говоря, по сути дела оно нужно лишь Ларисе с Иван Антонычем (точнее, Иван Антонычу с Ларисой), да вот еще чертям. Сашеньке – той вообще ничего не рассказали, не сочли нужным. На ее звонки отвечали, что Никита у Ларисы, а последний раз сказали – у Олега. Что Ларисе, что Олегу Александра звонить побоялась. Подсела на размеренную западную житуху и притихла. Значит, больше всего до Никитушки дело двоим звонарям-антитёзкам. Надо им это дело обмозговать.
\Хорошо обмозовывать, когда есть бутылка. Но звонари обошлись без нее. Вернулись к двери, откуда выступил караван, и хорошенько потрясли. Открылась. То есть замок был, но так. на пол-оборота хватало, а глубже забито всякой дрянью. Прогнуть дверь – этого оказалось достаточно. Закрыли изнутри тем же манером, пошли ощупью по сумрачным пределам. Нашли плохо загашенный костерок, поблизости постели. Вот эта – самая приличная. Даже простыни и наволочка с чьих то бельевых веревок. Лежбище человеческого детеныша, несомненно. Теперь искать, где спрятаться. Уж каноническую планировку церковного зданья звонари знают. Тут они чертей обыграют, вне сомненья. Цапнуть бы какой еды, но не дай бог заметят. Вот и выход на зады. Заложено засовом. Засов еле открыли – ржавый был, зараза. Дверь приперли снаружи бревном. Притаились под лесенкой, что раньше вела на колокольню. Сидят, чутко слушают. Уши у звонарей что надо. Вернулись беси. Никитка щебечет – много слов выучил, молодцы черти. Так постились звонари до августовской темноты, а изо всех отдушин кирпичного зданья несло жареным мясом. Вроде бы козлятиной. Кто-то тут коз держит. Беси глаза отвели хозяйке. Ну, цыгане да и только.
Прозрачной месячной ночью окончательно сдружившиеся в трудном деле звонари проникли во храм. Завернули мальчика в одеяльце, только уже не домашнее, черт знает где краденное, и тихо ушли, прислонив к задней двери то же бревнышко. Ангел небесный их подстраховал – стоял с распахнутыми крыльями, пока благие похитители не скрылись в ельнике. Лесной царь с отягощенных шишками верхушек пел: «Дитя, я пленился твоей красотой». Но ангел бдел, ребенок спал, и обошлось без новых приключений. Пока ждали первую электричку, скрывались за будкою, где продают билеты. Сели в вагоне на лавку. Уфф. Народ едет сонный – в пригородах работы нет. Живут, еще и снимают жилье. Едут, свои и пришлые, досматривают немудрящие сны. Вот вы чертей не видали, а мы видели.
По водворенье Никиты во Мценск все задействованные в этой истории лица были извещены. Прежде всего Иван Антоныч позвонил Олегу и буркнул в трубку: «Мальчик у бабушки, здоров, весел. Поставь свечку. Смотри, чтоб Александра не узнала – как бы с ней какой беды не вышло». Звонить Воробьевым пришлось Ларисе. Соврала – Олег де привез к ней Никитку. С ребенком всё в порядке, только это и сообщите Саше, ничего более. А Воробьевы тут же про школу. Никите уже шесть, сентябрь на носу. Надо срочно искать специнтернат. Ведь ребенок прописан у них, у Воробьевых. Рано или поздно вопрос встанет. Лариса ответила терпеливо, что она в таких вещах разбирается и всё утрясет.
Но Иван Антонычу в то утро еще пришлось звонить. Не успел он умыться – дитя проснулось. Увидал Никитушка Иван Антоныча, улыбнулся – двух месяцев в бесовском логове как не бывало. Нет, разница есть. Складно так говорит. Не дин-дон, а: звонить колокол. Почти правильно. Так звонарь с ним и пошел не пивши не евши господа звоном благодарить.
Лариса всё сообразила лучше некуда. Олег привез от Воробьевых Никитину метрику, кротко выслушав их отповедь. Лариса устроила внука учиться экстерном при родном детдоме. Читать-писать он у чертей немножко выучился, считать удары колокола Иван Антоныч научил. Вообще, хоть и нехорошо так говорить, пребыванье у бесей пошло Никите на пользу. У него в головенке всё как-то выстроилось. И говорить стал, и занимался с Ларисой всякий день часа полтора. Писал цифирки по клеточкам. А по косым линеечкам целые длинные слова: ко-ло-ко-ла. Бесенята, вернувшись своим ходом из Храпунова, смирно сидели в углу, стыдливо потупив зенья. Тетрадок себе не спрашивали, не просили и есть, а тихонько исчезали в обед. Черт – он сам о себе промыслитель. Понимали свое окаянство. Звонарь махнул на них рукой. Так мир устроен, не нам его переделывать. Там плюс, тут минус. Между ними колеблемся.
Приехала Саша – тактичные бесенята удалились на время. Сашенька проинспектировала Никитины (Ларисины) успехи и была прямо-таки счастлива. Оставила Ларисе так много денег (по нашим меркам) – хоть восстанавливай храм всех святых, земле русской просиявших. Наладила Ларисе интернет, скайп – и улетела в Упсалу. Ейный Нильс наблюдал по скайпу и постигал с Сашиных слов положенье дел. Устройство больного ребенка показалось ему вполне надежным. Понял в своем рационалистическом уме: брак с Сашей возможен. Ну что, Никита говорит – вполне прилично. Русский язык Нильс знал, оттого и занимал хорошее положенье в шведско-российской фирме. Лариса еще молода и энергична, связь ее с сиротским приютом крепка. Идея приписать мальчика к приютской школе удачна. Лариса со звонарем Иваном глубоко верующие люди. Для Нильса это имело существенное значенье. Мальчик не только учится грамоте и счету, но радостно постигает святое ремесло звонаря. Иван пока не стар, крепок. Успеют они с Ларисой поставить на ноги физически здорового, но умом не сильного Никиту. Будет хороший немногословный звонарь. А уж священник, какой тогда будет во храме, после смерти Ларисы распорядится, кому опекать прилежного звонаря. Всё видно как на ладони. Александра, я полагаю, что нам пора узаконить наши отношения.
Разводиться-то не пришлось. Молодцы хитроумные супруги Воробьевы. Саша обвенчалась с Нильсом по ихнему протестантскому обряду. Ларисе прислали по электронной почте фотографии. Никите объяснять не стали: не его недалекого ума дело. А он не так много знал слов, чтоб спрашивать, почему мама в белом платье. Ему только показали: вот мама Саша. Ма-ма Са-ша. И написали по косым линеечкам. Перепиши. Никитушка.
Женился и Олег, на разведенке пятью годами старше его самого, по имени не Жанна, а Ксения, но какая разница. Нам всё равно, и ему тоже. Ксения куда-то сплавила сына с невесткою, осталась одна в квартире. Город Железнодорожный, Москва под боком. И – поздравляю с законным браком. Олег ушел из дядиной фирмы. Жена устроила его в Железке на склад бытовой техники. Деньги у него водятся, но появляться у матери он боится. Вспоминает, как тогда в трудную минуту раскололся: я де и правда ночью в Орле наезжал на продавцов в палатках. А до Ларисы и не дошло - Иван Антоныч ее поберег. Лариса помощи от Олега не ждет. Какой из него отец. От чертей и то больше проку.
Двое взрослых мценских чертей не оставляли Никитку своими заботами. Приволокли синтезатор – с обломанными ножками, но Иван Антоныч починил. Черти застенчиво жались в углу, пока дитя пробовало пальчиком клавиши. О, как ошибся честный Нильс относительно Никитиного будущего! Ненавязчивым бесовским внушеньем мальчик уже через три недели стал выдавать столь авангардную музыку, что звонарь растерялся. Выгнал бесей. Пригласил школьного учителя музыки. Тот сказал: немедленно учить. А Саша-то, Саша! обливалась счастливыми слезами, глядя в компьютер: дитя играет заданную учителем бетховенскую Элизу (которая на самом деле Тереза). Меньше ему просто смешно было задавать. Звонарь купил на Сашины деньги подержанное, но хорошей фирмы фортепьяно. За Ларисиным окном веяла теплая орловская метель. Как будто не она замела младенца Савку с крестными – ведьмой Керасивной и робким дядькою Потапом.
Весна еще только присматривалась к нетерпеливо ждущим ее деревьям под Ларисиным окном, а Никитка уж играл «Кампанеллу» Паганини на фортепьяно, на синтезаторе и на специальных музыкальных колокольчиках, присланных Нильсом. Тот легко подсел на приятное чувство гордости необычным пасынком - всем показывал отснятый домашний концерт во Мценске. Рассказывал сказку, как больное дитя на мценской колокольне обрело редкий музыкальный дар. Дитя той порой учило Шустрика, Шортика и Шельмеца играть кампанеллу на нильсовых колокольчиках. Ничего, научились. Чем черт не шутит. Ему бы, Нильсу, быть пастором. Упустил свое призванье. Сидит с Сашенькой обсуждает на смеси шведского со мценским, кому принадлежит такое дитя: городу или миру. Все их споры решил по скайпу Иван Антоныч. Он сказал попросту: «Богу. Нашему. Православному. Оставьте его здесь (чтобы не сказать – оставьте в покое)». – «Оставим на родной почве», - ответил с небольшим акцентом умиленный Нильс, не желая вдаваться в теологические споры со звонарем. Тот, по-видимому, не подозревал о существовании единого бога для всех конфессий, по крайней мере христианских. Продвинутый Нильс отнесся к такому непониманию с пониманием. Есть понятие «иноверцы», есть понятие «инославцы». Они со звонарем были всего-навсего инославцы.
Возникали и супруги Воробьевы: мальчик должен учиться в центральной музыкальной школе при консерватории. Готовы снять квартиру для Ларисы с внуком. Звонарь и Воробьевых отшил. Крепкий оказался мужик. Самочинно взял на себя роль главы семьи, включавшей: Ларису, Никитку, двоих взрослых чертей (возможно, и побольше, кто ж их считал) да троих малолетних бесенят. Казалось, его ничто не могло смутить. Звоню во славу господню и буду звонить. Идите вы все. Черти по-прежнему у Ларисы не столовались, имели совесть, чего нельзя сказать о выпускниках детдома. Но этих Иван Антоныч к трапезе допускал. Хоть и великовозрастные, а все ж сироты. Глядишь, при нем с Ларисой научатся добру, а не худу. Прямо пряничный получается звонарь. Но уж такого соседа по дачному участку бог дал Ларисе. Было время, она им пренебрегала. Теперь вот одумалась. Осталось только обвенчаться. Но об этом звонарь пока помалкивал. Слишком много чертей набилось в Ларисину однокомнатную квартиру. Убытку от них не было, не было и никакого баловства. Даже, честно говоря, немалая польза. Но всё же. Интересно: с приходом приютских юношей черти незаметно исчезали. Известное дело: бес в замочную скважину пролез. Так что на сегодняшний день об их непрошенном постое знали только три персоны: Иван Антоныч. Никитка да Лариса от них по наслышке.
Саша в Швеции родила еще сына, крупного и белобрысого. Назвали Свеном. Никитка для шведской четы превратился в красивую легенду. Легенда легендой, а деньги перечислять на Ларисин счет не забывали. Воробьевы от Ларисы отвязались – удовлетворились шведским внуком. Олег, как давно грозился, исчез из поля зрения. Родила ли ему немолодая Ксения хоть мышонка, хоть лягушку – не знаю. Да он собственно и не просил. Жил в Железке, работал в Железке, в Москву не наведывался. Что было из Мценска ехать за сто верст киселя хлебать? Али во Мценске нейдет торговля холодильниками и стиральными машинами? в Железке бойчей? может быть.
Черти от Олега отстали до поры. Плюнули: что с него взять. Еще и Ксения наставила по всем подоконникам святой водички из реутовской церкви-новостройки. Мне думается, чертям по барабану. Просто Олег в новом качестве стал им неинтересен. У чертей свои заморочки. Сели – все ли, не все ли – в поезд, поехали во Мценск навестить своих чертенят: Шустрика, Шортика и Шельмеца. Существует ли у чертей институт отцовства – не поручусь. Не хочу вдаваться в подробности. Но некоторые чувства, схожие с родительскими, им все же свойственны. Несколько отличные от наших, конечно. Тем не менее. Когда стадо обезьян спасается бегством, обезьяний детеныш виснет на шею любому взрослому самцу. Может быть, у чертей вроде того.
Черти забрались в купе, где ехала всего-навсего одна милая дамочка, и никаких при ней кавалеров. Вообще говоря, женское купе. Залезли на глубокую багажную полку за пассажиркины чемоданы и притихли до поры до времени. Стоял безрадостный ноябрь. И поезд тоже стоял на какой-то маленькой станции непонятно долго. Кругом слякоть да гарь – ничего интересного. Только одна закутанная баба как мокрая курица торчала на перроне с ведром соленых огурцов, поливаемых дождем. Пока дамочка не вышла с кошельком и не вернулась с огурцами, поезд не тронулся. С багажной полки донеслось смачное похрустыванье. Дамочка про огурцы долго не вспоминала, а когда хватилась – их уже и в помине не было.
Двое взрослых мценских чертей, про которых нам доподлинно известно, приняли московских сравнительно приветливо, а трое недорослых даже и с восторгом. Всем пятерым старожилам пришлось потесниться на Ларисиных антресолях и существенно уменьшиться в размерах, также и в весе. Но беси не больно подсевшие на комфорт существа. Поскольку для нас они все на одно рыльце, отличие видно лишь им самим – бдительный Иван Антоныч на сей раз ни о чем не догадался. Но про венчанье по-прежнему не упоминал. Никитка же пошел еще пуще успевать в ученье. Мастерство виртуоза всегда с чертовщинкой, а тут чертовщины было хоть отбавляй. Выше крыши. Записывали, показывали записи специалистам. О центральной музыкальной школе уже никто не говорил. Разве что о самой консерватории. Мальчику исполнилось девять. Не возраст, но болезненное состояние ума было препятствием. Лариса стояла намертво, через ее голову никакие контакты с Никитой не были возможны. Людям, не чертям. Выросла новая генерация бесов – не боятся ни святой воды, ни церковного звона. Равно как и новая русская моль не страшится нафталина, а бойкий русский таракан вообще ничего, за исключеньем излученья электронной техники.
Священника звали отец Анатолий. Никитка теперь ходил звонить лишь по церковным праздникам, коих батюшка насчитывал не двунадесять, а втрое больше. Нынче яблочный спас. Выросший светло-русый мальчик, остриженный «под горшок», похож на отрока Варфоломея. Глаза великоваты для убористого лица, но это от святости. Женщины натащили звонаренку и яблок, и яблочных пирогов, и даже красную рубаху-косоворотку. Лариса стоит как именинница, принимает подарки. Все ей кланяются, величают Николавной. То раньше сирот растила, а вот теперь паскуда Александра улетела в Швецию – туда ей и дорога – так Николавна внука растит. В боге растит. Черти слушают, притаившись под лестницей - их излюбленное место. Рябинка закраснелась у церковных врат. Солнце вроде за облачком, но денек такой просветленный. Каждую травинку видно по отдельности. Кусочек нестеровского пейзажа.
Сегодня Никитка впервые звонит самостоятельно. Иван Антоныч стоит рядом поддерживает: вытянул напряженную шею, ест своего дружку глазами. Первый удар – хорошо, звучно. Иван Антоныч успокоился, втянул шею в ворот пиджака. Стоит, слушает. Поплыл звон через современный город Мценск, за облупленные пятиэтажки – на неистощимый чернозем орловских полей. Притихли березовые перелески, стоят не шелохнутся. Присмирели черти под лестницей, того гляди перекрестят поганые рыла. В России живем. Святое с дьявольским сплелось - не разъять.
Люди у обедни стоят, а Иван Антоныч с Ларисой Никитку домой ведут. Сам он может не дойти, задумается где-нибудь в пути. Сейчас учитель музыки придет. Пообедают все вместе – учитель не больно какой сытый – и сядут с Никиткой заниматься, старый да малый. Посыплются звуки из-под Никиткиных рук, знай подбирай. Шустрик. Шортик и Шельмец играют ими под окном. А Никитка про бесенят забыл. Склонил над клавиатурою лохматую голову, слушает каждый звук, точно на колокольне. Солнце вышло из-под облака, радужный зайчик от зеркала лег на крышку фортепьяно. Иван Антоныч с Ларисой тихо хозяйничают на кухне, переглядываются. Стерпелось-слюбилось, медленно, но верно.
Каким он стал. Никита? Ему десятый год. Формально в четвертом классе, но дробями его не мучают. Не мучают уже и косыми линеечками. Говорит мало, но правильно. Две силы с двух сторон его вытащили: церковная и бесовская. Пишет с ошибками на компьютере. Лариса правит ошибки и распечатывает. Нотную грамоту и сольфеджио освоил так, что любо-дорого. В быту беспомощен до последней крайности. Ларису зовет мамой. Никитушка, мама у тебя Саша. Молчит. И Саша молчит. Деньги шлет, а поглядеть на гениального сына боится. Тот мальчик, Свен, у Саши с тем же диагнозом. Стало быть, ген идет через Сашу, не с мценской стороны. Разумный Нильс просчитался. Всё учел, кроме этого. Человечество пошло на такой виток, что каждые роды риск. Зря я грешила на невинных российских чертей – не они испортили Никиту во чреве матери. Генетика-сука, фашистская наука. Правильно на нее катила бочку советская власть. Против нее не попрешь. Наоборот, бесям спасибо. То есть не спасибо (спаси бог), а объявить благодарность в приказе. Не низкий поклон – поклоняться нельзя, они дьяволовы слуги. Но не станете же вы спорить, что именно они, честные черти, вместе со своим заклятым другом звонарем спасли дело. Пасли Никитушку, учили. А ихняя наука ох как быстро идет. Кто ж будет вытаскивать маленького Свена? разве что тролли? или они только в Норвегии? и вообще довольно злые? Аккуратная шведская медицина признала свое бессилие. А Никитка пишет музыку. Сначала в голове, потом на бумаге. Сашиных денег до сих пор хватало и Олегу подкинуть, дабы не мешал жить (пообвыкся с мыслью, что его признанье в прежних грехах мать пропустила мимо ушей, и зачастил во Мценск). Теперь с деньгами стало чуть-чуть потуже: Саше самой нелегко.
Вербное воскресенье. Вербный базар на площади во Мценске. Продают деревянные яйца, крашеные и просто точеные – разрисовывай к пасхе. Никитка звонит самолично, Иван Антоныч рядом стоит, чтоб, чего доброго, в небо не ушел. Небо манит, голубое с позолотой, и весь округлый мир точно большое пасхальное яйцо. Дальний лес пушится, будто весь из вербы. Не Христос на осляти въезжает во Мценск – Олег на автобусе. Приехал за очередной подачкой. Подсел на достаток. Послали ему, а всё мало. Да что ж ты, зараза, разве не получаешь зарплату-зряплату за непыльную работу на складе бытовой техники в городе Железнодорожном? Нет, теперь у Олега новые претензии к Саше. Лариса проболталась насчет болезни маленького Свена. Так это она, Александра, виною, что у Олега больной сынишка? Ко всему вдобавок неряха она, Александра, и неумеха. Живучи одной головкой – и обед сварить неловко. Кабы не она, змея, давно бы стал Олег большим человеком. Пусть она и платит. Пусть она и плачет. Ишь ты – в Швецию! А то мы их, шведов, под Полтавой не били. Говорят же – горю как швед под Полтавой. В Полтаве улицы так и называются: Первая Шведская Могила, Вторая Шведская Могила. (И поговорка шведская есть: когда гремит гром, то говорят – русские идут. Олег, к счастью, не знает. А то бы обязательно добавил.)
Ну, пришел. В Ларисиной квартире жильцы. Звонарь уж переселил Ларису с внуком к себе в двухкомнатную. И фортепьяно осторожно перевез. И черти все туда поехали, попрятавшись хитрым манером в разную посуду. Жильцы в воскресенье были дома, сказали новый Ларисин адрес. Олег момент материного переезда пропустил, не поинтересовался. Сейчас постоял в передней, посмотрел в комнату своей юности. Какой роскошью казалась ему тогда однокомнатная! Прищурился на солнце, светившее прямо в стекло. Поглядел, как там дерево под окном. Еще без листьев, но всё в воробьях. И пошел Олег без особого куражу прямо звонарю в зубы.
Недалёко было идти. Дверь оказалась не заперта, толкнул – отворилась. В передней сидит целый синклит чертей – разложили хвосты, ровно собаки. Уже прознали. Еще и подмосковный дежурный черт вылазит из Олегова рукава. Тьфу! А из комнаты доносятся звуки, как будто радио. Вышла Лариса, целует Олега, ведет на кухню. Чертей в упор не видит. Сейчас сынок, я тебя покормлю. Никитка доиграет – прибежит. Иван Антоныч в церковь вернулся, ему нынче еще звонить. Вон, взгляни на деревянные яички. Сегодня на площади торговки Никите в карман насовали, чтоб он расписывал. Я сама раскрашу, ему не до того. (Тут один черт залез Олегу на правое плечо, задержал мерзкой лапой ложку, подносимую ко рту, и проскрежетал на ухо: «Только заикнись о деньгах!» Олег принял к сведенью.)
Появился Никитка, поел. Пошли в комнату – охотно поиграл отцу. Внешне становится всё больше похож на Ларису: белокурый, с мягкой улыбкой. Звон донесся с колокольни, скоро хозяин вернется. Здесь близко. Стал на пороге Иван Антоныч – черти словно растворились. Знают свое место. Но едва Олег промолвил: «Я вот хотел поговорить…», как местный черт вскочил ему на загривок и сдавил мертвой хваткой горло. Иван Антоныч показал вид, что не заметил. Лариса принесла с кухни полную тарелку, поставила перед хозяином. Никитушка играл, не глядя на свои руки, и улыбался вполоборота Олегу.
Так Олег безрезультатно-поэтично скатался во Мценск. Его благоверная Ксения слова поперек не сказала. Не всё коту масленица, будет и великий пост. Со склада Олега вскоре поперли. Уж больно не любил сам таскать – спихивал на шофера, какой от заказчика. То и были на него жалобы. Это вам не кадилом махать. Ксения устроила его рядом в Кучине охранником при сберкассе – сорокалетнего мужика. Вся работоспособная Россия стоит что-нибудь да охраняет, неведомо от кого.
Ну что, исполнилось Никитушке десять. В пятый класс его записали понарошке: историю-георафию не осилил. Зато занял первое место на конкурсе «Щелкунчик». Играл с Ларисой за кулисой. А черти, сделавшись невидимы, так возле него и сидели на всякий пожарный. Когда стали люди Никитушке хлопать, он было и сам захлопал в ладошки, но черт его быстро одернул. Позвали в консерваторию, чтоб поиграл профессорам свои сочиненья. Еще и еще звали. Лариса все деньги на такси проездила – от Воробьевых с Песчаных улиц до Большой Никитской. Пришлось чертям воровать. Ничего, наворовали тысяч этак пять, а где – их ведь не спросишь. Подсунули Ларисе в сумку, она только услыхала, как замок щелкнул. Лучше у чертей взять, чем у Воробьевых просить. А черти на воровство подсели – пришлось потом летом Иван Антонычу розгой отучать.
Вечера в Москве сделались темны, деревья белые качаются. Афиши консерваторские освещены, в классах свет горит, и музыка оттуда. Никитка уснул в уголку большой комнаты на бархатной кушетке с изголовьем. Лариса сидит, глаза прикрыла, а сама слышит: профессора негромко обсуждают, что с Никиткой делать. Случай непростой. Черти на подоконниках за тяжелыми шторами копытами болтают – им тоже не безразлично, чертям. Не жить Никитке во Мценске, не звонить в колокола, разве что на каникулах. Черти знают слово «каникулы», сиречь песьи дни, еще с Олеговых семинарских времен. Как бы не разбилась только-только сложившаяся пара: Иван Антоныч с Ларисой. Черти столько сил положили, чтобы их согласовать. Иван Антоныч уж подсел на семейную жизнь. Сыновья у него – отрезанные ломти. Теперь закрутится Лариса в Москве: тут улыбнись, там поклонись. Консерватория уж договорилась с благотворительным фондом «Новые имена». Оплатят Ларисе с Никиткой комнату, снятую в переулке за большой Никитской (Никитиной улицей). Дадут Никитке именную стипендию. Историю-географию, биологию-зоологию Лариса сама будет рассказывать внуку на доступном уровне. Учебники выдадим. Алгебру, геометрию, физику, химию – похерить. Из языков только крохи итальянского, то есть музыкальные термины. Спросили Ларису: согласна ли сотрудничать. Согласна, она человек жертвенный. Черти смирились со своей участью: жить в коммуналке с длинным коридором и высоким дореволюционным потолком, за толстыми стенами. Спать на широких подоконниках, за цветочными горшками, жуя с досады столетник. Делать нечего – черти собрали полный оброк не бесовских, скорее человеческих чувств и свалили к ногам спящего Никиты. Подсели на общенье с людьми. Видно, люди пока еще более совершенны. Венец творенья, блин.
Затужил Иван Антоныч на своей колокольне: желанная жена и названный внук далече. Не станет Никита застенчивым звонарем, а станет непонятным человеком – композитором. Будет сочинять беспокойную музыку, еще чего доброго уедет из России. И Лариса за ним точно хвостик. Он ведь сам ни поесть ни одеться не сообразит. Как только он ноты понимает – чудеса да и только. От лукавого всё. Нанизаны черные кляксы на палочку. Тьфу. Помрет Лариса – кто за ним, убогим, присмотрит? за него ни одна девушка не пойдет. При церкви надежней. Батюшка назначит послушанье какой-нибудь старушке за звонарем ходить. Да полно тебе каркать-то, Иван Антоныч. Уж швед Нильс ошибся в судьбе своего пасынка. Ошибешься и ты. Сам изволишь видеть, какая сложная у него линия жизни. Хорошо тебе при церкви, пока церковь стоит. Воспомни семнадцатый год. Перекрести лоб и не ропщи.
Ярким февралем пришли студенческие каникулы. По осевшему снегу прихала во Мценск чуть поседевшая Лариса с серьезным Никитою. Глядит звонарь не наглядится. Не звонаренок, а рослый отрок – дружка звонаря. Пошли вдвоем на колокольню пасти весенние облака. Только домой вернулись, пообедали – Никита за свои синфонии. Из чемодана с колесами вылезли трое подросших чертенят. Поют в передней скверными голосами: до-ми-соль-ми-до… до-ми-соль-ми-до. И так до бесконца. Боле ничего не освоили. Но не гнать же их из дому. Сроднились как-никак. Кабы не они – не заговорил бы Никита. Нельзя нам без своего беса. Уж так повелось. Не нами началось, не нами кончится. Иван Антоныч вздыхал, но терпел. Каялся на исповеди. Однако отец Анатолий и сам в церковных сенцах ИХ заставал, то и не удивлялся. Свои мценские черти уж не в диковинку. Глядишь – уживемся и с московскими И допускал Иван Антоныча к причастию.
Явилась во Мценск Саша из Швеции. Десятилетний сын, поступивший в московскую консерваторию по классу композиции – это круто. Что твой Дмитрий Шостакович. Показала фотки приговоренного к идиотизму Свена. На Никиту не похож, но, может, тоже выровняется. Прецедент есть. Тебе бы, Александра, попросить у Ларисы на раззавод наших российских чертей. Не догадалась, а Лариса постеснялась предложить. Надейся на норвежских троллей. Как бы не пролететь: они довольно коварны, да и захотят ли иметь дело со шведами. В любом случае наши беси сноровистей. От меня иного заявленья и не ждите.
Уехала Сашенька. Иван Антоныч всё ее Шуркой звал. Оставила денег на Никитино образованье. Но Никитка уж был в консерватории вроде как сын полка. С него и в буфете за обед ничего не брали – записывали на счет неведомо чей. Но всё до мелочи оплачивалось тем же фондом. Бродят по России большие деньги, не знают куда приткнуться. В данном случае спонсоры клюнули на сенсацию. Так уж подсудобили курирующие Никиту черти.
Мальчик рос красавцем, весь в Ларису. Этакий добрый молодец. В четырнадцать лет высок не по одам, плечист. Супруги Воробьевы посмотрели на него один раз в концерте – ну Лариса и Лариса. Обидно, завидно. А чего завидовать – свой ведь внук. С их стороны пришла болезнь, с Ларисиной перебороло мценское здоровье. И еще слетела на него чертовски русская гениальность. Удивляться не приходится – дело обычное.
Идет Олег в Кучине по той, по парковой стороне, не по рыночной. Весна-красна сыпет с дерев благоуханную труху: чешуйки почек. Идет ко станции. Надо застать мать, пока во Мценск на лето не укатила. Туда к ней тащиться – деньги тратить, да и со звонарем встречаться не хочется. Про чертей Олег не думает и не поминает их без особого повода. Но электричка только подошла – ОНИ уж из Железки едут. Развалились на двух лавочках, таращат друг на друга поганые зенья, посаженные близко к свинячьему пятачку. Шесть рыл. Целое купе заняли. Вот их сколько к Олегу приставлено. Будь проклята его неудачная семинарская жизнь. Не посмел уйти в другой вагон. Сел – ОНИ к нему поближе. Людей в вагоне почитай что нет. Так, трое у входа, сидят – не глядят. На Салтыковской в соседний вагон народ лезет, напирает, а сюда хоть бы кто. И видит Олег, совсем уж рехнувшийся с горя – те трое у входа тоже черти. Итого девять. Такая за ним слежка. Тошно стало, вышел в Никольском. Пошел по раскисшей дороге к облезлой голубой церкви – закрыта. Будь проклят тот фильм, что показывали, когда он Александру бестолковую оглаживал. Стоит, не решается обернуться. И уйти боится, и перекреститься стыдно. Перед кем стыдно-то? перед бесями что ли? Тут откуда ни возьмись встал рядом маленького росточка священник – крест на груди висел чуть не до колен. Батюшка, не выдайте… вражья сила одолевает. Священник неспешно отомкнул двери, пропустил Олега и сам вошел за ним, подъявши крест с грозным видом. Однако ж черти нонешние ровно тараканы. Даже хуже. Ни крест их не берет, ни излученье компьютерной техники. Притулились в углу на скамье. Поместились все девять острыми верткими задами. Слушают, как их подопечный Олег каяться будет. Батюшка, многожды согрешил. Пошел в семинарию без веры. Ночью в Орле с фальшивым милицейским удостовереньем наезжал на торговцев в ларьках. Обгулял невинную девчонку Александру. Тянул деньги с ее родителей, после со своей же матери – те, что Александра на нашего ребенка посылала. Женился по расчету на нелюбимой женщине Ксении. Теперь вот поехал в Москву не сына повидать, а еще денег с матери содрать – так, батюшка, девять рыл бесей со мной вагоне ехало. Огради… погибаю. (Погибает. А сам во какую ряжку наел.) Маленький священник подумал и сказал: «Ты вот что. Ты отдай сейчас на церковь те деньги, что при тебе. Съезди повидай мать и сына, в том греха нет. Коли она тебе еще какие деньги даст, сойди опять в Никольском и пожертвуй паки на церковь – все, что даст. То и не будет в твоей поездке никакой корысти. Глядишь, беси и отвяжутся». – «Вроде индульгенции, - подумал Олег, отучившийся на отделении религиеведения. - Нет, здесь я помощи не получу». Поцеловал руку батюшке, замявши вопрос о деньгах и поворотил оглобли. Совсем поворотил. Сел на электричку в сторону Железки. Сидит, прикрыл глаза. Даже в окошко на оживающий лес не взглянул. А в нем, в просыпающемся лесу, как раз и таилась спасительная сила. Вошел бы в чащу, осинам помолился. Как раз и полегчает. Язычники мы. Что с нас взять.
Той порой у Ларисы в большой московской комнате за казенным роялем, сюда затащенным, сидела девочка – ровесница Никиты из консерваторского дома. Играла с Никитою в четыре руки. Была она смугла личиком точно пасхальное яичко, слабо крашенное луковой шелухой. Черти-подростки, спрятавшись на антресоли, сиречь на полатях, посмеивались над звонаревым пророчеством, что де за Никиту ни одна девушка не пойдет. Еще как пойдет. Господи, не дай опасному гену перейти в Никитино потомство. Рано я заскулила. Девочка с ювелирно оплетенными по одной прядке вкруг головы косичками поиграла и ушла. Даже имени ее не знаю. Но надежда витает в воздухе. Никита открыл форточку – весна въехала в зеленой карете. Будь готов к счастью, Никита. – Всегда готов.
Что у него в голове? читать он ничего не читает, окромя партитур. Оперу слушает с разинутым ртом, горюет о мученьях отравленной царской невесты. Половины не понимает, но сострадает по полной. Знает, что сидеть за фортепьяно рядом с Мариной хорошо. (Ага, ее звать Мариной.) И если Марфу Собакину хотят разлучить с Иваном Лыковым, то во всяком случае для Ивана это большое горе. Может, и для Марфы тоже, но Никита не уверен. Маринка радуется весне. Где-то сорвала два цветочка мать-и-мачехи. Нашла, умудрилась. Ну конечно, я тоже рад. Но скоро уезжать во Мценск. Черти уж свернули свою адскую кухню и подсунули в собранный Ларисой багаж. Намерены продолжать направленное врачеванье Никиты у звонаря под носом.
Как видите, Никита думает хорошим русским языком. А начинал с одних ругательств. Иван Антоныч, приехавший специально забрать и препроводить, диву дался – эк дитя повзрослело. Чего черти не доработали, то довершила Маринка одним своим молчаньем. Иван Антоныч торжественно вел в свой дом рослого синеглазого парнишку, на котором никакого огреха природы заметно не было. Лариса вышагивала за ними двоими, сияя тысячей улыбок. Мценск нежился в весеннем мареве и жадно ждал звона. Никиту отпустили рано: экзаменов он не сдавал, не имело смысла, при сугубо индивидуальной программе. Слишком рано отпустили, по его тайным соображениям. Душа набирала опыт: нельзя у жизни просить всё сразу. Истосковавшаяся колокольня виднелась от звонарева подъезда и робко позванивала на ветру – ждала Никиту. Два равновеликих призванья разорвали бы его пополам, когда б не мощная поддержка Иван Антоныча. Тот врос рядом с Никитою в землю аки колышек. Лариса обвилась вьюнком сразу вокруг Никитина тонкого ствола и звонарева крепкого. Черти из кожи вон лезли, помогали. Умней и хорошей, Никитушка. Звони во все колокола – нешто мы против. Выдумывай свою непростую музыку. Не всё ж тебе петь «во саду ли в огороде». А невеста нехай подрастет.
Нема мого миленького –
Поĩхав за Десну.
Казав – рости. дiвчинонько.
На другую весну.
Ой, не сглазьте, черти. Да уж мы небось не сглазим. У нас глаз ватерпас. Всё примечаем, а любимому своему воспитаннику Никите свиньи не подложим. (Очень лояльные черти.)
Мценское лето – на даче. Луга в ромашках, речка в кувшинках. Звонить ездят вдвоем на старом заслуженном драндулете с коляской. Почитай, ни у кого больше такого не осталось. Черти скачут через веревочку на засыпанной канаве между участками Ларисы и звонаря. Это здешние, мценские . А те, подмосковные, что к Олегу в электричку подсаживались, так ему житья и не давали. Приходили в сберкассу, когда он дежурил. В цивильных спортивных костюмах, надвинув бейсболку на бегающие глазки. Выбьют талон как путные и сидят ждут. Олег дергается. А кому скажешь, что черти? Прямая дорога в психбольницу. Когда ихний номер загорится, подбегут к какому нужно окошечку, сунут в него свернутую газету и прогнусавят: мне снять три тысячи. И ничего не заполняют, а сверлят кассиршу зеньями. Та, глядишь, и повелась на бесовский обман. Стали замечать, что в Олегову смену всегда недостача. Неужто он с какой мафией связался? взламывают коды, подделывают сберкнижки? что-то вроде знаменитых чеченчских фальшивых авизо. Только всё по мелочам – мафия мараться не станет. Черти не зарывались, знали меру. Олег про чертей не заикнулся: стыдно было. Так его и уволили с формулировкой «потеря доверия». Скверная статья. Жена Ксения, сама из торговли, знала: так выражаются, чтоб не написать прямо- «ворует». Ни в торговлю, ни на склад, ни в охрану больше не возьмут. К тому времени она в муже по всем статьям разочаровалась. Развелась, выписала, выкинула к чертям собачьим. К августу это всё и подоспело. Олег думает: поеду во Мценск, пока мать там. Стану мценским мещанином. Главное чтоб дома. Остальное как-нибудь.
Приехал – в Ларисиной квартире новые жильцы, они Олега знать не знают. Да он здесь давно и не прописан. Но долю собственности имеет. Смолчал, пошел с большим рюкзаком. Сидит на лавочке, голуби кругом ходят воркуют. Собака явилась, понюхала – отдал ей остаток колбасы. Только б не черти. Чу! звон на колокольне, звон на колокольне: дин-дон-дон, дин-дон-дон. Олег туда. Уж спускаются вниз старый да малый. Не такой уж и малый – с отца ростом. Отец-то не горазд какой долговязый. Никита отцу улыбнулся – точно ворота распахнулись. А звонарь стоит выжидает. Поклонился ему Олег в ноги: Иван Антоныч, будь заместо отца родного. Я из твоей воли не выйду. Ну, прекрасно, коли так. И поехали втроем на мотоцикле: Никитка за спиной у Иван Антоныча, Олег в коляске. Вот такие сказки. Приехали – на даче рай. Поклонился Олег Ларисе: «Мать, не стану воровать, хоть в трудовой книжке у меня написано черным по белому: потеря доверия. Это всё бесовские козни. Стану с вами жить как родня. Что Иван Антоныч укажет, то мне закон. Я. мать, работать буду». А солнышко в окошко вечерними лучами постреливает. Лариса подает грибы на большой сковородке. Выпили Иван Антоныч и Олег со свиданьицем. Иван Антоныч маненько, а Олег ровно прилип к бутылке. Новая беда. И когда успел подсесть? Раньше за ним не водилось. Тут полезли мценские черти изо всех углов. Оттого в бутылке не убывает, а Олег себе наливает – себе одному. Никитушка на синтезаторе что-то свое ладит, А Иван Антоныч Ларисе кивает, хмурится. Олегу за сорок – молодость прошла. Семьи нет. окромя них двоих с Никитою третьим, да еще чертей несчетно. На нем, на Олеге, воровское клеймо. Никакого ремесла он не освоил. Что будем делать, Лариса Николавна? Солнышко село, Никитка утих. Сидит, записывает что-то своими крючками. Подсел на эту чертову музыку. Олег повалился ничком на Ларисину кровать и захрапел. Вроде раскаявшегося отвергать грех. А утречком проснулся Олег с похмелья и запел по-другому: «У меня право собственности есть на мценскую квартиру. Я пошел туда жить». – «Поживи до конца августа в квартире Иван Антоныча а мы пока жильцов предупредим». Уже с вечера звонарь с Ларисой такой вариант меж собой обсудили. Ничего, обойдемся без этих денег.
И стал Олег мценским обывателем. Живет в однокомнатной квартире, где прошла его юность. Работает в Ларисином детдоме истопником и разнорабочим. На водку денег не хватает, так черти ему всякий день по бутылке. Спивайся, как твой родной отец спился. С нами хошь кто подсядет. Ушлый народ черти. У них, заметьте, сложились разные отношенья со звонарем, Никиткою и Олегом. На Ларису они пока никак не реагировали. Она их до се не видит. Еще не дадено ей.
Притих август в двадцатых числах, затаил печаль. Никому с Никитой расставаться не хочется. Здесь его каждая сорока любит. К человеческой породе его хоть и причисляют, но довольно условно. С таким же успехом он родня своим троим шустрикам. Или ангелу, прохаживающемуся по тесному помосту там, наверху, на колокольне. Или залетному соловью, что пел в мае на тонком прутике молодой рябинки, возле самой калитки. Он всеобщий. Никита. Не Олегов и не Сашенькин. Скорей Ларисин, звонарев, или, может, братишка нонешних мценских детдомовцев. Весь из звона, из равнинного простора, из безвестного служенья многих и многих. Не дал бог большого ума – и не надо. Но пора собираться. Иван Антоныч поедет провожать – теперь одних папок с нотной тарабарщиной на два пуда. Оттуда, из Москвы, тащил звонарь нотную бумагу, казной выданную. Не понимаю я в этом ни черта, Лариса Николавна. Но раз ученые люди хвалят…
Вот и Москва, вот и Маринка. Уже не косички, заплетенные вокруг головы по прядке, а короткая мальчиковая стрижка. Но выучила за лето наизусть его, Никитину, пьеску. Сыграла. Никита поцеловал ей руку – левую, какая оказалась поближе. Листва только слегка пожухла, клены еще не желтели – приехала Саша с сынишкой Свеном. Хорошо, Маринка при них не заходила. Болен вдрызг. Ларисе грустно было смотреть на Никиткино прошлое. Черти поглядели с полатей и приняли решенье: командировать двоих своих в Швецию. Пусть займутся воспитаньем Свена. Иначе в будущем могут пойти не без основанья разговоры о тяжелой наследственности.
Чертей, залезших в Сашин защитного цвета рюкзачок, звали Огрызко и Оглоед. Вполне взрослые, состоявшиеся и ответственные бесы. Уменьшившись до соответствующих размеров, уместились в мятую пачку от сигарет – Сашенька стала курить – и затаились. Лишь пройдя таможенный контроль – пес их знает, эти лучи – черти вылезли и устроились в кармане куртки юного Свена с твердым намереньем не оставлять начатого. Работать подобно циркачам – до результата.
Необыкновенные приключенья советских чертей в Швеции еще будут описаны, не сомневайтесь. Главная моя забота сейчас – Олег. Уехала его маленькая семья, им лишенная дохода. Олег залег в котельной возле теплых труб. Детдом был велик – несколько корпусов. Со всей орловщины сироты, полным-полна коробушка. Не сироты – брошенные дети. Или отобранные у матерей, подсевших на наркотики. На пьющих родителей не обращали вниманья: их слишком много. Разве что соседи заявляли: ребенок ходит побирается. Ну вот, в разбросанном по территории детдоме была своя котельная. По всему Мценску экономили, а тут топили, берегли слабеньких детей. Еще работали Ларисины подруги – всех жалели, и беспутного Олега тоже. Рано легла зима. Закружила метель, неразлучная с русской равниной. Заполнились снегом овраги. Иван Антоныч на колокольне мотался и метался вместе с языком большого колокола. Отзвонил и пошел в котельную проведать Олега. Застал там полный набор чертей. Сами, сволочи, не пили – поили Олега. Тот уж и языка не вязал. Черти вообще народ непьющий и вопреки нашему стойкому предубежденью лишенный многих пороков. К людям цепляются в основном за их же грехи, служа в некотором роде санитарами человеческой популяции. Черт бы тебя побрал! глядишь, и поберет. От кого господь отступился, тот бесу легкая добыча. Но не будем углубляться в специально русские разделы общей демонологии.
Иван Антоныч обмахнул веником валенки, снял тулуп и хорошенько встряхнул. Поколотил друг об друга пустыми рукавами. Подышал на задубевшие руки. Развязал ушанку, счистил с нее снег. Присел за стол со всей нечестной компанией. Ему налили. Иван Антоныч выпил, закусил горбушкой черного хлеба и обратился к бесям по-доброму. Беси, вам ведомо – у меня невенчанная жена Лариса. Она женщина не то чтоб очень образованная, но по природе своей хорошая, и в этом детдоме, где вы пригрелись, вынянчила много соломенных сирот. Запутали вы ее сына давно ровно паук муху. Теперь вот подсадили на спиртное. Вы, беси, Ларисина внука Никиту говорить выучили. За то вам низкий поклон. (Пришлось таки поклониться.) Вам зачтется при окончательной вашей разборке с ангельским воинством. (Это что, мы еще и Свена в чувство приведем, мы такие, - думают про себя черти, но сами молчат.) Скажите, черти, чем я могу у вас Олега выкупить, чтоб вы от него отстали раз и навсегда? (Ну, хоть бы по одной этой питейной статье, и то хорошо было бы.) Черти заговорили все разом, и все одно и то же. Но Иван Антоныч разобрал. Дескать, позволь нам в ночь перед рождеством не дождамшись службы в колокола прозвонить. По-своему, по-бесовскому. Побесноваться, побеситься на колокольне. Несколько минут, не больше. Иван Антоныч долго думать не стал. Пускай мне в аду гореть, а Ларисы Николавны сыну погибать не позволю.
Вот она пришла, ночь перед рождеством. Орловщина, красный пояс, исправно готовится праздновать. В церкви стоять не все любители, а дома по телевизору отчего не посмотреть. К застолью готовятся с размахом. Не так уж и бедствует красный пояс, как стонет. Острый месяц качается – точно на ниточке подвешен. Тучки бегут – будто волна гуляет в морском просторе. И тут на колокольне не вовремя зазвонили. Ни к селу ни к городу. Словно Иван Антоныч пьян напился, чего с ним отроду не бывало. Какофония да и только. Кто через площадь шел – один человек, ну два, много трое – видели мятущиеся наверху фигуры. Набат? пожар? конец света? Но мороз невелик, а стоять не велит. Очевидцы спешили домой, и скоро, глядишь, безобразие прекратилось. Есть как-никак благоразумие и у чертей. После нескольких минут тишины раздался стройный рождественский благовест.
Каялся Иван Антоныч отцу Анатолию. Тот спроси деловито: Олег пьет? – Завязал, батюшка. – Ну и ладно. Звони как звонил, благословясь. С тем отпустил Иван Антоныча, дав ему вина с ложечки и сухонькую просвирку. Иван Антоныч стал брать Олега с собой на колокольню - помогать. Олег ленился, тащился нехотя, однако ж боялся чертей и не смел ослушаться звонаря. Колокола тоже Олега недолюбливали и звонили как-нибудь. Но Иван Антоныч настаивал. Черти же нарочно насылали ветер – такого уговора с Иван Антонычем не было. чтоб на Олега ветру не венути. Бесы известные буквоеды. Вся бумажная канцелярия – ихних лап дело. Олег сморкался в большой немытый платок, но дергал за вервие, как названный отчим учил. В конце концов стало выходить вполне прилично. А бесям что – звони как звонится. Не больно-то Олегу звонилось. Но из двух зол… Отец Анатолий Олегово нераденье видел, однако в глубине души одобрял принужденье. Пусть богу послужит. Со временем и беси стали относиться к Олегу терпимо. В Ларисиной однокомнатной квартире, где окопался Олег, вновь стало тихо. Перестали выть трубы, скрипеть по ночам дверные петли, вздыхать по углам мучимые грехами призраки. Олег пустил жить тех же приезжих, каких раньше выгнал, и переехал к Иван Антонычу.
Отец Анатолий привык по роду деятельности задумываться о бренности человеческого существованья. Отмечал про себя: не Никита, так Олег заменит Иван Антоныча после смерти последнего. Заботливый о делах храма, батюшка сам был старше своего штатного звонаря. Стройный благовест сопровождал мысли отца Анатолия, и непривычно сильный ветер сметал поземку с церковного двора, устраивая сугроб под стеною. Черти играли в снежки прямо под носом у почтенного священника. Ранние сумерки и плохое зрение отца Анатолия помогали их шалостям остаться незамеченными и безнаказанными. И вообще – батюшка к своим приходским чертям настолько привык, что однажды сказал Иван Антонычу: «Обвенчаю-ка я вас с Ларисой Николавной, покуда жив. А то бесей – их не переждешь». И таки обвенчал без шуму: Никитка да Олег, да неболтливые сироты – Ларисины воспитанники – вот и все гости. Да еще черти, коих никто не приглашал, однако и не изгонял.
Смуглая леди Никиткиных мечтаний училась в девятом классе. Лариса, покривив душой, говорила ей: Никитка освобожден от прохождения школьной программы оттого лишь, что у него рано обнаружились выдающиеся музыкальные способности, исключающие остальные занятия. Маринка вызвалась сама посвятить Никиту в премудрости гуманитарных предметов. Пока что коротко и поэтично излагала русскую историю. Лариса утирала слезы умиленья: у нее столь хорошо не получалось. Никита так подсел на уроки своей юной учительницы, что не хотел ехать во Мценск на зимние каникулы. Но в конце концов сдался на Ларисины уговоры. Скоро услышит, как его, Никитин, отец звонит вместо него на колокольне. А на лето Маринку решили пригласить во Мценск. Ей выделят отдельный дом на участке Иван Антоныча. Сбудется ли, поработают ли бесы с Маринкиными родителями, чтоб отпустили? время еще есть.
Не так хорошо было со временем у командированных в Упсалу чертей Огрызка и Оглоеда. Чертпарламент знал кого посылать. Изобретательные, тактичные, осмотрительные бесы. Золотой генетический фонд ихней породы. Тут я становлюсь на скользкую почву. Ангелы не размножаются и не стареют, всякому ясно. Хотя малышей-ангелочков Рафаэль не долго думая изобразил. Гибнут? возможно. В сраженьях с дьявольскими полчищами. А как же подновляется их популяция? Черти же проходят разные возрастные стадии почти что у нас на глазах. Но чертенят во младенчестве никто не видел. Кто рождает их? То-то противны они в пеленках. Оставим эту тему, я с ней не справляюсь. Переливанье из пустого в порожнее. В общем, Оглоед и Огрызко были черти среднего возраста, опытные и надежные, с выраженными педагогическими навыками. Уж подучить юнца на нехорошее озорство всегда могли. Но тут предстояло иное. Нужно было исправить ляп природы. Доделать за творца и посмеяться втихаря.
В общем, взялся за гуж – не говори, что не дюж. Время поджимает. Вот минует лето, от которого так много ждет Никитка, и Свена отправят в школу для дураков. А пока стоит синий март. Тени деревьев на снегу синие. Еловый лес синеет в дрожащем мареве. Нильс в свитере с оленями ушел туда на лыжах. Сашенька в белой штормовке и вышитых меховых унтах ставит на лыжи сына. Невидимые для нее, показывающиеся одному лишь Свену черти поддерживают его с обеих сторон. Стоит! шаркает ногами, справно держит палки и говорит по-русски: зима. Нильс! Нильс! – Саша звонит ему на мобильник. Скорей беги к нам. У нас тут чудеса. Прибежал. Гляди, Нильс, он сразу пошел на лыжах и сказал чисто-чисто: зима.
Тролли, мне думается, говорят только по-норвежски. Так что ежели Свену суждено стать двуязычным, надо подыскать в наставники кого другого. И покуда родители радовались успехам своего дитяти, Огрызко с Оглоедом устремились рысцой по лыжне в лес. Незримые для Нильса с Сашей, они всё же оставляли на накатанном снегу явсвенные следы наподобие козьих. В чаще даже в столь солнечный день было сумрачно. Еще темней оказалось под корнями старой упавшей ели, куда любопытные черти сунули носы. Нора? или чей-то ход? Потягиваясь, вылез хозяин – традиционный лесной гном в красном кафтанчике, опушенном белым мехом, и таком же колпачке. Он обратился к бесям по-шведски, так что они ни бельмеса не поняли. Однако интонация была дружелюбная. Черти прыжками и ужимками стали изъяснять приглашение последовать за ними.
С ними! туда, к людям. К людям идти гном еще подумал бы. Но черти лотошили, гримасничали, и в конце концов маленькое существо позволило взять себя в голую обезьянью ладошку Оглоеда. А дальше как по нотам. Черти знай пересаживали гномика из кармана куртки Свена в карман рубашки, потом в карман пижамки. Вскоре Свен уже мог сказать несколько слов по-шведски. Как это прикажете назвать? «Дитя и волшебство». Сверх программы российские бесы сами затараторили по-шведски, хоть и плохо. Так что лучше им было помолчать. Но с ними ведь не сговоришь. Счастливые родители только умилялись ошибкам сына. К осени прогресс стал столь очевиден, что вопрос о школе для дураков отпал сам собой. Договорились о домашнем обучении. Знай наших российских чертей. Конечно, прецедент уже был, был и кой-какой опыт. Мальчики единоутробные братья. И симптоматика схожая. Но чтоб так скоро… ай да отечественные бесы! ай да сукины дети! Пока Сашенька по скайпу хвастается Ларисе (нашла кому хвастаться) Свеновыми достиженьями, Огрызко и Оглоед невидимо общаются с юными шустриками. Те стали уже вполне уважаемыми молодыми людьми… простите, бесами. Договариваются посредством своей немой азбуки (мимика у чертей хоть куда) о продлении командировки. Пусть подопечный окрепнет проснувшимся разумом. Раннее рождество в Швеции. Свен таращит глаза на елку в свечах. Несколько гномов незаметно добрались из лесу. Сидят в приятной полутьме на старом резном сундуке, болтают коротенькими ножками. Огрызко и Оглоед таскают им со стола кусочки пирога. Снег падает бесшумно. За окном на карнизе сугроб.
Ну. а прошедшее лето во Мценске? Было оно, Никитино счастливое лето с визитом Маринки? не было. Черти не сумели пролезть в консерваторский дом мимо вахтера. Чего это они так опростоволосились? Очень дошлый вахтер. Смолоду в КГБ работал. Сам был из них, из бесей. И не смогли договориться. Лезли к Маринке в карман – консьерж останавливал девочку пустым разговором и незаметно вытряхивал шустриков оттуда. Дежурили у подъезда – Маринка с родителями не выходила. Только осенью у наших подросших шельмецов, вернувшихся после пустого лета, стало хоть что-то получаться. На рождественские дни Маринку во Мценск отпустили. На даче у Иван Антоныча топится печка. Он сам сложил, расширив дом – после перестройки разрешили. Пожарников улестил водкою. Елка не хуже шведской. Свечки на ней тоже настоящие – у Иван Антоныча сохранились подсвечники с зажимами. Отзвонили втроем: Иван Антоныч, Олег и Никита. Приехали в метель на том же мотоцикле с коляской, застегнувши дерматиновый фартук. Сидеть под ним выпало Никите. Лариса с Маринкой встретили их теплым пирогом. Олег вел себя тихо, глядел во все глаза на «Никиткину невесту». Благоволенье царило в человецех. Черти тоже угомонились, почили на лаврах. Нелегко им дался визит Маринки во Мценск.
Никита числился в консерваторской аспирантуре. Просто не знали, что с ним, таким молодым, делать. А финансированье пока еще шло. Маринка готовилась поступать на первый курс. Энергичные чертики-шортики и это взяли на себя. Той порой из Швеции стали поступать странные вести. Скандинавская весна оглушила Огрызка и Оглоеда. Она ворвалась в чертоги снежной королевы как укротительница в клетку. Метель распласталась ниц, и щебет озябших птиц стал слышен. И черти пишут по электронной почте в Москву – почти без ошибок: «Мы от варягов, мы остаемся здесь». Весь вам сказ. Каких способных бесов мы потеряли! Вот так отпусти. Но Свена поставили на ноги. Не просто поставили: у него вдруг открылся талант танцора. В балетную школу взяли. Конечно, лучше было б учиться в Москве, но уж так получилось. Огрызко и Оглоед не пропускали занятий. Мальчик стоит возле зеркала – самый маленький. Делает первые па. Откуда свалилось счастье, как разглядели? Всё началось на рождество с коллективного несанкционированного посещения гномов. Они роняли в потемках на пол крошки пирога, прихлопывали в ладошки, покуда дитя топталось посреди комнаты. И вдруг у Свена стал получаться оригинальный танец. Зажгли свет, засняли камерой. Сейчас преподаватели говорят, что у мальчика невероятно высокий прыжок. Второй Вацлав Нижинский. Еще бы. С нашими российскими бесами и не туда запрыгнешь. Ладно, пусть руководят обучением Свена. Надо – значит надо. У нас тут этого добра чертей осталось видимо-невидимо. Никитка стал писать балетную музыку – в расчете на Свена. Чертовски современно выходит. Воробьвы всем рассказывают, какие у Сашеньки необыкновенные сыновья. Не оступись бурсак Олег в самом начале жизненного пути – фиг бы черти стали займаться мальчишками «с ограниченными возможностями».
Ну конечно, Маринка поступила в консерваторию и без этих двоих оглоедов-невозвращенцев. Было кому ей пособить. Хотя бы сам Никита. Ну. и шустрики подсуетились. Спасибо нашим бесам за общепризнанную русскую одержимость. И Свена зацепило краешком. Зацепило и поволокло. Маринка – пианистка. Ее согласны отпустить на лето во Мценск при условии, что на даче у звонаря будет инструмент. Фортепьяно сейчас можно получить через интернет даром – только заберите, увезите. Черти подсудобили так, что кто-то отдал хорошее старое пианино. Осталось только настроить и потом топить на даче уже существующую печку всю зиму, чтоб инструмент не испортился. Ладно, до зимы еще надо дожить. А пока – счастливое лето, не состоявшееся в прошлом году и так тяжело доставшееся самоотверженному звонарю. Маринка с Ларисой живут по одну сторону затоптанной канавки, Иван Антоныч с Никитою по другую, а Олег во Мценске – его прибрала к рукам очередная разведенная женщина по имени Римма. Черти к Римме не пошли – устали таскаться за Олегом. Это так, отговорка. Черти народ неутомимый. Просто соблюдают уговор со звонарем. Еще и предлагают на зиму остаться в дачном доме и топить. А не сожжете? никак нет, не сожжем. Хорошо, там посмотрим.
Какое лето, что за лето! Да это просто колдовство. И как, спрошу, далось нам это – так, ни с того и не с сего? Колдовство. Вот они, организаторы первого Марининого студенческого лета, небезызвестные Шустрик, Шортик и Шельмец. Стройные вежливые черти, перенявшие сдержанность от Иван Антоныча. Уже неплохо разбирающиеся в популярной классической музыке, щеголяющие именами Гуно и Бизе. Не черти, а шевалье. Чинно сидят на песчаном обрыве, не сучат ногами. Из вырытых в песке углублений слышен писк птенцов, а ласточки родители высоко-высоко режут крыльями нагретый воздух, ловят мошкару. К погоде. Всё к погоде, куда ни глянь. Ничто не смеет омрачить долгожданной радости. Маринка плетет венок на крупную Никитину голову. Примерила. Завязала. Кому венок износить? носить венок милому.
Не слишком ли хорошо, чтобы быть правдой? Маринка держит в зубах под куполом цирка канат, на котором висит Никита. Разожмет зубы – ведь он разобьется. У него нет иммунитета против жизненного зла. Того гляди подсядет на женскую лукавую любовь. Бдите, дружественные бесы. Укрепи Никиту своей недюжинною силою, звонарь. Страхуй, как на колокольне, дополнительной веревкой. Только каким манером? сама не знаю. Но ведь Сашенька выкрутилась? тоже была под ударом. Ну что ему, Никите, в монастырь идти? подсесть на молитву, сказочному красавцу-парню? Право, я теряюсь. А венок – загляденье. Сел на голову крепко – уши держат. Завянет – Маринка еще сплетет. Лету нет конца.
Опять мысли лезут в голову. Весы никогда ровно не стоят, всегда склоняются в какую-то сторону. Того, кто сильней любит, стережет опасность. Другой скоро начнет думать, что делает этому, сильно любящему, одолженье. А там недалёко и до… Страшно мне за Никиту. Но жизнь распорядилась иначе. Лето всё-таки кончилось. Маринкины родители-музыканты уехали во Францию и забрали ее с собой. Будет учиться в парижской консерватории. Держали в секрете до последней минуты – вдруг не выгорит? Получилось, будто скрывали от Никиты. Может, и правда таили. Понимали, что всё непросто. Лучше подальше. Поплели венки – и хватит. Увезти девчонку, пока не подсела окончательно на общенье с не вполне нормальным гением. В прочем, где вы видали нормального гения? А вообще, вы гения близко видели? Стоишь рядом – от него исходит излученье.
Бесы, конечно, рано учуяли грозное будущее. Пока шустрики кайфовали, любуясь ласточками в небе, их московские собратья рвались через непробиваемого консьержа в консерваторский дом. Наконец даже и проникли, но в квартире уж паковали вещи. Черти пытались сорвать отъезд – Маринкина мать поскользнулась на лестнице. Так с перебинтованной лодыжкой и полетела – в Париж, в Париж. С решительным мужем и послушной дочерью. Маринка первое время включала скайп в условные часы – поговорить с Никитою. Потом подсела на очарованье Парижа и забыла уговор. Соперником Никиты стал город, поэтами воспетый от погребов до крыш. Что ж, Париж стоит обедни. Хорошо, жизнь не подвергла Никиту большему униженью – Маринкиной измене у него на глазах. Измене, которая носила бы мужское имя. А так – обошлось. Черти осторожно спустили дело на тормозах. Никита еще яростней подсел на сочинительство. Сублимация, блин. Декабрь присыпал Москву снежком так скупо – ровно украл. А Москва всё строилась и никак не унималась. Это уже было похоже на сумасшествие.
Аспирантура Никиткина весной заканчивалась, и финансированье прекращалось. Оригинальнейший, но никому не известный композитор должен был ехать во Мценск и там осесть. Кто станет его исполнять и раскручивать? кому он нафиг нужен? Черти посовещались – и откуда ни возьмись появилась работа по церковному многоголосию в допетровской Руси и соответствующие публикации. Явились и оппоненты, благополучно состоялась защита. Правда, потом эти оппоненты как сквозь землю провалились. Ровно их черт хвостом смел. Долгонько их никто не видел. Никитку оставили при консерватории на непонятных условиях. Сидел в библиотеке, расшифровывал старые нотные записи, так называемыми крюками. Черти ему здорово подсобляли, так что много времени тратить не приходилось. Занимался со студентами тем же предметом. Тот же мценский звонарь, но на другом уровне. Жил вместе с преданной Ларисой в той же большой комнате. Теперь плату за нее собирали с бору да с сосенки. Сашенька иной раз помогала, Иван Антоныч сдавал во Мценске обе квартиры, свою и Ларисину, сам жил на теплой даче. Сыновья звонаревы, многосемейные попы, не одобряли отцовского второго брака и держались в стороне, благо далёко жили. А Никита, воцарившись в звонаревом сердце, писал и писал – в стол.
Не так уж страшен черт, каким его малюют. Я имею в виду нашего, обрусевшего черта. Во всяком случае те бесы, что некогда прицепились к злополучному семинаристу Олегу, после взяли под защиту не только ущербного Никитку, но заодно еще и Свена. Я же на бесей валила все беды скорее по привычке. Они, беси, сделали всё что могли и даже более того. Но что же никто не посылает Никитиных сочинений на конкурс? не добивается для него престижных премий? Мутная это вода. Не всё же на чертей надеяться – самому надо чесаться. Дитя не плачет- мать не разумеет. Начнешь бегать хлопотать- потеряешь творческий дар. Да Никита и через порог ступить побоится. Сидит над древними крюками – потому ему и хорошо. Одни люди умеют создавать, другие продавать. А черти пока шмонают воробьевскую квартиру: у них с давних пор остались ключи. Ищут что украсть – помочь Ларисе. И не находят. Деньги у мадам Воробьевой на банковской карте, золото при себе (на себе). Наследили на полу копытами и ушли с какой-то мелочишкой. И на старуху бывает проруха.
Из плечистого подростка Никиты с широко раскрытыми глазами вырос замкнутый молодой консерваторский преподаватель. Что пережил, что передумал – из него клещами не вытянешь. Летом во Мценске сядет за фортепьяно, перезимовавшее в тепле. Наигрывает, записывает, не замечая своих – Иван Антоныча с Ларисой, копающихся в огороде при содействии скоропомощных чертей. Но лишь зафырчит мотоцикл, ему же нет сносу – выскочит, сядет в коляску, еще маша руками в такт своей мысли. Едут вдвоем звонить. Мценск не сильно разросся, с колокольни видать поля, засаженные картошкой – капустой – кукурузою. Чем придется. Не рожью, матушкой. Полетит звон, подымется эскадрилья ворон с зеленых куп старого кладбища. Проснись, Никита. Это твоя земля, твоя церковь с не больно какими знаменитыми образами. Твои родные черти, привычные ко звону, притулились на лесенке, дергая носами. Ты богатырь, тебя и десять бед не берут. Можешь хоть тридцать лет просидеть на печи у Иван Антоныча, а выйдешь в мир. Не ты, так тобою созданное. If i know anything about anything, черти Никите тридцать лет на печи сидеть не дадут.
Был Петров день. Отзвонили звонарь с дружкой, приехали на дачу. Лариса пекла пирог с малиной – именины Никитина прадеда, отца Виктора Петровича Воробьева. Печь, сложенная Иван Антонычем, была снабжена двухконфорочной плитою в выемке кирпичной кладки и духовкою под плитой. Черти любили забираться в остывшую духовку. Любили тепло – память о родном пекле. Вернулись бесы вместе со звонарем – Никита сидел в коляске, черти гроздью висели за спиной правильного Иван Антоныча. Шмыгнули в дом, расселись по углам. Ларисе ни к чему: она их как всегда не видит. Никита потихоньку дал бесам корку от пирога. Шустрику, Шортику… а где Шельмец? С мотоцикла слезали в полном составе. В сени входили – тоже. Шельмец не объявился ни поутру, ни в обед. И через сутки позвонил со СВОЕГО смартфона на Никитин смартфон. Гуляет по Парижу. Летняя шляпа, черные очки. Рыльце упрятано в острый воротничок наимоднейшей рубашки. Ажурные полусапожки укрыли копытца. Фланирует по бульварам. Что, Оглоеду с Огрызком можно, а мне нельзя? Швеция. Франция – один черт. То есть уже трое наших чертей эмигрировало. Результатом дерзкого побега Шельмеца стал развод Маринкиных родителей. Обое завели во Франции новые семьи и перестали заниматься дочерью. Бесы небось не ангелы. Нашкодил, прикрывшись благой целью.
Она вернулась, Марина, с Шельмецом в саквояже. Ей, как и Никите, исполнилось двадцать один. Родители, по западным стандартам, оставили ее самой о себе промышлять. Консерваторию успела окончить там. Четыре года как ее увезли. О боже. как она с тех пор переменилась. Бледное, нервное лицо. Накрашенные вампирские губы. Худые руки с коротко остриженными, но намазанными черным лаком ногтями. Попросила вон жильцов из квартиры в консерваторском доме. Вселилась. Проверила беглыми пальцами рояль – не нужна ли настройка. Стоял июль. Липа, робко тянувшаяся из чугунной решетки, пыталась цвести под окном. Молодой нахальный бес валялся под роялем, по-йоговски вывернув ноги и поставив копыта на медные педали. Подсевшая на парижскую жизнь молодая женщина медленно приходила в себя. Бес, наскучив ждать, толкнул ее в ребро. Маринка кинула в только что разобранный саквояж кой-какие вещи и без предупрежденья отправилась во Мценск. Шельмец сидел в ее багаже тихонько, боясь спугнуть удачу, к которой шел (скакал) два года.
Опять был Петров день и пирог с малиной. Им пахло еще от калитки. Заметно постаревшая Лариса встретила незнакомую смуглую даму на крыльце. Ларисины глаза слезились от печного дыма. Наконец в них стало проясняться – узнала. В смущенном молчанье сидели ждали. Вот затарахтело в конце улицы. Ввалились двое звонарей со своим свингом. И сразу всё переменилось, перевернулось. Воскресший Никита обнял сияющую девочку. Шустрик и Шортик целовали в вытянутое рыльце долгожданного Шельмеца. Пирог, накрытый полотенцем, источал аромат и требовал к себе вниманья. Иван Антоныч доставал из буфета заветную чекушку. Воробьи по своему обыкновенью клевали недозревшую вишню. Собиралась гроза. Ништяк. У нас все дома.
Лариса и Никита освободили комнату, что снимали в Москве с таким скрипом. Лариса осталась зимовать во Мценске с осчастливленным Иван Антонычем. Никита переехал к Маринке. Расписываться она не пожелала. Не пожелала она еще многого и многого: готовить, убираться, стирать. Приходила по найму узбечка. Многого Марина, напртив, пожелала: свободы, тусовок, тряпок. Ее, прежнего подростка, хватило на первые минуты встречи. Дальше всё было сложней. Но для Никиты это была единственная возможность жить, а не перемогаться. Трое штатных Никитиных чертей поселились в стенном шкафу Маринкиной квартиры. Сама же Маринка занялась без отлагательств раскручиваньем Никиты. Поднажала на все связи внутри консерваторского дома. Вскоре Никиту стали исполнять и пиарить. Тогда Маринка устроила элитную свадьбу и подсела на роль жены гения. Никита же как жил, так и продолжал жить, не отличая пораженья от победы.
Приехал юный танцовщик Свен стажироваться в Большом театре. С ним вернулись Огрызко и Оглоед. Все трое поселились у Воробьевых на Песчаной и втроем же зачастили в консерваторский дом. А как же гномы? предпочли остаться на родине. Они были патриотами. Огрызко же с Оглоедом перестали считать себя варягами. А может, и считали в глубине души, но теми, что осели на Руси. Пели в Маринкином стенном шкафу: «О скалы мрачные дробятся с ревом волны». Марина удивлялась: вроде в консерваторском доме звукоизоляция хорошая. Кто же это так заливается? И продолжала в полутьме, при свечах, гладить руку Свена. Тот руки не отнимал.
Вообще, кому здесь бывать и как себя вести, решала Маринка. Но было одно досадное исключенье. Им стал Олег. Марина не доглядела. На свадьбу в Суздаль позвали (позвала) Ларису со звонарем, а Олега без Риммы. Шельмец, не без основания полагавший, что не Марина его привезла из Парижа, а он ее привез, считал себя вправе судить ейные поступки. «Моралистка чертова», - сказал он своим двоим товарищам. Свадьба игралась летом. Звон в Суздале как всколыхнул нагретый воздух – Иван Антоныч оценил по достоинству. Расписывала брачущихся молодая дама выездным порядком на высоком берегу над речкою. Гости сидели на брикетах соломы, что выплевывает современный комбайн. Пили шампанское, ели пирожки с капустою и прочую снедь. А звон летел – снизу, сверху и со всех сторон. Гости жили три дня в стилизованных избах. Им подавали на длинный тесовый стол нехитрый завтрак. Потом они отправлялись развлекаться: водить хороводы на лугу с так называемым аниматором (затейником), или что, или еще что. Годовщина свадьбы праздновалась там же, но Олег и Лариса со звонарем званы не были. Однако зло уж свершилось. По одному размаху свадьбы Олег почуял: пахнет деньгами – и встрепенулся, как старый боевой конь при звуках трубы. С невероятной легкостью переселился по старой памяти в славный город Железнодорожный. Не к прежней своей жене Ксении, а к подруге ее Татьяне. Ему ведь было всё равно. Даже хорошо, что мценская Римма на свадьбе в Суздале не засветилась.
Татьяна устроила Олега куда-то на свой страх и риск экспедитором. Тот появился в консерваторском доме с большим букетом цветов сразу же по приезде молодых из Суздаля с празднования годовщины свадьбы. Цветы, правда, были с Ларисина участка. Но Маринке уж было от него не отвязаться. Его бурсацкая галантность не давала повода отказать ему от дома. Повадился кувшин по воду ходить. Напрасно трое домашних чертей одергивали его за полы длинноватого джинсового пиджака. Было не справиться. Олег просил билетик на Никитины концерты. Сидел в первом ряду, ел сына глазами и кричал «браво» некогда хорошо поставленным в семинарии голосом. Когда же у Никиты с Маринкою (скорее у Маринки, нежели у Никиты) стал перманентно находиться Свен, Маринка прямо высказала мужу свое недовольство визитами свекра. Никита смутился и не знал, что предпринять. По счастью рядом со Свеном всегда незримо (то есть зримо для одного лишь Никиты) появлялись Огрызко и Оглоед. Они-то и устроили веселую жизнь Олегу, подсевшему на постоянное хорошее угощенье с дорогим вином, предназначавшимся не ему, но Свену.
Дело было так. Олег шел в первый день рождества снежными черно-белыми сумерками по переулку прямехонько к консерваторскому дому. Рядом с ним, толкаясь левым боком о правый Олегов бок, шел такой грязный алкаш, каких здесь, в центре, не увидишь. Олег уступил ему финишную прямую, поотстал, сделал пару шагов в сторону. И тут хоровод из ПЯТИ бесов, хорошо знакомых Олегу - двоих матерых на букву «О», троих молокососов на букву «Ш» - закружился вокруг обоих, Олега и алкаша одновременно, недвусмысленно связав их друг с другом. Алкаш повернул к Олегу свое дикое лицо и возопил: «Сынок! Олежик!» С ужасом Олег прозрел черты, запечатленные на старых семейных фотографиях. «Отец, - сказал он с дрожью в голосе, - какого черта ты здесь делаешь? куда ты, черт тебя возьми, прешься?» - «Как куда? к внуку, к Никитке». - «Повороти вспять, отец. Ты там сто лет не нужен».- «А ты нужен?». И продолжал пилить к подъезду с целой свитой бесей. Тут и метель поднялась, будто не в первый день рождества шел Олег, а вчерашней ночью, облюбованной нечистью для всякого непотребства. Все семеро уж достигли подъезда. Оставалось лишь набрать код домофона. Олег спасовал и подался к себе – не к себе в Железку. Сел в вагон, отдышался. Тьфу ты, черт! алкаш идет по проходу и – прямо к нему, к Олегу. «Отец! отчего ты не во Мценске?» - «Я давно уж живу в Реутове, сынок. А ты отчего не во Мценске?» Олег и сам не знал толком, отчего. Оборотень-отец и впрямь сошел в Реутове. Олег было обрадовался и вдруг заметил: пятеро бесей у него на хвосте. Сидят, звонко барабанят по пустым подтянутым животам. С нами крестная сила! Было ему. Олегу, прилежно учиться в орловской семинарии, а не заниматься рэкетом по ночам. Вот теперь ему здорово за пятьдесят, и волос поредел уже, и голос сел – был поначалу чисто поповский тенор – а всё никак не расхлебается с чертями. Света божьего не взвидишь. В смятенье чувств сошел как некогда в Никольском и вьюжной ночью заспешил ко храму. Нет, огонек не теплится. Обратно на платформу едва доплелся. Дома – не дома Татьяна приняла его за пьяного и не впустила. Сел на ступеньки, плачет. Пустила, сжалилась. А ну. дыхни. Ну ладно, иди ложись. И вьюга улеглась.
Олег однако не заснул. Он усомнился: отец ли то был или бесовское наважденье? Чтоб человек так много пил – так долго жил? Чтоб человек, который не просыхает, знал о триумфах им никогда не виданного внука, знал его весьма недавний адрес? чертовщина. Олег засомневался и засобирался. Еще и первая электричка не пошла, крадучись вышел из дома, неродную прелестницу покидая средь сна. Куда? во Мценск. Не к Римме, нет. Она такая же неродная. К матери. Скорее к отчиму Иван Антонычу. Он единственный, кто удерживает бесей в рамках приличия. Он на них управу знает. На Курском вокзале, порядком подождавши, сел в орловский поезд - и лишь тогда почувствовал себя в относительной безопасности. Во Мценск попал уже в следующей темноте. Овеваемый метелью почище московской, думал: на дачу сейчас не доберусь. К Римме? вцепится, поди. И тут звон, спасительный звон слетел с высоты. Скорей ко храму. Здесь не то, что в Никольском. Здесь всерьез.
Раздавая пинки рассевшимся на ступеньках безвредным чертям, Олег поднялся на колокольню. Господи, как изменился Иван Антоныч за полгода! обвальное старенье. Олег, я молился, чтоб бог мне тебя послал. Идем к отцу Анатолию, тебе звонарем быть. И мотоцикл ты поведешь: у меня колено не гнется. Какие еще права? ни один мент во Мценске тебя не тронет. А с февраля я тебе освобожу материну квартиру. Пошли к батюшке.
Свена в Большом театре оставили – не на первых ролях, но всё же. Марина стала охотно отпускать Никиту во Мценск. Весной родила ему сына, больше похожего на Свена. Но уж Саше этот мальчик точно приходился внуком. Однако Саша по части нянчить была абсолютный нуль, как и сама Марина. Младенца отправили к Ларисе – к семидесятипятилетней Ларисе, вынянчившей много чужих деток. Она, конечно, об обмане не догадывалась, так же как и Никита с Иван Антонычем. Они трое в умиленном настроении приняли дитя. И все пятеро поименованных здесь чертей оказались столь же недалекими. Со всем тщанием занялись воспитаньем маленького Пети – Петра Никитича, как они в простоте его величали.
Фальшивый Никитич оказался на редкость симпатичным. В пять-шесть месяцев уж стало ясно: здоров и удачен. Кто сказал, что дитя рождается от родителей? бог знает, откуда оно приходит. Желанный для ласковой Ларисы, для строгого старика звонаря, для пяти усердных бесов и непростого Никиты, слышащего музыку сфер, ребенок не мог не оправдать ожиданий такой гоп-компании. Он и не обманул. В год с небольшим утащил у Иван Антоныча шматок белой глины – звонарь как раз мазал печку при активном участии бесей. Петруша уселся на весеннем солнышке и слепил очень неплохую мышку. Взрослые дивились. А мышка, чуть только черти отвели людям глаза, ожила и убежала. Соседская кошка, нарушительница границ, съела ее и не почувствовала разницы.
Иван Антоныч стал носить глину с обрыва, где некогда сидели шустрики, свесив копыта над ласточкиными гнездами, любуясь Дафнисом и Хлоей – Никиткой и Маринкой. Старый звонарь месил глину, накрывал мокрым полотенцем и ставил на виду у Петруши. Тот лепил птичек – они, едва просохнув, разлетались и пели по кустам. Лепил колокола, которых еще в глаза не видел. Колокола исчезали, повисали где-то на ели у калитки и тихонько звонили. Лето катилось, бездумное, быстротечное. Иван Антоныч уж вырыл над речкой порядочную пещеру. Непоседливые бесы охотно забирались в нее, перемазавшись сухой глиной. Но однажды Иван Антоныч застал там ангела. Некрупного, ангела-младенца. К белым крылышкам не пристала бурая пыль. Ангел посмотрел на звонаря ангельскими глазами и сказал отнюдь не детскую фразу: «Служи отроку Петру, как служил Никите. Это будет твое послушанье в миру». И растаял – не вовнутрь глиняной пещеры - исчез в трепетный воздух над речкою. Иван Антоныч ничего не сказал Ларисе свет Николавне – но втайне ждал от Петруши новых чудес.
Приезжала Сашенька, забирала Петрушину лепнину, но до Упсалы довозила одни фотки. Сами же Петрушины шедевры непонятным образом исчезали. Сейчас он лепил гномов. Небось, бегают по лесам вокруг Упсалы. Узнайте, шведские леса, про наши чудеса. Приезжала Маринка, ходила по старинке с Никитою на речку, но венков не плела, оттого не застала и ангела. Появлялся Олег, отзвонивши к обедне. Видел намедни всех пятерых чертей, но ангела не встретил. К Ларисе ангел слетал во сне. Наяву навещали ее выпускники детдома. Никто не разбогател, однако и в тюрьме не сидел. Люди как люди. Расставят на блюде Петрушины лепные игрушки, смеются и уплетают Ларисины пироги. Уже и осень подкралась. Никите в Москву, третьим лишним. И ангелы в вышине Петрушу блюдут до весны. Иван Антоныч видит вещие сны: будто в небо растет колокольня, украшенная по окнам лепниной, и руки у ангелов в глине. А с неба будто бы музыка. Узок к спасению путь, но старый звонарь его знает. Кто наложил на него послушанье, тот позаботится о его долголетии. Огородничать стало трудно, всё легло на худые плечи чертей. Справляются. Месят Ларисе тесто серыми лапами – ватрушки выходят белые точно снег. Стирают с Петруши бельишко, и звонаря отставного рубахи, еще Ларисины фартуки из набивного ситца. Трусится снег на равнину. Лепнина Петрушина стала абстрактней. Не всё разбегается, кое-что остается.
Ларисе уж восемьдесят. Олегу под шестьдесят – он всё ноет, что трудно звонить. Мало того, что черти делают всю работу по дому и на участках Ларисы с Иван Антонычем. Дошло до того, что потихоньку помогают Олегу звонить. Новый священник отец Феодор, заступивший на место скончавшегося отца Анатолия, бесей вовсе не видит – оттого что неверующий. Ни в бога, ни в черта. Олег сидит на табуретке руководит, а черти справно звонят. Редко когда Олег сам за веревку дернет. Как был ленив, так ленив и остался. Лариса призвала к четырехлетнему Петруше учительницу рисования из детдома. Всё как с Никитой, по проторенной дорожке. Учительница посмотрела на Петрушины скульптуры, уже довольно объемные. Щелкает-фотографирует и не знает, что думать. И Лариса не знает, что ей делать. Муж и жена Воробьевы дружно померли. Свен живет в их квартире, к Маринке носа не кажет, бо есть другие возможности. Во Мценске не объявлялся, Петруши не видел. Хотя он-то, Свен, как раз знает о своем отцовстве. Знает и Маринка, что откуда взялось. Теперь в Маринке взыграла материнская гордость. Раскручивала Никиту – раскрутит и Петра. И требует сына в Москву.
Собранье у чертей. Кого-то надо послать с Петрушей, иначе толку не будет. Кого-то оставим во Мценске вести хозяйство Ларисы с Иван Антонычем. Немощные они стали, уже и подсели на бесовское обслуживанье. Да и Олегу без бесей не справиться. По счастью непонятным мне механизмом недавно возникли трое новых мценских чертей – Трепач, Топтыго и Торопыго. Они прибились к команде пяти уже известных нам чертей. Их оставили опекать Ларису с Иван Антонычем. Трудиться во саду ли в огороде да управляться по дому. Пора и Ларисе видеть чертей въявь и не пугаться. Виждь, Лариса. Огрызка с Олоедом приписали к церкви неверующего отца Феодора – звонить заместо Олега и подвывать во время службы. А трое шустриков снова в Москву, в консерваторский дом растить Петрушин талант.
Еще не поспела антоновка, еще только утром туман окутывал яблони, еще молодую картошку черти подкапывали с краю – приехал Никита за сыном. Сын, без кавычек. Сын по таланту, сын по любви. Шустрики, уже солидные черти, отправились с ними в открытую, разве что без билета. В дороге беседовали, а соседям казалось: чудак говорит сам с собой или с маленьким сыном как со взрослым. Обо всем переговорили. О том, как быстротечна жизнь, как редок гений и как это в нашем случае снаряд два раза попал в одну воронку. Природа не отдохнула – и опять за свое. (Черти считают Петра сыном Никиты. Будем считать и мы, как договорились. И хватит об этом.)
Марина определила Петрушу в художественную школу. Сама возила на белой тойоте. Никита всегда был рассеян – плохо водил. Москва обступила мальчика – прежняя, златоглавая и безумная новая, нагло поднявшаяся точно на дрожжах. В ледяном ноябре, удивляя учителей, Петруша изваял в натуральную величину головы своих шустриков. Позвали из строгановки. Профессора шептались: что за фантазии? что за химеры? И непонятно откуда взявшееся мастерство? Всё повторилось как с юным Никитою. Жизнь играет вечную фугу. Завороженные, слушаем молча. Ждем, кто еще придет.
Во Мценске квартиру Иван Антоныча занял его весьма современный внук с семьею. Ларисину оккупировал Олег, ставший к старости нелюдимом. Знался только с чертями, Огрызком да Оглоедом – они его и обихаживали. Баб послал к чертям. Не к этим, к другим, фигуральным. С попом Феодором общался по долгу службы. Это не лучше чем с чертом. Честный бес порядочней неверующего попа. Лариса с экс-звонарем жили тихо на теплой даче, окруженные заботой чертей. Иван Антоныча внук к ним не хаживал: не жаловал Ларису. Жили одним ожиданьем: когда Никита с Петрушей будут. А лето, а лето дарило любимых надолго. Сложивши крылья, ласточки ныряли в гнезда свои на обрыве. Никита сам брал для Петруши глину и вспоминал Маринку в венке. Счастье тогда светило Никите с солнечной мощью. После остался отблеск и - вот остался сын.
Петров день, Никита с Петрушей забрались к Олегу на колокольню. Орызко и Оглоед спокойно болтают с ними. Это свои, им можно без зазрения совести показаться. Со днем ангела, Петруша. А нас ты будешь лепить? Мы готовы позировать. Смотри, какие хорошие. Разгоряченная земля ловит звон в ладони заросших оврагов. Орызко уступил Никите звонить. Оглоед сам старается. Бирюк Олег гладит по головке Петрушу. Внук-не внук. Уж Олег-то догадливей Ларисиных домашних чертей. Свена он видел и знает, на кого Петруша похож. Видел все Маринкины шуры-муры. Заткнись, Олег. Нам это по барабану. Как мы постановили, так по-нашему и будет. Петруша свой, мценский. Его признали стрижи над речкой – на остальное плевать.
Едут на мотоцикле есть вечные Ларисины пироги (теперь испеченные чертями). Олег ведет, Никита с Петрушей в коляске, Огрызко и Оглоед за плечами Олега. То есть Огрызко- тот на сиденье, а Оглоед на плечах у Огрызка. Такая вот физкультурная пирамида, как в советские времена. Приехали. Трое приписанных к Ларисиному дому чертей – Трепач, Топтыго и Торопыго – вынимают последний пирог из печи. Лариса щупает корочку. Пропекся. Садятся – пятеро добрых людей и пятеро ловких чертей. А тут и гости: немолодые детдомовские воспитанники. Им место, Петруше честь. Напекли, что и всем не съесть. Гори, гори ясно, наше летечко – наше времечко. Будем скучать друг без дружки в темную зиму, тёпла лета дожидать.
В консерваторском доме и впрямь хорошая звукоизоляция. Тихо, будто все соседи вымерли в капризную, переменчивую московскую зиму. Вечер, снежный и нежный, лег на переулок всем своим сумраком. Маринки как всегда нет – она не предупреждает, когда вернется. Ни с работы, ни из тусовок, ни из поездок. Никита играет для Петруши: тот любит слушать. Шустрики на кухне стряпают ужин. Пахнет жареной картошкой. Маринка хозяйством не занимается. Думает – это Никита так хорошо готовит и убирается. Пусть думает. Иногда приезжает Сашенька – худощавая немногословная европеянка. Приехав, живет на Песчаной. Свен сделал большие успехи в балетном своем ремесле. Саша гордится им и забывает гордиться Никитою. Никита – затворник. Он ничего не ждет и не просит. А надо ведь еще хвалиться Петрушей. Но на Петрушу Сашеньки уже не хватает. Знай она, чей это сын, небось бы от гордости лопнула. И хорошо, что не знает. И мне знать не надо, а то проговариваюсь постоянно. Они так счастливы семейным счастьем – Никита, Петруша, Лариса, Иван Антоныч. Темносерый аки пасмурный день черт Шортик старается гладит Петрушины шортики. Шельмец бесшумно моет посуду за поваром Шустриком. Музыка нравится бесам: Никита их вкус воспитал. Столько лет слышат – привыкли небось. Управили все дела, посылают во Мценск СМСку: Живы, здоровы, целуем. Никита и Петр.
Ларисин мобильник тихонько пискнул: СМСка пришла. Лариса ищет очки – черт Торопыго ей их торопливо сует прямо в руки. Прочла, дала прочесть Иван Антонычу – тот мобильника не освоил. Трое чертей с острым зреньем читают из-за его спины. Ни одного огонька не видать в окнах бедненьких летних дачек. По такому снегу, как в эту зиму, впору ездить не на мотоцикле, а гужевым транспортом или на мотосанях. Мотоцикл у Олега во Мценске. Черти лётают в пригородный продуктовый по воздуху, опустив капюшон на глаза. Они же пилят в лесу осины, колют их на дрова, носят поленья в дом, топят печь – вспоминают ад.
К раскрутке Никиты Маринка потеряла интерес тогда же, когда и к нему самому. А что, он не подсуетится, а я должна… Забыв о парижской консерватории, нашла работу в рекламном агентстве. Должность вполне на уровне ее внешности. Смело спихнула житейские заботы о СВОЕМ сыне на Никиту. То есть на бесей, видеть которых была лишена удовольствия. Сердясь на Свена, образованьем сына всё ж занималась - вполсилы. Этого хватало, благо сил ей отпустили навалом. Никита сохранил консерваторское преподаванье. Об известности не пекся, подсев на сам процесс творчества. Может, и неверно, но весьма распространено. Хлеб насущный есть, удача же даром в руки не дается. Руки у него, хорошего пианиста, не дырявые – всё равно за так нейдет. Перенесем свои упованья на следующее поколенье. Вот подрастет Петруша… И Петруша лепил нервные Никитины руки, уже интуитивно понимая, что такое руки музыканта, скульптора, и звонаря, и детдомовской няньки. Спасибо Маринке. Без нее Никита с Петром не нашли бы в мире друг друга. Живы, здоровы. Целуем своих мценских.
Нельзя сказать, чтоб Иван Антоныч не думал о переходе в жизнь вечную. При церкви служа поневоле задумаешься. Квартира его мценская считай ушла, Ларисину забрал Олег. Теплую же дачу Иван Антоныч завещал Никите. И Ларису побудил ее холодную отписать на него же. Эти владенья с уничтоженной межой – Никитина связь с Россией. Экс-звонарь, конечно, таких громких слов не говорил, но Лариса поняла, о чем речь. Сделала, как муж велел. Старик уж готовился помереть, но черти любовно ходили за ним, и смерть, ворча, согласилась подождать.
Кто копает, рано или поздно докопается. Нет, речь не об отцовстве Свена. Дитя стопроцентно наше. Сто пудов. Докопался Иван Антоныч, роя с помощью восьми чертей яму в песчаном обрыве. Соперничали со стрижами, добывая глину Петруше. У Никиты был творческий запой – не решались отрывать его от фортепьяно. Мягкое лето на севере орловщины, на границе с тульской землею. Близко Болхова – орловского полесья. Пещерку, печерку, где некогда явился Иван Антонычу ангел-младенец, углубляли когтями: Шустрик, Шортик и Шельмец, Огрызко с Оглоедом, Трепач, Топтыго и Торопыго. И докопались до клада. То есть клад сам дался им в лапы. Они, все восемь бесей, держась за чугунок, торжественно понесли его к Иван Антонычу, сидящу тут же, чуток в отдаленье, на раскладном стульчике с разболтанными винтами, всегда готовом сложиться и зашибить старику копчик. Звонарь постучал камушком по горшку, послушал звук и велел нести находку домой. Никита с Петром в саду смотрели альбом Бенвенуто Челлини, Лариса смотрела на них. Под присмотром Иван Антоныча черти легко выбили рассохшуюся деревянную крышку и скромно убрали рыла от чугуна. Огрызко с Оглоедом сами покатили во Мценск на мотоцикле – Олег с ними не приезжал, поленился. О кладе Иван Антоныч всем наказал молчать – людям и бесям. Шустрики отправились разогревать обед, трепачи – собирать клубнику и рвать свежую зелень. Иван Антоныч подключил Никиту разбирать с ним ворох женских купеческих украшений, перепутавшихся в горшке. Ценность клада явно была невелика. Отчего зарыли – поди угадай. Друг от друга таили или от советской власти спасали. Скорей второе. Это Петрушино – решил старик. Его глина, его ангел, его клад. Будет учиться в строгановке – сам определится, куда что. Не бог весть какие артефакты. Пока закопать под Ларисин дом и не трогать, не продавать без серьезной причины. Кто-то их страхует. Ну и хорошо. Топтыго, неси клубнику.
Всё разыгралось как по нотам. В десять лет Петрушу приняли в строгановку. Так собор чертей подгадал, чтоб непременно в десять, как и Никиту в консерваторию. Сразу стал Петруша работать с деревом и гипсом – мрамора ему, конечно, никто не предложил. Где-то на задворках строгановки похаживал он в школу, но там на него, известное дело, смотрели сквозь пальцы. При тестировании просто шептали ему в сторонке, какую комбинацию клавиш нажимать всё время, чтоб результат был в пределах нормы. Туфта она и есть туфта. Ездил сам на метро от Тверской до Сокола. Маринка той порой стояла в пробках, разъезжая по своим рекламным делам. Игра в четыре руки осталась в далеком прошлом. Петруша многократно ваял материну головку, упросив заплести косички как на старых фотках – по кругу. Никита задумчиво гладил гипсовые пряди. К Никите, нелюбимому, вернулись некоторые странности: махал руками в такт своим мыслям, идучи пешком в консерваторские классы по большой Никитской. Серьезные взрослые шустрики провожали его, чтоб чего не начудил. Эскорт из бесов тихонько сидел на задних партах, пока Никита вдохновенно раскапывал со студентами пласты русской архаики. Чертям нравились звуковые иллюстрации: они незаметно притопывали копытцами, когда Никита ставил очередной диск.
У Иван Антоныча в его мценской квартире росли свои правнуки, но любил он по-настоящему Петра ваятеля. Упрямый был старик. Где веял дух, там паслось его сердце. Ну, и подсел на чувство гордости. Ларисе перевалило за восемьдесят пять, однако бесовскими ухищрениями красота ее не вовсе исчезла – напоминала о себе быстрым легким взглядом поблекших очей да рассеянной улыбкой Клад купеческих жемчугов и прочего убранства так и лежал под домом: нужды его выкапывать не случилось. Показали Петруше, хорошенько объяснили: это всё его, может распорядиться, когда вырастет. Приходил сторожить схороненное черный кот неведомо с какого участка. Иной раз, если был занят, присылал вместо себя ворону. Сидела на крыше, глядела в оба. Черти делали вид, что не замечают. Пусть себе. Мы и сами бы, конечно, доглядели. Вообще-то Трепач, Топтыго и Торопыго вполне толерантные черти. терпимей иных людей.
Жизнь у Петруши в руках мялась, что твоя глина с речного обрыва. В тринадцать ему уже дали в руки резец, и он стал работать с камнем. Подобно тому, как Микеланджело не снимал месяцами сапог, он приспособился ночевать в зале подле своих скульптур. Ночами неубранные статуи советских времен устраивали такой шабаш, что хоть святых выноси. Десять раз подумаешь, вытерпишь ли такое. Не хвались, едучи на рать. Но черти составляли Петру компанию. Заодно кормили его, сбегав в ночное кафе. Иной раз приезжал Никита, делил с Петрушей бденье, запасшись нотной бумагой. Петр! покуда полон сил – обтеши неотесанную действительность. Пусть твои изваянья схлестнутся морозной ночью в двусветном зале с призраками недавних времен. Петр! имя тебе – камень, так будь же тверд. Подмена отца для тебя великое благо. Свен танцует от печки, хотя и совсем неплохо. Сильный, незаменим в поддержке партнерш. Никита с Петром иногда ходят в балет посмотреть на Свена, и вообще. Бесплатно проходят вдвоем по студбилету строгановки в музеи. Нежно любят Конёнкова и половинчатые головки Голубкиной. Летом во Мценске Петр режет из дерева Параскеву Пятницу во всех видах. Лариса охотно позирует для Параскевы, покуда черти готовят фаршированные кабачки. Петру четырнадцать, Никита был влюблен в этом возрасте. Но Петр увидел недавно русалку на отмели под обрывом, а это меняет дело. Подсел на ее красу и вылепил деву с хвостом. Иван Антоныч крестился: господи, пронеси. В ночь на Ивана Купалу крыльцо им облили водой.
Отпраздновали Ларисины девяносто – по гороскопу она рак. Иван Антонычу два с половиной года как минуло. Он настоял – не праздновать. Ходим под богом. Предстанем ему, когда позовет. Когда труба проиграет. А черти куда заботливы – лишний раз ступить не дадут. Хлопочут и обихаживают – поживите, господь-вседержитель для вас не скупится на дни. Они долги еще и светлы, хоть Петр и Павел час убавил. Петрушины именины с Ларисиным днем рожденья почти совпали. Вырезал Петр из дерева ангела своего Петра, Петра-ключника. Лучник за облаками по тучам лучами стреляет. Радуга Мценск накрыла: городок невелик. А серафимов крылья с раздерганными перьями из облаков торчат. Примечайте, не прозевайте, Иван Антоныч с Ларисой. Скоро вас кликнут. Никнут тяжкие ветви после дождя. Ждите. Узнаете тайну – что там, откуда никто не вернулся. Уткнулся черт Шортик сопящим рыльцем в лапы и загодя плачет. Что всё это значит? Ужель наступает срок?
Иван Антоныч с Ларисой умерли в один день в знак особой божьей к ним милости. В день девятнадцатого августа преображения господня их отпевал отец Феодор (не лучший вариант). Сейчас звонил не Олег, не Огрызко с Оглоедом за Олега. Звонил Никита, так-то хорошо звонил, будто сам Иван Антоныч из гроба. Не хотелось мне хоронить Ларису с Иван Антонычем. Было мне раньше кончить повествованье. Но так уж вышло, я не при чем. Рука об руку с горестями житейские заботы. Уговорили Олега жить на теплой даче. Черти сами водили мотоцикл, едучи во Мценск – Олег сидел в коляске, накрытый волчьей шкурой (черти же и расстарались, добыли). Квартиру Ларисину сдали, Олег при деньгах опять попивал, но в пределах среднерусской нормы, с поправкой для красного пояса. Однако и при таком раскладе всё охал да ахал, почему и приладились бесы звонить без него. Отец же Феодор сам грешным делом бывало выпьет, то ему и до фени.
Никита с Петром приезжали на обихоженную чертями дачу. Сдружились с Олегом: Никита заново, Петруша впервой. Петруша выучил деда лепить из глины свистульки и барынь в кринолинах. Свистульками баловались черти. Никите случалось на них прикрикнуть: дайте сосредоточиться, черти этакие. Другой раз глиняные птички-свистульки сами без посторонней помощи устраивали концерт. Тогда унять их было непросто: слушались только Петра-ваятеля. Пестро раскрашенные глиняные барыни вымахали в человечий рост и прогуливались парами по дорожкам внутри сдвоенного участка, стесняясь выйти на улицу. Иная с коромыслом, даром что барыня. Иная с дитем без кормилицы. Веселая Ларисина душа улыбалась с розового облачка. Бывшие Ларисины воспитанники из детдома с выросшими детьми не забывали, захаживали. Охотно ели испеченные бесями ватрушки. Вкусны были, ничего не скажешь. Вечерний звон долетал из Мценска, Иван Антоныч с неба строго считал удары. Олег торопливо крестился. Спасибо – приняли его в сказочную эту жизнь. Сейчас тут заправляет Никита. Раз Никита его, Олега, впустил – значит, и черти не подкопаются. Выпить можно, с Ларисиными детдомовцами. Но только немножко. А то подлезет под руку черт, опрокинет рюмку на скатерть и пребольно ущипнет. Лучше не нарываться.
Медленно проворачивается над нами бледнеющее небо. Оно много не требует от старого усталого Олега. Бегал от бога и вот – добегался. При первой вечерней звезде заснул на веранде в кресле и не проснулся. Отец Феодор его и отпевал. Хотя уж давно отпетый человек был Олег. Встал непустой непростой вопрос. Покуда жив был Олег. вроде бы он был и звонарь. А теперь кто? Огрызко? Записали Никиту. Девять месяцев в году его нет – ништяк. Никого это не касается, никого не кусается. И вообще он человек свободной профессии. Ком-по-зи-тор. Где хочет, там и живет. Свиридов курский, Никита мценский. И точка. Звоните. Огрызко с Оглоедом. Живите на зимней даче, топите печку. Больше некому. Так-таки и некому? Ларисин воспитанник, сирота-бобыль Игорь сам с чертями поселился. Он как будто и дружка звонаря. Ездит с бесями на мотоцикле, замещает Никиту в отсутствие его (едва ли не круглогодичное). Игорю шестьдесят, молодой еще. Не стану его хоронить, не надейтесь. Скорей сама помру. Ай мне податься во Мценск? моя всё же орловщина.
Куда пошла душа Олега? Все наши восемь чертей мелкие бесы, нечего и спрашивать. Сменивший нелюбимого мною недолго продержавшегося отца Феодора новый священник отец Михаил насчет места пребывания Олеговой души придерживается обнадеживающего мнения. Милость господня неисповедима. Олег на колокольне проболтался порядочное время. Сверху и снизу его подпирали люди безгрешные, чуть что не святые: Лариса, обо всех сиротах печальница; Иван Антоныч, господу богу звонарь, Никита, не от мира сего бессеребреник; отрок Петр, ваятель оживших птичек, что не жнут и не сеют. Ну. и черти. Без них не обходится. В аду Олегу делать нечего: довольно он ИХ повидал. На доске примерных выпускников орловской семинарии имя Олега не значится. Жизнь прожил в бесовских тенетах, не увяз – и то ладно. На мценском кладбище подле Ларисы хорошо лежать – земля как пух. Опеки у чертей со смертью Олега здорово поубавилось, и они наконец смогли сконцентрироваться на продвижении Никиты. Давно пора. Он даже получил престижную международную премию. Маринка искренне удивилась- как это без ее радения содеялось.
У Никиты нет учеников, последователей – сподвижников на музыкальном поприще. Бог послал ему Петрушу. Пластика Петрушиных скульптур донельзя музыкальна. Петруша сейчас болтается в аспирантуре строгановки, полностью повторяя судьбу Никиты. До восемнадцати лет продержат, потом уж сам с усам. Свен в балете тоже пластичен – так считают Никита с Петром. Свен не знает об их визитах на его спектакли и об их оценках. Петр Никите родня через Сашеньку: она мать Никиты и бабушка Петра. Невнимательна к ним обоим. Зациклена на Свене (то есть на Нильсе). Остывает с годами. Не та Сашенька, что рыдала над упавшей с балкона кошкой. Не та, что судорожно цеплялась за Олега, тогда единственного близко знакомого ей мужчину. Правда, на любовную иглу она подсела и в браке с Нильсом, но теперь зависимость протекает ровно. Расставшись с Россией, Саша утратила черты тургеневской девушки, что были в ней так ярко выражены. Черти до ее отъезда вообще избегали к ней приближаться. Только в Швеции, только Огрызко с Оглоедом и только по делу. Иное дело Марина. Девочке со сложно заплетенными косичками во Франции чтоб отвердеть понадобились считанные часы. Вернулась блестящая и острая, что твой закаленный клинок. Вонзилась Никите в сердце, которое будучи подростком щадила. Лариса до последних дней берегла легко ранимую Никитину душу. За то Лариса и в раю. А воспитанника ее Игоря Огрызко с Оглоедом так обучили звонить, любо-дорого. Небось, на небесах слыхать.
,Дорастили Петрушу в аспирантуре строгановки до восемнадцати. Черти старались, скачивали ему из интернета разные искусствоведческие бредни. Но парень защищаться явно не хотел. Красивый, здоровый, он отпочковался от Никиты и так дерзко шагнул в самостоятельную жизнь – аж брюки трещали в ходу. Четверо примерно ровесников – трое парней, считая Петра, и одна девушка – сняли квартиру с мастерской купно. Нашли такое. Зарабатывали ювелирным делом, и неплохо. Откопали из-под Ларисина дома заветный чугунок. У чьей-то бабушки выпросили дореволюционные серебряные ложки. Черти повздыхали, но перчить не посмели, а переселились в мастерскую. Ночевали на деревянных козлах, подстеливши козьи шкуры, козлом и пахшие. В свободное от ювелирных занятий время великолепная четверка отдавалась смелой современной скульптуре – образованный Петр был у них гуру. Расстановка любовных связей внутри этого неравностороннего четырехугольника от посторонних глаз тщательно скрывалась – а черти молчок. Всяк сверчок знай свой шесток. Четверо смелых завели на всех одно авто. Летом везли на багажнике во Мценск какую-нибудь неоконченную орясину. Доделывали на даче, там и водружали. Придуривались по полной.
Как же их звали, охламонов? Кстати, черти все были живы, все восемь поименно, без подмены. Сто лет для них – пустяк. А парней звали: Петр, как вы уже знаете, Максим и Ярослав. Девочку - Славяной. Марш «Прощанье славянки» не сходил с уст. Держалась девчонка так, словно ей сам черт не брат, а имеющаяся в наличии свита для нее слишком скромна. Лишь дефицит спальных мест в квартире и вообще места лимитировал, не то завела бы двор, приличествующий ее королевскому достоинству. А что Никита? Никита был допущен. Его признали своим, продвинутым за то, что упивался фильмами Ларса фон Триера и писал далеко не всем понятную музыку. Крайняя степень простодушия, сохраненная Никитой со времен его детской умственной отсталости, не позволяла ему задуматься о расстановке сил, взаимоотношениях и напряжениях внутри группы. Так – значит так. Его дети. Не по крови, по любви.
И снова лето – двойной участок в двенадцать соток, на меже давно растет малина. Бобыль Игорь – вечный, непоправимый сирота – сидит в плетеном кресле, притащенном чертями издалека. Не воруй где живешь, не живи де воруешь. Погромыхивает. Романтичная Славяна поет забытый романс начала прошлого века в ритме кек-уока:
Нас связали гроз раскаты,
Запах спеющей малины,
Да колеблемые ветром
Нити тонкой паутины.
Никто по хозяйству ничего не делает, окромя чертей. Те суетятся, толкаясь худыми довольно грязными боками. Впрочем, особой чистоты от чертей и не жди. Даже странно, ежели б они стали размываться. Лапы вымыл – и то хорошо. Подают на ими же сколоченный длинный садовый стол (старый сгнил) запеченную рыбу – сами наловили, сами испекли. Пирог с вишнями – косточки тщательно вынуты Ларисиными шпильками. Зеленый салат с крутыми яйцами – лазали в чужой курятник. Наши восемь бесов перестали играть в прятки и всем шестерым показываются: Игорю-звонарю, Никите-хозяину и четверым ребятишкам, кои сами навроде бесенят, различья мало.
Никита прямо на обеденном столе пишет, переводит нотную бумагу. У него появился ранний страх смерти. Вот не успею закончить… Всё равно что-нибудь да не успеет. Успокоился бы лучше. Кругом вечерняя благодать. Из-под тучи солнышко, от Мценска звон. Мотоцикла за воротами нет. Знать, Огрызко с Оглоедом сами поехали – без Игоря справляются. Избалуют они его, как избаловали Олега. А звонит Игорь классно. Но и пирог с вишнями хорош. Весь пропитан соком. Эта дача – наша маленькая удача. Правда, без чертей и на шести сотках наломаешься. А с чертями просто двенадцатисоточный рай. Вот таков настоящий у бога рай. Дальше наша фантазия не распространяется.
Как у нас-то в раю древеса растут,
На ветвях поют птицы райские.
Как у нас-то в раю жить-то весело.
Как у нас-то в раю жить–то некому.
Так уж и некому. Лариса с Иван Антонычем, да отец Анатолий. Может статься и Олег с ними. На рисунках Ботичелли тонкие такие деревца в раю. И у нас тонкоствольные вишенки. Соловей по ночам прилетает, на таком вот тонком прутике поет. Никита, закончишь ты или не закончишь последнее свое сочиненье – если так вот всё время писать, то уж наверняка не закончишь – ты уже видел краешком глаза счастье. Когда Иван Антоныч тебя ребенком на колокольню брал. Когда подросток-Маринка с тобой в четыре руки играла. Когда, юная, венки тебе плела. Когда ты переворачивал страницы альбомов, держа Петрушу на коленях. И сейчас, когда Славяна хлопает тебя по плечу: Никита, ты заработался. Отбирает у тебя нотную бумагу, аккуратно складывает, сует под крышку фортепьяно. Подумавши, приносит миску с водой, в которой плавают лепестки роз, и окунает Никитины фортепьянные пальцы. Он в их молодежной компании пятый-отмеченный. Его одобрило грядущее в их лице, в их четырех лицах, по капризному своему выбору. Не спасет никакая престижная международная премия – их много, премий и лауреатов. Улетят в ноосферу с его душой только счастливые минуты. Лепестки роз, плавающие в глиняной миске, что осталась от мценских базаров минувших времен. Звуки Петрушиной свистульки – он выводит его, Никитину, мелодию. Memento mori. Пока не поздно, присоедини к этой компании какого-нибудь очкастого консерваторского парня. Было бы кому хоть разобрать его, Никитины, каракули, когда… Как всё зыбко. Вдруг эти четверо не захотят, или тот, очкастый, ужаснется их свободе. Оставь попеченье. Делай что должно, и будь что будет. Черти моют нехитрую посуду. Четверо юных нюдистов расхаживают там, на Ларисином участке, в чем мать родила. Облезлый седой Игорь клюет носом в краденом кресле. Вернулись Огрызко с Оглоедом, смиренно ужинают рыбьими хвостиками и прилипшими к блюду крошками пирога. Чертям, промежду прочими добродетелями, свойственна умеренность в еде. Звон застрял в ушах Огрызка и Оглоеда – время от времени оттуда вылетает, ко всеобщему удовольствию. Воробьи как всегда расклевывают вишню, шустрики стреляют по ним из рогатки, нарочно не попадая – так, попугать. Это шустрик-то промахнется? да никогда. Просто не хотят огорчать Никиту. Подумайте: дохлый воробей кверху лапками под вишней. Бр-р-р. Игорь уже храпит. Очень мелодично храпит. И вообще его все любят. Считают Ларисиным приемышем, хотя утвердился он здесь уже без Ларисы. Но Никиту маленького, бывало, высоко подбрасывал – Лариса ойкала. Сколько тут толпится невидимых сиротских душ, ею обласканных. Покинут ненадолго тела и потрутся об Ларисины вишни. А кто уже умер из ее воспитанников, те на небе робко дотрагиваются до ее заметно светящейся души, как некогда цеплялись за любой малый краешек ее подола. Все мы у бога сироты. Одни в детдоме, другие в родительской квартире. Все подсели на надежду, что нас подберет любовь. С записочкой в кармане, с медальоном на шее - ищем всю жизнь, кто нас возьмет. И смерть наконец узнаёт нас. Я вас давно потеряла, но я тоже надеялась. Записка моя, мой медальон. Теперь вы дома. Здесь вас ждут.
Понемногу Никитины двенадцать соток превратились в музей под открытым небом. Иногда к великолепной четверке приезжали товарищи. Устраивали в темноте освещенье, топча клубнику. Подсвечивали шедевры, поливали шампанским. Щелкали фотоаппаратами-мыльницами. Что-то курили всем скопом. Некурящий Никита марихуану от немарихуаны не отличал. Свобода была обоюдной. Если они, молодые, вольны были придуриваться по-своему, то рано поседевший Никита имел право играть роль неоконсерватора. Его обожали, ему в виде исключенья позволяли быть самим собой. Очень великодушно с их стороны. Тем более, если учесть, что он, Никита, был хозяином. Петр не покинул Никиты, бдевшего с ним, бывало, в строгановке. Включил в свой круг, но оказывать на него давленья не стал, Помиловал. Накрепко привязались друг к другу черт с младенцем. Только младенцем в данном случае оказался старший.
Вечный сирота Игорь показал себя мужиком смирным. На пустыре за детдомом видал всякое. То и удивить его было трудно. Ночные богемные фестивали Игоря не шокировали. Выпьет и спит. Никита же ловил игру быстро движущихся теней, переводя ее в звук. Как Игоря сложно было удивить, так Никиту нелегко было испугать. Выученик чертей обладал завидным бесстрашием. Черти же – черти как на Лысой горе крутились. Чистое дело – бес перед заутреней. Бенгальские они, шутихи и хлопушки. А соседи по участку? они ничего не видели и не слышали. Это уж черти взяли на себя, как и обильные угощенья. Утром здоровались как обычно. Посмотрел бы покойный Иван Антоныч на этакий шабаш.– его бы удар хватил. Лариса, если б ее спросили, ответила бы в своем духе: «Уж если я вынесла бардак воробьевского дома – мне всё нипочем». А всего-то бардака было что три кошки в квартире да неубранные Сашины трусики на постели. Но Лариса и за гробом осталась придирчивой, не тем будь помянута.
Восемь чертей вставали после оргии ни свет ни заря. Приводили в порядок помятый садик. Только что роз не перекрашивали. Откатывали подальше мотоцикл, чтоб фырчаньем не будил гостей. Молодежь – с вечера не найдешь, утром не разбудишь. Огрызко с Оглоедом отправлялись звонить. Брали с собой Игоря – он уже шатался возле разбросанных по всему саду импровизированных столов, ища чем опохмелиться. Игорь по характеру человек не ведущий, а ведомый. Пригласят – плюхнется в мотоциклетную коляску. Промолчат – и он промолчит. Иной раз взглянет – а в коляске уж сидит Никита. Умытый, радостный, предвкушающий. Значит, будет звонить – черти с вежливой улыбочкой топтаться рядом. Мценские горожане, спеша по мценским своим делам, перекрестят крепкие лбы. Не Иван ли Антоныч с того света вернулся? Нет, выросший звонаренок приехал, который… который.. ну как это? кто музыку сочиняет. В общем, Ларисин внук, царствие ей небесное. Поплывет звон по округлым холмам среднерусской возвышенности, сам себя обгоняя. И пребудет в царствии небесном у богородицы в чести стольких сирот выходившая Лариса.
А бобыль Игорь понюхает-понюхает, да и найдет чего допить. Дел при бесовском хозяйстве никаких, только под копытами не путайся. Доест вчерашний шашлык из миски – не так много, но ему как раз. Чтоб в дом не заходить, людей не будить – цивильным туалетом не пользоваться -уйдет на соседний заброшенный участок в бурьян. Черти – те на него рукой махнули. То есть лапой. Приехал Никита – подадут ему кофий, пирог с капустою. И, тихонько пятясь задом, удаляются. Ла-у-ре-ат. Никто не помнит – черти помнят. Заливаются птички, вспоминая утрешний звон. Солнце идет слева направо, двигая тени яблонь справа налево. Не ездит во Мценск Маринка. Куда угодно – в Нормандию, Португалию, Мексику – только чтоб не сюда. Здесь ромашки ромашкам передают годами, передают с семенами, какою она была.
Часа в четыре проснется тусовка. Выползут, продирая глаза. Славяна – свежа, ровно не она бесилась всю ночь. Есть силы – бесись. Потом не побесишься. Сели. Кого еще нет? будить его. Хватит, поспал. Полосатый тент натянули от солнца. Скоро оно уйдет: засиделись опять за столом. Вечером на пяти машинах рванут назад. А четверо – те остаются. Еще и восемь чертей, да Игорь, подсевший на легкую жизнь. Ну, и хозяин.
Никита нашел в консерватории одного парнишку, даже и не в очках. Ходит за ним, за Никитой, как тень. Никита потихоньку его испытывал: закончи вот эту вещь, оркеструй вон ту. Получается. Зовут Николаем. Привез Николая во Мценск. Так он до того испугался Никитиной вольницы, что стал заикаться. Но не вздумал перечить учителю - выдержал пять недель. Его милостиво приняли в компанию с тем же клеймом: ретроград. Однако конституция данной кодлы такое дозволяет. К тому же есть прецедент в лице Никиты. Играют в четыре руки Николай с Никитою, остальные лепят чертей. Как будто и так их мало. Отличные вышли бесы. Ожили и разбежались. Ищи-свищи. Николушка, кто страшней: черти или юнцы богемные? - Пожалуй что одинаково гадки, маэстро. Но я уж привык и не устрашусь. - Спасибо тебе, Николушка. Знаю, что терпишь ради меня. - Да нет, маэстро. Рано или поздно всё равно придется с этим столкнуться. Раз вы их любите, значит, и мне бог велел. (Живые серые черти терпеливо позирующие юным скульпторам, переминаются с ноги на ногу. У них есть всё же кой-какая совесть. Являются всем, но сверхпорядочных людей стесняются.)
В Москве Николушка жил на Пресне, Черти так подсудобили, что мать его скоропалительно вышла замуж – для разнообразия, за немца, оставив желторотому сыну двухкомнатную квартиру с роялем. Комнаты были изолированы, рояль прекрасный. «Маэстро» опробовал его и заигрался допоздна. Позвонил домой – Маринка дала отмашку: ночуй там. Черти – уже законченные меломаны – остались тоже. Утром состряпали из ничего такой завтрак, что давно не улыбавшийся Николушка весь сиял. Скучный Шмитовский проезд за окном в бесцветный ноябрьский денек тоже заулыбался. Долго ли коротко ли – Марина выселила Никиту к несовременному мальчику. Сама перевезла мужнины вещи и картонные коробки с рукописями. Сама наняла таджиков их таскать. Черти чинно гуляли по Шмитовскому проезду в бейсболках и кроссовках. Люди думали: островитяне из южного полушария. А черти, не останавливаясь на достигнутом, замышляли свое. Уж как хороша была мастерская вместе с жильем у великолепной четверки, а они нашли еще лучше здесь, на Пресне. Без посредников, без затрат на них. Суетились, закрепляли скульптуры на багажниках личных авто преуспевающих ювелирных дел мастеров (они же никому не известные ваятели). Перевезли, разместили, предварительно отдраив и даже отремонтировав помещенье. Четверо ультрасовременных классно придуривающихся плюс двое неоклассиков консерваторов – вышло круто.
Недоставало лишь кота. Принесли беси и кота. Нефига ждать, пока придут мыши грызть свечные огарки. Кота поначалу назвали Роденом, однако скоро переименовали в Родиона и постоянно дразнили: Родион – выйди вон. Кот терпел, поскольку черти кормили его сырой печенью. Надеюсь, что не Прометеевой. Марина, не знаю кем в данный момент увлеченная, не интересовалась ни Петром, ни Никитою, ни тем более Николаем. Однако перевезти в мастерскую фактически свой, родительский рояль позволила. Видите ли, он занимает слишком много места. Это в консерваторском-то доме. Это у выпускницы парижской консерватории. Перевезли, в основном силами чертей, с привлеченьем таджиков. Без них никуда. Настроили на новом месте. Никита торопил. Что за звуки, за песни польются! Оказалось – Максим с Ярославом джазмены. И звуки полились несколько отличные от ожидаемых. Но перестройка в мозгу Николушки уж началась, а Никита давно был разагитированный. Ему не стать привыкать к переменам. Из его жизни, похоже, безвозвратно ушли Саша и Марина. А Свен, до сих пор любимый обеими сими женщинами, крутил на сцене сильными руками обманчиво невесомых партнерш. По Шмитовскому поезду ходила, похрустывая, январская ночь. Уходит в переулки, заглядывает в незанавешенные окна мастерской. Там было не ахти как тепло - подтапливали электрокамином. Кот Родя сидел в стороне: от камина его гоняли, чтоб не обжег носа. Сидел думал. Никита с Николаем наконец- то дорвались поиграть в четыре руки переложенье симфонического сочинения «маэстро». Трое парней-ваятелей обкладывают мокрыми тряпками гипсовую страшилу. Славяна распоряжается чертями: нарежь то, накроши это. Бесы и сами сообразили бы, но девчонка подсела на барство. Восемь слуг, то что надо. Запоздалый прохожий поднял голову, поглядел на высокие окна там, под крышею. Но увидел один потолок и подвижные тени на нем. Славяна сегодня заплела косички как на скульптурном портрете Петрушиной матери. Это к счастью. Крещенский вечер. Лифт работает: гулко хлопает дверца. Но Славяна не побежит на мороз спрашивать имя прохожего. И так у нее парней в преизбытке. Еще жениха не хватало. Брак – институт устаревший. Род человеческий продолжится как-нибудь без них. Свен пока что тех же мыслей, хоть с ними и не общается. Саша живет своим Нильсом, Нильс живет своим делом. В Европе приростом населенья не озабочен никто. Вот им в наказанье весь мир потемнеет. Белая раса энергетически выдохлась, надо честно признать. Разве что Россия… но это особа статья.
Ну ладно, на лифте спускаться лень, но мы всё равно погадаем. В миску нальем воды, привесим билетики с именами по краю и пустим плавать свечу в ореховой скорлупке. Чей билетик подожжет? кому везенье в этом году? Оказалось – Никите. Все рады. Ему всех нужнее. Он гений, а мы шантрапа (не скромничайте). В заключенье вечера черти показывают настоящую спортивную пирамиду от советского времени. Только это еще не вечер. Чертей отослали спать, и кота с ними, а сами тусуемся до утра. Разъяснилось, в высоких окнах проворачивается небосвод – работает механизм небесных часов. Мифические созвездья. Четверо юных язычников переиграли Никиту, мценского звонаря. И покинутый матерью Николай в своей новой семье неизвестно кто.
Зима пройдет и весна промелькнет, весна промелькнет. Приходит Никитино время: во Мценске любая сорока чекочет по-русски. Во Мценске Славяна похожа на девочку Маринку. Во Мценске черти варят варенье. Петруша поет: «Лучше в Волге мне быть утопимому, чем на свете мне жить нелюбимому». Никита ездит звонить – мотоцикл фурычет, что само по себе удивительно. А Игорь еще пуще состарился, что вовсе не удивительно. Кот Родион поймал мышь и счастлив.
В Ларисиной мценской квартире после смерти Олега возникло нечто вроде общежития выпускников детдома – мужеского пола. Никита-хозяин слишком мягок, чтобы взымать аренду. Игорь туда наведывается, собирает в свою пользу какие- то гроши и мирно пропивает малую сию мзду с теми же однокашниками. Зимою Игоревы кореши – Ларисины питомцы – наведываются, частично даже переселяются на сдвоенный участок. В отсутствие чертей, которых сильно побаиваются, гребут снег, колют дрова, стряпают. Сам Игорь при деле – ездит звонить. Черти, слава богу, зимою ошиваются в мастерской на Пресне. Обнаглевшие, всегда показываются Ларисиным детдомовцам в нарочито страшном виде. Так что чуть Никита на дачу – Игоревы дружки в Ларисину городскую квартиру. А на Пресне бесы разгуливают как будто так и надо. К неграм привыкли, к таджикам-узбекам привыкли, то и с бесами обвыкнетесь. Ничего, обвыклись. Много в нашем русском характере от них, от бесей. Не убоимся, да и поладим. Родня наша.
А уж Ларисина-то могилка на мценском кладбище постояльцами ее квартиры так-то ухожена. Как она, милая, этой квартире после общаги радовалась! Теперь в ней, в однокомнатной, ютится пятнадцать душ. Городское начальство не больно-то спешит дать великовозрастным сиротам, обычно еще и пьющим, какое ни на есть жилье. Так что Ларису за упокой поминают. Моя бы воля, стоял бы во Мценске детдом имени Ларисы Козиной. И куда власти смотрят. Мне бы власть, бодливой корове. Мне бы ее под крыло, центральную Россию. Всё трепотня. Всяк ее по-своему любит, да не всяк с ней по-свойски управится. Звоном колокольным мы, пустозвоны, сыты, кучевыми облаками повиты. Не реалисты. мы – мечтатели. Свое и получаем. За то и благодарны. Подсели на утопию – через семьдесят лет опамятовались. Платоновы-Филоновы наши пророки. Нам бы в бочку залезть, в тряпье погреться. А там, глядишь, кто эту бочку на бок завалит, да с водораздела и покатит. Долго будет катиться со Среднерусской возвышенности. Как раз семьдесят лет и выйдет.
Женился Николушка. Рано женился, но, кажется, удачно, счастливо. У Марины в консерваторском доме той порой какой- то удалец прижился. Черти взяли растерянного Никиту под руки и повели обратно на Пресню, в переулки за Шмитовский проезд, в высокую скульптурную мастерскую. Там как всегда царил хаос. Великолепная четверка уж распалась. Петруша со Славяной образовали какую-никакую пару, остальные вкруг них вились и менялись. Подсевши на бесконтрольную свободу, новенькие сочли Никиту за ископаемое. Косо смотрели. Колючий ноябрь был тут как тут – от него добра не жди. Черти сняли для Никиты квартиру с роялем! в том же доме, где мастерская! Наштамповали денег сколько нужно с необходимым уровнем защиты и расплатились за год вперед. Вот откуда, оказывается, у нас инфляция. А мы всё ломаем голову – в чем причина. И теперь уж Николушка повадился ночевать у «маэстро», укладываясь иной раз под роялем, как некогда Рихтер в квартире Нейгауза. Говорят, это полезно. Да и рояль был хороший в обоих сих случаях. В Никитином случае черти проявили компетентность и не осрамились. Ах, как мечтала я о таких бесях, что взяли бы на себя житейские заботы, компенсируя легкую мою неадекватность. Но нету чудес и мечтать о них нечего. Написать я могу всё что угодно – бумага всё стерпит, с чего мы и начали. А в действительности…
Молодую миловидную жену Николушки звали Полиною. Дела вдаль не отлагая, она родила сына Арсюшу. Родство шло не по крови, и скоро дитя повезли во Мценск. Никитин внук. Ах. как взялись за него черти! Глаз не спускали, прытких своих глаз, собранных в кучку. Кого растили? что затевали на этот раз? какой вытанцовывали контраданс? Их ведь не спросишь, и с них ведь не спросишь – с чертей взятки гладки. Но так просто их бесовское участие никогда не обходится. Это вроде феи на крестинах. Какой-либо дар дитя получит. Дайте только срок, ужо проявится.
Август кончался. Черти собирали Никитины и Николушкины вещи. Им в консерваторию, а скульптурная богема еще поживет. Дом не подпалят: черти доглядят. У них с огнем свой уговор. Уж и день не так долог, уж падает длинная тень от абстрактных идолищ на сухие колосья травы. Дитя в плетеной корзине корчит такие рожицы! ИМ уже ясно: в семье подрастает актер. Я согласна. Пусть все музы пройдутся в танце по этому тексту. Если им, музам, так хочется – пусть. Звонит мценская колокольня. Прикольно у нас получается. Не кончается линия гения. Пение слышится в облаках. Ах, хорошо! Густ на меду настоянный воздух. Дух где хочет является. Шляется звон по дворам. Свора чертей звонит, а Игоря на колокольню они на плечах подымают. Знают – одним нельзя. Так, иногда сойдет, а лучше самим не надо. Ада они не боятся, боятся людской молвы. Так и вы.
Я, случалось, опережала время в повествованье. У меня обычно сорок процентов правды. Ну, тридцать восемь, сойдемся на том. Начавши с реальных событий, я частенько залезаю в грядущее. Дважды я в точности угадала, что именно будет, но осторожней не стала. Сейчас я заехала вперед почти на сорок лет. Что делать? а ничего. Россия жива, Мценск стоит, и колокольня не обвалилась. За родником белый храм, кладбище старое. Даже я присутствую незримо – гляжу, как дитя в колыбели готовится к лицедейству. И, покуда это необходимо для течения их судеб, тень моя будет витать над Никитою и его продолженьем – Арсюшей, Николушкиным сыном. Никакой футурологией я тут не занималась. Просто растягивала как гармошку нонешнее время. Со временем это можно делать. Допускается сложной современной физикой. Целая жизнь проживается в сказке, пока течет вода из кувшина.
А Сашеньке бог веку не дал. Маленькая, сухонькая, благообразная, лежала она в гробу. Протестантский пастор говорил о достойной ее жизни. Гномы рыли за кустом ямку. Хоронили далеко запрятанное при Сашиной жизни дешевое колечко, коим обручилась втайне (так и не обвенчалась) с выгнанным из семинарии Олегом, на чью ласку стремительно подсела в темном зале московского кинотеатра. Никита стоял пнём-пень, силясь вспомнить тонкие материны руки. Но всё вспоминались крепкие Ларисины да серые лапки бесей. Свен утирал изящным платком легко бегущие слезы. А черти, не смея преступить чуждой церковной ограды, вовне рыдали так горько, что талый ручей прорыл себе русло. Снег, ты мне свой путь поведай… Петр уж набросал проект памятника. Пастор одобрительно кивал. Два Петрушиных отца склонили головы и стукнулись лбами, разглядывая набросок. Нильс раскис от горя. Любил. Скупо, по-своему, но, видимо, крепко любил. Где вы, широкие бульвары в районе Песчаных улиц (сталинское роскошество)? Бульвары, что помнят школьницу Сашу со ждущими счастья глазами? Всё ли она получила, что ей причиталось? Если не всё, винить некого, кроме меня. Да и всё ли она отдала, что должна была?
Никитину московскую квартиру возле Шмитовского проезда, подле скульптурной мастерской, черти поначалу сняли, потом и вовсе выкупили. И мастерскую тоже купили на Никитино имя. Бесовский гознак у ФСБ под носом. Напечатали, блин, упаковали стандартными пачками, сложили, блин, в дипломат. Комар носа не подточит. Ловкие дилеры с пепельно-серыми лицами, в темных очках, надвинутых на нос. В мастерской продолжалось бесчинство богемы. Славяна сменила Петрушу на Бена, но оставалась царицей и хозяйкой всего безобразия. Заказывала пиццу, отказывалась принять при опоздании в доставке. Выбрасывала не только одноразовую, но и просто не вымытую вовремя чертями посуду. Курила дурь. Не допускала в тусовку иных-прочих женщин. Ну, в виде исключенья, не более одного раза, а после иди гуляй. Не понравилась – не взыщи. Отстрелить без суда и следствия. А такого случая, чтоб понравилась, еще не бывало. Славяна была выражено гетерогенна. Черти ее побаивались. Те же бессменные и бессмертные восемь чертей – имен называть не нужно. Без них бы давно пропали: ни пить, ни есть, ни голову преклонить. Уж куда там ваять. Не ваять, а плакать. Теперь ведь бюст Ленина не в ходу. Теперь – это значит через сорок лет. Может статься, понадобится уж другой бюст. Не стану гадать. Будет спрос – изваяем. Легко отделаемся – и снова, блин, гнуть свое. Поплевав на палец, я робко ловлю, с какой стороны дует будущее. Не буди лиха, пока оно тихо. Оно и спит-то вполглаза. Того гляди проснется и тяпнет за палец. А то и всю руку откусит, как акула девчонке, что плавала на надувном матрасе. Лучше подумаем об Игоре, до чего трудно ему, подсевшему на бесовскую помощь, самому лазать на колокольню. Это вам не мужественный Иван Антоныч, его же память пребудет в сердцах наших. Ладно, нашлись безымянные мценские черти, что взяли опеку над Игорем. И по лесенке занесут, и по участку управятся с бесовской своей сноровкой.
Итак, через сорок лет. Даже немножко больше. Исполняют ли Никиту? да нет, и не думают. Был на слуху, покуда Марина им занималась. Это замкнутый круг - опыляют друг друга. Идет обмен по бартеру, рука руку моет. Кукушка хвалит петуха за то, что хвалит он кукушку. Про Никиту забыли: никому он не нужен, ни к какой группировке не принадлежит. Никаких услуг от него не дождешься. Даже черти здесь бессильны. Те, утвердившиеся, крепко держат оборону. Создают своих-новых. Другие звучат имена – я из ноосферы не расслышала. Да вот Марина кого-то раскручивала: композитора минималиста Егора Ерохина. Его композиции в основном состоят из пауз различной длительности. Публика, отключив те гаджиты что будут тогда, через сорок с лишним лет, серьезно внимает паузам. Казусы нашего времени, растянутого как бумажная гирлянда Творчество, не искусство. Искусство требует искуса, постижения.
Мценск – он и через сорок лет Мценск. Никто не ломал пятиэтажек, и сами они не развалились, вопреки ожиданиям. И мценского детдома почитай не трогали – легкий косметический ремонт. Пустырь на задах так пустырем, поросшим пастушьей сумкой, и остался. Но табличку «детдом имени Ларисы Козиной» повесили. Бесы расстарались. Подсунули бумажку кому следует, а тот, не читая, подмахнул. В вестибюле Ларисин бюст Петрушиной работы: оплаченный заказ. Тоже подсунули – подмахнул. Приволье мое, раздолье мое. Какими будем через сорок лет – я уже не увижу. В девяностых мы были как Чикаго в тридцатых. Значит, в 2050ых будем примерно как Чикаго в девяностых. А Мценск явит пример постоянства. Торопясь на обед, детдомовцы будут шибаться о бюст Ларисы Козиной, о гипсовые руки, застывшие в ласке. Сейчас бежит парень лет двенадцати. Стукнулся плечом, потер его – и скорей в столовку. У меня свое, продвинутое время. Сорок лет форы мне мало. И вот уж десятилетний Арсюша, сын Николая, духовный внук Никиты, как в чеховской «Чайке» натянул простыню вместо занавеса промеж абстрактных истуканов на сдвоенном участке Ларисы и звонаря. Будет разыгрывать свою пьесу.
Я, привиденье, разглядела в Арсюше актера. Черти (у них время вообще безразмерное) бодры и деятельны по-прежнему. Подсели на кайф наставничества. Лепят из Арсюши нового Мольера. Сказано было: ни мадам Поклеен, ни какая другая мадам в ближайшие сто лет не родит такого. У нас со временем этакая петрушка, что где сто, там и четыреста. Не родит. Ха-ха. А вот Полина взяла и родила. Правда, повторить этот опыт не решилась.
Простыня отдернута. На деревянных скамьях сидят зрители. Сонный Игорь, сосредоточенный Никита, восторженный Николай, внимательная Полина, небрежно одетый Петр, почти не одетая Славяна, художественно татуированный Бен, еще двое неизвестных мне представителей богемы, мужеского пола – и восемь чертей, неоднократно здесь названных, они же и главные виновники происходящего. Сунули каждому зрителю в руки кулек с клубникою и затихли, потягивая темными ноздрями жасминный воздух. Арсюша несовременно красив. Кудрявая голова высоко посажена на гибкой шее. Создается впечатленье диковинного цветка. Взгляни с высот небесных рая, Лариса. Созерцание отрочества тебе привычно и мило. На щеках у Арсюши румянец вдохновенья. Щукинское училище по нем плачет. Талия с Мельпоменой, обвивши платье около щиколотки, ходят рука об руку по дорожке, шарахаясь от вновь прибывших орд богемных гостей. Эти последние рассаживаются уже на траве, возможно что и на грядках, пятная клубникой нарочито рваные джинсы. (Мы договорились растягивать сегодняшнее время – оно у нас резиновое.) Так что же за пьеса? странно взрослая пьеса. Названье «Карточная игра». Арсюша сразу во всех четырех ролях: король, принц, солдат и мужик. Меняет по ходу действия плащи, парики и шляпы. Когда нужны двое одновременно, - юный актер, он же и драматург, надевает необходимые атрибуты на швабру. Так солдат бьет мужика, а принц иной раз дает оплеуху солдату. И карты летят по ветру, забиваясь в плащи. Круто. Клёво. Супер. Отпад. Как время ходит по кругу. Некогда вымышленный Константин Треплев на берегу озера устраивал модерновое представленье. К Арсюше зрители благосклоннее. Попробовал бы кто заикнуться против его балаганной пьесы – черти под скамьями защипали бы до синяков. Продвинутая богема могла бы выступить: опоздал ты, старина, со своей комедией дель арте. Нет, усердно хлопали, отмахиваясь от ос. Поди не хлопай – придется на лбу осу прихлопывать. Беси на такие шутки мастаки. Современные изваянья, похожие не то на скифских баб, не то на колоссов с острова Пасхи, сотрясаются от аплодисментов. Кудрявый отрок получает свою клубнику, уже и вымазался. Никита с Огрызком и Оглоедом отправляются звонить, а старый Игорь проспал весь спектакль и храпит до се. Гляди, царство божие проспишь. На колокольне Никиту уж ждет местный мальчик Андрей, Арсюшин ровесник и друг. Звонаренок. Время узлом завязывается. В церкви надевает облаченье уже третий при Никите поп отец Михаил. Андрейка ясноглаз, похож на Никиту, каким тот был полвека назад. То есть на отрока Варфоломея нестеровского. Ну что ж, можно бобылю Игорю и помирать. В то же лето Игорь и помер. Уж как мне не хотелось его хоронить – поделом, не зарекайся. Невесть ни дня ни часу. Отец Михаил отпел, земля мценская приняла. Уж каким надо быть злодеем, чтоб не приняла. Лежит под бузинным кусточком, вспоминая Ларисины пироги. Хороши были.
В огромных песочных часах не песчинки сыплются, а целые булыжники. Арсюша поступает в «щуку», Андрюша в орловскую духовную семинарию. А звонить кто будет? об этом умалчиваем. Кто зимою дачу сторожит, тот и звонит (Огры… и Огло…).Формально звонарь Андрей Перелешин, он по воскресеньям и по праздникам приезжает на той самой электричке, где Олег попался с фальшивым милицейским удостовереньем. Но Андрейка ни в чем дурном не замечен. Арсюша же на приемных экзаменах в «щуку» наделал шуму. Дал им всем прикурить, которые в комиссии. Почему–то Свен принял успехи Никитиного духовного внука близко к сердцу. Момент был такой: только что Нильс упокоился в каменистой шведской земле. Свен неожиданно подсел на новые (старые) впечатленья: Россия… Антон Палыч Чехов… метод Станиславского. Свен уже не танцует, преподавать его не пригласили. А ему хотелось. Немного покрутившись в «щуке» около Арсюши, окончательно обиделся на жизнь и уехал в Швецию. Гномы, по двести лет живущие, встретили его как родного. Сопровождают в проулках, путаясь под ногами. А ноги у Свена – колонны. В таких заблудишься, точно в двух соснах. Свен занял Нильсову квартиру, а московскую-воробьевскую, на него оформленную, с досады продал. Женился (а ведь не собирался) на шведке по имени Анна. Такое-то имечко мог и в Москве спокойно сыскать. Но эта Анна молода и приветлива. Свен не Никита – там всё гораздо сложней. Обжегшись на молоке, дует на воду.
В какое время я заехала, восемь чертей меня побери? Прожила целую жизнь с ребенком, которого год назад держала на руках, кому подарила брелок для ключей, там еще лампочка зажигалась. Начнешь с правды, а бес уведет невесть куда. Люблю правду, но мне ее мало. Вот он сидит, Никита, пишет свои закорючки. Не надоело? не страшно, что всё псу под хвост? Да нет… Ситуация не безысходная. Есть Николай, он держит Никитин архив в идеальном порядке. Когда-то ведь люди одумаются. В двадцать втором ли веке, может быть, в двадцать третьем. За Николаем Арсений, тот рано женат. Какие-то ветви отсохли, какие-то плодоносят. Время, движенье планет. Жизнь, разум, гений. Вот уже Гриша, сын Арсения, сучит ножками в колыбели. Какая муза его подберет? Ныне отпущаеши ли ты, господи, звонаря твоего Никиту? не слышу. Скажи яснее. Сохранение параметров… Завершение работы Windows…
Прерванный рассказ, оставленный звездой без продолженья
На сцене крутятся какие-то огни, звучит рок-музыка, отрывается некая рок-звезда. Нет, ничего подобного. На сцене звучит музыка рока, крутится только мотор кинокамеры, а звезда - Вифлеемская - хорошо приклеена к темному бархату над вертепом. И Гриша лежит в колыбели. Дубль номер два. Снято. И хоры - античные полухория - говорят о роке, тяготеющем над его семьей. Нет, нет, на хорах поют певчие светлыми голосами, а рока нет, есть только Бог, и Гриша спит, как у Христа за пазухой. Мотор! Снято, заметано, и не будем больше об этом. Пролог запахивает плащ и беззвучно разевает рот перед занавесом. Итак, мы начина-а-ем!
По мере того как наезжает камера, становится ясно, что на сцене и не вертеп вовсе, но комната, у которой нет передней стены, как в кукольном доме. Гриша укрыт одеяльцем в деревянной кроватке с решетками и травяным матрацем, унаследованным в относительно приличном состоянье от старшей сестры Настеньки. Лицо последней не совсем ясно видно из-под больших полей соломенной шляпы на фотографии, сделанной в семнадцать лет. Тут на стене комнаты есть и фотография ее тридцатипятилетней, хоть сейчас ей всего четыре года, и она мирно спит в уродливом раскладном кресле. Впрочем, она будет на нем спать и в тридцать пять. Просто так уж тут припасены все реквизиты. А, вот ее снимок в четыре года, с кудряшками, в платьице с пришитым фартучком. С тревогой всматриваюсь в ее позднейшие фотографии. Хорошо бы она выросла доброй - Грише так нужна будет любовь. Он с этим родился. Вот как маньяку нужно убить, так Грише нужно любить. Любить, любить всех и стяжать любовь. А вот с этим будут трудности. Вообще он из Иисусовой обоймы. Из тех, кто приходит в мир, чтобы нас пристыдить. Нельзя ли без Христа, как спросили Марию Вениаминовну Юдину в концерте? Никак нет. Без Христа ничто не движется. Без Бога ничего не существует. Ничего такого, о чем стоило бы упоминать. Все, что не Ты, и суетно и ложно. Все, что не Ты, и пусто и мертво.
Вот и бабушка Гриши, драгоценная бабочка, крылышки обтрепаны грубыми руками, пыльца с них осыпалась. Уж не долгая жилица такая бабушка. Стоит на сцене, подняв светящиеся прозрачными запястьями руки к таким же прозрачным вискам. Она поет красивым контральто какую-то очень старую итальянщину. Дирижер заслушался и замер с палочкой в руке. А дети спят себе на сцене в открытой с одной стороны детской, убаюканные ровным голосом. Эта женщина всю жизнь получала от топорного мужа нагоняй за недоваренную капусту во щах и только в позднем вдовстве понемногу вновь обрела интонацию, отвечающую легкому, вздернутому вверх взгляду ее некогда темных глаз. У Гриши будет тот же приподнятый, будто на цыпочки встающий взгляд. Вот фотография его, безобразно тощего, из пионерлага. У Гриши будет бабушкина беззащитность перед злом, ее непреложная доверчивая кротость - так распорядилась фея Генетика. Затихает, ложась в оркестровую яму, звук женского голоса, и мягкой виолончелью того же тембра вступает почти та же, чуть измененная мелодия - тема Гриши.
Эка буря налетела, только я писать! Звучат форте мокрые березы - скрипки зеленого оркестра. В зеркале вместе с переплетами рам веранды так и отражаются - то березы, то, наоборот, скрипки. Еще гудёт зеленый шум, крепко гудёт. Только это уж не весеннее скерцо. Конец августа, да и то по старому стилю. Держи, держи лето, ату его! Нет, убегает. Гром контрабасит, и мерно бьют капли о крышку рукомойника. Плачет зеленоволосая наяда, живущая в бочке для поливки. За плотными тучами Композитор прощальной симфонии лета не слышит моих жалоб. Север учит нас терпенью. Не все, что нам просияло, останется с нами. Рука сама пошла писать в осеннем миноре. Нечего вставать на уши - прибегать к смелым модуляциям, ломая властную тональность.
Ну вот, реализовалось событие с малой вероятностью - в Гришу попал рецессивный благородный ген. Вон на темно-синем заднике звезда треугольным лучом указывает на него как на редкостную удачу человечества. Я берусь утверждать - это идет обойма. Такие люди время от времени рождаются, и обязательно всходит звезда. Родился еще один агнец, и с ним родилась проблема. Да он себе и пары не найдет, или женится так, что ни в какие ворота. Настрадается и улетит от нас, как облачко. Потянется ли дальше эта тонкая нить, или он - последнее звено в разреженной цепочке? Может быть, что-нибудь, через несколько поколений. В любом случае хорошо. Ликуйте, радуйтесь! Звучат трубы и литавры. У земли опять маленький праздник.
А что же Настенька? Ни гу-гу, выглядывает одним глазом из-под полей шляпы на юной фотографии. Колючий взгляд - такая клуша. В Настеньку попал доминантный ген попроще. Совсем вблизи взметнулся ветерок от легких крыльев гения рода и отлетел, не растрепав ее старательно причесанной головки. Снаряды судьбы ложатся рядом, но Настенька уцелеет. Вот ее старческая фотография. Экая сердитая! А Гриша? Старого Гриши здесь нет. Тяжкий груз избранничества ложится на него. Ему нести. Он лепечет в кроватке - произносит на нездешнем, оттуда принесенном языке свою присягу. Принимает огонь на себя. Ой, радуйся, земле! Хоть какое-то малое время поживет на тебе еще один из той самой обоймы. Глядите-ка, ангелы, ангелы! Они сгрудились в небе и поют. Так и поют - радуйся, земле. Значит, я права. Мессианство не единично, идет серия. Просто бывают сильные особи из этой обоймы, бывают слабые. Один прошибет головой невидимый потолок и вознесется, воздев изъязвленный лоб. Другой не прорвется и ускользнет от наших издевательств иным путем. Всё равно, блаженны кроткие; ибо они наследуют землю.
Родители Гриши говорят над его коляской, никогда не обращаясь к нему и не адаптируя своего разговора. Ой, смотрите, он уже стоит на двух довольно рахитичных ногах. Вы только подумайте! Хорошо ли, плохо ли, но стоит. На нем сшитые из чьей-то старой юбки штанишки с помочами и перемычкой, как на немецких послевоенных открытках. Защищает мягкие глаза от света рампы, прижимая к ним обе ладони тыльной стороной. Пытается говорить. Суфлер высунулся по пояс из будки и подсказывает. Блуждающие, немотствующие персонажи, ждущие приглашенья на роль в начавшейся под безымянной звездой жизненной драме, столпились в проходе партера, иные даже с сочувственным видом. Внезапно дитя разворачивается к суфлеру боком и произносит от себя целый монолог: «Коза до-обрая! Лошадь до-обрая!» Это уже можно воспринять как проповедь. От горшка два вершка, с детского садика, коли не с яслей, стал нести отсебятину, да еще таким тихим голосом. Высунулся в форточку, стоя на подоконнике, и рассыпает птичкам дефицитную гречку. Птички кучкуются, а дитя им что-то втолковывает. Просвещает. Святой Франциск. Ишь ты. А сам потом в десять лет в пионерлаге не сумеет изловчиться застелить кровать солдатским конвертом. Сейчас придут перевернут. У Гриши загодя дрожат острые коленки. Убирайте скорее этот слайд.
Ему уже двадцать, сидит во чужом пиру. Новоиспеченные родственники говорят о чем-то как о само собой разумеющемся. Это такая интонация - уверенности в том, что собеседник с тобой согласен. А он не согласен. Есть ничтожная пауза, чтобы возразить. Гриша ее никогда не пропускает. Вернее, пропускает крайне редко и потом очень раскаивается. Господи, занесло же Гришу за этот стол. Сидит напротив старика. Тот сильно сдал, глаза слезятся, на зверства его давно уж не хватает. Сарай на даче набит зэковскими телогрейками и ватными штанами. По углам везде рассованы мешочки с золотыми коронками - НЗ. Это инстинкт продолженья рода поймал Гришу на крючок. Разевает рот, как рыбка. Пропал, mon petit chose. Новоиспеченную жену зовут Надеждой. Вот он на нее и понадеялся. Напрасно понадеялся. Гришин взгляд покоится на любимом юном лице. Встала, пошла, и его взгляд туда же, как за молоточком в руке невропатолога. К невропатологам он еще находится. Сейчас его рука проносит вилку мимо рта и чуть что не тычет в зачарованный глаз. У него вообще для простых житейских дел не очень управляемые руки. Для тончайшего рисунка - пожалуйста. И так во всем. Он запрограммирован только на сложную деятельность. На книжную полку новой родни ему взглянуть некогда, а там ни одного знакомого имени. Непересекающиеся миры.
У благоприобретенных родственников на даче. Гриша изо всех сил старается, подсыпает гравий под приподнятый домкратом угол осевшего сарая. Тесть - глаза навыкате - всякий раз вздрагивает, когда еще не совсем привычная фигурка зятя стремительно возникает за домом. Там штабелями навалены доски, что отгружают большие лесовозы, отправляясь в зарубежный рейс - плата за чиновничью подпись. Долгие годы каждый выходной ездил с начальником на рыбалку, пил с ним, копал червей. Тот «завещал» ему свою должность. Сам стал начальником, обнаглел. Многое непонятно Грише в его новой жизни. Но разбираться некогда. Надо учиться, надо работать, надо любить. Он молод и легковерен. Родители ему не помощь - сами идеалисты. Относительное отрезвленье придет тогда, когда все пути к отступленью будут отрезаны. Господи, смилуйся над Гришей!
Он студент, учится в инженерно-физическом, читает молодой жене вслух фейнмановские лекции, та зевает. Облучается на плохоньком оборудованье. Любовно глядит в старенькую, похожую на ретро-фотоаппарат, камеру Резерфорда. В голове Гришиной носится легкая кавалерия мысли, мозг его озарен сполохами догадок. Ему ясно не только то, во что его охотно посвящают дорвавшиеся до нестандартного ученика профессора. Ему понятно всё и еще кое-что. Когда Гриша говорит, а это бывает редко, его учителя собираются вкруг него и слушают с опущенными глазами, не выдавая своей реакции - до перестройки еще несколько лет ждать. Всё это очень напоминает известную картину Поленова. Изустные свидетельства о Грише только здесь, в среде физиков, и сохранились. Из физических законов вселенной Гриша первым с неопровержимостью и свойственным ему изяществом мысли вывел факт бытия Божьего. Ему, дилетанту не то что в богословии, но и в философии, принадлежит этот высокий приоритет, о чем мало кто знает.
Так вот, Гриша уставился в эту допотопную камеру Резерфорда. Там таинственные частицы чертят свои траектории. Мир бесконечен вширь и вглубь, как и сам человек. Вот теперь на большой экран - смотрите все - проецируется этот салют во славу разума. Или это пучок возможных траекторий жизни Гриши? Ой, там что-то столкнулось. Маленькая катастрофа. Свет гаснет, воцаряется печальное молчанье, из которого постепенно возникает космическая музыка. Как, однако ж, всё хрупко.
А, вот тут какой-то материал отснят уже в катастрофический период Гришиной жизни. Он работает в банке, его туда поспешили устроить на хорошие деньги. Глядь, Гришины товарищи-физики начинают один за другим уезжать за границу. Спохватившись, жена пытается переиграть ситуацию назад, но поздно - у Гриши развилась нервная болезнь, которая уже заметна пристальному глазу и скоро будет видна за версту. Он идет из банка домой зимними сумерками и громко воет на луну, пока никто не слышит. Оборачивается - за ним идет человек. Нехорошо получилось. А настоящие собаки кусают Гришу при всяком удобном случае, чуя его слабость. Летом идет он из раскаленного контейнера - почему контейнера? - да ладно, из контейнера, и всё тут. Проходит под своим балконом, глядя на рубашки своих детей, как строй перелетных птиц вытянувшиеся на веревке. Проговаривает про себя свою жалобу:
В знойном Сенегале в плен враги меня забрали
И отправили сюда - за море синее.
И тоскую я вдали от родной своей земли
На плантациях Виргинии, Виргинии…
О, я так устал, я так устал,
Мой прекрасный, мой далекий Сенегал!
Враги – это так, какие-то парки, прядущие нить Гришиной судьбы. А свои - драгоценные. Всё вечно меняется в Гришиной жизни, и всё не по его воле. Одно лишь остается неизменным - радостная жертвенность. В его удивительно теплой философской системе так и положено – чем располагаешь, тем и жертвуешь: призваньем, талантом, тонкой своей культурой. Кто захочет душу свою сберечь, тот ее потеряет. Что не отдал, то пропало, а что отдал, то твое. Хотяе быть первым да будет всем слугой. Вроде бы всё верно. Но эта удивительная ситуация брака, когда двое в комнате, и никто их не слышит, кроме Бога! Уж коли один из них человек бессовестный - тогда он не остановится, пока не отнимет у другого и право быть самим собой, и самый воздух. Играем Стриндберга.
Все же у Гриши есть свои тайные страстишки. Вот он один дома, жены с детьми нет. Включает «свою» музыку, быстро берет лист бумаги, макает перо в тушь, и кудрявый рисунок - Господи, как хорош - бежит из-под пера. Ненадолго счастливо забывается. Звонят, Гриша поспешно выключает приемник, а рисунок второпях смазывает, убирая не просохшим. Ой, смазываются линии на его руке, лучше не глядеть, какие. Линия судьбы - точно, а то и еще того хуже. До скольких же лет ему хватит сил нести бремя своей всеобъемлющей доброты?
Обожаемая жена Надежда – давний «бегунок». Еще в первой половине 80-х мать двоих детей, осечки не дает, выражаясь языком почтовых ящиков. Отметилась с утра в учреждении. Не табель перевесила, а просто заглянула в кабинет начальника. Ей как дочери известного в этой среде человека достаточно. И весь день по универмагам. Вместе с такими же длинноногими сметает с прилавка всё, что сегодня из милости «выбросили». У Надюши ежедневный устоявшийся маршрут. Хватает все импортное из одежды и косметики. Прячет, как белка, потом забывает где. Ошивается по «березкам» с подаренными отцом сертификатами. Это такие советские заменители валюты, а «березки» - специальные магазины, принимающие их и только их. Там, глядишь, в перестроечные времена Надюша уже «многодетная», с потребительскими привилегиями. Носится не как все с «визиткой» - магазинным удостовереньем москвича - а со спецталонами по «распродажам». Перезванивается с подругами - такими же почтенными молодыми матронами. Что-то продает, что-то обменивает. С высокомерной интонацией всерьез обсуждает, на какие товары талоны выдаются только матерям четверых детей. Она еще не дотягивает. Детей бескорыстно нянчит одинокая, немногословная Гришина тетка, рано выгнанная на пенсию и панически боящаяся своих четырех стен. Ездит каждый день, как на работу. Ездит и по сей день, двадцать лет ездит, уж Гриши не стало. Ведет хозяйство. Простодушно удивляется на окна, открывающиеся как-то не в той плоскости, посудомоечную машину и чудеса сантехники.
Пока еще дети идут подряд, Надюше хватает невинных покупательских развлечений. Но впереди взрыв почище атомного. Надюша всё хорошеет впрок, а Гриша всё тает. Жена не дает ему поболеть, время - деньги. Надо всё куда-то ехать по новым семейным торговым делам. А он, как на грех, никак не может вылезти из болезни. Ему не хватает кислорода творчества, это серьезно. Коварное постсоветское государство затаилось аки лев перед прыжком. Вот ужо будет всем этим доверчивым многодетным, разинувшим рот на щедрые льготы. Но Надюша принадлежит к клану, а у клана всё схвачено. Не мытьем, так катаньем, где наша не пропадала. Не боится ни Бога ни черта. Лев прыгнул, перестройка кончилась, жизнь еще раз переменилась, и Надюша сейчас бегает по рынкам, придерживая покрепче сумку. Только этих впечатлений ей теперь мало.
Глашенька, пустошь Ивашево -
Треть состояния нашего.
Не продавай ее, ангельчик мой,
Выдай обратно задаток…
Слезы, нервический хохот, припадок.
«Я задолжала - и срок за спиной…»
Глаша, не плачь! Я – хозяин плохой.
Делай что хочешь со мной.
Сердце мое, исходящее кровью,
Всевыносящей любовью
Полно, друг мой!
Глаша! Волнует и мучит
Чувство ревнивое душу мою.
Этот учитель, что Петиньку учит…
«Так! Муженька узнаю!
О, если б знал ты, как зол ты и гадок».
Слезы, нервический хохот, припадок.
Знаю, прости! Я - ревнивец большой.
Делай что хочешь со мной.
Сердце мое, исходящее кровью,
Всевыносящей любовью
Полно, друг мой!
Глаша! Как часто ты нынче гуляешь.
Ты хоть сегодня останься со мной.
Много скопилось работы – ты знаешь!
Чтоб одолеть ее, нужен покой.
Слезы, нервический хохот, припадок.
Глаша, иди! Я - безумец, я гадок,
Я – эгоист бессердечный и злой.
Делай что хочешь со мной.
Сердце мое, исходящее кровью,
Всевыносящей любовью
Полно, друг мой!
В общем, волки и овцы. Кстати об овцах. Родители Гриши честно влачат свою инженерную старость. Ходят по привычке на работу от звонка до звонка. Сидят в опустевшем, почти не отапливаемом разваливающемся здании-стекляшке. Придумывают себе занятия с завидной изобретательностью. Сухие, отрешенные, не привыкшие роптать. Дома смотрят телевизор за ужином и идут спать - ненадолго. По привычке недосыпать, укоренившейся с советских времен. Гриша их подкармливает тайком. С величайшими муками отселил от них сестрицу Настеньку, но это уже не помогло. Настенька окончательно озлилась в своем стародевичестве, что не мешает ей заниматься приютами для бездомных собак, траволечением знакомых обоего пола и… антропософией. А Гришина бабушка обманула все мои ожиданья и оказалась долгожительницей. Ей хватило семи лет перед революцией, из них даже три года было военных, чтобы вобрать в себя счастье достойной жизни большой дружной семьи. Она прожила на таком запасе до нового тысячелетья и даже смогла порядочно уделить своему крестнику Грише. Во всяком случае, эту неспособность ненавидеть кого-либо. Всё радовалась в своих беспросветных заботах неведомо чему, пока рак не свистнул, и теперь ее позднее, безнадежное, дорогое леченье тянет тот же Гриша. Четыре возраста собрались близ него - трое детей, жена да сестрица Настенька, родители плюс кроткая тетка, еще рано отошедшие от дел тесть с тещей и, наконец, красавица бабушка. Каждый повесил на его тонкую интеллигентскую шею по камешку - кто легонький, кто вовсе булыжник. Но Гриша зрит лишь четыре времени года - так устроены у него глаза. Се весна, се лето, се осень, се зима. Танцуют вкруг него под музыку Вивальди, Вивальди, Вивальди. И он улыбается обезоруживающей улыбкой.
Так свершалось «Путешествие в страну Востока». Кто вел – неизвестно. Был некто, молчаливо всем служивший. Он исчез на какой-то стоянке, будто рыбак из лодки ночью выпрыгнул, оставив другим запас пресной воды. И всем стало ясно, что он-то и вел. Нет, Гришины родные так и не въехали. Лично у меня нет никаких сомнений – на нем всё держалось не только в семье. Понимаете, после его смерти резко упал среднестатистический показатель альтруизма на душу населения. Ровно шлюз отворили.
Гриша разменял себя на детей, а дети до него далеко не дотянули. То есть и близко нет. Почему-то они от Гриши ничего не переняли. Укоренилось пренебрежительное отношенье к нему в семье - от пучеглазого тестя пошло. Дети усвоили эту интонацию, чуть только выучились говорить. В подростковом возрасте охотно в ней утвердились. Весь мощный пласт Гришиных знаний и прозрений здесь почитай пропал. Видит ли он это? Ой ли. Ему застит глаза любовь. Чуть что его ударят по правой щеке, он подставляет левую. И всё молчит. Во многоей мудрости много печали. И чем больше молчит, тем яснее вырисовываются тайные предначертанья созвездий, законы мирозданья. Если бы только сесть, записать все, что он понял, земную жизнь пройдя до половины, вернее, пройдя половину обычного недолгого срока мужской жизни. А его собственная рано умудренная жизнь уже совсем рядом с поглощающим экраном. Вот сейчас его окликнут. Он гораздо более готов к царствию небесному, чем все мы. Но присесть к столу с пером в руке ему больше не удается, и он продолжает вести всё ту же так ему не подобающую жизнь белки в колесе.
Здоровьем слаб – в скитаньях целый век.
Рожден для муз - практичный человек.
Не есть ли я, Морель, несчастнейший из смертных?
Ну, пора кончать этот плач по Грише. Изыщем повод порадоваться, как покойница Гришина бабушка, пусть ей земля будет пухом. Если к нам время от времени такой вот Гриша не придет, вконец оскотинеем. А уж чтобы долго прожил, так это мы слишком многого хотим. Его гений не раскрылся, как не раскрывается парашют над парашютистом. Но у гения рода свои планы, и что еще проявится, просияет нам в Гришином потомстве - неизвестно. Может статься, человечество получит еще и еще один шанс. У старинушки три сына. Старший умный был детина, средний сын и так и сяк, младший вовсе был дурак. Авось либо от дурака пойдет. Поживем, но, вернее всего, не увидим. Веку нашего не хватит - такое редко рождается. И обязательно всходит звезда.
Максим, или неплохое начало
У Максима свинка. Еще два дня тому назад, в понедельник, катались они втроем, со Стасиком и Женькой, среди дня в пустой электричке взад-вперед, всунув пустую бутылку между дверей, овеваемые в тамбуре весенним ветром. От своего Реутова и куда придется - Электроугли, Электросталь, Электрогорск. А теперь это свинство у всех троих и еще у доброй половины класса. Свинка вещь болезненная. Мать-медсестра еще вчера отвезла четырехлетнюю сестренку к бабушке на 33-ий километр. Оставила Максиму жиденькую еду на плите, закутав телогрейкой, и ушла на две смены до ночи. В форточку высовываться не велела. Поэтому Максим как встал, так сразу выставил в форточку коротко стриженную голову в шапке с опущенными ушами и узкие плечи в куртке с коротковатыми рукавами. Утреннее солнце греет Максимовы подвязанные щеки. Сверху капает на кожаный верх ушанки. Извивается невдалеке зеленая электричка. Налетела, точно Змей Горыныч, на платформу, сглотнула всех, кто там стоял. Не лопнула, показала хвост, подала сердитый голос: «Иду-у-у!» Через несколько минут съест тех, кто стоит на платформе Никольское, где голубая церковь. По крыше дома напротив за перилами, вдоль которых протянута цепь лампочек для праздничных иллюминаций, идет мужик в телогрейке - от одного домика над лифтовой шахтой к другому. Солнце светит ему в стёганый бок. Над Реутовым летят строем дикие гуси - к северу, и даже кричат. Весь день проведет Максим с облаками и электричками. Не только потому, что там, снаружи, хорошо, но также и потому, что не любит оборачиваться в безмолвную комнату. Никогда толком не знаешь, что там, за твоей спиной, делается.
Мать придет уже в темноте, а отец третий год спивается где-то в чужом доме. От него, как от козла, ни шерсти ни молока. Максим лежит животом на подоконнике, ноги греются у батареи. Не выйдя на контакт с инопланетянами, он скоро начинает скучать по человеческому общенью. Берет веревку с крючком-долларом, стащенным у матери. Она на такие крюки вешает в транспорте сумку с продуктами, купленными возле работы. Максим опускает свою удочку с третьего этажа на второй. Крючок завис, тихо постукивает в стекло Лидии Васильевны. Ага, она клюнула. Затащила веревку в свою форточку, держит. Отпустила. Напротив ее окна болтается большая сушка-челночок. Ветер треплет ее - будто великан, сложивши губы, дует в овальную ее дырку. Максим подтягивает веревку и ест, что дали, хоть и больно желёзки. Сушка очень твердая, но играть надо всерьез. Опускает Лидии Васильевне старую копейку с пробитой дыркой. Всё идет по правилам. Потом копейка к Максиму же вернется за какое-нибудь сокровище, птичье перышко или еще что. Сейчас Максим оборачивается в таинственное безлюдье своей комнаты. Подходит к буфету так осторожно, как если бы он охранялся невидимыми существами. Заедает сушку немецкой гуманитарной сгущенкой, напустив в большую банку своей свинки. Этот тяжеленный бочонок ему выдали в школе на той неделе, и он его еле донес, прижавши обеими руками к животу. Запивает чаем из термоса и скорее к окну, проверять свою наживку, а заодно спрятаться в форточке от неведомого, властвующего пустой комнатой. Время летит вместе с гусями и уж машет крыльями где-то далеко от Реутова, в голубом просторе. Максим тянется к солнцу бледным лицом, и незримым духам, живущим в буфете, слышно, как он растет.
В каком-то другом году стоит рыжая осень. Вечная троица порядком вытянувшихся реутовских ребят занята серьезным делом. Максим с Женькой под покровом темноты отвинчивают массивную алюминиевую раму в заброшенном и разгромленном кафе неподалёку от станции. Работают в перчатках, по всем правилам искусства. Стасик стоит на стрёме. Стёкла давно выбиты, добрые люди целую неделю растаскивали по домам штампованные красные стулья. Разобрать саму коробку взрослые мужики к стыду своему не догадались. Эта мысль пришла в голову способному Максиму. Вчера он с неразливными друзьями отвинтил в сумерках первую раму. Пыхтя, оттащили втроем к пункту приема цветных металлов. Спрятали на ночь в кустах, наутро сдали. Схватили деньги, сколько приёмщик дал, и скорее бежать, покуда не догнали и еще не добавили. Отметились в школе. Потом отоварились на все рубли копченой колбасой, хлебом и пепси-колой. Устроили пир горой на пустыре. Дома у Максима только рыбный суп. Копейки честно поделили и допоздна проигрывали друг другу в подкидного. Сытому домой торопиться незачем. В темноте пошли за второй рамой. Повадился кувшин по воду ходить. В разгаре операции подкрался мент и сцапал Стасика. Тот пискнул из-под ментовской пятерни. Максим с Женькой, побросав с перепугу отвертки, выскочили насквозь через два битых стекла в заросли позадь кафе и бежали ажник до Новогиреева.
Стасик своих всем известных корешей не сдал. Стоял на том, что де смотрел, как чужие парни работают. Его завалил свой же отец. Заорал, ненормальный, что это его отвертки. Лидия Васильевна прокомментировала - всегда был советский придурок, а теперь стал просто придурок. И жена с ним - одна сатана. Стасик загремел на год в колонию. За упрямство ему пришили соучастие во взломе. Чего там взламывать, всё настежь. Если бы схватили Максима, он бы Стасика тоже не впутывал. В Реутове строго. Неписаный закон крепче писаного. Ходят пока что вдвоем, Женька глядит Максиму в рот - он на год моложе. Придет Стасик - будет старшим. За битого двух небитых дают.
В одно холодное воскресное утро Максим, по своему обыкновению, высовывает в форточку уже довольно длинную шею. У соседнего Стасикова подъезда останавливается зеленый козел. Из козла выходит женщина в милицейской форме с таким лицом, что лучше не связываться. Выводит обритого Стасика в телогрейке. Ведет в подъезд к родителям. Стасик друга отлично видит, но знака не подает - конспирация. Максим торчит в форточке около часа. Дождался, увидал, как Стасика впихнули обратно в машину и увезли. Зачем привозили - непонятно. Родителей Стасиковых спрашивать без пользы. Правды не услышишь, хоть режь на куски. Вышколены в реутовской оборонке. Ладно. Через неделю Максим возвращается домой в полночь из чужого подъезда, где сейчас ребята поют под гитару. Собираются там, где их пока терпят. Прогонят – пойдут искать другого пристанища, до поры до времени. На Максимовой лестнице темно, хоть глаз коли. Надо б лампочку повесить - денег всё не соберем. Максим чуть не споткнулся о лежащих. Чиркнул зажигалкой - это Стасик с двумя такими же обритыми новыми дружками. Ушли в самоволку, а что тому предшествовало – не договаривают. К Стасику домой их не пустили. Пошли к Максиму в подъезд. Стасик посвистел условным свистом. Нет дома. Легли даже не на площадке, а поперек ступенек. Уже ко всему привычные рёбра сквозь телогрейку не чувствуют. Ногами не бьют - и то хорошо. Лидия Васильевна вынесла им поесть, зазывала к себе - нет, остались под Максимовой дверью. Вот пришел, сидит с ними до утра. Материно окно не светилось, когда он шел. Значит, сегодня до полуночи с делами управилась. Спит без задних ног, сестренка и подавно.
С утра пораньше к Стасикову подъезду подкатывает уже большая машина с решетками, в ней трое ментов. Пошли сперва в тот подъезд, потом прямиком сюда. Стасик велел Максиму уйти в квартиру. Это раньше Максим мог Стасика на стрёме ставить. Теперь командует Стасик. Небось знает, что почем. Максим в глазок не разглядел, как их брали. Услыхал только три хорошие затрещины. Мотор затарахтел, звук удалился. Максим пошел сдаваться матери. Не пришлось, ее ранний петух-будильник еще не звонил. Максим успел раздеться и лечь. Вот кабы у Стасика всё обошлось. Но тот по окончании срока не вернулся. Не пришел и годом позже. Никогда не пришел.
Время отлетело еще дальше к суровым северным краям. Палящее июльское солнце глядит на пятнадцатилетнего Максима. Он с артелью молдаван кроет крышу на 33-ем километре. Уж бабушки нет в живых, реутовская их квартира сдана, живут здесь, и мать тут работает. Максим уже ронял с крыши кувалду, задел рант сапога своего старшого. Был здорово бит товарищами для профилактики несчастных случаев. У Максима водятся деньги. Он лихорадочно спешит их сам потратить, предусмотрительно сосватав матери работящего молдаванина. Женька приезжает каждое воскресенье, смотрит снизу на занятого друга, который из форсу даже головы не покрывает. Максим слезает вниз лишь с наступлением сумерек. Провожает гостя на станцию. На Женькино пожеланье не свалиться с крыши отвечает с видимым удовольствием: «Саперы ошибаются один раз». Вся предстоящая взрослая жизнь с поселковой крыши и с высоты его долговязой юности видится ему безоблачной.
Магазин «Надежда»
Посвящается Марине Ершовой
Остановка называется – магазин «Одежда», а его тут давно нет. Увидев на клетке слона надпись «буйвол», не верь глазам своим. В стекляшке теперь бюро психологической помощи. Разным неустойчивым личностям, докучающим обществу в трудные времена традиционными и нетрадиционными способами. Вплоть до самосожжения на площадях. Сюда, подобно параллельным стрелкам двух компасов, указывают задранные вверх острые носы туфель спешащей Маринки. Сняты не то с маленького Мука, не то с шамаханской царицы. Вокруг ног хлопают полы тонкосуконного белого пальто с блестящим ворсом. Весь рисунок наклоненной вперед летящей женской фигурки мне что-то напоминает. Деревянная русалка! На носу шхуны, бегущей по волнам. В глазах Маринки написано: милые психи! не скучно ли вам на темной дороге? я тороплюсь, я бегу!
Муж и трое сыновей еще поспят полчаса. Потом всем, кроме младшего, подъем. В домофон мурлыкнет женщина, приходящая хозяйничать в Маринкины психоприемные дни – два раза на неделе. Сегодня она еще отпустит Маринку людей посмотреть и себя показать. На людях Маринка торопливо, уже в пальто, прочтет камертонным голосом свои стихи и убежит к детям, потеряв на лестнице востроносую туфлю. Сейчас обе туфли на месте, и все Маринкины 49 кг пулей летят к магазину «Надежда».
Над шоссе громоздится раздутое ветром облако. Приехало очень и очень кстати. Поспело как раз вовремя. Подсвечено до бледного перламутрового сиянья. Три, два, один – пуск! Солнце, ходящее где-то рядом на коротком поводке, быстро озаряет этот вздыбленный парус розовым светом, и он уходит байдевиндом на юго-восток. Всё облачное воинство отчаливает за ним неведомо кого воевать. Впереди по курсу фабричная труба шустро сдвигается с места, издав нежданно-негаданно низкий зовущий гудок. И – своим ходом туда, где за зубцами домов румянится горизонт. Маринка непроизвольно делает два большущих шага своими волшебными туфлями в раструб поперечной улицы. Переплывает по воздуху на другой берег шоссе. Но алая полоса боязливо отодвигается, и выходит баш на баш. Снова Маринка перебирает легкими ногами. Рысью до последней поперечной улицы перед лесом и через нее. Там к угловому дому пришвартована стекляшка. Зябкая загородная весна отходит обратно к себе за город. На севере недальнем тают льды и понизу плывут, по полным рекам, по синим разливанным омутам край неба отражающей равнины. И бурною погодой верховой по ветром образованной стремнине летит рой туч – то образ каждой льдины разливом воздуха плывет в небытиё. Вскрывшийся небесный поток впадает в просинь яркого ультрамарина. Там чертят крылья ангелов и альбатросов неуловимым облачным пером. А здесь весенняя лихорадка насквозь пронизывает землю.
Стоп, выключите камеру. Ведь это в светлом апреле. На Маринке туфли, а не сапоги. Ах, какие удивительные ночи! Почему это она устремилась сюда с самого ранья? Психконтора еще долго будет закрыта. Торопится – ах, на цыганской, на райской, на ранней заре. Сплошное ах. Нет, холодок бежит за ворот. C’ est à l’ aube, с’ est à l’ aube. В суровый неровный час чьей-то чужой жизни. Подопечный псих ни свет ни заря позвонил Маринке на мобильник – тот был в ночном режиме. Всё равно Маринка услыхала и катапультировалась из кровати. Никому-у не спится весеннею порой, зарею зо-олоти-ится уж де-ень молодой. Нет. Еще и заря не текла, а она не спала. Теперь несется один псих поддержать другого такого же, который еще и не явился. Псих на психе сидит и психом погоняет. Маринка живет рядом, а ему ехать. Она отпирает дверь скопированным потихоньку ключом. Сигнализация орет дурным голосом. Плечи Маринки вздрагивают. Вошла, отключила. Садится в холодном помещении у телефона, подобрав обалденное белое пальто. Смотрит сквозь большое стекло на разминовавшиеся вдали электрички. Погудели друг дружке и разошлись, как в море корабли. Небось не придут Маринке жаловаться.
Мир полон крючков без петель и петель без крючков. Псих вечно в поисках пары. Вся беда в том, что у психа подсевшая энергетика. Ему позарез, кровь из носу нужен энергодонор. Однако все перемены, в природе случающиеся, такого суть состояния, что сколько чего в одном месте прибавится, столько в другом убудет. Насколько одному в браке легче, настолько же другому тяжеле. Псих беспокойно озирается по сторонам – на кого бы себя повесить. Нетушки, все сами еле-еле выгребают против теченья. Одного пассажира в лодку, и на дно. Маринке достался в опеку контингент слабых – целая орава депрессивных особей обоего пола. Из них невозможно составить устойчивых объединений. Здесь кардинальный вопрос не кто виноват, а кто повезет. Ну разве чудом что склеится.
Небесный пейзаж сменился. Как, однако ж, весной всё переменчиво – думает Маринка, доверчиво разинув рот. Легчайшие конструкции лучей в глазах сложили Эйфелеву башню. В шуршанье кружевных воротничков из вымытых дождями облачков ей ангел облачный с стрекозьими крылами мелкокудрявый облачный букет в дрожащие от крыльев стекла тычет. Миг – и пропало. Маринка снова мается беспредметным сочувствием к страдающему человечеству. Я тут, на своем игровом поле, не допущу, чтоб у нее завязался альтруистический роман с психом. Не за что подкладывать ее мужу такую литературную свинью. Лучше сыграем в старую дворовую игру. Маринка будет прорываться, а я стоять, раскинув руки. Но уздой не удержать бег неукротимый. Маринка меня на двадцать лет моложе и пассионарна до крайности. Прорвет как пить даст уязвимую оборону, и тогда – гори, моя барышня. Сидит, вытянув щеки и отворив во всю ширину глаза. С невольным вздохом сожаленья начинаю ставить хитроумные препятствия этой лошадке – возьмет, не возьмет. Сломает шею, не сломает. Или тыкать палки в колеса ее двуколки при очередном заезде на рысистых испытаньях. Ну, поехали через пень-колоду.
К этому моменту повествованья преобладающий в московской розе ветров северо-западный основательно просифонил все слои атмосферы. Пыльная мусорная поземка скребется об асфальт. По шоссе со стороны города стремительно идет человек лет тридцати, голубоглазый, тяжелорукий. Полы серого плаща, обгоняя его, треплются впереди, вместе с длинными светлыми волосами. Тут яркий луч насквозь, на угол простреливает Маринкину стекляшку, освещая пустую комнату и ее, по неистребимой детской привычке прижавшуюся губами к стеклу. Незнакомец притормаживает свой марш–бросок к неведомой цели. Громко и с акцентом окликает большеглазую женщину-подростка: «Вас не заперла вчера на ключ уборщица?» - «Нет, - орет еще пуще Маринка, - я рано пришла». – «Зачем?» – вопит собеседник, не то эстонец, не то финн, а то и вовсе швед, гори он под Полтавой. У Маринки еще не готов уместный ответ, как он, этот ответ, предстает воочию. Псих, отменно дурен собой, подскакивает фертом с противоположной стороны к дверям психконторы. Пришелец с края света еще перебрасывает несколько взглядов, быстрых, как теннисные мячи, с Маринки на психа и обратно. Потом посылает им обоим широченной ладонью неопределенное, но энергичное приветствие. Разворачивается в марше и удаляется откуда пришел, то есть за кудыкины горы. Причем плащ теперь изрядно отстает от хозяина. А тот покидает кадр так стремительно, будто обут в семимильные сапоги. Маринка констатирует про себя непреложность закона перевернутого бутерброда и покорно идет отворять дверь психу.
Мой запас садизма уж никак не превышает того, каким располагает реальная жизнь. Маринка сорок пять минут выслушивает подробности разрыва неудалого клиента с женой, излагаемые столь скучно, что лишь профессиональная этика мешает взять сторону обидчицы. А как моя персонажиха бежала, зажав в кулаке спасительную соломинку! Теперь дает зануде советы и думает – кто бы добрый человек сказал, что мне делать. Маринка терпелива, как сестра милосердия, ко всему свету, за исключением собственного родного мужа. Как будто кто-то вообще виноват в том неизбежном привыкании, которое всё равно возьмет верх, засыпав пеплом склоны любого вулкана. Во втором по счету институте, который Маринка закончила, им всю башку продолбили – не приплетайте ваших проблем к проблемам клиента. Но так уж сегодня день начался. Сейчас идут мимо стекляшки не полки, а тучи, страшны и медленны, как полки. Умиротворив с утра пораньше единственного записавшегося к ней психа, Маринка заканчивает прием еще до прихода своих бесстрастных коллег. По дороге домой борется со странным ветром, отличающимся не столько скоростью, сколько упорной силой. Словно он подрядился выдуть Маринкину хрупкую душу из еще более хрупкого тела. Или унести то и другое на край света, с полного и совершеннейшего Маринкиного согласия.
Май миновал в такой же маяте. Июнь пришел, неугомонно юный. Зелено-однотонная земля травою гладит медленные тени легконагроможденных облаков. Они и тени их круглы, как спины фавнов, и прозревается сквозь день легкодыханный кругловершинный облачный олимп. Маринка сидит одна в психконторе далеко за полдень. Сняла легкие, тоже с загнутыми носами, летние туфли без задника. Спрятала под стол разбитые вечной беготней пятки. Шлепает ими по прохладному линолеуму. Одну старую тетку сегодня принять, и баста. За стеклом остановились подобные же туфли, только большие. Тень в чалме протянулась по кромке тротуара поперечной улицы, освещенной утомленным солнцем. Маринка поднимает глаза с тени на саму чалму. Царевич из тысячи и одной ночи балетным движением поворачивается к ней, прикладывает обе ладони ко лбу. Вынимает из поясной сумы какие-то дары и протягивает ей с гортанным звуком. Госпожа моя, прими. Тебе, госпожа. Тут подтягивается в кадр давно ожидаемая тетка на стоптанных низких каблуках. Смотрит себе под ноги и боле никуда. Стукается лбом о наследника полуденных царств. От этого удара чалма и сказочные туфли исчезают. Всего лишь молодой таджик, не обращая вниманья на Маринку, трясет перед теткиным носом пестрым платком. Коверкая русский язык, называет цену. Получив от потенциальной покупательницы достойный отпор, внезапно обретает свой прежний облик, туфли и чалму. Посылает Маринке со смуглого чела обеими руками благородные мысли. Затем поднимается над мостовой и плавно улетает на небольшой высоте к юго-востоку, в свои владенья. Тетка же, глядя в землю, пока что преодолевает порог.
В сущности, неплохая тетка. Чем-то похожа на самоё Маринку в старости. Взглядом, интонацией. Только лицо стало как лошадиная морда, и одежда болтается на опустившихся плечах. Еще рухнул свод стопы. Тяжко-важко в свiтi жити. В остальном – тот же подросток, только без подростковых проблем. Преимущество старости. А Маринке еще до-олго. Тетка правильно боится, как бы внуки не влипли в наркотики. Учит наизусть симптомы. Наивная тетка. Когда симптомы – уже поздно. Еще сетует, что ревность, свойственная человеческой природе, похерена как чувство несовременное. При ежедневных переменах, мелких перебежках – глазом не сморгнуть. Ты что, хочешь остаться вне тусовки со своими проблемами? Нет, нет… я ничего…я, слава КПСС, как все… (быстро крестится). Маринка захлебывается смехом. Сама она ревнует всех ко всем. Квартеронка, четверть армянской крови.
Под сенью осени спокойно и печально. Маринка уж побывала с мужем и детьми на берегу Бискайского залива, меж белых платьев и панам. Здесь, возле стекляшки, ни одного деревца. Желтые листья от леса прилетели. На опушке мокрые осины танцуют вальс ''Осенний сон''. Вот чем сердце успокоится. И опять выходит, что нескоро. Аспидка Маринка всегда выбирает для приема такое время, чтоб сидеть тут одной и грезить. Дома что ли не грезится? Но кто же придет и откуда? Маринке всё чудится – явится ее молчаливый муж, сядет напротив и заговорит подобно валаамовой ослице. Как ему трудно живется с верченой-крученой женой, которая и на фортепьяно играет, и под гитару поет, и маслом пишет не хуже Уинстона Черчилля. Не говоря уж о стихах. Которая тяготится повседневной жизнью, нанимает почасовую няньку и чешет из дому. Нет, муж не явится, Его, сурового, принесло северным ветром двадцать пять лет назад из-под Архангельска. Только что не с рыбным обозом пришел. Характером похож на того героя Станюковича, что решился отцу-помору перечить: «Не невольте, батюшка… нежелательна мне эта невеста…неповадна она мне…» А Маринка – рядом на студенческой скамье – пришлась повадна. На счастье или на беду – как всегда надвое. Почему это вечно оба правы, различными правдами? нет ни истца, ни ответчика? и разрывается сердце, будто привязано к хвостам двух лошадей?
Нет, оно разрывается, под завязку наполненное звуками. Идет по шоссе от леса, обгоняя летящие листья, молодой человек, внешне похожий на серба. Лицо большое, как щит, с очень определенными, рельефными чертами. Глаза – горящие уголья. Играет прямо на ходу. Староитальянская куртуазная музыка. И – скорее к Маринкиному стеклу. Тебе, прекрасная дама, эта серенада. Ты – королева, я пришел служить тебе. Дальше всё как по нотам. Ровно чертик из табакерки, возникает вопиюще нормальный клиент. Без вредных привычек. Его пристальный взгляд сразу оказывает не «серба» отрезвляющее действие. У ног музыканта теперь стоит жестянка с мелкими деньгами. Мелодия обретает черты чего-то очень известного, в зубах навязшего. Клиент открывает дверь любезным движеньем, будто пропускает вперед собственную вежливость. Вступает на Маринкину территорию. «Серб», оставшись вне зоны его ясного взгляда, пинает ногой жестянку с деньгами. Те катятся во все стороны, истончаясь и тая на ребре. «Серб» уходит откель пришел, в исступленье потрясая скрипкой. Та играет сама собой, скрипач же лишь машет смычком над головою. И так резко оборачивается в сторону оставляемой стекляшки, что шея хрустит. Машины гудят ему, гудят. Я всё жду, что Маринка уладит всех психов. Каждому алкашу найдет свою Глафиру с кусочком сыра в клюве. А Маринка только сидит смотрит свои сны.
Проблема ясноглазого клиента носит имя-отчество. Всеволод Васильич. Он-то и псих, но за психпомощью не обращаются. Маринка не практикует никакой черно-белой-зеброполосатой магии. Не может по фотографии закодировать Всеволода от ненависти к подчиненному, который, как на грех, носит фамилию Коротков. И кроток той ягнячьей кротостью, что неминуемо провоцирует насилие. Все жертвы маньяков таковы. Этот терминатор Всеволод только что с топором за ним не гоняется. Маринка профессионально пытается поставить себя на место клиента, но в голове ее звучит только очень женственная мелодия: но забивааа- аа-аать себя я не позвооо-оо-олю… Уже проводив беднягу, предпринимает оккультную попытку - сидит в сумерках и старается отчурать волка от ягненка. На тротуар заехал микроавтобус. Посветил фарами в стекло и довольно явственно пожаловался на своем языке, что боится темноты.
Маринкины депрессивные психи темную часть года, считай, пережили. Солнце на лето, зима на мороз. Маринка кукует в стекляшке. Одна, это уж как водится. Смешит преуспевающего мужа и толкового старшего сына - денег мало, огорчений не оберешься. Клиент идет отнюдь не косяком. От леса прилетают синички, когда и снегири. Северо-восточный ветер задувает во все щели. Несет ясную бесснежную погоду. Гонит гостя лет сорока с небольшим. Полушубок, хорошая русая борода. Один из тридцати троих богатырей. Скорее их дядька – по возрасту. Переходит наискосок улицу, прикрывая щёку воротником. Без колебаний переступает порог. Кланяется приветливо, садится прочно. Как снял рукавицы – рука без кольца. Тогда и Маринка свое кольцо прячет под казенную бумагу – из солидарности.
Клиент долго, не по-клиентски, рассказывает, до чего хорошо у них в Воркуте. Дети, внуки ссыльных интеллигентов. Никто в Москву не рвется. Вот друг уехал – и пропадает тут в депрессии. Вопрос – как увезти его назад. Постепенно рассказчик теряет нить разговора, умолкает и сидит, глядя в глаза собеседницы. Сидит долго, как пес на хвосте перед закрытой дверью. Маринка его не торопит. Но ей уж начинает казаться, что в обетованной Воркуте не всё так гладко. Ма-аленький островок высокоцивилизованной жизни. Проблема написана на лбу клиента. Похоже, он готов увезти в Воркуту не только своего несчастного друга. Первый случай в Маринкиной недолгой практике, чтоб человек так оплошал. Пора вытаскивать из-под картонной папки руку с кольцом. Кольцо блеснуло как кынжал. Теперь все усилия Маринки направлены на то, чтобы облегчить клиенту отступленье. Да он и не делал никаких шагов. Делал, делал. Сидит молчит. Не ловит брошенного Маринкой каната. Не поддерживает разговора об ее муже, что по приезде в Москву так трудно привыкал. Молчит уже четверть часа. Когда Маринка его наконец выпроваживает, она готова зарубить на стенке: мы все психи – в различной степени. И сесть наконец писать прозу.
Новая весна пришла робко, виновато. Свершился первый год великого сиденья Маринки в психконторе. Ей не довелось никого вытянуть из трясины, как собаке Травке мальчика Митрошу. Бредовая жизнь потихоньку лила воду на мельницу Маринкиной писанины. Сегодня наконец погода улыбнулась. Пришли в движенье облака и ветры. Весь живой пейзаж прошлогоднего апреля, полного надежд, течет перед Маринкиными стеклами. У порога выстроились шеренгой четверо рыцарей, уж являвшихся сюда с четырех концов света. Трубят в серебряные трубы, выкликая на любовный турнир: Марина! Марина! Та стоит, как Афродита в морской раковине, качаемой прибоем. Влажные ветры доносят запах четырех океанов, не считаясь с пространством. Давний голос из девичества монотонно шепчет: вновь ты родишься из розовой пены точно такой, как теперь. Но Маринка уж замкнула слух, равнодушно и спокойно. Я оказалась сильней нее в затеянной хороводной борьбе, и мне горька моя победа. Нет, это она оказалась благороднее – мне радостно пораженье. Потому что на земле две дороги – та и эта. Та прекрасна, но напрасна – эта, видимо, всерьез. Третью проводит перо по бумаге. Пойдем, Маринка, странствовать. Такие с тобой друзья, такие с тобой сироты.
Музыкальный момент
В Юрмале вечерами по берегу прогуливалось хорошее общество – те, что ездят на электричке в Домский собор слушать орган. Нарядные люди двумя потоками ходили навстречу друг другу, взявшись под руки. Их было много, и променад их тянулся долго. Холодное солнце садилось в море. Сознанье собственной респектабельности не могло компенсировать гуляющим такой потери.
А публика из партера Большого зала Московской консерватории двигалась в фойе по кругу, как слепая лошадь на водокачке. Скромные завсегдатаи амфитеатров в этот мальштрем обычно не попадали. Но красивый, чуть сутуловатый Лёвушка спускался вниз и крутился в образовавшейся воронке, заложив руки за спину, возле какой-нибудь почтенной дамы с дочерью. Иной раз он мог поотстать, послушать, что говорят сзади и пересказать от себя рассеянной приятельнице. Если та кланялась более влиятельной даме, Лёвушка тоже отвешивал поклон. На следующем концерте из фешенебельных он уже отваживался пришвартоваться к той даме, рангом повыше. Ранжировал дам Лёвушка безошибочно, по соотношению приветствия и ответа на него.
Музыку Лёвушка любил, но это к делу не относится. Сидя под Вагнером в берете (то есть Вагнер был в берете, а не Лёвушка) – прилежно следил, кто из супруг потенциально нужных ему людей сегодня присутствует. Инструменты подстраиваются один к другому в нежной какофонии. Вот смолкли, и в тишине подается явственный сигнал к массовой медитации.
Принадлежность дам к академическим кругам Лёвушка устанавливал в несколько ходов. Первый наводящий вопрос – особе не с самых верхов. Даже не вопрос, а нарочитая ошибка. Кажется, вон жена такого-то. Что Вы, что Вы, молодой человек. Это жена… далее в случае удачи следовали: фамилия и титул мужа, а также имя-отчество жены. Лёвушка подымался повыше, не во второй амфитеатр, а к даме с более высоким баллом, чтобы использовать в беседе уже полученную информацию. С кем это сейчас говорила такая-то? И бывал вознагражден новыми сведениями. Память у Лёвушки была отличная. Без памяти тут делать нечего. Скоро он шился лишь к дамам существенно необходимым, не тратя драгоценного антрактного времени на тупиковые линии. Круг очерчен, пора определить свое место внутри него. И радостный третий звонок уносил Лёвушку под сень Вагнера, в благоприятное поле многих умных голов, настроенных синхронно на высокий лад.
Лёвушка любил Баха. Лёвушка сердился на паршивца Джона Кейджа, заявившего – надеюсь жить долго и дожить до конца повального увлеченья Бахом. Лёвушка обижался на всякого, кто мало, недостаточно любил Баха. Но Баха любят все. Баха не хватало, чтобы прослыть интересным собеседником в этой круговерти. Лёвушка срочно пообщался с людьми, способными вынести частное определенье в адрес любого композитора. Быстро обрел оччень свежий взгляд на вещи. Потом немного подкорректировал его. Надо полегче. А то однажды Лёвушка прохладно отозвался о трио Петра Ильича Чайковского «Памяти великого артиста». Очередная покровительница взглянула на него с ужасом – ведь это же на смерть Николая Рубинштейна! Своей оплошностью Лёвушка обрубил крепкий сук с трудом взращиваемого дерева, имеющего принести плоды. В последующих разговорах, уже с другими матронами, пришлось вообще поднять рейтинг Чайковского, раз так.. Несколько истеричный взгляд Петра Ильича с укором провожал недавнего хулителя к его креслу под Вагнером. Восприимчивый Лёвушка ежился и давал себе слово быть осторожней. Всё же потом живая ткань музыки смыкалась вкруг него и уносила прочь от мелочных мыслей. Ему это было дано, а кому-то и нет. Тому было гораздо хуже.
Сам Лёвушка играет на двух флейтах, на поперечной и на продольной для профанов. Он по природе ловец. Крысолов, птицелов, искатель жемчуга - или как вам будет угодно. Умеет приблизиться к птичке, не спугнув ее. Наконец – ах, попалась птичка, стой, не уйдешь из сети. Только синяя птица при свете дня оказалась вовсе не синей. Эта дичь – не дочь. Неудалая падчерица, оттесненная от одра отчима вместе со своей уже не нужной матерью способными детьми от первого брака. Когда тщательно скрываемое всплыло на поверхность, поздно было идти на попятный. Мать раструбила в высшем свете о помолвке. Синклит всемогущих дам Лёвушку, как теперь говорят, подставил. Все всё знали - и промолчали. Получи и распишись. Разводился Лёвушка уже с сыном в паспорте.
Созидающий башню сорвется, будет страшен стремительный лёт. Пошла сложная игра – как явившемуся на пир в непраздничных одеждах не быть ввержену во тьму кромешную. Лёвушка живет на академической даче у разведенной жены во флигеле всё лето. Пилит деревья и латает забор, поедая на ходу пуды лекарств. Приносит на работу для освобожденья от овощной базы такие страшные справки о состоянье здоровья, что профкомовская тетка ахает – как такой человек ещё жив. Собственных слабых сил Лёвушке явно не хватает, чтоб самого себя вывести на орбиту. Но он держится, так держится, что кровь выступает из-под ногтей.
Буквой П лежит лежит здание консерватории. Весело читать на ходу такие привычные афиши и слышать долетающие из окон обрывки музыкальных фраз. Моложавый Лёвушка теперь ходит сюда с сыном, больше похожим на брата, а семейное счастье всё еще не улыбнулось ему. Не мытьём так катаньем он получил всевозможные дипломы, и теперь капканы расставляют на него самого. Лёвушка знает механику капкана лучше, чем мелодию канкана. Девушки в возрасте лет двадцати восьми будут заговаривать с его восемнадцатилетним сыном, интересуясь впечатлениями молодого человека. При этом обнаружат немалую музыкальную эрудицию. Потом начнут раскланиваться с ним самим, затем брать билет под Вагнера (Лёвушка не изменяет раз и навсегда выбранному креслу). Станут сообщать любопытные подробности касательно манеры сегодняшних исполнителей. Невзначай выдадут какие-то маленькие тайны собственной жизни. Про самого Лёвушку ничего узнать не попытаются. Давно нашли кого пораспросить. Уютно переливаются хрусталики большой люстры, и на людях как всегда легче.
Ура, за дело взялся умный человек, постарше Лёвушки лет на пятнадцать. Уловил момент, когда тот отправлялся в Париж, и передал с ним кой-какие пластинки живущей там дочери – тоже лет двадцати восьми. Дочь схватила пластинки обеими руками. Ах, симфонические вариации Сезара Франка! Ах, Нельсон-месса Гайдна! Высокая молодая дама с вытянутым лицом. После смерти очень старого мужа получила в наследство лишь французское гражданство. Гуманитарная профессия ее не кормит. Лёвушка вздохнул и принял условия игры.
Итак, Лёвушка женился на Эйфелевой башне. Понимать можно двояко. Он влюбился в Париж, и притом sa régulière, что может быть с натяжкой переведено как его благоверная, была изрядного роста, а тогда это еще не вошло в моду. Как бы то ни было, Лёвушка скоро затосковал в обворожившем его Париже и поминутно вызывал к себе сына Илью. Тот не заставлял себя дважды просить. Преподаванье в университете пока дает отцу возможность оплачивать Илюшечке билет туда и обратно. Эйфелева башня – настоящая, сооруженье Жана Эйфеля, а не вторая жена отца – уже узнает молодого человека в лицо и со скрипом отвечает на поклон.
Импозантный Илья, немного сутулясь и по-наполеоновски заложив руки за спину ходит по кругу в фойе Большого зала Московской консерватории. Их с отцом мог бы играть в сериале один актер. Пристраивается к внушительным дамам с молодыми дочерьми, хотя вряд ли отец дал ему такой ненадежный совет. Но против генетики не попрешь, что извиняет их обоих. У Илюшечки стартовые условия лучше. Его могут спросить о здоровье бабушки, известной в этом кругу, а он может без конца говорить о Париже. В музыке Илюшечка несколько слабее отца, но лучше образован. Как хорошо, еще не наделавши в жизни непоправимых ошибок, укрыться под орлиным профилем Вагнера. Внимать звукам, которыми одарили человечество пренебрегавшие презренной пользой счастливцы.
Илюшечка женился. Хорошо, толково женился – на любимой внучке академика. Но под самый обвал. Не успела его хрупкая жена родить первого ребенка, научные титулы обесценились в ходе беспрецедентной моральной инфляции, у которой, черт побери, были причины. Если дутое лопнет – не удивляйтесь. Молодая женщина произвела на свет сына. Кронпринца династии меломанов, которым ни в чём не было благодати. Еще не разобравшись толком с категорией судьбы, Илюшечка заводил над его колыбелью рождественскую ораторию Баха.
Нонешние цены на билеты нас всех потихоньку отвадили от консерватории. Прошли те времена, когда подписывали талончики с абонементов на любой концерт без зарубежных исполнителей. У себя на бульваре Карбышева я прохожу под облупленными стенами центральной музыкальной школы и слышу изо всех окон знакомые звуки. Как битая посуда, два века проживут пластинки, коих более нигде не продают. Илюшечка с семьей уехал, не в Париж, а в Америку. Уж так вышло. Там суета и томленье духа. А и здесь тоже не сахар. Медленный подъем в длинном и душном переходе московского метро под Театральной площадью. Так хочется скорей его покинуть, увидеть наверху белый день. Играет флейтист, и Лёвушка – поседевший сутулый Лёвушка – его слушает. Рядом с ним светловолосая женщина, не первой молодости, но бесспорной красоты. Я прохожу мимо, не оборачиваясь. Сентиментальный сюжет порхает под давящим потолком, рвется на волю, разрушая тяжелые своды подобно зеленому ростку. И самая известная мелодия кавалера Глюка готова лететь с ним.
Значит, так
Недалёко было Курска-городка, Малой Очкой начиналася Ока. Там пролегал один из трех поясов расселенья служилых людей – однодворцев. Заслон от набегов с юга. Набегали исправно, привнося в южнорусский наш тип очи черные, очи страстные. Потомки получивших тут надел ратников не стали ни господскими крепостными, ни государственными крестьянами. Суровые, непоклончивые. После реформы государя Александра II вроде бы растворились в народе. Фамилия семьи, о которой пойдет речь – Заслонцевы. Наши, курские соловьи. С такой смысловой фамилией, будто подписанные. Елена Захаровна и не отпирается. Припоминает, слышала от отца – однодворцы мы. И без ее подтвержденья однодворческие корни сами лезут из земли. Земля же у Захара Данилыча Заслонцева была, и двое сыновей в придачу. Ой, высокие – с коломенску версту, норовистые, как лошадь на мосту. Все трое заметные мужики. Васильковые глаза сохранились на грубо тёсанных лицах в знак неподчиненья какому бы то ни было игу. Раньше казачества в самой середке зарождающейся России сложилось это сословное образование. Подожмут губы – поберегись, не подходи. Поднимут руку – ушибут до смерти.
Когда пожаловали к Заслонцевым на хутор раскулачивать, Захар Данилыч своих двоих парней почел за недоростков. Ему видней, хозяин – барин. Обманом закрыл в чулан – дверь была дубовая. Сам отстреливался, пока не обошли кругом и не жахнули в окошко. А к волчатам приставили караул до утра. Ночью пленники по-тихому разобрали перегородку и ушли с двумя сонными сестренками на руках. Тоже мне выдумали. Мать как сидела над убитым, так и с места не сдвинулась. На рассвете часовой в сердцах пустил ее в расход. Дальше как в кино. Шел порожний товарняк. Младший из братьев перемахнул через борт платформы. Старший закинул ему в руки малявок и сам успел вскочить. С двумя буханками хлеба на четверых отправились они в Ташкент – город хлебный. Там следы их затерялись, и о смерти матери, что и как, узнал лишь тот из сыновей, кто вернулся домой с войны.
Вернулся без ноги. Елена Захаровна свидетельствует: дома его поначалу не приняли. Значит, так – говорит. Уж потом, когда я Василью шевиотовый костюм купила, тогда снова он поехал к жене в Балашов. Со второго захода дело сладилось. Рассказчица смыкает губы жесткой семейной складкой. Опустив веки, я вижу, как бредет Василий Захарыч на костылях и в гимнастерке через большой от солнца Балашов. Идет к вокзалу, оставив за спиной одичавшую бабу и малолетнюю дочь Валю. Елена Захаровна собирает глаза в кучку и продолжает еще строже. Значит, так. Дали ему от ворот поворот. Поехал он в Курск, добрался до Подворья. Так место наше называлось. От избы одна печная труба. Вышла из баньки восьмидесятилетняя Кичигина Марья. Из деревни притащилась. Тоже погорели. Мать, говорит, твоя в могиле, а сёстры в Москве. Дал ей сточенный ножик, услыхал спасибо и пошел прочь. Найду, думает, через адресный стол. Ой ли. Про Катьку в справочном бюро не сказали, она в Барыбине жила. Я в Москве, на Алексея Толстого. В дворницкой без окошка, под отцовской фамилией. Хорошо, Вася-муж нас с Вовкой тогда уж бросил. Так, значит, Вася-брат до меня легко добрался.
Ни фига себе хорошо. Ни фига себе легко – на липовой ноге через Балашов и Курск. Он Казань-город походом брал, мимоходом город Астрахань. Щедрая сестра, дарительница обновы, вынимает очки из книги, не то «Судьба Прасковьи», не то «Ошибка Маруси». Нацепляет на перебитый в недолгом замужестве нос, показывает мне снимок – погляди, Нинка. Брат Василий со всеми своими. Раз и навсегда присмиревшая при виде дорогой вещи супруга Клава. Валька с косичками. Двое младших, родившихся уже после войны – Толька и Славка. Тот самый всемогущий двубортный пиджак, вынимаемый по праздникам, просторно висит на прежде богатырских, а теперь довольно худых плечах отца семейства. Орден, две медали. И прямой взгляд – будто из двустволки прицелился.
Мы сидим уже не в дворницкой с вечно горящей лампочкой, а в двенадцатиметровой комнате. Настоящее чисто вымытое окно выходит во двор, где далекой кроной шумит вросший в небо тополь. Двухэтажный дом задирает ему вслед мансарду с наклонной крышей. На пышно убранной постели Елены Захаровны преизбыток подушек. Занавески фабричного нитяного кружева аккуратно зашиты во многих и многих местах. Накидки и подзоры вывязаны вручную из тех же катушечных ниток тем же крупным аляповатым рисунком. Скупой рассказ хозяйки окончен. Проявленный к нему интерес Елене Захаровне лестен, но не вполне понятен. Что дед мой с материнской стороны писал историю однодворчества в России – долго объяснять. Иное дело пристальный осмотр ее жилища, предпринятый в почтительном молчанье. Тут всё ясно. Я пришла снимать угол и, конечно, подавлена открывшимся мне великолепием. Хозяйка гасит в чуть поблёкших синих глазах ответ на безмолвные вопросы: как же это она без отца без матери нажила? еще и замуж вышла, хоть и ненадолго? а главное – как осилила шевиотовый костюм, предмет семейной гордости? Елена Захаровна улыбается быстрой, скупо отмеренной улыбкой. ''Я, Нинка, после Ташкента по чужим людям пожила, сперва под Москвой, уж потом в Москве. Меня, бывало, в Кунцеве старуха укорит, что я ее тряпку истёрла. Теперь во дворе уберусь, приду – здесь всё вымою. Сяду на табурет, руки сложу и думаю – господи, неужто это моё! Небось, сейчас хозяева вернутся, скажут – всё не так сделала. Поперек половиц, скажут, мыла''. Смеется коротким неумелым смешком. «Значит, так, девка. Будь по-твоему. Лезь на полати, доставай раскладушку». Мне два раза повторять не надо. На радостях я в мгновенье ока хватаю табуретку, становлюсь на нее босыми ногами. Пошарив, нахожу требуемое. У нас с покойной матерью в Курске комната была не больше этой. Обе спали на раскладушках. Маменька говаривала, что евангельские слова – встань, возьми одр свой и ходи – относятся к раскладушке. Теперь я привычной рукой разложила одр свой – и вселилась. Ура! удача, так же как и беда, одна не ходит. Я только что поступила на истфак МГУ, и жизнь представлялась мне в розовом свете.
Поступила внатяжку. С таким баллом взяли всех москвичей и немного иногородних, с условием – без общежития. Но мне, семнадцатилетней, еще продолжал помогать отец, живущий в Подольске со второй семьей, и я рискнула. Теперь Бог послал Елену Захаровну, ходячую иллюстрацию к рассказам деда, успевшего помереть чуть раньше матери. И вот я кладу свои полторы книжки на тщательно отлакированную этажерку. А в коридоре назревают события. Уже знакомый голос с родным соловьиным перекатом: а мне что? за места общего пользования я ответственная! студенты ходют? ходют! трое? трое! значит, так – будете убирать четыре недели. В ответ взволнованный оперный речитатив. Как я потом узнала, старой пианистки, преподавательницы из Гнесинки. Но мои ти куряне сведоми кмети. Елена Захаровна стоит намертво, как пращуры на естественном рубеже, на Оке – матушке. Не дослушав монолога, переходит знакомым бродом в стремительное наступленье. Еще напор – и враг бежит. Всё как по нотам. Хрупкая жертва пискнула полупридушенным горлышком и пошла мыть сортир, деликатно звякая ведром. Воительница возвращается. Значит, так… скажи, сирота, спасибо… наши-то две недели тебе дежурить… так они хоть не скоро придут… я бы уж из дворников ушла… меня в магазин уборщицей брали… правда, правда… только в дворниках мне легче соседей в кулаке держать. Показывает кулак. Ого-го! В таком кулаке не то что четырехкомнатную квартиру – Россию удержишь. Царский кулак. Стоит, раскраснелась, Настасья Микулична. Ростом Бог не обидел, чего нет, того нет.
Мои счастливые дни текли на Моховой, где некогда дед родился в казенной профессорской квартире отца своего и был крещен в Татьяниной церкви. Мои бездумные минуты летели на балкончике над клетчатым полом. Тогда еще не было этих холодных стекляшек – первого и второго гума. Слоновья доза истории КПСС не могла охладить пыла моей любви к истории отечества. А на Алексея Толстого той порой развернулись полномасштабные военные действия. Вовка-сын уже фигурировал в нашем повествовании как брошенный папой Васей. Этот выросший Вовка в описываемое мной время женат неодобряемым Еленой Захаровной браком. Держится от матери на приличном расстоянии, поскольку не унаследовал ее статей. Подпортил мухортый Вася-муж, который Васе-брату до плеча не доставал. Да уж, великанша-мать может запросто вразумить. А тут вдруг Вовик не вытерпел – пришел жаловаться на жену. Наконец-то. Елена Захаровна перво-наперво заперла на ключ не впору задремавшего Вовика, как тогда ее отец брата Васю и погибшего потом брата Алешу. Сама пустилась на Шмитовский проезд. Там в восемнадцатиметровой комнате коммунальной квартиры были прописаны Вовик, его жена Нюра и дочь Нюры от первого брака по имени Милка. Добравшись до места, СОБСТВЕННОРУЧНО ВРЕЗАЛА В ИХ ДВЕРЬ НОВЫЙ ЗАМОК и домой по месту жительства отбыла.
Значит, так. Я стою на Алексея Толстого под отважным тополем, ввинчивающемся в небесную твердь. Прочухавшийся Вовик орет мне в форточку – Нинка, держи мать, она сейчас дров наломает! Мать, уже наломавши дров на всю зиму, входит в наш двор, вотчину тополя, с видом победительницы. Жена Нюра названивает из коридора с ихнего общего телефона на наш общий телефон. Преподавательница Гнесинки, держа трубку длинными пальцами, хорошо интонированным сопрано передает запертому Вовику ее сетования. Нюрина дочь Милка, находясь в недельном детсаду, находится также и в неведении относительно всего происходящего. Зато я с молодым проворством выхватываю ключ от нового замка из рук похваляющейся своим подвигом хозяйки. Ах, вот ты, оказывается, на чьей стороне… значит, так – пригрела змею… Я убегаю в соседний двор, зарываю ключ в песочницу и успеваю еще отряхнуть руки. Елена Захаровна ловит меня за косу – довольно длинную, тащит домой и в обход всяких приличий запирает вместе с сыном. Раскаявшаяся Нюрка что-то подозрительно быстро прискакала, не на машине ли какого дружка-шофера. Прячется за одушевленным, разумно шелестящим тополем. Я наскоро пишу записку, пока Елена Захаровна разоряется в коридоре: КЛЮЧ ПЕСОЧНИЦА. Вовик сворачивает ее голубем и преловко пускает вкруг участвующего в заговоре дерева. Готово! Нюрка бросилась к песочнице, где дочь ее Милка не раз играла во времена худого мира, который, как известно, лучше доброй ссоры. Елена Захаровна врывается в комнату бурей, но – поздно. Ах, как весело!
На другой день, в воскресенье, меня, немного побитую накануне, хозяйка будит рано. Дело есть. Надо ехать в Барыбино к сестре Кате за картошкой. Как бы не померзла – холод пришел. Удивляться нечему – октябрь на дворе. Воссоединившиеся Нюрка с Вовиком, небось, мирно спят, запершись от склочных соседей на новый замок. Елена Захаровна заставляет меня надеть такую затрапезную одежку, что это уж само по себе эпитимия. Я беспрекословно подчиняюсь. Запасаемся авоськами. Хозяйка сама их вяжет, наматывая нитки на школьную линейку. Выходим в притихший от первого заморозка двор. Друг мой тополь звенит примерзшими листьями. Люди смотрят на глазастую девочку в изношенном долгополом пальто военных лет и деревенском платке с вытертым до последней ворсинки пухом. Мы в сказке – я переодетая принцесса.
В Барыбине, конечно, телефона нет. Застаем Катерину не в лучшем виде. Но это в порядке вещей. Сын ее Коля, изначальная безотцовщина, собирается из дому. Надевает всё, что у него есть – две рубашки, свитер, безрукавку и плащ с подкладкой. Жарко, зато мать не пропьет. Плащ немного разорван. Слово за слово – Елена Захаровна вытягивает: вчера его сбил мотоцикл. Так, чуть зацепил. Руки-ноги целы, слава Господу. Тетка оживляется, заставляет раздеться. Зашивает, расспрашивает. Колька парня знает. Румянец проступает на теткиных щеках. Значит, так: суд, компенсация. И вечный бой – покой нам только снится. Тень воина за плечами – далекого предка, ратника. Пошел работать мой совсем еще новенький ум, блестящий, как только что отчеканенная монетка.
Служебный романс
Друг мой Махмуд Темирович огибает угол. Обходит нетвердым шагом, осторожно ставя разлапые ступни, как зверь на незнакомую тропу. Не подымает отяжелевшей головы – с пивной котел – в потертой заячьей ушанке, как у всех. Только что полученный орден ничего ему не прибавил, чтоб шапки там или бешметя. Идя за ним, гляжу в его молчаливую спину, на серый синтетический полушубок богатырского размера с раздерганным свалявшимся ворсом. И сам он весь раздерганный. Полчаса назад на работе совал по рваным карманам зарплату, уговаривая подчиненных парней: на кой вам ляд большие деньги, всё равно жена отберет, им сколько ни дай – мало. Огибает угол серого дома постройки двадцать седьмого года. Щербатые балконы щетинятся пучками прошлогодней травы. Снег с них сошел за долгую оттепель. Окна ванных комнат узки, как бойницы. Стёкла, до половины замазанные белилами, уставились на друга моего Махмуда Темировича – а что это он такой невеселый. Высокие двери подъездов хранят недобрые воспоминанья. Имеют такой вид, будто лишь впускают, а выпускать не собираются. Идет весь раздерганный. До пивного ларька еще целая улица и полпереулка. Вкалывает до посиненья, отрабатывает перевод из Уфы в Москву. Башкирия пока смирная. Ест что дают, травится газами нефтепереработки. Пол-улицы осталось топать и полпереулка. Мысль ушла в глубины родового подсознанья и странствует там без цели.
Отцы и деды изящно звались башкирцами и вежливо писались инородцами. Высокие, с притворно сердитыми глазами, коричневыми, как у друга моего Махмуда Темировича. В рысьих шапках, на мохнатых лошадках носились они, всадники Дикой дивизии 1914-ого года, покинув на волю Аллаха свою обалденно красивую землю. Оставив липовые леса пчёлам, роящимся по дуплам. Уступив медведям заветные бортнические места. Дав своевольной рыбе безбедно гулять в светлых реках, рябящих на перекатах мелкой волной. Всё, ребята. Умолкло, заглохло, остыло, иссякло. От всего великолепия остался лишь достойный удивленья характер друга моего Махмуда Темировича Нугуманова.
Андроповское время. Мы нечаянно выпустили из рук ненадежные прикидки цифр, и они пошли по столам высокого начальства. Сидим, стучим зубами. Огромный даже в кресле, Нугуманов торчит средь нас безмолвным истуканом. Наконец прорезался: ошибка сделана, давайте минимизировать ее последствия. И объяснил как. Расхлебалось за полдня. Назавтра он не пришел. Сутки пил в лёжку – плата за страх. Когда появился, заметил с порога: из-за нефти правительства меняют.
Настал Горбачев с антиалкогольной программой. Нугуманов процедил нам сквозь зубы: «'Чем попасть в кампанию, лучше попасть под трамвай. Завязываю надолго, и вам советую». Не сказал «навсегда». Тут к нему пришвартовалась бабёнка Галина Обыдень с нехорошим лицом, настоятельно требующим паранджи, и телесами, вылезающими, как тесто из квашни, из белья любого размера. Она скормила другу моему таблетку тогдашнего простого аспирина. Сделала страшные глаза и заверила: выпьешь – помрешь. Махмуд Темирович галантно уступил ей лавры своего трехлетнего воздержанья.
Ага, друг мой допер до ларька, уткнулся в чью-то спину и растворился в массах. Жизнь вошла в колею. Я стою на остановке «Арсеньевский переулок». Двухэтажные мещанские дома устрашающе безобразны. Троллейбус нейдет, но это уж обычно. На работу кой-как привезли, а с работы не надо. Друг мой Махмуд Темирович отошел в сторонку с кружкой. Пьет с жадностью, рука дрожит. Сильная рука, в которой он так крепко держит дело. Кроме работы, почитай, в жизни его ничего и нет. Прочее всё много ль стоит, как сказал злюка Пер Гюнт плачущей Ингрид. Ага, пошел пешком к метро. Там по дороге еще один ларек.
Вечернее небо конца февраля село на растрепанную шапку друга моего Махмуда Темировича. К легким сумеркам седьмого часа пополудни, время декретное, добавились низкие тучи. Не хочет светло и глубоко открыться клочок неба. И зимние бури спят за плотной стеной городского смога. Истерзанные уже в Уфе бронхи друга моего никак не продышатся. Анкор! еще анкор! глоток хоть чего-нибудь! Но до следующего ларька порядочное расстоянье. И я, одержимая бесом наблюденья, трушу следом. Всё равно троллейбус меня не обгоняет. В этот час водители как правило забивают козла, а потом идут все четверо один за одним. Советские люди прошли долгую подробную школу издевательства друг над другом. Имеешь возможность сделать ближнему пакость – делай. Антихристианство. Но Махмуд Темирович – дитя природы, мерзостям не обученное. Вон завиднелся ларек у Серпуховки, и друг мой пустился веселым аллюром, как лошадка к дому.
Нугуманов умнее меня – не вводимым в заблужденье разумом образованного дикаря. Он насквозь видит несуразности в расчетах и сразу говорит, почему так может быть, а этак не может. Я, как стали говорить в конце девяностых, тащусь. Пялюсь на его здоровенную башку, пытаясь разглядеть, где прячется эта простодушная гениальность. Он милостиво признает мое ученичество и берет с собой на серьезные разговоры. Намедни идем с ним из министерства под раздетыми, измызганными тополями. Я ему: «Вот пью первую рюмку вина – в охотку. А вторую в себя затолкать не могу». Он, варвар, мне отвечает: «Счастливый Вы, Людмила, человек».
Где есть дело, там без пользы выпендриваться. Через двадцать лет узнаешь, насколько твой проект разработки был удачен. Если дал маху, казнишься без чьего-либо упрека. Не понимаю, почему политики так спокойно спят и ездят отдыхать пять раз в году. Мой ни на кого не похожий друг пристроился в очередную очередь. Его неестественного цвета полушубок намок холодной моросью. Голова подвижника и трудоголика сияет бледным нимбом через грязную, много раз оброненную наземь шапчонку.
Весна не спешит. Скорей бы пришла, легче будет. Вхожу в кабинет к Нугуманову – сидит со стеклянными глазами. Вьюсь близ него и так и сяк – не внемлет. Чего-то не выносит его уязвимая душа в этом официальном мире, упрямо стоящем на своем дерьме. Сейчас конкретно не выносит нового коррумпированного Минэнерго, которому нас отфутболили.
Ладно, весна пришла. Веснянками, заклинаньями, хороводами в лесу близ Крюкова, над омуточком талой воды – мы ее вызвали. Она поднялась из подмосковного саженого ельника и полетела через корабельные рощи Елабуги посмотреть, осталось ли еще что хорошего в Башкирии. Махмуд Темирович вернулся из депрессии примерно как из клинической смерти. Обсуждает со мной в коридоре наболевший вопрос – что есть женщина. Я говорю: в хорошем варианте – нечто среднее между мужчиной и ребенком. Такая точка зренья кажется ему правомерной. Друзья-мужчины, расценивая меня как слабое звено в цепи мирового империализма, часто задают подобные вопросы, рассчитывая на честный ответ. Я стараюсь не вводить их в заблужденье. С тех пор, как мой сын стал взрослым, мужчины не составляют для меня загадки и не представляют враждебного лагеря. Несколько прояснив для Махмуда Темировича краеугольную загадку жизни, я ухожу в скверик на недавно окрашенную скамейку, забрав с собой работу. Если буду нужна, на окошко вывесят флажок.
Приходит уж очень щадящее для наших мест лето. Не огрубевшие листья кленов цепляются друг за друга острыми уголками, колеблясь в трепетном воздухе. Устраивают живые зеленые качели. Отбрасывают изменчивую тень. Вязы возле Донского монастыря приладили листок к листку, чтоб не проронить ни единого солнечного луча. Мне не до Нугуманова. Я должна выслушать из уст нового молодого сотрудника все жалобы на жену, с которой он только что развёлся, все аргументы в его оправданье и все излиянья архисложной натуры, взывающей к пониманью. Похоже, тут надолго. Нугуманов у себя в отделе таких фокусов страсть как не любит. Ему свойственен однобокий мусульманский пуризм. Все об этом осведомлены. Мужчина ошивается возле девушки – хулы не будет. Женщина якшается с юношей – хвалы не будет. Мы с Севой, несанкционированные сотрапезники, приходим в дальнюю столовую разными путями и сидим за обедом сверх всякой меры. Ты мне друг, но жену в свой дом введи более юную. Я старше тебя и делить с тобой кров не посмею. Тем временем Махмуд Темирович безо всяких деклараций лишил меня своих наивно-разумных бесед. Так дитя оставляют без десерта. Или-или.
Вдруг гром с ясного неба: Нугуманов уходит. Уезжает в Баш-кор-то-стан. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день. Стоит просветленная осень. Тонкие пласты тумана перемежаются с бирюзовыми полосками чистого неба. Я думаю так: в Башкирии сохранилось по крайней мере одно незамутненное озеро, и с него поднялись дикие гуси. Возвестили криком об отлете и подались к югу. А нам прислали начальником та-акую сволочь, что пришлось разбегаться врассыпную. Прощай, бедный событиями обеденный роман. Здравствуй, бестолковщина неизведанного казенного дома. М-да. Мириться легче со знакомым злом. Здравствуй, еще один начальничек, если Господь попустит здравствовать такого подлеца. Пребудь со мной, память о нехристе-бессребренике Нугуманове. У него были и, надеюсь, остались глаза поэта-примитивиста. Любите его, облака в небе и утки в камышах. И нефть под землей, раз без этого нельзя.
Скорбный лист
Село солнце за рекой, за приемный за покой.
Приходите, санитары, посмотрите – я какой.
Народное
«Знаете что, - сказала Маринка, - психиатр не должен привязывать к себе пациента. Ни в коем случае. А то тут одна старая врачиха померла, и за ней человек пятьдесят психов. Она их много лет держала на телефонных разговорах. Сильная была тетка. Однако ж сделала самую распространенную профессиональную ошибку. О таких вещах на первом курсе предупреждают». Мне было нечего возразить Маринке.
Когда Тоня Досифеева пришла к нам на работу, ее муж как раз был в Кащенке. Не по диссидентскому делу, нет. Ах, какой у него был лечащий врач, Михаил Черняев! Интеллигент принял в свои медицинские объятья интеллигента. Красавец улыбался красавцу мягкой улыбкой. Но Валентин Досифеев при всех своих фобиях оказался кремешок и навстречу медику не раскрылся. Психиатр вроде следователя. Мягко стелет, да жестко спать. Со следователем Валентин на своем интеллигентском веку дело поимел. На крючок попалась другая рыбка. В клетку по доброй воле залетела другая птичка.
«Не будьте так прямолинейны, Наталья Ильинична, - замечает Маринка. – Не спешите поскорей всё рассказать читателю. Не надо так, в лоб и в лоб. Зайдите с фланга. Поэт издалека заводит речь». Маринка у меня теперь будет вроде диктора Ватсона. Можно валить на нее, как на мертвую, любую стороннюю пришедшую мне мысль. Станем работать в режиме диалога. Сама напросилась ко мне в мастерскую краски тереть. Теперь мы вдвоем в этих стенах – очень уютно. Начну всё время поминать ее, как Стерн свою Дженни, к месту и не к месту.
Ну вот, Валентин выписался. Уже даже играл в спектакле, где его в конце убивают, и ничего. Антонина всё ходит в Кащенку. Сначала придумывала какие-то поводы консультироваться с Михаилом, что де можно Валентину и чего нельзя. Потом пошла клепать на мужа – мол, ему стало хуже. Тьфу, тьфу, неправда. Я у них была – с Валентином всё в порядке. Господи, как это Михаил сразу не понял… ведь все симптомы. Больны оба, жена гораздо серьезнее. Эти мутные глаза – ох, нехорошо. Надо было в самом начале поставить экран. Теперь поздно. Вон она ждет его на дорожке, не даст пройти. Вчера уж оставила все уловки – Михаил их на голову разбил. Доктор Черняев, круто развернувшись, спасается в здании. Находит ключ, отпирает заднюю дверь, и через лопухи – к дыре в заборе. Благодаренье Богу, сильный псих Ломошеев опять разогнул прутья и утек в ларек. Завтра заделают перемычкой Надо думать, как жить дальше. До дому доехал без приключений. Но скоро начал трезвонить телефон. Поднимешь трубку – молчат. Господи, он же дал Валентину номер. Развесил уши – актер, интересно, уже начались билеты в театр. Теперь непонятно – как расхлебывать.
За полночь Михаил встал, томимый дурным предчувствием. Выглянул – в свете фонаря маячила женская фигура, высоко заколотые светлые волосы. Сон ушел. Откуда адрес? За эти несколько часов – кто? И опять сообразил. Позавчера, когда она стояла в его кабинете, как целая толпа вакханок, ждущая первого крика – тогда на столе лежало письмо из Киева, от матери. Взял из дому, не успел прочесть. Олух Царя небесного. Запомнила наизусть цепкой памятью безумицы. Всё, кранты. Звонить Валентину – только сталкивать его снова в болезнь. Это безумный, безумный, безумный мир. И он позвонил своей завотделением. Разбудил. Ругалась, но признала, что проблема есть. Сказала – утро вечера мудреней. Утром возле дома пикета не было, зато был у ворот больницы. Черняев пролез в дыру и, облепленный репьями, пошел к завхозу просить ключи от въездных ворот. Запасные были, дал. Ворота чуть в стороне. Пока обошлось. Сам не очень здоровый, больничный рабочий Вася Королев заваривает решетку, а психи стоят в отдаленье, и слышится тихое – эх… Там, в вольере, выгуливают беспокойных, их беспокоит солнце. Не дай мне Бог сойти с ума – нет, лучше посох и сума. Ну что ж, всё это очень реально, и тот исход, и другой.
У нас на работу тогда не так уж прилежно ходили – Антонина исчезла вовсе. Валентин отвечал по телефону грустно и невразумительно. Еще бы, опора его поехала. Всё ж когда-никогда за зарплатой Тоня пришла. Осунувшаяся, с угрюмым блеском в глазах. К тому времени уж все всё знали, и Валентин и я. И телефон Михаила у меня был. Этот визит Тони к нам был переломным. Услыхала в коридоре какие-то нефтяные разговоры, и тут ее прорвало. Стала с жаром мне рассказывать, что под бассейном Москва – он тогда еще функционировал – лежит большое нефтяное месторожденье. Я удачно поддержала разговор: если только под бассейном, то не очень большое. Тоня вскинулась: мощность, мощность пласта какая! Ишь, выучила термины. Взяла деньги, но до дому не донесла. Заменила стоянье у походной Кащенки дежурством на Кропоткинской. Нашли, распрашивали. Ответила сурово – жду, скоро забьет нефтяной фонтан. Эта мания вахты, бдения – откуда она? Михаил на проводе. Обрадовался. Сказал: фонтан – фрейдистский символ. Надежная долговременная подмена. Пока передохнем и подумаем – как быть. И стал ходить на работу по центральной аллее.
Моя Маринка мне говорит: «Ну как же меня огорчает, что Вы неглубоко смотрите на вещи. Вечно Вы отдадите симпатию не тому кому надо и потом настаиваете. Не может Михаил так легко спихнуть ее с себя. Мы в ответе за тех, кого приручили. Ему через бурьян не продираться – зато ей торчать ночами на Волхонке. Придется Черняеву получить разрешенье Досифеева и забрать пассионарную Тоню к себе в стационар. А там самому тихонько переориентировать ее на что-нибудь безвредное». Конечно, моя умница, они так и сделали. Михаил бы, может, и спрятался, но Валентин настоял. В общем, пока повесили ее на того же Михаила. А спектакли идут своим чередом, и там в Валентина всё стреляют: пиф! паф!
Ну вот, бедная Тоня оказалась в психушке сразу с двумя лихорадками: нефтяной и любовной. Обе хорошо описаны, но от этого не легче. Михаил замыслил так. Сначала, используя всё свое влиянье, добиться, чтоб она сказала, как Крис у Крамера: хватит с меня нефтяного бизнеса. А потом уж отворожить ее от себя. Первая задача сразу же была решена. Михаил подтвердил существованье нефтяного месторожденья под бассейном, не большого, но и не маленького. Ему уже присвоено имя «Храмовое». Однако на высоком уровне принято решенье о его консервации в целях сохраненья экологической чистоты бассейна. Всё, что говорилось Божеством, принималось за чистую монету. Вопрос о разработке месторожденья ''Храмовое'' был снят с повестки дня. Во всяком случае пока.
Получив возможность пять раз в неделю по сорок пять минут беседовать с Божеством, Антонина стала тихой, кроткой и рассудительной. Хоть сейчас выписывай. Но Михаил был начеку. Он уже понял закон течения болезни. Маринка встревает: «Наталья Ильинична, он должен передать эту пациентку другому врачу, и тот уже попытается что-то сделать. Если вообще любовь – это болезнь». Ну да всё верно. Тоню махнули от доктора Черняева доктору Беляеву. Организовали так, чтобы с Михаилом она нигде не пересекалась. 2Нет, – опять возникает Маринка, - от этого наркотика нужно отучать мягко, постепенно. Как жизнь делает. В лучшем случае. А в худшем по силовому варианту: жить приучил - в самом огне, сам бросил - в степь заледенелую!» Ага, Маринка. Так точно.
Тоня от любви не излечилась. Бабок и ворожей просят не беспокоиться. Она похудела вдвое, выглядит молодой и несчастной. От хожденья в Кащенку ее кой-как закодировали. Но это всё, чего удалось достичь. Так вот когда-то на генеральских дачах в Жаворонках в покойного Федора Николаича Шемякина влюбилась собака Багира с соседнего участка. Она, сердешная, подходила всякий день опять-таки к дыре в заборе. Это что, по-вашему, тоже фрейдистский символ? Стояла, скуля и подрагивая, пока жестоко мучимые ревностью хозяева не брали ее на поводок. Федор Николаич, связанный честным словом, не только не кормил бедняжку, но и не показывался ей на глаза.
Жизнь Валентина превратилась теперь в двойную муку. В театре сплошная стрельба, он больше не может этого выносить. Жена бродит по дому, как безумная Офелия. Золотые волосы, Тонино прекрасное приданое – она их теперь распустила. Белокурое привиденье. В довершенье ко всему, он ее любит. О-о-о!!! Чтобы как-то отвлечь и развлечь, устроил статисткой. Уже было когда-то. Пока на ролях дублерши. Примадонна не любит падать на пол. По роли Валентин их муж, примадонны и своей Антонины – в одном лице. Так вот, любовник, припертый к стене, палит в Валентина из пугача. Ранит его, бросает свое оружье и смывается. Тоня, дублерша, появляется из-за ширмы в густой вуали. Валентин, простертый на полу, дотянется слабой рукой до валяющегося пистолета – выстрел! Тоня аккуратно рухнет на заранее размеченное место – она уж пятнадцать лет не играла. Вытянется параллельно Валентину, ногами к зрителю. Нет повести печальнее на свете!
Михаил пришел на премьеру. Правда, сидел в ложе, не афишируя себя. Первое пиф прошло как надо. Пугач хлопнул, Валентин шлепнулся. А вот второе паф было какое-то не такое. Один звук заставил пожарника выскочить на сцену. И дым, дым! Оба лежали в крови. Не то чтобы это была кровь кого-то одного из них. Нет, оба были убиты наповал, и непонятно чем. Будто обрез одновременно стрелял и взрывался в руках Валентина. Экспертиза потом показала, что было сделано два совершенно одинаковых выстрела из одного и того же оружия. По звуку никак не скажешь. Из запланированных точек, а не откуда-нибудь из зала. Пугач опять прикинулся пугачом и мирно валялся посреди сцены. Конечно же Михаила задержали в ложе вместе с другими ни в чем не повинными зрителями, до прихода следователя. И актеров, и работников сцены. Однако ровным счетом ни-че-го не нашли. Стоит ли упоминать, что Тоня лежала как Офелия, а вуаль обернулась флер д' оранжем. Конечно, всё это от начала до конца могли подстроить лишь невидимые духи сцены, где грех лицедейства подчас искупается высоким искусством.
«Наталья Ильинична, - перебивает Маринка, - что искать? Всем известно, что любовь смертельна. Стрелы ее – стрелы огненные». Ах, как я вовремя взяла ее в ученицы. Если на мне уже есть какой-то ангельский чин, то она пока ангельским чином ниже. Слушается. А чаще я ее слушаюсь. Конечно же, искать нечего. Следствие окончено, забудьте. В скорбном доме, как и полагается, скорбь. Скорбные листы Валентина и Антонины уже сданы в архив. На пруд и рощу Канатчиковой дачи со всех сторон наступает сумасшедший мир. И где грань – неясно.
Двойники
Они родились в один день и час в двух родильных покоях одного роддома. По оформленным позднее записям Константин Александрович Арапов и Александра Константиновна Воропаева, каковую фамилию сохраняла всю жизнь. Нет, их никто не подменил. Уж кого матери произвели на свет, того и получили в принесённых из дому одеяльцах, мальчика в голубом, девочку в розовом. Странность была в другом. Эти две женщины после родов лежали в одной палате. Кого-нибудь из их младенцев всю дорогу забывали положить на каталку и приносили потом кормить с такой задержкой, что остальных давно уж увезли. ПРИ ЭТОМ ОПОЗДАВШЕЕ К КОРМЛЕНИЮ ДИТЯ ИЗ РУК ВОН ПЛОХО ЕЛО. Выписали их в один день, но за девочкой приехали до обеда, а за мальчиком ближе к вечеру. Тут с этого последнего хотели снять бирку. НО ОНА ОКАЗАЛАСЬ УЖЕ СРЕЗАННОЙ. Собираясь домой, юные жены обменялись телефонами. Когда же через год пытались условиться о взаимных визитах с детьми, НЕПРЕДВИДЕННЫЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА ВСЯКИЙ РАЗ РАЗРУШАЛИ ИХ ПЛАНЫ. Легко смирившись с таким невезеньем, они тем не менее послали друг другу фотографии малышей, сделанные в день их двухлетия, КОТОРЫЕ БЫЛИ ИДЕНТИЧНЫ ВПЛОТЬ ДО ДЛИННЫХ ЛОКОНОВ.
Каждая подумала – приятельница обдернулась, ошибочно отправив назад только что присланный ей снимок. Но телефонных звонков с обеих сторон – ни вопросов, ни извинений – не воспоследовало. Разбирать штемпель на полученном конверте, вспоминать день отправки своего письма для проверки придуманного объясненья почему-то не хотелось. Вскоре, томимые безотчетным беспокойством, обе подтолкнули мужьев к обмену жилья – и спрятались. Две реализации одного и того же замысла росли невдалеке и, должно быть, уже порядочно различались. Не до пятнадцати же лет они были на одно лицо. Возможно, их рожденье приветствовали разные музы, и от фей они получили отнюдь не одинаковые дары. По-моему, Терпсихора с Талией пришли взглянуть на Алю, Урания с Полигимнией на Костю. Мне кажется, Аля вышла общительной и удачливой, Костя замкнутым и неловким. Дальше, читатель, простор для твоей собственной фантазии.
Или всё было иначе? Терпсихора-Талия припожаловали к Косте, Урания-Полигимния к Але? Костя рос общительным и удачливым, еще и в богатой семье? А бедняжка Аля становилась всё более замкнутой и неловкой, жизнь ее не баловала? В общем, увидим, как на самом деле получилось. Ведь всё еще может перемениться. Над нами течет живое небо, и облака, как сиюминутное Божье творенье, громоздятся и рушатся. Настает безоблачная ночь. В размеченных квадратах неба перемещаются строго исчисленным путем поименованные светила. И не привносят никакой ясности в эту историю. Кто пришел, в какой колыбели лежал и какая ему была обещана судьба. Единственное, что остается несомненным, так это двойственность существ, о коих идет речь. Не исключено, что один проведет свои годы бурно. Другой, вернее всего, положит жизнь в долгий ящик, чтоб грезить, видеть сны, и то непонятно, свои или чужие. Кажется, именно так тут и сложилось. «Когда кажется, надо креститься»,- говорит мне Маринка, тут как тут. Да, Маринка, я ничего не знаю. У меня нет никакого плана. Это всё само вырастает, как дерево, и я узнаю его по плодам. Буду стараться, чтоб каждому из этих двоих досталась хоть малая толика счастья. Нельзя? ну, кому-то одному, если получится. Дальше, Маринка, пойдет сплошной клип. Смотри не проморгай.
Аля смотрит на песчаную дорогу, по которой уходит ее любовь. Сейчас скроется из глаз. Этот человек никого не подпускает на расстоянье ружейного выстрела. Дорога взбирается на плоский холм и пропадает за ним. Впереди качаются кусты. Живые, отчаянно сопротивляющиеся ветру.
Арапов не спит. Выбрал свою месячную норму снотворного и не позволяет себе больше. Ведет строжайшую бухгалтерию. У него пунктик. Нежданно-негаданно в пять утра уснул – подарок Морфея. Ему снится вечно повторяющийся сон №1. Пылит полого идущая вверх дорога, скрипит песок на зубах. Вывернут ветром куст с серебристой изнанкой листьев. И такое чувство: если бы понял, где встречал такой пейзаж, стал бы наконец счастлив.
Аля вдвоем со своим другом в Крыму. Не с тем, недостижимым и непостижимым, а уж с кем пришлось. С рассеянно терпящим ее веселым человеком. Жизнь с ним похожа на парк с красными дорожками. Дом какой-то растянутый, стоит низко, почти без фундамента. Выходов два или три – Аля в то крыло не суется. Там палисадник с изгородью и высокими мальвами. Ихняя стеклянная дверь выходит прямо на улицу, затянута тюлем на кнопках. Другие, ведущие вглубь дома, иногда забиты гвоздями, а то и просто заложены засовом с той стороны. Ощущенье незнанья и незащищенности. Сколько там, за стеной, хозяев, сколько жильцов – неизвестно. Но кто-то шебуршит. Аля притаилась. Думает лишь об одном: слышно ли кому-нибудь ее куцее счастье, альтернатива полному одиночеству. Счастье, счастье, счастье – не считай мне в тексте этих слов, Маринка.
Со снотворным Арапов проваливается в небытиё – смерть атеиста. Без него забывается сном безгрешных духов. Только бы сложный мозг отключился. Будто лебяжий пух кто смёл легким перышком ему в подушку. С весеннего лужка, с мягко колющейся травки. Весь день потом в голове движутся изменчивые конструкции из лучей и солнечных зайчиков. Словно тебе сигналят: принимай длинное сообщенье о природе мирозданья, неслыханное, нигде не писанное.
Тише, Арапов уснул. Рано, в девять не смейтесь. Телефон его вряд ли разбудит – неделями молчит. И тут ему приснился постоянный сон №2. Он в доме, словно раздавленном. Распластанном прямо на песчанике. Прислонившемся к спиной к обрывам известняка. С террасой на плоской крыше, прижатой перилами к каменистым выступам. Кажется, дом сейчас распадется пополам, лишь плющ скрепляет его. Дверь отворяется наружу, скребя по земле. Стекло в ней завешено марлей. Вот что странно – Арапов был не во всех комнатах. Сколько их - Бог ведает. Запрещено, заказано входить. Как в замке Синей Бороды. Или можно, только ценой жизни? и то не наверняка? Он не знает глубин дома, как не постиг устройства мира. Смотрит с улицы на протяженный фасад приплюснутого зданья. Захлебывается сладостью узнаванья, потом горечью ускользанья. Нужно кровь из носу удержать эту картину в глазах, пока не привяжешь ее к конкретному месту. Это как с тем кустом. Лишь он появится – жди тоски. Куда так неспешно подымается дорога? Как по ней прошли что три ангела, за собой вели душу грешную. Ты почто, почто, душа грешная, мимо рая прошла, что ж ты в рай не вошла? Как у нас-то в раю древеса растут, на ветвях поют птицы райские. Как у нас-то в раю жить-то весело, как у нас-то в раю жить-то некому. Такое смешанное чувство утраты и обретенья на этом пригорке, где песок забивается в ботинки. Такая надежда в голосе птицы, прячущейся в белёсых кустах. Такое обещанье в небе, блёклом, как глаза старого крестьянина. А что ждет его, Арапова, в постоянно напоминающем о себе доме с просевшей крышей? Отчего нельзя войти в его дальние покои? Опять фрейдистский сон?
У Али вроде ладится, тьфу-тьфу. С кем-то еще третьим, дай Бог не сбиться со счету. Живут в низинке у реки, на отлете от деревни. Изба поставлена неразумно. Край наш весною вода понимает. Иногда Аля ездит в Москву. Возвращаясь, долго идет пешком. Далеко видит с округлого, высоко лежащего поля. Качаются желтые лепешки полевой рябинки. Ветер крепко шерстит сухие будылья. Уже завиднелась давно не крашенная крыша. Хорошо бы еще знать, что Алю ждет через полчаса под нею.
У Арапова ночь без снотворного. Какая но-очь! Сегодня ему показывают перманентный сон №3. Видит с горки дырявую железную крышу уединенного дома на берегу. Дерево доверчиво легло на нее и, похоже, не собирается расти дальше. Надо вспомнить, когда видел это. Сразу всё переменится, не только в жизни Арапова – в мире. Он силится, тужится, срывается с мысли и просыпается. Половина четвертого. Таблеток ни-ни. Немного поспал – и за щеку. В этих вещах Арапов строг. А вообще-то он не педант, отнюдь. Не катите на него бочку.
Вблизи того дома на отшибе был омуточек. Один на всю речку. Аля с другом там купались, осторожно нащупав обрыв. Вот Арапову и снится порой нестандартный сон №4. Будто бредет по мелкой воде, жарко. Иной раз рухнет плашмя, окунется кой-как. Всё нету поглубже, а должно быть. Он помнит тайной памятью. Где эта ямка? Затянулась песком? Ивняк наклонился с обеих сторон, нет примет – ни мысочка, ни отмели. Вдруг проваливается. Уффф.
Море, море! Теперь, когда у Али наконец завелись кой-какие деньги, она старается повидать его каждый год. Лишь когда море стремглав бросится ей навстречу, маленький лоскуток его или всё целиком, Аля вздохнет полной грудью. Серое, оно возникнет за дюнами. Или отделится от горизонта, закачается в иллюминаторе, круглое, синее, как краска ультрамарин. Всё равно. Это он, единый, слитный мировой океан. Берег его – край земли. Аля достигла границы стихий, ей некуда больше спешить.
А вот Арапов последний раз был на море не упомнит когда. За то и снится ему неизбывный сон №5. Будто он вблизи моря. Ну, одну улицу пройти или, может быть, спуститься с холма. Южная ночь – хоть глаз коли. Облака встали на якорь, закрыв звёзды. Только пройти к морю никак не удается. Вон его слышно – совсем рядом. Арапов натыкается на какой-то железный занавес, вроде непроницаемой переборки в метро. Обогнуть препятствие никак не удается – длинное, зараза. Арапов пытается, но очень скоро у него не становится сил. Поганый сон. Гаже некуда.
Арапов, он хоть живет своей жизнью? Или только придуривается? А то как же. Функционирует. И эта Аля, она еще что-нибудь делает, кроме как сходится и расходится? Да, конечно. Только этот сход-развал для нее сейчас важнее всего. Я тридцать лет искала, сёстры, где скрылся Он. Как выясняется, у изголовья крошки Али побывала очень непостоянная фея. Подарила девочке, суча дочка, не столько врожденное легкомыслие, сколько переменчивую судьбу. Вы думали, это Аля бузит? А не ее меняют – шило на мыло? Есть одна закавыка: Аля подавляет своим превосходством. Таинственным свойством породы, вылезающим, как булавки из подушечки. Зато над кроваткой маленького Кости склонилась фея-мечтательница, фея-грезёрка. Получились сплошные белые ночи. Вот когда всё начинает выясняться. Но если бы даже и раньше – без пользы. Перед феями дверь не захлопнешь. Они проходят сквозь стены.
Ну, Аля-то? Она вообще какие-нибудь сны видит, или валится как сноп, подкошенная сутолокой жизни? Видит, видит. Чаще всего один и тот же сон. Будто в замкнутой комнате с высоким лепным потолком она прилепилась к нему, к потолку, как воздушный шарик. Распласталась, раскрылетилась. Оттолкнется рукой от лепнины, сделает круг плавного полета и снова прилипнет. Внизу стоят люди, задравши головы. Аля их подначивает: ну же, это очень просто! толкнитесь одной ногой – тотчас взлетите! какая нога у вас толчковая? у меня – правая… сильная правая нога и правая же рука… я – иноходец… Но люди стоят в нерешительности, и никто не торопится к ней присоединиться.
Арапыч двоек не лепит. Когда после разгона НИИ воткнулся в МЭИ, он и троек ставить толком не умел. Студент в длинных трусах с пальмами давил, как танк. С другого бока наезжает завкафедрой. Третье поколенье номенклатуры. Его манера разговаривать с подчиненными – всё равно что бить наотмашь по лицу человека со связанными руками. Под отпуск он выдает впрок побольше яду. Арапыч дёргается всё лето и к сентябрю готов. Аля? Преподает информатику в школе. Сажает ребят вчетвером за один компьютер. Если какой глюк, сама обойти его не умеет. Краснеет, бледнеет. Но в классе Алю ради ее красоты не доводят. Послушно ходят под ее рукой. Эта миловидность, конечно же, дар некоей очень популярной и везде желанной феи.
Вообще, Арапову досталось что-нибудь при раздаче слонов? или малютка Аля переманила от него всех фей? А эта тонкая фантазия, по-вашему, ничто? Ну если он научится ее как-то реализовывать. Почем вы знаете, может, он давно умеет. С таким человеком никогда ни в чем нельзя быть уверенным. Будет всю жизнь мямлить, вроде Брукнера, а потом - нате вам. Однако последнее время с Араповым происходят странные вещи. В журналах стали появляться стихи А.Воропаевой. Арапов с ума пока еще не сошел. Бросается к столу, достает свои давнишние. Один к одному. Но, по всегдашней своей скромности, в розыски этой дамы не пускается. А зря.
Солнечная пыль дрожит в комнате. Аля смотрится в толстое старое зеркало. На дверце шкафа кусочек радуги. Погладила его ладонью. Вернулась к своему отраженью – вместо него чужое! Не совсем. Такие же светлые сухие волосы. Прежний нос с чуткими ноздрями. Худые щеки, теперь с препорядочной щетиной. Улыбка и взгляд, уделенные от Алиного щедрого, нерасчетливого обаянья. Крепко зажмурила глаза и открыла уже в обычном, лишенном чудес мире. Жаль.
Да, Арапову самое время бриться. Включил бритву, изготовил скулу. Что за чёрт. Совсем другая, нежная щека - и в зеркале, и под рукой. Утренние лучи перебирают по прядке довольно длинные волосы. В сомненье потрепал себя по подбородку и пошел звонить знакомому психиатру. Не застал. Когда с некоторым страхом вновь заглянул в таинственные зеркальные глубины, туда до самой амальгамы было вживлено обычное араповское лицо. Отбой.
Зеркало и фотоаппарат, Маринка, очень хорошо умеют подглядывать за нами. Видят то, о чем мы не догадываемся. Я гляжу на свои снимки и отраженья с недоверием, чтобы не сказать – с неприятием. А ты? Маринка отмалчивается. Нет, Маринка, представь себе, как эти двое, Аля и Арапов, в одно прекрасное утро вместе смотрятся в одно зеркало! А? Маринкино молчанье длится сверх всякого приличия.
Бразильский сериал
Плывут они в Бразилию, в Бразилию, в Бразилию,
И я хочу в Бразилию – к далеким берегам.
Из Редьярда Киплинга
За столом сидит француз Пьер Деларю. Такой не совсем правильный француз – живущий в Бразилии. От своих сотрапезников-москвичей мало чем отличается. На самого хозяина дома, учителя и поэта Леонида Ройтмана, вообще похож один к одному. Не исключено, что одинаковые у них достатки и недостатки. Так ли это, увидим по ходу дела. Во всяком случае, он здорово моложе и усердно клеится к хозяйской дочери Ирине. А сходство с отцом по всем фрейдистским теориям предвещает ему успех. Ирина пошла в мать, корректора Наталью Славолюбову. Тургеневская девушка – прямой пробор над выпуклым лбом, просветленный взгляд и всё такое. При том упрямое стремленье вон из отечества. Поди пойми. Чужая душа потёмки.
Родители уж намучились со своей тихоней. Тихий омут. Тихий ужас. Сама – специалистка по древним языкам. Первый брак – с режиссером, сбежавшим из провинции. Тот шутил, что женился на всей троице Ройтманов по сумме очков. Однако некоторые действующие лица этой истории были не в восторге. Бытовых тягот они ни нести, ни делить не умеют. Жизнь осложнилась с рожденьем вдрызг больного ребенка. Явилось существо с неимоверными психическими отклонениями, по-своему очаровательное, но не поддающееся коррекции. Всё не слава Богу – режиссер лишился работы. Выяснилось, что дирекция театра разумела ее как временную. Той порой бедствующая первая жена режиссера прислала на лето восьмилетнюю дочь – вылитая Миньона. Ситуация никак не расшивалась. Грянул развод. Тут же усугубилась болезнь сына. С ним управлялся и добивался от него какого-то прогресса один отец.
Дальше – час от часу не легче – Ирочкино увлеченье коллегой Сашей Файнштейном. Эти двое проводили в беседах по пять-шесть часов кряду. А Наташа, для смягченья неловкости, как проклятая занимала беседой скромную Соню Файнштейн. Тут вовремя подоспел Пьер – клин клином вышибают – славист, стажировка в Москве. За ужином у беспечных Ройтманов не глядит на странного мальчика Кирюшу Долганова. Только лишь на его мать. И уж готов увезти ее за три моря.
Если женщина в совершенстве знает латынь, греческий, иврит, всю группу славянских языков, английский, французский, немецкий, итальянский, испанский, финский, эстонский, и это далеко не всё, уж на португальском она с Божьей помощью изъяснится. Нельзя поручиться, что так сразу сядет переводить из Комоэнса, но всё же. Вот они на борту самолета – окрыленный любовным успехом Пьер, трогательно смущенная Ирина и ее белокурое безумное дитя. О, русская земля, ты уже не то что за шеломенем, а и вовсе за Атлантическим океаном. Только в конце полета Пьер разул глаза и разглядел состоянье пасынка. Ладно, что сделано, то сделано.
Сейчас ржавое такси с поющим во всю свою бегемотскую глотку шофером-негром тяжело ползет в гору. Облупленный, опутанный лианами дом встречает их сырой прохладой. Из недр его спешит настоящая Изаура, которую так и зовут. Десять ее вроде бы общих с хозяином темнолицых детей выглядывают изо всех углов. Тятька, дай пряника! Изаура – что ж вы думаете – взглянула, фыркнула как кошка и скрылась в бесконечной анфиладе сумрачных комнат. Знает, шельма – француз слишком мягок для репрессивных мер. Нейдет, не несет обеда. Пьер отрядил за ней очень юную светло шоколадную дочь, грациозную двумя грациями, французской и африканской.
Посольство не достигло результата. Упрямица велела сказать – пусть приезжие сами готовят. Вот так, во множественном числе. Приезжие той порой картинно спали в пыльных креслах, помнивших лучшие времена. Луч, пробившийся сквозь рваную штору, золотил кудрявую детскую головку. Архаичные косы Ирины падали на вытертый до белесых проплешин плед. Славист напряг память. Извлёк из нее: чтоб там речей не тратить по-пустому, где нужно власть употребить. И перешел к действиям. Благодаренье Богу – наступленье увенчалось успехом. Кой-какой порядок в доме ему удалось навести. Через малое время хмыкающая Изаура и ее шмыгающая носом дочь подали кукурузную кашу с тыквой, бобы с подливкой и лепешки непонятного состава. Пьер не смог добудиться своих подопечных и по очереди отнес обоих в загадочные глубины дома, разместив на перинах, остававшихся нетронутыми с рабовладельческих времен.
В конце душного лета ближайшая школа у подножья холма приняла русскоязычного ученика. Испанская школа есть, но подальше. Каждое утро с ранцем на щуплой спине он трусит вниз по крутой выщербленной дороге вместе с шестерыми крепкими мальцами-мулатами. В классе никто о его особенностях не подозревает. Языковой барьер защитил его от насмешек, а новые братья от побоев. Четверо девочек остаются в усадьбе, неспешно выполняя вместе с матерью работы по дому и кормящему его обитателей огороду. Смена языка прошла безболезненно для того, кто и русского путем не понимал. И другая обстановка не беда для существа, всё равно витающего. Раньше человечьей речи его замкнуто-гениальный мозг оккупировали бессловесные мифы недооткрытого континента. Птичий толк и звериное тайное знанье легко проникли в его голову. В воображенье встали дыбом образы. Клубятся, как облака. Так уж всё сошлось. В нужное место привезла его мамочка, сама о том не подозревая. Тут его нашел Неусыпный глаз. Заметил сквозь толщу листвы темных деревьев, что соревнуются в росте. Борются за солнечный свет, буйствующий наверху. Встреча Кирюши с Тем, кто раздает дары, состоялась. Само Провиденье сыграло эту бразильскую бахиану. Теперь остается ждать, пока прорастет семя.
Ирочка преподает английский язык, тоже в португальской школе, чуть подальше. В ближайшей не было вакансий. Сама въехать в гору на старом дрындулете не может, сил не хватает выжать газ. Всегда подсаживает какого-нибудь черного юношу, идущего впереди. Бибикнет, откроет дверцу, пересядет. Тот шлепнется на горячее сиденье водителя. Вперед, и с песнями! До ее отсталого сынишки здесь точно так же никому нет дела, как и до его сводных братьев. Не признаете вы мое ро-одство… Пьер Деларю равнодушен к школьным успехам всей честной компании. Оголтелая наивность спасает Ирину от опасных догадок. Держит в неведенье относительно того, каким дикостям учат ее маленького лорда Фолкенроя здоровенные негритянские подростки. Мать надеется: если Кирюша и нарушает какие-то европейские нормы поведенья, то в общем бедламе это сходит незамеченным. Тут она права. Но в том мало утешенья.
В один прекрасный день в доме оказалась очень красивая молодая квартеронка, роль которой была не вполне ясна. Какой сосед и на каких условиях одолжил Пьеру эту полурабыню-полубарыню, осталось неизвестным. Только Ирине с Кирюшей пришлось переселиться во флигель. Там они и жили, найдя под рукой всю утварь. Видно, не их первых сюда выселяли. Перебивались кой-как, уже не обслуживаемые Изаурой, но пользуясь по неписаному разрешенью плодами сада и огорода. Прошло года полтора в странном оцепененье безволия со стороны Ирины и в покое идиотизма – что касается Кирюши. Тут на горизонте замаячил еврей из Австралии с какими-то таинственными аферами. Увидел Ирину в городке на равнине. По наитию заговорил с ней на идиш. Да, жаргоном она, конечно, владела. Не долго думая, бизнесмен купил билеты на самолет, два взрослых и один детский. Опять двадцать пять – уже на борту понял, как обстоит дело с малышом. Но они давно были в воздухе. Снова эта молчунья из застенчивости кого-то надула. Прощай, Бразилия! Никогда вы не найдете в наших северных лесах длиннохвостых ягуаров, броненосных черепах. Ну уж скромные русские рощи больше в глаза не увидят этих двоих, унесенных ветром. Их ждут - не дождутся пропитанные эфирными испареньями пожароопасные эвкалиптовые заросли. Им обещан силуэт кенгуру на горизонте пустыни, не ищущие с ними встречи быстроногие аборигены и, что самое главное – сумчатые волки. Нескоро придет письмо в московскую пятиэтажку: Кирилл пишет маслом. Необычно пишет, непохоже на себя: сильно и смело.
Богема
Почему это люди, говорит Маринка, если интересные, то безнравственные, а если нравственные, то уж такие неинтересные. Как ты можешь так говорить, Маринка. Порок, ты видела, печален, а добродетель весела. Порок смеется, но зловеще. И страшно около порока, как у порога на реке.
Ужасно шумно в доме Шнеерсона. В большой однокомнатной квартире Сени Шнеерсона на Таганке. Вблизи просторной бестолковой площади, где улицы расходятся звездой. Где нынче надо месить мокрый неубранный снег и нести его на ребристых подошвах прямо в неряшливую Сенину комнату. От нее отрезан ломтик старой тетке, четвертый год больной в чахотке. Или, по крайней мере, в хроническом бронхите. Тетка долго и тяжело кашляет за перегородкой. Потом выходит, седая и растрепанная. Говорит мне: «Вы единственный нормальный человек, который здесь бывает». Это семидесятый с хвостиком год. Сеня еще советский инженер в каком-то гипропро. На перегородке с теткиной стороны – я туда захожу, когда она зовет сквозь кашель – большая Сенина фотография. За рабочим столом, на котором два портрета Ленина, вымпел «Ударник коммунистического труда» и рогатая модель спутника. С Сениной стороны – его портрет с квадратной черной бородой, в ровно намалеванной синей рубашке. Поверх толстого слоя краски приколот настоящий комсомольский значок. Это только одно из дюжины Сениных изображений, подмигивающих и показывающих язык обескураженному посетителю. В различной технике и разных видах – фавна, кентавра, чёрта в ступе. С каждого из своих друзей-художников Сеня взымает такую дань. Иногда постоянную экспозицию вытесняют наскоро устраиваемые персональные выставки кого-то из тех же двенадцати. Сейчас холсты, натянутые на разноколиберные подрамники, перевернуты и прислонены к стенам. Можно наклонить и посмотреть. Автор иной раз спьяну запротестует. Потом положит гнев на милость и сам показывает с комментариями. Сеня стоит посреди всего этого бардака в синей рубашке, с комсомольским значком, борода лопатой. А никак не фавном и не кентавром. Боже упаси. И все его апостолы толкутся рядом. Пили, пьют и будут пить. Убийственный шум летит к высокому потолку, оседая на лепном плафоне. Ma bohème.
Ну да, Сеня тоже пробовал писать, маслом и по-всякому. Никому не заказано. Но пить ему удается лучше. Я не пишу и не пью. Сторонюсь порока. Мне разрешено наблюдать. Володя Алейников берет лист из школьной рисовальной тетради. Разливает по нему красное вино. Мокает обагренные вином пальцы в сырую акварель. В две минуты начал и закончил мой портрет. Краешек глаза со зрачком, одну крылатую ноздрю и уголок темных губ. Похож до мурашек на спине. Рядом не раздеваясь стоит Борух. На паркете в калошах – с них натекла лужица. В слишком вызывающем для начала семидесятых черном пальто до пят и столь же мрачной шляпе. Совсем неплохо смотрится. Опирается на длинный зонт. Разыгрывает барона де Шарлюса. Хвастается всеми грехами, половину выдумывает. Ведет так называемые коллекционерские операции – во всем мире пик моды на дореволюционную Россию. Мебель, аксессуары – лампы, часы. Семейные портреты, иконы. Сует свои рога и копыта ко мне – у меня есть, но я не отдаю.
Собратья-инженеры, все с пятым пунктом, у Сени бывают, но в другие дни – он не любит мешать вино с водой. Не знаю, почему тетка их не посчитала за нормальных людей. Вместе ездят в провинцию налаживать автоматические линии по заводам. Копят на кооперативы и машины. Все, кроме Сени. Зимой отправляются кататься на горных лыжах, чтоб потом весь год чувствовать себя суперменами. С Сеней, пока он такой, как сейчас, скучно не бывает. Но это в феврале. Когда зима изломится, медведь переворотится. Сейчас декабрь, темень за окнами. Мокрый снег, затоптанный паркет и тусклый свет под бесконечно далеким потолком.
Вдруг сразу всё пришло в движенье Часы не вовремя пробили, окно открылось сквозняком. Лист с акварелью закружился, упал под захламленный стол. Сошли со стен два-три портрета, у Боруха раскрылся зонт. Когда волненье улеглось, средь комнаты стояла женщина, с которой еще не было написано ни одного портрета. Она пришла без предупрежденья, не сообразуясь с Сениными четко расписанными журфиксами – для чистых и нечистых. Ее зовут Зоя, она полна жизни, то есть чиста и нечиста одновременно.
С того дня пошла свистопляска. Этот бриллиант пульсировал, как маленькая звезда, и принципиально не мог быть заключен ни в какую оправу, достойную или недостойную его. Портреты писались, талантливыми людьми, но не могли передать биенья и мерцанья. Такая модель – вызов на богоборческое состязанье, которое известно чем кончается. Да здесь владел и любил Сеня, по крайней мере сначала. Выглядело абсурдно. Всё равно что владеть рекой от истока до устья. Мы, его друзья, вскоре измучились вместе с ним вечными переменами в Зое. Они были сродни превратностям судьбы. Река рушила плотины и затопляла берега. Чтоб не ездить более в длительные командировки, Сеня покинул свой гипропро и прочно занялся антиквариатом. Тетка ушла в лучший мир, послав нам из-за тонкой стенки краткое напутствие – живите! Мы последовали ему без колебаний. С тех пор не стало перегородки в Сениной комнате и преград его движенью по пути порока, Маринка (она делает круглые глаза).
Изломилась зима, и в не такие уж короткие дни февраля мы все на Карпатах. Сеня в ударе. Играет на гитаре, поет свой новый цикл песен – к Зое. Всю ночь гудит огонь в изразцовой печи – дрова сами ходят из лесу. Хозяйка жарит нам пончики, обжигая руки над плитой. Ели начинаются там где-то далеко внизу, а заканчиваются в низкооблачном небе. Но свалился с неба еще один человек. Зоя разжала зубы, Сеня упал из-под купола.
Весна пришла, но она опоздала. Любовь больна, она кашляет кровью. Не подходите, это заразно – а я хочу подойти. На Таганке чирикают воробьи. В грязном дворе ручей промыл ледяную корку. Щепка уплывает к уличной решетке. Небо разбилось на мелкие осколки луж. Дверь отперта. У Сени стеклянные глаза. Сеня, голубчик, соколик, что с тобой? Молчит, на столе ампула.
Тетка сказала – живите, и жизнь отыграла своё. Во всяком случае пока. Сеня научился наконец зарабатывать деньги. У него всё время толкутся люди, прежние и новые, непонятные звери антиквары. Зоя Гамаюнова охотно играет роль хозяйки салона. Ей нравится. Играй, милая, играй… чтоб глядел я жадно из того угла…
Лето, лето – не на всем Божьем свете, но, по крайней мере, в северном полушарии. Хотя ему недолго уж осталось. Мы живем в Тарусе в доме Боруха. Яблоки падают в вёдра с водой – бум! плюх! Звёзды не держатся на своих золотых ножках. И Сеня еле держится. Зоя приехала было вместе с ним, потом произошла какая-то перегруппировка. Теперь тот другой счастливец скрипит уключинами на Оке, и Зоины волосы светятся в тумане. А Сеня стал совсем плохой. Не понятно, дождется ль вечерней порой опять и желанья, и лодки.
Осенью, только другого года, Сеня сам нанимается караулить лодки у Речного вокзала. Антикварные дела нейдут, на дворе андроповщина. В отделе кадров Сеню спрашивают: «Как же Вы собираетесь прожить на такую зарплату?» – «Да ведь установил же кто-то этот оклад… значит, подразумевается, что на него можно жить…» – «Вы, должно быть, пьете?» – «Как все…» Я навещаю Сеню на лодочной станции. Мы долго молча смотрим на водную гладь.
Друзья-инженеры в счастливый момент поняли, что с нами русскими каши не сваришь, и все разом отчалили в Канаду. У Сени культ уехавших друзей. Издали они ему кажутся более романтичными. Художники выпили свою интегральную норму и один за другим откинули звонкие копыта. Антиквары холодны и расчетливы. Но Сеня сохраняет этот заработок. Лодочную станцию он давно оставил. Перестройка. Неприветливый берег, которого никто уж не чаял увидеть. Как качает ступивших на него! Стена разрушена. Одиноко торчащие ворота открыты настежь. Ветер хлопает дверцами. И вдруг - о радость! Приезжает в гости самый скучный из брайтонбичских друзей. Свистать всех наверх! Я сижу за слишком роскошным для голодного времени столом. Что воспоминаний! Помнишь, как пошли катер регистрировать? Сидит еврей. Мы ему: у нас ллодка, назвали Аидда. Он не шевелится. Мы опять: ллодка… Аидда… ха-ха-ха! Все замолкают. Тихий ангел пролетел. Сеня, с недавним крестиком на груди, просит помянуть Зойку. За любимую красивую Зойку! Не дотянула до пятидесяти… в юности гимнастка… всё равно что циркачка… Сениных развеселых портретов на стенах нет – они в запасниках. Только Зойкины, и ни один не похож. Их тоже дюжина, по числу выпавших в осадок членов кружка. Если посмертно прославятся, пусть художественное объединенье называется «Зоя». Да, надежного сходства нет. Не могло быть. Не существовало того застывшего, что дало бы себя копировать. Был только всепоглощающий поток жизни.
Как одна семья по волнам житейского моря плавала
Посвящается семье Ершовых
Возле Череповца в тридцати километрах гарнизон – испытательный полигон военной техники. Сюда распределен после Бауманского училища Лёха Полетаев с женой Надеждой и сыном Петей. То есть Петя еще в проекте. Но уж стоит глубокая зима, и скоро ему быть. Лёха уходит дежурить на пол суток. Надежда его топчется по деревянному дому, топит неподатливую, нескоро разогревающуюся печь. Наливает молочка необщительной трехцветной кошке с пугливо прижатыми ушами. Высматривает в низкое оконце, нейдет ли по заснеженной дороге единственный на свете человек Лёха. От её дыханья подтаивает нерукотворное вологодское кружево на стекле. Потом уж ничего не видать. Ждет, когда стукнет в сенях дверь со зверской пружиной. От этой двери у кошки Маньки черт знает на что похож хвост, дважды перебитый – еще при майоре, жившем тут до них. Север пугает Надежду ранней темнотой. Она из Алма-Аты, с примесью крови не казахской, но армянской. Снег всё подваливает. Из Череповца уж предупредили, что скорая к ним не проедет. Холодно всюду, и в настороженной Алма-Ате, и в притихшем Ереване. Остыли горы, молодые горы над Алма-Атой, острые, как молодые зубы, и конусные горы Армении, будто сверху прилепленные то на плоскогорье, то в долину. Застыли дома, блочные с резными балконами в Алма-Ате, и дома Еревана из теплого розового камня. Выше Алма-Аты на самом краю пропасти живут беспечные горнолыжники. При выезде из Еревана лепятся к горе сараюшки-дачки. Ветер треплет сухую лозу. Продувает насквозь южные республики. А здесь, на равнине, снег подсыпает настойчиво, как в горах. Завтра Лёха на военном вездеходе отвезет свою надежду к поезду и отправит рожать в Алма-Ату.
И отвез, и отправил. Зима всё раскручивается по вьюжной спирали. Лёхе не в диковинку, раз сам он из Архангельска. Приходит с дежурства к нетопленой печи – у Маньки в блюдце молоко замерзло. Дышит теперь сам на стекло и ждет телеграммы.
Благая весть пришла в марте, когда солнце уж примерялось к двухэтажным сугробам. Лёхе дали увольнительную на две недели. Приехал в Алма-Ату, записал сына в загсе. Прощаясь, поцеловал свой палец и приложил к смуглой щечке Петра Алексеича. Оставил свою надежду нянчить детеныша. Отправился забрать трехцветную кошку из казармы в настывший дом. Ехал в гарнизон по обтаявшей дороге, разлинованной тенями берез. Ему, голубоглазому, здесь было то что надо. Где родился, там и пригодился.
Дети растут в болезнях. Чернявого Петю всё не удавалось пересадить с юга на север. Потом слегла бабушка Шушаник. Пришлось Надежде с сыном лететь обратно в Алма-Ату, ходить за старым и за малым. Заявился Лёха после дембеля. Отнес на четвертый этаж легонькую больную – через месяц после операции. Ей оставалось жить чуть меньше года. Следом за похоронами Надежда родила еще сына. Другого способа борьбы со смертью она не знала. Степан Алексеич по окрасу был уже русак. Остались они четверо в квартире с резным балконом. В девяностом году испугались: потянуло чем-то враждебным. В последнюю минуту поменялись на Ульяновск, в однокомнатную, пятый этаж без лифта. Уж что подвернулось, лишь бы в Россию. С мертвенным шорохом за их стеной упал невидимый занавес, сомкнулись неосязаемые створки. Кто не успел – тот не успел.
В Ульяновске, жившем до сих пор в значительной степени за счет идеологического паломничества, была та еще паника. Надежда преподавать в школе математику кой-как воткнулась, а Лёха своё первоначальное рабочее место скоро потерял. Ходил с во такой бородой и маялся. Дети с сентября пошли – Петя в школу, Степашка в садик. Жена занялась еще и репетиторством. Стоял безрадостный ноябрь, над пристанью висел туман, забулдыги в бушлатах таскали по сходням ящики с пивом. Тогда Лёха и провалился в какое-то другое измеренье. Как тянулась черная эта зима – не помнит. Только весной пришло письмо из Москвы от Аркадия – соседа по общежитью в Бауманке: начал свое дело, приезжай, без тебя не справлюсь.
Снова врозь на целый год. С карантинами и бюллетенями Надежда домаялась до мая. Четвертого числа парило, небо после обеда было подозрительно желтым. Громыхнул весенний первый гром. В шесть вечера вдруг стало темно, как в душе грешного негра. Зажгла свет, но через несколько минут отключили электричество. Запахло пылью, скатавшейся от редких капель. Закрыла окно. Мерно застучало по крыше, тоном серьезного предупрежденья. И тут прорвало фронт. Ветер понес, как взбесившаяся лошадь. Хлопнула внизу рама, вылетело чье-то стекло. Пронеслась стая ржавых листов кровельного железа. Зазвонил колокол на пристани: шторм, шторм, шторм… Над городом, многими устами проклятым, разверзлись хляби небесные. За стеной дождя зги не стало видать. С потолка так хлынуло, ровно как небо обрушилось. А вот пол не пропускал. По колено в воде Надежда бросилась распахнуть дверь. Но замок их без ключа не открывался, ключ же выпал из дрожащих рук и буквально в воду канул – не нашарить, не найти. Пересадила испуганных детей с дивана на стол. Почти что по пояс в воде побрела отворить окно – и отшатнулась: молния ударила в ясень под ним. ''Бабушка Шушаник, - в голос закричала Надежда, - заступись, проси за нас!'' Дошло куда надо. В замочной скважине повернулся ключ, дверь вывалилась наружу под тяжестью воды, сразу обрушившейся в лестничный пролет. В комнату ворвался Лёха.
И свет дали, и ураган промчался, и ливень перестал. Вода сошла, ключ нашелся в щели возле притолоки. Голубь понес в клюве зеленую ветвь на Арарат, хоть и вне пределов Армении находящийся, однако хорошо видный из Еревана. Вовремя подоспевший Лёха стал собирать свою подмоченную семью в Москву. Там ждала какая-никакая квартира, заработанная им за год сумасшедшей жизни.
Вот сидит за письменным столом московский школьник Петя, жгучий десятилетний брюнет. Якобы делает уроки. Не верьте. Стирает жестким ластиком в своей метрике место рожденья: город Алма-Ата. У Степашки точно такая же запись, только он другой масти, и вообще без комплексов – приготовишка. Надежда влетает в комнату, отбирает несчастную метрику, запирает в ящик. А по окраинам расколотой страны гуляет смута и растет отчаянье.
Надеждина мама приехала. Наконец-то утихшая, смертельно больная. Сдалась и отступила ее неправдоподобная красота. И Лёхина овдовевшая мать к ним перебралась, не в полном разуме от всего пережитого. Обе угасают долго и мучительно. Положили их в землю – Надежда родила третьего сына, Никиту. Должна же быть какая-то надежда. Малышу уже четыре. Светленький, в отца, от которого унаследовал еще и оголтелую любовь к единственной женщине в их семье. То и дело подходит к ней сзади и незаметно целует в спину.
У Лёхи теперь собственное дело. Он всё дергается, боится, и правильно боится. Достаток пришел буквально вчера. Ему кажется – как пришел, так и уйдет. Не за себя боится. Одна голова не бедна, а и бедна, так одна. Говорит Лёха всю дорогу про рис. Сколько он где стоит, как его моют, дробят. Какие из него блюда готовят. А то мы не знаем. Редко когда беззаботно вспомнит: в Алма-Ате хорошие книги на русском языке просто так на прилавках лежали. Это из другой жизни. Теперь небось не лежат. Там еще водились роскошные русские библиотеки. Читай – не хочу.
Каких только людей у нашего царя не было! Мусульманские народы… калмыки-буддисты… А про казахов трудно даже что-либо с уверенностью сказать. И опереться почти не на что. Повзрывали мы у них атомные бомбы, позапускали космические ракеты с Байконура. Пошумели, наколбасили и ушли. Этот дорелигиозный народ сомкнул свои немногочисленные ряды и застыл в молчанье, не сулящем ничего хорошего. До сих пор Лёху дрожь пробирает – а ну как остался бы без российского гражданства? без вины виноватым? И никаким ластиком не стер бы страшного клейма? Просыпается в холодном поту. Снова погружается в беспокойный сон, а перед глазами всё рис, рис.
Полёт над хутором Тетеревищи
Рыжая кобыла Иветта склонила шею, как под Алешей Поповичем. Ладит скинуть меня в затопленный глинистый карьер, откуда выбраться практически невозможно. На том берегу Ариадна Павловна мечется по вскопанным под картошку грядкам. Задыхаясь, кричит нам обеим: Маруся! Иветта! Иветта… Маруся… Костика нет уже целую неделю, он в бегах от жены своей Инны. Та в поликлинике поселка Внуково склонила аккуратную головку над разинутой пастью пациента, кладет временную пломбу. Ася, дитя этой супружеской пары, из последних сил держит пса Злодея. Тот лает на кобылу и на меня. Разгоняет по окрестным лесам пугливую тишину. Дебри обступили хутор Тетеревищи, спрятанный в зоне отчужденья аэродрома. Здесь ничего не строят, чтоб самолету, коли не дотянул он до посадочных огней, на худой конец было куда падать. Через поле дом отдыха в имении Катуар, где Костик работает истопником, электриком, сторожем и дворником, а дед его, отец Ариадны Павловны, служил управляющим, чем знатная Ариаднина родня отнюдь не гордилась.
Кобыла меня в карьер не сбросила. Удалось оттянуть ее от обрыва и развернуть хвостом к яме. Я громко пою для ободренья слушательниц: Вы плачете, Иветта, что Ваша песня спета – и побуждаю кобылу войти во двор. Норовистая, она в последний момент соображает, как меня поставить на место. Резко шарахается в воротах, задевая моей ногой о столб, и я сходу опускаюсь на плиту, вкопанную при въезде. Не строй из себя амазонку. Где сядешь, там и слезешь. Покуда искры сыпятся из глаз, глубинная суть вещей успевает дойти до меня, и я встаю на ноги, освободившись от многих иллюзий. Мне тридцать пять. Земную жизнь пройдя до половины, редко какой человек не заплутается. Годы, кратные семи – в них таится подвох. Свершив пятую седьмицу, я споткнулась о всеобщий камень преткновенья. Поползновенье жить по-своему наталкивается, как в броуновском движенье, на устремленья других людей. Нина Дорлиак поет чистым бесстрастным голосом – слова придуманы взамен честного перевода псалма: сча-астья ма-ало на зе-емле, э-это сча-астье не те-ебе. Великодушный Рихтер, столь приверженный к ансамблевому музицированью, подтверждает распетую ею истину. Им двоим попробуй не поверь. Моя шестнадцатилетняя дочь Ляля, устав колебаться вместе с линией партии, ушла жить к бабушке с отцовской стороны. Удар был куда страшней, чем нежели сегодняшний, спровоцированный кобылой Иветтой.
Поставив на своем, Иветта набила полон рот сена и милостиво разрешила закрыть себя в сарае. Мы с Ариадной Павловной, будто сговорившись, тотчас забыли о прискорбном паденье. Меня отрядили в дачный поселок внешторга к разлучнице Кире осуществить привод пропащего Костика. Я сошла вниз по склону, что служит зимою горнолыжным для всей округи. Подъемник Костик соорудил на дармовой электроэнергии, проложивши кабель через поле от дома отдыха. Зимой метит свою линию электропередач еловыми лапками, воткнутыми в снег – на случай аварии. Рослые ели, символ и герб хутора Тетеревищи, сбегают с горы. Пересчитываю их, задевая вытянутой рукой нижние ветви. Те ложатся наземь, образуя нерукотворные шалаши. Птицы робко отзываются на приветствие. Выслушав их, возглашаю в ответ: Как он любил родные ели своей Савойи дорогой». Внизу бежит безымянный ручей, то ли речка. На лугу оборудован теннисный корт. Костик прикалывается по-всякому. Лечу, не помня боли. Впереди по просеке подросший выводок расхристанных собак одинакового песочного цвета гонит лису. Худая, грязная, она уж волочит измазанный глиною хвост. Стало быть, и ее песенка спета. Не отождествляя себя с лисой, тем не менее испытываю некое стесненье в груди. Меж стволов просвечивает обочина летного поля. Самолеты неподвижны в размеченных белыми линиями квадратах. В поселке легко нахожу по описанью старую, но сравнительно комфортабельную дачу. Инночкина разлучница живет здесь постоянно. Внучка какого-то именитого большевика, заблаговременно умершего своей смертью, но всё же выброшенного из пантеона в ходе троцкистских процессов. Преподавала поблизости в колонии для несовершеннолетних. Уволена за роман с воспитанником. В сельских школах дело обычное, по безвыходности демографической ситуации. Однако вблизи Москвы, да от такой красавицы – воспринято как вызов.
Пока еще цирцеи не видала. Не заперто, вхожу. Сидит среди зеркал, одна, без ангелов, и на руках младенца не держит, но похожа на мадонну. Чуть выслушав, встает нетерпеливо и, как в немом кино, заламывает руки, до локтя обнаженные. К вискам, под локоны ладони прижимает и в павловский лазоревый платок озябшие внезапно плечи прячет. Того лишь одного пока добившись, что на работе друг ее, бегу туда. Мои ни дни, ни вёрсты не считаны.
Вот и именье Катуар. Вот и Костик, вылитый Даниэль Ольбрыхтский, подгребает на задах десять лет как рассыпанный уголь. Его физиономия не выразила радости при моем появленье. Должно быть, оттого, что не все мышцы Костикова лица управляемы. Ариадна Петровна относит это на счет взрыва, произведённого сыном в лаборатории химфака МГУ, после коего он был исключен. Но у Аси то же свойство, слабее выраженное. Тонким лицам обоих такая странность придает загадочное выраженье. На материно приглашенье Костик ответил да-да, ничего более, и удалился по первой апрельской жаре окунуться в холодный пруд. Я пошла верхней дорогой на хутор, считая по пути бабочек, отдельно капустниц, отдельно шоколадниц. В голове вызревала мысль, продиктованная женской солидарностью: Инна должна проучить мужа подобно тому, как Иветта проучила меня.
На другой день с работы я позвонила другу, легко ранимому зубоскалу Захару, находящемуся в полной растерянности относительно дальнейшего устройства своей жизни. Захар, голубчик, ни свет ни заря – не хочешь ли, братец, жениться? Захар предложенья так сразу не отверг. Как та Ханума, расписывала я молодую женщину, пребывающую в полном небреженье от мужа. Успех первого разговора меня окрылил. Звоню Инне в поликлинику. Она сунула ватку за щёку пациента, взяла трубку. В общем, я надела кукол на обе руки и поднесла вплотную друг к другу.
Мой Бог, какие шишки с елей дорогой Савойи посыпались вскоре на меня! Захар: «Моя Марусечка, с ее стороны не исходит никаких флюидов… я так не могу…» Инна (плачет в трубку): «В жизни не встречала такого… такого…» Наконец, звонки с обеих сторон прекратились. Неужто сладилось? И тут же - звонок Костика, в голосе издёвка: «Что пропала, Маруся? Иветта стала как шелковая…»
Приезжаю. Конец июня. Над холмом стоит марево. Длинный дом управляющего именьем Катуар теперь поделён. Треть по суду отошла к Ариадне Павловне, две трети – брату ее профессору. Щитовой домик, поставленный Костиком, развернут к боковому Ариадниному подъезду. Пожаловал и профессор, взглянул на меня через низкую изгородь коротко и брезгливо. Так коллаборационист смотрит на нонколлаборациониста. Второго Ариадниного брата уж нет на свете. Его сын еще при жизни и с разрешенья бывшего управляющего построил халупу ниже по склону. Иной раз вижу его, молчаливо спускающегося к тропе, идущей вдоль речки. Точно зверь, не ищущий встречи. Ночую в промозглом, всю зиму не топленном отсеке дотоле спорного дома. На некоем предмете мебели, скорей козетке, нежели кушетке – вытянуть ноги не удалось. За плохой сон я была вознаграждена, увидевши светлой ночью старика в допотопном шлафроке. Он стоял перед женским портретом, висящим на стене. Потом удалился в портьеру – и в ту, большую часть дома.
Утром меня ждали новые сюрпризы. Дверь, в которую, как мне казалось, вышел ночной гость, была не просто заперта с той, профессорской стороны, но и забита здоровенным гвоздем с Ариадниной. Портрета я не разглядела с вечера, ложась без света при незанавешенном окне. Он оказался написан маслом с дамы в платье стиля модерн, сидящей на этой моей неудобной козетке и похожей на Ариадну Павловну в молодости. Однако Ариадниного красивого даже в старости лица не коснулась фамильная чуть асимметричная гримаса неподвижности. На портрете же она была выражена яснее, чем нежели в лицах Костика и Аси. Может быть, потому портрета не забрали в новенький островерхий домик. Столько предметов туда вынесли… в сени - фарфоровую пастушку ростом с Асю… при ней барашек величиной со Злодея… на голову ее нахлобучена мягкая фетровая шляпа, как с фотографий Чехова… рядом на подзеркальном столике керосиновые лампы с пузатыми стеклами в блеклых маках… что нужно и что ненужно… только не портрет.
За завтраком возле меня стоял пустой стул, перед ним прибор. Что, Ариадна Павловна, старый джентльмен еще не переоделся к столу? Ответа нет. Страх исказил лицо хозяйки, увеличив сходство с портретом. Я роняю руку, протянутую было к хлебнице. Вместо того, чтоб удариться о соседний стул, ладонь описывает полукруг в пустом пространстве. Ко мне, Генри Джеймс! В повисшем молчанье не решаюсь тронуть прибор старого джентльмена. А-ариадна Пппавловна… эта дама на портрете – Ваша матушка? Нервный кивок в подтвержденье. И кто же живописец? Безо всякого перехода начинается разговор о погоде.
Погода как раз хороша. Вечером безмятежный Костик косит рано подросший бурьян под окнами. Похож конкретно на персонаж из «Свадьбы» Анджея Вайды. Да, свадьба… свадьбу позавчера играли во внуковском ресторане… говорят, Кира, внезапно получившая не то разрешенье на отъезд, не то предписанье к выезду, прорывалась туда... тщетно умоляла пустить ее встретиться с Костиком, которого весь июнь не видела... сегодня можно посмотреть на заколоченную дачу в поселке внешторга... Ариадна Павловна, а Инна была там, в ресторане? Ну конечно… муж и жена одна сатана. Значит, о Кире говорить нельзя. Киры не существовало. Меня не посылали к ней за Костиком два месяца назад. Она еще более призрак, чем старик в шлафроке. Ариадна играет на старом фортепьяно, Бог весть как вытащенном из разваливающегося дома. Поет: но что это, выстрел, нет чайки прелестной, она, трепеща, опустилась в кусты… А где, собственно, Тезей нашей Ариадны? отец Костика? Как ушел из жизни ее младший брат, отец не названного мне по имени молодого человека? Что за намеки, невысказанные упреки в путаных завещаньях? Какие тетеревищи токовали тут, под сумрачными елями? Кто аккомпанировал Ариадне в те дни, когда она хотела свить любви изысканную нить рукой пленительной и узкой? И еще раньше… имя, имя художника! он писал портрет красавицы-матушки здесь, в этом интерьере… его привозила коляска через поле, тогда еще не утыканное еловыми ветками вдоль халявного кабеля. Не он ли разрушил покой того, кому теперь в гробу не спится? Зачем приходил хозяин? так любил родные ели? возмутился судом и разделом дома? или не нагляделся при жизни на ненавистный портрет? А я-то беспечно встряла играть страстями этой семьи… теперь мне во чужом пиру похмелье.. на меня, спящую, глядит портрет, над головой моей ходит СТАРИК, к моему стулу придвинут невидимый, и реальный ли прибор остается пустым возле моего – я боюсь узнать. Потому что если такой прибор материализуется, то не дай Бог из него пригубить.
Больше года прошло – нет писем из Америки. Костик купил двуколку и родил сына Арсюшу. Посадил Инну с мальчиком, хлестнул Иветту. Повез по осеннему солнышку покрасоваться. Но поблекшая птица прежней синевы не набрала, и тонкого стекла синяя вазочка плохо склеилась. Счастья было столько, сколько влаги в море, сколько листьев желтых на сырой земле. Однако на всех не хватило.
Дочь моя Ляля рано, но не так уж плохо вышла замуж. Дом зятя для меня открыт, и на том спасибо. Бываю на хуторе редко. Ариадна Павловна доит козу, молоко звенит о дно литровой кружки. Арсюша трется рядом. Бабушка, а куда ты денешь пустую козу? Я мою посуду, сливая первую жирную воду в миску Злодея. Тот кунает в нее шерстистые бурды. Арсюша топчется, заглядывает мне в лицо. Маруся, почему Злодею во дворе ночью не страшно? потому что он сам страшный, да? Ася, не взорвав никакой колбы, всё же школу толком окончить не захотела и учится на швею-мотористку. Самостоятельная Инна выговорила себе в семье выходные и проводит их в недавно оборудованной квартире на Дмитровском шоссе. Если хочешь быть счастливым – будь им. Захар, для разнообразья, уехал в Америку. Может быть, встретил на Брайтон Бич незнакомую молодую женщину, похожую на мадонну без младенца. Мы с Вами… нет, мы с Вами в одном фильме не играли… и вообще никогда не играли… всё было всерьез.
Кто услышал зов России
Ходжент у нас так и называют – старый город. У порога одноэтажных каменных домов витают воспоминанья. Старых русских мало, лица у них как у белых офицеров в кино. Здесь, в Москве, такое лицо лишь у Иннокентия Александрыча. Он улыбается моему русскому языку – я учился в русской школе. Говорит – дореволюционная речь… уезжать им оттуда некуда и не к кому – семьи выкорчеваны, среда уничтожена… учат и лечат вас до сих пор… тень крыла великой державы лежит на ваших землях.
Выехали от нас русские специалисты-очкарики, выпускники московских и ленинградских вузов, незаметно руководившие производством за спиной директоров нацменов. Нейдут больше щедрые деньги из терпеливой России братским республикам. Остановились заводы и фабрики. Негде стало воровать. Некому продавать – у всех своя курага. Осталась одна стрельба – шииты в суннитов, сунниты в шиитов. Есть еще общие с Россией погранвойска. Я отслужил под командованьем русских офицеров на афганской границе. Вернулся. Двоюродная сестра Манзура сказала мне: Рустам! мои дочери выросли. Которую ты возьмешь в жены? Так завещала твоя покойная мать, выбирай. Я опустил глаза. Юные дочери Манзуры некоторое время стояли перед моим внутренним взором, потом исчезли.
Ношу фамилию Таджибаев. Иннокентий Александрыч сказал: ты из знатного рода. Мать из семьи Джамаловых, и красива была сообразно фамилии. Родила пятерых сыновей и умерла, едва наконец в десять лет отпраздновали мое обрезанье. Растила нас не для того, чтоб мы стреляли в соседей. Я попросил у отца разрешенья заработать в России на свадьбу - и бежал.
Летают за капсулу. Ни у кого в безработном Таджикистане таких денег нет. Смерть ворочается у тебя в животе. Повредится капсула – живым не долетишь. В аэропорту встречает свой, ведет туда, где ждут – не тебя, а капсулу. Иной раз с борта самолета забирают в больницу, будто бы на рентген. Обманывают – рентген мягкой капсулы обнаружить не способен. Когда она выйдет, тебя выбросят вон. Тратиться на отправку домой не станут. Значит, подрядила не та группировка, которой схвачен бизнес. Но ты этой группировке остался должен, не цену провоза, а цену капсулы – очень много. Берегись, они просто так не отпустят. На тебя у них сил хватит. И я поехал автобусом.
Автобус со специально натасканным шофером шел по заранее разработанному маршруту. Возле каждого пункта ГАИ водитель высаживал нас, и мы обносили свою поклажу лесом по давно прорубленной, протоптанной тропе. Потом грузились снова. Время было рассчитано так, чтобы пункты во чистом поле миновать в темноте. Их тоже обходили кругом, подальше от гаишников. Спали по очереди. Наконец прибыли в Черкизово. Олимпийские гостиницы встали перед нами, как статуя свободы перед приплывшими морем в Америку. Меня, пошатывающегося, отвели к земляку Тохиру, торговцу обувью. Тохир застрял в Москве давно, дети в Ходженте повзрослели без его поддержки. Он посмотрел на меня – я ровесник его сына Далера. Обещал приют на ночь и работу с завтрашнего утра. Заплатил за меня шоферу, записал долг в тетрадь. Вечером поехали на электричке ночевать к здешней жене Тохира – она его постарше. По дороге Тохир заплатил прицепившимся ко мне ментам. Мой долг пошел расти, как снежный ком.
Узкие полочки снизу доверху уставлены черными сапожками на ломком каблуке. В таких женщина далеко не уйдет – может, это и к лучшему. Рядом с сапогами рыжие босоножки, расползающиеся на ноге. Никакого понятия о технологии изготовленья обуви. Кручусь перед стендом с раннего утра, как веретено, зазывая местных и приезжих. В пять вечера надо убрать товар, сдать деньги хмурому Тохиру, у которого по вечерам в Москве свои тайные дела, а самому вместе с разношерстной толпой спешить к выходу. За спиной со зловещим стуком опускаются глухие металлические переборки. Опоздавшие проскакивают под ними в последнюю секунду. Жизнь остается в китайском секторе. Пахнет незнакомой горячей едой. Заключаются сомнительные сделки. Скорее прочь, пока цел. Только замешкался – подошли двое, бледные и вялые. Стали показывать жестами, что им нужно. Я покачал головой – и тут же увидел нож.
Иннокентий Александрыч вынырнул откуда-то сбоку. Худой как жердь, с седой благообразной бородой. Заговорил сразу на двух языках: с китайцами по-китайски, со мной по-таджикски. Сначала нож куда-то делся, потом исчезли китайцы. После я пил чай в квартире на Преображенке, разглядывал полки с книгами. У нас в советское время было две письменности. Я по-арабски еле читаю, но всё же свое нашел. Освоил профессию моего спасителя – ВОСТОКОВЕД. Выслушал, как их всех в сорок восьмом посадили. Как уцелел факультет в Душанбе. Долгое у нас получилось чаепитье. Я впервые спокойно заснул после отъезда из дому, предварительно позвонив на мобильник Тохиру – он ругался.
У меня есть сокровище, я ищу, кому его отдать. Но я должен получить такую же драгоценность. Мена должна быть честной. Дерзкие хохлушки на рынке говорят мне: Рустам, пошли с нами, отдай нам твой клад. Я молчу. Тохир сказал мне: у моей русской жены есть разведенная дочь, женись на ней, если хочешь войти ко мне в дело. Я храню молчанье. Тохир топорщит черные усы. Когда он мрачен – похож на Джагу. Дочери Манзуры владеют россыпью алмазов, но я уж не могу вернуться домой. Мой новый учитель Иннокентий Александрыч говорит: кто услышал зов с Востока, будет помнить этот зов. Я услышал зов России – давно, еще в школе. Почувствовал, что рядом со мной живет что-то более сложное. Отец прислал мне с очередным автобусом письмо – неблагодарный сын его не распечатал. Ушел в Россию целиком и без остатка. Скажите, учитель, кто полюбит меня в этой стране, где люди гораздо умнее? Мои соплеменники еще не поняли, как обстоит дело. Я понял – и несчастлив. Учитель отвечает: подумаешь, если б я сейчас поехал в Англию, они бы тоже сказали – какой неотесанный! Неправда, это он меня хочет утешить. Его можно везти в золотой колеснице, на Восток и на Запад – везде цена его будет высока.
Я сплю на Преображенке в проходной комнате, а больше читаю по ночам арабские книги, всё бойчее и бойчее. Готовлюсь поступать в московский университет на исторический факультет. Для СНГ ученье платное, но я заработаю. Встаю в пять утра, делаю за усатого Джагу всё что только можно. После закрытья рынка несу ему выручку в пивную. Он проводит время всегда за одним и тем же столиком в компании пьяных мусульман. Это плохое зрелище. Сегодня его место пустовало. Думаю, поищу возле дома. В тени сидят молчаливые стражи происходящих в пивной переговоров. Жуют нос, то есть бетель. Там Тохира тоже не было. Кто-то сказал: пришел, доносчик… блеснул нож, как тогда в китайском квартале. На несколько секунд в глазах потемнело. Потом явился ров, полный огня, мост через него, по которому грешнику не пройти и на который я всё же ступил. Мать протягивала ко мне руки с той, райской стороны. Сделал последний шаг ей навстречу, и всё исчезло. А дальше я увидел небо в алмазах, со слов русских писателей обещанное нам учителями ходжентской средней школы номер четыре. И пошел туда, не зная дороги.
Пастораль
Город гнался за автобусом, выбегал на шоссе, задыхаясь дымами. Умаялся, остановился за пустырями, уступил место сорным полям На них торчали редкие колосья, еще мягкие, зеленые, но уж знающие – им не стать нивой. Время было глухое, что выйдет, то и выйдет.
Паша с Яшей и Яшиной мамой Розой Львовной поместились втроем на пахнущем клеенкой горячем сиденье. Яша подтрунивал: где находятся закрома родины, куда всё это ссыпать? Изредка в поле зренья возникала корова. Поводила вслед автобусу глазами, облепленными навозными мухами. Яша, язва этакая, объявлял: тучные стада! Пассажиры не оборачивались, томясь в замкнутом пространстве. Деревенская Россия ждала заранее влюбленного Пашу – он спешил к ней, как заочно обрученный. Там, впереди, небо спелось с землей в жужжанье летнего дня. Избы растут из земли и снова врастают в землю. Жизнь без асфальта. В землю уходишь, как молния, чтобы прибавить ей сил. Что ты успел за короткий век – никто тебя не спросил. Юность всегда о смерти. Видно, душа еще помнит края, откуда пришла… тут Паша спохватился – он говорил вслух, а двое его спутников слушали.
Роза Львовна, со школы безгранично преданная великой русской литературе, может подхватиться и пуститься вместе с сыном искать реку Красивую Мечу за одно лишь названье. Сейчас собрались не столь далёко, но тоже не ближний свет. Яшин отец Александр Маркович должен присоединиться к ним позднее. Яша, напротив, уедет неделей пораньше родителей, поступать в дирижерско-хоровое училище, вроде музтехникума. Пока голос есть, дальше будет видно. Страшусь недели без Яши, и всё же останусь, чтоб свиданье продлить.
Прибыли, не прошло и года. Сошли втроем, больше никому эта глушь не нужна. Лошадь стоит, отмахиваясь хвостом от оводов. Сестра соседки Розы Львовны по коммунальной квартире отводит плавающий взгляд. Бумажная кофта с вытянутыми рваными петлями. Телега разваливает дощатые борта. Кусты подступили вплотную и не дают осмотреться. Сели, поехали. Баба правит лошадкой, зовут ее Марья. А как ее еще звать – Марья клад, лучше Марьи не надо.
Сплю, сплю… в телегу впряжен конь крылатый, копыта от земли оторвались… просыпайся, парень. Вот моя деревня, вот мой дом родной. Яша уж таскает рюкзаки. Собака вертит хвостом, будто сто лет ждала такой радости. Кот трется об ноги только что ступившего на землю Паши, словно уж неделю намывал лапкою гостей, сидя на подоконнике.
Изба, даже такая убогая пятистенка – целый мир. Куры залетают на сеновал и норовят там снестись. Из-под дома хрюкает свинка и тычет в щели пятачок. На окне алеет яркими цветами Ванька-мокрый. На стене висит подкова. В печи тесно. Непонятно, как это умудрялись в ней мыться. Ухват катается на обрубке бревна, наставляет чертовы рога прямо в пекло. Пшенная каша упарилась, изба наполнилась духотой. Печь, довольная, остывает, и молоко в чугунке становится топленым, покрываясь горелой пенкой. Паша забыл про Яшу - Роза Львовна целыми днями занимается с сыном сольфеджио – и перешел целиком в распоряженье Марьи. Сегодня пасет стадо в ее очередь, сама же Марья отправилась с высоким ржавым бидоном за керосином для лампы. В деревне одна корова с теленком, десяток коз, две овцы. Корова Зорька, овцы Кати, козы Марты и Линды. Теленок без имени – на мясо. Когда уходят в овес, Паша бросается наперерез и всегда поспевает. Залихватски щелкает кнутом. Если смирно щиплют траву в овраге, сидит на пригорке, дудит в самодельную свирель и поет – туча со громом сговаривала. У него хороший альт, но музыкальной грамоте он не разумеет. Покладистый, Паша вскоре пасет и за соседок. Те несут ему кто банку молока, кто десяток яиц. Отнюдь не лишнее – беспечные родители подкинули Пашу без денег.
Иной раз небо начнет волноваться, размечет облачные парусники. Проберет веселый страх – ой, унесет нас в открытое небо! Паша сдвинет острые лопатки и подымет подбородок. Стадо ссыплется в овражек, собьется в кучу. Паша начнет строит нереальные планы побега. Из квартиры с облупленными стенами, от вечных простуд – во двор, где тополя и газоны с маками. Но двор ограничен домами. Третьим и пятым корпусом, напротив них длинный второй по прозванью - военный. Из двора в парк с прудами, беседками и статуями. Но парк ограничен высокой набережной. За рекой снова город во всём его безобразии. Из города в деревню, где покосы и выгоны. Но горизонт ограничен лесами. Речки глубоко вгрызлись в песок, разрезали равнину столь хитро, что и к этому неподвижному горизонту не подступишься. Беспредельность над нами. Там течет дневная переменчивая облачная жизнь и таинственная ночная – звездная. Туда Паша задирает голову и думает отчалить.
Приехал Александр Маркович, он не одобряет своих семейных в их павломании. Паша пропадает в полях Иной раз уходит утром и возвращается вечером. В небе живут облачные джинны, передвигаясь по земле пространными тенями. Вот во чистом поле пруд и остатки парка. Паша идет по аллее. Такой тоненький в сравненье с вековыми липами. К пустырю, заросшему крапивой. Зашелестели листья, зашелестели платья, белеет колоннада, белеют роз кусты… Кирпичная церковь с ободранной маковкой и снятым крестом. Вороны на полусгнивших досках купола. Если забрел не в то время, выбраться сложно.
Яша уезжает. На рассвете его одного посадили в телегу, как приговоренного. Паша держится за борт. Можно подумать – никогда не увидит веснушчатого языкастого друга. Впереди неделя, полная застенчивого молчанья. Вот и Марья закидывает на телегу жесткие мослы. Но, пошла… и Паша остается при своих фантазиях.
Как при Яше, так и без Яши Пашина жизнь в полях. Установилось нежаркое лето – лето, полное ветра. Вот и прекрасная Дульцинея навстречу ему в карете. Лошади все в плюмажах, цугом, числом их шесть. Эй, Паша, садись – подвезу. Ты чтой-то далёко забрел. Пойдешь завтра за тетю Клаву пасти? Шестнадцатилетняя почтарка Нюра хлестнула лошадку – и возвращает Пашу в деревню. Полтора года разницы, но он рядом с ней такой хрупкий. Как, однако, давит сложный мозг. А Нюра заполнила до отказа штапельное платье, натянула его до предела. Торчат из телеги крепкие ноги в сапогах. Плоское лицо невозмутимо. Похоже на скифское изваянье. Туго заплетенные косы – как спелые колоски. Целая нива из русых кос по деревням поспевает. Здравствуй, моя безответная родина, ты породнилась с небом. Не было в мире беднее тебя, но и победней тебя. Паша, слезай, мне еще в Подосёново с почтой тащиться. Так я тете Клаве скажу?
Однако наутро Паша не встал, пять дней его била лихорадка. Виделось поле из русых кос и без крестов купола. Повезли в Москву еще слабого, проклиная себя, что связались. Город проглотил автобус жадно, ровно целый месяц в него никто не въезжал. Над домами висело непроницаемое марево, словно нельзя проехать насквозь этот город, не увидать зеленых полей. Но Пашу, хотя и вялого, было не обмануть. Он теперь знал: земля за его спиной нещедрая, но немалая. Прокормиться на ней нелегко, но всё же возможно. А коли так, то у него, у Паши, есть еще несколько степеней свободы.
Любовь и жизнь женщины
Четырнадцатилетняя Аглая идет по цветущему лугу. Плаксивая, обидчивая, шляпка с лентами, юбка в оборках. Пятнадцатилетние близнецы-кузены всего этого так не оставят. Заходят с флангов и – шварк Аглаечку в илистую речку. Какие вопли! о! как трагична жизнь женщины!
Все против меня. Никто не хочет, чтоб я встала в полный рост. Во всех знакомых домах по нескольку дочерей. Редко где один сын. Что случилось в природе – не знаю. Чувствую только, что я лишняя. Правда, моих кузенов двое, и они надо мной вдвойне издеваются. Куда нас, женщин, столько? зачем? – Аглая, глупенькая, никто не знает глобального замысла. Тебе придется жить в предлагаемых обстоятельствах, вот и всё. – А я что делаю?
Два года прошли с грехом пополам. Аглая вроде бы стабилизировалась. Мощный стабилизатор зовется Владиком. Ему семнадцать, он стоит в обнимку с Аглаей на лестничной площадке. Аглаина семья обеспокоена. Виновница переполоха неожиданно заявляет, что намерена выйти за Владика замуж, только попозже. Развязка наступила пораньше. Финансовое положенье Аглаиной семьи рухнуло, Владик исчез. Аглая храбро ходит в материных обносках двадцатилетней давности. Ей уже семнадцать. На прежде умильном лице появилось не по возрасту твердое выраженье. Ничто в Аглае-подростке столь сильного характера не предвещало. Это благоприобретенное.
Меня никто не ждал в этом мире. Это жесткий мир, и я стану жесткой. Меня предали, и я предам. Научусь уходить раньше, чем меня бросят. Стану чуткой, как зверь. – Ага, станешь, только не сию минуту.
На земляничной поляне где-то в час дня Аглая наигранно равнодушно смотрит, как вылазит из палатки ее парень с растрепанной девчонкой. Не Вадик, другой, как имя – неважно. В сумасшедшем доме свобода, какая и социалистам не снилась. Тяжеле пудовых вериг. Аглая пытается расшевелить какого-то сонного, который ей в подметки не годится, и то не выходит. Всем всё до фени.
Я добьюсь успеха любой ценой. Сделаю себя – нарядную, ухоженную, самоуверенную. Стану камень на горе бить, но не буду больше покинутой. - Точно. Скарлетт говорила что-то в этом роде. Не буду голодной.
С дипломом дизайнера Аглая подает в казино горячительные напитки. От нее веет дорогими ароматами. Похоже, здесь хорошо платят. Она себя сделала, как обещала. От этой девочки несмелой, влюбленной, бедной и простой не осталось следа. Очень дорогая красота. Завтра поедет в Анталию. Не больше и не меньше. Купальники самого выигрышного фасона.
Море – моя стихия, я по знаку рыба. Единое, слитное, как капля на стекле, оно объемлет землю. Катается, встает на дыбы. Чуть касается губами пиратских берегов Малой Азии. Набежит, схватит наскоро какую ни на есть добычу и отступит в свои разбойничьи пределы. Гляди хоть до боли в глазах – оно заиграло украденное.
Какие сейчас бизнесмены? Те, что к девяносто первому году едва успели окончить академию народного хозяйства. Теперь владеют заводами. Крупные чиновники в момент приватизации оформляли документы на внуков с дочерней стороны. Молодые люди быстро научились управляться с собственностью. Перебесившись, любят морализировать в обществе интеллектуалок безупречной внешности. Аглая, на старт… внимание… марш!
Отец сыну не поверил, что на свете есть любовь – веселый разговор! Если вдруг окажется, что она всё еще существует, я к ней из-под земли прорвусь. Не станем раньше времени отрицать… может быть… как очень временное, неустойчивое состоянье. При прапрадеде моем неверующий врач Захарьин однажды перекрестился и потом оправдывался – а ну как есть? Пока что я от своего бескорыстия ничего кроме отчаянья и ломки не видала. Так что делаем ставки. Играть так играть Хуже не будет.
Море не разочаровывает. Выталкивает Аглаю с двойной силой, помогает держаться на плаву. Не нападает без штормового предупрежденья. В те дни, когда оно таскает взад-вперед неосторожного купальщика, не давая встать и выйти из воды, всё равно спасатели влезть в воду не позволят. Близко не подпустят, заорут по-турецки в матюгальник. Когда оно тихое, за буйки заплыть тоже не дадут. От буйков же сильная Аглая, обтекаемая, как морской лев, раз пять-шесть вернется, хоть и с легким головокруженьем. Маленькая и тяжелая, она ходит, как торпеда, мимо неосторожных мужчин, расталкивая воду, распространяя направо и налево свою упрямую ауру. На ее сережках иероглиф «успех», волосы выкрашены по очень сложной технологии. Здесь, на воде, она чувствует себя победнее, чем нежели на пляже, где лежат штабелями красавицы того же ранга, плюс-минус лапоть. Море загребает прозрачным неводом плоскую гальку, отправляет посушиться на солнце. Снова слизывает, белёсую и шершавую, соленым языком. Посейдон полощет ею свой зев и учится произносить громовые речи. Горе тому, на кого он их обрушит вдали от суши. Безопасно лишь на этом пятачке.
Пресвятая Богородица, что же рыба-то не ловится? Или невод худ, или нет ее тут. Видно, не я одна здесь такая искательница жемчуга. Московские суперденьги наштамповали цирцей. При них жиголо, а не бизнесмены. Деловые люди уж вспомнили слово «приданое». Я бесприданница – как романтично. Что эта жизнь без любви ожидания… пусть потечет по иному руслу, мне всё равно. Вот сейчас лягу на воду, буду долго глядеть в то, другое, воздушное море. Там потянулся косяк востроносых облачных рыб. Свобода тоже неплохо… я научусь одиночеству… мне сейчас двадцать два. – Это так мало, Аглая!
Просто не знаю, что делать с моей героиней. Конечно, Аглая сильный игрок, но ее и опекают как сильного игрока. Необходимо искусство, чтобы ввернуть слово, когда тебе не оставляют ни малейшего промежутка между чужой болтовней. Чудом произнесённое слово должно быть заметным, точно приветствие Иосифа, обращенное к Потифару. Нужно втереться в тусовку, где пятьдесят процентов участников неистово против, а остальные пятьдесят очень умеренно за. В общем, светские успехи Аглаи пока нулевые. Она недостаточно концентрируется на этой охоте, не восхищается преследуемым зверем. Оборотный капитал ее души слишком нужен ей самой. Поэтому Аглаечка проигрывает на дистанции драгоценные секунды. Добыча достается более прилежным.
Замах хуже удара. Я пообещала сорвать куш в игре, а вместо того теряю время с инструктором по плаванью из Боснии. Этот турок говорит по-сербски так, что я всё понимаю. Тонок как бритва, уклончив в беседах. Взглядом же прям и являет врожденную гордость. Похож на горы, на море, на солнечный свет. Опять у меня в руках ничего, кроме разве что высшего знанья, приобретенного за две недели. Благословен этот берег, куда я ступила ногой.
Сырая московская осень. Аглая нашла наконец работу по специальности. Занимается дизайном столовых приборов. Что ли ножик вилкин муж? Казино тоже не бросила. Самостоятельна до чёртиков. Бизнесмены не проявляют к ней интереса. Любят во всём ясность. Пока не перешла в категорию «девушка по вызову» – вызова не жди. За их тайны – всегда с нарочным, за их страсти – всегда с рассыльным – Аглае их слегка жаль. Сама она нанимает однокомнатную квартиру и выглядит непроницаемой. Даже без темных очков, а в очках и подавно. Все счастливые семьи похожи одна на другую, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему. В жизни ведь нет сюжета, когда же он есть – он трагичен. Не надобен мне сюжет, спасибо, я обойдусь, лишь обойди несчастье мою героиню.
Неравновесье тепла и холода
Море разное – одна беспредельная влага у отдаленных друг от друга берегов. Здесь оно блёклое и подвешено к горизонту, как на прищепках. Там кружат корабли, размагничивая корпус. Другие в доке, вытесненные наверх водой, смирно подставляют борта для ремонта. Скелеты третьих, подбитых в войну, торчат на мелководье. Будто кит выбросился на берег. Ах, как я был хорош, когда я плавал! На обрыве распластался цветущий шиповник. По берегу натянута колючая проволока, и всякий, идучи мимо, считает своим долгом принести домой столб. Курортное местечко довоенной Эстонии завяло. Уцелевшие корпуса пансионата разбиты на квартиры. Лишь по планировке можно догадаться, что всё принадлежало кому-то одному. Начало восьмидесятых, слова «реституция» никто еще не слыхал. Должно быть, это что-то неприличное?
Наш дом стоит сам по себе, его покойный хозяин владел рестораном. Теперь тут три его дочери, все с русскими именами. Некогда семья гордилась происхожденьем от русского купца. Подушка вышита крестом – купец на тройке. Гони, ямщик! Хозяин при жизни выделил часть земли сестре, она построила дачу. На границе двух участков общий колодец и погреб, обветшалые, небезопасные. Кругом лиловые колокольчики – мы звоним, звоним. Сестра жива, но с тремя немолодыми племянницами не общается. Сидит всегда одна в освещенном окне и пьет чай. Сколько можно пить чай? сколько лет можно пить чай? сколько можно выпить чаю? жизнь ее застыла. Аллегория одиночества. Тогда, в шестнадцатом году, на танцах, у меня был кружевной воротничок.
У середней сестры, владеющей середней частью дома, есть садовый участок. Здесь живет ее квартирантка Лорана – сын сбагрил мать за нелады с невесткой. Лорана тщедушна, похожа на старую деву. Всё время читает молитвенник и ни с кем не разговаривает. Уже две застывшие жизни. Господь всё видит... Он знает, что я не сделала зла Улафу и Пилле. Просто Пилле лишена чувства долга, этого ничем не восполнишь.
Через дорогу, ближе к морю, дом с балконом, на котором две немолодые дамы вечно пьют чай вдвоем. Будь добра, Иринушка, передай мне сливки. Сколько можно? я двенадцать лет сюда езжу… сколько же нужно чаю… сколько нужно тепла, чтоб растопить тысячи застывших жизней? А лето холодное, и мне самой неуютно. Сотрудник Володя Заховалер приехал с будущей женой и ее маленькой дочкой. Он теперь человек без селезенки. Лечили от белокровия и не велели иметь детей. Выбирал женщину с ребенком из трех вариантов. Взял ту, у которой самое младшее дитя. Теперь не надышится. Бумбик, ты чем измазалась? только что вытер рожицу… Будущая жена уж взяла начальственный тон. Он получил то, что искал. Теперь я должна получить то, что мне нужно. Иначе будет нечестно. От меня, нежеланного свидетеля, они прячутся, а столкнутся носом к носу – просят: Вера Алексанна, не рассказывайте о нас на работе. И наша с мужем жизнь застыла… сколько можно ездить в одно и то же место?
Мой четвертый по счету муж отдал местному фотографу проявить пленку и кой-что напечатать. Тот, увидавши на снимке Юлию, не взял денег за всю пачку фотографий. Юлия – вдова двух мужей, один из которых был пастором. Ее жизнь тоже застыла. Да, да, я их обоих любила… не обращайте вниманья на мои слезы… не всякой женщине выпало овдоветь дважды. В кирхе – пасторша, женщина, по будням бухгалтер. Это облаченье – оно мне было длинно, я подшила. Купила черные замшевые туфли с бантами – из уваженья к Божьему дому. Завтра конфирмуются двое юношей. Хорошие, особенно один. Верую – ответил я на вопрос госпожи пастор. И теплом повеяло от каменных стен, потому что я сказал правду.
Немолодая протестантская женщина хороша и без пасторского облаченья. Не стесняется своего возраста. Бодро крутит педали, везет на прицепе овощи к базару. Взгляд открытый, почти счастливый. Zu Ende geht mein irdisches Leben. Ну, не совсем еще. Так же бодро возвращается на хутор, стоящий в устье речки – она поросла желтыми ирисами. Илистая вода растекается по морской отмели, где утвердилась цапля на одной ноге. Под вязами муж с сыном стригут овцу овечьими же ножницами, заваливши ее набок. Холодно будет бедной овце. Всё течет размеренно, по предначертанью. И только дом Вильмы, героини голливудского плана, стоит бельмом в светлом глазу северного неба. В долине при впаденье другого ручья, по ту сторону мола.
Покойный муж мой поставил дом при впаденье ручья, в стороне, по ту сторону мола. Дорога прижала нас к морю, и слышно любую машину – здесь их всего ничего. Вблизи на мысу стоят пограничники, и в автобус сажают по паспорту. Дети спали. Два сына за двадцать там, у себя наверху, и в маленькой комнате дочь девятнадцати лет. Я не спала в нашей с мужем постели. Тут на дороге заглох чей-то сильный мотор. Долго я слушала, как безуспешно шофер пытался его завести. Вот услыхала шаги и тихую русскую ругань. Утром мотор завёлся, и я покинула спящий дом, не оставив даже записки.
В кирхе дают баховский концерт Боря Вольфензон с пятнадцатилетней дочерью. Мать ее Лия, преподавательница центральной музыкальной школы, переворачивает странички. Через год уж не придется. Эти двое, что играют, уедут в Израиль, Лию же онкологи не пустят – и жизнь ее застынет. Я успела вывести Эстер на хороший уровень. Она там сделает карьеру. Боря знал, что с собой прихватить. Тень Эстер ссутулясь бродит за дюнами, не сминая черники.
Мощный Бог Баха оставил в этих краях след десницы. В лесу проходит моренная гряда, похожая на цунами. Туда, запыхавшись, взбегает лесная дорога. У самого гребня пустая избушка – там Сольвейг ждала Пера Гюнта. Зима пройдет и весна промелькнет, весна промелькнет… Дверь хлопает, но избушка согрета надеждой. При въезде в поселок так называемый «большой камень» величиной с двухэтажный дом. По той же дороге провал, размером уже с дом пятиэтажный. Кусок земли вместе с лесом опущен вниз. На осыпающемся краю орешник, но страшно орехи здесь рвать. Всего лишь одна тропа ведет вниз, со следами крупных зверей. Кого там на дне задрали? вот уж где жизнь кипит.
Озеро. Саженый лес, под ногами мох. Сторож торгует талонами на лов рыбы. Знаешь, брат окунь, сегодня мы можем не трусить – билетов никто не купил. Уютней озёрца близ судоремонтного. В пять открыли ворота, и целая армия выезжает на велосипедах. Протоки между озёрцами, льется живая вода и моет песок. Полуостров, там зачарованный дом – перевернутое отраженье. Возле дороги жилище несчастных, покрытое пылью щебенки. Среди георгинов – страдальцев ходит седая от пыли и времени женщина. Я бы уехала, точно Вильма, с любым, но время ушло, и застыла жизеь моя в едкой пудре шоссе.
Речка Арно петляет, рябит, огибает луга. В лугах жгут костры Ивановым днем, заклиная любимых придти. Я собак привяжу, часовых уложу, я крыльцо пересыплю травой. В июне съезжаются к празднику песни, и целый народ спевается в эти два дня. Их мало – им ли не слиться в гармонии. Вдохновенно поют кантату Грига на отделенье Норвегии от Швеции – не без умысла, верно. Мы переждем, перетерпим и станем хозяева в доме своем.
Возле долинки, где в доме, покинутом Вильмой, три юные жизни застыли, поднялся песчаный берег с корнями нависших сосен. Отсюда ясными днями Финляндию видно, и не проходит зимы, чтоб на лыжах никто не ушел. Прочь от застывшей жизни, из-за колючей проволоки, на волю. С кем угодно, куда угодно, только отсюда вон, из-под слоя кладбищенской пыли. Манит безудержно страсть к разрывам. Только отсюда прочь. Лия стоит с сухими глазами, смотрит с порога вдаль.
Злые выходки прошлого
Иная, непривычная реальность глядит из окон квартиры номер четыре на первом этаже девятнадцатого корпуса. Красный флаг замотался мокрым кульком на осеннем ветру. Только что вкопанные бордюрные камни так и стоят как вкопанные. Мура Левшина прошлась по ним, словно по одной половице, ставя впритык стоптанные ботинки с многожды порванными шнурками. В нужде всегда приобретешь сноровку к шнуровке при наличии узлов. На Мурины чулки нашиты фрагменты других чулок, строго того же цвета. Девятилетний гений на малые дела. Легонькая, она взбегает на площадку, будто не марш лестницы одолела, а поднялась на следующую социальную ступень. Звонит в дверь, обитую клеенкой. Открывает ей новая одноклассница Люлька. Сняв подмоченные ботинки, Мура вступает на ковер в большой комнате. По нему ходит гоголем Василий Антоныч Хороводов, директор электролампового завода, недавно переведенный в Москву из Сибири. Подвыпил по поводу октябрьских праздников – святое дело. Танцует перед плечистой женой Ангелиной Серафимовной лезгинку и поет, прищелкивая пальцами: укусила мушка собачку… Ковер расправляет каждую шерстинку и только радуется, когда его топчут. Люлька, широкоплечая, в мать, ведет гостью в свою! комнату. Отучилась уже два месяца в музыкальной школе, играет подруге: наконец настали стужи, во дворе замерзли лужи и, чирикая, детей поджидает воробей. Мура трогает клавишу пальцем и долго слушает звук.
Муре теперь берут заодно с Люлькой билеты на кремлевские елки, она самозабвенно нюхает живую белую сирень у подножья лестницы. Мура растет большеглазой и долгорукой. Люлька – строгая, белолицая. Обе уже по оценке Василия Антоныча невесты. Люлька играет «Благородные и сентиментальные вальсы» Равеля, а не то чтобы мушка собачку. Мура одним пальцем - гей ты, Висла, светит небо в глубине. Люлька всегда в одном и том же платье реглан в продольную полоску. Оно скрадывает плечи и полуторную спину. Мура в самодельном комбинированном, серое с синим, на острых локтях – протекторные лоскуты. Сшито из добросовестно изношенных великоразмерных габардиновых юбок Ангелины Серафимовны. Такими девушки появляются в кадре и остаются в нем надолго, не меняя причесок, сохраняя выраженье лиц. Вот повернулись к нам спиной. В энергетическом институте у стенда ищут в списках поступивших свои фамилии. Левшина Мария Александровна… Хороводова Людмила Васильевна… Невидимый страж отворил им двери. Уходят – две такие разные фигуры, четкие в лучах, исходящих от неведомого блистающего мира.
Нет, в коридорах института сумрачно. Идет сентябрь пятьдесят шестого года прошлого века. Молодые люди ходят неслышной походкой. Мура толкает Люду локтем возле доски почета. – Это мамин двоюродный брат… читай: доцент Владимир Сергеич Кузьмищев. – Ну, дела… он не знал, что ты сюда поступаешь? – Мы не общаемся… мама не говорит, почему… всё секреты…
Назавтра Мура приносит шарж на пожелтевшей, порванной по сгибу бумажке. В тридцать пятом году длинноногий Володя Кузьмищев провожает на вокзал восемнадцатилетнюю кузину Татьяну. Несет на плече плетеную корзину-чемодан, перевязанную веревкой. Тата семенит сзади в ботиках на кнопке. Приносит и фотографии. Татьяна Константиновна в восемнадцать лет – вылитая Мура. То есть Мура вылитая мать. Владимир Сергеич в девятнадцать. Нервное худое лицо, почти мальчишка. А вот и он идет навстречу по коридору – и худой, и нервный, и длинноногий, и с проседью. Поймав взгляд Муры, замирает, как бордюрный камень, вкопанный около Люлькиного дома. Подлое прошлое, ты не отпускаешь ни в пятьдесят шестом году, ни в две тысячи четвертом. Ни меня, ни Владимира Сергеича Кузьмищева. Ни тебе примиренья, ни согласия.
Не ждал, не думал, не гадал, что жизнь обойдет по кругу. Вот они, списки первого курса. Мария Александровна Левшина… неразливный мой вихрастый Сашка Левшин. Если бы он только догадался – близко бы не подошел. Как я пугался сходства с ней… двоюродные так друг на друга не походят – одно существо. Всё знала, всё видела и молчала. Когда Сашку арестовали после свадьбы, дала мне пощечину в этом коридоре. Я не оправдывался… был виновен, но в другом. Отец быстро среагировал. За две недели перевелся в Ташкент и меня перетащил туда на четвертый курс. Дядю Костю взяли через месяц… что-то выбили из Сашки. Оба канули. Дядя Паша уцелел – был год в экспедиции. Тата отправилась в ссылку вместе с матерью перед рожденьем Муры. Вернулась с одной только Мурой в сорок пятом. Жила поначалу у дяди Паши на третьем этаже. Тут мы приехали из Ташкента. Полгода я прислушивался, нейдут ли сверху, прежде чем бегом спуститься по лестнице. Ни разу не встретились. Потом Тата пошла работать в метро за комнату, десятиметровую. Дядипашина жена мне рассказывала потайком… не верила, что это я… говорила, Сашка сболтнул что-нибудь на свадьбе при всем комсомольском бюро… спасибо ей.
Слышь, Люлька, у нас есть старенькая родственница Таисия Петровна, вдова. Она и ее покойный муж приютили нас с мамой после войны. Так вот, она живет в одном подъезде с Владимиром Сергеичем. Старый дом на Якиманке, раньше весь принадлежал семье Кузьмищевых. Окна и во двор, и на лестницу. Он занавески не задернет, сидит в своей комнате истуканом. Пошли навестим старушку, интересно. – Тебе интересно, а мне страшно. Откопаем что-нибудь, сами не обрадуемся. Отец всегда ворчит: не суй свой нос в чужой вопрос, неровён час прищемят. Знает, что говорит.
Пришли. Мура, ласточка, как я рада… так ты поступила в энергетический? а это твоя подруга? и вы у Володи учитесь? нет еще? а будете? не знаете? Ну да, вижусь… он мне вечно помогает… какая ссора? много будешь знать – скоро состаришься.
Девушки спускаются до самого низа, выходят из подъезда, даже по двору идут – Таисия Петровна машет им в форточку. Потом тихонько возвращаются и с лестницы заглядывают в оконце квартиры на втором этаже. Занавеска задернута, но как-то шаляй валяй. Толкаются боками, разглядывая комнату. Да, ее хозяин сидит без движенья в кресле. Это он всегда так или только после встречи с Мурой? Постель накрыта рваным пледом. Шелковый абажур настольной лампы изрядно прожжен. Книги темнеют старыми кожаными корешками. В общем, ничего нового они не увидели. И тут их застукала Таисия Петровна. Вы что, мои милые, решили играть в сыщиков? Оставьте Володю в покое. Мура, мама тебя разбранит, если узнает. – Не узнает, коли Вы не скажете. Приоткроете мне тайну? немножко? – Придется… ты же не отстанешь.
Люлька провожается с Альбертом Разгуляевым. Фамилии у них у обоих веселые. При Муре состоит Севка Артёменко. Уже отпраздновали вчетвером Мурин день рожденья в феврале. Распили четвертинку водки на шахматном столе. Но почему-то не пошло. Люлька еще кой-как выпила, а Мура ни капли в себя затолкать не сумела. По общему сценарию уже не получилось. Отправились на вечер с самодеятельностью и танцами – было невесело. Парни на эстраде пели, бренча: и вот Садко сбирается, берет свой чемодан, берет энциклопедию, гитару и наган. Но Садко не так сбирался, не так плыл и не так тонул. Всё было бесшабашно и грозно, с одновременным доверием и пренебрежением к судьбе. Потом дядечко с залысинами на висках, наверное, сотрудник, исполнил такую песню: первый зам сказал – надо с первой, а второй сказал – со второй, но у третьей тоже есть нервы, и так далее. Опять не про то. Молодежи еще не до измен, лиха беда начало. Три девушки тоненько затянули: не грусти, что начинается весна, никогда не будешь больше ты одна. Но в голосах не было уверенности. Может, не будешь, а может, и будешь. Художественная самонадеянность тяготила отсутствием таланта. В сосредоточенной тишине читального зала было отрадней.
А весна и впрямь начиналась. Нездешним светом, нескончаемым сияньем, несбыточными надеждами. Трудное время юность. Сделаешь один неверный шаг, его же не миновать, и твоя жизнь пойдет по колее, из которой никогда не выехать. На стене Люлькиного девятнадцатого корпуса написано углём – любовь это маска, постель и коляска. Пока что Мура сказала своим троим друзьям: пошли смотреть в окошко на Кузьмищева. Он у них преподавал с февраля. Ярая сторонница Владимира Сергеича – вдова его дядюшки Павла Николаича – легла и погасила лампу. Тогда четверо ребят прокрались на лестницу. В щелку между шторами было плохо видно. Доцент Кузьмищев копался в каком-то приборе. Затрещало и с места в карьер явственно прорвалось: Вы слушаете голос Америки… Дальше было паническое бегство. Компания ссыпалась вниз с топотом. И по двору неслись как ошпаренные, и по улице, до самой трамвайной остановки.
Мура-дура полоумная, я ль тебе не говорила: раскопаем такое, что рады не будем. Мой отец не вчера на свет родился, знает кузькину мать. А твоего хваленого Кузьмищева лучше б нам в глаза не видеть. Я просить Альберта держать язык за зубами не берусь. Он в комсомольском бюро. Донесет как пить дать. Если я заикнусь, и на меня стукнет – отчислят. Так что сиди жди. Ждать пришлось недолго. На следующую лекцию Владимир Сергеич не пришел, а вместо него к доске стал молодой человек с прилизанными волосами.
Мама поглядела на вошедшую Муру сухими воспаленными глазами. Мура не раздеваясь села на табуретку. Мама, это не я. Это точно так же не я, как тогда дядя Володя был не виноват. Настучал Альберт, Люлькин кавалер. Мама, я же не знала, что дя Володя такое отчебучит… Я думала – ну, там, он будет твои фотографии рассматривать… мама, мама, я молчу… закрой дверь, не гони меня из дому! Но мама дверь не закрывала, а наскоро обувалась. Мура неслась за ней до остановки, умоляя на ходу. Трамвай не шел, мартовский ветер рвал полы пальто. Наконец сели, поехали. Мама на передней площадке, Мура на задней. Сошли возле Якиманки. Бежали уже вместе и до тех пор не перевели дух, пока не увидели свет в дядиволодином окне, выходящем во двор. Поднялись из последних сил по лестнице, постучали в заднее, потайное оконце. Открыл с первого взгляда незнакомый Татьяне Константиновне высокий сорокалетний мужчина с седой прядью на лбу. Но Мура сразу бросилась ему на шею, и Тата за ней. Гладили с двух сторон потертые рукава его свитера.
Уже лето пятьдесят седьмого, две недели до фестиваля. Муре с Люлькой выдали цветастые сарафаны, юбка «солнце». Дядя Володя поехал преподавать в Иваново, а не куда подальше. Они с мамой пишут друг другу письма на пяти страницах. Альберт с Люлькой раздружились. Севка при обеих девушках еще ошивается, хотя теперь явно предпочитает Люльку. Ходят втроем в кино, Люлька сидит в середке, Мура и Севка по бокам. Всему потихоньку научаются, и изменам тоже.
Чтобы изменить документ по умолчанию, отредактируйте файл "blank.fb2" вручную.
Комментарии к книге «Поскрёбыши», Наталья Ильинична Арбузова
Всего 0 комментариев