Жан ЭШНОЗ 14-й
1
В субботу после обеда Антим решил проехаться на велосипеде, дел у него в этот день не было, а погода как нельзя лучше подходила для загородной прогулки. Он собирался насладиться августовским солнцем, размяться, подышать свежим воздухом, а то и почитать, растянувшись на травке, не зря же к раме была прикручена толстенная — такая, что не помещалась на металлической багажник, — книга. Первые километров десять он легко катил среди полей по ровной дороге, когда же дорога пошла в гору, ему пришлось вытянуться в струнку, как балерине, и, раскачиваясь справа налево и наоборот, налегать на педали, — аж пот прошиб. Холм был невысок — какие уж высоты в Вандее! — так, небольшой пригорок, но с него открывался красивый вид.
Когда Антим поднялся на вершину, порыв ветра чуть не сорвал с него каскетку и даже покачнул велосипед, прочную модель «Итак идите»[1], специально разработанную в среде духовенства для своих. Антим купил ее у викария, которого с возрастом стала мучить подагра. В тех краях, летом, да еще в ясный день такой сильный, резкий шквал налетает нечасто. Антиму пришлось остановиться, чтобы, накренив велосипед и спустив ногу на землю, надвинуть слетающую каскетку на лоб. Он осмотрелся: вокруг привольно раскинулись деревушки, поля и луга. В двадцати километрах к западу, невидимый отсюда, начинался океан — Антиму довелось раз пять там порыбачить; толку от него как рыбака было чуть, зато как профессиональный бухгалтер он отлично справлялся с учетом улова на берегу: считал, сколько поймано скумбрий, мерланов; белобрюхих, желтоперых и прочих камбал.
Дело было в первый день августа. Одинокий наблюдатель, Антим озирал широкую панораму: он видел цепочку из пяти-шести поселений, скопления домиков вокруг высоких башен, соединенные тонкой сеткой дорог, по которым двигался транспорт — запряженные волами телеги с зерном и редкие автомобили. Мирный, ласкающий глаз пейзаж, спокойствие которого нарушил неурочный вихрь, заставивший Антима схватиться за козырек и заполнивший все вокруг своим гулом. Только этот шум ветра и слышался тут, на холме, в четыре часа пополудни.
Антим скользил взглядом от одного поселка к другому, как вдруг заметил нечто необыкновенное. На верхушках всех колоколен в один и тот же миг началось что-то непонятное, какое-то мелькание, ритмичное движение: каждые две-три секунды квадратные просветы звонниц становились то белыми, то черными, это походило на вспышки или мерцание, напоминало работу механических клапанов фабричных машин; Антим с недоумением смотрел на эти импульсы — точно кто-то щелкал выключателем или подавал мигающий сигнал куда-то вдаль, всем-всем-всем.
В то же время всеохватный шум ветра стих — так же внезапно, как поднялся, и стал слышен звук, прежде этим шумом перекрывавшийся: да, это были колокола, их раскачали на всех башнях, и они звонили все разом; в тяжелом, нестройном, грозном звоне Антим, при всей своей неопытности — он и похоронный-то звон, по молодости, слышал не так уж часто, — опознал набат, сигнал, который подают в исключительных случаях и который он увидел прежде, нежели услышал.
При тогдашней обстановке в мире набат мог означать только одно: всеобщую мобилизацию. Антим, как и все, ждал, что это случится вот-вот, но уж никак не в субботу. Еще минуту он постоял, точно в оцепенении, вслушиваясь в величавое колокольное многоголосье, потом поднял велосипед, поставил обе ноги на педали и покатил вниз по склону и дальше — к дому. На одном из ухабов велосипед тряхануло, толстый том упал на землю, Антим ничего не заметил, и книга осталась лежать, раскрытая на главе «Aures habet, et non audiet»[2].
В городе из всех домов выходили люди, собирались группами и сходились на площадь Руаяль. Все были в смятении и, несмотря на теплую погоду, словно бы в лихорадке, то и дело оборачивались, переговаривались неловко, с деланой уверенностью жестикулировали. Антим оставил велосипед около дома и влился в общий поток, стекавшийся из всех улиц на площадь, где успела собраться целая толпа — там улыбались, потрясали флагами и бутылками, размахивали руками; подводам, на которых уже начал съезжаться народ, не хватало места. Все выглядели очень довольными мобилизацией, слышался нарочито громкий смех, звучали фанфары и гимны, слышались патриотические возгласы вперемешку с конским ржанием.
На другой стороне площади, около лавки шелковых изделий на углу улицы Кребийон, Антим разглядел Шарля, который стоял поодаль от скопления разгоряченного, исходящего пылом и потом народа, и попытался издали поймать его взгляд, но не смог. Тогда он стал пробираться к нему сквозь толпу. Шарль словно бы не участвовал в происходящем; в ладно скроенном костюме с узким светлым галстуком, который обычно носил в своем рабочем кабинете на фабрике, с неразлучным фотографическим аппаратом «Идеал» фирмы «Жирар и Буат» на шее, он бесстрастно глядел на людское месиво. По мере того как Антим приближался к цели, в нем нарастало безотчетное желание одновременно напрячься и расслабиться, что было затруднительно осуществить, но только так он мог преодолеть робость, которая всегда овладевала им в присутствии Шарля. Тот едва взглянул на него и тут же перевел взгляд с лица на перстень-печатку, надетый на мизинец.
— Это что-то новенькое, — сказал Шарль, — обычно такие вещи носят на левой руке.
— Знаю, — согласился Антим, — но я ношу его не для красоты, просто у меня болит запястье.
— Ну да, — кивнул Шарль. — И он не мешает тебе, когда надо пожать кому-нибудь руку?
— Не так часто я это делаю, — заметил Антим. — И вообще, говорю же, он помогает мне от болей в правом запястье. Тяжеловат, конечно, но действует хорошо. Он, если хочешь знать, магнитный.
— «Магнитный», — повторил Шарль и за одну секунду проделал целых пять мимических движений: еле заметно улыбнулся, еле слышно фыркнул, качнул головой, дернул плечом и отвел глаза. Антим в который раз почувствовал себя уязвленным.
И все же попытался продолжить разговор.
— Что ты об этом думаешь? — спросил он, указывая себе за спину, на размахивающих плакатами сограждан.
— Это было неизбежно, — ответил Шарль, прищуривая глаз и прижимая другой к окуляру зрительной трубки. — Недели две — и все закончится.
— А я вот не уверен, — осмелился возразить Антим.
— Ну, посмотрим, что будет завтра.
2
На следующее утро все сошлись в казарме. Антим отправился туда спозаранок и по дороге встретил приятелей, с которыми вместе ходил на рыбалку и сиживал в кафе: Падиоло, Босси и Арсенеля. Арсенель ворчал себе под нос — накануне, отмечая такое событие, он перебрал, и теперь его мутило с похмелья, да еще разыгрался геморрой. Падиоло, хрупкого на вид, застенчивого парнишку с худощавым, воскового цвета лицом, никто не назвал бы мясником, а он как раз работал в мясной лавке. Босси же мало того что походил на живодера, так еще и вправду им был. Ну а профессия Арсенеля, шорника, на внешности никак не сказывалась. Объединяло троицу то, что все они, хотя и каждый на свой лад, имели дело с животными, немало их перевидали, и в дальнейшем им предстояло продолжить этот опыт.
Поскольку они явились одними из первых, им досталось обмундирование по размеру, Шарль же, пришедший со своим обычным, презрительным и отрешенным, видом чуть ли не к полудню, поначалу получил форму не по росту. Но он так бурно протестовал, скандалил, так напирал на то, что он не кто-нибудь, а заместитель директора фабрики, что у двоих других новобранцев — а подвернулись под руку как раз Падиоло с Босси — отняли шинель и красные штаны, которые более или менее пришлись впору такому уважаемому человеку, хоть он все равно презрительно морщился. В результате Падиоло утонул в здоровенной шинели, а Босси к своим штанам за все время, какое ему еще было суждено прожить, так и не привык.
На Антиме, молодом человеке двадцати трех лет, среднего роста, обладателе самой заурядной, неулыбчивой физиономии и обычных усиков, какие носили почти все его ровесники, новая форма сидела не лучше и не хуже, чем повседневный костюм; ему хотелось подойти и поговорить с Шарлем, — тому уже все двадцать семь исполнилось, невыразительность та же, усики такие же, но ростом повыше, поинтереснее, постройнее, на всё вокруг он посматривал с холодной невозмутимостью и, казалось, еще меньше, чем обычно, желал общаться с кем-либо, кого считал ниже себя, в том числе и не в последнюю очередь с Антимом. Видя это, Антим передумал и вернулся к товарищам, хотя бы для того, чтобы утешить Босси, проклинавшего на все корки свои штаны. Все же он разок обернулся увидел, что Шарль достал сигару, хотел уже убрать портсигар, но спохватился и скромно предложил его ближайшему офицеру. А потом сфотографировал офицера, как фотографировал все подряд, совершенствуясь в этом искусстве, и довольно успешно: с недавних пор журналы, принимающие работы любителей, такие как «Мируар» и «Иллюстрасьон», стали публиковать его снимки.
В следующие несколько дней все шло своим чередом и довольно быстро. После прибытия последних резервистов к ним подселили еще «стариков» из запаса, от тридцати четырех до сорока девяти лет, каждого из которых заставляли в первый день угостить товарищей, так что из-за непрерывных вечерних пирушек с понедельника по четверг во всей казарме не оставалось ни одного трезвого человека. Потом настал черед вещей посерьезнее — началась разбивка по взводам. Антим попал, если перечислять все подразделения снизу доверху, в 11-й взвод 10-й роты 93-го пехотного полка 42-й бригады 21-й пехотной дивизии, которая входила в состав 11-го корпуса 5-й армии. И получил личный номер 4221. Всем раздали припасы, боевые и продовольственные, — в тот вечер все опять недурно выпили. А на другой день новобранцы впервые почувствовали себя настоящими солдатами: утром полк впервые построился в колонны, промаршировал перед полковником на плацу, а вечером — через весь город к железнодорожному вокзалу.
Идти в строю, расправив плечи в новеньком мундире и молодецки глядя прямо перед собой, было даже весело. 93-й полк шествовал по центральному проспекту и главным улицам города, а население толпилось на тротуарах и не скупилось на восторженные крики и бодрые призывы. Проныра Шарль — а как же! — шагал в самом первом ряду, Антим — в середине колонны, рядом с Босси, страдающим в тесных штанах, Арсенелем с незажившим геморроем и Подиоло, которому мать успела укоротить и ушить в плечах шинель. Шагал, вполголоса перешучиваясь с товарищами и стараясь попадать в ногу, как вдруг на левом тротуаре заметил Бланш. Померещилось, подумал он сначала, но нет — точно, она, Бланш, одетая по-праздничному в розовую летнюю юбку и легонькую лиловую блузку. Над головой, для защиты от солнца, она раскрыла черный зонтик, а они-то все топали в ногу и потели в жестко сжимающих виски неразношенных кепи и с туго, по уставу, притянутым ранцем, хорошо хоть лямки, в первый-то день, еще не так ужасно натирали ключицы.
Следя за Бланш, Антим увидел то, чего и ожидал: она послала Шарлю улыбку, полную гордости за его военную выправку; однако когда он, Антим, поравнялся с нею, то и сам неожиданно получил в подарок улыбку, правда в иной тональности: какую- то более значительную и даже, как ему показалось, более душевную, открытую, более красноречивую, что ли. И если Шарль, насколько можно было судить со спины, улыбался в ответ, то Антим ограничился взглядом, настолько же долгим, насколько и кратким, и постарался, сохраняя максимальную бесстрастность, начинить ее изнутри максимальною страстью — еще одна труднейшая и еще менее осуществимая задача, попробуй-ка проделать такой трюк, не сбившись со строевого шага! И уж ни на кого другого, после Бланш, Антим смотреть не хотел.
На следующий день рано утром он снова увидел ее — в толпе на вокзальном перроне; народ размахивал флажками, мальчишки мелом писали на боках паровоза: «На Берлин!» — пяток трубачей изо всех сил наяривал «Марсельезу». Со всех сторон взметались в воздух шляпы, платочки, букеты цветов, в окна вагонов передавали корзинки с едой, одни обнимали напоследок детишек или стариков-родителей, другие целовали жен или подруг, а те окропляли слезами ступеньки вагонов, — всё точно так, как и сегодня можно видеть на огромной фреске Альбера Эртера в Эльзасском зале Восточного вокзала в Париже. И все же общее настроение было скорее приподнятым — чего бояться, ясно ведь: разлука не надолго и очень скоро все вернутся. Издалека Антим увидел Шарля, сжимавшего в объятиях Бланш, а Бланш через его плечо опять смотрела на Антима, тем же самым значительным взглядом. Но вот скомандовали «по вагонам», а ровно через неделю после той прогулки на велосипеде, в шесть утра следующей субботы, Антим отправился из Нанта эшелоном в Арденны, куда и прибыл вечером в понедельник.
3
В воскресенье утром Бланш проснулась в своей спальне на втором этаже респектабельного дома — в таких живут нотариусы или депутаты, крупные чиновники или промышленные магнаты, — семейству Борн как раз и принадлежала фабрика «Борн-Сез», а Бланш в этом семействе единственная дочь.
Уютная, чисто прибранная комната, но чувствовалась в ней какая-то странная несообразность. На стенах, оклеенных обоями с легким смещением узора, развешаны картинки на местные сюжеты — баржи на Луаре, рыбаки в Нуармутье, мебель подобрана, как коллекция древесных пород, настоящий дендрарий: ореховый зеркальный шкафчик, дубовое бюро, комод красного дерева с инкрустацией из фруктовых, кровать из канадской березы и большой шкаф из болотной сосны. Трудно сказать, что именно создавало странное впечатление: то ли несостыковка равномерно увядающих на блеклых бумажных полотнищах букетов — сама по себе неожиданная в буржуазном доме, где обычно обои наклеивают по всем правилам, — то ли это мебельно-древесинное попурри: непонятно, каким образом могли сочетаться друг с другом такие разномастные вещи. Однако вскоре становилось ясно: дразнящее впечатление как раз и возникало из совмещения несовместимого.
Пока хозяйка не встала, каждый предмет обстановки прилежно делал свое дело. Ночной столик — из бука — держал на себе, помимо лампы, стопку книг, в том числе «Народ моря», роман Марка Эльдера, который Бланш время от времени удостаивала своим вниманием, — не потому, что годом раньше он доблестно завоевал Гонкуровскую премию, победив Марселя Пруста, а потому, что его автор, на самом деле носивший имя Марсель Тандрон, был другом семьи, а в книге описывались воскресные прогулки в знакомые места: в Нуармутье, где можно посмотреть на рыбачьи лодки или в Трантму, куда дочерна промокшие баржи привозили улов из устья Луары: миног, крупных и мелких угрей.
Наконец Бланш поднялась с постели и, еще не приступая к утреннему туалету, выбрала, что сегодня наденет: достала из шкафчика батистовую блузку, из большого шкафа — серый шевиотовый костюм, а из ящиков комода, на котором стояла пара флаконов духов, — нижнее белье и чулки. Чуточку замешкалась, размышляя, какие лучше надеть туфли: с каблуками повыше или пониже, зато за шляпкой из рисовой соломки с черной бархатной тесьмой потянулась без колебаний. Не прошло и часа, как она, умытая и одетая, стояла перед зеркалом и придирчиво оглядывала себя — там поправляя непослушную прядку, тут разглаживая складочку. Убедившись, что все в порядке, она пошла к двери мимо бюро, все утро остававшегося открытым, — ему, впрочем, было не привыкать: оно использовалось только для хранения писем, которые Антим и Шарль исправно присылали Бланш и которые лежали в двух отдельных ящичках, сложенные в стопки и туго перевязанные лентами разных цветов.
По лестнице наряженная Бланш спустилась бесшумно и через прихожую скользнула к выходу, обойдя стороной дверь в столовую. Там хлебный нож, глухо ворча, вгрызался в румяную корку, дух цикорного кофе смешивался со звоном ложечек — Эжен и Маривон Борн, ее родители, заканчивали завтрак; вразумительных реплик звучало немного, все больше шумное хлюпанье директора фабрики и томное причмокивание его супруги. У самого выхода стояла плетеная, с вкладышем из непромокаемой ткани подставка для зонтиков, Бланш вытащила свой — кретоновый в клеточку — и вышла из дому.
Она направилась прямо в городской парк и зашагала по расчищенной метлами и усыпанной светлым гравием главной аллее, которая разветвлялась на множество дорожек: одни вели в тенистые рощи, другие — к пруду, к увитым зеленью беседкам и экзотическим деревьям вроде геройской пальмы, изнуренной затянувшейся борьбой с суровым климатом. Хромой согбенный садовник поливал клумбу, Бланш и с ним не хотелось встречаться, и, поскольку он был глух, как та самая пальма, остаться незамеченной было легко — просто пройти остаток пути до кованых чугунных ворот на цыпочках, чтобы гравий не хрустел под ногами.
Стояла воскресная тишина — в будни такой не бывает, — но в то воскресенье к ней будто бы подмешивалось запоздалое эхо всего шума, гама, трубного звона и оваций последних дней. Рано утром самые старые из муниципальных служащих — те, кого не взяли на фронт, вымели последние увядшие цветы, мятые кокарды, обрывки лент, промокшие, просохшие и брошенные вслед уходящему поезду платочки. Предметы покрупнее, чьи хозяева не объявились: тросточку, два разорванных шарфа, три бесформенные шляпы, видимо подброшенные в воздух в патриотическом порыве, — отнесли в бюро потерянных вещей.
Было и еще одно отличие — улицы опустели, вернее, на них не стало молодых мужчин, разве что совсем мальчишки, — уверенные, как и все вокруг, что заварушка очень скоро кончится, они не принимали ее всерьез и гуляли себе беззаботно. Из ровесников Бланш повстречалось несколько человек, все болезненного вида, признанные негодными, — они еще не знали, что это только до поры до времени. Например, близорукие, которых поначалу не брали в армию из-за очков, понятия не имели, что очень скоро их как миленьких, с очками на носу, тоже погрузят в эшелон и отправят на восток, посоветовав только прихватить по возможности запасную пару. Как и глухих, слабонервных, плоскостопых... Что же касается симулянтов или тех, кому и притворяться-то не надо, потому что их комиссовали по знакомству, — такие предпочитали пока что сидеть по домам. В пивных и кафе — никого, официантов больше нет, хозяевам приходится самим подметать перед входом и между уличными столиками. Мужчин словно ветром унесло, а женщинам, старикам да детишкам, которые остались в городе, он стал велик, звук их шагов тонул в нем, как в костюме не по размеру.
4
В поезде тоже было еще не так плохо, хотя комфорта никакого. Сидели всю дорогу на полу, пожирали провизию, пели все песни, какие только знали, проклинали Вильгельма и безбожно пили. Ни на одной из двух десятков остановок им не позволялось выйти из вагона и хоть одним глазком посмотреть на город, зато через открытые окна, куда врывался горячий, густой, перемешанный с угольной пылью воздух, — кто знает, что его разогревало: августовский зной, паровозный жар или одно накладывалось на другое, — через открытые окна им несколько раз удалось увидеть аэропланы. Одни в полете, когда они неведомо зачем на разной высоте проносились по чистому небу, то друг за другом, то крест-накрест; другие — на земле, они стояли на реквизированных под аэродромы полях, и вокруг них копошились люди в кожаных шлемах.
Многие об этих хрупких машинах слышали, разглядывали их фотографии в газетах, но настоящих никто не видал, за исключением разве что Шарля — уж он-то всегда был в курсе всех новинок и даже пару раз забирался в аэроплан, вернее, садился на него верхом, потому что кабины пилота еще не придумали; а, кстати, где он? — Антим обшарил глазами вагон, но Шарля не нашел. Вскоре вид за окном поскучнел, так что он отвернулся и стал искать другой способ убивать время... так вот же, сам бог велел — карточной игрой. Втроем с Падиоло и Босси — Арсенель присоединиться не мог, поскольку все еще страдал геморроем, — они расчистили местечко и, усевшись под опустевшими фляжками, которые болтались на крючках, начали резаться в маниллу.
Но манилла втроем идет плохо, и, когда Падиоло задремал, а Босси стал клевать носом, Антим прервал игру; он решил пройтись по соседним вагонам, смутно надеясь и в то же время опасаясь встретить Шарля, небось сидит где-нибудь, затиснутый в угол, и презрительно озирает свое окружение. Оказалось, ничего подобного! Шарль обнаружился в вагоне со скамейками, он сидел у окна и фотографировал пейзаж, а заодно облепивших его младших офицеров; каждого щелкал и записывал адрес, чтобы знать, куда потом прислать снимки. Антим, не останавливаясь, прошел мимо компании.
Не успели новобранцы сойти с поезда в Арденнах и хоть немного привыкнуть к новым местам, — они еще не знали ни названия деревни, где им предстояло расположиться, ни сколько времени они тут пробудут, — как сержанты уже выстроили их в шеренгу и капитан произнес речь у подножия воздвигнутого на площади креста.
Все устали, даже шутить и переговариваться никому особенно не хотелось, но капитана все же выслушали, стоя навытяжку и разглядывая деревья неизвестной им породы, в ветвях которых птицы уже начали спевку перед вечерним концертом.
Капитана звали Вейсьер, это был совсем еще молодой человек, хлипкий на вид, с моноклем в глазу; раньше Антим его не видел, а теперь глядел и не мог понять, как мог в таком тщедушном теле зародиться и окрепнуть воинский дух. «Все вы вернетесь домой, — говорил капитан, до предела напрягая свой жиденький голос. — Да-да, мы все вернемся в Вандею. Если же кто-нибудь и умрет на войне, то, запомните хорошенько, только из-за собственной неопрятности. Убивают не пули, а грязь, она — ваш первый враг. Кто будет мыться, бриться и причесываться как следует, тому нечего бояться».
После этого напутствия солдаты стали расходиться, и тут около полевой кухни, которую только начали раскочегаривать, Антим случайно натолкнулся на Шарля. Тот, как всегда, был не слишком расположен беседовать, на войне он оставался таким же неразговорчивым, как на фабрике, но только здесь у него не было возможности свернуть куда-нибудь в коридор и улизнуть, как он любил делать там, сославшись на срочную корреспонденцию — вот он, пакет под мышкой; и приходилось, хочешь–не хочешь уважить Антима. Кроме того, на них была одинаковая форма, а это всегда уравнивает собеседников.
— Как же теперь будет на фабрике? — беспокоился Антим.
— У меня есть мадам Прошассон, — отвечал Шарль, — она в курсе всех дел. А у тебя в бухгалтерии Франсуаза, можешь на нее положиться. Вернемся — и все будет в полном порядке.
— Только когда это будет!
— Очень скоро, — уверенно сказал Шарль. — Как раз успеем к сентябрьским заказам.
— Ну-ну, поглядим...
Солдаты постарались быстро разузнать, чем можно поживиться в деревне. Самые расторопные остались недовольны: ни еды, ни пива, ни даже спичек там не было, а за вино местные жители, смекнувшие, что подворачивается случай заработать, просили бешеную цену. Вдали шумели поезда. Рассчитывать на ужин не приходилось — кухня не успеет обустроиться. А от дорожных припасов ничего не осталось. Пришлось разделить на всех холодную тушенку, запить ее мутной водой, а потом отправиться на боковую.
5
Центр города с пронзающими его стрелами улиц меж сплошных стен притиснутых друг к другу зданий и площадями, окруженными плотным хороводом старинных домов, остался позади. Теперь Бланш шла по просторным, незагроможденным улицам; здесь — никаких тебе архитектурных канонов, никакого однообразия, дома все разные, неопределенного стиля, стоят вольно, не впритирку, отступя от дороги, и при каждом сад или хоть палисадничек. Бланш миновала дом Шарля и дом Антима, пустующие без хозяев.
Вот тут жил Шарль: затейливая решетка, за ней большой ухоженный сад с цветочными клумбами и газонами, прямая аллея ведет от ворот к замощенной крупной плиткой террасе с колоннами по бокам и каменному крыльцу в три ступени, по которому можно подняться к двустворчатым дверям, украшенным цветными витражами. Дом, хоть и стоит вдалеке, хорошо виден с улицы: узкий фасад из серо-желтого гранита, четыре этажа с балконом на втором.
А вот тут — Антим: дом помельче, поприземистей, — уж нет ли такого закона; чтобы жилище, как собака, походило на хозяина, — всего в два этажа, с оштукатуренным фасадом и не так далеко отстоящий от улицы. Жиденькая ограда, приоткрытые ворота из плохо подогнанных досок с облупившейся белой краской, а на участке, небольшом и бесформенном, сплошь сорняки да чахоточные грядки по краям. Перед крыльцом — цементированная площадка, вся в трещинах и украшенная собачьими следами — выходит, пес-то тоже был приземистым и мелким, — впечатанными в свежий раствор в незапамятный день, когда его только залили. Единственное, что осталось от давно усопшего животного, — вот эта цементная дактилограмма, отпечатки, в которые набилась пыль и всякая органика; их тщились освоить и сорняки, да только силенок не хватало.
Но Бланш лишь мельком взглянула на оба дома, путь ее лежал к фабрике, титанической крепости из темно-красного кирпича; от соседних кварталов эту громаду отделяло кольцо пугливо огибающих ее улочек, — точно рвы вокруг замка. Главный вход, обычно зияющий черным зевом, который утром всасывает поток свежей рабочей силы, а вечером выплевывает отжимки, в то воскресенье был закрыт, как исчерпанный банковский счет. На закругленном фронтоне отсчитывали время стрелки больших часов, а над ними красовались огромные буквы: БОРН-СЕЗ. Ниже, на воротах, висела табличка с надписью: «Требуются работники». На этой фабрике делали обувь.
Производили всё: туфли мужские, женские и детские, ботинки, сапоги и сапожки, со шнурками и застежками, на высоком и низком каблуке, сандалии и мокасины, шлепанцы и тапочки, ортопедические модели и башмаки на любую погоду, вплоть до недавно изобретенных бот, а также армейскую обувь — тяжеленные годиллоты, названные так по имени их создателя обувщика Годилло, который, между прочим, первым стал использовать две колодки — на правую и левую ногу. Короче говоря, ассортимент «Борн-Сез» был широчайший: от галош до босоножек, от солдатских ботинок до туфелек на шпильках.
Вот таких, как у Бланш, — она прошлась в них вдоль фабричного здания и свернула к такой же темно-кирпичной пристройке, где, судя по всему, располагались какие-то служебные помещения. К одной из дверей был прикреплен молоточек и медная табличка: «Д-р Монтей». Бланш постучала — на пороге появился доктор в сером костюме, долговязый сутулый человек с сизым в прожилках лицом, на вид ему было лет пятьдесят с небольшим, чуть больше установленной нормы призыва на фронт. Семью Борн Монтей пользовал уже давно, а когда Эжен предложил ему место на фабрике — отбор и распределение рабочих при найме, скорая помощь, консультации персоналу и при необходимости гигиенический контроль на предприятии, — он ограничил частную практику узким кругом пациентов, в который входили Борны и еще три местные династии; он также занимал пост муниципального советника, имел много знакомств и хорошие связи повсюду, включая столицу. Бланш он, разумеется, знал с пеленок, лечил ее от детских болезней, вот она и пришла к нему на правах старой дружбы, чтобы посоветоваться и как с врачом и как с должностным лицом.
Должностному лицу она рассказала о том, что Шарля вместе с другими солдатами отправили на границу — куда именно, неизвестно. И намекнула: можно бы вмешаться и попробовать перевести его из пехоты в другой род войск. Монтей спросил, какие у нее соображения на этот счет. Ну, Бланш и вспомнила, что, помимо фабрики, которой Шарль отдавал почти все свое время, он еще всерьез интересовался фотографией и авиацией. «Это, пожалуй, уже кое-что, — рассудил Монтей. — Теперь ведь есть военные воздухоплаватели, так, они, кажется, называются. Я подумаю, к кому можно обратиться в министерстве. И буду держать вас в курсе дела.
Затем настал черед врачебного осмотра, который прошел очень быстро. Бланш разделась, показалась, доктор осмотрел, прощупал и поставил диагноз: так и есть, сомнений никаких.
— И когда же? — спросила Бланш.
— В начале следующего года, — прикинул Монтей. — Точно пока не скажу, но думаю, в конце января.
Бланш помолчала, посмотрела в окно, где все словно застыло — ни ветерка, ни птичьего промелька, а потом — на свои руки, сложенные на животе.
— И вы, вероятно, хотите его сохранить, — нарушил молчание Монтей.
— Еще не решила, — ответила Бланш.
— Если не захотите, — сказал он, понизив голос, — это можно устроить.
— Знаю, — сказала Бланш. — Обратиться к Рюфье.
— Да. Хотя он, как все, ушел на фронт, но это же не надолго, через пару недель все закончится, и он вернется. А в крайнем случае есть его жена, она тоже отлично справится.
Вновь повисло молчание.
— Нет, — заговорила наконец Бланш. — Наверно, я его оставлю.
6
Недели две — и всё, — так думал Шарль погожим августовским днем три месяца назад. Как и Монтей, как многие другие. Но две недели прошли, прошел целый месяц, потянулись другие недели, одна за другой, потом похолодало, зарядили дожди, дни стали короче, — словом, всё обернулось иначе.
Конечно, в первый день по прибытии в Арденны ничто не предвещало дурного. Тут было разве что чуть прохладнее, чем в Вандее, но, в общем, неплохо — воздух чистый и свежий. Правда, с утра всех выстроили на смотр для проверки оружия, обмундирования и амуниции, но в армии это в порядке вещей, и было даже приятно немножко поиграть в такие игры. Хотя Шарль по-прежнему держался с Антимом отчужденно, а Антим постепенно стал отвечать ему тем же, они оба веселились, слушая шутки Босси, и безжалостно хохотали, когда глумливый лейтенант на смотре насмехался над тем, как Падиоло выполняет ружейные приемы. Затем все, даже те, кто еле-еле умел писать, нацарапали по нескольку открыток родным, глотнув для бодрости каким-то чудом раздобытого лимонного аперитива, который за неимением сельтерской разбавили обычной водой, и пошли на обед — вполне, надо признать, сносный. После обеда даже удалось немножечко соснуть, а к вечеру — купить у одного из местных жителей слив прямо с дерева.
Но уже со следующего дня стало проясняться, к чему идет дело: начались целых три недели почти непрерывного марша. Чуть не каждое утро подъем в четыре часа и вперед по пыльной — роса высыхала очень быстро — дороге, иногда через поле, без привалов. И лишь часов через пять, когда половина пути была пройдена, а жара становилась невыносимой, солдатам начали давать передышки каждые полчаса, но вскоре люди, особенно резервисты, стали просто падать, Падиоло так и вовсе не держался на ногах. К вечеру, после дневного перехода, ни у кого не было сил заниматься стряпней, так что вскрывали тушенку и ели всухомятку — запивать было особенно нечем.
Оказалось, что ни вина и никакой другой выпивки в здешних краях не достать, в лучшем случае можно было купить втридорога немного сивухи у деревенских самогонщиков — вот кому появление колонны солдат с пересохшими глотками сулило изрядные барыши, и уж они своего не упускали. Такое положение вещей продлилось недолго, в штабе армии вскоре смекнут, как выгодно, чтобы солдату было что хлебнуть — ведь хмель перебивает страх, — но пока до этого не дошло.
Между тем в небе все чаще пролетали по нескольку штук сразу аэропланы — какое-никакое развлечение, а потом стала спадать жара.
Помимо спекулянтов, которые продавали еще курево, колбасу и варенье, солдат на всем пути, в деревнях и в полях, радостно встречали местные жители. Нередко им без всякой корысти дарили цветы, хлеб, припрятанное вино. Эти люди знали по себе, что такое оккупация, многим в прежнее время приходилось дорого откупаться от обстрела. Солдаты разглядывали выбежавших на обочину женщин — среди них попадались молодые и хорошенькие. А однажды, неподалеку от Экордаля, одна женщина, правда не такая уж молодая и красивая, бросила в колонну горсть образков.
Иногда, и тоже все чаще, они проходили через деревни, откуда все жители ушли, после того как сами разорили, а то и разрушили или сожгли свои дома, чтобы не оставлять имущество врагу. В погребах заброшенных домов не оставалось ничего, кроме бутылок с минеральной водой. На пустынных улицах валялись самые неожиданные, ставшие ненужными вещи, они попадались на каждом шагу, и никто их не поднимал: потерянные патроны, оставшиеся после какой-то другой, недавно проходившей тут колонны, простынки или нижние рубахи, кастрюли без ручек, пустые флаконы, чья-то метрика, больная собака, десятка треф, лопата со сломанным черенком.
К чему идет дело, стало еще яснее, когда поползли всякие слухи, особенно слухи о шпионах: будто бы там-то и там-то поймали какого-то школьного учителя, который собирался подорвать какой-то мост. Неподалеку от Сен-Кантена представился случай поглядеть на двух таких шпионов, привязанных к дереву: их уличили в том, что они ночью что-то передавали врагу с помощью фонаря. Но не успели солдаты подойти поближе, как полковник застрелил их в упор из пистолета. Недели через две после начала марша всем приказали зачернить походные котелки, чтобы их было не так видно. Антим не сразу сообразил, как бы это сделать, но посмотрел на других: они справлялись кто во что горазд, — и в конце концов вымазал свой смесью из грязи и сапожной ваксы. Да уж, догадаться, к чему все шло, было нетрудно.
Примерно тогда же Антим вдруг понял, что уже давно не встречал Шарля. С риском нарваться на выговор он целых два дня бегал взад-вперед вдоль марширующей колонны, надеясь хотя бы увидеть его, но безуспешно, только жутко измотался. Тогда он решился расспросить начальство, но офицеры, все, к кому он ни подступался, отвечали высокомерным молчанием; когда же наконец однажды вечером какой- то более покладистый сержант сказал Антиму, что Шарля перевели в другую часть, неизвестно какую — военная тайна, он принял это известие чуть ли не равнодушно — сил не было, хотелось спать.
Найти, где переночевать, было не так- то просто. Места под крышей на всех не хватало, и половина роты обычно кое-как укладывалась под открытым небом; если деревня попадалась пустая, то самым везучим удавалось устроиться в покинутых крестьянами домах, иной раз там еще стояло кое-что из мебели, даже кровати, хоть и без матрацев и белья. Но чаще приходилось устраивать ночлег в овсяном или же свекольном поле, в саду или в лесу, соорудив шалаш из веток, или в стогу — вот это было счастье! — а как-то раз ночевали на заброшенной сахароварне. Словом, валились где придется и научились быстро засыпать в любых условиях.
Несмотря на усталость, по вечерам все еще находили время для повседневных дел: стирали, приводили в порядок обувь и ноги. Некоторые для разрядки играли в карты, шашки, домино или в чехарду и даже устраивали соревнования по прыжкам в высоту или бег в мешках. Арсенель старательно вырезал ножом на коре дерева или на придорожном кресте свое имя, Антим — только свои инициалы и дату. Потом ужинали, спали, вставали по сигналу горна и навьючивали на себя винтовку, фляжку через плечо, застегивали ремень с патронташем, закидывали за спину ранец «туз бубен» образца 1893 года: парусиновый мешок цвета хаки, посветлее или потемнее, с деревянным каркасом, на двух кожаных лямках с латунной прокладкой внутри.
Пустой ранец весил не много — полкилограмма с небольшим. Однако он заметно тяжелел, как только в него укладывали положенное довольствие, которое состояло из посуды и провианта (бутылка мятной настойки, эрзац-кофе, сахар и шоколад в коробках и пакетиках, оловянные миски и приборы, мятая железная кружка, консервный и перочинный ножи), белья и снаряжения (короткие и длинные кальсоны, носовые платки, фланелевые рубахи, подтяжки и портянки), принадлежностей для чистки и починки (коробочки с ваксой, жиром, запасными пуговицами и шнурками, иголки-нитки и ножницы с закругленными концами), средств гигиены и перевязочного материала (бинты, вата, полотенце, зеркало, мыло, бритва с точильным бруском, помазок, зубная щетка, расческа) и личных предметов (табак и папиросная бумага, спички и зажигалка, карманный фонарик, браслет с личным номером на мельхиоровой или алюминиевой бляшке, маленький молитвенник, солдатская книжка).
Всего этого уже было предостаточно для одного ранца, но к нему еще приторачивали всякую всячину. На свернутой в рулон брезентовой палатке с колышками и веревками внутри громоздился котелок, сдвинутый назад, чтобы не биться об него головой; сзади — небольшая вязанка хвороста, чтоб развести костер на бивуаке, и казан — все это, включая котелок, затянуто ремнями; а сбоку висел шанцевый инструмент в кожаных чехлах: топорик и ножницы для колючей проволоки или кусачки, штык-нож, складная пила, лопата, кирка- мотыга, а то еще большой фонарь в походном холщовом футляре. В сухую погоду вся эта амуниция весила под тридцать пять кило. А уж под дождем...
7
В час дня на обычной в конце лета для департамента Марна небесной синеве появляется еле заметная мошка.
Давайте устремимся мысленно навстречу жужжащей точке: по мере приближения она становится все больше, пока не превратится в самолетик — двухместный биплан «Фарман 37»[3] с пилотом и наблюдателем, сидящими друг за другом в жестких креслах и едва-едва прикрытыми стеклянным козырьком. В то время еще не существовало закрытых кабин, и ветер нещадно хлестал в лицо авиаторам; они словно находились на крошечной смотровой площадке, с которой открывался вид на то, как сближаются войска враждующих сторон: вот колонны грузовиков и пехотинцев, артиллерия, обозы, стоянки и лагеря.
Под крыльями самолета, на земле, где все это ползет и рокочет, где шагают, обливаясь потом, солдаты, — жуткая жара, один из последних августовских рецидивов, перед тем как лето резко повернет к осени. Но наверху, в небе, куда холоднее, поэтому на авиаторах особый костюм.
Помимо шлема и больших защитных очков, на них надеты черные прорезиненные комбинезоны с подкладкой из кроличьего или козьего меха, кожаные куртки и штаны, утепленные перчатки и сапоги, — в таком наряде летчики похожи друг на друга, тем более что неприкрытыми только и остаются щеки, подбородок да губы, которыми они шевелят, пытаясь что-то сказать, но лишь мычат — ни внятно выговорить, ни расслышать что-либо не получается, слова заглушает рев мотора и рвет в клочья тугая воздушная струя. Ни дать ни взять пара оловянных солдатиков, отлитых в одной форме, с едва заметным швом по бокам, и только коричневый шарф на шее наблюдателя по имени Шарль Сез отличает его от пилота Альфреда Ноблеса.
Они почти не вооружены, шестидесяти килограммов бомб, которые биплан способен унести, нет на борту, а пулемет — одна видимость. Он хоть и укреплен на фюзеляже, но от него мало толку: целиться и перезаряжать его на ходу довольно трудно, да и система синхронизации стрельбы с вращением винта не отлажена.
Впрочем, задача летчиков — всего лишь воздушная разведка, и хоть дело это совсем новое и оба еле-еле обучены, но они не боятся. Ноблес управляет машиной, поглядывая на компас и приборы, которые указывают высоту, скорость и угол крена; у Шарля Сеза на коленях штабная карта, на шее бинокль и тяжелый аппарат для аэрофотосъемки, их ремешки перепутались с шарфом. Они осматривают местность, наблюдают — и всё.
Истребители, бомбардировщики, запретные для полетов противника зоны, бои с дирижаблями, плен — ничего этого еще нет, но появится очень скоро, и вот тогда все станет неизмеримо серьезнее. Пока же их дело смотреть: фотографировать и отмечать на карте передвижения войск, цели для артиллерии, расположение окопов, аэродромов и ангаров с цеппелинами, а также складов, гаражей, командных пунктов, мест скопления живой силы.
Вот они и летят, глядя в оба, но вдруг далеко позади и слева от «фармана» возникает еще одна еле заметная мошка, Ноблес и Сез ее не замечают, меж тем она все увеличивается и вырисовывается яснее. Это обтянутая парусиной деревянная конструкция, украшенная черными крестами на крыльях, хвосте и тележке шасси, с дюралюминиевым фюзеляжем — двухместный «авиатик», и траектория его полета относительно «фармана» не оставляет никаких сомнений в том, каковы его намерения. Когда «авиатик» приблизился, Шарль Сез разглядел торчащий из кабины и прямо на него направленный карабин, о чем он тут же сообщил Ноблесу.
Шли первые недели войны, в ту пору самолеты были только новомодным видом транспорта, в военных целях их никто еще не применял. Да, на «фармане» был установлен пулемет «гочкисс», но пока только в экспериментальных целях и без патронов, то есть непригодный для боя, поскольку официально использование подобного оружия в авиации тогда еще не разрешалось — не столько из-за перегрузки, сколько из опасения, что враги перехватят идею и тоже снабдят им свои самолеты. Пока же этот запрет не был снят, пилоты, из предосторожности и не ставя в известность начальство, брали с собой карабины или пистолеты. Поэтому, едва лишь экипаж увидел ствол, Ноблес накренил аппарат и ушел в сторону, а Шарль выхватил из кармана комбинезона пистолет «саваж», специально для стрельбы в воздухе обмотанный сеткой, не позволяющей гильзам попасть в лопасти винта.
Несколько минут «авиатик» и «фарман» летели то выше, то ниже, расходились, снова сходились почти вплотную, не упуская друг друга из виду и проделывая нечто похожее на то, что потом будет называться фигурами высшего пилотажа: петля, бочка, штопор, иммельман, — каждый норовил перехитрить другого и найти благоприятный для стрельбы угол атаки. Шарль, вжавшись в сиденье, держал пистолет обеими руками, стараясь поточнее прицелиться, тогда как вражеский наблюдатель, наоборот, постоянно водил стволом карабина. Вот Ноблес резко набрал высоту, «авиатик» преследует его, проскальзывает у него под брюхом и, сделав крутой вираж, взмывает вверх прямо перед ним, в таком положении Шарль не может стрелять, поскольку между ним и кабиной «авиатика» оказывается его собственный пилот, Ноблес. В этот миг раздается ружейный выстрел, и пуля, пролетев двенадцать метров на высоте семисот и со скоростью тысячи в секунду, вонзается в левый глаз Ноблеса и выходит под правым ухом; «фарман», потеряв управление, на секунду зависает и начинает все сильнее крениться вниз, а вскоре уже просто пикирует; Шарль, широко раскрыв глаза, смотрит поверх завалившегося набок тела Альфреда, как приближается земля, сейчас он врежется в нее и разобьется — надежды нет, смерть неизбежна и неотвратима; сегодня там, на месте крушения в регионе Шампань-Арденны, раскинулась живописная деревушка Жоншери-сюр-Вель, жителей которой называют жоншавельжанами.
8
Зарядили дожди, промокший ранец удвоил вес, свирепый ветер взвихрял воздушные валы, холодные и плотные настолько, что они, казалось, вот-вот застынут ледяными столбами. В такой жестокой стуже подошли к бельгийскому рубежу. Здесь горел огромный костер — таможенники развели его в первый день войны и с тех пор постоянно поддерживали; вокруг него, как можно ближе к огню, и расположились на ночь солдаты, на голой земле, тесно прижавшись друг к другу. Как же завидовал Антим этим таможенникам, их легкой, безопасной, как он думал, службе, их теплым кожаным спальным мешкам. А еще больше стал завидовать потом, когда на третий день пути они расслышали артиллерийскую канонаду, звук которой все нарастал: протяжный низкий гул и временами ружейный треск — видимо, перестрелка между патрулями.
Не успели солдаты привыкнуть к стрельбе, как оказались на переднем крае, в холмистой местности неподалеку от селения Мессен. Теперь предстояло войти в это пекло, и только тут они действительно поняли, что им придется драться, идти в бой. Антим всерьез поверил в это лишь тогда, когда рядом разорвался первый снаряд. Поверив же, внезапно ощутил страшную тяжесть всего, что он нес на себе: оружия, ранца, даже перстня на мизинце — всё стало весить добрую тонну, и от этого не только не приглушалась, а, напротив, усиливалась боль в запястье.
Скомандовали «вперед», и Антим, увлекаемый товарищами, очутился посреди самого что ни на есть настоящего поля боя, плохо соображая, что надо делать. Босси был рядом, они переглянулись, Арсенель позади поправлял ремень, Падиоло сморкался, и его лицо было белее полотняного платка. Новый приказ — и они побежали, все, кроме двух десятков человек, которые остались на месте и встали в кружок, не обращая ни малейшего внимания на взрывы. То были полковые музыканты, их дирижер застыл с воздетой белой палочкой и опустил ее, выпуская на волю «Марсельезу»; оркестр был призван обеспечить бравый аккомпанемент атаке. Противник занял оборону в лесу и, прикрытый деревьями, поначалу сдерживал атакующих, но в бой вступила артиллерия, на врагов посыпались снаряды, после чего наступление возобновилось. Бежали, неуклюже пригнувшись, с тяжелой винтовкой наперевес и вспарывая ледяной воздух штыками.
Как оказалось, рванули раньше времени да к тому же совершили ошибку: высыпали всей массой на пересекавшую поле боя дорогу. Дорога эта — пустая полоса, отличная и хорошо пристрелянная цель для расположенной за леском вражеской артиллерии. Несколько человек совсем рядом с Антимом сразу упали, он увидел, как брызнули струи крови, но тут же постарался выбросить из головы этот образ — вдруг ему это только почудилось, тем более что прежде он не часто видел кровь, во всяком случае, не столько и не бьющую фонтаном. Однако было не до размышлений, Антим прикладывал все силы, чтобы заставить себя выстрелить туда, где смутно различался некто, называемый врагом, а главное, чтоб отыскать хоть какое-нибудь укрытие. Дорога подвергалась методичному обстрелу, но кое-где ее обступали деревья, так что можно было ненадолго нырнуть под их защиту.
Но только очень ненадолго: покорные отрывистым командам, первые ряды пехоты сошли с дороги прямо в овсяное поле; теперь солдатам грозило получить в спину, помимо вражеских пуль, свои, оплошно выпущенные товарищами по оружию; неразбериха воцарилась полная. В первых боях еще недоставало опыта, это поздней, во избежание таких ошибок и чтобы наблюдатели могли опознавать своих, придумают нашивать большой белый лоскут на спину шинели.
Оркестр выполнял свою миссию, баритонисту прострелили руку, тромбонист, тяжело раненный, упал, но музыканты сомкнули поредевший круг и продолжали, пусть меньшим составом, наяривать «Марсельезу» без единой фальшивой ноты; когда они в очередной раз дошли до «окровавленного стяга», флейтист и альтист упали мертвыми.
Артиллерийское прикрытие постоянно запаздывало, поэтому рота за целый день так и не смогла существенно продвинуться, каждое движение вперед быстро сменялось отходом. Только к вечеру последняя атака увенчалась успехом — враг был выбит из леса. Антим все это видел, и еще долго потом у него будет стоять перед глазами, как люди всаживают друг в друга штыки, а после стреляют, чтобы с отдачей легче вытащить свой штык наружу. И сам он, скрючившись и выставив винтовку, готов был колоть, разить, крушить что попало: людей, зверей, деревья, — в порыве недолгой, слепой и абсолютной лютости; однако под руку ничего не подвернулось. Подхваченный общей волной, не глядя по сторонам, он обреченно бежал вперед, но удержаться на захваченной позиции не удавалось, людская масса вновь откатывалась вспять; сил не хватало, подкрепление никак не подходило. Но всё это Антим сообразил позднее, когда ему растолковали, что к чему, а в тот момент, как бывает обычно, он ничего не понимал.
Таков был первый для него и всех его товарищей бой, по окончании которого несколько десятков человек, в том числе капитана Вейсьера, двух каптенармусов и унтер-офицера нашли мертвыми, не говоря о раненых — их выносили на носилках до самой ночи. Понес потери и оркестр: одного из кларнетистов ранило в живот, барабанщика — в щеку, он рухнул с барабаном вместе, у второго флейтиста оторвало половину кисти. А сам Антим, когда все было кончено, обнаружил, что его миска и котелок продырявлены пулями и такие же дырки на кепи. У Арсенеля осколком снаряда снесло верхушку ранца, другой застрял внутри, разорвав ему китель. Как оказалось после переклички, рота недосчиталась семидесяти шести человек.
На рассвете начался новый переход, шли весь день, по большей части лесом, идти было труднее, утомительнее, зато солдаты были скрыты от вооруженных биноклями глаз полевых разведчиков и зорких воздушных наблюдателей с самолетов и аэростатов. На земле попадалось все больше трупов, брошенных винтовок и амуниции, раза два или три пришлось схватиться с противником, но, к счастью, это были лишь короткие, хаотичные перестрелки, не столь кровопролитные, как побоище под Мессеном.
Так продолжалось всю осень, и под конец люди переставляли ноги уже автоматически, забыв, что куда-то идут. Это было не так уж и плохо: какое-никакое занятие, телесный механизм работает, зато свободна голова — думай, о чем хочешь, а хочешь — ни о чем не думай, но зимой все застопорилось. Противники так долго теснили друг друга, что измотались вконец, линия фронта чрезмерно растянулась, противоборство обернулось противостоянием, и с наступлением морозов еще недавно двигавшиеся войска словно сковало льдом по длинной линии от Швейцарии до Северного моря. Где-то на этой линии застыла и рота Антима, парализованная, оцепеневшая, осевшая в запутанном траншейном лабиринте. В принципе, изначально траншеями должны были заниматься инженерные войска, но на деле пехотинцам приходилось окапываться самим, иначе зачем бы они таскали на спине лопатки и кирки, не просто же для украшения ранца. А дальше каждый день они старались убивать как можно больше вражеских солдат, удерживая за собой тот минимум квадратных метров, который требовали командиры, зарываясь в землю все больше и больше.
9
В январе, в положенный срок, Бланш родила ребенка — девочку, весом 3 килограмма 620 граммов, нареченную Жюльеттой. Ввиду отсутствия законного отца — непоправимого отсутствия, поскольку тот, кого считали биологическим родителем, разбился под Жоншери-сюр-Вельем за шесть месяцев до появления на свет дочери, она получила фамилию матери.
Сам факт того, что Бланш носила внебрачного ребенка, был воспринят довольно спокойно и даже не стал предметом сплетен. Нравы в семействе Борн вполне либеральные: просто последние полгода Бланш старалась не показываться на людях. Когда же дитя родилось, стали говорить, что во всем виновата война — свадьбу из-за нее не успели сыграть, тем самым намекая на обручение (которого тоже не было) и прикрывая незаконность этого события героическим ореолом отца, храброго воина, хлопотами Монтея посмертно награжденного медалью. И хотя отец Бланш, заглядывая в будущее, втихомолку жалел, что не на кого будет оставить фабрику, коль скоро нет наследника мужского пола, это не помешало сиротке Жюльетте стать еще до рождения всеобщей любимицей.
Простить себе не могу, сокрушался Монтей, всю жизнь буду мучаться. Ведь это благодаря его связям Шарля забрали с передовой — предполагалось, что над землей меньше риска попасть под пули. Разумеется, связи сработали, все получилось, Шарль был избавлен от пеших боев и переведен в делавшую первые шаги военную авиацию — никому из штатских тогда не приходило в голову, что могут быть и воздушные бои, да еще какие! — Шарля хотели уберечь. Но просчитались — возможно, несостоявшийся отец Жюльетты дольше прожил бы в окопной грязи, чем в поднебесье. Вот Монтей и твердил, дескать, это всё он виноват. Как знать! Что толку в сожалениях, отвечала на это Бланш, не стоит себя изводить, лучше осмотрите-ка малышку!
Малышке исполнилось три месяца, наступала весна, за окном на деревьях уже что-то проклюнулось, хотя пока еще не прилетело ни птички, в гостиной под окном стояла детская коляска.
— Простите же меня, — сказал Монтей, он тяжело поднялся с кресла, достал из коляски младенца, — послушал дыхание, проверил реакции, измерил температуру — и заключил, что всё — клянусь! — в полном порядке.
— Отлично, — сказала Бланш, запеленывая девочку.
— А как ваши родители, — осведомился доктор.
— Ничего, держатся, — ответила Бланш, — конечно, после смерти Шарля им было нелегко, но теперь они обожают малютку.
— Да-да, — снова запричитал доктор, — получилось ужасно, но я ведь хотел как лучше.
— Ничего, все уладилось, — прервала его Бланш.
— А кстати, как его брат? — вдруг вспомнил Монтей.
— Чей брат? — переспросила Бланш.
— Брат Шарля. Вы что-нибудь о нем слышали?
— Он регулярно присылает мне открытки. А иногда и письма. Насколько я знаю, он сейчас на Сомме и особенно не жалуется.
— Ну вот и славно, — обрадовался Монтей.
— Антим вообще-то никогда не жалуется, не такой он человек, — добавила Бланш. — И ко всему умеет приспособиться.
10
Антим и в самом деле приспособился. А если бы не приспособился и захотел об этом рассказать, не получилось бы — военная цензура не терпела жалоб. Но он привык, да, привык ко всему: к ежедневным земляным работам, к чистке и укреплению окопов, перетаскиванию тяжестей с места на место, ночным дозорам и дням отдыха. Хотя от отдыха — одно название: сплошь упражнения, занятия, инструкции, противотифозные прививки, помывки (если повезет), а то еще парады, построения да церемонии: то вручают введенные с полгода назад военные кресты, то объявляют благодарность, как вот на днях одному старшему сержанту из их взвода — за то, что остается на передовой несмотря на свой ревматизм. Привык к тому, что надо вечно перемещаться, переодеваться и, главное, все время быть на людях.
Эти люди — по большей части крестьяне, батраки, ремесленники, кустари, словом, рабочая кость; и только меньшинство таких, как Антим Сез, грамотеев, которые писали для товарищей письма родным и читали им те, что они получали из дома. Все делились друг с другом известиями, однако же Антим, узнав о смерти Шарля, не рассказал об этом никому, кроме Босси, Арсенеля и Подиоло, — четверка, несмотря на все передряги, старалась по возможности держаться вместе.
Весной сменили форму: всех нарядили в новенькие серо-голубые шинели, которые отлично смотрелись в лучах обновленного солнца, а ярко-красные брюки заменили на синие штаны с обмотками. Кроме того, сначала солдатам выдали круглые стальные нашлепки, вроде мисок, прикрывавшие макушки, которые нужно было носить под кепи, а примерно через месяц, уже в мае, когда все отдыхали, сидя на траве, — раздали маски и слюдяные очки, индивидуальные средства защиты, говорившие о появлении малоприятного технического новшества — боевых отравляющих газов.
Шлемы оказались страшно неудобными, все время соскальзывали, и голова от них болела, так что их старались не носить, а если и использовали, то скорее в качестве посуды, чтобы сварить яйцо или налить добавку супа. И только в сентябре, после Арденн и Соммы, когда часть, где служил Антим, очутилась в Шампани, эти шлемы заменили на синие каски, которые лучше защищали голову, но слишком сильно блестели. Солдатам поначалу было смешно — каски закрывали лица, так что не разберешь, где кто. Только привыкли, отсмеялись, как оказалось, что эти сияющие на солнце синие штуковины представляют собой отличные мишени; пришлось и их, как год назад походные котелки, вымазать грязью. Впрочем, какого бы цвета ни были каски, в осеннем наступлении они здорово пригодились. Особенно жаркий денек выдался однажды, в конце октября, — вот уж когда каски точно не помешали.
В тот день с утра пораньше начался обстрел. Лупили минометы калибра 170 и 245 миллиметров; пристрелявшись, немцы накрыли несколько линий окопов. И раненых, и невредимых засыпало землей, они задыхались, погребенные заживо. Та же участь чуть было не постигла Антима, но все-таки он выбрался из ямы, вокруг свистели пули, разрывались новые мины. Он бросался из стороны в сторону под смертоносным градом, а один раз, когда совсем близко в мешок с землей, прикрывавший бруствер, угодил здоровенный осколок, подумал, что ему пришел конец. Разодранный мешок швырнуло прямо на Антима, удар он получил изрядный, зато был спасен. В траншеях все смешалось, царили хаос, паника, тут-то и двинулась в массированную атаку пехота противника, наводя ужас на растерявшихся французов; солдаты обратились в бегство с криками: «Боши[4] идут!»
Босси с Антимом добрались ползком до ближайшего лаза в блиндаж, упрятанный на несколько метров под землю, но только успели укрыться, как к вражеским минам, гранатам и пулям прибавились газы. Немцы не скупились на самые разные отравляющие вещества: ослепляющие и удушающие, слезоточивые, раздражающие-нарывные; их выпускали из баллонов, начиняли ими особые снаряды, распыляли по ветру. Почуяв запах хлора, Антим надел защитную маску и жестами показал Босси, что надо поскорее выбираться на воздух — хоть там и больше риска быть убитым пулей или осколком, но можно спастись от еще более смертоносных газов: тяжелые, они оседают в траншеях, убежищах, узких проходах и долго остаются там, после того как ядовитое облако рассеется.
А в довершение всего, едва они выбрались на поверхность, в нескольких метрах от них упал и разбился вдребезги истребитель «ньюпор»; сквозь клубы дыма друзья увидели двух авиаторов, погибших при падении, — их изуродованные тела застыли на сиденьях и медленно обугливались, превращаясь в перетянутые ремнями скелеты. Никто в этом кошмаре не заметил, как день подошел к концу; какое-то время казалось, что вместе с сумерками наступило затишье. Но не тут-то было, всех ждал последний аккорд, финальный фейерверк — вновь загрохотала канонада. В убежище, которое покинули Босси с Антимом, угодил снаряд, от него ничего не осталось, а обоих солдат окатило фонтаном земли.
К ночи обстрел поутих, и все бы ничего, если бы не надо было топать в темноте по траншеям пять километров до самого Перта, чтобы поужинать, — продовольствие подвозить не успевали. Вернувшись, Антим успел прочитать перед сном последнее письмо от Бланш (она писала, что у маленькой Жюльетты прорезался второй зуб) и узнать от каптенармуса, что 120-й полк на правом фланге захватил две линии немецких траншей, а на левом, у Суэна, боши захватили две наши, но мы их скоро отбили, — в общем, конца не видно.
Наутро все возобновилось: бесконечный разноголосый рев, пронзительный холод. Ревела канонада, жахали снаряды, свистели, выли и визжали пули, рвались гранаты, изрыгали пламя огнеметы; смерть могла настигнуть со всех сторон: сверху от самолетов и гаубиц, спереди от вражеских батарей и даже снизу — стоило прикорнуть в траншее, воспользовавшись краткой передышкой, как можно было услышать прямо под собой глухой стук кирки — немцы рыли туннель, чтобы подложить туда мины и уничтожить противника с собою вместе.
Люди судорожно сжимали винтовку и нож, поблекший, потемневший от газов и лишь поблескивавший матовым блеском в мертвенном свете зависших ракет, вдыхали ядовитые миазмы от полуразложившихся лошадиных туш и человеческих трупов, да и от живых, кое-как державшихся на ногах в земляном месиве, воняло потом, грязью, мочой, блевотиной, калом, не говоря уже о затхлом духе плесени и гнили, которым было пропитано все вокруг. С чего бы, кажется, — ведь воевали под открытым небом, но эту затхлость каждый ощущал на себе и в себе самом, здесь, за рядами колючей проволоки, на которой висели смердящие изувеченные трупы, — связисты иногда использовали их для закрепления телефонного провода, а иногда торчащая из развороченной земли человеческая рука служила им вешалкой, на нее набрасывали шинель, мешавшую опасной изнурительной работе.
Все это было сотни раз описано, а потому, наверное, не стоит останавливаться на деталях этой гнусной зловонной оперы. Возможно, сравнивать войну с оперой неуместно, нехорошо, тем более если не очень-то и любишь оперу, но военное действо и впрямь столь же грандиозно, излишне патетично, непомерно затянуто, такое же громкое и в конечном счете такое же нудное.
11
Прошло несколько дней, и вот однажды утром, ничем особенно не отличавшимся от предыдущих, вместе со снарядами, но только более обильно на окопы посыпался снег, — как раз снарядов выпало негусто, всего-то штуки три, но именно теперь Падиоло разнылся.
Я замерз и устал, я хочу есть и пить, стонал он. Ну да, подхватил Арсенель, мы все тоже. Мне тошно, у меня болит живот, не унимался Падиоло. У всех болит, увещевал его Антим, поболит и пройдет. А хуже всего то (вот зануда, фыркнул Босси), что я не разберу: то ли мне тошно из-за живота, то ли живот болит из-за того, что тошно. Вы понимаете? Да отвяжись ты, огрызнулся Арсенель.
Если три первых 105-миллиметровых снаряда прошли над их головами и разорвались где-то далеко позади позиций, то четвертый, выпущенный более метко, в ту самую минуту попал в траншею и показал, на что способен: капитанского ординарца разнесло на куски, связисту оторвало голову, Босси проткнуло насквозь деревянным колом- подпоркой, множество солдатских тел порубило, словно топором, под разными углами, а одного егеря — пополам сверху донизу. Антим на секунду увидел все его органы в разрезе, от головного мозга и до таза, как на анатомической таблице, но тут же потерял равновесие и, инстинктивно прикрываясь от всего, что на него обрушилось, присел на корточки, оглушенный грохотом, ослепленный лавиной земли, камней, облаком пыли и дыма; его рвало от страха и омерзения на собственные ботинки и на землю вокруг, ноги по щиколотку утопали в грязи.
Вот, показалось было, ужас подошел к концу: пыль потихоньку оседала, возвращалось относительное спокойствие; правда, взрывы, мощные, рокочущие, не прекращались, но доносились издалека, приглушенные, точно эхо. Оставшиеся в живых поднимались, облепленные кусками пушечного мяса, в которые уже вцеплялись крысы; под ногами валялись куски человечины: голова без нижней челюсти, глаз, кисть руки с обручальным кольцом на пальце, оторванная нога в сапоге.
Но не успели все поверить в затишье, как неизвестно откуда и неведомо как прилетел запоздалый осколок снаряда, этакий короткий постскриптум к завершенному письму. Гладкая чугунная бляшка размером с ладонь, похожая на первобытный кремневый топор, дымящаяся, раскаленная и острая, как стекло. Эта штуковина, как будто точно зная, кто ей нужен, сиганула, минуя всех прочих, прямиком к Антиму, который как раз в это время вставал, и с маху обрубила ему правую руку по самое плечо.
Пять часов спустя в полевом лазарете все поздравляли Антима и не скрывали зависти: такое чудное ранение, предел мечтаний! Тяжелое, конечно, и теперь он будет инвалидом, зато как раз то, что надо, — на фронт уж точно больше не отправят! Товарищи на соседних носилках так бурно радовались, приподнимаясь на локте и размахивая кепи — кроме, конечно, тех, кто двигаться совсем не мог, — что Антим не посмел ни стонать, ни жаловаться на боль, ни жалеть о потерянной руке, хотя, пожалуй, был не в состоянии осознавать свою потерю. Да вряд ли он осознавал и степень боли, и все, что творилось вокруг, и то, что никогда уже ему не приподняться на локте — во всяком случае, на правом, — как делали другие под его незрячим взглядом. Его только-только вынесли из приспособленного под операционную барака, он только-только вышел из комы, открытые глаза бессмысленно блуждали, и, плохо понимая, чему это все так радуются, он решил, что надо присоединиться к общему веселью. Он ощущал, опять-таки не очень понимая почему, чуть ли не стыд за то, каким стал, и на ликованье лазарета автоматически, пытаясь подладиться, ответил смехом, больше похожим на затяжной спазм или конское ржание; все тут же замолчали, больному вкатили приличную дозу морфина и погрузили в прострацию.
А через полгода, с пристегнутым английской булавкой к правой поле пиджака пустым рукавом и с новеньким военным крестом на левой стороне груди, Антим гулял по набережной Луары. Уцелевшей конечностью он держал под правую руку Бланш, а та своей левой толкала коляску со спящей Жюльеттой. Антим был в черном, в трауре и Бланш, что вполне гармонировало с унылой цветовой гаммой фасадов — коричневых, серых, грязно-зеленых, — которую нарушала лишь блеклая, тускло поблескивающая под июньским солнцем позолота магазинных витрин. Антим и Бланш шли молча и только изредка перебрасывались парой слов по поводу газетных новостей: хоть под Верден ты не попал, сказала Бланш, а Антим в ответ промолчал.
Два года войны и непрерывные призывы так проредили население города, что даже в воскресенье на улицах было пустынно. И даже женщин и детей не видно — жизнь дорожала, в магазинах делать нечего; женщины в лучшем случае получали скудное военное пособие и были вынуждены, оставшись без мужей и братьев, искать работу: они расклеивали афиши, разносили почту, шли в кондукторы и машинисты, а большинство работало у станка, на военных заводах. Дети, начиная лет с одиннадцати, тоже были востребованы: забросив школу, они заменяли взрослых; в городе работали на производстве, на селе пасли скот, молотили пшеницу. И оставались только старики, нищие, горстка инвалидов — вроде Антима — да еще собаки, бродячие и на поводках.
Один такой неприкаянный пес, учуяв течную суку на другой стороне набережной Фосс, рванулся к ней и врезался впопыхах в колесо коляски, едва ее не опрокинув, но тут же Бланш дала ему хорошего пинка ногой в изящной туфельке, он заскулил и побежал прочь. Убедившись, что молодая мать не растерялась, а племянница по-прежнему сладко спит, Антим проводил взглядом несчастного пса, того заносило то вправо, то влево, член его все еще был наготове, но без всякого толка, ибо предмет вожделения свернул за угол улицы Веррери и скрылся из виду.
12
За пять сотен фронтовых дней Антим успел навидаться разных животных. Война ведь не только обрушивается на отдельные города, но и прокатывается по деревням, где живности в избытке.
Прежде всего это скот, полезный для полевых работ, для еды или для того и другого разом; сами крестьяне, когда их земля превращалась в театр военных действий, уходили, бросая полыхающие дома и фермы, изрытые воронками поля, а скотину и птицу оставляли на произвол судьбы. Вообще-то, отлавливать их и куда-то сгонять надлежало местным жандармам, но это была задача не из легких, особенно когда дело касалось бесхозных коров, которые так и норовили вернуться в дикое состояние и начинали шарахаться от людей, а уж к мстительным быкам и вовсе было не подступиться. Да и овец, успевших разбрестись кто куда по разбитым дорогам, и беглых свиней, бездомных кроликов, бродячих уток, кур, цыплят и петухов собирать не так просто — даже жандармам родом из деревни приходилось помучаться.
Зато такие одичавшие особи могли внести разнообразие в унылый солдатский рацион. Случайно подвернувшийся приблудный гусь куда как лучше, чем холодный суп да тушенка из банки с черствым хлебом, — ну, правда, недостатка в вине больше не было, его, как и водку, раздавали щедро, поскольку в штабе все больше укреплялись в мысли, что под хмельком солдат становится храбрее и меньше задумывается о своей судьбе. Таким образом, любое встречное животное рассматривалось как возможность вкусно поесть. Арсенель и Босси с голодухи наловчились даже, под руководством Падиоло, с удовольствием вспомнившего свой профессиональный опыт, вырезать куски мяса из живого вола, а потом отпускать его — пусть разбирается как знает. Дошло до того, что они без зазрения совести забивали ничейных праздных лошадей, все равно утративших смысл жизни, поскольку тянуть баржи по Маасу больше не приходилось.
Однако не только рабочие и пригодные в пищу животные встречались на фронте. Попадались также кошки и собаки, домашние, декоративные, привыкшие к комфорту; они остались без хозяев, без ошейников, без привычной миски с кормом, которую им подавали каждый день, и даже позабыли свои клички. И птицы, которых держат просто так, для удовольствия, как горлиц в клетках, или для украшения парков, как павлинов, — этих самовлюбленных задавак обычно никто не ест, но и выжить у них мало шансов, с их-то скверным характером. На такую живность не покушались и солдаты, по крайней мере, поначалу. Зато некоторым хотелось завести себе спутника хоть на несколько дней, так появлялись полковые любимцы, например, какой-нибудь бродивший вдоль траншеи кот.
Вокруг вязкого окопного стойбища водились и совсем другие, свободные, дикие звери. В полях и лесах, пока их не искорежила и не уничтожила артиллерия, превратив поля в марсианский пейзаж, а леса — в подобия гребенок с выломанными зубьями, некоторое время еще обитали вольные существа, которых люди, ни мирные, ни воюющие, никогда не покоряли; они жили на свой лад и не зависели ни от каких человеческих нужд. Многие из них: зайцы, косули, кабаны — тоже представляли гастрономический интерес, и, хотя охота в военное время строго запрещалась, их подстреливали из винтовки, приканчивали штыком, разделывали траншейным топориком или ножом и, радуясь счастливому случаю, съедали за милую душу.
Это касалось также птиц, лягушек, которых можно было поймать и убить по дороге с караульного поста; рыб: форелей, карпов, линей, которых глушили гранатами, если поблизости была река; и даже пчел, когда чудом удавалось набрести на незаброшенный улей. Оставались маргиналы, вроде лисиц, ворон, ласок и кротов, в силу неведомо какого кодекса считающиеся несъедобными; и все же, хоть их и причисляли почему-то к нечистым тварям, мало-помалу щепетильность отходила на второй план; глядишь, иной раз ежик сгодился на рагу и реабилитировал весь ежиный род. Впрочем, вскоре, когда на поле боя стали широко применять отравляющие газы, живности почти не осталось.
Не хлебом, однако, единым... В животном мире есть такие представители, которых люди мобилизуют на фронт не для пропитания армии, а для несения службы: это военные лошади, собаки и голуби. Одни возят на спине офицеров или тянут обозы и пушки, другие участвуют в атаках, а что касается пернатых, то из голубей-путешественников создавались целые почтово-голубиные роты.
Ну а больше всего на фронте было омерзительных маленьких тварей — неистребимых паразитов, которые мало того, что не представляли собой ни малейшей пищевой ценности, но еще и сами питались солдатской плотью и кровью. Это прежде всего насекомые: клопы да блохи, клещи да комары, мошка да мухи, роями облеплявшие глаза убитых — вот оно, изысканное лакомство! И все-таки ко всей этой дряни кое-как, но можно было притерпеться, самой же страшной напастью, бесспорно, были вши. Дай волю миллиардам вшей — они покроют ваше тело с головы до ног. Вошь быстро стала неотступным врагом, наравне с другими супостатами — крысами, столь же прожорливыми, вездесущими и бесконечно плодовитыми; крысы жирели, поедая все припасы (не помогало даже подвешивать съестное на гвозде), сгрызая ремни, покушаясь на обувь... да что там: даже на живое тело, стоило вам заснуть... а стоило умереть, так и на мертвое — им тоже подавай глазницы мертвецов.
Уже одной этой компании, вшей и крыс, упорных и настырных, сплоченных, монолитно-целеустремленных, одержимых одним желанием: глодать вашу плоть и сосать вашу кровь, доступным способом сживая вас со свету, — не говоря уж о противнике, идущем к той же цели иными путями, — довольно было, чтобы захотелось бежать куда подальше.
Но с войны просто так не сбежишь. Тут ты зажат со всех сторон: спереди враг, рядом вши и крысы, а позади жандармы. Единственный выход — стать непригодным, то есть получить хорошее ранение, такое, с которым уж точно отправят в тыл (как у Антима, например), — его и ждешь, о нем мечтаешь, но только получишь его или нет, зависит не от тебя. Кое-кто пытался тайком подстроить спасительное увечье своими силами, например прострелить себе руку, но чаще всего этот фокус не проходил: их разоблачали, судили и казнили. Что ж, быть расстрелянным своими, вместо того чтоб задохнуться, обуглиться или разорваться на куски, став жертвой неприятельских газов, огнеметов и снарядов, — тоже выход. А есть еще один, не хуже любого другого — застрелиться самому: палец ноги на курок, дуло в рот.
13
Арсенель нашел третий способ избавления, хоть, откровенно говоря, не выбирал его; все получилось не нарочно, под влиянием порыва, просто он находился в таком состоянии, которое навеяло такое настроение, которое толкнуло на такое поведение... словом, все одно к одному. Первым звеном цепи стало то, что к концу декабря Босси погиб, Антима увезли, а Падиоло куда-то задевался. Уж Арсенель искал его, расспрашивал, кого мог, пытался даже что-нибудь узнать у офицеров, заносчивых, скрытных и грубых, — все без толку. Оставалось только строить догадки. Быть может, Падиоло убили в тот же день, что и Босси, затоптали во всеобщей сумятице в грязь, и никто о нем даже не вспомнил. А может, его, как Антима, отправили восвояси, не потрудившись сообщить товарищам, или, поди знай, перевели в другую часть.
Как бы то ни было, Падиоло пропал, и Арсенель, потеряв всех своих друзей, впал в уныние. Война вообще не сахар, но вместе с ними фронтовые ужасы еще были терпимыми, по крайней мере, можно было посидеть вчетвером, поговорить, поспорить, повздорить и помириться. Это служило какой-то опорой, придавало уверенности, и, хоть риск умереть с каждым днем возрастал, не верилось, чтобы такое прочное содружество вдруг распалось. Что в принципе это возможно, все понимали, но не были готовы к тому, чтобы так оно и случилось и чтобы на самом деле пришлось разлучиться, никто не подстраховался заранее и запасными приятелями не обзавелся.
Словом, Арсенель остался один. Так проходили недели и месяцы, и хоть он пытался подружиться с кем-нибудь из однополчан, это как-то не очень получалось, тем более что их четверка всегда держалась несколько особняком, и теперь Арсенель расплачивался — общались с ним неохотно. Зимой солдатам приходилось туго, и в роте еще сохранялась какая-никакая общая сплоченность. Однако с наступлением припозднившейся весны и несмотря на то, что бои продолжались с неослабевающей силой, все снова разбились на группки, и ни в одной из них Арсенелю не было места. Однажды утром, когда их часть расположилась на короткий отдых неподалеку от деревни Сом-Сюип, прежде чем снова оказаться на переднем крае, он, расхандрившись, пошел погулять.
Совсем чуть-чуть, и тут ему сыграли на руку противотифозные прививки. По алфавиту он стоял в списке одним из первых, поэтому довольно скоро укололся и освободился, вот и решил, пока другие тихонько дрожат при виде шприца и стоят в очереди, чтобы получить свою дозу сыворотки в стыдливо обнаженную ягодицу, тихонько отлучиться, просто так, без всякой цели и особого умысла. Он вышел за пределы лагеря, махнув рукой часовому — дескать, я по малой нужде вон к тому дереву, — дело обычное, но на этот раз двинулся дальше. Попалась тропинка — он взял да пошел по ней, дошел до развилки, свернул на другую, на третью, брел бездумно, куда глаза глядят, невольно углубляясь все дальше в лес.
Арсенель с увлечением отыскивал весенние приметы, ведь следить за наступлением весны — чудесное занятие, и, даже если нового ничего не увидишь, само созерцание помогает встряхнуться, — но в то же время с неменьшим вниманием прислушивался к тишине... тишине, чуть сдобренной орудийным рокотом, не исчезавшим никогда, но в то утро как-то присмиревшим. Полной, глухой тишины, разумеется, не было, но оно и к лучшему, ибо ее оттеняли, оживляли, точно фигуры, оживляющие фон, штрихи птичьих трелей, — так мелкие поправки придают силу закону, контрастная точка усугубляет густоту сплошного тона, ничтожная шероховатость подчеркивает безупречную гладь, легчайший диссонанс укрепляет гармонию аккорда... однако же мы увлеклись, вернемся к нашему рассказу.
Животный мир явил себя как дружный цех: коршуном в небе, жуком на древесной ветке, резвым кроликом, что выпрыгнул из куста, на миг застыл пред Арсенелем и пружинисто метнулся прочь, прежде чем человек мог бы вскинуть винтовку, да Арсенель и не взял ее с собой, не прихватил даже фляжку, — прямое доказательство того, что у него и в мыслях не было бежать с войны и им руководило лишь желание немножко побродить, ненадолго отвлечься от зловонного ада; он вовсе не рассчитывал смыться тайком — просто не думал никуда смываться — и начисто забыл о перекличках, солдат ведь то и дело пересчитывали.
Четвертая тропинка, вильнув, вывела его на поляну, устланную травянистым ковром и залитую мягким светом, пропущенным через зеленую листву, точно на нежной акварели. Но на краю ковра, откуда ни возьмись, возникли три осанистых всадника в ловко сидящей серо-голубой военной форме; ощетинив усы и нацелив на Арсенеля три восьмимиллиметровых револьвера образца 1892 года, они сурово на него взглянули и потребовали предъявить солдатскую книжку, которой тоже у него при себе не оказалось. Тогда ему велели назвать свой личный номер, а также номер части: бригаду, полк, батальон, роту и взвод, и это он отбарабанил наизусть, стараясь не глядеть в глаза жандармам и предпочитая им глубокий, мягкий, бархатистый лошадиный взор. Что он тут делает, его не спросили, а сразу связали руки за спиной и приказали следовать пешком за конным патрулем.
Как же мог Арсенель позабыть о жандармах — солдаты ненавидели их почти так же, как неприятеля. Поначалу задача их была довольно простой: следить, чтобы бойцы не прятались, а шли на смерть как положено; во время боя они образовывали живое заграждение позади рядов пехоты, чтобы подавлять панику и пресекать непроизвольные попытки обратиться в бегство. Но вскоре взяли под свой контроль буквально всё, стали соваться куда им заблагорассудится, обеспечивать порядок во время передвижения частей, в жуткой человеческой мешанине, наконец, надзирать за всей армейской зоной, как на маршах, так и до и после.
Жандармы проверяли увольнительные и не пускали в расположение воинских частей посторонних, по большей части женщин — жен и шлюх, те и другие рвались в мужское общество, но по разным причинам; к спекулянтам же всех мастей, торговавших чем угодно втридорога и высасывавших солдатскую кровь не хуже других окопных паразитов, блюстители порядка проявляли снисходительность; кроме того, они ловили опоздавших, пьяниц, бунтарей, шпионов, дезертиров, — к этим последним был причислен и не замышлявший ничего дурного Арсенель. Его препроводили обратно в лагерь, заперли на всю ночь в деревенском пожарном сарае, а на следующий день он предстал перед военным трибуналом.
Его ввели, а вернее сказать, втолкнули в самый большой класс местной школы, где был на скорую руку оборудован суд — три стула, стол и табуретка для обвиняемого. Позади болтался мятый государственный флаг, на столе лежали какие-то бланки и Военно-судебный кодекс. На стульях расположилась коллегия судей: в середине командир полка, по бокам младший лейтенант и старший сержант, все трое встретили Арсенеля немым взглядом. У них были такие же усы, такая же выправка и такие же стеклянные глаза, как у давешних конных жандармов на поляне, Арсенель даже подумал, не они ли это часом — а что? время напряженное, людей на фронте не хватает, вот и наняли одних актеров на обе сцены, а те только успевают менять мундиры.
Так или иначе, но все прошло очень быстро. Огласили факты, заглянули для порядка в закон, переглянулись и единодушно проголосовали: приговорить Арсенеля к смертной казни за дезертирство. Приговор подлежит исполнению в двадцать четыре часа, просьба о помиловании заранее отклоняется, — впрочем Арсенель и подумать не успел о такой просьбе, тотчас по оглашении его отвели обратно в сарай.
Казнь состоялась на другой день, на стрельбище у главной усадьбы, на глазах у всего полка. Арсенеля поставили на колени перед взводом из шести солдат — навытяжку, винтовки к ноге, среди них двое знакомых, старательно отводящих глаза, позади маячил полковой капеллан, а поближе, сбоку стоял в профиль сержант с саблей наголо. Капеллан произнес все, что следует, Арсенелю завязали глаза, и он уже не мог видеть, как его знакомые, шагнув левой вперед, вскинули винтовки к плечу, как сержант поднял саблю, только услышал четыре коротких приказа, из них последний — «пли!». По окончании процедуры, после контрольного выстрела, весь полк, в назидание, строем провели мимо мертвого тела.
14
Пока Антим выздоравливал, за ним заботливо ухаживали: лечили, перевязывали, кормили, умывали, укладывали спать. Особенно старалась Бланш; она тихонько ужаснулась тому, как сильно он похудел за свои пятьсот военных дней, не приняв во внимание, что килограмма три с половиной потеряны вместе с рукой. Когда же он стал выглядеть получше и даже начал иногда улыбаться — только левой стороной рта, как будто правая не могла шевелиться без верхней конечности, — когда уже был в состоянии самостоятельно жить у себя дома, Бланш и ее родители начали думать, куда бы его пристроить.
Конечно, Антиму причиталась военная пенсия, но не сидеть же без дела, чем-то надо заниматься. Рассудив, что из-за увечья он вряд ли сможет так же хорошо, как прежде, выполнять работу бухгалтера, Эжен Борн нашел ему дело. Своим преемником владелец фабрики не так давно назначил Шарля и уже сделал его заместителем директора, однако из-за войны и смерти молодого человека вопрос о преемстве повис в воздухе. Эжен отложил его на неопределенное время и ввел на фабрике что-то вроде управляющего совета или распорядительного комитета. Он же его и возглавил, но само существование такого органа позволяло не принимать все решения в одиночку и, главное, не нести в одиночку всю ответственность за них. На одном из еженедельных собраний коллегиальной дирекции, в которую входили Монтей, Бланш и мадам Прошассон, было решено ввести в ее состав Антима из уважения к брату-герою и в награду за личные заслуги перед фирмой; за каждое заседание ему причиталась некоторая сумма денег. Таким образом у Антима появилось регулярное и необременительное занятие: требовалось всего лишь присутствовать, излагать свое мнение — причем он не был обязан его иметь, а все остальные — выслушивать, — голосовать и подписывать бумаги (можно не читая), что он быстро настрополился проделывать одной левой. Казалось, окружающие больше беспокоились по поводу его однорукости, чем он сам, никогда об этом не упоминавший.
А не говорил он о недостающей руке прежде всего потому, что очень быстро приучил себя не думать о ней и вспоминал о пропаже лишь по утрам, проснувшись, да и то не больше, чем на секунду. Вынужденно став левшой, он без особого труда приспособился к этому и быстро научился писать, более того — левой рукой начал недурно рисовать (чего никогда не делал правой); если же какие-то действия, например почистить банан или завязать шнурки, стали ему недоступными, его это ничуть не удручало. Бананы, которые появились на рынке не так давно и до которых он был не великий охотник, он легко заменил другими фруктами, со съедобной кожурой. Что до шнурков, он придумал, как обходиться без них и нарисовал особую модель мокасин; в то время на фабрике изготовили для него одну-единственную пару, но после войны, когда мужчины снова стали привыкать к обычной обуви, эту модель, получившую название «пертинакс», поставили на поток, и она пользовалась огромным успехом.
Еще пришлось Антиму отказаться от классических жестов — складывать руки на груди или сцеплять за спиной, — которые так и напрашивались, когда он о чем- то размышлял, чего-то ждал, когда хотел придать себе солидный или деловой вид. Вернее, он инстинктивно порывался сделать их и в последний момент спохватывался, сообразив, что ничего не получится. Однако, свыкшись с положением однорукого, Антим не совсем сдался и придавал пустому рукаву видимость руки: подпихивал его под локоть согнутой на груди уцелевшей левой или хватал за конец и отводил за спину. Привычка привычкой, но, машинально потягиваясь утром, он мысленно вытягивал и несуществующую руку, что внешне выражалось в едва заметном движении правого плеча. Потом он открывал глаза, осознавал, что никаких особых дел в этот день не предвидится, и часто снова засыпал, при необходимости помастурбировав, — освоить эту технику левой оказалось несложно.
Чтобы убить такую уйму времени, Антим упорно тренировался, пока не достиг совершенства в искусстве листать одной рукой газету и даже тасовать колоду карт. Он научился держать карточный веер, прижимая его подбородком к шее, но не сразу решился сесть за игорный столик в Республиканском клубе и присоединиться к молчаливым игрокам в маниллу, таким же калекам, как он, прошедшим фронт и словно давшим обет не вспоминать о том, что довелось там видеть. Играл он, естественно, медленнее, чем безногие и одноногие, но все же лучше, чем ослепшие от иприта — у них же не было карт по Брайлю. Кто-нибудь всегда предлагал помочь Антиму и попутно заглядывал в его карты. Немудрено, что вскоре ему это надоело, и он перестал ходить в клуб.
Однажды Антиму показалось, что скука и одиночество последних месяцев могут рассеяться. Это случилось, когда он, стоя перед собором, рассеянно глядел на прохожих и вдруг наткнулся глазами на постукивающую по противоположному тротуару трость, а затем, вскарабкавшись по ней взглядом, обнаружил пару очков. Тросточка была не белой — в белый цвет их стали красить уже после войны, а очки — не совсем темными, так что Антим без труда различил за ними лицо Падиоло. Он вернулся с фронта почти одновременно с Антимом, ослепший от газа с запахом герани; его поддерживала под руку мать, и он сразу узнал Антима по голосу.
Но радость от встречи с другом продлилась недолго. Антим очень скоро заметил, что вместе со зрением Падиоло потерял всякий вкус к жизни. Прежнее ремесло стало для него недоступным, а мысль о том, что навык, науку и искусство разделки туш можно заменить чем-то другим, ему и в голову не приходила; он был раздавлен, уничтожен, и его ничуть не вдохновлял пример других инвалидов, которые, преодолев увечье, сумели вернуться к своему делу, подчас весьма сложному, а то и достичь в нем совершенства, — хотя, по правде сказать, слепые мясники встречаются гораздо реже, чем слепые пианисты.
И все-таки, раз уж старые друзья нашли друг друга, надо было придумать, чем заняться вместе. Играть в карты Падиоло не мог, а Антиму надоело читать вслух — оба опять заскучали. Чтобы поправить дело, они часто говорили о фронте, где было гораздо хуже: еще тоскливее, да и страшно в придачу. Вспоминали, какие развлечения, какие способы убить время ухитрялись там находить. А помнишь?.. Помнишь?..
Как Арсенель пристрастился вырезать фигуры в известняке, которым местами сменялась глина на стенках окопов. А Босси увлекся изготовлением колец, брелоков и прочих сувениров из алюминиевых гильз, меди и латуни от залетевших в окопы вражеских снарядов, из чугуна от осколков яйцевидных гранат и гранат-лимонок. Антим же нашел применение своему опыту в обувном деле — стал разрезать на шнурки обрывки ремней. Позднее он додумался делать из тех же ремешков браслеты, которые завязывались или застегивались на руке и к которым удобно было пристегивать карманные часы, если припаять к ним петельки на уровне шести и двенадцати. Антим воображал, что изобрел таким образом наручные часы, и лелеял блестящий план запатентовать это открытие, как только вернется с войны. Невдомек ему было, что еще за десять лет до ее начала эту идею воплотил в жизнь Луи Картье, желая помочь своему другу авиатору Сантос-Дюмону, который сетовал на то, как трудно в полете доставать часы из кармана.
Да, несмотря ни на что, бывали в окопной жизни приятные минуты. Даже такое, казалось бы, малоприятное занятие, как выбирание вшей, служило каким-никаким развлечением между тревогами: поймать вошь, вытащить ее из волос или из складок одежды, — причем развлечением бесконечным, а к тому же бессмысленным и безнадежным, потому что эти членистоногие постоянно откладывают бешеное количество яиц, уничтожить которые можно только раскаленным утюгом, каковой в окопный инвентарь не входит. Были и другие, более забавные воспоминания, например, о том, как солдаты, помимо обычного оружия, овладевали на практике приемами стрельбы из пращи, чтобы потом зашвыривать во вражеские окопы подарочки — консервные банки с мочой. Или воспоминания совсем иного рода — о концертах полкового оркестра или танцульках с аккордеоном, купленным по приказу капитана аж в Амьене, под звуки которого каждый вечер кружились ординарцы со связистами. Или о том, как, пока это еще было возможно, доставляли почту, солдаты писали и получали горы открыток и писем, так однажды Антим получил короткое извещение о смерти Шарля. Теперь уж ему не воспользоваться объявлением, которое недавно, на третий год мирового побоища, появилось в «Мируар»: «Редакция купит за любую цену фотографические документы о военных событиях, представляющие особый интерес».
15
Что было дальше, всем известно. Весной четвертого года войны за два месяца наступательных действий погибло великое множество солдат. Концепция массовой армии требовала постоянного пополнения личного состава, беспрерывно следующих друг за другом призывов, а это предполагало также усиленное производство оружия и обмундирования, в том числе обуви; предприятия, выпускающие такую продукцию, получали огромные заказы, хороший куш достался и фабрике «Борн-Сез».
Срочность и бесперебойность заказов вкупе с недобросовестностью производителей очень скоро сказались на качестве армейских ботинок. Вместо добротной кожи стали употреблять овчину быстрого дубления, более дешевую, но тонкую и недолговечную, почти как картон. Шнурки делали плоские — они легче в производстве, но рвутся скорее, чем круглые, — наконечники обрабатывали небрежно. Экономили на нитках, медные блочки для шнурков заменяли самыми дешевыми и ржавеющими стальными, так же как гвозди и заклепки. Словом, расходы на материалы сводили к минимуму, нисколько не заботясь о прочности и водонепроницаемости.
Вскоре военное интендантство стало жаловаться на то, что ботинки служат совсем недолго, — в грязных окопах они промокали и разваливались за пару недель, а подметки могли отрываться и за три дня. По жалобе Генерального штаба возбудили следствие, и при проверке счетов армейских поставщиков в бумагах фабрики «Борн-Сез» обнаружилась колоссальная разница между суммой, переведенной заказчиком, и себестоимостью произведенной обуви. Такая огромная прибыль вызвала скандал. Эжен сделал вид, что ничего не знал, Монтей оскорбился и пригрозил уйти со своего поста, кончилось тем, что уволили мадам Прошассон с супругом, отвечавших за фурнитуру, а те согласились взять на себя всю вину в обмен на приличное вознаграждение. Путем подковерных маневров — пришлось опять пустить в ход связи Монтея — дело удалось замять, но не окончательно: представители «Борн-Сез» должны были предстать перед парижским коммерческим судом — чисто формальная, но неизбежная процедура. Эжен ехать не хотел и отговорился своим возрастом, Монтей сослался на то, что не может бросить пациентов, так что представлять фирму отправили Бланш, она попросила себе в помощники Антима, возражать никто не стал.
Вернувшийся к гражданской жизни Антим, как уже было сказано, привык к отсутствию правой руки, хотя его не оставляло чувство, будто она по-прежнему при нем, на своем месте, будто он ее даже видит, когда поворачивает голову направо, и, лишь когда взгляд повисал в пустоте, это обманчивое чувство рассеивалось. Поначалу он думал, что со временем оно будет ослабевать и совсем пройдет, но оказалось — всё наоборот.
Через несколько месяцев у него словно заново отросла правая рука, невидимая, но так же бесспорно существующая, как и левая. И это ее существование, вполне самостоятельное, все больше проявлялось в назойливых неприятных ощущениях: жжении, подергивании, судорогах или зуде — Антим едва не начинал чесаться, — не говоря уже о застарелой боли в запястье. Иллюзия реальности была полной, вплоть до мелочей: он ощущал тяжесть перстня на мизинце, а временами боль усиливались — когда он нервничал или менялась погода, особенно если наступали холода и сырость, точно так как бывает при артрите.
Иной раз мнимая рука становилась более подлинной, чем действительная, она постоянно напоминала о себе, не давала покоя и дразнила, как нечистая совесть. Антиму казалось, что он в состоянии управлять ею, проделывать мелкие и значительные движения, которых никто не видел, так, например, он был уверен, что может опереться ею о стол, сжать кулак, пошевелить каждым пальцем в отдельности, и даже пытался взять правой рукой телефонную трубку или помахать кому-нибудь на прощание, из-за чего выглядел неучтивым в глазах тех, с кем расставался.
В равной мере убежденный, что рука есть и что ее нет, Антим прекрасно понимал ненормальность своего поведения, боялся, что все это видят, но из жалости молчат, и не смел признаться в том, что с ним творится, даже Падиоло — единственному человеку, который уж точно не мог бы ничего заметить. Между тем расстройство лишь усугублялось, затрудняло Антиму жизнь, пока не стало слишком обременительным, чтобы бороться с ним в одиночку, без посторонней помощи. Тогда он наконец решил открыться Бланш; та призналась, что давно заметила неладное, и дала разумный совет: обратиться к Монтею.
И вот Антим сидел в кабинете врача и подробно рассказывал, что его беспокоит, указывая левой рукой на пустой правый рукав, как на немого свидетеля или стыдливого сообщника, Монтей же слушал, сосредоточенно глядя в окно, где ровным счетом ничего не происходило. Когда Антим закончил, он еще немного помолчал, а потом разразился речью. По его словам, в подобных вещах нет ничего необычного, тому есть множество свидетельств. Это известный феномен фантомной конечности. Иногда ощущение утраченной части тела длится не более нескольких месяцев. Но бывает, и таков, по-видимому, случай Антима, что оно сохраняется гораздо дольше.
Затем, как положено, доктор привел статистические данные (у восьмидесяти процентов людей верхняя правая конечность является доминирующей), исторические анекдоты (адмирал Нельсон, потерявший правую руку при Санта-Круз-де-Тенерифе и страдавший так же, как Антим, видел в этих страданиях доказательство существования души), плоские шутки (без правой руки не снимешь обручальное кольцо, которое носят на безымянном пальце левой, — большое неудобство для однорукого распутника), леденящие душу примеры (некоторые люди с ампутированным пенисом испытывали фантомную эрекцию и эякуляцию), откровенные признания (происхождение этих болей пока еще столь же загадочно, как и сам феномен) и наполовину утешительные (обычно со временем все проходит само), наполовину тревожные (но выздоровление может растянуться и лет на двадцать пять, такое бывало) прогнозы.
Ну а в Париж-то, спросил напоследок доктор, в Париж вы с Бланш поедете? Что ж, неделю спустя они вышли из поезда на вокзале Монпарнас. Всю дорогу Антим был занят чтением газет. После возвращения с фронта у него пропал интерес к новостям, и он перестал читать прессу, разве что полистал между делом разок-другой, теперь же, в купе, он взял у Бланш кучу газет и погрузился в хронику, первым делом — в военные сводки. Шел четвертый год войны, осталось позади кровопролитие при Шмен-де-Дам, события в России возбуждали умы, в войсках начались мятежи. Антим внимательно прочел, что писалось обо всех этих событиях.
На вокзале они взяли такси — Бланш заказала номера в гостинице на другом конце города, которую держали ее двоюродные братья. Проезжая мимо Восточного вокзала, они увидели два встречных потока солдат: одни прибывали с фронта, другие туда возвращались. Вид у всех был взбудораженный, словно бы опьяненный яростью и гневом, многие что-то пели. Антим попросил шофера на минутку остановиться, вышел из автомобиля и постоял у вокзала, глядя на толпу. Теперь он расслышал, что, фальшивя, эти люди пели бунтарские куплеты «Интернационала», мелодию, которая начиналась с восходящей кварты, как множество других патриотических, военных и партизанских гимнов. Антим вытянулся с застывшим лицом и поднял правую руку со сжатым кулаком в знак солидарности, но этого жеста никто не увидел.
В гостинице им предоставили комнаты друг напротив друга, оба разложили в номерах свои вещи, причесались, помыли руки и вышли немного пройтись. А после ужина удалились к себе и каждый лег спать в своей постели, однако посреди ночи Антим проснулся. Встал, пересек коридор, толкнул дверь в комнату Бланш и в темноте подошел к ее кровати. Бланш тоже не спала. Он лег рядом с нею, обнял одной рукой, проник в ее плоть и излил в нее семя. Осенью, как раз во время битвы при Монсе, последней в этой войне, Бланш родила младенца мужского пола, которого назвали Шарлем.
1
Намек на цитату из Евангелия от Матфея (28, 19): «Итак идите, научите все народы...». Здесь и далее примечания переводчика.
(обратно)2
«Имеет уши, да не слышит» (лат.) — так называется 2-я глава 4-й книги романа Виктора Гюго «Девяносто третий год», которая начинается похожим описанием: герой стоит на вершине холма и из-за шума ветра не слышит набат, зато видит, как раскачиваются колокола на башнях.
(обратно)3
Этот тип самолета выпускался лишь начиная с 1916 г. В переводе сохранены допущенные автором неточности.
(обратно)4
Бошами во время Первой мировой войны французы презрительно называли немцев.
(обратно)
Комментарии к книге «14-й», Жан Эшноз
Всего 0 комментариев