Пьер Бетанкур Естественная история воображаемого: Страна навозников и другие путешествия
Предисловие к французскому изданию
Написанные между 1969 и 1984 годами десять составляющих «Естественную историю воображаемого» путешествий наконец-то, как и было обещано Пьеру Бетанкуру, собраны в одном томе, ровно через год, день в день, после его отбытия без пера и бумаги в последнее большое Путешествие. Позади он оставил огромное наследие, и этот цикл составляет в нем драгоценную сердцевину, которую надлежит осмыслить и… просмаковать.
Пьер Бетанкур долго лелеял идею, что между Свифтом и Мишо существует и третий путь исследования, способный прояснить и обогатить наше скудное существование земных млекопитающих. Таков был исток этого цикла путешествий, начатого в 1969 году. Несомненно, сему вольному уму было слишком тесно в телесной оболочке, и, не желая в ней прозябать, он взял на себя счастливую роль Создателя: перебирая наши мифы и верования, он дерзко устроил презабавный кавардак в шкафу досужих энтомологов и принялся изобретать любопытнейших тварей, способных, зависнув между фауной и флорой, обогатить нашу собственную естественную историю идеальным материалом, дабы нарушить наши убеждения, похерить границы и начисто выбелить страницу прописных истин. Поэзия, жестокость, воображение, сочность, юмор, ощущение абсурда — перечню несть конца. Никогда не упускающий случая пообщаться с этими своеобразными существами, рассказчик, развитое млекопитающее под стать нам с вами, будучи исполнен ликующей любознательности, насмотрелся такого, от чего глаза лезут на лоб. Мы не слишком бережливее: в конце концов в обморок под подрывными чарами этого пера, наделяющего свою логику особой неоспоримостью, падает и наша логика…
Клер Тьеван,
апрель 2007
I. 1969
1. Путешествие на планету Аретуза
Тем, кто наперегонки славит алчность, несправедливость, жажду наслаждений, слабоволие, глупость, самодовольство, жестокость и прежде всего само неумение, присущее той наглой системе эксплуатации человека человеком, которую насаждают наши капиталистические демократии, следовало бы совершить прогулку, пусть даже и только для того, чтобы чуть приголубить свои розовые очки, ибо все познается в сравнении, по планете Аретуза, носящей это имя, поскольку ее открыл барон Плантен, потомок по прямой линии великого Кристофа Плантена, изобретателя книг карманного формата, праправнучка коего, в свою очередь происходящая от одного из Плантенов, незадолго до ее рождения искупавшегося во время пребывания в Греции в Алфее и окрестившего по возвращении в Антверпен ее именем этой нимфы, оказалась двоюродной прабабушкой нашего исследователя. Барон, не вернувшийся из своего второго путешествия — пролить свет на причины этого, возможно, позволит продолжение моего очерка, — оставил отчет о первом посещении этой планеты, обширные выдержки из которого я и намерен сейчас привести.
Ко всему прочему планета Аретуза, чьи климатические и биологические параметры очень близки к нашим (у нее, редкий случай для принадлежащих столь удаленным солнечным системам планет, слегка яйцевидная орбита, траекторию которой, похоже, склонны уважить многочисленные общие для нас виды яйцекладущих), представляется особенно интересной для изучения, так как она породила капиталистическое общество, достаточно близкое тому, что знаем мы, состоящее из индивидуумов, стремящихся навязать свое господство всем окружающим видам, но отличающееся более откровенной — не осмеливаюсь сказать взрывоопасной — социальной организацией. Поскольку место, скупо выделенное мне в этом обозрении, не позволяет пускаться в долгие отступления, перейду, не откладывая в долгий ящик, непосредственно к сути дела.
Аретузца можно оценить с первою взгляда; если рост его от двух до двух с половиной метров, можно без всякого риска заключить, что мы имеем дело с хозяином. Рабочий же не превышает метра, а чаще всего его рост колеблется между пятьюдесятью пятью и восемьюдесятью сантиметрами. Хотя объем мозга представляется мне критерием, выводы которого с научной точки зрения весьма ненадежны, четкую разницу между двумя категориями индивидов можно вскрыть и здесь.
Мозг обоих ограничен одной и той же яйцеобразной формой, но если у рабочего он не превосходит 15 % от веса, то у хозяина эта цифра может доходить до 30 и даже 35 %. Но так как нервная система рабочего, благодаря его малому росту, обеспечивает высокую быстроту передачи, не слишком ясно, какие преимущества можно вывести из подобного типа сравнений.
В куда большей степени наше внимание должно привлечь другое: сравнительная частота генетического появления. На тысячу рабочих рождается примерно один хозяин, а в наименее жаркой части обращенного к солнечному свету полушария — Аретуза не вращается вокруг своей оси — даже один на две, три, а то и десять тысяч. В ночном же полушарии рождаются, надо полагать, только рабочие, которые за отсутствием хозяев вынуждены круглый год оставаться без работы. Тут, правда, заходит речь о драгоценнейших запасах энергии в виде человеческого потенциала, отчаянные попытки завоевать которые, как мы увидим, не раз предпринимали хозяева освещенного полушария. Итак, с самого начала хозяин заслуживает признания, как все, что редко и в некотором роде высококачественно. Свою лепту в окружающую его ауру и в сроки вынашивания его планов, его проектов привносит, по-видимому, продолжительность жизни: не редкость, когда хозяин доживает до двухсот лет, тогда как рабочий, изнуренный, впрочем, аретузианским трудом, которым его не преминут обеспечить, не перевалит и за тридцать. Таким образом, мы имеем резко отличающиеся друг от друга условия жизни, каковые в конце концов, в области нравов, находят свое выражение в совокупности льгот и преимуществ, способных удивить иностранца В общественном транспорте работница, даже на сносях, должна уступать место хозяину, который, если боится испачкать одежду, застилает его платком. Подобное приключилось с самим бароном, и он резонно отмечает, что, поскольку общественный транспорт рабочих крайне тесен, трудно представить, чтобы время от времени кому-то из хозяев могло взбрести в голову им воспользоваться. Впрочем, многие хозяева вообще не подозревают о его существовании, поскольку транспорт этот подземный.
Как невозможно спутать две социальные категории на взгляд, так же невозможно и их смешать. Пусть даже хозяин, привлеченный малым ростом и миловидностью работницы, дойдет до того, что, на ней женившись, возвысит ее до своего социального уровня, — генетически они не смогут иметь детей. К тому же браков между хозяевами и работницами все равно не бывает по самой что ни на есть простой причине: на Аретузе они воспрещены законом. Ну а если хозяин сделает вид, что не знает об этом, он тут же скатится в социальной иерархии и без промедления окажется оттеснен к границам ночного полушария.
Его предприятия под запретом, банковский счет заблокирован, друзья отшатнулись как от прокаженного; все, что у него остается, — чистая совесть, что он полюбил обожающую его женщину, и он уходит в сторону вечной ночи небрежным шагом строителя империи, из-под ног которого ускользает земля.
Сие гнетущее зрелище не должно заставить нас забыть о жизни истинных хозяев, стремящихся ответить на вызов своей судьбы, о жизни, которую мы и постараемся проследить на материале их повседневного времяпрепровождения.
Хозяин, в полном осознании своих прав, поднимается поутру — то есть в любое время дня, что стоит в его полушарии круглые сутки, — в окружении более чем двух десятков работниц, которые его моют, растирают, приносят завтрак и, совершив все это — хозяин готов выйти, — почтительно отступают, бросив напоследок исполненный безмятежного восхищения взгляд на конечный продукт своих трудов. Хозяин их ругает, подгоняет, выплескивает на них тысячу насильственных действий, красноречиво свидетельствующих о его личностной морали. Иногда он заходит на цыпочках в комнату той, что временно не прочь составить ему пару, целует ей руку, спрашивает, хорошо ли ей спалось, и, исполнив сей ритуал, удовлетворенный и уверенный в себе покидает свой особняк, с улыбкой насвистывая модную мелодию.
На улице хозяин — царь и бог. Рабочие тесными рядами семенят по тротуарам, четыре ряда в одну сторону, четыре в другую, а хозяин вышагивает в свое удовольствие посреди мостовой, на своих длинных ногах, непринужденным шагом. Он встречает других хозяев, все со свежим цветом лица, с веселыми глазами, отмытые, лощеные, и дрейфует среди себе подобных до дверей своего предприятия, куда добирается в три раза быстрее, чем его работник. Тротуары, впрочем, избавляя хозяина от любого зрительного контакта с оным, окаймляет густая живая изгородь. На предприятии каждый рабочий носит на лице соответствующую занимаемой им должности маску. С первого взгляда хозяин знает, с кем имеет дело, будь то грузчик или начальник отдела. Маски изображают животных. Пума, например, куда более редкая, нежели кошка, закреплена за инженерно-техническим составом.
Хозяин, пребывая в уверенности, что один рабочий стоит другого, не придает этим маскам особого значения. При выборе персонала роль играет в первую очередь рост. Предприятие, которое не берет на работу тех, кто ниже 75 сантиметров, оповещает об этом прямо на дверях. Мелкие предприятия, таким образом, состоят из мелких рабочих, и им и платят меньше, поскольку зарплата соответствует прожиточному минимуму, а тот, совершенно очевидно, ниже для тщедушного наемника, нежели для дородного.
Барон Плантен походя сообщает, что рабочие не имеют, собственно говоря, иждивенцев, поскольку им запрещено вступать в брак. Они живут, распределенные сообразно полу, в больших общежитиях на пятьсот-тысячу мест и не имеют права встречаться для занятия любовью (каковое служит поводом для фольклорных спектаклей, на которые нередко захаживают хозяева) чаще одного раза в месяц, во время их сонного дня. В остальное время они живут на бутербродах, их, впрочем, им предоставляют в кредит прямо на предприятии. Дети, ответственность за которых принимают на себя хозяева, с младенческого возраста воспитываются в специальных лагерях; смертность, вследствие полного отсутствия какой бы то ни было гигиены и холодов, характерных для зоны, где они расположены, достигает в них ужасающего уровня, способствуя тем самым естественному отбору наиболее приспособленных к борьбе за выживание.
Но вернемся к распорядку дня хозяина. Итак, он прибывает в свой кабинет в какой угодно час какого угодно дня, произвольным образом делящегося на сто часов по сто минут в каждом. Каждая неделя более или менее эквивалентна нашему месяцу, а их планета оборачивается вокруг своего солнца за сто дней с четвертью. Эта четверть дня является единственным нерабочим днем в году, и местные астрономы силятся как можно правильнее расположить его в этом великом непрестанном дне. В действительности рабочий имеет, как уже указывалось, право на один день сна в месяц — льгота, завоеванная в результате трех гражданских войн и десяти революций, которые произвели опустошение в рядах хозяев, отчего у них, как говорят и у нас, «затряслись поджилки».
Хозяева, средства наказания которых — невообразимые в наших капиталистических республиках с гуманистическими и, честно говоря, половинчатыми тенденциями — простираются от групповых отравлений до обработки в газовых камерах, не останавливаются перед массовыми депортациями в ночное, замерзшее полушарие. Итак, в общем и целом считается, что рабочий и так обласкан судьбой, коли может работать на патрона, и посему следует за своим профсоюзом в его социальных требованиях в час по чайной ложке. Сорокачасовая трудовая неделя и оплачиваемый отпуск просто-напросто вызвали бы у них улыбку. Жалованье рабочего основывается на определенном количестве произведенных продуктов — совершенно бесполезных для него, поскольку у него нет времени ими воспользоваться, — которые обеспечат своим сбытом успешное функционирование предприятия. Барон Плантен встретил рабочих, которые после двадцати лет работы своего солнечного времени сложили вместе свои сбережения, чтобы приобрести старую колымагу, и с триумфом ее, завернутую, словно музейный экспонат, в целлофан, ему демонстрировали.
Отметим здесь, что их подземный общественный транспорт — гужевой, влеком ползающими животными, этаким аналогом наших лошадей, своего рода крупными фосфоресцирующими гусеницами, которые, обеспечивая к тому же внутреннее освещение галерей, бесплатно осуществляют автоматическое и довольно-таки быстрое обслуживание. Эти гусеницы, которые в действительности питаются пассажирами, жадно выхватывая их длинными клейкими языками из выстроившихся на платформе в ожидании поезда очередей, живо заинтересованы в том, чтобы в надежде на очередное пиршество поскорее добраться до следующей станции. Начальники же станции должны длинными пиками выталкивать их на правильный путь, не то все пассажиры кончат у них в брюхе. Поскольку сытая гусеница не слишком хороша на ходу, нужно поддерживать достаточно хрупкое равновесие, и тут важно не перебрать ни в одну, ни в другую сторону. Если замечаешь, что свечение гусеницы идет на убыль, имеет смысл несколько придержать состав на станции.
Можно было бы подумать, что подобное средство передвижения со всеми обнаруживаемыми и присущими любой капиталистической организации структурными изъянами в конечном счете выведет из себя единственно способный им пользоваться рабочий класс. Ничуть не бывало. Условия жизни рабочих на Аретузе постепенно стали настолько оскорбительными, что в конце концов умами «малых» овладел определенный фатализм, и многие из них скорее предпочитают пойти на риск перед прихотливой избирательностью гусеничного языка, нежели прозябать в тесноте вместе с себе подобными среди четырех стен своего общежития. И тут встает вопрос. Почему хозяева освещенного полушария Аретузы сочли излишним ввести в их непрерывном дне электричество, лишив тем самым себя всех благ, которые для нас от него зависят (телевидение, электробритвы, стиральные машины, автоматические двери), а для них остаются неведомыми?
И тогда нужно заново, куда внимательнее присмотреться к строю мысли хозяина. Зачем тебе электробритва, когда более десятка симпатичных, живых и миниатюрных работниц усердствует вокруг, чтобы побрить тебя поутру, а ведь по крайней мере девять из них должны от души нажимать на педали, чтобы снабдить эту самую бритву необходимой энергией — энергией, измеряемой как раз в работницах или в паровых рабочих, которые соотносятся как один к десяти. Зачем электрический дизель, тяжелая и дорогостоящая машина, когда проблему транспорта с минимальными затратами решает простая, питаемая жителями гусеница? Зачем, наконец, телевидение, когда хозяину, и без того пресыщенному видом малого народца, тем более что тому предоставляется гробить друг друга на всевозможных конкурсах и мероприятиях, придется тратить время на то, чтобы выставлять себя напоказ, рискуя пробудить зависть своего подчиненного теми тонкостями, с которыми тому просто нечего делать? И однако же суть проблемы не в этом. Где взять белый или черный уголь, необходимый, чтобы снабдить машины энергией, на планете, начисто лишенной океанов и рек, где дождя не хватило на то, чтобы вскормить те роскошные запасы, которые составляют для нас леса каменноугольного периода, незаменимые при любой передаче энергетических прерогатив? Как видно, хозяин и здесь проявил свой реализм, простирающийся куда дальше нашей позитивной философии, каковая заботится о труженике как о прошлогоднем снеге и, питая недоверие к его слабостям, с легким сердцем заменяет машинами там, где его присутствие не является необходимым.
Утверждать, что на Аретузе хозяин любит рабочего, было бы слишком, но он им пользуется, извлекает из него выгоду. И с чистой совестью считает себя высшим существом, которое может почувствовать себя оцененным лишь при постоянном соприкосновении со своими подчиненными. Да и можно ли избавиться от мысли, что в конце концов из этого состояния лестного сравнения у него рождается чувство определенной признательности? Что мир, в котором были бы одни хозяева, быстро стал бы однообразным, да и какое удовольствие прогуливаться под солнцем, где в конечном счете лучшее место принадлежит вам?
Но довольно философских рассуждений. Вернемся теперь, если вы не против, чтобы расслабиться на минутку, в особняк нашего хозяина, где «вот-вот займется день» для хозяйки. Мы знаем, чего стоит у них эта метафора, и хозяйка, совершенно запутавшаяся с самого раннего детства в часовых расчетах, просыпается, стало быть, в какой угодно час какого угодно дня, раз и навсегда отказавшись от понимания, где, собственно, пребывает. Ее долголетие, поддерживаемое куда любовнее, нежели у хозяина, позволяет ей без всяких сомнений достичь двухсот пятидесяти, и смертный час, как ей кажется, принадлежит к какой-то нереальной области, по соседству с волшебной сказкой. Большую часть своего времени она тратит на то, чтобы предохранить себя от посягательств старости и в любом случае остается вполне соблазнительной лет до ста двадцати. Хозяйка ограничивается тем, что открывает глаза, слегка растерянная, как бывает и с нами, когда мы выныриваем из наших снов, и старается вновь обрести уверенность в своей повседневной действительности. Два десятка работниц, которые входят в этот момент в комнату, чтобы раздвинуть занавески и напустить ей ванну, убеждают ее, что дом находится в великолепном состоянии и все в нем идет как нельзя лучше. Поскольку на Аретузе нет проточной воды, а та немногая, что имеется, в слитках льда хранится в банковских сейфах, ванна питаема смесителем молока и кофе, которым манипулирует сама купальщица. Молоко — это молоко работниц, и нужно видеть, как они бросаются, стоит хозяйке повернуться спиной, к ванне со стеклянными соломинками, чтобы выбрать обратно свое добро, опустошая емкость куда быстрее, чем она набиралась. Кофе, зерна которого были занесены с Земли одним из миссионеров, легко приспособился к зною освещенного полушария и произрастает на обширных плантациях, покрывающих более половины оного. Право на кофе имеют только хозяева, и суровое законодательство карает смертью любого рабочего, пойманного с поличным за его питьем. Поведение наших работниц, стало быть, — просто-напросто поблажка, оправдываемая отсутствием канализационной системы. Миссионеры, о которых я говорил, не снискали на Аретузе особого доверия. Немерено богатые хозяева насмехались над работником, которому пришло в голову их искупить. Хозяйки улыбались феномену партеногенеза у работницы, матери сына, якобы сохранившей девственность. Подобная экономия рабочей силы казалась им достоянием слаборазвитых племен. Они попытались привить миссионерам культуру, вводя их в свой узкий круг, но не извлекли из этого ничего, кроме неприятностей.
Обхождению миссионеров — а были это как-никак красивые мужчины — не хватало действенности. И в конце концов хозяйки реализовали «noli гае tangere» вкупе с «vade retro, Satanas», которыми, должно быть, их дева отклоняла авансы предтеч их Господина. Ровно так хозяйки и поступили. Выгнали миссионеров из своих постелей, поместили в зоопарк, под надзор своих работниц, и те нагрели на этом руки.
Поскольку на лишенной извести почве Аретузы зерновые не произрастают, они могли бы, чего доброго, пенять «СИЕ ЕСТЬ ТЕЛО МОЕ», возглашенное над произведенным из молока хозяйки сыром, особенно если благодаря умелой пастеризации были бы представлены гигиенические гарантии. Ну а пресловутый хлеб без закваски казался им пресным, лишающим простейших радостей Заветного Стола. Как фокусник, который сумел превратить воду в вино, не преуспел преобразить хлеб в сыр? Они все время возвращались к этому. И обескураженные миссионеры в конце концов смолкли.
И принялись за высоконаучное сравнительное изучение их языков, составили грамматики, словари, и всё для того, чтобы прийти к заключению, что они говорят не на одном и том же языке.
Как сказать «добрый день» или «добрый вечер» по-аретузски, когда никому и никогда это не требовалось? День всенепременно был добрым, а ночь, проясняй лишь скрытую сторону вещей, оставалась в основном невыразимой, несказанной.
Узенькая буферная зона между двумя полушариями, где по границе почти сплошной цепью протянулись единственные на планете горные хребты, была единственным местом, куда в поисках хоть какой-то прохлады приходили измученные летним зноем хозяева, надеясь спрятаться на несколько месяцев в тень. Самые любопытные среди них, рискнув перебраться через перевалы, отправлялись в экспедиции в темную зону, где присутствие ночи сулило им эквивалент изысканной дрожи наших метафизических тревог.
При свете своих фосфоресцирующих гусениц они осторожно продвигались в неведомые края.
2. Миллионо-человек
Глава I
Прогорклеанцы
Их женщины — это женщины-грибы. Они рождаются у подножия дубов в пронизанных туманом дубравах своей родины. В одну прекрасную ночь они тут как тут, вылезли: метр пятьдесят, иногда больше. Попадались, бывало, и исполинши, те сеяли страх. Прогорклеанцы срубают таких, для примера, топором. Прочие же пялятся своими неповоротливыми глазами с расширенными от страха лиловыми зрачками Они состоят из единого куска мякоти, и та, если ущипнуть, пружинит. В причинном месте плоть у них розовая, лежит тонкими пластинками. Прогорклеанцы занимаются любовью стоймя, у подножия дубов. Лунными вечерами далеко разносится их заунывное уханье. По большей части застревают в изысканной плоти и уже не способны из нее выбраться. Некоторые расслабляются: пробуют своих женщин сверху, наслаждаясь ими снизу. Бесстыжие!
Прогорклеанки, у которых нет век, роняют, бывает, слезу. Редко две.
Чунчи
Взрослые женщины-чунчи запросто достигают трех метров, трех десяти. Мужчины же редко выходят за десять сантиметров. И те носят их у себя во влагалище.
Носят их, туда набивают. Подчас внутри набирается до десятка, схлестнувшихся в попытках друг друга вышвырнуть.
Когда остается всего один, она, испытав от их схватки оргазм, вынимает его и, предварительно оторвав голову и член, кладет в рот и проглатывает.
Салюбрии
Салюбрии в больших количествах поставляют в Европу своих женщин-слизней, европейцы от них просто без ума. Маленькие, редко больше метра, они нравятся своим безмолвием, своим спокойствием и восхитительным обычаем с чувством, с толком, с расстановкой пройтись по тебе вдоль и поперек, словно по пустырю. Останавливаясь подчас, чтобы запечатлеть тебя в своих бледно-голубых, цвета перванш, глазах.
И меня заразило это поветрие, заполучил одну. Она с большим достоинством выбралась из своей упаковки и, приподнявшись на животе, застыла в ожидании.
Тут я был дока. Отыскал ручное зеркальце и вручил ей. Она сначала с большой серьезностью себя в нем изучила, потом улыбнулась, и я счел это добрым предзнаменованием. Потом, подышав на стекло, она полностью его затуманила И одним из своих рожков начертала по-салюбрийски знак «ламма», что означает: «Я смогу тебя полюбить».
Саллюстии
Женщины саллюстиев живут исключительно под водой. И там почти не передвигаются, проживая сплоченными группами, обширными переласкивающимися общинами, вполне самодостаточными.
Мужчины вершат свои дела на суше, как мы. Им нравится несущая поверхность, она позволяет, по их словам, твердо стоять на земле. В действительности они как огня боятся влаги. Довольствуются тем, что раз в году заставляют соседей, рыбаков-гарбонцев, выливать себе на косы бутылочки со своей внутренней сущностью.
Прекрасное зрелище, когда по весне видишь, как плывут по морю малехонькие самчики-саллюстии, на лов которых выходят все те же самые гарбонские рыбаки.
Фалловетвин
Тело у фалловетвиев покрыто фаллосами, те высовываются у них из ушей, из носа, изо рта. К пятидесяти мужчина уже полностью скрывается под их скоплением. Семя фалловетвиев славится тем, что продлевает жизнь и плодотворит мозг. Вот почему их всегда видишь в окружении красивых девушек, которые и высасывают их до мозга костей. Весьма ученых, впрочем, дам, в остальное время погруженных в словари. Разыскивающих, возможно, какое-то объяснение, какую-то причину. Чему?
Чистоманяки
Сказать, что их женщины плохо пахнут, слишком мало. Козел, креветка, добавить нарда. Чистоманячка всегда в поисках нового дезодоратора, более действенного, более радикального, более всестороннего.
Ну а взрослый чистоманяк, тот обожает простор. Вот бы хранителем на маяк! Их страна на три четверти вытянулась вдоль моря и щедро окантована маяками. Не скудно, как у нас, по одному на гавань или мыс. Только дай: маяки влёт, маяки с аукциона. Каждый зрелый мужчина строит собственный. Оттуда в ветреные дни украдкой выпускает «свой» Чистоман.
Ногохвосты
Достигший зрелости ногохвост изготовляет из муки и спермы колобок размером, бывает, с кулак и водружает его на треногу. Потом выскакивает как очумелый на улицу; набрасывается на первую встречную и бегом тянет ее к себе в комнату. Там, сорвав белье, усаживает на треногу и держит, пока она не потребит весь колобок.
Среди ногохвосток попадаются такие, чьи половые органы схожи с органами наших женщин. Но у большинства на коже виднеются зарубцевавшиеся синюшные круги, подернутые не слишком стойкой пленкой; проткнуть ее не составит труда и самому заурядному уду.
Приходилось видеть, как их, то есть женщин, пользуют стоящими одновременно пять, а то и шесть мужчин, кое-кто взобрался на стул или табуретку, каждый шурует, норовя превзойти соседа, своим буравцем. Успокоим читателя, который возымеет желание стать отцом: вспрыснутая жидкость, куда бы она ни оказалась введена, рано или поздно проникнет в яичниковую полость и поступит там как должно.
Блядолизы
Чтобы он кончил, тело блядолиза должны покрывать пиявки. И вот вечером в день свадьбы молодая блядолизка начинает, одну за другой, их прикладывать. К рукам, ногам, потом — ничего не происходит — к спине, животу, с внутренней стороны бедер, как вдруг, неожиданно, пуф, пуф, пуф, он встает, он кончил.
Молодка, со взятком в пригоршне, бежит, спешит закрыться у себя в комнате, тогда как пиявки, упившись кровью, одна за другой отваливаются.
Люцисферы
Люцисфер, прежде чем решиться, должен дней десять кружить вокруг да около женщины.
Она садится, берет книгу или, закинув ногу на ногу, грезит.
Он кружит, кружит. Возможно, размышляет, возможно, входит в раж. Еще один круг.
Ночью голова люцисфера чуть светится, и сидящая женщина становится нереальной. И тогда люцисфер ее видит. Думает, что видит.
Так все и начинается.
Карапуты
Карапуты рождаются мертвыми. Их вернут к жизни позже, когда будет время. Но у карапутов времени никогда нет, и новорожденных карапутиков сваливают прямо у хибар, откуда по ночам их крадут бессильные куриоты.
Куриоты относят их к себе, окунают в купель с летучим эликсиром: карапуз открывает глаза.
В конечном счете куриоты настолько перемешаны с карапутами, что два этих племени почти неотличимы друг от друга. Только когда куриотка выходит замуж за карапута, ничего не получается. Вот почему карапут, плохой отец, оттягивается с куриоткой по полной.
Многососцемлечники
У многососцемлечников женщина, у которой всего две груди, не заслуживает уважения. Сие пахнет дурной кухней, никудышной любовью. Пусть она поднатужится, пусть их будет хотя бы четыре. Тех, у кого их дюжина, чтут, это звезды.
Большинство мужчин в стране занято на производстве лифчиков, и каждый, из-под полы, для своей жены. У него право на столько пуговиц на пиджаке, сколько пуговичек у нее на груди.
Что для них отнюдь не безразлично.
В Янубии
У янубиек не то восемьдесят два, а то и восемьдесят три ротика. Чтобы поверить, нужно увидеть. И однако же мало кто из путешественников может похвастаться, что посетил их всех. Разве что почтенный даос…
Что касается меня, утомленный растянувшейся на целый день экскурсией, я проник от силы в два десятка, испытывая всякий раз восхитительную опаску, как при приближении незнакомой женщины. В свой черед: то глубже, то бархатистее; то хватче, то жарче. Мои чувства к единственной женщине, которая раскрывала передо мной двери в подобную вселенную, за считанные часы достигли абсолютного пароксизма. Утратив всякую сдержанность, я сдался.
Разговорившись о ней на следующее утро со своим хозяином, я узнал, что то была совсем юная девушка. Он счел, что не подобает в первый же вечер знакомить меня со вполне состоявшейся янубийкой. «У такой можно насчитать, — признался он мне, — до полутора тысяч горлышек».
У эмпиев
Мужчина, если хочет оказать внимание женщине, для начала преподносит ей в мешке добычу. Это может быть малой телок или его мать-перестарка. Эмпийка особо не присматривается. Ей хотели доставить удовольствие — вот и хорошо, она ответит тем же.
Минуло двадцать веков их цивилизации, и эмпии в конце концов отказались от этого обычая. Они по-прежнему приходят с сумой. Но с дамской — сумочкой; ее учтиво преподнести из звериной шкуры: леопардовой, или змеиной кожи, или крокодиловой. Снабдив зеркальцем.
Глава II
Прилипальцы
Женщины прилипальцев, чей мягкий череп имеет форму присоски, бросаются сломя голову на желанного мужчину и возвращаются восвояси с забитой им головой.
Там он, все еще слегка задыхаясь, падает на кровать. Если он захочет вдруг ускользнуть, прилипалка, упреждая его, вновь обрушивает на свою жертву голову, дабы привить ему более точное ощущение дистанции. Она играет так с ним несколько часов, пока вконец обескураженный мужчина не замирает.
Тогда прилипалка раздевается, натягивает на присоску крохотные кружевные трусики и сладострастно простирается на своей добыче, со знанием дела обрабатывает ее тело.
Роды проходят без проблем: акушерка приклеивается головой к животу матери и медленным, не допускающим возражений всасыванием извлекает ребенка.
В Беелатрии
В Беелатрии любовью способны заниматься только старики: мужской член начинает набухать лишь к семидесяти годам. Многие беелатринцы к тому времени умирают. Безутешными.
Но другие ждут и тщательно берегут свое здоровье в предвкушении великого дня. Стоит такого засечь, как к нему сбегаются бабенки. Не стареют старики-беелатринцы.
(Вычитано у них в словаре: «Набухание травянистых частей проявляется во вновь обретенном прямостоянии. Оно служит признаком растения в полном здравии, которое не испытывает недостатка в воде». Беелатринцы — большие водопивцы.)
Пироперды
Женщины-пиропердки горазды пукать. Если собрать их пятнадцать-шестнадцать в герметически закупоренном помещении, то снаружи мужчина может приготовить себе над проделанным в стенке отверстием пищу. Отведать омлет на свином сале, приготовленный на плите у пироперда, — наслаждение, от которого не откажется самый завзятый гурман.
Пироперды полигамны. Следовало ожидать.
Волнобразды
Женщины волнобраздов предрасположены к мимикрии. Весной зелены как клен, по осени цвета палой листвы. Они невозбранно разгуливают по лесам, где слегка близоруким охотникам-траксисам не так-то просто их разглядеть. Ну да те преследуют их только из-за мяса, вкусного и сочного, которое в случае чего жарят над костром на рашпере.
Волнобразды-мужчины не слишком склонны к излияниям; прилепив с помощью продетого между ягодиц шнурка пенал с пенисом к животу, они разгуливают нагишом, с суровой сдержанностью заложив руки за спину. Славится их сперма. Запечатанную в склянки, ее поставляют на экспорт.
Скудное утешение для волнобраздки, и та отыгрывается за неимением лучшего на траксисе, обманывает охотника, прикинувшись его женой, и потом, обезоружив, им пользуется.
Королева берендеев
Королева берендеев может пойти на свидание с кем-то из подданных только на случном месте, каковое сама же метит струей мочи. Потом затаивается неподалеку и ждет. Берендей, плюгавый сопун, рыщет, согнувшись в три погибели, в поисках магического круга королевы. Если его находит, устраивается там, не бросая на произвол своих воздушных замков. Ведь это всего-навсего круг, и королева, подудовлетворившись, могла перенести свою любовную зону куда-то еще. Которую ей не составит труда обновить. Не слишком прикаянный народ, где женщины лукавы, а мужчины ностальгируют.
Ротозевы
У ротозевов член во рту. (На месте язычка, каковой, в отсутствие жеста, служит нам лишь его наброском.) Дилемма, часто критическая, бросается в глаза на больших банкетах, где с аппетитом едят только изысканно декольтированные дамы. У прочих и без того полон рот. Вприглядку. Окна ресторанов для мужчин выходят во двор — чтобы ничто не отвлекало.
Двоякодышащие
Двоякодышащая женщина не ест в последние месяцы беременности. Она скрывается в шерстяном коконе, который наматывает на тело, крутясь вокруг своей оси, и оставляет только крошечный просвет напротив дыхательных путей.
Зайдя в коллективные вместилища двоякодышащих женщин, я всякий раз удивлялся при виде всех этих подвешенных к главной балке коконов и, не владея местным языком, лишь с течением времени разобрался, сопоставив факты, как у них протекают роды.
Двоякодышащий малыш оснащен наверху головы острым гребешком, который в момент появления на свет позволяет ему раскромсать кокон. После чего он падает в подвешенную к той же балке как раз под коконом плетеную корзину. Если женщины ушли на поля, он какое-то время продолжает питаться через пуповину, связывающую его изнутри с матерью. По большей части эти коконы никто не снимает; при свойственной двоякодышащим расточительности мать редко служит более одного раза
У южных двоякодышащих ребенок развивается в симбиозе с червем Artica prima, за несколько часов до рождения тот подтачивает шерсть и ускользает первым.
Берендеи
Берендей, от природы весьма независимый, живет в своем родном лесу в полном уединении. Возводит там себе из хвороста хижину, а подчас обосновывается в другой, тоже заброшенной. Это непоседливый домосед.
В любовный сезон он прокладывает в лесу тропинку, которую помечает время от времени, втирая в почву свои испражнения, бережно сохраненные под мохом для этого выхода в свет. И так подбирается под покровом ночи к женским селам, оставляя при выходе на прогалину свежий материал.
Наделенные по молодости тонким обонянием, берендейки, выйдя по утру, тут же чуют дорожечные знаки, потом решаются и, каждая по своей тропе, рассыпаются по лесу.
Вечером они возвращаются в село, бывает, через несколько дней, обессиленные, но счастливые.
Настоящий берендей тот, кто практикует искусство подновления дорожки, дабы еще разок препроводить по ней свою любимую.
Брамбрамбрамсы
Достигнув высокой ступени цивилизации, брамбрамбрамсы практикуют пробы души.
Поскольку душа весьма летуча, заявляют их врачи, не мешает регулярно убеждаться, что она никуда не делась. Смешиваясь с дыханием, она после осаждения в алкоголе окрашивает его в желто-оранжево-красный, фиолетовый, зеленый.
У подростков душа обычно желтая, у стариков фиолетовая. Дыхание женщин бесцветно, по крайней мере пока они девственны. Брамбрамбрамсы подвергаются периодическому тестированию. От состава последнего дыхания зависит, останешься ли ты в вечности.
Глава III
У сигарных долгоносиков
У сигарных долгоносиков к продолжению рода пригодны только женщины из высшего света. Они производят на свет яйцеклеточную массу, насчитывающую от двух до трех тысяч яиц. Желеобразную. С которой делают себе бутерброды, очень нежного, как мне говорили, вкуса. В последний момент материнский инстинкт берет верх над чревоугодием, и они откладывают в сторону несколько икринок, прячут их в сигары. Именно так, покуривая после отменной трапезы, муж (или важный гость) высиживает, того не желая, драгоценное яичко, которое стряхивает вместе с пеплом, выпуская на волю крохотного, чуть крупнее блохи, долгоносика.
У цеце
У цеце полностью развившийся зародыш может оставаться в матке вплоть до восемнадцати и даже двадцати месяцев. На уровне рта развиваются млечные железы, и он почти нормально дышит через вагинальное отверстие матери. В то же время пуповина выходит из употребления и постепенно атрофируется.
Если в самый разгар безмолвного общения вдруг раздается глубокий вздох, это ребенок. Его достало, он хочет выйти. Но большинство входит во вкус, этим наслаждается. Двадцать месяцев, это уже нетерпеливые, спешащие пожить, те, кого подстегивает ненасытный аппетит к внешнему миру. Другие же держатся в таком положении всю свою жизнь. Чтобы их выселить, нужна смерть матери, и тогда у девиц обнаруживается наличие зародышей, которые сами… И весь этот освобожденный мирок суетится вокруг предаваемого земле тела.
Языкобивцы
Злоключения, которым подвержены женщины у языкобивцев, того круче. Ребенок не покидает утробы своей матери, а, не ко времени плотоядный, мало-помалу пускает себе на пропитание ее органы и выходит в конце концов, словно наперекор себе, из вычищенной до кости тушки.
Околоязыкие
У околоязыких голосовые связки находятся в поперечно-полосатом сфинктере заднего прохода. Сидя, околоязыкий говорит замогильным голосом. У женщин тембр обычно приглушен, иногда они даже не могут говорить, у них запор. Мужчины всегда готовы задрать их юбки, чтобы припасть ухом к расщелине: «Ну, поднатужься же, — говорят они, — ничего не слышно».
Околоязыкие нитрифицируют своих покойников, погребая их в выгребной яме. После поминальной трапезы каждый отходит в специально отведенное для задумчивости место, где проводит, памятуя усопшего, минуту-другую на задрапированном черным стульчаке.
Онолюгры
Женщина у онолюгров не лишена материнских инстинктов и, когда приходит время разродиться, бросается в воду. Именно там должен появиться на свет ребенок. В предвкушении они снимают комнату на берегу океана и, когда подходит срок, отдаются волнам и исчезают.
Потом возвращаются на поверхность и покачиваются на спине, тогда как мужу приходится нырять в поисках своего потомства, которое у него готовы оспорить акулы.
Онолюгры находятся на грани исчезновения.
Япиксы
Самцы у япиксов рождаются слепыми. Они бесцветны и лишены голоса. Женщины сообща разводят их под присмотром прислужниц. Сами же занимаются охотой, рыбной ловлей и выращивают цветы. Они женятся друг на друге и дозволяют себе самца лишь в виде легкой пересменки в самом конце пиршества. Тот бросается на первую встречную, с яростью, с отчаянием, он оплодотворил бы и пень. Два раза в год, тем не менее, женщины япиксов должны явиться в мужскую резервацию, и там идет большой кутеж.
Аллаты
За правым ухом у них можно заметить крохотную железку. Она вырабатывает гормон юношеского роста, который препятствует развитию тела. Аллаты обожают детей. Оперируют их разве что скрепя сердце. Достичь у них зрелости — из ряда вон выходящая милость.
Оленивцы
Оленивцы, сами достигнув весьма высокой ступени цивилизации, поддерживают женщин в диком состоянии. Те разгуливают практически нагими по городам, в которых, как у нас, права гражданства завоевали асфальт и неон. Эти женщины не лишены отличий от наших.
Живот оленивицы на конце заострен, пониже колен он проходит между ног и опирается на землю на манер хвоста Помню свое замешательство в гостиничном номере, когда поутру молоденькая оленивочка принесла мне завтрак. У нее был такой вид, будто она чего-то ждет. Я рассеянно положил руку ей на бедро, потом мягко привлек к себе. Она, не откладывая в долгий ящик, подобрала передник и скользнула ко мне в постель. Минуты, которые она мне уделила, вряд ли скоро сотрутся из моей памяти. Но должен, к своему унижению, сказать, что так и не обнаружил, где у нее влагалище.
Ливароны
Ливароны живут на берегу великой реки Сапик. С первого взгляда, их деревни — стадо слонов. Там-то они и живут. Опустошив, за вычетом кой-каких костей, призванных служить остовом, тело животною, они выскабливают изнутри шкуру тонкими пластинками слоновой же кости, потом набивают ее соломой и оставляют сохнуть на ежедневном в их широтах солнце. Когда кожа достаточно затвердеет, солому удаляют через проделанную между ягодиц щель, каковая послужит первым жильцам дверью. Дом, их дом, готов.
Что всегда поражало меня в ливаронских деревнях, так это дымок, который выбивается на заре из хобота их обиталища, каковой они тщатся поддерживать в стоячем положении.
Уаруаши
У уаруашей уши под мышками. Уши-локаторы, которые даже ночью доставляют им акустическое видение мира. Когда с наступлением вечера их города упиваются полнейшей темнотой, может быть любопытно засечь на улицах молодую особу, к которой вы проявляете интерес. К сожалению, уаруашские женщины испускают антирадарные волны, из-за которых приходится задевать их вслепую.
Слепняки
У слепняков женщины рождаются двойняшками, и так как пропорция мужчин и женщин в точности та же, что между одиночкой и парой, все слепняки женятся на близняшках. У двоеженцев там две пары, у троеженцев… — и так далее, выкладка совсем не сложная.
В обычной семье одна занимается любовью и кухней, вторая хозяйством и детьми. Меняясь, впрочем, ролями. Шесть месяцев так, шесть месяцев сяк.
Слепняки возводят свои деревни на сваях. На глазах у всех, просиживая час за часом, созерцают они водную поверхность. Ожидая, возможно, чуда Особым спросом пользуются вдовые слепнячки, без своей близняшки.
Антилопари
Не знаю, есть ли основание числить антилопарей среди людских племен, перечень которых я попытался сделать, тех, что как один могут претендовать на воскрешение во плоти. Антилопаря, непотребный гибрид человека и антилопы, можно счесть монстром. Тем, однако же, что дожил до наших дней, он обязан генетическим особенностям обоих родов. К молниеносной быстроте антилопы он прибавил мыслительную силу развитого примата. К решающему рывку — просчитанную тяжеловесность. Продвигаясь по большей части на четвереньках, копыта сохранил только на задних конечностях. Две прочие завершают маленькие, с зароговевшими ладонями, но вполне себе хваткие кисти; благодаря им он способен прочертить на мельчайшем песке тундры те забавные рисунки, снимки которых удалось сделать нашим авиаторам. Среднее стадо антилопарей — пятнадцать-двадцать голов — может проработать над одним рисунком до шести месяцев, переделывая пострадавшие от слякоти места, пока женщины поддерживают силы художников изобильным молоком, богатым крупномолекулярными протеидами, из которого они изготовляют сыр.
Антилопарь вполне годится в последние представители совершенно бескорыстной интеллектуальной деятельности, примеров которой у людей уже не отыщешь.
Глава IV
Янувары
Янувары долгое время жили в обширных лесах, где их женщины, маленькие, худенькие, пугающиеся невесть чего, залезали на деревья ровно кошки. У основания древа янувар мог себе расставлять корзины с фруктами или нарезанными колбасами, вверху, среди листвы, малышка януварийка посмеивалась себе в тряпочку.
Измученные янувары решили эту проблему: они сравняли свои леса с землей.
Но януварийки им здорово за это отплатили. Они вообразили, что верят в существование единого Бога, Всевышнего, каковой их посредничеством будет впредь отправлять у них дождь или ясную погоду.
В Дождевии
В Дождевии небо всегда затянуто низкими облаками, те питают непрестанную морось. Явившиеся из-за моря миссионеры добрались однажды и до этих язычников, дабы донести до них существование Солнца. Дождевийцы долго выпытывали у чужаков основные координаты сего неведомого феномена — огненного шара, каковой, будучи подвешен среди неба, обеспечивал их этим рассеянным, столь добротным, чтобы заметить друг друга, светом. Мысль показалась им любопытной, изобретательной, но провести себя вокруг пальца они не позволили и утопили миссионеров.
Голономы
Взрослая голономка липка. Все так и липнет ей к рукам, к груди, к ягодицам, все повсюду к ней клеится. Ей достаточно прокатиться по земле, и вот уже она вся в мурашках, в веточках, перышках, дерьме. Таков ее брачный наряд. Голоном вглядывается: на его взгляд, это красиво, это к лицу, хотелось бы тоже подклеиться, но место занято, что ж, подойду в другой раз.
Голоном, естественно, склонен к поэзии, к мистике. Он с легкостью преодолевает свое положение и занимается любовью только в ванне.
На планете Беридай
Можно подумать, что диморфизму, который царит на планете Беридай, она обязана тем, что вращается вокруг двойной звезды.
Тамошние женщины откровенно имеют форму кобылиц, тогда как мужчины не слишком отличаются от землян. Хотя позвоночник все же удлинен в виде хвоста. Я говорю в настоящем времени. По правде говоря, обитаемая на протяжении тысячелетий планета Беридай сохранила для нас облик своих обитателей лишь в виде окаменелостей.
Первых исследователей планеты поразили ряды вздымающихся камней, все примерно одной высоты и ни единого выше метра. Они заключили отсюда, что мужчины, взобравшись на эти камни, дожидались, пока кобылицы не подставятся в требуемой для спаривания позе. Определенное правдоподобие этому предположению придала находка вожжей и удил. Она, во всяком случае, выявила у их пользователей заметную степень цивилизованности, которая облегчала им доведение до нужного качества своих ретивых партнерш.
Эта находка льет воду на мельницу утверждающих, что в венах тех, кто населяет, населял и будет населять «вселенную» обитаемых планет, циркулирует один и тот же воображаемый поток. И легенда о кентавре Хироне, кажется, предваряет стечение обстоятельств, без нашего ведома обернувшееся под иными небесами реальностью.
Тем не менее кобылы с планеты Беридай — если судить по той, которую нашли в оболочке из затвердевшего пепла почти нетронутой, застывшей в предельном порыве, с отвисшей в последнем крике ужаса нижней челюстью, — не были наделены двойной грудной клеткой. Человеческий привой взялся только на уровне шеи, так что они могли щедро расточать блеск самой что ни на есть пьянящей женской красоты. И так как от этой части тела слепок сохранил лишь скелет, можно полагать, что здесь плоть прикрывала довольно тонкая оболочка, подобная нашей коже.
В остальном их анатомию можно охарактеризовать как чисто лошадиную, за вычетом того, что им удалось подсоединить на уровне правой лопатки (в результате длительной эволюции, промежуточные стадии которой неизвестны) небольшую руку с кистью на конце, что, вероятно, позволяло им расчесывать буйную гриву волос. Во всяком случае, эти руки слишком коротки, чтобы приложить их к участию в восславлении их любовных экзерсиций. Другое свидетельство этой вполне женской кокетливости — впечатляющая груда вытесанных из камня мелких сосудов, обнаруженных вокруг окаменелостей слабого пола. Предполагается, что высшего качества жир, собранный с мясистых частей умерших, использовался для изготовления косметических кремов, помещаемых для удобства живых в горшочки.
На той же планете обнаружен слепок рыбы-удильщика, чей череп венчал длинный костистый отросток в форме удилища с прикрепленной к нему нитью и крючком на конце, подлинного предка наших рыболовов. Прирученные, эти рыбы, как полагают, должны были обеспечить пропитанием прибрежное население. Эту гипотезу трудно проверить, по крайней мере в том, что касается женской составляющей, зубной аппарат которой, похоже, свидетельствует о чисто вегетарианской диете.
Отметим, наконец, что на дюнах, которые, должно быть, образовывали прибрежные полосы исчезнувших океанов, исследователи планеты Беридай открыли огромные статуи богини-кобылицы, с задранным хвостом, подставляющей свое приоткровенное влагалище ветрам с морского простора — каковой стал теперь всего лишь пустыней.
Глава V
Наземные легочные
Появление у водных легочных пениса явилось знаком того, что земная среда завоевана. Поскольку вода уже не служила более средством связи, стало необходимо обеспечить себе соединительный канал, способный помочь от разболтанности тяготения. Отметим все же, что первого легочного, который пошел на далеко заводящее развитие отводных путей, можно рассматривать как пророка доселе неизвестной среды, в которой оные скоро обретут немалый успех.
Как бы там ни было, заметное количество водных легочных, я бы даже сказал большинство, не прочувствовав его посыла, продолжало процветать в своей рутинной среде. Некоторые, то ли из любопытства, то ли от нечего делать, от скуки, попытались снова войти в контакт с наземными. Это, несомненно, были молодые, хотя и довольно боязливые особи, которые разве что вполуха слушали нелестные заявления, которые их родители могли сделать по поводу пустивших самотек на ветер: «Самонадеянные вертопрахи, мнящие, что выпестованное ими приспособленьице всколыхнет вселенную. Над миром всегда царило море, морская стихия, которая и не думала, если рискнуть на метафору, терять почву под ногами. Посмотрим, как эти проныры, когда великий прилив вернет себе земли, которые он как бы во сне обнажил, понесутся в поисках клочка твердой земли во все стороны, вскарабкаются на горы, вцепятся от отчаяния в последние пики, еще остающиеся на воздухе».
Не слишком чуткие к сим диатрибам младые легочные (что могли знать родители о той новой среде, в которой теперь ретиво проветривалась их сухопутная родня?) входили с теми, кто охотно возвращался позагорать летом на пляже, в уже упомянутый контакт. И произвели на свет многообразие походивших на оба рода земноводных. Тогда как другие, утомившись завоеванной ими почвой, стремились породниться с воздушными тварями и избрали себе в качестве Бога человека, ученики которого утверждали, что он сумел ускользнуть по ту сторону смерти от законов тяготения.
Спиралофедроны
Спиралофедроны обитают по берегам великой реки Маниш. Их женщины, совсем тонюсенькие, без рук и ног (в длину достигают подчас восьми метров), облачены в чешуйчатый панцирь, благодаря которому могут повсюду втереться. Тем не менее большую часть своих дней они проводят, поджариваясь по берегам реки на солнцепеке, неподвижные и безмолвные.
Другое дело ночью. Как только спускается вечер, можно видеть, как мужчины, возвращаясь с охоты или с полей, припускают со всех ног к своим круглым шалашам, в которые протискиваются через отверстие у самой земли, и тут же, едва оказавшись внутри, решительно его закрывают. Мне так и не довелось застать их за интимными утехами, так что придется положиться на рассказы более удачливых путешественников.
Спиралофедронка в поисках приключений внезапно вырастает перед мужчиной, которого ей удалось застать врасплох, и надолго вперяет свой взгляд ему в глаза, чтобы его очаровать, затем захватывает сладострастно окаймленными губами его голову и неспешно всего заглатывает. Создается впечатление, что под на редкость эластичной кожей обжоры можно проследить траекторию тела вплоть до внутренней сумки, в которой оно, кажется, наконец замирает.
В зависимости от степени своего воображения наши авторы говорят здесь о подкожном массаже или даже о «перемешивании самца» набором желез и сжимающих мышц, каковое доводит его, по словам некоторых, до пароксизма наслаждения, лишь слабое представление о котором дают наши утехи на открытом воздухе. Он выходит оттуда через несколько часов, тем же путем, с дикими, словно одурманенными глазами, и погружается в глубокий сон, от которого не всегда пробуждается.
Вернувшиеся оттуда ничего не помнят об этих чудесных мгновениях. Их романисты отделываются смутными намеками и пускаются в перифразы, тщетно пытаясь скрыть собственное неведение.
Спиралофедрон занимается любовью только раз в жизни.
Рожнецы
Рожнецы делятся на два резко отличающихся племени: солнцепоклонники и светопоклонники. Мы, этнографы, видим в этом не более чем различие между грубым продуктом и продуктом утонченным. Изучение их поведения по отношению друг к другу составляет, тем не менее, предмет обширной литературы.
Первые, в еще недавнем прошлом каннибалы, довольствуются подношением своему божеству человеческих жертв. Вторые, вследствие длительной эволюции, прослеживать перипетии которой заняло бы слишком много времени, в конечном счете сумели, разумно сочетая линзы и камеру-обскуру, уловить свет и получить сначала не-, а потом и подвижные изображения реальности, что позволило проецировать их изнутри на стены храмов. В движении этих изображений проглядывало определенное сродство с суетой молекул железа, разносящих кислород по нашей кровеносной системе. Не буду настаивать на этом сравнении, каковое, как и многие другие в том же духе, отнюдь не проливает свет на наблюдаемые явления, и, похоже, возникает только для того, чтобы дать более четкое представление о полной сумятице, царящей в умах их авторов.
Как бы там ни было, рожнецы-солнцепоклонники, населяющие юг страны, часто совершают набега на север, чтобы разжиться там человеческими жертвами, благодаря которым они могли бы снискать благосклонность своего бога и получить право на запуск нового солнечного цикла в пятьдесят пять лет, что с их вставными годами с большой точностью соответствует пятидесяти восьми нашим. Возраст каждой жертвы скрупулезно подсчитан, так чтобы общая сумма соответствовала числу месяцев в вышеупомянутом цикле. Не дай бог, в вычисления вкрадется крошечная погрешность — и жертвоприношение, вместо того чтобы повлечь милость небес, может стать сигналом к концу времен. Риск, впрочем, не так велик: их жрецы — матерые математики и, по совместительству, астрономы.
Северные рожнецы, постоянно отслеживая фольклорные мероприятия, охотно отправляются на юг за светопредставлениями человеческих жертвоприношений. И те и другие, постоянно в поисках новых жертв или новых зрелищ, осуществляют незабываемые поездки друг к другу, из которых далеко не всегда возвращаются. Случается, что фотографы идут на заклание, а вершитель жертвоприношения становится фотографом. В конце концов, таким образом произошло своего рода перемешивание популяции, постепенно заразившее южных рожнецов веяниями их соседей. Ныне и они довольствуются в своих храмах проекцией жертвоприношений, осуществление которых некогда требовалось вживе и лишь статистами коих они теперь стали. Главную роль, то есть роль жертвы, по-прежнему сохраняет за собой рожнец северный.
Их религии различаются еще одной не слишком существенной деталью, обязанной скорее разнице в климате, нежели своеобразию нравов (здесь мы проникаем в самую суть гения мистификации их общего божества): южане, непременно с покрытой головой, должны, чтобы войти в свой храм, разуться, северяне — наоборот.
Планета Минерва
Первым космическим путешественником, появившимся на планете Минерва, был еврей по имени Соломон Рейнак. Он оставил нам отчет о своем открытии в небольшом труде, недавно по чистой случайности обнаруженном мною в каталоге библиотеки обсерватории; озаглавлен сей труд «Евлалия, или Планета без слез». Известно, что во время великой переписи обитаемых планет, имевшей место после его путешествия, планете Евлалия было дано имя Минерва — и наоборот. Целесообразность этого обмена планетарным гражданством всегда от меня ускользала, ну да у астрономов свои резоны.
Итак, Соломон Рейнак обнаружил на Минерве (бывшая Евлалия) сосуществование двух родов, произошедших, вероятно, от общего предка, настолько близка их морфология. Зато разнились обычаи. Лесные минер вианцы, плодоядные, волосатые, встречались даже снабженные хватательным хвостом, приходившимся как нельзя кстати в их эквилибристике, проводили большую часть времени на деревьях за сбором диких ягод и, подчиняясь категорическому императиву своего желудка, не могли потратить впустую ни минуты.
Беспримесная зелень перерабатывалась в добротное съедобное мясо: минервианцам прерий хватало из него всего одной трапезы в середине дня. Обеспечив себя таким образом пространным досугом, каковой позволил им перейти от состояния простых убийц к положению приобщенных к культуре наций, снабженных штабом и главнокомандующим, они отдавались военному искусству как истинные гурманы.
Так обстояли дела в эпоху путешествия Соломона Рейнака. Не вижу никаких оснований оспаривать его свидетельства. Некогда преподаватель грамматики, он знал, что стоит за словами.
Между тем, в самое последнее время Минерва (бывшая Евлалия) вновь заставила говорить о себе. Один из наших современников, сочтя, что уместно передохнуть там, возвращаясь из экспедиции в созвездие Гончих Псов, принес совершенно иные вести: Минерва якобы целиком покрыта непроходимыми лесами, а ее животный мир, сводящийся к каким-то слепым насекомым, можно сказать, не существует.
Я забыл указать, что между двумя путешествиями прошло три тысячи лет.
Камнееды
Камнееды, своего рода живые окаменелости, — последние представители редчайшей разновидности, известной нам пока лишь по ряду весьма дерзких гипотез, каковые горазды выдвигать ученые, демонстрируя плодовитость своего воображения и в итоге всегда выводя из тысячи и одной ту, что является прародительницей всех остальных, но подтверждений которой так и не обнаружено среди отложений палеозойской эры, эры человека из Тукамона.
Наши ученые утверждают, что обитатели Тукамона (своего рода собирательное имя первоконтинентов, возникших из докембрийского океана) еще не изобрели речь, сей безобразный шум, и разговаривали ультразвуками. Нынешние камнееды, немногочисленные, но постоянно странствующие, не заикаясь, собственно говоря, о родине, этакие доисторические вечные жиды, питаются отбросами, оставшимися от живших в эпоху их далеких предков морских животных, из которых мы, в добавок к кое-каким косметическим кремам, тупо извлекаем наши углеводороды.
Постоянная расточительность, проявляемая нами в отношении основного продукта их питания, служит для них непереносимой обидой, и их боевики всегда при деле, изымая из наших бензохранилищ или трубопроводов немало необходимой для их «существования» «сущности», в сущности — бензина.
Путешествуя, в качестве единственного чемодана камнеед использует пятилитровую канистру, на ней он может прожить целый год.
Духовитые трилобиты
Духовитые трилобиты делятся на три четко различающиеся социальные категории: женщины, мужья и любовники. Поначалу смешанные, представители двух последних по достижении половой зрелости проходят тест на предмет любовной ориентации и, согласно личным склонностям, зачисляются в ту или иную категорию своего пола. Муж никогда не сможет стать любовником и наоборот, не рискуя нарваться на строгость закона, который, как и во всех приобщенных к культуре обществах, для всех один.
Они продолжат обучение в разных университетах: будущий муж пройдет курсы генетики, акушерства, ухода за младенцами, кулинарного искусства, научится заменять женщину во всех ее второстепенных занятиях. Будущий любовник, в свою очередь, научится заниматься любовью, бегло говорить на трех языках, водить спортивный кабриолет, изыскивать средства одним из тысячи способов, что не обеспечивают солидного положения и ближе к легализованному воровству, нежели к работе на конвейере.
Каждая женщина имеет право на одного мужа и одного любовника. Но жить она обязана в доме мужа, как правило в снимаемой им скромной квартире, и может появляться в частном отеле своего любовника или в его сельском доме лишь на двадцать четыре часа первого и пятнадцатого числа каждого месяца. Если полицейский рейд застанет ее там вне установленного времени, муж вправе потребовать развода. Женщина, лишенная положения супруги, становится пансионеркой одного из тех приемников, где распущенность в поведении контролируется особыми предписаниями.
Муж чаще всего занят ручным трудом с нормированным рабочим днем и нормами выработки. Любовник волен придумывать себе занятия по собственному усмотрению, может предоставить своему воображению перескакивать с предмета на предмет, как тому заблагорассудится, и в конечном счете оказывается изобретателем всех тех машин, за которыми мужу предстоит корпеть до седьмого пота, чтобы произвести, поддержать, приобрести. Цивилизация избытка, нахлынув к работяге через парадную дверь, не замедлит вышвырнуть его через черный ход. Пренебрегаемый женой, которая позволяет себе едкие сравнения двух этих образов жизни, борясь за пожираемую выплатами кредитов скудную зарплату, он испускает последний вздох, так и не поимев секунды, чтобы перевести дух, в состоянии фрустрации, близком к отчаянию.
Добавлю, что у духовитых трилобитов только любовники могут быть парикмахерами, маникюрами, массажистами и им разрешается невозбранно появляться на дому в отсутствие мужей, дабы причесать их жен, промассировать, растереть.
В Кальцериде
Стоит им забеременеть, как их кожа начинает известковаться, и вот они уже напыщенны и натянуты, избегают любого движения, которое могло бы вызвать в их плоти режущие складки. Процесс неуклонно ускоряется: из позвоночника расходятся костные покровы, расширяясь и спаиваясь друг с другом, вскорости превращая их в пленниц герметического эндоскелета. Ходить приходится на четвереньках. Шея еще сохраняет определенную подвижность, но часто, устав, они свешивают голову между грудей, плющимых теперь о пол их будки, и, втянув внутрь ноги, засыпают на долгие часы, как будто бесчувственные к миру.
Астероиды
Хотя, как может показаться, их собственная интерпретация относится к области фантастики, во влиянии звезд на астероидов не приходится сомневаться: их женщины выглядят словно пятиконечные звезды. Каждый луч заканчивается головой, как две капли воды схожей со своими соседками, лишенной волос, но снабженной парой лиловых зрачков, по очереди то томных, то смешливых. Маленький, кругленький, словоохотливый самец с легкостью объясняется при помощи рук с пухлыми, очень проворными кистями и поспешно вышагивает на коротеньких при его дородности ножках. И легко падает. Падает прямо в объятия лучей грозной астерии.
Боязливый, трусоватый, не понимая, чего от него хотят, он втягивает тогда голову, руки и ноги, и его округлость достигает совершенства шара. Астерия должна часами его растирать, распалять, щекотать кончиками пяти своих язычков, не спуская с него при этом своих пяти пар глаз, так как при минутной невнимательности, стоит передохнуть сжимающим его сладострастным рукам, как он откатится в сторону и со всех ног пустится прочь. Чтобы двадцатью шагами дальше попасть в лапы другой астерии, которая только этого и ждала.
Иногда, однако, успокоенный теплым окружением партнерши, он решается высунуть голову и, рот ко ртам, поддается и соединяется с нею, на радость и на горе.
В Клейкии
Я прибыл к клейкийцам в один из тех прекрасных летних вечеров, что пахнут липой и мятой. Как раз накануне того дня, когда при большом стечении народа и под раскаты шумной музыки они справляют праздник девушек на выданье. Праздник, который случается раз в году и проходит на центральной площади их столичного города, Эльмура-на-Крисисе. В действительности его следует отличать от парного ему, но расположенного у антиподов города Эльмур-на-Тюдене. Упоминаю об этом просто для памяти, к моему рассказу это уточнение никакого отношения не имеет.
Я остановился у нашего местного корреспондента, старого, молчаливого вдовца с дочерью на выданье, которую как раз и пригласили выступить в соответствующей роли на завтрашней церемонии.
Вечерняя трапеза в старом семейном особняке, во время которой юная девушка окружила меня знаками самой ласковой предупредительности, еще горяча в моей памяти: она была наделена хрупкой красотой тех тепличных цветов, покоробить которые, словно перепад температуры, может малейшая ложная нотка. Представление, на которое мне через двенадцать часов предстояло взирать с почетной трибуны, после ночи, посвященной глубочайшему сну, оказалось, однако же, не из тех, что способны вдохновить деликатную душу. Судите сами: все выстроившиеся в ряд, словно на конкурсе красоты, девушки были с ног до головы покрыты клеем. Напротив выстроились обмазанные подобным же образом поклонники. По сигналу каждый должен бежать к своей напарнице и обнять ее самым тесным, самым убедительным образом. По новому сигналу мускулы напрягаются в обратную сторону — за этим следят судьи, — пары, которым не удалось отклеиться друг от друга, считаются супругами и на этом основании выбывают из конкурса. Я пристально следил за своей хозяйкой, которую крепко зажал какой-то приземистый бородач; она предпринимала отчаянные попытки высвободиться. Не знаю, каким чудом, но ей это удалось. Я перевел дух. Когда ряды перестроились, напротив нее оказался новый парень. И снова был дан сигнал.
Как раз в этот момент телефонистка сообщила о вызове: меня срочно требовал главный редактор.
Когда я вернулся на свое место, конкурс уже закончился. Вечером, за ужином, я не без замирания сердца дожидался появления моей прекрасной хозяйки.
И до сих пор его жду.
У мегалодонов
У мегалодонов я встречал только мужчин, они среднего, что правда то правда, роста, но замечательные альпинисты и не менее решительно, чем мы, обтяпывают свои дела.
Их города — конгломерат заводов и офисов. Мегалодон живет в сельской местности, там у него свой маленький домик, свой садик. И в каждом саду дерево одной и той же породы, название которой мне так и не удалось узнать, словно за секретом этой анонимности крылось какое-то специфическое целомудрие. У мегалодонов хватает и фруктовых деревьев вроде наших, но таинственное дерево не давало мне покоя. Из окна моей комнаты, у своего хозяина, я подчас его рассматривал. Когда внезапно настала весна, на дереве в форме пальмы распустился яркий цветок; он, казалось, был наделен сине-зелеными глазами, от которых мне с трудом удалось отвести взгляд, следовало бы сказать — мысль. Меня захлестнула странная, словно пришедшая из глубин подсознания эмоция. Я стал объектом зова, ответить на который не умел, и в каком-то смутном стеснении закрыл окно. Через несколько недель завязался плод, явно крупнее кокосового ореха, размером с… Ну да не столь важно, он увеличивался с каждым днем. Этот плод, который возвышался среди пальмовых ветвей в саду даже самого скромного обиталища, меня просто завораживал. Бросалось в глаза, что каждый хозяин со всем вниманием и тщанием пекся о нем, прикрывая тоненькой сеткой от хищников всех мастей, возможно и от воров. Одним прекрасным утром я обнаружил, что все плоды исчезли. Больше я их не видел — ни на одном столе, ни на одном рынке. Я заговаривал об этом с друзьями, но те становились туги на ухо или пропускали вопросы мимо ушей. Мое пребывание подходило к концу, тайна оставалась непочатой.
Как раз накануне отъезда мне показалось, что мой хозяин нервничает. Он пригласил на обед своего брата, и как только трапеза завершилась, под предлогом делового разговора попросил у меня разрешения ретироваться. Я остался в гостиной один. Вечерело. За открытым окном мои глаза остановились на дереве. И там тоже плода больше не было. И вдруг я все понял, кровь застыла у меня в жилах. Взлетев по лестнице наверх, я остановился перед дверью комнаты, из которой доносился шум спора.
— Еще слишком рано, — сказал один.
— Да нет, — сказал другой, — я буду осторожен, вот увидишь. Я на этом собаку съел.
Теперь стал слышен звук очень тонкой пилы, осторожно продвигающейся сквозь влажную древесину. Пила остановилась.
— Потихоньку, — сказал один.
— На сколько спорим, что там ничего нет? — сказал другой.
Раздался легкий хруст, потом голос: «Я же тебе говорил».
Тупнотики
С белесым цветом кожи, но крепкого сложения, тупнотики на протяжении тысячелетий обитают на бескрайних известковых равнинах южной Летеции. Вооруженные маленькими и очень достойными глазками, они проводят большую часть время в поисках и раскопках костей своих предков, сложенных еще крепче, чем они сами; из этих костей они строят себе дома, церкви, иногда гробницы.
Они растят дочерей, укрывая от света, и у тех вырабатывается темный оттенок кожи, который кажется им хорошим предзнаменованием. Чем темнее кожный пигмент, тем скорее может надеяться девушка на лестную цену в ходе предваряющих свадьбу переговоров. Сама церемония — лишь предлог для этого торга, поскольку отправление брачных обязанностей на деле имеет весьма мало общего с супружескими узами. Оплодотворение случается один раз в году, на пиру, когда сперму всех мужчин общины подмешивают в супчик, который совместно и потребляют женщины, в день будущих матерей.
Они выводят затем своих детишек в симметричной полости сердца легочной камере и выделяют из организма через рот. На протяжении беременности легкие постепенно сжимаются, тогда как камера, набирая объем, постепенно занимает основную часть грудной клетки. Иногда вызывая даже асфиксию матери.
В то же время задний проход медленно, но верно перемещается по позвоночнику и к концу беременности оказывается на затылке, примерно на уровне рта. Перед самыми родами ребенок, побуждаемый с двух сторон, должен обозначить свое будущее: если он выходит сзади, то будет землекопом, если спереди — строителем. Случается и так, что на выходе ребенок разрывает волокна материнской шеи и голова отлетает.
Общинные ветвенники
У общинных ветвенников связывающая мать с детьми пуповина так и не прерывается. Каждый индивид тем не менее обладает определенной самостоятельностью, поскольку пуповина сильно растягивается и измеряется подчас несколькими метрами. Мать ест за всех и большую часть времени проводит в поисках пропитания, тогда как детишки, со своей стороны, развлекаются, не забывая потягивать с тщанием произведенную на всех жидкость.
Некоторые все-таки, из тех, что постарше или посердечнее, при случае передают своей прародительнице оказавшуюся под рукой пищу, которую сами не в состоянии употребить во благо.
При встрече двух общин, когда каждый набрасывается на партнера противоположного пола, происходит неистовое взаимопроникновение, сплетающиеся пуповины растягиваются вплоть до разрыва, подчас захлестывают тела и их душат. Не редкость, когда подобные конфронтации приводят к гибели обеих общин, лишая их движения в такой точке, которая уже не позволяет матерям сдвинуться, чтобы позаботиться о пропитании. Случается и так, что вследствие собственного разрастания одна из общин не нуждается в постороннем участии и все ее члены поддерживают между собой гармоничные отношения. Смерть матери оказывается тем не менее живо переживаемой всем родом семейной драмой: на уровне отмерших пуповин начинаются расколы и разделы, порождающие меньшие, но по-прежнему объединенные подчинением одной матери общины.
Лютые нитчатки
Мелкие, нервные, коренастые и очень лютые нитчатки — смертельные враги своих соседей, исполинских демиурков. На протяжении веков вели они беспощадные битвы. Снисходя к нитчаткам, демиурки вторгались в их пределы, попирали все, в чем им удавалось распознать туземное присутствие, и, удовлетворенные, возвращались в свои горы. И так до того дня, когда нитчатки, как показалось, исчезли с карты мира Демиурки обнаружили их заброшенные плантации фруктовых деревьев, причем отягченных плодами, и не преминули наложить руку на яблоки с самого прекрасного среди всех, ювы, до которых они весьма охочи и падки, как мухи.
Введенные таким образом в курс дела, лютые нитчатки пустились со своими завоевателями в обратный путь по горным тропам. И, не тратя времени даром, первым делом подсуетились возвести плотину между желудком и ободочной кишкой своего демиурка, сумев извлечь из полученной от падения жидкостей энергии все, чего хотели в плане уюта и освещения.
Демиурки, мучимые ненасытной жаждой, горячечные, потеряв аппетит, на ватных ногах, вернулись в родные пенаты вконец измотанными и повалились в каменные кресла, подперли головы руками: что-то с ними было не так.
Не думая о причиненных ими затруднениях, лютые нитчатки принялись тем временем осваивать богатые ободочные угодья, возделывать там кукурузу и пшеницу и даже рискнули высадить в пойменных районах рассаду риса, все посевы, которыми они позаботились начинить ювенильные яблоки, прежде чем затаиться в них самим. Картографы уточняли топографию местности, путешественники спустились до самого мочевого пузыря и вернулись с образцами известкового камня, вполне пригодного для возведения городов и деревень…
Все шло как нельзя лучше в этом лучшем из миров, когда ток внезапно прекратился Снаружи демиурк утомился размышлять о своем печальном положении и заснул, и сон его вполне может продлиться сто тысяч лет.
Лагандоны
Из лагандонов получаются замечательные отцы. Постоянно обутые в просторные сапоги, в которых они помещают своих отпрысков. Так и отправляются по делам, ровным шагом.
Малыш, голова которого едва высовывается из сапога, вцепившись обеими руками в край голенища, следит шальным от любопытства глазом, что поделывает его папаша.
Лагандонна, более ветреная, легкая на подъем, хлопочет по хозяйству и с любовью ухаживает за кормящим растением, которое нужно дважды в день подкармливать, чтобы получить ту чудесную жидкость, которой тешит себя вся семья. Живет.
В один прекрасный вечер — к его родителям зашли друзья — шалун подходит к удивительному растению, кружит вокруг его красивой урны в форме сапога как хорошо будет в ней, да и свысока дальше видна окрестность! Воспользовавшись общей невнимательностью, он проскальзывает на кухню, приносит оттуда стул, залезает на него и перешагивает закраину урны, та чуть подается под его весом, потом восстанавливает равновесие.
Друзья ушли, мать накрывает на стол перед вечерней трапезой, отец читает газету, все спокойно. Какая тишина! И вдруг «А где ребенок?» — говорит мать.
Пошел бедокурить с приятелем, оповещает отец. И продолжает читать.
Мать беспокоится, выходит, зовет, подходит к кормящему растению, видит стул, все понимает. Растение закрыло свою крышку. Неподвижное, словно спит.
Что делать? Мать решается, поднимает сосуд, куда стекает жидкость, которая должна пойти на ужин. Он уже переполнен. Возвращается, ставит его на стол.
Отец ест с аппетитом. Все равно до него скоро дойдет, думает мать. Смотрит, как ест отец. «Ты не голодна?» — говорит он. И вновь берется за газету.
Вживе
Профессор Гримберг из Института судебной медицины в Филандере-на-Делавэре, учеником которого мне выпала честь некогда быть, является, по-моему, первым специалистом с мировой известностью, который преуспел в выращивании травы на коже. У нескольких женщин, послуживших ему подопытными кроликами, закоренелых нудисток, озабоченных тем, как избежать летом пыла докучливых взглядов, было только одно желание: стать как можно ниже травы. Профессор применил совсем простую процедуру, с виду доступную первому встречному, но способную родиться только в доведенном до должной кондиции мозгу, в котором укоренились, если позволите мне сравнение, труды другого ученого, профессора Тимошонкина: он вспрыснул между дермой и эпидермой пациенток три литра дистиллированной воды, обсемененной отборными семенами для засева газонов. И стал ждать.
Любопытно, что сначала зеленый пушок появился в тех зонах, где растительность и без того обильна: под мышками, на лобке, на голове, — постепенно осваивая все новые и новые территории, пока не покрыл целиком все тело. Профессор, желая знать, наделен ли сей газон подобающими основному продукту питания травоядных вкусовыми качествами, попросил своих подопечных улечься в поле по соседству с клиникой, где в загоне паслось несколько баранов. Иссушенное летним зноем поле выпячивало зеленое пятно, словно неожиданный оазис в пустыне. Но это бросалось в глаза только нам, и ожидание уже начинало быть в тягость, как вдруг один из баранов, подняв голову, заметил чужестранку и тут же в сопровождении своих коллег рысцой направился к свежему газону.
Последовавшее удовлетворило наши самые смелые ожидания. До сих пор помню лучезарный взгляд профессора, который в глубоком волнении изо всех сил стиснул мне руки.
В Вампукии
К девятому месяцу вампукиец выделяет из мочек ушей пару шариков размером с жемчужину, именно они позволяют ему удерживать равновесие. С того дня как человечек оказывается способен выделить эти шарики, ему становятся по плечу стоячее положение и ходьба. Одного недостает — и сцепка рушится.
Есть они, заметно меньшего размера, и у вампукиек, которые по неведомым причинам любят носить из них ожерелья.
Вампукийка, обладающая ожерельем из восьмидесяти бусинок, — это говорит о многом, ведь, из-за того что самые крупные принадлежат вампукийцам, они не моргнув и в грош не ставят свои прелести, лишь бы потом под покровом сна их у них увести.
Пробудившийся вампукиец тут же замечает пропажу, он хочет нагнать воровку, спотыкается, нетвердый на ногах, и, сокрушенный, вынужден снова улечься. Кончились для него деловые поездки, отныне его удел — сделки по телефону.
Вампукийка, вернувшись к себе, спешит нанизать новую бусинку, самую красивую, подруги ей позавидуют. Она счастлива.
Небоквиты
К небоквитам раз в жизни снисходит Способность забыть. Долгожданная минута: они оставляют свои семьи, свой дом, свои привычки и уходят.
В их стране остаются только совсем юные или старики, которые ждут. Которые все еще ждут…
Память небоквиток ожесточена.
Дурноцефалы
Большую часть своих дней дурноцефалы проводят, занимаясь любовью. Мужчина, чудовищно хорошо оснащенный от природы, но которому, чтобы прибыть на очередное свидание, приходится подвозить свой член на тачке, занимается помаленьку любовью, ровно сморкается. В чести у них всего одно ремесло, но даже его практикуют подростки: изготовление этих самых тачек. И единственным гением в их породе был — великий, впрочем, философ — изобретатель тачки. Но это усилие его истощило. Он умер, не успев им насладиться.
Многомудрые иноземные этнологи долго ломали голову над тем, как могли передвигаться дурноцефалы до изобретения тачки. Я с полным на то основанием полагаю, что они вообще не передвигались.
Дурноцефалка очень подвижна, и поскольку распределение полов изначально обеспечивало ей преимущество десять к одному, ей приходилось полагаться только на свои ноги, чтобы заработать себе на жизнь и выбиться на свободное место.
Сегодня все идет совсем по-другому. Прекрасный пол все еще воспроизводится, но весьма скупо. Зиготу в матке так тянет к мужественности, что сопротивляться ей практически нет возможности. Теперь уже мужчине приходится передвигаться, выклянчивая наслаждение, из дома в дом. И дурноцефалы с тоской предвидят день, когда останутся наедине с собой. Все же есть надежда, что широкое движение солидарности, развернутое посланцами дурноцефалов во всех странах мира, привлечет к их печальной судьбе внимание подсобниц прекрасного пола, каковые, должен сообщить, уже начинают пересекать границы их страны специальными эшелонами.
Норцы
Норец-самец оплодотворяет сам себя. Самка служит ему нянечкой и присматривает за домом. Когда норец занимается с ней любовью, это не приводит ни к каким последствиям, просто забавы ради, чтобы развлечься, чтобы подыграть джазовой пластинке.
Женщина у норцев наслаждается полной свободой. Никаких периодических неудобств. У планеты, где живут норцы, две луны, и они, тягаясь своим притяжением, похоже, аннулировали вечное возвращение месячного цикла.
Напротив, чувствительная к этому двулунному притяжению женщина целую неделю в каждом месяце витает сантиметрах в пятидесяти над землей. Тяжеловесные мужчины с восхищением следуют за ними взглядом. Этим и объясняется то очарование, которое они испытывают перед лицом относительной (лицо у них напоминает задницу) красоты своих норок.
Щипцовые бастардиты
Щипцовый бастардит падает, постоянно падает. Он может упасть пять, а то и шесть тысяч раз в жизни. По счастью, это весьма сомнительное качество проявляется лишь годам к двадцати. Каждое падение вызывает внутреннее сотрясение, которое неприметно ослабляет падшего. Он сокращается, уминается на какой-то пустяк, но этот пустяк, складываясь с тысячью, с шестью тысячами других, приводит к тому, что он заканчивает свои дни в состоянии более бесспорной ничтожности, нежели то, коим было отмечено его зачатие. Бастардит в возрасте ста двадцати лет может поспорить по размерам с муравьем, в сто пятьдесят его не углядеть недовооруженным глазом. Выбивая ковер, можно его, о том не догадываясь, просто-напросто вдохнуть.
Все труды бастардита, который, по неведомой претензии приняв некогда вертикальное положение, хочет в нем и остаться, сводятся, стало быть, к тому, чтобы не падать. Их врачи, их физики, их жрецы исследовали тысячу процедур, замедляющих процесс падения. Например, отказаться от ходьбы, либо сиднем сидя на одном месте, либо передвигаясь только на носилках. И бастардит, войдя в возраст, созывал крепко стоящих на ногах подростков, каковые, казалось бы, обеспечивают максимум гарантии. С уверенностью карабкался в свой портшез. В один прекрасный день носильщики теряли вдруг равновесие. Их приходилось без конца заменять. Посему изобрели автоносные машины, которые при эксплуатации проявили свой губительный характер: врезаясь друг в друга, прессовали бастардита всмятку. Медики придумывали снадобья, чтобы падать не так часто. И лучшее из них — бастардит не падал целый месяц, — показалось, сулит излечение. Пригласил друзей, напоил их зельем. Мало-помалу распространилось что-то вроде апостольской веры: все те, кто испил общего снадобья, причастившись одной и той же веры, уверовали, что наконец-то защищены от падения. Они больше не упадут, не преуменьшатся, наконец-то их уделом стала вечная жизнь. Увы! Шесть тысяч раз увы!
Друзья еще не разошлись, как в квартире зазвонил телефон. Бастардит устремился к нему, зацепился ногой за шнур, снова упал. Телефон продолжал звонить, он же повалился в кресло. Больше не двигаться, никогда больше не вставать, не рисковать новым падением. Для подавляющего большинства это становилось навязчивой идеей. Любое приглашение, любая встреча выглядели западней: вас собираются подставить, лишний раз подвергнуть риску падения. И жизнь так и утекала, безжалостная. Приходилось выходить, приходилось жить, жизни удавалось добиться, только ее теряя.
Бастардит, двух с половиной метров в лучшие свои дни, усох уже вдвое. Его возраст еще прочитывался по росту, пока еще прочитывался. Придет день, и это пройдет. Бастардит, рост которого уже не считывается, возвращается в прах, из которого ему и не следовало бы выходить.
Глава VI
Безымянная планета
Расстояние, отделяющее бытие от небытия, зачастую оказывается ничтожным. Кто может отличить в двух противоположных точках их траекторий плодовитую женщину от женщины бесплодной, Марию, Матерь Божью, от другой Марии, матери Иакова и Саломеи? И уж тем более обитаемую планету от планеты, которую успела пометить своей печатью смерть.
Таким вопросом может задаться путешественник, высаживаясь на безымянную планету. Пышная флора, разновидности которой все еще готовы очертя голову ринуться в страстное приключение, развернуть свои формы в нетронутом пространстве; не менее распираемая изначальным смаком фауна, не чурающаяся любой избыточности, любой личины, лишь бы проявить свою радость, свое удовольствие от свободы пройтись по столь щедрой на посулы почве, — что это, великолепие дня на рассвете или последний рывок звезды к закату?
Не скрывается ли где-то за таинственным фасадом сих причудливых растений и животных, для описания которых потребовалось бы изобрести слишком, слишком много имен и названий, не принадлежащих к нашим семействам и не относящихся к нашим категориям, двойник того непознанного, обладателями коего мы только себя и считаем, того, что, слагая подчас свою улыбку на лицо одного из нас, позволяло нам углядеть дерзания души, когда та рвется стать душой человеческой?
Во всяком случае, никаких следов той поверхностной деятельности, какими пометил человек свое неспокойное, быстро стирающееся, но все равно блещущее горделивыми и роковыми руинами присутствие на земле. Никаких развалин городов или предприятий, ничего, что свидетельствует у нас о мрачном воздействии на мир ущербной длани.
Мирные животные, невинный и жизнерадостный мирок, такова была чарующая среда, в которой я выступал раздумчивым шагом. Казалось, всем было наплевать на мое присутствие, и мой взгляд терялся на просторах лиловой воды безмолвного озера, в котором время от времени мелькали остроконечные тела каких-то прозрачных проныр.
Амброзийская планета
На Амброзийской планете, где, в отличие от нашей, нет океанов, в которых, укрывшись от любого критического взгляда, могла бы постепенно развиваться жизнь, вышвыривая, чтобы с ним покончить, на берег существо, подверженное впредь всем взаимным махинациям сухого и влажного, полукровку, которому придется иссушить на солнце свое пропитанное соленой водой тело, воздух, судя по всему, оказался идеальной средой для первых встреч, первых касаний. Так что не стоит удивляться, что амброзийцы в куда как более легком климате, где тяготение уже не вершит материалистического притяжения земли к земле, наделены системой воспроизведения, весьма отличной от пользуемой нами. И аналогии, которые позволяют нам приблизиться к ее таинству, — не просто ли это чудо, чудо слов, в очередной раз готовых превратить человека в центр мироздания!
Амброзиец, оснащенный пыльцевой трубкой, каковая выбрасывает на свежий воздух его семя в виде неосязаемой пыльцы, мог бы оплодотворить, сам того не желая, всех женщин, оказавшихся в радиусе десяти километров от эпицентра. Хватило бы шального ветерка. Но именно здесь можно обвинить автора этих строк в развязности размышлений, свойственной развитому млекопитающему, распространение которого ставило себе единственным законом свой собственный порыв. Совершенно по-другому обстоит с этим делом у обитателей амброзийской планеты, чья сдержанность является их основополагающей чертой. Голова амброзийки имеет форму венчика, который она, впрочем, может раскрывать и закрывать по своему усмотрению. И она тут ни за что не даст промашки. Только изредка какая-нибудь совсем юная особа по доброй воле выходит на прогулку с приоткрытой головой, навстречу ветру, надеясь, что чудо… Амброзиец, чья мораль не менее далека от нашей, нежели анатомия, на самом деле ревностно дорожит своим семенем и никогда не выпустит его без достаточного на то основания. Для этого понадобится изысканно трогательная близость амброзийки в самом цвету. Канал, о котором я говорил выше, помещается у него под шляпой, что позволяет, приподняв ее, интимно оказаться с глазу на глаз самым многообещающим образом. Стоит его партнерше в свою очередь приоткрыться, и уже ничто не мешает завязать диалог. Слегка склонившись, амброзиец внедряется тогда в самую сердцевину покоренной, пока не прорвет тонкую девственную плеву, которая обеспечит ему доступ прямо в яичниковую полость. Его пыльцевая трубка, снабженная с брюшной стороны маленькими фасеточными глазками, позволяет ему безмерно увеличить раскрывающуюся вокруг реальность и приступить к высокоточной операции, чаще всего совершенно безболезненной для той, что является ее объектом.
Амброзийка, взволнованная столь деликатными и столь точными усилиями по сближению, отвечает на всю эту виртуозность излиянием наиживейшей чувственности: она выпускает сахаристую жидкость, которая смачивает оба их органа и вызывает в голове у амброзийца разряд, схожий, фигурально выражаясь, с ударом любовной молнии. Но, поскольку чувства у них легко переместимы и, в отличие от нас, не нуждаются в долгом прохождении по артериям и венам, спасая и от освежающих воспоминаний, и от сиюминутных отвлечений, вызывающих в их крещендо то задержания, то явные альтерации, семя выскальзывает не мешкая, налипает на уже пролитый нектар и, источаясь вовне, окружает наших любовников изысканным нимбом золоченой пыльцы.
Допущенная к сему зрелищу семья предается вместе с ними тому же концерту безмолвных прикосновений. Амброзийцы, которым не свойственна жестокость и чьи любовные связи невозможно довести до большего совершенства, знать не знают и ведать не ведают о той рафинированной пытке, которой стало для нас отправление речи.
Голоцентры
В весьма древние времена, уточнить дату которых тамошние историки способны только в самых общих чертах, голоцентры, пастушеский народ, обитали в глубоких долинах Голоцентрали, гористого массива в цепи Сиреневых пиков.
Сегодня мы находим их, преуспевающих земледельцев, более чем за тысячу километров оттуда, на тучной равнине Авамура. Того самого Авамура, что берет начало как раз в Голоцентрали, стекая поначалу слабенькой струйкой воды, и, вобрав в себя множество притоков, становится широкой и ленивой рекой, которая величаво влечет свои воды к морю.
По весне женщины голоцентров, словно засасываемые какой-то необоримой силой, покидают скопом свои уютные дома на равнине, вспрыгивают в легкие челны из индоинского луба и три месяца поднимаются на веслах вверх по Авамуру почти до самых его истоков. Среди отрогов гор они разыскивают деревушку, в соломенных хижинах которой ютились в прошлом году, ее подновляют и, живя на свежем воздухе и сырой рыбе, вновь коротают здесь шесть месяцев. После чего, бодрее бодрого, с новорожденными на руках, с песнями сплавляются вниз по Авамуру к равнине. Обратное путешествие, на сей раз по течению, занимает месяц.
Их мужья пользуются отсутствием своих половин, чтобы заново перекрасить и вычистить дома, от погреба и до чердака, и взволнованные парочки, вновь обретя друг друга у новой колыбельки, проводят вслед за этим пару медовых месяцев в ожидании, когда пробьет час очередного отбытия.
Дронты и додо
Дронты и додо до поры до времени жили на одном и том же континенте. Хищные додо, разгуливая по земле на коротких, но мощных ногах, смаковали — о тысячу раз благословенные времена! — присоленную плоть дронтов.
Дронты, вегетарианцы и пацифисты, не без легкой склонности к легковесности, надумали тогда отрастить между руками и грудью хрящеватую перепонку, каковая в конечном счете позволила им летать. И так они на некоторое время ускользнули от слишком пристального внимания додо. Но те, словно вдохновленные своими мускулами, догадались приделать к ним надставку и, обзаведясь луком и стрелам, пуще прежнего набросились на соленую плоть дронтов. Утомленные дронты, которые к тому времени уже могли положиться на свои крылья и в достаточно длительных перелетах, пустились наутек и перебрались на острова Марципиатта, в тысяче с гаком морских миль от додо. Там для них вновь зазеленела земля, казалось бы измышленная на заре веков для их удовольствия, там они наслаждались богатствами, которые плодородная земля поставляла им без всякого усилия с их стороны. Их крылья, несоизмеримые с дородностью, которую они не преминули обрести, за недостатком упражнения атрофировались, и они перестали ими пользоваться. Тогда как додо вымерли от голода. Добавлю, что те редкие дронты, которых мне доводилось встречать на островах Марципиатта, весили на глаз от ста пятидесяти до двухсот килограммов, что они не гнушались и мелких грызунов, все еще сохранившихся по соседству с ними, а в том, что касается нравов и морфологии, они странным образом стали походить на додо времен их заката.
Копрофоры
На протяжении поколений, так далеко, как только может зайти память, копрофоры благочестиво раскладывают каждое утро свои испражнения по взморью. Два-три раза в год, сообразно надобности, те, что живут вдали от моря, впрягают в свои повозки волов и, растянувшись долгими обозами, влачатся излить накопленную в их деревнях драгоценную материю там, где бьется волна. Каковой до этого нет дела. В конце концов оформились огромные отложения, этакий земляной вал, тянущийся вдоль всего побережья страны копрофоров и обретший прочность скалы.
По ту сторону океана макрофилы, не только судо-, но и просто строители, в конце концов обратили внимание на в высшей степени декоративный характер копрофорийской скальной породы, сообразив, что ей можно найти замечательное применение в градостроительстве. Она легко обрабатывается, стойка к превратностям погоды и, будучи заведомо легче используемых обычно, позволит строителям возвести дерзкие архитектурные памятники на высоту, которая доселе оставалась недостижимой. Несколько копрофоров, служивших в фирме-импортере, вернулись на родину, получив отпуск по долгой болезни, и рассказали, как чужеземцы, набожные люди, возводят из их дерьма соборы. Старейшины, внимая их рассказам, призадумались… Они, которые никогда не желали и пальцем притронуться к своей священной скале, почитая святотатством ее продавать или брать натурой за то, что, прежде чем перейти к ним самим, составляло повседневную нужду и заботу их предков, внезапно с подозрительностью обнаружили, что сия драгоценная органическая память служит культу неведомых богов.
Когда на горизонте вновь появились паруса макрофилов, копрофоры поджидали их на берегу. Ни в чем не изменив ритуал предыдущих встреч, предложили воспользоваться их скромным гостеприимством. Но ночью пустили корабли ко дну.
В дальнейшем они приняли посильную и квалифицированную помощь своих пленников для возведения собственных храмов. В которых восславляли Истинного Бога.
Глава VII
Великие храмы
Открытие в лесах Габона Великих храмов вновь заронило сомнение в казавшемся доселе неоспоримом верховенстве человека как религиозного животного.
От этих храмов, и по-иному их никак не назвать, сохранились только колонны, огромные, вытянувшиеся правильными рядами деревья, которые, должно быть, были выбраны среди прочих, последовательно выкорчеванных и тут же сгинувших под ненасытным африканским гумусом. По сторонам центральной, в форме нефа, аллеи, сквозь свод листвы которой просачивалось скудное освещение, в качестве боковых нефов проходили две другие, более узкие. В том, что можно было бы назвать хорами, сохраненные деревья располагались по кругу, а к их подножиям были прислонены большие камни, каковые, вероятно, некогда служили для местной церковной братии креслами. Именно они придавали всему монументальному ансамблю одновременно и весомый, и согласованный характер важнейшего общинного проявления. Но самым любопытным монументом, представленным в некоторых из этих храмов в почти полной сохранности, являлся, в центре описанного выше круга, своего рода купол из слоновой кости, образованный тесно подогнанными друг к другу искривленными конусами и поддерживающий по центру гигантских размеров яйцо, по меньшей мере вшестеро превосходящее по объему яйцо страуса, — должно быть, такие некогда нес эпиорнис, исполинская птица с Мадагаскара. В макушке своей яйцо было продырявлено, в отверстие мог войти кулак. Эти храмы, когда более, когда менее протяженные, но всегда схожим образом заложенные в центре искусственной прогалины, очень точно сориентированы на восходящее солнце.
Первые путешественники, обнаружив их в сотне лье от обитаемых территорий, вооружились терпением и стали поджидать в тени этих монументов, спрятавшись позади опор, пришествия «правоверных», чье поведение могло бы подтвердить их гипотезу.
В один прекрасный день, когда они сидели в засаде в одном из самых обширных и лучше всего сохранившихся храмов, рассказывает нам профессор Гуэно де Лаланд, член сделавшей это открытие экспедиции, снаружи послышались тяжелые, размеренные шаги. Они увидели, как в центральную аллею вступает, а потом продвигается по ней какое-то толстокожее с гигантскими бивнями, о преклонном возрасте которого в равной степени свидетельствовали и складки на коже, и торжественность поступи. Так пришелец прошествовал до самых хоров и, согнув по очереди передние конечности, опустился на колени перед куполом слоновой кости, о котором я уже говорил. Проведя несколько мгновений в отрешенной сосредоточенности, что не могло не впечатлить живейшим образом наблюдателей, он поднялся и с известной осторожностью вытянул вперед хобот, так что его жерло в точности прильнуло к проделанному на верхушке яйца отверстию. Затем послышался шум льющейся воды. Подняв наконец хобот, животное отдало им нечто вроде чести и испустило оглушительный рев, который прервал, как сообщил нам профессор, во всех сподобившихся «причащения» медиумическое откровение. После чего «Зверь» развернулся, принюхался несколько раз с разных сторон к воздуху и покинул храм медленным шагом, как и вступал в него.
Члены экспедиции поспешили тогда к яйцу, чтобы исследовать последствия того шума падающей воды, который был слышен всем, — потрескавшееся на всём своем протяжении, яйцо было абсолютно сухим.
Анахореи
Не так далеко от чунчей, на реке Обоск, но ниже по течению, высятся башни-крепости анахореев. Нагромождения глинобитных хижин, наперекосяк налезающих друг на друга длиннющими параллельными дымовыми трубами, тесно спаянными меж собой и сужающимися ближе к верхушке. Громадные комплексы, способные превысить в высоту триста метров. Во время научной экспедиции в эти края сезон дождей вынудил меня зайти в одну из башен, и задним числом я все еще содрогаюсь при мысли, что вполне мог оттуда не выйти.
Каждая клетушка выходила прямиком в несколько соседних, не оставляя ни малейшего общего, переходного пространства, каким для нас являются улицы или коридоры. У анахореев все сообща. Я должен был пройти через альков более чем занятой парочки, чтобы попасть в салон парикмахера, а оттуда — в закуток какого-то типа, смахивающего на погруженного в медитацию анахорета. Благодаря неуловимым перепадам уровня, можно было подниматься или спускаться; подчас к сообщающемуся с верхним этажом отверстию в потолке вели шаткие лестницы. Неразбериха была такая, что, проблуждав несколько часов и потеряв всякое чувство ориентации, я просто-напросто не знал, куда направиться — ни чтобы достичь вершины башни, ни чтобы добраться до одного из изредка выходящих наружу проемов в стене. Шум реки в этом месте, где резкий перепад высот привел к образованию цепочки водопадов, лишь глухо отдавался внутри и сплошь и рядом оказывался заглушен рассеянным гулом, отголоском непрестанной деятельности местных жителей. После бесконечных поворотов, в полутемной маленькой комнатке, которую заливала скудным светом «летучая мышь», я почувствовал, что меня оставляют силы. Две повалившиеся к подножию стены пары были погружены в глубокий сон.
Должно быть, какое-то время проспал и я. Когда же проснулся, комната была пуста; зашел обходчик, подлил в «летучую мышь» керосина, дабы поддержать полумглу, которая, казалось, обеспечивала безопасность всего здания от непрестанного приступа наружного света. Я возобновил свое хождение и, пройдя через в изобилии заполненные провизией комнаты, попал в конце концов на кухни, где угощались разношерстные сборища. Я занял место за одним из столов, и никто не счел нужным ко мне обратиться; восстановив силы, я продолжил свои странствия.
Я планировал добраться до хоть какого-нибудь отверстия, каким бы оно ни было, пусть даже его высота не позволит мне выбраться из города. По крайней мере, я бы понял, где, собственно, нахожусь и, может быть, какого стоит придерживаться пути, чтобы выбраться из лабиринта.
В один прекрасный день, — и как здесь говорить о дне? — когда, устав от своих изысканий, я присел в первом попавшемся углу, размышляя о своем печальном жребии, я вдруг заметил, что обитателей крепости охватило какое-то неукротимое возбуждение: непрерывные вереницы туземцев, влачащих громоздкие тюки, бегом пересекали комнату, в которой я находился, подгоняя друг друга криками и руганью. Глухой гул, казалось, сотрясал здание, оно содрогалось все целиком, словно захваченный циклоном корабль. И тут моих ушей достиг легкий шип, вроде того, что поднимается через капилляры по протокам губки. Я пощупал пол вокруг себя, он был влажен. Вскочив на ноги и не зная, что предпринять (вода теперь заливала комнату), я схватил «летучую мышь» и, словно направляемый течением, устремился к отверстию, поглотившему шумную гурьбу, о которой я уже говорил. Так я поднимался из комнаты в комнату, пока не очутился на высокой террасе, с которой катастрофа предстала передо мной со всем своим размахом. Река вышла из берегов, и башня омывалась со всех сторон течением, которое начинало размывать фундамент. Мгновение-другое — и она бы рухнула. Не теряя ни минуты, я бросился в пустоту среди воплей тех, кто, цепляясь за неровности стен, не находил в себе сил бросить все, чтобы выжить.
Нервные фаллоиды
У нервных фаллоидов половозрелые женщины просыпаются, чтобы заняться любовью, всего раз в году. Мужчины, всегда в полной боевой готовности (заниматься любовью со спящей приносит несчастье), без конца обивают пороги, карауля событие. Вот они, на такой-то улице, в таком-то доме, где ожидание достигло высшей точки. Красотка еще спит, они сгрудились в соседней комнате. Мать ходит туда-сюда и приносит новости:
— Ее волосы начинают краснеть, — говорит она тихим голосом. — Приливает кровь, это хороший знак.
И снова закрывает дверь.
Фаллоиды пьют, едят, смеются, подначивают друг друга, подчас поколачивают.
— Говорят тебе, я первый.
— Да ну, смотри-ка ты!
Каждый бряцает своим номером, пытается себе его урвать. Это длится уже три дня, и тон не спадает. «Если она еще немного припозднится, — думает мать, — что со мной будет?»
И тут комната внезапно пустеет. Дошло, что вот-вот проснется другая девица, на такой-то улице, в таком-то доме. Все ринулись туда.
Мать сокрушается, ее дочка открыла глаза, а никого не осталось.
Как вдруг замечает сидящего в уголке на стуле невысокого, неприметного молодого человека, который вертит в руках шляпу. Все более и более нервно.
Она впускает его.
«Все лучше, чем ничего», — думает она.
В этот миг на лестнице слышатся шаги. Возвращаются мужчины. Тамошняя девица, набежала целая толпа, полная неудача, всего на четвертом, обратно в объятия Морфея, веснушчатый мешок. Разъяренные мужчины все разнесли, полиция очистила помещение.
Мать говорит им:
— Одну минуту, там уже кто-то есть. Вряд ли надолго.
— Кто-то? — говорят фаллоиды. — Откуда ты его, мать, взяла? Все ушли, а теперь, вишь, вернулись. Давай, старая, не бухти, открывай, а не то будет хуже.
Мать обхватывает голову руками и в слезах удаляется.
Мужчины высаживают запертую изнутри дверь. Смотрят, ищут, внутри ничего не видно.
— Эй, девушка! Куда спряталась?
И тут замечают в тени на стуле неприметного молодого человека, который нервно, все более и более нервно вертит в руках шляпу.
— Ну, сопляк, — говорит ему один, — ты чего тут? Где девка? Ты ее поимел, да или нет? Или хрен?
Неприметный молодой человек по-прежнему нем. Он показывает пальцем на разобранную постель. Фаллоиды ощупывают ее: она еще горяча.
Тогда, как смерч, они выскакивают из комнаты, налетают на испуганную мать:
— Старая хрычовка, либо давай дочь, либо мы спалим твою лавочку.
И тут слышится шум воды, потом тихий голос: «Да тут я!»
Глава VIII
Афизиане
Занимаются любовью по цепочке и, будем точны, с мужчинами-посредниками. У них на тротуарах нередко можно встретить вереницу крепко вперившихся друг в друга афизиан, из которых только первый напрямую связан с афизианкой. Та хлопочет по хозяйству и готовит пищу, тогда как остальной «хвост» растягивается снаружи подчас на сотню метров.
Отметим все же, что вновь прибывшие сплошь и рядом оказываются мечтателями, которые лишь на минуту прерывают свою гонку и тут же распаляются, воображая красавицу красивее реальных красоток. А та зачастую всего-навсего замухрышка-посудомойка.
Аплакофоры
Дамы у аплакофоров наделены ротовым панцирем, и тот ощутимо затрудняет поцелуи. Этот хрящеватый щит, снабженный шипами и соединенный непарными мускулами с малым резцом, приподнимается, только когда женщина хочет есть. Отсюда и общепринятая практика — приходить к своей милочке с пакетом пирожных, чтобы ей, падкой на эклер в шоколаде, хотя бы заглянуть в рот. Мало кто этим удовлетворяется. И возвращается домой с чудовищно распухшими от шипов на стремительно опущенном щите губами. Благоразумные удерживают его открытым, пользуясь чайной ложечкой, и благодаря этому могут без помех осилить «дивное на взгляд» отверстие.
Средостенные
В самом раннем возрасте связывают пуповину девочки с пуповиной мальчика. Они так и живут парами, вполне, сдается, слаженными. В то время как девочка посвящает себя питанию четы, мальчику хватает скачивать по своим каналам хилус, выделяемый тонкой кишкой его половины. Подобное разделение труда привело мужчин к грезам, поэзии, мистике (они поклоняются богине-матери, опирающейся на три ноги), девушек — к выращиванию продовольственных культур, к разведению куриных. И все же именно девушки задают паре ее жизненный ритм, подчас спокойный, подчас трепетный. Но всегда направленный на захват потребительских благ.
Скапофодия
До чего красивая страна, покрытая нежными, сладостными бугорками такой высоты, что слюнки текут. У женщин с каждой стороны лица на месте, вместо щек находится грудь, находятся груди. Кокетки, они щеголяют емкими шляпками-ушанками, которые надевают на манер бюстгальтера и застегивают под подбородком.
Мужчины не курят. Им случается, правда, не прерывая разговора, как бы рассеянно затянуться грудью своей соседки. Никто не видит в этом ничего зазорного. Неразговорчивы, впрочем, почти всегда с грудью во рту.
Неритоны
Со средоточия их пола — речь о прекрасном — свисает самая настоящая борода и доходит до середины голени. Серьезный гандикап против них, готовых к любодеянию, только если их поймать на бегу, сулящий преследователю удобный захват; тот сует руку им между ног и за нее, за бороду, хватается, опрокидывая трепещущую добычу, так что та уже не способна оказать ни малейшего сопротивления. Гон все равно может продолжаться часами; они скачут с камня на камень, как козочки.
Из этих бород неритоны, лысые как колено, делают себе парики, весьма густые, ибо они ретивые охотники. По обычаю один подносится нареченной в день помолвки, что не может не произвести на нее самое благоприятное впечатление.
Неритонки наделены к тому же шероховатым языком, радулой, в который внедрено множество крохотных зубов, им они нежно шлифуют вас на протяжении слишком коротких часов.
Передневерхнежаберные
Женщины наделены совершенно независимым детородным аппаратом, каковой обычно носят на голове. В форме летом мягкого, зимой слегка оскорлупленного яйца; питается оно через канал, напрямую подводящий к тазу дамы. Они держатся за это яйцо, как за зеницу ока. И иногда кладут на край стола, чтоб его оплодотворил самец. Тот проникает в него с такими уморительными предосторожностями, что трудно удержаться от смеха. Тогда как она дожидается, пока все кончится, возложив руки на яйцо, словно на причастие. Осталось поместить его обратно на голову, поудобнее уложить на прическу в виде подушечки, и отправиться по своим делам.
Передневерхнежаберные не большие психологи, но, наделенные острым глазом, оценивают женщину по яйцу.
У аскатов
Аскат, вокруг да около кругленький, в форме яичка, коим и полон на три четверти, живет от силы две недели. Без пищеварительной системы, он довольствуется тем, что украдкой разгуливает по полям, при малейшем шуме зарываясь в землю.
За ним безжалостно охотится аскатина. Наложив на него лапу, тащит домой. И им наслаждается (не менее восьмидесяти раз). После чего опустошенный аскат падает рядом со своей напарницей. Умирает от иссушения.
Следует отметить, что некоторые аскатины упрощают свою задачу, занимаясь любовью с собственными новорожденными, которых воспроизводят в ускоренном темпе. Раз в две недели.
В Эолидии
Эолидийки передвигаются при помощи реактивного движителя. В самом низу таза у них расположен газовый компрессор, заканчивающийся сифонной горловиной, позволяющей им совершать пятиметровые скачки. Более мелкие самцы, голова которых поворачивается на 220 градусов, скачут заметно ближе. Нет ничего забавнее зрелища эолидийца, преследующего эолидийку. В конце концов он садится и ожидает дальнейшего развития событий. И те не заставляют себя ждать. Эолидийка, продвигаясь по-прежнему скачками, приближается к нему, но вынуждена сделать несколько попыток, пока не попадет в точку. (Добавим, что внутреннее сгорание подлежащих выведению из организма отходов целиком преобразует их в ветры.)
Маркалы
Голову маркала венчают двенадцать рук, образующих венчик вокруг его рта, тонко выделанного, но предохраняемого заостренным, с преострыми краями клювом. Руки кончаются кистями, и в каждой ладони по глазу. Постоянно разрываясь между желанием видеть и желанием схватить, маркал редко пользуется руками, разве что для того, чтобы собрать плоды с нежной кожицей. (Сжимаясь, ладонь образует предохраняющие глаз складки.) Стоит сжать чуть сильнее, и глаз лопается, хлюпая, как перезрелая рябина
Их поразительно ушлые портные в мгновение ока раскраивают просторные блузы о двенадцати рукавах из ткани беличьей шерсти, которую с бесподобной сноровкой ткут маркальские женщины. Каковые, коли уж обделены клювом, используют для любви рот, ловя уд маркала, свисающий у него между ног в прозрачном чехле, сшитом вручную из кожи брюхоногой филлирои.
Отсасывание маркалки провоцирует разрыв чехла и высвобождает сперму, которую отличает фруктовый привкус, свойственный аравийской смокве.
Маркал ежегодно подрезает клювом руки супруги: пусть те и отрастают вновь, но ему они ближе девическими. (Душатся маркалки иланг-илангом.)
Стригулы
Бледнокожая женщина, если ее что-то беспокоит, покрывается тонкими параллельными полосами более или менее насыщенного черного цвета. Любовные дебаты с нею могут увенчаться успехом только в том случае, если по полностью просветлевшей коже чувствуется: она наконец расслабилась до корней ее крови.
У мужчин подобная аномалия не наблюдается. Они плоские и путешествуют, распластавшись в транспорте друг на друге. Лежа на стригуле, облегают ее на манер объемлющей шоколадную конфету серебряной фольги.
Ну а стригула прохаживается обтянутая мужчинами, один спереди, другой сзади. Те по-братски держатся по бокам движущего тела за руки. Стригул облипает при этом и интимные органы стригулы, по-своему всасываясь самой своей материей, что плотно объемлет предоставленные ее вожделению полости. Стригула, с улыбкой на губах, сдается, плавает в безысходном блаженстве, и действительно ей необходимо охлаждение одного из ее «колготов», чтобы на поверхности снова появились черные полосы.
Разлитие вызывающей эти полосы подкожной жидкости, меланина, напрямую связано с глазами. Заметим, слепая стригула постоянно остается совершенно блеклой.
Туматолампа диадема
С телом, усеянным мерцающими в ночи глазами на длинных ножках; проводят время, подавая сигналы. Разного цвета на однородном фоне. Переговариваются таким образом на большом расстоянии, каждая со своей решеткой, которая служит им одеждой.
Днем открывают только один глаз, зато добрый, находится ли он на затылке или на подошве. Туматолампа плачет — и вокруг нее быстро образуется лужица. Трогательное зрелище, и в конце концов во власти диадемы оказываются все, даже самые черствые, даже зажмурившиеся во все глаза.
Гетеродокса непарная
Женщины, предельно мягкотелые, без какого бы то ни было костного остова, плавают себе под водой в просторных прудах своей страны, но подчас ночью, при свете луны, выходят подышать свежим воздухом на берег.
Непарники поджидают их с гарпунами, тянут к себе, уминают в мешки и уносят на горбу по своим хижинам. Там, освободив их, они усаживаются внутрь и принимают настоящую сидячую ванну в нежном и горячем, клейковатом теле самки, которая просачивается им между ног и вскоре охватывает и мнет своей тучной массой уже набухший мужской орган. Мнет и массирует, колыхаясь всей своей особой, и подчас, в мимолетной складке, вдруг промелькнет неожиданная головка, маленькая, изящная, со смешливыми глазами.
В Ноктурнии
Сосущие ноктеолы непроглядно стыдливы. Занимаются любовью только самой темной ночью. Днем, если их вдруг охватит желание, суют мужчину в мешок. И тут же зашивают. Потом, нащупав нужное место, надрезают мешковину, и оттуда высовывается член. Остается макнуть его в мед и сосать любым из трех ртов.
Ноктеолы как огня боятся солнца. В их домах нет ни окон, ни дверей; чтобы проникнуть в них, нужно проползти на четвереньках по длинному подземному коридору с рядами полок. Где тянутся их ульи.
В Фарминии
Причащаются только женщины. Раскольницы, они делают это под тремя видами: каждая просфора содержит муку, воду и, в очень слабой дозе, около полупроцента, жизненную сущность. Ее поставляют молодые, не состоящие в браке священники, объединенные в «семинарию» и с лучшей стороны зарекомендовавшие себя в плане гигиены. Разум причастившейся озаряется, жизнь предстает в новом свете, она видит все насквозь. Мужчина ничего не стоит, женщина ничего не стоит, жизнь ничего не стоит.
Но Сущность?
Фарминийцы бьются над таинством Сущности, как мухи за стеклом.
В Берберии
Берберянки с ног до головы покрыты густым мехом, под которым стираются, а чаще всего и вовсе исчезают их формы. Взрослому берберийцу приходится напрячь воображение, чтобы раскрыть линии своей будущей супруги. Самые прозаичные пытаются внести ясность: ее стригут. Другие не склонны особо присматриваться и укладываются на свою половину, как на матрац.
Их художники избегают изображать женщину. Не исключено, из стыдливости. Или за невозможностью сделать ее одновременно и зримой, и незримой, отталкивающей и желанной, сокровенной и плотской, как в реальности. Они берутся только за мужественные темы: на их полотнах полным-полно мужчин — в раздрае, праздношатающихся, заблудших. Или возводящих дома, мосты, воюющих.
Берберянка чурается картин как чумы. Не может взять в толк, как это мужчина тратит состояние, чтобы ими обладать. Но недавно в Берберии возникла новая школа, которая ни за что не оставит ее равнодушной: это монохромные полотна, целиком покрытые мехом.
Амблолены
Нормального в сравнении со своим супругом роста, им случается после купания втрое превосходить его своей дородностью. Именно тогда амблолен и чувствует, что способен на могучие порывы опустошительной страсти. Он бросается домой, выбрасывает из окна мебель, поджигает занавески и, взобравшись на крышу, по одной отдирает черепицу.
Снаружи, уперев руки в боки, восхищается и хохочет амблоленка.
«Какой идиот! — думает она. — Пусть-ка поджарит мне на этом яичко».
Сглотнув яйцо, амблолен приходит в себя, тащит жену на развалины и там, головой вперед, на еще дымящемся продавленном пружинном матраце…
У громад
Свадебную церемонию у громад предваряет точно прописанный ритуал. Всякая девушка, достигшая возраста, когда пора сочетаться законным браком, должна подвергнуться осмотру со стороны присяжного должностного лица — оккультиста. Тот устанавливает точные габариты подобающего ей члена. И тогда в «Ху-из-ху» разыскивают того или тех, кто этому размеру соответствует. Берутся их адреса. И наступает пора визитов. В сопровождении матери юная особа совершает примерки.
У соседствующих с громадами рациолей, чьи склонности к абстракции выражены куда более четко, обмениваются только слепками. Выпуклыми и впуклыми соответственно. Возврат кому-либо его слепка служит знаком разрыва.
Саранча залетная
Беспрестанно путешествуют с одного полюса своей планеты на другой. Перед отбытием обкладывают своих беременных жен льдом, не мешкая снимаются с места и устремляются к противоположному полюсу. В пути их может разобрать любопытство, они поспешают. Едва добравшись, вынимают мать изо льда, кладут перед большим костром, и весь клан как один человек с нетерпением дожидается крика новорожденного, каковой, бывает, на несколько суток опережает пробуждение его матери.
Тело саранчи содержит большое количество глицерина, вплоть до 20 процентов, что позволяет им без особых хлопот впадать в зимнюю спячку.
Гломоны
Готовая разродиться гломона падает в вытяжную трубу, которую с любовью возвела из собственных испражнений. Застревает там, как и было задумано, на полпути и ждет. Муж, взобравшись на лестницу, следит сверху, какой оборот примут события.
Снабженный очень вытянутыми тестикулами, которые в быту несколько раз оборачивает вокруг пояса, он бросает их конец своей наконец освободившейся даме, дабы извлечь ее оттуда. Бывает, тестикул не выдерживает и гломон в гневе исчезает. Мать, денно и нощно вопия в недрах трубы, поднимает своего дитятю на вытянутые руки к небу-мстителю…
У губошлепов
Чрезвычайно чувствительны к ультразвукам — настолько, что, когда какая-нибудь молодка встряхивает в окне своей пышной гривой, на них обрушивается ужасающий шум. Как наш набат. В ту же минуту, даже ночью, все исправные мужчины пускаются во все тяжкие.
Красавице остается только выбрать. Ну а остальные с горечью возвращаются к себе выпить чашечку кофе.
Главная забота мужа — стричь, стричь жену.
Человекопыль
Сотрясаемые всю жизнь напролет внешними искушениями, человекопыли пересекаемы караванами многовидных организмов, что проникают в них через ротовое отверстие и выходят через другие. Они становятся средоточием, перекрестком всех рынков, всех сделок, отстойником воздуха, земли и воды, которые подносят им в подарок гремучую мину и огонек к пороху. Они сохраняют свой облик совсем недолго. Уже водворяется гниение. Неспешно перемалывает кости, ткани, внутренности. С каждым днем внутренняя пустыня отвоевывает территории у доброй пылкой крови, и та на глазах сужает свою сеть. Все полонит зеленушная пыль. Наш человек держится, стоит, недвижен, сухая, обжимающая тело кожа кажется нетронутой. Щелчок, он творит, идет прахом.
Автоматеки
Супружеские отношения у автоматеков подчинены безукоризненно отлаженному автоматизму. Мужчина высвобождает свою сперму в искусственный рот игрального аппарата, который заполняет ею обозримый наверху машины стеклянный сосуд. Женщина, отправляясь за покупками, опускает в аппарат монету и получает маленький флакончик. Она вольна мазаться его содержимым; через двадцать пять дней беременности яйцо, которое она произведет на свет и которое вскоре (после пребывания в инкубаторе) даст рождение… Но подождем.
В Жарнаке
В Жарнаке женщин оплодотворяют через рот. За неимением других отверстий: никакого выбора. Здесь проходит все. Их синие, сладковатые экскременты на вкус напоминают марципан, которым не гнушаются любовники.
Жарнакрийцы — именно так они прозываются — тем не менее очень заняты. Они посвящают любви первые годы своей жизни, затем излишества отбивают к этому всякую охоту. Они переходят к другому. К тому же любовь у них продается в аптеках. Сплошь и рядом на виду у всех жарнакрийка глотает маленькую таблетку и заливает ее стаканом воды. Всего месяц — и она станет матерью.
Застырцы
Взрослые застырки снабжены железами, выделяющими запах двух типов: притягательный и отталкивающий. Первый бросает вас к ее ногам, от второго подкашиваются руки и ноги. Я знавал застырцев, которые от постоянной смены обхождения своих подруг в конце концов подхватывали болезнь Ауески.
Глава IX
В Женопии
В Женопии сосуществует множество причудливых сект, обязанных своими специфическими особенностями не столько разнузданности нравов, сколько психолептической недостаточности.
Сножоры питаются чужим сном. Спать со сножоркой — настоящая пытка. Она, если понадобится, будет спать днем и ночью, но ваш сон осилит. Вы смотрите, как она спит вполглаза, а вам так хотелось бы смежить оба.
Адюльтерофилы превращают все, к чему ни прикоснутся, в противоположность: сахар в соль, жар в холод, юнца в старика. Адюльтерофил переменами и чередой беспрестанных вариаций может измотать тот или иной участок живой ткани до такой степени, что она становится вялой, аморфной, податливой. Питается в основном сваренными в пряном наваре эмбрионами.
Лактофаги падки на молоко адюльтерофилок: его вкус, утверждают они, куда тоньше, чем у молока обычной матери. Пьют его свернувшимся. Как же без них в кильватере юных мамаш.
Дафниворы питаются блохами; те, что поразборчивее, — бедрышками в самом соку. Взращивают их наводящие страх выводки и насылают на проезжих туристов. Усыновляя, дабы выкармливать своих блох, детей со всего света. Детская блоха нежнее.
Астрофобам, тем бы жить кромешной ночью. Утратив глаза в самом нежном возрасте, они ориентируются по звуку. Вселенная предстает перед ними вогнутой картой полушарий, дыры в которой они и населяют. Астрофоб всегда выходит в черных очках и как можно скорее ищет другую дыру.
Астрофилы. Населяют систему, состоящую из пяти вращающихся друг вокруг друга планет. Постоянно норовят выпасть в пустоту, дабы сменить планету. Едят круглые плоды, яйца, играют в мяч и пуляют ядра с одной планеты на другую.
Петродактили. Пишут правой ногой. У их писцов, которым в нежном возрасте купируют левую, одна забота: «не сбиться с ноги». Их письменность, не менее живая, чем у нас, отличается алфавитом, из коего изъяты и, п и ш.
Спермаценты. Питаются исключительно китовой спермой, излишки которой продают по бросовым ценам. Доживают до глубокой старости.
Людены. Питаются своей собственной спермой. На грани исчезновения.
Яичниковые. Не имеют рта. Всасывают пищу при помощи пуповины. Могут так доить своих козочек. У женщин дрянные голосовые связки соседствуют с яичниками, но супружеские отношения на пользу не идут. Голос глухой, растресканный, не слишком приятный.
Живоперки. Изъясняются исключительно пузырясь. Большой пузырь, за которым идут три маленьких, означает отнюдь не то же самое, что большой с маленьким за ним с еще одним большим. Язык не менее разнообразный, нежели у нас, но я уловил только его дух.
Менструадидакты. Могут заниматься любовью только в первый день полнолуния. Все остальное время, как ни тужатся, не встает. Но в этот день окружен женщинами, без понятия, как все это расхлебать. Перепробовав с десяток, возвращается в предпоследнюю.
Маслюны. Их одежда засалена, словно пьяна маслом. Не могут усесться в кресло, не оставив на нем ореола. Маслюнка ускользает из рук, ровно угорь. Ну и любовные связи — свальные, копошливые, липкие — словно занос юзом. Из них выходишь задыхаясь, запыхавшись, ни жив ни мертв.
Пилюля
Человеколечия, с их неисчислимыми снадобьями, всегда поражали меня. Что до меня самого, мне очень повезло с малюсенькими земляными катышками, которые я покрывал оболочкой из сладкой алтейки; они излечили меня буквально от всех недугов.
Не будучи ни знахарем, ни целителем, принести этим изобретением пользу я смог только своим близким, и преждевременная кончина тестя, который упрямо отказывался от моего лечения, не способно вытеснить у меня из памяти несколько и в самом деле чудесных исцелений, обеспеченных моими крохотными пилюлями. Именно им обязана своим выздоровлением одна умирающая, которую списали бы со счетов и крупнейшие специалисты и которую тем не менее мне не стыдно упомянуть: моя жена.
Мы познакомились, когда учились в университете Коправилля, что в Идиоме. Она отличалась великолепным цветом лица и тела, ничто не предвещало той странной болезни, жертвой которой ей суждено было стать через несколько месяцев после нашей свадьбы. Ее девичья кожа покрылась гнойничками, схожими с пузырьками кольцевидного лишая, из них вскоре повыползали белые червячки, каковые вскоре превратились в мотыльков размером с моль. Разлетевшихся по всей комнате. Надо было действовать без промедления: ослабей жена, и имело бы смысл опасаться за шерстяные вещи. На сей раз мне пришло в голову примешать к традиционному чистому перегною, который неспешно вызревал под кучей наших домашних отходов, горстку этих мотыльков. Я тщательно растер смесь в привозной итальянской ступке из лавы и, не отступая в дальнейшем от своей обычной формулы, вскоре получил готовые пилюли.
Жена приняла одну из них вечером, перед сном. На следующее утро к ней вернулась соблазнительная кожа юной девы. Она излечилась.
Пытаясь в дальнейшем найти для самого себя объяснение необыкновенной эффективности моего лекарства, я пришел к заключению, что крохотный червячок в яйце, опьянев при виде услад своего предстоящего преображения, от него наотрез отказался. Остальное сделало здоровое в основе своей естество моей жены.
Глава X
Норматы
Тело норматов обоего пола сплошь покрыто чешуей, за вычетом головы, рук и собственно половой зоны, где открывается свежая розовая кожа, очень нежная и мягкая на ощупь. Радушные, речистые, мужчины не устают побуждать заезжих иноземцев разделить с ними благосклонность их дам. Зрелище существ, целиком лишенных чешуи, представляется им восхитительнейшим непотребством и довольно часто подталкивает их приставать к вам самим, прежде чем передать на руки партнершам прекрасного пола. Те более сдержанны. Им даже случается, уступив вполне благожелательной стыдливости, поднять дыбом чешую и долгие дни держать вас ее остриями на расстоянии.
Посетив сию область, я не мог обойти стороной самую сокровенную встряску и в конце концов втерся в доверие к юной норматке, которая не постеснялась натянуть на меня шкуру покойного отца, лишь бы избежать мук отчуждения от слишком разительной новизны. У ребенка, рожденного от нашей связи, чешуя была только на спине. Во время второго моего путешествия, его мать призналась, что продала сына странствующему торговцу для показа на ярмарках.
Планета Эрмантина
Идея продвигаться в пространстве при помощи ракет (а почему бы и не петард?) никогда бы не пришла в голову обитателям планеты Эрмантина. Если они хотят сменить горизонт, то вырывают из лап притяжения своего нынешнего солнца всю планету, дабы направиться к следующему.
Напрямую используя расплавленную материю, что плещется под корою их планеты, они провоцируют ее управляемые извержения потрясающей реактивной силы. Эрмантинцы, прелюбопытный народ, уже добрую дюжину раз меняли таким образом свое солнце. Не смущаясь, что при этом приходится вращаться вокруг себя с переменной скоростью. Я знавал у них шестичасовые дни, но также и дни за восемьдесят. Верховный президиум каждый год доводит до сведения населения, расклеивая афиши, сколько в этом году выдастся дней. Вот и попадаются двухсотлетние старцы с выправкой совсем еще молодых людей.
Им свойствен врожденный ужас перед однообразием, перед рутиной. Единственная их навязчивая идея — как бы не попасть в один прекрасный день в поле слишком могущественной звезды, от притяжения которой они уже не сумеют вырваться.
Другой мир
Глоссоптерианки с самого нежного возраста страдают гипертрофией языка, каковая так и не позволила им изобрести наречие, на котором они смогли бы ясно выражаться. Сборища женщин не стали от этого менее шумными, там царит смесь кудахтанья, квохтанья, гогота, бурчания, звукоподражаний, странным образом контрастирующая с беседами мужчин, с их внятными словами, звонкими голосами — пусть и в оболочке, если это слово здесь уместно, тайны.
В действительности на их планете два совершенно независимых континента, чьи полушария разделяет обширный кольцевой океан, пересечь который, даже на клиппере, вряд ли удастся быстрее, чем за сорок дней. Едва ли в населенной женщинами Лавразии подозревают о существовании Гондваны, где обитают мужчины. Континенты, некогда спаянные в компактное целое, которое наши геологи окрестили в память, не иначе о золотом веке, пресловутым именем Пангея.
Женщины Лавразии плодились между собой и рожали только девочек, когда в один прекрасный день на горизонте вдруг показались белоснежные крылья изящного парусника. Странный морской дом плыл еще далеко от берега, как в воду в удивительном порыве попрыгали забавные создания, которые, едва ступив на сушу, ринулись на них и, истыкав убийственными членами, с громким смехом вскарабкались обратно на свои устройства и удалились тем же путем, что и появились.
Вскорости у них родились маленькие чудища, они лопотали меж собой на языке, смысл которого от женщин ускользал, но звучание чем-то неуловимо напоминало жизнерадостные пререкания чужаков, покоробивших дев своими чересчур бодрыми объятиями.
Поглощенные непрестанным шушуканьем новички зачастую держались в стороне от женской общины, муравейника, занятого сбором урожая, без счета поставляемых щедрой землей плодов.
В конце концов из этих таинственных собеседований явился плот, оснащенный сплетенным из листьев пандануса весьма сомнительным парусом; на этом утлом суденышке неблагодарные, оставшись глухими ко всем мольбам, вышли в открытое море.
Слишком трезвые, чтобы очертя голову отправиться следом за ними на открытие другой, отличной от их, земли, глоссоптерианки продолжали с удвоенной энергией производить на свет дочерей — не без ностальгии по недостижимому запределью, в котором, должно быть, жили-поживали те сверхъестественные существа, присоединиться к которым отправились их малыши.
3. Желтомазые негропуты
Глава I
Настропалив специально обученных бакланов, желтомазые негропуты регулярно отправляют на продажу к чунчам гурты женщин. Требуется за сорок дней пересечь под изнуряющим зноем пустыню Оби. Тащатся женщины, бакланы клюют их в зад. В большинстве своем женщины умирают в пути.
В Мучачен, столицу чунчей на реке Обоск, приходит гурьба бакланов под присмотром горстки женщин. Которые и продают их на вес золота на рыбном рынке. Сами же, слишком худые, чтобы привлечь кого бы то ни было, покупателя себе не находят и возвращаются, взгромоздившись на верблюдов, к желтомазым негропутам. При деньгах, но подавленные.
Царица, матка желтомазых негропутов, ростом, когда стоит, с десятиэтажный дом. Но по жизни она все время лежит, выпрастывая меж раздвинутых ног и прямиком окуная в море с дюжину душ в секунду. Каковые не мешкая карабкаются на качающиеся поблизости плоскодонные десантные баржи, которые по мере наполнения отгоняют на разгрузку подальше от берега.
Бывает, что Царица желтомазых негропутов встает и принимается разгуливать взад и вперед по берегу. И замечает тогда разъезды барж, понимает, что ее одурачили, впадает в чреватый светопреставлением гнев. Желтомазые негропуты укрываются в лазах, понаделанных в песке на случай такой незадачи, и ждут, пока сменится обстановка. Но Царица безутешна; бросившись в воду, она размашистыми саженками устремляется в открытое море. На берег обрушивается вал штормового нагона, топит до единого желтомазых негропутов.
Пока она спит на морском берегу, желтомазые негропуты снимают с Царицы слепок. Речь о сюрпризе, который они приберегают на день ее именин. Царица, в сопровождении всего своего двора, облаченных в кожу сетчатого питона камергеров и фрейлин в бикини, примеряет изложницу. Вытягивается в полой части, что соответствует ее величественной заднице и на зависть ее облегает. Желтомазые же негропуты, налегая на тали, осторожно опускают необъятную крышку, которая должна, ни в чем не стесняя Царицу, прилечь к плоскости стыка. Добившись этого, они привинчивают крышку. Операция закончена. На протяжении трех дней желтомазые негропуты поют и пляшут вокруг своей Царицы, от которой поначалу доносятся крики сдержанного гнева. Потом впрягают в царский саркофаг слонов, и те тянут его к пусковой установке, каковая должна спустить его на воду. Минута тревоги. Саркофаг неспешно скользит по полозьям, величественно входит в волны, поднимая снопы пены, которая забрызгивает всех присутствующих, держится на плаву. Отлив немедля уносит его в открытое море.
Какое-то время желтомазые негропуты сопровождают его на своих суденышках, потом, довольные путешествием и переполняемые эмоциями, возвращаются на сушу и поскорее отправляются на боковую. Завтра рано вставать, нужно готовиться к празднику восшествия на престол новой Царицы.
Каждое утро женщины из свиты Царицы заходят к ней в комнату, чтобы ее подоить. Закрепляют на десяти царицыных грудях автоматические молокососы и следят, как в градуированных стеклянных сосудах поднимается красивая, густая, как сливки, жидкость, которую бесплатно распределяют по сиротским приютам. И тогда, облегчившись, Царица засыпает. И тогда хранительницы молока, изъяв тайком свою долю, изготовляют из него сыр, который через несколько дней отнесут послу чунчей. Их король до сыра сам не свой. Посол, чего доброго, в один прекрасный день станет королем чунчей. Его сын женится на дочери Царицы желтомазых негропутов. Женится на ней, это он-то, недоносок. При этой мысли посол вытирает все еще вибрирующий уд о свои чесучовые брюки и убирает его обратно в пройму, после чего, взяв головку сыра обеими руками, впивается в нее зубами.
Глава II
Желтомазые негропуты разводят человекообразных обезьян аркансасов, до которых так охочи белые женщины. И посылают им их по почте.
Аркансас, лишенный на протяжении двух недель воды, садится, садится и в конце концов умещается в наперсток.
Получив его, белые женщины тут же бросают обезьяна в ванну и ждут.
Восстановив свои нормальные размеры, обезьян аркансас только и думает, как бы выжать из ситуации побольше. Пиздит все, что попадается под руку, чтобы сожрать: расчески, мыло, сойдет все. И точно так же всех.
Муж терпит, что человекообразный аркансас спит с его женой, ведь для этого она его и заполучила, но вряд ли ему улыбается наблюдать, как обезьян любодействует с его дочуркой, которую после купания, шалопут, изображая из себя няньку, бесконечно вытирает вместо губки своими здоровенными волосатыми лапищами, черными снаружи, лиловатыми внутри. Ибо человекообразные аркансасы делают все, что взбредет им в голову — и в другие части тела.
В конце концов муж требует от жены, чтобы обезьяна без малейших отлагательств вернули отправителям. Человекообразного аркансаса лишают на две недели воды, вкладывают обратно в упаковку и отсылают желтомазым негропутам — наложенным платежом.
Желтомазые негропуты воспринимают все это хуже некуда и немедленно отправляют белой даме поносное письмо, составленное в таких выражениях:
Мы, желтомазые негропуты, послать тебе хороша пума в задницу, чтоб заткнула свою щель, чтоб жуировала росным ладаном. Хорош товар, как вставляет, чего уж. Ты же, бляха-муха, повздорить, что ли, норовишь с владыками-то. Бабуланда, с желтомазыми негропутами о трех с тридцатью зубах, что придут со дня на день отбрить сплеча до лобка твою голову и зажарить у тебя на пузе порося, лоне иссохшем как трут для щекотливого и доброго огня, прекрасного, разожженного взирающим на нас глазом, что полосует ночь возвышенными вспышками за подписью: Господь-во-гневе, Вселысый, Всепожирающий.
Белая женщина читает письмо, показывает его мужу, и дня три они подтрунивают над этим, надрывают себе животики и не только. Но месть желтомазых негропутов идет своим чередом. Неумолимо.
Желтомазые негропуты ловят тогда тигров и лишают их на протяжении двух недель воды. И тигр становится размером с котенка. Они усыпляют котенка гипнотическими пассами, ладят красивые пакеты, справляются по картотеке и рассылают пакеты трем тысячам белых женщин — оплатив доставку.
Белые женщины узнают пакеты желтомазых негропутов, как их не узнать по сухим банановым листьям, перевязанным волокнами рафии. И открывают их не без опаски, но все же открывают. «О! какой милый котеночек!» — и тот величественно просыпается, потягивается и мяучит. «Подожди, моя киска, я знаю, чего ты хочешь». Они захлопывают дверь квартиры, вызывают лифт, спешат к ближайшей молочнице.
Котенок слоняется без дела по комнате, замечает приоткрытую дверь; ловко изогнув лапу, толкает ее и оказывается в странном зале, где все блестит и переливается. Он прыгает на край наполненного водой резервуара. Как хочется пить! Он вытягивает шею и скользит по краю бассейна.
Женщина возвращается с молоком: «Киса, киска, где ты, моя хорошенькая?» И тут видит, как медленно движется, приоткрываясь, дверь в ванную. Медленно, очень медленно.
Здесь начинается история, очень мрачная история, мести желтомазых негропутов.
Глава III
Желтомазые негропуты предпринимают лихие наезды на неверных, заполонивших три четверти обитаемого мира чтобы добыть там матерей, которых в цепях отводят в свои края.
Тогда начинается большая рыбная ловля самцов мараскинов. Желтомазые негропуты нагружают матерей на свои бутры и выходят в открытое море. Там они сажают их в мешки из крупноячеистой сети, а те привязывают к концу длинных лесок — и отправляют за борт.
Задрав корму над водой и подставив паруса ветру, стремительно мчатся бутры, разматывая за собой лески. Море вокруг вскипает, повсюду на поверхности лопаются пузырьки воздуха: это самцы мараскины. Одна за другой лески натягиваются, начинают неистово дергаться. Но желтомазые негропуты упираются, тянут-потянут, вытаскивают мараскина на палубу. Ударами ножей вспарывают ему брюхо, и там, внутри, обнаруживается в своей сетке мать, полупереваренная, как раз во вкусе желтомазых негропутов, которые набрасываются на нее и подъедают все вплоть до последней косточки.
Желтомазые негропуты — прекрасные вышивальщики. Орлиный глаз и уйма терпения. Чтобы убить время на своих заштиленных бутрах, чего они только своим крючком не вытворяют. С льняной нитью, добытой в открытом море на языческих каравеллах. Например, мастерят крохотные трусики для Дня матери.
В означенный день все набрасываются на оставленных про запас матерей. Тот, кто сумеет завладеть «своей» матерью, наденет на нее «свои» трусики. Здоровенными волосатыми лапами, привнося в это рукоделие бесконечные изыски. И в результате — голоштанное дефиле перед Царицей, которая присуждает приз за элегантность: чем более трусики в облипку, тем выше ценится произведение. Лауреату забронирован путь к ней в постель. Вслед за этим процессия пересекает город, желтомазые негропуты, повязав на головы в виде тюрбанов красные косынки, вопят и пляшут, с хлыстом в руке, вокруг матерей, те выступают в ногу, по четверо в ряд, под глухой ритм ударов гонгов. Преодолевают крепостную стену, углубляются в пустыню, вплоть до великой расщелины Хотт-эль-Габри. Желтомазые негропуты подстегивают матерей, и те бегут в облаке ослепляющей пыли.
Выполнив свое назначение, желтомазые негропуты вновь выходят в море, вновь берутся за крючки и вышивают лучше некуда в предвкушении следующего Дня матери.
Так ли, иначе ли, матери постоянно грешат. Наказания суммируются, а в наказание им — желтомазый негропут. Они все время беременны. Как только мать понесла, как только это становится приметным, происходит большая церемония «искупительного купания». Ждут, пока в Хотт-эль-Габри не прибудет вода, устраивают плотину, выпускают в запруду кувшины пиявок и погружают по самое горло матерей. Всякий раз, когда под водой исчезает очередная голова, желтомазые негропуты вопят и пердят. Когда остается всего одна мать, ее оттуда вытаскивают, обескровленную, и торжественно препровождают в город. Она войдет в число фрейлин Царицы.
Вне своего заказника матери подчиняются строжайшей дисциплине. Ходить им разрешается только на четвереньках, прикрыв спину леопардовой шкурой, хвост которой волочится между ног. Дозволяется также исполнять второстепенные должности в столице, вполне достойной этого имени. В Топрабане еще долго будут вспоминать о знаменитом бунте матерей, когда те в припадке безумия встали на ноги и, напав на желтомазых негропутов, наполовину перебили их хлесткими ударами леопардовых хвостов. Обложенная у себя во дворце Царица сочла, что пришел ее последний час. Она согласилась на переговоры, приняла одно посольство матерей, потом другое.
И более десяти лет желтомазые негропуты скопидомничали, подыхая за отсутствием матерей со скуки.
Желтомазые негропуты разводят муравьедов, длинная морда и змеевидный язык которых служат отрадой Царицы.
Во всех поездках ее сопровождает любимый муравьед, и ему оказываются королевские почести.
Желтомазого негропута, которого застали за галантными переговорами с муравьедом, предают Верховному суду, после привязывают к дереву в девственном лесу. Через несколько дней его обнаруживают вусмерть затраханного амазонками — или не обнаруживают.
Царица желтомазых негропутов с удовольствием уплетает на первый завтрак пятьдесят желтомазых негропутов, зажаренных на небольших вертелах. Все до единого добровольцы. Бывает и так, что в последний миг кто-то из них, охваченный паникой, подменяет себя матерью, хорошенько ее выжелтив и повязав тюрбаном свою красную косынку. Не вдаваясь в подробности, когда речь идет о целой партии, это может пройти, это сходит с рук. Повар дальше очага не смотрит.
Царица смакует вертел за вертелом, подбирая их с резного блюда слоновой кости, огромного, словно лодка, его в знак преданности преподнес ей король чунчей, макает в ванночку со специями и деликатно подносит похожими на сосиски пальцами ко рту. Как вдруг в нёбо ей брызжет странный вкус. Она плюется, она икает, выдает на-гора всю свою трапезу: это мать.
Змеиные яйца относятся у желтомазых негропутов к заповедной области. Исключительные права принадлежат здесь Царице. Куда крупнее кокосовых орехов, она ест их с подставки подходящего размера. Или грызет вкрутую, в оболочке из меда, подчас глотает целиком. Отличный предлог для скрытых посягательств. В разгар совета министров, когда она берет слово, изо рта у нее высовывается голова сетчатого питона. Министры разражаются звучными рукоплесканиями. Она, от гнева и змеи, задыхается. Да никак не задохнется.
У министров, рассаженных на дне подземной темницы по одиночкам, в придачу к ним питон, вряд ли достанет времени, чтобы поднабраться ума-разума.
Ровно тысячу матерей, ни единой больше, ни единой меньше, сжигают каждый год на Великий пост Царицы. В первый день поста Царица выходит из дворца, пересекает весь город, на ногах ролики на колесах от воловьих упряжек, но тянут ее шесть пар белых слонов. В теснящихся по пути ее следования толпах желтомазые негропуты, на шее у которых на шелковой ленточке подвешены полные золы ивовые корзиночки, пригоршнями швыряют золу в свою государыню. И та возвращается во дворец серой, укладывается на кровать из перьев струфокамила и сорок дней пребывает там в глубочайшей тишине. Подчас заставляя прочесть страницу-другую Корана одну из матерей, тонкий голосок которой доходит до нее усиленным, через громкоговоритель.
По окончании поста Царица возлегает с тремя тысячами желтомазых негропутов, набивает свою яичниковую сумку по самую перемычку, на выходе подмахивая их одного за другим, пьяных и липучих, на закуску.
Царица желтомазых негропутов сама не своя до меда. Ее ульи, укрытые в каменных нишах, складываются вокруг дворца в крепостную стену. Сто метров местами в высоту, тридцать толщиной. По проложенной поверх окружной дороге Царица велела высадить богатую пыльцой лимфею, семя которой желтомазые негропуты раздобыли у чунчей и передали контрабандой, подноготно. Когда из пустыни налетает суховей, столица тонет в нимбе золоченой пыли.
Желтомазых негропутов, аллергичных к злакам, сражает насморк. В одно прекрасное утро по городу прокатывается слух, что Царица во сне чихнула. Тогда по окружной дороге сплошь расставляют матерей. И ждут, когда Царица встанет. Та, как водится, наносит визит своему любимому муравьеду, чьи покои выходят в главный двор, каковой ей предстоит пересечь. И там внезапно, не предупредив, она чихает. Дворец содрогается на своем основании. Но она опять за свое, каждый раз будто залп из орудий.
Наверху, на окружной дороге, осталось всего с полдюжины матерей, которые отчаянно цепляются за стебли лимфеи. Царица пристроит их к себе за стол. Они зело осторожно будут опрокидывать солонки на колесиках на царскую тарелку. У подножия крепостной стены желтомазые негропуты подхватывают на ручей сдутых шквалом ветрениц и спешат разнести их по своим лачугам, где они всегда сгодятся на припарки.
Глава IV
Царица желтомазых негропутов объявила войну королю чунчей, тот не заплатил за мед по установленной цене. Тридцать тщательно отобранных обезьян аркансасов за фунтовый горшочек. Тянет с поставкой, и посол чунчей счел за благо довести его жалобы до Царицы. У собранного матерями меда оказался, впрочем, какой-то привкус.
— Привкус чего? — спрашивает Царица.
— Живопота, Ваше Высочество, — шелестит посол чунчей.
— Мои женщины не бараны, — изрекает Царица. — И они, когда стригут муравьеда, обязательно загораживаются от восточного ветра. Не беру в толк, что у вас на уме.
— Я тоже, — говорит посол.
— Ну и? — говорит Царица.
— Бог с ним, с выпотом, — говорит посол, — но наши лаборатории выявили, что содержание воды в меде оказалось чрезмерным.
— Это обмывки моего фаворита, — замечает Царица. — Самое что ни на есть общее место. На что вы, собственно, жалуетесь?
— У меня и в мыслях не было бы ничего подобного, — говорит посол, — если бы до моего сведения не была доведена исходящая из кабинета августейшего государя служебная записка. Да вот она, собственно.
Он достает из широких штанов листок и передает его толмачу, тот, взобравшись по приставной лесенке, подбирается как можно ближе к августейшему уху.
— Читайте, — велит Царица.
Он читает: Мы, Божьей милостью Император чунчей…
— Жопы моей Император, — перебивает Царица, — ну да продолжайте.
…Кавалер Восходящего солнца и Отец народов, заключенных между Обоском и Вистулой, позволяем себе со всем смирением…
— Это уже лучше, — комментирует Царица.
…смирением заметить ее величеству Царице желтомазых негропутов, что высоко зарекомендовавший себя продукт, каковой доселе поступал к нам из ее бессмертных владений под названием пчелиного воска, несколько утратил свои водоотталкивающие свойства. Вследствие чего…
Царица встает, пукает послу в нос и, в сопровождении свиты, удаляется в свои покои.
Не откладывая в долгий ящик, Царица желтомазых негропутов поднимает войска и объявляет чунчам войну. За сорок дней пересекает под палящим зноем пустыню Оби. В одно прекрасное утро они взбираются на очередную дюну: там, пред лицом Восходящего солнца, расстилается в извивах реки Обоск ядовитая рана, непотребное пятно: Мучачен, столица чунчей.
Чунчи, как всегда, начеку — при их-то привычке к перепадам настроения царственной соседки, — ждут без дрожи в коленках. Насколько хватает глаз вокруг города — стяги на ветру, смыкаются друг с другом квадратики каре, раскинулись распознаваемые по различиям в амуниции превосходные шеренги чунчских батальонов. Весьма впечатляюще. Плевать. Не теряя ни минуты, сама не своя от нетерпения смыть кровью навлеченное горшком с разбавленным медом оскорбление, Царица желтомазых негропутов отдает приказ об атаке. Сама же остается позади дюны в окружении отборных войск, которые пошлет в рукопашную в самый последний момент.
Вскоре желтомазые негропуты, измученные переходом через пустыню Оби, ибо форсированный марш под изнуряющим зноем не проходит даром, гнутся под напором чунчских эскадронов. Разбегаются в полной панике.
Воины-чунчи, щедро одаренные от природы вязким черепом в форме присоски, очертя голову бросаются на желтомазых негропутов, словно к шапочному разбору, оттаскивают одного за другим в тыл. Почва сплошь изрыта, балки да ляды, в них пропадают остатки нападавших, схваченные цепкими руками шустрящих на подхвате по своим подземным ходам чунчских женщин. Через несколько часов поле битвы чисто как стеклышко.
Тогда верхом на королевской пуме, в окружении своих черных копейщиков, под штандартом с черепом негропута, к дюне величественно выступает король чунчей. Дабы взять в плен Царицу. И тут внезапно, как одна, вниз устремляются пятьдесят тысяч вымазанных медом с головы до ног матерей, они окружают короля чунчей, клеятся к нему, душат в своих объятиях. Король мертв. Его последнее дыхание разносится по рядам чунчей как веяние поражения, и те бросают поле битвы, стремглав улепетывают к укреплениям столицы. Тогда как победоносные матери поднимаются обратно на дюну в сопровождении королевской пумы, которая преданно лижет их чресла и ниже.
«Вот и кошка для моих мышек», — говорит Царица и возвращается в Топрабан, любезный свой город, под возгласы распалившейся черни.
Царица желтомазых негропутов возвращается после Великой войны с чунчами с победой, но слегка усталая. Ей надуло в глаза. И те пухнут. Кругом все мельчает, она уже не различает мать с двух метров.
Тогда из варварских заморских стран зовут неверных окулистов, чтобы изготовить ей очки.
Страна в бешеном темпе индустриализируется. Сооружают печи, обжигают песок, стеклянная масса ручьем течет в формы. Налаживаются литейные цеха, устанавливаются домны, с копром, чтобы чеканить оправу. Царские очки наконец готовы. Идут испытания.
Теперь Царица видит. Видит желтомазых негропутов, видит чуть не с себя ростом. Ее охватывает страх, она топчет очки, пускает всех окулистов под копер. И зрение ее серьезно ухудшается, уже не отличить мать от желтомазого негропута.
Желтомазые негропуты в прекрасном расположении духа обмозговывают перспективу царицыной слепоты. Устав брюхатить Царицу, пересекать пустыню Оби, чтобы попасться зыбучим чунчам; наконец-то у них будет время передохнуть, съездить в Мучачен туристами. Удачно пристроились и втихую отъехавшие матери.
Но тщетно Царица истово пичкает свою любовную долину, она не ощущает больше того жизненного потока, что еще недавно щекотал ее и истекал этаким родником. «Желтомазые мои негропуты, — думает она про себя, — что же сталось с вашей пикантностью?»
Пусть же введут ее любимого муравьеда.
В Мучачене дым коромыслом. Чунчи только что провозгласили республику. И принимают желтомазых негропутов как братьев.
К тому же у их Царицы, слепой, предоставленной матерям, больше не будет детей, армии, она больше не осмелится объявить войну. Они отхватили львиную долю пустыни Оби.
Ублажая гостей, чунчи открывают им свои дома, своих жен, свои питомники. Постепенно желтомазые негропуты обосновываются в Мучачене, приобретают недвижимость и обеспечивают столице чунчей удивительный экономический подъем.
И тут один из них вдруг вспоминает. Скоро лунный месяц обезьяны, который каждые двадцать лет возвещает у них на родине День Царицы. Их охватывает тоска по Родине: сначала по одному, потом маленькими компаниями, потом массово желтомазые негропуты пересекают в обратном направлении пустыню Оби под раскаленным солнцем, сорок раз по дню. Выжившие видят наконец сквозь заревое марево, как дыбятся на горизонте высокие окружные стены царского дворца, изрытые дырами, из которых вылетают тучи пчел. Топрабан, их столица, обожаемый город. Они встают на колени и целуют почву пустыни.
В Топрабане, пока их не было, события во многом вышли из колеи. Заточенная матерями во дворце, Царица валяется в лежку у себя на постели из перьев струфокамила. Слепая, глухая как тетеря, она делает вид, что выслушивает донесения своих премьер-министров — все до одного матери, — и для очистки совести большую часть времени заставляет читать себе через громкоговоритель Коран.
Матери правят бал, не допускают возражений, их слово закон. И какой закон! Они разделились на два четко очерченных класса: тех, кто носит красный тюрбан и имеет чин желтомазого негропута, и тех, кто продолжает ходить на четвереньках под леопардовой шкурой, чей хвост болтается между слишком розовых ягодиц, эти, как встарь, используются для низкой работы. Город превратился в хорошо организованный муравейник, где процветает торговля. Со всех концов прибывают караваны, чтобы купить мед, крутые яйца сетчатого питона и еще плодовитых матерей. Все же производство не выдерживает темпа, с трудом следует за ритмом спроса. Налицо опасность перегрева. В воздухе носится явное беспокойство.
Безразличные и высокомерные, дамы высшего сословия оставили за собой использование человекообразных аркансасов, каковые безнаказанно их брюхатят, множа бастардами ряды вооруженных формирований. Желтомазые негропуты с горечью видят плоды своего почти двадцатилетнего отсутствия. Необходимо экстренно перевести стрелку. Необходим государственный переворот.
Переодевшись матерями второй категории, желтомазые негропуты остаются под своими леопардовыми шкурами незамеченными. Ведут разведку, собирают сведения. Вскоре после их отбытия Царица родила дочку. Весьма проницательную девушку, которая ни за что от своих не откажется. Нужно отмотать все вспять, посадить девицу на трон и восстановить под ее эгидой их господство.
Они ищут, они проверяют, они взвешивают. В один прекрасный день кто-то наталкивается на пустоту под огромной кучей городского мусора. Это слепок Царицы, послуживший им на последнем Дне Царицы, — они всегда снимают с него копию. Под покровом ночи его высвобождают, его открывают: спящая и словно отсутствующая, но все еще дышащая благодаря своему незначительному объему, там покоится дочь Царицы. Они свершат свою месть.
Желтомазые нетропуты потирают руки.
Не теряя ни минуты, на заре, вспыхивает восстание. Матерям, не успевшим выпутаться из липучих объятий обезьян аркансасов, прямо в постели наравне с их любовниками перерезают глотки. Желтомазые негропуты берут приступом царский дворец, освобождают Царицу. С большой помпой препровождают ее к слепку, слишком просторному для ее старого, съежившегося тела. Силой укладывают ее туда, так что хрустят суставы, завинчивают крышку. И церемониал продолжается. Саркофаг, влекомый шестью парами белых слонов до самой пусковой установки, еще раз скользит по полозьям.
На престол взошла новая Царица. Жизнь вновь вошла в свою колею. Опять потянулись из языческих краев эшелоны свежих матерей. И, под присмотром бакланов, вновь пересекают пустыню Оби эшелоны куда, менее свежих матерей, сорок раз по дню, чтобы добраться до столицы дружественной страны, столицы родственной страны, удачно названной, прославленной, не знающей под луною соперников, до Мучачена, столицы человекообразных обезьян аркансасов, называемой также шутки ради столицей чунчей.
Глава V
Письмо желтомазого негропута чунчской даме (обнаружено в Мучачене после завоевания)
Прелестная моя блядка, гузно твое снова и снова разверзает у меня в голове прорву зеленых змиек, бледные поганочьи пластины, каскады сердечных перемоганий. Верстает в тайновитом средоточии непорочного наслаждения тактильные фейерверки. Свою Лa Скалу слащеной близости под пергаментом запретных припоминаний. Я влажен тобою в сумеречном запределье лоскутного летнего дня. Долог же выдался нам переход, героям долгого пробежища по пустыне Оби. Сладостен, как и прежде, навоз твой у меня в цветущем садике с лиловыми гибискусами и сетчатыми питонами. Я источаюсь, будто оргазмируя в четырех измерениях, на просторах шахматной доски самомнения, гордый ее складным членосложением в прожилках гиперборейской лазури. Лобызаю тебя взашей и в брюшину-мешочницу, всасываюсь в изыски исторженного лобка. Встреваю в самосознание четверных твоих внутренностей своим гундосо препинающим гоноподом, дабы ныне и присно взбраздить их свежей, кишащей тысячью и одним червем безмерной жизненной силы статью.
Твой неприкаянный негропут
Второе письмо желтомазого негропута
Сорок пустынных дней, чтобы на ветру осыпанных вертлявым забвеньем веских предвечерий воцариться над твоим голоштанным величеством. Сорок ночей, сгорая среды пустыни тет-а-тет с дерьмом бесслезного верблюда, чтобы вновь обрести, предвечая бесконечность, встречное дыхание женского сердечка в оболочке анатомически сторгованного караванного шелка. Объятый парами озера ароматов, тону в зыбучем мускусе. О моя чунча, далекая, безразвратно утраченная, ты разила меня перекрестным огнем шестерицы сосцов своей неистощимой груди, сих безмолвных отсосников глухого биения моей кровавой кузни. Когда ж наконец я снова вспряну в чуть завитую утеху твоего будуара яичников, тучного гибельными парами, согласного неистощимой, огубленной до предела вокабулы мурашки-норушки сосьбе. Моя розовейшая в недрах пробздевшегося вулкана, что серенадит твоим нежным лужайкам в перловых росах девственного пота, опустошая своим сернистым калением щедрые твои долы. С ума ты моя сбродушка, в коем распевает про новую переправу вплавь через поток недалекая канареица, дай же снова ввергнуть тебя в исступление в сей мазанке, где шушукается под всенощным ветрилом тростник. Воссядь, наседушка, на мой задубевший в огне сражений росток, завернись в мои ноги, ходули через горы, нетопимые торители морей. Я поместил мир блядвеем тебе в гузно, чтобы раздавить его о свою бесцветную губу, и промазал твой рот прыском из сифона сладчайших любовных запашков. Окунуть бы еще раз главный свой перст в сладостную опаску твоей числимой нулем щели.
Его же письмо своей Царице
Для тебя, сумрачная Атропо истории, патрошительницы желтомазых негропутов, сорок дней проливал я в пустыне Оби баррели пота и спермы и, отданный на растерзание псам-чунчам, решил было, что настал мой последний час. Но вот она забрезжила из меня северным сиянием, великая брызга судьбы на одержимого в росе пота лихоманкою. Нашлась чунча и упилась моей жаждой, окутала изнутри маревом соков, лиянных жаркой испариной поздними в пречуткой юности пробуждениями. Услышь же, сумрачная сучара, клик ликования сорвавшегося с твоего крючка раба, что ревет носом и рогом на дыбящем любовную волну ветру. Мы вернемся как захлест нечистот и погребем тебя под гнусом своего разложения. Умнем, словно старый мешок с дохлыми слизнями, в божественный муляж своего слепого доверия. Катись колбаской по полозьям, добыча океанской бездны, и пусть море пустит себе кровь, тебя изблевывая, пусть лезет из конца в конец, из кожи вон. Ты нам отвратна до мозга костей, мы высачиваем тебя из всех пор кожи, стираем с лица осадочных пород и, осаждая наши взвешенные в твоей органической жиже материи, купорим во искупление тебе матку спайками.
Десятигрудой даме
Моя костьми затаренная, в нежный жирок спесивого кашалота закутанная, моя огнеупертая объятием мужского каучука и искусительной секвойи, да соскользнет по деликатно точеным чреслам скромной маркитантки любви шелковистый ночной чехольчик, дабы я сопряг свое мощно препинаемое излияние с твоей непомерной щелищей! О моя излюбленная от саранчи до жабы, моя облеченная желаниями-пустобрехами огневерть, дерзни ж еще раз диковинными объятиями, раскройся как кишащий червячным кишмишем стройный стручок дарохранящей фасоли: я хочу уложить тебя на ложе нечистот, вновь поставить на якорь спасения. Так пусть же декада твоих раздутых фиолетовым соком черносливых грудей плющится о мою кожу насельника, так почуй же, как гнет коварной плоти, подстрекающей к подскокам, поднимающей из логовища спазмы порноголика, пресыщается шокирующей близостью к жалкому твоему скелету саранчи, коей на жизнь и дан-то всего один день, дабы превозмочь великую запруду полярного ледостава и замыслить взлет в тысяча и одну ночь мартовского моего безумия. О моя прямостойная кабаниха, хочу пронять тебя в немом насилии, опрокинуть в болтливое бессилие той, кто уже не может не открыть все форточки продувным мужским желаниям, напору порченого ветра моей межзвездной пустыни, что надувает тебе на кожу пыльцу горизонтов без голода и жажды, что пробирает заворот твоих кишок каскадами беспозвоночного пожара, что заставит хрустеть суставы и вывернет наизнанку кожу твоей небесной перчатки. Стань Царицей крайней плотью и сыпной сытью, что брызжет тобою как беспроворотным целым.
Пятое письмо желтомазого негропута
Приди моя тонюсенькая, моя нитюсенькая, лиана моя освободительница, приди выжатая половая холстинушка любовного шквала, любовного потопа, завшивевшего обескровленными лунными месяцами любовного знамени, вся такая изнутри тактильная, губчатая да ноздреватая для сопатого желания недовольного грабителем-океаном вполне себе наземного легочного. Ты, крохотное благоуханное вместилище, миниатюрная дароносица плоти, приоткровенная для незапятнанной плодовитым семенем просфоры, мельчайшая без имени фиговинка в подливе любви, изболевшей расточаться на свежем воздухе, малый клочок тверди в профанной магме первобытной утробы. Пряная изюминка в солонине судьбы человека глубокого, с львиным сердцем, сиволапчатого горлопана, приди мой компрессик с согревающей улыбкой, с зубками ходиков без кожуха, чей язычок всегда кажет полдень-полночь, с зенками скрипучего заводного устройства, слишком мелкими, чтобы вместить ключ допотопного гонопода, что бросается очертя голову в твою болезную мякоть Непорочной Царицы Ссавской. О жаркая щель перемирия между чунчей и желтомазым негропутом, ты, закоснелый известняк, разъеденный сенильной цианистой кислотой щупалец лихоманки, завернись в мою заразительную радость, словно пыль в длинном исбарнитском ковре, дабы, проспать там ночь передышки под эгидой хрипливых верблюдов, чтобы я калякал — малякал тебя изнутри вареньицем, от которого развезло бы от кайфа и пресыщенного сластями ребенка.
Шестое письмо желтомазого негропута
Еще день — и, перейдя пустыню Оби, я промыслю свое сходство в тени твоей шерстки, вольюсь в тебя капля по капле, о моя оголтелая сосунья, и, насквозь застив, обращу тебя в коридор для звездных войск, мышиных тропок на пути разложения, разбитых в пух и прах пигмеешек. Высоко вздрачиваемые при ходьбе отрыжками мышц голенки кромсают своими длинными ножницами кожаное твое платье, я же хочу разодрать его до самой кости. Тебе остается разинутый за воздухом рот выуженной рыбы. Довольно с тебя, наконец-то наземной, непотребных преуспеяний, хватит проще пареной репы давать и рыбе и мясу. Отныне ты — легочная самка, преуспелая в отличии нужных желез материя, ныне и присно благодарная за пришедшееся ко двору семя пытливого гонопода, что гоношит в твоих ржавелых ключах обитель своих грез. Тебя судишь да рядишь, тебя имеешь, тебя скоблишь лощилом, кончаешь же твоей мишенью. Ты ежишься в клубок на ваньке-встаньке стояльца, что бы не подкачать ни с какой стороны. Блистай на счастье изнутри, как напяленная сикось-накось туфля поддавшего парламентера, сияющая своей вальпургиевой ночью. Тысячью течений отточу тебя об острый край своего буруна, изгваздаюсь в твоей податливой похоти, вточь кабан в логовище. Хочу заразить тебя своей чумою, утопить в ней твое бешенство.
Седьмое письмо
Любушка моя рукокрылая, отпевшая свое ономатопеюшка, поставщица нутряных махинаций, нажившаяся на запретной любви сводня, с заложенным от гулящих солдат носом, с подзорной фаллопиевой трубой, с крутым перископом, жалующим себе тьму веков, катапультируя свое слабое видение в извращенное пространство сочтенных наших дней, до меня долетела посланная тобой с узелком обетованной нежности почтовая мышь; возвращаю ее с сей писулькой, писанной белесыми чернилами спермы в окружении ореолов миров, что вывихиваются друг из друга в бесконечном цикле. Аки як спал я на вьюке без задних ног пятьдесят дней на краю степящейся вдаль округи. Я ощущаю в себе дыханье буйтура и готов лобызать твою податливую теплую плоть посредь утренних воздыханий. Подвесь же у меня под животом, докой по прериям, на кожаном ремешке детские качели, чтобы день-деньской изо дня в день носил я для тебя свой верный чехол, мою спазматическую мошну, невзрачный несессер с заголтелым вибратором, так воздушный шар волочит за собой гондолу со съестными припасами. Заткнуть бы мне вне мира, где почву для обитания сулит разве что написанная тебе на роду плодовитость, на веки вечные раковину твоего болтливого чрева угодливой эргографической крышечкой, дабы из кишащей полости впредь выбивались разве что рассветные испарения да украдистая вылазка нутрия, что отливает на берегу, прежде чем нырнуть обратно в воду.
Восьмое письмо
Моя великотушная чунча, чью душу полнят нечистоты, подсобная моя железка, кондоминимум липучих объятий, свертывающий от спазмов к спазмам свои стяжающиеся вокруг центра моего умиротворения траектории, что поделываешь ты далече от меня, сведенная к нетям своим непригодным к проживанию одиночеством? Сеточка бестолкового бессилия, тебе трудно освободиться от вагинальной меланхолии, снимаемой парой-тройкой клоачных ласк. Ты, совершенно летняя, луна парноокая, парнозадая, но с квадратурою грудей вместо розы ветров. Твоя любовь вернула мне воздыхания сосунка. О тысячекратно благословенное время, когда мой сетчатый питон свил гнездо у тебя в утробе, чтобы снести свое одинокое яйцо в убежище, где его не вскрыть лучам мстительной звезды. Я распаляюсь, о наседушка, стоит мне припомнить четвертинки твоего очага, на коем ровно блин комкалась мучнистая моя судьба. Мой семянарий открыт священным флюидам и, выпуская свою пыльцевую трубку, бомбардирует тебя скрозь пространство необратимой золотой пыльцой. Пусть же растянутся, дабы собрать сливочную по утрянке сперму, все поры твоей кожи, пусть затопит тебя распыленным океаном моя услада, будь моей эпистолкой стельною, моей фалловетошкой, обезмолвь меня, язык бухнет во рту, как конец юного цесаревича. Я липну к тебе всем нутряным кровом своего вывернутого наизнанку тела, каковое тебя медленно месит, разминает, пережевывает, моя соломушка щедрого на клевер о четырех лепестках с драчливыми шмелями лета. Говори впредь только ветренно, как стрекозка, я отлеплю тебя как точеную какашку.
Девятое письмо
О моя худышка, о моя лядащая, бесхребетная моя улитушка, полосующая избывшее припахи тело своего негропута мерцливыми следами, приди ж еще раз покопошиться у меня под кожей. Чтоб я почувствовал, как твои рожки-малышки изобилия указуют на гибельность моего дела. Не отводи свои робкие груди, пусть мой пылкий гектокотиль еще разок прокатит свою лаву, массируя их влажную лощину. Якшаясь по тебе в теплой ночи, погружаюсь в услады твоей предыстории. В мохнатые заросли твоих щекотливых водорослей. В маслянистую пойму зыбучего живота. Вновь становлюсь монстром и рыбе и мясу. Скверню тебя и семеню снизу доверху, чтоб ты умерла, извратив свою природу тем, что меня любила.
Десятое письмо
Моя столешная, шалая моя кобылка с лепестковым перистилем, бездонная бурена, с виду шкаф шкафом, подступи ж на карачках к своему покровителю, чтоб было видно, как свисают готовые поделиться невольно гибельными напастями сосцы и, трепеща, медленно плющатся мне по тулову с червоного золота мышцами. Достанет неотвязного воспоминания о твоих подкожных — или врасщипе шебутной юности — сокровищах, чтобы затвердел нефритовый стебель. И бросил якорь моего бутра в знойных песках твоего первоокеана, о заядлая сосуха, китиха со спермацетоидным гузнищем, что полнит мне пригоршни потусторонней в своей немой фиалковости духовитой мягкостью. Вдохни в свои флюиды жизнь мехами моего раскочегаренного сердца, чей дикий галоп отдается эхом даже и в роковых шейках твоей матки, и наслаждай, сливочная, себя тем, как пердит в Храме Божественной Подметки на вдохновенном холме Белый Слон.
Одиннадцатое письмо
Моя худеряга, тесно сжавшая на добыче сифон своей глотки, окутанная дымкой прозрачного муслина, изысканно запнувшегося в ложбине между велеречивыми ягодицами, в складке щедрого на посулы лона, подними подернутый бледно-голубой влагой взгляд к моей главе в лазурном ореоле, где блистает во всем прокаленном великолепии Лысая Гора, пусть твоя плоть расцветет волнами, которым не затухнуть и в самых сокровенных тайниках моей влюбленной души. Пусть гребень твоей волны проникнет туда, куда аромат закаялся проникнуть и наполовину. Тысячью свежих пальм, тысячью биений трепетного сердца воскури фимиам своему зарящемуся богу. Пригни свой костяк к моему, хрустни норовистым суставцем, обтворожи мой шатун, как масло парфюмера — полиглота, пытающего свой последний шанс накануне великого исхода к полюсу. Я вогну тебя и выгну и простучу, нарциссируя в уютной слюнтяйке-ложбинке щедрого на мокроту сожительства. Подлиза спазмов, записная глазировщица, оживи в своей завсегда навостренной икорной ловушке моих белых слонов. Яйцекладный рог изобилия, пусть же соймется с тобою мой неотъемлемый гонопод сообразно крутизне неспадающего вдохновения. Взрыв чистого наслаждения, переполненная урна, вагинируй своего мяучащего ньям-ньяма прочь с торных дорог твоей морской раковины до самого дна моей мглистой евстахиевой трубы.
Двенадцатое письмо (писано в море)
Привет тебе, заштиленная на отмелях по связующей нас касательной тартана, переливающая с бухты на барахту, с полубака в лобок груз целомудренных желез, маскируя кожным комильфо их постоянную какофонию, тогда как, покачиваясь на заднице высокого полета, вперед выступает твой бюст-агитка, топорщит пару грудей в виде буя. С моим соленым и белым наливом ты станешь матерью рыб-ксенофобов, пещеристых рыбцов, слизнегусениц и гитарных скатов. Для других будешь островком под соснами, но я-то имею тебя вплоть до встречного пала уже твоей неловкой эрекции, опрокинутая моим безостановочным, осаждающим отовсюду продвижением, затерянная средь дюн хорома, чей очаг чует, угаснув, как подступает пожарище решающих поношений.
Кровь приливает тебе к лицу, точь-в-точь наплыв влюбленных креветок, и ты влагальничаешь бессвязными словами, слезный мешок слишком мал, ему не сдержать ливень, что застит твой потопленный взгляд. Продохни, приди в себя, выемочка, изгинательница бедер до положения годных для папской горчичницы риз. Я выбрал тебя, пусть для кого другого ты одна из, невнятная среди себе подобных, как волна вновь и вновь накрывает волну, длинные ноги подле длинных ног, несущие свой сексопил как чашу евхаристии, которой побрезгуют олуши царя небесного. Ороси меня своими ссаками верховой верблюдицы, дабы я ощутил, как нутро твоей исполненной мрачной подоплеки утробы кучкуется по моему обманчиво мертвому штилю. Но ярится шквал, и вот уже я взрываюсь огнями исступленного фейерверка, липкими спайками, отвесным клеем, вплоть до дна твоих застоем истомленных многогранных клеток, до мертвого, под луною, угла.
Тринадцатое письмо
Возникнув в нагло приштаненной непристойности, из шитых гладью фестонов, из непрестанного подстрекательства, проистекшая из бесстыдной закупорки щелей гармошкой, шепелявящих в своем бесконечном шелесте на пороге великой клиторальной депрессии и продавленности, возникнув из торга алчного океана с галькой, со всех сторон подкопанная, ахи готовые рухнуть прибережные скалы, вот ты, моя прекраснозадая царица, с грудями надежды, тароватыми на посулы светлого будущего наймиту мелкой, на грани банкротства конторы.
Ты, постоянная, неколебимая, вековечная гарантия, как манна в пустыне для вечно несытого трудяги, выделанная все по тому же безотказному рецепту при посредстве молочной кожи и кайенских мездряных пигментов, забубенная, но неубойная, ты все та же по истечении миллениев мужского бездумия, пока тебя раз за разом предпочитают твоей соседке. Ты, неотесанная дикарка, тупая к прогрессу любой эволюции башка, перескакиваешь с любовника на любовника, вточь мартышка с ветки на ветку в поисках лафы пофруктознее, не отличая, что хорошо и что плохо, отгородившись чехлецом от гибельного краха не дюжащей в пространстве плоти, куда тебе вычесть в тексте зарю, когда уж есть мужчины, да еще и мыслят.
Но всегда отверстая прободающей мысли всегубящего гонопода, упертого поставщика в пух и прах битых войск и утоптанных желтомазыми ядрищами городов. Но всегда холостящая, отсосав, мощную мужскую силу, что бьется головой в твоей утробе о клейкую от не знающих числа соитий стену плача. Ты, щедрая слезливица, что солит слезами мертвых чад своих, тебя от души насилуют снова и снова, как по весне землицу. Никаких декреталий на овариальный цикл, всегда в движении от луны к луне, проставляя даты в истории месячными.
Никаких перемирий с алчбой обладания, что охватывает нас, стоит завидеть твои чреватые смутой формы, ножки, вправленные в манящий таз с осиной талией яйцекладной насекомой, в мягкой для седока обивке разбитных ягодиц, тестикул из грез, сих свидетелей нашего вселенского бессилия. Никакой поры для твоей вечно алчущей сумасбродных живчиков почвы — сеющих свой раздрай и шатание в бороздах нашей муторной пахоты, доколумбовых наших пожарищ, наших внутренних грабежей. Будь же для меня удавом, моя целочка, и заглоти до сокровеннейших из секретных твоих полостей, вплоть до того волшебного борделя, в клетках коего сто тысяч белых коней когтят в едином скоке сто тысяч распаленных мастериц. Запихни меня в проспекты сумеречной своей Лa Скалы, чтоб и я ввязался в потасовку, вымазался в губительной крови, чтоб разграбил твои города, опустошил села, разбодяжил войска. Ворочай мною, дабы кончить в твоем лиловом римини, дабы окончательно обеспечить победу той единственной пары, сочетанье коей, сами того не ведая, празднуем мы средь множества гекатомб и неизбывно увечных. Замарайся изнутри их угасающей слюной, их неутоленной яростью. Через девять месяцев ты станешь матерью.
Глава VI
Четырнадцатое письмо (писано в море)
Моя сгорающая от любви над бредовым холокостом священной моей горы, изрешеченная желаниями под раскатистые залпы органа тысячи пыльцевых трубок, окутанных супротив распутства тончайшим чехольчиком, по какому праву лепишься ты ко мне, рассусоливая из уст в уста, словно целочка. Слишком часто брал я на абордаж бесконечность, чтобы хоть на секунду прислушаться к пошлой твоей болтовне. Я люблю тебя крайне плотски, лыблюсь голосовой щелью, хочу безо всяких объяснений залезть под подол твоей подъюбки. Когда пора говорит с порой, что в силах объяснить уста? Ни на йоту не отодвинуть речи границ стыдливости, словесная слюна остается для желтомазого пустой тратой времени. Соблазни же меня, не пичкая въедливыми тирадами, дабы я умаслил тебя своей клубничкой, домогаясь твоей стыдливости всеми сосочками своей кожи. Сочась аки хряк, дабы удержать полую вену в распрямлении ее клеток. Живот мне пучат утратившие, воображая тебя в одиночестве на моем необитаемом острове, свою сдержанность континенты. О моя потенциальная роженица, четвертуй меня на моем чреву угодном буравце, лопни от мембранозной дрожи, полностью расслабься под навесом волны, дабы подмахнуть на самой вершине ее падения.
Письмо желтомазого негропута своей Царице (помечено Мучаченом, столицей чунчей)
О моя Владычная, облаченная в тиару перемирия, уреи коей разнятся: грозово-красен со стороны столицы чунчей, молодо-зелен со стороны нашей, бессмертного Тропабана, далекого для ноющего сердца изгнанного раба.
О Царица с волосами, умащенными салом белых слонов, с телом, помазанным духовитым спермацетом, с грудями, блескучими золотом из рудников Кавартана, размечающими дюжиной млечных альвеол твой авантажный бюст Матери желтомазых негропутов, словно столько же жаждущих присосок крепких упростительных объятий. Ты, высоко взнесенная на трепетные ноги, чутко прядающие своими искусно сплетенными мышцами Белоколонной Самки. Ты, охочая до наслаждений, простым потиранием изнутри своих чресел предающаяся благородной затее, зная, на что идешь. О грозная государыня, с животом как перезрелая груша, где урчит изощренно дристливая жизнь самостийных желез, без обиняков или прикрас пред твоим голоштанным величеством лобызаю я еще влажную от изобилия мочи твоей первопочву. Я, выбравшийся из норы краб, пятколиз, простофиля, коему не словить и мухи, мелюзга мелюзгою, что тщится стать мал мала меньше, осмелюсь ли когда-нибудь подняться вровень с твоим гузнищем, дабы ввести в него свой змеевидный дифирамб, пошуровать в подвздошной кишке малохольной своею личинкой, я, паломник, пробавляющийся перекрестками, чтобы не быть раздавленным в лепешку стремительными эшелонами твоих расплавленных материй, что болидами сносятся вниз по твоим священным отлогом к злобе бела дня, дабы через благоуханное очко вырваться из длинного туннеля кромешной нутряной ночи.
Искусительница с зело вредными соками, пусть ты и наполовину переварила меня, сведя к шелухе банальной шкурки, я таки всажу в тебя трехгранную свою головенку, прободаю смачную рану в затканной слизью мембране дергливой стенки, вспрысну туда, каналья, чтобы не свернулась кровь, слюну и девятижды вдевятеро преумножу свою стать и тук, брюхатясь твоей ядовитой кровью.
Закупоренная, мятущаяся в тщетных корчах облегчиться, я упиваюсь твоим метафизическим смятением, смерть отверзает у тебя под веками свои кошмарные зеницы, в кругах от потуг хронического запора, и тебе никаким мытьем или каканьем не вернуть себе былое хлебосольное добродушие. Ты подохнешь как сука, знать не ведая ни как, ни почему, тогда как я засну сном в сорок ночей, и его уже не под силу потревожить потусторонью какого угодно сна. Другим удить оводовых опарышей в бурных потоках твоих злобных пазух, что ж до меня, я хочу жить, во всем опустившись до уровня твоих лубковых ворсинок, в ожидании, когда в раю твоей подвздошной выемки паду жертвой фаллопиевых труб.
Письмо главы кабинетов царицы, пленника чунчей, его царственной госпоже
Мучачен, такого-то числа
О Царица с гармоничным балансом в величии каллипиги, с безупречным в своей изостатике равновесием, с дерзновенно скабрезным углом раствора лядвей, нескаредно раскрывающихся в желанной присядке, так и вижу, как ты в очередной раз без сучка и засоринки в параболически рассчитанном сближении слагаешь изобильную плоть на лошадиный по форме земляной под своих царских забав. Пусть же привечающей формой и глянцем влюбленного в атлас твоей кожи выгиба ответит удавленник-овал твоей располовиненной округлости. Да введу еще раз тысячу раз освященную жрецами при жратвоприношении очистную водицу в зияющую расщелину твоей живо трепещущей женственности да освежу усладами ее страждущие губы, надутые от нетерпения и словно раздавшиеся от заклинаний высшего члена, — чтобы донести до тебя его законченную, мастерски приданную для неудержимого внедрения форму, придется попотеть всему моему телу. Пусть, одним почтительным жестом посылая порцайками прозрачную жидкость в твой обмякший перисперм, я тут же увижу, как он сочится в облаке удушливого пара. Меня, ничтожнейшего, измочаленного, недостойного помедлить в полумраке царственного твоего коридора, вдруг обуревает твой каприз и ни живого ни мертвого туда засасывает. Цепляюсь за скользкую стенку, вплавь иду вверх по течению, время от времени погружаю доведенную до белого каления голову в его вязкий поток и из последних сил вхожу в конце концов по болезненному фарватеру в самую глубь твоего баснословного грота в форме сплющенной груши, лучащегося розовыми, как радостно обделавшийся младенец, сталактитами. Пока я секунду колеблюсь у входа в окружной коридор, что открывается в означенный грот, мое скандальное вторжение прерывает предательская волна. Я в мгновение ока скатываюсь по всему пройденному пути, и вот я, моя Государыня, на своем истинном месте, единственно подобающем такому недотепе, барахтаюсь в бурном море, что бухтит под твоим царским седалищем, и его высокие валы ежесекундно норовят меня поглотить, прежде чем всосать, словно сифоном, в земные глубины.
Шестнадцатое письмо (писано в море)
Притягивающая меня к себе клейкими нитями волосатой тарантулы, с брюшком чистого жемчуга и хмельной жажды, с грудями высшего отлучения, с безупречного разреза гузном, заманчивым для изысканий, поставляющая на потраву двуруким пастбище изгибов и округлостей, родительниц спазмов в великие пламенеющие предвечерья, когда полная луна возносит в ночи свое четырехлепестковое целомудрие, закоренелая наседка неудержимых извержений, простертая на раздутом сквозняками потогонного пищеварения, обмякшем от цепных беременностей брюхе, о Ты, далекий остров под напором нескончаемых пассатов, да замкнусь я еще раз в твоей верше, еще раз потеряю равновесие, попав в мешок твоего периметра, до смерти погрязну в дристючей гати твоих желез, обрадованных приближением Вселенной, гарпунера безумствующего мяса, что наугад раскочегаривает свой зажигательный факел в постоянном скандале твоих низинных распутиц. Ты, холодная, ты, высокомерная, подпертая ногами в оболочке прозрачного загара, от чьей волосатой, но тщательно выбритой бледности бросит в краску и стельную монашку на сносях, вот ты хрипатая, в раздрае, лишившись от и до всякого защитного достоинства, всякой снисходительной спеси, взятая-перевзятая, будто опара пекаря-сутенера, в мою квашню пивовара, в неверии уже твоим синякам стольких откатистых бурунов, с заживо содранной на рифах моего ярящегося моря кожей, качливая шнявка течная где ни попадя, прежде чем затонуть окончательно. Парализованная тысячью стрел, тысячью проклятий доходяга, зычно зовущая на помощь неописуемыми воплями, докучаемая изнутри зудом, что гложет заживо, что не прощает.
До завтра, улыбка обольстительных очей, подобострастный поскрип шелковистого чехла, коий ты вновь спешишь натянуть на выпуклость слишком облегающих ляжек, что не могут безропотно смириться с потерей своей самостийности в безликости кичливого таза, зависшего между небом и землей, словно потир червоного злата для Пресуществления Вобранного Семени. Раскачиваемая порывистыми толчками каскадной затеи, явись же, моя шипящая, в череде своих выкаблучиваний, затяни меня в замкнутые забавы своих смердящих глубинной затхлостью трюмов, вплоть до самой сердцевины давно порушенного ритуальными насилованиями девства, дабы я приотворил твою затхлую лужу моему соленому морю, дабы вертел тобой как ужом на матраце своего вездесущего вожделения, что покрывает тебя изнутри и снаружи, превращая в эректильную плеву всех выбросов, в пращу с белой булыгой, лунным камнем, который с любовью секретируют мои железы, предвкушая великий день нашего воссоединения, великую ночь опустошительных объятий, когда мы с тобой, смешавшись, расплывемся и постепенно исчезнем, как далекие огни бессильных маяков в безбрежном море.
До завтра, отбытие к иным проскомидиям, слоняющимся по большой дороге счастья, по чистой странице непреклонной невоздержанности. Сегодня вечером я — твоя добыча, куторящая в тебе землеройка, маленький пронырливый нутрий, вертикальный, шеечный выхухоль, торю себе путь в твоей взбаламученной плоти, как некогда завоеватели через неприступные горы, пробираясь к возвышенным горловинам и проходам, в ознобе невиданных горизонтов.
Семнадцатое письмо
О полюбленная за эталонные яйцеклетки, за щедро разрезанное над потоками непереваренных лав гузно, донеси меня на волне разнузданных секреций до того интимного будуара, куда через лоток любовной алчбы проникает моя буйная головушка. Моя крохотная шустрая клетка яростно охаживает твою тучную сферическую, с богатой питательными запасами цитоплазмой. И вот уже твое непомерное превосходство цепляет, отсеивает меня из уймы бесполезных поползновений, превращая в кубинскую для тебя жабу с одиноким яйцом, у которой стибрили последнюю заманчивую отлучку. Хватка твоего женского начала ошеломляет мое мужское, и я отдаюсь твоей тайнобрачной сосьбе: так пифия, водрузившись на треножник, чувствует, как прямо под ее вкусовыми сосочками уже невнятно бормочут оракулы сернистых паров.
Восемнадцатое письмо
Моя сладенькая, моя жеманница, моя кокетка, мастерица неприкрытых взоров, оправленная в мясистое золото завзятых искателей, моя неисправимо барочно-порочная, до чего ж я люблю твой подмалевок, твои румяна, твои дезодоранты, твои эпилирующие, очищающие кожу кремы, смазь меж ягодиц, всю палитру хитрой на выдумки обольстительности, всю гамму наивной порочности, всю пряную подливу, которой ты сдабриваешь свое вдоволь томленое пикантности ради рагу уязвимой личности, что горкнет на тагане проходящего времени и год от году становится вконец изотропным. Все это пиршество плоти на прочном плацдарме для блицкрига, всю ту тщательно очищенную от злопыхательства любовных забав молочную текстуру, что лишь в мглистных далях позволяет различить тошнотный пот старой клячи в пору течки, кранты галерников, изнемогающих от гребли в ярящемся море, чтобы обеспечить норные порывы царственной четы, что брызжет им на головы своей прелью.
Кряхти ж в аховом подо мной положении, распашная моя уключина, в противоток тому, что улетучивается в наплевательстве на «что-об-этом-скажут», пусть прямо по ходу тела тебя подначивает тысяча мужских рук, понуждая сосать активнее, сознательнее, эффективнее, наконец. Пусть бьется под шлепками твоя наконец-то пробужденная плоть, норовя вырвать у безжалостного пола свое наслаждение. Ты была всего-то проходным пустяком в прозрачности высшей Идеи, и вот ты уже служанка грядущей через все созвездия пор моей кожи молнии.
Девятнадцатое письмо
О мой террариум земных и водных наслаждений, игристая губчатка, призревшая в своих заунывных полостях бесцветный смак, тучная памятными приливами, распираемая цветущим соком самаркандских ночей, влачащая во сне мрачное поругание изгнанных со света, проснись, восстань из пепла сна, расправь разметанные члены, распни свое оцепенение по моим нервюрам, моим углам, как тот, кто прислонился к каменному храму, внезапно выросшей колонне.
Я твой оплот и праща. Глаз Тимура у ног его пленницы: Семирамида в блузке, встречающая мои авансы слепым взором пророческого зада.
Запусти же без долгих проволочек меня в короткое замыкание твоего пуза-лаборанта, как молния бередит наготу тучи, разожги в своем мехе мои подостывшие искры, снова воспламени свою массу каскадами моих толчков. Я распускаюсь в твоем внутреннем море словно медуза, бросаю на приступ твоих моллюсков бесчисленные щупальца, коварные, шарящие, выбрасывающие мою гнусь и гной вплоть до твоего омытого лазурью, хмельного от сумчатой сумятицы льстивого очка. Зажми меня тисками амазоньих ног, медленно, словно оставленную на берегу лодку, вытягивай мое желание на простор твоего моря, погрузи его в вопль твоей безмерной пустоты, вливай меня ныне и пресно в свои соленые, хмельные от щедрой крови бледнокожих негропутов внутренности.
Двадцатое письмо желтомазого негропута бесплодной юнице
Невнятное продолжение без влажных последствий, никчемная побочная налипь на Великостранническом Предначертании, пусть я, аки эфиоп, застряну на всю ночь у тебя в ловушке, бросив волю на произвол мечты и наслаждаясь тобою только во сне. Млечная всей водою, выпавшей в моря грандиозных доисторических гроз, разведенная в такой пустоте, что, сгустившись, твоя субстанция уместилась бы в игольном ушке, ты явилась словно набухшее пьянящими округлостями облачко, в которое проникает радужными наложениями свет моего солнца, превращая в исполненное лепоты зрелище то, что было разве что покровом, обивкой на остове костей и топей.
Не слишком спеши, моя выпавшая за горизонт желания, не то нас может обуять ночь, лишая меня всякого почтения перед спутанной массой твоей плоти и кишек, воровским затоном, где ты складируешь всуе мое божественное семя. Никакому плоду не завязаться в фруктовых садах твоего интима, где цветы напитаны отстойным запахом старомодных платьев, и вот я люблю тебя, лиловая лужица в кратере протухшего вулкана, в коей и омываю свое уставшее от тучных нив, от войск-завоевателей, от движущихся лесов, от кишащих звездными караванами небес тело, в счастье упокоить наконец Единственного в уютной ложбине твоей живой могилы.
Двадцать первое письмо
Почему же среди уймы стройных, точеных милашек, с пылу с жару сходящих с матрицы Божественной Матки, когда в ночи, расшатывая ритмичными толчками последнюю халупу, грохочут орудия мужчин, я выбрал тебя? Почему выделил тебя, взлобок суши в напитанном влагой поле, где сеятель развеивает по всем ветрам свое сеево? Почему извлек из вод великой женской стихии, затопившей улицы, захлестнувшей своим слюнявым под кружащейся юбкой или панталонами в облипку приливом тротуары? Меня накрывают, меня сбивают с панталыку зад за задом, со всех ног бросаясь прямо в лицо, вточь харкотина лопнувшей плоти, мало-помалу топя в ничтожестве мягкой горячки. В зубах уже навязли все эти доступные животы, я чувствую, как всемарающая блевотина секса застит стекло моего внутреннего светила и, не отличая одно от другого, на авось бросаюсь на тебя, чтобы одним-единственным абразивным объятием, что возвращает меня в пустыню бесконечности, где рассвет брезжит одиноко, как око циклопа на лоне волн, овладеть ими всеми.
Двадцать второе письмо
О моя чунечка, какому сроку бы протяжности, чтобы заарканить тебя своим липким лассо через разделяющие нас пустыни? И, тайком опутывая, запустить юлою прямо в небо, чтобы радикальней пасть. Привстав на пуанты, раскрути свое прозрачное тело на напряженной почве мышц моей железистой воли, выйди на рубежи моего бытия, где пустота отдает бесконечностью, и облачись в закатную красоту, дабы смягчить свою душу бездонной меланхолией. Кань наконец, как увязают в песке, в мои руки, они знают толк в сдающейся прелести. Смерть малым крохам предпочитает обширные протяженности, где косе ее куда как с руки предаться обильным радостям зрелых бедствий. Ускользнем от нее потаенной жизнью, изъятой из дани ей как этанол невинности. Слей свою субстанцию с моею, проклеим друг друга, чтобы наши смешавшиеся тела сложились в единый ком слипшейся плоти, коим расплавленный свинец падает в матрицу, дабы отлиться в литеру новой судьбы. И пусть она со своею косою попробует застать нас врасплох! Наша любовь выживет в глазах девственной греховодницы, что подхватит эстафетную палочку нашей уже доведенной до изнеможения гонки. Где наши крылья, наше «спасайся кто может», наша звездная контрамарка? Кто нас заманивает, кто заводит в зыбкий песок, кто спешит погрести в недрах поднаторевшего в навозе подвала, где нашему пеплу пристанет разве что болеть за другие побеги? Куда бегут все эти вышедшие из нас, из этого вышедших, живые существа, кто гонит их в обгон дня к ночи, что их уже лижет? Не была ли ты просто предлогом, приманкой, девственной страницей, куда вписать отговорку? Или все же от толики беглянок, протянутых друг за другом нитью Ариадны в лабиринте, где наша Земля выписывает сумасбродные загогулины, как ищешь забвения в танце, пахтая свое одиночество, может родиться вечность?
II. 1982
4. Царь медуз
Человек — всего-навсего наблюдательный пункт, затерянный в странности.
Поль ВалериЭлизабет
Змеиное пристанище
Должен признаться, что был весьма удивлен, когда по прибытии к скурупеям не обнаружил y них ни одной женщины. Мужчины по большей части восседали перед своими хижинами, наигрывая на пузатых флейтах, чье название вылетело у меня из головы, и вид имели такой, будто они здесь совсем ни при чем, — что не сулило ничего хорошего. Казалось, где-то рядом нависла угроза, ничем, впрочем, вроде бы не оправданная. Жара вечного лета вкупе с росшими вокруг хижин бананами и кокосовыми пальмами — все это складывалось в декорацию безмятежной жизни, где только и оставалось, что ждать, пока протечет время.
Прогуливаясь в одиночку по городку, я несколько раз пытался зайти в хижину, которая казалась менее охраняемой, нежели остальные. И всякий раз на пути внезапно вырастал хозяин и решительно преграждал мне проход, но я все же успевал заметить в царящем внутри полумраке пару странно поблескивающих глаз.
Я собирался уже уезжать, так и не разгадав эту загадку, когда прошел слух, что проезжающий через эти края султан Сонафпура разбил неподалеку от городка шатер, намереваясь отдохнуть там, коротая время, пока спадет полуденный зной. Не знаю, как он узнал о присутствии европейца, но, так или иначе, султан передал мне через посланника приглашение разделить с ним «скромную» трапезу. И вполне естественно в ходе беседы я спросил его о странном поведении жителей, которых посетил накануне.
— Поблескивающие в полутьме глаза, — объяснил он, — принадлежат змеям, огромным удавам, которых туземцы заклинают игрой на флейтах и в которых находят убежище женщины, стоит им забеременеть, поскольку мужья, не в силах переносить жен в этом чудовищном состоянии, делают их жизнь непереносимой. Удав, питающийся в основном яйцами — уж лучше поставлять их ему каждое утро, иначе он может проглотить своего хозяина, — не в состоянии переварить женщину и позволяет ей жить за его счет, питаясь продуктами, которые он проглатывает, не потрудившись разжевать. Когда рождается ребенок, ей нужно только пощекотать стенку своего тайника, чтобы змея их одного за другим отрыгнула — первым всегда ребенка, — в полном здравии и к вящей радости отца, который смотрит, как они рождаются, и тут же погружает в лоханку со свежей водой, где моет их и растирает с самым что ни на есть чистосердечным пылом.
Так бывает, — сказал султан, — когда все проходит гладко. Но случается, что, обманув бдительность заклинателя, удав уползает в заросли, и там, в тщательно обустроенном им гнезде из листьев, и рождаются мать и дитя, каковых он впредь считает своими и приносит им каждое утро еду, готовый, лишь бы им угодить, сам от нее отказаться.
Отец, невзирая на страх перед тиграми, пускается, естественно, в погоню, в надежде вернуть свое добро; он отыскивает обиталище удава и, прячась в тени дерева или камня, дожидается, пока тот уползет, чтобы вмешаться. Слух у змей не очень тонкий, зато сзади головы есть нечто вроде глаз, и удав тут же замечает человека, проскальзывает к нему так, что тот ни о чем не догадывается, и душит, обвив жуткими кольцами своего прекрасного, чудовищно мускулистого тела. К ногам охваченных ужасом матери и ребенка он бросает уже всего-навсего тряпичную куклу, ну а те, если не произойдет ничего непредвиденного, остаются в его власти до конца своих дней.
Меня глубоко впечатлила эта беседа с султаном, и лишь на корабле, который увозил меня в Европу, болтая со служившим в этой провинции английским чиновником, я узнал ее подноготную. Султан оказался там отнюдь не случайно: в окружении лучших специалистов своего двора он охотился на беглого удава, беременного матерью и ребенком, как о том рассказывалось; ему удалось его поймать и запереть в большой сундук, каковой он и поспешил доставить к себе во дворец.
Там он присутствовал при родах и, преисполнившись от этого небывалого вожделения, немедля сделал новорожденную мать своей любовницей, устроив в ее честь празднества и пышное пиршество; удав же, посреди арены, был передан на попечение вооруженным пиками слугам, коим было велено предать его смерти.
Веронике
Царь медуз
Медузы выбираются каждый вечер на берег, домогаясь девушек на выданье. И каждый вечер поют так мрачно и заунывно, что уже никто больше не спит в рыбачьем домике на берегу моря, так что отец встает и подает знак старшей дочери встать и пойти с ним. И юная девушка встает. «Не накинуть ли что-нибудь, куда мы идем?» — «Не важно, — говорит отец, — просто пройдемся чуть-чуть и посмотрим, откуда эти крики». И через приоткрытую дверь теперь особенно хорошо слышен хор стенаний, рыданий, завываний, смешанных с рычанием и замогильным хрипом. «Выйдем на минутку, — говорит отец собравшимся домочадцам, — и вернемся». И отталкивает младшенькую, что хотела было пойти с ними. И он шагает со старшей дочкой по берегу, и медузы тут как тут, в тени волны, под луною, зырятся своими сверкающими зенками, всплескивают ручищами — и отец разговаривает с дочерью. Пытается ее развлечь, в очередной раз рассказывает историю — кому как не ему ее знать, свою собственную историю, — о затерянном в море после кораблекрушения моряке, вцепившемся в какой-то обломок, готовом сдаться, который вдруг видит, как по водам к нему направляется дева со светильником в руке и показывает ему вынырнувшую из ночи лодку с двумя веслами, совсем рядом. И моряк, на исходе сил, забирается в лодку, берется за весла и на рассвете следующего дня видит берег. Спасен. Почуяв под ногой сушу, он бежит на огонек в окне дома. Его усаживают у очага, дают краюху хлеба, которую он макает в миску с горячим молоком, и он рассказывает свою историю про лодку… Он вскакивает, бросается на берег, а лодки там нет. Но он же тащил ее по песку! Нет ничего, только одно весло. Он подбирает его и возвращается с ним домой. Об этой истории пошла молва, к нему стали приезжать издалека, чтобы взглянуть на весло девы, достаточно до него дотронуться — и ты исцелен. И отец рассказывал, и дочь слушала, и медузы смотрели. Как вдруг одна из них, самая дородная, выскочила, обхватила девушку своими длинными липкими руками и утащила с собой. Девушка испустила крик и смолкла, и отец увидел, как она исчезает с медузой в морской пучине. А за ними и остальные медузы. И воцарился покой, ничего, кроме шума ветра и волн. И отец вернулся в свой бедный домишко, одиноко притулившийся у самого синего моря, и толкнул дверь, и все они были тут как тут, на ногах, мать, трое братьев, двое сестер — средняя и совсем младшенькая — все столпились с мучительным вопросом. И отец сказал только: «Она не вернется, уже поздно, пора спать». И ушел в свою комнату вместе с матерью, и каждый отправился в свою постель, и среди ночи младшая сестра проснулась, потому что ей послышался всхлип, внутри или снаружи, она бы не взялась сказать, она проскользнула в кровать к своим родителям и вновь заснула.
А медузы тем временем, заполучив девушку, не мешкая погрузились в глубины моря и там добрались до скрытого за скалами узкого прохода со шлюзом, который вел во дворец Царя медуз — хрустальный дворец, возведенный из слипшихся тел мириад канифолей, — где он дожидался их возвращения. Одетый как офицер, вся грудь в орденах, со шпагой на боку, Царь медуз и впрямь выглядел на своем троне из мадрепоровых кораллов очень внушительно. Голова медузы с восемью вооруженными присосками руками, и в громадном черепе два больших выпученных глаза. Но носил он ее, эту голову, на человеческом теле, и — среди медуз — поговаривали, что он плод смешанного семени сгинувшего в море адмирала и медузы первой величины; ее звали еще и Царицей медуз, и она умерла, его рожая. И с тех пор над морем правил он, ее сын, Царь медуз. Он посылал своих подданных похищать девушек, пускать ко дну корабли, и в своем хрустальном дворце, куда поступал самый чистый воздух, освещенном тысячами рыб-светлячков, которых он приручил и которые беспрестанно крейсировали снаружи, он проводил время, заполняя цифрами таинственные гроссбухи и занимаясь любовью с доставленными слугами земными девушками. И использовал он их очень много, ибо это был чудесный любовник, и нередко случалось, что он сжимал их в объятиях чуть сильнее, чем следовало бы, или его уд, закупорившись, вызывал, вырываясь, одно из тех жутких кровотечений, от которых женщины умирают. Но сейчас у него перед глазами находилась новенькая, еще безжизненная и как бы мертвая, и Царь медуз разглядывал ее с восторгом, он приблизился к ней и подул ей в рот, и юная дева открыла глаза. И Царь медуз проявил себя таким нежным, таким внимательным, что, несмотря на страх, она доверилась ему. И стала его женой, и теперь — кто сможет сказать, сколько это продлится, — властвовала над его сердцем, властвовала, стало быть, и над морями.
Медузы в чем-то похожи на морских сорок. Они тащат все, что только могут стибрить, подбирают все, что удается найти. То была эпоха парусного флота — история происходит в середине прошлого века, — и столько кораблей дальнего плавания терпело крушения, что медузам не приходилось себя особенно утруждать. И они сносили свои находки Царю медуз, и его дворец превратился в просторную лавку старьевщика, где находило пристанище все, что только можно себе представить: от распятия из моржовой кости до штормовой лампы и спасательного круга, не говоря уж о кованых матросских сундучках, все еще хранящих свои сокровища — слегка выцветшие от частого разглядывания семейные фотографии, какие-то поблекшие цветы, кольцо, хозяйственное, настоящее марсельское мыло. И долгими часами, пока Царь медуз отлучался, со шпагой в руке, по своим делам, девушка обследовала эти сокровища. Просушивала чуть отсыревшие книги, утюжила старые, давно вышедшие из моды платья, которые обожала носить, и перед ярким пламенем, день и ночь пылавшим в просторном камине хрустального дворца, читала в старых школьных тетрадях записанные выцветшими чернилами истории о необыкновенных приключениях, об охоте на кита, о прерванных страстях, которые разворачивались здесь вволю, с силой и неистовством, каковые подчас ее захватывали.
И вот, в один прекрасный день Царь медуз вернулся с лодкой и одним веслом, и девушка поняла, что час пробил. Что недолго будет он еще ее привечать, и если она хочет что-то спасти, действовать надо быстро. Стоило Царю медуз вновь отбыть, как она тут же взяла лодку и весло, и лодка сама собой всплыла на поверхность и заскользила к берегу, и девушка увидела свой дом, и побежала, и постучала в дверь, и ей открыли, открыл отец и заключил ее в объятия и долго, долго целовал: «Моя доченька, моя малышка, я знал, что ты вернешься». Его била дрожь.
И все были тут, три брата, две сестры, матушка, и все ее обнимали, трогали: это и в самом деле она, живая и здоровая, их сестра, их дочь, и они все вместе плакали и смеялись, все было слишком прекрасно. И девушка рассказала им свою историю, как она жила в хрустальном дворце, который сообщался с поверхностью земли двумя вытяжными шахтами, одна для воздуха, другая для огня, во дворце, полном чудес, вместе с Царем медуз, и, скрывая свое беспокойство, она сказала им, что была самой счастливой женщиной на свете и отправилась на их поиски, чтобы они жили все вместе, чтобы впредь ничто не мешало их счастью. И отец и мать посмотрели друг на друга: и были то рыбак и его жена, им вполне хватало их лачуги, слишком поздно было менять свою жизнь, они останутся. И они посмотрели на своих детей, и дети не знали уже, что сказать или что делать, и дети посмотрели на них. Парни совсем не любили медуз: часто они сходились с ними врукопашную и не одну убили. Ни за что на свете, даже за красивые глаза своей сестры, не пошли бы они жить среди медуз на дне морском. Но дочки пребывали в восхищении, и средняя решилась, отпустила руку матери и, бросившись в объятия старшей сестры, сказала: «Я с тобой». И вот они уже снаружи, дверь за ними затворилась, и когда меньшая сестра, несмотря на запрет родителей, отворила ее, она едва успела заметить мчащуюся по морю лодку с одним-единственным веслом.
И с тех пор как они отбыли, никогда больше не возвращались медузы на берег требовать невест для Царя медуз. Все спят спокойно. И только младшая сестра погружается во сне в свою очередь в море, верхом на чудесном весле, которое у них так и осталось, и тоже прибывает в Хрустальный дворец, и сестры ждут и обнимают ее, и пускаются с ней в хоровод, и тот никак не кончается. Пришла ее очередь стать женой Царя медуз и править морем. Скоро отпразднуют ее свадьбу. И уже в старинных сундуках разыскивают платья, и торопятся, суетятся, готовят великий день. И, проснувшись, она плачет, ибо отлично знает, что она меньшая, младшенькая, что родители не разрешат ей уйти и все это никогда не сбудется.
Элен
Странные нравы островитян
По незапамятной традиции мужей у островитянок несколько. Тщетно европейские миссионеры читали проповеди о достоинствах моногамии, ничто не могло заставить местных женщин отказаться от этого священного обычая. Так они и выходят за покупками в сопровождении двух-трех на редкость предупредительных мужей, готовых взвалить на себя корзины, как только вырастет гора покупок. Ко всему прочему прекрасный, здоровый вид, резвая ножка, игривая коленка, заманчивая грудь, смешливый ротик и тот прямой, будь то пылкий или холодный, взгляд, который лучше, чем любые рассусоливания, дает понять, что о вас думают. Итак, на приятнейшем из островов все шло бы лучше некуда — без хетагуров. На первый взгляд, совершенно мирные птицы, размером с нашу ласточку, хетагуры чувствуют себя в своей тарелке, лишь сидя на голове у мужчины, где они ничтоже сумняшеся чуть ли не назначают свидания и где из веточек и обнаруженных прямо на месте волос даже начинают вить гнезда. Чуть-чуть слюны и земли помогает сцементировать конструкцию, и вот они уже радуются вполне приемлемому обиталищу, в котором самочка вскоре сможет снести яйца. Все это, само собой разумеется, с согласия носителя, почтённого и, кажется, польщенного тем, как им располагают, — которому придется приноровиться к весьма необычному образу жизни. Предстоит ходить размеренным шагом, чтобы не потревожить мать, что высиживает сверху яйца. Постоянно держаться выпрямившись, предпочтительно не в помещении, стараясь быть в пределах досягаемости для бьющегося над пропитанием семейства самца. И вот уже чувство ответственности истачивает черты островитянина — озабоченный лоб, скупая улыбка, обрывистые слова, — он зажат между женой и птицами и не знает, обо что биться головой, чтобы исполнить свои обязанности. Между ней и ими постепенно устанавливается своего рода соперничество, ревность, так что впору задаться вопросом, осталось ли у того, у кого голова занята гнездом, место в сердце для женщины. Хетагур не допускает иного, женщина тоже, и, не объявляя в открытую войны — ибо островитянин без гнезда почитается за человека ветреного и непутевого, на такой неосмотрительный шаг, как ему довериться, не пойдет ни одна женщина, — каждый заботится о своей вотчине и старается уступить другому как можно меньше.
По счастью, хетагуры — птицы перелетные, и с наступлением зимы становится заметно, что островитянин обретает некоторую независимость, разглаживаются морщины на его челе он даже пускается в сентиментальные приключения или просто-напросто отсыпается, чему наконец-то нет никаких препятствий. Многие, побрив череп наголо, как яйцо, дабы избежать всяких связей, распоряжаются гнездом, как им заблагорассудится, другие же, самые «упертые», вбили себе в голову дожидаться своих гостей и продолжают красоваться с пустыми гнездами, залогом того, что вернутся их хозяева и вместе с ними весна.
Островитянка, очень опрятная, очень чистоплотная, постоянно плещущаяся в водах рек и ручьев, чтобы ополоснуться, хотя и одета очень коротко — простой, тонкий под стать талии шнурочек проходит ей между ног, — не приемлет птиц в доме. Она обожает их на голове у мужчины на улице, но у себя дома не желает. Ни за что на свете. Перед тем как зайти в дом, гнездо следует снять; отсюда и этакие чуланчики, которые можно видеть вывешенными на дверях домов: каждый мужчина прячет туда свое гнездо. Итак, с непокрытой головой, если не с улыбкой на губах, следует островитянин за женщиной, тогда та хочет ввести его в свой узкий круг. Он оказывается в компании старых завсегдатаев, ее мужей, тоже с непокрытой головой, эти-то давным-давно и думать забыли о гнездах и носа наружу не кажут. И постарается смешаться с ними по ходу одной из тех нескончаемых ночных бесед, настоящих ораторских поединков, которые могут продолжаться до самой зари и только победитель которых — остальные чаще всего засыпают — последует за женщиной до самого конца.
«Я был действительно растерян», — признался мне приятель-журналист, он остановился у одной островитянки и стал свидетелем такого собеседования; по его словам, устав от потока удачных реплик, которыми он был уже сыт по горло, он в конце концов попросил разрешения отправиться на боковую.
Здесь следует заметить в скобках, что птицы никогда не располагаются на голове у чужестранцев: те, дабы укрыться от жгучего солнца, зачастую носят шляпу, в любом случае выставляя себя в роли некой разновидности пугала. Принимавшая же моего приятеля островитянка страстно желала его шляпу. «Я не мог понять почему, — продолжал он. — И каждый вечер, когда мы собирались — она вступить в полемику с новым кругом обожателей, а я подняться к себе в комнату, — я пытался ей объяснить, что если она соблаговолит на минуту прервать свои ораторские утехи ради приватной беседы со мной, то ее дело будет в шляпе. Она принимала мои предложения с громким хохотом, как нечто совершенно бестактное, и, притворно посылая мне поцелуй, шла общаться с претендентами на ночь. Мое пребывание там подходило к концу — это был последний вечер, — когда, отведя меня в сторону, она сказала: „Жди меня, я приду вместе с ними, и мы сможем продолжать беседу, пока ты будешь делать со мной что захочешь.
На следующий день после этой памятной ночи, в которую ей пришлось несколько раз прерываться, чтобы бросить им ответную реплику, я находился в городе, совершая последние покупки, и каково же было мое изумление, когда я встретил ее, сияющую, на улице под руку с одним из давешних собеседников с моей шляпой на голове. И я узнал, — добавил он, — что она нашла этого типа под моим колпаком таким прекрасным, таким элегантным, что сначала выбрала его своим главным мужем, а в конце концов выгнала всех остальных».
Мой скромный друг, казалось, не удивился, что с тем же котелком, плохо, правда, говоря по-островитянски, не сумел завоевать ее сам.
III. 1982
Путешествие на безымянную планету
Предуведомление
Безымянная планета находится в нашей галактике и, хотя расположена в созвездии Льва, тем не менее удалена от Земли на более чем сорок тысяч световых лет. Одна из первых, которую посетили наши ракеты, она населена расой млекопитающих, пребывающей ка достаточно близкой к нашей ступени эволюции, и это позволило землянам тешить себя иллюзией, что удастся сначала завязать, а потом и поддерживать с ней отношения, способные совместить взаимную симпатию с торговыми операциями. Но разочарование не заставило себя ждать. Так как Безымянная планета лишена железа, нефти и угля — тех источников энергии, без которых у нас невозможно ничего предпринять, — чтобы торговать с ее обитателями, понадобилось бы приступить к масштабным поставкам, ну а те из-за расстояния и, надо признать, достаточно своеобразного характера тамошних жителей (они приходят в ужас от шума и всячески остерегаются вирусов, самыми опасными из коих для них, несомненно, являемся мы сами) представлялись практически неосуществимыми. Со своей стороны, наши миссионеры отказались проповедовать Евангелие племенам, за отсутствием змей и голубей остающимся недоступными для таинств нашей святой религии. В конце концов мы прекратили с ними всякий обмен, и эти записки, самые первые, наверняка останутся единственными, которые удалось собрать землянину по поводу их нравов и поведения.
5. Путешествие первое. Безымянная планета
Моргающее солнце
Такое впечатление, что их солнце снабжено своего рода веком, что поднимается и смежается каждую четверть секунды. Первая забота жителей, когда они просыпаются, — подстроить собственные глаза под мигание дневного светила. Стоит их открыть невпопад, когда звезда зажмурилась, и весь день проведешь впотьмах. Но случается и так, что солнце ни с того ни с сего вдруг смежает веки и над всей землей воцаряется темнота. И жрецы рассыпаются тогда в молитвах и каждениях, покамест благоверные устраивают процессии, вознося хвалебные и покаянные гимны, и даже разжигают костры, дабы пробудить свой пыл, когда под общие рукоплескания вновь появляется свет. Эти сбои привносят в их жизнь много неожиданного, но при этом развивают и страхи перед ночью, которая может длиться вечно. Невольно призадумываешься, не собирается ли сие слишком старое солнце окончательно погрузиться в сон.
Броский придаток
Эволюция заселила их планету весьма близкими к нашим видами. Тем не менее, как я уже сообщал, змеевидные у них неизвестны, и та жуткая наследственность, что лежит, как говорят, у истоков всех наших изъянов, их, по-видимому, не затронула. Напротив, их женщины сохранили куда более млекопитающий облик, нежели наши: мало того что на груди у них красуются три пары грудей, расположенных в аккурат друг под другом, их позвоночник заканчивается вдобавок хвостом, и они могут им вилять или же производить сотню других, более тонких движений, которые способны не на шутку раззадорить мужчин. Бывает и так, что в гневе, по своей вспыльчивости, они отвешивают им удар. Если столь хлесткое посрамление происходит публично, мужчина наматывает его себе на ус, но не заставляет повторять дважды: украдкой, пока жена спит, он коротит ей хвост.
Пытка для модельеров
Впрочем, для наших модельеров хвосты эти стали бы, с учетом ограниченности времени, обычно уделяемого представлению их коллекций, настоящей головоломкой — не только с технической точки зрения, при производстве готового платья, в которое бы он легко проходил, но и в плане эстетическом, настолько сей неуместный вызов ускользающей от любых ограничений дикой природы показался бы им отказом от изощренных законов искусства, кичившегося тем, что вручило женщине ее верительные грамоты. Как бы там ни было, в гостиной женщина, которая может воспользоваться своим хвостом в качестве веера или мухобойки и подчеркнуть резким движением непринужденность или раздражение, начинает придавать ему определенную изысканность, и та наособицу вносит свою лепту в обаяние ее личности. Это не столько украшение, скорее выдающий ее член. Юной девой, она опоясывает его кончик лентой, украшение, которое она должна снять, как только потеряет девственность. Именно этот бант она и отдает в знак признательности своему первому любовнику.
Райские ограничения
Их верования весьма и весьма непритязательны. Разграничение между бренным телом и бессмертной душой, которое попытались ввести наши миссионеры, вызвало у них смех. Имеется ли эта самая душа у женщин, наделенных хвостом наравне со своими песиками и кошечками? «Нет, — ответствовали миссионеры. — Душа есть только у мужчин». — «Но в таком случае, — возражали туземцы, — в раю нет женщин?» — «Нет, — вещали миссионеры, — плодиться и размножаться там запрещено, и мужчины будут одновременно мужчинами спереди и женщинами сзади, что снимет все вопросы». Такой образ действия был им неведом, они упрашивали миссионеров посвятить в него, чтобы, когда наступит великий день, быть наготове. Но те отказывались, под предлогом, что рай наступит отнюдь не завтра и мы должны еще долго мириться с многовидными затруднениями, вытекающими из разделения полов, дабы заслужить туда доступ.
Женский орган
Речь — достояние прекрасного пола. Только женщины, чья глотка расположена ниже уровня рта, способны модулировать все звуки. Мужчины, у которых этот орган открывается позади рта и не перемещается, пока они растут, издают хриплые, нечленораздельные, способные напугать крики. Но как раз страх и очаровывает женщин, когда мужчины набрасываются на них с поднимающимися из глубины веков воплями, вводит их в транс, а порой ввергает в панику. Так что мужчинам, чтобы дойти до конца, приходится их, нажимая рукой на горло, слегка придушить.
Таинства письма
Книги, однако же, компенсируя тем самым свою фонетическую неполноценность, пишут почти исключительно мужчины. Впрочем, они используют слова в таких смыслах, которых женщины не понимают, а знаки письменности хранятся в секрете, известны только им и передаются от отца к сыну путем инициации. Женщина, если вдруг научилась читать, испытывает такое мучительное головокружение, что может потерять рассудок и даже умереть. Из этого двоякого положения дел — женщины, которые не умеют читать, и мужчины, которые не способны говорить, — проистекает целый набор недоразумений, о которых мы со своей колокольни можем разве что догадываться.
Культура лечит
Свои книги, простые рулоны бумаги, выделанной на основе паучьей слюны, они печатают невидимыми чернилами, их можно прочесть только ночью, пройдясь по листу эмульсией, от которой чернила начинают фосфоресцировать, но их свет вскоре меркнет. Надо либо заново покрыть текст эмульсией, либо призвать на помощь память — и лучше продолжать начатое, ибо надолго сего продукта не напасешься. Его продают в аптеках, причем по рецепту, что заметно ограничивает тиражи книг. Хорошо идут, впрочем, «только те, чье слово лечит». Так можно излечить от страха, от голода, от возраста, от других, даже от Бога. Никогда не зная, какая именно книга на вас подействует. Что гарантирует успех им всем.
Книги у них продаются и в катышках, расправив их, следует состыковать строки друг с другом; самые фанатичные их пережевывают, прожорливые — глотают.
Относительность времени
Их планета, будучи меньше нашей, обращается вокруг оси куда быстрее, за двенадцать часов. День, таким образом, составляет половину нашего, и жизнь одним махом оказывается продлена вдвое. Благодаря этим более частым сменам дня и ночи никогда не устаешь. Едят всего один раз, в середине дня[1], я говорю о тех, кто живет среди себе подобных, но по большей часта они кочуют и, полагаясь на щедроты природы, расточающей всевозможные плоды и фрукты, едят почти непрерывно. Их ученые долгое время пытались еще более ускорить это вращательное движение, чтобы дни и ночи укладывались в четыре часа. Интересно, не сближает ли это притязание их ученых с нашими, ибо очевидно, что изменить ход мироздания пытаются только те, кто не смог сдвинуть его с места.
Жилые клубки
После столетий катастроф, вместо того чтобы приналечь и возвести не слишком отличающиеся от наших прочные дома на сваях, они в конце концов разродились серией домов в виде клубков: костяной костяк, покрытый шелковой нитью разнообразных цветов. У каждой страны свой цвет — излишняя, впрочем, предосторожность, поскольку подвижки их земной коры беспрестанно приводят эти шары в движение и смешивают их, как пузырьки. В один день просыпаешься на озере, на другой — среди такого нагромождения шаров, что берет оторопь: не застрять бы здесь в заточении на всю оставшуюся жизнь. Однодневные города, которые очередное земледвижение пускает в путь и вскоре рассеивает по всем концам планеты. Говорят друг другу: «добрый день», «до свидания», — а поле настолько просторно, что можно никогда больше не увидеться. Одна техническая деталь: каждый дом снабжен двойной покрышкой с гироскопическим вращением, что позволяет его обитателям сохранять устойчивость, даже когда он катится, а это бывает не так уж редко. Но многие отключают гироскоп, пристегиваются ремнями и катятся вместе с шаром. Что их возбуждает. (Промышленнику, в поисках рабочих рук, только и надо, что заготовить ямы, в которые попадутся перекатные шары.)
Храпливые кочаны
У них есть храпливые кочаны, под музыку которых они засыпают. Но стоит только кочану по какой-то причине перестать храпеть, как они просыпаются и спрашивают, что случилось. Едва займется заря, спешат в сад. Капуста на месте, во всем своем блеске, но тут малыш замечает в ее сердцевине что-то вроде проточенной червячком дырочки. Этого довольно. Потеряв сон, постоянно прислушиваясь к червяку, кочан больше не захрапит.
Ядрышко-талисман
Яблони у них, как и у нас, приносят яблоки, которые изредка, одно-два яблока на дерево, содержат внутри железное ядрышко. При сборе урожая первым делом вскрывают все яблоки, часто безрезультатно. В этом случае урожай потерян: в отличие от нас они не владеют искусством получения из яблок сидра или алкоголя. Но найденное ядрышко приносит счастье.
Тяжелая вода
Морей мало, но они солонее наших, что позволяет им разгуливать по воде. Никаких судов[2]. Они используют вращение планеты вокруг своей оси, чтобы перекатить тонны товаров с одного берега на другой. И так как их земля шесть месяцев вращается в одну сторону, а шесть в другую, достается каждому. Единственную опасность представляет момент смены; случается, что многих валит с ног, а дома вываливаются из своих лунок и приходят в движение, другие же с силой сталкиваются между собой. В результате — немало синяков и шишек; вот почему их врачи и строительные рабочие никогда не сидят без дела.
Верховые животные
Приручают гигантских пауков, которых используют, как мы лошадей. Мне доводилось видеть на тарантулодромах паучьи бега. Ничего непривычного; как и у нас, принимаются ставки. Но пауки, по самой своей сути стыдясь, что их, к собственному неведению, используют более ушлые, остаются дикими и злобными. И иногда ни с того ни с сего жутко кусаются. Проигрывающий жокей рискует, ибо в ярости, что он недостаточно подгонял ее для победы, тварь поворачивается и закусывает его насмерть. Обычно по дистанции расставлены команды спасателей — так, чтобы суметь быстро вмешаться. Но при всей их прыти порой оказывается слишком поздно. Паукам, используемым на общественном транспорте, при рождении удаляют ядовитые железы, и они становятся безопасными, зато передвигаются медленно. Уж лучше ходить пешком.
Война в кружевах
На войну уходят в лучшее время года, седлают окольцованных пауков, которые не прочь оттянуться на дармовщинку. Воины спасаются бегством, улепетывают со всех ног, чтобы укрыться от боя за складками местности; там они играют в бабки и по-дружески делят пайки. Время от времени посылают гонца, чтобы выяснить, куда клонится битва. К вечеру приходит пора выяснить цвет кольца единственного оставшегося в живых, тут не обойтись без изощренной экспертизы. Эксперты происходят из мест по окрестности, где это ремесло передается от отца к сыну, и не было случая, чтобы их вердикт ставился под сомнение. Армия, объявленная победительницей, вступает в провозглашенную побежденной страну и упоенно предается поборам и бесчинствам, как происходит и у нас, прежде чем вернуться к себе, на зимние квартиры, где не терпит отлагательств выращивание новых верховых животин.
Подвесные койки
Прирученные тарантулы используются и на дому, на сей раз в совершенно мирных целях: они ткут великолепные паутины, которые служат местным обитателям гамаками. На еще клейкие нити настилается несколько листьев маржихоры, и все семейство спит себе на них преудобнейшим образом. Раз или два в год, когда нить начинает твердеть и основа койки становится не такой упругой, приводят тарантула, чтобы тот сплел новую сеть. Должен сказать, что настолько привык спать в этих воздушных постелях, что, вернувшись на Землю, с большим трудом заново привык к тяжеловесному оборудованию наших спальных мест.
Эти койки, тем не менее, служат у них поводом для регулярного сведения счетов, так как тарантул привязывается к своей паутине и обнаруживает, что из нее исторгнут, не без сожаления. Стоит ему застать внутри чужие тела, как в нем пробуждается вкус к охоте, и он норовит обмотать их душащей нитью. Так подчас вершится месть, последнее средство ревности, которую царящая у них крайняя свобода нравов не успела еще полностью искоренить. Обычно осмотрительные любовники, перед тем как расположиться ко сну, тщательно закрывают отверстие, которое ведет в спальню; самые мудрые устраивают запасный выход, настолько потаенный, что в последний момент сами не всегда его находят.
Замотанные преступники
Служивому примату тарантулы служат и к поддержанию порядка. Как только прибывает преступник, тарантул по первому знаку своего хозяина спешит скрутить его своей нитью; отныне все контакты злодея с окружающим миром будут проходить через кокон, нередко сваленный в ожидании приговора в одну кучу с другими, словно свиток папируса.
Упомяну еще для справки, что на кашице из тарантула изготовляют настойку, весьма почитаемую как афродизиак.
Блоха из надежных рук
Гигантских размеров у них и блоха. Обычно способна поспорить величиной с нашими баранами и не парясь прыгает на двадцать метров (я постоянно использую наши единицы измерения, поскольку у них таковые отсутствуют). Когда на вас как снег на голову сваливается блоха, она укладывает вас на месте, а потом высасывает до смерти. Так что для них было жизненно важно как можно скорее избавиться от этого нежелательного гостя. Охота на блох открыта круглый год. За это берутся примерно так: для начала надо поймать одну живьем, потом ее привязывают за ногу в центре загона, где уже не распрыгаешься. Только и остается, что испускать душераздирающие крики, те привлекают всех находящихся по соседству соплеменниц, и они устремляются к ней, норовя сожрать. Тут-то и встревают охотники с дубинками, устраивают жуткую бойню. (Право искупаться в блошиной крови предоставляется знатным женщинам.)
Есть и такие, кто специально занимается разведением блох. Они же совсем плоские, и их хитиновые перегородки высоко ценятся в строительстве. Художники (которые не слишком в почете, как и все, кто извлекает пользу из косвенности взгляда) используют их как подложку, когда пишут портреты. Заказывают их в основном чужеземцы. Я не смог устоять и заказал тоже. Не к чему упоминать, что я узнал на нем себя.
На грязях
Отпуск они берут только для того, чтобы тут же устремиться на грязи, купален с которыми на их побережье предлагается широкий спектр. На берегу океана илистые участки мелководья образуют просторные топи, клоаки, там они знойным летом шлепают по грязи, погружаются по самое горло, медленно, очень медленно перебирая внутри членами. Они любят вот так волочиться за женщиной, которая с трудом отпирается, и заниматься любовью, стоя в теплой жиже, подстрекающей отважиться даже самых робких. Женщины почти всегда возвращаются, накупавшись в грязи, в положении, относительно коего занятые своими делами мужья, посылая их туда, не питали иллюзий. Ведь эти болота заполонены мелкотравчатыми донжуанчиками, которые в конечном счете хоть не будут путаться под ногами. Ну а сами они, на уикенде, когда лавируют там внутри, испытывают такую эйфорию, что слишком долго сдерживаемый поток внезапно начинает бить из них ключом, словно море — это одна безмерная плоть, жадная, высасывающая.
Трансокеанский транспорт
Их моря, как я уже сообщал, из-за какого-то несвоевременного испарения сведенные к водоемам умеренной важности (чуть более крупным, чем у нас в Средиземноморье), кишат китами. Гораздо большего размера, нежели наши; их дрессируют для трансокеанских перевозок, где они очень ценятся. Фрахтовщикам удалось обустроить в ячеистых легких китов комнаты со всеми удобствами, в каждую помешается до двадцати пассажиров. Я без колебаний, несмотря на довольно высокую цену, воспользовался этим видом транспорта. Кит по данному сигналу широко разевает свой широченный рот, и начинается посадка. Должен признать, что в просторных и временами довольно покатых коридорах, по которым добираешься до предназначенной тебе комнаты, весьма скользко (кое-кто использует салазки, съезжая, как по ледяному желобу). Комнаты прекрасно проветриваются, поскольку при дыхании кит с каждым вдохом посылает вам кислород и с каждым выдохом избавляет от углекислого газа — путешественнику не мешает подстроиться под его ритм, весьма, надо сказать, неспешный.
Полупереваренная пища
Еда не представляет особых проблем. Основу питания составляют креветки, которых стюарды ловят прямо в желудке кита и подают недопереваренными — вареными как раз в меру. Не говорю уже об омарах, в жизни не ел вкуснее. Единственный недостаток — не видно окрестного пейзажа, хотя кое-кто хвастался, что, подобравшись к пасти нашего океанского лайнера, в моменты, когда тот ее открывал, чтобы глотнуть воздуха, видел сквозь китовый ус морскую ширь. Передвигались мы замечательно, непрерывно и плавно, без всего того шума и вибрации, килевой и бортовой качки, которые все еще досаждают на нашем морском транспорте. Есть все же одна-единственная опасность, и я должен о ней предупредить: кит может закашляться. Известны — их очень немного — целые караваны путешественников, которые так и не прибыли в пункт назначения, ибо были до времени исторгнуты по дороге. Поэтому запрещено курить и проносить на борт что бы то ни было — шерстяную или хлопчатобумажную одежду, а также трости, шпаги, туфли на шпильках и даже нейлоновые чулки, — что может простым контактом вызвать аллергию, последствия которой не заставят себя ждать. Лучше всего быть совершенно голым, утверждают фрахтователи. У них это никого не смущает.
Утробные трения
Мозги и желудок располагаются у них в одной и той же грудной клетке, и это чревато неудобствами. У их ученых до такой степени разрослась мозговая оболочка, что на пищеварение не остается места, и они вынуждены питаться свежей кровью, которую им вводят внутривенно.
Простые люди, напротив, почти полностью пожертвовали расширением своей мозговой сферы ради наполнения желудка, в результате чего вышеназванная оболочка сопоставима у них по размерам с горошиной. И так последние без труда впали в зависимость от первых, каковые почти исключительно, понятное дело, питаются их кровью. День крови, отведенный на питание ученых, стал национальным праздником. Каждый спешит отдать то немногое, что имеет, чтобы прокормить элиту, от которой зависит будущее его расы.
Наконец, среди них можно обнаружить и третий тип особи — редкостный, недолговечный, в виде шара, чья субстанция годами вкладывала все в производство спермы. Как только он кончил — и лицезрения красивой девушки может оказаться достаточно для запуска сего фатального механизма, — в нем разверзается пустота, он иссыхает и при малейшем столкновении рассыпается прахом.
Яйцо отмщения
Их женщины, вместо того чтобы иметь месячные, как у наших, несут яйца со слегка рифленой скорлупой, большими ценителями которых являются их мужья. Так, однажды вечером я застал на кухне приятеля моей хозяйки за столом перед яйцом всмятку — импозантного размера, под стать страусиному.
Зная, насколько они чувствительны к этим материям, я спросил у него, не видел ли он мои очки, и вышел из комнаты, как будто меня позвали. Но потом узнал, что женщины, которые производят добрую дюжину яиц в месяц, как правило, с превеликим трудом сохраняют одно-другое для насиживания. Предприятие, часто не оправдывающее надежд, поскольку в яйце может не оказаться зародыша.
«Но сердце у тебя колотится, — поведала мне одна из них, — все время, пока ты ждешь; и когда находишь в гнезде из ваты среди осколков скорлупы вылупившуюся детку, передать это счастье невозможно». У мужей не всегда так уж чиста совесть, и если случайно жена застукает их за поеданием яйца, они клянутся величайшими из своих богов, что оно было бесплодным. Как бы там ни было, всем и каждому известно, что яйца они любят больше детей. Отсюда и сладкая месть: съесть яйцо, оплодотворенное наставившим тебе рога приятелем.
Что касается иноземцев, нередко впадающих в экстаз перед размахом таза несушек, то они забывают, что он служит опорой для ягодиц, которыми они в первую очередь пользуются при высиживании.
Ветряные деревья
Деревьев много, они лезут на глаза, большую часть страны покрывают безбрежные леса. Деревья на все руки: молочные, водяные, медовые, зерновые. Есть и ветряные деревья. Сотрясаемые судорожными содроганиями, они порождают неистовые воздушные потоки, которые претворяются тайфунами, цунами и разнообразными потрясениями. Прикладывались значительные усилия, чтобы избавиться от этих ветряков. Но приближаться к ним опасно, так как наэлектризованная почва может поразить вас молнией. И аборигены сочли, что проще всего окружить рощи добротными стенами, глубокими рвами и запретить к ним доступ. Проклятые места, куда через маленькую дверцу и подъемный мост вталкивают по одному осужденных на смерть.
Сосущее дерево
В центре населенных пунктов, буде такие складываются — часто именно оно и служит тому причиной, — находится сосущее дерево. Когда на него ни посмотришь, оно всегда окружено весьма упитанным кольцом пользователей. Меня не могло не заинтриговать, когда, приблизившись, я с изумлением обнаружил, что с дерева свисают многочисленные каучуковые лианы, вздутые на конце в виде присосок. Только и остается приладить член к этому ротику, который тут же начинает его энергично сосать. Ничего сложного. Нужно только уметь остановиться. Я насмотрелся на мужчин, которые выходили из круга в конец обессиленными, тут же валились на окружающие это место скамьи и на пару-тройку часов проваливались в сон. Который поднимает им дух, восстанавливает силы, они вновь встают и возвращаются к дереву.
Кое-кто уже не может от него оторваться и остается там, пока, мешая кровь со спермой, не умрет. Таким устраивают красочные похороны, как героям, а их имена вписывают на вотивную табличку, которую подвешивают на дереве как свидетельство их подвигов.
Плоды консервации
Женщины долго боролись за то, чтобы искоренить эти сосущие деревья и возвести на их месте фонтаны или музыкальные киоски. Предвыборные кампании на эту тему непременно приводили к провалу кандидата от антизеленых. Все-таки им удалось добиться, чтобы заново эти деревья не сажали, и потому они стареют. Некоторые сосут уже не так активно, как в молодости, и многие разочарованные мужья возвращаются к женам, которые, несмотря на возраст, зачастую сумели сохранить очень даже действенную податливость своих тканей.
Дерево, однако же, питаемое этим семенем как исполненным жизненной силы соком, в хорошем окружении может поддерживать свою жизнедеятельность на протяжении двух, а то и трех тысяч лет, без счета принося за это время так называемые «молодильные плоды», которые препятствуют старению и отводят болезни. Плоды эти редки, и женщины не спускают с них глаз, срывают недозрелыми и уносят по домам, чтобы там припрятать.
Итак, все не так просто. Если мужчины меньше ходят к деревьям, те стареют быстрее, приносят меньше плодов, и женщины за нехваткой молодильных плодов становятся не такими желанными. Тогда мужчины возвращаются к деревьям, и те вновь процветают. И вот, в тисках между противоположными интересами, каждый старается повернуть мораль в благоприятном для обеспечения собственного удовольствия направлении. С нравственной точки зрения безукоризненно только дерево, которое берет, чтобы давать.
Тревожная встреча
Их планета, куда как менее объемная, нежели наша, в окружении трех лун, вызывающих у их женщин овуляции в три раза чаще, чем у наших, каждые пятьдесят лет встречает другую, куда более массивную, имеющую форму кольца, сквозь которое она и должна провалиться. Проход достаточно широк, но все же… стыковка двух траекторий — весьма деликатный момент, когда прекращаются все работы, а в сердцах воцаряется страх перед концом света. Кто пляшет, кто молится, кто гоняет мяч, кто отправляется на митинг или на банкет, каждому свое, а кто и на боковую, ибо во время прохождения царит удушающая тьма, вспарываемая багровыми разрядами и лиловыми молниями, тогда как барабанные перепонки пронизывает пронзительный свист, испускаемый сжатым в туннеле пересекаемой планеты газом. Ну а их атмосфера сплющивается на манер веретена и обретает былой размах только по выходу из черного туннеля, когда каждый испускает вздох облегчения и с новой энергией возвращается к своим повседневным развлечениям. Кое-кто полагает, что занимающиеся в это время любовью помогают планете пройти через испытание, — долг, надо полагать, свято уважаемый всеми добропорядочными гражданами.
Рассмотрение чужеземки
Доказывая существование Бога, их богословы опираются в основном на это «предначертанное согласие» двух траекторий. Тогда как другие готовы видеть в нем всего лишь трюкачество природы, а многие, я бы даже сказал подавляющее большинство, прекрасно обошлись бы без этой прихоти судьбы, каковая, на их взгляд, так же лишена смысла, как и само их существование. Несомненно, игра магнитных сил никогда не позволит их планете пройти мимо цели, но в конце концов достаточно крохотного запоздания во вращении вокруг своей оси, чтобы пересекаемая планета, встав на ребро, не оставила иных шансов, кроме лобового столкновения. Ученые, те, кто научен извлекать выгоду из любой ситуации, разворачивают батареи мощных телескопов, дабы рассмотреть — «чужеземку», увидеть, как она выглядит и т.п. И действительно, издалека можно различить на подступах к дыре кольцо из крохотных существ с полупрозрачными крылышками, которые перепархивают друг через друга в ожидании события. Вера в ангелов в большой степени опирается именно на подобные наблюдения, и в конечном счете кое-кто полагает — в первую голову служители культа, — что эта планета являет собой нечто вроде рая, который они за одному Богу ведомый проступок обречены извечно пересекать, никогда в нем не задерживаясь. Тогда как другие видят в них всего-навсего комаров.
Кое-кто утверждает, что в один прекрасный день из-за внезапного сужения туннеля они застрянут во тьме, подобной адскому мраку, их будут облизывать языки центрального пламени, жар которого достигает пяти тысяч восьмисот восьмидесяти градусов по Цельсию, если считать в наших единицах. И действительно, после прохождения замечаешь, что море стало горячее, леса попахивают паленым, и если бы не скудная атмосфера, все еще окружающая Безымянную планету своим защитным коконом, на ее поверхности, не ровен час, давно бы уже прервалась всякая жизнь. Что же касается лун, то планета подхватывает их на выходе, но никакой уверенности в том, что это произойдет, нет.
Бракосочетание солнц
Поскольку их раса значительно старше нашей, они зарегистрировали астрономические изменения, имевшие место во времена, когда нас еще не было и в помине. Так, они говорят о бракосочетании двух солнц: мужского и женского, газообразные массы которых, соединяясь, способны породить вереницу малых облаков, каковые, конденсируясь при остывании, породили эти все более и более плотные сгущения: планеты. Их мир, как и наш, вышел, должно быть, из подобной встречи, из подобной сделки. Они действительно полагают, что сии правящие нами огромные светящиеся сущности являются такими же личностями, как и мы, наделенными своеособыми характерами, которые выражаются не кровью или речью, а газом и лучами — жаром и хладом, — и что эти великие двуполые персоны, воспринимающие нас как детишек, коих надлежит привязывать на поводке к стулу, чтобы не позволить им пропасть в опасном окружении, ввели разделение на два пола только для того, чтобы через эту всегда разверстую рану придать в редкие моменты нашим быстротечным, неутоленным жизням некоторое представление об изначальном шоке их счастливого слияния, их неделимого единства.
Драгоценный металл
Металлы находятся в недрах этой планеты совсем не в тех количествах, в каких мы находим их в наших. Золота в изобилии, зато железо большая редкость и считается святым металлом, так как чаще всего падает с неба в виде метеоритов. Из него делают ювелирные украшения, обручальные кольца, я имею в виду те тонкие цепочки, которые носят на лодыжках многие пары и которые впредь соединяют их в радости и в горе. Так и встречаешь их, рука об руку занимающихся одним и тем же делом, не в состоянии отлучиться друг от друга дальше, чем позволяет цепка. Сколько раз видел я, как задумчивые мужья прохлаждались по соседству с местом, где их половина отправляла ту или иную насущную потребность. Постоянное позвякивание цепей на улицах, в ресторанах, в концертных залах (кино им неведомо) служит как бы живым укором для прогуливающихся в одиночку, в тишине холостяков, заблудившихся в сумрачных безднах, только-то и имея, что свободу идти куда глаза глядят в состоянии пустоты, которая предрасполагает к любым бесчинствам.
Память и смысл истории
Память развита у них совсем слабо и не позволяет, в отличие от нас, надолго привязываться к одной и той же персоне (отсюда и цепи, которые для них обременительны, но ржавеют и легко рвутся), к одному и тому же предмету. Им неведом инстинкт собственничества. На балу явившиеся туда пары вряд ли вновь обнаружатся среди спешащих на выход: сплошь и рядом они приходят к выводу, что куда честнее исключительная и бесповоротная страсть. Устраиваются в первом попавшемся свободном доме. И строят жизненные планы. Логики, счетчики — да. Историки, мемуаристы им неведомы. Ни словарей, ни кадастрового реестра или сборника актов гражданского состояния. Имена цветов, как и у людей, случайны и часто меняются. Тут не найдешь Линнея, тем более Литтре или Дарвина. Горизонт редко простирается дальше сегодняшнего, весьма короткого дня; не помня, что он родился, не ведая, что умрет, обитатель Безымянной планеты не требует объяснений, не стремится свалить себя самого на какого-нибудь ответственного за начало и конец бога. Он живет в своего рода безмятежном небрежении, в счастливой вечности.
Деревья-кормилицы
Не будем покидать их края, не поговорив еще немного о деревьях: большая часть их разновидностей нам не известна. Огромные деревья с поистине необъятной листвой, в которых они долгое время жили как в ульях. Один из самых распространенных видов, я сам видел его здесь практически во всех странах, это дерево-кормилица, чьи низко нависающие ветви оканчиваются большими листьями, изогнутыми в виде корзинки и покрытыми крохотными присосками. Туда кладут младенца, которого хотят ему доверить, и дерево тут же, будто под действием пружины, закрыв свой лист, поднимает дитятю в воздух и осторожно доставляет наверх, в самый свой цвет, в окружение высоких белых лепестков, где по центру топорщится желтый пестик, с которого стекает восхитительное молочко. Не редки случаи, когда одно дерево пестует сразу нескольких малышей, причем спускает их на землю, не раньше чем они научатся ходить и добывать средства к существованию. Некоторые подчас так привязываются к детишкам, что оставляют их у себя на всю жизнь, не стремясь более усыновлять новых. В этом случае они парализуют свои нижние ветви, листья которых утрачивают хватательную функцию и роняют все, что им пытаются доверить. Как бы то ни было, деревья-кормилицы весьма в чести у молодых женщин: те благодаря им ни в чем себе не отказывают и лихо перекидываются от любовника к любовнику, не обращая внимания на последствия.
Деревья-детоеды
Последствия, однако, проявляются заметно чаще, чем на Земле, ибо красотка может иметь детей два-три раза в месяц, причем по четыре-пять в выводке. Но существуют и деревья-детоеды, точно так же простирающие нижние ветви с обольстительными листьями, которым так и подмывает доверить новорожденного. Дерево уносит его к себе в венчик, где он засыпает от ароматов, после чего разлагает его и переваривает. Поскольку эти деревья настолько схожи с деревьями-кормилицами, что их легко перепутать (на самом деле это просто-напросто их мужские партнеры), юным, неопытным матерям нередко случается ошибаться. И население поддерживается на достаточно стабильном уровне, благодаря чему их маленькая планета обходится без недорода и голода.
Я же, во всем этом полнейший профан, прогуливаясь на природе, не раз видел у подножия некоторых деревьев горстки молодок, которые, взявшись за руки, казалось, молились. Или безмолвно плакали. Потом в задумчивости удалялись, подбирая время от времени мелкие косточки, которые частенько валяются под этими деревьями, любовно прижимая их к сердцу.
Подобающая походка
Поскольку тяготение у них куда слабее нашего, разгуливают они прытко, чуя землю под ногой шагу этак на пятом. Вот они и передвигаются скачками, но всегда внаклонку, готовые в случае чего опереться на одну из своих четырех лап. Впервые увидев кого-то стоящим, они засмеялись как от непристойности: так выставлять напоказ свою грудь и живот, свой передок, что за бесцеремонность, что за сумасбродство! Мы произвели на них впечатление дрессированных обезьян, которых обучили невиданному фортелю: прямохождению. «Прошу вас, — говорили мне, приглашая с собой на променад, — поменьше церемоний!» И дожидались, перед тем как отправиться в путь, пока я брошу наконец служить на задних лапках и начну прыгать руками вперед, при случае опираясь ими, как и они, о землю.
Озаряющая красота
Так как обычно они живут ничего не делая, на естественный и непостоянный лад, на иждивении у своих деревьев, всяческая промышленность для них все равно что игра и длится всего один сезон. В одно прекрасное утро все куда-то деваются. Никаких определенных отпусков, как у нас, развлечением скорее служит работа. Но они ею не злоупотребляют. Благодаря подобному распорядку, женщины долгие годы хранят красоту и обаяние, которые озаряют их ночи и баюкают сны.
Проблемы торговцев
Наши попытались было ими приторговывать. Но быстро встала проблема: мало кто из землян смирился с пресловутым хвостом. Против моды не попрешь. Впрочем, земляне испробовали в борьбе с хвостами тысячу тайных приемов, тысячу вероломств; отчего подчас их носительниц разбирал безудержный смех. Тот же, кто не пожелал считаться с табу и стал жить с женщинами сей породы, быстро обнаружил, что перед ним закрываются двери благонамеренных граждан и даже делового мира. И в конце концов скрепя сердце со своими подругами расстался. Пришлось отправить их восвояси. До тех пор они успели нарожать полукровок обоего пола, почти у всех был хвост, который им спешно купировали. И все-таки в их походке что-то от него осталось, особенно у девушек, с большим прогибом, чем у наших, они так живенько переваливаются с боку на бок, что перед глазами встает исчезнувший виляющий хвост.
Легендарные скрещивания
Они проявили недюжинные умственные способности, чтобы создать, исходя из самих себя и окружающих животных, новые разновидности. Так, например, высоко ценятся жирафы с женской головой. С ними можно заниматься любовью с балкона и отправиться у них на спине в путешествие. Скрещивание китов со слонами дало смешанное существо, напоминающее кирефандра. Собак с кошками — странное животное, калипсона, который не уживается ни с теми, ни с другими и сбивает с толку своей способностью попеременно лаять и мяукать. Путем скрещивания с морскими животными вывели сирен. Их не всегда можно найти — увы! — на прилавках торговцев рыбой: за их мясом гоняются. Подать сирену на пиру — значит спровоцировать душещипательные мгновения: когда хозяин дома, вооружившись ножом, готовится ее разделать, она начинает петь. И песнь исполнена такой мучительной красоты, что сотрапезники, у которых перехватывает дыхание, молят хозяина остановить свою кощунственную длань. Тот же, ибо у него не всегда есть под рукой рыба на замену, отправляет сирену на кухню, где его застольных дел мастер, залепив уши воском, не позволяет себя разжалобить и в два счета ее обезглавливает. Голову откладывают в сторону, чтобы законсервировать в банке, а к столу подают хвост, к которому, однако, некоторые чувствительные сердца так и не притронутся, тогда как другие во время поста, не терзаясь угрызениями совести, готовы слопать сирену целиком, тем паче что ее невеликий мозг восхитителен на вкус.
Грозный конкурент
Куда сомнительней история с кентаврами. У них это запретная тема, и я бы ни о чем не заподозрил, не наткнись ненароком, когда прогуливался по краю болотины, на облепленный ряской лошадиный скелет: голова несомненно имела лицевой тип или, скорее, костяк человеческого черепа. Вернувшись вечером домой, я между делом обмолвился о находке своей хозяйке, и она-то открыла мне, если можно так выразиться, розовый горшочек. Искусственно осеменив завезенных с земли кобыл, их химикам удалось вывести кентавров. Не легендарного склада — с двойной грудью, как в нашей мифологии, — а настоящих, правильно сложенных кентавров; человеческая голова величаво венчала у них мощный разворот лошадиной шеи. С кистями рук на конце передних лап. Кентавров, которые сразу же приобрели такой успех у местных женщин — они были наделены ошеломляющим членом, — что понадобилось срочно создавать конные заводы, дабы нарастить их производство. Женщины покидали семейный, ежели таковой имелся, очаг и целыми днями носились галопом на спинах у кентавров. Сначала удивленные и как бы отставшие от жизни мужчины с гневом в сердце смотрели, как убегают, причем без всяких надежд на возврат, их жены на этих галопирующих созданиях. Задетые за живое, в ярости, что окажутся вечером у себя дома в одиночестве, в тот час, когда ночные страхи призывают к повышенной близости, в конце концов они отреагировали: с факелами, под покровом ночи, окружили кентавров и оттеснили их к болотам, где все они до единого и увязли. В голосе моей домохозяйки, пока она рассказывала эту историю, еще стояли слезы, из чего я заключил, что отверстая кентаврами в некоторых сердцах рана не собирается затягиваться.
Битва при Марне
Обманутые собственной выделки кентаврами, не слишком преуспев в приручении паучих, раздавливаемые блохами, они сами не свои до крохотных существ: мне показывали карликовых слоников, китиков для ванны, людишек величиной с куклу. Еще они хотели восхитить меня своими кошками, чуть меньше наших, не спорю, которых после многолетних усилий удалось получить из наших тигров. И поскольку меня удивляло число еще меньших, чем от природы, карликов, которых мне довелось встретить у них: «Они получаются, — объяснили мне, — от осужденных уголовников или военнопленных, чье потомство мы сознательно уменьшили. Сейчас мы на пути к созданию особей, которые будут меньше вашего мизинца». И так как у меня был недоверчивый вид, они отвели меня в окруженный тщательно возведенной стеной парк, где я смог воочию увидеть битву при Марне — в самом разгаре, под оглушающий грохот петард, — целиком разыгранную бойцами величиной не больше мыши. Эта относительность размеров заставляет придерживаться чего-то среднего; как мне говорили, их вещуны приписывают способность иметь душу и даже просто мыслить лицам разве что самых ходовых габаритов, каковые и обеспечивают непреходящий характер вида.
Сторожевые коровы
Их коровы величиной с комнатную собачку. С добытым у них молоком дети играют в обед. В основном это одомашненные коровы, и многие используют их для охраны дома: они сломя голову бросаются рогами на попавшегося чужака и способны причинить ему изрядный урон. Поэтому-то у них так мало молочных продуктов. Масло, которое подавала мне моя хозяйка, было сбито из ее собственного молока, а многие простолюдинки рожают и рожают детей для того, чтобы заработать своим маслом на кусок хлеба.
Фанатики уменьшения
Впрочем, на поверхности их планеты кто угодно может приобрести в аптеке уменьшающее. Достаточно принимать его месяц перед рождением. Моя хозяйка, у которой было более шестисот детей, так и сводила их до размера цыплят. Она не только их разводила, но и выращивала, кормила, укрывая взаперти от хищников, смесью злаков, изюма и орехов, чтобы, весьма упитанных, отправлять на зубок смакующей их знати.
Грозные завоеватели, думалось мне подчас, каковые, будь у них возможность добраться до Земли, не преминули бы за несколько поколений низвести нас до размеров муравьев. И, поскольку единственным исполином, от которого мы зависим, является движущая нас звезда, благословлял небеса, что они оставили ее слепою, так что она никогда не сможет оценить степень нашей ничтожности.
Не слишком благоприятное заключение
И вот, если делать выводы по первым впечатлениям, которые может вынести из своих наблюдений землянин, то это будет ощущение безмерного замешательства. Никакого ярко выраженного господства, как на Земле, виды смешиваются и скрещиваются, непрерывно порождая новые создания, и те увлекают вас все дальше в непредсказуемый мир, где над всем довлеет жажда жизненных услад. Попробуй, впервые побывав на Безымянной планете, рискни сказать, какой народ играет здесь более важную роль, люди или деревья. Люди наделены вполне своеособой морфологией и характером. Но, на первый взгляд, почти во всех отношениях целиком и полностью зависят от деревьев — чтобы питаться, чтобы дышать, чтобы жить и даже чтобы умереть. (Я имею в виду деревья-некрофаги, которые подбирают, затягивают в свои расщелины и в конце концов переваривают прикованных к одру, принесенных к их подножию.)
Ну а сообщество деревьев, более стабильное, глубже укорененное, производит впечатление энергии и величия, каковые вроде бы возносят его высоко над мелким паразитом, популяция которого проживает за его счет. Можно подумать, что на Безымянной планете исчезновение этих паразитов никак не скажется на величии лесов, на великолепии вечеров и что даже, с точки зрения Сириуса (на нее трудно встать), было бы определенного рода блаженством созерцать этот мир избавленным от горячечного возбуждения особей, которые, чтобы быть явно не столь вредоносными, чем те, образец коих являл собой я, охотно играют первые роли и оказываются всего лишь их жалкими эпигонами.
Волосатые кормилицы
У них, как только у женщины появляется молоко, все хотят его попробовать. Молодая мать устраивает прием, и тут как тут два десятка молодцев, которым невтерпеж, выпрашивают у нее на пробу хоть капельку под растроганным взглядом сытого по горло мужа, попивающего себе завезенный с Земли чай. Новорожденный при всем том не в накладе: они заимствуют кормилиц у племен приматов, своих предшественников, их они сохраняют в заповедниках для специально отобранных видов. Эти кормилицы, чудовищно волосатые, ни в чем не уступающие нашим неандерталкам, в изобилии дают терпкое, пряное молоко, оно придает их отпрыскам удивительную силу и сохраняет за ними тот дикий и нелицеприятный характер, свободный от всяких предубеждений, я бы даже сказал, от всех принципов, который при каждом нашем общении служит предметом постоянного изумления.
Мастера на все руки
Эти хорошо вышколенные приматы подстраховывают у них полицию, перематывают, когда речь заходит о перекрытии стенок, поистершиеся дома, служат поварами, лесорубами (только они осмеливаются срубить священное дерево, когда оно наконец умирает) и, должен сознаться, настолько напоминали мне мою собственную породу, что я с известным трудом выдерживал ранг чужеземного гостя в стране, где, с поправкой на некоторое количество волосков, вполне мог бы сойти за разнорабочего. Используются также и как телохранители у знати, следуя везде и повсюду за хозяйкой дома, которую сопровождают даже в частные покои, где присутствуют при ее туалете.
Памятные медальоны
Видно, что они проявляют особый интерес к ее волосяному покрову, сведенному, правда, к своему простейшему выражению наподобие возделанного участка, который сохранил какие-то следы девственного леса лишь в тех сокровенных складках местности, где зияют расщелины почвы. Но эти почти безусые, так сказать, неоперившиеся тела украшены настолько изобильными шевелюрами, что женщина, завернувшись в нее на манер пеньюара, может обойтись без всякой одежды и даже укрыть под ней от нескромных взглядов любовную связь, не опасаясь, что ей помешают.
После смерти эта шевелюра идет на ее портреты, каковые муж распространяет среди всех, кто был с ней близок, в виде медальонов.
Исчезновение вовнутрь
Почва их планеты выделана по их образу и подобию. В изобилии трещин, расщелин и дыр, смыкающихся здесь, раскрывающихся там, никогда не гарантируя балансирующему на поверхности чувства безопасности. Скважин, карстовых каверн, в них исчезли многие, причем узнать действительные причины несчастного сложения почвы нет никакой возможности. Иногда туда проваливаются и их шарообразные дома. Они, как мне говорили, веками скатывались в подземные коридоры, где в конце концов установилась вполне себе насыщенная жизнь. Внутренняя плоть их планеты, ибо я не могу не прибегнуть к этому слову, столь нежна, столь упруга, столь мясиста, что им удается жить там, словно в чреве с огромными кишками, которые распределяют пищу и достаток и без которых, похоже, стоит взять за привычку сосать стенки, уже никак не обойтись.
Ветрогоны
Тем не менее и там встречаются опасные зоны, коридоры, где тужатся ветры, норовя исторгнуть вас наружу через анусы вулканов, чьи извержения время от времени расцвечивают тамошние равнины. Тем самым поддерживается непрекращающийся обмен между внутренним и внешним населением, и недовольным своей участью жителям нет нужды погружаться в молитвы в надежде обрести лучший мир, всегда скрывающийся «за гранью» того, в котором ты живешь. Надежде, каковая, благодаря этим перемещениям туда-сюда, обманывается редко: рай для одних оборачивается адом для других — и наоборот. Всесторонний человек не довольствуется у них жизнью снаружи: он, если можно так выразиться, и не жил, если не продолжил свою жизнь внутри их мира, где, полностью отбросив все мысли о своей идентичности, он оставляет все притязания, если когда-либо их имел, на превосходство и на владение, чтобы принять посильное участие в общинной жизни, отвечающее глубинным надобностям планеты, всегда в поисках живых элементов, чтобы поддержать свою собственную жизнь.
Эти подземные популяции постепенно утратили восприимчивость к лицезрению неба и тем трансам, от которых содрогается наружное население, когда предстоит пройти через звезду в форме кольца, о чем мы уже говорили. Теплота, которой они наслаждаются в своем кругу, едва ли от этого возрастает. И тем самым они составляют запасную популяцию и как бы последний ресурс, им сможет распоряжаться планета, если все наружное население вдруг исчезнет. Последнее, впрочем, в момент прохождения стекается туда в таком количестве, что вулканы тут же с огоньком изрыгают весь этот перебор нежелательных посетителей. Вместе с их шарообразными домами, которые вылетают оттуда как пушечные ядра.
Грибы-искусители
Не осмеливаясь соскользнуть в эти щели, которые подвергают землянина опасности очутиться в слишком своеобразных условиях жизни, я только прошелся внутри вулканических кратеров, где растут громадные плотоядные грибы, легкой добычей которых становятся многие исторгнутые, еще под влиянием мощного выхлопа извергших их газов и как бы одурманенные. Они доверчиво приближаются к грибам и без колебаний укладываются на мягкое лоно плевчатой вульвы, которое блаженно открывается у их ног. Они засыпают, и если по случаю более смелые или искушенные сотоварищи не проявят упорства, чтобы извлечь их оттуда, вульва смыкается — для них все кончено.
Мне довелось встретить исторгнутого (это был любовник моей хозяйки), и тот, похоже, смаковал сладостную эйфорию, вновь обретя на поверхности ту жизнь, которую некогда вел. Не приходится сомневаться: путешествие внутрь земли окружило его ореолом определенного авторитета; он, правда, потерял в этом приключении руку, но не слишком о том беспокоился: до определенного возраста они отрастают вновь.
Фиолетовая атмосфера
Так как окружающий Безымянную планету газ состоит не из кислорода, а из… (безымянный газ, не имеющий аналогов у нас на Земле), они постоянно наслаждаются фиолетовым небом. Их моря, возогнанные уже в весьма и весьма отдаленные времена и превратившиеся в большие озера в окружении заболоченных пространств, более не способны обеспечить испарение, которое служит у нас главной причиной облачности. Их небо, неизменно фиолетовое, становится чуть зеленоватым к вечеру, когда садится солнце, расточая в своем неощутимом движении исчезновения толику метафизической дрожи, каковая следует на наших экранах за появлением звезды, существа чуть ли не сверхъестественного.
Член в теле
Солнце — и слово это, в отличие от нас, у них женского рода — остается для них существом женским, от которого женщинам даны сосцы, а мужчинам — прыщущий член. Каковой не находится, как наш, снаружи тела — этакий простой довесок или даже упущение природы, — он внезапно высовывается из скрытой растительностью на лобке щели, схожей во всех отношениях с влагалищем, так что не обходится без определенных накладок, и они над ними от души смеются, когда дело доходит до проезжих чужеземцев, не слишком сведущих в тех несомненных знаках, по которым можно распознать половые различия и главным показателем которых является женский хвост. Того, кто думал, что поимеет, оказывается, имеют. И так как их причиндалы несоизмеримы по калибру с доставшимися нам, для чужеземного бабника речь идет о труднопереносимом опыте, обновлять который он всячески воздержится.
Естественный блеск
Многие наделены у них особым блеском и пользуются им, чтобы освещать по ночам города, ведь нефть, газ, электричество им неведомы. Вспоминаю, как в первую ночь, проведенную на их земле, мне предоставили «блестящего» — юношу или девушку, сказать не взялся бы, — каковой светил мне, пока я раздевался, и, подойдя поближе к моему ложу, посветил еще и на блокнот, в котором я каждый вечер делал перед сном заметки. После чего мне даже не пришлось просить его померкнуть, он поступил так сам по себе и, усевшись у одного из выходивших наружу проемов, предался созерцанию звездного неба. Как я узнал позднее, это созерцание было не лишено взаимности и помогало ему сосредоточивать лучи, которыми он подзаряжался и которые позволяли ему светить когда захочется. Судя по всему, эта специфическая способность не выходит за рамки отрочества, поскольку неразрывно связана с определенной прозрачностью, которую в подавляющем своем большинстве они теряют при первых же контактах с грязевыми купаниями своего продвинутого общества.
Эти блестящие, случается, соотносятся с очень и очень удаленными мирами, и именно так они были в курсе всего происходящего на Земле, задолго до того как ракета доставила к ним наших первых наблюдателей. Свет по-прежнему кажется им самым быстрым из средств сообщения, и они стараются не нагружать его никаким багажом, чтобы он не уменьшил его скорость и радиус действия. Впрочем, они способны предпринять по этой нити и путешествия, из которых никогда не возвращаются. И тогда говорят, что они «в отлучке». Но их тела, способные сохраняться очень долго, могут внезапно ожить и стать избранниками других блестящих, которые, прибыв по нити луча из дальних стран, обретают в них свое обиталище для более или менее долгого пребывания. Посему их постоянно хранят на виду, в прозрачных коконах, выставленных в проемах высоких павильонов, куда часто приходят, чтобы посмотреть, не объявился ли в одну из всегда ясных у них ночей пришелец из пространства, дабы вернуться к жизни.
Спрос на орехи
К смертной казни женщин у них приговаривают только чрезвычайные трибуналы, состоящие из детей. И применяется эта мера очень редко. Чтобы подвергнуться подобному наказанию, нужно совершить особо тяжкий проступок, фигурирующий в черном списке, содержание коего, впрочем, часто меняется. Можно попасться, положившись на устаревший список, где этот проступок еще не фигурировал.
Из соображений гигиены, сношения с обитателями других планет строжайше воспрещены, и предающаяся им женщина, если ее застали на месте преступления, объявляется непригодной. Внеземные пришельцы… ну да, знамо дело: эксплуататоры, мошенники, мифоманы, мастаки во всех смертных грехах. Женщин, которых они уводят с собой на ракеты, ждут по возвращении. Но женщина может быть осуждена просто-напросто за то, что вертела хвостом, проходя перед королевой. Ее заставляют проглотить зернышко жиражира, после чего ее ждет превращение в дерево. O! у нее есть время с этим свыкнуться, первое недомогание приспеет лишь спустя шесть месяцев, после чего внезапно по всему телу прорежутся и прорастут ветви. Пора решаться. Ее на тот момент спутник роет у себя в саду яму и сажает туда саженец. Не редкость молодые еще люди, грезящие по вечерам в меланхолии под сенью своей жены. Каждый год жиражир приносит несколько плодов размером с орех, горьких плодов. Знаменитых своими противозачаточными достоинствами, так что вдовец, и возраст тут не помеха, пользуется из-за орешков своей жены большим спросом у юных красоток.
Домашние бабочки
Размах крыльев их бабочек колеблется от двух с половиной до трех метров. Бабочек приручили и используют для перевозок. Когда я рассказал о наших крохотных, карманных чешуекрылых, самые большие из которых без проблем устроятся на ладони, они засмеялись, словно природа подшутила над нами. Эти бабочки рождаются напрямую из женщин-гусениц после перехода в состояние куколки сообразно рецепту, хорошо знакомому нам но наблюдениям за земными бабочками: первым делом соткать вокруг себя огромный шелковый кокон, потайную камеру метаморфоза. Превратившись в бабочку, женщина-гусеница легко поддается дрессировке. Вскоре она бегло говорит на нескольких языках, но, не в силах понять язык мужчин, в конце концов начинает понимать его как придется. В их краях, надо признать, из-за того что мужчинам не спросить про направление, знают, куда держать путь, только женщины.
Многие женщины-гусеницы, превращаясь в бабочек, отказываются от всякой подневольной работы: они довольствуются полетами над цветами огромных деревьев и заодно навещают взращиваемых теми питомцев, зовут их к себе на спину и так, по воздуху, уносят на завораживающую прогулку. Я сам с удовольствием препоручил себя этому транспортному средству и посетил на нем большую часть их страны, ибо моя подседельная сочла своим долгом показать все, что казалось ей интересным. Именно поэтому в отношении деревьев мало кто из путешественников, полагаю, способен меня в чем-то просветить.
Не совсем заурядное приключение
Во время моего пребывания на Безымянной планете не обошлось и без одного не совсем заурядного приключения; попытаюсь вам о нем поведать.
Женщина-гусеница, с которой, ибо к таким встречам относятся с терпимостью, я коротал ночь, испытывая внезапную потребность превратиться, запеленала меня вместе с собой в свой кокон. Я же преспокойно спал и поутру проснулся в заточении. Так что мне пришлось присутствовать при ее метаморфозе и, редкая привилегия, прожить три недели с глазу на глаз с куколкой — и та своих с меня не спускала, как способны только безоглядно влюбленные.
Подчас она корчилась совершенно уморительным образом, предаваясь странной гимнастике, которая вызвала у меня в памяти ужимки наших женщин, когда на берегу моря им нужно при всех раздеться под своим пеньюаром. Превратившись наконец в бабочку, резкими движениями лапок и брюшка она попыталась освободиться от своего футляра. По счастью, в кармане моих шортов был нож, и я смог оказать ей вооруженную помощь. Едва-едва брезжило утро, и еще влажные крылья свисали вокруг нее как мятая одежда. Я был подавлен. «Подожди немного, — сказала она, — все образуется». Когда взошло солнце, она подставилась теплу его лучей, крылья одно за другим напряглись, и тысячи покрывавших их крохотных черепичек сложились в чарующий рисунок. Она позвала залезть на нее. Мы находились на вершине холма, лицом к безбрежным далям. Она сделала несколько шагов перепархивая, как будто испытывала крылья, потом ринулась вперед и с первого взмаха в великолепном полете унесла меня высоко в небо. Я был словно пьян, не мог взять в толк свою удачу.
Я, прожив с ней столько времени в обличье гусеницы и забавляясь при виде того, с каким аппетитом или, вернее сказать, рвением и мастерством она откачивает своей малюсенькой сосучкой мое семя, был до крайности изумлен произошедшей в моем присутствии полной переменой ее характера: теперь она довольствовалась капелькой росы (капельки эти, правда, достигали двух сантиметров в диаметре). Но наиболее полным превращение представлялось в плане моральном: отныне она выказывала по отношению ко мне только самые возвышенные чувства, и, не слишком-то уже понимая, что же, собственно, ей подобает, я дожидался ее шагов, а те в основном сводились к тому, чтобы не оставаться более двух секунд на одном и том же месте, что для путешественника является просто идеалом.
Трагический конец
Так мы перемещались из края в край, засыпая ночью в ложбине среди лепестков исполинских деревьев, обозревая вулканы, безбрежные леса, подчас реку или изрезанное лагунами море. Тогда она ссаживала меня на его гладь, чтобы я искупался. Потом мы снова ложились на курс нашего путешествия, и так продолжалось бы вечно, не напади в один отнюдь не прекрасный день на мою бабочку женщина-летучая мышь. Спикировав на изорванных крыльях, моей подруге удалось ускользнуть от преследования и с большим риском приземлиться. Но это было все. Едва я коснулся ногой земли, как, протянув ко мне руки[3], чтобы в последний раз прижать меня к сердцу, она тихонько вскрикнула и испустила дух.
Я был в отчаянии. Обрядил ее в саван, завернув в то, что осталось от крыльев, запечатлел на лбу последний поцелуй, закрыл ей глаза и уложил в ложбину листа акапульки, препоручая попечению природы, которая не замедлит вобрать ее в свое лоно.
Поразмыслив минуту-другую, я зашагал по тропинке, которая вела от места нашего приземления к соседнему лесу, и вскоре вступил под сень огромных деревьев, пытаясь усыпить ходьбой свою боль и словно утратив впредь всякую цель в жизни. И тут я услышал позади себя бесшумные шаги. Обернулся: меня преследовала женщина-гусеница. Я поведал ей о своих невзгодах. Она слушала меня с удивительной доброжелательностью, улыбка то и дело озаряла одухотворявший ее лицо изысканно чувственный рот, и я понял, что мне надо просто-напросто отдаться судьбе, которая послала меня ей на пути, ну а ее наверняка должна куда-то привести.
Объяснения задним числом
Здесь мне нужно вернуться назад и объяснить читателю, как при посредничестве своей хозяйки я в первый раз столкнулся с женщинами-гусеницами. Она видела мою меланхолию и, догадываясь, что мне кой-чего не хватает, подпустила одну из них ко мне в постель. А это, смею вас заверить — и уж кому как не мне знать, о чем я говорю, — один из самых удачных их гибридов. Существа без каких-либо членов, с такою же бархатистой, как плева, кожей, увенчанные в отсутствие шеи на обоих концах головами, главным украшением которых служит рот. Одна из них выделяется еще и миндалевидными глазами, чей томный взгляд просто обволакивает. Они достигают метра двадцати, метра пятидесяти, если пользоваться нашими единицами, очень редко больше. Передвигаются на двух рядках ложноножек, которые покрывают их грудь вкупе с присосками (поначалу я принял их за маленькие сосочки). Эти гусеницы, знатные сосуньи, вызывают, проходясь по вашему телу, невыносимую щекотку. По цвету и повадкам весьма разнятся, у некоторых посреди лба есть даже рог, которым они, разгневавшись, грозятся. Очень быстро начинают говорить на языке вашей страны, и беседы с ними никогда не заходят в тупик. Едва я очутился в постели, на ложе из свежих листьев, которое каждый день готовила мне хозяйка, как она высунула голову и пристально в меня всмотрелась. Смотрел на нее и я, поначалу с некоторым опасением, потом с известной отрешенностью, так как вдруг почувствовал, как тяжелеют веки, и меня объял сон. Назавтра я проснулся поздним утром. И тщетно ворошил листья: в постели, кроме меня, никого не было, но ощущение необыкновенного блаженства мешало поверить, что все это просто пригрезилось.
Окончательно проснувшись, я заметил ее спящей на потолке.
Светские пересуды
Меня без конца приглашали на всяческие приемы, и там все и каждый рьяно расспрашивали о нравах и обычаях планеты, с которой я явился. Моих хозяев живо интересовал безумно разнящийся от них образ жизни обитателей Земли. Я рассказывал им о кротах и бобрах, а также о пчелах и термитах, о муравьях и дольше всего об улитках. Все эти сообщества представлялись им совершенно пленительными, и наши беседы неизменно подводили к одному и тому же вопросу: «Почему именно вы взяли верх, вы что, умнее других, способнее к тому же, уважая их особенности, осчастливить обитателей вашей планеты? Сдается, что вы тратили время, убивая друг друга, бездумно сживая со света те самые виды, которые могли бы вам помочь, истребляя ваших собственных врагов, что леса постепенно исчезают под ударами машин и отравленные вашей промышленностью моря скоро перестанут поставлять необходимый для вашего же дыхания кислород. Что вы будете делать, когда у вас не останется воды, чтобы пить, чтобы умываться, не останется живящего вашу кровь воздуха? Разве прочие обитатели вашей планеты поручали вам делать погоду; неужели не нашлось ни одного, готового принять вызов и наконец восстать, чтобы победить вас и уничтожить?» — «Не потому ли, — добавляли другие, — что вы просто-напросто куда вредоноснее и извращеннее, куда двусмысленнее, и сумели вы взять верх над остальными? Да, вы облазали все тридевять земель под вашею луною, но у нас их вращается целых три и мы вовсе не собираемся бросаться под ними на никому не ведомый край света. Посмотрите вон на ту звездочку, это ваше Солнце, а Земля ваша столь мала, что даже не видно, как она кружит вокруг. Но вы все же добрались до нас».
Я же им в ответ только улыбался, я сам предоставил все нужное для приговора и моего осуждения. И не собирался особо настаивать на тех тонкостях, которые могли бы поднять в их глазах наши акции; слишком уж я боялся, что они заразятся, даже на расстоянии, нашими обычаями и повадками. На расстоянии, по счастью, слишком большом, чтобы мы могли завезти к ним кое-какие материалы, самым опасным образом внесшие свою лепту в нашу утрату, в закрепощение вида, коему никогда уже не насладиться свободами, которыми пользуются они. Благословенная планета, пребывающая в безопасности от нашего огня, от нашего угля, нашего железа и нефти, от наших ученых, наших миссионеров и солдат. Не начнем ли мы строить из здешнего золота локомотивы и пушки, даже часы? Я с вожделением и восхищением посматривал на баснословно дорогие железные ожерелья, украшавшие шейки их спутниц, и подчас на браслеты из того же материала, что находились у них на лодыжках как лучшее украшение их свободы, самая красивая помета счастья.
Волшебная планета
Беседы, которые мы вели, сравнивая то, как живем, и сталкивая подчас разные точки зрения, далеко не всегда повергали меня в смущение. В общении с женщинами я в то же время пользовался огромным преимуществом, ибо говорил, как они, а не ограничивался звукоподражаниями и урчанием, к чему в основном сводились реакции их сильного пола. Светские сборища, на которые мужчины в общем-то воздерживаются ходить, постоянно поглощенные делами, в коловращении поступков и свиданий. Женщины же, напротив, скатав под себя хвост, часами держатся на нем, будто на пуфе. Мне никогда не доводилось пленять более внимательную, более отзывчивую публику. Я показывал им фотографии Земли, один и тот же пейзаж летом под ярким солнцем и зимой под снегом. Им никак не удавалось понять, что же такое снег, отсюда их просьбы привезти его в следующий раз. Когда я уверял, что при малейшем повышении температуры выше нуля этот чудесный снег растает и превратится в воду, они заявили мне, что нет ничего проще: достаточно найти здесь холодильную камеру, в которой я мог бы обратить эту воду обратно в снег. И что, впрочем, здесь и без того достанет воды для сей операции. Мне пришлось объяснять, что я не волшебник и что каждый из бесконечного многообразия крохотных кристалликов, что падают у нас с неба в столь изощренной форме, единожды растаяв, уничтожается навсегда. Они взирали на меня с удивлением, но я оставался для них человеком с волшебной планеты хотя бы уже потому, что зимой там падает снег.
Бездонная пустота
Я также рассказывал им о наших цветах, наловчившихся пользоваться насекомыми и колибри, а подчас и ветром, чтобы себя оплодотворить; о тысяче уловок, о тысяче ловушек, которые готовит цветок своему посетителю, дабы побудить его заняться с собою любовью, заманивая в самую сердцевину, в интимную близость так, чтобы чревоугодие гостя обязывало его удовлетворить хозяина. Слушали меня благоговейно. Но я никогда не узнаю, шла ли для них речь просто об удовлетворении праздного любопытства или о выведывании государственной тайны, которую они могли бы использовать, чтобы самим стать цветком или насекомым, а то и колибри. Представляется, что куда более гибкая природа оставила в пределах их досягаемости набор столь разнообразных метаморфоз, что ничего не значит, кто ты — гусеница или дерево, если тебе хочется быть цветком или микробом. Каждый стремится стать кем-то другим, отказываясь иногда от царства ради ореховой скорлупки, — неустанный поиск, словно рулетка, где каждый снова и снова ставит на номер, который, быть может, способен принести ему удачу; но также и игра масок, не позволяющая долго следовать за той же особой под данным ей внешним видом, когда она его оставляет и, соскальзывая туда, где — кошку, жука, звезду — ее не узнать, вперяется в вас глазами или лучами, что, мнится, исходят из той бездонной пустоты, из которой исключена любая память, и однако же задевают вас, как будто хотят нечто сообщить.
Миг отъезда
Мое пребывание казалось мне далеким от завершения сном, как уже подошла пора уезжать. Их планете предстояло вскоре пересечь огненное кольцо звезды, каждые пятьдесят лет встающее у нее на пути. Я не был уверен, что смогу разделить с ними подобное испытание. К тому же, при той запредельной жаре, что вот-вот должна была здесь воцариться, имелся риск, что наша ракета выйдет из строя. Итак, я высвободился из их объятий, испросив, однако же, разрешения забрать с собой мою спутницу, которая утешила меня моей первой любовной связью и которую я носил тогда калачиком вокруг шеи. Мы все знали, что у нее мало шансов перенести путешествие и пробудиться бабочкой под облачным небом, в загрязненной земной атмосфере. Но как вдруг оторваться от подобного универсума и не попытаться все же удержать на себе какие-то его частички, прежде чем благоговейно разместить их но порядку в музее памяти, ковчеге завета, в коем новые миры и исчезнувшие континенты перемешиваются столь тесно, что, кажется, он тут как раз для того, чтобы их воссоединить, свидетель щедрот природы, которая осуществила столько желаний и, кажется, всегда готова исполнить наши, мы все еще фигурируем в репертуаре ее волшебств как последний продукт ее чар и излюбленная территория превращений. Поскольку возникновение рассудка в животном естестве не обязательно служит для нее, как столько слегка превзойденных фактами религий пытались нас убедить, знаком конца.
Три луны
Одна из их лун — более любопытные, чем они, мы туда направились — населена заслуживающим упоминания народом: мужчины там гораздо мельче женщин, примерно в треть роста, живут между собой и выказывают к партнершам прекрасного пола отвращение — вполне объяснимое, если знать, что каждый самец может заняться любовью всего раз в жизни. Единожды внедрившись, его уд остается заточен в женском органе. Как бы он ни бесновался, ни лез из кожи вон, чтобы оттуда убраться, что-что, а член остается. И он оставляет его там с сожалением, обретая свободу, но лишаясь впредь возможности заниматься любовью. Вот почему самые почитаемые самцы — а по своему положению это священники, ученые, судьи — суть те, кто, воздержавшись от каких-либо отношений с женщинами, могут предъявить во всеувидение свою безупречную мужественность. Их зовут «ангинофилами», «неженолюбами». Во время грандиозных церемоний они охотно подставляют свой уд поцелуям верующих, которые теснятся вокруг, в надежде этого сподобиться. Тут развился целый любовный эпос: их литераторы, их поэты мусолят в основном эту тему. Они вознаграждают на словах себя за тот единственный опыт, который явно запал им в сердце.
Из-за этих отношений женщины «наверху» без конца ищут девственников, которые могли бы их удовлетворить. Они хранят их про запас в загонах и неустанно повышают поголовье сей рабочей скотины, благодаря коей им не грозит нужда; единожды потребив, они используют их на работах по дому. Таким образом, имеет место самый настоящий промысел мужчин, и женщины наживаются на их растлении, что на Земле могло бы удивить. Чтобы от них ускользнуть, мужчины прибегают к бесчисленным уловкам, скрываются в специально прорытых подземных галереях, откуда их выкуривают преследовательницы.
Пятьсот мужей
Дети, родившиеся от этих противоречивых союзов, с самого начала получают весьма специфическое питание: обильное дает девочек, скудное — мальчиков. Впрочем, в нежном возрасте достаточно сменить режим питания, чтобы девочка стала мальчиком. Нас принимала землевладелица, у которой было более пятисот мужей, и она посчитала своим долгом нам их представить (по крайней мере тех, что поновее). Пожав сотню рук, все время в три погибели — они были нам по колено, — мы сослались на путевую усталость, чтобы ретироваться в свои комнаты.
Там нас поджидали юные горничные — несомненно, ее дочери, — стройные, живые, смешливые, которые предложили нас раздеть и искупать. Для них это был праздник, они обменивались между собой более или менее саркастическими высказываниями касательно нашей анатомии, намыливая нас с ног до головы, как какую-то тряпицу. Мои спутники, пусть и небесчувственные к их обаянию и прикосновениям — их изящные, нервные руки с тонкими пальчиками готовы были проникнуть повсюду, — приободрились разве что наполовину и вяло пытались притормозить рвение прекрасных затейниц. «Ну же, — сказал я, — пусть им будет о чем в жизни вспомнить. Покажите им, что на нашей планете мужчины оснащены не в пример лучше, чем здесь». Далее их пристрастие к нашим скрытым достоинствам только возрастало. Лишь с огромным трудом добрались мы до ракеты, чтобы покинуть наконец эту луну, и были даже вынуждены выдворить оттуда нескольких непрошеных гостий, тайком пробравшихся на борт. До моих ушей дошло, что нас оплакивали еще долго после нашего отлета; в конце концов они с ностальгией назвали нас «мужчинами, у которых отрастает член». И воздвигли в общественных местах статуи землян с воздетым фаллом, которые стали центром мемориальных церемоний и объектом благочестивых паломничеств. Они хотели представить их в качестве божеств своим недорослям, каковые оттого, что их окончательно втоптали в грязь, впали в ярость и до сих пор люто нас ненавидят. Ну и пусть, все равно нам, не побоявшимся навязать себе такое количество созданных по нашему подобию ложных богов довольно приятно думать, что на одной луне и быть может, на несколько тысячелетий мы будем фигурировать как обитатели Олимпа, который и в самом деле где-то существует, ведь мы оттуда пришли и ничто, по-видимому, не помешает нам вновь вернуться, когда мы того захотим.
На зимние квартиры
Еще более забавное зрелище ожидало нас на следующей луне: самцы на этой планетке оказались не крупнее майского хруща. Когда женщине хочется, она напускает их полное влагалище.
Один из этих мужичков, чей голос доносился до меня через акустический аппарат, поведал: «Зима на подходе, пора подыскивать жилье», и он показал пальцем на одну из проходивших мимо женщин: он рассчитывал, воспользовавшись ее сном, в нее проникнуть, чтобы присоединиться к нескольким сотоварищам, что уже вовсю там кутили, питаясь разнообразными выделениями, которыми женщина обязана наслаждению. Они выходят оттуда, когда приходит пора кладки, не представляя, где находятся, и с большим трудом снова, вписываются в жизнь, в которой ты должен сам о себе заботиться и которая, очевидно, создана не для них.
Цепная любовь
Оставалась третья луна, населенная почти исключительно гермафродитами. Я говорю «почти», потому что на них батрачили неотесанные сельчане, живущие на наш манер, парами. Ну а они, то мужчины, то женщины, сами оплодотворяют друг друга. Так что никогда толком не известно, откуда взялись дети. Их откладывают в траве в виде черных икринок и больше о них не пекутся. Мало у каких видов, как отмечалось, можно наблюдать подобный диморфизм между свежевылупившимся существом и взрослой особью. За этими черными икринками гоняются гурманы, и к моменту проклевывания они в больших количествах куда-то исчезают. Просто чудо, что среди стольких опасностей их популяции удается удерживаться на почти постоянном уровне.
У них на передний план выдвигается культ задницы. Хочешь подать милостыню, проголосовать, даже просто послать письмо — все это предлагается делать через щель. Явившиеся от нас миссионеры попытались было насадить там культ Девы Марии, но рвение правоверных с самого начала привлекли ее преосвященные мясистые выпуклости, точнее, те «мускулярно-жировые массивы», лобызать каковые они приходят во время пышных церемоний, когда священник, приподнимая одной рукой прикрывающую статую мантию, другой исправно вытирает после каждого поцелуя небольшой тряпицей ее каллипигиевы округлости (надо сказать, гермафродиты с той луны слюнявы).
Их обычно видишь, когда они занимаются любовью по цепочке, каждый спереди мужчина служит женщиной для того, кто за ним следует, составляя замкнутый круг из примерно двадцати особей, который часами кружит на месте наподобие дервишей. Ибо они владеют искусством удерживаться от извержения целыми днями, а самые сдержанные — месяцами; этим удается повернуть семя вспять, дабы «напитать мозг» и извлечь отсюда пользу, утверждают они, для «излечения болезней, продления жизни и даже достижения бессмертия». Дома у них в форме спирали, в которую попадаешь через простую дыру на уровне земли; они забиваются туда, когда наступают холода и затыкают отверстие, чтобы никто их не отрывал. Подчас по десятку, полностью поглощенные любовным актом, они впадают в летаргический сон, из которого выходят только по весне, когда солнце начинает прогревать стенки их жилища и они в поисках новых союзов решают расстаться, чтобы испытать свои шансы снаружи.
Мы провели у них не так много времени, поскольку вслед за горячим приемом, обнаружив тщетность своих попыток залучить нас в свой тесный круг, они стали относиться к нам далеко не так приветливо, их постоянные подначки сделали наше пребывание настолько неуютным, что мы решили его сократить. К тому же подходил к концу запас топлива: не имея возможности залететь по пути на Безымянную планету, мы вернулись на ракету, служившую нам орбитальной станцией, и, запустив двигатели, вырвались из притяжения мира, который давеча исследовали, дабы в очередной раз и кратчайшим путем вернуться на нашу старую добрую Землю.
Какой-то мак
Добавлю еще одно замечание, на сей раз касательно их сельского хозяйства, пусть оно и заинтересует разве что считанных специалистов. Мы видели у них, причем на бескрайних просторах, всего одно культурное растение, как раз в цвету и схожее с нашим маком-самосейкой, но более мощное и, как показалось, находящееся под их постоянным надзором. По крайней мере, сорвать хотя бы один стебелек не представилось возможным.
Нам так и не удалось узнать, как им удается превратить мак в добротную, сытную пищу. Сохраняемую в тайне процедуру гермафродиты, похоже, придерживают за собой, коли сплошь и рядом доведенные до голода скудородностью своих жалких наделов смерды довольствуются тем же пропитанием, что и скот, — и во многом разделяют его жизнь. Читатель, несомненно, разочарован, что ничего об этом не узнал, но пусть он примет в расчет краткость нашего пребывания, она-то и не позволила продолжить дознание и извлечь из нашего расследования максимум.
6. Путешествие второе. Серые монашенки
Женщины — летучие мыши
Перед вами ряд заметок, относящихся к моему второму путешествию на Безымянную планету. Точнее, они касаются сообщества, которое во время первого своего визита я едва заметил, но оно уже тогда очень и очень меня заинтриговало, — я собираюсь рассказать о женщинах — летучих мышах. Чаще всего они рождаются во вполне заурядных семьях, и поначалу ничто не предвещает поджидающую их в будущем мутацию. Но в том возрасте, когда приходит половое созревание, их кожа покрывается легким серым пушком, между телом и руками, которые неумеренно удлиняются, а кисти и вовсе обретают гигантские пропорции, развиваются две широкие крыловидные голые перепонки, так что мало-помалу они обретают характерную для взрослых особей внешность. И сплошь и рядом их, неспособных продолжать учебу, неприкаянных в быту, отвергают как уродов, хотят запереть, стремятся устранить их же родители, а подчас даже братья и сестры. Им только и остается, что положиться на свои крылья, чтобы ускользнуть от гонителей и присоединиться к общинам, частью которых они отныне станут. Заметно более мелкие, нежели женщины тамошней расы, но, похоже, более толковые и живые, они из-за изящества своих форм и серой, слегка припущенной кожи, на которой со всей очевидностью выделяются совершенно безволосые, розовые, как помадка, лицо, ягодицы и груди, пользуются к тому же вниманием мужчин.
Скандальные услады
Вот почему, какие бы истории ни гуляли на их счет, женщины — летучие мыши, или, скорее, — «серые монашенки», ибо именно так их обычно зовут, продолжают пользоваться на Безымянной планете определенным авторитетом, чему в немалой степени способствует и аура скандала. Некоторые местные мужчины превозносили мне их достоинства, упоминая об их мнимой сдержанности и, однако же, о непристойных усладах, которые познали в обхождении с ними в лоне тех знаменитых подземных обителей, куда они удаляются, дабы скоротать зиму между сном и негой. Мне случалось заметить на склоне дня то одну, то другую на улицах их городов, вышагивающих быстрым шагом, накинув на плечи просторную шаль и зябко прижимая к себе сложенные, словно зонтики, крылья. Женщины — летучие мыши немного крупнее уже знакомых читателю женщин-бабочек и как млекопитающие пользуются очевидным преимуществом, с полувзгляда соблазняя изысканными розовыми грудками, о которых я уже упоминал. Заговорщицкое подмигивание — и попавшийся на дороге искатель приключений покорен, следует за ними до пещеры, где и начинается их любовная связь. Она не сильно отличается от обычной людской, но совершенно особое очарование привносит свадебный полет, ибо, когда убаюканный любовник, прильнув к ней, начинает клевать носом, летучая внезапно распускает свои просторные крылья и устремляется в вечерний воздух, в котором горизонт еще подкрашивают последние отсветы заката. Феерическое путешествие, и я не могу вспоминать его без наплыва чувств, хотя оно едва не стоило мне жизни.
Вулкан как убежище
В действительности, едва мы успели подняться в воздух, намереваясь достичь одной из тех подземных обителей, откуда безжалостно изгнаны их самцы, как обнаружилось, что именно они-то за нами и гонятся, впав в ярость при виде того, что особь их породы предается утехам беззаконной любви с землянином. Тщетно она пыталась ускользнуть от них, внезапно падая вниз камнем, они тут же нагоняли ее, отягченную моим весом, и мне уже виделся тот момент, когда ей, чтобы вновь обрести свободу полета и спасти свою жизнь, придется избавиться от пассажира. И тут, поставив все на карту, она рухнула прямо в кратер вулкана и ссадила меня в подземелье, где наверняка привыкла укрываться и куда наши обидчики сунуться не осмелились. Мы остались там на несколько дней, наслаждаясь нашей любовью.
«Уходи, — сказала она наконец, — будет лучше, чтобы нас вместе больше не видели. В одиночку они тебя не узнают, а я разберусь с ними, когда выйду». Не слишком убежденный, я тем не менее оставил ее, целуя так, будто никогда больше не увижу. Снаружи все было залито ярким дневным светом, и нападавшие на нас, наверняка потеряв терпение, скрылись под сенью какого-либо подземелья, чтобы предаться сну. Я позвал ее: «Пойдем, бояться нечего, они уже далеко». Она все же остерегалась ловушек: «Оставь меня, — сказала она, — лучшая пора года позади, я чувствую, что меня как бы окутывает дымка, и останусь здесь на зиму. Спать! Спать! — добавила она, потягиваясь. — Я унесу тебя с собой в свои сны». Она едва заметно послала мне последний поцелуй и, перепархивая, исчезла в глубинах земли.
Вверх тормашками
Куда дальше в опытах с серыми монашенками мне предстояло зайти по ходу другой связи, когда я с подачи моей тогдашней подруга остановился в одной из их обителей. Настоятельница после проверочного теста прикрепила меня к келье, уже занятой послушницами. Оные — я, когда вошел в освещаемое через расположенную под самым потолком отдушину помещение, насчитал троих — пребывали подвешенными за ноги к выступам свода, погрузившись в зимнюю спячку. Мне были видны только перевернутые вверх тормашками тела, прочтение которых очень скоро стало для меня общим местом и, несомненно, подтолкнуло бы к определенным непристойностям, находись они в пределах моей досягаемости. В конце концов я с ними свыкся и, будучи склонен к медитации, предался наблюдениям за жизнью, каковые вскоре заставили меня полностью о них забыть.
Время от времени — представление о котором я стремительно терял — какой-то ребенок приносил в корзинке еду и ставил ее рядом со мной. Потом, не говоря ни слова, выскальзывал в сделанную, казалось, по его размерам низенькую дверцу, через которую он входил и которую запирал за собою. Поначалу удивленный, что столкнулся в подобном месте с представителем своего племени, я попытался завязать с ним разговор. Мои усилия ни к чему не привели: в ответ он разве что бубнил пару-другую невразумительных слов и не мешкая ретировался.
В дальнейшем я узнал, что серые монашенки воспитывают и оставляют детей, родившихся от их связей с землянами, у себя в обителях, чтобы пользоваться их помощью в мелких повседневных делах, заниматься которыми им мешают их странные руки.
Долгожданное пробуждение
Наконец погода пошла на лад, наступила весна, и мои маленькие сожительницы одна за другой проснулись и постепенно спустились со свода. В конце концов они подняли вокруг меня сущую кутерьму, о чем я до сих пор вспоминаю с восхищением. Одна за другой они брали меня с собой на сумеречные прогулки, и те затягивались до глубокой ночи; сопровождал я их и на охоту за ночными путниками, в коих они черпали свое удовольствие. Для меня время проходило в полном очаровании, как вдруг однажды вечером меня вызвала настоятельница и объявила, что довольна моим поведением и в качестве вознаграждения собирается доверить очень важное поручение, за которое у меня еще будет повод ее отблагодарить. Она велела отвести меня в другую, более просторную келью, где мне отныне предстояло жить. Здесь ютилось два десятка летучих мышей с увядшими прелестями, в отталкивающий вид которых внесли свою лепту и порочность, и накопленная с возрастом потасканность. Некоторые из этих старух ничтоже сумняшеся принялись меня недвусмысленно обихаживать, но я с ужасом отверг их авансы. Тогда они стали выказывать полнейшее ко мне пренебрежение, обращались как с последним слугой, заставляя подтирать куском рогожи пол кельи, который исправно оскверняли своими испражнениями. Я должен был даже иногда оказывать им гигиенический уход за наисрамнейшими закоулками их тела; от воспоминаний об этом меня до сих пор тошнит. Случалось и подсоблять им в любодеяниях со случайными мужчинами, собственноручно вводя член любовника в настолько отвратительные отверстия, что приходилось его возбуждать, чтобы он сохранял свою крепость. В качестве платы за все это только и полагаюсь, что подчас укусы или, походя, словно веером, по сусалам кончиком крыла, венчаемого весьма членовредительным крючком.
Юная послушница
Я не видел конца и края своим мытарствам, когда как-то вечером старухи, вылетев на ночную охоту, оставили меня одного. Что меня и спасло. Юная послушница, подруга одной из них, давно, наверное, меня жалевшая, неожиданно проскользнула в келью, посадила меня себе на спину и, мощным взмахом крыл оторвавшись от пола, взмыла в воздух, вылетела через отдушину под потолком, освободив меня из тюрьмы, в которой, обещал я себе, моей ноги больше не будет, как бы меня ни соблазняли те, кто захотел бы меня туда завлечь.
Нелепые руки
Этому последнему приключению с серыми монашенками не дано стереть у меня из памяти наши первые встречи. Мне нравилось их общество и, когда они хотели быть мне внятными, очарование бесед. Но чаще всего они сообщались между собой только ультразвуками, и я оказывался объектом шуток на такой длине волн, что сплетаясь вокруг, меня они не затрагивали. Я обратил внимание и на их уши, очень развитые, в форме раструбов, обычно они прятали их под тонкой накидкой.
Вспоминаю, как однажды, вознамерившись воздать хвалу красоте одной из них, сподобился жуткой гримасы: она взмолилась, чтобы я говорил не так громко, еще тише, еще, я чуть ли не шептал, а ей этого все равно было много. В конце концов я смолк, и тогда, вновь обретя весь блеск своей грации, она сумела как нельзя лучше донести до меня, что я ей нравлюсь и могу ни в чем себе не отказывать. Чудное непотребство наших земных тел, пересуды о которых она слышала от товарок, возбуждало ее любопытство: она не успокоилась, пока я не показался ей в чем мать родила, и тогда ее обуял самый невероятный, самый безудержный и беззвучный смех, какой только мне доводилось слышать в своей жизни. Мы занимались любовью, а она продолжала смеяться, и в конце концов я расстался с ней в таком замешательстве, что ко мне так никогда и не вернулась та прекрасная уверенность, которая до тех пор безрассудно провела меня среди стольких любовных утех. Уже и собственные руки казались нелепыми, некудышными опорами атрофированных крыльев.
Жизнь общины
Приятель моей хозяйки, занесенный, как и я, серой монашенкой в одну из их обителей, узнав о моей истории, проникся ко мне доверием и без колебаний поведал о собственных приключениях. Он зашел в них настолько далеко, что я только тогда в полной мере оценил, какому смертельному риску из-за своего опрометчивого поведения подвергся.
«Каждая обитель, — поведал он, — живет своей собственной внутриобщинной жизнью, расписанной как по нотам, которая, кажется, пересекает течение веков, не обращая особою внимания на наши войны и прочую внешнюю суету. Главный зал, где вершатся их таинства, в равной степени схож и с часовней, и с трапезной[4]: от первой он унаследовал высокие сумрачные своды, от второй — низкие столы, расставленные не то для какой-то жертвы, не то для угощения. Именно здесь каждое полнолуние (не премину напомнить, что лун у них три) и разворачивается следующая странная церемония: каждая послушница обязана в этот день доставить в обитель лучшего из покоренных ею мужчин, которого ей удалось подцепить на городских улицах в тот час, когда людской поток выплескивается наружу. Они вводят их в своего рода приемную, примыкающую к залу, о котором я говорил, куда в надлежащий момент за каждым из них и приходят. Жертва, ибо отныне ему как нельзя лучше подобает это слово, вступает в трапезную и тут же попадает в руки сонма юных помощниц; те, раздев догола и тщательно омыв в квадратном бассейне, сооруженном в самом центре зала, укладывают его на один из столов и крепко-накрепко привязывают к нему шелковыми нитями. После чего отправляются за следующим, и процедура повторяется столько раз, сколько нужно, чтобы накрыть на все столы. Собранные мужчины поначалу перебрасываются со стола на стол веселыми репликами. Чувствуется, что они по своей воле согласились, чтобы их привели в подобное состояние, и ни в коей мере не сомневаются в том, что за этим воспоследует. Через отдушину у самого свода проникает лунный свет, задевает своим матовым сиянием дверь, выходящую на высокий балкон, на который до сих пор никто не обращал внимания. Тут дверь отворяется, и на балкон вступает статная, не лишенная величия женщина; ее, думаю, резонно назвать матерью-настоятельницей. Она расправляет свои широкие крылья и, когда воцаряется абсолютная тишина, взлетает, делает несколько кругов и приближается к одному из распростертых, на которого в конце концов и садится. Она расточает ему тысячу поцелуев, тысячу ласк, тормошит его член своими крохотными ножками, иногда ей приходит в голову его пососать, извлечь пьянящую жидкость. И так она обходит столы, сознательно пропуская некоторые из них, потом возвращается на свой балкон и покидает помещение. Лежащих мужчин вдруг охватывает беспокойство, они просят по-прежнему находящихся в зале послушниц их освободить и тщетно пытаются разорвать свои путы. Нити кажутся тонкими, но они надежны и, не поддаваясь, исчерчивают тужащуюся плоть кровоточащими бороздками. Глухие к их воззваниям, серые монашенки взлетают в воздух и одна за одной вылетают через отдушину наружу. На распростертых обрушивается леденящая тишина, перед ними маячит перспектива провести так всю ночь, и кое-кто, несмотря на свои узы, пытается прикорнуть поудобнее. Через час-другой почти все засыпают. Тогда-то при удаче и можно расслышать что-то вроде шуршания множества медленно, почти неощутимо скользящих по своим пазам заслонок, а вслед за этим — приглушенный шорох бархатистых шажков: это идут по добычу гигантские тарантулы. На заре, если кто-то чудом остается в живых, его отвязывают от стола и зачисляют в прислуживающую серым монашенкам челядь на подобающую его мужским силам должность: столяра или, например, каменщика. Используют их и на кухнях, где готовится добыча, принесенная мышами со своих ночных вылетов, — похищенные на птичьем дворе куры, а иногда и грудные детишки прямо из колыбельки». Именно так и спас свою жизнь мой собеседник, воспользовавшись, как и я, благосклонным потворством, чтобы выбраться на волю.
Он добавил, что за время принудительного пребывания у серых монашенок ему довелось быть свидетелем и куда более возмутительных сцен. Привязанные к столам жертвы становились, бывало, добычей монашенок, которые группами душ по двенадцать окружали каждого из них, как лакомство, и, как самые настоящие вампиры, после нескольких укусов выпивали до капли всю кровь.
Настоятельница присутствовала при подобных сценах и, прежде чем ретироваться со своего балкона, разражалась иногда безумным смехом, который, впрочем, ни одна из жертв расслышать не могла, ибо он достигал лишь слуховых раструбов ее паствы.
Большую часть времени, по его словам, он провел, копая братские могилы, тела сваливались туда настолько хорошо очищенными от плоти, что казались просто скелетами. Замаранными по большей части испражнениями, которые выпрастывали на них напоследок мыши.
Участливые руки
Иногда же, поведал он мне еще — и я отлично видел, что ему никак не покончить с этой темой, к которой он постоянно, с маниакальной одержимостью возвращался, словно для того, чтобы от нее избавиться, — иногда же, словно для схватки один на один, каждому уже распростертому на столе мужчине придавалась юная послушница, наказанная за тот или иной мелкий проступок, она должна была заняться с ним любовью и после этого, укусив в надувшуюся на члене или шее вену, попытаться его смертельно ранить. Чаще всего на каждом из столов завязывалась чудовищная битва за жизнь, с неожиданными, вплоть до самой агонии, поворотами и отчаянными реакциями: случалось, что преуспеть в этой борьбе не удавалось никому. Бывало и так, что, задушив-таки руками свою соперницу, мужчина из этой катавасии выпутывался. Истерзанный, истекающий кровью, он поступал тогда на попечение в участливые руки сестер-послушниц, дожидавшихся исхода схватки в соседнем зале. В дальнейшем, как только он восстанавливал силы, его переводили в резерв настоятельницы, и та пользовала его для своих частных увеселений. Мой собеседник не колеблясь поведал мне в высшей степени смущающие подробности оных, но из уважения к читателю я их здесь опущу. Земляне, уточнил он еще, очень ценятся серыми монашками из-за своего члена, более развитого, чем у самцов его племени, у которых он снабжен царапающими гребнями и далеко не всегда способен их удовлетворить.
И далее он увлек меня на путь философских рассуждений, призванных снять обвинения с общества лишенных рук особей, в котором рот, крылья и уши стали привилегированными инструментами любого познания и восприятия.
Страшная реакция
Тем не менее не так трудно понять, что поступки, настолько противные господствующим среди цивилизованных народов нормам морали, способны вызвать отвращение и повлечь за собой страшную реакцию. Родственники жертв то и дело наносят карательные удары: оцепляют зону, где находится подземная обитель, и остервенело окуривают ее через отдушины. После чего спешат их наглухо заделать.
Но серые монашенки сумели заручиться таким пособничеством мужской половины господствующей расы, что кто-либо тут же приходит им на помощь. И любовник моей хозяйки добавил, что в интимной близости они настолько искусны и внимательны, что можно закрыть глаза на бесчинства, проистекающие в первую очередь от общинной организации, ставящей во главе наделенную всеми правами настоятельницу. Что именно сюда и следовало бы нанести удар, будь хоть малейший шанс изменить вековечную структуру общества, которое окончательно отстранилось от контакта с себе подобными и, похоже, со времен царя Гороха полностью прекратило эволюционировать. Мой собеседник добавил, что монашенок, пытающихся сбежать из этих адских домов, быстро ловят и, чтобы они не могли больше летать, рвут им крылья.
Невыносимое соперничество
Это подводит меня к разговору о соперничестве, вдвойне остром из-за в общем-то физической несовместимости, что постоянно разводило женщин — летучих мышей и бабочек. Серые монашенки частенько возвращались к себе с бабочками, на охоту за которыми отправлялись в вечернем небе, загоняя их к своим обителям. Там они пытались их обратить и развратить, демонстрируя им все преимущества, которые те могли бы извлечь из своей красоты, и увлекая предаться вместе с собой проституции. «Если бы у нас были такие же крылья, как у вас, — говорили они, — что за судьба нас бы ждала». Чтобы полнее подчинить их своей воле, они все же перерезали им грудное сухожилие, предпочитая на собственном горбу доставлять их в людские города в тот сумеречный час, когда встречи негласнее всего и чреваты недоразумениями. Но бабочки оказались в конечном итоге не так уж успешны; их, несомненно, находили прекрасными, и их прелесть распространялась как свет в ночи, что не могло оставить равнодушными некоторых прохожих. Эти любители уводили подчас их с собой для недоступной любви и бесплотной страсти, но тщетно молили раскрыть крылья, которым уже не дано было развернуться. Чувствовалось, что они чужды всем интригам, которые разжигали страсти серых монашенок и довлели над мельчайшими проявлениями их поведения. Они оставались в стороне, грустные и тоскливые, словно с утратой полета весь мир стал для них на одно лицо. В конце концов серые монашенки оставили их в своих обителях, используя на второстепенных работах. Бабочки ощипывали кур, поддерживали в порядке белье всей общины, а некоторые даже мыли пол. Но чувствовалось, что они отсутствуют, как бы изгнаны, ничто не в силах заменить им яркое солнце и деревья в цвету, к которым им больше не добраться. Многие умерли в первые месяцы своего заточения, и серые монашенки, питая к ним неприязнь за то, что те не сумели приноровиться к тому же расписанию и тем же позывам; одни — любовницы света, которых удовлетворяет капля росы, другие — служительницы ночи и закоренелые пожирательницы плоти, отказались от мысли их обратить и утратили к ним всякий интерес.
Особые связи
Что касается мышиных мужчин-летунов, каковые, собственно, и являются собратьями серых монашенок, то они зачастую живут обособленно или, на худой конец, группками по две-три особи, так что их редко можно увидеть в обителях, где ютятся их женские сородичи. Правда, раз в год мать-настоятельница, от которой зависит будущее каждой общины, покидает свою обитель для брачного полета. И мышиным мужчинам, оповещенным специфическим запахом, дозволяется тогда ее домогаться, дабы оплодотворить. Она проходит через череду объятий и, запася семя своих проходных любовников в смежающемся с влагалищем пузырьке, вольна отныне беременеть по собственному усмотрению, когда сочтет нужным. По возвращении в обитель, в сопровождении роя юных послушниц, что были у нее на подхвате в течение всего путешествия, ревниво следя за ее безопасностью, она запирается в своих покоях и там, потчуемая на протяжении пятидесяти дней самыми изысканными деликатесами, производит на свет несколько сотен яиц, тотчас попадающих на попечение сестер-послушниц, которые в ожидании вылупливания укладывают их в ячейки, где поддерживается нужная температура. Легкомысленных самцов, осмелившихся последовать за нею в иллюзии, что можно и дальше тешиться особыми связями с настоятельницей, тут же хватают, холостят и вышвыривают за дверь; все, что им остается, — чисто растительное прозябание, а их интересы сводятся впредь к потаканию поистине необузданному чревоугодию, которое не дает им более ни минуты покоя вплоть до самой смерти. Какое-то количество самцов все же избегает сего рокового конца: спасает инстинктивное недоверие, которое с младых ногтей побуждает их держаться подальше от женщин своей расы. Изумительными летними вечерами, когда обитатели Безымянной планеты оставляют двери своих жилищ нараспашку, с них станет украдкой заглянуть в комнаты, где практически голыми покоятся бескрылые женщины, и, любодействуя с этими спящими красавицами, их обрюхатить, хотят те того или нет. Откуда и те детишки, чаще всего девочки, о которых мы говорили на первых страницах этой главы.
7. Путешествие третье. Пребывание у покровников
I
Возвращение на Землю всякий раз служило мне поводом для раздумий: я анализировал свои находки и подвергал себя самокритике, дабы полнее подготовиться к новым путешествиям и обретению нового опыта. Оказавшись ненароком в той или иной стране, чужак замечает прежде всего самое очевидное, бросающееся в глаза из-за неимоверного расхождения с тем, к чему он привык. И при этом оставляет почти без внимания более прикровенные стороны жизни, которые вызывают у него интерес лишь по мере того, как его видение становится тоньше и точнее, подлаживается, можно сказать, под ландшафт, только самые общие черты, общий план коего он различал вначале, а теперь открыл наконец детали и оттенки, остававшиеся доселе невнятными, путаными. Только в третье свое путешествие на Безымянную планету я по-настоящему заинтересовался растительным по видимости племенем, несколько представителей которого встречал ранее в кратерах вулканов, но посчитал их проходящими по ведомству ботаника и представляющими лишь самый косвенный интерес для этнолога, — я имею в виду грибной народ покровников.
Странный народ, который не редок под сенью огромных деревьев или на полянах в глухом лесу, так что я смог оценить весь спектр их возможностей лишь в более заселенных зонах, добраться куда, как правило, очень и очень непросто: например, в деревушках, что покрывают склоны Сажистой горы. Чтобы попасть туда, нужно пересечь болота, помериться силами с буйным изобилием тропической растительности — гора высится на экваторе их планеты, — и без проводника и снаряжения всякая попытка исследования обречена на скорый провал. Влажность, жара, москиты — вот объединившие свои силы враги путешественника, и если бы я не воспользовался опытом своего приятеля, по возвращении оттуда обиняками обрисовавшего ту выгоду, которую это сулило для моих наблюдений, я вряд ли ввязался бы в эту авантюру.
Если вам с грехом пополам удалось преодолеть вышеозначенные препятствия, то, когда вы наконец выберетесь из леса, перед вами внезапно вырастет величественный массив Сажистой горы; вершина ее обычно теряется в тумане, но на покрытых низкой травой склонах неподалеку друг от друга ведут чередой хороводы селения покровников, круги хижин весьма неожиданного внешнего вида, описать которые я сейчас и попытаюсь.
Высотой по большей части от четырех до пяти метров, округлые в плане, винного и даже землистого у основания цвета, без видимых проемов, они покрыты конической формы кровлей, ячеистой, зеленоватой, которая придает им облик башен или, если угодно, человеческих фаллосов. Одни более стройные, более гладкие, другие более массивные, покрытые синяками, ушибами, где-то посредине все украшены бахромчатым ободком, этаким паутинным венчиком из желтоватого кружева, игравшим, как мне поначалу показалось, чисто декоративную роль. Когда мы появились, деревня выглядела совершенно пустынной, и мы решили затаиться в засидке, чтобы застать врасплох ее обитателей, возможно, ушедших из селения что-то собирать. В преддверии темноты в поселок с пением вступила процессия из двух десятков смуглокожих молодых женщин с обнаженной грудью, венчавшие их пышные фиолетовые парики из растительных волокон придавали облику молодиц нечто львиное, а платье из того же материала прикрывало их от талии до лодыжек; на голове молодки несли корзины, и каждая, после того как они рассеялись поодиночке, поставила свою у основания хижины, которая, по-видимому, за нею числилась. Потом они вновь собрались вместе и так же, как и пришли, гуськом, проследовали по ведущей в лес тропинке. Мы едва пришли в себя от удивления, как наше внимание приковало к себе куда более неожиданное зрелище: одна за другой эти высокие хижины в форме фаллоса потянулись и, согнувшись, щелью, которая открылась на вершине конической кровли — тут мы поняли, что имеем дело с живыми существами и это их рот, — принялись заглатывать наполнявшие корзины съестные припасы. После чего они снова выпрямились и в общем-то вновь погрузились в неподвижность, с поправкой на то, что их ножки местами пучились от вздутий, вызываемых, по-видимому, глотательными движениями.
Я как раз обнаружил в своих блокнотах записи, относящиеся к этому путешествию, и они позволят мне лаконичнее изложить результаты наблюдений.
К исходу первого дня мы пришли к выводу, что каждый фаллоид сожительствовал с кем-то из женщин, причем природная слепота оставляла ему мало шансов на постоянство партнерши. Никакого присвоения, никаких пар, на первый взгляд, не складывалось, и нам было дано присутствовать при перекрестных связях, перемежавшихся почти случайным образом, сообразно природе их возможностей, — веселки различались и по размерам, и по гибкости.
С наступлением вечера, цепляясь за лиану, которая свешивалась вдоль ножки покровника, каждая женщина карабкалась к кружевным оборкам, пустовавшие сетки которых были готовы сослужить им на ночь гамаками. Нередко они устраивались там по нескольку, благо просторные размеры венчика позволяли обосноваться со всеми удобствами, — то ли для того, чтобы набраться смелости, то ли чтобы ввести дебютантку или просто обеспечить поддержку. Поперебрасывавшись немного словами друг с другом с венчика на венчик, одурманенные запахом мускуса, исходившим от их носильников, они одна за другой засыпали. Когда устанавливалась тишина, в свете одной из лун я мог отчетливо различить смутное движение, словно ветер в деревьях охватившее местных обитателей: каждый потягивался на своей вольве, изгибался на ножке, пытаясь дотянуться до венчика, представлявшегося ему наиболее благоприятным для его намерений, причем было очевидно, что в большинстве случаев, то ли потому, что у него была слишком коротка «шея», то ли потому, что возраст лишил его гибкости, его собственная возбуждающая ноша, чьи прикосновения, должно быть, являлись немаловажным источником эмоций, оставалась для него вне досягаемости.
Было видно, как, пройдясь фаллической шляпкой по нескольким возможным партнершам, каждый наконец выбирал себе пару — по запаху? ведь каждая благоухала по-своему, возможно подкрепляя свой аромат соком того или иного растения, — и дерзко встревал меж широко раздвинутых ног, которые, казалось, безо всякого сопротивления предлагали в себя проникнуть.
Случалось и так, что после отчаянной попытки добраться до слишком удаленной цели один из фаллоидов внезапно выпрямлялся, оглашая окрестности заунывным сипом, — и это не предвещало ничего хорошего. Ибо речь шла всего лишь об отсрочке: войдя в раж от невозможности достичь своего, он тут же начинал бестолково ерепениться, при случае отталкивая набыченной головой уже пристроившихся соседей, что могло послужить сигналом ко всеобщей катавасии. В отместку каждый норовил постоять за себя: сталкиваясь друг с другом всем своим весом и даже отклоняясь назад, чтобы вложить в свои тумаки больше силы, фаллоиды наносили друг другу жестокие увечья, кромсали свою лиловатую плоть зияющими ранами и подчас даже разрывали покрывала венчиков и смертельно ранили пробудившихся, вопящих женщин, которыми им следовало бы, согласовав на пользу дела свои усилия, мирно упиваться.
Когда все складывалось благополучно, а чаще всего происходило именно так, и каждый находил, куда преклонить свою голову, проблема оставалась еще далека от решения. Не вызывало сомнений, что фаллоид, сами размеры которого исключали какую бы то ни было пенетрацию, тем не менее намерен в этом преуспеть, настырно клеится, как уткнувшийся мордой в норку терьер, вновь и вновь повторяя свои попытки с какой-то болезненной настойчивостью. От сотрясавших его ножку содроганий казалось, что она вот-вот вырвется с корнем из земли.
Домогаемая женщина, отлично понимая, что жизненно необходимо ублажить партнера, силилась, прижав к себе, его обездвижить, но поскольку ее рукам и ляжкам не вполне доставало силы, чтобы в этом преуспеть, ей удавалось зажать его лишь на весьма короткое время, которого тем не менее хватало, чтобы вызвать у своего посетителя, сведенного с ума первым же прикосновением, пароксизм желания, каковой разражался всплеском напоминающей молоко субстанции, сплошь замызганным которой тут же оказывалось все тело женщины.
Став свидетелем этих своеобразных любовных смычек — зрелище перекрещивающихся в ночи, дабы найти в пределах досягаемости женщину, фаллов, когда знаешь, сколь неотложно их желание и грубы реакции, а также и какие неверные шаги и срывы могут родиться из их слепоты, было исполнено томительной тревоги, — я не мог отвести от них глаз, словно сам вживе проходил через все их перипетии. Первые отсветы зари уже окрасили на горизонте небосклон, а я все еще пребывал под чарами увиденного. Фаллоиды, внезапно пробудившись от охватившего их оцепенения, один за другим отлепились от тел своих подруг и, словно под воздействием пружины, вернулись в вертикальное положение. Потом, слегка осев и как бы сгорбившись, вновь обрели былую коренастость и не сулящий беспокойств объем — из-за которого я поначалу и принял их за дома — своего обычного облика.
Освободившиеся женщины, сознавая, что избежали худшего и в очередной раз выпутались из переплета, сладострастно потягивались, обменивались пространными комментариями по поводу ночных перипетий и даже с облегчением заливались руладами звонкого, пронзительного смеха. Чтобы спуститься со своего балкона, все еще взволнованной оказанными ей знаками внимания счастливой избраннице достаточно было с помощью своих товарок — следовало бы сказать «помощниц», потому как они не давали спуску, походя отшивая приблудную головку, — соскользнуть по той самой лиане, по которой вчера она туда забиралась.
Должен добавить, что эти венчики отнюдь не всегда были вялыми и обвисшими. Едва почуяв вес прикорнувших женщин, они одним сжимающимся движением стягивались над ними покрывалом, настолько сильно прижимая их к плоти ножки, что большинству фаллоидов только и оставалось, что обнюхивать столь лакомую для них плоть через тонкую кружевную сеть. Но женщины быстро приноровились проделывать зубами в ее петлях большие дыры, через которые могли без удержу (и тем не менее безопасно) отдаваться на попечение своих любовников.
II
Как бы там ни было, покровники живы не одной любовью, как о том напоминали сменявшиеся каждый день корзины со съестными припасами. Эти корзины служили для нас большим искушением, и мои спутники не преминули стянуть несколько из них, чтобы ознакомиться с их содержимым. Делать это надо было быстро, потому что покровник, встревоженный каким-то неведомым чувством из-за нашего присутствия, обнюхивая все вокруг своей ножки, тут же запускал прожорливую голову в запас снеди, которая была давеча предоставлена в его распоряжение. Там не было ничего, что могло бы соблазнить нас: дикие, давно перезревшие ягоды, протухшие птичьи яйца, мох, опавшие листья, кора в далеко зашедшей стадии гниения, один-два трупика мелких млекопитающих, землероек, лесных мышей, тоже не первой свежести, полупереваренная лягушка и поверх всего раскрошенные восковые соты, в которых почти не осталось меда: он вытек и, смешавшись со всем этим добром, уже не подлежал употреблению. И тут вставал вопрос: откуда явились эти юные дикарки, которых покровники обратили в своих прислужниц-любовниц, и что могло подвигнуть их, несмотря на навлекаемый на себя риск, с таким полным самоотречением, с таким покорным соучастием отдаться в распоряжение огромных фаллоидов? И тогда мы открыли, украдкой проследив за ними, что юницы возвращались на прогалину в самом сердце леса, где раскинулась их деревня, высокие прямоугольные хижины, надежно срубленные, крытые листьями, с низким дверным проемом — войти туда можно было только на четвереньках, — каждую из которых окружал бамбуковый частокол; их обитатели жили, казалось, общинами, группируясь сообразно полу или возрасту: в одних — мужчины, в других — женщины, в тех, что ближе к периферии, — юноши и девушки. Наконец, в четко обособленных в специально огороженном месте — девушки в львиных париках, те, что посвятили себя служению веселкам-покровникам и жили там со своими детьми, которых поимели от связей с ними и о которых мы теперь немного поговорим.
В то время как потомство прочих обитателей деревни свободно резвилось где угодно, петляя по улочкам между заборами, отпрыски покровников, как заметили наши наблюдатели, не покидали своей выгородки, и поскольку они не заприметили ни одного из них в зрелом возрасте, мы в конце концов предположили, что племя так или иначе избавляется от полукровок, быть может, даже их поедая. Обоснованность подобной гипотезы станет более понятной по прочтении продолжения моего рассказа.
Однажды мне и в самом деле случилось заметить — это произошло, когда наше пребывание там подходило к концу, — что один из покровников, за маневрами которого я следил особенно внимательно, — вытянувшись во весь рост, он мог достичь поистине впечатляющей высоты, — демонстрировал весьма необычное поведение: согнувшись в три погибели наподобие лебединой шеи, он, казалось, был начеку, с ревнивым тщанием приглядывая за окрестностью своей вольвы, дабы никто из ему подобных не подобрался к покрывалу его венчика. Каковой тем не менее оставался пуст, и он часто подносил к нему голову, словно выискивая запах некоего недостающего присутствия. Весьма далекий от того, чтобы по примеру большинства односельчан, которым годились все женщины, искать удовольствия на стороне, он в конце концов выпрямлялся и время от времени испускал заунывные стенания, их низкие ноты, мало-помалу истончаясь, достигали разрывающей ухо высоты. Так повторялось несколько ночей подряд, и всякий раз покровник, лишенный своей избранницы, заводил свою безнадежную песнь.
Наконец, однажды вечером я увидел, как его молодка возвращается с пакетом не вполне понятной формы в руках; прижимая его к груди, она пробралась к самому кружевному венчику, на который, похоже, обладала исключительными правами, выпустила в него свою ношу и без промедления спустилась вниз. Когда она удалилась, я выскользнул из тени соседнего фаллоида, где до поры до времени прятался, и в свою очередь подобрался к покрывалу, чтобы присмотреться вблизи к тому, что успел принять за отпрыска этой странной пары. И вот что я увидел: голова в форме фалла, тоже ячеистая, но скорее розоватая — я уже отмечал, что у взрослого покровника она отливает красным с оливковым оттенком, который, когда он испытывает гнев или разочарование, превращается в фиолетовый и даже черный, — так вот, фаллическая головка венчала ладно скроенное и жизнерадостно сучащее руками и ногами человеческое тельце. Я ошеломленно рассматривал сию несуразную тварь, когда покровник, изогнувшись, уронил на ребенка несколько капель белесой жидкости, которые тот жадно поймал разинутой на макушке щелью. Процедура повторилась несколько раз, не обошлось без оплошностей и неловкости во взаимодействии сторон, но в конце концов ребенок, казалось, удовлетворился и, сытый, заснул прямо в сетке, в которой его оставили. Отец-кормилец в очередной раз принял свою непреклонную позу и не проявил никаких признаков жизни, когда чуть позже за ребенком вернулась мать, которая поспешила унести его прочь, будто опасаясь какой-то порчи. Именно тогда мне и пришло в голову, поставив все на карту, самому протиснуться в венчик и провести под покрывалом ночь. Едва я там улегся, как вокруг разнесся опиумный аромат и я тут же погрузился в восхитительное оцепенение. И чуть позже канул в омут летаргического сна, очнулся от коего только на заре, еще взволнованный прикосновениями, которыми меня осыпал мой ночной посетитель, и затопленный доказательствами его наслаждения; отныне я был убежден, что составить счастье фаллоида наравне с женщиной может и мужчина — и даже задался вопросом, почувствовал ли он разницу и не возобладало ли в нем над индивидуальными пристрастиями чувство собственности. Меня не долго занимала эта лестная идея. Послышался оглушительный гвалт, и я обнаружил, что внизу, испуская крики и угрозы в мой адрес и размахивая палками, беснуется целая толпа туземок. Любовница моего покровника, явно разъяренная тем, что ее вытеснили с ее же территории, подначивала своих товарок, два десятка фурий, явно не намеренных дать мне спуску. Несколько уже лезло на приступ, остальные сквозь ячейки покрывала всерьез трепали меня своими палками. Под напором их сплоченных усилий я был немедленно вышвырнут на землю, и эти гарпии, схватив меня, привязали мои руки и нога к колышкам, вбитым в землю рядом с хранившим невозмутимость фаллоидом. Тут они принялись колотить и колоть его своими палками, и я увидел нечто чудовищное: фалл нагнулся надо мною и, с ворчанием чмокнув, впился в мой член и одним сосущим движением его с мясом оторвал. Торжествующие крики покрыли эту операцию, и мои истязательницы, потеряв ко мне всякий интерес, отправились к себе в деревню, бросив меня орошенным кровью и истерзанным, почти без сознания. Мои друзья, следившие за всей этой сценой с почтительного расстояния, сочли, что со мной все кончено, и даже не подумали вмешаться. Один из них все же подобрался поближе; увидев, что я еще дышу, он перерезал путы и, взвалив меня на плечи, словно шмат мяса, отволок в лагерь. После импровизированной перевязки меня уложили на сварганенные на скорую руку носилки, и в этом-то экипаже я и вернулся в долину.
III
Пока мы с трудом пробирались по пересекавшей лес скользкой тропинке, так как мое положение не оставляло мне ничего лучшего, я против воли вслушивался в разговоры, которые во весь голос вели, полагая, что я пребываю в забытьи, отдельные члены экспедиции. Не довольствуясь хулой в адрес моего безрассудства, каковое являлось для них всего-навсего проявлением беспримерного легкомыслия, они откровенно радовались, понимая, что я вынужден сократить свое пребывание и тем самым отказаться от исследования деревень покровников на теневом склоне горы, — те, судя по их словам, представляли значительно больший интерес, нежели уже посещенные.
В то время как здесь отношения между фаллоидами и туземцами оставались чисто спорадическими, что не позволяло установиться настоящему соучастию, на другом склоне возникло состояние своего рода осмоса, почти совершенного взаимопроникновения тяжущихся сторон. В самом деле, прямо в фаллоиде, в вольве, в основании его ножки и начинал выдалбливать себе жилище туземец. Опасная работа, по ходу которой не один, надо думать, сложил голову, и весьма щекотливая операция, ведь при этом приходилось бороться с жутким кровотечением, каковое по ходу дела надлежало, осмелюсь сказать, «закупоривать» заблаговременно приготовленными мазями. В один прекрасный день результат, однако, был достигнут: туземец обретал собственный кров в наспех обустроенной пещере с наконец-то зарубцевавшимися стенками, где мог жить в тепле с женой и детьми. Пусть читатель не питает иллюзий: проистекающие из такого тесного сожительства ограничения оказывались очень и очень суровы, ибо для того, чтобы обеспечить себе уют и благосостояние, а также жизнь всем своим домочадцам, он вынужден был делить с покровителем подругу дней своих. Ночью, когда все спали, она ложилась перед дверью и дожидалась, пока покровник, склонившись, не окажется в состоянии вкусить ее ласки. Как только она чувствовала, что он надежно в ее руках, в предвкушении разнюхивает ее тело, она пользовалась его сиюминутной невнимательностью, чтобы обвить лианой его шею, если можно назвать таковою крохотную бороздку, предстоящую вздутию головки, и крепко-накрепко привязать его к его же собственному основанию, дабы он не мог впредь приподнять или беспорядочно теребить свою партнершу во все стороны, как случалось подчас в мгновения слепого наслаждения, когда он, казалось, терял всякое самообладание. После чего она могла безбоязненно натереть ободок его губ, то место, где чуть ли не просвечивающая кожица позволяла поиграть на нервах, жгучими травами, доводя его до белого каления. Она едва успевала прижать его к себе, как уже ключом бил поток, густой как сироп, могучей струей, и ее нужно было как можно скорее направить в отверстия всех сосудов, каковыми только она сумела разжиться, создавая тем самым драгоценный запас, на котором вся семья сможет прожить немало дней. Случалось, покровнику требовалось время, чтобы восстановить силы, и он целый месяц никак себя не проявлял. Но женщины были начеку, подремывая вполглаза разве что днем, пока муж бродил с ребятишками по лесу в поисках провизии на потребу своему покровителю.
Случалось и так, что, пока она спала, фаллоид просовывал в проем грота голову и, застав врасплох, покрывал ее и брюхатил, прижав к собственной стенке, так что она не могла пошевелиться.
Самые молодые покровники, пользуясь липкостью своей головки, пытались подклеиться к спящей, чтобы умыкнуть ее на воздуся. Но то ли из-за спешки и неловкости, то ли потому, что женщина, проснувшись, отбивалась, ей, как правило, удавалось вырваться и, правда с немалой высоты, рухнуть всем весом на землю, которая, по счастью, благодаря оторачивающей вольву корневой системе фаллоида, была вокруг него мягкой и как бы упругой.
Многие из них, перед тем как отправиться на боковую, в качестве предосторожности пристегивались к закрепленному в «стене» кольцу, а самые осмотрительные держали под рукой дубину, дабы в случае надобности притушить излишний пыл своего посетителя.
Наступала, однако, пора, когда состарившийся фаллоид не мог уже больше согнуться. Впредь он был обречен стоять навытяжку и оказывался целиком и полностью во власти женщины — не суля уже ничего взамен, поскольку более ничего не производил. Она, однако же, воспользовавшись лунками, оставленными ударами в его плоти, взбиралась на него и, усевшись на корточки прямо надо ртом, в него испражнялась, еще раз вызывая у старика оргазм. И собравшиеся кружком у подножия старого фалла туземцы устраивали тогда праздник, не переставая криками и песнями славить его успех. Речь, однако же, шла далеко не о мощной юношеской струе и сопровождавшем ее аромате розового вина. Теперь между ног упивающейся своим успехом и покрывающей его поцелуями женщины сверху стекала всего-навсего желтоватая зловонная слеза.
Прочие детали от меня ускользнули. Не знаю, говорили ли они об этом на самом деле или по причине не позволявшей удерживать внимание слабости мне, вновь охваченному приступами сонливости, пригрезилось, будто выселки покровников обязаны своим существованием спорам, которые каждые пятьдесят лет высеивали туземцы, передавая их от отца к сыну в герметически закупоренных бамбуковых тубусах и оставаясь тем самым верховными властителями жизни и смерти фаллоидов.
Действительно ли я слышал ту историю, которая кажется мне теперь жестокой, будто туземцы, пользуясь слепотой фаллоидов, связывали их по двое, обрекая на голодную смерть? Что им даже случалось, рискуя потерять на этом кров и пищу, срубать на корню целые деревни с единственной целью устроить кутеж и месяц за месяцем пировать на плоти покровников.
Мне позабылись другие жестокости, и я привожу эти только в виде своего рода образчиков, желая показать, какую цену люди этого племени заставили платить огромных фаллоидов за тот дар, который преподносили им в виде своих женщин. Несомненно, тайно упрекая их в том, что подобный авторитет и престиж у женщин им самим с их мизерабильными причиндалами и не снился. А может быть, они норовили еще и отомстить за те объятия, из которых их жены выбирались такими помятыми и истерзанными, что больше уже ни на что не годились. Но служение покровнику и удовлетворение его потребностей стало для женщин священным долгом, отказаться от которого они не согласились бы ни за что на свете. Они отказывались спать где бы то ни было еще, и чувство, связывавшее их с покровителем, было столь сильным, что в конце концов затмило для них риски посвященной ему жизни. Оно стало, пусть они и не осмеливались себе в этом признаться и какою бы ни была их привязанность к своему супругу и детям, которых она могла от него иметь, единственным приключением во всей их жизни.
Так закончилось для меня — бесславно, не спорю — изучение народов, чьи нравы могут послужить пониманию эволюции видов в обитаемых мирах, в непрерывном потоке приспособлений и превращений, смешений и замещений, недоразумений, и оно, не принимая в расчет наш животный и растительный мир и его виды, позволяет заявить, что фаллоидов вполне можно числить среди первейших предшественников человека.
IV
По возвращении на Землю все проблемы, касающиеся жизни покровников в ее связи с окружающей средой, ни в коей мере не показались мне тем не менее решенными. Как может существо из плоти и крови (какой плоти и какой крови?) напрямую укорениться в земле? Но о какой земле идет речь? О той, к которой мы привыкли и которая остается, пусть нам и не приходит в голову даже на мгновение этому удивиться, кормилицей всех семян, или о какой-то другой, более плотской, которая делает все аналогии обманчивыми? Можно подумать, что установилось своего рода равновесие между нежной и мясистой, ячеистой мякотью фаллоида, плотью плотоядного растения, единственным отверстием коему служит его рот, через который оно кормится извне не воздухом и светом, а куда более густой пищей и специфической жидкостью, поступающей к нему из «его» земли через бахрому корешков. Ибо старея, как я уже говорил, фаллоид затвердевал, как будто черный сок гумуса, приливая у него к голове по утратившим эластичность артериям, мало-помалу вытеснял живую кровь, обрекая его на медленную смерть, бороться с которой не было сил.
Увы! Моя скудная земная ученость совершенно не подходит, чтобы точно разграничить то, что исходит от него, и то, что приходит к нему от нее; то, что составляет душу живого существа, его относительную индивидуальность, — и императивную обусловленность, более или менее узкую изложницу, замыкающую его в точных пределах, где жизнь, сия великая чародейка, может выкинуть свой фортель.
Возможно также, что таков порок мысли, которая не может понять вещи иначе, нежели по аналогии, неизвестное через известное, Бога через человека, как мы всегда и поступали. Которая хочет сделать из покровника, чье фаллическое обличие выражено настолько нагляднее, чем наше (подумайте только о его восьми, десяти, подчас пятнадцати метрах в высоту, когда он пребывает в набухшем состоянии), предка члена, каковой у людей сохраняет скромные пропорции и фигурирует в ранге чего-то прилагаемого, придаточного. Не забудем, наконец, что если фаллоид чем-то принципиально и отличается от нашего рода и племени, то как раз своей укорененностью, каковая при всем своем отличии от укорененности цветов и деревьев тем не менее привела, как и в их случае, к отказу от оптической системы, поскольку зрение является исключительным достоянием подвижных существ, которым необходимо беспрерывно выбирать наиболее подходящее для их роста и развития место, — способностью-прародителем беспрестанных перемещений, позывов без счета и болезненных сравнений, пищей тревоги, остающейся в истоке наших снов, но также и наших войн, и наших революций.
Это размышление о зрении подводит к констатации: взаимоотношения между светом и существами, которых он призывает воспользоваться его присутствием, предоставляя средства к существованию, ощутимо эволюционировали на протяжении веков. Прежде чем изобрести глаз, ставший для подвижных существ самым распространенным орудием исследования и познания, рассеянная во вселенной творческая мощь, лишь волшебной палочкой которой является, возможно, свет, ввела в оборот деревья, чьи листья куда лучше, нежели кожа, подходят на роль первых глаз, способных напрямую преобразовывать свет в источник жизни, не нуждаясь в посредничестве тех аккумуляторов, какими для «неукорененных», снабженных взглядом, позволяющим выбирать и заполучать сообразно своим вкусам, являются растения и животные. Бесчисленные глаза, которые умеют видеть только летом и опадают или умирают, когда приходит зима, но возрождаются весной еще более многочисленными и полнят дерево таким жизненным изобилием, в сравнении с коим наша жизнь зачастую предстает убогим и как бы истощенным прозябанием. Отнюдь не бесчувственный к жизненной силе, исходившей от этих деревень фаллоидов, каковая в конце концов и привлекла, пусть они и не покинули насиженных мест, женщин нашего рода и племени, я все же не мог забыть о плодах их союза, не мог взирать без жалости на этих малюсеньких дерганых фаллоидиков, наделенных руками, чтобы брать, и ногами, чтобы перемещаться, которых безглазая отцовская голова лишала избирательной симпатии, навсегда обрекая на невозможность встретить чужой взгляд, выбрать другое направление, сделать выбор, полюбить, в той мере, в какой любовь есть меланхолическое созерцание, рождающееся не столько из желания другого, сколько из ощущения мимолетности его присутствия, неповторимой своеособости его бытия.
Скользя по наклонной плоскости этих размышлений, я вдруг осознал, что дистанция, разделяющая звезду и дерево, не так уж и велика: привязанное к своей траектории, подчиняющееся законам, от которых оно никоим образом не может избавиться, небесное светило вполне можно рассматривать в его укорененности, и ему нет нужды в глазе, чтобы выкроить из реальности дня подходящее себе пространство. Оно и есть этот день, это всеобщее начало, проницающее своим светом все тела, которые оно привносит в мир; перед ним не стоит, как перед нами, необходимость выбирать свой маршрут, чтобы быть. Но поскольку зрение, отличающее нас от остального мира и побуждающее держаться от него на расстоянии — каждого на своем собственном, — присоединено к способному мыслить мозгу, оно, возможно, остается высшим достижением сего божества — в том движении, которое побуждает его дать тем, кто подчиняется его голосу, максимум самого себя, в ритме пульсации, в которой, по очереди давая себя и вновь забирая, оно может превратить наши пустые, ненадежные скорлупки, готовые дать течь под потоком событий, в стремительный и надежный корабль нашей удачи, нашего спасения.
Ибо, в сущности говоря, как покровники могли жить, сожительствовать и размножаться до появление человеческого рода? Не иначе как питаясь тягучими струями, выброс которых временами будоражил их краткими спазмами, или ловя добычу, попавшуюся на липучку их шляпок, от каковой они должны были друг друга избавлять.
Итак, как с цветами, которые, не видя их, используют насекомых, каким должно было быть их облегчение, когда, пожив в полной зависимости от своих случайных посетителей, явились о них позаботиться женщины людского племени. Они не только их кормили, но и, отдаваясь им через ласки, наконец-то предоставили контакт с не менее атласной, чем их собственная, кожей, сумели пробудить в организме покровников совокупность особых, исключительных реакций и позволили развить вплоть до пароксизма эйфорию от наслаждения, о которой на протяжении тысячелетий они, быть может, грезили в своем одиночестве, как о седьмом небе.
Без какого-либо волеизъявления со своей стороны и как бы вслепую им случилось получить от жизни куда больше, чем они могли бы, по здравом рассуждении, от нее ожидать, словно из незримого рога изобилия по полям жизни ежеминутно изливались бесконечные излишки, где матерью всех поступков, похоже, является чревоугодие в самом широком смысле слова и где такой гордый своей совсем еще незрелой свободой человек являет собой всего-навсего кость будущего пиршества в тарелке пожирателя форм.
Кто знает, однако же, не воспримут ли по исчезновении нашего рода случайные пришельцы из космоса покровников за последних наследников всех рас и народов, что, год на год не приходится, на протяжении веков, попадали транзитом на поверхность Земли, именно их, чей рот на замке прикроет историю толстым покровом тайны.
Лето с губчатками
В последующие годы я утратил всякий интерес к себе подобным; исследование неведомых миров не представляло для меня более ни малейшего интереса; я был лишен органа, который так мощно влек меня к общению с природой и потворствовал дерзким и однако же довольно поучительным связям. Впредь мне оставалось только лелеять свои воспоминания и подчас снедать себе сердце напрасными сожалениями. С особым же наслаждением вспоминались те несколько недель, что предшествовали нашей злополучной экспедиции к деревням покровников; когда я целиком и полностью превратил себя в инструмент наслаждения, который способен был вибрировать всеми своими струнами, порождая богатейшие созвучия. Построив себе из хвороста шалаш на берегу раскинувшихся у подножия Сажистой горы болот, в обширной зоне связанных с морем узкими протоками прудов, каждый из которых, казалось, был наделен собственной фауной, я жил там в компании губчаток, как новый Робинзон. После утреннего купания я укладывался на берегу лагуны и дожидался пополуденного часа, когда они вылезали из воды, чтобы позагорать на берегу. Внешне губчатки походят на огромные банные губки, от пятидесяти до восьмидесяти сантиметров в диаметре, достаточно правильной формы, так что при желании они могут с большой скоростью катиться словно диск на ребре. В центре губки запрятан, будто в ложбинке щели, рот с когда более, когда менее набухшими фиолетовыми губами, зачастую окруженный ракообразной мелюзгой, сосущими кровь паразитами; первой моей заботой было его от них избавить. Этот внешне довольно-таки отталкивающий рот состоит в ведении маленького глаза, венчающего ножку, что внезапно с быстротой молнии встает торчком и столь же проворно рассасывается, будто ее и не было, словно единственная его функция состоит в том, чтобы быть привратником помещения, доступ в которое осуществляет рот. Сообразно полученным от глаза донесениям оный рот открывается или остается упрямо сжатым. Но поскольку через него проходит все, воздух, когда губчатка находится на суше, вода, когда она перемещается в водной стихии, и вообще любая пожива, попавшая в пределы досягаемости, как и любые оставшиеся по ее переваривании отходы, неминуемо наступает момент, когда рот должен уступить такому количеству понуждений и тем самым оказаться уязвимым. Всякая видимая вещь, покуда она ею не завладела, объяв своей персоной, остается губчатке чуждой и в любой момент может ее вспугнуть. Взгляд, брошенный исподволь этим единственным глазом, сообщающимся с нервным, из примитивнейших, центром, — и вот она уже пластается по земле, являя собой всего-навсего сплошную массу, ничего более, с губчатой, ячеистой поверхностью. И, кажется, дожидается, пока ее забудут, — уверовав в свою невидимость, — прежде чем вновь рискнет предпринять хоть какое-то движение.
Эти губки обожают жару. Они выходят из воды, чтобы погреться, рискуя при этом пасть жертвами обезвоживания. Проводя дни напролет на берегу, неподвижный, словно камень, я в конце концов благодаря своему терпению сумел одну приручить. В сопровождении волочащегося за ней шлейфа водорослей она покружила вокруг меня да около, потом, любопытствуя, улеглась на мое тело и, перемещаясь мелкими толчками, принялась скрупулезно его обследовать. Непредсказуемое путешествие, которое могло длиться часами и пассивно предоставляло меня ее расследованиям, а при случае и открытиям. Я не должен был ничего говорить, ничего требовать, и достаточно было чуть нажать рукой в надежде изменить линию ее поведения, чтобы она тут же съежилась и попыталась ускользнуть. О чудо стыдливости, она тревожилась при каждом моем вздохе, при малейшем движении; тогда она покидала меня, будто ей угрожала опасность, и, кладя конец такому совершенному взаимопониманию, бросалась в лужу, способную скрыть ее от воображаемого врага. И тем не менее изо дня в день я видел, как она возвращается, и изо дня в день отдавался ей с абсолютным доверием, в полном восторге, поворачиваясь подчас под ее поцелуями как купальщик на пляже, который хочет подставить себя со всех сторон ожогам солнца. Студенистая, маслянистая, приятно припахивающая йодом и водорослями, она приносила с собой запах морских глубин, где, должно быть, проводила большую часть своей жизни, и я предвкушал момент, когда, посадив меня себе на спину, она в конце концов увлечет меня в бездонные царства, где меня, чего доброго, ожидает волшебство некоего превращения. Но, однако же, оттуда она в один прекрасный день и вынырнула в сопровождении трех созданий помельче, покруглее, то были, не иначе, ее дочери, которых она явно прочила мне в подруги. Ибо едва выбравшись из воды и заметив меня, она, не зная, как лучше показать им, что они добрались до цели прогулки, что здесь-то их и ждет развлечение, просто оставила их, вернувшись в лоно своей подводной жизни. Три сестры мало-помалу приблизились, потом принялись описывать вокруг меня круги и, поскольку я не шевелился, постепенно расхрабрились. Хотя я тщательно старался скрыть свои эмоции, чувствительная точка, где их деятельность приходилась как нельзя ко двору, была более чем очевидна. Та, что казалась постарше, не замедлила на нее наброситься: с тонюсенькими губами и далеко не такая ушлая, как ее мать, она не привнесла ни того умения, ни той смазки, но ее — куда более тесной, с трудом меня вмещавшей — возвратно-поступательные движения брали меня за живое. Вынужденная часто останавливаться, чтобы перевести дух, она чуть-чуть приподнималась и бросала на меня мимолетный взгляд, в то время как сестры требовали, чтобы она уступила им место. Сменяя друг друга, они провели со мной всю ночь. Теплую тропическую ночь, когда дуновения воздуха напоминают ласку и природа-сообщница, кажется, уносит вас целиком к какому-то пароксизму. Счастье наше было беспримесным; я делится с ними своим уловом, заплывая до самого моря на подручном суденышке — утлом плоту из связанных вместе стеблей бамбука, — чтобы наловить рыбы, из которой состояли наши трапезы. Возвращаясь прудами, собирал немного семян лотоса, которые растирал камнями, чтобы сдобрить, когда буду жарить над костром, рыбу; они же обычно довольствовались креветками или мелкой сырой рыбешкой, а бывало, и просто моими объедками. Они не говорили и не слышали моих речей, и я распевал сам для себя заунывные народные песни моего детства, напоминавшие мне о матери и о радости, которую я испытывал, прильнув к ее груди и извлекая оттуда, как мои подруга нынче из меня, ту жизнь, что становилась моею. Я не подозревал тогда, что их женская наружность была не более чем ловушкой и что от общения со мной в их тканях не замедлят развиться многочисленные тестикулы, способные стать источником изобильного потомства В счастливой сиюминутности настоящего они взирали на меня с вниманием и, казалось, следили по моим губам за движением голоса который не мог их достичь.
Наивные нежности первых отношений. Их готовность была настолько всеобъемлющей, что я этим был втайне тронут, меня очаровывало их непостоянство. Дни напролет мы терлись друг о друга, и это ничуть меня не утомляло. Странное ощущение, будто живешь с существами, сведенными к половым органам, которые идут к своей цели, не принимая в расчет все головные комбинации и промедления. Старшая подчас водружалась на мое лицо и своими лишенными языка губами пыталась все же слиться в поцелуе с человеческим ртом. Любопытный момент, когда, дыша через нее, я как бы тонул в ее стихии. Потом они исчезали, и, чтобы забыть о своем одиночестве, мне оставалось только прикосновение горячего песка.
Воспользовавшись одним из таких отсутствий, попыталась в свою очередь покорить меня и одна из их родственниц, уже некоторое время приглядывавшаяся ко мне издалека. Однажды, когда после полудня я лежал на берегу, грезя о подруге, которую оставил на Земле, и о прикосновении ее волос к моей щеке, она направилась ко мне, недвусмысленно давая понять своими маневрами, что хотела бы со мной спознаться и пришел ее черед.
Эта губчатка уже вошла в период ломки: она обосновалась у меня на лице, и каково же было мое изумление, когда при первом же поцелуе я почувствовал, что между губ у нее пробивается маленький твердый член. Я поласкал его языком и несколько раз довел до пароксизма, вызывая при каждой серенаде нечто вроде сдержанного квохтанья, наполнявшего меня радостью. Мы были в разгаре сего изысканного общения, когда этакими выходящими из волн Афродитами на поверхность вынырнули мои юные подруги. Еще их не заметив, я услышал их по яростному шипению, которое издавала вода, внезапно забившая из них через тысячу крохотных отверстий. Выпрямившись, они рассматривали нас издалека, несомненно потрясенные, ибо, не осмелившись приблизиться, тут же погрузились обратно в пруд. Чуть позже, когда мы еще не разлепились, я увидел, как на поверхности в свою очередь появилась их мать, приблизилась ко мне и с угрожающим видом бросила вызов самозванке, с которой я ей так бесстыдно изменил. Они сошлись стоймя лицом к лицу и, рот в рот, вступили в смертный бой, какового мне еще не доводилось видеть: та, кому первой не хватало дыхания, погибала от удушья. Именно так суждено было сгинуть моей новой подруге. Я увидел, как она внезапно сжалась и, выпустив соперницу, рухнула на спину; ее губы судорожно корчились, потом она замерла без движения. Я поскорее подхватил ее, чтобы опустить в воду, там она мало-помалу вновь раздулась и в конце концов исчезла, и я так и не узнал, успел ли ее спасти. Соперница же, бросив на меня убийственный взгляд своего единственного глаза, изрыгнула в мою сторону струйку слюны и, крутясь вокруг своей оси, в свою очередь исчезла в жидкой стихии.
Обнаружив, что итог моих отношений с губчатками не слишком отличен от затруднений, с которыми я сталкивался на Земле в общении с их коллегами людского рода, я решил положить им конец. К тому же заботы экспедиции к покровникам начинали занимать все мои помыслы, завладевать всеми моими силами. Каждый раз передо мной открывался новый мир, ни обычаев, ни языка которого я не знал, и он требовал от меня если не усилия по утрате своей личности, то по крайней мере забвения условностей, коими я против воли оказался обременен, родившись в человеческом обличии. Быть может, изменяя людскому роду, дабы отдаться такому многообразию опыта, я поступился самыми элементарными законами вежливости между видами, гласящими, что каждый остается в своей категории и, если только не пропитания ради, ничуть не печется о судьбе тех, с кем ему суждено делить общую почву и солнечный свет. Я не сомневался, что, попытавшись обойти эти законы, навлек на свою голову самые мрачные предзнаменования, какие только под силу снести человеческой жизни.
III. 1984
8. Заметки о путешествии в страну навозников
Вступление
Мое путешествие к людям-навозникам, обитающим среди все еще укрытых густой гривой тропического леса почти недоступных холмов острова М., восходит к первой половине текущего века. Этот рассказ, таким образом, являет собой документ своей эпохи, который стремительное развитие так называемых первобытных народов переводит, похоже, в разряд воображаемого. Их представитель остается тем не менее для человечества утраченным раем, на который он с ностальгией оглядывался, даже когда его продвижение вперед оставляет позади лишь горсточку отставших, закосневших свидетелей сего отошедшего прошлого. Единственное достоинство этих заметок — то, что они были сделаны с натуры, и читателю следует извинить их «непосредственность», я понимаю под этим тот минимум обработки, коему они подверглись при редактировании текста, вызванном зачастую неблагоприятной и даже враждебной обстановкой, в которой они были написаны. Именно в таком виде я воспользовался ими для доклада, прочитанного в декабре 19.. года на собрании Кружка путешественников в Париже. Дружеская настойчивость моих издателей в конце концов побудила меня извлечь их из ящика, дабы передать в руки читателя: ему придется принять их такими как есть.
Стиньи, 15 марта 1984
I
«Скарабейники одержимы: закатывают все и вся в шары: женщин, детей, какой-никакой скарб и снедь; катыши всевозможных размеров, которые они беспрестанно толкают перед собой, направляясь на очередную ярмарку или норовя укрыть в надежном месте. Кочевников в душе, их всегда тянет невесть куда, они спят и видят, как бы замуровать в очередной ком кого-нибудь или что-нибудь еще, и вскрывают свои шары скрепя сердце, часто в разочаровании, лишь когда припрет, чтобы воспользоваться их содержимым. Катыши-погреба, катыши-сусеки, катыши-приюты, эти с дырой, через которую проходит пища и нечистоты и которая позволяет сообщаться с тем, кто находится внутри». Я более или менее представлял себе их нрав, знал, чего ожидать, когда попал в их общество; ибо речь шла о кряжистых здоровяках, которые не способны долго продержаться с глазу на глаз с чужаком, наверняка находя его слишком неограниченным, невписанным, нерешительным и всегда готовым украдкой от вас улизнуть, и которые при первой же возможности не преминут втоптать вас в весьма липкую в их краях грязь и утрамбовать в перекатный ком, что со мной, знамо дело, и произошло. Тщетно я разглагольствовал, тщетно талдычил, что привез из своих краев важное послание, они твердили в ответ: «В ком, в ком, расскажете нам все это, когда будете в коме». Так что сегодня мне предстоит развлечь вас испытанным на собственной шкуре — и донельзя далеким от того, что ей представлялось бы должным.
Прежде чем катыш затвердеет — обычно они лепят его прямо на вас, из земли, испражнений, лиан, больших листьев вперемежку с папоротником, — вам едва хватает времени, чтобы, расталкивая и уминая, растянуть его изнутри, сформировать по своей мерке и тем самым обеспечить себе пристанище, в котором можно если и не расположиться со всем комфортом, а то и даже встать во весь рост, то, по крайней мере, не оказаться согнутым в бараний рог и даже, присев почти подобающим образом, наслаждаться определенным уютом. При этом желательно не переусердствовать, ибо катышу надлежит катиться и каждая шишка на нем выйдет вам боком.
Катиться колобком не так-то просто, требуются определенные навыки: здесь не в цене усидчивость и стойкость — не стоит цепляться за свою посадку или с апломбом попирать ногами пол. Следует зарубить себе на носу, что в шаре пола быть не может. И посему при первой же возможности надлежит расслабиться, с тем чтобы, чуть что, свернуться в клубок и катиться вместе с ним. Тогда вам даже невдомек, что он катится: вращаясь вместе с ним, вскоре обретаешь впечатление, будто пребываешь в неподвижности. Только когда шар останавливается, на мгновение все же посещает ощущение, что ты катишься. А останавливается он без предупреждения и достаточно резко, когда дело доходит до столкновения, что, увы, случается не так уж редко. Куда беспокойнее — вскоре начинаешь это понимать — не катиться, а оставаться без движения, и это побуждает кое-кого вращать свой катыш изнутри, дабы не остаться незамеченным. Если эта операция не вызывает никакого отклика, время начинает тянуться, растягиваться до-бес-ко-неч-но-сти, сводит своей тягучестью с ума. Умышленно или случайно, хозяин где-то вас забыл, жизнь для вас окончена. Тревога, как я сразу же заметил, совершенно беспочвенная: катыш в сих краях почти не рискует быть забытым надолго, он по-прежнему сохраняет, жив ты или мертв, свою рыночную стоимость, скрытую, но принимаемую ими за чистую монету, и первый встречный спешит присоединить его к своему гурту, где он не утратит ни грана своей ценности, пока кому-нибудь не взбредет в голову раскупорить его, дабы узнать, чем он, собственно, начинен. Итак, большую часть времени я катился; меня не покидало ощущение, что не брошен на произвол судьбы, и это главное. Тип, которому я принадлежал, заботился о моей «персоне». Я понятия не имел, не забыл ли уже имярек, толкая перед собой свои катыши, меня, не путает ли с кем-то другим, коли все мое существование оказалось сведено к голосу. Голосу часто слишком внятному и четкому, который каждый оставлял за собой право изменить на свой лад, сводя его к шепоту, ограничиваясь ворчанием, криком, храня тем самым свою тайну и перенося его притягательную силу на того, кто взял на себя за него ответственность. Кое-кто, утратив навыки речи, и вовсе сбивался на безмолвие.
Как бы там ни было, мой владелец обо мне не забывал, я был в одном из его колобков, частью его капитала, он о нем заботился. Время от времени он останавливал мой катыш и окликал меня через дыру. Потом, вставив в нее полый стебель не то тыквы, не то какого-то ее родственника, доставлял мне пережеванную пищу, этакую кашицу, которой я должен был довольствоваться. Иногда он вливал через этот канал весьма крепкий алкогольный напиток, они получают его, пережевывая корни маниока, от него я становился жертвой красочных галлюцинаций, избавиться от которых стоило большого труда. Чаще же, переворачивая мой катыш дырой над лужей, он предоставлял мне утолить жажду, втягивая воду через соломинку. Однажды, однако, ему, похоже, взбрело увидеть мою голову. Он проделал кремневым рубилом отверстие в сравнительно мягкой материи катыша, получилось что-то вроде губ, через щель между кромками которых мне удалось выпростать голову, торс, потом одну за другой ноги, встать на землю. Удивлен был он при виде мужчины — а смотрел он на меня свысока, будучи на добрую голову выше меня ростом; еще более я при виде человека-навозника — я не успел их толком разглядеть, как был схвачен, — косматого, как горилла, крохотные и живые глазки которого под выступающими надбровными дугами смеялись, ощупывая меня. Он был обнажен, за исключением детородного органа, прикрытого напенисником, притянутым вплотную к животу пояском из растительных волокон. Жидковатая бороденка, длинные волосы, толстые щеки, выпирающая грудь, грязные и длинные ногти; но все это складывалось в неоспоримо человеческое существо — из самых диких, из самых смущающих. Большой палец ноги, например, был четко отделен от остальных пальцев, будто по-прежнему выполнял хватательные функции; и мне никогда не забыть продетую сквозь носовую перегородку костяную палочку, которая придавала ему, пребывающему в самом прекрасном, каким оно только могло быть, расположении духа, свирепый вид и не предвещала ничего хорошего. Едва закончился этот взаимный осмотр, как навозник затеял поиски в груде своих катышей, выкатил один из них и припал к дыре в нем носом, после чего, усевшись на землю, зажал его между ног так, чтобы удобно было вскрыть. Оттуда выбралась женщина-навозница, габаритная, тоже полностью заросшая волосами — за исключением лица, грудей, внутренней поверхности ляжек и ягодиц, — которая потянулась, зевая во весь рот и демонстрируя великолепные зубы, и, обратив на меня внимание, подошла поближе, чтобы присмотреться. Она без обиняков тут же принялась меня ощупывать и, когда я отступил, пытаясь избежать ее «ласк», на меня набросилась: последовала дикая схватка, в которой самка легко взяла верх; пригвоздив меня спиной к земле и распростершись сверху всей своей тучной тушей, она без особых церемоний навязала мне полное подчинение плотскому с собой контакту. Должен, к своему стыду, признаться, — до чего же реакции нашего собственного организма могут все-таки от нас ускользать! — что, осужденный по причине заточения уже несколько недель на полное воздержание, я не замедлил откликнуться на мощную качку, вздымавшую ее таз, и не смог ей — она при этом негромко, но ритмично вскрикивала — воспрепятствовать несколько раз за мой счет удовлетвориться. Наклонившись над нами, ее напарник следил за этими маневрами взглядом приманенного животного. Когда эти игрища продлились, на его взгляд, достаточно времени, он грубо разъял нас и, показав знаком, что мне пора убираться восвояси, поспешил прихватить за мной прореху лианой, начерно закрепив шов грязевым пластырем. После чего катнул мой шар в груду к остальным, намереваясь поиметь от самки свою порцию удовольствия. Мое вместилище повернулось дырой в нужном направлении, и я смог проследить во всех подробностях за этим чудовищным совокуплением, которое напоминало скорее случку динозавров или зауроподов, нежели благородные утехи человеческого племени. Овладев ею сзади, он засадил свой огромный инструмент в отверстие, которому, казалось, не составило никакого труда поглотить его до самого основания, затем, после некоторого количества неистовых возвратно-поступательных движений, на которые его напарница суетливо, но абсолютно в такт подмахивала крупом, вытащил уд и засунул теперь уже в рот сей бесстыднице, каковая, верхом на растянувшемся тем временем во весь рост на земле партнере, принялась энергично его сосать, как будто речь шла о леденце на палочке. Мне кажется, я и сейчас слышу рев, который он издал, кончая, и увесистый шлепок, который отвесил по заду сосунье в качестве, полагаю, благодарности, прежде чем в свой черед замазать в своем катыше и ее. В дальнейшем мне не раз доводилось видеть, как он просто-напросто вставлял свой причиндал в один из колобов, в том числе и в мой, недвусмысленно давая понять, какой услуги ждет от его жильца, и, если тот почему-то не спешил идти навстречу его ожиданиям, шваркал шар о первое попавшееся дерево или камень с такой силой, что жизнь ослуха оказывалась под угрозой.
Как следствие, он катил с собою и немало мертвых комов, и те в конце концов провоняли бы, не потрудись он их тщательно заделать в надежде сбагрить с рук, поменять на что-либо на одной из тех многочисленных ярмарок, на которых навозники обтяпывали между собой свои темные делишки. Так как их хлебом не корми, а дай понаделать катышей для всего, что в их представлении имеет хоть какую-то ценность, вплоть до их собственных выделений, ибо это завзятые говноеды — у нас еще будет повод к этому вернуться, — но также и всевозможное пропитание: дикие ягоды, грибы, мелких грызунов, которых они с аппетитом поглощают в продвинутой стадии разложения, так как они интернируют туда сверх того любую живую душу, какую угораздило попасться им под руку, начиная с членов своей семьи, женщин, малых детей и стариков, которые могли бы тормозить их в пути или необдуманными инициативами нанести вред их затеям, эти базары дают повод для всевозможных сюрпризов, всевозможных недоразумений. Заявившись туда с катышами, наполненными лишенным какой-либо ценности материалом, тот, кто наделен чутьем, мог провернуть самый что ни на есть выгодный обмен, и, придя в полной нищете, с комьями, отличающимися разве что благовидным обликом и изысканными тонкостями обманной патины, убраться восвояси щедро наделенным женщинами и детьми, ульями, птичьими гнездами и даже мелкой дичью, до коей они большие охотники. При этом нельзя забывать об обмене эпитетами и тумаками, без них сплошь и рядом не обходились подобные сделки, о преследованиях, грозивших нечистому на руку партнеру, который, проворачивая прибыльное мошенничество, с выгодой для себя воспользовался неопознанным характером своих катышей и ложными заявлениями: тот, кто считал себя облапошенным, отправлялся в погоню за тем, кто его «прокатил», дабы любыми средствами вернуть вымороченное. Благодаря этим базарам мне было суждено пройти через руки разных владельцев, часто по недосмотру, ибо, поскольку было известно, что я — заморская птица, мой обладатель не пренебрегал ничем, чтобы сохранить меня в своем владении; так я познакомился в одной груде шаров с навозником, попавшим в заточение к собственной жертве, — то был, как я в дальнейшем имел возможность убедиться, весьма ушлый проходимец — и тот обещал, если я сумею его освободить, снабдить меня запасом катышей и сделать богатеем. Поскольку новый хозяин время от времени выпускал меня поработать над его катышами, я в свою очередь изрядно наловчился в их изготовлении и намеревался припрятать режущий инструмент — зуб грызуна на рукоятке из человечьей кости, — которым пользовался для срезания листьев и лиан, необходимых при их выделке, чтобы меня заточили в моем обиталище с ним вместе. К несчастью, хозяин отличался крайней недоверчивостью и каждый раз учинял мне самый пристальный досмотр, прежде чем вновь запечатать в коме, без колебаний обследуя пальцем все пригодные для сокрытия чего бы то ни было отверстия. Пришлось долго дожидаться, прежде чем я смог его обмануть, но его надсмотр все же дал слабину, и мне удалось скрыть один такой зуб под грязью внутри своего катыша — в полной решимости воспользоваться им, как только предоставится случай, для своего освобождения. Тогда я и не догадывался, что моя предусмотрительность окажется бесполезной и что привходящие обстоятельства придут мне на помощь куда более действенным образом, чем то под силу самому досконально задуманному плану.
II
Что касается женщин, то мой тогдашний хозяин, несмотря на преклонный возраст, оставался до них весьма и весьма охоч и с большим тщанием следил, чтобы под рукой всегда имелся некоторый их запас, не отказывая себе в удовольствии обнюхивать катыши с ними, дабы насладиться исходящим оттуда запахом — запахом жира, пота и мочи, от которого меня мутило, а он впадал в возбуждение, граничащее с пароксизмом. Он лез из кожи вон, чтобы обзавестись все новыми женщинами, извлекая, впрочем, отсюда двойную выгоду, ибо, потакая своим навязчивым причудам, он еще и заставлял их на себя работать. И хотя начиненные женщинами колобки, дабы не привлекать внимания возможного грабителя, были перемешаны с остальными, я научился узнавать их по едва приметным опознавательным знакам, коли уж каждое утро мне приходилось составлять бригады работниц — одни отправлялись на заготовку растительных волокон или коры, входивших в текстуру катышей, другие разминали глинистую почву, накладываемую на так подготовленную топорной выделки канву. В этом им помогали дети, которых у них было пруд пруди, причем по окончании кормления грудью (в этот период мать и дитя находились вместе) никто толком не знал, кто чей родитель, — в постоянном-то движении, смешиваниях, утратах, добавлениях, из-за которых удел катышей каждого навозника был подвержен непрестанным переменам.
Что с того, что у него была хорошая память, часто случалось видеть, как наш хозяин проводил новый отбор и перетряску, столь же произвольные, как и предыдущие, так что стирание граней, в которое вносил свою лепту приток новых и зачастую не вполне установленных элементов, охватывало всех и вся; свою самобытность утрачивали даже запахи: те, что доносились из катышей, начиненных испражнениями, гниющей снедью — ах! все это кишащее червями позеленевшее мясо, которое хозяин выдавал мне в качестве лакомого кусочка, — или живыми существами, в конце концов терялись в усредненном зловонии, издаваемом россыпью его комьев, так что хозяин зачастую пребывал в недоумении, из-за своего пристрастия к секретности сплошь и рядом обреченный действовать вслепую, в надежде, что случай вывезет. И вот некий ком, прозябавший по сю пору на задворках, по неведомым причинам оказывался вдруг вознесен в высшие сферы иерархии, занимал место среди первоклассных шаров, и он предпочитал собственноручно толкать его по вязким и липким тропинкам под пологом леса, где дождь, просеянный через непролазный хаос тропической растительности, продолжал донимать и пробирать до мозга костей, когда ливень уже давным-давно прошел и в высоте снова во всю силу сияло солнце, лишь малая толика лучей которого сцеживалась сквозь листву. Но ближайший же перекат, или превратности пути — не раз они терялись в оврагах или скатывались в широкие трещины, коими так богата их почва, — или новая перетряска возвращали этого выскочку к неразличению общей участи. Сколько раз мне приходилось видеть, как он часами пичкал самыми что ни на есть медоточивыми речами, самыми заманчивыми посулами катыш, чей насельник хранил упрямое молчанье, и извлекал, с досады его в конце концов почав, оттуда всего-навсего паштет — особо, что правда то правда, для него лакомый — из различных отбросов. Также он не раз и не два препоручал мне обследовать, вслушиваясь, свои богатства, доверял выявить живую материю, эксплуатация которой и являлась в конечном счете основным источником его состояния. И хотя в качестве бригадира я считал себя обязанным относиться ко всем трудовым ресурсам без особых поблажек, стараясь не навлечь на себя громов и молний нашего «предпринимателя», я все же не мог не заручиться благосклонностью кое-кого из работниц, шары которых откатывал по утру в сторону, чтобы дать им проспаться спьяну, тогда как в час раздачи питания не стеснялся посадить на диету тех, кто ставил мне палки в колеса, расширяя, напротив, по возможности дыру своим любимицам, коих мне удавалось снабдить двойной пайкой. Некоторые настолько нагуляли при этом режиме лишнего, что мне пришлось сменить им колобки, взимая по ходу дела свою мзду, предпочитая всегда щедрые тела, в которые погружаешься всеми членами. Кроме того, через эти дыры, которые они могли, как я убедился на собственном опыте, направить сообразно желаемому углу зрения, вращая изнутри свой катыш — довольно тонкая операция, когда шары свалены в кучу, ибо их обрушение способно вызвать самую настоящую катастрофу, — они быстрехонько оценивали ситуацию, не останавливаясь даже перед тем, чтобы замазать их, когда хотели, чтобы их оставили в покое, собственными испражнениями. Но выручала эта уловка далеко не всегда.
В действительности, пожив с навозниками, я подметил, что они, хотя и принадлежат к одной и той же расе, разнятся по чину и надлежит не путать видную персону, члена той или иной гильдии или секты, с заурядным простолюдином. Секты самые разнообразные, и мне трудно привести их перечень, чаще всего они отличаются друг от друга видом поглощаемой их адептами пищи. Многие навозники являются знатными копрофагами, они и в грош не ставят колобки, начиненные женщинами и детишками, зато с безграничным пиететом толкают перед собой впечатляющую россыпь катышей, наполненных собственными экскрементами либо любовно, с тщанием подобранными испражнениями других обитателей леса — пометом, навозом, погадками. Они приготовляют из них катышки, непременно сдабривая все это грибами определенных сортов, какими-то травами и семенами, и, вложив такой катышек в обычную облатку, заделывают шар так, будто речь идет о сокровище. Они предложат вам отведать начинку пятидесятилетней выдержки как настоящее чудо, и только тот, кто давно вращается в их кругу и преуспел с ними сблизиться, может льстить себя надеждой, что у него есть право на подобную милость. Эти катышки, которыми они из-под полы приторговывают, на самом деле, по-видимому, являются афродизиаком; можно тайком подсмотреть, как его принимают в узком кругу посвященных, прежде чем пуститься во все тяжкие со своими пленницами: череда оргий может растянуться на полный лунный месяц. Мне довелось наблюдать за подобным дегустатором, почти стариком, явно высокого ранга, сказочно богатым — он попросту не смог бы сказать, сколько у него шаров, — велевшим закупорить себя с молоденькой девицей в особенно просторном катыше, который не поленился украсить изнутри собственными творениями; они провели там целую неделю, пока двое навозников, его слуг, перекатывали любовное гнездышко с места на место, так как он не мог кончить в недвижимости. Хотел бы видеть, в каком состоянии наши голубки оттуда в конце концов выбрались, но в любом случае снимаю в замешательстве шляпу перед закалкой сего доблестного персонажа.
Другие навозники принадлежали к секте некрофагов. Эти сознательно морят замурованных у себя в катышах пленников и извлекают их оттуда для еды или любодеяния уже полуразложившимися. Я испытывал такой ужас перед членами этой секты, что из опасения попасть в их руки всякий раз зарекался менять владельца.
Ничуть не лучше было и братство антропофагов, жадных до человеческих мозгов, всегда с камнем в руке, которым они готовы отвесить вам удар по затылку, прежде чем расколоть как орех череп и просмаковать его содержимое. Следовало семь раз прикинуть, прежде чем выбраться из своего катыша, если ты оказался во власти члена этой секты; мне, однако же, довелось однажды увидеть, как на одного из них с такой быстротой бросилась жертва, вцепившись зубами ему в запястье, что он выронил свое орудие и уже никогда не мог сжать что-нибудь в руке из-за перекушенного сухожилия. Здесь я должен отметить, что подобная жизнь в шарах породила в результате у принужденных к ней существ своеособый склад мысли. Вырвавшись оттуда, они не испытывают никакого ощущения свободы, в глаза бросалось, с каким упорством они цепляются за свое вместилище, так что часто приходилось применять силу, чтобы их оттуда извлечь, настолько существование на открытом воздухе наполняло их опасениями, казалось противоестественным образом жизни в гуще небезопасного, исполненного беспрестанно сменяющих друг друга угроз мира. Без конца убаюкиваемые вечным качением своих шаров, чуть ли не составляя с ними, как я уже упоминал на первых страницах этого рассказа, одно целое, они испытывали по отношению к ходьбе и вертикальному положению тела живейшее отвращение, каковое кое у кого удавалось победить лишь с течением времени, благодаря ежедневным выходам. И поскольку мужчины очень рано избавлялись от этой тюремной жизни; поскольку были постоянно нужны, чтобы катить шары, этого пассивного существования придерживались только самки, всегда с наслаждением возвращаясь к нему по окончании дня, выполнив все возложенные на них задания, дабы насладиться радостями чистого блаженства. Тем самым катыш становился для своего владельца чем-то куда большим, нежели средство заточения, — наркотиком, которому сама собой подчинялась его жертва, материнской утробой, первозданным яйцом, возврата в которое она изо всех сил домогалась, дабы в сладостном столбняке наслаждаться там смутным, глубоко интимным уютом эмбрионального существования.
III
В конце концов, и я вложил в это не столь уж значительную лепту, события поспособствовали моему освобождению, а вместе со мной и рассчитывавшего на мое пособничество навозника. Наш хозяин, собираясь отправиться в путешествие — именно так надлежало воспринимать разбойные налеты, которые могли растянуться на несколько дней, — решил на время отсутствия доверить охрану своих катышей мне. Такое случилось в первый раз, и посему он засыпал меня указаниями, и первое из них — ни в коем случае ничего не менять в их расположении — он сложил их в кучу, — а не то по его возвращении мне придется несладко.
Итак, все прошло, как мы и предполагали, — с поправкой на то, что стоило моему должнику освободиться, как его как ветром сдуло, и я было решил, что больше его не увижу. Со всем тщанием заделав за ним катыш, я настолько аккуратно закатил его на место, что на первый взгляд не было видно никаких следов. Так что я мог бесстрашно взглянуть в глаза моему хозяину, когда тот вернулся спустя несколько дней, толкая перед собой три шара, один из которых заметно выделялся своими размерами. Он предвкушал, что ему в руки попала какая-то сногсшибательная мамзель, и, чтобы доказать это, не постеснялся не мешкая, прямо передо мной, засунуть вздыбленный член в дыру своего замечательного трофея. И тут же его с гневным криком оттуда выдернул и, с чудовищно раздувающимся прямо на глазах причиндалом, забился в пыли, сначала с воплями, потом с хрипом. Внезапно он перестал дергаться, он был мертв. Заинтригованный, я не знал, как быть, и, осторожно проделав в шаре отверстие, тут же отпрянул в сторону, гадая, что же оттуда появится. Появилась, не заставив себя ждать, голова — голова констриктора, укус которого не оставляет никаких шансов, он-то и сделал меня, продемонстрировав силу своего яда, хозяином оставленного не по своей воле его жертвой наследства.
Увы, мой внешний вид, мое хилое телосложение слабосильного чужестранца, этакого Улисса в краю циклопов, оставляло мне мало шансов воспользоваться им себе на пользу. Так что я не без удовольствия увидел, как возвращается выпущенный мною на свободу навозник. Он прятался за деревьями, откуда все видел, — дело было на крохотной прогалине, расчищенной для наших нужд в самых недрах тропического леса, — и, сочтя, что я наделен магической силой, явился предложить мне свои услуги. Должен сказать, что в последующие недели мой «компаньон» быстрехонько смекнул, откуда ветер дует, и понемногу оттеснил меня на ту подчиненную роль, которую я занимал и до того. Его специфические вкусы тем не менее быстро пробудили в нем такой интерес к моей особе, что он не чинил мне никаких препятствий в пользовании «своими» женщинами, словно речь шла о забаве, которую следовало воспринимать разве что как скромную прелюдию к нашим опытам, по крайней мере тем, каковые он предполагал вскоре со мной учинить. Впрочем, в большинстве своем эти женщины были столь омерзительны, что требовалось прилагать немалое усилие, чтобы что-то в них раскопать. Но все, что хотя бы самым отдаленным образом могло напомнить чрево, из которого я некогда вышел, с такой силой притягивало меня, что ничто не могло отбить мне охоту, и даже внешняя красота казалась мне весьма поверхностной прелестью в сравнении со счастьем, обретаемым в том интимном «занятии», коему я, закрыв глаза, самозабвенно предавался.
Вскоре я оказался в положении посредника между ними и им, положении, чреватом определенными проблемами. Становясь подчас на сторону женщин, я показал ему выгоду, которую он мог бы получить, если бы не запечатывал их одну за другой в катышах на ночь, что вызывало пустую трату времени и сопровождалось нескончаемыми рассусоливаниями, ибо они пользовались этим моментом, чтобы донести до меня все свои мелкие неприятности, проистекавшие по большей части из-за очевидного отсутствия всякой гигиены, — упоминание об этом может вызвать в данном контексте улыбку, — и единственный способ как-то сгладить эти напасти виделся в том, чтобы возвести большую прямоугольную хижину, где мы могли бы разместить их всех, а вместе с ними и нескольких свиней, каковых навозники предпочитали не закатывать и водили в своих скитаниях повсюду за собой. Попасть в это помещение можно было бы только согнувшись в три погибели, через своего рода лаз, проделанный у самой земли, так что защищать его было бы проще простого. Эта попытка укорениться поначалу показалась ему настолько рискованной и противоречащей его кочевым обычаям, основанным на идее бегства, что потребовалось некоторое время, прежде чем он решился позволить мне привести сей проект в исполнение. Каковой и был успешно завершен, что ощутимо повысило его престиж среди случившихся по соседству навозников, которых он пригласил его посетить. Кое-кто решил к нему присоединиться. Прогалину расширили, возвели новые хибары, и таким образом на свет появился их первый своего рода поселок. Поскольку без меня им было не обойтись, как на стройке лачуг, так и при улаживании споров, вскоре меня стали считать за главного, что обязывало принимать участие в кампаниях по устрашению, мы бесперебойно вели их по отношению к обособленным одиночкам, которых понуждали присоединяться к нам со всеми своими катышами. Столкнувшись с наплывом последних, мы постепенно перестали производить новые, что обрекло нашу рабочую силу на опасную праздность: некоторые работницы почти все время загорали на солнце, словно только для их удовольствия земля и вращалась. Подобное положение дел не могло продолжаться, не породив в обществе, руководителем которого я стал, серьезных расстройств и беспорядков. Тогда мне пришло в голову наладить, коли под рукой их собственный волосяной покров, бесперебойный поставщик обильного руна, ибо оно выпадает и вновь отрастает из года в год (они ничтоже сумняшеся выдирают его пряди, если надо протереть рану или заткнуть дыру), прядильное и ткацкое дело, что вскоре позволило нашим работницам производить ткань, конечно грубоватую, но вызывавшую у них в носке восхищение, так что она стала предметом прибыльной коммерции. Вместе с заботой об одежде к ним проникли всевозможные уловки кокетства, и очень скоро мужчины сошлись в том, что куда желаннее те женщины, чьи прелести прикрывает лоскут ткани. Скрывая их, платье стало тем самым заслуживающей внимания заменой шара, в котором на протяжении столь долгого времени они могли взращивать свою тайну, и именно их раздевая, мужчина-навозник мало-помалу стал новым человеком, более внимательным, не таким грубым и, откровенно говоря, начал приобретать первые жесты светского человека. Вместе с опрятностью вошли в обиход духи, для купания пришлось исследовать течение рек; целью экспедиции стало море, блеск которого и прежде замечали иногда на горизонте, но не решались к нему приблизиться. Поспешные и неистовые объятия, по ходу которых девушек утюжили, как бы норовя урвать лакомый кусок, уступили место куда более галантным отношениям, длительным беседам под сенью деревьев, поцелуям украдкой, всем тем обменам любезностями, которые отмечают первые переживания цивилизованного человека. Благородное соперничество подвигало наиболее доблестных овладеть самой желанной, возникли состязания, за которыми воспоследовали публичные торги, доходило до того, что копрофаги отдавали три, а то и четыре своих катыша, чтобы добиться благосклонности красотки, каковая показывалась им, разнаряженная, во всем своем блеске. Наставив их в общем-то на путь прогресса и цивилизации, мне оставалось только со спокойной совестью ретироваться от навозников, невинных созданий, соприкосновение с которыми многому меня научило, спрашивая себя, не станет ли когда-либо мое появление, преобразившее их жизнь, перевернувшее вверх дном все обычаи, рассматриваться их потомками как вмешательство великого волшебника, а то и того круче — как пришествие демиурга или воплощение сверхъестественного существа.
Я сильно себе льстил. Через пару-тройку лет после возвращения в наши широты мне довелось узнать от посетившего навозников путешественника о расколе, ответственность за который я вынужден принять на себя, и об откате назад, обрекшем их на куда более убогое существование, чем то, что я застал по прибытии, словно источником всех бед для бродяг, обитающих под открытым небом и каждый божий день бредущих куда глаза глядят, явилась в конечном счете жизнь в обществе со всеми его ограничениями и предписаниями и с вытекающим отсюда отсутствием ответственности.
Вскоре после моего отбытия, сохранившего для них всю свою таинственность (под покровом ночи я перебрался на шхуну, матросы которой высадились на остров, чтобы пополнить запасы пресной воды), навозники разделились на две непримиримо враждебные партии: одни, блюдущие обычаи и навыки, коим я их обучил, продолжали жить в домах, ткачествовать и даже чтить мою память по ходу пиршеств, каковые можно расценить как первичные проявления религиозного чувства, тогда как другие, оголтелые в своей злобе к этим нововведениям, чье шарлатанство представлялось им очевидным, вернулись к древним заветам праотцев-кочевников и к диктуемой ими кочевой жизни. В конце концов между двумя общинами установилось состояние перманентной войны и, поскольку мои последователи были в свою очередь вынуждены покинуть свои слишком уязвимые населенные пункты, сызнова закладывая в катыши самое ценное добро, обе стороны оказались, как встарь, предоставлены всем превратностям скитальческой жизни, хищнических набегов, приобретших из-за воцарившейся ненависти чудовищно разрушительный характер; захватив катыши, что одни, что другие спешили сбросить их в обширные трещины и провалы, на которые так щедра их вулканическая почва. При том темпе, в котором они этому предавались, женщины и дети, заточенные в падших шарах, вскоре были стерты с лица земли, и навозники оказались с глазу на глаз, как мужчины с мужчинами, готовые в своей озлобленности не остановиться ни перед чем, что вкупе с неспособностью размножаться вскоре избавило землю от их плачевного племени.
9. Последняя любовь полковника Радошковского
Нет в земной природе, равно как и в мыслимой вселенной, высокого и низкого, лицевой стороны и изнанки; нет ни хорошего ни дурного, ни добра ни зла, есть одни жизненные состояния, что вершат свою цель, поскольку они существуют, а их цель — существование.
Реми де Гурман. Физика любвиЛетом 1886 года мне выпало удовольствие принять у себя ветерана царской армии, влиятельного члена Петербургского Этнографического общества, полковника графа Радошковского. Встревоженный докладом о находящихся на грани вымирания видах, который я сделал несколькими неделями ранее в Академии наук, он пришел предложить мне свое содействие. Тем более соблазнительное, что, владея более чем двумястами деревнями, рассеянными вокруг Харькова на плодороднейших землях, житнице Украины, он был баснословно богат. Мы быстро пришли к соглашению направить свои стопы на огромный остров М.[5], оставленный в результате братоубийственной войны народом навозников; там недавно был обнаружен класс млекопитающих, достаточно близкий к нам — с той, однако, поправкой, что их женщины, выкармливающие детей грудью так же, как это делают наши матери, несли яйца размером со страусиное, которые укрывали от чужих посягательств в обширных подземных галереях, чье местоположение выдавали снаружи импозантные курганы. Предполагалось, что они жили там все вместе, дочери, матери, бабушки, в ватной атмосфере подчас весьма просторных комнат — климат на острове отличался резким контрастом между ночной свежестью и дневным зноем, — откуда выходили только в определенные периоды года, чтобы отловить какое-то количество мужчин: их, оскопив, они делали своими слугами. Шла ли речь о последних выживших навозниках, влачивших на острове жалкое существование, или о взрослых особях, происходящих от эпизодических сношений, которые они, наверное, имели с пришельцами извне, несмотря на категорический запрет, налагаемый их партеногенетической моралью? Как бы там ни было, эти скверно скроенные грубияны проводили большую часть времени за охотой, чтобы вспомоществовать женщинам, а также за рытьем новых галерей, ибо те не переставали разведывать подземный мир во всех направлениях; бытовало даже мнение, что они создали в земных глубинах сады наслаждений, где собираются на таинственные шабаши. Этим практически исчерпывалось то немногое, что было о них известно по неминуемо сомнительным рассказам заплывавших туда моряков, которых влекла к этим берегам страсть к наживе (китайцы покупали на вес золота оплодотворенные яйца, чтобы изготовить из них порошок, входивший вместе с янтарной смолой ликвидамбара в состав знаменитых афродизиаков), когда мы с полковником решили предпринять экспедицию, дабы разузнать об этих женщинах побольше и обогатить науку точными наблюдениями, очищенными от всяческих фантазий.
В действительности, сии странные несушки являли собой один из редкостных видов, знаменующий переходную стадию от млекопитающих рептилий к собственно млекопитающим, несколько представителей которого известно нам по окаменелостям и который считался исчезнувшим с лица земли. Наделенные не поскупившимся на формы телосложением, каковое, возможно, некогда вдохновляло ваятелей леспуговских венер, с лодыжками и ступнями, покрытыми мягким рыжеватым пушком, с отороченным опушкой того же цвета животом, чуть-чуть миниатюрнее, чем женщины людского рода и племени, сии предшественницы наших сегодняшних красоток сулили для науки в своем качестве однопроходных млекопитающих не только открытие нового, первостепенной важности отряда на филогенетическом древе, но и неожиданное поле для экспериментов.
При благоприятном стечении всех обстоятельств, не мешало бы раздобыть несколько этих замечательных яиц, пораженных таинственной порчей их зародыш крайне редко завершал развитие, что обрекало расу каурых амазонок на неизбежное исчезновение.
Полковник, полный решимости не останавливаться на середине пути, предложил завязать отношения с этими прекрасными ископаемыми, которые, впрочем, по слухам, размножались промеж себя, произведя на свет исключительно женское начало, и разделить на какое-то время сладостную интимность их подземных гинекеев. К тому же, и я не хочу высказывать никаких мнений по поводу ортодоксальности его вкусов, его донельзя искушала их однопроходность, по определению исключающая всякую возможность недоразумений между отверстиями, каковая у женщин нашего племени остается предлогом для стольких извращений. Телосложение, способное упростить морально-этические проблемы, казалось ему идеалом, каковой на сей раз ничто не мешало достичь. Незаурядная личность, полковник отличился в знаменитых кампаниях, среди его военных подвигов не последнее место занимали Крымская война и взятие Севастополя, и я с первого взгляда почувствовал, что он из тех, кто настойчиво идет вперед со смелостью, поколебать которую ничто не в силах. Оказавшись на тот момент, как и он, холостяком по причине недавней утраты супруги, я тем не менее был вовлечен в каждодневные обязанности и не очень-то представлял, как мне удастся от них освободиться. Загруженный трудами на ниве гинекологии в госпитале в А. на севере Франции да еще и сподобившийся сомнительной репутации из-за распространения процедуры безболезненных родов, каковую только-только довел до ума, я обязан лишь совершенно исключительному случаю — мой племянник как раз закончил учебу и согласился подменить меня буквально с листа — тем, что погожим сентябрьским вечером оказался на перроне Лионского вокзала в компании полковника, многочисленного багажа и еще одного спутника, его неразлучного денщика, крепостного из Б., что неподалеку от Харькова, которому он, бравируя либеральными идеями, даровал вольную, весьма полезного малого, преданного ему до гробовой доски, они уже не раз выручали друг друга из самых жестоких передряг, откликался сей достойный человек на имя Георгий Александрович (самого полковника звали Александром) Лупкин.
За два дня мы добрались до Марселя, куда как раз протянула свою первую железнодорожную линию компания «Париж-Лион-Средиземноморье», и, заказав три койки — две в каюте первого класса, на носу, и одну на палубе — на паровом пакетботе имперской транспортной службы «Оронт», великолепном пароходе, машины которого уже находились под парами, о чем свидетельствовали клубы черного дыма, вырывавшиеся из его высокой трубы, чтобы медленно рассеяться над Старым портом — тогда оттуда[6] отправлялись суда во все концы земного шара, — мы только и успели, что подняться к новехонькой базилике Нотр-Дам-де-ля-Гард, к убранству коей архитектор Эсперандье добавлял последние штрихи украшений, и препоручить наше путешествие покровительству Девы Марии, прежде чем спуститься обратно к порту, дабы пройти последние таможенные формальности и подняться на борт.
Незамысловатое путешествие: чтобы добраться до Индии, суда все еще огибали Африку (Суэцкий канал пребывал в процессе сооружения), и капитан — он провел большую часть пути, играя с полковником в шахматы, и даже чуть было не посадил нас на мель, огибая Сенегал, на знаменитых отмелях Ампена[7], прославленных крушением «Медузы», — согласился сделать крюк только для того, чтобы высадить нас на Великий остров с его весьма, надо сказать, сомнительной репутацией, на котором отправлявшиеся «в лес по дрова» моряки старались не задерживаться, и, сбросив пары, предпринял все необходимое для высадки. Среди багажа, сваленного вокруг нас в шлюпку с двумя дюжими молодцами на веслах — двух десятков разнокалиберных ящиков и тюков вкупе с термоконтейнером, каковой должен был помочь нам доставить в музей несколько яиц в благоприятствующих их проклевыванию температурных условиях, — нам выпало разве что мгновение-другое на созерцание того, как приближается усеянное черным песком побережье сего вулканического острова, и мы наконец очутились там, где нас ждала работа.
Планировалось, что «Оронт» подберет нас через месяц на обратном пути, этого времени, как мы полагали, должно было с лихвой хватить на успешное проведение нашей экспедиции. По выгрузке оборудования шлюпку подняли обратно на борт, и пронзительный гудок подчеркнул момент расставания, когда клуб черного дыма вырвался из трубы корабля, влекомого мощью двух винтов в открытое море. Мы какое-то время провожали его не лишенным меланхолии взглядом, было так просто отдаться на волю волн, в то время как мы пребывали теперь лицом к лицу с нашей судьбой, на неизведанном острове, во власти таинственных и даже враждебных туземцев, и наша участь отчасти зависела от решений, которые придется принимать прямо по ходу дела.
Я не мог и подумать, что через какую-то неделю окажусь на этом самом месте совсем один, со взглядом, озаренным внезапной радостью при виде паруса, который только что возник над горизонтом, потеряв обоих своих спутников при самых что ни на есть необычных обстоятельствах, — о них читатель, следовавший до сих пор за мною, несомненно захочет узнать.
Итак, мы находились на песке сего не слишком гостеприимного брега, проверяя наши пронумерованные тюки да ящики, обернувшиеся вдруг к нам той смехотворной стороной, с которой могут предстать продукты цивилизации, когда их вырывают из обычного окружения, дабы погрузить во все еще анархический хаос девственной природы. Местность, медленно и как бы пологими уступами поднимавшаяся к перегородившим горизонт лесистым холмам, на первый взгляд не обнаруживала следов присутствия человека: то там, то сям росли какие-то местные кустарники, банановые и гвоздичные деревья, сахарный тростник, кое-где более импозантные растения, такие как кокосовые пальмы и, в первую очередь, ликвидамбары, деревья с обильной листвой, пользующиеся спросом из-за своей душистой амбры и распространяющие вокруг себя весьма приятственную в этих широтах тень. Стоило, однако же, нам чуть продвинуться, как мы обнаружили за купой баобабов несколько курганов, довольно внушительных груд земли добрых десяти метров высотой, каковым неоткуда было взяться, кроме как из выброшенной мохноногими каурками при прокладывании галерей и обустройстве подземных апартаментов породы. Полковник сделал отсюда вывод, что нам тоже необходимо как можно скорее разжиться подобным пристанищем, либо выкопав его себе, что даже с нашими инструментами заняло бы немало времени, либо захватив штурмом одно из представших перед нами, вне зависимости от того, заселено оно или еще нет, дабы оно послужило нам необходимым для успеха нашего предприятия плацдармом. С наступлением темноты, поскольку мы не заметили никаких признаков жизни, каковые позволили бы сделать вывод о присутствии возможных обитателей, полковник решил в одиночку отправиться на разведку. Курганы явно оказались более отдаленными и более высокими, нежели казалось, поскольку мы вскоре потеряли его из вида. Он вернулся спустя час, весь в земле, но в восторге от своих разысканий. Судя по всему, курганы, попавшиеся нам на глаза, относились к уже покинутым пристанищам. Их высохшая почва даже завалила, осыпавшись, лаз, и полковнику пришлось его расчистить, чтобы попасть в галерею, куда выходили каморки, в которых он не обнаружил ничего, кроме пустых скорлупок. Мы решили перенести свой багаж в это по-своему напоминавшее кротовую горку подземное жилище и провести там нашу первую ночь, дежуря по очереди у входа, пока двое остальных спали. Внимательнее обследовав свое прибежище на следующий день, когда внутрь через воткнутые с поверхности почвы в потолок закутов стволы бамбука проник рассеянный свет, мы обнаружили, что из него вело несколько выходов, связывающих его с другими курганами, и что в действительности мы находились в подсобных помещениях единого обиталища, щупальца которого тянулись весьма далеко. С нашего наблюдательного пункта самое меньшее на километр вокруг, хотя оценить расстояние в утреннем тумане было не так просто, в бинокль было видно впечатляющее число курганов, из одного из которых, как удалось заметить нашему часовому, выбрался волосатый человек, вооруженный луком и чем-то вроде ножа, заткнутого за пояс из растительных волокон, составлявший основную часть его одежды; судя по всему, он собирался на охоту. Чуть погодя вышли и другие охотники; все они направились к гребню холма и исчезли в подлеске. Заключив без большого риска ошибиться, что дома остались одни женщины, мы приблизились к небольшой группке курганов, что находилась чуть в стороне от остальных, и, прячась за кустами, устроили засаду. Никто, однако, не появлялся, и мы решили продвинуться дальше. Когда мы подобрались к самому подножию кургана, перед нашими глазами предстал люк, не слишком потаенный, но тщательно закупоренный своего рода крышкой или заслонкой, каковая поначалу успешно сопротивлялась нашим усилиям ее приподнять, словно была заперта изнутри при помощи засова или, чего доброго, закрепленной камнем скрученной лианы; воспользовавшись в качестве рычага палкой, полковник все же сумел приподнять крышку и с нашей помощью проник внутрь, никого, похоже, не потревожив. Согнувшись в три погибели — здесь я пересказываю то, что он нам потом рассказал, — полковник направился по галерее, которая полого углублялась в землю. Прошагав какое-то время, спотыкаясь в полутьме, он внезапно очутился в округлой комнате, где, восседая на циновках, две молодые женщины кормили грудью своих младенцев с тем внутренним ликованием, с той полнотой счастья, какие присущи в подобных обстоятельствах большинству юных матерей. Они были обнажены за исключением головы, прикрытой огромным фиолетовым париком из растительных волокон, спадавших до самой талии, и напевали нечто вроде колыбельной, каковая, должно быть, и заглушила звук его шагов. У него была всего секунда на то, чтобы полюбоваться сей умилительной сценой, которую фосфорическое свечение, испускаемое, должно быть, стенами комнаты, омывало атмосферой нереальности, как уже на их лицах можно было прочесть ужас: они его заметили. Полковник не сделал вперед ни шагу и, хотя и был почти что в чем мать родила, ибо счел это наиболее естественным в подобной ситуации одеянием, его изысканные манеры светского человека вкупе с небольшими подарками — ожерельями, браслетами, кольцами, какими-то духами, — каковые он не забыл прихватить с собой в кожаной мошне, которую повесил на шею, позволили ему их успокоить и даже завязать какую ни есть беседу, перемежаемую жестами, смешками и квохтаньем. Лед был сломлен. Женщины показали ему знаками, чтобы он подошел и сел рядом с ними на циновку, причем, поведал он нам, «его залупленный хрен торчал настолько красноречиво, что их обуял безудержный смех». Тогда одна из них встала, положила своего дитятю в корзинку и, буквально на минуту покинув их, вернулась с поясом с прикрепленным к нему чехлом для пениса, каковой, на ее взгляд, ему пристало надеть. Ей стоило немалых трудов поместить член полковника в футляр, явно не рассчитанный на подобный размер, но в конце концов она в этом преуспела и приладила пояс ему на талии так, чтобы прилепившийся к животу чехол поддерживал воздетый орган, не вызывая особого стеснения.
Соблюдя таким образом приличия, они не преминули увлечь его в обход своего лабиринта, по коридорам, которые поворачивали, шли под уклон, разветвлялись, пересекались, заканчивались в, как правило, не слишком высоких помещениях — он едва мог в них выпрямиться — или пересекали их, углубляясь все дальше в земные глубины. Это был запутанный лабиринт, в котором в одиночку он бы неминуемо заблудился. Многие комнаты заполняла собранная в корзины или разложенная на плетеных лотках снедь — кокосовые орехи, грозди бананов, зерно и разнообразные клубни. Дальше в составленных друг на друга разнокалиберных клетках он заметил каких-то мелких грызунов и даже свернувшегося вокруг самого себя и с виду спящего огромного боа-констриктора, нашедшего, должно быть, чем заморить червячка. На земле, в испещренном арабской вязью ящике, он наряду с зеркалом, бумажными фонариками, какие можно встретить обычно на ярмарках, и чем-то вроде раскрашенной яркими красками большой стрекозы, напоминающей воздушный змей, не без удивления обнаружил несколько китайских книг. В данном случае речь наверняка шла о тех разнесенных желтолицыми по всему свету массовых брошюрках с аляповато размалеванными гравюрами, что излагают, если их пробежать задом наперед, на манер комиксов любовные истории, перемежаемые дикими убийствами со все еще сочащимися кровью большими деревьями, брошюрах, что осчастливили целые поколения женщин и детей. Среди них, должно быть, попадались и сборники даосских гравюр, так как одна из молодок, открыв наугад подхваченную на ходу книгу на изображении весьма акробатической позы, судя по всему, поинтересовалась, не вдохновляет ли его это.
Еще дальше, в своего рода алькове, где поддерживалась более высокая, нежели в остальных помещениях, температура, — расположенном, надо думать, ближе к вулканическим недрам — он заметил яйца размером с яйцо дронта или эпиорниса, тщательно разложенные, каждое в своей нише, как бы в ожидании проклевывания. Они даже показали ему, проходя мимо, вход в какой-то таинственный коридор, который позволял им сообщаться с другими жилищами или, быть может, заканчивался в общем зале, месте их собраний, предполагаемое существование коего могло только подпитывать расхожие слухи. Полковник, гордый тем, что с ходу сумел установить с приветившими его хозяйками особые отношения, показал нам единственный доставшийся от них небольшой сувенир: выкрашенный голубой краской детский череп размером с кулак, глазницы которого украшали с любопытством уставившиеся на вас засушенные цветы кактуса. Он заверил, что вел себя с величайшей осмотрительностью, стараясь не поступаться научным подходом, каковой полагал единственно совместимым с нашим проектом, но не сумел все же уклониться от того, что, со смехом обменявшись перед этим заговорщическим взглядом, они отдались ему и дали познать, как нелепо выражаются европейцы, зачастую не способные толком этого заслужить, «услады магометанского рая». Он был приятно изумлен, обнаружив, что существа, почитаемые им за примитивных, тем паче что их анатомия не оставляла никаких сомнений в однопроходности, являются искусными любовницами, посвященными в самые неожиданные тонкости, с какими он был бы рад встретиться при дворе Царя, где женщины, даже в мгновения полного, казалось бы, самозабвения, никогда не отступаются от приводящих его в отчаяние холодности и спокойствия, диктуемых хорошим тоном, как будто они вдали от залитой кровью арены присутствуют — с витающим в эмпиреях взглядом — при битве и убиении чудища.
Получив свою порцию любви, обе не сумели устоять и пометили его как свою территорию, излив на все еще набухший член ту обильную кашицу, на которую щедры некоторые травоядные млекопитающие, после чего при помощи воронки набросали ею же на его теле забавные граффити, словно речь шла о магической татуировке, способной наделить его неуязвимостью.
Полковник царской армии не моргнув глазом перенес эту операцию, которая в основных чертах напоминала до сих пор практикуемый в Африке ритуал инициации, что, по его словам, доказывало, что все народы на свете, даже не зная друг о друге, питаются из общего источника; к тому же он был слишком счастлив, что сумел, так сказать, in vivo испытать различные функции единственного отверстая, превратившего их для него в несравненных любовниц. Рискуя предстать перед нами как лизоблюд и подлипала, он все же не преминул уточнить, что «столкнулся лицом к лицу с выпуклыми, заметно более узкими влагалищами, способными к тому же гораздо активнее сокращаться, а прежде всего более глубокими, нежели влагалища европеек, — шестнадцать сантиметров вместо десяти, уверял он (и говорил, бесспорно, со знанием дела), причем одно из них оказалось снабжено переразвитым клитором, какого ему не доводилось еще видеть. И в довершение эректильные груди, которые заостряются сами собой, стоит только взять их в руку».
Я поздравил полковника с его первыми наблюдениями, не забыв уточнить, что цель нашей экспедиции еще не достигнута, поскольку она заключалась в добыче несущих в себе зародыш яиц, каковые надлежало доставить во Францию.
Проблема их девственного происхождения обсуждалась между нами неоднократно. Хотя подобное известно у некоторых насекомых, например у тлей, все же довольно непросто представить, что у пчел именно неоплодотворенные яйца порождают самцов, — у млекопитающих же примеры подобного процесса отсутствуют. Это девственное порождение, стало быть, сохранено здесь как бы чудом, является пережитком исчезнувших обществ, за которыми должен был последовать — возможно, после переходного этапа андрогинных форм — четко выраженный диморфизм современных видов, где мужской пол сначала проявился в виде аномалии, прежде чем его мало-помалу стало перенимать все растущее число соискателей, коих сия аномалия в качестве чреватой выгодой новации освобождала от кабалы беременности. Партеногенез, как ни крути, обрекает положившиеся на него в заботах о воспроизводстве виды на заунывное однообразие единственного типа, ностальгический идеал феминистических религий, который воплощали, каждая в свое время, Афина Парфенона и Мария, мать Иисуса, великая чародейка Изида и поэтесса Сафо, не говоря уже о весталках и девах Солнца у инков, прославленных своим целомудрием, — словно тем самым имелось в виду поставить на свое место, место узурпатора, настырное мужское начало, автора всех кровавых утрат — идущих в смычке войн и революций, — уже столько раз ставивших человечество на край гибели.
Сколь бы чудовищным он ни казался, фаллос отнюдь не вышел во всеоружии из головы какого-то бога войны. Достаточно вывернуть его как перчатку, чтобы он выдал свою фабричную марку: распахнутое во внешний мир, до пароксизма налитое кровью женское место.
На практике воспроизводство без самца все-таки не обходилось без интимности пары, хотя и нельзя утверждать, что было необходимо конкретное вмешательство. Полковник полагал, что предшествующей первому яйцу ординарной связи вполне могло хватить для оплодотворения всех яиц кладки: двух десятков для каждой из женщин за жаркий сезон. Он не настаивал на искажающем воздействии, каковое могли оказать на будущие яйца те контакты, которые он имел с двумя встреченными молодками. Не был ли, впрочем, партеногенез лишь переходным эпизодом, мог ли он поддерживаться, не прибегая подчас к мужскому вспрыскиванию подобного рода, поскольку женщине необходимо время от времени, как часам, вмешательство ключа, чтобы ее подзавести. В любом случае, проблема была не в этом. Главным для нас было получить все козыри, завладев яйцами, предпочтительнее — находившимися в инкубационной комнате, этими яйцами любви, которые каурые однопроходки, должно быть, отобрали среди всех снесенных как единственно пригодные обеспечить будущее их расы и как зеницу ока хранили при подходящей температуре, не спуская с них глаз в ожидании, пока они проклюнутся.
Итак, следовало действовать с величайшей осмотрительностью, чтобы не потревожить навозников, каковые, впрочем, вряд ли церемонились со свежеснесенными яйцами, тибря их понемногу, ибо это было изысканное блюдо, желток которого, как сырой, так и вареный, слыл просто объедением.
Полковник, имевший возможность отведать их во время легкого угощения, которое ему поднесли молодки, не видел, как подбить их уступить несколько штук. Для этих дикарок яйца и впрямь были на вес золота, и они не могли лишиться их с легким сердцем. И потому он предпочел сбить со следа, стараясь не выказывать к яйцам чрезмерного интереса. Как все обернется, будет видно. Это было всего-навсего первое свидание, продолжить которое ему не позволило ежевечернее возвращение охотников. Он попросил меня набраться терпения и покинул нас, чтобы искупаться в море, той ловкой, почти парящей походкою, что до сих пор несла его навстречу всем событиям жизни и позволяла принимать их, благоприятные и неблагоприятные, словно мыльные пузыри.
Второй вылазке полковника сопутствовали куда менее счастливые предзнаменования. Георгий Александрович Лупкин — мы звали его просто Жоржем, — который нес вахту в ту ночь, успел предупредить нас, что кто-то рыщет вокруг да около нашего логовища, и это навело на мысль, что не исключены осада и налет. Мы решили затаиться в закутке примерно на равном расстоянии от разных выходов из нашего жилья. Когда проникший внутрь пришелец крался в темноте мимо нас, полковник нанес ему настолько расчетливый удар рукояткой своего револьвера по черепу, что тот рухнул как подкошенный. При свете штормовой лампы перед нами предстал справный навозник; его по-прежнему зачехленный член стоял в полный рост. Смерть, однако, не подлежит обжалованию, так что, перевернув тело, чтобы составить себе полное представление о человеке, после того как его укокошили, мы решили похоронить его прямо в той комнате, в которой находились. Облегченный от своих тестикуляриев, то был, несомненно, слуга двух приветивших полковника дам, которого скорее всего погнала за нами по пятам безрассудная, нутряная ревность. Шла ли речь о личной инициативе или о разведке, предуготовляющей массовую атаку, нам предстояло вскоре выяснить. На заре мы с облегчением увидели, что охотники, как всегда, покидают свои логовища и направляются в сторону леса.
Нас не переставала интриговать жизнь этих евнухов подле женского пола. Где и как проводилась операция, позволявшая им занять сей доверительный пост? Можно было вообразить, как их ловят во сне, связывают и с торжеством отводят в какое-то крыло подземелья, где охотницы, по всей вероятности, отправляя подобающий церемониал, о коем нам еще предстояло разузнать, производят соответствующую ампутацию. Поскольку наседкам более не приходилось бояться за свои яйца, уже ничто не мешало им в дальнейшем пользоваться себе в удовольствие переменчивостью своего уда, каковой сохранял всю свою дееспособность. Ставших рабами, терпели ли женщины их на этом основании или сажали каждый вечер на цепь, словно собаку, которая должна стеречь ваше ложе, пока вы спите? Что возвращало их после целых дней полной свободы на открытом воздухе туда, где они вновь обретали по соседству друг с другом привычный образ жизни перед лицом грозных хозяек леса? Несомненно, от гостеприимства, оказываемого им ночными подругами, а также от трапез, празднеств и, возможно, жертвоприношений, разворачивавшихся, наверное, по ходу той ночной жизни, которую их призвали разделить в земных глубинах охотницы, исходило некое могущественное очарование. Разве могли они, за неспособностью к оплодотворению, с каковым женщины вполне успешно справлялись и самостоятельно, не посчитать своим долгом доставлять им взамен или, возможно, в качестве символической подмены все те богатства, которыми, не считаясь с воспроизведением своих тварей, животных и растений, их наделяла снаружи, там, где женщины не решались появляться без крайней нужды, щедрая природа, чье постоянное возобновление выглядело как оскорбление их стерильности? Некой религии таинственного яйца, навеки поддерживающего жизнь женской общины, в которую они попали, в конце концов удалось, возможно, привязать их к партнершам, чьи нравы, занятия и даже утонченность — как о том свидетельствуют зеркала, циновки и чужеземные книги, обнаруженные полковником под их кровом, — должны были казаться им необычными и как бы явившимися из другого мира, доступ куда был для них на веки вечные заказан. Их терпели, но не принимали, и им постоянно приходилось заставлять себя забыться и довольствоваться долей, выделяемой им в трудах и церемониях, наиболее своеобразные из которых, возможно, праздновались за их счет. Кто знает, не доходят ли эти опасные, влюбленные во власть женщины до того, чтобы поменять роли, преследуя своих слуг по лабиринту подземных коридоров, загоняя их в тупики и в конце концов овладевая ими своими накладными членами?
Момент совершенно не подходил для обсуждения всех этих гипотез, которые, в неведении о реальном развитии событий, мне позволительно развивать сегодня. Охотники удалились, освободив вроде бы место, и полковник решил, что пора идти в новую атаку. Он, как принято у москалей, поцеловал меня в губы — никогда не забуду этот поцелуй, — опрокинул залпом стакан водки и, добравшись по отлогой галерее до шахты, что вела к выходу, выбрался на поверхность. В проделанных миниатюрными женщинами галереях, тщательно обшитых деревом, за исключением переходов, проходивших через неподатливый вулканический туф, — почва острова, как и все сложившиеся в триасе и перемешанные последующими геологическими сдвигами территории, являла собой самые разношерстные сочетания, — приходилось слегка горбиться. Мы еще раз проводили его взглядом, как провожают храброго охотника, который, отправляясь травить зайца, рискует попасть в лапы медведя. К концу дня, видя, что он не возвращается, мы решили подползти к отстоящему на несколько десятков метров кургану, за которым он скрылся, пусть даже только для того, чтобы привлечь его внимание и дать понять каким-нибудь свистом, что ему давно пора уходить, если он не хочет, чтобы его по возвращении застали охотники. Едва приблизившись, мы заметили неподалеку от входа в логовище простертое на земле, облепленное мухами тело, которое казалось чудовищно изуродованным. Это был полковник. Мраморная от избороздивших ее во многих местах фиолетовых полос кожа не позволяла усомниться, как именно и при каких жутких обстоятельствах его настигла смерть: нашего друга, несомненно, задушил в беспощадной схватке боа-констриктор. Живот полковника оказался вспорот и оттуда выпущены кишки, из которых явным образом было выдавлено содержимое: не просто преступление — не оставлявшая сомнений подпись: здесь пировал навозник. Что касается лица, то запекшаяся кровь, низведенная до состояния кашицы плоть — все это делало его черты неузнаваемыми. Извлеченные из орбит глазные яблоки держались только на вытянутых из вмещавших их некогда впадин мышечных волокнах. Мы оттащили его за ноги внутрь нашего жилья. Человек ни в коей мере не обделенный статью, мертвым полковник оказался куда тяжелее всех ожиданий. Георгий Александрович Лупкин не стал теряться в пересудах, он вложил глаза обратно в их впадины, разорвал на себе рубаху и как мог прикрыл ее лоскутами труп; затем, поплевав на руки, схватил лопату и с отчаянной яростью принялся рыть могилу. Вырыв яму, он уложил туда, расправив его члены, покойника, вложил ему в руки крест — крест, который полковник всегда носил на себе и который, по его словам, он унаследовал от бабки, а той его дал протопоп Аввакум, — громко прочел отходную на наречии, весьма схожем со старославянским «Добротолюбия» — я так и слышу его хриплые интонации, — потом медленно, понемногу подхватывая землю, словно из боязни, обрушив внезапно груз земли, нанести ему увечье, закопал тело своего господина. Все было кончено. Что до меня, то я потерял самого верного и самого отважного спутника из всех, с кем мне суждено было встретиться, цель нашего путешествия показалась мне в тот момент исполненной жестокой иронии: на кой ляд было отправляться к антиподам в поисках яиц находящегося на грани исчезновения вида с тем, чтобы спасти его от скрытой порчи, если нам, их хранителям, суждено сгинуть еще раньше? И теперь мы, Жорж и я, оказались загнаны под нашим курганом в угол, словно приговоренные к смерти. Он, не произнесший при жизни полковника подряд и трех слов, принялся рассказывать мне на своем родном языке нескончаемые истории, в которых я абсолютно ничего не понимал. Так мы и проводили дни, восседая друг против друга на бесполезных тюках и рассуждая на двух не имеющих ничего общего языках о том, как нам выбраться из столь затруднительного положения. Ибо теперь стало совершенно очевидно, что, оповестив о своем присутствии, мы подняли тревогу у тех, кто спал и видел нас изничтожить. Особенно ужасными были ночи, мы чувствовали себя окруженными, надзираемыми, затравленными; слышались шаги, шорохи, шелесты, шепоты, казалось, что исходящие прямо из-под земли удары движутся нам навстречу; быть может, готовился штурм, которому, даже забаррикадировав ящиками все выходы, мы не знали, как дать отпор. Начали иссякать съестные припасы; хуже всего, что кончились кокосовые орехи, которые мы раскалывали, чтобы добыть из них влагу. Пришлось решиться на вылазку. Жорж, которого бездействие сводило с ума, дал мне понять, что собирается попытать счастья: он был вооружен пистолетом своего господина — тот счел неуместным брать его с собой в обернувшуюся последней вылазку — и казался настолько уверенным в себе, что я не посмел его удерживать. Он показал мне на циферблате часов крайний срок, после которого уже не имело смысла ждать его возвращения. И я погрузился в ожидание. Нескончаемые мгновения, их тревожная тоска душит меня и сейчас. Прошли часы, настал полдень — уже следующего дня. Не выдержав, я разблокировал один из выходов и с опаской выглянул наружу. Ни движения, пейзаж охватило странное оцепенение, его лишь слегка оживляло шумом волн совсем близкое море. Оно сверкало в ослепительном свете всеми своими бликами, и ничто не наводило на мысль, что это состояние удушающей пустоты может когда-либо прерваться. Однако же я не отказался от своей роли наблюдателя, цепляясь за нее словно за последнее средство. Сколько раз мне казалось, будто я заприметил что-то на горизонте, я хватался за бинокль и тут же с досадой его ронял, словно вынесенный им вердикт был окончательным и бесповоротным. Ночью, тем не менее, меня разбудили необычные звуки, которые вызывали в памяти шум нашей высадки. Луна была полнее некуда, и по белым чепчикам (эти миниатюрные кружевные чепцы, которые они при помощи крючка вяжут себе в долгие часы заунывного плавания, когда мусонный ветер, и не думая прерываться, все дует и дует в одну сторону, придавали почти голым дикарям донельзя экзотический вид) я понял, что на берег высаживаются арабские моряки с одного из занзибарских дау. Я со всех ног бросился к ним, я был спасен. Я силился внушить, что им угрожает опасность: нужно как можно скорее выйти в море. Они таращились на меня с довольно-таки обалдевшим видом, потом, не откладывая в долгий ящик, выгрузили с десяток ящиков скорее коротких — наверное, типа тех, что привлекли внимание полковника во время его первой вылазки: в них, должно быть, содержались те не слишком многочисленные восточные товары, которые попались ему на глаза среди припасов приветивших его молодок, и разложили их напоказ по пляжу. Потом сложили в стороне, взгромоздив друг на друга, просторные пустые корзины. После чего жестами позвали меня за собой на свое суденышко, каковое не преминули осторожно поставить на якорь в доброй миле оттуда, в крохотной бухточке, укрытой за высоким мысом. Складывалось впечатление, что они следуют какому-то вполне оформившемуся обычаю; судя по всему, они отнюдь не впервые высадились на этот остров ради торговли. Поднявшись на борт и наконец-то ощутив себя в безопасности, я улегся прямо на мешки с горохом нут, который они везли на Коморские острова, и забылся тяжелым, просто-таки свинцовым сном. Когда же поздним-поздним утром проснулся, первым, что попалось мне на глаза, оказалась одна из выставленных моряками ночью на песок корзин, теперь находившаяся у меня под самым носом, на расстоянии вытянутой руки, и наполненная столь вожделенными яйцами. В остальных корзинах, как мне показалось, находилась желтая галька: то была затвердевшая камедь, добываемая из ликвидамбаров. Мы были в открытом море. Впитывая ветер своим огромным квадратным парусом, дау держал путь на Занзибар.
Так я без каких-либо проблем завладел предметом своих желаний. Я купил пару яиц, выбрав их из корзины, в которой они находились присыпанными прелым перегноем, каковой должен был обеспечить требуемую для насиживания теплоту. В надежде, что при чуточке везения хотя бы одно из них благополучно проклюнется, всю оставшуюся часть путешествия — мне предстояло пересесть в Дар-эс-Саламе на пароход английской линии, который после захода в Кейптаун доставил-таки меня в Европу, — я обрек себя на неблагодарную роль наседки: носил их под рубашкой, тщательно обернув мягким капоком, дабы обеспечить их по возможности подходящей для развития эмбриона средой.
В то время как моя «тучность» весьма интриговала кое-кого из пассажиров, я подчас посмеивался наедине с собой, обдумывая свою нелепую функцию наседки, каковую, однако же, не дав слабины, исправно отправлял не один самец в истории родов и видов: ставки были слишком высоки, чтобы я мог противопоставить им какое-либо попечение о своем самолюбии.
Через несколько недель в хорошенько прогретой комнате крохотной квартирки, которую я занимал вместе с моею матушкой на Обсерваторской улице, одна из скорлупок треснула, и оттуда появилась крошечная рыженогая девчушка — практически в зачаточном состоянии и ничуть не крупнее цыпленка. Подобный приятный сюрприз предвещало и второе яйцо — с поправкой на то, что его обитательница не сумела пробить скорлупу[8], так что пришлось воспользоваться, чтобы ее высвободить, молотком. Поначалу толстая скорлупа сопротивлялась ударам, пришлось примериваться несколько раз, чтобы наконец добиться цели, поскольку я опасался слишком сильным ударом оборвать жизнь находившегося в заточении крохотного существа. Меня тут словно осенило, я догадался, какой порок поразил род каурых однопроходок, наплевательски относящихся к своему потомству, каковое в конце концов гибнет в не желающем поддаваться слабым усилиям своего обитателя вместилище.
Я немедля препоручил своих питомиц радению юной кормилицы родом из Авалона по имени Мари-Шарло, и несколькими годами позднее, когда Францию захлестнула волна насилия — дело было во времена дела Дрейфуса, — счел благоразумным, чтобы их окрестил викарий церкви в Нёйи, сторож которой охотно согласился стать их крестным отцом. В дальнейшем они были приняты в пансионат для девочек, руководимый монахинями из цистерцианской обители, отстроенной на развалинах Пор-Рояля, где все еще поклонялись великому Арно. Старшей, Софи, чьи блестящие способности проявились очень рано, суждено было стать там матерью-настоятельницей. Что же до младшей, Мари, она решилась выйти замуж за моего старинного друга, барона де Б., обладателя пятисот гектаров добрых нормандских земель в окрестностях Руана, сумерки которого — он был почти слеп — озарила сия юная аврора.
И та и другая, постоянно в туго зашнурованных башмачках, вынуждены были всю жизнь следить за тем, чтобы не выдать тайну своего происхождения, скрывая жуткие рыжие ноги с перепонками между пальцами и ногтями в виде когтей, которыми, на протяжении тысячелетий пользуясь ими как землеройным орудием, женщины их рода прокладывали под землей галереи, где им предстояло жить и умирать.
Я полагал, что закончил с отчетом об этом путешествии и, занятый своими многочисленными трудами, не брал в голову, как идут дела у моих приемных дочерей, так блестяще устроив их в жизни, когда незадолго до войны 1940 года мне на глаза попалась статья в «Кошском курьере», посвященная смерти баронессы де Б. После кончины мужа, имевшей место двадцатью годами ранее, она продолжала жить в замке Гуи близ Руана, вековые дубы в красивом парке вокруг которого возвышаются над берегами Сены. Рассчитав прислугу, распродав мебель и великолепную библиотеку, составленную почти исключительно из иллюстрированных изданий XVIII века — барон был последним наследником небезызвестного Жора, издателя Вольтера, — заколотив окна и двери, она оставила открытым только одно подвальное окно, через него, как доводилось видеть случайным свидетелям, она подчас выскальзывала наружу за досками, которые отдирала от частокола, прикрывавшего глинобитную стену старой пристройки. Ее нашли мертвой у себя в погребе, в глубине обшитой деревом галереи, «которую она, казалось, все еще роет ногами». Журналист, несомненно стараясь не шокировать своих читателей, — на дворе стояли первые месяцы «странной войны», и каждый норовил выкопать себе укрытие — воздержался от более развернутых комментариев, и мне, право, не подобает ставить ему это в упрек. В статье, однако, имелась одна деталь, которая привлекла мое внимание: баронесса умерла, так и не оставив потомства.
10. Хрустальный человек
Еще не так давно — хотя от обстоятельств этого рассказа нас отделяет без малого полвека — скромные рыбаки не боялись выходить на своих быстроходных парусных суденышках в открытое море на ловлю для Царицы Великого острова тех потрясающих гигантов-самцов, которых зовут «хрустальными людьми».
В далекую эпоху, когда мутации, должно быть, происходили куда чаще и куда самопроизвольнее, нежели сегодня, человеческий род, прежде чем решительно устремиться по стезе твердого и непроницаемого, сбросил со своего древа прозрачную ветвь, носительницу полупрозрачных существ весьма схожего с нами телосложения — с той поправкой, что они были снабжены двойной дыхательной системой, жаберной и легочной, так что, даже сделав выбор в пользу жизни в воде, они оказались в совершенстве приспособлены к земноводному существованию. Незаурядных во всех отношениях, их тем не менее трудно обнаружить: пользуясь своей прозрачностью, чтобы внезапно исчезнуть в толще родной стихии, эти великолепные самцы от двух с половиной до трех метров в длину, весом подчас более двухсот килограммов, зачастую плавают в одиночестве на глубине и лишь изредка, когда приходит пора нереститься, поднимаются на поверхность. И тогда их можно заметить в окружении роя самок, что прозябают поближе к планктону и в среде которых их присутствие порождает разительные перемены, — пусть они и довольствуются тем, что после нескольких прикосновений оплодотворяют весь гарем скопом, оставляя текучей стихии тучную струю схожего с сиропом напитка.
Эти самцы, часто неистовые — утверждают, будто они нападают, чтобы им поживиться, на свое собственное потомство, — оказываются, впрочем, весьма чувствительными к красоте самок рода человеческого, словно тайна, связанная с секретом их анатомии, непреодолимым, ни с чем не сравнимым образом влечет их к себе и побуждает пускаться во все тяжкие, лишь бы попытаться в нее проникнуть. И посему в знойный сезон по соседству с Великим островом нередко можно видеть, как один из них всплывает на поверхность и тут же, набравшись храбрости, выбирается на пляж, где ласкам первых солнечных лучей бесстыдно отдаются купальщицы в костюме Евы. Что приводит к всеобщей панике и повальному бегству, так что наш вторгшийся захватчик остается не у дел, созерцая, как ускользает столь вожделенная добыча, которую из морских просторов он, должно быть, уже несколько дней как выявил и отобрал из всех остальных, питая своими грезами ту особую разновидность страсти, что у нас способна разродиться грандиозным скандалом. Только и остается, что вернуться в родную стихию, неуклюже, ибо вертикальное положение и ходьба не слишком им привычны, и он уносит с собой в лоно вод горький вкус разочарования, чреватого самыми чудовищными бесчинствами.
К тому же, зная об их роковой привязанности, прельщенные щедростью обещанной Царицей награды рыбаки каждый год пускаются в пору нереста на ловлю этих стекловидных самцов, выходят в море на тех быстроходных суденышках, о которых я уже упоминал, разжившись несколькими девушками, отобранными среди самых умелых пловчих; препоясав леской вокруг талии, их одну за другой спускают за борт. И хрустальники, сплывающиеся подчас издалека на щекочущий им ноздри запах женской плоти, не колеблясь поднимаются из глубин, чтобы броситься в погоню за подсадной добычей, каковую, сжимая в неистовом объятии, стремятся увлечь за собой, дабы ею сполна насладиться, во мглу морской пучины.
Рыбак разматывает лесу, дожидаясь, пока хрустальный человек получше заимеет наживку, надежно втянется в свое предприятие, и тогда медленно, осторожно — здесь важны навык и сноровка, — короткими, тщательно подогнанными по ритму рывками, которые способны навести налетчика на мысль, что добыча норовит от него вырваться, подтягивает его к борту своего бутра. Если приключение подзатянется, есть риск, что оно станет для женщины роковым: та, пусть и опытная ныряльщица — они таковы с рождения, — часто оказывается, когда парочку вытаскивают на поверхность, в самом что ни на есть пиковом положении. Но хрустальный человек все еще слит с нею всеми фибрами своей плоти и ни за что не хочет разниматься. Так что нет ничего проще залучить его тогда в сеть и отбуксировать в порт, пусть для этого и потребуется, чтобы отвлечь хрустального человека в пути, выдать ему все оставшиеся на борту наживки. Оказавшись на суше, ошарашенный своим весом и тем, что должен прибегнуть к запасному способу дыхания, колосс, спотыкающийся, задыхающийся, оказывается пленником толпы, и та не столько толкает, сколько доносит его до царского дворца, где ему предстоит стать любовником Царицы.
Наверху, на водруженной на сваи огромной кровати, куда приходится взбираться по лестнице, — хрустальный человек тяжеловесно карабкается по ступеням вслед за партнершей, — Царица сочетается с ним всего на одну ночь, в окружении стражи, готовой вмешаться и, если что, избавить ее мечом от слишком усердного любезника, готового в пылком нетерпении обрушить на нее, столь велика его жажда, почитай что безостановочную чресполосицу неотразимых натисков, из-под ливня коих она выйдет только на заре, уничтоженная, едва найдя силы подать знак, чтобы ее освободили, не без эмоций разглядывая семя, что все еще подступает в прозрачном приапе ее неистощимого любовника, которого матросы исторгают из окрылившего его было опьянения и уносят, чтобы сбросить обратно в море, возвращающее оглоушенного своим наземным приключением хрустального человека к рутине океанической жизни.
Ходила, впрочем, история — так, по крайней мере, мне рассказывали на месте, — что два года подряд в руки рыбаков с Великого острова попадался один и тот же самец, которого легко было узнать по надетому ему на палец Царицей золотому кольцу, это сокровище, возможно, поддерживало в нем страсть и желание еще раз ее увидеть до такой степени, что, вновь очутившись в ее присутствии, он испытал настолько сильное потрясение, что с его губ сорвался невнятный звук, оказавшийся не чем иным, как его последним дыханием. И они не считают нужным опустить совсем не романтический эпилог не успел хрустальный человек преставиться, как его, почитаемого за самую заурядную рыбу, ничтоже сумняшеся препоручили кухонной челяди; выпотрошенный и сваренный, он целиком предстал на праздничном столе во время пиршества, куда Царица пригласила не только свой двор, но и, не забыв про выживших наживных девушек, команду бутра, которому удалось его выловить.
От переводчика. Об авторе
Пьер Бетанкур относится к тем авторам, о которых чертовски хочется посудачить, но поступить так было бы изменой его стилю, стилю жизни. Попробую быть лапидарным.
Пьер Бетанкур (Pierre Bettencourt) родился в 1917 году в довольно знаменитой (не будем уточнять, вряд ли это уместно) семье, в молодости прослушал курс лекций Поля Валери в Коллеж де Франс, в 1941 году в родительском доме, где квартировались немцы, на маленьком печатном станке стал печатать крохотными тиражами… нет, не листовки и не «Молчание моря», а библиофильские издания для избранных — авторов, которые станут знаменитостями через десяток-другой лет: Анри Мишо (именно его книга была первой), Франсиса Понжа, Антонена Арто. И, среди прочих, свои собственные небольшие, соответствующие библиофильскому «формату» тексты, сплошь и рядом под псевдонимами. С той поры у Бетанкура так и осталась привычка к небольшим формам — (микро)истории, анекдоту, притче — всегда без морали, но непременно с весьма специфическими юмором («я очень рано понял, что жизнь без юмора невозможна»; здесь же как переводчик, волей-неволей влезший в шкуру текста, хочу добавить, что в своей виртуозно неброской работе с языком, в бесцеремонной недоуклюжести синтаксиса и отсутствии шуток Бетанкур определенно и неожиданно имеет много общего с, пардон, Хармсом) и подчас скандальной эротикой («женщины очень долго представляли для меня совершенно особый мир»; упомянем также, что Бетанкур работал вместе с Роланом Топором и высоко ценил Уиткина). Неброский, приватный человек, Бетанкур с охотой принимал свое маргинальное положение, писал много (хоть и с большими перерывами) и с охотой, но не стремился печататься в больших издательствах и до конца жизни оставался ценимым лишь узким кругом посвященных. Сравнительную популярность он обрел в другой ипостаси — как художник. Заниматься живописью (так часто делают художники писателям) ему посоветовал близкий друг, харизматичный классик XX века Жан Дюбюффе (многолетняя переписка Бетанкура с которым ныне опубликована), и немудрено, что искусствоведы числят Бетанкура по разряду ар-брют. Его картины — это барельефы, где в живописную поверхность включены угольки, зернышки кофе, крылья бабочек, яичные скорлупки… Не менее важная грань Бетанкура — его путешествия. Он путешествовал по Занзибару и Индии, Мексике и Океании, Камбодже и Аргентине, не говоря уже о Мадагаскаре… причем ясно, что и путешественник он тоже необычный, без глянца, пешеход и велосипедист, а не Конюхов и Абрамович. Невольно напрашивается слово «чудак» или, быть может, мягче: оригинал, в духе знаменитых британских эксцентриков («Жил-был джентльмен из Тамбова»), но как он при этом естественен… И ничуть не удивляет, что сей эротик (отнюдь не викторианского толка; эротик-натурал, почти зоофил, если угодно) и путешественник с конца 1960-х зажил тихой, идиллической семейной жизнью в бургундской глубинке… К концу жизни его охотно печатает и переиздает промежуточное между обычным и библиофильским издательство «Lettres vives» («Живые буквы» или «Живая литература»), где его почти боготворят, но тиражи примерно в тысячу экземпляров редко расходятся полностью (напомню на всякий случай, что вообще-то во Франции беллетристика печатается странно высокими по нашим меркам тиражами).
Лучшим же памятником творчеству Бетанкура, его своеобразной суммой явилась «Естественная история воображаемого». В эту книгу поклонники писателя посмертно (ровно через год после его смерти в 2006 году) собрали написанные на протяжении пятнадцати лет вдогон Плинию, а также и многим-многим другим разрозненные тексты, связанные своей тематикой: это описания путешествий по иным, воображаемым мирам с акцентом на тамошние нравы. Влияние предшественников здесь неоспоримо, и автором ничуть не скрывается: тут, конечно же, должны быть упомянуты Сирано, Свифт и, в очередной раз, Мишо — с их путешествиями в края фантазии, с их любопытством к естественной и воображаемой прелюбопытной флоре и фауне, к граничащей с мифотворчеством этнографией и социологией выдуманных обществ. Но при всем сходстве с ними авторская манера Бетанкура ярка и четко индивидуализирована: невозможно не узнать его безукоризненный в своей лаконичности, проникнутый невозмутимым, уморительным юмором и острым галльским смыслом стиль, непременно приправленный, повторюсь, весьма своеобразной и своевольной, чисто французской эротикой. Так же перекликаются с литературной историей и персонажи нашего нарочито серьезного насмешника и шутливого резонера — этакие теневые версии жюль-верновских героев, интересующиеся, в теории и на практике, в первую очередь сексуальными практиками встречающихся народов, всех этих странных, но не очень-то отличных от нашей цивилизаций. Да-да, записки охотника — от слова хочу.
Виктор Лапицкий
Примечания
1
Сознательное одноразовое питание, не спровоцированное, как на нашей земле, недородом.
(обратно)2
Как будет видно ниже, некую разновидность трансокеанского транспорта они таки используют.
(обратно)3
Женщины-бабочки, в отличие от женщин — летучих мышей, имеют руки, как о том свидетельствуют рисунки Жана Дюбюффе, сопровождавшего меня в этом путешествии на общественных началах; некоторые из этих рисунков можно было видеть в «Бале пылающих».
(обратно)4
Для этого описания была выбрана трапезная в бенедиктинском аббатстве Сен-Вандриль в Нормандии.
(обратно)5
Речь, не иначе, идет о Лемурии. — Здесь и далее прим изд.
(обратно)6
Речь, судя по всему, идет об Аргенской отмели.
(обратно)7
В виде исключения. В 1886 году корабли отправлялись из гавани Ла Жольетт, сданной в эксплуатацию сорока годами ранее.
(обратно)8
Этому служит у них твердый костяной нарост на макушке, который исчезает вскоре после рождения.
(обратно)
Комментарии к книге «Естественная история воображаемого: Страна навозников и другие путешествия», Пьер Бетанкур
Всего 0 комментариев