Сара Батлер Десять вещей, которые я теперь знаю о любви
Посвящается Анне и Дэйву
Отныне я дома — бездомный, довольствуюсь тем лишь, что счастлив могу быть повсюду.
Джон КлэрFirst published 2013 by Picador an imprint of Pan Macmillan, a division of Macmillan Publishers Limited Pan Macmillan
SARAH BUTLER
TEN THINGS I’VE LEARNT ABOUT LOVE
Copyright © Sarah Butler, 2013
© Перевод. Приморская М. Н., 2014
© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление.
ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2014
Десять фраз, которые я скажу отцу
1. В Сингапуре я повстречала человека, чей запах был похож на твой: замша и табак.
2. Помню те каникулы в Греции: вокруг — бесконечные руины, а ты снова и снова объясняешь нам разницу между дорийскими, ионическими и коринфскими колоннами.
3. Мне хотелось, чтобы ты говорил о маме. Чтобы сохранил что-нибудь в память о ней.
4. У меня до сих пор лежит книга, которую ты подарил мне на десятилетие (я тогда мечтала стать астронавтом) — «Путешествуем по Солнечной системе».
5. Знаю, ты всегда надеялся, что кто-нибудь из нас станет доктором, как ты.
6. Мне часто снится один и тот же сон. Я стою у тебя во дворе. Вечеринка в разгаре: в доме слышатся разговоры, чей-то смех. Звоню — и спустя целую вечность ты наконец отзываешься.
7. Это я стащила фотографию из твоего кабинета.
8. Я частенько шпионила за тобой — подглядывала за тем, как ты возишься в саду или сидишь в своем кресле или за столом, спиной к двери. Мне хотелось, чтобы ты обернулся и увидел меня.
9. Прости, что я не так уж часто была рядом.
10. Прошу тебя, не надо…
Отец живет один в отличном таунхаусе неподалеку от парка Хэмпстед-Хит. Дома там все сплошь пухлые, холеные; подъездные аллеи тянутся как дорогущие длинные языки, а ограды возвышаются ровно настолько, чтобы никто не заглянул с улицы в сад. Кругом одни эркеры и плотные шторы, клематисы и глицинии — невыносимо.
Выкуриваю три сигареты, стоя в очереди к такси возле зала прилетов. Когда наконец настает мой черед, я ныряю в машину, одурманенная никотином. В салоне играет «Реквием» Моцарта. Хочу попросить водителя выключить, но не знаю, как объяснить причину. Так что молча вытягиваю ноги туда, где должен был лежать мой рюкзак, опираюсь головой о дверцу и закрываю глаза. Пытаюсь вспомнить точный цвет сумки. Грязноватый темно-синий? Я же годами таскала ее повсюду, я должна это знать. Внутри нее джинсы, шорты, майки, дождевик. Десять пачек русских сигарет. Пара вышитых тапочек для Тилли. Тушь. Блеск для губ, уже почти пустой. И практически идеально круглый камешек, который я подобрала, чтобы подарить Кэлу, а потом проклинала себя за то, что расплакалась. Новенький путеводитель «Rough Guide» по Индии. Фонарик. Фотография всей семьи, вместе с мамой, еще из той поры, которую я не помню, — вот единственное, что мне было бы обидно потерять.
Приезжаем слишком рано. Расплачиваюсь с таксисткой и выхожу на тротуар. Машина трогается с места, и мне хочется вытянуть руку, сказать «постойте, я передумала, поехали отсюда куда угодно», а потом снова сидеть сзади, смотреть в окно на Лондон в застывшем времени.
К двери отцовского дома ведут одиннадцать ступенек. Возле нижней — два чахлых деревца в пузатых горшках, покрытых синей глазурью. Окно почти полностью загорожено большим лавром, но я все равно высматриваю отца. Может, он сидит на диване, и сигарета догорает в его пальцах, заворачиваясь столбиком пепла? Нет, никого. Живот сводит. Во рту привкус опилок и сна. Отщипываю с одного из деревьев листок — рябой, изжелта-зеленый — и отрываю от него полоску, тяну ее вдоль черешка.
Дверь выкрашена в темно-бурый, будто кровь, которую оставили высыхать. Сквозь две длинные панели из матового стекла, овитые нежно-зеленым плющом, почти ничего не разглядеть.
В тринадцать меня отправили в школу в Дорсете. Помню, как вернулась домой после первого семестра. Отец работал, так что встретила меня Тилли. Ее пальцы нервно сжимали руль, новенькие права лежали в бардачке. Пока она копалась в поисках ключей, я стояла на верхней ступеньке и глядела на тот же медный звонок, на который смотрю сейчас. Думая о том, что дверь не похожа на нашу, я нажала на кнопку, чтобы послушать, как он звучит снаружи.
Вынимаю из кармана сигареты, хотя сейчас нельзя терять ни минуты. Колесико зажигалки царапает большой палец. Вдыхаю слишком быстро, кашляю — сухо, отрывисто, — прижимая руку к груди.
Десять слов, которыми люди могут описать меня
1. Бродяга.
2. Бездельник.
3. Бездомный.
4. Неудачник.
5. Бомж.
6. Отребье.
7. Ничтожество.
8. Маргинал.
9. Непонятый.
10. Потерянный.
Я — старикашка с переменчивым сердцем, тут уж без вариантов. И, по правде говоря, здесь — на берегу реки, в месиве и грязи, — я чувствую себя как дома. Куда больше, чем в модных местах вроде той площади, что возле подземки, вся в охранниках и ярких экранах.
Я брожу то здесь, то там. Такой у меня план или вроде того. И куда ни приду — представляю тебя. У меня не так чтобы много зацепок, но кое-что предположить я могу: цвет волос, возраст, рост. И я знаю твое имя. Я мог бы окликнуть тебя — и ты бы обернулась. Мы стояли бы здесь, и смотрели, как велосипедисты пролетают мимо, и слушали, как стыкуются баржи, звеня будто колокола; и мы бы с тобой говорили.
На прошлой неделе, когда мне показалось, что я умираю, я не мог думать ни о ком, кроме тебя. Не очень-то просто думать, когда грудь сдавило так, будто на нее уселся взрослый мужчина. Но ты вытащила меня из передряги — как всегда.
Это случилось выше по течению, на набережной Виктории, по другую сторону от Вестминстерского дворца. В том месте рядом с больницей, где высокая стена. Там еще скамейки с подлокотниками-птицами водрузили на помост из камней, чтобы оттуда было видно другой берег. Я шел на запад, прикидывая дойти до моста Альберта и поискать в Челси тихий уголок для ночлега. Полицейские там проныры, но если хорошенько затаиться, они нет-нет да и пройдут мимо, не тронут. Доктор сказала, что грусть может довести до приступа, но я вроде не особо и грустил тогда.
Я прислонился к стене, прижал обе ладони к груди и чуть не расплакался, будто я мальчишка, а не мужчина на шестом десятке, который знает, как выжить на улице. Надеюсь, если бы ты проходила мимо, то остановилась бы и спросила, как я себя чувствую. Но тебя там не было, да и я уже свыкся с людским равнодушием. Я стоял, смотрел на реку и думал о тебе, о том, что ты, скорее всего, уже мертва. Мир, он ведь полон опасностей. Аварии на дорогах. Ножи. Тромбы в сосудах. Рак. Я все смотрел и смотрел на реку, размышляя о том, что могло бы случиться, и боясь рухнуть замертво в любую минуту. Немудрено, что я не выдержал. Нет, я не кричал — это не по мне, да и с моим образом жизни, как говорится, благоразумнее не высовываться. Нет, я просто разревелся как младенец.
Не пойми превратно, я не всегда такой. Я люблю выпивать, подтрунивать. Люблю лежать на земле и смотреть на звезды. Просто подумал тогда, что у меня сердечный приступ; подумал, что умру, так и не найдя тебя.
И о ней я тоже думал, о женщине с именем алого цвета. Однажды мы сбежали вдвоем — выходные в Брайтоне — украденное время, безупречное. Ели ванильное мороженое, рыбу с картошкой фри. Мы… как-то неловко тебе об этом говорить, но мы занимались любовью в захудалой гостинице с видом на море.
Я солгал, когда сказал, что все было безупречно. Было угрюмо и мрачно. Я вышел из себя. Грубые слова прозвучали в съемной комнатке. А она закрыла глаза и сжала губы. Наверно, ей тоже пришлось нелегко.
Когда я попадаюсь на крючок любви, то мне уже, считай, не соскочить; это-то я про себя понял. И жить так не то чтоб легко.
* * *
Я не ходок по врачам, но после того случая на набережной пришлось пойти в больницу. В приемной пахло новыми коврами: резкий, сладковатый запах. Я опустился на стул рядом с женщиной лет сорока — она тут же встала и пересела в другой конец зала. Стараясь не переживать насчет этого, я взял стопку газет и стал искать в них упоминание о тебе. Ничего.
Имя доктора было цвета песчаника, нагретого солнцем. Ее глаза были добрыми, а прикосновения — нежными и прохладными. Она сказала, что грустить — естественно, и это пугает. В первый раз всем кажется, что они умирают. Я снова заплакал, там, в крохотной комнатке с кушеткой, застеленной одноразовой простыней. Доктор улыбнулась и дала мне платок. На меня навалилось все сразу — и ее прикосновение, и проблемы с сердцем, и поступок той женщины в приемной. Думаю, врач все поняла. Потом она стала задавать те вопросы, которые доктора обычно задают таким людям, как я, и которые, на мой взгляд, не касаются ничего действительно важного.
Она дала моей болезни имя — «ангина», льдисто-голубое в начале и в конце. Потом показала мне маленькую красную бутылочку и объяснила, как этим пользоваться. Один пшик под язык — и мне больше не придется прижиматься к стене, схватившись за грудь. Я взял рецепт и ушел. И продолжил делать то, что делал все эти годы. Я успел написать твое имя столько раз, что уже потерял счет. Всегда начинаю с того, что пишу твое имя.
Десять вещей, которые я знаю о своей матери
1. Ее звали Жюлианна — произносится на французский манер, хотя она не была француженкой.
2. Она была красивая (я нашла в папином кабинете фотографию, где они вдвоем и мы трое. Я держу ее за руку и, задрав голову, смотрю на нее.
Я взяла это фото и ушла в школу, а папа так и не упоминал о нем больше. Оно лежало в моем пропавшем рюкзаке).
3. У меня ее цвет волос.
4. Отец любил ее — он больше ни с кем не встречался.
5. Она иногда поступала необдуманно. Откуда я это знаю? В четырнадцать лет я полезла на дерево в Хэмпстед-Хит, забралась слишком высоко, поскользнулась, упала и сломала ногу. По дороге в больницу папа сказал: «Ты точь-в-точь как твоя мама, Алиса. Неужели так сложно на пять минут остановиться и подумать, что может случиться?»
6. Когда она умерла, отец запаковал все, что было связано с ней, в большие черные мешки — все, даже любимые бирюзовые с золотом подушки Тилли и Си, — и увез куда-то на машине. Навсегда.
7. Летом у нее на лице и плечах высыпали веснушки — так же, как у меня (отец сказал мне об этом и покраснел; раньше с ним такого не случалось, и я не знала, что сказать).
8. Они с папой часто ругались (по словам Си; Тилли говорит, что ничего не помнит, но она всегда занимала выжидательную позицию).
9. В момент смерти она была за рулем «Citröen GSA». За пять месяцев и двадцать один день до этого ей выдали права. Вердикт — несчастный случай, но звучало это, на мой взгляд, скорее как «случайность».
10. Если бы не я, она бы вообще не села за руль.
У отца рак поджелудочной железы. Си сказала мне об этом по телефону. Я стояла у стойки регистрации хостела в Улан-Баторе, она — в папиной прихожей; нас разделяло огромное расстояние и треск в трубке. Я так и не знаю, что такое поджелудочная железа, но никогда не признаюсь в этом Си.
Она считает меня неудачницей. Говорит, что я разбазариваю свои таланты, когда ни с того ни с сего срываюсь с места и лечу на другой конец света. Говорит, что время меня нагонит — понимая под этим, что надо взять себя в руки и завести детей, пока мои яичники не иссохлись. Говорит, что я правильно поступила с Кэлом, но пора задуматься о том, чтобы где-то твердо осесть. Оседают здания, оседает пыль. Но этого я не произношу вслух. «А что не так было с Кэлом?» — спрашиваю я. Она только вздыхает в ответ, как всегда, — и я снова чувствую себя пятилетней девочкой.
Я тушу сигарету и звоню в дверь. Мне открывает Тилли, за что я ей очень признательна. На ней узкие джинсы и растянутая оранжевая футболка. Лицо бледное, усталое. За ее спиной виднеется пол коридора в черно-белую клетку, и мне вспоминается, как мы черкали по нему мелом, играя в классики, и смеялись, касаясь босыми ногами прохладных плиток.
— Алиса! — Тилли распахивает объятия. Она мягкая, как зефиринка.
Я на мгновение прижимаюсь лбом к ее груди и вдыхаю нежный, летний аромат духов. По лестнице спускается Си. Аккуратные белые тапочки, черные льняные штаны, бирюзовая безрукавка. Похоже, недавно была в парикмахерской — волосы подстрижены, отливают неестественно красным. Глаза у нее папины, темно-карие, цвета садового компоста. А у меня, похоже, мамины.
Я не заплачу. Отступаю на шаг от Тилли. Си стоит с пустым стаканом в руке. Лицо под слоем макияжа покрасневшее, распухшее.
— Ты бы хоть позвонила, — говорит Тилли. — Я бы тебя встретила. Моя машина сейчас тут. А то в такси пока доедешь — уши завянут.
— Ничего страшного, — отвечаю.
Стоим, молчим. Бросаю взгляд в сторону лестницы.
— Он спит, — произносит Си, и я ощущаю знакомую вспышку гнева. Мы стоим слишком близко друг к другу. Коридор довольно просторный, но мне вдруг становится трудно дышать.
— Как прошел полет? — спрашивает Тилли. — Четыре тысячи триста миль, я узнавала. Потрясающе, правда?
Что мне больше всего нравилось в Монголии, так это горизонт — шире, чем где-либо еще; бескрайние земли и бескрайнее небо. Я пытаюсь закрыть дверь. Уже и забыла, что она застряет.
— Надо… — начинает Си.
— Знаю.
Дергаю на себя, толкаю ручку вверх и захлопываю дверь.
Си смотрит на мою сумку — маленький черный рюкзачок — и заглядывает мне за спину.
— Это все твои вещи?
У меня перед глазами всплывает зал аэропорта: флуоресцентный свет, ряды тележек, потертая черная лента выдачи багажа. Я ждала свой рюкзак. Люди хватали чемоданы и спешили прочь. Наконец на вертушке осталось всего четыре вещи: длинный сверток, обернутый газетами и заклеенный скотчем, два футляра и розовый мешок с разлохмаченными завязками. Я стояла, пока на экране не высветился другой номер рейса и город, а вокруг меня собралась новая толпа. На ленту выехала следующая порция багажа. Я подумала было взять одну из сумок и просто уйти. Но не стала.
— Я иду наверх.
Протискиваюсь мимо сестер, прижимаясь к стене, чтобы не задеть их ненароком.
— Алиса, он сейчас спит. — Си берет меня за локоть.
— Давайте я вскипячу воду, попьем чаю… — Тилли теребит ворот футболки.
Избавляюсь от хватки Си:
— Я не разбужу его.
Я уже на четвертой ступеньке. Лестница выкрашена белым. Посередине лежит красная ковровая дорожка, прикрепленная тонкими медными прутьями. Кэл пошутил по этому поводу однажды, когда пришел сюда впервые — на бесконечный воскресный обед. «Каждый раз, когда иду в уборную, я чувствую себя важной персоной», — сказал он, и я рассмеялась, потому что никогда раньше даже не думала об этом. Так хочется, чтобы он стоял сейчас рядом, держал меня за руку. Его номер все еще в моем мобильном. Порой я сижу и смотрю на эти цифры.
— Алиса… — Это голос Тилли. Она морщит лоб, хмурится. — Только… — сжимает руки, — только приготовься, милая.
* * *
Спальня отца — в передней части дома, на втором этаже. Из двух окон открывается вид на забор из красного кирпича и внутренний дворик за ним. Открываю дверь так тихо, как только могу, и вхожу в комнату. Плотные зеленые шторы задернуты на день. Возле дивана — круг теплого желтого света от торшера. Не хочу смотреть на постель. Вместо этого изучаю взглядом шкаф: миниатюрные треугольники из светлого дерева, которыми выложены его углы, овальное зеркало, унылые металлические петли. Рассматриваю уродливую потолочную розетку с убогой люстрой: в пыльных патронах шесть электрических свечей.
По словам Си, до моего рождения им с Тилли было можно заходить в спальню к родителям утром в субботу. Сестры втискивались между мамой и папой и требовали рассказать им какую-нибудь историю. После историй, если отцу не нужно было работать, он вставал, надевал халат поверх синей пижамы и спускался вниз. А Тилли и Си принимались валяться на его еще теплой половине кровати, дожидаясь его шагов на лестнице и грохота подноса. Субботние истории и завтраки прекратились, когда все переехали сюда и родилась я. Когда я спросила почему, Си только сжала губы и пожала плечами, будто в этом отчасти была моя вина.
В комнате стоит запах кожи и пота. Очень жарко. Оперевшись на спинку дивана, я прислушиваюсь: в трубах тихо гудит, за окном чирикает птичка, отец тяжело дышит.
Последний раз я виделась с папой за несколько дней до отлета в Москву. Мы ужинали в новом испанском ресторане в Саут-энд-Грин. Тапас. Богатое красное вино.
— Кризис на подходе, Алиса, — говорил он. — Не уверен, что стоит сейчас бросать работу.
— Но меня так и подмывает ее бросить, — отвечала я. — И я подкопила денег. Мне очень нужно вырваться отсюда.
— Тебе все время нужно вырваться отсюда, — говорил он. — Почему так?
Тогда я рассказала ему про Кэла, но это не могло объяснить мои прошлые поступки. Теперь я пытаюсь вспомнить, был ли отец бледен в тот вечер, казался ли он встревоженным или больным. Но в памяти пусто.
Мужчина в постели не похож на моего отца.
У папы волевое лицо, угловатая челюсть, густые кустистые брови. Он мужчина крупный: высокий, не толстый, но плотный. Широкие плечи, мощная грудь. Обнимает он нечасто, но когда все-таки прижимает к себе, то в его руках чувствуется сила. А этот человек слишком хил, чтобы быть моим отцом.
На полу справа от кровати стоит бело-синяя коробка. Тонкая трубка тянется из нее, исчезая под простыней, которой укрыт больной. Еще одна трубка присоединена к пластиковому мешку, какие часто можно увидеть в больнице, до середины наполненному желтой жидкостью.
Мужчина в кровати дышит, как старик. Его лицо осунулось, кожа обтянула череп — я его не узнаю. Слева от кровати стоит стул. Видимо, кто-то принес его из столовой. Здесь он выглядит неуместно, с этой своей высокой дощатой спинкой и узким мягким сиденьем. В столовой тоже, наверно, заметен непорядок: одно место пустует.
Я опускаюсь на стул, и он издает громкий скрип. Я замираю. Но больной не просыпается. Хочется коснуться его руки, но она под простыней, так что я просто сижу и смотрю на свои пальцы: они унизаны серебряными кольцами, ногти сгрызены под корень.
«Я только вернулась». Мой голос звучит тихо, нетвердо. «Из Монголии. Я только что прилетела». На меня вдруг наваливается усталость. «Даже не помню точно, какой сегодня день». Смеюсь, но смех выходит натянутым, и я замолкаю. «Примчалась, как только смогла. У меня не было связи неделю, даже больше». Волосы на подушке всклокочены. Губы сухие, потрескавшиеся. Я словно ощущаю сбивчивое, слабое дыхание отца в своей груди. Хочется заплакать. Лечь на пол и закрыть глаза. Убежать. «Я вылетела, как только получила сообщения». Сижу и смотрю на него.
Вспоминаю, как в Монголии сидела в джипе рядом с парой из Швеции и парнем из Палестины. Сотовый бесполезным куском пластика болтался на дне рюкзака, дорога — если это можно было назвать дорогой — мотала нас взад и вперед, а вокруг была пустота. Мили и мили пустоты. И радость от этого.
* * *
— Здесь так темно, пап. Как думаешь, тут не темновато? — Встаю и распахиваю шторы. Идет дождь, тонкие нити воды стекают по другую сторону стекла. — Похоже, лето в Англии снова удалось, — говорю.
— Алиса?
Я резко оборачиваюсь:
— Папа?
Стою не шевелясь, держусь за штору. Лучше бы я их не открывала. Дневной свет выхватывает черты папиного лица, тени углубляют впадины щек. Кожа странного цвета: слишком желтая.
— Папа, как ты?..
— Ужасно. — Его голос звучит простуженно — сдавленно и хрипло.
— У меня телефон не брал.
Отец кашляет, и я вижу, как его лицо напрягается от боли.
— Что мне сделать? Что тебе подать?
Он поворачивает голову налево.
— Это? — Подхожу к тумбочке и беру деревянную палочку с розовым кубиком на конце.
— Макни его… в стакан, — произносит отец.
На дне стакана небольшой слой розоватой жидкости. Обмакиваю в нее губку и протягиваю отцу. Он прикладывает ее к губам. Под тонкой кожей видно каждую косточку. Кажется, мы что-то учили в школе о поджелудочной железе. По-моему, она темно-бордовая, сужается с одного конца. Но не помню, для чего она.
— Прости… что испортил… твой отдых, — говорит отец, делая короткие шумные вдохи между словами.
Розовая губка падает на простыни, оставляя влажные разводы. Я подбираю ее и кладу обратно на тумбочку. Встаю и смотрю на отца.
— Это был не… — Я замолкаю на полуслове, сажусь на стул из столовой, ногу за ногу. Не знаю, куда деть руки, и запихиваю пальцы между ногами и сиденьем. Кольца впиваются в кожу.
— А ты знал, что в Монголии земля не принадлежит никому? Нигде нет оград, — говорю.
— Тот парень… был там с тобой?
— Кэл?
— Тот… индус.
— Он британец. Я же говорила тебе, пап, мы расстались. Я уже рассказывала.
Встаю, подхожу к окну и прижимаюсь лбом к стеклу. Холодок по коже. Представляю, как мы с Кэлом сидим возле юрты и смотрим, как солнце красит землю в насыщенный оранжевый с розовым.
— А еще там были орлы. Могучие орлы, прямо рядом с дорогой… там, где была дорога. У них такие огромные когти. Они могли убить мышь, просто подхватив ее.
Слышу, как отец поворачивается, и оглядываюсь. Он смотрит на меня. Белки его глаз тускловато-желтые.
— Ты же знаешь… что я люблю… тебя, — говорит он. — Так же… как остальных.
Сгребаю край шторы в кулак и сжимаю что есть силы. В животе — тяжелый ком, даже больше желудка. Прислушиваюсь к тяжелому дыханию отца. Водопроводные трубы перестали гудеть.
— Это важно. Я всегда… говорил… твоей матери… что это важно.
— О чем ты?
— Чтобы ты… знала, чтобы… ты это… знала.
Каждую пятницу он покупал мне мятную мышку в магазине «Thorntons».
Не знаю почему, но сейчас я отчетливо вспомнила: хруст пластиковой обертки, восторг, с которым я откусывала нос, и вкус темного шоколада с зеленой мятной начинкой.
Мы оба молчим. Смотрю, как веки отца подергиваются, потом закрываются. Дыхание превращается в слабое похрапывание. Я подхожу к кровати и опускаю взгляд.
— Пожалуйста, не надо, — шепчу. — Прошу тебя.
В дверь стучат. Тилли или Си?
Но в комнату заходит медсестра: низенькая полная женщина в голубых штанах и обтягивающей голубой рубашке.
— Вы — Алиса, — говорит она. — Мистер Таннер говорил о вас.
— Правда?
Оттеснив меня, она решительно подходит к дивану.
— Опять заснули, — говорит она. — Давайте-ка поменяем это, ладно? — Я отступаю назад. Медсестра берет в руку пластиковый мешок и приподнимает простыню. — Я смотрю, сегодня вы открыли шторы, да, мистер Таннер? И то правда, все лучше, когда света больше вокруг. Да и дочка ваша тут, так что день особый.
— Что он сказал? — спрашиваю.
— Он же спит сейчас.
Медсестра даже не понизила голос. Под хлопчатой пижамой я вижу исхудавшее тело отца.
— В смысле, обо мне.
Женщина закрывает клапан на пластиковом мешке и начинает отсоединять его от трубки. Я смотрю, как желтая жидкость плещется, ударяясь о стенки.
— Мне пора… — Я взмахиваю рукой в сторону двери.
Медсестра даже не поднимает глаз:
— Конечно, милая. Хорошо, что ты пришла. Он так ждал этого, так ждал.
Закрываю за собой дверь. В коридоре пахнет так же, как всегда, — лаком для дерева и еще немного влажной штукатуркой. Иду к лестнице, собираясь подняться на чердак, но Тилли преграждает мне путь.
— Ты познакомилась с Маргарет? — спрашивает она.
— С медсестрой?
— Она хорошая.
— Да.
— Си заварила чай.
Кэл называл Тилли и Си «условия и требования». «Ну что, как там условия и требования?» — спрашивал он всякий раз, когда я возвращалась с очередного семейного сборища. «Тревожные и неразумные», — отвечала я, и мы дружно смеялись.
— Я вообще-то хотела… — взглядом указываю на лестницу на чердак.
— Ох, Алиса…
Сестра обнимает меня.
— Он ведь понимает, да? Что у меня не работал телефон. Не было связи. Тилли, он же не думает, что…
Я отступаю на шаг и принимаюсь изучать стену напротив. Она кажется старой и грязной.
— Просто не хочу, чтобы он подумал, что…
— Я испекла печенье, — перебивает меня сестра. — Овсяное.
Папино любимое. Представляю, как он лежит в постели, прислушивается к возне Тилли на кухне, а запах печенья тем временем поднимается по лестнице и проникает в его комнату.
— Задавайте курс, капитан! — касаюсь пальцами лба, шутливо салютуя.
Тилли слабо улыбается, потом поворачивается и идет вниз по лестнице. Я спускаюсь следом.
Десять находок, которыми можно написать твое имя
1. Книга с обложкой цвета ледниковой воды — в Ньюингтонской библиотеке.
2. Ряд кружек цвета золотистый металлик — на витрине магазина в Кэмден-таун.
3. Детская заколка из ярко-розового пластика — на перекрестке перед станцией «Юстон».
4. Темно-синий школьный свитер, обвязанный за рукава вокруг дерева, — на Саутворк-Бридж-роуд.
5. Тонкая голубая щепка от забора — возле того нового офисного здания в районе Энджел.
6. Осколок бледно-голубого стекла — на набережной рядом с Креморн-гарден, в Челси.
7. Облупившийся браслет с фальшивой позолотой — у выхода со станции «Баттерси-парк».
8. Ярко-розовый воздушный шарик, лопнувший, мягкий, будто человеческая кожа, — на дороге, ведущей к Тейт-Модерн.
9. Хлопья темно-синей краски, слетевшие со строительного ограждения — на Элефант-роуд, рядом со станцией.
10. Кусок голубого кожаного ремня с обтрепанными краями — на парковке возле магазина «Уэйтроуз» в Бэлхеме.
Сегодня мое сердце твердо. Я следую за извивами реки, ищу цвета. Пока я осторожен, никто не обратит особого внимания на человека, набивающего карманы мусором.
Иные люди в моей ситуации застывают на одном месте, будто очерчивают невидимый круг и не выходят больше за его пределы. Но я не знаю, где ты, и потому продолжаю блуждать.
У каждой буквы есть свой цвет. Не знаю, видишь ли ты это так же. Не знаю, поймешь ли ты меня, но я не слишком задумываюсь об этом. Вот рядом со знаком, предупреждающим о наводнении, — две бледно-голубые бумажные обертки, еще липкие от конфет. Буква «А» — цвета ледниковой воды. А вот возле деревянного здания без окон — золотая сережка-колечко. «Л» — золотая. Рядом с заброшенной пристанью — розовая лента и глянцевая синяя листовка. «И» — пурпурно-розовая; «С» — темно-синяя.
Дохожу до яхт-клуба, уже далеко не нового. Он стоит у реки, словно женщина, приподнявшая юбку, чтобы не замочить ее край. Раскладываю цвета как можно аккуратнее на дорожке, прямо перед воротами, а затем продолжаю путь. Тут за углом — пляж, полный сокровищ.
Я хотел бы встретить тебя здесь. Чтобы мы стояли рядом, а под ногами у нас валялся городской мусор. Здесь очень легко искать цвета. Вот сразу: и выгоревший на солнце оранжевый пояс, и обломок пластмассы нужного оттенка фиолетового, и кусок бледно-голубого, почти белого материала, и обрывок ярко-зеленой веревки. Чуть пониже — стекло и керамика. Подпаленная бутылка, почерневшая от огня. Еще ниже — камень, металл, битые кирпичи. Гвозди проржавели настолько, что уже не похожи на себя. Если сильно нажать на них — вот так, — можно обломать теплую оранжевую ржавчину и увидеть то, что под ней. Подбираю кремень, его угол выдается вперед, словно кулак. Среди обрывков разорванной бумаги — магнолия.
Цвет слову придает первая буква. Остальные тоже виднеются, только слабее. Поэтому хорошо, что бледно-оранжевый пояс — самый большой, ведь найти правильный баланс очень трудно. Пять отверстий, оправленных в металл. Я делаю еще два. В этом городе столько ниток и веревочек, ты не представляешь. Я использую их, чтобы связать слова вместе. Подбираю их на ходу, сворачиваю в разноцветный клубок в правом кармане пиджака; рисунок лежит в левом — я научился заботиться о вещах, которые имеют значение.
Иду вдоль старого причала для разгрузки судов. Прохожу мимо расшитого кожаного сапога в ковбойском стиле; куска каблука нет, словно его кто-то откусил. Вода в реке цвета стали. На крыше высотки в Кэнери-Уорф скорбно мигает красный огонек, а в зеркальных окнах отражается пустое, бесцветное небо. Лето выдалось влажным; дожди пробрали меня до костей, ботинки размокли.
Застегиваю ремень, стараясь не разорвать нитки. Наклоняюсь — а в один прекрасный день вы обнаруживаете, что сделать это становится все труднее, — и кладу его на воду. На секунду мне показалось, что он вот-вот утонет, и я уже собираюсь ловить его, даже если из-за этого мне придется ходить в мокрых ботинках еще день или два. Но, чуть поколебавшись, ремень все же плывет по течению и отдаляется. Я смотрю на него и вспоминаю картину, которую видел однажды: безумная вязь тонких черных линий. Карта, на которой отмечено, как движутся в течение суток все автобусы в радиусе квадратной мили от станции «Ватерлоо» — во всяком случае, так гласила подпись. Ты не представляешь, как это было прекрасно.
Отвернувшись от реки, я увидел кокос: целый и сухой, кожура как дерюга. Я представил себе мальчика, стоящего на палубе парома и перебрасывающего кокос из руки в руку. Когда-нибудь его ладони будут потрепаны ветром, солью и жизнью, но сейчас они еще мягкие, как кожа за ухом. Мальчик перекидывает кокос, ощущая шершавую кожуру и приятную округлость ореха. Паренек только что вырвался из недр корабля, сбежал подальше от рева газовых плит и шлепков мяса о разделочную доску, мелькания ножей и грубых, нахальных слов его сослуживцев. Ветер сдувает пот у него со лба, играет с волосами, словно мама, и тут вдруг мальчик вспоминает о поцарапанном деревянном серванте, красной пластиковой розе в латунной вазе и пыли, залегшей в складках между лепестками. Паренек должен стоять сейчас на кухне, замахиваясь молотком, чтобы разбить кокос на части. Но вместо этого он смотрит на горизонт — мерцание синего, почти сливающегося с небом, — поднимает правую руку и бросает орех по высокой широкой дуге.
Пристроив кокос на плоском камне, я разламываю его. Вечно я ничего не оставляю на черный день. Наверно, этим я пошел в отца. Но в нынешнем положении мне это скорее на руку: замешкаешься — и уведут что-нибудь из-под носа. Никогда особо не любил кокосы, но сейчас съедаю всю мякоть без остатка. Хлопья застревают между зубами, приходится выковыривать их ногтем. Наевшись, я иду к берегу и опускаю куски кожуры на воду. Они плывут, как крошечные кораблики в море.
* * *
Проблема с городами — по крайней мере, такими, как этот, — состоит в том, что писать по ним почти невозможно. Конечно, я все равно стараюсь, но это непросто.
Как правило, я не рассказываю людям о тебе или о своих надписях. Последний раз я говорил об этом с человеком, которого не видел уже давно; с человеком, который пил дешевый сидр из жестяных банок. Он спросил, откуда я знаю, что ты именно здесь, в Лондоне. «С чего ты взял, что она не в Милане или Дубае, не в Париже или Токио, не в Манчестере или Роттердаме, не в Барнсли или Нью-Йорке?» — спросил он. Некоторое время он продолжал перечислять названия всех городов, которые мог вспомнить, поднимая глаза вверх, словно ища скрытые тайники среди грязных потолочных плит. «Может, она вообще не в городе», — добавил он под конец. Я попросил его замолчать, но он все говорил и говорил. Тогда я встал и покинул церковный зал собраний: эти стены, увешанные досками объявлений, ламинат на полу, длинные раскладные столы и жесткие пластиковые стулья.
* * *
Каждый год я посылаю тебе открытку на день рождения. Правда, дату я не знаю, но могу предположить довольно точно. Сложнее всего разобраться с конвертом: столько пустых строчек. Я пишу твое имя — хоть его-то я знаю, — и все, больше мне нечем заполнить пробелы. Потом я бросаю открытку в почтовый ящик, и ночами мне снится, как конверт падает в щель для писем в двери твоего дома и ты идешь к нему по коридору.
Десять блюд, которые меня раздражают
1. Любые морепродукты, которые надо разделывать или вытаскивать из ракушки — столько усилий ради крошечной награды.
2. Китайские грибы, эти скользкие влажные шарики во рту. У меня от них мурашки.
3. Карри с креветками, которое готовит Кэл. Не то чтобы оно мне не нравилось — нет, оно очень вкусное. Но это рецепт мамы Кэла, поэтому он всякий раз упоминает о ней, а я делаю какое-нибудь замечание на этот счет, и мы ссоримся.
4. Вишенки для торта. Потому что они совсем не похожи на вишни.
5. Дыня. Потому что мне кажется, что семечки надо есть тоже, а я не могу. В итоге я просто сплевываю их в ладонь и не знаю, что с ними делать дальше.
6. Что угодно, чего мне надо приготовить больше двух порций.
7. Именинный пирог. Дурацкие свечки. Фото на глазури. Корявые подписи из крема. Вечно все выходит криво.
8. Овсяные хлопья. В сахаре или без, не важно — все равно это ужасно скучно. Я всеми руками за тосты с маслом.
9. Фирменный бисквитный торт Тилли — с жирным кремом, пропитанный шерри, приторно-сладкий. Она тратит столько времени, стараясь сделать его безупречным, что потом боишься к нему притронуться. И страшно обижается, когда Си говорит, что попробует только ложечку.
10. В общем-то меня раздражает все, что приходится есть в компании сестер.
Рано утром просыпаюсь в кровати, которую когда-то воображала океанским лайнером. Такое чувство, будто на меня насыпали кучу булыжников. В животе урчит, но я не желаю никого видеть — и поднимаюсь на чердак. Он забит ненужной мебелью и старыми картонными коробками. Кресло-качалка по-прежнему стоит возле слухового окна. Помню, как забиралась в него и качалась все быстрее и сильнее, быстрее и сильнее, надеясь, что случится страшное. Обычно папа или Си кричали мне снизу, чтобы я прекратила. Но иногда их не было дома, и я могла качаться до тех пор, пока не закружится голова или не станет скучно. Сажусь в кресло, привожу его в движение весом тела. На чердаке пыльно и тепло, хотя снаружи идет дождь и тянет холодом. Ковер все тот же — уродский, слишком яркий, зеленый. С проплешинами под ножками кресла-качалки. Слышу, как дождь выстукивает морзянку по стеклу. Раньше я любила сидеть тут и слушать дождь. Меня это успокаивало.
И Кэл меня успокаивал тоже. Даже Си не могла это не признать. Каждый раз, когда мы с ним выбирались куда-то, вдвоем или на встречу с друзьями, в какой-то момент я смотрела на него — как он травит байки, размахивая руками, — и чувствовала некое умиротворение. Мне так этого не хватает.
Вытягиваю ноги и вспоминаю про свой рюкзак. Я собиралась заявить о нем, но к стойке выстроилась очередь. Терпеть не могу очереди. Да и времени уже не было. Интересно, меня хоть попытаются отыскать или рюкзак так и будет пылиться где-то у них? И что они с ним сделают потом? Откроют? Отдадут содержимое на благотворительность? Посмотрят, не приглянется ли что-нибудь, а остальное выкинут в помойку? Подозреваю, сумка может просто затеряться в недрах системы. Хотя она все равно будет где-то; даже если вы не знаете, где находится вещь, она все равно где-то есть.
Не помню, какого цвета были лямки — синего, как сам рюкзак, или черного. Протираю глаза, пытаясь вспомнить. Твержу себе, что это ерунда, но все равно извожусь.
Внизу хлопает входная дверь. Си. Живет в Беркампстеде. Замужем. С тремя детьми. Работает на полставки в отделе кадров проектной фирмы. Там ей дали отпуск. «В связи с трагическими обстоятельствами». А ведь он даже не… Решаю спуститься вниз добровольно. Не хочу, чтобы она поднималась сюда.
На кухне пахнет выпечкой. Дюжина толстобоких румяных кексов остывает на подносе возле раковины. За массивным сосновым столом сидит Си, вытаскивает из чехла ноутбук. Тилли колдует над френч-прессом.
— Отруби с медом, — поясняет она, натянуто улыбаясь. — По рецепту из журнала «Good food». Будешь кофе?
Киваю и сажусь напротив Си. Та бросает на меня беглый взгляд и принимается разматывать провод от ноутбука. Она из тех людей, что, закончив работу, обматывают провод вокруг адаптера.
— Си хочет составить план, — говорит Тилли.
Средняя сестра включает компьютер; тот скрипит и жужжит потихоньку.
— Теперь ты здесь, и мы можем распределить обязанности.
На ней джинсы, белая рубашка заправлена за пояс. Лицо изможденное.
Почесываю подбородок, глядя на царапину на столешнице — тонкую, длиной примерно с мой мизинец. Интересно, чьих рук это дело.
— Я навела справки, — продолжает Си. — Думаю, нам надо поговорить с врачом. У папы ужасная сухость во рту.
— А как же эта розовая штука на палочке? — спрашиваю я.
Си кривит губы.
— Полагаю, нужно рассмотреть и другие варианты. Еще я читала о трансдермальных способах лечения хронических болей.
Я могла бы попросить ее рассказать подробнее. Но вместо этого смотрю поверх ее плеча на холодильник, злобно выглядывающий из угла кухни, — огромный, серый, страшный. Помню, когда отец купил его, никто из нас не решился спросить, зачем ему понадобилось столько холодного пространства.
— Алиса?
Возвращаюсь в реальность. Си смотрит на меня.
— Звонок, — говорит она, и по ее тону я понимаю, что ей приходится повторяться. — Вот тут. — Сестра указывает на что-то вроде дверного звонка или кнопку сигнализации, прикрепленной к столу. — Кнопка у папы рядом с кроватью, — продолжает Си. — На случай, если нужно будет нас позвать. Это Стив придумал. — Она слегка выпячивает подбородок, как всегда, когда пытается доказать, что права. — Если будешь дома одна, то лучше носи звонок при себе. Там сзади зажим. Так, что еще? Маргарет приходит три раза в день, меняет катетер и все остальное. — Сестра морщится при слове «катетер». — Тилли наготовила гору еды. И теперь ты здесь. — Она улыбается, но, по-моему, это больше похоже на гримасу. — Так что по утрам я буду работать, а сюда стану приходить после полудня.
— Я прилетела так быстро, как только смогла, — говорю я. — Улан-Батор — это чертовски далеко отсюда, знаешь ли.
— Я и не сомневалась ни на минуту, — отзывается Си. — Просто сказала, что теперь ты здесь…
— Может, ты почитаешь ему, Алиса? — Тилли ставит на стол три тарелки с кексами и три чашки кофе. — Ему бы это понравилось. Ты ведь так хорошо читаешь вслух.
Она садится и смотрит на меня с мольбой в глазах.
— Главное — все время быть рядом с ним, чтобы он чувствовал, что его любят, — произносит Си.
— Его и так любят.
Отламываю верхушку кекса и надкусываю ее, оглядывая отцовскую кухню. Она старая, еще из семидесятых, наверно. Плита стоит отдельно, вытяжка висит высоко над ней. Шкафчики из белых стружечных плит, по краям обитых сосной. Кухня не из тех, о каких грезят мои ровесники. Ни тебе гранитной «рабочей поверхности» из Италии, ни португальского кафеля на стенах, ни двойной раковины со смесителем, который можно вытащить, чтобы промыть углы. Пол покрыт линолеумом — тем самым, что никогда не выглядит чистым, сколько его ни отдраивай. Словом, это кухня старика. И она мне нравится. Но я все думаю про цвет папиного лица.
— Ему стало так плохо всего за две недели? — спрашиваю.
Си протягивает руку к тарелке с кексами, но тут же отдергивает ее.
— Мы позвонили тебе, как только узнали диагноз, если ты об этом, — говорит она.
— Он и до этого терял в весе, — добавляет Тилли. — Но не так чтобы заметно. И пару раз, когда я была рядом, он выглядел уставшим. — Сестра качает головой. — И все. А потом он позвонил нам уже из больницы.
— Он ведь наверняка знал, что с ним что-то не так, — говорю я. Тилли берет второй кекс и разворачивает обертку. Я смотрю в чашку с кофе. — Он же врач, черт возьми! Хирург. Он много знает о… здоровье.
Си постукивает пальцами по столу.
— Он курит, Алиса. И пьет.
Я шумно втягиваю воздух.
— Алиса, может, расскажешь нам о своей поездке? — предлагает Тилли.
— Не сейчас.
Отпиваю кофе. Слишком слабый. Подхожу к раковине и выливаю остатки. Кухонное окно выходит в сад: скучный прямоугольник, заросший травой. Клумбы по углам газона все в сорняках. Отец скорее домосед. Когда я думаю о нем, на ум приходят обитые деревом стены, книги, шорох расправляемой газеты. Наблюдаю за тем, как дрозд скачет по газону, замирает, утыкается клювом в землю. Слышу, как мои сестры поскрипывают стульями, и представляю, как они переглядываются; Тилли делает знак Си, чтобы та промолчала.
— Они живут в шатрах, — говорю я, не оборачиваясь от окна. Голос звучит громче, чем я рассчитывала. — В Монголии люди живут в шатрах. Каждые три месяца они собирают все свое добро, грузят на верблюдов и отправляются куда-то еще.
— И зачем они так делают? — спрашивает Си.
— А мне нравится, — отвечаю. — Мне по душе мысль о том, чтобы всегда двигаться дальше.
Си начинает фразу, но Тилли обрывает ее на полуслове:
— А как они решают, куда идти?
Оборачиваюсь и пожимаю плечами.
— Не знаю, — говорю. — Наверно, идут туда, где есть вода.
Опираюсь на край раковины, кусаю ноготь.
— Так почему бы им не остаться на первом же месте, куда они придут? — спрашивает Си. — Если там есть вода.
— Сколько ему осталось? — задаю вопрос я.
Тилли растирает остатки кекса по тарелке.
— Врачи сказали, от трех до восьми недель, — произносит наконец Си.
— И это было две с половиной недели назад?
— Да.
* * *
Дождь льет все утро, типичный английский дождь, мерзенький, мелкий и слабый, а небо плоское, белое и скучное. Выхожу из дома после ланча. Тилли и Си я говорю, что мне надо купить одежду, и это правда, и, возможно, я именно это и собираюсь сделать, захлопывая входную дверь и спускаясь по ступенькам. Но потом я сажусь в метро и не выхожу, проезжая «Уоррен-стрит», «Гудж-стрит», «Лестер-сквер».
На «Чаринг-Кросс» в вагон заходит женщина с большими славянскими глазами, толкая перед собой коляску. Ее дочка, одетая в розовое вельветовое платье и белые сморщенные колготки, смотрит на меня не мигая. Я тоже смотрю на нее. Мама девочки бросает на меня взгляд. Ждет, что я улыбнусь, агукну, помашу рукой. А я просто смотрю в глаза малышки и чувствую странное облегчение.
Выхожу на станции «Кеннингтон» и поднимаюсь по лестнице, а не на лифте. Здесь на каждом углу можно встретить Кэла: начищенные черные ботинки, подстриженная бородка, забытый мной зонтик — чуть в стороне от его брюк, чтобы капли стекали на пол. Никого. Прошло шесть месяцев. Даже больше. Я могла бы уже смириться, но не стану. Тут все знакомо до боли. Вывеска возле входа на станцию; урна, переполненная пакетами из-под чипсов и еды навынос; железная решетка на окошке газетного киоска; узкая полоска тротуара под высокой кирпичной стеной, а дальше — отрезок Элберт-стрит, до пересечения с Пентон-плейс, где недостроенная высотка наползает на горизонт; щиты, разрисованные граффити, и синий брезент, что полощется на ветру в конце ряда домов, где раньше стояло еще одно здание.
Выхожу на Амелия-стрит. Намокшие волосы липнут к голове, а я не знаю, как мне быть. Скорее всего, он сейчас на работе. А если и дома, то что мне делать? Постучаться к нему? «Прости, Кэл, я тут вернулась из Монголии, просто проходила мимо и решила узнать, не женился ли ты. Да, кстати, еще папа болен, и мне от этого невыносимо». Опускаю голову и прибавляю шаг, иду по другой стороне дороги, мимо парка. Провожу ладонью по прутьям ограды и слушаю, как ветер треплет листву. Если Кэл выглянет из окна, то увидит меня. Расправляю плечи и задираю подбородок. Это красивая улица: длинный ряд дверных арок и аккуратных окон в кремовых рамах. Викторианцам было не наплевать на детали, как сказал бы Кэл с гордостью, такого не увидишь в тех домах, которые сейчас лепят за пару месяцев. Когда я пришла в гости в первый раз, он повел меня на крышу. На мне было что-то не по погоде короткое и тонкое. Он встал сзади, обнял меня за талию, и мы сделали полный круг, 360 градусов, от Биг-Бена до Хрустального дворца и обратно. Я показала ему, где какие созвездия — те, что было видно, и те, что мы разглядеть не могли. «Здесь, на крыше, ты счастливей, чем дома», — сказал тогда Кэл. А я смотрела на звезды и понимала, что он прав.
Нахожу окно нашей спальни. Его спальни. Герань все еще стоит на подоконнике, вон ее ярко-красные лепестки. За цветами всегда ухаживал он, поэтому неудивительно, что она выжила, но я все равно расстроилась.
Пулленс-гарден — это скорее парк, открытый для всех и каждого, и потому мы никогда не гуляли там. Вместо этого мы забирались на крышу, лежали на скате возле лестницы, смотрели на звезды. Но теперь я вторгаюсь в парк, скрипом ворот выдавая свое присутствие, и иду по заросшей сорняками гравиевой дорожке, огибающей полукруглую лужайку. Присаживаюсь на лавочку. Она вся покрыта птичьим пометом и лишайником, на досках и позеленевших металлических подлокотниках — царапины от когтей. Если бы не лето, я лучше разглядела бы квартиру, но сейчас меня куда больше занимает дверь, ведущая на лестницу. Отсюда хорошо видно, кто заходит и кто выходит.
Я переехала к Кэлу, когда мы с ним встречались уже целый год, так что мое решение было вполне взвешенным, что бы ни говорила об этом Си. Я знала, что придется нелегко, мы с ним обсуждали это. Он сказал, что установит несколько правил: мне нельзя будет отвечать на телефонные звонки и иногда придется быстро исчезать. Правда, мы не обсуждали, что он сгребет все мои вещи в охапку и засунет их в шкаф, а я потом приду в квартиру и почувствую, будто и не живу там вовсе. Но это можно было предположить. Когда я рассталась с Кэлом, все вздохнули с облегчением, кроме Тилли. Что вполне понятно, если учесть, что в своих отношениях она тоже своего рода невидимка.
За месяц до моего ухода мы обновили спальню. Ничего особенного. Бледно-голубые стены, пол из дубового ламината, новый комод. Сидя на лавке, я грызу ноготь на мизинце и вспоминаю эту комнату до мельчайших деталей: щербатый плинтус, встроенный шкаф с потертыми стальными петлями, след на стене от спинки кровати. По утрам Кэл поливал герань, и его ноги торчали из-под халата, как у цапли. Наверно, он до сих пор так делает.
«Вот умчится он в Индию, женится там на девушке, которую никогда не видел, — и что с тобой будет тогда?» — спрашивала Си, уперев руки в боки. Я закатывала глаза и называла ее расисткой, но в то же время, как бы я этому ни противилась, какая-то часть меня вздрагивала от ужаса каждый раз, когда сестра заводила этот разговор.
Встаю, потягиваюсь и выхожу из парка. По дороге к метро я собираюсь просто пройти мимо двери на лестницу, но вместо этого поворачиваюсь к ней, захожу и поднимаюсь наверх. А почему бы и нет? Никому хуже не будет. Провожу пальцами по стене. На бетонном полу остаются мокрые следы моих ног, но он их не заметит. Возле его двери новый коврик, в бледную радужную полоску. Он бы не стал покупать новый коврик сам. Но моя самодельная табличка с выцветшей надписью синим фломастером «пожалуйста, никакой рекламы» все еще приклеена скотчем к почтовому ящику. Новая девушка или жена наверняка уже сняла бы ее. Звонка нет, вместо него лишь дешевый латунный дверной молоток в форме лисы. Протягиваю руку и поглаживаю ее по голове, а потом сбегаю по ступенькам и выскакиваю на улицу, пока не натворила глупостей.
Десять вещей, которые у меня есть
1. Клубок ниток всевозможных цветов.
2. Маленький перочинный нож, почти затупившийся.
3. Мамино обручальное кольцо, я ношу его на веревке вокруг шеи.
4. Куртка из плащовки.
5. Коричневые вельветовые брюки, которые мне чуть коротки.
6. Бледно-голубая рубашка.
7. Коричневые кожаные ботинки, которые мне почти впору. На левой подошве — дырка.
8. Одиннадцать фунтов и тридцать шесть пенсов.
9. Белый целлофановый пакет.
10. Портрет твоей мамы, который я нарисовал много лет назад.
В такие дни, как сегодня, очень важно продолжать двигаться. Я перехожу на другую сторону полуострова, иду мимо жилых домов с яркими цветными балконами, по широким пустым дорогам, мимо бесконечных строительных заборов, — туда, где машины изрыгают свои выхлопы, а воздух горький от жженого сахара. Я бы хотел привести тебя сюда. Мы бы могли сидеть на одном из бетонных цилиндров, разрисованных граффити, и разговаривать. Может быть, я рассказал бы тебе о том, как лет в двенадцать нашел баллончик с оранжевой краской. Ее мне хватило ровно на то, чтобы вывести свои инициалы на ограде у нас в парке. «Д. В.», причем «В» была вписана внутрь «Д». Потом я еще несколько месяцев ходил мимо, вздрагивая при виде этой надписи, а она все не исчезала.
* * *
Я беспокоюсь о тебе. Я волнуюсь, вдруг ты несчастна, я волнуюсь, вдруг ты голодна, я беспокоюсь, вдруг ты больна. Я переживаю, а вдруг ты не в Лондоне. Я переживаю, вдруг ты здесь, но ненавидишь этот город. Я волнуюсь, вдруг ты умерла.
* * *
Иду дальше, по Гринвичу, и под оградой вокруг Королевского военно-морского колледжа вижу скомканный сиреневый шарф. Разворачиваю: прямо посередине ткани проходит затяжка. На оживленной площади возле «Катти Сарк» подбираю заднюю часть серебряной сережки, и тут вижу, как недоеденный пирожок летит в черную урну. Говядина с луком. Все еще теплый. Кусая его, я стараюсь не вспоминать о том, как мама с покрасневшим лицом стояла на кухне, глядя на выпечку, которая никак у нее не получалась, несмотря на все усилия. На углу Эвелин-стрит и Нью-Кинг-стрит нахожу обрывок серого шнурка. Один его конец все еще сжат пластиковым покрытием, и это напоминает мне о школе — короткие брюки и замерзшие икры.
В Роттерхит я иду длинной, тихой дорогой, повторяющей изгибы реки. Здания справа от меня — частные дома с видом на реку — повернуты спиной к дороге. На противоположной стороне виднеются английские флаги; под окнами висят чайные скатерти. Скорее всего, ты живешь на берегу. Вероятно, ходишь на работу в строгом костюме. Я пытаюсь представить тебя: невысокая, как и она; волосы такие же рыжие; каблучки звонко стучат по тротуару. Юбка сидит как влитая; хлопковая блузка тщательно выглажена.
Не помню, как я покупал свой последний костюм, но представляю, как он висит на пластиковой вешалке на балке для одежды в углу комнаты. Помню ощущения от него: вес пиджака и ремень, который приходилось затягивать туже, чтобы брюки не провисали на талии. И помню, как уничтожил его. Если бы ножницы были острее, это было бы куда приятнее.
На крошечной мощеной площади, где свет, пробиваясь сквозь листья, блуждает по моей коже, под скамейкой я нахожу золотистую детскую заколку. Это ведь так называется? Заколка? Иногда я беспокоюсь, что скоро не смогу вспомнить названия очень многих вещей. Я уже подумывал было составить что-то вроде мысленного списка слов, которые нужно повторять в том случае, если они станут забываться. Но не стал этого делать из-за тебя. Увидеть, как ты отвернешься от безумного старика, бормочущего себе под нос, много хуже, чем страх забыть слова.
Порой возьмешь что-то в руки — и взглянешь на это как на чужое. Вот заколка: видишь, два зажима — это на самом деле один кусок металла, сложенный пополам; на самом его сгибе — крошечный цветок с пятью золотыми лепестками и красной пластиковой сердцевиной. Я держу ее между большим и указательным пальцами, и вижу, какой усталой, грубой и постаревшей стала моя кожа. Вижу грязь, въевшуюся в линии на ладони. Ногти толстые и желтые, а область вокруг них расслоилась и болит в тех местах, где я содрал зубами тонкие полоски кожи. Детская привычка.
Лучше бы шарф был золотым, а заколка сиреневой, но нельзя рассчитывать, что всегда все будет правильно. Я оставляю их на краю тротуара, на углу Милл-стрит. Расправляю шарф, а шнурок сворачиваю в кольцо, в центр которого кладу серебряную застежку серьги и золотистую заколку.
* * *
Ты, наверно, не знаешь, но это продолжается уже какое-то время. Правда, не всю твою жизнь. Честно говоря, довольно долго я хранил знание о тебе на задворках памяти. Как и многое другое, на чем я по разным причинам решил не зацикливаться. Мой разум представляется мне таким подземельем, лабиринтом из темных коридоров с воспоминаниями, гниющими в герметичных ящиках, длинными рядами стоящих в каменных нишах.
Впервые я узнал о тебе, когда мне было двадцать семь. Все могло сложиться иначе — и я хотел этого, но твоя мать упиралась, а я никак не мог найти нужных слов, чтобы заставить ее изменить решение. Тогда я уехал из Лондона, добрался до Лидса и попытался сделать вид, что никогда не любил ее. Работал водителем курьерского фургона. Кружил по городу, думал об известняке и кирпиче. Однажды я провел ночь на скамейке в Раундхей-парк, и никто меня не побеспокоил. Я познакомился с группой художников, только что покинувших колледж. Мы курили марихуану и не спали всю ночь. С одной девушкой у меня завязались отношения. Мелисса: волосы короче моих, в каждом ухе — целый ряд сережек-гвоздиков. С ней тоже ничего не сложилось. Все это время ты росла, и я работал на износ, чтобы только не думать об этом.
А потом мой отец облажался. Я провел зиму в Престоне. Мокрый асфальт. Голые деревья. Мама сжимала зубы так сильно, что я боялся, как бы она не стерла их вчистую. После этого я сбился с пути.
* * *
Не слушай моего ворчания. Я не должен утомлять тебя. Однажды я встретил буддиста. Он сидел на небольшом травянистом пятачке на пересечении Стэмфорд-стрит и Блэкфрайерс-роуд. Глаза его были закрыты; он медитировал. «Вот оно, — сказал он тогда мне. — Здесь и сейчас ты, я и этот поток машин. Это единственное место и время, когда можно изменить свою жизнь в нужную сторону». Я хотел бы сказать, что принял это к сведению. Но я не принял. И все же порой в памяти всплывает рыжеватый купол его головы, бледная-бледная голубизна его глаз, словно отражение моря в дождевых облаках. Здесь, сейчас. Это все, что у нас есть.
* * *
Тауэрский мост разведенными половинами высится в небе. Автомобильный хвост тянется от самой Друид-стрит. Водители нетерпеливо постукивают по рулю. Туристы, обмениваясь восхищенными взглядами, фотографируют друзей, которые указывают на белый массив корабля и на мост, чудесным образом сломанный пополам. Из открытого окна автомобиля я ловлю завиток табачного дыма. Прошу у водителя сигарету — тот неохотно протягивает мне одну, прикурив ее. В глубине его глаз — вспышка страха. Я вдыхаю серый дым. Да, успокаивают они меня все-таки, эти сигареты. «А заодно убивают», — сказала врач. Я тогда лишь пожал плечами и ответил: «Ну должно же хоть что-то». И это правда, вот только, если честно, я еще не готов.
Мост вернулся на место. Толпы мотоциклистов, забившие все до шлагбаума, завели моторы. Город снова медленно пополз.
Поработав какое-то время в арт-галерее, я устроился водителем такси. Нет, не черный кеб. В моем автомобиле были потрепанные голубые сиденья и багажник с хитроумной защелкой. На приборной панели у меня был приемник с закрученным проводом, похожим на телефонный. Бестелесный голос перечислял вызовы и пункты назначения.
Я работал по ночам. Дороги были свободнее, заработок — лучше, а пассажиры в большинстве своем — хуже. В поисках тебя я изучил каждый сантиметр города, от Хитроу до Голдер-Грин через Уэствей. Я искал тебя, каждую секунду. Люди садились ко мне в машину, и я наблюдал за ними, ловил краем глаза в зеркале отражение их лиц. Истории пассажиров вселяли в меня надежду: давно потерянный школьный друг случайно оказался в том же купе; бывший коллега из другой страны обнаружился в пригородном кафе. Мои клиенты говорили, что Лондон — удивительный город: миллионы людей, и все же здесь можно внезапно столкнуться с кем-то знакомым.
Ожидая, пока толпа по обе стороны моста чуть поредеет, я остановился посредине, оперся на перила и нагнулся к воде. Я бы солгал, если бы сказал, что никогда не думал об этом: броситься с тротуара под несущуюся массу грузовика; лечь голым на снег; сесть на краю моста, вобрать в себя напоследок весь мир, а потом оттолкнуться. Но мысль о тебе всегда была со мной.
Смотрю, как внизу течет вода. Однажды в детстве отец взял меня на рыбалку. Я уже не скажу тебе, где и когда это было. Помню только, что на солнце у меня сгорели щеки; что ростом я был тогда ниже отца; что мы ели бутерброды с сардинами из желтой пластиковой коробки; что я выудил всего одну тщедушную рыбку, а он — пять, но в кои-то веки сделал вид, что не разочарован во мне.
На Уайтчапел-Хай-стрит демонтируют рыночные прилавки — металл грохочет по металлу. Зеленые и белые чехлы складывают в привычные квадраты, потрепанные белые коробки погружают в фургон, что наполовину заехал на тротуар, мигая оранжевой аварийкой. Я нахожу яблоко, два раздавленных банана, оливково-зеленую кожаную перчатку с дыркой по шву, где большой палец встречается с указательным. Подбираю серебристую ручку на пороге библиотеки. Срываю с дерева коричневый каштан. А вот половина порванного конверта: черный шрифт на темно-бордовой бумаге.
Срезаю дорогу по Валланс-роуд. Мимо коричневого бетонного здания, накрытого зеленым брезентом, затем — в парк, прямиком к центральному кругу. Выбираю скамейку с видом на Дербишир-стрит; чуть дальше там — Бетнал-Грин-роуд, еще дальше — Хакни и канал. Опускаю перчатку на сиденье, придавливаю ручкой конверт, разламываю каштан пополам и кладу половинки поверх зеленой кожи. Присаживаюсь рядом.
Мне хочется заказать тебе чаю где-нибудь, где есть нормальные кружки и сахарницы, а потом сесть напротив и рассказать тебе обо всем.
* * *
Пора идти. Я оставляю перчатку на скамейке и шагаю в сторону Хакни. У входа в парк Лондон-Филдс, где в конце ряда магазинов дорога расширяется, словно устье реки, есть мощеная площадка с низкой кирпичной оградой и двумя деревянными лавками. Рядом со скамейками — три дерева: два маленьких, с тонкими стволами, и один большой платан, все еще с густой кроной. В одном из небольших деревцев, на сгибе, где ствол разделяется на две части, я вижу глиняную фигурку Будды, а на платане — часы, едва заметные среди листвы. Батарейка в них села. Я знаю это, потому что стою и смотрю, а стрелки не движутся. Сейчас, думаю, они либо на пять часов спешат, либо на семь часов отстают. Представляю, как ты проходила мимо них в тот самый момент, когда они показали правильное время.
Сижу на одной из скамеек, смотрю на часы и размышляю о том, есть ли в этом городе другие люди, которые, как и я, оставляют сообщения повсюду в надежде, что кто-то их поймет. Интересно, что означают часы и щекастый оранжевый Будда? Когда я встаю, то под лавкой нахожу — кто бы мог подумать! — устричную раковину. Провожу пальцами по совершенной, жемчужно-белой внутренней поверхности. Дальше все просто — полиэтиленовый пакет с синеватым отливом; зеленая зажигалка; детский носок, кремово-белый под слоем грязи; длинный темно-серый провод; каштановая резинка для волос, тонкая, как спагетти.
Вспоминаю, как отец стоял у окна комнаты, которую он отвел себе под кабинет, словно какой-нибудь аристократ с личной библиотекой, и только окна из ПВХ выдавали его. «Я просто ума не приложу, что с тобой делать, Даниэль», — сказал он тогда. Мне было двадцать два. Я только что вылетел с очередной работы. «Тебе надо заложить основы, Даниэль, — повторял отец снова и снова. — Нужна стабильная база. Ты должен суметь обеспечить себя, свою семью».
«Чертов лицемер», — выругался я, когда мама нашла его в той же комнате в луже блевотины, совершенно белого, как и пачка счетов на столе. Мама посмотрела на меня так, будто я отвесил ей пощечину.
Облака налились дождем и отбрасывают тени на дорогу. В воздухе уже пахнет дождем. Приют в Энджеле сегодня открыт, надо успеть туда, пока не припустило всерьез. Отрываю кусочек от полиэтиленового пакета. Наступаю на зажигалку, разламывая ее на куски, и затем выбираю из них треугольник зеленого цвета. Вытягиваю из носка шерстяную нитку, туго сматываю провод, скатываю резинку для волос в твердый коричневый шар. Наконец все цвета занимают свои места в жемчужно-белой чаше устричной раковины. Я возвращаюсь к мощеной площадке в конце дороги, дохожу до того дерева, чей ствол расходится на две части, и пристраиваю оболочку устрицы с ее содержимым между ветвями, закрывая крошечный треугольник пустого пространства. Когда пойдет дождь, капли наполнят ракушку. Возможно, по дороге домой ты поднимешь взгляд и увидишь ее.
Десять причин ненавидеть мою сестру (Си)
1. Стены ее ванной облицованы кафелем с нарисованными дельфинами.
2. Если бы ее пригласили в передачу «Desert Island Discs»[1], то песней, без которой ей не жить, Си назвала бы «I Want To Know What Love Is» группы Foreigner.
3. Имена ее сыновей начинаются на одну букву.
4. Когда я спрашивала ее про маму, она смотрела на меня с такой смесью жалости и самодовольства, что я едва могла ее слушать.
5. Она покупает яйца и перекладывает их из коробки в керамическую миску в виде курицы, которую потом ставит на холодильник.
6. В детстве она говорила, что у нас в доме водятся привидения.
7. Она заставляет меня чувствовать себя виноватой.
8. Она читает Daily Mail[2]. Можете представить, что она думала про нас с Кэлом.
9. Она считает меня дурёхой.
10. «Ненавидеть» — пожалуй, сильно сказано. Помню, как она читала вслух, когда у меня была простуда или болел живот. Сестра разыгрывала историю по ролям, строила забавные рожицы, чтобы меня рассмешить.
Мелодичная электронная трель вовсе не похожа на резкий визг дверного звонка, но я все равно сначала иду в прихожую. И, только почти спустившись, понимаю, что это отец звонит из комнаты. Сердце бешено колотится в груди, я бегу наверх. Когда я вхожу в спальню, отец сидит в кровати, опираясь о подушку, прислоненную к спинке кровати. Его глаза открыты.
— О, Алиса, — удивляется он, будто не ожидал меня увидеть.
— Что случилось?
— Ну, я не умер… — Он слабо улыбается. — Хотел… поговорить… с Матильдой… и Сесилией.
— Давай я помогу.
Он смотрит на меня с жалостью — как на ребенка, которому чего-то пока не понять.
— Пап, я уже не ребенок. Скажи, что тебе нужно, — я все сделаю.
Он качает головой:
— Мне просто… надо кое-что… сказать… твоим сестрам.
— Тилли ушла в супермаркет.
Хотя она и так уже наготовила на целую армию. Холодильник забит завернутыми в пленку контейнерами с супом, фриттатой, ризотто, а в папиных стареньких жестяных коробках полно печенья, лимонных долек и кексов. Покупать больше ничего не нужно, но когда я сказала это Тилли, она так расстроилась, что я не стала настаивать.
— А Си на работе. Она придет позже.
— Ничего… тогда… в другой раз.
Стою возле узкого дивана, обитого выцветшей тканью с узором из роз.
— Пап, я не понимаю тебя.
Он снова качает головой. Мой сборник Шеймаса Хини лежит наискосок на прикроватной тумбочке. Я читала отцу свои любимые стихи — «Полуостров», «Речь рыбака к лососю», «В краю болот». Папа не большой поклонник поэзии, так что, наверно, это было не совсем честно, но он не возражал.
— Хочешь, я почитаю вслух?
— Я… готов убить… за сигарету, — отзывается он.
— Папа!
— Ты говоришь… как твои сестры. Всегда такие… рассудительные… сестры…
Не то что я.
— Вряд ли… от этого… станет еще хуже… правда? — продолжает он.
Я приношу из своей комнаты сигареты.
— Открой-ка… окно. А не то нам… несдобровать.
Отец ухмыляется, но мне не до смеха.
Прикуриваю ему сигарету и протягиваю пепельницу с тумбочки. Он делает неловкую затяжку, кашляет. Сижу и смотрю на него, крутя кольцо на среднем пальце. Отец ловит мой взгляд:
— Позволь мне… насладиться ею… Алиса. Выкури одну… со мной.
Помню, как Си устраивала целые кампании, чтобы заставить его бросить курить. Вырезала из журналов наглядные фото почерневших легких. Рыдала за обеденным столом. Крала его сигареты и резала их на кусочки. Может, поэтому я и начала курить — хотела стать ближе к папе. Вытряхиваю из пачки еще одну сигарету, достаю зажигалку.
Отец выкуривает сигарету наполовину, а потом бросает ее в пепельницу. Я тушу ее за него, делаю еще одну затяжку и гашу свою следом.
— Что ты… собираешься… делать?
— С чем?
— Со своей… жизнью. Вернешься… в Малайзию?
— В Монголию. Не знаю. Я решу, когда… — прижимаю палец к губам. — Пап, разве ты не знал, что с тобой что-то не так? В смысле, такое состояние, оно же возникает не сразу.
— Не грызи… ногти… Алиса.
Прячу руки в карманы.
— Но ты же врач.
— Мне надо… прилечь.
Отец ворочается в простынях, пытаясь улечься.
— Давай помогу.
В руках он как ребенок, хрупкий и легкий. Обхватываю его вокруг груди и укладываю на спину. Это совсем не трудно. Сажусь на край дивана и смотрю на рисунок на обложке книги. Прислушиваюсь, но вместо птичьего пения слышу только папино дыхание, грубое, как наждачка.
— Помнишь, как ты мне покупал мятных мышек? Я сто лет таких не ела.
Он берет меня за руку. Пожелтевшим пальцем поглаживает полоску кожи между большим и указательным.
— Может, скажешь мне? — спрашиваю.
Палец замирает.
— Я все передам Си и Тилли.
— Ты… напоминаешь мне… свою мать.
Он почти никогда не говорит о маме. Не представляю, что сказать.
— Твои… волосы. Сестры… всегда… завидовали им.
Я побрилась налысо в семнадцать лет, во время школьных каникул. Стояла тогда в ванной, смотрела в зеркало на свой бледный череп незнакомой формы, а раковина была забита темно-рыжими локонами. «Вот теперь я им покажу», — думала я. Уже не помню, что именно я хотела этим доказать. Но в доме в тот момент были только мы с папой, и, когда я спустилась к ужину, раздраженная и готовая к ссоре, он даже бровью не повел — просто посмотрел на меня и продолжил есть как ни в чем не бывало.
— Какой она была? — спрашиваю, стараясь не выдать ни тени отчаяния в голосе.
Отец смотрит в потолок. Не знаю, слышал ли он мой вопрос.
Мама погибла, когда мне было четыре года. Она должна была заехать за мной, забрать с занятий по балету. Помню, как я стояла в зале, держала в руках розовую сумку с вышитой балериной, слушала, как другие девочки занимаются под музыку, скользя по деревянному полу, и ждала.
Потом Элла Саммерс сказала мне, что маму закопали в землю, где червяки, и теперь она лежит там, в темном ящике, и я никогда больше ее не увижу. Я расплакалась, даже завопила, заткнула уши и закричала, что ненавижу Эллу, но по ее торжествующему взгляду поняла, что она не врет. После этого меня неделями мучили кошмары. Тилли и Си по очереди укладывали меня, потную и дрожащую, к себе в кровать, обнимали и убаюкивали, пока я не засыпала. «Шш… тише, тише, не расстраивай папу». «Шш… тише, тише, с мамой все хорошо». «Ты не виновата. Никто не думает, что ты виновата».
— Пап? Я спрашивала о маме.
— Сложная, — отозвался он наконец. — Она была… сложная.
Как и я.
— Наверно… я был… несправедлив. Я обещал… — Он хмурится. — Я обещал ей… любить тебя… так же… Алиса.
Его глаза закрываются. Рот обмякает. На меня накатывает паника. Как понять, что… Но тут я вижу, как простыня слегка приподнимается и тут же опускается. Хочу встряхнуть его, разбудить. Уже кладу руку ему на плечо, но он такой исхудавший и усталый, что я не решаюсь. Сижу еще немного, а потом закрываю окно, забираю пепельницу с недокуренными сигаретами и выхожу.
* * *
Отцовский дом не так уж мал, в нем полно комнат, по которым можно бродить, где можно задержаться, но я не нахожу себе места. Беру газету Тилли, пролистываю ее и кладу обратно. Принимаюсь мыть посуду, но мне быстро надоедает. Как только приходит Маргарет, я хватаю папины ключи, сую ноги в шлепанцы и черкаю записку для Тилли. Стоя на светофоре на Ист-Хит-роуд, думаю: может, поднять руку и поймать первый же кеб? Поехать в Хитроу, подойти к кассе и попросить служащего выбрать для меня пункт назначения. Воображаю суету аэропорта, потом полет — мертвое время, а сразу после — аромат другой страны и волнение, поднимающееся к горлу. Напоминаю себе, что мой паспорт дома. Что отец болен. Перехожу через дорогу, пересекаю стоянку и выхожу к парку Хэмпстед-Хит. Иду по дорожке между двух прудов, потом дальше, к деревьям. Старик в красном дождевике и кожаных ботинках показывается впереди. Я тут же сворачиваю направо, на узкую, нетоптаную тропинку, — видеть его невыносимо. Скидываю шлепанцы и сразу чувствую кожей каждый камешек, каждый прутик на дорожке. Но это лучше, чем слезы. Шагаю быстрее, впечатывая ноги в землю.
На вершине Парламентского холма три женщины в спортивных костюмах стоят у таблички с подробным описанием места. Один мужчина, в черном, складывает огромного воздушного змея. Другой, с всклокоченными волосами, лежит на траве, закрываясь рукой от солнца. Кроме них тут еще человек восемь, пара собак, обнюхивающих друг друга, и малыш в зеленом комбинезоне, в коляске. Сажусь на одну из лавочек на склоне холма, подтягиваю ноги к груди и смотрю на Лондон. В миллионах окон отражается солнце. Выискиваю собор Святого Павла, небоскреб Мэри-Экс, квартал Кэнери-Уорф. В путешествиях я всегда говорю, что родом из Лондона, и всякий раз слышу в этом какую-то фальшь.
После того самого первого субботнего обеда я привела Кэла сюда. Мы сидели — может, даже на этой скамейке — и пытались вычислить его квартиру среди всех остальных квартир, офисов, библиотек и школ. «По-моему, твоя родня — милейшие люди, — сказал он тогда. — Не понимаю, с чего вдруг ты так переживала». — «С того, что Си считает тебя террористом, а отец подозревает, что ты силой утащишь меня в Индию и запрешь там на кухне. С того, что они ничего не понимают». Нет, ничего такого я не сказала. Только пожала плечами, улыбнулась и выразила горячее желание познакомиться с его семьей. Тогда я еще не подозревала, как все обернется.
Вынимаю из кармана мобильник, нахожу номера Кэла — мобильный, домашний, рабочий. У него в квартире в прихожей стоит телефон. Представляю, как он звонит… и женщина подходит к нему, босая. Кэл любил красить мне ногти, каждый палец в свой цвет. Может быть, еще не поздно. Может, мы еще сможем найти какой-то выход.
Держу палец над кнопкой вызова и смотрю на Лондон. И не нажимаю. Потому что мы все это уже проходили. Смысла нет. Я это точно знаю.
* * *
Когда я вхожу в дом, в нос мне ударяет запах лука, помидоров, жареной говядины. Спагетти болоньезе. Папа обожает спагетти болоньезе, которые готовит Тилли. На кухонном столе стоят две кастрюли: одна с пастой, другая с соусом. А моих сестер и след простыл. Воображаю, как они втроем с отцом разговаривают наверху, но, поднявшись, вижу там только папу и Тилли. Дверь открыта. Тилли сидит на стуле рядом с диваном, держит на коленях тарелку спагетти.
— Хотя бы ложечку, пап. Я измельчила все, как только смогла, — говорит она.
Отец мотает головой.
— Но это же твое любимое блюдо. Правда ведь?
Папа переводит взгляд на меня, и Тилли оборачивается. Они оба выглядят виноватыми.
— Ничего не ест, — говорит Тилли. — Так похудел.
— Не суетись, Матильда. — Он кашляет: слабый скрипучий звук, от которого у меня сжимается сердце.
— А где Си?
— Пошла домой. Она принесла вот это. — Тилли показывает маленькую бутылочку со спреем. — Это искусственная слюна.
Я скрещиваю руки на груди:
— Ты сказал им то, что хотел, пап?
— Алиса, что с твоими ногами? — спрашивает Тилли.
Я смотрю вниз. Ноги все в грязи и, возможно, в засохшей крови — трудно сказать наверняка.
— Где твоя обувь? — продолжает сестра.
Отец смотрит на меня так, будто видит насквозь. Я снова чувствую себя пятилетней.
— Внизу полно еды. Может, поешь? Я приду через минутку.
Выходя из комнаты, я слышу вдогонку:
— Пасту, наверно, надо погреть.
Иду в ванную, закрываю дверь и пускаю воду в раковину. Мягко поглаживаю правую ногу, и вода темнеет, а я едва сдерживаю слезы. Не от боли. Мне не больно. Вымываю левую ногу и шлепаю по лестнице, оставляя мокрые следы.
Спагетти слиплись. Я вываливаю их в миску, поливаю соусом. Тилли спускается, выкидывает папину порцию в помойку и бросает взгляд на мои босые ноги.
— Выглядишь устало, — говорю.
— Он ничего не ест.
— Не уверена, что он может есть. Тилли, соус я не грела.
Сестра пожимает плечами, накладывает себе еду и садится напротив.
— Что он сказал? — спрашиваю.
— Что он не голоден, а вот от сигареты бы не отказался. И чтобы я перестала суетиться, — произносит Тилли, покачивая головой.
— Я имею в виду перед этим. Ему нужно было о чем-то поговорить с тобой и Си.
Вижу, как она пытается изобразить равнодушие.
— Что такого он хотел сказать вам, чего не может сказать мне?
Тилли накручивает пасту на вилку:
— Это не важно, Алиса.
— Не ври мне, Тилли. Только не ты.
Она распахивает глаза и почесывает нос.
— Почему у вас вечно какие-то чертовы тайны от меня, а? — В моем голосе сквозят жалобные, детские нотки.
— Мне кажется, ты несправедлива к нам, Алиса.
— Это его завещание, да? Плевать мне на его завещание. Так в этом все дело?
Дергаю заусенец на большом пальце.
— Да там ничего серьезного, правда.
Тилли смотрит на меня с той же жалостью, что я видела в папином взгляде. Мне снова хочется кричать.
— Он пожилой человек, Алиса. Он… — Тилли прижимает кончики пальцев друг к другу. — Он умирает. Пока тебя не было, заходил доктор. Сказал, осталось уже недолго. Это может случиться в любой…
— Это сводит меня с ума.
— Алиса, Алиса… — Тилли гладит мою руку.
Я отталкиваю ее.
— Он любит тебя, Алиса, — говорит сестра.
Мне нужен Кэл. Хочу, чтобы он помассировал мне ноги, а потом накрасил ногти. Чтобы принес пиво из холодильника и рассказал, как провел день. Хочу обнять его за шею и не отпускать.
Десять причин сердиться на отца
1. Он лгал.
2. Он играл в азартные игры.
3. Он сдался.
4. Он разбил маме сердце.
5. Он породил меня.
6. У меня его нос, и, подозреваю, другие черты. Еще похуже.
7. Он был задирой и трусом.
8. Иногда я просыпаюсь и думаю, что это я был всему виной.
9. Все эти его рассуждения о том, как произвести впечатление. Как быть мужчиной.
10. Очень странно любить и ненавидеть человека одновременно.
Я сплю в приютах не каждую ночь. Если ты приходишь слишком часто, они начинают стараться исправить твое положение — это достаточно честно, но уже я сделал свой выбор, что далеко не всегда так уж просто.
Этот приют находится в крипте церкви на Дункан-террас. Я узнал о нем еще в апреле. Молодой парень с хвостиком, в оранжевых ботинках, сказал мне, что там кормят, а еще иногда дают зубные щетки и носки.
Когда я пришел туда, дождь лил как из ведра. По всей Экссес-роуд люди опускали головы, горбили плечи и ускоряли шаг. В детстве я любил дождь. Любил сидеть у окна, смотреть, как он мерцает в свете уличных фонарей, и следить за каплями, стекающими по стеклу. А мама в дождь всегда нервничала. Боялась, что мы размокнем, будто сахарные. Помню, как она носилась вокруг отца, пришедшего с работы, пытаясь отряхнуть капли с его плеч. Он отгонял ее, скидывал пальто и ботинки, похожие на пустые панцири жуков, и грязная вода с них впитывалась в ковер в коридоре. Теперь я разделяю тревогу матери. Боюсь, как бы одежда не прогнила, а дождь и холод не пробрали меня до костей, заставляя чувствовать себя старше, чем я есть. Боюсь за рисунок во внутреннем кармане пальто, хотя он и завернут в полиэтилен и продержался уже так долго.
Я бы лучше спал в самой церкви, где огни города «кровоточат» через витражи, а из углов на тебя смотрят статуи. Но тяжелые входные двери с петлями, похожими на гигантские цветы, закрыты. Придется зайти через боковую дверь в коридор, где каменная статуя Девы Марии хмуро глядит с алькова, затем открыть еще одну дверь и спуститься по лестнице.
Стены крипты окрашены в белый цвет. На полу — бежевый линолеум. Основное пространство, разделенное низкими кирпичными арками, занимают ряды металлических раскладных кроватей. Они очень высокие, края простыней и одеял вылезают из их тонких каркасов. Кухня втиснута в один из углов. Это единственное место с окнами; сквозь две узкие полоски грязного стекла видна улица. Здесь пахнет чайными пакетиками, прокисшим молоком и человеческим потом.
Я не хочу, чтобы ты приходила в такие места, как это. Пытаюсь успокоить себя мыслью о том, что ты выросла в обеспеченной семье. Но я знавал тех, кто раньше жил как король, а теперь спит на улице, так что гарантий нет ни у кого. Вписываю свое имя в регистрационную книгу и просматриваю список в поисках тебя. Когда я чувствую себя так, как сейчас — немного взволнованным, немного выбитым из колеи, — то я вижу сначала цвета, а потом слова. Среди кремовых, грязно-желтых, каштановых и ярко-синих имен лишь одно бледно-голубое, и оно не твое.
Много народу сидит на низком черном диване и возле него, глядя в мерцающий экран телевизора. Узнаю леди Грейс с ее вечной коляской и машу ей рукой. Обычно она ночует в парке напротив Смитфилдс. Правда, жалуется на шум, зато говорит, что мясники к ней относятся хорошо, да и рядом с ними ей как-то спокойней. В коляске у нее — маленькая походная печка, пригоревшая кастрюля и пластмассовые вилка с ложкой, которые она выпросила в кафе. «Я всегда в походе, дорогой, — сказала она мне при знакомстве. — В глубине души я — вечный турист. — И добавила, что мечтает жить за городом: — Хочу спать под деревьями, слушать пение птиц».
Разговаривать мне сейчас ни с кем не хочется, так что я усаживаюсь на другой диван в дальнем конце комнаты. На столе лежат четыре газеты. Я проглядываю каждую, но не нахожу того, что я ищу.
Я плохо себя чувствую. И не могу притворяться, что мне лучше. Что-то будто тормозит меня, заставляя все болеть. Если я умру, никто об этом тебе и не скажет.
На ужин сегодня паста с брокколи и кусочками курицы. Когда подходит моя очередь, я улыбаюсь женщине, которая раздает еду, погружая огромную металлическую ложку в необъятную кастрюлю. Получив свою порцию, я сажусь в конце стола, наклонив голову к тарелке. Синяя линия по краю напоминает мне о маминых тарелках, где нарисованные синим мальчик и девочка стояли на синем острове, держась за руки. Весь набор на восемь персон стоял за стеклом в шкафу из темного дерева, и каждое воскресенье мама чистила его метелкой из перьев. В детстве я просил разрешения помочь. Но к тому времени, как я повзрослел настолько, что мне можно было это доверить, я уже передумал. «Глупо держать в доме тарелки и никогда не пользоваться ими», — заявил я — и увидел, как мама вздрогнула от моих слов.
Иногда я спрашиваю себя, как она уживалась со всей папиной ложью. Наверно, пока мама не знала правду, ей было довольно легко. А когда она все же уличила отца во лжи, та уже так плотно вплелась в канву маминой жизни, что проще было оставить все как есть, чем пытаться распутать.
* * *
— Можно я сюда сяду?
Поднимаю глаза. Рядом стоит мужчина. Широкие плечи, начинающие редеть грязные каштановые волосы, круглое бледное лицо, серые глаза. Нос широкий и красный, как у пьяницы. Я ничего не отвечаю, но он усаживается на стул справа от меня:
— Мы кушать вместе. Так будет лучше.
Он из России или из Польши — словом, из Восточной Европы.
— Я Антон! — Он протягивает руку. Так вот чье это было имя, льдисто-голубое.
— Даниэль.
Его ладонь загрубела от работы. Уже давно я не пожимал ничьей руки. Он набивает рот пастой и начинает шумно есть, разевая рот и покачивая головой.
— Что ты сегодня делать? — спрашивает он. Я вижу, что у него между зубов застряли кусочки еды. — Что ты встретил?
Каждый день за ужином мой отец спрашивал, был я сегодня в школе или нет. Он делал упор на последнюю «л», будто выплескивал золото на скатерть. И если мой ответ его не устраивал, я отправлялся наверх без десерта. А по ночам, когда он уходил, мать звала меня вниз и угощала яблочным пирогом, имбирным бисквитом, заварным кремом или миндальным тортом. Думаю, так она пыталась извиниться.
— Бродил, — отвечаю я.
Он кивает, продолжая жевать:
— Где?
Я пожимаю плечами:
— Просто так, вокруг. А ты?
Его лицо мрачнеет.
— Сегодня утром я ждать работы, но они не взять меня. — Он ударил кулаком по столу. Мой стакан с водой дрожит. — Они берут молодых. А я силен как бык. Говорю им, но они меня не слышат. — Антон вонзает вилку в кусок курицы и машет ей в мою сторону. — Нет работы — нет денег.
Я вздыхаю:
— Вы поэтому здесь?
— Я здесь, потому что мой чертов друг говорит: нельзя больше оставаться в его доме. Говорит, я пью, я плохой.
Я сочувственно приподнимаю бровь, прожевывая вареную брокколи, которая превратилась в темно-зеленую водянистую массу.
— Я пью только из-за дочки, — говорит он.
Я медленно жую, не решаясь ничего сказать.
— Моя дочь… — его глаза загораются, — она красавица. — Антон энергично кивает. — Когда ей два года, она говорит мое имя. — Отложив вилку, он откидывается на спинку стула и складывает руки на груди. — Говорит: «Тато, тато». «Тато» — это папа. — Он указывает пальцем на сердце. — Умная, да? Я говорю слово — она говорит слово.
* * *
Я даже не знаю, как ты выглядишь. Не знаю, где ты сейчас. Можешь поверить, я пытался тебя найти. Однажды я пришел к ее дому, позвонил в дверь, но никто не отозвался. Заглянул в окно и увидел на ковре следы от мебели, которая стояла там раньше. Подождал еще. Потом в конце концов вернулся домой, уселся и стал смотреть на телефон. Но все, кто звонил, хотели мне что-то продать — стеклопакеты, электричество, Бога. Я слушал, как они сбивчиво тараторят свой текст, а когда по сценарию была моя очередь говорить, я спрашивал, не знают ли они, где она. Но они не знали.
* * *
— Она в порядке? — спросил я. Антон хмурится. — Ну, ваша дочь. Вы сказали, что были пьяны из-за нее.
Выражение его лица становится отстраненным, как часто бывало с твоей мамой. Антон молча берет вилку и ест.
Я тоже ем. Доев, я замечаю, что паста оставила мазки крахмала на моей тарелке.
— Извините, — говорю я. — Я не хотел совать нос в ваши дела.
— Совать нос? — Когда он хмурится, глубокая линия пересекает пространство между его бровями.
— Вмешиваться, быть любопытным, — говорю я. — Я не хотел этого.
Не думаю, что он понимает меня.
— Ее мать… она сука. Вы ведь говорите «сука», да?
Я пожимаю плечами.
— Я люблю ее мать, она моя жена, но теперь она не отвечает на телефонные звонки. Сейчас я звоню и ничего не слышу, кроме гудков. У нее есть парень, я знаю это. Она шлюха, сука, такая же, как все женщины. — Он тяжело вздыхает. — Но моя дочь, моя Сильвия… — Он трет кулаком левый глаз. У него очень толстые пальцы. Тонкий золотой ободок врезается в плоть на безымянном. — Какой-то раз я звоню, я выпил пива, и она не дает мне поговорить с Сильвией. Я сказал, что должен с ней поговорить, но она не дает. — Он снова трет глаза. — Потом просит денег. Я отвечаю, что посылал. Она говорит, что этого мало, что я прячу деньги. Я злюсь и говорю, что она не понимает.
Женщина на кухне подзывает нас за добавкой. Я наелся, но все равно беру еще. Антон накладывает себе полную тарелку, как и в первый раз. Мы садимся за стол и оба молчим, пока еда не кончается.
— Я думаю, что это только одна ссора, ничего, — говорит он, гремя вилкой по пустой тарелке. — Муж и жена, они ругаются, да? Но потом она опять спрашивает, пил ли я пиво. Я говорю, что нет, но она говорит, что Сильвия у друзей. В другой раз — Сильвия спит, а на третий — не хочет со мной разговаривать. — Он колотит кулаком по столешнице. — Она не хочет со мной разговаривать, — восклицает он. — Она моя дочь. Моя красавица дочь. И теперь она не хочет со мной разговаривать?
* * *
Я знаю, что стоит нам встретиться — и станет не важно, что мне пришлось искать тебя так долго. Стоит нам встретиться — и в нашем распоряжении будет все время мира. И мы наговоримся обо всем.
* * *
— Видите? — Антон протягивает мне фотографию с закрученными краями. — Только держите по бокам.
Я аккуратно прихватываю снимок пальцами, точно так же, как люди достают из автомата на станции «Кингс-Кросс» свои еще влажные фото на паспорт.
Девочке на вид года три — впрочем, мне всегда было трудно определить возраст на глаз. У нее папино круглое лицо. Темно-русые волосы заплетены в косички. Она стоит, прислонившись к белой стене. Слева от нее — закрытая дверь. На правой части снимка виднеется угол подоконника. На Сильвии синее хлопковое платье, подол расширяется книзу от белого пояса и заканчивается чуть выше коленей с ямочками. Девочка смотрит куда-то поверх объектива. Она не улыбается, но выглядит довольной.
— И как долго? — спрашиваю я.
— С того момента, как я видел ее, прошло четыре года два месяца и шестнадцать дней. С того дня, как говорил, — один год и двадцать пять дней.
Я смотрю на фото, пытаясь добавить годы ее изображению. Он протягивает руку, и я понимаю, что с неохотой отдаю снимок обратно.
Мужчина, который попросил написать мое имя в книге, выгоняет нас из-за стола. Мы берем с прилавка две чашки чая, сдобренные молоком и сахаром, и садимся на диван с газетами. Антон рассказывает мне о том дне, когда родилась его дочь, как она уцепилась за его палец и посмотрела ему в глаза. Он говорит о том, как познакомился со своей женой на свадьбе двоюродного брата. Она разрешила ему поцеловать ее, но, когда он попытался коснуться ее груди, она дала ему пощечину, и он уже знал, что хочет жениться на ней. Он рассказывает о поездке в Ближнюю Померанию на польском побережье, когда Сильвии был всего годик. Каждый день они ходили на пикник на пляж. Он относил дочь в море, сажал ее себе на плечи, слушал ее смех. Они прочесали пляж в поисках янтаря, нашли кусок с прекрасно сохранившимся муравьем внутри. Он не спрашивал обо мне, а я был счастлив сидеть и слушать. Телевизор слепил глаза основными цветами и ревел жестяным звуком. В кресло слева от нас резко падает человек, как мне кажется, примерно моего возраста. Его нога перевязана до колена. Вокруг рта его борода пожелтела. Он бормочет сам с собой, а потом засыпает. Мы все слишком быстро умираем.
— Будет лучше, если она забудет меня, да? — говорит Антон. Он поворачивается ко мне, и я смотрю в его бледные водянистые глаза и на потрепанную кожу. — Лучше совсем без отца, чем с таким, как я, да?
Я качаю головой, но не знаю, что он имеет в виду, и от этого все внутри меня сжимается от боли.
* * *
Думаю, Антон мог бы говорить до утра, да я и рад бы позволить ему, но в таких заведениях есть свои правила. В десять тридцать мы занимаем соседние кровати и пытаемся заснуть. Свет еще не погас, а уже начался храп. В приютах вечно так, и для меня это проблема. Я уже приучился спать очень чутко, поэтому даже в безопасном месте сплю очень неровно. Лежу и смотрю на спину Антона под одеялом, пока наконец кто-то не гасит свет.
* * *
Похоже, я перестал дышать. Во всяком случае, проснулся я, задыхаясь в темноте, будто человек, который чуть не утонул. Мне снилось, как я шел по мосту Ватерлоо к рекламной растяжке на стене кинотеатра: белые буквы на лимонном фоне — огромные, в человеческий рост, но слов никак не разобрать. Я все шел и шел, но так и не добрался до конца моста.
Я выделяю пять вариаций храпа: от тихого, хриплого до низкого, звучного. Фоном слышны слабые прикосновения дождя к узким окнам. Воздух провонял сном, пуканьем и немытой кожей. Один из волонтеров ворочается в кресле. Иногда они читают с фонарем или оставляют работать телевизор с выключенным звуком, но этот сидит в темноте. Интересно, о чем он думает. Интересно, что привело его сюда. Может, ему самому доводилось прятаться от дождя, засовывая газеты под одежду, чтобы не продрогнуть? Или, может, он потерял кого-то?
* * *
Когда мама позвонила мне в тот день, я сначала не понял, о чем речь. Я слышал ее. Слышал слезы в ее голосе, слышал слова, но никак не мог упорядочить их.
Люди по-разному это называют. Я экспериментировал с названиями в течение последних двадцати лет, чаще всего у себя в голове. Иногда, в те времена, когда у меня было такси, я решался поговорить с пассажирами, если у них было располагающее лицо или если ночь была особенно длинной, темной и одинокой.
Мой отец совершил самоубийство.
Мой отец покончил с собой.
Мой отец умер.
Мой отец убил себя.
Мой отец принял смесь диазепама и диаморфина. Мы так и не узнали, где он их взял.
Он не знал, что еще предпринять.
Он слишком глубоко увяз.
Он был несчастным лживым ублюдком, и мне все равно, что он умер.
Моя мать нашла его. Я никогда не прощу его за это.
* * *
В то лето, когда я окончил университет, долго стояла невыносимая жара. Родители приехали на мой выпускной. Отец потел в костюме с галстуком. Мама, взволнованная и застенчивая, нарядилась в широкополую шляпу. Я прогулял все лекции и семинары, какие мог, тратя свое время и энергию на марши против войны, против расизма, за права женщин, а еще на соблазнение женщин, на убеждение их позировать обнаженными, зря переводя масляную краску из дорогих тюбиков, на курение марихуаны и распивание пива. Удивительно, что я вообще сдал экзамены. Отец принял весть о моем выпуске с поджатыми губами. «С этого момента ты должен работать вдвое больше», — сказал он, хотя не хуже меня знал, что я все профукал и теперь меня никуда не возьмут.
Возможно, мы были похожи больше, чем я готов признать. Он до последнего скрывал, что играет в азартные игры, а как запахло жареным — решил покончить со всем одним махом. Возможно, я поступил бы так же.
Помню, как сидел с матерью в столовой. В шкафу за стеклянными дверцами стояли ряды нетронутых тарелок, а стол был завален бумагами. Письма, счета-фактуры, счета. «Ну, я уверена, что этому должно быть какое-то объяснение», — твердила она снова и снова. Этому обязательно должно быть какое-то объяснение.
Когда отец умер, мамины волосы совсем побелели. Они и раньше были пронизаны сединой, но той осенью, после того как она нашла его тело и все эти счета, в ее волосах не осталось и намека на цвет. Был период, когда она пыталась краситься — в ядовито-рыжий, в выцветший сиреневый, — но в конце концов сдалась и оставила все как есть.
Время двигаться дальше, но идти мне некуда. Я поворачиваюсь на бок, и кровать скрипит подо мной. С противоположного конца комнаты слышится чей-то кашель. Я думаю о дочери Антона. Представляю, как она сидит у него на плечах, держась за волосы, и смеется. Я хочу разбудить его и спросить, как же он мог оставить ее, как он мог потерять ее.
Десять фактов о доме моего отца
1. Входная дверь заедает.
2. В гостиной висит портрет Тилли и Си. На нем им семь и пять лет. Они в похожих розовых платьях и белых носочках.
3. На ковре в гостиной под кофейным столиком до сих пор виднеется бледное пятно: тридцать лет назад мама разлила там бутылку красного вина.
4. Папин кабинет пропах табаком.
5. В шкафу под раковиной стоят четыре бутылки солодового виски: Talisker, Ardmore, Jura, Laphroaig. Talisker осталось уже на донышке, остальных — больше половины.
6. Когда мне было восемь, я отодвинула кровать от стены и написала свое имя красной шариковой ручкой на обоях. Надпись до сих пор там.
7. В доме нет ни Интернета, ни компьютера.
8. На втором пролете есть три скрипучие половицы: одна — третья по счету от двери в комнату Си, вторая — возле моей комнаты, а третья — в самом низу лестницы, ведущей на чердак.
9. Если долго смотреть на обои в подсобке, можно увидеть на рисунке сотни крошечных человечков, стоящих на крошечных островах.
10. Здесь я никогда не чувствовала себя как дома.
Едва открыв дверь, я понимаю, что отец мертв. Дом будто зажмурился, затаил дыхание, надеясь, нет, даже молясь о том, чтобы случившееся не произошло на самом деле. Стою в дверях, и так хочется повернуться и уйти прочь.
Не помню, сколько раз я сбегала отсюда в детстве. Возвращаться всегда было невесело: незнакомцы требовали назвать им адрес, полицейские подозрительно поглядывали на меня, разговаривая по телефону, — худенькая, маленькая, рыжая, зеленоглазая, да, это она. Учителя возмущались или кричали; в любом случае, они твердили одно и то же, снова и снова. Отец всегда выглядел раздосадованным и слегка морщился, будто съел что-то не то. Однажды Си шлепнула меня; я шлепнула ее в ответ.
Поначалу-то мне все нравилось: и волнение, охватывавшее меня, когда я выбиралась наружу и ныряла в ночную прохладу, и морозный аромат на школьной спортплощадке, и желтые уличные огни, и тихий шорох лисьих шагов. Я воображала себя вором-домушником, детективом, убийцей. Я отползала от здания — дома или школы, — а потом оглядывалась на него: пустые темные глазницы окон, тяжелые мрачные камни. Иногда я в буквальном смысле бежала, неслась, пока ноги не начинали гореть, а сердце не начинало колотиться в груди, будто загнанный зверь. Я никогда не убегала куда-то, всегда только — откуда.
Захлопываю дверь, снимаю куртку и вешаю на крючок поверх его летнего плаща. Папа. Пытаюсь представить его лицо, но не могу. Не надо было уходить. Мне некуда было идти и нечего делать, я просто слонялась по улицам, стараясь не впадать в панику. Надо было остаться, поговорить с ним, сказать, что все это не имеет значения. Какая разница, что там за секреты между ним, Тилли и Си. Это их дело. Надо было сказать ему, что я его люблю.
— Алиса? — Си появляется в дверях гостиной. — Алиса, он… — Сестра сжимает губы.
— Он уже?..
— Мы пытались тебе дозвониться…
Я оставила мобильный в комнате.
— Доктор только что ушел.
Киваю.
— Я позвонила Стиву. Он скажет мальчикам.
Изучаю выпуклый узор на стене в прихожей: наверно, точно такие же букеты цветов в квадратных рамках красуются на стенах и в других прихожих — в тысячах чужих домов.
— Тебе надо бы зайти к нему, — говорит Си.
Я ни разу не видела мертвеца.
— А где Тилли?
Си кивает в сторону гостиной.
— Говорят, это помогает. Посмотреть на тело.
У меня голова пухнет. Пытаюсь представить, как отец лежит там, этажом выше. Надеюсь, кто-нибудь раздвинул шторы и открыл окно. Надеюсь, там не мрачно и душно. Как это случилось? Внезапно? Или он этого ждал? Лежал, смотрел в потолок и чувствовал, что сердце вот-вот остановится? Ему было больно?
— Мы обе простились с ним.
Я прохожу мимо нее в гостиную. Тилли сидит на диване, сложив руки на коленях. Ее лицо совершенно белое.
— Мы пытались тебе дозвониться, — говорит она.
— Простите.
Они ждут, что я расплáчусь. Я сама жду, что расплáчусь.
— Он?
Тилли опускает глаза:
— Он был не совсем в сознании, Алиса. Когда… — Она сжимает руки и поднимает взгляд.
Мне нужен Кэл. Хочу, чтобы он погладил меня по волосам и спел что-нибудь. Он часто сочинял песенки, глупые, бессмысленные, с нечеткой мелодией: Алиса, Алиса, Алиса. Не лезь в кроличью нору, без тебя я не могу. Останься тут со мной, Алиса, Алиса, Алиса. Хочу почувствовать, как его губы касаются моей кожи, как вибрирует голос у него в груди. Я могла бы позвонить ему, но от этого все только усложнится.
— Милая. — Тилли протягивает ко мне руки. Если я позволю ей обнять меня, то не знаю, что случится.
— Я пойду… — Делаю знак рукой в сторону лестницы. Тилли кивает.
Но я не иду в его комнату. Прохожу мимо нее, поднимаюсь на чердак, сажусь в кресло-качалку и раскачиваюсь взад-вперед, взад-вперед, взад-вперед, впиваясь ногтями в ладони. Сестры наконец догадались, где я, и стали звать меня, но я не в силах ответить. И когда Си поднимается по лестнице и встает передо мной, скрестив руки на груди, я не в силах взглянуть на нее. В конце концов она бросает свою затею и уходит.
Мы с Кэлом поссорились из-за недомолвок. Это было уже под конец отношений, когда проблемы становилось все труднее не замечать. Он обвинил меня в пассивной агрессии. Я обвинила его в трусости. Сказала, что мы застряли, не можем двигаться дальше, потому что он не хочет даже сказать родителям о моем существовании. Он ответил, что родители ему не указ, они не все решают в его жизни. «А вдруг ты обманывал меня?» — выпалила я тогда. «Мне иногда кажется, что ты ревнуешь», — выдал он. «Шутишь? Да пошел ты!» — в сердцах я швырнула на пол чашку с кофе. Она не разбилась, только прокатилась чуть-чуть, и гуща выплеснулась на тонкий темно-коричневый ковер, который мы оба терпеть не могли.
* * *
Потом я слышу звонок в дверь. Голоса. Так вот что значит — «приглушенный тон». Четыре пары ног на лестнице.
Они положат отца в гроб и заколотят крышку. Прижимаюсь лицом к коленям и обхватываю ступни руками. Чувствую собственную дрожь.
Стараюсь не слушать. Когда они уходят, я спускаюсь к себе в комнату и включаю телефон. Спустя некоторое время, после цепочки переадресаций, музыкальных пауз и «оставайтесь на линии», меня наконец соединяют с аэропортом Хитроу, отделом утерянного багажа. Я сижу на кровати, сжимаю-разжимаю край одеяла в кулаке. Простыни скучные, темно-синие. Отец всегда покупает что-нибудь в таком духе. Покупал. Меня скручивает от боли, будто кто-то продырявил мне грудь и влил туда свинец.
— Чем могу помочь? — Мужчина на другом конце провода говорит с роскошным нигерийским акцентом. Вот бы он почитал мне что-нибудь. Чтобы я лежала в кровати, натянув одеяло до подбородка, а он читал мне книжку. — Алло?
— Да, извините. Я насчет рюкзака.
— У вас есть идентификационный номер, мэм?
— Что, простите?
— Код, по которому можно найти вашу сумку, мэм. Он должен быть наклеен на обложку паспорта или какие-нибудь другие документы, которые вы предъявляли во время регистрации.
Я изучаю обои — колючие стебли розовых роз тянутся за мою кровать.
— Мэм?
— Нет. Нет, не думаю, что у меня он сохранился.
Мужчина на том конце провода вздыхает тихо, но достаточно долго, так что я успеваю услышать.
— Что ж, тогда давайте начнем с подробного рассказа о вашем рейсе.
Помню — сиденья в самолете были темно-синие, с небольшими подушечками на подголовниках. Помню — на ужин давали курицу в томатном соусе и рис. Помню — женщина в соседнем кресле была в желтом пиджаке с пуговицами, похожими на шоколадные медальки.
— У вас бывало так, что вы поругались с человеком, а потом он… не знаю… исчез? — говорю я.
— Мэм?
— И сейчас, когда вы вспоминаете о нем, то понимаете, что только и делали, что ссорились с ним. Или, по крайней мере, никогда не говорили ему самого важного. А теперь его больше нет, и уже ничего не поделаешь, правда?
Обвожу пальцем розу, пытаясь вспомнить, как же я выбрала эти обои — они ужасны.
— Мэм, если вы сообщите мне информацию о вашем рейсе и опишете сумку, я смогу…
— Это не важно.
— Но, мэм, я могу…
— Нет, правда, все в порядке, спасибо. Вы мне очень помогли. Спасибо за ваше терпение.
Спускаюсь по лестнице и иду по коридору к папиной комнате. Дверь закрыта. Она белая, с четырьмя углубленными панелями. Никогда не рассматривала ее внимательно раньше. Берусь за латунную ручку. На ней виднеется красная полоска — там, где я ободрала кожу возле большого пальца. Мне нужна сигарета.
«Алиса, ты же знаешь, что курить нельзя», — говорил отец всякий раз, когда я приезжала домой. Я смеялась и указывала на его собственную сигарету, а он отвечал: «Да, двойные стандарты. Но если серьезно, это же и правда вредно». — «Я знаю, пап». — «Я просто не хочу быть плохим отцом», — сказал он мне однажды, а я в ответ просто рассмеялась. Надо было сказать ему: «Ты хороший отец. И всегда им был».
Открываю дверь и делаю шаг. Шторы задернуты. Это бесит меня. Подхожу к тому окну, что возле кровати, и распахиваю его. Золотые вечерние огни. Вдруг я замираю, не решаясь открыть другие окна, но это все-таки проще, чем взглянуть на постель. Во дворе напротив стоит большая черная машина с хромированной отделкой. Кот миссис Уильямс сидит на подоконнике, смотрит на меня.
Постель пуста. Кто-то снял все простыни. Этого я не ожидала. Одеяло, сложенное в центре, похоже на облако с детского рисунка. На матрасе видны швы, плотная обивка по углам. Шесть подушек без наволочек лежат в изголовье. Зачем ему было шесть подушек? На краю одной из них — желтое пятно. Я не могу пошевелиться.
Когда его забирали, его уложили на носилки или сразу в гроб? Не понимаю, почему мне это интересно. Я не хочу этого знать. Но я хочу узнать. Наверно, на косяках остались следы: краску содрали, когда спускались по лестнице. Не хочу смотреть туда.
Стою возле кровати. Чуть сгибаю колени и чувствую твердый край рамы. Ложусь — и пружины впиваются мне в спину. Прямо надо мной на потолке — черная точка. То ли муха или паук, то ли просто пятнышко. Смотрю, не сдвинется ли оно. Нет, не шевелится. Значит, либо это пятно, либо насекомое умерло.
Десять моих страхов
1. Оказаться таким, как мой отец.
2. Не суметь объяснить тебе это все.
3. Море. Я могу справиться с ним на береговой линии. Там можно снять обувь и шлепать по воде. Но вот дальше, где становится холодно и темно, мне уже страшно.
4. Быть взаперти.
5. Не найти верных слов.
6. Сон.
7. Смерть.
8. Собаки.
9. Никогда не найти тебя.
10. Отыскать тебя.
Антон разглядывает мой шрам. Я поворачиваю голову так, чтобы он не мог видеть тонкую молочно-белую полоску, которая тянется от правого глаза вниз, к уху. Около десятка людей сидят за столом. Пара человек еще спят. Леди Грейс уже ушла. Я поедаю кукурузные хлопья, которые начинают разбухать от молока.
Антон сидит напротив. Перед ним — большая чашка чая, полная миска овсяных хлопьев в сахаре и тарелка с горкой тостов. Он тычет ложкой мне в лицо, разбрызгивая молоко по столешнице.
— Что это? — спрашивает он, касаясь другой рукой собственной щеки.
— Несчастный случай, — говорю я.
Приподнимая брови, он набивает рот хлопьями.
— Я водил такси, — объясняю я. — Попал в аварию лет пять или шесть назад.
Но я не говорю, что чуть не убил тогда человека. И что это случилось из-за того, что я искал тебя.
— Ты получать страховку, да?
— Я получил иск.
Он сочувственно хмурится, отхлебывая чай.
Мои воспоминания о том времени очень смутны. Даже об аварии: помню только, что у меня не было замедленного восприятия произошедшего, о котором говорят люди. Я искал тебя. И думал, что нашел. Помню, как увидел рыжеволосую женщину: она шла точь-в-точь как твоя мать. А затем — ничего, зияющая пустота, пока я не очнулся от выворачивающей наизнанку боли.
Антон болтает в чашке той же ложкой, которой ел хлопья, достает горку наполовину растворившегося сахара и втягивает в рот. За его спиной солнечные лучи просачиваются в кухонные окна. По стеклу стекает вода, но дождя не слышно.
— Что ты сегодня делаешь? — спрашивает он.
— Буду бродить.
Он хмурится.
— А ты? Пойдешь искать работу? — спрашиваю я.
Он пожимает мощными плечами:
— Не знаю. Уже три дня, а они меня не брать.
— Если хочешь, можно… — Я прерываю себя на полуслове. Давненько я не принимал участия в чьей-то судьбе.
— Куда ты идешь? — спрашивает Антон.
Я подумывал рассказать ему о тебе, но все-таки не стал. Хотя, возможно, он бы все понял. Я же вижу, как разгораются его глаза, когда он говорит о дочери. Так же, как и у меня.
— Куда бы ты хотел пойти? — интересуюсь я.
Антон крутит чашку по пластиковой поверхности стола:
— В Букингемский дворец.
«Букингемский» — роскошное слово цвета старомодного комода из красного дерева — в его устах звучит непривычно.
— Я хочу увидеть Букингемский дворец.
Мы просим бутербродов у волонтера на кухне. Он дает нам зубные щетки и пасту в придачу. В ванной комнате здесь один писсуар и одна кабинка. Я стою у раковины и надраиваю зубы, пока у меня не начинают кровоточить десны. Стараюсь не смотреть в зеркало.
Антон носит белые кроссовки. Его куртка похожа на старый армейский спальник: раздутая, блестяще-оливковая, того же цвета, что имя его дочери. Я натягиваю ботинки и затягиваю шнурки.
Поднявшись по лестнице, Антон сворачивает направо, а не налево. Я следую за ним в церковь, которая оставляет ощущение школьного зала, и отворачиваюсь, пока он крестится, а потом опускается на колени на заднем ряду. Я не верующий, но в ожидании Антона я смотрю на изображение Христа на дальней стене, обрамленное крылатым золотым пламенем, и произношу молитву: те слова, что целыми днями готовы сорваться у меня с губ, теперь летят вверх, к сводчатому потолку.
Снаружи уже разгорается день. Еще прохладно из-за дождя, но я уже чувствую, что в воздухе притаилась жара. Сегодня мне придется обвязать куртку вокруг пояса; я научился делать это так, чтобы не помять фотографию.
* * *
Мы с твоей мамой встречались в квартирке в Блумсбери. Она принадлежала ее подруге. Марина работала в Париже, а это местечко держала про запас, для поездок в Лондон. Возможно, ты не хочешь об этом знать, но я все-таки расскажу тебе, не могу удержаться. Квартирка была крошечная, но замечательная. Мы с твоей мамой запирали дверь и оставались наедине, только она и я, в нашем маленьком мирке, а огромный мир все шумел вокруг — только уже без нас. Она рассказывала забавные истории о своих дочках, о знакомых мамашах; абсурд она могла углядеть буквально во всем. Когда она смеялась — звонко, по-настоящему, — мое счастье становилось плотным, реальным, будто хрусталь.
Иногда после наших встреч мы отправлялись на прогулку. Помню, как мы шли по Уобурн-Сквер-гарден, любовались расцветающими нарциссами и болтали о том, в каком из этих элегантных домов мы хотели бы жить. Но потом она всякий раз начинала бояться, что нас увидят, нервничала, ругалась со мной и в конце концов говорила, что ей пора.
* * *
— Это место для богатых, да? — Антон крутит головой, рассматривая черные ограды площадей, роскошные кирпичные дома и студентов, снующих вокруг зданий университета: множество модной обуви, уложенных волос и серьезных учебников. А я почти слышу стук ее каблучков по тротуару, чувствую прикосновение ее руки, вижу блеск ее глаз.
Антон останавливается на углу Гордон-сквер, внимательно смотрит на трех девушек, переходящих дорогу. Потом кивает.
— Сильвия. Она приходить сюда, — говорит он. — Я? Может, я буду мертвый, но она приходить сюда. Она учится. Она уже говорит по-английски лучше меня. Она приходить сюда.
Мы идем дальше, по Торрингтон-плейс в сторону Тоттенхем-Коарт-роуд. Я готов слушать Антона весь день напролет. Мне интересно знать, что волосы Сильвии вьются, когда они влажные, что ее кожа пахнет теплым молоком, что она бормочет во сне. Ведь сам я это все упустил.
Когда я спрашиваю его, посылает ли он дочери письма, Антон отворачивается:
— А что ей сказать-то? — Краска заливает все его лицо, поднимаясь от подбородка, и я вдруг отчетливо понимаю, что он не умеет писать.
Антон предлагает купить пива, но я качаю головой, и он не настаивает. Проходя по Сохо, он глазеет на секс-шопы, тихо посмеиваясь. Через Мэйфейр мы идем молча, погрузившись в свои мысли.
Я не люблю Букингемский дворец, но Антону тут все нравится: и покрытые золотом статуи, и солдаты в меховых шапках, и даже туристы, которые фотографируются, выстроившись у забора.
— Ты ведь четыре года живешь в Лондоне, — говорю я, — и до сих пор не был здесь?
Антон пожимает плечами:
— Я здесь для работы, для денег, для дочери. — Он отводит взгляд. — Мне нужна камера, — тихо говорит он. — Мне нужна камера, чтобы отправить фото Сильвии.
Мы оба замолкаем. Солдат справа от нас кажется статуей. Я жду, что он двинется и выдаст себя, но он остается неподвижным. Может, он сейчас думает о любимом человеке?
— Мой шрам, — говорю я. — Он от дверцы автомобиля. Правда, я ничего об этом не помню.
Антон слушает.
— Я думал, что нашел кое-кого, — продолжаю я. — Вот почему потерял управление. Меня обвиняли в халатности, говорили, что я мало спал, пил накануне, пять лет не ходил к окулисту… и все в таком роде. А на самом деле я просто подумал, что нашел кое-кого.
Мы смотрим, как мальчик лет восьми направляет фотоаппарат на двух женщин, отставив его от себя так, будто он вот-вот взорвется. Женщины держатся за руки, их глаза сияют.
— Кого? — спрашивает Антон.
Чувствую, как сердце в груди замирает. А скамеек здесь нет. Тяжело опускаюсь на крыльцо рядом с группой студентов — французов, по-моему. Те флиртуют вовсю, играют с телефонами, визжат от собственных шуток. Один из них, паренек лет семнадцати, ловит мой взгляд и тут же отводит глаза. Вижу, как он наклоняется к своей соседке и что-то ей шепчет. Она смотрит на меня и краснеет.
День раскаляется, и я чувствую, как по спине течет струйка пота. Утром я чистил зубы, но во рту все равно горчит.
— По-моему, ты очень грустный человек, — говорит Антон, подсаживаясь ко мне.
Я ерзаю на каменных ступенях.
— Временами.
Он кивает.
— Моя мать, — говорит он, — тоже грустная, как ты. Это трудно.
— Ты злишься на нее? — спрашиваю я.
Антон качает головой:
— Нет, не злюсь. Она мертвая уже десять лет, наверно.
— Хочешь, я помогу тебе написать письмо? Для Сильвии.
Я не смотрю на него, а он молчит, выбивая ногой странный ритм.
— Правда, оно будет на английском, — продолжаю я. — Но ты говорил, она знает английский.
Проходит минута, и его нога прекращает вытанцовывать.
— Ты добрый человек, Даниэль. Я хочу, чтобы ты написал письмо.
Я киваю.
— Только не здесь, не здесь, — говорит Антон.
* * *
Мы возвращаемся обратно в Энджел, потому что это его территория, а я знаю здесь одно место. Нас там, конечно, не встретят с распростертыми объятиями, но и не прогонят.
Однажды я пытался найти тебя там — в компьютере. Женщина, которая пахла духами моей матери, помогла мне. Компьютер выдал 432 000 результатов, но тебя среди них я так и не нашел.
Антон идет слишком быстро.
— Помедленнее, прошу тебя, — говорю я, прижимая руку к груди: чувствую, как сердце увеличивается в размерах.
Он хмурится:
— Ты болен?
Я вздыхаю:
— Просто ходи со мной помедленнее.
Он сбавляет шаг. В любом случае, мне больше нравится идти не спеша, поглядывая и вверх, и вниз, и по сторонам.
* * *
Однажды я подвозил мужчину с сыном. Они сели ко мне в машину возле неосвещенного дома в Тутинге в пять утра. Мальчику было не больше пяти. Мужчина нес ребенка на руках; на левом плече у него висела спортивная сумка. Он быстро шептал что-то мальчику на непонятном мне языке. «В Хитроу, пожалуйста», — попросил он. Я украдкой разглядывал их лица, когда они мелькали в зеркале в свете фонарей. Глаза мальчика закрывались; отец гладил его по волосам. Не думаю, что они убегали, но мне хотелось в это верить. Ночь была тихая. Я надавил на газ, и автомобиль пулей пролетел мили, отделявшие нас от ярких огней аэропорта. Когда мы приехали, мальчик уже спал; лицо его отца было напряженным, на правой щеке дергался мускул. Мужчина дал мне щедрые чаевые и коротко кивнул, потом достал сумку из багажника, взял на руки спящего ребенка и скрылся за стеклянными дверями зала вылетов. Я представил: тревожное ожидание в очереди на регистрацию, уверенный взгляд на паспортном контроле и — вздох облегчения, когда самолет взмыл в небо.
* * *
— Ты вернулся бы домой, если бы смог? — спрашиваю я у Антона, уворачиваясь от галдящих туристов возле Британского музея. Он будто не слышит, отвлекшись на запах, идущий от киоска с хот-догами. Но когда мы доходим до конца длинного черного забора и сворачиваем за угол, Антон вдруг отвечает:
— Это сложно.
— Понятно.
— У меня нет денег на самолет. И потом. Если я поеду, вдруг не смогу вернуться? Я же говорить вчера: может, лучше совсем без отца, чем с таким, как я. Видно, что я пью, да? И у меня нет денег для нее.
Представляю, как мой отец сидит за столом в кабинете, считает свои долги, а на полу стоит портфель с банкой, полной таблеток.
— Ну конечно… — Я осекаюсь, не зная, что сказать.
Мы идем молча. Я мысленно успокаиваю сердце: тихо, тихо, мы уже почти пришли, почти пришли.
На Миддлтон-сквер я замечаю крошечный носок, розовый, с тонкой ленточкой, продетой сквозь ткань сверху. Останавливаюсь, подбираю его и кладу в карман — в тот, что без дырки. Антон или не замечает, или просто ничего не говорит об этом. На ходу я ощупываю носочек. Спереди — крошечный бантик, пришитый одним стежком. На самом кончике — выпуклый шов и еще что-то шершавое, вроде засохшей грязи. Представляю, как малышка сучит ножками по чехлу коляски. У ее мамы под глазами мешки; она торопится на прием к врачу. В прошлый раз они опоздали, пришлось ждать несколько часов. Идет дождь, на улице зябко, но женщина вся в поту. Носочек падает на землю, и девочка громко плачет: воздух холодный, босая ножка неприятно скользит по чехлу коляски. Но мама этого не замечает. Плач малышки измучил ее. Откинув пряди со лба, она толкает коляску дальше.
* * *
Мы с Антоном останавливаемся перед библиотекой. Это большое округлое здание. Участки стены под окнами плотно усеяны крошечными голубыми плитками. Антон с тоской смотрит на паб через дорогу.
— У нас нет бумаги, — говорит он.
— Я попрошу.
Антон мотает головой:
— Не хочу плохую бумагу, не надо плохой бумаги.
Я делаю шаг ко входу, и стеклянные двери раздвигаются перед нами, но Антон остается на тротуаре.
— Может, тогда не будем… — обращаюсь я к нему.
Двери начинают было закрываться, но ощущают мое присутствие и открываются снова.
— Нет-нет. Я хочу. — Антон распрямляет плечи и хмурится: между бровей залегает глубокая складка. — А что это за место?
— Библиотека, — отвечаю я. — Сядь где-нибудь.
Махнув рукой в сторону столов, расставленных между металлическими стеллажами с книгами, я иду прямиком к стойке с надписью «Информация». Курносый мужчина с рыжей бородкой поднимает голову, и по его лицу я вижу все, что он обо мне думает. Выгляжу-то я, по-моему, не так уж плохо, но если ходить все время в одном и том же, то одежда быстро изнашивается. Да и лондонская грязь накрепко въедается в кожу. Если бы шел дождь, было бы проще — люди куда снисходительнее к жертвам погоды, промокшим до нитки. Я улыбаюсь мужчине. Не слишком широко — чтобы не показывать сломанный зуб в нижнем ряду, — но все же довольно располагающе.
— Мне нужна ваша помощь, — произношу я. Мужчина смотрит на меня с подозрением, но я продолжаю: — Мне нужно написать письмо.
Он делает шаг назад — крошечный, но заметный.
— Не могли бы вы дать мне два листа бумаги? — спрашиваю я. — И одолжить ручку?
— Я не… в смысле, у нас нет…
— Я был бы вам очень благодарен за это, — выговариваю я с самым благородным произношением, на какое способен. Правда, оно уже подзабылось — в моем мире от него мало проку.
Мужчина хмурится, сжимая большой и указательный пальцы так, что они побелели. Телефон справа от него тихо жужжит, мигая красным. Его коллега отвечает на звонок. Я жду.
— Вот возьмите. — Рыжий мужчина берет два листа бумаги из принтера за столом и протягивает их мне. — И еще это. — Он берет шариковую ручку с клавиатуры компьютера. У нее нет колпачка, а на корпусе видны следы зубов.
Я изо всех сил стараюсь не вцепиться в них сразу.
— Спасибо.
Он выглядит смущенным. Я снова улыбаюсь.
— И конверт, — говорит он. — Вам ведь будет нужен конверт. — Он вдруг делает паузу. — Или он у вас есть?
Я отрицательно качаю головой. Он поворачивается и наклоняется, открывая ящик. Темно-синий свитер слегка задирается, открывая смятые края рубашки и свисающую плоть на его боках.
— Спасибо, вы очень любезны, — говорю я.
Он делает движение головой — легкий кивок в сторону.
Когда я возвращаюсь с бумагой, ручкой и конвертом, Антон издает радостный возглас. Несколько человек поднимают головы, и я прикладываю палец к губам. Мой приятель выбрал стол у окна, отгороженный стеллажами и заваленный газетами. Я собираю их в пачку, на потом, а затем кладу перед собой чистый лист бумаги.
— Этот — для черновика, — говорю я, разделяя листы. — А этот — для самого письма.
Я уже давно ничего не писал.
Мы находимся в разделе фантастики, в секции «О». Буква «О» — белая, с легким налетом жемчужного блеска. У моей матери была нитка жемчуга, один из подарков отца, которые тот делал, мне кажется, из чувства стыда. А она думала, что из-за любви. Однажды мы разложили их все на обеденном столе — кольца и браслеты, ожерелья и броши. «Выбери две вещи, — сказал я, — только две». Мне нелегко было произнести это твердо: мама плакала, а я никогда не мог вынести ее слез. Она выбрала жемчуг и золотой медальон в форме сердца, в котором ее фотография была напротив папиной, вырезанной не совсем по размеру. Я заставил себя прикусить язык.
Антон диктует мне. Я полагал, что придется задавать ему вопросы, подсказывать, что и как лучше написать, но слова льются ровно, складываясь в готовые предложения. Это письмо существовало в его голове уже давно.
— Моя Сильвия. Через «в», Даниэль. Через «в». Ты же англичанин…
Пишу тебе из Лондона, из Англии. Он очень большой, тут много народа. Я по тебе скучаю. Каждый день просыпаюсь и думаю о тебе. Вижу твое лицо. Каждый день думаю, какая ты красивая. Я ночую в очень большом доме.
Он бросает на меня настороженный взгляд. Я ободряюще киваю в ответ.
Здесь есть сад с двумя рядами цветов и дерево с яблоками. Тебе здесь будет нравиться. Будет нравиться копать землю маленькой лопатой, растить цветы.
Наверно, иногда ты не помнишь меня. Но это нормально, Сильвия. Лица трудно держать в голове, когда людей нет рядом. Я не забываю тебя. Я хочу… нет, нет, мне хочется, чтобы ты помнила меня.
Я пишу, а сам думаю о тебе. Я ведь никогда не видел твоего лица. И когда на душе тяжело, я тревожусь о том, что найду тебя — и не узнаю. Боюсь, что тогда, на дороге, это была правда ты, а я упустил свой единственный шанс. Но чаще я все же уверен, что не пропущу тебя.
* * *
Нельзя соскучиться по тому, кого не знаешь. Но я скучаю по тебе.
* * *
Трудно все объяснить. Может быть, когда ты станешь старше, я скажу тебе. Но скоро я возвращаюсь домой. И мы едем в горы. Твои ноги длиннее, ты быстрее меня. Ты можешь рассказать мне про все, что было после моего отъезда.
Мужчина со светлыми дредами пробирается мимо нашего стола. Я вижу, как он смотрит на нас, притворяясь, что не делает этого. Выбрав книгу с рыжим пламенем на обложке, он спешит прочь.
Дочь моя. Я хочу показать тебе Лондон. Хочу увидеть, как твои глаза загорятся при виде зелени моста Хаммерсмит — той зелени, что можно увидеть, лишь подойдя совсем близко, даже чувствуя запах краски. Хочу показать тебе свои места — те уголки, куда я выкладываю вещи. Выцветший желтый нарцисс, зажатый между планками сточной канавы. Серебристая вешалка на вытянутой руке дерева. Кнопка цвета киновари, втиснутая в щель между изъеденными временем кирпичами.
«Мусор», — скажешь ты.
Нет, не мусор. Взгляни.
Я расскажу тебе о слове «киноварь»: это цвет, а еще минерал. Такой яркий, красный. Можно подумать, будто он создан человеком, но нет, он рождается под землей и выходит к свету.
У меня есть много вопросов к тебе, Сильвия. Я хочу знать каждую секунду с тех пор, как я уехал. Я надеюсь, что ты не ненавидишь меня за отъезд. Это ради помощи, я здесь, чтобы помочь тебе. Иногда все идет как-то не так, и нужно время, чтобы вернуться туда, куда я должен попасть.
Я люблю твою маму, Сильвия. Иногда взрослые ссорятся, но я люблю ее и тебя.
Я обещаю, Сильвия, я вернусь домой. Нужно время, но я вернусь. Я вернусь, подниму тебя в небо так высоко, что ты увидишь все поверх домов, поверх людей и поговоришь с птицами. Если ты сердита, я могу подождать.
Мой друг Даниэль пишет это письмо для меня. Он добрый человек.
Я люблю тебя, Сильвия.
Тато
Мой почерк всегда был не слишком хорош. Он похож на синий след насекомого, устало ползущего по бумаге. Когда я пишу свое имя, оно кажется мне незнакомым. Поднимаю глаза и вижу, что мужчина за стойкой наблюдает за нами. Интересно, ему нравится работать здесь, среди всех этих непрочитанных слов? Что они для него — обуза или возможность?
— Я перепишу заново, начисто, — говорю я, вместе с Антоном глядя на неровные края своих букв.
Он кивает:
— А потом я ей нарисую.
Чистовое письмо не слишком отличается от черновика, но Антон не в обиде. Он забирает у меня бумагу и ручку и начинает рисовать рамку вокруг написанного. Я смотрю, как он хмурит брови, выводя ручкой тонкие переплетающиеся листья и цветы. Даже в мои годы люди все еще способны меня удивить.
Я разворачиваю газеты, потому что шанс есть всегда, и, быть может, именно в тот день, когда я решу сдаться, я как раз и найду то, что ищу.
* * *
Странное дело: я чуть не проскочил мимо. В смысле, прочел заметку — и двинулся дальше. Ведь когда ищешь что-то так долго, то в твоем воображении все уже видится кристально четко и потом нелегко понять, что реальность не совсем такова.
Все эти годы я искал твое имя, с тех самых пор, как узнал его. Искал не только в газетах, но и по радио, на книжных корешках, в компьютерах, даже на надгробиях.
Я нашел не твое имя, а его — черное, с отблеском серебра и золота. Увидел на странице The Times, что и неудивительно. И уже было перелистнул, как вдруг что-то щелкнуло в мозгу — и меня словно ударили под дых. Сердце трепещет в груди, я зажмуриваюсь. Вдох-выдох, вдох-выдох. Открыв глаза, я вижу, что Антон все еще рисует замысловатую розу, а мужчина за стойкой печатает что-то на компьютере. Мимо окна проходит женщина, прижимает к уху телефонную трубку. Газета лежит на столе передо мной. Я переворачиваю страницу.
Это не твое имя, а его. Но когда мне наконец удается сконцентрироваться на мелком шрифте в самом низу, то я нахожу тебя: вот она, голубая льдинка в конце строки.
Дата завтрашняя. Это четверг, мерцающий зеленью гребень холма.
Я думаю о том, как тебе должно быть грустно сейчас, и от этого мне самому становится больно. Сую руку в карман и сжимаю в ладони крошечный детский носочек.
Они могли поставить неверную дату, неверное время.
Так, без паники.
Я вырываю заметку из газеты потихоньку, очень аккуратно, чтобы мужчина за стойкой ничего не заметил. Антон поднимает глаза, но я не встречаюсь с ним взглядом. Сворачиваю кусочек бумаги и прячу его во внутренний карман — туда, где лежат носок, клубок и лекарство от сердца. Я знаю, что там написано, но не в силах расстаться с этой заметкой.
* * *
На похороны отца я надел пиджак с пятном на лацкане. Я вообще не хотел идти, но мать стучала в дверь до тех пор, пока я не открыл, и стояла в комнате, пока я не оделся. Это был яркий день, как сегодня: теплый воздух, ровное голубое летнее небо. Я не мыл волосы уже несколько дней. Голова зудела. Глаза болели.
На похоронах было десять человек. Шестерых из них я не знал. У одного из мужчин в темно-сером костюме был оранжевый загар. Я представил: окна в комнате затянуты жалюзи; на зеленом сукне стола — веер перевернутых карт. И этот мужчина улыбается, глядя на то, как мой отец проигрывает то, чего у него нет. Бормоча свою речь, викарий запнулся на имени моего отца. Позже, за тяжелыми деревянными дверями церкви, мужчина в сером пожал мне руку и сказал, что он с сожалением узнал грустную новость. Отец был его другом, хорошим парнем. У него был низкий голос, сочный и уверенный. Похоже, что он делал маникюр. Я ничего не ответил.
* * *
— Даниэль, ты болен? — Голос Антона кажется далеким, словно я под водой или у меня заложило уши.
— Мне надо… — Я остановился и начал сначала: — Там… Я должен… — Я качаю головой.
Он сузил глаза.
— Смотри, вот конверт. Тут надо написать адрес. — Я выдергиваю конверт из-под письма и сую Антону в руки. — А еще марка. Тебе понадобится марка. — Вижу, что он напуган. — Тебе нужно пойти на почту, — говорю я. — Отделение есть на Росбери-авеню, рядом с рынком, прямо на холме. У тебя есть немного денег?
Зря я это затеял. У меня дел по горло.
Вдох, выдох, снова вдох. Без Антона я бы никогда этого не узнал. Не хочу, чтобы ты считала меня бесчестным. Я сложил письмо пополам, потом еще пополам. Благодаря Антону оно стало красивым, несмотря на мой почерк.
Мой приятель достает из кармана сложенный кусок бумаги. Я не понимаю, что там написано, но догадываюсь, что это адрес, и аккуратно, буква за буквой, переношу его на конверт. Наконец мы встаем. Человек за стойкой наблюдает за нами. Я заставляю себя подойти к нему.
— Спасибо, — говорю я, хотя мне уже пора быть на улице, идти к тебе; нужно уже быть там, ожидая. — Спасибо. Мой друг хотел написать письмо своей дочери, в Польшу. Спасибо за помощь.
Я кладу ручку на стойку. Антон кивает, похлопывая по конверту и улыбаясь. Мы уже почти вышли за двери, как вдруг издалека слышится:
— У вас есть деньги на марку?
Я оборачиваюсь. В улыбке мужчины за стойкой сквозит самодовольство. Так порой бывает, когда люди чувствуют, что они делают что-то хорошее. Многие это осуждают, но я — никогда. Бросаю взгляд на Антона. Он качает головой.
— Держите. — Порывшись в карманах, мужчина протягивает нам фунтовую монету. — Этого должно хватить для письма, — говорит он. Его голос идет вверх, словно спрашивая, а не утверждая.
Антон берет деньги. Ногти у него длинные, как у женщины. Коротко кивнув, он опускает взгляд. Человек за стойкой молчит, а затем отмахивается от нас, поворачиваясь, чтобы обслужить молодую женщину с кучей учебников.
* * *
Очередь в почтовом отделении длинная, движется медленно. Мы понемногу продвигаемся вперед, вместе со всеми. Люди слегка сторонятся нас. Поначалу меня это не беспокоит: я думаю лишь о том, что теперь ты так близко; и сердце колотится, заглушая все остальные мысли. Но затем я начинаю нервничать. Я-то уже привык к своему запаху. Привык к тому, что полы моей одежды совсем обтрепались. Изо всех сил стараюсь унять панику.
Антон целует конверт и бросает его в красную пасть почтового ящика:
— Ты должен идти. Спасибо тебе, Даниэль.
— Еще увидимся, — говорю я.
Он покачивает головой:
— Может быть, Даниэль.
Антон прав. Кто знает, что может произойти.
Десять неподобающих мыслей во время похорон отца
1. Как же летают эти чертовы аэропланы? Они ведь такие тяжелые.
2. Отец любил Тилли и Си больше меня.
3. В моем потерянном рюкзаке остался пакет с грязным бельем.
4. Кэл хорошо выглядит — наверняка уже нашел себе кого-то.
5. Есть все-таки какая-то ирония в том, что доктора умирают.
6. Я не верю в Бога.
7. Сколько стоит механизм, который закрывает шторки перед гробом?
8. А что, если бы я сказала Кэлу, что передумала?
9. Викарий немного похож на Шона О’Коннери.
10. Хочется вернуться в дом, выставить бутылки виски в ряд и опустошить их.
Мне холодно; холодно с тех пор, как он умер. Небо за окном безвкусно-голубое. Я надела то, что купила вчера: узкие черные брюки, черный топ с бантом на шее, который мне не очень-то нравится. Стою в ванной с зубной щеткой во рту и рассматриваю себя в зеркало — от холода кожа потускнела, губы вытянулись в нитку, глаза сузились.
Когда я спускаюсь, в гостиной все стоят, хотя мест хватило бы, чтобы рассесться. Мальчики Си топчутся возле камина, явно чувствуя себя неловко в темных костюмах с иголочки. Тилли надела длинное черное платье из шерсти, облегающее живот. Си безупречна в своем черном льняном костюме; на веках — голубые тени, будто она собралась на вечеринку. Я замираю на пороге. На мгновение возникает чувство, что это чья-то другая семья, просто чужие люди, которые не имеют ко мне никакого отношения.
Все то и дело поглядывают в окно; стоит машине проехать мимо, и комната сразу приходит в движение.
— Они должны быть здесь в одиннадцать, — говорит Стив. Его пухлые губы вечно лоснятся. Он отгибает рукав и бросает взгляд на часы. Дорогие, судя по тому, как он прикасается к ним. — Еще минут десять.
Он чуть поворачивает голову, будто ожидая одобрения. Си сжимает его руку.
— Я покурю на крыльце — и сразу назад, — говорю.
Возмущенно хмыкнув, сестра переглядывается с мужем.
— Алиса, они приедут с минуты на минуту.
Дрожащими пальцами прикуриваю сигарету. Вдыхаю дым, но это не приносит облегчения. За моей спиной открывается входная дверь, и я уже готовлюсь выслушать проповедь от Си, но это Тилли. Сестра прислоняется к стене рядом со мной.
— Угостишь? — спрашивает она.
— Ты же не куришь.
— Сейчас не откажусь.
— Тебе это ужасно вредно. — Я прикуриваю для нее. Тилли делает легкий вдох и тут же закашливается, а потом смущенно улыбается мне. Я улыбаюсь в ответ.
— Не могу перестать думать о маме, — говорит сестра.
Стряхиваю пепел и смотрю, как он летит на ступеньки.
— Ты тогда была совсем малышкой, — продолжает она. — Помню, ты была такой маленькой, и я чувствовала, что должна теперь заменить тебе маму, но не знала как.
Я смотрю на дорогу. Деревья отбрасывают на тротуар густые тени. Вспоминаю вдруг про сумку с вышитой балериной. Интересно, что с ней стало?
— Ты отлично справилась. Просто прекрасно.
Тилли слабо улыбается.
— Вы все, наверно, винили меня тогда, — говорю я.
— За что?
— За маму. За то, что она села за руль в тот день.
— Ох, Алиса. Не надо. Не думай так.
Мы молча курим.
— Алиса? — Голос Тилли звучит резко.
— Да?
— Я хотела… Дело в том, что я сказала…
— Смотри, они уже здесь. — Я указываю на черный катафалк и два длинных черных «мерседеса», которые медленно движутся в нашу сторону.
— Они уже здесь, — эхом повторяет Тилли и смотрит на сигарету так, будто видит ее впервые.
Гроб стоит на низкой платформе катафалка. Он сделан из роскошного красного дерева, отполированного так, что белые цветы на крышке отражаются в ней. Машина заезжает во двор, и входная дверь открывается. У нас за спиной все суетятся, Си возится с мальчишками — проверяет носовые платки, поправляет галстуки, выключает телефоны. Тилли берет меня за руку и сжимает ее.
— С мамой все было так же, — говорит сестра. — Не похоже на правду.
Мрачный мужчина поднимается по ступенькам степенно, неторопливо. «Сесилия, Матильда, Алиса», — называя имена, он слегка кивает и пожимает нам руки. Ладони у него большие и прохладные; это успокаивает. «Вы готовы?» — спрашивает он, глядя мне в глаза. Я хочу ответить — нет, ни к чему такому я не готова. Совсем не готова. Но вместо этого я опускаю взгляд и иду следом. На мне лодочки, которые я нашла в своей старой комнате; не помню, чтобы оставляла их там. Смотрю на свои ноги на лестнице — черные остроносые туфли — и запоздало вспоминаю, что последний раз надевала их, чтобы пойти на тот ужин с Кэлом, когда я сказала ему, что не могу так больше — если и дальше ничего не изменится, если мы не прекратим притворяться. Он ответил, что это не притворство. «А по ощущениям уже похоже», — сказала тогда я.
Мужчина помогает мне забраться в черную машину; сажусь сзади, стиснутая между сестрами. Когда они рядом, я вечно кажусь себе еще меньше, чем я есть.
Знаю, что стоит поднять глаза — и я увижу, как миссис Уильямс наблюдает сверху из окна, держа на руках кота. Вместо этого я смотрю на катафалк. В заднем окне виднеется слово «Дедушка», выложенное красными гвоздиками. Краем глаза поглядываю на Си, но она смотрит прямо перед собой. Я молчу.
Мы едем так, словно боремся с яростным ветром. В окне мелькают фонари, разноцветные огни, а я не отрываю глаз от блестящей поверхности коробки передач.
— Вот бы нам не надо было переживать это все дважды, — произносит Тилли.
— Такова его воля, — отрезает Си. — Он хотел, чтобы вся семья пришла в крематорий, а потом — в церковь, на отпевание.
Тилли вздыхает.
— А с мамой тоже было так?
Си кашляет, прикрыв рот рукой.
— Я плохо помню.
— Она убила себя? — спрашиваю я, не подумав.
— Алиса, ради всего святого! — Си не сводит глаз с затылка водителя.
Тилли нервно постукивает ладонью по колену.
— Я просто спросила. — Складываю руки на груди. — Может, она ехала не в том направлении?
Сестры молчат.
— Может, она убегала?
По-моему, Си бормочет что-то вроде «так же, как и ты», но я не уверена.
Мы приезжаем слишком быстро. Я цепляюсь за Тилли, сплетаясь с ней пальцами. Проходим между двух толстых колонн и оказываемся в застланном коврами зале со скамейками — как в храме. Четверо незнакомых мужчин вносят гроб, бережно водружают его на узкий стол. Они явно делали это и раньше. Шторки из желтого бархата. Гроб стоит на полозьях. Мой отец…
Женщина, которая ведет церемонию, тихим, раздражающим голосом постоянно повторяет «почтить память». Мальчики за моей спиной ерзают по скамейке. Хочется, чтобы Кэл сидел рядом, обнимал меня за плечи.
Надо было вернуться и поговорить с отцом. О чем я только думала? Пыталась его наказать, когда времени уже почти не осталось. Вспоминаю, как в тот вечер накануне моего отлета он сидел напротив меня в баре, за маленьким круглым столиком с красной скатертью, на котором стояли шероховатые глиняные тарелки, расставленные вокруг свечи. «Уверена, что поступаешь правильно? — спросил он. — Мне казалось, у тебя с работой все гладко». — «Так и есть, — ответила я, — но мне нужно выбираться отсюда». — «Сбежать — это не единственный выход, Алиса, — сказал он тогда. — Порой стоит задержаться на одном месте и все-таки попытаться справиться со всем».
Если бы я осталась, то смогла бы подольше побыть с ним. А если нет…
Женщина замолкает. Тилли сжимает мою руку почти до боли. Шторки дергаются, потом смыкаются желтой завесой. Кто-то наверняка сколотил состояние на самодвижущихся шторках: один щелчок переключателя — и гроб исчез. Слышу, как заработал другой механизм, колесики зашевелились. Представляю, как отец там, в ящике, движется навстречу жару.
Каждый год, под Рождество, он водил нас на балет. Папа в костюме, мы — в новых платьях и лакированных туфлях. Суета и волнение. Ложа, красные бархатные кресла, края кулис. Блеск и сияние. Потом свет гаснет. Миг тишины, ожидания — и вот, будто по волшебству, занавес поднимается. Представление начинается. Мне очень нравилось смотреть, как танцоры сходят со сцены — и превращаются в обычных людей.
Вот и всё. Мы встаем. Из колонок доносится тихая музыка — кажется, что-то из Форе. Мы выскальзываем из узкого пространства между скамейками и идем к двери. Все кончено. Отца больше нет.
Катафалка тоже нет. Наверно, он уже на пути к другим похоронам. «Дедушка» из красных гвоздик переместился на заднюю полку другого автомобиля. Отцу это бы не понравилось. Он счел бы это пошлым.
Сворачиваем с Хэмпстед-Хай-стрит и медленно едем к остановке около храма. Ветви деревьев, тяжелые от листвы, перевешиваются через кованую ограду, рассеивая солнечные блики на бетонном тротуаре. Я покидаю уютное сиденье машины и только тут замечаю Кэла.
Желудок прилипает к спине, адреналин ударяет в ноги. Кэл стоит у ворот церковного дворика и смотрит на меня. Темные глаза. Широкий рот. Я отворачиваюсь, обвожу взглядом улицу: ряд деревьев в середине дороги; белый дощатый дом с желтой дверью; кладбище за высокой оградой; мужчина в куртке из плащовки, который поднял руку, будто приветствуя кого-то. Чувствую, как колотится сердце.
Тилли стоит рядом со мной. Я смотрю на нее в упор.
— Я пыталась тебе сказать. Алиса, он захотел бы об этом узнать. Да, иногда отец бывал… но они ведь поладили, правда?
Сидели вдвоем, попивали виски, обсуждали крикет, политику, статьи в медицинских журналах.
— Ты не имела права, — прошипела я.
Сестра берет меня под локоть, и мне стоит больших усилий не оттолкнуть ее. Раcправляю плечи и поворачиваюсь к церкви, лицом к Кэлу. Он в костюме. Всегда хотела увидеть его в костюме. Так, прекрати. Вот если бы он сдвинулся с места, сделал хоть шаг или зашел в церковь, было бы куда проще. Но он стоит и смотрит на меня. Эти глаза. Прекрати. Я хватаю Тилли за руку и стискиваю ее.
— Не бросай меня, — шепчу я.
— Не брошу. — Она накрывает мою ладонь своей.
Прохожу мимо него. Пытаюсь пройти мимо него.
— Алиса, — произнес он, только и всего.
Я чуть было не споткнулась. Сжимаю губы и киваю в его сторону. Не могу даже взглянуть на него. Рассматриваю церковь: дверь и окно справа покосились; трещины на стене замазали, но их все равно видно. Похоже, проблемы с фундаментом.
Тилли ведет меня в храм. Так-то лучше. Потолок возвышается над нами белыми арками. Витые золотые линии тянутся вверх и переплетаются, словно крашеные канаты. Мы рассаживаемся на передней скамье. Глядя на алтарь, я вспоминаю желтые бархатные шторки в крематории. Вспоминаю папину кровать, уже без простыней. А потом представляю маму за рулем: шляпка смята как листок бумаги, ветровое стекло разбито.
Церковь полнится глухим шумом: звуки шагов, шепот; люди листают распорядок поминальной службы, устраиваются удобнее. Я позволяю себе один раз быстро оглядеться вокруг. Кэл сидит по другую сторону от прохода, на несколько рядов дальше меня. На нем тот зеленый галстук, что я привезла ему из Вьетнама, из моей первой поездки после того, как мы с ним съехались. Помню, как стояла в магазине и перебирала пальцами ткани, отмахиваясь от назойливого продавца. «Он прямо в цвет твоих глаз», — сказал Кэл, получив подарок. «Едва ли». — «Я теперь каждый раз буду надевать его и вспоминать твои глаза». — «Прекрати».
Первым слово берет Хьюго Уэллс, коллега отца. Он подстриг седые волосы и аккуратную бородку. У него изящные кисти. Руки пианиста. Помню, отец говорил: «Это лучший хирург из всех, с кем мне доводилось работать». Голос у мистера Уэллса сильный и уверенный. Не забудь обо мне, ведь я лишь недоступен для глаз. Но я жду тебя, верь, уже скоро. Я близко. И все хорошо. Цело все, ничего не потеряно. Свет золотом льется в храм сквозь витраж, сверкает в латуни, делает вид, что мир прекрасен.
Я не могу сосредоточиться на службе. Ерзаю на месте. Кэл опустил глаза, не видит меня. Может быть, я ошиблась? Может, мы смогли бы начать все снова — с того места, где остановились?
Тилли встает. Смотрю, как она неловко поднимается к аналою, потом поднимает голову и слабо, напряженно улыбается. Я подбадриваю ее.
«Наш отец был исключительным человеком». Голос дрогнул, но снова выправился. «Нам повезло, что мы его знали». Люди ерзают, кивают. «Он был тихим, серьезным, настоящим тружеником, но вместе с тем у него было отличное чувство юмора». Тилли бросает взгляд на Си, потом на меня, и я невольно расплываюсь в улыбке и киваю. «Когда мне было десять, а моей сестре Сесилии восемь — Алиса тогда еще не родилась, — мы поехали отдыхать в Нормандию».
Теперь я слышу только шум крови в ушах. Пока не родилась Алиса, было сплошное веселье. Пока Алиса не родилась, отец не становился таким закрытым, таким отстраненным. Вспоминаю, как Си однажды уперла руки в боки и заявила, пылая злостью и яростью, что я вообще не должна была появляться на свет, что я была большой ошибкой и мама и папа очень расстроились, когда я родилась. Я прибежала к отцу вся в слезах. Мне было тогда лет шесть или семь. Он усадил меня к себе на колени, убрал челку с глаз и стал укачивать, пока я наконец не успокоилась и, всхлипывая, не рассказала, что случилось. Отец, конечно, ответил, что ничего подобного не было, что я просто красавица и настоящий подарок для них с мамой. Сказал, что любит меня, что ничего страшного не случилось, а с Сесилией у него будет серьезный разговор, потому что она не должна была говорить такие ужасные вещи. И все равно я вышла из его кабинета с мучительным чувством неуверенности, застрявшим в горле, как галька.
Закрываю глаза и заставляю себя вспоминать. Вот мы едим мороженое на Вестминстерском мосту, а папа пытается растолковать нам политику. Вот рождественское утро и папины носки на спинках наших кроватей, по одному на каждой, а внутри них, в самом низу, по апельсину, потому что в детстве папа всегда получал в носке апельсин. А вот и мой выпускной: отец держит меня за плечи, и его глаза светятся гордостью.
Смотрю, как Тилли шевелит губами, и пытаюсь снова вслушаться в ее речь. «Помню, как он усадил Алису себе на плечи и поднял над толпой, чтобы ей было лучше видно», — говорит сестра. Шел какой-то парад, на улицах было полно народу, а я была еще слишком маленькой, чтобы что-то разглядеть, но, честно говоря, слишком большой, чтобы брать меня на руки. Помню, как держалась за папины волосы, прижимаясь пятками к его груди — пошатываясь, но ощущая себя в безопасности. На вершине мира.
«Мы всегда чувствовали, что он нас очень любит. Знали, что, если будет нужно, он для нас не пожалеет жизни». Дыхание Тилли неровное, и микрофон это выдает. «Мы будем очень скучать по нему». Сестра склоняет голову и бредет вниз по ступенькам, обратно на скамейку. Едва усевшись, она пускается в слезы. Когда приходит время вставать, чтобы спеть последний гимн, я обнимаю Тилли за плечи и стараюсь удержать ее. «Господь — Пастырь мой», — пою я, не веря ни единому слову.
* * *
— Тебе повезло, — сказал мне однажды Кэл, — что у тебя такой отец.
— Какой? Которого вечно нет рядом?
— Это неправда.
— Говорит мне его приятель-хирург.
— Он мне нравится.
— Мне тоже.
— Он не…
— Что?
Кэл пожал плечами, прикрыв глаза, как всегда, когда речь заходила о его родителях.
Воображаю, как Кэл сидит позади меня, слева. Если бы его отец… никто бы даже не подумал сказать мне об этом. Раньше я часто фантазировала о его семье. Когда он ужинал с родителями, я сидела одна в квартире, пила вино и представляла себе их дом, весь, от синего ковра в прихожей до мраморно-серой плитки в ванной. Мысленно разыгрывала их разговоры: «Ты еще не встретил хорошую девушку, Калиф?» — «Нет еще, мама». — «Пора бы уже. Вот у Абадов дочь недавно закончила Кембридж. Хочешь, покажу тебе ее фото».
* * *
Все снова закончилось. Идем с Тилли по проходу. Чувствую, как люди бросают на нас взгляды вскользь. Кто-то играет на органе, впрочем, не слишком умело: фальшивит на сложных пассажах. Отца это бы не впечатлило. Ни это, ни цветы, водруженные на скамейку в глубине церкви. Ничего из происходящего.
Си выстраивает нас рядком у выхода. Я позволяю гостям брать меня за руку и говорить приличествующие случаю слова. Понятия не имею, кто все эти люди.
Я жду Кэла. Когда он появляется, в голову ударяет адреналин, сердце припускает; я уже готова сбежать. Может, он пройдет мимо? Нет, не прошел. Берет меня за руку — и дыхание перехватывает.
— Алиса, мне очень жаль…
Громко сглатываю. Не могу вымолвить ни слова.
— Он был замечательным человеком.
Отец свыкся с Кэлом куда быстрее, чем Си. Он беседовал с ним о здравоохранении, о крикете, а на Рождество получал от него в подарок бутылку солодового виски.
— Как ты? — спрашивает Кэл.
Я удивленно вскидываю брови.
— Прости. Я… я слышал, ты была в отъезде.
Вспоминаю о Монголии: цвет, в который солнце окрашивает землю, опускаясь за горизонт; пара юрт, небольшой табун лошадей — и пустота, на мили и мили вокруг.
— Ладно, не буду тебя задерживать. — Кэл бросает взгляд на редеющую толпу.
— Приходи на поминки, — выпаливаю я слишком быстро. — К нам домой.
Смотрю на свои черные лаковые туфли и думаю, помнит ли он их тоже.
Кэл задумывается, но лишь на секунду.
— Спасибо. Было бы здорово поднять бокал в память о нем.
Я кусаю ногти.
— Рад был повидаться с тобой, Алиса.
Держу себя в руках, пока Кэл не доходит до дороги, и лишь потом отворачиваюсь к стене. Откуда-то из глубины груди рвутся рыдания, сгибая меня пополам. Чувствую, как кто-то гладит меня по спине. Не он. Люди все выходят и выходят из церкви. Но мне все равно.
— Алиса, идем.
Си наклоняется ко мне. Я оборачиваюсь к ней и замечаю незнакомца, стоящего у дверей храма. Он будто сомневается в чем-то. Ему явно надо принять душ и побриться. Покорно иду вслед за Си. Решено: вернусь и сразу лягу в кровать. Спрячусь под одеялом. Забаррикадирую дверь.
Но в доме полно людей, и меня выносит потоком в гостиную. Перед книжными стеллажами появились два раскладных стола, накрытых белыми скатертями. Понятия не имею, откуда они здесь взялись. На одном из них выстроились ряды бокалов; некоторые уже наполнены красным и белым вином. Чуть левее низенькие пузатые бокалы сгрудились вокруг остатков папиной коллекции виски. Второй стол ломится от еды так, что даже немного неловко.
Кэл стоит возле камина, держит в руке бокал, до середины наполненный янтарным виски, и разговаривает с каким-то стариком. На вид тому лет восемьдесят: кожа иссохлась и сморщилась, как скорлупа грецкого ореха, жидкие прядки седых волос осели на рябой лысине. Я понимаю, что теперь никогда не узнаю, как мой отец выглядел бы в восемьдесят лет.
— Может, бутербродик, Алиса?
Стив цепко держит в руках тарелку с сэндвичами и парой кусков торта, примостившихся с краю. Пиджак он уже снял; голубая рубашка под мышками потемнела от пота.
— Нет, спасибо.
— Давай, тебе сейчас полезно. Скорбь утомляет, так что надо подкрепиться.
— Как ты думаешь, почему он решил сделать эту комнату красной?
Стив озирается по сторонам, хмурится:
— Тут довольно просторно.
— Тебе не кажется, что тут темновато?
— Ну, может, стоит подстричь лавровое дерево… — Он кивает в сторону окна, откусывая от сэндвича с креветками. Капля майонеза падает на запястье, и он слизывает ее. — Хочешь вина?
— Красного, пожалуйста.
Стив улыбается, убегает и быстро возвращается с бокалом, полным до краев. Беру его, и наши пальцы соприкасаются.
— Спасибо. Мне, наверно, пора уже к гостям…
Я собираюсь улизнуть, но тут к нам присоединяется Си.
— Представляешь, этот подлец даже не соизволил явиться! — Сестра возмущенно потрясает стеблем сельдерея. — И чего она никак не избавится от него, не пойму.
Си никогда не жаловала Тоби. Мужчину Тилли. Который не считается официальным, потому что женат на другой. Он славный малый и довольно привлекательный — такой классический типаж, который меня никогда особо не интересовал. Но факт остается фактом: он женат, а значит, безусловно, подлец. Я даже не заметила, что он не пришел.
— Якобы, — продолжает Си, — он обещал прийти, но что-то вдруг случилось. Господи, да что могло случиться? Она вечно за него извиняется. И делает вид, что ей это не в тягость, но я-то вижу по ее глазам, что это не так.
А еще по рукам. Тилли всегда выдавали ее руки. Представляю, как она сжимает маленькие кулачки, стараясь справиться с очередным разочарованием.
Однажды я задала ей вопрос в лоб.
— Ничего не попишешь, — ответила она тогда. — Я сделала свой выбор, и это он.
— Но почему он не уйдет от жены? — спросила я.
Тилли грустно покачала головой:
— Это жизнь, а не голливудский фильм, Алиса.
В итоге я решила, что ей так больше нравится. Сейчас она — любимое блюдо, вишенка на торте, самая вкусная конфета из коробки. Ее похищают на выходные, ей делают тайные подарки. Есть в этом всем некий флер запретности — вот он-то ее и заводит. Правда, от Тилли я такого не ожидала, но могу ее понять. Си все это кажется безумием, но в ее представлении романтический вечер — это заказать доставку китайской еды, купить пачку мятных шоколадок и сидеть смотреть комедию, пока дети спят наверху.
— Вам, девочки, теперь большое дело предстоит, — вдруг произносит Стив.
Си бросает на него взгляд.
— Что ты имеешь в виду? — спрашиваю.
— Дом-то большой.
— Уже прикидываешь?
Стив хмурится.
— Алиса, он просто хочет сказать, что нас ждет много хлопот, — поясняет Си.
Она уже взялась за дело. Вчера я застала сестру в папином кабинете в окружении стопок бумаг, картонных папок, черных пластиковых мешков. Ее лицо покраснело, плечи ссутулились, кончик языка высунулся. Когда я открыла дверь, Си вскинула голову, быстро взглянула на синюю папку возле ног, задвинула ее под стул и прикрыла ногой. Пальцы при этом нервно теребили края стопки бумаг на коленях. Представляю, как они со Стивом обсуждали это за завтраком. Что мы оставим. Что выбросим. Сколько выручим.
— Пойду, пожалуй, пообщаюсь с гостями, — говорю я, натянуто улыбаясь.
Поднимаю глаза и вижу в окне того мужчину из церкви — небритого, с грязными волосами. Кто-то может его впустить. Я начинаю пробиваться к двери, но это все равно что плыть в бассейне с клеем. Опускаю голову, стараюсь не встречаться ни с кем взглядом.
Но едва я добралась до прихожей, как меня все-таки поймали.
— Ты, наверно, Алиса? — Женщина очень маленького роста, даже по сравнению со мной. Глаза ярко-голубые, волосы выкрашены в вызывающий цвет. — Господи, да ты вылитая мать. — Она оглядывает меня с ног до головы. — Последний раз я видела тебя совсем крошкой, а заранее никогда не угадаешь, сохранится ли сходство. Меня зовут Марина. Рада увидеться с тобой снова. — Рукопожатие твердое, а в голосе слышатся мелодичные шотландские нотки.
Мне она сразу понравилась, но разговаривать с ней я не хочу.
— Тебе наверняка хочется, чтобы мы уже убрались восвояси, — сочувственно кивает она. — Справедливо. Но я рада, что мы свиделись. Мне тут сказали, что отец всегда отзывался о тебе с гордостью. — Она улыбается, по-моему, слегка фальшиво. — Это греет душу, правда?
Стою, смотрю куда-то поверх ее плеча. Она уже собирается отвернуться, как вдруг у меня вырывается невольно:
— Вы знали отца? Откуда?
— О, — она покашливает, прижимая пальцы с вишневым маникюром к узким губам, — я знала твою маму. Мы были близкими подругами. — Марина поднимает вверх два скрещенных пальца и отводит взгляд в сторону. — Я давно не виделась с твоим отцом. — Пауза. — Про Малкольма мне написала твоя сестра. Честно говоря, не ожидала, что буду в списке приглашенных. Но я хотела приехать выразить соболезнование всем вам. — Пристальный взгляд на меня. — Мы не так уж часто общались, но он был хорошим, порядочным человеком.
— Вы знали маму?
— Да, еще со школы. — Марина трогает меня за локоть. — Мне до сих пор ее не хватает, — произносит она со вздохом.
— А вы не знаете, куда она ехала?
— Что, прости?
— В тот день, когда она… в машине.
Марина хмурится.
— Она должна была забрать меня с балета, — рассказываю я. — Но нашли ее на другой дороге.
Чуть поколебавшись, Марина слегка вздыхает:
— Господи, опять ей что-то взбрело в голову. — Она смотрит на меня, склонив голову набок, будто птичка. — Твоя мама была с причудами, — объясняет она, улыбаясь. — Наверно, ехала за тобой и тут вдруг увидела указатель с названием места, где давно хотела побывать, или просто живописную дорогу — вот и свернула не туда. Она всегда была такой. Сны наяву, безумное вождение, беспечность… — Марина осекается, встречаясь со мной взглядом. — Я никогда больше не встречала никого похожего на твою мать.
Мы обе молчим. Допиваю вино, кручу пустой бокал в руках.
— Кстати, ты не виделась сегодня с неким Даниэлем? — спрашивает вдруг Марина.
Она права: я хочу, чтобы она убралась отсюда. Чтобы все они убрались прочь. Отрицательно мотаю головой и делаю знак, что мне надо уйти по делам. Марина открывает рот, чтобы что-то сказать, но я отворачиваюсь и выхожу из комнаты. На кухне Тилли моет посуду. Когда я прохожу мимо, сестра забирает у меня бокал, но ничего не говорит. Перешагиваю через порог, прислоняюсь к стене кухни и закрываю глаза. Теплые лучи касаются лица, но мне все равно холодно.
— Он никогда не был завзятым садоводом, так ведь?
Заслышав голос Кэла, я вздрагиваю, но тут же одергиваю себя, чувствуя, как мой топ цепляется за кирпичи.
— Почему же? Был, немного, — вступаюсь я за отца. — По выходным он выходил из дома, слушал радио и полол сорняки.
— Но лето — та еще зараза, правда?
Так и есть, все уже заросло. Траву надо подстричь. Сорняки не дают расти цветам.
* * * Мы с Кэлом познакомились на карнавальной вечеринке нашего общего друга. И оба смухлевали. Я тогда только вернулась из Непала и надела золотое сари, которое привезла оттуда. А он был в медицинском халате, заляпанном искусственной кровью.
— А, индийская богиня.
Я испугалась, что оскорбила его.
— Не переживай так, — рассмеялся он. — Ты выглядишь шикарно.
— А ты… э…
— Хирург-убийца? У меня был топорик, но я его где-то посеял.
С ним было легко болтать. Ему было интересно слушать о моих поездках: где я уже была, куда еще только собираюсь. Он не расспрашивал меня о работе или о планах на жизнь. Он был старше меня почти на шесть лет. Под конец вечеринки, когда римские легионеры и супергерои в трико спешили на последний поезд в метро, я потянулась к нему и коснулась губами его губ, а он ответил на поцелуй.
Протягиваю руку к стене и прижимаю ладонь к кирпичу. Кэл подстригся, бороду подровнял.
Чувствую сладкий мускусный запах его лосьона после бритья.
— Ты дома надолго? — спрашивает.
— Понятия не имею.
Хочу, чтобы он прикоснулся ко мне. Чтобы поцеловал так, что я забуду обо всем на свете.
— У тебя кто-то есть?
— Алиса.
— Значит, да. Спорим, ты уже обручен? Си всегда говорила…
Кэл вздыхает, сует руки в карманы брюк.
— Извини.
Он пожимает плечами, рассматривая кончик ботинка, которым ковыряет землю.
— Я пытался дозвониться. Даже письмо тебе написал.
Я знаю его слишком хорошо. Знаю, как он в задумчивости прижимает к подбородку большой палец. Знаю, что он любит помидоры — вареные, а не сырые. Знаю, какой он, когда спит.
— Я позвонил твоему отцу и попросил твой адрес, но он сказал, что ты уехала. Так что послать письмо было некуда. А отправлять его по электронке я не хотел.
— Оно еще у тебя?
Он смотрит на меня, и я вижу, что он устал, кожа вокруг глаз осунулась и истончилась.
— Письмо. Оно у тебя?
Кэл мотает головой и снова опускает взгляд, а я стою и думаю, писал ли он что-нибудь вообще. Хочу, чтобы он обнял меня. Хочу рассказать о том, что каждое утро просыпаюсь от злости, потому что отец должен быть еще с нами, потому что я так и не сказала папе, что люблю его — даже когда узнала, что он умирает. Хочу рассказать Кэлу о том, что боюсь этого дома, что он слишком темный. И когда я вхожу в пустую комнату, ощущение такое, будто я пришла в компанию, где только что обсуждали меня. Я хочу, чтобы Кэл сказал мне, что я не схожу с ума.
— Пожалуйста, уходи.
— Я скучал по тебе.
— Пожалуйста.
— Все, уже ухожу, Алиса.
Он кладет ладонь мне на лоб, и желание жидким серебром разливается по моим венам. Я изо всех сил стараюсь не подать вида.
— Немного побалуй себя, ладно? Это огромное потрясение.
В глубине моего горла раздается клекот. Слышу, как Кэл идет к двери. Открывает ее. Закрывает. Замирает на пороге, а потом уходит прочь. Отец умер. Сад в запустении. Воздух пахнет дождем. Я медленно сползаю по стене и опускаюсь на землю, сгибая колени. Прислоняюсь cпиной к дому — ищу в нем опору.
Десять работ, на которых я продержался дольше месяца
1. Продавец в булочной, в Престоне. Мне было шестнадцать.
2. Разносчик газет в Бротоне. Я быстро выучил, в каких домах были собаки.
3. Сортировщик почты в Маунт-Плезант.
4. Разнорабочий в юго-восточном Лондоне.
5. Смотритель галереи в одном местечке в Сохо. Я был счастлив, как никогда.
6. Водитель грузового фургона в Лидсе.
7. Натурщик в Лидсе.
8. Кладовщик в Sainsbury’s, на Кентиш-таун.
9. Офисный уборщик. Помню все эти фотографии жен, детей и собак, наклеенные на мониторы.
10. Водитель такси в Лондоне.
Я не спал всю ночь. Хотя надо было поспать: сегодня мне никак нельзя упасть в обморок или оказаться в больнице. Но вместо этого я гулял. Ходьба успокаивает меня, стоит только поймать ритм. Правда, в последнее время он не слишком быстрый, но со своей задачей справляется. Я кружил по Хэмпстеду, пока ноги не начали ныть. Каждый час или около того я останавливался возле фонаря, вынимал из кармана клочок газеты и подносил его к свету:
Церемония прощания пройдет на кладбище Хайгейт, затем в 13:00 состоится поминальная служба в приходской церкви Св. Иоанна в Хэмпстеде. Без цветов. Сбор пожертвований в Фонд помощи раковым больным им. Марии Кюри.
Едва солнце встало, вся моя энергия будто бы рассеялась вместе с темнотой. Дойдя до скамейки, я сел на нее, но не позволил себе сомкнуть глаз. Спать было уже поздно. Час спустя мои ноги и руки все еще казались ватными, будто у тряпичной куклы. Пришлось доковылять до супермаркета на Хит-стрит и встать у входа, стараясь перехватить чей-нибудь взгляд. «Не найдется немного мелочи?» Терпеть не могу так делать, но мне очень нужно было поесть. А люди все шли и шли мимо. Наконец, женщина с тремя белыми пакетами остановилась и с улыбкой протянула мне круассан, еще теплый. Даме на вид было лет пятьдесят. Одна из тех уютных женщин, глядя на которых легко представить, как они заварят тебе чай и выслушают, поглаживая по руке.
— Спасибо.
— Вы куда-то идете?
— На похороны.
На ее лице отразилось сочувствие.
— Я нормально выгляжу?
Взглянув на меня, женщина принялась рыться в пакете.
— Вот, держите, — произнесла она наконец, протягивая мне яблоко. — Я работаю в благотворительной организации. Мы помогаем бездомным.
Никогда не любил это слово. Выслушав женщину, я взял у нее визитку.
— Простите, но мне пора, — указываю на часы, которых у меня нет.
Она неохотно кивает.
Глядя на свое отражение в окне одного из офисов — агентство по недвижимости: фото на листах А4, списки дел в аккуратных пластиковых рамках, — я, как смог, пригладил свои волосы. Потом съел яблоко, все целиком: и прохладную белую мякоть, и сердцевину, и даже черные семечки, вытер пальцы о брюки. «Первое впечатление — это самое главное, — любил повторять мой отец. — Изменить его потом очень трудно».
* * *
Ныряя в ворота церковного дворика, я слышу звуки органа. Двери храма открыты. Высокий седой мужчина в белом стоит, сложив руки на животе, и разговаривает с женщиной преклонных лет.
Я опоздал. Я уже почти упустил тебя. Нет, я пришел рано. Я уверен.
Когда я подхожу, викарий смотрит на меня с улыбкой. Мне часто хотелось примкнуть к конфессии, где меня принимали бы без предрассудков, ну или хотя бы притворялись, что принимают. Молча проскальзываю мимо него. Внутри церковь вовсе не похожа на приземистое кирпичное здание, каким видится снаружи. Элегантные колонны переходят в белые своды, окаймленные золотом. Узкий балкон тянется вдоль трех стен. Скамьи — бледно-голубые, как твое имя. В церкви всего человек двадцать, большинство из них — старики. Некоторые сидят рядом. Это заутреня. Я не опоздал. Не упустил тебя. Сажусь на самую дальнюю скамью и беру синий молитвенник с полочки напротив. Страницы тонкие, как паутина, и пахнут пылью.
Я никогда не умел петь. Мелодия ускользает от меня, и я лишь блуждаю вокруг нее в поисках нот. Но все же мне нравится выпускать голос на волю, не думая о том, что сказать. И когда я пою, то в груди рождается чувство, что я почти нашел тебя. Свою дочь. Я почти у цели.
На выходе я не заговариваю с викарием, а сворачиваю прямо на кладбище, которое сужается, упираясь в стену, увитую плющом.
Памятник на могиле матери оказался меньше, чем мне хотелось, но с деньгами было туго. Мама настаивала, чтобы ее похоронили рядом с отцом. Я хотел развести их как можно дальше друг от друга, но мама заставила меня дать ей слово. Они лежат не совсем рядом — для этого нам пришлось бы намного опередить время, — но недалеко друг от друга. Стоя рядом с ее могилой, можно увидеть его надгробие. Я держу слово.
Я стараюсь приходить туда хотя бы раз в год. Провожу тут день или даже больше. Прибираюсь, выпалываю сорняки на ее могиле и тех, что рядом. Перочинным ножиком стараюсь подровнять траву. Подбираю камни и ветки и выкладываю ими дорожки.
Рассказываю ей, как провел этот год, стараясь не думать о том, как она сощурилась бы от жалости и стыда. Мама была доброй. Она помогала мне — снова и снова. Но я уверен, если бы она увидела меня сейчас такого, с больным сердцем, в потрепанных штанах, то сгорела бы со стыда.
Напоминаю себе, что сегодня четверг: светлый, зеленый день, который вытащит меня из ямы этой недели. «Конечно, ты нервничаешь, — говорю я мысленно, — вы же никогда не виделись раньше; вам столько всего надо сказать друг другу». Сажусь на лавку возле дерева. Листья разрывают ровную голубизну неба. Вынимаю из кармана рисунок и расправляю его о правое колено. Целлофановый пакет, в который он завернут, шуршит от прикосновения.
* * *
Когда я сказал, что хочу написать ее портрет, она рассмеялась. Мы сидели в кафе в Национальной портретной галерее. Это было наше первое запланированное свидание. Я думал, она не придет. Чай уже остыл, а сердце рухнуло в пятки. И тут появилась она — в вихре из набитых бумажных пакетов, растрепанных кудряшек, мокрого зонтика и красного пальто, перекрученного на талии.
— Дождались, — сказала она.
Она пила «Эрл Грей» и ела кусок шоколадного торта, отламывая понемногу маленькой вилочкой. В голове у меня слова складывались в предложения, но едва я собирался их сказать, как понимал, что это несусветная глупость, и продолжал держать рот на замке.
— Вы подстриглись, — заметила она. — Вам идет.
Я смущенно коснулся волос:
— Спасибо.
Кафе гудело от болтовни, чашки стучали по блюдцам, приборы звякали по тарелкам.
— А вы неразговорчивы, — сказала она наконец.
— Я хотел бы написать вас, — выпалил я.
Она склонила голову набок, как птичка. Глаза у нее были зеленые, красивые зеленые глаза.
— Обнаженной? — спросила она.
Сердце учащенно забилось.
— Нет… в смысле…
Тут она запрокинула голову и рассмеялась так, словно мы были не на людях, будто все остальные не имели значения.
— Я не хочу… — начал я, думая о том, что как раз хочу.
— У меня двое детей, — сказала она.
— Вы красавица.
Я выбрал верные слова: на ее лице промелькнула радость.
— Давно мне такого не говорили.
— Даже ваш муж? — спросил я и тут же вздрогнул.
Она улыбнулась, чуть погрустнев:
— Все приедается, похоже.
— По-моему, вы удивительно красивы. — Я запнулся. — Я хотел бы написать ваш портрет.
— У вас есть студия?
Я покачал головой, чувствуя, как дыхание перехватывает.
— А вы хороши?
— В чем?
Она улыбнулась:
— В рисовании.
Я пожал плечами и посмотрел на свои руки:
— Ничего так.
— Покажите.
Она полезла в один из пакетов, достала оттуда большой белый конверт и тонкую черную авторучку и положила их на стол между нами:
— Вперед.
Она подняла подбородок, расправила плечи, поправила волосы, спадающие вдоль щеки.
Я велел себе не торопиться. Сказал себе, что это, возможно, мой единственный шанс рассмотреть ее вот так. Я выявлял форму ее черепа под кожей, линии подбородка, выискивал детали: маленькая родинка на левой щеке, немного разный изгиб век, почти невидимая разница между линией губ и контуром помады.
— Вы же не рисуете, — сказала она несколько минут спустя.
— Сначала мне надо посмотреть.
— Такое чувство, что вы заглядываете мне прямо в душу.
— Этого я не могу.
— Сказать вам, о чем я думаю?
— Не шевелитесь, сидите вот так.
И я нарисовал ее тогда, быстрыми уверенными штрихами, — наклон головы, чертовщинка в глазах, легкий изгиб губ.
Закончив, я подтолкнул к ней конверт. Она смотрела на него невыносимо долго.
— Вам не нравится? — спросил я.
— Вы нарисовали меня красивой и немного вредной.
— Я не нарочно… в смысле, про вредность.
Она улыбнулась и собралась было положить рисунок в сумку.
— Можно я оставлю его себе? — спросил я.
Она вскинула бровь.
— Я нарисую вас снова. Но мне бы хотелось…
Она кивнула и протянула мне конверт. Мы помолчали немного, прислушиваясь к стуку чашек о блюдца.
— Что ж, — она слегка вздохнула и улыбнулась, — рада была с вами встретиться, Даниэль. И хорошо, что мы… — Она покачала головой, будто пытаясь выкинуть из нее какую-то мысль. — Вы прекрасный художник. Я под впечатлением.
Она стала собирать пакеты.
— Не уходите, — выпалил я, не сдержавшись. В голосе сквозило отчаяние.
Она смерила меня спокойным взглядом огромных, словно из зеленого стекла глаз.
— В смысле, вы не хотели бы, скажем, взглянуть на мои картины?
— Нет, не сегодня. У меня столько сумок, и потом, мне пора домой, к девочкам.
Ее слова камнем рухнули мне на сердце. Я ждал, что она встанет, но она все сидела не шевелясь, будто размышляя над вопросом. В конце концов она опустила пакеты, порылась в сумочке, достала ту же ручку, которой я ее рисовал, и маленький линованный блокнот. Быстро черкнув что-то на листке, она вырвала его, перевернула и положила на стол. Несколько секунд она не отнимала руку, будто не могла решить, оставить записку или забрать.
— Мне правда пора. — Она вдруг засуетилась, снова превратившись в вихрь из сумок, пальто, зонтика и волос.
Я тоже встал и попытался ей помочь, но безуспешно. Она наклонилась, чмокнула меня в щеку и исчезла.
Я сел обратно. Мой взгляд застыл на следе от красной губной помады, очертившем контур ее губ на чашке. Чувствуя, как кровь бежит по венам, я перевернул листок бумаги. Адрес в Блумсбери. Дата — через три дня, жемчужно-белая пятница. Время — 3 часа пополудни. Больше ничего. Ни номера телефона, ни сообщения. Я посмотрел на ее записку, потом на свой рисунок. Не знаю, сколько я просидел там.
* * *
Рисунок нельзя доставать слишком часто. Чернила и бумага не так долговечны, как нам хотелось бы. Столько лет прошло; чудо, что я и теперь могу взглянуть на него. Клей на конверте высох и пожелтел еще много лет назад. Бумага размягчилась с годами. Снимаю целлофан, чтобы увидеть лицо. Чернила выцвели, но не настолько, чтобы нельзя было разглядеть искорки в глазах, приподнятую верхнюю губу. Похожа ли ты на нее? У тебя такая же белоснежная кожа и россыпь веснушек на плечах? Я склоняюсь над рисунком, чтобы ни один лучик солнца не коснулся его. Мне хочется дотронуться до ее лица, провести пальцами по линиям, но я уже научился думать наперед, научился беречь вещи.
Порой в те дни в Блумсбери она говорила о том, что чувствует себя в западне. «Дети разрушают твое тело, потом нарушают твой сон. Нет, конечно, я люблю их, но порой мне так хочется выйти из дома, пока они спят, закрыть за собой дверь и никогда больше не возвращаться».
Заворачиваю конверт в целлофан и аккуратно кладу рисунок обратно в карман. Вдруг мне приходит в голову, что она, может быть, тут, на этом кладбище. Даже вполне вероятно.
Я обхожу все вокруг, осматриваю каждый памятник. Ищу ее броское, ярко-красное имя, но тут только Жанна, Жорж, Жюлиетт.
Прямо напротив церкви есть еще одно кладбище. Становлюсь рядом с ним, держась за угол ограды, и жду тебя.
Два черных «мерседеса» степенно приближаются к храму. В окне первой машины, сзади, виднеются семь красных букв: головки гвоздик складываются в слово «Дедушка».
Отец. Дед. Конечно, я думал о том, что у тебя могут быть дети. Прошло столько лет. Ты уже совсем взрослая.
Машины останавливаются. Я замираю, но чувствую, будто попал в бурю, — мощное, невероятное буйство стихии. Дверцы со стороны водителей открываются, и из них появляются мрачные мужчины в строгих костюмах и начищенных ботинках. Сколько же у них таких костюмов? Наверно, они числятся постоянными клиентами в соседних химчистках? Интересно, они сами относят туда костюмы или это делают их жены? Спокойствие. Замечаю, что сжимаю в пальцах край куртки. Поднялся легкий ветерок, и я чувствую, как он касается моих щек. Спокойствие.
Отец. Дед.
Водители открывают задние дверцы машин и становятся рядом. Первым выходит мужчина — полный, низкорослый. Не могу вообразить, чтобы ты была с ним. Следом вылезают трое мальчишек. Двое из них почти одного роста с мужчиной, третий мальчик — помладше. Мужчина кладет руку ему на голову, и мне вдруг отчаянно хочется ощутить ладонью мягкость его волос и округлость черепа.
Я уже думаю, что умру, едва увидев тебя, но когда ты ступаешь на тротуар, камень на моем сердце обращается в пыль и улетучивается.
У тебя ее волосы. Я знал, что так и будет. И ты такая же крошка. Ты держишься напряженно, и по тому, как поникли твои плечи, я понимаю, что ты любила его. Одна из твоих сестер подходит к мужчине, который гладил мальчика по голове.
Ты отворачиваешься от церкви, от всех тех, кто стоит у входа, и я могу разглядеть твое лицо.
Ты так похожа на нее, что мне страшно: те же миндалевидные глаза, маленький рот, нижняя губа чуть полнее верхней. Волосы сколоты на затылке, но я знаю, что стоит тебе распустить их — и рыжевато-коричневые кудри рассыплются по плечам. Ты изучаешь взглядом улицу, будто ищешь, за что зацепиться.
Вот и всё. Мы встретились взглядом. Ветер бушует в листве, все вокруг мерцает пестрым, неверным светом. Мы с тобой стоим лицом к лицу, нас разделяют лишь дорога и полоска тротуара.
Пора бы мне уже знать, что наши мечты никогда не сбываются точь-в-точь так, как мы себе их представляем. В моих фантазиях ты узнавала меня. В моих фантазиях я поднимал руку, как сейчас, и ты отвечала. Порой ты хмурилась, а затем смеялась; порой ты сразу все понимала; иногда я произносил четыре слова: пурпурный, светло-голубой, рыжевато-коричневый, жемчужно-белый. Но сейчас твой взгляд скользнул по мне, словно по незнакомцу. Я не опускаю руку. Вскидываю брови и улыбаюсь. Тебе. Моей дочери.
Ты поворачиваешься обратно к храму и берешь сестру за руку. Мое сердце не выдерживает. Такое чувство, будто кто-то давит мне на середину грудной клетки и тянет за затылок. «Вам нельзя сильно огорчаться, — говорила мне доктор. — Надо избегать стрессовых ситуаций».
Я мог бы позволить этому случиться. Быть может, ты обернулась бы, если бы я упал на землю. Но ты уже слишком далеко. Вынимаю спрей из кармана, распыляю его под языком. Потом пересекаю улицу и захожу в церковь вместе с последними гостями в черных костюмах.
Сажусь на то же место, где я уже был утром, стараясь не встречаться взглядом с викарием. Он стоит за аналоем и улыбается. Наверняка оттачивал эту улыбку перед зеркалом как раз для таких случаев.
Вижу твой затылок. Волосы. Почесываешь затылок правой рукой. Твои мышцы, должно быть, ноют от горя. Ты оглядываешься по сторонам. Проследив за твоим взглядом, я вижу высокого темнокожего мужчину с густой копной волос и аккуратной бородкой. Он сидит, наклонив голову к коленям. Ты отворачиваешься, и я вижу, как твои плечи разочарованно опускаются. Меня охватывает приступ злобы к этому человеку. Я стараюсь сосредоточиться на словах викария. В моих глазах они вспыхивают разными цветами. Ум. Профессионализм. Преданный отец. Три прекрасные дочери. Гордость.
Интересно, что скажут на моих похоронах? Какие слова подберут? «Почти»; «не совсем»; «очень старался». Да и кто туда придет?
Та сестра, что без мужа и детей, встает, подходит к аналою и представляется: Матильда. Впервые я встретился с ними и с твоей матерью в Национальной портретной галерее. Не знаю, помнят ли твои сестры об этом, они тогда были уже достаточно взрослыми. Я рассматривал картину Лауры Найт; подошел вплотную, изучая характер мазков на ярко-красном кардигане художницы. Мне нравится выяснять, как создавалась та или иная вещь. Ты знаешь эту картину? На ней художница стоит за мольбертом и рисует обнаженную женщину. Модель стоит справа от мольберта, ее левая грудь едва видна, руки лежат на затылке, ягодицы чуть порозовели. А художница смотрит не на мольберт и не на натурщицу, а куда-то вдаль, будто думает о чем-то совершенно постороннем.
— Мам, почему этот дядя смотрит на голую тетю?
Я отпрянул от полотна. На меня в упор смотрела Сесилия — потом я узнал, как ее зовут, — решительная, строгая девочка с каштановыми волосами, заплетенными в косички. Я поднял глаза, увидел ее маму — и мое сердце рухнуло в пропасть. Она держала за руку другую девочку, Матильду, более нежную и скромную.
— Простите, пожалуйста, — сказал я.
— За что же? — спросила она и улыбнулась.
Мое сердце заколотилось.
— Милая, это галерея, здесь люди смотрят на картины, — обратилась она к негодующей девочке справа. — Так что давай не будем мешать дяде продолжать осмотр.
Она снова улыбнулась, и в ее глазах сверкнул тот самый огонек. Я словно врос ногами в пол.
— Мамочка, а почему он теперь смотрит на нас?
Мое лицо вспыхнуло. Женщина шикнула на дочь и виновато посмотрела на меня.
— Простите, — сказал я снова, вдруг осознав, что мои руки повисли вдоль тела, беспомощно и неловко. — Леди… может, вы позволите угостить вас чашкой чаю?
Это прозвучало нелепо, но я не мог позволить ей уйти. Она выпрямила спину и посмотрела на меня, будто пытаясь понять, кто же я такой.
— А можно мне горячего шоколада? — подала голос Матильда.
Я готов был обнять ее.
— Конечно, можно, — ответил я. — Если твоя мама не против.
* * *
Твои сестры были славными девочками. Я видел, что они получили хорошее воспитание. Не представляю, о чем я думал, когда попросил ее бросить мужа и уйти ко мне. Тогда мне казалось, что я смогу стать ему заменой, справлюсь не хуже.
Я наблюдаю за тем, как ты смотришь на Матильду. Она всхлипывает, прерываясь на полуслове, но справляется и продолжает. Любящий отец. Самоотверженный. Всегда справедливый.
Он знал. Твоя мама сказала мне, что он всегда знал. Надеюсь, тебе это не навредило.
Перекатываю твое имя во рту; оно такое льдисто-голубое, что от холода сводит зубы.
* * *
Встаю вместе со всеми и протискиваюсь к выходу. Не поднимаю головы. Ты — единственная, кого я хочу видеть. Выхожу из прохладного храма на светлую жаркую улицу.
Но в дверях меня приветствует Сесилия. На мгновение мне показалось, что она узнала меня, но потом я понимаю, что она приняла меня за того, кто я сейчас, и хочет, чтобы я ушел. Ты отвернулась, рыдая. Матильда гладит тебя по спине между лопаток. Мужчина, на которого ты смотрела во время службы, стоит у ворот в нерешительности, будто не знает, что сделать — обнять тебя или уйти.
— Сожалею о вашей утрате, — бормочу я Сесилии.
— Благодарю, — отвечает она и выжидательно приподнимает бровь.
Я редко общаюсь с людьми, так что слова даются мне с трудом, приходится добывать их, как воду из колодца. А когда они уже готовы появиться, всегда есть опасность не совладать с ними, выплеснуть, залить все вокруг.
— Я хотел прийти, чтобы сказать… чтобы выразить соболезнование…
Она похожа на человека на диете — лицо слегка вытянутое, в глазах сквозит недовольство.
— Ваш отец…
Ты все еще не оборачиваешься. Я не могу потерять тебя.
— Вы знали… его?
— Малкольма.
Складки возле губ чуть разглаживаются.
— Малкольм, — повторяю я, словно это пароль. — Он был… Я просто хотел почтить его память.
Подбородок Сесилии слегка дрогнул — она почти кивнула, где-то наполовину. Явно хочет, чтобы я ушел. А ты на расстоянии вытянутой руки. Твоя сестра следит за моим взглядом.
— Что ж, спасибо, что пришли, — говорит она.
Низкорослый мужчина подходит, обнимает ее за талию и что-то шепчет на ухо. Она качает головой, потом вновь поворачивается ко мне.
— Думаю, вы понимаете, какое трудное время настало для нас всех, — говорит она. — Время, когда лучше держаться вместе, в кругу семьи.
— Я был знаком с вашей матерью, Жюлианной.
Долгие годы я не произносил вслух это имя цвета алой губной помады.
В глазах Сесилии отражается внутренняя борьба, но моя кожа, волосы, одежда и мой запах указывают ей мое место, и я терплю поражение.
Орган замолкает.
— Спасибо, что пришли, — твердо произносит она и отворачивается от меня.
Не знаю, что сестра сказала тебе, но когда ты смотришь на меня — я понимаю, что все потеряно. Теперь вы обе считаете меня бродягой, которому здесь не место.
Матильда провожает тебя до машины. Я не знаю, где ты живешь. И бежать быстро я не могу. Остальные гости расходятся, поворачивают за угол, захлопывают дверцы своих машин. Я не слышу звука мотора, но твой автомобиль трогается с места. В затылке снова тянет, грудь сдавило.
Кроме мужчины, который любит тебя — или причинил боль и хочет загладить вину, — возле церкви остались только пожилая пара, низенькая черноволосая женщина, то ли крашенная, то ли в парике, и семья с двумя детьми. Младшая девочка совсем маленькая, и отец держит ее на руках.
Я делаю выбор в пользу женщины. Приглаживаю волосы рукой, вытираю пальцем уголки губ, одергиваю куртку, расправляю плечи и вспоминаю обращение, которое скрывал столько лет, что оно уже кажется каким-то чужим.
— Прошу прощения.
Она резко оборачивается, будто я напугал ее:
— Да?
По мелодичному голосу, по росту и по серо-голубым глазам я догадываюсь, что это Марина. Мы никогда раньше не встречались, но мне описывали ее со смехом и любовью, а еще ее фотография была у нее в квартире: ее лицо в меховом капюшоне на фоне заснеженных деревьев. «Мы с Мариной раньше были таким вольным ветром», — сказала мне однажды Жюлианна.
— Я забыл захватить с собой адрес, — говорю я. — Адрес их дома.
Глаза женщины сужаются. Я ошибся.
— Вы друг семьи? — спрашивает она.
— Друг Малкольма, да. Бывший коллега.
Мне удается наполнить голос богатыми, сливочными оттенками — и это срабатывает. Женщина открывает сумочку и достает оттуда сложенный лист бумаги:
— Вот, держите.
Адрес напечатан черными чернилами. Нужные мне слова — два оттенка одного цвета: насыщенный темно-синий и более светлый ярко-синий.
— Я слышал, Алиса и сейчас живет там, — говорю я. Голос контролировать очень сложно.
— Временно, между поездками, я думаю. Я так сочувствую бедняжкам. Так тяжело, когда и второй родитель умирает. Вас подвезти?
— Нет, нет. — Я вижу подозрение в ее взгляде. — Моя машина здесь недалеко, на другой стороне улицы. — Взмахиваю рукой, указывая назад. — Увидимся уже там.
— Марина, — представляется женщина, протягивая руку. На пальцах три кольца, каждое сверкает драгоценными камнями.
Сглотнув, пожимаю ей руку. Ладонь у меня грубая, вся в мозолях. Ногти слишком длинные. Вижу, что Марина хочет отдернуть руку, но не делает этого. Я разжимаю пальцы и произношу свое имя, потому что чувствую, что уже нечего терять. Возможно, она единственная, кто все поймет. Смотрю ей в глаза пару секунд, а потом отворачиваюсь и ухожу. И, даже услышав, как она произносит мое имя, которое звучит в ее устах призывом, заклинанием, вопросом, я не сбавляю шаг.
* * *
Я знаю дорогу. Я не сдавал The Knowledge[3], но прекрасно помню, где улицы разветвляются и переходят одна в другую. Заставляю себя идти медленно: Хит-стрит, Перринс-Лейн, Гейтон-роуд. Сливочный, темно-синий. Оливковый, золотой. Лиловый, каштановый. «Избегайте огорчений». Смотрю на дорогу где-то на фут вперед от носков моих ботинок. Иду по линии между тротуарными плитами, замечая, как кое-где среди них прорастают упорные травинки или кусочки мха. «Временно, между поездками». Откуда она приехала? И когда уезжает?
Сворачиваю на Уиллоу-роуд — песчано-желтый, ореховый, — потому что я еще не совсем готов, мне нужно подумать. Захожу в парк Хэмпстед-Хит, огибаю пруды, потом поворачиваю на запад и возвращаюсь обратно, к тебе.
Дом будет большой, я уверен. Представляю: тусклые лондонские кирпичи, высокие окна, деревья в горшках. Дом для взрослых, а ты такая хрупкая. Не могу отделаться от этой мысли. Хочется привести тебя в кафе и поставить перед тобой полную тарелку еды. Сесть и смотреть, как ты будешь есть. Потом, когда тарелка опустеет, я спрошу, не хочешь ли ты добавки: «Может, торт или еще чашечку чаю?», а ты отрицательно покачаешь головой. Вот тогда я расскажу тебе все.
С чего же мне начать? С того, как первое время я пытался найти вас обеих — после того, как она подсела ко мне тогда в кафе и сказала, что мы зашли в тупик, она связана по рукам и ногам, что она ничего не может поделать и ей очень жаль. Как я в бешенстве крушил все вокруг. Как потерял работу. Нет, это покажет меня не с лучшей стороны. Может быть, стоит рассказать тебе о том, как однажды, когда я был еще маленьким, у нас во дворе летом умерло много пчел — в черно-желтых шубках, с нежными крылышками. Я подобрал их, вырыл могилки для каждой: длинный ряд маленьких ямок возле забора. Потом нарвал цветов, сделал крошечные надгробия из картона и соломинок для коктейлей и похоронил пчелок, напевая самую мрачную песню из тех, что я знал.
Кэннон-Лейн. Холфорд-роуд. Кэннон-плейс. Темно— синий. Золотой. Оливковый. Черный. Сливочный. Ореховый. Снова темно-синий. Ярко-синий.
Дом 33.
Двойная дверь, темно-красная.
Две узкие панели из матового стекла, по углам овитые узором в виде плюща.
Медный звонок, слева от косяка.
Серые истертые ступеньки, пятнисто-черные снизу.
Лавровое дерево загораживает половину окна, и все же мне видны красные занавески, движение людей в комнате. Рука с бокалом вина. Лысеющий затылок.
Я искал этот дом почти тридцать лет.
Она переехала. Он заставил ее — конечно, заставил. И женщина, которая поселилась в квартире Марины, тоже не знала, где вы. Даже угрозами — да, я так отчаялся, что уже думал об этом, — мне вряд ли удалось бы добиться ответа.
Я стою на другой стороне дороги. Воображаю, как нажимаю на кнопку звонка — и раздается резкий звук, будто кто-то кричит на улице.
Я зашел уже так далеко.
Перехожу через дорогу и медленно поднимаюсь на крыльцо.
Ты стоишь у дальней стены, с бокалом красного вина в руке. Говоришь с коренастым мужчиной — с мужем сестры. Морщишь лоб, почесываешь подбородок. Я тоже так часто делаю — когда стараюсь не заплакать. Ты поймала мой взгляд, я уверен, и вот уже пересекаешь комнату, идешь к выходу. Ко мне. Я стараюсь пригладить волосы. Облизываю губы, готовясь к разговору. Сердце колотится. Я жду.
Ты не подходишь к двери.
Ты увидела меня, я уверен.
Я жду. Ты обязательно выйдешь.
Но ты не подходишь к двери.
«Временно, между поездками». Ты куда-то уезжала, вернулась — и, наверно, пробудешь тут хоть пару дней. Когда кто-то умирает, появляется столько дел. «Время еще есть», — говорю я себе. Я могу подстричься, приодеться. Время еще есть. Да и на поминках не поговоришь толком — у тебя сейчас столько забот. Что ж, по крайней мере, я теперь знаю, где ты.
Жду еще немного, пока не становится ясно, что ты точно не выйдешь. Потом спускаюсь по ступенькам и медленно иду прочь. В конце улицы я нахожу пустую пачку сигарет. Вытаскиваю серебристую фольгу и бросаю картонку в урну. Однажды я познакомился с человеком, который собирал куски проволоки — вы удивитесь, если узнаете, сколько их валяется вокруг, стоит лишь присмотреться, — и выгибал из них имена, бабочек… все что угодно. А еще он скручивал цветы из фольги от сигаретных пачек.
Труд кропотливый: надо порвать фольгу на мелкие квадратики и из каждого свернуть лепесток. Тонкая работа. Красота. Способ концентрации. Тот человек обучил меня этому, и вот я скручиваю цветок, сидя на лавке на островке между двух дорог, отгороженном черными столбиками, чтобы тут не ездили машины. Посредине лавки — подлокотник. Это чтобы такие, как я, не лежали на ней. Раскладываю крошечные кусочки фольги вдоль досок и придавливаю, чтобы они не разлетелись. «Я смастерю его для тебя», — бормочу себе под нос. А потом пойду в приют, закину что-нибудь в рот, помоюсь, продумаю план.
Я снова возвращаюсь к темно-красной двери с медным звонком. В комнате по-прежнему много народу, но тебя уже не видно. Кладу подарок на крыльцо, слева от ступенек, поворачиваюсь и ухожу.
Десять вещей в отцовском сарае
1. Зеленые резиновые сапоги 11-го размера.
В детстве мне ужасно нравилось засовывать туда ноги и вертеться, раскачиваться в них.
2. Газонокосилка со шнуром, который можно протянуть по всему саду. По-моему, я ни разу в жизни не стригла газон.
3. Восемь одинаковых стеклянных банок с гвоздями, гайками и шурупами. Раньше в них хранился густой мед из акации. Отец всегда ел на завтрак почти подгоревшие тосты с медом.
4. Лопата. Деревянная ручка треснула вдоль.
5. Фонарь без батареек, с одного конца тяжелее другого: неустойчивый. Папа подарил мне фонарик на Рождество. Он был в том потерянном рюкзаке.
6. Шестнадцать мертвых трупных мух; два мертвых паука.
7. Белое блюдце с голубым ободком, запачканное пеплом от сигарет. Мы с отцом никогда не курили вместе; тот раз, перед его смертью, был единственным.
8. Паутина. Она такая красивая, когда новая, — жаль, превращается в серый порошок, стоит только ее коснуться. Терпеть не могу, когда она прилипает к коже и не отцепляется.
9. Отцовская красная кружка с ярко-белой щербинкой на ручке.
10. Спичечный коробок, полный черных зернышек. Однажды отец выделил в саду аккуратный прямоугольный участок, за которым я должна была присматривать. Но я не проявила энтузиазма. Надо было хоть притвориться, что мне интересно.
Это началось в день похорон. Первую находку обнаружила Тилли. Серебряный цветочек. Крошечный, идеальный, он лежал у порога, в выемке между кирпичами. Работа была изумительная — малюсенькие лепестки, скрученные из сигаретной фольги, сверкали как бриллиантики. А в самом низу стебля даже был листик.
— Одна моя знакомая могла сделать такое, — сказала Тилли и вручила мне цветок.
Я подумала было на Кэла, но это на него не похоже.
Потом несколько дней — ничего. Я уже почти забыла об этом, как вдруг в четверг обнаружила на том же месте розовый цветок, на этот раз настоящий. В трубочке из бумаги для записей, закрепленной гвоздиком и перевязанной золотой ленточкой. «Какой-то мусор», — подумала я, но это показалось мне неслучайным. Цветок я поставила в бокал с водой. Он упал на бок и всплыл, лепестки потемнели. Остальное я выкинула.
Вчера появилась гирлянда из бутылочных крышек, нанизанных на электрический провод, потертый стеклянный кружок и несколько кусочков коры. Я как раз возвращалась из супермаркета, чувствуя, как острые углы коробок впиваются мне под мышку. Наклонившись, я подняла провод и обнаружила, что к нему привязан аккуратный оранжевый квадратик из картона, истыканный ручкой, — узор из маленьких дырочек с бледными следами чернил по краям. «Наверно, дети играют. Просто детские шалости».
Я выставила поделки на подоконник, и от этого на душе почему-то стало легче.
И вот сегодня, открывая дверь агенту по недвижимости, я замечаю блеск золотой фольги на крыльце. Но гость закрывает мне обзор.
Серьезно настроенный молодой человек лет двадцати пяти так прижимает к дорогому пиджаку синюю папку, мобильник и ключи от машины, будто кто-то грозится их отнять. Подозреваю, что он пользуется автозагаром.
Конечно, еще слишком рано, но Си уже вошла в раж. «Она так пытается справиться с болью», — всё твердит Тилли. А когда я напомнила, что справиться с болью пытается не только Си, Тилли предложила мне пожить у нее, пока сестра разбирается с папиным домом. Тилли живет в Вест-Хэмпстеде, в однокомнатной квартире — милой, но маленькой. Я буду там целыми днями валяться на диване, завернувшись в одеяло, пить слишком много кофе и все время мешать. Тилли будет для меня готовить каждый вечер и постоянно беспокоиться обо мне, а Тоби станет делать вид, что я ему не досаждаю. В итоге я снова начну мечтать о путешествиях или просто куплю билет на самолет. Когда я сказала Си, что, на мой взгляд, оценивать дом сразу после похорон отца немного бестактно, сестра вспыхнула, упрекнула меня в несправедливости, а потом предложила — Господи, спаси и сохрани! — переехать к ней, пока она все уладит. Ну и дальше завела свою вечную пластинку о том, как трудно быть работающей матерью с тремя детьми: намек на то, что я — лентяйка. Тут уж я все-таки не выдержала и выпалила, что тогда сама покажу дом агентам по недвижимости, выберу фото с лучшими видами и сделаю все остальное, что там нужно для продажи. Си надула губы и сказала, что, возможно, я права и стоит подождать еще пару недель, а я взорвалась, схватила телефонную книгу и позвонила в три первых попавшихся агентства. Все они предложили прислать к нам своих людей на той же неделе.
— Майкл, — представляется агент, высвобождая руку, чтобы протянуть ее мне. — А вы, наверное, Алиса. Приятно познакомиться. У вас прекрасный дом. — Он делает шаг назад и смотрит наверх. — Сейчас не лучшее время для продаж, но дом расположен просто прекрасно.
Его глазки бегают по сторонам. Зубы слишком ровные и белые. Может, он нюхает кокс? Вырос в очень требовательной семье? Или ему грозит сокращение? Я хочу посмотреть, что лежит на крыльце, но вместо этого пожимаю ему руку и приглашаю войти.
— Ну что, сорвем большой куш, да?
Агент сдвигает ногой в сторону кучу писем. Все они адресованы мистеру М. Таннеру. Я не могу к ним прикоснуться. Выглядываю на улицу и поднимаю голову. Небо все в облаках, совершенно белое. Ветерок залетает в прихожую, заставляя меня поежиться.
Провожу Майкла по всем комнатам. Он трогает стены, обнюхивает окна, разглядывает розетки и лампы. Включает душ, проверяет слив унитаза, прощупывает ногами скрипучие половицы. Делает пометки синей ручкой, корявым убористым почерком. Представляю, как отец смотрит на нас, скривившись. «Не напрягайся так, Алиса, — сказал бы он. — Это же просто бизнес. Бизнес — и больше ничего».
Последнее место осмотра — кухня. Смотрю, как Майкл ухмыляется при виде линолеума на полу, шкафов из семидесятых, цветов в горшках и того мусора с крыльца, который я разложила на подоконнике. «Это мои талисманы», — хочу я сказать ему, но он не поймет.
— Ну, что скажете? — спрашиваю я.
— Да, да. — Агент кивает, вымученно улыбаясь.
— Вам не кажется, что тут мрачновато?
Он нервно смеется:
— Все можно исправить парой взмахов кисти с краской.
— Я всегда… — тут уже я смеюсь невпопад, — боялась этого дома… вроде как…
Покачиваю головой.
— Может, кофе? Вы как насчет кофе?
Он просит черный, с тремя кусочками сахара. Выкладываю на тарелку шоколадное печенье; оно смотрится как-то жалко. Майкл съедает четыре штуки. Теперь у него все щеки в крошках. Мне трудно сосредоточиться на том, что он говорит.
— Дело в том, Алиса, что нужно думать как покупатели, нужно представить себя на их…
Смотрю на его ботинки. Они плавно сужаются к носкам. Мягкая коричневая кожа, пастельно-голубые шнурки.
— …мне приятно, что кажется, будто мы прилагаем много усилий, Алиса…
Он помахивает руками в такт словам. Пальцы у него тонкие, с короткими ногтями, без колец.
Вчера я нашла мамин портрет. На чердаке, в коробке без надписей. Я пыталась уговорить себя, что пора начать разбирать вещи, поэтому вытащила коробки из угла. Первая была набита книгами: «451° по Фаренгейту», «Снятся ли андроидам электроовцы?», «О дивный новый мир». Во второй был набор посуды — резной, покрытой коричневой глазурью. Третья полыхнула яркими цветами. Бирюзовый шелк. Золотая нить. Я слышала об этих подушках — Тилли и Си любили водружать их на голову и воображать себя принцессами. Они думали, что папа выбросил их вместе со всем остальным. В коробке лежали три подушки, а на самом дне — мамин портрет в рамке. Графика, рисунок черными чернилами. Она чуть наклонила голову, но смотрит прямо на художника и улыбается. Подписи нет.
Я сказала сестрам о подушках, но про рисунок умолчала. Поставила его на стол в своей комнате, прислонив к подоконнику. Та женщина на похоронах была права: у меня мамин нос — маленький, почти курносый, — ее миндалевидные глаза, ее округлая шея и густые кудрявые волосы. Может, поэтому несколько месяцев после похорон отец не хотел меня видеть? И поэтому временами смотрел на меня так странно?
— …так что вы думаете об этом, Алиса? Вы согласны?
— Простите? — Я виновато улыбаюсь.
Лицо агента вытягивается, и я вдруг вижу перед собой ужасно расстроенного мальчишку.
— Насчет стен. И ковров.
— Ковров?
Майкл прищуривается. Интересно, он меня выбранит? Но он только с преувеличенным спокойствием напоминает, что мне нужно подумать о том, чтобы покрасить стены в белый и купить новые ковры. Это должно положительно сказаться на цене.
— В белый? — переспрашиваю я.
— Лучше сливочный. Это теплый цвет, людям он кажется уютнее. Как вы и сказали, Алиса, сейчас здесь довольно мрачновато.
Я киваю. Представляю, как кидаю банку белой краски в стену гостиной. Сердце начинает колотиться.
— Итак. — Майкл достает из папки листок и начинает записывать. — Покрасить стены. Где возможно, конечно, но обязательно — в прихожей, на лестнице и в гостиной. Поменять ковры — в прихожей, на лестнице и в гостиной. Избавиться от красного и зеленого, добавить нейтральных цветов. И еще мебель. — Он грызет кончик ручки, глядя в потолок. — Думаю, надо сплавить куда-нибудь мебель, прежде чем приглашать покупателей. Как вы считаете, Алиса?
Мне нравится мысль о том, что такие большие, тяжелые вещи можно сплавить, хотя папа наверняка хотел бы, чтобы мы все оставили. Представляю, как смотрелся бы его шкаф красного дерева в доме Си, где такие тонкие стены, сплошная сосна и хромирование. Или как папин диван втиснули бы в квартирку Тилли.
— Мебель можно сплавить, — говорю я.
— Отлично! — Майкл хлопает в ладоши. Мне хочется его ущипнуть. — Главное — влезть в шкуру покупателей. Начать думать с чистого листа. Они должны зайти в дом — и сразу представить, как возвращаются сюда после работы, открывают бутылочку вина, ужинают. А сейчас тут все… ну… — Он помахивает рукой, будто отметая весь дом разом.
Я доедаю печенье и слизываю шоколад с пальцев, а Майкл наблюдает за мной. Я смотрю на него в упор, и он, кашлянув, отводит взгляд:
— И последнее, насчет кухни. Думаю, вам стоит ее полностью выпотрошить.
Я говорю ему, что подумаю — обо всем: о стенах и коврах, о мебели, о кухне и о том, стоит ли нам пользоваться услугами его агентства. При этих словах он явно пугается, начинает снова рассказывать о том, какая уважаемая у них контора, как ее небольшой штат умеет найти персональный подход к каждому клиенту, и все это за умеренную плату.
Провожаю его до двери. Золотой фольги на крыльце уже нет. Наверно, ее сдуло ветром или забрали обратно. А может, ее вообще там не было, а я просто схожу с ума. Смотрю, как Майкл идет по улице, и представляю папин дом в виде пяти фотографий и кривого объявления на окне в агентстве по недвижимости.
Семья переехала сюда, когда мама была беременна мной. Си рассказывала мне о старом доме. «Там было лучше, — говорила она, — светлее и радостнее». Однажды сестра отвезла меня туда, мы припарковались рядом и стали смотреть. Тусклые лондонские кирпичи, широкие окна с белыми рамами, двор перед домом весь в цветах. «Почему мы переехали?» — спросила я, а Си пожала плечами и ответила, что не знает, но по ее тону было ясно, что это все из-за меня.
Иду на кухню, засовываю хлеб в тостер и смотрю, как нагревательные элементы загораются оранжевым. Намазываю масло на затвердевший, потемневший тост и разрезаю его на треугольники, как делает папа. Как делал папа. Ем на ходу, расхаживая по кухне. Распахиваю дверцы шкафов, соря крошками. Включаю чайник — старый, пластиковый, топорный, с пятнами на боку, похожими на томатный соус. Он ворчит и трясется, плюется паром. Насыпаю кофе в френч-пресс, вдыхая одуряющий аромат. Я еще ничего не сдвинула с места, а уже кажется, будто тут все перерыли.
Запах кофе навевает воспоминания об аэропортах. «Я улечу, — говорю я себе. — Вот разберусь тут с делами — и улечу».
Начало положено: я выложила содержимое трех шкафов на кухонный стол. Стою и осматриваю его. Тарелки здесь всегда были те же самые, белые с зеленым, — по крайней мере, сколько я себя помню. Беру одну из них и тут же ставлю обратно. Глупо сентиментальничать с посудой. Распыляю чистящее средство и выметаю из шкафчиков пыль, зернышки риса, муку, липкие кукурузные колечки. Потом залезаю на стул и начинаю разбирать верхние полки. Первый бокал я, наверно, уронила случайно.
Он не разбился, только слегка подпрыгнул и укатился к раковине. Второй потоньше — для вина, на тонкой ножке, — и вот он-то разлетается вдребезги, засыпав осколками полкухни. Третий повторяет его подвиг, а вот четвертый не слишком старается. Опустошаю весь шкафчик, швыряя один бокал за другим, и вот уже весь пол вокруг покрыт осколками. Смотрится довольно красиво: все эти переливы, отблески света в острых гранях стекла.
Десять мест, где мне довелось ночевать
1. На пороге церкви Святого Петра, в стороне от Уолворт-роуд.
2. В парке Майатс-Филдс, под огромной пихтой, возле оранжереи.
3. На раскладушке в крипте церкви Святого Иоанна Евангелиста, на Дункан-террас, в Ислингтоне.
4. В Лидсе, в парке Раундхей, настолько большом, что там можно заблудиться. Много миль аккуратно подстриженной травы.
5. В парке Клапхэм-Коммон, к югу от эстрады.
6. В том хостеле рядом со станцией «Саутворк». Не помню, как называется улица, но я узнаю ее: узкая и какая-то… подавляющая, с решетками на окнах.
7. В парке Хэмпстед-Хит.
8. В одной из арок под мостом Ватерлоо, где стену закрывает подсвеченное изображение другой стены.
9. Слушая шум реки в бетонной трубе, огибающей западную часть полуострова Гринвич.
10. Сидя на краю моста Блэкфрайерс, собираясь с духом.
Ночь после похорон я провел на Хит-стрит, а когда на следующий день снова пришел к твоему дому, то цветка на крыльце уже не было. Я представил, как ты держишь его в руках, и у меня родилась идея.
До того как встретить твою маму, я пару лет работал на строительных объектах. Мы тратили недели на подготовку фундамента: если не заложить его как следует, то дом можно даже не начинать строить. Вот что я делаю сейчас — закладываю фундамент. Это отнимает время, но оно того стоит.
Так что несколько дней я потратил на сборы. Если идти достаточно долго и искать очень тщательно, то можно найти все, что только будет нужно. Рядом с домом в парке Белсайз, в вагонетке, заполненой разбитыми дверными рамами, треснувшим стеклом и бетонным щебнем, я обнаружил синий пластиковый пакет.
Потом пошел по Кентиш-таун и дальше, по направлению в Кэмден. Там я нашел нитку искусственного белого жемчуга, свернувшуюся калачиком на подоконнике магазина, а на земле — четыре квадратика шоколада в золотой фольге. Я стою на светофоре рядом со старой станцией метро, у нее выцветшие плиты, вывеска прикрыта и испачкана голубями. Я вижу облако в форме кота: я единственный, кто смотрит вверх.
В очереди за супом, который раздавали в церкви на Бак-стрит, я попытался высмотреть Антона, но его там не оказалось. Только поднеся ложку ко рту, я наконец понял, насколько проголодался. В бледном, маслянистом бульоне плавали набухший ячмень, морковь и картошка. Я съел три тарелки супа и пять ломтиков хлеба.
Мама не любила готовить. Каждый раз за столом мы выслушивали ее извинения — овощи были то недоварены, то переварены; у нее не получилось загустить подливку; белый соус выходил комковатым. А отец, вместо того чтобы рассмеяться или как-то подбодрить ее, серьезно кивал и приближался к тарелке с видом судебно-медицинского эксперта. Я всегда хотел сказать маме, что еда очень вкусная, что она молодец, но почему-то не мог. А когда я стал жить отдельно, то привык есть стоя, едва успевая делать вдох между глотками. Иногда я открывал банку бобов и съедал их прямо так, оперевшись о кухонный стол или прислонившись к двери гостиной, глядя в телевизор.
Твоя мама любила есть в ресторанах. Но мы выбирались куда-то поужинать всего пару раз. Составить ей компанию я толком не мог: ряды столовых приборов и засилье бокалов приводят меня в ужас. «Ты запихиваешься так, будто идет война», — говорила она, а я краснел и пытался есть медленнее. «Ты заставляешь меня нервничать», — говорила она, а я не знал, что сделать, чтобы исправить ситуацию.
Возле церкви я нашел осколок стекла почти правильного оттенка зеленого для буквы «н», хотя такое скорее ожидаешь увидеть где-нибудь на пляже.
К вечеру синий пакет заполнился на четверть. Еще через три дня он был забит до отказа. Пробки от бутылок. Пачки от чипсов. Розовая вешалка для одежды. Ярко-зеленая скрепка. Кусок провода. Обертки от конфет. Оранжевый игрушечный автомобиль. Пустая серебряная фоторамка.
Сначала я написал твое имя.
Нашел кусочек бледно-голубой бумаги, выцветший на солнце. Этот квадратик с липкой полоской наверху — листок для записок или мыслей, которые только что пришли в голову. Клей давно высох, надписей не видно. Я свернул бумагу в трубочку и скрепил ее серым гвоздиком. Обвязал тонкой золотой ленточкой для упаковки подарков. Нашел идеальный цветок — пурпурно-розовый, с лепестками, похожими на бумажные сердечки. Укоротил стебель, чтобы он влез в голубую трубочку. А потом стал искать темно-синий. Нашел кусок джинсовой куртки, потертой по краям. Оранжевые нитки, которыми она была прошита, я аккуратно вынул.
Вернувшись обратно к дому, я поднялся по ступенькам и заглянул в окно. Стол исчез. На диване лежала раскрытая книга, обложкой вверх, но название я разобрать не смог. Положив клочок ткани на крыльцо, я попытался поставить трубочку так, чтобы она была словно ваза, но она постоянно падала. Пришлось положить ее, развернув цветком к двери.
* * *
«Лучше совсем без отца, чем с таким, как я». Не могу выкинуть слова Антона из головы.
* * *
Алиса. Доченька.
* * *
На следующий день я выбрал кусочек оранжевого картона — оттенок не совсем правильный, но уж что есть. Проделал в картонке дырочки: если ты поднимешь ее на свет, то увидишь звезды. «Доченька» — длинное слово. И чем дольше ты о нем думаешь, тем более странным оно кажется. Большинство букв я нашел в пробках от бутылок. Голубой, теплый оранжево-красный, темно-фиолетовый. Осколок бутылки сгодился для «Н», электрический кабель, покрытый белым пластиком, — для «О». Еще кое-что нашлось на деревьях: угольно-серый — для «Е», каштановая кора — для «К». Нанизав все на провод, я принес гирлянду к дому.
Поднявшись к красной двери, я заглянул в окно. Книга исчезла. Видно было только диван, темно-красный ковер, занавески, подвязанные широкими бархатными лентами, и край книжной полки у дальней стены. Я положил подарок на крыльцо и ушел.
* * *
«Лучше совсем без отца, чем с таким, как я»… Не могу не думать об этом. В конце концов, может, это всего лишь вопрос внешнего вида. Представьте: женщина открывает дверь — перед ней стоит шикарно одетый мужчина. Она выслушает то, что он хочет сказать. А теперь вот так: женщина открывает дверь — и перед ней стоит бродяга, со сломанным зубом и шрамом поперек лица. От него пахнет улицей. Женщина закроет дверь и на всякий случай задвинет защелку.
* * *
«Люблю» — цвета золота. Я никогда не встречал тебя, но какое здесь может быть еще слово, кроме «люблю»?
Алиса. Доченька. Люблю.
Я сделал крошечную золотую чашу из шоколадной обертки, сжимая фольгу между пальцами, пока она не затвердела в нужной форме. Потом из другого кусочка фольги скатал серебряный шарик и поместил его в чашу, уложив рядом сиреневый цветочек размером с ноготок ребенка. А потом с легким сердцем пришел к тебе и оставил слово «люблю» на крыльце.
* * *
Сегодня я продолжаю собирать «драгоценности», несмотря на дождь; вытираю находки рубашкой и крепко сжимаю край пакета в кулаке, так что все остается сухим. Пока я иду, представляю тебя: ты сидишь на полосатом диване, поджав под себя колени, слушаешь дождь за окном; на полу чашка чая, в руках — раскрытая книга. Надеюсь, тебе сейчас сухо и тепло: день не слишком подходит для прогулок.
В мою первую ночь в Лондоне тоже шел дождь. Я остался в квартире друга в Кембервелле, спал на диване в однокомнатной квартире, которую он делил с подружкой. Тогда я только вернулся из Лидса, все еще вне себя от горя. Подружка — не могу вспомнить ее имя, помню только, что оно было сиреневым, — первое время сочувствовала мне: заваривала чай, выслушивала мое нытье. Но вскоре я отчетливо ощутил ее недовольство. Как-то раз ночью я пошел прогуляться, чтобы дать им побыть наедине, и перебрал с пивом. Помню, как вывалился из паба: голова кружилась, холодные капли дождя стекали по лицу. На полпути домой меня вырвало на пальто и ботинки. Я понял, что не могу вернуться, и заполз под куст в парке Майатс-Филдс. Во всяком случае, я проснулся именно там. Все болело. Я дрожал от холода. Одежда была насквозь мокрая. Камни и ветви вдавились мне в кожу. Помню, я тогда подумал, что мне повезло выжить, а потом — что, может, лучше бы я умер.
Дождавшись, пока друзья ушли на работу, я украдкой вернулся в квартиру, набрал слишком горячую ванну, выстирал одежду и разложил прямо в сушилке. Даже отполировал ботинки. Сел на диван и выпил целый чайник чая. А потом я оставил записку с благодарностями, собрал сумку и ушел.
Так бывает с табу. Стоит разок нарушить его — и все, потом это уже не так важно.
Трава мне нравится больше, чем скамейки. Углы — больше, чем открытые пространства. Я люблю спать, слушая шум листвы, а не рокот автомобиля. Порой я возвращаюсь куда-то: к каналу — там, где он ныряет под землю неподалеку от Энджела; к крыльцу позади церкви Святого Петра, в сторонке от Уолворт-роуд. Какое-то время я ночевал в парке Клапхэм-Коммон, к югу от эстрады. Что мне больше всего нравилось там, так это звезды. В городе их почти не видно. Я так и не выучил созвездия. До сих пор не знаю, как они называются, но могу различить их на глаз. Я оставался там достаточно долго, чтобы увидеть, как земля повернулась.
Дело в том, что тут теряется ежедневный ритм: поспал, умылся, побрился, поел, пошел на работу. Все это исчезает моментально, оглянуться не успеешь. Ты спросишь меня, почему я живу так, как живу. И у тебя на это есть полное право. Но ответ будет далеко не один.
Сегодня среда, и я иду на запад, через Хит и дальше, через Голдер-Хилл-парк, с его ровно посаженными деревьями, аккуратными асфальтовыми дорожками и ухоженной травой. Проходя мимо птичьего вольера, я смотрю, как цапля кружит над бетонной площадкой, испачканной птичьим пометом.
Сегодня мое сердце твердо. Молодая женщина улыбается мне, проходя мимо. Вижу, как парочка обнимается рядом с военным мемориалом напротив станции метро «Голдер-Грин», прямо под словом «мужество». Парень приподнимает девушку, и они раскачиваются, как деревья на ветру. Прохожу по Аккомодэйшн-роуд, мимо низких деревянных зданий, украшенных расписной плиткой, мимо белого забора, расписанного подсолнухами и попугаями. Черная железная пожарная лестница свернулась позади зданий, и кондиционеры выбрасывают ненужный воздух. Работники отеля и продавцы втягивают в легкие никотин. Я нашел прошлогодний каштан, коричневый, сухой, морщинистый. Я нашел пустую сиреневую зажигалку. Я нашел половину темно-серого ремня. За продуктовым магазином, где в широких пластиковых коробках свалены овощи, я нахожу открытку с ледником. Там движутся под уклон быстро текущие реки — молочно-голубая вода, цвет твоего имени. На обратной стороне кто-то написал «Дорогая» синей шариковой ручкой. Следующее слово нацарапано, а затем та же синяя ручка протянула дрожащую линию по диагонали через белое пространство. В левом нижнем углу напечатано: «Ледник Франца Иосифа, Новая Зеландия».
«Давай убежим», — сказала она, и мое сердце дрогнуло. «Только на выходные», — добавила она, и я изо всех сил постарался скрыть разочарование. «Малкольм собирается отвезти девочек к бабушке с дедушкой. А я выдумаю предлог, чтобы остаться дома». Она хотела съездить на море. «По-моему, море — очень грустное место», — сказал я, а она назвала меня глупым, чувствительным мальчиком и страстно поцеловала.
Мы отправились в Брайтон. Наш отель стоял на обочине дороги, что тянулась вдоль всей набережной. Оконные рамы пострадали от соленого воздуха и ветра, проникающего под них. Она бросилась на кровать — узкую двуспальную, с плотно заправленными под матрас голубыми простынями. «Чувствую себя грязной, — сказала она, смеясь, и добавила: — Иди сюда».
Потом я спросил ее, любит ли она меня, и она ответила, что да, а затем рассмеялась, как будто все это не имело значения. Она называла меня «отдушиной», своей «порочной тайной» и выходила из себя, когда я «принимал все это всерьез».
Сворачиваю на Хуп-Лейн, иду мимо переполненного кладбища, где ряды надгробий борются за места, мимо красно-кирпичного крематория. Стараюсь сосредоточиться на цветах. Сосредоточиться на том, как я переставляю ноги, одну за другой.
Дорога обратно к тебе занимает немало времени. Останавливаюсь на Крайстчёрч-авеню и смотрю на кусочек города, вклинившийся между высокими кирпичными зданиями, которые тянутся до пустой игровой площадки. Прости, Алиса, доченька. Люблю. Прости, что мне нечего было предложить твоей матери, чтобы она осталась. Прости, что я не смог быть твоим отцом. Прости, что я не смог найти тебя. Прости меня за все.
Буква «П» — оливково-зеленая. На холме Хит я нашел кепку в милитари-стиле: она висела на ограде, возле пруда. Правда, пятно на макушке я не смог отстирать даже с мылом, но, надеюсь, ты не обратишь на это внимания. Я складываю буквы внутрь. Бордовое игрушечное колесо — это «Р», сломанная белая цепочка — «О», темно-синяя пуговица — «С», темно-фиолетовая бусина — «Т», ярко-розовая резинка для волос — «И».
Шторы открыты, свет горит. Поднимаюсь на крыльцо и заглядываю в окно. Ты лежишь на диване. Сердце разрывается в груди. Во сне ты просто вылитая мать. Я стою на верхней ступеньке и смотрю на тебя. «Избегайте огорчений». Я мог бы позвонить в дверь. Я мог бы разбудить тебя. Но ты так сладко дремлешь, подсунув свитер под голову, босыми ногами упираясь в подлокотник дивана. И я не готов, пока нет, не совсем. Кладу кепку на крыльцо и ухожу.
Алиса. Доченька. Люблю. Прости.
* * *
Осталось написать еще одно слово — и я буду готов. И ты будешь готова. Потом я вернусь в Энджел, разыщу Антона. Он все поймет. А если он не сможет помочь, я найду кого-нибудь еще. Подстричься. Побриться. Помню, как отец собирался на работу: стоя перед зеркалом в прихожей, он одергивал рукава пиджака; встряхивал ногами, расправляя брюки; облизывал указательный палец и приглаживал брови; задирал голову и проверял, чист ли нос. Если отец замечал, что я за ним наблюдаю, то с улыбкой гладил меня по голове. «Всегда надо производить впечатление, парень, — говорил он. — Не забывай об этом».
Порой мне кажется, что труднее всего было смириться с тем, что мама не хотела держать зла на отца.
— Он же лгал, — говорил я.
— Он был напуган, — отвечала она.
— Он облажался.
— Он всегда хотел сделать все как лучше. И не стоит употреблять подобные слова.
— Он наплевал на все.
— Он был растерян. Я просто хотела бы, чтобы он поговорил со мной.
— А я хотел бы, чтобы он не пошел на такой шаг.
— Что ж, теперь об этом думать уже поздно, правда?
В конце концов меня все достало: крошечная, захудалая съемная квартирка с изношенным ковром и уродливыми батареями; мамино покорное лицо, беззлобный взгляд, мягкий рот, вечно готовый расплыться в улыбке. Я ненавидел ее безропотное смирение. Ненавидел дешевые консервы: сосиски и бобы; ненавидел горы одеял, сваленных на кровати, и банку с мелочью на каминной полке. Я не перестал к ней заходить, но визиты становились все реже и реже. Мама жила там еще долгие годы — пока зрение совсем не упало и ее не отправили в дом престарелых. А до тех пор она как-то справлялась по дому сама. Да, я был плохим сыном, и я это признаю. Я хотел бы, чтобы мне выпал шанс стать хорошим отцом, но твоя мать заявила, что так будет лучше — и для тебя, и для нее, и для меня. «Этого не должно было случиться», — сказала она. Я должен был оставаться ее «отдушиной». «Но я и есть отдушина. Я буду ею и дальше», — ответил я, а она лишь покачала головой и улыбнулась — вот только улыбка вышла слишком грустная. Теперь-то я понимаю, что в тот момент стены ловушки сдавили ее еще тесней, чем раньше. Из-за меня, из-за тебя.
— Ты еще молод, Даниэль. Тебе нет даже тридцати.
По ее словам, многие мужчины готовы были убивать ради такого расклада.
— Но только не я. Только не я, — повторял я, убеждая ее, что мы со всем справимся.
Я могу объяснить тебе это только тем, что она стала другим человеком. Она будто остекленела, покрылась твердой блестящей оболочкой, сквозь которую мне было не пробиться.
«Но я люблю тебя». «Но я хочу быть…» «Но я люблю тебя».
Она сидела напротив, и ее глаза были безжизненные, словно галька. В это кафе мы с ней раньше никогда не заходили. Столешницы бежевые, круглые, с тонкими металлическими ободками.
Не знаю, в чем было дело — может, что-то не так с ножками нашего столика, может, неровный пол, — но каждый раз, когда кто-то из нас поднимал чашку, или ставил ее обратно, или задевал по столу ногой, все начинало шататься, чай проливался в блюдца, гремела посуда. Сложив салфетку, я сунул ее под одну из ножек, а потом проверил результат. Но лучше не стало. Я огляделся в поисках еще чего-нибудь, что можно было подсунуть под стол, но твоя мама положила свою руку на мою:
— Перестань, Даниэль. Это все не важно.
Ее ногти — идеальные овалы, окрашенные в цвет ее имени. Я накрыл ее руку своей. Она попыталась вырваться, но я не позволил. Ее щеки слегка порозовели. Заметив это, я почувствовал себя чуть лучше.
— Отпусти меня, — сказала она.
— Я люблю тебя.
— Я все объяснила, Даниэль. Я попыталась объяснить. У меня нет выбора.
Все это время она смотрела через мое левое плечо. Она даже не взглянула мне в глаза.
— Зато у тебя есть я.
Она покачала головой:
— Этого не должно было случиться, Даниэль. Прости.
— Но у меня ведь есть права. — В моем голосе послышались жалкие нотки.
Она вскинула брови — аккуратные выщипанные линии, чуть темнее ее волос.
Тогда я отпустил ее руку. Она начала возиться с сумочкой, и я знал, что она вот-вот уйдет.
— Я поговорю с ним, — сказал я, будто избалованный школьник.
— Он знает, Даниэль. В том-то и дело. Он все уже знает.
* * * Алиса. Доченька. Люблю. Прости. Отец.
Достаю из пакета искусственный жемчуг. Буква «О» — белая, с перламутровым блеском. Обвязываю ниткой другие буквы, вплетая их между бусинами. Крошечная роза из темно-фиолетового шелка — для «Т». Кусок серого шнурка — для «Е». Треугольник желтого пластика — для «Ц».
Сегодня бледно-голубой свитер перекинут через подлокотник дивана. На подоконнике стоит стеклянная ваза с тонким горлышком, в ней — распустившиеся ромашки. Тебя в комнате нет. Смотрю на медный дверной звонок. «Завтра, — говорю я себе. — Завтра». Оставляю на крыльце ожерелье и ухожу.
Десять вещей, которых я боюсь
1. Этот дом. Не знаю, почему, но вовсе не из-за привидений Си.
2. Остаться здесь и загнуться от скуки.
3. Уехать отсюда неведомо куда.
4. То, что я, возможно, хочу выйти замуж и завести детей, чего я поклялась не делать никогда.
5. То, что я больше никогда не увижу отца.
6. То, что я вымарываю его из дома — окончательно и бесповоротно.
7. То, что я могла стать такой, как Си, несмотря ни на что.
8. Небеса. Существуют они или нет — не важно.
9. То, что я разрушила отношения с Кэлом, из которых что-то могло получиться.
10. То, что моя мама была не очень хорошим человеком.
Си хочет вызвать к нам уборщиков, но я не позволю незнакомцам копаться в вещах отца. Говорю ей, что, пока я здесь, постараюсь сама во всем разобраться. Наверно, сестра слишком устала, чтобы спорить, потому что просто пожала плечами и ответила, что я могу поступать так, как мне вздумается. Единственное, на чем она настояла, — уборка в его кабинете.
Так что все утро я расчищала спальню отца. Сняла с полок в ванной его гель для душа, мыло, шампунь, бритву, пену для бритья. Вытащила из шкафа твердые, блестящие ботинки и опустила их в пакет, который пришлось вложить еще в один, чтобы он не порвался от тяжести. Сняла его одежду с вешалок и упаковала в черные мусорные мешки. На верхней полке я нашла кашемировый свитер — женский, черный, с маленькими черными бусинками вокруг ворота. Я прижала его к носу, но почувствовала только запах пыли.
От уборки в комнате недалеко до покупки сливочной краски, и вот я уже сажусь на поезд до Криклвуда. Магазин B&Q сразу за станцией. Фургончик, торгующий бургерами, катится по парковке, источая запах жирного бекона. Захожу в низкую дверь, прохожу мимо полок с подающей надежды рассадой, мимо сцепленных тележек. У кассы собралась очередь, кто-то уже начинает повышать голос. Я брожу по рядам. Радиаторы. Осветительные приборы. Лаки. Наполнители. Инструменты. Дерево. Плитка. Ковровое покрытие. Карнизы. Образцы напольного покрытия. Изоляционные материалы. Краска.
Целый отдел с белой краской. Известь. Слоновая кость. Состаренный белый. Бриллиантовый белый. Белая замша. Шампанское. Жасминовый белый. Снег в лунном свете. Зимняя азалия. Магнолия.
Тилли и Си любят ходить за покупками. Они обожают большие магазины, склады, где от богатства выбора рябит в глазах. Я в таких местах нервничаю, начинаю думать, что лучше вообще уйду ни с чем. Понятия не имею, сколько краски мне нужно. Покупаю десять литровых банок, подозревая, что этого все равно не хватит. Еще беру валик, лоток, набор кистей и три пачки защитной пленки.
В десять лет мне разрешили самой выбрать обои для моей комнаты. Может быть, мы пришли именно сюда, я точно не помню, зато в памяти остались все эти рулоны в пластиковых упаковках, похожие на конфеты. Папа в тот раз был терпеливее, чем обычно. «Это твой выбор, Алиса. Не торопись», — слышу я его голос.
Дома на крыльце меня ждет нитка искусственного жемчуга. Кто-то привязал всякий хлам между бусинами: обрывок картонки, кусок пластика, шнурок и розочку вроде тех, что дамы прикалывают к шляпам на свадьбах. Добавляю это ожерелье к своей коллекции. Подарки. Теперь это очевидно. Но голова сейчас забита совсем другим.
Стив был прав: из-за лаврового дерева в гостиной совсем темно. Оставляю банки в прихожей, беру секатор, мусорный мешок и выхожу во двор. Ветки царапают мне руки, но я не обращаю внимания и продолжаю подстригать дерево, пока наконец оно не оказывается ниже подоконника. Запихиваю листья в мешок и кидаю его к мусорным бакам.
Потом принимаюсь за гостиную. Стены, покрытые прессованной стружкой, по обе стороны от молдинга выкрашены в темно-красный. Распаковываю защитную пленку — она похожа на ту, в которую заворачивают еду, или на тонкий слой клея, который мне так нравилось сдирать с пальцев в школе. Сдвигаю диваны, кофейный столик и папино старое кресло в центр комнаты, застилаю их пленкой. Они сразу кажутся такими маленькими.
Приношу кухонный стул, забираюсь на него и начинаю снимать шторы. В детстве я часто пряталась между ними и выступом эркера: заворачивалась в пыльные складки бархата, будто в кокон.
Шторы никак не поддаются. Приходится держать их на весу, пока я снимаю крючки с петель. И как только несколько кусочков пластика выдерживают такую тяжесть? Наконец одна штора летит на пол. В окно врывается солнце, и комната сразу преображается.
Распаковываю валик и лоток, приношу из кухни нож и открываю крышку банки. Вспоминаю, как мы с Кэлом красили спальню — и с какой гордостью потом смотрели на дело своих рук. Невыносимо думать, что теперь другая женщина просыпается там.
Провожу белым валиком по красной стене, делаю шаг назад, оглядываю еще влажный след и смеюсь. Смотрю туда, где раньше росло лавровое дерево. Теперь там совсем иначе. Светло. В горле что-то запершило. Я начинаю тихо мычать себе под нос, а потом, раз уж никого нет поблизости, принимаюсь напевать: Алиса, Алиса, Алиса. Не лезь в кроличью нору, без тебя я не могу. Останься тут со мной, Алиса, Алиса, Алиса. Окунаю валик в краску и продолжаю.
Таскаю за собой стул по всей комнате, прокрашивая верхнюю часть стен. Брызги попадают на плинтус, пачкают все руки. На один только слой у меня уходит два часа. А когда я встаю посреди комнаты и оглядываю результат, то вижу: красная краска проступает из-под сливочной, а углы все в следах от кисточки. Отец разозлился бы на меня за это? Хочется позвонить кому-нибудь — Кэлу? — и попросить утешить. Но я не стану.
Надо подождать четыре часа, прежде чем наносить второй слой. Завариваю чай, выкуриваю три сигареты, отчищаю краску с лица и рук. Потом снимаю ключ с гвоздика возле черного хода и выхожу в сад.
Отцовский сарай, весь заросший плющом, притаился в дальнем правом углу. Внутри пахнет землей и табаком. Мягкая белая паутина свисает со стен. В нижнем ящике старого комода, выцветшего от воды и времени, я нахожу спичечный коробок, который гремит, когда я беру его в руку. Он набит зернышками. Крошечные черные пульки. Семена разной формы: одни идеально круглые, другие — заостренные на конце, будто стрелы, третьи — как апельсиновые дольки. А еще есть какие-то светлые зернышки, что-то вроде сушеного гороха. В верхнем ящике я обнаруживаю четыре зеленых поддона для рассады и полмешка компоста.
* * *
Заканчиваю второй слой. Красный все еще видно. Ты еще видишь красный? От химических испарений гудит голова. Сажусь на застеленный пленкой стул и смотрю на стену — туда, где раньше висела карта. Ее забрала Тилли. Представляю, как эта карта висит над ее камином. Вестминстер; изгиб реки похож на костлявый локоть, весь в родинках-лодках; город плавно уходит в поле.
Кажется, что комната затаила дыхание и смотрит на меня с упреком, словно я сделала что-то плохое. Нет, это просто комната в доме, который скоро выставят на продажу. Просто комната в доме.
Если приглядеться, то красный все же видно. Слегка.
Иду обратно в сарай. Накрапывает легкий дождь. Замираю на минутку, слушая, как капли тихо стучат по крыше, потом забираю спичечный коробок, один из поддонов и компост.
Ставлю все это на кухонный стол и сажусь. Когда я открываю коробок, зернышки рассыпаются, будто пытаясь убежать. Беру крошечный шарик и подношу к лицу. Смотрю на него. Но он ничего мне не говорит. Встаю и наливаю себе вина. Веки потяжелели, как сугробы. Кожа немеет, все тело ноет после работы. Снаружи почти стемнело. Дождь идет ровно, чертит на стеклах тонкие четкие линии.
Что мне сейчас нужно, так это посидеть рядом с отцом и спросить у него…
«Почему ты сказал, что ничего не оставил в память о маме?
Почему не хотел говорить о ней?
Ты винил меня в том, что она села за руль в тот день?
Когда у меня исчезнет это ощущение? Словно я иду по краю и вот-вот сорвусь.
Почему я просыпаюсь по ночам и чувствую, будто дом злится на меня?»
У него не было времени на такие вопросы. Он был из тех людей, что просто делают дело, а не пускаются в размышления или разговоры. Он посмотрел бы на меня тем своим озадаченным взглядом. Взглядом «кто эта девочка и почему она не может вести себя так, как ее сестры». Взглядом «Алиса, пора бы тебе остепениться».
Я сажаю семена как попало. Просто насыпаю компост в поддон, пачкая коричневым порошком стол и пол. Потом наполняю водой бутылку из-под вина и равномерно поливаю. Вода стекает на стол, я пытаюсь протереть ее бумажным полотенцем. После этого сую пальцы в землю, — один, второй, третий, четвертый, пятый, сбилась со счета, — вынимаю, кидаю по зернышку в каждое отверстие и присыпаю компостом. Хочу быть маленьким черным зернышком. Хочу зарыться в жирный чернозем — и чтобы от меня требовалось только одно: расти.
Ставлю поддон на кухонный подоконник, рядом с цветками — серебристым и розовым, ниткой жемчуга и связкой крышек от бутылок. Хочу полить семена еще, но боюсь перестараться. Я ничего не понимаю в садоводстве. После того как я угробила кактус, который Кэл считал бессмертным, он больше никогда не подпускал меня к своим цветам. Стою, смотрю на черную землю, будто жду, что сейчас что-то произойдет. Боюсь, что ничего не произойдет. Возможно, зерна слишком старые. Возможно, они уже мертвы.
Десять фраз, которые я сказал бы своей дочери
1. Прости меня.
2. Ты тоже видишь, что слова разных цветов? Тебе передалось это?
3. Он так и не сказал тебе обо мне?
4. Я пытался.
5. Не знаю, как это все рассказать.
6. Я искал тебя, поверь мне.
7. Я не в силах ненавидеть твою маму.
8. У тебя все хорошо? Жизнь сложилась удачно?
9. Ты мне снилась — всю жизнь.
10. Прости меня.
Я ищу в списке имя Антона, но не нахожу. Оглядываюсь по сторонам, но его нигде нет.
Замечаю только пару знакомых лиц — леди Грейс в фиолетовом платье, с потрепанной детской коляской, и Боб, который всегда улыбается, несмотря ни на что. Остальных я вижу впервые. В крипте пахнет томатным соусом и растворимым кофе.
— Вы знаете человека по имени Антон? — спрашиваю я девушку за стойкой. Длинный тонкий нос, темные волосы собраны в пучок на затылке. Ей не больше двадцати.
Она морщит лоб, потом качает головой:
— Антон? Нет, не припомню.
Судя по выговору, она из Ньюкасла. Как же она оказалась тут?
— Он поляк, — говорю я. — Примерно моего роста, но крупнее, шире меня.
Девушка снова мотает головой.
— Может, спросите у остальных? — Она обводит жестом помещение.
Я перехожу от стола к дивану, потом иду на кухню. Наконец нахожу одного знакомого Антона.
— Я — Охотник. Как крутые сапоги, — гогочет он. — Так, говоришь, Антон? Поляк?
— У него есть дочка.
Охотник хлопает себя по бедру. Грязно-белые штаны велики ему на размер или два.
— Да-а, мужик! А девчонка с косичками, да?
— И в голубом платье.
Он бросает на меня резкий взгляд:
— Погоди-ка, а ты, случаем, не педофил?
— Он мой друг. Я хотел попросить его мне помочь.
Охотник кивает и сообщает:
— Мужик получил работу. — Он откидывается на спинку кресла и снова кивает, будто заслужил поздравления. — Дагенхэм. Дома строит. Сказал, копит на билет домой. Хочет уладить что-то со своей мадам.
Охотник трясет головой. Его длинные седые волосы связаны в хвост обрывком веревки.
— И чего они все забивают голову этой брачной ерундой? Не понимаю.
Не знаю, стоит ли ему верить.
— Мужик даже разжился койкой на ночь, — продолжает Охотник. — Временно, типа.
— Откуда ты все это знаешь?
Взгляд с прищуром из-под кустистых бровей.
— Тут говорят: хочешь узнать чего-то — иди к Охотнику.
Он поднимает и опускает плечи.
— Хочешь — верь, хочешь — не верь.
Я киваю. В любом случае, Антона здесь нет.
— Так. — Охотник вылезает из кресла и хлопает меня по плечу. — Давай-ка отведаем изысканных блюд в этом шикарном заведении, а заодно ты мне расскажешь, чем тебе помочь.
На ужин дают тушеные бобы с помидорами и ломтиком белого хлеба. Охотник ест с напускной аккуратностью, после каждой ложки промокая губы бумажным полотенцем.
— Ну? — говорит он. — Валяй. Срази меня.
Я отрываю кусочек хлеба, макаю его в миску и смотрю, как он краснеет.
— Завтра я встречусь со своей дочерью.
— И?
— И… ну… — Я вдруг чувствую, как меня накрывает голубой волной паники. — Да посмотри, в каком я виде!
— Ты отлично выглядишь, Даниэль. И не любитель заложить за воротник. Я же вижу.
— Но я бродяга.
— А… — Охотник берет ложку, — то есть твоя дочка об этом не знает?
Я крошу хлеб в соус.
— Сколько ей лет?
— Двадцать восемь.
Он понимающе кивает:
— И ты давно ее не видел?
— Сложная история.
— Как всегда. Она хоть знает, кто ты?
— Я просто хочу выглядеть прилично. Не хочу все испортить, даже не начав.
— Ясно.
— Я собирался попросить Антона, — смеюсь я. — Собирался попросить его подстричь меня. Узнать, нет ли у него бритвы.
Охотник тоже смеется.
— Просто меня это как-то не слишком заботило раньше, — говорю я, наблюдая за тем, как Охотник доедает ужин. На его правом запястье три ряда светлых деревянных бусин. Он наверняка считает меня дураком.
— А ты мне нравишься, Даниэль, — говорит наконец Охотник, аккуратно кладя ложку поверх миски. — У меня хорошее чувство насчет тебя. Так, что нам нужно? Ножницы. Бритва. Пиджак и немного воска для ботинок. Доедай. Я скоро.
Я ковыряю бобы и смотрю, как Охотник обрабатывает комнату. К тому времени, как я закончил ужинать, он уже успел обзавестись поржавевшей бритвой, расческой, кухонными ножницами, мятой газетой и рулоном бумажных полотенец.
— Босс велит не сорить, — подмигивает он мне, улыбаясь. — Ну что. Ты мне веришь?
— Мы едва знакомы.
— Да разве в этом дело? — Охотник берет ножницы. — Я думаю, укоротим сзади и по бокам. Ты как?
Я вздыхаю.
— Ну что, погнали.
Он отодвигает мой стул от стола, расстилает на полу газеты, накидывает мне на плечи бумажное полотенце. Кто-то приносит из кухни стакан воды. Леди Грейс улыбается мне, покачивая свою коляску. Двое ребят отпускают шуточки про Охотника-педика, а он грозит им ножницами, смеясь.
Плеснув воды мне на волосы, он начинает яростно драть их расческой. Я стараюсь держать голову прямо. Постепенно делать это становится все легче.
— Раньше меня стригла мама, — говорю я.
— Только не надейся, что я уложу тебя в кроватку и почитаю сказку на ночь.
Охотник берется за прядь волос, и я слышу, как ножницы чикают по ней.
— Ты уже делал это раньше? — спрашиваю я.
— Это всего лишь волосы.
— Просто…
— Я знаю.
Теперь он работает быстро. Чувствую, как его пальцы трогают мою голову, шею, чуть заворачивают ухо. Это напоминает мне о маме. Она всегда кашляла, когда нервничала, а я старался не издать ни звука. У нее были тонкие серебристые ножницы. Помню прикосновения холодных лезвий к голове.
Охотник прекращает стрижку и обходит меня кругом:
— Можно было бы пройтись машинкой, но и так сойдет.
Я ощупываю голову рукой. Когда пальцы скользят по стриженым волосам, я понимаю, что давно уже не притрагивался к голове.
— Заглянешь в ванную? Или дождешься, пока я тебя побрею?
— Я могу сам побриться, — отвечаю я.
— Конечно можешь. Но я сейчас в ударе, Даниэль. Так что наслаждайся. Представь, что ты в каком-нибудь роскошном салоне…
Он похлопывает себя по щекам.
— Бритье, увлажнение. Эй, ты только посмотри на эту леди, — ухмыляется он.
Оборачиваюсь и вижу девушку со стойки регистрации. Она держит в руках пену для бритья и одноразовую бритву.
— Мне сказали, у вас завтра важная встреча, — произносит она с улыбкой.
— Это правда.
Охотник подходит к ней, пританцовывая, забирает пену с бритвой.
Он уже нарочно паясничает. Это его звездный час.
— Миска! — кричит он, взмахивая рукой. — Подайте мне миску с теплой водой!
Моя кожа так загрубела и пересохла, что даже пена и новенькая бритва не спасают: процедура все равно не из приятных.
Закончив работу, Охотник ведет меня в ванную. Мы стоим рядом, и я вдруг понимаю, что он младше меня, причем прилично. Седина обманчива.
— Пойдет? — спрашивает он.
Я провожу рукой по щеке, по подбородку:
— Ты отлично потрудился. Спасибо.
— Мы скинули тебе лет десять.
Смотрю на себя, и на ум приходят овцы после стрижки — бледные и беспомощные.
Ловлю в зеркале взгляд Охотника.
— У тебя есть дети? — спрашиваю.
Отводит глаза.
— Надо добыть для тебя чистый пиджак, — говорит он. — А еще тебе пора помыться. Могу покараулить у двери, если хочешь.
— А почему ты мне помогаешь? — спрашиваю я. — В смысле, спасибо, конечно, я очень благодарен.
Охотник склоняет голову набок:
— Благодарность. Разве этого мало?
Он делает упор на каждом слоге этого слова, темно-фиолетового, как синяк.
Я медленно раздеваюсь. Не привык быть голым, ощущения какие-то странные. Вода льется очень долго, никак не становится горячей. Наконец набираю полную раковину и натираю руки мылом. Оно пахнет яблоками. Стараюсь вымыться как можно быстрее, избегая своего отражения в зеркале. Потом извожу целую пачку зеленых бумажных полотенец, чтобы вытереться насухо, и еще одну — на то, чтобы отскрести грязь с рубашки и брюк. Когда я наконец одеваюсь, от влажной ткани холодок пробегает по телу.
Едва я появляюсь на пороге ванной, Охотник хватает меня за плечи и одобрительно поводит носом.
— Она будет любить тебя, — произносит он. — Мне тут надо повидать одного человечка, насчет пиджака. Я мигом.
И он правда скоро возвращается. С коричневым вельветовым пиджаком.
— В тон к твоим брюкам, — подмигивает мне Охотник.
Пиджак немного тесноват в подмышках. Подкладка порвана, но если застегнуться — этого не видно.
— Очень славно, — говорит леди Грейс, краснея.
— Чертовски здорово! — Охотник крутит меня во все стороны. — Чертовски здорово.
— Но у меня нет… — Я запускаю руку в карман. На самом деле у меня есть пара фунтов мелочью, но я не хочу их отдавать — вдруг мне нужно будет купить тебе что-нибудь?
— Даниэль, — Охотник хлопает меня по спине, — это подарок, приятель. На счастье.
* * *
Утром, когда я проснулся, Охотника уже не было.
— Он оставил вот это, — говорит девушка на стойке регистрации, протягивая мне почти пустой баллончик дезодоранта. Женского. Розовый мускат.
Я иду в ванную, задираю рубашку и спрыскиваю подмышки. На прощание я отдаю девушке свою старую куртку и прошу передать тому, кому она пригодится, или просто выкинуть.
— Удачи, — говорит мне девушка. — Ни пуха.
* * *
Я снова проделываю путь к тебе. Я устал до мозга костей, и желудок снова завязывается узлом. Рисунок как раз уместился в левом кармане пиджака. Баллончик — теперь почти пустой — оттягивает правый. Я весь вспотел и пахну, как женщина.
Подхожу к дому и замечаю, что он изменился. Через несколько секунд до меня доходит, что не так: дерево. Кто-то подстриг его очень коротко, и оно теперь едва достает до подоконника. Перед крыльцом, на небольшом пятачке, усыпанном гравием, стоит большой мешок для мусора, из которого торчат ветки и листья. Дом кажется оголенным. Подойдя к двери, я вижу, что мебель вытащили на середину комнаты и накрыли пленкой. Стены побелели, но из-под новой краски проглядывает прежняя. Ты собираешься уезжать. Или уже уехала. Прислоняюсь к стене, чтобы не упасть.
Вспоминаю Охотника, грозно потрясающего кухонными ножницами. Пытаюсь запомнить прикосновение его рук, когда он натягивал кожу, чтобы побрить меня чище. Это все не должно пропасть даром.
Но я не могу позвонить. Паника сдавливает горло. Я подготовил фундамент. Вымылся, побрился. И времени почти не осталось.
Но мне нечего тебе предложить.
Вспоминаю, как твоя мама жила в моей крошечной квартирке в Хорсни. Зеленый ковер с рисунком из белых и розовых треугольников. Оконные рамы прогнили, вся кухня в подпалинах. Я пригласил Жюлианну к себе где-то за месяц до того разговора в кафе. Одолжил у друга машину и подвез ее от парка Хэмпстед-Хит.
Она не хотела приходить. «Ты — моя отдушина, Даниэль, — твердила она. — Не хочу, чтобы это стало рутиной». Но я настаивал. Надеялся, что она переедет ко мне и мы заживем вместе, будем просыпаться рядом каждое утро до конца своих дней.
Мы пили чай на кухне, занимались любовью на диване, обитом искусственной кожей. Сейчас я понимаю, как твоя мама была добра: она не высмеивала это убранство. После свиданий я подвозил ее до дома. Раньше я его никогда не видел. Наверно, так было задумано: я должен был сам догадаться, как обстоят дела. Но тогда для меня это все не имело значения. Ведь она выбрала меня, отдала мне все лучшее в себе. И только позже я понял, что она хотела сказать. К чему жертвовать этим всем в обмен на жалкую каморку в Хорсни? А мне нечего было ей предложить, помимо того, что у нас уже было.
* * *
Но ведь я уже зашел так далеко. Кладу палец на кнопку звонка и заглядываю в окно. Свет меняется, моя тень проникает в комнату — и вдруг я понимаю, что не могу этого сделать. Смотрю на свой палец: кожа все еще грязная, несмотря на все мои усилия. «Я просто старый бродяга, — говорю я себе. — Мне нечего тебе предложить. У меня и доказательств-то нет. Возможно, ты взглянешь на меня с жалостью. Или — не дай бог — полезешь в кошелек за мелочью. На что я только рассчитывал?»
Все было напрасно. Прости меня. Алиса. Доченька. Люблю. Прости. Отец. Прости меня.
Десять фраз, которые тебе скажут после смерти отца
1. Тебе повезло, что он у тебя был, — не забывай об этом.
2. Малкольм был умный малый. Вроде тихоня, а в голове столько всего вертелось.
3. Смерть второго родителя — дело хлопотное. Сразу столько забот появляется, столько вопросов надо решить.
4. Если тебе что-нибудь понадобится — просто позвони мне, ладно?
5. Помню, когда мой отец умер, я лежала пластом неделю. Похудела на целый стоун[4], представляешь?
6. Тебе надо решить, что теперь делать с домом.
7. Я никогда не видела мужчину счастливее, чем твой отец в день свадьбы.
8. А ты знала, что в молодости он неплохо играл в регби?
9. Ему пришлось нелегко — твоей мамы не стало, у него три дочери на руках. Но такого человека, как твой отец, этим было не сломить. Он гордился вами, девочки, я знаю.
10. Ты — та дочка, что вечно на другом конце земли?
Полечу прямо в Дели, а может, в Токио — куда-нибудь, где много людей, где я смогу затеряться. На этой неделе я купила себе новый рюкзак — красный, с черными лямками, — новые ботинки и дождевик. Потратила деньги, которые мне дал отец, до этого я к ним не притрагивалась.
Дом, по крайней мере, точно будет рад моему отъезду. Я обнажаю его до пустой оболочки — стен, пола и окон. Я перекрашиваю его в цвет якобы лепестков магнолии, со сливочным оттенком, а на самом деле — скорее обезжиренного молока. На следующей неделе красная ковровая дорожка, которая поднимается по лестнице, пересекает пролет и кровавой рекой впадает в кабинет отца, станет бежевой. Чердак из зеленого превратится в кремовый, с кофейным оттенком.
Завтра человек по имени Шон и его помощник займутся кухней. Они вытащат старую мебель, выбросят печку, заполнят освободившееся пространство белыми шкафчиками из ИКЕА, с длинными хромированными ручками, установят варочную панель, встроенную в серую поверхность, и плиту на уровне пояса, чтобы было удобнее.
Си не нравится, что тут всем заправляет не она. Когда она приходит сюда, от нее постоянно разит недовольством. Она буравит все глазами в поисках недоработок, сжимает зубы и складывает руки на груди, когда я рассказываю ей о том, что собираюсь делать дальше. Но дом становится лучше, и она не может с этим не согласиться. Становится светлее.
Вчера я впервые поняла, что и звучит дом теперь иначе. Я шла по коридору, и шаги отражались эхом — глухим, будто звук шел откуда-то издалека.
Майкл теперь наш официальный агент, чем «ужасно взволнован». Фотографии гостиной с новыми, белыми стенами скоро должны появиться на сайте их конторы. Порой в разгар работы мне приходится остановиться, приложить руку к груди и закрыть глаза, настолько я вымотана.
Похоже, отец выбросил не все, что было связано с мамой. Я нашла целый клад: бирюзовое вечернее платье и туфли в тон; открытку с видом на пирс Брайтона, подписанную: «Я собиралась приехать на денек, но без тебя тут все не так. Ж», и еще обрывок конверта с надписью «Обещаю. Ж» тем же уверенным почерком; три сборника стихов — Китс, Шелли, Шекспир; цепочка с бриллиантовой капелькой — мама была в ней на том фото, которое я потеряла; потом еще свитер, подушки и портрет. Все, кроме рисунка, я сложила в коробку и вручила Тилли и Си. Они обе побледнели. Тилли заплакала, Си только закусила губу.
— Не могу поверить, что он нам ничего не сказал, — произнесла Тилли.
Си погладила пальцами цепочку в выцветшей коробочке из коричневого бархата.
— Думаю, мы просто поделим это между собой, — сказала сестра.
— А помнишь, Си, как мама пыталась испечь для тебя именинный пирог? Купила эту жуткую глазурь и соорудила из нее волшебный замок. — Тилли улыбалась, а вот Си явно была не в восторге. — А потом башенки рухнули прямо в разгар вечеринки. — Тилли рассмеялась. — Боже, как же она тогда растерялась.
Могу представить: мама вся красная от смущения, Си обиженно поджимает губы.
— Зато одевалась она со вкусом, — наконец произносит Си, поглаживая бирюзовый шелк, торчащий из коробки. — Выглядела всегда безупречно.
Тилли кивнула. Извинившись, я ушла в ванную и подождала там, пока они закончат предаваться воспоминаниям.
Платье в итоге досталось мне: единственной, кому оно подошло по росту. Когда Тилли и Си ушли, я примерила его в комнате отца, перед зеркалом на шкафу. Волосы я заколола, открыв шею. Платье было чудесное: шелковое, приталенное, с длинными рукавами и глубоким вырезом. Оно сидело на мне как влитое, и даже туфли пришлись точно впору. Я почувствовала себя призраком.
* * *
— Я знаю, что еще не все готово, — сказал мне Майкл по телефону, — но давайте поставим табличку, немного подогреем интерес, а через пару недель можно уже приглашать людей на осмотр. Нет ничего плохого в том, чтобы разжечь у покупателей аппетит.
Я спросила его, что мне надо будет делать во время осмотра.
— Просто будьте там, отвечайте на вопросы, — ответил он. — Но можете и не приходить, если не хотите. Некоторым владельцам это дается нелегко, они чувствуют себя чужими в собственном доме. А зачастую и клиенты предпочитают, чтобы хозяева не присутствовали при осмотре.
— Это не мой дом, — сказала я.
* * *
На улице снова дождь. Кладу локти на спинку дивана и смотрю в окно.
Подарки прекратились. Последний — нитка жемчуга — был неделю назад. С тех пор ничего. «Это все дети, точно дети, — твержу я себе. — Просто игра, безо всякого умысла». Но я все же открываю дверь и проверяю, на всякий случай.
К дому подъезжает белый фургончик. Привезли табличку. Смотрю на рабочих: молодой парень и женщина чуть постарше. Парень держит пластиковый прямоугольник над головой, а женщина вбивает деревянный шест в землю. Они не звонят в дверь. Не смотрят на меня.
Скоро здесь будет жить кто-то другой. Кто-то повесит свой брелок на связку ключей, которая лежит сейчас в моей куртке, или в сумочке Тилли, или в шкафчике Си с пастушком на дверце. Этот кто-то вставит ключ в замок, войдет, крикнет «Дорогая, я дома!», а кто-то в доме рассмеется, поставит на стол чашку чая или положит газету и выбежит в прихожую. Они посмотрят на стены и спросят друг друга, не добавить ли немного цвета. И накупят красок на пробу — красных, синих, зеленых. Нарисуют на стенах квадраты и станут спорить, какой оттенок лучше, спрашивать совета друзей и знакомых.
В два часа в дверь звонят. Я никого не жду, копаюсь в комнате Си. Из ее вещей там осталась только пара ракушек на верхней полке да свернутый плакат с мужчиной, держащим ребенка на руках. Наверно, она еще много лет назад все собрала, сложила в коробки и отнесла к себе на чердак или выбросила. И книги о балете, и Барби в полосатой футболке и красном плаще, и деревянный кукольный домик с деревянной мебелью и крошечной корзинкой с фруктами — она мне нравилась так, что однажды я ее даже украла, а потом подралась с Тилли, когда та велела вернуть ее на место. В дверь звонят далеко внизу, но звук очень громкий, он разносится настойчивым эхом по всему дому. Я на минутку присаживаюсь на корточки. Кэл. Его имя всплывает в голове невольно, и вот я уже быстро спускаюсь по лестнице, почти бегу. Еще по теням за стеклом я понимаю, что это не он, но сердце все равно разочарованно сжимается, когда я открываю дверь и вижу мужчину и женщину лет пятидесяти.
— Прошу простить нас за беспокойство.
Мужчина делает шаг навстречу. Его лысый череп поблескивает от дождя. Женщина стоит позади, ее глаза возбужденно горят. В руках она держит зонтик, полузакрытый, похожий на сломанные птичьи крылья.
— Мы просто увидели вывеску, — продолжает мужчина. — Мы пытаемся купить дом в этих краях вот уже…
Он бросает взгляд на женщину, и они оба смеются.
Потом он снова поворачивается ко мне:
— Уже и не вспомнишь сколько. Я знаю, что надо было сначала позвонить в агентство, но мы проходили мимо и подумали: раз уж мы здесь, может, вы разрешите нам посмотреть дом?
— Всего одним глазком, — добавляет женщина, расплываясь в улыбке. — Мы будем вам ужасно признательны.
— Вы хозяйка? — спрашивает мужчина.
Я опускаю глаза. На мне пыльные джинсы и дешевая зеленая майка, купленная на прошлой неделе.
— Он принадлежит… принадлежал моему отцу.
Мужчина изображает на лице сочувствие. Оба ждут, что я еще скажу. Я смотрю на дождь у них за спиной, слушаю, как он гремит по водостоку. Конечно, надо бы позвонить Майклу. Он скажет, чтобы я направила их к нему, вытащит меня из ловушки. Но мысль о его приторном голосе невыносима.
— Проходите, пожалуйста, — говорю я.
Радостно улыбаясь, они спешно переступают порог, пока я не передумала. Женщина держит зонтик перед собой. С него капает на пол.
— Ничего страшного, — говорю я. — Просто поставьте его где-нибудь в уголке.
Мужчина вертит головой, смотрит на потолок, на лестницу. Наверно, думает, что прихожая всегда была цвета магнолии. Очень хочется рассказать ему о том, что раньше вот здесь, над столом, висел портрет моих сестер. Я подолгу стояла перед картиной, щурилась, пока краски не расплывались, тогда можно было представить, что я там тоже есть.
— Мы еще не совсем готовы к осмотру, — говорю я. — Надо еще постелить новые ковры, переделать кухню. Все будет готово где-то на следующей неделе.
— Пустяки, — говорит мужчина. — Спасибо, что разрешили взглянуть хотя бы так, чтобы иметь представление.
Подергивая пальцами аккуратную козлиную бородку, он начинает задавать вопросы. Сколько здесь комнат? А ванных? Каминами можно пользоваться? Мы уже определились с ценой? А что насчет сада? Район здесь тихий? Под какой муниципальный налог он подпадает?
Мужчина останавливается посреди каждой комнаты, медленно поворачивается, кивает, что-то подсчитывает в уме. Женщина трогает стены, двери, подходит к окнам и выглядывает на улицу.
Мне удается держать себя в руках, пока мы не заходим в папину комнату. Смотрю, как они бродят по ней. Женщина чуть ли не мурлычет. Конечно, это будет хозяйская спальня. Они поставят сюда широкую кровать с металлической спинкой.
У женщины будет туалетный столик с тремя зеркалами, которые можно развернуть так, чтобы увидеть свой профиль. Представляю, как она сидит на низеньком пуфике, мажется ночным кремом. А мужчина лежит в кровати и читает при свете лампы с шелковым абажуром.
— Собираетесь поселиться тут с семейством?
Женщина оттягивает ворот пальто:
— Нет, только мы вдвоем.
Вымученная улыбка.
Я киваю.
— Просто я не уверена, что этот дом подойдет для детей.
Гости обмениваются взглядами.
— Мне тут никогда не было уютно.
— Но это прекрасный дом, — возражает женщина, поглаживая угол шкафа.
— Можно мы заглянем на второй этаж? — спрашивает мужчина. — Буквально на пару минут, для полноты картины.
— Вы так любезны, — добавляет женщина. Кремовое пальто, перехваченное поясом на талии. Коричневые кожаные ботинки. Она в хорошей форме.
Я поднимаюсь наверх, они идут следом. Открываю дверь своей комнаты. Не хочу их пускать сюда.
— Вы правы, это действительно важно.
— Простите?
— Найти дом, в котором вам будет уютно. Настоящий дом. Не представляю, почему вам здесь не нравилось. — Она указывает на стол, мамин портрет, сад в окне, сосновые полки, разбросанные вещи, которые я не успела выбросить: книжки, камешки, старый плюшевый мишка.
— Это же просто чудо, — говорит она.
Помню, как папа впервые оставил меня дома одну на весь вечер. Мне было лет четырнадцать-пятнадцать, так что возможность остаться дома в одиночестве казалась тогда роскошью. Можно было делать что угодно, есть что угодно, смотреть по телевизору что угодно. Вот наконец отец ушел, оставив после себя лишь легкий аромат мыла и пены для бритья. Я налила себе горячий шоколад с тремя ложками сахара, уселась в папино любимое потертое кожаное кресло в гостиной, и тут на меня вдруг навалилась оглушительная тишина. Стало не по себе. Я включила телевизор и сделала звук громче, но тишина все сгущалась. В горле пересохло, сердце забилось чаще. Я сказала себе, что это все глупости. Не помогло. Тогда я попыталась понять, чего я так испугалась. Воров, насильников, привидений, пожаров, темноты, наводнения… или чего-то другого, чего-то из кирпичей и штукатурки, с дверями и окнами, с камином, выложенным кремовыми изразцами в зеленый листочек, с огромным красным диваном и темными, грузными книжными шкафами.
Я стала щелкать пультом, но никак не могла выбрать передачу. Мне захотелось в туалет, но я даже подумать боялась о том, чтобы выйти из комнаты. К тому времени как папа вернулся, мой мочевой пузырь был словно набит острыми камнями. Отец потрогал мне лоб и спросил, как я себя чувствую. Отмахнувшись от его вопросов, я медленно-медленно потопала в ванную.
Ванная. Комната Си. Комната Тилли. Чердак. Веду пальцами по стене всю дорогу до прихожей. Гости благодарят меня целую вечность. Наконец женщина берет в руки зонтик, я улыбаюсь, киваю им, захлопываю дверь и прижимаюсь лбом к шершавому стеклу. Мне нужно проветриться. Пройтись. «Лучший способ вымести паутину из углов», — как сказал бы отец.
На улице тихо. Воздух пахнет мокрым асфальтом. Машины шуршат колесами, проезжая мимо. В парке несколько человек с решительным видом выгуливают собак. Под широкими ветвями дерева хихикает парочка. Ветер вырывает у меня зонтик. Закрываю его и чувствую, как дождь лижет мне лицо.
Будь отец сейчас рядом, он покачал бы головой и велел не валять дурака. «Не трясись так над домом. Это всего лишь дом, — сказал бы он. — И открой зонтик, а то простудишься. Знаю я тебя. Полминуты тебе хорошо, а потом жалуешься весь день, что промокла и продрогла насквозь». Стараюсь не думать о папе, но ничего не могу с собой сделать.
Кладу зонтик на скамейку возле пруда — кто-то будет за это мне благодарен. Поднимаюсь на Парламент-хилл и смотрю на туманный Лондон, здания-призраки.
Если бы Кэл был сейчас здесь, он взглянул бы на меня и рассмеялся. «Ты похожа на мокрую мышь», — сказал бы он, а потом обнял за плечи и прижал к себе. Спускаюсь по склону, теряя город из виду. Земля под деревьями скользкая, грязно-коричневая. Дождь стучит по листьям, будто сердце, что бьется неровно.
Вынимаю из сумочки телефон. «Не надо». Нахожу номер Кэла и нажимаю на вызов. Он отвечает после первого же гудка.
— Алиса? — Голос настороженный.
— Ты занят?
— Нет, нет. Подожди минутку.
Я слышу шорох. Бумаги? Одежды? Представляю, как он выбирается из комнаты.
— Алиса, как ты? Я не ожидал, что…
— Мне хотелось, чтобы они были от тебя.
— Что?
— Подарки. На пороге дома.
— Алиса, с тобой все хорошо?
— Я знала, что они не от тебя. Но мне так хотелось. Хотелось, чтобы это был ты.
Голос обрывается, я делаю резкий вдох и тяжело сглатываю.
— Алиса, да что с тобой?
Смотрю на зеленый склон, прижимая трубку к уху:
— Я на холме.
— Сейчас не та погода, чтобы гулять.
— Сегодня к нам приходили смотреть дом.
— Сочувствую.
— Я хотела… — Я наступаю в лужу. Грязь облепляет подошвы кроссовок.
— Да?
— Нет, ничего. У тебя кто-то есть, так ведь?
— Алиса, я…
— А что твои родители, не против?
— Ты несправедлива.
Ненавижу его. Ненавижу ее. Ненавижу то, как сжимается сейчас мое сердце.
— Слушай, я собираюсь… — И не могу положить трубку.
— Хочешь, встретимся? Поговорим?
Будем сидеть за столиком в кафе или пабе. Он не прикоснется ко мне.
— Алиса?
Я хочу сказать ему, что он мерзавец, но едва ли это справедливо. Хочу сказать, что тогда мне казалось: это единственный выход. Все оборвать. Уйти.
— Мы переделываем кухню. Папину кухню. Это как-то неправильно.
— Может, зайдем в ту закусочную?
Итальянская закусочная, куда мы ходили, когда нам было лень готовить. Клетчатые скатерти. Стены из искусственного камня. Воздух пропитан запахом чеснока.
— Я могу выбраться завтра. В семь? — предлагает Кэл.
Он закажет пиццу «Фиорентина». Я закажу спагетти вонголе. Мы возьмем один салат на двоих и порцию чесночного хлеба. На стол поставят чуть подтаявшую красную свечу в бутылке из-под вина. Будут звучать слезливые итальянские мотивы.
— По-моему, между нами еще не все кончено, Алиса.
— Мы уже это проходили.
— Да, я знаю, но ты же мне позвонила, Алиса.
— Перестань твердить «Алиса, Алиса»! Ты что, какой-нибудь чертов риэлтор?
Я слышу, как он медленно вдыхает.
— Ладно, мне пора. Удачи тебе в путешествиях… или что ты там придумаешь на этот раз.
— Давай в семь.
Я запрокидываю голову и подставляю лицо дождю.
Кэл молчит, но не отключается.
— Увидимся там? — спрашиваю.
— Хорошо.
Он дуется.
— Хорошо, — говорю я и жду, пока он положит трубку.
* * *
Когда я возвращаюсь домой, на крыльце ничего нет. Как и всю неделю. Кто бы это ни был, он перестал приносить подарки. И теперь мне их не хватает. Смешно.
В прихожей на коврике лежат два письма. Я не трогаю их. Иду наверх, набираю ванну, опускаюсь в нее и чувствую, как горячая вода прогревает мои кости, расслабляет усталые ноги. Вылезаю, укутываюсь в халат, который раньше принадлежал отцу — да, я тоже выбросила не все, — и наливаю горячий шоколад в красную кружку с щербинкой на ручке. Кухня кажется тихой и грустной, будто чувствует, что ее дни сочтены. Беру чашку и поднимаюсь на чердак. Ложусь на пол и смотрю в окно на потолке — жду, пока в небе появятся звезды.
Десять вещей, которые я собирался сделать в жизни
1. Открыть свою собственную галерею.
2. Стать художником.
3. Жениться.
4. Завести детей.
5. Я всегда хотел побывать в Арктике. Просто потому, что там так пусто.
6. Стать хорошим сыном.
7. В детстве я хотел стать астронавтом. Мне было четырнадцать, когда я увидел то фото с поверхности Луны.
8. Какое-то время я хотел стать архитектором.
9. Изменить чью-то жизнь к лучшему.
10. Не стать таким, как мой отец.
Думаю, твоя мама любила меня за то, что я мог сорваться и поехать куда угодно в любой момент. По крайней мере, ей так казалось. «Ты так молод, так свободен, — говорила мне она. — Пользуйся этим на полную катушку». Я кивал и отвечал: «Да, да, конечно». Интересно, что она бы подумала обо мне сейчас. Свободен я до сих пор — это правда. Зато уже старый, с больным сердцем. Слишком устал и напуган, чтобы позвонить в твою дверь.
Но я не сдаюсь. Не хочу, чтобы ты считала меня трусом, сачком. Я долго думал — бродил и думал — и наконец составил план.
Я создам для тебя особое место. Никакой роскоши. Мне на это хватит недели. Значит, надо опять приниматься за поиски, а это меня успокаивает, усмиряет пошаливающее сердце. Я знаю, какие цвета мне нужны. Знаю, что хочу сказать.
Вчера я шел на север — туда, где улицы широкие и тихие, с полированными автомобилями по краям. Проходя мимо дома с серебристыми воздушными шариками в окне, сквозь ограду я увидел, как во дворе резвились нарядные дети. Взрослые собрались вокруг длинного соснового стола, покачивая чашки с чаем в руках. Я вспомнил об Антоне и его письме. Представил себе, как его дочь водит пальцем по нарисованным цветам, и понадеялся, что он оставил ей адрес, куда написать ответ. Представил себе, как он кладет цемент на кирпичи, строит дом в Дагенхэме и думает о ней.
На низкой садовой ограде я нашел бледно-голубое кольцо с белой ромашкой, как-то застывшей в пластике.
Под скамейкой, на краю поросшего травой треугольника, скорлупка, отливающая серебром. Она напомнила мне о гирлянде из ракушек, которая висела над дверью в доме родителей. Когда дул сильный ветер, ракушки гремели по стеклу.
На подоконнике, рядом с фуксией в пузатом глиняном горшке, нашелся темно-синий треугольник пластика.
В пространстве, где парковочный счетчик входит в не совсем круглое, вырезанное для него отверстие в тротуарной плитке, я увидел винтажную пуговицу, обтянутую белым шелком.
Под шиной автомобиля я нашел золотую звезду с загнутыми лучами — одну из тех наклеек, которые учителя облизывают и крепят на детскую работу, если она хорошо сделана.
Я дошел до главной дороги — и все тут же изменилось: рев мчащихся автомобилей, мешанина из зданий, не сочетающихся друг с другом. Шестая женщина, к которой я подошел попросить немного мелочи, ответила: «Давайте я угощу вас чаем». Она, верно, решила, будто я принимаю наркотики, чтобы прогнать пустоту. Я пошел за ней следом. В кафе с ярко-зеленым меню она заказала мне чай и стала смотреть, как я высыпаю туда четыре пакетика сахара. Женщина была чересчур худенькая. Волосы она стянула в хвост. Красное пальто с большими пластиковыми пуговицами. Серьги в форме вишен свесились до воротника. Я хотел бы посидеть с ней, выпить чаю, но стаканчик картонный, навынос, а она уже открыла дверь.
По дороге обратно в Хит я увидел, как пожарная машина мощными струями заливает горящее офисное здание. Языки пламени все еще облизывали кирпичи; в воздухе стоял запах раскаленного металла и расплавленного пластика. Пару лет назад мне довелось пожить на выгоревшем складе в Уаппинге: почерневшие прямоугольники окон, бархатно-серые комнаты — все вокруг было покрыто слоем мягкого пепла. Он впитался в поры моей кожи, и ладони стали похожи на устья чернильных рек — вид с высоты птичьего полета. Пожив на том складе, я стал кашлять, как старик, но там было сухо, поэтому я ушел, только когда приехали бульдозеры.
* * *
Я выбрал место неподалеку от твоего дома — всего-то надо пройти немного по парку. Это небольшой закуток: пять-шесть футов в длину, где-то два в ширину. Он спрятан в зарослях рододендрона. Не дворец, конечно, но здесь тихо и сухо. Жить можно. Очищаю землю от листьев и палочек, разглаживаю ее ладонями. Вытряхиваю содержимое пакета — выплескиваю цвета. Вынимаю из кармана клубок, подбираю цвета, нанизываю их на нитку, один за другим, и привязываю к веткам. Алиса. Доченька. Люблю. Прости. Отец. Начало каждого слова висит в центре этого убежища, покачиваясь из стороны в сторону, словно там гуляет ветер. Беру скрученную золотую фольгу, обвязываю ее посередине ниткой и подвешиваю. Теперь кусочек пурпурно-розового картона: проделываю гвоздем дырочку и продеваю в нее еще одну нитку. Теперь, когда я начал, я чувствую себя лучше.
Много лет назад, еще когда отец был жив, я снял крошечную комнату в грязном доме. Она была похожа на клетку с холодными белыми стенами и узкой кроватью. Я начал собирать цвета — осколки и кусочки, которые я находил на улицах или в кладовой супермаркета, где тогда работал. Я приклеивал их прямо на стены. Это было против правил съема жилья, но хозяин никогда не заходил, а я уехал оттуда, не оставив нового адреса. Помню одной девушке это нравилось, нравилось водить пальцами по этим выпуклостям на стенах. На следующее утро я проснулся — а ее уже не было, но в тот же день под мою дверь просунули конверт. В нем было перо сороки — сотни оттенков черного; огрызок красного карандаша; ребристая ракушка вроде тех, что мы подбираем в детстве, идя вслед за родителями по бесконечной песчаной полосе. Я аккуратно приклеил их, воображая, как в следующий раз она будет их искать, но она так и не вернулась.
* * *
Я дал себе срок — неделю. Мои волосы начинают немного отрастать. У меня нет зеркала, но я надеюсь, что уже не выгляжу как стриженая овца. Вот только щеки покрылись щетиной. А бритвы у меня нет, и в приют зайти я пока не могу. По крайней мере, в тот. Конечно, можно им сказать, что тебя не было дома, что ты уехала на время, но я никогда не умел врать.
Когда я все доделаю, это место будет чудесным, такого ты не видела нигде и никогда. Представляю, как ты сядешь в центре, скрестив ноги, и будешь рассматривать цвета, улыбаясь и кивая. Ведь наконец-то ты все поймешь.
Десять мест, где я занималась сексом
1. Гостиничный номер в Иркутске. Грязный ковер, сломанный душ, из которого капало всю ночь.
2. Молодежный хостел в Сингапуре. Мы подперли дверную ручку нашими рюкзаками.
3. Картахена, Колумбия. Он был младше меня.
4. Бостон, Массачусетс. Подозреваю, он был женат.
5. Палатка на берегу озера Уиндермер. Мне было семнадцать. Потом мы лежали и слушали дождь.
6. Тогда, в Греции, на балконе.
7. На крыше дома Кэла, глядя на Лондон. Я скучаю по тому, как он гладил меня по волосам.
8. Туалет одного из баров в Чизвике. Хотя об этом лучше не вспоминать.
9. Заднее сиденье такси где-то в Ньюкасле. Я слишком много выпила.
10. Если подумать… нет, в этом доме — никогда.
Приходит Си в спортивном костюме — серебристые кроссовки, бежевая кофта вся в пятнах от дождя, — и мы загружаем в ее автомобиль мешки с вещами отца. Сумки похожи на древесные грибы, выросшие на сиденьях. Поток машин мечется, дыбится и рычит, а по бокам от него снуют пешеходы, сжимаясь под зонтами, спеша скорей нырнуть в дома. В салоне стоит сладковатый запах пластика.
В закусочной, в семь. Может, не ходить?
— Тебе нравится быть мамой? — спрашиваю я у Си, когда мы сворачиваем на Холлоуэй-роуд. Она ведет машину удручающе аккуратно.
Сестра склоняет голову набок, будто потягивая шею.
— Да, мне нравится, — говорит она, распрямляясь.
Я смотрю на нее искоса. Светлые блестящие тени на веках, коричневая тушь.
— По-моему, до появления ребенка ты и не знаешь, что такое любовь, — продолжает она. — Поворачивать тут?
— На следующем перекрестке, вон там, возле паба, — показываю я.
— Рождение Мартина — это… — Она краснеет. — Ради него я готова была убить кого-нибудь или броситься под грузовик. Я и сейчас готова, ради любого из них.
— Вон там, да.
Мы сидим и слушаем тиканье поворотника.
— Тебе не кажется, что это немного… странно?
— Думаю, это заложено в нас природой. И если подумать, в этом есть смысл.
Мы сворачиваем в переулок, проезжаем между плотными рядами новых высоток. Балконы разноцветные, точно детские игрушки.
— Нет, в смысле везти вещи отца на свалку.
— Это центр переработки отходов. А что еще прикажешь с ними делать?
Мы следуем по указателям: поворачиваем налево, поднимаемся по бетонному скату, проезжаем под черно-желтым ограничителем высоты. Я хочу увидеть такую мусорную свалку, как по телевизору — в голливудских фильмах или документальных лентах о жизни в странах третьего мира. Хочу увидеть огромную гору мусора, которая простирается до горизонта. Небо, затянутое тучами, и одинокие фигурки людей, пытающихся найти что-нибудь ценное. Каркающих ворон, кружащих над мусорными кучами. Пиршество крыс. Хочу ощутить вонь. А вместо этого выхожу из машины и оказываюсь в неярко освещенном здании из бетона, похожем на многоэтажную парковку. Шесть огромных контейнеров выстроились в ряд, сбоку на каждом из них — железные ступеньки, ведущие на платформу. В дальнем конце зала стоят ящики поменьше — для компьютеров, картриджей для принтера, одежды, обуви. Мужчина в ярко-желтой куртке смотрит на нас из окошка маленькой зеленой будки. Мы с сестрой наблюдаем за тем, как парочка лет двадцати перевозит сплющенные картонные коробки. Мужчина с трудом приподнимает ящик с пола. Женщина бегает вверх-вниз по ступенькам, вытягивает руки над контейнером и разжимает их. Четверо ямайцев вытаскивают из грузовика диван — такой огромный, что они влезли бы на него все вместе. Он им явно нравится, им жаль с ним расставаться, но надо двигаться дальше.
Си открывает багажник, и мы молча опустошаем его. Тяжелые папки с бумагами оттягивают, царапают пакеты уголками: давно оплаченные счета, гарантийные талоны на давно сломанные приборы, старые медицинские журналы. Си и Тилли заявили, что сами наведут порядок в кабинете отца, и закрылись там. Конечно, я возмутилась. Если захочу, я могу быть такой же упертой, как Си. Но, увидев покрасневшее лицо Тилли и слезы в ее глазах, я перестала настаивать, пожала плечами и сделала вид, что мне все равно. Когда сестры вышли из кабинета с пакетами в руках, я открыла дверь и зашла.
Ковер в папином кабинете такого же темно-красного цвета, что и дорожка, поднимающаяся по лестнице и занимающая там весь пролет. В углу, возле окна без занавесок, стоит широкий письменный стол с золотистой лампой, изогнутой и заостренной, словно ракушка. Стены покрыты древесной стружкой, выкрашенной в желтовато-белый много лет назад. Слева от стола висит репродукция, какой-то жуткий голландский пейзаж: деревья приземистые и серые, небо затянуто тучами. В комнате еще чувствуется слабый запах отцовского табака. Сколько раз я бывала здесь? Можно пересчитать по пальцам одной руки.
Я распахиваю ящики картотеки один за другим. Я пыталась сделать это, когда мне было тринадцать или четырнадцать, но обнаружила, что они заперты. Закрытые двери — приметы тайны. Я искала и искала ключи, пылая яростью, но ничего не нашла. На этот раз ящики с металлическим лязгом открылись. Верхний по-прежнему заполнен тонкими зелеными папками, узкий почерк моего отца на крошечных, покрытых пластиком метках. Табели успеваемости сестер. Их музыкальные сертификаты. Заметки о них в газетах. Я вытащила пожелтевшие газетные вырезки. «Девушка из Хэмпстеда бежит к победе» — и фотография Си в спортивной форме, поднимающей медаль на толстой полосатой ленте. Я бросила ее на место и выбрала школьный отчет: «Трудно сказать, почему Алиса все бросает на полпути — проекты, задания на размышления, эссе. Возможно, потому, что ей скучно, а возможно, потому, что ей не хватает упорства, чтобы довести начатое до конца». Миссис Уорд. Запах сахарных слоек, кривые зубы. Я положила отчет назад и захлопнула ящик. Следующий ящик тоже был полон зеленых папок, но они были пусты, и этикетки с названиями вытащены из пластиковых держателей.
* * *
В обувном шкафу стоит металлический ящик, похожий на депозитные банковские ячейки. Названия благотворительных организаций, которым отойдут пожертвования, с одной стороны окрашены в веселый зелененький цвет. «Прости, прости», — повторяю я про себя, словно слыша, как мешки с его обувью падают на мешки с обувью других людей. По воскресеньям он накрывал кухонный стол газетами и выстраивал свои ботинки. Он наливал полировочную жидкость на мягкую желтую тряпку, а скраб и блеск — на толстую деревянную щетку с ручкой. «Алиса, ты можешь увидеть в них свое лицо?» — спрашивал он. Я подносила ботинки к носу, вдыхая резкий химический запах. «Пока нет, надо еще», — говорила я. Суровый надсмотрщик, называл он меня. Когда бы он ни покидал дом, даже после того, как вышел на пенсию, он надевал отглаженные брюки и сияющие ботинки. Не думаю, что у него когда-либо была пара кроссовок. В конце концов, большинство из них, связанные в пару шнурками, оказались в благотворительных магазинах, что пропахли старыми коврами, где полки из ДСП забиты разнокалиберными тарелками, неполными чайными парами, уродливыми хрустальными вазами, фарфоровыми животными и удрученно выглядящими куклами.
* * *
— Думаешь, папа тоже чувствовал это? — спрашиваю я у сестры на обратном пути.
Она хмурится.
— Ну, то, что ты говорила про Мартина. Думаешь, он… ну… был готов умереть ради нас?
Подросток на велосипеде снует между машинами. Серая толстовка, телефон прижат к уху. Я тоже когда-то чувствовала себя так — будто я неуязвима.
— Да, я уверена, — отвечает Си. — Он просто не любил проявлять чувства. Но это не значит…
— Мне всегда казалось, что ему было бы достаточно вас двоих.
— Ох, Алиса.
В ее голосе сквозит что-то такое, от чего у меня сводит желудок. Я смотрю на нее. Она это замечает, но продолжает глядеть на дорогу.
— В каком смысле? — спрашиваю я.
Лицо сестры становится напряженным.
— В смысле, как ты могла так подумать. Он любил тебя.
— Ты говорила, что родители поссорились, когда я родилась.
— Ничего подобного. Когда я могла такое сказать?
Пожимаю плечами:
— Давно. Мне тогда было лет шесть или семь.
— Ну, вряд ли это так уж важно.
— Почему бы и нет.
— Дети болтают всякое. Мы были еще совсем маленькими.
— Тебе было уже пятнадцать. И вообще, Тилли говорит, что дети порой подмечают больше, чем взрослые.
— Что ж, я не думаю… Знаешь, они ведь ссорились иногда, в этом нет ничего странного. Наверно, я просто вредничала.
Мы едем молча. Когда машина останавливается возле дома, Си выключает зажигание и поворачивается ко мне.
— Прости, — говорит она.
И это настолько невероятно, что я даже не знаю, что сказать в ответ.
* * *
Мы пьем чай за кухонным столом. Окунаем имбирное печенье в чашку, пока пальцы не коснутся поверхности, а потом быстро вынимаем и суем в рот, чтобы оно не успело размокнуть. До семи еще несколько часов, но я хочу, чтобы сестра скорей ушла. Мне надо сосредоточиться.
— Тилли ждет нас в гости сегодня, — говорит Си. — Хочет приготовить угощение для нас. И Тоби.
Произнося имя Тоби, она поджимает губы.
— У меня вечером встреча.
К своему ужасу, я отчаянно краснею.
Си прищуривается:
— С кем это?
— Как дела у Тилли и Тоби? — спрашиваю я.
— Зачем только она тратит свою жизнь на человека, который никогда с ней не останется? — начинает было Си, но наталкивается на мой взгляд. И нет чтобы замолчать. Нет, она расправляет плечи и заявляет: — Она сама себя губит. Такое ощущение, что на самом деле она не хочет всего того, о чем якобы мечтает.
— Она любит его, — говорю я.
Си качает головой:
— Иногда мне кажется, что вы выросли в какой-то другой семье.
Я беру печенье и ломаю пополам. Может, Кэл передумал? Может, все-таки решил, что я этого стою?
— Так ты не придешь к Тилли? — спрашивает Си.
— Я не могу.
— Алиса, а ты уже решила…
Я складываю руки на груди и приподнимаю бровь.
— В смысле, когда дом… — Сестра слегка вздрагивает. У нее все-таки есть чувства. — Ты снова уедешь в Китай?
— В Монголию.
— Уедешь?
Я пожимаю плечами. Си смотрит на меня, я перехватываю ее взгляд.
— Может быть, я остепенюсь, устроюсь на работу, — говорю я.
Си смеется, и мне хочется ее стукнуть. Она забирает чашки и ставит их в раковину.
— Что это тут, Алиса? — спрашивает она.
Черт!
— Вот уж не думала, что ты завзятый садовод.
Она наклоняется над раковиной и тянется к подоконнику, рассматривая поддон с землей, стоящий на пожелтевшей газете. Я мчусь туда со всех ног. Сердце подпрыгивает куда-то к горлу. На темно-шоколадном прямоугольнике виднеется пять… нет, семь… восемь крошечных зеленых росточков. Они размером с ноготь младенца, но каждый уже распадается на два стебелька. Они растут. Я оттесняю сестру и касаюсь мизинцем одного ростка.
Привет. Добро пожаловать.
Си стоит слишком близко. Я чувствую ее дыхание.
— Что это такое? — спрашивает она.
— Не знаю. — Голос дрожит. Я шумно сглатываю. — Они все разные. Я их нашла в сарае.
Не знаю, какие семена проросли, какие нет, и понимаю, что никогда этого не узнаю, если только не выкопаю их. Но если вырыть их сейчас — они погибнут. А когда они окрепнут достаточно, чтобы их можно было пересадить и осмотреть, от кожицы семян уже не останется и следа.
— Я сделала глупость, — говорю я. — Всю неделю проторчала в этом чертовом доме.
— Ты отлично поработала, Алиса.
— Такое чувство, будто я вымарываю его.
Сестра кладет мне руку на плечо и поглаживает, как ребенка. И меня это успокаивает — невольно.
* * *
Надеваю мамино платье и туфли, подкрашиваю глаза бирюзовыми тенями в тон. Зачесываю волосы наверх, оставляя по одному локону с каждой стороны, чтобы смягчить контур лица. Мы всего лишь идем в закусочную. Наверно, это чересчур. Ну а вдруг он передумает? Я должна быть одета как подобает по такому случаю.
Туфли на каблуках. Наверное, ей тоже это нравилось — чувствовать себя выше, чем на самом деле. Я прихожу на десять минут раньше, хотя старалась опоздать. Сажусь за один из маленьких квадратных столиков из искусственного камня, выстроившихся вдоль стены, и заказываю джин-тоник. Когда появляется Кэл, мой бокал уже почти пуст. Благодаря джину я чувствую себя хрупкой, воздушной.
Я поднимаюсь. Он наклоняется через столик и целует меня в щеки. Чувствую мягкое покалывание его бородки, аромат его лосьона после бритья.
— Похоже, мне есть что наверстывать, — говорит Кэл, указывая на мой бокал.
Он подзывает официанта и заказывает бутылку вина.
Наблюдаю за тем, как он вешает куртку на спинку стула, достает из кармана мобильный, ключи и кошелек, выкладывает их на стол. Я залпом допиваю коктейль. Кэл усаживается напротив и смотрит на меня. Нет, я не заговорю первой.
— Выглядишь прекрасно, — произносит он.
Я почесываю подбородок, опускаю глаза. Надо было надеть джинсы. На нем джинсы и клетчатая рубашка, которую я купила ему сто лет назад, хотя, подозреваю, он даже не вспомнил об этом, когда ее выбирал.
— Как ты?
Пожимаю плечами.
— Разбираешься с домом?
Киваю.
— Тебе, наверно, нелегко.
Его мобильный жужжит в режиме вибрации. Кэл бросает на него взгляд, но не отвечает на звонок.
— Я все равно никогда не чувствовала себя там как дома.
— И все-таки.
— А как твоя квартира? Ты не переехал?
Он бросает на меня взгляд, и я на секунду задумываюсь, не видел ли он, как я сидела в парке, наблюдая. Я же провела там всего минуты четыре, ну, может, пять.
Но он улыбается и отвечает:
— Нет, все по-старому. Собака Джули в прошлом месяце умерла, так что теперь спокойней стало.
Джули — соседка. Когда она уходила из дому, ее собака постоянно выла.
— Бедная Джули.
— Нет худа без добра.
Зачем я только пришла сюда?
Официант приносит бутылку. Кэл обменивается с ним шутками про виноградники и сорта почвы, потом катает вино по бокалу, делает глоток и довольно кивает. Официант наполняет мой бокал.
— Вы готовы сделать заказ? — спрашивает официант.
Так я и думала: пицца «Фиорентина», спагетти вонголе, салат, чесночный хлеб.
Смотрю, как Кэл пьет. Это всегда выводило меня из себя. Выпивка — пожалуйста. Секс до брака — пожалуйста. Бекон на завтрак — пожалуйста. Лишь бы никто не узнал — никто из тех, чье мнение и правда важно.
— Ну что, выкладывай мне все, — говорит он.
Я люблю тебя. Ненавижу. Скучаю по тебе. Я уже не знаю, кто я.
— Ездила в Россию, а потом оттуда — в Монголию.
Он кривит губы:
— Как поезд?
Мы говорили о том, чтобы отправиться в путешествие вместе.
Я сглатываю:
— Хороший. Длинный.
Подношу бокал к губам и отпиваю слишком быстро — вино стекает по подбородку мне на платье. Пытаюсь оттереть пятно платком. Кэл протягивает мне соль, и я сыплю ее на платье. Прижимаю платок к губам, стараясь не заплакать.
— Химчистка с этим справится, — успокаивает меня Кэл.
— Это мамино платье.
Мой голос дрожит.
— Алиса… — Кэл берет меня за руку, и я не возражаю. — Я скучаю по тебе, Алиса.
Разглядываю наши ладони на столе. Его кожа такая прохладная, сухая, родная.
— Да, мы обо всем уже поговорили. Знаю, тебе было нелегко. И я помню, что ты тогда сказала.
— Я это серьезно.
— Знаю.
Мне хочется, чтобы он сказал, что передумал. Но он молчит.
— У тебя кто-то есть?
Кэл выпускает мою руку, откидывается на спинку стула, берет вилку и крутит ее:
— Не так чтобы…
Я смеюсь, а он бросает на меня оскорбленный взгляд.
— А у тебя? — спрашивает он.
Я переспала с одним мужчиной в Иркутске, в гостиничном номере с покосившимися зеркалами и серым плюшевым покрывалом на кровати. Потом я закурила, а он сказал, что у него астма и это номер для некурящих. Тогда я завернулась в покрывало, вышла на балкон и докурила сигарету там. Внизу тянулось унылое шоссе, до отказа забитое машинами. Их шум напомнил мне о Лондоне.
Наконец приносят мои спагетти. Внутри створок раковин моллюски кажутся крошечными и сморщенными.
— Как с работой? — спрашиваю.
Кэл кивает:
— Хорошо. — Он отрезает кусок пиццы, подносит его ко рту, и моцарелла тянется следом тонкими нитями. — Просто отлично. Я все там же, в больнице Святого Томаса. Недавно опубликовал несколько работ.
Я всегда пыталась представить, какой он на работе. Мне кажется, там он куда решительнее и аккуратнее, чем дома.
Кэл предлагает мне кусочек пиццы. Я запрещаю себе говорить «да».
— Как там наши «условия и требования»? — спрашивает он.
Я невольно улыбаюсь:
— Как обычно. Тилли по-прежнему встречается с Тоби. Си по-прежнему помешана на контроле.
— Ты к ней жестока.
— Она ко мне тоже.
— А дома ты надолго?
— Не уверена, что я дома.
— Тогда в Лондоне надолго?
Пожимаю плечами:
— Не знаю.
— Алиса, ты выглядишь несчастной.
— У меня отец умер. Помнишь? — Я беру ракушку. С одного конца она заостренная, коричневая, с другого — гладкая, фиолетовая. Перегибаю ее пополам, и створки расходятся в стороны. — Полечу в Дели, наверно. На следующей неделе. С домом Тилли и Си разберутся дальше сами. Там уже почти все готово.
— Я мог бы поехать с тобой.
— У тебя работа.
— Возьму отпуск. Может, попробуем снова, Алиса?
— Мы и разговор-то еле поддерживаем. К тому же у тебя кто-то есть.
— Да это ничего…
— А на ней тебе можно жениться?
— Я не хочу жениться, Алиса. Мне казалось, и ты тоже.
— Не хочу.
— Тогда я не понимаю, в чем проблема.
Чувствую, как слезы наворачиваются на глаза.
Сжимаю губы.
— Ты знаешь, в чем проблема, — шепчу я.
— Но нам ведь было хорошо вместе, разве нет?
Кэл наклоняется через стол и накрывает мою ладонь своей. Я не отстраняюсь.
— Мне нельзя было подойти к телефону у нас в квартире, — говорю я.
Он вздыхает:
— Сейчас все равно у всех мобильные.
— Дело не в этом. А в том, что мне было нельзя. В том, что мне нельзя было выйти за тебя замуж, если бы я захотела. Нельзя было родить от тебя детей.
— Я думал, ты не хочешь детей.
Он убирает руку, но я все еще чувствую кожей ее тепло.
— Почему мы не можем жить снова так, как раньше? — спрашивает он.
— Мне уже почти тридцать, Кэл.
— И что? Мы же уже говорили об этом. Никакого брака. Никаких детей. Только ты и я, живем вместе. Это работало. И было здорово.
«Нет, мы никогда не говорили об этом. О самом главном».
— Я люблю тебя, Алиса.
— Не надо.
— Это правда. — Он повышает голос.
Представляю, как все будет. Я снова в его квартире. Омлет с тостами на завтрак по воскресеньям. Пиво в холодильнике. Мой распорядок зависит от его графика на работе. Я коплю деньги, уезжаю куда-нибудь раз в полгода, потом возвращаюсь и рассказываю ему о своих приключениях. Кэл прав. Я не хочу вступать в брак. Или заводить детей. Я всегда это знала. А если бы и захотела, мне все равно не с кем. «И дальше будет не с кем, пока ты теряешь время с ним», — сказала бы Си.
Нет, это будет шаг назад. Катастрофа.
Я бросаю есть, откидываюсь на спинку стула и складываю руки на груди.
— Я вернусь, если ты расскажешь родителям о нас.
Рот у Кэла забит пиццей. Дожевав кусок, он кладет приборы по бокам от тарелки:
— Ты же знаешь, как все обстоит, Алиса.
По выходным — его выходным — мы шли к реке, покупали кофе навынос и спускались на пляж, если был отлив. Там мы охотились за сокровищами — камешком в виде сердца, серебристой гайкой, которую можно было надеть на палец. Мы просыпались вместе. Засыпали вместе.
— Значит, нет, — говорю я.
Его взгляд полон тоски.
— Я тебя не понимаю.
— Нет, не понимаешь.
Я не могу всю жизнь прожить за скобками. Но я не могу объяснить это ему.
— Мы встречались три года, Алиса. Нам было хорошо вместе. Между нами было что-то. Я никогда не пытался изменить тебя. Не пытался удержать от поездок.
Не надо было вообще звонить ему. Во второй раз ничуть не легче.
— Ты ведь даже такой малости не можешь для меня сделать, Кэл.
Вижу, как его глаза темнеют.
— По-твоему, потерять свою семью — это малость? — произносит он медленно и тихо. — Всю семью, всех до единого. Ты готова пойти на такое ради меня? Разбить им сердце? Никогда не увидеться с ними снова?
Я смотрю на него. Мне нравятся его глаза, его густые ресницы. Линия подбородка. Форма ушей. Касаюсь бирюзового шелка на левом запястье. Швы обметаны вручную. Я испортила мамино платье. Вспоминаю, как мы с папой и сестрами сидели на балете, ели мороженое из картонных коробочек, обсуждали либретто.
— Ты прав, — говорю я.
Кэл хмурится.
— Ты прав, — повторяю. Раньше я как-то не задумывалась об этом. — Я бы так не смогла.
Черт, ведь я не отказалась бы ради него даже от Си.
Кэл кивает. Берет кусочек пиццы и сует его в рот.
— Нам было здорово вместе, — говорит он, прожевав. — Мы же как-то справлялись со всем, да?
Я слегка улыбаюсь:
— Да, нам было здорово. Но это уже в прошлом.
Он облизывает губы:
— Не обязательно.
— Прости, что снова завела этот разговор.
Кэл наклоняется ко мне:
— Мы могли бы попробовать снова. Повстречаться. Посмотреть, как пойдет.
— Я буду в Дели.
— Можно я как-нибудь загляну к тебе в гости?
Он смотрит мне в глаза. Сердце болит. Все во мне болит.
— Мне пора, — говорю я, вынимая из кармана двадцать фунтов, но Кэл качает головой, и я сую банкноту под свой бокал.
Когда я прохожу мимо Кэла, он делает движение рукой. Хочет коснуться меня? Но он лишь прижимает пальцы к губам, и я выхожу на улицу, в ночь.
Десять фраз, которые я бы сказал о Лондоне
1. Люди роняют больше всяких вещей, чем ты можешь себе представить.
2. Здесь лучше, когда светит солнце.
3. Он и больше, и меньше, чем тебе кажется.
4. Здесь есть доброта.
5. Подойди как можно ближе к электростанции Баттерси и прислушайся, как щебечут скворцы возле самого берега.
6. На дереве, что у входа в парк Лондон-Филдс, висят часы.
7. На углу Мандела-роуд и Пейдж-Уолк есть бак, окрашенный в черный и белый.
8. На углу Ноэл-стрит и Поланд-стрит, неподалеку от Оксфорд-Серкус, на стене нарисован человек, читающий книгу возле сломанного дерева.
9. Места, не самые заманчивые на вид, часто оказываются интереснее прочих: за высотками Хейгейт-Истейт прячется лес.
10. Этот город нельзя узнать по-настоящему.
К нашему с тобой уголку я приближаюсь очень осторожно. Люди замечают повторяющиеся действия — да, даже в этом городе, как ни странно. Убедившись, что никто не смотрит, я раздвигаю листья и добавляю цвета, украшаю жилище.
Заходи, добро пожаловать. Ты поднимешь глаза к потолку и улыбнешься. Удивительно, правда? Давай я расскажу тебе об этом. Дело в том, что у каждой буквы есть свой цвет. Ты тоже это видишь? Я всегда знал, что так и будет. Но, наверно, у нас с тобой цвета разные. Ладно, давай лучше я просто покажу. Вот твое имя. Льдисто-голубая «А», золотая «Л», ярко-розовая «И», темно-синяя «С». Ты киваешь. И все понимаешь. Конечно, понимаешь. Алиса. Доченька. Люблю. Прости. Отец.
«Я переживал, что мне нечего будет тебе предложить», — скажу я. А ты улыбнешься немного грустно и ответишь: «Не стоило волноваться — разве можно желать чего-то иного? Я ведь всегда знала — вернее, догадывалась. И ждала, все это время».
* * *
Каждый день я прихожу к твоему дому — и всякий раз покидаю его в панике и тревоге. Стены в гостиной уже совсем белые, мебель снова расставлена по местам. Мешки с ветками и листьями убрали. Ты собираешься уезжать, а я еще не закончил. Наш уголок должен быть идеальным. Интересно, ты умеешь ждать? Или ты как твоя мама? Та была просто ураган: подхватит, закрутит — и выбросит, растерянного и запыхавшегося.
Наш роман длился чуть больше года. Я всегда винил Малкольма в том, что он все разрушил, но, возможно, наши отношения закончились еще раньше. Помню, как однажды днем в Блумсбери твоя мама села возле окна, сжала в пальцах край занавески, прислонилась лбом к стеклу и сидела так очень долго — я уже подумал было, что она заснула. Когда она наконец шевельнулась, я спросил, что случилось. Она обернулась: по щекам текли слезы.
— Эти игры в прятки мне уже осточертели, — сказала она. — Просто невыносимо.
Я посмотрел на нее и подумал, что был бы счастлив прожить с ней остаток дней в этой крошечной квартирке.
— На меня все давит, я задыхаюсь, — продолжала она.
Что я мог на это ответить? Я погладил ее по плечам, поцеловал в шею, попытался увлечь ее фантазиями о том, как мы сбежим в Италию, Шотландию или Австралию. Но она отстранилась:
— Даниэль, у меня дети. И муж.
— Я знаю, знаю.
— Ничего ты не знаешь.
Потом я купил вина и маленьких пирожных. Мы сидели на кровати, скрестив ноги, и пили из высоких бокалов «Мадлен». Твоя мама рассказывала о том, как хотела стать балериной, как вставала раньше всех в доме и занималась в гостиной. Арабеск, глиссад, па-де-ша — всплывают сейчас в памяти слова. «Покажи что-нибудь», — попросил я. Она рассмеялась и ответила, что уже забыла все движения, но потом спрыгнула с кровати и заскользила по комнате, глядя куда-то вдаль и мечтательно улыбаясь.
— Вот бы время остановилось… прямо сейчас, — сказал я.
Твоя мама посмотрела на меня, удивленно вскинув брови.
— Если бы время остановилось, тебя бы уже не было в живых, — вздохнула она.
Ты не представляешь, как медленно тянулось время с тех пор, как мы с ней расстались. На улице время тянется медленнее, но здесь оно и почти ничего не значит. Какой сегодня день, что будет завтра — какая разница. Часы я продал много лет назад.
За работой время тоже тянулось медленно. Помню те бесконечные ночи, когда я колесил по городу за рулем такси. Последний раз я нанимался на службу пять лет назад — охранником на какой-то склад в Боу, где платили наличными. Я заснул на посту, это заметили — и меня уволили. А теперь я, похоже, слишком стар и измучен для работы. В какой-то момент я вдруг понял, что у меня уже осталось не так много времени, и решил, что главное — найти тебя.
Вот только сейчас время от меня ускользает.
Сегодня я весь день искал цвета, а потом снова пришел к твоему дому. Когда я свернул на твою улицу, в глаза мне бросилась табличка «Продается». Если бы я простоял тут весь день, то увидел бы, как кто-то подъехал к дому — наверно, в фургоне — и привез длинную белую доску с табличкой. От этой картины у меня стало плохо с сердцем, пришлось использовать спрей, хотя его уже почти не осталось — живительная прохлада под языком. Я попытался представить людей, которые устанавливали табличку: так мне было легче дышать. Парень лет двадцати, волосы рыжие, слегка несвежие. На нем красная толстовка с капюшоном и потрепанные кроссовки: пластик вокруг подошвы местами протерся. Левое крыло фургона помято, зеркало отломано.
Иногда нужно много времени, чтобы продать дом. Я просмотрел немало газет, не раз проходил мимо стендов с Evening standard, так что имею некоторое представление о мире. Цены на жилье падают. Стены и крыши — далеко не золотые горы, что бы ни думали люди. Но земля все равно горит у меня под ногами. Надо спешить.
* * *
Я работаю упорно, так быстро и старательно, как только могу. Нитки уже почти закончились. Пальцы не слушаются. Тяжело. Нажимаю на спрей — раз, другой, — но баллончик пуст, и мне по-прежнему тяжело. Нельзя умирать сейчас, когда все почти готово, когда все почти возможно.
Я концентрируюсь на цветах, мысленно перечисляю их: льдисто-голубой, золотой, ярко-розовый, темно-синий, опять льдисто-голубой. Вдох. Бледный, почти прозрачный оранжевый, белый, красновато-оранжевый, угольно-серый, цвет морской волны, черный, каштановый, льдисто-голубой. Вдох. Золотой, серебристый, сиреневый, снова золотой, серебристый. Вдох.
Становится все легче. Оливково-зеленый, бордовый, белый, темно-синий, темно-фиолетовый, ярко-розовый. Вдох. Я поднимаю глаза к листве и вижу, как пляшут цвета. Представляю, как это будет смотреться, когда ты придешь. Будет красиво. Жемчужно-белый, темно-фиолетовый, угольно-серый, желтый.
Мне хотелось бы угостить тебя чаем. Налить горячую воду в белую кружку, добавить молоко и сахар, отжать пакетик металлической ложечкой. А потом смотреть, как ты сидишь, подтянув коленки к груди, и пар вьется над кружкой, лаская твое лицо. Но вместо чая у меня только виски, и то на донышке. Слегка прикапываю бутылку, укрываю ее листьями. Посуды я так и не нашел. Хотя лучше уж пить из горлышка бутылки, чем из грязной чашки — ты тоже так считаешь, я уверен. Конечно, лучше бы все-таки я раздобыл чай, но, по крайней мере, мне есть чем тебя угостить.
* * *
Утром я иду в Кенвуд-хаус — как раз к тому моменту, когда там открываются туалеты. Наливаю в ладони жидкое мыло, проливаю воду, пока она не становится горячей, и умываюсь. Мыло пахнет шербетом. Намочив волосы, я провожу по ним рукой. Охотник подстриг меня всего неделю назад, и прическа смотрится неплохо. Касаюсь щек — и щетина царапает пальцы. Но бритвы у меня нет. «Это признак силы, — уговариваю я себя. — И уверенности».
В туалет заходит какой-то мужчина. Я не встречаюсь с ним взглядом, но замечаю в зеркале, как он косится на меня, когда моет руки. Дождавшись, пока он уйдет, я выбрасываю в урну баллончик из-под спрея и иду к тебе.
Сегодня у меня есть кое-что для тебя.
На обочине дороги я нашел головку белой розы — и теперь тереблю ее в руках, до самого твоего дома.
Поднимаясь на крыльцо, я чувствую, что в этот раз точно позвоню в дверь.
* * *
Я мог бы так и не узнать, что твоя мать умерла. Обнаружил заметку в старой газете, когда похороны уже давно прошли. Помню, как слова в ней разорвали мне сердце. Я сидел с некрологом на коленях в бетонной нише на южной стороне моста Блэкфрайерс. Небо было прекрасно: гибискусный розовый, исполосованный темными облаками. Поезда везли путников через реку, электростанция дымила. И тогда я вдруг воспрянул духом.
В каждой нише висели красные спасательные круги с табличкой «Чтобы сохранить жизнь». Но единственное, что помешало мне тогда взобраться на парапет, перегнуться через него и отпустить руки, — это твое имя, рядом с именами сестер. Жаль, что она дала тебе такое холодное, синее имя. Я выбрал бы что-то более теплое, солнечное. Розовая сердцевина твоего имени тонет в сером и синем. Оно напоминает о зиме, об одиноком человеке, стоящем на пустом холме: там нет деревьев, и ему не укрыться от ветра и снега. И все же, когда я увидел твое имя впервые, оно спасло меня.
Десять вещей, которые могут случиться, когда наводишь порядок в доме отца
1. Вдруг понимаешь, сколько вещей может скопиться у человека, который мало что покупал.
2. Вокруг тебя поднимаются тучи пыли.
3. Изо всех сил стараешься не думать о том, откуда взялась эта пыль.
4. Устаешь, даже сидя на одном месте, почти не двигаясь.
5. Привязываешься к кухонным шкафчикам, которые раньше тебе даже не нравились.
6. Постоянно забываешь, что отца больше нет.
7. Понимаешь, какой тяжелой может быть одежда.
8. Забываешь поесть.
9. Приходишь в необъяснимый восторг при мысли о том, что из семян вырастают растения.
10. В поисках утешения прижимаешься спиной к стене дома — и это помогает куда лучше, чем ожидалось.
Всю дорогу от ресторана до своей станции я проспала. Выйдя из метро, я пошла к отцовскому дому — опустив голову, чувствуя, как мамины туфли натирают пятки. Свет я везде выключила. Остановившись возле крыльца, я оглядела дом: просто темное здание на темной улице, с табличкой «Продается» у входа. Но больше идти мне было некуда, так что я тяжело поднялась по ступенькам и открыла дверь. Сняла туфли — и ощутила под ногами прохладные плиты.
«Я испортила мамино платье». Поднявшись в папину спальню, я представила, как она стояла там, смотрелась в длинное зеркало, надевала серьги, застегивала цепочку. Пятно распадается на три части: большая клякса в форме листа и две капли поменьше, по бокам. Я расстегнула молнию, и платье упало к ногам. Вспомнилось, как Кэл водил руками по моей коже и говорил, что я прекрасна.
* * *
Сегодня с утра я лежу в односпальной кровати, в комнате, которая раньше принадлежала мне, в доме, который раньше принадлежал отцу. Я будто заполнена гелием — вот-вот взлечу, в любую минуту. Мне не мешало бы выплакаться, как сказала бы Тилли, но, похоже, я даже на это сейчас не способна.
Лежу и смотрю в потолок. Сегодня придет Шон. И разберет кухню на куски. Я плетусь в ванную. Солнце просачивается сквозь матовое стекло, превращая крошечные голубые плитки в мерцающие линии. Задергиваю занавеску — и они снова тускнеют.
Мамино платье лежит на полу в отцовской спальне. Оно помялось; пятна кажутся больше и темнее, чем накануне. Наверно, вчера вечером я выглядела как идиотка, разряженная по уши. Подбираю платье и засовываю его в полиэтиленовый пакет.
Открываю входную дверь и вижу его. Еще один цветок, чуть больше первого. Он сложен из газеты: мятые слова, смысл которых теряется в складках. Сердце трепещет. Как глупо. Оставив платье в прихожей, я несу цветок на кухню. Может, его положили на крыльцо еще вчера? Я ведь даже не посмотрела: думала, что подарков больше не будет. Вода вскипела, но я не завариваю кофе. Сижу за столом и смотрю на цветок. Насидевшись вдоволь — не знаю, сколько точно, — я встаю и подхожу к своим саженцам. День ото дня они растут, крепнут. «Бумажный цветок совсем легкий, его можно положить сверху, не повредив их». Поднимаю хлипкий пластиковый поддон и придерживаю его одной рукой, другой открывая дверь в сад.
Опускаюсь на колени возле узкой полоски земли под окном кухни, ставлю поддон рядом и выдергиваю все сорняки и растения с грядки. Земля набивается между пальцами, застревает в складках кожи. Наконец все готово — земля стала чистой, на дорожке скопилась куча ненужной зелени. Я пересчитываю саженцы, хотя и так знаю, сколько их там, и делаю пальцем в земле двадцать три углубления. Выкапываю ростки из лотка — белые корни, хрупкие стебли — и пересаживаю в новый дом. Едва я опускаю первый из них в углубление, мне вдруг хочется остановиться, вернуть саженец на место и унести поддон обратно. Но уже слишком поздно, и я продолжаю свою работу. Вот наконец на грядке передо мной — ряд хрупких зеленых растений. Цветок из газеты я оставила на потом. Теперь я втыкаю бумажный стебель в отверстие прямо в середине ряда рассады. Он кренится набок, и я утрамбовываю землю вокруг него, пока он не распрямляется. Поднимаюсь на корточки, смотрю на грядку; ни с того ни с сего на глаза наворачиваются слезы.
* * *
Иду по лестнице, вдруг раздается звонок в дверь — и я застываю между этажами.
Скорее всего, это Шон — низенький, коренастый парень с обаятельной улыбкой. В руках у него будет сумка, набитая инструментами. Он собирается выпотрошить кухню, разнести ее вдребезги, вырвать все внутренности.
Это может быть Кэл. Нет, это точно не Кэл.
Может быть, еще какие-то люди увидели табличку о продаже? Не впущу их. Извинюсь и скажу, чтобы позвонили риэлтору: его номер есть прямо на вывеске.
А потом — да, глупость, я знаю — в голову приходит мысль: «Может, это отец?» Черный портфель в руке; длинное бежевое пальто застегнуто на все пуговицы, хотя на улице тепло. Слышу его голос — тихий ровно настолько, чтобы обратить на себя внимание. «Представляешь, ключи потерял. Чертовски досадно. Наверно, совсем стариком становлюсь», — скажет он, а я рассмеюсь — мол, я знаю, что ты вовсе не старый, ты будешь жить вечно.
Захожу в прихожую и вижу тень за стеклом: человек явно ниже отца. Да и папа никогда не забывал ключи.
Собираюсь уже открыть дверь, как вдруг снова раздается звонок — громкий, резкий. Я вздрагиваю, вспоминая о том звонке, который Си купила для отца, и о кнопке на прикроватном столике, рядом с розовой губкой на палочке. В глазах щиплет от слез. Упорный он был, стервец, — такой же, как мы все.
На пороге стоит низкорослый, нездорово худой мужчина. Мокрые волосы неровно обстрижены, ему надо бы побриться. Кожа вокруг серых глаз вся в морщинах. Где-то я его уже встречала.
— Я… — Голос у него тихий, похожий на крылья мотылька, рассыпающиеся в пыль.
Кладу одну руку на косяк, а вторую держу на защелке, но не закрываю дверь. Чувствую затхлый, чуть сладковатый запах немытой кожи и грязной одежды. Эту вонь я ощущала и раньше: в метро, на автобусных остановках, в углах библиотеки — везде, где можно постоять минутку и тебя никто не тронет.
— У меня тут… я хотел…
Мужчина протягивает руку. В раскрытой ладони лежит чашечка розы. Она уже почти мертва; кремовые лепестки пожухли, потемнели по краю, будто подгоревшая бумага. Мужчина прочищает горло, но молчит. «Считаю до десяти», — думаю я. Отец часто говорил мне: «Так, Алиса, все. На счет десять чтоб была тут. Раз, два, три…»
— Я нашел ее, — говорит незнакомец. Его зубы пожелтели, один из передних сломан по диагонали. — И подумал о том, как кто-то собирал розы в поле, обрывал с них шипы. — Кашлянув, он бросает на меня взгляд: синий отблеск в глазах.
Ну конечно! Я вспомнила.
— Вы были на похоронах, — говорю я.
Лицо мужчины на секунду искажает страх, словно его поймали на краже. Он поворачивает голову, и я вижу тонкий белый шрам, идущий вниз от уголка правого глаза.
— Вы же были там, правда?
— Потом кто-то разрезал целлофан на квадраты, положил по шесть роз в центр каждого из них, связал концы упаковки и приклеил к ней скотчем пакетик с подкормкой для цветов, — продолжает незнакомец.
Он точно был там. В церкви, а потом еще возле дома. Хотя, может, я просто себя накручиваю. Может, он один из тех любителей похорон, что выбирают имена из некрологов и приходят, чтобы напитаться эмоциями и бесплатно напиться. Все, что мне нужно сделать, — это закрыть дверь. Вот только почему-то не хочется.
Смотрю на розу в ладони, и в памяти всплывает образ Кэла. Однажды он пришел в мой офис с роскошным букетом красных роз. Я отрезала головку у одной из них и положила ее между страницами книги, как школьница. Она у меня до сих пор хранится где-то — во всяком случае, я ее не выбрасывала.
— Вы знали моего отца?
Незнакомец опускает глаза. На нем потрепанный вельветовый пиджак и еще более потрепанные брюки. Си захлопнула бы дверь сразу, как только открыла. Тилли улыбнулась бы, сунула в руку пятерку и тоже закрыла дверь. Но в нем чувствуется что-то знакомое. К тому же если я захлопну дверь, то останусь наедине с домом, затаившимся в ожидании.
— Ты не могла бы пойти со мной? Хочу показать тебе кое-что, если ты не против, — говорит незнакомец.
Я смотрю на дорогу за его спиной. Шон приедет с минуты на минуту. На белом фургоне, с сумкой, полной инструментов. И распотрошит отцовскую кухню.
— Это совсем рядом, — продолжает мужчина. — Уголок в Хэмпстед-Хит.
Он кладет цветок обратно в карман пиджака.
Мы ходили туда с отцом, после церкви. Взбирались на Парламент-хилл с бутербродами в рюкзаке. Их готовила Тилли, а тогда она как раз экспериментировала с начинками: бри с яблоком и имбирным чатни; ветчина с консервированным ананасом, чей сладкий сок просачивался на хлеб. Отец всегда брал с собой термос: зимой он наполнял его кофе, а летом насыпал туда лед и заливал его лимонадом. Привкус напитка всегда был странный: отдавал кофеином. Папа садился на скамейку с видом на город и устремлял взгляд куда-то за горизонт. Порой казалось, будто мыслями он так далеко, что, даже если мы все вдруг исчезнем, он и не заметит. Тогда я подбегала к нему, садилась рядом и принималась громко щебетать, забрасывать его вопросами, заставляя вернуться обратно на землю — к нам, ко мне.
— Мне казалось, сейчас уже выращивают розы без шипов, — сказала я.
В глазах незнакомца загорается надежда.
— Так ты пойдешь со мной?
В памяти всплывает вид с Парламент-хилл, запах травы, прохлада ветра. Засиделась я в этом доме.
— Я вас не знаю, — отвечаю я. — А еще скоро придет Шон. Будет ремонтировать кухню.
Мужчина шаркает ногой по ступеньке, кашляя, как курильщик. Представляю, как он спит на пороге, завернувшись в грязный спальный мешок. Только вот речь у него слишком хороша для бродяги. Незнакомец смотрит на меня так, словно хочет сказать что-то очень важное, но не знает, с чего начать.
— Так вы знали моего отца? — снова спрашиваю я.
Он вздрагивает.
— И поэтому вы здесь?
Он склоняет голову набок, мол, может быть, вполне вероятно.
Я представляю, как Шон срывает кухонные шкафы, и от этой мысли мне становится дурно. Снова смотрю на дорогу, но там никого.
— Наверно, розы теперь и правда выращивают без шипов, — произносит незнакомец. А потом улыбается — и лицо его тут же преображается. И я вдруг вижу его молодым человеком, голубоглазым, полным надежд.
— Мы с отцом ходили в Хит по воскресеньям, — говорю я.
Мужчина кивает и ждет.
Смотрю на краешек бирюзового платья, торчащий из пакета в коридоре. Не надо было вообще надевать его. Снимаю носки, сую ноги в новые шлепанцы и беру связку ключей с крючка в стене.
— Мне нужно вернуться через полчаса, — предупреждаю я.
— Тут недалеко, — отвечает он. — И это очень важно.
Щеки незнакомца заливает краска, и он потирает подбородок — точно так же, как я, когда мне неловко.
— Даниэль, — говорит он и протягивает мне руку.
Пальцы тонкие, как у меня. У Тилли и Си руки папины — плотные, грубоватые. Ногти незнакомца сильно отросли и пожелтели, в ладонь въелась грязь, кожа на ощупь точно крокодилья.
Он шагает куда быстрее и решительнее, чем я ожидала. Следую за ним, немного отставая, — мимо коттеджей на Ист-Хит-роуд и дальше. Навстречу нам идет мужчина, и мне чуть ли не хочется схватить его за рукав и крикнуть: «Смотрите, смотрите, что я творю! Прошу, остановите меня!»
Пока мы идем, Даниэль молчит, и я благодарна ему за это. Спускаемся по холму к пруду, затем снова взбираемся наверх. Ветки деревьев склоняются над нашими головами, шелестят влажной листвой, рассыпают ее нам под ноги. Мы выходим на узкую тропинку, и тут я наконец останавливаюсь:
— Простите. Я не знаю, что я… Мне действительно пора возвращаться. Простите.
— Тут идти всего минутку.
Его голос мягок, как дым костра. А вот хватка, наверно, окажется на удивление сильной. Воображаю, как буду описывать это равнодушному полицейскому. На столе передо мной стоит пластиковый стаканчик с бледным чаем, а я рассказываю: «Понимаете, было в нем что-то такое… родное. Мне показалось, что я могу ему доверять. Нет, не могу объяснить почему».
— Еще минутку, ладно? А потом возвращайся, конечно, я все понимаю.
Даниэль не притрагивается ко мне. Я иду дальше.
Наконец он останавливается. Слева от нас — деревья, справа — высокая трава и вид на Лондон, чуть искаженный изгибом холма. Мимо идет женщина с трехколесной тележкой. Даниэль ждет. Когда она уходит, он смотрит на меня, потом переводит взгляд на деревья:
— Это здесь.
Я следую за ним. Иду по едва намеченной тропинке, перешагиваю через тоненький ручеек, пролезаю между двумя кустами рододендрона. Откуда-то из-за горизонта доносится вой сирены, а с дерева неподалеку — птичья трель. Даниэль сворачивает влево. Я останавливаюсь и смотрю, как он пробирается среди деревьев. Когда он оборачивается, в его глазах я вижу страх ребенка, потерявшегося в толпе.
— Вот, — говорит он и делает жест рукой, словно приглашая меня к себе домой. Среди листьев я мельком замечаю серебряную фольгу и розовый пластик и шагаю внутрь.
За кустами рододендрона обнаружилась незаметная полянка. Землю, похоже, расчистили от веток и листьев, а к веткам привязали всякий мусор. «Напоминает храм», — думаю я. Голубой, зеленый, коричневый, серебряный, вкрапления серебра и золота — все это арками нависает над нами.
Вспоминаю о подарках на крыльце, и сердце начинает колотиться в груди. Даниэль закрывает собой выход, говорит что-то о цветах и буквах. Его глаза перебегают с меня на кусочки пластика и металла, свисающие с веток, и снова на меня. Если меня изнасилуют и убьют, а моя кровь пропитает землю, то я буду сама виновата. Си наверняка подумает так, хоть и не скажет вслух. И в этот раз она будет права.
— Так это были вы, — говорю я. — Но зачем вы приносили мне все это?
Он растерянно смотрит на меня.
— И там, на похоронах… Зачем вы пришли на похороны моего отца? Что все это значит?
Я указываю рукой на странные гирлянды. Даниэль напрягается, а затем сникает, словно я отняла у него что-то. Я не хочу делать больно этому пожилому человеку с тихим голосом и полумертвой розой в руке, но я ничего не понимаю. Мне вдруг очень захотелось домой.
— У меня есть виски, — говорит он. — Я бы хотел сделать тебе чай, но здесь нет розетки.
Он нервно смеется.
Я взвешиваю свои шансы. Я меньше ростом, но моложе и в хорошей форме. А он, похоже, нетвердо стоит на ногах.
— Извините, я должна… — Я быстро перемещаюсь, пытаясь обойти его слева. Чувствую, как его пиджак мягко касается моего предплечья, и собираюсь с духом.
Но Даниэль не двигается. Он отпускает меня.
Снаружи очень светло, и я на секунду теряюсь, будто после киносеанса в разгаре дня: этот странный, неловкий момент, когда выходишь наружу, ныряешь в прохладный, прозрачный воздух и осознаешь, что мир по-прежнему движется дальше, несмотря ни на что.
Я стою и жду, хотя сама не знаю чего. Даниэль остался на поляне: я вижу его сквозь листья. Он кажется ровесником отца, но, подозреваю, на самом деле он немного моложе. Наверно, папин друг или, может, коллега на мели.
Звонит мой мобильный. Шон (строитель). Стоит сейчас возле дома, а рядом — помощник с сумкой с инструментами. Наверно, звонил в дверь, когда я была в логове сумасшедшего. Скорее всего, слегка сердится, но еще не слишком сильно, пока нет. Смотрю на светящийся экран. Телефон прекращает звонить, а потом издает короткий звук, будто запоздало вспомнил что-то.
Я слышу Даниэля. Вижу, как он пробирается между ветвями, и жду. Наконец он подходит ко мне, отряхивая кусочки листьев и земли с пиджака и брюк. Мы стоим на узкой дорожке и смотрим друг на друга.
— Извини… — начинает он и осекается.
— Это был Шон, — я указываю на телефон, — строитель. Сегодня они с помощником собираются выломать папину кухню и поставить новую. Они уже возле дома.
Даниэль кивает:
— Наверно, тебе надо…
— Я сбросила на пол все его бокалы для вина. Все до единого. А потом надела его ботинки и прошлась по осколкам, снова и снова.
Понятия не имею, зачем я ему это все говорю. Он ничего не отвечает. Наверно, думает, что я чокнутая.
Справа от нас, прямо за деревьями, девочка в розовом бегает кругами, раскинув руки в стороны, словно может взлететь, стоит только хорошо постараться. Я думаю о том, что кухонные шкафчики скоро разобьют на куски, сгребут и выбросят прочь, как те осколки бокалов.
— Давайте я угощу вас кофе? Или чаем? — предлагаю я. — Можем зайти в Кенвуд-хаус.
На секунду мне кажется, что Даниэль вот-вот заплачет или шагнет вперед и обнимет меня. Но он только прячет руки в карманы пиджака, кивает и отвечает:
— Да, спасибо. Не откажусь.
Десять причин, по которым я любил твою маму
1. Она смешила меня.
2. Она как-то догадывалась, о чем я думаю.
3. У нее были самые прекрасные волосы.
4. Ей было не важно, что я завалил экзамены и не представлял, что буду делать дальше.
5. В ней чувствовалась особая энергетика.
6. Она была словно фарфоровая ваза из Британского музея — ужасающе драгоценная.
7. Она произносила мое имя так, будто оно особенное.
8. Когда она уделяла мне внимание, то весь мир исчезал в тумане, оставались только я и она.
9. Она считала, что я храбрее, чем на самом деле.
10. Думаю, она хотела быть со мной. Я правда так думаю.
Теперь уже я иду следом; ты шагаешь так быстро, что я еле поспеваю. Твои вьетнамки шлепают по земле, плечи под оранжевой футболкой напряжены. Ты так и не поняла.
Когда ты ушла, я вдруг представил отчетливо ясно, как стою на мосту Альберта посреди ночи. Мост залит огнями, словно ярмарочная площадь, а я хочу спрыгнуть вниз. Но нет, вот мы здесь, идем с тобой.
Один мой знакомый умел ходить по канату, натянутому в воздухе. Мне делалось плохо от одного взгляда на него: малейший ветерок, покачивание — и он полетит вниз… и будет вынужден вспомнить, что он человек. Я иду: шаг, еще шаг и еще один. Представляю, как тонкая красная нить тянется от тебя ко мне, вперед и назад, к твоему дому — его дому… и ко всем годам, которые мы упустили.
Мы доходим до тропинки, посыпанной гравием, которая ведет к белому зданию Кенвуд-хаус. Ты вынимаешь из сумки сигареты и останавливаешься, чтобы предложить мне одну. Я изо всех сил пытаюсь унять дрожь в руках.
— Думаю, вы бывший коллега моего отца, — говоришь ты.
Дым приятно щекочет нёбо; я выпускаю его колечками. Ты это замечаешь.
— Вот на что ушли молодые годы, — говорю я, и ты смеешься. — Нет, не думаю, что мне позволили бы стать врачом.
— Тогда пациент?
Я не решаюсь взглянуть на тебя. Смотрю на траву, на озеро, на маленькую безделушку с колоннами на другом берегу. Соберись, Даниэль.
У тебя в кармане пищит телефон. Ждешь, пока он замолчит, потом вынимаешь, нажимаешь на какие-то кнопки.
— Он будет сердиться, — говоришь ты. — Пойдем.
Ты снова шагаешь вперед, я иду следом.
— Я часто сбегала из дому… — Твой голос едва слышен. — В шесть лет я добралась аж до самой Финчи-роуд.
Представляю тебя маленькой рыжей девочкой с упрямым взглядом. Мысль об этом пугает, но в то же время вызывает гордость.
— Папа был просто вне себя. Никогда не видела его таким сердитым.
Я хочу рассказать что-нибудь в ответ, но мои истории о бегствах не так радужны.
— Это уже стало чем-то вроде семейной шутки. Такой, знаете, несмешной. Малышка Алиса, которая все время убегает, не чувствуя опасности.
Ты вдруг оборачиваешься и смотришь на меня. Я опускаю глаза, разглядываю коричневатые камешки под ногами.
Мы поднимаемся к зданию, проходим в проем в высокой прямоугольной живой изгороди. По обе стороны от входа в кафе тянется гравиевая дорожка. Дощатые столики с глиняными горшками посредине. Кенвуд-хаус. Давно я не был здесь.
Ты заходишь за чаем и тортом. Не разрешаешь мне заплатить. Я вынужден согласиться без возражений: не уверен, что у меня хватит денег, а выворачивать карманы и считать мелочь перед кассой — это выше моих сил. Ты просишь занять для нас столик, и, когда я отвечаю «конечно», на твоем лице мелькает облегчение.
Выхожу во внутренний двор. Выбираю столик в дальнем конце и сажусь в угол, спиной к кирпичной стене. Тут тесновато, зато отсюда все видно. Посреди стола стоит запачканный землей горшок с маленьким кустиком розмарина. Срываю одну веточку и растираю ее в пальцах. Запах лета и воскресного жаркого. Вижу, как парень и девушка за соседним столиком глядят на меня, потом друг на друга. Чуть подальше мальчик тянет шею, чтобы рассмотреть меня. Голубоглазый, светловолосый. Я тоже был таким когда-то.
Я приходил сюда с твоей мамой. В первый раз она была в летнем платье с каким-то абстрактным узором: летний блюз — лазурь, топаз, кобальт. Оно слегка спадало с плеч, чуть обнажая спину в россыпи веснушек.
На шее у нее висело то же ожерелье, что и всегда: бриллиантовая капелька на цепочке. Разговаривая, она поигрывала с ним пальцами. Как-то она сказала мне, что оно досталось ей от мамы. Она не расставалась с ним даже в постели.
Пытаюсь вспомнить, где мы сидели тогда, в тот день с синим платьем. Задерживаю взгляд на каждом столике поочередно, но всякий раз понимаю — это не он. О чем мы говорили? О, это было слишком давно. Срываю еще одну веточку розмарина и подношу к носу. Какая-то часть меня очень хочет, чтобы сейчас в кафе стояла Жюлианна, заказывала «Эрл Грей» с морковным кексом. Ведь тогда я смог бы все переиграть, нашел бы нужные слова, стал бы тебе отцом.
Ты выходишь во двор, поднимаешь голову и осматриваешься; поднос словно вот-вот выскользнет у тебя из рук. Я едва сдерживаюсь, чтобы не вскочить и не выдать свое облегчение и радость. Вместо этого я лишь помахиваю рукой — ты замечаешь меня, киваешь и подходишь к столу.
— Взяла нам английский завтрак, — говоришь ты. — Еще банан и ореховый торт.
Прости меня.
— Когда мы приходили сюда, отец всегда заказывал «Эрл Грей». А мне он никогда особо не нравился.
Наверно, и твоя мама приходила сюда с ним. Не буду думать об этом.
— Я захватила сахар. Подумала, вдруг ты захочешь.
Ты подталкиваешь ко мне горку пакетиков с сахаром. Один из них падает в щель между досками, и ты лезешь за ним, а когда разгибаешься, я тяну к тебе руку через стол. Мы оба смотрим на нее. Рука старика. Бродяги. Вовсе не такая, какая должна быть у твоего отца.
— Я помешаю чай, ладно?
Ты поднимаешь горячую крышку и нажимаешь ложечкой на вздувшийся пакетик. Витки пара закручиваются вокруг тебя.
— Мы поссорились, — говоришь ты. — Я и папа.
Я убираю руку и кладу на колено; она кажется какой-то чужой.
— Не то чтобы даже поссорились, а скорее… не знаю. В общем, плохо расстались.
Ты разливаешь чай. Я представляю холм в Индии: ярко-зеленый травянистый склон, согнутая спина женщины, собирающей листья.
— Простите. — Ты качаешь головой. — Попробуйте этот торт.
Ты поднимаешь с подноса блюдце и подталкиваешь его ко мне. Отрываю край пакетика и высыпаю сахар в чай. Ты смотришь на меня. Я добавляю еще сахара, а потом наливаю столько молока, что напиток чуть не выплескивается наружу.
— Он умер, — говоришь ты. — Хотя вы и так об этом знаете.
Я медленно, осторожно помешиваю чай; он переливается через край, стекает в блюдце.
— Вы были знакомы с моим папой? — спрашиваешь ты. — Или с мамой?
Подношу чашку ко рту. Молока много, но чай все равно еще слишком горячий.
— На похоронах была одна женщина, которая знала маму. Не могу вспомнить, как ее звали. — Ты хмуришься. — Честно говоря, я уверена, что она сказала…
— С мамой, — выпаливаю я не задумываясь. — Я был знаком с твоей мамой.
Марина. Она сказала тебе? Смотрю, как ты смотришь на меня. Ты уже знаешь? Ты ждешь, что я скажу.
— Это было очень давно.
— До того, как она познакомилась с отцом?
Откусываю кусочек торта. Слышу, как движутся челюсти. Крошки застревают между зубами, и я пытаюсь вычистить их.
— Я ее почти не помню, — говоришь ты. — Мне было четыре, когда она погибла.
Автомобильная авария. Сколько раз я представлял это себе. Ее кожу. Ее волосы.
Ты смотришь куда-то мне за спину. И даже не притронулась к торту.
— Мне очень жаль это слышать, — говорю я, стараясь не выдать дрожь в голосе.
— Вы были на похоронах?
Я сглатываю и качаю головой:
— Я… я был за границей тогда.
Не начинай лгать, Даниэль, это ни к чему хорошему не приведет.
— Я слышал, это был несчастный случай. — Я не желаю причинить тебе боль, но мне хочется узнать чуть больше.
— Мама должна была заехать за мной. Я была тогда совсем малышкой и не очень понимала, что произошло. Но я знаю, что она ехала в другую сторону. Одна женщина — не вспомню сейчас ее имя — сказала мне на похоронах отца, что у мамы могла возникнуть вдруг какая-то идея — и она поехала ее воплощать.
Я осторожно поднимаю чашку к губам и отпиваю.
— Мне всегда казалось, что, если бы не я, мама вообще не села бы за руль. И все остальные, наверно, считали так же, да?
— Нет. — Я мотаю головой. — Гони от себя такие мысли.
— А еще иногда я думаю… Может, мама собиралась нас бросить? Может, в багажнике лежала сумка с одеждой и зубной щеткой, — ты тихонько смеешься. — Возможно, все так и было.
Быть может, ты права. Быть может, ей все осточертело. Помню, как мы однажды гуляли с ней по Блумсбери, и тут вдруг в небо поднялась стая голубей. Твоя мама остановилась, глядя на них, и сказала: «Если бы я могла превратиться в кого угодно, то стала бы птицей». — «Зимородком?» — предположил я. «Даже воробьем быть — счастье», — ответила она.
Я стараюсь прогнать мысль о том, что в тот день она могла передумать и отправиться на поиски меня.
— Простите. Боже, зачем я только вам это все говорю? Расскажите лучше о себе.
Ты наклоняешься ко мне с внимательным видом.
Трогаю свою щеку. Надо было найти бритву и побриться. «Все хорошо, — говорю я себе. — Все идет хорошо».
— Это долгая история, — отзываюсь я.
Ты улыбнулась, и я чуть было не произнес: «Ладно, слушай: я твой отец». Всего три слова — и мир перевернется. Вспоминаю, как мой знакомый шел по канату, натянутому между двух деревьев: выражение полной концентрации на лице, осознание опасности.
— Тебе повезло, — говорю я.
Ты нахмурилась, и я закончил мысль:
— Повезло, что ты знала его. И что он был хорошим отцом.
Что я несу? Почему вдруг?
— Своего старика я почти не знал.
— Он умер?
— Нет. В смысле, да, но намного позже. Просто оказалось, что он был совсем не тем, за кого я его принимал…
Я ступаю на зыбкую почву.
— В общем, сложно все. Не хочу тебе докучать.
— Вы не докучаете.
Мы оба молчим. Ты доедаешь торт. Парочка за соседним столиком уходит, и на их место садится женщина с длинной толстой косой. Ничто не мешает тебе поднять голову, взять сумочку со стула и сказать: «Мне правда пора». Ведь тебе, в общем-то, больше здесь нечего делать. Чувствую, как земля уходит из-под ног, и хватаюсь за край столешницы обеими руками, чтобы не упасть.
— Отец говорил, что мама была сложной. — Ты гоняешь остатки торта вилкой по блюдцу.
— Она была красивой, — произношу я и шумно сглатываю. — И еще, пожалуй, внезапной. Импульсивной. Она любила сюрпризы.
— Как вы с ней познакомились?
— Мы встретились… — Я не могу собраться с мыслями. — Мы оба были без ума от картинных галерей. — Ты хмуришься. — В одной из них мы и столкнулись.
Ты киваешь — медленно, будто неуверенно.
— Она была из тех, кто берется за одно, а в итоге делает другое. — Я улыбаюсь тебе. — А еще, возможно, она несколько разочаровалась…
Ты слегка наклоняешь голову.
— Прости, я не хотел… — Мои щеки пылают.
— Ничего страшного.
— Я имел в виду, что ей, наверно, приходилось нелегко, — поясняю я. — Она была вольной птицей, а дети, полагаю, ограничивают свободу. Но она, конечно, любила их… вас.
Ты потираешь подбородок. Мне хочется перегнуться через стол и взять тебя за руку.
— Вы когда-нибудь видели ее в бирюзовом платье? С длинными рукавами?
Я отрицательно качаю головой.
Ты берешь пакетик с сахаром, сгибаешь его в одну сторону, потом в другую. Белые кристаллики сыплются на стол сквозь разорвавшуюся обертку.
— Да уж, мамы и папы — это та еще морока, — говоришь ты.
Я смеюсь, ты смеешься следом, и вдруг становится легче дышать.
— Знаете, я три года встречалась с одним мужчиной — и ни разу не видела ни его родителей, ни братьев, никого из членов семьи. А они даже не знали о моем существовании. Я долго обижалась на него за это, но сейчас понимаю, что, наверно, все неправильно воспринимала. — Ты продолжаешь сгибать-разгибать пакетик из-под сахара. — Он говорил, что это сделает нас свободнее, а я просто задыхалась. Представляете, я сидела в комнате, слушала, как звонит телефон, и не могла взять трубку — вдруг это его родители? Мне уже кричать от этого хотелось.
Не знаю, что тут и сказать. В небе за твоей спиной проплывают пепельные облака, беременные дождем. Слева от тебя женщина с черной косой поглядывает на нас. Справа молодая парочка пьет кока-колу из одного стакана. Они тоже обратили внимание на бродягу и красавицу. Наклонившись друг к другу, они тихонько перешептываются.
— Наверно, тебе было нелегко, — выдаю я наконец.
Но контакт уже потерян. Ты покачиваешь головой:
— Извините, я просто пытаюсь разобраться кое в чем.
На мгновение я вдруг ясно вижу, какой ты была в детстве. Похожей на олененка, пугливой, но любопытной. Мимолетной. Да, точно, мимолетной.
— А еще я не уверена, что стоило подводить строителя, — произносишь ты с тем самым легким смешком. — Надо вернуться и позвонить ему. Было… было приятно познакомиться.
Улыбнувшись, будто пошутила, ты встаешь и протягиваешь мне руку.
Если я пожму ее, то потом придется отпускать, а я не уверен, что способен на это. Смотрю на твою ладошку, поражаясь тому, какая она хрупкая. Если прождать слишком долго, то и отпускать будет уже нечего.
— Я должен объяснить тебе кое-что.
Чуть поколебавшись, ты все-таки садишься обратно, кладешь сумочку на колени и выжидательно смотришь на меня.
— Я хотела спросить… — немного помолчав, начинаешь ты. — Насчет… — Киваешь в сторону парка.
Я потираю пальцами губы. На другом конце двора собака тянет поводок и лает безо всякого повода.
— Там… я просто пытался сказать… — Смотрю на тебя. Ты кусаешь ногти. Какой тебе от этого будет прок? В твоей жизни и без того много печалей, я же вижу. — У меня есть друг по имени Антон. — Ты слушаешь меня, но смотришь точно так же, как твоя мама, когда она была сердита, или что-то подозревала, или скучала. — Он из Польши. Я помог ему написать письмо к дочери. — Стоило только произнести это слово — и мои щеки тут же залились краской. Ты молчишь. Вижу, что твой лоб вот-вот наморщится. — Понимаешь, ему кажется, что у его жены есть другой. — Я все испортил. Говорю совсем не то. — Она не позволяла ему поговорить с дочерью, а теперь и вовсе не отвечает на звонки.
— Почему же он не вернется к ним?
— Все не так просто.
Ты смотришь на часы: тебе пора домой, пора звонить строителю.
Нужные слова — они здесь, в моей голове, я слышу их.
— Не понимаю, зачем было оставлять это все на пороге, — говоришь ты и добавляешь: — Папиного дома.
Мне хочется взять твои ладони в свои руки. Хочется сказать, что все хорошо, все будет хорошо.
— Вы делаете это просто так? — Ты нервно смеешься. — А мою маму вы и правда знали… или это такой странный розыгрыш? Вы просто выбираете случайного человека и выдумываете для него историю? И другие тоже ведутся?
Я мотаю головой:
— Нет, нет никаких «других».
Опять я ляпнул не то. И снова потерял контакт. Вижу, как в твоих глазах вспыхивает страх. Да и что еще ты могла подумать? Правильно: что я — сумасшедший, опасный одинокий психопат.
— Простите, — говоришь ты, — но мне и правда пора.
Ты встаешь. Я не двигаюсь с места, смотрю на тебя:
— Твое имя голубое. Бледно-голубое, будто лед.
Я делаю только хуже.
— Всего доброго, Даниэль.
Ты улыбаешься, но улыбка выходит напряженная, больше похоже на гримасу. Отворачиваешься от меня, и шлепанцы шуршат по гравию. Мне видно только изгиб твоей пятки ниже края джинсов.
— Алиса.
Ты оглядываешься. «Я люблю тебя. Я любил твою маму. Я твой отец. Понимаю, звучит как-то скомканно, но мне важно было тебе это сказать».
— Удачи с ремонтом, — говорю я.
Ты улыбаешься, заправляешь локон за ухо. Говоришь «спасибо», потом поворачиваешься и уходишь.
Я идиот. Что, в общем-то, не новость. Смотрю, как ты уходишь. Не оглядываешься. Крепко сжимаешь ручку сумки. Спина прямая и твердая. Мне хочется окликнуть тебя снова, но шанс уже упущен — ты исчезла за зеленой изгородью. У меня больше нет повода задержаться здесь. Если бы не пустые чайники и грязные тарелки, меня бы уже попросили на выход. Вынимаю розу из кармана и обдираю лепестки, один за другим, пока не остаются только тычинки и чашелистик. Потом я тянусь через стол и обхватываю ладонями твою чашку.
* * *
— Я бы хотела стать бабушкой, — сказала мне мама однажды, за два года до смерти. Она говорила об этом и раньше, но в памяти остался именно тот раз.
Мы сидели тогда дома в гостиной — душной комнате, заставленной стульями с вельветовыми спинками и мебелью, накрытой кружевными салфетками. Я не мог думать ни о чем, кроме той встречи в кафе, когда за столиком прозвучало слово «беременна».
— Что ж, прости, что разочаровал тебя, — ответил я.
— Нет, сынок, я не разочаровалась в тебе. Просто… это было бы славно, да и тебе пошло бы на пользу. Думаю, ты бы остепенился тогда хоть немного.
Я уставился на обои — надоевший узор из серых цветов, идущий вверх от толстого зеленого ковра.
— Я всегда надеялась, что ты найдешь себе кого-нибудь, — продолжала мама. — И твой отец тоже. Мы с радостью принимали бы вас. Воскресные обеды, Рождество…
Она тогда почти ничего уже не видела. Глаза затуманились желтым, а в уголках всегда стояли слезы, готовые скатиться по щекам.
Я застыл, будто меня облили цементом. Испугался, что не смогу больше подняться, что окончу свой век так же, как она, в уродливой блеклой комнате, глядя на то, как за окном мир продолжает жить. Вспомнилось, как много лет назад твоя мама сидела напротив меня, и ты тоже была там — пока только горсткой клеток. Тогда все заканчивалось и начиналось одновременно.
— Мне пора, — сказал я.
— Ты же только пришел.
— Я плохо себя чувствую.
— Я тебя огорчила.
— Нет, нет, все хорошо.
— Ты же знаешь, что я люблю тебя, Даниэль. И отец тоже любил тебя.
Я вышел на светло-серую послеполуденную улицу, завалился в первый попавшийся паб — неуютное, стерильное местечко с огромным телевизором в углу — и хлестал там теплый дешевый виски, пока меня не выставили вон.
* * *
Я сижу довольно долго. К столику подходит официантка, но видит чашку у меня в руке и ретируется.
Большие капли медленно падают на землю. Остальные любители чаепитий судорожно суетятся, будто их застали врасплох, а ведь запах дождя уже давно витал в воздухе. Стоило бы обратить на это внимание. Смотрю, как они мечутся, пытаясь спасти недоеденные пирожные и недопитые напитки, торопятся, смеются. Я не двигаюсь с места. Держу в руках твою чашку и смотрю, как дождь пускает круги по поверхности чая, размачивает остатки торта. Я сижу очень долго, потому что знаю: стоит мне встать — и все закончится. Может быть, безвозвратно.
Десять вещей, которых делать не стоит
1. Шпионить за своим бывшим в Facebook.
2. Принимать приглашения от незнакомцев.
3. Очеловечивать дома.
4. Есть шоколад перед сном.
5. Слишком много думать.
6. Засиживаться на одном месте.
7. Сидя в ванной, нырять под воду и потом задумываться, стоит ли выныривать.
8. Слишком переживать по поводу краски для стен.
9. Привязываться к растениям.
10. Красть фотографию своей собственной матери.
Шон — строитель — человек на удивление понимающий и отзывчивый. Я сказала ему, что случилось нечто неотложное, а телефон я забыла дома. Он предложил прийти завтра.
Сижу на полу в кухне, допиваю полбутылки красного вина и думаю о том человеке, Даниэле. Есть ли у него сейчас крыша над головой? Правда ли он знал маму? Как он дошел до такой жизни? Пытаюсь представить, что будет, если я скажу о нем Тилли и Си, но ничего не выходит. Думаю о Кенвуд-хаус, обо всех этих людях, что пьют чай посреди дня. Надо было взять пару бутылок пива — пузыристого, холодненького — и задать Даниэлю больше вопросов.
Мы часто ходили в это кафе на каникулах. Отец был из тех мужчин, что всегда ходят в пиджаках. У него их было полно. Сейчас все они, наверно, висят на вешалках в благотворительном центре «Оксфам» где-нибудь на другом конце города. Перед тем как пойти через парк в кафе и там целую вечность решать, какой кусок торта выбрать, папа всегда надевал бежевый вельветовый пиджак. Тот, что на ощупь похож на мех, мягкий и теплый. А если провести по нему рукой в другом направлении, ворсинки будут некрасиво топорщиться.
Я вставала на цыпочки у центральной витрины, опираясь липкими ладошками о стекло, и смотрела, что там стоит. Просила у папы разрешения попить чаю — вкус мне не нравился, но так я чувствовала себя взрослой. Он всегда заказывал мясной пирог и «Эрл Грей». Порой я поднимала глаза на отца, а он смотрел куда-то вдаль невидящим взглядом. И я знала тогда, что он вспоминает о маме.
Звонок Тилли застает меня в постели.
— Алиса, я поговорила с Си.
Перекатываюсь на живот. Я не ужинала — не могла собраться с силами.
— Мы волнуемся за тебя.
Свободной рукой протираю глаза:
— Совершенно незачем.
— Она зовет нас в гости.
Си живет в невыносимом особняке в Беркампстеде.
— Завтра, — добавляет Тилли.
— Я не могу. Строитель придет делать кухню.
— Разве у него нет ключей?
— Пока нет.
— Ну, она ждет нас не раньше ужина.
— А мне идти обязательно?
— Да, обязательно. Как там кухня, кстати? Дело уже движется?
— Все нормально.
Я смотрю на темно-синюю наволочку.
— С тобой все хорошо, Алиса? Ты сегодня ела?
— Да, все в порядке.
— Нет ничего стыдного в том, чтобы открыться кому-то.
Я вожу пальцем вверх-вниз по подушке.
— Знаешь, я тут недавно поняла, что никогда не отказалась бы от тебя или Си. Даже от Си. Не представляю, что и думать об этом.
— Алиса, я не понимаю, о чем ты говоришь. Ты переживаешь из-за дома, в этом дело?
— Я уезжаю, Тилли. Скоро.
— Куда?
Переворачиваюсь на спину:
— Куда-то далеко. Наверно, в Индию. Сначала в Дели, а потом в Варанаси или в Бангалор.
Перекатываю эти слова на языке. Стоит только произнести их вслух, как мои легкие наполняются кислородом.
— Нет, скорее в Дели. Или в Токио.
— Нельзя все время убегать, Алиса.
Лежу и слушаю тишину в трубке.
— Прости, — произносит она наконец.
— Мне не кажется, что это бегство. Это жизнь. Вот что значит жить.
Сестра замолкает на пару минут. За окном воет сирена, сначала совсем близко, потом все дальше и дальше.
— Наверно, ты кочевница, — наконец говорит Тилли. — Как те люди в Китае, про которых ты рассказывала.
— В Монголии.
— Те, что живут в шатрах.
— Все правильно.
— Могу представить, как ты живешь в шатре.
Я улыбаюсь.
— Ловлю сурков, варю баранину, делаю водку из молока?
— Приобщаешься к природе. Просыпаешься по ночам и выходишь посмотреть на звезды.
Земля под босыми ногами. Самое огромное небо, которое только можно увидеть. И никого на мили вокруг.
— Я просто скучаю по тебе, когда ты уезжаешь, — говорит Тилли.
Смотрю на потолок, на одинокую люстру посреди белой равнины из штукатурки.
— И Си тоже.
Я хмыкаю:
— Спорим, Си приятнее знать, что я на другом конце света.
— Тебе стоит больше ей доверять, Алиса. Она любит тебя, хотя ты этого и не замечаешь.
* * *
Шон с помощником приходят ровно в восемь тридцать. Я выглядываю в окно гостиной, чтобы убедиться, что это они, и только потом открываю дверь.
— Это Джефф, — представляет напарника Шон. — Пишется с двумя «ф» на конце.
Джефф — высокий худощавый парень лет двадцати пяти, бледнокожий, жгучий брюнет с растрепанной бородой и бегающими глазами. Пожимаю руку и чувствую, что его ладонь взмокла. Прежде чем закрыть дверь, я бросаю взгляд на крыльцо, но там пусто.
— Ну что, начнем все крушить? — говорит Шон. У него во рту поблескивает золотой зуб.
Я отвожу рабочих на кухню. Они стоят на пороге, окидывают ее взглядом. Завариваю чай, указываю на пачку печенья на столе. Объясняю, где ванная. Потом выдаю им комплект ключей и предупреждаю, что входная дверь заедает.
— Я буду наверху. Будет что-нибудь нужно — зовите.
И я убегаю.
Даже в кресле-качалке на чердаке, даже заткнув уши, я все равно слышу, как кухню разносят на части.
Ближе к середине дня я крадучись сползаю по лестнице. Кухню уже не узнать. Шкафчики содрали и сложили штабелем у стола. На стенах красуются свежие шрамы — глубокие выемки в штукатурке. Следы старой краски — цвета зеленого горошка — проступают под отслоившейся белой. Плита одиноко возвышается посреди кухни.
Улыбаюсь рабочим. Джефф весь в поту; большие капли стекают у него по вискам, по верхней губе. Рабочие покрыты пылью, в волосах у них застряли щепки и кусочки штукатурки. С трудом пробравшись среди разрухи, я выхожу в сад.
Мои растения выглядят сиротливо. Они уже подросли, но листочки теперь кажутся тоньше, слабее, чем в родном поддоне. Опускаюсь на колени и нежно поглаживаю каждое из них. Они уже начали отличаться друг от друга: у одних листья длинные и прямые, у других — широкие, с зубчатыми краями. «Давайте», — шепчу я им, а потом оглядываюсь, не видят ли меня рабочие. Газетный цветок завалился набок и пропитался водой. Поднимаю его с земли и кладу в урну.
* * *
Когда звонит Си, я думаю, стоит ли брать трубку.
— Ужин в шесть тридцать, — сообщает она.
— У меня все хорошо. Спасибо, что спросила.
— Просто хотела убедиться, что ты точно придешь.
— Тилли дала мне строгие указания.
— Хорошо. Стив может встретить тебя на станции. На каком поезде ты приезжаешь?
— Ты скучаешь по мне? — спрашиваю.
— О чем ты?
— Когда я уезжаю. Мне просто стало интересно, вспоминаешь ли ты обо мне хоть иногда.
— Конечно вспоминаю. С тобой все в порядке, Алиса?
— Строители ломают кухню.
— Они хорошо работают?
— Трудно сказать. Сейчас там одни развалины, как после бомбежки. Но, наверно, так и было задумано.
— Алиса, мне пора вести мальчиков на тренировку по футболу. Пришлешь Стиву эсэмэску с расписанием твоего поезда?
— Скажи Максу, пусть забьет гол в мою честь.
— Все-таки не стоит выбирать себе любимчиков, Алиса. Ты же знаешь, дети это сразу замечают.
* * *
Поезд на Беркампстед забит людьми с покупками: подростки хвастаются новыми кроссовками, женщины сжимают в руках большие бумажные пакеты с длинными ручками; сиденья заняты пуховыми одеялами, кухонными комбайнами, принтерами. Мы с Тилли сидим друг напротив друга. Она задумчиво смотрит в окно, сцепив пальцы, пробегая глазами по мелькающим пейзажам.
Стив встречает нас на станции. Я сижу в машине спереди, хотя предпочла бы сесть сзади, и смотрю на маленькую фиолетовую сумочку, висящую на зеркале.
* * *
Я стараюсь изо всех сил. Восхищаюсь обновленным зимним садом: плетеными диванами с подушками в цветочек; плетеным журнальным столиком, накрытым сверху стеклом; кактусами, похожими на колючие фаллосы, выстроившимися на подоконнике в похожих коричневых горшках. Выражаю сочувствие по поводу того, что Мартина в школе не внесли в список лучших учеников по математике. Выслушиваю рассказ о том, как на прошлых выходных Мэтью забил решающий гол. Восхищаюсь рисунком Макса — ракетой — на холодильнике. Мы с Тилли сидим на высоких стульях за барной стойкой для завтрака и смотрим, как Си режет куриные грудки на тонкие ломтики. Стараюсь не показывать, как меня раздражает, что тут все сочетается по цвету — и чайник, и сахарница, и кофейник, и урна, стоящая в специально отведенном для нее месте между холодильником и шкафчиком для вина.
— Вы знаете человека по имени Даниэль? — спрашиваю я.
Обе сестры внимательно смотрят на меня.
— Он был знаком с мамой. И, кажется, приходил на похороны отца.
Я краснею, чувствую, как жар разливается по щекам и шее.
— Пожилой мужчина, немного похожий на бродягу.
Си поливает томатным соусом тонкие розовые кусочки курицы, разложенные на стеклянном блюде.
— Бродяга? — переспрашивает она.
— Ну, или как еще их называют. Бездомные?
— Как мама могла быть знакома с бездомным?
Си размазывает соус по мясу.
— Забудьте. Я просто столкнулась с ним однажды на улице. И вспомнила, что видела его на похоронах. А потом он пришел в дом на поминки. И еще та женщина, Марина… Если не ошибаюсь, она спрашивала, виделась ли я с человеком по имени Даниэль.
Вижу, как Си и Тилли переглядываются.
— Что?
Си отворачивается, открывает холодильник и вынимает пачку сыра.
— Что? — спрашиваю я у Тилли.
— Ничего.
Я вскидываю брови.
— Нет, ничего.
Она крутит блюдце.
— Ты поговорила с ним? — спрашивает Си, натирая сыр.
— Немного.
— И что он сказал?
Я облокачиваюсь на барную стойку и обхватываю подбородок ладонями:
— Ничего особенного. Попила с ним чаю. Знаете, в Даниэле чувствовалось что-то знакомое. Я подумала: может, я видела его в детстве? Может, это старинный друг семьи?
— Ты пила чай с бродягой?
— Алиса! — Голос Тилли звучит неожиданно резко. — Алиса, мы беспокоимся за тебя.
— Мне уже не пять лет, — отрезаю я. — Я могу сама о себе позаботиться.
— Мы знаем, — отвечает Тилли.
Подношу чашку к губам. Хочется швырнуть ее об стену, но вместо этого я делаю глоток, а потом с грохотом опускаю ее на блюдце:
— Си, можно я воспользуюсь твоим компьютером?
— Конечно, — отвечает она с облегчением. — Он в кабинете.
Кабинет — маленькая квадратная комнатка в передней части дома. Полки забиты книгами издательства Reader’s Digest и старыми номерами журнала Autocar, который читает Стив. Оставляю дверь открытой. Из кухни доносится бормотание, а потом одна из сестер захлопывает дверь. Ну и черт с ними.
Просматриваю туристические сайты. Четыреста фунтов — рейс в Дели. Пятьсот фунтов — до Гоа. Восемьсот фунтов — до Ла-Пас. Пытаюсь представить, как я стою с новым рюкзаком в очереди на регистрацию, ем обед из пластикового лотка, как в голову ударяет адреналин на подлете к земле. Я не стала подавать заявку на возмещение той части страховки, которую я не использовала, так как вернулась раньше — чтобы повидаться с папой. Мне почему-то стало неловко требовать ее. Но у меня остались кое-какие сбережения, и те деньги, подаренные отцом. А еще я скоро получу свою долю за дом. Просматриваю рейсы в Марракеш, Бангкок, Токио, Найроби. Потом откидываюсь на спину. Стул на колесиках, с узкими подлокотниками и обивкой из искусственной кожи. Смотрю на почетные грамоты мальчиков, висящие на стене за столом. «Мой отец умер», — говорю я себе. «Он был не лучше тех двоих, на кухне», — говорю я себе. В конце концов, может, я и смогла бы от них отказаться. Вспоминаю про Даниэля. Он и правда бездомный? Интересно, каково это — не иметь крыши над головой? Наверно, надо было дать ему денег, снять для него номер в гостинице.
Выбрав три рейса в Дели, я отправляю ссылки на свой электронный ящик.
* * *
После ужина, когда мальчиков отправили спать, а Стив ушел возиться в гараже, мы идем в зимний сад, рассаживаемся по новым диванам, поскрипывающим от каждого движения. Си открывает вторую бутылку вина. Я еще едва ощущаю действие алкоголя, а щеки сестры уже пылают. Тилли пьет апельсиновый сок. Никто из нас больше не упоминал о Даниэле.
Чувствую, что Тилли распирает от желания чем-то поделиться. Ей это весь вечер не дает покоя.
— Что случилось? — спрашиваю я, и она краснеет.
— Я просто думала о том, как ты похожа на маму, вот и все.
Замечаю, как Си кидает на нее быстрый взгляд. Сглатываю.
— Думаешь, поэтому папа…
— Поэтому папа что?
— Ничего.
Я наполняю бокал. Почему он не хотел меня видеть после ее смерти? Я была маленькой, но запомнила это.
— Не надо думать, что он не любил тебя, Алиса, — говорит Тилли.
— С чего бы мне так думать?
Тилли пожимает плечами, покусывая нижнюю губу.
— Вообще-то, я хотела кое-что сказать.
Нам всегда было нелегко вместе. Помню, как однажды пришла в гости к однокласснице на каникулах: трое детей, двое родителей, и все было так непринужденно.
Смотрю, как Тилли складывает руки на животе.
— Я беременна, — говорит она.
Си чуть не пролила вино на пол. Мы все молчим. Тилли смотрит то на меня, то на Си, то снова на меня.
— Что ж, хорошо, что отец этого не застал, — говорит Си наконец.
Вижу, как на глазах Тилли выступают слезы.
— Прекрати, — шикаю я на Си.
Она скрещивает руки на груди:
— А как Тоби это воспринял? Он собирается уйти от жены?
Судя по ее тону, это что-то из области фантастики. Наверно, она даже права, но нельзя же так.
— Ты счастлива, Тилли?
Я сижу на соседнем диване. Тянусь к ней, беру ее за руку: теплая ладонь вся повлажнела от пота. Сестра смотрит на меня с благодарностью. Я ловлю ее взгляд и улыбаюсь. Она кивает, и по ее щеке катится слеза.
— Тебе уже почти сорок, Тилли, — говорит Си.
Тилли сжимает губы и снова кивает.
— Я не думала, что получится, — говорит она.
Си хмурится:
— Так вы это планировали? О чем он только думал?
Тилли чуть поворачивается, и диван стонет, жалобно, будто раненое животное.
— Он не знает.
Сестра произнесла это так тихо, что я едва разобрала.
— Ты ему скажешь? — спрашиваю.
Пожимает плечами.
— Он сбежит на край света, — говорит Си.
— Откуда тебе знать, как он поступит? — возражаю я.
— Она права, — подает голос Тилли. — Дети в его планы не входят.
— Так что, аборт? — спрашивает Си.
Тилли вздрагивает и сжимает мою руку. Я прислушиваюсь к глухому бормотанию телевизора наверху, к металлическому тиканью часов в гостиной.
— Я хочу этого ребенка, — говорит Тилли. — Я его рожу.
— И потеряешь Тоби? — спрашиваю я.
Она пожимает плечами:
— Я знала, что это произойдет.
— Я снова стану тетей, — улыбаюсь я. — И ты тоже, Си.
— Что ж, если он будет платить алименты… — говорит Си.
Тилли качает головой.
— Это нелегко, Тилли.
— Я знаю.
Смотрю на Тилли. На ней голубые хлопковые брюки и рубашка-разлетайка. Представляю, как внутри нее свернулся малыш размером с мой палец или, может, с кулак.
— Когда… — начинаю я.
— Срок — два с половиной месяца, — говорит Тилли.
Си допивает вино залпом.
— Не знаю, — произносит она.
— Тебе и нечего тут знать, Си. Это личное дело Тилли. Мы тут, только чтобы поддержать ее, правда?
Я сверлю взглядом Си, пока она не пожимает плечами:
— Меня просто тревожит, что…
— Думаю, это надо отметить. — Я наполняю бокал Си и поднимаю свой. — За малыша Тилли! Счастья ему и любви. И пусть знает, что весь мир открыт перед ним.
Десять моментов, когда я хотел умереть
1. В первый день в школе, когда одна девочка стащила мой портфель, вынула оттуда все и рассмеялась.
2. После той встречи в кафе, когда я услышал «нет».
3. После того, как я узнал об аварии.
4. Перед тем, как я узнал об аварии.
5. Когда мама позвонила мне и рассказала, что натворил отец.
6. Вся та зима в Пристоне.
7. Когда мама умерла. Я приставил нож к запястью, но надавил недостаточно сильно.
8. Когда галерея разорилась и я потерял единственную любимую работу.
9. В тот раз, на пляже, — не потому, что я там не был счастлив, просто мне это казалось логичным.
10. Благодаря тебе я никогда не хотел этого по-настоящему. Но порой кажется, что так было бы легче, чем терпеть это все.
Я — трус, вот так вот просто: чертов трус. Возвращаюсь сюда, потому что не знаю, куда еще податься. Ты не поняла, что я хотел сказать. И это в общем-то справедливо. Выкапываю полупустую бутылку виски, свинчиваю крышку и пью прямо из горлышка. Огненный поток льется по горлу. Я уже слишком стар, чтобы сидеть на земле. Листья задержали большую часть влаги, но вода просочилась в почву — такое чувство, будто сидишь на мокром полотенце. Не важно. Поднимаю глаза и разглядываю цвета. Алиса. Доченька. Люблю. Прости. Отец.
Брайтон-Бич. Мы стояли у кромки воды — твоя мама и я, — держась за руки, босыми ногами касаясь твердых белых камней.
Было раннее утро, весь мир был пропитан запахом соли и водорослей.
— Можно набить карманы камнями — и вперед, — произнесла она.
Я растерянно посмотрел на нее, и тогда она рассказала мне о Вирджинии Вульф:
— Она зашла в реку в Суссексе. В рыбацких сапогах и меховом пальто, с большим камнем в кармане.
Я делаю еще пару глотков. Я давно уже не позволял себе этого, но ощущение медленного погружения мне знакомо.
Я набил все карманы — и штанов, и куртки, и рубашки; камни растягивали ткань, и она уже трещала по швам. Твоя мама смотрела на меня и смеялась. Я стал танцевать вокруг нее, потрясая своей ношей, а потом взял ее за руку и повел в море. Поначалу она шла охотно, чуть ли не вприпрыжку. На секунду замешкавшись, я пошел дальше, чувствуя, как одежда намокает, прилипая к телу, а камни тянут меня на дно. Твоя мама засомневалась, попыталась остановиться, выхватить руку, но я не пускал ее.
«Это была просто шутка, — говорил я ей потом. — Я не хотел причинить тебе вреда. Разумеется, не хотел. И вообще, это была твоя идея. Зачем вечно все портить? Это же была просто шутка».
Но я до сих пор помню панику в ее голосе, раздававшемся все громче над водой, и то глубокое умиротворение, что охватило меня, когда я заходил в море, держа ее за руку и не собираясь возвращаться.
Срываю листок с ветки над головой. Куст дрожит, осыпая мое укрытие каплями дождя, будто крошечными холодными пульками. Вдавливаю ноготь в зеленую пластинку, пока указательный палец не касается большого. Потом бросаю маленький полукруг на землю и отрываю еще кусочек, и еще, пока наконец не остается только черешок.
К тому времени я уже хорошо успел изучить Жюлианну и потому знал, как все будет дальше. Сначала — злые, ярко-красные слова, будто рокот вулкана, а потом — синяя колючая тишина. Я испортил выходные. Мы собирались остаться на берегу до заката, но она скрестила руки на груди и заявила, что немедленно возвращается домой.
Обратно к отелю мы шли в полном молчании. В номере она сняла с себя мокрую одежду и швырнула ею в меня. Я обхватил ее за талию, зарылся носом в волосы и сказал, что люблю ее. Она вцепилась в меня, замолотила кулачками по груди, но ее пальцы уже нащупывали пуговицы на моей рубашке.
После она перекатилась на бок и соскользнула с края кровати, а я остался лежать, раскинувшись на волнах простыней, и слушать, как в тесной душевой кабинке вода стекает по ее коже.
Твоя мама все-таки настояла, чтобы мы выехали раньше, и всю дорогу до дома в салоне машины витал синеватый холодок молчания.
Думаю, мы зачали тебя именно в то утро. В ярости, с мыслью о смерти, все еще витающей в воздухе. Так не должно было случиться, мне очень жаль.
Перекатываю виски от одной щеки к другой, словно полощу рот. Надавливаю пальцем на влажную почву и чувствую, как под ноготь забивается грязь.
Бутылка опустела; закрываю ее и швыряю на землю. Не разбилась. Мне нужно что-нибудь разбить.
Ломать — не строить. Я начинаю медленно, почти неохотно. Тяну цвета вниз, наклоняя ветки и натягивая веревки. Напрягаю тело, разрывая нитки, — листва распрямляется, стряхивая остатки воды, и в моих руках остаются куски пластика, бумаги, металла — просто мусор. Серый. Розовый. Голубой. Зеленый. Серебристый. Бордовый. Оранжевый. Золотой. Глупо было думать… да я и не думал. На самом деле. Бросаю все вперемешку на землю: бессмысленный коллаж хрустит под ногами.
Можно снова пойти к дому. Скорее всего, ты сейчас там. Но зачем? Какой тебе в этом будет прок?
Все закончилось слишком быстро. Я брожу по полянке, раздвигая цвета носком ботинка, ищу еще что-нибудь. Но ничего больше нет. Обрывки веревок с обтрепанными концами свисают, будто рваные петли. Этого мало.
Когда я понимаю, что собираюсь сделать, то падаю на колени. Резкий животный стон срывается с губ.
Портрет твоей мамы был со мной всегда, с того самого дня в кафе, когда она провела пальцем по моей щеке, словно сделав тонкий надрез, который заболит не сразу. Я обращался с рисунком очень аккуратно: бумага цела, и чернила все еще обрамляют контур ее лица. Сую руку в карман.
Не надо.
Сердце колотится в груди. Мне больше нечего терять. Все потеряло смысл.
Вынимаю рисунок из кармана, достаю его из целлофанового пакета.
Не надо.
Она смотрит на меня. Улыбается, будто знает что-то, чего я не знаю. Мне больше нечего терять. Все потеряло смысл.
Бумага старая, мягкая. Она почти не сопротивляется, когда я берусь пальцами за верхний край и разрываю ее пополам, прямо по центру рисунка. Если бы она не поддалась сразу, я, наверно, смог бы остановиться. Но как только в моих руках оказываются два листка вместо одного, в голове что-то щелкает, и я принимаюсь рвать их снова и снова. И вот уже рисунок не разобрать; вокруг меня на земле — россыпь крошечных клочков бумаги, будто конфетти.
Я рыдаю: жалкие всхлипы, детское хныканье, которое никому не стоит слышать.
Для моего сердца это чересчур. И дело не только в рисунке, не только в цветах, а вообще — во всем. Лезу в карман за спреем, но его там уже нет.
Десять вещей, которые я предпочла бы забыть
1. Цвет кожи моего отца перед смертью.
2. В детстве Си прятала ужин под свитером и относила в свою комнату, а потом посреди ночи тайком спускалась по лестнице и выкидывала еду. Однажды я застукала ее и выдала папе. Не думаю, что это помогло.
3. Между нами с Кэлом все кончено.
4. Был период, когда я воровала по мелочи в магазинах — косметику, шоколадные батончики, колготки.
5. Я взяла деньги, которые предложил мне отец. Просто так, по привычке.
6. Я изменяла Кэлу. Всего один раз, и то не совсем. Поцеловала мужчину в ночном клубе. Просто водка и стресс. Никаких оправданий.
7. Я сирота.
8. Раньше мне хотелось, чтобы Си умерла в той аварии вместо мамы. Возможно, я до сих пор этого хочу.
9. Все те случаи, когда я была груба с отцом.
10. То, что я никогда не смогу снова поговорить с ним.
Тилли в комнате для гостей; она беременна. Я на чердаке, лежу на диване под толстым синтетическим одеялом с широкими белыми рюшами. На его поверхности вышиты синие цветы, и подушка выполнена в том же стиле: чувствую, как выпуклые голубые лепестки прижимаются к щеке. На окне нет занавесок, и я не сплю с самого рассвета — думаю про Кэла.
Откидываю одеяло в сторону, натягиваю футболку и джинсы, а потом прислоняюсь спиной к подушкам, скрестив ноги. Моя черная спортивная сумка, спасенная с чердака отца, лежит у меня на коленях. Из бокового кармана я достаю подарки и выкладываю их в ряд, один за другим.
Он сумасшедший, это единственное объяснение. Только вот это не совсем так. Старый, нуждающийся в мытье, вероятно, бездомный — да, но не безумнее меня. Поднимаю маленький розовый цветок — он сморщился, стал хрупким шариком.
Дверь распахивается без стука. Я стараюсь прикрыть руками подарки, словно защищая их, и собираюсь уже дать отповедь Си. Но это Макс. Не успеваю открыть рот — а он уже в комнате, сидит на диване.
— Тетя Алиса, можно я побуду тут, с тобой, и не пойду в церковь?
Его светлые волосы еще растрепаны после сна, а закись хрустальными слезинками скопилась в уголках глаз. Голубая пижама усеяна самолетиками; три верхние пуговички расстегнуты и открывают взору гладкую бледную кожу на груди. Я вдруг ощущаю прилив любви. «Конечно, Тилли хочет ребенка, — думаю я. — Еще бы ей не хотеть». Макс ерзает под одеялом, подползает ко мне на четвереньках. Подарки рассыпаются, и я сгребаю их, чтобы они не упали с дивана.
— Что это такое? — спрашивает племянник.
Я опускаю взгляд. Мусор. Все это просто куски мусора.
— Думаю, тебе все-таки придется пойти в церковь, — говорю я. — А то мы с твоей мамой поссоримся.
Макс корчит рожу: задирает верхнюю губу, морщит нос, вращает глазами. А потом берет в руку кусок оранжевого картона. Я пытаюсь остановить его:
— Не трогай, Макс. Это просто…
— Смотри, это звезды! Как круто! — Он поднимает картонку к потолку. — Мы проходили космос в школе. Вот это — Орион, охотник. А вон то — Большой Ковш. Вообще-то он как-то по-другому называется.
— Это часть Большой Медведицы. Погоди, ты серьезно? — Я забираю у него картон и рассматриваю узор из дырочек, проделанных шариковой ручкой и испачканных чернилами.
Макс закатывает глаза:
— В старину люди лежали и смотрели на звезды так долго, что изучили все созвездия и выяснили, как движутся звезды. Так нам сказала мисс Джордан.
— А это тебе нравится? — Я указываю на серебристый цветок.
— Он девчачий.
— Но красивый же, правда?
Макс кривится.
— Все это мне подарил один старик.
Племянник чуть наклоняет голову и хмурится, глядя на меня:
— А кто он?
— Я не знаю.
— А он тебя знает?
Я пожимаю плечами.
— Мама говорит, что нельзя разговаривать с незнакомцами.
— И она права.
Макс берет нитку искусственного жемчуга и поднимает ее в воздух; кусочки пластика, картонка, шнурок и розочка раскачиваются под ней. Постукиваю ладонями по коленям. Хочу, чтобы он прекратил.
— Может быть, он волшебник, — улыбаюсь я.
Макс поднимает голову, наматывая бусы на запястье. Я протягиваю руку, но он не отдает мне их.
— Про магию нам тоже в школе рассказывали, — говорит он. — Один раз мы даже наряжались волшебниками. И я тоже. А самая лучшая шляпа была у Брэдли Стивенса. Вот такая огромная. — Он раскидывает руки над головой, и бусы пляшут в воздухе. Потом он вдруг замирает и с неожиданным благоговением опускает жемчуг на кровать.
— Может быть, это его заклинание, — говорю я.
Макс оглядывает подарки, потом хмурит брови и серьезно смотрит на меня:
— Надеюсь, что он добрый волшебник.
— О, я уверена, что так и есть. Мне кажется, тебе не о чем волноваться.
* * *
Мы идем в церковь все вместе. Я сижу рядом с Тилли, позади Си, Стива и их сыновей. Смотрю на отмытые шеи моих племянников и думаю о старике, о дырявом куске картона со звездами. Каждый раз, когда мы преклоняем колени, я поглядываю на Тилли. Она зажмуривается, крепко сжимает руки, сосредоточенно бормочет что-то себе под нос. Церковь — вот еще одно место, которое им куда ближе, чем мне.
Мы остаемся на обед. Сегодня Си — сама забота и умиротворение. Ее вечно бросает из огня в холод; Тилли полагает, что это досталось Си от матери.
Сестра что-то говорит мужу; тот понимающе улыбается и предлагает Тилли воду, а нам наливает в бокалы вина. Мы приступаем к низкокалорийному шоколадному муссу, и вдруг Макс заявляет, что я знаю настоящего волшебника.
Чувствую, как Си буравит взглядом мое лицо. Я натянуто смеюсь.
— Он дал ей заклинание, — говорит Макс.
— Это всего лишь шутка, — отвечаю я, не глядя на племянника. — Просто шутка.
Выскребаю миску ложкой, рассматривая бело-коричневые салфетки в серебряных кольцах, подставки для тарелок с нарисованными фруктами. Мне явно пора. Помогаю убрать со стола, загружаю грязные тарелки в посудомоечную машину, вымываю остатки вина со дна бокалов. Си варит кофе.
— Я, наверно, пойду, — говорю я. — Посмотрю, как там дела у Шона.
Вспоминаю отцовские кухонные шкафчики, сорванные со стен, и вдруг замираю, прикрыв рот рукой.
— Ты тоже беременна? — Си стоит рядом, опираясь о посудомоечную машину.
— Нет.
— Может, тебе стоит переехать сюда на время? В том доме, наверно, веселого мало.
Я смотрю на Си. Она это серьезно?
— Мы же поубиваем друг друга, — говорю я.
Но вместо улыбки на ее лице вдруг появляется грусть.
— Мне хочется, чтобы ты считала этот дом своим, Алиса.
На самом деле это значит вот что: папы больше нет, у Тилли квартирка размером со спичечный коробок, а ты — бродяга, так что теперь мой дом — наш семейный оплот.
— Я куплю билет на самолет на этой неделе, — отвечаю я.
— И куда же ты собираешься?
Пожимаю плечами:
— В Дели, наверно. — Далеко. Туда, где я смогу перестать думать. — Не волнуйся, дом уже почти готов.
Си бросает взгляд в сторону столовой, где Тилли тихо беседует со Стивом, а потом поворачивается ко мне и многозначительно вскидывает брови.
— Она как-нибудь справится, — говорю.
Си поджимает губы.
— Думаю, она будет прекрасной мамой, — продолжаю я.
— Конечно будет. Я просто беспокоюсь…
Я сжимаю ее руку:
— Си, ее волнений хватит на всех нас. Так что давай просто поддержим ее.
— Будешь поддерживать ее из своего Тимбукту, да?
Я заглядываю в гостиную, чтобы попрощаться. Говорю, что мне пора бежать, а Тилли может пока не торопиться, если хочет.
* * *
Возвращаюсь и вижу, что машины Шона во дворе уже нет. Дом выглядит пустым. Заходить туда одной мне не хочется, и я иду гулять. Вот бы сейчас была зима. Чтобы в лицо дул холодный ветер, а тело согревали джинсы и свитер. Чтобы небо казалось размытым угольным наброском, а не голубым компьютерным экраном.
В Хэмпстед-Хит полно народу. Я иду быстрым шагом; cумка болтается на плече. Ветер раскачивает деревья. Между травинками виднеется темная влажная почва. Пот понемногу пропитывает футболку, а внутри меня постепенно поднимается паника, бьется в горле, точно птица в клетке. Я никак не могу отыскать это место. «Я же знаю, где оно, — говорю я себе. — Я должна это знать». Но оно ускользает от меня, снова и снова.
Не могу отыскать даже Кенвуд-хаус, хотя бывала там сто — нет, даже тысячу — раз. Я всегда гордилась тем, что люблю потеряться, а потом разобраться со всем на ходу. Но сейчас мои нервы уже на пределе. Наконец я взбираюсь на гребень невысокого холма и вижу вдалеке белые стены Кенвуд-хаус, но вместо облегчения на меня накатывает разочарование. Кафе переполнено. Очередь длинной змейкой тянется к витрине с мороженым в дальнем углу.
Дети визжат и прыгают, получив хороший заряд сладостей и солнечного света. Французский, итальянский, испанский, польский — все языки сливаются воедино в застывшем воздухе.
Заказываю кофе, выбираю столик в самом центре внутреннего дворика — и тут же жалею, что уселась у всех на виду. Смотрю по сторонам, но он так и не приходит. Никто не приходит.
* * *
Когда мне грустно, я прячусь под одеяло. Детская привычка. Голова — шест для палатки, одеяло — стенки. Что-то вроде вигвама, только лучше. Больше всего мне нравится так делать днем, чтобы солнце просвечивало сквозь одеяло. Мне нравится, что можно рассматривать узор из гусиного пуха внутри ткани и что он никогда не повторяется. Так хочется сделать это прямо сейчас: забраться под одеяло, завеситься «стенками палатки».
Я двигаюсь так, словно иду в темноте. Стараюсь отключить мозг и прислушаться к своему телу. Немного вправо, немного влево по тонкой тропинке, что теряется среди зелени. Отыскав нужное место — во всяком случае, мне так кажется, — я останавливаюсь и оглядываюсь. По соседней, более широкой дорожке идут двое, но меня они не замечают. Я заглядываю между листьями: клочок желтой ткани, кусок синего пластика. Да, это то самое место.
Только здесь все разрушено. Пробираюсь между кустами и смотрю — не наверх, на разноцветные гирлянды, а вниз, на их ошметки, разбросанные по земле. Нитки свисают с ветвей, разорванные и бесполезные. Я опускаюсь на колени. Поднимаю ярко-розовую заколку, отливающую серебром в потертых уголках; почтовую марку со смятыми золотыми краями; кусок фольги, сложенный в гладкий квадрат; обрывок оливково-зеленого шнурка; шариковый стержень — синие чернила в нем похожи на кровь в капилляре; бледно-синее горлышко от бутылки; огрызок бумаги, исписанный выцветшими чернилами. Я перебираю свои находки снова и снова, будто мои прикосновения могут все исправить.
Вспоминаю лицо Даниэля: тонкий шрам на щеке, взгляд потерянного ребенка. Он не мог этого сделать. Наверно, кто-то нашел его тайник и подумал, что забавно будет все тут порушить. Вот почему мне хочется сбежать отсюда, из города, где любой может просто так, безо всякого повода, уничтожить то, что было сделано с такой любовью. «Но ведь это могло случиться где угодно», — говорю я себе. И в любом случае, глупо создавать нечто настолько хрупкое и бессмысленное. Так что он сам спровоцировал ситуацию.
На другом конце полянки я замечаю пустую бутылку из-под виски. Название на этикетке мне незнакомо. Думаю, что, возможно, смогу ощутить запах этого виски на чьей-то коже. Представляю, как злоумышленник пил его, скрючившись среди листвы.
Выкурив две сигареты, я засовываю окурки обратно в пачку. Потом беру заколку, поднимаю ее и привязываю к голубой нитке. Отпускаю ее, и она покачивается, словно на воображаемом ветру. Беру шариковую ручку — ее кончик забит засохшими чернилами — и подвешиваю рядом с заколкой. Я работаю медленно, хаотично и понемногу успокаиваюсь, концентрируясь на том, как лучше привязать предметы к ниткам.
По всей полянке разбросано множество мелких клочков бумаги со следами выцветших чернил. Это единственное, что здесь хоть как-то взаимосвязано. Пытаясь сложить их обратно, я смутно догадываюсь, что на листке было нарисовано женское лицо. Вижу глаз, краешек уха — и тут мне приходит в голову, что рисунок очень похож на тот мамин портрет, который я нашла на чердаке. Глупости, не стоит даже думать об этом. Я складываю обрывки в уголке и продолжаю связывать гирлянды, но чувствую, что выбита из колеи.
Нет, все не так. Ложусь на землю и смотрю наверх. Тут наверняка была какая-то последовательность, все висело в определенном порядке. Смотрю на разноцветные предметы. Много синего и серого, с вкраплениями золотого и ярко-розового. «Что же это?» — выдыхаю я едва слышно, но различимо.
Лежу и жду, но ничего не происходит. Тогда я сажусь и подтягиваю к себе сумку. Один за другим я вынимаю подарки — его подарки — и тоже привязываю к веткам. Цветы я оставляю напоследок: крошечный серебряный, увядший розовый и еще один, сделанный из газеты, запачканный и смятый, — я все-таки вытащила его тогда из мусорного бачка. Кручу его в руке, читая фрагменты слов: там, тец, мья, чит, иск, конкре, утр. Потом выкапываю ямки и сажаю цветы в землю, рядом друг с другом.
Все готово. Мне пора. Пойду в кафе, возьму себе еще кофе. Выпью его, выкурю сигарету и заставлю себя думать. Нет, не так. По дороге в кафе я куплю блокнот и ручку — гелиевую, одну из тех, что позволяют писать почти без усилий. Закажу кофе, сяду за столик и открою блокнот. На первой странице, на верхней строчке, я выведу «Список дел»… нет, «Что дальше?» или, может, «Что теперь?». А ниже я напишу… понятия не имею что именно. Но когда я буду уже там, в кафе, с блокнотом и ручкой, что-то наверняка придет в голову.
Сижу и прислушиваюсь.
Пение птиц: одна заливается где-то рядом, вторая подальше — ее голосок слышится чуть слабее. Помню, однажды по радио говорили о том, что птицы в долине Амазонки научились подражать звуку бензопилы. Тогда мне эта история показалась забавной, но позже, пересказывая ее Кэлу, я вдруг поняла, как на самом деле это печально.
Шелест листьев. Ветра почти нет, и все же они соприкасаются друг с другом, словно люди в толпе.
Шорох шагов по мелкому гравию.
Стук футбольного мяча.
Щебет еще одной птички, настойчивый и прерывистый. Я жду, что кто-то отзовется, но ответа не слышно.
Пора идти. Пора уходить. Но я остаюсь. Смотрю на часы: семь вечера. Си готовит тосты с сыром, режет шоколадный торт на аккуратные треугольники. Мальчики валяются на диване перед телевизором. Тилли читает «Путеводитель по беременности» или пытается решить, что делать с Тоби. А Даниэль… понятия не имею, что делает Даниэль. Представляю его крошечной точкой на карте Лондона. В городе слишком много порогов и углов, чтобы знать, где он сейчас. Слишком много для одного человека.
Я не собиралась думать о Кэле. Наверное, он сейчас с этой… как ее там. В воскресенье вечером мы всегда заказывали еду на дом и смотрели кино. Не слишком изобретательно, но мне нравилось. Я скучаю по нашим посиделкам на мягком кожаном диване — слишком большом для нашей комнаты, — который он купил, когда сдал экзамены. Скучаю по столу, заваленному коробками из-под еды, и по свечению телеэкрана на нашей коже.
Достаю из сумки сигареты и телефон. Пропущенных вызовов нет. Звоню Тилли.
— Привет, Алиса.
— Привет.
— Ты в порядке?
— Сегодня чудесный вечер, правда? — Я ложусь на бок, прижимаю телефон к уху.
— Спасибо за вчерашний день, Алиса.
— Она привыкнет. Ты ведь ее знаешь.
— А ты правда собираешься снова уехать?
— Я же тебе уже говорила.
Запах виски улетучился, или я привыкла к нему. Теперь я вдыхаю аромат земли с нотками металла и свежих листьев с нотками летних каникул.
Отец настаивал, чтобы каждый год мы отдыхали всей семьей — даже когда Тилли училась в университете. Он возил нас смотреть на памятники древней архитектуры: Кносский дворец, Акрополь, Альгамбру, — а мы ходили за ним следом, ругаясь и подшучивая. Закрываю глаза и прижимаю ладонь к земле. Что бы я только не сделала сейчас ради пяти минут таких каникул. Снова ощутить боль в ногах от новых сандалий, эйфорию от прогулок по неизвестным улицам, пропитанным незнакомыми запахами и неизвестными словами. И чтобы папа шел со мной рядом.
— Помнишь наши летние каникулы? — спрашиваю я.
— Где ты? Там птицы поют. Ты в саду?
— Помнишь, как мы отравились? Где же это было-то?
— По-моему, в Брюгге. Наелись устриц с картошкой, а потом всю ночь участвовали в туалетной эстафете.
— Я виделась с Кэлом, — говорю я.
Тилли молчит. Только телевизор бормочет где-то на заднем фоне.
— Ты всегда хорошо отзывалась о нем, — продолжаю. — Я очень ценю это.
— Ты в порядке?
— Мне кажется, ты совершила очень смелый поступок, Тилли.
— А вот Си думает, что это глупость.
— Не бери в голову.
— Мне страшно.
— И это понятно. — Я перекатываюсь на спину и смотрю на мусорные гирлянды у меня над головой. — Тилли, я тут все думаю о том человеке. О Даниэле… помнишь, я тебе о нем рассказывала?
Сестра кашляет.
— Он будто пытался мне что-то сказать, но я не смогла понять его.
— А как, ты говоришь, вы встретились?
Вспоминаю о подарках на пороге.
— Я просто столкнулась с ним на улице. И узнала его.
— Правда?
— Да, он же был на похоронах. Но дело не только в этом. Мне почему-то показалось, что я знала его когда-то, но забыла. — Поднимаю серебряный цветок и кручу его в пальцах. — В общем, я его упустила. Не знаю, где он сейчас. Но я вот все думаю… может, он хотел мне сказать о чем-то важном? Вдруг это как-то связано с мамой.
— Алиса, ты думаешь…
— Что?
Тилли молчит. Представляю, как она лежит дома, на своем мягком диване с уродливыми желтыми цветами на обивке.
— Так что я думаю? — переспрашиваю я.
— Отец всегда говорил, что есть вещи, о которых не стоит упоминать вслух, так ведь?
— Проклятие семейства Таннеров.
— Просто…
— Если Тоби бросит тебя, клянусь, я выцарапаю ему глаза.
— Я не об этом… — Тилли замолкает. — Спасибо.
Выслушав ее рассказ о предстоящем плановом УЗИ, я наконец кладу трубку. Лежу и смотрю, как небо темнеет, а мир становится черно-белым. Бедра ноют, опираясь на твердую землю. Внутренний голос велит мне встать, купить что-нибудь к ужину и пойти домой. Но зов его звучит приглушенно, будто издалека, а я отвечаю, что все равно у меня нет дома, куда можно вернуться. «Это опасно! — не унимается голос, переходя на крик. — Не делай глупостей!» А я почему-то чувствую себя в безопасности. Да, знаю, это странно. Но мне здесь хорошо.
Десять причин, чтобы не прыгать
1. Кому-то придется прибираться.
2. У меня есть дочь.
3. Вот ты все узнаешь — а меня уже не будет, и я не смогу тебе все объяснить.
4. Иногда нужно довериться…
5. Я не хочу оказаться таким же, как мой отец.
6. Я считал его трусом.
7. Я видел, как он поступил с моей матерью.
8. Я не из тех, кто сдается.
9. Я люблю тебя.
10. И может быть…
Мост Альберта будто родом из викторианского летнего сада: китайские фонарики; столбики, похожие на кружевные свадебные торты; ряд позолоченных кованых цветов, опоясывающий реку. Я иду к мосту по набережной Челси. Никакой суеты вокруг. Течение реки неспешно, словно животное, крадущееся по городу. Мост отражается в воде, а вместе с ним и множество огней. Если бы я свернул и пошел в другую сторону, то мог бы дойти до самого побережья. Интересно, где проходит черта между рекой и морем? Или есть такое место, где они сливаются в одно, не разделяясь?
Тротуар здесь узкий. Останавливаюсь на северной стороне, в темноте между двумя фонарями, и кладу руки на холодный железный парапет. Вода в реке поднялась высоко. Представляю, какой она будет холодной, как потянет меня за рукава, будто надоедливый ребенок. Она выбьет из меня жизнь, остановит сердце — раз и навсегда. Смотрю вверх по течению: угловатые высотки Уорлдс-энда все еще мерцают россыпью желтых окон, электростанция Лотс-роуд темнеет вдали, а река плавно движется меж берегов.
Представляю, что твоя мама стоит сейчас рядом, — и вдруг осознаю, что это видение больше не вызывает у меня приливов паники и злости. «Посмотри, Жюлианна. Правда это чудесно?» — «Ты уходишь от ответственности, Даниэль». — «Но я ведь нашел ее. Столько лет спустя я наконец нашел нашу дочь». — «И что ты сделал?» — «Оставил ее в покое».
Дует ветер: холодное дыхание на моих щеках. Здесь не пахнет городом, а небо кажется выше и легче, чем в окружении кирпича и камня. Под слоем виски я все еще чувствую привкус торта, которым ты меня угощала.
Я не спрыгиваю. Никогда не был создан для широких жестов — впрочем, думаю, ты об этом уже догадалась. А сердце, похоже, не готово сделать мне такой подарок — не сейчас, по крайней мере.
Вместо этого весь остаток ночи я брожу по тихим улицам и пустым скверам. Прекрасней всего город в предутренние часы, когда слышно, как звук твоих шагов эхом разносится по тротуару, и чувствуется, что весь мир замер в ожидании нового дня. А потом — рассвет. Есть что-то магическое в его повторениях, он всегда одинаковый — и всегда такой разный. Сегодня солнце всходит на подмостки ясной небесной тверди. Оно смягчает все, до чего может дотянуться лучами, и город — наш город — появляется вновь, словно из царства грез, а утренний туман превращается в небесную синь.
Я иду на север: мимо напыщенных кирпичных особняков на Слоун-стрит; мимо украшенных лепниной посольств на Бэлгрейв-стрит; через зловеще притихший Гайд-парк и дальше, по блестящей Нью-Бонд-стрит, до Мерилибон-роуд. Подхожу к Риджентс-парку ровно в тот момент, когда человек в светоотражающей куртке отпирает ворота. Он кивает мне, но ничего не говорит. Стать первым посетителем Риджентс-парка в понедельник утром — в этом есть своя прелесть. Пересекаю его от края до края, наблюдая, как небо сначала розовеет, а затем становится голубым с вкраплениями высоких белых облаков. Выхожу на дорожку позади зоопарка и иду под деревьями, вплотную к ограде. Два попугая с ярко-красным оперением сидят друг напротив друга. Один из них поворачивается и смотрит на меня, когда я прохожу мимо.
Я иду обратно в Хэмпстед-Хит. Не понимаю зачем. Не уверен, что хочу этого. Но меня что-то тянет туда так, как давно уже не тянуло. Может быть, там осталось еще немного виски. Я выпью его, а потом лягу спать.
* * *
Но когда я заглядываю в свое убежище, то вижу там тебя. Ты лежишь на земле. Я бросаюсь на колени, но чувствую, что не могу прикоснуться к тебе. Лицо бледное, будто мрамор, волосы разметались, но крови нет и поза вполне естественная.
— Алиса? — едва могу вымолвить твое имя.
Ты не шевелишься.
Снова, чуть громче: «Алиса!» Ничего. Я опираюсь о землю, отодвинув ладони подальше от твоего тела, и наклоняюсь щекой к твоему рту. Есть. Ты дышишь, точно. Поднимаюсь на корточки и пытаюсь перевести дух. Алиса. Доченька моя. Смотрю, как ты спишь, и вдруг в голове четко проявляется идея, которая витала там со дня нашей встречи. Сейчас ты растерянна, и если я скажу тебе, кто я такой, ты растеряешься еще больше. Правда бывает разная. И выразить ее можно по-разному.
Открыв глаза, ты видишь меня — но, похоже, не удивлена, что я здесь. Приподнимаешь голову, а затем откидываешь ее назад, на землю.
— Значит, вы тоже вернулись сюда, — произносишь ты.
— Что ты тут делаешь? — Мой голос срывается, дрожит.
— Как же вы спите здесь? — Ты приподнимаешься на локте, слегка постанывая. Я пожимаю плечами. — Я чувствую себя столетней старухой.
Ты здесь. Ты могла умереть. Ты вернулась.
— У тебя же есть дом, так? С ним что-то случилось?
— Я не могла там больше оставаться. — Ты расправляешь футболку поверх пояса джинсов и потираешь шею.
— Алиса, ночевать в парке опасно.
Ты опускаешь глаза и наклоняешь голову набок:
— Со мной все в порядке.
— Не делай так больше, — говорю я. — Никогда. Ты вся продрогла.
Снимаю с себя пиджак и протягиваю его тебе. Ты в сомнениях.
— Прости, — говорю я. — Надень его всего на минутку, только чтобы согреться.
Ты накидываешь его на плечи, но не просовываешь руки в рукава. Я оглядываю свою рубашку: несвежая, одной пуговицы не хватает. Волна изнеможения плещется в глубине моего сознания.
— Где вы были? — спрашиваешь ты. У тебя в волосах прутики и комочки земли.
— Гулял.
Ты выжидательно приподнимаешь брови. Подбираю с земли листок и принимаюсь рвать его на кусочки.
— Где вы спали? — наконец не выдерживаешь ты.
— Я не спал.
— Выглядите уставшим.
— Жить буду.
— Я пыталась… — Ты указываешь на полог из листьев.
Я поднимаю глаза и только теперь замечаю твою работу. По телу пробегает дрожь. Все цвета перепутаны, будто звуки чужой речи, которую я никогда прежде не слышал.
— Я пришла вернуть ваши вещи, — говоришь ты.
Я высматриваю их среди гирлянд: оранжевая картонка, нитка жемчуга, кепка. Тебе они не нужны. Ты принесла их назад.
— Я попыталась… — Ты пожимаешь плечами и улыбаешься, и мне хочется обнять тебя.
Что-то колет в груди. «Только не сейчас».
— Наверно, я все перепутала, — говоришь ты.
— Все прекрасно, — говорю я. — Спасибо.
Справа я замечаю аккуратную кучку рваной бумаги, и мое сердце снова екает. Не надо было этого делать. Но, возможно, именно это каким-то чудом привело тебя назад ко мне. Я собираю обрывки и запихиваю их в карман брюк. Ты внимательно смотришь на меня, но ни о чем не спрашиваешь. Есть вещи, о которых не стоит говорить вслух. На тебя и без того свалилось столько бед — и Малкольм, и тот парень, что был на похоронах.
Твой желудок урчит, а следом и мой, будто в ответ.
— Умираю от голода. Наверно, мне стоит купить что-нибудь нам на завтрак, — произносишь ты, возвращая мне пиджак.
— Нет.
Ты испуганно смотришь на меня.
— Любишь чернику? — спрашиваю я.
Ты киваешь.
— Пойдем.
Выбираясь из убежища, я что-то чувствую под ногами. Цветок из газеты. Ты посадила его в землю. И его, и тот, что из фольги, и даже розовый, уже увядший. Как же это по-детски.
* * *
— Я сто лет такого не вытворяла, — говоришь ты. Наши пальцы все в фиолетовых пятнах, у тебя на щеке — полоска темного сока. — Это вкусней любого пирога.
— Через пару недель они будут еще лучше.
Ты киваешь, и я представляю, как мы возвращаемся сюда и собираем чернику снова.
— А еще тут есть одна яблонька… — говорю я.
Ты удивленно вскидываешь брови и улыбаешься. Но когда мы подходим к дереву, то видим, что яблоки еще незрелые, да и висят так, что их не достать. Смотрю, как ты тянешь руку как можно выше. Перехватив мой взгляд, ты подмигиваешь мне.
— Вы сможете меня подсадить? Поднять на плечи? — спрашиваешь ты, но тут же мотаешь головой. — Простите. Не знаю, о чем я только думала.
— Ничего. Я справлюсь. — Я присаживаюсь на корточки, отвернув голову.
— Вы уверены?
— Смелей.
Чувствую, как твои ноги прижимаются к моим ушам. Начинаю медленно вставать, а ты хватаешь меня за голову.
— Вы уверены?..
Ты не успеваешь договорить, а я уже стою во весь рост. Сто лет я не чувствовал себя таким сильным, высоким и счастливым, как сейчас. Хочется закричать: «Посмотрите на меня и мою дочку! Посмотрите на нас!» Ты чуть наклоняешься, и я придерживаю тебя за голени. Подхожу ближе к дереву и чувствую, как ты тянешься вверх, твои пятки упираются мне в ладони.
— Одно есть, — произносишь ты. — И еще одно.
Каждый раз, когда ты срываешь с ветки очередное яблоко, я чувствую легкий толчок.
— Мне все не удержать, — говоришь ты и роняешь их на землю: одно, два, три, четыре. Есть их пока нельзя.
— Всё, хватит. Спускайся.
Я сгибаю колени, не обращая внимания на боль в спине, а ты смеешься, заваливаясь вперед и вбок.
— Тут хватит яблок на пирог, — говоришь ты, поднимая три штуки и указывая на последнее.
Я представляю, как мы сидим вдвоем, а перед нами на столе стоят тарелки с пирогом и заварным кремом.
Яблоки ярко-зеленые, кислые на вкус. Мы съедаем по одному, морщась и причмокивая губами.
— Этот сорт — для готовки, — говорю я. — И они еще не созрели. Извини.
— Зато они очень бодрят, — отвечаешь ты с улыбкой.
— Может, остальные возьмешь с собой?
Ты киваешь и сгребаешь их в охапку. Я не хочу, чтобы ты уходила. Я не это имел в виду.
— Давайте оставим их пока тут, — указываешь ты на полянку. — Заберу потом. А взамен я сейчас угощу вас кофе.
* * *
Стою снаружи, жду, пока ты спрячешь яблоки. Когда ты возвращаешься, у тебя на шее висит нитка жемчуга. Кусочки картона с пластиком и шелковая роза болтаются, будто странные амулеты.
Отец.
В кафе на Суэйнс-Лейн ты покупаешь мне чай в картонном стаканчике. Я говорю тебе, что не люблю всякий там вспененный, вычурный кофе, а ты по-доброму смеешься. Мы идем назад в Хит, взбираемся на Парламент-хилл и усаживаемся на одну из скамеек с видом на город.
— Мой племянник назвал вас волшебником, — говоришь ты, смеясь.
— Твой племянник?
— У меня их трое. Младший — мой любимчик, хотя Си говорит, что нельзя никого выделять. — Ты трешь подбородок. — Его зовут Макс.
— Ты сказала ему обо мне? — Я не могу скрыть волнение в голосе.
— Не совсем. Он просто увидел… — Ты касаешься бусин на шее.
Мимо нас с криком проносится чайка.
— Они всегда так жалобно стонут, правда? — спрашиваешь ты. — Словно оплакивают кого-то.
Я вспоминаю, как твоя мама стояла на Брайтон-Бич в промокшем до пояса платье.
— Может, чайки скорбят по морю? — продолжаешь ты. — Не представляю, зачем возвращаться в Лондон, когда можно летать там, над соленой водой, на просторе.
— Порой Лондон мне кажется морем, — отзываюсь я.
Ты молча смотришь на город.
— Просто он постоянно меняется, — поясняю я. — У него бывает разное настроение. — Звучит это как-то по-дурацки.
Ты слегка поворачиваешь голову:
— Я улетаю в Дели. На следующей неделе.
Сердце рухнуло в пятки.
— Думала, может, стоит тут задержаться, но… — Ты тянешь себя за прядь волос. — Хочется чувствовать, что у меня есть причина остаться.
Ты подтягиваешь колени к груди и обнимаешь их.
Та идея снова проявляется в голове. Нельзя выбивать у тебя почву из-под ног. А именно это случится, если я расскажу тебе обо всем. Тебе нужны стабильность, чувство опоры. И это я могу дать. Теперь я уверен: мне есть что тебе предложить.
Десять причин остаться
1. Моя сестра беременна.
2. Другая сестра не очень-то этому рада.
3. Я устала.
4. Порой мне кажется, что я хожу по кругу.
5. Ненавижу гостиничные номера.
6. Ненавижу разницу во времени.
7. Может, начну с кем-то встречаться. Черт, да я, может, даже выйду замуж и заведу детей.
8. Папа хотел бы этого. Он переживал, что я постоянно лечу куда-то, навстречу чему-то новому.
9. Мои сестры думают, что я вечно убегаю.
10. Я хотела бы перестать убегать.
Поглаживая свои бусы, я иду вслед за Даниэлем по траве, спускаясь с Парламент-хилл. Не знаю, зачем я надела их. Выгляжу, наверно, ужасно глупо.
Перед беговой дорожкой Даниэль сворачивает налево — мимо теннисных кортов, эстрады, низкого застекленного кафе, — а затем направо, мимо пруда и дальше, к станции Госпел-Оак. Стоим на переходе, ждем, пока загорится зеленый. Интересно, что подумают водители проезжающих машин, если вдруг увидят молодую женщину — которая накануне ночевала одна под деревом в парке — рядом с человеком, выглядящим как бродяга. Да они, наверно, нас даже не заметят или им просто будет наплевать. Сую руку в карман джинсов, проверяя, на месте ли оранжевая картонка.
Мы проходим мимо небольшого оазиса из аккуратно выкрашенных клумб с ползучими глициниями и подстриженной бирючиной, а затем перед нами вырастают высотки 70-х годов из темного кирпича. Идем дальше — вверх, по мосту. На полпути Даниэль вдруг останавливается, и мы смотрим сквозь металлическую сетку на железнодорожные рельсы, прямые, будто стрела.
— Где бы вы хотели сейчас оказаться, если бы могли отправиться куда угодно? — спрашиваю я.
Внизу проезжает поезд, и мост вздрагивает у нас под ногами. Даниэль ведет пальцами вдоль ограды, слышится легкое постукивание.
— Я остался бы здесь, — отвечает он, глядя на меня.
Там, в парке, мне приснился сон про него — яркий, но очень странный. Будто мы оба сняли руки, как куклы, и обменялись ими. Но потом, когда я посмотрела вниз, мои ладони оказались снова на месте. Проснувшись, я увидела, что Даниэль стоит рядом, и вдруг почувствовала, что я дома. В голову закралась мысль: может, когда-то они с мамой… нет, глупости. Даже думать об этом не стоит. Он просто мне нравится, вот и все.
— А я поехала бы в Инвернесс, — говорю я, — или еще дальше, на север. Пересекла бы Шотландию, от края до края, а там села на корабль и поплыла в Исландию или Норвегию. Хочу посмотреть на северное сияние. Я видела фотографии, но это ведь не то, что вживую.
Он улыбается, но улыбка выходит грустной, так что я замолкаю. Мы идем дальше: мимо одинокого здания с вывеской «Сдается внаем»; мимо зеленого указателя «Городская ферма»; мимо многоквартирных домов, где к выцветшим стеклам балконов жмутся велосипеды, кашпо и футбольные флаги. Затем мы погружаемся в хаос Кентиш-таун и следуем по ней, пока Даниэль не сворачивает налево, на Агар-Грув. Мы почти не говорим друг с другом, но — странное дело — ритм наших шагов ощущается как разговор. Даниэль то и дело останавливается и подбирает что-нибудь: золотую крышечку от бутылки; маленькую желтую пуговицу со звездой в центре; гвоздь, согнутый под прямым углом. Долю секунды он смотрит на свою находку, а затем бросает ее в карман.
— Мне нравится ваш пиджак, — говорю я.
Он смеется:
— Мне его дал один парень, по прозвищу Охотник.
— Охотник?
— Да. Это был подарок… — он смотрит на меня, — по особому случаю.
На углу Йорк-Уэй Даниэль останавливается и отцепляет небольшой кусочек бледно-голубого пластика, застрявший в решетке ограды.
— У тебя голубое имя, — говорит он.
Рядом с нами проносится грузовик, и я чувствую легкий прилив адреналина, как во время взлета или когда стоишь на платформе, а мимо пролетает поезд.
— Бледно-голубое, как ледниковая вода, — продолжает он. — Немного похоже на это.
Он протягивает кусочек пластика, и я беру его, но не знаю, что ответить. Даниэль сразу как-то сникает, отводит от меня взгляд.
— Просто я так вижу, — говорит он. — Наверно, ты видишь иначе.
Я улыбаюсь ему, но улыбка выходит вымученной — уверена, он это заметил. Мы сворачиваем на Йорк-Уэй, проходим под мостом, где звук колес грузовиков эхом отдается в бетоне. Даниэль останавливается у ограды: сквозь решетку видно заднюю часть вокзала Кингс-Кросс. Высокие грязные кирпичные стены хранят воспоминания о другом здании. Светло-серые вагончики жмутся к земле, будто боятся всего этого пространства в центре города. Мы проходим дальше, останавливаемся напротив стеклянной махины Кингс-плейс и смотрим вниз на одинокого лебедя, неторопливо плавающего вдоль канала. Мужчина вытягивает из воды пустую удочку и закидывает ее снова. Другой мужчина сидит на скамейке с золотистой банкой пива в руке и наблюдает за рыбаком. На парапете моста лежит перевернутый игрушечный самолетик с острым носом и оранжевыми крыльями. Даниэль поднимает его и протягивает мне: металлический, удивительно тяжелый и холодный на ощупь. Я ставлю его обратно на парапет, теперь он развернут на запад и готов к взлету.
— Вы виделись с моими сестрами? — спрашиваю я. — Когда познакомились с мамой.
— Всего один раз.
— Я спрашивала их о вас.
Даниэль прижимает руку к груди и морщится, будто ему больно.
— Что с вами? — спрашиваю я.
— Ничего страшного. И как они, вспомнили меня?
Я мотаю головой:
— Нет. Наверно, они тогда были совсем маленькими.
Он отворачивается и идет дальше. Я следую за ним: сквозь суету Кингс-Кросс, вдоль Юстон-роуд, к вокзалу Сент-Панкрас, опутанному лесами. Даниэль все еще прижимает руку к груди.
Однажды я ходила по леднику в Канаде, одна. Увязалась за незнакомой группой туристов. Мы забили салон до отказа, и машина с колесами шириной с меня стала взбираться все выше и выше, в сторону от дороги, по гладкому сине-белому льду. Наконец нас выпустили и дали полчаса свободного времени. Я потихоньку отошла от группы, повернулась спиной к машине — и вот перед моими глазами уже только лед, похожий на потрескавшуюся кожу, похожий на грязные, замерзшие слезы. Никогда не видела ничего подобного прежде.
— А какого цвета ваше имя? — спрашиваю я.
Даниэль останавливается, но не отвечает. Должно быть, я ошиблась. Расстроила его. Мы стоим на Юстон-роуд. Справа от нас — оранжевые и белые кирпичи Сент-Панкрас, слева — поток машин.
— Вы же сказали, что у меня голубое имя… — Мне приходится повысить голос, иначе ничего не слышно из-за шума. — И мне стало интересно: у вашего имени тоже есть цвет?
Сумасшедший, он точно сумасшедший. И я тоже. Тут особо не постоишь. Мы мешаем людям, они врезаются в нас, стараются обойти. Это не место для разговора.
— Оранжевое, — произносит он наконец. Голос звучит так тихо, что мне приходится наклониться к Даниэлю, чтобы разобрать слова. — Бледно-оранжевое, почти прозрачное, почти бесцветное.
Я жду, что он скажет что-то еще, но он этого не делает. Грузовик рычит, автомобили шуршат по асфальту, в кармане пиджака заливается мобильный, плачет ребенок.
Вспоминаю, как папа лежал в постели, в комнате с задернутыми шторами. А потом в памяти всплывают те ужасные буквы из красных гвоздик на окне катафалка.
— Мой отец иногда смотрел на меня так, словно… — Даниэль внимательно смотрит на меня. Я иду дальше и слышу, как он устремляется следом, пытаясь догнать меня. — У нас были немного… Он будто не мог мне что-то сказать, а я никак не хотела выбросить это из головы. Хотя какое это имеет значение на самом-то деле? Какая, к черту, разница? Я имею в виду, есть ведь только здесь и сейчас. Это все, что у нас есть.
— Однажды я встретил человека, который сказал мне то же самое, — говорит Даниэль. — Он был буддистом.
— Возможно, я просветленнее, чем полагала, — пытаюсь я отшутиться.
— Я уверен, что он понимал, о чем говорит, — отзывается Даниэль.
Я сглатываю и опускаю голову, ускоряя шаг. Гоуэр-стрит, Элдвич, Ланкастер-плейс. Мы останавливаемся на мосту Ватерлоо. Справа от нас — бетонное здание Национального театра, а слева — тихий, величественный Сомерсет-хаус. Я смотрю вниз на воду. Она движется быстрее, чем я предполагала.
— А как поживает ваш друг? — спрашиваю я.
— Какой друг?
— Не помню, как его зовут. Поляк, у которого дочка.
Даниэль облокачивается на парапет, подпирает подбородок ладонью и покусывает нижнюю губу, ничего не отвечая. Я отворачиваюсь и смотрю, как темноволосый парень с фотоаппаратом машет своей подружке, командует: левее, еще, еще немного. А она стоит, засунув руки в обтягивающие джинсы, подняв плечи, и улыбается смущенно.
— У него теперь есть работа, — говорит Даниэль. — Он поедет домой.
Прямо из-под наших ног выплывает полицейский катер, на его борту в тесноте сидят шесть человек, прямо как мальчишки, играющие в войну на резиновой лодке.
— Это хорошо.
Я смотрю на катер. Рулевой стоит сзади. Он расслаблен, взгляд устремлен на горизонт. Мне вдруг нестерпимо хочется оказаться в объятиях высокого мужчины, положить голову ему на грудь, вдохнуть его запах. Я дергаю бусы на шее.
— А какая буква белая?
Даниэль сжимает кулаки.
— Простите. Я вас раздражаю? — спрашиваю я.
— «О», — отвечает он. — «О», как в слове «отец». Белая, с жемчужным отливом.
Я вожу ногтем по царапине на парапете и смотрю, как по экрану на боковой стене Национального театра пробегают неровные оранжевые буквы. Может, снова спросить его: «Кто вы? Откуда знаете мою маму? И что хотите мне рассказать?»
Рассматриваю его руки, сравниваю со своими: ногти у нас одинаковой формы. Поднимаю взгляд: лицо потное и бледное, почти серое. Он сжимает и разжимает кулаки.
Вокруг нас снуют группы туристов, застывают с путеводителями и камерами в руках, а потом разбегаются в поисках чего-то нового. В небе кружат птицы. Как он говорил? Лондон похож на море.
Я наклоняю голову, чтобы охватить взглядом все сразу: мост Блэкфрайерс, мост Саутворк, небоскреб Мэри-Экс, собор Святого Павла, мерцающий огонек на вершине Кэнери-Уорф. А потом представляю, как все это превращается в воду — кирпичи и асфальт, резные закругленные окна и острые металлические ограды. Представляю, как телебашня качается, падает — и появляется снова, высокая и блестящая. Весь город опадает и вздымается белыми гребнями бесконечных волн, а в глубине движутся течения.
* * *
Мы сворачиваем за угол и видим, как желтый бульдозер вгрызается в старое офисное здание: бледно-зеленые плитки распадаются, как потрескавшаяся земля. Есть что-то интимное в том, как он движется: шепчет пустым комнатам милые глупости, нежно сгребает щебень, будто влюбленный. Я стою и наблюдаю. Чувствую, что Даниэль смотрит на меня, но я не обращаю на это внимания. Бульдозер безуспешно тычется носом в здание раз, другой, третий — и наконец новый кусок стены поддается, рушится, поднимая вихрь пыли.
Мы идем мимо театра «Олд Вик», и я вспоминаю, как ходила туда с Кэлом. Как его бедра прижимались к моим, а пальцы выстукивали по моей ладони нетерпеливый ритм на протяжении всего спектакля — какого-то представления с корсетами, зонтиками и белыми напудренными лицами. На углу парка кто-то готовит барбекю, и дымок вьется, поднимаясь над деревьями. Мы проходим мимо кубинского бара, на стене которого нарисована радостная женщина с высоко поднятыми руками. У меня звонит телефон. Я останавливаюсь на тротуаре и смотрю, как экран мигает синим цветом.
— Опять строитель?
— Это Кэл.
Телефон продолжает звонить.
— Тот, из-за кого ты задыхаешься? — спрашивает Даниэль.
Я смотрю на него, а затем снова на телефон. Звонок вдруг обрывается. Я жду. Сообщений нет. Вспоминаю о бульдозере, шарящем в разрушенном здании.
— Отец всегда говорил, что нельзя идти вспять, — говорю я. — А мы с ним шли только вспять.
— Чего же ты хочешь? — Даниэль стоит совсем рядом, так близко, что может коснуться моей руки. Но он этого не делает.
— Не знаю. Я просто хочу почувствовать… я не знаю.
Он улыбается, а затем быстро дотрагивается до меня. Мимолетное прикосновение пальцев к предплечью — и он тут же отдергивает руку, прячет ее под мышку. Потом кивает, словно говорит: «Пошли!», и идет дальше. Мы направляемся к Элефант-энд-Касл, и я вижу подъемные краны, которые будто поклоняются растущей громаде высотки, закутанной в синий пластик.
— Он живет тут, неподалеку, — говорю я. — Не уверена, что хочу…
Даниэль кивает и сворачивает влево, на узкую улочку, ведущую обратно к реке.
— Никогда не поздно передумать, — говорит он. — Очень долго я не понимал этого.
— О чем вы?
Он пожимает плечами:
— Только о том, что в какой-то момент ты можешь вдруг понять, что на самом деле хочешь чего-то совсем другого. — Он покашливает. — И тогда ты вполне можешь передумать. — Он смотрит на меня. — Вот, к примеру, я очень долго ненавидел своего отца. Думал, так и умру с ненавистью к нему. Но позже я начал понимать, что, возможно, все сложнее, чем кажется. Возможно, он старался сделать все, что мог.
— И вы перестали его ненавидеть?
Даниэль пожимает плечами:
— Не знаю. Я пытаюсь.
Мы идем вдоль реки до моста Хангэрфорд. Дальше — вверх по ступенькам, над головами людей, что наигрывают на трубе ритмичный мотив. Мост под нашими ногами похож на железные соты. Мимо проходит поезд, словно разрезанный на треугольники металлическими стойками. Белые провода тянутся над нашими головами и сходятся в небе.
— Представьте, что здесь построили дом, — говорю я.
— На мосту?
Я останавливаюсь.
— Да. Прямо здесь, посреди моста. Представьте, каково просыпаться здесь каждое утро. — Я опираюсь на металлические перила и смотрю вниз по течению, в сторону Вестминстера. — Почему вы? Я имею в виду, как вы?.. — Я осекаюсь.
— Кое-что произошло. А потом я принял несколько неверных решений, вот и все, — отвечает Даниэль.
Он становится рядом. Я вспоминаю о картонке с дырочками-звездами, лежащей в моем кармане.
— А потом оказалось, что эта жизнь мне подходит, — продолжает он. — Не всегда, конечно, но лучше уж сидеть у канала и наблюдать за закатом, чем торчать в одной из тех паршивых дыр, где мне приходилось жить.
— Наверно, мы с вами похожи, — говорю я и чувствую, что он напрягся так, будто испугался. — В смысле, я ведь могу купить квартиру, правда? Мы продаем дом отца, так что я могла бы себе это позволить, но… Кажется, я привыкла к странствиям и теперь не могу уже остановиться. Возможно, в этом мы с вами похожи.
Он молчит.
— Вы, наверно, считаете меня избалованным ребенком.
— Нет, я рад за тебя. Иметь свой угол — это хорошо.
— Как то место в парке? Это же тоже что-то вроде дома?
Даниэль качает головой:
— Для тебя квартира в Лондоне — это хорошо.
— Вчера, в гостях у сестры, я собиралась заказать билет на самолет, — говорю я. — В Дели.
— Ты могла бы задержаться на время.
Смотрю, как река течет под мостом. Я устала. Все тело ноет. И мне надо в душ.
— Пойдем дальше? — спрашиваю я.
Из дневного света мы погрузились во флуоресцентное мерцание. Стены тоннеля выложены грязной кремовой плиткой, лампы окружены старой металлической сеткой. Даниэль бредет впереди меня, опустив голову. Смотрю на его обтрепанные брюки, чуть выше колена на левой штанине — порез, похоже, от удара ножом. Мы выходим на открытую площадку, похожую на террасу с видом на парк и реку за ним. И тут я мельком замечаю искусственный оранжевый листок — вещицу вроде тех, что покупают в магазине рукоделия, чтобы потом наклеить на открытку. Он сломан, края истрепались, будто рваный шелк. Даниэль идет дальше, к тихому рынку возле самой дороги. Я стою и смотрю ему вслед. Он останавливается, оборачивается, и даже с такого расстояния мне видно вспышку паники на его лице.
Я подхожу к нему, протягивая листок.
— Вот, — говорю я, — это вам.
Листок ничего не весит, будто не существует на самом деле.
— Я знаю, что оттенок не совсем тот. Но мне он показался красивым, и поэтому… — Даниэль смотрит на меня, и я заставляю себя не отводить взгляд. Мимо проходит парочка: девушка оглядывается на нас. — И поэтому я решила подарить его вам.
Улыбка вспыхивает в его глазах раньше, чем появляется на губах. Он кладет листок на одну ладонь и накрывает другой.
— Алиса, — говорит Даниэль тихим голосом, — я не хотел говорить тебе это…
— Тогда не надо.
Он хмурится.
Вспоминаю, как отец сидел на кровати, опершись о подушки, держа сигарету в дрожащих пальцах. Надо было забыть обо всем. Просто сказать, что я его люблю, и выбросить из головы все эти тайны.
— Иногда лучше оставить все так, как есть, правда? — Я пристально смотрю на Даниэля.
Даниэль молчит несколько секунд, потом улыбается, кивает и отворачивается.
Я следую за ним по улице Стрэнд. Мы выходим на Трафальгарскую площадь, огибаем основание колонны Нельсона и садимся передохнуть возле одного из фонтанов: женщина с безмятежным лицом держится за дельфина; кучки двухпенсовых монет лежат на синей плитке, искажаясь в воде. Туристы снуют по площади. Справа от нас высятся колонны Национальной галереи.
— Мама часто водила нас в Национальную галерею, — говорю я, — только я этого не помню…
Я погружаю пальцы в воду.
— Кажется, я не помню много хорошего о своей семье.
Даниэль расположился на бортике фонтана, сложив руки на коленях.
— Вы там с ней познакомились? — спрашиваю я.
— Что?
— Вы ведь говорили, что познакомились с мамой в галерее?
Он смотрит на Чаринг-Кросс-роуд. Я замечаю синий отблеск в его глазах и снова вижу его молодым. Красивый, стройный, слегка неуклюжий парень с доброй улыбкой. Интересно, он был женат? Интересно, как мама поступила с ним?
— У меня была ее фотография, — говорю я. — Лежала в рюкзаке. Но он потерялся, когда я летела обратно.
— И его так и не нашли?
Я вынимаю руку из воды, забрызгивая все вокруг:
— Я не спрашивала. Наверно, это глупо, но я просто не смогла. Может, потому, что отец… — Я слегка улыбаюсь. — Надеюсь, фото в итоге окажется в каком-нибудь местечке поинтереснее пыльного склада в Хитроу. Где-нибудь, где есть хорошие пляжи… может, на Ямайке, Суматре или Маврикии.
— Ты очень похожа на нее.
Даниэль так сильно сжимает руки, что кожа на них белеет.
— Однажды я влюбился, — говорит он, потирая подбородок. — Но ничего не вышло.
Он опускает взгляд.
— Так иногда бывает, — отзываюсь я.
— Я так и не смог расстаться с этим чувством.
В его голосе звучит сомнение. Будто он сам в этом уже не уверен.
— Тогда я начал ходить, — говорит Даниэль. — Я ходил часами, днями напролет, пытаясь все забыть. А потом я научился видеть, научился подмечать разные вещи.
Он немного подвигается ко мне. Я чувствую запах его кожи, запах пота в складках одежды.
— А потом я научился замирать на месте. — Он смотрит на меня так, будто сказал что-то значительное. — Вот что самое главное — замирать на месте.
Я смотрю, как туристы снова и снова делают одинаковые снимки. Мне приходит в голову, что на некоторых фото будет видно и нас с Даниэлем — как мы стоим и разговариваем у фонтана. Эти люди перебросят свои фотографии на компьютеры во Франции, Америке, Новой Зеландии, и там будем мы — застывшие, незаметные, но все же существующие в этом мире.
— Если замереть на месте надолго, то оно раскроется перед тобой. Пусть далеко не сразу, но рано или поздно ты нащупаешь основу, и вот тогда почувствуешь себя как дома, — говорит Даниэль.
Я чувствую, как слезы быстро и неожиданно выступают в уголках глаз. Сжимаю губы и перевожу взгляд на американских подростков в футболках с надписью «Я люблю Лондон», завязанных узлом на животах.
Убедившись, что не заплачу, я поворачиваюсь к Даниэлю. Он смотрит куда-то вдаль, лицо его безмятежно.
— Я рада, что встретила вас.
Не знаю, почему я это сказала. Он поворачивается ко мне, улыбается, а потом берет за руку. Я удивляюсь грубому прикосновению его кожи, хотя ощущала его и раньше. Смотрю вниз: на свои пальцы, унизанные серебряными кольцами, потом на его руку — мужественную, мозолистую, но такую искусную, способную сделать цветок из крошечного клочка бумаги.
— Давай смотреть на небо, — говорит Даниэль.
И, чтобы сделать ему приятное, я запрокидываю голову и смотрю на небо.
— Нет, — в его голосе сквозит раздражение, — так не пойдет.
Он отпускает мою руку, делает несколько шагов и укладывается на спину прямо посреди Трафальгарской площади; колонна Нельсона высокомерно возвышается над ним. Я оглядываюсь в поисках того, кто бы помог мне или хотя бы подсказал, что делать. Даниэль лежит, прижимая к груди оранжевый листок. Я слегка дергаю бусы на шее. «О» — белая. «Д» — оранжевая. «А» — голубая. Вспоминаю о тайнике в парке, о цветных гирляндах, привязанных к ветвям. А потом Даниэль произносит что-то — или мне только кажется? Не могу сказать наверняка, ведь слова теряются среди голосов, плеска фонтанов, рокота автомобилей. Я замечаю, как парочка смотрит на Даниэля, а затем переглядывается. Вижу косые ухмылки на их лицах и чувствую, как во мне просыпается злость. Я хочу сказать им: «Он же не делает ничего плохого. Просто смотрит на небо. Разве это преступление?» Я подхожу к нему и становлюсь так близко, что почти касаюсь ногами его бедра. Жду, что он поднимет голову и махнет мне рукой, предлагая тоже улечься посреди Трафальгарской площади, в пять вечера, в понедельник. Но он ничего не делает. Я жду, но ничего не происходит. Может, он заснул? Или даже умер? Вдруг он поднимает правую руку и заслоняет глаза от солнца.
Вместо того чтобы лечь рядом, я ложусь под прямым углом к Даниэлю: моя голова оказалась рядом с его головой, а тело вытянулось в другую сторону. Я чувствую его запах — грязь, пот и еще что-то. Бетонные плиты давят мне в спину; сквозь футболку я чувствую трещины между ними. Не вздрагивай. Я представляю, как надо мной нависает нога, а потом опускается, придавливая всем весом чужого тела. Представляю, как рука в униформе хватает меня за плечо и поднимает. Но ничего не происходит. Вообще ничего. В конце концов мое дыхание становится медленным и глубоким, и я наконец-то могу сосредоточиться на небе над головой.
Ощущение полета. Будто это я лечу, а не облака в вышине. Если сильно скосить глаза, то можно разглядеть верхушки зданий — посольство ЮАР, посольство Канады, Национальная галерея, церковь Святого Мартина, — а еще части тел прохожих. Чайка залетает в поле зрения и исчезает. Я слежу взглядом за медленным, тихим полетом самолета и думаю о том, как его пассажиры смотрят сейчас вниз, и Лондон становится все меньше и меньше у них на глазах. Они еще могут разглядеть очертания зданий, но люди — я, Даниэль, да и все остальные здесь — уже невидимы для них.
Думаю, пройдет какое-то время, прежде чем я снова сяду в самолет и увижу, как мир внизу постепенно превращается в череду узоров.
Люди обходят нас; я чувствую их вес, слышу обрывки слов, что на мгновение повисают в воздухе, а потом исчезают. «Замирать на месте в городе опасно», — слышу, как папа говорит это, хмурясь, и между бровей у него пролегает особая складка, специально для его девочек. Я смотрю на небо — и чувствую, что мне не хватает отца: запаха его сигарет и замши, блеска его глаз, когда он говорит о цивилизациях, которые оставили после себя лишь аккуратно расположенные камни, осколки керамики и инструменты. А потом вспоминаю слова Даниэля: «Если замереть на месте надолго, то почувствуешь себя как дома». Я хочу протянуть к нему руку. Хочу поблагодарить его, вот только не совсем понимаю за что и не могу придумать, как начать. Вместо этого я достаю из кармана кусок оранжевого картона, сжимаю его в руках и поднимаю прямо над собой, прищуриваясь, чтобы сосредоточиться на крошечных точках света. Большая Медведица. Малая Медведица. Рыбы. Орион. Чувствуя, что Даниэль повернул голову и наблюдает за мной, я сдвигаю картонку немного назад, чтобы мы могли смотреть на звезды вместе.
Благодарности
Три места имели особое значение для написания «Десяти вещей, которые я теперь знаю о любви». Идея романа возникла у меня в 2007 году, в Хёрсте (графство Шропшир), на волшебных Арвонских курсах, которые вели Мэгги Джи и Джейкоб Росс. Хочу сказать спасибо фонду Арвона — за грант, позволивший мне пройти обучение; Мэгги и Джейкобу — за их энтузиазм, мудрость и постоянную поддержку; всем остальным слушателям курсов — за то, что подбадривали меня с самого начала.
В 2009 году я получила Готорнденскую стипендию и провела прекрасный, плодотворный месяц в замке Готорнден в Мидлотиане (Шотландия). Я бесконечно признательна всем, кто там работал, а также моим коллегам — за компанию и доброту.
«Десять вещей, которые я теперь знаю о любви» — это отчасти и любовное послание к Лондону: городу, в котором я живу уже восемь лет. Я езжу по нему на велосипеде, люблю его, ненавижу и открываю для себя снова и снова. Здесь я принимала участие в разнообразных творческих проектах, жила и работала. Все это, конечно, нашло отражение в романе. Спасибо всем, кто поделился со мной своими историями и размышлениями о городе.
Хочу сказать спасибо фонду Spread the Word, The Literary Consultancy и лично Эви Уайлд за программу Free Read, а также Совету по искусствам Великобритании — за поддержку этой программы. Я также очень благодарна фонду Spread the Word за то, что он много лет предоставляет мне разные возможности, а Совету по искусствам — за то, что он оплатил кураторскую работу Мартины Эванс над моим предыдущим, неопубликованным романом. Мартина, спасибо за твои ценные советы и за миску супа из красного перца, когда мне это было так нужно.
Постоянную поддержку мне оказывают замечательные друзья, многие из которых являются по совместительству прекрасными писателями. Отдельно хочется поблагодарить Эмму Суини — блестящего литератора и наилучшего читателя, а также Эмили Мидорикаву и Уилла Фрэнсиса. Спасибо Эмме Суини и Эду Хогану за то, что представили меня Франческе Мэйн: без ее дальновидных советов, теплоты и энтузиазма этот роман никогда не стал бы таким, какой он есть, и не оказался бы там, где он сейчас.
Спасибо Эндрю Кидду за спокойствие и советы, Андреа Уолкер — за веру в эту книгу, всем сотрудникам издательства Picador, особенно Франческе Мэйн и команде юристов, благодаря которым моя сбывшаяся мечта обернулась тем, чего я и вообразить не могла.
Наконец, спасибо Мэтту за любовь и постоянство. И спасибо всей моей семье, особенно родителям, за то, что они потрясающие, а еще за то, что всегда подпитывали мою веру в то, что если я буду долго и упорно трудиться, то мне все будет по плечу.
Примечания
1
Desert Island Discs («Диски для необитаемого острова») — передача на радиостанции BBC Radio 4, гость которой должен назвать восемь песен, одну книгу и один предмет роскоши, которые взял бы с собой на необитаемый остров, а затем объяснить свой выбор.
(обратно)2
Daily Mail — ежедневная газета консервативного толка.
(обратно)3
The Knowledge («знание», англ.) — экзамен на знание географии Лондона, который сдают, чтобы получить право водить кеб (такси).
(обратно)4
Стоун — мера веса, равная 14 фунтам, или 6,34 кг.
(обратно)
Комментарии к книге «Десять вещей, которые я теперь знаю о любви», Сара Батлер
Всего 0 комментариев