«В пургу и после»

683

Описание

Книга Владимира Зимы посвящена нелегким будням арктических поселков, аэродромов, портов. Она утверждает подлинную романтику и разоблачает романтику мнимую. Писатель убедительно показывает, что и в условиях Арктики побеждают бескорыстие, верность долгу, честность помыслов.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

В пургу и после (fb2) - В пургу и после [сборник] 701K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Владимир Ильич Зима

Материк

Если ночью, хорошо укутанный, я нахожусь в уютной комнате, в то время как за окнами бушует буря и непогода, я не могу без страха и содрогания думать о тех, кого они застали в пути, но если я сам нахожусь в дороге, мне и в голову не придет пожелать находиться в каком-нибудь другом месте…

Мишель де Монтень, «Опыты»

Арктика — область, примыкающая к Северному полюсу и ограниченная изотермой + 10 °C для самого теплого месяца. Эта граница представляет собой извилистую линию, а очерченная ею площадь — сложную фигуру, расположенную местами севернее, а местами южнее Полярного круга…

«Геологический словарь»
КОВЫЛЬ

Он решительно прошагал через просторный вестибюль Внуковского аэровокзала, толкнул толстую стеклянную дверь и, не обращая внимания на назойливых таксистов, зазывавших в машины, через площадь пошел к деревьям. На липах уже кое-где появлялись желтые заплатки, серебристые тополя от жары скручивали листья трубочками, и лишь дубы еще стояли в нетронутом летнем убранстве.

Вороша опавшие листья, он шел по траве и беспричинно улыбался. Подойдя к старой липе с растрескавшейся толстой корой, он погладил шершавый сильный ствол, и тут же, будто застыдившись, оглянулся, не видит ли кто, и вытер испачканную ладонь платком.

Над головой шумели взлетающие самолеты, мимо проносились, шурша шинами, автобусы и такси, а он стоял, твердо решив никуда больше не спешить, и делал одно за другим важные открытия. Во-первых, он узнал, что трава пахнет не только если ее растирать в пальцах и не только свежескошенная. Трава пахнет всегда, но люди привыкли и уже не замечают ее слабого запаха. Во-вторых, пахнут листья деревьев и кусты, и каждый куст излучает свой, непохожий аромат.

Запахи навалились на него, едва он вышел из аэровокзала, но лишь теперь он понял, отчего ему хотелось улыбаться и ходить босиком — всему виной был горьковатый лесной дух, поднимавшийся от жухлой травы и увядающих листьев.

Он попытался припомнить, какие запахи окружали его на полярной станции — суховатый, пахнущий электричеством, озонированный воздух приборных отсеков, бензиновая гарь и сладковатая душная тяжесть дизельного выхлопа в генераторной — вот, пожалуй, и все… И еще — табак. И крепкий кофе.

Невесело улыбнувшись, он закурил, а потом неторопливо зашагал к стоянке такси.

Вначале он назвал таксисту адрес своего дома на Рязанском проспекте, но вскоре передумал и попросил отвезти его в центр. От площади Пушкина он пешком дошел до проспекта Маркса. На Москву опускалась вечерняя прохлада, но нагретый асфальт еще прогибался под твердыми каблуками вышедших из моды узконосых туфель.

В метро он поймал себя на том, что бессознательно обшаривает взглядом толпу пассажиров, надеясь увидеть знакомых. Почему-то казалось, что сразу же по прилете он может встретить всех своих материковских друзей, причем не только москвичей, но и ленинградцев, и даже харьковчан… Смеясь в душе над собой, он, тем не менее, продолжал разглядывать людей, удивляясь сюрпризам моды: юбки были то слишком коротки, то слишком длинны, и очень много женщин было в брюках. Настороженно оглядывал он парней с локонами, в поношенных джинсах и цветастых рубахах. Что-то в этих парнях активно не нравилось, и он не сразу понял, что же именно. Оказалось, непохожесть. Во времена его молодости все парни и девушки были в чем-то схожи друг с другом и одеждой, и прическами…

«Стареешь! — сказал он себе. — Если ты можешь осуждать людей только за фасон брюк и за длину волос, ты становишься старым брюзгливым ханжой!» — жестче добавил он и отвернулся к темному окну вагона, за которым непрерывной чередой проносились круглые желтые фонари, освещавшие тоннели метрополитена.

Стареть ему не хотелось…

Он вспомнил, что впереди у него шесть месяцев отпуска и что сейчас он приедет домой, а всего лишь девять часов назад он торопливо переобувался у самолетного трапа на Диксоне, и заляпанные грязью болотные сапоги до сих пор, наверно, валяются в кювете. Потом в памяти всплыли строки старой летописи: «…А изъ Анадырского острогу ходъ до самого Носу прямою землею чрезъ Белую реку на Матколъ аргышами на оленяхъ недель съ 10 и более, если пурги нетъ…» Он улыбнулся и поднялся с мягкого сиденья. За окнами вагона уже мелькал белый кафель станции «Рязанский проспект».

* * *

В конце августа ему прямо в номер сочинской гостиницы принесли телеграмму с Диксона. Молоденькая почтальонша подождала, пока он распишется на квитанции, и напомнила:

— Ответ оплачен… Вы сразу напишете? У меня есть чистые бланки.

Спасибо. С ответом я подожду, — откладывая непрочитанную телеграмму вместе с ворохом старых газет, сказал он. — Чудеса… Левковский за пять тысяч верст всех видит… Начальник отдела кадров, — пояснил он, заметив, как у почтальонши любопытно вытянулось лицо. — Если уж узнал адрес, теперь закидает телеграммами… А у меня еще четыре месяца отпуска! Три года проторчал на острове! Имею я право отдохнуть?!

— Конечно, имеете, — с готовностью поддакнула почтальонша.

Он взял полотенце, висевшее на спинке кровати, и пошел к морю. Почтальонша, наверняка успевшая прочитать телеграмму, долго смотрела ему вслед, и он пожалел, что не пригласил ее на вечер в гости. Впрочем, она еще принесет телеграмму, и не одну…

Но на следующее утро к нему в номер постучалась ворчливая усталая женщина с увесистой сумкой на боку. Тяжело опустившись на стул у двери, она подождала, пока он распишется; оттягивая время, когда надо будет вставать и уходить, спросила, не будет ли он писать ответ, и, шаркая стоптанными туфлями, ушла.

Вечером того же дня он вылетел на Украину.

* * *

А еще через неделю знойным августовским днем он тащился на скрипучем разболтанном велосипеде по пыльной степной дороге и силился понять, что же произошло за эту неделю и почему он должен объяснять это самому себе…

По всем приметам хутор Коробейничий давно уже должен был показаться — позади остались плешивые скифские курганы, желто-зеленое кукурузное поле и выбеленная дождями халупа, в которой теперь, кажется, помещался полевой стан тракторной бригады. Проплыли два приметных тополя, от которых дорога должна была сворачивать направо.

Не было дороги направо. Поле, колюче топорщившееся рыжей стерней, с редкими высокими скирдами соломы, уходило к самому горизонту, плавно изгибаясь на невысоких холмах. Слева стеной вставала густая лесопосадка, потом и она оборвалась перед затяжным подъемом, а дальше раскинулось необозримое раздолье чистого пара, и здесь, в этой южной степи, пусть даже жаркой и неприветливой, но беспредельной, у Смолякова вновь возникло ощущение безграничной свободы и простора, почти забывшееся за два месяца толкотни в городах.

И небо, почти как в тундре, опрокинулось бездонным куполом на землю, неслышно скользят в вышине легкие, невесомые облака, а где-то в стороне беззвучно тянет белую нитку кажущийся медлительным реактивный самолет…

Смоляков локтем вытер пот со лба, крякнул и нажал на педали.

Видели бы тебя сейчас твои мужички с полярной станции, то-то посмеялись бы над своим начальником… А если бы хоть кто-нибудь видел тебя вчера вечером…

Вчера вечером…

Луна вышла рано и быстро скрылась за облаками, оставив лишь бледный отсвет на верхушках деревьев. Смоляков неторопливо шагал по насыпи, прислушиваясь к тихому натруженному гулу рельсов, к скрипу гальки под ногами, к ночным шорохам, доносившимся из оврагов, поросших густым бурьяном.

Впереди шла она.

Нет, не шла — плыла над насыпью, балансируя тонкими руками, почти не касаясь ногами рельсов, и на миг Смолякову показалось, что светлое платьице вот-вот оторвется от земли и вознесется в лиловую густоту теплого неба, и он тоже взлетит, и мир исчезнет, будут только звезды да испуганный клекот птиц…

Он сердито тряхнул головой, будто отгоняя наваждение.

— А бабушка не отпускала меня сегодня из дома, — по-детски смешно растягивая слова, проговорила она, поворачиваясь к Смолякову. — Говорила: «Я знаю, ты опять к нему пойдешь… Не ходи, внучка. Зачем он тебе нужен — старый, некрасивый, женатый?..» А ты не старый. Вот. И хороший. Мне с тобой так хорошо, как никогда не бывало…

Качнувшись, светлое платье снова поплыло вперед.

Видимо, ее бабушка все-таки права. Девчонке не следует больше приходить к переезду. А тебя, Смоляков, вся деревня наверняка считает старым греховодником. Дожил! Нечего сказать, хороша слава…

А ты сам сможешь не прийти на свидание?

Молчишь, не знаешь… Вот так-то. Мы еще посмотрим, что ты станешь делать, когда придет время улетать к себе, на Север.

К себе?

К своей работе, а значит, и к себе.

Четыре дня. Еще четыре дня. Всего четыре дня! А потом?..

— Смотри, звезда упала!

Август… Земля проходит через метеорный поток Леонид… В августе на Диксоне уже формируются первые караваны судов с грузами для островных станций. Полярный день уже закончился, а ночь еще не наступила. Сейчас на Севере странное время, которое в авиаметеосводках обозначается буквами «СВН» — сумерки всю ночь… На Диксоне сейчас хлопотно: кадровики формируют экипажи полярных станций, снабженцы делят приборы и оборудование, и надо бы, конечно, самому быть сейчас там, успеть выторговать новую аппаратуру и людей подобрать, да мало ли дел?..

— А я успела загадать желание!.. А еще я успела сломать каблук и уже целых двадцать минут иду на одной ноге, а ты ничего не замечаешь. Ты опять задумался. Скажи, о чем ты сейчас думаешь?

Он остановился.

— Прости, малыш. Что у тебя случилось?

— Каблук сломался. Это очень старые туфли. Мама купила их, когда я получала паспорт.

Он грустно усмехнулся — ей всего девятнадцать, ему вдвое больше. Права ее бабушка, во всем права — что общего может быть у девчонки и такого старого пня?..

— Знаешь, давай отломаем и второй каблук! А то я не смогу потом идти по траве до скифского кургана, и мы с тобой не посмотрим зарево.

Проворно наклонившись, она сняла с ноги туфлю и протянула ему.

— Не торопись, малыш. Скоро будет переезд. Там есть будка, в которой сидит… не знаю кто — сторож или дежурный. Может быть, у него найдется молоток, и я прибью каблук, — размеренно проговорил Смоляков, легонько дотрагиваясь до ее плеча и помогая сохранить равновесие, пока она надевала туфлю. Затем он ласково подтолкнул ее вперед.

Вновь заскрипел гравий под его ногами. Скрип-скрип… Скрип-скрип… Поплыло светлое платье, раскачиваясь из стороны в сторону.

В лесопосадке глухо каркнула ворона, взлетела, хлопая невидимыми в темноте крыльями, и будто ветер пронесся над лесопосадкой, зашумели деревья, натужно загудели провода.

— Мне не нравится идти по шпалам, давай лучше спустимся на тропинку! И пойдем не друг за дружкой, а рядом…

Он, не замедляя шаг, задумчиво посмотрел вниз, туда, где заканчивалась железнодорожная насыпь и начинались неистовые заросли степных трав. Там всполошено стрекотали неутомимые кузнечики, звонко тикали цикады и дурманяще манили к себе низкие копешки свежего сена.

— Там темно, нет дороги и можно свернуть себе шею, — сказал Смоляков.

— Здесь тоже темно и тоже можно свернуть шею. Один каблук уже свернул себе шею! — повторила Анюта понравившееся выражение и негромко рассмеялась.

Вдалеке загорелся желтый глаз светофора, а луна окончательно укрылась за густой непрозрачной тучей.

Пахло сеном и полынью, и еще от нагретых солнцем шпал тонко тянуло угольным дымом, паровозами… По этой дороге давно уже ходили только электропоезда и тепловозы, а запах паровозной гари остался.

И через много лет, когда здесь будут летать какие-нибудь атомовозы, от шпал будет пахнуть креозотом и паровозным дымом.

А может быть, эта дорога зарастет сорной травой, жилистой и сильной, серовато-черной, будто в мазутных пятнах. И люди будут обходить стороной непонятные ржавые железины, неизвестно зачем приколоченные огромными костылями к выпирающим из земли ребрам высохших порыжевших шпал…

— О чем ты опять задумался?

— Ни о чем…

— А все-таки?

— Не знаю… — начиная сердиться на себя и свой не к месту поучающий тон, ответил он. — О работе думал. И о тебе…

— Что?

— То, что ты смешной и взбалмошный малыш!

— Вот и неправда, я уже совсем взрослая. Весной даже голосовать ходила… А у вас на острове были выборы?

— Конечно…

Полотно железной дороги плавно уходило вправо, и там желтели низкие фонари стрелок, тускло светилось задернутое занавесками окошко будки путевого обходчика. А впереди чернела степь, и небо вдалеке багровело. Изредка всплески пламени взметывались над горизонтом, и тогда вспыхивали на миг глаза Анюты, устремленные на Смолякова, и от этого чистого взгляда ему становилось не по себе. Он поднимал голову и долго глядел вперед, где далеко-далеко, за скифскими курганами, горели газовые факелы.

— А вот мне до сих пор непонятно: зачем газ сжигают просто так? Разве нельзя перекачивать его куда-нибудь по трубам? Или построить рядом со скважиной какой-нибудь завод… Скажи, зачем его сжигают?

— Я не знаю, — честно признался Смоляков.

— Ты должен знать. Ты все должен знать. Ты везде побывал. И ты старше меня.

Смоляков ничего не ответил. Он зашагал размашисто и быстро, уставив взгляд в землю. Всякий раз, когда Анюта, сама того не желая, напоминала о разнице в возрасте, ему очень хотелось остаться одному на ночной дороге, а еще лучше — оказаться далеко отсюда, на своем острове, запереться в крошечном кабинете, достать из железного ящика бутыль с надписью «Для гелиографа», в которой хранился спирт, нацедить мензурку… На материке купить спирт трудно, почти невозможно, а водка… Гадость, а не, водка. При язве лучше чистый спирт. Анюта не догадывается, какая старая перечница шагает рядом с ней, пусть и не знает. Пусть хоть для нее я буду героем-полярником, пусть…

Задумавшись, он почти натолкнулся на Анюту. Она вначале забежала вперед, а потом остановилась и ждала его, широко распахнув руки. Анюта крепко обхватила Смолякова за плечи и спрятала лицо у него на груди. Жаркое дыхание прошло сквозь рубаху, и Смоляков, покусывая губы, вначале застыл как истукан, а потом нашел в себе силы отстранить девчонку.

— Малыш, смотри вперед!.. Уже виден огонек будки, в которой я прибью оторванный каблук, и мы пойдем на теплый скифский курган смотреть далекое зарево.

— Не хочу на курган! — замотала головой Анюта, схватила Смолякова за руку и потащила его вниз.

Они сбежали по осыпающемуся склону и упали на копну сухого колючего сена. Анюта обхватила руками шею Смолякова и зашептала какие-то глупые и ласковые слова, покрывая его лицо поцелуями, а он лишь тихо гладил ее маленькие плечи и молчал.

И снова он отстранил от себя Анюту, достал из кармана сигареты, но, подумав, спрятал их. Обиженно покусывая травинку, Анюта спросила:

— Ты снова о работе задумался? Смоляков промолчал.

— Скажи мне, а белые медведи очень страшные?

— Нет, не очень…

— Ты их видел?

— Приходилось…

— И не испугался? Ни капельки?..

— Мне нельзя было пугаться. Да и времени не было…

— А волки на Севере страшные?

— На моем острове волков нет.

— А что тогда страшно?

— Самое страшное для человека, это — солитудо, — глухо проговорил Смоляков и невесело усмехнулся.

— А что такое солитудо? Он не увидел в темноте, но по голосу догадался, что губы Анюты дрожат, и сказал себе: «Ты старый хрыч, и ты не имеешь права… Понял, никакого права! Ты должен сказать девчонке, чтобы она больше не приходила. Да, сказать, и немедленно!.. У нее все это, кажется, всерьез…»

Он боялся признаться себе, что и у него, заматерелого мужика, неоднократно прошедшего и молчание полярной ночи, и угар веселья пляжных городов, и ресторанные знакомства, и отпускную любовь, и ложные клятвы, и скорое забвение, и пятнадцатилетнее супружество — боже, неужели же целых пятнадцать лет? — были легкие встречи, и разлуки без сожаления, да мало ли чего еще было в его жизни, а теперь Смоляков боялся даже подумать, что и у него «это все», кажется, всерьез.

И когда он почувствовал, что у него не остается сил подняться и уйти, он по-настоящему испугался.

Когда все это началось?

Он не помнил, была ли Анюта на лекции в колхозном клубе, если даже была, это не важно. Он не видел людей, сидящих в зале. Ослепленный ярким светом рампы, Смоляков стоял на середине сцены и что-то сбивчиво рассказывал о своей полярной станции, о выполнении программы научных исследований Арктики, благодарил сельских школьников за их трогательные подарки…

В этом маленьком селе жила мать механика Бойченко, погибшего лет десять назад на острове Голомянном. С тех пор каждый год кто-нибудь из его товарищей по зимовке во время отпуска заезжал сюда на день-два проведать старушку, заодно помочь по хозяйству.

И на этот раз, как обычно, парторг колхоза собрал людей в клуб, Смолякова пригласили в президиум, виновато извинились, что зал не полон — все в полях, хлеба осыпаются…

В середине выступления Смоляков почувствовал, что слушают его невнимательно. Парни и девчата, видно, ждали танцев…

И тогда он, пряча обиду, иронично улыбнулся, развел руками:

— Время географических открытий, к сожалению, а может быть и к счастью, прошло… Сорок лет назад каждая зимовка считалась подвигом. А сейчас на полярных станциях работают не герои, а обыкновенные люди. Героями стали космонавты!.. Хотя Арктика за сорок лет не потеплела ни на градус, изменились оценки трудностей. То, что раньше называлось подвигом, сейчас называется нарушением техники безопасности…

Он видел, как недоуменно морщится парторг, как переглядываются молодые ребята в первом ряду, и ему стало смешно — пригласили выступить героя, а он вовсе не герой!.. И чтобы как-то сгладить неловкость, он торопливо заговорил занудным голосом о том, что в жизни всегда есть место подвигу, и парни в первом ряду принялись лузгать семечки, а парторг согласно кивнул, облегченно вздыхая.

Потом Смоляков припомнил разные смешные случаи из жизни полярников и поблагодарил за внимание. Ему вежливо похлопали, но вопросов не стали задавать, и уже заиграла на улице радиола, молодежь потянулась к выходу из клуба. Директор школы пригласил гостя поужинать. Смоляков с сожалением подумал о том, что придется пить водку, закусывать разносолами, ночью опять разыграется язва, и пошел следом за директором. Председатель колхоза, только что вернувшийся с поля, уже сидел в беседке школьного сада, негромко обсуждая с парторгом какие-то свои дела. На деревянном столе в окружении обильной закуски красовались две бутылки армянского коньяка.

Как водится, потолковали о политике, о расширении торговли с капиталистами — нужное дело, с кем торгуешь, воевать не станешь! — и вскоре, незаметно осушив обе посудины, парторг с председателем колхоза уехали на газике по домам. Директор школы намекнул, что не худо бы и продолжить, но Смоляков сослался на язву и тоже ушел.

Проходя мимо клуба, он замедлил шаг. Гремела радиола, на скупо освещенном асфальтовом пятачке танцевали несколько пар. Сбоку тесной кучкой стояли парни. Здесь, не таясь, курили даже малолетки. Стайка девушек расположилась на противоположной стороне танцплощадки.

И тут он заметил ее. Одна, без подруг, она сидела на неуклюжей садовой скамейке, в стороне от танцующих, и смотрела на Смолякова. Он лениво бросил сигарету под ноги, растоптал, поглядывая на парней, и пошел приглашать девушку на танец, внутренне напрягаясь и ожидая неминуемого отказа.

И во время танца — это было старое танго «Скажите, почему…», — когда Смоляков торопился заговорить девчонку, уверить ее в том, что он герой-полярник, приворожить, не отпустить ни на шаг, никому не отдать, Анюта смотрела на него широко раскрытыми глазами.

И все полетело кувырком! В первый день Смоляков должен был читать лекцию, во второй день его обычно возил по полям главный агроном, а вечером он собирался поиграть в шахматы с директором школы… После первого танца с Анютой все планы изменились.

И вот теперь немолодой мужчина, вспотевший от натуги, едва плетется на велосипеде по пыльной жаркой степи в поисках каких-то там травинок… Ковыль нужен, ковыль…

Ну, не смешно ли?..

После танцев они пошли к деревенскому пруду, сидели рядом на бревне, слушая оглушительную перекличку лягушек, и когда он попытался обнять ее за плечи, она испуганно вздрогнула и напряглась всем телом. Смоляков понял, что она совсем еще ребенок и ничего-ничего не знает… И он убрал вдруг обессилевшую руку, срывающимся от волнения голосом стал читать стихи. Он знал много стихов, заучивал их долгими нудными вечерами на полярной станции.

Потом они пошли гулять в степь, и уже под утро, проводив Анюту домой, Смоляков неуклюже обнял ее и поцеловал.

Целоваться она тоже еще не умела.

Малыш…

У нее все впереди. Сдала экзамены в университет и отдыхает у бабушки в деревне. Скоро начнутся лекции, семинары, коллоквиумы, появятся длинноволосые друзья, умеющие складно трепаться о смысле жизни и о проблемах сексуального воспитания, и забудешь ты старика Смолякова… Да и надо ли помнить? У девчонки своя жизнь, у тебя — своя. Может, нескладная и не совсем веселая, но — своя.

А что такое солитудо?..

Это трудно объяснить словами. Для того чтобы понять, надо самому попасть однажды на крошечный остров в Ледовитом океане и прожить целый год в окружении трех мужчин, привычки которых известны тебе лучше, чем им самим, когда знаешь наперед все, что они скажут или подумают через минуту или через неделю… Надо почувствовать самому, как это бывает, когда зимовка осточертеет настолько, что кажется — все, конец, кранты, больше не могу, не хочу, проклинаю!.. И тогда тебя с головой окунают в работу, и ты перестаешь замечать смену дней и недель, работа, только работа, будь она благословенна и проклята, работа, с утра до ночи только работа — гидропост, метеоплощадка, склад, жилдом, аврал, и после аврала снова на вахту, сводки, отчеты, таблицы, графики… И ты постепенно успокаиваешься и потом уже сам помогаешь кому-то, и вдруг — как дар небес, как избавление и искупление, — в один прекрасный (как тогда казалось) день на остров прилетает смена Мирошникову и Бородуллину — две выпускницы гидрометтехникума, и Пашка Лобов моментально влюбляется в высокую черную Свету, а тебе кажется, что лучше низенькой хохотушки Тамары бог не создавал женщин, и ты был искренен, все от бога, и на Диксон полетели две радиограммы, и с того дня на острове жили уже не четыре зимовщика, но две семейные пары.

Тогда это казалось настоящей любовью. С одной зимовки — на другую, отпуск в Крыму, нет никого краше Тамары, снова остров, и санрейс, когда была подвижка льда и полосу изуродовало торосами, прилетел военный вертолет, капитан-хирург принял роды, а вторые роды были уже в Москве, через три года, теперь Михаилу одиннадцать лет, Борьке восемь. Знакомые помогли устроить Тамару в управление, переписывать какие-то бумаги (очень удобно, почти в центре Москвы, во время обеда можно осмотреть все магазины), кооперативная квартира в двух шагах от метро, с балкона чудный вид, на полу шкура медведя, портрет Хемингуэя на стене и в холодильнике свежее пиво. Зимовки уже не тяготят, работа стала привычной, размеренной, появились мысли о близкой пенсии. А папки с материалами для диссертации пылятся на антресолях, пусть их пишут кто помоложе да побойчее, мы и без этого как-нибудь живем, не жалуемся, нам хватает. Предложили поехать в Антарктиду синоптиком — отказался, а проще сказать — сдрейфил. Столько лет не брал в руки специальную литературу, позабыл почти все… Борис Романенко вернулся из Антарктиды с назначением на должность начальника радиометеоцентра — ну и пусть, а мы в начальники района и не рвемся, нам карьера ни к чему!..

Полтора месяца назад Смоляков случайно встретил в Ленинграде Пашку Лобова. Пашкой его уже трудно было назвать — научный сотрудник института Арктики и Антарктики, кандидат географических наук, и прочая, и прочая, благородная седина, намечающийся животик, солидный портфель с монограммой. Зашли в какое-то кафе на Невском отметить встречу, официантки подлетели — здравствуйте, Павел Петрович, почему забыли нас, Павел Петрович, осетринки не угодно ли?.. С метрдотелем за руку здоровался… После трехсот граммов коньяку Пашку повело, и он растроганно вспоминал их первую зимовку, жаловался на нынешнюю нервотрепку, порывался опять лететь на Север — возьми меня, Смоляков, рядовым метеорологом возьми!..

Взяли с собой бутылку коньяка, поехали к Пашке домой, на Выборгскую сторону. Двухкомнатная квартира поразила Смолякова застарелым беспорядком, грудой засохших окурков на зеркале и неприбранной постелью. Устроились на кухне, свалили всю посуду в раковину, открыли банку частика в томате… Часов в одиннадцать Пашка кому-то звонил по телефону, уговаривал приехать, еще кому-то звонил, пьяно объяснялся в любви.

Никто к ним не приехал. Накурились до одурения, в пятом часу легли спать. Пашка долго ворочался на кровати, а потом спросил неожиданно трезвым голосом:

— Скажи, старик, ты счастлив?

— В каком смысле?

— Да ладно… Сорвалось с языка. Понимаешь, я недавно развелся со своей Мариной…

— А Света?

— Ну, это слишком давно было! У нее уже дети от второго мужа в школу пошли…

В комнате было светло. Ленинградские ночи напоминали о Севере…

— Ты разбуди меня, старик, часов в девять, а? Я позвоню в институт, скажу, что сегодня дома поработаю. Такая чертовщина, понимаешь — не слышу будильника…

Через неделю у Тамары начался отпуск, всей семьей полетели на Кавказ. Несколько раз, глядя ночью на четкий профиль жены, Смоляков спрашивал себя: «Ты счастлив, старик?» — и не знал, что ответить.

А потом Тамара улетела в Москву, забрав с собой детей. За годы жизни со Смоляковым она научилась женским сердцем своим угадывать, когда у него притуплялась радость от встречи с ней, и великодушно давала ему отдохнуть в одиночестве, тем более что в Москве ее ждали добрые приятельницы и хорошие знакомые, с которыми не скучно по вечерам.

Смоляков продолжал считать, что живут они с Тамарой душа в душу, во всяком случае, не хуже, чем другие.

Но о каком же счастье ты мечтал?

Ты был еще совсем мальчишкой, когда по улице Горького в облаке листовок катилась большая черная машина. Она блестела лаком, сверху на нее валились бесчисленные букеты цветов и гордо реял красный флаг на правом крыле. Москва встречала первых покорителей полюса.

Во дворах из снега и песка строились «дрейфующие льдины», все пацаны играли в папанинцев.

А когда твои друзья стали играть в других героев, ты все еще помнил кумиров детства и сразу после войны, едва закончив школу, пытался бежать из дома на Крайний Север, но был задержан милицией на станции Бологое.

После окончания института ты, наконец, добился своего — была полярная станция, удачная зимовка, перспектива попасть на дрейфующую льдину или в Антарктиду… Не было только цветов и листовок. Зимовка перестала считаться чем-то сверхъестественным.

Многого тебе хотелось добиться, совершить, но добивался ты другого и совершал порой совсем не то… И в летопись полярных исследований имя твое никогда не внесут, потому что ты не был исследователем. Обыкновенный служащий, клерк, копающийся в бумагах, — сапог получено 12 пар, краски масляной 40 банок, крупы перловой 200 кг… Только несмышленая девчонка, вроде Анюты, еще может думать, будто ты герой, но сам-то, сам…

Что же делать, что же делать?..

На Диксоне уже стал под погрузку теплоход. Тебя уже ждут на его борту твои подчиненные. Ты должен быть там, раз уж пообещал начальнику отдела кадров.

Анюта сидела, обхватив руками колени. Замигал вдали желтый светофор, потух, тут же вспыхнул зеленый огонь и едва слышно загудели рельсы, предвещая скорое появление поезда. Он вырвался из-за поворота, полоснул острым белым лучом по лесопосадке, хлестнул по глазам, и загрохотали вагоны. Пронеслась мимо чужая жизнь, осталась там, за плотными желтыми занавесками купе, под неоновыми лампами вагона-ресторана, — мелькнула рубиновыми огоньками хвостового фонаря…

Уехать, уехать, уехать! Вместе с Анютой. Куда угодно. Развестись, жениться, начать новую жизнь где-нибудь далеко отсюда. Не в Москве и не в Ленинграде, потому что ты уже отвык от таких цивилизованных городов. У тебя ведь есть друзья, они помогут, непременно помогут. А денег на первое время хватит, года на три, по меньшей мере. Учительствовать тебя возьмут, и будешь преподавать географию. Ты ее всегда любил.

— Я не хочу, чтобы ты улетал… Хочу, чтобы мы не расставались никогда… Слышишь, никогда… — прошептала Анюта.

Никогда…

Ты влюбился как мальчишка, и хотя ты еще не веришь, что и тебя могут полюбить, ты уже не представляешь, как прожить день без запаха ее волос, без этих маленьких ласковых ладошек, без милого лепета… А ты подумал, что ты будешь делать со своим счастьем? Да оно ведь и не твое! Твое тобой уже получено, и где-то в толстой конторской книге стоит твоя подпись, заверяющая этот факт.

Ковыль…

Кажется, говорили о цветах.

Анюта сказала, что у бабушки в стеклянной вазе стоит пучок крашеного ковыля — шелковой травы, как его здесь называют.

Был в селе такой обычай — жених, уезжая куда-нибудь, дарил невесте шелковую траву. Дедушка уходил на германскую войну, а когда вернулся, бабушка ждала его, и ковыль блестел точно так же, как и много лет назад. Цветы увядают, а ковылю ничего не делается. Потому что он стар от рождения. Высохшая былинка, растущий старик.

Вчера вечером Анюта потянулась к нему губами, и Смоляков не смог, уже не нашел в себе сил отстраниться, сломалась внутри какая-то пружина, сдерживавшая его все это время, и он порывисто обхватил руками хрупкие плечи Анюты, податливо дрогнувшие, и он уже почти не соображал, что делает и зачем, а потом, задыхаясь от счастья, он что-то говорил, что-то пытался объяснить, курил сигарету за сигаретой и смотрел в небо, и звезды падали прямо на него, сгорая яркими светлячками в черном южном небе.

— Замолчи, — попросила Анюта. — Я ведь от тебя ничего не требую. Не надо говорить о разводе, о работе, пожалуйста… Ты ведь умный, ты все должен понимать.

Он опешил. Растерянно глядя на задумчиво улыбавшуюся Анюту, он на миг представил ее своей женой. Кухня, телевизор, домашние тапочки, кресло под торшером… Все это дробилось и не связывалось в цельную картину. Анюта и запах подгоревшего гуляша (готовить она ведь тоже не умеет), Анюта и стирка, Анюта и очередь в продовольственном магазине…

— Еще одна звезда упала, — счастливым голосом сказала она. — А первое желание мое уже исполнилось…

Ты знаешь… работы по изготовлению атомной бомбы в нашей стране назывались условно «Проблема-Один». А сейчас у меня появилась своя «Проблема-Один»… — глухо пробормотал он.

— Нет никакой проблемы! Я все понимаю. Я уже взрослая… Я люблю тебя, и больше мне ничего не надо. Я хочу, чтобы мы не расставались никогда, но знаю, что это невозможно, и поэтому молчи, молчи… Подари мне на прощанье ковыль, и я буду верить, что ты вернешься. А сейчас поцелуй меня…

Велосипед скрипит, шуршат мелкие камешки, вылетающие из-под колес. Степь притихла, будто вымерла…

В тундре все же веселее, всегда какая-нибудь живность покажется вблизи — не заяц, так куропатка. И еще летом в тундре цветут ромашки, желто-белые робкие пятнышки на сером мшистом покрове.

Смоляков попытался себе представить, как бы Анюта выглядела на Севере — в полушубке до пят, в неуклюжих валенках да еще закутанная теплым пуховым платком, — и не смог. Она была неотделима от шороха и запаха ночной степи, от призрачного мерцания пламени газового факела на низких облаках, от протяжного гудения электровозов, проносящихся мимо… Он подумал, что, в сущности, он ни разу не видел Анюту при дневном свете. Свидания начинались в сумерках, заканчивались на рассвете… Ночная бабочка… Или ночная фиалка…

Сзади приближалось басовитое урчание тяжелого грузовика. Потом взвизгнули тормоза, и Смолякова, неуклюже спешившегося с велосипеда, окутало густое облако мучнистой серой пыли.

— Может, подвезти? — послышался сверху незнакомый голос.

— Спасибо, — ответил Смоляков, устало проводя рукой по лицу. Рука стала липкой и грязной.

— А закурить у вас найдется?

— Найдется, — сказал Смоляков и полез в карман за сигаретами.

Они уселись на горячую подножку машины с той стороны, где от кабины падала куцая тень. Покурили. От грузовика кисло пахло силосом. Повернув голову, Смоляков увидел, что между кабиной и кузовом висит охапка мелко иссеченной кукурузы. Зацепившись за горловину бензобака, беспомощно болтался подсолнух с увядшей головкой.

— Скажите, до хутора Коробейничьего далеко? — спросил Смоляков, разглядывая запыленное лицо парнишки-шофера.

— Нету там хутора. Года два уж, как срыли то место, распахали все… А что там было?

— Мне говорили, там ковыль целыми пучками рос…

— А-а… Теперь там кругом ячмень. Вы попробуйте поискать на старом кладбище… Это нам по дороге.

Некоторое время Смоляков обескуражено соображал — как же, ведь Анюта говорила про Коробейничий, при чем здесь кладбище, — потом он забросил велосипед в пустой кузов и полез в кабину. Внутри было еще жарче, чем на дороге. Все так же пахло силосом и еще — машинным маслом.

— Хотел я тогда, в клубе, к вам подойти, да постеснялся, — сказал шофер, глядя на дорогу перед собой.

— Что вы сказали? — переспросил Смоляков.

— Говорю, вопрос к вам имеется… Насчет жизни там, на Севере. Не сидится мне в нашем колхозе — скука! Тянет уехать, а куда, пока еще не решил… Как там у вас в смысле зарплаты? Для шоферов, к примеру.

— Рублей двести пятьдесят, может быть… Точно не скажу.

— Угу, — кивнул шофер. — Понятно. Не сахар… Такие деньги я и здесь могу заработать… И чего люди живут там?..

«…А изъ Анадырского острогу ходъ до самого Носу прямою землею чрезъ Белую реку на Матколъ аргышами на оленях недель съ 10 и более, если пурги нетъ…»

Тундра

ФОНАРЬ ДИОГЕНА

Подпрыгивая на кочках и переваливаясь с боку на бок, будто утка, на полном ходу мчался по осенней желто-рыжей тундре вездеход. Большие озера он объезжал, малые преодолевал вброд и вплавь. Мотор его натужно ревел и почти захлебывался на скользких подъемах крутых проток, кузов до самого брезентового верха был заляпан жидкой болотной грязью с мхом и травой, но приземистая машина упорно пробивалась сквозь тундру к одинокому домику геологов на речке Волчьей. Не выпуская изо рта папиросу, Бондарев зло дергал рычаги управления и матерился изредка, коротко и сердито, когда вездеход начинал буксовать или когда вода перехлестывала через низкую дверцу кабины водителя.

Накануне утром старший механик базового автохозяйства сказал Бондареву:

— Ты это… телегу свою проверь, поставь в кузов бочки две бензину да маслом запасись. Поедешь за Кулешовым. Довольно уже отдохнул он с молодой женой. Приказано доставить их на базу, чтоб за отчеты садился… Думает небось Кулешов, что если нашел вольфрам, может гулять, сколько ему захочется, — как бы не так! Работа есть работа, и будь добр соблюдать! Так что действуй! Второго пилота дать не могу, думаю, ты и сам справишься…

Другой вездеходчик на его месте поломался бы для приличия, поворчал — нельзя, что ли, вертолет сгонять? — но Бондарев, не теряя ни минуты, загнал свой ГАЗ-47 на яму, снял днище и устроил основательную профилактику, чтобы потом, не дай бог, в тундре не подвела. Путь неблизкий, туда и обратно, считай, триста верст, всякое случиться может. Прихватил запасной карбюратор, свечи новые кинул в ящик, по мелочам кое-что набрал, побранился с кладовщиком, но выбил дефицитнейшие прокладки к радиатору. До позднего вечера возился он с вездеходом, хмуро посматривая на балагурящих слесарей, и, глядя на его угрюмый вид, никто не подумал бы, что Бондарев рад, несказанно рад тому, что именно он, притом один, поедет за Кулешовым, и там, на речке Волчьей…

— Ты не шибко торопись, — говорили ему слесаря. — Дай ты человеку отдохнуть лишний денек. Он свой отдых небось горбом заработал. Себе — отдых, нам всем — премию…

— Вишь как отдыхает — даже на связь не выходит! В волнах страстей, как говорится…

— А мне на его страсти плевать! — резко бросил им в ответ Бондарев. — И вы поменьше языками мололи бы… По нулям Москвы трону…

— Гляди-ка! Деревня деревней, а уже научился по-нашему разговаривать — «по нулям трону»… — передразнил Бондарева кто-то из слесарей, но он отмолчался.

Из гаража он выехал ровно в четыре часа местного времени, под перезвон полночных курантов. И когда приемник кончил играть гимн, Бондарев был уже далеко за поселком.

Первые тридцать километров он мог мчаться на полном ходу и без фар, места уже успел изучить, а когда началась вовсе уж дикая тундра, немного развиднелось, и скорость Бондарев не сбавлял.

Слесаря не подвели. Хоть и трепачи они порядочные, но дело знают, вездеход отладили на совесть. Одно только сомнение оставалось у Бондарева… Когда совсем рассвело, загнал он вездеход на середину неглубокого озера и проверил, не подтекает ли нижний кожух. Покачался на малой волне с выключенным двигателем, слушая эстрадный концерт, выкурил папиросу, еще раз посмотрел поддон — полный порядок, все щели надежно затерты мастикой, теперь сам черт не страшен! Вырулив на берег, Бондарев сориентировался по солнцу и рванул вперед без остановок. В середине дня сжевал бутерброд, даже не разобрав, с чем он был, запил тепловатым чаем из термоса, и — вперед, только вперед!..

Справа от сиденья, на кожухе ревущего мотора, лежала развернутая крупномасштабная карта этих мест. Время от времени Бондарев заглядывал в нее, пытаясь определить местоположение. Иногда ему это удавалось, а чаще всего не удавалось, но в конце концов к речке Волчьей он выбрался. Остановился на берегу.

Долгий северный день был на исходе.

В прибрежных кустах заливисто свиристела какая-то пичуга, под ногами шуршали лемминги, вдалеке белой молнией сверкнул горностай, и Бондарев пожалел, что не захватил с собой ружье. Зверь здесь хоть и осторожный, а человека знает мало. На вездеходе же вовсе можно подрулить, хоть рукой бери.

В реке плескалась крупная рыба. Плавно покачиваясь, плыли в черной воде корявые, слегка обкатанные волной бревна.

Бондарев с сожалением поглядел на солнце, опустившееся за ближним взгорком, — эх, досада… В темноте по берегу не больно поедешь, мигом угодишь в промоину, уж лучше потерпеть до утра, а пока располагаться здесь на ночлег.

Снова плеснула рыба в реке. Бондарев повернул голову на всплеск, прищурил глаз. «А Кулешов не дурак, хорошее местечко выбрал… Зар-ра-за…»

Обида комом подступила к горлу. От реки потянуло болотной сыростью. Бондарев выбрался на крыло вездехода, хотел встать во весь рост, но ослабевшие ноги подкосились, и он тяжело спрыгнул вниз, брызгая во все стороны водой, сочащейся из мха.

— Ладно уж, помилуйся с бабой еще одну ночку. Завтра за все взыщу, — проворчал Бондарев, устраивая себе в кузове лежак.

Утро выдалось хмурое, серое. Солнце вставало из дымной тучи, низко проползавшей по окраине неба. В воздухе тихо кружились снежинки. Медленно опускались они на посеребренную за ночь осоку.

Придя в себя, Бондарев кинулся заводить мотор. К счастью, мороз был несильным, так что и радиатор и блок цилиндров не пострадали. Взвыл стартер, мерно застучал движок. Бондарев некоторое время не без тревоги прислушивался, потом облегченно вздохнул и, оставив мотор прогреваться, выбрался из кабины. Каблуком сапога разбил тонкий ледок, успевший схватиться на большой прозрачной луже, плеснул в лицо несколько пригоршней обжигающей воды, фыркнул от удовольствия и полез на сиденье. Вездеход рывком тронулся, отдирая гусеницы от мерзлого мха, закачался на кочках, по днищу застучали комья грязи.

— Ничего, теперь уж недолго, — успокаивал себя Бондарев и ласкал взглядом увесистую монтировку, загодя положенную рядом с сиденьем.

Чтобы перебить голод, Бондарев закурил. От первой же папиросы слегка закружилась голова, тело расслабилось, тягуче засосало под ложечкой.

— Нет, — сказал себе Бондарев. — Так дело не пойдет!.. Я должен быть в форме.

Сдерживая нетерпение, он остановил вездеход. В кузове нашелся припасенный для таких случаев лист железа — разводить костерок на болоте сущее мучение, — набросал ветоши, плеснул масла, добавил чуток бензинчику, чиркнул спичкой, и через пять минут котелок вскипел. Подкрепившись чаем, Бондарев повеселел.

— Солдаты, в путь, в путь, в путь… — запел он, снова усаживаясь за рычаги.

По всем расчетам, домик геологов должен был показаться с минуты на минуту, и на последних километрах Бондарев газовал вовсю. Машина с ревом мчалась по лужам, взметая фонтаны брызг и крошево тонкого льда. Через час Бондарев пересек тракторный след, наполненный водой, потом с хрустом раздавил гусеницей какой-то ящик, а потом, приняв чуть правее, увидел и долгожданный домик, с первого взгляда показавшийся нежилым. Дорога к нему лежала через глубокую бочажину. Бондарев, не раздумывая, направил вездеход вперед, не тратя ни минуты на объезд. Тяжело плюхнувшись, вездеход поплыл, у самой кабины заплескалась серая вода. Бондарев зачерпнул ее горстью, отпил глоток, мокрой ладонью протер усталые глаза.

Перед берегом Бондарев сбавил газ, вездеход осторожно вскарабкался по крутому подъему и на рысях рванулся к домику. У самого порога Бондарев лихо развернулся, пропахав глубокую, сочащуюся желтой водой полосу. Мотор несколько раз всхрапнул, как загнанная лошадь, и смолк. Наступила тишина.

— Та-ак, — сказал себе Бондарев, неторопливо закурил и стал ждать, все больше удивляясь тому, что никто не выбежал навстречу. Шум мотора в тихую погоду разносится на десять километров, а эти, видать, замиловались, даже слышать не хотят…

Докурив папиросу, Бондарев вылез из кабины, постоял на крыле, потоптавшись, спрыгнул на землю. Обошел вездеход кругом, постукивая каблуком крепкого кирзового сапога по туго натянутым гусеницам и краем глаза наблюдая за окнами — будто вымерли все! — наконец не выдержал, сунул монтировку за голенище, коротко матюкнулся, сплюнул и пошел в дом.

Жалобно скрипнула и отлетела внутрь под ударом сапога легкая дощатая дверь. Пригнувшись, чтобы не зацепить косяк, Бондарев прошел в сени.

Постучался.

Ни звука в ответ.

Вошел в комнату. Осмотрелся недоуменно. Кругом царил беспорядок, какой оставляют после себя люди, в спешке покидающие временное прибежище.

— Эй! Есть тут кто? — неуверенно, но громко позвал Бондарев.

Отодвинулся брезентовый полог, прикрывавший вход во вторую комнату, и оттуда вышла Марина, спросонья кулаком потирая глаза. Бондарев окинул ее беглым взглядом и, закусив губу, отвернулся. Грубый грязный свитер, рваные ватные брюки, — на кого ты стала похожа, Марина, Маринка!..

— Тише вы, Кулешов болен, — сказала она, и Бондарев не узнал ее голоса, хрипловатого, низкого, прокуренного. — Вездеход базовый?

И — осеклась. Посмотрела на Бондарева долгим взглядом, будто не веря своим глазам. Отступила на шаг.

— Ты?.. Это ты…

— Как видишь, — сказал Бондарев и поморщился, потому что ответ помимо воли получился у него менее грубый, чем хотелось бы. — Ну, что там с твоим Кулешовым? — спросил он, делая упор на «твоим». — Встать-то хоть может?

— Нет, — все еще сохраняя растерянный вид, прошептала Марина. — У него, наверно, малярия…

Выходит, он и на этот раз обманул меня, — сказал Бондарев, поискал глазами, на что бы сесть, и устроился на каком-то ящике. — Никак у нас с ним разговор не получается. Когда он прилетал на базу, меня в тундру посылали, а когда я к вам на Волчью речку наведывался, вы черт знает где ошивались…

— Ты давно работаешь в экспедиции?

— Скоро третий месяц, — неторопливо ответил Бондарев.

— Что тебе нужно?

— Да ничего особенного. Поговорить с твоим хахалем, — сказал Бондарев и поправил монтировку, косо торчавшую за голенищем.

— Обо мне? — усмехнулась Марина.

— Не только…

С деланным равнодушием отворачиваясь к окну, Бондарев все ждал, что вот-вот Марина попросит его не делать глупостей или еще что-нибудь, подтверждая тем самым его превосходство над Кулешовым, но в это время из соседней комнаты донесся приглушенный стон, Марина зашуршала пологом и ушла туда. До слуха Бондарева долетели обрывки сбивчивого разговора, ни одного слова не разобрать.

— Был такой приказ: доставить вас на базу! — громко, чтобы слышали те двое, сказал Бондарев.

Ему никто не ответил, и тогда Бондарев встал, откинул полог и прошел в ту комнату. На куче спальных мешков лежал начальник поисковой партии Кулешов, а рядом, бессильно свесив руки, сидела Марина и испуганно переводила взгляд с Бондарева на Кулешова и обратно.

По виду Кулешова Бондарев понял, что дела здесь плохи.

«Ничего себе медовый месяц!» — подумал Бондарев и недобро ухмыльнулся. Кулешов снова застонал.

— Почему санрейс не вызвала? — насупив брови, спросил Бондарев.

— Рация… — устало махнула рукой Марина.

— Что — рация?

— Не работает.

— Давно?

— Угу… Дай сигарету.

— Папиросы у меня.

— Ну, дай папиросу. У нас давно все кончилось. Ребята забыли оставить… А ты все «Прибой» куришь, все экономишь…

— Мое дело, — огрызнулся Бондарев.

Нарочито громко ступая по скрипящим рассохшимся половицам, он обошел топчан, на котором стонал Кулешов, и склонился в углу над рацией.

— Понимаешь, я их слышу, а они меня — нет, — сказала Марина, с надеждой глядя на Бондарева.

— Ну и что? Приемник, значит, работает, а передатчик — скис! Четыре года в городе училась, а такой малости понять не смогла?.. Ладно, сейчас разберемся, — проворчал Бондарев, доставая из кармана отвертку.

Он быстро открутил четыре винта, удерживающие кожух, поддел его отверткой, но кожух не поддавался. Покосившись на Марину, Бондарев достал из-за голенища монтировку и сунул ее острым концом под кожух. Металл со скрипом полез вверх.

— То-то же! — довольно крякнул Бондарев.

Посасывая потухшую папиросу, он осмотрел запыленные внутренности приемо-передатчика, ощупал взглядом каждую деталь. Лампы не побиты, сопротивления без следов копоти… Бондарев присел на корточки, спиной к Марине, но каждую секунду он чувствовал на себе ее умоляющий взгляд, и от этого взгляда движения его становились увереннее, а пальцы рук приобретали необходимое спокойствие.

— Лампы запасные есть к нему? — не оборачиваясь, спросил Бондарев.

— В сенях полный ящик, — тихо ответила Марина.

— Неси, — скомандовал Бондарев и включил рацию. Вспыхнули синими и малиновыми огоньками лампы, в динамике послышалось легкое потрескивание. Осторожно постукивая отверткой по цоколю каждой лампы, Бондарев внимательно слушал, не раздастся ли подозрительный треск, который выдаст неисправную лампу… Цок-цок… Цок-цок…

Марина втащила тяжелый ящик и поставила его рядом с Бондаревым, а сама присела на край топчана.

— Достань-ка мне «ГУ-50», — бросил через плечо Бондарев.

— Я не знаю, какая это…

— Ладно, отойди… Сам возьму… «Не знаю!» — передразнил он Марину. — А что ты знаешь?

Он подтащил ящик поближе и стал доставать из него лампу за лампой, прочитывал название, находил подобную на панели рации и заменял, время от времени переключая тумблер «Прием — передача». После шестой или седьмой по счету замены в динамике раздался характерный свист, вспыхнула неоновая лампочка, подвешенная к антенному канатику, и Марина, неслышно подойдя сзади, тронула Бондарева за плечо.

— Дальше я сама…

От неожиданности Бондарев вздрогнул, посмотрел на ее руку, потрескавшуюся, с заусенцами у ногтей, и больше всего на свете захотелось ему потереться о нее своей колючей щекой… Совладав с собой, Бондарев поднялся на ноги, отошел от рации и насмешливо проговорил:

— Дальше осталась обезьянья работа — на кнопки нажимать…

Прикуривая, он сломал спичку, и Бондарев поспешил стать так, чтобы Марина не смогла увидеть его растерянным и слабым. Но ей было уже не до него. Настроив передатчик, она привычно запричитала перед микрофоном:

— «Сосна», «Сосна»… Я — «Земляника восьмая», я — «Земляника восьмая»… Как слышите меня? Прием…

«Земляника восьмая», черт бы тебя драл, почему не выходила на связь? Кто у аппарата? Прием!»

— «Сосна», «Сосна», у нас был неисправен передатчик. Теперь удалось починить…

Бондарев за ее спиной сумрачно хмыкнул.

— У аппарата… — Марина смущенно запнулась. — У аппарата Селяндина…

«Ну да, диплом у нее ведь на девичью фамилию выдан», — сообразил Бондарев. Совсем закрутилась девка…

— «Сосна», «Сосна»! Вызываю санрейс! Вызываю санрейс! Кулешов тяжело болен. Срочно нужен санрейс. Как поняли меня?

«Земляника», что с Кулешовым?» — голос базового радиста был встревоженным.

— Не знаю точно, кажется, малярия… Он не приходит в себя. Уже четыре дня. Высылайте скорее самолет. Прием.

«Земляника», не паникуй! Вас понял. Вас понял. Сейчас же направим в вашу точку самолет».

— Ты скажи, что самолет не сядет, тут нужен вертолет, — негромко подсказал Бондарев, и Марина послушно повторила:

— «Сосна», «Сосна»! Самолет у нас не сядет. Нужен вертолет.

«Почему не сядет? Прием».

— По реке бревна несет. Гидра поплавки разобьет, — сказал Бондарев.

— По реке плывут бревна. Гидросамолет разобьет поплавки…

«С этим ясно. Пошлем вертолет. Вездеход прибыл?»

— Прибыл, — устало ответила Марина.

«Пусть забирает барахло, какое там осталось, и выезжает на базу. Как поняли? Прием».

— Все поняли.

«Конец связи. И держи хвост пистолетом!» — неофициально добавил базовый радист.

— Конец связи, — откликнулась Марина и щелкнула тумблером.

Тускло-красная неоновая лампочка индикатора погасла, динамик тоненько пискнул и смолк. В ту же минуту сдавленно, сквозь зубы застонал Кулешов. Марина повернулась к нему, тихо спросила, поглаживая покрытый испариной лоб:

— Воды?

— Вода, вода… — отрывисто и хрипло произнес Кулешов. — Вода… Пусть Никифоров не берет проб из Желтого ручья, там нет ничего, я проверял, — скороговоркой забормотал Кулешов. — Надо идти на восток… Изотопы передайте партии Южина… Ищите голубую глину… Я приказываю!.. Марина, Марина, Марина…

— Здесь я, здесь, — сказала Марина. — С тобой, здесь…

Но Кулешов уже забылся в коротком беспокойном сне.

Бондарев вышел из комнаты, стараясь не греметь тяжелыми сапогами. Тоскливо ему было и обидно, что все вот так получается, не как у людей… Марина вышла следом за ним.

— Тебя покормить?

— Давай… Даром, что ли, рацию починил? Стопаря налила бы, что ли… — неуклюже улыбнулся Бондарев и сам почувствовал, что говорит не то и не так, и замолчал, глядя себе под ноги.

Марина разожгла примус, поставила на огонь сковороду. Сноровисто орудуя ножом, она вскрыла консервную банку, вывалила тушенку на разогретую сковороду. Зашипело, забулькало, по комнате пополз дразнящий ноздри запах мяса.

— Ты старикам своим хоть бы раз в месяц письмо написала…

— Вот вернемся на базу, напишу… Когда в поле, свободной минутки нет.

— «На базу», «в поле»… А старики твои места себе не находят — где там наша Маринка да что там с ней случилось?.. Мыслимое дело — за полгода два письма!.. Меня на посмешище выставила, в совхозе проходу не стало, пацаны малые и те пальцами тычут… Ославила на всю Тюменскую область… И что ты в нем только нашла?

— Ты не поймешь, — сочувственно ответила Марина.

— Где уж нам уж… А почему это не пойму? Думаешь, дурней других? Раньше, кажется, все понимал…

Он прикурил новую папиросу от окурка, сердито засопел, покусывая мокрый картонный мундштук.

— Может, тебе плохо за мной было, а? Ну, скажи, чем же это я тебя обидел, чем не угодил?.. Жили не хуже других, кажется. На следующий год переехали бы в Березово, как ты хотела, а хоть и в Тюмень. Машину купили бы, домик опять же… Хозяйство свое… Знала б ты, сколько разов я об этом думал!.. Меня у нас все уважают, ты знаешь. На стороне не гуляю, не пью…

Марина задумчиво кивала головой и все помешивала давно разогревшуюся тушенку.

— Ты ж после техникума свободно могла бы главным бухгалтером совхоза работать — Петровичу до пенсии год остался… Да и нужна, думаешь, больно Кулешову-то? Гляди… Мне в гараже мужики говорили, что у него каждый сезон новая коллекторша заводится… Укатит он в свой Ленинград, что делать будешь? Подумай, пока не поздно. Ты мой характер знаешь. Все прощу. Покайся и вернись, потом вовек не вспомню…

— Садись, ешь, — сказала Марина, устанавливая сковороду на широком плоском ящике из-под какого-то прибора. — Ешь, Гриша…

Она отрезала два крупных ломтя недавно распаренного хлеба, положила перед Бондаревым и сама села рядом, подперев голову рукой.

— Из совхоза ты уволился, что ли?

— Не, отпуск взял. За свой счет…

Марина устало вздохнула и склонила голову, прикрывая ладонью покрасневшие бессонные глаза.

— Ох, господи!.. За две тыщи верст прикатил, на Таймыр, ну надо же… Чего, спрашивается?.. — тихо сказала Марина.

— Искать… — угрюмо ответил Бондарев, тыча кривой вилкой в сковородку. — Одного человека…

— Как Диоген, — вздохнула, усмехнувшись, Марина.

— Чего? — переспросил Бондарев, поднимая голову.

— Книжку недавно читала… Про Диогена. Он днем с фонарем человека искал.

— Это который в бочке жил?

— Он самый… Философ.

— А я просто хотел Кулешову морду набить.

— Ох, господи, да что это изменило бы?.. — задумчиво спросила Марина и сама же ответила: — Ничего… Ни-че-го… Я ведь только с ним, кажется, и узнала, что такое жить по-человечески. Не думать о копейках, не мерять счастье на рубли… Теперь он может и в Ленинград улетать, ни о чем жалеть не стану…

— А… он любит ли тебя? — потупясь, спросил Бондарев.

— Не знаю, — вздохнув, сказала Марина. — Говорил, любит…

Она подняла голову, прислушиваясь, затем поспешила в соседнюю комнату. Бондарев продолжал ковырять вилкой волокнистую тушенку, но есть ему уже не хотелось. «Спрошу, где тут у них чайник», — сказал себе Бондарев и пошел следом за Мариной.

Поднырнув под брезентовый полог, он остановился на пороге. Он до сих пор любил ее, даже такую — усталую, измученную, и не мог спокойно смотреть на нее и поэтому отвернулся к окну, за которым разгорался короткий осенний закат. Тучи понемногу рассеивались, солнце из оловянного становилось бронзовым и с натугой пыталось холодными прозрачными лучами отогреть замерзшую землю.

Бондарев посмотрел на продолжавшего стонать Кулешова, на Марину, заботливо поправлявшую одеяло, и пошел на улицу.

В лицо ему ударил свежий ветер. Бондарев поморщился, поднял воротник брезентовой куртки, сгорбился и двинулся к вездеходу.

Он шел, не замечая луж, ломая кирзовыми сапогами тонкий ледок, и ледышки звенели, как осколки Диогенова фонаря.

ДВОЕ В ТУНДРЕ

Ленков размашисто бежал по скрипящему снегу вдоль высокого речного берега, не чувствуя усталости, будто и не было за его плечами полусотни километров по февральской тундре, дышалось легко — лицо было до глаз закрыто нашлемником из толстой шерсти, — в разогревшихся ногах приятно копилась усталость, почти такая же, как после трудной тренировки. Пустой рюкзак не стеснял движений, и ружье после укорота ремня уже не било по ляжке. Ни один выход в тундру еще не доставлял Ленкову такого полного ощущения насыщенности жизни, несмотря даже на пустые капканы и заячьи петли. И когда он услышал позади протяжный вой, не сразу остановился и оглянулся.

Волки сидели в снегу перед редкими кустами и голосили тоскливо, задрав крупные головы в темнеющее с каждой минутой небо.

Он не испугался, когда увидел огни волчьих глаз в нескольких десятках метров от себя.

Волки боятся людей и никогда первыми не нападают, сказал он себе, но на всякий случай снял ружье и проверил, чем оно заряжено. Патроны с дробью на куропаток он сунул в карман, а в стволы торопливо загнал два жакана. В патронташе осталось еще три пули и один патрон с картечью… Но ведь до зимовья рукой подать — всего два километра, только бы дойти, а там и карабин, и ракетница, и Мишка…

Волки, они только с виду страшные, но, говорят, трусливы, как дворняги. Выстрелить пару раз — они разбегутся, только их и видели! А если Мишка из ракетницы бабахнет!..

Держа ружье наизготовку, он быстро пошел вперед, спиной ощущая движение стаи следом за собой. Волки уже не выли. Рассыпавшись полукольцом, они ленивой трусцой бежали по твердому насту, постепенно отжимая Ленкова к обрывистому берегу. Река делала крутой поворот, и обычно в этом месте Ленков спускался на лед, проскакивал неширокое русло и потом неторопливо, лесенкой, поднимался на противоположный берег. На этот раз он решил сделать петлю вдоль берега, чтобы не оказаться на ровном месте. Здесь же он по меньшей мере с одной стороны мог не опасаться нападения.

Пронзительно и холодно светились на высоком небе первые звезды, а небо на глазах темнело и опускалось ниже, ниже…

Над горизонтом замигал рубиновый огонек. Он быстро приближался, вспышки становились ярче, поднимались выше, ровно загудели самолетные моторы, смолкли, и вспышки вскоре затерялись в черном небе. Рейсовый «ИЛ-18» пошел на Москву. Восемьдесят шесть пассажиров, три стюардессы и пять человек экипажа пронеслись в эту минуту над тундрой.

Ленков выматерился, на ходу зачерпнул варежкой снег и сунул его в рот. Волки подошли ближе, уже слышно было их прерывистое, с присвистом дыхание. Не сбавляя скорость, Ленков повернулся и подряд два раза выстрелил в неясные темные силуэты. Он понял, что промахнулся, потому что в ответ послышалось лишь угрожающее рычание. От стаи отделились два матерых гривастых великана и забежали вперед, пересекая путь.

Выбросив стреляные гильзы в снег, Ленков зарядил ружье картечью и куропачьей дробью. Затем он нашарил на поясе длинный нож и сдвинул его вперед, предусмотрительно отстегнув петельку, которой нож привязывался к ножнам.

До зимовья оставалось полтора километра.

* * *

В ноябре Ленков и Блажевич заканчивали службу в армии. До призыва они работали каменщиками на стройке в Ленинграде. И служить попали в стройбат — та же кладка стен, привычные свары с прорабом, наряды и актированные дни, на Севере их было больше. Но служба закончилась, Ленков и Блажевич получили расчет — по восемьсот рублей на брата — и уже собирались улетать, но тут в голову Блажевичу пришла идея. Шкурка песца в то время стоила тридцать рублей на Севере, а в Ленинграде — сто. Уговорив Ленкова, Блажевич сдал билеты в кассу, и парни поселились в гостинице аэропорта. Блажевич познакомился с пилотами, они пригласили его от делать нечего поиграть в преферанс, деловито вычистили из него шестьсот рублей, да так, что он и опомниться не успел, а рослый бортмеханик уже прятал колоду под подушку и, позевывая, говорил:

— Наскребешь еще пару сотен, приходи…

Пилоты, впрочем, были людьми покладистыми и согласились отвезти Ленкова и Блажевича на факторию.

В магазине парни купили два ящика спирта, рассовали бутылки по рюкзакам и полетели на факторию. Самолет опустился на лед, подрулил к высокому берегу, на котором в ряд выстроились несколько домиков. Бортмеханик распахнул дверцу.

— Завтра, если будет рейс, заберем вас, — сказал он на прощание и сплюнул в снег. — Купцы…

На фактории Блажевич направился в магазин, убедился, что спирта на прилавке нет, и тут же познакомился с каким-то местным стариком, утверждавшим, что он лучший охотник… Пришли к нему в дом, стали торговаться. Позже пришли еще трое колхозников, принесли облезлые, не сортовые шкурки, просили за каждую по пятьдесят рублей. В ход пошел спирт. Размякшие колхозники вскоре согласились продавать шкурки по сорок рублей и бутылку в придачу. Торг шел весь день и всю ночь. Рюкзаки опустели, у Ленкова и Блажевича не осталось ни спирта, ни денег, но зато были шкурки.

А наутро кто-то из похмелившихся колхозников побежал к участковому, сказал, что прилетели какие-то люди, спаивают народ, скупают шкурки.

Прилетел самолет, но на берегу Ленкова и Блажевича ждал милиционер. Шкурки он быстро конфисковал, парней задержал для проведения следствия. Когда они шли, проваливаясь по пояс в глубоком снегу, к правлению колхоза, добродушный милиционер объяснил, что получат они немного, лет по шесть строгого режима, и похвастался, что на его участке нераскрытых преступлений нету…

В правлении ребят пожалел председатель колхоза.

— Стрелять можешь? Капкан ставить можешь? Иди ко мне на сезон в охотники!..

Через два дня Ленков и Блажевич уже обживали заброшенную охотничью избушку.

— Хотя это не положено, я тебе разрешаю, — сказал председатель. — Невеста есть, понимаю. Одну-две шкурки можешь не сдавать, повезешь в Ленинград своей девушке…

— А если — десять? — угрюмо спросил Блажевич.

— А тогда опять участковый будет рюкзак проверять, — сказал председатель, усаживаясь на нарты. — До свидания!..

Ткнул хореем вожакового оленя и умчался в снежном вихре…

За первый месяц в капканы попалось двенадцать песцов. Потом началась темнота, на охоту не ходили.

В феврале Блажевич два раза выходил в тундру, но возвращался с пустыми руками. Потом по очереди отправился на охоту Ленков.

Ушел он рано утром. Блажевич ждал его к обеду. Но и в пять часов вечера Ленков еще не появился. Пообедав, Блажевич улегся спать. Проснулся он уже затемно — показалось, будто неподалеку кто-то дважды выстрелил.

Блажевич вышел из дома, потоптался на крыльце — вокруг все было тихо — и снова завалился на нары.

* * *

Стая догоняла, держась то ближе, то дальше и не решаясь, видимо, броситься на ружье, которое Ленков не опускал. Оно мешало бежать, но Ленков держал его крепкой рукой в шерстяной перчатке. Без варежки рука замерзла, пальцы шевелились с трудом. Ленков перехватил ружье в левую руку, а правую сунул под кухлянку.

Волки подходили ближе, ближе, матерый вожак забежал сбоку и неожиданно прыгнул. Ленков левой рукой вскинул ружье и выстрелил картечью. Раздался визг, вой, урчание, звери смешались в кучу.

Собравшись с силами, Ленков побежал. Пока волки грызли неудачливого собрата, Ленков успел отбежать полкилометра и снова почувствовал за спиной погоню.

Ветром задувало в лицо, относило запах в сторону волков.

Ленков дважды выстрелил крупной дробью, и стая на время отстала, зализывая раны.

Ленков сбавил ход, с трудом переводя тяжелое запальное дыхание. Оглянулся — сзади никого не было видно. И тогда к нему пришел страх, подкрался, навалился гнетущей тяжестью.

Не видя волков, он расслабился, руки и ноги устало шевелились, по лицу стекал пот. Дыхание стало сиплым, натужным, и Ленков уже не знал, сможет ли он добежать до избушки за один переход.

Опять началась полоса кустарника. Справа и слева замелькали тени. Стая, разделившись надвое, обходила охотника с двух сторон, смыкала смертельное кольцо. Волки, забежавшие вперед, уселись в снег прямо на тропе.

А до избушки полверсты!.. Надо лишь подняться на взгорок, потом спуститься на лед, пересечь реку, а там уже и Мишка…

Он поднял ружье, старательно прицелился, затаил дыхание и выстрелил вперед, освобождая тропу. Промах! Волки, отпрыгнув в стороны, вновь приближались…

Перезарядив ружье, он пошел прямо на них, стискивая зубы от страха и злости. Еще выстрел! Стая опять отбежала, подпуская Ленкова еще на несколько шагов. На ходу Ленков проверил патроны, вытаскивая их из патронташа и по весу пытаясь определить, где у него жакан, а где последний куропачий заряд. Патрон с дробью выпал в снег, и Ленков наклонился, беспокойно шаря рукой, стал на колено, не сводя глаз с волков, и вовремя успел заметить, как матерый волчище изготовился к прыжку, напружинился, сверкнули зеленые глаза, и он взлетел в воздух.

Выстрел в упор на лету перевернул тело зверя, он упал в глубокий снег, конвульсивно забился, брызгая во все стороны горячей кровью, и вскоре замер черной неподвижной тушей на сером снегу.

Ленков снял перчатку, голой рукой отыскал патрон, очистил его от налипшего снега и вогнал в ствол. Потом он поднялся на ноги, распрямился и нерешительно зашагал вперед. Волки держались в некотором отдалении, но Ленков понимал, что это ненадолго и, если еще один кинется, это будет конец.

Впереди волков не было, и он побежал к берегу, оглядываясь на бегу, — волки копошились, черным клубком сгрудившись вокруг убитого вожака.

«Ну, кажется, пронесло… Спущусь на реку, а там уже дом…»

Кровь с силой колотила в висках, в такт бегу, в такт дыханию, в такт мыслям… У-шел, у-шел… С ве-тер-ком…

Ух, спуск!..

На том берегу горит огонек в окне.

Речушка вся — десяток метров, и дом, вот он…

Ленков вначале не понял, что произошло, — нога попала на кочку, его круто занесло вправо, послышался треск ломающейся лыжи, глухой удар в бок, искры из глаз, снег за шиворот, и острая боль в левом плече. А сзади по крутому склону, один за другим, вздымая глубокий снег, в вихрях снежной пыли, захлебываясь утробным рычанием, сыпались и сыпались волки…

С трудом поднявшись на ноги, Ленков наклонился, чтобы отстегнуть сломанные лыжи, повернул голову и увидел совсем близко горячий оскал волчьей пасти. Заматерелый зверь проскочил в полуметре от него и остановился, ожидая подмоги. Ленков выстрелил ему в голову, и волк упал, судорожно дергая лапами.

Крепления отцепились, и Ленков, увязая по колено в шуршащем снегу, пошел к берегу. Волки неумолимо приближались. Выбросив стреляные гильзы, Ленков провел рукой по патронташу, еще раз провел, но рука не ощущала гладких тяжелых головок медных патронов, скользила по пустым гнездам. Это был конец. И тогда, выматерившись, Ленков перехватил ружье левой рукой, за ствол, как дубину. Рука была вялой, едва удерживала оружие на весу. Правой рукой Ленков нашарил нож, вытащил его из ножен, перехватил лезвием вверх и пошел вперед, медленно переставляя гудящие и ноющие ноги, по-бычьи склонив голову. До избушки оставалось всего двадцать шагов, девятнадцать… восемнадцать… еще два шага… пятнадцать…

* * *

Выстрелы раздавались рядом с избушкой. Блажевич торопливо сунул ноги в валенки, натянул на голову шапку и побежал к двери, на ходу срывая с гвоздя карабин.

В лунном свете, пробившемся из-за облаков, он увидел, что по заснеженной реке идет человек без лыж, окруженный сворой рослых собак. Блажевич подбежал к самому берегу, стараясь разглядеть идущего, потом до него враз дошло, что собакам взяться неоткуда, и жуткий страх захлестнул рванувшиеся было ноги — волки! Сдавленно крикнул:

— Юрка!..

Человек на льду с трудом поднял голову, зашагал быстрее, опираясь на ружье. Несколько волков прыжками понеслись к берегу. Блажевич торопливо прицелился, выстрелил, еще, еще!.. Один волк упал, второй завертелся на месте.

Дрожа от возбуждения, Блажевич стал перезаряжать карабин и краем глаза увидел, как огромный волчище вдруг прыгнул на согнувшегося Ленкова, и в тот же миг на льду образовалась неразличимая серая масса, не было ни человека, ни волков, что-то копошилось, урчало, потом раздался нечеловеческий крик, клубок тел катился к берегу, от него отделились три волка, помчались к Блажевичу, а патрон не лез в патронник, перекос! — и волки рядом… Он не помнил, как очутился уже за дверью избушки.

Оказавшись в темных сенях, он услышал судорожное дыхание зверей под самой дверью и быстро накинул на щеколду задвижку, потом бросился в избу, расшвырял тряпье в изголовье нар, нашел кобуру, расстегнул. Теплая рукоятка ракетницы удобно легла в ладонь.

Выйдя в сени, Блажевич услышал, как скулят и рычат волки, разбил ракетницей окно, сунул туда руку и выстрелил вниз. Гулкий хлопок, шипение, волчий лай… Перезарядив ракетницу, он выстрелил вверх и прильнул к окошку. Зеленая ракета осветила черные кусты на берегу, искрящийся снег и клубок тел, шевелящийся на льду.

Он почувствовал, как слабеют ноги, и сел на пол. Вскоре шум на реке стих.

Блажевич вошел в избу, обводя глазами низкий потолок, прокопченные стены, нары с набросанным на них тряпьем, стол и грубо сколоченный табурет. Силясь понять, что произошло, Блажевич остановился посреди избы, обхватил руками голову — что?! Непоправимое и страшное, еще не до конца осознанное, еще пугающее, но уже случившееся. Патрон!.. Если бы не перекосился тот патрон, все было бы, все могло бы быть не так… Если бы Юрка был на лыжах, если бы он раньше выбежал из избы, если бы…

Это был сон, страшный, дурной сон. Но сейчас он проснется, и окажется, что все не так: Юрка пришел из тундры, пусть без песцов, но живой и голодный. Ввалился в избушку, рыча от удовольствия, сел перед печкой, проклиная мороз и хитрых песцов, которые не идут в капканы. Надо открыть ему дверь, она закрыта на задвижку и на щеколду и еще на тяжелый засов… Будто во сне, Блажевич вышел в сени, открыл все запоры, прислушался, не раздастся ли скрип лыж… Тишина, гулкая, пронзительная тишина… Под полом начала тихонько скрестись замерзающая мышка. Из разбитого оконца потянуло холодом, обожгло щеку.

Выйти из дома Блажевич отважился лишь в середине следующего дня, когда тундра осветилась низким багровым солнцем. На льду реки застыли три волчьих трупа и еще что-то, огромное, черное, страшное.

Блажевич поправил за спиной карабин и побежал на лыжах вниз по реке, торопясь засветло добраться до ближайшего зимовья.

* * *

Назад он прилетел на вертолете. Подавляя тошноту, помогал участковому милиционеру и председателю колхоза перенести в избу останки Ленкова. В избе их ждал пожилой врач.

Потом Блажевич давал какие-то показания, писал какое-то объяснение и все просил, чтобы они побыстрее улетали с этого места. Но вылет откладывался до тех пор, пока милиционер не прошел весь путь Ленкова, до того места, где его окружили волки. Вернувшись из тундры, милиционер притащил двух волков, председатель колхоза быстро снял с них шкуры.

На фактории Блажевич сдал заготовителю все шкурки песцов и пять волчьих шкур сдал тоже. Денег ему хватило, чтобы покрыть аванс, взятый в колхозе перед началом охоты, и на билет до Ленинграда.

Три дня, пока не прилетел рейсовый самолет, Блажевича можно было с утра до ночи видеть в столовой, где он бутылку за бутылкой в одиночестве пил спирт. Иногда, поймав на себе чей-нибудь взгляд, Блажевич кричал на всю столовую:

— Чего глядишь?! Не виноват я, не виноват!.. А не веришь, пойди спроси участкового!.. Карабин, понимаешь… Патрон… Не виноват я…

На него смотрели с жалостью.

ЦВЕТЫ, ПОХОЖИЕ НА НАСТОЯЩИЕ

Старики сказали, что сегодня солнце выглянет из-за горизонта в последний раз, и Тамара, боясь пропустить эти краткие минуты, сразу же после обеда ушла на высокий берег реки. Там она выбрала удобное место, откуда хорошо была видна розовая кромка неба, села прямо в снег и стала ожидать восход.

Она второй раз в своей жизни провожала солнце и уже знала, что на этой долготе поясное время отличается от истинного на сорок шесть минут и что солнце на этой широте в последний раз восходит не на востоке, а на юге. Через два с половиной месяца оно снова покажется в той же точке горизонта. Тогда будет большой праздник и в тундре, и в поселках. А в райцентре электромеханики передающей радиостанции облепят самые высокие антенны, и все будут завидовать им, потому что они не только первыми увидят багровый край солнечного диска, но и на несколько секунд дольше, чем с земли, будут наблюдать закат.

Из-за крутого поворота реки вылетела оленья упряжка. Тамара привстала, стараясь разглядеть каюра. Это мог быть либо Алешка, тундровый почтальон, либо бригадир соседней бригады рыбаков. В ту же минуту Тамара спохватилась, что упряжка может быть послана за ней, вскочила на ноги и крикнула:

— Эге-гей, я здесь!..

Каюр поднял голову, заметил Тамару и направил упряжку к берегу, остолом притормаживая нарты.

— Здравствуй, доктор Тамара! Приглядевшись, Тамара узнала Гришу Лаптандера, колхозного зоотехника. Значит, оленеводы кочуют поблизости. Уж не заболел ли у них кто-нибудь?

— Здравствуй, Гриша! По мою душу приехал, а?

— Что? — не понял Гриша, втыкая остол в твердый наст.

Олени стали как раз напротив того места, где сидела Тамара. Гриша спрыгнул с нарт и стал ловко взбираться по крутому откосу. Оглянувшись, Тамара увидела, что солнце уже выглянуло узким красным серпом над тундрой и скользит вдоль горизонта, с каждой секундой уменьшаясь в размерах. Багровыми искрами вспыхнул снег, и вскоре в том месте, куда провалилось солнце, осталось лишь ровное рубиновое марево. Вот и все. Облака еще некоторое время будут окрашены небрежными малиновыми мазками, а потом и они станут непроницаемо серыми. Наступила полярная ночь. Еще светло, как будто солнце всего на минуту скрылось за облаками, еще похоже на обыкновенный пасмурный день, но это только кажется…

— Председатель тебя в поселок зовет, доктор Тамара — сказал Гриша, усаживаясь в снег. — Какое-то важное письмо пришло, однако…

— Ты привез его?

— Нет, в правлении осталось. Сейчас ехать надо. Чай будем пить, и поедем.

Сидя в просторном чуме бригадира рыбаков, Тамара прихлебывала терпкий чай без сахара и думала о загадочном письме. Почему его получил председатель колхоза, а не Галка? Такой же фельдшер, как и Тамара, могла бы помочь председателю разобраться… А если это письмо от Евдокимова? Или даже не от самого Евдокимова, а из геологического управления: «Просим откомандировать медработника Вавилову в распоряжение партии такой-то дробь такой-то…» Нет, такое письмо придет не председателю, он надо мной не начальник. Скорее всего, завтра будет заседание правления, новая смета будет утверждаться, снова придется торговаться из-за каждого рубля, снова просить, чтобы выделили побольше дров для медпункта, чтобы дали, наконец, санитарку от колхоза — господи, в который уж раз!..

— Поехали, поехали, — заторопил ее Гриша, приподнимая полог чума.

Тамара попрощалась с рыбаками и выбралась из чума. Все ее вещи уже лежали на нартах, а рядом, держа в руках оленью полсть, стояла старая Санаре. Тамара села на нарты, и Санаре заботливо укутала ее. Гикнув на оленей, Гриша побежал рядом с упряжкой, пока олени не набрали ход, а потом запрыгнул на свое место сзади. Через минуту все шесть чумов бригады скрылись из виду, и только сизоватые дымы над кромкой берега столбами вздымались в небо, указывая место стойбища. Нарты свернули в протоку, и дымы остались где-то в стороне, а сзади были видны обрывистые берега узкой протоки да серое месиво клубящихся над тундрой облаков.

Время от времени Гриша сталкивал Тамару с нарт и заставлял бежать рядом, чтобы разогнать по жилам кровь, а потом и сам бежал сбоку нарт, на ходу поправляя оленью полсть. Олешки шли резво, без остановок, и в каких-нибудь пять часов примчали нарты на факторию.

В окнах правления горел свет, но никого из колхозного начальства уже не было. Уборщица сидела в коридоре и курила длинную трубку, набитую душистым табаком.

— Здравствуй, тетя Кула!.. — сказала Тамара, сбивая снег с валенок. Тетя Кула следила за тем, чтобы в правлении было чисто, и Тамара, едва держась на ногах от усталости, вынуждена была долго сметать мельчайшие порошинки, чтобы не наследить на свежевымытом полу. — Гриша сказал, что мне пришло письмо. Председатель ничего не передал вам?

— Почему не передавал? Все передавал. Лежит твое письмо у него на столе. Пойди и возьми.

Тетя Кула прикрыла глаза и глубоко затянулась ароматным дымом, давая понять, что разговор окончен. Потоптавшись у порога, Тамара прошла в кабинет председателя и увидела лежащий отдельно от остальных бумаг конверт. Адрес на конверте заставил Тамару улыбнуться: «Таймырский национальный округ, город Жданиха, горздравотдел». Вместо обратного адреса стоял чей-то размашистый росчерк. Тамара сунула письмо в карман и вышла из правления.

— Важное письмо? — спросил Гриша.

— Нет, наверное… Кто-то пошутил.

Уставшие олени пошли по темной улице неторопливым шагом, мимо полузанесенных снегом нахохлившихся домиков с подслеповатыми окнами, мимо огромного амбара-клуба, мимо зверофермы.

А дома сейчас, наверное, тепло… Галка печку затопила, сидит небось английским занимается, а тут и я! Ввалюсь, с порога крикну: «Вина и фруктов!..» Мы с Галкой чаю попьем, а потом я сяду возле печки и буду долго читать все письма, которые пришли, пока я была в тундре… А потом — спать, спать, спать… И кровать подтащу к самой печке, отогреюсь за две недели тундры и на целый месяц вперед…

Но в окнах света не было, а на крыльце вырос целый сугроб слежавшегося снега. Пока Гриша перетаскивал рюкзаки поближе к крыльцу, Тамара кое-как расшвыряла ногами снег у двери и сняла амбарный замок, ключ от которого был утерян еще в прошлом году. Первые месяцы жизни на Севере Галка и Тамара пользовались замком по-материковски — уходя на работу, закрывали его на ключ. Но однажды в нем от пятидесятиградусного мороза замерзла смазка, и они не могли попасть в дом, пока сосед не отогрел замок паяльной лампой. С тех пор замок навешивали, не закрывая на ключ, — так поступало большинство жителей фактории.

— Завтра утром приходи в правление, — сказал Гриша, садясь на нарты.

— Приду.

— Хэй-хэй! — крикнул Гриша, и олени рванули с места. Издалека донесся еще один выкрик каюра: — Чум! Чум!.. — и все стихло.

Тамара внесла рюкзаки в комнату, зажгла керосиновую лампу и увидела на столе записку. «Я повезла роженицу в район. Скоро вернусь. Галина». Дата на записке была недельной давности.

Полушубок Тамара повесила на гвоздь у входа. Все гвозди, вбитые в стену, поблескивали белыми от инея шапками, а те гвозди, на которые вешали одежду, обросли ледяными шишками, каждая величиной с грецкий орех, и теперь по форме напоминали настоящие крюки настоящей вешалки.

Оставшись в легком демисезонном пальто, Тамара подошла к печи и заранее тяжко вздохнула. И, как выяснилось, напрасно, потому что печка была заправлена дровами, оставалось лишь плеснуть туда немного керосину и чиркнуть спичкой.

Пламя загудело в топке, багровые отсветы заметались по стенам и потолку… Тамара знала, что через полчаса в доме станет настолько тепло, что можно будет снять и пальто.

На полке в сенях Тамара отыскала тарелку с окаменевшими котлетами, заготовленными впрок хозяйственной Галкой, а в кухонном столике — Тамара знала наверное — стояла початая бутылка спирта и валялась пачка «Беломора». Не бог весть что, но жить, однако, можно! Тамара обыскала этажерку в поисках писем, но ничего не было. В сердцах она швырнула на сковородку котлеты и уселась перед раскрытой дверцей печи, не отрывая взгляда от мечущегося пламени. А на пуховом платке неслышно таял иней и стекал по лицу мелкими слезинками.

Была бы рядом Галка, устроили бы сейчас баньку. Нагрели бы ведра три воды, еще и на постирушку хватило бы… Хотя одно ведро все-таки надо поставить, решила Тамара.

Вся вода в бочке, конечно, давно замерзла, и ее пришлось рубить топором.

Боже, как это все уже надоело — в трех ведрах и помыться, и постирать, и потом еще полы вымыть, а наутро они становятся ледяными, хоть на коньках катайся…

Пока Тамара нарубила ведро льда и снова уселась перед печкой, дрова уже почти прогорели. Она принесла из сеней остекленевшее на морозе полено и долго откалывала от него крупные щепы. За печью хранились сухие дрова, но их трогать было нельзя — вдруг когда еще придется вернуться из тундры в холодный дом, промороженными поленьями печь не сразу растопишь… Да хоть был бы мужик в доме!..

Тамара вспомнила о письме, лежавшем в кармане полушубка, и вскочила с табурета. Кто еще мог пошутить, как не Евдокимов? Конечно же это он!.. «Таймырский национальный округ, город Жданиха…» Ха-ха, город! Евдокимов прекрасно знает, что здесь маленькая фактория, маленькая амбулатория и два фельдшера, которых посылают в тундру лечить и людей, и оленей, — весь горздравотдел. Обратный адрес: город Елец на почтовом штемпеле… Тамара улыбнулась и надорвала конверт, достала сложенный вчетверо листок с ученическими линейками. Листок был исписан округлым старательным почерком, с нажимом, но это была не мужская рука. Тамара недоумевающе прищурилась.

«Уважаемые товарищи из горздравотдел а города Жданихи!»

Нет, конечно же это не Евдокимов… Это даже не шутка, кто-то всерьез думает, что Жданиха — город и в ней есть горздравотдел.

Тамара снисходительно рассмеялась. Она представила себе человека, написавшего это письмо, — романтик, наверно, — а может, от скуки водил пальцем по карте, увидел название населенного пункта, обозначенного кружком «до 50 тыс. жит.» — самым маленьким кружком на крупномасштабной карте страны, сел и написал: «Уважаемые товарищи!..»

— Ой, не могу! — сказала Тамара вслух и потянулась к столу за папиросами.

Пачка «Беломора» лежала на месте, но папирос в ней уже не было.

— Ну, Галка, ну, транжира, все раздала!.. — возмутилась Тамара.

Она поднялась с табурета и пошла в спальню искать папиросы, светя себе карманным фонариком, возбужденно приговаривая:

— Нет, ну надо же!.. Уважаемый горздравотдел! Выдумают же!..

Она уже забыла, что и сама была такой наивной всего лишь полтора года назад. Пока Тамара не попала в Жданиху, она тоже думала, что это пусть маленький, но город. Ведь есть на карте! А оказалось — колхоз, фактория. Двадцать восемь дворов…

Во всем доме не оказалось ни одной папиросы, и Тамара вернулась на теплое место у печи, снова принялась за письмо.

«Прошу Вас не оставить без внимания мое письмо и ответить мне, есть ли у Вас вакансия медсестры? Стаж моей работы по этой специальности восемь лет, имею хорошие характеристики и давно мечтаю поработать на Крайнем Севере. Могу также поработать рентгенлаборантом. Сообщите, пожалуйста, условия заключения договора, какая у меня будет заработная плата и как у Вас с жильем, а также есть ли детский садик и школа…»

— Романтики бабе захотелось, — сказала Тамара и через силу рассмеялась. — Как ее? Семенова Екатерина Васильевна…

Ждет ответа Семенова Е. В. как соловей лета. И думает небось, что тут кущи райские цветут — город тебе, клиники, поликлиники… А ресторанов тебе не надо, Семенова Е. В.?

Скрипнула наружная дверь, кто-то шумно затопал по фанерному полу сеней. После короткого стука открылась дверь, и на пороге появился заснеженный мужичок с ноготок, Мишка, сын почтальона. Блестя раскосыми глазами-бусинками, он закричал:

— Доктор Тамара! Тебе телеграмма!

«Поздравляю днем рождения желаю крепкого здоровья успехов работе счастья личной жизни береги себя выслали тебе посылку нас все хорошо целую мама».

— Спасибо, Мишка… Витамины уже все съел?

— Все, — сказал Мишка и облизнулся.

Тамара насыпала ему в ладонь драже разных витаминов и сказала:

— Передай отцу, пусть завтра зайдет в амбулаторию.

Тебе опасно сразу все витамины давать — проглотишь за один раз…

— Что ты, доктор Тамара! Я только желтую и белую сразу ем, а потом еще желтую и красную.

— Ладно уж, беги!..

Убежал маленький письмоносец. На следующий год уедет Мишка в райцентр, будет жить в интернате, за письмами ходить самой…

А может, не придется ходить? Может, написать этой Семеновой, пусть приезжает за романтикой, сесть на самолет, и…

Но ведь весной в Жданиху снова приедет Евдокимов…

Тамара медленно пошла в спальню, вытащила из-под кровати чемодан, раскрыла его и увидела сверток, перевязанный яркой лентой. Опять Галка учудила!..

В свертке была записка: «Тамарчик, поздравляю с днем рождения! Целую. Галчонок». И рядом лежали бумажные розы.

Тамара поднялась. Голова у нее вдруг закружилась, на глаза навернулись слезы.

Розы она принесла на кухню и поставила в стакан, чтобы они все время стояли рядом, напоминая о доме, о маме, о далеком юге и о друзьях, с которыми не страшны северные холода.

Потом Тамара села к столу и придвинула чистую тетрадь.

Она почувствовала, что должна сейчас, немедленно, написать ответ Семеновой Е. В. И пусть письмо уйдет с фактории лишь через неделю, написать его нужно было как можно быстрее.

«Уважаемая Екатерина Васильевна!»

На минуту Тамара задумалась, потом быстро вывела: «Извините, но в настоящее время вакансий нет».

И расписалась закорючкой.

СЕЗОННИК

Бурков приехал на Север не потому, что поверил чужим байкам о легких северных тысячах и о длинных, по полгода, отпусках. Было ему тридцать четыре года, из них пятнадцать лет он мотался по стране и не мог остановиться. Иногда случалось ему вспоминать тетку, вырастившую его, и длинный барак на окраине Харькова, рядом с тракторным заводом, но воспоминания обычно приходили к нему в дороге, когда он только что без сожаления оставлял один город и всей душой рвался в другой, веря, что там ему будет лучше.

В Хатанге Бурков появился во время навигации, устроился работать грузчиком в порту. Потом навигация кончилась, последний пароход ушел к устью Хатанги-реки, торопясь выбраться до ледостава, и можно было собирать манатки, чтобы поискать себе местечко потеплее, но Бурков не торопился. Получив расчет, он целыми днями слонялся по поселку, от рыбзавода до аэропорта, везде расспрашивал про заработок и про условия работы. Кадровики наперебой уговаривали Буркова, обещали золотые горы, а он уклончиво отмалчивался и шел дальше. От гидрографов — к геологам, из рыбкоопа — в морской порт… Чуть было не согласился поработать до весны кочегаром в котельной узла связи, да тут прямо к нему в общежитие пришел молодой начальник ПМК — передвижной мехколонны — и уговорил идти к нему плотником. Бурков для виду поломался, выторговал себе меховую спецодежду (прочим работягам были положены ватные климкостюмы) и подписал договор на три года. Цену всякому договору Бурков знал, от подъемных отказался. Денег у него пока хватало, и связывать себя по рукам и ногам он не хотел. Договор же, за который не получены подъемные, можно порвать в любую минуту, рассудил Бурков и в тот же вечер перетащил свои пожитки из общежития морпорта в гостиницу. ПМК только-только организовывалась, жилья своего не имела.

До снега Бурков вместе с тремя другими плотниками собирал щитовые дома. Работа была как на материке — от звонка до звонка, с восьми до пяти, а после работы, хоть спирт глуши, хоть на стенку лезь, делать нечего. И вскоре Бурков затосковал. Ни с кем из плотников он не сошелся — то ли потому, что с детства был замкнутым человеком, то ли потому, что не хотел выпивать с ними по вечерам. Хотелось ему поговорить с кем-нибудь про свою жизнь, хоть с молодым начальником ПМК, казалось, что он поймет. Но начальник в гостинице появлялся редко, носило его в те поры по всему Таймыру, заключал договоры с колхозами, получал авансы, на которые покупал технику и стройматериалы, которые в следующую навигацию должны были забросить сюда.

С тоски Бурков купил себе одноствольное ружье и по воскресеньям ходил с ним за реку охотиться на куропаток. Черноуски людей не боялись, подпускали близко, и убивать их Буркову не было никакого интереса. Попробовал ставить петли на зайцев, в первый раз ничего не поймал, зато на следующее воскресенье, проверив снасти, вытащил сразу шесть окоченевших беляков, и эта охота ему быстро наскучила. Зайцев он отдал на закуску своим соседям по номеру, шкурки за бесценок сдал агенту рыбкоопа, скупавшему пушнину.

В тесной комнатушке агента по пушнине Бурков и познакомился с Никифором Поротовым. Низенький, кривоногий долганин, хитровато поблескивая глазками, сдавал агенту шкурки соболей и черно-бурых лисиц, не переставая расхваливать свой товар. При этом он смешно причмокивал языком и заискивающе улыбался. Мимоходом оглядев заячьи шкурки, принесенные Бурковым, долганин укоризненно сказал:

— Петля ставил жесткий, мех попортил, ай-яй-яй… Снимать шкурку не умел? Ай-яй-яй…

— Я не охотник, — пробурчал в ответ Бурков. — Плотник я…

— Иде работаешь? — спросил долганин, мгновенно становясь серьезным. — Аэропорт работаешь? Морпорт?

— В Пэ-эм-ка, — нехотя ответил Бурков.

— Много получаешь? — не отставал колхозник.

— Хватает.

— А машину знаешь?

— Какую еще машину? — недовольно пробурчал Бурков, не понимая, куда клонит хитроватый долганин.

— Всякую… Мне в колхоз нужен механик. Лисичкам на звероферме свет нужен. В правлении свет нужен. Бульдозер стоит, никто не работает.

Едва получив от приемщика пушнины деньги и квитанцию, колхозник потащил Буркова в столовую и там, распив бутылку перемороженного мутного вина, они договорились, что через неделю долганин приедет за Бурковым, и если он до того времени не передумает, то поедет в колхоз жить и работать.

Велико же было удивление Буркова, когда в следующий вторник, выходя из гостиницы, чтобы идти на стройку, он увидел оленью упряжку и Никифора Поротова, невозмутимо покуривавшего на ступеньках гостиницы. Буркова он приветствовал как старого знакомого:

— Иван! Олешки ждут!..

Бурков крякнул, повернулся и пошел в гостиницу писать заявление об уходе. Меховую одежду он все же оставил себе, вычли за нее из зарплаты при расчете.

На фактории Буркову для жительства отвели пустовавшую половину избы. Приехали в колхоз они с Поротовым уже затемно, когда в большинстве домов окна тускло светились бело-желтым керосиновым пламенем. Домики выстроились вдоль берега реки, низенькие, полузаметенные снегом, из труб вертикально в небо поднимались уютные столбы белого дыма.

— Дрова в дом тебе я привез. Одного олешка дал. Рыбу дал, — перечислял Поротов, показывая Буркову его новое жилище. — Живи, пожалуйста. Завтра утром работать будем.

Председатель колхоза сам растопил печку, вскипятил чайник и сноровисто настрогал кривым ножом невысокую горку оленьего мяса.

— Кушай, однако, — пригласил он Буркова и первым откусил похрустывающий на зубах ломтик мороженой оленины. — Ай-яй-яй, вкусно… Спиртяшки хошь? — хитро подмигнул Поротов.

— Нет, — угрюмо качнул головой Бурков.

Потирая синяки, набитые в дороге жесткими нартами, он подсел к столу и налил себе кружку крепкого чаю. В низкой темноватой избе он вдруг почувствовал себя одиноким и старым, назойливая болтовня председателя колхоза уже начинала раздражать, керосиновая лампа безбожно коптила, по столу пробежал отогревшийся таракан.

— А инструменты хоть есть? — спросил Бурков, надеясь в скором времени очутиться в райцентре, пусть даже ненадолго, чтобы поговорить со знакомыми мужиками, расспросить о жизни на фактории, а то ведь сорвался, будто осенний лист, в баню напоследок не успел сходить…

— Всякий инструмент есть. Много инструменту, — утешающим тоном сказал Поротов и перевернул свою кружку, давая понять, что чаепитие окончено. — Завтра в правление приходи, все тебе покажу.

После ухода председателя Бурков осмотрел избу, хотя осматривать особенно было нечего, — в углу нары, прикрытые оленьими шкурами, посреди печь, у двери бочка с водой и умывальник. Приподняв крышку, Бурков увидел, что вода в нем замерзла. Покачал головой, потом плеснул туда кружку кипятку и стал раздеваться. Полушубок повесил на гвоздь. Шапку, подумав, снова надел.

Громко хлопнула дверь на другой половине избы. Шаги слышались настолько отчетливо, будто человек ходил рядом, и Бурков догадался, что перегородка всего лишь фанерная.

Потом за стенкой заиграла музыка, видно, включили транзистор. Потом все стихло.

Бурков еще раз огляделся, подбросил дров в печку и, не раздеваясь, полез на нары спать.

Среди ночи проснулся, поглядел в черный потолок, повернулся на бок. Окно, заиндевевшее изнутри и заметенное снегом снаружи, едва светлело мутным прямоугольником на черной стене.

И стало Буркову так тоскливо, как еще никогда не бывало, хотя попадал он в разные передряги, из которых иной раз не чаял выбраться живым; и тут впервые в жизни Бурков пожалел себя и вечную неприкаянность, и до боли захотелось ему услышать человеческий голос, даже не утешающий, а просто голос, живой, теплый.

Со всего маха он трахнул кулаком по фанерной перегородке. За стенкой кто-то негромко ойкнул, а потом девичий голос воинственно произнес:

— Ну, кому там делать нечего?!

Бурков смущенно улыбнулся и счел за лучшее промолчать.

С обладательницей воинственного голоса он познакомился на следующий вечер. Целый день до того он возился в сарае с намертво замерзшим бульдозером, пытаясь запустить мотор. С дизелями Буркову приходилось сталкиваться, когда он шесть месяцев болтался в Баренцевом море с рыбаками — вначале матросом-рыбообработчиком, а после, когда заболел моторист, Бурков перебрался в теплое машинное отделение. Промучившись с бульдозером без толку, Бурков пришел в свою избу, лишь чуть отогрелся и отправился на двор рубить дрова впрок. До темноты он орудовал колуном, все поглядывая на соседнее крыльцо.

В девять часов, когда уже вовсе стемнело, к тому крыльцу подошла молодая женщина, быстро сдернула замок с двери и прошмыгнула внутрь. Для виду Бурков еще некоторое время, не видя ничего перед собой, колол дрова, а потом, решившись, постучал в соседнюю дверь.

— Хозяйка! Дрова нужны? — спросил он, гулко топая ногами, чтобы сбить с унтов снег и щепки.

— Что? — спросила, выходя на крыльцо, соседка. Прищурившись, Бурков вначале разглядел ее как следует — невысокая, конопатая, нос картошкой и губы пухлые — и лишь затем сказал, посмеиваясь:

— Анекдот такой есть… Часа в два ночи стучат к одному мужику в окошко и спрашивают: «Хозяин, дрова нужны?» А он в ответ: «Да иди ты к такой-то матери!..» Утром просыпается, а дрова-то и стибрили!.. — И Бурков широко заулыбался, приглашая и соседку посмеяться, но она лишь вздохнула.

— Проходите в дом, что ли… Я замерзла стоять…

Бурков поглядел на теплую кофту с намотанным поверх пуховым платком, лыжные штаны, выглядывавшие из-под байковой юбки, и подумал, что соседка его слишком нежна для такого климата. Крякнув, он вошел в сени, оставил там колун и следом за хозяйкой вошел в дом. Керосиновая лампа горела дымно, и стекло было почти черным. В избе было чисто, но как-то неуютно — ни салфеточек, ни кружевных накидок на подушках, вся обстановка была точь-в-точь как на его половине, лишь в углу стоял аккордеон и высилась стопка книг, перевязанных бечевкой.

— Иван, — сказал Бурков, протягивая соседке руку. — Маша, — тихо ответила соседка.

— Иван да Марья, — подытожил Бурков и поискал глазами, на что сесть.

У кухонного столика увидал табуретку, придвинул ее к печи и уселся, грея у огня озябшие даже в меховых рукавицах руки.

— Вы надолго сюда? — спросила Маша, продолжая стоять у порога.

— Не знаю пока… Поротов сказал, оформит механиком и трактористом. Так что поглядим…

— Уедете вы скоро, — сказала Маша и сожалеюще вздохнула.

— Это почему?

— Не держатся у нас на фактории механики… Бегут.

— Да почему? — обеспокоенно крикнул Бурков.

— Не знаю… Я здесь третий год живу. Механиков десять, поди, сменилось. Может, работа трудная, а может, скучно им…

— А вам тут не скучно?

— Скучно, — ответила Маша и устало зевнула, прикрывая ладошкой рот. — Да я уж свыклась…

— Как же вас сюда занесло?

— После техникума, — ответила Маша и снова зевнула. — Я тут зоотехником работаю.

— Лисиц разводите?

— И лисиц, и песцов, и соболей… — все так же тихо ответила Маша. — Чаю попьете?

— Пожалуй, попью.

— А может, пельменей сварить? У меня готовые есть.

— Можно и пельменей, — ответил Бурков. — Можно и до пельменей чего-нибудь…

— С этим у нас строго — сухой закон, — виновато улыбнувшись, сказала Маша. — Но я могу к Верке сбегать, к продавщице… Это рядом, через дорогу… Мне она отпустит. А всем остальным только по воскресеньям.

Маша накинула на плечи полушубок и вышла из избы. Бурков задумчиво поглядел ей вслед, похлопал себя по карманам в поисках папирос, вспомнил, что оставил их на столе, но выходить из нагревшейся избы было лень, и он остался безучастно сидеть возле печки, подставляя ладони отблескам горячего пламени.

Вместе с бутылкой спирта Маша принесла кулек шоколадных конфет.

— Вы сами пейте, а я лучше конфету погрызу, — смущаясь, сказала она. — Вы не думайте, я не притворяюсь, у нас на фактории все знают, что я не пью…

— Я тоже не буду, — сказал Бурков. — Хотел так только, для компании… Тогда, может, музыку включим?

— Приемник я на ферме забыла, — сожалеюще вспомнила Маша. — Пельмени поставлю и сбегаю, здесь рядом… У нас здесь все рядом, все под боком, ходить только некуда. Ферма и дом, дом и ферма… Вы не думайте, я не жалуюсь, но правда скучно.

Бурков вздохнул и ничего не ответил. За годы странствий случалось ему попадать в разные медвежьи углы, но на этой фактории уже в первый вечер он затосковал и теперь знал, что тоска эта уже не отпустит и будет глодать его до тех пор, пока он не вырвется отсюда.

— Пойду я, пожалуй, — поднимаясь, сказал Бурков. — Изба-то у меня выстудилась, ночью околею…

Маша с тоской поглядела ему вслед и уселась на его место у печки. В трубе завывал ветер, с потолка на раскаленную плиту каплями стекал растаявший снег, и капли шипели, быстро испаряясь. Маша поглядела на дверь, плотно прикрытую Бурковым, и громко заплакала, кусая уголок пухового платка.

Бурков вскоре не выдержал и постучал кулаком в перегородку.

— Маша! Ты что это?

— Ничего, — сквозь всхлипывания ответила Маша и залилась слезами.

Вскоре Бурков вновь появился на пороге.

— Может, я тебя обидел чем? — встревожено спросил он, подходя к Маше и нерешительно останавливаясь. — Прости… Ты чего?..

— Я домой хочу, — плаксиво сказала Маша. — В Колпино…

Бурков недоуменно развел руками, сморщился, как от зубной боли, и неловко проговорил:

— Ну и поезжай! Почему же не едешь? После техникума надо два года отработать? Кто тебя здесь держит?..

— Поротов, — снова всхлипнула Маша. — Председатель… Не отпускает…

— Права он такого не имеет! — возмутился Бурков. — Почему не отпускает?

— Денег не дает… Я первый год песцам прививку делала, а они сдохли, вот Поротов почти все деньги за тех песцов вычитает…

— А как же ты кормишься? — удивился Бурков.

— Продукты колхоз дает…

Бурков обескуражено поглядел на плачущую Машу и спросил:

— Долг-то велик остался?

— Четыреста рублей, — сказала Маша и подняла голову. В глазах ее блестели мелкие слезинки.

— А на дорогу тебе сколько надо?

— Сто двадцать до Ленинграда и еще потом на поезд.

— Ладно, не плачь!

Бурков ласково потрепал ее по плечу и вышел. Вернувшись, он сунул в руку Маше скомканные деньги, сказал, глядя в угол:

— Здесь пятьсот семьдесят. Тридцать я себе на жратву оставил.

Потом он длинно выругался, вспоминая Христа, и бога, и колокольню-мать… Маша глядела на него испуганными глазами и молчала.

— А теперь давай на стол пельмени, — приказал Бурков и зубами сорвал синюю фольгу, закрывавшую горлышко бутылки.

— Слушай, а почему ты аккордеон не загнала? — весело спросил он, разливая спирт в два стакана.

— Так он же казенный, из клуба! — все еще не веря в случившееся, отозвалась Маша.

— Играешь?

— Нет, — с сожалением сказала она. — Пробовала научиться, да не получилось.

— А я научусь, — твердо сказал Бурков. — Я — упрямый!..

Он поднял свой стакан, поглядел спирт на свет, затем неуверенно поднес стакан к губам и одним глотком выпил. Маша подала ковшик с ледяной водой и жалостливо посмотрела на скривившегося Буркова.

Послышался короткий стук, и в комнату ввалилась до глаз обмотанная заиндевелым пуховым платком шумная женщина. У порога быстро обмела снег с валенок, сняла платок, полушубок и живо подсела к столу, приговаривая:

— Хлеб да соль!.. Эк я угодила, прямо на пельмени!.. Машка, знакомь с кавалером, а то сама познакомлюсь, тогда — берегись!..

— Иваном его кличут, — поникшим голосом сказала Маша.

— А меня — Верой. Давай, Иван, наливай!.. За знакомство!

Бурков улыбнулся. Спирт зашумел в голове, разливаясь по телу горячим блаженством, захотелось веселиться.

— Ой, батюшки! — встрепенулась Вера. — Да я же чего пришла-то? Я же тебе забыла ветчины дать, а ты и не вспомнила!..

Весело поглядывая на притихшую Машу, Вера встала из-за стола, проворно вытащила из кармана полушубка сверток с ветчиной и сунула в руку хозяйке дома.

— Давай нарезай!..

Бурков, прищурясь, закурил, оглядывая новую знакомую. С приходом Веры в избе стало теснее, но эта теснота будто бы сближала, и даже лампа вроде бы засветилась ярче.

— Давно ли с материка? — спросила она, поворачиваясь к Буркову. — Что там слышно новенького?

— Да чего там, все по-старому… Лучше бы вы мне рассказали, как здесь живется…

— Не успел приехать, уже не понравилось? — испытующе глядя на Буркова, спросила Вера. — Какие вы мужики все хлипкие, к жизни не приспособленные. Чуть что не так — сразу ноги в руки… Сколько вас здесь перебывало… А мы вот живем, хлеб жуем и не жалуемся, правда, Машка? Ну, ты у нас — особь статья…

Вера схватила бутылку, налила спирт в два стакана. Машу она обошла вниманием.

— Давай, Иван!..

Потом Вера набросилась на пельмени, ела да похваливала. Когда все было выпито и съедено, Вера живо оделась.

— Иван, поди, чего скажу, — позвала она от порога. Бурков поглядел на Машу и нерешительно поднялся, держась руками за стол. Ноги шли с трудом, и, подойдя к двери, Бурков оперся о косяк, приготовившись слушать болтовню Веры, но она жарко зашептала ему на ухо:

— Слушай, Иван, у меня дома еще спиртяшка есть, пойдешь? И музыку заведем, а то у меня здесь от скуки уши опухли…

Бурков, чувствуя, что у него нет сил повернуться и поглядеть на Машу, толкнул дверь и вместе с Верой, успевшей подхватить его под руку, очутился на улице.

* * *

Бульдозер он таки запустил, но случилось это лишь через неделю. Потом в промерзшем сарае ровно застучал дизель-генератор, и факторию осветил временами мерцающий, но все-таки свет.

Весной Бурков поехал на тракторе в райцентр. За мощным «С-80» тащились крепкие сани, сваренные из двухдюймовых труб, а в кабине рядом с Бурковым сидела располневшая Верка и все пыталась положить голову на плечо Буркову, но от немилосердной тряски голова сваливалась. Верка ехала за продуктами на рыбкооповский склад, и пока она выписывала в рыбкоопе счета и накладные, Бурков завернул на почту, чтобы сдать мешок с фактории и получить письма и посылки, адресованные в колхоз.

— Вы из Крестов? — спросила его почтальонша. — Не знаете, есть у вас там механик по имени Иван?

— Я механик и вроде как Иван, — растерявшись, ответил Бурков.

— Посылка пришла с таким вот глупым адресом — фактория Кресты, механику Ивану…

И почтальонша вручила Буркову надорванный бумажный пакет, в котором лежал «Самоучитель игры на аккордеоне». Фыркнув, Иван лениво сгреб пакет, закинул мешок с почтой за спину и вышел на улицу. Потом он заехал на территорию рыбкооповского склада и добрых два часа укладывал на сани мешки и ящики.

Верка за это время успела сходить в больницу, показаться врачам. Вернулась озабоченная, сказала Буркову:

— Наверно, придется в больницу ложиться…

— Нужно, значит, ляжешь, — угрюмо буркнул Бурков.

— А ты за это время на материк сбежишь? — заглядывая ему в глаза, спросила Верка.

— Не, — ответил Бурков. — Я лучше за это время на аккордеоне выучусь.

Он уселся за рычаги и вывел трактор со склада. Всю дорогу до фактории он молча улыбался, вспоминая первый день в Крестах, заплаканную соседку и безвозвратно ушедшую куда-то тоску.

От первого лица

ЭКЗОТИКА

Стоит ночь полярного дня. Фактория спит, задернув окна низеньких домиков одеялами. В ярком свете незаходящего солнца тишина кажется неправдоподобной. Спят даже неумолимые комары.

Мне говорили, что ночью комары не засыпают, а умирают, но в это плохо верится — не могут же в самом-то деле новорожденные кусаться так больно!..

Молчат тракторы и вездеходы, спят зачехленные самолеты.

По московскому времени сейчас половина девятого. Неторопливо встаю, ставлю на плиту чайник, умываюсь. Шаги гулко разносятся по пустому дому. Неделю назад здесь было шумно — хозяина дома, колхозного механика Ивана Алексеевича, провожали в отпуск на материк.

Сажусь пить чай, заодно просматриваю исписанные блокноты.

Тишина убаюкивает. Появляется желание говорить вслух с самим собой.

Я смотрю в окно и вдруг замечаю, как из маленького домика напротив выбегает на улицу женщина, воздевая к небу голые руки. Следом за ней выбегает мужчина, держа за спиной огромный кухонный нож. Женщина пробегает десятка два метров и останавливается. Замирает и мужчина.

Они долго смотрят вдаль, где висит над самым горизонтом сонное летнее солнце. Потом, будто стряхнув с себя оцепенение, мужчина грозит женщине и уходит в дом. Женщина крадется за ним, подходит к дому, осторожно заглядывает в окно, затем бежит к двери и изо всех сил колотит в нее кулаками, крича при этом так, что просыпаются собаки на краю поселка:

— Открой, изверг, слышишь?!

Она входит в дом, и все снова засыпает. Умолкают и псы, лениво выполнившие свой собачий долг.

Я продолжаю смотреть в окно и вскоре вижу, как из того же дома выскакивает мужчина, на этот раз с карабином в руках.

Он отбегает от двери на несколько шагов, прикладывает дуло карабина к виску и как будто ожидает чего-то… К нему бежит женщина, без борьбы отбирает оружие и выстреливает в воздух, после чего обнимает мужчину, целует его, и они идут в дом. Карабин волочится за ними по земле.

Полаяв несколько минут, засыпают собаки, разбуженные выстрелом. Фактория снова затихает. Красное распухшее солнце медленно поднимается над тундрой.

Через полчаса захрипит репродуктор, на всю факторию загремят нелепые здесь джазовые аккорды.

А к концу дня прилетит самолет, привезет газеты, сразу за всю прошедшую неделю.

РАБОТА

Аэропорт Хатанга.

В самом конце рулежечной дорожки стоит с прогретыми моторами самолет «Ли-2». Добрый полярный работяга, у которого оранжевая краска на хвосте давно уже облупилась от старости и от промозглых арктических ветров.

По полу салона от хвоста до пилотской кабины тянется вытертая ковровая дорожка, на которую навалены картонные ящики с мороженой рыбой. Оставлен лишь узкий проход, по которому экипаж, топая подковами меховых сапог, проходит в кабину.

Все летчики — москвичи. Они прилетают на Север, чтобы отработать положенные сто часов санитарной нормы и снова очутиться в Москве. Когда случается пурга, эти парни громче всех проклинают нелетную погоду, потому что она задерживает возвращение домой. Послушать их — главное, побыстрее налетать саннорму… И не важно, куда летать, что возить!.. Хорошо, если попадается какая-нибудь радиоактивная штуковина геологов или физиков — с таким грузом час за два считается, хотя опасности не больше, чем в рентгенкабинете.

Экипаж занимает свои места, мне ставят ящик рядом с радистом, бегло объясняя, к чему можно прикасаться, а к чему лучше не лезть. Кручу во все стороны головой, осматриваюсь — интересно!.. Бортмеханик еще на земле, дотошным взглядом проверяет, сняты ли флажки с триммеров и как ходят элероны, и подозрительно косится на хвостовой костыль. За почтенный возраст и добродушный нрав бортмеханика называют «прадедушкой русской авиации» или «Крякутным». На шутки он давно уже не обижается и потому часто попадает впросак. Вот и сейчас, заметив, что Крякутный стоит в зоне действия двигателей, второй пилот озорно подмигивает остальным летчикам и резко добавляет газ. С Крякутного вихрем срывает форменную фуражку, и под общий смех экипажа, приникшего к иллюминаторам, прадедушка русской авиации гоняется по заснеженному полю за вертким синим блином.

— Физкультпауза… — улыбается тридцатилетний первый пилот.

— Сам же потом благодарить будет, — добавляет штурман.

Каждый год врачи все строже присматриваются к бортмеханику, и Крякутному приходится идти на разные уловки, чтобы не быть списанным по здоровью. Перед ежегодной медкомиссией он регулярно уходит в отпуск, в санатории набирается сил, даже курить бросает. И — проходит комиссию!..

Крякутный забирается в самолет, захлопывает дверцу. Потирая красные уши, он протискивается к командиру и говорит:

— Вроде в порядке…

Штурман читает молитву — каждый член экипажа проверяет готовность к полету, — и через минуту «Ли-2» выруливает на полосу, резво разбегается и взлетает. Крякутный, отпросившись у командира, немедленно заваливается спать на маленьком жестком диванчике под вешалкой. На время сна Крякутный укрывается шубами экипажа, все привыкли к этому и лишь стараются не оставлять в карманах сигареты, чтобы бортмеханик не изломал их.

Курс — Дудинка… Для экипажа это обычный рейс. Знакомая трасса, и метеообстановка — тьфу, тьфу, чтоб не сглазить! — вроде нормальная…

Радист работает с промежуточным аэропортом, Волочанкой, — принимает свежую погоду. Второй пилот по внутреннему переговорному устройству рассказывает анекдот, за полчаса до вылета слышанный в комнате отдыха экипажей. Штурман молча курит.

Отсмеявшись над следующим анекдотом, командир просит радиста разбудить Крякутного — барахлит правый движок. На малом форсаже при взлете еще тянул как положено, а в крейсерском режиме не хочет…

Радист, потягиваясь, встает со своего места и направляется к вешалке. Крякутный спит, выставив из-под шубы красный, в точечках, нос, похожий на переспелую клубнику «виктория».

— Помню, я тогда с Кречетовым летал, — начинает второй пилот. — Забрасывали уголь на Эс-Пэ, на льдину, значит, — для меня поясняет второй пилот. — И напросился с нами журналист один, из Таймырского радио…

— Ну, где там Крякутный?! — обрывает болтовню командир.

— Дядя Саша! Проснись!.. — трясет Крякутного радист, и бортмеханик поспешно сбрасывает с себя гору шуб.

— Что такое? — встревожено спрашивает он и замирает, прислушиваясь к гулу двигателей.

Правый дает сбои, это уже заметно даже мне, пассажиру.

Неожиданно мотор глохнет, самолет начинает плавно крениться на правое крыло и постепенно разворачиваться вправо.

— Где вы там? — кричит из своего кресла командир. — Что с движком?

— Чо, чо… — беззлобно огрызается Крякутный и смотрит в иллюминатор беспомощными сонными глазами.

Ветром по крылу размывает блестящую полосу бензина, за самолетом тянется прозрачный шлейф.

Крякутный встает, идет к командиру и некоторое время в молчании изучает показания приборов. Потом он переводит взгляд на второго пилота и за него, в иллюминатор, где виднеется близкая земля.

— Падаем, что ли? — громко спрашивает Крякутный, и в голосе его слышится скорее любопытство, чем страх.

— Планируем, как камень! — зло выкрикивает второй пилот.

Двумя руками он вцепился в штурвал и держит машину на курсе. Его спина напряжена, будто он держит портик Эрмитажа.

— Уже четыреста метров потеряли! Колдуй быстрее, старая перечница!.. — не поворачивая головы, кричит второй пилот.

Крякутный еще несколько секунд о чем-то думает, затем с несвойственной ему быстротой устремляется в коридорчик, расшвыривает шубы, открывает узкую дверцу, за которой масляно поблескивают механизмы, извернувшись, достает из ящичка отвертку и лезет в отсек.

Время летит, самолет падает.

Странно, однако страха, мне кажется, никто не испытывает. Вероятно, пилоты рассчитывают в случае крайней необходимости посадить борт прямо на тундру?..

Потеряли еще шестьсот метров. Под крылом — тундра. Ровная, гладкая, будто идеальный аэродром…

Но чем ниже спускаемся, тем заметнее становятся кочки, купы кустарников, карликовые деревья, ручьи, изрезавшие тундру вдоль и поперек… Садиться негде.

Еще сто метров… Уже можно различить мелкие заструги на речках, сугробы, взгорки, полузаметенные снегом верхушки лиственниц.

Высота — семьсот. Левый двигатель работает на форсаже и с заметной натугой едва удерживает в воздухе загруженный самолет.

Штурман ищет на карте посадочные площадки МВЛ — местных воздушных линий.

Радист уже передал на землю сообщение об аварийной обстановке на борту и теперь записывает бисерным почерком на четвертушках бумаги сводки погоды ближайших портов.

«Ли-2» сядет где угодно, было бы триста метров впереди по курсу да ветерок в нос…» — вспоминаются слова второго пилота.

С земли передают, что площадки МВЛ заметены снегом, и пока их расчистят… Предлагают возвращаться в Хатангу.

Теперь вся надежда на Крякутного. Он все еще возится в своем закутке. Наконец доносится его сиплый возглас:

— А попробуй запустить!

Штурвал держит командир. Кивком головы приказывает второму пилоту — запускай! Мотор заводится, из патрубков вырываются длинные дымные хвосты, несколько чихов, и двигатель глохнет.

Крякутный кричит:

— А давай еще раз!..

Двигатель снова запускается, на этот раз звук его ровнее. Крякутный торчит в отсеке, виден лишь его зад, обтянутый лоснящимися синими штанами.

Штурман закуривает четвертую сигарету.

— Петрович!.. Вверх не лезь, понизу пройди! — кричит командиру Крякутный. — Движку давления не хватает.

— Понял, — коротко откликается левый пилот.

На горизонте уже сверкают радужные огни аэропорта. Вскоре самолет хлопает лыжами и долго катится по посадочной полосе.

Правый двигатель вскоре глохнет, и самолет заруливает на стоянку, взревывая одним левым движком. Зафлюгированный правый винт неподвижен, как отсохшая рука.

Крякутный вылезает из отсека, подходит к пилотам, обтирая руки ветошью.

— Что там было? — улыбаясь тонкими губами, спрашивает второй пилот.

— Так ведь пробку с горловины бака сорвало, — меланхолично отвечает ему Крякутный. — Ручной помпочкой, альвейером пришлось подкачать. Уж залил движок бензином сколько мог. Кое-что расплескивалось, но кое-что и в цилиндры попадало… И, видишь, дотянули… И не загорелись. А я этого пуще всего боялся… Морозец, видать, помог.

— Помню, когда я с Максимовым летал, у нас тоже… — начинает второй пилот, примирительно протягивая Крякутному пачку сигарет.

— Технарям портовским головы сейчас поотрываю! — сердито говорит командир.

Штурман собирает карты в портфель. Радист через голову натягивает форменный галстук, поправляет его перед крошечным зеркальцем, вмонтированным в передатчик.

— …И пять ужинов для экипажа, — заканчивает командир разговор с диспетчером аэропорта. — Конец связи.

Единственный двигатель смолкает.

При выходе из самолета Крякутный обеими руками держится за лесенку, и ноги у него немного подкашиваются — видно, затекли, пока с помпой возился, очень уж неудобный отсек…

В столовой Крякутный ожесточенно трет руки мылом, принюхивается и снова трет, но они, наверное, долго еще будут пахнуть бензином.

Сразу же после ужина «Ли-2» поднимается в воздух и ложится на курс. Загрузка — мороженая рыба. Конечный пункт маршрута — Дудинка. Обычный рейс, знакомая трасса, и метеообстановка — тьфу, тьфу, чтоб не сглазить!..

ПЕТРУЛЯ

Зовут его Григорием. Начальник полярной станции, человек очень вежливый, называет механика Григорием Михайловичем. Но все остальные полярники упорно обращаются к вездеходчику не иначе как:

— Петруля, заводи!..

— Петруля! Готовь вездеход, завтра едем на водомер…

Имя перешло к механику по наследству. До него вездеходом полярной станции управлял Петр Фомич, и все привыкли звать его просто Петрулей, несмотря на то что Петруле этому было уже за пятьдесят.

Когда у Петра Фомича истек срок договора, он улетел на материк, а с Диксона прислали нового механика. Поговаривали, будто бы на исправление, — вернувшись из отпуска, вездеходчик запил и в пьяном виде несколько раз приходил к начальнику радиометеоцентра, требовал, чтобы его направили на полярную станцию мыса Челюскина, где он зимовал раньше и где поваром работала его жена.

— Без жены как без воды — и ни туды, и ни сюды, — говорил новый Петруля, но ему не верили, потому что во всех анкетах его в графе «семейное положение» было записано черным по белому — «холост».

Работал новый Петруля хорошо. И даже если выпившим садился за рычаги вездехода, то держал скорость не более десяти километров в час. За это его уважали. Старый Петруля был лихачом.

Полярники, прилетающие с мыса Челюскина, рассказывают Петруле, как там поживает его незарегистрированная любовь, и в такие дни Петруля напивается сильнее обычного, приходит к начальнику полярной станции и заводит долгий разговор о том, что пора менять коленвал, и шатуны что-то стучат, и прокладка блока подтекает, а потом говорит, что без жены как без воды…

Начальник полярной станции, человек очень воспитанный, внимательно выслушивает Петрулю и при нем составляет очередную радиограмму в отдел кадров Диксонского радиометеоцентра: «Прошу удовлетворить просьбу механика Бурлакова Г. М. о переводе его на полярную станцию мыса Челюскина…» А когда Петруля уходит, начальник полярной станции, человек очень добрый, рвет на мелкие клочки синий бланк и швыряет его в урну, как и все предыдущие Петрулины радиограммы.

Ему, как и остальным полярникам, давно известно, что полгода назад на мысе Челюскина случилось несчастье — белый медведь разорвал повариху Настю.

И только механик Петруля до сих пор остается в неведении.

И когда я прилетел в Хатангу, увидел медленно ползущий по улице вездеход, из кабины которого, перекрывая рев мотора, доносилась тоскливая песня: «Без жены как без воды — и ни туды, и ни сюды!..» — я догадался, что это и есть тот самый Петруля, о котором мне рассказывали на Диксоне. И я сказал ему, что недавно был на мысе Челюскина и там меня угощали таким обедом, какого в Москве в лучшем ресторане не найти, а звали повариху… да, кажется, Настей…

КАПИТАН «ПОБЕДИТЕЛЯ»

В знойный летний полдень, когда собаки вповалку лежат вдоль дороги, а олени, смирившись, подставляют спины неумолимым полчищам оводов; когда от назойливого комариного писка начинает звенеть голова, а рипудин и диметилфталат, горькими потоками льющиеся по лицу, уже не защищают от укусов мелкого тундрового гнуса, я сижу на берегу Хеты и ожидаю катер, который должен ехать в райцентр за солью и свежими кинокартинами.

Лишь вечером к причалу, сколоченному из обкатанных бревен топляка, подошел потрепанный катеришко с громким названием «Победитель», и угрюмый парень в линялой гимнастерке позвал меня на борт.

— Садитесь в рубке, я сейчас… — сказал парень и спрыгнул на причал.

В помещении, именуемом рубкой, стены были сплошь заклеены фотографиями кинозвезд и прочих красавиц, вырезанными из разных журналов. Пахло рыбой и мазутом. Комары облетали катер стороной, и впервые за долгое время я смог снять накомарник.

С причала доносились голоса — женский, тонкий, о чем-то упрашивавший Васю, и решительный окрик: «Гла-ша! Как сказал, так и будет!..» — моего капитана.

Вскоре мы отплыли, мотор отчаянно затарахтел, готовый каждую минуту развалиться от натуги, и берег стал удаляться со скоростью шести километров в час. Это была приличная скорость для такой развалюхи, как «Победитель». Вася сказал, что против течения его судно ходит гораздо хуже. В райцентр ему приходится плавать часто. Вернется на факторию он через сутки, а если мотор заартачится, то… Но Вася надеется, что вернется завтра к ужину.

Провожала его жена — маленькая долганка с грустными глазами и русским именем Глафира. Нынче она не работала, Вася сказал, что она «в кредит ушла».

Глафира после нашего отплытия долго еще стояла на берегу, и даже когда мы отплыли настолько, что колхоз почти совсем скрылся за поворотом, на причале виднелась худенькая фигурка с большим животом.

Вася рассказал, как они с Глашей встретились и поженились.

Он служил здесь, на Севере. Заболел воспалением легких и попал в госпиталь. Была у него подруга, землячка, из-под Воронежа сама, она здесь на гидробазе работала, — так ни разу не навестила, стерва. А Глаша работала в том госпитале нянечкой.

— Ухаживала как за родным братом, ну и потом всякое такое, — короче, как комиссовался, мы и поехали к ней в колхоз. Тут отпоили меня тюленьим жиром, и вовсе оклемался… А года через два мы с ней возьмем отпуска, слетаем проведать моих стариков… Это ведь ничего, что она долганка, правда? Она очень добрая, хозяйственная и… хорошая…

Он был очень молод, капитан «Победителя». Он еще стеснялся своей любви, но я-то видел, какими глазами он смотрел за поворот…

А по реке навстречу нам поднималась самоходная баржа. Загудел протяжным басом ее солидный гудок, и «Победитель» отозвался пронзительным свистом: тью-у-у…

ДОКТОР ДЫШЛЮК

Впервые я увидел его на районной комсомольской конференции. Председательствующий на полуслове перебил докладчика и объявил, что в президиум поступила записка с просьбой отпустить доктора на операцию. Голосовать не стали.

Из второго ряда президиума вышел озабоченный молодой парень, кивнул председательствующему и быстро прошел за кулисы. Мой сосед многозначительно кивнул на сцену и произнес всего одно слово:

— Дышлюк…

Я представлял его себе вовсе не таким. По рассказам, Дышлюку должно было быть не меньше ста лет — эдакий седой, чудаковатый профессор, который видит все болезни насквозь. О нем по Таймыру до сих пор ходят были и небылицы — будто бы однажды белая медведица сама пришла к нему на операцию, а в другой раз он кому-то из сезонников пришивал на место оторванную голову, и все в таком роде. Бывали случаи, когда больные на отдаленных факториях отказывались у него лечиться и слали в районную больницу гневные радиограммы с требованиями немедленно прислать настоящего Дышлюка, а не этого молодого самозванца.

Об этом мне рассказывал сам Дышлюк, когда я с ним познакомился. Случилось это месяца через три после конференции. Я работал тогда репортером окружного радио. Пришел взять интервью у главврача районной больницы и целый день просидел вместе с Дышлюком. Точнее — проходил рядом с ним. Операции, консультации, обход больных, множество чисто административных дел заполняли все время Дышлюка. Я с включенным микрофоном следовал по пятам и все старался понять, в чем секрет Дышлюка, человека более популярного на Таймыре, чем любой киноартист. Площадь Таймыра чуть меньше Европы, а в радиограммах писали: «Таймыр, Дышлюку», — и этого было достаточно, чтобы сообщение попало в руки доктора… Конечно, популярность хирурга не сравнить с популярностью отоларинголога, однако не в специальности же дело? Было и еще что-то, но — что?..

Вежливый и предупредительный со всеми, Дышлюк и в разговоре с журналистом ни на минуту не вышел за рамки официального интервью. Как говорят боксеры — держал меня на дистанции. Попытки «перейти в клинч» успеха не принесли.

Домой я возвращался с тяжелым сердцем. Конечно, из тех пленок, которые я успел записать, можно было слепить довольно приличный репортаж, но не хватало в нем изюминки, последнего и, быть может, самого главного штриха.

Неподалеку от дома меня обогнал вездеход, притормозил.

— Садись, корреспондент! — крикнул водитель. Толком не разобравшись, в чем дело, я прыгнул в кузов.

На переднем сиденье вездехода возвышался Дышлюк, держа в руках небольшой чемоданчик.

— У вас есть несколько свободных часов? — спросил Дышлюк.

— Есть.

— Я вылетаю в санрейс. Хотите посмотреть?

В аэропорту вездеход подрулил прямо к самолету, и через минуту мы были уже в воздухе.

— Что там случилось? — прокричал я Дышлюку.

— Топором! Разрубил! Ногу! — прокричал он в ответ. Летели мы долго, часа три. Разговаривать в самолете было невозможно, включать магнитофон не имело смысла. Я глядел в иллюминатор, вспоминая, как выглядит под крылом самолета ночная земля где-нибудь в средней полосе России — огни городов, поселков, — а здесь под крылом лежала густая чернота.

Пристроившись под лампочкой, Дышлюк читал английский детектив. Яркая обложка покетбука с портретом злодея в маске казалась нелепой и странной в меховых варежках доктора.

На льду озера самолет ожидали две оленьи упряжки. Дышлюк умело запрыгнул на нарты, каюр взмахнул хореем, и олени рванулись к поселку. Я едва успел вскочить на другую транспортную единицу.

Неосторожный колхозник-ненец лежал на кровати, глядя в потолок остановившимся взглядом. В доме к приезду Дышлюка уже успели приготовиться — булькала в огромном котле горячая вода, на спинке колченого стула висели чистые вафельные полотенца. Какой-то верзила кривым охотничьим ножом скоблил деревянный стол до ослепительной белизны.

Ассистировала Дышлюку молоденькая девчонка-фельдшер. Она преданными глазами смотрела на хирурга и то и дело путала инструменты. Дышлюк спокойно ждал, пока у него в руке окажется нужный пинцет или скальпель — кстати, пленка магнитофона сохранила несколько своеобычное произношение Дышлюка, это слово он выговаривал, не смягчая согласные: «Скалпел»…

Я вышел на крыльцо дома, закурил. В мартовской темноте поселок жил своей обычной жизнью — столбами поднимался к небу густой белый дым, своры собак носились по берегу озера. У соседнего дома низкорослая женщина тупым топором рубила на куски дымящуюся оленью тушу и швыряла мясо в большие цинковые тазы, по краям забрызганные черной кровью. За проволочными сетками визжали в предвкушении ужина черно-бурые лисы.

После операции Дышлюк несколько минут консультировал фельдшерицу, как ухаживать за прооперированным колхозником, затем договаривался с председателем колхоза о предстоящем профосмотре охотников и рыбаков, кому-то обещал прислать медикаменты, у кого-то осведомлялся о самочувствии…

Когда мы неторопливо шли на озеро к самолету, Дышлюк был по обыкновению сосредоточен и даже, как мне показалось, зол.

— Как прошла операция? — поинтересовался я.

— Обычно…

Дышлюк посмотрел на меня, отодвинул микрофон в сторону.

— Выключи… — попросил он усталым голосом. — Если бы ты знал, старик, до чего надоело — одно и то же, одно и то же!.. Раны резаные, колотые, рваные, огнестрельные… Ни одной приличной операции за два года. Когда ехал на Север, думал, что удастся набрать материал для кандидатской… Где там!.. Один выход — писать реферат на тему: «Кесарево сечение Мухе в условиях Крайнего Севера»…

— Кому-кому?

Дышлюк безнадежно махнул рукой.

— Мухе… Была одна история… Радиоинженер Федосеев принес в больницу сучонку неизвестной породы — чудовищную помесь таксы и овчарки. Низкорослая, кривоногая, с добродушной мордой. Шерсть густая, дымчатая… В силу своей конституции Муха не могла нормально рожать, то есть щениться. Когда Федосеев принес ее к нам, Муха была в шоковом состоянии. Ничего другого не оставалось, как только класть ее на стол и оперировать. Ассистировал мне хирург Пантелеев, он сейчас дрейфует на «СП-15»… Вот и все…

Дышлюк вздохнул и ускорил шаг. Самолет уже запускал мотор.

ЧЕЧАКО

Каждый год на Север прилетают молодые специалисты. Не проходит и двух месяцев, как они покупают унты взамен обыкновенных и очень неромантичных валенок, обзаводятся ружьями, капканами и делают первые, еще близкие вылазки в тундру «за добычей» и при каждом удобном случае стараются показать друг другу, что уже вполне освоились за Полярным кругом и готовы зимовать здесь хоть сто лет.

Хатанга — поселок небольшой, каждый человек на виду. Я еще только летел в самолете, а случайные попутчики уже рассказали, что в поселке есть «Клуб чечако», и приглашали посетить его. Организовали этот клуб молодые семьи, недавно приехавшие в Арктику. Собираются вместе на квартире у Юры, который работает радиотехником в узле связи. Я принял приглашение и в субботу забрел к ним на огонек. В тот вечер там были еще двое молодых — Олег и Вера.

Все вместе лепили пельмени, строгали мороженую рыбу, пели песни под гитару и говорили обо всем. Точнее, говорили Юра и Зоя, хозяева, мы с Олегом курили и слушали, а Вера меняла пластинки в проигрывателе.

Зоя завела долгий разговор о потребительском отношении к жизни, о рвачах, о длинном рубле, потом перевела разговор на проторенную еще в десятом классе тропинку: в чем же все-таки, девочки, смысл жизни?

Вскоре Олег и Вера ушли. Зоя любезно проводила их до двери, но едва вернулась в комнату, довольно-таки злорадно произнесла:

— Не выдержали… Нет в них романтики ни на грош!..

И пошло, и поехало… Через пятнадцать минут я тоже ушел.

На следующий день мы договорились рано утром идти в тундру вместе с Олегом — ему надо было делать профилактику на выделенном приемном пункте, и он согласился взять меня с собой.

Восемь часов утра. Мы бредем по дороге. Сзади остались огни поселка, впереди — морозная чернота. Изредка в разрыве туч блеснет колючая зеленая звезда, и снова мрак. Через час на юго-востоке небо начинает медленно сереть. Утро в полярную ночь…

А выделенный приемный пункт потому называется выделенным, что приемники вынесены на четыре километра от поселка для избавления от промышленных помех. Промышленность здесь не бог весть какая, но дизель-генераторы электростанции создают достаточно сильный фон на всех диапазонах, объясняет мне Олег.

К десяти часам наконец приходим на ВПП. Дощатый сарай, от которого во все стороны тянутся провода. Снаружи сарая висит термометр, покрытый мохнатым налетом инея. Если расчистить варежкой стекло, на шкале можно отыскать спиртовый столбик, опустившийся к отметке «-42». Внутри сарая чуть теплее — «-35».

Олег включил два «козла» — по киловатту каждый! — и вскоре можно снять варежки, но без перчаток работать нельзя. И паяльник ни за что не нагреется, пока прямо над ним не повесишь киловаттную лампу. После темноты эта лампа кажется маленьким ослепительным солнышком.

Пока Олег возится с приемниками, я на электроплитке кипячу воду в двух кружках, и у нас уже есть чай! Мы садимся завтракать. Я достаю купленную в магазине еду — колбаса и сыр в кармане заледенели. Олег разворачивает бутерброды, припасенные Верой. Ест он быстро и все поглядывает на строптивый приемник. Перчатки мы оба снимаем, только когда берем руками хлеб. Холодно здесь все-таки…

— Говорят, что ты приехал на Север заработать на «Жигули»? — спрашиваю я.

— А что в этом плохого? — вопросом на вопрос отвечает Олег.

Мы прихлебываем чай, который остывает прямо на глазах.

— Ты тогда, у Юры, отмалчивался. Я так и не узнал твою точку зрения: зачем надо ехать на Север? — пытаюсь идти напролом.

— Думаешь, я знаю?

Опять вопрос на вопрос. Игра в одни ворота.

— Вообще-то, Зоя, наверно, права… Если ехать сюда только за деньгами, можно растерять какие-то другие ценности…

— Можно, — соглашается Олег, забирает свою кружку и уходит в угол, к приемнику. Через минуту он забывает о чае, а вскоре в кружке начинает тихо потрескивать лед.

Я пристраиваюсь на ящике рядом с Олегом. Он тестером замеряет напряжения, чертыхается, сетует на отсутствие осциллографа, на ходу что-то перепаивает, снова замеряет…

— Юра с Зоей считают себя настоящими романтиками… — будто невзначай замечаю я.

Неловко повернувшись, Олег опрокидывает кружку, и она с грохотом катится по полу, разбрасывая во все стороны кусочки желтого льда с вмерзшими чаинками.

— Юре с Зоей легко так говорить! — зло бросает Олег.

Ну вот, наконец-то проняло… Что ж, послушаем точку зрения потребительской стороны.

Но Олег вдруг замечает что-то в приемнике и лезет туда паяльником.

— Ф-фу, черт!.. Долго я тебя искал, — говорит Олег, когда приемник заработал нормально. — Пайка на морозе отвалилась…

В ожидании, когда приемник прогреется достаточно, чтобы можно было проверить его на всех диапазонах в разных режимах работы — телеграфном и телефонном, — мы снова садимся пить чай.

— Вот ты небось думаешь — рвачи, за длинным рублем!.. — дуя на пальцы, говорит Олег. — Мура все это! Юре теща на свадьбе «Запорожца» подарила… А нам с Верой… Да если ты хочешь знать, мы с Верой только здесь и стали жить по-человечески. Не на частной квартире и не думая, у кого опять занять денег до получки…

Через полчаса мы выходим на дорогу. Недавно здесь прошли мощные тягачи санно-тракторного поезда, и колея сделалась удобной для ходьбы.

Мы идем к поселку, на яркий оранжевый свет взлетной полосы аэродрома. Ветер уже успел разогнать тучи, и над нами сияют пронзительным светом не гаснущие зимние звезды.

НОРИЛЬСК С ЗАПАДА И С ВОСТОКА

1

Когда я улетал из Москвы, на Тверском бульваре желтели липы, а у Никитских ворот бойко торговали виноградом с лотка…

После огненно увядающих московских деревьев Норильск показался мне пыльным и серым. Улицы были однообразны, дома почти сплошь пятиэтажные, каких в Москве давно уже не строят, из красного кирпича. Площади Норильска, не оживленные цветочными клумбами, были унылы и скучны.

Вспоминалась изящная башня СЭВ, стремительный восьмисотметровый проспект Калинина и залитые солнцем белые шестнадцатиэтажные дома, похожие на корабли, в Нагатине…

В гостинице то и дело раздражали досадные мелочи — пыльная пальма в вестибюле, продавленные кресла холла, неряшливая наколка толстой официантки. Вдобавок в номере был неисправен кран умывальника, и монотонный стук падающих капель долго не давал мне уснуть.

2

В ожидании вертолета я сидел в прокопченном чуме и пил черный, будто деготь, чай из помятой жестяной кружки. Напротив меня развалился Шалопут, угрюмая сибирская лайка, вожак из упряжки бригадира оленеводов Платона Бетту. Шалопут ловил блох, отогревшихся в теплом чуме, то и дело слышалось звучное «клац! клац!». Потом Никифор Бетту, брат Платона, торопливо совал в мой рюкзак вяленых муксунов и мороженые оленьи языки — северные деликатесы, — и уже рокотал мотор вертолета, и было жаль покидать хороших парней…

Пилоты оказались знакомыми, когда-то мы вместе пережидали пургу в гостинице на Диксоне, и они подбросили меня не в аэропорт Норильска, а в сам город. На минуту снизились у плавательного бассейна, на прощанье обдали меня снежной пылью из-под винтов, и вертолет взмыл в небо, а я зашагал к гостинице, благо до нее было ходу десять минут.

Меня обогнала машина с шашечками на дверце. О существовании такси я почти успел забыть. Собаки, олени, тракторы, вездеходы, самолеты и вертолеты, наконец, — вот северный транспорт. А тут — такси… Было от чего прийти в восторг.

А какие в Норильске улицы — прямые, чистые, светлые!

И дома!.. Что ни дом — чудо! Все высокие, пятиэтажные, со всеми удобствами…

А гостиница — чудо! Даже зеленая пальма в кадке растет.

А на лестницах ковровые дорожки.

В каждом номере — умывальник, и душ, и даже, пардон, клозет.

А в холле работает телевизор. Московский диктор читает сводку новостей.

А в кафетерии — кофе со сливками и слоеные пирожки.

А человек, сидевший за соседним столиком, читал сегодняшнюю газету — представить невозможно! Я не поверил своим глазам и попросил у него эту газету. Она еще пахла типографской краской…

Это была сама цивилизация. И, наверно, ради нее стоило мерзнуть в палатках первопроходцам, стоило делать Север обжитым.

Но все же… Должны, наверное, оставаться на нашей земле и такие уголки, где молодые парни могли бы доказывать себе, что они — мужчины?..

ДИКСОН. ЛЕТО

Солнце, прикрытое тонкой белесой пеленой облаков, двадцать четыре часа в сутки висит над островом. По «ночам» обычно моросят дожди, и крупные редкие капли, срываясь с крыш, гулко стучат по железным подоконникам.

Мокнет объявление на стене столовой: «Сегодня вечером состоится кафе. Цена билета — 5 р.». Набухают от воды деревянные короба, в которые упрятаны теплотрассы и водопровод. Хлопает на ветру мокрая полосатая штанина ветродуя в аэропорту. Угрюмые диксонские собаки, понуро опустив уши, бредут по каменистым дорогам, неохотно отпрыгивая из-под гусениц вездеходов.

Июль… А на мшистых склонах сопок еще лежит снег, едва прикрывающий бурые проплешины каменистых откосов.

В августе бухту заполнят корабли. На причалах диксонского порта среди штабелей ящиков и бочек проворно будут сновать урчащие автокары, и длиннорукие краны понесут по воздуху мычащих коров, тюки прессованного сена, разобранные тракторы и тщательно упакованные приборы, и как только расчистится ото льда пролив Вилькицкого, эти чумазые пароходы и грациозные бело-серые теплоходы уйдут следом за ледоколом дальше на восток, а в бухту придут новые суда и так же будут выжидать погоду, будут переговариваться протяжными гудками по утрам, и щеголеватые штурмана будут шлепать надраенными штиблетами по лужам в Дом культуры на танцы.

В сентябре над островом заполыхают первые сияния. Корабли покинут бухту, и до следующего лета затихнет огромный причал, лишь пароходы, не успевшие уйти, будут светиться на рейде желтыми многоточиями иллюминаторов…

РАЗГОВОР С МАТЕРИКОМ

— Алло, Диксон! Говорите, говорите!..

— Алло, как слышите меня? Алло!

— Соединяю.

— Алло, Наташа, алло!

— Да?!

— Наташа, это я, Толя!

— Толя?

— Да, я! Меня сегодня сняли с острова! Сейчас я на Диксоне. В бухгалтерии все оформлю, и завтра вылетаю к тебе!..

— Да-да, конечно…

— Ну вот, и я прилечу!

В динамике слышен какой-то треск, хрип… Молчание. Потом откуда-то издалека, сбоку, доносится официальный голос телефонистки:

— Девушка! Ну что же вы молчите? Ему ведь за каждую минуту придется платить.

— Глупости!.. — смеется парень на всю почту, и вместе с ним улыбаются все мужчины. — Встречай меня в Домодедове!..

— Я — не могу. У меня завтра экзамен.

Все мы, бывшие невольными свидетелями разговора, насторожились. Все, кроме парня. Он продолжал упоенно кричать:

— Ну и ладно! Я тогда прямо к тебе домой! Привет!.. Он положил микрофон и вышел из тесной кабинки, похлопывая себя по карманам в поисках курева. Не нашел. Улыбаясь, объяснил, что все оставил ребятам, на острове, и попросил у кого-то закурить. Ему на выбор протянули несколько пачек сигарет.

Прикурив, парень подошел к окошку кассы, выгреб из карманов всю мелочь, наверняка оставшуюся с прошлого отпуска. Вот ведь и денег у него пока что нет, но сегодня или завтра он получит все, что ему причитается за зимовку, и улетит на материк. Все понимают это и немного завидуют этому парню.

А он развалистым, неторопливым шагом полярного ветерана выходит из домика почты, смотрит на залив, на дома, на ажурную вязь антенн приемной станции.

Зыбкие лиловые сумерки начинают незаметно окутывать остров, неведомо откуда наплывает туман.

До наступления полярной ночи еще целых полторы недели…

Аэропорт

СПЕЦРЕЙС ДЛЯ ПРОМЫСЛОВИКА

В зале ожидания пол замусорен шелухой от семечек, на подоконнике валяется забытый кем-то позапрошлогодний «Огонек», а на стене у крохотного окошечка кассы висит написанное от руки расписание полетов на следующую неделю, и рядом — яркий рекламный плакат «В отпуск — самолетом!». С плаката ослепительно улыбается загорелая красавица в купальнике, настолько куцем, настолько нереальном здесь, на семьдесят втором градусе северной широты, откуда другой дороги в отпуск, кроме как самолетом, не придумано.

Под плакатом на длинной лавке сидит спокойный, уверенный в себе охотник, держа между ног два чехла — с ружьем и карабином. Рядом с ним на лавке разложены мешки и рюкзаки, в них — все, что необходимо для одинокой зимовки в тундре.

Охотник ждет, когда будет готов самолет, с угрюмой покорностью. А суетливый охотовед, рыжеватый худощавый мужчина в вытертой кожаной куртке, все бегает куда-то, расспрашивает каждого встречного в аэрофлотовской форме, от начальника порта до грузчика, — когда же будет вылетать борт 4901?.. Он сует какие-то мятые накладные, ведомости, счета, сбивчиво бормочет:

— Ведь вчера все были договорено на пять Москвы, а уже скоро восемь, как же так?..

Работники аэропорта от охотоведа вежливо избавляются, посылая то в диспетчерскую, то еще куда подальше, и он продолжает носиться с этажа на этаж, робко заглядывая в двери, на которых висят строгие предупреждения: «Посторонним вход воспрещен!» Время от времени охотовед появляется в зале ожидания, будто бы для того, чтобы обнадежить абсолютно равнодушного охотника — сейчас, сейчас, скоро уже…

Охотник следит за ним из-под прищуренных бровей, меланхолично кивает, затем неожиданно резво встает, кладет оружие на лавку и со смаком потягивается. Подойдя к кассе, он выпрашивает у кассирши листок бумаги, из потайных глубин меховой кухлянки извлекает огрызок химического карандаша, пристраивается на подоконнике и начинает писать письмо, шевеля губами, будто диктуя самому себе.

«Семен Агафонов по пьяному делу брал у меня сто рублей, обещался к Новому году отдать, так ты напомни, а то зажулит… Витьке из этих денег справишь пальто на зиму…»

В зал ожидания приходит штурман с борта 4901, зычно рокочет баритоном:

— Ну, кому тут спецрейс? Живо!.. Керосин уже погрузили…

Охотовед тянет штурмана за рукав, негромко пытается объяснить:

— Пусть он письмо свое напишет… Следующее ведь только через полгода получится послать.

Да пойми ты, машина прогрета, нельзя задерживаться, — громко, чтобы слышал охотник, отвечает ему штурман. — Лететь нам добрых три часа, на борту пусть пишет, а ты отправишь…

— В вашей тарахтелке только и писать, — угрюмо замечает охотник, не поворачивая головы. — Трясет, будто по дурной дороге везете, — не кочка, так колдобина…

Он перечитывает написанное, затем рвет письмо в клочья и идет к кассе просить еще один листок бумаги, не обращая внимания на громко бранящегося штурмана. Сердобольная кассирша, виновато покосившись на штурмана, дает охотнику бумагу.

Приходит дежурная по аэропорту, совсем нестарая женщина, которой очень к лицу строгая синяя форма. Дежурная с порога принимается бранить охотника за задержку вылета.

— Дочка, не шуми, — останавливает ее охотник и снова припадает грудью к подоконнику.

«К Майским праздникам постараюсь переслать вам деньги, а к августу, как вернусь, чтоб уже весь материал был на месте, и сразу ставить стены начну… Особо проследи, чтоб шифер давали не колотый. А Нюське скажи, чтоб, когда кабана зарежет, половину вам отдала, я приеду, сполна рассчитаюсь за все…»

Тарахтит мотор самолета, прилетевшего с фактории, и через несколько минут зал ожидания заполняют нганасаны, прибывшие в райцентр по делам и за покупками. Северяне привычно выстраиваются в очередь у кассы, а дежурная с напускной суровостью стоит у выхода, зорко поглядывает, чтобы никто не улизнул без билета.

Охотник раздраженно оглядывается на безумолчно галдящих колхозников, сует недописанное письмо в карман и направляется к выходу на летное поле, захватив с собой лишь оружие. Рыжий охотовед нагружается рюкзаками и мешками, торопливо семенит следом.

Уходят группами нганасаны. Слышно, как где-то за окнами ревет мотор самолета, увозящего охотника на промысел. Через зал ожидания неторопливой походкой проходят летчики, которые прилетели с фактории. Молодой радист подмигивает дежурной, она делает вид, что не замечает его. На руке радиста блестит новенькое обручальное кольцо.

Со второго этажа из-за приоткрытой двери диспетчерской доносится взрыв хохота. Дверь хлопает, и наступает тишина.

Аэропорт замирает до следующего рейса.

Дежурная выходит на летное поле, припорошенное мягким снегом, глядит в небо, где высоко-высоко над аэропортом пролетает траверсом серебристый «Ил-18». За ним тянется широкая белая полоса инверсионного следа…

— На Москву пошел… — тихо говорит дежурная и грустно улыбается.

СТАРШИНА

Прилетевший с материка знакомый сказал Хохлову, что видел его жену в Ленинграде с каким-то парнем. Он их мимоходом заприметил — на Невском проспекте, а потом они вместе зашли в дом ленинградской торговли и исчезли из виду…

«Так-то она экзамены сдает!» — сказал себе Хохлов и пошел на почту давать телеграмму, чтоб жена немедленно вылетала домой. Но почтальонша только посмеялась над Хохловым и принимать такую телеграмму отказалась наотрез.

— Дурак ты, Хохлов, хоть и радиотехник!.. Она, может, тебе же пошла костюм покупать или еще что и парня из института позвала, для примерки. Я всегда на материке мужиков прошу примерить, чтобы не ошибиться…А ты уж и подумал черт знает что… — сказала Хохлову почтальонша и презрительно поджала губы.

Хохлов недоверчиво хмыкнул и побежал в аэропорт на вахту. Не успел зайти в синбюро, как на него накинулись со всех сторон — метеорологи кричали, что прибор «Облако» врет и надо срочно регулировать его, потому что большие самолеты на подходе; синоптики требовали, чтобы Хохлов немедленно полез на крышу и исправил вертушку для определения скорости ветра, и даже от гидрологов позвонили и сказали, что у них перегорел датчик солености воды. Гидрологи в том году подобрались такие рохли, сами предохранитель не сменят, лампочку ввернуть и то радиотехника зовут…

— «Облаком» после обеда займусь, там серьезная профилактика требуется, — сказал Хохлов начальнику и принялся рассовывать по карманам инструменты. — Первым делом — вертушка… В ней небось смазка замерзла.

На крыше аэропорта Хохлов провозился битых два часа — пока снял флюгарку, пока протер ее бензином, пока на место поставил, минут сорок ориентировал на север, и неправильно установил, забыл принять в расчет магнитное склонение. Вспомнив, чертыхнулся и пригрозил флюгарке кулаком. Закрепив вертушку, Хохлов спрятался от ветра за выступом слухового окна и сунул обе руки за пазуху. Когда пальцы вновь обрели способность шевелиться, Хохлов торопливо собрал заиндевелые инструменты и глянул вниз.

Вдали туманилась морозной дымкой нахохлившаяся ноябрьская тундра, притихшая в ожидании полярной ночи. За спиной Хохлова горели огоньки поселка, а прямо перед глазами веером расходились во все стороны разноцветные дорожки посадочных огней. Из-под тучи вынырнул тяжелый грузовик «Ан-12», с разгона потерся брюхом о полосу и, взревывая двигателями, стал подруливать к зданию аэропорта. Сверху «Ан-12» казался неповоротливым серым китом с дюралевыми крыльями и оранжевым хвостом, указывавшим на принадлежность к полярной авиации.

На полосе, недалеко от заправочных колонок, стоял какой-то человек в серой шинели, и поначалу Хохлов принял его за знакомого пограничника, но рассмотреть получше не успел — человек, сутулясь под ветром, ушел.

Хохлов спустился с крыши и направился прямиком в буфет.

— Тетя Дуся, мне чего-нибудь горяченького… — попросил он и лишь затем осмотрелся.

В буфете было пусто. Пилоты сюда не заходили. Улетающие пассажиры уже улетели, прилетающие еще не прилетели. За крайним столиком, в самом углу буфета, сидел старшина сверхсрочной службы и пил пиво из пол-литровой банки.

Обжигая пальцы о стакан, Хохлов принес свой кофе на ближайший столик и уселся спиной к теплой батарее, блаженно вытягивая ноги. Сбоку раздалось деликатное покашливание. Хохлов повернул голову и увидел старшину, державшего на вытянутой руке банку с пивом.

— Не помешаю? — спросил старшина.

— Садитесь, места хватит, — предложил Хохлов, убирая ноги с прохода.

Старшина поставил свою банку на стол, взял с буфетной стойки чистый стакан, покосился на Хохлова, подумал немного и прихватил еще один. Потом он уселся спиной к буфетчице и распахнул шинель. Во внутреннем кармане шинели у старшины оказалась початая бутылка спирта, тщательно заткнутая скрученной бумажкой.

— Будешь? — негромко спросил старшина.

— Не могу. Мне сегодня еще ночную вахту стоять. — Как знаешь… А то давай это… согреешься…

— Нет, спасибо, не могу, — сказал Хохлов и отхлебнул кофе.

Он даже зажмурился от удовольствия, чувствуя, как приторно-сладкая жидкость отдает свое тепло.

Старшина налил себе полстакана спирта, разбавил его мутным пивом местного производства, воровато оглянулся на буфетчицу и выпил. Тетя Дуся скривилась от жалости и протянула ему соленый огурец. Старшина половину огурца съел, оставшуюся половину положил в солонку. Закурил.

— А я тебя видел, — несколько оживившись, сказал старшина. — Ты на крыше колупался с этой штуковиной, с пропеллером.

Хохлов лениво кивнул, не открывая глаз.

— Точно, я тебя сразу узнал. У тебя шапка приметная. Рыжая… Как там, наверху, не страшно?

— Да ничего… Ветер вот только, — сказал Хохлов, прихлебывая кофе.

— Угу… А у нас однажды случай был. Я тогда на точке служил, понимаешь? Была там такая штуковина, вроде твоей, один солдат полез по неопытности, его пропеллером долбануло, он упал и ногу себе сломал. Да… Не веришь? Правда…

В буфет заглянула метеоролог Зиночка, увидела Хохлова и сказала, чтоб он побыстрее допивал свой кофе и шел наверх, потому что аэрологи уже два раза звонили, у них «Малахит» не запускается.

— Ладно, сейчас приду, — ответил ей Хохлов. Он чувствовал, что уже начинает оттаивать. Пальцы рук горели, в ногах зашевелились тысячи иголок. Еще один стакан кофе, и можно будет хоть снова лезть на крышу.

— Ты в армии служил? — спросил старшина.

— Нет… После техникума звание присвоили. Младший лейтенант…

— У меня в роте сейчас был один. На тебя похож… Как пришел, сразу мне понравился… У тебя отец, мать есть? А у него никого не было. Круглый, можно сказать, сирота… Попросил он меня, чтоб я ему приемным отцом был…

Старшина одним махом выпил полпива, шмыгнул носом и поморщился.

— Уж я ему службу сделал… В писаря при штабе определил, в увольнение там, на танцы, сколь хотел, ходил. Демобилизовался в первую очередь. Сержантом…

Замолчал старшина, и по лицу его скользнула тень печали, боли и тоски. Потом голос ожесточился, но в глазах осталась доброта и грусть.

— Сволочь он был, как оказалось. Улетел сегодня, даже не простился!..

Хохлов допил свой кофе, поглядел на старшину и негромко сказал:

— А у меня жена на материке гуляет. Поехала экзамены в институте сдавать и загуляла…

К буфетной стойке подошла синоптик Женя. Купила себе пирожок с капустой, укоризненно покачала головой, глядя на Хохлова.

— А я ведь ему подарок приготовил. На прощанье… — сказал старшина и достал из кармана нож с рукояткой из моржового клыка.

Хохлов подержал тяжелый клинок, отливавший синевой, и вернул его старшине:

— На медведя ходить…

А про себя он подумал, что неплохо бы сейчас хоть на полчаса очутиться в Ленинграде…

— Хохлов! Нечего рассиживаться! — сказала Женя. — Нам через двадцать минут борт принимать, а локатор то работает, то не работает…

— Ты не уходи, посиди еще, — попросил старшина. Хохлов встал было, но поглядел в печальные глаза старшины и опять сел.

Старшина склонился над столом, подперев голову руками.

За окнами буфета тарахтел мотор приземлившейся «Аннушки». Стекла мелко дребезжали.

— Вот так и улетел он… — глухо сказал старшина. — А у меня, кроме него, в жизни никого роднее не было…

И Хохлову до боли стало жаль его, но в эту минуту динамик хрипло прокричал:

— Встречаем рейсовый из Анадыря! Радиотехнику Хохлову срочно явиться на вышку. Грузчикам отдела перевозок прибыть на полосу. Встречаем рейсовый из Анадыря…

Когда Хохлов вернулся, в буфете галдели дорвавшиеся до пива пассажиры анадырского самолета. Буфетчица сказала Хохлову, что старшина давно ушел.

ТЫ ПОМНИШЬ ПРОШЛОЕ ЛЕТО?..

По пятницам Куприянов в баню ходил.

Перед отъездом на Север сведущие люди сказали ему, что будет он там иметь два удовольствия — в бане помыться и кино посмотреть.

Баня помещалась в ветхой избушке, косо нависшей одним боком над обрывистым берегом Хатанги. Пол в бане был цементный, скользкий, по нему гуляли сквозняки, а над черной обледенелой дырой в углу все время клубился холодный серый пар. Застенчиво прикрываясь жестяным тазиком, Куприянов отыскивал незанятое место на полке и торопливо намыливался, глядя в потолок, тускло освещенный запотевшей лампочкой. Потом он сосредоточенно тер тело мягкой губкой, изворачивался, пытаясь достать до лопаток, и каждый раз вспоминал ванную в своей московской квартире — голубые стены, аккуратные полочки с шампунями, пакетики с хвойным экстрактом и морской солью…

Кино крутили в районном Доме культуры по средам, субботам и воскресеньям. После сеанса, если оставалось достаточно желающих, устраивались танцы под магнитофон. Обычно Куприянов едва досиживал до конца кинофильма и, выйдя из тесной духоты зрительного зала на морозную улицу, облегченно переводил дыхание.

Если бывало не очень холодно, перед сном Куприянов гулял. Особенно ему нравилось бродить по главной улице поселка в легкую пургу — улица пустеет, температура повышается до минус шестнадцати, хоть нараспашку ходи, а крупный снег мохнатыми хлопьями заносит притихший поселок, и от фонарей, повизгивающих на ржавых крюках, падают вниз желтые теплые конуса света, на душе спокойно и легко, и кажется, будто это вовсе не Север, а Сокольнический парк, и вот-вот послышится музыка, за ближайшим поворотом заблестят огни катка, и Куприянов с разгона ворвется в разгоряченную толпу, и тихо запоют остро наточенные лезвия коньков…

В безветренные морозные вечера Куприянов сидел дома, выходя на улицу только по нужде. Удобства находились во дворе.

По четвергам в Хатангу прилетал рейсовый «Ил-18» из Москвы, привозил почту. Как бы невзначай Куприянов заходил к диспетчеру отдела перевозок узнать, сколько почты пришло с бортом, и если диспетчер говорил: «Около тонны», — Куприянов после работы отправлялся домой в хорошем расположении духа, надеясь на следующий день получить газеты, технические журналы с новинками радиоэлектроники и много-много писем, среди которых будет одно — самое долгожданное, самое необходимое.

А в пятницу Куприянов с самого утра ждал наступления шести часов вечера, когда он пойдет в баню, на обратном пути завернет на почту и без всякой толкотни получит причитающиеся ему почтовые отправления. Больше всего Куприянов боялся, что именно в пятницу сломается какой-нибудь локатор и ему придется задержаться в аэропорту… Но локаторы, как и вся остальная аппаратура, за которую отвечал Куприянов, всегда работали безотказно.

Вернувшись с почты, Куприянов переодевался в мягкий халат и устраивался поудобнее в старом кресле, когда-то списанном из кабинета начальника аэропорта и приобретенном за бесценок со склада. Куприянов отдыхал после бани, просматривая письма от институтских ребят, разбросанных по аэропортам страны от Бреста до Чукотки, потом принимался за газеты. Журналы с кроссвордами Куприянов откладывал на десерт, а техническую литературу предпочитал изучать в служебное время.

Покончив с почтой, Куприянов начинал одеваться для вечерней прогулки. Неторопливо повязывал галстук, закутывал шею теплым шарфом, надевал полушубок и выходил на улицу.

В двадцать два часа местного времени начинался сеанс связи с Москвой. Куприянову, как постоянному клиенту, предоставлялось право звонить в первую очередь.

Путь от дома до почты занимал шесть минут. Без пяти десять Куприянов появлялся в тесном закутке почты, где была установлена одна фанерная будка с телефоном. Девушки-телефонистки кивали ему, как старому знакомому.

— Сегодня будет связь? — осведомлялся Куприянов.

— Для вас сделаем, — отвечала телефонистка. — Заходите в кабину.

* * *

И в ту пятницу поначалу все шло как обычно. Работа, баня, почта, дом, снова почта… Но без пяти десять Куприянов увидел, что фанерная будка уже занята. Какой-то парень в брезентовой штормовке, никого не стесняясь, кричал в трубку:

— Маринка, милая, любимая, черт бы побрал эту связь, не слышу тебя, но ты жди, слышишь, мы завтра опять уходим в тундру, вернемся через месяц, я дам телеграмму, прилечу при первой возможности, ты жди и пиши мне, малыш, не ленись, пожалуйста, потому что люблю я тебя, Маринка, лапочка…

Куприянов подошел к окошку телефонистки:

— Добрый вечер. А когда же будет Москва?

— Вон она, Москва, — телефонистка показала на парня в будке. — Прибежал полчаса назад, всех на ноги поднял, уговорил, дали ему аварийный канал на Москву. По срочному тарифу… Уж так торопился. Только с самолета — и сразу к нам. У них дома телефона нет, спешил застать жену, или кто она там ему, на работе…

Куприянов хмыкнул и отошел от окошка.

По срочному тарифу… Рублей на пятьдесят наболтал…

«При чем тут деньги?» — оборвал сам себя Куприянов, начиная злиться. Он чувствовал, что завидует этому парню, неизвестно откуда свалившемуся на Хатангу, завидует его любви, его способности совершать неразумные поступки.

Когда парень вышел из будки, Куприянов покосился на его обожженное морозом, исполосованное багровыми рубцами лицо и подумал, что кто-то любит его даже такого, неприкрашенного.

Парень сунул в окошко деньги, спросил:

— Тут хватит?

— С вас сорок четыре восемьдесят…

— Купите себе шоколадку, — улыбнувшись до ушей, сказал парень. — Не обижайтесь, я бы сам купил, но — поверьте — времени нет…

И телефонистка, обычно привередливо отсчитывавшая сдачу до копейки, тоже расплылась в улыбке.

Парень махнул рукой, еще раз подмигнул телефонистке и вышел. Куприянов уверенно направился к будке, но телефонистка остановила его:

— Погодите минутку, сейчас передатчик настроят.

— Но ведь на проводе — Москва?

— Москва, да не та. По аварийному каналу тройной тариф.

— Я подожду, — поджимая губы, сказал Куприянов и отошел от телефонной будки.

Москву дали через четверть часа.

— Ирина? Здравствуй, это я, — сказал Куприянов.

— Здравствуй! Тебя еще не съели белые медведи? — привычно пошутила жена. — Как поживаешь?

— Нормально. Что у тебя?

— Все в порядке. В среду каталась на коньках, слегка простыла, но, кажется, уже проходит…

— Иван Михайлович мне ничего не передавал?

— Он сказал, что реферат твой прочитал. В общем, остался доволен. Конечно, сказал, предстоит еще много работать, но года через два можно будет защищаться.

Куприянов поморщился — рано, рано загадывать. Вначале надо кандидатский минимум сдать.

— Еще какие новости?

— Мария Николаевна просила узнать, как у вас там насчет песцов и соболей?

— Ирина, я ведь уже говорил: существует госмонополия, и садиться в тюрьму из-за того, что твоя начальница желает ходить в соболях, мне не хочется…

— Ну, не злись, Куприянов, я же просто спросила… Еще несколько вопросов и ответов, потом Ирина послала через шесть тысяч километров пламенный воздушный поцелуй и положила трубку. Куприянов некоторое время продолжал слушать короткие гудки, затем сделал на лице сосредоточенное выражение и пошел расплачиваться. Телефонистка, по долгу службы вынужденная слушать его разговор с женой, умильно глядела на Куприянова — боже, какой примерный супруг! — и протягивала загодя выписанную квитанцию, как всегда, ровно три минуты.

Выйдя на улицу, Куприянов закурил и, пряча нос в поднятый воротник полушубка, неторопливо побрел домой.

Он шел и ругал себя за то, что опять забыл попросить Ирину, чтобы она написала ему письмо. Куприянов не хотел признаваться даже самому себе в том, что уж в который раз он струсил, ведь не забыл он ничего, все время только об одном этом и думал, но побоялся еще раз услышать недоумевающее: «Зачем?! Ведь мы каждую пятницу говорим с тобой по телефону… Это даже лучше, услышать голос живого человека, зачем же еще и письмо?..»

Он остановился под фонарем, швырнул сигарету в сугроб, тут же прикурил следующую.

Ему вдруг очень захотелось вернуться, заказать еще один разговор, да, очень срочный, да, очень важный, вне всякой очереди, за любые деньги! И закричать на весь эфир, так, чтобы в передатчиках затряслись все стрелки на приборах: «Я люблю тебя, Ирка!.. Люблю!.. И я уже так больше не могу! Бросай все к чертовой матери и прилетай сюда, ко мне, хоть на день, хоть на час!..»

Хлопьями мягко валил крупный снег из невидимой в черном небе тучи…

А в Москве сейчас, наверное, еще светло…

Он вернулся.

— Ирина, это опять я!.. — шалея от непонятного волнения, прокричал Куприянов в трубку и услышал в ответ сонный, как обычно, голос тещи, Татьяны Андреевны.

— Ирочку? Сейчас позову.

С Татьяной Андреевной Куприянов находился в хороших отношениях, но сейчас от ее голоса и вообще оттого, что к телефону подошла не Ирина, ему стало не по себе.

Пока теща ходила в другую комнату, вся решительность Куприянова исчезла, и он со страхом ждал ответа жены.

— Миша?! Что случилось? Ты что-нибудь забыл?

— Ира… Я, понимаешь… В общем… Ты помнишь прошлое лето? Как мы шли на байдарках по Онеге…

— Помню, — силясь разобраться в сбивчивом потоке слов, ответила Ирина. — Ну и что?..

— Я хотел сказать…

В трубке раздался щелчок, и следом за ним виноватый голос телефонистки:

— Красноярск отключился. Сеанс связи окончен. В трубке назойливо зазуммерили короткие гудки. Куприянов в растерянности положил трубку и вышел из будки.

Телефонистка участливо спросила:

— Может, срочный заказать?

— Что?

— Если у вас что-то важное, может быть, попросить канал?

— А-а… Нет, пожалуй, не стоит.

— С вас три семнадцать.

Куприянов расплатился, вышел на улицу, забыв попрощаться.

«Ну, уж в следующую пятницу я точно все скажу!» — говорил он сам себе, размашисто шагая к дому.

В квартире Куприянова пахло жареной рыбой. Сосед, аэропортовский механик Бабурин, заядлый рыболов, сам жарил сегодняшнюю добычу.

— Здорово, Михаил Евгеньевич! Приходи ужинать, рыбкой угощу… И до рыбки кое-что найдется, — лукаво подмигивая, добавил Бабурин. — Ты только полюбуйся, какая красавица!..

Он достал из таза здоровенную нельму и покачал ее на руке.

— Пятнадцать фунтов!

Куприянов рассеянно кивнул и остановился, доставая ключи из кармана.

— Мы сегодня прямо у поселка рыбачили, — продолжал Бабурин. — А вот в следующую пятницу можно будет на вертолете махнуть на озеро Портнягино, с пилотами вроде уже договорились, они туда порожняком идут… А рыбалка там — с нашей не сравнить! Компания подбирается веселая — начальник связи, два руководителя полетов, из диспетчеров еще…

— Нет, не могу, — сожалеюще развел руками Куприянов, замечая, как Бабурин обиженно отворачивается к плите. Не первый раз уже Куприянов отказывается от приглашения…

А он и в самом деле не мог. По пятницам Куприянов в баню ходил.

ЛАНДЫШИ

Сосед по креслу, рыжеватый парнишка, начавший обрастать редкими кудельками бороды, от самой Амдермы не давал Кузьмину покоя. Для него все было впервые — первая самостоятельная практика, первая встреча с Арктикой, первая серьезная разлука с родными. Во Внукове его провожали мама с папой и невеста. Все они чуть ли не плакали, и этот парнишка чуть не плакал, Кузьмин, глядя на них, пренебрежительно улыбался. Когда взлетели, парнишка сумрачно замолчал, но хватило его ненадолго, а потом он замучил Кузьмина вопросами, и в конце концов Кузьмин не выдержал, попросил у стюардессы свежую газету и углубился в чтение.

— А как же все-таки региональная синоптия? — не унимался парнишка. — Если не изучать свой район, в конце концов можно превратиться в бабушку-гадалку, все прогнозы составлять на один манер: «То ли дождик, то ли снег, то ли будет, то ли нет…» — сказал парнишка и вызывающе поглядел на Кузьмина.

— Слушай, студент, чего ты ко мне привязался? Вот посидишь сам, поработаешь, тогда и поговорим… Проще надо на жизнь смотреть, проще!.. «Региональная синоптия»…

Сунув газету в карман переднего кресла, Кузьмин надвинул шапку на глаза и задремал, вначале затем только, чтобы избавиться от докучливого студента, а потом и сам не заметил, как заснул по-настоящему.

Проснулся Кузьмин, когда самолет уже катился по полосе и моторы умеряли свой монотонный натужный рев. Заглянув в иллюминатор, Кузьмин удивился незнакомым очертаниям огней поселка и наклонился к студенту.

— Где мы сели?

— В Хатанге! — восторженно глядя на Кузьмина, ответил парнишка. — Стюардесса сказала, что Тикси штормит! Сидеть будем здесь, наверно?

— Некстати… — поморщился Кузьмин. — У меня в кошельке всего трешка.

— Если пурга, это на целую неделю?

— Не должно бы… — озабоченно цыкая языком, сказал Кузьмин.

— Послушайте, если вам нужны деньги, я могу одолжить. У меня есть семьдесят рублей… А в Тикси вы вернете, — предложил студент.

— Вот это по-нашему, по-северному! — обрадовался Кузьмин. — Я же говорил, студент, что жить надо проще… Там, на материке, мы окружаем себя ворохом ненужных условностей. Зато здесь все люди как на ладони…

Студент, суетясь, достал из внутреннего кармана кошелек, вытащил деньги, все десятками. Кузьмин, почти не глядя, взял три бумажки и сунул их в карман полушубка. По проходу мимо них шла стюардесса, и Кузьмин уверенно облапил ее талию, тут же получил по рукам и весело спросил:

— Сколько градусов за бортом?

— Тридцать с лишним, — ответила стюардесса.

— Вот эти-то лишние градусы и в самом деле лишние, — сказал Кузьмин, чувствуя на себе восторженный взгляд студента.

Самолет, качнувшись, остановился у здания аэропорта. Двигатели напоследок взревели и смолкли. Свет в салоне потускнел.

— Граждане пассажиры! Когда подадут трап, просьба выходить побыстрее, чтобы не остужать машину, а пока сидите все на своих местах. К выходу я вас приглашу. Сидите все на местах!..

Кузьмин поднялся, поплотнее запахнул полушубок и направился к выходу, не обращая внимания на укоризненный окрик стюардессы. Дверца открылась, и Кузьмин первым сошел по трапу на бетонную дорожку, ведущую к приземистому, хотя и двухэтажному зданию аэропорта, торопясь первым попасть в буфет.

Коридоры были заполнены людьми, прилетевшими раньше, и в буфете толпились пассажиры, громко проклиная мутное местное пиво и вспоминая, как совсем недавно они пили настоящее «Останкинское», «Жигулевское»… Вернувшись к выходу на летное поле, Кузьмин встретил студента, подхватил его под руку и потащил на второй этаж.

— Здесь нас раздавят, а мы тихо-мирно можем пообщаться с коллегами.

На втором этаже он без стука открыл дверь с табличкой «Синбюро». Пожилая женщина в мохеровой кофте, сидевшая за столом, спрятала вязание и неприязненно посмотрела на вошедших.

— Здравствуйте, — сказал Кузьмин. — Как поживаете? А где товарищ Шлыков?..

— Дома, наверное, — сказала женщина. — А зачем он вам?

— Просто так… Очутившись в ваших краях, хотел нанести визит вежливости бывшему однокурснику… Кем он сейчас? Все еще старшим синоптиком?

— Нет, уж полгода, как начальником назначили, — проворчала женщина. — А вы кто такие будете?

— Старший инженер-синоптик Кузьмин и будущий синоптик Савенко Анатолий, — представил себя и студента Кузьмин.

Женщина полезла под стол, достала недовязанную кофту и бойко заработала спицами.

— Мы, с вашего позволения, ознакомимся с обстановкой… — осмелев, сказал студент.

Женщина равнодушно придвинула к нему пухлый ворох синоптических карт.

— Ветерок в Тикси поперек полосы, — пробормотал Кузьмин, вглядываясь в знакомые значки, символы, волнистые линии изобар и овальные фигуры циклонов. — Есть надежда, что к утру ветерок стихнет… А Хатанга к тому времени не закроется?

— Не закроется, — проворчала женщина, продолжая вязать.

Кузьмин отодвинул карты от края стола и уселся на ближайший стул, закидывая ногу на ногу. Неожиданно он заметил улыбающиеся женские глаза. Вначале только глаза. Они глядели из маленького окошечка, прорезанного в двери. Кузьмин догадался, что за дверью помещалась метеослужба. Кузьмин встал со стула, подошел к окошку и негромко пропел:

— Ты, метеослужба, нам счастье нагадай?..

— Могу. Только не счастье, а бубновые хлопоты по скорой дороге…

— Спасибо! А вот у нас в Тикси гостей угощают чаем…

— А у нас — кофе.

— Студент, мы приглашены на кофе! Полный вперед! — сказал Кузьмин, вталкивая парнишку в комнатку метеослужбы и втискиваясь следом. — Знакомьтесь, Анатолий… — представил он смущающегося студента.

— Нина… — сказала девушка, пожимая руку студенту.

— А меня зовут товарищ Кузьмин… Где же кофе?

— Варится, — сказала Нина.

— Мы люди не гордые, подождем, — сказал Кузьмин, присаживаясь на ящик между сейфом и светолокатором. Студенту места не хватило, он остался стоять возле двери, переминаясь с ноги на ногу.

— Толя! Разведай обстановку внизу… — распорядился Кузьмин. — Что там объявляли?.. И смотри не заблудись!

— Хорошо, — сказал студент и вышел из комнаты. Нина сняла с электроплитки кофейник, налила кофе в стакан и протянула его Кузьмину. Потом, наклонившись к окошку, Нина спросила:

— Люда, вам налить?

— Нет, спасибо. Я сейчас, пожалуй, схожу домой, поужинаю.

— Если будут спрашивать, я скажу, что вы у аэрологов.

Я быстренько, до срока успею, — сказала женщина-синоптик, и в ту же минуту Кузьмин услышал, как хлопнула дверь.

Подняв голову, Кузьмин бросил взгляд на часы — до срока метеонаблюдений оставалось полчаса.

Нина не обращала на Кузьмина внимания. Она записывала очередную сводку в журнал метеонаблюдений, время от времени сверяясь с потрепанной тетрадкой. Но в позе ее чувствовалось напряжение, вызванное посторонним взглядом, и женские инстинкты подсказывали ей, как подвинуть локоть или поправить прядь, кстати упавшую на лоб, чтобы это движение выглядело со стороны естественным, мягким и грациозным.

— Я закурю, можно? — спросил Кузьмин, допив кофе.

— Можно, — сказала Нина. — А у вас с фильтром? Дайте мне тоже сигарету.

Кузьмин торопливо вытряхнул из пачки сразу несколько сигарет, щелкнул зажигалкой. Затянувшись сигаретой несколько раз подряд, Нина покосилась на Кузьмина и сказала, будто извиняясь:

— Я вообще-то не курю, так только… Да здесь и сигарет хороших нет.

— Вы напишите, пусть с материка пришлют, — посоветовал Кузьмин.

— Кому писать? Маме? — спросила Нина и невесело вздохнула.

— Если хотите, я могу написать… У меня в Смоленске родня. И в Москве знакомых навалом!..

— Нет, спасибо. Я ведь только балуюсь.

Она выбросила сигарету в форточку и снова тихо заскрипела пером. Кузьмин смотрел на ее сосредоточенное лицо, мягко подсвеченное сбоку настольной лампой, и думал, что ей, пожалуй, уже за двадцать пять, и непохоже, чтоб замужняя.

— А я тоже из Смоленска, — вдруг тихо сказала Нина.

— Да ну?!

— Точно. Улица Красная, дом двенадцать.

— А я там на Садовой жил… Вот дела! Землячку встретил… Надо это дело отметить!

— Хорош повод, нечего сказать, — усмехнулась Нина. — Нет, это исключается. Да и на вахту мне с утра опять…

Но Кузьмин уже «завелся», и остановить его не было никакой возможности.

— В двадцать три местного я буду ждать вас у входа. Спасибо за кофе! Я не прощаюсь…

Он вышел из комнатки метеослужбы, почти столкнувшись со студентом.

— Кузьмин, знаете, там автобусы стоят, — запыхавшись, принялся объяснять парнишка. — Нас, оказывается, в гостиницу повезут…

— Вас в гостиницу повезут, — снисходительно ответил Кузьмин. — А я в другом месте заночую. У меня в Хатанге друзей навалом!.. Беги на автобус, завтра встретимся!

Спустившись в буфет, Кузьмин уговорил продавщицу, и она в приоткрытую дверь сунула ему бутылку какого-то вина. Кузьмин с сомнением поглядел на темную бурду— на дне бутылки мутно плескался рыжий осадок — и постучал в закрытую дверь.

— А коньяк есть у вас?

— Давай деньги, — прошипела продавщица.

Через минуту она протянула ему бутылку молдавского коньяка, забыв вернуть сдачу.

— Хоть шоколадку дайте какую-нибудь, — взмолился Кузьмин.

— Нету! — послышалось из-за двери. Устроившись на кресле в опустевшем зале ожидания, Кузьмин стал глядеть на лестницу, по которой Нина должна была идти на метеоплощадку. Аэропорт затих, где-то шаркала швабра уборщицы. Кузьмин не жалел, что отстал от автобуса. Дорогу к гостинице он знал и решил в крайнем случае добраться туда пешком, но надеялся на лучшее.

В двадцать два часа Кузьмин встретил Нину и проводил ее на метеоплощадку. Там Кузьмин диктовал ей показания приборов, а Нина записывала их в тетрадку и чему-то улыбалась. Кузьмин приободрился, начал рассказывать разные смешные истории, происходившие с ним во время метеорологической практики, вспоминал материковские анекдоты. Нина слушала внимательно и улыбалась почему-то грустно.

В аэропорт возвращались молча. Кузьмин шел сзади и смотрел Нине в затылок. Из-под шапки выбивалась темная прядка, которую хотелось погладить.

Перед дверью аэропорта Нина остановилась, обернулась.

— Ну, а дальше что… земляк?

— А дальше я подожду вас здесь, — упрямо сказал Кузьмин.

— Зачем это нужно?

— Не знаю, — сказал Кузьмин и стал глядеть себе под ноги.

— Идите в гостиницу, — сказала Нина. — Бай-бай, спокойной ночи. Тикси откроется рано, как бы не проспать вам…

Она повернулась, чтобы уйти, и Кузьмин вдруг испугался, что она вот так просто уйдет, не обернувшись, и все кончится.

— Нина!

— Что? — спокойным голосом спросила она.

— А я все равно буду ждать здесь.

Дверь со скрипом отворилась, а затем, увлекаемая тяжелым противовесом, с оглушительным грохотом захлопнулась.

Потоптавшись с минуту на месте, Кузьмин побрел по дороге. Огни поселка казались близкими, но Кузьмин знал, как обманчивы бывают расстояния в темноте полярной ночи. Кажется, вот они, рядом, теплые огни разноцветных окон, а оказывается, что идти до них — ох-хо-хо… Да еще если знаешь, что тебя никто не ждет ни за одним из этих окон, и вовсе невмоготу брести одному по пустынной обледеневшей дороге…

Кузьмин остановился примерно на середине пути между аэропортом и поселком. Подумал, что в гостиницу его уже наверняка не пустят, повернулся v быстро зашагал назад.

В зале ожидания уборщица мыла пол. Кузьмин взял со столика зачитанный до дыр «Огонек» и пошел в коридор. Из-за закрытых дверей доносился писк морзянки, селекторные однообразные голоса. По второму этажу кто-то ходил, гулко топая подкованными сапогами.

Отогревшись у батареи парового отопления, Кузьмин вышел на улицу. Было без пяти одиннадцать. Послышался далекий гул моторов, и на горизонте показались бортовые огни самолета. По звуку Кузьмин определил, что на посадку заходит «ИЛ-18». «Еще кому-то не повезло…» Самолет включил прожекторы, свет был ослепительно голубым и казался плотным, материальным, упругим, он будто бы соединял самолет с посадочной полосой, и тяжелая машина садилась, опираясь на белые конуса.

Нина вышла из аэропорта вместе с женщиной-синоптиком. Кузьмина она не могла не заметить, но никак на его присутствие не отреагировала. Женщины пошли по дороге к поселку, а в некотором отдалении за ними поплелся Кузьмин, пряча нос в поднятый воротник полушубка и на чем свет стоит проклиная Нину и себя, дурака, — мерз, мерз, понимаешь, как собака, на тридцатиградусном морозе, а она…

Потом женщина-синоптик свернула на боковую тропинку, ведущую к двухэтажным аэропортовским домам, а Нина пошла дальше, и Кузьмин, прибавив шагу, догнал ее и пошел рядом, не зная, что делать дальше.

В морозном чистом небе медленно начинал разворачиваться лилово-красный шлейф северного сияния…

— Красотища-то какая, — с фальшивым восхищением произнес Кузьмин, задирая голову вверх. — Пока в отпуску был, все мечтал, как снова увижу… Самые лучшие сияния, конечно, у нас, в Тикси. Знаете, Нина, приезжайте ко мне в гости!..

— Сиянием любоваться? — усмехнулась она. Кузьмин смущенно засопел и вдруг сказал: — А у меня ландыши есть.

Нина повернулась к нему, и Кузьмин увидел, как ее брови удивленно поднялись вверх и тут же опустились, а губы изогнулись в недоверчивой полуулыбке.

— Не может быть…

— Все может быть, — сказал Кузьмин и стал на ходу расстегивать полушубок.

Нина поверила. Она рукой остановила Кузьмина и тихо сказала:

— Тогда не доставайте их сейчас. Они могут замерзнуть…

— Хорошо, — покорно сказал Кузьмин и застегнул полушубок.

Нина посмотрела на него снизу вверх. Рядом с Кузьминым она казалась маленькой и хрупкой. А взгляд ее был доверчивым и жалким. Кузьмин вздохнул и достал сигареты.

— Не кури на морозе, легкие застудишь, — заботливо сказала Нина, поправляя выбившийся шарф на шее Кузьмина.

— Ладно, не буду, — согласился Кузьмин.

И они молча пошли рядом по обледеневшему шоссе.

Вошли в поселок. На улицах не было ни души. Одно за другим гасли окна в домах. И жалобно поскрипывали над головами ржавые жестянки уличных фонарей.

Потом они на цыпочках, чтобы не разбудить дежурную, пробирались по расхлябанным половицам общежитского коридора, и у Кузьмина в предчувствии радости сладко сжалось сердце.

Нина своим ключом открыла дверь и пропустила Кузьмина в комнату, лишь затем включила свет.

Две кровати, стол, тумбочка с настольной лампой, шкаф.

Знакомая обстановка. Наверное, во всех общежитиях одно и то же.

— И что мы будем делать? — озабоченно глядя на Кузьмина, спросила Нина.

— Может, чаю попьем?.. — неуверенно предложил Кузьмин.

— Хорошо. Давай будем пить чай.

Нина повесила свой полушубок на единственный гвоздь у двери и ушла за шкаф, где, наверное, был кухонный уголок. Кузьмин снял шапку и полушубок, поискал глазами вешалку или гвоздь, не нашел и свалил одежду в угол.

— Ты не стесняйся, присаживайся прямо на кровать, — донесся из-за шкафа голос Нины. — Стульев, как видишь, у нас нет. Зато рядом с тумбочкой на полу есть приемник. Если хочешь, включи, только не громко… Соседей не разбуди…

Кузьмин нажал на клавишу. «Маяк» передавал эстрадный концерт.

— Помочь не надо ли чего? — спросил Кузьмин.

— Пока не надо.

— А курить здесь можно?

— Кури. Где-то под кроватью есть пепельница. Наклонившись, Кузьмин пошарил рукой и вытащил на свет огромную пепельницу, наполненную разнокалиберными окурками. Папиросы «Дюшес» с толстыми мундштуками, испачканными помадой, сигареты с фильтром и без фильтра, «Беломорканал», докуренный «до фабрики», с крепким мужским прикусом на смятом мундштуке.

— А кто в этой комнате курил?

— Подруга… Позавчера на материк ее проводили, в отпуск. Пришли три девчонки, выпили бутылку вина…

— Я смотрю, здесь девчонки «Беломор» курят.

— Ребята, из соседней комнаты. Приходили с гитарой…

Кузьмин наклонился к беспорядочно сваленной одежде, извлек из кармана бутылку вина. Нина вышла из-за шкафа, держа в руках чайник и две чашки.

— Убери эту гадость, — брезгливо скривилась она. — Мы чуть не отравились… Это прошлогоднее вино, на складе замерзло…

— У меня еще есть, — сказал Кузьмин. — Не портящийся продукт.

При виде бутылки коньяка Нина заметно погрустнела. Она ушла за шкаф и долго не появлялась. За стеной кто-то неожиданно громко рассмеялся, послышался визгливый женский голос: «Да ну тебя, Колька!..» Потом все снова стихло.

— Я подумала, что ты, наверно, проголодался, и приготовила ужин, — сказала Нина и начала расставлять на столе тарелки с сыром, шпротами, тушенкой и консервированным салатом.

— Да я, в общем-то, не так чтобы очень…

— Не оправдывайся. Бери вилку и ешь. С хлебом.

— Рюмки дай какие-нибудь, — попросил Кузьмин.

Нина принесла из-за шкафа две маленькие, с наперсток, рюмки. Мимоходом она выключила верхний свет, от которого уже начинали болеть глаза, и включила зеленую лампу, пристроенную на стене вроде бра.

— Полный интим, — невесело усмехнувшись, сказал Кузьмин.

— Уж какой есть, — в тон ему ответила Нина.

— А-а… Ладно! Проще жить надо! Давай выпьем!..

— Мне чуть-чуть, — сказала Нина, прикрывая рукой рюмку.

— Ну, за земляков! Чтобы зимовка у них была теплая, дорога легкая и чтобы хоть кто-нибудь вспоминал их добрым словом на материке, — сказал Кузьмин, задумчиво глядя на рюмку. — А еще, чтобы они почаще ходили друг к другу в гости — земляки!..

И, подмигнув Нине, Кузьмин выплеснул содержимое рюмки в рот.

— Ко мне еще никто не приходил в гости, — сказала Нина.

— А соседи с «Беломором» и с гитарами?

— Это все к Веронике… — будто оправдываясь, сказала Нина.

— Ничего, наши ноги в наших руках! У меня по плану, кажется, через месяц должен быть облет трассы. Выберу пред штормовую обстановку и заявлюсь к тебе недели на две… Плохая идея?

— Хорошая идея. Да только ты не прилетишь.

— Почему?

— Не знаю. Ладно, не будем об этом. Чаю хочешь?

— Хочу, — растерянно произнес Кузьмин.

— Чайник остыл уже, пойду подогрею.

Нина ушла за шкаф, а Кузьмин налил себе полную рюмку коньяку и одним махом выпил.

— Ты не злись на меня. Во-первых, у меня характер такой — все говорят: «Колючка»… Во-вторых, я просто устала сегодня. Да и зря мы все это затеяли…

— Если хочешь, я могу уйти, — независимо пожал плечами Кузьмин, но уходить ему не хотелось, и Нина тоже знала это.

— Куда ты сейчас пойдешь? — вздохнула она. — В гостиницу не пустят…

— В аэропорт. На креслах переночую.

— Там после твоего рейса еще три борта ожидалось. Забито все, наверно… Я постелю тебе на Веркиной постели. Пей чай пока…

Она села к столу, задумчиво подперев подбородок.

— Черт знает что такое! — неожиданно жалобно сказала она.

— Ты… о чем?

— Ничего, так… Дай сигарету. Кузьмин прикурил две сигареты, одну протянул Нине.

— Где ты научился так прикуривать?

— А что?

— Красиво! — издевательским тоном произнесла Нина. — Как в кино!..

— А ведь верно, где-то в кинофильме подсмотрел, — признался Кузьмин.

— Не люблю я кинофильмы, — сказала Нина, и Кузьмину на миг показалось, что в ее глазах мелькнули злые огоньки.

— Почему не любишь? Всем нравится… — примирительно сказал Кузьмин.

— Слишком уж красиво все там получается! Складно, как в кино!.. А самое противное — возвращаться в эти четыре стены. Тоска такая — выть хочется. А Верке нравится. «Бедовый фильм! Бедовая любовь!..» У нее все бедовое. А сама она несчастная. Липнет к мужикам, а потом ревет в подушку.

— Ты на меня злишься? — тихо спросил Кузьмин.

— Нет. На себя, наверно… Извини.

— Музыка хорошая, — сказал Кузьмин. — Давай потанцуем?

— Не хочется. Лучше я рядом с тобой сяду, чтобы ты не смотрел на меня. Можно?

— Садись, — оторопело согласился Кузьмин и подвинулся.

Нина села на кровать, сетка жалобно скрипнула.

— Только ты будь человеком, — попросила Нина, поворачивая голову и глядя прямо в глаза Кузьмину.

И было столько пронзительного отчаяния в этом взгляде, что Кузьмину стало не по себе.

— Как тебя зовут? — спросила Нина, помешивая ложечкой чай. Спохватившись, она торопливо добавила: — Только без брудершафтов!

— Зови Сашей.

— Хорошее имя, — сказала Нина. — Пей чай, Саша, а то он опять остынет.

— Я лучше налью чаю, который не остывает, — сказал он и потянулся за бутылкой коньяка. — Это я однажды патруль обманул, когда в армии служил… Ехал в отпуск, зашел в ресторан на вокзале — в другие-то рестораны солдату не положено заходить, а в вокзальный можно, — оживившись, рассказывал Кузьмин… — И надо же — за соседний столик садится офицер с повязкой патруля. Ко мне официантка подходит, а я мнусь, понимаешь ли… Она догадливой была, принесла мне коньяк в стакане с подстаканником. И ложечка была, и кружок лимона плавал…

Он случайно перевел взгляд вниз и увидел, что Нина успела переобуться, и теперь вместо неуклюжих валенок на ее ногах поблескивали черные лаковые туфли. «А ведь это она для меня», — подумал Кузьмин и благодарно улыбнулся.

— Чего ты на мои ноги уставился?

— Зачем ты грубишь? — обиделся Кузьмин.

— Не знаю. Наверно, потому, что мне плакать хочется… Завидую я вам, мужикам! Пришел и ушел. И все. А завтра знаешь какой вой поднимется в общежитии?.. Господи, за что такое наказание!..

Бережно опустив на стол рюмку, Кузьмин решительно выбрался из-за стола и направился в угол, где была свалена одежда.

— Ты куда? — встревожено спросила Нина.

— Зачем же тебе такое наказание? — жестко спросил Кузьмин.

— Не уходи, Саша… Я, наверно, эгоистка, только о себе думаю…

Она подошла к нему, подняла голову, и Кузьмин увидел, что глаза ее полны слез.

— Ну, ну, Нина… Да брось ты! Виданное дело — реветь, — бормотал Кузьмин, чувствуя, как к его сердцу подкатывает теплая волна неожиданной нежности. — Ты брось!.. Смотри на вещи проще…

Нина доверчиво ткнулась лбом в плечо Кузьмина, и он некоторое время боялся пошевелиться, чтобы не отпугнуть робкую душу. Осторожно поднял руки, положил Нине на плечи и тут же почувствовал, как на его шее сплелись сухие горячие руки.

— Нинок, Ниночка… — прошептал Кузьмин пересохшими губами.

Она не открывала глаз, будто боялась вблизи увидеть чужое лицо, отыскала прохладными губами его губы и заставила его замолчать. Потом ее рука нашарила на стене выключатель, и в комнате стало темно, лишь снизу тускло светилась шкала радиоприемника и изумрудно мигала индикаторная лампа.

Кузьмин наклонился, легко подхватил на руки показавшуюся невесомой Нину и понес ее по комнате, ласково убаюкивая самыми нежными словами, какие только приходили на ум:

— Пташка ты моя сизокрылая… Кукушонок ты мой… А Нина прятала лицо у него на плече и тихонько всхлипывала.

Лишь несколько минут спустя Кузьмин заметил, что из приемника несутся бравурные звуки духового оркестра и что он машинально ходит по комнате в ритме солдатского марша.

Утром Кузьмин проснулся первым. Пошарив рукой возле кровати, он нащупал спички, сигареты; рука попала в какую-то лужу, и он отдернул мокрые пальцы, затем осторожно вытер их о свесившийся край простыни.

Прикуривая, Кузьмин посмотрел на часы — они показывали половину четвертого. «По-местному, значит, половина восьмого», — быстро сориентировался Кузьмин. Стараясь не шуметь, он встал с кровати и начал натягивать теплое белье на свои крепкие, чуть кривоватые, как у футболиста, ноги. Около унтов натекла лужица растаявшего снега, и колеблющийся свет уличного фонаря матово поблескивал, отражаясь в ней.

Голова шумела, хотелось пить, в горле сухим комком застыл кашель. «Должно быть, перебрал я вчера», — подумал Кузьмин, окидывая взглядом стол, на котором стояли пустые бутылки из-под коньяка, давешнего не то азербайджанского, не то узбекского вина и еще какая-то бутылка. Кузьмин с отвращением вздрогнул при воспоминании о вчерашнем коктейле. «Что я городил вчера? Убей бог, не помню. А Нина что? Кажется, было сказано что-то очень важное, но что?.. Уж не жениться ли пообещал? А что? Можно и жениться, пора заканчивать скитания по общежитиям. Глядишь, и квартиру дадут или комнату…»

Будто сквозь туман до него дошло, что он находится за шестьсот километров от дома, до Тикси еще надо долететь…

А Нина подождала, пока он оденется, зевнула, потянулась и сделала вид, будто только что проснулась.

— Доброе утро! — насмешливо сказала она. — Отвернись, я буду одеваться.

— Ага, — зачем-то сказал Кузьмин, отошел к окну и закурил следующую сигарету. Во рту едва ворочался распухший язык, шершавый, как напильник, и очень хотелось пить, хотелось пива, настоящего, материковского…

— Можешь повернуться, — сказала Нина и неуловимо быстрым движением набросила покрывало на скомканную постель.

Когда ее глаза на миг встретились с глазами Кузьмина, ему показалось, будто он уловил испуганный блеск, который в ту же минуту сменился насмешливо-стеснительным прищуром. Небрежно подхватив со стола чайник, Нина ушла за шкаф.

— Завари покрепче, пожалуйста, а то в голове что-то…

— Никто не заставлял тебя вчера пить, — откликнулась Нина и негромко засмеялась. — Ты был жутким героем. Потребовал взамен рюмки стакан и хлестал все подряд, будто воду. От проводов Вероники оставалось на донышке спирта, ты и его вылакал! А еще жениться обещал!.. Как же, пойду я за такого пьяницу…

— Нина… — чужим голосом позвал Кузьмин, умоляя замолчать.

— Что? — независимо спросила она.

Кузьмин провел ладонью по лицу, смял подбородок, покрытый колючей щетиной, крякнул и пошел за шкаф. Он успел заметить, как при его появлении Нина отдернула руку от глаз, быстро выпрямилась и снова стала непонятной и насмешливой, и все слова, которые Кузьмин собирался сказать ей, застряли в горле. Он остановился рядом с ней, ожидая, что она перестанет притворяться и опять будет просто Ниной, которую хочется пожалеть. Нерешительно помявшись, Кузьмин обхватил ее узкие плечи, но Нина вывернулась и деловито сказала:

— Иди убери немного на столе, я сейчас чай принесу. И неожиданно улыбнулась.

Кузьмин обрадовано подмигнул ей и побежал к столу. Нетронутый вчера сыр он оставил, а остальные тарелки сгреб на край стола и сложил стопкой. Потом он достал из кармана носовой платок и быстро вытер мокрую клеенку, тотчас же застыдившись минутного порыва. Скомканный платок он швырнул под кровать.

Из-за шкафа Нина вышла с озабоченным выражением лица, как будто силилась что-то вспомнить и не могла. Кузьмин обратил внимание на то, как свежо она выглядит, и подумал, что она вообще очень хорошая женщина и, в конце концов, на Тикси свет клином не сошелся, можно и в Хатангу перевестись…

— Как бы мне на вахту не опоздать, — сказала Нина.

В деловитой и спокойной Нине Кузьмин, как ни старался, не мог узнать ни взвинченную, готовую каждую минуту взорваться, девчонку, ни женщину, которая умела быть доверчивой и покорной. Спокойно и даже, кажется, равнодушно она пила чай, думая о чем-то своем. И только когда Кузьмин встал из-за стола, она спросила:

— А где же твои ландыши?

И на этот раз в голосе ее прозвучала плохо скрытая грусть.

Кузьмин торопливо полез во внутренний карман пиджака, нащупал бумажный пакетик, вытащил, развернул.

Цветов там не было. На стол выпало несколько сухих травинок, просыпалась какая-то труха.

— Завяли, — виновато сказал Кузьмин, разводя руками.

— Небось жене в подарок вез?..

Издалека донесся самолетный гул — поршневой борт «Ли-2» или «Аннушка» прогревал моторы.

— Ты вот все смеешься, Нина, — неуверенно сказал Кузьмин. — А я ведь на полном серьезе вчера все говорил…

— Ты только сядешь в самолет, как забудешь все на свете! И правильно, забудь. Потому что у нас ничего не было. Слышишь, ни-че-го! Подумаешь, благодетель нашелся!.. Подобрал, что на дороге валялось, и топай дальше!.. Не нуждаюсь я в том, чтобы ты жалел меня, не нуждаюсь!..

Кузьмин сгорбился и растерянно пошел к своей одежде, думая уже о том, что сейчас в аэропорту его встретит Анатолий и надо будет напускать на себя бравый вид, что-то говорить…

Он оделся и посмотрел на Нину. Губы ее были насмешливо искривлены и чуть подрагивали.

— Попрощаемся, что ли? — негромко сказал Кузьмин.

— Еще увидимся в аэропорту, — ответила Нина. — Раньше полудня вас не выпустят…

— Нин, может, в самом деле ты можешь в Тикси прилететь?

— Обязательно прилечу, а то как же!.. — сказала Нина и натянуто рассмеялась. — Делать мне больше нечего!..

Она потом долго смеялась.

Уже и дверь захлопнулась за Кузьминым, и смолк осторожный скрип его крадущихся шагов в коридоре, а Нина все еще смеялась отрывисто и нервно, силясь подавить подступающую горечь.

Она подобрала со стола былинки, увядшие лепестки, положила их на ладонь и поднесла к лицу.

Пахло весной, настоящими ландышами. Запах был ничтожный, почти неразличимый, как запах духов из флакона, разбитого много лет назад.

В ПУРГУ И ПОСЛЕ

Уже далеко позади остались четыре бочки, обозначавшие конец взлетной полосы, а самолет все бежал по озеру, бился лыжами о лед, тяжело подпрыгивая на снежных заносах; мотор отчаянно ревел на самой высокой ноте, силясь вытолкнуть перегруженную машину в воздух, и пологий берег быстро приближался, и казалось уже — все, точка, кранты! — но в это время «Аннушка» из последних сил взвыла, жалобно и протяжно, подпрыгнула, оторвала хвостовой костыль и пошла, пошла вверх, едва не цепляя лыжами заснеженные верхушки хилых лиственниц, окружавших озеро, на бреющем полете тяжело вошла в опасливый вираж, легла на курс, и через несколько минут ее бортовые огни растаяли в прозрачной кисее ранних ноябрьских сумерек.

Стало тихо.

Сняв шапку, Зыбунов вытер тыльной стороной ладони мелкие бисеринки пота, выступившие на лбу, и тут только заметил, что в кулаке у него стиснута сломанная сигарета, которую он так и не прикурил. «Ну уж, к черту! В следующий раз, проси не проси, рисковать не стану. Уговорили дурака загрузить лишних три центнера — обойдется, обойдется!.. Фига с два! Взлететь не могут, тоже мне пилоты… А случись у них что с мотором?..»

От этой мысли по спине пробежал такой жуткий холодок, что Зыбунов зябко поежился, хмыкнул и еще раз посмотрел в ту сторону, куда улетел самолет. Сбоку над редким лесом вставала ущербная луна, окруженная мохнатым ореолом, — видать, к пурге, машинально отметил Зыбунов. Пилоты, верно, долгосрочный прогноз имели, вот и торопились план по тонно-километрам скорее нагнать, аккурат трех центнеров не хватало. Теперь в Москву полетят, отдыхать…

Зависти к пилотам Зыбунов все же не испытывал, сам видел, что работа у них — не мед. Сразу после училища гонят в сельхозавиацию. «Над полями да над чистыми!..» Одно слово — химия. Или бабок с кошелками на базар возят. Потом на Север прилетают, за романтикой. Ну и получают полной мерой — тонну соли туда, полторы тонны рыбы обратно, мясо, запчасти, давай, давай, не забудь почту прихватить, вылет разрешаю, эшелон 24-й, выход из зоны сообщите, посадку разрешаю, до полосы — километр. Про них все думают, что они герои, а на самом-то деле диспетчеры их по локатору, будто малых детей за ручку, над Таймыром водят, и все геройство. Извозчики…

Мороз остудил голову, щипнул за кончики ушей. Швырнув сигарету под ноги, Зыбунов нахлобучил шапку и побрел к избушке, в окне которой тепло подрагивал желтый огонек семилинейной лампы. Аккумуляторы, согласно инструкции, берегли для рации.

Всякий раз, проводив самолет, Зыбунов обходил избушку со стороны, украдкой заглядывал в окно, чтобы воочию убедиться — радистка Валя сидит в своем углу, а Михаил, грузчик, на своих нарах, читает.

Еще в самолете, когда они втроем летели на это озеро оборудовать посадочную площадку, грузчик не понравился Зыбунову. Какой-то он был… непонятный. Наголо бритая голова, и на лице вдруг черная как смоль густая борода. Разве нормальный человек додумается до такого? Да что с него возьмешь? Р-романтик… С виду он тихий, но за ним нужен глаз да глаз. Романтики эти, они, говорят, до баб народ падкий. Языки у них бойкие, любой бабе голову заморочат.

— Вот, значит, борт ушел, — громко сказал Зыбунов, входя в избу.

С жилой половины никто не откликнулся. Зыбунов повесил полушубок и шапку на гвоздь, погрел у печки озябшие руки. Ему показалось, что грузчик и радистка замолчали одновременно с его приходом, а о чем, интересно, они говорили? Уж не о нем ли?

— Пор-рядочек! — с наигранной веселостью сказал Зыбунов. — Делали бы еще один рейс в день, за трое суток со всей рыбой управились бы… М-да… Валя! Что у нас на ужин?

— Как обычно, — тихо откликнулась радистка.

— Значит, опять рыба… Ну, давайте, что ли, поужинаем?

— Рано еще, — подал голос Михаил. — Двух часов не прошло, как обедали. Отдыхай, начальник.

И снова уткнулся носом в свою книжку.

Радистка крутила верньер настройки, в полутемную избушку влетали обрывки джазовых мелодий и бойкий писк морзянки, непонятные голоса иноземных дикторов и истошные крики певцов, от которых дребезжала алюминиевая кружка вместе с положенным в нее — для громкости — наушником.

— Не бережешь аккумуляторы, — незлобиво сказал Зыбунов. Не для ругани сказал, а так, для разговору. Но она выключила рацию.

— Ладно уж, оставь, — разрешил Зыбунов. — Скоро последние известия пойдут. На это — можно. Политинформация…

Снова щелкнул тумблер. Настроив приемник на равнодушный голос диктора, читавшего беседу на сельскохозяйственные темы, Валя подтащила свою табуретку к нарам, на которых лежал Михаил, попросила тихо:

— Миш, ты почитай еще. У тебя лучше получается… На такое дело романтика два раза просить не надо.

В ту же минуту забубнил:

— «Была тихая, славная ночка семь ден тому назад, когда наш заслуженный поезд Конармии остановился там, груженый бойцами. Все мы горели способствовать общему делу и имели направление на Бердичев. Но только замечаем, что поезд наш никак не отваливает, Гаврилка наш не крутит, в чем тут остановка? И действительно, остановка для общего дела вышла громадная по случаю того, что мешочники, эти злые враги, среди которых находилась также несметная сила женского полу, нахальным образом поступали с железнодорожной властью. Безбоязненно ухватились они за поручни, эти злые враги, на рысях пробегали по железным крышам, коловоротили, мутили, и в каждых руках фигурировала небезызвестная соль, доходя до пяти пудов в мешке. Но недолго длилось торжество капитала мешочников…»

Несколько раз во время чтения Валя прыскала в кулак и поднимала затем восторженные глаза на Михаила, старавшегося читать как можно серьезнее.

— А вот у меня организм такой — как стемнело, значит, ужин ему подавай, — сказал Зыбунов и взял из полиэтиленового мешка кусок черного хлеба. Круто посолив его, он начал жевать, краем уха прислушиваясь к тому, что читал сейчас Михаил, и непонятно ему было, отчего смеется Валя, потому что ничего особенного в том рассказе Зыбунов не находил. Зачем только такое в книжках печатают? Разве это литература?.. Был у Зыбунова один знакомый, бывало, как выпьет, так и начнет корчить из себя шута горохового. Неужели же все, что он наболтает, сразу в книжку печатать?

Он стянул с ног унты, связал их за ушки и повесил сушиться за печкой, там же разложил портянки, а сам, шлепая босыми ногами по холодному некрашеному полу, добежал до своих нар и быстро зарылся в кучу оленьих шкур, неизвестно кем и когда оставленных в избушке. Тяжелые, почти негнущиеся шкуры грели отменно, хотя иногда начинали почему-то крепко пахнуть мочой и потом. Блох в шкурах не было. Зыбунов самолично вывел их авиационным бензином. Валя тоже спала под шкурами, и только грузчик Михаил из-за своей дурацкой брезгливости мучался ночами в спальном мешке, к утру вовсе замерзая.

«…И, сняв со стенки верного винта, я смыл этот позор с лица трудовой земли и республики.

И мы, бойцы второго взвода, клянемся перед вами, дорогой товарищ редактор, и перед вами, дорогие товарищи из редакции, беспощадно поступать со всеми изменниками, которые тащат нас в яму и хотят повернуть речку обратно и выстелить Расею трупами и мертвой травой.

За всех бойцов второго взвода — Никита Балмашев, солдат революции».

Михаил замолчал, и Зыбунов услышал, как тихо шелестят страницы перелистываемой книги, и как скребется за фанерной стеной замерзающий таракан, и как вздыхает Валя. Потом Михаил зашаркал по полу ногами, обутыми в валеночные обрезки. Загрохотали, падая, дрова, скрипнула дверца печки. Зыбунов лежал спиной к комнате, но по звукам догадывался о каждом шаге своих подчиненных. По стене прямо перед глазами Зыбунова полз таракан, разводя в стороны огромные черные усищи. Стена была когда-то выкрашена масляной краской, но теперь синий цвет почти совсем скрылся под серебристым налетом инея. Таракан полз с трудом, его тонкие ножки скользили по стене, и Зыбунов ждал, что прусак сорвется на пол, и даже хотел сам сбросить нахала на пол, но лень было высовывать руку из-под теплых шкур, и он прикрыл глаза. Те, за спиной, снова зашушукались.

Зыбунов шумно заворочался, закашлялся и повернулся лицом к комнате. Валя, скромно потупясь, что-то говорила, наверно, жаловалась на свою судьбу, а Михаил вежливо кивал и соглашался, продолжая любовно перелистывать книгу.

— Ты, Михаил, за дровами лучше сходил бы, чем глаза при коптилке портить… Да и читаешь ты каких-то, кого никто не знает. Лучше бы классику изучал! Вот был такой писатель — Стендаль. Знаешь такого? «Пармскую обитель» написал. Сила!..

— Вообще-то из французов мне больше нравится Флобер, — вполголоса ответил грузчик.

Он произнес «Фльобер», чем немало насмешил Зыбунова. Нахохотавшись вволю, он вдруг заметил укоризненный взгляд Вали и сердито бросил:

— Ну, вот что, Флёбёр, двигай-ка ты за дровами!

Чего у романтика не отнять, так это исполнительности. Встал, книжку положил под спальник и пошел в сени. Оттуда послышались глухие удары топора. Завелся, и надолго! Вот гляди ж ты — интеллигент, откуда в нем только взялась привычка к немногословной крестьянской обстоятельности. А может, просто силу некуда девать…

— Слышь, Валя! — потянувшись, спросил Зыбунов.

— Что? — быстро отозвалась радистка.

— А тебе какие книжки нравятся? Тоже Флоберы разные?

— Я стихи люблю… Асадова, например, — мечтательно сказала радистка.

— Фамилия знакомая, а стихов не помню. Почитала бы?..

— Я на память тоже не знаю. У меня в тетрадке переписаны.

— Про любовь небось, — непонятно хмыкнул Зыбунов.

— А что вы смеетесь? Очень хорошие стихи. Понятные…

— А я про путешествия книжки люблю, — мечтательно сказал Зыбунов. — Как анаконду ловили, знаешь?.. Будет настроение, расскажу. А еще фантастику люблю. Или вот у писателя Казанцева… Про то, как на Землю прилетали с других планет, — до сих пор наука бьется, а узнать ничего не может. Представляешь — понастроили разные посадочные площадки и улетели. На скалах рисунки оставили…

— Интересно…

— Не то что Флёбёры разные!

Зыбунов метким щелчком отправил потухший окурок к печке, заложил руки за голову и продолжил:

— Я и сам думал написать письмо писателю Казанцеву. Был у меня случай!..

На хозяйственной половине дома послышались тяжелые шаги Михаила, загрохотали падающие дрова.

— Миш, завари свежий чай! — попросил Зыбунов вполне миролюбиво, но романтик продолжал сердиться за «Флёбёра» и в ответ угрюмо проворчал:

— Сейчас, сейчас…

— Ну вот, вахта у меня уже заканчивалась, и часов в семь утра подошел я к окну, подышать свежим воздухом. И вдруг вижу, с востока летит что-то темное, большое. Поначалу особого внимания не придал, потом спохватился: что же там может летать, когда вся зона должна быть пустая? Звоню локаторщикам: запускайтесь! Гляжу — экран чистый. Смотрю в окно — летит!.. Здоровое, серое, по виду не то дирижабль, не то огурец такой. Позвал я из соседней комнаты синоптика. Видишь что-нибудь? Вижу, отвечает. Может, говорит, это облако, а может, и нет… И приближается это, проходит нас траверзом, а у меня, как назло, ни бинокля, ни фотоаппарата. И на локаторе — ничего!..

— А что же это было? — спросила Валя, затаив дыхание.

— Не знаю… Вначале мы думали, что это воздушный шар. Заносит их иногда от американцев, я в газетах читал. Листовки там в них или еще какая гадость. Но шар по локатору видно!.. Думаю, что это была какая-нибудь летающая тарелка, — понизив голос, закончил Зыбунов и посмотрел на радистку.

— Бред! — коротко и хлестко бросил от печи Михаил.

— Ну почему? — простодушно удивилась Валя. — Сколько еще на свете непонятного… Ученые головы ломают, а объяснить не могут.

— Для него все — бред, — поджал губы Зыбунов.

Где-то рядом заурчал мотор вездехода, в окна избушки ударил яркий свет фар, и вскоре в сенях затопали чьи-то ноги.

— Рыбаки пожаловали! — повеселевшим голосом сказал Михаил.

В избу ввалился кряжистый бородач, втащил угловато топорщащийся мешок, хрипловато крикнул с порога:

— Привет авиаторам!

— Здоровы были! — сказал второй рыбак, снимая шапку.

Оставив мешок у двери, рыбаки прошли на жилую половину, подсели к столу.

— Здравствуйте, — вяло помахав рукой, приветствовал их Зыбунов. — Миша, как там с чаем?

— Сей секунд! — весело откликнулся Михаил.

— Вы раздевайтесь, что же в полушубках потеть-то? — вежливо заметила радистка.

— Да мы ненадолго, — ответил бородач, снимая шапку, приглаживая потные слипшиеся остатки волос. На макушке светилась розовая лысина.

— Не обижай, Степанов! — сказал Зыбунов. — Без чаю не уйдешь.

— Ладно, коли так… — добродушно проворчал Степанов, расстегивая крючки полушубка.

Переглянувшись, рыбаки свалили одежду тут же, у стола.

— У нас сегодня маленький праздник намечается, — издалека повел разговор Степанов. — Окончание лова, то, се, пятое, десятое… Опять же дикого олешка Виктор подстрелил.

Второй рыбак смущенно крякнул и посмотрел на Зыбунова: знаю, мол, виноват, однако велик соблазн был, да и не узнает никто, если ты не проболтаешься.

Михаил поставил на стол кружки с дымящимся чаем, высыпал на блюдце мелко наколотый рафинад, сам подсел к столу.

— Вот мы и приехали пригласить вас всех в гости…

— Какое там веселье? — поморщился Зыбунов. — Завтра с утра борт прилетит, опять горб ломать, загружать его.

— Да если надо, мы всем кагалом завтра приедем, закидаем борт в две минуты, — сказал второй рыбак. — Делов-то…

— Понимаете, нагрузить один борт — дело, конечно, нехитрое. Оставлять без присмотра радиостанцию нельзя. Кому-то надо все время быть на связи. Михаила могу отпустить и сам, конечно, не отказался бы… Но опять же: оставить одну радистку нехорошо, и отпустить ее с вами — вызовут меня на связь, и я стану кнопки нажимать какие попало. Если ты, Валя, очень хочешь, тогда конечно…

Радистка поглядела из своего угла и тихо проговорила:

— Далековато забрались вы… Если бы поближе…

— Ладненько! — сказал Степанов. — В другой раз мы сами к вам нагрянем, а сейчас ты, Миша, собирайся, и двинем.

— Особо не засиживайся там! — с начальственной строгостью распорядился Зыбунов. — Утром чтобы на месте был, ясно?

— Доставим в лучшем виде, — успокоил его Степанов. — Бывайте!

Когда шум мотора стих вдали, Зыбунов медленно слез с нар, сунул ноги в обрезанные валенки и пошел на хозяйственную половину избы. В мешке, привезенном рыбаками, оказалось розовое, заиндевелое до сахаристого блеска оленье мясо — задняя нога и часть ребер.

— Валя, ты погляди, что нам эти браконьеры привезли! — позвал Зыбунов дрогнувшим голосом и почувствовал, как где-то внутри заколотилась жилка и сладкой пустотой заныло сердце, а руки и ноги неизвестно почему вдруг обуяла дрожь, совладеть с которой не было никаких сил.

Равнодушное молчание радистки начинало злить Зыбунова. За все время, что они провели на озере, впервые случай остаться вдвоем, без романтика, а она… Ведь точно знал Зыбунов, что с Михаилом дальше разговоров дело не пошло, чего же теперь-то?.. Если уж осталась, нечего ломаться!

— Ну, Валя, иди жарь мясцо!.. Валя… — голос Зыбунова надломился, дрогнул. — Ты чего, в самом деле? Боишься, что ли?

Он нарочито медленно принялся расхаживать по избе. Хотелось придумать что-нибудь смешное, развеселить радистку, но в голове вертелась лишь одна фраза: «Черные очи, люблю вас очень», — и больше ничего. Зыбунов остановился рядом с радисткой. Валя зябко повела плечами, закутанными в пуховый платок.

— Зря ты это, в общем… Ты не бойсь…

Он положил ладонь на затылок радистки и ощутил пальцами, как напряглась Валя. Попытался погладить ее голову, но рука была будто чужая, непослушная, пальцы запутывались в пышном начесе, и хотелось, чтобы побыстрее кончилось это неопределенное состояние. Да — да, нет — нет, и нечего ломаться!

— Пустите, я пойду мясо жарить, — нерешительно сказала Валя и мягко высвободилась из-под руки Зыбунова.

Чтобы успокоиться, Зыбунов сел на нары Михаила, достал книгу и раскрыл наугад. Строки прыгали перед глазами, расплывались, смысла в них не было никакого, а мысли приходили одна шальнее другой. «Сейчас спирт разбавлю, скажу, что и мы устроим маленький сабантуй… Музыку найдем, а там видно будет. Она вроде ничего, ей бы еще платье какое, понаряднее, туфли там… И хозяйственная…»

— Снегу принести, что ли? — сказал Зыбунов, накинул на плечи полушубок, схватил подвернувшуюся под руку кастрюлю и выбежал из избы. Звезд уже не было видно, все небо заволокли кумулонимбусы — кучево-дождевые, слоистые, — жди пургу!..

Отбежав от избушки подальше, Зыбунов набрал полную кастрюлю чистого хрустящего снега, потом осторожно подкрался к окну. Радистка мелко резала лук и чему-то несмело, застенчиво улыбалась. «Порядок, — сказал себе Зыбунов. — Теперь дело у нас пойдет!..»

В мерзлотнике Зыбунов, светя себе спичкой, выбрал рыбину пожирнее и помчался в избу.

— Валюша, устроим и мы себе пир горой!..

Глядя на него, и радистка повеселела. Зыбунов вихрем носился по избе — нарезал хлеб и сало, топором открыл банку консервированного горошка, смешал спирт со снегом и приказал:

— Валюша, делай макало [Макало — на северном жаргоне это соус для строганины, приготовляемый из томата, уксуса, специй и мелко порезанного лука], буду тебя строганиной угощать!..

И когда приправа была готова, Зыбунов расстелил на полу газету, взял рыбину за хвост, затем еще раз осмотрел стол.

— Освобождай место для строганины. И — самое главное! — разлей спирт по кружкам, чтобы все было наготове. Строганина ждать не будет! Внимание!.. Раз, два, три!..

Все последующее происходило в настолько быстром темпе, что и передать невозможно: одной рукой Зыбунов распахнул дверцу печи, а другой в ту же секунду сунул туда мороженую рыбину и, держа ее за хвост, повертел там, давая муксуну оттаять со всех сторон. Как только спинка рыбы потемнела и на ней появились первые капли оттаявшей влаги, Зыбунов вытащил ее из топки, метнулся к газете и принялся молниеносно разделывать тушку. Нож мелькал в его руках — два надреза на спине, вдоль плавника, еще два надреза по брюшку, оттаявшая кожа снялась, как перчатка, Зыбунов отбросил ее в сторону, установил рыбину на голову, уперся в нее грудью и начал состругивать ровные красные стружки с янтарными прожилками. Настрогав со спинки и с брюшка горку сахаристо поблескивавшей строганины, Зыбунов подхватил газету и почти швырнул ее на стол.

— Навались! Побыстрее, пока не растаяла, потом никакого вкусу не будет! Где моя кружка? Ну, будем здоровы!..

Зажмурившись, Зыбунов одним махом осушил пол-кружки и ошалело поглядел на радистку — вот это порция!.. Почти целый стакан. А сама выпила и лишь слегка скривилась. Лихо крякнув, Зыбунов набросился на строганину. Пододвигая радистке лучшие куски, он хватал неудачные, кривоватые стружки, зачерпывал из миски, будто ложкой, ярко-алое макало и со смаком жевал, а красная рыба с нежным хрустом переламывалась на языке и тут же таяла…

— Ну, как? — спросил Зыбунов, когда строганину съели.

— Здорово! — ответила раскрасневшаяся радистка.

— Ты только скажи, я еще сделаю… Теперь чайку попьем, передохнем малость и за мясцо примемся… Главное, не робей! Нашарь музыку какую-нибудь! Черт с ними, с аккумуляторами!.. Если нужны будут, новые затребуем, первым же бортом привезут!..

Остывший чай Зыбунов выплеснул с крыльца, вернулся в избу и заварил свежий. Приемник играл какое-то танго.

— Хорошая музыка, — похвалил Зыбунов радистку. Принялись за чай. Зыбунов украдкой поглядывал на радистку, и с каждой минутой она становилась все более привлекательной. Хмель не брал Зыбунова, и он никак не мог набраться смелости пригласить Валю потанцевать, и сразу все стало бы ясно…

— А почему вы неженатый? — спросила она и зарделась.

— Как тебе сказать… Влюбился я однажды, еще когда в курсантах был. Но что я был тогда? Сопляк, мальчишка, вроде нашего грузчика. В голове ветер, в кармане пусто. — Радистка при упоминании о Михаиле согласно кивнула, Зыбунов приободрился. — Жениться, а на что жить? На тридцать шесть рублей стипендии? Это сейчас у меня зарплата с коэффициентом, с поляркой — хватает, в общем. А невеста, понимаешь, дочка большого начальника, ей все сразу подавай. Можно, конечно, было бы пожить у ее родителей, но мне моя свобода дороже! — вдохновенно врал Зыбунов и сам в эту минуту готов был верить каждому своему слову. — Не мог я быть кому-то обязанным, не мог, понимаешь? Так я ей и сказал: уезжаю на Север, устроюсь, позову. Потерпи годик-другой. Если любишь по-настоящему, дождешься… Через два месяца она уже замуж выскочила. С тех пор я… вот, холостой… Я ростом не вышел, и черты лица у меня мелковатые, оттого все думают, что я молодой. Вот ты скажи, сколько мне лет?

— Не знаю… — сказала Валя и сочувственно вздохнула.

— Скоро тридцать два. Стыдно признаться — лысеть начал. А что поделаешь? Север… Все время в шапке хожу… Вот…

Он склонил голову над столом, показывая радистке пробивающуюся плешь, и почувствовал, как мягкая рука Вали коснулась затылка, ласково погладила.

— А ты почему не замужем? — чуть осмелев, спросил Зыбунов.

— Ой, скажете тоже! — весело смутилась радистка.

— А за меня пошла бы? Не, я серьезно… Чем плохой жених?

— А вы любите меня? — задумчиво спросила она. Зыбунов тряхнул головой и, заглянув в глаза Вали, негромко признался:

— Да, Валюша. И давно уже. Только открыться не решался.

Она широко раскрыла глаза и недоверчиво приоткрыла рот.

— Эх, как мы с тобой заживем!.. Меня скоро, может, руководителем полетов назначат. Будем на вахты вместе ходить. Годика три еще поживем здесь, за это время на материке кооператив построим, — ты не волнуйся, кое-что я за эти годы успел скопить. Нарожаешь ты мне детей!.. — со смехом произнес Зыбунов и наклонился к Вале, прикоснулся губами к ее пылающим щекам. Она не отодвинулась, улыбаясь каким-то своим мыслям… И когда Зыбунов, обойдя стол вокруг, обнял ее, она лишь прошептала:

— Не надо этого, не надо…

Но осмелевший Зыбунов опрокинул ее на нары и, задыхаясь от волнения, искал губами ее губы, а рука его шарила по талии. Валя вдруг оттолкнула Зыбунова, повернулась на бок и, прерывисто дыша, сказала:

— Не трогай меня… У меня никого не было… Никогда…

Зыбунов некоторое время растерянно глядел на радистку, а потом повеселел и стал покрывать поцелуями ее мокрое лицо.

— Глупенькая… — бормотал Зыбунов. — Это ж только в Германии не порченых девок замуж не берут, а у нас как раз наоборот… Это ж хорошо, Валюшка, родная…

Он с облегчением чувствовал, как спадает нервное возбуждение, сердце застучало ровнее, тише. Радистка плакала счастливыми и глупыми слезами, и Зыбунов изо всех сил крепился, чтобы не заплакать вместе с нею.

Ночь напролет они пролежали рядом на нарах, не раздеваясь, и рассказывали друг другу, как счастливо заживут вместе, после того как сыграют свадьбу, а сыграть ее наметили под Новый год, и заснули лишь под утро, когда пурга уже разыгралась не на шутку. Валя легла спать на свои нары, Зыбунов — на свои. Долго ворочался, поглядывая в темный угол, где ровно дышала Валя, вставал курить, надсадно кашлял и снова ложился.

Трое суток пурга со злостью швыряла в окна комья снега, назойливо стучала в дверь и ведьмой выла в печной трубе. Все эти дни пролетели незаметно в счастливой болтовне, приготовлении шашлыков из оленины, строганины и напитка «Кровавая Мэри» из спирта и томатного сока. Было весело, как во время отпуска — что хочу, то и ворочу, — жаль только, что из дома можно выйти не далее сортира, зато никто не мешал Зыбунову и Вале вдоволь наглядеться друг на друга, и целовались они почти непрерывно, пока не опухли губы.

На четвертую ночь Зыбунова разбудила Валя протяжным стоном. Он приподнялся на локте, вглядываясь в темный угол.

— Ты чего, Валюш?..

— Валера, помоги-и… — сдавленно прошептала радистка.

Вскочив с нар, Зыбунов босиком подбежал к ней.

— Что, что с тобой?

— Не знаю… Живот…

Она опять застонала, и Зыбунов перепугался. Потом он ощутил, как быстро стынут ноги на холодном полу, заботливо поправил шкуры, прикрывавшие Валю, и побежал одеваться, торопливо приговаривая ласковым голосом:

— Ничего, ничего, сейчас все пройдет… Все пройдет…

Помощи ждать неоткуда. А может, оно так-то и лучше, никого посторонних не будет, никто ничего не узнает, сами, по-семейному, как-нибудь разберемся. Печку сейчас расшуровать, чайник поставить… Где-то под нарами грелка должна валяться, кто-то в ней спирт привозил, а теперь вот сгодится по прямому назначению, и через часик все пройдет. Никто не узнает. А потом можно будет доложить, что «во вверенном мне аэропорту на озере Олений Глаз никаких происшествий не случилось»…

— Ты потерпи, потерпи чуток, Валюша… Оттаявшие поленья влажно поблескивали, и Зыбунов решил плеснуть в топку кружку бензина, затем кинул туда спичку. Грозно и протяжно загудело пламя, затрещали сырые дрова.

— Сейчас, Валечка, сейчас…

Найдя себе дело, Зыбунов на какое-то время отвлекся от неприятных мыслей — рубил дрова, заталкивал крупные щепы в топку, суетливо убирал со стола остатки вчерашнего пиршества, мимоходом съел окаменевшие куски подгоревшего шашлыка, запил холодным чаем. Потом опять забеспокоился. Все-таки ЧП. Это — выговор верный. Неприятности… Как все нескладно может получиться. О выдвижении на РП не мечтай, дай-то бог, чтоб из диспетчеров не выгнали. Если с двумя не смог справиться, как же доверить такому человеку целую смену?.. — Вот и грелка поспела! Сейчас всю боль мигом снимет…

Валя страдальчески морщилась и пыталась улыбнуться, но улыбка получалась жалкой, вымученной. Зыбунов напоил Валю горячим чаем, сам напился. Присел на нары, закурил, задумался.

Что же делать-то? Вызывать санрейс? А вдруг у нее это на полчаса? Подержит грелку, и все пройдет, а за ложный вызов самолета по головке не погладят…

И точно, минут через сорок боль поутихла. Валя смотрела на Зыбунова с благодарной преданностью. Он поцеловал ее в лоб.

День пролетел, будто в суматошном дурмане. К вечеру Вале стало совсем худо, началась рвота.

Ночью Зыбунов связался по рации с рыбаками и в осторожных выражениях начал объяснять ситуацию:

— Радист заболел, то есть временами наблюдаются приступы боли в животе… Если у вас будет возможность, привезите из ближайшего колхоза какого-нибудь медработника, как поняли?..

Из наушника в ответ слышалась неразборчивая, дребезжащая брань. Зыбунов переключался на передачу и продолжал говорить размеренно и спокойно, тщательно следя за речью и избегая употреблять имена собственные и географические названия, пока совершенно сбитый с толку Степанов не заорал в наушниках:

— Да не темни ты, перестраховщик……..! Говори русским языком, что у тебя стряслось? Ты не пьяный, часом, Зыбунов?..

В ответной реплике Зыбунов заметил, что корреспондент нарушает правила радиообмена и что разговоры могут быть подслушаны зарубежными службами радиоперехвата.

— Какой еще корреспондент? Что ты мелешь?! Ты скажи напрямую, в чем дело? Прием!

— Нужен врач или хотя бы фельдшер… Привезите из колхоза.

— Я не знаю, доберусь ли до тебя, а уж до колхоза в такой пурген точно не добраться.

— Ну, хоть вы приезжайте, — упавшим голосом попросил Зыбунов.

— Годится! Сейчас выезжаем. Через озеро, напрямки, пожалуй, заплутаем, значит, двинем вкруговую, вдоль берега. Дольше, но вернее. Ты слышишь? Часа через четыре жди! Конец связи.

Зыбунов снял наушники, выключил передатчик и закурил. Валя уже немного свыклась с болью, и теперь только самые сильные приступы заставляли ее стонать, виновато закрывая глаза.

Вездеход пробился сквозь пургу на исходе ночи. Первым в избушку ввалился Михаил:

— Что с ней?

Зыбунов устало и растерянно развел руками — кабы знать…

Сбросив у порога полушубок, Михаил швырнул шапку в угол, на нары, и подошел к радистке, озабоченно подул на руки.

— Валя, ты меня слышишь? Что у тебя болит?

— Живот… — простонала радистка и страдальчески поморщилась.

— Давно?

— Так ведь… вчера схватило, — ответил за Валю Зыбунов.

На секунду задумавшись, Михаил резким движением откинул оленьи шкуры, мягко рухнувшие на пол. Обна жились посиневшие руки радистки, прижимавшие к животу уродливую красную грелку. Так же решительно Михаил распахнул полы халата, положил руку на низ живота радистки. Зыбунова всего перекосило при таком обращении с его невестой, однако он смолчал.

— Тут болит? — спросил Михаил и мягко надавил на живот.

— Везде болит… У Вали судорожно дернулась щека, лицо покрылось испариной.

— А так?.. — Михаил еще сильнее прижал ладонь. Радистка застонала сквозь стиснутые зубы.

— А так? — спросил Михаил, неожиданно резко убирая руку.

— Ой, ой, мамочка! — вскрикнула Валя. Михаил прикрыл ее шкурами и подошел к столу. Степанов поднял стеснительно опущенную голову, спросил:

— Ну?

— У меня два года назад вырезали аппендицит, — задумчиво произнес Михаил. — Это вроде похоже… Я сейчас припоминаю, что со мной в больнице делали. Первым делом — грелку к черту! Помнится, мне клали на брюхо пузырь со льдом… Ну-ка, Валера, сбегай на улицу, набей снегом какую-нибудь посудину!

— Ты не очень, не очень… — обиженно забубнил Зыбунов, однако нахлобучил шапку и послушно вышел из избы.

— С таким деятелем каши не сваришь… Егорыч принеси из мерзлотника одну рыбину, а я, пожалуй, вызову санрейс, — сказал Михаил, направляясь в угол, к передатчику.

— Ты что там делаешь? — закричал визгливым фальцетом Зыбунов, появляясь в избе. — Не тронь рацию! У тебя допуск есть?

Михаил, смутившись от крика, отошел в сторонку. Порывшись в своем рюкзаке, достал вафельное полотенце, потом завернул в него здоровенную плоскую рыбину, принесенную Степановым, и передал радистке. Обернувшись, посмотрел на Зыбунова:

— Что же ты? Вызывай санрейс… Дело серьезное… Зыбунов подошел к передатчику, взял микрофон.

— «Лютик», «Лютик». «Лютик», я — «Камбала»…

— «Лютик» на приеме. Чего тебе, «Камбала»? Спи спокойно…

— Как у вас с погодой?

— Штормим до шести Москвы. Потом откроемся для больших…

— А есть надежда, что маленькие будут летать?

— Высота облачности не даст. Отдыхай!..

— Понятно… — разочарованно сказал Зыбунов и выразительно посмотрел на грузчика, который медленно подходил к нему.

— Вызывай санрейс, — угрожающе сказал Михаил.

— Ты что, сдурел? Кто в такую погоду?..

Он не договорил, потому что Михаил вырвал у него из рук микрофон и прокричал:

— «Лютик»! Я «Камбала»! Прошу санрейс!..

Сзади на него бросился Зыбунов, и они вместе покатились no иолу, а из перевернутой алюминиевой кружки тревожно кричал голос аэропортовского диспетчера:

— «Камбала»!.. Что случилось, «Камбала»?..

— Егорыч, уйми гада!.. — прохрипел Михаил, пытаясь высвободиться из цепких рук Зыбунова.

Неторопливо поднявшись со стула, Степанов двумя руками обхватил щуплое тело Зыбунова и сжал его, удерживая на некотором расстоянии от себя, чтобы он не мог лягнуть его ногой. Михаил, потирая шею, бросился к передатчику.

— «Лютик», я — «Камбала»! На связи грузчик, понимаете? Пожалуйста, срочно пришлите санрейс! Радистке плохо, у нее аппендицит, наверное, надо срочно санрейс!..

— Я приказываю отойти от рации!.. — визгливо прокричал Зыбунов и забился в крепких руках рыбака, как холодная рыба. На нарах тихо стонала радистка. Кожа на лице набрякла, под глазами вздулись темные мешки.

— «Камбала»! Подтвердите вызов санрейса!

— Очень нужно врача, — сказал Михаил.

— Ясно! Сообщите готовность площадки.

— Озеро ровное, сесть можно… Пурга низовая, сверху нас, наверно, хорошо видно…

— Пеленг сможете обеспечить?

— Минутку… — сказал Михаил, поворачиваясь к радистке. — Валя, как им сделать пеленг?

— Там тумблерок есть такой… «Нажатие»…

— Нашел. «Лютик», пеленг обеспечим и солярку на полосе приготовим, только вылетайте скорей!

— Ждите!.. — коротко сказал диспетчер аэропорта, и в наушниках что-то сухо щелкнуло.

Степанов отпустил Зыбунова, и он уселся на полу, потирая сомлевшие плечи и сверкая белками разгневанных глаз.

Все так же выл ветер и трещали прогоравшие в печи дрова.

— Вы тут теперь как-нибудь… сами… — прокряхтел Степанов, берясь за шапку. — Мне недосуг.

— Нет уж, погоди!.. — отозвался Зыбунов. — Мы с тобой еще посчитаемся!.. И с тобой, р-романтик!.. Нападение на начальника, при свидетелях, — он кивнул на радистку, — вы за все ответите!..

Никто не отвечал ему.

Михаил вслушивался в слабеющие звуки пурги, и ему казалось, что он уже явственно различает, как далеко отсюда на заснеженном аэродроме механики прогревают мотор самолета, и сливается в блестящий круг вращающийся винт, взвивая вихри снега, и руководитель полетов дает разрешение на взлет…

Остров

БАРХАТНЫЙ СЕЗОН (Повесть)

В одиннадцать позвонила Ирина и сказала Касьянову, что она купила чешские туфли, какие он хотел, светлые и легкие, но нужно срочно отдать деньги, она одолжила у сотрудницы, тридцать пять рублей, и что через двадцать минут она подъедет к метро «Павелецкая», где они обычно встречались. Положив трубку, Касьянов оглядел свою комнату, прикидывая, у кого можно занять двадцатку до завтра. Пятнадцать рублей у него лежали в бумажнике, собирался сегодня купить новый спиннинг, но теперь придется ехать в отпуск со старым, и не только из-за туфель: утром выяснилось, что весь отдел не выполнил план и прогрессивка накрылась.

У Карасева просить бесполезно, у него денег никогда не бывает, Феликс, жила, не даст, если бы и были. Долинин недавно купил «Запорожца», сам весь в долгах. С тихой тоской Касьянов поглядел в угол, на стол техника-конструктора Семеновой, но самой Тамары там не было. Удивительное дело — Семенова получала меньше всех, но всегда могла дать взаймы. Сейчас она повезла чертежи к заказчику, да пока по магазинам пробежится — раньше двух ждать ее не имело смысла.

За ближним столом сердито сопел над расчетом старик Фадейчев, единственный во всем отделе, да, наверное, и во всем КБ, до сих пор надевавший на время работы черные сатиновые нарукавники, придававшие ему сходство со счетоводом из довоенного кинофильма. Он и был счетоводом по сути. На заводе он работал уже лет тридцать, его бывшие сослуживцы давно руководили цехами и отделами, некоторые скакнули еще дальше, среди однокашников Фадейчева было даже два академика; институт он закончил еще до войны, но карьеры не сделал и вот уже тридцать лет выполнял одни и те же расчеты по чужим формулам, и единственно, чем гордился Фадейчев, — он мог без помарок и ошибок отпечатать на машинке отчет о работе группы за месяц или техническое описание нового прибора; Фадейчева даже другие отделы приглашали на неделю, а то и больше, и он старательно тюкал двумя пальцами: «В случае, если контрольная лампа КЛ-47 не загорается, необходимо проверить предохранитель ПР-11 и в случае перегорания заменить». А ведь в молодости, по его словам, он был бойким и удачливым. Фадейчев рассказывал, что однажды он был на приеме у Рыкова, битых два часа просидел в приемной, но в кабинет один за другим без всякой очереди входили солидные ответработники наркомата, пробиться надежды почти не оставалось, и тогда Фадейчев, решив, что нарком тоже человек, решил караулить его возле туалета, и подкараулил, и прямо у писсуара Рыков решил его вопрос и даже подписал какую-то бумагу.

Но денег у Фадейчева не было, и просить не стоило.

Оставался начальник отдела, Николай Александрович. Просить было не совсем удобно, но все же терпимо, Касьянов однажды был вместе с Николаем Александровичем в командировке И пользовался тогда его кредитом.

Кроме того, можно было воспользоваться этой просьбой еще и для того, чтобы прозондировать почву насчет назначения. В отделе освобождалось место руководителя группы, Маханькова сманили-таки в базовый НИИ, он еще дорабатывал положенные две недели, но группа практически оставалась без ведущего конструктора. Маханьков занимался разработкой блоков питания, работа, конечно, не бог весть, ничего нового не раскопаешь, но все-таки ведущий конструктор, руководитель группы, — Касьянов считал себя по всем параметрам подходящим на эту должность. Правда, ходили слухи, что Николай Александрович будто бы уже предлагал группу Маханькова Феликсу, а Феликс будто бы отказался, и Касьянов догадывался, в чем тут дело, — у Феликса как раз сейчас продвинулось дело с термостабилизацией, удалось кое-что нащупать, он выдал за месяц четыре заявки на изобретения, и если бы ему удалось поднажать и не распыляться, через год материала вполне хватило бы на приличную кандидатскую.

Касьянову понравилась идея прозондировать Николая Александровича, и он торопливо достал из шкафа пишущую машинку, заложил в нее бланк служебной записки и в лихорадочном темпе отстучал двумя пальцами требование на кремниевые стабилитроны, которые могли понадобиться при испытаниях установки, разработанной по заказу медиков. Отдел Николая Александровича занимался продукцией, которую пренебрежительно именовали в КБ «ширпотребом» — мелкие заказы на радиационную технику для геологов, для газовиков, для селекционеров. Изотопы вошли в моду, спрос на них велик, примерно в той же степени, что и на ЭВМ. Изотопы украшают научные отчеты и доклады на конференциях: «…исследования производились при помощи специально сконструированных радиоизотопных устройств»; о них можно было красиво писать в газетах: «Помогли «меченые атомы»!» Но на заводе этот отдел КБ существовал как бы на особицу, потому что продукция была штучной, на вал и план по реализации существенного влияния не оказывала, и кроме лишних хлопот, пользы для завода не было никакой. Денег отделу давали в обрез, и если было замечено, что кто-то пытается поставить собственный эксперимент или смоделировать процесс, не имеющий отношения к непосредственной разработке, это сурово каралось. Но так уж устроен человек, что если ему дают научно-исследовательскую работу, его неотступно тянет поглядеть, как его идея будет выглядеть в металле, а тем, кому по долгу службы надлежит воплощать чужие замыслы, не терпится генерировать собственные идеи. Уж на что, казалось бы, тихие люди — питатели, и те лезут со своими прожектами. Группе Маханькова без году неделя, раньше каждый разработчик для каждого нового прибора сам рассчитывал блок питания, потом Николаю Александровичу пришло в голову, что не надо всякий раз изобретать велосипед, и он выделил питателей в отдельную группу. В результате Маханьков уходит в НИИ, увлекся… Касьянов знал, что он не станет увлекаться, но вместе с тем от группы питателей никто и не ждет открытий, так что работа предстояла не хлопотная, спокойная, а Касьянов умел находить общий язык с работниками экспериментального цеха, это ценилось. К тому же он помнил, что ему всего лишь двадцать шесть, что впереди по меньшей мере столько же, и жизнь — это не спринтерская дистанция, где нужно рвануть, выложиться, — а затяжной марафон, и выигрывает в нем тот, кто умнее распределит свои силы.

Николай Александрович сидел, сгорбившись над столом, и читал толстенное техническое описание, то и дело морщась и подчеркивая красным фломастером целые абзацы. При виде Касьянова Николай Александрович суетливо привстал с кресла, протянул крепкую загорелую руку, пригласил садиться. Затем он взял служебную записку и не глядя подписал.

— Легки на помине, Геннадий Петрович! — сказал Николай Александрович несвойственным ему дружелюбным тоном, и Касьянов решил, что, судя по настроению шефа, можно будет напрямую спросить о назначении. Дальше начиналось вовсе уж не понятное, — Николай Александрович поглядел в его глаза просяще, произнес неуверенным тоном:

— Вы-то мне и нужны… С Диксона, понимаете ли, пришла телеграмма. Теплоход с прибором, понимаете ли, уже прибыл. Они вызывают представителя института, это их право, без этого не примут изделие, а это ставит под угрозу план четвертого квартала и вообще года… Мы тут посоветовались с товарищами…

Конечно же никто ни с какими товарищами не советовался, но так было принято говорить, когда поручалась малоприятная работа, да Касьянов и сам понимал, что кроме него в командировку ехать некому, так что — не отвертеться.

— У меня через неделю отпуск начинается, — напомнил Касьянов.

— Я думаю, десяти дней вам хватит, — уже увереннее заговорил Николай Александрович, довольный тем, что не пришлось долго уговаривать Касьянова. — Уйдете с пятнадцатого сентября. Вы, кажется, собирались на юг? Там во второй половине сентября как раз начинается бархатный сезон… А пока вы будете на Диксоне, цех изготовит «Дельту», вы вместе с Карасевым запустите ее дня за два. Опечатаем, и пусть стоит месяц на контроле, а когда вы вернетесь из отпуска, будем сдавать заказчику…

— Там в схеме надо бы кое-что изменить. Я уже говорил Карасеву, — сказал Касьянов, стараясь разобраться в противоречивых интонациях шефа.

— Если говорили, он сделает… Я знаю, Карасев хотя и задиристый мужик, но к вашему мнению он прислушивается.

Николай Александрович достал из стола заранее подписанный бланк командировочного удостоверения.

— Впечатайте свою фамилию и как можно скорее вылетайте! В бухгалтерию я позвоню. Не забудьте получить спецодежду. Возможно, там уже снег.

У Касьянова сложилось впечатление, что шеф запоздалой заботливостью пытается подсластить неприятное сообщение о командировке к черту на кулички, в далекую провинцию, где и сентябрь наверняка промозглый и даже нет приличной гостиницы с ванной или хотя бы душем, как говорится: «Удобства во дворе, а телефон в аптеке…»

Николай Александрович еще раз сочувственно улыбнулся Касьянову и склонился над пухлым техописанием. Через несколько секунд он поднял голову и внимательно посмотрел на смущенно переминавшегося с ноги на ногу Касьянова.

— Все остальные вопросы — после вашего возвращения. В том числе и вопрос о группе Маханькова. Мы тут еще посоветуемся с товарищами…

После этой реплики Касьянову надлежало уходить, он и так уже узнал слишком много, но зеленые светящиеся кристаллы электронных часов, стоявших на столе шефа (жуткая точность — плюс минус 5 секунд в столетие!), показывали двадцать две минуты двенадцатого, Ирина наверняка уже нервничала у входа в метро, а Касьянов до сих пор не раздобыл денег, и он, вдруг решившись, через силу выдавил из себя жалким голосом:

— Николай Александрович… Вы не могли бы?.. Взаймы. Двадцать рублей.

— Отчего же!

Из портмоне, поскрипывающего новенькой тисненой кожей, Николай Александрович достал две красных купюры, протянул их Касьянову, отводя взгляд в сторону и всем своим видом показывая, что он весьма занят.

Сбивчиво пробормотав какие-то слова благодарности, Касьянов выбежал из кабинета, пролетел по коридору, где нетерпеливые теннисисты уже расставляли зеленые столы в предвкушении обеденных баталий, на ходу поздоровался за руку с Козловым из отдела технической информации, сумел без расспросов понять, что денег у Козлова нет и что долг он отдавать пока не намерен, почему-то вспомнил, что требование на стабилитроны осталось лежать на столе у шефа, но возвращаться было уже поздно, ноги сами вынесли Касьянова к вестибюлю, он сунул пропуск под нос толстой женщине в защитной гимнастерке с петлицами стрелка ВОХР и припустил, как мальчишка, к метро. Лет пять-шесть назад Касьянов еще занимался спортом, выступал за сборную факультета по легкой атлетике, его коронной дистанцией была пятикилометровка, но с приходом на завод Касьянов стал солиднее, а сидячий образ жизни, крепкий кофе поутру, неумеренное курение и субботние междусобойчики вконец испортили форму, уже через двести метров бегущий Касьянов почувствовал, как кровь прилила к вискам, тупо застучала в затылке, каждый вздох резал горло, будто наждаком, он подумал, что не мешало бы заняться дыхательной гимнастикой по системе йогов, где-то валялась брошюрка, сто раз собирался, так и не сподобился, — но уже показался вход в метро, Ирины нигде не было видно, значит, еще не приходила, и можно перейти на шаг, дышать носом, спокойно, еще спокойнее, вот и хо-ро-шо, вот и хо-ро-шо… В киоске Касьянов купил сигареты, но закуривать не стал, подозрительно долго выравнивалось дыхание, Касьянову даже подумалось: «Старею, старею…» Он заглянул в пыльное темное стекло киоска, увидел взбиравшиеся по вискам залысины, обозначившиеся дряблые мешочки под глазами, скорбные морщины у рта и криво улыбнулся, приглаживая растрепавшиеся на бегу волосы. Он знал, что и на макушке уже наметилась небольшая проплешинка, которую приходилось каждое утро маскировать боковым зачесом.

Ирина появилась лишь без двадцати двенадцать, и не из метро, а со стороны проезжей части. С медлительной привычностью она выбралась из поблескивавшего новым лаком голубого «Москвича», за рулем которого сидел и нервно покусывал губы толстый рыхлый Парамонов, начальник Ирины. Касьянову стала понятна причина опоздания Ирины — наверняка Парамонов застрял у какого-нибудь светофора, или не смог вовремя перестроиться и вынужден был давать крюк в пол-Москвы, или униженно и нудно объяснялся с регулировщиком из-за нарушения правил. А ведь в компании пижонит, на всех поглядывает с превосходством: «Нет-нет, что вы, за рулем в рот не беру, проклятую…» — и не упустит случая повторить услышанную от подобного же дилетанта новость: «Свечи нынче делают — ни к черту! Вот, говорят, итальянские — да!.. Класс! Или, к примеру, японские — сорок тысяч верст держат!» Именно скажет верст, все с тем же оттенком превосходства над не автомобилистами.

— Я буквально на минуту, — сказала Ирина, передавая Касьянову туфли и пряча деньги в сумочку. — Мы едем в Сокольники, на выставку, там что-то интересное из оргтехники. Если у тебя есть время, присоединяйся.

— С Парамоновым я больше не рискую, — сказал Касьянов.

— Водит он уже вполне прилично, — вступилась за шефа Ирина и, повернувшись к нетерпеливо поглядывавшему Парамонову, игриво помахала ему рукой.

— То-то вы на двадцать минут опоздали, — снисходительно заметил Касьянов.

— Что-то в машине случилось, он не мог завести. А ты чего такой злой?

— А с чего мне быть веселым?.. — сказал Касьянов и полез в карман за сигаретами.

Краем глаза он заметил, что Парамонов еще больше занервничал в своем «Москвиче».

— У тебя что-то случилось? — встревожилась Ирина.

— В общем-то, так, ничего особенного, — глядя под ноги, сказал Касьянов. Ему было приятно, что Ирине он небезразличен и что она чутко реагирует на перемену его настроения, как хороший гальванометр.

Парамонов коротко и будто испуганно посигналил.

— Вы торопитесь?

— Нет, — сказала Ирина, заглядывая Касьянову в глаза. — Он предупредил, что здесь стоянка запрещена. Что случилось?

— Отпуск… Передвигают на неделю, — пробубнил Касьянов.

— Опять? — угрожающе повысила голос Ирина.

— Усылают в командировку. Все так неожиданно. Только что решилось. Отказаться было невозможно.

— Может, мы вообще никуда не поедем? — разозлилась Ирина. — Я уже три раза переносила свой отпуск, и это не может продолжаться до бесконечности. И у Парамонова есть предел терпения. В отделе ко мне хорошо относятся, но каждый раз унижаться… Тот же Парамонов потребует компенсацию, сам понимаешь, сейчас за красивые глаза никто ничего не делает.

— Кроме меня ехать некому, — попытался объяснить Касьянов.

— Давно ли ты стал незаменимым?

— Я сопротивлялся, — сказал Касьянов. — Я бился, как лев.

— Знаю я твои битвы!.. — Ирина пренебрежительно взмахнула рукой. — И как они заканчиваются, тоже знаю. В марте мы катались на горных лыжах в Терсколе или в Чегете!.. В июле купались, загорали на Рижском взморье. А теперь мы, кажется, точно так же покатаемся на яхте по Черному морю…

Она была права, этот год завертел Касьянова так, что не оставалось времени даже в Серебряный бор съездить, искупаться, а сколько раз откладывались выезды за город… Хотя, если уж быть до конца честным, Касьянов включился в эту гонку именно из-за Ирины, это она заставила его работать до седьмого пота, обозвала неудачником, засадила за техническую литературу, из своей фирмы приносила ему новейшие книги и журналы, устроила на курсы английского языка, а потом каким-то чудом устроила Касьянову сдачу кандидатского минимума по философии, откуда-то принесла готовый реферат, уже перепечатанный, и все это в жутком темпе — работа, журналы, английский, философия (специальность как-нибудь сам сдашь, в твоем КБ отыщется приличный руководитель? Если нет, перейдешь к нам, через год остепеним). Касьянов похудел и на ночь обязательно пил какую-то дрянь, Ирина достала импортное снотворное, готовила ему завтраки и ужины, убирала в квартире, всем своим видом показывая, что она для Касьянова делает все, и теперь вместо благодарности такой бенц! Касьянов понимал, что Ирина злилась именно из-за обещанной яхты, вернее, даже не яхты, а швертбота, шаланды, как ее называл хозяин, Лешка, разбитной одессит из гидрометеорологического института. Касьянов познакомился с ним в командировке, некоторое время даже переписывался с ним, два письма в год и поздравления с официальными праздниками. Недавно Лешка приезжал в Москву, устроить его в гостиницу не удалось, ночевал на раскладушке у Касьянова и однажды в его отсутствие целый вечер развлекал Ирину одесскими анекдотами, а потом пригласил в гости, обещая ту самую шаланду. Ирина поторопилась объявить знакомым, что они с Касьяновым будут отдыхать в Одессе, кататься на настоящей «шаланде, полной кефали», и теперь отступать было уже невозможно. Из-за Терскола Ирина почти не расстраивалась, она не умела стоять на горных лыжах, — выглядеть коровой на снегу боялась, она вообще очень боялась показаться хоть на секунду смешной. И Рижское взморье она готова была простить, потому что любила купаться только в теплой воде, но не поехать в Одессу… Это было невозможно. В кругу знакомых Ирины это могло показаться предосудительным, могло дать пищу для ненужных обсуждений, а этого Ирина тоже побаивалась. Знакомых у нее было много — редакторы телевидения, театральные костюмерши, плановики из какого-то главка, одна степенная женщина-искусствовед, кто-то с киностудии имени Горького, — в общем, служилый люд, пытавшийся изображать из себя если не свет, то уж во всяком случае полусветское общество. В этом обществе подолгу обсуждались детали костюмов, предстоящие отпуска, муссировались сплетни и вырабатывались мнения. В кругу знакомых Ирины Касьянов обычно терялся и злился на то, что время безжалостно убивается, что можно было бы сделать уймищу полезных вещей, но приходится сидеть на пуфике, пить кофе из немыслимо крохотных чашечек, притворяться, что без ума от кислого вина, и время от времени что-то изрекать. В том обществе надо было помалкивать и стараться не говорить о вещах, которые на самом деле волнуют, потому что тебя могли посчитать занудой. С тех пор как Ирина стала тянуть Касьянова на кандидатскую, у него появился благовидный предлог не ходить к ее знакомым. Эти хождения утомляли Касьянова именно потому, что там нужно было что-то изображать, там все что-то изображали, и, для того чтобы поддержать разговор о какой-нибудь книге, не нужно было читать эту книгу, но делать вид, что ты ее прочитал, было необходимо. В обществе Ирининых знакомых очень важно было выглядеть благополучно или по меньшей мере делать вид, что у них все хорошо, даже, пожалуй, важнее было именно делать вид.

Два года назад Касьянов отдыхал с Ириной на Рижском взморье по совету кого-то из ее подруг. Дачу удалось снять у черта на куличках, в Меллужи, ни кафе, ни ресторанов, до Риги сорок пять минут электричкой, а до моря двадцать минут пешком по колено в пыли, да и сама дача выглядела жутковато — каморка два на два под самой крышей, с косым потолком и ободранными обоями, негде было даже умыться, туалет размещался в соседнем доме, а обедать приходилось ездить в Майори, возвращались разомлевшими от жары, но в комнатушке было еще жарче, железная крыша обжигала плечи, плелись на пляж, поросший сорной колючей травой и захламленный газетами, лежали там, пока не спадала жара, возвращались разбитые, едва живые, жевали подсохший хлеб с сыром и тотчас засыпали. А вернувшись в Москву, Касьянов почти не удивился, когда услышал, как Ирина описывала знакомым их отпуск: «Устроились чудно, жили в мансарде с балконом, и представьте, без хозяев, одни…» — и самое ужасное, что все это было правдой. Действительно, закуток под самой крышей назывался мансардой, и был шаткий балкончик, на который опасались выходить, и чтобы снять просохшее полотенце, Ирина просила Касьянова дотянуться до веревки. И все воспринимали ее рассказы как должное (умеет же Ирка устраиваться!), находились и завистницы, но большинство подруг восхищались умением Ирины. Иногда Касьянову казалось, что в признании окружающими ее заслуг и заключался смысл жизни Ирины, но все-таки Касьянову нравилось в ней то, что она всегда умела добиваться всего, чего хотела.

Парамонов снова нажал на клаксон, Ирина с любезной улыбкой повернулась к нему и согласно кивнула.

— Ну, вот что, — решительно сказала она. — Если тебя задержат точно на неделю, я не стану переносить свой отпуск. Уйду по графику, подожду тебя в Москве, и мы поедем в Одессу, а потом я попрошу еще недельку за свой счет.

— Умница! — обрадовано выкрикнул Касьянов и назло Парамонову чмокнул Ирину в щеку. Ирина стрельнула глазами на шефа, недовольно поморщилась, но Касьянов видел, что она уже успокоилась.

— Я позвоню тебе после работы, — сказала Ирина.

— Лучше появись, — сказал Касьянов, с неудовольствием замечая просящие интонации в своем голосе.

— Погляжу, как будет с временем. После шести у меня примерка, да и Валентина приглашала сегодня…

Она знала, что Касьянов терпеть не мог Валентину, ее лучшую подругу, молодящуюся старую деву, чем-то напоминавшую толстую серую крысу, страшную зануду и сплетницу. Ко всем остальным знакомым Ирины Касьянов соглашался ходить, точнее, Ирина затаскивала его, чтобы знакомые не сомневались в устроенности ее личной жизни.

— Но все-таки ты появись, — чуть жестче повторил Касьянов.

— Я позвоню, — сказала Ирина и побежала к машине.

Парамонов слишком резко тронул с места, мотор заглох, потом на высокой ноте взревел стартер, и «Москвич» тронулся. Касьянов со снисходительной улыбкой помахал Ирине рукой.

Вернувшись в отдел, Касьянов примерил туфли, они пришлись впору и были именно такими, какие он давно хотел купить — утконосые, с рантом, на высокой шнуровке, а главное — из натуральной кожи. Всем туфли понравились, Феликс попросил примерить и сказал, что ему они малы в подъеме и что вообще туфли жестковаты, на что Долинин сказал ему какую-то колкость, вспыхнула мимолетная перебранка, которая прекратилась лишь с приходом Семеновой. Она сказала, что туфли очень хорошие, точно такие она купила мужу и посоветовала отнести их в сапожную мастерскую поставить подковки, дольше будут носиться. В хозяйственных делах мнение техника Семеновой было решающим.

А командировка, видно, и в самом деле поджимала КБ, завертелись все колеса, были нажаты все пружины, чтобы побыстрее доставить представителя завода на Диксон. В бухгалтерии, не дожидаясь прихода Касьянова, ему начислили аванс на командировку, потом позвонила Людочка, секретарша начальника КБ, мило прощебетала, что билет уже оформлен, он лежит в центральном агентстве на Ленинградском проспекте в кассе № 18, вылетать нужно сегодня в 21 час с минутами.

«Ого!» — сказал себе Касьянов. Такого еще не бывало. Не пришлось уговаривать бухгалтеров, не пришлось стоять в очереди за билетом, а ведь обычно на эти хлопоты уходил целый рабочий день, не говоря уже о нервотрепке по мелочам. Но окончательно сразил Касьянова приход завхоза, Федора Михайловича, неприступного и грозного стража всего имущества конструкторского бюро. Федор Михайлович возник на пороге комнаты, хмуро поглядел на конструкторов, которых наверняка считал в душе бездельниками, и проворчал:

— Кому из вас спецодежду получать?… Я уж два часа жду!

Касьянов робко ответил, что теплые вещи нужны ему, и пошел следом за Федором Михайловичем в подвал. В прохладном сухом подземелье КБ оказалась уймища таких сокровищ, о существовании которых Касьянов и не подозревал. Глаза разбегались от изобилия приборов. На стеллаже у входа пылился эталонный источник тока с кварцевой стабилизацией частоты. Не так давно Касьянов вымаливал точно такой же аппарат на соседнем заводе, за источник пришлось на целую неделю отдать в пользование словарь английского технического сленга (этот словарь существовал пока в единственном экземпляре, без него читать свежие журналы было довольно-таки затруднительно, поскольку зачастую английские термины невероятно изменяются на протяжении полугода и обозначают вовсе не то, что должно бы полагаться по учебнику; словарь был выполнен желтой тушью и в правом верхнем углу была сделана ехидная помета: «К сведению пользующихся словарем! Не пытайтесь копировать текст, поскольку ни один из действующих типов светокопировальных устройств не воспринимает желтый цвет!»).

— Какие нужны приборы, получайте в верхнем складе, а здесь которые, не про вас, — ворчливо отозвался завхоз на просьбу Касьянова.

Дальнейшие расспросы Касьянов прекратил, решив, что источник теперь уже никуда не денется, надо будет лишь сообщить Николаю Александровичу.

За серым тюком валенок и синих уборщицких халатов зоркий взгляд Касьянова обнаружил совсем новенькую рыжую дубленку. В такой не стыдно было по улице Горького пройтись, не то что представительствовать на Диксоне. Федор Михайлович уперся, пытался всучить Касьянову черный овчинный тулуп, к тому же б/у, изрядно замасленный, плел что-то насчет теплопроводности, на своем языке, конечно, с вкраплениями непечатных выражений, но уж тут-то Касьянов не растерялся, вовремя успел сообразить, что если уж завхоз сам пришел к нему в отдел, следовательно, ему позвонили, приказали, а раз так, можно качать права. На минуту Федор Михайлович растерялся перед солидно аргументированным натиском Касьянова, и это стоило ему дубленки, а также новеньких унтов на рыжем собачьем меху.

— Знаю я вас, — сокрушенно бормотал Федор Михайлович, с тоской поглядывая на свернутую дубленку. — Ведь зажмете, а потом скажете, что сгорела или потерялась. Цена ей сорок семь рублей, больше с вас удержать не смогут… Эх!..

Придя в себя, Федор Михайлович выдал Касьянову ватный климатический костюм не сорок восьмого, а пятьдесят второго размера, и пытался сбыть облезлую ушанку, но от шапки Касьянов отказался, поскольку был брезглив и не мог заставить себя надевать на голову ничего, кроме собственных вещей, к тому же его пыжиковая шапка, купленная Ириной в позапрошлом году, выглядела как новая.

Весь ворох одежды Касьянов едва дотащил до своей комнаты, с тревогой думая о том, как он повезет вещи через всю Москву, в Нагатино, но, к счастью, на лестнице ему встретился Николай Александрович, поглядел на Касьянова с сочувствием и предложил после работы подвезти его на своей «Волге», благо им было по пути.

— Постарайтесь на Диксоне уговорить заказчиков, чтобы они пораньше подписали акт о приемке, — сказал Николай Александрович. — «Гамма» должна быть сдана в сентябре, иначе у нас могут быть неприятности с квартальным планом.

«Вот тебе и командировка на неделю», — вздохнул про себя Касьянов. А если заказчики упрутся и не подпишут? Отпуск горит…

— Вернетесь, и сразу решим вопрос о группе Маханькова, — напомнил Николай Александрович, поглядывая на загрустившего Касьянова. — Срок вашей командировки зависит от вас. Управитесь за три дня — прекрасно, просидите там месяц — пеняйте на себя.

Шеф начинал выражать недовольство, и Касьянов стушевался, от натуги покраснел и застыдился, от стыда еще больше покраснел и почувствовал себя ничтожно маленьким, незаметным, незаконно претендующим на чье-то внимание. Да полноте, по какому такому праву?.. Есть в КБ люди более опытные, более способные, есть даже талантливые, а Касьянов — что Касьянов?..

Чернорабочий умственного труда, не более. Приказали — полетел, прикажут — сделает, не прикажут — промолчит. На картошку — значит, на картошку. Тащить холодильник в кабинет начальника отдела — опять же Касьянову. Получать на складе канцпринадлежности, сопровождать кассиршу в банк, неделями торчать в цехе, следить, чтобы не задерживали выполнение заказов КБ, собирать подписи под заявками, выбивать для кого-то гостиницу, доставать кому-то билет на поезд, кого-то встретить, кого-то проводить, заказать ужин в ресторане, — боже мой, а когда же работать?.. Каждый день пролетает, не успеешь оглянуться, и каждый телефонный звонок кажется немыслимо важным, каждая встреча — непременно деловая, каждая бумажка, написанная или подписанная шефом, — закон для исполнения, чрезвычайно ответственное поручение. А вечером, в метро или уже дома, усевшись на кухне с вечерней газетой в руке и сонно кивая над каждой заметкой, Касьянова иногда будто прошибало током: а что, собственно, успел сделать за день? КПД — ноль! И ведь каждый день, каждый день… Хлопоты, суета, а что в результате, кроме тех же хлопот и суеты?..

Он бросал газету и садился за английский, торопился успеть, наверстать, хоть как-то оправдать прожитый день, но отяжелевшая голова клонилась к столу, суффиксы и префиксы смешивались в невообразимую кашу, становилось больно от сознания собственной беспомощности, Касьянов принимал теплую ванну и засыпал. А наутро все повторялось — и беготня, и пустые разговоры, и мелкие обиды, и теннис в обеденный перерыв, и унизительные шепотки в курилке — кому-то дали премию, а кого-то обошли, Леночку из группы Барабанова видели в ресторане с Коноваловым из экспериментального цеха, и все согласно кивают, будто давно все знали, а теперь получили лишнее тому подтверждение. И Касьянов, проклиная себя за малодушие, тем не менее продолжал сидеть в курилке, и поддакивал, и гаденько улыбался, а потом, случайно столкнувшись с Леночкой в коридоре, смущенно отводил глаза и глупо краснел, и давал себе слово не слушать сплетен, и снова слушал, а время летело — кажется, еще вчера был понедельник, не успел оглянуться — уже пятница, вечер, и надо одеваться, чтобы ехать куда-нибудь вместе с Ириной, а потом выслушивать надоедливый полусветский треп и молить бога, чтобы все это хоть когда-нибудь кончилось.

В половине шестого Касьянов добрался до дома. Очутившись в своей квартире, Касьянов позвонил Ирине на работу, но она, как ему ответили, еще не вернулась с выставки.

С антресолей Касьянов достал рюкзак, принялся суетливо запихивать в него теплые вещи, но едва смог всунуть ватные брюки и куртку климкостюма, сверху еще можно было, изловчившись, вдавить или унты, или дубленку, но не оставалось места даже для зубной щетки. Пришлось идти на поклон к соседу, Гошке, просить его абалаковский рюкзак.

Гошка долго вздыхал, завидуя Касьянову, — на Диксоне ему бывать еще не приходилось, но от кого-то он слышал, что там можно купить за небольшую плату великолепные унтайки, сшитые из камуса.

Эти слова, звучавшие непривычно для слуха Касьянова, избалованного урбанизированным жаргоном (в котором едва набиралось триста слов, включая все технические термины), Гошка произносил со вкусом и непонятным акцентом, тут же попутно разъясняя, что ценятся унтайки именно за камус — тонкую шкурку с оленьих лодыжек, а покрой, шитье и подошва — дрянь, и что в Москве унтайки следует немедленно нести в сапожную мастерскую, где их приведут в божеский вид за каких-нибудь семь-восемь рублей.

Гошка был осветителем на «Мосфильме», часто летал в киноэкспедиции и отовсюду привозил экзотические штучки — то ли настоящие лыковые лапти, купленные за копейки в небольшом райцентре под Саранском, то ли шелковые рубашки, расшитые национальным украинским узором (это вовсе бесплатно было выпрошено в глухом закарпатском селе, Гошка сказал старухе, что рубашки нужны для съемок), а не так давно Гошка привез из Средней Азии грубошерстное одеяло, спать под которым было невозможно, потому что оно было узким и колючим, но зато была гарантия, что во сне под него не сможет забраться змея, одеяло специально делалось таким монашески мучительским. Под ним Гошка укладывал спать родственников из провинции, которых у него было великое множество.

Уложив вещи в рюкзак, Касьянов сварил себе крепкий кофе, на скорую руку поужинал продуктами, оставшимися в холодильнике, и уселся в кресло, перед телевизором, припоминая, что он намечал делать нынче вечером, кому позвонить, кого увидеть, с кем назначить встречу на завтра и послезавтра, — но все намеченные дела теперь казались малозначительными, их вполне можно было отложить до возвращения из командировки.

Касьянов томился от вынужденного безделья, равнодушно поглядывая на экран телевизора. Почему-то принято было считать, что день отъезда у командированного должен быть заполнен до последней минуты, и даже из аэропорта он еще может позвонить в свою контору, чтобы кому-то напомнить, чтобы срочно сделали то-то и то-то или выслали заказной бандеролью чертежи, до зарезу необходимые в каком-нибудь Талды-Кургане или в Кашкадарьинской области. По собственному опыту Касьянов знал, что говорить о недосуге и загруженности работой перед командировкой скорее было принято, а на самом деле беспокойство заканчивалось в тот или почти в тот момент, когда билет на самолет оказывался в кармане рядом с деньгами, выданными под отчет на командировку, а все нерешенные проблемы могут подождать до возвращения.

Ирина позвонила в половине восьмого, когда Касьянов, уже одетый, стоял в прихожей с рюкзаком в руках, но не решался уйти, не дождавшись звонка. С облегчением взял трубку.

— Я, наверно, не пойду сегодня к Валентине, — примирительным тоном сказала Ирина.

— У меня самолет в девять с минутами, — отрубил Касьянов.

— Уже?.. Какая жалость… Я буду скучать по тебе, — неожиданно сентиментально проворковала Ирина.

Затем в трубке послышались чьи-то сердитые голоса, чей-то пьяный крик: «Швейца-ар!..» — Касьянов догадался, что Ирина уже намекнула Парамонову на дополнительную неделю за свой счет, а ее шеф, сориентировавшись в обстановке, тут же поставил машину на платной стоянке и теперь сидит за столиком в каком-то кафе или ресторане, изображая из себя лихого гуляку. Со слов Ирины Касьянов знал о неразделенной любви Парамонова к ней, но она не давала поводов сомневаться в верности Касьянову, скорее всего потому, что разрыв с ним мог быть неправильно истолкован ее знакомыми.

С Ириной у Касьянова тянулось уже три года. Началось в Карелии, где они случайно оказались в одной туристической группе по профсоюзной путевке, на турбазе был вечер знакомства, танцы до утра, глупые шутки массовика-затейника, рассвет над озером и сонный камыш, одна байдарка на двоих; Касьянов старался изо всех сил, так что по вечерам ныли плечи и спина, Ирина одобрительно кричала: «Сарынь на кичку! Полный вперед!» А потом Касьянов простудился и слег, группа ушла по маршруту, оставив его в каком-то районном городке в маленькой больничке, и Ирина, поддавшись непонятному порыву, осталась тоже, махнув рукой на неиспользованную путевку. У них был чудесный июль тогда, в шестьдесят четвертом, и если бы не комары, они обязательно пожили бы в Карелии подольше, по счастливому совпадению у них накопилось порядочно отгулов, можно бы и не торопиться в Москву, но комары прогнали их домой, и все оставшиеся дни отпуска и дни отгулов они не вылезали из квартиры Касьянова, лишь время от времени кто-нибудь из них спускался в гастроном на первом этаже, и все было просто прекрасно, и даже, когда кончились деньги, именно в тот день, Касьянову пришел гонорар из журнала «Знание — сила» за популярную статью об изотопах, а потом приехала Семенова, привезла премию за сдачу какой-то установки, кажется, тогда для медиков делали простенький облучатель, все было здорово, как в кино, а после того безумного отпуска вдруг поссорились, две недели не звонили друг другу; Касьянов не выдержал и приехал на Хорошевку мириться, очень понравился Ирининой маме, она угощала его земляничным вареньем и под непрерывным шиканьем Ирины нудно рассказывала, какой болезненной девочкой росла ее дочь, теперь вот совсем поправилась, окрепла, институт закончила почти с отличием, а в личной жизни не повезло, попался мерзавец, сколько он крови попортил, ох… После примирения все стало спокойнее, привычнее, начались формальности у Ирины — она не была разведена с мужем, он служил на Дальнем Востоке, не то моряком, не то пограничником, письма шли по две недели, в разводе отказывал категорически, умолял приехать к нему, обещал все простить. Когда Ирина показывала Касьянову письма мужа, ему становилось неловко, начинало казаться, что он совершил что-то недостойное и подленькое, даже само чтение этих писем казалось бестактным, но вместе с тем он ловил себя на том, что читать письма ему было просто необходимо, между каллиграфических строк он пытался найти что-то, бросавшее свет на отношения Ирины с мужем, Искал подтверждения ее словам, что только с Касьяновым она почувствовала себя счастливой, и не находил, и еще больше мучался, а в конце решил для себя никогда не писать ей писем, чтобы она не могла никому давать их читать. Развод она оформила лишь год назад, а пойти в загс расписаться так и не собрались, да это казалось не столь уж важным, есть штамп в паспорте или нет. Ирина жила в Нагатине, когда хотела, иногда подолгу, всю весну, например, но рано или поздно она возвращалась к матери на Хорошевское шоссе, где они с матерью занимали две комнаты в коммунальной квартире, но ожидали, что после прокладки нового радиуса метро все эти двухэтажные дома будут сносить, а им наконец предоставят отдельную квартиру.

— Гена, возвращайся поскорее, — капризно сказала Ирина, слегка грассируя на букве «р» — это был верный признак того, что она слегка опьянела. — Должны же мы выбраться в отпуск в этом году!.. На Черном море будет бархатный сезон…

Касьянов представил себе Ирину — вероятно, она стояла сейчас неподалеку от стеклянных дверей кафе или ресторана, высокая, длинноногая, с распущенными белыми волосами и старательно подведенными ресницами, привычно подставляла себя под завистливые взгляды юнцов из терпеливой очереди за дверью, и, разговаривая, наверняка то и дело поглядывала в зал, где ее ожидал Парамонов.

— Извини, меня такси ждет, — соврал Касьянов, начиная злиться на Ирину и мысленно посылая ее к черту. — Привет твоему Парамонову!..

— Счастливого пути, дорогой!..

Она, видимо, тоже разозлилась, иначе не назвала бы дорогим.

Ну и пусть!

В трубке сердито запикали короткие гудки.

Касьянов вздохнул, проверил, на месте ли документы, вскинул рюкзак на плечо и вышел из квартиры, обреченно повторяя про себя: «Бархатный сезон, бархатный сезон!.. Бархатного сезона ей захотелось, видите ли!.. Бархатный сезон…»

А ведь и в самом деле, сентябрь только начинался.

До Амдермы Касьянов долетел на «Ил-18», а там ему предстояло пересесть на допотопный «Ли-2», потому что летом и осенью Диксон не принимал большие самолеты, об этом Касьянову рассказал сосед по самолетному креслу, худощавый мужчина, дочерна успевший загореть на юге и теперь возвращавшийся на свою зимовку. Летел он без багажа, с одной лишь авоськой, в которой лежали какие-то свертки в фирменной цумовской обертке. Одет он был в нелепое голубое пальто москвошвеевского фасона, с огромными пуговицами и оранжевой пластмассовой пряжкой. В Москве это пальто выделялось на фоне легких пиджаков, потому что было еще очень тепло, а в Амдерме люди уже одевались в полушубки. Касьянов не без удовольствия распаковал рюкзак и надел дубленку.

В ожидании самолета на Диксон Касьянов устроился вблизи окна, где было светлее, и взялся за английский детектив. Давешний сосед в голубом пальто слонялся по залу ожидания, затем увидел, что кресло рядом с Касьяновым освободилось, и торопливо плюхнулся в него.

— А вы, извиняюсь, до Диксона летите или дальше? — заглядывая Касьянову в глаза, спросил мужчина в голубом пальто.

— До Диксона, — не отрываясь от детектива, буркнул Касьянов.

Мне дальше — на мыс Желания, — не отставал мужчина. — Тут совсем близко, если напрямую, от Амдермы, но приходится лететь в контору, договор перезаключать, а потом уже вроде бы назад возвращаться…

Касьянов промолчал, и мужчина, поерзав в кресле, отвязался от него.

Обычно в командировках Касьянов предпочитал держаться замкнуто, знакомств не заводил и адресами с соседями по гостиничному номеру не обменивался, а если они приставали с расспросами, Касьянов сдержанно намекал на свою принадлежность к закрытым темам, о которых вне учреждения разговаривать не положено. В девяти случаях из десяти расспросы прекращались, и временные соседи переставали набиваться в приятели, уже не зазывали по вечерам в ресторан, и если садились играть в преферанс, Касьянова приглашали только для приличия, и тогда он великодушно соглашался и позволял себе выиграть или проиграть несколько рублей, при расчете за вист по 0,1, то есть по старой копеечке. Но даже и это случалось крайне редко, поскольку Касьянов после нескольких командировок научился солидно представляться, давать понять гостиничной администрации, изрядно замотанной бесконечными вопросами и стандартными ответами, что он, Касьянов, не совсем обычный командированный, что при нем находятся документы, с которыми было бы крайне нежелательно селиться в общем номере, это срабатывало почти безотказно, и в самой переполненной гостинице обычно обнаруживался какой-нибудь полулюкс за два с полтиной в сутки, иногда даже с телефоном и телевизором, так что дни командировки летели незаметно и были не утомительны; в Москву Касьянов возвращался посвежевшим и снова окунался в суматоху совещаний, согласований, отчетов, деловых встреч, телефонных разговоров, ругани с изготовителями, выбиванием из отдела снабжения дефицитных материалов, — снова Касьянов включался в бесконечную гонку за невидимым лидером, имея сзади грозного противника, который жарко дышал в спину и подгонял, подгонял, не давая ни минуты покоя. Этим противником было время. Суматошное и скоротечное, всегда дефицитное и растрачиваемое черт знает на что — встретить Веню, отдать импульсный генератор, заодно попросить для Николая Александровича английское руководство по игре в бридж; сводить Ирину на новый спектакль в «Современнике» и отнести белье в прачечную; написать технические задания смежникам и выпросить дополнительный телефонный аппарат, чтобы не бегать через всю комнату при каждом звонке; пообещать договориться, завязать деловые связи, заручиться поддержкой, сходить в пивной бар с Тараненковым, отдать на два дня квартиру Михасику, за это получить абонемент в зал ЦСКА на весь сезон, тут же сплавить абонемент начальнику экспериментального цеха, страстному поклоннику хоккея, и взамен устроить выполнение своего заказа на месяц раньше срока, — да мало ли неотложных дел случается каждую неделю, каждый день!.. Вырваться на три дня в командировку, — это уже облегчение, потому что можно расслабиться, отпустить вожжи, сходить в кино или посмотреть провинциальную оперетту, завести случайное знакомство, все равно с кем, кто подвернется, а можно и не заводить, так даже спокойнее. Отправляясь в командировку, Касьянов обычно старался не строить никаких планов на этот счет, и тогда все получалось само собой, а если заранее настраивал себя на ожидание мимолетной любви, все шло прахом, дела валились из рук, на каждую встречную глядел вопросительно: она или не она, — смеялся над своими беспочвенными притязаниями и еще больше страдал. В Москву возвращался раздраженным и злым, Ирина, наверно, догадывалась и смеялась над ним, Касьянов нарывался на ссору и не звонил по неделе, а то и по две, потом случались какие-нибудь умопомрачительные запонки или английская рубаха, Ирина звонила как ни в чем не бывало, мир восстанавливался, неудачная командировка вскоре забывалась, и лишь изредка, после раздраженного звонка приятеля, требовавшего вернуть долг, или после неприятностей на службе, вечером, в одиночестве, все мелкие обиды вновь поднимались, припоминались до самых обидных подробностей, и тогда Касьянову начинало казаться, что вся его жизнь проходит мелко и незначительно, годы представлялись прожитыми впустую, нудно и бессмысленно, горечь росла, жгла, заполняла все существо Касьянова, не давала ни минуты покоя, и было лишь одно средство избавиться от нее, средство запретное, как удар ниже пояса, но безотказное.

Касьянов торопливо собирался и ехал на окраину Москвы, в ресторан «Сетунь», где работала Лида.

Парни из оркестра подходили к нему, здоровались, спрашивали, как дела и выпивали по рюмке коньяку, а потом они уходили на свою микроскопическую эстраду играть танцы. Руководитель оркестра, Генрих Константинович, специально для Касьянова играл танцы, чтобы Лида не пела, а могла посидеть с ним за столиком. Танцевать она обычно отказывалась, говорила, что это не разрешается. Пила она совсем мало, рюмку за весь вечер или фужер шампанского. Касьянов знал, что она любит его, и был благодарен ей за то, что она ни о чем не спрашивала, а если Касьянов начинал что-либо объяснять — не мог выкроить ни минутки, был в командировке или болел, — Лида останавливала его на полуслове и умоляла замолчать. Касьянов с облегчением умолкал, молча пил свой коньяк и ел пережаренный бифштекс, поеживаясь под любопытными взглядами ресторанной публики. Похоже, что Лида не верила рассказам Касьянова о том, что он работает в закрытом институте, с частыми командировками на объекты; но это все ее мало интересовало, потому что она любила его по-матерински бескорыстно, искренне радовалась его неожиданным появлениям и лишь чуточку огорчалась, если замечала в Касьянове следы былых огорчений, и как могла пыталась успокоить. Когда заканчивалась работа, Лида брала на кухне пять-шесть шашлыков, апельсины, лимоны, и они ехали в Чертаново, где было тихо и уютно, где за ширмой тихонько вздыхала во сне пятилетняя Белка, дочь Лиды. Бывший супруг изредка навещал Лиду, приносил дочери недорогие подарки и уговаривал вести себя хорошо и во всем слушаться маму, обещал в следующий раз свозить в зоопарк и снова исчезал на полгода. Лида его тоже жалела, потому что у Игоря жизнь не сложилась и во втором браке, ему было уже тридцать шесть, а он ничего не добился, работал саксофонистом в заштатном оркестре, знакомые говорили Лиде, что часто видят его пьяным. Своей собственной неустроенности Лида будто бы не замечала, умела обходиться тем, что у нее было — днем стирка, шитье, приготовление обедов и ужинов, беготня по магазинам, уборка квартиры, а вечером работа, и так изо дня в день. Когда-то ее приглашали работать в оркестр Лундстрема, но там нужно было постоянно ездить на гастроли, Белку оставлять было не с кем, пришлось отказаться, надеялась, что пригласят куда-нибудь еще, на радио или в Москонцерт, но больше уже не приглашали. Касьянов однажды спросил, что она собирается делать, когда придется уйти с эстрады, в ресторане нельзя петь до пенсии. Лида не любила обсуждать свое будущее и на вопрос Касьянова ответила с плохо скрываемым раздражением: «Не пропаду! Конвейеров на мой век хватит!»— а потом попросила больше на эту тему разговоров не заводить. Касьянов тогда же подумал, что надо бы помочь ей, у него был один знакомый музыкальный редактор на радио, бывший одноклассник, большой оболтус, с которым Касьянов виделся раз в год на встрече выпускников. Музред долго морщился, выпытывал у Касьянова, кем Лида ему приходится, намекал на необходимые издержки при устройстве карьеры певицы, особенно если у нее нет специального образования; Касьянова это покоробило, и он даже не дослушал, что ему говорил бывший одноклассник, и на этом все его благие порывы иссякли.

Иногда, в самое неподходящее время, Касьянов вдруг вспоминал о Лиде, несколько минут терзался от сознания собственной неблагодарности, придумывал способы хоть как-то отплатить Лиде за ее доброту и участие, хотя заранее знал, что ни один из этих способов ничего не сможет ни прибавить, ни убавить в их отношениях. Сейчас, в самолете, ему пришло в голову, что неплохо бы привезти Белке с Диксона унтайки, заодно и самой Лиде, он знал, что зимние сапоги у нее холодные, а купить новые она когда еще соберется… Для верности Касьянов достал записную книжку, раскрыл на тех страницах, где обычно записывал предстоящие дела, и наспех пометил себе: «Унтайки, размеры 37 и девочке на пять лет!!!» После этого Касьянов со спокойной совестью вернулся к недочитанному детективу.

А под крылом уже расстилалась безжизненная рыжая тундра, с серовато-коричневыми прожилками рек и бурыми плешинами озер, кое-где виднелись белые пятна снега на ржавых каменистых буграх и плато, слева было темное угрюмое море, по которому ветры гоняли мелко-битый лед. Вынырнула бухта, заполненная разноцветными судами, по берегу сновали машины, портовые краны казались на мгновение застывшими в причудливых позах, с раскачивавшимися грузами на ажурных стрелах, — все это промелькнуло и скрылось, и самолет побежал по бетонной дорожке, мимо небольшого двухэтажного дома аэропорта, рядом с которым полоскалась штанина ветроуказателя.

По местному времени уже наступал глубокий вечер, но небо было светлым, сплошь закрытым густыми высокими облаками, и все вокруг было мокрым, как будто дожди здесь не прекращались ни на минуту, к тому же с моря дул порывистый холодный ветер, Касьянов озяб даже в своей щегольской дубленке и заторопился в гостиницу аэропорта, которая помещалась не в самом аэропорту, а в поселке.

Касьянов вскинул на плечи рюкзак и бойко зашагал по дороге, усыпанной не то мелким углем, не то черным камнем, из-под ног раздавался тихий скрип и чавканье, но идти по такой дороге было приятно еще и потому, что в полуметре от накатанной колеи начинались непролазные топи, а так Касьянов дошел до гостиницы, почти не замочив ног. Там его подстерегало небольшое разочарование — в гостиницу аэропорта пускали только летчиков и участников высокоширотной экспедиции «Север». Другой гостиницы на острове не было.

Не помог Касьянову и его проверенный финт — он показал командировочное удостоверение, в верхнем углу которого с краткой солидностью значилось название его фирмы. Администратор, перезрелая девица, закутанная в широченный пуховый платок, несколько минут растерянно хлопала ресницами, а потом вдруг отчеканила с канцелярской неприступностью:

— Вас вызывал РМЦ, пусть РМЦ устраивает! В радиометеоцентре рабочий день был уже закончен. Сторожиха направила Касьянова в общежитие, и там тихий неуверенный мужчина, которого Касьянов оторвал от приготовления ужина, попытался поселить командированного в комнате, где уже жили двенадцать человек. Потом выяснилось, что мужчина в фартуке был не комендантом, а всего лишь мужем коменданта, грозной женщины в ярко-красной вязаной кофте, перевязанной крест-накрест зеленым платком. Комендант внимательно прочитала командировочное удостоверение и вселила Касьянова в пустовавшее помещение красного уголка. Папку с важными документами она предложила оставить на хранение в сейфе, у нее в комнате, но Касьянов, увидав, что большего здесь не добиться, отказался. В красном уголке стоял продавленный диван, стол, три стула, а в углу подозрительно маячили прислоненные к стене раскладушки. Впрочем, комендант пообещала никого к Касьянову не подселять и разрешила держать при себе ключ от красного уголка.

Касьянов не раз уже замечал в командировках, что первые двое-трое суток после Москвы он продолжал жить как бы по инерции, то и дело подгоняя себя, взвинчивая медлительный провинциальный ритм, — по тихим улочкам захолустных городков, куда его забрасывала воля случая, он мчался, будто по Садовому кольцу, сохраняя среднюю скорость шесть километров в час, на него поглядывали с недоумением, уступали дорогу; своей стремительностью он выделялся из толпы местных жителей, как и в Москве всегда можно узнать провинциала по неторопливой походке.

Привычка к непрерывной деятельности начинала срабатывать тотчас же, как только для этого предоставлялась возможность. Оставшись один в красном уголке, Касьянов немедленно запер дверь на ключ, застелил диван желтоватым бельем, которое ему выдала комендант, но на спинку стула повесил свое полотенце. В верхний ящик тумбочки Касьянов постелил газету и сложил там бритвенные принадлежности, туда же сунул английский покетбук, который так и не прочитал в самолете. Через две минуты красный уголок уже был обжитым, каждая вещь заняла свое место. Касьянов оглядел свое временное жилье и остался доволен. Теперь можно было переодеться в климкостюм.

Брюки мешковато висели на тощем заду, куртка свисала вовсе уж до земли, а в унтах Касьянов превратился в неуклюжего толстозадого медвежонка.

В дверь кто-то деликатно постучал.

— Эй, кто живой есть?.. — послышалось из-за двери, и Касьянов узнал голос давешнего попутчика.

— Минутку, — растерянно пробормотал Касьянов и поплелся открывать дверь.

— Здорово! Давно не виделись! — будто старому знакомому, обрадовался ему мужчина, усаживаясь на стуле. На соседний стул он небрежно швырнул стопу постельного белья. По всему было видно, что он собирался устраиваться в этой комнате надолго. — Слушай, давай знакомиться! — быстро перешел на «ты» мужчина и протянул Касьянову руку. — Черных. А зовут меня Иваном, но на острове обозвали меня Вано, потому что я всегда смуглый, итишкин пистолет!.. А ты сам откуда? Мне комендантша сказала, чтоб я тебя не беспокоил, так ты не бойся, характер у меня спокойный, три зимовки было, ни с кем не поругался, у кого хошь спроси…

Касьянов молча кивнул и отошел к окну. Сосед не понравился ему еще в самолете своей подчеркнутой простецкостью, а теперь предстояло делить с ним комнату, и слава богу, это не надолго.

— Слушай, а ты не голодный?

— Поужинать не помешало бы, — согласился Касьянов. — А здесь столовая еще работает?

— Сегодня работает. Пошли, что ли? Только ты унты сними, ноги враз промочишь.

Касьянов послушался, но теперь оказалось, что в ватных брюках ходить без унтов невозможно — снизу болтались тесемки, вроде кальсонных, как у Паниковского, — так что пришлось ему переодеться в московский костюм.

— А деньги у тебя есть? Я с материка лечу абсолютно сухой! А там — пятерка с носа. Вроде кафе… Ты не беспокойся, завтра получу, верну, итишкин пистолет!..

Пока они шли по раскисшей дороге к столовой, Вано объяснял Касьянову, где что находится, хотя особых достопримечательностей здесь не было, — магазин продовольственный, магазин промтоварный, Дом культуры, приемный радиоцентр, склад ГСМ, чуть выше помещался широкий одноэтажный дом метеостанции, где и в субботний вечер не гасли окна, столовая, а напротив нее длинное унылое здание, о котором Вано сказал с усмешкой записного сердцееда: «Курятник», — в том доме было женское общежитие. Вано сказал Касьянову, что он работает инженером-аэрологом, и при каждом последующем знакомстве, а их в тот вечер было немало, непременно подчеркивал, что он — инженер. Причину этого Касьянов понял, когда узнал, что Вано закончил всего лишь техникум, и работа на инженерной должности, видно, была равносильна для Вано тому, как если бы лейтенанту доверили командовать батальоном.

В столовой было светло и шумно, там вовсю наяривал магнитофон, в тесном предбаннике бойкая женщина в полушубке торговала входными билетами, здесь же можно было купить спирт, шампанское, шоколад «Спорт» и папиросы «Лайнер», и все посетители зачем-то покупали, хотя сквозь распахнутую дверь было видно, что на столиках, застеленных пожелтевшими слежавшимися скатертями, лежали те же папиросы, и тот же шоколад, и шампанское.

Вано усадил Касьянова за столик неподалеку от входа, а сам направился в дальний угол, где при его появлении послышались восторженные крики: «Вано!.. Дружище!..» Касьянов сразу заскучал и принялся разглядывать зал, хотя разглядывать было особенно нечего. Обычная столовая самообслуживания, в которой стены до уровня головы выкрашены синей масляной краской, неуклюжие столы на серых алюминиевых ножках, одна стена целиком занята раздаточным окном и пустыми стеклянными витринами, где в обеденное время, видимо, выставляются холодные закуски и компоты. Для функциональной полноты недоставало лишь аляповатой копии «Утра в сосновом бору».

Людей пришло много, в основном мужчины. Касьянов разглядывал их с затаенным интересом, пытаясь определить, чем же они отличаются от посетителей столовой самообслуживания, скажем, на Каляевской улице или на Бутырском валу, но отличить не смог. В ближнем углу теснились за одним столиком шестеро девушек, и еще две толстушки вошли в столовую, оглядели зал и сели за соседний столик. Потом ввалилась компания морячков в отутюженных клешах, поднялся легкий шумок, морячки сдвинули три стола и с ходу опустошили все бутылки, которые на этих столах были приготовлены. Официантка, учуяв клиента, расторопно принесла еще шампанского и понесла куда-то на кухню сетку с помидорами и огурцами, вероятно, чтобы вымыть и разложить по тарелкам. Касьянов был равнодушен к овощам, но сейчас и ему захотелось помидоров, он успокоил себя тем, что через неделю пойдет на знаменитый одесский Привоз, и уж там… Касьянов поглядел на посетителей столовой сочувственно и уже завидуя себе, тому, что скоро он вернется на материк, где жареная картошка, сметана и помидоры покажутся ему деликатесами, а потом снова станут привычно незаметными, и он будет съедать их, не отрываясь от вечерней газеты.

Справа послышался шум, Касьянов повернулся и увидел, как зашевелились плюшевые шторы, отгораживавшие пилотскую часть столовой. Видимо, в пику морячкам, вздумавшим удивить публику помидорами, кто-то из пилотов притащил целую сетку бутылок с пивом, — по северным понятиям, пиво тоже считалось деликатесом.

К столику вернулся Вано, и глаза у него уже поблескивали. Плюхнувшись на стул, Вано принялся рассказывать Касьянову, кого он здесь встретил, с кем и где зимовал и какие это замечательные парни. Подошла официантка в чистеньком фартучке, с крахмальной наколкой на голове, принесла на подносе горячее. Ловко откупорив шампанское, официантка вдруг спохватилась, что столик рассчитан на четверых, и спирт, и шампанское, и пошла к столику, за которым сидели две толстушки, попросила их пересесть к Касьянову и Вано. Девушки, для виду повозмущавшись, пересели, Вано мигом всех перезнакомил, магнитофон взревел: «Жил да был черный кот за углом!..» — и начались танцы.

Касьянов держался молодцом, несмотря на лихо выпитый стакан спирта, а Вано быстро хмелел, порывался петь, но ему не давали, девушки то и дело хихикали, официантка зачем-то принесла еще бутылку шампанского, пошел пир горой, все задымили, начали разговаривать излишне громко, стараясь что-то доказать друг другу, к столику еще кто-то подсаживался, пялился на девушек, но и Вано и Касьянов были рыцарями, защищали своих дам, приглашали их танцевать. Как выяснилось, девушки были радистками, и Вера, и Тоня, на Диксоне жили первый год, а сами были из Пскова. «Пскопские, пскопские!..» — обзывал их Вано и тут же длинно объяснялся в любви. Касьянову показалось, что радистки сами распределили мужчин — Вера выбрала Касьянова и время от времени прижималась к нему под столом коленом. А Тоня шушукалась с Иваном, и он в эти минуты становился тихим и покорным, непохожим на себя, задумчиво хмурил лоб и согласно поддакивал, а Тоня все говорила, говорила… Касьянову бросилось в глаза, что у радисток были неестественно белые руки — кожа казалась хрупкой, как проросший картофель. И хотя лица раскраснелись от спирта с шампанским, кожа была белой, даже голубоватой. Видимо, летом здесь не особенно можно загорать, ультрафиолета не хватает, подумалось Касьянову, и он вновь пожалел всех сразу посетителей кафе. А ведь впереди полярная ночь…

— За прекрасных дам! — неожиданно выкрикнул Касьянов и поднял свой стакан.

— И — на брудершафт! — поддержал Вано, вставая со стула.

Девушки покраснели больше прежнего, но от брудершафта не отказались. Вера обхватила Касьянова за шею и прильнула к губам, целуя с такой несдержанной страстью, что Касьянов даже растерялся на минуту и поглядел в ее полуприкрытые глаза с потеками черной туши. Глаза у Веры были добрыми и глупыми.

Бородатые парни, сидевшие за соседним столиком, предложили объединиться, чтобы разговор не прерывался и чтобы не кричать, и начались нескончаемые: «Ты Замураева помнишь?» — «Витальку? Как же, конечно, помню! Он семь рублей должен еще с прошлого года, ха-ха…» — «А ты Лукинского знаешь?» — «Ну да, зимовал с ним на Русском… И жену, Нину, тоже знаю…» — «Отличные ребята». — «А Коля Марков сейчас в бухте Прончищевой». — «Ну да?» — «Точно, сам провожал…»

Касьянова здесь считали своим, он несколько раз пытался объяснить, что нигде не зимовал и никого не знает, но вновь кто-нибудь спрашивал: «А Серебрякова знаешь?» — и Касьянов стал говорить, что знает, что очень хорошо помнит, а потом он и сам в это поверил, на какое-то время ему показалось, что и он мог бы прозимовать два года на острове, на «карандашной точке в океане», получать всю почту на сброс, охотиться на гусей, ловить рыбу и запускать радиозонды, а потом на Диксоне при случае вспоминать удачные зимовки, и неудачные тоже вспоминать, и чувствовать себя настоящим мужчиной, и знать, что каждый день был прожит не напрасно, ведь это же просто здорово!

И когда за столом все вместе запели «Четвертый день пурга качается над Диксоном», Касьянов тоже запел.

Потом парни пели свои песни, и Касьянов тихо мычал, не зная слов: «Про этот солнца свежий запах, про жизнь без края и без дна… Уходят снова льды на запад, опять над Диксоном весна…»

Вано пел задумчиво, с чувством выговаривая каждое слово, и искоса поглядывал на свою толстушку Тоню, у которой к глазам уже подступали слезы.

Сигаретой опиши колечко, Спичкой на снегу поставим точку! Что-то нам бы надо поберечь бы, А не бережем, так это точно!..

Вано ударил ладонью по столу, получилось очень впечатляюще, Касьянов подумал, что песня очень хорошая, ведь и в самом деле не бережем пи черта, а потом спохватываемся, да уж поздно, вот ведь как.

— Слово предоставляется поэту Валерию Портнову! — объявил кто-то, и на середину зала, с напускным смущением приглаживая буйную шевелюру, вышел поэт в кожаной куртке и джинсах. Он объяснил, что случайно оказался в этом кафе, но раз уж его попросили, он прочитает свою новую поэму «Счастливая параллель» по газете «Норильская правда», случайно оказавшейся в кармане куртки. Отставив руку с газетой, поэт напрягся и вдруг начал читать неестественно высоким голосом:

Промороженный и провьюженный, Ты, дружище Полярный круг, Распахни мне объятья натруженные, Верь мне, Арктика, я — твой друг!

Дальше в поэме обыгрывалось, что Диксон находится на 73-й параллели, а на языке радистов-коротковолновиков «73» означает «пожелание счастья».

Кто-то встал из-за столика и хрипло прокричал, что это неправильно и что, во-первых, Диксон находится на 72-й параллели, точные координаты — 72 градуса 59 минут северной широты, а во-вторых, на языке радистов «73» означает просто «наилучшие пожелания», — в столовой поднялся шум, на крикуна замахали руками и усадили за столик. Поэт продолжил чтение поэмы, он начал выделывать голосом такие фиоритуры, что у всех дух захватывало, и слушали его с огромным интересом, потому что всем очень хотелось, чтобы про их остров, про их Диксон была написана поэма, пусть даже не совсем точная по смыслу, в поэзии еще и не такое бывает, и пусть в поэме было наворочено слишком много про экзотику и про романтику, о которых между собой не принято было говорить, но всем было приятно, как если бы они сами написали эту поэму.

С достоинством выслушав аплодисменты, Валерий Портнов на предложение почитать еще что-нибудь ответил отказом.

— Давай про любовь!..

— Или песни!.. Ты песни пишешь?..

Валерий Портнов ответил, что песен он не пишет, а про любовь он недавно сочинил поэму, и скоро она будет напечатана в газете «Советский Таймыр», так что — читайте, и обрящете!

Ему опять долго аплодировали и приглашали за разные столики.

И снова взревел магнитофон, по полу зашаркали ноги танцующих, пилоты в кожаных куртках вышли из своего плюшевого закутка и принялись внимательно разглядывать женщин, но им, как понял Касьянов, уже ничего не светило, морячки успели со своими помидорами раньше, пилоты курили длинные московские сигареты и недовольно морщились.

За столом, где сидел Касьянов, кто-то из знакомых Вано запел:

— На Хатанге ледоход, ледоход…

Потом он начал умышленно перевирать слова и петь не «ледоход», а вовсе уж неприличное слово, к столу сквозь толпу танцующих начали пробираться энергичные парни с повязками дружинников на рукавах. Касьянов думал, что Вано крепко пьян, но оказалось, что и Вано держится молодцом, они переглянулись и поднялись, Вера и Тоня тоже встали, все вместе вышли в раздевалку, купили еще две бутылки шампанского и пошли в тот самый курятник, где у девушек была комната, проигрыватель с пластинками и гитара.

В первом часу ночи Вано взял у Касьянова ключ от красного уголка и увел с собой Тоню. Вера включила настольную лампу, села рядом с Касьяновым и начала рассказывать, как они с Тонькой прилетели на Диксон, две дуры, в декабре, и нужно было идти устраиваться на работу/но как ни выглянут из гостиницы на улицу, там темно, вот и сидели безвылазно три дня, потом только сообразили, что на острове полярная ночь, и уж тогда пошли к начальнику РМЦ, и он определил их в ученицы радисток, очень добрый такой дядечка был, Прилуцкий, веселый такой, открытый, никого не боялся. Говорят, была у него любовница, бухгалтерша, он ее возьмет, и — на острова, вроде бы инспекцию проводить… Сняли недавно Прилуцкого. А теперь начальник РМЦ какой-то новый, никто его не знает, молодой очень и строгий, не подступиться к нему.

Вера говорила, говорила, а Касьянов думал, зачем она ему все это рассказывает, и с трудом соображал, что ему делать дальше, и отодвигался, когда Вера дотрагивалась до него пухлой белой рукой, и сам вид этой руки был ему неприятен, хотелось только спать, спать, спать, но в общежитие идти нельзя, там Вано, а оставаться здесь было тошно. Он подумал, что завтра у него будет нелегкий день, — и от первой встречи с заказчиком может зависеть успех всей командировки. Итак, с утра отметить командировку, узнать о своих приборах, попросить кого-нибудь в помощники — «Гамма» упакована в свинцовую рубашку, это чистых сто семьдесят килограммов, и сам прибор весит сорок шесть, итого двести шестнадцать, даже втроем не унести, и еще неизвестно, как ее довезли, не разбили ли в дороге…

А Вера все говорила и говорила, время от времени отщипывала пухлыми пальцами крошки от печенья, жевала их и говорила. Наверное, она боялась остановиться, потому что тогда надо было бы что-то делать, и она оттягивала наступление этой минуты, а Касьянов засыпал и просыпался, но в конце концов заснул окончательно, свалившись вбок, на подушку, и сквозь сон некоторое время еще слышал монотонный голос Веры.

…Утром в РМЦ Касьянову сказали, что теплоход с приборами действительно приходил на Диксон, но поскольку там были грузы для островных станций, то его не стали разгружать, а сразу же, воспользовавшись благоприятной ледовой обстановкой, отправили в море, и что вернуться этот теплоход должен со дня на день, его давно уже ждут, но теперь ледовая обстановка уже ухудшилась, караван застрял вблизи пролива Шокальского и не может двинуться с места.

Все это Касьянову долго и старательно объяснял заместитель начальника радиометеоцентра, немолодой уже человек с медлительными повадками провинциала. Касьянова буквально выводила из себя его манера уточнять элементарные вопросы, мусолить их, создавать видимость глубоких раздумий там, где их в принципе быть не могло. «Кто может уточнить дату прибытия судна? Ну, кто же… В штабе ледовых операций знают. Потом, диспетчер морпорта знает, он с капитанами связь держит… Ну, кто еще?.. Пожалуй и все. Да вот так, и все. Хотя… Нет, высокоширотники сами к нам звонят…» — и все это в замедленном темпе, как при съемке рапидом, будто у него и дел других нет, кроме как с Касьяновым разговаривать, мягкий такой дядечка, ни да, ни нет, глазки добренькие и пустые-пустые, и глядят на посетителя будто сквозь стену. «Да ведь это же классический бюрократ! — дошло вдруг до Касьянова. — Его же пушкой не прошибешь!»

— Так что не волнуйтесь, придут ваши груза, никуда не денутся. Как у вас с жильем? Устроились?

— Не совсем, знаете ли… В красном уголке, на диване…

— Вам еще повезло! Сейчас как раз такое время, людей готовим к отправке на острова, по двенадцать человек в трехместных комнатах живут люди. Войдите в положение.

Касьянов сказал, что он уже вошел в положение.

— Так что живите спокойно, в кино сходите… Давайте вашу командировочку, отметим прибытие, а печать поставим при убытии, вот так, порядочек…

— Но позвольте, зачем же было срывать меня с места, вызывать телеграммой, когда я ничего не могу здесь делать? — с запозданием возмутился Касьянов.

— Милый человек, это — Арктика, здесь обстановка по пять раз на дню меняется. Это понимать надо.

— Меня оторвали от важной работы, там каждый час на счету, на мне висят две новых разработки… — Касьянов преувеличивал, хотя и понимал, что здесь, перед этим дядечкой, никакие доводы не смогут ничего изменить. Просто хотелось выплеснуть обиду.

— Понимаю, очень понимаю, — сказал заместитель начальника радиометеоцентра. — У нас у каждого дел хватает. Но — Арктика… Природа-матушка…

Касьянов, уже уставший от усыпляющего тенора этого дядечки, прикинул в уме, что всю полезную информацию, выданную заместителем начальника, можно было уложить в полторы минуты. «Типичный бюрократ», — выругался про себя Касьянов и вышел из кабинета.

В коридоре радиометеоцентра Касьянову встретился Вано, против ожидания веселый, деловитый. С радостным воплем Вано устремился навстречу Касьянову, хлопнул по плечу, затормошил:

— Живой, старик?.. Ты не обиделся? Как там у тебя, порядок?

Касьянов сделал вид, что не понял вопроса.

— Чего ты такой кислый? Головка бо-бо, денежки тю-тю?.. Не расстраивайся, чудак! Я уже получил денежное довольствие, порядок! Сколько мы вчера профукали? Рублей пятьдесят? Возьми, и мы в расчете.

Вано достал из кармана пачку пятирублевок и отсчитал десять купюр.

Спрятав деньги в бумажник, Касьянов сказал:

— Слушай, а где мне начальника РМЦ разыскать?

— Он вроде улетел по островам, — ответил Вано. — А зачем он тебе?

— Сроки горят, а я здесь жду у моря погоды.

— Привыкай!.. Знаешь, старик, я с тобой посоветоваться хотел об одном деле, итишкин пистолет… Но это чуть позже, а сейчас мне надо в отдел новой техники. Если есть время, пошли со мной.

Растерявшись, Касьянов согласился, хотя за минуту до этого собрался было идти в красный уголок отсыпаться.

Они вышли из желтого двухэтажного здания радиометеоцентра и зашагали по каменистой дороге в гору, где вдалеке высился серый дом метеостанции. В нем же, с другой стороны, размещался отдел новой техники.

Вано без умолку вспоминал вчерашний вечер, но ни словом не обмолвился о той девушке, с которой он ушел в общежитие. Несколько раз он спрашивал Касьянова, хорошо ли он переночевал, не обиделся ли, может, чем недоволен, — Касьянов невразумительно бормотал что-то в ответ, ссылаясь на головную боль, и не задавал встречных вопросов, а Вано, видимо, на них-то и рассчитывал. Наконец, не вытерпев, он сказал:

— Знаешь, старик, я, пожалуй, женюсь!

— Женись, — меланхолично ответил Касьянов. — На ком?

— На Тонечке.

«Ого, уже Тонечка», — отметил про себя Касьянов, а вслух произнес:

— Не рановато?

— А чего тянуть?.. Я шесть лет по островам мотаюсь, один как перст. Надоело! А она — в порядке, и добрая… Се ля ви!

— А ля гер, ком а ля гер, — сказал Касьянов, задумчиво глядя себе под ноги и стараясь не вляпаться в лужу, хотя это было уже почти бесполезно — и туфли, и брюки уже были запачканы жидкой глинистой грязью почти до колена.

— Это как? — помолчав, спросил Вано, стараясь сбоку заглянуть в глаза Касьянову.

— На войне, как на войне, — устало ответил Касьянов.

— Это точно! — обрадовано подхватил Вано. — Я тоже так понимаю, что и вообще в жизни один раз нужно рвануться, как в атаку, а там — будь что будет! Грудь в крестах или голова в кустах!.. Итишкин пистолет!..

— Верно, — сдержанно сказал Касьянов. — Иногда это бывает нужно…

Он с тоской поглядел на серое небо, из которого вдруг начал понемногу брызгать крупный холодный дождь. Дорога была каменистой, но машины натаскали на нее порядочно рыжеватой глины, и ноги разъезжались в стороны, Касьянову и Вано то и дело приходилось взмахивать руками, чтобы сохранить равновесие.

— М-да… Третий день псу под хвост, — проворчал Касьянов, подытоживая свои раздумья.

— Ничего, еще наверстаешь, — ободрил его Вано. Ему, видно, хотелось еще поговорить о предстоящей женитьбе, но хмурый вид Касьянова не располагал к разговору, и до самого дома метеостанции он не проронил больше ни слова.

Сзади послышалось мощное урчание, и вездеход «Газ-47» обогнал Касьянова и Вано, заставив их отпрыгнуть с дороги в кювет, на голубом пальто Вано растеклись бурые потеки грязи.

— Ты что, псих?!.. — запоздало прокричал Вано вслед вездеходу, не надеясь, впрочем, что его могут услышать за ревом мотора.

Вездеход затормозил у крыльца метеодома. На крыло выбрался мужчина в брезентовой штормовке, поглядел на размахивавшего кулаками Вано и пренебрежительно сплюнул в грязь. Вано, приглядевшись к мужчине, внезапно опустил руки, потом тихо сказал:

— Ну, не гад? Это же Ткачев. Точно, Ткачев!.. Валера, ты?..

— Вано! Цыган!.. — прокричал ему Ткачев, спрыгивая с вездехода и устремляясь навстречу. — А я, понимаешь, гляжу — идут какие-то пижоны. Один в голубом пальто — думаю, из новичков. А который в пыжиковой шапке и дубленке — или из начальства кто, или корреспондент. Дай, думаю, шугану с дороги, пусть кюветы помесят, а это — ты!.. Ну, Вано, ну, цыган…

— Мы вместе техникум кончали — сказал Вано, поворачиваясь к Касьянову. — Это там меня Цыганом звали… Да вы знакомьтесь!..

— Касьянов.

— Ткачев, начальник отдела новой техники.

— Растешь, брат! Уже начальник отдела, — без зависти сказал Вано. — Давай командуй, чтобы нам кофе сварили!

— Сейчас, сейчас, и кофе сварим, и галеты пожарим…

— Это зачем? — удивился Вано.

— Эх ты, полярник!.. Если их на электроплитку положить, они мягкими становятся, будто только что из печки! Пошли!..

Касьянову оставалось лишь удивляться, с какой быстротой Вано принимал свои решения, а еще больше поражался легкости их осуществления. В тот же день, после обеда, усадив Тоню на рейсовый катер, отправлявшийся в порт Диксон, Вано привел ее в поселковый совет, сумел уговорить там всех и на остров вернулся уже законным супругом. Вечером в квартире Ткачева играли свадьбу, гостей было много, танцевать места не хватило, едва за столом разместились без обиды, пили спирт, закусывали пельменями из оленины, пели песни и негромко разговаривали, словом — веселились. Время от времени кто-нибудь из гостей выкрикивал: «Горько!» — и Вано не без удовольствия выполнял обязанность жениха, Тоня краснела, но больше от спирта, чем от девичьего смущения. Вера тоже была среди гостей, но к Касьянову не подходила. Вано украдкой успел шепнуть, что она злится на Касьянова, как росомаха, но почему именно как росомаха, объяснить не успел, его позвали гости. Застолье было шумным, жена Ткачева, низенькая, молчаливая с виду женщина со скорбно поджатыми губами, то и дело ставила на стол очередные тарелки с пельменями. Посчитав Касьянова близким другом Вано, она тихонько спросила: «А как вы считаете, не поторопился Ванечка с женитьбой?» — «Я бы, конечно, не стал пороть горячку», — ответил Касьянов и завоевал себе репутацию весьма вдумчивого молодого человека в глазах жены Ткачева. А пельмени из оленины Касьянову понравились, хотя мясо было чуточку жестковатым. Он старался получше пережевывать, чтобы не заработать язву желудка, он очень боялся заполучить язву, двое его знакомых не так давно заболели этой интеллигентской болезнью и превратились в жутких зануд, с недавних пор они в любой компании, любой разговор переводили на свои болячки, а Касьянову не хотелось ни быть, ни слыть занудой, потому что в этом случае шансы на повышение уменьшались. Повышение по службе не было для Касьянова самоцелью, просто иначе он не представлял себе возможности состояться.

В разгар веселья пришел Денисенко. Он оказался молодым мужчиной, заметно облысевшим, но странное дело — лысина эта лишь подчеркивала солидность и уверенность в себе, нимало не уродуя ее обладателя. Касьянов взял это на заметку, потому что в недалеком будущем его голове предстояло претерпеть почти такую же метаморфозу, и это его изрядно огорчало.

Пожелав молодым счастья, Денисенко сказал, что Тоне оформят перевод на станцию мыса Желания радисткой. Это был лучший подарок молодоженам, потому что Вано согласен был забрать с собой жену даже иждивенкой, а это выходило накладно и для него, и для радиометеоцентра. Посидев за свадебным столом несколько минут, для приличия, Денисенко неожиданно позвал Касьянова в коридор.

— Здравствуйте, — поспешно сказал Денисенко, едва за ними закрылась дверь. — Я, собственно, пришел сюда за вами.

— За мной? — удивился Касьянов.

— Через сорок минут назначен вылет самолета на остров Эрнеста. Времени у меня мало, попытаюсь изложить в двух словах. У меня есть к вам деловое предложение. Ваш генератор предполагалось устанавливать на Диксоне. А у нас горит станция на острове Эрнеста. Не смогли завезти туда уголь, продовольствие. Есть угроза консервации станции. Метеоинформация с нее нам необходима. На этом острове стоит автоматическая станция, но беда с питанием. Ветрогенераторы — дерьмо, аккумуляторы не тянут. Оставлять там человека при дизелях нельзя.

— Не понимаю, при чем тут я?

— Нужно ваше согласие на изменение программы испытаний. Установим «Гамму» не на Диксоне, а на острове Эрнеста.

Касьянов подумал, что теперь командировка наверняка затянется на неопределенный срок, и хмуро проворчал:

— Я не могу сразу решить… Надо посоветоваться с моим начальством.

— От них получена радиограмма — все на ваше усмотрение.

«Лихо! — подумал Касьянов. — И когда он только успел?..» — Кем подписана радиограмма?

— Савицким. Это для вас — начальство?

Касьянов еще раз хмыкнул — Николай Александрович подложил ему очередную мину замедленного действия. Надо было решать.

— Что я должен делать?

— Вот это уже деловой разговор, — обрадовался Денисенко и улыбнулся, обнажая целый ряд металлических зубов. — Сейчас собирайтесь, и летим! Вначале на остров Голомянный, там перегрузим ваш генератор с парохода на самолет и забросим его на Эрнеста. Внизу стоит машина, я буду ждать вас в ней.

— Чего уж там ждать? — вздохнул Касьянов и потянулся к вешалке за шапкой. — Заедем в общежитие, рюкзак заберу, а больше меня ничто не держит.

— Прекрасно. Значит, уходим по-английски, — еще раз улыбнулся Денисенко и толкнул входную дверь.

Самолет стартовал с Диксона в сумерках, но расчет был точен, и когда подлетели к острову Голомянному, уже рассвело. Касьянов лишь удивлялся оперативности, с какой выполнялось каждое решение Денисенко — к их прилету «Гамму» сгрузили с теплохода на понтон, доставили на берег и по берегу на тракторных санях перетащили на другой край острова, к посадочной площадке, причем учли даже направление ветра, где самолет сядет, а где закончит пробег, и там оставили «Гамму», накрыв ее брезентом. Вся погрузка заняла минут десять. Денисенко за это время успел кому-то устроить нахлобучку, кому-то объявить благодарность, пообещал на обратном пути залететь, и «ЛИ-2», разбежавшись, оторвался от галечной косы и ушел на Север, к острову Эрнеста. Касьянову хотелось получше разглядеть полярную станцию, издалека были видны лишь крыши домов и антенная мачта, а остальное то ли пряталось в скалах, то ли вовсе не существовало. Из разговора с Денисенко Касьянов узнал, что вся станция состоит из трех домов, точнее — двух домов и сарая, да большего на семерых человек и не требуется.

— Не трудно здесь?

— В каком смысле? — переспросил Денисенко, удивленно вскидывая глаза на Касьянова.

— Жизнь без минимальных удобств, — пожал плечами Касьянов. — Доступ информации близок к нулю… Я бы через неделю, наверное, сдвинулся бы…

— Я зимовал на таких островах, — задумчиво сказал Денисенко. — Конечно, не сахар…

— Зачем это нужно? Ради чего все это? Мерзнуть, питаться сушеной картошкой и яичным порошком… Что им мешает жить на материке? На каждом заводе плакат: «Требуются, требуются!..» Найти работу на сто пятьдесят, на двести рублей — не проблема… Сколько они здесь получают?

— Раза в два больше… Не в деньгах дело…

— А в чем же тогда?

— Станций у меня около полусотни. Есть такие, есть побольше… В обсерватории Дружной и на мысе Челюскина по полторы сотни человек зимуют. И у каждого — своя причина…

— Убей, не пойму, — сказал Касьянов. — Может, в герои захотелось?

— Кому-нибудь, может быть, и в герои… Кому-то нужна охота… Кто-то бежит из большого города, потому что устал жить в сплошном стрессе… У некоторых причины гораздо прозаичнее: хочется жить, ни в чем себе не отказывая, но для этого не хватает двух мелочей — уровня образованности и таланта. Едут сюда, терпят известные лишения, потом на материке живут, как хотят…

Самолет летел над морем, слегка покачивало. В кабине пахло озоном. Под крылом были видны лишь облака, серые, клочковатые, простиравшиеся от горизонта до горизонта.

Денисенко наклонился к своему рюкзаку, достал вместительный термос и налил полную алюминиевую чашечку горячего кофе.

— Если не собираетесь спать, отведайте. Сам варил, — сказал Денисенко, передавая чашечку Касьянову.

— Спасибо, — ответил Касьянов. — А как же вы?

— После вас. Не торопитесь, я подожду…Обжигая губы, Касьянов отхлебнул большой глоток крепкого кофе и почувствовал, как слегка закружилась голова, вероятно, от перепада давления, летели очень высоко, а герметизации салона в «Ли-2» не было.

— Если почитать газеты, может показаться, что мы уже все покорили, всего достигли, все умеем делать, — неторопливо продолжил Денисенко. — Откровенно говоря, именно за это я не люблю газетчиков. Встретится им случайный факт — выводят из него глобальные обобщения — покорили Арктику!.. А на самом деле здесь все только начинается. И каждый шаг дается с неимоверным трудом… Простите, может быть, вы хотите отдохнуть, а я вас зря будоражу?

— Нет-нет, я не сплю, — вежливо ответил Касьянов.

— Мне сейчас нужно поговорить для проверки себя, что ли… Впервые в моих руках оказалось такое большое хозяйство. Шутка ли — весь Центральный сектор Арктики… Иной раз такое в голову взбредет, сам диву даешься. Хочется поделиться, посоветоваться, может быть, я неправильно рассуждаю… Лучше всего делать это с лицом незаинтересованным, с вами, например.

— Я как раз заинтересован! Мне нужно, чтобы вы подписали акт о приемке «Гаммы» и с миром отпустили меня в Москву. Там у меня дел — по горло. И отпуск срывается, а уже сентябрь…

— Да-да, я понимаю, — сказал Денисенко. — Дела и отпуск… Вы подключите «Гамму» и улетите в Москву.

Касьянову показалось, что Денисенко несколько разочарованно произнес последнюю фразу, и поторопился исправить оплошность:

— Спасибо за кофе… Кофе был чудесный…

— Хотите еще чашечку?

— Сейчас ваша очередь, а после вас — с удовольствием.

Самолет пошел на снижение, в ушах начало покалывать. Касьянов с надеждой поглядел на Денисенко, но начальник радиометеоцентра сказал:

— Это пилоты мудрят — облачность обходят или ветер попутный ищут. До острова еще добрых полтора часа лета…

— Успеем наговориться, — через силу улыбнувшись, сказал Касьянов. — Иногда бывает полезно взглянуть на свое дело со стороны… Каждый делает какую-то свою часть большого дела, и не всегда бывает видна… стыковка. Да, именно стыковка, — сказал Касьянов.

Он повеселел и принялся рассказывать Денисенко, как недавно они отмечали в ресторане успешную сдачу одного изделия. За столиком сидели члены Госкомиссии, главный конструктор разработки, заказчики, конструкторы. А за соседним столом — огромным, банкетным, персон на сорок — шумно отмечался юбилей какого-то деятеля из управления сельхозтехники. У тех даже докладчик был, как полагается, с бумажки зачитывал все заслуги юбиляра в деле механизации сельского хозяйства в масштабе не только Московской области, но и всей Российской Федерации, а то и СССР. Торжество было обставлено с помпой, унылые перечисления напоминали плохие профсоюзные собрания. Аза столиком Касьянова между тем поднялся с фужером шампанского в руке председатель Госкомиссии, скромный такой мужичок, в штатском, а между прочим, лауреат и академик, оглядел собравшихся и негромко произнес:

— Я полагаю, длинные тосты здесь неуместны, а посему: за успех нашего общего дела!

Второй тост произносил главный конструктор изделия. Он тоже сказал очень тихо:

— По тем же соображениям буду краток: за наше общее дело!

Третий тост предстояло произнести представителю заказчика, который помнил о том, что изделие составляло лишь малую часть огромного целого, изготавливавшегося разными ведомствами, НИИ, заводами и лабораториями, а до завершения всей работы было еще далеко, и предстояло немало попортить крови и нервов, чтобы успеть сдать весь объект вовремя, и поэтому представитель заказчика сказал:

— Предлагаю тост за успех!

А потом начались тосты за присутствующих дам — их было всего две, секретарша начальника КБ и одна женщина из Госкомиссии, — тосты за прекрасных… мужчин и так далее, в общем, как обычно, но Касьянову запомнилось именно внушительное немногословие произносивших первые тосты, и скоротечное веселье, уже покрывавшееся легкими облачками завтрашних забот, нерешенными проблемами новой установки — там не шла стабильность частоты, приходилось менять схему, сроки летели к черту, тиристоры, заказанные полгода назад, до сих пор не поступили, а заказчики требовали самые новейшие комплектующие изделия, да еще кто-то из них где-то вычитал в новом справочнике по защите, что уже создано рабочее тело с потрясающей теплоотдачей, а главный конструктор заупрямился, потому что его еще не включили в перечень материалов, допустимых к применению, — в общем, пошли сугубо деловые разговоры…

Денисенко слушал, кивал головой и будто находил подтверждения каким-то своим мыслям. А Касьянов вдруг поймал себя на том, что он рассказывал это как Ирина. То есть все было правдой, и в то же самое время не так. Ведь сам Касьянов принимал участие в застолье лишь постольку, поскольку именно ему была поручена наименее почетная часть торжества — заказать в ресторане столик и затем расплатиться с официантом, который, кстати, вел себя просто по-хамски, принес теплую водку, а это не понравилось главному конструктору, началась перебранка с метрдотелем; в общем, что было дальше, Касьянов предпочитал никому не пересказывать.

— Все мы делаем одно дело, — сказал Денисенко, поглядывая на Касьянова с уважением. — Вы там изобретаете, а мы здесь прокладываем дороги…

— Насколько я понимаю, радиометеоцентр занимается погодой, — вставил Касьянов.

— В здешних условиях погода это вроде дорожных знаков на автостраде. Не зная их, далеко не уедешь… Проблема в том, что Арктика до сих пор зависит от внешнего мира, от снабжения, от пароходов, от ледовой обстановки, да и еще от тысячи разных факторов. Заявки будь добр делай за два года вперед… Да откуда я могу знать, сколько вездеходов мне будет нужно в следующем году?!

— Но ведь существует прогнозирование на научном уровне…

— Какой там научный уровень, если мы едва успеваем пройти Северный морской путь за одну навигацию, а на некоторые острова вообще пробиться не можем, как на Эрнеста, например?! Если бы в моем распоряжении была железная дорога или автострада, я бы мог заниматься и научным прогнозированием. А пока что каждый кирпич, каждая доска, которую мы сюда завозим, на вес… ну, не золота, но, по меньшей мере, на вес хлеба!

— Наша страна не бедная, — сказал Касьянов. Денисенко пристально посмотрел на него, будто прикидывая, стоит ли продолжать разговор, но до острова Эрнеста было еще далеко, а после выпитого кофе уснуть все равно не удастся…

— Не бедная, но и не настолько богатая, чтобы эти деньги можно было вкладывать в бесприбыльное дело, — сказал Денисенко.

А какая прибыль от Арктики? Строить здесь заводы — дорого, вывозить руду — еще дороже…

— А Севморпуть? Это же кратчайший путь из Азии, с Дальнего Востока, в Европу. Если сделать судоходство регулярным, можно получить немало прибыли…

— Это пусть Госплан считает… Им сверху виднее, — сказал Касьянов. — Я лично считаю, что на Большой земле и дел немало, и сделать можно гораздо больше, чем здесь.

А зачем такое разделение — Большая земля, Малая? _ удивился Денисенко. — Земля у нас одна, русская земля…

С высоты столичного пренебрежения Касьянов иронично поглядел на Денисенко, показавшегося ему сейчас провинциальным и смешным.

— Вы не хотели бы работать у нас? — вдруг спросил Денисенко.

— Кем? — вполне серьезно повернулся к нему Касьянов.

— Дали бы вам отдел новой техники, глядишь, через пять-шесть лет мы бы все острова обеспечили электричеством…

— Оптимист вы, батенька, — самодовольно рассмеялся Касьянов. — Первый генератор получили, можно сказать, из экспериментальной лаборатории и уже на серию замахиваетесь?.. А вдруг он не потянет на Севере? По секрету скажу, эта штука ведь делалась совсем для другого…

Сгодится и для Арктики, — настойчиво сказал Денисенко. — Я не знаю, для кого вы делали эту штучку, но она мне подходит. Это одна из главнейших наших проблем — энергия! Сколько угля, сколько солярки ежегодно забрасывается на острова!.. А здесь — поставил изотопный генератор, он и работает без подзарядки пять лет. Я правильно понял устройство вашей штучки?

— В общем, правильно, — сказал Касьянов. — Но не нам с вами решать, сколько их будет сделано и для кого.

— А кому же?! — искренне воскликнул Денисенко. — Скажите, кто лучше меня может знать потребности полярных станций? Госплан?..

— Хорошо, хорошо… — примирительно сказал Касьянов. — Но вот мы прилетаем сейчас, и выясняется, что «Гамма» не работает. Ошибка в конструкции, неподходящие условия эксплуатации, да мало ли что…

— Что ж, в таком случае вы будете сидеть на острове до тех пор, пока я не начну принимать метеосводки от «железного полярника»… Так там прозвали автоматическую метеостанцию, — пояснил Денисенко. — Вас такой вариант устраивает?

— С позиции силы?

— Я не специалист в дипломатии, — сказал Денисенко и отвернулся к иллюминатору.

Касьянов подумал, что, пожалуй, он перегнул палку и что в конце концов именно Денисенко будет подписывать акт о приемке изделия, а в акте будет отражена и деятельность самого Касьянова, это должен быть достаточно солидный документ, чтобы у начальника отдела не оставалось никаких сомнений: назначать Касьянова руководителем группы или не назначать…

— Через три дня присылайте самолет. «Гамма» будет работать.

— Вот это деловой разговор! — живо откликнулся Денисенко. Похоже было, что он не умел обижаться. — Кофе хотите?

— Не откажусь, — сказал Касьянов.

Самолет теперь летел ниже кромки облаков, и под крылом, сколько видел глаз, безжизненно белели полярные льды. Зубчатые гряды торосов отбрасывали на лед причудливые тени, в редких разводьях плескалась черная вода. Распластанная тень «ЛИ-2» скользила по снегу, щемяще одинокая. Касьянов с непонятной грустью подумал, что, может быть, их самолет в эту минуту единственный очеловеченный предмет во всем приполярном пространстве, — на карте Северного полушария этот район занимал огромный голубоватый сектор, долгое время Касьянову казалось, что и земля должна быть здесь голубой или синей, а оказалось — сплошная белизна, режущая глаз, колючая, острая белизна…

Открылась дверь пилотской кабины, кто-то из летчиков торопливо прошел в хвост, проверил, надежно ли закреплена «Гамма».

— Скоро садимся? — спросил Денисенко.

— Минут десять-двенадцать осталось. Не замерзли вы тут? А то идите к нам, у нас теплее, — сказал летчик.

— Запоздалое приглашение, — язвительно улыбнулся Касьянов.

Летчик пожал плечами и скрылся в кабине.

Касьянову очень хотелось побывать в пилотской кабине, просто так, для интереса, и чтобы потом было что рассказать в Москве. Он подумал, что все желания человека, как правило, исполняются, но чаще всего это происходит тогда, когда к ним уже притупляется интерес. Идти в пилотскую кабину уже не было желания.

Вскоре самолет заложил пологий вираж со снижением и с ощутимым толчком приземлился на галечную косу, кое-где припорошенную снегом, резво побежал мимо дымящих бочек, обозначавших входные ворота посадочной площадки, мимо всторошенных береговых льдов, вглубь острова, к видневшимся вдали домикам полярной станции. После небольшого пробега самолет затормозил и развернулся хвостом к острову, и Касьянов увидел, что вся посадочная полоса была размером с футбольное поле, а дальше уже начинались скалы. «Жил на площади Восстанья, а теперь — на мыс Желанья, семьдесят шестая параллель…» — вспомнилась Касьянову песня, которую напевал Вано, подумал, что Вано теперь женатый, а медовый месяц у него будет проходить под неприветливым северным небом, и от души пожалел Вано и Тоню.

К самолету подъехал бульдозер, волоча за собой тракторные сани, сваренные из толстенных труб. На санях ехали два парня, размахивавшие руками и что-то кричавшие, но винты еще вращались, моторы то и дело взревывали, так что ничего не было слышно. Из кабины бульдозера выпрыгнула молодая женщина в ярко-красных щегольских резиновых сапожках. Волосы, едва прихваченные косынкой, трепались на ветру, женщина тоже что-то кричала и махала рукой в зеленой варежке. Моторы разом смолкли, один из летчиков вышел в салон и сказал:

— Приехали! Давайте побыстрее скинем эту штуковину, и — домой! С Диксона прогноз плохой пришел.

— Ясно, — сказал Денисенко, порывисто вставая с кресла. — Позовите командира.

— Одну минуту, — ответил летчик и скрылся за дверью.

Потом они все вереницей потянулись из кабины — два пилота, радист, бортмеханик и штурман. Командир был совсем молодым, ему от силы можно было дать лет двадцать семь.

— Слушаю вас, — предупредительно наклонился он к Денисенко.

— Сколько времени у нас в запасе?

— Минут двадцать можем посидеть, — прикинув в уме, ответил пилот.

— Ясно. Попытаюсь уложиться.

Летчики распахнули грузовой люк, в него заглянула женская голова и прокричала:

— Почта есть?

— В Греции все есть!.. — крикнул ей штурман, передавая запечатанный сургучной печатью брезентовый мешок и затем еще несколько посылок, обшитых белым полотном.

— Эх, обида какая!.. Знали бы, что почта не на сброс, мать бы мне варенья прислала… — с сожалением сказала женщина.

— В полиэтилене нормально доходит, — сказал штурман. — Три пакета, один в один, и небольшой воздушный пузырь оставлять, бросали со ста метров, в снег правда, и — нормально…

Денисенко выглянул наружу, позвал:

— Мужики! Навались!..

Цепляясь руками за дюралевый пол, в самолет взобрались два парня, сидевшие на санях. Оба в ватных климкостюмах, неуклюжие, как медведи. Заметив Касьянова, почти одновременно поздоровались. Тот, что был повыше и с бородой, оглядел ящик, в который была упакована «Гамма», заметил оранжевую нашлепку: «Внимание, радиоактивность!» — присвистнул и покачал головой.

— Ну, взяли?! — скомандовал Денисенко.

Втроем они подтолкнули «Гамму» к люку, а с земли уже кто-то подкладывал железные слеги, кто-то хватался за ребристый каркас упаковки. Касьянов заметил, что коренастый мужчина в рыжем свитере, принимавший «Гамму» снизу, старается держаться на расстоянии вытянутых рук. Это заметил и кто-то из парней.

— Влас! Ты чего сачкуешь? — с заметным акцентом спросил тот, кто был с бородой.

Тот, кого назвали Власом, оглянулся, убедился, что женщина стоит вдалеке, распечатывает конверт за конвертом, и негромко сказал:

— Так ведь, говорят, эта… активность… на мужские качества влияет?..

— Конечно, влияет, — усмехнулся бородатый. — Но — как влияет. Ты спроси у инженера, он тебе скажет, что в малых дозах очень даже полезно.

Касьянов, стоявший сбоку, сосредоточенно нахмурил брови, чтобы не рассмеяться, и глубокомысленно добавил:

— Это, знаете ли, как змеиный яд — в больших дозах смертельно, а в малых дозах как лекарство…

Еще раз оглянувшись на женщину, Влас грудью налег на медленно сползавшую «Гамму», стараясь не упустить ни одного микрорентгена, все заметили это, переглянулись и дружно засмеялись. Влас покраснел и потупился.

— Опять ты шутки шутишь, Студент!.. Гляди у меня…

— История Власа, лентяя и лоботряса, — подытожил бородатый.

Едва «Гамма» очутилась на санях, Денисенко приказал тянуть ее к полярной станции. Устроившись сбоку рядом с начальником станции, благообразным мужчиной лет пятидесяти, Денисенко начал быстро что-то доказывать, что-то втолковывать, а мужчина лишь поднимал на него умоляющий взгляд и нерешительно мямлил: — Да как же это?.. Ну?..

Пилоты остались у своего «ЛИ-2», и когда они скрылись за очередным поворотом, Касьянов неожиданно ощутил прилив зависти к этим парням, и что они сейчас вернутся на Диксон, и будут пить пиво за плюшевыми шторами синей столовки, а вечером пойдут в курятник или вообще улетят в Москву… «За два дня все здесь сделаю, и надо будет вызывать самолет, — решил Касьянов. — В такую глухомань меня еще не заносило… Экзотика и романтика, увы, не для меня. Здесь холодно и сыро, к тому же ветрено». Почему-то вспомнилась не тихая квартира в Нагатине, а прокуренная комната в КБ, и коллеги вспомнились — как-то они там сейчас? Семенова бегает по магазинам, Феликс и Карасев играют в шахматы, Фадейчев жует свой бутерброд… Какие они все милые и симпатичные люди!..

Трактор полз в гору, вскоре показались два дома полярной станции, сарай, какая-то будка, от которой тянулись провода, сортир на отшибе, почти над краем обрыва, метеоплощадка, до которой была протоптана дорожка, и гараж, около которого снег был изрыт тракторными гусеницами. Касьянов представил себе, что судьба забросила его на такой остров года на два, и ему стало тоскливо. А ведь живут же люди — и не жалуются. Ко всему привыкает человек, в самом безрадостном существовании умудряется выискивать крупицы счастья и довольства, и каждая малая удача превращается в праздник.

Сани остановились возле дома, Касьянов взял свой рюкзак и пошел следом за парнями в кают-компанию отогреваться с мороза, пить чай, который уже был заварен и ждал на столе, в огромном алюминиевом чайнике, накрытом затейливой куклой. Из раздаточного окошка, соединявшего кают-компанию с камбузом, выглянула немолодая уже женщина со скорбной складкой у рта, внимательно оглядела Касьянова и вновь скрылась. Касьянов пил чай в одиночестве — парни разбрелись по комнатам читать письма, механик возился на улице с трактором, в окне то и дело показывались также Денисенко и начальник полярной станции, переходившие из будки в будку, из сарая в гараж. От горячего чая Касьянов вскоре разомлел, его клонило в сон.

— А что это вы паритесь? — участливо спросила повариха. — Вы бы разделись… Могу до чая полотенце дать. Знаете, как раньше купцы чай пили?.. До седьмого полотенца… — женщина произносила каждое слово с доброй певучестью, по-матерински ласково, Касьянов даже растерялся поначалу от неожиданного участия. Несколько смутившись, он снял с себя куртку и свитер, остался в одной лишь клетчатой ковбойке и ватных штанах.

— У меня не вполне изящный вид в этих брюках, вы уж извините…

— Это еще что!.. — вздохнула женщина, подпирая подбородок локтем и устраиваясь в раздаточном окне поудобнее. — Сейчас хоть эти климкостюмы носить можно. А раньше — ой, батюшки! — такие балахоны нам выдавали, ни на что не похоже… Получишь на складе — мешок мешком, не знаешь, где перед, где зад… А в кармане — вдруг — записочка. «Дорогой товарищ полярник! Мы надеемся, что тебе будет тепло и удобно в костюме, пошитом на нашей швейной фабрике комсомолками, скажем, Ивановой и Сидоровой. Зимуй спокойно, изучай тайны природы». И подписи. Очень трогало, прямо до слез… В самом деле, на душе теплее становилось…

«Боже! — подумал Касьянов. — Умиляться браку, вместо того чтобы заставить шить качественные вещи. На это способны, наверное, только мы, русские люди…»

— Там, в ящике, сахар, вы берите, не стесняйтесь, — сказала женщина. — Масло, жаль, кончилось…

Вскоре в кают-компанию пришел злой как черт Денисенко, и выяснилось, что кончилось не только масло — на полярной станции из продуктов оставались лишь крупы да борщевая заправка. Оказывается, здесь успели израсходовать и почти весь НЗ, осталось десять плиток шоколада и четыре банки говяжьей тушенки. Уголь тоже был на исходе, солярки — полбочки, и на что надеялся начальник полярной станции, понять было невозможно. Но самый бурный гнев Денисенко вызвала медвежья шкура, обнаруженная в сарае, где должны были храниться шар-пилоты.

— Немедленно собирайтесь! — приказал Денисенко начальнику полярной станции. — На Диксоне я вас под суд отдам!.. Кто позволил стрелять медведей?!

— А если нам жрать было нечего? — осторожно попытался вступиться за начальника бородатый парень, который говорил с прибалтийским акцентом.

— Вы, Перконс, если хотите, сможете выступить на суде в качестве адвоката, — отрубил Денисенко.

— Надо было завоз делать вовремя, не пришлось бы мишек стрелять, — угрюмо пробурчал второй парень.

К этому времени в кают-компании собрались все обитатели острова. Усевшись за столом, молча пили чай, поглядывали на начальника радиометеоцентра и ожидали, какое решение он примет.

— Сколько времени вам потребуется, чтобы запустить «Гамму»? — повернувшись к Касьянову, спросил Денисенко.

— Дней пять, — подумав минуту, ответил Касьянов.

— Что вам для этого надо?

— Регулярное питание, — попытался пошутить Касьянов.

— Я имею в виду — какая помощь?

— Я справлюсь без помощников, — уже серьезно ответил Касьянов.

— Ясно, — сказал Денисенко и повернулся к начальнику полярной станции. — Вы контролировали работу автоматической станции? Есть отклонения?

— Были… Наши радиотехники все отрегулировали.

— Кто занимался «железным полярником»?

— Карташова, старший радиотехник-гидрометеоролог, — четко, с интонациями армейского старшины ответил начальник.

Денисенко поморщился, очевидно, это не сообразовывалось с уже принятым решением, однако передумывать было некогда.

— На острове останутся — товарищ Касьянов, механик Бочков и Карташова. Всем остальным срочно собирать вещи и улетать! Материалы наблюдений готовы к эвакуации?

— За час соберем, — пробурчал начальник полярной станции.

— Вопросы есть?..

Ответом ему было продолжительное молчание.

— Что же вы сидите? Собирайте вещи!.. Нина, — обратился Денисенко к женщине-метеорологу. — Вас я оставляю начальником полярной станции. Это для бухгалтерии. А подчиняться вы будете инженеру Касьянову. Он вам все объяснит. Переведете «железного полярника» на автономное питание, ровно сутки последите за работой системы и давайте радиограмму на Диксон. Я тут же высылаю к вам самолет. А вы, Бочков, наведите на острове порядок, подготовьте станцию к длительной консервации. Знаете, как это делается?

— Уж как-нибудь сделаем.

— Не как-нибудь, а по инструкции! — сказал Денисенко.

Он все еще продолжал злиться, и поэтому голос у него то и дело срывался на крик. А Касьянов исподволь разглядывал своих новых соседей, с которыми предстояло несколько дней жить на этом острове. Механик Бочков был тем самым Власом, который вначале боялся радиации, а потом усердно ловивший микрорентгены. С виду он был человеком замкнутым и настороженным, как говорят, «себе на уме». Нина Карташова была внешне ничем не примечательна, если не считать глаз — на худом обветренном лице они просто пылали неотразимой чернотой. Судя по загару, Нина недавно зимует на этом острове, подумал Касьянов. У всех остальных зимовщиков кожа была ослепительно белой, как у людей, долгое время просидевших в подземелье без солнечного света. А собственно, чем полярная ночь отличается от подземелья? Не приведи господи задержаться здесь больше, чем на неделю! Ведь, говорят, в здешнем воздухе процент кислорода значительно меньше, чем на материке, и будто бы именно от этого северяне очень быстро лысеют.

Лысеть Касьянову очень не хотелось.

…Все вещи зимовщиков, упакованные в ящики папки с материалами наблюдений и отчетами, мешки с остатками ткани, подушками, одеялами и еще каким-то барахлом, были погружены на тракторные сани, сверху запрыгнул островной пес Шарик, уселись люди, и Влас повел свой трактор на галечную косу, к самолету. Чтобы не терять времени зря, Касьянов начал распаковывать ящики «Гаммы», а Нина занималась своими делами — ходила на метеоплощадку, затем передавала на Диксон синоптическую сводку. Касьянов работал на улице, за складом, где решил установить «Гамму» постоянно, и видел, как Нина в своих ярко-красных сапожках то и дело показывалась то во дворе, то на тропинке к метеоплощадке, то переносила какие-то вещи из одного дома в другой. Временами она двигалась с девичьей легкостью, а иногда вдруг сутулилась, как старуха, и едва переставляла ноги. Касьянов разглядывал ее из своего укрытия и вспоминал все, что успел узнать в кафе о жизни на полярных станциях, — что там нет незамужних и неженатых, всегда кто-нибудь с кем-нибудь живут одной семьей, и подумал, что неизвестно, кто был мужем Нины, уж во всяком случае не мужиковатый механик Влас, который, как заметил Касьянов, обращался к Нине по имени и отчеству — Нина Сергеевна….

Но размышлял обо всем этом Касьянов как-то вяло, скорее по привычке, чем в надежде извлечь для себя выгоду, да и то лишь первое время, пока отдирал доски и приводил «Гамму» в рабочее состояние, а потом уже и времени на размышления не оставалось, потому что началось то главное, ради чего он летел, и мерз, и зяб под дождем, и теперь сидел на этом далеком острове в Северном Ледовитом океане — началась работа. Странное дело — «Гамма», знакомая до последнего шурупа, до последней заклепки на алюминиевом корпусе, здесь воспринималась иначе, казалась живой, каким-то организмом, рожденным Касьяновым в Москве, и теперь увиденным уже повзрослевшим, наделенным какими-то новыми чертами. Возможно, сказывалась перемена обстановки, ведь изотопный генератор стоял не на стенде в термобарокамере, обвешанный датчиками и следящими устройствами, а был установлен на какой-то порыжевшей скале, на ветру, как ему и полагалось при работе. Оттого, что с «Гаммой» Касьянов общался первое время не пинцетом и осциллографом, а увесистым ломиком, «Гамма» показалась незащищенной и жалкой, и Касьянов торопливо подключил эквивалент нагрузки, зафиксировал первоначальные показания приборов и стал с нетерпением ожидать, когда начнется рабочий процесс; он на миг представил себе, что сейчас творится внутри «Гаммы», как бурлят невидимые процессы радиоактивного распада, нагревают рабочее тело и практически без потерь превращаются в электрический ток. «Только бы она заработала нормально, только бы она вообще заработала», — тихонько молился про себя Касьянов и торопливо курил сигарету за сигаретой, потому что от него здесь уже почти ничего не зависело, процесс распада уже начался, оставалось только ждать, когда «Гамма» войдет в режим. До этого мгновения могло пройти часов шесть, а могло и несколько суток.

Контрольные приборы показали медленное нарастание потока, и тогда Касьянов устало вздохнул и направился в дом. Он не заметил, когда механик успел вернуться с аэродрома на косе, не помнил, что над его головой пролетел самолет в то время, когда он вводил «Гамму» в режим, для него вообще весь мир не существовал. А теперь он почувствовал, что зверски озяб и что уже вторая половина дня, пора бы ужинать, но еще не было завтрака, и очень хочется спать.

— Мужчины, ужинать!.. — распорядилась Нина, едва Касьянов показался в коридоре.

Влас вышел из своей комнаты, хмуро кивнул Касьянову и пошел в кают-компанию. Оставив дубленку в коридоре на вешалке, рядом с висевшим там карабином, Касьянов отправился следом.

— Там карабин висит… Для охоты? — поинтересовался он у Власа.

— В сортир ходить, — хмуря мохнатые брови, ответил Влас.

— Вы это серьезно?

— По инструкции… Но лучше брать ракетницу. Она там же, в чехле, болтается…

— Это что же, каждому полярнику положено оружие?

— Не каждому, а на каждый объект положено. На жилдом, на метеодом, мне на гараж, на дизельную… — обстоятельно пояснил Влас.

— А на сортир не положено? — иронично усмехаясь, спросил Касьянов.

— Из жилдома можно взять, — не уловив иронии, сказал Влас.

Нина поставила на стол кастрюлю с кашей, в которой была размешана банка тушенки.

— Ты про что нашему гостю рассказываешь? — спросила она.

— Товарищ сортиром интересуется, — едко усмехнувшись, сказал Влас и принялся за кашу.

Нина заливисто рассмеялась, отставила тарелку и принялась рассказывать Касьянову, какой случай был на острове весной, с этим самым сортиром; она еще не зимовала, но ей все так подробно рассказывали, что она до мельчайших подробностей могла пересказать, как в апреле на острове дурачились молодые инженеры, прилетавшие с Диксона инспектировать полярную станцию. Инспекцию приборов, оборудования и хозяйственной деятельности они провернули за три дня, а потом две недели маялись в ожидании самолета и от скуки предложили устроить торжественную сдачу в эксплуатацию нового гальюна, а старый решено было взорвать. И не просто взорвать, но направленным взрывом выбросить его содержимое на припай, в надежде, что летом льды оторвутся от острова и уплывут в океан вместе с нечистотами. Отыскали в библиотечке — на острове приличная библиотечка, здесь много книг и художественных и по специальности, — так эти парни отыскали какую-то популярную брошюрку по пиротехнике, рассчитали два заряда, вертикальный и горизонтальный, с замедлением по времени в 0,3 секунды, продолбили в мерзлоте шурфы, аммонита заложили — не пожалели, и взрыв получился удивительно удачным, никто не ожидал, что два кубометра скального грунта аккуратно перелетят на лед, но так и вышло! А потом торжественно перерезали ленточку, выстраивались в очередь, обновлять гальюн… Озорства ради у тыльной стороны будки подвесили фарфоровую ручку, с какого-то прибора сняли, на цепочке, как в ватерклозете получилось, и даже плакатик написали, точь-в-точь как в квартире у одного московского академика, кто-то из парней был у того академика и запомнил: «Воду спускать вне зависимости от поставленных задач и достигнутых результатов!» А какая же вода в нашем сортире?..

И Нина вновь заливисто рассмеялась.

Касьянов деликатно хмыкнул и пожелал ей приятного аппетита, но Нина от ужина отказалась, поглядела на часы и ушла снимать показания приборов — подходило время синоптического срока наблюдений.

— Чем тот Денисенко думал, когда Нину Сергеевну одну оставлял? — проворчал Влас.

— Почему одну? А мы с вами?..

— Вы, что ли, будете через три часа на срок бегать?.. Касьянов хмыкнул и промолчал.

— Сейчас я принесу чай, — сказал Влас и отправился на камбуз. — Э-э… Да он остыл уже… Угля принести надо.

— Вам помочь?

— Отдыхайте, — отозвался Влас, натягивая полушубок. — Сам управлюсь…

В окно Касьянов выглянул минут через пятнадцать, увидел, что Влас идет рядом с Ниной, и не от угольной ямы, а с метеоплощадки. «Ну вот, у них, оказывается, любовь», — разочарованно хмыкнул Касьянов. Это открытие он сделал вполне равнодушно, потому что в Нине на первый взгляд не было ничего выдающегося, обычная женщина, похоже, из синих чулков и, вероятно, без ума от своей работы, мечтает сделать какое-нибудь открытие… Пусть их!.. Он уже сладко подремывал, но все же через силу заставил себя подняться и пойти к «Гамме». Влас, встретившийся ему на крыльце, посоветовал на всякий случай прихватить с собой карабин.

— Здесь мишки какие-то ученые, что ли… В аккурат после самолета в гости заявляются. Не ровен час, попадется на тропе, ближе пятнадцати шагов не подпускайте, палите, и все! Хоть в мишку, хоть в воздух.

— А меня потом Денисенко — под суд?..

— Это он со зла кричал, что мы НЗ прикончили. До Диксона долетит, одумается… Новая метла, — снисходительно пояснил он. — Старается, да только не знает пока, что делать. Вот, станцию законсервировал… Прилуцкий небось не стал бы снимать людей.

— Но ведь припасов нет?

— Мишки есть… Разреши стрелять мишек, и все. Каждому по шкуре, всей зимовке мясо… Ну, и еще, конечно, Прилуцкий через бухгалтерию оформил бы каждому по два оклада за трудную зимовку, в общем, никто в обиде не остался бы… А этот прилетел, покричал, и — кранты! Снимать людей… Теперь им торчать на Диксоне на гарантийной оплате — это девяносто или того меньше. Я, пожалуй, уволюсь вовсе, если на какой другой остров не пошлют. Чего я не видел на том Диксоне?..

— Вы извините, я пойду «Гамму» смотреть, — сказал Касьянов, показывая на циферблат.

— Уже работает?

— Начала…

— А излучение от нее как? Не очень?..

— Нет излучения! — обозлился Касьянов. — Нет ни капли!..

Вернувшись в тамбур, Касьянов взял ракетницу и пошел к «Гамме». Он издалека увидел, что снег с ребристых боков прибора начал стекать прозрачными струйками вниз, значит, уже потеплела «Гамма», может быть, и режим установился, и тогда можно подключать ее к «железному полярнику» и слать радиограмму на Диксон… Откинув крышку приборного щитка, Касьянов с огорчением разглядел на неосвещенной шкале, что уровень тока почти не изменился, и «Гамма» не набрала даже тридцати процентов расчетной мощности. Что же, время в запасе еще есть. «Подождем, — решил Касьянов, — а пока отправлюсь спать».

Посовещавшись, все трое решили спать в кают-компании, чтобы не топить лишних печей. Затем Нина вспомнила, что ей через каждые три часа ходить на синсрок, и перетащила свою кровать за стенку, на камбуз, чтобы будильник не беспокоил мужчин.

— Меня пушкой не разбудить, — успокоил ее Касьянов и тут же, не раздеваясь, завалился спать.

Сквозь сон он еще услышал, как Влас осторожно прошагал на камбуз, оттуда послышался приглушенный разговор, чей-то смех, а потом все стихло.

ТАГАНРОГА АРКТИКА ПОЛЯРНАЯ СТАНЦИЯ ОСТРОВ ЭРНЕСТА БОЧКОВУ ВЛАСУ МИХАИЛОВИЧУ ОТЕЦ ТЯЖЕЛОМ СОСТОЯНИИ ЕСЛИ СМОЖЕШЬ ПРИЕЗЖАЙ — ГАЛЯ-

Эту радиограмму Нина приняла рано утром и тут же прибежала в кают-компанию. Касьянов, уже проснувшись, мирно дремал; Влас, присвистывая носом, храпел на соседней кровати. Когда Нина тронула его за плечо, он разом поднялся, свесив на пол босые ноги.

— Что? Что случилось?.. — хрипло пробормотал он. Нина прочитала радиограмму вслух, будто Касьянова и не было поблизости, а может, у них так было принято, что секретов не держали.

— Вызывать самолет? — заглядывая в глаза Власу, тревожно спросила Нина.

— Погодим чуток, — соображая с трудом, но уже проснувшись, ответил Влас и принялся наматывать портянки.

Обувшись, он достал с подоконника свои папиросы «Лайнер», закурил, напряженно уставился в пол.

— Нина Сергеевна, — решившись, позвал Влас. — Вы отбейте радиограмму в бухгалтерию, чтобы они отцу перевели сто рублей. Адрес там есть…

Нина согласно кивнула, постояла, подождала, не скажет ли Влас еще что-нибудь, затем низко наклонила голову и вышла. Она показалась Касьянову какой-то растерянной и в чем-то виноватой.

— Конечно, это не мое дело, и я, видимо, не вправе что-либо советовать, но мне кажется, ста рублей мало, — неуверенно, будто бы сам себе, сказал Касьянов. — Если болезнь серьезная, бывает необходимо приглашать профессоров, опять же фрукты, лекарства, да мало ли…

— У него фруктов полон сад, — сказал Влас. — И денег своих достаточно…

— Да-да, конечно, вам видней, — поспешно согласился Касьянов и недовольно подумал, что вот опять он лезет в чужие дела, в чужую жизнь, а зачем — неизвестно, и никогда еще это не приводило ни к чему хорошему…

Думаете, он для меня много сделал? — угрюмо спросил Влас. — Он меня… как щенка до двадцати лет на цепи держал! Только и знал, что траву таскать кроликам да на базаре торговать. Фрукты, ягоды, цветы… А припекло — сразу приезжай!.. Помрет он, как пить дать помрет! И не полечу никуда! Незачем! Вы не думайте, спецрейс, он, конечно, Шестьсот рублей стоит, но мне денег не жалко. К кому другому полетел бы… Может, если б не он, я бы на материке жил по-человечески, не таскался бы по островам…

Вошла Нина, и Влас замолчал, засопел, нахмурился.

— Мужчины! Завтракать! — распорядилась Нина. — Чай уже вскипел…

За завтраком все молчали. Потом Нина собрала посуду со стола, спросила Касьянова:

— Вам что-нибудь помочь?

— Вы, верно, устали? — смутился Касьянов. — Через каждые три часа просыпаться, идти на улицу…

— Ну, это дело привычное, — усмехнулась Нина. — К тому же последние вахты… Автомат работает нормально, отклонения в пределах нормы, я, может, вообще перестану на площадку выходить. Вот подключим ваш аппарат, понаблюдаем сутки, и все.

— Прежде чем подключить, надо его вогнать в режим, — рассудительно сказал Касьянов. — Штука капризная, иногда даже в лаборатории на стенде барахлила…

— А у тебя как дела? — спросила Нина Власа.

— Навел порядок в сарае. Можно заколачивать дверь. Сегодня жилдом приберу…

— И давайте переберемся в метеодом. Там печка лучше, там теплее и уютнее как-то, — предложила Нина.

На том и порешили. Касьянов сходил к «Гамме», увидел, что генератор раскачался и работает на полную мощность. Подключить вместо эквивалента нагрузки автоматическую метеостанцию оказалось делом десяти минут, а дальше он безоговорочно перешел в подчинение Нины, и Касьянов оказался вроде не при деле, но занятие себе нашел самое приятное — перетаскивать в метеодом библиотечку полярной станции. Он принес стопу книг по метеорологии, расставил их на полках, а вернувшись в кают-компанию, взял в руки томик Сэлинджера, уселся на кровать, пролистать, да так и не смог оторваться до обеда. Похоже, от него и не ждали большой помощи, Нина и Влас сноровисто носили какие-то свертки, какие-то мешки, ходили вместе на метеоплощадку, потом снова куда-то ходили, что-то носили… В суматохе об обеде не вспомнили. Лишь вечером, часов в шесть, устроили обильный ужин, откупорили две банки тушенки и съели по плитке шоколада. К тому времени с Диксона пришла радиограмма, что качество приема сигналов автоматической станции хорошее, визуальные наблюдения можно прекратить. Ночевать решили уже в метеодоме, там Влас жарко натопил печь. Но чтобы как-то убить вечер, в кают-компании начали крутить кинофильм «Карнавальная ночь». Кинопроектор «Украина» мерно стрекотал, из обшарпанного динамика неслись бравурные звуки музыки, временами Касьянову казалось, что все это вместе представляет собой нелепый сон, какой-то остров, три человека, греясь под наброшенными полушубками, смотрят цветную кинокомедию, но не смеются, а лишь улыбаются каким-то своим мыслям. Потом начались досадные нелепицы — порвалась пленка, Влас принялся клеить ее ацетоном, пролил ацетон, а когда вновь запустил проектор, пленка застряла, задымилась и вспыхнула, мигом загорелся стол, облитый ацетоном, пламя с треском перебросилось на сухие стены, тушить было почти бессмысленно, едва успели выбежать на мороз; Влас, правда, не забыл схватить карабин, висевший на крюке в тамбуре; Нина впопыхах разбила очки; Касьянов лишь на улице очнулся и вспомнил, что его распрекрасная дубленка осталась в огне, порывался лезть за ней, но не решился и лишь с сожалением думал о том, как будет оправдываться перед Федором Михайловичем. Пожар бушевал всего несколько минут, но на месте жилдома остались дымящиеся головешки, снег вокруг расплавился и почернел; Влас сказал, что, слава богу, ветра нет, а то бы всю станцию спалило. В метеодоме было тепло, но и там все трое долго не могли прийти в себя.

— Ну и хозяева же мы, Нина Сергеевна!.. — хлопнув себя по лбу, сказал Влас. — Харчи-то сгорели!..

Да, все продукты остались там, под обугленными развалинами, дымившимися на месте жилдома.

— Вызывай самолет, — сказал Касьянов, перейдя с Ниной на «ты». Когда они стояли друг перед другом, трясущиеся от неожиданной беды, перепачканные в саже и злые, тут уже было не до условностей этикета.

— Влас, запускай дизеля, — приказала Нина и пошла в радиорубку.

Касьянов, не дожидаясь приглашения, прошел следом.

В эфире творилось что-то невообразимое — сплошной свист и вой, Нина сказала, что это наверняка магнитная буря, связь теперь неустойчивая, начались полярные сияния, жди беды.

— Разве было сияние? — удивился Касьянов.

— Оно и сейчас висит.

Выглянув в окно, Касьянов не увидел в небе ничего примечательного — просто поверху плыли чуть светящиеся облака.

— Они всегда такие, — сказала Нина. — Какими их рисуют — красными, желтыми, они бывают очень редко, может, раз в год. А обычное сияние именно такое — зеленовато-голубое.

В это время ей удалось поймать диксонскую волну, и она прильнула к рации. Касьянов отвернулся и закурил.

Он слышал частый перестук телеграфного ключа и писк в наушниках тоже слышал, но азбука Морзе ничего не могла сказать ему, Касьянов не был радистом.

— Черт знает что!.. — в сердцах сказала Нина и швырнула наушники на стол. — Дайте мне сигарету, — все так же рассерженно попросила она Касьянова.

— Что случилось?

— Диксон штормит. Дня три аэропорт будет закрыт.

— А как же?..

— Вот так! Будем сидеть и ждать у моря погоды.

— Но ведь, кроме Диксона, есть и другие аэропорты?.. — неуверенно сказал Касьянов.

— Вся Арктика штормит, — устало ответила Нина. Хлопнула дверь, и в радиорубку втиснулся Влас.

— Чего слышно? Скоро нас будут спасать?

— На днях, а может, раньше… — сказала Нина.

— Но вы объяснили, что у нас стихийное бедствие? — спросил Касьянов.

— Ничего я не стала объяснять! Вызвала спецрейс, там поймут… Не маленькие…

Неожиданно она уронила голову на стол и заплакала, часто вздрагивая острыми плечами. Влас недовольно покосился на Касьянова, и Касьянов осторожно вышел из рубки. Затем он услышал истеричный всхлип Нины:

— Убери руки, слышишь?! Да уйди же ты, видеть тебя не могу!..

Отворилась дверь радиорубки, вышел смущенный Влас, с сожалением махнул рукой и отправился спать в комнату вахтенного метеоролога. Немного постояв в коридоре, Касьянов тоже пошел спать. Уже улегшись на свою кровать, он вспомнил, что и Гошкин абалаковский рюкзак сгорел, и деньги сгорели, и документы, теперь хлопот не оберешься, пока все восстановишь, и еще он пожалел, что в свое время не застраховал свою жизнь от несчастных случаев. Ведь агент госстраха, деловитая тетечка с черными усиками, каждое пятое число каждого месяца просит его застраховаться, а он… «приеду и обязательно застрахуюсь!».

Уже окончательно засыпая, Касьянов вдруг подумал, что он сегодня мог умереть. Мысль казалась дикой, нелепой и оттого такой тревожаще реальной, что Касьянов проснулся, сел на кровати и закурил, прикрывая огонек руками, чтобы не разбудить Власа.

Механик, видно, не спал. Ворочался, кряхтел, глухо кашлял. Затем он повернулся к Касьянову и сказал:

— А что, инженер, крепко повезло нам сегодня?.. Могли не успеть выскочить, свободно могли не успеть…

Чужой страх придал Касьянову сил, и он уже снисходительно заметил:

— Успели бы… Я думаю, что денька три голодать придется, вот это мне не нравится.

— За это не бойся. Есть карабин, ружье… Утречком уйду в тундру, подстрелю чего-нибудь, — пообещал Влас.

«Мда, приключение, — подумал Касьянов. — Будет о чем рассказать». И с этой мыслью он уснул.

Два дня подряд Влас ходил в тундру с ружьем и карабином, все надеялся встретить медведя или хотя бы куропатку, но живность будто вымерла. Нина и Касьянов безвылазно сидели в метеодоме, изредка выходили к «Гамме», Касьянов бегло проглядывал показания приборов и успокоено захлопывал крышку — генератор вошел в режим, делать больше было нечего. Сеансы связи не приносили ничего утешительного, на Диксоне мела пурга и по прогнозу циклон смещался к северо-западу, так что вскоре и над островом должна была испортиться погода. Наутро после пожара Нина раскопала среди мокрых обуглившихся бревен кастрюлю с почерневшей солью; находке обрадовались, оставалось дело за малым — надеялись на охотничье умение Власа, но за два дня он смог промыслить лишь маленького, с девичью ладошку, горностая. Шкурку Влас аккуратно снял, принялся выделывать, а тушку разрубили на три части и сварили.

За эти дни Касьянов зарос, но от предложенной Власом опасной бритвы отказался. Нина поглядывала на Касьянова с бабьей жалостью, и ему это было приятно.

Утром третьего дня, когда Влас, напившись кипятку, снова отправился на охоту, Нина подсела к Касьянову, гревшему руки у печи, и негромко начала рассказывать про свою жизнь — как училась в школе, мечтала стать геологом, потом влюбилась, поступила в гидрометтехникум, это под Москвой, двадцать минут на электричке, город Железнодорожный, и как вышла замуж, родила дочку, а с мужем разошлась, и теперь дочка живет с мамой, на материке, а Нина зимует на островах. Касьянов слушал, сочувственно морщился, изредка успокаивающе говорил: «Ничего, ничего, еще вся жизнь впереди…» — а сам думал о том, что как-то так по-глупому получается, что одни только разведенные женщины и встречаются ему в жизни. Может, их так много теперь развелось? Чего же им не хватало в той жизни, при муже, в семье?.. Может быть, самостоятельности? Ведь если поглядеть, то и Ирина, и Лида, и эта Нина — вполне самостоятельные женщины, каждая из них достаточно эмансипирована, может работать наравне с мужчинами, и даже лучше, на работе все их ценят и уважают, а личная жизнь трещит по швам, больше трех лет ни одна не выдержала, почему же это?.. А может, мужчины теперь стали не такие? Черт их разберет, этих женщин! Сами не знают, чего хотят.

Касьянов вспомнил Лиду и как он полгода не приходил к ней, а потом случайно встретил в городе, узнал, что она все это время болела, вначале ларингит, потом бронхит, воспаление легких, потеряла голос, думала, что придется бросать работу, но начала заниматься по специальной методике, и голос начал восстанавливаться; у нее был прекрасный голос, сильный, низкий, пробиравший до костей; когда Лида пела, у Касьянова мурашки по спине бегали, и она никогда не пользовалась ни ревербератором, ни другими электронными штучками, пела в обыкновенный микрофон, с примитивным усилителем, а могла и вовсе без микрофона, какую-нибудь цыганщину, это в ресторане ценилось… За полгода, что болела, не позвонила ни разу, ни о чем не попросила, а ведь ей несладко приходилось, и Белка на руках, и сама нездорова… После той встречи на улице Касьянову было неловко появляться в ресторане — вдруг она еще на больничном?

Касьянов досадливо поморщился, не хотелось ему вспоминать про Лиду, про Белку, на душе становилось гадко, он чувствовал себя подлецом и пытался успокаивать себя: «В конце концов, могла бы и позвонить! Что же, не приехал бы разве?..» А может, и она этого боялась — позвонит, а он не приедет?.. Стало еще муторнее, Касьянов полез за сигаретами, но пачка была пустой.

— Жаль… И сигареты сгорели, — сказал Касьянов. Нина подняла голову, внимательно поглядела на Касьянова и поняла, что он не слышал, что она ему говорила, думал о чем-то своем, а ведь соглашался, даже головой кивал и морщился, будто сочувствовал. Поднявшись с кровати, Нина достала откуда-то сверху, чуть ли не с дымохода, пачку папирос «Лайнер», заговорщицки подмигнула — мой запас — и отдала Касьянову.

Они закурили вместе, дым втягивало в узкую щель над печной дверцей, сизая лента вилась в красноватых отсветах пламени и казалась плотной, бесконечной, как лента фокусника. Повернувшись к Нине, Касьянов заметил мокрые полоски на щеках, припухшие глаза; оказывается, она все это время беззвучно плакала, а он, задумавшись, даже не замечал чужой боли. Касьянов протянул руку и ладонью вытер слезы, Нина доверчиво прижала ладонь ко лбу, притихла.

— Успокойся, все будет хорошо… — сказал Касьянов.

— Что будет хорошо? — грустным голосом, в котором еще слышались слезы, спросила Нина. — Что — хорошо?.. Мне уже тридцать два, ты понимаешь? Я уже старуха, старуха, что может быть хорошего?..

Касьянов осторожно убрал ладонь с ее лба, поднялся и прошелся по комнате, впотьмах натыкаясь на табуретки, задел угол стола, толкнул дверь и вышел в коридор.

— Гена!.. — негромко позвала Нина.

Касьянов торопливо прошагал по коридору к выходу и хлопнул дверью.

…На Диксоне в радиометеоцентре Касьянову выдали все необходимые справки, в акте даже указали, что он проявил мужество на пожаре, хотя никакого мужества не было, — повезло, успели выскочить из горящего дома. Денисенко с чувством пожал ему руку на прощанье, из какого-то своего фонда выдал двести рублей и усадил на самолет, который летел до самой Москвы без пересадок. И сразу же будто ушло в никуда гнетущее ощущение собственной беспомощности, и Касьянов почувствовал, что начинает жить в прежнем бешеном ритме, и голова уже была забита предстоящими заботами, а та неделя на острове показалась далекой, и все, что произошло, представлялось будто бы со стороны, что это кто-то другой жил там, а Касьянов смотрел на ту жизнь, как на киноэкран, и пропадали какие-то важные подробности, изображение временами размазывалось, время смещалось, так что не сразу вспоминалось, какое событие следовало за каким. Вечером пришел Влас, принес убитую нерпу, ее долго варили, весь метеодом провонял ворванью, нерпу резали на куски и ели руками, посыпая черной солью. Нина задумчиво глядела на Касьянова, а потом, тряхнув головой, вдруг сказала:

— Влас… Ты еще не передумал жениться на мне?

Влас сказал, что никогда не передумает, и побежал в соседнюю комнату, притащил гелиограф, его тут же вскрыли, там был чистый спирт, и устроили свадьбу. Нина пила не хмелея, что-то даже порывалась петь, а в завершение вечера крикнула Касьянову, чтобы он убирался из комнаты, и Касьянов свернул матрац и ушел в закуток, где хранились какие-то приборы, и всю ночь ворочался, а за стеной продолжалось веселье, от которого почему-то хотелось выть и лезть на стенку. А утром прилетел самолет, и все кончилось. Касьянов улетел на Диксон и почти сразу же, как только были оформлены все бумаги, вылетел в Москву.

Впервые в жизни он летел налегке, даже без портфеля, в одном ватном климкостюме. Стюардессы смекнули, что Касьянов потерпел какую-то неудачу, и обхаживали — принесли целых три аэрофлотовских завтрака, бутылку минеральной воды, устроили на тихое место в самом хвосте самолета, где ему никто не мешал отсыпаться.

В собственную квартиру Касьянов попал при помощи дворника. Позвонил Ирине, она сказала, что каждый вечер смотрит программу «Время», но в Одессе сплошь дожди, и лучше поехать в Крым. Касьянов попросил ее приехать, но она не могла, к ней пришел ученик, она готовила какого-то оболтуса к вступительным экзаменам, он провалился уже один раз и теперь собирался поступать на вечернее, там экзамены в сентябре.

На следующий день в КБ Касьянов узнал, что с Диксона была очень хорошая радиограмма, «Гамму» приняли хорошо, так что за сентябрьский план можно было не беспокоиться, да и за квартальный план тоже, так что он не подвел свое предприятие, и вопрос о назначении его начальником группы будет решен в ближайшее время.

В бухгалтерии вышла заминка, потому что Касьянов не мог представить авиабилеты, и ему хотели оплатить расходы только железнодорожным транспортом, но в конце концов выяснилось, что железной дороги до Диксона еще нет, оплатили самолетом, хотя строгая блюстительница финансовой дисциплины все-таки урезала расходы. Касьянов по привычке написал в отчете сумму суточных из расчета два шестьдесят, а оказалось, что это сельская местность, командировочных полагалось меньше, зато там причитались какие-то северные, полевые, полигонные, так что в результате получилось даже больше, чем ожидал. В тот же день Касьянов после работы отправился в магазин и купил себе новый спиннинг вместе с набором блесен. Наборчик был так себе, ничего особенного, но в нем были четыре зеленовато-сизых блесны с красными точечками, а кто-то говорил, что крымские судаки прямо-таки по-сумасшедшему бросаются на эти блесны.

СКОРО ПРИДЕТ ЛЕДОКОЛ

Три дня назад с Диксона поступила радиограмма о том, что к острову идет ледокол.

Полярная станция живет ожиданием. Ледокол везет новые приборы, уголь, продукты, топливо для дизель-генераторов.

Четыре зимовщика ждут смену.

Месяц назад сюда шел теплоход ледокольного типа «Кооперация», знаменитая «Кооперация», на которой Юхан Смуул писал свою «Ледовую книгу». Однако ледяные поля Арктики оказались покрепче антарктических айсбергов. Они не пропустили судно, изрядно покорежив обшивку. «Кооперация» уползла в Бакарицу зализывать раны, и теперь к полярной станции пробивается мощный «Киев».

По вечерам свободные от вахт полярники подолгу гуляют на берегу. Вроде бы без причины, просто так гуляют. Погода подходящая — ветер слабый, температура около нуля. Обычный август…

Прогуливаются зимовщики, или сидят на скамейке, или выбегают из жилдома «покурить на свежем воздухе», а сами все смотрят и смотрят на юго-запад, откуда должен появиться долгожданный ледокол.

На исходе третьего дня гидролог Левченко заметил на облаках отсвет прожекторного луча и громким криком оповестил всю зимовку:

— Ого-го-го!.. Ледокол! На горизонте! Эге-гей!..Тут уж не выдержали даже вахтенные. Жилдом и метеодом мигом опустели. Все сбежались на берег к гидропосту и смотрели, не отрываясь, на то место, куда показывал Левченко, — и впрямь на хмурых стратокумулюсах качался небольшой светлый кругляш.

Закричали разом, загалдели, в воздух полетели шапки, кто-то на радостях разрядил в воздух карабин, кто-то пустил зеленую ракету…

А свет мигнул и пропал.

Разочарованный вздох легким облачком вырвался из шести могучих грудей.

Когда на берег прибежал запыхавшийся метеоролог Жуковский, полярники уже начинали расходиться.

— Чего шумели-то? — спросил Жуковский.

— Ледокол померещился… Вроде как по облакам прожектором шарил.

— Я-то думал, нерпа или медведь… — разочарованно протянул Жуковский.

— Тебе бы только жратву! — огрызнулся Левченко. — Ледокол на подходе.

— Мне-то какая радость с него? Тебе на нем домой идти, на материк, а мне только горб надрывать на авральной разгрузке…

— Молодой ты или глупый? — удивленно спросил Левченко. — И кто только тебя, такого, на остров пустил?.. Тебя бы лет пять еще надо на Таймыре держать, где харчи за свой счет…

— Кому надо, тот и пустил. Тебя не спросили! Жуковский повернулся и, хрустя мерзлым песком, пошел на метеоплощадку устанавливать прожектор для определения высоты облачности.

На полярной станции Жуковского все недолюбливали, и он знал это. С первых дней зимовки на острове так получилось— поругался с кем-то из-за какой-то мелочи, с того и пошло… Самая серьезная ссора произошла перед Ноябрьскими праздниками. В тот день по графику должен был стоять вахту именно Жуковский. Он не протестовал, ни с кем не собирался меняться — оплата за праздничные вахты идет в двойном размере, а на острове, что праздник, что будни, один черт… Однако на общем собрании начальник станции распорядился: все будут работать в праздник поровну, по четыре часа, чтоб никому не было обидно. В общем-то, почти на всех островных станциях так и поступают, но Жуковский принял реплику начальника только на свой счет и решил, что у него хотят отнять пять шестых доплаты. Он встал и сказал, что ни в чьей помощи не нуждается и суточную вахту сможет отстоять сам. Вся зимовка возмутилась и дружно проголосовала против.

После того собрания Жуковский замкнулся в себе, иногда даже к общему ужину не выходил, предпочитая съедать свою порцию позже всех, в одиночестве. Остальные зимовщики делали вид, будто ничего не произошло, но первыми к примирению не стремились.

И теперь вот все радуются приходу ледокола, а за Жуковским никто не пришел, никто не позвал его на берег…

Обиженно бурча, он включил прожектор и начал устанавливать его строго перпендикулярно к поверхности. В это время на берегу снова закричали, зашумели.

Жуковский выключил прожектор. Крики смолкли.

— Эх вы, грамотеи! — сказал Жуковский, в сердцах пнул ногой прожектор и пошел в жилдом.

Через полчаса все успокоились. Радист после долгих безуспешных попыток все же связался с ледоколом и узнал, что «Киев» стоит у края поля мощного пакового льда, в двухстах километрах от острова, тычется носом в старую крепкую льдину, как слепой кутенок, но поле не поддается и, по всей видимости, придется обходить его с запада, а пока что капитан ждет результатов самолетной ледовой разведки.

За ужином в кают-компании метеорологи долго спорили, пытались объяснить появление света рефракцией в облаках, отражением от льда и чуть ли не космическими силами, искривившими луч…

Ледокол пришел через неделю. Во время авральной разгрузки Жуковский сломал руку, и его отправили на материк.

Я встречал его в Москве. Он работает техником-синоптиком в аэропорту. Свою неудачную зимовку вспоминает со смехом и очень любит рассказывать, как ему удалось разыграть всю станцию при помощи прожектора для определения высоты облачности.

ВИЗИТ ДАМЫ

Вторник зимовщики называли разгрузочным днем — на камбузе дежурил Панкратьев. То, что он умудрялся приготовить из обычных концентратов, трудно было назвать едой. Механик Самойленко называл это варево «концентрированной отравой». К счастью для остальных полярников, Панкратьев работал по увеличенной программе и дежурил на камбузе всего раз в неделю, в то время как остальным выпадало по два дня. Панкратьев готовился к антарктической экспедиции, и с разрешения радиометеоцентра он вдобавок к метеонаблюдениям вел программы гляциологическую, магнитологическую, а также сокращенный цикл наблюдений за солнечной активностью. Сокращенный — потому что солнце и летом крайне редко показывалось из-за сплошной облачности, а с осени до весны оно лишь предполагалось где-то за горизонтом.

В тот вторник Панкратьев приготовил «особо питательную овсяную кашу». Когда он поставил котел на стол в кают-компании, Самойленко потребовал, чтобы Панкратьев ел первым, а остальные полярники — минут через сорок, когда должно было выясниться окончательно, съедобно ли это блюдо вообще.

Панкратьев покорно зачерпнул ложкой тянущуюся, будто резина, кашу, принюхался, облизнулся и проглотил продукт. Затем он задумался на минуту и снова полез ложкой в котел.

— Была не была! — отчаянно воскликнул самый опытный из зимовщиков, начальник полярной станции Александров, и тоже потянулся к котлу.

Благодарно глянув на начальника, Панкратьев засуетился, уступая ему место, и — раздался негромкий звон. Панкратьев уронил ложку.

— Верная примета — скоро женщина придет, — меланхолично заметил метеоролог Зайцев и зачерпнул кашу своей деревянной ложкой.

Суеверие Зайцева давно уже никого не удивляло, а скорее служило поводом для шуток и розыгрышей, без которых невозможно было бы два года зимовать на «карандашной точке в океане».

Но вот что странно — приметы Зайцева, как правило, сбывались. Встал он однажды утром с левой ноги, а вечером пришла радиограмма: жена дочку родила. В другой раз увидел паука на стене и сказал, что эта примета — к письму. И ведь точно, в тот же день прилетел самолет, сбросил мешок с почтой. А когда Зайцев прошел под лестницей и вспомнил, что у американцев это считается дурной приметой, до тех пор не успокоился, пока не пересолил жаркое, дежуря на камбузе.

— Но уж теперь-то ты наверняка ошибся, — сказал ему Самойленко. — Нас на острове, как ни крути, всего четверо. И все, если приглядеться, мужчины. До ближайшей женщины восемьсот километров… Может, запоздала твоя примета? Может, ты имел в виду бухгалтера Храмцову, которая прилетала с инспекцией, — с этим я не спорю. Но инспекция улетела три дня назад, а такого случая, чтобы в один месяц на острове садились два самолета, кажется, еще не бывало. Как, Петрович?

— Не бывало, — подтвердил начальник полярной станции.

В ответ на это Зайцев только хмыкнул и пожал плечами — дескать, я тут ни при чем, все приметы…

«Особо питательную овсяную кашу» тут же дружно постановили выкинуть на помойку, попили чаю с бутербродами и прикончили килограммовую банку тушенки из НЗ, благо строгая инспекция еще не скоро прилетит на остров…

После завтрака Панкратьев сменил на вахте Зайцева, расписался в журнале «сдал — принял» и пошел на метеоплощадку, путаясь в длинных тяжелых полах тулупа, надетого поверх полушубка.

Уже на крыльце жилдома Панкратьев почуял неладное — островной пес Шарик, глупый и добрый, жалобно скулил и норовил прорваться в коридор. Панкратьев носком унта столкнул его с крыльца в сугроб и приказал идти рядом, но Шарик жался к дому и вперед не шел.

На всякий случай Панкратьев проверил, не замерз ли затвор карабина, вновь закинул его за спину и зашагал по натоптанной тропинке.

Не успел он сделать и десяти шагов, как вдруг услышал недовольное урчание, чавканье и возню. Звуки доносились из-за сарая с имуществом механика Самойленко. Панкратьев сдернул с плеча карабин и осторожно выглянул за угол.

По помойке разгуливал здоровенный белый медведь, уплетая за обе щеки «особо питательную овсяную кашу, витаминизированную».

— О-го-го, — сказал себе Панкратьев, отступил на шаг назад и остановился, сдерживая мелкую дрожь в разом ослабевших ногах. Собравшись с силами, Панкратьев стал осторожно пятиться задом, держа карабин наизготовку и не спуская глаз с сарая.

В спину ему подул ветер. Панкратьев с ужасом услышал, как медведь зарычал угрожающе и сердито. «Учуял… Как пить дать учуял… Если полезет, буду стрелять», — решил Панкратьев и замер, переводя дух.

Медведь вышел из-за угла сарая, встал на задние лапы и пошел прямо на Панкратьева.

Он подходил все ближе, уже видны были примерзшие к густой шерсти остатки «каши овсяной, особо питательной, витаминизированной»…

Панкратьев жал на спусковой крючок и с ужасом чувствовал, что крючок не поддается ни на миллиметр. «Замерз!.. Теперь хана!..» Потом он все же сообразил спустить предохранитель и без остановки выпустил в медведя всю обойму.

Медведь с ревом рухнул, не дойдя до побелевшего Панкратьева каких-нибудь пяти-шести шагов.

На звуки выстрелов из жилдома выбежали все зимовщики, на ходу перезаряжая оружие — кто карабин, кто ракетницу… Шарик, заметно осмелев, крутился у всех под ногами.

— Он… он с помойки… на меня… — заикаясь, объяснял Панкратьев.

— И ему твоя каша не по вкусу пришлась, — сказал Зайцев.

А Самойленко добавил:

— Ты бы потерпел еще минут десять, он бы сам загнулся от такой еды. И патроны сэкономил бы…

Постояли над убитым медведем, полюбовались красавцем, пока не озябли в свитерах на ветру, да и отправились в кают-компанию составлять акт об уничтожении 1 (одного) белого медведя, напавшего на вахтенного радиотехника-гидрометеоролога Панкратьева И. В. в момент исполнения последним служебных обязанностей.

Если бы медведь не нападал, то за убийство хозяина Арктики пришлось бы Панкратьеву заплатить штраф, пятьсот рублей, да и неприятностей было бы… А так, конечно, можно считать, просто повезло — и жив остался, и никаких взысканий, и шкура — вот она, красавица. Месяц придется потрудиться, выделать. Жаль, конечно, что нет на острове настоящих дубильных веществ, шкурки песцов обрабатывают по-дедовски — мочой, хлебной закваской, — но зато после зимовки на материке будет в квартире мягкий коврик для спальни…

Всю дорогу на метеоплощадку и обратно Панкратьев только и думал о том, как будет выделывать шкуру, чуть не забыл сменить ленту в самописце магнитографа. Возвращаясь в жилдом, случайно бросил взгляд на торосы и заметил промелькнувшую там белую тень. Два медведя в один день — это уж слишком…

Не веря себе, Панкратьев снял с плеча карабин и остановился, прислушиваясь к каждому шороху. Тень не появлялась.

И тогда Панкратьев решил, что ему просто померещилось, а чтобы не оставалось совсем уж никаких сомнений, выпалил два раза в воздух и вновь замер. Из-за торосов выбежал медвежонок и стал улепетывать в сторону моря, смешно виляя желтоватым грязным задком.

— А ведь точно — дама приходила! С сынком!.. — прокричал Панкратьев выбежавшим на крыльцо зимовщикам. — Во-он туда побежал, глядите!.. Шустрый малышок!..

— Большой медвежонок был? — озабоченно спросил начальник полярной станции, когда Панкратьев подошел к дому.

— Да нет, не очень… С теленка.

— Слушайте, мужики… А ведь была радиограмма из Архангельского зоопарка. Они просили отловить для них одного малыша, — задумчиво прищурившись, сказал начальник. — Что, если нам попробовать?

— Мы его враз словим, — уверенно сказал Зайцев. — Была мне такая примета — ночью кошка снилась. И я все думал, к чему бы это, а оказывается, это к тому, что мы медвежонка словим. Как кошка мышку.

— Тебе всегда что-нибудь снится. Особенно на вахте, — сказал Самойленко, и Зайцев обиженно поджал губы.

— Да что там рассусоливать! — разгоряченный охотой, возбужденно прокричал Панкратьев. — Он к своей мамке еще раз придет, а тут мы на него — аркан!

— Четыре здоровенных мужика да чтоб не связали малыша?! — храбро заметил Самойленко. — Я сейчас сделаю одно приспособление… Не простой аркан, а каким долгане олешек ловят— маут. Я видел как-то на Таймыре…

Маутом его не возьмешь. Ты сделай не петлю, а кольцо такое, с двух сторон чтоб можно было схватиться. По двое возьмемся, авось осилим, — сказал начальник.

— А мишку пока трогать не будем, — согласился Панкратьев. — Потом шкура примерзнет, снимать будет неудобно, но уж помучаюсь ради общего дела…

Едва успев отправить радиограмму с метеосводкой на Диксон, все четверо залегли в снег неподалеку от медведицы, держа наготове охотничью снасть. Ждать пришлось около часу, все успели порядком замерзнуть в легких полушубках, когда наконец медвежонок вышел из-за торосов и уселся в скорбной позе возле бездыханной туши. Подавленный горем, он, казалось, не замечал ничего вокруг и позволил зимовщикам подойти и набросить на шею веревочное кольцо. В петлю попала и левая лапа, которую маленький умка поднял вверх, лениво отмахиваясь от непонятной веревки… Затем петля соскользнула на грудь…

— Тяните там! — не сдержался Панкратьев и вскочил на ноги. — Раз-два, взяли!..

Зимовщики дружно потянули за оба конца веревки, стягивая петлю. Медвежонок будто бы проснулся, недобрым взглядом окинул мужчин, поцарапал лапой горбатую грудь, пошевелился, пытаясь высвободиться, и неторопливо встал. А затем, неожиданно рассвирепев, принялся мотать едва живых от страха полярников из стороны в сторону, только снежная пыль полетела. Через минуту Зайцев и Панкратьев, не удержавшись на ногах, выпустили свой конец веревки, а начальника станции и механика Самойленко медвежонок проволочил по снегу метров триста, пока и они не отцепились, и убежал в торосы, обиженно поскуливая.

У туши медведицы умка снова появился уже на исходе дня.

На этот раз полярники были хитрее — один конец веревки они привязали к вездеходу, и против железной машины мишка не устоял. Боролся он изо всех сил, но скоро выдохся и лег на разрыхленный снег, покорно и равнодушно прикрыв глаза.

Стали думать, что с ним делать дальше. Помещения особо подходящего для медведей на полярной станции не предусмотрено — едва-едва склады удалось разместить. И в жилдом такого гостя тоже не пригласишь…

Самойленко вспомнил, что за угольным складом, заваленная снегом, лежит пустая емкость, кубометров на восемь, огромный цилиндр с двумя люками на торцах. Когда-то, года три назад, эту цистерну завезли пароходом на остров для какой-то научной надобности. Кто-то из ветеранов рассказывал, как маялись, пока доволокли от береговых скал до полярной станции. А кто-то высчитал, что каждый килограмм той цистерны стоит почти девяносто рублей — за перевоз набежало. Цистерной так ни разу и не попользовались — что-то забыли к ней завезти, а потом программу сократили, и про емкость все забыли. Последняя инспекция даже в ведомость инвентаризации ее уже не вносила.

И провалялась бы эта бочка без дела еще лет двадцать, пока вовсе не проржавела бы — ведь вывозить с острова ее еще дороже, чем привозить! — если бы не Самойленко… Хозяйственный хохол, самой завалящей штуковине найдет применение.

Напившись чаю (предвкушая царский ужин из свежей медвежатины, в тот день вовсе не обедали), полярники отправились на задворки станции уговаривать медвежонка временно пожить в цистерне, пока не прилетит за ним самолет с клеткой, со специальными ремнями или еще с чем-нибудь таким, безопасным… Зайцев предположил, что в мишку выстрелят специальной пулей се снотворным и он проспит до самого зоопарка.

— Нам бы таких пуль хоть баночку, — вздохнул Самойленко, покосившись на медвежонка.

— Дельное предложение, — согласился начальник полярной станции. — Надо будет отправить такую радиограмму.

Дружно взялись все зимовщики за один конец веревки, крякнули, потянули. Медвежонок без видимой охоты поднялся и понуро побрел следом за победителями. Самойленко открыл заржавевшие люки и, пока три человека держали один конец веревки, быстро протащил второй конец через цистерну и вылез, жестами подзывая зимовщиков к себе. Ухватились за веревку, общими усилиями удалось подтащить медвежонка к люку. Самойленко необычно ласковым голосом позвал:

— Иди, иди ж ты сюда, иди, дурачок малый…

Медвежонок заглянул в черный проем люка, рявкнул, и гулкое эхо рявкнуло в ответ так, что маленький хозяин тундры испуганно отпрянул назад, дернулся, и… полетели здоровенные мужчины вверх тормашками, чертыхаясь и матерясь, потирая синяки и шишки. С трудом поднявшись, отыскали в снегу рукавицы и шапки, начали все сначала.

Лишь с третьей попытки, опять-таки вездеходом, удалось затащить медвежонка в тесную металлическую бочку. В приоткрытый люк Самойленко набросал снега, кинул кусок мяса, и успокоился медвежонок, затих.

А начальник полярной станции отстучал на Диксон радиограмму: так, мол, и так, поймали, согласно запросу, медвежонка, высылайте самолет за счет Архангельского зоопарка да с тем же самолетом передайте на остров ящик шампанского, в счет будущей премии.

На ужин начальник полярной станции лично приготовил отбивные из медвежатины. Ели все да похваливали. А громче всех — Панкратьев, благодаривший судьбу за избавление от кухонного наряда.

Медвежонку тоже сделали деликатес — сосульку из сгущенки. Решили, пусть привыкает к цивилизации.

Весь следующий день медвежонок молча лежал на снежной подстилке, грыз заиндевелое мясо и изредка урчал. Самойленко приходил к нему, подбрасывал в цистерну снег, мясо и не забывал, уходя, оставлять один люк чуть приоткрытым, чтобы маленький умка не задохнулся. Для страховки Самойленко все же приматывал дверцу люка толстой стальной проволокой.

Вечерний срок связи принес радиограмму:

СРОЧНО СООБЩИТЕ ОРИЕНТИРОВОЧНЫЙ ВОЗРАСТ ПОЙМАННОГО ВАМИ МЕДВЕЖОНКА ТЧК ДЛЯ ЭТОГО РЕКОМЕНДУЕМ СОСЧИТАТЬ КОЛИЧЕСТВО ЗУБОВ ТЧК СТРОГО СОБЛЮДАЙТЕ ПРАВИЛА ТЕХНИКИ БЕЗОПАСНОСТИ ТЧК

— Вот те раз!.. — сказал Самойленко. — Еще бы метрику потребовали!..

— Ничего страшного, — успокоил его Панкратьев. — Обычные формальности… Сосчитаешь ему зубы, и все.

— Почему я?

— Ты ему теперь вроде папаши, — сказал начальник полярной станции. — Кормишь его. Он к тебе небось привык уже. Вот и действуй! Соблюдая правила техники безопасности…

— Того, кто его кормит, животное не трогает, — заметил Зайцев. — Есть такая примета.

Решили отложить определение возраста до утра. Начальник полярной станции даже вызвался готовить завтрак, пока Самойленко будет спрашивать у медвежонка, сколько ему лет.

За ночь Самойленко придумал спасительный вариант.

— Пестун это, точно! — сообщил он товарищам за утренним чаем. — Я где-то читал, что такой медведь, который уже почти взрослый, но ходит с мамашей, называется пестун.

— А лет ему сколько? — спросил Панкратьев.

— Пестуну?.. Ну, года полтора, от силы два…

— В зоопарк надо сообщать точные цифры. Разброс плюс минус два лаптя их не устроит. Знаешь, сколько стоит спецрейс самолета на наш остров? То-то же… Вдруг прилетят, а им такой верзила и даром не нужен, что тогда? Не-ет, друг, иди-ка ты к своему питомцу, — неторопливо сказал Зайцев. — Я карабин возьму, подстрахую тебя…

После чая Самойленко открыл две банки тушенки и высыпал их в лунку на снегу, чтобы лакомство замерзло. Потом он приготовил смоляной факел и, провожаемый сочувственными взглядами зимовщиков, отправился к цистерне. Зайцев с карабином наизготовку семенил следом.

Отвинчивая люк, Самойленко бормотал все ласковые слова, какие только мог вспомнить:

— Мишенька, хороший, хороший мишенька, сейчас мы тебе зубики пересчитаем… Я тебе тушеночки принес, на вот, погрызи, открой ротик…

Медвежонок лежал у противоположного бока цистерны и грыз мороженое мясо.

— Иди, иди ко мне, пташечка, — как можно более ласково и проникновенно позвал Самойленко.

Медвежонок недовольно заворчал, но с места не сдвинулся.

— Ну, скоро ты там? Я уже замерз, — пожаловался Зайцев.

— Гляди, какой шустрый! Шел бы сам да разговаривал с мишкой, — огрызнулся Самойленко.

— Мое дело — технику безопасности обеспечивать…

— Вот и обеспечивай, а мне не мешай!

Задраив люк, Самойленко обошел цистерну с другой стороны и снова принялся уговаривать медвежонка:

— Это я, ты не пугайся, открой ротик… Я тебе гостинчик принес…

Но как ни умолял Самойленко, медвежонок даже не глядел в его сторону.

Не спасла положения и сосулька из тушенки. Мишка брезгливо отодвинул ее лапой, продолжая с наслаждением грызть мясо. Пасть он не открывал, несмотря на все уговоры Самойленко.

В конце концов Самойленко вышел из терпения и заорал благим матом:

— Ах, чтоб тебя!..

И сунул в люк горящий факел.

Медвежонок зарычал, оскалился, и перепугавшийся Самойленко заметил блеснувшие во влажной красной пасти крепкие рыжеватые зубы. Много зубов. Может, десять, а может, и все двадцать… Решил сказать — шестнадцать. Так и передали на Диксон.

Ответ из радиометеоцентра гласил: такого взрослого, дескать, зоопарку не надо, а посему приказываем выпустить, и еще про технику безопасности…

На следующее утро Самойленко пошел отдраивать люки.

— Проваливай, тунеядец! — прокричал он в раскрытый люк. — Да помни, что я тебя деликатесами кормил. Когда вырастешь, не вздумай нападать…

Но медвежонку, видимо, понравилось жить на дармовых харчах, и уходить он не собирался. Уж и палками колотили по цистерне, и из карабина поблизости стреляли, и пробовали раскачивать огромную емкость вездеходом — ничего не помогало.

— Вот видишь, какой ты глупый, — грустно сказал ему Самойленко. — Показал бы зубы, и отправили бы тебя в зоопарк, жил бы там по-человечески, на всем готовом, эх!..

Довольный жизнью медвежонок продолжал лежать в цистерне на снежной подстилке, лишь изредка, будто играясь, беззлобно ворчал и отмахивался лапой.

Уже стали подумывать, что можно ведь и самим его приручить и оставить на острове, будут вдвоем с Шариком сторожить склад полярной станции от вечно голодных песцов. А еще можно научить медведя танцевать и штуки разные выделывать…

Утром четвертого дня Самойленко заглянул в цистерну — там никого не было. В торосы и дальше, к застывшему морю, уходила по свежевыпавшему снегу цепочка косолапых следов.

МЕНЯ ДОМЧАТ К ТЕБЕ…

Открылась дверца пилотской кабины, и хмурый штурман прошагал в хвост самолета. Батманов уже знал, что за этим последует, и прильнул к запотевшему иллюминатору.

Самолет соскользнул на правое крыло, косо вошел в облака. Началась болтанка. Густые космы облаков проносились мимо иллюминатора, иногда закрывая конец крыла. Потом открылось серое от мелких барашков и ледовой шуги море. Сбоку появился остров, крохотный клочок каменистой земли с тремя домиками, приземистыми строениями складов и мачтой радиостанции. По типу мачты Батманов определил, что на этом острове установлен средневолновый передатчик большой мощности, и облегченно вздохнул — по крайней мере в ближайшие годы на эту точку — никого из их института не забросят…

Внизу под самолетом размахивали руками люди. Штурман открыл дверцу, примерился и столкнул мешок с почтой вниз. Самолет покачал крыльями и тут же стал набирать высоту.

Пересчитав оставшиеся мешки, сложенные у выхода, штурман направился в кабину. Остановившись рядом с Батмановым, участливо спросил:

— Скучаете?

— Отдыхаю, — ответил Батманов, вытягивая поудобнее ноги.

— Если замерзли, можете к нам идти…

— Спасибо, пока не жалуюсь.

Штурман постоял еще полминуты, будто раздумывая, потом сообщил:

— Сейчас спрошу командира, кофе сварим…

Батманов благодарно кивнул и прикрыл глаза, подсчитывая, через сколько часов он сможет вернуться в Москву, — до Диксона три часа лета, если удастся попасть на вечерний борт, то через четыре часа будет в Норильске. Оттуда самолеты ходят часто, есть и ночные рейсы, значит, не исключено, что уже утром следующего дня он очутится в Москве. И уж в ближайшие полгода ни в какую командировку его не пошлют, — шутка ли сказать, две недели проторчал на полярной станции?!

Снова открылась дверца пилотской кабины. Штурман вышел вместе с радистом, и они вдвоем за несколько минут приготовили кофе и бутерброды на шестерых. Второму пилоту его порцию отнесли прямо к пилотскому креслу, а остальные члены экипажа уселись вокруг широкого ящика, смакуя крепкий черный кофе.

Самолет слегка покачивало, «о воздушных ям, которых больше всего опасался Батманов, не было. «ИЛ-14» летел как по струнке.

За первым кофейником последовал второй. Экипаж не торопился возвращаться на свои места, и Батманов, натянуто улыбаясь, спросил:

— А как же там один пилот, без штурмана?..

— И одного много, — проворчал командир. — Костя для порядка сидит…

— Автопилот? — догадался Батманов.

— И еще радиокомпас, — вставил радист, отхлебывая кофе.

Дверца пилотской кабины оставалась открытой. Батманов с ленивым любопытством заглянул' туда, покосился на астролюк в потолке кабины, сквозь который ярким потоком лились солнечные лучи. Прямо по курсу грибовидными шапками вставали облака. И вокруг простирались одни лишь облака. «Скука», — подумал Батманов и налил себе еще чашку кофе.

— Вася, поди сюда! — позвал второй пилот, перегибаясь через спинку своего кресла.

Радист поднялся и неторопливо зашагал в кабину, на ходу дожевывая бутерброд.

— Чего там? — громко спросил радист.

— С Рудольфа пеленг прекратили. Морзянкой шпарят. Послушай…

Нацепив наушники, радист выслушал длинную серию точек и тире и сам застучал телеграфным ключом. Так он переговаривался с островом Рудольфа минут пять.

— Командир! Они посадку просят, — сказал радист, высовываясь из кабины.

— Ты им объяснил, что мы на колесах? — спросил командир.

— Объяснил. Они говорят, что у них песчаная коса. Утрамбованная. И ветерок подходящий… По курсу. Зачем посадку? — поинтересовался штурман.

— Человека с острова снять.

— Больной?

— Нет. У него срок зимовки два месяца как кончился… Может, сядем, а, командир? Этот парень вчера целый день бульдозером полосу чистил…

Командир откусил кусок бутерброда, запил кофе. Все члены экипажа вопросительно глядели на него. Штурман раскрыл свой атлас, показывая на остров Рудольфа, одобрительно проворчал:

— Песчаная коса у них крепкая… Мы в прошлом году с Максимовым садились там…

— Скажи, пусть этот парень ждет нас в начале полосы. Сядем и сразу взлетим, — сказал командир, стряхивая с форменного кителя крошки. — Два месяца ждет… Я в свое время по целому году ждал… И запроси высоту нижней кромки облачности!

Радист быстро заработал ключом. Штурман и бортмеханик торопливо допили кофе и следом за командиром прошли в кабину. Потом штурман выглянул из кабины и с извиняющейся улыбкой попросил Батманова, чтобы он пристегнулся. Батманов кивнул ему и отвернулся к иллюминатору. Отношение экипажа к нему начинало смешить Батманова, и он уже подумывал над тем, как будет рассказывать сотрудникам отдела, что на Севере его принимали за большого начальника и обращались только на «вы»…

Перед посадкой он все же пристегнулся ремнями и даже сигарету потушил, но самолет приземлился так мягко, что кофейник, забытый на ящике, не шелохнулся.

За стеклом иллюминатора мелькали серые скалы, на миг показалась мачта с укрепленным на верхушке красным флагом, два белых домика. Из труб поднимались высоко вверх столбы плотного дыма, наискось перечеркивая горизонт.

Добежав до гряды валунов, самолет остановился, развернулся почти на месте и резво помчался к началу расчищенной полосы, где сгрудились шестеро или семеро полярников, приветственно размахивавших руками. Радист открыл дверцу, спустил лесенку, и по ней быстро взобрался бородатый увалень в яркой легкой и абсолютно не греющей нейлоновой куртке, волоча за собой туго набитый рюкзак. Сбросив мешок с почтой, радист тут же захлопнул дверцу, и самолет, коротко разбежавшись, взлетел…

— Ну, порядок!.. — сказал парень, плюхаясь в свободное кресло рядом с Батмановым. — Крепко вы меня выручили, спасибо!..

И, схватив своими лапищами тонкую руку Батманова, парень долго и с чувством тряс ее. Затем, будто спохватившись, представился:

— Иван… Гидролог я…

— Очень приятно, — сказал Батманов, вяло пожимая его руку.

Повертевшись в кресле, Иван уверенно прошел в кабину к пилотам, а Батманов, надвинув «а глаза шапку, тихо задремал.

Перед Диксоном Иван осторожна потряс Батманова за плечо:

— Подлетаем!.. Проснитесь!..

Батманов недовольно поморщился, потянулся и глянул в иллюминатор, узнавая знакомые мачты диксонского передающего центра. Когда-то он прилетал сюда, консультировал местных специалистов, как лучше устанавливать антенны… Почвы здесь ужасные — то камень, а то болото… Пришлось повозиться… Среди прилетевших из Москвы консультантов он был самым молодым, и его, как мальчишку, гоняли в магазин за вином; вспоминать об этом было неприятно, и Батманов кисло скривился.

Прощаясь в диксонском аэропорту, Иван вновь долго тряс руку Батманова и приглашал заходить в гости в Москве, на что Батманов невразумительно бурчал что-то, не чая быстрее отделаться от навязчивого полярника.

Ближайшим самолетом Батманов улетел в Норильск, и там погода задержала его на трое суток. Целыми днями Батманов, не ропща на судьбу, смиренно сидел в глубоком кресле зала ожидания, от делать нечего наблюдая за преферансистами, расписывавшими пульку рядом с ним. Играть в преферанс с незнакомыми партнерами Батманов остерегался.

К четвертому дню все пассажиры успели привыкнуть и даже обжиться в холодном и неуютном зале ожидания; степенные мамаши кормили здесь же своих гомонливых детей, а нервные командированные уже не вскакивали с мест при первых звуках голоса аэропортовской дикторши и не приставали к диспетчерам, потрясая внушительными удостоверениями, и уж тем более не требовали в буфете горячих завтраков, обходясь засохшими бутербродами с колбасой.

Из-под полуопущенных век Батманов несколько раз замечал ярко-голубую нейлоновую куртку Ивана с острова Рудольфа, но подходить к полярнику почему-то стеснялся. А Иван, едва увидев Батманова в буфете, тут же подсел к нему за столик и заговорил так, будто они были знакомы с детства. После ужина он раздобыл где-то свободное кресло, попросил преферансистов потесниться и устроился рядом с Батмановым, не умолкая ни на минуту. Истосковавшийся по слушателям, Иван непрерывно говорил и говорил, пересказывая полярные байки и действительные случаи, происходившие с ним на зимовках. Несмотря на свою молодость, Иван только что закончил уже четвертую зимовку — восемь лет на отдаленных островах!.. Батманов при одной лишь мысли об этом зябко повел плечами и поблагодарил судьбу за то, что тихо и мирно живет в Москве…

Наговорившись всласть, Иван заскучал. Все кроссворды в истрепанных журналах были разгаданы предыдущими пассажирами, сидевшими в Алыкеле, играть в карты ни Ивана, ни тем более Батманова не тянуло. Газеты старые были прочитаны, а новых быть не могло, пока не откроется аэропорт, а когда он откроется, они уже не понадобятся…

Небо над Алыкелем уже расчистилось, выглянули редкие звезды, ветер поубавился, и снег теперь уже низовой метельной змейкой извивался по бетонным плитам летного поля. Пассажиры приободрились. Иван попросил Батманова приглядеть за креслом и куда-то ушел.

Вернулся он вконец расстроенным, устало плюхнулся в кресло и неожиданно спокойным голосом, начисто лишенным недавней бравады, пожаловался Батманову, с тоской заглядывая в его глаза:

— Поторопился я, телеграмму с Диксона отбил жене, что вылетаю… Ждет она меня в Шереметьеве, а я тут торчу…

Батманов успокаивающе похлопал его ладонью по шуршащему рукаву нейлоновой куртки. Его тоже ждали в Москве. Телеграмму он тоже посылал и теперь не сомневался в том, что его практичная жена уже позвонила в справочное бюро аэропорта, выяснила, что рейс задерживается по метеоусловиям, и без особых тревог и волнений ходит на работу, а вечера просиживает перед телевизором.

Поздно вечером Иван еще раз попросил Батманова: — Подержите кресло, схожу еще разок к диспетчерам…

Даже узнав, что Батманов не имеет отношения к диксонскому начальству, Иван не перестал обращаться к нему на «вы».

Вернулся Иван таинственно-сияющий и, наклонившись к самому уху Батманова, прошептал, что через двадцать минут грузовой борт «АН-12» пойдет на Свердловск и есть шанс обмануть непогоду, облететь циклон с юга. Поколебавшись минуту, Батманов согласился лететь вместе с Иваном, не вполне, впрочем, уверенный в успехе.

Получив вещи в камере хранения, Батманов не забыл сделать отметку на авиабилете о том, что задержка произошла по вине Аэрофлота. Диспетчер шлепнул штампик и на командировочном удостоверении, размашисто расписался и показал, как пройти на летное поле.

Возле большого белого самолета с пингвином на хвосте и в самом деле копошились авиационные техники, готовя машину к вылету. С командиром Иван договорился заранее, и вскоре Батманов с наслаждением вытянулся в удобном кресле маленького уютного салона бортпроводников.

До самого Свердловска они с Иваном мирно спали, а там выяснилось, что этот «АН-12» загрузят какими-то приборами и сразу же отправят на Москву.

— Вы представляете, как нам повезло!.. — не переставал восторгаться Иван. — Через пять часов будем в Москве! Кто знает, сколько мы еще просидели бы в том клятом Алыкеле, а меня в Шереметьеве Маринка ждет…

— Она работает в Шереметьеве? — спросил Батманов, заранее уверенный, что так оно и окажется.

Иван посмотрел на него с недоумением.

— Ждет…

Батманов недоверчиво хмыкнул и снисходительно улыбнулся, думая про себя: «Блажен, кто верует!.. Знаем мы, как оно делается в цивилизованном обществе. Дела, дела, вечная спешка, жизнь на грани стресса… В том деловитом мире по четверо суток в аэропорту не сидят».

Когда уже подлетали к Москве, Иван все заглядывал в кабину к пилотам, узнавал, где дадут посадку, и успокоился лишь со словами командира:

— Шереметьево, Шереметьево!..

В Москве шел дождь, иллюминаторы сразу запотели, и сквозь них ничего нельзя было разглядеть, кроме расплывчатых огней аэровокзала да огней высокой интенсивности, очерчивавших взлетную полосу. Иван с сожалением оторвался от иллюминатора, как если бы он надеялся в непроглядном ночном дожде найти свою Маринку. Самолет еще рулил по дорожке, а Иван с рюкзаком в руках уже стоял перед дверью и не мог дождаться, пока бортмеханик разгерметизирует салон. Едва дверца открылась, Иван стремглав помчался через летное поле к аэровокзалу, лишь помахав рукой пилотам и крикнув Батманову:

— До встречи!..

— Всего хорошего, — негромко сказал Батманов и, старательно обходя лужи, зашагал к выходу в город.

Ивана он увидел еще раз на стоянке такси. Рядом с Иваном, вцепившись в его огромную ручищу, стояла маленькая женщина в мокрой песцовой шапке. И в глазах ее, устремленных на мужа, горел такой же неистовый свет, который смущал Батманова, когда он глядел на Ивана. Иван что-то взахлеб рассказывал, размахивая свободной рукой, и весь прямо-таки светился от счастья.

Подкатила машина с шашечками на дверце, и Иван с Маринкой уехали. Батманов задумчиво посмотрел вслед, пожалел, что не попросился в попутчики до Москвы, но потом решил, что им сейчас попутчиков не надо.

Батмаиов направился к остановке автобуса, доставая из кармана сигареты. Пока не пришел автобус, он успел выкурить две сигареты и позвонить из автомата домой. Жена уже спала, что-то сонно бормотала в трубку…

И неожиданно Батманову очень захотелось, чтобы хоть когда-нибудь и его ждали в аэропорту четверо суток.

Материк

И ЕЩЕ ОДНА ВСТРЕЧА

1

…Просыпаться в шесть утра и сразу — к морю!..

Ближайшей дорогой, через дыру в полуразвалившемся заборе, под кустом, стряхивая крупные капли росы за шиворот; затем вприпрыжку по кривому переулку, обрывавшемуся у береговой кромки; на ходу сбрасывать рубаху, джинсы и сандалии, бежать по мелководью навстречу серовато-зеленым барашкам волн, споткнувшись, окунуться с головой и бежать, потом идти к глубине, чтобы нырнуть до самого дна, распугивая шустрых крабов и осторожных крупноголовых бычков.

А потом блаженно растянуться на влажном хрустящем песке, и чтобы легкий ветерок сдувал с плеч песчинки, и чтобы кричали чайки, а море с медлительным ласковым плеском подкатывало к ногам.

Часов в девять сходить позавтракать — и снова на пляж.

Загорать, пить кислое красное вино, закусывать жирными чебуреками с твердой коричневой, корочкой, под которой таится прозрачный сок, и ни о чем не думать, только отдыхать, отдыхать душой и телом, каждой клеткой, каждой молекулой, а вечером — в ресторан. Крахмальные скатерти, шашлык и коньяк, обходительные официанты, и красивые томные женщины, и музыка, какой нигде больше не услышишь: «О, море в Гаграх!..»

Этот распорядок был детально разработан задолго до отпуска, и первые две недели Жорняк неукоснительно соблюдал его, искренне надеясь на то, что это может продолжаться, если даже и не весь отпуск, то уж по меньшей мере половину — за два месяца тоже можно отдохнуть.

Что нужно северянину? Витамины — раз, ультрафиолет — два, ну, и развлечения материковские, само собой…

Например, Жорняк любил ходить на базар. Была у него давняя мечта — слетать на недельку в Хиву, Бухару или Самарканд, поглядеть, какие же они, эти прославленные азиатские базары. Жаль, не было там приличного моря. А Жорняк еще и в море любил купаться да чтобы вода была теплой.

2

Разогретый асфальт мягко плавился под ногами. Прохожих на улицах почти не было, и казалось, что весь этот тихий крымский городок уснул в нестерпимо жаркий послеполуденный час. Во дворах спали куры. Медленно катился по пыльной дороге разомлевший на солнце велосипедист. На огромной базарной площади дремали скучающие старухи, не успевшие сбыть свой нехитрый товар.

В первые дни отпуска Жорняку нравилось приходить на базар рано утром, когда здесь заливисто горланили связанные попарно петушки, визжали поросята и негромко блеяли застенчивые овцы с грустными глазами. Горы всякой снеди возвышались на побелевших прилавках, не верилось, что маленький городок может истребить за один только день такую прорву всякой еды: рыба, еще влажная и шевелящая хвостами, опрысканная водой молодая зелень, помидоры, картошка, сметана, дымящиеся бараньи внутренности, обязательные на каждом базаре пирожки с ливером, молодое вино и самогон из-под полы, малосольные огурчики, и среди мяса и овощей — вдруг несообразный здесь прилавок с аккуратно разложенными брошюрками и книгами, от которых исходил незаметный запах прошедших веков: «Пособие для лицъ, желающихъ укрепить свое здоровье», «Живой трупъ, соч. гр. Л. Толстого», «Самоучитель игры на гавайской гитаре»…

Рядом шумно перекрикивались торговки, а за этим прилавком стоял выцветший старичок в соломенной шляпе с обломанными полями и курил папиросы «Гильза № 5», набитые душистым самосадом.

Жорняк постоял возле прилавка, но ничего не купил. Ему было приятно на несколько минут перенестись в девятнадцатый век, иронично улыбнуться наивным уловкам книгопродавцов, снабжавших книги броскими — по тем временам, а теперь казавшимися ужасно смешными— обложками; и вместе с ревом проносящегося над головой реактивного самолета Жорняк возвращался в свой деловитый и привычный двадцатый век.

— До начала аттракциона «Бесстрашный рейс» осталось пятнадцать минут!.. — неожиданно громко прокричал динамик. — Приобретайте билеты! Артисты-спортсмены демонстрируют высший класс езды на мотоцикле… Мотогонки по вертикальной стене!.. Круг смерти!.. Особо опасный номер!..

Жорняку было весело, с самого утра пришло прекрасное расположение духа, он вдруг заметил удивительное сходство между веком нынешним и веком минувшим, всего лишь разница, что зазывала кричит не в рупор, а в микрофон.

Обернувшись, Жорняк увидел в углу базарной площади, там, где длинные деревянные прилавки сменялись пыльными госторговскими ларьками, выкрашенными в унылую зеленую краску, — черный цилиндр, высотой метров пять, накрытый брезентовым тентом, и рядом с ним автобус, снизу доверху заклеенный афишами.

— До начала аттракциона осталось десять минут!..

Динамик был установлен на крыше автобуса. А касса помещалась в том месте, где положено сидеть водителю.

Красно-синие афиши вещали аршинными буквами:

МОСАТТРАКЦИОН

бесстрашные мотогонщики

АЛЬБЕРТ И СЕРГЕИ АМЕТИСТОВЫ

Жорняк пригляделся. С афиши улыбалось усатое лицо Сереги Коновалова.

Аметистов!.. Ну надо же!..

Жорняк за полтинник купил билет и по шаткой лесенке поднялся на самый верх деревянной бочки. Под тентом уже стояло десятка три отдыхающих. Внизу, на микроскопической арене, какой-то парень в синем комбинезоне проверял мотор мотоцикла. Мотор чихал, выплескивал из выхлопных труб длинные языки дымного пламени, и вскоре под тентом жарко запахло касторовым маслом, как обычно пахнет на мотогонках.

И вышел Сергей.

3

Таким я тебя еще не видел.

Ты выходишь на трек в блестящем голубом комбинезоне и ярко-красных сапогах. Должно быть, жарко в них по нынешней погоде… А раскланиваешься ты умело и в седло взбираешься лихо.

Публика, конечно, не знает, что колеса твоего хитрого мотоцикла стоят под углом двадцать два градуса одно к другому, чтобы можно было с земли выйти на трек и с трека — на стенку. Я помню, ты когда-то рассказывал, что самое трудное — это выйти на стенку. Кататься по ней уже проще. Держать скорость 42–45 километров в час — это каждый гонщик сможет, к тому же карбюратор твоей машины отрегулирован точно на такую подачу, так что можно ездить даже без рук.

Выйти на стенку и потом сойти с нее — в этом весь аттракцион. Но знают это немногие.

Номер у тебя опасный, уж это без дураков. И контролер на входе отбирает билеты не из принципа и не для того, чтобы тут же пустить их в оборот. Все понятно — техника безопасности. С цветами сюда тоже не пускают. А вот верзила, который прогуливается за спинами зрителей, — твой телохранитель. В полном смысле охраняет твое тело в то время, когда ты гоняешь по стенке, следит, чтобы никто не перегибался через бортик. Упадет шляпа, да что там шляпа — клочок бумаги или цветок, — и от тебя костей не соберут.

Но ты не разобьешься. Ездишь ты классно. Эффекта ради в правой рукоятке вмонтирован сектор опережения зажигания, и на самом верху, у красной черты, под упруго натянутыми штрафтросами, ты переводишь мотоцикл на снижение, а из выхлопных труб летят в изумленные лица два дымных шлейфа, пахнущих гарью и кастором, длинные языки темно-красного пламени отбрасывают от бортика крикливых женщин и мужчин, которые послабее. Ага, ты закрепляешь демпфер! Сейчас будет езда без рук? Точно… Что дальше?..

Ну, как же, трюк века!.. Черный платок!.. Публика догадывается, что платок прозрачный, но ей в эту минуту очень хочется верить, что ты и в самом деле такой смелый, такой мужественный… Но ты сдергиваешь платок после одного круга — это не по правилам, этого мало. На миг лицо твое обнаружило растерянность. Что-нибудь случилось? Возьми себя в руки. Вот так, ты уже улыбаешься. Артист-спортсмен!..

Улыбаюсь и я. Кажется, ты это заметил. Во время минутного перерыва ты всматривался в мое лицо. Вспоминай, вспоминай!..

Ты, наверное, смелый парень, Сергей. Спортсмен-мотогонщик Сергей Аметистов. Тот Серега, Коновалов, однажды струсил, но об этом знаем только мы с тобой.

Ты помнишь, ты обязательно должен помнить тот день, ведь это было в последнюю неделю твоей работы на Севере. Вспомнил?

Да, это было в апреле прошлого года. На озеро Портнягино вышли два санно-тракторных поезда…

4

Улыбается… У всех морды вытягиваются, хотя и пытаются сделать вид, что им все равно, а этот откровенно смеется.

Конечно, узнал вас, товарищ Жорняк! Отдыхать изволите?.. А мы вас развлекаем. За ваши деньги. Мы — шуты, паяцы, заводные обезьяны на треке. Получайте за полтинник острые ощущения.

Он улыбается, он слишком много знает про стенку. Он до сих пор думает, что я трус. Мне, в общем, все равно, что там он обо мне думает. Он — не старший механик, а я — не бульдозерист. Я здесь работаю, он — отдыхает.

А самому-то небось на стенку выйти слабо?..

Смейся, смейся!..

Но ведь не так все там было, не так…

5

Тот апрель.

Над Хатангой, укутанной морозным покрывалом ледяного тумана, в предрассветной мгле сердито взревывали моторы мощных тракторов. На берегу широкой Хатанги-реки, у рыбкооповских складов, суетились кладовщики и грузчики, укладывали в деревянные короба на полозьях рогожные мешки с солью. Один из коробов был отведен под балок, в нем топилась печка-буржуйка, из тонкой кривой трубы поднимался кверху густой белый дым.

А санно-тракторный поезд службы связи выстроился неподалеку от аэропортовского гаража — три зеленых домика и два короба с антенным хозяйством. Рыбкооп задумал расширять промысел на озере Портнягино, чтобы рыбу без помех можно было вывозить самолетами, следовало оборудовать радиопривод, сделать там временный аэродром.

Выезд был намечен на восемь утра, но после назначенного срока прошло уже сорок минут, а команды трогаться все еще не поступало. Как это обычно бывает, перед самым выездом отвалился крюк на одном из домиков; пока звали сварщика, да пока он брызгал во все стороны искрами, да пока искали запропастившегося тракториста Шамарыкина, а он, оказывается, в одном из домиков преспокойно спал…

Из рыбкоопа позвонили, позвали к телефону Жорняка.

— Там, где заканчивается порядок, начинается авиация, — густо пробасил в трубку рыбкооповский механик Падалко. — Мы, в общем, будем трогать помаленьку…

— Не держу! — в сердцах сказал Жорняк и бросил трубку.

Лишь в половине десятого Жорняк проверил все связки саней и скомандовал зычно, по-армейски:

— По машинам!..

Головной трактор вел Серега Коновалов. Искоса поглядывая на сидящего рядом Жорняка, раздосадованного, не выпускающего изо рта папиросу, Сергей изредка поддакивал, когда старший механик проклинал на чем свет стоит рыбкооповских деятелей, поторопившихся выйти на лед.

Особого значения это не имело — кому идти первым, но Жорняка в то злосчастное утро раздражала любая мелочь, а напоминание о беспорядке в авиации просто вывело из себя. Договаривались ведь, что прокладывать путь будут более мощные аэропортовские тракторы, значит, так и должно было быть.

Вырвавшись вперед, рыбкооповцы показали, что у них есть порядок в гараже, и получалось, что в аэропорту — вертеп?..

Аэропортовский поезд должен был идти первым, из милости помогая шарашкиной конторе, рыбкоопу. И техника мощнее, и люди опытнее, почти все со стажем в пять, а то и десять лет.

Жорняк громко объяснял Сереге преимущества их санно-тракторного поезда перед рыбкооповским, все больше распаляясь, хотя и он, и Серега понимали, что рыбакам спокойнее идти впереди. Прокладывать путь — звучит красиво, а дело само по себе несложное. И если с передним поездом что-нибудь случится, догнавшие аэропортовские тракторы смогут подсобить, выручить. У Жорняка даже рация есть, в случае чего он может вызвать поддержку из поселка. А если рыбаки отстанут от портовского поезда, могут и сутки пройти, и двое, пока спохватятся…

Тракторы медленно проползли в обход поселка и спустились к реке. Ветром уже успело примести широкие следы гусениц рыбкооповского поезда.

— Врубай четвертую! — приказал Жорняк, когда под гусеницами заскрипел полутораметровый лед реки. — Нуты видел таких?! Какие шустрые!.. Удрали… Еще не раз попросят помощи, вот увидишь. Да только я им — шиш! Проволочки не дам! И ты не давай.

— Я — что? Я — как скажете, — с готовностью откликнулся Сергей.

Жорняку нравилась в Сергее эта армейская покладистость — как старшие скажут, так и верно. А вообще — веселый парень, говорил, что до стройбата работал циркачом, на мотоцикле по вертикальной стене гонял.

6

Ты сошел со стенки удачно. Это тебе сейчас аплодируют и толстяк в новой шляпе из синтетической соломки, и девушка с расширенными от изумления глазами. Девушкам ты всегда нравился, баловали тебя поварихи в нашей столовой, ох как баловали…

Ты раскланиваешься и уходишь. Вместо тебя будет работать Альберт Аметистов. Интересно, это в самом деле такая фамилия у него или псевдоним? Может быть, по паспорту он никакой не Альберт, а, скажем, Мыкола Нечипуренко?..

7

Жорняк не давал ни минуты отдыха, гнал санно-тракторный поезд вперед. В тот день так и не пообедали, а ужинать пришлось на ходу, не бросая рычагов управления.

Когда уже смеркалось, настигли колонну рыбкоопа и лихо обошли ее сбоку. Жорняк даже не притормозил.

На ночлег остановились вблизи показавшегося невысоким холма, заметенного снегом. Это начинались горы Бырранга.

Утром пошли на штурм перевала.

Склон, припорошенный слежавшимся снегом, казался пологим, и Жорняк, понадеявшись на широкие болотные гусеницы своих тракторов, решил брать перевал в лоб.

Однако трактора зарывались в снег, юзили, сползая боком, будто на коньках, едва не переворачивались, а вперед не шли ни на метр.

Отчаянно матерясь, в Христа, и в бога, и в колокольню, Жорняк сам садился за рычаги головного трактора, заставлял механиков подкладывать под гусеницы наспех вырубленные слеги из карликовых лиственниц, слеги проваливались в снег, с хрустом ломались и крошились корявые лесины, трактора под грузом саней разворачивало боком, угрожающе заносило в сторону, а связки саней сползали вниз, до самой мерзлоты пропахивая снег.

Посовещались. Решили каждую связку саней перетаскивать двумя тракторами. Головной трактор отогнали в сторону, второй и третий впрягли в связку, Жорняк сел в кабину, повел маленькую колонну на перевал.

Волей-неволей Серега Коновалов из самого активного участника перехода превратился в стороннего наблюдателя. Чтобы не терять времени зря, он развернул свою связку, поставил сани поперек склона, чтобы удобнее было цеплять. Чтобы колючий ветер со снегом не задувало в кабину, Серега заткнул щель в полу обрывком ветоши, прислонился к теплому радиатору отопителя и закурил, рассеянно поглядывая в окно. Трактористы и радиотехники, оставшиеся внизу, тоже покуривали, собравшись тесной кучкой у чадного костерка. Серега хотел было подойти к компании, но лень было вылезать на мороз.

Внизу, чуть правее того места, где прошла аэропортовская колонна, показались трактора рыбкооповского поезда.

— Поглядим, как рыбачки попляшут… У них самый мощный — «С-100», нашим «С-180» не чета… Куда конь с копытом…

Усмехаясь, Коновалов почти бессознательно повторял интонации Жорняка и так же похлопывал замерзающей ладонью по бедру.

Трактора рыбкоопа выбрали дорогу на перевал в том месте, где было круче всего, но снегу там намело меньше. Конечно, был риск скатиться вниз, прямиком на лед непроверенной речушки, однако, если подумать… Им бы, конечно, трактора помощнее…

Рыбкооповская колонна остановилась метрах в двадцати правее Коновалова, затем первый трактор осторожно, будто ощупывая гусеницами мерзлоту, полез на крутой склон. Натянулись, сверкнув под оловянным солнцем, стальные нитки тросов. Под напором мешков с солью выгнулась дощатая стенка короба. Из выхлопной трубы трактора часто полетели сиреневатые колечки — мотор тянул на пределе возможностей. На почтительном расстоянии, опасаясь ненадежных на морозе тросов, медленно шли за первой связкой саней рыбкооповские механики… Вдруг трактор забуксовал, начал медленно сползать по склону, едва цепляясь гусеницами за окаменевшую землю. Одна из блестящих ниток стального троса взвилась вверх и с размаха хлопнула по деревянному коробу, в щепки разнесла крышу.

— Ого-го! — сказал себе Коновалов, высовываясь из кабины по пояс.

Трактор рыбкоопа медленно сползал. Короба кренились в сторону реки.

К Коновалову бежал, проваливаясь по пояс в снег, кто-то из рыбкооповских.

— Друг, выручай!.. — запыхавшись от бега, прокричал он.

Серега растерялся, а парень снизу умоляюще глядел на него и кричал:

— Давай подгоняй к связке! Сейчас все к такой-то матери…

— У вас же есть свои трактора, — нерешительно сказал Сергей, вспоминая строгий наказ Жорняка не давать и проволоки.

— Да ведь в связках они, приварены! Ну?!

Рыбкооповский трактор все дальше съезжал по крутому склону, тяжелая связка снаряженных саней тащила его назад, медленно, пядь за пядью, выволакивала на отвесный берег, разворачивала поперек склона…

— А ну, пусти в кабину! — закричал рыбкооповец и поставил ногу на каток.

Затем, будто спохватившись, он метнулся к прицепу, выдернул чеку, державшую сани, и снова полез в кабину.

Сергей встретил его на гусенице, покачивая в руке молоток. Крепкая коричневая рукоять маслянисто поблескивала на солнце.

— Ты что? — прокричал, срываясь на фальцет, рыбкооповец.

— Отойди! — прорычал Сергей.

В эту минуту рыбкооповский короб занесло в сторону, и сила заноса была столь велика, что развернула трактор «С-100», ровные гусеницы, очутившись вдоль склона, заскользили, будто салазки на ледяной горе. В последний момент трактористу удалось затормозить одну гусеницу и дать полный ход другой, могучая машина, качнувшись, застыла, но усилие на тросе оказалось чрезмерным, трос лопнул, и связка саней понеслась задним ходом к обрыву.

— Бе-ре-ги-и-ись… — разнеслось по реке.

Набирая скорость, деревянный короб подпрыгнул на крутом откосе, соскользнул на лед, накренился и неуклюже рухнул, вываливая наружу рыжие мешки окаменевшей на морозе соли. Второй короб из той же связки врезался в лед торцом, лед треснул, и половина короба оказалась в воде, с каждой минутой продолжая проваливаться глубже, пока не достигла дна. Сверху теперь торчала лишь погнутая двутавровая балка крепления саней.

Коновалов со злостью швырнул молоток в ящик, достал сигареты и закурил, едва унимая дрожь в руках. Сердце колотилось часто и сильно, будто его самого бросили в ледяную воду.

Из-за перевала показались аэропортовские трактора. За рычагами передней машины сидел неутомимый Жорняк. Затормозив рядом с трактором Коновалова, Жорняк спрыгнул в снег, нетерпеливо махнул рукой, подзывая к себе Коновалова. Сергей торопливо подбежал к старшему механику.

— Что там у них? — спросил Жорняк.

— Троса полетели. Чуть трактор не угробили. Два короба разбили.

— Что же нас не подождали? — сокрушенно вздохнул Жорняк. — Мы там дорогу разведали — асфальт!..

— Гад он, — негромко сказал рыбкооповец. — Я хотел трактор взять, так он на меня с молотком…

Жорняк зло сощурился, посмотрел на Коновалова.

— Да я бы не успел, — сказал Сергей.

— Можно было успеть, — твердо сказал рыбкооповец.

— А говорил: «Я, по вертикальной стене!..» — презрительно сказал Жорняк и сплюнул в снег. — Кишка тонка?!

— А если вы такой смелый, идите сейчас на лед, — сказал Сергей, отворачиваясь от Жорняка.

— Я пойду, но и ты со мной! Полезай в кабину! А если провалимся, под лед тебя загоню, хоть трое суток нырять будешь, а трактор достанешь!

— Не имеете права!

— Лезь в кабину, падло!.. — не в силах больше сдержаться, прокричал Жорняк и сам прыгнул на гусеницу.

Парнишка рыбкооповский тоже полез на трактор.

— Станешь на крюк! — приказал ему Жорняк. — И трос отмотай!

Коновалов, подумав, тоже стал на подножку, где был укреплен крюк.

— А в кабине-то дрейфишь? — прокричал ему Жорняк, трогая трактор с места и круто направляя его к реке.

8

Серега сидел рядом со мной, точнее, не рядом, а у самой дверцы, готовый каждую секунду прыгать на лед. Я уже не злился на него, осталась какая-то брезгливая жалость, и все. Мы двигались по льду, я надеялся только на ширину болотных гусениц и молился, чтобы не попалась промоина. Бывают и в тундровых реках ключи, лед над ними тонкий, олень провалится, а тут «С-180»… Парнишке рыбкооповскому я крикнул, чтобы он бежал к коробам, зачаливал трос. Того будто ветром сдуло с крюка. У разбитого короба по щиколотки в воде суетились люди, вытаскивали рогожные кули и на спинах тащили их к берегу. Я вел трактор медленно, но руку с сектора подачи топлива не снимал, думал, успею рвануть вперед, если что. Серега притих, глядел вниз и в сторону, под гусеницу. Трещины высматривал, наверно.

— Держи рычаги! — сказал я ему и полез на ступеньку, вроде бы лед посмотреть.

Когда я снова плюхнулся на сиденье, Серега отодвинулся, уступая мне рычаги.

— Давай рули!.. — прикрикнул я на него. — Трепло…

И тогда он разозлился. Не знаю, на меня или на себя, но разозлился.

Между трактором и затонувшим коробом на глазах увеличивалась полоса темного, набухшего от воды снега. Кое-где поверх снега уже начинала поблескивать чистая вода. Трос был коротковат, приходилось рулить к самой полынье, зачаливать на ходу, потому что останавливаться нельзя было ни на секунду.

— Сбавь газ, — приказал я. — Зачалить не успеют. Серега уже занес было руку над сектором газа, но поглядел под гусеницы — там уже хлюпала вода — и отвел руку.

— Не наша вода, от короба набежала, — сказал ему я.

Тогда он убавил газ.

Двое рыбкооповских механиков тянули свой трос наперерез трактору.

— Крюк без чеки! — спохватился Серега. — Чека! На берегу.

Он полез в ящик с инструментами и достал оттуда толстую монтировку.

Дождавшись, пока я ему кивну, он спрыгнул на лед и побежал к рыбкооповцам, схватил трос, потащил к трактору и на ходу закрепил его. На воду под ногами он внимания уже не обращал.

Потом он остановился. Лед под ногами прогибался и трещал, но Серега достал сигареты и прикурил. Не знаю, с чего это он осмелел… Может, первый страх прошел? Первый страх, он ведь самый страшный…

9

Закончив выступление, Сергей ушел с трека в крохотную подсобку, где два механика ремонтировали разбитый автомобиль. На прошлой неделе Сергей пробовал вывести эту машину на стенку, но сорвался, и теперь там работы много — выгибать раму, полностью заменять мотор, заново тянуть электрооборудование… Автомобиль стоял на боку, подставив гнутую раму и покореженное днище. Между стеной и днищем оставалось место лишь для механиков. Сергей потолкался у них минуту и вышел на улицу. Он заметил, как в калитку просунулась голова Жорняка.

— Серега!.. Привет! — сказал Жорняк.

— Здравствуй, Михалыч! Заходи, гостем будешь, — ответил ему Сергей, но особой радости в его голосе не прозвучало.

Жорняк это почувствовал и усмехнулся.

— Не надоело по стенке гонять?

— Пока что нет…

Они стояли друг против друга — один в легкой тенниске и сандалиях на босу ногу, другой в полном артистическом облачении — и молчали. Друзьями они не были, общих воспоминаний не находилось, а их теперешние жизни настолько разнились, что говорить было не о чем.

— На Север не тянет?

— Бывает. Иногда.

— По стенке легче, чем по тундре?

— Веселее…

— М-да… — вздохнул Жорняк. — У нас начальник аэропорта теперь новый.

Сергей промолчал, потому что прежнего начальника не знал. Раза два видел на улице и на собрании однажды, в президиуме, а даже имени-отчества не помнил.

— До начала аттракциона «Бесстрашный рейс» осталось пятнадцать минут!.. — проверещал прямо над ухом Жорняка динамик, и он понял, что пора уходить.

— Как белка в колесе, без передыху? — с сочувствием спросил он Сергея.

— У нас финансовый план есть, — поморщился Сергей.

— Понятно. У всех план. Ну, бывай!..

Он пожал протянутую руку и зашагал к выходу.

10

Жорняк еще целую неделю жил в том городке, но на базар уже не ходил. А потом он купил билет на самолет и улетел к друзьям в Ленинград, удивляясь, как люди живут в такой жаре…

А ПОТОМ ПОШЕЛ ДОЖДЬ

Вот и дачники угомонились, уложили спать своих сорванцов, а сами отправились в кино.

Мать вот-вот придет с работы и уже на пороге начнет причитать, ругаться, будто мало за день накричалась в своей столовой, потом примется хлопотать по хозяйству будто заводная, на минуту не присядет, и до самой ночи не будет покоя от ее расспросов. Только отчим может заставить ее замолчать, но, как на грех, отчима сегодня долго не будет. Он ушел в рейс на Донецк, оттуда его автобус возвратится за полночь, если по дороге не сломается, а так часто бывает, ведь уж который год отчим ездит на старом «ЗИСе», ни одной детали заводской в нем не осталось, все после ремонта, — так отчим всегда говорит, когда возвращается из рейса с поломкой.

Но не о том думаю я, просто заставляю себя не думать о Вальке, а его все нет и нет.

И позавчера долго не было, явился под утро, помятый, опухший, с синяком под глазом. Где его носила нечистая — про то утром все тетки на базаре судачили: мол, видели Вальку в пивнушке, с какими-то отдыхающими две поллитры выглушили, это на троих-то, и еще потом добавили… Городок курортный, маленький, все про всех все знают, ничего не скроешь, а Валька, будто ребенок малый, ничего не может понять и даже слушать не хочет, что ему люди говорят.

Уж казалось бы, чего человеку надо? Живет, как король какой, на всем готовом. Устроили работать кладовщиком на овощную базу, скольких трудов это стоило… И мать, и отчим сколько сил положили, ходили к разным знакомым, к себе приглашали, угощали, просили за Вальку, унижались перед всякими, и все ради него. Ведь куда его пристроишь, если специальность у него никудышная, можно сказать, совсем нету специальности — аэролог… В городе даже метеостанции нет, куда с его дипломом сунешься? Вот и сидел бы на своей базе, в тепле, да радовался. Домой с работы пришел, взял жену и в кино сводил, в парк, культурно отдохнуть, или в гости. Как приехали с Севера, ни к кому за целый год в гости не зашли…

Лида устало отошла от окна и присела на краешек дивана, накрытого дорогим гобеленом. Монотонно стучали большие настенные часы, отмеряя тоскливое ожидание.

От веток лиственницы, стоявших на столе в хрустальной вазе, по комнате расплывался сладковатый арбузный запах. Где Валька нашел лиственницу, неизвестно. Принес вчера три ветки — огромные, мягкие, разлапистые — и молча поставил в воду. А георгины из вазы выбросил за окошко.

ЗАПАХ ЛИСТВЕННИЦЫ

На Севере Лида работала поваром в рыбкооповской столовой. Стояла в дальнем закутке и целыми днями готовила холодные закуски — салат из квашеной капусты, салат из кислых огурцов и винегрет. Однажды заболела раздатчица, и ее попросили стать на вторые блюда. Здесь, у раздаточного окна, она и увидела первый раз Вальку. Сначала даже не Вальку, а пушистый серый свитер. Потом высокий мальчишеский тенорок попросил: «Мне биточки». Хлеба он навалил себе целую тарелку. И еще взял три стакана чая.

Целую неделю этот парень приходил в столовую обедать и ужинать — биточки, хлеб и три стакана чая, — Лида начинала накладывать биточки, даже не дожидаясь просьбы… А в субботу она увидела тот же пушистый свитер на танцах в Доме культуры, но Валька ни разу не пригласил ее, весь вечер протанцевал с молоденькой медсестрой Зинкой из райбольницы.

На следующей неделе Валька приходил в столовую только обедать, видно, у него совсем туго стало с деньгами. Однажды Лида, пожалев Вальку, сунула под гарнир ромштекс — перловкой присыпала, никто ничего не заметил, — сверху положила обычные Валькины биточки. После обеда Валька подошел к окну раздачи, наклонился и подмигнул Лиде. И в субботу на танцах он не отходил от нее ни на минуту — рассказывал потешные истории, танцевал и фокстрот и танго, а во время вальса просто рядом стоял, переминаясь с ноги на ногу.

Из Дома культуры они зашли в общежитие к Вальке, и там он начал жаловаться ей на свою неустроенность, принялся на все корки ругать диксонского начальника отдела кадров:

— Загнал он меня в эту дыру!.. Разве здесь полярка? Я ему говорю: «Я — аэролог! Направьте на остров, дайте настоящую работу!.. Да я раньше на высокогорной станции работал! На Памире!..» Ты-то хоть знаешь, что такое Крыша мира? — спросил Валька, поворачиваясь к Лиде.

— Горы такие… — неуверенно ответила она.

— Эх ты… — покачал головой Валька и полез под кровать.

Из чемодана он достал вытертую на сгибах газету и протянул ее Лиде, показывая пальцем на небольшую заметку.

— Вот здесь, здесь читай!..

Заметка начиналась словами: «В дождь и в зной, в любую непогоду аэрологи и метеорологи выходят из домов производить научные наблюдения…»

— Правда, научные? — искренне удивилась Лида. — Я думала, вы так, для самолетов только…

— «Для самолетов»… — презрительно протянул Валька и потребовал: — Ты читай, читай дальше!

А дальше было напечатано про аэролога Валентина Дурнева.

Лиде стало интересно — про Вальку, оказывается, напечатано в газете, пусть маленького формата, районной, но в газете, и получалось, что он не обычный человек, который питается одними лишь дешевыми биточками, но почти герой.

Лида дочитала заметку и посмотрела на Вальку, понуро опустившего голову. Ей стало жаль его, и она ласково погладила спутанные волосы цвета спелой пшеницы, а Валька понял это по-своему и полез целоваться. Лида немножко посопротивлялась, — нельзя же так вот, сразу, показать, что объятия Вальки были ей приятны, — Валька лез все настойчивее, но в эту минуту с треском распахнулась дверь, Лида отпрянула от Вальки, и на пороге появился Валькин сосед по общежитию. Имени его Лида не знала, но помнила его нейлоновую куртку, он, как и Валька, ходил обедать в рыбкооповскую столовую, и обычно он просил на гарнир гречу.

— Скучаете тут без меня?.. — прокричал он, но тут же, будто споткнувшись о тяжелый Валькин взгляд, остановился и неловко попятился назад. — Хе-хе, я так, к слову пришлось… Ну-ну, не буду вам мешать… — и осторожно прикрыл за собой дверь.

— Пошли и мы, что ли? — предложила Лида, заглядывая сбоку в Валькины тоскливые глаза. — Погода на дворе хорошая, ясная. Проводишь меня до дома… Одевайся, Валя…

Валька почти не сопротивлялся уговорам. Напялил на себя мешковатую ватную куртку климкостюма и пошел вперед, не оглядываясь на семенящую сзади Лиду. Она догнала его у выхода из общежития.

— Валя! Ты же дверь забыл закрыть, — растерянно глядя на хмурого Вальку, пробормотала Лида. — Ведь… обворовать могут.

— Чего еще? — не понял Валька и со злостью пнул носком сапога тяжелую входную дверь, обросшую по контуру пушистым ворсом инея.

— Что с тобой, Валя? — беспокойно спрашивала Лида, едва поспевая за быстрым шагом Вальки.

— Ничего! Да что ты ко мне привязалась?!

— Не груби мне, — строго сказала Лида и решительно взяла Вальку под руку, потому что навстречу им по льдистому шоссе шла Зинка… Валька, умный и добрый, все понял, все почувствовал, локтем руку прижал покрепче и шаг поубавил, чтобы Лиде не бежать А когда накрашенная мымра, медсестра Зинка, простучала своими каблучками мимо них, Валька поглядел на Лиду и улыбнулся совсем по-детски…

Калитка скрипнула…

— Стоишь? Все ждешь?.. — ворчливо проговорила мать, входя в комнату и опуская у порога тяжелую сумку с продуктами.

Начинается…

— А его сегодня на вокзале видели. Может, убёг уже твой сокол ясный… Нечего сказать, нашла себе на том клятом Севере сокровище!..

— Ну что вы, мама? — тихо сказала Лида.

— Знаю, что говорю! — отрезала мать. — Сколько волка ни корми… У-у, пьяница проклятый! И ведь нет того, чтобы в дом, а все норовит из дома. Другие пьют, да не за свои, а твой-то… Глаза б мои его не видели! У других людей как у людей, а у нас же… Ох!

Переодевшись, мать вышла из соседней комнаты в домашнем халате, со вздохом подняла сумку и направилась в кухню, на все лады проклиная зятя. Чтобы не слышать ее тяжелых слов, причиняющих почти физическую боль, Лида готова была уйти, убежать куда глаза глядят… Но куда убежишь из дома?

— Тянешь на своих плечах все хозяйство, кормишь две семьи, недоедаешь, недосыпаешь, от себя кусок отрываешь… — привычно и бранчливо ворчала на кухне мать, укладывая в холодильник мясо, овощи, масло и комбижир.

— Уж ты-то недосыпаешь, недоедаешь, — тихо, чтобы никто не услышал, произнесла Лида и отвернулась от кухни.

Ей хотелось однажды высказать все прямо в лицо матери — что не от себя она кусок отрывает, а в столовой ворует, да, ворует, и все ей мало, и главное, за что она Вальку не любит, — не тащит он в дом ничего со своей овощной базы…

Осторожно прикрыв дверь на кухню, чтобы не слышать материнских причитаний, Лида подошла к окну и снова застыла, вглядываясь в несуетное движение прохожих — и местных жителей, и тех, кого в этом южном городке называли с оттенком пренебрежения и легкой, тщательно скрываемой зависти — отдыхающие…

А Вальки все нет и нет…

Запах лиственницы…

Елок на Севере не было. Перед Новым годом, примерно за месяц, Валька принес из тундры коричневые шершавые ветки.

Не говоря ни слова, поставил их за печкой в ведро с водой. Ветки в тепле ожили, из почек пробились тонкие нежные зеленые иголочки. А в конце декабря Валька подвязал эти ветки к рукоятке лопаты, и получилась елочка, совсем как настоящая…

Еще тогда, на обледенелом шоссе, Лида знала, что между ней и Валькой в этот вечер будет что-то запретное, и страшное, и неотвратимое, и желанное; они уже не шли, а почти бежали к маленькому домику на краю поселка, торопясь и задыхаясь на морозном ветру, и Лида с тревогой думала, что станет делать, если к ее соседке пришел ухажер, и куда им потом идти с Валькой, куда?..

Но на двери висел замок.

Пока Лида доставала из тайничка ключ и возилась с замерзшим механизмом, Валька стоял рядом, засунув руки в карманы, и постукивал носком сапога по обмерзшему сугробу. Исподлобья он разглядывал полуразваленную хибарку, окна которой были наглухо зашиты фанерой и сверху забросаны снегом.

— Окна зачем забили-то? — спросил Валька.

— А это на зиму только, чтобы теплее было.

— Как кроты… — усмехнулся Валька. — Я, наверно, не смог бы жить так… Будто в погребе, без света…

— Какой же свет зимой? В полярную-то ночь?..

— Какой ни есть, а свет! — сказал, как отрубил, Валька и пошел следом за Лидой, пригибаясь на входе, такой уж низкой была покоробившаяся дверь.

В сенцах они опять задержались, пока Лида открывала второй замок, и лишь затем вошли в маленькую, жарко натопленную кухоньку.

— Раздевайся, ноги вытирай и проходи в комнату, — сказала Лида. — Я тебя чаем угощать буду…

Валька послушно разделся и направился за занавеску. В доме была только одна комната, перегороженная низенькой печью, и одну половину называли кухней, а во второй половине жили. На стенах висели два ковра (в морозы они примерзали к стенам), под коврами стояли две кровати, застеленные одинаковыми голубыми покрывалами, посреди комнаты был стол с вазой, в которой пылились бумажные цветы.

— Вот… Хоть чаю настоящего попьешь… Разве в столовой чай? Там ведь его жженым сахаром закрашивают.

— Как — сахаром? — удивился Валька.

— А ты и не знал?.. Для цвету — жженым сахаром, обыкновенно.

— А чай? Воруют, что ли?

— Нет… — улыбнулась Лида. — Сколько по норме положено, столько и закладывают, но… он жидкий получается.

— Ну дела…

— А я тебе сейчас цейлонского заварю… Варенье тебе какое больше нравится — земляничное или вишневое?

— Все равно, — махнул рукой Валька.

Потом Валька и Лида сидели друг против друга и чинно прихлебывали душистый чай.

— Вот так мы и живем… — щебетала Лида. — Этот домик рыбкооп списал, и его хотели на слом пустить, а мы с Дюймовочкой попросили, чтоб его нам отдали. И отремонтировали как смогли. Теперь живем. Все же лучше, чем в общежитии, правда?

Валька молчал, хмуро оглядывая уютное девичье гнездышко, украшенное в мыслимых и немыслимых местах салфеточками, занавесочками, накидочками и вырезанными из журнала «Советский экран» цветными фотографиями киноартисток.

— Ой, совсем забыла! — всплеснула руками Лида. — У нас ведь коржики есть! Принести?

— Валяй! — сказал Валька и откинулся на спинку стула.

Он страшно смущался в гостях и оттого грубил или хотел казаться грубым, но ведь на самом деле он был ласковым и добрым, и Лида уже знала это и прощала ему все…

Забывшись, Валька взгромоздился на стол локтями, но вскоре опомнился и сложил руки на коленях. Хмель понемногу выветривался из Валькиной головы — он потом признался, что перед танцами выпил для храбрости, — и вот таким, покорным и тихим, он все больше нравился Лиде. Она продолжала болтать о всяких пустяках, а Валька сидел, опустив голову, внутренне напрягаясь, и ждал, когда Лида опять погладит его соломенные волосы. Лида ходила из комнаты в кухню и обратно, носила чайник, сахарницу, печенье, и как-то само получилось, что вдруг Валька оказался на ее пути, положил руки ей на плечи. Лида замерла. Крепко прижавшись друг к другу, они стояли и молчали, и наполнявшее Вальку теплое доброе чувство сменялось другим, нетерпеливым и властным, и волнение, охватившее его, передалось Лиде, она с плохо скрываемым страхом и желанием заглянула в Валькины глаза и перешла на шепот:

— Валя, Валечка… Сейчас Дюймовочка вернется…

— Не вернется, — прерывистым шепотом ответил Валька, и глаза его помутнели, сделались неузнаваемо широкими, бездонными, и Лида, задыхаясь, полетела в их синюю глубину.

Зашуршал механизм старых часов, внутри что-то щелкнуло, будто бы покатилось что-то, и вслед за тем послышались размеренные удары — бим-бом-м… бим-бом-м…

Полночь.

Что же могло с ним случиться?

Если бы напился, уже обязательно нашлись бы добрые люди, пришли бы и прокричали с дороги, через калитку (чтоб на всю улицу было слышно): «Лежит ваш Валька там-то и там-то…»

А если вдруг набедокурил, в милиции его так долго не стали бы держать — пожурили бы слегка и отпустили бы, — там свояк отчима работает заместителем начальника.

Где Валька, что с ним?..

Ой, Валька, Валька…

Снова запах лиственницы…

Наплывает волнами, заполнил всю комнату, сладкий запах, арбузный запах… Валька любит арбузы. На Севере все мечтал увидеть хоть раз, как они растут, — он-то сам из архангельских, откуда у них арбузы?..

Заявление.

Валька ровно в два часа пришел к райисполкому. Покрутился на крыльце, поглядывая по сторонам, а смущенно рдеющая Лида украдкой наблюдала за ним и лишь через несколько минут отважилась выйти из-за угла. Подошла, поздоровалась, как обычно.

— Паспорт не забыла? — спросил Валька.

— Не забыла.

— Давай сюда, — сказал Валька и ногой толкнул дверь.

А когда они вышли из загса, то были уже невеста и жених. Валька повел Лиду в магазин, купили бутылку шампанского… В тот же вечер Валька перетащил из общежития в домик Лиды свой обшарпанный чемодан. А Дюймовочку они выселили в гостиницу, поближе к ее ухажеру, который жил там же. Начиналась новая жизнь.

Валька стал серьезнее, хозяйственнее. Лида нарадоваться не могла, глядя, как он мастерит полочки на кухне или прилаживает в сенях специальный ящик для мяса — подвесной, для защиты от мышей. И бочка с водой всегда была наполнена, и дров теперь хватало…

Да тут еще с Диксона прислали Валькины подъемные — сразу четыреста рублей! После вахты Валька поджидал Лиду у столовой, и они торопливо бежали по улице, чтобы успеть до закрытия попасть в промтоварный магазин. Озабоченно переходя из отдела в отдел, Валька нагружался покупками, сам выбирал товары, которые понадобились бы в семейной жизни, а иногда тратил деньги на такие вещи, что Лиде даже становилось жалко, как если бы эти деньги уже всецело принадлежали не ей. Перед самой свадьбой Вальке вздумалось купить холодильник. И купил! Сам на саночках привез его в домик, установил, подключил. В ту ночь Лида долго не могла уснуть, слушая урчание, доносившееся из белого эмалированного брюха «Саратова». Поначалу она даже деловито отругала Вальку — живем на Севере, в кладовке мороз минус сорок, продукты и без холодильника не испортятся, — но встретила упрямый Валькин взгляд и замолчала. А потом ласково улыбнулась и поцеловала Вальку в щеку.

Кажется, именно в ту ночь Валька впервые сказал ей про Антарктиду.

Да, именно тогда, когда Лида рассказывала, как хорошо заживут они на материке, в маленьком чистеньком городке на берегу целебного Азовского моря. И какой у них будет домик, и сад, и даже бахча, на которой будут расти арбузы и дыни…

— Я в Антарктиду до смерти хочу, — вырвалось у Вальки.

— А зачем, Валя? — искренне удивилась Лида и даже приподнялась на локте, стараясь заглянуть Вальке в глаза, но ничего не смогла разглядеть в кромешной темноте.

— Эх, поработать бы там годик… — вздохнул Валька и взял со стола папиросы.

Лида услышала тихий шорох разминаемой папиросы, затем чиркнула спичка, и неожиданно яркий огонек высветил задумчиво улыбающееся лицо Вальки. Таким мечтательным она его еще не видела.

— Хотя бы одну экспедицию, всего один годик… Я ведь для этого и с Памира уехал. Думал, отзимую два года на островной станции. Еще год — на СП, на льдине, — пояснил Валька. — А потом уже можно бы и в Антарктиду проситься. Туда, понимаешь, не каждого берут. Заслужить надо… Но зато зимовать там — сравнить не с чем!..

Валька замолчал, лишь попыхивал в темноте огонек папиросы.

— Валь, слушай, а как же ты будешь в Антарктиде той без меня, а?

— Как все… Туда женщин не берут. Ни одной. Там только настоящие мужчины… Но зато ты могла бы пойти учиться, хоть на метеоролога, и на острове зимовали бы вместе.

Я ведь уже учусь, Валечка… Заочно. В учетно-кредитном техникуме. Через полтора года, даст бог, диплом получу… Ох, Валька, романтик ты мой!.. — ласково проговорила она, проводя рукой по колючей щеке. — Глупенький мой Валечка, неужели ты до сих пор не понял, что нельзя так жить? Я вот тоже из дома сорвалась, за романтикой на Север поехала… Где она? И что бы ты мне ни говорил, а я при своем мнении останусь — все сюда только за деньгами едут! Да еще перед пенсией, чтобы последний оклад побольше был. Смешной ты, Валька!.. Это ведь только в кино так бывает — тайга, палатки, романтика… Поглядел бы ты хоть на тех же геологов, когда они из тундры возвращаются… Как они в столовой пьянствуют, романтики несчастные!..

— Много ты из своего раздаточного окошка видела! — огрызнулся Валька. — Вот ты — смогла бы спасти приборы, если бы льдина треснула пополам? Скажи, смогла бы?

— А зачем? Человеческая жизнь дороже самых дорогих приборов, Валечка…

— Или трое суток подряд не отходить от рации, когда друг заблудился в тундре, и все время давать ему пеленг, и спасти его?..

— Смешной ты, Валька, и рассуждаешь как ребенок!.. Спи уж.

Валька обиженно отвернулся и засопел. Он тогда был очень обидчивый…

Отчим вернулся, когда часы пробили час ночи.

При звуках его тяжелых шагов Лида быстро вытерла глаза и пошла к двери. Злой, уставший, не успевший помыться после рейса, отчим ввалился в комнату и пробурчал:

— Иди забирай своего ненаглядного!..

— Где он, что с ним? — переполошилась Лида, сердцем чуя недоброе.

— Небось под калиткой валяется.

Прошмыгнув мимо отчима в дверь, Лида выбежала из дома, огляделась и увидела за воротами темную фигуру. В тени на скамейке сидел сгорбившийся Валька. Он тихо стонал. Из разбитой губы на подбородок стекала черная струйка крови.

— Что с тобой, Валя?

— Ничего, — совершенно трезвым, но очень усталым голосом ответил Валька, с видимым усилием поднялся и пошел в дом.

Отчим плескался водой у сарая. Мать с полотенцем в руках стояла рядом, слушала рассказ отчима и кивала головой.

— Он, стервец, попросился со мной до Донецка поехать, вроде каких-то своих дружков проводить… Мне это нетрудно — автобус почти пустой, взял. Напарник всю дорогу спал на заднем сиденье, так этот, понимаешь, подсел и завел разговоры о том, что ему и то здесь не нравится, и то… Я слушаю и молчу, думаю, до чего же договорится. Он мне и бряк: «Я, дядя Коля, думаю опять на Север податься…» А потом просит: «Вы, мол, там, дома, объясните все Лиде, потому что я не могу…» И в Донецке уже я оглянулся — нет его!.. Что делать? Я на сорок минут отправление автобуса задержал, сказал там диспетчеру, что рулевая тяга разболталась, надо подтянуть, напарника оставил при машине, вроде бы колупаться с ней, а сам — искать! Обегал все пивнушки — нет его! Потом сообразил и — прямиком на вокзал. Вижу, этот уже у кассы стоит… Так еще, представляешь, на обратном пути, когда он у меня на заднем сиденье валялся, останавливает автобус контроль! Уж я им объяснял, что сродственник, а они мне не верят, побитый он сильно, говорят…В путевку записали, акт составили… Надо же! Сколько левых пассажиров возил, и ничего, а этого один раз повез, и сразу акт!

Отчим долго еще рассказывал матери, как он вез Вальку домой, но Лида уже ушла в дом. Она увидела Вальку сидящим за столом.

— Слышишь, Лида! Не могу я больше!.. Поехали на Север!..

— Да как же это? — растерялась Лида. — Я не знаю, нет!..

— Аэролог я, а не кладовщик, — глухо сказал Валька. — Уеду. Завтра в загс пойдем, и как нас разведут, сразу уеду…

— Валя… — прошептала Лида и тихо пошла со двора.

Она быстро шла к морю, и ленивые прохожие осуждающе глядели ей вслед. Несмотря на позднее время, отдыхающие гуляли у моря.

А потом из тучи стал накрапывать негромкий дождь, и побежали прохожие, и Лида смешалась с ними, будто они разделили ее беду…

Оглавление

  • Материк
  • Тундра
  • От первого лица
  • Аэропорт
  • Остров
  • Материк Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «В пургу и после», Владимир Ильич Зима

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства