А. Дж. Беттс Зак и Мия
A. J. Betts
Zac and Mia
Copyright © A. J. Betts, first published by The Text Publishing Company Pty Ltd Australia 2013
Издание публикуется с разрешения The Text Publishing Company Pty Ltd и литературного агентства The Van Lear Agency LLC
© Livebook Publishng Ltd, 2015
Зак
В соседней палате новичок.
За стеной растерянное шарканье – не знает, куда лучше встать. Слышен голос Нины, которая произносит инструкции жизнерадостным тоном стюардессы: не беспокойтесь, ваш полет пройдет нормально, аварийный выход не понадобится. Отдыхайте и наслаждайтесь обслуживанием. Голос у Нины такой, что ей веришь.
Сейчас она скажет: «Вот пульт от кровати. Эта кнопка поднимает и опускает спинку. Видите? Попробуйте сами».
Десять месяцев назад Нина то же самое рассказывала мне. Был вторник. Меня выдернули со второго урока, с математики, и торопливо проводили к машине, где уже сидела мама с сумкой вещей для ночевки. Все пять часов езды на север, в сторону Перта, мама говорила про «стандартную меру предосторожности» и «плановый осмотр». Но я уже тогда все понял. Тошнота и слабость не проходили слишком долго. Я знал, почему.
На мне еще была школьная форма, когда Нина привела меня в палату № 6 и принялась учить регулировать кровать, включать телевизор и пользоваться больничным телефоном. Она рисовала галочки в воздухе, показывая, как делать выбор в голубой карточке с меню: завтрак, утренний чай, обед, вечерний чай, ужин. Хорошо, что мама все это внимательно слушала. Сам я не мог сосредоточиться и думал только о том, что сумка с учебниками слишком тяжелая и что завтра сдавать сочинение по английскому, которое я не успел написать. Но при всей накрывшей меня рассеянности я почему-то хорошо запомнил заколку в волосах Нины, в форме божьей коровки с шестью пятнышками. Мозг порой выкидывает забавные фортели: жизнь полетела в тартарары, а твое внимание поглощает какая-то ерунда. Божья коровка была совершенно нелепой, но я зацепился за нее, как тонущий цепляется за случайный обломок посреди океана.
Теперь я слово в слово знаю инструкцию для новичков. Сейчас Нина за стенкой говорит: «Если замерзнете, одеяла вот здесь». Интересно, какая заколка на ней сегодня.
– Смотри-ка, новые соседи, – произносит мама, плохо скрывая волнение. Я знаю, что она чувствует: ей радостно, что есть с кем знакомиться и кого привечать. И одновременно ей грустно, потому что никому не пожелаешь здесь оказаться.
– Уже и не помню, кто там был последним, – продолжает мама и начинает перебирать имена. – Марио с простатой, Сара с кишечником, Прэв с мочевым пузырем, Карл с толстой кишкой, Аннабель… с чем лежала Аннабель?
Все это были люди за шестьдесят, с прочно устоявшимися циклами, однообразно скучные старички.
В двери моей палаты есть круглое окошко. Я вижу, как мимо проходит Нина. В ее волосах что-то желтое. Наверняка помпон в виде цыпленка. Не удивлюсь, если она покупает эти штуки в детской секции. В нормальном мире необычно, чтобы женщина под тридцать носила заколки с дурацкими зверушками, но здесь это кажется по-своему уместным. Нина исчезает, и за окошком воцаряется обычный вид: белая стена и кусок объявления: «Посетителям с ОРЗ и ОРВИ просьба не заходить в отделение».
Мама берет пульт, выключает звук телевизора, заправляет за ухо прядь волос и поворачивается к соседской стене. Я замечаю, что у нее прибавилось седины.
– Мам…
– Тсс! – шипит она и вслушивается.
Обычно к этому моменту кто-то из провожатых новичка высказывается насчет вида за окном, кровати и вместительности ванной. Новичок кивает. Потом включают телевизор, щелкают каналами и щелчков через шесть снова его выключают. Нервно шутят насчет одноразовых катетеров и уток, подразумевая, что уж до них-то дело точно не дойдет.
Следом наступит пауза, в течение которой взгляды будут скользить от стены к стене, изучая розетки, наклейки с надписями и гнезда для приборов, о которых эти люди даже не слышали. Посетители рассмотрят каждый сантиметр белых стен и потолка, прежде чем, наконец, кристаллизуется осознание: все это – на самом деле. Завтра начнется лечение. Кровать станет для пациента домом сначала на несколько дней, после паузы – еще на несколько, а потом визиты в больницу станут рутинными и будут длиться месяцами или годами, пока не удастся одолеть болезнь. Аварийного выхода не существует.
Потом кто-то скажет: «Ну, ладно… в целом здесь неплохо. Ой! Ты гляди, какой у тебя тут вид на город!..»
Некоторое время спустя, когда вещи будут распакованы, а кофе из больничной столовки продегустирован, новичок заберется в постель с парой журналов и окончательным пониманием, что это никакой не полет, а скорее круиз, а его палата – каюта глубоко под водой, и о суше остается лишь мечтать.
Но тот, кто прибыл в палату № 2, почему-то не соблюдает эти ритуалы. Раздается стук – видимо, швырнули сумку, – а дальше тишина. Новичок не расстегивает молнии, не гремит вешалками в шкафу, не выдвигает ящик тумбочки. Что еще удивительнее – не звучит слов утешения. Тишина.
– Зайду-ка поздороваюсь, – говорит мама.
– Ты хочешь улизнуть, потому что проигрываешь, – замечаю я, чтобы дать новичку побольше времени: вообще-то мама отстает всего на пять очков, и раунд выдался паршивый для обоих. Моим лучшим словом стало «ЛОХ», из-за которого мы какое-то время спорили, а маминым лучшим оказалось «ГЛУМ» – тоже, в общем, не фонтан.
Теперь мама выкладывает слово «ЛАПА», уделывая меня на целое очко.
– Нина почему-то не говорила, что сегодня кто-то ложится.
Не то чтобы маме кто-то обещал докладывать о каждом случае госпитализации и выписки из отделения 7G. Просто она проводит здесь слишком много времени и уже забыла, что сама – гость.
– Мам, ну куда ты сразу, человек только приехал…
– Да я только чаю занесу!
Мама – неофициальная хостес онкологического отделения. Заварщица травяных чаев. Доставщица столовских булочек, заботливо прилагающая порцию сливового джема к каждой. Самопровозглашенный психотерапевт для родственников больных.
– Давай доиграем, – прошу я.
– А если человек совсем один? Как этот, как его, помнишь?
– Может, человек как раз и хочет побыть один.
Ну правда. Это что, ненормальное желание?
– Тс-сс!
За стеной снова голоса. Слов не разобрать – все-таки между палатами гипсокартонная стена сантиметров в шесть толщиной.
– Разговаривают две женщины, – сообщает мама. Зрачки ее расширяются, и она поджимает губы, прислушиваясь к гулу гласных. – Одна постарше другой.
– Хватит шпионить, – морщусь я, но это бесполезно. Голоса между тем становятся громче, отдельные слова выстреливают, как снаряды: «Нельзя!», «Хватит!», «Нет!», «Не буду!»
– Да что там происходит? – удивляется мама, и я протягиваю ей свой пустой стакан, намекая, что можно приложить его к стене по-шпионски.
– Да ну тебя, – отмахивается мама, но потом решает уточнить: – А что, помогает?
Не то чтобы в моей семье никогда не ссорились. Несколько лет назад, бывало, мама и Бекки срывались друг на друге по любому поводу и собачились, как истые ротвейлеры. Папа и Эван тогда сваливали куда подальше, обычно на оливковую ферму, где не было слышно ругани. Я же, как правило, оставался на веранде, не решаясь оставить маму с сестрой наедине.
Когда Бекки исполнилось восемнадцать, ссоры утратили былой накал. Поспособствовало и то, что сестра переехала в бывший домик рабочих по соседству. Сейчас ей двадцать два, она ждет ребенка, и они с мамой очень близки. Обе по-прежнему упертые до чертиков, но теперь научились смеяться друг над другом.
В палате № 2 не смеются. В голосах слышна угроза. Выругавшись, кто-то выходит вон, наверняка желая хлопнуть дверью, но там доводчик, из-за которого она закрывается мягко, с флегматичным, ничуть не насыщающим звуком. Раздаются торопливые шаги по коридору. Мимо окошка в моей двери проносится невысокая женщина – голова едва попадает в поле зрения, – но я успеваю разглядеть очки в коричневой оправе и черепаховую заколку-краб, которой собраны волосы песочного цвета. Одной рукой женщина держится за шею.
Мама вытянулась, как сурикат. Бросив взгляд на дверь, затем на стену, она уставилась на меня. Проведя двадцать дней в палате № 1, она отвыкла, что существует реальность, где люди бывают вспыльчивы, как подростки в школьной столовой, налетая на кого-нибудь с подносом. Она забыла, что в мире встречаются и гнев, и эгоизм.
Я вижу, как она готовится к броску вслед за женщиной: догнать, предложить булочек, чаю и жилетку.
– Мам, не надо.
– Чего не надо?
– Завтра ее утешишь.
– Думаешь, лучше подождать?..
Я думаю, что и новенькой, и этой женщине сейчас нужно что-то понадежнее маминой жилетки. Например, алкоголь. Или диазепам. Многозначительно щелкая буквами по доске, я выкладываю слово «ОЦТАНЬ», но мама не реагирует. Ее волнует другое:
– Зачем же так ссориться? В раковом-то отделении? Можно же как-то, я не знаю…
Внезапно из-за стены, как из громкоговорителя, жахает вокал.
– Ч-чтоза…
К голосу подключается бит, да такой, что мы подскакиваем. Мама роняет буквы.
Музыка, если это можно так назвать, вторгается в мою палату на громкости, прежде неслыханной в отделении 7G. Новенькая, должно быть, привезла с собой колонки, водрузила их на полку над кроватью и врубила на полную мощность, предварительно развернув динамики к стене. Сквозь гипсокартон прорывается женский вокал. Она разве не понимает, что за стенкой кто-то есть?..
Мама ползает на четвереньках под кроватью, собирая буквы, а палата пульсирует от электро-попа. «Щипнул лукавый купидон», «теперь мне срочно нужен он». Я слышал эту песню пару лет назад.
Когда мама поднимается с пола, у нее в руках «Т» и «Ь», клубничный бальзам для губ и мятная конфетка.
– Это кто ж так надрывается? – спрашивает она.
– Откуда я знаю?
Зато я знаю, что такая попса оскорбляет мой слух.
– Прям ночной клуб тут устроили, – говорит мама.
– Можно подумать, ты ходишь по ночным клубам.
Вскинув бровь, мама разворачивает конфетку. Справедливости ради, я сам никогда не был в ночном клубе, и мы оба не вправе судить о корректности сравнения. Уровень громкости скорее сопоставим с безобидной школьной дискотекой, но мы, привыкшие к тишине и пенсионерам за стенкой, были потрясены.
– Это не Шер? Мне когда-то нравилась Шер…
Я не разбираюсь в исполнительницах без фамилий. Рианна, Бейонсе, Пинк, кто там был еще… Песня продолжает сотрясать гипсокартон.
И тут до меня доходит. У новой соседки Гага головного мозга. Это же надо – чтоб одновременно и рак, и плохой вкус!
–.. погоди, может, это Мадонна?
– Твой ход, – напоминаю я, пересекая «ЛАПУ» словом «ПЕНЬ». Из-за стенки доносится: «Охота покрутиться на твоем шесте». Вот как это можно слушать?
Мама наконец отправляет конфету в рот и вздыхает:
– Видимо, совсем еще девчонка…
Молодые пациенты расстраивают ее больше пожилых. Она задерживает на мне взгляд, по-видимому, вспомнив, что я тоже, мягко говоря, не стар, затем опускает глаза и начинает разглядывать буквы в своих руках. Сосредоточенно, словно надеясь собрать из них слово, которое, наконец, придаст происходящему смысл.
Я знаю, о чем она думает. Увы, я теперь слишком хорошо ее знаю.
– Хорошие колонки, – заключает мама.
– В каком смысле?..
– Нужно будет твои тоже привезти. Или купить новые. Вот как раз завтра буду в магазине…
– Лучше отбери у соседки.
– Ну ладно тебе. Девочка просто в стрессе.
– Я тоже! Эта музыка повышает мне лейкоциты!..
Между прочим, я только отчасти шучу.
Песня подходит к концу, но облегчения это не приносит, поскольку трек сразу же начинает играть заново. Нет, как можно? Мало того, что новенькая слушает Леди Гагу на такой громкости – она еще и циклится на одной песне!
– Твой ход, – заявляет мама и, надо же, выкладывает на доске слово «ХОД». Затем она выуживает из мешочка четыре новые буквы. Все с таким видом, будто ничего особенного не происходит, и мы совершенно не подвергаемся звуковому насилию. Я решаю проконстатировать очевидное:
– Она слушает одно и то же на повторе. Может, попросишь ее вырубить звук?
– Зак, у нее первый день в больнице.
– У всех случается первый день. Это что, повод? Наверняка это запрещено больничными правилами. Или хотя бы правилами хорошего тона.
– А мне даже нравится, – говорит мама и как бы в подтверждение своих слов принимается покачивать головой, как игрушка-болванчик.
Мой расклад состоит из букв. Т, Ф, П, Ж, Ъ, Р, С. Ни одной гласной.
Достало. Я сдаюсь. В таких условиях невозможно думать. Песня заходит на третий круг, и я натягиваю на голову подушку.
– Может, чаю? – спрашивает мама.
Я не хочу чаю – я вообще-то никогда его не хочу, – но киваю, чтобы хоть на пару минут остаться в одиночестве. А если повезет, мама умудрится где-нибудь выловить соседкину родственницу и устроит ей психотерапевтическую чайную церемонию в зале ожидания, тогда я останусь один на целый час.
Не снимая с головы подушку, я слышу, как льется вода: мама ответственно подходит к рекомендациям по частоте мытья рук в раковом отделении.
– Я быстренько.
– Иди уже! – отвечаю я. – А то оглохнешь тут.
Когда дверь закрывается, я откладываю подушку в сторону, складываю буквы от игры в коробочку и привожу кровать в горизонтальное положение. Драгоценные минуты без мамы продолжают омрачать звуки из-за стенки. Трек играет в четвертый раз.
Странное дело, если задуматься. Палата № 1 защищает меня от микробов, но совершенно беспомощна перед музыкальным трэшем из-за стенки.
Что она там вообще делает? Соседку не слышно, потому что Гага глушит даже мысли в моей голове, но, наверное, она валяется на кровати и подпевает. Палата № 2 выглядит так же, как моя. Я знаю, потому что раньше в ней лежал. Там такой же шкаф, такой же санузел, даже стены и жалюзи такого же цвета. Только планировка как бы зеркальная. То есть, мы сейчас лежим голова к голове, если не считать разделяющих нас шести сантиметров стены.
Дальше по коридору – еще шесть одноместных палат, за ними – восемь двухместных. Я успел полежать в каждой. Начиная с февраля, когда мне поставили диагноз, мне пришлось бывать здесь частым гостем, пока я проходил индукцию, консолидацию, профилактику и поддержку. После каждого цикла химиотерапии мама везла нас обратно домой, за полтысячи километров, где я отдыхал и даже ходил день-другой в школу, хотя было ясно, что экзамены я все равно пропущу. Потом мы ехали обратно в Перт, и меня определяли в первую свободную палату. Так мы и мотались туда-сюда, как маятник. Надеялись, что химия поможет, и конец наших мытарств уже близок. Но увы.
– Все, что сложно починить, нужно просто заменить! – бодро заявила доктор Анета, когда мы пришли к ней с рецидивом. С этими словами она взяла ярко-желтый маркер и отметила в журнале дни с 18 ноября по 22 декабря, а затем взяла ручку и записала: «Зак Майер – трансплантация костного мозга. Палата № 1». Тогда же она объяснила, что первые восемь-девять дней уйдут на очередной цикл химии, который подготовит меня к пересадке. День пересадки называется «День 0», с которого начинается период строгой изоляции – для прививки клеток и восстановления в безопасной среде. Пять недель не выходить из палаты! Даже в тюрьмах строгого режима больше свободы передвижения!
Доктор Анета развела руками и надела на ручку колпачок:
– Зато к Рождеству будешь дома.
До лейкемии мне было сложно усидеть на месте даже пару часов, куда там целый день. Все самое интересное было снаружи: футбольная и крикетная площадки, пляж, ферма. Даже в школе я всегда садился у окна, чтобы видеть, что пропускаю.
– В первой палате лучший вид из окна, – добавила доктор Анета, будто это могло меня утешить. Или будто у меня был выбор.
Гага замолчала, и я аж замер от неожиданности. Пару секунд не слышно ничего, кроме привычных звуков – журчание капельницы, гул холодильника. Не удивлюсь, если соседка решила сделать паузу, чтобы посчитать квадратики обшивки на потолке. Я мог бы ей подсказать: их восемьдесят четыре штуки, как и у меня. Я их пересчитал в первый день. Два раза, чтобы убедиться, что не ошибся.
Говорят, что метотрексат убивает. Но в сравнении с этой песней он – ничто, а я вынужденно слушаю ее восемнадцатый раз. Медсестры торчат на еженедельном совещании, так что помощи ждать неоткуда. Кем надо быть, чтобы слушать один и тот же трек восемнадцать раз? Пардон, уже девятнадцать. Случай явно психический. Может, в приемной ошиблись отделением? Или она там думает, что Гага способна разрушить ее раковые клетки заодно с моими нервными?
Пожилые пациенты так себя не ведут. Они уважают соседей. Билл иногда довольно громко слушает трансляции с собачьих бегов, но «довольно громко» – не то же самое, что «оглушительно». Еще у Марты противный высокий голос, и это бесит, если она начинает трещать без умолку, но это случается не так уж часто, только после лишней чашки ройбуша.
Проблема в том, что я при всем желании не могу встать, выйти из палаты и найти спасенье в какой-нибудь глухой кладовке среди швабр. Спасибо «Порядку ухода за пациентом после трансплантации костного мозга» – я прикован к этой палате, комнате четыре на пять метров. Я прикован к ней уже двадцать дней, и еще пятнадцать осталось. Как, спрашивается, пережить эти пятнадцать дней при такой соседке? Примотать подушку к голове? Надеюсь, у нее какая-нибудь лимфома Ходжкина, с циклом один день в месяц. Потому что если у нее острый миелоидный или лимфобластный лейкоз… даже думать об этом не хочу. Если она тоже легла на трансплантацию, я сваливаю.
Ну что, двадцатый круг. Я загадал: двадцатый будет последней каплей. Надо что-нибудь предпринять, пока у меня не закровоточили уши. Правда, не очень ясно, что. Перекричать Гагу мне не по силам. Как еще пробиться через шесть сантиметров гипсокартона?
Приподнявшись в кровати, я обнаруживаю, что все это время лежал, сжав кулаки. Может, это ответ?
Сначала я использую кулак вежливо, как гость, стучащий в дверь. Способна ли соседка понять намек?
Похоже, что не способна.
Стучу снова, на этот раз – настойчиво, как почтальон, по три удара в ряд. Тук-тук-тук. Пауза. Тук-тук-тук.
В ответ раздается припев, который я успел люто возненавидеть, но, что гораздо хуже, его слова въелись в мою память.
Стучу теперь слегка возмущенно, как человек, которого не пускают в собственный дом. Причем стараюсь попадать ударами в ритм, чтобы у нее там получился стереоэффект. Может, она наконец заметит, что стена сотрясается не от музыки?
Музыка затихает. Есть! Я опускаю руку и обнаруживаю, что костяшки моих пальцев покраснели, а кое-где содралась кожа. Но я улыбаюсь.
Дело не в том, что я добился своего. Дело в том, что это первый контакт с кем-либо кроме мамы и медперсонала с тех пор, как меня тут заперли. И в том, что за стенкой – не очередной несчастный старик, а кто-то моего возраста. От волнения сердце начинает биться громче. Кажется, что вся палата пульсирует, и капельница с холодильником подыгрывают в такт.
И с той стороны доносится ответ.
– Пум, – раздается над ухом. – Пум.
В отличие от голосов и Гаги, звучавших из-за стены до сих пор, этот звук не кажется мне раздраженным или агрессивным. Он скорее любопытный, немного удивленный, и он совсем рядом. Наверное, соседка тоже прижалась к стене, за которой не ожидала обнаружить жизнь.
Я опускаюсь на корточки и стучу чуть ближе к полу. Ответное «пум» получается более гулким, словно стена внутри полая. Занятно.
Тук.
Пум.
Тук.
Пум-пум?
Тишина звучит выжидающе, словно соседка задала мне вопрос.
Тук.
Тишина – это если не считать капельницы, гула холодильника и моего дыхания. На корточках сидеть неудобно, босым ногам холодно от линолеума. Но я жду ответ.
Пум?
Тук.
Очевидно, мы оба не знаем азбуку Морзе, но перестукивание кажется мне содержательным диалогом. Жаль, что я не понимаю, о чем она спрашивает.
Тук. Пауза. Тук.
Жаль, что я не понимаю, что ей отвечаю.
И все. Разговор закончен. Остаются только капельница, холодильник, дыхание.
Я продолжаю сидеть на корточках у стены, и мне стыдно. Девочка первый день в больнице, а мне, видите ли, не нравится ее музыка. Что я вообще о ней знаю?
Она больше не стучит, я тоже.
Но мне кажется, что она, как и я, сидит с той стороны на корточках. Молча. Всего в шести сантиметрах.
Зак
Понятно, что унитазы с двумя режимами смыва – это хорошо, забота об окружающей среде и все такое, но иногда проблема выбора меня выматывает. Когда уместен экономный режим, а когда полный? Бывают моменты, когда не хватает чего-то среднего. В итоге я стою и размышляю на эту тему дольше разумного.
Вот как сейчас.
Усилием воли заставляю себя принять решение, затем мою руки и в очередной раз удивляюсь своему отражению в зеркале. Голова лысая и бугристая, немного асимметричная, а брови почему-то гуще, чем раньше. Я напоминаю себе гротескный портрет из набора для игры в «Мафию».
Мама уже подняла жалюзи и перевела спинку своего кресла-кровати в сидячее положение. Ее волосы, въезрошенные после сна, в утреннем свете напоминают птичье гнездо, свитое из седых проволочек.
– Как оно там? – спрашивает она.
– Что «оно»?
– Ну, оно самое.
Сколько можно обсуждать с родительницей походы на горшок, если ты парень и тебе семнадцать лет? Лично я надеялся распрощаться с этой темой восемнадцать дней тому назад. Но спасибо хоть, что мама не использует словосочетание «каловые массы», как медсестры.
– Мам, что мы все обо мне да обо мне. А как твое «это самое»?
– Не язви. Мне важно знать.
– Не вопрос, в следующий раз сфотографирую успехи, – бурчу я, маневрируя вокруг мамы со своей капельницей. Мама в шутку замахивается на меня подушкой. – Могу еще журнал посещений завести, хочешь?
– Журнал облегчений! – восклицает мама и радуется своему каламбуру, как ребенок.
У меня лежит тетрадка, которую мне выдал Патрик, чтобы я вел дневник – как он выразился, «хронику переживаний». Он с чего-то решил, что это занятие принесет мне пользу. Можно вместо этого вести хронику перистальтики, с подробным описанием частоты и консистенции испражнений. Можно даже заморочиться инфографикой с цветовым кодированием и круговыми диаграммами.
– «Девятое декабря. Двенадцать дней после трансплантации. Частичная диарея. Режим смыва: экономный». Как тебе?
– Зак, не надо это писать в дневник.
– А про что же мне туда писать?
– Про чувства, конечно, – отвечает мама и улыбается. Она вырастила двух мальчишек и дочь; она, конечно же, знает цену таким затеям.
– Хорошо, тогда так: «Девятое декабря. Сегодня я почувствовал… облегчение».
– Вот, гораздо лучше.
Мне жалко тратить силы на описание всякого дерьма, во всех смыслах слова. Искусство самостоятельных походов в туалет я освоил еще в детстве – не сказать чтоб сразу и без перебоев, как какой-нибудь вундеркинд, но к трем годам навык закрепился. С тех пор я считал туалет своим личным делом, которое происходит за закрытыми дверями и не подлежит обсуждению с мамой. С тех пор ее участие в моем пищеварении свелось к тому, что она готовила мне еду. У нее всегда отлично получалось.
А потом случилось, что случилось. Маме пришлось не просто усиленно интересоваться, как я сходил в туалет, но и быть этому свидетелем. Я требовал, чтобы она не трогала утку, и она уважала эту просьбу, но когда сестры приходили ее менять или занимались моей гигиеной, мама обычно присутствовала в палате, хоть и делала вид, что погружена в кроссворд. А я снова превратился в младенца, неспособного дойти до туалета, если, конечно, можно назвать младенцем существо с тестостероном и лобковыми волосами. Но я был ровно настолько же беспомощен, как и младенец, а когда сестры по очереди приходили меня подмывать, у меня не хватало сил даже на чувство стыда.
Состояние, в которое мой организм вгоняли непосредственно перед пересадкой костного мозга, напоминало предсмертное. Пять дней на четырех химиопрепаратах, потом еще три дня тотального облучения. Чувствовал я себя так, будто меня сбил грузовик, который потом развернулся, завалился на бок и придавил меня сверху. Я мог только лежать, размазанный его тяжестью, и ждать. Какой уж тут контроль сфинктеров – даже дыхание давалось мне с трудом.
Но теперь я справляюсь сам. Трансплантация позади, симптомы свелись к периодической тошноте, язвочкам в полости рта и несколько проблемному стулу. Сказать по правде, походы в туалет стали моим любимым времяпрепровождением. Десять минут или около никто на тебя не смотрит, не оценивает твой вид, не задает вопросов. Можно спокойно посидеть и подумать о своем. Прогресс – это еще не победа, но как же это здорово.
Мама откладывает в сторону свой женский журнал и впивается в меня подозрительным взглядом.
– Ты что, давил прыщи?
– Ничего я не давил.
У нее навязчивая идея, что я могу разбередить гнойник и спровоцировать кровотечение такой силы, что мои чахлые тромбоциты не справятся, и придется делать экстренное переливание, которое не факт, что меня спасет. Истечь кровью от прыща – наверное, номер один в списке идиотских смертей, так что я не рискую. Однако замечу, что это само по себе чудовищно несправедливо – что на мою долю выпали одновременно и лейкемия, и прыщи. Если у меня еще и волосы отрастут обратно рыжими, будет полное свинство. Мой братец Эван, например, рыжеват, – правда, он тайком подкрашивается. Думает, что мы не замечаем.
– Чем займемся? – спрашивает мама.
– Паркуром!
– Можем поиграть в твою «Дьюти-Колу».
Вот она иногда как что-нибудь скажет!
– «Колл оф Дьюти», – смеюсь я. – И нет, сегодня не хочется.
Она так себе игрок: боится, жмется по углам, а когда ее убивают, издает плохо замаскированные ругательства типа «Блл… ланманже!» и «Ййй… японский городовой!» Короче, мама не создана для шутеров.
– Ладно, тогда чего тебе хочется?
– Дышать. Есть. Спать. И так по кругу.
– Зак, я не дам тебе скучать.
Мама, мама. Неофициальная хостес онкологического отделения, а также команда аниматоров, комитет по делам диареи и полиция счастья в одном лице. В мгновение ока переключается с одной роли на другую, жонглирует реквизитом, чтобы заполнить действием даже малейший намек на пустоту. Ловит малейшие сигналы подступающей хандры, чтобы не дать ей пройти. Заставляет держать руку на пульсе целую бригаду специалистов: от психолога Патрика до арт-терапевтов и экспертов по подросткам, психиатра с прозаком наготове и пару «больничных клоунов» из детского отделения – в качестве тяжелой артиллерии.
– Хочешь, поговорим о слове на букву «ч»?
– Черт, только не это.
Мама смеется.
– Тогда помоги мне с кроссвордом, – она снова открывает свой журнал. – Они тут утверждают, что все тридцать слов сможет разгадать только гений.
Меня тоже беспокоит слово на букву «ч». Но я переживаю за мамины чувства, а не за свои.
– Мам, езжай домой.
– Зак…
– Тебе не обязательно здесь все время торчать. Я иду на поправку.
Это правда. Дни в больнице, начиная с минус девятого до минус первого, были настоящим адом, а день 0 был кульминацией ада. Первый, второй и третий дни выпали из моей памяти, с четвертого по восьмой мне было плохо, с девятого по одиннадцатый – просто неприятно, а сейчас, спустя двенадцать дней после операции, я снова начинаю чувствовать себя человеком. Рядом со мной не нужно больше дежурить.
– Знаю, милый, – отзывается мама и переворачивает журнальную страницу – Но мне здесь нравится.
А вот это неправда, и мы оба это знаем. Мама не из тех, кто любит сидеть в четырех стенах. Сколько ее помню, она всегда разводила бурную деятельность вокруг дома: то у нее полив тыквы, то удобрение оливковой рощи, то невиданный урожай груш; в руках секатор, на голове шляпа, лицо в веснушках, глаза горят… Это кресло-кровать и эта крохотная палата – самая противоестественная для нее среда в мире. А главное, ее дома ждет отец. И я то прошу, то умоляю ее вернуться домой, но она ни в какую.
В моей палате два окна, если считать то круглое, что на двери, за которой виден коридор. Мама большую часть времени проводит у второго, с видом на козырек фасада, больничную парковку и окрестности. Это единственное место, где можно почувствовать солнце, которое она всегда так любила.
– Что именно тебе тут нравится? Давай, назови хотя бы три вещи. Кроссворды и сплетни не в счет.
– Н-ну… Было время, мне нравилось общество моего сына…
– Мам. Езжай домой.
Помню, как поначалу мы ездили на каждый цикл терапии в Перт всей семьей. Мама, папа, Эван и Бекки останавливались в мотеле, в паре кварталов от больницы, и приходили ко мне с утра с какими-то журналами и игрушками, и жутко галдели. Папа преувеличенно жестикулировал, разговаривал громче обычного и все время исторгал какие-то глупые шутки, которые Бекки неожиданно охотно подхватывала, так что они превратились в ходячий комедийный дуэт с глуповатым репертуаром, а мама как бы неодобрительно качала головой. Один только Эван не участвовал в клоунаде. Он держался в стороне, с некоторой опаской поглядывая на капельницы и персонал.
– Не люблю больницы, – признался он однажды. – Тут даже здоровый почувствует себя больным. Даже запах такой, что тошнит…
Я его понимаю. Здоровым людям здесь действительно не место. Просто Эван единственный говорил об этом открыто.
В общем, так они торчали у меня в палате до вечера, а потом вовращались в мотель, и я смотрел им вслед с седьмого этажа. Сверху они казались такими маленькими и грустными. Папа держал маму за руку. Он выглядел самым потерянным из всех. Я чувствовал себя ужасно после этих визитов, и когда зашел разговор об операции, я заставил маму пообещать, что они не будут таскаться ко мне по второму кругу. То, что правила допускают только одного посетителя за визит, сыграло мне на руку. Проблема в том, что мой единственный посетитель никак не хочет свой визит прервать.
– Дома отлично справляются без меня. Магазином занимается Бекки, все работы по саду закончены, никто особо не надрывается.
– Там, между прочим, папа…
– …и он отлично справляется без меня, – повторила она с нажимом.
– Ты же знаешь, о чем я.
– Я – твоя мать, – произносит она таким тоном, будто напоминает мне о священной присяге. Любить и защищать, беречь и бесить до трясучки, в болезни и здравии, особенно в болезни, и так до конца.
Мама возвращается к кроссворду с таким видом, словно от разгадки зависит развязка моего лечения. Приходят и уходят Нина, Патрик, Симона, Сюзанна и Линда, что-то приносят, что-то уносят, и к вечеру мы разгадываем все тридцать слов. Мама берет ручку и в календаре, под 9 декабря, победоносно выводит: «Мы – гении».
Вот поэтому я в итоге каждый раз соглашаюсь на кроссворды, игру в слова, «Дьюти-Колу» и все остальные ее затеи. Чтобы она радовалась: успех достигнут, день прожит не зря. Мы – гении.
В шесть часов мы садимся смотреть новости, и в какой-то момент я внезапно чувствую, что за мной подсматривают. Поворачиваюсь. За круглым оконцем – девушка лет шестнадцати или семнадцати. Большие глаза с темной подводкой, густая копна каштановых волос.
Она не медсестра. Она такая же, как я. Мне почему-то это очевидно. Она стоит там, впившись в меня яростным взглядом, и я не могу отвести глаз. Она прекрасна.
Но стоило моргнуть – соседка исчезла.
Странно. Она совсем не похожа на поклонницу девчачьей попсы. Правда, Гагу я за прошедшие два дня больше не слышал. Иногда за стенкой шли споры – должно быть, с матерью, – которые заканчивались, как и в первый раз, шипением доводчика на двери в палату. Но ни музыку, ни даже телевизор в палате № 2 больше не включали.
Неужели из-за меня? Из-за того, что я постучал?
На экране мелькает видеоряд какого-то новостного сюжета, но меня сейчас интересует отнюдь не внешний мир.
Зак
Статус: Срочно хочу новой музыки. Посоветуйте!
– Хочется новой музыки, – признаюсь я после четырех раундов игры в «Марио Карт» и мучительного получасового выпуска «Кулинарного поединка». Мои вкусовые рецепторы после химии впали в кому, так что мне неинтересно наблюдать, как звездные повара колдуют над артишоками. Но мама считает программу обязательной к просмотру. – Я заиграл плейлист в айподе до дыр.
– Мне сходить в музыкальный магазин?
Идеально! Отправить маму в поход за дисками и минимум час побыть одному.
– Ну… если ты ничем не занята…
Мама достает из сумочки блеск для губ, наводит красоту перед зеркалом и моет руки.
– Что купить?
– Пусть в магазине посоветуют что-нибудь для семнадцати лет… Только не девочковое!
– Так не пойдет. Нужен список.
Да здравствует Фейсбук – мне уже накидали 67 рекомендаций. Прекрасный ресурс: написал всего строчку – и сразу куча советов вперемешку с добрыми пожеланиями.
Зак, послушай Skrillex! И давай поправляйся, друг.
Я скину тебе свежих Rubens и Of Monsters and Men.
Горжусь тобой, братец, скучаю жутко, обнимаю,
Бекки.
Трек Can’t Hold Us у Маклемора и Райана Льюиса.
;-) Пусть все будет хорошо! Хельга.
Рак – настоящий магнит для фейсбучных френдов. Если судить по моей «стене», я в центре всеобщего внимания. В давние времена люди молились друг за друга, теперь же они отчаянно «лайкают» и «комментят», будто соревнуясь, кто больше. Нет, я не жалуюсь, но как выбрать что-то из такой кучи предложений?
– Возьми два любых альбома наугад, пусть будет сюрприз, – говорю я маме. – Если окажется фигня, завтра можно обменять.
И как я раньше не додумался? Если гонять маму между больницей и музыкальной лавкой до самой выписки, то я получу вожделенные часы одиночества, а мама – необходимую разминку и свежий воздух. Наконец-то в голове начинает проясняться после морока химии. Главное, чтобы мама случайно не узнала, что существует iTunes.
Она вытирает руки бумажным полотенцем, произносит:
– Я еще мороженого захвачу! – и уходит.
Елки-палки, аллилуйя!
Я откидываю простыню и спускаю ноги на линолеум.
Для новенькой за стенкой идет четвертый день. Судя по тому, что я слышал – и чего не слышал, – она по-прежнему одна. Мать навещает ее по утрам, но не задерживается. И не ночует, как моя.
Сегодня утром раздалось клацанье вешалок в шкафу. Она все-таки сдалась и четыре дня спустя распаковала вещи.
У нее уже должен быть подкожный порт под ключицей. После установки это место припухнет и онемеет. Туда, конечно, уже вставили катетер, так что она ничего не успеет почувствовать. Ее еще даже не тошнит от химии. В зависимости от того, что ей капают, тошнота может и вовсе ее миновать. Она будет тут еще три дня, потом на пять дней домой, до следующего цикла – так рассказала маме Нина. У новенькой остеосаркома.
Пол: Женский
Возраст: 17
Локация: Голень
Стадия: Локализованный
Блин, будь я на ее месте, я бы радовался: ее шансы прекрасны! Она что, не гуглила статистику? Не понимает, как ей повезло? Я бы сейчас ей сказал: не ной, скоро будешь дома. Слушай свою попсу, считай себе деньки до выписки.
Правда, сейчас в палате № 2 играет не попса, а какой-то хип-хоп. Я подтягиваю штатив поближе к стенке, в надежде разобрать текст. Прижимаюсь к ней ухом, предварительно бросив взгляд в сторону коридора за круглым окошком, а то мало ли. Но медсестры мелькают мимо без всякого ко мне интереса, равно как и некто в кепке. Какой-то парень, моложе обычных посетителей. Я успеваю заметить у него воздушный шарик и игрушечного мишку.
Судя по звукам, он заходит к моей соседке и встает у дальней стороны кровати, ближе к окну. Половину его слов не разобрать, да и говорит он меньше, чем она. Она, в свою очередь, буквально щебечет, и ее голос похож на пузырьки в лимонаде. Интересно, как он этого добился?
– Фу, придурок, сними сейчас же, – смеется она. Тут до меня доходит, что этот гость, как и следует придурку, напялил на голову картонную утку, которую я принял за кепку. Почему ее это так развеселило?
Теперь он зачитывает завтрашнее меню из синей брошюры и помогает ей расставить галочки. Рассказывает о какой-то вечеринке, которую она пропустила, и где ее искали некие Шая и Хлоя.
– Не говори им ничего.
– Я не сказал.
– Вот и хорошо. Меня скоро выпишут.
– Что это у тебя? – его голос приближается к нашей общей стенке. Я так и вижу, как он прикасается к бугорку под ее ключицей.
– Это называется порт.
– Ничего себе. А не больно?
– Нет. Ну, или да.
– А шрам будет?
Долгая пауза, и она вдруг начинает рыдать. Я слышу каждый всхлип и каждый надрывный выдох.
– Эй, ну ладно тебе. Сама говоришь – тебя скоро выпишут.
– Угу.
– Вот и не хнычь.
Вскоре он уходит, и в окошке своей двери я вижу, как он хмурит брови – совсем как Эван, мечтающий поскорее свалить куда подальше.
Журчание капельницы. Гул холодильника.
В соседней палате тихо, и это ужасно тяжелая тишина, тяжесть будто просачивается сквозь гипсо-картон. Как с ней поговорить? Я становлюсь на четвереньки и стучу, как в прошлый раз.
Стучу трижды. Хочу, чтобы она услышала: давай, включи свой жуткий музон. Включи на повтор, если хочешь. Я переживу.
Но она не отвечает.
– Зак, что ты делаешь? – рядом со мной оказывается Нина.
– Да я тут… букву искал.
– Букву? И как эта буква звучит на Морзе? – подмигивает Нина. На сегодняшней заколке в ее волосах красуется зверек вроде опоссума или квокки. Он тоже подмигивает.
Я встаю и стукаюсь головой об клапан капельницы.
– Я принесла твои таблетки, – Нина потрясает баночкой, как погремушкой, и многозначительно добавляет: – Сделать для тебя что-нибудь еще?..
У меня кружится голова. Я говорю:
– Скажите новенькой, пусть врубит Леди Гагу.
– Зачем?
– Затем, что я не знаю, как это сказать на Морзе.
Нина усмехается.
– Вот бы не подумала, что тебе нравится Гага.
– Я понимаю, просьба нестандартная, – говорю я и улыбаюсь, что почему-то всегда с ней работает. – Но в качестве исключения, а? Пожалуйста!
Заметив краем глаза дневник возле кровати, я хватаю его, вырываю пустую страницу и пишу:
Вруби Гагу. НАСТАИВАЮ!
(Правда!)
Кажется, я переборщил с заглавными и с восклицательными. Может, нарисовать смайлик, чтобы было ясно, что это не сарказм?
– Да скачал бы Гагу себе в iTunes и слушал на здоровье, – говорит Нина.
– Я не хочу сам слушать Гагу! – шепчу я и киваю на стенку – Я хочу, чтобы она слушала.
Нина задумчиво складывает записку
– Как скажешь. Только таблетки выпей, договорились?
Нина кладет записку в карман и моет руки положенные 30 секунд. Кажется, что все 60.
– А где твоя мама?
– Ушла в магазин, за дисками.
– За Гагой?
– Ну да, щас, – фыркаю я. Нина смеется.
– Ну ладно. Тебе как, нормально одному?
– О, более чем!
Мы оба улыбаемся, и она уходит.
Каждую ночь, в районе трех, мама дает богатырского храпака. Надо как-нибудь записать, а то она не верит. Говорит, что никогда в жизни не храпела, и вообще почти никогда не спит. Но я-то знаю. Когда мама на пике храпа, я на пике бодрствования.
Дело не в том, что меня будит мамин храп. Просто это специальный час: я просыпаюсь оттого, что мочевой пузырь переполнен, в третий раз за ночь бреду в туалет и больше не могу заснуть.
Три утра, гнилое время. Еще слишком темно, уже слишком ярко, уже слишком поздно, еще слишком рано. Время вопросов, которые набиваются в голову и жужжат там, как пчелиный рой.
Кто я? Шахтер? Завсегдатай «магазина на диване»? Альпийский лыжник? Музыкант? Жонглер?
3:04 – самое время задуматься, кто я такой.
Костный мозг поступил от какого-то немца – это единственное, что врачам разрешено мне говорить. То есть, четырнадцать дней во мне сидит немецкий костный мозг. Вроде, меня пока не тянет на колбаски и пиво, и я не питаю нежности к кожаным тортикам, как у баварцев и тирольцев, но как знать? Может, я уже в чем-то не очень я. Алекс и Мэтт уже в шутку прозвали меня Хельгой. Говорят, что во мне поселилась какая-нибудь фройляйн с внушительным декольте и косами. Вся наша футбольная команда считает идею уморительной.
А вообще, может такое быть?
Прислушиваюсь к себе, пытаюсь различить незнакомые сигналы.
Звучит это как ужастик категории «Б» – «Нападение костного мозга». Но если мой собственный костный мозг выскребли и заменили чужим, разве это не должно меня изменить? Разве не в костном мозге зарождаются клетки, которые потом разойдутся по кровеносной системе во все части меня? Иными словами, то, из чего я состою, принадлежало кому-то другому. По-моему, это должно изменить вообще все.
Фактически, я теперь на 99,9 процентов состою из кого-то другого. Мне говорят, что это хорошие новости, но откуда такая уверенность? В стенах палаты сложно понять. Может, я теперь стану бить по мячу с ловкостью нагруженной пивом немки. Может, я разучился водить ют или квадроцикл. И что, если мои ноги забыли, как бегать? Вдруг такие вещи хранятся не в голове и не в мышцах, а именно в костном мозге? И опять же… а если все это пустая трата времени, и лейкемия все равно вернется?
В 3:07 я включаю айпад, приглушаю яркость и пускаюсь блуждать по лабиринту блогов и форумов – втайне от маминого всепроникающего надзора. Она похрапывает в кресле и ничего не знает о моем секрете.
Через 0,23 секунды Гугл сообщает, что найдено более 742 миллионов сайтов по запросу «рак». Из них почти 8 миллионов посвящены лейкемии; 6 миллионов – острому миелоидному лейкозу Если набрать в строке поиска «рак статистика выживания», Гугл предложит 18 миллионов сайтов с цифрами, процентами и вероятностями. Они мне больше не нужны: почти всю статистику я знаю наизусть.
В свою очередь, на Ютьюбе по запросу «рак» выскакивает 4,6 миллиона видеороликов. Из них 20 тысяч выложены пациентами, которые перенесли пересадку костного мозга и, как я, валяются в изоляции. Некоторые сейчас тоже не спят. В Перте 3:10, но в Окленде – 7:10, в Вашингтоне – 15:10, а в Дублине – 8:10. Земля продолжает вращаться, и тысячи людей что-то выкладывают на свои каналы, которые я держу в списке закладок. Вышло так, что многих из них я знаю лучше, чем своих друзей, и чувства этих незнакомцев мне понятнее собственных. Иногда кажется, что я вторгаюсь в чужое пространство. Но это меня не останавливает: надев наушники, я просматриваю новые ролики. Отслеживаю ход их лечения, побочные эффекты и достижения. Веду счет их потерям.
За стеной раздается шум смыва воды в туалете.
У нас с новенькой есть хоть что-то общее.
Зак
Четырнадцать дней после трансплантации. Я страшнее смерти.
Я, конечно, знал, что лицо у меня опухло от стероидов, но не подозревал, что настолько. Может, конечно, Нина выкрала из ванной старое зеркало и заменила его на сувенир из королевства кривых зеркал. Когда я смотрю на свое отражение, то мне кажется, что моя голова распухла, как исполинский вареник.
И главное, все молчали! Никто не сказал ни слова про вопиющую деформацию моей физиономии. Доктор Анета всего два дня назад сказала, что я красавчик, и я надеялся, что это комплимент, а не ирония. Опять же, Нина всячески со мной любезничала и даже сфотографировала меня на мамин смартфон. Мама отправила фотку моей сестрице, которая, в свою очередь, повесила ее на мою стену в Фейсбуке. Это вызвало двести восторженных отзывов, в том числе в личке. Мне написали даже Клэр Хилл и сама Сиенна Чапман. Последняя написала буквально следующее: «Давай потусим, как вернешься домой», – и кто-кто, а Сиенна не бросает слов на ветер. И что теперь думать: ей правда понравился мой портрет? Или ее ослепила жажда вершить благотворительность, как в «Красавице и чудовище»?
Похоже, что единственный честный комментарий был от Эвана. «Гы, чувак, у тебя жопа вместо рожи. Тебе идет!» Чертов засранец.
Если верить зеркалу, у меня полностью пропала шея. Может, моим немецким донором оказался самый настоящий Август Глуп из «Чарли и шоколадной фабрики»? Или все съеденное мороженое как-то совокупно отложилось во второй подбородок?
По словам врачей, после трансплантации полезно, чтобы «завязался жирок», дескать, это как-то помогает побороть болезнь. Не знаю, правда это или нет. Самооценке это стопудово не помогает. Особенно когда новенькая заглядывает ко мне в палату через окно в двери. А она заглядывает.
По-моему, это нечестно, что ей можно разгуливать по отделению, демонстрируя здоровые волосы, идеальные скулы и единственный подбородок, и что ей разрешают подглядывать за одутловатыми соседями, а я валяюсь тут взаперти, поглощая мороженое и фальшивые комплименты, и чувствую себя распоследним жиртрестом.
Неудивительно, что она не ответила на мою записку. Я стал похож на Джаббу Хатта из «Звездных войн», кому захочется с таким общаться? К тому же, она видела, как я играю с мамой в «крокодила».
Меня вообще-то не должно беспокоить, что она там думает. В конце концов, отеки – штука временная.
Но вдруг она решит, что я правда такой?
– Мам!
– Что?
Я показываю на свое лицо и вопросительно поднимаю брови. Точнее, мне кажется, что я делаю именно это.
– Как думаешь, на что я больше похож: на древесный гриб, на клецку или на пельмень-переросток?
– Так, завязывай с нарциссизмом и марш в кровать. Ты так и не угадал: канделябр или веревка?
– Я не хочу ничего угадывать.
– Правильный ответ – канделябр, – произносит мама и захлопывает коробку с игрой, а потом потягивается и спрашивает: – Не пора ли чайку?
И тут мы одновременно замечаем, что на полу у двери образовался сложенный листок. Я перевожу взгляд на маму.
Она подходит, поднимает листок и принюхивается, будто инфекцию можно распознать по запаху.
– Это от Нины, что ли? Надеюсь, оно не грязное… – она разворачивает лист. Там оказывается компакт-диск.
Я бросаюсь к ней и выхватываю диск из ее рук. От резких движений у меня кружится голова, от удивления подступает паника. Страница пустая. Почему она ничего не написала?..
На обратной стороне диска оказывается надпись синим маркером: «Леди Гага. В палату № 1». Засада! Она не просто думает, что я урод с раздутой башкой. Она решила, что мне нравится девчачья попса! Спасибо, конечно, что не Джастин Бибер.
Может, она вообще решила, что я гей? Не то чтобы это плохо, но все-таки…
– Давай, вставь в ноутбук, – говорит мама, снимая крышку с ведерка мороженого. – Послушаем.
Интересно, допускают ли мои отеки и эритроциты такую роскошь, как покраснение от стыда?
Хочется лупить кулаком в стенку и сейчас же расставить все точки над «і»: «Я стопроцентный натурал, фланговый полуфорвард, и вообще вожу квадроцикл!»
Правда, это слишком длинное сообщение, и нет гарантий, что в виде стука соседка не трактует его как «Вау, спасибки, Гага тру!»
Нет, она всерьез считает, что это подарок для слуха и душевного состояния? Может, она все-таки издевается?
Мама с нескрываемой радостью наблюдает, как я беру в руки дневник, но радость тут же сменяется беспокойством, потому что я с яростью выдираю из него страницу Она тут же пытается отвлечь меня ложкой ядрено-розового мороженого.
– Держи, твое любимое!
Ничего подобного, на самом деле.
Я пишу:
Дорогая пациентка из палаты № 2. Благодарю за чудесный подарок.
Внимание: это сарказм! Текст не передает интонации, но поверь мне на слово: чистый сарказм. Перечитай это голосом Гомера Симпсона, и поймешь…
Перечитываю текст, и – нет, это не сарказм. Это детский сад. А также сумасшедший дом.
Выбрасываю страницу и выдираю другую.
Дорогая соседка
Нет. Как-то старомодно.
Девушке в палате № 2.
Получил твой диск. Спасибо. Это не в моем вкусе, но все равно спасибо. А ты слушай в свое удовольствие. Не стесняйся.
Только не на повторе, как в первый день, если можно. И не так громко. То есть, в разумных пределах, ладно? Мы соседи, а стенка не такая уж и толстая. Шесть-семь сантиметров, по моим подсчетам. Но можно договориться о графике, например, чтобы музыка играла в определенные часы.
Мама уже смотрит «Кулинарный поединок», наворачивая «Неаполитанское».
Я беру очередной чистый лист и стучу по нему ручкой. Не могу припомнить, когда в последний раз писал настоящее письмо, не говоря уже о письме незнакомому человеку. Как донести мысль, не производя впечатления фашиста или полоумного?
Страница все еще пустая. Я вздыхаю. Что я, собственно, хочу сказать?
Привет. Спасибо за диск. Не стоило. Я не это имел в виду… Но все равно. Добавлю его в свою коллекцию…
Бо́льшая часть страницы остается пустой, и пустота кажется мне давящей. Что можно сказать растерянному новичку?
У тебя там на потолке есть звездочка, которая светится в темноте. Ты заметила? Моя сестра Бэк несколько месяцев назад расклеила там целую галактику. Когда я выписывался, завотделением заставила все отодрать, но я одну оставил. Она еще там? У тебя хорошая палата. Все говорят, что моя лучше, зато из твоей видно футбольное поле.
С приветом,
Человек-Башка.
P.S. Там чуть выше был легкий сарказм, если что.
P.P.S. Большинство телепередач ухудшают эффект химии, особенно если в них фигурируют кулинария, пение, танцы или «Два с половиной человека». «Сайн-фелд» – вот лучший ситком при тошноте.
P.P.P.S. Не заказывай куриный шницель по вторникам.
Я закрываю колпачок на ручке и кнопкой вызываю Нину, которая моет руки и бросается проверять капельницу. Она подозрительно хмурится, видя, что та еще полная, и ее заколка-бабочка трепещет крыльями.
Я быстро протягиваю ей записку с пометкой «В палату № 2», убедившись, что мама не смотрит в нашу сторону
– Ах, вот оно что. Я только за этим тебе нужна?
– Ты же не откажешь главному красавцу в отделении? – говорю я, надеясь подловить ее на лжи. Но она не реагирует, и я указываю на свои пухлые щеки. – Или я теперь не фонтан?
– Нет, Зак, ты, как прежде, всех милее. Еще что-нибудь нужно?
– На что я больше похож – на гриб, на клецку или на попкорн?
– Ты про внешность или про характер? – уточняет она, не моргнув глазом.
– В обоих смыслах.
– На куколку, в которой мается бабочка.
Она права: я маюсь. Потому что сижу круглые сутки взаперти. И мне отчаянно не хватает компании. Конечно, со мной здесь мама, я разговариваю с медсестрами, ко мне заходят врачи и прочие люди на зарплате, и я не одинок. Но мне не хватает общения с такими, как я. С ровесниками. Причем не в Фейсбуке, а живьем. Восклицательные знаки и смайлики не заменяют настоящие эмоции.
Мне плохо без друзей.
– Клецка, гриб… придумаешь тоже, – произносит мама спустя несколько часов, забираясь под свою розовую простыню и выключая свет. – Ты такой чудак иногда.
Это тоже правда.
Осталось одиннадцать дней.
Говорят, в детском отделении круто. Там просторные зоны отдыха, палаты с расписными стенами, к больным детишкам ходят клоуны с гитарами, а для желающих есть даже игровые комнаты с барабанными установками и музыкальными автоматами. Туда как по расписанию наведываются звезды спорта и кино, раздавая маленьким пациентам подарки с автографами.
К сожалению, меня диагностировали уже в семнадцать, так что в этот поворот я вписаться не успел. Лежу во взрослом отделении с выбеленными стенами и крохотным телевизором. Первую ночь, помню, я смотрел документалку про нового робота «Кьюриосити», разработанного НАСА. Было трудно сосредоточиться из-за непривычных звуков, медицинских запахов и назойливого страха.
Когда у меня случился рецидив, запуск «Кьюриосити» был во всех новостях. Вечером накануне трансплантации мы с мамой смотрели запись, где ракета «Атлас-5» взмывает в атмосферу с гигантским роботом на борту. И я все думал про этого робота, даже когда мама уже выключила телевизор. Как он несется сквозь космос, запрограммированный собирать пробы и исследовать почву Марса при помощи сложных научных приборов, искать там признаки жизни. Я думал: ведь если ученые могут построить такую сложную машину и отправить ее аж за 560 миллионов километров от Земли, то наверняка смогут исправить и непослушные кровяные тельца в обычном человеке. Это же мелочь в сравнении.
Здесь легко удариться в философию, поскольку заняться толком нечем. В больнице так скучно, что становится интересно рассматривать медсестер. Например, у Вероники крупные, на удивление проворные руки, и я завороженно наблюдаю, как она меняет постель. Сам я сижу в розовом кресле, пока она совершает рутинные действия. Простыни она заправляет виртуозно. Лучше всех в больнице.
Мама ушла принимать душ в ванную для посетителей, надо воспользоваться ее отлучкой.
– Как ваше утро? – спрашиваю я Веронику.
– Ничего, а твое?
– Мое как всегда. Скажите, а вы заходили во вторую палату?..
Вероника кивает.
– И… девушка ничего не говорила?
Вероника заканчивает разглаживать простыню и отрицательно качает головой. Она привыкла к ровесникам и людям старшего возраста, которые в основном трещат про погоду или качество больничной еды. О соседях обычно никто не справляется. Пациенты-подростки здесь редкость, да еще и в соседних палатах.
– Значит, она ничего не передавала?
– А что она должна была передать?
В окне мелькает мама. Сейчас она войдет и будет мыть руки, так что у меня осталось ровно тридцать секунд.
– Я думал, может, она передаст записку. Про музыку… Или про сериал «Сайнфелд», или про куриный шницель…
Вероника показывает мне красноречиво пустые ладони.
– Эта девочка если и открывает рот, то говорит такое, что я даже повторять не буду. Как у тебя со стулом?
Я тяжело вздыхаю и закрываю глаза.
– Нормально. Ходил и по-большому, и по-маленькому, трижды ночью, раз с утра.
И никаких тебе секретов, никакой тайны частной жизни. Вероника достает ручку и бегло делает пометки в моей карточке, затем меряет мне температуру.
– Когда я на таких девиц смотрю, думаю, Господи, какое счастье, что родила пацанов, – продолжает Вероника. – Сплошные перепады настроения.
Завтрак мы не хотим, ничего не хотим, анкету заполнять не будем, шторы открывать не желаем… А ты бы слышал, как она разговаривает с матерью!
В этот момент, вытирая руки, входит мама.
– Доброе утро, Вероника. Он покакал!
– Мам, она уже в курсе. Но спасибо.
– Вот, о чем я и говорю! – произносит Вероника. – Мальчики – они вежливые. Относятся к матерям с уважением.
Я выбираюсь из кресла и тащу капельницу к кровати, где затем пытаюсь как-то втиснуться между туго натянутых простыней.
Так начался больничный день номер двадцать пять, пятнадцатый после трансплантации.
– Как насчет партии в «Колл оф Дьюти», мам?
– Только если ты готов умереть! – восклицает мама и тут же спохватывается.
Я смеюсь и качаю головой.
…В ушах у меня звенит от грохота пулеметов в игрушке. Мамин герой умирает уже в пятидесятый, наверное, раз. И тут я слышу какой-то звук из реальной жизни, не из колонок компьютера. Кто-то кричит.
Два голоса. Люди кричат друг на друга.
Я приглушаю громкость.
– Ну и кто теперь подслушивает? – говорит мама.
– Тсс!
За стенкой – голос матери соседки:
– Почему ты так со мной поступаешь?!
Это «со мной» коробит больше всего. Близкие должны говорить: «ты поправишься», «вот пройдешь курс химии, и мы поедем в Диснейленд», или «мы будем молиться, и Бог не оставит нас в беде». Нельзя превращать болезнь в мелодраму, в которой главный герой – не больной, а ты.
– Надо было слушать меня. Жить как нормальные люди…
– То есть, это я виновата? Потому что устроилась на работу?
– Тебе не нужна была эта работа! С твоим умом – и сертификат косметолога…
– Ты не понимаешь! Это серьезный диплом…
– Это бумажка, чтобы подтереться!
– Слушай, не лезь больше в мою жизнь.
– Да еще этот мальчишка…
– Иди на хрен! – кричит соседка, причем так громко, что наверняка слышит все отделение. Не знаю, откуда у нее силы так сопротивляться, но она не сдается.
Судя по голосам, в палату заходит завотделением. Она просит мать удалиться, чтобы не беспокоить пациентку, и дальше она проносится мимо окошка в моей двери. В ее волосах все та же черепаховая заколка. Она на ходу вытирает слезы.
Но вместо тишины, которая должна прийти на смену скандалу, слышно, как новенькая набрасывается на Нину.
– Оставьте меня в покое!
– Мне нужно поменять тебе капельницу, – говорит Нина. – Твоя уже пустая.
– Не надо! – кричит девушка. – Хватит! Отстаньте от меня все!
За окошком туда-сюда мелькают сестры, потом появляется Патрик. Он заходит в палату № 2 и закрывает за собой дверь. Так и вижу, как он встает посреди комнаты, сложив руки, и деликатно интересуется, как пациентка себя чувствует. Ох уж это слово на букву «ч».
Но она кричит и на Патрика тоже. Это продолжается, пока не приходит Анета и не приносит успокоительное. Наверное, диазепам. Тогда новенькая произносит:
– Черт с вами, валяйте. Колите все.
Теперь за стенкой тишина, которая сочится сквозь гипсокартон. Не так уж и прочны оказались эти шесть сантиметров.
Есть еще куча вещей, которые ей предстоит понять: что потом станет легче, что медперсонал не виноват. Я бы сказал ей сейчас: хорош сопротивляться. Не ищи аварийный выход. Пей таблетки и наслаждайся полетом.
Жаль, что нельзя ей так сказать.
Жаль, что она не знает, как ей повезло.
Возвращаюсь в постель из туалета после третьего похода за ночь. На полу лежит звездочка. Как будто сама заползла под дверь и проехалась по линолеуму на середину палаты. До сих пор немножко светится. Я подбираю ее и залезаю в кровать.
Когда я писал соседке про звездочку на потолке, я не имел в виду, что нужно мне ее вернуть. Девушка второй раз неправильно меня поняла.
Надеюсь, она не расстроилась еще и из-за меня.
За стенкой спускают воду в туалете. Три часа ночи.
Каково это – лежать в палате такого размера, и никого рядом?
Вместо того, чтобы открыть, как обычно, айпад, я смотрю на звездочку. Сейчас меня не интересуют истории о чужих победах и поражениях в борьбе за жизнь. Звездочка постепенно гаснет. Я глажу пластмассовый контур в полной темноте.
Мы лежим голова к голове.
Я думаю: хотя бы со мной ты не воюешь.
Зак
Время обеда, и я убеждаю маму, что мне жизненно необходим мятный милкшейк из кафе – верный способ ненадолго выпроводить ее из палаты. За это время я успею постучать в стенку и как-то сообщить соседке, что хочу отдать ей звездочку – я не просил мне ее вернуть.
Я стучу, но за стенкой звучит мужской голос. Девушки там нет.
Сэма я впервые увидел в апреле, в общей комнате. Он тогда лежал на облучении, наши циклы пересеклись, так что мы подолгу играли в бильярд. Кажется, он мне подыгрывал. Свежий шрам после операции красовался на его голове набухшей, вызывающей буквой «С». «Прошу запомнить, что «С» значит Сэм, а не что-нибудь,» – говорил он. «С» могла бы означать «смерть»: у Сэма была опухоль размером с мячик для гольфа. Он даже носил с собой такой мячик в кармане – для наглядности. А сначала он считал, что у него часто болит голова из-за ныряния с аквалангом.
– У меня этот, как его… рецидив, – говорит он через стенку. – Как и у тебя.
Несправедливо, что эти два слова так похожи: ремиссия, рецидив. Они должны быть на противоположных концах словаря.
Сэм говорит, что после прошлой химии у него отросли кудри.
– Но теперь эта дрянь вернулась, так что опять будут облучать.
Сэм говорит, что он электрик, и поэтому не боится, когда его шарашит всякими приборами. Потом с гордостью сообщает, что после прошлого цикла каждый день ходил на серфинг. На той неделе даже показал язык тигровой акуле.
– А что она мне может сделать? – смеется он через стенку. Мне кажется, я слышу в его голосе океан.
Нина наведывается к нему намного чаще, чем ко мне. Они, кажется, одного возраста. Краем уха я слышу их разговоры ни о чем; в ее голосе звучит оживление. Потом она заходит ко мне, а на ее губах все еще играет улыбка – совсем не та, которой она обычно улыбается мне. Щеки ее пылают под цвет божьей коровки с одной из ее заколок. Я наблюдаю, как она меняет мою капельницу, настраивает монитор, и гадаю, как она позволила себе увлечься, если знает то же, что и я: шансы Сэма снизились с двадцати пяти процентов до десяти. И то, десять – это если округлить.
Черт, я не хочу всего этого. Не хочу думать о процентах и вероятностях, но так уж здесь устроена жизнь.
В школе вероятности не вызывали вопросов.
– Если бросить игральную кость, какова вероятность, что выпадет тройка?
– 1:6.
– Если бросить две игральные кости, какова вероятность, что выпадет две тройки?
– 1:36.
Мне вообще нравилась математика. Нравилось, как она объясняет расклад. Но теперь контекст изменился.
– Если 32-летнему мужчине удалили опухоль мозга, а через 8 месяцев случился рецидив, каковы шансы на выживание?
– 1:11.
– Переведите в проценты.
– 9,09 %.
И никуда от этой математики здесь не денешься. Врачи твердят о соотношении лейкоцитов и нейтрофилов. Медсестры измеряют температуру, вес, отсчитывают миллиграммы метотрексата, преднизона, циклофосфамида. Они документируют мой прогресс в цифрах, поощряя мои пошаговые улучшения, как будто темп зависит от меня. В отличие от карточек стариков с их хрупкими кишечниками, мой график полон оптимизма и вселяет надежду. Я просто образцовый пациент.
Не то что Сэм. Чертов Гугл. Некоторые сайты оценивают его шансы как 1:10, другие – 1:14. А он стучит мне в стенку и говорит: «Чувак, вруби четвертый канал, сейчас будет комедия!» – и начинает подпевать музыке из титров. Интересно, он когда-нибудь гуглит свои шансы?
Мне хватает ума не затрагивать тему статистики выживаемости при маме, Патрике и в Фейсбуке, чтобы не провоцировать лишних переживаний. Нужно отвлечься от нее и сконцентрироваться на том, что передо мной здесь и сейчас. Нина. Она моет руки и говорит:
– Сэм хочет позаниматься с тобой, когда тебя выпишут.
– Математикой?
– Серфингом, дуралей.
– Да ну, со мной? Я ж человек-надувная башка. Впрочем, зато удержусь на плаву…
– Сэм говорит, что после Рождества возьмет тебя с собой в Тригг. У него есть доска, которая тебе идеально подойдет. Просил узнать номер твоего мобильного.
Я опасаюсь, что я – готовая приманка для акул, но тем не менее вырываю листок из дневника и пишу свой номер. Чувак ходит с огромной буквой «С» на голове, а теперь еще с пятнами в легких, но продолжает покорять океан. Как такому откажешь? И я дописываю:
Еще можешь стукнуться в Фейсбук: Зак Майер (второй в списке, а то по юзерпику меня сейчас не факт, что узнаешь!)
Мама относит записку Сэму и зависает с ним поболтать. Близких у него нет, если не считать австралийскую овчарку и соседа по квартире, так что он радуется, когда мама приносит ему чай с печеньем. В другое время и другом месте им бы вряд ли нашлось о чем поговорить: мама с фермы на юге, он серфер-электрик, разъезжающий на Форде-Фалконе. Но здесь, в больнице, законы обычной жизни действуют гораздо слабее.
Нина меряет мне температуру ушным термометром. Сегодня у нее заколка с оленем.
– В этом крыле отделения атмосфера получше, тебе не кажется? – спрашиваю я, стараясь звучать как можно более обыденно, хотя торчащий из моего уха градусник наверняка все портит.
– Даже не знаю…
– То ли света здесь больше, то ли фэн-шуй какой-то… Очень подходит для пациентов младшего возраста. Ну, таких как Сэм. И тех, что помладше.
– Думаешь?
– Да, – киваю я убежденно. – По-моему, здесь логичнее размещать молодежь. Ну, типа Сэма и… всяких вроде него. Я говорю про будущее. В смысле потенциальных молодых новичков.
– Совсем юных, как Мия, да? – спрашивает Нина, записывая температуру в мою карту.
Мия. Ей идет это имя.
– С ней все хорошо?
Нина цепляет ручку за планшет. Какой бы ни была правда, я знаю, она не станет вешать мне лапшу на уши.
– С девочкой все будет в порядке, Зак. За нее можно не переживать.
Это я и так знаю. Я гуглил.
У нее лучшие прогнозы среди всех нас.
Два дня спустя приходит Патрик и говорит, что у него отличные новости.
– Что, я выздоровел?
– Н-не вполне… – хмурится он. То есть, ты, разумеется, выздоровеешь, Зак. Через пять лет ты будешь считаться здоровым даже официально…
– Тогда что за новость? Мне светит встреча с Эммой Уотсон?
Он тут же расслабляется и смеется.
– Не исключено! Я еще не читал, что там мелким шрифтом напечатано. В общем, мы тебя выдвигаем на «Загадай желание».
Я слышал об этом проекте: какая-то организация исполняет желания тяжелобольных детей младше восемнадцати. Я видел фотки, где они летают на вертолетах или обнимаются с Микки-Маусом в Диснейленде. Но все это были дети, а не подростки, так что я как-то не вижу себя среди потенциальных избранников.
– За что это меня номинируют?
– За то, что ты умеешь биться до конца, Зак.
– Типа как боксер Энтони Мандайн?
– Вроде того, – Патрик садится бочком на край моей кровати и зачем-то разглаживает брюки на коленях. – Хотя вообще-то не совсем. Просто ты никогда не жалуешься. Умеешь не раскисать, не то что… многие.
Я понимаю, что он хочет сказать «не то что та девчонка».
– Ага. То есть, я бодрячок вроде Халка Хогана.
– Зак, ну что ты в самом деле! – восклицает мама, в шутку замахиваясь лакричной палочкой. Она все время говорит, что нужно ценить участие Патрика, а не смеяться над ним. Как и остальной персонал больницы, он привык разговаривать о взрослых проблемах – банкротстве, бесплодии, несправедливости жизни и так далее.
– Я бы скорее сравнил тебя с воином, – говорит Патрик.
– Тогда мою палату можно сравнить с Афганистаном, а мою лейкемию – с Талибаном?
– Почему бы и нет.
– Отличная метафора, спасибо. Можно я использую ее на уроке литературы?
– Разумеется. Ну, я пошел, – он поднимается с кровати. – Лучше заранее придумай, что будешь загадывать. Эмма Уотсон, говоришь? Это Гермиона из «Гарри Поттера»? А что? Как говорится, мечтать не вредно…
Когда он уходит, предварительно помыв руки и помахав мне, мама говорит:
– Веди себя прилично.
– Сама веди себя прилично. А то как загадаю тебе курс похудения у Дженни Крейг.
Если честно, не хочу я ни в Диснейленд, ни на Формулу-1 с Шумахером. Когда я наконец выберусь отсюда, то меньше всего мне нужна шумиха вокруг моей персоны. Чего я хочу – так это гулять под огромным синим небом, копаться на ферме с папой и Эваном, помогать Бекки с животными, гонять в футбол с ребятами… Просто хочу назад свою жизнь, и больше ничего мне не надо.
К тому же, я не заслужил награды. Я никакой не воин, и даже смелым меня едва ли назовешь. Я не совершал подвигов, не спасал утопающих детей, не отправлялся в кругосветное плавание, как та девица на розовой яхте. Три часа в день за игровой приставкой никого еще не сделали героем. Последние 27 дней я лежал в кровати, налаживал работу кишечника и терял волосы с распухшей до ужаса головы. Спустя семнадцать дней после трансплантации мой организм начал понемногу сам вырабатывать лейкоциты, если верить тестам. В общем, ничего сверхъестественного.
Я смотрел передачи о военнопленных, которые умудрялись выжить, дыша угольной пылью и залечивая раны опарышами. Вот их бы в Диснейленд. А у меня – какое выживание? В палате есть холодильник с морозилкой, телевизор, приставка, благодаря кондиционеру температура всегда приятная, плюс регулярная горячая еда и перекусы; мне даже постель самому застилать не надо.
Ничего удивительного, что я не жалуюсь. На что? При любом раскладе происходящее – ненадолго. Сегодня средняя продолжительность жизни типичного австралийца мужского пола – 79 лет, или 948 месяцев. Больница плюс первый курс химии и последующие проверки – это совокупно девять месяцев. Выходит, я провел тут всего 1,05 % своей жизни. На потолке моей палаты 84 плитки, и если представить, что потолок – вся моя жизнь, то лечение не займет даже одной плитки целиком.
В общем, с точки зрения вечности, текущая история – пустяки. Не с чем номинироваться на «Загадай желание». Вот Сэм – другое дело, но ему уже 32, и он не проходит по возрасту. Или взять Нину, которая знает ставки, но все равно влюбилась в него. Вот это достойно награды.
– Слушай, зачем тебе Эмма Уотсон? – спрашивает мама. Даже мама смелее меня. Она выбирает терпеть все это.
Моей смелости тут нет: я ничего не выбирал сам. Говорят: «он борется с раком», но я не подписывался на эту битву. Лейкемия подписала меня сама.
Зак
Фейсбук сообщает, что у меня два новых запроса на добавление в друзья. У меня их и так 679, куда еще?.. До болезни было 400 с чем-то, и уже тогда большая часть состояла из формальных знакомств: бывшие одноклассники, ребята с футбола, приятели из крикетной команды… А теперь со мной не френдится только ленивый: какие-то дальние родственники, другие пациенты из больницы, их семьи, а также виртуальные знакомцы с разных форумов по онкологии, которые особо злостно засоряют мне стену псевдомудростями и употребляют в переписке сокращения, которые я не всегда понимаю.
– Сетевое общение, – говорил мне Патрик, – играет важнейшую роль в период изоляции и помогает преодолеть это одиночество.
Но что-то мне подсказывает, что мои «друзья» выигрывают от сетевого общения куда больше, чем я.
Больше всего на Фейсбуке меня развлекает бесконечное отклонение маминых запросов на дружбу.
– Мам, я у тебя перед глазами каждый божий час, зачем ты хочешь, чтобы я мельтешил еще и в твоем Фейсбуке?
– Мне просто интересно, чем ты там занимаешься.
– Ты и так видишь, чем я там занимаюсь! И не только там. Ты же все мои действия наблюдаешь живьем и в подробностях!
– У меня там всего четырнадцать друзей, – говорит мама жалобным голосом. Но я не поддаюсь.
– Попробуй выходить в люди почаще! Общайся с друзьями, съезди к тете Трише – до нее ехать-то меньше часа. А еще лучше – просто езжай домой.
– И поеду. Вместе с тобой, ровно через семь дней, – говорит мама. Будто я мог забыть, сколько дней мне тут осталось. Как же.
Отклонив очередной мамин запрос, смотрю на следующий.
Я думал, он будет от Сэма.
Мия Филлипс хочет добавить вас в друзья
Общих друзей – ноль. Я вижу эти имя с фамилией впервые. Лицо, впрочем, кажется знакомым. Всматриваюсь… Топ с вырезом, кулон в форме половинки сердца. На юзерпике она, в обнимку с другими девушками. Неужели та самая Мия?
Я невольно перевожу взгляд на окошко в двери. Ее там нет, конечно. Только белая стена и часть вывески, запрещающей простуженным находиться в отделении. Сейчас к нему примотан кусок краснозеленой новогодней мишуры. Да, та самая Мия! Пум-пум, тук-тук. И она предлагает мне дружбу.
У меня перехватывает дыхание, перехватывает голос, перехватывает все.
Я собираюсь принять запрос, но колеблюсь. Как она вообще меня нашла?
– Мам, а Сэма уже выписали?
– Нет. Его перевели в шестую палату.
– Когда?
– Когда ты спал.
Я тут же начинаю говорить тише. Получается хрипло.
– А кто сейчас во второй?..
Мама пожимает плечами, будто это, вопреки обыкновению, ее совершенно не интересует, и протягивает мне зефиринку. Она прекрасно знает, кто сейчас во второй палате.
Я смотрю на экран. Добавить или отклонить?
– Нина говорила, что соседки не будет до вторника. У нее, вроде, цикл пять дней через пять?
– Не помню, – говорит мама. – Как иначе назвать мокасины, пять букв?
Не то чтобы мне нужен еще один контакт в Фейсбуке ради галочки. Тем более который дарит мне диски с попсой и отдирает с потолка звездочки. Она все понимает неправильно. И все время на кого-то злится.
Но все-таки она там совсем одна.
Я отвергаю логику, добавляю ее в друзья и задерживаю дыхание.
Но в мире ровным счетом ничего не меняется. Ни эпического землетрясения, ни закадровой музыки. Отлично, у меня есть еще один френд вместо друга.
Но тут – пум.
Швабра уборщицы за стенкой? Или…
Пум.
Мама с подозрением смотрит в направлении звука.
– Это ты стучал?
Я качаю головой.
– Мыши, наверное.
Пум – настаивает стена. Пум.
То есть, она всего за два часа оказалась в соседней палате, добавила меня в Фейбуке и постучалась в стенку. Ничего себе скорость событий!
Я захожу на ее страницу и листаю незнакомую мне жизнь в комментариях со смайликами и фотографиях.
Мия! В эти выхи фест на Ротто! Айда с нами?
Эй, ты чего не пришла к Джорджи? Было так круто!
Последнее обновление от самой Мии – трехнедельной давности:
Как же меня задолбала моя чертова нога.
Все комментарии под статусом – совершенно мимо цели:
Хаха, на танцах подвернула??!
А что, антибиотики не помогают?
Мамма Мия, ну ты и клуша;)
Скроллю дальше вниз, чтобы узнать побольше.
С месяц назад она писала про выбор платья и туфель к выпускному, выкладывала фотку растопыренной пятерни с разными цветами лака, и все это бурно комментировали ее френды, общее число которых составляет 1152 человека. Это вообще как? Разве возможно реально знать столько людей?
Про онкологию – нигде ни слова. Про лечение – тоже. И ее зовут тусить на Ротто. Непонятно. Она что же, всем говорила, что у нее просто разболелась нога?
Нет, я понимаю, прогнозы у нее хорошие. Но рак – это при любых раскладах паршиво. И по факту, и по последствиям.
Пум…
Друзья ей постят и постят на стену всякие глупости про каникулы и рождественские распродажи, не зная, что Мия живет между домом и больницей. Что ее тошнит от химии. Как так получилось?
Скроллю дальше, разматывая ее жизнь в обратной хронологии. Попадается буквально пара жалоб на больную ногу, а остальное – как ни в чем не бывало. Какие-то школьные заморочки, приглашения на пляж и пошопиться, фотки с музыкальных фестивалей. Все складывается в симпатичную, яркую мозаику, но за ней совершенно не видно самой Мии.
Айпад внезапно издает трынькающий звук, и в правой нижней части экрана появляется окошко, в котором написано: «Мия печатает…»
Трыньк.
Мия: Это ТЫ?
Черт! Как она догадалась, что я на ее странице? А вдруг она думает, что я за ней шпионю? Блин, но она первая попросилась в друзья!
Всего пять минут назад я смотрел себе мирно второй день чемпионата по крикету, а теперь взбалмошная соседка стучится в мою стенку и в мой Фейсбук. Мия, нажми на тормоза! Или это мне надо разогнаться?.. И зачем писать ТЫ капслоком?
Пум.
– Зак! – теперь в мамином голосе слышно раздражение. – Это ты или кто?
Вот я влип. Кому и куда отвечать? Маме? Мии? В стенку или в Фейсбук? И что вообще говорить?
Трыньк!
Мия: Але! Зак Майер – это ты?
Курсор выжидающе моргает в поле под ее вопросом, но я парализован, словно кролик под взглядом удава.
Пум!
Теперь я уверен, что стучит никакая не швабра, а очень даже кулак, и этому кулаку наверняка сейчас было больно. Она в моем айпаде, она за моей стеной, отступать некуда.
Я печатаю:
Зак: да, я это она
Дурацкая ошибка, но что хуже – я случайно жму ввод до того, как успеваю ее исправить. Повисает мучительная пауза, в ходе которой я в мыслях рву на голове волосы, которых в реальности нет, а девушка, видимо, пытается вникнуть, что значит мой ответ.
Мия: Ты М или Ж?
Зак: я М
Короткие сообщения безопаснее. Тачскрин – зло.
Зак: я тут
Подумав, еще добавляю:
и я правда М
На добавление, правда, уходит несколько секунд, потому что я долго выбираю: расшифровать для верности «М» и написать «пол мужской», или же уточить «я мальчик», или лучше «я мужчина»? Идиотизм: конечно, она понимает, какого я пола! Она же раза четыре заглядывала ко мне в палату. Хотя, может, ежедневное общение с женщинами вроде мамы и медсестер подпортило мои Y-хромосомы? А костный мозг от предположительной немки дополнил картину?..
В меня летят все новые вопросы:
Мия: А ты вообще кто? Это ты сейчас за стенкой?
Зак: я. 1 палата, мы соседи, я зак.
И снова добавляю:
я М
Мия: А че на аватарке женщина?
У меня там действительно женщина. Такая характерная немка с плаката Октоберфеста, с косичками и угрожающих размеров грудью.
Зак: это прикол такой, это не я
Как рассказать про домыслы насчет анонимного донора из Германии и прозвище Хельга?
Зак: короче долго объяснять, есть шанс что я немного хельга
Мия:?
Зак:!
Ну а что тут скажешь?
Нужно как-то доказать, что я это я. Собравшись с духом, вытягиваю руку и стучу в стенку. Звук получается не такой, как раньше.
Мама внимательно за мной наблюдает. Удивленно смотрит на мой сжатый кулак. Я и забыл, что она здесь!
Мия: У меня в тумбочке твой телефон. Зачем?
Зак: я сэму передавал.
к тебе попало по ощибке
Почему все должно быть так сложно? Видимо, Сэм забыл забрать записку с номером, а уборщица недоглядела. Исправляю опечатку:
Зак: По ошибке! Ошибке!!!
Черт, теперь повтор и восклицательные знаки выглядят раздраженно. Будто я жалею, что зафрендил ее. Кстати, я и правда жалею, но только потому, что в результате выгляжу как клоун.
Она ничего не пишет. Наверное, тоже жалеет. И вообще, зачем знакомиться с кем-то, кого нельзя повидать живьем? Особенно если он выглядит как я и лепит дебильные опечатки.
Так. Глубокий вдох. Нужно как-то прояснить ситуацию.
Зак: меня не выпускают, и я просил сестру передать записку сэму. он лежал там до тебя, сейчас перевели в 6-ю. я не знал, что записка попадет к тебе, но это все фигня
После паузы она спрашивает:
Мия: Почему тебя не выпускают?
Курсор мигает как будто с интересом. Но как ответить вкратце, почему меня теперь не выпускают? Слабость весь одиннадцатый класс, все думали, что устаю на футболе, потом начались синяки, изнеможение, постоянные простуды. Потом анализы, диагноз, шесть месяцев химии, потом наконец долгожданная жизнь. Затем рецидив, поиск донора и облучение, трансплантация и карантин, чтоб новый костный мозг прижился, а иммунитет достаточно восстановился, и нейтрофилы оказались готовы к моему выходу в мир. Так что я здесь торчу, пережидаю это и радуюсь всяким мелочам да глупостям. Вроде стука в стенку или возможности пообщаться – в кои-то веки – с кем-то моих лет.
Зак: да просто не выпускают и все.
но осталось 7 дней, скорее бы:-/
В ответ тишина. Я сказал что-то лишнее? Может, ей показалось, что я бью на жалость?
Я чувствую, что ее внимание ускользает, что она, должно быть, отводит взгляд от экрана или собирается переключиться на чат с кем-нибудь здоровым и нормальным, с подружками, которых волнуют загар, марки солнечных очков и прикольные кулоны на шею. На фотках они выглядят, как фотомодели из журналов. И мне ужасно хочется сказать, что я вообще-то тоже из этого здорового мира, такой же, как они, просто сейчас временно выгляжу, как человек-попкорн. Но вместо этого я пишу:
Зак: врубай свою музыку, если хочешь, я, правда, не перевариваю гагу
Мия: Я тоже
Зак:?
Мия: Мне этот диск подарили. Еще он хорошо отпугивает маму
Зак:?
Мия: Реально, попробуй
Зак: с моей не сработало, короче, ты слушай что угодно, твоя палата, твои правила
Ответа нет, так что я безрассудно продолжаю.
Зак: и вообще ты там держись и не гру
Опять лажа. Жаль, что в чат не встроена отмена отправленного сообщения на такие случаи.
Зак: сти
Зачем вообще эти вещи писать? Можно подумать, грустить возбраняется. Если хочет, то пусть грустит.
Похоже, что если она чего и хочет, так это побыть одна. Зеленая точка возле ее имени гаснет, а я сиди здесь, один на один с чувством, что сказал все не то и не так.
Вообще-то подобную чушь – типа «не грусти» – должны говорить близкие. Где ее мама или тот чувак в шляпе, который ее навещал? Почему идиотничать выпало именно на мою долю? Кто-то должен сидеть рядом с ней и постоянно повторять, что все будет хорошо, что ее не продержат тут долго, ей всего лишь 17, по статистике у нее впереди еще лет 67, а сейчас просто неприятный эпизод жизни, такой таймаут перед возвращением к привычному ходу вещей, по длительности совсем незначительный. Как частичка плитки на фоне целого потолка.
Я слышу, как она поднимается с кровати, и вскоре раздается звук смыва в туалете. Если ее тошнит, надеюсь, что все-таки из-за цисплатина, а не из-за меня.
Еще какое-то время я листаю ее Фейсбук. Узнаю, что она в следующем году переходит в двенадцатый класс, раз в неделю ходит на косметологические курсы, любит фильмы Тима Бертона, актера Райана Рейнольдса, музыку Flume и драже M&Ms с арахисом. Терпеть не может бананы. Еще на страничке обозначено, что она состоит в отношениях с Райсом Грейнджером.
На этом я закрываю айпад. Мы зафрендились, но это не делает нас друзьями. Помимо болезни, у нас нет ничего общего. Было бы странно и дальше так внимательно прислушиваться к событиям за стенкой.
– Остракизм, синоним, шесть букв, – требовательно произносит мама.
Но слова подводят меня.
Зак
Статус: Осталось 5 дней. Умираю от скуки.
Ваши предложения?
Мама придумала себе занятие: учится вязать по книге «Вязание для чайников». Ей сорок девять, она скоро станет бабушкой, и вот она решила, что пора. В качестве пробного изделия она вяжет шарфик для еще не рожденного младенца Бекки. Не знаю, с чего мама взяла, что младенцы носят шарфы. Я смотрю, как она щелкает и клацает спицами. Пряжа аккуратно запечатана в пакет, чтобы в наш стерильный кокон не проникли микробы. 32 петли, 8 лицевых, 24 изнаночных. Звучит как комбинация упражнений по физкультуре. Вот уж что маме бы не помешало.
Мне тоже нужно себя чем-нибудь занять. Надо продержаться оставшееся время, как-то разбить его на ритмичные действия типа вязания, и чтобы ритм увеличивался по мере нарастания уверенности. А то время кажется уродливым комком пластилина, который я бестолково мну в отекших руках. Впереди еще мучительные пять дней.
Мама, разумеется, предлагала вязать вместе. Даже купила запасную пару спиц в надежде, что мы будем заниматься синхронным накидыванием петель. Но я пригрозил, что воткну себе спицу в глаз, так что мама отстала. Тупить в старый сериал и то лучше, чем учиться вязать. Потому что, когда я отсюда выйду, мой имидж и так будет нуждаться в коррекции.
– Мне нужен какой-нибудь головной убор, – говорю я маме.
– Сначала я закончу шарф, потом могу и шапочку, – говорит мама.
– Да нет. Я имею в виду что-то покупное. Может, кепку. Что-нибудь, что не постыдился бы надеть Райан Рейнольдс. Может, купишь мне кепку?
– Что, будешь носить ее прямо в палате?
– Она мне нужна не для защиты от солнца, а для защиты самолюбия. У меня голова слишком бледная.
Мама отрывается от вязания и смотрит на меня.
– Кто вообще такой Райан Рейнольдс? И что не так с твоей головой?
– Блин, я выгляжу, как ходячая лампочка! Хочу кепку. Крутую. Мужскую. Всем кепкам кепку.
– Ладно, будет тебе кепка.
– Только чур не из больничного магазина! Из какого-нибудь другого… хорошего. Сходишь? Пожалуйста!
– Что, прямо сейчас? Тридцать дней лежал без кепки, а теперь прямо срочно бежать за ней?
– Ну… хорошо бы.
Мама картинно вздыхает, довязывает последние петли ряда и складывает вязание на коленях.
– Чудак ты у меня. Ты из-за шарфа расстроился? Потому что я решила связать первый для малыша?
– Блин, да мне просто захотелось кепку!
– Хочешь поговорить с Патриком?
– Я хочу кепку. И маму, которая не задает столько вопросов.
– По-моему, кое-кто встал не с той ноги, – ворчит мама, закидывая сумку на плечо. – Заодно куплю мороженого, раз такое дело. Ну-ка, давай, нарисуй мне, как должна выглядеть твоя крутая мужская кепка?
Я вырываю страницу из дневника и рисую нечто похожее на кепку Райса, который навещал Мию неделю назад. Я видел ее на его фотографиях в Фейсбуке.
Сегодня он появляется как раз в этой кепке. Он мелькает мимо моего окошка, столкнувшись в коридоре с только что вышедшей мамой. Не знаю, обратила ли она на него внимание. У него непроницаемый взгляд и букет гвоздик в руке.
Мне не слышно, о чем они общаются за стенкой. Но Мия хотя бы заговорила! Это прогресс после тишины последних двух дней. Меня подмывало сказать ей, что потом полегчает, что уныние отпустит. Надеюсь, Райс говорит ей что-то в этом духе. Раз уж ее мама на это не способна.
Я спросил на Фейсбуке, какой бы придумать прикольный проект, чтобы занять оставшееся время в больнице. Под вопросом уже 24 комментария. В основном предсказуемые советы от едва знакомых людей: «Сделай альбом-скрапбук про свою борьбу», «Напиши письмо себе в будущее, чтобы прочитать его год спустя» и даже «Вышей свой инициал на рождественском носке». Хорошо знакомые тоже отличились. Алекс предложил построить макет Эйфелевой башни из использованных иголок от шприцов, Мэтт – продать старый костный мозг через интернет-аукцион eBay, а Эван – уболтать медсестер сняться в порнухе. Наименее дурацкое предложение поступило от Рика, который тоже фанатеет от Эммы Уотсон: «Устрой киномарафон – пересмотри подряд всю поттериану». Вот это мне по силам.
Ми я под этим постом не оставила комментария. Не то чтобы я ждал. Я снова и снова захожу к ней на страницу: должна ведь она написать про больницу? Или хотя бы про осточертевшую боль в ноге. Может, даже про дурацкого соседа с башкой-лампочкой. Последний ее пост, за вчера, гласит:
Продолжаю тусить на югах. Кто-нить уже купил билеты на фест Future Music?
В комментариях ее френды обсуждают состав выступающих. Никто не спрашивает Мию про больную ногу.
Неужели они правда настолько слепы к тому, что с ней происходит? Что ей плохо морально и физически? Похоже, единственный, кто знает правду, сейчас торчит у нее в палате, и тот уже прощается. Дверь за стеной открывается, закрывается, и Райс мелькает мимо с опустевшими руками. Спустя минуту я вижу из окна, как он выходит на улицу и садится в тачку, припаркованную в зоне короткосрочной стоянки. И вот он уже уносится прочь, подальше от больницы и от семнадцатилетней девушки, которая тихо всхлипывает за стенкой.
Слушать это еще невыносимее, чем девчачью попсу.
Если бы я мог пойти к ней, я бы пошел. Скорее всего. Мне кажется, я бы зашел к ней, сел на край кровати и гладил бы ее по спине. Может, даже приобнял бы. Если бы мне показалось, что она не против. Как мама меня приобнимала и гладила.
Но я не могу отсюда выйти, не могу помочь ей пережить печаль, не могу не слушать, как она плачет, не могу ничего. И никто, кроме меня, не знает.
Мама возвращается из магазина и протягивает мне ушастый чехол на чайник.
– Это что?..
– Продавец сказал, что это хит продаж. Говорит, Берт Рейнольдс такое бы надел.
– Кто?
Она закатывает глаза.
– Ну, тот актер. Из комедии, как ее, «Полицейский и бандит».
По-моему, мама надо мной издевается.
– Ты ж сам просил, – говорит она.
Меня тянет стошнить в эту шапку, но мама натягивает ее мне на голову. Затем делает шаг назад и задумчиво разглядывает меня, будто я сложное граффити, которое надо расшифровать.
– Кажется, такое носил ковбой из того фильма про гору и геев.
– Не такого эффекта, мама, я добивался.
– Тогда учись рисовать, – она мнет мой рисунок кепки и выбрасывает его в корзину. – Кстати, неплохая идея. Я могу принести фруктов для натуры, купить тебе «Рисование для чайников».
Мама меня не на шутку подбешивает. На химии было не так трудно: пять дней вместе вполне можно пережить, потому что знаешь, что за ними следуют пять дней, когда ты будешь один. А при непрерывном общении в течение месяца вырабатывается аллергия. Удивительно, что мы до сих пор не поссорились.
– Знаешь новенькую? – спрашиваю я, надеясь убить двух зайцев одним ударом.
– Не очень-то она уже и новенькая, – замечает мама. Вот надо ей цепляться к словам?
– Раньше была новенькая, а теперь просто Мия.
– Мия, говоришь?
– Да. Она в соседней палате. Может, зайдешь-поздороваешься? Захватишь игру в слова…
Мама в ответ фыркает.
– Или хотя бы кроссворд, – не сдаюсь я.
– Она, знаешь ли, не производит впечатление любительницы кроссвордов.
Мама имеет в виду, что девушка не производит впечатление дружелюбного человека, в отличие от всех остальных пациентов и их близких, что здесь побывали. Ну еще бы. Она раздражительная, ворчливая и обиженная, совсем как Бекки в ее возрасте. Обыкновенный трудный подросток.
– Может, завтра зайду, – говорит мама. – Знаешь, а эта штука тебе идет.
– Дай-ка мне спицу.
Но мама вместо этого протягивает мне миску с карамельным мороженым, и я ем, хотя оно слишком сладкое. Все равно заняться больше нечем.
Остаток дня я валяюсь, слушаю новую музыку в наушниках и представляю, какие бы треки я переписал для Мии, если бы был не таким трусом.
Осталось пять дней.
Не смыв за собой, чтобы не шуметь, я на цыпочках возвращаюсь из туалета в постель. Затем беру айпад и читаю блоги раковых пациентов по всему миру. Меня не перестает удивлять откровенность, с которой люди делятся страхами с огромной, незримой аудиторией. Выкладывают свои портреты после выпадения волос, пишут пронзительные стихи о боли. Дают клятвы разным богам. Что стоит за этим – смелость или скука? Я читаю все, включая их молитвы. В три часа ночи это скрашивает одиночество. Напоминает, что не я один отгорожен сейчас от мира.
Я слежу за развитием событий незнакомцев, утративших надежду или цепляющихся за нее, читаю истории победителей и проигравших. И каждый раз, когда читаю о чьей-нибудь смерти от лейкемии, я испытываю чувство мрачного облегчения. В этом сложно кому-то признаться, включая себя самого, потому что это бесчеловечно. Однако если кто-то умирает, мне кажется, будто мои шансы на выживание возрастают по какому-то неведомому космическому закону. Если кто-то вылетел из игры, значит, я ближе к победе, разве нет?
Я не знаю никого из умерших и никому из них не желал смерти. Просто если где-то убыло, то где-то прибудет, и можно думать, что прибудет у меня. Во что еще верить, если не в математику? Мама спит рядом со мной уже тридцать вторую ночь подряд, похрапывая. Как бы она ни действовала мне сейчас на нервы, я не могу допустить, чтобы это было зря. Ей нужно, чтобы я прорвался.
За некоторых больных блоги ведут их родители, потому что сами они еще не умеют писать. На форумах попадаются записи людей, которые узнали диагноз слишком поздно, и химия с трансплантацией уже не помогут. Читаю все это и снова чувствую, что мне повезло. А потом снова чувствую стыд.
И вдруг она смотрит на меня из нижнего угла экрана. Крохотная зеленая точка, светящаяся в темноте, как звездочка на потолке. Значит, я не один не сплю.
Значит, нужно что-то написать. Или нет?
Она пишет первой.
Мия: Хельга?
Зак: я зак
Мия: Не спишь?
Зак: да как видишь
Ми я: Вижу.
И я не сплю
Зак: в три часа всегда так. это такой проклятый час
Мия: Проклятый час? Чем тебя накачали?
Зак: ничем, я просто одичал, от изоляции крыша едет
Мия: Хельга, мне хреново
Зак: эт нормально после химии, потом попустит, и меня зовут зак, есличо
Подумав, я добавляю:
Зак: ты поправишься
Надеюсь, это не смотрится пустым обещанием.
Мия: Ну да ну да
Зак: да стопудово
Мия: А ты?..
Вопрос пронзает меня насквозь. Ишь какая меткая.
Зак: я почти в порядке, у меня теперь новехонький костный мозг от хельги
Мия: А выглядишь ты плоховато
Я откидываю голову на подушку и вздыхаю. Она права. Хорошо хоть говорит, что думает.
Зак: ну дело понятное: химия, стероиды, солнца не вижу
Мия: В общем, ты не умираешь?
Запретное слово выпрыгивает на меня с экрана. Здесь все его избегают.
Зак: нет
Мия: Здорово
И что мне ответить на это? «Спасибо»?
Зак: костный мозг прижился, мы все потихоньку идем на поправку
Мия: Когда человек умирает, что случается с его фейсбуком?
Зак: не знаю…
Мия: Куда вообще деваются аккаунты мертвых людей?
Зак: нужно спросить цукерберга
Мия: Это кто?
Зак: верховный фейсбучный бог
Мия: А остальное куда девается? Мобильники, там, музыка на айподе?
Воображение рисует горы телефонов. Треки, запутавшиеся в облаках.
Зак: ты это к чему?
Мия: Да ни к чему. Я просто сейчас нафиг СДОХНУ ОТ СКУКИ!!! Как ты здесь выживаешь?
Зак: ну, выбора-то нет. сплю, смотрю сериалы, сайнфелд, американскую семейку
Мия: Мне засунули трубку в нос. Вообще жесть.
Зак: ты сама не ешь?
Мия: Да вся еда на вкус как копоть. А шоколад как воск.:(
Зак: попробуй тосты с сыром и томатным соусом, классика во время химии, только надо чтоб сыр сначала остыл
Мия: Тебе что, прям не бывает скучно?
Зак: тычо, я тут на стенки лезу, я ж 32 дня тут безвылазно
Мия:?!!!
Зак: лежу с 18 ноября, но скоро уже отпустят, и тебя тоже, это же твой второй цикл
Мия: Осталось целых 3:(
Зак: значит, всего 5?? ну ты ваще везучая
Мия: Везучая????
Зак: не то слово, ты разве не в теме?
Она ведь не может не знать статистику? Среди женщин с остеоскаркомой в ее возрасте выживамость и так 80 %, но конкретно у нее шансы аж 90 % из-за локации опухоли. Если убить рак химией и вырезать опухоль, шансы вырастут до 95 %. Неужели она не понимает, что 95 % – это очень круто?
Но вместо этого я пишу:
Зак: ты самая везучая в отделении
Мия: Я была б везучая, если б выиграла в лотерею.
Зак: дак купи лотерейный билет
Мия: Какой ты смешной
Зак: мне все это говорят
Мия: Ты не в том смысле смешной. Не типа хаха, а типа мммм
Короч, я спать. Спасибо тебе.
Зак: обращайся
Мия: Чао, Хельга.
Зак: зак!
Раздается негромкий стук в стенку. Возможно, он ничего не значит.
Я выключаю айпад, и палата погружается в темноту. Но про сон можно забыть. Я лежу и прокручиваю в мыслях наш разговор, как песню на повторе. Композиция не идеальная, но гораздо лучше Гаги.
Мия тоже смешная. Типа хаха.
Я лежу в постели и думаю о вещах, которые уже написал, и о вещах, которые напишу завтра в три – в проклятый час, когда все правила жизни встают на паузу.
Зак
Я, натурально, горю.
Температура перевалила за 39,5. Обломался мой идеальный график поправки.
В ходе уборки унесли все мамины вещи: картонки с мороженым, очки для чтения, кроссворды. Даже календарь попал под подозрение, был запечатан в пакет и отправился в мусор. Всю палату перетрясли, отчистили и стерилизовали.
Мама тоже уехала. Доктор Анета заявила, что у нее простуда неясной этологии, так что придется ехать домой. Звонил папа, который думал ее подменить, но я отговорил его. В палате для него слишком тесно. Бекки предлагала свою кандидатуру, но она беременна – не хватало, чтоб она здесь подцепила каких-нибудь микробов. Да и какой смысл? Из меня сейчас не лучшая компания.
Мои тромбоциты соскочили до 12, нейтрофилы до 0,4, а гемоглобин до 8. Общий счет лейкоцитов опустился до 0,8, но мне так хреново, что нет сил об этом переживать. Я свернулся в розовом кресле, пока Вероника меняет мою постель. За прошлую ночь простыни промокли от пота. Как и в позапрошлую.
И это всего лишь драная простуда, которую мне не хватает силенок одолеть самому Трубки от катетера ведут к двум пакетам с антибиотиками. Я справляю нужду в мочеприемники. Санитары увозят их на тележке.
Шторы в моей палате все время закрыты, так что я не знаю, день на дворе или ночь. Но для меня между ними и так нет разницы. Что во сне, что наяву мое сознание пронизано психоделическим бредом, который обматывает меня со всех сторон. Сквозь муть я помню, что до свободы оставалось четыре дня. Но когда это было?
Я успел забыть, каково в этом коконе слабости и как он душит. Забыл и про ночной пот, и про озноб, и про безвременье. Сестры иногда предлагают поиграть в «Колл оф Дьюти», но какое там. Я ничего не могу воспринимать – ни телевизор, ни интернет.
Нина уверяет меня, что все к лучшему. Она гладит меня по плечу и говорит:
– Это хорошо, что твои лейкоциты получили встряску здесь, а не дома.
Ну давай же, Хельга. Где ты там во мне. Прояви характер.
Позже, когда сил нет даже заснуть, я нашариваю и включаю айпад. Яркий свет бьет по глазам. Времени – три утра.
Фейсбучная стена рябит от пожеланий здоровья. Мне хочется написать всем: чуваки, это всего лишь простуда, не надо паники. Но я слишком слаб.
Мия: Хельга?
Я даже не заметил, что она онлайн.
Зак: зак
Мия: Ты как?
Ее не нужно обманывать. Она хочет знать правду.
Зак: терпимо
Мия: Ты говорил, что тебя скоро выпишут.
Зак: да простыл.
капитально расклеился
Мия::-(
Зак: но ничо, лекарства потихоньку вштыривают. как там твой третий цикл?
Мия: Уже четвертый
Черт. Как долго я болею?
Зак: т. е. ты во 2-й палате сейчас?
Мия: Да Зак: ну привет
Мия: Привет.
И с Рождеством, мать его за ногу
Зак: сегодня рождество??
Мия: Нет, было 4 дня назад
Зак: фигасе. ну с рождеством
Мия: Мне так погано
Зак: мне тоже
Мия: Ощущенье что в меня вливают яд
Зак: это нормально
Мия: Правда?
Зак: потом полегчает, потом всегда легчает
Мне тоже полезно себе об этом напоминать.
Мия: Я не хочу умирать
Курсор мигает и ждет ответа. Мамы рядом нет, так что не надо нервничать. Не надо спешить. Спокойно, без опечаток и без клише.
Зак: ты не умрешь
Мия: Мне всего 17
Зак: ты не умрешь
Мия: Сегодня одна пациентка умерла
Зак: кто?
Мия: Не знаю. Из 9-й палаты
Зак: что у нее было?
Мия: Не знаю. Совсем старушка
Я никогда не слышал, чтобы здесь умирали. Обычно смерть приходит к людям домой, когда человека уже отдали семье, прописали паллиативную терапию, доверили Божьей воле и умыли руки. К тому моменту, как правило, у них уже написано завещание и выбраны треки для похорон; человек успевает со всеми попрощаться и уходит в мир иной, окруженный близкими. Наверное, старушка умерла неожиданно.
Мия: Там было много людей
Зак: ты их видела?
Мия: Через окошко в ее двери. Медсестры стояли в коридоре, ждали. Видимо, она только-только умерла. Такая тощая. Рядом какие-то люди плакали…
Она еще никогда не писала таких длинных сообщений. Я ее не перебиваю. Мне кажется, я даже слышу, как она стучит по клавиатуре.
Мия: Ты когда-нить видел мертвое тело?
Зак: человеческое – нет. а ты? ну, до старушки
Мия: Свою бабушку, на похоронах. Я дико ржала, потому что ее плохо накрасили. На губы намазали розовый блеск. Прикинь? Я все думала, сколько он продержится. Дольше, чем сами губы или нет? А в ушах были жемчужные сережки. И я думала, когда они отвалятся?
Зак: ты реально ржала?
Мия: Мне было 8 лет
Все мои родственники, кого я знаю, еще живы: все дедушки и бабушки, два дяди, тетя, двоюродная бабушка, четверо двоюродных братьев и сестер, родные брат и сестра. Я даже никогда не был на похоронах.
Зак: у нас в детском саду один мальчик утонул в запруде, воспитательница нам сказала, что он попал в хорошее место, я решил, что она про Макдональдс
Мия::-)
Интересно, как выглядит Мия, когда улыбается. Не нарочито, как на фотках в Фейсбуке, а по-настоящему, когда никто не смотрит, когда лежишь ночью щекой на подушке и невольно расплываешься, глядя в экран.
Мия: Быстро бери трубку
Зак: какую т
Пронзительный звонок разрывает тишину раз, два, три раза, пока мне не удается сбить трубку со стены. Я никогда еще не пользовался внутренним телефоном – обычно мне звонят на мобильный. Трубка кажется огромной и неудобной.
– Хельга?
Я сглатываю.
– Зак.
– Ты как? Можешь говорить?
– Да, – говорю я, хотя в горле пересохло. – Могу.
– Ты веришь в привидений?
Как у нее получается вечно задавать вопросы, которых избегают все остальные? Это потому, что мы друг другу чужие, и можно не осторожничать? Или потому, что на часах 3:33, и нормальный мир еще на паузе? Я простуженно дышу в микрофон, потом говорю:
– Я об этом не думал.
– Так веришь или не веришь?
– Пожалуй, нет.
– А в рай?
– Тоже нет.
– А в бога?
– Нет.
– Точно?
– А ты веришь?
Она отвечает не сразу. Я слышу ее дыхание.
– Можно тебе кое-что рассказать?
– Давай.
– Понимаешь, когда старушка из девятой умерла, там в коридоре… что-то такое было.
– Какое?
– Невидимое.
– Думаешь, призрак?
– Не знаю. У меня было такое чувство, будто старушка стоит рядом со мной и тоже на все это смотрит. Знаешь, как это страшно?
Я знаю о смерти все. Знаю, что в Австралии каждые три минуты и сорок секунд умирает человек. Знаю, что завтра 42 австралийца умрут из-за курения, примерно 4 умрут в ДТП и примерно 6 покончат с собой. А на будущей неделе 846 человек умрут от онкологии: 156 – от рака легких, 56 – от рака груди, 30 – от меланомы, 25 – от опухолей мозга вроде той, что у Сэма. 34 человека умрут от лейкемии, которая у меня.
Вообще это Гугл знает о смерти все, а я просто нахожу, что мне нужно. Но даже он не ответит, что случается после.
Как поддержать разговор о призраке? Сказать, что это игра воображения? Когда я был маленький, я верил и в Санта-Клауса, и в Иисуса Христа, и в спонтанное самовозгорание, а также в лох-несское чудовище. Теперь я верю в науку, статистику и антибиотики. Но как знать наверняка, что именно они помогут испуганной девушке в 3:40 ночи?
– Хельга, ты там?
На самом деле я хочу сказать, что мне жутко приятно слышать ее голос.
– Я здесь.
– Думаешь, я совсем ку-ку?
– Ну, иногда людей глючит от таблеток…
– Слушай, а умирать больно? – перебивает она.
– Нет, – в этом я твердо уверен.
– Я толком жизни-то не видела…
– Еще как видела. И еще увидишь. Когда ты умрешь, тебе будет, ну, минимум 84.
– Блин, да все равно. Просто это ужасно глупая смерть.
Я достаю леденец от кашля и отправляю его в рот.
– Бывают смерти и поглупее.
– Глупее, чем сдохнуть от хрени на лодыжке?
– Ну, можно еще помереть, поливая рождественскую елку с включенной в сеть гирляндой.
– Только так, Хельга, не бывает.
– Так было с тридцатью одним человеком, причем только в Австралии.
Я слышу, как она смеется, и тошнота отступает. Я продолжаю:
– Или вот, например, ты знала, что три австралийца в год умирают от того, что лижут батарейки?
– Ты гонишь.
– He-а. Потом, бывают еще неудачные взаимодействия с торговыми автоматами. На всякий пожарный, если автомат не захочет выдавать тебе чипсы, сразу сваливай.
– Ты прикалываешься надо мной?
– По-моему, прикалываются те, кто умудряется утонуть в канализации.
– Да ладно! Так реально бывает?
– Ну вот в прошлом году какой-то мужик в Нью-Йорке свалился в коллектор.
– Блин.
– Цистерны довольно популярны в этом плане. В Индии шестеро рабочих свалились в чан томатного соуса.
– Шестеро сразу?
– Один упал, остальные полезли спасать, ну и…
– Ты по ходу сочиняешь.
– Вот те крест. Люди помирали в растительном масле, пиве, бумажной пульпе…
– Я бы выбрала смерть в чане с шоколадом.
– Было. Нью-Джерси, 2009-й. Двадцатидевятилетний мужчина…
– Откуда ты все это знаешь?
– У меня много свободного времени.
Я слушаю ее дыхание и жду следующего вопроса.
– Хельга, а если бы у тебя был выбор…
– Чан, наполненный Эммами Уотсон.
– Ого, у тебя был готов ответ.
– Разумеется. А у тебя готов?
– Ну, раз шоколад уже застолбили, пусть будет чан с мармеладом. А ты вообще в курсе, что Эмма Уотсон существует в единственном экземпляре?
– Да мне одной и хватит.
Мия смеется.
– Ну-ну, удачи.
Рядом со мной гудит монитор с показателями. Я и забыл про него. Последние пять минут вокруг меня не было ни аппаратов, ни лекарств, ни лейкемии. Только разговор с живым человеком на том конце трубки. Я надеялся, что Мии станет полегче, но не ожидал облегчения и для себя.
– Мия, вообще-то раком заболевает каждый второй человек, – говорю я. – У нас с тобой он приключился довольно рано, так что мы вылечимся и отстреляемся раньше других.
– Я бы все-таки предпочла заболеть в старости.
– Кстати, слушай…
– Что?
– Полоскалка мерзкая, но реально помогает от язвочек во рту.
– Медсестры то же самое говорят.
– Еще помогает рассасывать кубики льда.
– Серьезно?
– Мне можно верить.
Я ничего особенного не имел в виду, но она замолкает, словно ей надо всерьез об этом подумать. А потом она произносит:
– Я верю.
Зак
– Как ты? – спрашивает Нина. Говорят, я тут уже 44-й день. – Справляешься без мамы?
– Я вообще-то большой мальчик.
Нина улыбается и вручает мне четыре таблетки, два леденца для горла, три витаминных пилюли и гигиеничку со вкусом папайи. Затем достает из кармана ушной термометр и меряет мою температуру, как мне кажется, слишком долго, задумчиво уставившись куда-то между кроватью и стеной. Она выглядит усталой. На заколке в ее волосах маленькая коала крепко вцепилась в ветку.
– Тридцать восемь? – предполагаю я.
– Тридцать семь и пять, – говорит она. – Неплохо. Ты как себя чувствуешь?
– А ты?
– А я-то при чем?
– Выглядишь ты так себе.
– Ах ты льстец. Видимо, выздоравливаешь, – она неубедительно улыбается и записывает мою температуру. – Ну, чего ждешь от нового года?
– Что он будет получше старого.
– Да уж, хорошо бы. Ладно, не вешай нос, Зак.
– Не вешаю, – отзываюсь я, хотя из нас двоих это пожелание подходит ей куда больше.
Нина несмешно моет руки и выходит.
Поскольку мамы нет, я совершенно не в курсе событий отделения. Мия тоже молчит. Я на всякий случай не выхожу из Фейсбука, но она в оффлайне.
Разные люди постят на ее страницу приглашения на всякие новогодние вечеринки. Никто так и не знает, что адресат подключен к аппаратам химии и гидратации. Мия, похоже, верит, что эти два мира могут существовать отдельно. Что если молчать про онкологию, то она как будто понарошку.
В полночь за окном с шипением и свистом взрываются фейерверки, рассыпаясь в небе золотыми и розовыми искрами. Где-то вдалеке голоса и гудки: люди празднуют. В отделении раздаются звуки хлопушек и веселые возгласы. Я пишу Мии:
С Новым годом!
Она не отвечает.
Новый год беззвучно и вкрадчиво накрывает мир.
Простуда – Зак, 0:1. Кому интересно: тромбоциты 48, нейтрофилы 1000. Это хорошая новость. А также: с НГ всех! Надеюсь, в субботу выпустят.
Нина по моей просьбе фотографирует меня. Я сижу в постели, подняв вверх большие пальцы, мол, все окей. Мое лицо стало менее одутловатым. Похоже, что новый костный мозг внутри наконец помог мне обновиться и снаружи.
Я ставлю новый снимок себе на юзерпик вместо Хельги. Комплименты текут рекой.
Затем я погружаюсь в запойный просмотр поттерианы. Восемь фильмов, от титров до титров. Такой тест на выносливость мне под силу. Особенно любопытно смотреть, как разворачиваются две вещи: деградация актерского таланта Рэдклиффа и постепенный расцвет Эммы Уотсон. Она превращается из ребенка в девушку где-то в районе «Узника Азкабана», и с того момента ее сексуальность только набирает обороты. К концу «Даров смерти» она вообще огонь.
Магия из фильмов, по-видимому, просачивается в мой мир, потому что я всего два дня как поправился, а уже рвусь на свободу. Врачи восхищаются динамикой, отмеченной в моей карте уверенно растущим графиком. Я чувствую себя как новенький благодаря Хельге и отчасти Эмме Уотсон. Мне кажется, если я прямо сейчас выйду из палаты, надев кепку, то никому на улице не покажусь больным. Сольюсь с другими прохожими, буду обычным парнем в кепке. Ну, может, чуть изможденным и бледным, как вампир, но это сейчас даже в моде.
– Что на тебя нашло? – смеется Кейт в конце сеанса физиотерапии, когда я прошу увеличить нагрузку.
Мне нравится чувствовать в мышцах напряжение. Нравится, как жадно легкие втягивают кислород. Нравится чувствовать воздух, поднимающийся от педалей велотренажера, когда я их кручу.
И мне офигенно нравится твердо стоять на ногах и смотреть из окна на мир снаружи, где ездят такси и машины скорой помощи, выходят покурить хирурги, ходят посетители с воздушными шариками для своих больных. Скоро я выйду туда. Буду дышать нестерильным воздухом настоящей жизни. Скорее бы! В палате стало слишком тесно.
В открытке от Сэма написано, что у него все хорошо: работает три дня в неделю и уже нашел для меня подходящую доску для серфинга.
Бекки прислала новую фирменную открытку: «"Добрая Олива" – оливковая ферма и контактный зоопарк!» На обороте она рассказывает, что родилось четверо козлят и одна альпака, а ее собственный младенец, судя по УЗИ, сейчас размером с манго.
Врачи не устают расхваливать мои анализы.
Нина меня поздравляет.
Но Мия по-прежнему молчит. В ее Фейсбуке все дежурно-прилично, как всегда. Друзья выкладывают ей на стену фотки с фестиваля и новогодних вечеринок, кто-то уже делится планами на выпускной и выбирает образ на День Святого Валентина, до которого осталось полтора месяца. Все эти люди по-прежнему считают, что у Мии не происходит ничего особенного.
А я слышу, как она плачет за стенкой по ночам. Иногда ее тошнит. Иногда она плачет и блюет одновременно.
Она не выходила в онлайн целых три дня, но я все равно пишу:
привет, соседка, ты как, попробовала тосты с сыром? у меня еще куча ценных кулинарных советов, если что. пишут, что вчера в испании один парень упал в цистерну с клеем, прикинь как влип? почему-то решил что ты оценишь.;-) короче, меня выписывают в субботу, так что если будешь стучать в стенку, учти что тут может оказаться какой-нибудь дряхлый дед. желаю удачно закончить 12-й класс, к счастью, такие вещи нужно делать всего однажды.
твой сосед
зак
Тут же загорается зеленая точка чата.
Мия: Хельга!
Зак: о, сколько лет сколько зим
Мия: Я теряю волосы. Прям клочьями. Вся подушка засыпана
Зак: это нормально
Мия: Нихрена не нормально!!
Даже странно, что она стала терять волосы только сейчас. Бросаю взгляд на ее юзерпик. Огромные солнечные очки, поза на камеру, густая каштановая шевелюра. У меня только-только отрос робкий ежик миллиметра в два.
Зак: они отрастут обратно
Мия: У меня выпускной через 6 недель!
Зак: значит, не надо будет заморачиваться с укладкой
Мия:?!
Зак: ну, одной проблемой меньше, типа
Мия: У меня волосы выпадают, а тебе смешно?!
Зак: эммм нет… но можно подобрать модный парик;-)
Мия: ПОШЕЛ ТЫ
Это наезд, без которого я бы мог обойтись. Я убираю руки с клавиатуры.
Мия: Ты что, издеваешься?
Даже не думал. Просто почти все теряют волосы после химии. Она не могла этого не знать.
Мия: Для тебя это, реально, повод поржать?
Она быстро печатает, быстрее меня. Ее слова впиваются в меня, как колючки. Разумеется, в химиотерапии нет ничего смешного, но что теперь – плакать? Если не смеяться над собой, как еще все это пережить?
Мия: ДУМАЕШЬ, МНЕ НРАВИТСЯ ВЫГЛЯДЕТЬ ВОТ ТАК???
Зак: думаю, у тебя сейчас нет выбора
Мия: ДУМАЕШЬ Я ПРЯМ МЕЧТАЛА ОБЛЫСЕТЬ И СТАТЬ УРОДИНОЙ КАК ТЫ?
Ну ничего себе.
Мия: ТАК ЧТО НЕЧЕГО РЖАТЬ
Зак: никто над тобой не ржет
Мия: И НЕ
Я вырубаю чат. Прячусь от нее в безопасный оффлайн.
Тут же раздается стук в стену – не знаю, она извиняется или продолжает рвать и метать. Я не отвечаю. Нашла, блин, мальчика для битья. БУМ, раздается с той стороны, БУМ, и я не прислоняюсь к стене, но чувствую каждый удар внутри.
Ее сообщения теперь падают мне в почтовый ящик.
Гребаный рак уже отобрал у меня каникулы,
Рождество и Новый год, а теперь отбирает
последнее что у меня осталось хорошего.
Я НЕ ПОЙДУ НА ВЫПУСКНОЙ В ДРАНОМ ПАРИКЕ,
ЯСНО??
Хельга!
Хельга?
Я больше так не могу
Хельга
Но я тоже так не могу. Я выключаю «айпад» и зарываюсь под одеяло.
Слышно, как ее рвет в туалете, но мне все равно. У меня не хватит сил вытянуть нас обоих.
Я наблюдаю за траекториями движения людей под окном. Одни стремятся в сторону входа с цветами под мышкой, другие выходят из дверей и спешат к парковочному автомату, после чего уносятся прочь на машинах.
Среди прочих я вижу мать Мии, которая передвигается нервными рывками. Сейчас она остановилась у клумбы, чтобы покурить. Она выглядит слишком молодой, чтобы иметь такую взрослую дочь. Еще она выглядит слишком испуганной. Готовой сорваться и сбежать в любой момент.
По правде сказать, мне иногда не хватает мамы. Она умеет не терять голову. Знает, что даже если нет настроения, всегда можно найти силы на один кроссворд.
Сделав последнюю затяжку, родительница Мии ныряет в главный вход. Минуту спустя я вижу, как она мелькает за окошком в моей двери. Следом идет целая толпа врачей – пятеро или шестеро. Это странно, потому что еще не время обхода. Я снимаю наушники и прислушиваюсь.
В соседней палате открывается дверь, люди заходят внутрь, и среди прочих шагов я узнаю цоканье каблуков доктора Анеты.
Последний раз, когда меня навещало сразу столько врачей, меня поздравляли с удачным первым курсом лечения. Принесли пирожные, пожимали мне руку, и затем я отправился в обычный мир. Может, Мию тоже сегодня выпустят? Тогда она еще удачливей, чем я думал. После позавчерашнего она мне больше не писала, я тоже не писал. Какой смысл?
– Как дела, Зак?
Я даже не заметил, как вошла Нина.
– Да ничего, вот, ноги разминаю, – отвечаю я, прохаживаясь по палате. Мои ноги, скрытые спортивными штанами, сейчас худые и бледные, но они скучают по бегу
– Я подумала, давай сыграем, – Нина подключает приставку
Я возвращаюсь к кровати.
– После стольких недель поражений ты все еще надеешься победить?
– Это мой последний шанс!
Но я качаю головой.
– Давай завтра, – говорю я. Хочу услышать речь, которая начнется за стенкой в любой момент. Думаю, все отделение будет радо отправить Мию восвояси. Не уверен даже, что для нее приготовили пирожные.
Нина включает телевизор.
– Смотри-ка, «Делай ноги». Обожаю этот мультфильм, а ты?
На экране пингвин танцует чечетку, но это не заглушает реплик за стеной. Там не прощальная речь. И голоса не радостные.
– Мия, послушай, – говорит голос ее матери.
– Послушай нас, Мия, – говорит голос доктора Анеты.
– Нет.
– Что происходит? – спрашиваю я у Нины, которая пытается сделать звук телевизора погромче.
– Не сработало, – говорит она, и я не понимаю, про телевизор речь или про лечение Мии.
– Нет, нет! – повторяет Мия снова и снова, и мое сердце съеживается от боли. – Нет. Нет…
– Мы говорили, что это может потребоваться. Ты же помнишь, мы тебя предупреждали, – продолжает доктор Анета. – Это не ампутация, это сохранение конечности, стандартное решение, и на данный момент – единственное возможное.
– Может, нужен еще один цикл, и…
– Ты прошла уже четыре цикла. Дополнительные не уменьшат опухоль. Послушай, Мия…
– Мия, послушай…
Для ее случая операция – хороший вариант, надежный. Опухоль удаляется, пересаживается новая кость, шансы на выживание взлетают до небес. Правда, нога до выпускного никак не заживет. На реабилитацию понадобятся месяцы. И останется шрам.
– Десять-пятнадцать сантиметров, – говорит доктор Анета. – Самое большее – двадцать.
Я бы не отказался от двадцатисантиметрового шрама на ноге, если бы это гарантировало, что я избавлюсь от рака. Но, опять же, я не Мия.
– Какое-то время нельзя будет нагружать ногу. У тебя будет кресло-каталка…
– Как у инвалидов?
– Как у людей, перенесших хирургическую операцию.
– Я не хочу выглядеть калекой на собственном выпускном. Операцию можно сделать потом.
Если бы эта сцена происходила в детской больнице, то у персонала были бы наготове всякие успокаивающие и убалтывающие монологи. Что-нибудь вроде «мы все понимаем, как важен для тебя выпускной, и ясное дело, что никто не хочет оказаться на выпускном в инвалидном кресле, но зато потом ты будешь чувствовать себя хорошо-хорошо, и шрама почти не будет видно, запишем тебя на консультацию к пластическому хирургу, через год вообще никто ничего не заметит»…
Но мы не в детской больнице, и врачи не пытаются смягчить картину. Доктор Анета смеется – не из жестокости, конечно, а из искреннего недоумения.
– Мия, это не игрушки. Если отложить операцию, можно вовсе потерять ногу. Или, что хуже…
– Да мне плевать!..
– Мия, перестань, тебе надо… – говорит ее мама, но доктор Анета перебивает ее:
– Я назначила операцию на завтрашнее утро. Чем скорее мы ее проведем, тем больше шансов сохранить конечность. Затем останется пройти курс химиотерапии…
– Опять?!
– Еще четыре цикла, в качестве предосторожности. Я могу составить расписание так, чтобы ты попала на свой выпускной, но настоятельно рекомендую кресло, а не костыли. Операция в девять, так что до тех пор ничего не ешь. Хорошо? Может, хочешь принять снотворное?
– Я хочу другое решение!
– В таком случае, оставлю таблетки здесь. Если вдруг они не помогут заснуть, вызови медсестру.
На этом врачи покидают палату и мелькают за моей дверью. За стеной врубается незнакомая мне музыка жутковатой громкости и мощи. Мать Мии тоже покидает палату, а через минуту выбегает из главного входа под моим окном и устремляется к парковке.
– Я и не подозревала, что стены такие тонкие, – говорит Нина, выключая телевизор. – Хочешь, я попрошу ее сделать потише?
– Ты такая смелая?
– Не то чтобы.
– Все нормально, – улыбаюсь я. – Пусть.
Зак
Слабое дыхание на моей шее. Чья-то рука на моем плече. Почти невесомая. Наверное, мне это снится.
Или меня навещает призрак.
Как бы там ни было, за моей спиной кто-то дышит. Я подстраиваю свое дыхание под чужой ритм. Мне почему-то не страшно. Даже если это призрак, то он добрый. У него маленькие, теплые руки.
Немного странно, что призраки носят носки. Мои пятки определенно упираются в ткань чьих-то носков. Чьи-то коленки упираются в мои согнутые ноги с той стороны. Я открываю глаза в темноте.
– Мам, ты? – может, она переволновалась и приехала на день раньше. Но она бы не легла со мной на одну кровать.
Руки у призрака меньше маминых. Дыхание пахнет ванильным милкшейком.
Я чувствую, как пульс бьется в моих ступнях. Почему тело себя так ведет? Почему какая-нибудь его часть иногда решает напомнить, что кровь пульсирует не только в твоем сердце?..
И тут до меня доходит, что это пульс не мой, а существа в носках, прижавшегося ко мне. Нас укрывает сразу два одеяла. Интересно, давно мы так лежим?
– Мия?
Но она мерно дышит и не слышит меня. Я чувствую каждую часть ее тела, спящего за моей спиной. Ее не добудиться.
Я делаю глубокий вдох, затем выдох, и стараюсь дышать спокойно.
И не могу больше думать ни о чем.
Я делаю разминку у окна и любуюсь безоблачным небом, под которое скоро выйду. Где-то за горизонтом мама уже едет в мою сторону. Через пять часов мы будем мчать в обратную сторону, на юг, оставив город позади. У моей кровати будет только одно положение, и никакой кнопки вызова медсестры, и никаких больше мертвенно-голубых одеял.
Одеял на моей кровати почему-то два. А на моей подушке – длинный волос.
Черт!
Мне не приснилось. Она лежала со мной, дышала ванильным милкшейком в мой затылок и обнимала меня за плечо.
Впервые за 47 дней я хватаю дверную ручку и поворачиваю ее по часовой. Затем тяну на себя дверь и высовываю голову в коридор. Он такой длинный, что у меня слегка кружится голова. Я смелею и высовываю наружу плечо, а потом наполовину выхожу.
Меня замечает Нина.
– Зак! Вернись в палату! У тебя еще финальный осмотр.
– Да ладно тебе, меня же выписывают.
– Тем более! Чего тебе неймется? – она пытается спрятать от меня прощальную открытку с подписями.
Моя босая нога стоит на линолеуме. Я переношу на нее вес. Коридор кажется гораздо ярче, чем раньше, и весь блестит. Пахнет фруктами и жареными тостами. Вдоль стен аккуратно расставлены тележки. На самих стенах висят картины, которых я прежде не замечал.
– Зак, а ну вернись.
Но я двигаюсь вдоль стены, мимо занавешенных окон, к двери с цифрой «2».
Тук-тук-тук.
– Зак!
– Я просто попрощаться, – толкаю дверь, и она поддается.
Палата № 2 – зеркальное отражение моей, только выглядит холодной и пустой. Даже кровати нет. Остался только док от айпода в бывшем изголовье и объявление «ОПЕРАЦИЯ – НАТОЩАК».
За мной снова раздается голос Нины.
– Ее нет, Зак.
– А где она?
– Перевели в 6А. Так что давай, возвращайся в свое заточение и считай последние минуты, – она подходит и пытается развернуть меня в направлении моей палаты, но я крепко держусь за дверной косяк.
– Там что-то валяется, – говорю я.
Нина обводит палату взглядом и, наконец, тоже замечает предмет на полу. Она подходит, подбирает его и рассматривает. Пластмассовая божья коровка открепилась от своей заколки. У Нины в ладони лежит игрушечное насекомое с шестью черными пятнышками. Я понимаю, как она устала, как добра, как молода для этого.
– Я не слышал, как ее переводили, – говорю я.
Нина бросает божью коровку в корзину для мусора и берет меня под руку.
– Пойдем, Зак. Пора собираться домой.
Зак
– …и в этом году мы награждаем… Зака Майера!
Я прекращаю жевать. Это сейчас было мое имя?
– Подъем, – говорит мама. – Шевели конечностями.
Эван пинает меня под столом.
– Тебя награждают, балдень.
И верно: две сотни глаз устремлены в мою сторону. Мака подзывает меня с импровизированной сцены, умиленно улыбаясь.
– Давай, Зак. Иди.
Охренеть.
Я смотрю на Бекки. Меня награждают? За что? Но и сестра, и родители, и брат аплодируют вместе со всеми.
Игроки и их родители теснятся, пропуская меня к сцене, а я иду и гадаю, чем мог заслужить ежегодную крикетную награду. Блестяще проявил себя на скамейке запасных?
Меня выписали из больницы четырнадцать недель назад, и за это время я играл лишь в четырех матчах. И все видели, насколько слабой стала моя подача. Принимал я, можно сказать, получше: однажды мяч приземлился всего в метре от меня. Про отбивание и говорить нечего, меня к нему попросту не допускают. Словом, я своей игрой не заслужил даже бесплатной колы, не то что трофея, зажатого в волосатой ручище Маки.
И тут до меня доходит: это утешительный приз. Награда за поддержку командного духа, приложенные усилия и бла-бла, что еще в таких случаях говорят, без всякого отношения к реальным спортивным заслугам. Причем всем в зале очевидно, что происходит. В кои-то веки я рад, что при этом не присутствуют мои старые друзья.
Я обреченно поднимаюсь на сцену, Мака меня тут же хватает; я вижу капельки пота на его лбу и влажные пятна на рубашке в районе подмышек. Он ведет мероприятие с таким энтузиазмом, что мне даже за него неловко. Зал смотрит на нас с улыбками сочувствия и умиления. Мака, вцепившись в меня так, словно я могу убежать, произносит:
– Знаете… многие из вас не в курсе, но наш Зак из числа таких спортсменов, кто мог бы выбрать любую дорогу: футбол, баскетбол, регби… Что угодно! Неважно, какой формы или размера был мяч, Зак превосходно умел с ним обращаться. Он выбрал футбол, и это была его страсть. Но потом он почувствовал… переутомление… и я в том году предложил ему попробовать себя в «игре аристократов». Помнишь, как ты согласился, Зак?
Как тут забудешь? Я перестал тянуть футбольные нагрузки, пришлось искать замену, чтобы как-то занимать себя по вечерам. Выбор был – крикет или плавание. Какой идиот выберет плавание?
Мака, тем временем, продолжает:
– С уверенностью говорю вам, друзья, что у этого молодого человека золотые руки, золотое сердце и золотая выдержка! Потому что даже когда Зак узнал… скажем так… нехорошие новости… он все равно ходил на тренировки. Ну… когда у него получалось.
Мака мучительно косноязычен. Хочется его тряхнуть и сказать: завязывай уже, переключись на призы молодым дарованиям, а то они сейчас заснут. Ей-богу, если он все-таки ляпнет про онкологию, я развернусь и уйду.
– …в общем, он переборол все сложности, и не раз, и продемонстрировал, что такое человек с характером, причем как на крикетном поле, так и по жизни. Когда у него был день рожденья, он не отменил тренировку, а пришел к нам и принес с собой торт! Словом, наш Зак – настоящий спортсмен и важный член команды!
Может, засунуть ему в рот трофей, чтобы он, наконец, свернул болтовню? Но следующие слова Мака произносит, словно и так чем-то подавился:
– Мы все гордимся тобой, дорогой наш Зак. Даже когда ты лежал в больнице, ты заходил в Фейсбук, интересовался счетом своей команды и поддерживал наш боевой дух, когда сам нуждался в поддержке. Ты показал нам, что такое олимпийский дух. И ты заслужил эту награду, как никто другой.
Вот он, злополучный двусмысленный комплимент. Я саркастично задираю вверх большие пальцы, выхватываю у Маки трофей и спрыгиваю со сцены. Затем направляюсь к боковому выходу и быстро иду прочь, через освещенное прожекторами поле, мимо разметки для европейского и австралийского футбола. Я стремлюсь скорее оказаться за пределами поля, в спасительной темноте, где никого нет. Там я размахиваюсь и запускаю трофей в невидимую даль заповедника, где днем колеса горных велосипедов подскакивают на камнях и корнях. Может, завтра кто-нибудь подпрыгнет на чертовом трофее.
Я наклоняюсь, переводя дыхание. Каждый выдох звучно прорезает холодный воздух. Черт побери, у меня новый костный мозг, лейкемия в прошлом, так почему она тащится за мной в мое будущее? Мне не нужны утешительные призы и прочие утешения. Не нужна жалость. Не нужно, чтобы меня поощряли только за то, что я живой.
– Если так ты бросаешь, удивительно, что тебе вообще что-то дали.
Я мог бы догадаться, что Бекки пойдет за мной следом.
– Мака…
– Мака – олень, с ним все понятно.
– Да блин… – я сплевываю. – Он что, промолчать не мог? Я просто хочу, чтоб ко мне относились как…
– Как к нормальному человеку.
– Да.
– Ты и есть нормальный. Правда, иногда швыряешься трофеями в трекинговые маршруты, бормоча себе под нос проклятья. Но остальное время ты совершенно нормальный.
– Вот именно.
– Пойдем обратно? Там шоколадный мусс на десерт.
Когда-то я любил его больше всех сладостей на свете. Но теперь мне нужно беречь иммунитет. Теперь мне нельзя заварной крем, мягкий сыр, мягкое мороженое, мясные деликатесы; нельзя плавать в бассейне, ходить в сауну, дышать пылью, пить алкоголь… сосиски-гриль – и те больше нельзя.
– В шоколадный мусс кладут сырые яйца, – говорю я. – Так что увы.
– Мне тоже нельзя, – понимающе кивает Бекки, поглаживая свой семимесячный живот. Затем она кладет мне руку на спину и улыбается. Я вздыхаю. Мне не хочется уходить из темноты.
Мия
Как хорошо, когда темно.
Фонари не горят. Луна ушла за облака. В салоне машины тоже нет света: лампочка не работает.
Хорошо, что Райс привез нас в Кингс-Парк. Мы стоим на обочине со стороны леса, напротив места, где впервые поцеловались. Помню, мы тогда не поехали в кино, а сразу двинули сюда, типа, посмотреть на ночной город. Но смотрели недолго.
Райс припарковался так, что за лобовым стеклом деревья. Так лучше. Так в салоне еще темнее.
В тот первый раз машина пахла новой кожаной обивкой. У меня был стаканчик с ледяным соком. Я жутко боялась его разлить и решила допить залпом, и чуть не отморозила себе мозг. По радио заиграла Леди Гага. Райс улыбнулся, снял кепку и поправил волосы, глядя в зеркало заднего вида. А потом помог мне перебраться на заднее сиденье. Там оказалось расстеленное одеяло. Он случайно заехал ботинком по лампочке, и она разбилась. Райс выругался, а я стала ржать. Его поцелуй был грубоватый и холодный, со вкусом колы и малины. Помню, он всю меня исцарапал щетиной – шею, грудь, ноги, краснота не проходила неделю.
Сегодня от него пахнет чипсами и лосьоном после бритья. Я стягиваю майку, кладу его руку на свой новый лифчик и так оставляю. Хочу, чтобы он сам нащупал бисерный бантик посерединке. Другую его руку я кладу себе на живот и помогаю ей скользить вниз, под пояс джинсов. Туда, где трусики с таким же бантиком. Хочу, чтобы он вспомнил, какая я на ощупь. Чтобы вспомнил, как шептал: «Я так жутко тебя хочу».
– Не надо, – он останавливает мою руку. – Что ты задумала?
Я ничего не задумала. И он тоже ни о чем не должен сейчас думать. Только обо мне. О том, как жарко. Как неудобно держаться за кожаные сидения мокрыми от пота пальцами. Я помню, как его спина стала влажной и скользкой. Отдышавшись, он сказал: «Ну вот, мы обмыли новую тачку». Потом улыбнулся и снова надел свою кепку.
А теперь он кладет руки на руль и смотрит в лес, сощурившись, будто считает стволы деревьев. Тоже мне, натуралист.
– Что не так?
– Мы расстались, – говорит он.
– Ах, «мы»?
Сперва Райс перестал отвечать на звонки, делегируя общение со мной автоответчику. Потом перестал отвечать и на сообщения тоже. Мы – не расставались. Он тупо свалил.
– Я просто не могу.
– Не можешь меня трахнуть?
– Нет. То есть, да.
Вообще-то я и не собиралась с ним трахаться. Просто хотела взбудоражить. Увидеть интерес.
– То есть…
А что я, собственно, хочу уточнить? «Я больше не красивая»? или «У тебя на меня больше не стоит»?
– Ми я, давай не будем.
Но я снова хватаю его руку и заталкиваю себе под джинсы. Хочу, чтобы он меня снова хотел. Я расстегиваю его ширинку свободной рукой. Он пытается отстраниться, но я наваливаюсь, я трогаю его, как он всегда любил. Хочу почувствовать, как он становится там большим и твердым, хочу знать, что его ко мне еще тянет, что я могу заставить его разомлеть, что…
Но ничего не происходит. Он хватает меня за руки и отводит их, продолжая смотреть в лес.
– Слушай, не стоит.
Жаль, у него с юмором так себе: отличный каламбур. Я усмехаюсь, подбираю рюкзак и шарю рукой по заднему сиденью, где должна быть футболка и костыли.
– Знаешь, Райс, ты скотина и трус.
Натянув кое-как футболку, я распахиваю дверцу и разворачиваюсь в сторону холодной ночи. Костыли с хрустом упираются в гравий.
– Не дури, Мия. Давай я отвезу тебя домой.
– Домой?
– Ну, куда скажешь. Могу подбросить к Эрин.
– Вот уж нет, – к черту Эрин, ее мамаша постоянно лезет ко мне с вопросами и думает, что заранее знает ответы.
– Тогда к другой твоей подруге, которая тощая, – продолжает он.
Он не предлагает отвезти меня к себе, в квартиру сразу за домом родителей, хотя раньше прям уламывал меня там потусить. Но то было раньше.
– Пошел ты, – говорю я, поднимаюсь и хлопаю дверцей. – Я достойна лучшего, понял? – я бью по двери костылем. Остается вмятина, но я бью опять. – Все говорят, что ты мне в подметки не годишься, слышишь? Все!
Мозг услужливо напоминает мне: никто больше так не говорит. Так говорили, в прошедшем времени.
– Я тебе не уродина какая-нибудь, Райс! Ты просто не врубаешься!..
Он дает задний ход, и я снова бью костылем по машине. Я хочу расколотить ему все окна, хочу заехать по его дурной башке.
Земля и гравий разлетаются из-под колес, тачка быстро разворачивается и мчится прочь. Я остаюсь совершенно одна, с рюкзаком и костылями, в темном-претемном лесу.
Как хорошо, когда темно.
Так темно, что себя не видно.
Зак
К счастью, по дороге домой никто не вспоминает чертов трофей. К моменту, когда мы рассаживаемся вокруг телевизора с мороженым, я и сам уже о нем не помню. С экрана рассказывают про ландшафтный дизайн, мама с папой и Эваном обсуждают урожай оливок. Я ужасно им всем благодарен, что они ведут себя как ни в чем не бывало. Словно вечер как вечер, и все в порядке.
Сестра зовет меня с улицы. Точно: сегодня же пятничный вечер. Бекки уже ждет меня на пороге с клюшками для гольфа. Я напяливаю резиновые сапоги, беру фонарики, и мы идем по мощеной тропинке, туда, где овцы и козы уже собрались спать, привалившись друг к другу большими шерстяными комками. Бекки светит на овец, присматриваясь, не собирается ли какая из них ягниться. Затем она направляет луч фонаря туда, где альпаки. Пятеро спят, сложив передние ноги, а три другие фыркают и отступают вглубь загона, включая старшую альпаку, Дейзи.
Мы вешаем фонари на рейки ограды, чтобы осветить себе дорожку, и Бекки занимает исходную позицию с клюшкой.
Из кенгуриных какашек получаются идеальные снаряды: они сухие и достаточно плотные, так что даже со свежими легко управляться. А вот овцы и козы оставляют влажные кучки, которые разлетаются при контакте. В общем, гольф с овечьим дерьмом до добра не доводит, так что мы его оставляем в покое вместе с обитателями загона.
Маму больше всего раздражает дерьмо диких кенгуру, потому что его разносит повсюду – оно валяется и в загонах, и у входа в лавку, и в туалетах для туристов, и на свежемощеной террасе, и под скамейками, и на дорожке вдоль всего контактного зоопарка. Кенгуру перепрыгивают через любой забор в поисках съестного, и оставляют за собой кучу снарядов для гольфа, которые позволяют нам не скучать по пятницам. Пятничный вечер – время уборки на ферме перед наплывом туристов на выходных.
Бекки из-за беременности стоит в немного неправильной позе, но ее удар по-прежнему безупречен. Она отправляет какашку за какашкой далеко за пределы ограды, мимо растущих внизу олив. По-моему, она втайне мечтает стать великой гольфисткой. Пресса была бы в восторге от интервью о тренировочном режиме: тысяча какашек в неделю.
– Эвана, по ходу, снова ждет облом в делах сердечных, – говорит Бекки.
– Кто у него на этот раз?
– Француженка. Ты ее разве не видел? Знойная такая штучка. Ей двадцать один.
– То есть, папа набирает всяких француженок на сбор урожая? Вместо меня? И кто он после этого?
– Да там компания из шестерых студентов приехала, Зак. Дело не только в тебе.
– Блин, ну я же, в конце концов, не руки лишился!
– Сам знаешь: рекомендации врача – закон.
Вся моя семья вызубрила исчерпывающую брошюру «Вы пережили трансплантацию костного мозга: Что дальше?», включая Эвана, чей интерес к чтению обычно ограничивается журналом «ЗооНеделя». В брошюре сказано, что мне на ближайшие 12 месяцев строго противопоказаны контактные виды спорта, а также бег, вождение квадроцикла, физический труд и работа с механическим оборудованием. Домашнее задание, как назло, в этот список не входит.
– Бекки, ну одно дело участвовать в мотокроссе, другое – собирать оливки.
– Ничего. Будешь помогать мне кормить зверинец. Папе некогда, ему нужно все объяснить собирателям, а потом подвалит целый автобус с туристами. Сегодня же первый день каникул! – напоминает она мне. Как будто я мог забыть.
– А как мне знакомиться со знойными студентками, если я буду торчать здесь с малышней?
– Я отправлю кого-нибудь в разведку, – обещает Бекки. – Там, кстати, есть одна немка…
– Не-не-не. После трансплантации это все равно что предложить мне инцест.
– Ну ладно, вроде бы есть еще итальянка. Или новозеландка… я все разузнаю! – тараторит Бекки. – Тебе правда надо развеяться. Роман с иностранкой – отличный способ.
Сестра не догадывается, что девушек в моей жизни и так избыток. Я же теперь достопримечательность: старший в классе, второгодник. Меня то и дело дергают на переменах с просьбами помочь, поскольку в части предметов я шарю лучше остальных. Но дело не только в этом: девушки ведутся на уязвимость. Я же вижу, как они разглядывают мои шрамы. Что ведут себя подчеркнуто деликатно, словно я хрупкий груз с наклейкой «НЕ КАНТОВАТЬ».
Мне не нравится, когда вокруг меня ходят на цыпочках. И мне не нужно сочувствие.
Размахнувшись, я бью по кенгурушному снаряду. Мимо. Он приземляется на крыше курятника, и птицы, разбуженные шумом, испуганно хлопают крыльями.
– В твоей брошюре не возбраняется легкий флирт, – продолжает Бекки.
– Значит, планируешь выступить в роли сводницы?
– Между прочим, тебе надо поработать над характером, раз уж спортивная карьера прахом пошла.
Я размахиваюсь клюшкой и бью по следующему комку с такой силой, что он уносится в ночь с приятным свистом.
– Ничего так, – впечатляется Бекки.
Прислонившись к забору, она позволяет мне раскидать оставшиеся комки какашек самому.
Привет, Зак!
Как жизнь, старина? С прошедшим 18-летием! Ты уже вернулся в привычную колею?
Послушай моего совета, становись электриком. Будешь работать три дня в неделю – круче только яйца! На выходных еду на остров Бедж – ежегодная вылазка на стрельбища., оттянусь.
Тебя, между прочим, ждет 3-метровая доска для серфинга. Будешь в Перте – заскакивай. Это мой подарок тебе на день рожденья.
До связи!
Сэм
Я задумчиво стучу ручкой по одной из новых открыток с рекламой «Доброй Оливы». Хочется написать Сэму в ответ, что у меня тоже все прекрасно, но это будет неправильно.
– Твоя жизнь может измениться, – сказал мне Патрик в мой последний день в больнице. – Ты сорок семь дней не выходил из палаты…
– Из которых тридцать три не разлучался с мамой.
– Вот именно. Так о чем я говорил?..
– Что жизнь моя может измениться.
– Да. Может.
– Вам не кажется, что у меня волосы отрастают рыжими?
– Зак, я говорю не только про событийные перемены, – уточнил Патрик. – Я имею в виду эмоциональные тоже.
– Да, да, у меня уже куча эмоций, – парировал я и провел рукой по затылку. – Два круга лейкемии, немецкий костный мозг, а теперь я буду рыжим. Жизнь бьет ключом!
Потом приехала мама, я подхватил сумку и сбежал от разговора. Лифт спустил нас на первый этаж, и мы направились по зеленым стрелочкам к выходу.
Снаружи у меня закружилась голова. Мир оказался таким огромным! Ни стен, ни потолка, только бескрайняя свобода. На свободе стояли машины. Из свободы торчали дорожные столбы и парковочные автоматы. Светофоры! Дорожное движение! Синева океана и неба! Восемьдесят километров в час! Всю дорогу до дома мы ехали с опущенными стеклами, и я никак не мог надышаться.
Когда машина подъезжала к дому, к новой вывеске «Добрая Олива! Оливковая ферма и контактный зоопарк», я за полсотни метров учуял запах курятника, и мне показалось, что это лучший запах в мире. К счастью, мне хватило ума не сказать этого вслух: мое психическое состояние и без того волновало всех слишком сильно. Потом на меня набросился мой джек-рассел, явно с намереньем залобызать меня до полусмерти, но Эван его оттащил в сторону, чтобы я мог обняться с родными. Я чувствовал себя самой счастливой Хельгой из когда-либо живших. И когда-либо выживших.
Я снова пошел в школу, хотя поначалу засыпал на пятом и шестом уроках. Даже необходимость делать домашнее задание меня радовала, потому что рисовать демографические графики и анализировать планы развития экономики – это совершенно нормальные, здоровые занятия для ученика 12-го класса, которого ждут нормальные, здоровые контрольные и экзамены, и чья жизнь движется по понятной, предсказуемой прямой из точки А в точку В и далее в точку С.
Ровно поэтому я совсем не рад предстоящим весенним каникулам. Школа структурирует жизнь, без нее не получается понятной прямой. Время начинает идти то слишком быстро, то слишком медленно, а иногда внезапно начинает идти по кругу, как заевшая пластинка. Иногда стучит по плечу. Иногда захватывает тебя в плен и перебрасывает обратно в палату № 1, и ты видишь капельницу, и чуешь больничный запах, и помнишь тошноту, как вчера, и слышишь Мию за стенкой… Мия. Интересно, где она сейчас? Что с ней?
Вспоминаю отчаянный и сердитый стук. Трудные вопросы в лоб.
Успела ли она отрастить волосы к выпускному? Поехала туда в кресле или нет? Пережила ли операцию, вернулась ли к прежней жизни? Фоткается ли с подружками в торговом центре, показывает ли с гордостью шрам на ноге?.. Забыла ли обо мне, как стоило бы? Как мне бы стоило забыть о ней?
Остается только гадать: ее больше нет на Фейсбуке. Когда я вернулся домой, я улучил момент, пока накрывали праздничный стол, и вышел в интернет. Я хотел написать: мне приснилось, или ты пришла ко мне ночью? А если пришла, то специально, или ты часто ходишь во сне? Как прошла операция?
Но ее страница оказалась удалена. Я сперва даже решил, что она меня расфрендила, но поиск по имени-фамилии ничего не дал. Она просто взяла и стерла себя из интернета.
Так странно. Делишься с человеком секретами, разговариваешь о важном перед рассветом, но не знаешь о нем ничего: ни адреса, ни номера телефона. И он потом раз – и целиком исчезает из твоей жизни.
Я верчу в руках открытку. Если бы я знал адрес Мии, что бы я ей написал? Что-то в небрежном стиле Сэма, привет-пишу-просто-так? Или что-нибудь посодержательнее? О том, как обычное перестало быть обычным, и жизнь никогда, похоже, не будет прежней? Что я соблюдаю карантин и боюсь этих долгих двух недель каникул, когда остаешься наедине со своими мыслями.
В разгар размышлений ко мне заглядывает мама. После больницы она отвыкла стучаться.
– Ты как насчет вечеринки?
– Что, прямо сейчас?
– На следующей неделе. Соберем родню, твоих друзей… – она заходит в комнату. У нее в руке миска с мороженым, которое она принимается задумчиво мять ложкой. – Мэтью и Алекс наверняка смогут прийти. И Рика позовем…
– Так они разъехались, – напоминаю я. Сейчас кто где: в Перте и на востоке, одни учиться поехали, другие работать. – Ты вроде сегодня уже ела мороженое?
– Тогда позовем новых друзей из школы. Они же придут, если пригласить?
– Смотря что будут наливать.
Мама указывает ложкой на чертову брошюру с правилами жизни после трансплантации, которая приколота кнопкой к моей стене. Я и так помню: алкоголь – запрещенное вещество номер два.
– Я не про себя, – уточняю я.
– Ладно, позовем только родственников. Устроим барбекюшник. Отметим твои сто дней победы.
Честно говоря, идея вечеринки мне не нравится: если сто дней нормальной жизни нужно праздновать, то какая же она нормальная?
Но я соглашаюсь. Преимущественно ради мамы, но отчасти и ради себя. Потому что это, в конце концов, способ отвлечься. В частности, от мыслей о Мии.
Мия
Таксист делает мне скидку.
Но скидка бывает формата «ты красивая девочка, надо тебя порадовать», а бывает формата «ты жалкая калека, а я весь такой милосердный». У меня костыли и по щекам размазана тушь, какая уж тут красота. Но черт с ним. Зато сэкономила семь баксов. Он еще заработает, а мне пригодятся.
Я вытираю лицо рукавом толстовки и трижды звоню в дверь. Дверь открывает отец Шаи. Он смотрит на меня, поправляет очки, затем смотрит на часы в коридоре.
– Здравствуйте, мистер Ви. Шая дома?
– Майя?
– Мия.
Он кивает, припоминая меня. Я давно не появлялась.
– Ты, значит, теперь блондинка?
– Да. Мне идет?
– Симпатично. А костыли зачем?
– Да вот, удачно поиграла в нетбол. Шая как-то говорила, что у вас можно заночевать, если нужно…
– И нужно сегодня?
– Ну да, – я киваю на свой рюкзак. – Я понимаю, что уже поздно. Извините, так вышло.
Он снова смотрит на часы, потом вздыхает:
– Они в комнате.
– «Они»? Их много?
Он разводит руками.
– Каникулы же.
Вот блин. Одна Шая – это еще куда ни шло, но целая компания – это сложно.
– Я думал, ты бросила школу.
– Да нет, просто перешла на неполный день, потому что пошла на курсы. В следующем году наверстаю.
У меня на все готовы ответы.
– Понятно. Значит, у тебя все в порядке? Никаких… эксцессов?
Я хмыкаю и закатываю глаза, будто эксцессы в моей жизни – дело неслыханное. В действительности у меня все настолько не в порядке, что лучше об этом не думать. Чтобы не свихнуться. Может, лучше развернуться сейчас и уйти? Поймать другого жалостливого таксиста… правда, неясно, куда ехать.
– Проходи, – говорит мистер Ви. – Как-никак, ночь на дворе.
В комнате Шаи по мебели разложены шмотки. Из гостей – три девушки, я всех троих знаю. На диване сидит Хлоя, на полу валяются Эрин и Фло. Шая стоит у телевизора с пачкой DVD-дисков в руках. Когда я появляюсь на пороге, все замирают на слишком долгое мгновенье и переглядываются, ища друг у друга подсказки, как реагировать. Интересно, о чем они думают. А главное – что они знают?
Если бы я была призраком, то просто оторвалась бы от пола и растворилась бы в воздухе. Просочилась бы наружу сквозь закрытое окно. Никого не стала бы преследовать и пугать.
Но тут Шая роняет свои диски, перепрыгивает через подруг и бросается мне на шею. Я не могу ответить на объятье, потому что держусь за костыли.
– Мия! Как хорошо, что ты вспомнила!..
В свое время это мы с Шаей придумали устраивать запойные киномарафоны в конце семестра. Кажется, это было в восьмом классе. Мы были неразлучны – смотрели кино и пожирали чипсы, лишь изредка снисходя до кого-нибудь из одноклассниц и приглашая их присоединиться. Потом мы заменили чипсы шоколадным печеньем, чтобы оно отводило подозрение взрослых от молока, в которое мы подливали ирландский ликер. Получались поистине эпичные вечеринки. Мальчишки тащились под наши окна даже из разных кварталов и выкрикивали всякие глупости, чтобы нас засмущать. Это была крутая развязка десяти мучительных недель учебы, когда толком не удавалось потусить.
Шая провожает меня в ванную и протягивает косметические салфетки, чтобы смыть тушь. Мне так странно видеть свое отражение в зеркале. Никак не привыкну, что теперь выгляжу совсем по-другому.
– Я бы пригласила тебя, – говорит Шая, изучая в зеркале свои брови, – но я думала, что ты куда-то свалила. Писала-писала тебе сообщения, а ты молчок…
– Да я тусила с Райсом. Ты ж его знаешь.
– Ага. Так ты собираешься в Сидней?
– Завтра, – киваю я. – К тетке поеду. На автобусе.
– Ты в курсе, что на самолете быстрее?
– Это скучно, – отмахиваюсь я.
Кроме того, для посадки в самолет нужен паспорт. Шая тоже теперь внимательно смотрит на мое отражение.
– Без тебя все совсем не так. Ты еще вернешься?
Я пожимаю плечами.
– Мистер Перлман говорит, что если ты бросаешь школу, то надо, чтоб твоя мама пришла и что-то там подписала.
– Она уже все подписала. Забей.
Приведя лицо в порядок, я поворачиваюсь в сторону комнаты, где девчонки уже расстелили матрасы и спальники. Фло и Эрин успели переодеться в спортивные штаны и футболки, а Хлоя красуется в топике и дизайнерских шортиках. У нее такие длинные, стройные, безупречно загорелые ноги. Она наклоняется, берет из коробки печенье, откусывает и, заметив мой взгляд, улыбается с набитым ртом. Когда-то она мне страшно завидовала.
– Мия, ложись тут, – говорит Фло, указывая ногой с ярко-красным педикюром на ближайший к туалету матрас. Так странно, что Шая ее позвала марафонить. И тут Фло добавляет: – Отсюда удобнее вставать ночью.
Спокойно. Она просто хочет быть тактичной. Но последний раз, когда меня что-то спросили о «травме ноги», я разразилась матюгами, а потом сбежала.
Хлоя устраивается на матрасе рядом с Эрин, и они вместе составляют программу просмотра. Комедия, ужасы, комедия, мелодрама, ужасы. Я вся внимание. Не хочу пропустить ни буквы.
– Блиныч, – произносит Шая, которая все еще разглядывает себя в зеркале. – У меня гадский прыщ на щеке! Видишь?
Я наклоняюсь к ней и присматриваюсь.
– Не вижу прыща.
– Как невовремя, завтра же туса у Брендона… Эрин! – кричит она. – У тебя далеко та штука с чайным деревом?
Я начинаю ржать, потому что это правда дико смешно.
– Шая, у тебя там ничего нет!
– Я не могу прийти к Брендону с гнойником в подрожи!
Шая сдавливает кожу на щеке, и до меня доходит, что она это серьезно. Вбегает Эрин с лосьоном, начинает помогать его нанести и всячески суетится с видом человека, оказывающего первую помощь умирающему.
У меня чувство, будто я наблюдаю за ними сквозь стекло аквариума. Для них это правда вопрос жизни и смерти? Неужели я была такой же?
И кто внутри аквариума – они или я?..
Девчонки то и дело перемещаются и меняются пакетами с едой. Я не ем ничего, кроме соленого попкорна: от леденцов у меня болит живот, а у шоколада по-прежнему вкус воска.
В какой-то момент Хлоя это замечает.
– Мия, ты чего, на диете?
Диета. Я и забыла это слово.
– Тебе не надо, ты и так худющая, – подхватывает Шая. Как будто это комплимент.
Приходится съесть батончик со вкусом воска, потом еще один. Я сейчас съем все что угодно, лишь бы не обращать на себя внимание лишний раз. Скорее бы они заткнулись и сосредоточились на фильме, но разговоры не смолкают.
–.. мистер Перлман настоящий урод…
–.. все думаю, что надо вставить импланты…
–.. у меня концы волос секутся, заколебали…
–.. Бэтси слишком серая мышка для Джо…
– …хочу набить вот здесь тату, но никак не выберу картинку…
–.. как думаешь, я нравлюсь брату Хлои?..
–.. маникюр облупился…
–.. смотри, у меня целлюлит!..
–.. надо похудеть на два-три кило к вечеринке.
Реплики сливаются в гул, перемежаясь хихиканьем, фырканьем и периодическими взрывами гогота. У меня дежавю. Кажется, я уже проживала этот вечер. И даже этот фильм ужасов, потому что я заранее знаю, что будет дальше. Разве это ужасы? Даже не близко.
И я понимаю: рыбки в аквариуме – это они. Выписывают свои беззаботные круги внутри прозрачных стенок. Когда-то наша компания была для меня всей жизнью. У нас были свои внутренние шутки и свои секретики, которые мы ревностно хранили и защищали от остальных, а остальные смотрели на нашу дружбу и завидовали. Эти девчонки и еще полдюжины девчонок и ребят из школы были для меня главными людьми. Мне казалось, что мы такие настоящие, такие бесстрашные, такие крутые… что мы – легендарные персонажи.
Теперь я оказалась снаружи этого мирка, но смотрю на него без зависти. Их волнует, как похудеть на три кило за неделю? Я могу им рассказать, как похудеть на три кило за день. Концы волос секутся, ну надо же, трагедия! И прыщи как главный источник драм. Когда вся башка чешется, как у меня, когда нога постоянно пульсирует от боли, а от любой еды хочется блевать, несуществующие прыщи перестают мерещиться, а несмешные шутки становятся очень отчетливо несмешными. Ах да, еще эпитет «худющая» перестает казаться желанным.
Я притворяюсь, что заснула, и слышу разговоры шепотом, не предназначенные для моих ушей. Это ты ее пригласила? Чего она ведет себя как стерва? Райс этого не заслужил. Вот Брук, мне кажется, ему больше подходит, ты как считаешь?..
Когда последний фильм заканчивается, шепот сменяется мерным дыханием. Я проверяю телефон и вижу сообщение от мамы:
Пропало $130 из банки, значит, ты была дома.
Объяснись или не возвращайся. Хватит все делать исподтишка. Пора взрослеть!
Я удаляю сообщение. На экране время: 2:59. Три утра. Проклятое время. Интересно, Зак тоже сейчас не спит? Больше трех месяцев прошло. Наверное, уже меня не помнит.
Надеюсь, он все-таки научился спать по ночам, не то что я. Лежу и не могу ни спать, ни плакать, потому что просто ни на что нет сил.
А мне, между тем, нужен новый план. План А был рассчитан на то, что мама меня поймет. План В – на то, что мой парень будет вести себя как мужик. План С – на то, что подруги, клявшиеся мне в верности, сдержат клятву. Срочно нужен план D.
Еще не рассвело, и я аккуратно пробираюсь в темноте между идеально гладких ног, трогательно свернутых ладоней, стараясь никого не задеть костылями. По подушкам разметались роскошные длинные волосы. Они спят как счастливые младенцы. Я не держу на них зла. Не их вина, что некоторые вещи понимаешь, только прожив их.
В кухне у микроволновки висит сумка. Я нахожу в ней красный кошелек, внутри – фотография Шаи в детстве и двести баксов.
– Простите, мистер Ви, – шепчу я.
Ну вот, еще один побег. Еще один удар по репутации. На этот раз придется скрыться где-нибудь подальше. Поеду и впрямь на восток. Мама права, выбор небогат: объясниться или не возвращаться.
На автобусе я доезжаю до центрального автовокзала и покупаю билет так далеко, насколько хватает денег. О следующем действии подумаю, когда доеду
Какая-то женщина из первого ряда встает и уступает мне место. На нем оказывается табличка: «Для пассажиров с ограниченными возможностями». Я благодарю и сажусь.
В моем рюкзаке – мобильник, зарядка, айпод с наушниками, блеск для губ, тушь с тональником, дезодорант, увлажняющий крем, гель для душа, а также пара футболок, спортивные штаны и пять пар нижнего белья. Еще полпачки оксиконтина.
Водитель врубает двигатель, и автобус начинает вибрировать, а затем трогается с места. Город еще весь темно-синий. Я вижу, как улицы проносятся сквозь призрачное отражение моего лица.
Надо было захватить подушку, чтобы прислониться к стеклу и поспать. И жаль, что обезболивающих так мало. И жаль, что так быстро кончаются деньги.
Но особенно жаль, что у меня нет плана D.
Зак
– Доброе утречко!
Бекки вручает мне ведро и длинные перчатки. Я понимаю, что без перчаток на ферме не обойтись, но почему именно розовые?
– Могу дать тебе папины синие, – предлагает Бекки, как будто прочитав мои мысли.
– Боже упаси.
Куда папа только не лазил в этих перчатках. У него пугающе прагматичный подход к животноводству. Я хватаю розовые, натягиваю резиновые сапоги поверх спортивных штанов и иду за сестрой.
Мы проходим мимо козлятников и овчарен. В наших ведрах позвякивают бутылки с теплым молоком. Почти все животные проснулись и задумчиво жуют траву.
В хлеву нас встречают с большим энтузиазмом. В одной из клеток блеют и толкаются недельные ягнята, в другой пляшут на задних ножках козлята трех дней от роду. Они такие смешные, нелепые, с глазами-пуговками и сопливыми носами. Трясутся всем тельцем, предвкушая кормежку. Это, пожалуй, стоит того, чтобы пораньше выползти из постели.
Бекки протягивает бутылочки ягнятам, а я протягиваю оставшиеся козлятам. Они присасываются с такой силой, что удерживать баланс стоит заметного труда. Несколько минут слышно только мокрое чавканье. И да, это точно стоит того, чтобы вставать пораньше. Но как только молоко заканчивается, хлев наполняется оглушительным возмущенным блеяньем.
Птицы шумят еще громче. Когда я отодвигаю щеколду, петухи сердито вываливаются наружу, кукарекая ругательства на белый свет. Бекки называет это «синдромом коротышек». В курятнике кудахчут и хлопают крыльями наседки, словно наш визит – оскорбительное вторжение, а не привычный ежедневный ритуал. Они выскакивают из клеток и порхают по курятнику, или выбираются на траву, где клюют оставшееся зерно и гадят как заведенные.
Я перехожу от клетки к клетке, доливая всем свежей воды и разбрасывая пригоршни сена. Даже хорьки, эти пронырливые опасные злюки, добреют при виде еды.
Ночью случилось прибавление – две крошечные морские свинки и четыре цыпленка. Есть и потеря – недельный кролик. Он протянул даже дольше, чем все рассчитывали. Я убираю тельце, и его живые собратья тут же занимают пустое место.
За общим гамом слышен звук мотора. Это папа едет на своем юте с кузовом, груженым граблями, лоханями, лестницами и подстилками. К хлеву на квадроцикле подъезжает Эван, поднимая облако пыли и распугивая птиц.
– Зачетные перчатки, – кричит он, подмигивая мне, потом давит на газ и уезжает в сторону, прежде чем дать по газам и рвануть в сторону оливковой рощи. Я провожаю его средним пальцем, но, наверное, эффект теряется за ярко-розовой резиной. Вот засранец.
– Не обращай внимания, – говорит Бекки.
– Мог бы не сыпать соль на рану.
Сколько помню, из всех занятий на ферме сбор урожая – самое лучшее. Это долгие неторопливые дни в компании папы и приезжих студентов, у которых обычно оказываются непривычные имена и прозвища в честь героев «Звездных войн» или детских передач. Это разложенные на земле сети, над которыми нужно трясти ветки, пока сеть не исчезнет из вида под черным покровом оливок. Это Эван и его чертовы пневматические грабли, из которых он будет стрелять оливками в головы ничего не подозревающих сборщиков. Потом все сядут на землю и начнут выбирать из сетей веточки, листья и гнилые плоды, и за этим занятием обычно рассказывают самые интересные истории из жизни в разных частях света. Я бы все на свете сейчас отдал, чтобы быть там. Слышать визг девушки, которая первой спутает кенгуриную какашку с оливкой, и вскрик парня, которого первым испугает плащеносная ящерка. Видеть, как снова и снова переполняется сушилка, оглядываться на пройденный ряд и любоваться проделанной работой, заканчивать рабочий день с чувством усталости и благодарности за новых друзей. Смотреть, как мама и папа включают на ночь процессор и открывают бутылку вина за первое масло сезона.
Но увы. На этот раз я вынужден довольствоваться компанией зверья и носить розовые перчатки.
Я заглядываю в овчарню на предмет новорожденных и мертвых тел, но ни тех, ни других не вижу. В обоих случаях их следовало бы убрать: новорожденных – подальше от вездесущих лис, мертвых – подальше от глаз туристов. В прошлом году какие-то дети бились в истерике, и родители на нас жаловались.
Туристы приходят посмотреть, как овечки блеют, а не разлагаются.
Первая машина приезжает раньше, чем мы ждали. Слышно, как хлопают двери, следом слышен детский визг.
– Ну что, удачи, – говорю я Бекки. Школьные каникулы – испытание для всех, особенно для животных, которых будут щупать и тискать, словно они игрушечные.
Я иду в противоположном направлении, к северной границе фермы, где забор. «ВХОД ЗАПРЕЩЕН», – предупреждает табличка на калитке, соединяющей наш участок с запущенным соседским. Его владельцы живут где-то в Сиднее, купили эту землю лет двадцать назад, и с тех пор к ней не прикасались: там ничего, кроме непроходимых зарослей каллистемона, аллоказуарина, ксанторреи и прочей местной флоры.
Я забираюсь на калитку, сажусь на нее верхом и жду. Некоторое время назад я решил, что если отдавать лисице трупики, она не будет охотиться на живых. Почти уверен, что она наблюдает за мной. Она не могла не учуять запах крольчонка, но ее нигде не видно. Осторожничает: у нее дети, которых нужно кормить.
Интересно, чует ли она мою уязвимость, как девчонки в школе. Звери ведь знают, когда живое существо умирает или ослаблено. Может лисица видеть, что я болтаюсь в хрупком лимбе между здоровьем и болезнью?
Наконец, хищница появляется в поле моего зрения. Она движется медленно, прижавшись к земле, почти струясь по ней, и держится настороженно, хотя по мне видно, что я ее не трону. По-видимому узнав меня, она подходит ближе, останавливается и упирается в меня взглядом. Мне кажется, что она видит меня насквозь. Я швыряю ей трупик.
– На, это тебе. Только не лезь в наш хлев, ладно?
Она хватает крольчонка зубами и растворяется с ним в зарослях. Вот так, ни сантиментов, ни чувства вины. Пищевая цепочка в действии.
Мне советовали не думать о смерти, но это не так-то просто. Брошюра рекомендует «Повторять позитивные утверждения. Быть здесь и сейчас. Строить планы на будущее. Найти себе занятие». Я задумчиво трясу забор, чтобы послушать, как дребезжат расшатанные доски.
У меня все хорошо, говорю я себе. Я в порядке. Она тоже.
Я прихожу в себя, когда слышу голос Бекки.
– А это – совсем еще ребенок. По нему, конечно, не скажешь, но вообще он очень добрый и дружелюбный мальчик. Его можно спокойно покормить с руки.
Туристы переговариваются, дети весело хихикают. Бекки улыбается и продолжает:
– На всякий случай я бы советовала держаться на расстоянии: у него с утра, бывает, неприятно пахнет изо рта.
Я театральным жестом чешу в затылке, спрыгиваю с калитки и бреду мимо туристов в загон к эму, чтобы подобрать три зеленых яйца, подкатившихся к самой ограде. Затем я передаю их Бекки и оставляю ее присматривать за туристами, кормящими страусов.
– Держите ладонь раскрытой, – советует кому-то Бекки. Я снимаю перчатки, бросаю их в ведро и иду обратно к дому мимо лавки и загона с альпаками. Навстречу мне выходит мама с подносом сдобных булочек.
– Не хочешь заварить чаю на двадцать чашек?
– Как соблазнительно, – отвечаю я. – Но меня ждет «Гордость и предубеждение», – должна же быть какая-то польза от списка чтения по литературе.
– Ты что, до сих пор не прочитал?
– Ну, это сложное чтиво. Не то что твои «Пятьдесят оттенков серого», – говорю я, но мама уже ушла дальше и меня не слышит, оставив за собой шлейф ароматной сдобы.
Иногда случайный запах – все, что нужно, чтобы вернуть обратно в палату № 1. Вот и сейчас. Я чувствую Мию всем телом, я чувствую ее руку на своем плече, я чувствую ванильный запах ее выдохов…
Стоп. Глубокий вдох. Будь здесь и сейчас.
Здесь и сейчас ко мне ластится детеныш кенгуру. Он жадно обнюхивает мои пальцы, и я показываю ему пустые ладони, а потом чешу его за ухом, хотя это запрещено. Когда я ему надоедаю, он перебирается к старому сараю и заглядывает внутрь.
В этом сарае пятнадцать лет копился разный хлам: старое оборудование, ненужные инструменты, какое-то барахло предыдущего владельца. Человеку с нестабильным иммунитетом вообще-то неполезно там находиться, поскольку отовсюду торчат ржавые гвозди, шныряют крысы и мало ли что еще. Но я захожу.
Дождавшись, когда глаза привыкнут к темноте, я оглядываюсь и взбираюсь на небольшую шаткую стремянку у стеллажей. Сверху сложены доски. Я вспоминаю как смастерил в десятом классе кофейный столик для мамы из точно таких же. На проект ушло полтора семестра времени, но мне понравилось, и я потом сделал еще один, для Бекки, в подарок на Рождество. И вот, хорошая древесина лежит и пропадает. Но куда девать еще один кофейный столик?
И тут меня осеняет: колыбелька! Бекки еще ничего не покупала, и, конечно же, ей понравится вещь, сделанная своими руками. А главное, колыбелька – проект смелый и долгосрочный. То что нужно, чтобы держать меня в «здесь и сейчас».
И не думать про Мию.
Мия
Блин, я не за булочками сюда приехала.
Звери милые, конечно, но я здесь не за этим. Я все-таки не ребенок.
В лавке туристы макают нарезанный кубиками хлеб в пиалы, пока женщина рассказывает про пять сортов масла. Вроде, я ее узнаю, хотя выглядит она постройнее, и волосы другого оттенка. Еще она сама приветливость, не то что в больнице, но ведь перед ней сейчас клиенты. Конечно, будешь соловьем заливаться про всякие там нотки вкуса и цвета. Черт, все слишком сложно.
И да, это все-таки его мама. А сам Зак… мне показалось, что это он прошел мимо, когда мы стояли у вольера с эму. Они мне не очень-то понравились. Глаза-бусинки и такой угрожающий клюв… а он не боится. Зашел прямо в вольер в этих своих яркорозовых перчатках и вынес оттуда три яйца.
Там дальше дорожка ведет к калитке с надписью «Входа нет». И рядом старый сарай. Прямо сейчас рядом с ним тот самый парень, общается с кенгуренком. Не пойму, все-таки это Зак или нет? Волосы короткие и темные. Я его таким не помню. Он выглядит лучше, чем я могла вообразить.
Надо бы подойти. Но табличка меня останавливает. Может, окликнуть? А если это не он? Получится неудобно… А если он?
Такой высокий. Впрочем, я же никогда не видела его в полный рост.
Окей, допустим, я его окликну, и он обернется. Что дальше? Кричать: «Ты пооомнишь меняааа?» Меня, которой ты соврал? Сказал, что полегчает. Прикинь, чувак, не полегчало.
Ну вот, он заходит в сарай и скрывается из вида.
Водитель за моей спиной зовет туристов возвращаться из лавки к автобусу, и я иду с ними. Он предлагает мне руку, чтоб помочь подняться, но я отмахиваюсь. Костыли размазывают грязь по мягкой обшивке пола. Водитель дожидается, когда я вернусь на сидение для инвалидов, и автобус трогается с места.
Какая разница, Зак это или нет. В конце концов, это же не план D, который мне нужен. Это так, отклонение от маршрута. Чтобы отвлечься от долгой поездки.
– Ваш билет недействителен, – говорит мне водитель в городе.
– Но я купила его только сегодня утром!
– Он для другого маршрута, без пересадок, – отвечает водитель, выдыхая в сторону облако дыма. Почему он вообще курит так близко к автобусу? – Захотела – спрыгнула, захотела – запрыгнула… Кто ж так делает.
Я делаю так всю жизнь. Что тут поделаешь?
– Если приспичило посмотреть достопримечательности, так нужно брать билет с пересадками, вот и все, – продолжает водитель.
– Мне ничего не приспичило, – отвечаю я. – И я не смотрела достопримечательности. Смотрите, мне надо в Аделаиду, а на билете написано: через Олбани. И дата сегодняшняя. Видите?
Он бросает окурок и на землю и втаптывает его в бетон. Ненавижу, когда люди так делают, не задумываясь, куда потом деваются их бычки. Уроды.
– Садитесь в салон, если так хочется, но я-то сейчас еду в Пембертон. Это в ту сторону, – он машет рукой. – А следующий автобус до Олбани будет завтра.
– Только завтра?..
– Может, вам разрешат проехать по этому билету, но лучше заранее позвонить, вдруг мест не будет. Каникулы, сами понимаете… – он разводит руками. – Повезет так повезет, а нет – никто не виноват.
Поди поспорь.
– Вам повезло! – заявляет парень в хостеле.
Это он так шутит, да?
– Как раз осталось одно место, – продолжает он с резким акцентом непонятного мне происхождения. – Такое время года, агротуристы едут на сбор урожая… – он вдруг замечает мои костыли и смотрит на меня вопросительно. Надо было хоть накраситься. – Вы тоже на сбор, или как?..
Я протягиваю ему 25 баксов и говорю, что вернусь попозже. Не хочется торчать в общем лаунже с другими гостями.
В лавке на главной улице я покупаю сэндвич и кофе со льдом, и усаживаюсь на скамейку возле мясного магазина. Какие-то женщины торчат у прилавка целую вечность, потом выходят с отбивными и сосисками в запотевших пакетах, и о чем-то сплетничают. Дебильные персонажи дебильного городка.
Окно полицейского участка через дорогу обклеено портретами людей в розыске. Я подхожу и рассматриваю эти лица. Кто-то из них уже мертв; кто-то притворяется мертвым. Судя по датам, некоторых в последний раз видели еще до моего рождения.
Моей фотографии тут нет. Мама грозилась обратиться в полицию, но не факт, что обратилась. Слишком жирно – заморачиваться с розыском. А если бы мне и оказали честь и сделали такой портрет, что бы на нем написали?
Разыскивается: Мия Филлипс, 17 лет, пол: женский. Последняя стрижка – светлое каре. Рост: 1 метр 64 сантиметра. На костылях. Нуждается в двух дополнительных циклах химиотерапии и срочной медицинской помощи. Подозревается в краже и мошенничестве. Потенциально опасна.
Если такое объявление и попадет в эти края, меня уже след простынет. Я усвоила урок: больше никаких отклонений от маршрута. Жизнь не благоволит любопытным. К черту незапланированные остановки, к черту уламывать надменных водителей, к черту подруг, к черту бойфрендов, к черту матерей и докторов, а также к черту соседей по больнице, которые вешают тебе лапшу на уши.
Все врут. Хватай рюкзак, дорогая, и вперед. Никуда больше не сворачивай.
Ну их всех в задницу.
Зак
Процессор наконец заканчивает работу, и ночной воздух как будто набухает от тишины. Я слышу, как родители крадутся мимо дома. «Тсс», – шепчет папа, а мама в ответ хихикает. Затем они чокаются бокалами. Наконец, они закрывают за собой входную дверь.
Свежее масло холодного отжима уже разлито в маслобойном амбаре по бутылям объемом 6000 литров. Эван говорил, что урожай выдался очень приличный, а на завтра остается обобрать и отжать еще двенадцать рядов. Через месяц все повторится с сортом Мансанилья. Надеюсь, к тому времени мне снова разрешат участвовать в сборе.
Я сплю головой к окну, и занавески широко раздвинуты. После четырнадцати недель вне больницы это все еще кажется важным.
Непостижимо, как хаотичная вселенная живет по четким правилам. Будто тринадцать миллиардов лет назад был согласован план, которому с тех пор без отклонений следуют галактики. Живут себе там, наверху, в полной гармонии, без всяких сбоев логики, а мы, люди, только и успеваем за отпущенный нам срок, что все испортить и запутаться.
Я слышу, как кто-то идет по траве. Но мама с папой уже дома, а альпаки давно спят. Наверное, кто-то из зверей перевозбудился после туристов и теперь слоняется. Или Шеба, которой скоро рожать, не может заснуть.
Прислушиваюсь. Еще шаги, чуть поодаль, потом кряхтенье и плевок. Приподнявшись, я по пояс высовываюсь из окна. Мышцы рук ноют после таскания тяжестей.
Это престарелая альпака Дейзи.
– Иди спать, дуреха.
Но следующий звук издает явно не животное, а человек. Щелчок, затем вспышка голубоватого света где-то в районе хлева. Погасло. И снова вспышка.
Завернувшись в одеяло, я перелезаю через подоконник. Под ногами уже вертится Джей, мой джек-рассел. Он отчаянно размахивает хвостом и семенит за мной следом, пока я босиком поднимаюсь по тропинке, открываю и закрываю калитку, но остается на улице, когда я захожу в хлев. Трусишка.
В клетках под рыжеватым светом ламп мирно спят звери-малыши. Лисица им сегодня не страшна. Они сопят и видят сны.
Я прохожу мимо них в поисках источника синих вспышек. На сеновале лежит диск, похожий на мини-НЛО, и испускает во все стороны лучи. Вспыхивает, гаснет, вспыхивает, гаснет. Я и забыл об этом устройстве – папа вытаскивает его на свет каждый сезон, когда лисы выходят на охоту. Эта штука предназначена для отпугивания хищников – имитирует присутствие людей.
Надо сказать, имитирует убедительно: заставила меня выбраться из теплой постели. Укутавшись плотнее в одеяло и приподнимая его, чтоб не испачкать, я пробираюсь назад между вольерами и бреду к дому. Колючие точечки звезд насмешливо подмигивают. Босые ноги начинают мерзнуть.
Я карабкаюсь назад через окно. Снаружи все еще топчется Дейзи. Это же надо – впасть в бессонницу из-за дурацкого фонаря. Я закрываю окно, чтобы не слушать, как она пыхтит.
Проблема в том, что мне теперь тоже не спится. Я стою посреди комнаты. Слишком тихо; слишком тесно. В ушах начинает звенеть. Я бы обрадовался сейчас даже журчанию капельницы. Даже стуку в стенку.
И тут – тук-тук.
В окне появляется чье-то лицо.
Я вижу его, от неожиданности спотыкаюсь на ровном месте и падаю, и воспоминания яростно обрушиваются на меня, и невозможный образ из прошлого как будто рвется ко мне.
Она с некоторым трудом поднимает окно и протягивает ко мне руку, растопырив пальцы. Мол, тихо, не шуми.
Я замираю, вцепившись в одеяло, и стараюсь выровнять дыхание. Она не исчезает. Ее силуэт очерчен контуром из звезд. Может, она призрак?
Густые, короткие волосы. Огромные глаза.
– Мия?!..
Она подносит палец к губам. Затем окидывает взглядом комнату, разворачивает руку и манит меня жестом.
У нее холодная кожа. Я беру ее под локоть, чтобы помочь перелезть через подоконник, но приземление получается неуклюжим: в результате мы оба барахтаемся в одеяле.
Она тут, рядом со мной, пахнет ванилью, испуганная, замерзшая.
– Мия? – зачем-то повторяю я, хотя в этом нет никакой необходимости. Я высвобождаюсь из одеяла, она натягивает его на себя, заваливается на бок и молча поворачивается носом к стенке.
Я смотрю на нее, вцепившись в спинку кровати, совершенно обескураженный, и теперь мне окончательно не до сна.
Мне приходилось участвовать в спасении самых разных существ. Мы с Бекки обували сапоги, надевали куртки, садились с папой в машину и ехали – вызволять коз, запутавшихся в заборах, ловить блудных попугаев старыми полотенцами, везти домой картонные коробки с какими-то раненными зверушками.
Я много раз помогал кого-то спасать, но откачивать и лечить их умеет только папа. Мама только всплескивает руками, когда он притаскивает очередного дохленького ягненека и укладывает его в духовку на самый низкий жар с открытой дверцей. Бывало, что папа раздевался до трусов и забирался в теплую ванну в обнимку с ослабевшим детенышем альпаки, брошенным мамашей. Помню, как поначалу его головка безжизненно болталась, свесившись с папиной руки, а потом бедолага вдруг начинал втягивать носом воздух. Папа верил, что тепло способно вернуть кого угодно к жизни.
Интересно, что бы он сказал про девушку в моей постели. Она вроде бы согрелась, или мне так только кажется? Что бы сделал папа на моем месте?
Утренний свет мягко ложится на кровать. Я смотрю, как Мия дышит во сне, и пытаюсь дышать с нею в ритм. Мия. Ну надо же. Перекрасилась в блондинку. Челка неестественно ровная…
Теперь каждый звук меня пугает. Скрипнула половица – мама пошла стирать? Шорох травы – папа с Эваном идут к оливам. Оголтелое кудахтанье:
Бекки кормит цеплят. Наверное, все уже думают, что я заспался.
Я на цыпочках подхожу к окну и отодвигаю занавеску Куры и петухи клюют свой корм. Бекки не видно. Тогда я опускаю занавеску и разворачиваюсь. Мия уже открыла глаза и смотрит на меня. Волосы рассыпались по ее лицу, но она их не убирает.
– Привет.
Она моргает, продолжая смотреть на меня, но ничего не отвечает. Мне почему-то тяжело выдерживать этот взгляд, и я начинаю разглядывать свои руки, которые не знаю, куда деть. Я вообще не понимаю, что теперь делать!
Открываю рот, чтобы спросить, как она оказалась в моей комнате, но решаю, что вопрос «как» потребует слишком длинного ответа, так что выбираю другой:
– Ты заблудилась?
Вот я дебил. Как можно случайно попасть из Перта на южное побережье? Разумеется, она не заблудилась.
Кто-то идет. Я вижу, как зрачки Мии расширяются, и она быстро садится в кровати. Кто-то берется за дверную ручку.
– Зак, ты там?
– Да, – хрипло отзываюсь я.
– А чего заперся? Давай, вставай уже. И белье сними, я в стирку положу.
Но я не могу снять белье, потому что на нем сидит девушка, которая к тому же недвусмысленно поглядывает в сторону окна.
– Я хочу еще поваляться, – говорю я. – Даже Господь на седьмой день отдыхал от дел.
– Господь? Зак, с тобой все в порядке?
– Мам, я просто дочитываю седьмую главу «Гордости».
– Ну белье-то можешь мне отдать?
– Я уже несколько месяцев не хожу под себя, ты забыла?
– Мальчишки, – вздыхает мама. – Короче, не валяйся весь день напролет, Бекки одна не справится.
Затаив дыхание, мы слушаем, как мамины шаги удаляются. Мия прижалась к стене.
– Извини, – говорю я, хотя неясно, за что мне извиняться.
Ее лицо в обрамленьи коротких светлых волос совсем не похоже на то, которое я видел в больнице. Она стала другой. И дело не только в стрижке.
Мия тоже меня разглядывает. Я внезапно спохватываюсь, что стою с голым торсом, и чувствую непривычную уязвимость. Она жадно рассматривает мои шрамы: справа на груди, еще один на шее, точечные – от катетеров – на внтуренней стороне рук. Она точно знает, куда смотреть. И, по-видимому заметив то, чего ожидала, немного расслабляется.
– Фух, это действительно ты, – выдыхает она. – Ты здорово изменился, Хельга.
– Зак, – напоминаю я. – Ты тоже изменилась.
– У тебя глаза, оказывается, серые.
– Вообще-то голубые.
– В этом свете – серые.
Она смахивает с лица челку, а я складываю руки на затылке, сцепив пальцы. Папа так делает, когда ему нужно оценить ситуацию.
Что мы имеем? Девушка материализовалась из палаты с белыми стенами, которая четырнадцать недель как осталась в прошлом, и которая находилась в 500 километрах отсюда. Пожалуй, теперь можно и спросить.
– Как ты сюда попала?
Но она опускает взгляд и молчит.
– С тобой все хорошо?
На это она собирается ответить, но слова как будто застревают у нее в горле, и она морщится, словно нужно глотать колючки.
– Что случилось? – спрашиваю я, уже понимая, что у нее не хватит сил рассказать.
В свой последний день в больнице я хотел распрощаться с Ниной, но она, завидев меня из другого конца коридора, резко развернулась и ушла в другую сторону. Я заподозрил тогда, что она не хочет отвечать на вопросы про Мию, а значит, операция прошла неудачно. Но уточнить не было возможности. Всю дорогу домой мама тараторила, словно нарочно пытаясь меня отвлечь от этих мыслей, и ее даже не пришлось уговаривать остановиться у «Макдональдса», как обычно, хотя меня к тому моменту и перестало наркомански тянуть на бургеры. Я ехал домой, а Мия в это время приходила в себя после наркоза и обезболивающих, и чувствовала себя тяжелой и мутной, возвращаясь в мир. Чем этот мир встречал ее по пробуждении, кроме шрама? Я думал о ней, но ничего не знал, и спросить было не у кого.
– Прости, – говорю я.
Она напрягается.
Хлопает дверца клетки – мама кормит цыплят. Скоро пойдет готовить лавку к посетителям, а Бекки начнет обход на предмет родившихся и умерших. Я должен ей помогать.
Звуки жизни снаружи болезненно вторгаются в молчание, царящее в комнате. Мия натягивает одеяло на голову.
– Мия, зачем ты пришла?
Она молчит, спрятавшись, как в домике.
Что бы сделал папа? Оставил бы ее в покое? Взял бы на руки и понес спасать? Но в духовку она не влезет.
Я надеваю футболку и выхожу из комнаты. На кухне я делаю тосты с сыром, помидором и соусом. Пока они остывают, грею в микроволновке растворимый какао с молоком и затем отношу все в комнату. Мия продолжает прятаться под одеялом, так что я ставлю еду на пол.
Потом я ухожу в гостиную и сажусь на диван с книгой, где делаю вид, что читаю седьмую главу. И так проходит несколько часов.
Когда Бекки заглядывает проверить, все ли в порядке, я извиняюсь и говорю, что мне обязательно нужно дочитать еще три главы. Она с легкостью верит, и мне стыдно, что пришлось ей врать.
Я не знаю, что за жизнь у Мии. Вообще-то я ничего о ней не знаю. Что заставило ее ехать не куда-нибудь, а именно сюда, если в Перте у нее огромная группа поддержки. Помучавшись еще минут десять, я возвращаюсь в комнату. Тарелка и чашка пусты, одеяло скомкано, а Мия стоит у моего шкафа и роется там. Заглядывает в коробки с «Лего», сбрасывает с полки подписанный мяч, находит два «Плейбоя», спрятанные под коллекцией марок. Я даже неловкости не испытываю: ну да, когда-то женские тела казались дивным инопланетным миром.
– Помощь не нужна?
Она вздрагивает и поворачивается.
– Ой. Хельга.
– Зак. Ты что делаешь?
Она вздыхает, задумывается на секунду и признается:
– Мне нужны деньги.
Мия
Он предлагает мне 40 баксов из ящика с трусами. Я закрываю глаза и тру пальцами виски. Блин, ну что за отстой?
– Ты чего? Не бойся, трусы чистые, – смеется он.
У меня нет времени дурачиться. Пока я сидела под одеялом, я придумала план D. Олбани, Аделаида, Сидней. Я посмотрела расписание автобусов с телефона, и можно успеть, но мне нужны чертовы деньги, а сорока баксов мне не хватит.
– А больше нет?
Он кивает на жестянку из-под какао.
– Там мелочь примерно за год. Таскать с собой запаришься, правда. Еще могу предложить коллекцию марок – вдруг там есть ценные экземпляры.
– И все?
Я окидываю комнату взглядом в поисках ценностей. Плакаты, трофеи, мяч с автографом, глобус, гантели, даже турник в дверном проеме. Пахнет дезодорантом и грязными носками. Почему-то в пацанских спальнях всегда пахнет одинаково.
– Что это у тебя?
Он сжимает в руке какую-то с виду железную штуку.
– Эспандер, запястье разрабатывать.
– На фига тебе разработанное запястье?
– Физиотерапевт сказал, что полезно…
Так. Не отвлекаемся. В углу вижу телевизор, игровую приставку и диски с играми. На стене – доска для напоминаний с больничной брошюрой и списком запрещенной еды.
– О, мне тоже такое выдали. Правда, у меня список покороче… Двенадцать месяцев без паштета, вот садисты! Хельга, да как ты выживаешь?
На столе – ноутбук, айпод и сваленные в кучу музыкальные диски. На верхнем я узнаю свой почерк. Леди Гага, в палату № 1. Я беру его в руки и провожу пальцем вдоль контуров букв. Такое ощущенье, что я его подписывала две жизни назад. Помню, еще удивилась, зачем ему Гага. И могла бы отдать ему оригинальный диск, но я тогда дорожила всем, что дарил мне Райс. Так что я переписала его и сунула под дверь палаты. Странно, что он его не выбросил.
Хорошо помню стук в стенку в тот первый день. Как будто он не просто стучал, а пытался что-то сообщить. Я иногда слышала его разговоры с матерью. У него были очень живые интонации. Ни у кого в больнице таких больше не было. Когда никто не видел, и он не знал, что я подсматриваю, у него было очень грустное лицо.
Стоп. Я здесь не ради сентиментов. Кладу диск на место, поворачиваюсь.
– У тебя же есть счет в банке?
– Ты что, шутишь?
– А что, похоже?
– Мия, черт, ну нельзя же так просто… ну то есть… ты что, разве не…
– Что тебе непонятно? У меня время тикает!
Он прислоняется к оранжевым занавескам и скрещивает руки на груди.
– Что мне непонятно? Дай подумаю. Я ничего о тебе не знал целых три месяца. То есть, вообще-то я и до тебя этого не знал, да и видел только через окно в двери. И вот ты сваливаешься мне на голову и просишь денег. Это действительно как-то непонятно.
– Почему это непонятно?
– Потому что это ненормально.
– Да нет больше ничего «нормального», Хельга! Ты что, не въезжаешь? У тебя, у меня – теперь все навсегда ненормально! И потом, я же тебя не граблю. Я, скорее, прошу взаймы.
– Но почему у меня?
– Потому что ты виноват.
– Перед тобой? В чем?
– Ты мне наврал.
– Я тебе не…
Я топаю костылем, и мы оба вздрагиваем. Он упирается взглядом в резиновый наконечник, вдавленный в пол, и замолкает.
– Ты сказал, что мне повезло больше всех в отделении, помнишь?
Он бледнеет и как будто еле удерживает равновесие. Или это я еле удерживаю?..
– Но это было правдой, – говорит он. Я снова топаю костылем. Он быстро добавляет: – Это и сейчас правда! Я ни в чем не виноват.
Вообще-то он прав. Но дело в том, что я – тоже ни в чем не виновата.
– Ты сказал, что тебе можно верить.
Он кивает. Он много чего мне говорил. Ни во что не надо было верить. Ни во что.
– Мне просто нужен друг, – говорю я, смягчая тон. Это неправда, в отличие от следующей части сообщения. – И еще баксов триста, чтобы доехать до Сиднея. Там живет моя тетя Мэри. Она меня ждет.
Я как доеду – сразу все верну Прямым переводом, могу с процентами, если надо.
Он продолжает стоять, сложив руки на груди, и молчит. И смотрит на меня. Высматривает правду. Я стараюсь делать непроницаемое лицо. Главное – не отводить взгляд, иначе я пропала.
– Мия, я не о деньгах беспокоюсь.
Так, так, так, плакать рано, плакать можно потом, в автобусе, когда я буду ехать к чертовой матери отсюда, куда-нибудь далеко, где никто не будет спрашивать, что у меня с ногой, и откуда я приехала, и от чего бегу. Нужно свалить как можно дальше, пока сама не забуду, о чем мне хотелось плакать.
Я выдавливаю из себя улыбку и даже смешок.
– Обо мне точно не надо беспокоиться, Зак, – я специально называю его по имени. Сработало: он тут же расплывается в улыбке. Но мое сердце колотится с такой силой, что он, чего доброго, услышит. Блин, чувак не заслуживает этого дерьма. Но у меня нет выбора.
– Послушай, ты мне друг. Настоящий. Я тебе доверяю. И я обязательно верну деньги, честное слово. Мы договорились с тетей, что я приеду… она живет в месте, откуда виден Харбор-Бридж, там очень круто. И со мной все будет в порядке. Поверь.
Он смотрит на меня своими серо-голубыми глазами. И, кажется, заглядывает глубже, чем мне бы хотелось. Я не знаю, что он там видит.
Потом он расслабляется и кивает.
Черт. Ну трындец обоим.
– Квадроцикл… это номер шесть… в списке… запрещенных вещей!.. – он пытается перекричать шум двигателя, пока мы подскакиваем на каждой выбоине грунтовой дороги. Квадроцикл трясет и кренит то влево, то вправо. Зак за рулем, к его спине прижаты мои костыли, а я сижу, крепко вцепившись в поручни. – Доктора говорят… слишком большой риск… навернуться!..
– Значит, смотри не навернись! – кричу я в ответ.
Квадроцикл подбрасывает, и я стукаюсь подбородком об его плечо. Рот наполняет горьковатый вкус крови.
– Тогда не ерзай! – отвечает Зак.
– Я и не ерзаю!
Мы наконец выезжаем на автостраду, где Зак переключает скорость. Я придерживаю парик рукой и наклоняюсь вперед. Его волосы щекочут мне губы.
– Чего так медленно? – кричу я.
– Это предельная скорость!
Зак ведет квадроцикл по полосе между автострадой и обочиной, а мимо с ревом проносятся большие машины. По правую руку – деревья, деревья, сырный завод, пивоварня, грушевая ферма… я шла этой дорогой вчера вечером из хостела, но ничего этого не видела в темноте. Смотрела на гравий под ногами и переставляла костыли. Это заняло целую вечность. Я устала как собака.
Дальше мы проезжаем крикетное поле и школу, затем сворачиваем в сторону города. Зак избегает главной дороги и выбирает объездной путь. Наконец, мы паркуемся на пустынной стоянке за каким-то зданием.
Он переключает скорость и глушит двигатель.
– Ты как?
Я отпускаю поручни и потягиваюсь.
– Я жива.
– Мама меня убьет…
Я навострилась довольно быстро передвигаться на костылях с рюкзаком за плечами. Зак еле поспевает.
– Откуда в тебе такая прыть?
– Многократная «Спортсменка года» в младших классах, потом два года легкой атлетики.
К старшей школе я стала еще быстрее, была центральной нападающей на нетболе, но потом до меня дошло, что вставать рано утром по воскресеньям – отвратительно. Оказалось, что есть куда более интересные способы проводить выходные.
– А ты всегда такой тормоз? – спрашиваю я, хотя это наезд не по делу. Я видела его фотографии в Фейсбуке, а также ролики, которые выкладывали в группе его футбольной команды. Я знаю: он вообще-то очень быстрый.
Ну, или был быстрым. Постоянно спохватываюсь, что многое осталось правдой только в прошедшем времени.
– Да тебя моя бабушка обгонит!
– Ты же говорила, что она умерла?
– Вот именно!
Вывеска банка! Я прибавляю скорость. Костыли больно впиваются в подмышки, нога ноет, но цель близка, нельзя сейчас раскисать. Никаких дополнительных объяснений насчет денег, никаких долгих прощаний, просто сяду в автобус и все.
Но автоматические двери не раздвигаются передо мной. Я делаю шаг вправо, потом шаг влево, в надежде разбудить сенсорный датчик, но фиг.
– Блин, только не это!
Я достаю телефон, чтобы проверить время. 8:50, ну конечно! Банки еще тупо закрыты. На экране – сообщение от Шаи:
Не ожидала от тебя, подружка
И еще одно от мамы:
Где тебя черти носят?
Удалить. Удалить. Кидаю телефон обратно в рюкзак.
– А как ты добралась сюда без денег?
Я складываю ладони лодочкой и вглядываюсь через стекло. Ну же, где персонал?
– На междугороднем «грейхаунде», Перт-Аде-лаида.
– То есть, у тебя был билет?
Я достаю его из кармана и показываю Заку.
– Водитель останавливался на перекур на каждом долбаном углу. Я здесь вышла, чтобы взять колу в автомате, и увидела рекламу вашей фермы.
– Прямо в автомате с колой?
– Рядом, на стенде с буклетами… Потом пришел трансферный автобус, и я подумала: почему нет?
– Ты была на ферме? Я тебя не видел.
– Ты меня не заметил. Я думала, что сяду потом на другой автобус, но водители задрали придираться. Блин, где все? Я сейчас обдуюсь!
– Все сидят по домам. Сегодня воскресенье.
Черт, и правда. Вот гад, почему он сразу не сказал? Издевается надо мной?
– Я и сам затупил, – оправдывается он. – Не выспался что-то. Но здесь в квартале есть банкомат.
Отлично, но мне дико нужно в туалет. Зак как будто считывает и эту мысль:
– Туалеты там, – он кивает на бежевый домик. – Ты иди, я схожу за деньгами. Встретимся здесь через пять минут.
– А ты крутой чувак, – говорю я.
Он улыбается, и улыбка идет ему больше, чем я могла представить. Я поневоле любуюсь им. Надеюсь таким его и запомнить.
– Давай, иди.
– Ага. Подержишь рюкзак?
Я мчу к туалетам на всех парах. Пожалуй, и на костылях я бы побила пару школьных рекордов.
Зак
Я провожаю ее взглядом: скрип, цок, скрип, цок, скрип, цок. Светлый парик колышется в такт движениям. Левая нога присогнута под странным углом.
Нырнув за угол банка, опускаюсь на корточки и быстро обыскиваю ее рюкзак. А что мне остается? Внутри все наспех скомканное. Шмотки, бинты, таблетки. Кошелек с наличными, временное водительское удостоверение со старой фотографией: длинные волосы, вишневая помада, улыбка как с рекламы. Она из тех красавиц, ради которых пойдешь на все, лишь бы получить такую улыбку в награду. И я бы хотел, чтобы она мне так улыбалась. Но не такой же ценой.
Нахожу мобильник. На букву «М» нет никакой Мэри; на букву «Т» нет никакой тети. Ни одного исходящего звонка за десять дней. Сохранилось несколько старых сообщений – все от матери, которая спрашивает, куда она пропала. Ни одного ответа.
Ну уж нет. Я не стану еще одним болваном в длинной череде болванов, которых она привыкла очаровывать и использовать. Не знаю, что она затеяла, но денег она не получит.
Я слышу скрип, цок, оповещающий о ее возвращении, быстро застегиваю молнию на рюкзаке и выхожу ей навстречу. Мы останавливаемся в районе мясной лавки.
– Хорошо-то как! – смеется Мия. Даже сейчас, когда она в дешевом парике и на костылях, улыбка у нее совершенно сногсшибательная. Наверное, она привыкла получать от жизни все, чего захочет. Перед такой внешностью нереально устоять.
– Прости, у меня какая-то сложная связь между мочевым пузырем и мозгом, – объясняет она. – Если хочу в туалет, башка отключается.
– Осталось всего тридцать баксов, – говорю я, показывая ей карточку, как бы в доказательство. Улыбка моментально исчезает с ее лица, и мне это не нравится. Это неправильно, что я всерьез помышляю отдать ей свои сбережения в обмен на иллюзию, что улыбка адресована лично мне.
– Я все потратил. Вылетело из головы, прости.
Мия реагирует не так, как я ожидал. Она не топает костылем, не ругается, не кричит на меня. А просто как-то обмякает и закрывает глаза.
– Можешь переночевать у меня… или в хостеле здесь неподалеку.
Она отворачивается и прижимается лбом к витрине магазина.
– Там неплохо, – продолжаю я. – Могу заплатить, на ночевку хватит: они берут двадцатку за ночь.
Она качает головой, не отрываясь от витрины, так что парик слегка съезжает набок. Она не пытается его поправить.
– Двадцать пять, – произносит она. – Я там была до того, как притащилась к тебе.
– Там было слишком шумно? Или что?
Она почти шепчет, и я еле различаю ответ:
– Я заплатила, но у них были только верхние коики.
Вот оно. Невыразимое.
С Мией случилось что-то, что опустошило ее. Превратило в девицу на костылях, в плохом парике, с потребностью врать; привело в чужое место, где ее никто не ждал. Возможно, ее никто нигде не ждет. И я ничего про нее, действительно, не знаю, но чувствую, что она не плохой человек. Я почему-то в этом уверен.
Что бы сделал папа?
А мама?
Я делаю то, что нужно было сделать давно, хотя, возможно, и не мне. Я обвиваю ее руками и прижимаю к себе, хотя она вся сжалась в комок, словно объятие ее пугает. Она первым делом пытается высвободиться, но я крепко держу и терпеливо жду, когда она перестанет дергаться, вырываться и бормотать что-то смущенное мне в футболку. Наконец, она выдыхается и перестает сопротивляться.
Верь мне, думаю я. Верь мне.
Она приникает ко мне, и я чувствую, как это для нее непривычно.
На обратной дороге я стараюсь не разгоняться, потому что то и дело оглядываюсь через плечо: боюсь, что она исчезнет. Мия держится одной рукой за поручень, а второй старается не дать слететь парику. Она зажмурилась, будто вот-вот накатит волна, и остается покорно ждать, когда она накроет.
Мы проезжаем сады, пивоварню и сворачиваем к нашей ферме. Мимо вальсируют наши оливы, потом фисташки Петерсонов, потом новая агроусадьба с винодельней. Где-то в районе виноградников Мия обхватывает меня рукой за талию.
У меня нет никакого плана. Я бы ехал и ехал вот так целый день, а потом еще целую ночь, но квадроцикл эту идею не разделяет. Мы останавливаемся на дороге среди диких зарослей. Бак опустел.
– Все плохо? – Мия грызет ноготь в ожидании ответа.
Я качаю головой, но не столько в ответ, сколько от недоумения. Никак не привыкну, что она здесь.
– Ну… зато неплохо прокатились.
Я киваю, на этот раз в ответ, и сажусь рядом с ней. Прокатились и правда неплохо.
– И как теперь быть?
Я начинаю ржать. Это отличный вопрос. Я никогда в жизни так не влипал. Но есть один человек, который знает, как выгребать из таких историй.
Мия
Я в гостиной у его сестры. Они думают, что мне не слышен их разговор.
– Ты не можешь оставить ее здесь, как бездомного щенка. Она не щенок.
– Я знаю. Но хотя бы на время…
– Что скажет ее мать?
Зак понижает голос.
– Они не ладят. Мия съехала после…
– Она что, сбежала из дома?!
– Возможно. Я понятия не имею.
– Ладно. Но какого лешего ты влез на квадроцикл? Мама тебя придушила бы.
– Н-ну, ты же ей не расскажешь? Пусть это будет наш секрет.
Кенгуренок обнюхивает мои джинсы. Я отгоняю его, но он возвращается. Он совсем маленький, но мне неспокойно, что он подходит так близко к моей ноге.
– Так. У меня кончаются дрова.
– Давай я схожу за топором?
– Ага, чтобы мама придушила нас обоих? Просто стырь немного из их поленницы.
После этого Зак заглядывает ко мне. Он выглядит чуть встревоженным, и его как будто успокаивает, что я еще не свалила.
– Пойду схожу за дровами для Бекки.
– Да, я слышала.
– Она, если что, не кусается. Я про кенгуру. Но Бекки тоже.
– Все нормально.
Дверь за ним закрывается, и я снова остаюсь одна. В комнате все из дерева: пол, тумба под телевизором, кофейный столик, часы. В камине потрескивают остатки дров. Пахнет дымом и мокрой шерстью.
Кажется, я раньше никогда не видела открытого огня. Говорят, он должен успокаивать. Но на языки пламени больно смотреть, приходится отвернуться. Нужно убираться отсюда.
Бекки красивая. Но это не выверенная красота фотомоделей, а что-то другое. Выгоревшие на солнце волосы никак специально не уложены, пряди живописно спадают на джинсовую рубашку, из-под которой выпирает живот. Она заходит и протягивает мне бутылочку с соской.
– Можешь покормить кенгуренка, если хочешь.
Я качаю головой. Бекки подхватывает кенгуренка, и тот жадно впивается в соску.
– Что сломала-то?
– В каком смысле?
– Ты на костылях.
– А… да вот, играла в нетбол, доигралась до разрыва сухожилия. Но ничего, уже заживает.
В камине взмывает вверх столп искр, потом все стихает. Вот бы и с жизнью было так просто: потрещало и погасло. Стать бы мне сейчас дымом – и раствориться.
– Значит, слушай. Зак волнуется за тебя, я волнуюсь за него, потому что я старшая сестра. Он сказал, что вы давно знакомы, это правда?
Я киваю и очень надеюсь, что этим допрос закончится. Она продолжает:
– Смотри, у меня целых две свободных комнаты, но в одной стена пока еще в образцах краски. Там будет детская.
– Да мне нужны только…
– …деньги на автобус, знаю, знаю. Но зачем ехать через всю страну на костылях? Уверена, твоя тетя поймет, если ты задержишься на несколько дней.
Черт.
– Короче, мне нужно, чтобы Зак не волновался. Потому что иначе буду волноваться я. А следом будет волноваться ребенок. И чего доброго родится раньше времени, и тогда волноваться будут вообще все. Плохой расклад, – констатирует Бекки.
Я киваю, делая вид, что согласна насчет расклада, но мысленно уже пересекаю Налларборскую равнину. Бекки не виновата, что не понимает настоящий расклад. А он таков, что я необратимо пропала.
– Хочешь чего-нибудь горячего? У меня, правда, нет кофе. Мы все больше по чаю.
Снова хлопает дверь, и появляется Зак. У него вязанка дров в руках и довольная ухмылка на физиономии.
– Я прирожденный ниндзя! Мама даже ухом не повела.
Он подбрасывает поленья в камин, а я наблюдаю и думаю о том, что ему и правда можно верить. И я верю. Даже сестре его верю.
Только в себе сомневаюсь.
Хорошо, что в спальне можно запереться. Я на всякий случай запираю даже окно, а потом снимаю парик, сую его под подушку и провожу рукой по голове. Волосы начали отрастать, но как-то неравномерно. Совсем не как у Зака. Впрочем, у него прошло пять месяцев с последнего цикла. У меня только два.
Телефон трынькает: пришло сообщение.
Мия, до тебя доходят сообщения? Где ты? Выйди на связь.
Скорее бы мать уже забила на меня. Удивительный человек: во что ни вмешается – все делает только хуже.
Я ставлю будильник на четыре утра и отключаю телефон. Надеюсь удрать, пока не рассвело, чтобы Зак не кинулся меня тут же искать. Доберусь до города, дождусь автобуса, билет до Аделаиды еще действителен. Это важно: свалить, пока люди к тебе просто добры и еще не начали лезть в твою жизнь. Мать регулярно путала заботу с вмешательством.
Проглотив последние две таблетки обезболивающего, я в который раз проверяю упаковку: вдруг мне еще положена пачка по тому же рецепту.
Увы.
Завтра мне будет больно.
Но я уговариваю себя, что автобус увезет мою боль за тридевять земель, и мне станет полегче от одной этой мысли. Почему-то в пути всегда меньше болит.
Я укладываюсь в постели гостевой комнаты. Матрас такой мягкий. От одеял чуть-чуть тянет нафталином, и я вспоминаю бабушку. Я тянусь к лампе и несколько раз нажимаю кнопку, пока свет не гаснет. Тогда я устраиваюсь поудобнее и жду, когда таблетки снимут остатки дискомфорта.
На потолке мерцают четыре звездочки. Они пластиковые, но почему-то подрагивают, как настоящие. Когда я моргаю, они как будто даже крутятся вокруг своей оси, или растворяются в темноте, а потом выплывают из нее снова и капают на подушку вместе со слезами, которые всегда невовремя.
Зак
Я иду к дому Бекки, и тут откуда ни возьмись на моем пути возникает мама. С каких пор она пропалывает тыквы в восемь утра?
– Зак! Ты куда в такую рань?
– Да я так… ужасно приятное утро, решил размяться, – отвечаю я и потягиваюсь. Получается слегка фальшиво, и мама щурится с подозрением.
– Как там «Гордость и предубеждение»?
Такие допросы похуже некоторых медицинских процедур.
– Ну… я пока в процессе.
– То есть, до сих пор не дочитал? Чем же ты вчера весь день занимался?
Капец. Мама принялась засекать мои занятия и передвижения. Поход к Мии придется отложить.
– Я на восьмой главе. Там до сих пор ничего не происходит.
Мама смеется.
– Хочешь динамики – давай возьмем в прокате фильм по книге?
– И что, ты будешь его смотреть вместе со мной?
– Почему нет? Мальчики заняты урожаем, Бекки собирается красить детскую… А мы засядем смотреть кино. Я попкорн сделаю.
Подозрительная мама – это полбеды. Настоящая беда – это мама, которой скучно.
Мы смотрим чертово кино, но я даже на нем не могу сосредоточиться. Какое мне дело до Киры Найтли и чувака из «Призраков»? Как изобразить интерес к великосветским сплетням, если Мия где-то в пятидесяти метрах от меня? Если, конечно, она не сбежала. Под предлогом, что мне надо в туалет, я запираюсь там и звоню Бекки, но она не отвечает. У Мии врубается автоответчик.
Если она сбежала, то я ее уже не найду.
Входная дверь Бекки, вопреки обычному, заперта. Я даже не знал, что у нее есть замок! Приходится обогнуть веранду и зайти за угол, чтобы заглянуть в гостиную через окно. Бекки сидит там, забравшись на диван с ногами и водрузив на живот ноутбук.
Я стучу в стекло, она лениво поднимает взгляд и несколько секунд не может меня разглядеть, а потом подскакивает и восклицает:
– Мать моя женщина!
Затем она открывает мне окно и шипит:
– Ты дурак – пугать женщину на третьем триместре?
– А зачем ты дверь запираешь?
– Ну… мало ли какой бабайка приблудится.
– И как, я похож на бабайку?
– Я тебя не ждала. Ты же вроде как занят внеклассным чтением.
Ее бойфренд, Антон, машет мне из окошка скайпа. Я перевешиваюсь через подоконник и машу ему в ответ.
– Так, все, иди домой, – говорит мне Бекки.
– Может, хотя бы скажешь, как дела?
– Отлично, отлично! Давай не сейчас.
– Я про Мию спрашиваю, если ты не поняла.
– Да все я поняла. Давай не сейчас, правда.
– Бекки, ну что ты в самом деле!
Она опускает экран ноутбука и снова шипит:
– Ты сам просил держать ее в секрете!
– Не от меня же! Где она?
– Ты боишься, что я ее съем? Она слишком костлявая.
– Она там, в комнате? Ты к ней заглядывала?
– Сегодня еще нет.
– А зря! Мия существует в двух режимах: башку в песок или ноги в руки. Если решит свалить, то свалит так, чтобы мы не заметили.
– Девочка еле ходит, куда она может «свалить»?
– Она в этом смысле фокусница. Короче, зайди к ней, а?
– Оставь ее в покое, – говорит Бекки. – И вообще кыш, а то мы с Антоном зря тратим трафик, – с этими словами она посылает мне воздушный поцелуй и захлопывает окно. Ничего себе.
Я доверился сестре, надеясь на помощь, но никак не рассчитывал, что она начнет командовать положением.
Оставь ее в покое. Ну ладно, вроде бы это подразумевает, что Мия все-таки у нее. Или уже нет?
Я мучаюсь этим вопросом целый день: ни Мия, ни сестра не отвечают на звонки; входная дверь остается запертой, а когда я стучусь, то слышу: «Уймись и читай свою книжку». Только к вечеру удается получить что-то вроде ответа на мои страхи: в гостевой задернуты шторы, но там горит свет. Значит, она еще здесь. Значит, все хорошо.
Джей крутится вокруг меня на тыквенных грядках, лупя меня хвостом. Я сижу на земле и смотрю на этот свет в окне, пока он не гаснет. Потом какое-то время сижу и смотрю в темноту.
Бекки протягивает мне ведро и розовые перчатки.
– Доброе утречко!
– Ну что?
– Ну, что-что…
Я протягиваю малышам соски.
– Ты заглядывала к Мии?
Она неопределенно пожимает плечами. Вот зараза.
– Мама что-нибудь знает?
– Маме не все нужно знать.
Мне, по-видимому, тоже: она опять целый день игнорирует мои вопросы. Ее дом превратился в неприступную крепость. Когда я стучусь в окно кухни в обед, Бекки требует, чтобы я ушел, потому что Мия спит.
– В четыре часа дня?!
– Она вообще много спит, – шепчет Бекки, словно боясь разбудить ребенка. – Наверное, ей важно отоспаться.
Я крадусь вокруг дома к окну гостевой, но не чтобы постучать, а чтобы просунуть записку сквозь створки рамы.
Привет, соседка!
Может, тебе что-нибудь нужно?
Бекки готовит не очень, так что, если хочешь, могу принести тостов или какао. Только скажи.
Если сестра тобой пользуется как рабской силой, тоже свисти, и я тебя спасу.
Короче, я тут рядом.
Зак.
Прошло два дня. Почему она не отвечает?
Молчание не на шутку действует мне на нервы. Следующие два дня я не вылезаю из сарая: занять руки – хороший способ опустошить голову.
Мастерю детали для колыбельки. Пилю и шкурю доски. До конца отвлечься не получается: не могу понять, что за бойкот мне объявили.
На пятый день я не выдерживаю. Бросаю инструменты и направляюсь к дому Бекки с твердым намерением брать его штурмом, если меня опять прогонят.
Бекки стоит на веранде и мажет руку антисептиком.
– Представляешь, эта стерва меня укусила.
– Как это укусила?
– Не приближайся к ней больше. Может, она бешеная.
– А что случилось-то?
– Хотела проверить ее на блох…
– Мию?
– Да нет, альпаку! Твою любимую дуру Дейзи.
Я растерян. Бекки цокает языком.
– Ты чего вообще? Я думала, вы с Мией друзья.
Вот это уже нечестно.
– Я тоже так думал! Бекки, что за издевательство, пять дней прошло, черт возьми!
– Зак, успокойся.
– Успокоиться? Как мне успокоиться? Она, может, уже полстраны пересекла…
– Не выдумывай. Она все это время здесь.
– Ты так думаешь или знаешь наверняка? Мия! – кричу я.
– Тише ты! Она в ванной. Зак, не надо… – Бекки хватает меня за плечо, но я вырываюсь и бегу вокруг дома. Стучу в окно ванной, но звук получается слишком глухой, поэтому я снова зову ее.
– Мия!
Я дергаю окно.
– Мия?
– Я здесь, – отвечает тихий голос, затем слышен всплеск воды. Это она.
Я закрываю глаза и кладу руки на стекло. Оно шершавое и холодное.
– С тобой там все хорошо?
– Я в порядке.
Теперь я чувствую себя идиотом-паникером, но зато я больше не мучаюсь неизвестностью. Пусть избегает общения. Главное, пусть не убегает от меня.
А она до сих пор не убежала. И это очень круто.
Мия
Я никогда раньше не лежала в такой ванне. Она стоит прямо в самом центре комнаты, огромная и глубокая, с приятной гладкой эмалью. Теплая мыльная вода наполняет ее почти до краев. Я лежу, и она обнимает меня со всех сторон, и в кои-то веки у меня ничего не болит.
Кажется, я здесь уже несколько часов. Время идет медленно, и я его не отслеживаю. Телефон сел, я решила не ставить его на зарядку: параною, что меня по нему можно выследить.
За дверью издает звуки всякая живность. Мычание, блеянье и писк цыплят стали уже привычным фоном.
Мне раньше не нравилось быть в одиночестве. Теперь я только о нем и мечтаю. В больнице все время кто-то приходил с вопросами и уговорами. Им всем было что-то нужно. Я ненавидела каждого. Но сильнее всех я ненавидела мать. Как так получается, что в семнадцать можно сидеть за рулем, трахаться, выходить замуж, а принимать решения насчет целостности своего тела – нельзя?
Я бы предпочла сдохнуть, чем переживать то, что теперь приходится.
Но мне не предложили выбора. Мама сделала его за меня, когда я лежала в операционной. Опухоль опоясала артерию и вцепилась в нее мертвой хваткой.
– Нельзя было медлить, – оправдывались потом хирурги. – Для резекции и пересадки кости было слишком поздно…
На операцию требовалось согласие. Меня не стали будить, просто дали ручку маме. Она поставила подпись и сломала мою жизнь.
Интересно, меня пилили обычной циркуляркой?
Я сползаю по скользкой эмали и погружаюсь под воду, пока не стукаюсь затылком о дно ванны. Вода надо мной расходится небольшими волнами. Слышно, как мое сердце бьется сердитыми синкопами. Удивительно, как этот маленький орган упрям. Стучит и стучит себе, словно все нипочем.
– Мия?
Сквозь толщу воды, словно сквозь толщу памяти, зовет чей-то голос. Я приподнимаюсь, оглядываюсь на дверь. Она по-прежнему заперта, к ней прислонены костыли. Голос зовет опять – из окна. Это Зак.
– Я в порядке, – отвечаю я, хотя это неправда. Я не в порядке. Я жутко устала. Я разваливаюсь на части.
У меня нет сил с ним общаться. Вообще ни на что нет сил. Я могу только влезть в длинный халат Бекки и одолеть маршрут от спальни до ванной, потом обратно. Никогда за всю жизнь я не чувствовала такой усталости.
Откуда у Зака энергия вставать, кормить животных, шутить, вести себя, словно все в порядке? Впрочем, у него-то правда все в порядке. Пересадка костного мозга – то еще удовольствие, зато он стоит на двух ногах…
Черт. Снова накрывает. Сколько времени прошло, все не привыкну. Приходится снова опуститься под воду с головой. Сколько требуется времени мозгу, чтобы догнать реальность? Каждое утро начинается с тошнотворного диссонанса.
Главное – не смотреть вниз. Пристегнуть эту дрянь, как-нибудь одеться, чтобы временный протез было не видно. Он до крови натирает мне шрам, и рану щиплет, но снимать нельзя. Только на ночь или в ванной, чтобы полежать в воде. В теплой воде шрам почти не болит.
Какое красивое слово: шрам.
Какое уродливое: культя.
Каждое утро я просыпаюсь и вижу перед собой культю. Врачи поздравляли друг друга: удалось спасти колено и часть голени! Потрясающе! Мия, тебе так повезло!
Уж повезло так повезло.
Пока мои друзья отрывались на фесте, мне кололи морфий внутривенно, мое сознание плавало между явью и сном, ко мне ходили мозгодеры, что-то щебетали про новые возможности, которые открываются за любым серьезным изменением, что-то о человеческом духе, выносливости тела, и снова – о моей везучести.
Потом начался новый курс химии. Я не могла есть, не хотела ни с кем говорить; я отворачивалась, когда снимали бинты и вынимали скобы. Мне казалось, что правда не будет правдой, пока на нее не посмотришь, и не смотрела. Предпочитала правде яркие сны, пока меня не сняли с морфия и не оставили лицом к лицу с тем, что есть.
Я не хочу выныривать наружу, но нужно дышать. Поднявшись, я откидываю голову на бортик ванны и разглядываю балки под потолком. Шестнадцать штук. Можно смотреть на балки и представлять, что мое тело по-прежнему совершенно. Что оно именно такое, каким я его помню.
С такими мыслями я часами не выхожу из ванной. Слушаю звуки жизни снаружи, слушаю, как скрипят половицы, когда Бекки идет по дому. Здесь все из дерева. Податливый и мягкий материал. Он словно подыгрывает тем, кто им окружен. Это так странно – чтобы дом подыгрывал живущим в нем. Еще очень странно, когда люди добры. Бекки вчера спросила моего мнения насчет краски для детской. В итоге остановилась на нежно-оливковой. «Новый цвет для новой жизни», – сказала она.
Теперь она красит там стены и мурлычет себе под нос. Иногда заходит ко мне с сэндвичами или нарезанными грушами. И ничего не просит взамен. Лишь бы братец был спокоен.
Она зря волнуется: я не причиню Заку вреда. Я даже денег больше просить не буду. До Аделаиды доберусь, и ладно. Мне хватит, чтобы уехать отсюда.
Нужно начать все сначала или все закончить.
Зак
Бум, топ, пауза. Бум, топ, пауза.
Когда Мия передвигается на костылях, получаются примерно такие звуки. Но она же еще в ванной?
Я обхожу дом Бекки, минуя распахнутые окна детской, которая проветривается после покраски. Останавливаюсь у гостевой и прислушиваюсь под окном.
Бум, топ, пауза. Бум, топ, пауза.
Окно чуть приоткрыто, и мне удается чуть отодвинуть занавеску. Я вижу кончик коричневого хвоста, который хлопает по полу и тут же скрывается из вида.
– А ну брысь оттуда! – шепчу я, открывая окно пошире. Затем перевешиваюсь через подоконник и пытаюсь подманить кенгуренка. – Иди ко мне, дурочка!
Она не идет, приходится залезть в комнату. Там я сажусь на корточки и щелкаю пальцами, пытаясь привлечь внимание кенгуру. Она увлеченно обнюхивает вещи, рассыпанные из рюкзака Мии: смятая одежда, гель для душа, телефон.
Я замираю. Меня поражает не жуткий бардак, не пустые упаковки из-под обезболивающих. Меня поражает полноги в углу комнаты. Узкая чаша телесного цвета, по форме вроде огромного бокала для шампанского, снизу переходит в палку с шурупами и креплениями, а еще дальше – в полосатый носок, втиснутый в синий кроссовок с безупречно завязанным белоснежным шнурком.
Меня это потрясает. Господи, Мия. Пустая чаша. Грубая застежка. Цинично аккуратный бантик.
Чья-то рука ложится мне на спину, и я вздрагиваю. Поворачиваюсь и вижу Бекки, которая второй рукой приобнимает свой живот. Такой наивный жест. Словно надеясь защитить малыша от неизбежной жестокости мира.
Я всхлипываю. Бекки крепко обнимает меня обеими руками, прижимает к себе и говорит:
– Да, милый, да. Я знаю.
Мы выпускаем кенгуренка, который радостно ускакивает прочь. Беззаботно мемекают козы. Небо отчаянно синее. Как ни в чем не бывало.
– Слушай, – произносит Бекки, – мне кажется, нужно позвонить ее маме. Она ей нужна.
Я сижу в прохладе сарая, пользуясь случаем побыть одному. Вокруг разложены деревянные рейки и схема сборки колыбели. Спешить мне некуда, малыш не появится на свет еще недель шесть.
Стамеской я вгрызаюсь в плоть деревяшки для изголовья. Тонкие стружки отслаиваются и опадают. Мои зарубки свиваются в лозы, сплетаясь по всей длине детали. Я вырезаю крошечные листочки. В каждом листочке – прожилки. Я фиксируюсь на каждой мелочи, хоть все это и впустую. Что бы я ни делал, мне не помочь ей. Что бы я ни сказал, ничего не исправить. Эта стамеска, этот молоток, эти гвозди – они бесполезны. У Мии не хватает сил для этого. Для такого. Эта уродливая нога. Все это время у меня были какие-то подозрения, но я же не знал. «Разрыв сухожилия, доигралась в нетбол», – говорит она. Ей так легко верить.
– Что-то Бекки в последнее время не видно.
Мама стоит у входа. Когда успело стемнеть?
– Вы общаетесь? – спрашивает она.
– Да. Она жалуется, что ноги отекли.
– Давай тогда я помогу убрать какашки.
– Чего?
– Сегодня пятница, Зак.
Я выпускаю из рук стамеску, и она катится под скамейку.
– Не надо. Пойду, вытащу Бекки.
Ее входная дверь закрыта, как и следовало ожидать, но я не стучу. Я больше не хочу рушить чары этого дома. Я выжидаю несколько секунд и разворачиваюсь, собираясь уходить.
– Нет! – кричат в доме.
Я останавливаюсь. Это Бекки? Она мне кричит?
– Не надо!
Это точно Бекки, и голос у нее испуганный. Я никогда в жизни не видел, чтобы сестра чего-нибудь боялась. Между тем, дом сотрясают матюги.
Что там происходит? Черт, Мия! Так и знал, что рано или поздно что-то пойдет не так.
Я бегу вокруг дома и распахиваю окно ванной, но оно слишком маленькое, не пролезть. Бекки кричит:
– А ну, не смей!
Я мчусь к спальне Бекки, открываю ее окно и с нарастающей паникой вваливаюсь в комнату, потом несусь в кухню, которая мне кажется эпицентром шума – «Сука! Черт! Сука! Черт!» – и крики только усиливаются, когда вбегаю я, с клюшкой для гольфа. Я хватаюсь за раковину, чтобы притормозить. И не отпускаю, пытаясь оценить происходящее.
Я ожидал увидеть двух женщин, сцепившихся в рукопашной, а никак не это: Бекки лежит на кухонном столе животом вверх, как выброшенный на берег кит в банном полотенце. Мия согнулась пополам и прячет лицо в ладонях.
– Зак! – задыхается в истерике Бекки. – Боже мой, Зак!
Что вообще происходит?
– Бек, ты рожаешь?!
– Если бы!
– Тогда что за крики?
– Рви уже, и дело с концом. Быстро!
– Что? – ору я.
Мия отнимает руки от лица и рывком отдирает восковую полоску с ее ноги. Бекки изгибается, как будто ее прошибло зарядом в 3000 вольт от электрической ограды, и сыплет всеми ругательствами, какие я от нее узнал, а также неожиданными новыми.
Я роняю клюшки на пол и ошарашенно наблюдаю, как Бекки сотрясается попеременно от хохота и стонов, а по ее лицу текут слезы.
– Ты представляешь? Она сказала, что будет не больно!
– Чем вы тут заняты?
Она поворачивается ко мне, перестает ржать и говорит:
– Я, понимаешь, хотела впечатлить Антона. Ну и вот. Это мы даже не дошли до зоны бикини.
Тут я понимаю, что Мия согнулась пополам от смеха. Кажется, я в жизни не видел ничего прекраснее.
Бекки говорит:
– Как можно проделывать это с собой добровольно? Надеюсь, рожать проще!
– Соберись, тряпка, – говорю я. На самом деле я хочу сказать ей спасибо. Бекки ржет, Мия ржет вместе с нею.
– По-моему, вы тут краски надышались.
– Мия говорит, что впереди еще целая банка воска. Ты привел ко мне жестокую женщину!
– Что за смех? – интересуется мама, возникнув на пороге. – Точнее, объясните: в чем прикол? А то я, кажется, что-то упустила.
– Нельзя ее просто так взять и оставить здесь.
– Знаю.
– Она не щенок.
– Бекки сказала то же самое.
– А почему ни ты, ни Бекки не сказали мне?
Мы с сестрой переглядываемся.
– Ей, между прочим, нужно ходить на медосмотр, сдавать анализы, следить за здоровьем. Вы же не этим занимались?
– Нет, – вздыхает Бекки. – Зато она круто делает макияж и выщипала мне брови. Но вот восковая эпиляция – пожалуй, все-таки не мое.
Мама тоже вздыхает.
– Шутки шутками, а нужно позвонить ее маме.
Мия
Поглоти меня, темнота. С самого начала было ясно, что этим кончится. Ах, кто-то должен о ней заботиться, ах, давайте рассуждать как взрослые люди.
Я чувствую боль в ноге, которой нет. Жестокая насмешка подсознания. А говорят еще, что рак делает людей сильнее. Да ни хрена! Он заставляет твой мозг бредить. Постоянно мерещится зуд, которого не может быть. И сердце совершенно здоровое, но бесконечно болит.
Нужно сваливать. Только куда? К подругам, которые шушукаются за спиной? К матери, которая меня предала? К врачам, этим лживым маньякам с циркуляркой?
Надо было придерживаться плана D, который уже несколько недель как безвозвратно просрочен. Но я вцепилась в план Z. Потому что Z – это Зак. Последняя буква английского алфавита, последняя надежда.
Зак был моей последней надеждой.
Мы даже не виделись в больнице, а все равно я знала, что это единственный по-настоящему живой человек. Странный бледный мальчик, постучавший мне в стену, оказался единственным, кто знал, что сказать.
– Ты видела, как куры дерутся, когда выясняют, кто главнее?
Зак стоит рядом, оперевшись об забор.
– Не видела.
– Мама и Бекки сейчас ведут себя точно так же.
– Извини. Я завтра уеду.
– Домой?
Я качаю головой. Мама превратила мою жизнь в кошмар. Ко мне ластится козочка. Я зачерпываю пригоршню корма из банки и протягиваю ей. У нее сухой и жесткий язык.
– Тогда куда ты поедешь?
Я пожимаю плечами.
– Мне все кажется, что если сесть на автобус и просто ехать далеко-далеко, рано или поздно свалишься с края земли.
– Не хочу тебя расстраивать, но… – Зак чертит в воздухе круг.
– Не надо спойлеров. Я просто хочу исчезнуть.
– Ты не для того пережила химию, чтобы исчезнуть.
– Помнишь, как я бесилась, что у меня волосы выпадают? Прикинь, я думала, что это настоящая трагедия. Вот дура. Волосы-то отрастут…
– Ну, тебе было страшно, и ты сопротивлялась.
Можно подумать, это повод для гордости.
– Я просто хотела быть нормальной.
– Ты совершенно нормальная.
Бедняжка Зак, тоже путается во временах. После операции все «нормальное» для меня осталось в прошедшем. В глубоком прошлом.
– Если я нормальна, зачем мне все время подсовывают брошюры о жизни ампутантов и проспекты инвалидных команд? Причем баскетбольных. Мне и раньше-то баскетбол не нравился, а уж теперь, когда я калека…
– Ты не калека.
Я выбрасываю остаток корма.
– Я – экспонат для кунсткамеры, Зак.
– Мия, ты не понимаешь…
– Это ты не понимаешь!
– Нет. Ты не понимаешь, какая ты красивая.
Слово сбивает меня с мысли. Красивая? Я закрываю глаза. Мне кажется, что земля из-под меня уплывает.
– Правда. Ты и раньше была красивая. И сейчас красивая. И всегда будешь.
– Хватит, – я держусь за забор, чтобы не упасть. Зачем он портит вечер наглой ложью?
– Знаешь, если б мы учились в одной школе, я б подойти к тебе боялся. Это ж какая смелость нужна – заговорить с такой. Ты даже в этом парике мне сносишь башню. Девять из десяти.
– Это что, ты поставил мне оценку?
– Ну, по всемирной шкале сногшибательности, ты – твердая девятка. А я так, на шесть с половиной.
– Дурак ты, – я открываю глаза и застаю его улыбку.
– Ладно, ладно, я скорее шестерка, а шестерки не разговаривают с девятками. Такой закон.
– Ты не шестерка, Зак. И я уж точно не девятка.
– Знаешь, меня только одно удерживает, чтобы не поставить тебе десятку.
– Боюсь спросить…
– Ты злюка.
Я в шутку шлепаю его по плечу, он подыгрывает и отшатывается.
– Вот видишь? Злюка! Синяк останется!
– Ты выдумал шкалу, Зак. Но если бы она была, ты был бы на дальнем от меня конце. Потому что ты, в отличие от меня, нормальный.
– Да неужели.
– Слушай, чем тут меряться? Я лузер на костылях, а у тебя две ноги!
– Две ноги это зашибись, но есть другие обстоятельства. Мои друзья закончили школу, я остался на второй год. Я жру одиннадцать таблеток в день и раз в неделю сдаю анализ крови, посчитать тромбоциты. Все интересное мне нельзя, даже собирать оливки. У меня тут не нормальная жизнь, а лимб.
– Ну, ты хотя бы выглядишь нормальным. Люди не пялятся.
– Мия, мой шанс – пятьдесят пять.
Интересно, это по какой шкале? Он почему-то вцепился в забор так крепко, что костяшки побелели. Я вижу, как мышцы на его руках напряглись.
– Пятьдесят пять – это что?
Он подтягивается и садится на забор. Меня почему-то пробирает дрожь. Я вижу мурашки на его руках: он тоже дрожит.
– Зак, что это?
– Пятьдесят пять процентов. Вероятность прожить пять лет без рецидива.
Я никогда не дружила с цифрами, но про статистику понимаю главное: с ней не поспоришь. И я понимаю, почему он дрожит. Пятьдесят пять процентов, что «нормальная» жизнь продлится пять лет. Он молчит и смотрит на звезды, как смотрят на старых друзей.
– Зак… ну, все-таки статистика оперирует обобщениями, вдруг ты исключение…
– А ты погугли исключения из статистики.
Я думала, что после выписки он перестанет маньячить на тему вероятностей. Но нет – цифры преследуют его и дома. Может, они для него такой же кошмар, как для меня нога. Может, мы оба теперь мыслим себя ущербной частью целого.
Вообще-то пятьдесят пять – проходной балл. Набрать пятьдесят пять по математике или литературе – совсем неплохо. Меня бы устроило. Сказать ему, что меня бы это устроило?
– Мия, у тебя – уже девяносто восемь.
Между прочим, я бы променяла свои девяносто восемь с одной ногой на пятьдесят пять с двумя. Я даже открываю рот, чтобы это сказать вслух, но поднимается ветер, перебив меня шорохом листьев, и уже через секунду я рада, что промолчала. А он смотрит вверх, на точечки света, пронзающие темный купол мрака. Вселенная состоит из вероятностей и неопределенностей. Как можно цепляться за одну-единственную цифру?
– Можешь злиться на судьбу целую жизнь, если хочешь, – говорит Зак. – Но она у тебя есть, эта целая жизнь впереди. А у меня – я не знаю, что у меня есть.
– Ой! Ты видел? – я тыкаю пальцем в небо, надеясь вернуть его в чувство. – Звезда упала.
– Это метеорит.
– То есть, желание на нем не загадать?
Он пожимает плечами.
– Ну, если хочешь загадывать желание на летящем метеорите – попробуй.
Я стукаю его по ноге.
– Так. Ты все портишь. Лучше помоги мне залезть.
Зак подхватывает меня. Я ставлю здоровую ногу на перекладину, подтягиваюсь, закидываю вторую ногу на ограду и оказываюсь верхом на заборе. Лицом к нему. Боюсь не удержаться с той же легкостью, и кровь приливает к шраму, и голова кружится. Но я хочу смотреть ему в глаза. Они такие серые.
– Вообще-то расстановка сил была такая: я ною, а ты меня утешаешь.
– Что, серьезно?
– Серьезно. Нам нельзя обоим быть несчастными одновременно! – я щелкаю пальцами. – Так что але, не отвлекайся.
– Попробую. На чем мы остановились?
– Ну, ты желал мне приятной поездки, а я обещала прислать тебе открытку… – я сперва в шутку стукаю его кулаком в грудь, а потом вдруг всерьез вцепляюсь в его футболку. – Слушай, поехали со мной!
– Что?..
– Что слышал! Ты, я, автобус-грейхаунд… – идея распускается в моем воображении безумным цветком с чудесным запахом свободы.
– И куда мы поедем?
– Да к черту детали, просто поехали, и все!
– Ты шутишь?
Я не шучу! Но он смеется и отводит взгляд.
– Блин, Мия, я не могу просто так взять и…
– Можешь!
– У меня школа. И мама. И остальные. Ты знаешь, что им пришлось пережить?
– Они тебя поймут.
– Я нужен им здесь, на ферме. Пока я… Ну, в общем, я им нужен.
Но ты и мне нужен, – думаю я, но молчу.
Зак накрывает мою руку своей. Наши пальцы сплетаются. У него такая теплая кожа. Я не представляла, что так ждала этой руки. Она источает спокойствие. Снимает боль. Выравнивает звезды.
Он произносит:
– Ты мне сейчас не поверишь, но тебе действительно жутко повезло. Я бы поменялся с тобой местами, если бы только мог.
Я вздрагиваю. Не может быть.
– Да ладно.
– Если было бы можно гарантировать родителям девяносто восемь процентов, я бы не думал дважды.
– Я бы тоже с тобой поменялась, – начинаю я, но он сжимает мою руку, и я замолкаю.
Его мама зовет нас в дом, но мы не двигаемся с места. Балансируя на заборе, вцепившись руками в руки друг друга, это все, что мы можем делать, чтобы не развалиться.
Позже, когда ночной холод пробирает нас до костей, мы отпускаем друг друга. На сей раз я иду за ним в дом. Я тихо иду рядом с ним на костылях. Альпака кряхтит, когда мы проходим мимо.
Зак помогает мне пролезть через окно и задергивает за нами шторы, отрезая от нас вселенную.
Когда я забираюсь в кровать Зака, я не снимаю протез, не снимаю джинсы. Он тоже. От нас несет грязью и кормом, и запах вскоре впитывается в простыни. Я сворачиваюсь калачиком, и он за мной, джинса к джинсе.
Этой ночью я хочу забыть себя. Я хочу быть в объятиях, которые защитят от кошмаров. Спать, а не видеть сны. Я хочу быть больше, чем дробью.
В темноте наши руки и ноги переплетаются, образовывая целое.
Зак
Я просыпаюсь, чувствуя Мию всей длиной своего тела. Ее грудь поднимается и опускается, парик распластался по подушке.
Три утра. Я знаю, что в мире за ближайший час у 1484 человек будет диагностирован рак. Почти у 25 за эту минуту.
Но какова была вероятность вот этого? Одно дыхание на двоих, такая нежная кожа и привкус надежды. Что жизнь, возможно, еще будет хороша.
Солнце пятнами ложится на контуры наших тел. Я окутан тяжелым одеялом и теплым воздухом.
– Неловко такое говорить, но сегодня ты съехала по шкале до восьми.
– Это как?
– Ты храпишь.
– Вот черт. Ну ладно, зато ты поднялся до семи.
– Неужели?
– Приятно обнимаешься, – говорит она.
Мы дрейфуем где-то между сном и явью, пока не раздается стук в дверь. Мия замирает.
За дверью голос Бекки.
– Зак? Ее нет в комнате! Правда, все вещи на месте…
– Значит, вернется!
Мы не встаем, даже когда в животах начинает урчать, и свет слепит глаза.
– Поправочка, – говорю я. – Ты снова девятка.
Мия вопросительно приподнимает бровь. Без парика остались только короткие волосы, симпатично обрамляющие узкое лицо. Я наматываю на палец робкую кучеряшку возле уха.
– Ты же как Эмма Уотсон после «Гарри Поттера». Зачем ты скрывала такую красоту?
Мия пытается накрыться подушкой, но я не даю ей.
– Да ну, слишком коротко, – говорит она.
– Ты вообще видела Эмму Уотсон?
– Очевидно, реже, чем ты.
– В общем, это дико круто.
– Тогда почему я только девятка?
– Потому что ты все равно злюка!
– Так, все. Замолчи. Или нет, расскажи что-нибудь. Чтобы я обратно заснула.
Мы зарываемся под одеяло, и я рассказываю ей про колыбель для племянника, которая пока существует только в виде разрозненных деталей. Потом рассказываю про последних туристов, которые приехали на урожай. Про то, как Эван безрезультатно кадрится к француженке. Как год назад один голландец съел целиком курицу, купленную в местной лавке, схлопотал понос и устроил туалет под каждой пятой оливой, от края до края нашей фермы.
– …потом Бекки накормила Антона таблетками, положила в комнату для гостей и непостижимым образом умудрилась в него влюбиться.
– И где он сейчас?
– Любуется красотами Кимберли, вернется через две недели. Бекки сказала, чтоб он нагулялся всласть перед рождением ребенка. Он не хотел никуда ехать, но она настояла.
– Он хороший?
– Да, хотя мы до сих пор припоминаем ему понос. Он смешно выражается по-английски. Например, если что-нибудь проще простого, он говорит: по яичку да по яблочку.
Мия смеется, потом становится серьезной и говорит:
– Продолжай.
Я понимаю, что ей не нужно бежать на другой конец Австралии, чтобы сбежать от себя. Так что я продолжаю болтать, рассказываю все, что приходит в голову: как дед завещал каждому из нас по овце, а потом мы завели еще козу и двух альпак.
– К нам приезжали купить масло, но каждый раз люди задерживались, чтобы погладить животных. Папа решил, что это перспективная идея, и так появился контактный зоопарк. Так что в детстве все рьяно набивались мне в друзья. Ну, конечно, не только поэтому…
– А каким ты был? Ну, в младших классах?
– Мечтал стать чемпионом по гандболу, когда вырасту.
– И как, получилось?
Я приоткрываю глаза. Она лежит, зажмурившись, и улыбается. Я вижу маленькую щелку между ее передними зубами.
– Ну, что выросло, то выросло. А ты какой была?
– Была звездой игры в классики. Ты про себя еще расскажи.
Я рассказываю про странные заказы масел, которые мы получали – например, со вкусами лобстеров или шоколада. И рассказываю про Маку, моего тренера по крикету, и какую истерику он закатил, когда его гигантская тыква треснула за два часа до конкурса в Олбани.
– А ты знала, что свиньи по уровню интеллекта, как четырехлетние дети?
Но тут нас прерывает мамин голос.
– Зак, ты там живой вообще?
– Да. Читаю девятую главу…
– Возьми книжку с собой. У тебя прием через двадцать минут, так что через десять выезжаем.
Мия откидывает одеяло и быстрее, чем я успеваю ее остановить, отвечает:
– Все в порядке, миссис Майер, я с ним съезжу! По яичку да по яблочку!..
Мия
Девушка в регистратуре видит костыли и принимает меня за пациентку
– Я с Заком.
– Вот как. А где Венди?
Я пожимаю плечами и листаю журнал с беременными, брошенными, растолстевшими и анорексичными знаменитостями. Войти в это здание было само по себе геройством, а в кабинет я с Заком не пойду ни за какие коврижки. Еще не хватало, чтобы врач начал что-нибудь расспрашивать или комментировать. Я и без врачей знаю, что со мной не так.
Он выходит, и мы вместе отправляемся в отделение патологий, но я снова жду снаружи, пока он сдает кровь. Я достаю телефон. Воспользуюсь моментом, забронирую билет на восток. Мне давно пора, мне правда пора, почему же так сложно набрать номер автовокзала? Ничто не помешает мне уехать прямо сегодня.
Но голос в голове интересуется: а как же прошлая ночь?
Мы лежали в обнимку, укрывшись одеялом, и это лучшее, что со мной случалось в жизни, ну или за много, много месяцев. Но как узнать: мне было просто уютно, или это нечто большее? Может, все банально: холодная ночь, теплое тело…
Я набираю номер и терпеливо пережидаю монолог автомата.
Чтобы забронировать билет, нажмите «один». Чтобы узнать расписание прибытия, нажмите «два». Чтобы узнать расписание отправлений, нажмите «три». Для связи с оператором по другим вопросам – оставайтесь на линии.
Я остаюсь на линии, но как только оператор отвечает, сбрасываю звонок.
А как же прошлая ночь?
Потом выходит Зак. Ведет меня через дорогу, безостановочно болтая о том, как у врача воняет изо рта, и как она мучительно искала вену.
Если Зак и думает о прошлой ночи, то не подает вида. Если честно, вообще не похоже, что он о чем-то таком думает.
В аптеке, пока собирают лекарства по рецепту, он крутится у стойки с солнечными очками. Я смотрю на него и все жду какого-нибудь знака. Ну давай, подай мне знак, что прошлая ночь была важной. Скажи что-нибудь.
– Как тебе? – он надевает очки с гигантскими стеклами и становится похож на муху.
– Жуть, – признаюсь я.
– А эти? – стекла в форме звезд обрамляет оправа кислотно-желтого цвета. – Всего два бакса. Давай возьмем их, и тебе такие же, только розовые?
– О да, всю жизнь мечтала.
– Ха, слушай, надо купить крем от геморроя и подбросить в комнату Эвану! На случай, если он закадрит француженку и приведет к себе. Как по-французски будет геморрой?..
– Ле геморрой?
Зак смеется и принимается нюхать пробники всех подряд лосьонов после бритья. Приходится признать, что это просто Зак, милый наивный Зак. Просто парень с приятными теплыми руками. Ну, пообнимались ночью, ну и что. Это все неправда. Правда – это железная нога и воспаление, которое день ото дня становится хуже.
Так что я перемещаюсь в отдел косметики, набираю номер автовокзала и жду на линии. Отражение в зеркалах меня пугает. Эта блондинка не я. Потом со мной здоровается оператор, я сообщаю свои данные и узнаю, что на сегодня мест нет. Бронирую билет на завтра. Заканчиваю звонок. Убираю телефон в карман.
Раньше я могла подолгу торчать в таких аптеках. Бесконечно перебирать помады, тени, пудры, разглядывать все эти пузырьки и скляночки с маслом для загара и молочком для тела, коробочки с набором для педикюра…
Но в настоящее время меня интересует только рецептурный отдел. Болеутоляющие на полках за стойкой. Я уже опустошила запасы Бекки, но для поездки потребуется что-то посильнее. Потому что иначе мне крышка.
Зак расплачивается, я делаю шаг вперед и прошу самое сильное обезболивающее, что они могут мне предложить, и добавляю, что это «после разрыва сухожилия». Мы садимся обратно в машину, и я с нетерпением разрываю упаковку. Зак снимает свои дурацкие желтые очки.
– Погоди. Их надо принимать с едой.
– Да ну на фиг.
– Нет, это важно. Потерпи, тут недалеко есть место…
Капсулы прилипают к моей ладони, пока Зак вывозит нас из города и сворачивает к полупустой автостоянке. Оттуда он ведет меня в магазинчик с вывеской «Довольная корова», где, протиснувшись между туристами, вооружается зубочистками и быстро накалывает на них разные кубики сыра с дегустационного прилавка.
– Анальгетик и канапе, пища богов! Догонимся медовухой, – он протягивает мне пластиковый стаканчик, берет второй, и мы чокаемся.
– Стильненько, – киваю я и жадно глотаю таблетки. Они не обезболят, но на время станет получше. Медовуха слабоалкогольная и очень сладкая. Вкусная.
– Так и живем, – говорит Зак. – Бесплатный сыр, бесплатная медовуха… в городе такого не встретишь.
– Да, пожалуй, мне будет этого не хватать… Я все-таки уезжаю.
– Сейчас?
– Завтра. Уже заказала билет.
– Значит, у нас еще целый день, – он смотрит на часы и добавляет: – Придется за сегодня показать тебе остальные прелести, от которых ты отказываешься.
– Неужели что-то может сравниться с «Довольной коровой»?
Он выбрасывает зубочистки и берет меня за руку.
– Увидишь.
За остаток дня Зак не пропускает ни одного изрытого колеями поворота, останавливаясь везде, где обещают сыр, вино, пиво, орехи, сидр и чатни. Стоя перед многочисленными столами, мы превращаемся в обыкновенных туристов, делая вид, что предпочитаем органические продукты, и строя из себя гурманов. Я осушаю все протянутые мне стаканы сидра и вина, но Зак за рулем, и все сплевывает в чашку.
Я узнаю больше, чем мне представлялось возможным, о дукке – и это всегда казалось мне вымышленным словом, – сырах с голубой плесенью и мармеладе из айвы. Вскоре мой желудок испытывает на себе эффект «подлинной палитры» вкусов. Боль на время забыта. Мысли шипят и пузырятся, как игристое вино.
У Зака уже в третий раз звонит телефон, но он не берет трубку.
– Зак, я знаю, что ты затеял.
– Выступить в роли радушного хозяина и экскурсовода.
– Еще ты пытаешься меня напоить и избегаешь разговаривать с мамой.
– Вот еще. Помадку любишь?
Я морщусь:
– Боже упаси!
– А то здесь есть еще одно место…
Зак везет нас мимо новых построек, рассыпанных вдоль побережья, везет нас через пустующий квартал, к месту с видом на скалистую гавань. Мелкие птицы парят над изрезанным океаном, ныряя в море брызг.
Здесь нет никакой помадки. Здесь никого, кроме нас. Зак отключает двигатель, и мне приходит в голову, что весь сегодняшний день был ради того, чтобы привести меня сюда. Он выбрал это место, идеальное место, вдали от толпы, вдали от семьи, и этот факт отрезвляет меня. Я провожу языком по зубам, пальцами поправляю пряди парика. Может, прошлая ночь все-таки что-то да значила для него. Может…
Зак барабанит пальцами по рулю и любуется прибоем из-за стекол в форме звезд.
– Что скажешь?
– Здесь… красиво.
С чего вдруг я так нервничаю?
– Ты ведь умеешь пользоваться удочкой?
Удочкой?!
– Я пользуюсь двухметровой, но должна быть еще другая, покороче и полегче.
Ни разу в жизни я не оказывалась в машине с панорамным видом на море в компании парня, который в такой обстановке думал бы о рыбалке. Никогда.
– Не думаю, что…
– Пойду в багажнике поищу, может, там…
– Не надо.
Я не хочу рыбачить. Терпеть не могу запах наживки и, кроме того, придется карабкаться по камням. Я хочу вернуться назад – немедленно. Нога болит, но что гораздо хуже – у меня пылают щеки, и я меньше всего хочу, чтобы он это заметил.
Поверить не могу, какой я была дурой.
– Это чересчур, – говорю я.
– Для рыбы в самый раз! В такую погоду можно наловить с десяток сельдей. Пойдем, будет весело.
– Да я не про рыбу.
Он почему-то смеется.
– Мне ехать завтра, – напоминаю я.
Зак сдвигает очки на затылок. Сейчас его глаза кажутся скорее голубыми, чем серыми.
Если бы он поцеловал меня сейчас, я бы отчасти поверила – что я девятка из десяти, что я красивая. Если бы прижал к спинке сидения, схватил бы меня, если бы он меня хотел, тогда я бы поверила окончательно.
Но он ничего не делает. Надевает обратно дебильные очки и заводит мотор.
Какая же я идиотка. Комплименты считаются только если их подтверждают действием. А Зак – просто хороший парень, который пытается поднять мне настроение.
И зря я повелась.
Я набираю ванну до краев, чтобы мне было горячо, чтобы горела не только одна нога.
В гостиной Бекки разговаривает с бойфрендом по скайпу. Они смеются, обсуждают, как ребенок толкается в животе. Я по голосу Антона слышу, как он по ней скучает.
Вода порозовела. На химии мне давали таблетки, которые останавливали месячные – сказали, что лишней крови терять нельзя. Так что сегодня первый день после паузы, и он оказывается шоком, кровавым предательством организма, который, вопреки мне, решил, что все опять хорошо. Да что он вообще понимает.
Я провожу рукой по животу. Он не когда не станет, как у Бекки. Никто и никогда не захочет секса с тем, что от меня осталось. Это тело невозможно полюбить. Зачем мне менструация, спрашивается?
Всю жизнь я была красивой. Это было единственное, что я знала наверняка, и единственное, что хотела знать. А как теперь себя определять? Кто я – безногая, безволосая? Кто я – без вечной кучи поклонников, чтобы тусоваться, и подружек, чтобы завидовали? Зак – самый приличный парень из всех, кого я встречала, но я даже ему не нужна как женщина.
Так что же от меня осталось, если не осталось красоты? Я не умная, не добрая, не талантливая, не творческая личность, не смелая, не смешная. Я – ничто.
Вода остывает. Пальцы сморщились гармошкой. Я с усилием выбираюсь из ванны, придерживаясь за раковину. На полу остается одинокий мокрый след. Завернувшись в халат Бекки, я краду несколько тампонов из верхнего ящика тумбы. Один тут же использую. Потом, взяв костыли, иду к себе сквозь коридор и прикрываю дверь. Сажусь на кровать.
Натягиваю трусы. Встаю на одну ногу и скачу на ней, чтобы поднять рубашку.
Короткий стук, и он не дожидается ответа, заходит, а я не успеваю спрятаться или прикрыться, а он не успевает скрыть удивление, и мне кажется, что даже отвращение, но тут он отворачивается к стене, а я начинаю орать на него, прикрыв руками грудь, хотя дело не в ней, а он бормочет: прости прости я не хотел прости все хорошо, но я продолжаю орать, потому что он видел, видел меня как есть, а я видела его лицо при этом, и это ужасно, невыносимо! Он подталкивает в мою сторону халат, я тут же накрываюсь им, а он начинает подбираться ко мне, медленно, вытянув руки, как к испуганному животному, повторяя «все хорошо, все хорошо», а я ору, чтобы он не приближался.
Я хочу выпрыгнуть из окна и бежать, куда глаза глядят, но, черт побери, не могу, а он уже близко, он слишком близко, и я начинаю лупить его кулаками.
– Кто так делает! Чего ты вламываешься, как…
– Прости, я не хотел.
– Не смотри на меня так! Не смотри…
– Мия, правда, все хорошо.
– Нет, все плохо! Ненавижу тебя!
Я отталкиваю его с такой силой, что он отлетает к шкафу. Внутри бряцают вешалки, а он говорит:
– Не надо меня ненавидеть.
– А я ненавижу! И тебя, и это место, и твою Бекки, и маму, и что все такие охренительно заботливые, будто все нормально, но это же неправда, Зак! Ненавижу тебя, и ты меня тоже на самом деле ненавидишь!
– Вот это – неправда.
– Ты думаешь, что я уродина!..
– И это неправда.
– Да ты послушай себя, ты же врешь!
Он вздыхает так, будто это физически больно.
– Нет, ты правда – девять из десяти.
– Тогда почему ты не хочешь меня?!
– Ч-что? Ну нет… просто не так же…
Я выдергиваю лампу из розетки и швыряю в него. Он не отходит в сторону, позволяя лампе влететь ему в плечо. Позволяя сделать себе больно. Потом он молча подбирает осколки и уходит.
Слышно, что в коридоре всполошилась Бекки.
– Я сам виноват, – говорит он. – Вошел без стука. Хотел рассказать про Шебу.
Ненавижу его.
Позже Бекки сама тихонько стучится ко мне. Но я усвоила урок: дверь заперта. Я сижу на полу. Я не знаю, куда мне себя деть.
– Наша альпака Шеба родила сегодня девочку, – говорит Бекки. – Хочешь посмотреть?
Всех их ненавижу.
Зак
Я выхожу пораньше, взглянуть на детеныша альпаки в яслях. Она пушистенькая, как цыпленок. Десять часов от роду, а она уже стоит на шатких ножках.
Заглянув к остальным животным, я нахожу мертвого петуха. Он был старый. Я открываю курятник и достаю его, потом иду по тропинке к дальнему забору и перебрасываю петуха в кустарники. Сегодня я не дождусь лисицу, но знаю, что она где-то рядом.
– Не воруй живых, – кричу я через плечо, словно с лисой можно договориться об обмене. Ешь птицу, не тронь детеныша. Я обманываю себя, веря в то, что у убийц есть совесть.
У некоторых – возможно.
Но не у всех.
Некоторых не волнует ни возраст жертвы, ни невиновность. Некоторые приходят среди белого дня или в воскресное утро и забирают жизнь человека, который просто ехал себе с пляжа в машине, в соленых после моря шортах, с доской в багажнике. Человека со шрамом в форме буквы «С». «С» – значит Сэм.
Мама заходит в сарай, где я покрываю дерево лаком, чтобы рассказать плохую новость. Папа и Эван загружают ют на улице.
– Нина звонила, сказала, что ты захочешь знать. Он не мучился.
Я задумчиво отдираю засохший лак с ладони. Знать бы наверняка, что он не мучился. Но как это можно знать?
– Сам знаешь, прогноз был не очень оптимистичный, ну и вот…
Да, и все-таки прогноз подразумевал еще хотя бы двенадцать месяцев облучения и операций, обследований, надежды. Прогноз не обещал внезапного сердечного приступа в трех километрах от дома. Успел ли он нажать на тормоза? Понять, что происходит? Заметить, что играют в эту секунду по радио?
– Успел проехать напоследок на любимой доске, – говорю я. Голова кружится. Надышался лаком, наверное.
– Он всегда так хорошо к тебе относился… – говорит мама и кладет мне руку на плечо. Я чуть дергаюсь от неожиданности, и она тут же замечает свежий синяк. – Что это, Зак?!
– Не обращай внимания, случайно стукнулся.
– Обо что?!
– А похороны будут?
– Да, завтра.
– В Перте?
– В парке Скарборо-Бич. Что-то меня волнует этот твой синяк…
– Я съезжу.
– Хорошо, – кивает мама и тут же начинает строить планы. – Остановимся у Триши…
К свежелакированной планке прилип волосок из кисточки. Я вытаскиваю его, как занозу.
– Я возьму Мию.
– Она разве не…
– Нет.
У меня перед глазами стоит не жуткая рана на ее ноге, а ее глаза. Она кричала, что ненавидит меня, но в глазах было другое. В них был ужас.
И я жутко за нее боюсь. Того, что она может сделать, во что может влипнуть. Я точно знаю, что она сбежит – и будет бежать от всякого, кому не все равно.
А мне не все равно.
Сэм умер, и я ничего не мог поделать, но Мия…
– Я отвезу ее домой.
Но ее уже нет. Бекки снимает с кровати постельное белье.
Все, что принадлежало Мии, исчезло, кроме мобильника и зарядки, воткнутой в стенку. Я беру его, включаю и иду к маминой машине. Читаю последние сообщения:
Мия, возвращайся. Мы со всем разберемся. Я же твоя мать.
За что ты ненавидишь меня? Я не виновата.
Я люблю тебя, Мия.
Я ищу ее на автобусной остановке, но все скамейки пустуют. До прибытия автобуса еще два часа.
Я по очереди объезжаю каждую улицу города, пока не нахожу ее. Белый парик сложно пропустить даже в толпе, а она стоит у полицейского участка и рассматривает объявления о людях в розыске. Я останавливаюсь и смотрю на нее. И до меня доходит: Мия хочет, чтобы ее нашли.
Я выхожу из машины, перехожу дорогу и встаю рядом с ней. Мы разглядываем лица на объявлениях, и я гадаю: хотят ли эти люди и дальше оставаться пропавшими без вести? Или им тоже мешают вернуться гордыня и страх?
– Сэм вчера умер.
Помолчав, она говорит:
– Я знала его. Он предлагал сыграть в бильярд.
– Ты сыграла?
– Нет. Хотя стоило. Он был приятный. Жалко.
Мы разговариваем с отражениями друг друга в стекле. Как с призраками друг друга.
Я говорю, что еду на похороны.
– Зачем?
– Я считал его другом. Похороны в Перте. Можешь составить мне компанию, если хочешь.
Она закрывает глаза, качает головой и одними губами произносит:
– Не могу.
Все слишком запущено в ее жизни, чтобы она могла сама сделать этот выбор. Нужно, чтобы его сделал я.
Я забираю у нее костыли и прислоняю их к окну, потом подхватываю ее, беру на руки и несу к машине. Она оказывается тяжелее, чем я думал. Еще она довольно горячая, а кожа кажется липкой. Как же я не замечал, что ей настолько плохо?
Я быстро возвращаюсь за костылями и только тогда вижу фотографию в левой части стенда. С нее улыбается девушка с ярко накрашенными губами, безупречной улыбкой и роскошной гривой темных волос.
«Разыскивается Мия Филлипс, 17 лет. Перенесла ампутацию, нуждается в медицинской помощи. В последний раз появлялась в доме подруги в г. Перте».
Я еду домой за сменной одеждой. Мия остается ждать меня на переднем сиденье. Когда я выхожу из дома, мама стоит и ждет у машины. Я обещаю быть осторожным, помнить про кенгуру на дороге, регулярно останавливаться отдохнуть и переночевать у тети Триши. Мама обнимает меня через окно, когда я уже сел в машину, и протягивает мне коробочку с лекарствами. Что она еще может сделать?
– Поправляйся, – говорит она Мии и сует ей пакет груш. – Это твоей маме. И тебе. Очень вкусные, – мама хочет что-то еще сказать, но воздерживается и целует меня вместо этого. Я горжусь ею. – До встречи.
Сотни раз я ездил этим путем, но всегда рядом была мама, она заполняла время разговорами. На этот раз за рулем я, и рядом со мной Мия. Большую часть времени она дремлет. Когда она не спит, между нами тишина, уютная, как старое одело.
На заправке я заливаю бак, а заодно покупаю нам холодный кофе и роллы с беконом и яйцом. Потом мы трогаемся, и она задумчиво пьет кофе через трубочку, разглядывая деревенские пейзажи и зелень лугов с ленивыми коровами на выпасе.
Каждый раз, когда мы приближаемся к очередному городу, Мия ловит радиосигналы. Мы слушаем, что поймаем, пока прием с треском не пропадет снова, и она отключает радио.
Я вспоминаю Сэма. В прошлом году, когда наши курсы химиотерапии пересеклись, он пытался «воспитывать» во мне музыкальный вкус во время наших затяжных партий в бильярд. Рассказывал мне истории про девчонок и серфинг. Он любил начинать словами «Когда я был в твоем возрасте…». Было ему всего 32. Он много знал о буддизме. Говорил, это помогает смотреть на все в перспективе. Он клал кий на сукно, целился в белый шар и мог стоять так целую вечность. Он мог проявить выдержку, когда хотел, даже с этой опухолью, пустившей в нем корни и не отпускающей его.
– Это несправедливо, что он такой тихий, – говорю я неожиданно для себя. Мия удивленно смотрит на меня.
– Я про рак.
Он переворачивает жизнь вверх дном, приносит жуть и разрушения. Такой убийца должен врываться в тело оглушительно, с ревом и свистом. Он не должен прокрадываться в тебя незаметно, как вор, и прятаться в голове незамеченным, среди памяти и планов.
– Да, несправедливо.
Мия говорит мало, но я рад, что мы едем вместе и вместе принимаем примитивные бытовые решения: пойдем в туалет здесь или у следующей заправки? Чипсы взять картофельные или кукурузные? Будешь колу или кофе со льдом?
Мия снова выбирает кофе. Я встаю в очередь и наблюдаю, как Мия хмурится, разглядывая блюда в буфете.
– Проголодалась?
– А это точно еда?
– Процентов на сорок. За остальное не поручусь. Ты что, никогда не ела сосиску в кляре?
Она качает головой.
– А ролл с курицей?
– Нет. А ты?
– Ел, но здесь, пожалуй, не рискну.
– Слабак!
Приходится купить два ролла с курицей, хотя они стопудово есть в моем списке запрещенной еды. Продавец кладет разогретые роллы на стойку и с любопытством разглядывает костыли. Мия замечает это и комментирует:
– Акула цапнула.
– Ого, – выдыхает продавец.
Она выдавливает на свой ролл кетчуп и добавляет:
– Мой вам совет – не писайте в море в гидрокостюме!
Затем она ему подмигивает, разворачивается и направляется к выходу Я никогда не забуду выражение его лица.
Не знаю, что будет завтра. Не знаю, что будет с Мией – вернется ли домой, или ляжет опять в больницу, или снова сядет на автобус и поедет на нем на край земли.
Но прямо сейчас мы сидим в машине, жрем пересоленные роллы с курицей, и я не мыслю ужина изысканнее. Настоящее – удивительное и яркое. И Мия как никто умеет меня в нем держать.
Мия
Ненавижу Перт. Ненавижу его окраины, где каждый закоулок травит меня напоминаниями.
Ненавижу приезжать на место, и когда выключается двигатель. Зуд по всей голове под пропотевшим париком. Ненавижу, что нужно вылезать из машины, где пакеты из-под чипсов и сиденье податливо приняло мою форму.
– Ты точно не против?
Я пожимаю плечами. А что мне делать?
– Можем остановиться в мотеле, если хочешь. У меня хватит денег.
– Да можно у твоей тети, мне все равно, – говорю я. Мое внимание приковано к часам на приборной панели. До следующего приема таблеток – полтора часа. До тех пор не следует принимать скоропалительных решений.
Мы остановились на улице, которая тянется от Кингс-Парка до самой Свон-Ривер. По обе стороны громоздятся многоэтажки, соперничая за лучший вид в городе. Поблизости не живет никого из знакомых.
– Ты не говорил, что твоя тетя – яппи.
– Она хорошая.
Я смотрю на него и улыбаюсь, давая понять, что пошутила. И что-то в лице Зака притягивает мой взгляд. Он почему-то сейчас кажется старше. Лучше. Я пытаюсь проморгаться. Он напрягается:
– Ты чего?
Может, он просто как ночное небо – вроде одно и то же, но каждый раз другое, как посмотришь?
– Эй, ты чего? – Зак откидывает зеркальце и начинает искать, что не так с его лицом.
– Ты просто как-то… изменился.
– В том смысле, что я выгляжу измученным после пятисот кэмэ за рулем? Или в том смысле, что у меня в носу козявка, и ты никогда не сможешь этого развидеть?
Нет, это все тот же Зак.
Он на всякий случай трет нос рукавом, и я невольно начинаю ржать. Как ему это удается? Я забываю про время, про боль, а иногда даже забываю, в какую кашу превратилась моя жизнь.
– Идем уже, козявка. Мне нужно в туалет.
– Опять? Ты издеваешься?
– Это все кофе.
Он в шутку протягивает мне пустую бутылку из-под колы.
– Между прочим, после операции у меня одно время был катетер, и можно было писать в пакетик, когда хочешь.
– Круто.
– Я по нему иногда скучаю, потому что таскаться в туалет вообще-то утомительно.
– Может, если пить поменьше кофе, то не будешь так уставать?
– Кстати, спасибо. Я деньги потом отдам.
– О да, конечно, я выставлю счет. Минус ролл. Это я тебя угостил.
Мы заходим в ворота и идем по раскидистому саду. По центру красуется круглый фонтан, где бетонная рыбина выплевывает воду Обходя струи воды, мы направляемся ко входу, и Зак звонит в домофон. Ответ доносится с балкона шестого этажа.
– Закки! – Женщина машет рукой, опасно свешиваясь из окна. – Лифт не работает, давайте пешком.
Зак поворачивается ко мне.
– Не передумала?
– Пока нет, – говорю я, глядя наверх.
Он берет мой рюкзак, и я иду следом за ним в подъезд.
– Главное – не спеши, – говорит он, когда мы начинаем путь по лестнице. Смешно: куда мне спешить?
Костыли с каждой ступенькой больно впиваются в подмышки. Малейший вес на левую ногу стреляет жгучей болью. Нет, свое тело не обманешь.
Преодолев первые десять ступенек, я останавливаюсь в пролете перевести дух. Убираю волосы парика, прилипшие к губам. Руки трясутся.
– Мия? – Зак спрыгивает на три ступеньки вниз.
Я не хочу, чтобы он видел меня такой – потной, запыхавшейся, не хочу, чтобы видел, как мне больно, а мне, черт побери, больно. От каждого шага – искры из глаз.
– Я в порядке, Зак.
Но к третьему этажу он уже идет сзади и придерживает меня рукой со спины. К четвертому мне приходится за него держаться самой. К пятому он предлагает меня понести.
– Да тебе слабо! – смеюсь я, закрывая глаза, потому что отекшая культя стреляет болью по всему телу. Мне странно, что я не разваливаюсь на части.
На шестом нас встречает его тетка.
– Ого, – произносит она, глядя на мою ногу. – Вот это дела. Лодыжка, да?
– Играла в нетбол, спортивная травма.
– Бедолага.
Триша – подтянутая и загоревшая женщина в темно-серой юбке и кремовой блузке. На шее – золотая цепочка. Она стоит на площадке босиком, и от нее исходит слабый цветочный запах, такой приятный, что хочется наклониться к ней и вдохнуть поглубже. Она обнимает Зака и пожимает руку мне.
– Приятно познакомиться. Зак о тебе рассказывал…
– Не так уж много, – говорит Зак.
– …н-не так уж много, да. Ты гостила на ферме, да?
– Мы вообще давно дружим.
Дыхание выравнивается, но меня мутит. Почему нога так дико болит?
– Очень жаль насчет Сэма, – продолжает Триша. – Все это ужасно…
Зак перебивает ее и хлопает себя по животу:
– Лично я помираю с голоду. Мия, ты как?
Я киваю, хотя даже от мысли о еде подкатывает тошнота.
– Сама я не бог весть какой кулинар, так что вот… – Триша протягивает нам три меню ресторанов с доставкой. Мексиканского, вьетнамского и итальянского.
– Мия, тебе чего хочется?
Зак стоит рядом. По моей щеке стекает струйка пота, и он, мне кажется, замечает. Он берет меня под руку и ведет к дивану. Я не сопротивляюсь.
– Господи, тебе что-нибудь принести? – спрашивает Триша. Я отмахиваюсь.
– Все нормально. Я за мексиканское.
– Это в десяти минутах ходьбы.
– Я подожду, а вы сходите. Там делают тортильи?
– Еще какие.
Зак садится передо мной на корточки и заглядывает мне в лицо, но я не могу смотреть ему в глаза.
– Что мне сделать?
– Попроси чтоб положили авокадо и побольше сыра.
– Я не об этом.
Я вздыхаю. Главное – не зареветь.
– Тут есть ванна?
Зак качает головой.
– Квартира слишком маленькая.
– Тогда дай, пожалуйста, стакан воды и мой рюкзак.
Это красивая квартира, но больше всего меня привлекают стеклянные панели во всю стену. Я хромаю к ним и открываю дверь на балкон. Ветер приятно остужает лицо. Внизу Зак и Триша выходят из подъезда и бредут по улице.
Всю жизнь я прожила в Перте, но никогда не видела город с такой высоты. Отсюда видны одинокие фигурки бегунов на тротуаре, велосипедисты парами и тройками скользят вдоль реки, а над ними парят птицы. На водной глади лежат лодки. На шоссе – красные точки задних фар, поток стремится вдаль, на юг. По мосту, в сторону севера, льется обратный поток желтых точек. Можно даже разглядеть окраины. Где-то к юго-западу должен быть мой дом. То есть, мамин. Там, за рекой, за шоссе, если всматриваться вглубь материка, где университет, потом трасса Мэннинг, потом еще четыре улицы, направо и прямо два квартала. Там маленький, невыразительный тупик, без деревьев, но с заросшими обочинами. Там оранжевые домики для приезжих студентов и матерей-одиночек.
Будь у меня телескоп, я бы, наверное, могла найти дом. Увидела бы дворик с пластмассовой мебелью. Бельевые веревки с тремя рядами застиранной униформы. Мама, скорее всего, стоит перед открытым холодильником и не может решить, что бы съесть. Как всегда, дребезжит стиральная машинка. Кажется ли этот дребезг слишком громким, если дома больше никого?
Люди и птицы превращаются в силуэты. Небо набухает сумерками. Ох, как хорошо я знаю эти цвета. Слоистый розовый. Воспаленный красный. Кажется, что тучи на ощупь должны быть горячие. Кровавые мазки во весь горизонт. Полотно болезни и боли. А потом все затмевает тяжелый, необъятный фиолетовый, один сплошной синяк, поглощающий мир. Наконец, опускается тьма и приносит с собой покой. Я вздыхаю с облегчением. Больше ничего не видно. Больше нечего чувствовать.
Машины едут по шоссе куда-то, где их ждут. В саду под домом включаются фонари. Я подаюсь вперед и смотрю вниз, как Триша, когда мы пришли. Большая серая рыба продолжает плевать воду в своей луже. Я смотрю, как струя бьет вверх, изгибается в разные стороны и падает, журча, обратно в круглый бассейн. Вода кажется холодной, и я воображаю, какое облегчение она принесла бы мне. Она бы погасила огонь. Она бы смогла даже больше.
Если отсюда упасть, высота шести этажей сделает свое дело? Если приземлиться в эту лужу, то боли не станет. Я больше не буду безнадежной, дурацкой, уродливой. Я просто больше не буду.
Но так нельзя поступить. Я знаю, что Зака это сломает.
Не знаю, чем в итоге все это кончится. Рак не убил меня, хотя мог. Может, он еще меня догонит, когда я его не буду ждать, как вышло с Сэмом. Может, я умру от заражения, особенно если в рану на ноге уже проникло то, что доконает организм. А может, автобус увезет меня далеко-далеко, и я просто свалюсь с края земли, а Зака не окажется рядом, чтобы собрать осколки.
Вон он, возвращается с теткой, отбрасывая тень в свете фонарей. Несет пакет с тортильями. Там, конечно, авокадо и сыр.
Бедный Зак. Он все еще думает, что может спасти меня.
Лежа на боку на диване, я наблюдаю, как случайные фары повторяют изгибы реки.
Триша предложила мне свободную кровать, но я настояла на диване. Мне нужен воздух, а здесь можно лежать с открытой балконной дверью. Вот я и лежу. В футболке и трусах. Час ночи. Не могу заснуть, потому что болеутоляющие выветрились.
Я не хочу трогать запас таблеток в дорогу, так что пробираюсь в ванную, закрываю за собой дверь и включаю лампу. Она ярко-белая и слепит. Но под раковиной есть шкафчик. Я опускаюсь на пол.
Полки забиты до отказа: шесть пачек болеутоляющих, пять кодеина, противовоспалительные и снотворное. Я не верю своему счастью. Этим можно обезболить целый полк. Этим можно все закончить раз и навсегда.
– Это еще не вся аптечка, – говорит Триша.
Я бросаюсь вперед, надеясь накрыть телом культю, но слишком поздно.
– Закройте дверь, – шиплю я, ерзая по полу. Свет слишком яркий. Я без джинсов. Без парика. – Что вы тут делаете?!
Ее ответ меня удивляет:
– …вот только антибиотики закончились. Прости.
Я стягиваю с сушилки полотенце, чтобы прикрыться.
– Мне нужен кодеин.
Триша достает баночку, вытряхивает две таблетки и протягивает мне.
– Бери. А завтра сходишь к врачу…
– Врачи дерьмо, – огрызаюсь я. – Ой. Вы же не доктор?
Она качает головой.
– Я юрист. Но среди нас тоже дерьма хватает.
Триша наклоняется надо мной и набирает стакан воды из-под крана, потом садится на корточки и дает мне. Я запиваю таблетки.
– Ты же знаешь, что боль не навсегда? – говорит Триша. – Со временем легчает.
Только этого мне сейчас не хватало.
– Потом поймешь, что с этим можно жить.
Я сверлю взглядом кафель. Откуда ей знать, как с этим можно жить? Стоит тут, с безупречным педикюром, загорелыми икрами, а я должна слушать от нее поучения? Да как у нее совести хватает смотреть на меня сверху вниз, почему она не отведет взгляд, почему смотрит в упор?..
Видимо, они сговорились. Миссис Майер позвонила, сказала что-нибудь вроде не спускай глаз с этой придурошной, она выкрала у Бекки таблетки, может и твои украсть, и вообще ей надо к врачу, а еще лучше домой к матери. И не подпускай ее близко к моему мальчику! Я горю от бешенства и стыда и не могу сказать ни слова.
Триша опускается на кафель рядом со мной и откидывается спиной на створку душевой кабинки.
Вытягивает ноги. Потом достает из баночки еще две таблетки, кладет себе на язык и проглатывает, не запивая.
Белый свет ее не красит. У нее впалые щеки. Ночнушка висит мешком и сверху неестественно облегает грудь. Совершенно плоскую. Там, где раньше взгляд отвлекала золотая цепочка, нет ничего. Она произносит:
– Ты слышала эту историю, в которой семья переехала из Мельбурна в Дарвин, а кот остался? А шесть лет спустя он возник на пороге как ни в чем не бывало.
Я качаю головой. Она такая бледная. Я вижу следы от катетеров. Как у Зака. Как у меня.
– Так и у меня. Шесть лет прошло, а я все жду, что кот однажды снова найдет мою дверь.
Кодеин начинает действовать. Звон в теле понемногу стихает.
– Головные боли так никуда и не делись. Бессонница бывает. Часто волнуюсь. Но мне больше не больно. Во всех смыслах слова.
И я вдруг признаюсь ей:
– Мне больно всегда.
– Есть вещи, которые не изменить, – вздыхает Триша, рассматривая свои руки. – Но есть и те, которые еще можно.
Кодеин успокаивает злополучную ногу. Но у меня чудовищно щемит в груди.
– Это несправедливо, – произносит Триша тем же тоном, что и я в свое время.
– Несправедливо, – отзываюсь я.
– Да, золотце. Несправедливо.
– Несправедливо!
Наши голоса сливаются, и я начинаю реветь, а она обнимает и качает меня, как ребенка, под бесстыже белым светом лампы.
Утром я пристегиваю ногу, надеваю джинсы, расчесываю парик. Краду еще таблеток, но оказывается, что в рюкзаке уже лежит две пачки.
Триша выносит на балкон латте с оладьями, а я не могу смотреть ей в глаза. На ней вязаный топ, который имитирует украденные болезнью формы. Они с Заком передают друг другу сахар и кленовый сироп, болтают про школу, про детеныша альпаки, про новую итальянскую кофемолку. Как будто это важные вещи. Вот они, два человека с общей плохой генетикой, и их волнуют типы кофейных зерен.
Как они так могут? У него чужой костный мозг в теле, а ей отрезали грудь. Как они проживают день за днем, словно все под контролем? Я после операции могу чувствовать только две вещи: жалость к себе и ярость на весь мир. Жалость, ярость, жалость, ярость. Куда ни посмотри – мир полон вещей, которых у меня больше нет.
Мне хочется орать на бегунов под окнами. Мне хочется ломать им ноги, выдирать клочьями волосы. Почему им так повезло? И, главное, они даже не знают, насколько им повезло! А эти, толкающие педали обеими ногами? Я хочу вставлять им палки в колеса! Я хочу врезать каждому, кто имеет наглость быть счастливым.
Триша при разговоре теребит цепочку. Я гадаю, что она делает со своей яростью. Наблюдаю за ее лицом, за пальцами, но ярости нет ни в мимике, ни в жестах. Или она так круто притворяется?
Она смотрит на меня и протягивает тарелку с оладьями.
– Попробуй. Это единственное, что я умею готовить.
Вязаная крючком скатерть, оладьи на завтрак, болтовня ни о чем – что, если это все притворство?
Может, Зак тоже только притворяется нормальным? Если да, то мир им должен по Оскару. По стоячей овации.
Я пытаюсь им подражать и делаю смелый глоток кофе. Он слишком крепкий, но я не жалуюсь. Добавляю молока. Держу язык за зубами. Считаю до десяти. До двадцати. Повторяю их движения: как они размазывают масло и сироп, как педантично отрезают от оладьев ломтики, как подставляют солнцу щеки. Я тоже довольно щурюсь на солнце и изображаю улыбку. По-моему, они мне верят.
Перед выходом я крашусь блеском для губ, чтобы хорошая мина вышла убедительнее. Сегодня нужно не терять лицо, ради Зака, потому что похороны друга – не место для моих проблем. Я просто составляю компанию.
Зак
Прямо в море, метрах в пятидесяти от берега, мужчины и женщины сидят на досках для серфинга, свесив ноги в воду. Они легкая добыча, но я думаю, что даже у акул есть кодекс чести.
Служба происходит прямо там. Мы с Мией сидим чуть выше, в дюнах. Она постоянно увязает в песке.
Наконец, она раздраженно отбрасывает костыли.
– Не, безмазняк.
– Надо замутить костыли на гусеницах.
Она плюхается на песок, я опускаюсь рядом.
– Зак, нет, иди к ним. Все пропустишь.
– Кто бы говорил!
– Ну… я проделала большую часть пути.
Если честно, я просто не хочу оказаться среди людей. Это какие-то друзья Сэма, которые знали его до болезни. Я так и вижу, как они будут говорить: он был хорошим другом.
Я буду чувствовать себя лишней.
– Да иди уже. Он бы хотел, чтоб ты был с ним.
– Кто, Сэм? Да он уже на полпути к Ротто.
Мия округляет глаза.
– Не говори так, ты чего?
– Он нас не слышит.
– Тсс. Конечно, слышит!
– Сэм! – кричу я, пугая прохожего. – Счастливого пути, чувак! Пришли открытку из Индонезии!
Мия толкает меня локтем в бок.
– Слышь, Сэм! Помнишь пациентку из второй палаты? Ну эту злюку, которая дерется как девчонка?
Мия натягивает полотенце на голову. Я толкаю ее плечом.
– Сэм передает привет.
Она спрятала лицо, и я не вижу ее реакции.
Я перекинул через забор достаточно трупов, чтобы знать наверняка: когда ты умер, от тебя ничего не остается. Ни музыки труб, ни воспарения духов. Овцы не попадают в рай, козы не попадают в ад. Это просто плоть, она остывает и скоро станет очередным звеном пищевой цепочки, где ничего не пропадает зазря. Нет ничего загадочного ни в смерти, ни в том, что после нее. Просто нет ничего. То, что осталось от Сэма, дрейфует в водах Лувинского течения в северо-западном направлении, становясь пищей для рыб и их отходами.
– Бабушка после смерти меня навещала, – раздается из-под полотенца. – Просыпаюсь как-то ночью, а она стоит.
– Как живая?
– Я только силуэт видела. Но точно знала, что это она. Что она пришла меня проведать. И я ее позвала, а она стала пятиться, пятиться и потом просто испарилась. Короче, я не знаю, Зак, что там после смерти, но что-то есть. Как будто на время зависаешь, исчезаешь не до конца. Бывает, что в комнате аж воздух густой, чуешь присутствие. Так что Сэм еще тут.
– Тогда поиграй с ним в бильярд!
Мия топает здоровой ногой.
– Сэм здесь, и он видит, что ты ведешь себя, как последний дебил.
Я ржу. Хоть в чем-то она права. Затем, откинувшись назад, я смотрю на море. Я благодарен, что все так вышло. Что я на пляже, что мне доверили машину, что рядом Мия, и что она пытается быть доброй.
– Мне будет его не хватать, – признаюсь я, глядя в океан. – Он предлагал научить меня серфингу. Надо было соглашаться.
Нас обходят две девушки в бикини, о чем-то шушукаясь на ходу. Мия их узнает, не снимая с головы полотенца, и тут же ложится на песок.
– Мия, ты чего?
– Не произноси мое имя.
– Ты их знаешь?
– Они меня знают. Они из моей школы.
Девушки проходят чуть дальше и усаживаются на пляже. Мия делает в полотенце щелочку и подсматривает за ними.
– Целлюлит у обеих.
– Вроде не видно.
– Как думаешь, они красивые?
– Обычные.
– Они тебе нравятся?
– Нет.
Она стягивает полотенце и смотрит на меня. Пытливые карие глаза под фальшивой белой челкой.
– За что я тебе нравлюсь?
Я задумчиво разглаживаю песок рукой. Действительно, за что мне нравится Мия?
Мне нравится, что она не дает мне спуска, и знает, что я с этим справлюсь. Что не обходит на цыпочках трудные вопросы и не скрывает, что думает. Что чувствует – то и говорит. То и показывает. А думает и чувствует она вещи, которые другие держат в себе. Она непредсказуемая, небезопасная, не говорит о глупостях, как обычные девчонки. Она ужасно живая, невзирая ни на что. Она злится, дерется, ругается, кричит, потому что живая и борется.
– Ну?..
– За то, что у тебя нет целлюлита.
Она моргает.
– Ага. А еще со мной зашибенски весело.
Между прочим, ее острые как бритва замечания и вправду не дают соскучиться. Она умнее, чем ей самой кажется.
Она щурится и некоторое время разглядывает меня.
– Ты мне тоже нравишься, Зак, потому что для тебя я здесь, – она обводит рукой лицо. – А не там, – она опускает взгляд.
– Н-ну, твоя нога – это не вся ты.
– А еще ты мне нравишься, потому что ты хороший друг. Так что цыц, оторви задницу, вставай и иди к морю. Попрощайся с Сэмом за нас обоих.
Я делаю, как она говорит, хотя служба уже подходит к концу. Люди направляют доски к берегу – кто лежа, кто стоя, – пока их не подхватывает низкая волна и не выносит, как на ладони, на песок, где они слезают с досок, отряхиваются и смеются.
Нина тоже на берегу. Она подходит ко мне, держа шлепанцы в руках.
– Зак, ты доехал!
– Да.
– Это просто здорово. Выглядишь отлично, – она улыбается, но под глазами потеки туши.
– Хельга потихоньку делает свое дело.
– Патрик говорит, ты попал в «Загадай желание». Ты как, загадал?
– Все надеюсь, что Эмма Уотсон свободна…
– Держу за тебя кулаки. Ты молодчина, Зак. Сэм бы тобой гордился.
Это «гордился» меня добивает. По какой-то причине слово сворачивается в моем горле комом, который я не могу проглотить. В глазах щиплет.
– Он всегда хорошо к тебе относился.
«С» значит Сэм. И еще «С» значит смерть. Они встретились, Сэм и смерть, и я не знаю, видит он сейчас или нет, как у меня текут слезы из глаз, а Нина меня обнимает. Изо всех сил надеюсь, что он умер быстро. Что когда грудь взорвалась болью, он держал в руках руль, словно все под контролем. Интересно, если он успел понять, что осталась всего пара вдохов, он о чем-нибудь жалел? Или он улыбался, отправляясь в новый путь без страха?
Я очень хочу, чтобы Мия оказалась права. Что существует какое-то продолжение Сэма, что он сейчас в нашем с Ниной объятии, или, еще лучше, где-то в любимом море, ловит новую волну. Я очень надеюсь, что он где-то есть. Где угодно. Только не нигде.
Нина гладит меня по спине. Вдалеке я вижу Мию. Она стоит, опираясь на костыли, и с тревогой смотрит на дюны.
Я жду у выхода из магазина с двумя кебабами, колой и кофе со льдом. Мия целую вечность торчит в туалете, и я начинаю бояться, что она сбежала. Но потом она все-таки выходит, вместе с Ниной.
Я спрашиваю, не хочет ли она в кино. Я не готов везти ее домой, сажать на автобус, не готов к прощальным жестам. Но она говорит, что не может в кино. Тогда я протягиваю ей кебаб и кофе, но она опять качает головой. И смотрит в землю. Я вижу, что она со мной уже попрощалась.
– Я жутко устала, Зак.
– Я знаю здесь одно место…
Но она разворачивается и бредет назад к Нине, которая ждет в стороне. Стук костылей напоминает то первое пум-пум в больничную стенку Одинокий сигнал Морзе.
На который мне совершенно нечего ответить.
Мия
Зак: Мия, ты где?
Мия: С Ниной
Зак: Где вы? Я подъеду
Мия: Езжай домой, Зак
В приемном отделении врач меряет мне температуру и осматривает ногу. Записывает что-то и просит по телефону привезти кресло-каталку. Нина толкает его по коридору первого этажа, в сторону лифтов, где висит план больницы: все восемь этажей, поделенные на разноцветные сектора. Онкология закрашена зеленым, но нам не туда. Нина закатывает меня в лифт. Мы едем на третий – в синее отделение, где лечат заражения крови и разрыв аппендицита.
– Ты же больше не раковая пациентка, – напоминает Нина.
Анализ крови и УЗИ подтвердили, что онкологии больше нет, хотя нужно еще сделать повторные, чтобы знать наверняка.
Меня подключают к капельнице и звонят маме. Мне же всего семнадцать. Через двадцать минут она приезжает, и всю ночь спит в раскладном кресле. Она не спрашивает, где я была, убегу ли опять, буду ли слушать врачей. Она покупает нам журналы. Иногда стоит у окна и просто смотрит на улицу.
– Можешь сходить покурить, – говорю я ей. Но она отвечает, что пытается бросить.
Зак звонит, но у меня нет желания отвечать. Я не хочу, чтобы он слышал печаль в моем голосе. После всех моих разговоров о приключениях, меня угораздило загреметь обратно в больницу, как глупо.
Протезист снимает с меня мерки для постоянного протеза и вручает еще брошюру «Правильный уход за вашим новым протезом». Это второй экземпляр, первый я выбросила. Мне говорят, что новый протез будет лучше временного. Но в первую неделю его можно носить только два часа в день, и время ношения нужно увеличивать постепенно, чтобы привыкание было плавным.
Она осматривает рану.
– Нужно было показаться врачу. Временный протез плохо подогнали.
Это еще мягко сказано.
Физиотерапевт учит меня правильно перевязывать ногу. Показывает, как натягивать силиконовую прокладку. Он мил и юн, и бережен, когда прикасается ко мне.
– Все нормально, – говорю я. – Лучше, чем было.
Неделю спустя мне прописывают антибиотики, противовоспалительные и антидепрессанты. Мама расплачивается в аптеке, и мы едем домой.
Мама имеет весьма приблизительное представление о последних месяцах моей жизни. Она знает, что меня отпустили домой на выходные, и одну из ночей я действительно была дома, а потом сбежала, прихватив лекарства, деньги и одежду. Ночевала у подружек, которые кормили меня бутербродами с чаем и вечерами отрывались в клубах, а потом возвращались пьяные в стельку и делились своими грязными секретиками. С похмелья они звонили маме и говорили, что я жива-здорова. Она сама догадалась, что в какой-то момент я остановлюсь у Райса. У меня так болела нога, что я спала на диване, а не с ним на кровати, как раньше. Он единственный из всех знал правду, но эта правда отвратила его от меня. Он не смог с ней справиться. Оказался не тем, кого я в нем видела.
Я захожу в свою комнату, и она кажется мне чужой. Серебристые туфли на шпильках на столе, где они простояли уже тринадцать недель. С карниза сверкает вечернее платье, мерцает бисером и ждет прежнюю Мию, которая примерит его, застегнет молнию и будет крутиться перед зеркалом в поисках выигрышных поз. Мне действительно нравилось это платье? Оно кажется сейчас таким кричащим. Ценник так и болтается на нем.
Мама готовит медовые куриные палочки, в детстве они были моим любимым блюдом. Мы едим перед включенным телевизором и смотрим, не важно, что.
Дома быть тяжело, но на бегство нужны силы. У меня они иссякли. Я не могу даже подумать о завтрашнем дне. Я просто хочу спать.
Но моя кровать кажется какой-то не такой. Последний раз, когда я спала здесь, я заканчивалась двумя ногами. Я как Златовласка в доме трех медведей. Все слишком большое, слишком маленькое, слишком жесткое, слишком мягкое.
Я выключаю свет. Комната становится черной, но вскоре мягкий свет загорается над моей кроватью. Я смотрю, как пластмасса на моей стене обретает форму звезды. Наверное, я прилепила ее сюда в ту ночь после больницы.
Зак. Хотя бы на него я могу рассчитывать.
У меня начинает получаться проводить время.
Одиннадцать часов на сон (включая послеобеденный), три на телевизор, два на еду (из них один – чтобы вставать, проверять холодильник и снова его закрывать), два на интернет, один на журналы и два на фильмы, которые каждый день приносит домой мама.
Еще три часа? Точно не знаю. Может, на грезы. Я часто рисую в воображении, как мое тело оставляет отпечаток на ковре.
Шум почтальона единственное, что может выманить меня из дома. Каждый день я надеваю парик, беру костыли и направляюсь к почтовому ящику, который чаще всего пуст. Иногда я вижу людей, сидящих на автобусной остановке неподалеку. Те, у кого две ноги, никогда о них не задумываются. Я больше не ненавижу этих людей. Не хочу переломать им ноги. Сейчас я не чувствую ни ярости, ни жалости. Я не чувствую… ничего.
Проходят, наверное, недели. Я их не считаю.
Я сижу на полу перед открытым шкафом. Полки до отказа забиты шмотками, туфлями и тоннами забытого барахла: мозаики, маскарадные костюмы, письма от бывших, коллекционные карточки, рассохшаяся косметика и всякие нелепые подарки от друзей. Почти все отправляется в мусорную корзину. Я навожу в шкафу порядок и складываю оставшиеся вещи. Я плачу. Я достаю все из корзины.
Однажды я замечаю, что соседи выбрасывают на обочину детский бассейн. Вечером он все еще там, так что я прошу маму притащить его домой. На следующее утро я вычищаю его на заднем дворе и наполняю водой. Он не такой длинный и глубокий, как ванна Бекки, но в нем можно лежать, закинув конечности за бортики, и смотреть на ползущие по небу облака. Иногда я читаю. Иногда сплю. Нет ничего, что мне нужно было бы делать.
Бывают дни, когда я сижу на маминой кровати и смотрю на себя в ее зеркало. Я примеряю ее серьги, ее духи. Моих волос уже хватает, чтобы примерить и ее заколки. В ее шкафу одежды больше, чем в моем. Левая половина – для рабочей одежды, правая – для выхода. Черные платья не такие черные, как когда-то. На ее блузках вылинявшие пятна. Почему она просто не выбросит все старое?
Я беру с полки два альбома с фотографиями и ложусь с ними на ее кровать. Меня увлекают ранние версии меня: толстый карапуз в подгузниках с розовой лентой в волосах. Время от времени на снимках мелькает мама. Ей было всего шестнадцать – моложе меня. Она отводит глаза от камеры. Когда она держит меня на руках, на ее лице словно немой вопрос: откуда ты взялась?
Здесь старинные фотографии с семейных торжеств, в основном с дедушкой, бабушкой, их братьями и сестрами. Я, лет семи-девяти, около небольшой лодки, которую они звали «суденышком». Помню, как мой дядя из Квинсленда показывал мне, как выхватывать из реки пустой молочный пакет, как тянуть веревку – раз рука, два рука – пока на поверхности не покажется истекающая водой ловушка для крабов. Зачастую там были только запутавшиеся кости, которые мы же туда и положили для приманки. Но иногда попадался и ядреный краб, коричневый и мутный, как мангры. Тогда прадедушка, которого уже давно нет на свете, довольно ухал. Он показывал мне, как хватать разъяренного краба за мельтешащие задние лапы, за обе разом, а потом поднимать его в воздух и опускать в ведро под крышку. Часами потом я слушала, как он клацает клешнями и пляшет внутри.
Иногда, когда мы доставали краба из ловушки, лапа или клешня запутывались в сети и оставались там. Мы опускали ловушку обратно в воду, приманивая других оторванными частями тела.
А вечером мы пировали. Мы дробили толстые клешни и высасывали сладкую жидкость из худеньких лапок. Даже с учетом оторванных ног поживиться всегда было чем. Может, поэтому у крабов так много ног (восемь) и клешней (две). Потому что велик риск потерять часть.
На соседней улице живет человек, которому давным-давно отрезало руку машиной для упаковки мяса. В младших классах мы вечно гадали, как он завязывает шнурки? как он ест свой ужин? – скорее с любопытством, чем с ужасом. Мы пробовали подглядывать за ним в саду и видели, как болтается его рукав, когда он поливает газон. Еще я помню девочку из садика, которая родилась с короткими пальцами. И в прошлом году после шумихи Олимпийских игр, когда на экране показался целый строй паралимпийцев – они маршировали, они катились в колясках. Я не обращала тогда особого внимания.
Все мы просто марширующие крабы. Столько недостающих деталей.
Я выключаю телевизор и проверяю холодильник. Еще раз проверяю мобильный. Там пусто.
Двадцать четыре часа легко провести – теперь, когда я знаю, как.
Мия
Я делаю первый самостоятельный шаг, и никто этого не видит. Делаю еще два и хватаюсь за спинку стула. Мне скоро восемнадцать, а я учусь ходить по-новой. Кажется, сейчас сложнее, чем было в первый раз.
Мама на работе. Но больше всего мне хочется поделиться с Заком. Смотри, смотри, я иду сама, не держась!
Он бы понял, как это круто и важно.
В последние дни я не раз хотела ему написать. Поделиться какой-нибудь глупостью вроде ролика с Ютьюба или дурацкого рецепта. Сегодня утром я пекла оладьи и вспоминала его. Хотела сделать фотку оладьев и отправить ему.
Но не стала. Как-то странно после двух месяцев молчания прислать картинку с едой.
Зак сдался не сразу. Он долго звонил и писал мне каждый день, но я не отвечала. Хотя стоило. Просто мне нечем было его порадовать. Пусто. Мне все так же пусто. Кому это надо – читать такое?
Но сегодня я сделала целых три шага без костылей. Меня так и распирает ему рассказать. Поэтому я сажусь и набираю сообщение. Пишу и стираю, пишу и стираю. Не знаю как уложить то, что нужно, в сто шестьдесят символов. Невозможно.
Тогда я впервые за два месяца выхожу и запираю за собой входную дверь. И отправляюсь на почту – с костылями, потому что километр без них пока не одолею. На мне парик и кепка, чтобы никто не узнал.
На почте я долго разглядываю витрину с попсовыми открытками и, наконец, выбираю одну, с рекой и черным лебедем.
Привет, Зак.
Как дела на ферме? Как маленькая альпака? Или это уже большая альпака? Как там ваши хорьки и сумасшедшие куры? И как поживает Бекки? У нее мальчик или девочка?
Через четыре дня стану твоей ровесницей: мне исполнится восемнадцать. Я пока еще так себе ходок, так что перестрахуюсь и останусь дома, не попрусь веселиться в клуб.
На днях я восстановила страницу в фейсбуке. Дело было ночью, тебя не оказалось в онлайне – наверное, спал., как все нормальные люди. Правда, ты и постов давно не пишешь. Надоел фейсбук? Или школа съедает все время?
Короче, буду рада, если ты всплывешь, и мы поговорим в очередной безбожный час.
Удачи с подготовкой к выпускным.
Мия
Я приклеиваю марку, но мысли не дают мне опустить открытку в ящик. Что если миссис Майер найдет ее первой и не передаст Заку? Что если он не скучает по мне, как я по нему? А если он злится, потому что я так долго не объявлялась? А если все еще хуже, и он просто обо мне забыл, так что я выставлю себя сентиментальной идиоткой?
Я бреду обратно домой, и открытка торчит упреком из моего кармана. У наших домиков почтальон: не слезая с велосипеда, он ловко рассовывает по ящикам почту. Я быстро протягиваю ему открытку из кармана. Он без слов опускает ее в свою сумку, затем трогается с места и уезжает прочь. Все, дело сделано. Но черт, как страшно.
Может, так и выглядит смелость: сделать что-то необратимое, когда слишком много доводов «против». Или это глупость, а не смелость? Как знать.
Волонтер в раковом центре улыбается, будто узнает меня, но это невозможно: я здесь впервые. Раньше только мама приходила – взять напрокат парик. Она принесла несколько на выбор, и все были отвратительны, но я в итоге выбрала блондинистый, потому что он меньше всего был похож на мой цвет. И потому что не предполагала, что буду носить его так долго.
Парик довольно засаленный, и женщина кладет его в пакет.
– А, Ронда вернулась. Надеюсь, она вела себя прилично.
– Ронда?
– Хорошая девочка, но ей нужен сложный уход.
– У париков есть имена?..
На безликих пенопластовых болванках натянуты парики всех мыслимых длин и расцветок, с разными стрижками. Я замечаю, что каждый подписан: Пэм, Маргарита, Викки, Патриша.
Женщина фамильярно трогает мои волосы, будто они тоже для общего пользования.
– Красивые. Вы похожи на актрису.
– Какую?
– Сразу на многих.
Помню, как до болезни нас с подружками волновали секущиеся кончики, цены на средства по уходу, необходимость обновлять стрижку раз в два месяца, вредное воздействие выпрямителей. Сами волосы были просто данностью.
Теперь, спустя пять месяцев после химии, у меня снова отросли волосы. Цвет стал чуть светлее, чем раньше.
– Оттенок бразильского ореха, – сказала вчера парикмахер. – Очень красиво. Вам стрижку или подровнять?
Я неопределенно кивнула. Я забыла, как разговаривать с парикмахерами. Она продолжила:
– Вам покороче? Или планируете отращивать?
– Пожалуй, отращивать.
– Можно сзади сделать каскад, для объема, хотите?
Я аж запнулась.
– Да мне все равно!
Я отвыкла, что существует выбор.
– И спереди немного поколдуем, чтобы красиво обрамляло лицо.
Бедная женщина. Она так и не поняла, отчего я стала ржать, как оглашенная, а потом реветь. К счастью, она постригла меня мастерски и стоически перенесла мои слезы и сопли в процессе. А я все ревела, глядя, как пряди оттенка бразильского ореха падают на пол.
В результате, выходит, я похожа на актрису. Стрижка подчеркивает мои скулы, а ближе к шее волосы сложились в красивую волну. У меня снова есть волосы. У меня нормальные брови и ресницы. У меня самые обычные женские месячные, которые приходят как по часам, и я этому странным образом рада. И еще у шоколада теперь вкус шоколада.
В дверь въезжает на коляске девочка-индианка лет десяти, с розовым шарфом, обмотанным вокруг головы. Следом заходит ее мать. На коленях девочки книга, «Джеймс и чудо-персик».
Рак у нее уже довольно долго – она знает женщину по имени. Несмотря на тени под глазами, кожа девочки сияет.
– Здравствуй, Шани, как твои дела?
– Хорошо.
– Итак… кем ты хочешь быть на этой неделе?
Девочка разматывает шарф, и я отворачиваюсь, чтобы не смущать ее в момент преображения.
Я бреду мимо буклетов о баскетболе для колясочников, психологической помощи, новом имидже, занятиях арт-терапией, проекте «Загадай желание», групповой терапии для перенесших ампутацию или утрату. Я ковыляю к остановке, где сидят в ожидании автобуса двое стариков и одна женщина.
Итак… кем я хочу быть на этой неделе?
Мимо проезжает женщина на мопеде. На ней блестящий синий шлем, а за спиной развевается пятнистый шарф. У мопеда ручной тормоз и нет педалей. Все делаешь руками, ноги просто стоят.
И я решаю, что хочу быть этой женщиной. Хочу снова быстро двигаться.
Четыре дня, и до сих пор нет ответа. Может, я неправильно написала его адрес на открытке. Может, он слишком занят с экзаменами. Может, почтальон так и не отослал открытку.
Я проверяю телефон, но там ничего нового. Зато в Фейсбуке – непрочитанное сообщение.
Увы, не от Зака.
Мимимия, привет-привет!
Я тут шатаюсь по тусовкам и все думаю, что без тебя совсем не то.:-(Как ты в своем Сиднее? Ты получила свой диплом косметолога? А я бросила школу, прикинь. Хожу на работу в банк, недалеко от дома твоей мамы. Дресс-код отстой, зато платят бабло.;-)
Дико по тебе скучаю. Чмоки.
Шая
И я вдруг понимаю, что тоже дико соскучилась.
Проходит еще два дня. Почтовый ящик по-прежнему грустно пустует. Я иду дальше и делаю круг по кварталу без костылей. Возвращаюсь раньше, чем ожидала, так что делаю еще один круг, побольше – обойдя почтовое отделение и магазины.
Я останавливаюсь около банка и заглядываю внутрь. Шая стоит за приемной стойкой. Форма ей к лицу, как и строгий пучок на затылке. Правда, она совсем не похожа на мою любимую сумасшедшую подружку.
Она тоже не узнает меня, даже когда произносит дежурное «Следующий, пожалуйста», и следующей в очереди оказываюсь я. Дежурная улыбка не сползает с ее губ целых три секунды.
– Ни фига себе! Мия? Это реально ты?
– Привет, Шая.
– Ты что здесь делаешь?
– Хочу оформить кредит.
– Серьезно? Ты разве не в Сиднее? Слушай, у меня скоро обед, может, дождешься?
Я почти не отстаю, когда она поспешно ведет меня к кафе. Там мы выбираем столик, и официант принимает наш заказ. Куда труднее оказывается поспевать за ходом ее рассуждений, когда она говорит о работе, но я пытаюсь хотя бы изображать нужные эмоции в правильных местах.
– Шикарная, кстати, стрижка. Это твой натуральный цвет?
Я киваю.
– Сказали – бразильский орех.
– Улет. Я рада, что ты переболела блондинизмом. Это смотрелось как-то… чересчур. Ну, ты понимаешь. А потом ты исчезла, и… Кстати, я все еще встречаюсь с Брендоном.
– Серьезно?
– Я его люблю. Но ты не волнуйся, он хороший. Я помню, что он тебе не нравится.
– Я такого не говорила.
Или говорила?
– Ну, по тебе было видно.
В упор не помню, чтобы мне не нравился Брендон или чтобы я как-то особенно это выражала. Он всегда казался мне каким-то безобидным, хотя маниакально стремился вставить слово в любой разговор.
– Он, между прочим, из кожи вон лез, чтоб ты его заметила.
– Да ладно. Зачем?
Шая мнет в пальцах пакетик сахара.
– Затем, что ты была моей лучшей подругой и на всех смотрела сверху вниз. Это был спорт – впечатлить саму Мию Филлипс. Все только об этом и мечтали. Как будто сама не знаешь.
Я не знаю. Или не знала. Мне пришлось продраться сквозь такой ад, что теперь меня впечатляют очень простые вещи. Меня впечатляет, когда просыпаешься, и ничего не болит. Когда находишь приятную шмотку в секонд-хенде. Когда оказывается, что кто-то хочет со мной пообедать.
– Я сейчас просто Мия. Обычный человек.
В школе я терпеть не могла это определение. А теперь оно мне кажется почетным званием. Ну, не самым почетным на свете, но осязаемо важным.
– Ты-то обычная? Ха-ха, насмешила. Ты как вообще оказалась в Сиднее? Влюбилась в кого-то, небось?
Я пью свой ванильный коктейль. Пусть секреты пока останутся секретами. И тот, что скрывается в джинсах, под высокими сапогами, и Зак. До чего же я скучаю, кошмар. Но написать ему не могу: сейчас его очередь.
– Так что насчет кредита?
– Я поспрашиваю у наших. Тебе он для чего?
Я заговорщически улыбаюсь.
– На ярко-желтую «Веспу».
– Ха, я же говорила! Обычная, ну-ну.
Мия
В строительном магазине 700 оттенков матовой краски. Из них 82 – оттенки синего. Я их долго перебирала, но все время возвращалась к пробнику с названием «Густая синева». Это волшебный цвет последних минут перед рассветом, когда начинают кукарекать петухи. Цвет неба за окном Зака.
И вот, в день своего восемнадцатилетия я перекрашиваю свою комнату в эту густую синеву. Мама предлагает помочь, и я показываю, как заклеить косяки и рамы бумажным скотчем, как делала Бекки, выбрав для детской оливковый цвет. «Новый цвет для новой жизни», – сказала она.
– Я хочу покрасить все вместе с потолком.
Потолок в результате красит мама, встав на кровать, застеленную газетами. Она ниже меня ростом, зато устойчивее. Синие капли падают ей на волосы и оставляют следы на лице. Когда она поворачивается ко мне – убедиться, что все делает правильно, – я говорю ей, что она выглядит как героиня «Аватара».
– С какого-такого аватара?
– Давай возьмем напрокат и посмотрим сегодня.
– Сегодня же твой день рождения, – напоминает мама.
Я и забыла.
– Значит, возьмем еще две коробки конфет.
В кухне на столе – недавно испеченный торт. На нем цветным драже выложена фраза: «С днем рожденья, Мия!» Мама делает так каждый год.
Когда мне исполнилось восемь, помню, торт поверг меня в ужас. Родители моих подружек заказывали им фигурные торты с принцессами и бабочками, так что все за столом обменивались недоуменными взглядами. Последние две буквы моего имени были мельче всех прочих в надписи, потому что им не хватило места, это выглядело непродуманным. Стол был застелен клеенкой, на которой мама расставила мисочки с сыром и солеными орешками. А девочки привыкли на праздниках есть пирожные и конфеты, запивая розовой «Фантой». Еще в тот день я поняла, насколько у нас дома тесно. И впервые заметила, что ковер истертый, всюду стоят вонючие пепельницы, а в ванной ржавчина и раскисший кусочек мыла вместо жидкости для мытья рук в красивой бутылочке. Мама была слишком молода. В том возрасте еще хочется гулять с друзьями, флиртовать с симпатичными мужчинами и пить коктейли в барах, а не организовывать вечеринки для шумной детворы, которой все время что-нибудь нужно. Я помню, какой мама выглядела потерянной. И в тот же день я поняла, что переросла ее.
В это же время в прошлом году торт остался нетронутым, когда я отмечала свой семнадцатый день рождения во Фрео с дюжиной друзей и горстью удостоверений, настоящих и липовых. Мы напились, и я танцевала на столе, пока нас не выставили. На мне было черное платье с золотым поясом. Мне нравилось, как смотрели на меня мужчины на летних верандах кафе. Я хорошо носила каблуки. Мне нравился свист из проезжающих мимо машин, и зависть женщин среднего возраста, выходящих из кинотеатров в джинсах и кардиганах. Мне нравились бесплатные порции водки, которые я получала от бармена в следующем баре, «Потому что у меня День рождения!», и то, как Рис заплатил таксисту, чтобы тот высадил нас у парка, и мы бежали, смеялись и целовались около детских качелей. У меня тогда болела лодыжка – я думала, от танцев в новых туфлях. Я не обращала на нее внимания еще четыре месяца. Какая-то несчастная лодыжка в безупречном в остальном мире.
Звонит Шая, но ей не удается выманить меня на улицу. Не хочу рисковать столкнуться с кем-то из старых друзей после того, как пряталась от них полгода. Мне совершенно не хочется думать о косметике или о том, что надеть.
Мне хочется только одного: отключиться от всего и посмотреть «Аватар», но даже это не так-то просто. По ходу фильма мама становится беспокойной, и вовсе не потому, что она съела полторта и почти все сладости. Я совсем забыла, что у главного героя отказали ноги. На Земле он паралитик, но на Пандоре может бегать огромными размашистыми прыжками. Он влюбляется в привлекательную синюю инопланетянку и не хочет возвращаться обратно.
Мама тревожится, потому что две недели назад я закончила курс антидепрессантов и решила не продлевать его. Ее взгляд постоянно возвращается ко мне, в страхе, что фильм заденет какие-то ниточки, и я снова, пусть хромая и неуверенно, пущусь наутек. Но ничего не происходит.
Три месяца неподвижности заставили меня понять, что я не в голливудском фильме. Эта Земля – единственная, что у меня есть, и я застряла на ней, с моей неидеальной матерью и ногой из стекловолокна. Я знаю, что всегда буду чувствовать себя не в своей тарелке. Мне постоянно придется одергивать себя. Теперь я это знаю. И бегство этого не решит. Восточное побережье Австралии не накренится под другим углом.
Позже я захожу на Фейсбук. Я пролистываю свою страницу, удивляясь количеству поздравлений. Но ни одного от Зака.
Я могу найти причины отсутствию открытки, но это не объяснить ничем. Он знал, что у меня день рождения – это Фейсбук, здесь все это знают. Единственная причина, почему он мог промолчать, самая очевидная: он забыл обо мне.
Может, требуется всего три месяца, чтобы такое – теплые руки, смех под простынями, его робкая симпатия – растаяло. Может, время съедает все отношения.
Может, еще несколько месяцев – и мы станем чужими людьми.
Я выключаю свет. Зак хочет продолжать жить своей жизнью. Он хочет, чтобы я оставила его в покое.
Но эта чертова звездочка все мерцает, и ничего нельзя поделать?
Мия
На пороге лежит букет огненно-красных роз, но они для мамы. Я заношу их в дом, мама читает приложенную карточку и заливается краской.
– Кто отправитель?
– Да так, один мужчина…
– Из интернета?
Она пожимает плечами и отворачивается.
– Какой он из себя?
– Обычный. Ничего особенного.
До моей болезни мама ходила на свидания со всеми, кто звал. Она держала эти встречи в секрете, ну или надеялась, что я не знаю. Думаю, для тех мужчин она казалась загадочной, глубокой незнакомкой, и они были не против отношений, но в действительности она была невротичной матерью-одиночкой, которая не может сладить с собственной дочерью. Это у нее я научилась притворяться и подбирать маску под аудиторию.
Жить в тесноте было непросто. Если я приходила домой счастливой, она портила мне настроение – то ли из ревности, то ли назло. Я делала точно так же. Мы вечно действовали друг другу на нервы. Она считала, что я испортила ей жизнь, а я считала, что она испортила жизнь нам обеим. На людях она нередко меня позорила, так что я держалась на расстоянии. Дома она вечно ко мне цеплялась. Что бы я ни делала, все было не так.
Сейчас она зарылась носом в цветы на кухне. Удивительно: любой мужчина может заставить ее улыбнуться, а для меня это непосильная задача.
Выходит, где-то есть мужчина, который видит в маме интересную 34-летнюю женщину. Достаточно интересную, чтобы купить ей дюжину роз, написать от руки записку и принести к порогу ее дома. Для этого нужна смелость.
Я наливаю воды в кувшин и ставлю в него розы. Пусть у мамы все будет хорошо. Это неважно, что мне сейчас одиноко. Пусть маму кто-то любит, даже если меня не любит никто.
Тогда она обнимает меня, и я думаю, что кто-то все же любит.
Четыре дня спустя я снова иду к почтовому ящику, и на полпути рядом останавливается грузовик. Из него выходит грузчик, достает из кузова дерево в кадке, которое ставит в тачку и спускает по трапу ко мне. К дереву привязана лопата.
– Куда прикажете? – спрашивает он, глядя на меня.
– Вы, кажется, ошиблись адресом.
Он сверяется с какими-то бумагами.
– Написано – для Мии Филлипс. Это не вы?
Я удивленно киваю. Дерево выше меня, с упругими ветками и серебристо-зелеными листьями. Грузчик для пущей убедительности демонстрирует мне мое имя в форе доставки.
– И что мне с ним делать?
– А мне почем знать, мое дело доставить.
Расписываясь в бланке, я замечаю, что в кузове коробки с надписью «Добрая Олива».
– Там оливковое масло, да?
– Я просто доставщик, ничего не знаю.
Он предлагает закатить дерево в дом, и я соглашаюсь. Потом он с шумом разворачивается, чтобы выехать из тупика.
– Мия? – мама с трудом пролезает в дверь. – Что это?
– Лечино. Или Мансанилья. Она еще слишком молодая, не пойму, какой сорт.
– Чего?..
– Это оливковое дерево. И его придется посадить.
– Зачем?
– Потому что деревья положено сажать.
Она снимает туфли и критически смотрит на землю, рассыпавшуюся по ковру.
– Кому пришло в голову подарить нам дерево?
Я улыбаюсь и молчу. Она еще не знает про Зака.
Она находит в горшке открытку и протягивает ее мне. На обложке – фотография ярко-оранжевого цветка. Внутри – незнакомый почерк.
С прошедшим днем рождения, Мия! Надеемся', ты хорошо отпраздновала. Мы тут двигали ограду, пришлось выкопать несколько деревьев, и мы подумали, что у тебя найдется приют для этой детки.
Здоровья тебе!
Венди и все-все-все.
Я предпочла бы открытку лично от Зака, но хоть что-то. Я снова смотрю на деревце. Его мягкие листья – предложение помириться.
– Как вообще ухаживают за оливами?
– Без паники, они живучие, – Зак читал мне про это длинную лекцию под одеялом. – Их можно сотни лет никак не удобрять, а они все будут плодоносить.
– Плодоносить, значит, – мама скептически рассматривает дерево. Я смеюсь.
– Нужны земля, вода и солнце, про удобрения в интернете почитаем.
– Думаешь, справимся?
Я пожимаю плечами.
– По яичку да по яблочку.
Мы вдвоем протаскиваем горшок с деревом через весь дом на задний двор. Человек, приславший розы, зовет маму на свидание; я говорю, чтобы обязательно шла. И остаюсь во дворе одна, с самым странным подарком за всю свою жизнь. И вот отличный повод написать наконец сообщение:
Привет, Зак! Передай маме спасибо. Это ты сказал ей про мой ДР? Тогда спасибо обоим. Мия.
P.S.: принимаю советы по посадке;-)
Я хочу добавить, что покрасила стены и потолок в густо-синий, что у меня отросли волосы до плеч, и что я думаю о нем каждую долбаную минуту.
Но я перестраховываюсь и отправляю как есть, а потом сижу, вцепившись в телефон, и жду, что вот-вот придет ответ. Но ответа нет минуту, две, десять. Слишком долго.
Начиная с того первого стука в стенку, Зак всегда отвечал на любой мой зов. Теперь он человек, из-за которого я страдаю над неотвеченной эсэмэской. Он отвлекал меня от жуткой боли, а теперь он стал ее причиной. Тишина невыносима, она завязывает меня в узел, заставляет сомневаться в себе, в нем, во всем на свете. Я не понимаю что происходит на том конце, и мне от этого физически плохо.
Не стоит этого делать, но я пишу еще одно сообщение вдогонку:
Зак, прости, что игнорила тебя. Я тогда схлопнулась в депру. Сейчас мне лучше, но теперь ты меня игноришь, и я боюсь, что схлопнусь от этого снова. Я не хотела тебя потерять. Пожалуйста, не пропадай. И не злись. И прости.
Отправлено.
Глупость и смелость в одном флаконе.
Но он молчит. Час. Два. Три. Телефон, как кирпич в моем кармане. Без поддержки антидепрессантов легче легкого скатиться в ненависть к себе. Туда, где я уродина, которая никому не нужна; где я дура, которая раскатала губу, где таких как я не любят и не хотят; где Зак всего лишь пожалел калеку. И вот они: ярость, жалость, ярость, жалость. Привет, родные. Черт бы вас подрал.
Нужно срочно отвлечься, нужно чем-то себя занять. Я начинаю рыть яму для оливы. На ней оказывается бирка с рекомендациями, и я им следую, чтобы не следовать собственным мыслям, и копаю даже когда заходит солнце.
Я дорыла до глубины в полметра и не останавливаюсь. Мышцы сводит от усталости, но я рою все глубже, выгребая из ямы мелкие камешки. Брошюры советуют: найди себе занятие. Ну вот, нашла! Подтянув дерево к себе, я его чуть наклоняю, вынимаю из горшка, потом становлюсь на колени и сначала запихиваю его в яму вместе с комом земли, потом выравниваю ствол, заполняя пустоты рыхлой жесткой почвой. Затем утрамбовываю все, как сказано на бирке.
Когда я выпрямляюсь, у меня болит все тело, и я вся измазана в земле. Я потеряла счет времени – уже так поздно, что, наверное, настало завтра. Но мне хорошо. Я посадила дерево. Я сделала что-то настоящее.
Олива теперь с меня ростом. Где-то внутри ее корни будут прощупывать новую почву, испуганно искать, за что ухватиться. Но здесь, на уровне глаз, ветки невозмутимы, а листья неподвижны. Просто дыши, Мия, говорю я себе. Будь так же неподвижна.
Я принимаю душ, и под ноги стекает коричневая вода. Все силы уходят просто на то, чтобы не впадать в ненависть к себе. Нужно удалить номер Зака из телефона. Чтобы не было искушения написать еще раз.
Я не перенесу еще одного отказа.
Пообщаюсь завтра с Шаей. Можно написать е-мейл Тамаре, с которой мы учились в начальной школе. Ее потом перевели в школу для девочек, и мы потеряли связь, точнее сказать, я не пыталась ее поддерживать. Было бы здорово повидаться сейчас, узнать, кто как закончил школу, поболтать о мальчишках, и о чем еще болтают обычные люди. Короче, я завтра выберусь из дома любой ценой и не буду поддаваться разочарованию из-за Зака.
Чистая, но обессиленная, я выключаю в спальне свет и заползаю под одеяло. Затем отдираю от стенки звездочку и бросаю под кровать.
И тут трынькает телефон. На часах – три утра.
Я не злюсь, Мия. Не грусти. Извини, были дела.
У меня новости, еще напишу…
Мия
Поезд замедляет ход, и я шагаю к выходу, придерживаясь за поручни, когда они попадаются. Какой-то мальчик, заметив мою хромоту, смотрит на меня вопросительно.
– Нога затекла, – говорю я, и он отворачивается обратно к окну.
На станции «Шоуграундс» двери открываются навстречу приглушенной мешанине рок-песен, громкоговорителей и динамо-машин. Даже отсюда видны металлические клетки, мечущиеся и бьющиеся на месте, и крошечные лапы, описывающие истеричные дуги. Дети рядом со мной визжат и спрыгивают на платформу, родители с колясками спешат за ними следом.
Я иду за ними по переходу, ведущему к туннелю и входу на территорию. Очереди гусеницами изгибаются и упираются в турникеты. Я занимаю место в очереди. Здесь только я пришла одна, только я нервничаю больше, чем предвкушаю. Вдруг я наткнусь на кого-нибудь из школы?
Очередь продвигается вперед, и есть только одна причина, по которой я продвигаюсь вместе с ней.
Я держу ее в заднем кармане.
Привет, Мия.
Пишу тебе из Лос-Анджелеса – родины «Береговой охраны», фальшивого загара и чуваков на роликах. Папа и Эван сходят с ума от счастья.
Учеба в 12-м по второму кругу, скажу тебе, то еще испытание. К тому же, я замотался со сбором слив, потом вернулся Антон, а Бекки родила Стюарта. Потом в этот бардак втесалась тема с фондом «Загадай желание», так что я закончил подготовку к выпускным и на следующий же день сел на самолет в Америку. Маршрут – Лос-Анджелес, Нью-Йорк и Диснейленд. И все семейство полетело со мной. Вчера были на автобусной экскурсии, где показывали заборы голливудских звезд. Водитель заметил какую-то Джейн Фонду, которая выгуливала собаку. Эван клянется, что видел Шварценеггера.
У меня в телефоне нет роуминга, но скоро я пришлю еще открытку.
Надеюсь, у тебя все хорошо.
Зак.
P.S.: Можно попросить тебя об одолжении? Шебу везут на ярмарку в Перт, и Бекки очень хочет увидеть фотки. Открытие в следующее воскресенье, в 2 часа дня. Съездишь? Деньги за билет верну… или вычту из чека за кофе;-)
P.P.S.: Наша соседка Мириам идет на рекорд: ее торт выигрывает первое место на конкурсах уже десять лет подряд. Секретный ингредиент – наше масло со вкусом цитруса!
P.P.P.S.: Если что, шоколадные наборы «Фреддо» – лучшие.
Я перечитала эту открытку раз сто. Так здорово получить от него весточку с другого конца света. И я так счастлива, что он меня не забыл.
Протягиваю на входе двадцатку за билет и проталкиваюсь через турникет на ярмарку, где перемешаны запахи сена, навоза и фаст-фуда, а в воздухе висит земляная пыль от тысяч пар ног. Я была тут раньше, но не замечала, что так воняет. Впрочем, я никогда не была тут одна.
Два года назад нас было двадцать человек, мы приехали вечером в среду. Кажется, большую часть времени мы проторчали в очередях на аттракционы, но это окупалось божественными минутами полета под немыслимыми углами, в отчаянной надежде, что никого не стошнит, и что никто не наложит в штаны. Потом мы шатались по пыльным дорожкам, иногда зависая в тире или других киосках с призами. А перед закрытием мы остервенело скупали сувенирные наборы с Губкой Бобом, «Angry Birds», шоколадным лягушонком Фреддо и светящимися в темноте вещицами. В самом конце, в ожидании поезда, мы надували шары и обвешивались пластмассовыми бирюльками, ностальгируя по временам, когда в эти наборы клали по-настоящему прикольные вещи.
В начальной школе я приезжала на ярмарку с Тамарой и ее старшей сестрой. Мы вселяли друг в друга смелость сесть на американские горки и потом переживали все заново еще несколько часов, давясь смехом и шоколадными чипсами. Тамарина сестра выиграла для нее большого зеленого пса в игре на ловкость, и я была под впечатлением. Я была уверена, что никому не удается выиграть призы с самого верхнего ряда. Конечно, я хотела это все – зеленого пса, старшую сестру. Для меня у нее получилось выиграть только маленького пингвинчика, с которым я спала, пока он не лопнул по швам.
А еще раньше моим любимым аттракционом было колесо обозрения. Я садилась в кресло между бабушкой и дедушкой. Помню сладкое чувство восторга, когда кабинка первый раз отрывалась от земли и двигалась вверх, вопреки притяжению, и ярмарка превращалась в миниатюру.
– Смотри, какая красота, – говорили бабушка с дедушкой на самом верху, где наши лица обдувал прохладный ветерок. Потом мы опускались вниз, где маленькое снова становилось большим, где царили запахи фритюра и сахарной ваты, и можно было расслышать отдельные голоса из общего гула.
Когда кабинка замирала, я расстраивалась и просила прокатиться еще один круг. И старики соглашались, потому что были готовы потакать любым моим прихотям до самого момента возвращения домой, к родителям. Там меня целовали на прощание, и бабушка говорила:
– Будь умницей, Мия.
Я провожала их машину взглядом, потом слушала как вдали стихает мотор. Мама только тогда открывала мне дверь.
Раньше мне казалось, что у женщин так принято – ненавидеть своих родителей. Не пускать их на порог из-за каких-то давних обид. Поэтому когда я возненавидела маму, это не казалось чем-то особенным, и ее ответная ненависть не была удивительной. Мы разговаривали упреками. Было проще друг друга не слушать, потому что ничего, кроме оскорблений, услышать было нельзя.
Игрушечные карапузы глазеют на меня с витрины невидящим взглядом. Они точно такие же, как в детстве, тогда как бабушки с дедушкой уже нет в живых, и детство кончилось.
Я вздыхаю и вливаюсь в поток людей, не думая, куда он ведет. Так меня заносит в какие-то душные павильоны с бесплатными дегустациями и выносит с другого конца, где стоят выряженные работники «беспроигрышных лотерей», которые заманивают наивных попытать счастья. Я продолжаю идти в общем потоке и оказываюсь где-то между автодромом и тоннелем ужасов.
Мне даже нравится эта суета; нравится, что Королевская ярмарка остается неизменной годами – люди мельтешат туда-сюда, тратят деньги на двухминутное «вау», жрут вредную еду, ведутся на все громкое и красочное, как дети, как будто в мире нет рака и других страшных вещей. Из тысячи сегодняшних посетителей рак найдут у каждого второго. Каждый пятый от него умрет. У многих, наверное, болеет или умер кто-то из родных. И все равно они бьются бамперами на автодроме и ржут над отражениями в кривых зеркалах.
И тут я вижу его.
Райс стоит у ряда кривых зеркал и корчит рожи. Рядом – симпатичная девушка с лиловой обезьянкой на плечах. И это зрелище меня парализует. Я много недель о нем не вспоминала. Кажется, меня сейчас стошнит.
Они хохочут и кривляются. На Райсе новая кепка. Девушка, вроде, из нашей школы, учится классом младше.
Потом он уводит ее, продолжая дурачиться по пути, чтобы она смеялась, и она смеется. Я завороженно иду за ними следом и наблюдаю издалека, как он невзначай запускает ей руку в задний карман шортиков. Он так же делал со мной. Потом они останавливаются у киоска и покупают билеты на гигантскую надувную горку. Это при том, что он боится высоты.
Пока они стоят в очереди, я наблюдаю, как он чуть наклоняет голову, когда она говорит. Беспроигрышный ход: сразу кажется, что ему жутко интересно и ты для него весь мир. Она хихикает и теребит кулон на шее: полсердечка на цепочке. Когда он наклоняется, чтобы ее поцеловать, я отворачиваюсь.
Нельзя любить вполсердца, Райс. Она потом это поймет, когда вырастет из этих шортиков, из этой обезьянки, и вместе с ними – из тебя.
Я иду дальше. Клоуны в огромных париках машут мне руками. Не надо плакать, как бы говорят они. И я не плачу.
Не из-за клоунов, а потому что у меня в кармане лежит открытка Зака.
В павильоне с альпаками – сотни клеток, поэтому я не сразу нахожу Шебу. Она смотрит на меня огромными глазами, как бы говоря: «А, это ты. Ну, чего уставилась, вытаскивай меня отсюда».
Она ведет себя хуже всех: уворачивается, когда судьи заглядывают ей в зубы и оценивают шерсть. Она не любит, когда ее трогает кто-нибудь, кроме Бекки. Затаив дыхание, я вместе с разношерстной публикой наблюдаю, как немолодой судья ходит вокруг нее, нагибается, приседает и осматривает. И очень вовремя уворачивается от шебиного взбрыка. Зрители цокают языками.
Я фотографирую на телефон, как Шебу провожают назад в клетку, без награды.
Я и не знала, что столько ферм разводит альпак, и что существует так много пород овец: полл-дорсеты, белые саффолки, обычные саффолки и белые дорперы. Фермеры в джинсовых и фланелевых рубашках обсуждают цены на продажу. Некоторые из молодых напоминают Зака: так же опираются о забор, будто он поставлен не для ограды, а для помощи в размышлениях.
Боже, как мне его сейчас не хватает. Но он далеко, поглощен своими приключениями. Я покупаю для него набор с Фроддо, а в поезде по дороге домой перечитываю открытку, представляя его голос.
Кто бы мог подумать, что его потянет в Диснейленд?
Мия
Шесть дней спустя приходит конверт из Америки. Внутри две вещи: открытка от Зака и рецепт крупным почерком Венди.
Привет, Мия!
Мы сейчас в Сан-Франциско – на родине китайских печенек с предсказанием, джинсов, ирландского кофе и кучи знаменитых чудаков. Опять видели звезду: Робин Уильямс, жрущий бублик. Представляешь, какое везение?
Как там Шеба? Что с тортом Мириам – небось, опять всех победила? Мама говорит, что даст тебе рецепту если поклянешься хранить его в, цитирую, «страшном секрете». От такого не отказываются, хе-хе.
Завтра в программе Диснейленд. Не знаю, какой тебе прихватить сувенир. Придется угадывать, кто там твой любимый персонаж. Белоснежка, нет? Папа всю жизнь нас веселил, изображая Микки-Мауса – натянет штаны до подмышек, выпятит пузо и разговаривает писком. А Эван с детства обожает Покахонтас. Надеюсь, он сможет завтра себя контролировать.
Так, мама говорит завязывать, у пег послеобеденный «Старбакс» по расписанию.
Пожелай мне удачи.
Зак
Мне непросто представить Зака в Сан-Франциско. Там не будет петушиного кукареканья, чтобы будить по утрам. Не будет тяжелых резиновых сапог и длинных розовых перчаток.
Я перечитываю письмо на пути в ампутационную клинику, где мне будут подтягивать протез. Перечитываю снова, подсчитывая упоминания везения. Как типично для него использовать это слово всуе.
И он не единственный. Во время химиотерапии врачи постоянно повторяли это моей маме – им хватало ума не пробовать этого со мной. Повезло, что мы диагностировали на ранней стадии. Повезло, что опухоль изолирована. И потом, после операции, я подслушала медсестер в коридоре. Она не понимает, как ей повезло.
В приемном покое клиники сидит девушка, чуть моложе меня. Ее культя перевязана на середине бедра. Я ловлю на себе ее полный зависти взгляд. Ниже колена, так я вижу, думает она ревностно. Повезло. На ней парик, и я вспоминаю, как раздражал парик меня.
Я вынуждена отвести взгляд. Неужели она и впрямь считает, что мне повезло?
Невезение и наградило меня раком в первую очередь, разве нет? Невезение протащило меня через ад. Так как это вдруг могло превратиться в везение, если я вышла из этого целее других? Мне повезло, что я не так сильно хромаю, когда хожу?
Вся эта тема с удачей, это все бред. Пусть она просто убирается от меня, чтобы я сама делала свои ошибки. Я хочу снова контролировать свою жизнь.
Я хочу испечь фруктовый торт.
А потом? Потом я хочу заняться чем-нибудь еще, например, устроиться на работу, или отправиться путешествовать. Я не могу себе позволить полететь в Америку, но могу поездить по городам, в которых раньше не бывала, где меня никто не знает. Я хочу увидеть все свежим взглядом, как Зак.
Дома я лежу в детском бассейне на заднем дворе и любуюсь оливой. Когда Зак вернется, я приглашу его в Перт и мы втиснемся сюда вдвоем. Будем есть фруктовый торт и пить кофе со льдом, и он расскажет про Диснейленд.
– Ариэль, – произношу я вслух и улыбаюсь. Это моя любимая диснеевская героиня. В детстве я мечтала стать такой же: с роскошными рыжими волосами и серебряным хвостом.
У меня даже есть «Русалочка» на диске, так что я иду в дом и немедленно сажусь смотреть мультик. Я до сих пор помню наизусть все песни.
Только история теперь выглядит иначе. Десять лет назад казалось безумно романтичным, что Ариэль пожертвовала хвостом ради пары ног, чтобы быть с любимым. Я как-то упускала из вида, что ведьма за это украла ее голос, и что ей пришлось страдать молча, чтобы ходить как обычные люди.
Неравноценный обмен. Я бы сейчас ей сказала: ни за что не отдавай хвост.
Не отдавай хвост и пой.
Мия, привет!
Почему Нью-Йорк называют «Большим яблоком»? Местные питаются исключительно солеными крендельками, кебабами и черным кофе, который они произносят как «коуфи». Мама тут открыла для себя обезжиренные шоколадные брауни и теперь все время уплетает их, утверждая, что испытывает обезжиренностъ.
Мне все кажется, что вот сейчас из кафе выйдут Джерри и Элейн из «Сайнфелда». Завтра как раз едем по маршрутам сериала – мало ли, вдруг да встретятся. Мама даже купила мне настольную игру по «Сайнфелду», ужасно примитивную, сплошная ржака. Короче, готовься, приеду – будем играть. Чур, я за Джорджа.
Все, мне пора.
Зак
P.S.: ходят слухи, что Эмма Уотсон сейчас в городе… прикинь, если правда?
В письмах Зака есть успокаивающий паттерн: наблюдения, шуточки и какая-нибудь зацепка в конце. Хочет, чтобы я после прочтения оставалась не в пустоте, а с делом или с мыслями. Это отлично работает.
Каждый раз, как звонит телефон, я надеюсь услышать его голос. Может, у него там как раз 3 часа ночи, и ему не спится в городе, который никогда не спит.
Утром мама опережает меня и берет трубку первой. Она как-то растерянно отвечает на вопросы, потом прикрывает динамик рукой.
– Это из клиники, насчет протеза. Говорят, тебе надо подъехать.
– Зачем? – я была на осмотре всего две недели назад.
– Говорят, на примерку новой ноги.
– Так у меня уже есть, – я стучу по стекловолокну в форме моей ноги. Обещали, что такой протез держится несколько лет. – Наверное, ошиблись заказчиком, и это для той девочки… – я вспоминаю ее взгляд.
Мама вешает трубку.
– Странное дело. Сказали, что это новый протез из углеродного волокна. Именно для тебя.
В видеопрокате меня накрывает странное чувство.
Сперва оно напоминает бабочек в животе, которые взлетают, когда колесо обозрения сдвигается с места. Но я сейчас стою на твердом полу.
Я пробегаю взглядом по дискам с сериалами, расставленным в алфавитном порядке. Действие довольно часто происходит в Нью-Йорке. Я беру диски, верчу их в руках, разглядывая обложки со всех сторон. Все, что я знаю про Нью-Йорк, я знаю из сериалов и фильмов: там желтые такси, широкие тротуары, узкие жилые многоэтажки. Знаменитая городская панорама.
Так в моем уме связываются две не связанных вещи: сериал «Друзья» и открытка от Зака. Они сталкиваются в воображении, как незнакомцы в узком дверном проеме. Которые с неловкостью разминаются, извиняются, расходятся… но зритель видит, что между ними что-то есть.
Странное чувство в груди становится сильнее.
Вернувшись домой, я смотрю серии «Сайнфелда» и словно ищу в них Зака. И отчего-то его невозможно там представить.
Я перечитываю письмо и открытки. Почерк его, никаких сомнений. Слог тоже его. Характерная небрежность, когда он пишет о знаменитостях, шутки про маму…
С другой стороны, что-то не клеится. Он пишет, что маму тянет в «Старбакс», но когда я общалась с ней, она всегда пила чай.
Я достаю конверт. В уголке – наклейка авиапочты и синяя марка за $2.20 с панорамой Нью-Йорка. Старой, где еще Башни-близнецы.
Но Центр Всемирной Торговли рухнул больше десяти лет назад. Странно, что его печатают на марках, когда это соль на незаживающие раны страны, и даже обложку «Друзей» обновили, убрав из панорамы башни.
То, что я чувствую – это не ужас. Ужас куда понятнее: это тяжеленный якорь в твоем животе. Ужас испытываешь, когда теряешь волосы, или вылетаешь из школы, или просыпаешься без ноги. Ужас – тяжеленный и приковывает к месту.
Мое чувство больше напоминает тревогу, которая шевелится где-то между ребрами, но откуда тревога? Я столько пережила. Неужели я до сих пор чего-то боюсь?
Я проверяю вторую открытку Зака и конверт. Марки гласят: «Лос-Анджелес» и «Сан-Франциско». Ни на одном нет даты. Почтовые штампы не выходят за пределы марок. Уголки самих марок достаточно подцепить – и они отходят, как будто их уже отклеивали раньше.
У меня нет осязаемых причин думать, что Зак не в Нью-Йорке. Что занят не тем, о чем мне пишет.
Но черные крылья тревоги хлопают под моим сердцем, и я просто знаю.
Знаю.
Я знаю, что меня водят за нос.
Мия
Я звоню по номеру, указанному на сайте.
– «Добрая олива», оливковая ферма и контактный зоопарк.
– Бекки?
– Да, слушаю вас.
– Значит, ты на ферме.
– Ну да… простите, кто это?
– Значит, вы вернулись?
– Откуда?
Я вешаю трубку и тут же пытаюсь набрать номер Зака, но он не подходит. Я слушаю длинные гудки и представляю, как он сейчас смотрит на экран. Я думаю, он знает, что я знаю.
Теперь у меня в груди бьется настоящая паника. Я пытаюсь успокоиться, но ничто не помогает: ни подышать воздухом, ни полюбоваться деревом. На нем пять трогательных зеленых оливок. У него такие спокойные серебряные листья. Я не понимаю, верить этим листьям или своей тревоге.
– «Добрая оли…»
– Бекки, привет еще раз.
– Кто это?
– Зак дома?
Молчание.
– Мия, ты?
– Он дома?
Где-то на фоне блеет коза. Кудахчут куры.
– Дома.
– А он писал, что…
– Да, я знаю.
У меня в горле ком.
– Зачем он врал?
Какое же я дерьмо, что он вынужден так выкручиваться! Поддельные письма с допотопными марками, выдуманные сюжеты – лишь бы избегать реальной встречи. И Бекки знала! Небось, вся семейка ржала за моей спиной.
– Мия, – говорит Бекки. – Мия, он не…
– Не обязательно врать. Если он меня ненавидит, мог бы…
– Ты не понимаешь.
Да, в этом все дело: мне казалось, что я правда ему нравлюсь, а ведь все, что он делал, было ради единственной цели – чтобы я свалила из его жизни, отвяла, сгинула, оставила его в покое…
– Мия, я говорила ему, что это плохая идея, но…
– Это все из-за ноги?
– Это вообще не из-за тебя, он…
– Я больше не стану ему докучать.
– Мия, он болен.
Это слово выстреливает в меня, и я замираю. Оно пронзает меня насквозь, отскакивает от других слов, пускает волны по двору, шевеля листья оливы. Пять оливок грустно свесили головки.
В обычном мире слово «болен» означает простуду. Давление. Ангину. Иногда болезнь – не более чем метафора. «Она больная на всю голову». Или: «У меня сердце за тебя болит».
В нашем мире у этого слова совсем другое значение. И никаких метафор.
Мне казалось, что с ним все будет хорошо. Что он не проиграет в жуткой лотерее, останется целым и невредимым, будет жить, как живут обычные люди с обычным костным мозгом. Что он так и будет где-то рядом, напоминать, до чего же мне повезло.
Как несправедливо. Мне правда повезло, на целых 98 процентов, но этот счастливый билет не мой по праву.
Зак…
Тревога с хрипом вырывается из груди, хлопает крыльями над оградой и мчит на юг.
Мой собственный рак вел себя, как собака: вцепился в ногу и ни в какую не отпускал. Мне казалось, что так у всех, и достаточно отдать собаке то, во что она вцепилась. Но увы. Болезнь Зака – хищник другого вида.
Почему я раньше не заподозрила неладное? Он забросил Фейсбук, как я в свое время, чтобы спрятаться от мира, где постоянно нужно быть для кого-то веселым и сильным. Я пряталась точно так же. Почему я не догадалась?
Теперь я прыгаю с сайта на сайт, перебирая форумы, блоги, дневники и онлайн-консультации. Я и не знала, что их окажется так много. Когда мне поставили диагноз, мне казалось, я единственная в целом свете.
Кто бы мог подумать, что можно выжать из человека весь его костный мозг, всю кровь, заменить все целиком, только с тем, чтобы несколько месяцев спустя рак снова дал о себе знать.
Болезнь Зака нельзя просто взять и ампутировать. Лейкемия расползается по телу, поражает кровь и легкие, сердце и живот. Она пожирает все, что делает Зака Заком. Тем, кто постучал мне в стенку, кто сочинял истории, чтобы не тащить меня в свою черную дыру, чтобы я не увязла следом. Даже теперь он пытается меня беречь.
Мама заглядывает ко мне в комнату. Я лежу без света. Айпод играет на повторе – я не знаю, какая песня, главное, что она громкая.
Она останавливается в дверях.
– Болит, да? – спрашивает она сочувственно, но я качаю головой и отворачиваюсь. При чем тут моя нога? Есть в мире вещи похуже.
Она должна избегать меня, когда я в таком состоянии. Громкая музыка – сигнал держаться подальше.
Но сегодня она ее, наоборот, привела ко мне. Вспоминаю, как Бекки однажды сказала: если зверь вырывается и бьется, надо просто обнять его покрепче.
Мама притягивает меня к себе, и я чувствую себя испуганным ребенком в ее руках. Она гладит мои волосы, а я рассказываю ей, наконец, про мальчика из палаты № 1. Про мальчика, который собрал меня по кусочкам.
– Почему он не сказал мне правду?
– Он думал, так будет лучше.
– Лучше бы сказал как есть.
– Мы все ищем правильный выход, Мия. Иногда ошибаемся.
– Что мне теперь делать?
– Сейчас – ложиться спать. Завтра что-нибудь придумаем.
Она укладывает меня в постель и какое-то время держит за руки. Потом, уходя, выключает музыку и свет.
Сна нет. В темноте я читаю в интернете посвящения детям, которых уже нет на свете. Детям, которые еще верили в Санта-Клауса. Я смотрю ролики с лысыми подростками, скучающими в изоляции, как скучал и Зак. Я читаю блоги пациентов, которые боролись в первый раз, боролись снова после рецидива, а на третий или четвертый раз запал погас. Сколько раз проходит, прежде чем человек опускает руки? Сколько раз можно пройти через это?
Сколько раз пройдет Зак?
Я заставляю себя не обращать внимания на сайты статистики, сосредотачивая свое внимание на историях выживших. Я надеюсь, он тоже их читает.
Я читаю о пациентах, которые пережили по четыре операции. Даже в таких случаях есть успехи, даже после пяти рецидивов. Одна женщина перенесла шесть пересадок костной ткани за десять лет, и продолжает жить, и кровь чужих людей румянит ей щеки. Двенадцать лет на ремиссии и жесткой веганской диете. Другие, которые так долго боролись и победили, благодарны иглотерапии, спирулине, пророщенной пшенице, витамину В, йоге и молитвам.
Я надеюсь, он не опустил руки.
Три утра. Мой мозг кипит. Я проверяю Фейсбук, надеясь, что он будет там, светиться в онлайне зеленой точкой.
Конечно, его нет. Но я все равно набираю сообщение.
Зак, хватит врать. Я знаю, что ты дома.
Нет, получается, что я наезжаю. Он в больнице всегда находил добрые слова. Надо попробовать еще раз. Не торопись. Реви, подумаешь, не страшно.
Привет, Зак!
Как там в Нью-Йорке? Должно быть, прохладно. Там правда идет пар из-под сливных решеток, как в фильмах? Наверное, весь город напоминает гигантскую кинодекорацию.
Не буду утомлять тебя своими новостями. Твоя жизнь намного увлекательнее моей.
Когда ты уже вернешься? У меня закончились груши, и я бы не отказалась от достойного тоста с сыром. У меня не получаются такие вкусные, как у тебя. Поделишься секретом?
До меня тут дошло, что я ни разу не сказала тебе спасибо. Так вот: спасибо. Спасибо, что всегда знал, что сказать и чего не говорить. Спасибо, что приютил меня на ферме, рискуя поругаться с мамой. Спасибо, что беспокоился, и спасибо, что не забил, хотя были поводы. Спасибо, что не смотрел на ногу или на волосы (ну ладно, на волосы иногда посматривал), и что видел, какая я есть, а не какой кажусь. Ты убедил меня, что возможно хорошее будущее, и я захотела в него попасть.
Если когда-нибудь это прочитаешь (если я не струшу первой и не сотру все это к черту), ответь, пожалуйста. Я понимаю, охота на Эмму Уотсон на улицах Нью-Йорка – занятие, отнимающее много сил. Но вдруг по дороге окажется интернет-кафе и выпадет минутка мне ответить. Я скучаю по твоим опечаткам.;-)
Обнимаю,
Мия
P.S.: ты всегда говорил, что я самая везучая. Знаешь, ты был прав. Я не смела и мечтать, что у меня может быть такой друг, как ты. Ты лучший человек, который когда-либо стучал мне в стенку.
Письмо отбирает у меня все силы, какие были. Все, что я когда-нибудь писала раньше, было обо мне. Все, что думала и делала – всегда было обо мне.
Надеюсь, что на этот раз получилось хоть что-то для него.
Мия
Мама заглядывает утром. Я заснула за ноутбуком, с пальцами на клавиатуре.
– Мия.
– Почему он не сказал мне?
– Мия, вставай. Иди, умойся.
Пока я стою в ванной, мама звонит на ферму. Я слышу обрывки разговора, но они не складываются в четкую картину. Позже мама объясняет:
– Бекки сказала, что нам будут рады. Просто не хочет, чтобы мы потратили время впустую.
– А чего хочет Зак?
Мама разводит руками.
– Бекки сказала, что он ни с кем не разговаривает.
– Вообще?
– Он ходит в школу, но дома молчит. Во всяком случае, отказывается говорить о рецидиве. Хочешь съездить?
– Как-то неправильно просто взять и нагрянуть.
– Но ты хочешь?
– Мам, но он же не хочет меня видеть.
– Мия, не домысливай, что у него в голове. Думай за себя, – говорит мама и, придерживая меня за плечи, заглядывает мне в лицо. – Ты – чего хочешь?
Это легкий вопрос. Я хочу к нему. Всем сердцем и всем телом и душой.
Мама звонит на работу.
– Прости, Донна, у меня тут критическая ситуация… Нет, Мия в порядке. Она здорова, – Мама улыбается, и я вдруг понимаю, что для нее это огромное облегчение – что можно произносить эти два слова. – Да, все хорошо. Волосы отросли по плечи… Нет, тут другая история. Меня не будет несколько дней, ладно?
Потом она отменяет очередное свидание с тем человеком, приславшим розы. Его зовут Росс. Вопросы на том конце трубки – те же самые.
– Нет, с ней все в порядке. С дочкой все в порядке.
Так странно, что люди, которых я даже не видела, автоматически решают, что беда у меня. Выходит, мама делилась с ними страхами, о которых я не знала.
Я иду за ней следом в гараж, где она доливает в машину масла и проверяет запаску. Я никогда не видела маму испуганной. Раздосадованной разве что. Она могла быть назойливой, напористой, она скандалила и пыталась все контролировать. Но я никогда не думала, что она боится меня потерять.
А я так рвалась к тому, чтобы потеряться.
Она хватает чемодан. Мы бросаем в него одежду, потом обыскиваем шкафы в поисках бутылок с водой и какой-нибудь еды. В багажник она кидает полотенца и одеяла. Жанр быстрых сборов знаком ей не хуже, чем мне.
Она открывает дверцу и заводит машину.
– Мия?
Но я стою как вкопанная.
– Ми я, залезай.
Зак не хочет меня видеть. Он просто хочет тихо выйти из игры, и я не могу его в этом винить. Будь я на его месте, я бы мечтала сорваться на Золотое Побережье и помереть там с шиком: танцевать на всех вечеринках, жрать все наркотики, до каких дотянусь, спать с незнакомцами в гостиничных номерах. К черту мир с его несправедливостью, к черту капельницы и болеутоляющие, к черту интернет с его статистикой, где все обезличено, и нет ни капли тебя, с твоей настоящей жизнью.
– Так что, едем?
– Он не поправится от того что мы приедем.
– Знаю.
– Не получится приехать и все своим приездом починить.
– Да. Но можно приехать просто так. Держи-ка, будешь штурманом.
Она протягивает мне старый атлас, и я на время могу сосредоточиться на дороге, выстраивая зигзаги от одного района к другому, выбирая лучший путь до поворота на Олбани. Здесь машине приходится поднапрячься, потому что дорога идет в гору. Город тает вдали в зеркале заднего вида.
– Я не хочу туда ехать.
– Понимаю.
Я откладываю атлас. Мы не свернем с этой дороги еще часа четыре.
– Выходит, она вернулась? Лейкемия?
Мама кивает.
– Когда его положат в больницу? – эгоистичный вопрос, но если его опять отправят в Перт, то я смогу навещать его, когда захочу.
Мама не сводит глаз с дороги.
– Не факт, что его положат.
На скорости чувствуются все неровности дороги. Окраины шоссе перетекают в заросли кустарников, а кустарники превращаются в отчаянно зеленые пастбища с овечками. Мы проносимся мимо яркожелтых полей, засеянных рапсом. Из окон машины мир выглядит идиллией, набором слащавых планов для календаря.
Но кое-где из безупречных деревьев выпархивают темные птицы. И я знаю, что даже среди красоты есть, чего бояться.
Приближаясь к городу, мы снижаем скорость со 110 до 90, до 60. Мы минуем несколько домов с прилавками, где продают фрукты, агентство недвижимости и фаст-фуд. Место кажется знакомым, но я вспоминаю его, только когда мы подкатываем к зоне заправки. Здесь я сказала парню на кассе, что на меня напала акула. Здесь мы с Заком покупали роллы с курицей.
Мама заправляет машину.
– Ты когда-нибудь пробовала ролл с курицей? – спрашиваю я.
– Еще бы. Я раньше здесь работала.
– Здесь?
Я оглядываюсь. Вокруг – ничего, кроме заправки с четырьмя колонками. По соседству – кирпичный завод, через дорогу – посадки.
– Здесь раньше не было самообслуживания. Машины заправляли сотрудники.
– А как вышло, что ты работала на заправке?
– Она принадлежала моим родителям.
– Вот эта самая заправка?
– Я выросла здесь. Наш дом был прямо за углом.
– Ты никогда мне не рассказывала.
– Я рассказывала.
Если и рассказывала, я правда могла не запомнить. Биографии меня раньше никогда не интересовали.
Насос пыхтит, и мама смотрит на цифры, которые отсчитывают тик-тик-тик. Сколько раз она вот так наблюдала за мелькающими столбиками, прислонившись к машинам?
– Здесь я встретила твоего отца.
Я отрываюсь от машины, чтобы получше разглядеть эту бензоколонку с ее грязью, вонью и внезапной исторической значимостью. Неужели так выглядит точка отсчета всей моей жизни? Колонка номер два, неэтилированный бензин?
– Я его тут только встретила, – уточняет мама. – Зачали мы тебя километров за двадцать отсюда. Несколько недель спустя. У реки.
– Это уже слегка перебор с деталями.
– Ты сама спросила.
– Ничего подобного. А кем он был?
– Я же рассказывала.
– Расскажи еще раз.
– Его звали Крис. Он работал в Перте продавцом. Приехал в «Магне», попросил заправить на двадцать баксов. Когда он опустил стекло, в машине играли Silverchair, и он заметил, что я им подпеваю, пока я протирала ему лобовое. Он даже оставил мне доллар на чай.
– Ты даже помнишь, какого цвета была машина?
– Красная.
– А какого он был роста?
– Почему ты спрашиваешь?
– Просто я выше тебя. Он был высокий?
– Не особо. Пожалуй, нет.
– А дальше? Он попросил твой номер мобильного?
– У нас не было мобильных. Он вернулся через неделю и заправился здесь, – она кивает в сторону колонки номер три. – В тот раз он слушал Pow-derfinger.
– А потом?
– Потом он приехал еще раз. И еще.
– Он тебе нравился?
Мама отпускает рычаг, и тиканье замирает. Она вешает его на крючок, закручивает крышку и медленно оглядывает колонку, как будто это он, все восемнадцать лет назад.
– Я думала, что он мой счастливый билет.
– А что оказалось?
– А оказалось, что счастливый билет – это ты.
Мы покидаем заправку и проезжаем по главной улице города. Минуем забегаловку с бургерами, супермаркет, мясную лавку, газетный киоск и парк. Знаки, указывающие на школу и больницу. Ряд домов у шоссе. Не хотелось бы мне тут жить.
Я пытаюсь представить маму в школьные годы, как она веселится с подружками в парке, рассказывает про парня на «Магне» – крутая тачка по местным меркам. Пытаюсь представить, как она выглядела. В короткой форме, пьет колу через трубочку, произносит слово «крутая».
Здесь каждый угол – призрак ее прошлого. Мама ведет неспеша, будто тоже их видит и разглядывает.
Она еще замедляет ход и останавливается у булочной. Я иду следом за ней по тротуару и ныряю за пластиковые полоски, которые служат вместо двери. Стоит сильный запах дрожжей.
– Да ну, все поменяли, – говорит она разочарованно. – Здесь раньше раскладывали пончики с джемом на подносах.
Пончики теперь лежат на витрине: маленькие, с глазурью и цветной присыпкой. Я бы от такого не отказалась, но мама заказывает какой-то тортик с миндалем.
– Мы каждый день его заказывали после школы, – рассказывает она.
– И что, никто не растолстел?
– Бонни всегда была худющая, как щепка, а вот у Клэр были внушительные формы.
Я несу пирожные и айс-кофе за столик и стряхиваю крошки с клеенчатой скатерти.
– Можем взять все в машину, – предлагает мама. Но я качаю головой. Спешить некуда. Во сколько бы мы ни приехали к Заку, итог будет один. Если честно, я вообще жалею, что мы едем.
Мама открывает упаковку.
– Даже тортик не такой, как раньше.
– А ты сама какой была раньше?
– Я была… самой обычной.
– Это ты-то обычная? – я смеюсь, вспоминая слова Шаи. – Тебе нравилось в школе?
– Больше, чем на заправке.
– А какой у тебя был любимый предмет?
– Биология.
– Ничего себе. А в чем ты была на выпускном?
Почему-то мне рисуется синий бархат и огромный цветок в волосах.
– Я не попала на выпускной, потому что уехала рожать тебя.
Значит, не было синего бархата, а была только беременная девочка в родительской машине. Они втроем поехали в Перт, чтобы никто не знал о позоре. Чтобы начать в другом городе с чистого листа. И вот так появилась я.
– А что стало с Крисом из «Магны»?
– Я десять раз тебе рассказывала.
– Значит, я не помню. Расскажи опять.
Она ковыряет тортик вилкой и не смотрит на меня.
– Он обещал, что увезет меня с собой. Но сам просто уехал и больше не возвращался.
Представляю ее, юную, на заправке, как она стоит и ждет. С секретом, который меняет ее тело. С разбитым сердцем и чувством беспомощности. Стоит, смотрит на дорогу и рассыпается на части.
– А Бонни и Клэр тебя не поддерживали?
– Они ничего не знали. Я даже перед отъездом ничего не сказала.
– Почему?
– Мне было стыдно.
– Ты стыдилась беременности?
– Нет, своей фантазии. Придумала себе сказочную жизнь со сказочным принцем, да так в нее и не попала.
Тортики с миндальной стружкой, «Кока-кола», длинные тексты песен, мечты о лучшей жизни, надежда уехать далеко-далеко. Вот она, сидит передо мной, бывшая девочка-подросток, которой просто хочется любви, и поэтому она боится быть собой, быть несовершенной, проигравшей, стыдной. Испуганной. Бегущей прочь.
Зачем мы вечно от чего-то убегаем?
– Ты не скучаешь по друзьям отсюда?
– Сколько воды утекло. Эх, лучше бы мы взяли пирожные «ежики».
– Ты не жалеешь, что родила меня?
– Нет, Мия. Мы про это тоже говорили!
А я, выходит, опять не услышала. Неудивительно: с момента, когда она заставила меня носить брекеты в начальной школе, я любые ее слова считала враждебными по умолчанию. Тебе нужны брекеты, чтобы зубы не остались кривыми, как у меня! Полгода споров, и я проиграла. И больше ничего не слышала. Погладь одежду! Сделай уроки! Выпрями спину! Не бросай школу! Не встречайся с этим мальчиком!
А потом вдруг: Режьте ногу, только спасите мою девочку!
Это значило, что она меня любит. И боится потерять.
– Я ничего не помню. Расскажи опять.
Бумажный пакет с двумя «ежиками» трясется над приборной доской. Город остался далеко позади, и тут мама внезапно чертыхается.
– А я вообще заплатила за бензин?
Я вспоминаю заправку: мама прислоняется к машине, мама разговаривает с бензоколонкой.
Я смеюсь.
– Нет.
– Твою мать.
Она прикусывает язык и смотрит на меня чуть виновато, но не разворачивается.
– Остановимся на обратном пути.
Мы обе знаем, что этого не будет. Ни ей, ни мне не захочется побывать там снова. И тут меня осеняет:
– Ролл с курицей! Я уломала Зака съесть один. Вдруг рецидив из-за него?
– Не может быть.
– Но я даже не знаю, что туда кладут, а у Зака огромный список запрещенной еды, и не надо было…
Мама кладет мне руку на плечо.
– Мия, дело не в глупом ролле.
Моя слеза бежит по ее пальцам.
– А если в нем? А если это из-за меня?
– Ты ни при чем.
– Он мой друг, – говорю я. Он мой лучший друг.
– Значит, не отпускай его.
Мия
Овцы поглядывают на нас, не прекращая щипать траву. Небо обесцвечивают сумерки. Мама заглушает мотор.
«Добрая олива! Оливковая ферма и контактный зоопарк». Стрелка указывает на въезд. Потом будет еще одна, указывающая путь к лавке и загонам с альпаками. А дальше висит знак «Входа нет: жилая часть». За этим знаком – дом. Внутри – спальня с оранжевыми шторами.
Но я никуда сейчас не пойду. Я смертельно устала. Конечности как ватные – я не смогу дойти, даже если попробую.
– Мия.
– Иди без меня.
Вот бы сидеть в автобусе и думать обо всем этом в прошедшем времени. Или лететь в самолете где-то высоко, в другую жизнь, где все легко.
Мама включает радио. В динамиках шипение, потом находится станция и звучит голос под акустическую гитару. Что-то такое напевала Бекки, когда красила детскую. От такого подкатывают слезы, даже если не понимаешь слов.
Во мне ни капли смелости. Зачем я приехала к Заку, если меня разбирает на части даже песня?
Мама гладит меня по спине и тоже плачет. В ней тоже слишком мало смелости.
Сумерки съедают остатки света. В сгустившихся тенях я различаю парня. Он заходит в загон, разбрасывает корм, вокруг толпятся козы. На вид он старше Зака, и волосы у него темнее. Эван? Я его видела всего однажды.
Он вдруг отталкивает в сторону назойливую козу и вытирает слезы рукавом. Черт. Ему тоже не хватает смелости.
Нас встречает Бекки. Ее светлые волосы стали длиннее, и за них держится смешной детский кулачок. Бекки целует меня в щеку и говорит, что я хорошо выгляжу.
– Это Стюарт, – говорит она и машет нам пухлой детской ручонкой. Я пожимаю ее. У мальчика глаза как у Зака, но скорее голубые, чем серые.
– Такой хороший, – улыбаюсь я. Бекки поворачивается к малышу:
– Ты у меня получился хороший, слышишь?
Она ведет маму в свободную комнату, где они оставляют чемодан.
– Хотите его подержать?
Мама издает умиленные звуки, как и положено, когда держишь малыша. Расспрашивает, сколько ему месяцев, какой у него был вес при рождении, сколько он спит, и чуть покачивает его, когда Бекки ведет ее в детскую.
Я остаюсь в гостиной, завороженная искорками в камине. Дрова трещат, и языки пламени поглощают все на своем пути. Бьются в огнеупорное стекло. Сердятся, что их заперли.
В детской Бекки разговаривает тихо, но я все слышу.
– В первый раз он хорошо держался… после рецидива даже еще лучше… но в этот раз как будто сдался.
– В каком смысле?
Откуда маме знать, что болезнь окутывает тебя, как саван, и раздавит тебя, если не сопротивляться?
– Он раздавлен.
Если дать волю огню в камине, он выйдет наружу, метнется по полу, начнет пожирать мебель и стены. И меня.
– Ты, должно быть, Мия.
Голос застает меня врасплох. Я встаю, но не могу разглядеть, кто зашел: огонь ослепил меня.
– Ты жестокая женщина, которая причиняет людям боль.
– Ч-что? – я трясу головой и тру глаза, чтобы наконец прозреть.
– Бекки до сих пор вспоминает сеанс эпиляции. Утверждает, что рожать не так больно. Но еще ты тогда здорово накрасила ей глаза.
По контуру он похож на Антона, но я не могу его как следует разглядеть.
– Огонь слишком яркий, да? Я переборщил с дровами.
– Наверное.
– Они укладывают мелкого спать. Хочешь, сделаю тебе газировку в сифоне?
– Нет, спасибо.
– Может, чаю?
– Нет, правда, не надо.
– Вы надолго?
Я снова пытаюсь проморгаться. Бесполезно.
– Точно не знаю. Я думаю, что не особо.
– Хорошо, что ты приехала, – говорит он, но я качаю головой. Не верю. – Бекки очень рада.
И Венди, – он прислоняется к стене. Теперь мне видно, что волосы у него совсем светлые, а физиономия загорелая. У него очень доброе лицо. – Ну надо же, я вижу ту самую Мию.
– «Ту самую»?
– Зак в честь тебя назвал альпаку.
Я удивленно поднимаю брови, но он кивает и улыбается. Ему незачем мне врать.
У меня пламя в груди и искры в глазах.
В другом доме миссис Майер торопливо обнимает меня и проводит нас по коридору. Со стен улыбаются семейные портреты. В гостиной она расхваливает мои волосы и, наконец, представляется маме.
– Я – Венди.
Мы неловко мнемся у стола, накрытого на пять человек. Я начинаю подсчет в уме, но Венди опережает меня:
– Его не будет.
Затем она ведет нас на кухню и говорит, что мальчики скоро вернутся. Столешница завалена досками и ножами.
– Вы же еще не ели? – Она смотрит на часы.
– Нет.
– Я знаю, что поздно, но… я закрутилась: паковала коробки. Эван кормит зверей, а Грег, наверное, на запруде. Они вот-вот вернутся, – она снова смотрит на часы. – Вы любите баранину?
Свистит чайник, и она спешит его снять.
Мама помогает ей заварить чай. Английский завтрак? Эрл Грей? С молоком? Все равно. Миссис Майер роется в буфете в поисках одинаковых блюдечек.
За кухонным окном видно Бекки, которая развешивает сушиться пеленки. И Эвана у сарая, с фонарем и ведром. Еще дальше я замечаю фары, ныряющие вдоль линии забора, двигаясь в нашу сторону. Семья разбита, все по отдельности. Миссис Майер гремит чашками.
– Так, чай-чай-чай… Вы так долго ехали. Устали?
Скоро столовая наполнится едой, дежурными разговорами, и все будут притворяться, что нас не засасывает в черную дыру на месте Зака.
– Мия, держи чашку. Сахар нужен?
Нет, я не буду притворяться. Нехватку Зака можно исправить только Заком.
В коридоре тихо. Он длинный и ведет к четырем комнатам. Все двери закрыты. Я иду по мягкому ковру. Первая. Вторая. Меня как будто тянет к нужной. Третья. Последняя. Здесь мир заканчивается. Есть только я и эта дверь.
Я прикладываю к ней ладонь. Он по ту сторону. Нас разделяет всего лишь дверь. Но я не могу заставить себя ни пошевелиться, ни позвать его.
Тук.
Это все, на что я способна. Я прислоняюсь к этой двери, за которой боль, сковавшая его, как заклинание.
Тук-тук.
Мне кажется, он знает, что я здесь. Я прислоняюсь к двери ухом, и вдруг слышу ответное пум-пум.
Я не знаю, каково это – когда собственное тело предает тебя раз за разом. Тратишь месяцы, чтобы отвоевать свою жизнь, но враг снова наступает, потом снова и снова, и нужно всегда держать оружие наготове, и он высчитывает свои шансы, снова и снова… Я хочу сказать ему: к черту твою математику.
– Зак…
– Тсс.
Его голос ближе, чем я ожидала.
– Зак?
– Не мешай. Я пишу тебе открытку.
– Откуда?
– Из Бостона.
– И как там?
– Снег.
– Да? – я сползаю и сажусь под дверью, поближе к его голосу. – А еще?
– Ты знала, что небоскреб Олд-Хэнкок мигает красным, когда матчи «Ред-Сокс» отменяют из-за дождя?
– Не знала, – небось, он вычитал это в Википедии, но мне все равно. Чем так уж плохо это сочинительство? – А кого-нибудь из знаменитостей видел?
– Пока нет.
– Можно прочитать?
– Когда допишу.
– Тогда я жду, – говорю я. И жду, оперевшись об дверь, которая отделяет его вселенную от этой. Наверное, он пишет, как они заблудились с семьей на улицах Бостона. Что приходится заходить погреться в рестораны, а еще они с Бекки падают в сугробы, чтобы делать «снежных ангелов». А Эван кидается снежками, но Зак отлично уворачивается: он, как-никак, полуфорвард.
Потом кто-то из мужчин меня поднимает и относит к Бекки. Когда успело так похолодать? Меня опускают на мягкую постель в гостевой. Рядом стоят мама, Бекки, Антон и миссис Майер.
– Хочешь есть? – спрашивает мама.
– Нет.
Она закатывает штанину джинсов и отстегивает мой протез. В дверях стоит Эван и наблюдает. Мама говорит, что все в порядке, и нужно выспаться.
– Простите, – говорю я Венди. – Он в Бостоне.
Я – еще несбывшаяся надежда.
Мия
Там, за окном, так много звезд.
Я не сразу соображаю, что нахожусь на ферме Зака, в гостевой кровати Бекки. У стены – протез из стекловолокна. Кажется, я впервые по-настоящему рада его видеть. Я дотягиваюсь, надеваю его, выбираюсь из окна и безупречно приземляюсь на две ноги.
Три часа.
Влажная трава скрипит под моими шагами. Я пробираюсь к большому дому и подхожу к окну Зака. Оно наполовину открыто, оранжевые шторы как будто приглашают зайти. Я хочу забраться туда и скользнуть к нему в постель, и чтобы он чуть отодвинулся, освобождая для меня место. В лунном свете его кожа будет казаться фарфоровой и ровной, если не считать шрама под ключицей. Он подсунет мне половину подушки и накроет нас обоих одеялом. И скажет, что я теперь десятка по его шкале, а он так и остался жалкой шестеркой. А я скажу ему правду о том, кто он такой. Или не скажу.
– Зак?
Но в комнате пусто. Только ветер шевелит оранжевые шторы.
Я вижу его там же, где и в первый раз, когда шла за Бекки в группе туристов. Он сидел на дальней калитке, повернувшись ко всем спиной. Как и сейчас. Помню, как у меня болела нога, и я злилась на него. Потому что соврал. Пообещал, что все будет хорошо, но все стало плохо.
Он и раньше выглядел не как все. В нем была какая-то хрупкость. Уязвимость. Я только из-за этого ему и поверила.
Сейчас он превратился в призрака в пижаме. Сидит на заборе, цепляясь пальцами ног за сетку.
– Стой, – Зак вытягивает руку, и я замираю.
– Почему?
– Ты ее напугаешь.
Ее? Здесь только мы, забор и темный лес. Зак всегда был удивительно разумный, но кто знает, что рак может сделать с человеком? Что он делает с Заком прямо сейчас?
Я очень стараюсь, чтобы голос не дрожал.
– Зак. Здесь никого…
– Тссс!
У меня ком в горле. Но плакать никак нельзя.
И тут из темноты сверкают два янтарных глаза.
– Не шевелись, – говорит Зак.
– Это лиса?
– Тсс.
Она жутко красива и, похоже, знает об этом. Она держится гордо, уверенно, и смотрит на меня слегка надменно. Затем она отводит взгляд и уносится прочь, мелькая за ветками. Я вижу острое ухо, роскошный мех, быстрые лапы. Я восхищаюсь грациозным зверем, но мне не нравится, что лисица может вызвать его среди ночи из постели и заставить ждать на холодном заборе. Какой же силы должен быть этот зов?
Она останавливается, лижет лапу и теперь смотрит на Зака. Я вижу, что они знают друг друга. И понимаю, что я здесь лишняя.
Но я не просто так проделала этот путь.
Я делаю два шага вперед, несмотря на знаки, которые подает мне Зак. Еще три шага, чтобы дотянуться до него, хотя его губы говорят: не надо. Янтарные глаза наблюдают, как я кладу одну руку ему на ногу, а второй обхватываю за кисть – и не отпускаю.
– Здесь холодно, Зак. Пойдем домой.
Он вырывается, но я крепко его держу. Я знаю: там, под пижамой, под кожей, где мышцы и кости, бешено размножаются больные лейкоциты. Они хотят перебороть здоровые, взять их числом. Я знаю, почему Зак вырывается.
– Расскажи мне еще раз про тот чан с Эммами Уотсон, в который ты нырнешь, когда тебе исполнится сто лет.
Он пытается отодвинуть меня локтем, но я придвигаюсь ближе.
– Ну хорошо, пусть это будет чан пива, а тебе исполнится всего девяносто.
Он высвобождается из моих рук, так что я забираюсь к нему на забор и сажусь, вцепившись в перекладину руками, не слишком еще доверяя своей способности держаться. Но он не двигается, чтобы освободить мне место.
Когда я поднимаю взгляд, то вижу, что наши выдохи клубятся облачками и уплывают в небо. И навсегда там растворяются.
– Смотри! – я тычу пальцем в небо. – Там метеорит, – это ложь, но больше ничего не приходит в голову. – Загадай желание.
– Я уже загадал.
– Нет, загадай по-настоящему.
– Я хочу, чтобы ты слезла с моего забора.
Он даже отбивается так, что мне смешно, и я смеюсь.
– Прости, мне очень нравится твой забор. И твоя ферма. И вообще…
– Они попросили тебя приехать?
– Я сама захотела.
– Я не просил.
– Ты мой друг, Зак.
Он хмыкает. Я знаю, почему. Ему не нужен друг. Он хочет, чтобы я исчезла и упала за край земли, потому что тогда он может упасть за свой.
– Езжай домой, Мия.
– Но я только приехала.
– Уезжай.
– Не могу.
– Можешь, я же помню. Просто вставай и…
– Ты же еще не видел, – я закатываю джинсы до колена. – Смотри, чашка из пористого материала. Не бог весть что, но лучше временного. И да, я опять могу ходить. Даже, наверное, бегать. Ну, по крайней мере, попыталась бы, если бы пришлось. Особенно если бы кто-то за мной гнался.
Я ловлю равновесие и подтягиваю к себе колено.
– Правда, гоняться за мной пока можно только очень медленно. Но у паралимпийцев даже есть специальные приблуды для скорости. Ну, ничего. Зато мой совсем легкий. Смотри.
Он подчеркнуто не смотрит, так что я отстегиваю ремни и высвобождаю протез.
– На, потрогай. Часто девушка предлагает тебе пощупать ее ногу?
Он тяжело вздыхает и на выдохе произносит мое имя.
– Ми я…
– Извини, хромая получилась шутка. О, и еще одна.
Он напрягается всем телом – собирается спрыгнуть с забора и уйти. В отчаянии я использую последнее, что может сработать: завожу руку за спину и, замахнувшись, швыряю протез так высоко и далеко, насколько хватает сил. Он куда-то летит, задевая в темноте невидимые листья, и стукается об ствол какого-то дерева. Где-то в той же стороне шуршит трава: лисица убегает прочь.
Теперь Зак уставился на меня.
– Тупее не придумаешь.
Не придумаешь? Мой следующий ход еще тупее: я слезаю с забора и на одной ноге скачу в сторону чащи. Штанина джинсов волочится по земле и цепляется за кусты. Интересно, в траве есть змеи? Там точно есть корни, чтобы спотыкаться, и ямы, чтобы падать. Роскошное поле опасностей, если у тебя всего одна нога.
– Что ты делаешь?
– Пошла искать ногу.
– Ты ее не найдешь.
– Она же в эту сторону улетела? А то было темно, я не заметила.
– Стой! Да куда тебя… блин, Мия, остановись!
Я стою на месте, развернувшись к нему лицом и стараясь держать равновесие. Как только наши взгляды встречаются, мне больше не смешно. Это совсем другой Зак, которого я не узнаю. Свет луны истончил его. Он стал – сама хрупкость. Сама уязвимость. И я жутко по нему соскучилась.
– Оставь меня в покое.
– Не могу.
– Хотя бы уйди в дом.
– Нет, я совершенно буквально не могу никуда идти.
– Мне только этого сейчас не хватало.
– Я здесь не для того, чтобы действовать тебе на нервы.
– Неужели? Тогда зачем ты здесь?
Теперь, когда лиса исчезла, его внимание приковано ко мне. И это жутковато.
– Вышла погулять. Мне не спалось.
– Зачем ты вообще здесь? Кто тебя звал?
– Никто. Но мне хотелось принять ванну у Бекки. И съесть грушу.
– Лиса все чует.
– Груши?
– Смерть, – говорит он. – А ты – нет?
– Зак…
– Я тоже чую.
– Так не бывает.
– Я должен быть мертв.
– Нет.
– Если бы я был кроликом или цыпленком, то уже бы сдох. Был бы овцой – меня бы уже пристрелили.
– Зак, ты не овца.
– Был бы ребенком в Африке – я б умер раньше, чем повзрослел.
– Неправда, – возражаю я, хотя, возможно, это и правда.
– То есть, я должен быть многократно мертв.
– Но ты не в Африке, – напоминаю я. – Ты Зак Майер, и ты в Австралии. У тебя фиговые дела с костным мозгом, но это поправимо.
– Ах, ты теперь заделалась экспертом?
Я уже с некоторым трудом держу равновесие, приходится допрыгать до ближайшей ветки и держаться.
– Я не эксперт. Но знаю, что можно еще раз пройти химию и сделать еще одну пересадку. Или не одну. А сколько понадобится. Сейчас еще научились как-то пролечивать стволовые клетки. Говорят, результаты обнадеживающие.
– Неужели?
– И медицина не стоит на месте. В Европе и Штатах испытывают новые лекарства. Есть куча вариантов…
– Это не варианты, Мия, это все отсрочки.
– Ну и что, что отсрочки! – мой голос чуть надламывается, потому что я начинаю злиться. На него. За него. – Соглашайся на отсрочки, пока не найдется способ тебя вылечить!
– Все люди рано или поздно умирают, Мия.
– Но не у всех есть выбор – умереть рано или поздно. У той тетки, что свалилась в томатный соус, не было выбора. Она просто упала, и наверняка сопротивлялась до последнего вздоха.
– Она бы все равно потом умерла.
– Сэм бы сопротивлялся, если бы у него был выбор, – Зак отшатывается при звуке этого имени, и я хватаюсь за это. – Если бы Сэму предложили на выбор сердечный приступ за рулем или еще один курс химии, он бы выбрал химию, просто на всякий случай, потому что вдруг бы оно сработало и подарило ему еще сорок лет серфинга и бильярда, и…
– Шанс Сэма было всего десять процентов.
– Да блин, дай мне десятипроцентный шанс выиграть в лотерею весь мир, я бы сыграла на все!
– А я не азартный человек.
Это и так понятно. Иначе бы не было этого разговора. Он просто посмотрел, что ему выпало, и сбросил карты. Этому нечего противопоставить. За всем, что он говорит, стоят математика и логика. За всем, что говорю я – бурные эмоции, и больше ничего.
Вестись на эмоции всегда было глупо. Тем более что меня изрядно заносит. Но я страшно хочу, чтобы Зак не умирал. Чтобы он жил дальше. Чтобы он был рядом. Мне даром не нужен этот мир без него.
Теперь эмоции меня захлестывают, и, провались оно все, я буду реветь. Вцепившись в ветку, я разрешаю страху, горю и боли литься наружу.
– Слушай, ну прекрати.
Он меня презирает, но я не могу остановиться.
– Почему нельзя просто посидеть на заборе, не выслушивая душеспасительных нотаций? Это вообще не твоя история, Мия. Все люди однажды умирают.
– Но если есть выбор – рано или поздно, – почему не выбрать поздно? Сэм бы выбрал…
– Сэм сейчас уже где-нибудь в Индонезии.
– Да нет же! Он…
– Что? В раю? Гоняет шары с Элвисом?
Я зажмуриваюсь и сжимаю в руке ветку, словно пытаясь выжать из нее подсказку. Кисть сводит, и рука дрожит, и тут до меня наконец доходит, что такое смелость.
Смелость – это не двигаться с места, когда хочется развернуться и убежать. Смелость – это взять себя в руки и посмотреть в лицо своему страху. Открыть глаза и не отводить взгляда – от болезни, от протеза, от друзей, от парня, который может разбить твое сердце. Не отводить взгляда, потому что страх должен сдаться первым.
Я открываю глаза. Ночь больше не кажется такой уж непроглядной.
– Он здесь, – говорю я. – Сэм здесь.
Силуэты деревьев кажутся толпами призраков. За спиной Зака сверкают глянцевые стволы банксий.
Я вспоминаю пластмассовую звездочку, которая помогала мне держаться в темноте.
– Он везде, – продолжаю я. Потому что это правда.
– Сэм умер в воскресенье. Знаешь, сколько еще человек умерло в этот день?
Я качаю головой.
– Тридцать девять в Западной Австралии. Четыреста три по стране.
– Откуда ты знаешь?
– На всей планете в тот день умерло примерно сто шестьдесят тысяч человек. Это сто одиннадцать в минуту.
– Но зачем ты…
– За всю историю человечества, как думаешь, сколько людей умерло?
– Не представляю.
– Угадай.
– Не хочу.
– Вообще-то я тоже не знаю цифры, но представь нескончаемую череду похорон, кремаций и ритуальных спусков тел на воду Ганги. И я это к чему. Если каждый человек, кто когда-либо умер в истории, сейчас находится, как ты говоришь, «везде», откуда нам до сих пор есть чем дышать?
Дышать действительно становится все труднее, но я напоминаю себе, что я здесь не одна. Сэм здесь. Дедушка с бабушкой здесь. Призраки всех, кто мне дорог, со мной и во мне, всегда. В ветке, за которую я держусь, вибрируют необъятность тех, кто ушел.
– Представь, что вам с Сэмом удалось поменяться местами на день. Типа, ты на день стал прахом, а Сэм тобой – восемнадцатилетним чуваком с капризным костным мозгом. По науке так не бывает, я в курсе, не надо перебивать. И даже в Диснейленде так не бывает, но неважно, просто представь: вот Сэм просыпается, и у него впереди целый день жизни.
– В моем теле?
– Твоем, да, Зака Майера. Что бы он сделал, как думаешь?
Зак задумчиво покачивается, но медлит с ответом.
– Целых двадцать четыре часа в этом теле. А?
Взгляд Зака скользит по стволу дерева. Выше и выше, до самой высокой ветки, потом еще выше. Я больше не знаю, слышит он меня или нет, но продолжаю:
– Я так думаю, что он не страдал бы фигней с подсчетом шансов. Он вцепился бы в этот день и прожил бы его по полной. Пошел бы на рыбалку, покатался бы на доске, жрал бы канапе из чеддера. Еще он бы смеялся и ходил на руках. Может, даже поцеловал бы меня. Он бы просто делал все, что ему вздумается. Потому что жизнь только одна, Зак. И шанс только один. И от него легко отказаться, но…
– Не легко!
– …как бы там ни было, отказаться и опустить руки – это дурацкий способ умереть. Куда хуже, чем свалиться в чан с какой-то дрянью или убиться током, поливая елку с фонариками…
– Мия, замолчи уже, – Зак спрыгивает и идет ко мне.
–.. а Сэм бы ни за что не выбрал настолько дурацкий способ смерти, он бы до конца пытался…
Зак подходит и целует меня. Я его ненавижу. Я его люблю.
Потом он закрывает мне рот ладонью.
– А теперь все-таки замолчи и загадай желание.
– Ммм?
– Звезда упала. Но ты так растрещалась, что не заметила. Давай, загадывай.
У меня зажат рот, и слезы текут рекой. Целое желание? Одно-единственное? Да без проблем. И нет, не насчет моей ноги.
Он словно слышит эти мысли, потому что внезапно опускает руку. Он так близко, что я вижу в его глазах испуг. Как жаль, что я не могу поменяться с ним местами.
Он говорит:
– Я не хочу снова валяться взаперти в палате.
– Понимаю.
– И не хочу смотреть, как маму снова обнадежили, а потом…
– Она у тебя сильная.
– А если ничего не получится, что тогда?
– Тогда попробуешь снова.
– И сколько раз? Сколько курсов понадобится?
– Я не знаю.
– Я хочу обычной жизни.
– Она у тебя есть. Болезнь, здоровье – то и другое обычная жизнь. Ты пока еще живой настоящий Зак. Девять из десяти.
– Девять?
– Ну да. Я бы поставила десятку, но от тебя плохо пахнет. Ты сколько дней не снимал эту пижаму?
– Мне не страшно умирать, – говорит он.
Я сжимаю его руки.
– Знаю. Но когда страшно – это тоже нормально.
– Мне даже не то чтобы не страшно. Я просто дико злюсь. В этом мире можно делать разные штуки – рожать детей, сажать лес. Я не сделал вообще ничего. И о чем все это было тогда, если я просто умру, сделав кучу родных несчастными?
– Родные хотят, чтобы ты решился на еще один курс.
– Они сами этого не выдержат.
– Они сильнее, чем ты думаешь.
– А ты?
Черт, подловил. Я быстро вытираю слезы и демонстрирую бицепс. После долгих недель на костылях он довольно крепкий.
– Впечатляет, да.
Я удерживаю равновесие, держась за его плечи, и вижу, что он жутко устал. Что провалиться назад в пустоту – легче легкого. Но я буду рядом и его не отпущу, как он не отпускал меня. Может, я просто эгоистка, которой хочется, чтобы он был рядом. Но чем это плохо?
– Видишь, я теперь как Халк, – комментирую я свой бицепс.
– Временами зеленеешь и все крушишь?
– Это тоже. Но еще я сильная. А ты? Меня б не помешало подбросить к дому Бекки.
– Зачем?
– Не уверена, что проскачу всю дорогу на одной ноге.
Зак чертыхается и качает головой. У него такие серые глаза. Я утомила его – все утомило его, – но я держусь за его плечи и не отпускаю.
Он говорит:
– У меня что, есть выбор?
Я мотаю головой в ответ.
Зак поворачивается и приседает, чтобы мне было удобнее за него схватиться. Я обвиваю руками его шею и загадываю второе желание.
Эпилог
За стенкой новичок. Нина жизнерадостным тоном стюардессы рассказывает правила проживания. Как будто такие полеты бывают без осложнений.
Не бывают.
Будет турбулентность. Незапланированные пересадки. Плохая еда. Нехватка кислорода, тошнота, даже паника.
Но если новичку повезет, ему не придется переживать это в одиночестве.
Судя по голосу, там мужчина за пятьдесят. Он задает вопросы. Позже он остается один, и я слышу как он выдвигает ящик тумбочки. Раскладывает вещи. Принимает душ. Щелкает каналами.
Мне хочется сказать ему, что куриный шницель по вторникам ужасен. Что когда будет тошнить, «Сайнфелд» – единственное, от чего не мутит сильнее.
Мама сидит рядом в розовом кресле, листает журнал.
– Полудрагоценный камень, шесть букв?
– Бирюза, – выкрикивает стоящая в дверях Мия, опережая меня.
Они вообще договорились сидеть со мной по очереди. Неделю – мама, неделю – Мия. Хотя это давно не обязательно: мне восемнадцать, я не нуждаюсь в няньке. В общем, они пересекаются между сменами. Мия каждый раз приезжает пораньше, а мама каждый раз уезжает неохотно.
– Сходи, поздоровайся с новеньким, – говорю я маме, и она с готовностью откладывает ручку.
– Думаешь, надо, да?
– Конечно.
– А что, я бы выпила чаю…
Нина заходит проверить капельницу, но в итоге зависает рядом с Мией, которая штудирует учебник по сестринскому делу. Строчит конспекты, когда я сплю. Она поступила в универ по спецпрограмме, так что удержаться нелегко. Нина помогает ей так увлеченно, что иногда забывает, что я тоже в палате.
Завтра я стану кем-то новым. Не знаю, кем на этот раз – ребенком, взрослым? Родом из Бандаберга или Бельгии? Я также не знаю, приживется костный мозг или нет. Нужно будет заново делать все прививки. В общем, завтра в мир родится где-то 400 000 детей. Пятеро в секунду, если округлить. Разные дети начнут завтра новую жизнь в разных местах и обстоятельствах. Совсем как я.
Ночью мы смотрим высадку «Кьюриосити». Робот размером с небольшой внедорожник отделяется от космического аппарата НАСА и катится по поверхности Марса. Ученые Земли ликуют. Уже поступают какие-то данные про газы, влажность, минералы. Наука зондирует, буравит неизвестность. Ищет жизнь.
Это как-то обнадеживает. Если можно запустить робота за 560 миллионов километров от Земли, то когда-нибудь можно будет вылечить мои лейкоциты. Уже проверяют всякие гипотезы. Идут испытания лекарств.
По ночам я не включаю айпад, потому что Мия спит рядом, в розовом кресле. Когда мне кажется, что я вот-вот соскользну в пустоту, она ловит меня и не отпускает. У нее такие теплые руки. И клевые ноги. Новый протез круче стекловолоконного, который она показала мне той ночью. У этого гнется стопа, а оболочка – из силикона, который на ощупь почти как кожа. Теперь Мия может бегать, прыгать и танцевать. И водить машину. Все, что захочет.
Я же не дурак – тратить желание на поездку в Диснейленд. Бывают вещи, которые можно купить, а бывают вещи бесценные. Это когда твердо стоишь на двух ногах, и не больно. Я попросил фонд сделать ей первоклассный протез на заказ.
Мне важно, чтобы она улыбалась. Важно слышать, как она смеется. Важно спорить с ней, но не ссориться. Как-то так выходит, что когда мы вместе, то никто не валится в пропасть и не падает с ног. Понятно, что гарантий нет. Но есть удивительная Мия, десять из десяти. И есть я, самый везучий на свете.
Комментарии к книге «Зак и Мия», А.Дж. Беттс
Всего 0 комментариев