«Человек-тело»

548

Описание

«Это история любви пожилого мужчины и шестнадцатилетней девушки…» – так можно начать предисловие к роману ЧЕЛОВЕК-ТЕЛО. «Это история юной девушки, призванной уничтожить очередное воплощение дьявола в мире…» – и такая аннотация имеет право на существование. «Это история любви, длиною в целую жизнь, любви, которой и сама жизнь была принесена в жертву…» – взгляд на книгу с третьей, неожиданной стороны. Роман начинается, развивается, мы чувствуем себя комфортно в его среде: интересная история, обилие эротики, подробности, то горячащие кровь, то леденящие душу. Внезапно всё переворачивается, и мы видим роман и его героев с другой стороны. Едва привыкнув к новой реальности, перемещаемся в третью, еще более парадоксальную, а в финале испытаем настоящий шок. Самое удивительное, что автору удалось достичь эффекта триллера в форме не-триллера, рассказать детективную историю в контексте не-детектива. Текст не рекомендуется детям до шестнадцати лет, поскольку содержит ненормативную лексику, сцены секса и насилия.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Человек-тело (fb2) - Человек-тело 876K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Сергей Юрьевич Саканский

Сергей Саканский Человек-тело

Обращаем внимание читателя, что тексту свойственна особенная орфография, допускающая грамматические ошибки и несуществующие слова. Неправильное написание ряда слов не является недосмотром редакторов, а было именно так задумано автором.

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

Кто ты: человек или тело? – вот вопрос, который я хочу задать каждому жителю Земли.

Из дневника писателя

Девочка с Венеры

1

Перейдя пятидесятилетний рубеж своей жизни, я до сих пор так и не понял: что есть жизнь – цепочка случайных, ни от чего не зависящих событий, или же застывшая, как групповая скульптура, уже свершившаяся реальность, в которой всё заранее предопределено и каждый шаг известен кому-то, кто смотрит на нас из глубины времени и пространства – с равнодушием ли, с отвращением, с горькой усмешкой…

В тот зимний вечер я просто выносил мусор: до мусоропровода и обратно – двадцать и двадцать шагов, вот и все мои дела. Что заставило меня выйти именно тогда? Почему я вдруг подумал, уже вывалив следствия своей бренной жизни в вонючее жерло, где выл какой-то ветреный призрак, что в этот час с общего балкона, выходящего на запад, должно быть видно Венеру? И зачем мне вдруг страстно захотелось взглянуть на Венеру, хотя секунду назад я вовсе не думал о ней и, может быть, несколько недель вообще не вспоминал о существовании этой планеты?

Я вышел на балкон. Холод мгновенно окатил меня с головы до ног, будто бы сверху в порядке пионерской шутки вылили ведро ледяной воды. Венера висела в вечернем небе, низко над городским горизонтом. На полу, в углу балкона, как показалось мне сначала, валялась груда тряпья. Вечерняя, она же утренняя звезда, была совершенно обыкновенной и как всегда наводила на мысль об адской температуре, которая царит на ее поверхности, о висящих над раскаленными горами тучах серной кислоты. Груда тряпья в углу внезапно зашевелилась.

Я увидел маленькую девушку, свернувшуюся калачиком на кафельном полу. Множество противоречивых мыслей пролетело в моей голове.

Сначала я хотел просто уйти – к чему возиться с какой-то бомжичкой или наркоманкой? Они потрясающе живучи: помощи здесь вовсе не требуется. Да и какое мне до нее дело, даже если она через час умрет?

Я видел сверху худенькие плечи, дешевую тонкую курточку, длинные густые волосы, казавшиеся каштановыми в свете уличных фонарей. Почувствовав, что кто-то стоит прямо над ней, девчонка перестала дрожать и подняла голову. Большие светлые глаза. Красивое удивленное лицо.

– Нужна помощь? – спросил я.

– Нет, – тихо ответила она, затем, помолчав, добавила: – Но, кажется, я замерзаю. Это ужасно, правда?

– Вставай, пошли, – сказал я и, увидев, что мое предложение не возымело никакого действия, взял существо за шкирку и рывком поднял на ноги.

Тут же поймал себя на скотской, отвратительной мысли: захотелось бы мне помочь другой – некрасивой, старой? Или, если бы тут замерзала не девушка, а парень – просто ближний какой-то? Ведь, откровенно говоря, мне вообще безразличны другие люди.

Она была еще меньше ростом, чем показалось вначале. Запрокинув голову, без любопытства смотрела на меня. Лицо не выражало ни малейших эмоций. Я обнял ее за талию и легонько подтолкнул к двери балкона. Она покорно двинулась вперед.

В квартиру мы вошли молча. Она расстегнула курточку, и я не смог сдержать возгласа изумления: начиная с пояса, девушка была обнажена. Дальше шли истрепанные джинсы, из-за узенького ремешка торчали трусы. Я повесил курточку на крючок, стараясь не смотреть на ее груди. Вновь повернувшись к ней, увидел, что девушка улыбается. Я казался сам себе идиотом, глядя ей прямо в зрачки, хотя мои глазные яблоки стремились провернуться ниже, словно я был куклой, которой управлял некто большой. Я все же посмотрел, из необходимости, вниз и, пролетев мимо этих острых, нацеленных, отыскал на полу маленькие тапочки, что надевала моя соседка Ленка, если приходила ко мне с улицы, а не от себя, и двинул эти тапочки ногой к ногам девушки.

– Согреешься немного и пойдешь, – строго сказал я, вороша в шкафу разные ненужные одежды.

Вот, наконец… Это был мягкий голубой свитер, связанный когда-то моей женой, в те времена, когда трусы было не принято выставлять напоказ. Носить его я не хотел: многое изменилось в мире, и человек в голубом свитере выглядит теперь двусмысленно. Я и представить себе не мог, что буду расхаживать по квартире в этом голубом свитере, отражаться в зеркалах. Выбросить его не подымалась рука – это была одна из немногих вещей, оставшихся здесь от моей жены. Порой, открыв шкаф и увидев его, я утыкался носом в пушистую фактуру и пытался вызвать слезы. Нет, слезы из меня не шли.

– Вот, – сказал я. – Надень-ка этот голубой свитер. Считай его подарком. Очень хорошая пряжа, ручная работа. Не новый, но и почти не ношенный. Чистый, однажды стиранный. Тебе это будет вроде шерстяного платья.

Я протянул ей голубой свитер не глядя, боком – такая сцена хорошо бы смотрелась на театре. Краем глаза я видел, как девушка с готовностью нырнула в свитер, полностью в нем утонув, и эти маленькие, круглые груди с крупными сосками, которые я все же успел якобы невольно, но все же многократно рассмотреть, скрылись с моих старческих глаз.

– Сейчас приготовлю чего-нибудь горячего, – сказал я. – Кофе тебе или чай?

– Спасибо, – сказала девушка. – На ваше усмотрение.

Я повернулся и прошел на кухню. Мысль о том, что эта неизвестно кто может спереть что-нибудь в комнате, даже не пришла мне в голову. Впрочем, ничего, как оказалось, ей и не было надо. Когда я вернулся, девушка спала поперек моей кровати, широко раскинув руки. Голубой свитер был ей ниже колен – и вправду, словно платье или пальто. Один тапочек все еще держался на кончиках пальцев, другой слетел и лежал подошвой вверх на ковре. К подошве прилип кусочек луковой шелухи. Я подумал, что у меня в квартире грязно, что Ленка, которая ухаживала за мной и обычно пылесосила тут, в последний свой визит ограничилась лишь тем, что принесла продукты и тут же увлекла меня в постель.

Я снял второй тапочек с крохотной ножки, затем осторожно взял существо в целом и перекатил его вдоль кровати, зная, что оно не проснется. Найдя в шкафу мягкое клетчатое одеяло, я укрыл существо до подбородка.

Две чашки кофе я перенес в кабинет и медленно выпил одну за другой, думая об этой, похоже, уже загубленной юности, лежащей тут, за стеной.

Моя личная жизнь, как говорится, не сложилась. Детей у меня не было, жена от меня ушла много лет назад, я ничего о ней не знал, поскольку она тут же уехала в Таллинн, где родилась, и город этот вскоре стал столицей чужого государства. Как она пережила девяностые годы, что с нею стало? В равной степени – звонкая цепочка случайностей или стальная нить предопределенности могли вывести ее и в бизнес леди, и на бомжовую свалку, и на кладбище, и в эмиграцию. Она наполовину еврейка. Возможно, все же уехала. Нет, меня совершенно не интересует жизнь моей бывшей жены, а слезы, которые я хочу вызвать, вспоминая ее, – это лишь мой личный плач по собственной судьбе.

Я вообразил, что эта девушка останется у меня навсегда, будет спать в моей постели, заменив давно осточертевшую соседку, столь же некрасивую и толстую, как я, ее любовник-работодатель, будет ходить в магазин, стирать и убираться, как это делает она, ухаживать за мной в старости…

Возбужденный кофе и двумя сигаретами, я стал перекладывать листы на столе. Мне уже давно не писалось, просто не о чем было писать. Современную реальность я ненавижу, а о прошлом писать скучно да и бесполезно – ни одно издательство не возьмет, ни один журнал.

Я снял со стопки чистый лист, провел сверху черту и написал:

«Перейдя пятидесятилетний рубеж своей жизни, я до сих пор так и не понял: что есть жизнь – цепочка случайных, ни от чего не зависящих событий, или же застывшая…»

2

Бросил писать, дойдя до того самого момента, как снял со стопки чистый лист и провел сверху черту… Почему, собственно, ни одно издательство не возьмет? Оторвут и эти, и те. Только вот этим прошлое надо медом намазать, а тем – говном. Я же не хочу подчиняться никакому закону. Захочешь, например, медом – и сразу мысль придет: это я не просто так мажу, а для них. По той же причине, как бы ни хотелось говном – из упрямства не буду.

Я заметил, что стал все чаще уминать кулаком собственные зевки. Выключил лампу, прошел в коридор, раскрыл дверь комнаты и долго разглядывал в полумраке спящую девушку. Она лежала на боку, длинные волосы, сейчас казавшиеся черными, закрывали лицо и свешивались с края кровати почти до пола.

Я подумал: а что если связать ее, сонную, слепить широким прозрачным скотчем, изнасиловать, затем много дней держать ее здесь, на привязи, насилуя по мере своих желаний, стать настоящим маньяком и убийцей, потому что, в конце концов, ее и вправду придется убить, если она не умрет сама, а затем распилить, разрубить на крошечные кусочки, поэтапно спуская их в унитаз…

И почему только пришла мне в голову такая мысль, и могла ли она прийти кому-то другому? Ведь мыслей у нас множество, самых страшных, неужто все эти мгновенные фантазии вращаются в каждой человеческой голове, или же – только в моей? Может быть, подобные мысли посещают какой-то жалкий процент людей, и я просто из их числа?

Я отправился спать. Пришло было решение запереть входную дверь на нижний замок, чтобы моя фантастическая гостья не могла все же, если проснется раньше меня, утащить что-нибудь и уйти. Но потом подумал, что такое поведение не достойно мужчины, и это будет поступок, которого я сам же впоследствии устыжусь.

Я лег на диван в кабинете и почему-то быстро заснул. Когда я открыл глаза, девушка сидела в кресле за моим рабочим столом, потягивала себя за мочку уха и пристально смотрела на меня. Голубой свитер она натянула на колени, из-под его волнистого края торчали худенькие ноги в истертых джинсах, специально прорезанных поперек, для какого-то малопонятного мне форсу. Новый живописец постарался на славу: волосы теперь у нее были совсем светлые, с рыжинкой и золотом, не расчесанные со сна, отчего она выглядела еще более милой. Глаза казались синими. Ненасытный художник дневной свет. Очень красивая, просто немыслимо прекрасная девушка.

Я чуть передвинулся на кровати, полусел, указал пальцем на стол, сказал:

– Дай-ка мне сигареты и пепельницу.

Она молча повернулась, нашла среди вороха бумаг и протянула мне требуемое, добавив еще и зажигалку, которая валялась там же, блестя своим потертым золотом. Умная девушка, подумал я.

– Я бы тоже не прочь покурить, – сказала она, когда я с большим удовольствием затянул свою первую утреннюю сигарету.

Я пожал плечами и неопределенно махнул рукой: дескать, бери, чего спрашивать? Честно говоря, мне хотелось, чтобы она поскорее ушла. Я не желал вступать с нею в разговоры, ничего не хотел знать о ее жизни. Мне было больно на нее смотреть, чувствуя, как клокочет во мне, бьется о мои стенки изнутри самое горестное никогда, из всех никогда, которых я только знал в своей жизни.

Никогда не было у меня такой красавицы и никогда не будет. Несмотря на то, что она сидит здесь, на расстоянии вытянутой руки. Все женщины, которые меня любили, были страшненькие. Все, которых я любил безответно – красавицы. Эта закономерность объясняется просто: я сам далеко не красавец, вот и всё.

– Вы, как я вижу, писатель? – спросила она.

– Да, – сказал я, и показалось мне, что я лгу.

– И пишете от руки? – она кивнула на беспорядочно разбросанные по столу листы.

– Привык.

– Зачем же тогда компьютер?

– Потом набиваю, готовый текст. Ну, еще интернет и прочее…

– Игры разные?

– Нет ни одной.

– Жаль, а то бы поиграли…

Это слово имело особое значение в давние времена, когда я был ребенком. В пору моей юности оно было заменено другим. Теперь девочка произнесла его безо всякого подтекста, а я чуть ли не покраснел.

Она с любопытством разглядывала и меня, и обстановку моего кабинета. Пусть в наши дни имидж писателя неизмеримо упал, как и значимость любого таланта вообще, но где-то в глубине у людей все же сидит прежней трепет: как же – встреча с живым писателем, и ни где-нибудь на корпоративе, а тет-а-тет, почти что интим… Впрочем, а почему бы и нет? Вдруг эта девушка – геронтофил и я вовсе не кажусь ей столь противным и старым?

Писателем я, конечно, могу назвать себя достаточно условно: будучи членом СП Москвы, закончив когда-то Литературный институт, я уже лет пятнадцать не публикую ни строчки, хотя пишу достаточно, но, как и в советские времена, получается – в стол. Или, на худой конец – в интернет, что еще хуже, чем в стол.

– Значит, я смогу почитать ваши произведения в сети? Ссылку можно записать? Вы не смотрите, что я такая к вам явилась. Со мной произошло нечто ужасное…

– Видишь ли… – начал было я, собираясь тонко и изящно указать девушке на дверь, но она перебила меня.

– Вам как писателю должно быть интересно… То есть, может быть интересно…

– Ты читаешь книги?

– Конечно.

– Какие – женские романы?

– За кого вы меня принимаете?

– За кого же мне тебя принимать, если я нашел тебя на кафельном полу, в доме, где ты не живешь, на грани гибели от наркотиков? Я, вообще, удивлен, что ты поддерживаешь этот разговор.

Действительно. Я запоздало сообразил, что девушка совсем не та, что показалась мне вчера. Ее речь была складной, глаза, беспокойно блуждавшие кругами, сейчас глядели вполне осмысленно.

– Со мной поступили… Все это было неожиданно. Я думала, что эти люди – мои друзья.

– Ну, расскажи… – предложил я, уже испытывая любопытство.

Девушку звали Вика, что происходило, скорее, от Вероники. В мое время такое имя было бы экзотичным, сейчас оно банально. В самом начале ублюдизации, как раз лет пятнадцать-семнадцать назад, молодые родители в массе своей, почувствовав ломку эпох, стали называть детей всякими подобными именами, давая понять другим и доказывая себе, что они свободны.

Вика училась в коммерческом техникуме, приехала в Москву из Обояни, где жила ее семья, и снимала квартиру на троих со своими сокурсницами. Вчера ее друзья устроили вечеринку, она пошла туда, не догадываясь, какая ее ожидает западня.

– Сначала нас уговорили принять какие-то таблетки. Я, в общем-то не против легких наркотиков. Это ужасно, правда? Наверняка же вы так думаете. Все вокруг курят траву, многие ходят в клубы, на дискотеки, там глотают экстази, чтобы беситься до утра. То, что нам дали, как уверяли ребята, было вполне безобидным. Но не прошло и получаса…

Она вдруг встала, принялась ходить по комнате, продолжая свой рассказ. Я следил за нею, выворачивая глаза. Она одновременно занималась двумя делами: говорила и рассматривала мое писательское логово, цветы на подоконнике и книги на стеллажах. Волосы поминутно падали ей на лоб, она то дула на челку, но отводила пальцами пряди. Когда ей надоело ходить, она снова села, но не в кресло, а почему-то ко мне на диван. Я подумал: а что, если положить руку ей на плечо?

Подумал и сделал. Она не подала виду, что заметила сей наглый жест. У меня банально замерло в груди: мой достаточно долгий донжуанский опыт говорил о том, что такая реакция позволяет сделать с женщиной и все остальное.

Вика плохо помнила прошедшую ночь и следующий за нею день. Всем трем девушкам дали не только наркотик, но и что-то возбуждающее. Две ее многоопытные подруги тотчас разделись и бросились в объятия парней, которых было двое, и трахнулись с ними на ее глазах. Вика с ужасом смотрела на то, что прежде видела только в кино. У нее никогда не было мужчины. Я не поверил и невольно рассмеялся.

– Зачем мне вам врать? – сказала она. – Я даже могу объяснить. Я в Москве чуть больше трех месяцев. В техникуме у нас практически одни девчонки. А там, в Обояни… Вы не представляете, какой я была толстой. На меня даже смотреть никто не хотел.

– Да неужели! – удивился я и как бы невзначай погладил ее по плечу, высвободил другую руку из-под одеяла и гнусно потрогал ее плоский живот.

Вика рассмеялась, давая понять, что во-первых, разгадала мой трюк, а во-вторых, вовсе не против, чтобы я ее щупал. Дикая мысль пришла мне в голову: а что, если та дрянь, которую ей дали, действует до сих пор и девушка не прочь заняться любовью с первым попавшимся, даже с толстым вонючим стариком?

Впрочем, никакой я не вонючий, а она, как сама говорит, также недавно была толстой и, может быть, я совсем не кажусь ей таким отвратительным – ведь хочет же меня жирная Ленка…

– Я как-то в один миг отрубила, – продолжала Вика. – Не есть хлеба, картошки, сливочного масла, сладостей, даже кофе пью без сахара. Плюс упражнения. За лето сбросила шестнадцать кило.

– Для твоего роста очень много, – сказал я. – Может быть, и мне взять на вооружение эту технику?

Говоря, я гладил ее шею и плечо, накрыл своей огромной пятерней ее узкую руку, она вдруг крепко сжала мои пальцы, я почувствовал, что все ее тело дрожит. Моя догадка оказалась верной: волшебное снадобье все еще действовало. Мой маленький предатель, как называла его Ленка, немедленно оживился, я набрался смелости и подвинулся к этому трепещущему телу, так, что мерзкий предатель твердо уперся ей в бедро. Всё она замечала, всё чувствовала.

Дальнейший рассказ ошеломил меня. Насытившись ее подругами, коварные молодые люди принялись за Вику, но вот беда: дальше поцелуев и объятий у них дело не пошло, поскольку бойкие подруги совершенно опустошили их. Но главная странность, нечто совершенно, по моим соображениям, неправдоподобное, произошло на следующее утро, когда девицам, вероятно, опять подмешали возбудитель, на сей раз – в похмеляющее всю компанию пиво. Услышав от подруг, что Вика девственница, оба парня отшатнулись от нее и, уйдя в комнату на групповуху, оставили ее скучать на кухне. В середине дня пришел какой-то Виталий, он не испытывал комплекса благородства и стал приставать к Вике, полураздел ее, к тому же, Виталий принес какой-то новый драг, и Вика совершенно улетела, но в какой-то момент догадалась сбежать, якобы попросившись в туалет, накинула на голые плечи куртку и была такова. Дальнейшее она помнила смутно: почему забралась в мой дом, зачем заехала на последний этаж?

Вика вдруг расплакалась.

– Ну, хватит, ну перестань, – приговаривал я, почти безо всякого злого умысла гладя ее по волосам, сел на кровати, обеими руками прижал ее голову к груди.

Нет, она продолжала рыдать, похоже, у нее начиналась истерика, я взял ее за волосы и дважды ударил по обеим щекам.

– Спасибо, – сказала она.

Я не удержался и поцеловал ее в губы, Вика вдруг ответила, я почувствовал ее крепкий, юркий, восхитительный язык.

Мне было страшно прерывать этот поцелуй, ситуация казалась немыслимой, я ведь годился ей даже не в отцы, а в дедушки, если бы та женщина, которая лишила меня невинности в мои шестнадцать лет, вдруг забеременела, и тот или та, кого бы она родила, сам завел бы ребенка в восемнадцать.

Да, поцелуй длился и длился, я гладил тело девушки, сжимал ее груди и ягодицы, она вся дрожала, громко дыша.

Я взял голубой свитер за край и одним движением стащил его. Поцелуй, разумеется, пришлось прервать.

Ее глаза сверкали бельмами: она спрятала зрачки под веками, язык так и остался высунутым, когда я отлип от ее губ.

Через несколько секунд мы оба были обнажены, краем помутневшего сознания я отметил, что эти сиреневые, из под пояса торчащие трусы, были лишь бутафорской частью ее джинсов. Я вошел в нее и не менее часа крутил, изгибал и переворачивал на кровати и на ковре, пока у меня не защемило сердце. Никогда прежде я не испытывал такого наслаждения. На одеяле, в том месте, где я впервые проник в нее, темнело большое кровавое пятно.

Вот так дедушка. Умудрился на старости лет забрать еще одну девичью честь.

3

Честно говоря, ее объяснения – дескать, она совсем недавно была толстой, никому не нужной, поэтому и сохранила невинность, потом оказалась в чужом городе, где не сразу наладились связи и так далее – меня не очень-то удовлетворили. Теперь же, при виде этого пятна, да и, собственно, по ощущениям, я поверил в эту странную версию.

Девушка была отзывчивой и открытой для любых экспериментов, но сама не проявляла ни малейшей инициативы. Я ломал и изгибал ее, словно куклу, она делала всё с охотной готовностью, полагая, что так и надо. Остаточное действие препарата было настолько велико, что она несколько раз достигла оргазма, забыв о боли, в какой-то момент даже потеряла сознание, обмякнув и провиснув на моих коленях. Когда мы оба были окончательно изнурены, она впала в неглубокий нервный сон.

Я лежал, приподнявшись на локте, и рассматривал ее лицо. Дивные мечтания бродили в моей голове. На лбу Вики дрожали капли пота, словно некая ночная роса. Я осторожно слизнул одну, почувствовав сладость на лопатке языка, на соответствующих рецепторах… Начать жизнь сначала. Предложить ей руку и сердце, раскрыть перед нею всю мою душу, рассказать ей всё, что я знаю и помню. На ее ушной раковине, правой, обращенной ко мне, была маленькая выпукла родинка. Я и ее коснулся кончиком языка и почему-то ощутил соль.

Девушка тяжело дышала раскрытым ртом, вдруг на ее губах надулся и лопнул радужный пузырек. Она была прекрасна даже в своей немощи. Я передам ей все свои знания о мире, сделаю ее душеприказчицей своих неизданных книг, завещаю ей всё свое имущество – вторую квартиру в центре, дачу, где я не был несколько лет, уже, наверное, руины, машину, гниющую в гараже, да и сам гараж, конечно же, и эту двухкомнатную жилплощадь, фамильное золото и серебро… Когда я умру, ей будет всего лет двадцать пять-шесть. Даже если я проживу до семидесяти, то и в тридцать семь она будет молодой обеспеченной вдовой. Я же буду гнить где-то в земле, рядом со своими давно истлевшими родителями. Черви поселятся в этой брюшной полости и сами подохнут, когда сожрут всё мое мясо. Вот один юркий, глазастый червяк вылезает между вставных золотых зубов, сам в их отблеске кажется золотым… Впрочем, люди живут и до восьмидесяти, и до девяноста… Золото, бледное древнее золото сыпется с неба, я ловлю его, словно падающие листья…

Проснувшись, я понимаю, что тот же самый сон о золоте, богатстве, к которому я никогда не стремился, был у меня и раньше, когда-то давно, еще в юности, а девушки, моей Вики, рядом почему-то нет.

Первое время я тешил себя надеждой, что она где-то в доме, например, пошла в туалет. И как умудрилась перелезть через меня спящего, чтобы я не почувствовал? Я обошел всю квартиру: комнату, кабинет, кухню, заглянул в санузлы, даже в стенной шкаф. Зачем-то вышел в коридор и на общественный балкон, где вчера обнаружил ее. Был опять вечер и опять сверкала Венера над цепью городских огней.

Вернувшись домой, я увидел на своем столе записку, поначалу не замеченную, и теперь я храню ее, как неоспоримое материальное подтверждение, что Вика не была сном, смешавшись в итоге с ливнем из золотых листьев.

Спасибо за мастерски проведенную операцию, дорогой мой доктор. Я никогда не вернусь. Но всю жизнь буду помнить Вас, даже когда буду совсем старой, а моего милого доктора уже не будет среди живых.

Остроумная, замечательная девушка Вика. Красивые, очень милые слова, прекрасная интонация. Слишком хорошие слова, чтобы их придумала какая-то девушка Вика. Осознав это, я провожу под строкой жирную черту и переворачиваю стопку бумаги. Нет, этот рассказ никогда не будет окончен, хотя я заранее, в уме уже приготовил финал, который должен был грамотно закруглить его:

Зачем всё это было? Чтобы пробудить воспоминания, взволновать душу, написать, в конце концов, этот никчемный рассказ?

В том-то и дело – всё это есть еще один аргумент в пользу того, что жизнь – это цепочка случайных, непредсказуемых событий, часть из которых, как, например, это, – совершенно не нужны, бессмысленны, не имеют ни продолжения, ни последствий.

Фантазия

1

Красивая, набело в эту тетрадь переписанная вещь, хоть и незаконченная. Есть огрехи, например, героиня дважды повторяет одно и то же – эдакое нежно интеллигентское присловье…

«Девочка с Венеры». Рассказ.

Впрочем, многолетняя практика письма от руки приучила меня сразу строчить набело. Переписал лишь для того, чтобы еще пуще отредактировать свою фантазию.

История, на самом деле происшедшая со мной в тот осенний вечер, была печальной, жалкой и… [далее неразборч.]…

Я вышел на злополучный общественный балкон, чтобы и вправду посмотреть вечернюю звезду. Действительно обнаружил в углу балкона маленькую венерическую девушку, показавшуюся мне поначалу грудой тряпья.

– Нужна помощь? – спросил я.

– Отвали, швыдло вонючее! – услышал в ответ.

Она сказала, даже не глядя, что привело меня в легкое бешенство. Разве можно определить по ногам в мягких домашних брюках, в хороших кожаных шлепанцах – швыдло ли перед ней или замечательный человек, может быть, даже молодой и красивый? Да и вряд ли от меня исходил какой-либо неприятный запах: девица, скорее, улавливала отражение своего собственного. Я взял ее за шкирку и легко поставил на ноги.

– Замерзнешь, дура! Насмерть замерзнешь, подохнешь, – сказал я.

Только теперь она посмотрела на меня. Кого она увидела? Пожилой, грузный человек, с полным округлым лицом, луноликий. Большие, светлые, умные глаза. Добрые, как многие говорят, глаза. Впрочем, девушки такого рода не понимают – умный перед ними или дурак, да и доброта для них, скорее, отрицательное качество.

– А вам какое дело! Подохну, ну и… – она выругалась довольно омерзительно, обдав меня волной перегара из большого чувственного рта.

Я отпустил руку, ожидая, что девушка тотчас упадет, решил повернуться и уйти, но она удержалась на ногах, раскачиваясь и глядя исподлобья, словно взглядом держась за мое лицо. Что-то меня остановило: я уже писал в тексте своего несчастного рассказа – наверное, чисто мужское любопытство, фантастическое, грешное желание…

– Пойдем, выпьешь чего-нибудь, согреешься, – миролюбиво предложил я, теперь стыдясь своих резких слов.

Уже в коридоре квартиры, при стоваттном свете я пожалел, что пригласил эту девушку домой. Она была чудовищно, отвратительно грязна. Где она только могла найти такую грязь зимой, когда всюду снег? Наверное, в каком-нибудь подвале, у трубы отопления, где, похоже, она и живет. Запах перегара, мастурбации и чьей-то чужой спермы – чрезвычайно вонючий и вполне мне ясный из долгого и противного мужского опыта коктейль – наполнил мой дом до самого потолка. Я вспомнил, что где-то в столе у меня валяется пачка презервативов, и тут же удивился своей мысли: что может заставить эту юную леди отдаться жирному старику?

Как что? – тут же зазвучал внутри меня звонкий юношеский голос, принадлежащий тому молодому человеку, которым я был тридцать лет назад и которым, впрочем, остался. – Как это – что? А там же, в столе, рядом с пачкой гандонов – что там лежит? Правильно. Пачка стодолларовых купюр, которые тебе позавчера отдал арендатор. Одной сотни ей будет достаточно, пусть возьмет себе наркоты. А если нет, сунешь ей две…

– Две будет слишком много, – сказал я, по-видимому, вслух, потому что девушка недоуменно подняла на меня голову.

Она сняла куртку и стояла передо мной по пояс голая, похоже, даже не замечая того.

Что это было за создание? Да, милая девочка, ничего не скажешь, лет шестнадцать-семнадцать, законченная наркоманка, дыры на сгибах локтей, фиолетовые круги под глазами, болезненная худоба… Жить ей, наверное, оставалось лет пять.

Образ, значительно усовершенствованный мною в тексте рассказа. Да и говорил этот образ на своем умопомрачительном языке:

– Чумаешь, дед? Я прикосила чуть… Ты уж меня постюби!

В общем-то, вполне понятно. Я отвечал, также используя молодежную феню, поскольку не так давно специально изучал ее для одного своего произведения.

– Ты затырки свои оскреби, чува! Пушиську тебе дам и гни на водолей.

Она даже не обратила внимания на мою мову, будто так и надо, что дед ее знает. Я понял: отравлена она гораздо серьезнее, чем показалось вначале.

Я распахнул дверь ванной и вытащил из шкафа чистую пушиську, то бишь – полотенце.

– Прям сразу и на водолей, – сказала она с каким-то странным кокетством в голосе. – А склянку нальешь?

– До и ли после? – спросил я.

Девушка захихикала.

– После чего?

Все эти слова сильно меня взволновали: я понятия не имел, что творится в ее голове и за кого она меня принимает, но было совершенно ясно, что девушка ведет себя так, будто собирается после ванны лечь со мной в постель.

Я метнулся на кухню, схватил бутылку, где было три четверти литра хорошего виски, два граненых стакана и вернулся в коридор. Проклятая тварь стояла в проеме ванной совершенно голая, только болтался на левой ступне один грязно-белый носок.

Я налил ей полный стакан и протянул. Лолита, ити твою мать.

– Играй своё! – требовательно воскликнула она.

У девчонки был впалый, серый живот. Ниже пупка, в свалянных волосах творилось что-то невообразимое, туда мне даже не хотелось смотреть.

[На полях: «Да, припоминаю…»]

Я налил и себе. Мы чокнулись.

– За вздутую разборку! – произнесла она тост, и мне стало окончательно ясно, что она принимает меня за кого-то другого, за того, кому она собирается сегодня нормально дать, ибо вздутая – на ее уродливом языке означало законченная. То есть, она думала своими потекшими от драга мозгами, что я – какой-то ее близкий знакомый, к которому она запросто пришла ночевать, успешно обтяпав какое-то дело, разборку, о которой тот человек (то есть, я) должен знать, и вот, теперь она буднично чухает по этому поводу склянку.

Когда девчонка скрылась в ванной, я немедленно засуетился, готовясь к предстоящему аттракциону и с ужасом думая о том, что она протрезвеет после водолея, и снова решит, что перед ней – швыдло.

2

Я полулежал на диване, периодически наполняя рот едкой жидкостью – маленькими порциями, чтобы до времени не опьянеть и хорошо запомнить все то, что должно произойти в этой комнате. Я слушал, как в ванной бьет о воду вода и предавался странным, несбыточным и ненужным фантазиям. Я вообразил, что эта девушка останется у меня навсегда, будет спать в моей постели, станет, в конце концов, моей женой.

До какой степени дошла ее болезнь? Существуют же особые клиники для наркоманов, а у меня вполне хватит средств оплатить лечение… Приплыла и уплыла, плескаясь, чисто рыбья мысль о том, что и мне было бы неплохо лечь с ней в ту же клинику, только лечиться я буду от другой, не менее позорной болезни. Вот так, рука об руку, наркоманка и алкоголик, вместе в одной палате – он за ней ухаживает, следит, чтобы не снялась там случайно какому-нибудь молодому доктору.

А дальше – больше. Ведь создал же Пигмалион Галатею: из какой-то уличной торговки – светскую даму. Я передам ей все свои знания о мире, сделаю ее душеприказчицей своих неизданных книг, завещаю ей всё свое имущество… Только надо как-нибудь отгородить ее от старых друзей, тех, кто сделал ее такой. Пусть дружит с новыми, моими – я смогу всех вернуть, снова начать общаться, выходить в свет. Снова, как в прежние годы, буду жить на даче, ходить за грибами сквозь золото дымных утр и собирать легионы гостей.

Мысленно я назвал ее Викой, сам не зная почему – может быть, за витые, торчащие в разные стороны жгутики слипшихся волос. Впрочем, имени я ее так и не узнал: лишь местоимением запечатлелась в моей жизни эта маленькая змея.

Дрянной запах она оставила в ванной. Вышла, завернутая в большое махровое полотенце, вся сияющая смуглой чистотой. Я уже и сам ждал ее в халате, предварительно промыв гениталии у кухонного крана. Хотелось лизать и лизать эти дырки на сгибах локтей, чтобы когда-нибудь зализать их начисто, вернув обратно чудесную юную кожу.

Она что-то сжимала в кулаке, какой-то кошелечек, маленький бумажник, который извлекла из своих джинсов, я не придал этому значения…

– Давай еще грамульку зарядим, – предложила она.

Я был не против и тотчас наполнил стаканы. Она взяла было свой, затем передумала пить, поставила на стол. Я сделал то же самое, со звоном опустив стакан выдержанного вискаря впритирку к ее стакану и думая при этом, что уже через несколько минут так же звякнут друг о друга наши тела.

– Принеси чего-нибудь куснуть, а?

– Не вопрос, – молодецки парировал я и снова отправился на кухню.

Пришел с полным подносом еды. Она сидела в моем рабочем кресле, рассматривала бумаги на столе. Ноги, сложенные крест-накрест, были слабы и тонки от хронического недоедания, являя обширные гематомы на острых коленках, которые лишь возбуждали, поскольку я хорошо представлял их происхождение.

– Вы что же – писатель, что ли?

– Типа того, – сказал я, соображая, что в этом вопросе что-то не так.

– Комп на столе, а пилите от руки.

– На компе я просто играю, – соврал я и, наконец понял, что было странным в ее словах: ведь если она принимает меня за своего приятеля, откуда же взялся этот ознакомительный вопрос?

К тому времени мы выпили еще по стакану, она с удовольствием проглотила кусок сыра, мне же закусывать не хотелось… Я вновь обратил внимание на кошелечек, который теперь лежал у нее на коленях, подумал, что в нем она и носит свой драг… Внезапно я почувствовал себя очень, ужасно пьяным, словно выпил не два стакана виски, а две бутылки. Там не ее драг, а мой, – подумал я, и это было последнее, что я помнил. Очнулся где-то в середине ночи. Во всех комнатах горел свет. Бутылки на столе не было. Ноутбука – тоже. Листы рукописи валялись на полу, причем, заблеванные: моя желанная выжрала виски, сколько могла, что-то отрыгнула, остаток прихватила с собой. Небось, просматривала листы со стаканом в руке, поочередно бросая их на пол, складывала слова, не понимая их смысла, недоумевая, что за дрянь пишет тут этот лох. Мне, стало быть, сыпанула клофелина в стакан, или чего-то подобного. Меня уже дважды травили клофелином случайные собутыльники, чтобы раздеть и обчистить, правда, это происходило на улице, а не в собственном доме.

Разрушения, похоже, произошли глобальные: ящик стола был красноречиво выдвинут. Немного поколебавшись, пробуя на вкус мысль, что в таком положении он был оставлен мною самим, я вытянул ящик и удостоверился в том, что деньги исчезли – весь мой месячный доход, позавчера полученный, за исключением Ленкиной зарплаты да сотни, уже потраченной ею на экскурсию в магазин. Все-таки, не дура, знает, где искать. Прихватила и зажигалку – довольно дорогое изделие, крытое позолотой, и презервативы.

Меня взяла какая-то неуместная тоскливая ревность. Вот именно сейчас, в своем подвале, играет с кем-то, корябая коленки, прямо на куче моего барахла. В голубом свитере, связанном маленькими руками моей красавицы жены. Которая сейчас тоже где-то с кем-то радуется. Как радовалась и играла Наташа, прожившая не столь долго на этой планете, как и благополучно здравствующая Марина, как и все другие женщины, мертвые и живые, которых я имел наглость любить в своей жизни – я, жалкий урод, который и взгляда их не достоин.

Кроме свитера, прихватила еще и заячий полушубок, что сибирские крестьяне подарили мне в советские времена, в одной из практикуемых тогда писательских поездок: он висел тут как память о том, что я когда-то был официальным писателем и участвовал в традиционной писательской жизни, но его, этот полушубок, не мочить слезами, как голубой свитер моей бывшей любви, да и ходить в этом полушубке некуда.

Чего ты вообще о себе возомнил? Что тебя и вправду приголубит какая-то девушка? Да с тебя даже проститутка затребует двойную цену как компенсацию за моральный ущерб, за отвращение.

Пройдя на кухню, я с комом в горле удостоверился, что эта сволочь еще и утащила из холодильника бутылку сухого вина. Я набрал номер Ленки, та уже спала, невнятно бурчала, собираясь бросить трубку, я вскричал, что со мной стряслась ужасная беда, что мне необходимо участие.

– Два часа ночи. Завтра на работу… Ладно, сейчас приду.

Зачем ей, в принципе работа, если я и так ее обеспечиваю? На своей государственной службе она получает менее трехсот, я же даю ей за уборку, готовку и хождения тысячу. Давно бы бросила и стала домохозяйкой. Я бы накинул ей эти триста долларов, мне не жалко: квартира в центре, оставшаяся от родителей, обеспечивает мне стабильный нехилый доход…

Ленка пришла в своих домашних тапочках, в синем своем халате. Прокатиться на лифте с седьмого этажа на четырнадцатый – вот и все ее дела.

Дальнейшее я уже описывал в розовом фантастическом рассказе, только с другим фигурантом. Ленка села в кресло, подала мне сигареты, зажигалку и пепельницу, закурила сама. Впрочем, это была уже другая зажигалка, пластмассовая. Умная, сообразительная девушка, подумал я. В принципе, мне с нею не так и плохо: она прекрасная собеседница, понимает юмор, не требует помощи и не закатывает истерик. Цены бы ей не было, будь она хоть чуточку красивей, да весила килограммов на тридцать меньше. Правда, будь Ленка красавицей, она бы, верно принадлежала не мне, а другим, да и умом бы вряд ли блистала.

Я принялся рассказывать о ночном происшествии, отредактировав некоторые подробности и скрыв свои ощущения. Ленка встала, принялась ходить по моему писательскому логову из угла в угол, щелкнула по сухим цветочным горшкам, сдула со лба челку… Волосы у нее были красивые, серые с проседью, волнами до плеч. Сорокалетняя здоровая женщина, любящая вино и секс. Вина она, кстати, догадалась принести, была у нее в холодильнике бутылка красного сухого, и я одним духом, чуть приподнявшись над подушкой, выдул половину и протянул бутылку ей. Ленка, не церемонясь, также отхлебнула из горлышка, в три глотка добила бутылку и вытерла пальцами губы. Я увидел ее красный, остро блестящий от слюны язык.

Ленка села ко мне на диван и принялась меня утешать. Я зарылся головой между ее тяжелых грудей. Вдруг разрыдался, не в силах остановиться, Ленка ударила меня два раза по щекам.

– Спасибо, – сказал я, затем сорвал с нее халат и мы привычно заерзали на диване и на полу, мастерски исполняя всё то, чем раз-два раза в неделю занимались последние пять лет.

3

После этого случая я, разумеется, запил. Пришлось даже несколько раз самому выходить на улицу, сначала в Сбербанк за русскими деньгами, затем – до ближайшего магазина, не чуя разницы между днем и ночью. Ленка в такие периоды отказывалась бегать: считала, что вправе контролировать мои дозы, словно какая-то жена. Впрочем, она когда-то была подругой моей жены, видать, считала, что я достался ей по наследству.

Я не был на улице месяца три, мир мне казался причудливым и нервным, клокочущим, словно отраженным в горной реке. Во время запоя, как всегда, изрядно накуролесил: познакомился с новыми продавщицами ночного магазина, которых хозяин, страстный товарищ с Кавказа, постоянно менял, как избалованный ребенок кукол, рассказал им, что я писатель, очень хороший, мирового уровня, подарил свою старую книгу… В последний заход мне было стыдно. Девушки, вероятно, полистали книгу, читать, конечно, сил не нашли, решили, что перед ними сумасшедший, больной человек и посматривали на меня из-за прилавка с омерзением. Впрочем, меня утешало то, что такое же, если еще не более широкое омерзение, вызвал бы у этих статных, объезженных, но в смысле культуры непуганых кобыл «Улисс» и сам автор его, поскольку данная моя книга понятна лишь нескольким жителям Земли, словно теория Эйнштейна.

Пребывание на улице – всегда эмоциональный стресс для меня, я же стараюсь по возможности беречь эмоции, ибо эмоциями как раз и работаю. Я представляю свою писательскую голову, будто огромный гулкий казан, где на медленном огне ворочается волшебное варево. Мельчайший раздражитель подобен камешку, который падает в эту смесь, возбуждая паразитические круги. Сосед с собакой у стены дома или девчонка в лифте, взгляд этого соседа или невзгляд этой девчонки – такие для нормального человека мелочи могут вывести меня из себя, пустить кувырком весь мой рабочий день.

Когда-то я гулял по утрам, полагая, что подобным магическим образом сконцентрируюсь и проветрю мозги накануне рабочего дня. Так и получалось, если я успешно прокрадывался, как Раскольников, по лестничной клетке, затем устремлялся в чащобу Тимирязевского парка, но чаще всего эта прогулка на вольном воздухе оборачивалась удушливым адом.

Тупо молчал в лифте сосед, отвернувшись, словно его собака уже образовала здесь лужу. Я не решался спросить, почему он не ответил на приветствие, чтобы мое и так надломленное настроение не ринулось вниз, с треском ломая соседние ветви, однако, мне был вполне ясен словесный образ его мысли:

– Что? Здороваться? С тобой? Ты!

Лифт дергается, встает, хозяин собаки нагибается, злобно пристегивая поводок к ошейнику.

– Я, блять, бабло варю. Я, блять, тут с собакой гуляю. Но ты! Просто так в парке ходишь. Песатель! Если ты песатель, то почему я тебя никогда не читал?

Девчонка, прислонютая к стене у двери парадного. Ждет любовника, товарища из Армении, который по утрам подвозит ее на работу, по пути в машине ебя. Хозяин собаки проходит, не оглянувшись. Его раздвоенный стриженный затылок и репица пса лоснятся на утреннем солнце. Хазовый мужик, бизнесмен. Псинка шикарная, дорого стоит. Шорты на нем из секонд-хенда, знает мазьку, бабульки бережет. А у этого жирного, видать, хуечек маленький. Мама говорила, что он пясатель. И чо моргалки вывернул? Да ты и смотреть на меня не имеешь права, ты, пясатель. Я с ерьезными людьми ебусь. Ерьезно кончаю. Вон и Азрета тачка выруливает. Ну, я побежала!

– Ах, ты пязда, пезда, песзда… Ссаная ты дыра. И сраная, другая твоя дыра, куда тебя дерет армянин.

Так думаю уже я, Эйнштейн, двигаясь утром в похмельный магазин и в который раз даю себе зарок: больше никогда, никогда не буду выходить на улицу! Так и проведу остаток своих дней в этой квартире, между балконом и лоджией…

В конечном итоге, я не только обоссался, но и обосрался в своей кровати, о чем, разумеется, также догадывались и соседи, и девушки из магазина, глядя в мои пьяные глаза писателя. Через неделю я уже не мог встать, и это в очередной раз спасло меня от смерти. Все воскресенье Ленка сидела рядом и поила меня коньяком из ложечки, периодически покачивая бутылкой, показывая, что в бутылке всё меньше и меньше, а на словах утверждая, что с каждым часом мне становится всё лучше и лучше. Это был ее собственный, уже давно изобретенный метод вывода мужика из запоя. Я медленно рассасывал алкоголь во рту, борясь с желанием выхватить у Ленки бутылку и выжрать ее взатяжку до дна.

Уходя на свою государственную службу, в районное почтовое отделение, где она сортировала чужие письма и посылки, моя добросовестная сиделка бросила мне на одеяло книжку – роман некоего Виталия Тюльпанова, который я с маниакальным омерзением прочитал до середины. Строки летели перед моими глазами, словно товарные поезда, отвлекая от того кромешного ужаса, что творился у меня в голове. Это уже мой, индивидуальный способ – одиночество и какая-нибудь ничтожная книжка, которую читаешь автоматически, почти ничего не понимая, но вовсе не слыша самого себя и чувствуя, что с каждым часом тебе действительно становится всё лучше и лучше.

Этот жалкий Тюльпанов отвлек меня еще и другим. В его вялотекущем русском триллере, где речь шла о бытовом убийстве, в перспективе, конечно же, выводящим на мафию, фирмы и депутатов, перед моими мутными глазами мелькали имена и числа, которые казались мне знакомыми, связанными с моей собственной жизнью… Такое случается с книгами, я давно это заметил, но сейчас был явный перебор. Наверное, количество животрепещущих символов в тексте пропорционально степени алкогольного отравления читателя.

В какой-то момент я понял, что книга уже не дает мне лечения, потому что я с вылупленными от ужаса глазами перечитываю одну и ту же фразу:

«Тусклый свет от настольной лампы, направленный на пол, странным светом освещал комнату, придавая ей какую-то фантастическую нереальность…»

Я подумал, что такой фразы не может быть, что она просто-напросто – моя похмельная галлюцинация. Для того, чтобы эта фраза дошла до меня, мало лишь человека, который мог бы ее написать. Должен был быть редактор, корректор, еще кто-то… Но если галлюцинация – эта фраза, то не существует и книги, и Тюльпанова, и самой возможности Тюльпанову появиться. Но появился он лишь потому, что в стране произошла перестройка, ублюдизация, и такое стало вообще возможно.

Я поймал себя на мысли, что рассуждаю точно также, как один из моих героев, который, услышав по радио какую-то песенку, понял, что ее не может быть, а значит, по цепочке причинно-следственных связей – не было никакого Ельцина.

Прервав чтение на полуслове, я отшвырнул книгу. Она ударилась о стену, прилипла, повисела и упала на пол, наверное, несколько позже, чем я провалился в очередной полусон…

На десятый день от приключения с наркоманкой я уже принял ванну, разгуливал по квартире в халате, даже мычал под нос всякие мелодии моей юности и думал, что жизнь все же на так омерзительна.

Занялся генеральной уборкой, сам, без Ленки – так как перла из меня невостребованная за период пьянства энергия. Протирая телефон, телефонную трубку, представил, что я только что совершил убийство и удаляю отпечатки пальцев.

И вдруг будто схватил сам себя за руку… На сей раз все опять обошлось благополучно. Я, конечно, наговорил кучу грязных телефонных премудростей своим коллегам по цеху, коих не видел уже годы, наслезил потоки признаний в любви своим бывшим женщинам, иных из которых даже не помнил в лицо, накуролесил в интернете, то подкалывая евреев, то евреем прикидываясь… Ни один из моих виртуальных поступков не имел четко выраженных последствий, и так было почти всегда, будто бы массы людей, к которым я, вопия, обращался, просто не существовало.

Ну, а что дальше?

[На полях: «Именно это место. Зачем надо было вырывать листок?»]

Доколе мне вести эту бессмысленную пакостную жизнь? До следующего запоя, который будет не менее отвратителен, нежели этот?

Нет, я хочу покончить с этим, раз и навсегда. В глубине ящика стола, в заветной коробочке, где болтается мое обручальное кольцо, прядка волос одной девушки, с которой я расстался двадцать пять лет назад, еще какие-то смутные вещицы, лежит некий пузырек. Внутри пузырька – самый обыкновенный, весьма популярный в литературе и кино цианистый калий.

История этого порошка такова. Давным-давно, еще в студенческие годы, была у меня девушка (ох, никуда от этих девушек не деться…) Она училась в химико-технологическом, там же подрабатывала вечерами в лаборатории, имела доступ к разным запретным веществам. И вот, как-то раз, в шутку предложила мне достать щепотку цианида. Я же в шутку согласился принять.

Помню, она принесла его в допотопном аптечном пузырьке с резиновой пробкой. Вещества на дне было совсем чуть-чуть, но с его помощью можно отправить на тот свет человек пять. Мгновенно.

Помню, какой трепет я испытал при виде этого вещества. Два-три раза в день я доставал пузырек и любовался им на просвет. То хотелось лизнуть эти кристаллы, то мечталось своими руками сделать некий перстень…

Девушки уже давно и след простыл, да и в живых ее нет, лишь прядка волос зацепилась, и как-то раз мне пришла в голову мысль: а в чем была суть ее поступка, этой Наташи, которая, как я сейчас представляю всю нашу историю, покружила надо мной, словно диковинная прекрасная пчела, да и ударила в самое сердце. Разбила его, ушла с другим, забыла, как они это всегда делают – быстро и легко.

Но цианид – он-то тут при чем? Может быть, уже тогда, своей узкой ладошкой вручая мне этот пузырек, она попросту давала мне в руки мою собственную смерть, с отсрочкой, может быть, на годы, десятилетия, а срок хранения цианида не ограничен… Может быть так она и думала:

– Вот, когда-нибудь этот истерик не выдержит искушения, зажмурится, слезами изойдет и сунет свой поганый язык в пузырек…

Что, впрочем я, похоже, уже готов сделать прямо сейчас. Так и напишу: в смерти моей прошу никого не винить… Традиционно и неправда. Именно винить, именно есть кого. И я бы привел целый список людей, которые подтолкнули меня к этому поступку, в течение всей моей жизни.

Это и девушка-Наташа, проворная, как пчела, и моя бывшая жена. Это ублюдок из толстого журнала, который капли моего говна не стоит, но выдал-таки отрицательную рецензию, повернув тем самым всю мою судьбу. Это и Миша Горбачев, затеявший свою перестройку, и Боря Ельцин, расстрелявший парламент страны.

В смерти моей я обвиняю и многих своих друзей, оказавших мне медвежьи услуги, и веселых собутыльников юности, щедро разливавших в мой стакан портвейн, не ведая, к чему все это приведет.

В общем и целом, весь окружающий мир, по капле, я обвиняю в смерти моей, что – в конечном итоге и значит – в смерти моей прошу никого не винить. Все свои рукописи уничтожаю. Пусть не останется в этом мире никакой памяти обо мне.

Вышеизложенное – всего лишь мечты, которые посещают меня всю жизнь, с тех пор как я стал владельцем этого умопомрачительного предмета.

Особенно на выходе из запоя. Впрочем, повторяю: на сей раз все обошлось. Вскоре пришло время взять с моих жильцов очередной долларовый взнос, чем распоряжалась также Ленка. Она же купила мне новый компьютер, на сей раз уже не ноутбук, а настольный, поскольку я не собирался никогда никуда ездить, да и вообще – выходить из дома до конца своих дней. И пить больше не собирался запоями, правда, на этот счет меня все же брало легкое сомнение. Следовательно, и с полной безвыходностью из дома я также погорячился.

С украденным ноутом из моих текстов не пропало ни строчки, так как я всю жизнь храню свои черновики. Основное собрание у меня на дисках, что-то в книгах, что-то в интернете, плюс несколько картонных коробок старых тетрадей – дома и на даче. Листки, заблеванные девушкой, я промыл и высушил. Несколько десятков страниц Ленка набрала с рукописей заново, по официальным тарифам на сегодняшний день.

Лежа на диване и гладя на ее толстенькую спину, с удовольствием наблюдая, как она то приподнимает, то опускает очки, с волнением слушая ее редкие комментарии, – я фантазировал, что вот так же могла тут сидеть какая-нибудь другая, моя законная жена, и была бы она моложе и лучше, и я бы любил ее без памяти, и любовался ее красотой… Нет, не сложилась моя личная жизнь, не повезло, да и не достоин я никакого везения, потому что я плохой, очень плохой человек.

Мысли из дневника

Мысль № 1

Мизантропа невозможно рассердить или обидеть. Какие бы мерзости ни вытворял с ним человек, он все равно не шагнет за черту уже существующей ненависти. Между прочим, именно по этой причине мизантроп чаще всего слывет в народе хорошим и добрым парнем.

Мысль № 2

Мне всегда казался странным тот факт, что на свете живут миллиарды людей. Вот едешь по эскалатору, а навстречу плывет плотная безмолвная толпа. Странное что-то творится в этой толпе. Например, попадаются красивые женщины. В то время как в жизни их не было вообще – ни одной.

Нет, одна все же была – моя ушедшая жена… Помню, как я был потрясен тем, что она согласилась на мое предложение, а ведь многие ее обхаживали тогда, особенно выделялся один ублюдок, тоже наш студент: талант, но огромные амбиции, сила слова, но неоправданный эпатаж… Но все же красавец, хоть весьма мелкий размерами, а она предпочла ему меня, урода.

[На полях: «Недурственно. Эти слова – в копилку.»]

Впрочем, и химичка Наташа, и почтальонка Марина – тоже были красавицы, хотя у Марины, когда я ее зарачил, оказалась какая-то жалкая, треугольная попка… О чем это я? Мой разум просто отказывается верить, что все эти люди на самом деле существуют.

Мысль № 3

Как представлю себе, кто и как ебет мою девочку, где и с кем кончает она, и тоска меня обуревает, тупая безысходная тоска. Что за мерзкая жизнь, и чего он так мерзко устроена? Если подумать об этом пристально, отшатнешься, зажмурив глаза… Не может быть, чтобы реальность протекала таким образом. Значит, и не может этой реальности быть.

Мысль № 4

Можно исповедовать солипсизм: есть только я, а реальность – это всего лишь моя личная галлюцинация. Но солипсизм разбивается о простейший вопрос: почему же тогда эта реальность часто бывает столь враждебной?

Нет, не то. Мир устроен как-то иначе, и за всю свою жизнь я так и не разгадал его тайны.

Мысль № 5

Была у меня когда-то теория, одна из тех, при помощи которых всю жизнь пытаешься объяснить, как устроен мир. Никакие религии, никакие философские системы не дают исчерпывающей трактовки, не раскрывают одновременно все чудовищные тайны бытия.

Суть теории вот в чем, и она объясняет практически всё. Не все люди – люди: подавляющее их большинство – просто безмозглые движущиеся тела.

Это и есть решение, это и объясняет всё.

Мысль № 6

Когда-нибудь и то слово, которое пришло на замену поиграли, утратит свое значение, и кто-то будет говорить кому-то: трахнемся, что ли, имея в виду, например – поговорим, подискуссируем…

Мысль № 7

Лазил по интернету, набирал имена, числовые и прочие признаки своих девчонок, которых не видел десятилетия. Как ни странно, нашел троих. От одной остались только глаза, все остальное состарилось. Занимается каким-то «исследованием онтологических аспектов исихазма» – знать бы еще, что это такое, а смотреть в словарях не хочется… Другая залезла зачем-то на Фейсбук, давно там не появлялась, просто висит и смотрит, также старая, толстая, и вся информация скрыта, только для «друзей»… Третья недавно родила: это самая молодая и красивая, ничуть не изменилась за семь лет. Сына назвала Николаем – то ли в честь меня, то ли в честь своего родного города… Жены своей бывшей не нашел, как в воду канула. Должна ведь была выбросить на одну из литературных помоек свои старые стихи, как это сделали все. Вышла замуж и сменила фамилию? Умерла?

Мысль № 8

Снова попалась под руку книжка этого Тюльпанова, стал ее читать и ужаснулся. Убийца, художник по профессии, чрезвычайно напоминал мне меня самого. Я даже подумал, что Ленка неспроста дала мне это творение: дескать, вот, полюбуйся, какой ты есть.

Героем был человек, который неделями не выходил из своей мастерской, сидя за компьютером, создавая какие-то бессмысленные электронные холсты и вешая их на мировую паутину. Денег он не зарабатывал, жил, как и я, методом рантье. Впрочем, таким образом существует множество москвичей.

Этим наше сходство не заканчивалось. Москвич пил запоями, ссался и срался, жена решила бросить его, а он ее убил, порезал на мелкие кусочки и спустил в унитаз. Труп не был найден, всем своим друзьям он объявил, что жена его бросила, укатила с другим, и продолжал жить припеваючи, побухивая виски, пока не появилась сестра убиенной… Правда, сестра была не сестра, а брат, сделавший операцию по перемене пола, а художник был гомиком, и прочая мерзость в духе грядущего матриархата.

Можно подумать, что Ленка не просто подложила мне эту книгу, найдя какое-то случайное сходство, а сама тайком и написала ее, распечатала на принтере и переплела в мастерской. Правда, в романе Тюльпанова есть одна частность, о которой ни Ленка, ни кто бы то ни было на свете знать не мог.

Когда моя ненаглядная уходила от меня, я и сам чуть ли не серьезно обдумывал эту тему: а не убить ли ее? Слишком красиво, слишком желанно было это тело. От одной мысли, что через какое-то время оно будет принадлежать другим, с готовностью принимать разные позы, лизать и сосать чьи-то вонючие гениталии, мне становилось нестерпимо тошно, да и сейчас, спустя столько лет – знание о том, что она где-то живет, просто невыносимо для меня.

И я на самом деле хотел убить его, это тело, но лишь вопрос о том, как от мертвого тела избавиться, остановил мою карающую руку. И все же я отчетливо помню свои тогдашние фантазии: как изрублю его на куски, как спущу в унитаз. Я даже детально разрабатывал план – не с целью его конкретного осуществления, а так, как всегда это делаю, чтобы свою фантазию обреалить.

Например, я думал купить какую-нибудь электрическую пилу для разделки мясных туш – ведь должны же быть подобные у профессионалов?

Вообще-то, это мой давний кошмар, сон, который, повторяется из года в год: то я убил кого-то и трепещу, но тут входит другой человек и я должен убить и его, то я прячу труп, закапываю его на даче или в гараже, или расчленяю в собственной ванной…

Да кто такой этот Тюльпанов, какого дьявола он знает мои фантазии, мои сны?

Мысль № 9

Истинная причина, почему я ушел с улицы, наверное, кроется в том, что я больше не хочу видеть знаков. Или же – видеть их меньше, поскольку они начинают прорастать и здесь, в ограниченном пространстве моей квартиры, в книгах, в экране телевизора и компьютера.

Мысль № 10

Мне пришла в голову шальная мысль: недолго побегав по мировой паутине, я набрел на сайт Тюльпанова и внимательно его рассмотрел. Информации о нем было негусто, хотя он сочинил довольно много романов. Обычно они пишут три книги и выдыхаются. Так часто бывает с этими «писателями», которых бандюки расплодили в девяностые годы, чтобы через издательства отмывать бабло.

Первый роман они пишут о себе, второй – о своем лучшем друге, третий пытаются выдумать, как это делают настоящие писатели. Первый получается неплохим, второй – сносным, третий вообще ни в какие ворота не лезет. Под четвертый им уже не дают аванс. Тогда они возмущаются: как? Ведь я же писатель! Такой писатель…

Тюльпанова эта участь миновала: он был плодотворен и плодовит. Я отправил «писателю» легкое, суховатое письмо, целью которого было пообнюхаться с ним, и лишь потом задавать вопросы.

Ответ пришел довольно быстро и переписка наладилась. Он даже прислал мне свою фотографию: тщедушный человечек с жалкими острыми плечами. Мои каверзные вопросы никакого недоумения у него не вызвали: он просто писал свои тексты, не задумываясь и не понимая, откуда берутся образы и события.

«Дорогой Виталий, – не унимался я, уже несколько дней переписываясь с этим человечком с дружеской фамильярностью, – не кажется ли вам, что мы живем в каком-то иллюзорном мире, где происходят события, которых и вовсе происходить не может?»

Я, конечно, ни в грош не ставил мнение этого Тюльпанова, по его писеву прекрасно представляя уровень собеседника, да мне и не важен был его ответ, поскольку уникальное свойство эпистолярного жанра заключается лишь в желании сформулировать свои собственные мысли: имейл и даже СМС – не что иное, как дневники… Но мой корреспондент все же выдал довольно любопытные слова:

«Дорогой Николай! В том-то и дело, что все мы связаны большим количеством самых тайных связей, о коих даже не подозреваем. Разве тот факт, что в моем скромном романе вы нашли множество совпадений со своей жизнью, не доказывает это?»

Тюльпанов посетил мой сайт, даже оставил комплимент в гостевой книге. О моих произведениях он высказался солидно и туманно… Было ясно, что он считает себя писателем, хотя передо мной был самый типичный случай игры случая. М-да… У него тавтологию и заимствую.

Помню, еще тогда, лечась тюлпанотерапией от похмелья, я отметил несколько особо примечательных фраз. Конечно, кроме истинного шедевра о фантастической лампе Ильича, там были и другие, например:

«На следующее утро небо опять висело над землей серой подушкой».

Или:

«В его глазах пылал такой огонь, что она похолодела».

Или вот еще перл, венец этой тюльпании:

«Когда любишь человека по-настоящему, то уже совершенно не важно какого цвета у него личный самолет…»

Этот перлатник можно пополнять бесконечно. Переписал сейчас последнюю фразу и зашвырнул книгу глубоко под кровать, с глаз долой, а то мне придется переписать сюда всего Тюльпанова, будто исполняя остроумный ответ Толстого по поводу «Анны Карениной»: чтобы изложить краткое содержание моей книги, надо просто всю ее вам здесь прочитать.

В начале девяностых отечественные «бизнесмены» обратились к профессионалам с предложением начать писать что-нибудь для народа: детективчики там, триллеры, фантастику всякую… Профессионалы отказались, их лица были надменны и горды. Бизнесмены пожали плечами и пригласили людей с улицы: отставных военных, уголовников, проституток на заслуженной пенсии – тех, кому было, что рассказать за жизнь. Именно эти люди, не без помощи профессиональных редакторов, с паническим ужасом переписывающих их сочинения, и создали современную литературу – вялотекущие русские триллеры или хамские романы про любовь.

Помню, как зашел где-то в середине девяностых в АСТ: принес свой «проект», честно пытаясь работать при новых условиях. В коридоре было тесно, на стульях сидели, а кому не хватило места, стояли – «писатели». Каждый принес свой синопсис и образец прозы. Многие получали авансы и сматывались со счастливыми лицами. За дверью редактора сидела девушка, вероятно, читатель-эксперт. Дверь была приоткрыта и я услышал разговор, как Печорин. Экспертрисса как раз характеризовала какую-то рукопись:

– Ну, это так, довольно тупой, трудный текст, что-то вроде Фолкнера…

В ответ со стороны принимающего послышалось понимающее хихиканье. Я оглядел очередь. Один из «писателей» обнажил крупные волосатые руки в наколках. В лице какой-то совсем уж древней старушки угадывались явные черты профессиональной бляди. Я повернулся и вышел. Мое место занял Тюльпанов и сородичи его. Теперь уже подросло новое поколение, которое искренне считает, что эти люди и есть писатели, а то, что они пишут – литература и есть.

Мне было любопытно побеседовать с одним из них, понять и прочувствовать образ моего гробовщика. Бесспорно, что в век информационных технологий литература должна умереть, полностью заменившись на информацию, но трудно представить, что великая литература будет убита сразу: поначалу ее вытеснит суррогат, бессильный и жалкий, с каковым справиться будет гораздо легче. Немаловажное звено в этом процессе и сам убиваемый: ведь нас истребить невозможно, мы будем писать до гроба, писать даже тогда, когда сгинет последний читатель, одинокий помоечный бомж, который часто находит в грудах мусора любимые книги юности.

Я закинул Тюльпанову этот вопрос: насколько для него важна его работа, может ли он не писать, может ли заняться чем-нибудь другим?

На это мой новый приятель ответил:

«О, сколько угодно! Честно говоря, я уже и так давно не пишу, поскольку гонорары сейчас почему-то значительно упали в сравнении с девяностыми».

«Что значит – почему-то? – отвечал я. – Просто количество читателей уменьшилось. Считай – покупателей. А гонорары как раз и складываются из их денег».

«А как же вы живете, Николай? Простите за нескромный вопрос, конечно. Вам же, наверное, приходится содержать семью?»

«Нет у меня никакой семьи. Жену я давно уж выгнал, а денег за аренду родительской квартиры мне одному хватает, даже очень».

«Как это выгнал жену? С женой же – оно веселее».

«А вы-то женаты?»

«Нет, я в разводе. И одиночество меня как раз мучает, мешает работать».

«А мне жена мешала. Причем, делала это намеренно, специально. Поэтому я ее и выгнал».

Я зачем-то врал: не выгнал я ее – она ушла сама, но мне не хотелось выглядеть жалким перед другим мужчиной. Он тут же заинтересовался, почему это жена специально мешала работать писателю, и я пояснил:

«Она сама бросила работать, как только вышла замуж».

«В каком смысле работать? Ваша супруга – тоже писатель?»

Супруга – так он написал. Тюльпанов из тех тусклых людей, которые носят галстуки и называют друг друга по имени-отчеству. Они умеют произносить тосты. Лично я ни одного тоста за всю жизнь толком не сказал: всегда путался и сбивался на бормотание.

«Супруга писала стихи, – отвечал я. – Училась со мной на одном курсе в Литинституте. Также переводила чужие стихи. После замужества все это бросила. Ревновала меня к творчеству. Сяду на кухне работать, так выскочит в дверном проеме в ночной рубашке, словно моль какая-то: не могу заснуть, скоро ли ты придешь? Приходилось все бросать и идти в укойку. Трахать это дежурное тело. Утробный человек».

Тюльпанов долго молчал, переваривая мое откровение, затем высказал гипотезу, что я не любил свою жену, а он свою – любил, поэтому и плохо чувствует себя сейчас.

Я ответил, что, может быть, только одну ее в своей жизни и любил. Но пришлось развестись, поскольку мешала писать. Впрочем, я с нею даже и не разведен официально, но это не имеет значения. Жена прислала уведомление о разводе, но я не уплатил штраф, потом потерял паспорт… В общем, зависло где-то, теперь она в другой стране, и все это не важно.

В ответ Тюльпанов завел дискуссию о том, что каждому писателю свое, что одним любовь помогает, другим мешает и т. д. Дискуссия была мне скучна, так как Тюльпанов не был писателем, а какое значение имеет супруга в творчестве графомана, меня не интересовало.

В какой-то момент я взорвался и метнул в его сторону целую горсть бисера:

«Вот что я вам скажу, дорогой Виталий. Я писатель по рождению, пишу, сколько себя помню. Вы-то, я полагаю, писать начали не так давно. Я же очень хорошо знаю, о чем говорю. Писательство требует тех же самых сил, что и общение. Пережив утреннюю эмоциональную встряску с женой, я уже не мог дойти до стола, хотя, само собой, путь до стола – самый короткий из возможных. Я маялся, мучился, в результате – просто пил. Это продолжалось из месяца в месяц, из года в год. Семейная жизнь убивала меня, медленно и методично. А в дальнейшем, уже оставшись один, я понял, что все мои творческие соки высасывает просто общение с людьми, и начал его все больше ограничивать».

Наша переписка с Тюльпановым продлилась несколько дней, затем как-то сама собой сошла на нет.

Полгода спустя

1

Всё это произошло и написалось зимой, когда Венера светила вечером, следуя за Солнцем, сейчас она выходит утром, предвещая восход, и ее видно не с общественной площадки, где я встретил мою злосчастную любовь, а просто из окна моей спальни.

У меня две комнаты и кухня, следовательно – три окна. Одно выходит на север, два – на восток. Повезло мне с окнами: солнце бывает в моем доме лишь в первой половине дня, а самые жаркие, мучительные часы летних закатов я провожу в прохладе и тени.

Рассказываю всякую ерунду, будто бы эти записи предназначаются для кого-то другого, кроме меня, который и так всё это знает. Хотя, в принципе, почему нет? Может быть, кому-то грядущему будут интересны мысли из моего дневника, и опубликуют его, хотя, скорее всего, после мой смерти эти листы найдут прибежище на свалке, такую временную публикацию для всех желающих, пока не сгорят.

Рассказываю, пишу об этом, потому что никак не решаюсь приступить к самому главному – к тому, что произошло со мной вчера.

Я живу в доме-башне, на четырнадцатом этаже (ну вот, опять!) и это, конечно, главная и единственная причина, почему я уже несколько лет не выхожу на улицу.

Лифт в моем доме часто ломается, а я человек грузный, животастый, и подниматься по лестнице для меня – пытка. Еще большая пытка – ждать, пока починят лифт, ибо я не могу ни минуты сидеть без дела. А дело, в принципе у меня одно – сидеть за столом и писать.

Пишу я сначала от руки, по старой неистребимой привычке, затем набираю текст на компьютер. Эти записки – два предыдущих рассказа и собственно, дневник, так и останутся здесь, на листах. Рассказы, в принципе – тоже дневник, и они не предназначены для публикации. Второй – слишком личный, просто запись событий. Первый – слишком чувственный, жалкий своей стариковской фантазией.

Листаю назад эту синюю тетрадь и вдруг натыкаюсь:

…совершенно не нужны, бессмысленны, не имеют ни продолжения, ни последствий.

Это я говорил о неких событиях, в частности, о приключении с наркоманкой. Я ошибался. Это событие имело последствия, причем, самые немыслимые.

Итак, полгода прошло, и сейчас лето: деревья под моими окнами… Впрочем, вздор. Еще не хватало тут описывать деревья – тополя, чьи верхушки не достигают четырнадцатого этажа, и я вижу их в пирамидальной проекции сверху и т. д. и т. п.

Просто однажды вечером кто-то позвонил в дверь. Я никогда не обращаю внимания на эти звонки: вот так, просто придти и ткнуться может, разве что, только какой-нибудь бродячий торговец или слюнявый евангелист. У Ленки свой ключ, я давно не принимаю гостей, телефон держу выключенным и втыкаю его в розетку, только если возникнет необходимость куда-либо позвонить. Односторонняя связь, будто бы у меня дома висит старый серый автомат за две копейки.

С Ленкой у меня договоренность: она приходит в определенное время. Иногда я могу позвонить и вызвать. Ленка вполне довольна зарплатой, что я выдаю ей ежемесячно: вряд ли какая другая домработница может похвастать столь высоким вознаграждением за свои услуги. Что касается услуг эротических, то это еще вопрос: кто кому их оказывает. Впрочем, иногда мне кажется, что Ленка меня просто любит. Мы никогда не говорили с ней на эту тему, по молчаливому согласию определив ее как одно из табу.

Второе наше табу – любые воспоминания о моей жене. Моя жена, назову ее, наконец, – моя Аннушка, была старшей подругой Ленки и свидетельницей на ее свадьбе. В те, сильно другие времена, у Ленки был муж, некто Вадик, мы дружили семьями, ходили друг к другу в гости (ездили на лифте, бережно держа в руках кастрюли с домашней едой, блюда с пирогами, какую-нибудь курицу в фольге…)

Вадик запил и Ленка его выгнала, моя жена бросила меня, прошли еще какие-то годы, у Ленки менялись любовники, у меня тоже бывали бабы, которых очень трудно было выпихнуть. Однажды она заглянула ко мне, я был как раз на выходе из запоя, она увидела мое плачевное состояние… Слово за слово, родилась идея дать ей работу, потом, как-то само собой, мы стали любовниками.

Помню тогда, очнувшись на полу, вся разодранная моими звериными ласками, расцарапанная и искусанная, она заявила, усевшись в позе лотоса на ковре, уже по-хозяйски, с сигаретой в высоко поднятой руке:

– Я давно о тебе мечтала. Аннушка рассказывала, что как любовник ты…

– Молчи, – тихо сказал я. – Отныне любые разговоры об этой женщине – табу.

Именно так, отныне. В тот недолгий период, когда она была просто домработницей, мне приходилось выслушивать всяческие ее воспоминания о незабвенных годах, когда мы ходили друг к другу в гости с курями.

Ну, кончен отход. Я хотел рассказать о главном. Что меня дернуло открыть дверь? Кажется, я подумал, что это Ленка забыла ключи: в тот вечер она как раз должна была придти. Я распахнул дверь, другой рукой подавляя зевок. На моем пороге стояла она, Вика.

2

И все-таки, трудно приступить к рассказу о вчерашнем дне… Как я провел эти полгода? Думал ли я о ней, вспоминал ли? Но вспоминал – кого? Тот нелепый образ, который сфантазировал, или тупую безжалостную воровку с грязным языком?

Да, думал, да, вспоминал иногда. Честно говоря, фразы из рассказа и реальные события уже перемешались. Засыпая в одинокой постели, обнимая большого плюшевого медведя, с которым я спал с детства до старости, с которым, вероятно, меня и найдут мертвым, я гаснущим своим сознанием мечтал именно об этом: вот, распахнется когда-нибудь дверь и на пороге возникнет она.

– Прошу вас! – это было первое, что она сказала.

Я отступил вглубь коридора, суетливо запахивая халат и все еще держа дверь за ручку. Она медленно прошла мимо, двигаясь вместе с запахом каких-то незнакомых духов. Я прикрыл дверь.

– Вы ведь меня узнаете, да? – спросила она.

– Разумеется, – ответил я с напускной холодностью, в то же время лихорадочно соображая: что ей от меня надо, во что она собралась здесь играть на сей раз?

На плече у девушки была сумка, там пряталось что-то продолговатое. Неужели?

Да, она и в самом деле осторожно извлекла на свет компьютер, украденный у меня, и протянула на ладони, словно блюдо кельнерша. Сверху положила зажигалку – золото на серебро. Я усмехнулся:

– Совесть, что ли, к тебе вернулась? И где ж вы с нею обе были столь долго?

– Выслушайте меня! – был ответ.

Я все же принял из ее рук компьютер, теперь уже совсем мне не нужный. Золотую зажигалку небрежно опустил в карман.

– Бес какой-то меня попутал, – сказала девушка.

– Никаких бесов нет, – заметил я.

– Есть! – воскликнула она. – И именно он попутал меня.

С инструментом под мышкой я широким жестом и даже с поклоном показал ей на дверь кабинета. Лицо Вики осветилось радостью: она решила, что прощена, и бодро прошла по указателю. Я двинулся за нею, небрежно поставил ноутбук на пол.

– Ах, у вас уже новый! – воскликнула она, увидев стационарный агрегат на столе.

– Да уж… – пробормотал я, напоминая сам себе Кису Воробьянинова.

– Видите ли… Я хочу попросить прощения…

– Что естественно.

– Да вовсе не за то… Это само собой. Дело в том, что мои друзья… Бывшие друзья. Словом, они стерли все ваши программы. Ваши тексты. Записали игры. Вы не сердитесь?

Я не сердился. Интересно, какие чувства должен был испытывать писатель, у которого отобрали его творения, месяцы и годы труда? К счастью, меня не так просто изничтожить. Я усмехнулся ее простодушию. Сказал:

– Да если бы какая-нибудь тварь стала причиной гибели моих текстов, хоть одной страницы, я бы ее, эту тварь, из-под земли достал, я бы не просто ее убил. А убил бы с пытками, я бы взял ее за волосы и тёр, тёр, тёр мордой об асфальт, пока не превратилась бы она в плоскомордую азиатку.

Впрочем, я этого не сказал – опять фантазия. Сказал:

– Я не могу сердиться, хотя бы потому, что у меня на все произведения есть копии. Не пропало ни строчки, девушка.

– Да? – казалось, что она обрадовалась.

По-хорошему, я должен был просто выгнать ее. Но так уж мы устроены: всё готовы простить желанному телу. Вот в чем корень наших страданий.

– Деньги я вернуть пока не в состоянии, – простодушно призналась Вика.

– Да я и не спрашиваю, – сказал я. – Ты садись (я терпеть не могу уголовный оборот «присаживайся»). Кофием тебя угостить?

– Да, пожалуй…

Тут только я заметил, что говорит эта Вика совершенно не так, как должна. В моей голове мгновенно выстроилась целая паутина всяческих связей, формул и решений, и меня буквально бросило в дрожь. Речь Вики была не из реальности, а из моего венерического рассказа. Компьютер и зажигалку принесла не та девушка, что их украла. Та говорила: швыдло вонючее, пушиська, постюби и так далее. Эта употребляла правильный русский язык, тот самый, что я вложил в уста своей фантазийной героини.

Возясь на кухне, я пытался расставить все по местам, но не мог. Двойничка, близняшка… Сестра, как в одном из моих романов. Кофемолка гнусно жужжала у меня в руках. Обычно во время помола я читаю какое-нибудь стихотворение. Терпеть не могу малейшую несвободу, даже эту минутную привязанность к кнопке и хлупу аппарата. Сейчас все вокруг было переполнено настоящим ужасом. Кто там сидит, в моем кабинете? И сидит ли еще? Не сошел ли я с ума от одиночества? Сейчас войду с дымящимся подносом, а там – никого.

Она была на месте и немедленно, словно какой-то режиссер дал отмашку, развеяла мои идиотские сомнения.

– Вам, наверное, кажется, что это не я, да? На самом деле – это тогда была не я. Трудно рассказать… Это называется: связалась с дурной компанией. Я была постоянно отравлена наркотиками, я жила, как они. Говорила, как они… Это ужасно, правда? Я просто какое-то время была другой.

Я поставил поднос на столик и двинул в его сторону ладонью: угощайся. Вика взяла чашку и ломтик сыра. Я молчал.

– Три месяца меня лечили, – продолжала она уже с сыром во рту. – Теперь я абсолютно свободна.

– А что твой коммерческий техникум – пришлось его бросить? – спросил я.

– Какой техникум? – Вика с тревогой глянула на меня.

Ну, да, разумеется. Впредь надо быть осторожнее, чтобы не сочла меня за старого склеротика. В техникуме училась та, из маразматического рассказа.

– Я обитаю в училище, в медицинском. Вернее, обитала, пока… Впрочем, возможно, меня еще восстановят, ведь я ушла по-английски. Родителям ничего не сказала, они думают, что дочка успешно перешла на второй курс.

– А где твои родители?

– В Обояни. Я там родилась, выросла… Но хочется все-таки жить в столице своего государства. Вы подумаете, что я из тех, кто понаехали.

– Нет, не подумаю, – сказал я. – В моей среде – писателей, поэтов, художников с большой буквы – практически нет москвичей. Москва не родит таланты. Я и еще несколько человек – исключения…

– Вы что же – хвастаетесь?

– Это просто факт.

Я ощутил внезапный прилив боли и тоски. Помню, в юности я просто дрожал, когда слышал что-то о своем таланте. Талант нереализованный – все равно что бездарность. Что проку от романов, которых никто не читал? Да и на словах «в моей среде» я даже запнулся: нет у меня уже давно никакой среды. Сам я себе и среда и Пятница – в лесистом городе-острове влачащий свое существование Робинзон.

– А на что же ты живешь, девушка? – решил я сменить тему.

Она заморгала глазами.

– Как на что? Родители переводят каждый месяц. На еду, на квартиру. Мой отец – один из уважаемых людей в городе, у него свой бизнес.

– Какой, если не секрет? – я представил себе бритоголового бандюгана, который годится мне в сыновья, он толкает перед собой модную дорогую коляску, в коляске лежит годовалая Вика (внучка, значит), процессию замыкает пес-убийца…

– Он продает медицинское оборудование.

– В Обояни?

– По всей стране. Поэтому я и поступила в медулище. Это будет кошмар, если все раскроется!

– Ладно, – сказал я. – Будем считать, что ты теперь хорошая.

– Я правда хорошая.

– Да неужели?

– Если человек считает себя хорошим, то так оно и есть. По крайней мере, пока рядом не появится какой-нибудь другой человек.

Я вздрогнул: эти слова показались мне как-то странно знакомыми…

– Интересно, – заметил я. – Продолжай.

– Тогда все сразу меняется, – сказала она, – и ты становишься плохим, очень плохим человеком.

Тут я, конечно же, вспомнил. Я почувствовал, как морщится мое лицо. Рано я успокоился, расслабился. Реальность продолжает играть со мной во что-то очень скверное. Последние слова Вики были точной цитатой из одной моей повести, написанной пять лет назад. Интересно… Я уже не чувствовал никаких эмоций – просто наблюдал за нами обоими как будто со стороны. Что еще я сегодня услышу?

До сих пор алкогольные психозы происходили в гораздо более мягкой форме: я мог слышать голоса, но не видеть людей. Я мог видеть какое-то смутное колебание пространства, даже больших тонконогих пауков в полированном бортике кровати… Но такое происходило впервые. Если еще и учесть, что я месяца два не напивался, не входил в запой…

Больше всего меня злило то, что я не мог понять, где граница галлюцинации? Пришла ко мне Вика или нет? Допустим, она все же здесь и говорит со мной, но слова, что я слышу, не что иное, как голоса. Я принял единственно верное решение. Встал, прошел в коридор, распахнул входную дверь. Сказал:

– Уходи сейчас же!

Вика вдавила голову в плечи. Не важно, что она на самом деле говорила, но вот что я услышал:

– Конечно же, я уйду. Только сначала закончу мысль.

Ну, да, мою собственную мысль:

– И уже теперь не имеет значения, какой ты был хороший человек, сам для себя, ибо для других ты плохой, очень плохой человек.

Она ушла, я запер за нею дверь и стал в волнении расхаживать по своему логову. Поскольку на улицу я не выхожу, а бродить все же люблю, то мои прогулки осуществляются тут и только тут.

У меня двухкомнатная квартира, которую я купил здесь, на улице Милашенкова, в четырнадцатиэтажной башне постройки восьмидесятых. Недорогой вариант, имея в виду последний этаж. Комнату с застекленной лоджией, выходящей на север, я называю кабинетом, да и использую как кабинет. Дальше коридор и комната поменьше – спальня. Направо – выход из квартиры прочь, налево – поворот на кухню через маленький коридорчик, где по правой стене три двери: в кладовку, ванную и туалет. Затем, собственно, кухня, она же столовая, здесь небольшой балкон, выходящий, как и окно спальни, на восток. От лоджии до кухонного балкона – пятнадцать шагов без захода в спальню и двадцать пять – с заходом. Летом балкон открыт, окна на лоджии – тоже. Глотнув свежего воздуха на лоджии, я иду через все свое жилище, заходя или нет в спальню, до кухонного балкона, где также глотаю воздух. Два раза туда и обратно, коль с заходом – вот уже и сто шагов. Если кто-то в соседней башне, что расположена с угла моей, смотрит в окно, то может наблюдать странное зрелище: некая нелепая фигура, круглая, как теннисный мячик, поочередно возникает то на лоджии, то на балконе, по-рыбьи раскрывая рот.

Все это я написал для того лишь, чтобы отвлечься… Тело. Человек-тело. Если Вика и вправду существует, но только как тело, управляемое со стороны, именно мной? Тогда понятно, кто и как вкладывает слова в ее уста.

3

Позже пришла Ленка. Я ничего не рассказал ей о происшествии, но она почувствовала… Моя женщина была далека от мысли, что со мной произошло что-то в реальности, например, что девушка, которую, как мне только сегодня стало ясно, я тайно любил уже полгода, заявилась ко мне в дом собственной персоной.

Ноутбук я спрятал, посуду помыл. Ленка, как никто другой, понимала, что реальностью для меня являются не случаи жизни, а лишь процесс моего мышления. Именно то, что происходит внутри – и есть реальность, именно это я и считаю истинными событиями.

Представим себе такой условный день. Утро. За чашкой кофе, первой сигаретой приходит неожиданное решение в один из текстов, что я сейчас пишу, некий головокружительный поворот. Это первое событие дня. Выношу вчерашний мусор в подъезд, там какие-то ублюдки лакают похмельное пиво, мне ломают ребро, по дороге в «скорой помощи», из окна я вижу перспективу улицы в утреннем свете, стараюсь запомнить час, чтобы придти как-нибудь сюда, когда буду, наконец, выходить, сфотографировать чудесный городской пейзаж. Это второе событие дня. В больнице (что уж просто совсем фантазия) в меня влюбляется медсестра, затаскивает меня в перевязочную, осторожно стягивает с меня брюки. Рыдает, падает к моим ногам. Тут я придумываю какое-нибудь слово, неологизм, например имя в стиле Зощенко – Эмма Минетовна. Записываю его на клочке бумаги. Это третье событие. Ближе к ночи, когда умирает в судорогах сосед по койке, снова приходит в прозу какая-то фраза. Что есть четвертое… Ночью Америка объявляет войну России, да и вообще – Земля на рассвете сталкивается с кометой и все эти динозавры снова гибнут… Мне в голову ничего не лезет. Нет никаких событий. Но ничего. Четыре события за день – этого уже достаточно.

Ленка решила заняться уборкой, я вспомнил о ноутбуке, который задвинул под кровать, и увлек мою домработницу в постель.

– А как же пылесос? – сонно спросила она примерно через час.

– Ну его в манду, – произнес я фразу, которую сказал герой одного из моих романов.

Среди ночи, выйдя в интернет, я словил письмо.

Вы, наверное сердитесь на меня, – писала она. – Представляю, что Вам после моего визита померещилось. Это я только потом поняла – ведь хорошие мысли приходят на лестнице. Уверена, что Вы приняли меня за галлюцинацию. Иначе – откуда эта девушка, эта наркоманка знает слова из Ваших собственных книг?

Объяснюсь.

Много лет назад, еще в Обояни, будучи маленькой девочкой, я случайно наткнулась на Ваш сайт в нете и прочитала одно Ваше произведение. Это был «Остров с тобой». До этого момента я, вообще, почти ничего не читала, по литературе имела твердую тройку. Я стала читать еще и еще, уже других писателей, классиков и современных, но иногда опять возвращалась на Вашу страницу и читала Ваши произведения.

Вы каким-то образом стали для меня первым. Это трудно объяснить. Как первая любовь, что ли?

Одним, словом, я и читать-то стала именно из-за Вас.

Что еще тут говорить? Я любила Вас. Я просто Вас любила как писателя, и мне казалось, что я люблю Вас как человека и мужчину. Ваше лицо на фотках в нете и в одной старой книжке, что я нашла в библиотеке, показалось мне очень привлекательным.

Это было давным-давно. Потом со мной произошло самое худшее. Я встретила парня, он посадил меня на иглу. Я забыла о Вас. Мне не хочется вспоминать, что было со мной в те времена.

И вот, в самый разгар этой новой жизни, Ваши молниеносные руки подхватили меня, я почувствовала Ваши электрические, словно угри, руки… Не думаю, что это было случайностью, что я тогда очутилась у Вашей двери. Ноги сами привели меня к Вам. В самом бессознательном состоянии.

Эта встреча, полгода назад, изменила мою жизнь. Я прошла курс реабилитации и порвала со всеми своими друзьями. Я совсем одна теперь, живу на съемной квартире, почти не выхожу на улицу. Продолжаю бродить по Мировой Паутине, много читаю, читаю Ваши произведения, а память моя хорошая, она почему-то стала очень хорошей после лечения, вот и запоминаю часто наизусть.

Еще раз простите меня, я больше никогда Вас не потревожу.

С уважением и наилучшими пожеланиями,

Ваша Вика.

Я был в шоке. Перечитывал этот текст снова и снова и не верил своим глазам. К письму была приложена фотография: Вика сидит в комнате, на фоне книжных полок.

Лет ей не меньше семнадцати, если она закончила школу и понеслась по конкам, и неслась месяцев восемь, с прошлого лета до прошлой зимы. Почему я так считаю? Да просто потому, что если бы она закончила школу раньше и неслась по конкам полтора года, то выглядела бы совершенно по-другому, да и реабилитироваться вряд ли получилось.

Почему я это так скрупулезно вычисляю? Да дело в том, что (специально посмотрел даты файлов, если вдруг запамятовал) я вывесил в Сети мой «Остров с тобой» четыре года назад. Если она тогда же и прочитала его, то было ей не менее двенадцати лет. Трудно представить, что десяти-одиннадцатилетняя сможет осилить такой текст, тем более – полюбить.

Там речь идет о человеке, которого намеренно сводят с ума его жена и друг – они любовники. С ними в союз вступает и дочь героя, и подруга жены, которую он тайно желает.

Гм. Для кого это я тут расписался, кому рассказываю свой собственный сюжет? Или пытаюсь сконструировать синопсис для очередной отправки по издательствам?

Роман написан от первого лица, что делает его еще более сложным. Мы видим историю исключительно глазами героя, первое время верим его трактовке происходящих событий. Слово за слово, мы понимаем, что вокруг героя ведется зловещая игра. Сам же он до самой своей смерти (а он умирает, как многие мои герои, почти все) видит лишь ту картину событий, которую ему представляют заранее сговорившиеся злоумышленники…

И далее, в том же духе. Вместо того, чтобы ответить на это письмо, я тщательно переписал его в свой дневник и принялся за какой-то синопсис.

Ладно, и ответ также напишу сначала от руки, здесь.

Милая Вика!

Я очень тронут твоими признаниями. Вовсе не обязательно это «я больше никогда Вас не потревожу». Напротив – тревожь, сколько твоей душе угодно. Мне любопытно, меня греет, что у меня, оказывается, есть ПОКЛОННИК (в твоем лице). Я одинокий человек и общение с тобой мне совершенно не повредит. Пиши. Звони. Приходи. Буду очень тебе рад.

4

Вот интересно. Если у этой тетради каким-то странным образом образуется читатель, то он наверняка не поверит мне ни на грош, решит, что и этот текст – какая-то выдумка. Слишком уж неправдоподобно явление юной девы в мою мрачную жизнь.

В принципе – чем черт не шутит? – может быть, из этих заметок и вырастет когда-нибудь книга, ведь я все-таки писатель.

Не имея ни денежной надобности, ни душевного желания сочинять что-либо для журналов, издательств, да и вообще – творить беллетристику, я нашел ближайший выход для своей литературной энергии: просто пишу собственную жизнь. Правда, десятилетиями взращенный профессионализм направляет мою руку на нечто вроде рассказов – пусть материалом для них и являются текущие события. Впрочем, эту синюю тетрадь советского производства, найденную в старой коробке и случайно чистую, вполне можно назвать дневником. Есть в этом какой-то новый, прежде не ведомый мне интерес: ведь я начинаю рассказ в то время, когда материал не готов, то есть – события моей жизни еще не произошли.

Вика явилась на следующее утро. Я притворил за нею дверь, так же, как и вчера. Какое-то время мы молча разглядывали друг друга, затем она сделала шаг и приникла ко мне, крепко прижав голову к моей груди.

– Вы ведь не прогоните меня, правда? – прошептала она прямо в ткань моей мягкой рубашки.

Я рассеянно гладил ее волосы, вдруг наткнулся мизинцем на ее ушко и чисто автоматически, давно отработанным донжуанским жестом залез внутрь. Физиология дала о себе знать: девушка тихо мяукнула. Я знал, хоть и не чувствовал сквозь ткань, что в этот момент набухли ее соски. Я взял Вику за челку, запрокинул ее голову навзничь и всосался в покорные горячие губы.

Дальнейшее произошло чисто автоматически. От моего жадного поцелуя тело обмякло, я сгреб его и бегом отнес в спальню, где и овладел им, даже не раздев толком – боялся, что оно очнется и передумает.

Владение длилось минут сорок, я потом глянул на стенные часы. Конечно, уже в ходе акта, я раздел девушку дочиста, да и с себя всё сорвал. Вика умудрилась уснуть, устроив голову где-то далеко у меня между ног, и я не видел никакой Вики, поскольку вся она скрывалась за моим огромным животом. Это обстоятельство меня развеселило. По всей комнате, возглавляемая распластанным халатом хозяина, валялась ее одежда – тонкий беленький лифчик и совсем уж ничтожные трусики, джинсы, одной штаниной вывернутые наизнанку, желтая маечка (кажется, ее называют топик) с каким-то омерзительным молодежным рисунком. Что-то еще лежало у меня под мышкой, ага – капроновый подследник. Но самой девушки будто и не было: маленькая, свернувшаяся, словно змейка, она была теперь за горизонтом – волосатым, поблескивающим тонкими лесными ручейками – это, конечно, следы пота, моего и ее.

Вот ведь как бывает: еще вчера утром я лишь в бредовых измышлениях представлял, что когда-нибудь снова увижу ее, еще час назад я и подумать не мог, что она не только отзовется на мое письмо, придет, но и окажется в моей постели, а сейчас, своей непомерно гигантской головой из-за горы выглядывая, я блаженно улыбался и чувствовал себя законным владельцем. Лишь одно обстоятельство тревожило меня…

Все, что произошло здесь между нами, стояло в моей голове, словно смотренное-пересмотренное кино. Уже отнесенная на кровать и приготовленная, Вика вдруг очнулась, уперлась ручонками мне в грудь и проговорила сакральное «Не надо!»

Разумеется, она должна была это произнести, поскольку – как же иначе? Я же, также разумеется, продолжал свое настойчивое движение.

– Я вам должна кое-что сказать, – произнесла она шепотом, приникнув к моему уху. – Это очень важно.

Тут уже и я отпрянул, в голову автоматически пришла гнусная мысль: уж не заразна ли эта девушка? Представив на своем теле цветении розеол, ошметки папул, я испытал внезапную дезерекцию. Ну ее нахуй, эту девушку…

– Я знаю, о чем вы подумали, – с улыбкой сказала она. – Это совсем-совсем не то.

Я приподнялся на локтях, вяло спросил:

– Так что же?

– Вы не поверите. Но я хочу, чтобы вы об этом знали. Прежде, чем это станет узнать невозможно.

– Что невозможно будет узнать? О чем, черт тебя подери, ты говоришь?

– О том, что я девственница.

Она смотрела на меня, изображая всю ту же загадочную улыбку. Мне и самому стало смешно.

– Не трудись врать, – сухо сказал я. – Мне это ни к чему.

– А вот и к чему! Я читала вашу повесть «Бездонное озеро».

– Это был дурацкий коммерческий проект. Ко мне не имеет никакого отношения.

– И все же. Там описан пожилой импозантный мужчина, который влюбляется в девственницу. Вот и я также…

– Ты была толстой, – с неким злорадством произнес я, вспоминая свой рассказ, – потом похудела, но никто еще не успел…

– Сам вы толстый! Я всегда была такой, какая я есть, честно.

– Ни за что не поверю, – сказал я. – Ты сколько-то месяцев жила с наркомами, тебя накачивали, делали с тобой все, что хотели…

– Ничего они со мной не делали! Они знали, что я люблю одного мужчину. И они относились ко мне, как к святой.

Я боялся не того, что девушка в меня влюблена, а того, что подобное никак не может быть правдой.

– Хватит прелюдий, – сурово сказал я. – Легли трахаться, так давай и приступим.

В самом деле, на миг мне показалось, что Вика сейчас исчезнет или я сам проснусь.

– Если вы мне не верите, – с гневом произнесла она, – то прежде, чем мы начнем… Я типа хочу вам ее показать.

– Кого? – не понял я.

– Мою целку, пока вы ее не порвали!

– Что ж, это и впрямь любопытно.

Она проворно раздвинула ноги, ухватив себя за пятки. Я, с трудом переваливая живот, подкатил и тронул пальцами ее срамные губы. Мне еще никогда в жизни не приходилось быть в такой степени гинекологом. Я осторожно раскрыл этот странный цветок. Девственная плева была на месте. Серповидная, розовая, на треть преграждающая путь в ее влагалище, она смотрела на меня наподобие сморщенного укоризненного глаза.

Дальнейшее произошло на автопилоте: я влизался в цветок, словно шмель, затем, почувствовав на губах обильное увлажнение, набросился на мою Вику, крутя и бросая ее, как циркачку, попутно раздевая, очищая, словно некий экзотический фрукт. В конце концов я полностью сожрал девушку.

Я лежал, глядя на свой живот и думал: полноте, было ли это все на самом деле? Болтался ли надо мной неумолимым маятником Эдгара ее нательный крестик, порой задевая за верхушки деревьев на моей груди? Я ли это тут лежу? И то странное обстоятельство, что тревожило меня, заключалось не столько в том, что я будто бы попал в пространство некой мечты, а в том, что слишком уж все происходящее напоминало какую-то нарочитую нарезку из моих собственных произведений.

Кстати, вот одно из них: вижу его на горизонте.

У меня с детства дурная привычка: брать чистую тетрадь, разворачивать ее вслепую и писать что попало. Затем, при плановом заполнении тетради, поток нового текста переваливает через старый отрывок, как река через порог.

Чувствую пальцами изнанку его на грядущей странице: выдавленные когда-то этой же самой рукой, молодой моей рукой – скульптурные негативы строк.

Мысли из дневника

Мысль № 1

Странное это совпадение, надо заметить. Девочка, которая любила некоего писателя, восхищалась и бредила им, почему-то забрела именно в его дом, поднялась на его этаж, а он, этот писатель, именно в те самые минуты выполз на общественный балкон полюбоваться Венерой. Девочка с Венеры.

Такое совпадение не простили бы мне, пиши я тут не дневник своей жизни, а некий вымышленный роман. Вроде как в «Докторе Живаго»: тут встретились, там мимо окон прошли, свеча горела на столе, а в итоге получаем некую смехотворную вязь пересечений, которые в жизни-то возможны, но прозу превращают в балаган.

Может быть, всё это просто ложь? Тогда реальность встает на свое место. Может быть, девочка и в самом деле попала в какой-то дом, к какому-то писателю, обокрала его, принесла добро главарю банды, а тот смекнул, что тут можно и еще поживиться, да и придумал легенду Штирлица: о любимом с детства писателе, к которому эти точеные ножки сами собой притопали? Смешно. В таком случае, моя бесстрашная разведчица должна была тщательно готовиться, зубрить мои тексты, изучать хорошие манеры, к тому же, быть талантливой актрисой…

Я давно подозреваю эту реальность в некоем притворстве. В жизни происходит что-то такое, чего не может произойти. Впрочем, проверю. История с этой девочкой началась при невозможных обстоятельствах. Если столь же нелепым будет ее конец, то вся моя реальность – вымысел. А конец неизбежен: ведь не вечно же будет длиться роман между семнадцатилетней девчонкой и жирным полувековым боровиком?

Уж не брежу ли я реальностью самой, не сочиняю ли тут просто некий роман? А то, что эти события со мной на самом деле происходят – просто-напросто мне кажется.

Мысль № 2

Когда-то давно я был готов жизнь отдать за свое творчество. Но никто моей жизни не взял: началась перестройка и охотится за диссидентами стало уже не модно.

Мысль № 3

Я был диссидентом в советском обществе, теперь же я – диссидент в человечестве. И нет мне пути в эмиграцию, никуда нет мне пути.

Мысль № 4

В принципе, для меня никогда не была важна не только слава писателя, любовь и восторг поклонников, но даже и публикация вообще. Успех в моем понимании означает создать произведение и убедиться в том, что оно совершенно. Следуя этой логике, мне надо бы уничтожать свои опусы сразу по их окончанию.

Мысль № 5

Пожалуй, мне даже судьбу Кафки повторить не удастся. Ни строчки моей не будет опубликовано, даже посмертно. Жизнь моя заканчивается в эпоху, когда само Слово катастрофически быстро теряет свою прежнюю ценность.

Зачем же мне вообще жить, если весь смысл жизни и заключался лишь в этом кропотливом писеве?

Ответ простой: я живу только до тех пор, пока пишу. Вывод напрашивается сам собой: надо писать и писать, чтобы сохранить эту пакостную жизнь. И тогда я буду жить вечно.

[Начало]

Никогда прежде я не переживал такого ужаса – ни в жизни, ни во сне. Я шел по огромному городу, многоцветному, простершему свои безумно красивые улицы под ослепительно синим небом, под жарким золотым солнцем.

Город был совершенно пуст, что вовсе не характерно для сновидения. Сны всегда полны людей и животных, но тут передо мной выстроилось застывшее, мертвое пространство, сплошь залитое ярким полуденным светом, и появление чудовища только еще ожидалось.

Я помнил, что иду очень давно: несколько часов или даже дней. Первое время я был преисполнен восхищения, любовался туманной глубиной улиц, парадоксальными сочетаниями красок – черного на розовом, розового на золотом.

Со временем что-то стало тревожить меня. Я понял: то, что я вижу, вовсе не было городом, а лишь выглядело как город. Вокруг меня возвышалось все, что угодно, только не здания.

У этих построек не было ни окон, ни дверей. Возможно, это были какие-то скульптуры и обелиски, или гигантские надгробья… Символы… Могильный кенотаф города, красочный муляж, фальшивый, словно блюдо с восковыми фруктами.

Нет, все же я видел и окна, и двери… Но они были каменными, как и всё вокруг. Казалось, будто бы город был целиком вырезан из скалы. И тот, кто сделал его, не знал, как устроены здания, для чего нужны окна и двери.

Но и эта мысль была ложной: фигуры состояли из разных материалов, плавно перетекавших из одного в другой… То, из чего все это вытесали, должно было иметь заранее определенную внутреннюю структуру, чтобы синее стало окном и дверью, а красное – карнизом и крышей. Так вырезают миниатюрные камеи из слоистых камней, выявляя светлые женские головки на темном фоне.

Я трогал и близко рассматривал стены. Они состояли из мраморов и гранитов, гвельфов и гибеллинов, из черного базальта и розового лабрадора.

Каким-то ужасом веяло от этого лабрадора, цветом напоминающего человеческое тело.

Была ложной и мысль о том, что город из камня высечен. Нет, я не видел никаких следов обработки: город рос и развивался сам, из какой-то странной подземной субстанции. Это было похоже на восковые натеки, только всплывающие снизу-вверх и формирующие в итоге целую, ровную свечу.

Почему-то отчетливым было впечатление, что все это именно растет снизу вверх, медленно встает, а не наоборот – растекается из уже готового создания. Только движение было незаметно, будто бы стрелка часов ползет.

Я подумал: а куда и зачем я иду по этим улицам? Почему я иду именно туда? И действительно ли улиц много, и мое пространство разветвляется, и у меня есть выбор, или все это – просто одномерный коридор с ярко раскрашенными декорациями?

Я резко свернул в боковой переулок, но он оказался тупиком. Я свернул еще и еще, но тщетно: все боковые проходы кончались бутафорией: глухими дворами, стенами или скалами, уходящими ввысь.

Один из переулков раскрылся в небольшую площадь, посередине которой стоял кальмар. Этот каменный кальмар, точнее, статуя кальмара, была водружена на невысокую черную плиту, опираясь на нее мощными щупальцами, напоминающими эрегированные фаллосы.

И тут я услышал далекий женский крик… Я понял, что город строится специально для меня, что эта улица – ловушка, и ведет она меня к какой-то своей цели, заранее определенной и страшной. Я шел и все отчетливей слышал крики и стоны истязаемого существа.

Внезапно город кончился входом в туннель. Я увидел просторный зал, щедро освещенный через круглое отверстие в потолке.

Посреди зала женщина лежала на полу. На нее напал огромный черный кальмар, он душил и мучил ее, она громко кричала.

Я бросился вперед, но замер в нескольких шагах, потому что влип во что-то вязкое, слизистое, сильно держащее мое тело на месте. Я не сразу понял, что эта женщина – ты… Я бился в невидимой паутине – в нескольких шагах от места, где ты умирала.

И вдруг ты увидела меня. В твоих глазах стояли слезы боли и отчаянья, твой взгляд умолял, заклинал, приказывал… Ты простерла ко мне руку с дрожащими пальцами…

В этот миг чудовище повернуло голову и тускло посмотрело на меня, выпустив чернильный заряд тошноты и страха, мгновенно выбросивший меня на поверхность реальности, со всем моим позором, бессилием, болью… Я проснулся в ужасе и тоске.

[Конец]

Смутно помню, когда я написал этот рассказ. Если честно: я вовсе его не помню. Судя по почерку – ровный, крупный – это было где-то лет в двадцать пять-семь. После тридцати мой почерк изрядно испортился, измельчал, наклонился, обуглился – от пьянства, что ли? Или просто вместе с моей юностью ушел из меня какой-то другой человек… Ушел, плотно закрыв за собой дверь, не оглянулся на меня.

Мысль № 6

Боже мой, как ясно я помню спину ее, уходящей Аннушки моей! Это было где-то за год до расставания. Мы должны были встретиться в ЦДЛ, я шел от метро. И вдруг увидел ее впереди: в длинной коричневой шали с бахромой, медленно идущей по льду.

Я не стал ее нагонять, а просто двигался за нею, играя в тень. Помню, пришла мне тогда мысль: это репетиция расставания, кадр из будущего.

Я знал, что должен расстаться с нею. Вычеркнуть ее из мой жизни. Я не мог выгнать ее. Я ждал, когда она уйдет сама.

Мысль № 7

Я бы мог сочинять какую-нибудь православную или патриотическую чушь для толстых журналов, или демократическую чушь для других толстых. Мог бы стать жанровым – сочинять, словно какой-то Тюльпанов, мерзкие детективы с пятьюстами слов запаса, женские романы, нон-фикшен какой-нибудь – о том, как стать богатым и счастливым, об одежде, еде и жилье… Возможно, я бы так и делал, если бы не имел постоянного пожизненного дохода.

Впрочем, вру, я и пытаюсь писать жанр, только не для денег, а для души. Проблема в том, что мои фантастические произведения настолько динамичны и остросюжетны, что сами себя пожирают, словно змеи, за хвост, где-то на пятом-шестом авторском листе. Издательства же (к примеру, крупнейшее в стране – «Эксмо») требуют минимум 8 листов. Казалось бы, нет проблемы: составь книгу из двух-трех произведений. Но беда (по-ихнему, по-молодому – «фишка») в том, что в одной книге должно быть одно произведение. Это значит, что нужно налить страниц на сто воды: подробно описывать интерьеры и одежды, гнать бессмысленные диалоги…

Я написал уже пять жанровых повестей или мини-романов, как их можно еще назвать. Ни одно издательство не заинтересовалось. Были такие, что очень хвалили, но сетовали, что объем не в формате и предлагали… Подлить немного воды.

Выходит, что и жанр я также пишу в стол. Кроме того, мои высоколобые коллеги, едва узнав, что я пишу жанр, преисполнились ко мне презрением. Им и в голову не приходит, что жанр можно написать хорошим русским языком. Оригинальный жанр. Читать мою фантастику они отказались. Тупик и пустота.

Мысль № 8

Есть такая теория, что тексты писателям диктует кто-то свыше – когда Бог, когда Дьявол. В моей картине мира такого не может быть, ибо мир устроен наоборот.

Во-первых, никакого дьявола нет, а существует только бог-создатель. Дьявола же придумали люди, чтобы оправдать деяния, которые им не казались божьими.

Во-вторых, он не может ничего диктовать, ибо он не писатель, а читатель. Для того он и создал человечество, чтобы люди писали книги, и читает он их от безмерной, бесконечной скуки и одиночества.

Книги же создает всё человечество, посредством, конечно, отдельных своих представителей, коих мы называем прозаиками или поэтами. Все люди выстраивают длинные, запутанные пищевые цепочки, которые со всех сторон ведут к поэтам, и вся человеческая деятельность так или иначе влияет на поэтов, которые и записывают тексты для него, для Великого Читателя.

Мысль № 9

Порой мне кажется, что текст уже написан, и я всего лишь проявляю его, словно счищаю мокрую бумажку с переводной картинки.

Подобные мысли посещали многих писателей. Иные думали что тексты им начитывает сам господь Бог. Это глупость, конечно. Зачем Богу это нужно, если время существует, и все эти тексты – тоже?

Другое дело, если Бог не писатель, а читатель. Тогда всё встает на свои места. Он и создал нас для того, чтобы мы сочиняли для него тексты.

Но тогда не ясен эффект переводной картинки. Откуда это ощущение? Кто мне диктует и для чего?

Что, если и здесь справедлива теория человек-тело? Что, если я тело, пишущее тексты, в то время как посредством моей руки один Человек диктует эти тексты Другому?

Жизнь за пределом мечты

1

Четыре месяца я не возвращался к этой тетради, более того: вот уже четыре месяца, как я вообще «не брался за перо». Просто не было уже никакой надобности писать. Отчего же я писал всю жизнь – не от того ли, что всегда был элементарно несчастлив?

Сейчас же счастье полностью проглотило меня. Я просыпаюсь утром и думаю: я счастлив. Это, впрочем, и раньше бывало, когда я вставал с постели, предвкушая огромный, значительный день, полный самозабвенной работы, замечательных открытий. Однако, не проходило и нескольких минут, как это ощущение испарялось и начинался обычный будний день писателя, который делает массу открытий, продвигается вперед в нескольких текстах, которых никто, кроме него, не увидит.

Теперь же, едва разлепив глаза, я знаю, что счастлив, что буду счастлив весь этот неторопливо текущий день, и завтра буду счастлив и послезавтра, и через неделю… От подобного состояния, наверно, должно быть стыдно. Мне – ничуть.

Свадьбы как таковой не было: зарегистрировались и всё, выпили со свидетелями и проводили их. Это произошло неделю назад, я только что выкарабкался из запоя, и в нашей жизни ничего не изменилось. Ленка по-прежнему живет на седьмом этаже, приходит два раза в неделю, приносит продукты, трахается, убирается, только теперь – на основании законной супруги.

Я вышел из дома только один лишь раз – на такси до ЗАГСа и обратно. По-прежнему совершаю свои тридцатишаговые прогулки по квартире, с заходом и без. М-да. Традиционная мистификация. Можно теперь подумать, что мистификацией была и предыдущая глава.

Нет больше никакой Ленки. Здесь живет, убирается, готовит и спит Вика – моя молодая жена. Правда, готовить она не умет, все выходит какая-то импровизированная дрянь, но я неприхотлив и неразборчив в еде, меньше всего на свете озабочен вкусом. О чем это я? Опять – в сторону ухожу от главного…

2

Она искренне, самозабвенно любит меня, называет не иначе, как милый, любимый, родной…

– Вот интересно, как там поживает мой любимый? – говорит она, поглаживая меня по жирному волосатому животу.

Впрочем, за эти месяцы я изрядно похудел, и живот стал еще более складчатым. Вика раздобыла кукую-то новомодную диету вкупе с комплексом упражнений. Я вставал на весы и, сцепив руки в замок, покачиваясь, ждал, когда стрелка перестанет дрожать далеко внизу. Плюс камасутра три-пять раз в сутки. Я сбросил одиннадцать килограммов.

– Исстрадался, наверное, мой родной! – говорила она уже в постели, имея ввиду, что уже несколько часов я не входил в нее.

Все это просто чудо какое-то, и я сам в эту реальность не верю, оттого и ее описание хромает, что я как критик и литературовед хорошо понимаю. Ты ведь и тоже не веришь мне, мой гипотетический читатель? Чувствуешь ведь какой-то подвох, паскуда, но никак не можешь сообразить, в чем же он.

Так и вижу тебя, вонючего бомжа, бывшего, например, учителя, который также в юности пописывал, хотел стать профессиональным поэтом, может быть, даже закончил Литературный институт, как и я, слыл гением, а стал преподавать словесность в каком-нибудь лицее, но тебя изгнали за пьянство, потом ты решил поправить свое материальное положение, продать двухкомнатную в центре, купить однокомнатную где-нибудь в Паскудниково, а на разницу жить и жить, но тебя кинули, словно какого-нибудь Жирмудского, и ты оказался на улице, без гроша, отравленный и избитый…

И вот, шебуршишься ты в мусорном контейнере, а там лежит эта тетрадь. И ты суешь ее за пазуху, а ночью, в подвале у трубы отопления, читаешь, потому что словесник все же… Цокаешь языком: и что же он врет? Какая еще девушка? Какая женитьба? Иначе, почему же эта тетрадь оказалась на свалке, ведь его молодая жена так трепетно относилась к его слову… И он член СП. Нет, должна быть комиссия по наследию, достойные похороны, речи соратников…

Поэтому вот и такого – гипотетического, помоечного читателя – у этой тетради также не будет. Я хорошо знаю, кто возглавит комиссию и кто в нее войдет. У этих, до сих пор, как ни странно, любящих меня людей, будет та же проблема, что и у меня: никто не захочет публиковать мои тексты. Пожалуй, мой единственный гипотетический читатель – это просто-напросто Надя Хромова – поэтесса, будущий председатель комиссии.

Ну что ж, Надя. Прости меня за всё.

3

Вчера мы лежали рядышком, изнуренные нашей любовью, после хорошего ужина, отметив полгода нашего законного брака – нет, лишь чаем без сахара с черными сухарями, что есть моя новая диета, снявшая с меня уже четырнадцать кило, и Вика завела разговор обо мне, писателе и человеке.

– Пусть я и люблю тебя как писателя, – сказала она, – но ты для меня прежде всего человек, мужчина.

Не знаю, радоваться или огорчаться этим словам. Муччина – произносила она это слово на свой манер.

– В нашей среде, – сказал я, – среди выпускников Литинститута, было принято любить и ненавидеть друг друга именно за тексты. Да и ты полюбила меня поначалу по той же причине, разве не так?

– Да, – сказала она. – Тогда это было так. Но теперь у меня есть твои губы, глаза и ладони, твой кукух… – при этих словах она поочередно тронула мои губы и глаза, провела кружок по ладони, словно сорока кашу варила, и цепко схватилась, уже не отпуская, за мой, теперь уже совсем мягкий кукух.

– Главный вопрос, – продолжал я, – который мы выясняли друг о друге, еще когда были студентами, был такой: а что он пишет? И если какой-то подонок, ублюдок, избивающий женщин и предающий мужчин, писал прекрасные, лучезарные стихи, то все поступки ему запросто прощались.

– Это можно понять, – сказала она. – Наверное, то, что человек пишет, и есть его душа. Я очень люблю своего мужчину. Он невероятно хороший. Он и сам не понимает, какой он хороший. Думает, бедняга, что плохой.

При этих словах она провела ладошкой по моей, к вечеру уже колючей щеке. У Вики была странная манера говорить со мной обо мне же – но в третьем лице. Иногда я подхватывал и начинал говорить так же.

– Нет, милая. Он очень плохой. Чрезвычайно плохой человек.

– Не смей так говорить о моем любимом! – включилась она в игру, разыгрывая гнев.

– Он, – сказал я, ткнув пальцем себе в волосатую грудь, – потому и перестал общаться с людьми, чтобы не совершать с ними всяких гнусных поступков. Впрочем, в итоге любой поступок оборачивается гнусностью.

– Каким бы он ни был, но я все равно люблю его. Это ужасно, правда? – пробормотала она, уже засыпая, и ее слова вдруг принялись кружиться в моей голове, обрастая многими странными смыслами, будто в них была заключена какая-то тайна.

Я уже и сам проваливался, как вдруг понял…

Вот где заноза. Эти самые слова говорила не та девушка, которая была у меня зимой, а моя литературная героиня. Первые слова, которые она произнесла еще на балконе, едва материализовавшись из кучи грязного тряпья, и потом, рассказывая свою историю. Я сам и придумал эти слова, чтобы придать моей девочке больше шарма. Прямо, как тупой такой, бессильный графоман, который искренне считает, что у персонажей должны быть «речевые характеристики» и, разумеется, изрядно с ними перебарщивает.

Вопрос: почему Вика имеет ту же речхарактеристику, что и выдуманный мною персонаж?

Ответ пришел не сразу: пришлось помучиться, поворочаться в постели, потереться о желанное тело так, что чуть было не решил его немедленно разбудить… Что ж тут думать, черт подери! Я осторожно повернул голову и в полутьме посмотрел на нее, спящую. Просто она тайком прочитала мою тетрадь. Две первых главы моего романа о моей жизни.

В ее прекрасной головке засели слова той, выдуманной Вики. Она стала их употреблять в разговорной речи. Вот и разгадка…

Я стал вспоминать, все, что мог, из своих записей, и, наверное, даже покраснел в темноте. Ведь эту тетрадь я от нее прятал, держал в коробке среди других, старых, она и не видела, что я веду в ней записи. То-то и оно, что я разрешил ей читать мои старые рукописи, сколько ее душеньке угодно. И не сообразил при этом, что как раз меж ними и прячу.

Что же я тут такого написал? Надо бы встать и посмотреть… Но нет сил, слипаются глаза, тело ноет от вечерней гимнастики.

То, что она прочитала о себе, могло показаться ей противным, и сам я тоже – тот, кто это написал. Недаром ведь она не сказала, что читала тетрадь, хотя всегда делилась впечатлениями от того, что раскапывала у меня. А словечко все же усвоила, может – и бессознательно.

Нет, теперь-то я буду прятать эту тетрадь так, что она ее не найдет. Есть у меня одно местечко.

Я пытался заснуть, ворочался, что-то все равно продолжало тревожить меня, словно наспех склеенная разгадка вовсе таковой не была.

4

Не мог уснуть. Осторожно высвободил руку, которую она обнимала ладонями во сне, словно держась за ствол дерева, встал, прошел в кабинет.

Перечитываю и холодею. Да, именно холодею – столь уместно здесь это бульварное слово. И не от того, вовсе, что моя жена прочитала все это о себе.

Дело в том, что псевдо-интеллигентское словцо «Это ужасно, правда?» она употребляла еще до того, как стала моей женой и получила доступ к тетради. Там черным по белому написано, что она сказала «Это ужасно, правда?» – в тот самый первый день, когда пришла ко мне с повинной и принесла компьютер.

Что есть уже никак необъяснимо.

Это все-таки произошло

1

Началось, так сказать. До сих пор я лишь чувствовал все это, предполагал, фантазировал. О словах, о нелепости ее образа. Но вчера я, наконец, поймал реальность с поличным.

Это спустя полтора месяца после предыдущей записи. Интеллигентское словцо оказалось цветочком – вот настоящая ягодка.

Вика любит приводить достаточно длинные цитаты из моих произведений. Это не только благодаря ее феноменальной памяти, но и – попросту из-за любви.

Читать сочинения собственного супруга – одно из ее самых желанных занятий, наряду с постельными (настольными, настульными, напольными…) упражнениями с тем же супругом. Читать, а затем ему же и пересказывать. Впрочем, не то слово: она просто проговаривает их наизусть, затвердив, словно молитвы.

Три дня назад моя Вика привела довольно длинную цитату из рассказа, который я написал еще в юности. Слушал, отдыхая душой: вспомнился 1983-й год, лето его, холодное и ветреное, мертвая моя девушка с химико-технологического, которую я любил тогда, на которой даже хотел жениться… Бросила меня, как многие другие. Я вспомнил, как сидел на кухне, под старой черной лампой, которая сейчас на даче, вместе с прочим хламом тщетно пытается служить опять, в новой своей жизни… Я писал на каких-то синих листах, которые принесла с работы мать. Отец тоже тогда был жив. Я вспомнил и то, как потом, когда девушка, чье имя стояло на титульном листе, бросила меня, я пошел на Сретенский бульвар, и там, в укромном местечке за туалетом, сжег свою рукопись.

Сжег. Это было совершенно четкое воспоминание, словно старое кино, с крошевом дефектов на пленке. Я говорю: «Прощай, Наташа!» – и поджигаю лист. Кладу его на землю и добавляю второй, третий… Вдруг меж липовых стволов прорывается ветер. Листы летят, уже черные, катятся по траве, поигрывая искрами. А Вика продолжает читать, читать с выражением и трепетом – слова рукописи, уничтоженной много лет назад, посвященной женщине, которой уже нет в живых.

Я смотрю на нее с любопытством – теперь уже совершенно новыми глазами. С поличным. Я поймал ее с поличным.

Даже не верится, но это факт. Вика знает наизусть рукопись, которой не могла видеть, поскольку рукопись была изничтожена до ее рождения. Теперь я понимаю, что все мои прошлые попытки оправдать то, что происходит со мной, суть хватание за соломинку. Я тону. Тону в чем-то неизвестном, темном, безмерно большом.

Безумие – прежде всего приходит мысль. Уже несколько месяцев я живу в пространстве какой-то галлюцинации, но не отдаю себе в этом отчета.

Когда оно началось, с чего? Листаю свой дневник и пытаюсь найти отправную точку, тот миг, когда я был еще здоров, и записи соответствовали происходящему.

Вероятно, Вика, в своем первоначальном варианте, все же была. Да, я нашел на общественном балконе девочку с Венеры. Да, я сочинил об этом рассказ, преобразующей мою реальность. Затем написал второй, уже документальный рассказ. Далее, через полгода, снова вернулся к этой тетради и записал текущие события. Может быть, именно в этом месте я и попал в другой, галлюциногенный мир? И что со мной на самом деле происходит сейчас? Может быть, ничего этого нет – ни ноутбука, который принесла Вика, ни Вики самой, а я, например, лежу в больнице, умираю, сознание покидает меня и пытается выстроить новую, желанную реальность. Как в каком-нибудь типичном романе стиля лохотрон: автор не желает сообщать читателю одну незначительную подробность из жизни своего героя, а именно, что герой уже умер и весь этот роман представляет собой его предсмертную галлюцинацию.

М-да… Это совсем другой роман. Я жив, я есть, вот моя тетрадь. Из которой, между прочим, почему-то вырвана страница.

Это уже новый, параллельный сюжет. Кроме Вики, конечно, никто не мог этого сделать. И сделала она это не позднее месяца назад, потому что именно тогда я перепрятал тетрадь. Вопрос: для чего она это сделала?

Странно. В конце очередной страницы запись:

Ну, а что дальше?

Потом рваные остатки у корешка. Наверху следующей страницы я написал:

Вышеизложенное – всего лишь мечты, которые посещают меня всю жизнь, с тех пор как я стал владельцем этого умопомрачительного предмета.

Какого предмета? Что было написано на вырванной странице? Зачем она ее вырвала? На всякий случай отметил это место, может быть, вспомню когда-нибудь.

Или нет. Не хочу недомолвок с нею. Ведь Вика – единственный близкий мне человек. Просто спрошу ее завтра – и о том, и о другом. Почему вырвала страницу и откуда взяла текст сожженного рассказа.

Вспоминается графоман Тюльпанов. Вот же оно. Вот когда все это началось:

«Уходя на свою государственную службу, моя добросовестная сиделка бросила мне на одеяло книжку – роман некоего Виталия Тюльпанова, который я с маниакальным омерзением…»

И почему это я принимаю некие якобы знаки в книгах как должное, будто так на самом деле может быть?

Ведь поначалу я сам предположил, что все это было лишь похмельной галлюцинацией. В таком случае, похмелье явно затянулось, более чем на полгода…

Квартира героя, подробно описанная, как всегда у этих авторов, которые путают прозу со школьным сочинением, слишком уж напоминает мою – не эту, а ту, на Трубной, за аренду которой я и живу, спасибо родителям… Даже не так, не напоминает – этот Тюльпанов просто-напросто описал именно мою квартиру, один в один.

Вот, нахожу это место…

«Пожилой художник обитал на одной из шумных центральных улиц столицы, в старом доме, построенном еще в сталинском стиле. Попав в эту шикарную квартиру, вы сперва оказывались в просторном холле, откуда три двери вели в три обширные комнаты и т. д.»

Вижу какого-то жалкого провинциала, обалдевшего от Москвы, злобного и завистливого, мечтающего о красивой жизни. Который проговаривается, употребляя слова типа «столица» и «шикарный». Который не понимает, что «пожилой художник» – пошленько, а «обитал» – таки вообще омерзительно, плюс еще забывает между слов совершенно лишнее слово…

Гм. Выдуманный номер этой квартиры совпадает с номером моей теперешней. А вот и фрагмент моего телефона – пять цифр подряд – автор приводит сумму гонорара, полученного его злосчастным художником. Художник почему-то мой тезка по отчеству – тоже Васильевич. Женщину, которую он убил и порезал на куски зовут Анна, как мою первую жену… Нет нужды продолжать: иначе придется пересказывать Тюльпанова сплошняком.

Осознав все это, я испытал приступ ярости. Пока разогревался компьютер, я разминал пальцы и шевелил губами, нашептывая будущие гневные слова. Письмо складывалось примерно так:

«Скажи-ка мне, ты, мерзкий графоман, откуда ты знаешь подробности моей жизни, такие, каких не может знать никто, даже моя первая жена? Как, каким таким тайным аппаратом ты проник в мои мысли, мои фантазии?

Первое. Ты, своим ублюдьим языком описываешь мою старую квартиру – так, будто бы бывал в ней.

Второе. Ты в своих часто употребляемых числах, как всегда это вы делаете, чтобы показаться убедительными, приводишь числа, которые знаю только я, которые только для меня имеют значение.

И, наконец, последнее, самое главное. Кто ты такой, ублюдок, если ты живописал мои фантазии, о которых я не рассказывал ни одной живой душе? Фантазии о мясорубке, именно касательно моей первой жены, которая, впрочем, не первая, а именно и есть – жена, поскольку по закону мы не разведены… Правда, я тебе уже рассказывал эту историю…»

Впрочем, это всего лишь мой эмоциональный черновик. Набирая текст из тетради в компьютер, я изрядно смягчил его, примерно так:

«Уважаемый г-н Тюльпанов! Я много думал последние дни о той странной связи, которая существует между нами.

Первое… И т. д. – также более мягко».

Никакого ответа я от г-на Тюльпанова не получил.

2

– На днях моя милая девочка читала мне один мой старый рассказ, – осторожно начал я, когда мы, позанимавшись утренними упражнениями, расслаблено возлежали на нашем брачном ложе.

– Действительно очень хороший рассказ. Зря ты его сжег.

– Это любопытно, – сказал я. – И как же моя шустрая рыбка могла его прочитать, если я его сжег?

– Очень просто. Ты сжег беловую рукопись, а я нашла черновик.

– Вот оно что. А откуда же моя девочка узнала, что я его сжег?

– Да ты сам мне и сказал. Неужто не помнишь?

– Помню, конечно. Это я так, придуриваюсь, извини.

Вот как все просто объяснилось. Старческий маразм и провалы памяти. Теперь второй вопрос, менее существенный:

– А зачем моя киска вырвала страницу из синей тетрадочки?

– Какой тетрадочки?

– Подожди минутку, – сказал я, встал, накинул халат и вышел из спальни.

Тайник мой весьма прост: в туалете на полке, среди прочего хлама, который давно пора выбросить, стоит канистра, по виду наполненная краской. Если отвинтить крышку, то и увидишь старую затвердевшую краску. Реально – это всего лишь верхний, и вправду мертвый слой: когда-то я распорол канистру снизу и вылил жидкую краску для какой-то надобности. Оказалось, что после того, как внутри и снаружи вообще все засохло, дно этой канистры случайно научилось тайным образом открываться, так, что рваная щель с натеками точно вставала на место. В образовавшейся полости я поначалу, еще в эпоху первой жены, хранил письма и фотографии моих добрачных возлюбленных, теперь же старый тайник заработал снова.

– Вот эта тетрадь, – сказал я. – Ты ведь читала ее, правда?

Вика мельком глянула на тетрадь и покачала головой.

– Нет. Впервые вижу.

Я тупо смотрел на свою молодую жену.

– А что там? – поинтересовалась она, и в ее голосе прозвучало искреннее любопытство. – Новая твоя работа? Дашь почитать?

Она протянула руку к тетради, я отдернул ее.

– Это еще очень сыро, – сказал я. – Придется переписывать. Дам, когда закончу.

– Как знаешь, – произнесла моя девочка и принялась отколупывать что-то от своего подбородка.

– Принеси-ка мне этот черновик, – сказал я. – Того, сожженного. Вставай, кстати, уже день давно.

Уединившись с черновиком в кабинете, я стал его внимательно читать. Старый, наивный, несовершенный рассказ. В годы своего начала я еще тешил себя надеждой, что могу пройти той узкой, извилистой тропой, которая отделяет советскую литературу от настоящей, как это сделал, к примеру, Трифонов. Быть искренним и одновременно печататься в толстых журналах.

Это была мягкая, робкая проза, тонко чувствующая, что за каждым ее словом следит начальник – бездарный секретарь Союза, следит глазами младших редакторов, чтобы не дай бог кто написал лучше секретаря. Пишите-то, впрочем, сколько хотите, но вот печатать… Никогда. Иначе его с места попрут, младшенького, а ведь он и сам писатель, кропает там что-то свое, робкое, серое, чтобы, может быть, где-то к старости тиснуть…

То же и сейчас – пупком чувствуют врага. А враг не радуется успехам отечественного бизнеса. Не приветствует нарождающийся матриархат. Не лебезит перед евреями. Не утверждает свободу и демократию.

Тьфу, омерзительно. Я не о том, помоечный мой. Что-то от моего внимания ускользает. Что-то такое в этом тексте есть, содержащее разгадку. Нет, спать, спать…

3

Не дай мне Бог сойти с ума… Вот что он имел в виду: сходит человек с ума, но сам не знает об этом. В последние месяцы я совершил несколько поступков, которые начисто забыл, странных, вредоносных самому себе поступков.

Вчера позвонил в одно крупное издательство, которое, после долгих обнюхиваний, что длились боле года, наконец, решило напечатать мою книгу.

Разумеется, я многажды мог сделать книгу – за свой собственный счет, но это несерьезно. Я профессионал и должен зарабатывать деньги своим трудом, а не платить за это. Пусть даже те гроши, которые сейчас платят литераторам, пусть даже они мне и вовсе ни к чему… Как, интересно, отреагировал бы хирург, если бы ему предложили приплачивать за счастливую возможность вырезать кому-нибудь грыжу?

И вот, наконец, меня взяли, осталось только подписать договор. Звоню редакторше, с которой имел дело, называю себя. Она говорит: я же просила вас, никогда больше не звоните сюда. И бросает трубку.

Я набираю еще раз, она выслушивает мой жалкий лепет и говорит грозно: пить надо меньше. Оказывается, я позвонил ей во время последнего запоя и наговорил чего-то совершенно ужасного, высокомерного, между прочим, наложил запрет на любые мои публикации в этом ничтожном (крупнейшем, все же) издательстве. Я ляпнул было, что это ошибка, что я очень даже не прочь посотрудничать, на что она холодно ответила, что издательство больше во мне совершенно не нуждается.

Меня просто загрызла тоска, когда закончился этот разговор. Захотелось немедленно выпить – много, страшно, чтобы отключиться. Все мои беды от пьянства. По пьяни я в первый раз женился, по пьяни и расстался с женой. Она уехала в Таллинн, в родительский дом, где и была прописана, затем мне по почте пришло уведомление о разводе с предложением заплатить штраф. И тут мои действия также определило пьянство. Я взял нужную сумму, по тем временам немалую, аж двести советских рублей, пошел платить штраф, но по пути завернул в пивную…

Помню, как я стоял тогда у грязной стойки и смотрел через окно на дождь. После третьей кружки у меня появились идеи. Да, именно так у нас, алкоголиков это и называется: появились идеи. Я подумал, а не напиться ли мне сегодня вусмерть, в честь окончательного, законного расставания с моей красавицей? А штраф заплачу как-нибудь потом…

Что я и сделал, и весь этот штраф за три-четыре дня пропил, куролесил по ресторанам, дружил с кем-то, именно тогда мне впервые в жизни и подсыпали клофелин случайные собутыльники, вычистив мои карманы от последних остатков штрафа, который я в итоге так и не заплатил, так и остался разведенным лишь наполовину, а эти мои скоротечные друзья еще украли и мой паспорт, а при получении нового паспортистке было лень проверять, холост я или разведен – так и осталась графа чистой, словно и не было у меня никогда никакой жены.

Страшно подумать, что пьянство часто определяет мою жизнь. Столько возможностей лишился, и вот теперь – еще одна. Ведь эта гадина, редакторша, может брякнуть за табльдотом своим коллегам, что есть на свете такой Бобчинский, с ним лучше вообще не связываться. И красный свет мне по всем издательствам, навсегда.

Более того, в невменяемом состоянии я, оказывается, потребовал снять мои публикации с нескольких сайтов в мировой паутине: копии писем у меня сохранились. Хамские, гнусные письма. Что мне взбрело в голову? Я писал что-то вроде: не могу больше терпеть, что мои тексты висят на вашем поганом портале, рядом с этими погаными авторами и т. д.

С ужасом подумал: а не стер ли я и свой собственный сайт? Нет, на месте. Посмотрел свою страницу на Прозе. ру: тоже цела. Что-то со мной происходит вовсе несусветное, если я уничтожаю то, чем больше всего на свете дорожу, смысл и причину самой своей жизни.

На кухонном балконе – горелые ошметки. Спросил Вику.

– Ты сжег там какую-то свою рукопись, – сказала она, стараясь имитировать равнодушный тон.

Да, она сердится, конечно: и на сам факт запоя, и на то, что я сжег рукопись.

– Интересно, что такое я сжег? – пробормотал я, поворошив носком тапочка ошметки.

– Да тот самый рассказ. Который уже и так сжег однажды, давно.

– Один? – спросил я оценивая количество праха.

– Похоже, что да, – ответила Вика.

– Ну, туда ему и дорога, наконец, – сказал я, уныло соображая, что с этим рассказом все же было что-то не так. – Слушай, а почитай мне из него опять. В последний раз…

– Да сколько угодно, – сказала моя молодая жена, устроилась поудобнее у меня в ногах и приступила к чтению.

Я слушал и страшная правда, наконец, полностью открылась мне.

Вика читала не тот рассказ, который я сжег на балконе, не черновик, а именно другой, старый, который я сжег на бульваре много лет назад. Я не мог не узнать свою характерную правку, благо, что перечитывал недавно черновик. В юности я много менял в уже написанных словах, сейчас пишу сразу набело, уже давно. Вот почему мне не очень-то и нужен компьютер…

Мысли мои путаются. Нет у меня никакой Вики. И меня самого, может быть нет. Нет больше ничего.

4

Впрочем, пустая риторика моя последняя запись. Вика, которой якобы нет, проделала титаническую работу: после всей этой катавасии с аутодафе она привела в порядок, систематизировала старые рукописи: получилось тринадцать больших картонных коробок – такие используют для фасовки продуктов. Вика и взяла все эти коробки в ближайшем магазине, где уже не только сменились кобылы кавказца, которые читали мой великий роман, рыгая и пердя от каждой его строки, но и самого кавказца вытеснил дагестанец. На коробках наклеены этикетки – чай, крупа, на одной даже – водка «Кристалл».

Коробки переполнены старыми тетрадями, папками для бумаг, одна – целиком с дискетами и CD-дисками. Мы вызвали машину и отвезли груз на дачу.

Это не значит, что я стал выезжать – просто съездил один раз на дачу и всё. Там, разумеется, разруха, паутина и пыль, на подоконнике валяются мертвые осы. Мы поставили коробки посередине веранды, создав пародию на пирамиду Джосера, и сразу, не раздеваясь, зачем-то трахнулись на них, пока шофер прилежно сидел в машине. Я крутил вторую жену на своих рукописях – то синюю, то желтую от цветных стекол веранды, и видел призрака самого себя, имеющего в той же комнате первую и многих других, незамужних – розовых, зеленых и фиолетовых.

Впрочем, это плохо, что сейчас всё, что я написал, находится в одном месте. Если случится пожар, что от меня останется – только мой сайт и страничка на Прозе. ру? Но там опубликована десятая часть написанного за последние пятнадцать лет. Прошлые публикации – у кого-то на руках или в библиотеках. А в общественных читальнях раз в несколько лет списывают книги и сдают в макулатуру.

Кроме своей чисто технической ценности – как собственно тексты, мои старые рукописи имеют для меня душераздирающий сакральный смысл. Возможно, они представляют даже и какую-то будущую стоимость: допустим, я стану посмертно знаменитым, как Винсент – сколько тогда будет стоить каждая страница, исписанная этой рукой, исчерченная ромбиками по углам? Впрочем, нет у меня наследников и некому завещать эти гипотетические миллионы. В тот день впервые, в машине обратно, с головой молодой жены на плече, я отчетливо подумал: а не завести ли мне ребенка?

Первая жена категорически не хотела детей, ей и меня удалось убедить в том, что мы, писатели, должны жертвовать во имя своего искусства. На самом деле, на искусство ей было наплевать: в течение года после свадьбы она вообще не садилась за стол, ее даже чуть было не поперли из Литинститута за то, что не смогла представить очередную подборку переводов к семинару. Скорее всего, свадьба для этой женщины стала тупиком, концом пути. Все ее потуги к стихосложению имели одну подоплеку: выставить себя образцовым товаром на рынке невест, обрести личное счастье. Я ее прекрасно понимаю, поскольку и сам отчасти такой же. До самого последнего дня, что мы провели в одной комнате – сначала в общаге, потом в квартире родителей, потом – в этой квартире, я ничего нового не писал – лишь редактировал прежние тексты, занялся какой-то ерундой: стал издавать рукописный журнал, устроился работать руководителем лито, обучая творчеству десяток безнадежных графоманов, и отдавал этому много времени, даже с энтузиазмом… И только в тот день, когда она окончательно ушла, вернее, на другое утро, проснувшись, наконец, в своей постели один, я подбежал к столу прямо в пижаме, раскрыл давно брошенную тетрадь и принялся строчить, строчить, строчить – пока усталость и остервенение не смежили мои веки.

Теперь же у меня другой уровень полета: я не жду вдохновения, не страдаю, когда его нет, а просто культивирую его, спокойно, свободно и профессионально, как скрипач настраивает инструмент. И никакая Вика не мешает мне.

Масса свободного времени. Я пишу быстро и легко, сразу набело, будто записываю нечто, уже сказанное. Не пора ли завести наследника, пусть и на склоне лет? И тогда все эти истрепанные рукописи приобретут совершенно иной, новый смысл… Парень просто продаст их потом на аукционе.

Надо бы сказать моей девочке. Пересортировать, что-то вернуть домой, самое важное. Записать специальный, я бы сказал – золотой диск и положить его в банковскую ячейку. Так-то оно будет вернее. Полное собрание сочинений. Посмертное. Как Хемингуэй. И насчет наследника также с нею поговорить.

5

Я думал об этом всю дорогу, пока мы ехали обратно, молча сидя на заднем сиденье машины, с Викиной спящей головой на плече. Девочка вырубилась, утомленная любовью.

В сущности, мое нынешнее затворничество началось именно там, на даче. Много лет назад, еще при Аннушке, я провел несколько дней в Переделкине, в гостях у одного литературоведа и философа. Этот человек старше меня на четверть века, безо всякого преувеличения он – один из выдающихся умов современности. Приехал я к нему на один день, но как-то завис на почве пьянки и мы просидели лицом к лицу почти неделю, беспрерывно разговаривая за бутылкой коньяка, который у нас стоял в ящике на расстоянии вытянутой руки, а ящик сей прислали прославленному деятелю отечественной культуры из уж не помню какой бывшей союзной республики.

Иногда на огонек, на коньячок заходили обитали писательского посада – знаменитые, яркие личности преклонного возраста. Любой другой на моем месте многое бы отдал за право побыть в подобной компании. Сверстники потом долго расспрашивали, о чем это со мной говорили старики, о чем они говорили между собой. Кто-то даже упрашивал меня написать мемуарчик для интернета.

Отдыхать и ломаться после такой интоксикации я отправился на дачу, где прожил неделю в полной тишине и бессловесности, собирая по крупицам то золото человеческого общения, что я намыл в переделкинском ручье.

Общие выводы меня ошеломили. Сравнивая неделю в Переделкине и неделю на даче, неделю общения с выдающимися людьми, седобородыми аксакалистыми писаками, и неделю одиночества, в продолжение которой перед моими глазами не промелькнуло ни одного человеческого лица, я пришел к выводу, что одиночество мне не только дороже, но и интереснее.

Зимой жить на даче невозможно: маленькая чугунная печка греет, пока горят дрова, да и садовый дом на столбиках, построенный руками моего отца, насквозь продувается ветром. Летом здесь жить также проблематично, но по другой причине: со всех сторон снуют и галдят соседи, мельтешат, словно рыбки пираньи, а наши миниатюрные шесть соток всего-то двадцать метров шириной и, стоя посередине своего участка, ты видишь каждую морщинку на лице этих пенсионеров.

Тетя Лампа, как я ее называл в детстве, все время стояла кверху задом, дергая, дергая и дергая сорняки – это с востока. Дядя Гриб на западе: каждое утро, уже вернувшись со своей тихой охоты, сидел широкой спиной ко мне – также в метре от моего прозрачного забора и чистил грибы, тонким голосом безумца разговаривая с ними, то лаская, то уничтожая словами мертвые грибные тела. На юге жил ублюдок, милиционер в отставке, у которого был чрезвычайно мерзкий голос: именно таким голосом и говорят менты, особенно через свой ментовский рупор. У этого Жоры была жена, которая почему-то тоже гундосила, будто бы они специально выбрали друг друга, скажем, при помощи службы знакомств по телефону. Шучу, конечно: не было в те далекие годы, когда брачевались эти придурки, никаких таких служб. Жору и его жену я практически не видел, они отгородились высокой теплицей, где, за мутной полиэтиленовой пленкой мелькали их косолапые призраки, но мне с лихвой хватало и голосов.

Бывают люди с красивыми, зычными голосами, они любят демонстрировать их, имея на то полное право. Но вот загадка: почему эти двое, с бесконечно гнусными голосами муж и жена, непрестанно говорили и говорили, а если сказать было нечего, то начинали распевать хором какие-то ужасные блатные песни?

На севере – не вплотную, но через улицу – поселился Ильдус, но это отдельная душераздирающая история.

Единственно возможное время, когда я мог спокойно существовать на даче, было осенью и весной. Точно первого сентября исчезали школьники: я уже не слышал их матерных разговоров, которые до глубокой ночи доносились с местного Бродвея, что пролегал от меня через участок, сразу за домом, где жила Лампа. В сентябре наступал пик активности Гриба: он ходил в лес каждое утро и, соответственно, с громким удовольствием чистил грибы в течение всего дня. Ментовская семья (я не сразу узнал, что и жена до выхода на пенсию была ментярой – служила регулировщицей на московских перекрестках) гундосила до середины октября, затем наступал аут.

В принципе, я могу работать при любом шуме, а некоторые звуки даже несут вдохновение, как, например, дождь и гроза, и ветер в листьях. Единственное, что напрочь лишает меня писательской способности – это словесный фон, чье-то полуразборчивое бормотание: будь то работающее радио, где какая-нибудь юная уродина исходит словесным поносом в паузах средь не менее говняных эстрадных песен, чьи тексты состоят из маниакального повторения одних и тех же умопомрачительных слов, из намеренно неточных (это современный стиль, произошедший от любительских сочинений уголовников) рифм, вроде «одна – судьба» или трепотня соседей, которые помногу раз за день подходят к прозрачным заборам (именно для этого и натянутым из невидимой сетки рабица) и стоят, раскачиваясь взад-вперед, чтобы отправить друг другу важнейшие, необходимейшие слова – о погоде и видах на урожай, либо русский мат гастарбайтеров[1], разреженный потоком гортанной тюркской речи…

Я научился глушить весь этот ворчливый эфир музыкой: купил плеер и сросся с наушниками, как пятнадцатилетний, но музыка срабатывала не всякая – песни, где были слова, отвлекали, что русские, что английские, да и любдругъязчные, поскольку во всех языках есть какие-то знакомые слова. Классика подходила только самая легкая и давно любимая – Чайковский, Бетховен, Бах… Часто я жил под прикрытием природных шумов далеких водопадов и морей планеты.

Все это было прекрасно, плодотворно и болдински, пока не появился Ильдус. Несколько лет после смерти родителей я встречал в своем загородном владении весну и провожал осень, не расставаясь с очередной амбарной тетрадью (а такие большие, а-четвертого формата тетради я использую потому, что пишу широко и размашисто, крупным, красивым почерком, ясным, словно типографская печать) ни в саду, ни в туалете, ни в постели… Осенью и весной поселок был пуст, нераспустившаяся или облетевшая листва оголяла его конструкцию, саму его рукодельную сущность: я часто гулял длинными прямыми улицами, наблюдая изнанку человеческой жизни – самые дальние, потайные уголки садов, а также, что не менее удивляло и радовало – секреты мастерства правообладателей: ведь все эти двести га территории, эти почти три тысячи дач, были обустроены самыми обыкновенными людьми, которые, строя, и учились строить.

С десяток семей укоренилось тут на ПМЖ – утеплили дома и поставили печи, русские и голландские; это была своеобразная деревенька москвичей, образовавшаяся близ главных ворот, где дежурила охрана и работал магазин. Там было не страшно.

Остальное пространство пустовало: некоторые дачники наезжали по выходным, но без ночевок, боялись, как думали, злых разбойников, лихих людей, беглых зеков и солдат, но на самом деле – одиночества.

Вот что здесь разливалось полной мерой, затопляло улицы и проспекты, шелестело ветром, гремело листами кровель, звенело тишиной. Лежа в моем тонкостенном домике, при остывающей печке, я всем своим телом, завернутым в толстое бабушкино одеяло, ощущал глубокую пустоту вокруг. Я точно знал, что ближайший человек находится сейчас где-то в пятистах метрах, у ворот поселка.

При жизни родителей я редко бывал здесь: просто совесть мешала. Я не помогал отцу строить, матери – возделывать землю. Сидеть где-то в углу сада с тетрадкой на коленях, слушая, как отец стучит молотком в доме и видя среди листвы, как мать серпом срезает сорную траву (тоже, в сущности, тетя Лампа) – такое удовольствие не по карману моей душе.

В юности я воровал из отцовского стола ключи и приезжал сюда с какой-нибудь девицей, либо с приятелем – всласть разбухаться. Тогда меня еще волновало общение с людьми, бесконечные споры, в которых, казалось, и вправду рождается истина, хотя, как убедила жизнь, это одно из афористических заблуждений. Общение, конечно, я предпочитал только на двоих, уже тогда понимая бессмысленность какого-то застольного разговора, хотя теперь полет моей собственной мысли, мое углубленное творчество представляют для меня гораздо больший интерес, нежели разговор с кем бы то ни было.

Прекрасное было время – несбывшихся надежд, мое личное время и время для страны вообще. Когда мы шли этим длинным полем, волнуясь от близкой радости – либо пошагово целуясь с девушкой, либо размахивая руками с приятелем… Труднее всего было потом замести следы, оставить предметы на своих местах, чтобы родители не могли увидеть здесь моего призрака, который поднимает над столом стакан или крутит в их супружеской постели тело.

Отец, конечно, просто бы дал мне ключи, попроси я об этом, да и такое бывало: как-то я заявил, что хочу поехать сюда с Аннушкой, тогда еще не женой и даже не невестой, и ключи были мне с радостью отданы, ведь строил-то он этот дом, как искренне думал, для меня, хотя, в глубине своей, наверное, все же понимал, что строил лишь для того, чтобы строить, почему и длилась эта стройка более двадцати лет, а когда был прибит последний гвоздь, отец умер, как Ковалевский со своей башней, а мать и года не прожила после, ибо ей также стало нечего делать, ведь жила она только для отца.

Мы ж с Аннушкой не смогли распорядиться этим владением достойно: она изнывала от скуки без своих московских подруг, а я не мог работать, когда где-то в нескольких метрах за стеной изнывала от скуки моя сука. Затем я стал приезжать сюда один, в сущности, убегая от Аннушки, но и это вскоре кончилось, благодаря все тому же Ильдусу, а возможно – и Аннушке самой.

Ильдус купил дачу напротив, через улицу от моей, в самом начале ублюдизации – у пенсионеров, которые ее построили собственными руками, дощечка к дощечке, но были вынуждены продать за бесценок свое жалкое творение, которое новый владелец немедленно сломал, воздвигнув за одно лето трудом тогдашних так называемых кооператоров типичный набор нувориша: отапливаемый дом, баню и беседку.

Ильдус был каким-то шулером на автобазе и ему удалось урвать от социализма кусок, достаточный, чтобы все это оплатить перед самым выходом на пенсию. Бедняга старался для своих детей, которых у него было двое, мальчик и девочка – чтобы была у них красивая, вместительная и комфортабельная дача. Когда мальчик и девочка выросли, они выгнали Ильдуса из московской квартиры, поскольку привели туда мужчину и женщину. Старик был вынужден доживать свой век в возведенном им доме, в одиночестве и пьяном угаре.

Одиночества этот заяц совершенно не выносил, а пьяный угар настолько способствовал общению, что он довольно быстро подружился со всеми соседями, исключая, разумеется, меня. Впрочем, на эту тему он продержался недолго. Как-то раз, переболтав с утра с троими дачниками, чьи участки прямо граничили с евойным, он перебежал улицу и принялся колотить в мою калитку. В отличие от прочих жителей, к кому можно было просто зайти, скинув щеколду, я ставил на калитку изнутри замок, чтобы сделать свою землю частью дома, а не улицы. Отец в свое время не мог решиться на такой шаг: возможно, и хотел, но боялся, что соседи подумают о нем плохо. Я же, напротив, желал, чтобы обо мне думали плохо, недолюбливали меня, чурались и в результате – не приставали с разговорами. Все к этому были уже приучены, только Ильдус, новенький в наших краях, не знал заведенного мною порядка. До тех пор мы с ним ни разу не общались: если я выходил за пределы своих владений и встречал его, то лишь тихо и любезно здоровался, не замедляя движения.

На этот раз ему удалось меня поймать, правда, он понятия не имел, что на самом деле произошло: просто вышел сосед (то есть, я) и на предложение с ним выпить не отказался, что выглядело для этого человека вполне естественным. На самом же деле, я уже давно разработал стратегию борьбы с ним, не раз репетировал, что и как ему скажу, когда он придет – вежливо, мягко, но решительно пресеку все дальнейшие контакты, все до единого, поскольку мне не хотелось скармливать очередному пожирателю времени ни минуты моей жизни. Увы, невдомек ему было, что в это самое утро я, как назло, изнывал от похмелья настолько, что и помыслить не мог тащить свою тушу в магазин, полкилометра гнать ее, стегая то длинной, то короткой плетью, забегая вперед, иногда подпрыгивая и паря над нею, шепча ей в уши ласковые слова: ну, пожалуйста, туша! Иди, Веничка! Еще пятьдесят шагов, совсем чуть-чуть общения с чувыдрой и тут же, вот уже по этой самой дорожке ты будешь идти обратно, и не просто идти, а посасывая из горлышка крепкое пиво, и внутри тебя будет разливаться ершистое тепло…

– А мне говорили, что ты нелюдимый, – весело сказал Ильдус, когда я поднял и опрокинул первый стакан его водки.

Едва приняв халявное тепло соседа, я уже пожалел, что согласился пойти на контакт. Ильдус был невыносимо скучным, что называется – хороший мужик, хороший парень. Настоящий мужчина. Настоящий человек. Никогда не подведет.

В советское время, когда война была еще не в столь далеком прошлом, о таких как Ильдус говорили: я бы с ним в разведку пошел, впрочем, плохо представляя, что такое разведка, и уж совершенно точно будучи уверенным, что никогда, никто, ни в какую разведку ходить не будет. Примечательно, что как раз один из тех, о которых так принято говорить, приплетая разведку – мой лучший друг Митька, к счастью, навсегда исчезнувший из моей жизни – как-то в детстве мне заявил:

– Вот начнется война, я тебя первого в спину застрелю.

Сидя на кухне хорошего мужика, такого же урода, что и Митька, урча удовлетворенным животом, я отчаянно соображал, что он поймал меня, как ловят самку в период течки: дала один раз, даст и другой. Теперь у него на эту самку безусловные права. Теперь можно звонить ей в любое время дня и ночи. Заваливать с портвейном, бодаясь бутылками в дверях.

Водка придала мне сил, наглости и отваги. Не дожидаясь окончания бутылки, чтобы уж совсем не ввергать Ильдуса в панику, я встал и произнес речь. Я сказал, что действительно являюсь чрезвычайно нелюдимым человеком, что пил сейчас исключительно ради знакомства, пил первый и последний раз, что я много и постоянно работаю, что приезжаю на дачу исключительно в поисках тишины и покоя, и впредь прошу не тревожить меня. Кроме того, я не считаю эту водку угощением, а себя – обязанным отвечать на него. Посему, вот тебе, Ильдус, деньги за выпитое зелье.

Я вручил ошарашенному соседу сторублевую бумажку и поспешно покинул его, а сам, не заходя домой, кинулся в магазин, к чувыдрам, общение с которыми теперь, после выпитой дозы, мог успешно вынести.

Тот день стал для меня началом кошмара. Я заплатил собутыльнику за свою долю, отлично зная, в какой мучительный попаду круг, если позволю себя угостить. Теоретически это даже не круг, а спираль, неминуемо стремящаяся к одной точке – к смерти. Я просто выкупил свой следующий шаг – мрачную обязанность явиться с бутылкой к нему. На третий раз тостирующим станет опять он, и так далее, именно до самой смерти. Это еще одна из причин, почему я разорвал отношения с людьми, в данном случае, с пьющими мужиками. Каждая из этих искренних дружб лежит в начале спирали, и все они сходятся в одной точке, впиваются в тебя со всех сторон, будто ты старый диван, из которого торчат пружины.

Нельзя жить в обществе и быть свободным от общества, как один исторический урод повторил за другим. Речение, конечно, справедливо. Единственный способ стать свободным от общества – это не жить в обществе. Оказалось, что в финальной части жизни общество стало мне совершенно безынтересно.

Само общение с людьми, болтовня не доставляет мне ни малейшего удовольствия. Никакого интереса не вызывает бытие общества, его вопросы и новости. Я не читаю газет, по телевизору смотрю только кино (предварительно записывая на видео, чтобы проматывать рекламу), никак не могу вспомнить, как зовут президента США, да и как выглядит наш, увидел лишь случайно, когда видеомагнитофон, полуавтоматически хватающий из эфира фильм и выставленный с упреждением, подсунул мне какую-то маниакальную рожу, из речи которой я понял, что это и есть наш недавно «избранный» президент.

Реальность мне давно безразлична, даже погода на улице уже не имеет никакого смысла: я одинаково рад любому природному явлению, поскольку наблюдаю его исключительно из окна.

Когда я еще выходил наружу, подолгу бродил по Тимирязевскому парку, непогода мне была ближе, чем погода: на аллеях немного людей, а порой – в двадцатиградусный мороз или под летним ливнем – аллеи совершенно пусты, прекрасные, бесконечные, словно зеркальные коридоры, в конце которых не маячит какая-нибудь дохленькая фигурка. Осенью безлюдны улицы и проспекты дачного поселка. Проспекты шире, укреплены гравием, на проспекты не выходят калитки участков. Улицы устроены перпендикулярно проспектам, они земляные, травянистые, и все это было пустым поздней осенью и зимой – прекрасный, кристально застывший мир…

Если бы не Ильдус. Я приходил в ужас от самого его существования: пусть он больше не пытался наладить со мной контакт, но намеревался всю зиму жить в нескольких десятках метрах от меня, зияя досадной прорехой в белой простыне моего одиночества. Более того, не надо быть писателем, чтобы гениально предвидеть: рано или поздно, когда все соседи съедут, он снова прилипнет ко мне.

Так и вышло. Раз утром он загремел у калитки: подойдя к забору со своей стороны, я с изумлением увидел взъерошенного соседа, который колотил молотком о сковороду.

В этот момент я просто желал его убить. Схватить его за волосы и бить головой о столб, пока он не умрет. Бешенство охватило меня.

Это было прекрасное солнечное утро. Я проснулся, почувствовав себя полностью выспавшимся, полным свежих сил. На столе лежала тетрадь, одна ее страница встала флажком, несмотря на то, что вчера, отваливаясь от стола, измученный донельзя, я припечатал и пригладил ее ладонью. Воздух, потревоженный в комнате моим телом, привел в трепет эту чистую страницу, готовую принять решительный, оплодотворяющий нажим карандаша. Чашка кофе – медленно, маленькими горячими глотками, взгляд в сад сквозь цветные стекла веранды, с короткой паузой на блике круглого графина, что несколько лет пузился на подоконнике нетронутым… Многим ли в мире ведомо это сладостное предчувствие полного рабочего дня? Предчувствие тех неповторимых сущностей, которые будут сотворены сегодня. Тех странных сущностей, которые не сделает больше ни один человек на планете.

Я беру карандаш, отмечаю его твердую остроту: вчера, незадолго до своего отвала заточил его ножом – вот тут, на листе, завернулась крохотная зеленая стружка… Я сдуваю ее, я держу карандаш на весу, глядя поверх острия на мой разноцветный сад, и в этот самый момент раздаются удары молотка в сковороду и низкие носовые окрики:

– Николай! Коля! Ну, Николай же! Спишь, что ли? Эй!

Я надел шляпу и вышел. В байковом халате до пят и в шляпе я выглядел серьезно и угрожающе – для того и шляпа. К тому времени Ильдус уже сильнее распалился, словно джинн в бутылке.

– Колян, бля! – уже так именовал он меня, похмельно воображая меня своим корешом. – Я уж тут подыхаю один с тоски.

Однако, увидев шляпу, неожиданно разгладился.

– Я уж и не знаю что делать! – говорил он с искренним возмущением, плюс малая толика фальшивого недоумения. – То ли «скорую» вызывать? Кричу – не отвечаешь. На участке тебя не видно. А калитка изнутри закрыта. Что с тобой, Николай? Заболел? С похмелья? У меня выпить есть.

– Сковорода зачем? – деловито спросил подошедший я.

– Так это… Калитка деревянная, гнилая. Не постучишь…

– Значит так, – сказал я с интонацией глубокого зачина. – Пить я сегодня не желаю. Много работы, извини. Роман надо в среду сдавать (Так сказал бы какой-нибудь преуспевающий Тюльпанов). В следующую среду, на той неделе, – добавил я, ужаснувшись, что Ильдус придет снова, в ближайший четверг.

Мое заявление обезоружило соседа: ведь единственным его козырем была припасенная водка.

– Как это – не желаешь? – очень недоуменно произнес он и тут же сделал вывод, как всегда такого рода люди, навесил на меня мгновенный ярлык: – Не наш человек.

– Ну, ваш или не ваш – не важно, – сказал я, по утренней инерции превратив устную речь в красивое письменное созвучие. – Нет у меня времени на разговоры.

– Так, – зловеще прохрипел Ильдус. – Не хочешь, значит, со мной разговаривать.

– Не хочу, – спокойно сказал я.

– Писатель, значит… – пробормотал он, когда я уже шел по тропинке к дому, покачивая моей шляпой.

– У-у, писатель! – вдруг взревел он. – Да что ты такого напишешь? Что ты такого узнаешь, если не будешь якшаться с людьми? – продолжал он причитать, когда я, развевая полами халата, двигался вдоль стены моего дома.

– Говно ты, а не писатель, – констатировал он, скорее, уже для себя, когда коричневая пола моего халата скрылась за углом.

Меня трясло. Мое лицо было искажено болью до зубовного скрежета. Таковым я его и увидел в зеркале. Это не было уязвленным самолюбием или каким-либо другим человеческим чувством. Я просто жалел о том, что растратил эмоции зря, и плакал теперь мой солнечный рабочий день.

Вот интересно, если представить себе утро Пушкина в разгар болдинской осени. Разминает пальцы, очиняет гусиное перо. Выкуривает пахитосу над листом, пепел падает на нетронутую белизну, он смахивает его тылом ладони. Рисует изящную головку в верхнем правом углу. И вдруг одним длинным махом вылетает строка:

Я помню чудное мгновенье…

За каждым словом – ряд синонимов и сходных значений, уходящих за горизонт, словно рельсы. Те, слова, что уже встали на место, на самом деле – конечный результат деятельности сложнейшей творческой машины. То же – вереница рифм от последнего слова строки, и одна из них, может быть, потянет за собой смысл, который пока и не ясен: какое мгновенье? мгновенье чего? Нарисованная головка напоминает кого-то… Аннушка Керн? Неужто эти стихи будут о ней? Еще минута и потекут свободно… Ну чу! Скрип коляски. Храп лошади. Чей-то провинциальный говорок за окном.

Приехал сосед. Чванливый невежда. Очень веселый, эдакий балагур. Сашка швыряет перо на стол, веер мельчайших чернильных капель ложится на лист… Выпили различных наливок, смакуя каждую особо. Осенний день короток, гость отъехал уже в темноте, долго маячил на вьющемся проселке масляный фонарь. При свече сочинять не хочется, столько теней притаилось по углам, в голове шумит, кулак стремится подавить зевоту…

Наутро глянул на лист. Что за мгновенье? Мгновенье – чего? Вроде рифмовалось вдохновенье, и это должны были быть стихи о творчестве. Вздор. К чему писать о творчестве? Женская головка напоминает кого-то… Натали? Нет. Лист скомкан, летит в корзину. Читатель этих строк волен воспользоваться машиной времени, подстеречь на проселке чванливого соседа и с облегчением опустить топор на его седеющую голову. С чистой совестью – топор. И тогда в новой реальности вновь зазвучит потерянное было стихотворение…

Я не питал ни малейших отрицательных чувств к Ильдусу: этот тип просто мешал мне работать, а следовательно – жить, мешал появиться на свет моим текстам и, словно зубастый доктор, делал мне какой-то перманентный аборт. В моей голове не зрело никаких убийственных планов, просто один раз его, как говорят ублюдки, угораздило оказаться не в том месте и не в то время.

В один из непогожих понедельников поздней осени на дороге, ведущей от подмосковной станции N к дачному поселку, затерянному среди чахлых заброшенных полей, появилась фигурка одинокого путника. Это был я. Я приехал на дачу. Я всегда выбирал понедельник для заезда, ибо с пятницы по воскресенье в поселке все же обретаются какие-то неутомимые садоводы. Нивы были сжаты, а рощи голы; я шел со станции, в тусклом осеннем свете под невидимым дождем разворачивалась панорама чахлых заброшенных полей. В местном хозяйственном магазине я купил черный колун на длинной березовой ручке и нес его на плече, а за плечами болтался легкий рюкзачок – две чистых тетради, мелочи всякие да еда на вечер. Завтра схожу в магазин и затарюсь уже основательно, несмотря на здешнюю дороговизну. Не люблю таскать тяжести – лучше уж переплатить.

Впереди, в дождевом тумане маячила фигура, я решил обогнать пешехода, ибо смущало меня постороннее присутствие на моей одинокой тропе. Далекий пешеход хорош на картинах Ван Гога – не в реальном поле зрения.

Я ускорил шаг, бодро перекинув колун с плеча на плечо. Это была железная чушка массой четыре килограмма, как значилось в инструкции. В тот год я заготовил три кубометра березовых дров, уже наколотых, как утверждала фирма, доставившая мне их на «газели», но это были частично слова, ибо поленья оказались слишком толстые и требовали дополнительного подкалывания, для чего и потребовался черный инструмент.

Человеческая фигурка медленно увеличивалась в размерах, по мере того как я нагонял идущего, и в итоге превратилась в моего соседа. Ильдус шел, бережно неся на локте хозяйственную сумку древнего образца – вероятно, наследие прежних владельцев дачи, трудолюбивых стариков. Как я выяснил после, Ильдус купил две бутылки простой водки, две банки кильки в томате, две – зеленого горошка, и хлеба – также два белых батона. Каждой твари по паре. На станцию он, как я полагаю, ходил для того, чтобы сэкономить деньги, ибо там все было дешевле, нежели в дачном магазине. В бумажнике Ильдуса оставалось совсем немного денег, их я преспокойно переместил в свой. Еду я выбросил в канаву уже на другой станции, по одному предмету направо и налево, размахивая рукой, как сеятель. Колун утопил в деревенском пруду там же.

Я никогда не был в этом живописном месте и прогулялся по окрестностям, с искренним любопытством оглядываясь вокруг и высоко задирая голову, как американский турист. От места, где я спихнул с дороги тело Ильдуса, мне пришлось вернуться обратно и сесть в первую попавшуюся электричку. Навязчивая идея, что менты вызовут собаку, какую-нибудь языкастую серую Ральфу, заставила меня заметать следы. По хорошему, я не должен был в этот день продолжать свой путь на дачу, но дома оставалась Аннушка, и мое возвращение было невозможным. Разумеется, никому не придет в голову связать труп, найденный где-то далеко на дороге, с моим именем. Не может быть такого мотива: человек докучал соседу, бурчал на улочке перед его домом, звал его бухать и был за это убит.

Нонсенс. Свалят на бомжей или деревенских пацанов, которые позарились на его водку и консервы. Никто не подумает на меня. Кроме Аннушки. Поэтому-то мне и пришлось вернуться на станцию. На дачу я прошел другой дорогой.

В тот день я был вынужден устроить себе выходной: в последний раз Ильдус отобрал у меня кусочек текста. Я пил его водку и смотрел на крышу его дома из окна. Дойдя до середины второй бутылки, уснул, а проснувшись, не сразу вспомнил, что теперь свободен и снова могу спокойно работать на собственной даче. От бывшего мента Жоры никакой угрозы не может быть, хотя в последнее время они и спелись с покойным – вместе бегали, нажравшись, мимо моей калитки, орали блатные песни, дразнились, словно малые дети.

– Вот ты, например, – говорил долговязый Ильдус, нависая над маленьким Жорой, как фонарный столб, почему-то установленный непосредственно под моим окном, – о чем ты напишешь?

– Ну, не знаю, – отвечал маленький Жора, картинно разводя руками. – О жизни напишу, о борьбе с преступностью. Опыт у меня большой.

– Правильно! – повышал голос Ильдус, косясь на мое окно, за которым я сидел, уже положив ладонь на тетрадь. – Ты напишешь о жизни, о работе, о разных приключениях. О небе, о солнце, о тучах, – Ильдус поднимал голову и выставлял ладонь, будто пробуя небо на дождь. – А он напишет – знаешь о чем?

– О чем он напишет? – спрашивал Жора с каким-то даже страхом в голосе и также смотрел на мое окно, где, как я хорошо знал, проверив это при разном освещении, за тюлевыми шторами не было видно сидящего меня.

Ильдус отвечал громко, чеканно:

– О бухе, о ебле, о лесбесе.

Сцена решена в продолжительном времени, поскольку и вправду повторялась, только темы гипотетического писательства частично варьировались:

– О чем ты напишешь? О героях, о хлебе, о лесе. И я напишу об этом. А он о чем? О бухе, о ебле, о лесбесе.

Произносил он именно через «е», полагая, что оно так и пишется. Меня удивляла не столько та легкость, с которой Ильдус воображал, что они оба способны написать хоть одну фразу о чем бы то ни было, сколько это странное словосочетание. Тогда, в безынтернетном мире, он не имел и не мог иметь никакого понятия о моих произведениях последних лет, поскольку меня уже давно перестали печатать, выгнали из доверенного круга избранных, которые и вправду продолжают писать о солнце, о тучах, о героях и хлебе, правда, герои у них другие и хлеб значительно подорожал. Новое государство востребовало своих певцов, которые немедленно бросились прославлять и оправдывать очередных победителей.

– О доблестях, о подвигах, о славе… – прямо так и вижу, будто главу какого-то учебника конца двадцать первого века: «Литература уголовно-мафиозного государства».

Глядя на игры этих старившихся детей, которые специально бегали вокруг моего участка, возникая то с севера, то с юга, нарочито громко шумели, я думал, не написать мне и в самом деле – о лесбесе? О бухе у меня достаточно – целый роман о жизни и смерти интеллигентного алкаша, о ебле во многих моих произведениях прилично, а вот – о лесбосе что-то не припомню.

Гм. Я пишу исключительно из критических соображений, мое кредо описано Лермонтовым: И дерзко бросить им в лицо железный стих, облитый горечью и злостью… Как я могу ненавидеть какой-то там лесбос, когда и нормальный секс ненавижу до тошноты?

Порой эти двое совершенно наглели, когда количество водки зашкаливало. Их круглые красные рожи возникали над забором и они начинали маниакально орать:

– Писатель! Выходи, писатель! Дело есть. Выходи, бля.

Чтобы не снести им головы прямо у моего собственного порога, я покидал уютную творческую обитель и ехал в Москву. Я хорошо знал, как они будут действовать, особенно этот искушенный мент Жора. Снимут побои в травмпункте, напишут заявление. Просто-напросто избил, гадина, двух невинных стариков.

Что я им сделал? Ничего. Именно за это они меня и ненавидели – за то, что я им кое-чего не сделал, а именно: не хотел пить с ними, болтать, общаться, говорить о политике и спорте, обсуждать «Санта-Барбару»… Что там еще принято у людей? Живо интересоваться новостями, жизнью соседей и звезд, рассказывать друг другу о каких-то приключениях, об армейской службе, рассуждать на вечные темы (это уже при сильном отравлении), а на последней стадии – хвастаться женщинами, давно уже не знакомыми, забывшими, состарившимися или умершими.

Так люди ненавидят эмигрантов, которые якобы бросили их в полыхающей стране, устремившись к лучшей жизни. Я же решил эмигрировать из жизни вообще. Она не хотела меня отпускать. Мне удалось перехитрить ее, одним махом, рубанув с плеча. Я лежал на даче, теперь свободный, пил водку своей жертвы, мой трофей. Мне было тяжело и страшно, казалось, что поднимется сейчас над подоконником окровавленная голова, но, вернись я тогда домой, Аннушка быстро бы прощелкала своим прекрасным еблом, что Ильдуса замочил именно я, а уж у нее действительно, в отличие от ментов, могла появиться гипотеза.

Дело в том, что я ей не раз жаловался, что этот человек мешает мне работать, что жизнь на даче становится из-за него, из-за такого пустяка – невыносимой, и когда они кричат «писатель», этот «писатель» вылезает из всех дачных углов, «писатель» какой-то, именно в кавычках, и, в принципе, неплохо бы просто тюкнуть его по голове топором где-то по дороге на станцию, да и концы в воду.

– Не загораживай мне солнце, – сказал Архимед и быстрым точным ударом снес солдату башку.

Черным колуном. В первый раз я чуть было не сотворил нечто подобное почти четверть века назад, когда в моей жизни появился разрушитель жизни, очень настырный. Сразу после свадьбы мы жили с Аннушкой в общаге Литинститута, где-то не более полугода, но мне с лихвой хватило тесного общения с творческими сокамерниками, и эта женщина хорошо знала, какие эмоции вообще вызывают у меня несанкционированные чужие.

Был у нас на курсе один ублюдок, подонок и замечательный поэт, что, впрочем, вполне логичное сочетание. Он сочинил одну забавную поэму, сильную художественно и для тех времен смелую, и я опрометчиво похвалил его. После этого случая Ублюдок (назову его так, именем собственным) неистребимо зачастил в наше уютное гнездышко молодоженов. Впрочем, возможно, причина была в другом – ведь этот маленький человечек был одним из тех, кто безнадежно добивался моей невесты до меня – пожалуй, даже главным из претендентов.

[На полях: «О ком, интересно, здесь идет речь?»]

Он приходил каждый вечер, сидел, поблескивая лбом над чашкой стылого чая, вел унылые беседы о поэзии. Когда общий разговор иссякал, Ублюдок принимался читать стихи, причем, внезапно, без объявления, то свои, то чужие, то прочих сокурсников, то классиков, то живых… Он читал, приподнимая подбородок, вскидывая глаза, с одной и той же возвышенной интонацией, причем, пуская такие удивленные нотки, будто строка внезапно поражала его своим величием. Последнее было особенно милым, если читалось его собственное творение. Стихи у него были хорошие, сильные, верхом совершенства была его криминальная поэма, которую многие у нас на курсе знали наизусть. Но стихи – это стихи, а нервы – это нервы.

Мало-помалу я начал понимать, что этот человек изо дня в день изводит меня, тяжело и мучительно, просто иссушает, испепеляет. Я бесконечно маялся: с момента, как мы переступали порог нашей комнаты, вернувшись с занятий в общагу, я жил в атмосфере тревожного ожидания, с опаской поглядывал на часы, будто был на курсе каких-то особо болезненных уколов. Когда Ублюдок, наконец, уходил, я чувствовал неимоверное облегчение – ведь до следующего укола оставались сутки. Чтобы закрепить свое счастье, я бросался к двери, запирал ее на засов и, в то время как шаги Ублюдка, командора какого-то, но прочь идущего, еще слышались в коридоре, набрасывался на мою молодую красавицу. Порой я совершал с нею любовный акт стоя, прямо в маленькой прихожей нашего бокса, там где с одной стороны висела одежда, с другой – мрачно поблескивали кастрюльки. Облегчение от того, что Ублюдок наконец ушел, буквально физически истекало из меня.

Раз в этот «известный» момент кто-то подергал дверную ручку снаружи. Анна как раз взмыла над полом на самую вершину своего оргазма, держась для равновесия за эту самую ручку. Ублюдок, что ли, вернулся, или кто еще, – подумал я, каждым взмахом бедер будто бы перелистывая альбом с мгновенными фотками всех знакомых, кто мог придти… Гм… И почему память моя столь цепка, зачем не отпускает она эти нежные мгновенья жизни? Зачем мне, к примеру, помнить, что в тот далекий день струя моей вонючей спермы вылилась в молодую жену именно в тот миг, когда я подумал: не Настя ли это пожаловала?

Настя. Невзрачная тихая поэтесса, которая дружила с Аннушкой и порой заходила к нам. Что-то в ней было такое, что я все же хотел ее… Впрочем, я многих женщин хочу – практически всех, в которых хоть что-то есть, какая-то волнующая черта. Как каждый нормальный мужчина… Мда… Настя была первой с нашего курса покойницей. Покончила с собой на самой заре ублюдизации, так и висела, говорят, в окошке своего деревенского дома под Тулой, глядя вылупленными глазами на некогда принадлежавшей ей мир. И сгнили давно в земле лакомые части ее тела, которые я бессмысленно хотел.

Помню, мы с Аннушкой как раз в тот день жестоко поругались. Меня, видать, не слишком уравновесила оргазменная разрядка, и я стал орать, что видеть никого не хочу в своей комнате, ни талантливого Ублюдка, ни сексапильной Насти твоей! Вот прям так, с порога и зарублю.

На другой вечер я поставил у двери топор (прообраз будущего четырехкилограммового колуна Ильдуса) и совершенно искренне был уверен, что с порога, едва Ублюдок просунет в щель свою шишковатую голову, торжествующим махом разрублю этот выпуклый лоб, перемешав зреющие внутри рифмы. Я был доведен до такой степени бешенства этим человеческим общежитием, что на самом деле сделал бы что-то в подобном роде, перечеркнув собственную жизнь, испепелив будущую прозу.

К счастью, Ублюдок почему-то больше не появлялся на моем пороге со своей умопомрачительной поэмой, которая целиком состояла из матерщины, да так и называлась – «Хуй». Да и Настя пропала, похоже, упрежденная женой. Умер во мне Мартынов, кровью захлебнулся Дантес.

[На полях: «Если бы ты знала, о ком на самом деле идет речь.»]

Вскоре мы вообще перебрались из общаги в родительский дом (эксперимент отдельной жизни оказался неудачным). Тогда мне еще казалось, что Аннушка поймет мое состояние, мою готовность пойти на все во имя душевного покоя, во имя возможности работать, ведь она была со мной одной крови (так думал я) и бросила писать стихи только на время медового месяца, слишком страстно отдавшись своему счастью… Медовый месяц, правда, длился уже полгода, мы наслаждались друг другом и оба не писали ни строчки.

А потом она принялась вставлять мне палки в колеса. Боже мой! Всю свою жизнь я боролся за возможность работать. Миллиарды людей в мире только и мечтают, когда закончится рабочий день, а я смертельно воевал с людьми за то, чтобы они дали мне возможность работать.

Ни мои покойные родители, ни Аннушка, ни бывшие друзья не могли взять в толк, что мне нужно ежедневно какое-то время для работы, что в это самое время ко мне нельзя врываться с требованием хуя или с предложением забить гвоздь, с жаждой общения, с просьбой о совете или мольбой о помощи. Почему-то все прекрасно понимают, что хирург – это хирург, и никакая жена, никакой друг не влетает в операционную, не хватает его за руку, режущую в этот момент чье-то живое сало. Они не делают этого ни в коем случае, даже если кто-то умер, и некому нести его гроб.

Помню, как окочурился один бездарный поэт, приспособленец, всю жизнь безуспешно пытавшийся наладить контакты с элитой из толстых журналов, бухая с ней и ебя ее, в итоге сам получил цирроз печени и заживо сгнил.

– Надо нести гроб, нести гроб! – глухим голосом повторяла одна моя литературная подруга, пытаясь выволочь меня на эти идиотские похороны, суть которых, опять же, лишь в общении еще живых, и которые кончатся всеобщей пьянкой и закулисной еблей.

Помню, я тогда все же собрался и поехал, и там эта немолодая литературная дама, стоя над бренными нетленными костями, выступила с пламенной речью, потрясая уже сухой щепотью, заявила, что это был один из самых сильных поэтов нашего времени, самый обаятельный, чуткий человек и самый – вы только представьте себе – сексуальный мужчина в ее жизни, и мы, со своими гульфиками, просто не могли не переглянуться, стоя вокруг этого горизонтального гроба. Кончилось, конечно, вселенской пьянкой и кулуарной еблей: как раз эту блядищу я и выебал, несмотря ни на что. Далее – мука и запой.

Вот и еще одна причина, глубоко личная: я не то, чтобы очень желаю жить, но все же хочу чувствовать себя здоровым как можно дольше, хорошо бы – до самой смерти, а не умирать в страшных корчах. Для меня СМС или имейл всегда означает лишнюю сигарету, а уж телефонный разговор – две или три. Не говоря уже о том, что живое общение с людьми, без разницы – пьющими или нет – почти всегда – гарантированный запой. Похороны, поминки – это не просто посидеть вечер а наутро маяться похмельем. Это неделя или больше моей жизни, отданная во имя других людей, из-за чьей-то прихоти поболтать.

Что-то в этих соображениях не так… Вдруг вспомнил: с чего это я все думаю о каких-то других людях? Ведь не так давно я сделал умопомрачительный, окончательный вывод: человек-то на Земле один, и никаких других людей не существует.

И все же… Бывало, сижу за столом, марая свою очередную тетрадь, на столе свернулся клубком телефон, лягушкой застыл, как сказал один убитый людьми поэт, и вот, сижу и поглядываю на эту жабу, ожидая, когда наконец она принесет мне беду.

То мог быть какой-нибудь старый провинциальный приятель, которых у меня накопилась тьма, поскольку в юности, в молодости я много ездил; как правило, он привозил что-то питейное из своей далекой республики, радостно ждал меня на улице, на какой-то квартире, в гостинице, либо сам стремился ко мне… И – понеслась!

Сам гость, не страдавший моей болезнью, наутро прощался, начинал свой очумелый бег по столичным магазинам, если был простым смертным, или по редакциям, если мнился небожителем, а я – блюющий, мучительно больной, таскающий свой живот к раковине и унитазу, порой выползающий за очередной порцией будущей блевоты и говна до магазина – оставался в этом режиме надолго, затем, исчерпав последние свои силы, залегал на лютую многодневную ломку.

И вот, спустя неделю или больше, приняв последний контрастный душ, умывшись на балконе хрустящим снегом, я с неимоверной энергией снова хватал свою тетрадь, возбуждено листал дорогие сердцу страницы, но порой и двух часов очумелого писева не проходило, как снова на столе протяжно квакала лягушка. Бодрый голос весело рокотал:

– Привет! Это я!! Я приехал!!!

Увы, отказ к положительным результатам не приводил. Да, мне удавалось отшить очередного убийцу, но после я уже и сам не находил себе места. О работе и речи быть не могло, все мои мысли поглощал образ моего двойника, который в эти самые минуты уже брился, мурлыча, перед зеркалом, принимал душ и одевался с подобающей изысканностью, затем сидел в ЦДЛ, вел жаркий спор, потрясая щепотью, видя сквозь эту щепоть, похожую на кошачий след в снегу – некое туманное лицо в обрамлении пушистых волос, затем, пользуюсь свободой пьяного сновидения, уже сидел за столиком, мурлыча с этой неожиданной милашкой, а ночью страстно еб ее упругое тело.

Как же мне было тоскливо и гадко, что вместо того, чтобы срывать пышные цветы жизни в ботаническом саду времени, я должен был сидеть здесь, за столом, и кропать, кропать, кропать…

Я шатался из комнаты в комнату, затем все же вылетал в магазин – пулей, пущенной и черного ствола своего искусственного одиночества. Я брал водки, много водки и бутылку вина на завтра и начинал одинокое пьянство, и на следующее утро мой двойник возвращался и, криво усмехнувшись, соединялся со мной реальным, будто ложась в постель после ночи бесшабашного буршества, и дальнейший наш путь был уже общим: винное похмеление перерастало в новое пьянство. Так зачем, спрашивается, отказал во встрече старому дружку? Не лучше ли было и вправду пожить день-другой в качестве обыкновенного смертного, которого ничуть не мучит вопрос: а что он сотворил сегодня, не зря ли он прожил сегодняшний день?

Решение тут могло быть только одно: вообще не подходить к телефону. Впрочем, с городским я разобрался, но прогресс не стоит на месте. От мобильного я долго отбрыкивался, но как-то раз поехал в творческую командировку в Самару, с целью отмостить город, выбранный для действия очередного жанрового романа, и неплохо было иметь под рукой телефон. Конечно, я должен был выбросить мобильный, словно использованный билет, но я оставил его. Постепенно и эта карманная лягушка приобрела надо мною власть.

Поначалу я не знал, как бороться с СМС. Едва получив сообщение, я брал сигарету и отвечал. Дневная норма сигарет теперь вычислялась по формуле: прежняя норма плюс количество СМС за день. Таким образом, эти мои жаждалы общения становились не только хищниками моего времени, дантесами моего искусства, но и прямыми моими убийцами.

Способ борьбы я придумал следующий. Мобильный телефон держу с выключенным звуком и перевернутым, чтобы не выдавал себя миганием. Как только наступает насущная необходимость выкурить сигарету, я беру его и смотрю: не было ли невидимых СМС или немых звонков. Если их нет, я, конечно, все равно курю.

Такой способ связи вызвал нарекания со стороны моих воров и убийц, и часть из них отсеялась, негодуя и выговаривая мне, что на СМС надо отвечать немедленно, таков у них якобы закон. А вот с отсрочкой мобильного вызова многие, почему-то смирились.

Причину я разгадал не сразу. Она состояла в том, что за отправленное СМС муха платит в любом случае и ее свербит, что кусаемый корреспондент не возместил убыток, а за непринятый вызов она не отдают ни копейки, так что, ей, конечно, выгоднее, когда я перезваниваю сам. Вот почему у мух язык не поворачивается корить меня за то, что я не беру трубку мобильного телефона, в то время как тот же случай с городским приводит их в бешенство.

Несколько позже появился скайп. По мере шествия скоростного интернета по планете какие-то дальние в пространстве и времени друзья принялись посылать мне номер, по которому я смог бы увидеть их рожи и от души поболтать. И весь круг мне пришлось пройти снова…

Мое решение прекратить общаться с людьми я принял не одномоментно, оно было следствием ряда событий, часть из которых являлись элементарными случайностями. За материализацией Ильдуса, совершенно случайной именно в данной точке пространства, последовало другое, так же незапрограммированное, ни от чего не зависящее.

Я уже был один, Анна навсегда из моей жизни исчезла. У меня сломался телефон: аппарат перестал звонить. Помню тот день, когда меня просто-напросто оглушила тишина.

Обычно трезвон начинался часов с десяти: то один, то другой считал своим долгом поболтать – обсудить мировые новости, посплетничать о знакомых, поделиться открытиями своих мыслительных процессов. Одна поэтесса могла внезапно и коротко приказать, не дожидаясь ответа:

– Переключай на первый канал!

Интересно, что она употребляла глагол «переключай», а не «включай», поскольку, судя по себе и своим знакомым, искренно считала, что телевизор у меня и так всегда включен.

Вскоре она звонила опять и начинала пространное обсуждение только что прошедшей программы, главным образом, какого-нибудь тошнотворного ток-шоу, которое я был вынужден, не смея ей перечить, смотреть, вернее, слушать – бросив все и стараясь занять чем-то руки, например, мытьем посуды.

Боже мой, почему я не мог тогда просто послать ее нахуй, эту жуткую поэтессу с выпученными глазами, мутировавшими от постоянного вылупа на экран? Вон из моей жизни, мерзкая тварь, вон навсегда, сука, – должен был я ей сказать, – никогда больше не занимай мое время своими ток-шоу, звони по этому поводу кому-нибудь другому, да и насчет похорон, чтобы гроб какого-нибудь из твоих прежних любовников нести – туда же.

Впрочем, она как-то обмолвилась, что и так звонит сразу многим, едва пойдет какое-то «интересное» ток-шоу, и она никак не может угомониться и продолжает его – свое личное ток-шоу – уже телефонно.

Был один юноша, начинающий поэт, который жаждал найти во мне старшего друга, каковой составит ему протекцию в литературном мире, был другой начинающий, но пожилой, который избрал меня своим учителем. Двое-трое из моих постоянных звонарей были такими же как я: обращались только по пьяни, пространно, с бесконечными повторениями развивая какие-то идеи, рожденные их алкогольными психозами.

Особенно выделялся Барбошин, сокурсник, который считал меня своим лучшим другом. Впрочем, думаю, те же самые слова он говорил всем. Раз даже он умудрился по телефону ввести меня в запой. Так и сказал:

– Давай выпьем, старик!

– Да нет у меня ничего.

– А ты сходи. Возьмешь и перезвони, друг мой лучший.

Я вдруг подумал: вот здорово! – и пошел.

Нам ведь, бухарикам, только подай мотив… Все бы ничего: я бы выпил и оклемался, но наутро Барбошин позвонил с предложением опохмелиться. Душа поэта (моя) не вынесла. И – понеслось…

Все это ужасно мне надоело: я все реже брал трубку, а затем мучился тем, что не брал: а вдруг кто-то важный звонил, вдруг, наконец, приняли мою рукопись, прозу или жанр, в какую-то редакцию или вспомнила меня какая-нибудь старая любовь?

И вот – день оглушительной тишины, затем – такой же другой. Я поднимал трубку и слышал гудок, телефон работал. Не сразу догадался попросить приятеля, чтоб перезвонил. Телефон не среагировал. Тот день был субботой, ремонтника я мог вызвать только в понедельник. Еще два дня я жил в полной тишине. Утром в понедельник принялся набирать номер телефонной станции, но вдруг ударил по рычагу. Почему бы, подумалось мне, не пожить какое-то время без телефона, будто бы я уехал куда-то? Мобильные тогда еще не были распространены среди обычных людей и от общения еще можно было как-то укрыться.

Позвонил сам одному, другому. В ответ получил потоки возмущений: я тебе звонил, ты трубку не брал и так далее. Даже Барбошин разгневался, лучший мой друг.

Меня удивила синхронность этого гнева. Казалось бы, что тут такого: ну, набрал номер знакомого, его нет дома, набрал через час, через три, пришел к выводу, что человек просто выключил телефон. Откуда же такая злоба, в чем ее причина?

Человеку не дали выговориться. Высказать свои мысли. Человека не хотят выслушать. Он – единственный, неповторимый, важный – он оказывается кому-то не интересен. Это катастрофа, конечно.

Я сказал нескольким своим звонючкам, что у меня сломался телефон. Один из них тут же предложил приехать к нему, он даст мне свой аппарат, который у него валяется, который ему не нужен. Я сымпровизировал, сказав, что это повреждение на линии, и новым аппаратом его не исправить.

Пришлось повторить эту ложь еще и еще, разным людям, развивая и укрепляя ее. Дескать, приходили ко мне мастера, и не один уже раз, никто не может понять, в чем дело, звонок все равно не проходит, не хватает напряжения сети… Словом, с каждым из моих постоянных позвонщиков был сотворен договор, что я буду звонить ему сам.

Далее началась вторая драматургическая часть пьесы: у персонажей сменились мотивировки. Теперь, позвонив кому-то, я для начала получал суровую отповедь: почему я столько дней не звонил?

Люди так крепко переживают одиночество, так жаждут общения… Я призадумался: а какое место общение с себе подобными занимает в моей жизни? Оказалось – одно из самых последних на ленте времяпровождения. Мне всегда интереснее было: а) заниматься каким-либо творчеством; б) читать книги; в) смотреть фильмы; г) просто размышлять, немо и вслух; д) гулять в одиночестве по Тимирязевскому парку, три километра на полтора аллей и проплешин от пруда до платформы… Что еще? е) готовить еду, сервировать себе стол и жрать; ж) срать и ссать… И лишь на далеком месте (з) в моей жизненной иерархии – общение с другими людьми, причем, я безусловно предпочитаю телефонный разговор живому. Справедливости ради замечу, что и после болтовни существуют вещи, которые я люблю делать еще меньше: е) стирать одежду; ё) убираться в квартире; и) мыть посуду; й) блевать.

Может быть еще и потому общение не доставляет мне такого эйфорического удовольствия, как другим, что я всегда действовал из чувства противоречия и никогда не хотел быть таким же как все.

Итог этой истории со сломанным аппаратам был следующим: 31 декабря я специально включил телефон в розетку (линия к тому времени была уже исправлена: просто надо было выкусить конденсатор из телефонной коробки), и ни одна живая душа не поздравила меня с новым годом. Затем было мое пятидесятилетие. Поздравили два человека. Моя цель – безмерное, космическое одиночество – была, в общем, достигнута.

Какое-то время я всё еще звонил старым знакомым. Звонишь человеку, а он начинает взахлеб рассказывать о себе. Так и видишь, как он говорит, широко раскрывая мелкозубый рот, запрокинув седую голову, трубку к уху плотно прижав, словно какой-то компресс.

Мне же совершенно не интересно то, что происходит с ним.

Кончил. Начинаю говорить я. Тоже рассказываю о себе. Постепенно начинаю чувствовать, что на том конце провода совершенно не интересно и не нужно все то, что происходит со мной.

Общение с людьми стало бессмысленным еще и потому, что, как выяснилось, никого ни в чем убедить невозможно.

[На полях: «Вот оно, оказывается, как было. Когда я уходил, дверь сразу за мной щелкала. Я шел по коридору, скрипя половицами. Думал, что это просто такой стиль у них, жить взаперти. Еще я почему-то думал, что запирает дверь именно Анна, думал о ее маленьких пальчиках… Вот оно, оказывается, как на самом деле было.»]

Отдельная глава, как ни странно

1

И вправду, странная, похоже, будет глава. О Ленке, возлюбленной последних моих лет.

Чем она была для меня? Несчастная, ширококостная, остроумная, грустная… Любимая моя.

В начале сентября Вика вытащила меня за город. Долго ехали на электричке с Киевского вокзала, потом шли полями, каким-то дачным поселком; сквозь его земли текла река. Извивалась, выстраивая схему нарезки участков, пряталась, дура, в бетонных трубах. Сонные дачники копошились на огородах, шлепая поздних незлобных комаров. Кому придет в голову, что частица воды, текущая мимо, через какие-то дни попадет в Москву-реку, через недели – в Оку, затем – в Волгу, а через несколько месяцев вольется в Каспийское море? Что, вообще, ворочается в мозгах этих тружеников, в их серых муравейниках, где крутятся, шевеля усиками, жалкие воспоминания о жизни, ничтожной и краткой, если смотреть на нее с высоты?

Был это некий волшебный сон осени, сверкающая паутина на фоне сухой еловой сетки, мокрые распластанные листья в стиле великой любви Пушкина, страстная ебля на поваленном еловом стволе, с отшвыриванием затоптанных трусиков, масса совершенно разных причудливых грибов.

Я не то чтобы не любитель грибов (мне вообще все равно, что жрать), но просто не ем их из-за печени: и так в группе риска по циррозу. Несмотря на это, я как-то разродился прозой о грибах, словно какой-нибудь благополучный Солоухин или великий Ким – с заманчивыми описаниями лесной природы, с кипятком, с дымком… Вернувшись из леса, я почувствовал себя настолько плохо, что сразу уснул. Вероятно, не так легко перейти на новый уровень снабжения кислородом.

Помню, снился мне странный сон, он оказался вещим. В замшелой еловой чаще, на круглой полянке горит костер, сизый дым уходит в кольцо еловых вершин, маленькое, словно шанырак юрты. На таганке стоит казан, в казане кипит вода, в воде кувыркаются грибы. Какая-то тучная женщина с длинной деревянной мешалкой дрожит над варевом спиной, гладкой и нестабильной, словно желе. Оглядывается – Ленка.

Проснулся – пахнет грибами. Пришлепал своим плоскостопием на кухню – Вика мешает в красной кастрюле грибной суп. Что это – сон во сне, как у Гоголя? Оглянулась, улыбаясь во всю ширь своего большого чувственного рта. Я взял из ее рук мешалку и положил на стол. Люблю валить свою девочку где попало, прерывая любое ее занятие. Вообще особенно люблю заниматься этим сразу после пробуждения. Так писал со сна Сальватор Дали. В данном случае, не важно, где будет ударение: он делал и то и другое. Еще не совсем проснувшись, подходил к холсту и работал, бросая на холст рудиментарные остатки сновидений, всего лишь несколько минут назад жарко кипевших в черепе. Так и я: будучи еще достаточно сонным, пока мозг не наполнился роем мыслей, словно оживший улей, я отыскиваю тело моей милой девочки, где бы оно ни было – на кухне, в ванной или в туалете, сворачиваю его в рог и наслаждаюсь им безмерно.

Убогое мужское счастье – хоть чуть приблизиться к ощущениям, которые испытывают женщины, у которых и так нет мозгов, – заняться этим омерзительным процессом, когда в голове еще пусто. Облегчившись, я лежал на полу кухни и хлопал глазами, сознавая, что хочу есть, хочу именно грибов, очень хочу, но есть их не буду, чтобы еще пуще не посадить печень, и вот, в реальности, на настоящий момент, есть совершенно нечего.

– Как? – удивилась Вика, стоя на коленях и небрежным жестом натягивая под юбкой трусы. – А как же твой рассказ, как его? Как он назывался, дай вспомнить… «Волшебный сон осени». О грибах с дымком…

– Мало ли что выдумается писаке. Я все выдумываю, мало когда пишу о реальности. В детстве любил грибы, сейчас – нет. Просто тошнит меня от грибов.

– Что ж, – с грустью сказала Вика. – Остается только вылить их нахер. Я-то грибы совсем не выношу, у меня на них аллергия.

Я не хотел рассказывать моей девочке о том, что опасаюсь за печень, что, может быть, нахожусь на грани цирроза. Вообще, я никогда не говорю с нею о своих болячках, о своем возрасте: пусть думает, что болезнь у меня одна – Вика и так видит достаточно много ее проявлений.

С Ленкой было наоборот. Я постоянно накручивал: тут болит и тут. И даже в тот день не удержался от гробовой шутки.

Вика пропала в продуктовом жопинге, это у нее был долгий, значимый процесс, и аппетитный запах грибного варева окончательно извел меня. Хотелось немедленно налить себе полную миску коричневого супа, щедро заправить его сметаной и сожрать, вспоминая здоровое детство. Каждая ложка этого блюда могла отнять у меня толику будущей жизни, которой и так остается не слишком много. Будь такое год назад, я бы съел суп, не задумываясь о здоровье и отпущенном времени: до того, как Вика стала частью моей жизни, мне незачем было беречь эту жизнь. Так серенький советский инженеришко, неожиданно став нуворишем, внезапно бросает пить и курить, ставит свое тело на дорогостоящий медицинский контроль, отдается физкультуре, которую с детства ненавидел, и все это только потому, что жизнь для него приобретает смысл, и ему нужно сохранить ее во что бы то ни стало, чтобы как можно дольше и вдохновенней тратить наваренное бабло.

Я взял красную кастрюлю за ее теплые ручки и вынес в коридор, чтобы вылить в мусоропровод. Дверь лифта вдруг раскрылась сама собой и я, вспомнив Женю Лукашина, поклонился и вошел в кабину. Все как-то само собой сложилось в этот ужасный день: еще в общественном коридоре с кастрюлей в руках я вспомнил, как ходили с курями в гости друг к другу две ныне разрушенные семьи.

Я нажал на кнопку седьмого, неловко перехватив кастрюлю одной рукой, и лифт потянул меня вниз. Субботний вечер, должна быть дома, а если нет, то вылью в мусоропровод на ее этаже.

Ленка была в халате. Казалось, ее удивил не сам мой визит, не красная кастрюля, а нечто третье. Наш последний разговор стоит в моих ушах, словно мелодия, которая перемкнула нервные окончания и мечется по сети нейронов, не находя выхода из емкости черепа. Хорошо сказано. Ленка опустила глаза, сосредоточившись на красной кастрюле, потянула носом. Констатировала:

– За грибами ходили. Ты думал, она сожрет, она думала – что ты. У дурочки что – тоже печень пошаливает?

– Просто аллергия.

– На семейном совете решили скормить предтече.

– А здесь не угадала. Дурочка на жопинг отправилась, а я о тебе вспомнил.

– Что ж, спасибо.

– Между прочим, она понятия не имеет о наших отношениях. Видела тебя только на свадьбе, так и думает о тебе, что ты соседка, подруга бывшей жены.

Ленка вдруг нахмурилась.

– Ты что-нибудь слышал о ней? С тех пор, как вы развелись.

– Нет, ничего. Почти двадцать лет. Быстро время летит. А почему ты спрашиваешь? Ты-то сама что – видела ее позже?

– Нет, не видела, – сказала Ленка, пожевав влажными губами, и я подумал, что уже ни капли не желаю эту женщину.

Что-то в ее облике было неправильным: казалось, будто не точкой закончила она фразу, а запятой.

– И тебя давно не видела. Кажется, что еще давнее, чем ее… – задумчиво добавила она, дважды вскинув ресницы и осмотрев мой монумент с головы до ног и обратно. – Ты просто катастрофически изменился. Как ты мог так похудеть?

– Разве? – буркнул я рассеянным голосом.

Вот что удивило ее на пороге… Не рассказывать же ей о чудесной диете и упражнениях. О том, что я два раза в день встаю на весы. Образ этого нелепого грушевидного старика, который, задерживая дыхание, раскачивается на весах, чтобы соответствовать своей юной жене, был омерзителен и жалок. Мне вообще омерзителен мужчина, который заботится о своей внешности – выбирает одежды, вертится перед зеркалом.

– Рак у меня, – вдруг сказал я. – Цирроз печени на последней стадии. Вот я и худею.

Ленка неожиданно вскрикнула, ударив себя пальцами по губам. Будто и забыла о моей манере шутить с серьезном лицом, шутить часто с очень серьезными вещами.

Бедная моя, толстая девочка. Ты так и исчезла под знаком этой шутки. А может, и наоборот – богатая девочка. Исчезла не из того мира, где остался он – тот, кто бросил ее во имя другой, а сам еще жил в мире долго, жил припеваючи, с другой женщиной, моложе и милее, облизывая и обрызгивая ее. Если, конечно, были у Ленки какие-то мысли, а человек-тело – так себе, фантазия.

Ленка умерла в больнице, в реанимации, спустя четыре дня, о чем я узнал лишь от коммунальной активистки, которая пришла собирать деньги на венок от жильцов. Та почему-то была удивлена и озабочена тем, что я не ведал о скоротечной болезни и смерти соседки. Скорее, весь дом знал о нашей многолетней связи, они обсуждали нас, они мысленно представляли себе, как совокупляются эти два внушительных овоща, изрыгая на простыни семечки и сок.

Я так и не узнал, что означала запятая в ее речи и что такого хотела сообщить мне о моей первой жене ее бывшая подруга. Перелив суп в кастрюлю соседки, я поднялся к себе. Вскоре вернулась Вика, обвешенная гирляндами еды, как новогодняя елочка, и мы предались вечернему пиру, в то время как несчастная женщина семью этажами ниже поедала отраву, которую я, знаменитый грибник, написавший рассказ о грибах, собрал для нее в лесу. Вике я, между прочим, соврал, что суп вылил в мусоропровод.

2

Не знаю, какой из этих грибов оказался ядовитым. Были в нашей корзине сыроежки, зонтики, рядовки, поплавки. Несколько подберезовиков и белых. Переросшие осенние опята.

– Грибное отравление, – сообщила соседка-активистка.

Не думаю, что у Ленки были какие-либо грибы, кроме моих. Я залез в интернет и долго бродил по грибным сайтам, словно вновь по осеннему лесу. Бледную поганку, оказывается, как раз и путают с сыроежкой, поплавком или зонтиком. На одной из этих игривых фоток белый гриб возвышался над жалким оплеванным презервативом.

Я вдруг представил странного такого человека. Идет он по лесу, а в руке у него шприц. Видит гриб, нагибается и делает грибу укол. Ядовито ухмыляясь, идет дальше, любуясь осенними лучами в кронах елей. Очень ядовитый человек.

Я знал таких людей. Один мой одноклассник маниакально сыпал пакетики соли в пирожные, которые продавались в магазине на лотке. Мне был непонятен смысл его пакостничества. Он не мог видеть последствий своей идиотской шутки. Лишь в новые времена я понял, что такой человек далеко не уникален. Типичный характер хакера, который запускает вирус в сеть, и не важно ему выражение лиц тех людей, которым он испортил игру. И человек со шприцем отравы, колющий в лесу белые грибы, не представляется таким уж фантастическим. Я не люблю человечество как вид и имею на это вполне разумные основания. Что толку от каких-то хороших людей, если один ублюдок может отравить жизнь миллионам? Гитлер какой-нибудь или Горбачев. Это уже похуже мальчика, который колет отраву в грибы. Светлая, вечная тебе память, Леночка. Девочка, которая любила меня.

3

Удивительно. Неделю не раскрывал эту тетрадь. В моей жизни, оказывается, происходят события, словно в дешевом мягком триллере. Позвонил какой-то человек, настоятельно потребовал позвать меня к телефону, несмотря на то, что Вика отбрыкивалась, прилежно исполняя роль сердитого секретаря.

– Это из милиции! – громким шепотом сказала она, зажав ладонью рот трубке и округлив глаза.

Фамилия следователя была Пилипенко: он, видимо, прибыл с солнечной Украины, то есть, являлся гастарбайтером[2]. Впрочем, акцент этого человека был легкий, едва уловимый: возможно, следователь Пилипенко гастролировал в Москве уже не один десяток лет или даже с самого своего рождения.

Это был высокий худой парень лет тридцати пяти, единственной примечательной чертой его лица были круглые, как у Леннона, очки, которыми он пользовался, словно каким-то особенным оператором пространства: то снимет, то водрузит, то на лоб поднимет, то на нос опустит.

Я прекрасно понимал, по какому поводу вызван… Странное свойство моей натуры: я чувствую себя виноватым просто так, просто от того, что меня обвиняют. В детстве краснел, тупился и путался в таких случаях, а со стороны казалось, что я виновен и выдаю себя.

Было бы ужасным, если Лена скрыла происхождение грибов, сказала бы, например, что купила их на рынке. Это бы значило только одно: она поняла, что я зачем-то убил ее и решила покрыть убийцу. В самом деле – зачем? В чем мой мотив? Именно это я и решил взять за основу моей защиты… Впрочем, это только в классическом детективе имеет значение мотив. У всяческих там Марининых действуют маньяки и сумасшедшие. Для Марининых и Пилипенок не важно четкое, грамотно выстроенное доказательство. Я вдруг подумал, что вообще не выйду из этих стен. Будет подтвержден факт, что грибы принес я, и это все, что нужно для обвинения.

Следователь задал несколько общих вопросов о моей жизни вообще, я вдруг набрался наглости и перебил его, спросив, в чем конкретный повод этой беседы.

– Вы были в близких отношениях с госпожой Жиловой. Когда вы видели ее в последний раз?

Я рассказал. Было бы неправильным запираться. Я рассказал о том, что принес грибной суп, который хотел вылить.

– Это был несчастный случай, – сказал я. – Понятия не имею, каким образом ядовитый гриб оказался среди здоровых.

Следователь вскинул брови и глянул круглыми глазами из-под круглых очков.

– Гриб? Вы говорите – гриб? Да в организме этой женщины экспертиза обнаружила яды сразу трех токсичных грибов!

Он лизнул палец, пролистнул бумаги в папке и вытащил одну.

– Полюбуйтесь, – следователь протянул мне ее через стол.

Я накрыл бумагу ладонью.

– Лучше скажите, я не взял плюсовые очки.

Следователь пожал плечами.

– Пожалуйста. Бледная поганка – это то, что убило ее. Яд ничем нельзя нейтрализовать. Кроме него, в печени присутствовали токсины паутинника триумфального и мухомора вонючего.

– Вонючего? – глупо переспросил я.

– Вонючего, – серьезно сказал следователь, кивая с пальцем, прижатым к дужке очков и тем самым поправляя их. – Это научное название гриба. Каким образом можно так ошибиться, чтобы собрать сразу три ядовитых вида?

Я пожал плечами.

– Не было среди этих грибов ни бледной поганки, ни мухомора вонючего. Я неплохо разбираюсь в грибах.

– Но в организме они тем не менее были найдены.

Меня вдруг прошила простая и страшная мысль.

– Вы не рассматривали вероятности, – сказал я, – что покойная приняла весь этот комплекс ядов сама?

– Рассматривал. Но я не вижу никаких мотивов для самоубийства. Может быть, у тебя есть какие-то соображения?

– Стоп. Я не хочу переходить с вами на ты.

– А я всегда обращаюсь на ты к убийцам.

– Я не убийца. Поэтому давай-ка остаемся на вы, ладно?

Следователь опустил очки на нос и пристально посмотрел на меня поверх титановых колец, уже совсем не похожий на Леннона. Я спросил:

– Состояние ее здоровья на момент смерти известно?

– Разумеется. Никаких смертельных недугов.

– Личная жизнь, какие-нибудь любовники?

– Ее личной жизнью были вы.

– Выходит, как ни крути, я виноват.

– Вы имеете полное право на выводы.

Я пытался сообразить. Ленка была чрезвычайно скрытным человеком. Неизвестно, непонятно, что творилось в ее душе. Может быть, я был всем смыслом и солью ее жизни и, предав ее во имя другой, разрушил всю ее жизнь? И вот, таким китайским способом она решила отомстить. Заставить меня страдать – и сознанием того, что явился невольным убийцей, и даже, может быть, расплачиваться за это тюрьмой… Бессмыслица!

– Одним словом, – сказал Пилипенко, – информация к размышлению. – Мы не можем с точностью утверждать, что яд был именно в той кастрюле, которую вы принесли. Доказать этого не можем. Оснований для того, чтобы обвинить вас, у меня пока что нет.

– Что значит, пока что? Вы что же – уверены в том, что я умышленно отравил эту женщину?

Пилипенко посмотрел на меня выразительно, плотно сжав губы. Сказал:

– Я уверен лишь в том, что рано или поздно разоблачу убийцу.

Нет, мои записи не превратились в мягкий триллер а-ля Тюльпанов. Наверное, так навсегда и останется для меня тайной то, что произошло с бедной моей женщиной.

Мысли из дневника

Мысль № 1

Некрасавицы всегда самые бойкие трахуньи. О, бойкая трахунья моя, какую жалость иногда я испытываю к тебе!

[На полях: «Это он об ком? Опять о ней?»]

Мысль № 2

Есть два типа писательских жен, писательских женщин вообще, о чем говорит мне мой личный опыт, откровения друзей, сама история…

Большинство жен не то чтобы равнодушны к творчеству своего мужчины – они не читали ни строчки из его писаний. Тому есть разные причины: одна вообще не читает никаких книг, поэтому и самого прочитать – для нее труднейшая задача. Другая боится, что ей не понравятся тексты возлюбленного, и она потеряет к нему остатки уважения. Третья попросту думает: да знаю я его как облупленного – чего такого он там напишет?

Мысль № 3

Вторая категория, малочисленная – это женщины-поклонницы, женщины фанатички. Это героические подвижницы своих пишущих мужчин, они помогают им всю жизнь, берегут их рукописи, после их смерти – оставляют воспоминания. Жена Булгакова, Достоевского, Мандельштама… Много их.

Вика принадлежит ко второй категории, к первой принадлежала Аннушка. Той дашь готовую рукопись, честь большую окажешь как первочитателю, а она, глядишь, на третьей странице и заснула. Это несмотря на то, что она, в принципе, читательница, да и закончила Литинститут с дипломом профессиональной переводчицы (с эстонского).

Только вот в чем вопрос: самому писателю (мужчине) какая из двух женщин дороже – та, которой наплевать на твое сочинительство и которая видит в тебе только самца, или та, которая и любит-то тебя именно из-за текстов?

Мысль № 4

В Литинституте было именно так. Мы любили друг друга за тексты. Наверное, потому, что все мы, словоблуды, были некрасавцами и некрасавицами. Кроме, разве что, двух-трех человек, в частности, моей Анечки, но она – бездарность, случайно попавшая в этот круг.

– И почему красивые девушки всегда пишут плохие стихи? – спрашивал меня как-то один знакомый поэт, утверждая тем самым великую и болезненную мысль.

Мысль № 5

Это он об Анечке и говорил, между прочим. Я был тогда ее женихом и должен был дать за такие слова в его выпуклый лоб. Но мне дороже истина, а не Платон.

Справедливости ради замечу, что сам он был и талантливый, и красавец одновременно. Возможно, первое со времен Есенина исключение, подтверждающее правило.

Я уже упоминал этого человека, пред-Ильдуса, которого я чуть не зарубил топором. У него был высокий лоб и гладкий точеный подбородок, профилем он напоминал крейсер «Аврора».

Он был знаменит тем, что сочинил эффектную, искрометную поэму «Хуй», из которой я до сих пор помню некоторые куски.

Что там вроде…

Страстно, быстро отдалась, Насосалась, сука, всласть… Он сует, куда попало, Ненасытный: снова мало! И ебется он, и ссыт. Хуй, как памятник, стоит. – Ближе, писька! Жопа, ближе! Раком! Ставлю в позу сам… И лежит, пиздюлю лижет, Хуем возит по зубам.

Мда…

Вот, вывел сейчас эти строки своей рукой, и что-то не кажутся они мне столь великими, как казались тогда. Рифма хорошая: отдалась – всласть, ближе – лижет. Особенно, составная: позу сам – по зубам. Эта поэма была щедро насыщена подобными рифмами. Аллитерации и ассонансы на месте: намеренное нагромождение согласных в первой строке сверху, тройное открытое «а» – в третьей снизу.

Но что-то в ней все же отвращало, не могу понять, что: может быть, сам размер – четырехстопный хорей, переходящий в раешник, или как раз это чрезмерное употребление звукописи. «Насосалась, сука, всласть…»

Сидел сейчас, смотрел на эти строки, выведенные моим ровным, крупным почерком: буковка к буковке, будто напечатала машина, имитирующая почерк… Где-то в фантазиях Набокова детально описывается конструкция такой машины…

Вот странное графическое созвучие, впервые заметил его, поскольку всегда воспринимал эти стихи с голоса, как музыкальный поток. Два слова в двух смежных строках: «сука» и «сует». Именно чисто графическое решение, поскольку «у» во втором случае безударно и на слух не воспринимается. Интересно, есть ли в этой поэме еще такие места, было ли это авторским методом или вышло случайно?

Чтобы это понять, надо вывести на бумагу всю поэму «Хуй». Но это выше моих сил: зачем затрачивать столько труда, чтобы доказать себе (только себе, поскольку больше некому), что человек, навсегда исчезнувший из моей жизни, никак не проявивший себя в литературе, был гением? С другой стороны, почему этот гений не стал теперь известным на весь мир? Да и жив ли он вообще?

По нашему кругу смерть в эти годы прокатилась с особой тщательностью, словно уплотняя массивным валиком некий человеческий асфальт. Люди, мечтавшие стать профессиональными литераторами, специально для этого учившиеся, в гораздо большей степени, чем простые советские граждане, ощутили свою ничтожность. Поэт когда-то ценился на уровне рок-звезды. Теперь он сошел с орбиты, упал, блеснул метеором… Мда. Болезненная склонность к метафорам.

[На полях: «Намеренное нагромождение согласных, урод! Это ТВОЕ нагромождение! В поэме «Хуй» здесь были совершенно другие слова. Странно, что он даже и не упоминает, О ЧЕМ была эта поэма и ОБ КОМ. Впрочем, его записки не предназначены для читателя, поэтому он и не договаривает того, что для него самого очевидно.»]

Мысль № 6

Несколько дней меня не покидает одна странная мысль. Вот я, гнусный, хоть уже не столь жирный старик, пусть еще только пробующий свою старость, будто входя в какую-то воду, пока лишь кончиком пальца, не прожив внутри нее и полного года…

Вот, этот мерзкий, похотливый старик радуется, что его полюбила некая юность. Так ли это? В точности – так?

По некоторым рассказам Вики я знаю: она всегда тяготела к старшим, причем, именно мужчинам, поскольку с девчонками ей было скучно.

Эта мысль открылась мне внезапно, я отшатнулся от нее, затем снова приник. И точно вылили мне на голову жбан холодной воды. Кто такая моя Вика? Может быть, она просто-напросто геронтофил? И в этом, допустим, ее суть…

Я испытал гадливое чувство брезгливости к моей девочке. Не юная, свежая, влюбленная, а извращенец-геронтофил. Который почему-то любит старость, ее запах, ее слабости, дурные газы старых пердунов нравится ей вдыхать, вот что.

Эта пагубная мысль клюнула меня ночью, я повернулся, посмотрел на спящую. Ее лицо показалось мне совершенно другим. Я подумал, что геронтофилы не менее отвратны, нежели педофилы, только вот не ловят их, не сажают в тюрьму. Почему-то мужчины и женщины, ебущие детей, отвергаются обществом, а дети, ебущие стариков – обществу похую.

Что есть в сущности, геронтофил? Это поклонник и глашатай смерти. Где-то в его постыдной глубине скрывается желание именно наблюдать старость и смерть. Будет она вполне молода, когда я подохну. Будет она владеть всем моим имуществом, которого немало, плюс правами на все мои книги, иные из которых еще только будут написаны. Найдет себе нового мужа, с ним будет кричать и кончать. Вот убийственная истина этой жалкой жизни.

В таком случае, педофил – это отрицание смерти. Гумберт был на двадцать пять лет старше Лолиты. Между прочим, как и Достоевский своей стенографистки. Педофил теоретически не должен пережить предмет своего вожделения. Впрочем, «Лолита» – это не история дяденьки-педофила, а история девочки-геронтофила, вот в чем тайна этой книги. Гумберт всего лишь искал образ своей первой любви. Лолита же сначала отдавалась ему, затем сбежала с другим человеком, который был даже старше Гумберта. Чистый, наивный детский Гумберт. И рядом с ним – уродливый геронтофил Лолита. Надо бы перечитать с этой точки зрения, может быть, найду в тексте какие-то ключи.

Мысль № 7

И все-таки приятнее взаимодействовать с геронтофилом, чем быть объектом некрофилии.

Мысль № 8

Пытаясь поговорить с нею о литературе, я, конечно, не мог обойти «Лолиту». Нет, не читала она книгу – лишь слышала о ней. Вообще, ее познания литературе были довольно скудны. Немного погоняв девочку по содержанию текстов, словно тупой преподаватель, которому непременно надо убедиться, что студент знает, как звали лошадей Вронского и Казбича, я убедился в том, что она не читала ничего, кроме меня. Триллеры и женские романы, конечно, не в счет: я имею в виду прозу. Вот так: открыла в отрочестве этого писателя и оказалось, что он ей полностью достаточен. О том, что я стал для нее каким-то проводником в мировую литеретуруру, соврала для солидности.

И как это только она могла любить ту чернуху, что я писал? Впрочем, вскоре она полюбила не кого-нибудь, а Тюльпанова, прочитав книжку, что завалялась у меня. Надо же, с кем изменить…

Мысль № 9

Вот несколько вопросов, которые, как я ни старался от них избавиться, по-прежнему мучают меня…

Первое. Я так и не нашел никакого разумного толкования образа Вики: сначала ко мне явилась какая-то грязная вульгарная наркоманка, потом я написал на этом материале рассказ, затем эта девушка превратилась в образ, придуманный мной.

Второе. Текст давно утраченный, сожженный, текст, которого не существует нигде, даже в моей собственной голове, был в точности озвучен ею – тем же придуманным и материализованным мною образом.

Третье – тоже в эту папку. Некий Тюльпанов описывает детали моей жизни, генерирует числа, связанные с моей судьбой, проникает даже в мои сны.

И вот, моя старая теория, когда-то разработанная в шутку, надолго забытая… Человек-тело. Она настолько, оказывается, важна, что я открываю титульный лист этой тетради, доселе чистый, и записываю на нем крупно эти слова. Именно так:

ЧЕЛОВЕК-ТЕЛО Роман

Пусть будет роман – уже более пяти листов накатал.

Итак, я имею дело с телом, только вот в чем вопрос: я ли управляю им? Что если это тело послано мне кем-то другим, каким-то иным человеком? Ведь может же быть какой-то другой человек в этом безмерном океане одиночества.

И если он существует, этот человек, еще один, такой же, как я, насколько реальна встреча с ним? Может быть, все наше общение и заключается в этом посыле друг другу тел?

Уж не Тюльпанов ли подослал мне мою Вику, это пусть и несовершенное, но юное тело?

Мысль № 10

Кстати, молодая жена моя, проводя свою первую акцию семейной жизни – уборку в качестве новоиспеченной хозяйки, обнаружила глубоко под кроватью его злополучную книгу, провалялась с нею весь вечер, ежеминутно облизывая палец своим остреньким, кроваво блестящим язычком, а на другой день изумила меня: вернулась с традиционного ежедневного шопинга с пакетом, вывалила пакет на стол и – о ужас! – это были семь разнокалиберных книг Тюльпанова, разноцветных, все книги Тюльпанова, которые ей удалось найти в магазинчике на углу ул. Яблочкова и на окрестных ларьках.

– Не шопинг был у тебя сегодня, – сказал я, тускло глядя на эту кучу дерьма и почесывая затылок. – Не шопинг, а жопинг (тогда и появилось это слово в нашем обиходе).

– Уж не ревнует ли меня мой писатель к Тюльпанову? – весело огрызнулась Вика.

– Это равносильно тому, как если бы красавица ревновала своего мужчину к чудовищу.

– А если чудовище лучше трахается?

– Так и красавицу можно научить. Я же ведь тебя научил. И на удивление быстро…

(Эх, крошечка моя. И вправду научилась она: буквально уже через три дня стала испытывать неподдельный оргазм, что меня в свое время слегка озадачило и даже подумалось мимолетно, что все это какая-то огромная, чудовищная ложь: девчонка выполняет некую миссию, вся ее любовь – хорошо срежиссированная игра, в планы которой входит даже хирургическое восстановление невинности, но лишь физиология выдала ее, и не смогла девочка устоять перед мужской плотью, огромным вибрирующим фаллосом…)

Я сказал, чувствуя знакомое покалывание давно забытой писательской ревности:

– Получается, что этот Тюльпанов вроде как хорошо трахается. Да? Совсем мою женку затрахал?

– Да нет, тут другое, – Вика вдруг стала серьезной и вскинула на меня свои светлые глаза. – Я вчера читала этого «писателя», – она явно произнесла слово в кавычках, – и все думала: почему печатают его, а не тебя? И читают, если печатают. Я подумала: есть какой-то секрет успеха. Казалось, я вот-вот его разгадаю. Но только будто бы подошла к самому краю, но тут книга и кончилась.

– Тебе-то зачем секрет успеха? – спросил я.

– Как зачем? Я хочу узнать его, чтобы поведать своему любимому мужчине. А писатель этот Тюльпанов так себе.

Милая моя, наивная, хорошая девочка. Так себе. Тюльпанов – это не так себе, бери больше. Тюльпанов – это вообще никто. Но что-то странное произошло с нашим миром, словно где-то на рубеже девяностых планета влетела в облако дебилизируещего межзвездного газа…

В те дни с семейной жизнью было покончено на неделю. От рассвета до заката Вика поедала по одному Тюльпанову. Прогуливаясь по своему жилищу (пятнадцать шагов без захода в спальню), я время от времени видел мелькание ее влажного пальца и кровавого язычка. Семейной жизнью я назвал посуду, уборку, еду… Все это она делала едва. Трах же наш не вышел из своего беспорядочного, примерно четырехразового суточного цикла.

Моя молодая жена оргазмировала с Тюльпановым в голове, и я ненавидел их обоих.

Мысль № 11

Мягкий русский триллер – потому что он вялый и слабый, полный необязательных слов… Правда, обыграть мягкую обложку не получится, поскольку эти «триллеры» выходят в очень твердых обложках, чтобы издатели могли наварить больше бабла.

Мысль № 12

Виски я пью не потому, что гурман, а попросту – от похмелья. Чем лучше виски, тем слабее бодун.

Мысль № 13

В начале девяностых, когда с литературы были сняты цензурные протезы, я подумал: вот оно, пришло мое время.

Как бы не так. В срочном порядке были изготовлены протезы новые. Задушил бы этого Тюльпанова своими руками. Взял бы его за волосы и тер лицом об асфальт, пока лицо его не стало вполне азиатским.

Зачем, за что? Да потому что: «Ребята! А ведь на его месте должен был быть я…»

Мысль № 14

Застав этот мир на сломе эпох, первую половину жизни я провел при социализме, вторую – в этом ублюдьем дерьме. Самое смешное, что было бы вполне комфортно, если бы жизнь прошла наоборот: стариком – при социализме, юношей – в ублюдьем дерьме.

Мысль № 15

Всё, что происходит со мной, как-то не так – недоделано, несовершенно, будто бы кто-то, где-то высоко над [неразборч.] пишет свой убогий черновик графомана.

Вот, образовалась у этого человека молодая жена. Казалось бы, можно только завидовать ему. Но нет. Девушка молодая, но некрасивая. И уже никакого значения не имеет ее возраст.

[На полях: «Ох нихуя себе. Вот что ты, оказывается, обо мне думал, урод. А ведь ни словом не обмолвился, гнида. Почему же ты тогда меня так желал? Почему так и называл – желанная моя?»]

Последняя пьянка писателя

1

Так я называю сию главу, ибо жажду завязать, наконец, отныне и навеки. Свадебный запой не в счет, это получилось по инерции, автоматически, вроде как Шура Балаганов залез в кошелек – тогда, в трамвае, в самый счастливый миг своей жалкой жизни. Была, правда, еще одна великая пьянка, но и она имеет объяснение…

Сегодня ночью Вика вдруг сказала:

– Я бы хотела с тобой напиться.

– Да неужели? – притворно удивился я.

– Именно. До потери памяти, до чертиков.

– Странное желание, девушка, ты меня удивляешь.

– Пусть это будет в последний раз, самый последний для тебя.

– Последняя пьянка писателя, – декламативно пошутил я.

– Да, – сказала Вика. – Потому что все это серьезно. Люди на самом деле умирают. И не только бомжи. Бывает, что от какой-то отравленной водки. Вот, недавно недалеко от дома подруги отравился бывший учитель, хороший, безобидный человек.

– Мир праху учителя, – тихо сказал я.

Вика сидела по-турецки, на другом конце кровати, я видел ее полураскрытое лоно.

– Просто я хочу… М-м, – прервалась она носовым стоном, поскольку я ловко ввернул ей туда большой палец левой ноги.

– Я хочу… О, не останавливайся! Я хочу, – продолжала моя молодая жена (бросил бы какой-нибудь бездарь шаблонную фразу в самый неподходящий момент), – узнать тебя изнутри, с этой, самой страшной твоей стороны.

И, надо заметить (подхватил бы другой соседствующий бездарь), что сердце мое замерло, и не от того, что где-то там трудился мой проворный палец, а оттого, что я почуял близость самого радостного, самого вожделенного в моей жизни момента – того ловкого движения снизу-вверх, когда рука поднимет над одеялом или над столом первый, еще совершенно невинный стакан.

Надо заметить, что Вика уже дважды видела меня в этом состоянии, в течение первой недели нашего брака, а затем еще раз, когда я накуролесил с издательством. На свадьбе все началось с бутылки шампанского, которую мы заквасили на четверых – я, моя жена и двое свидетелей.

Оба свидетеля были ставленниками жениха, поскольку моя бедная невеста не имела в Москве ни одной подруги, которой могла доверить такую, как она считала, ответственную миссию. Я же недалеко искал: свидетелем со стороны невесты была женщина жениха, то бишь, естественно, покойная Ленка – с мрачным опухшим лицом, а моим свидетелем был Барбошин – тоже довольно мрачный тип, когда трезвый.

И он, и Ленка вскоре покинули нас, причем, последняя отвела Вику в коридор и (так и тянет написать: взяв мою молодую жену за пуговицу) дала ей несколько материнских наставлений.

– О чем она так увещевала тебя? – спросил я.

– О том, о, милый мой муж, чтобы я не давала тебе сегодня напиваться, а то ты, оказывается, у меня запойный.

– Ну, в такой день, полагаю, можно, – сказал я, и Вика в ответ радостно закивала, невинная.

– Еще она говорила, что если ты сегодня все же напьешься, то ни за что, ни под каким видом нельзя тебе давать пить завтра с утра, – Вика продолжала заливисто смеяться, не понимая, сколь серьезны были эти слова.

Дело в том, что я, в принципе, могу выпить, могу даже напиться в жопу. Чтобы войти в запой, мне надо пить в течение всего следующего дня, что мы, впрочем, и делали, не вылезая из постели, новобрачные.

Дальше начался обыкновенный кошмар. Когда он закончился где-то через неделю, Вика ошарашенно смотрела на меня, прижав кулачки к подбородку.

– Я и не знала, что так бывает! – были первые ее слова, которые я уже в самом полном сознании отметил в нашей новой жизни.

Впрочем, я не отдавал себе отчета в их смысле: то ли она имела в виду запой, то ли сопутствующую этому процессу мою сексуальную истерику. Скорее, и то, и другое. Осмотрев Вику, подобно опытному доктору, я нашел на ее теле и глубокие следы зубов, и строенные линии царапин. М-да, повеселился муженек…

Конечно, имели место и многочисленные тазы с содержимым этого глобального живота, и тряпки, полные мокрого крошева. Поверьте, господа: трахать юную непорочную деву в луже холодной блевотины – весьма романтично и где-то даже трогательно.

Затем я месяцев пять не пил, но сорвался после того, как Вика начитала мне сожженный рассказ. Все повторилось по полной программе. И вот теперь ей вновь захотелось вкусить этого кошмара, причем, изнутри, то есть – оказаться на моем месте. Если тогда, после свадьбы, она не очень-то и пила, лишь с удивлением отмечая мои слоновьи дозы, то теперь заявила, что будет пить столько же, сколько и я, и делать то же, что и я.

Ну, допустим, сделать в точности то же у нее не получится: для того, чтобы восторжествовать недержанию мочи и кала, нужен многолетний стаж, долгие упражнения в борьбе за святое право истинной свободы, полного отделения души от тела. Блевать, впрочем, она будет, и изрядно. Настоящее похмелье с голосами и белкой я тоже не мог ей обещать. Но все же какое-то подобие меня, если уж она так желает перевоплотиться в любимого человека, она гарантировано получит.

Словом, я заслал Вику в магазин, дав устные указания, что надо взять: три литра средней паршивости виски, шесть бутылок сухого вина, красного и белого, ящик пива «Кельт». Моей маленькой девочке потребовалась тележка, и не продуктовая, а туристическая, и я достал ее с пыльных антресолей, предусмотрительно подтянув плоскогубцами болты.

Это будет в последний раз. Теперь уж точно – в самый последний. Мне больше не надо ни пить, ни писать. На второй слог ударение. То и другое я делал по одной причине – от ужаса и тоски, от неразрешимого одиночества. В том-то и была его неразрешимость, что я сам к одиночеству стремился. Впрочем, вру: писать мне не надо по той простой причине, что все, что мог, я уже за эту жизнь написал.

Пусть начнется в моей жизни новый период. И сейчас, в ожидании чуда, первого волшебного движения снизу-вверх, я сижу за своим столом, делая эту последнюю запись в синюю тетрадь. Когда состоится следующая запись, учитывая обстоятельства, сказать трудно, но ее заглавие я могу вывести уже сейчас:

Вторая часть жизни

1

Если бы эта жизнь имела какой-то просветленный смысл. Стоит ли продолжать эти записки?! Найдется ли у них Читатель, кроме того помоечного отморозка учителя, какоего[3] писатель вообразил однако, хотя у бомжа и так дел хватает, больше у него дел, чем читать мастурбатические записи жалкого балжана. Бомжу надо пропитание добывать, о хлебе насущном заботится[4]. Дела, серьезные дела.

Бомж рано встает. Ему холодно, его дубун колбасит. Локти к бокам прижав, а кулачки к груди, синим цыпленком стоит в утренних сумерках несчастный бамбер. Расстегнет штаны, достанет свою малкую серую бафлю да пописает. Будь он писателем – пописал бы, с другим ударением.

Новое утро Москвы, ленивой и трудовой. Трубы дымят. Трубы горят у бомжа, выпить треба. Все бы отдал за глоток бордила, жизнь бы саму отдал! Солнце встает, и острые лучи его впиваются в тебя со всех сторон, будто ты старый диван, из которого торчат пружины. Бледно-огненный диск дневного светила поднимается над черепичными крышами, кровли кровью окрашивая… Ах, как хорошо у меня получается!

Вот еще. Как кокаинист хочет кокаину на ломке, а героинист – герыча, хочет наш герой испить холодной водочки. Впрочем, на ломке все равно, чем вставиться. Нет никаких отдельных кокаинистов и героев: все едино под Солнцем и Луной.

Да привыкнет к новому почерку сия голубая тетрадь! Что ж, разминаю свои красивые, гладкие, словно в анимэ нарисованные пальцы и хватаю, как призрак Пушкина, перо. Как и он, черчу ромбики по углам. Дебильные ромбики дебила. О, мой чертовски сладкозвучный полет!!

Писать от руки я не привыкла. В школе считали, что у меня изящный почерк. Школа быльем поросла, вся эта начальная клиторатура. Бес теперь стоит в красивых глазах моих.

В тот день я ебла во все дыры двоих коммерсантов, гастрайбайтеров[5] из Еревана, скакала на них, как на ржаных конях. Потом появилась проблемка с финансами. Они как бы уже выдали бабло, четыреста баксов. Но тут один начал пехдеть, что мол давай лучше в рублях. Типа давай обратно баксы, а они мне рубли. Я попросилась в сортир и оседлала ноги. Топик и свиторочек пришлось оставить – не жалко, старье.

Было холодно, зябко. Я увидела, что у одной из башен не работает кодовый замок, залезла в болталку и нажала кнопку последнего этажа.

Я забилась в уголочек балкона и смотрела на какую-то ярую звезду, висевшую над горизонтом так низко, что сначала мне показалось, будто это и не звезда вовсе, а огонь на стреле башенного крана.

Помню я подумала, ясно представила всех замерзающих в этом городе девчёнок,[6] которые как раз в этот момент тоже смотрят на эту звезду, и мне стало как-то по-особенному, по-космически страшно… Тут он и ворвался в мою жизнь.

– Нужна помощь? – спросил.

Это был такой огромный, такой венценосный барбан, что мне захотелось ответить ему грациозно, что-то вроде:

– Нет, но, кажется, я замерзаю. Это ужасно, правда?

Но, уловив его запах, сладкий и мучительный аромат трупа, я возразила на ином языке:

– Отвали, швыдло вонючее!

Тогда он хацнул меня за плечи и чувствительно встряхнул. Сказал:

– Вставай и пошли.

Я соображала зело туго, с трудом. Вчерашний дряг меня еще тащил и до ломки было далеко. Прошла в кувартирку. Тут-то мне и пришла в голову мыслишка, и я принялась тереть ее на разные лады. Бесовский перстень был всегда при мне. Чтобы протянуть время и расслабить барбана, я всласть настроила ему мордочку и, отправив его на куконьку за шравкой – бутембродиками там всякими, всыпала в его высокий бокал порядочную децию клофелина. Мне было прикольно, что он оказался писателем. Я еще никогда в своей жизни не видела живого писателя.

В своем бумажном блоге, в этой синей тетради, он написал о моей педераске – «кошелечком» ее назвал, блогарин ты мой. Чуял как-то, что я сыпанула ему дряг. В «кошелечке» я держала баксы, не собираясь расставаться с ними ни на минуту, а вот отрава была, конечно, в бесовском перстне.

Говорил этот старый писатель почему-то в продвинутом роде, я была удивлена вельми, но сделала вид, что не заметила и что так и должно быть. Притворилась, что еще более тупая, чем есть, будто путаю его с кем-то другим, к кому пришла трахнутся[7] сексом.

– Так вы, как я погоняю, писатель? – спросила я, кивая своим острым изящным подбородком на писаные листы, лежавшие на столе.

– Рубальски, – сказал он, зычно ухмыляясь в нос.

– Пишете от руки, как вижу, а комп для чего – играть? Поиграем? – добавила я, кокетливо стрельнув зырками и даже слегка зардевшись, потому что знала, что в его поколении этим словом конспиративно обозначался трах. Вроде как мы говорим: «приходи, пообщаемся», и все понимают, что это означает интим.

За этим разговором он и отчалил. Я с любопытством просмотрела несколько исписанных листов. Отчаливший «писатель» лежал поперек дивана… Нет, все же ПИСАТЕЛЬ, без кавычек пока. Буду соблюдать стиль и последовательность событий.

Писатель спал во все глаза, полы его халата задрались, и мне хорошо были видны его яйца. Яйца как яйца, я бы не сказала, что это были яйца дедла. Только волосы на яйцах серые, седые. Мне безусловно захотелось секса. Сидя в кресле и глядя на эти серые яйца, я быстренько отмастурбировала. Он правильно догадался, что я тогда просмотрела несколько его листов со стаканом в руке и записал об этом в своем документальном рассказе – именно так, смотрела лист и бросала его на пол, глядя, как он планирует, как лист, падающий с дерева. Хорошо написала!

С трудом разобрала каракули, но и разобрав собственно буквы и слова, на самом деле не поняла, «что за дрянь пишет тут этот лох…» В какой-то момент вискарище пошел не в то горло и меня выстюпило, прямо на его гребаные листы. Суть его писаний я поняла гораздо позже – это и определило судьбу, мою и его.

Затем я занялась делом. Деньги отыскала быстро: две тысячи четыреста гринов лежали в верхнем ящике стола. Я пересчитала бабки, разложив их веером и даже этим веером обмахнулась, словно от жары, с благодарностью глянув на лежавшего с хуем писателя. Тем же веером бросила бабло на клаватуру серебристого лаптопа и свернула его. Когда выложила лаптоп перед Бесом, он хмуро его оглядел, принялся открывать. Зажигалочку, между прочим, затырила: можно обменять на дозу. Позже завернула ее в пластиковый пакетик и закопала в своем саду, в цветочном горшке, где росла моя любимая лилия. Я загадочно смотрела на своего любимого.

– Чего лыбешься, как Джоконда? – спросил он, не сразу справившись с замочком. – Ага, вот так, сдвинуть надобно… Ого! – это он открыл крышку лаптопа и увидел на клаватуре бабло. – Хорошая моя девушка! – похвалил наконец меня Бес.

Он склонился над узлом, который я привезла: свою с честью взятую добычу я сложила в скатерть и связала узлом. Таксист смотрел на меня косо: он понял, почему узел, но все равно любил меня и хотел, потому что я красавица, а красавицам муччины прощают все.

Бес примерил заячью курточку, она была ему велика, и он швырнул ее на пол.

– Продадим.

Голубой свитер лег на его мускулистый торс как влитой, плотно обняв его красивые руки, точно закончившись на запястьях.

– Перекрасим.

Я достала из сумочки резинки, которые прихватила до кучи – дорогие, весьма престижные резинки, которые держал в столе этот крупный смешной человек, и с загадочным лицом желкнула резинкой о палец.

– Последний сюрприз писателя! – сказала я.

– Писателя? – удивился Бес.

– Ну да. Он писатель какой-то.

– Что ж, – сказал Бес. – Это даже интересно.

Он стоял, почти по колено утопая в горе тряпья, и разглядывал свои руки, обтянутые мягким и голубым. Я шагнула к нему, и мы занялись любовью прямо на шмотках, которые я привезла, с резинкой, которую я привезла. Мы пили вино и виски, которые я привезла. Мой милый Бес, как всегда, был длителен и неотразим. Я почувствовала себя извращенкой. Поджав до боли и скрипа мои грациозные ноги, я уткнулась лицом в заячью курточку, а она сильно пахла другим муччиной, его кислым потом и жалкой судьбой. Хорошо написала, не хуже его. Вдыхая этот мрачный запах, принимая сзади косые, в разные стороны направленные удары фаллоса моего Любимого Муччины, я думала о пожилом писателе, которого я лоханула, и старалась сосредоточиться на его серых гениталиях. Кончила – непонятно от чего.

2

Хорошо. Буду это все также разбивать на главки и цифыпки ставить, как настоящая.

Что я знаю о нем? Он никогда не говорил мне, кто он, кем работал в прошлой жизни, кто он по специальности.

Спрашивала, а он отвечал:

– Нос оторву.

А мне любопытно. Я пыталась угадать. Одно время я думала, что мой Бес был врачом, хирургом. Потом мне казалось, что он был учителем, вернее, преподом в училище или даже в ВУЗе. Я видела в нем то писателя, бросившего писать, то завязавшего вора. Он представлялся мне капитаном, списанным на берег, адвокатом, у которого отобрали практику, частным детективом, которого лишили лицензии. В любом случае, итог был один: Бес стал моим менеджером и мы скромно живем вдвоем в уютной двухкомнатной кувартирке на Марксистской улице. Он мой и только мой менеджер, никаких других девушек у него нет. И любит он только меня. Нет, не правда. Не любит. Но хочет меня безумно – всегда.

Это было просто уличное знакомство, случайность. Я сломала кублук. Туфли мои были итальянские, фирмы «Черрони», отец купил как прощальный подарок и искупление греха. Грациозно изогнувшись, приподняла ногу и заглянула через плечо на запятку свою. Равновесие было потерено[8] от позы таковой, и я чуть не эбнулась наземь, но чьи-то молниеносные руки вдруг подхватили меня. Это и был Бес, показавшийся мне сначала лишь милым моложавым барбанчиком, хоть и с электрическими, как угорь, руками, но со временем наши отношения переросли в настоящую дружбу. Кажется, что от дружбы до любви один лишь шаг. Но какой же он все-таки длинный, словно растяжка на шпагате.

Я вообще в этой жизни люблю больше общаться с муччинами, нежели с укурицами, и с муччинами крепкого возраста, нежели с сопливыми чугуносами.

Не знаю. Так было с детства. Первым моим муччиной был друг отца, отец отдал меня ему за долг. Так я позже поняла то, что произошло, ведь после того, как пятидесятилетний Иосиф Сафронович макнул в меня свой конец и продырявил мою бесценную пленочку, снял меня, как пеночку с молока, дела отца пошли в гору. Значит, расплатился отец. Впрочем, почему бесценную? Целка на рынке стоит от трех тысяч баксов, а отец был должен Иосифу Сафроновичу пять.

Я догадалась потом, что в ту ночь мы не случайно поехали смотреть втроем деревенский дом для покупки, якобы для этого, что машина не сломалась, что отцу вовсе не надо было идти ночью на автозаправку по шоссе, оставив меня с Иосифом Сафроновичем наедине в охотничьей хижине.

Дедло сносильничал меня, и это был договор между ним и отцом. В том же году я закончила девятый класс и уехала в Москву, в училище. Бежала из дома, можно сказать. В туфельках, как Золушка.

Этому способствовало еще одно событие: в один из тех дней я узнала, что я не родная их дочь. Мне и раньше приходили в голову фантазии на эту тему. Два вопроса я задавала себе: почему я совсем не похожа на своих родителей и почему именно эти люди и есть мои родители??

Я подслушала их разговор, они говорили о моем намерении уехать учиться, что часто делали в те дни и ночи, и однажды я услышала правду: слова, вроде «взяли ее», «и зачем только взяли ее» – это говорил отец. «А я благодарна Богу, что та мерзавка ее бросила…» – мать.

Этих обрывков было достаточно, чтобы я получила ЗНАНИЕ. Какой вывод из этих фразочек сделают мои милые читательницы? Поймут ли они, что поняла я? Такие же они умницы и проницаетльницы, грязнулечки мои с вечно воняющими прокладками?

Но ведь я, едва разлепив глаза, сразу увидела перед собой именно этих двух людей. Вывод простой. Какая-то блядища, тусовщица оставила меня в роддоме. А мои родители – забрали на воспитание.

Как только эта истинка открылась мне, то сразу все встало на свои места – все маленькие загадочки, коих немало набралось за жизнь.

Возможно, отец и взял-то меня с целю продать, когда созрею. Что касается матери, то я не стала любить ее меньше. Она очень не хотела меня отпускать в Москву. Отец ей поддакивал. Но я намекнула ему, что все знаю о его сделке с Иосифом Сафроновичем и что расскажу об этом матери, и даже заявлю в милицию. Отец не только не препятствовал моему отъезду, но и мать принялся уговаривать. Так и оказалась я в Москве, где нашла тебя, бесценное чудовище мое!

Ты не представляешь, как я люблю тебя, как дрожу от тебя, только от того, что ты рядом. Но в тот день тебя словно подменили. Как мирно нам жилось до тех пор, как сладно вместе работалось!

Но в Беса будто бы вселился бес. Навязчивая идея. Мне даже оказалось, что компьютер писателя заразил моего муччину каким-то вирусом. Он сказал, что посидит с компьютером несколько минут, сотрет информацию, а затем отправит меня куда-нибудь, где меняют компьютеры на деньги.

Но сидел он весь вечер и всю ночь. Когда я подошла к нему в полночь, обняла сзади, грудью уткнувшись ему в спину, чтобы он почувствовал лопатками мои набухшие соски, он дернул плечами, словно на спину ему сели две пчелы. Погладил мои ладони, лежавшие на его плечах, похлопал их.

– Иди спать без меня, девушка, – сказал он неласково. – Тут дьявольски интересно.

Когда я проснулась, он все так же сидел, согнутый, над лаптопом, и бледный огонь дисплея освещал полумесяц его лица.

У моего любимого странное, выразительное, очень запоминающееся лицо. Далеко вперед выдающийся подбородок и высокий выпуклый лоб, маленький, как бы беззащитный нос. Все это делает похожим его профиль на молодой месяц.

И вот, милый мой, бесценно дорогой молодой месяц восходил тем темным зимним утром над клаватурой лаптопа, словно над Красной площадью.

Правда, красивый, тонкий образ? Ведь почему Красная площадь? Потому что она вымощена булыжником. А клаватура как раз и похожа на булыжную мостовую. Вопрос: не погибает ли во мне Писатель? Писатель с большой буквы и без кавычек. Такой, как Тюльпанов.

Как же я его люблю. Это я уже о Тюльпанове. Уже будучи женой «писателя», я нашла у него под кроватью книжку писателя настоящего. Он и в тетради о нем упоминал. Зашвырнул, как я поняла, в подкроватье, из зависти, ревности. Хотела было обтереть и поставить книжку в полку, но, обтерев, все же перелистала, и сразу наткнулась на фразу, которая поразила меня:

«Если на жизненном пути вам встретился хороший человек, то совершенно неважно какого цвета у него личный самолет…»

Начала читать сначала и не могла оторваться. На другой день скупила всего. Писатель увидел и зачесал репу. Спросил, ревнуя и сердясь, что такого я в Тюльпанове нашла?

– Да нет, тут другое, – я вдруг стала серьезной и вскинула на него свои светлые глаза, а сама мучительно соображаю: как объяснить ему? Ведь не могу же я сказать правду, что Тюльпанов меня схватил за душу и не отпускает? Вдруг нашлась, как наитие какое-то:

– Я хочу узнать секрет его творчества, чтобы поведать своему любимому муччине! – ответила я, как обычно, на словах «любимому муччине», вызывая на изнанке глаз образ моего Беса.

Но как же этот сраный «писатель» хаял и честил Тюльпанова, одного из лучших писателей современной России!

3

Хочется все же по порядку: как все удачно началось и как трагически закончилось.

– Куплю себе модельное платье, – сказала я мечтательно, когда в то утро мы сидели за кофе с яйцом. – И ты наконец полюбишь меня, такую красивую.

– Нет, – коротко отрезал Бес.

– Что – и в платье не полюбишь? От Форестье?

– Нет, – сказал он, помешивая свой кофе. – Не будет платья. На деньги этого с позволения сказать писателя ты пройдешь реабилитацию в клинике. Затем ты вернешь писателю его компьютер и станешь его женщиной. Потом ты выйдешь за него замуж. А когда он умрет, ты унаследуешь все его имущество. И тогда я женюсь на тебе, такой богатой невесте. И мы будем неразлучны всю жизнь. Всю МОЮ жизнь.

– Шутишь? – сказала я, но, заглянув в его серые спокойные глаза, поняла, что он уже все решил за меня.

Моя голова поникла, лицо стало хмурым, сосредоточенным.

– И долго мне придется ждать, пока он умрет? – с грустью спросила я.

– Да нет, не очень, – пожал плечами Бес, опрокинув чашку на блюдце, встав с кухонной табуретки и отшвырнув ее так, что она упала, какое-то неясное время покачавшись на ножках, будто раздумывая, падать ей или нет… – Ты ведь поможешь ему в этом, – закончил он.

Так, слово за слово, шутка за шуткой и был озвучен этот грандиозный план. Оказывается, Бес навел за ночь справки инетом о писателе и выяснил, что этот человек является настоящим долларовым миллионером: он владеет трехкомнатной квартирой на Сретенке и дачей в ближнем Подмосковье, а наследников у него нет никаких.

– Ловко устроился кое-кто, – приговаривал Бес, разгуливая по комнате и хлопая кулаком в ладонь. – Надо бы этого кое-кого слегка потрясти.

План был прост и изящен. Фишка была еще и в том, что в план входила реабилитация, давняя моя мечта. Я крепко сидела на дряге, а слезть с герыча самостоятельно не может никто.

Это произошло со мной в первый же мой месяц в Москве. В медулище был ваник, единственный парень в нашей группе, все остальные были чиксы. Я понравилась ему, и это меня очень даже подняло в рейтинге. Он был так себе бикасик, но многие по нему сохли, и я страхалась с ним, чтобы досадить им. Шлюбовник он был слабый, дондонил вельми паршиво, кончал неизменно в простынь, на живот или на спину, даже когда мне было можно: так боялся, что залечу. И он был дилером. Слово за слово – присела я на геракла. В руки Беса легла уже конченной, он подобрал меня на приходе, на подъеме, я прожила у него два дня, будто бабочкой порхая, а на третье утро началась ломка.

Деньги у меня к тому времени кончились. Хотя я и тянула с отца изрядно, чтобы оплатить дозы, а родители думали, что я плачу за квартиру, хоть я уже три месяца как переселилась в общагу училисща, да еще придумывала отцу, что купила зимнее пальто, а сама наоборот – продала соседке по комнате теплые сапожки, и все для только того, чтобы оплачивать дозы.

Бес утром проснулся, увидел, какой у меня трясун. Дыры на венах он и раньше видел, конечно, потому что раздевал и купал меня за эти дни много раз, но я говорила, что сдаю кровь от бедности. Он лишь покачал головой и спросил телефон дилера. Сам с ним стретился, сам дозу принес. И невдомек ему было, что дилер мой шлюбовник.

[На полях: «Ну, положим, я это сразу понял, девушка: сначала по твоим глазам, потом – по его. Но не имеет это никакого значения.»]

Бывший, конечно, на тот момент. Потому что, как стретила я Беса, многое в моей жизни стало бывшим. Счастье ты мое, несчастье! Любовь и боль моя!! Горюшко ты мое!!!

С того самого момента, как его молниеносные руки подхватили меня на тротуаре, как я почувствовала его электрические, словно угри, руки, и до вот этой самой минуты, когда я сижу в комнате, а он сидит в своей, за стеной, и я жду, с нетерпением жду его – неужели и сегодня ночью он ко мне не придет? – с того самого момента и на всю жизнь я безнадежно и сладко люблю этого страшного человека.

– И еще, – добавил он, вернувшись к кухонному столу, опрокинув свою чашку и разглядывая натеки кофе внутри, – я буду вынужден немного поучить тебя хорошим манерам, как Пигмалион Галатею. В качестве его невесты тебе придется притвориться занимательной, трагической и трогательной девушкой.

– Намано! – сказала я. – Невеста-гневеста.

– И от таких вот словечек избавиться. Давай за каждое такое словечко, вроде «намано», я буду очень больно щипать тебя за всякие мягкие местечки, очень больно, как настоящий гусь.

– Прикольно! – сказала я, зная, что будет, и Бес немедленно ущипнул меня за жопку так, что остался синяк.

Много было потом таких синяков на всей мне, пока я не престала говорить «намано» и даже «нормально», откуда это словечко произошло, тоже перестала говорить.

– Замечательно! – поправилась я, разглядывая, что там у него получилось на дне кофейной чашки, – это мне пригодится, когда я буду поступать в театральное.

– Вот и проявишь свой актерский талант, – ласково сказал Бес. – И еще одна вещь. Наш писатель очень любит девушек, и тебе придется соответствовать этому имиджу.

– Кто ж не любит девушек?! – воскликнула я. – Если наш писатель, конечно, не гей.

– Ты не понимаешь, – сказал он. – Девушек. Де-ву-шек.

– Целочек, что ли?

– Правильно мыслишь.

– Где ж я тебе возьму целочку, друг мой? Целочку мою мышки в охотничьей хижинке подъели.

– Вот это как раз и не проблема! – весело сказал Бес, впервые за все утро посмотрев мне в лицо, я это точно заметила. – Целочку тебе поставят в институте косметологии. Гименопластика это называется. Стоит пятьсот баксов. Тоже из наследства писателя возьмем. Это очень важно, девушка. Вот здесь, – он похлопал пальцами по лаптопу, опять отправившись на прогулку по комнате, – я прочитал повесть о старике и девочке. Невинность, юность и непорочность – это просто его мечта, как я понимаю. Его безумная ночная фантазия. Это как раз то, чем мы соблазним дедушку наверняка, – и он вскинул голову, маленький, необычайно красивый мой человечек, и лучезарно улыбнулся.

Как же ценна, как люба мне любая его улыбка, что в мою сторону светит! Не любит он меня. Не полюбит никогда, есть у меня такое чувство. Ну и пусть, пусть! Главное в моей жизни – это быть с ним. Просто – всегда, до самого конца его жизни быть с ним.

4

Пятьсот баксов были выброшены зря, также как и ужас, испытанный мною перед операцией. Все вышло само собой: писатель в любом случае бы трахнул меня, в любом случае бы женился на мне.

– А давай ты будешь на свадьбе свидетелем с моей стороны? – для прикола предложила я Богу, но он отказался.

Жаль. Это было бы весело, я люблю заморачивать реальность. Свидетелем были бывшая блядь писателя и его друг Барбошин. Блядь предостерегала меня насчет пьянства молодого мужа. Барбошин, Барбарискин этот, увещевал беречь его друга и не знакомить его с моими подружками, поскольку (он покачал пальцем с хитрой стариковской рожицей) друг его еще тот ловелас.

Техника секса у ловеласа всамделе великолепна, он словно циркач на пенсии. Думаю, что женщина, вкусившая этого мастера один раз, будет помнить его всю жизнь и не раз возвращаться к нему.

Дело не в виртуозности поз: мой юркий мелкий Бес владеет камасутрой не хуже мужа, но в ласках писателя, в играх, которые он бесконечно придумывал, была какая-то особенная интеллектуально-духовная составляющая.

Вот, например, такая игра, писатель называл ее «секс по-христиански». Самое странное, что православная моя сущность ничуть не была возмущена таким вот богохульством.

Наша прекрасная религия гласит: как хотите, чтобы с вами поступали люди, так и вы ними поступайте. И вот, придумал писатель такую игру. Игра состоит из многих взаимных ходов. Каждый играющий делает другому то, чтобы он хотел, что тот сделает ему. Например, мужчина сжимает пальцами соски девушки, ласкает их круговыми движениями, нежно пощипывает. Девушка в ответ делает то же самое с сосками мужчины. Теперь ее ход. Например, она засовывает палец мужчине в рот, и это значит, чтобы он сделал ей то же самое.

Я не сразу поняла, что суть этой придумки писателя заключается в том, он хотел раскрутить меня на некоторые примочки, которые были мне противны. Я же должна была делать ответные ходы! И вот, начнет писатель сосать мне пальцы на ногах или того хлеще – язык мне в жопку засунет… Так и приходилось делать ответные ходы, потому что проиграфший[9] получал страшное наказание: с того самого момента, когда он не мог сделать ответный ход, партнер прекращал секс с ним и кидал его возбужденным, додрачивать руками. Слава Богу, до этого ни разу не дошло.

[На полях: «Убью тебя, сука, едва ты объявишься. На самом деле убью. Выходит, я после этого целовал твои говняные губы? Язык, который перелопачивал каловые массы этого человека?»]

Но я отвлеклась, что называется, ушла в лирическое отступление.

Свадебный запой писателя потряс даже меня. Какой там герыч, какие там ломки? Все это жалкие танцы клоунов по сравнению с Великой Ломкой моего молодого мужа. Ты право, Пьяное Чудовище! Вот она, Истина…

Я звонила Бесу и просила забрать меня оттуда навсегда.

– Держись, девочка, – был его ответ. – Всё скоро кончится, ты только немного продержись.

Держаться – это значило выносить тазы с блевотиной, вытирать блевотину тряпкой, обливаться блевотиной, когда писатель, например, неожиданно выпускал струю мне в середину живота, или лежать, стеная от наслаждения, в луже блевотины мужа, когда могучий фаллос утолял меня и мучил… Что-то вроде стихов получается.

В довершение мое чудовище обосралось, разбросав по всей квартире небольшие лепешки говна, словно тут прошло на водопой стадо микроскопических коров.

Все это я вынесла стойко, как оловянный солдатик, потому что была у меня большая и сладкая цель.

5

Где-то вскоре после «свадьбы» я неожиданно открыла для себя способ не врать, или хотя бы врать как можно меньше.

Я стала называть его в третьем лице – это он так думал. Я говорила:

– Как себя чувствует мой любимый?

Или:

– Мой ненасытный сегодня классно кончил?

Он-то думал, что я говорю о нем самом, ему же. Но я говорила совсем о другом человеке и думала в этот момент только о нем. Правда, в своих записях он порой перевирал. Например, когда мы отметили очередной месячник нашей «свадьбы», обожравшись чаем с сухарями, грамотно поупражнялись в кровати и легли на боковую, я как раз так и сказала ему, имея в виду другого, на самом деле любимого мною муччину:

– Писатель мой любимый или нет, хороший или не очень, пусть он даже гений, но для меня он все же прежде всего человек, муччина.

Старый дурачок быстро усвоил мою игру и тоже стал говорить о себе, будто бы о нем. Так он и сказал:

– Но ведь ты полюбила его поначалу именно как писателя, разве не так? Между прочим, в нашей среде, среди выпускников Литинститута, было принято любить и ненавидеть друг друга именно за тексты.

– Да, – сказала я. – Тогда это было так. Но теперь у меня есть его губы, его глаза и ладони, его кукух… – при этих словах я поочередно потрогала его дряхлые прелести.

Вообще, и вправду прелести. Я не могу сказать, что мне не нравился этот кукух, как он его называл.

– Главный наш вопрос был вот какой: а что он пишет? И если какой-то подонок, ублюдок, избивающий мужчин и предающий женщин, писал прекрасные, лучистые стихи, то все поступки ему просто-навсего[10] прощались.

– Ну, можно понять, – сказала я. – Наверное, то, что человек пишет, это и есть его душа… – (Нет у тебя никакой души, ублюдок.) Я очень люблю своего муччину. Он невероятно хороший. Он и сам не понимает, какой он хороший. Думает, бедняга, что плохой.

– Нет, милая. Он очень плохой. Чрезвычайно плохой человек.

Я побледнела. Я возмутилась изрядно. Получалось, что он Беса оскорбляет.

– Не говори так о моем любимом! – с гневом воскликнула я, а он, конечно, принял это на свой счет и, ткнув себя пальцем в волосатую грудь, сказал:

– Он потому и перестал общаться с людьми, чтобы не совершать с ними всяких гнусных поступков.

Меня не волнует, что ты там решил. Я сказала:

– Я все равно люблю его. Это ужасно, правда?

Он прицепился к моей поговорке и сделал какие-то совершенно чундучные выводы, что я не очень-то и прохавала. Ну да, я и впрямь говорю: «Это ужасно, правда», ну и что? А говорю я так потому, что так говорит девушка из моего любимого сериала. А этот сериал он тоже смотрел, со мной за компанию. Оттуда и взял, только и всего. Порой он ваще не помнит, что с ним происходит: ну, это когда «писатель» пьян.

Память его становится выборочной. Он не помнит, о чем говорил, о чем говорила я, но очень хорошо помнит физиологию. Вот, например, когда я притворялась, что не кончаю, что было в нашей с ним жизни самым трудным… Ведь девочка, которой сломали целку, а я это хорошо знаю и на собственном опыте, и из клиторатуры, несколько первых раз не врубается в этот кайф. Да еще моя физиология, личное мое устройство… Когда рядом со мной муччина – не важно какой он – красивый или не очень, молодой или пожилой – я внутри себя вся дрожу. Когда муччина прикасается ко мне, например – случайно, в транспорте, у меня промокают трусики и я чувствую, как набухают мои соски.

[На полях. «Сучка, кошка. Впрочем, не я ли тебя научил? Муччина, муччина… От слова мучить, что ли, коверкаешь?»]

Когда я первый раз трахнула моего старика и должна была сыграть целку, я тогда еле сдержалась, чтобы не закричать от наслаждения. Это тяжело, потому что у меня полностью сносит крышу в интиме.

Во второй раз я лишь коротко и тонко скрикнула, на что мой жених отреагировал восторгом:

– Ого, девочка моя! Если в таком темпе пойдет и дальше…

Оно, разумеется, пошло. На третий раз я уже стонала во всю, все же сдерживаясь, чтобы не улететь полностью, а потом и вовсе раскрепостилась. Я ведь, когда кончаю, почти всегда по чуть-чуть обоссываюсь, а порой из меня и фонтан говна может неуправляемо попереть. Ну, это если через жопку кончаю.

Хорошо понимая, что мне придется прожить с этим человеком несколько месяцев (к решающему этапу плана мы приступили только через полгода, как постановил Бес, для нашей с ним безопасности) я принялась лепить из «писателя» некое подобие человека, будто творить его по образу и подобию.

Я нашла в инете дорогую, но эффективную диету, и с поцелуйчиками подсунула моему мужчине. Он отнесся к этому очень серьезно и взялся худеть с большим энтузиазмом. Килограммы летели с него, как листья с куста, он таял, словно снеговик весной.

– Правильно, молодец, очень хорошо, – приговаривала я, похлопывая его по животу, а сама мысленно добавляла: а то ведь гробик не закроется, правда?

Поначалу в его животе, если свернувшись, могла поместиться целая я, но уже через месяц диеты домик стал изрядно тесен, и чтобы там жить, мне бы пришлось обратиться обратно в зародыш.

Я купила точные электронные весы, теперь он постоянно вставал на их платформу и стоял, опустив голову, пытаясь своим старческим зрением увидеть огненные числа у своих ног. В эти минуты мне было его жалко, но я вспоминала о своей миссии, и красивые мои губы сжимались в тончайшую нить.

6

Впрочем, все это получается у меня как-то сумбурно, не могу уложить в элементарно правильный порядок. Перечитала сейчас свои записи. Получилось, будто Бес предложил, а я согласилась немедленно и ринулась исполнять его план. Как бы не так. Это надо вельми слабовато знать меня, дабы подумать, что я способна на убийство из-за квартирки, да и вообще, что я могу участвовать в КАКОМ-ТО ПОДОБНОМ ПЛАНЕ.

Основным элементом этого плана было чтение и разучивание наизусть отрывков из произведений писателя. Я должна была войти в образ юной девушки, которая с детства обожает писателя Кокусева, читает и пепечитывает его, просто-навсего[11] бредит им.

Это такая провинциальная цыпочка, бупка из далекой Ябанды, которая создала себе кумира. Она вообще предрасположена к строительству кумирен, именно на культурной почве. Для нее равнозначны понятия «гений» и «Бог».

В реале я просто тянула время, думая, как же мне остаться целенькой, то есть, остаться при Бесе, но ни в каком его ПЛАНЕ участия не принимать? Сделала вид, что согласилась, и немедленно приступила к исполнению плана, то есть – к чтению произведений «писателя». Бес перекинул мне несколько штук на мой комп. Я смутно помнила его писево: при первом визите просмотрела несколько страниц, кинув их на пол. Тогда осталось ущущение, будто я в блевотину какую-то вляпалась, но ТАКОГО я предположить уж никак не могла.

Произведения «писателя» были откровенной дьявольщиной. Перед моими глазами разворачивались самые что ни на есть омерзительные свитки самого Сатаны. Какая-то там «Лолита», которая до того представлялась мне верхом сатанизма, уже выглядела жалкой, будто была лишь предисловием к явлению настоящего Гения Тьмы.

Я читала эти «произведения» всю ночь, грызя над клаватурой ногти на своих длинных, музыкальных пальцах. В голове засели слова отца Георгия, моего наставника в Обояни: «Конец света наступит в те времена, когда зло станет талантливым». И он приводил в пример как раз «Лолиту», как пример того, что зло уже близко к этому.

Мы, девчёнки[12] нашего прихода, никакой «Лолиты», конечно, не читали – не потому, что духовник запретил категорически, а потому, что вообще не читали книжек, но содержание знали хорошо. Его, это содержание, поведал нам отец Георгий. Еще он поведал, что книга эта умопомрачительна, что она заставляет людей, прочитавших ее, совершать непотребные поступки, и это касается не только муччин-барбанов, но и девчёнок.[13] «Недозволенное становиться[14] дозволенным, запретное – сладким, злое – добрым. Вот чему учит нас эта книга», – так проповедовал отец Георгий.

Всё это потому, что книга написана талантливым писателем, что в образе его стало талантливым само зло.

И вот, в ту ночь, читая Кокусева, я испытала настоящее перерождение. Мне открылось все зло, которое несли в мир его сочинения. Я поняла, что сам Господь Бог поручает мне важную, ответственную миссию. Я должна уничтожить этого писателя не только физически, но и изъять из человеческой реальности все его книги.

Вот моя истинная цель, а не какая-то там квартирка. Вот почему утром следующего дня я также была согласна исполнить план Беса, как и вечером предыдущего. С той лишь разницей, что наутро уже произошла подмена причины.

[На полях: «Ого, девушка! Ну-ну. Этим-то и объясняются многие странности твоего поведения. А я-то, осел, не мог понять, почему ты столь мучительно тянешь резину. Знала бы ты, что и моя цель насчет этого человека также лежала совсем в другой плоскости.»]

Жизнь продолжается

1

Пора сменить позу. «Вторая часть жизни» – то был его заголовок. Уж не знаю, что он там мог бы написать. Я ж просто продолжаю свой рассказ.

Моя реабилитация проходила в подмосковном санатории «Белая гора». Обитель на Белой Горе – так назвал это место мой Бес. В итоге я стала такой бодрой ходоножкой, такой примерной вахочкой, что даже в зеркале не могла себя узнать.

Еще недавно я считала себя конченой. Я поставила на себе крест. Будто сраная алкоголка. Это не фигляр слова. По герычу, бывает, тоже обсераешься.

Мысль о реабилитации не раз приходила мне в голову, но на форумах я читала, что за настоящую реабилитацию нужно выложить крупные деньги, именно порядка двух тысяч барабулек. Все, что предлагается по пятьсот – фуфло.

Могла бы я как-то заработать эти две тысячи, тайком от Беса? Ведь он отбирал у меня все подчистую, говорил: ты мой советский муж.

Посмеиваясь. Как-то раз объяснил историю шутки. Оказывается, в советское время была такая традиция, ее даже воспринимали как закон. Муж, получив на заводе зарплату (а в советское время в нашей стране было много заводов) всю ее, до последней копейки, должен был отдать жене. Всю экономику семьи вела жена, все вещи, в том числе, мужские, интимные, покупала она.

Когда ему было нужно, он клянчил у жены по рублику, и жена строго допрашивала его: зачем, на что ему нужен этот рублик? И если, например, он попитался в рабочей столовой и заплатил за обед 86 копеек, то должен был отдать жене обратно 14 копеек и дать подробный отчет в том, что он съел в столовой и за сколько копеек. И он вдохновенно лгал, придумывая, что купил будемброд с сыром за 5 копеек, а за 9 копеек яйцо и далее… Бес рассказывал все это подробно, называя все цифры, а память у меня хорошая, и я хорошо теперь знаю цены в советской рабочей стволовой.

– Я твоя советская жена, – как-то раз перевернул Бес, вытряхивая из мей педераски все деньги на стол.

Он говорил, что все это необходимо для того, чтобы он мог самолично контролировать мои дозы, чтобы я не пошла в разнос, где-то ширнувшись сверх меры. Я не раз заговаривала о реабилитации. Я хорошо понимала, что иду прямой дорогой на кладбище, иной раз даже ползу, надев на свою красивую, плавно изогнутую спину простыню.

Сдается мне, что мой менеджер специально держал меня на игле. Несоскочимо. Денег мне в руки, таких, чтобы я могла сама купить дозу, не давал. Требовал отчета. Как советская жена.

Любая ложь дается мне с трудом, ибо православная я. Я пыталась копить. Я должна была иметь хотя бы одну свою, незарегистрированную дозу, на всякий случай. Я Телец по гороскопу. Телец должен что-то всегда складывать, запасаться. Мне нужна была доза, если вдруг он начнет играть мною в начале ломки, не давать. И я вдохновенно лгала, на что и зачем потратила те или иные рублики. У меня получалось, потому что я актриса.

Я хочу поступить в театральный. Это моя мечта с колыбели. Я не только красивая девушка, но и очень умная. Главное – талантливая. И я люблю блистать.

Кажется, я почему-то сменила стиль. Перечитываю последнюю страницу и вижу: пишу почему-то какими-то короткими фразами. Кажется, это называется «телеграфный стиль».

Однажды я поняла, что никакой реабилитации Бес мне не даст, что он будет и будет держать меня на игле, пока я не загнусь совершенно, не превращусь в сухой скрюченный стручок, и что больше так продолжаться не может, ибо я жить хочу, жить дальше и дольше, и надо продолжать и продолжать копить эти деньги, но уже не на дозу, а на реабилитацию, а потом, когда две тысячи будут в моих руках, я уеду якобы домой, в Обоянь, а сама лягу в клинику, и когда я увидела в столе у «писателя» эти больше, чем две, первая мысль, что пришла мне в голову, была именно эта – вот она, реабилитация, и я даже хотела не показывать эти деньги Бесу, но желание поразить, шокировать его, выглядеть перед ним удачливой и сильной победило, и я разыграла красивую театральную сцену с веером бабла под крышкой лаптопа. Вот. Так-то оно лучше. Со стилем.

Но накопить на реабилитацию, придумывая, что съела мороженое в «Шаропле» или выпила самый дорогой в мире кофе, в «Гертруде» – это месяцы и годы. За месяцы и годы я могла бы подохнуть. К тому же, Бес простил мне пару раз «Гертруду», затем заявил:

– Слушай, девочка! Кушай-ка ты мороженое из киоска, а?

Из этих двух разов первый я в самом деле съела гертрудское мороженое, а вторую льдышку бабла заначила. Честно говоря, я была в отчаянии. Может быть, мне как-то тайком выходить на улицу? Но там грязь, ужас и криминал, и девушка с улицы стоит в три раза дешевле, чем эксклюзивная девушка, каковой была я.

Стоит уличная девочка на углу, дубун ее колбасит. Локти к бокам прижав, а кулачки к груди, синим цыпленком стоит она сумерках вечерних. Трубы городские дымят. Трубы горят у девочки, вмазаться треба. Все бы отдала за дозу, жизнь бы саму отдала! Бледно-огненный диск дневного светила склоняется над черепичными крышами, кровли кровью окрашивая… Хорошо сказано. Только, вроде бы – листаю назад – «писатель» уже где-то писал точно так же. Не могу найти это место. Не хочу подражать Дьяволу.

Мой менеджер искал клиентов инетом, каждому делал фейс-контроль. Новые клиенты поступали редко, они подолгу проверялись, а основная их масса была уже постоянная, испытанная. Те двое из Еревана, после встречи с которыми я и попала к «писателю», были как раз из новых, нашедших меня по бесовскому объявлению.

О чем же я? О реабилитации. С «Белой горы» я скатилась просветленная, чистенькая. Бес собрал меня, словно невесту, сам проверил каждую деталь одежды. Я стояла перед высоким зеркалом, держа под мышкой лаптоп. Девушка, которая вытянулась в зеркале, была уже далеко не я.

Эта девушка не употребляла наркотики, она владела хорошими манерами и была биологической девственницей. Точнее: чикса не сидела на драге, прохавала новую феню и целяк ей вклеили за пятьсот баксов. Короче – новая жизнь, вторая часть жизни, как сказал поэт. Пусть засадит ей вполаборта писатель. Гераклу же, навек брошенному богатырю – низкий поклон, прощай! Не Иосиф Сафронович меня невинности лишил, а ты, со своими подвигами. Вычистил авгиевы конюшни мои, свежим ветром продул, как Перун, и сделал из застенчивой девочки, мастурбировавшей[15] с губчатым слоником, настоящую, сильную, жаждущую ЖЕНЩИНУ.

2

Я позвонила, дверь раскрылась. Этот человек смотрел на меня, выпучив глаза.

– Прошу вас! – взмолилась я.

Он отступил вглубь коридора, все еще держа дверь за ручку. Будто ручка была под током, и он прилип. Я медленно прошла мимо. Он потянул носом, принюхиваясь к моим духам. Швыдло вонючее. Закрыл за мной дверь, навалившись на нее своим животищем, огромным, словно сумка с кенгуренком.

– Вы ведь меня узнаете, да? – спросила я на своем новом языке, который впервые пробовала на вкус.

– Разумеется, – холодно ответил он.

Я осторожно извлекла на свет его компьютер, сверху положила зажигалку. Это выглядело очень красиво. Старикан усмехнулся:

– Совесть, что ли, к тебе вернулась? И где ж вы с нею обе были столь долго?

– Выслушайте меня! – сказала я страстно, чуть не рассмеявшись сама.

Он взял свой драгоценный лаптоп, который я опустошила тайком от Беса. В планы Беса, конечно, этот ход не входил. Для понта я записала какие-то игры, чтобы этот, так сказать, «писатель» не подумал, что я специально стерла его грязь.

Он неуклюже устроил лаптоп под мышкой, уперев его ребром о свое пузо, на которое можно было ставить различные предметы – рюмки там или даже небольшие блюдца. Зачем-то даже поклонился, словно лакей, пропуская меня в комнату. Я обрадовалась: не выгнал, по крайней мере, сразу. Эти старые козлы просто немеют перед красивой девушкой. До такой степени обалдел, что не нашел лучшего места для своего драгоценного аппарата, чем угол у батареи. Разумеется, он купил новый компьютер, стационарный.

– Ах, у вас уже новый! – с искренним притворством воскликнула я.

Все-таки, получиться[16] из меня когда-нибудь настоящая актриса.

– Да уж… – пробормотал он.

– Видите ли… Я хочу попросить прощения, – сказала я, опустив свои длинные ресницы.

– Что естественно.

– Не за то… Это само собой. Дело в том, что мои друзья… Бывшие друзья. Словом, они стерли все ваши программы. Ваши тексты. Записали игры. Вы не сердитесь?

Он помолчал. Интересно, какие чувства должен испытывать писатель, у которого отобрали его творения, месяцы и годы труда?

– Я не могу сердиться, – хитро ответил он, – хотя бы потому, что у меня на все произведения есть копии. Не пропало ни строчки, девушка.

В этот момент все внутри меня затрепетало. Зря я старалась, зря думала, что уже сделала половину дела! Мне удалось скрыть бурю собственных чувств, и я лишь рассеяно пролепетала:

– Да?

Придется начинать все сначала. Впрочем, для этого я и оказалась здесь, это и есть моя миссия. Я сказала, что деньги вернуть пока не в состоянии, он ответил, что и не собирался спрашивать о них. Добавил:

– Ты садись.

Так и сказал «садись», как самый настоящий лох, а не «присаживайся», как нормальные люди говорят. Я присела, легко поправив свое красиво летнее платье, так, что моя гладкая коленка с глубоким естественным загаром сверкнула прямо в глаза жертвы. Жертва предложила сварить кофе и отправилась на свою кухню, гнусно зажужжав оттуда кофемолкой.

За кофе мы поговорили, но что-то не склеилось, и он выгнал меня. Позже я поняла, что произошло. Когда прочитала его тетрадь. Я перестаралась и чуть было все не испортила. Оттого и выгнал, что переусердствовала. Слишком быстро раскрыла карты.

Я рассказала правду: о медулище, о родителях в Обояни. О реабилитации. Я христианка и стараюсь по возможности говорить правду. Это не так сложно, могу научить. Например, стою на кухне, входит «писатель». Я поднимаю на него голову, смотрю своими чистыми, чуть раскосыми глазами. Говорю:

– Ах! Я так люблю одного человека… Угадай, кого?

Конечно, я говорю о Бесе, но «писатель» опускает глаза, по бараньи улыбается, повиливает хвостиком, постукивает им о дверцу холодильника, я хорошо понимаю, что происходит в его голове – вроде бы как-то глупо проблеять: «Меня-а!» и еще глупее с круглыми глазами спросить: «Неужели меня?» – вот он и улыбается, и трется об меня с благодарностью, а я могу в этот миг невидимо для него закатить глаза, так, будто бы сам Бес стоит рядом, и я показываю ему, как я устала.

Но вернусь немного назад. В тот вечер, когда я принесла ему лаптоп и, как позже выяснилось, и себя, я чуть было не засыпалась, сразу откупорив все карты. Стала цитировать ему его же опусы. Он подумал, что сходит с ума, и выгнал меня – не как женщину и человека, а как болезненную галлюцинацию.

Придя домой, я рассказала все Бесу. Мы сели с ним за комп и написали «писателю» письмо.

Еще раз простите меня, я больше никогда Вас не потревожу, – отстучала я в самом конце письма, уже обливаясь слезами от смеха, и тут же загадала: а через сколько придет от него ответ?

Ждать пришлось совсем недолго. Он написал через два часа.

3

События развивались стремительно, словно в романе Тюльпанова. По замыслу Беса я не должна была давать «писателю» до самой свадьбы, разыгрывая мою хирургическую целку. Все это могло бы выглядеть вполне естественно: христианская девушка ведь не должна была позволить себе вступать в связь с женихом до венчания.

Между прочим, я так и хотела распорядиться своей жизнью. Мне было пятнадцать, когда я пришла в церковь, где служил отец Георгий. Я так проникалась духом служения, что решила: пусть будет в моей жизни единственный мужчина: мой будущий муж. Мне тогда казалось, что этим человеком как раз и станет отец Георгий, но судьба распорядилась иначе: отец продал меня, то есть – родной уже отец. Не отец Георгий.

«Писателю» я наблазила, что оставалась девственницей не только потому, что воцерковленная, но и потому что его, писателя, любила всю жизнь и для него, писателя, себя берегла.

Все произошло на автопилоте: как только я почувствовала запах мужика, его пальцы в своих ушах, как из меня полилось фонтаном. Ноги мои подкосились и я упала ему в руки, как сочное спелое яблоко падает на голову умудренному ученому. Едва и успела, что показать ему эту хирургическую вставку, но она его, как выяснилось, мало интересовала.

Бес же опасался, что добившись своего, «писатель» передумает жениться, да так и оставит меня в любимых девушках. А умрет он как-нибудь сам, по своей собственной инициативе, от передозняка виски или от слишком бурного оргазма.

Но все прошло гладко: он сам захотел жениться, и причина, как ни странно, была у него та же самая: он хотел, чтобы я унаследовала его имущество после его смерти, только он не знал, что событие планирувается[17] гораздо раньше, чем он предполагал. Только вот от венчания он отказался категорически. Жаль. Это очень красиво – венчание.

4

Вторую часть нашего плана мы постановили выполнить как можно скорее, но все же не раньше, чем через полгода, потому что странным было бы, что молодой муж покончит с собой на другой день после свадьбы. Да и самоубийство решилось не сразу: сначала были грибы. Самоубийство было запасным вариантом. Почитывая его тетрадь, я вдруг напоролась на любопытную страницу. Я осторожно вытащила ее из скрепа тетради и принесла Бесу. Как мы стречались с Бесом, когда я уже была замужем, как я ухитрялась? Впрочем, позже об этом… Про страницу я.

Так вот, эта страница, если рассматривать ее отдельно, выглядит как предсмертная записка самоубийцы. Бес это тоже заметил, внимательно прочитав страницу. Он покачал своей изящной головой:

– Не пойдет. Не может молодой счастливый муж покончить с собой на другой день после свадьбы.

Правда, тогда уже месяц прошел со свадьбы, но это он фигурально выражался. Тогда он и придумал: грибы.

Как же мы стречались-то? Как часто??

Получалось два раза в неделю. Бес придумал для меня курсы по подготовке в вуз. Мы с «писателем» решили: я уже не буду возвращаться в медулище, а лучше сразу поступлю в вуз. Для этого мне надо было закончить вечернюю школу, чтобы получить среднее образование. Для этого мне нужен был год, и я собиралась пойти в школу с сентября.

И вот, я записалась на курсы при Московском Гуманитарном Университете. «Писатель» мой выбор одобрил и оплатил обучение. Занятия были три раза в неделю, я ходила – один раз. Для моей будущей актерской карьеры это было хорошим упражнением. По вечерам, за семейным ужином, я рассказывала мужу о том, что произошло на занятиях, показывала в лицах смешные сценки, которые придумывала сама. Некоторые из этих сценок придумывал Бес – ведь эти самые занятия я чаще проводила в занятиях любовью с ним.

[На полях: «А «писатель» (как называет его моя девочка, в кавычках) посчитал это за очередной выверт реальности, бедный мой! Вот уж воистину можно, если постараться, свести человека с ума.»]

С этими сценками стало твориться что-то странное. Однажды «писатель» нахмурился и попросил повторить мой рассказ. В другой раз он вскочил с постели и забегал по комнате, нервно жестикулируя, приговаривая: «Но этого же не может быть!» Наконец, строго-настрого запретил мне рассказывать о моих занятиях, и я вздохнула с облегчением, потому что мне уже изрядно надоело это развлечение.

Лишь теперь, имея перед глазами тетрадь, я поняла, что так расстроило «писателя». Его расшатанный спиртным мозг вообразил, что и он помнит все эти смешные случаи, которых даже и на самом деле-то и не было.

Но я отвлеклась. В начале были грибы. Стоял сентябрь. На маленьком базарчике у метро, куда я хаживала за едой, появилось несколько деревенских, по утрам раскладывающих соблазнительные пузатые боровики рядками и кучками. Бес уже заготовил порошок. Еще в августе он дважды ездил в лесную глушь, где набрал грибов, высушил их и истолок.

Когда я рассказала Бесу про базарчик, он сказал:

– Пора. Теперь тебе надо вытащить нашего фенолога за грибами.

Одна мысль не давала мне покоя:

– А почему бы просто не купить грибков на базарчике? Очень мне хочется тащится с ним в лес!

– Неправильная мысль. Никто не подсунет тебе бледную поганку вместо боровика. А вот в лесу один из вас может ошибиться.

План был прост. Сама я грибы не ем, потому что у меня аллергия на них, а вот «писатель», судя по одному его вкусному рассказу, был большим любителем. Так что, супчик, как мы полагали, будет есть только он. Мы с мужем набрали грибов, я сварила изумительный жульен, бросив в кастрюльку порошок.

Идея оказалась бросовой. Я думала, что самым трудным будет вывести «писателя» из дому, но он согласился поехать в лес с большой радостью. Трудность оказалась в другом: «писатель» наотрез отказался жрать грибы. Пришлось вылить жульен нахер. Одно и осталось в утешение – интим в лесу. Я люблю необычный интим, в каком-то неожиданном месте. Бес тоже это знает и заламывает меня где и как попало. Недавно я стояла в коридоре, подложив под мои нежные коленочки валенок. Раскрыла кладовку и разбирала вещи внутри. Бес шел мимо, куда-то по своим делам. Увидев соблазнительную попку мою, молча накрыл меня сзади и кончил в три толчка. Я не успела, рукой догнала потом. Но это был кайф великий. Уже догоняя, в ванной, я снова представила, что стою на коленях, на валенке и разбираю вещи в кладовке, а сзади наяривает мой неистовый Бес.

[На полях: «Что-то не припомню такого. Может быть, эта котовасия забывчивости происходит и со мной? Шутка. «]

Я всегда представляла его, с кем бы ни трахалась. Знали бы все эти клиенты, что девченка,[18] которая скакала на них, словно муха на слонах, на самом деле была доброй волшебницей, которая превращала их всех не в крыс и пауков, а в красивого, обаятельного, самого лучшего в мире мужчину!

А тогда, в лесу, я была сама собой. Это было нечто волшебное, будто дивный сон самой осени. Не было со мной ни мужа, ни Беса. Я была духом дерева, вплетенной в его корни, таинственной дриадой, отдающейся самому лесу, его могучим стволам… Очнувшись, я увидела свои розовые трусики, на которых топтался мой жирный «писатель».

– Возьмем их собой? – деловито спросил он, застегивая молнию между ног и указывая на трусики своим белым лбом.

– Да ну их в жопку, – ласково ответила я.

Так и остались лежать мои невинные трусики в жухлой осенней траве… Я была настолько удовлетворена в тот день, что не хотела продолжать дома, а ведь он был готов наброситься на меня, возбужденный совместным перебором грибов, касаясь под столом своими жирными коленями моих – изящных, словно суставы молодой газели. Сыпанула ему снотворного, как всегда делала при необходимости, чтоб он вырубился со своим гребаным медведом, большой ребенок, небось кончал с ним в сладком детстве своем! К тому же, надо было варить суп…

Перечитала сейчас назад. Да не Бес это был, в коридоре у кладовки, а мой несчастный муж. Что-то у меня с головой, будто старуха какая-то. И правда думала, что это был Бес. Отчего? Наверное, воспоминание о маструбации[19] врезалось сильнее, чем реальность.

[На полях: «То-то и оно. Помнишь именно оргазм. И нет у меня никаких валенков»]

5

Что-то сбивчиво я стала писать, как к самому главному подхожу. В общем, был принят план номер раз – самоубийство великого русского писателя.

В начале октября всё уже было готово. Старые рукописи «писателя» лежали на даче, я увязала их в коробки. Помню, как сладко мы провели время, когда отвозили эти коробки. Я повалила «писателя» на коробки и трахнула его сверху. Из-под полуприкрытых серповидных век своих я видела бедного моего мужа, лежащего на своих собственных сочинениях, словно апарыш на куче говна. А я скакала на нем, смеясь и вихляясь, как арлекин. Сквозь это бренное тело я ебла все его рукописи, все его «творчество», всю его жизнь.

Дома осталось только несколько рабочих тетрадей. Я написала письма от его лица, когда он валялся ужратый, на несколько сайтов, где висели его сочинения. Мой муж якобы решительно потребовал снять публикации, что и было исполнено. Как я и рассчитывала, он решил, что не помнит, как это сделал. То же и с самым рискованным ходом – звонком в редакцию.

Самое трудное было убедить Беса это сделать. Позвонить мужским голосом и наговорить гадостей. Я сказала, что может быть расследование о самоубийстве «писателя», и менты могут засомневаться. Ведь если у него всё хорошо, готовиться[20] к выходу книга – это одно, а если ему всюду отказали – другое. Бес сомневался, не хотел звонить. Тогда я сказала:

– Зачем нам лишний шум? Будет готовиться книга, а тут автор покончил с собой. И что? Поднимется шум, реклама.

Бес подумал и согласился. А чтобы голос на самом деле звучал пьяно, он еще и выпил. Позвонил от лица «писателя» и заявил, что он гений и ему не нужно это вонючее издательство. Эти офисные крысы с менструациями. Так и сказал, по-ученому – менструации, а не минстра. Я заткнула ладонью рот, чтобы не расхохотаться. Бес был в ударе, он говорил с вдохновением. Затем мы занялись любовью, и это было прекрасно. Я люблю, когда муччина немного пьяный. Впрочем, когда он сильно пьяный, я тоже люблю. Кончив и вернув способность мыслить, я помыслила, что не зря в моей жизни был этот будущий покойник: он научил меня таким увлекательным штучкам, от которых мой любимый мужчина просто таял и млел…

Бес попросил принести ему щепотку этого вещества, из пузырька «писателя». Он решил провести надежный лабораторный анализ у своего знакомого инженера-химика.

– Что-то я не догоняю, зачем это нужно, – сказала я.

Бес ответил с раздражением:

– А вот прикинь. Порошок ему дала какая-то подруга, много лет назад.

– Ну да. Он рассказывал. Наташа какая-то Пчелкина. Она уже умерла, царство ей небесное.

– Порошок мог испортиться за эти годы, перестать действовать. Ведь все лекарства имеют сроки хранения.

– Хуя себе, лекарство! – прокомментировала я.

Бес рассмеялся:

– Это не для него лекарство, а для нас с тобой. Другое меня беспокоит. Срок хранения – не важно: доза будет лошадиная, весь пузырек высыпешь. Я вот думаю. А если эта Пчелкина его просто-навсего[21] наебла? Вдруг там вообще – сода или сахарная пудра… Короче, надо проверить.

Я посмотрела в инете, уже из дома. На одном сайте было написано, что срок хранения цианистого калия 12 месяцев, на другом – 2 года, на третьем – срок хранения не ограничен.

Мне было страшно открывать этот боксик, отсыпать порошок. Вдруг сквозняк налетит или рука дрогнет, и порошок рассыпется[22], улетит, словно кокаин, попадет мне на пальцы, в нос… Ведь нужен лишь децл этого вещества, чтобы я откинула свои тонкие кости.

Справилась. Бес порекомендовал одеть резиновые перчатки и обвязать нос мокрой тряпкой. Так я и сделала. Перчатки и тряпку выбросила в мусорник. Потом пожалела: надо было бы сжечь. Привязалась какая-то дурацкая мысль, что вдруг какой-нибудь бомж найдет перчатки (а я все же просыпала порошок на пальцы) и будет их надевать, сунет палец в перчатке в рот, как ребенок…

Бес забрал порошок, а на следующую нашу встречу сказал с сияющими глазами (как мне нравиться[23] это его сияние!) что знакомый инженер-химик проверил: порошок в рабочем состоянии.

Это, конечно, странное дело, подумала я: как это Бес будет соваться к знакомому инженеру-химику с просьбой проверить смертельный яд? Ну, да ладно. Его дело.

Со времени первой попытки прошел месяц. За это время произошли события. Внезапно умерла соседка, та самая свидетельница со свадьбы, тетя Лена. Тогда я уже читала эту тетрадь и знала, что многие годы она была женщиной «писателя». Широкая писательская душа. Эта женщина была ужасно толстой, такой же, как и мой муж. Может быть, некрасивые люди, у коих некрасота одна и та же, кажутся друг другу как раз красивыми? Тогда почему ему нравилась я!?

Вообще, об этой тетради. Я на нее наткнулась как-то в его картонной коробке, думала, старые какие-то записи, полистала… Тогда и увидела эту «предсмертную записку», осторожно вытащила и принесла Бесу. Затем тетрадь из коробки исчезла. Я заподозрила, что он заподозрил меня… Фу! Не всегда из меня получается «писатель». Я рассуждала здраво: а где он мог спрятать тетрадь? Дома, и больше нигде. Дальше – дело техники. «Писатель» подозрительно шелестел, опорожняя в туалете свой грандиозный живот, впрочем, теперь уже не столько грандиозный, сколько грациозный… Вот теперь да – фраза пошла, не хуже Тюльпанова. Короче. Я осмотрела туалет более пристально, проверила все старые канистры и обнаружила в одной из них тайник.

И я стала читать эту мерзкую тетрадь. Так же как и он, когда сидела в туалете. Места, где он писал обо мне, были мне, конечно, очень любопытны.

Я многое поняла. Например, я узнала, что «писатель» засек, что я вырвала страницу, даже на полях отметил место. Это хорошо, что он не помнил, о чем на этой странице сам спьяну набредил: ведь с одного взгляда ясно, что это будущая предсмертная записочка. Конечно, я сразу решила, что тетрадь надо будет уничтожить, так как внутри нее множество ключей к тому, что должно было с ним произойти. Внимательный читатель сразу все поймет.

Так-то, мой дорогой барбан! Ты-то думал, что будешь вечностью, это было для тебя главным, а на самом деле тебя не будет вообще, и будешь ты ТОЧНО ТАКОЙ ЖЕ, КАК ВСЕ МЫ.

Перевернула сейчас страницу, а там уже занято, как в общественном туалете. «Писатель» имел манеру «писать» между строк.

«Рассказ» «писателя»

[Начало]

Я проснулся в ужасе и тоске. Какое-то время память хранила причудливые образы сна, но вскоре все треснуло и растеклось.

Я слышал странные звуки за окном, будто бы кто-то точил одно о другое лезвия длинных ножей. Циферблат часов над кроватью казался большим бесстрастным лицом с опущенными усами: без двадцати четыре утра.

Я пытался вспомнить свой сон, но видел лишь сочетания красок, как бы паря над морским дном, и водоросли облепили коралловый риф.

На полу, словно упавший лист бумаги, лежал чистый уличный свет – неоновое серебро. Минутная стрелка часов зримо ползла по циферблату, с глаз долой стирая луноликое лицо. Я снова заснул, и мне действительно приснилось море.

Утром меня разбудило солнце. Это был настоящий мороз, сменивший, наконец, усталую слякоть бытия. Фантастический, солнечный, белый с красным день!

За окном гранатовая рябина с крупными ягодами, а за ней – куст рябины черной, меж ними – сирень. Когда-то давно, невинным и маленьким, в бежевых сандалиях, я утаптывал эту землю, сажая здесь деревья и кусты, – но теперь все оно выросло.

Иногда, если есть желание благодарного труда, я делаю из этих ягод терпкое черно-красное вино.

В этом году ягоды достались птицам. Красная заснеженная рябина – кровь с молоком. Черная заснеженная рябина – клавиатура рояля. Казалось, что именно сейчас я смогу вспомнить свой сон, но тут будто кто-то стрельнул из рогатки в стекло, и все заволоклось паутиной.

Оказывается, вчера соседские дети повесили кормушку на сучок, состоящую из двух связанных проволокой банок из-под винного кулера. Банки терлись боками и скрипели на ветру.

Я вышел, снял эти банки и забросил на серый тополь, который рос в дальнем конце нашего двора, знал и помнил всю мою жизнь. Снежная тропинка предлагала идти дальше.

Я двинулся, вглядываясь в кристаллически блестящие сугробы. В этот момент воспоминание о ночном кошмаре выглянуло из снежной норы змеиной головой и снова бросилось в снег.

Я вышел на улицу, в трамвайный гул и звон. В киоске на углу купил красивую витую свечу – синюю, с серебристой осыпью. Она была ароматической, сладко пахла, и только тут я вспомнил, что с самого пробуждения не курил.

Все вокруг было полно свежих, мучительных запахов. Я зашел в магазин, медленно двинулся вдоль стеклянных холодильников, видя в них свое довольное лицо с гримасой веселого шопинга.

Но ничто не удовлетворяло меня. I can get no satisfaction…

Сыр с дырами столь большими, что в них можно хранить яйца… Бело-розовые кружева ветчины самых срамных оттенков… Срезы салями в роли голливудской расчлененки… Груды паштетов в стиле дерьма динозавра… А вот и язык! – как сказал Фредди Крюгер… Коровий язык, восставший в роковом оргазме… Сосиски… Ясно… Сардельки… Тоже… Рыбные ряды…

Я заглянул в холодильник и почему-то сразу, с охотой выбрал себе на завтрак филе кальмара – белый, гремящий кристаллами льда пакет.

Я купил ржаного хлеба и, сложив хлеб с кальмаром, удивился неожиданному сочетанию, подумал, что у некурящих обострены не только запахи и звуки, но и образы зрения, всегда принимающие форму камеи любимого лица.

Вернувшись, я промыл кальмара горячей водой, выдернул из тушек стеклистые пластины, мелко порезал мясо и быстро проварил в клокочущей воде, соленой, словно родная кальмару среда.

Обильно заправив блюдо майонезом, чувствуя сильный аппетит, неодолимый, как сексуальное влечение, я дал себе слово никогда больше не курить до завтрака, страстно отломил крупный кусок черного хлеба, черпанул деревянной ложкой лежащую в тарелке белую слизь.

И через секунду меня вырвало прямо на стол. Выпучив глаза, я с болью давился желчью, кланяясь, будто в молитве, я рыгал и плакал над собственным остывающим варевом. Потому что вспомнил, наконец, свой сегодняшний сон.

Мне снился большой черный кальмар, размером с взрослого мужчину.

Я увидел просторный зал, щедро освещенный через круглое отверстие в потолке. Посреди зала, на овальном каменном ложе лежала женщина. На нее напал кальмар, он душил и мучил ее, она громко кричала.

Я бросился вперед, но замер в нескольких шагах, потому что разглядел, наконец, что здесь на самом деле происходит.

Я не сразу понял, что эта женщина – ты, и не сразу понял, что чудовище вовсе не душит тебя, а ебет, и это доставляет тебе безумное удовольствие… Это были не боли и ужаса крики, а стоны наслаждения и животной радости.

Я проснулся в ужасе и тоске… Вот почему все это утро было таким напряженным и странным… Тем же вечером знакомая профессионалка истолковала мой черный эротический сон.

[Конец]

Не знаю, как назвать главу

1

Но все равно: пусть будет новая глава. После этого образца его творчества прошлых лет. Талант, несомненный талант! Умеет все же неожиданно ткнуть читателя носом в жопу. Только в одном месте подкачал: «размером с взрослого мужчину». МСВЗР – спотыкаешься о нагромождение согласных.

Одного не пойму: как это может взрослый человек, писатель, серьезно полагать, что кому-то может быть интересно, как кому-то там приснился кальмар, как он проснулся, пошел в магазин, купил кальмара и так далее. Если бы эта литература жить учила, с невзгодами бороться. Или, например – прочла и сразу поняла, как достойного себе мужчину найти. А для мужчин: прочел – и бабло научился рубить.

Этому меня компьютер научил, замечать такое. Как напишешь что-то такое, а он сразу и подчеркнет красным. О чем это я? О нагромождении согласных! Никакого фикшена нам не надо. Только нон-фикшен. Да и нить потеряла, про кальмара читая. Будто сама в этой слизи искупалась. Какое счастье, что я не вижу теперь с утра до ночи этого человека, что я снова с Бесом моим!

Я его, Бесика моего, очень люблю несчадно[24]. Я обожаю мужчиночку моего. Мой мушкарчик. Мой! Мой! Мой!

Я его очень люблю. А он не любит меня. Ну и пусть. Он заставлял меня человечка ядиком отравить. Из-за этой любви я на убийство решилась. Впрочем, вру я, как всегда. Вот из-за таких «рассказов» я и пошла на это. Не должно быть в мире таких «рассказов». И людей, которые такие рассказы пишут, тоже быть не должно.

Впрочем, таким языком могла бы писать прежняя я, не Галатея. Подурачилась просто.

Вот что беспокоило меня все это время, с самого начала, как мы стали осуществлять свой план. Бес сказал, что навел о писателе справки в инете – о его состоянии и квартире. Но разве могут быть такие сведения в инете? Может быть, Бес знал «писателя» раньше? Может ли быть такое совпадение, что человек, на пороге которого я случайно свернулась калачиком, был знаком ему? Впрочем, у Беса пол-Москвы знакомых, как он не раз говорил, и ничего невероятного в этом нет.

Опять думаю о Бесе, кто он такой? Бессольнов Виктор Андреевич, сорока восьми лет, родился в Казани, москвичом стал еще в юности, женившись на какой-то лохине, которая полагала, что он на самом деле ее любит, и полквартиры отдала за эту «любовь». О своей жизни в Москве он почти не рассказывает, зато часто вспоминает Казань. Как устраивали гонки на моторных лодках, вечеринки на речных островах… В Москве он закончил какой-то «вуз». Когда я спросила: что за «вуз», он сказал: это совсем не важно. После «вуза» он работал «в одной конторе», в какой – опять же не важно.

– Не важно, не важно все это, – как-то сказал он. – Все наши прежние профессии не важны. В начале девяностых все мы умерли и заново родились.

Я сама родилась в начале девяностых. Получается, что не на тридцать с чем-то лет он меня старше, а ровесник мой. И этого человека я люблю. Я безумно, до самой настоящей дури люблю этого мужчину.

2

Но неожиданно он предал меня. Все уже было готово, просчитано, но в один прекрасный день он вдруг отменил операцию. Напрасно я уверяла его, что все получится, что огромный ненасытный желудок с нетерпением ждет порции порошка.

– Мы не должны этого делать, – сказал Бес.

– Что, почему? – возмутилась я. – Уж не сострадание ли в тебе заиграло? И где же вы с ним были так долго?

– Нельзя делать этого СЕЙЧАС.

– Да что случилось?

– Случилось НИЧЕГО. Но ты должна потерпеть еще немного.

– Сколько мне терпеть?

– Месяц хотя бы.

– Я и так на пределе. Я БОЛЬШЕ НЕ МОГУ С НИМ, СЛЫШИШЬ?

Примерно такой был обмен СМСками, и не один раз. Бес явно что-то скрывал от меня. Что-то произошло. Я не желала ломать голову. Мой план теперь отличался от плана моего музчины. Действительно, как он заметил, самоубийство счастливого мужа со стороны выглядело бы странным. День за днем я выносила идею, как беременная вынашивает ребенка. И однажды я решилась:

– Я бы хотела с тобой напиться. До потери памяти, до чертиков.

Он выразил было сомнения, но я шлепнула о стол козырного туза:

– Я хочу узнать тебя изнутри, с этой, самой страшной твоей стороны. Потому что ты – мой любимый человек.

Когда ходила по магазинам, то позвонила Бесу и объявила о своем решении. Он возражал, но я прервала разговор и больше не отвечала ни на звонки, ни на смс. Тетрадный листок с «предсмертной запиской» я осторожно вклеила на место. Заветный листочек я хранила среди своего белья, так и прошла в туалет с полотенчиком на плече. Флаконцик с клеем, тягучим, как семя любимого, стоял на полке в туалете, среди прочих хозяйственных веществ. Теперь пометка на полях о вырванном листке, которую сделал «писатель», выглядела нелепо.

Я приготовила закуску. Нарезала его любимый сыр, красную рыбку, колбаску. Зарядила перстень. «Писатель» просто отравится алкоголем. Несчастный случай.

Звонил городской телефон, я не брала трубку. Пусть Бес понервничает. Когда все будет кончено – успокоится. Я ошиблась, подумав, что это был именно он, ведь обычно он спокойно звонил мне на городской, зная, что «писатель» не возьмет трубку. Я говорила с ним, будто с подругой, обиняками. Конспирация доставляла мне настоящее духовное наслаждение. Это была настоящая игра в войну: русская рулетка, русская радистка, Вера Засулич, готовая бросить бомбу в царя.

Тут зазвонил у него мобус. Он глянул на аппарат. Погасил звонок и швырнул аппарат на подушку. Сказал:

– Незнакомый какой-то номер. Может быть, некий дурак из прошлого приехал. Из какого-то далекого города. Желает со мной выпить, в ЦДЛ сходить. Болтун, монстр общения.

– Откуда же монстр знает твой мобус, если он из прошлого? Когда мобусов вообще еще не было…

– Да спросил у кого-то, чего тут неясного…

И тут раздался звонок в дверь. Три звонка, по городскому, по мобусу и в дверь, прошли один за другим, но я и подумать не могла, что это звонит один и тот же человек. Я посмотрела на «писателя». Его вафельник выражал торжество Наф-Нафа в каменном доме. Звонок повторился настойчивее, казалось, что он перешел на другой тон, будто имел несколько музыкальных клавиш.

Я подумала, что надо все-таки открыть. Вдруг это сосед какой-то? Очень будет хорошо, если он увидит, что в этот день мы сидели, пердели и мирно, красиво обедали: пили и ели. И очень будет плохо, если никто не откроет в этот день.

Я посмотрела на дверь квартиры через дверь кухни и коридор. Краем глаза увидела, как «писатель» встает, обходит стол. Подумала было, что он хочет почему-то открыть сам, хотя не делал этого уже много лет, но тут, оказывается, было совсем другое желание…

С коротким свистом молнии и волнующей волной запаха теплый хуй ткнулся в мою щеку. Грациозным жестом Евы, срывающей яблоко, я поддела его ладонью и заправила в мой влажный, широко раскрытый рот. Дверной звонок задребезжал уже длинно, надсадно и член завибрировал в моем сладостном зеве в такт этой чарующей мелодии.

Звонок оборвался. Фаллос выплеснул мне в небо горячую струю. Я вытащила еще твердый, но уже мягкий член из моего рта и шутливо чмокнула его в головку, как чмокают в щеку на прощанье. В последний раз, – горестно промелькнуло в моей голове. И в этот миг мы оба услышали звук ключа, крутящегося в дверном замке. И вздрогнули от настоящего ужаса.

Легко, словно бабочка, бросилась я в коридор, на ходу вытирая губы, блестящие от семени моего любимого мужа. Дверь быстро распахнулась. На пороге стояла какая-то отстойного вида тетка, сильно накрашенная, довольно пожилая, но в короткой юбке. У нее и впрямь были красивые ноги. Я знаю таких. Такие ходят в коротких юбках до самой старости и смерти. В коротких юбках их и кладут в гробы…

Вошедшая глянула исподлобья и двинулась на меня, изогнув свое длинное тонкое тело, пошла в квартиру, ничего не говоря. Почему-то показалось, что это так и надо, чтобы она сюда шла, струилась. Ее миниатюрная сумочка из португальской ящерицы была слишком пухлой, скрывая что-то необычное, не по размеру дамской сумочки. На руке что-то блестело и гасло, будто пристала к ее пальцу чешуйка змеи.

«Писатель» вскочил, как только увидел вошедшую. Так резво вскочил, что стул откачнулся назад и замер на двух ножках, думая, куда ему двигаться дальше. «Писатель» оглянулся на стул. Так мы стояли все трое, смотрели на этот стул и каждый думал, понятно, одно и тоже: куда он упадет – вперед или назад?

3

Не могла закончить вчера. «Писатель» хлопнул в ладоши, или, как это называется, всплеснул руками. Он громко воскликнул:

– Анна! Какими судьбами?

Засуетился, поднимая упавший стул. Пододвигая его к этой Анне, предлагая ей его.

– Это моя молодая жена, – тараторил он, кивая на меня подбородком, отчего сделался похожим на черепаху. – Я ведь женился недавно. Ты проходи, садись. Ты ничуть не изменилась, правда. Вика! – обернулся он ко мне светлым, словно луна, лицом. – Это Анна, моя первая жена.

Женщина обошла стул, блеснув серебряным перстнем, как чешуйкой змея, села, закинула ногу на ногу, показав уголок резинки на своих чулочках Чинзони. Только потом, удобно устроившись, сказала:

– И вовсе не первая жена. А просто – жена.

– Пусть так, пусть так, – улыбчиво приговаривал «писатель». – А я, знаешь, ли недавно вспоминал о тебе, даже записи кое-какие делал.

Я смерила эту женщину красивым надменным взглядом и представила, как писатель, еще худой и гибкий, е… ее стоя в коридорчике общаги, намотав на себя, словно питона циркач, в тот самый момент, когда ручку этой двери крутит какой-то другой «писатель» и «поэт», автор поэмы «Х…» – не меньший литературный Отморозок и Ублюдок, чем этот. Такая вот была у него запись в этой тетради, которую он хранил в старой банке из-под краски и которая досталась по наследству мне. Ох уж мне все эти сраные литераторы, которые только и делают, что пьют и трахаются, да пишут всяких грязных «Лолит», всяких пошлых «Анджей», всякие матерные поэмы – то «Х…» то «П…» Впрочем, что я тут размноготочилась? Все вещи имеют свои имена…

Слова пожилой женщины не прошли мимо моих тонких, порой против света прозрачных, розовых ушек. Их зловещий смысл выяснился на удивление скоро.

– Я никак не могла дозвониться, – сказала она. – Даже в самый последний момент, у твоего порога, и то попыталась в последний раз. Подумала: уж не случилось ли чего, скорую помощь что ли вызвать? Вот и пришлось открыть моим старым ключом. Впрочем, не важно. Я должна уладить с тобой одну бумажную формальность. Ну, и похудел же ты! Снова готова в тебя влюбиться. И уже не скатываться с твоего живота, как с зимней горки.

Она говорила так, будто бы меня вообще здесь не было! Крутила головой, рассматривала обстановку комнаты. Сильно блестел ее затылок, оплетенный тугой французской косичкой. Волосы ее хорошо сохранились, ухоженные.

Заметила:

– Обои, наверное, аж два раза переклеивал?

– Три. Чуть ли не двадцать лет прошло.

– Да? А с нашей свадьбы и чуть ли не все двадцать пять. Скоро будем серебряную отмечать.

«Писатель» развел руками, картинно улыбнулся. Запел:

– Серебряные свадьбы, негаснущий костер… Серебряные свадьбы…

Наверное, что-то у них было связано с этой песенкой, наверное, они сами и сочинили ее в своем литературном институте, поэты и певцы. Потому что «писатель» поднял палец, уставился на свою бывшую, ожидая, что она продолжит. Та и всамделе подхватила, широко улыбнувшись, высоким фальшивым голоском:

– Душе-евный разговор…

Вдруг стала очень серьезной. Сказала:

– Дело в том, что я снова собираюсь замуж. А по бумагам выходит, что я с тобой не разведена. Ты между прочим двоеженец, – женщина чуть повернула голову и свела глаза в мою сторону, а я вдруг показала ей язык. – Вот-вот, язык! Ты, милочка, здесь вообще никто. Сейчас как дам этому делу законный ход, и новый брак господина Кокусева будет признан недействительным. Так что, не очень-то тут язык.

Я прикусила его нежный кончик, особо аппетитный для иных муччин. Меня словно снежной водой окатили. Да, в синей тетрадке об этом есть, но ведь всё давно быльем поросло.

– Но откуда ты… – замямлил «писатель». – Я же никому… Если только по пьяни кому…

– Вот-вот, – сказала Анна, – проболтался первому встречному. Я-то все эти годы думала, что это только я одна в одностороннем разводе. А как оказалось, и супруг также.

Она наклонилась над своей пухлой сумочкой, совсем уж доставая меня своей гладко заплетенной французской косичкой.

Из сумочки вытащила какую-то книжку, бросила, словно метая карту, на стол. Вот отчего пухлилась сумочка!

– Ничего не понимаю, – бормотал «писатель», вертя книжку в руке. – Ну, Тюльпанов. Знакомое имя. Читал, но… Неужели? – глаза его вдруг полезли на лоб.

– Вот именно, – зловеще прошептала Анна, – Тюльпанов – это и есть я.

Тут и я уставилась на Анну моими красивыми глазами с нескрываемым удивлением. Тюльпанов – женщина? Я знала, знала! Только теперь я поняла, что все время это знала. Так глубоко, так нежно проникнуть в душу человеческого мозга может только женщина. Я смотрела на Анну во все глаза, а она по-прежнему вертела своей маленькой головой, поблескивала косичкой, но теперь уже не казалась мне такой идиотски противной.

Она ловко выхватила из рук писателя книжку, раскрыла ее на гладкой коленке, зубами сорвала колпачок с гелевой ручки, которая откуда-то возникла в ее руке, коротко сверкнув сталью.

– Выходит, это с тобой я переписывался… – промямлил «писатель» с какой-то тихой грустью.

– Ты написал Тюльпанову первым. Он не мог не ответить.

– Он… И я как раз и разболтал ему, что так и остался неразведенным.

– Ему, ему…

– И про жену я ему писал, то есть – про тебя… Минуточку! Я сейчас, на минуточку.

Отправился, размахивая полами халата, словно парусами, в туалет, будто приспичило его, но я-то знала, что он жаждет немедленно посмотреть свои записи в тетрадке.

Я навострила ушки. Всамделе, знакомо звякнуло за стеной. Он откупорил свою тайную банку. Что он там искал, какие слова?

Тогда я лишь урывками просматривала эту тетрадку, ибо негоже молодой девушке подолгу сидеть на унитазе. Скорее, то самое место, где он отзывался с презрением о своей первой жене, то есть – о теперь Тюльпанове.

Вышел с мрачным лицом. Взял книжку, прочитал дарственную надпись, усмехнулся и покачал головой:

– Вот, значит, кто… – тряхнул в воздухе книжкой. – Если это и вправду полеты и плавания… Ну, хорошо. Мудрому довольно – это да, верно подмечено. А как же фото? Там же мужчина какой-то – тщедушный такой человечек с жалкими острыми плечами…

– Да я просто прислала тебе этого произвольного человечка, из интернета. Для пущей убедительности.

– Тот-то я смотрю, что на книжках вообще нет портрета. Вопреки современной моде.

«Писатель» аккуратно положил книжку на стол, раскрытой. Надпись была видна, но не настолько, чтобы разобрать стремительный почерк Тюльпанова. Кокусев спросил Анну:

– И как же тебя угораздило докатиться до жизни такой?

– Просто сидела без денег как-то. Без работы, без всего. Села и написала роман, утробный я человек. На пишущей машинке еще. Отнесла в АСТ. Взяли.

– Как же, помню! Там очередь была из таких, как ты.

– Что значит – как я? Я единственная и неповторимая. Вернее, Тюльпанов мой.

– Этих Тюльпановых, что тюльпанов в степи по весне. Впрочем, неудачно.

– Именно. Где и когда ты видел цветущую степь?

– Одного не могу понять. Как это ты отнесла в АСТ, если ты в Таллинне живешь? Или не живешь уже?

– Да лет пятнадцать я уже в Питере живу. В Эстонии стало невыносимо русским. Обменяла квартиру.

– Прямо уж такая русская ты.

– Для эстошек – да.

– Ну что ж, теперь хотя бы понятно, откуда у Тюльпанова знание моей жизни, чисел этих моих… Впрочем, не мог же я говорить тебе про электромясорубку?

– Почему же не мог? Говорил по пьяни.

– Так вот оно что. Сказал и забыл. А я то думал…

Пока они беседовали, я грациозно вспорхнула, словно некая диковинная птица, и прошлась по комнате, шелестя крылышками. Вот что я увидела на развороте книги, вот какая была надпись:

как трамплину лыжник как доске ныряльщик как ступень ступени в космосе бездонном… С благодарностью, авторПодпись, печать

И вправду, внизу стояла маленькая овальная печатка, на которой значилось: ТЮЛЬПАНОВ – по центру, а по ободу, сверху и снизу, скрываясь в замысловатой цветочной вязи – что-то латинскими буквами, наверное, по-эстонски.

Вот чем блестела, оказывается, она – перстнем с печатью. Перечитываю последнюю страницу и думаю: какой же я хороший писатель. Как тонко организую я текст, как точно структурирую его. Не хуже Тюльпанова я.

4

В тот вечер мы просто посидели втроем. Слово за слово – Анна осталась у нас ночевать, я постелила ей в кабинете. «Писатель» закрывал мне ладонью рот, да меня в ту ночь и не тянуло на любовные вопли.

Наутро я поехала на курсы, то есть – к Бесу. Он сказал, что ситуация сложная. «Писателю» теперь надо аннулировать первый брак, затем – заново восстановить второй.

Только вот вышло-то совсем наоборот. Анна поселилась в кабинете, поскольку ей надо было провести несколько дней в Москве по своим писательским делам – вот уж действительно писательским, без кавычек, а за гостиницу платить дорого.

Странная была у нас жизнь втроем. Мы всегда вместе обедали и ужинали, завтракали, а готовила я. Умение сделать из говна конфетку у меня в крови. Никто меня не учил. Я просто импровизирую, как и в интиме. Бедный мой Бес! Бело-серый мелкий бес убежал зачем-то в лес… Он ведь думал, что я, как все такие девчёнки,[25] не целуюсь, минет делаю только в презервативе и прочее. Знал бы он, с какой жадностью я всасывалась в поганые рты клиентов, с каким трепетом засовывала язык в их скользкие анусы! И все равно мне, что поганы их рты, что всегда пахнут перегаром эти поганки. Главное – они мужчины. Любые мужчины. Какие угодно мужчины.

Правда, я никак не могу прописать это слово и дурашливо переиначиваю его. Будто и впрямь умерли мужчины, как говорил «писатель». В мире больше не нужны мужчины, и мужчины умерли, – так говорил он.

О чем я писала тут? О еде и интиме. В общем, импровизатор я. Делаю в постели то, что мгновенно приходит в голову. Бросаю в кастрюлю что попало и когда попало, а в итоге получается великолепный украинский борщ. Жрали и нахваливали. Жрали и просили добавки.

Я пучила свои большие, красивые глаза на женщину, которую считала великим писателем, и оторопь меня брала. Неужели все они, писатели – ВОТ ТАКИЕ?

Я больше молчала, говорили они. Меня как бы вообще не было за этим столом. Они, проговорив серию комплиментов моей стряпне и ласково потыкав в мою сторону вилками, принимались за еду и воспоминания.

Чаще всего они говорили о прошлом. О гребаном своем Литинституте. Читали друг другу стихи. Оказывается, мой несчастный муж знал наизусть огромное количество стихов, а я и не знала, он никогда не читал мне стихов. Кроме классики, они вспоминали стихи своих коллег по несчастью, то нормальные, то какую-то поэму «Хуй» и человека, ее сочинившего. Например, такой был у них разговор.

КОКУСЕВ. – Где сейчас этот Витька? Кто-нибудь что-нибудь слышал о нем? Ты – слышала?

ТЮЛЬПАНОВ. – Нет.

КОКУСЕВ. – И я тоже. А другие стихи у него были?

ТЮЛЬПАНОВ. – Не помню. Наверное, были.

КОКУСЕВ. – Были, конечно. Иначе как бы он прошел творческий конкурс? Не с поэмой же «Хуй»! Здесь какая-то загадка, с этой поэмой. Если Витька так классно писал еще в том возрасте, то он должен был как-то проявить себя в будущем…

ТЮЛЬПАНОВ. – А вообще, это было здорово. Помнишь? Девушке тоже не грех послушать, поразмыслить о героизме тех лет, – тетя Аня прижимала пальцы ко лбу, шевеля губами, затем, выбросив ладонь вперед, декламировала, например, такой отрывок:

В магазинах – вонь и срака, Нихуя, окроме хуя. Как сиповку, дрючу раком, Мысль одну свою лихую. Мысль проста: такой эксцесс — Славка жил КПСС. Славка парнем был неглупым, хуй с малиновой залупой он как флаг с собой носил, не щадя ни слов ни сил.

– Смело по тем временам, – прокомментировал писатель.

– Да его за эту поэму просто убить могли! – воскликнула Анна. – Может, и убили? Поэтому мы ничего и не знаем о нем.

– Нет, тут другое… – задумчиво проговорил писатель. – Возможно, поэму сочинил вовсе не Витька…

– А кто такая сиповка? – могла спросить я, на что «писатель» и его бывшая жена многозначительно переглядывались: дескать, что за необразованная, глупая девченка?

И так далее. Они часто говорили о поэме «Хуй» и о Витьке. Наверное, нездоровая матерная эротика этой мерзкой поэмы и сблизила их, наконец. Как-то раз, вернувшись с «курсов», я обнаружила их ебущимися на кухонном полу.

Когда они оделись, мы все трое сидели за чаепитием в Мытищах, словно родители и нашкодившая дочурка. «Писатель» и Анна сложили руки в замок.

– Даже не знаю, – с чего начать, – начал «писатель».

– Начни сначала, – ободрила Анна. – Начни с нуля.

– Эх! – обернулся он к ней луноликим лицом. – Начать бы нам с тобой с начала…

– Родительский дом – начало начал! – поддакнула Анна.

Эти странное предисловие оба не говорили, а как-то напевали задушевным речитативом. Было вполне ясно, что они уже всё обговорили давно.

– Дело в том, – начал «писатель», – что последние годы своей жизни я жил каком-то заблуждении. Двадцать лет назад мы с Анной расстались, я думал, что навсегда. У меня были многие… Много связей.

– Одну из них ты даже отравил грибами, – подумала я, чувствуя необычайное облегчение.

– Пойми меня, девушка! – вступила Анна. – Я никогда не переставала любить этого человека. Только сегодня я это и поняла окончательно.

– Тут, на этом кухонном полу, – мысленно уточнила я.

– В общем, все складывается, как нельзя лучше, – резюмировал «писатель», как бы потирая руками, словно большая муха. – Мой знакомый адвокат в два счета аннулирует этот второй, недействительный брак. Ты пока сможешь пожить на даче, пока тепло. Потом я подыщу тебе квартирку.

– Еще чего! – взвилась Анна.

– СНЯТЬ квартирку, а не купить, – уточнил «писатель».

– У меня есть, где жить, – сухо отрезала я. – И мне не нужна ваша дача.

– Как знаешь, как знаешь, – прорезюмировал мой бывший недолгий муж.

Ну, насчет дачи, как и для чего она мне была нужна, я конечно, слукавила. Да и все человечество стояло на крыльце этого ветхого строенья, стояло, разинув свои маленькие детские ротики, ожидая от меня Поступка, может быть, единственного Поступка, для чего я, собственно, и родилась на свет.

5

Бес принял меня холодно. Нет, это не те слова. Он просто избил меня до полусмерти, я три дня не вставала с постели. Впрочем, это так, оборот речи. Вставала, конечно, ходила по квартире, только вот на улицу выползти не могла – из-за синяков. Эти хождения и навели меня на вывод, что у Беса появилась Другая Женщина.

Длинные тонкие волосы на полу в ванной, они же – на маленьких серых тапках моего любимого. Да везде! Гостья изрядно линяла. Один ее волосок прижился в моем саду на сухом листе лилии, что в моей комнате подохла, поскольку Бес ее не поливал. Я выбросила лилию в мусоропровод вместе с горшком. Пока я шла по коридору, волос этой женщины извивался, поблескивая в лучах лампы, и будто указывал мне путь… Хорошо я пишу. Тюльпанова я.

Лежа большей частью в постели, поскольку весь мой скелетик до сих пор ноет, я прочитала дневник «писателя» до конца и от нечего делать мне захотелось самой писать. Вот и продолжила, рассказав о своих мытарствах.

Мысли из дневника

Мысль № 1

Что интересно: мои записи чем-то похожи на его. Сначала я написала о том, что было, теперь – пишу о том, что происходит прямо сейчас. Вот и хорошо. Пусть тогда и «Мысли из дневника» будут – как у него.

Только вот какие у меня мысли? Полежала, подумала… Нет, просто ничего не идет в голову.

Мысль № 2

Ну вот, еще мысль. Можно ли любить человека и в то же время его бояться? Бояться до дрожи в коленях. Думать, что в любой момент он может ударить, схватить за волосы, накрутить волосы на руку. Запрокинуть твою бессильную голову и плюнуть тебе в лицо…

Да. Почему-то у него такая привычка. Долго собирает слюну, скворчит. Я закрываю глаза, жду. Чувствую, как он рассматривает мое лицо. И плюет.

Думает, что унижает меня, делает мне плохо. И не знает, как мне приятно, когда течет по моим тугим щекам и лебединой шее его горячая слюна.

Мой дорогой, любимый мой, единственный мой Бес! Как я люблю тебя! Как получилось, что мое место теперь заняла ОНА?

[На полях: «Можно ли предположить, что лживая сучка писала это для меня? С какой стати? При каких обстоятельствах я мог бы это прочесть?»]

Мысль № 3

Дочитала дневник «писателя» до конца. Оказывается, он вовсе не вылил грибной суп, как сказал мне, а скормил его своей любовнице, жирной бляди своей. Туда ей и дорога, бляди. А вот насчет следователя соврал. Сказал, когда вернулся, что вызов был по поводу хулиганских действий его коллеги-писателя, который сунул кого-то головой в унитаз в ЦДЛ.

Мысль № 4

Кое-что он переврал. Например, в одном месте пишет, что поставил меня раком, засунул пальцы во все три мои дырочки и массировал, пока я не потеряла сознание, а я сосала его пальцы – всеми тремя ротиками. Неправда ваша. Ничего такого не было. Возможно – это просто одна из его фантазий.

[На полях: «И где же это? Такое и вправду было, только не с ним. Что-то колбасит эту реальность.»]

Мысль № 5

Вот что вижу в его так называемых произведениях. Очень мало мыслей, очень тяжелый, плохой язык. А ведь приходилось заучивать наизусть целые куски произведений «писателя». Даже та лупоглазая дура, которой они могли бы понравиться, возненавидела бы их в итоге.

Я – честная христианка, которая мучительно борется с плотью, которая у меня на уровне нимфомании и бешенства матки.

Мысль № 6

Все это невразумительно и бредово насчет человека-тела. Получается, что я не человек. И, значит моей рукой сейчас вожу не я, а Он, какой-то далекий, непонятный человек.

Пусть так. В таком случае, все нелепости и нестыковки, которые наверное в моих записях есть, можно свалить на него. Смайлик.

Мысль № 7

Может быть, он просто привел какую-то девку, с которой познакомился на улице, как когда-то со мной? Или старая подружка его? У него ж много было женщин. Правда, он говорил, что с тех пор, как появилась я, он не встречался ни с одной. Ну, а теперь, когда я была в периоде замужества, почему бы и нет? Ладно, прощаю.

Мысль № 8

Вот, думаю… Существуют ли актеры как люди или они (или все же уже мы) просто состоят из череды чужих образов? Понятия не имею, где и когда я настоящая. Тогда, когда была с сутенером или с писателем? Сутенер любил меня нежно и страстно, целовал меня всю. Писатель, гад, часто терзал своим великим фаллосом и мою узенькую пещерку, и мой юный пукан. Правда, он частенько полизывал и то и другое. Раз, после анального секса, который действует, словно добрая клизма, я выпустила ему на яйца тонкую струйку говнеца. Думала, он будет бить меня, как Бес, но он провел по своей коже пальцем и нарисовал мне на попке крест.

Мысль № 9

Вот и все. Нет больше никаких мыслей для дневника. Даже круглой цифры не вышло.

Другая женщина

1

Неделю не прикасалась к этой тетради. Произошли события. Я должна их записать.

Что-то случилось с моим любимым за тот месяц, пока мы не виделись. Вот вся история, с самого начала.

Так получилось, что он не смог принять меня два раза подряд, у него были важнейшие дела, как он сказал, и я была вынуждена НА САМОМ ДЕЛЕ ходить на эти подготовительные курсы. Ребята и девченки были удивлены – и с какого кукела «явилось наше красно солнышко»? Каждый раз я восходила в новой одежде: то в дресс-коде деловой барби, то в стиле романтической чиксы, раз как-то с розовой деталью в виде плашки на френче, что привело к недоразумению: ко мне подсели две юркие бучки.

Через день произошла история с Анной, эта женщина поселилась у нас, произошла катастрофа всех наших планов, и мне было уже не до встреч с Бесом: я сама придумывала бекасы, что не могу вырваться.

Теперь я вернулась домой. И за этот месяц что-то случилось с моим любимым, и это было связано с той, чьи волосы я находила в квартире повсюду.

Я ведь сначала не придала этому значения: ну, привел бабу – ведь нельзя же муччине так долго терпеть, а рукой отбивать он не любит, считает ниже своего достоинства, как и за деньги эрок снимать. Значит, взял лопатку и пошел на кладбище, и раскопал какую-нибудь старушку из своих бывших.

Сейчас я понимаю: тут другое. И началось это именно тогда, когда он не смог принять меня два раза подряд, по причине «важнейших дел». Он встретил другую! Он полюбил ее! Произошло то, чего я боялась больше всего на свете.

Пока он НИКОГО не любил (я не о себе говорю: меня-то он точно не любил) у меня был еще шанс. А вдруг встретит другую? – думала я.

И вот – свершилось.

Слишком много волос. Я ведь сначала подумала, что он привел пару раз ебучую кошку, у которой был период линьки, поэтому так много волос. На самом деле – в душу его вползла змея.

Что я говорю? У змеи вообще нет волос.

2

Еще неделя прошла. Ранки мои зажили, ни следа не осталось, только побаливает носик где-то в глубине, будто поселился там червь. Бес не разговаривал со мною долго, а когда заговорил, стал выяснять подробности моей катастрофы. Как пришла Анна, как отреагировал писатель.

– Ну, и о чем же они говорили, пока вы жили там втроем?

– Я не подслушивала. Только один раз, случайно подслушала разговор, не предназначенный для моих ушей.

– О чем же они говорили при тебе?

– Я не всегда понимала. Поскольку они юзали незнакомые слова. Из-за одного слова все бросево может подернуться туманом. Иногда они такое гнедили, что у меня волосы становились дыбом.

Бес сделал страшные круглые глаза.

– Матом, что ли, ругались? – пошутил он.

– Они вели себя достойно! – с деланным возмущением панировала я. – Не выражались при даме. Правда, иногда читали матерные стихи.

– Например?

– Какую-то поэму «Хуй».

– Вот как? И что это за поэма «Хуй»?

– «Хуй»! Поэма такая. Они ее оба знали наизусть. Это была какая-то поэма, которая ходила у них в юности по Литинституту и ее читали на тайных сходках.

– Как на тайных сходках? У них в Литинституте были тайные сходки? Наверное, они готовили революцию. Как Ленин.

– Да не в этом дело! – вскричала я. – Поэма «Хуй» как раз и есть – о Ленине. А тогда было нельзя. И если бы их поймали за чтением поэмы «Хуй», то всех бы выгнали из Литинститута, а автора поэмы – посадили в тюрьму. Но в том-то и дело, что автора поэмы «Хуй» просто не существовало.

– Что за ерунду ты гнедишь? Если есть поэма, значит есть и автор.

– Нет автора! Поэма «Хуй» была сочинена в недрах КГБ. Над ней работал целый институт.

– Зачем? – сильно удивился Бес.

– В том-то и штука! – радостно подхватила я. – КГБ сочинило поэму «Хуй». Она легко заучивается, отскакивает от зубов. Все будут эту поэму учить, читать друг другу. А КГБ будет их ловить и сажать.

– Вот так мысль! Это твой писатель высказал?

– Нет, это сказала тетя Аня.

Бес помолчал, подумал.

– А каким образом поэма «Хуй» попала в Литинститут?

– Да очень просто! Один из студентов был штирлицем. Он всем читал поэму «Хуй» и говорил, что это он сам ее написал.

– Что-то сомнительно. Ты преувеличиваешь. КГБ не был таким уж изворотливым и страшным, как сейчас кажется. Просто этот парень и написал поэму.

– Мой писатель как раз и спорил с ней об этом. Он считал, что поэму «Хуй» написал этот парень. А тетя Аня настаивала на версии КГБ.

– Ладно. Ты сказала, что один раз подслушала их разговор, не предназначенный для твоих ушей. А тогда они о чем говорили?

– Опять об этом человеке.

– Каком человеке?

– О том, кто написал поэму «Хуй».

– И что этот человек?

– Он был у тети Ани бойфрендом. Она даже хотела выйти за него замуж, но у этого хуевого человека не было московской прописки, и писатель с легкостью увел ее у него. А потом они и расстались, как раз и развелись – тоже из-за него.

– Это еще как?

– Очень интересно! «Писатель» все время, пока они были женаты, пытал ее, трахалась она с ним или нет.

– А она с ним трахалась?

– Я думаю, что да. Но писателю все время говорила, что нет. А писатель изводил ее из года в год, спрашивал: трахалась ли она с этим хуевым? Читал отрывки из поэмы «Хуй» и выпытывал: не о ней ли написаны эти всякие подробности.

– Какие могут быть о ней подробности? Ведь поэма о Ленине.

– В том-то и дело! Если поэму сочинило гестапо, то она тут и вправду не при чем. Но если поэму сочинил чувак, то он описал в поэме свой трах с Анной! Вот почему «писатель» и был озабочен вопросом подробностей. В поэме «Хуй» Владимир Ильич Ленин делает кому-то куни. Но кому? Своей супруге Крупской, или тете Ане?

Несколько секунд Бес непонимающе смотрел на меня. Я пояснила:

– Вот, смотри. В поэме «Хуй» великий Ленин ебет то свою жену, то любовницу, Инессу – как ее?

– Арманд, – подсказал Бес с любопытством рассматривая меня.

– Дает ей в рот, – продолжала я, – ставит раком. Все это описано подробно и точно. Засадил, толкнул, откинул… – я засмеялась, вспомнив эту строку: помнится, они как раз и спорили о том, что откинул, и куда? – Кончил, вытащил, сбежал… На собранье. Новой шиной его «Ауди» блистал…

– Разве тогда уже были «Ауди»? – засмеялся Бес. – Сомневаюсь. Можно было бы написать, например: его добрый «Форд» блистал.

– Нет, «Ауди», это точно! – я хорошо помнила этот разговор. – Дело в том, что там и на самом деле был «Форд», но на «Ауди» его заменил уже писатель.

– Что за ерунда? – нахмурился Бес. – Зачем, по какому праву?

– Он утверждал, что Владимир Ильич ездил именно на «Ауди». И пусть добрый «Форд» звучит поэтичнее, но «Ауди» – это все-таки исторически точно.

Бес как раз сидел за своим компом. Он нащелкал что-то на клаватуре.

– Википедия… – пробормотал он. – Автомобильный завод «Ауди»… Первый автомобиль был выпущен в 1910 году. Возможно. Но что-то я не врубаюсь. Ты постоянно теряешь нить разговора, перескакиваешь с места на место. Представляю, чего бы ты нагородила, если бы вздумала сама писать, взяв пример с муженька. Как мы перескочили на «Ауди»? Почему я полез в Википедию?

Он потер пальцами свой великолепный выпуклый лоб.

– Ага, вспомнил. Ты говорила о том, что Ленин ебал ни Крупскую, ни Арманд, а собственной персоной тетю Аню. И твой писатель ревновал тетю Аню к автору поэмы «Хуй». Я правильно понял?

– Да!!! – с какой-то даже странной радостью воскликнула я. – Если поэму «Хуй» сочинило КГБ, то они просто так сочинили, не с натуры, или с какого-то другого образа. Но если ее сочинил чувак, то прототипом была тетя Аня. И именно свою еблю он там и описал. Вот и пытал «писатель» ее всю жизнь этой поэмой: не было ли этого, не было ли того? В рот там или раком? Читал ей отрывок и говорил: это ТЕБЯ он так? Это про ВАШУ случку написано? Про ТЕБЯ, сучка, написано? Вот, как раз такой разговор я и слышала однажды. Не предназначенный для моих ушей.

Бес глянул на меня угрюмо, потом постучал пальцем по виску. Сказал:

– Творческие люди.

С такой интонацией можно сказать: жалкие люди, ничтожные люди.

Я все хотела как-то перевести наш разговор на женщину, чьи следы остались в квартире. В тот момент у меня уже была важная улика, нечто большее, чем просто волосы.

Я нашла листок. Он был как раз за цветочным горшком, рядом с той лилией, где я нашла первый волос. Я не сразу поняла, что это именно стихотворение, потому что оно было написано сплошняком. Вот, разделяю на строчки:

Девченка, которую я не любил, имела привычку зыркать между зубов тоненькой струйкой то спермы, то даже слюны. Только одною тобою всю жизнь я и жил, только тобою, на фоне все более выпуклых лбов, на лоне все чище лысеющей некогда милой страны.

Это обо мне и о ней, бесспорно. Это я плююсь через зубу.

Никогда бы не подумала, что мой мучина пишет стихи. И ты, брут! Брут тебя, как Сидорову козу. Неисповедимы пути бесовы.

Глядя на этот листок, я подумала, что впервые вижу почерк его. Два года общались. Получала от него СМСки и имейлы. Но ни разу не видела ничего, написанного им. Ровные, круглые буквы кажутся мне почему-то знакомыми. Может быть, все-таки, видела, на каких-то квитанциях, что ли?

Он уходил из дому, когда я нашла листок. Вернулся, вошел в кухню, где я сидела. Я скомкала и швырнула листок ему в лицо. Он подхватил комочек на лету, уже после того, как тот отскочил от его щеки. Развернул, посмотрел, усмехнулся в нос. Сказал:

– Откуда у тебя это?

– Птичкой влетело в окно.

– А если по еблу? Не зажило еще?

Пришлось рассказать. Бес как-то странно улыбнулся. Несомненно: что-то особенное было связано с этой лилией, с этим горшком, за которым прятался листок.

– Ты полюбил другую! – в гневе вскричала я.

Ответ меня поразил:

– Ну и что?

– А еще взрослый мужчина!

– Любви все возрасты покорны, – он не сказал это, а как-то мелодично и загадочно пропел: вот уж и вправду съехала у моего любимого крыша от этой линялой блондинки.

– Я не о любви говорю, а об этом жалком писеве!

Бес с удивлением воззрился на меня.

– Да! Писать любовные стишки и прятать их за горшком. Вот о чем я говорю! Ладно! Меня ты никогда не любил, я об этом и не говорю. Но эта женщина! – я потрясла в воздухе бумажкой. – Кто она? Откуда она взялась?

Бес взял листок, медленно расправил его. Поднял на меня свои серые, глубоко удивленные.

– Ты что же, – спросил он, – считаешь, что это написал я?

Тут пришел черед удивиться и мне:

– А кто?

– Откуда мне знать?

Бес выдвинул ящичек комода, достал оттуда кипу разного калибра бумажек: справки, квитанции, документы.

– Это и почерк-то не мой.

Я с удивлением воззрилась на все это. Действительно. Все эти документы были написаны почерком, совершенно мне незнакомым, именно почерком Беса, моего мужчины. Угловатым, нервным, готическим, с подчеркашками под Ш и крышками над Т. А стишок – совсем другим. Но и этот почерк я также хорошо знала! Сердце мое тревожно забилось…

Как же мне не знать этот почерк, если я сама им и писала! Вернее, имитировала его, когда, дурачась, начинала свои записи в синей тетради. Потом-то я, конечно, перешла к своему обычному почерку.

Выходит, эти стихи сочинил «писатель», и речь в этих стихах идет об Анне и обо мне. И тогда все сходится. Девченка, которую он никогда не любил – это я. Женщина, которую он любил всю жизнь – это Анна. Сходится-то все, но не до последней ниточки. А именно: как этот листок мог оказаться в нашей квартире, в комнате моей, за цветочным горшком???

Я взяла листочек и удалилась к себе. Раскрыла тетрадь где-то в начале и уложила лист на лист. Там было написано что-то про ублюдка, студента с амбициями, силой какой-то там слова, но эпатажем… Все они одним миром мазаны, одним говном… Лишь только Бес мой сияет ярко, словно тот огромный и великий, что выложил кучу говна, проглотив накануне жемчужину…

Да, бесспорно. Именно этим круглым, детским почерком была написана первая часть романа «Человек-тело». Именно этот почерк я видела на квиточках и справочках, вроде тех, что предъявил Бес, только из другого дома, другого хозяйства. Именно эти буквы я набирала на комп, когда перепечатывала опусы «писателя». Именно этим почерком была написана «предсмертная записка», которую я вклеила обратно в тетрадь, обессмыслив тем самым его пометку на полях – Зачем надо было вырывать листок? – именно эти буквы должны сгореть – там, на пыльной даче, навсегда избавив всех нас от творений злого гения, о пришествии коего предупреждал сам Гурджиев.

Действительно, зачем моему Бесу признаваться в стихах, что он меня не любил? И так я это знаю. Это были стихи «писателя» – об Анне и обо мне! Девченка, которую я не любил…

Другое дело вот в чем. Кто принес сюда этот листок? Принес, сложив вчетверо, потом – еще в вдвое, так что получилось чуть больше пачки сигарет, а затем забросил за горшок с лилией, спрятал, стало быть…

Ответ может быть только один. Это сделала я сама. Но я не помню, как и когда это сделала! Получается, что существует другая я, которая нашла в доме «писателя» листок, тщательно свернула его в восемь раз, принесла сюда и спрятала.

И тут меня клюет простая и очевидная мысль, настолько простая, что я смеюсь вслух, закусывая жопку карандаша, которым сейчас пишу.

Человек-тело!

Я на самом деле и есть он – человек-тело.

И вся эта реальность – вымышлена…

Потому что я только что поймала ее за хвост. Я только что, как это неоднократно делал и демонстрировал на этих страницах писатель, УВИДЕЛА. Взяла в руки и рассмотрела то, чего просто не может быть.

Мне больше не нужно ничего: ни этого карандаша, ни тетради. Ничего, кроме маленькой золотой зажигалки. Ключ от дачного дома лежит в ложбинке под стрехой. Коробки с рукописями – первоначальная пища для моего огня – громоздятся посередине веранды, как пирамида Джосера.

Третья часть жизни

1

…Полностью оставаясь в традиции предыдущих ораторов. Пусть будет заглавие, нумерация: это трогательно, даже драматично, а главное – стильно. Даже эти сраные ромбики, которые провоцируют меня подозревать, что все это сочинил один человек…

Эта тетрадь досталась мне по наследству и т. д. В этой толстой амбарной тетради осталось до черта чистых страниц и т. п. Поскольку, по понятной причине, делать мне совершенно нечего, я решил их заполнить, довести до конца. В самом деле: если уже двое приложили лапы к этой тетради, почему бы здесь не похозяйничать третьему? А само заглавие придумаю как-нибудь потом. Впрочем, уже придумал и написал выше. Третья часть жизни. Недурственно… Имеется в виду не какая-то там чья-то жизнь, а всего-навсего жизнь самой этой синей тетради, копилки аргументов и фактов для юного мстителя средних лет.

В этой истории была одна случайность, но настолько странная, невъебенная, что и случайностью-то не кажется. Почему те трое клиентов, с которыми я ненароком познакомился в баре, эти провинциальные бизнесмены-гастробайтеры[26] остановились именно на улице Милашенкова, а не на какой-либо другой из более чем четырех тысяч улиц Москвы? Почему моя девочка, обслужив их, полуголой от них сбежав, забрела именно в этот дом? Почему он вышел на балкон именно в тот момент и обнаружил ее?

Случайность, которая выстроила длинную, крепкую цепочку событий, звенящую на ветру времени, случайность, которая фатальна, в смысле моей и его судьбы, – уже не есть случайность. Здесь-то и пахнет мистикой.

Вика вернулась ко мне все еще шаткая. Полбутылки хорошего виски. Денег – четыреста долларов с клиентов и полторы тысячи его. Ноутбук. Какой-то педерастический свитер: тупо рассматривая свои запястья, я думал, что да, похожий, очень похожий на тот…

Это был великолепный улов. Славно порыбачила моя девочка. Я надавал ей по щекам. С любовью выебал в рот. Занялся компьютером. Думал поначалу отформатировать диск, стереть все, что там было, не глядя. Но она сквозь сон обронила слово «писатель». Сие меня заинтересовало, понятно. Я посмотрел.

И ахнул. Сначала происходило в точности то, что и в его дневнике: немыслимая игра реальности. Правда, я познакомился с дневником гораздо позже, а в тот день был один на один с ситуацией. Сейчас это смешно, но я пережил несколько минут настоящего ужаса.

Открываю первый попавшийся файл. Тоже, можно сказать, случайность, но не столь значительная. И вдруг читаю о себе самом. Какой-то рассказик, где точь-в-точь описываются мои приключения времен юности. Как меня заперли с девицей в общаге, «друзья» заперли, шутя, чтобы я ее трахнул. Я к ней полез, но она выдала недаманского. Тогда я говорю:

– Ну, держись. Сейчас выпрыгну в окно.

И встал на подоконник. А она сидит на кровати, руки на груди замком и тупо на меня смотрит. Я стою, мне смешно, ветер длинные волосы теребит – тогда такая мода у юнешков была, волосы. И вдруг оступился, падаю навзничь. Смутно помню эти секунды. Помню одно: лечу спиной и вижу стену дома, а за нею – звезды. И ясно вижу, что эти звезды не удаляются, но приближаются. И сразу мысль приходит: это не конец. Жизнь не кончается со смертью. Потому что я к звездам иду. Не от звезд я лечу, как это должно было выглядеть, а к звездам. Это была последняя мысль. Дальше – очнулся на больничной койке. Оказывается, упал на клумбу, мягкую. Ничего не сломал даже, только ушибы, огромные синяки вполтела. А ведь шестой этаж и общага – сталинский дом с высокими потолками. Конечно, эффект приближения звезд объясняется просто: точка зрения падает, стена и крыша удаляются, звездное небо, понятно, остается неизменным.

Возвращаюсь из больницы уже наутро. Оказывается, произошло следующее. «Друзья» ждали-ждали, затем отперли дверь. Девушка так же сидит на кровати, руки на груди замком, раскачивается. Спрашивают ее: а где такой-то? Говорит:

– А он вышел.

Оказывается, в ее нетрезвой голове, этой ткачихи, ничего не отложилось, никакого впечатления. То ли она свою нетрезвую голову в тот момент опустила, то ли ум за разум зашел, но она просто не видела, что я с подоконника сорвался. Был и нет. Вышел и всё.

Потом легенды ходили по институту, что поэт Бескудников пытался покончить с собой. Девушки залюбили меня, как миленькие. Потому что любят таких, наверное, втайне надеясь, что женятся, наживут имущество, а потом и вправду сиганут из окна, оставив им нажитое. Смайлик.

И вот, всю эту историю, слово в слово, включая впечатление от полета к звездам, я и нашел в его компьютере.

Сначала решил, что схожу с ума. Как он потом, от своих собственных ощущений. Я открыл холодильник, выпил рюмку водки и принялся размышлять на трезвую голову. [Две строки зачеркнуто.] Смешно получилось, но я не прозаик.

Все это могло значить только одно. Я стал просматривать другие файлы и вскоре нашел подписанные, но это опровергло мою догадку и еще больше запутало. Да, рукописи, которые он готовил для отсылки в редакции, были подписаны, но имя-фамилия ничего не говорили мне. Николай Суворов. Имя компьютера тоже было Николай.

Николаев у нас в общаге было двое – он и еще один, не помню его фамилии, но не Суворов – точно. Вскоре я понял, что Суворов – это просто псевдоним. Конечно, именно так он подписывал рукописи каких-то стилизованных триллеров, которые рассылал по редакциям. Нетленку же свою, которую также рассылал, как идиот, он подписывал настоящим именем – Николай Кокусев. Человек, который исковеркал мою жизнь.

2

Буду и в этом как они: нумеровать записи. Это, значить, главка вторая.

Что вам сказать, друзья? Начать ли с самого начала, или просто в общих чертах охарактеризовать ситуацию? [Одна строка зачеркнута.] Нет, не могу я писать прозу, тавтология лезет и т. п. Все-таки я поэт, а это другое ремесло.

Итак, игрою случая (ибо ничего другого нет, кроме случая) моя Вича попала и провела несколько часов именно в доме Коли Кокусева, друга моей юности, человека, который отобрал у меня жизнь.

Я стоял на груде его шмоток и примерял их. Какая-то серенькая заячья курточка была слишком велика, и я швырнул ее на пол.

– Продадим, – сказал с весельем.

Голубой свитер, в наши времена совершенно неуместный, мне все же почему-то потянуло надеть. Зов ее крови, что ли?

– Перекрасим, – сказал я, и, наверное, именно в тот момент впервые шевельнулась в моей голове эта мысль.

Я будто вспомнил и понял все уже тогда, рассматривая свои запястья, обтянутые тонкой голубой шерстью. Но идея созревала медленно. Сладко и мучительно созревала идея, словно арбуз, прошприцованный водкой.

Конечно! Как же мне не помнить этот свитер? Я помнил, как она вязала его на своих коленочках, когда я приходил к ним в комнату. Когда сидел в этой неуютной ненужной комнате с гипсовыми стенами и пил чай. Мутный какой-то всегда был в общаге чай. Словно и там был растворен гипс вместо сахара. Стакан с подстаканником, будто мы все трое ехали куда-то в поезде, да и комната эта была ненамного больше купе. Этот стакан, возможно, мелко дрожал, позвякивая, когда он трахал ее. Движение передавалось через ножки казенной кровати паркетным плитам, вибрация поднималась по ножке стола и занимала столешницу, и ложечка в стакане исполняла свой серебряный танец, медленно и неотвратимо двигая стакан к краю, и балансировал стакан на краю, и падал на пол, брызжа коротким веером осколков на самой вершине ее оргазма. Подражание моей жертве неизбежно.

Но все эти мысли сложились позже, когда я залез в компьютер, а тогда он, тот самый свитер, показался мне какой-то зловредной шуткой реальности.

Позже, уже поняв, что моя девочка совершенно случайно столкнулась с самим Кокусевым, я понял, что теперь у меня есть самый реальный шанс отплатить ему.

Сначала у меня был другой план, менее прибыльный, менее изящный, не столь художественный. Я хотел просто подложить ему девочку, а затем типа – ты пошто сироту обидел, болезный? Девочка-то несовершеннолетняя. Вот и получается, что загремишь за совращение по полной программе – и свидетели есть, и сама девочка показания даст, да и видеопленку можно было скондыбасить. А там, на зоне, будут тебя, жирный мудак Жирмудский, ебать в твой старый пукан. Так уж повелось, что за подобные прегрешения у нас на Руси ебут, петушат.

План этот был несовершенен, как черновик. Можно было бы вытягивать из него по крупицам, пока не сдохнет, а коль он скоротечно сдохнет? Выдержит ли горячее сердце такой накал? Нет, если уж брать, то не по глотку, а сразу всё. Вот и решил я мою ненаглядную девочку на этом субчике женить.

Решение принято, остальное – дело техники. Девочка была уже отработанная, жить ей оставалось недолго. Она могла в любой момент кинуться от передозняка, если бы я чуть ослабил контроль.

Я не только тщательно отмерял ее дозы, но и следил за ее карманными деньгами, как дядя Гумберт. Наладил контакт с ее дилером. Парнишку, бывшего ее любовника, я изрядно напугал. Суть нашего уговора была в том, что отныне он должен был продавать дурь только мне, и ни под каким видом – лично ей в руки. Его я элементарно приручил кнутом и пряником. Это был один удар кнута и пока что один пряник. Я дал ему сто баксов просто так, как грамоту во имя скрепления нашего уговора. Предупредил, что просто сдам его в полицию, если продаст ей дурь хоть раз. У меня есть связи и так далее, – соврал я ему, и он поверил: мало ли чем владеет этот странный взрослый дядя? Так он и продолжал наш крепкий союз, в боязни кнута и в тщетном ожидании пряника.

3

Я стал сутенером не от хорошей жизни. Да и вообще – это произошло случайно, спонтанно как-то. Вика уже описывала этот момент, этот поворотный пункт моей жизни. В этой тетради вообще: одно и то же может повториться трижды, с разных концов. Вряд ли это будет кому-то интересно читать, хотя чем черт не шутит? Изменить имена, набрать, бросить в какую-нибудь редакцию. Аня Тюльпанова отдыхает.

Я стал сутенером. Она называла меня менеджером. Забавный эвфемизм. Ловлю себя на том, что ухожу от рассказа, как и он, на самых щекотливых местах.

Когда я увидел ее, как она стоит посреди тротуара, приподняв пятку, рассматривая свой «кублук»… Что-то щелкнуло в моей голове. Она мне напомнила Анну. Чем-то она была на нее похожа. Те же длинные светлые волосы. Что-то неуловимо иудейское, напоминающее фаюмские портреты.

Вдруг она потеряла равновесие и стала падать. В голове у меня мгновенно щелкнуло: я хочу ее! И я возьму ее, пусть и малолетка.

Если бы не этот щелчок, я прошел бы мимо и позволил бы ей «эбнуться» в лужицу, в которой отражалась ее изогнутая фигурка. Я быстро обнял ее. У меня хорошая реакция. Упругая, как ластик, грудь попала под мои пальцы, и я ощутил мгновенную эрекцию. В этот день я, впрочем, не взял ее, хотя девчонка и зависла у меня, заступив на ломку.

То, что это наркотическая ломка, я понял не сразу. Поначалу мне казалось, что девушка просто больна, гриппует. Поэтому я и не взял ее сразу: боялся заразы. Затем, когда ей стало совсем невыносимо, она во всем призналась и попросила денег. Я не знал тогда, что Вичка влюбилась в меня. Думал, что использую рычаг наркозависимости.

Встать она не могла. Позвонила дилеру, и мне пришлось встретиться с ним. «Словно растяжка на шпагате», – это она красиво придумала. Возможно, внутри нее и вправду умер писатель.

Почему он считал ее некрасивой? Дурной вкус просто. И она похожа на Анну. Странное дело. Если Анка ему нравилась, но почему же Вичка – нет? Или он просто не замечал этого сходства?

У моей девочки высокий лоб, прямой нос, длинные шелковистые волосы до пояса. Чувственные губы и большие глаза. Впрочем, если бы у всех мужчин был одинаковый вкус, вряд ли бы женщины вообще выходили замуж.

Первый раз это получилось случайно, как-то само собой. Мы с Вичкой уже давно шутили на эту тему. Жили крайне бедно: проедали мои последние сбережения, которые остались после последней моей работы на фирме, которая тихо подохла в кризисе. На дурь уже не хватало, и за неделю до перевода от родителей Вичке приходилось ломаться.

Приехал старый приятель из Казани. Пили, переходя из бара в бар, на перегонах он любовался Москвой, цокая языком на новые здания из стали и стекла. Наконец, ему захотелось девочку. Спросил, не знаю ли я таких плохих ребят, очень нехороших таких мальчиков, которые девочек в Москве предлагают?

Как он почуял? Что я как раз и есть такой плохой мальчик. Вернее, вполне был готов им стать.

Я позвонил Вичке. Трудно было произнести убедительную речь в туалете ресторана. Девочка была как раз в преддверии очередной ломки. Я пригрозил, что не дам ей дури, потому что денег на дурь как раз и нет. Но ты их можешь заработать и т. д. Уговаривать слишком долго ее не пришлось. Я привел казанского приятеля к нам на квартиру, якобы на ту квартиру, где живет девушка. На час. Закрывая дверь перед моим носом, Вичка блеснула на меня глазами. Наверное, это были слезы. Он вошел в двери, цокая языком, а часа через два, также цокая, подсел ко мне в кафе, где я ждал его, напиваясь, как Мармеладов, ждал, пока он трахнет девушку, которую я, можно сказать, любил. Прощаясь, он выразил соболезнование, что Москва сделала из меня такого нехорошего парня. Я чуть было не ударил его. Через месяц по его наводке из Казани приехали еще двое. Потом еще один. Потом снова заявился первый, с каким-то своим другом. Потом я разместил Вичку в интернете на соответствующих сайтах, и все это стало обыкновенной рутинной работой.

Я вошел во вкус, да и она тоже. Моя христианочка безумно любит трахаться. Ей хочется многих – толстых и тонких, старых и молодых, темных и светлых. Может, и Сонечка Мармеладова была такой же. Страдает, глядит исподлобья: вот, ты заставил меня, нужда заставила, я это делаю из необходимости, по принуждению, я так низко пала не по своей вине! Жертва, искупление, воскресение Лазаря Моисеевича… На самом деле, с большим кайфом трахается, подмахивает, скачет на мужчинах, догоняя свой невъебенный оргазм. Особый кайф, конечно, испытывают они от того, что за это им еще и деньги платят, причем, скорость зарабатывания в час столь же невъебенна. Не всяк из этих командировочных бизнесменов имеет такую цену времени, как девчонки, которые их обирают в столице. Вот и получается, что не мерзкая ебля происходит во всех этих отелях, а творческая встреча двух деловых людей.

Или трех, четырех… В тот роковой вечер моя девочка отрабатывала групповуху. Я ожидал прибытия четырехсот долларов. Половину из них пришлось бы отдать за дурь.

У меня уже давно зрели планы вылечить мою заблудшую овечку. Но мысль о том, что тогда я потеряю основной рычаг воздействия на нее, отвращала меня от этого решения. Правда, оставался второй – ее неизбывная любовь ко мне. Но вряд ли этого будет достаточно, чтобы регулярно посылать ее на панель. А я уже привык к своему образу жизни и зарабатывать на хлеб в поте лица уже не мыслил. В чем-то я уже стал похож на Кокусева, который жил от аренды квартиры родителей.

Вот повезло москвичам. Многие из них имеют эти вторые квартиры. В сущности, бывшие жители СССР богаче всего остального человечества – именно из за этой приватизации. И цивилизованный Запад душит жаба. На цивилизованном Западе значительная часть населения всю жизнь не имеет собственного жилья: либо арендует квартиры, либо выплачивает кредиты по гроб жизни. Отсюда и стремление эти квартиры у нас отобрать, всеми возможными способами, например, непомерным повышением цен на коммуналку при изматывающем уровне пенсий и зарплат. Чтоб все было как у людей. Нечего владеть в халяву благами коммунизма. В прошлом давно коммунизм.

Мысли из дневника

Мысль № 1

Думаю, он начал эту рубрику просто так, ни за чем. Все эти мысли не имеют отношения к основной истории и лишь тормозят действие.

Но уж, коль скоро он начал, а она подхватила, я вынужден оставаться в рамках этого стиля. А мыслей у меня хоть отбавляй.

Мысль № 2

Читаю его тетрадь. Надо же, как точно описал мою куколку! И синяки на коленках, которые у нее никогда не проходили, потому что я драл ее частенько в ванной, на эмалированном железе. И бурная волосня в причинном месте, которая в тот вечер была, как я понимаю, забрызгана многократными излияниями троих самцов.

Да уж. Мысль.

Мысль № 3

Как же я хорошо пишу, если постараюсь! Почему бы мне не попробовать прозу? Сегодня мне приснился сон из прошлой жизни. Будто бы я написал роман. Шлепнул последнюю точку и бегу куда-то:

– Вот! Я написал новый роман! Сейчас все его будут читать.

– Хуй тебе по всей морде, – проснулся я. – Никому не нужен твой новый роман. Никто его не будет читать.

Мысль № 4

Да, человек-тело, он действительно был не что иное, как тело, управляемое мной, дрожащее на веревочках, жалкое бледное тело, и все, что он тут писал, писалось под мою диктовку.

Мысль № 5

Впрочем, хватит «мыслей». Благосклонный читатель уже догадался, что никаких «мыслей» у меня нет.

Хроника объявленной смерти

1

Из Маркеса, если кто знает. «В тот день, когда его зарезали, как свинью, Сантьяго Насар проснулся в пять утра…» Так, кажется, начинается эта скорбная повесть.

В тот день, когда почка смерти лопнула в его судьбе, он вышел на балкон и нашел замерзающую девочку. С этого дня я чувствовал себя кукловодом, держа на обоих[27] руках две тряпичные фигурки. Всё было продумано, рассчитано до мелочей. По моему замыслу, писатель должен был стать жертвой собственного творчества. Назвался груздем – полезай в кузов. Написал рассказ о грибах – умри!

Я посмотрел инетом и грибные места Подмосковья, и ядовитые грибы. В принципе, то и другое я и так знал, но описанием симптомов все же зачитался. Это была весьма живописная визуализация. Читая о том, что происходит с печенью отравленного, я представлял именно ЕГО печень.

Сел в электричку и поехал по Владимирской дороге. Взял с собой книжку «Москва – Петушки», чтобы не скучать, просматривая текст по главам-станциям. В многострадальном Есино и сошел: здесь грибной лес был близко от полотна. Второй раз поехал по Киевскому направлению. Я и посоветовал Вичке этот маршрут: пусть полюбуется красивыми местами. Именно здесь брала свои первые воды знаменитая речка Пахра. Я вырос на большой реке и люблю реки вообще. Мечтаю совершить паломничество к истокам Волги. Но мечта настолько застарела, что выродилась. Теперь мне кажется, что умру, когда доберусь до этого ручейка.

Сидит задумчивая птица В лесной глуши у родника, И тихо капает водица Из каменного желобка.

Стихи Вадима Шефнера, написанные в год моего рождения. Я шел по дачному поселку, который был построен вокруг младенчества Пахры. Река определяла границы владений. На своих участках копошились какие-то люди. Я спустился к воде и опустил руку в реку. Частица воды, до которой я дотронулся, вскоре исчезла в бетонной трубе под дачной улицей, я представил, как она вышла из трубы с другой стороны, представил, что через несколько дней она попадет в Москву-реку, через неделю – в Оку, затем – в Волгу, а через несколько месяцев минует мою малую родину.

Долго кружил по лесу, постоянно возвращаясь к этому удивительному поселку, где копошились дачники, понятия не имея, в каком сказочном месте живут. Нашел два мухомора разного вида: белый и пантерный, а также очень редкий, как говорилось в статье о грибах, гриб – паутинник толсто-мясистый. Очень хорошо. Очень бы подошел для моего толстого, мясистого героя.

Я порезал мои грибы изящными пластинами, столь тонкими, что через них можно было читать газету. Так режут сыр пармезан в хороших домах. Высушенные на глянцевой, белой бумаге, грибы стали выглядеть, как слюда или калька. Я осторожно брал пластинки пинцетом и читал сквозь них творения «писателя», испытывая при этом почти оргиастическое удовольствие.

«Я смотрел на птиц, как смотрят на звезды, далеко запрокинув голову, но можно было видеть птиц и не подымая головы, потому что я сидел у самой кромки воды, и сквозь эту черную воду рассматривал небо…»

Блестяще! Никогда мне так не написать. Только вот какая разница: как это написано? Главное – О ЧЕМ? А смысла в этой красивой фразе нет. Никакого. Да и запятые стоят не там.

2

Наконец, пришла пора и супружеской паре идти за грибами в солнечный осенний лес, как это уже дважды было описано в этой тетради. И они пошли. О том, что они там вытворяли, я узнал уже из тетради.

Увы, операция «Гриб» была сорвана. Это был первый прокол в моей истории. А все дело в том, что я пошел на поводу у писательского слова, поверил в его «волшебный сон осени». Он же с таким кайфом прописал и тихую охоту за упругими зверьками, которые норовят спрятаться под листьями, и обработку, и последующее пиршество. «Осенний день был светел, полон дымных лучей и невесомой паутины…» Вот уж, действительно, писатель! За грибами не ходил, грибов не ел, но так описал это дело, что мы читаем и верим. Ни в чем не повинная телочка Лена отправилась на надувашке по Стиксу, обожравшись наших грибов.

Я вернулся к варианту, который изначально считал запасным. Существовала его записка, которую моя целка умело отфильтровала из общего потока слов. Будь осмотрителен, «читатель»! Не повтори ошибки «писателя»! Нельзя давать в руки эфира неопровержимые доказательства смерти.

В начале октября все было готово, даже орудие опробовано – так, чтобы наверняка, без осечки.

Я сказал куколке, что у меня есть знакомый инженер-химик. Разумеется, никакого химика нет, да если бы и был, то стал бы я суваться[28] к кому-либо с просьбой проверить цианистый калий? На самом деле я, словно светлоглазый колдун Третьего рейха, всего-навсего хотел испытать зелье на каком-нибудь человеческом существе.

На тусклом экране моего воображения, будто MANE FAKEL[29] FARES на стене Валтасара, немедленно вспыхнуло слово БОМЖ, вспыхнуло и погасло, ибо кто есть безликий бомж и зачем мне лишать его его[30] жалкой жизни? Не лучше ли извлечь пользу из эксперимента и отправить в бесконечное путешествие на надувашке какого-нибудь реального врага? Я окинул мысленным взором пространство, будто головой-прожектором на башне туловища крутя. Нет, не нашлось в моей области никакого врага, что странно, правда?

…Мне как-то подарили одну игрушку, взятую из магазина приколов – дешевый перстень-печатку с откидывающейся крышечкой. Помню, в инструкции советовалось, на случай, если будете в гостях у супружеской пары, класть туда снотворное плюс слабительное для мужа и шпанскую мушку для жены. Как в стихах у Вадика Степанцова – «Муж затих…». Вадик не на нашем курсе учился, младше немного, но сколько-то лет мы делили с ним и общагу, и литинститут. Пожалуй, единственный из всех, в те времена деливших, кто добился славы в наши дни. Повезло, как сказал Бездомный о Пушкине.

Но я отвлекся, уподобляясь девочке моей, писательнице похлеще Тюльпанова Гете. Это писпособление, перстенечек этот, долго валялось у меня без дела, пока на моем горизонте не появилась Вичка. Она активно пользовалась им, защелкивая под фальшивый камень таблетку клофелина. Да и налезал мне этот перстень лишь на мизинец, в то время как ей был в самый раз. «Писпособление» – не ошибка, любезный читатель. Ведь оно – маленькое, но необходимое звено в моей компании во имя окончательного излечения «писателя».

Сейчас я осторожно, обвязав пол-лица мокрой тряпкой, отсыпал в микроконтейнер порошок (вышло примерно половина из принесенного Вичкой) и вышел[31] на поиски бомжа.

Он нашелся почти сразу. Увидев его на ступенях магазина, я даже удивился, как его образ не пришел мне в голову с самого начала. Это был не совсем бомж – просто местный молодой алкаш, который жил по соседству вдвоем с матерью, пропивал ее пенсию и обретался в радиусе шагов двухсот от своего дома, потому что дальше начиналась территория другого такого же урода.

Он нещадно меня достал, этот Миша, несмотря на то, что я регулярно посылал его нахуй, он все равно обращался ко мне, спрашивая червонец, измором брал, и все это потому, что однажды, в самый первый раз, я дал ему бумажку, не подумав о последствиях.

– Здравствуйте! – воскликнул с сияющими глазами Миша, как только я вывернулся из-за поворота.

Обычно на такое я отвечал ему не глядя «До свиданья» и шел без остановки, как электричка на платформе Марк. Я и вправду пробежал, пробурчав, несколько шагов, но вдруг круто развернулся, уловив тайную хитрую мысль. Краем глаза я отметил, что площадка перед магазином совершенно пуста, а вдали по улице идут какие-то совершенно нейтральные прохожие.

– Мне сегодня паршиво, друг Миша, – сказал я. – Давай-ка выпьем по глотку.

Пьяница просиял всей своей плоской круглой рожей, бугристой и пупырчатой, словно луна. Сразу сообразив детали моего плана, я сказал, чтобы он шел сейчас в скверик за магазин и ждал меня там. Обычно эта клоака, а лучше – слепая кишка, отгороженная с одной стороны стеной магазина, с другой – бетонным забором какого-то предприятия, вечно влажная вытоптанная площадка в глубокой тени деревьев, замусоренная и загаженная донельзя, служащая для различного рода физиологических отправлений – мочи, кала и молофьи, для таинственных игр вездесущих детей, для уличных возлияний, – была в утренние часы совершенно пуста. Интересно, получилось ли у меня в последней фразе имитировать его интонацию и стиль?

Я сделал крюк на соседнюю улицу и в дальнем магазине, где никогда в жизни не был, где никто не мог бы меня узнать, взял бутылку дешевой водки сомнительного производства, в которой и так уже могли содержаться цианиды (шутка), хлеба и прочего, чтобы казалось, будто я просто покупаю закуску для застолья. Отойдя на приличное расстояние, я зашел в палатку, где также никогда не светился, и купил бутылку лимонада и два пластиковых стакана. То есть, теперь получалось, что какой-то человек брал в одном месте ингредиенты для нехитрого пиршества, а в другом месте, другой человек брал «Буратино», чтобы попить, например, с ребенком, которого оставил играть в сквере. Чтобы крепче закрепить этого ребенка, я взял еще мороженого, которое выбросил в урну, едва свернув за угол.

По идее, я должен был бы просто послать Мишу, но я опасался, что он проболтается в магазине, что будет сейчас пить с очень важным господином, который живет в крайней к проспекту девятиэтажке. Или просто убежит от меня с деньгами, полдозы превратив в одну.

Он ждал меня, уверенно сидя на поваленном дереве, устроив ноги среди высосанных пакетов и выкуренных пачек, похожий на Феликса из «Отчаяния».

– Вот и я, твой дядя-доктор, – сказал я, пряча в бороду добрую улыбку.

Впрочем, никакой бороды у меня нет. Я смотрел на него с грустью. Этот жалкий человечек суетился, его руки тряслись не только от природного похмелья, но и от смущения, от страха перед незнакомцем, гостем из чуждой ему жизни, по некой странной прихоти снизошедшего до него, чтобы через несколько минут уйти, вернуться в свой чистый загадочный мир, где уверенные, хорошо одетые мужчины кончиками пальцев держат хрустальные рюмки, а красивые, гордые женщины задирают юбки в кристально чистых сортирах, отдаваясь не ему, не ему…

…Опять подражаю своему объекту, на сей раз – в его ровном, маятниковом ритме, слишком напоминающем обстоятельный половой акт.

– Какие у тебя проблемы? – с участием произнес полубомж Миша, мгновенно повеселев после первого стакана.

– Большие, очень большие проблемы, друг мой химик, – сказал я, сильно надеясь, что мне уже не придется утруждать себя тем, чтобы придумать для Миши какой-то правдоподобный пьяный рассказ.

– Почему же химик? – спросил Миша, чуть поднимая бровь, но было ясно, что его мало интересует, кто и как его может назвать.

– Да так, – сказал я. – Инженер-химик – это очень солидная профессия. Так называют тех, кто сидит «на химии». То есть, срок отбывает не в тюрьме.

Миша рассеянно слушал, глядя на бутылку. Я налил по второму стакану. Белая струйка вещества из перстня невзначай брызнула в белый же пластиковый стакан, словно кто-то в фоновом режиме кончил. Я вспомнил стихи Бродского про гвоздь и струйку штукатурки. Сильные, очень точные стихи. Миша выпил, запрокинув голову и блеснув кадыком. Я смотрел внимательно. Миша потянулся за кольцом колбасы, но задержал руку на весу, закашлялся:

– Блять! Не в то горло пошло.

Его лицо казалось удивленным. Он глянул на меня.

– Отраву нам, что ли, какую подсу… – это было последнее, что я от него услышал.

Глаза его выпучились, вылезли из орбит, как у Шварцнегера[32] в марсианском кино. Широкое лицо побелело, затем ушло в синь. Он пытался вдохнуть, но уже не мог. Я встал и отошел на два шага, оглянулся по сторонам: никого вокруг. Только клевала под склизким бревном крупная серая птица, которой не было дела ни до чего. Миша повалился на землю, скорчился и вскоре затих. Тихо щелкнул в судороге его руки пластиковый стаканчик. Один его остекленевший глаз все еще продолжал смотреть на меня, ярко блестя на утреннем солнце, поскольку был полон слез.

Я тщательно протер бутылку, удалив свои отпечатки, затем повозил улику в его пальцах, теперь лежащих в траве. Рука трупа была теплой, что показалось мне настолько отвратительным, что я чуть было не сблевнул, как это бывает в кино, в виду какого-нибудь пронзительного трупа. Пахло свежим говном: Миша явно совершил дефекацию в качестве последнего прости. Отделение мочи также имело место: вся его круглая толстенькая задница в коричневых штанах была мокрой.

Я представил, что это не Миша лежит тут, а мой писатель. Именно это с ним и будет происходить: выпьет, оборвется на полуслове. Раньше мне было довольно-таки дискомфортно оттого, что я не увижу, как это будет происходить, я даже подумывал над тем, как бы уговорить Вичку заснять сцену на видео. Теперь, лицезрея[33] Мишу, я знал, что и из писателя полезет говно, что и из писателя польется моча.

3

Доказав при помощи инженера-химика жизнеспособность добытого мною вещества, я решил приступить к завершающей фазе операции. Но вскоре мне стало не до писателя вообще, потому что в мою жизнь снова ворвалась Анна.

Нашлись-то мы с нею еще раньше: Вичка мне все уши прожужжала беллетристом Тюльпановым, принесла его читаные книги. Я начал читать и довольно скоро понял, что за кличкой скрывается кто-то из наших. Мне и в голову не пришло все то, что мучило «писателя»: мистическое знание Тюльпанова о подробностях его жизни, совпадение чисел и прочее. Просто я подумал, что кто-то из наших в новые времена стал жолтым[34] триллеристом. Когда в одном из жолтых триллеров прозвучала история обо мне, о том, как я наловил в Тимирязевском парке майских жуков и принес их в институт, распустил по аудитории и сорвал лекцию, я понял, что Тюльпанов не только из общаги и института, но именно с нашего курса, потому что подробности этой истории знал только тот, кто сидел в это время в аудитории. Когда же Тюльпанов привел номер номера гостиницы, где произошло какое-то там убийство по его сюжету – 1302 – я понял, что это моя Анюта. Ибо ни Кокусев, ни я Тюльпановым не были, а 13 февраля – это была дата их свадьбы.

Достойна девушка уважения, однако. Не сломалась, как другие поэтессы, которые кто спился, кто сиганул из окна от бессилия. Выдавая себя за жертву эпохи. Лес рубят, щепки летят. Только вот не надо быть щепкой. Будь могучим стволом, который необходим для тех, кто рубит лес.

Адрес Тюльпанова был известен, и я написал ему письмо. Вернее, так и обратился к нему: Маска, я тебя знаю! Привет, Аня!

Она ответила немедленно. Мы перекинулись несколькими емелями и затихли до поры. Прошло несколько месяцев, и от нее неожиданно пришло письмо: она приезжает в Москву, гостиницы дороги, нельзя ли остановиться у меня?

Я перечитывал ее скупое послание, чувствуя, как замирает у меня в груди, как колотится мое сердце, просто до боли колотится о костяные стенки груди! В тот момент я понял: наконец, через столько лет, эта женщина будет моей. Как тот англичанин из анекдота.

Помню, в тот момент я подумал, как ничтожно все происходящее, все мои планы и поступки. Снимался мотив. Зачем мне теперь травить «писателя»?

4

…Это произошло в первую же ночь. Анька приехала ни свет ни заря. Я предложил встретить ее, она сказала:

– Что я, Москвы не знаю? Чай жила тут столько лет да наездами бывала не счесть.

Адрес она нашла без проблем, благо что я приложил в последнем емеле карту из Гугля, на которой прочертил в фотошопе красную ленту ко мне, словно дорожку ковровую проложил по тротуару. Вот и пришла она ко мне, Гагарин души моей.

Отдалась просто, будто так и должно было быть, будто было это меж нами самое обыденное дело. Сказала:

– Ты мне белье дай, я буду во второй комнате спать, привыкла одна. Постелю и приду к тебе.

Пришла и скользнула под одеяло. Нашла губами мои губы, рукой – член, на тот момент, от быстроты происходящего, еще не ставший фаллосом.

Стал только в ее ладони, встал. От нашего первого поцелуя до первого входа в долгожданные двери прошло не более минуты. Начала кричать, как Лиана, еще на входе. Я успел лишь один раз переложить ее в другую позу. Почему-то постеснялся спросить, можно ей или нельзя. Выдернул и выплеснул на копчик. Она завела руки за спину, смазала и умыла лицо.

– Жаль, – прошептала. – Мне сегодня можно.

Я смотрел в потолок, по которому ползли тени оконных рам от фар, летящих по нашей улице. И это всё. Почти четверть века ожидания. Бесчувственная профессионалка. Спортсменка. Кричать ее научила Лиана. Кричать, но не кончать. Комсомолка. Интересно, Лиана также притворялась, армянка? Бесчувственная, бессмысленная жизнь. Она встала, чмокнула меня в щеку и ушла. Я не шелохнулся. Лежал, смотрел, как едут по моему потолку автомобили.

Потом она рассказывала немного о своей жизни. Оказалось, она была беременна, когда ушла от Кокусева. Сначала хотела оставить ребенка, потом ужаснулась, что дитя унаследует характер отца, но было уже поздно. Родила дочь, оставила в роддоме, ничего не знает о том, куда делась эта девочка. Жила а Таллинне, пока там не стало невыносимо как русским, так и евреям. Одни двинулись на восток. Другие – на запад. Мать умерла, попались питерские эстонцы, с которыми она и обменялась жилплощадью, в пользу эстонцев, кончено. Любовников было навалом: меняла их ежегодно, словно рождественские елки. Неожиданно для себя стала писателем Тюльпановым. От этого немногое изменилось в ее жизни: разве что только – любовники стали из другого круга.

Утром я снова взял эту женщину, на сей раз – неторопливо и вальяжно, переваливая, будто горячую подушку бессонницы, скручивая и выжимая, как половую тряпку.

Устали. Долго валялись в смятой постели, потягивая шампанское.

– Шампанское по утрам пьет, знаешь, кто? – пошутил я.

Анна хохотнула. Эту шутку она понимала.

5

Кокусев отнял у меня не эту женщину. ЭТА женщина мне не очень-то и нужна. Отнял-то он у меня на самом деле не женщину, а жизнь.

Вся моя жизнь прошла совсем не так, как я того хотел. И я склонен обвинить в этом именно его, «писателя», как называла его Вичка – в кавычках.

Вот как должна была пройти моя жизнь.

В конце восьмидесятых я женюсь на Анюте. Жизнь моя приобретает смысл. В любви. Вместе – мы сила, мы семья. Вероятно, обретя этот смысл, словно дарованное свыше сокровище, я трепетно берег бы его. Возможно, я бы бросил писать стихи, но не навсегда, а на какое-то смутное время. И я бы не бросил бизнес в самом его расцвете. Был бы сейчас богатым. Дело мое работало бы, как хорошо смазанный механизм. Дети – мальчик и девочка (я уже фантазирую, но в мире сновидений все позволено) – сейчас были бы крепкие, красивые, двадцатилетние люди. Отправили бы их учиться на Запад. И тогда я бы снова вернулся к поэзии, но уже на другом уровне. Не нищий, ожидающий подаяния. А человек, издающий книги за свой счет. Меценатсвтующий. Арендующий залы для себя и друзей-литераторов. Возможно, и Кокусев был бы в их числе.

Вот какой бы я был хороший, пушистый, мягколапый… Увы, я оставил мой бизнес. До сих пор не могу вразумительно объяснить, почему. Продал магазинчик, купил квартирку. Несколько лет жил незнамо как. Затем не выдержал нищеты, сдал квартирку, снял другую, подальше и подешевле, на разницу жил еще несколько лет, худо-бедно, но все же сводя концы. Пока не встретил Вику и не начал с нею новый бизнес…

…Анюта моя! Когда-то нас тянуло друг к другу. Мы не говорили об этом, но все было ясно без слов. Я только что начал за ней ухаживать, но тут появился он, налетел, как коршун, и отбил девушку.

Она вышла за него, потому что у него была квартира и прописка. Но, по иронии судьбы, они первые полгода прожили в общаге. Почему? Думаю, хотели утвердить себя, не делить с родителями.

Они жили в шестьсот восьмой комнате, а в соседней, шестьсот седьмой, кричала Лиана. Это была армянка, замужем за индусом. Взрывная пара, можно было подумать. Один – со своей камасутрой, другая – со своим темпераментом. Правда, камасутры хватало всего лишь на один раз в сутки, в течение десяти минут. И раз в сутки, всегда по десять минут (плюс-минус) темпераментная кричала. Равномерно скрипела кровать, будто кто-то пилил бревно (Набоков), и Лиана громко и омерзительно кричала в такт этому пилению. Випина молчал. Он просто пилил бревно.

Об этом, именно с цитатой запретного тогда Набокова и поведал мне Кокусев. Я изъявил желание это услышать и напросился в гости. Раньше мы не особенно дружили. На почве кричащей Лианы сошлись. Так это должно было выглядеть со стороны.

Я просто хотел видеть ее. Как она вязала голубой свитер. Опущенные веки. Как разливала чай. Пальцы. Накручивала локон. Я не знал, что он знает о моей любви. И не знал, что он называет меня Ублюдком, да еще с большой буквы. Что уже припас топор.

Анюта моя!

Прекрасно помню этот момент, описанный им в этой тетради. Я вышел. Прошел несколько шагов по коридору. И тут же услышал женские стоны. Я решил, что это, наконец, закричала Лиана. Вернулся, взялся за дверную ручку. Дверь была уже заперта. Стоны перешли в крики. И доносились из-за их двери.

На следующий день Анюта подошла ко мне в коридоре, перед лекцией и, накручивая, кажется, локон на палец, попросила не приходить больше. Потому что это не очень прилично и т. д. Негоже влюбленному безнадежно посещать дом молодоженов. Так это выглядело для меня. А он, молодожен, оказывается – топор. И вот, через четверть века я узнаю про этот топор. Забавно.

Реальность фальшива. Мы просто создаем ее друг другу. Я создал для «писателя» реальность такой, какой хотел, послав ему Вичку. Но Вичка, мой человек-тело, создала реальность не только ему, но и мне. Это я понял, только прочитав ее записи. Наивный, я полагал, что она со мной заодно. Впрочем, она делала то, что я требовал, несмотря на секретность собственной миссии: уничтожить «писателя» вместе с его писаниями. Я тоже создал ей реальность, что якобы всего лишь хочу овладеть его имуществом и зажить припеваючи. Так и не догадалась о моих истинных мотивах, а все мы – «писатель», Вичка и я – создали реальность для будущего читателя. Тот, пожалуй, весьма удивится, когда в конце она, эта реальность, окажется совершенно другой. Реальности не существует.

О читатель помоечный наш! Отравленный и избитый. Цокающий языком над этим маструбатическим[35] сокровищем. Малкий серый член меж страниц сующий… Прими собранье сраных глав! Она как-то раз употребила это слово: малкий, я покумекал, но забыл спросить, что оно значит…

Бомж вонючий, бывший учитель словесности, который решил поправить свое материальное положение, продать двухкомнатную, купить однокомнатную, а на разницу жить и жить, но тебя кинули, словно какого-нибудь Жирмудского, и ты оказался на улице, без гроша.

Шебуршился в мусорном контейнере и нашел тетрадь. Локти к бокам прижав, а кулачки к груди, синим цыпленком стоишь в утренних сумерках. Ночью, в подвале у трубы отопления, утробы смерти твоей, читаешь чужое счастье…

Нет, надоело. Пытался скроить из его и ее записей нечто третье. В жопу словесную малкую мздру!

[На полях: «Чистую тетрадь я нашел, чистую, чистую! Чистую тетрадь в линеечку!»]

6

Вичке я сказал, что у меня дела, очень важные, важнейшие. Как раз в те дни, когда мы, по расписанию, должны были встретиться, Анка поселилась у меня, просто в комнате Вички, на ее постельке. Она было решила завести такой чопорный закон: приходить ко мне по ночам, базируясь якобы в своем отдельном жилье, но я довольно скоро произвел революцию и сбросил тирана. Стал заламывать мою женщину где ни попадя, как я это люблю делать с ними со всеми, постреленок и удалец.

Я такой: если пришло желание, исполняю немедленно. Этим я компенсирую недостижимость жизненных желаний вообще – славы и богатства, здоровья и бессмертия. Анна быстро приняла условия своего существования на моей жилплощади и всегда была в готовности, что ей запихнут в рот или в ухо, не говоря уже о главной дыре, которая у нее, надо заметить, друзья, была шире ворот Эдема – постарались хлопцы, прокатились на колеснице боевой. Я брал роковую любовь моей юности то посреди чопорного чаепития в кухоньке, то за стиркой белья раком над раковиной. Хорошо, очень хорошо я пишу! Проза поэта.

Только вот аналу она не давалась, сучара, даже пальцы мои отшвыривала, когда я ненароком жаждал залезть ей в уста, которыми она не говорила по-фламандски.

Впрочем и акустическими устами она не владела этим дивным языком. Я спросил:

– Почему ты не хочешь в зад, моя королева?

В ответ она лишь прижала палец к моим губам…

Драли ее, видать, слишком много за жизнь, и трудно представить, что не нашлось приличного говнюка, особенно, среди молодежи (а после сорока, она, разумеется, переключилась на мальчишек), так вот, среди этой сраной молодежи не могли не найтись говнюки, ибо в наши анальные времена их учат демократической широте с младенчества.

Так и представляю себе, как где-нибудь в детском саду они обсуждают эти дела, сидя на горшках. Помню, как это было у нас:

– У дяди есть петушок, а у тети есть кулочка – такая маленькая попка есть спеледи. Дядя засовывает свой петушок в эту попку. И им обоим становится плиятно.

В современном мире это происходит иначе:

– У дяди есть петушок, а у тети – тли дылочки. Дядя засовывает свой петушок то в одну дылочку, то в длугую, то в тлетью. И им обоим становится плиятно.

Может быть даже и так:

– У дяди есть петушок и две дылочки, а у тети нет петушка, зато дылочек аж целых тли. И вот, как собилутся дяди и тети все вместе, как начнут все дяди петушками в дылочки тыкать – и тетям, и длугим дядям… И всем-всем-всем становится плиятно.

Боюсь, просто больна была моя девушка, кто-то со слишком жирным фаллосом заделал ей анальную трещину. Потому и не давала в зад. Как всегда. Кто-то другой насладился и выбросил на помойку. А мне достались одни обглоданные кости.

Мы, оглядываясь, видим лишь объедки, ненароком брошенные наземь…

Позже, когда она уже переселилась к Кокусеву, продолжая блядовать по-домашнему уже там, произошла история с лилией, которая так задела глупенькую девчонку мою. Если бы девочка моя знала всю ее подоплеку!

Анка, видать, принесла мне листочек со стихом специально, чтобы похвастать, как писатель любит ее, бережено держала где-нибудь в нагрудном кармане или за лифчиком, чтобы вышвырнуть козырем на стол. Так и не заметила, бедная, как вывалился листочек, белой птичкой слетел за горшок. Когда я ее, упругую, словно и впрямь какую-то змею, скрутил над подоконником, над цветком, и засадил ей, наконец, в ее гордую задницу. Помню, она в тот день все искала что-то на полу. Этот стишок и искала, как ясно теперь.

Горная орлица. Проперделась, старая курица, как только вытащил победоносным рывком из ее клоаки. И правда оказалась трещина: кровь потекла по варикозным ляжкам извилистой, словно равнинная речка, струей. Четверть века сопротивлялась крепость. Пала. Листья моей лилии своими волосьями полила, словно дождем. Высушила лилию, и девочке пришлось вышвырнуть ее.

Но это уже было гораздо позже, ближе к концу моей истории. Сначала произошла катастрофа, полное крушение ее предполагаемой фабулы.

7

С появлением Анюты наши с Вичкой дорожки разошлись, разветвились. Я уже не мог контролировать ее столь тщательно, поэтому моя маленькая девочка чуть было не подвела меня под петлю.

Как-то рано утром зазвонил городской телефон. По этому телефону звонили редко: порой коммунальщики или просто ошибались. Знакомые звонили по мобильному, а для своих «менеджерских» дел я использовал особый аппарат. Я послушал: деловой женский голос объявил, что со мной будет говорить Пилипенко, следователь по особо важным делам. Тут же слово взял он сам, с мягким украинским акцентом. Пригласил для беседы. Я колебался, спросил: а на какую тему?

– Узнаете в управлении, – сказал он твердо, хоть и с тем же мягким акцентом.

– А если я не явлюсь? Ведь я не знаю за собой никакой вины, никакого повода, чтобы…

– Придут люди, предъявят официальную повестку, – перебил меня следователь.

Я ожидал от него какого угодно вопроса, кроме того единственного, который он на самом деле задал. Он мог вызвать меня по поводу Вички, вернее, моей деятельности, связанной с девушкой. Я был ее менеджером в течение двух лет, веревочка вилась достаточно долго, чтобы изрядно насорить.

Чем это мне грозило? Достаточно большим. Совращение малолетних, содержание притонов, сутенерство… Многие, конечно, делают это. Часто сами менты или, как сейчас они именуются, полицейские, и крышуют девчонок. Сидя перед следователем, я соображал, как правильно повести разговор, чтобы он пришел к единственно верному решению: я должен был дать на лапу, но вот вопрос – кому? Этому следователю Пилипенке? Возможно. Конечно, он поделится с кем-то, но это не мои проблемы. Вернее, не совсем мои, но все же немного мои, так как от числа участников сделки будет зависеть сама сумма. Так я размышлял, пока следователь со скучным лицом перекладывал на столе бумаги, затем звонил кому-то… Вдруг и огорошил меня вопросом, которого я никак уж не ожидал:

– Вы можете точно сказать, где были утром двадцать шестого августа?

Наверное, по моему лицу пробежала тень, потому что следователь вдруг внимательно посмотрел мне в глаза, чуть наклонив очки. Я хорошо, очень хорошо знал, где был двадцать шестого августа: я травил цианистым калием бомжа. Подобное не каждый день бывает в жизни, вот и запомнил я дату.

– Вряд ли я могу вспомнить, – покачал головой я. – Все-таки два месяца прошло. В конце августа я определенно был в Москве, это самое точное, что я могу сказать.

Теперь следователь мягко постукивал очками по столу и в упор смотрел на меня. Это продолжалось несколько долгих мгновений.

– А почему вы не интересуетесь, зачем я задал этот вопрос? – наконец проговорил он.

– Откуда мне знать? Наверное, вычисляете какое-нибудь алиби. Но я скажу вам честно: я ничего противозаконного не сделал.

– Может быть, нет, а может быть – да.

– Объясните, пожалуйста, – сказал я, – в чем меня обвиняют?

Мысль моя лихорадочно бегала по кругу, как жук в баночке. Какую я мог допустить оплошность с Мишей? Что следователю известно? Как ему удалось связать смерть на улице какого-то бомжа с моей персоной?

В то же время я чувствовал облегчение. Повесить на меня бомжа ему не удастся. Обо мне и Вичке он не знает. Тут только я запоздало сообразил, что дело с Вичкой могло быть очень серьезным. По народной молве я хорошо знал, что делают на зоне с такими, как я. И это – то, что там со мной сделают – вполне могло кончится петлей с сраном сортире, петлей, которую я бы сам затянул на своей шее.

На столе у следователя Пилипенки стоял компьютер, экран был мне не виден. Следователь пощелкивал мышью. Я подумал: в былые времена начальники, чтобы показать свою занятость, что-то писали во время беседы, на самом деле – просто рисовали каракули на листе… А сейчас, наверное, играют в простой милицейский тетрис… Вдруг Пилипенко развернул свой лаптоп в мою сторону, и я увидел на дисплее фотографию водочной бутылки.

– Эту бутылку нашли рядом с мертвым человеком, – сказал он. – Человек этот, Клепиков Михаил Иванович, бывший учитель словесности, в последние годы – безработный пьяница, умер от отравления цианидом неподалеку от дома, где вы снимаете квартиру.

– Учитель словесности? – удивился я, едва не выдав себя интонацией.

– Да-да, коллега ваш.

– Ну, положим, я не учитель.

– Но вы же пишете стихи?

– Допустим, писал когда-то, а что? Вы предлагаете публикацию в полицейской стенгазете?

– Я знаю о вас больше, чем вы думаете. Про вашу диссидентскую деятельность при советской власти… Но это не столь интересно.

Меня просто бросило в жар при этих словах, несмотря на то, что мои крамольные стихи былых времен сейчас не имели уже никакого криминала. Просто инерция, просто привычка…

– Важно другое, – сказал Пилипенко, – а именно: эта бутылка. Мы сняли с нее отпечатки пальцев.

– Уж не хотите ли вы сказать, что нашли на ней мои отпечатки? Этого не может быть.

– Разумеется, не может.

Следователь щелкнул мышью и показал изображение какой-то другой бутылки.

– Вот, посмотрите, – сказал он. – Это обыкновенная бутылка, купленная в небольшом магазине. Между прочим, в том же самом… Это важно очень. На бутылке полно всяких отпечатков: и продавца, и покупателя, и еще других, полагаю – работников завода, тех, кто укладывает бутылки в коробки. То же – и на пластиковом стаканчике. И так – на любом товаре. Вы понимаете, что это значит?

– Что? – не понял я, вернее, якобы не понял.

– Это значит, – продолжал следователь, пристально глядя на меня, – что кто-то специально обтер бутылку, стер свои отпечатки, затем намеренно поставил на стекло пальцы мертвеца. Об этом говорит и сам характер его отпечатков: они были бы в других местах, с другим нажимом, если бы убитый сам брал бутылку в руки.

– Все это очень интересно, но при чем тут я?

– Самое смешное вот в чем, – невозмутимо продолжал Пилипенко. – Если бы убийца не стер отпечатки, то мы бы ничего и не заметили. Просто приняли бы его пальцы за какие-то посторонние – работников завода, например…

– О чем мы говорим? – спросил я. – Мне это вовсе не интересно.

– Немного терпения. Через несколько минут вам станет очень, очень интересно.

– Я надеюсь… – угрюмо пререкнулось мне.

Следователь легонько шлепнул ладонью по столу, словно учитель, призывающий к порядку аудиторию.

– Я просмотрел сводки по различным отравлениям, произошедшим в городе в последнее время, и нашел один любопытный случай. Пятнадцатого сентября на улице Милашенкова случилась вполне рядовая трагедия: женщина умерла, отравившись грибами. Однако при вскрытии обнаружилась странная вещь. То был не просто яд какого-то одного ядовитого гриба, а сразу трех: бледной поганки, мухомора вонючего и паутинника косолапого…

– Косолапого? – перебил я, действительно удивившись, поскольку в интернете я нашел паутинника избалованного, и использовал именно его для кормежки писателя, поскольку слишком уж избалованным судьбой был этот человек: и талантом его наделил Господь, и женщин красивых подложил.

– Это научное название, – сказал следователь, неверно истолковав мое удивление. – Дело не в этом. Женщина была отравлена намеренно. И знаете, кто был у нас первым подозреваемым?

У меня пересохло в горле.

– Какое мне до этого дело? – сказал я по инерции.

– Потому что это был ваш старый знакомый, сокурсник, писатель Кокусев.

– Неужели?

– Что-то я не слышу в ваших словах искреннего удивления…

– Потому что я вовсе не удивлен.

– Верно. Я полагаю, что произошло следующее. Та женщина, на Милашенкова, умерла по ошибке. От грибного отравления должен был умереть человек, за которого вы намеренно выдали замуж свою подружку, чтобы завладеть его квартирой. Именно она и подсыпала порошок из смеси трех ядовитых грибов в суп, который этот человек употреблять не стал, а отнес своей бывшей женщине. По вполне понятной русской традиции не выбрасывать еду.

– Вы бредите! – вскричал я. – Вы Коломбо какой-то…

– Дайте мне закончить, а потом уж возражайте. В первый раз убить господина Кокусева вам не удалось. Тогда вы замыслили вторую попытку. Раздобыли где-то цианид и, чтобы проверить его, подсыпали первому попавшемуся человеку. У вас нет ни души, ни сердца, заметил бы я. Но это не имеет отношения к делу. Главное, что и вторая попытка убийства у вас по какой-то причине сорвалась.

Все он вычислил правильно, только вот мотив для убийства определил неверно: жалкий такой, ничтожный мотив – квартирка. Нет, мое дело гораздо серьезнее…

– Вы закончили? – вежливо осведомился я, так как сказав свое, следователь умолк.

Он развел руками, выпятив нижнюю губу, снял запотевшие очки и принялся их протирать миниатюрной салфеткой.

– Тогда я скажу, – сказал я. – Конечно, я не могу доказать несостоятельность вашей версии. Тому, что вы мне сейчас рассказали, ничто не противоречит. Словно бытию или небытию Божию. Но как вы сможете доказать обратное? А именно: то, что я все это на самом деле проделал?

– Конкретно сегодня ничего не смогу доказать. Девушку вашу, Кускову Викторию, по фиктивному браку – Кокусеву, мы, допустим, вызовем и прижмем. То, что мы получим от нее полное письменное признание, очевидно. Также, вероятно и то, что с помощью вашей сообщницы мы получим какие-то именно доказательства. Неопровержимые улики, ныне еще не известные, кто знает?

Следователь вскинул голову и вопрошающе-весело посмотрел мне в глаза.

– Только об одном хочу предупредить вас, – тихо сказал он. – Если с писателем что-то случится… А ведь с ним должно что-то случиться, правда? Так вот: если это случится… Или с самой девушкой, коию ты подостлал к нему… – он так и произнес «подостлал», а не «подослал», – то тогда уж я добуду доказательства, поскольку я знаю, где их искать.

– Почему вы обращаетесь ко мне на ты? – тихо проговорил я, просто для того, чтобы протянуть время и подумать, хотя мне было совершенно все равно, как ко мне обращается этот ничтожный человек.

– А я всегда на ты с убийцами, – радостно парировал следователь Пилипенко, точно так же, как и в дневнике «писателя», о чем я прочитал позже.

– Засим закончим, – подытожил он нашу беседу.

В одном следователь совершенно ошибался: он утверждал, что я подослал к Кокусеву Вику. Но вот это как раз совершенно не так. Конечно, я бы мог это сделать, если бы такая мысль вообще пришла мне в голову.

О, мой бесценный помоечный! Загадочный мой. Благосклонный. Ты небось думаешь, что я все эти годы так и жил: любовью и местью? Ошибаешься: любовь я задвинул на задний план, в самый дальний мусорный чулан, а о мести даже и не думал – до тех пор, пока мне в лапы не попал его лаптоп. Да, мой проницательный! Роза упала на лапу Азор. Роковая встреча произошла сама по себе. На общественном балконе, в свете Венеры. В этом и есть мистическая основа моего романа.

8

Откат, полный, немедленный откат, – думал я, выйдя из этого кабинета, этого здания. – ПЛАН ОТМЕНЯЕТСЯ, – послал я своей замужней любовнице СМС. Она не ответила, и это, увы, не насторожило меня. Я просто подумал, что она приняла мои слова к сведению и, как всегда, беспрекословно подчинилась. Вскоре ввалилась ко мне Анна, и я вообще позабыл о том, что был какой-то там план…

Я сразу стал очень, очень занятым, отменил встречи с моей девчонкой, наш телефонный контакт стал пунктирным и вялым. Мне и в голову не пришло, что как раз в эти дни она замыслила «последнюю пьянку писателя». Я понятия не имел, что попрыгунья имеет во всем этом плане свой собственный резон. В какой-то момент я получил короткое сообщение: СКОРО ПИЗДЕЦ.

Я позвонил:

– Я же тебе написал, что план отменяется.

– С какого хрена? Я как раз собралась сделать это уже завтра.

– Ты не сделаешь этого.

– Почему?

– Потому что нельзя.

– Да все уже готово, договорено.

– С кем договорено, о чем ты?

– С «писателем».

– Что ты гонишь? Какой может быть ОБ ЭТОМ договор?

– О пьянке. Мы напьемся вместе. У меня такое желание: испытать то же, что и он. Но годы не те, не вынесет уже душа поэта такой мощной дозы алкоголя.

– Это невозможно сейчас. Отмени. Я перезвоню.

Я не мог говорить открытым текстом, потому что в доме была Анна. Выйдя на улицу, я снова вызвал номер Вички, но она не ответила. Не ответила – МНЕ!

Я написал ей подробную СМСку, где объяснил суть, рассказал про следователя. Она не ответила. Как выяснилось позже, девчонка удаляла не глядя мои сообщения, как по телефону, так и интернетом, хотя я весь вечер долбил ее. Удаляла, конечно, из слабости: боялась, что мне удастся ее переубедить.

Я был в панике. Если писатель умрет, то мне конец. К тому же, что самое главное, теперь мне уже и вовсе была не нужна его жалкая гибель. Анна стала моей. Пусть она и досталась мне подержанной и старой. Пусть я больше не любил ее, а презирал, испытывая к ней даже некую брезгливость. Но я все же добился ее, и моя жизнь получила смысл, казалась мне теперь вообще каким-то совершенным, завершенным процессом.

Я лихорадочно искал выход – весь вечер, даже когда долбил своим неумолимым маятником ее бездонный колодец, и лишь только в момент, когда из меня выпрыгнула стая юрких мышей, я понял, что должен все рассказать этой женщине.

Впрочем, не все и не сяк. Я решил немного передернуть реальность, как все ее так или иначе передергивают друг другу в этом романе на троих.

– Я хочу признаться тебе кое в чем, – начал я.

Анюта приподнялась на локте, прядь крашеных волос пала ей на лоб, легион моих мышей успешно карабкался внутри нее, переходя Суворовым через Альпы.

– У тебя что – женщина есть? – спросила она. – Или даже несколько…

– Да нет, только одна.

– Не пойму, когда ты умудрялся с нею встречаться, ведь все эти недели ты всегда был у меня на глазах. Как умудрялся раскрывать скобки-то?

– Нет, при тебе я с нею ни разу не встречался. Не раскрывал.

– Значит, и нет у тебя никакой женщины. Ты же не сможешь быть с нею, если вернул любовь юности. Да и не захочешь смотреть ни на какую другую после меня. И значит, вся эта женщина – в прошлом.

Мыши уже совершали взятие снежной крепости, на переднем плане был самый хитрый боец, с огромным снарядом в рукавицах. Впрочем вскоре Суриков стал Верещагиным: закрытые двери мечети встретили его, распаляя развратной резьбой.

– У меня тоже есть от тебя маленькая тайна, – продолжала она, и я с горечью цокнул языком: какое мне дело до твоих тайн, когда меня вот-вот могут убить?

– Дело в том, – продолжала Анна… – что я приехала не просто так, и не по писательским делам Тюльпанова, а по очень важному жизненному делу… Хорошо, сейчас расскажу с самого начала, хотя, может быть, будет тебе и больно.

Она ласково, матерински провела ладонью по моей щеке, будто успокаивая грядущую боль. Продолжала – с самого начала:

– Недавно умерла одна моя старая подруга. Я ведь со всем нашим кругом потеряла связь, как уехала из Москвы. А с ней поддерживала.

Анна глубоко вздохнула, бережно взяла длинную прядь и накрутила на ухо.

– Впрочем, она, хоть и не принадлежала к нашему кругу, но была очень близко. Между прочим, ты не общаешься с моим первым мужем?

Я покачал головой, чувствуя значительное напряжение в мышцах лица.

– Я тоже не общаюсь. Точнее сказать, не с «первым», а с «бывшим», поскольку я ведь больше не была замужем. Так вот, эта женщина была соседкой по квартире, где мы с этим человеком недолго жили вместе. Не знаю, зачем мне это было нужно, но я перезванивалась с нею все эти годы. И вот, звоню ей в очередной раз, а трубку берет ее племянница, которая унаследовала квартиру. Леночка отравилась губами и умерла… То есть, грибами. Представляешь?

Да уж, я представлял. Слушать мою юношескую любовь мне вдруг стало крайне интересно:

– Перед смертью она позвонила. Мы болтали довольно долго. Может быть, она чувствовала… Это было как раз в тот день: она между прочим заметила, что греет на плите какие-то грибы. Наверное, на базаре купила… Но я не слушала ее, потому что она сказала главное. Сказала, что мой бывший муж при смерти, весь худой, болезненный, что он умирает от рака. Не уследила за ним его молодая жена…

Один маленький, но юркий мыш преодолел последнюю преграду и вошел. «Не ждали?» – спросил он. – «Опять двойка!» – ответили ему. Он тяжело опустился на стул, бросил на стол свой кожаный портфель: «Вернулся». А ведь думал, что будет нечто другое, например: «Прием в комсомол», со Сталиным или без.

Впрочем, мне было уже не до живописных ассоциаций. Моя многострадальная женщина рассказала такое, отчего вся моя реальность пошатнулась и развалилась, как непрочный пазл, а за ней проступила другая, истинная, или – ну, сколько их там может быть еще?! Будто кошмарный сон вандала: висят на стене музея холсты, один за другим, а вандал режет и режет их, но картина сменяет картину, и нет им конца.

– Самое интересно в том, – продолжала Анна, – что официально мы с мужем не разведены до сих пор.

– Как не разведены? – не удержался я, даже лягнув ее под одеялом, дернувшись всем телом, а не просто «вздрогнув от неожиданности».

– Да вот так. Он пропил пошлину за развод и потерял паспорт, а я свой старый советский сохранила на память. Он связался с Тюльпановым, не подозревая, что это я, и разболтал ему об этом. Я проконсультировалась у юриста, и тот сказал, что наш развод недействителен, и мы до сих пор – муж и жена. Со всеми вытекающими последствиями. Лена, царствие ей небесное, сказала, что у него рак, значит, он скоро умрет. Я его ближайший родственник и наследник. Все его имущество принадлежит мне.

9

После таких слов просто необходимо начать новую главу. Так всегда делают и тюльпановы, и кокусевы, законные супруги тюльпановых, если пишут триллеры аля-тюльпанов.

Выходит, что я выдал мою девочку замуж за женатого человека. У которого рак, которого вовсе и не надо умерщвлять. Впрочем, никакого рака у него нет: он просто похудел от вичкиной диеты, а насчет рака (как я прочитал уже в тетради) он просто напиздил покойнице. Но тогда я об этом еще не знал, и все завертелось в моей голове, и все мои дела и планы стремительно засасывал этот туалетный мольстрем[36].

– Ты меня любишь? – тихо спросил я.

– Да, а что?

– Ты готова совершить поступок ради этой любви?

– Смотря какой. Если не слишком в напряг.

– Ты не переменишь своего мнения обо мне, если узнаешь обо мне нечто… Впрочем, это ничего особенного… – запутался я, думая: ведь не рассказывать же ей ВСЁ?

– Так если ничего особенного, так что?

– В общем, – с шумом выдохнул я, – ты уже знаешь, что у меня есть… Была… Женщина!

– Очень хорошо. Вот она была и нету. А что?

– Дело в том, что эта женщина – и есть жена Кокусева.

10

Анна уставилась на меня исподлобья, приложив кулачок к подбородку.

– Каким образом это произошло?

– Я любил тебя всю жизнь, – начал я. – Вся моя жизнь прошла не так, как могла, – добавил я, поморгав. – Именно Кокусев и был тем невидимым рулевым, который двинул манипулятором, свернув баржу с намеченного пути, и разбилась она о скалы. И вот, происходит немыслимая неожиданность. На собственном балконе, на лестничной клетке я встречаю девушку. И я неожиданно узнаю, что она и есть – жена Кокусева. И я трахаю ему, чтобы отомстить за свою жизнь!

От удивления перед тем, что мой вариант истории сам собой повернул именно так, я перепутал слово, но Анюта не заметила этого.

– Почему на балконе? – рассеянно спросила она.

– Как ты не понимаешь? – воскликнул я. – Она зашла на балкон, чтобы погреться. Я просто приютил ее. Но каково же было мое удивление, когда я узнал, что эта девушка Вика – и есть молодая жена Кокусева! И я трахнул ее, и стали мы с тех пор любовниками.

Анна покачала головой:

– Странная история, но при чем тут я, и какой я должна совершить ПОСТУПОК?

– Слушай дальше. Девчонка так влюбилась в меня, что решила умертвить Кокусева. Это чудовищное существо. Она поехала в лес и нарвала там паутинника поганого. Эту твою подругу Лену отравила именно она! Просто писатель слил ей грибы, бывшей своей любовнице…

– Что-о?! – вскричала Анна. – Ленка была его любовницей? Ну и ну! – она покачала головой. – И давно, интересно?

– Да откуда мне знать? Это не важно. Дело в другом. Молодая жена Кокусева раздобыла где-то цианид и хочет отравить его!

– Да не где-то, а у него в столе! – воскликнула Анна. – Он мне сам хвастал, показывал… От одной из его прошлых сучек остался. Химичка.

Анна задумалась, пожевывая губами, уже как-то старчески, отметил я. Может быть, думала об этой химичке, которая ненароком, много лет назад, бросила в наш мирный огород зловещее семечко события.

– Надо бы позвонить в милицию, что ли… – проговорила Анна неуверенно.

– Нельзя, – возразил я. – Они быстро выяснят, кто есть кто, и обвинят в соучастии – меня! И твой милый котик полетит невесть куда, где будут ебать его в его нежный пукан.

– И что же делать?

– Что делать, с чего начать… Ленин, поэма «Хуй». Она мне звонила вчера. Хочет сделать это сегодня. Теперь не отвечает на звонки. Обосралась, но полна решимости.

– Ну что ж… – Анна сняла со спинки стула сумочку. – Я хотела несколько обождать с визитом. Теперь – самое время.

Она зашла в «свою» комнату, вскоре вернулась, запихивая в сумочку томик Тюльпанова.

– Подарю. Войду, как бог из машины.

Как же легко порой бывает манипулировать людьми, – подумал я, а моя женщина исчезла за дверью, отдав по-пионерски салют и процитировав на пороге старое кино:

– Свадьба продолжается. Жених – я!

На горизонте маячит

1

Занято, как в общественном туалете. На сей раз скульптурные негативы строк видны на ближайшей странице разворота. Проницательный читатель поймет, что приближается очередной рассказ писателя, к счастью, последний в этой тетради. Все три рассказа связаны между собой, и я ума не приложу, почему он писал их где попало, а не один за другим. Может быть, как раз потому, чтобы дать нам возможность поселиться у него между строк. Хитрые полиграфические тараканы.

…Чем же заполнить этот разворот? Просто продолжу историю дальше…

На сей раз ситуация была чудом спасена. Анна, войдя, как бог из машины, как персонаж Достоевского, вовремя схватила карающую руку за руку.

Дальнейшие события весьма красочно описаны в этой синей, как зеленая лампа Ильича, тетради. Да – «просто избил до полусмерти», и она «три дня не вставала с постели».

Бил-то я, конечно, не свою маленькую девочку Вичку, а сам себя, яростно работая локтями, поражая самого себя, то в левую, то в правую челюсть.

Ситуация обернулась фарсом. Теперь Анюта жила у Кокусева, жила с Кокусевым, трахалась с ним, законная жена. У меня она появилась два раза: за вещами и когда принесла стишок, но трюк со стишком не удался по причине засадки в анус. В тот день у меня еще оставалась иллюзия, что главный во всем этом – я. После этого дня все иллюзии развеялись, как дым, как запах ее говна, который держался на мне аж дня три. Анна перестала мне звонить, как отрезало. По-английски. Она просто вернулась на свою территорию.

Ко мне же, на мою – вернулась девушка Вика, соломенная вдова. Казалось, что вся эта история закончена. Я с вялым любопытством слушал ее рассказы, в которых неожиданно прозвучали строки из поэмы «Хуй».

Эх, как жалко тех парней, что хуярят без мудей!

Да, золотые были времена, серебряные. Время надежд. Время будущего. Время жизни вперед.

Но вот и рассказ. Что ж, перевалим через него, как река через порог. А я оборвусь на полуслове. Здесь остались еще три строки. Что ж, начну свою повесть о главном. Проницательный читатель уже составил представление о поэме «Хуй», многажды процитированной на этих страницах. Об этой удивительной поэме и ее таинственном авторе – сразу после короткой рекламной паузы.

[Начало]

Профессионалка истолковала мой черный эротический сон. Бывшая сокурсница, одна из безнадежных поэтесс, ставших со временем кем-то еще… Она начинала лет пять назад, когда пылкий любовник подарил ей 286-й, самую быстроходную на тот момент времени модель (чтобы писала стихи), а лесбийская подруга – пятидюймовый флоппи с астрологической программой (чтобы не скучала…)

Девушка взялась составлять звездные прогнозы, по 10 баксов за штуку, находя дурачков среди знакомых, и как-то незаметно стала жирной астрологиней, сенсоршей, гадалкой и тд, – со своим офисом, всероссийским имиджем, огромной клиентурой дурачков… Ближе к полуночи ее можно увидеть в ТВ-аквариуме, где она, вместе с другими аферистами пучит глаза и липнет ладонями к стеклу.

Ну, я отвлекся… Она позвонила по одному своему дельцу, а я рассказал ей, что видел такой-то вот сон. Я живописал этот не то город, не то коридор… Будто я иду по городу, или по длинному коленчатому коридору, на стенах которого нарисован город. Среди скульптур я вижу изображение кальмара. В конце пути я попадаю в комнату, где ты лежишь на каменном полу, и тебя насилует страшный черный кальмар.

Моя гадалка сразу заявила, что кальмар – это кошмар: элементарный лингвус сновидения, образ, возникший прямо из самого слова. Коридор символизирует влагалище, комната – матку, а твоя фигура – это не что иное, как яйцеклетка, собственной, так сказать, персоной.

Все это говорит о том, что ты хочешь от меня ребенка, но мой путь к этому решению слишком извилист и крут.

Особенно меня заинтересовала символика минералов: лабрадор свидетельствует о твоих добрых намерениях, мрамор предполагает чистоту и бескорыстие, а гранит – это крепость твоей любви.

Эротическая часть требовала отдельного толкования. Я не сразу понял, что здесь происходит совсем не то, чем оно показалось сначала. Никаким насилием тут и не пахнет, а пахнет обыкновенным половым актом двух взаимосогласных партнеров. Пахнет спермой, потом, секрецией… Пахнет мочой и калом. Орально-анально-вагинальная любовь с черным кальмаром, страшным, как ночной кошмар. И этот ебучий кальмар вполне доволен тобой.

Трахальную сцену моя гадалка прокомментировала так. Я очень ревную тебя, причем, сразу к нескольким мужчинам. Или просто к каждому столбу: недаром ведь в моем городе выросли все эти столбообразные архитектурные формы, эти фаллические колонны.

– Ты, наверное, говорил ей, – предположила она, – что хочешь дотронуться губами до каждой ее клеточки, или что-то типа того – я знаю: так часто говорят мужчины. Вот и получил этого многоногого кальмара. По большому счету кальмар – это ты сам.

Я слушал ее с большим удивлением, если учесть несколько существенных деталей. Во-первых, ты никогда не хотела от меня ребенка. Во-вторых, я совершенно не ревную тебя, потому что уже несколько месяцев тебя не видел и подозреваю, что мы вообще больше никогда не встретимся. И, в-третьих, события, которые мне с научной точки зрения растолковали как сон, на самом деле вовсе не были сном. Правда, я не ожидал, что придуманный мною кальмар окажется таким ебливым. Ну, спишем это на издержки производства.

На самом деле все это – чудовищный город, блуждание по его улицам и черный кальмар, с которым ты страстно совокуплялась – просто моя фантазия, досужее, пустое сочинительство.

Я лежал, вертелся, долго не мог заснуть, вспоминал этюды, которые видел в мастерской знакомого художника… Среди них был причудливый городской пейзаж: какой-то инопланетный, иномирный город… Я стал думать об этом мире, представлять себя внутри него… Потом, все-таки поняв, что сегодня уже не заснуть, выпил чашку крепкого кофе, сел и записал свои фантазии: «Никогда прежде я не переживал такого ужаса – ни в жизни, ни во сне. Я шел по огромному городу, многоцветному, простершему…»

И так далее. Чтобы не казаться самому себе безумцем, я позиционировал эту запись как сон. Затем позвонила гадалка, интересовалась, нет ли у меня знакомых в издательствах, которые печатают изотерическую литературу…

Итак, все было давно проговорено и забыто, выдуманный сон истолкован… Вернее – истолковано было некое литературное произведение в жанре сна.

И вдруг мне на самом деле снится сон, даже более реальный и извращенный, тем тот, который я сочинил. Я иду по городу, по коридору, затем попадаю в самое сердце кошмара, моего маленького кальмарного театра.

Чудовище трахало тебя, бешено махая своей черной тушей, а его щупальца ласкали твое тело со всех сторон: гладили твои ступни и ладони, тыкались тебе в уши и в рот, в ноздри и в глаза… Вдруг я с отвращением увидел, что эти щупальца залупляются на концах, превращаясь в блестящие эрегированные хуи. Они лезут тебе в груди, в подмышки, в твою счастливую улыбку. Они вибрируют во всех твоих изгибах и складках, обливают слизью твое тело и лицо.

Вы были прекрасно сыгранным дуэтом, исполняющим этюды Дао и камасутры, часто, слаженно меняли позы, ты становилась на коленки, и черный кальмар с громким мокрым шлепком снова набрасывался на тебя, оплетая твое тело со всех сторон, не оставляя ни одного необласканного места.

Ты откидывалась навзничь, схватив себя за пятки, а черный кальмар таращил у тебя между ног свои счастливые глаза.

Ты была сверху и, оседлав черного кальмара, словно горячего вороного коня, летела, взмыленная, разухабистой дорогой своих невъебенных наслаждений.

Ты сама хватала его щупальца-хуи и дрожащими руками направляла себе в зад и в рот, в груди и в подмышки, ты хлестала себя хуями по спине, словно банными вениками, и в этот момент сюрреалистический мастер сновидения изымал тебя из кальмарной оправы и ставил на твое место саму сермяжную Россию – мать и дочь, любовницу и жену.

Вы делали друг другу филатис и куннилингус, минет и тибет, фистинг и лизинг, шопинг и жопинг, боулинг, роуминг, клининг, дайвинг и фитнес… Все эти мерзкие слова, ныне сожравшие мой родной язык, представлялись мне физически, в виде каких-то сексуальных действий… Это был полный, всеобщий, всеобъемлющий кальмаринг.

И вдруг, дико вывернув шею в одном из своих экстремальных изгибов, ты увидела меня. Твои губы стали скорбными, в твоих глазах мелькнул испуг, досада, неприязнь…

Бешенство и злоба захлестнули меня:

– Как ты могла? С кальмаром!

Ты простерла ко мне руку и нетерпеливо махнула раскрытой ладонью:

– Уйди, ничтожный! Разве ты не видишь, как мне хорошо с ним?

Я оглянулся по сторонам и понял, что безоружен, что вокруг, во всем этом каменном изобилии, нет ни одного целого камня, ни единого куска вещества, ручного рубила, которым можно крушить, рвать вашу черную и розовую плоть.

Вдруг я подумал, что, может быть – это мне просто кажется, что он осьминог, а на самом деле – это прекрасный юноша… Вот, даже и я оговорился… Кальмар, конечно. Черный ебучий кальмар.

Я проснулся. Сон был быстро собран по кристаллам и слился в картину, которой я уже не смогу забыть. И дикая радость захлестнула меня. Потому что – свершилось! Я научился создавать новую реальность. Потому что не женщину тут ебал жгучий черный кальмар, а саму Россию. Никогда прежде я не переживал такого ужаса – ни в жизни, ни во сне.

[Конец]

2

Странная жизнь текста во времени. В труднопроходимых лесах. Человеческой памяти. У меня так оно и было:

Засадил, толкнул, откинул, кончил, вытащил, сбежал на собранье… Новой шиной его добрый «Форд» блистал.

Но ему надо было заменить на «Ауди». Хотел приблизить к истине: кого – меня? Истина, конечно, хорошее дело. Но его добрый «Форд» звучит лучше, чем его «Ауди» – евоАуди – яяЯяя – пентон номер три – конечно, забавно, но слишком провальная строка с тремя сильными гласными подряд. Нет, я так не пишу. Вот как я пишу.

Но валили люди валом слушать новую звезду, и картаво открывал он рот, похожий на пизду.

Чередование умопомрачительных, никем прежде не заявленных рифм с самыми простыми. Это Ленин на броневике, конечно. В сущности, народная поэма «Хуй» и начиналась с этого расхожего образа.

Это что за большевик лезет к нам на броневик? Он большую кепку носит, букву Р не произносит. Он известный друг детей… Назови его скорей!

Не начиналась, в смысле, что это были ее первые строки. Это был прообраз ее строфы. Загадку-то не я сочинил – народ. Все знали эту загадку и многие другие, написанные именно четырехстопным хореем, начало чему положила, несомненно, поэма молодого Твардовского.

Тот вздохнул, пожал плечами, Лысый, ростом невелик. – Ленин, – просто отвечает. – Ленин? – Тут и сел старик.

В поэме «Хуй» было несколько таких ключевых мест, когда внутри текста, никак не закавыченные, стояли отрывки из этих ходячих в миру раешников. Но цель моя была не в том, чтобы создать какое-то там постмодернистское произведение. Этот трюк должен был убедить читателя в том, что поэма «Хуй» – действительно НАРОДНАЯ ПОЭМА. Ведь он уже слышал отрывки из нее.

Таким образом, постмодернизм имел чисто утилитарное значение, цель его лежала за пределами самого текста. Постмодернизм – не авторская блажь, не выпендреж. А некий сверхтворческий метод. Прием, который должен был создать у читателя впечатление, что текст, который он слышит, уже давно ходит из уст в уста…

Впрочем, это была довольно наивная мысль, как я понял потом. О том, что поэму «Хуй» буду читать друг другу, передавать из уст в уста. Да ее будут бояться, как заразу. Одно дело – зубрить и читать в компаниях матерного «Онегина»: за это не дадут срока. Возможно, этот матерный «Онегин» как раз и был провокацией КГБ, особой операцией. С его помощью проводился мониторинг связей, выявлялись активные (передающие поэму) и благонадежные (доносящие о ее чтениях).

Необходимость вставить в поэму загадку про броневик и определила ее строфу. То есть, теперь я был обязан сделать частью строфы схему рифмовки ААББВВ, причем, рифмы А и В должны были быть мужскими, а Б – женскими. В этом была моя коренная ошибка, жесткое закрепление именно самого РОДА рифм, но об этом я скажу позже.

Другая часть строфы также была налицо: это народные стишки про Ленина, рифмовавшиеся обычным образом.

Где наш дедушка веселый? Неужели он забыт? Знают города и села: В мавзолее он лежит!

Я эту частушку несколько отредактировал, в стиле поэмы «Хуй».

Где наш дедушка веселый? Он не ест, не пьет, не ссыт. Знают города и села: в мавзолее он лежит!

Так и получилась строфа: АБАБВВДДЕЕ.

Что из этого следовало? Например, мне очень хотелось вставить в поэму расхожее тогда четверостишье:

Слева молот, справа – серп. Это – наш советский герб. Хочешь – сей, а хочешь – куй. Всё равно получишь хуй.

Две парные рифмы – ААББ – все мужские. Причем, идея использовать эти народные слова возникла уже после изобретения строфы, после того, как с десяток строф уже было написано. То есть, переработать саму строфу я не мог. Пришлось всего-навсего добавить к народным стихам два своих. Да простит меня за это мой народ.

Слева молот, справа – серп. Это – наш советский герб. Флаг кровавый, кумачовый, как залупа Ильичева. Хочешь – сей, а хочешь – куй. Всё равно получишь хуй.

Это и был, между прочим финал моей народной поэмы. Иллюзия того, что поэма уже давно существует, и разрозненные строки из нее ходят в народе, была полной. Это был, пожалуй, единственный в мировой литературе случай, когда постмодернизм имел какой-то реальный смысл.

Теперь об ошибке строфы, которую я заметил слишком поздно, когда поэма уже шла к завершению.

В тот год я жил в воинской части в Харькове, куда направились служить двое моих старших друзей, в отличие от меня, уже закончившие мясомолочный институт и выразившие желание отработать не три года по обязательному распределению, а два года – поофицерить. Прикольно ведь: побывать в армии, будто в командировке, войти в ненастоящую, как бы компьютерную реальность. Впрочем, никаких компьютеров тогда не было – 1982-й год.

Поэма «Хуй» была в самом разгаре. Я был в академическом отпуске по состоянию здоровья (симулировал сотрясение мозга) и приехал в Харьков погостить на недельку, но завис там месяца на два, провел почти всю весну. Один из старших офицеров, живший не в общаге, но имевший квартиру на Салтовке, уехал со всей семьей на юга и оставил своим соратникам ключи – для буха и траха. Туда меня и поселили, причем, в тот самый день, когда я уже собирался уезжать.

Так я и задержался в Харькове еще на месяц: никуда уезжать не хотелось, я жил один в хорошей трехкомнатной квартире с прекрасным высотным видом на город в голубой дымке и сочинял свою поэму «Хуй».

Распорядок дня был по-военному четок и по-богемному красив. Утром офицеры, те, кто не уползал в общагу, обычно один-два человека, просыпались на квартире майора. Еще два-три человека спозаранку звонили в дверь, в прихожей был слышен стук копыт.

Все мы быстренько завтракали, то есть, допивали вчерашнюю водку и пиво, я оставался, они шли служить.

Я собирал по углам пустую посуду, брал деньги, которые всегда валялись на подоконнике в кухне, скомканные и грязные, и шел в магазин. Среди дня на обед приходили офицеры – не все, а только двое моих мясомолочных друзей.

Снова пили водку и пиво, правда, умеренно, закусывая приготовленным мною обедом, я с восторгом читал свежие, только что созданные строки поэмы «Хуй», друзья торопились опять на службу.

Вечерами квартира наполнялась офицерами, теперь их уже было пять-шесть: снова стук кирзовых и яловых копыт в прихожей, ничем уже не сдерживаемые возлияния, безбрежное море водки, поэма «Хуй».

Странно, что никто из этих ребят не донес, куда следует, что в квартире майора, члена КПСС, полным ходом идет создание мерзейшей антисоветской поэмы, замахивающейся на святая святых – на Великую Октябрьскую социалистическую революцию (ВОСР) и самого Владимира Ильича Ленина (ВИЛ). Все же не так был страшен этот разрушенный мир, как это пытаются изобразить сейчас…

То была звездная весна. Никогда более я не чувствовал себя настолько поэтом, да и никогда более настолько им не был. Представь, читатель! Каждый вновь прибывший офицер немедленно интересовался:

– Ну, чё? Как там поэма «Хуй»?

И я читал и читал новые, горячие строки, рожденные час-другой назад.

Ни минета, ни ссанья… Нету хуя нихуя!

Об ошибке строфы, наконец, а то я отвлекся, что более характерно для девушки Вики, в ее части романа. Ошибка содержалась в самой схеме рифмовки, которую подвиг меня выбрать мой народ. Первый катрен в строфе АБАБ заканчивался мужской рифмой, а следующее шестистишье – с мужской же и начиналось. Таким образом ритмический сбой был изначально запрограммирован в каждой строфе.

В принципе, легкий, не каждому понятный сбой, порой, чисто на интуиции, сглаживаемый чисто индивидуальными звуковыми решениями.

Ничего, – решил я, когда докопался до смысла ошибки. – Сойдет и так.

3

Что вообще подвигло меня на сочинение этой поэмы в далеком дебильном восемьдесят втором году, когда был жив еще даже Брежнев, и мир казался стабильным, ныне и присно пребудущим именно таким?

Я был сильно политизирован в той мясомолочной цивилизации. До крайности. Я ненавидел коммунистов, советскую власть и сам исток ее – марксизм-ленинизм.

Это идеологическая основа. Но была и другая – художественная. Я проводил эксперимент над самим собой. Смогу ли я создать произведение, не менее блистательное, чем «Владимир Ильич Ленин» Маяковского, но направленное против, а не за? Пусть там мелькнут крепкие, никем прежде не придуманные рифмы. Невероятные аллитерации и ассонансы. Уникальные словесные конструкции. Пусть увидят свои, что на их стороне выросла новая, мощная сила, а чужие – да пусть убоятся слова моего.

Имел место и другого рода эксперимент. Я специально хотел попасться. Я хотел, чтобы меня взяли, судили по статье 190(1) – «Распространение заведомо ложных клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй». Засадили в мордовские лагеря.

В этих специальных лагерях сидели только политзаключенные. Я бы попал в хорошую компанию. Три года этих испытаний были бы для меня прекрасной школой, а стихи я сочиняю в уме. Нет, я не сумасшедший. Дело тут в другом.

Я не видел никакого иного пути вырваться из этой тюрьмы. Когда вся страна была огромным лагерем, обнесенным колючей проволокой, то отдельно стоящие, так называемые «лагеря» можно было воспринимать как карцеры внутри большого.

Мой план был таков. За клеветническую поэму «Хуй» меня сажают в Мордовию. Затем, как это практиковалось в те годы, выдворяют из страны. Я попадаю на запад, с головой, полной поэмы «Хуй» и других подобных стихов, сочиненных за три года, любезно предоставленных мне государством. Мои сборники идут на Западе нарасхват. Я становлюсь не просто эмигрантом, отщепенцем, но популярным, состоятельным человеком. Я езжу по Европе и Америке с лекциями и литературными вечерами. Пишу стихи и песни, порочащие советский государственный и общественный строй. В своих фантазиях я уже составил программу дежурного выступления на полтора часа.

Проблема была лишь в том, что поэма «Хуй» должна была сначала стать истинно народной поэмой, то есть, надо было каким-то образом запустить ее в народ. А потом уже попадаться в КГБ.

Я бы, конечно, мог работать, не покладая рук, чтобы напечатать на машинке какой-то тираж. Машинка, может быть и зарегистрированная, но никак не связанная с моим именем, у меня была: я нашел ее на помойке. В числе прочих вещей, выброшенных после какого-то покойника. Но мне казалось умопомрачительной каторгой такая работа.

Я придумал другое. Что если сделать гравюру на линолеуме, где уложить все 360 строк поэмы на разворотах, по одной строфе на странице? Прокатать лист с обеих сторон, разрезать и скрепить наподобие школьной тетради. С гравюрами я работал в детстве, когда хотел стать художником. Можно было бы и иллюстрации добавить – Ленин с хуем на броневике, Ленин рыбку ловит с хуем подле шалаша в Разливе, Ленин лезет на трибуну, где произносит свою историческую фразу:

Вторник – это слишком рано, а четверг – уже пиздец: форум будет в сраку пьяный. Надо в среду брать дворец!

С хуем. С одного листа линолеума я бы напечатал экземпляров тысячу. Затем надо было как можно быстрее, именно в один день, разбросать поэму по почтовым ящикам в разных районах Москвы, оставить на столиках в пивных, забыть в поездах метро и пригородных электричках.

В операцию не должна была быть посвящена ни одна живая душа. Например, я выезжаю из Медведково, где тогда жил в общежитии, около шести утра, с открытием транспортной сети города. Первые экземпляры бросаю, например в почтовые ящики в районе Выхино. Там же, около часа ночи, бросаю и последние. Таким образом КГБ был бы наведен на ложный след: дескать, чувак в Выхино проснулся, там же и закончил свой рабочий день. Придурковатый такой чувак.

Я продумывал мельчайшие детали. От технических нюансов гравюры, конструкции печатного станка, до распространения. Как я буду менять футболки и кепки. Да, читатель! Футболки и кепки.

Ищут пожарные, Ищет милиция, Ищут фотографы В нашей столице, Ищут давно, Но не могут найти Парня какого-то Лет двадцати. Среднего роста, Плечистый и крепкий, Ходит он в белой Футболке и кепке…

Фигушки! И никаких знаков отличия на груди. А может быть – комсомольский значок? Это уж слишком.

Путь по столице незыблем и крепок. пять разноцветных футболок и кепок я нацепил на спортивное тело. Правое дело!

Летние такие кепки, мягкие, чтобы не занимали места в сумке. Тысячу экземпляров поэмы, как я прикинул – это две небольших пачки, которые могли бы уместиться в неприметном рюкзачке, плюс (чтобы рюкзачок не был подозрительно пухлым) продуктовый пакет. Пакетов тоже будет несколько например – три. Таким образом, даже если самый первый клиент поэмы «Хуй» немедленно отнесет ее в милицию, часов эдак в восемь тридцать утра, я буду уже два с половиной часа, как за работой, побываю в Выхино, Тушино, на Юго-западе и в Сокольниках. Выдвинусь в строну Речного вокзала. Пусть вся городская рать будет поднята по сигналу. Но ищут парня в красной футболке и белой кепке, а он уже в синей футболке, а кепка у него – зеленая. Пакет был в его руках серый, с крупной клубничкой, а теперь – черный, без всяких рисунков. А рюкзак вообще доносчики могут и не заметить, если видели народного героя спереди.

Многие парни Плечисты и крепки, Многие носят Футболки и кепки. Много в столице Таких же значков — Каждый К труду-обороне Готов!

Идея с почтовыми ящиками была утопической. Подавляющее большинство жильцов отнесло бы поэму куда следует. Потому что почтовый ящик именной. Потому что – а кто, собственно, бросил ему в ящик эту поэму и зачем? Вдруг это проверка, провокация самого КГБ? Нет. Только электрички и пивные. Лавочки в скверах. Просто городские перила и парапеты.

Вскоре я получил прямое подтверждение этому умозрительному заключению. Я хаживал к одной девчонке, страхолюдине, у которой если и был шанс выйти замуж, то только за такого, как я, целящегося прописаться в Москве. За вечерним чаем ко мне обратился ее отец. Он был такой же длинноносый и пучеглазый, как эта Валечка. Ему как раз на днях бросили в ящик листок, где детским почерком было переписано стихотворение. Какая-то графоманская ерунда про «Лёньку» и «мойвочку». В стиле тогдашнего Жванецкого: якобы смело, якобы против. Что-то о том, что колбасы нет, что всюду вонючая мойва и минтай, и так далее. Строки были страшны только словом «Лёнька», но за это не грозила статья 190(1). Просто вызвали бы и вломили распространителям устно. Двойку за поведение.

– Как ты думаешь? – деловито спрашивал он меня на кухне за чаем, – Ведь ты умный человек, студент… Что мне с этим делать? Может быть, отнести в милицию…

– Зачем? – возмутилась моя телочка. – Ребята какие-то пошутили, а ты их закладывать будешь?

– Может быть, сразу в КГБ? – продолжал допрашивать меня он. – Ведь если это не ребята какие-то, – реплику дочери он заметил, но отвечал на нее мне, поскольку презирал свою дочь, – а само КГБ и проверяет нас? Если я не отнесу, то я неблагонадежен и покрываю преступление. Причем, преступление, противоправную деятельность, не известно даже чью. Значит, я сочувствую даже не каким-то там ребятам, а просто самой идее, высказанной в этих стихах.

Я тогда учился в мясомолочном институте, чтобы не загреметь в армию, был таким благонадежным мясомолочником. Валечку я зацепил там же, она был без ума от моих рук, как и эта маленькая сучка. Поэма «Хуй» была только что написана, читалась лишь близким друзьям. Впрочем, каждый из них мог оказаться доносчиком, меня бы посадили до того, как поэма пошла в народ. Весь мой план провалился бы.

После этого случая я отказался от идеи почтовых ящиков и сконцентрировался на электричках и пивных. Жил я в общежитии мясомолочного, в комнате с двумя уродами, с которыми поддерживал беседы о футболе и бабах. Исполнять гравюру на линолеуме в тех условиях было проблематично, но все же возможно: уроды по субботам уходили на блядки до вечера воскресенья. Я уже купил резцы и придумал тайник за батареей, для рулона гравюры.

Помешало одно обстоятельство. Я уже третий год подавал стихи на конкурс в Литинститут, и вот, неожиданно мне пришел ответ, что конкурс я выдержал.

Пришлось отсрочить мой план на пять лет. Зачем мне вообще был нужен этот самый Литературный институт имени Горького? Научить меня писать стихи там не могли, поскольку я и так уже умел это делать. Познакомиться с будущими коллегами, создать систему карьерных связей? Это мне было попросту не нужно, потому что я не собирался осуществлять карьеру в своей стране. Одна мысль не давала покоя, когда выбирал: садиться ли мне за гравюру или готовиться к вступительным экзаменам?

Кого будут выдворять из страны через три года мордовских лагерей? Жалкого графомана, который несколько лет безуспешно пытался поступить в Литинститут, или его блестящего выпускника? Можно было представить, как выглядела бы пресса в обоих случаях.

«Кто он такой – этот так называемый поэт, в своих убогих виршах осквернивший самое дорогое, самое святое, что у нас есть – образ вождя пролетарской революции? Несколько раз безуспешно пытался поступить в Литературный институт, и немудрено, что не взяли. Работал истопником в грязной, пропахшей дегтем котельной, где в его обязанности входило пару раз в день поворачивать вентили и изредка посматривать на дрожащие стрелки манометров…»

Впрочем, деготь тут не при чем, просто журналист несведущий попался. Он же, этот мудила-конформист, при других обстоятельствах был бы вынужден написать следующее…

«Кто же это сделал, кто осквернил самое дорогое, самое святое, что у нас есть – образ вождя пролетарской революции? Этот человек закончил Литинститут с красным дипломом, его печатали газеты и журналы, партия и народ признали его как поэта. Но так ли это?»

И так далее. Ему пришлось бы доказывать, что это не так, и вряд ли кто-либо ему поверил.

Впрочем, пожалуй, я уцепился за этот Литинститут как за повод. Решение-то пройти лагеря я принял, но вот по-настоящему решиться на это было все же боязно. Вот и решил отсрочить.

Я перестал посещать мясомолочный институт. Пошел к врачу и взял больничный, симулировав, на сей раз, не само сотрясение мозга, а тяжелые, незалеченные его последствия. Наступил июнь, но на сессию я не явился. Все это время зубрил историю и повторял школьный курс английского. Бюрократическая машина работала скрипуче. Меня хватились и отчислили лишь накануне вступительных экзаменов в Литинститут. С момента, как я подал туда документы, мне предоставили койкоместо уже в новой общаге, где я и провел следующие пять лет своей жизни, где я встретил Анну.

4

На первом курсе мы пытались вычислить друг в друге стукачей, ждали репрессий, чуть ли не искали по углам «жучков». Но никаких шумных историй не случилось, что даже несколько обескураживало. Плохо работал в СССР КГБ, так же плохо, как и все остальное.

Это касалось, во-первых, самого моего поступления в Литинститут. По всем тогдашним принципам, меня не должны были принять, поскольку я стоял на учете в КГБ, года, наверное, с 1979-го, или раньше.

Именно в 79-м я написал несколько писем в правительство СССР, получил ответы из разных министерств. Письма были диссидентские, от возмущенного юноши. За такой поступок на человека уже открывали досье. Письма были дурацкие, поверхностные: почему в магазинах нет того-то и того-то, почему за всем этим надо ехать в Москву, почему колбаса из бумаги и вино из шмурдяка и т. д.

Если не поставили на учет по этому поводу, то в 1981-м году – точно. Я тогда уже поступил в мясомолочный институт и жил в столице. В декабре того года принял участие в митинге, посвященном памяти Джона Леннона, который состоялся на Ленинских горах (вернее, не состоялся – всех гипотетических участников схватили на улице, еще на подходе к смотровой площадке и развезли по отделениям милиции…) Затем была целая эпопея из допросов по месту жительства, выездными кегебистами.

По идее, такого человека, как я, не должны были принять в идеологический вуз. Я и работы на конкурс послал просто так, даже не помышляя об успехе.

Осенью 82-го года, став студентом ЛИ, я был даже как-то разочарован. Получалось, что КГБ – это какая-то фикция, нет никакого КГБ – в нашем выстраданном понимании.

Скажу более – и это вообще, казус, которому нет иного объяснения, чем самое простое – аппарат подавления в СССР просто не работал. Дело в том, как раз в период вступительных экзаменов я находился под судом за хулиганство. Это была самая настоящая судимость, хоть и за сущий пустяк – пьянку и драку с ментами.

Да и сам этот акт был странным, только подтверждающим мою теорию. Я умудрился сгоряча дать по морде лейтенанту, причем, прямо в отделении милиции. Более того, совершив этот поступок, за который безоговорочно должны были посадить, пьяно осознав в желто-зеленом свете КПЗ, что мне уже нечего терять, я стал кричать:

– Брежнев – дурак!

Мало того, когда на эти вопли не отреагировали, я закричал, что Ленин дурак, Сталин дурак и даже Карл Маркс – дурак.

Лица ментов были удивленными, даже испуганными. Почему они не спровадили данного субчика прямо в КГБ, тайна, крытая мраком. Меня просто привезли утром в нарсуд, присудили штраф, а на другой день я еще пришел в отделение, где мне вернули мой нательный крест, причем, вернул тот самый лейтенант, уже с фингалом под глазом, мягко меня журя.

Странная была жизнь, совсем не та, как она представляется сейчас, да и не та, какой она нам самим представлялась тогда…

И вот, этот преступник был принял в Литинститут. Этот молодой поэт читал всем на своем пути свою поэму о Ленине.

Эволюция марксизма начиналась с бороды. Вова лыс был, словно клизма, всем грозился дать пизды.

И так далее. Хоть и говорилось в самой поэме – «За такой свободный дух в наше время бьют, как мух…» – никто меня не бил, не ловил.

Забавная ситуация. Мы тогда во всех и каждом искали стукачей. Одна из теплых общажных группировок заподозрила в стукачестве, как я узнал через много лет – меня самого. Это меня, автора поэмы «Хуй»! Немыслимо.

Я любил мою поэму, я сам был в восторге от нее. В тот год я был весь в какой-то эйфории – от того, что мне удалось написать такое, от того, что я вообще решился это написать, от неизбежного будущего, которое ожидало меня, именно потому, что я это написал.

Мог ли я представить, что никакого будущего не светит ни поэме, ни мне? Что поэма прошелестит лишь в узком кругу профессионалов и умрет? Что даже я сам позабуду часть ее строк?

Что я могу вспомнить их поэмы «Хуй» сейчас? Допустим, попытаюсь сейчас с самого начала…

Поэма содержала предисловие, где обыгрывался лозунг

СЛАВА КПСС!

Это соответствовало анекдоту, ходившему тогда:

«Мама, мама! Кто такой Слава Кепеэсэс? Почему везде написано его имя?»

Конечно, отголосок народного анекдота должен был свидетельствовать о народности самой поэмы.

Хоть убей, не помню самых первых строк, с которых начиналась поэма. Предисловие было написано с высоты тогдашней современности: там была близкая народу критика – опять же, что-то о колбасе и очередях, и будто предлагалось вместе с автором выяснить причины этого явления:

Как сиповку, дрючу раком Мысль одну свою лихую.

Конечно же, здесь рифмовалось «хуя», но в каком контексте – память отшибло. Далее.

Мысль проста: такой эксцесс — Славка жил КПСС. Славка парень был неглупым, хуй с малиновой залупой он как флаг с собой носил, не щадя ни слов, ни сил.

Вот и всё, что помнится из предисловия. Кануло. Дальше, собственно открывалась история, текст самой поэмы.

Эволюция марксизма начиналась с бороды. Вова лыс был, словно клизма, всем грозился дать пизды. За такой свободный дух в наше время бьют, как мух, но у батюшки-царизма доставало гуманизма, и росли большевички, как под дождичком грибки. Жен ебли, писали пулю, грызли вдрызг карандаши — в Ницце, Риме, Ливерпуле на какие-то шиши. А Россия прежних дней не знавала лагерей, и борцы сидели в тюрьмах или когти рвали в Цюрих, а великий большевик даже в Шуше вел дневник. И боролся этот урка за свободу пролетар. Мамка – немка, папка – чурка… Словом – парень из татар. Мамка с папкой паренька недоделали: хуйка не хватало паренёчку — пустячка, хуйни, хуёчка…

.

.

В памяти моей – только точки. Должно быть две парных строки с мужской рифмой. И следующие шесть строк – начало следующей строфы – тоже вылетели из памяти.

.

.

.

.

.

.

Кто он, что он? Лидер красный? Или просто педераст он? Неспроста любил детей и не бился за блядей. Вот и рвался Вова к власти, страстно, как с похмелья срут. Он бы рад быть педерастом, да без хуя не берут.

.

.

.

.

.

.

Февральская революция, отречение от престола Николая, за ним – Михаила Романовых, образование Временного правительства во главе с А. Ф. Керенским в поэме изображается так…

Коля был простецким парнем, не цеплялся он за власть. При толпе неблагодарной подписал, чтоб отъеблась. подмахнул, сломал стило, дернул в Царское Село. Миша также, вслед за братом отвалил, ругнувшись матом. Встал без шума и без драк На престол один чувак. Он размахивал фуражкой. совещанья собирал — Александр Федрыч, Сашка, пиздобол и либерал. Но известный большевик все же влез на броневик, и ведет большевичочек в коммунизм бронивичочек… И с чего большевики любят так броневики?

Уж и не помню тот фрагмент поэмы, где большевиков привезли в запечатанном вагоне в Питер, совершив впрыскивание бациллы. Именно там виртуозно вписывалась в текст загадка про «большевик» и «броневик» – инородная народная ткань.

Но валили люди валом слушать новую звезду, и картаво открывал он рот, похожий на пизду.

Здесь как раз ключевое место сюжета поэмы: ведь весь смысл жизни Ильича по моей версии был в том, чтобы заполучить полноценный пенис, которого он был с рождения лишен. Поэтому он и рвался к власти, именно это и сделал, когда власть была достигнута. Имелся в виду, «период двоевластия», конечно.

И ужо до властелина в ероплане мчит холуй. В Питер прямо из Берлина нелегально прибыл хуй. Большевистским холуям заплатили дохуя, и приштопал холуище к месту нужному хуище. Вовик руки им пожал И ебаться побежал. Ах, ребятки, как приятно в первый раз, как в первый класс, хуем чистым и опрятным бабе двинуть между глаз! Надька с воплем отдалась, насосалась девка всласть… Он сует, куда попало, ненасытный: снова мало! И ебется он, и ссыт. Хуй, как памятник, стоит. – Ближе, писька! Жопа, ближе! Раком! Ставлю в позу сам… И лежит, пиздюлю лижет, хуем возит по зубам.

.

.

.

.

.

.

Канули в лету строки о Разливе и шалаше, а жаль: там был запах сена и колорит, и замечательная сцена онанизма с новеньким, пахнущим свежей типографской краской органом. Вот что осталось от этого периода…

И пока большая драка начиналась не спеша, смело шпарил Надьку раком лысый в листьях шалаша.

Осень семнадцатого года описана следующим образом.

И пошли дела большие, знаменитые в веках. днем и ночью вся Россия тусовалась в кабаках. Вдруг один меньшевичок тихо входит в кабачок. говорит: – А если писька У марксистов-ленинистов? Слышал я: берут минет, и у них, мол, хуя нет. – Есть! – ответил с места лысый. – Велика, куда ни суй, большевистская пиписа, пенис, член, короче – хуй! На трибуну лезет он, потный, лысый, как гандон. Перед ихними вождями пробежал, гремя мудями. У великого вождя пролетарские мудя.

Это был, конечно, момент истории, когда В. И. Ленин ответил выступавшему Церетели с места: «Есть такая партия!» и дальнейшая игра слов «рано/поздно» – о необходимости штурма Зимнего именно до созыва кворума съезда советов, где большевиков бы просто послали нахуй. Вот что заявляет мой личный Ленин, Ленин поэмы «Хуй»:

Вторник – это слишком рано, а четверг – уже пиздец: форум будет в сраку пьяный… Надо в среду брать дворец!

По официальной истории тех лет далее развязалась дискуссия, и Ленину удалось найти аргументы, чтобы убедить соратников в немедленном аресте Временного правительства.

Но политик он не слабый, и оратор в нем силен. Гаркнул: Братцы! В Зимнем бабы! Целый женский батальон. И ужо большевики достают свои хуйки. И бегут они с хуями, блять, мостами, площадями баб жопастых отъебать, заодно – и Зимний взять. Что за ебля без минета? Что без ебли сам минет? Полюбил ее за это и полковник, и корнет. Вот Аврора бьет с реки, и давай большевики хуем в горло, в сраку раком и с минетом, и с подмахом шпарить баб без лишних слов, перепиздив юнкеров. А наутро сообразили: это что же за хуйня? Мы, выходит, победили? Вот так штука… Пить, друзья!

.

.

.

.

.

.

Поэма «Хуй» умерла, не родившись, не выйдя к своему народу, так и зависла в черновике, в червивой утробе социализма, который казался вечным, как Агасфер. Я хотел всего лишь отсрочить ее на пятилетку Литинститута, но столько событий произошло за эти ударные годы, что беременность оказалась ложной.

Издох Брежнев. Сдохла еще парочка генсеков. Воцарился Горбатый. Началась Перестройка. Система, которую мой чеканный «Хуй» был призван коварно подтачивать, рухнула сама по себе. Поэма оказалась не нужна. Полная импотенция. Владимир Ильич Ленин побледнел, померк: в те годы он стоял, все еще растиражированный на постаментах по всем городам и селам страны, но жалкий, обосранный голубями, никому не нужный. Таинственный автор поэмы «Хуй», наверное, высказался об этом как-нибудь так…

Леня, Юра, Костя-кучер — все свалились в яму, блять… Миша нас недолго мучил: смог лишь неньку обосрать. Слава Вове! Славься, ты, тот, кто первым дал пизды, славься тот, кто длинным хуем по лбу ебнул всем буржуям и оставил голытьбе хуй как памятник себе!

Иногда я думаю: каковой была бы моя судьба, не выиграй я в свое время билетик в Литинститут? Вряд ли я стал бы посылать туда документы на следующий год, потому что в следующем году я бы уже сидел в Мордовских лагерях. Из СССР меня бы выдворили как раз в самом начале перестройки, на Западе я бы оказался как раз в годы пика популярности России и русских, я мог бы сделать на этом хороший капитал: мои лекции собирали бы много народу, мои книги печатались высокими тиражами…

Сейчас я бы писал прозу, поскольку года клонят именно к ней, суровой, возможно – сценарии к сериалам и компьютерным играм, жил бы на скромном ранчо на берегу реки или океана, тосковал по Москве и России… И никогда, никогда в своей жизни не встретил бы Анну.

5

…Анна, Анна, Анна… Анюта и Нюша. Нюра и Анка. Красавица моя и чудовище. Проклятье мое. Пулеметчица. Черный кальмар отчаянья.

Надо же было мне вляпаться в эту любовь на заре туманной юности! Стоило ли на вечерней заре не менее туманной старости отыгрывать эту любовь?

Вот девушка, которая отказала мне. Так крепко ударила, что шрам остался на всю жизнь, причем, на самом видном месте.

Мысли из дневника

Мысль № 1

Что-то странное произошло с самим временем. Время будто бы схлопнулось. Годы разлуки исчезли, и то дождливое утро, когда она попросила меня больше не приходить, кажется мне как вчера.

Мысль № 2

И все это растворилось, словно сон: перестройка, бандитские годы. Немыслимые события в стране. Целая моя жизнь. Как будто бы вся жизнь потеряла смысл. Как будто бы весь смысл жизни только в том и был, чтобы добиться этой женщины. Вот я и добился, и что?

Мысль № 3

Мы не часто говорили с нею о нем, но говорили. Я как-то сразу почувствовал: теория, что она до сих пор любит его, неверна. Будь это так, то все наши разговоры вращались бы вокруг него орбитально, будто он какой-то Сатурн.

Он ведь на самом деле грозился нашинковать ее на мелкие кусочки, пропустить через мясорубку и слить в унитаз. Орал ей по пьяни, но забыл, болезный, а она запомнила на всю жизнь и даже реализовала в прозе Тюльпанова. Многие его галлюцинации о сверхреальности, в том числе и само «человек-тело» происходит именно из-за пьянки и связанных с этим провалами памяти.

Этот и подобные моменты их жизни она помнила хорошо, потому и обсуждалось.

Мысль № 4

Например, история с Ильдусом, его соседом по даче, которого он зарубил колуном. Если в общаге, когда он взялся за древко впервые, дабы оградить свой творческий покой, Анна умело отвела от мрачной участи и меня, и покойную Настю, то в этом случае она намеренно спровоцировала ситуацию. Поступок был умопомрачительный. Она тайно встретилась с Ильдусом, пригласив в ресторан, хорошенько угостила его и проинструктировала. Пустила в ход все свои чары. Дескать, коли будет все правильно, она и телом заплатит… Когда-нибудь… Долг платежом красен.

Как же легко поймать мужика на крючок и вести его меж водоворотов и водорослей туда, где белым облаком маячит туманный сачок. Или черный колун.

Ильдусу было дано задание: выжить Кокусева с дачи. Чтоб забыл это место, чтоб больше не ездил.

Для чего это было ей нужно? По официальной версии, чтобы привязать супруга, чтобы был всегда при ней, что надежнее, верней и в конечном счете лучше для него же самого.

Но женщины, друг-читатель, как тебе известно, часто подменяют одну причину другой, порой даже и не догадываясь об истинной причине.

Дело я полагаю, было вот в чем. После замужества Анна бросила писать. Она стала Сальери. Ее заело, что вот он пишет, несмотря ни на что, а она вот – нет.

Результат, как говорится, превзошел все ожидания. Расторопный Ильдус подключил к своему благородному делу соседа, и оба дебила бегали вокруг жилища бедного писателя, испуская дразнящие децибелы, словно поминутно изгибаясь и пердя.

Впрочем, это был еще не результат. Результат – труп, найденный у обочины, и колун, не найденный в деревенском пруду.

Анна, словно некий следователь Пилипенко, легко сопоставила три факта. У жертвы был проломлен череп, кто-то ударил его тяжелым сзади. Орудие убийства так и не было найдено, как поведала супруга Ильдуса, которой в те дни звонили со всех сторон, и она охотно рассказывала подробности дела, радуясь, что стала центром внимания на краткий миг своей ничтожной жизни, американка сраная.

В то же время, Анна помнила, что ее муж мечтал купить настоящий колун, чтобы в глубоком снегу своего дачного одиночества разминать мышцы, затекающие от постоянного согбенного писева. Но передумал покупать почему-то… (Видать, еще и глаза во время этого разговора отвел.)

В-третьих, Анна вспомнила историю с топором в общаге, и свести все эти факты воедино не составило бы труда даже для знаменитого следователя Пилипенки.

Результатом – самым уж расконечным результатом – был развод, паническое бегство из Москвы, от мужа, который и колуном по сторонам машет и мясорубкой грезит. Жаль, конечно, что не была прописана тогда в его жилье: хотела квартиру матери в Таллинне сохранить. Так и вернулась туда, устроилась на работу в русскоязычном журнале, затем завалился Союз…

Теперь вот вернулась, чтобы забрать законное свое. Тюльпановым уже. Честно говоря, никакой жалости не достойна возлюбленная юности моей.

Мысль № 5

Почему сразу «выверт реальности»? Почему сразу мистика? Опять же, какой-нибудь Пилипенко в два щелчка пробил бы ситуацию. Если девушка рассказывает «писателю» случай из его собственной жизни, то что это может значить? Да только одно. Значит, этой девушке кто-то этот случай уже рассказал. Значит, эта девушка знакома с кем-то из его прошлой жизни.

Раскручивая все это, можно дойти до самой сути. Значит, эта девушка специально послана ему с какой-то целью. Мой же герой вообразил невесть что, даже сварганил теорию «человек-тело». Ну-да, ну-да. Девушка – тело, и я послал это тело человеку. Только и всего. Но мы умные, мы хотим понять, как на самом деле устроена эта реальность. И мы делаем вывод: не все люди – люди. Есть люди, и есть тела. Ну-ну.

Мысль № 6

Гад ты, гад ты, гад. Хочешь сказать, что собираешься жить – в веках, в тысячелетиях, даже со своими кальмарами будешь жить – в то время как все мы (с нашими хуями, «в кавычках» и без) бесследно растворимся в извести земли?

Мысль № 7

Глубоко внутри сидит моя печаль, грызет и гложет, словно лопнул у меня желудок и растеклась в брюшной полости кислота.

Этот жуткий, омерзительный город сделал из моей девочки настоящее чудовище. Но сначала он слепил чудовище из меня.

Болезнь мегаполиса заразна, ее инкубационный период короток.

Как же хорошо я вижу себя в этом зеркале жизни, которое когда-нибудь завесят черной тряпкой.

Юный, полный мясомолочных надежд поэт, черным тугим саквояжиком напоминающий молодого врача. Приехал покорять Москву с тетрадкой в косую линейку. Из Казани. И вот теперь, спустя много лет, этот мясомолочник поймал маленькую свинку и разделал ее на столе уже другой эпохи, выпив и молочко ее, и кровь.

Маленькую девочку, которая читала книги по религиям и была лишь немного подпорчена двумя другими мужчинами и непрочно, а так, будто болтая ногами на качелях, сидела на игле. «Стрекоза». Картина Репина.

Город породил монстра во мне. Я породил в ней монстрика. Думали ли эти двое, когда приходили в сознание, выпадая из безмозглого младенчества, когда уже начинали мечтать о будущей взрослой жизни, что в этой-то вот как раз взрослой жизни станут сутенером и проституткой, да еще к тому же – организованной группой убийц? Кто или что сделали с ними это?

Мысль № 8

Город – это люди, сидящие в нем, муравьи, кишащие среди хвойных бревен. Вот, потянуло дымком времени, и опустел муравейник: остались лишь груды хитина среди опаленных бревен. Но чу! Прошло сколько-то лет, и эти коридоры и комнаты вновь заполонили муравьи, только другие. Например, первые были рыжими, а вторые – черными.

Наверное, города стоит переименовывать, ведь Москва времен Воланда – это совсем другое произведение, чем нынешнее, совсем другие живут здесь муравьи: едят, ебутся, мечут говно.

В Москве моей юности говна было не меньше, чем сейчас, но то говно было коричневым. А это говно – желтое. Скорее даже жолтое, как у Блока. Говно прежних времен было говном страха и рабства. Нынешнее говно – выхлоп бессмыслицы, эякуляция пустоты.

Яснее всего это проявляется в искусстве. Тогдашние певцы в пиджаках или поэтессы с косынками, что скрывали нательные кресты и засосы, говнили за страх и за совесть. Нынешние, ни того, ни другого не скрывающие, говнят за бабло. Да и само бабло теперь не столь постыдно и тайно, как и маструбация[37].

Впрочем, я бы поспорил (сам с собою) о цвете и качестве говна. Скорее всего, поносный фонтан страха был жолтым, а коричневые до черноты кучи – это шахтерский пейзаж современного мира.

Мысль № 9

Пусть благосклонный читатель сам угадает, какой певец автору слаще – тот, чьи штаны топорщит робкое, тайное и постыдное, или тот, у кого из зиппера фонтанирует наглое, громкое, сладкое…

Последний этап бытия

1

Вот я и остался один. Вичка исчезла внезапно, собрав свои жалкие вещи, пока я спал. Что-то из вещей забыла, явно второпях, например – эту тетрадь, например, щетку для волос, она же шкатулка – с дорогими для нее и просто дорогими золотыми сережками.

Или же эта тетрадь – послание мне? Или – не мне?

Дочитав ее записи до конца, я с умилением обнаружил, что лилию, стишок и пукан моя девочка отнесла на счет своего безумия. Так и не поняла, кто была эта таинственная женщина, хотя разгадка совсем близко покачивалась, как цветок на ветру.

Эх уж, эта синяя тетрадь, где мы все трое пишем, невольно подражая друг другу стилистически, так, будто бы всё это написал какой-то один человек. Сверхчеловек.

Вчера они заявились ко мне неожиданно, без звонка. Как выяснилось в ходе беседы, это Кокусев настоял на визите. Новое, теперь уже окончательное явление Анны в его жизни навеяло ему ностальгические воспоминания. Это первый визит. Они обойдут всех, кто еще жив в этом мире. Надо бы вообще собраться на грандиозную пьянку. Конец затворничеству. Несколько лет он не выходил из дома, как Ниро Вульф. Как жаль, что мы так много лет не виделись. Столько лет не говорили о пустяках.

Впрочем, коснулся наш разговор и поэмы «Хуй»:

– Странно, что ты не издал ее в построечные годы. Сейчас, конечно, ее никуда не возьмут, да и устарела она. Но вот году эдак в восемьдесят девятом, девяностом…

– Нет, – поправил я. – Тогда Ленин был еще неприкосновенен. После путча – да. Когда над миром взошла репа Ельцина, круглая, как луна.

– Ага. Выглянул из-за горизонта, как джинн, – засмеялась Анна.

– Так что же не издал-то? – настаивал писатель на своем вопросе.

Я не ответил, он не обратил внимания. Моцарт я, – подумал я. – А ты Сальери. Может ли Моцарт хоть раз в жизни одним махом всех Сальери рубануть топором?

Оказалось, что разговор о моих литературных делах был лишь поводом поговорить о своих.

– А я, представь себе, – сказал он, – чуть было не лишился всего своего творческого наследия.

– Да ну? – изобразил я удивление, пытаясь сообразить, на какой информации основаны его слова.

– Моя экс-супруга пыталась сжечь все мои рукописи вместе с дачей.

– Да ну? – я повторял, как попугай, уже приняв самый худший вариант: девчонку поймали за поджогом, она сидит перед каким-нибудь Пилипенкой и колется, колется, словно лед для коктейля, рассказывает все – и про грибы, и про инженера-химика.

– Точно! – продолжал Кокусев, – ты ведь и не знаешь, я тут был женат несколько месяцев. Совсем еще ребенок, семнадцать только что стукнуло, и замуж ей закон только что разрешил. Мне даже казалось, что я ее люблю. Но любовь в жизни бывает одна. Тьфу, тавтология!

Он посмотрел на Анну, я тоже посмотрел на нее. Лицо этой женщины оставалось непроницаемым, а взгляд направлен в кухонное окно.

– Но вся штука в том, что брак-то этот оказался незаконным, так-то! Как выяснилось, мы с Анной и вовсе не разводились, – он толкнул в бок свою законную жену, та повела плечом и пригубила из бокала.

– Уж и не знаю, чего она хотела, – продолжал Кокусев. – Мне даже пришла в голову дикая мысль, что она намеревалась сжечь именно рукописи, а не дачу.

– Но рукописи не горят.

– Горят. Я об этом как-то написал в одном романе…

– Не читал. Я только Булгакова вот…

– Да никто этот мой роман не читал. Я, видишь ли, последние годы в стол пишу.

– С какого хуя?

– Писатель должен писать.

– Кто это сказал?

– Ильф и Петров.

– А Булгаков сказал, что рукописи не горят.

– Он мудак. На букву «ч», – Кокусев кивнул своей жене, и она почему-то хохотнула. – Рукописи горят и сильно воняют при этом. Так воняют, что задохнуться можно. Что она и сделала, царствие ей небесное, хоть такового и не существует в природе.

– Кто – «она»?

– Моя молодая незаконная супруга.

Аннушка смотрела на меня, пытаясь определить по выражению лица, как я приму весть о гибели той, которую драл во все дыры. Мое лицо было непроницаемым. Я спросил:

– Да что случилось-то?

– Моя ошибочная молодая супруга, – начал Кокусев, – завалилась на дачу и решила зачем-то ее сжечь. Рукописи лежали на веранде, в виде пирамиды Миккерина. Она эту кучу подожгла. Думала, что дача займется. Так мне местный следователь сказал, они восстановили последовательность событий. Из картонных коробок стал выделяться невидимый угарный газ. Девочка и не заметила, как умерла. Коробки-то погасли, но дыма было достаточно, чтобы соседи, тетя Лампа и дядя Гриб, вызвали пожарных. Когда те приехали, то обнаружили тлеющую пирамиду и скорченный труп подле нее. Ни единой строчки не пострадало.

– Теперь эти тетради опалены, обуглены снаружи, – подала голос Анна. – В далеком будущем их стоимость повысится. Надо тебе только бы повесть об этом написать, чтобы документально засвидетельствовать. Потомки будут в золоте купаться, правонаследники.

– А они у нас будут? – Кокусев опять толкнул в бок свою пожилую жену.

– А почему бы и нет? – сказала она. – Я все еще женщина.

2

Опускаю те пустяки, о которых мы говорили дальше, ибо все это были пустяки. Супруги простились и ушли. Мне так и не удалось за весь тот вечер поймать взгляд Анны. Зато «писатель», как называла его моя покойная девочка, много раз заглядывал мне в глаза, особенно долго, будто рассматривая мое глазное дно, когда тряс энергично руку на прощанье. Я уверен, что в последний раз в своей жизни видел этих людей.

Думаю, что проницательный читатель следил все это время, предвкушал: да, да! Она окажется его дочерью. Дочерью писателя. Ведь оставила Нюша в роддоме дочь. Ведь похожа была Вика на Нюшу…

Хуй тебе по всей морде, проницательный мой. Оставим этот ход г-ну Тюльпанову.

Значит, ты умерла, моя девочка. Девочка, которая лгала, и потому казалась загадочной. Девочка, чьей тайны я так и не постиг, хотя она жила в моем доме, долго была рядом. Иногда мне кажется, что только ее я и любил – единственный раз в своей жизни. Молчи, читатель. Я любил ее. Я, человек-тело, человек, который существовал лишь в чьем-то больном воображении, которое, так же, как и все наши воображения, из ниоткуда явилось, и в никуда ушло.

Дорогой Аркадий!

Эту тетрадь сестричка нашла под подушкой умершего пациента. Я, в общем-то давно не читаю художественную литературу, тем более – записки моих больных. Читаю только научную – то, что может помочь чего-то достичь в жизни. Впрочем, как все мои коллеги и друзья, работающие в других специальностях.

Я подозреваю, что и ты читаешь так. наз. художественную литературу, лишь потому, что это и есть твоя специальность, позволяющая тебе делать свою жизнь. Вот и посылаю тебе эту тетрадь как гендиректору издательства, может, она тебя чем-то заинтересует, может, ты ее опубликуешь. От продажи книги, надеюсь получить процент. Шутка.

Пациент, в вещах которого была найдена сия тетрадь, поступил ко мне с обширным инфарктом. Некто Кокосцев Василий Николаевич, бомж, бывший учитель словесности, о чем и доложили санитарам бомжи, которые вызвали «скорую помощь». Бомж наш бескудниковский нынче продвинутый пошел: у многих даже мобилы имеются. У покойного бомжа, кроме паспорта и мобилы, и была эта тетрадь.

Мне, в общем-то недосуг ее читать, я бегло просмотрел ее, но так и не понял: то ли это какой-то дневник, то ли какой-то вымысел.

Уважаемый Аркадий Борисович!

19 марта Вы передали мне для компьютерного набора старую синюю тетрадь формата А-4. Некоторые места этой рукописи я разобрать не смогла и пометила в квадратных скобках [неразборч.] Если это был конец абзаца, то далее я делала отступ, если нет – отступа не делала. В квадратных, это для того, чтобы отличить их от скобок автора, которые круглые.

Некоторые слова и предложения были подчеркнуты, такие места я отформатировала курсивом.

Кое-где здесь имелись записи на полях. Я так и ставила в том месте, где начиналась запись, между абзацами, с пометкой с красной строки [На полях: «…»]. А сами слова, которые были написаны на полях, заключала в кавычки.

Три записи были сделаны явно другим почерком, более ровным и ясным. В этих местах я ставила две ремарки: 1 [Начало] и 2 [Конец]. Остальные же записи были сделаны неряшливым, плохо разборчивым почерком, я об этом уже сообщала выше.

Прошу Вас заметить, что этим плохим, отстойным почерком написана вся рукопись, кроме этих небольших указанных мест.

Правда, стоит отметить, оценить, что последняя страница рукописи написана другим, совершенно иным, хорошим почерком. Я ее немножко почитала и поняла, что это была записка врача, адресованная лично Вам. Эта записка не является частью рукописи, но я все равно ее набрала. Прошу прощения, но я требую, чтобы и этот набор мне также зачли при расчете.

Как Вы мне и сказали, что если будут проблемы с почерком, то Вы готовы повысить тариф. Я тогда сказала, что там видно будет, но теперь ясно знаю: видно, Вы уж извините.

Вот почему я и предлагаю рассчитаться со мной не по заранее оговоренному тарифу, а на 10 проц. выше. Как видите, я прошу не очень многого, но все же повторяю, что работа была очень трудная, включая исправление ошибок. Грамматические ошибки и описки я исправила с помощью самой компьютерной программы, но попадались в рукописи и всяческие словечки, намеренно употребляемые автором, когда он имитировал стиль молодой девушки, которая намеренно коверкает слова («училисще» – вместо «училище», «муччина» – вместо «мужчина» и т. п.) Над такими местами мне пришлось покумекать изрядно, потому что надо было понять, случайная это ошибка или элемент стиля. И на это тоже надо было время.

Искреннее Ваша,Клавдия Ц.

Примечания

1

Написание писателя, правильное.

(обратно)

2

Написание писателя, правильное.

(обратно)

3

Ошибка персонажа.

(обратно)

4

Ошибка персонажа.

(обратно)

5

Написание Вики.

(обратно)

6

Написание Вики.

(обратно)

7

Ошибка персонажа.

(обратно)

8

Ошибка персонажа.

(обратно)

9

Ошибка персонажа.

(обратно)

10

Ошибка персонажа.

(обратно)

11

Ошибка персонажа.

(обратно)

12

Написание Вики.

(обратно)

13

Написание Вики.

(обратно)

14

Ошибка персонажа.

(обратно)

15

Один раз правильно.

(обратно)

16

Ошибка персонажа.

(обратно)

17

Ошибка персонажа.

(обратно)

18

Ошибка персонажа.

(обратно)

19

Ошибка персонажа.

(обратно)

20

Ошибка персонажа.

(обратно)

21

Ошибка персонажа.

(обратно)

22

Ошибка персонажа.

(обратно)

23

Ошибка персонажа.

(обратно)

24

Ошибка персонажа.

(обратно)

25

Написание Вики.

(обратно)

26

Написание Беса.

(обратно)

27

Ошибка персонажа.

(обратно)

28

Ошибка персонажа.

(обратно)

29

Ошибка персонажа.

(обратно)

30

Ошибка персонажа.

(обратно)

31

Ошибка персонажа.

(обратно)

32

Ошибка персонажа.

(обратно)

33

Ошибка персонажа.

(обратно)

34

Ошибка персонажа.

(обратно)

35

Ошибка персонажа.

(обратно)

36

Ошибка персонажа.

(обратно)

37

Ошибка персонажа.

(обратно)

Оглавление

  • Девочка с Венеры
  •   1
  •   2
  •   3
  • Фантазия
  •   1
  •   2
  •   3
  • Полгода спустя
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  • Жизнь за пределом мечты
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  • Это все-таки произошло
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  • Отдельная глава, как ни странно
  •   1
  •   2
  •   3
  • Последняя пьянка писателя
  •   1
  • Вторая часть жизни
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  • Жизнь продолжается
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  • Не знаю, как назвать главу
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  • Другая женщина
  •   1
  •   2
  • Третья часть жизни
  •   1
  •   2
  •   3
  • Хроника объявленной смерти
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  • На горизонте маячит
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  • Последний этап бытия
  •   1
  •   2 Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Человек-тело», Сергей Юрьевич Саканский

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!