Эрик Дж. Миллер Права животных и порнография
ПИЩЕВАЯ ЦЕПОЧКА
На краю света, куда почти не добралась цивилизация, стоит старинный сельский частный дом, в котором мать большого семейства, крутясь как белка в колесе между стиркой и готовкой, отцу давным-давно стала чужой, и он повадился трахать единственную дочь. Старший сын в конце концов замечает это и, движимый отчасти потребностью, отчасти желанием подчинить девчонку себе и взять ее под защиту, тоже начинает ее трахать. Между отцом и сыном завязывается что-то вроде тайной подковерной борьбы, и отец начинает трахать старшего сына в зад. Временно они на этом успокаиваются.
Постепенно дочь и старший сын становятся старше и теряют для отца былую привлекательность. Дочерей больше нет, и отец принимается трахать среднего сына, которому исполнилось одиннадцать. Так продолжается с год, и тут средний сын начинает трахать младшего, которому девять. Проходит еще год, и после такой годичной практики младший сын пытается трахнуть среднего, но обнаруживает, что ему не дают. Тогда он идет в хлев и принимается трахать в зад маленькую свинку.
Помимо того что мать не удовлетворяла половой голод отца, все это траханье тот затеял, возможно, потому, что нечто подобное в детстве случилось с ним; а может, потому, что, после того как десять лет назад он упал с трактора и пролежал без сознания полдня, он так и не пошел к доктору; не исключено также, что кто угодно запросто способен стать таким, как этот отец, если будет долго жить в изоляции, вращаясь в узком кругу. Может, тут оказалось намешано всего понемногу. А может, ничего похожего.
Так или иначе, в одно прекрасное утро за завтраком все это непрерывное траханье достигает кульминации. Средний сын к тому времени вышел из возраста, в котором он привлекал отца, и отец как раз накануне ночью отправился в комнату младшего сына, а того и нет. Наступает утро, отец спрашивает, в чем дело. Средний сын, который, как мы знаем, младшего сына потрахивает, нем как рыба. Однако старший сын, который сидит бок о бок с дочерью, отцу докладывает, что младший часто спит в хлеву со свиньей и ее новорожденными поросятами. Похоже, он думает, что поросята от него, и стремится их защищать.
Отец кивает. Молчаливая теща, древняя старуха, тоже кивает. Отец сидит, смотрит на пищу, разложенную по плохо вымытым треснутым тарелкам, которые служили в этом доме трем поколениям. Спустя секунду встает. Он, конечно, понимает, что младший сын не может быть отцом поросят, но безобразие столь велико, что рисковать нельзя. Он надевает в сенях сапоги, выходит вон, выдергивает топор из потемневшей от крови колоды для рубки курьих голов и идет в хлев.
Семья продолжает завтракать. Дочь просит мать передать омлет. Переходя из рук в руки, тарелка движется от одного конца стола к другому, и тут все замирают, слушают крики младшего сына, который умоляет: «Нет, папа, папочка, пожалуйста, не трогай их…» – после чего доносится тонкий визг свиноматки, а затем еще более тонкий писк поросят. Весь этот смешанный вопеж собирается воедино, и тут раздается звук, с которым топор, пройдя через что-то мягкое, впивается в древесину, потом его вытаскивают, и опять все повторяется снова и снова. Омлет продолжает движение к другому концу стола.
Старая дама отирает уголок рта, выпачканный в чем-то густом и темном.
СВЕРХ ПРОГРАММЫ
– Что у тебя в коробке? – спрашивает стриптизерка.
– Голубь, – врет он. – Он раненый, я думал, может, смогу ему помочь.
На самом деле он нашел не голубя, а крысу. Заметил ее, когда она ползла по мостовой вдоль поребрика, и было это уже здесь, в квартале, где сплошь секс-шопы и стрип-бары. Ее задние лапы были чем-то раздавлены и волочились. Один глаз, похоже, лопнул, и шерсть вокруг него свалялась.
– Да ну, – сказал тогда Брайан. – Ничего ты тут не поделаешь.
Но он хотел все-таки попытаться. В мусорном баке на задворках нашел коробку.
Рассказывать танцовщице про крысу не хотелось. Голубь – это будет звучать лучше, чем крыса, решил он.
Та смотрит на коробку и говорит:
– И что голубь – ему сильно досталось?
– Да, думаю, довольно сильно.
– Может, тебе лучше убить его? – говорит танцовщица. – Наступи ему на голову. Это будет добрый поступок. Так поступают с ранеными лошадьми – их убивают. Люблю лошадей.
– Я из Монтаны, – запускает он пробный шар.
– А сюда – в отпуск, на Рождество?
– Ага, – говорит он. – Уболтал приятеля съездить. У него брат сюда перебрался.
– Господи, и что вас сюда потянуло, в этот город?
– Чего-то нам не хватало, видимо.
– Огребете здесь – по полной программе. Не сидится разве?
– Да нормально мне тут сидится.
– Монтана. Там у вас, не иначе, все лошади, лошади…
– Да. (При этом он учится в колледже, вырос в университетском городке и к лошади не прикасался никогда в жизни). – Сплошные лошади, повсюду, – говорит он.
Она не сводит глаз с коробки. Напротив, в точно такой же выгородке, сидит его приятель Брайан с другой танцовщицей. Перед ними стоит официантка в короткой обтягивающей юбке.
Он смотрит на танцовщицу.
– Ты вроде нервничаешь, – говорит она.
– Я не нарочно, – отвечает он.
Он знает, что нервничает. Нервничает, потому что уговорил Брайана поехать, а Брайан все спрашивал:
– Ну ты скажи, ну что мы там забыли? Теперь официантка стоит уже перед ними:
– Что вам принести? – Расстилает перед ними две красные салфетки.
– Мне? Ну, как бы и ничего, – мямлит он, вспомнив, что, познавший городские каверзы, брат Брайана говорил им о ценах на выпивку в стрип-клубах Сан-Франциско.
– Может быть, даме?
– Да, разрешите?
– Да, мэм.
После секундной паузы она говорит:
– Шампанское, пожалуйста. Официантка кивает. На сцене под музыку двигается бледная толстоватая девица. Эта девица его пугает. И та танцовщица, что сидит рядом, тоже пугает его, и официантка тоже. Он напуган с того момента, как они въехали в город, а может, и с тех пор, как выехали из Монтаны, хотя чем именно, не знает сам. Мельком бросает взгляд на танцовщицу, что сидит рядом, – ну что, обычная девчонка с упругим телом и сильно накрашенным лицом. Как раз и выглядит, как те танцовщицы, которых показывают по телевизору.
– Ты хороший парень, – говорит ему танцовщица. – Да нет, правда-правда. Сразу видно, что ты из провинции, что рос среди животных, деревьев и все такое.
– Так ведь, оно как бы и в самом деле так.
– Мне повезло, что я села к тебе. Я тут новенькая, и мне еще мало хороших людей попадалось. Знаешь, в чем состоит моя работа?
– Нет, мэм.
– Сесть к кому-нибудь за столик и заказать шампанское. Это такая хитрость. Потом, когда она вернется с бутылкой, запросит бешеные деньги. Как правило, это людей так ошарашивает, что они сразу раскошеливаются. Мы на них нажимаем, и они платят. Хочу, чтобы ты знал заранее, был готов. – Она откидывается на стуле и выпускает из цепких пальцев его локоть. Добавляет: – Думаю, с голубем, это ты правильно.
На самом деле коробка пуста. Он ее взял с собой на случай, если надумает вернуться и забрать крысу. Однако пока что он колеблется. Масса сомнений: она и ночь-то вряд ли переживет, не говоря уже про обратный путь. Вспоминает Эми и ту квартирку, что они снимают в Монтане. Перед самым его отъездом она сказала: «Я люблю тебя». А он в ответ ничего не сказал.
Подходит официантка с бутылкой и бокалом:
– Сорок долларов.
– У меня нет таких денег, – говорит он. У него дрожат руки, и на лице – он чувствует – выступает пот, – Принесите ей обычную порцию виски. Это все, что я могу себе позволить.
Официантка долго на него смотрит, видит, что он стоит на своем, и уходит.
– Вы уж извините, – говорит он танцовщице.
Она пожимает его локоть, но в глаза не смотрит.
Девушка, которая была с Брайаном, встает, идет к сцене. А тот запускает в волосы три пальца и склоняет голову набок.
– Все, мне пора, – говорит он. Выуживает из бумажника десять долларов и кладет на салфетку.
– Все, что останется, – ваше, – говорит он танцовщице.
Брайан с силой бьет ребром ладони о парковочный счетчик.
– Пятьдесят долларов, – говорит он.
– Н-да. – Он вглядывается в сточный желоб, хотя они в нескольких кварталах от того места, где он видел крысу. – Меня они тоже опустили, – врет он.
Они по-прежнему в районе секс-шопов: промельки наготы, пластик, резина, цепи. Вывески обещают двадцать четыре канала непрерывной порнографии. Около входов в стрип-бары стоят девицы, зазывают:
– Эй, сюда, сюда заходите.
– Тут одно блядство сплошное, – говорит Брайан. – Пойду в итальянский квартал, лучше в тамошнем баре буду Терри дожидаться. Здесь я уже сыт по горло.
– Ладно. А я тут еще побуду немножко.
– Да все равно ж ты ее не найдешь.
– Знаю. Просто хочу еще побродить.
– Что ты делаешь? Мы что – за этим сюда приехали? Болтаться тут и любоваться на все это говно?
– Все-таки что-то новое.
– Да дрянь это, господи. Ты что, хочешь, чтобы тебя выебли?
– Нет, – говорит он. – Хочу только посмотреть, что к чему.
– В жопу, – говорит Брайан, – я насмотрелся. Хватит. Слушай, а ты по Эми не соскучился?
– Н-ну да, соскучился. Тут Брайан говорит:
– Ты что, надумал от нее слинять?
– Нет.
– Я тебя насквозь вижу. Знаю, что у тебя на уме. Смотри, останешься в конце концов один, будешь по таким вот помоечным притонам скитаться в поисках дозы.
– Да ты чего на меня взъелся?
– Я не взъелся. Просто не пойму, на кой черт мы сюда приперлись. И не пойму, тебе-то чего надо?
– Я и сам не знаю.
– Тебе, как видно, надо огрести по полной и сверх того, – говорит Брайан, глядя в сторону. – Только тогда научишься ценить хорошее.
Сперва он делает вид, будто просто гуляет, потом принимается нагибаться, приседать, заглядывать под машины. Крысы нет. Осматривает тротуар из конца в конец. Навстречу полицейский – идет, глядя прямо перед собой.
Когда с полицейским разминулись, он прочищает горло. Полицейский не оборачивается. Тогда он громко произносит:
– Вы не видели крысу? Полицейский молча неотрывно смотрит на него. Он чувствует, что полицейский каким-то образом знает, что он был в стрип-клубе. Чувствует, что полицейский о нем еще и что похуже думает: что он был не только в стрип-клубе, а и во множестве этих мелких лавочек вдоль всей улицы. Он уточняет:
– Ну, в смысле, здесь. На тротуаре.
Покачав головой, полицейский идет дальше. Через три шага останавливается, поворачивает назад:
– А зачем тебе крыса?
– Ни зачем.
Он идет прочь, останавливается у какого-то проезда. Там нет освещения, и, уже ступив в темноту, он вдруг замечает, что у стены сидит человек, вытянув ноги. Он отступает. За спиной у сидящего что-то копошится в газетах, он уверен, что это давешняя крыса. Сидящий говорит:
– Эй ты, ты что-нибудь принес мне? Денежку мне принес? Новый год сейчас или нет?
– Нет, еще два дня остается.
– Ну так Рождество, значит.
Он вынимает из бумажника доллар и подает человеку. Газеты неподвижны. Перешагивать через сидящего не решается и поворачивает обратно.
– С Новым годом, – говорит человек.
Начался дождь.
Он набрал номер телефона в Монтане:
– Эми?
– Привет. Ты уже на месте?
– В Сан-Франциско.
(В воздухе холодает, капли дождя падают чаще.)
– Ты словно далеко-далеко. Доехали хорошо?
– Ага.
– И что вы там делаете?
– Бродим по городу. А ты что делаешь?
– Ничего. Всю ночь мела метель. Читаю журналы, смотрю телевизор. Между прочим, от пластика, которым ты затянул окна, и впрямь тепло.
(Плеск от проезжающих машин временами глушит ее слова. Мимо проходят двое, говорят по-иностранному. Один смеется и похлопывает другого по заду. Задувает ветер.)
– Я соскучилась, – говорит она. – А хорошо было на Рождество.
– Ага, я тоже вспоминаю.
Он поднимает взгляд вверх, горизонт застят силуэты зданий на фоне серых туч. Он говорит:
– Чуть было не купил тебе ручную крысу. Она молчит. Потом говорит:
– Крыс я боюсь. Наверно, я тебе не говорила.
– Да мне вообще-то следовало знать. Почти все их боятся. А как насчет голубей?
– Слушай, я зажгла ту свечку, что ты подарил, – ну, ту, которая корицей и сосной пахнет, помнишь? Такое чудо. А горит медленно-медленно, я ее час назад зажгла, так она все еще почти как новая.
– Я рад, что она тебе нравится.
– Bay, как снег-то валит. Даже красиво. Он видит, как она сидит у самого окна в полутьме. Видит, как падает снег и как горит свеча. Видит даже себя рядом с ней. Эми стоит у окна. Он сидит в кресле. Они уже старые.
В комнате тепло, падает снег, и свеча наполняет комнату ароматом. Его пугает тепло. И она его пугает. И сам себя он пугает. Хочет понять отчего, что заставляет человека пугаться таких вещей – добра, тепла, – но не может. Она зовет его по имени.
– Да?
– Я в самом деле скучаю по тебе. На работе я целый день думала: как странно – приду домой, а тебя нет.
– Мы не надолго, скоро вернемся.
– Я знаю. Я люблю тебя, – говорит она. – Я это точно знаю, особенно теперь, когда ты далеко.
Может быть, он ее тоже любит. Как поймешь? И ему нечего на это сказать. Дождь бьет в лицо, ветер студит кожу.
– Все, мне пора, – говорит он. – Но я позвоню завтра.
Коробка туалетной бумаги, табурет и встроенный в стену экран. Он опустил два жетона и смотрит, как экран заполняется наготой. Нажимает на кнопку выбора каналов. Две девушки. Нажимает снова и снова. Два парня. Еще какая-то голая размазня, не поймешь что. Мелькает мысль об Эми, и он снова нажимает кнопку. Светловолосая девушка и парень, лица которого не видно.
Он расстегивает штаны. Возбуждает ли его происходящее на экране, он не очень уверен. Девушка некрасива. На крупных планах видно, что волоски вокруг дырки в ее заднице почему-то слиплись. Когда камера отъезжает, становится заметно, что ей навряд ли так уж хорошо, хотя она вовсю гримасничает, и в динамике слышно, как она старательно пыхтит. Член у него лишь слегка поднялся, и он поглаживает его, не слишком-то на что-либо надеясь.
Тут дверь отворяется, и входит китаец средних лет.
– Э! Э!
– Он пятится, пытаясь спрятать член в штаны, но китаец приближается быстро, выставив перед собой открытую ладонь.
– Жетоны, – говорит китаец с акцентом. – Ты хочешь еще жетоны?
– Нет. – Он подымает руки, словно пытаясь защититься от удара. Он гораздо крупнее китайца, но все равно пугается его.
Китаец кивает и смотрит на экран. Расстегивает штаны и вынимает свой член. Маленький и темный, он направлен наискось вверх. Китаец оглаживает его, и головка то высовывается, то скрывается под кожей, а дырка на кончике огромная и блестит.
– Ты хочешь? – спрашивает китаец.
– Нет.
Он на шаг отступает. Китаец к нему поворачивается и неотрывно смотрит в лицо. Свободной рукой китаец берет его за член.
– Постойте, – говорит он и снова отступает, но он уже прижат к стене.
Держа его за головку члена, китаец опускается на колени. Вставляет ее себе в рот.
– Нет, – вновь слабо возражает он.
Китаец сосет с силой – такого он никогда не ощущал. Эми сосет ему редко, и он не уверен, стоит ли просить, чтобы она это делала чаще. Из крутящейся в голове тьмы вдруг выступает одна из ее маленьких грудей. Он смотрит на экран, но едва ли в состоянии понять, что там происходит. В сознании проносятся куски нынешнего вечера: крыса, стрип-клуб, секс-шопы, дождь и ветер. Он сожалеет, что не пошел с Брайаном в тот бар, где теперь они с братом напиваются в относительно чистом окружении и, может быть, освежают в памяти старые, чистые воспоминания о Монтане. Во всем теле – холод, даже в яйцах. Только член в тепле. Он взглядывает вниз и видит лицо китайца, его закрытые глаза и втянутые щеки. Слышит громкое чмоканье, которое производит китаец, и чувствует еще больший холод. Видит свое лицо, отраженное пластиком экрана, который погас. Оно кажется несоразмерным, неловким, будто это лицо какого-то замученного незнакомца. Он толкает китайца в плечи. Китаец подымает взгляд маленьких, затуманенных глаз.
– Пожалуйста, – говорит он. – Пожалуйста, перестаньте.
Он больше ничего уже не чувствует. Китаец щупает ладонью его зад, потом рука китайца лезет ему в штаны, невзирая на его слабые попытки уклоняться от прикосновений. Китаец принимается тереть пальцем его дырку в заднице, и он снова произносит:
– Пожалуйста, перестаньте, – но на сей раз так тихо, что сам себя едва слышит. Его всего корчит, но он чувствует, что высвободиться не в силах. – Пожалуйста.
– Сейчас, – говорит китаец и толкает его. – Сейчас, повернись.
– Что?
– Повернись.
Китаец разворачивает его кругом и пихает вниз, так что ему приходится ухватиться за табурет, чтобы не упасть через него.
– Нет, – говорит он. Он чувствует, как штаны и то, что под ними, ему стаскивают к коленям. Такое ощущение, будто он смотрит, как это происходит на экране с кем-то другим или с каким-то другим «я» – старым или новым, и вчуже ощущает, как это другое «я» вливается в его нынешнее тело.
Китаец сплевывает ему в раздвоение ягодиц, и он даже чувствует, как плевок стекает. Потом какую-то секунду китаец возится, переступает. Сперва пронзает ужасающая боль. Он вскрикивает и пытается оттолкнуть китайца. Китаец на него наваливается, всем весом повисает на спине, засовывает глубже, тяжело дышит. Острой боли в заду больше нет, там все немеет, зато появляется надежда, что скоро это кончится.
Затем китаец резко вынимает. Заставляет его встать на колени, наполовину разворачивает и сует ему член в лицо.
– В рот, – командует китаец. – Бери в рот.
– Нет, – отвечает он, но как-то неуверенно.
В нос бьет запах дерьма. Он вытирает член ладонью; член гладкий и влажный. Китаец делает шаг вперед, так что кончик члена утыкается ему в сомкнутые губы. Рука китайца охватывает его затылок и толкает голову вперед, губы раскрываются, и член входит. Он неприятен на вкус и во рту кажется маленьким и очень твердым. Он думает, не блевануть бы. Китаец суется членом туда-сюда наверное с минуту, потом замирает, и из него брызжет горячая сперма. А он с этой секунды начинает ощущать, как болят от сопротивления мышцы челюстей и зада. Китаец вынимает член, вытирает туалетной бумагой и уходит.
ШУБНИК
Парень он был видный, обладал неким спокойным обаянием, и время от времени случалось, что в каком-нибудь баре он знакомился с женщиной и проводил с нею полночи. Полагал, что это в нем детство играет – как будто в двадцать шесть, без пяти минут выпускник, все надеялся на какой-то решительный сдвиг сознания, в то же время понимая, что, даже если сдвиг произойдет, процесс будет долгим, так что в промежутке между его завершением и днем сегодняшним он не раз еще обнаружит себя в баре, а затем в постели с той или другой женщиной.
Женщина, которую он встретил нынче вечером, сказала, что она медсестра и работает в больнице по соседству. У нее были длинные волосы, а ногти и губы яркие. Грудь большая, бедра широкие. На вид она была как раз из тех женщин, которых хотят все мужчины, и он сказал себе, что он ее поимеет.
Они заказали выпивку.
Ей понравилась впадина, которую образует его челюстная мышца, – так, во всяком случае, она сказала, – и его улыбка. Он и сам свою улыбку видел в зеркале позади стойки; зубы сомкнуты, растянутые губы кажутся тоньше. В таком лице видна сила и сексуальность.
– У тебя лицо киногероя, – сказала она. Снова смотреться в зеркало он не стал.
Разговор шел как бы ни о чем, но с сексуальным подтекстом, они касались друг друга локтями, глубоко заглядывали друг другу в глаза, тихо и коротко посмеивались. Иногда его тревожило чувство изначальной ненужности того, к чему они оба стремились. Каждый раз, когда такое на него накатывало, он начинал видеть себя актером – будто исполняет роль, которую давно перерос, – и он выпивал еще. Через час расплатился. Она сходила в гардероб за пальто, вернулась с шубкой из белого меха.
– Миленькая, правда же? Это подарок. Единственное, чем хорош был тот мужчина, – это вот, этот его подарок, – сказала она.
– Она настоящая?
– Да. У тебя что, с этим какие-то проблемы?
– Я просто думаю, зачем такое расточительство, – сказал он.
– В каком плане?
– В плане жизни. В плане страдания. Она посмотрела на него скептически:
– Ты что, вегетарианец?
– Нет. Я рассматриваю это на моральном уровне.
Она пожала плечами и поправила волосы, увидев отражение в дверном стекле.
– Но, может быть, когда-нибудь я им и стану.
В его памяти возникли картинки из брошюры агитаторов против меха, которую дал ему приятель, – разные животные в капканах: выпученные глаза, обвисшие от обезвоживания шкуры. Попробовал припомнить описание того, как эти животные умирали, или количество шкурок, потребное для одной шубы, но вся информация вылетела из головы, да и бесполезна показалась в данном случае. Он даже не знал, какой именно зверь дает мех, из которого сделана ее шубка. Лишь промельком увидел белого зверька – этакую смесь когтей, слюны, узеньких глазок, – который крутится, кусается, рычит…
Она на него поглядела, только когда уже надела шубку. Ее глаза были темно-голубыми, ресницы черными и слипшимися. От нее пахло алкоголем и мятой, а губы стали еще ярче. Мир не изменится, если здесь и сейчас он не добьется своего. Никому не будет дышаться легче, ничья жизнь не станет безопаснее, никто не будет меньше страдать и жить дольше.
– Это не важно, – тихо сказал он. – Ты выглядишь фантастически. Пошли?
– Пошли.
В ее машине он коснулся шубки. На ощупь она была, как и положено, мягкой и теплой.
Он нажимал все сильнее, пока не нащупал кость ее плеча. Она повернулась улыбнуться ему, и тут он на миг почувствовал отвращение. Убрал руку.
Машина ехала все дальше – мимо темных окон, автобусных остановок, тускло освещенных витрин, прикрытых железными сетками. Пару раз ему хотелось сказать что-нибудь еще об этих ее мехах, о ее ограниченности, хотя ни одной из вычитанных в агитационной книжке хлестких фраз не подворачивалось, но не сказал ничего. Мех должен был сделать ее безобразной, но поглядишь – вроде нет, не безобразна, хотя и не особенно хороша, и больше он на нее не смотрел. Машина ехала и ехала, самой инерцией движения утомляя.
Позже, когда она уже лежала голая на спине, ему бросилось в глаза, что она очень пьяна (пока они в гостиной пили красное вино и раздевались, она вроде не была такой пьяной), и он почувствовал себя брошенным – один на один с ее телом. Он поцеловал ее в живот, она слегка поежилась. Прижал ладонь к ее лобку, сплющив растительность. Между пальцев выскочили волосинки колечками. Снова поцеловал – ниже пупка, туда, где он лицом уже мог чувствовать щекотку, слышать тихое бурчанье в животе, обонять запах влажных выделений у нее изнутри. Каким-то образом жар ее тела, колкость волос вызвали в нем некое шевеление в области между желудком и солнечным сплетением. Как будто что-то в нем затекло, и побежали мурашки, и вместе с тем голод – как у младенца, который засыпает и просыпается, не переставая при этом есть.
Он поднял взгляд на лицо женщины и не смог понять, то ли ее глаза приоткрыты, то ли закрыты вовсе и то ли она улыбается, то ли нет. Ее голова была слегка закинута назад, но под подбородком все же висела складочка лишней колеи. Ее влагалище вдруг вытолкнуло воздух, раздался тихий выхлоп, и он отпрянул. Она подняла голову, пристыженно на него поглядела. Она совсем утратила привлекательность. Но все равно он собирался овладеть ею. Он злился на себя за то, что станет ее трахать несмотря ни на что, и на нее злился по той же причине.
Возник позыв подняться и задушить ее. Он представил себе, как сминается пружина ее трахеи; в ушах возникли ее сдавленные хрипы, всем существом он ощутил, как ее тело молча, каждым мельчайшим движением молит о пощаде, в ней лопаются какие-то мелкие штучки, и он это слышит.
Потом он оказался один в гостиной. Ощущение одеревенелой заторможенности и вместе с тем сосредоточенного желания не проходило. Он быстро пересек комнату, подошел к шкафу, открыл дверцу и снял с вешалки шубку – все такую же теплую и мягкую. Она удивила его своей тяжестью. Перед мысленным взором крутились освежеванные тушки – кровь, кости, мускулы, – черные глазки на красно-белых ободранных мордочках; слышался низкий, затравленный вой, далекий плач существа, обреченного на гибель.
Он огляделся. Освещение было красноватым, из ее темной комнаты волнами доносился дым вонючих воскурений. От этого запаха он отступил, потом повернулся и быстро, с некоторой даже радостью, вышел за дверь, по лестнице и в ночь, все еще держа в руках шубку, словно спасенного зверька.
ЖЕНИЛСЯ НА СТРИПТИЗЕРКЕ
Со стриптизеркой ты знакомишься в прачечной-автомате. Приходит в заляпанных краской обрезанных джинсах и футболке, немытые волосы стянуты в конский хвост. Без никакой косметики – ни на губах, ни вокруг глаз. Поди пойми, что она стриптизерка. Обращаешь внимание на трусики – отороченные кружевом, удивительно тонкие, удивительно маленькие – и проникаешься ее тайной. Почти все, что ты будешь о ней узнавать, каждый раз покажется тебе неожиданностью.
Голос у нее усталый, и глаза тоже какие-то блеклые, словно в ее жизни что-то кончается. День в самом разгаре. Она разменивает тебе доллар. И ты стоишь, потряхивая мелочью, ждешь очередную выстиранную вещь.
Как вышло, что ты и эта стриптизерка поженились? Эти монетки и грустные глаза, и солнце в окнах прачечной… Одно к одному, а если бы тебе пришлось это описывать, ты бы сказал: да как-то так, по воле случая.
Тебе не хочется верить, что все стриптизерки как женщины в чем-то ущербны. Тебе хочется верить, что твоя жена пошла в этот бизнес в поисках такого мужчины, как ты. Терпеливо снося недоедание, ночь за ночью она раздевалась и все время ждала.
Как-то раз она поведала тебе, что фокус ее ремесла состоит в том, чтобы заставить каждого мужчину поверить, будто именно с ним у нее имеются скрытые отношения, выходящие за рамки клуба.
Так тебе открылась изнутри жизнь стрип-баров, и теперь ты со стыдом признаешь, что тебя водили за нос, заставляли верить, будто ты не такой, как другие, чтобы твои доллары летели как фантики на пол сцены.
Твоя жена до сих пор стриптизерка и останется ею, по меньшей мере, до тех пор, пока ты не станешь менеджером универмага и не начнешь зарабатывать достаточно, чтобы она сочла, что может это дело бросить. Я должна вести себя так, чтобы каждый думал, что за этот несчастный доллар я, может быть, приведу его к себе домой и стану с ним трахаться… ах, ну сделай лицо попроще, ведь ты всегда тут, дома, ты отлично знаешь, что никого я не приведу. Это всего лишь фокус…
Все же тебе не совсем понятно, что твоей жене от тебя на самом деле нужно, и иногда тебе снится сон, в котором она проделывает свой фокус с тобой. Снится, что ты сидишь у самой сцены, во тьме, из которой порой вырываются то освещенные лица мужчин, то козырьки бейсбольных кепок, иногда поблескивают очки, а твоя жена над всем этим витает где-то в вышине. Ее голубые глаза нацелены на доллар, который зажат у тебя между пальцами. Тебе сказано, что, если этот доллар упадет на пол, она останется и будет твоей. Но он – вжик! – исчезает, не достигнув подиума, и ее глаза устремляются куда-то дальше.
Ранним утром, перед тем как твой день начнется и после того, как ее ночь окончена, она ложится рядом с тобой, и ей тоже снится сон. Ей снится, что она голая в этой самой кровати, а над ней сидит мужчина, чье лицо и фигура прячутся во тьме. Он что-то делает руками около своего живота, и, сколько бы раз ей этот сон ни снился, она всегда сперва думает, что он мастурбирует. Когда у него вырывается характерный возглас, она вдруг видит, что около пупа он сделал в себе дыру, и теперь из нее вылезают внутренности. Его кишки падают на ее голый живот, на ноги, на лобок. Какие-то мгновения они оба сохраняют неподвижность, а потом он начинает с воем совать внутренности обратно, но они текут у него между пальцев и вновь падают на нее. Она лежит, погребенная под всей этой гадостью, и знает, что, пока он себя не удовлетворит, она не сможет встать и помыться, а он не сможет, не повредив себе, ничего своего от нее оторвать.
Не ты ли это – тот безликий из ее снов? Этого ли ты хотел, когда женился на женщине, которая зарабатывает раздеванием?
ЛЮФТ, ИЛИ ДО ТЕБЯ МНЕ ДОЙТИ НЕ ЛЕГКО
Аленка-Сморчок, Головенка с Кулачок (так дразнили его в детстве старшие братья за то, что он легко краснел, становясь алым, как маков цвет, и за необычайно малый размер головы, рук и ног по отношению к туловищу) ехал из Мобила в Новый Орлеан: у него выдалось что-то вроде отпуска, а работал он билетным кассиром на гоночном треке.
И вот ночью, что-нибудь без четверти двенадцать, Аленка-Сморчок подобрал Кэрол, молодую, хрупкого вида женщину, которая поведала ему, что последние полгода работает на панели после того, как уехала из маленького городка во Флориде. Она рассказывала об этом совершенно спокойно. Кожа у нее была бледной, но не слишком, а про ее зубы он подумал, что они так и сверкают. Она отметила его приятные манеры и красивые руки, а он сказал, что ему в ней нравится то, что он расценивает как неподдельную стыдливость. Она взяла его руку в свою, и он ее повел.
В гостиничном номере она быстро разделась и спокойно легла на кровать, лишь улыбалась немного нервно. Аленка-Сморчок по достоинству оценил то, что под ее профессионализмом скрывается такая невинность, какую редко встретишь не только у женщин ее ремесла, но и вообще у женщин. Поскольку самому себе он виделся ярким пятном в каждой такой, скорее всего, грубой и унылой жизни, с проститутками он всякий раз старался быть нежным и, что называется, состоятельным как мужчина, но с Кэрол он решил расстараться вдвойне.
– Ты просто ляг и расслабься, – говорил он ей, расстегивая штаны. – Я с тобой буду ласковым-ласковым и постараюсь, чтобы тебе было по-настоящему в кайф.
В изножье кровати он встал на колени и нежно разнял ее скрещенные лодыжки. Сперва ему показалось, что на ее промежность падает какая-то странная тень, но сразу понял, что это не так. Черная дыра между ее ногами как раз и была влагалищем, и размеров оно оказалось поистине непомерных.
– Ух ты, – прошептал он. Удивленно отстранившись, он осмотрел ее узкие бедра, твердую подушку живота и почти несуществующие груди. Подняв взгляд, увидел, что она следит за ним с печалью и пониманием.
– Ну что, ты, может, передумал? – спросила она.
Он вновь склонился к ней, положил ладони на ее не очень-то пухлые бедра и побольше их раздвинул. Да, такого громадного влагалища он не видывал в жизни. Губы тоже – толстые и длинные, тяжело свисали, напоминая хлебные лепешки под названием «лаваш слоновое ухо», которые он покупал у лоточников на ярмарке. Само отверстие было, по меньшей мере, дюйма четыре в длину да и в ширину дюйма два. Чернота, на которую у большинства женщин намекает лишь тонкая темная линия, у этой зияла настоящим провалом. Пришлось закрыть глаза и снова открыть. Даже писательная дырочка, как он заметил, раздвинув пальцами губы чуть пошире, такая, что в нее хоть палец суй. Разве что клитор с его капюшончиком обычного размера.
– Ух ты, – сказал он. – Ну и ну.
Она подняла голову и беспокойно завозилась.
– Был-лин, – сказал он. – Как это ни горько признавать, но вряд ли я тебя сильно порадую своим… То есть, ну ты понимаешь: я не Бог весть какой крупный мужчина, хотя, честно говоря, был бы даже и крупный, что толку. Ничего, если я спрошу тебя: ты когда-нибудь что-нибудь чувствовала хотя бы с кем-то?
– Да я не знаю. Наверное, да. Ну конечно, что-то я чувствую почти со всеми, когда мужчины делают там свое дело. Только как-то так слабенько. – Сказала и прикрыла глаза, словно в раздумье. Потом ее глаза широко открылись, и она добавила громким шепотом: – Иногда я удивляюсь, что же мужчина там чувствует. Меня больше всего как раз это беспокоит: что может чувствовать он. Я ничего не говорю, по большей части они добрые и хорошие. Часто бывает, что парень уходит, не сделав вообще ничего, но даже и тогда деньги они оставляют. Не могу пожаловаться: мужчины – они в основном хорошие, просто я за них переживаю, что же они-то с этого имеют.
Аленка-Сморчок немного подумал.
– Я тебе, милая, скажу вот что. Сегодня, то есть в эту конкретную ночь, я хочу, чтобы ты не думала о том, как там мужчина (в смысле я, стало быть) – чувствует он что-то или нет, потому что есть один секрет, и я его тебе сейчас раскрою. Я чувствую вот этим, – сказал он и постучал себя по голове. – Ага, для меня не очень важно, как мне там у тебя – тесно или нет. Бллин, да может, это и вообще не важно! Что мне от тебя надо? Мне надо убедиться, что ты что-то чувствуешь. Тогда нам будет хорошо обоим. А мне – ну что ж, придется поработать головой.
Она смотрела с недоумением.
– Ты не боись. Я в этом вижу трудность, которую надо превозмочь. Так что почему бы тебе не лечь спокойненько, закрыв глазки, а я попытаюсь… расшевелить тебя.
Еще не закончив фразу, он уже мягко толкал ее в грудь, и женщина повалилась плашмя. А он на коленях прополз между ее ногами дальше и уставился в эту брешь, в эту воплощенную отверстость, одновременно пытаясь выработать какой-то план.
– Хочу посмотреть поближе, не волнуйся, о'кей?
– О'кей.
У самого лица дыра показалась еще больше, чем была только что, и он не мог себе представить, чтобы это была часть женщины вроде нее, женщины обычного размера, да и вообще какого бы то' ни было существа человеческой породы. «Это неспроста, – подумал он с трепетом в животе, – это – самая таинственная дыра в мире, ход от меня к чему-то вне пределов той жизни, что была мне ведома. Как из нее извлечь побольше толку? Как пробудить чувство в этой отдушине?» Он трудно сглотнул и тихонько присвистнул. По складкам плоти у основания губ прошло едва заметное движение. Он снова свистнул, погромче, и на сей раз в ответ вся вульва вроде как собралась складками, которые тут же опять разгладились.
Он улыбнулся и теперь уже свистнул изо всех сил. Хотя ветер от его дыхания ее не достиг, спустя мгновение по вульве пробежала явственная дрожь.
– Ну, как дела?
– М-м-м, – сказала она. – А ты о'кей?
– Да, конечно.
– Правда?
– Правда-правда.
Он наклонился, сознавая, впрочем, что всю ее, как целое, поцеловать не сможет. Поцеловал каждую губу, частично втягивая в рот, причем ощущения и вкус были примерно те лее, как если бы он всосал шляпку гриба-масленка. Потом он поцеловал обычного размера клитор и поиграл кончиком языка с его обычного размера капюшончиком. Но что дальше? Он возвратился к губам и повторил всю процедуру сызнова, понимая, что всего лишь тянет время. Эти его ухищрения стары и заезженны, а тут – ежу понятно – потребуются куда более самоотверженные усилия.
Он слегка отстранился и увидел, что дыра, по крайней мере, стала мокрее и – что совсем уже невероятно – шире.
– М-м-м, – снова сказала она, но на этот раз в ее тоне ему послышалась фальшь.
– Ты не волнуйся, – как можно более убедительно сказал он, сам от безнадежности затеи все больше падая духом. – Все получится. Вот увидишь.
Внезапно его осенило, и он сунулся туда лицом, так что нос полностью ушел в нее. По обе стороны лица толстые губы, трепеща, сразу стали расправляться, охватывать лоб. От неожиданности выпада она ахнула, а он лицом почувствовал ток воздуха, как будто что-то в ней сделало вдох. Высунув язык, он принялся возить лицом вниз и вверх – отрешенно и самозабвенно окунувшись во всеохватную скользкость и постепенно густеющий запах, не похожий ни на один из ранее ему известных, такой сильный, что это и не столько запах, сколько набор биологических раздражителей, почти видимый, имеющий свой вкус и даже – как ему вдруг подумалось – звучание. Приободрившись, он вывернул голову так, чтобы можно было использовать и подбородок.
Когда он вынырнул, чтобы перевести дух, он заметил, что влагалище стало гигантским и все росло, будто ее плоть изливается чернотой. В солнечном сплетении у него что-то дрожало, и он это понял так, что из него исходит к ней некий зов, а из нее, из самого нутра, – к нему. Как будто ни у нее, ни у него уже не было голоса в первоначальном виде, но оба внутренне вибрировали, звучали, и каждый отзывался эхом на вибрацию другого. Это завораживало.
Он провел рукой по лбу, по шее и обнаружил, что весь мокрый. Возникло ощущение, словно он пьян, изнурен и потерян.
А ее вовсю била дрожь. Дрожали не только тяжелые губы, но и бедра, и в мелких конвульсиях дергалась подушка живота. А главное, капюшон открылся, и клитор полностью вылез и встал. Это его подзадорило. Все-таки он заставил ее почувствовать. Исподтишка он глянул на нее и увидел, что она дышит часто и смотрит широко открытыми глазами в потолок.
Взаимный голос продолжал звучать.
Он снова принялся возить по ней лицом. Вверх и вниз, туда и сюда, слепо, почти не сознавая, что делает, – так, будто его тело (то есть голова, если быть точным) в этом натренировано настолько, что не нуждается ни в управлении, ни в явно поставленной задаче и свою работу способно продолжать чисто инстинктивно.
Когда в его сознании забрезжила мысль, она была осознанием того, что он противится позыву опустить подбородок и поработать над нею лбом. Тело уже давно понуждает его это сделать, а та часть сознания, где еще сохраняются проблески разума, противится. Не более.
Он опустил лицо, набрал воздуха и начал возить по ней лбом и теменем – по всей ее мокрой необъятности. «Иссссс!» – сказала, как ему почудилось, то ли сама она, то ли ее дыра. В руках задергались, заплясали ее ноги. Ну точно – поймала волну! Явно же она скоро кончит. Определенно. Когда он попытался отстраниться, чтобы по-быстрому хапнуть воздуха, обнаружилось, что его лоб не то присосало, не то по собственной причуде лоб не желает выниматься. Более того, ему показалось, что дыра мало-помалу втягивает всю его голову, а может, наоборот – повинуясь той штуке в солнечном сплетении, голова сама тычется, лезет, пропихивается внутрь.
В любом случае, его лоб туго в нее втиснулся, а ее влагалище пришлось по нему как перчатка. Тут он услышал звук. И сразу ощутил, что мимо проносится толща плоти. Вся голова, лишь на мгновение зацепившись ушами, проскочила в дыру, и губы сомкнулись, шлепнув его по шее.
Как в полусне, он чувствовал вокруг будто какие-то хлопки, разрывы и – чернота.
Оказалось, он не может вздохнуть. Оказалось, он не может приказать телу отталкиваться, чтобы высвободить голову, словно его голова и сам он – это уже два отдельных, самостоятельных существа.
Женщина теперь успокоилась и лежала очень тихо, и он тоже успокоился и затих.
ОБРЯД
Собачий приют стоит позади бойни и свинофермы, у самой реки, где очистные сооружения. Тридцать лет назад этот северо-западный город значился конечным пунктом во множестве билетов, по которым ехали то из одной резервации, то из другой, – и всегда билеты были в один конец. Эрни Катфингер иногда созывает людей, чтобы исполнить обряд, который его ныне покойный отец практиковал еще в те времена, когда Эрни Катфингер был ребенком. Он не знает, в какую древность уходят корни этого обряда и насколько существенно он со временем изменился. Не знает он также и того, в какой мере его версия отцовской версии обряда соотносится с подробностями ритуала, практиковавшегося сто пятьдесят лет назад, и даже не знает, что, собственно, этим должно достигаться. Знает только, что так надо.
Он привозит сына, дочку и жену к собачьему вольеру. Прошел год, и он рассчитывает на то, что женщины, работающие в конторе, его не узнают. Они устают, бдительностью не блещут и каждый раз, похоже, рады по уши, когда собаку забирают.
– Ну да, лучше, если щенок. Но не такой маленький… – тут он нагибается и показывaет ладонью над самым полом, – а побольше – вот, что ли, такой хотя бы… – и ладонь подымается немного выше. Женщина кивает и говорит:
– Может, тогда сами посмотрите?
Эрни с сыном идут по коридору между рядами клеток. Девочка с матерью ждут на скамье у стойки администратора; их черед – свежевать и готовить – придет позже. Глаза мальчика расширены и мечутся из стороны в сторону, замечая то серые, то черные подушечки лап, как они разделяются, когда между ними попадает проволока сетчатой дверцы; быстрые языки, дикие глаза; а то вдруг иногда собака неподвижна, смотрит; или изгиб спины той, что не повернула к ним голову. А то бывает, что собака – бац! – перевернет вдруг железную миску с кормом, и коричневатые катышки разлетаются, даже отскакивают у мальчика от ботинок. Он берет у отца ременную петлю, сжимает в пальцах.
– Шумно, да?
Мальчик кивает.
Эрни садится на корточки.
– Вот эту. – Собака, подросток не очень чистокровной гончей, поскуливая, обегает клетку по кругу. – Эту, да?
Мальчик высвобождает палец из обернутого вокруг руки поводка и сует сквозь сетку. Нюхая палец, собака замирает, потом вывешивает язык, и мальчик отходит.
– Как змея, да?
Мальчик кивает.
– Чем-то она похожа на ту, что тот пацан – как его, Джимми, кажется? – дома держит, правда же?
Мальчик снова кивает.
– Эта – другое дело, эта всегда здесь. Я с отцом приходил, когда был таким, как вот ты сейчас. – Эрни показывает ладонью, какой он был когда-то маленький. – А собака? Она и тогда, и всегда была здесь. Вот прямо за этой сеткой, так и ждала нас. Все эти собаки – они все те же. Просто это их место в устройстве мира.
Собака медленно садится. Ее глаза переходят с лица мальчика на лицо Эрни и на крюк, которым заперта дверца вольера. Потом она коротко, возбужденно взлаивает, будто приказ отдает, и склоняет голову набок. Эрни встает, кивает:
– Эту.
Слегка подавленная, собака сидит на заднем сиденье между детьми. Эрни рассеянно барабанит пальцами по баранке, этот звук перемежается громом катающейся по голому полу кузова свинцовой трубы, которую они только что нашли на свалке. Они едут обратно мимо очистных сооружений, мимо бойни и свинофермы и спускаются к реке, где есть клочок маленькой как бы природы среди городской застройки, подмявшей под себя все вокруг.
НЕВИДИМЫЕ РЫБКИ
О том, что в его маленьком зоомагазине что-то не так, Владелец знает. А ведь такая, казалось бы, хорошая была идея три года назад. Продавать щенков, котят, тропических птиц, рептилий и рыбок. И он как будто бы даже помнит хорошие времена, бойкий бизнес, ощущение общей благости в магазине. Теперь – какое там! – каждое утро в магазине словно враг побывал, продавцы нервные, сам – на грани срыва, в смятении и страхе. А покупатели это чувствуют и держатся подальше. Щенки и котята начинают вырастать из своих пластиковых клеток, и он вынужден отправлять их в приюты и на эксперименты.
Хуже всего, что почти каждое утро он обнаруживает кого-то мертвым или искалеченным.
Шимпанзе день ото дня мрачнеет. Его клетку повернули задней стенкой к двери, потому что он вздрагивает, когда входят покупатели. А чтобы люди знали о его существовании, на стену повесили плакат, где в полный рост изображен другой, улыбающийся шимпанзе.
Иногда, глядя на это животное, Владелец задумывается, не лучше ли пристрелить его. В голову приходят мысли самого абсурдного свойства – вроде того, чтобы взять, перестрелять здесь все живое да и делу конец. Но у него ни ружья нет, ни подлинной решимости.
Его менеджер, молодой парень по имени Регги, столь же разочарован, но его настрой куда благоразумнее.
– Тут у нас явно происходит что-то не то, – говорит он Владельцу. – Надо попробовать с этим разобраться.
Владелец соглашается, но ни тот, ни другой не могут придумать, как повернуть вспять развал бизнеса. Владелец то и дело мысленно возвращается во времена, когда их зоомагазин был куда более радостным местом. Грустно улыбается, вспоминая, как однажды вставил в рамку и повесил на стену первый вырученный здесь доллар. Бывало, он целые вечера проводил около аквариумов с рыбками всех цветов и размеров. Здесь – и зеленоватая шустрая мелюзга размером с ноготок, и отливающие золотом и серебром увальни величиной с кулак, что грузно плавают, помаргивая веками. Не надо стучать по стеклу! – для них это все равно, как если у тебя, над ухом выстрелят из ружья. В высоких узких цилиндрах содержались японские бойцовые рыбки. Мальчишки-подростки иногда сдвигали такие цилиндры один к другому, чтобы посмотреть, как рыбки, бросаясь друг на дружку, будут биться о стекло, отскакивать, снова бросаться и наконец чему-то научившись, замрут, нерешительно озираясь.
Когда-то давным-давно он придумал шутку, которая действует до сих пор: насовал в аквариум гальки, пластмассовых водорослей, налил воды и подсоединил систему фильтрации. Рыб там не было, лишь струйка белесых пузырьков на фоне искусственной розоватой подсветки. Сверху повесил табличку: «Невидимые рыбки – редкость из Бразилии». Ему забавно было наблюдать, как люди останавливаются у стеклянного куба и силятся разглядеть то, что увидеть невозможно. Вглядываются, щурятся, и ноготочком иногда все-таки стук-постук! – потише, чем ружье; скорее, как детский пистолет с пистонами. В конце концов распрямляются и хмурятся. Это что – шутка?
А пару раз на дню кто-нибудь нет-нет, да и увидит: промельк хвоста, абрис спины либо еще какое свидетельство рыбьего бытия, порожденное необычайным сочетанием подсветки, камешков и пузырьков.
В те времена их магазинчик был средоточием волшебства – заведение сияло чистотой и обещало процветание. Или ему так казалось. А теперь и на невидимых рыбок посмотреть никто не остановится. Все ни к черту.
Знает истину шимпанзе.
Мучить животных в зоомагазин по ночам приходит сторож из охраны рынка. Заранее, за час-другой перед тем как войти, поднимает железную штору, чтобы всполошившиеся было попугаи поневоле утратили бдительность и вновь заснули. А он на цыпочках, на цыпочках – и давай сшибать их с насестов, глядя, как они хлопаются об пол, ошеломленно вскакивают и глупо озираются, медленно моргая черными глазищами, словно зоомагазин пригрезился им во сне, а в реальности они – дичь в джунглях.
Но это бы еще полбеды. Сторож затеял приносить из дому всякие штуки: спички, резиновые ленточки, кухонный нож, дротики от игры в «дартс». Шимпанзе всю ночь не спит, смотрит в дырочки от шурупов в задней стенке клетки и по кусочкам собирает картину того, что делает с животными сторож.
Утром Владелец спрашивает себя: «С чего это две крысы вдруг напали на третью и выцарапали ей глаза? И куда делись у игуаны задние лапы? Почему кролик утонул в такой мелкой миске? Какого рожна у хорька дырка в заду вся в крови?»
А в комнате отдыха сторож смотрит, как черепаха медленно кружится в микроволновке…
У продавца, утром пришедшего первым, Владелец спрашивает: «Слушай, как так – хомяков было десять, правильно? А теперь девять…»
Шимпанзе понимает, что когда-нибудь сторож возьмется и за него. И так уже иногда подступается, испытывает его на выносливость к боли – щиплет за плечо, дергает за яички, – но нет у того никакой стойкости. Падает на пол клетки, катается, пытаясь сделаться как можно меньше и заслоняясь передней лапой. А сторож уже носится по помещению, гоняясь с полицейской дубинкой за попугаем, который то туда от него кинется, то сюда и только вскрикивает: Ах-ах-ах! Ах-ах-ах!
Владелец спит. Он видит баржу, вроде Ноева ковчега, а к ней из леса тянется процессия зверей. Хороший сон. Но нет, деревья-то сухие, а в русле вместо воды вонючий туман. Солнце палит, и на дождь никакой надежды. Животные в ковчеге подымают вой.
Ночь за ночью сторож вламывается, и все сызнова. Жжет, калечит, убивает. Сеет боль, кровь и смерть. Это еще до того, как он узнал о существовании шимпанзе. Он и до рыбок не сразу добрался. И вот однажды ночью останавливается у аквариума с невидимыми рыбками. Где они?
Светит фонариком – то ли есть там кто, то ли нет. Закатывает рукав и сует руку по локоть в воду.
Шимпанзе прячет голову в ладони.
Сторож шарит: и так рукой пройдется, и сяк, просеивает камешки между пальцев. Ищет, ищет, но ничего, на ощупь напоминающего рыбу, в руку не попадает.
Надо резче, чтобы этак неожиданно… хвать!
Разочарование охватывает как приступ боли. Он дергает аквариум за углы, стаскивает его с полки – и об пол вдребезги. Сторожу кажется, что он видит, как, поблескивая в тонкой пленке растекшейся по полу воды, бьются и задыхаются маленькие рыбки.
– Вы у меня попляшете, – бормочет он.
Тут он поворачивается и видит испуганного шимпанзе, это неожиданность: шимпанзе настолько отличается от прочей живности в лавке, что сторожу становится любопытно и он просовывает палец сквозь сетку.
– Эй, малый! – говорит он.
А шимпанзе проделывает то, чего прежде не мог бы и вообразить. Кусает, да еще и сильно, чуть не до кости.
– А, ч-черт! – вырывается у сторожа, и он отдергивает руку. – Ну, я тебе еще покажу!
Утром Регги (который менеджер) в ситуации разобрался. И говорит Владельцу:
– Этот чертов шимпанзе вылезает и разгуливает. Кто же еще мог грохнуть аквариум? Смотрите, суешь палец вот сюда, и можно запросто отпереть клетку. Мерзавец.
Ну вот, теперь и до Владельца дошло: оказывается, это шимпанзе тут разгуливает и мучит животных, после чего в лавке запах пыточной камеры, это он развалил бизнес и загубил все то хорошее, что у них было.
– Ах ты, гад какой, – говорит Владелец, скрипя зубами от злости, боли и удивления.
– Давайте убьем его.
– Но как? Ружья у меня нет. У тебя есть?
– Нет, – говорит Регги. – Я придумал, надо только закрытия дождаться. Сюда его затащим. У вас есть что-нибудь тяжелое, чем ударить? Типа ломика, монтировки…
– А, ну да, – говорит Владелец. – Конечно, в машине.
– Вот, принесите. И убьем его. Владелец на миг задумывается. Потом говорит:
– Что поделаешь, заслужил.
Когда его трогают эти двое, шимпанзе нравится, хотя он и нервничает. Чтобы они мучили животных, – нет, такого он не видел никогда. Должно быть, они решили поместить его туда, куда сторожу хода нет. Но как ни пытается он смотреть на них как на спасителей, знает, что это едва ли правда.
Они ему обматывают голову тряпкой, так что он не может толком открыть рот. Регги поднимает его, предварительно надев кожаные перчатки.
Он обнимает руками Регги за шею – просто потому что не придумал, куда еще их можно деть.
– Ты осторожнее! – говорит Владелец. Лицо шимпанзе представляется ему отвратительным и злобным. – И не смотри на меня так, гаденыш мерзкий.
Шимпанзе что-то коротко вякает, сам не зная, что хочет этим сказать.
– Заткнись, – говорит ему Владелец.
В подсобке шимпанзе ставят на железный стол. Он присаживается на зад и смотрит на них снизу вверх. Они берутся за монтировки.
– И что, вот прямо так взять и ударить? – спрашивает Владелец, чувствуя холод в кишках.
– Так ведь – придется.
Шимпанзе переводит взгляд с одного лица на другое. Смотрит на тяжелые металлические предметы в их руках и понимает. Локтями загораживает голову и горбится. Сперва они бьют по чем попало, ломая ему руки и ребра. Он падает со стола, пытается вскочить. Но уже сломана кость ноги. Раскалывается голова. Вываливаются мозги, и он перестает думать.
Регги увозит его в лес и хоронит.
А Владельцу продолжают сниться кошмары про гниющие трупы и ковчег в пустыне.
Прокушенный палец сторож обработал плохо. Прошла неделя, рука распухла, надулась гноем и скверно пахнет. Раненое место позеленело, вокруг начала отслаиваться кожа. Он не встает с кровати и ему снятся лихорадочные сны. Рука надулась ядом, скрючилась и отмерла. Иногда он просыпается от ощущения, что у него вдоль руки и на плече все тело в трещинах. Пытается стряхнуть с себя вонь и боль, но обнаруживает, что не способен шевельнуться. Хочет пить, хочет, чтобы пришли, спасли его, но знает: ничего этого не будет.
РЫБА
Я шел под прикрытием скальной стены, которая отделяла меня от океана. Не думаю, чтобы у меня была какая-то цель. Возможно, мне казалось, что я могу так идти вечно. Было облачно и прохладно. Перед этим всю ночь бушевала буря, вскоре опять пошел дождь. На песке я заметил широкий след. Местами на нем виднелись следы крови и чешуя, как будто по песку тащили огромную рыбину. Кое-где рядом попадались отпечатки рук, тоже выпачканные кровью.
Я пошел по следу и в конце концов наткнулся на русалку. Она скребла пальцами скальную стену, искала, за что ухватиться. Ее покрытый серой чешуей хвост (длиной что-нибудь около трех футов) оканчивался раздвоенным рыбьим плавником и был, казалось, так тяжел для нее, что по мягкому песку она его еле тащила. Выгоревшие на солнце волосы были длинными и спутанными. Торсом она прижималась к отвесной скале, тщетно пытаясь на нее взобраться. На темных от загара плечах и спине бугрились напрягшиеся мышцы, кожа пестрела белыми полосками шрамов. Она приобернулась, и я увидел на лбу у нее глубокую рану со следами крови, засохшей на лице и на шее. Глаза у нее были зеленые. Я знал когда-то одну женщину с такими зелеными глазами.
Я посмотрел назад. Увидел отпечатки своих ног, косо пересекающие след, который она оставила, пока ползла вдоль обращенной прочь от океана стороны скального хребта.
И снова я посмотрел на русалку. Весь ее торс содрогнулся, когда она обессиленно упала на песок. Спустя мгновение приподнялась на локтях. Потом замерла, как животное, почуявшее опасность. Повернула лицо ко мне. Ее рот открылся, но никаких звуков она не издавала.
Я пошел к ней. Она опять вцепилась в скалу. В теснине среди мокрых скал стоял тяжелый запах. Руки и лицо у нее дрожали. Когда я приблизился, она всем телом развернулась, оказавшись спиной к скале. И зашипела на меня, прямо как кошка, а потом сделалась совершенно неподвижна.
Я коснулся ее хвоста; он был твердым и сухим. Она не двигалась, но ее бледные губы раскрылись и обнажили тусклые мелкие зубы, среди них несколько сломанных. Ее подбородок вскинулся вверх, отчего под кожей шеи выступили тонкие сплетения связок. Небольшие груди с крошечными сосками мягко свешивались. У меня возник позыв протянуть к ним руку, но я сдержался.
Кончик ее хвоста поднимался и медленно опадал. На нем я заметил несколько разрывов. Надорванные места имели вид плотной мясистой ткани, кровь проступала лишь поверхностно, из-под кожи. Когда я понял, что она собирается с силами, чтобы мощь всего тела вложить в сопротивление, бросился вперед.
Мы начали бороться. Она била меня кулаками и локтями, пыталась ударить головой. Потом попробовала пустить в ход зубы. Она не причиняла мне боли, и у меня в сознании не возникало никаких мыслей. Постепенно я усмирил ее. Она лежала подо мной и тяжело дышала. Я взвалил ее на плечо, стиснув так сильно, что у нее перехватило дыхание, и она не могла шевельнуться. Балансируя и подтягиваясь свободной рукой, полез на скальную стену. Несколько раз она попыталась вырваться, но не хватило сил. Я испугался, не свалиться бы обратно, чуть не уронил ее, но все же мы взошли на зазубренный каменный гребень. Перевалив через него, я снял ее с плеча и, придерживая за руки, стал опускать наземь. Под конец я не совладал с тяжестью, рука соскользнула, и она упала.
Сразу же она поползла через полоску пляжа к океану, до него было десять ярдов. Я вдруг почувствовал желание что-то крикнуть ей, заставить ее отозваться. Спрыгнул на песок и пошел к ней. Когда я охватил ее хвост руками, она испустила вопль. Вывернув хвост, я заставил ее перевернуться на спину. Глаза ее потемнели, торс поднялся, и она угрожающе щелкнула зубами. Неожиданно для себя я ударил ее по лицу. Она опять простерлась на песке. В руке осталось ощущение ожога. Из раны у нее на голове побежала свежая кровь. Закинув руки, она лежала неподвижно, вся опутанная волосами.
Я пытался придумать, что бы такое сказать. Сверкнула молния; я успел сосчитать до двух, и грянул гром. Дождь хлынул сильнее. По обе стороны хвоста у нее были еще два малых плавника. Чуть ниже половины длины посередине тоже был плавник, а ниже плавника отверстие. Она так выгнулась, закинув голову назад, что глаза смотрели на воду. Капли дождя разбивались в мелкие брызги о ее щеки. Я положил ладонь ей на живот. На нем я заметил характерные морщины послеродовых растяжек. Живот слегка вздрагивал. Я передвинулся вперед и был теперь над нею. Ее рот был слегка приоткрыт, словно она только что произнесла какое-то слово.
Я склонился к ней лицом, потом опустился весь. Почувствовал, как под грудной клеткой сплющиваются ее груди. Дыхание, исходящее из ее носа, овевало мне лицо, и я нежно поцеловал ее в холодные соленые губы. И вновь поцеловал, думая о том, как много всякого прошло через ее рот – соленая вода, водоросли, рыба. Губами я раскрыл ее губы и протиснул ей в рот язык. Почувствовал вкус, которого не распознал. Мне представились темные подводные закоулки, спокойные даже в бурю – такие, где в холодном безмолвии плавают медузы, акулы и всякие прочие твари; представились толщи вод, в которые тонущие корабли опускаются минутами, часами, может быть даже целыми днями, и лишь вырывающиеся из них струи пузырьков летят вверх и лопаются на поверхности.
Я почувствовал под ладонями мышцы ее спины, стал разминать их. Но тут меня внезапно охватил стыд, и я встал.
Она не двинулась, и я испугался, что из-за меня она так и останется здесь лежать. Но потом она медленно перевернулась и подползла к воде. Вскоре вода подступила к ее локтям, захлестнула торс. Набежала волна, накрыла с головой. Ее хвост поднялся, ударил по воде, и она исчезла.
СОСТРАДАТЕЛЬНЫЙ УБИЙЦА (СЕРИАЛ)
Возможно, этот голубь побывал в лапах у кошки. На самом солнцепеке он лежал за университетской церковью на тротуаре с прокушенной в нескольких местах головой. На вид он был мертвым, лишь чуть вздымалась и опадала спинка – значит дышит. Досадуя, что именно ему попалась на глаза полумертвая птица, он сел около голубя на корточки, присмотрелся. На обращенный вверх глаз птицы натекла кровь, и она не могла сморгнуть ослепившую ее лужицу. Из клюва торчал кончик сероватого языка и слабо подергивался. День был жаркий, и он подумал, не принести ли птице воды, хотя она, вероятно, и пить-то уже не сможет. Будет медленно, болезненно умирать.
Труднее всего было выносить этот залитый кровью глаз, его проглядывающую сквозь кровь черноту и возникающий в сознании вопрос, не на него ли этот глаз смотрит.
Немного помедлив, он встал. Пошел в библиотеку, где всегда царила успокоительная прохлада. По пути сам себе дал обещание. В зале выписал книгу, нужную для курсовой работы. Потом вернулся посмотреть – может быть, голубь уже умер? Нет, не умер. С тех пор птица явно пыталась сдвинуться, потому что крыло под ней теперь было неловко подогнуто. Он огляделся по сторонам, но он и голубь были одни. Окна окружающих кирпичных зданий, все как одно, отражали солнце.
– Я обещал себе, – произнес он.
Он поглядел вокруг в поисках какого-нибудь большого камня или деревянной палки, чтобы добить птицу. Обещание показалось ему диким, возможно, даже невыполнимым. Вспомнилось, как в детстве он убил несколько птиц из духового ружья, и после каждого такого убийства наступал черед тайных похорон. Но теперь не было даже простейшего орудия.
То был вылизанный, ухоженный студенческий городок, и в поисках чего-нибудь твердого он обошел вокруг церкви и осмотрел весь газон. Шел медленно, заглядывал под деревья и в затененные углы у стен домов, но не нашел ничего. В конце концов повернул обратно к голубю, твердя по дороге: «Хоть бы он уже умер».
Но нет. Он опять двигался. Его голова теперь была подогнута вниз, под туловище. Одно крыло поднялось и опало, и снова поднялось. Вдруг осенило: на ближней стоянке его машина. От этой мысли пришло облегчение пополам с испугом. Поднял голубя.
В руке птица забилась, пыталась вырваться, пока он крепче не охватил крылья пальцами, чтобы она не могла ими пошевелить. Птица уронила голову и больше не сопротивлялась. Он ощущал частое биение ее сердца – удары почти сливались один с другим.
– Прости меня, прости, прости… – повторял он.
Он положил птицу под переднее колесо. Та захлопала крылом, сдвинулась, описала полукруг и замерла. Отходя от голубя, он испытывал ощущение, что самое трудное позади, что, крепко сжав голубя в руке, он принял на себя ответственность и, положив начало движению, избавился от необходимости себя принуждать, потому что самой своей инерцией оно помогает ему довести дело до конца. Не оглядываясь на голубя, сел в машину, сдал назад и, медленно двинувшись, подъехал к самому голубю колесом. «Господи», – проговорил он и нажал на газ. Машина дернулась, он нажал сильнее и почувствовал, как машина слегка качнулась, наехав на птичье тельце.
В ошеломлении он вылез из машины и направился опять к библиотеке. Книга исчезла, и он не помнил, когда выпустил ее из рук – когда брал голубя или раньше. Она лежала в траве у церкви, и он поднял ее, собираясь вернуться в библиотеку и почитать. Но не смог. С голубем дело было не кончено. Следовало увидеть его мертвым.
Когда он вернулся к машине, нашел только кровавое пятно и несколько перьев. Поднимаясь с корточек, вздрогнул, услышав крик. Несмотря на то, что половина тела у голубя была сплющена, тот стоял в нескольких футах впереди машины на траве газона. На вид он сделался больше, чем был: проехав по нему, машина удлинила его тело, к тому же у него еще и голова как-то раздулась, став размером чуть не с кулак. Птица опять испустила крик и скакнула в его сторону. Попятившись, он споткнулся, а голубь, вновь деревянно скакнув к нему, упал и замер, лишь одна нога продолжала дергаться. Птичья лапа вздрагивала, словно переломанные и сцепившиеся друг с другом когти пытаются разъединиться. И опять послышался этот крик.
– Господи, – сказал он. Залез в машину и отъехал назад. Но на сей раз вперед поехал аккуратнее: открыв дверцу и высунувшись, убедился, что голова голубя в точности перед шиной. Прежде, чем птица успела сдвинуться, дал газу. Череп лопнул гораздо громче, чем он ожидал. Как после выстрела из ружья, эхо разнеслось по всему кампусу, который в остальном был совершенно тих.
Почти что выпав из машины, он чуть не бегом бросился прочь от стоянки. Книга опять куда-то подевалась, но ему уже было плевать. Оказавшись в библиотеке, плюхнулся на диван, отдавшись прохладе помещения и запаху книг, от которого это место казалось родным, но успокоиться не удавалось. Сердце в груди так и бухало, в желудке стояла какая-то гадость. Хотелось зацепиться за проходящих людей, за их лица, но глаз было не поднять. Почувствовав невероятную усталость, он осознал, что придется вновь туда возвращаться. Он должен увидеть птицу и понять, что это был за взрыв, от которого до сих пор звон в ушах.
Теперь уже размером с небольшую собаку, голубь стоял на переднем бампере. Его голова была сплющенной лепешкой из крови, костей и слипшихся перьев, лопнувшие глаза стали черными сгустками, от клюва остался лишь зазубренный обломок. Но вел себя он бодрее, чем прежде. Прыгнул с бампера на капот машины и нелепо заплясал, восстанавливая равновесие.
– Какой бред, – сказал он.
Птица повернулась к нему. Вся вспучилась и издала громкий клекот. Он едва не сбежал. Сломанное крыло неловко поднялось и затрепетало. Он поднял взгляд на окна кирпичных зданий – вдруг кто-нибудь видит все это? – но никого нигде не было. Вновь опустив глаза, заметил, что птица нагадила – на капоте машины появилась здоровенная лепешка кровавого месива. Затем голубь повернулся и произвел несколько шагов, дергая головой в подражание той прыгающей походке, которой ходят голуби, словно старался и теперь быть тем, кем был когда-то.
– Какой бред, – сказал он.
С гулким шлепком голубь наткнулся на лобовое стекло и упал назад. Снова издав свой крик, он поднялся и повторил процесс, после чего в стекле осталась небольшая забоина, а вокруг черное кровавое пятно с какими-то еще кусочками внутренностей. Перемещаясь каждый раз все проворнее, птица повторяла все это вновь и вновь.
Ведомый одним инстинктом, он подошел к машине. Открыл заднюю дверь и пошарил под сидением в поисках монтировки. Теперь он двигался быстро. Когда приблизился к голубю, птица остановилась, уставилась на него и испустила крик, который пронзил его до нутра. Взмахнув монтировкой, он сбросил птицу с машины, и она упала за пределами стоянки, на газоне. Он подбежал к ней и бил, пока не устали руки, пока ее не разнесло в такие мелкие ошметки, что едва ли от нее вообще что-нибудь осталось. Бил, не помня себя, и вновь стал что-то сознавать лишь по пути назад к библиотеке. Он не мог вспомнить, ни куда дел монтировку, ни когда, собственно, прекратил наносить удары по тому, что оставалось от голубя. Чувствовал себя оглушенным и каким-то сконфуженным.
Войдя в здание, он вновь повалился на диван. В желудке не было позывов тошноты, но он ощущался как нечто твердое, сделанное из сплошных мускулов. Мимо проходили люди, но он не узнавал их лиц, да и не пытался. Сидел в оцепенении, похожем на сон без сновидений. Первая мысль, которая пронеслась в голове, была о том, что нынче, кажется, день пропал. Занятий, которые предстояло посетить под вечер, не существовало. Пора домой.
Лобовое стекло машины было разбито. Капот весь в глубоких царапинах и помят, словно по нему били бейсбольной битой. Он огляделся в поисках голубя. Тот стоял, глядя на него с крыши ближайшего кирпичного здания. Ростом он теперь казался с пятилетнего ребенка, и все в нем было исковеркано. Мгновение птица была совершенно неподвижна, и он подумал, что ничего того, что происходило с момента, когда он нашел голубя, в действительности не было. Тут птица дрогнула, шевельнулась. Захотелось сойти с места, как-то отреагировать на движение птицы, но он не смог. Она кругами устремилась вниз, падая, будто огромный изломанный ветром бумажный змей. Сила удара сшибла его на землю, и он почувствовал, как сжимаются, впившись в грудную клетку, когти.
– Прочь, – попытался он на птицу прикрикнуть, но вместо слова получился стон.
Она опять нагадила, причем ошеломительно вонюче, и помет нестерпимо жег ему живот и пах. Он пытался перекатиться лицом вниз, выбраться из-под птицы, но не мог.
– Убью, – выдохнул он сквозь зубы, но, уже произнося это, понимал, что угроза пуста.
Птица подняла раздавленную голову на изломанной шее и взвыла – не по-птичьи, а как человек, словно это его собственный голос вознесся, продравшись между когтей, терзающих его плоть, и, пройдя сквозь исковерканное голубиное тело, исторгнулся из размозженного клюва.
ДВА БЕГУНА
Хэнк и Джерри гнали машину всю ночь, лишь ранним утром сделав остановку, чтобы позавтракать в забегаловке «У Дэнни». Потом ехали закоулками, выехали из городка и свернули на грунтовую дорогу, которую Хэнк разведал месяца два назад. Отъехав от развилки подальше, припарковались. Хэнк завернул винтовку в солдатское одеяло, потому что посреди лета ни на что сезона не было. Сверток все равно выглядел весьма подозрительно, и, продираясь сквозь кусты, Хэнк прошептал Джерри:
– Ты, того-этого – поглядывай.
Джерри кивнул и заозирался. Ему было двадцать, а с Хэнком он познакомился год назад. Три раза он уже с Хэнком ездил и многому научился. А Хэнк это дело практикует уже, что-нибудь, лет десять. У него аккуратная бородка и на глазах почти всегда зеркальные очки. Через всю грудь татуировка: «ОХОТНИК». Джерри подумывает, не сделать ли такую и себе.
Джерри указал на олений помет. Впрочем, катышки черные и здорово подсохли.
– Когда я был пацаном, папаша браконьерил и частенько брал меня с собой, – сказал Хэнк. – Он говорил, ему не интересно, да и вообще неправильно стрелять кого-нибудь, когда можно.
Поодаль от дороги бежал ручей, и они вышли на его берег. Джерри старался не отставать от Хэнка, который шагал широко и решительно. Пройдя с милю или около того, они поднялись на небольшой взгорок, с которого открывалась дорога.
Хэнк развернул винтовку и проверил прицел.
– Тут непременно что-то будет, – сказал он.
– Ты уверен?
На две или три секунды Хэнк задержал взгляд на Джерри, но ничего не ответил. Потом продолжил проверку оружия.
– Ты как думаешь, выстрел кто-нибудь услышит?
– Не исключено. Хотя от населенного пункта мы в пяти милях. К тому времени, когда кто-нибудь придет проверять (если придет), мы сядем в машину и уедем.
– А все ж таки, наверное, придется в темпе возвращаться.
Снова Хэнк не ответил. Повращал головой и прочистил горло. Начинало припекать. Джерри хотел сидеть так же неподвижно, как Хэнк, но это оказалось нелегко. Поймал себя на том, что отламывает ветки, кромсает их на куски, а потом вкапывает сапогами в грязь.
В конце концов он вынул нож и принялся разглядывать лезвие. Накануне вечером Хэнк заточил его под идеальным углом.
– Слушай, – сказал Хэнк.
Джерри поднял взгляд и склонил голову на сторону. Тут он услышал шум, доносящийся с дороги внизу. Вскоре показался мужчина в синих трусах и синей бейсбольной кепке. Он бежал быстрой трусцой. Джерри поглядел на Хэнка – что тот будет делать, – но Хэнк смотрел на мужчину безучастно. Когда мужчина пробежал, Джерри сказал:
– А можно мне подержать винтовку? Хэнк посмотрел на Джерри скептически.
– Думаешь, ты уже готов?
– Ты говорил, что в этот раз, может быть, разрешишь мне стрельнуть.
– Вот именно.
Я сказал «может быть». После некоторой паузы Хэнк передал винтовку Джерри.
– Ну, ладно, – сказал Хэнк. – Но ты уж лучше будь наготове. И лучше не медли ни секунды.
– Ништяк.
Они подождали еще с четверть часа. Джерри перекладывал винтовку из руки в руку, прицеливался то в камень, то в какую-нибудь ветку. У него было такое чувство, что ничего уже не произойдет, и в нем нарастало горькое разочарование. Тут он заметил, что Хэнк замер в полной неподвижности и устремил взгляд вниз, на изгиб дороги. Через миг в поле зрения появилась она. Только что она бежала довольно быстро, но вот пошла потише, чуть не шагом, а потом и совсем остановилась, словно почуяв опасность. Она еще была не слишком-то к ним близко, но Джерри казалось, что он видит, как у нее раздуваются ноздри.
– Давай, – прошипел Хэнк.
Джерри не раз принимал участие в том, что делает Хэнк, насмотрелся и теперь применил знания на практике. Он вскинул винтовку к плечу, закрыл один глаз, прицелился в точку, что в нескольких дюймах над головой, и положил палец на спуск. Он не промедлил. Нажал, как учили, и винтовка выстрелила. Она упала.
Секунду Джерри не мог шевельнуться. Хэнк был уже на ногах, бежал со взгорка вниз. Обернувшись, сказал:
– Нож, нож давай.
Джерри кивнул и поднялся. Завернул винтовку в одеяло, вынул из ножен нож и вприпрыжку бросился за Хэнком.
Она лежала поперек обочины, полголовы ей снесло. Один из ее тусклых карих глаз был виден, и, заглянув в него, Джерри почувствовал, как стало горячо в животе. Хэнк встал на колени и быстро резал – от горла через ребра к животу. Вскрыл ребра, просунул руку и вытянул сердце. Потом пошуровал вокруг ножом, чтобы окончательно отделить. Джерри достал у него из кармана пластиковый пакет, и Хэнк опустил туда сердце.
– Ну вот, это ты съешь, – сказал Хэнк. – Теперь, когда ты сумел убить, придется приобщиться.
– Не знаю, – сказал Джерри.
Он понимал, что для Хэнка во всем, что они делают, главное – процесс съедания сердца, но для Джерри это не так. Для него вся радость в подготовке. Ему нравится долгая езда от их городка к тому месту, где они задумали кого-нибудь убить. Ему нравится, как Хэнк рассказывает о других охотах и других событиях своей жизни. Ему нравится, что они всегда завтракают, едва рассветет, нравится, как пища пробуждает и придает сил на день. Еще ему нравится идти по лесу и ждать, хотя ожидание всегда кажется таким долгим, что он едва выдерживает. А потом – выстрел, громкий и тяжкий, и – мгновенное чувство освобождения. Все, что после этого, попадает уже в какую-то, что ли, мертвую зону.
– Давай, – сказал Хэнк. – Шевели копытами. Пока еще до грузовика доберемся.
Джерри встал. Хэнк уже вовсю шагал по дороге. Джерри глянул еще раз – на кровь из ее головы, лужей стоящую на плотном грунте, на язык, высунутый между зубов. Поглядел на разрез, который проделал в ней Хэнк, на то, как сквозь него виднеются кишки, и как они вздрагивают внутри. Что он при этом чувствовал, он не понял, но решил, что если Хэнк сочтет важным, чтобы он съел сердце, ну, тогда, что ж – ништяк, он попытается.
В ПРАЙДЕ У ЛЬВОВ
Когда мы познакомились (сто лет назад), я в жизни не подумал бы взять его женщину. Он был куда удачливей всех нас и был у нас первый заводила.
– Слышь, ты, – говорил он. – Ты лучше делай, как я. Бери пример со львов. Львы знают, что все это дело – лотерея. Бросайся, и когда-нибудь что-нибудь схватишь. Тогда наешься.
Такая аналогия мне не нравилась, потому что я и тогда мяса не ел. Потом – он что, не знает, что у львов охотятся самки!
Он был сильный, представительный, с золотой гривой, и в его маленькой однокомнатной квартирке всегда пахло только что сломанной целкой.
Но теперь, вернувшись в этот город, я нашел его постаревшим. Его волосы поредели и стали короче, контур тела расплылся, скулы помягчели, зубы, когда-то жемчужные, потускнели. Он – больше не охотник. У него теперь только одна женщина, вся костлявая, рыжая и патлатая. Ценность ей придает только то, что она принадлежит ему. И вот, сижу в их единственной комнате. А она то эту ногу на ту закинет, то ту на эту, и такие у нее икры – вроде как слишком резко очерченные.
Я разглядываю ее губы, ее шею. Принюхиваюсь, какой у нее запах, но в комнате полно старых окурков, и черт знает как давно не открывали окон.
Обо мне она ничего от него не слышала. Спрашивала, зачем я уехал да зачем вернулся. Говорю, еду, мол, из города, где учился, в город, где нашел работу, а по дороге решил навестить старое логово.
По телевизору как раз показывали про животных. Диких собак то ли в Австралии, то ли в Африке. Один там пес-одиночка, явно голодает. Наткнулся на трех или четырех собратьев, которые, ворча, гложут падаль. Пес-одиночка вприпрыжку бежал мимо, учуял мясо, и с ходу к нему, а эти рычат, бросаются, вот-вот зубами хватят. Он, поджав хвост, отбегает, делает полукруг, его снова гонят, он поворачивается и исчезает в желтой траве. Там стоит, вывалив язык и поводя ребрами, смотрит, как другие едят.
– Как это грустно, – говорю. – Лучше бы его пристрелили. Или накормили. Те люди, что снимали видео.
– Вот. Очень типично для тебя, – говорит мой старый приятель. – Не хочешь предоставить природе брать свое. – И улыбается своей девушке, а она на меня смотрит, этак изучающе.
А я думаю про наш застарелый спор насчет мясоедения и решаю пока их не трогать. Поглядев на женщину, потом опять на приятеля, я думаю: В дикой природе кто-нибудь, кто побольше и посильнее, взял бы ее у тебя да и отнял, а ее бы даже спрашивать не стал, хочет она его или нет. Вот как это делается в дикой природе.
Голос с экрана вещает о том, как жесток этот мир. Мы смотрим кадры, где животные либо голодают, либо их убивают в сухой траве, на берегу грязной лужи с водой.
– Ладно, – говорит мой старый приятель. – Пошли.
Когда-то мы играли в баскет. Он был быстрее и сильнее меня, и глаз на корзину имел более верный. Мы выходим на площадку. А у него уже и так вид усталый. И вовсе он не рад моему приезду. Но пока шел, мячом об пол постукивал, улыбался. Потом он катает мяч в руке, разглядывает поверхность. А я думаю о его женщине. Представляю себе, как она смотрит на нас из окна, до угла провожает.
– Она хочет ребенка, – говорит он.
– Она сказала?
– Нет. Просто я знаю. Вся аж зациклилась – ребенка родить.
Он снимает рубашку и делает несколько пробных бросков. Я жду. Потяжелел он, округлился. Раньше я играл нервно, но сейчас, чувствую, хорошо пойдет. Я знаю, что игра предрешена. Мы начинаем, и я сразу вижу, что былой сноровки в нем нет как нет.
И с равновесием у него неважнецки. Сиськи прыгают, на руках снизу жирок колышется. Не напрягаясь, выигрываю первый гейм. И второй. Он расстроен.
– Ах ты, господи, – говорит он. – Ну, я давненько ведь не играл.
Хотя он и не скроен уже из одних мускулов, он все еще гораздо крупнее меня, и начинает пихаться корпусом. Однажды, напившись, мы чуть не подрались, и я испугался, поскольку, судя по тому, как мощно он на меня попер, он вполне мог мне здорово накостылять. Теперь он снова пытается устрашить меня тем же способом, но нынче-то – поди попробуй. Я увертываюсь. Он спотыкается, чуть не падает, а я забиваю. Вскоре он пускает в ход локти, подставляет колени, а я все эти его выверты обращаю в свою пользу, хотя нет-нет, да и расплывется черное пятно перед глазами. Иногда он сбивает меня с ног. Иногда сам падает.
Тем не менее, я снова и снова выигрываю. Хочу остановиться, но он отказывается.
– Еще разок, – слышу я в который раз.
Мы оба в ссадинах, потные. Изо рта у него воняет, глаза бегают. В один прекрасный момент он пытается воткнуть мне локоть в под-дых и промахивается. Я вовремя крутнулся. А он спотыкается и несколько шагов ловит равновесие. Спиной ко мне. Это инстинкт, я не мог удержаться – когда такой удобный случай, как мне было его не грохнуть! Он перекатился, и тут я почувствовал в нем его былую силу, но я все просчитывал точно, давал ему подо мной ворочаться, но так, чтобы он меня не сбросил. Потом я начал бить его в морду и по шее. Аж руки онемели. Его лицо залила кровь, глаза потускнели. Когда я ушел, он лежал и стонал.
На подходе к его квартире все мышцы и все нервы у меня трясет – такой пошел выброс адреналина. А что надо делать, я знаю. Всхожу по лестнице, темной и пахнущей старыми тряпками. Когда я прохожу в дверь, она широко открывает глаза, но больше никаких мер не принимает, только смотрит из-под этой своей рыжей волосни. По телевизору передают новости.
Сарафан на ней тонкий, дерни – и нет его. Сжимая ее руки, чувствую кость; а ничего кость, крепкая, думаю я, приподымая ее, чтобы насадить. Ее руки стискивают мне предплечья, и ногти у ней довольно острые. Если станет отбиваться, рожу мне попортит будь здоров как, но все равно победа будет за мной.
ПРИНЦ НЕТУКАПОЛ ТИКОТАВ
Кристи, Кати, Кейти? Как бишь ее там… не помню. Она вышла стащить презик из аптечки у своей соседки по комнате, а я озабочен тем, что у меня не встает. Может, от усталости. В настенном зеркале мои плечи сгорблены, словно я куда старше, чем был мой отец, вот уже два года покойный. Тем временем мне вспоминается где-то вычитанная байка про то, как в древние времена, если у послушника вставал, его ставили лицом к стене, и монах пинал его ногой в зад, пока эрекция не пропадет.
– Эй, – обращаюсь я к отражению, – ты чего такой квелый? Когда она вернется, оживешь. О'кей?
И попробуй у меня не встать!
У девушек со мной просыпается материнский инстинкт, – возможно потому, что своей матери я не знал. Видимо, чувствуют – хотя, не знаю, верно ли, – что я жду от них чего-то материнского. Но я вышел из возраста, когда тебя водят за ручку или кормят грудью, и они приглашают меня к себе, в свои комнаты, меня раздевают, сами для меня раздеваются. По большей части мне у девушек нравится. Нравится там все смотреть, разглядывать их личные вещи. Хотя то, о чем мне думается сегодня, это моя собственная комната, пустая и голая, куда я никаких девушек не вожу. Не знаю, почему я так устал от того, от чего я устал, но при мысли о моей комнате делается только хуже.
Я думаю о девчонке, с которой был когда-то знаком – об Эми Кинг. Я был в пятом классе, а она освободила меня, когда на переменке парень по имени Дин Маккарти привязал меня скакалкой к катальной горке. К тому времени, когда Эми прямо при нем, при этом Дине, пошла ко мне, я уже решил, что придется торчать там до вечера, пока отец не вызовет полицию. И ему будет стыдно, что меня не похитили, не убили, не сделали мне ничего серьезного, а просто поиздевались. Эми Кинг прошла мимо Дина Маккарти, и тот даже не попытался остановить ее. Площадка перед школой принадлежала ей – то есть понятно, что не мне, но и не Дину. Она развязывала узлы, и пальцы у нее были длинные-предлинные.
Мы подружились – Эми и я.
Где она теперь – кто ее знает. Прямо во время выпускного вечера ее изнасиловали на заднем сидении машины трое или четверо парней, которых я представляю себе очень похожими на Дина Маккарти. К тому времени мы с ней уже мало общались. Интересно, остались ли ее пальцы до сих пор такими же длинными и сохранила ли она в себе это свойство – в любом месте сразу становиться хозяйкой, как это было на площадке перед школой.
Но сейчас мне не хочется думать о ней. Я должен думать о сегодняшней девчонке, которая где-то бродит и, судя по шуму, переворачивает в доме все вверх дном, – о том, что мы с ней будем делать, и как мне будет сладко. Надо сосредоточиться на чем-нибудь, от чего у меня встанет.
Раньше у меня с этим проблем не возникало. Вообще-то у меня если встанет, то обычно я могу добиться, чтобы он стоял долго. Чтобы дольше не кончать, я придумал особую технику: вспоминать персонажей из мультиков – Полоумного Кролика, который выдергивает коврик из-под ног у лиса Сэма Йосемайта; Коварного Койота, который повис в воздухе; иногда я представляю себе, будто сам Дядя Скрудж грозит мне пальцем со словами: «Не части, парень, низзя рано кончать!» И я пилю и пилю, пока она не попросит меня перестать или пока сам не выбьюсь из сил. Потом люблю смотреть, как женщина надевает трусы. Еще люблю, чтобы она так и осталась лежать под одеялом, а я перед уходом целовал бы ее на прощанье. Люблю, уже подойдя прохладной ночью к дверце машины, опять вприпрыжку кинуться через газон, чтобы еще раз заглянуть в ее темное окно.
Как же ее звать-то? Как-то на букву «К» – это я точно помню. Вот, слышу, она уже идет по коридору. Через пару часов я буду за рулем на пути к дому, где после смерти папы мы с Джен остались вдвоем. Может, она не успеет еще спать лечь. Джен – девчонка простая и очень милая. Она давно взрослая, а невинна как ребенок. Подчас мне приходит в голову, что я не знаю человека, который любил бы жизнь больше, чем она.
Даже и сейчас она некоторых букв не выговаривает, а уж в детстве – так и подавно. Зная, как не любит отец стук и бряк, она после каждого обеда, бывало, шепотом произносила, словно заклинание: Не стукай в пол, тихо ставь. Это она, чтобы я стулом не громыхал. А выходило: Нетукапол Тикотав. Ее слова я принимал за имя принца, думал, она втайне постоянно напоминает мне о том, что скоро он придет и заберет нас в волшебную страну. Я ждал его с тем же истовым нетерпением, как некоторые дожидаются НЛО или выигрыша в лотерею.
Девчонка возвращается.
– Вот, один нашла. – Держит его двумя пальцами.
Я забыл расправить плечи, но она, похоже, и не заметила.
Садится рядом, говорит:
– Тебе как – помочь?
– Да, я немножко устал.
Она охватывает член пальцами. Потом ныряет головой мне в колени. Во рту ему тепло и мягко, как мне в ее комнате. Я в этом городе повидал много комнат и много девушек. Они как точки, их соединяешь, получается кривая. Я их соединяю и смотрю с высоты – узор из огоньков, картина, которая ждет завершения. Как хорошо ехать домой. На звезды смотреть, на облака. Слушать радио. Люблю! Почти каждый вечер мы с Джен пьем колу и играем в карты, даже если я прихожу поздно. Мне уже хочется домой, к ней, хотя я никого еще не трахнул, через это еще надо пройти.
У одного моего приятеля была теория. Он говорил, что все, что нам нравится, мы постепенно изживаем. Дескать, по каждому из дел, которые доставляют нам удовольствие, имеется некоторый запас по-настоящему приятных ощущений, и если предаваться им достаточно долго, запас истощается. Об этом-то я сейчас и думаю. А что, если вообще – одеться и уйти. Опять думаю про Эми Кинг. Перед собой вижу заднее сидение машины, рваное и грязное, и кодлу парней – сперва они полураздеты, потом одеваются. Думаю о монахах, которые пинают меня в зад. Думаю о принце Нетукаполе Тикотаве – этаком смешном рисованном человечке, который смотрит на меня, не понимает и недоуменно хмурит лоб.
Ничто не помогает. Опять у меня встает.
ДВИЖЕНИЯ
Они договорились встретиться, когда в компании подружек по общежитию она втиснулась в крохотный бар, куда он ходил постоянно не первый год. Она довольно много выпила, и он выпил достаточно, чтобы почувствовать легкость, от которой все казалось достижимым, даже она. Он бы не поручился, так ли уж она ему понравилась, но обратить на нее внимание ему показалось правильным. Теперь он не был пьян и ощущал себя чужим в Грик-роу – в этом квартале, застроенном трехэтажными домами, где полным-полно студентов, у которых все в жизни прекрасно. Он тоже посещал здешний университет, но это было пять лет назад, а кажется, будто в другой жизни. В баре он, возможно, показался ей похожим на студента, а не на человека, который живет на пособие и уволен из армии за непригодность.
Теперь-то она заметит его возраст. Распознает тайный внутренний изъян, который он в себе ощущал, но не мог в нем как следует разобраться. И тогда, чтобы чего-то от нее добиться, ему понадобится больше лжи и коварства, чем он способен применить. Яблоко, которое он нес ей в дар, было маловато и все в пятнах; вдобавок он пришел раньше времени.
Дверь открыла девушка в футболке и джинсах.
– Вам кого?
– Меган дома? Я – Алекс, я должен был…
Девушка повернулась и прокричала имена Меган и его куда-то вверх, куда вел еще один марш лестницы.
Спустя мгновение на верхней площадке появилась девушка в халате, с мокрыми волосами и с расческой в руке. Еще через мгновение он понял, что это Меган. Она постояла, как бы приглядываясь к нему, потом слабо махнула рукой.
– Вы рано. У нас тут общее собрание было, оно затянулось…
По ее тону поди пойми, что ее раздосадовало – его приход или затянувшееся собрание.
Все наперекосяк. Хоть ничего ему от девушки и не нужно. А было бы нужно, все равно хрен добьешься. Зачем же все это притворство?
Он отступил со словами:
– Виноват. Вернусь через полчаса.
Пройдя пару кварталов, он остановился у ограждения бейсбольной площадки. Вверху над нею нависали огромные прожектора, в свете которых трава словно светилась, висящая в воздухе тонкая пыль мерцала, и даже грязь казалась искусственной. По ту сторону поля на железных стульях трибун сидело несколько взрослых. По полю там и сям бродили человек десять мальчишек, один стоял с битой в боксе, еще один около базы. Двое взрослых, оба в красных ветровках и кепках, стояли на насыпи, совали выкрашенные светящейся оранжевой краской мячи в автомат, который гулко их выстреливал. В полете оранжевое сияние мяча тускнело. Алекс постоял, посмотрел, как мальчишки кружат по полю. Время от времени у кого-нибудь получался хороший удар, и мяч, взмывая далеко за пределы освещенного пространства, исчезал во тьме, а потом слышался хлопок, когда он падал куда-то на газон за оградой.
Отбивающий – высокий и с пугающе большими глазами – подошел к базе и принялся там топтаться. Что-то в нем было – может, какое-то особое изящество движений, – что вызвало у Алекса желание подойти к ограде и рассмотреть получше. Ногой отбивающий накапывал и утаптывал земляной бугорок.
– Давай, давай, у нас не так много времени осталось, сказал один из мужчин, стоявших на насыпи.
Второй сошел с нее и направился к третьей базе.
– Хотите, чтобы я ногу сломал? – откликнулся парнишка с битой.
У него оказался густой и звонкий голос, как будто он не только играл в бейсбол, а к тому же пел в хоре. Алекс подождал, не скажет ли малый что-нибудь еще.
Мужчина, сошедший с насыпи, был уже у ограды и встал невдалеке от Алекса.
Мячи гулко выстреливали с десятисекундными интервалами, и отбивающий попадал по каждому, да так, что бита отзывалась металлическим звоном. Алекс пытался проследить в небе полет хоть одного мяча, но не смог. Руки у мальчишки были чуть не бронзовые от загара, а лицо, с этими его огромными глазами, хранило полное спокойствие, несмотря на сосредоточенность. Хотя с такого расстояния он и не мог этого видеть, Алекс представил себе, как у мальчишки на предплечьях плавно выступают напряженные мускулы. Попытался вспомнить себя в том же возрасте. Это казалось невозможным. Он не помнил ни своего тела, ни того, о чем думал и чего желал, когда был мальчишкой. Неужели и он был когда-то таким красивым? Волосы у паренька были светло-русые, и даже издали Алекс видел, как они локонами выбиваются и торчат из-под красного шлема. Алекс еще дальше перегнулся через ограждение, пытаясь разглядеть его лицо в деталях; цвет этих огромных глаз, линию губ, гладкость кожи.
– О'кей, давай еще этот, и всё, – сказал мужчина на насыпи. – Наше время почти что вышло.
– У вас что – сын в команде? – С некоторым испугом Алекс обнаружил второго мужчину совсем близко.
Мальчишка вновь попал по мячу и пустился бежать к первой базе, да так быстро, что с него слетел шлем. Алексу отчаянно хотелось проследить за его движениями во время бега, но мужчина с таким видом смотрел на него, что Алекс отступил.
– Да нет… – Алекс поразился: он что, и правда выглядит таким старым, чтобы годиться кому-нибудь из этих мальчишек в отцы?
Мужчина боком сдвинулся еще на шаг и, облокотившись на ограждение, занял то место, где только что стоял Алекс.
Мальчишка был уже у второй базы. Уперев руки в боки, он огляделся с такой естественной уверенностью в себе, что Алекс еле оторвал взгляд. Мужчина открыл рот, как бы собираясь сказать что-то еще, но Алекс повернулся и пошел вдоль ограждения поля.
Второй мужчина щелкнул выключателем автомата и крикнул, чтобы все шли в укрытие для запасных. До Алекса долетали их возгласы, возбужденные и звонкие, но голоса последнего отбивающего он среди них не слышал. Может быть тот молчал, может еще что. Оглядываться Алекс не посмел.
К тому времени, когда Алекс дошел до угла поля, они все сгрудились в укрытии. Он опять остановился и стал смотреть, как взрослые спускаются с трибун, а к выходу подъезжают машины. С такого расстояния он уже не мог отличить одного паренька от другого, хотя бросил взгляд и еще раз, прежде чем уйти совсем. Мальчишки разошлись по машинам, и парковочная площадка опустела. Он так и не увидел больше светловолосого голосистого паренька, который был последним отбивающим.
Пришла мысль, не пора ли возвращаться к Меган. Он чувствовал, что устал и вовсе не уверен, хочет ли он прилагать усилия к развитию отношений с этой девушкой. Зачем он тогда вообще приходил? Да и с самого начала – зачем девчонке голову морочил? Навешал ей лапши, выспросил телефон, сделал все то, чего – как учат друзья постарше, телевидение и песни, – он должен хотеть и что должен делать.
Он все шел вдоль ограды, миновал первую базу и подходил к укрытию.
– Я смогу, – проговорил он вслух. – Надо.
Тут пришла вера. Вера в то, что он сумеет не только врать о том, кто он есть в этой жизни, но и кто он в душе. И она тоже поверит – в то, что он добрый, уравновешенный, что он ее достоин; он убедит ее, что владеет магией, к которой ей обязательно нужно приобщиться. Сможет заставить ее не только принимать его, но всем существом к нему устремиться, и тогда он сможет ее заполучить.
Попытался вызвать перед собой ее лицо, вспомнить, какая у нее фигура. Но в сознании ничего не возникало. В одном месте ограждения был разрыв, и он как раз туда подошел. Увидел лежащий на траве мяч, на самом краю светового круга. Мяч лежал в пятнадцати или двадцати шагах. На поле стояла полная тишина, трудно было представить, что совсем недавно здесь раздавались удары по мячу, бегали и кричали мальчишки. Но вот и доказательство, улика, которую обронили и позабыли.
Об этом мяче он вспомнил позже, когда рука Меган, сидевшей рядом на переднем кресле его машины, сновала взад и вперед по его члену. А тогда он долго стоял и смотрел на пыльный оранжевый комок. Хотелось подобрать его, но он не мог заставить себя ступить на зеленую траву, которая выглядела слишком прекрасной и нежной для таких, как он. Он посмотрел на прожектора, от которых сразу ослеп, а потом снова на мяч, сквозь круги и пятна перед глазами. В этот момент прожектора погасли.
В машине он закрыл глаза и снова открыл. Посмотрел вниз: штаны расстегнуты, хвосты раздерганной по сторонам рубашки похожи на огромный открытый рот. Живот и бедра показались пухлыми и обесцвеченными. Клубок спутанных волос выглядел так дико и нелепо, что пришлось отвернуться. Ее рука заходила быстрее, а у него возникло желание схватить за кисть, стряхнуть ее с себя. Стал искать в памяти хотя бы смутное лицо кого-нибудь из мальчиков, виденных на поле, но не смог. Пробовал вспомнить последнего отбивающего, его грацию, линию его колена, хоть какую-нибудь мелочь, и опять пусто. Ее рука дрочила все сильней.
ROPHYNOL
На южном конце города есть один отель. Его использовали подобным образом и раньше.
В одиннадцать утра человек просыпается голый, в одних носках и обручальном кольце. Его тошнит, лицо горит огнем, саднит и ломит щиколотки и запястья. К животу корками присохло что-то белесое. Комната чужая, непонятная. Одежды нет, ничего нет. Во рту от вчерашней выпивки будто кошки нагадили, башка трещит, он испускает стон.
Три женщины сидели в уголке, откуда можно было видеть всех, кто входит. Почти навскидку выбрали его. Вперед пустили Шейлу. Она пыталась завлечь его улыбкой, но он был весь в себе. Сказала, как ее зовут.
Он кивнул.
Поднялась Элеанор, подошла к стойке. Облокотившись, чтобы заказать пиво, она уронила ему в джин-тоник две шипучие таблетки, хотя он толком даже и не отвернулся от стакана. Сидя в углу, Барбара гадко ухмылялась.
Хорошо одет, слегка полноват, с приятным лицом. Сам того не подозревая, он пришелся в этом баре очень к месту.
– Трудный день был сегодня? – спросила Шейла.
Он пожал плечами, поднял стакан, отпил, поставил.
– Ну, можно и так сказать.
– Мы с подружками насчет вас поспорили, и я поставила на то, что вы – адвокат.
– Нет, я – коммерческий директор. Не адвокат. – Он чуть улыбнулся, а по другую руку от него Элеанор расплатилась за пиво, хлебнула и тоже улыбнулась. Он заметил ее, и его улыбка приувяла, но затем его лицо разгладилось, и он снова отпил. Через несколько секунд побледнел. Снова отпил, словно пытаясь освежить голову.
Шейла глядела в сторону, будто не замечает. Он попытался с нею чокнуться и промахнулся.
– Что такое… – сказал он, но слова вышли скомканно, а кровь все больше отливала от лица. – Чего бы-то вам вот меня? – все-таки выговорил он, и тут его глаза поплыли, будто он ищет смысл в том, что только что произнес.
– Не знаю, – себе под нос нараспев пробормотала Шейла. Потом сказала уже громче: – А не хотите посидеть с нами?
Он покачал головой. Его лицо из пепельного быстро становилось ярко красным.
– Н-нет. Мне надо дом-ма…
– Теперь за ним следили обе женщины. В углу Барбара ухмылялась еще гаже. Мужчина сказал:
– Я что-то себя как-то чу… – Он пытался подняться, но у него не получалось. Шейла взяла его под одну руку, Элеанор под другую, и они помогли ему. Барбара присоединилась.
В машине он вдруг хихикнул, и Барбара с Шейлой наперебой принялись целовать его в губы, а Элеанор в зеркало заднего вида наблюдала. Шейла расстегнула блузку и, вытащив из лифчика грудь, стала пихать к ней его голову, пока губы не уткнулись в сосок, и он, как будто бы, даже стал сосать. Она опять, как тогда в баре, нараспев себе под нос что-то забормотала, а Барбара щелкнула мужчину пальцем по мочке уха и отвернулась.
В номере он отключился напрочь, однако, раздев, они его все-таки привязали. Элеанор установила видеокамеру. Шейла обхватила его мягкий пенис пальцами и стала целовать.
– На меня смотри, – негромко сказала Элеанор, и тогда Шейла повернулась лицом к камере, изобразила улыбку и снова начала целовать пенис.
Барбара потискала в пальцах складки жира у него на животе, потом сильно укусила. Шейла теперь уже вовсю сосала пенис, и он начал расти.
– Вот. Видите? – похвалилась она.
– Он завтра будет говорить, что не хотел, но член-то знает лучше, прикинь?
Барбара запихала мужчине в рот свои трусы, в раздумье поглядела на его лицо, нахмурилась и вынула. Задрала юбку и, сев над ним на корточки, стала тереться вульвой и анусом о его неподвижные губы.
Его короткий, но толстый пенис полностью встал, Шейла, резко кивая, ртом наезжала на него и съезжала, и в такт тонко, требовательно поскуливала. Барбара с силой терлась о его лицо, а он начал ворочать головой из стороны в сторону, потом закашлялся.
– Вот зараза, – сказала она.
Шейла подняла голову и прошептала: – Ну-ка я на него сяду.
Сев верхом, она пропихнула пенис себе во влагалище, наклонилась и принялась дергаться вверх и вниз.
Элеанор оторвала одну руку от камеры и некоторое время трогала себя через юбку, потом спохватилась и перестала.
Барбара, наглядевшись, как Шейла ерзает на мужчине, проскребла всеми ногтями по его груди. Выступила кровь. Шейла начала громко стонать, но скоро перестала ерзать и сказала: – Фу ты, блин. – Приподнялась, посмотрела через плечо на него. – Боюсь, что он не сможет эт-самое… Давай, малыш, давай, ну для меня, для меня, – и снова задвигалась, на сей раз несколько быстрее.
Барбара опустилась снова, но не на лицо, а чуть в стороне и стала щекотать себя пальцем, то и дело шлепая его по носу. Когда он кончил, Шейла заулыбалась и высвободила пенис. Распрямилась и стала смотреть, как сперма вытекает из нее и капает ему на живот.
– Он кончил, – объявила она.
– Все сняла, – сказала Элеанор. – Каждую секундочку.
– Давайте что-нибудь засунем ему в зад, – сказала Барбара.
– Нет. Развяжем его и пошли.
– Ты на его лицо глянь, – сказала Шейла. – Все по-фиг. – Проведя двумя пальцами по луже спермы, она сунула их себе во влагалище.
Элеанор начала его развязывать, и вскоре Шейла встала и принялась собирать его одежду.
– Пошли, – сказала Шейла.
– Постой, – сказала Барбара. Встала над его лицом на колени и помочилась. Его закрытые глаза зажмурились крепче, голова повернулась набок.
– Зачем тебе это надо? – спросила Шейла. – Зачем ты каждый раз такие штуки выделываешь?
Барбара пожала плечами.
– А, не спрашивай, – сказала она. – Ты же не спрашиваешь, зачем вообще все это надо?
МУЖСКАЯ ШКОЛА
Когда меня поймали первый раз, мне было сказано, что если я пойду на спецзанятия, против меня не станут возбухать по всей букве закона. Идея в том, чтобы всех нас, застигнутых за приставанием, собрать вместе и заставить слушать бывших проституток, которые расскажут, какая паршивая была у них жизнь, когда они работали на панели, насколько это было для них опасно и насколько это опасно для нас. О ненависти к мужчинам у них тьма всяких историй, а одна сказала, что всегда держала под кроватью здоровенный нож и каждый раз предавалась фантазиям про то, как пырнет им мужчину, едва он начнет ее трахать. Сказала, что у нее была подружка с тем же задвигом, так та, в конце концов, и впрямь всадила пику мужику в зад.
– И, как вы думаете, куда тот парень пошел? – вопрошала она, подняв брови под самую свою плохо подстриженную челку. – В больницу? Чтобы сказать там: о-ё-ёй, меня проститутка только что ножом ткнула? А что потом он скажет жене?
Она выдержала драматическую паузу.
– Вы все окольцованные, так или нет? Что вы сегодня женам наболтали, вы сейчас где?
Мне-то как раз не надо оправдываться ни перед кем. Я не такой, как эти обормоты, что порезвятся и – домой, пока жена добрая. Мне самый кайф именно так мочалку оприходовать. Люблю, чтобы дал ей полета баксов, она сразу рачком, и делай с ней, что вздумается. Этим я здорово отличался от собравшихся.
В общем, они нам пели всякое занудство, вроде фигни про тех парней, которым за лишнюю двадцатку давали без резинки, а одна даже сказала, что умирает от СПИДа. На умирающую она мало смахивала. То есть они, конечно, все смахивали на умирающих, но не от СПИДа или чего-то в этом роде. В общем, я не очень вслушивался. Скука смертная, а я еще и с бодуна. Все эти соски в завязке – потолстевшие, плохо подстриженные и в костюмах из «Кей-Марта» – отвращали меня по-страшному, но не тем, какой ужас трахать их за деньги. Скорее, тем, что они нынче делают, чтобы не вышибли с квартиры.
Но, между прочим, та, что была у них за главную – ее Кей звали, – совсем другая была птичка-соловей. Все то, отчего они становятся такими страшными и задроченными, на ней покуда не сказалось. Взгляд побитой собаки еще не появился, накрашена будь здоров как, юбка выше колен, и даже вырез платья до самой ложбинки. Подытожив, что сказали другие телки, она посмотрела на всех нас по очереди, и когда дошла до меня, прятать глаза я не стал. Подумалось: «Господи, вот бы ее трахнуть!» Я понимал: это не так-то просто, ни полсотней, ни даже сотней баксов тут не обойдешься, но так же не бывает, чтобы совсем глухо. А то, что трудно, – так ведь от этого еще интереснее!
Говорильня закончилась, все пошли по своим делам, но я у выхода подзадержался, ждал, пока выйдет она.
– Кей? – говорю.
Смотрит, но как-то безрадостно. Ей, понимаешь ли, не до нас. А уже сумерки, она стоит, вся крутизна с нее слетела, на вид усталая, но все равно сексуальная.
– Да?
– Я бы еще про это послушал. Как вы насчет, скажем, кофе?
Вздохнула, повела плечиком. Такая же истомленная, как они все.
– Пойдемте, – сказал я. – Еще ведь рано. Мне это очень было бы полезно.
– Что ж, ладно.
Уговор был про кофе, но в результате мы оказались в баре и почти что в центре города. Самое смешное, что шлюхи шастали оттуда в двух кварталах – сиськи и попки шариками, длинные ножки и минимум тряпок. Без комплексов и мокрые заранее.
Но я мог думать только о ней. А она жевала все ту же жвачку, несмотря на то что мы взяли выпивку. Сказала, что у нее жизнь налаживается, три раза в неделю она ходит в колледж, устроилась в эту спецшколу координатором программы, квартиру теперь снимает ближе к воде, держит кошку, три года уже не кололась и пьет только в компании. Но как-то у нее слишком уж складно выходило. Я притворялся, что слушаю, а сам смотрел на ее шею и губы и думал о том, что она за деньги глотала сперму. Тут я заметил, что одна пуговка у нее расстегнулась и верхние своды грудей виднеются в полный рост.
Я кивал, поддакивал, а сам думал о том, с каким бы кайфом я сейчас нырнул головой под стол, чтоб посмотреть на ее ноги, а там, может, и под юбку бы заглянул. Хотелось посмотреть, какие у нее трусики, какая пизда, какая в жопе дырочка…
Она умолкла, сидела, помешивая в стакане. Смотрела куда-то вдаль. На вид – лет тридцати пяти, может, чуть старше. И, вроде, нервничать начинает, будто, раздайся сейчас неожиданный звук, подскочит. А я уже как одержимый – до того хочется увидеть ну хоть кусочек ее голого тела. Господи, думаю, расстегнула бы еще пуговку, уж так я был бы рад!
Какое-то время сидели, пили, и эти мысли во мне все росли. Временами она улыбалась, не сказать, чтобы совсем стала сама не своя, но все больше времени она тупо смотрела в стакан, как будто всячески старалась избежать разговора, который уже звучал в ее голове.
Наконец меня прорвало. Я сказал:
– С собой приходится бороться, это – да… ну, в смысле, с этими занятиями, и это замечательно. Знаете что, я бы хотел вам дать немного денег. У меня хорошая работа. Вы производите впечатление очень приличной, милой женщины, и все такое. – С этими словами я вынул из бумажника двадцать долларов и выложил на столик между нами.
– Я не могу взять у вас деньги. – Но в ее голосе звучал надлом. Я знал, что деньги у нее уже в сумочке, хотя и лежат пока что на столе.
– Послушайте, – говорю, – если вам не заставить себя взять их ни за что, тогда, может, сделаете за них что-нибудь. Пустяк какой-нибудь. Вот, скажем, пуговку на блузке расстегнете, и все. То есть я понимаю – это противоречит тому, о чем мы весь день говорили. Но я не думаю, что это может кому-то из нас повредить.
Сидит, молчит. Я уж решил, что сделал ошибку. Подумал – всё, моя карьера в этой школе псу под хвост: поди пойми ее, сейчас подымет крик, меня отсюда вышибут, а после по судам затаскают.
Но она взяла деньги и положила в сумочку, а потом расстегнула пуговку на блузке. И посмотрела мне в глаза – наверное, чтобы понять, как я это воспринял. Ее глаза стали чуть жестче. С улыбкой я смотрел на ее лифчик. Он оказался черным, и я чувствовал, что знаю теперь все, что нужно.
Она чуть-чуть качнула головой, отпила из стакана.
– Доволен?
– Ага.
Она все пыталась решить, кто кого использовал – это у нее на лице было написано.
– Слушай, – подавшись к ней, сказал я, – я могу дать еще, если ты снимешь трусики и дашь их мне. Дам полста.
– Пошел на хуй, – сказала она.
Я улыбнулся.
– Да ладно! Тебе польза, мне польза. Опять-таки, никто ведь не пострадает.
Она еще отпила. Нахмурилась и опустила глаза. Пальцами теребила пуговку, которую только что расстегнула на блузке. Встала и пошла прочь. Может, совсем уходит. А может, в туалет пошла. Я выложил на стол пятьдесят долларов и осушил бокал. Когда не знаешь, чего ждать, становится интересно. Вернувшись, она протянула мне сжатый кулак, и я взял у нее скомканные трусики. И положил их в карман. Она взяла полусотенную.
Мы снова принялись пить. Я поглядывал на грудь под расстегнутой блузкой и думал о том, что у меня ее трусы, которые были прижаты прямо к письке. А у меня уже стоит. Я передвинулся, чтобы прижать член или к столу, или к своей ноге, или локтем его притиснуть. Бог ты мой, давно мне так хорошо не было.
А прическа у нее уже хромает. Нос блестит. Помада размазалась, и в уголке рта как будто ранка. Мы взяли еще выпить. Расплатившись, я вынул еще пятьдесят и положил на стол.
– Раздвинь ноги, дай я посмотрю, – сказал я.
Я даже не стал притворяться, будто что-то уронил. Взял, сунул голову под стол и уставился на ее колени. Был вариант, что она схапает деньги и ничего не сделает – в принципе, может запросто: так и будет сидеть, сжав вместе белые и круглые колени. Внутри у меня все трепетало.
Она раскрыла коленки. Медленно; она знала, что делает. Знала, как заставить меня просить продолжения. Мед-лен-но. Внизу там было темновато; я увидел внутреннюю сторону ее бедер, но больше ничего.
Выглянув одним глазом, я прошептал:
– Ну, надо же и юбочку немножко приподнять.
Сделала. Вот она! Уголок губ под кустиком черных волос. От него книзу черная щелка, и тут же сразу пухленький комочек клитора. Я стал воображать, как трогаю ее руками; по правде говоря, только этим и спасался, чтобы не кинуться к ней и не схватить, не сунуться туда лицом и нюхать, и нюхать. Член у меня аж вибрировал. Окончательно плюнув на то, кто что услышит или увидит, говорю:
– У меня и еще есть полсотня – приподымись, сдвинься вперед и раскрой ее.
Все сделала. Черная щель сделалась шире. Она туда протянула руку, все там раздвинула для меня еще больше и сунула внутрь палец. Я чувствовал – вот-вот умру, так это было хорошо. Снова сел прямо. Она замерла, но я помотал головой:
– Нет-нет, – говорю, – продолжай.
Видно было, как у нее подергивается плечо, оттого что она работает пальчиком. Еще какое-то время ее лицо оставалось безучастным, но тут она, словно зная, чего мне хочется, начала закусывать губу и прикрывать глазки.
– Чудно, – повторял я. – Чудно, чудно. – И, как безумный, вовсю тоже себя натирал.
Тут я кончил. Выплеснул целое море. Липкое, оно почти тотчас стало холодным. Она сразу заметила и тоже перестала. Посидели. Она отпила.
Господи, все к черту, как всегда. Ее помада, улыбка, глаза. Куда все подевалось.
Я встал.
– Эй, – сказала она.
А, хочет свою дополнительную полсотню, понял я. Вынул. Положил на стол.
– Постой, – сказала она.
А я уже на ходу подумал: да что она – отработать, что ли, хочет эту полсотню или заработать еще? Хочет, чтобы я с ней пошел куда-нибудь в укромное местечко? Или еще того хуже: хочет, чтобы мы сидели и разговаривали, как в нормальном месте нормальные люди, которые живут нормальной жизнью. Да плевать мне было, что она хочет. Мой член упал, и моя оценка себя, оценка ее, оценка всего на свете тоже упала.
Я шел по улице, думая о том, что сделал, и, в общем-то, сожалея. Минут через пятнадцать я снова буду в боевой готовности, и опять мне захочется. А она уже, наверное, ушла. Ну и пускай, неважно, с ней покончено, ее я не хочу. В двух кварталах туда-сюда ходят по улице девчонки. Что ни попросишь, все сделают, только денег дай.
Да ну, к черту, можно подумать, мне это так уж надо.
МАМЕНЬКИН СЫНОК
Мне двадцать пять, но из этого не следует, что я себя знаю. Какой-то великий гений утверждал, будто помнил себя и в утробе, и как его рожали, но я ничего такого не помню. Может, это потому, что я – не великий гений и вообще не великий, если уж на то пошло. Передо мной на фото пизда моей матери. Женщина на снимке тяжеловата и рыхловата, и, вообще, не из таких, какими я обычно предпочитаю любоваться. Однако поза правильная. Мне нравится, когда на фото женщина стоит на коленях, опустив торс к земле, задом кверху. Только потом, щелкнув по картинке, чтобы ее увеличить, я узнал стол у родителей в кабинете. На нем две статуэтки – старичок и старушка. Обеим фигуркам придан легкий наклон вперед, и они сделаны так, что если правильно их сдвинуть вместе, то получится, будто изображается поцелуй: его губы будут касаться ее чуть зардевшейся щечки.
В детстве я был болезненным, и родители говорят, что я много раз чуть не умер. С самого дня рождения я то и дело лежал в больнице, так что жизни нормального ребенка я был лишен. Проблемы с легкими, проблемы с сердцем и всякие другие проблемы и там, и сям. Никто не знает, откуда у меня такое слабое здоровье. У предков ничего подобного не отмечалось – ни у матери, ни у отца, ни у их родителей и ни у кого из прабабушек и прадедушек. Дни, которые в те свои первые десять лет я не лежал в больнице, я проводил дома и хорошо помню, как держал в руках эти статуэтки старичка и старушки, зная о своем состоянии достаточно, чтобы понимать, что я, может быть, никогда стариком не буду.
Потом мне исполнилось десять, и в тот же год напасти стали отступать. Еще через год все прошло окончательно. Со мною все стало нормально, и нормально до сих пор. «Это – милость Божия», – говорила мать, однако я сомневаюсь, верит ли она в Бога. У отца, едва он начинает говорить о тех моих первых десяти годах, на глаза наворачиваются слезы. Они тогда сами были молоды (им было по восемнадцать, когда я родился), и, глядя на семейные фотографии тех времен, на их лицах я вижу то, что представляется мне простодушием и озабоченностью. Я понимаю, что большую часть юности они провели в тревоге, не зная, выживу я или умру, так что трудно себе представить, чтобы в их жизни могло быть что-то еще.
А теперь я сижу и смотрю на пизду своей матери. Дырку в ее заду тоже видно. По всей вероятности, фотографировал мой отец, и, зная, как такие снимки делаются, я догадываюсь, что, скорее всего, в тот момент он был голый и с членом, торчащим наперевес. У меня сейчас тоже торчит, хотя встал до того, как выплыла эта картинка, и я не уверен, не упадет ли. А мой отец в тот момент, стало быть, либо только что трахнул мою мать, либо готов трахнуть. Вот, значит, люди, которые меня сделали, и вот, значит, как. Именно там, в этом миксере меня замешивали таким, каков я получился. Подчас, когда я сам себе не нравлюсь, я стараюсь убедить себя, что все плохое во мне – только мое, оно не присуще ни людям прежних поколений, ни тем, кого я выбираю в свое окружение.
Закрываю глаза и думаю о собственной жене и нашей шестимесячной дочке. Они спят в соседней комнате, а кажется, что за много миль отсюда, от того темного угла, где я сижу, разглядывая веб-сайт любителей меняться партнерами. Время от времени я захожу на него, а делать это начал сразу после женитьбы. Я не могу себе представить, чтобы моя жена согласилась участвовать, но сам вовсю мастурбирую, глядя на фотографии чужих жен. Еще я мастурбирую, когда думаю о том, чтобы моя жена была вот так же выставлена на обозрение, а еще, когда представляю себе, будто смотрю, как она с другим мужчиной. Не знаю, почему мне нравятся эти мысли, но точно знаю, что не могу показать эту мою сторону жене. Она – из мира света, а эта часть меня – из мира тьмы, так что их лучше вместе не соединять.
Я думаю о расхожей фразе про то, что у всех великих злодеев в истории когда-то были матери. И, разумеется, те из нас, кого не назовешь великими злодеями, тоже были детьми, и у них матери тоже были.
Я гляжу на карточку матери, снятую отцом, и думаю о том, какой я у них получился несовершенный, но они любили и заботились обо мне всю свою молодость. Потом, сам того не желая, я задумываюсь о рождении моей собственной дочери, о том месиве крови и слизи, в котором она появилась на свет, и о том, как ее головка удлинилась, когда ее вытаскивали при помощи вакуумной присоски. В тот момент я показался себе жутким мерзавцем, что вложил в хорошую девочку дурные гены, но потом это чувство прошло, и я осознал, что передо мною нечто, исполненное чистого добра. Я поцеловал жену и грязного младенца, который верещал, пока ему очищали рот от всякой гадости из утробы. А теперь глянешь на нее – и порой странное возникает ощущение по поводу того, что она сделана из той же ерунды, что и я, а вот что это за ерунда, я и понятия не имею.
Я смотрю на дверь и знаю, что могу в нее выйти. Там – прохлада. Можно к ним прилечь, член съежится, и я воссоединюсь с ними в их простоте и невинности. Мне даже хочется так и сделать, хотя почему, я понимаю не лучше, чем почему мне хочется вновь смотреть на экран компьютера.
Я сжимаю пальцами член, он растет и разжимает их, и я начинаю шуровать рукой. Чувство сразу и приятное, и не очень. Я пристально смотрю на пизду и на дырку в заднице, и все это принадлежит то моей матери, то просто незнакомой женщине, чей муж захотел, чтобы ее все видели и чтобы ею обладал другой мужчина. А то вдруг вижу в ней пизду своей жены с точки зрения того мужчины (то есть меня), который уговорил ее все там раздвинуть и так сфотографироваться, а потом выставил на всеобщее обозрение в надежде на то, что какой-нибудь чужой мужик согласится прийти и оттрахать ее. А иногда я вижу просто плоть. Но когда я кончаю, это всегда пизда моей матери. И возникает чувство (правда, только на миг), что все в мире в абсолютном порядке, что мне на ушко сообщили ужасную, но самоочевидную тайну, и то, что я ее знаю, дает мне великую власть.
Но почти сразу тайное знание оказывается ложным, и все пропадает. Я начинаю понимать, что не знаю ничего, даже не знаю, что эти сладострастные мечты на самом деле означают.
Кончаю долго – может, четыре, пять секунд.
Иссякнув, слышу, как мой голос произносит: «Мама». Скорее даже горестно. Теперь я впал в печаль. Член прячу в штаны. Встаю, везде включаю свет: мне надо в нем помыться, прежде чем можно будет войти в комнату, где жена и ребенок. Приходит воспоминание. Это было в День Независимости, четвертого июля того первого года, к концу которого я полностью выздоровел, так что у мамы с папой настроение тогда было очень приподнятое. Мы пошли в горы, там жгли костер, жарили на палочках подушечки из алтейки и запускали шутихи и фейерверки, а потом вместе сидели под звездами и пели песни. В то время мне казалось, что все большие вопросы мироздания решены. И был момент, когда я про себя подумал: если это история моей жизни, всех наших жизней, то лучшего места, где бы она кончилась, не найти.
НЕ АНГЕЛ
Малыш почти все время плакал, но когда она под вечер задремала, проснулась как раз от его молчания. Встала и, заглянув в колыбель, увидела кузнечика, который дергал ножками, словно собираясь прыгнуть и вылететь из хижины в окно, через которое он, видимо, проник. Но он был полураздавлен – она заметила, что его брюшко сплющено и прилипло к желтенькому одеяльцу. Пытался выпрыгнуть, не получалось, опять пытался. Малыш, все еще странно спокойный, лежал на боку, поглядывая из-под тонких, желтоватых век глазами, глубоко запавшими в огромные глубокие глазницы. Его длинные и ловкие на вид пальцы сжимались и разжимались рядом с кузнечиком. Кузнечик поднял переднюю ножку и, воздев ее к небу, задергал ею. Самое лучшее было бы оторвать ему голову, но при мысли об этом ей стало дурно.
На миг Малыш показался ей чужим, чужой показалась хижина и все, что в ней было, и она – уже не в первый раз – почувствовала полную растерянность.
Близятся сумерки, в дверь входит Папа. Почему его зовут Папа, она не знает и не знает никакого другого его имени, но какое-то имя у него должно быть, ибо, по ее представлениям, в роду человеческом заведено каждому, кто в этот мир приходит, давать христианское имя. Даже у Малыша оно есть, а уж пользуются им или нет, дело другое. Папа смотрит не на нее, он глядит через плечо назад, в открытую дверь, будто опасается, как бы какое-нибудь лесное страшилище не вышло следом за ним к их дому.
Папа всегда был таким, как сейчас. Другим она его не помнит совершенно, даже когда воскрешает в памяти времена, когда была маленькой девочкой и жив был их общий папа. Старик в те годы почти все время болел, лежал, обложенный подушками в углу хижины, и лишь скрипуче жаловался ей и Папе: – Я есть хочу. Вы что мне поесть принесли? Как это ничего? Она меня скоро голодом заморит – одной кукурузной кашей кормит, которая у меня проходит прямо сквозь и той же кашицей лезет наружу. Вот матерь ейная – упокой Господи – как подобает меня кормила. У меня-то нонеча заместо крови водица в жилах – ни руку не поднять, ни подушку не перевернуть. А вы? Все ходите туда-сюда, возвращаетесь, а приносите один запах леса. Вы что, зверя добыть не можете? Хоть какого-нибудь мяса принесли бы, убили бы хоть кролика, хоть белку!..
Папа поворачивается и, на нее не глядя, на некоторое время замирает в дверях, словно у него тоже звучит в голове надтреснутый голос старика. Папа выглядит примерно так же, как, должно быть, выглядел в его возрасте старик отец – с одним отличием: Папа всегда смотрелся на этот его нынешний возраст и старше выглядеть никогда не будет. Она начала его помнить с тех пор, когда ему было, что-нибудь, лет четырнадцать, но даже и тогда лицо и руки у него были жесткими, красными, все в морщинах, как будто во младенчестве его привязали к скале и прожарили хорошенько на солнце.
С собой он принес запах леса, тот запах, что пропитал все в этой хижине – единственном жилище, в котором прошла у нее вся жизнь.
Папа кладет на стол кроличьи шкурки. С изнанки они в кровавых прожилках – там, где от мяса отслоились сеточки вен, – а местами на них остался жир, где белый, где почти совсем желтый, лепешками размером с ноготь. Он разглядывает их, словно карту путешествия, из которого прибыл, или как первобытное изображение самой охоты. Потом поворачивается, колючим взглядом смотрит на нее.
Интересно, думает она, знает он уже или нет о том, что она обнаружила, когда писала нынче утром.
Папа говорит:
– Какой тихий. Обычно его плач я слышу еще на дальней тропе, будто он зовет меня скорей домой.
Освежеванные тушки кроликов он сбрасывает с плеча и раскладывает на подоконнике, где дерево потемнело. Потом поворачивается к колыбели. Наклоняется и тянется рукой к Малышу. При этом его поза говорит ей, что в другой руке он что-то прячет.
– Ты загораживаешь от Малыша солнце.
Он выпрямляется, смотрит с вызовом, но потом опускает глаза и отходит от Малыша и от окна.
– Да уж солнца-то осталось… А почему он такой тихий?
– Может, выплакался. Скорей всего, завтра опять за свое возьмется; может, раньше.
Папа кивает.
Кролики, скользкие и подсыхающие на солнце, подобно их шкуркам, покрыты переплетениями красного, местами облеплены белым, а кое-где она на них замечает даже голубоватые какие-то полоски. В своем воображении она соединяет их – шкурка к тельцу, кровь к крови. Конечно, она понимает: то, что она видит перед собой, это мышцы, а мышцы это мясо, то есть еда, но тушки кроликов не похожи на то, что она могла бы съесть, она им и названия в уме не подберет, будто это – что-то не от мира сего, какая-то ошибка небес – нечто, от чего там поспешили избавиться, бросив сюда, в дольний мир.
– Ну что ты их вечно в дом тащишь. Только Малыша пугать. И шкурки тоже – все равно ведь утром вывесишь на дворе. Почему мы должны их всю ночь тут нюхать?
– Отчего ж не понюхать? Это запах жизни. Да и Малыша они вовсе не пугают. Он не настолько еще испорчен. Для него это просто предметы. Вот взял бы я, положил одного такого кролика к нему на одеяльце, Малыш посмотрел бы на него, потрогал, языком, может, лизнул. Стал бы его познавать.
Он вновь бросает на нее колючий взгляд, но затем поворачивается и кладет что-то в карман. Она знает, что это кроличья лапка. Папа все бормочет:
– На этот мир он еще чистыми глазами смотрит.
Идет к плите и трет над ней рукой руку, хотя видит, что огня в топке нет.
– Как ты себя сегодня чувствуешь?
– Сегодня получше.
– Сколько уже прошло-то – с тех пор, как ты скинула?
– Не знаю. Месяца два, наверное. Сегодня утром у меня впервые появилась кровь.
Услышав про кровь, он щурится, и у него в глазах она замечает голодный блеск. Он кивает и опять поворачивается к Малышу, кроликам и заходящему солнцу.
Иногда во сне она видит того, второго ребенка, потерянного два месяца назад, и всегда он толстенький, цвета бронзы, глаза зеленые-зеленые, локоны золотые и серьезный рот, а на лопатках – торчащие из-под кожи кончики крыльев. Скинутый был не таков, как тот, воображаемый, – какое-то уродливое изломанное создание, словно кто-то из ревности, от злости или по глупости в нее забрался и там замучил его, не дав развиться в цельное совершенное существо. Папа похоронил его не за домом, где могилы родителей, а где-то в лесу, и она не знала где, но была уверена, что со временем узнает. Он не оставил на том месте никакой таблички, потому что это не человек, человеком это никогда не было, и сказал ей, мол, не беспокойся, когда поправишься, мы сделаем другого, на этот раз как следует, и он будет в полном порядке, как этот наш Малыш.
Только ведь наш Малыш не совсем в порядке, подумала она тогда и частенько думает теперь.
– Уж не собираешься ли ты дать ему кроличью лапу?
Сунув руки в карманы, он пожимает плечами.
– Нет, я об этом и не думал. Хочешь, могу дать тебе.
– Мне не надо. Говорят, она приносит удачу, но для меня это пустой звук. Удача и благословение – разные вещи, а нам если что и нужно, так это благословение.
Она подходит к Малышу и видит красное пятнышко на его бледной впалой груди, словно вместо соска – рваная рана.
– Ты на Малыша кровью капнул.
– Так ведь он в крови в этот мир пришел. В крови, может быть, и уйдет. Он же не ангел, верно?
– Что значит не ангел? – Ей снова в голову приходит образ того, второго ребенка из ее сна. Прекрасная эта картинка вдруг взрывается слепящим золотом. Запнувшись, она делает шаг и только после этого снова начинает видеть Папу и обстановку комнаты.
Некоторое время он смотрит на нее и опять поворачивается к холодной плите. Она понимает, что передышка, которую он дал ей, когда она заболела после выкидыша, – это не навсегда; понимает также, что бережность, появившаяся в его отношении к ней, не продлится так долго, как хотелось бы.
– Так ведь никто здесь не ангел, – тихо произносит он. – Это я твердо знаю. Что, по-твоему, ангелы едят? Как живут? Не так, как мы. Нам такого не дано. Человек – это человек. Мальчишка. А перед тем ребенок. Вот наш Малыш и станет мальчишкой, а потом мужчиной вроде меня. А когда станет, вроде меня, мужчиной, наделает еще таких же, как он и как я, и как ты. И я не я, если хоть кто-нибудь из них родится не в крови и будет жить не в крови. И не в крови умрет.
– Вот разошелся, лучше молчи уж, да плиту, вон, давай растапливай.
– Придешь усталый, по пустошам болотным с утра набегавшись… А ты их приготовишь, если я плиту разожгу?
Вновь приступ дурноты. И чувство чуть не облегчения, точно это кружение вот-вот оторвет ее от земли и унесет в какую-то другую жизнь – лучше, чище, где нет крови…
Схватившись за колыбель, она вновь обретает равновесие.
Малыш открывает рот – то ли зевнул, то ли сердитую гримасу скорчил, – гулюканье у него вдруг переходит в отрыжку, и он изрыгает струйку беловатой жидкости, которая стекает по щеке. Он закрывает глаза и рот и поворачивает голову набок. Беловатая жидкость почти прозрачна и пахнет кислым.
Мать видит в ней какие-то куски, но куски чего, понять не может. Она не помнит, чтобы чем-нибудь его кормила. В этот момент она осознает, что вообще не может думать о том, чтобы когда-нибудь его кормить. Не может вспомнить, как его зовут, помимо клички «Малыш»; и сразу ее тоже забывает; не может вспомнить, как он был рожден, как был зачат. Она не может думать ни о чем, помимо того, что весь дом пропитан запахом убоины. И что солнце ушло.
ЭКСПЛУАТАТОР
Мой старикан за счет животных жил всю жизнь. Ловил капканами и разводил в подвале шиншиллу. Стрелял медведей ради их желчного пузыря, оленей и лосей ради рогов и Бог знает еще кого и ради чего. Устраивал бои, петушиные и собачьи, привязанных к дереву енотов заставлял драться с собаками и так далее. Держал в доме экзотических птиц, приобретая их сотнями, хотя выживала от силы дюжина, и трупы погибших мы с отцом сжигали, а тех, кто выжил, пытались содержать в чистоте. Потом кто-нибудь их покупал, отец получал деньги. Нескольких, полюбившихся, мать оставила жить в качестве домашних питомцев и научила их говорить, так что эти были на особом положении.
Со временем ей все надоело – может быть, из-за постоянных смертей, а может, потому что у отца никогда не было настоящей работы, и семейный бюджет в основном состоял из денег, заработанных нелегально. Думаю, она хотела жить нормальной жизнью. В общем, ушла.
Мне было семнадцать. Наутро после ее ухода отец встал и принялся всем птицам подряд сворачивать шеи. Наверное, не хотел, чтобы они о ней напоминали.
Те, первые мои, семнадцать лет были сплошь пропитаны кровью, страданием и смертью.
Мне это было как на роду написано. По идее, я должен был стать таким же, как мой старикан.
Но когда тем говорящим птицам, ставшим членами семьи, он тоже с треском сломал шеи, – это был конец.
В результате я, как и мать, тоже ушел.
Прошло десять лет, и я перестал есть мясо и носить одежду из кожи. Да и из шерсти тоже, и из шелка. Я не ем яйца, не пью молоко. Стараюсь не делать ничего такого, что было бы связано с эксплуатацией животных. Хочется верить, что я так отвечаю не на что-то личное, а на общую несправедливость устройства мира. Хочется верить, что, даже если бы я вырос в нормальных условиях, мать все равно хотела бы, чтобы я взрастил в себе такие убеждения.
Я не сижу сложа руки. Делаю, что могу. Подчас ворую, порчу имущество. Как вор и вандал проникаю в лаборатории, где проводят опыты, в инкубаторы, на зверофермы. Ломая шестеренки механизмов, стараюсь не забывать, что каждое живое существо заслуживает, чтобы ему облегчали страдания, пусть даже это не решает общей проблемы.
Иногда мы заходим дальше и проделываем вещи, за которые мелкие людишки от нас отворачиваются. Но я в себе уверен. И ничто меня не остановит.
Просто когда-нибудь надо и отдохнуть. У всех бывает отпуск.
За десять лет я ни разу не видел своего старикана, а он тем временем переехал в нашу старую хибарку в государственном лесу штата Вашингтон. Раза три-четыре в год я звоню ему. Наше общение разговорами не назовешь. Я звоню просто чтобы удостовериться, что он жив. Он явно сдал. Даже на голосе сказывается возраст. Я представляю себе пустые клетки с погнутыми открытыми дверцами и инструменты, когда-то острые и блестящие, а теперь тусклые и заржавленные. Мне важно убедиться в том, что отец уже не может продолжать свою карьеру эксплуататора. Он – идеальная мишень, но я люблю его, и тут ничего не поделаешь.
Хибарка изрядно обветшала, и жертв, к своему облегчению, я поблизости не вижу – никто не пришпилен к земле колом, ничто не растянуто на наружных стенах, не доносится вой из дальнего закутка. Все пусто. Лишь бабочки да птички, да жирные мухи мечутся в воздухе.
Старик сгорбился, сплошь поседел. Волосы отросли на суставах пальцев, торчат из ушей. Лицо злое и сморщенное; когда он улыбнулся мне с порога хибарки, казалось, на нем резиновая маска. Нечто такое, чего в первый момент пугаешься, но, спустя мгновение, понимаешь, что реальной угрозы нет.
– Что поделываем, папа?
– Что ж, думаю, придется мне сказать тебе, – говорит он тоном заговорщика.
Меня пронзает испуг: неужто опять. Да, пожалуй, это даже очевидно. Он что-то задумал.
– Ты что, опять охоту затеял? На кого?
Свистящим шепотом он произносит:
– На йети.
Я чувствую облегчение, но не такое полное, как можно было ожидать. По правде говоря, меня на удивление расстроило его жалкое воодушевление. Мой старикан сидит передо мной, глаза сверкают, рот кривит усмешка. Старик совершенно спятил, гоняется за каким-то мифическим существом. На миг пытаюсь представить себе, что этот йети действительно существует. Мало того: у меня мелькает надежда, что отец его поймает. Что сияние – сколько бы ни было в нем злобы и глупости – не уйдет из его глаз.
Бог ты мой, он ловит снежного человека!
Лицо старика теперь так уверенно и спокойно, что я уже не нахожу его жалким, а от его сосредоточенной решимости веет холодом.
Он кормит меня обедом, я ем картошку, стараясь не замечать кровавое покупное мясо, которое ест он. Потом он показывает мне вырезки из разных малопочтенных изданий, где предлагаются различные суммы денег за поимку йети живьем или хотя бы за его труп.
А вот и воссоздающие его облик картинки: печальные глаза, умный вид. Лицо, напомнившее мне череду шимпанзе, которых я видел замученными в неволе. Плечи ссутулены, как будто он устал прятаться от своих преследователей. Ночью мне вновь является его лицо – сперва таким, как на картинке, потом меняется, и в нем проглядывает жестокость отцовских глаз и глупость его жадной усмешки.
Мой старикан сидит у окна, смотрит наружу. Покой разгладил часть морщин на его лице, и глаза кажутся глубокими и задумчивыми. Губы чуть вытянуты, голова склонена набок. Я вижу, как у него мерно вздрагивает мочка уха.
Каждое утро отец идет через мост и исчезает в лесу. При нем – тщательно смазанное ружье, заряженное снотворным (я и сам такие вещи применял, правда, в совершенно других целях и обстоятельствах), и рюкзак. Он – сгорбленный, клещеногий, и вот уже он исчез в лесу.
По ночам из леса доносятся крики; они меня будят, и я думаю об этом йети. Отец в такие моменты всегда на ногах, смотрит в окно.
Если ночью мне снятся сны, то в них непременно отец или йети. Часто они совмещаются, и лицо во сне видится попеременно порочным и невинным, злым и печальным. Еще вижу животных, главным образом таких, которым нельзя помочь, либо кто в таком состоянии, когда единственное, что можно для него сделать, это убить. Это меня так изматывает, что проснешься – и кажется, будто не спал вовсе. День занят ожиданием отца. Часто задремываю и тогда тоже вижу сны. В них уже не только животные, но и люди – те, кого я пытался сломить телесно и духовно.
Иногда проснусь – и все равно как во сне. Думаю обо всей той боли, которой навидался.
Потом переключаюсь – на щебет птиц, на запах отца, а иногда доносится какая-то затхлая вонь, как будто в лесу поблизости бродит пахучий зверь. Накатывает испуг, чувство незащищенности, наготы.
Старикан возвращается, прихрамывая. Промочил ноги и не заметил.
– Неужто думаешь поймать?
А он в ответ:
– А то!
Ест кровавое мясо. Смотрит в окно.
Ночью в лесу что-то угрожающе трещит. Неделю назад я бы подумал, что это всего лишь олень или лось. Теперь я не столь в этом уверен.
Недосыпаю. Сны преследуют даже въяве. В лицо светит солнце, и я не могу посмотреть на лес, где с ветвей свисает мох и упорствует тьма, где запах земли ослепляет. Я так слабел уже и раньше, это бывало. Во время всякой кампании случается минутная слабость. Но слабость – это то, что трезвый ум должен превозмочь.
«Превозмогай, – говорю я себе. – Рассуждай здраво. Возьми себя в руки. Превозмогай».
Решаю действовать. Моего старикана я люблю, но то, что он делает, – ненавижу. Когда, час подождав, я иду вслед за ним в лес, я сам не знаю, ведет ли меня любовь к нему или ненависть к тому, что он делал и собирается делать. Не знаю, намерен ли я убить в нем обреченное животное или злобного зверя.
Я даже не знаю, иду ли я с уверенностью, что я – преследователь или преследуемый, и существо, на которое отец охотится, на самом деле не охотится ли на меня, используя отца как наживку.
По всем этим вопросам в моем уме нет ясности.
Я знаю только то, что в лесу мы встретимся, и я сломаю старикану шею.
Я уже делал это – и с людьми, и с животными, чтобы прекратить ту или иную напасть. И я перехожу мост с этой единственной мыслью в мозгу.
Прошлой ночью и утром шел легкий дождик, и свежие следы легко различимы.
Лес темный, густой и пахучий. В воздухе гул насекомых, шорохи мелких животных, а иногда слышно, как кто-то большой и тяжелый уходит, чтобы не попасться на глаза. «Сохраняй ясный ум, – говорю я себе, – и двигайся вперед. Шаг за шагом».
Вижу рощу редких осин, всю пронизанную солнцем. Отцовский след здесь сворачивает, и я тоже. Вот он в пятидесяти ярдах, лежит у большого пня, руки сложены на груди, мешок и ружье прислонены рядом. Приблизившись, я уже слышу его дыхание, глубокое и редкое. Оглядываюсь. Деревья неподвижны. Отец неподвижен. Мне кажется, я слышу его сердце. А может, это бьется мое. Или сердце того существа. На миг я представляю себе, что я и есть тот йети, которого ищет отец. Представляю себе, как, встав над отцом, протягиваю к нему огромные черные ладони и без особого усилия поворачиваю ему голову, пока не треснет шея, и все не закончится.
Все три наших сердца я слышу как одно.
По лицу старика бежит маленький черный муравей, и до меня вдруг доходит, что он сейчас умрет – умрет просто так, когда ему уже не причинить большого зла этому миру. До меня доходит, что если то существо и смотрит из чащи леса, оно в безопасности, и оно это знает.
О'кей, говорю я. Ладно.
И ухожу.
ГОЛОД
Однажды он поделился с другом тем, что испытывает склонность к анальному сексу, и тут же его заклеймили прозвищем «жопоёб». Словечко это он возненавидел. Что касается самого влечения, то объяснить себе его он не пытался. Практиковал это всегда в темноте и в темноте потом всегда мылся под душем. Воспринимал себя в этой связи с самоиронией: ведь даже к процессу еды, не говоря уже об испражнении, он чувствовал отвращение. По этой причине он был очень тощим, жил почти исключительно на протеиновых коктейлях и салатах. Его жена, напротив, растолстела ужасно. Полового общения у них уже больше года не происходило вовсе.
В своем обжорстве она винила серию выкидышей и медицинский прогноз на будущее, что детей у них никогда не будет. Когда они встретились, она была пухленькой, но с тех пор стала просто громадиной. Он смотрел порнушку по кабельному ТВ и мастурбировал, и это длилось уже так долго, что порнушка перестала возбуждать, и тогда он предпринял отчаянную попытку полового воссоединения с женой, попробовал возобновить все же какой-то контакт с нею. Она спала на боку. Он пихал и толкал ее массивное туловище, пока она не повернулась почти на живот, затем он задрал на ней рубашку. Икры у нее были толщиной с его бедра, а бедра – как у него талия. Похоть превозмогала в нем отвращение. Думал лишь об одном – как он проникнет в это грязное место внутри нее. Кожа ее ягодиц была вялая и вся в ямочках, к тому же оказалось, что, как ни тащи их в разные стороны, отверстия не найти. У него сразу все повисло, сидел, смотрел.
Что-то надо было делать.
Он устроил себе на работе двухнедельный отпуск по болезни и попросил приятеля подъехать с запасными ключами от машины в назначенный день на то место, где они отдыхали раз в год с палаткой. Тайком сложил все нужное в багажник. Потом вывез жену в горы под тем предлогом, будто они едут по ягоды и грибы. Она была из мясоедов – набивала утробу беконом и сосисками, даже на завтрак доедала вчерашнее мясо, так что не очень-то ее поездка и влекла. Всю дорогу жаловалась на голод. Это вызывало у него попеременно то жалость, то злость. Когда приехали на место и припарковались, он вылез и бросил ключи в бензобак.
Его и самого это в первый момент ошеломило.
– Ну вот, – сказал он, – теперь мы возьмемся за это вместе. Будем жить здесь две недели, питаясь одними грибами и ягодами, и этим собьем тебя с накатанной дорожки, а то зациклилась, жрешь прорву пищи, от которой толстеют.
– Он произнес это в точности так, как репетировал и, увидев, что ее рот (щелка в горах плоти, которые прежде были щеками) раскрылся, экспромтом добавил:
– Такое вот сделаем почти что хирургическое вмешательство.
В палатке ее всхлипывания не давали ему спать полночи. А у него была зависимость от снотворных таблеток. Когда он эту свою привычку проанализировал, решил, что все дело в звуках, которые производит ее организм, в бурчании у нее в желудке и других перемещениях внутренних газов, однако, если честно, то он знал, что его проблема куда глубже. Так или иначе, но он взял с собой кучу таблеток, чтобы не мучиться четырнадцать ночей. Принял две и сладко заснул, чтобы от ее завываний и сотрясений массивного тела не страдать чересчур долго.
Весь день потом она пребывала в апатии, и ему приходилось напоминать себе, зачем он это затеял. Все ради будущего: сейчас они терпят страдания, а потом станут пожинать плоды.
– Ты не понимаешь, у меня ведь особый голод, – говорила она.
– А ты не понимаешь, что я хочу с тобой не только спать рядом. Я хочу хотеть тебя. Хочу, чтоб было так, как раньше, когда мне стоило подумать о тебе, и у меня сразу стоит.
Она хмыкнула и отвернулась, возможно, услышав слово «стоит». Он подступил ближе.
– Хочу при всяком взгляде на тебя думать, как же мне сильно хочется тебя выебать. Да, выебать тебя!
– Я страшно есть хочу, – вскричала она и разразилась слезами.
– Пожалуйста. Это нормально. От этого мы оба станем лучше. Я повезу тебя на Виргинские острова. Ты влезешь в купальники, в которые не влезала годами. Мы будем валяться на пляже под солнцем, и все будет прекрасно. Отныне и навсегда наша жизнь пойдет по-другому.
Он это представлял себе так: утро они будут начинать с грейпфрута. Холодильник набит бутылками с водой, фруктами и овощами – всякими виноградами, киви, клубникой; кроме того, там будет салат, помидоры и морковь. Он даже чуть-чуть проголодался, стоило подумать обо всех этих вкусностях. Тогда он стал думать о ее заднице – какой она была когда-то и какой станет вновь, – и мысль о том, как он ее будет трахать, оказалась такой же возбуждающей, какой была в тот раз, когда впервые пришла ему в голову.
Он взял ее за толстую руку.
– Две недели – да разве это цена за изменения, которые потом останутся на всю жизнь!
– А что будет с рыбками? – спросила она.
– С чем?
– С нашими рыбками.
– А, черт. О них я как-то не подумал. Пожалуй, к нашему возвращению от них останутся скелетики. Ну, купим новых. Вот, возьми, поешь ягод. Вкуснющие.
Вторая ночь прошла почти как первая, только теперь она не хныкала, а стенала. Он принял на полдозы таблеток больше и все равно, казалось, никогда не уснет. В душу закралось застарелое раздражение, он начал на нее сердито поглядывать, но затем сознание затуманилось, и он подумал, что, если на секунду все от себя отпустит, заснет. В палатке было слишком жарко, и стоял странный запах. Он сказал себе, что это все не важно; сказал себе: спи. В конце концов вынул еще таблетку, и тут уже окончательно отбыл, хотя в таком диком количестве таблетки дали чувство некоторой дурноты.
На закате следующего дня она сидела сгорбившись, очень бледная и, закусив губу, старалась не плакать. Он подумал, что ее щеки, вроде, немножко стали потоньше, и улыбнулся. Он набрал грибов и преподнес ей сюрприз: бульонные кубики, которые он тайно взял с собой и теперь заправил ими воду в кастрюле над костром.
В ту ночь в ее желудке завывало столь чудовищно, что он проснулся. Снаружи слышалась суетливая беготня, как будто она своим бурчаньем в животе распугала в лесу все зверье. Заснуть больше не удалось, хоть он и принял еще таблетку.
На следующий день она была еще мрачнее. Не плакала, сидела по-турецки, качаясь взад и вперед, и говорить с ним более трех слов кряду отказывалась. Иногда у нее глаза закатывались к небу и вращались, словно она там что-то ищет.
– Слушай, ты меня не пугай, – сказал он. – Со мной все о'кей, так что я знаю: с тобой тоже.
Она устремила взгляд на него, но ее глаза странно прыгали, и он на самом деле испугался.
– Этот голод… – сказала она. – Ты даже и вообразить его не можешь.
Даже он не находил диету из ягод и грибов достаточно сытной.
– Вся эта проблема у нас только в голове, – говорил он, когда они сидели, ели обеденную порцию. – А пища должна быть лишь источником необходимых веществ и калорий. А так, в жизни есть вещи и поважнее.
Она неотрывно смотрела на кружочки резаных грибов, усыхающие на противне над огнем.
– Например?
– Ну, – сказал он. – Любовь. Секс.
– И все?
– Надо подумать. Нет. Еще есть удовольствие от сна.
– Любовь, – пробормотала она. – Секс. А потом выспаться.
Так прошло еще несколько дней. Она все так же помалкивала и часто устремляла взгляд в небо. Иногда удалялась в лес, и он не ходил за ней, считая, что она там писает и какает. Его собственные фекалии сделались жидковаты; это его обеспокоило. Хотя вообще-то он вполне мог представить себе жизнь во всей ее красе вообще без необходимости гадить. Подумав так, он тонко улыбнулся.
Она сидела на бревне и, глядя себе в колени, что-то шептала. Ему уже приходило в голову, что еще через пару дней она, чего доброго, пойдет охотиться и готова будет кого-нибудь убить, но вот получится ли у нее – сие сомнительно.
Он приглядывался к ней, не стала ли потоньше, и, вроде, находил места, в которых ее стало меньше. Живот, груди, верхние части рук. Да точно: там и кожа как-то обвисла, но ничего, эта дряблость потом пройдет. В один прекрасный день она снова станет той, на ком он женился. Он про себя улыбнулся и погрузился в сон наяву, в котором она лежит вниз лицом на кровати с подушкой под животом, повернув голову, смотрит на него и говорит: «Спасибо тебе за то, что ты сделал для нас. А теперь трахни меня в зад».
Следующую ночь он спал плохо. Таблеток принял полную двойную дозу, но все равно пребывал в полусне, и все время казалось, что она не спит и изучающе на него смотрит. Утром у нее глаза были запавшими да и все лицо было каким-то запавшим. Несмотря на усталость и неотступный голод (хотя про себя он не называл это голодом), настроение у него было приподнятым.
– Ты хорошо выглядишь, – сообщил он ей. – Мы делаем успехи.
Она кивнула. Все нутро у нее взвыло. Он отступил.
А вечером в ней появилась нежность. Сидели у костра, она к нему прижималась. Да уже и днем ходила по пятам, не плакала, не ругалась, и он решил, что переломил ситуацию. «Ах ты, мой сладенький», – вновь и вновь шепотом повторяла она. И таким еще голосом, будто это припев колыбельной. Он ощущал приятную сонливость, такую, что просто жалко было упускать. В палатке полез за таблетками. Коробка оказалась почти пуста. Он принял одну, потом для гарантии еще две и снова сел с нею рядом. Она глядела на него такими глазами – в них так и виделось ему пламя любви. Он, уже в полусне, подумал, какой у нее взор пронзительный. И такая в нем любовь, что, не будь он уже такой сонный, непременно бы припал к ней и нежно поцеловал.
– Что-то мне нехорошо, – словно издали услышал он свой голос. И впрямь: все кружится и тошнит, тошнит…
– Приляг, – сказала она. – Тебе станет лучше.
Она по-прежнему смотрела неотрывно. Улыбнулась. Тут он почувствовал, что в ее взгляде не совсем любовь, скорее какая-то алчба. Это сбивало с толку, слегка пугало, но, когда она стала клониться к нему, он верил, что она о нем позаботится.
Не желая того, он проснулся. Внешний мир был темен; вместе с тем он чувствовал, что с одного боку как-то горячо. Веки снова упали, прежде чем он успел что-либо рассмотреть. Он чувствовал, что непременно должен заставить их подняться, и силился это сделать. Вверху – световые пятнышки – звезды; и недоумение: как он оказался снаружи палатки. Он повернул голову набок и, увидев более яркий свет, понял, что смотрит на костер, который жарко пылал. Глаза слипались. Он вознамерился поднять руку и протереть их, но рука не двигалась. Ноги тоже.
«Какой странный сон», – подумал он. Однако чувствовалось, что это не сон, и надо бы взглянуть еще раз. Он сильно зажмурился и разлепил веки. Что-то было явно не в порядке. Желудок горел от голода, голова такая легкая, что рвется ввысь. Хотелось крикнуть, позвать ее. Нужно было, чтобы она подержала его голову, сказала ему, что все в порядке. Он опять начал плыть, терять сознание, но тут что-то стало царапать ногу и испугало его.
Он моргнул, глянул, и увидел там жену на коленях. Она закатала ему штанину и обмывала ногу ниже колена. Пытался было гнать видение, считать его сном, но понимал, что все не так просто. В ее лице было что-то ужасное, какое-то преувеличенное выражение голодной алчбы, которую он уже видел в ней несколько раньше, вечером. Прямо как сумасшедшая. Он решил, что лучше бы встать и отойти от нее, но, попытавшись, обнаружил, что не может. Не может даже дернуть ногой, чтобы вырваться из ее рук. Она посмотрела на него, и выражение алчбы тут же сменилось тем, в чем он разглядел печаль.
– Что происходит? – попытался он спросить.
– Прости, – сказала она. – Я думала, тебе будет достаточно, ты будешь спать и ничего не почувствуешь.
– Чего не почувствую?
Она опять бросила взгляд на его ногу. Печаль с нее слетела, вновь воцарилась алчба. Она отбросила тряпку, которой протирала кожу на ноге, и подняла нож.
– Я говорила тебе, что ты не понимаешь, какой у меня голод. Я постараюсь много не брать. Хотя тебя вообще так мало… Но, может, мне все-таки хватит, чтоб продержаться эти последние несколько дней. И я не дам тебе истечь кровью. Прижгу огнем.
Он слышал, как течет ручей и как горит костер, и звезды над ним стали четкими, словно попали в фокус. Потом завыло ее нутро. Звезды размазались и слились, и он поплыл куда-то в серость, чувствуя тянущую боль в икре.
ЧЕРВИ
Кто ты теперь – это не важно. Ребенком ты продавал их рыбаку по центу за штуку. Выковыривал их, безликих, из перевернутого вилами куска почвы, и продолжалось это у тебя с семи лет до пятнадцати. Деньги поначалу тратил на лимонад и книжки с картинками; позже начал их в основном откладывать на то время, когда станешь достаточно взрослым, чтобы от червей отойти и подумать о какой-нибудь другой работе. Частично эти деньги пошли на покупку твоего первого автомобиля – шестьсот долларов. Шестьдесят тысяч червей.
Что ты делаешь теперь, не имеет значения. По доллару ты можешь проследить судьбу шестисот тысяч червей, но до них, видимо, были еще пять или шесть сотен тысяч. Ты изучал биологию, приходилось их вскрывать, препарировать, и ты узнал, что внутренним строением они очень похожи на нас. Ты видел у червя малюсенький желудок, сердце, даже мозг. Узнал, что у них есть центральная нервная система, весьма похожая на твою. Нервы, рецепторы боли и все прочее. Вот только где их лица, где рты? Чем им кричать, когда насаживают на крючок? Ты помнишь, что от боли они частенько гадят под себя, хотя ты тогда не считал, что им больно.
Теперь ты вышел на тот уровень сознания, который уже не позволяет тебе смотреть на корову как на мясо и кожу или на рыбу как на филе, или на курицу как на машину по производству яиц, или даже на лошадь как на нечто, предназначенное лишь для того, чтобы переносить тебя с места на место. Ты даже пробовал прикинуть, за скольких убитых домашних животных ты несешь ответственность: это пятнадцать или двадцать больших коров, что-нибудь около двух дюжин свиней, возможно, три гуся и пять индюшек, утка, штук пятнадцать кур… Все эти смерти, имеющие отношение к тебе, общим числом едва ли выйдут из двух сотен, хотя это – результат тоже по-своему поразительный.
Но черви беспокоят тебя больше. Ты теперь знаешь, что боль они чувствуют точно так же, как корова (или любимая собачка, если на то пошло), и ты в замешательстве: как за всю жизнь ты сможешь расплатиться за миллион жизней, принесенных в жертву ради лимонада и первого автомобиля; как самому себе простить всю эту боль, причиненную в ранней юности, по которой ты до сих пор, несмотря ни на что, временами тоскуешь?
В дождь ты идешь гулять, подбираешь их с тротуара, на который они выползают, чтобы не утонуть; подбираешь, подбираешь… наберешь несколько сот из тех сотен тысяч, что пачкают асфальт и бетон большого города, и положишь туда, где – есть надежда – они будут в безопасности: в траву, на почву, укрытую ветвями дерева.
Даже в солнечный день, когда червей не видно, ты кладешь руку на теплую травку и просто чувствуешь, как полна ими земля. Земля, покрытая живыми существами, сама живая, она движется, она сильна и самодостаточна. И вот – острее, чем что-либо до этого в жизни – ты чувствуешь ее незащищенность от страдания. Пальцами ощущаешь ее боль.
И ходишь под дождем, собирая червей.
Комментарии к книге «Права животных и порнография», Эрик Дж. Миллер
Всего 0 комментариев