Марлена де Блази Амандина
Пауле и Стюарту Херман с любовью: вчера, сегодня и завтра
Джузеппине Сугарони Петтинелли, подлинной героине, единственной и неповторимой
Пролог
Однажды осенним вечером тысяча девятьсот шестнадцатого года в одном из имений благородной семьи Чарторыйских в окрестностях Кракова граф Антоний Чарторыйский убил молодую баронессу, свою возлюбленную. Затем он обратил пистолет против себя. У графа остались жена, графиня Валенская, и двухлетняя дочь Анжелика.
Через четырнадцать лет графиня Валенская пригласила племянника Чарторыйского и его друга из варшавской школы-интерната провести часть летних каникул в их краковском дворце. Другом был молодой барон по имени Петр Друцкой. В то время ни графиня Валенская, ни ее племянник не знали, что Друцкой являлся братом возлюбленной Антония Чарторыйского. У шестнадцатилетней дочери графини Анжелики случился тайный роман с Друцким, от которого остался ребенок. Когда выяснилось родство Друцкого, графиня Валенская, которая презирала мужа за слабость и стыдилась предательства, поклялась, что ни один ребенок, принадлежащий по крови к этой, по ее мнению, незнатной семье, не будет ею признан своим внуком. Анжелика, которая глубоко любила Друцкого, отказалась прервать беременность. Не желая расстраивать свою дочь в ее деликатном физиологическом состоянии, графиня Валенская скрыла от нее намерение отдать ребенка.
Когда дочери Анжелики — девочка родилась с серьезным пороком сердца — исполнилось пять месяцев, графиня отправилась в католический монастырь близ города Монпелье на юге Франции. Там она оставила ребенка и значительную сумму денег, чтобы девочка выросла под опекой местной курии. Графиня была убеждена в правомерности предпринятых шагов и с достоинством несла свой крест.
Часть 1 1931–1939 Монпелье
Глава 1
Под старыми платанами, соприкасавшимися ветками через широкую улицу, под зонтиками из желтых сентябрьских листьев, скользил большой черный паккард. Пунктир светлых, розовых и бронзовых пятен пробегал по трем пассажирам. Две женщины и мужчина сидели в мрачном молчании. Одна из женщин держала на руках младенца. Когда свет скользил по лицу ребенка, его глаза казались сине-черными драгоценными камнями. Свет дитя не тревожил, он не отводил глаза, а пристально и задумчиво смотрел на женщину, которая сидела на тафтовом сером диване напротив него, ее голова была повернута к окну. Мрачный шофер в черной ливрее вел машину медленнее, чем мог. Раздавался единственный звук — ширк, ширк, ширк — усталых колес по асфальту.
Я хочу, чтобы ребенок был укрыт. Почему она его держит без чепчика? Почему дитя полностью распеленуто, когда мы уже так близко к монастырю? Мы должны уже подъезжать. Мне нужно будет спросить Жан-Пьера, как далеко еще? Как далеко? Моя шея болит из-за того, что я все время отворачиваюсь, чтобы не видеть девочку. Я не могу ничем помочь ей, только вижу, что она выросла. Я по-настоящему не смотрела на нее с той самой ночи, как она родилась. Что заставило меня просить акушерку принести мне ее тогда? Я должна была запретить Анжелике видеть ее, но все-таки просила показать и ей. Видеть ее было сродни тому, как впервые увидеть Анжелику. Я потянулась к ней, как должна была бы тянуться к собственной дочери.
Мои руки болят от ее тяжести, как если бы я держала свою дочь. Она моя. Я должна думать о ней так же. Она моя, а я не забочусь о ней. Анжелике — семнадцать. Незрелая дурочка оплакивает мальчишку и не интересуется ребенком. Ее материнское чувство молчит, как будто она заботилась о ребенке только ради этого мальчишки, а теперь он ей надоел. Сомнительный подарок для того, кто бежал от нее так быстро и так далеко. Хитрый. Как и все его племя. Из всех мальчишек и мужчин, кому Анжелика могла бы подарить себя, почему она выбрала его? Что за злое притяжение между их семьей и мною? Разве двух смертей недостаточно для того, чтобы погасить его? Или я должна была понять в первый же вечер, кто он? Жестокие черные глаза, изящная белая рука, резким движением откидывающая блестящие волосы. Большевистское презрение в глубоком поклоне. Я и сейчас слышу, как Стас говорит: «Ciotka Valeska, тетя Валенская, позвольте представить моего друга по академии Петра Друцкого». Да, да, добро пожаловать. Конечно, будьте как дома. Ваше имя ничего не значит, вы сами ничего не значите. Очередной рыцарь, не так ли? Или кавалер голубых кровей со скудными средствами? Да, присаживайтесь к столу на пару недель, нам будет приятно. Мне следовало застрелить его там, во дворце, в неверном свете торшеров. Если бы я поняла! А я приветствовала его как товарища Стаса. Да, да, пожалуйста, останьтесь. Адам носил их вещи на третий этаж. И затем он наткнулся на Анжелику. Брат очаровательной баронессы Урсулы. Урсула. Только кисть Тициана могла изобразить, как она крутилась вокруг моего мужа вплоть до самой смерти. Сколько ночей они провели вместе? Охотничьи поездки Антония, его бизнес в Праге, в Вене. Поездки на фермы, в деревни. Всегда вместе с Урсулой. Два выстрела из пистолета, так чтобы они заснули вместе навсегда. Неужели я никогда не освобожусь от этих воспоминаний — она одна, они вместе?
Туссен стоял позади меня, когда утром я заглянула в комнату, и его руки тисками охватили мои плечи. Что он прошептал тогда? «Даже Рудольф и его баронесса имели приличие прикрыться». Туссен стал передо мной, наклонился и поднял с мраморного пола кунтуш Антония, куда тот был брошен. Как Антоний любил эту одежду, символ его симпатии к крестьянам! Он носил высоко расстегнутыми рукава и ходил гоголем, а ветер раздувал длинные полы его одежды. Туссен прикрыл тело кунтушем, настоящим саваном для истинного шляхтича и его возлюбленной. Я еще помню, как сама была его возлюбленной.
Я ли первая совершила предательство? Остались бы вы верны мне, Антоний, если бы я не сделала этого? Охлаждение сиятельного графа Чарторыйского и так скоро после нашей свадьбы? Я была вздорной, высокомерной. Я хотела первенствовать и блистать. Тем не менее вы оказались умнее, чем я, ввергнув меня во все это. Вы даже наняли француза за небольшое вознаграждение, не так ли? Поручили ему ухаживать за мной, даже деньги на подарки давали. Да, скандальная, и высокомерная, и такая глупенькая. Как только я пала, вы стали свободны от семейной жизни с вашей грешной богатой женой, при этом имея право на благородную вендетту и избежав шума. Кто мог винить вас? Вы были ловким, я — простушкой, но правда состоит и в том, что для нас ничего не значила принятая в наших семьях манера держаться, где понятие верности давно считалось фантастически забавным, а «скерцо», которое играли втихаря, все чаще прорывалось на публику. Ни лучше ни хуже, чем другие, мы прожили бы таким образом жизнь, старели, мучились, но нам была послана Анжелика, наше счастье. Этим бы все и закончилось. Но вы влюбились, Антоний.
Анжелике было два года, когда вы убили вашу шлюху, затем приложили пистолет к своему прекрасному рту и нажали на курок. Думали ли вы тогда об Анжелике, о ее дальнейшей судьбе? О вашей семье, вашей и моей, о родных, близких и дальних? Мне казалось странным, как мало для нас значил траур, тогда как их горе было всем для Анжелики и меня. «Бедные ангелы», — так они называли нас. «Мы будем заботиться о вас, будем рядом с вами, защитим вас». Бальзам. И с этого момента пришло решение. Двойное решение. Во-первых, я должна была защитить нашу дочь, мою дочь. Да, я должна вырастить ее в идеальных условиях, но не упустить. Во-вторых, я хотела стать лучше, чем была бы, если бы вы выжили.
Я действительно стала чувствовать тоньше без вас. Но в своем стремлении глубоко понимать Анжелику — будем называть его бдительностью — я провалилась. Когда спустя несколько дней после его прибытия она сказала мне, что влюбилась в Друцкого, мне показалось, что я заглянула в свою могилу, провалившись в ее блестящие, как чернослив, глаза, но я засмеялась и бросила, что детская любовь как ветрянка, быстро проходит. Разве она повторит слово «любовь» по отношению к скрипичному мастеру или, позднее, — к восхитительному юному блондину, который работал на кухне прошлым летом? Я осталась равнодушной к ее шестнадцатилетнему красноречию, юной красоте, ее сильной страсти, восхищению мальчишкой, которому только предстояло стать мужчиной. Первой страсти. Ее, его. Я прижала Анжелику к себе, Антоний, поцеловала в лоб и пообещала неделю или две в Баден-Бадене или, может быть, она предпочитает Мерано? Да, Мерано, и затем несколько дней в Венеции, как это понравится маминой дорогой девочке? Спокойной ночи, дорогая. Спокойной ночи, мама. Он нашел дорогу к ее кровати или она к его? Это длилось все эти недели или случилось однажды? Я никогда ее не спрашивала. Однажды утром он ушел. Даже Стас не знал куда.
Туссен нашел его достаточно легко по запросам, в них было указано его происхождение. Отвратительное происхождение. Знал ли он? Знал ли мальчишка, кто мы такие? Может быть, это семья послала его, чтобы оправдать похоть испорченной девчонки, его сестры? Злонамеренность. Что привело его к нам?
Эта история почти закончилась. Мальчишка ушел, Туссен проследил. А теперь и младенец скоро исчезнет, а Анжелика будет продолжать жить. Анжелика и я будем продолжать жить безмятежно. Как если бы ничего не произошло. Как будто бы этого никогда не было, ни мальчишки, ни ребенка. Никаких следов сволочи Друцкого. Анжелика ничего не узнает, ничего из того, что я сделаю сегодня. Можете ли вы понять, Антоний, с вашего места в аду, почему?
Тем не менее ее взгляд не отрывался от ребенка, женщина пребывала в глубокой задумчивости, ее худенькие плечи были прижаты к спинке дивана, голова откинута назад. Она молилась? Закрытые глаза двигались под почти прозрачными веками, как будто она мечтала. Она чувствовала на себе взгляд ребенка.
За то, что я сделала, за то, что сделаю сегодня, прости меня, Анжелика. Тебе же безразлично все, кроме новостей о мальчишке. Мне казалось, что дочери захочется видеть ребенка, подержать его на руках, но она все еще в плену иллюзий. Она ждет его. За эти пять месяцев со времени родов она не сказала ничего, кроме пустяковых вопросов о нем. Однажды она спросила (это было в вечернем поезде из Варшавы, и мы обе по привычке говорили о ребенке и о нем): «Как ты думаешь, Петру она бы понравилась, мама?» Я опустила глаза на букет темно-красных пионов в корзинке, висевшей на моей руке.
Анжелика доверила мне заботиться о ребенке. Когда мы покидали Краков две недели назад, я говорила ей, что забрала девочку из больницы, где она родилась и где оставалась, пока была слишком слаба для переезда, но ее следовало перевезти в клинику в Швейцарии. Чтобы спасти. Нужна операция на сердце, и это правда. Главная же правда заключается в том, что я решила не оперировать девочку, не спасать ее. Прежде всего я буду спасать свою дочь. Во всяком случае, выживание малышки в первый год жизни, даже при операционном вмешательстве, по мнению врачей, не гарантировано. Да будет так. На все воля Божия. Мы не аккредитованы при его престоле. Несмотря на все «золотые» предложения Туссена присмотреть для ребенка частные и с хорошей репутацией детские дома, это не было принято. И в недобросовестные руки я бы девочку никогда не отдала. Я могу скрывать ее, отрицать само ее существование, предоставить ее собственной судьбе, но никогда не отдала бы негодяям.
Женщина внезапно открыла глаза, рывком подалась вперед.
Ах, дай мне посмотреть на тебя, дай силы, Господи, смотреть на тебя. Как ты прекрасна! Мои длинные пальцы. Длинные пальцы Анжелики. Ее глаза. Как ты смотришь на меня. Ах, улыбка? Это улыбка для твоей babcia, бабушки? Даже не улыбаясь, ты ослабляешь мою решимость. От этого демона можно было бы спастись, если бы Анжелика согласилась на некоторые меры. Тайные, частные. Но я была вынуждена сдаться. Она такая хрупкая, Анжелика. Но почему, почему я пошла на такие проблемы из-за этого крошечного существа? Махинации, бесконечное подписание чеков, постоянные сомнения, морское путешествие, дни тягостной тишины в этом автомобиле. Я смотрю прямо на тебя, ты красивый зверек. Как тебе это нравится? Видишь ли, в моей броне против тебя нет щелей. Совсем нет. Только малая щелка, слишком малая. Думаешь, ты меня знаешь? Ты никогда не узнаешь меня.
Глава 2
Монастырь постройки XIII века Сент-Илер и его престижная школа-пансион для юных девиц благородного происхождения располагался в небольшой деревне на юго-востоке Франции в нескольких километрах от города Монпелье на реке Лец. Поскольку монастырь не предоставлял никакого официального убежища для брошенных детей-сирот, много раз бывало так, что спеленатого младенца оставляли у дверей в корзине для фруктов с маловнятной запиской в пеленках и несколькими франками, завернутыми в газету. Добрые сестры затем забирали ребенка, и он разнообразил своими неуверенными шагами их строгую жизнь в трудах, молитве и медитации. Но этим утром младенец был предоставлен заботам добрых сестер весьма необычным способом.
Паккард въехал через массивные железные ворота и остановился у портика перед входом в монастырь. Шофер быстро вышел, чтобы открыть дверь женщине в форменной одежде медицинской сестры, державшей младенца в белом с розовым богато вышитом конверте и в темно-синей шапочке. Затем из машины вышел высокий худой мужчина, облаченный в длинное бархатное пальто, поправляя руками в перчатках свой хомбург (мужская шляпа из местечка Бад-Хомбург в Германии) над тонкими белыми усами. Наконец еще одна женщина покинула авто. Ей было около сорока, ее отличали выдающаяся красота, еще свежее лицо, большие мягкие черные, как у оленя, глаза и нервно сжатые слегка подкрашенные губы. Она была одета в короткий серебристый меховой жакет, серую юбку из фай-де-шина и низко надвинутую на лоб шляпку колоколом. Это была графиня Валенская-Чарторыйская.
Графиня оперлась на руку шофера, и они прошли вперед остальных. Двери под поросшим плющом портиком отворились прежде, чем раздался звонок, и шаркающий горбун-священник в сутане, изуродованный обилием жадно поглощаемых ужинов, быстро пропустил приехавших внутрь. Священник отправил медсестру с ее ношей прямо через двойные белые лакированные двери, которые беззвучно закрыл за ними.
Их встретила старая монахиня в крахмальном головном уборе с развевающимися при ходьбе белыми крыльями и в платке, закрывающем вялую плоть ее лица. Не говоря ни слова, она кивнула, приглашая графиню — которая все еще опиралась на руку шофера — в умеренный дискомфорт гостиной. Мужчина в хомбурге проследовал за ними. Графиня и старая монахиня сели друг против друга. Спутник Валенской, держа хомбург в одной руке, другой нервно потягивая свои белые усы, устроился напротив них. Шофер удалился. Вступительные приветствия не прозвучали. И хотя графиня была прекрасно знакома со статусом и характером старой монахини, которую звали матушка Паула, монахиня ничего не знала о графине. Ни ее имени, ни титула, ни национальности.
Графиня начала говорить, и человек с хомбургом переводил ее слова на французский, мягко и очень почтительно по отношению к старой монахине.
— Я вынуждена занять много вашего времени, мать Паула. Я надеюсь, что вы поймете мою острую необходимость сделать это. И я готова заплатить за эту необходимость как следует. Я надеюсь, что курия соответственно вас проинструктировала.
— Я понимаю, мадам. Я очень хорошо понимаю.
Графиня терпеливо ждала, пока переводивший не заговорил снова. Хотя она не нуждалась в нем, его помощь была бессмысленной затеей. Но они продолжали игру.
— Теперь объясните мне, что именно вы понимаете?
Поскольку мужчина направил вопрос матери Пауле по-французски, старая монахиня вытащила носовой платок из глубин своего широкого одеяния и по привычке приложила к нижней губе. Ко лбу. Язык, на котором говорила женщина, был абсолютно незнаком монахине. Она подозревала, что ее ждет встреча с иностранкой, но думала, что это будет англичанка, немка, бельгийка. Этот язык звучал как русский или какой-то другой славянский. Какой-то экзотический. Решительно не европейский. Но на любом языке становилось понятно, что женщина приказывает. В этом доме приказания отдавала лишь она, мать Паула. В этом пансионе. Однако предложение очень значительно. Опасно. Она не хотела рисковать, напоминая этой женщине о своем положении. Мать Паула глубоко дышала, положив тяжелые изуродованные руки на грубую ткань одежды, устремив слезящиеся глаза прямо в мягкие черные глаза благодетельницы. Настоятельница была готова говорить.
— С этого дня и впредь вы никогда не увидите и не услышите ничего, связанного с этим ребенком. Даже если кто-либо будет узнавать, настаивать по закону или как-нибудь иначе на встрече с ней или сведениях о ней. Это касается всех лиц, связанных с вами или с вашей семьей, или всех, кто обратится к вам или вашей семье от имени любого адвоката или предъявит государственные документы. Важно, чтобы ребенок больше не существовал с момента, когда вы покинете эту комнату. Ей нужно предоставить законное имя, которое никогда не должно сопоставляться с вами или с кем-то другим, о ком я упоминаю. Единственный факт в ее документах — это дата ее рождения 3 мая 1931 года. Никаких документов, абсолютно никаких оригинальных документов или их копий, выданных на ребенка, не может здесь храниться. Конечно, мадам, речь не идет о документах, уже хранящихся в гражданских архивах по месту ее рождения. Я имею в виду подобные документы, которые выдадут при регистрации ее у вас. Я не могу нести ответственность за них.
Графиня понимала, что старая монахиня надеялась на уклончивые разговоры, какие-то намеки. Любопытная старая дама.
— Я также не считаю, что это ваша ответственность, мать Паула. Итак, приступим. Что насчет собственно девочки?
— Поскольку ни я, ни кто другой здесь не знаем никаких обстоятельств ее рождения: ни места, ни происхождения, я буду волей-неволей вынуждена сообщить девочке о придуманных обстоятельствах печальных событий, оставивших ее сиротой. Не будет физических свидетельств ее истории. Ни фотографий, ни писем, которые в дальнейшем могли бы быть прослежены или из которых она могла бы попытаться узнать правду. Ничего. Ребенок не сможет иметь прошлого, только легенду.
— И кто расскажет девочке о ней, мать Паула?
— Я, конечно, я буду рассказчиком.
— А в случае вашей смерти, если она наступит прежде, чем ребенок сможет понять, кто попытается рассказать ей эту историю?
— Если так случится, сестра Соланж будет той, к кому перейдет эта обязанность.
— Да. Маленькая Соланж. И мое сердце может изменить решение, святая мать, и я через недели, месяцы или годы могу изменить свою душу и вернуться сюда, чтобы забрать ребенка назад — понимаете ли вы меня, святая мать — что вы сможете сделать, чтобы помешать мне или моим представителям?
— Я знаю, в чем заключается мой долг, мы делаем то, что должно вне зависимости от болезни или смерти. Какие бы власти ни были сюда вызваны. Полиция. Ребенок станет неприкосновенным имуществом курии, мадам. В этом я могу вас уверить. Ребенок никогда не вернется к вам. Это относится ко всем. С момента, как его пронесли через наши двери, он находится под нашей правовой и духовной опекой.
— Очень хорошо, святая мать.
Графиня отвернулась от старой монахини и обвела глазами комнату, как если бы только что увидела ее. И что же? Она рассматривала терракотовые плитки на истертом полу и грубую коричневую ткань одеяния пожилой женщины, холодные белые стены, пустой очаг. Она сидела молча, слишком долго, по мнению настоятельницы, которая теперь хотела только одного — чтобы обещанные средства были проведены должным образом и чтобы эта женщина быстро уехала. Сквозь полуопущенные веки она рассматривала даму в меховом жакете, которая сидела, закинув ногу на ногу в тонких шелковых чулках, край серой кружевной подвязки виднелся из-под юбки. Да, из таких не получаются Христовы невесты.
— Какие гарантии, мать Паула, что средства, которые я сейчас плачу из своего кошелька и буду передавать впоследствии в казну курии, — спросила графиня, откинув назад голову в шляпке колоколом, — два раза в год, какие гарантии я могу получить, что о ребенке будут заботиться, дадут ей образование, вырастят, будут содержать так, как я поручила?
— У вас есть мое слово, мадам. Так же как средства, направленные в курию для обустройства жилья для ребенка и ее няни здесь в монастыре, были истрачены в магазинах Монпелье согласно вашим пожеланиям, так и средства на воспитание и обучение девочки будут потрачены на нее. Повторяю, у вас есть мое слово.
Графиня впервые улыбнулась своими мягкими черными глазами.
— Простите меня, мать Паула, но поскольку я знаю, как твердо ваше слово, я испытывала вас на, скажем так, отказоустойчивость. Здесь, в этих стенах, святая мать, есть человек, который знает, за чем следить, какие критерии использовать для оценки исполнения ваших слов, что необходимо для осуществления нашей конфиденциальности. Даже вы, особенно вы, никогда не узнаете, кто он. Я стала кем-то вроде эксперта по шпионажу за эти несколько месяцев, трейдером на рынке покупки и продажи секретов. Двойных секретов. Да, я тщательно подготовила благосостояние ребенка, святая мать. В конце концов, половина ее крови хороша. Наполовину девочка родня мне.
Глава 3
Когда дама удалилась, Паула спрятала пухлый белый сверток в стенной сейф в своем кабинете, где он должен был храниться до той поры, пока церковный эмиссар приедет забрать его, и поднялась по крутым каменным ступеням в жилую часть монастыря. Толстые дубовые двери вели в темный коридор, где обычно тихо и, как правило, пусто в это время дня, и только монахини, ведущие домашнее хозяйство, проходили с корзинами, тряпками, щетками, банками воска, пахнущего серой, коричневыми стеклянными бутылками с лимонным маслом, но сегодня слышался веселый смех из-за последней двери в коридоре.
Однажды в одну из кладовых монастыря, где никогда бы не побывала женщина с влажными черными глазами, пришли местные ремесленники, чтобы заново отполировать щербатые серые плиты пола, перестеклить свинцовые переплеты окон, соскрести слой за слоем краску со стен, последние следы той эпохи, когда монастырь был фамильной виллой высокородной испанской семьи из Биаррица.
Паула распахнула двери, остановилась на пороге и резко хлопнула в ладоши, чтобы привлечь внимание группы щебечущих монахинь, тесно сгрудившихся в дальней половине комнаты. Их веселье погасло после ее окрика: «Тишина!», и монахини расступились, кланяясь.
Среди них сидела плотная и рыжеватая, как красно-коричневое яблоко, хорошо сложенная молодая женщина, пожалуй, слишком привлекательная на вкус Паулы. Она была одета в грубое темное крестьянское платье, короткие кожаные башмаки, толстые черные чулки, и из-под черного, повязанного узлом платка на лоб выбивались светлые кудри. Это была бывшая бенедиктинка, пришедшая в монастырь послушницей из своей деревни Шампенуаз несколькими месяцами ранее, по имени Соланж. На руках у нее покоился младенец, ее голова склонилась к ребенку с обожанием. За Соланж стояла толстая краснощекая молодая женщина, пахнущая крахмалом и мылом, одетая в длинный белый передник поверх полагающегося черного платья. Она станет кормилицей для девочки.
Мебель, постельное белье и одежда, прибывшие упакованными в картон и дорожные сундуки, были тщательно расставлены и распакованы Соланж на свеженатертом полу, покрытом красными и желтыми турецкими ковриками. Белая кованая колыбель, изящная, как кружево, застелена простынками и покрывалами с ручной вышивкой, задрапирована балдахином из белого ситца. Умывальный столик, легкая антикварная кресло-качалка с белым бархатным сиденьем, широкий плюшевый диван с желтыми пуховыми подушками, шкаф для одежды маленькой девочки, высокий бело-золотой комод в стиле империи, маленький библиотечный шкафчик, еще пустой, и в нем картонка с детскими книжками, а возле него классический черно-лаковый письменный столик, и в нем ящики с хрустальными ручками. Имелся также маленький стульчик, который, когда поворачивали выключатель, медленно играл мелодию из «Лунного света». Хромированная нарядная коляска голубой кожи разместилась под окнами. Желтые языки пламени в очаге черного мраморного камина. Все это составляло детскую и спальню для Соланж. Также имелся альков, где сможет отдохнуть кормилица.
Паула остановилась посреди комнаты и громко произнесла:
— Я верю, что вы все понимаете, вы и ваши сестры, что я согласилась, почтительно согласилась, на просьбу курии предоставить здесь убежище этому младенцу и его няне, но я соглашалась на ваше присутствие здесь. Они не гости, не визитеры, а бездомные, которым под нашей благодетельной опекой обещана некая форма патронажа, и порядок их пребывания определяю только я. Они должны быть ограничены по возможности этими комнатами, грешницы Гоморры. Наши сестры будут кормить их, стирать их одежду, подметать и мыть их комнаты. Кроме сада, и только в определенные часы, только по моему приглашению, они не должны никуда выходить из своей комнаты. Никто из тех, кто имеет привилегию здесь жить, работать и молиться, не нарушат моего приказа. Сестра Соланж, только сестра Соланж будет возле ребенка. Передайте мои слова вашим сестрам, и я сделаю это тоже. Вы можете идти.
Слова Паулы прозвучали как выстрел. Монахини расползлись, как раненые птицы. Соланж заплакала, тут же закричал ребенок. Соланж отвернулась от Паулы вместе с девочкой и прижала ее к груди.
Паула прошлась по комнате, подвигала стульчик туда-сюда, повернула выключатель и послушала тихую мелодию Дебюсси. Она прошла к шкафчику, рассмотрела, как сшито крошечное розовое платьице.
— Все здешние деревенские дети спят на соломенных матрасах и носят деревянные башмаки.
Соланж прижимала к себе уже успокоившегося ребенка.
— Но они пьют материнское молоко, матушка. Не завидуйте ей. Она заплатит за свою судьбу, в конце концов. За шелковые башмачки и розовое платьице.
— По поводу материнского молока. Почему кормилица не может заменить родную мать? Ее молоко можно привозить сюда каждый день. Почему?
— Ребенку нужна не только кормилица, матушка. Жан-Батист договорился с ней на случай, если она будет необходима. Он думает, что свежего молока от наших коз будет достаточно. Вместе с тем, что я приготовлю по его инструкциям из овощей и зерновых.
— Вы не должны строить широких гастрономических планов для нее. Я поговорю с Жан-Батистом, посоветую, чтобы он ограничился разумной сдержанностью, по возможности.
Паула подошла поближе к Соланж еще раз взглянуть на девочку. Потом остановилась, повернула голову, чтобы рассмотреть ребенка получше.
— Видели ли вы когда-нибудь такое крошечное создание, матушка? Подойдите поближе. Она любопытная, внимательно смотрит на предметы и на людей и почти никогда не плачет.
— Вы уже час держите ее на руках. Откуда же вы знаете, плачет ли она?
— Я нянчила детей в моей семье с тех пор, как мне исполнилось восемь, и рано научилась понимать их характеры, их нужды. Что их успокаивает, чего они боятся. Я думаю, для нее было бы хорошо видеть вас, привыкнуть к вам, разве нет? И вам к ней?
— Вы слышали, что я сказала остальным? Она ваш груз, живое воплощение христианского долга. Я ничего не буду делать для нее и не позволю поколебать основы всего, что я выстроила здесь.
— Это невозможно, матушка, это несправедливо, если тихие звуки ее младенчества и детства будут звучать только в этих комнатах. Однако здесь должна царить любовь. Ей требуется больше, чем внимание, которое я могу ей дать. Она должна слышать и другие голоса, видеть и другие лица, чувствовать поддержку и заботу других членов своей семьи. Мы теперь ее семья.
— Она не член общины, повторяю, не более, чем вы. Отказ ее собственной семьи от нее не является причиной, по которой мы взяли ее. Взять ее я была обязана — пожертвование богатое — но о моем желании меня никто не спросил.
— Попробуйте проникнуть взглядом через годы. Вы знаете, что когда ей исполнится пять лет, она поступит в пансион, будет возвращаться сюда только, как и другие ученицы, к обеду и для исполнения хозяйственных обязанностей.
— Вы знаете про ее хрупкое здоровье. Я не уверена, что она долго протянет.
— Не говорите так, матушка, вы не должны повторять это снова. Я буду заботиться о ней, и Жан-Батист сможет осматривать ее каждую неделю. Благословите девочку, помолитесь за нее, как если бы она вошла в свой дом.
— Нет. Я не приглашала выродка. Я только терплю ее. И вас. И если должна, то и беззубую корову, которая будет кормить ее. И это все, что я могу.
— Я попрошу аудиенции в курии, ставлю вас об этом в известность, уж извините, святая мать, образец снисхождения, и буду требовать перевести нас в другой монастырь.
Соланж отвернулась от Паулы, переложила спящую девочку с руки на плечо, невольно потревожила ее и тут же стала баюкать. А ведь ребенок понял Паулу, подумала она, и не издал ни звука.
— Вы не сделаете ничего подобного. А если сделаете, не будете услышаны.
— Матушка, возможно, вы забыли, что я только послушница. Законы, управляющие моей жизнью здесь, не такие, как для остальных. Я намерена следовать тем писаным правилам, которые относятся ко мне. Кроме моей приверженности Церкви, я свободна. Уверяю вас, если я посчитаю, что ваше обращение с ребенком неправомерно жестко, я не стану молчать. Ни я, ни Амандина не будем вашими пленницами.
— Амандина?
— Да. Я так назвала ее.
Единственный звук, который издала девочка, раздался откуда-то между шеей и плечом Соланж.
Не поднимая головы от ребенка, Соланж спросила:
— Почему вы так страшитесь ее, матушка? Что может заставить женщину, преданную Богу, Христову невесту, бояться ребенка?
— Почему вы ошибочно принимаете за страх простое отсутствие интереса?
— Это не может быть ничем, кроме страха, матушка. Страх под маской гнева. Вполне обычная вещь. Мой отец учил меня, как поступать при встрече на прогулке в лесу с вепрем или дикой собакой. Они рычат и скалят зубы, потому что боятся нас, говорил он. Разве неправда, что вы рычите и оскаливаете зубы из страха перед этим ребенком?
Соланж положила спящую Амандину в колыбель, долго ее укрывала, поглаживала, прикасаясь губами к головке ребенка, и все это время Паула наблюдала за ними. Руки ее тряслись, монахиня подтянула пояс, снова достала из рукава носовой платок и приложила его по привычке ко рту. Она готова к сражению. Соланж повернулась взглянуть на нее. Обе были готовы отразить нападение, обе знали, что сражение началось.
— С самого моего появления здесь три месяца назад я чувствовала вашу холодность, недоступность, горечь по отношению ко мне, но я была уверена, что как только ребенок появится здесь, как только вы увидите ее, возьмете на руки, вы смягчитесь. Я верила, что инстинктивные чувства, если не что-нибудь другое, возьмут верх. И если не это, то ваше призвание, ваши обеты, ваша христианская любовь превыше всего. Я никогда не видела никого, кто поступал бы как вы, святая мать. Я никогда не видела человека, который боится посмотреть в детское лицо.
— Вы ничего не знаете обо мне, чтобы делать такие выводы. Я ждала большей покорности.
— Возможно, поэтому растить девочку выбрали меня.
Глава 4
Разве недостаточно того, что я должна принять участие в незаконнорожденном ребенке или внучке кого бы то ни было, может быть, этой стареющей дамы полусвета или самого епископа, его высокопреосвященства Фабриса, который просил меня проявить терпимость и удовлетворить просьбу падшей заявительницы из милости? Почему я не могу быть посвящена в тайну происхождения девочки? Может быть, это его ребенок? Думаю, нет. Если бы он хотел, он устроил бы дальнейшую жизнь ребенка, это в его власти. И кто она? Кто этот ребенок? Выставленная напоказ дорогая одежда, церемония прибытия, демонстрация того, что ребенок находится на попечении епископа, все это похоже на насмешку. И кто эта девчонка с фермы? Возможно, кто-то из его близких. Его дочь. Его любовница. Я была его любовницей.
Как сильно вы ударили меня, дорогой Фабрис. Предложили сладостей. Или это я ударила вас? Месть сильного моему отцу, который сказал бы: «Не упаковывайте слишком много, достаточно платья для вечера и для прогулок по берегу». Нет уже коттеджа на берегу моря, только зловоние от сгоревшего молока в скорбных чертогах. Сестры кармелитки. «Я делаю это для тебя, моя дорогая».
Да, я была его дорогой, дорогой и любимой девочкой моего отца, простой, как грязь, покрывающая мои прекрасные волосы. Спутанная грива выглядела как сливки, как светло-белые волны, пойманные в камнях. Их было достаточно, моих волос, папа, чтобы обратить внимание Жан-Жака или любого другого, кто приезжал из Безье через лес и глазел на меня, пока пил бренди.
— Бонжур, мадемуазель Анник, бонжур.
Моих волос было бы достаточно. И для вас, папа, разве меня было недостаточно для вас?
В двенадцать сорок пять, не раньше, не позже, нужно собрать редис вместе с зелеными листьями с мокрой черной земли. Десять красавиц-редисок в подоле моего фартука. В кухне нужно стряхнуть грязь в раковину, промыть их под струей холодной воды, высушить на сине-белом полотенце, положить их, одну к другой, корни и стебли не обрезая, на черное керамическое блюдо в рыжих цветах. Три масла по краям, солонка с дырочками посередине. У мальчика пекаря из глубокой узкой корзины, пристроенной на велосипеде, я должна была выбрать батон, приложить его к губам, чтобы выяснить, хрустит ли он, и вынуть из ладошки два су.
— Бонжур.
— Анник, Анник, только для вас, — кричал мальчик, когда я уже убегала назад в дом.
Крутя педали велосипеда, он уезжал по дороге, не забыв угостить меня слегка подгоревшими круассанами, которые он доставал из кармана халата, прикрывавшего его тонкие, как у фазана, ноги.
— Спасибо, Эмиль. До завтра.
Для Эмиля моих волос тоже было достаточно. Но вернемся к нашему ланчу. Накрыв батон до середины бледно-голубой салфеткой, я клала его возле вашей вилки. За пять минут до того, как я звала вас, не более пяти, наливалось вино из бочонка. Полный стакан, холодный, чистый, пахнущий яблоками и тимьяном.
— Папа, папа, обед.
Я была простушкой, а вы были бедны, папа. Слишком бедны, чтобы купить мне мужа с приданым, но моих волос должно было быть достаточно.
— Мы повернули от моря, папа? Но я чувствую его дыхание. Оно ведь здесь, за этими холмами? Ах, я чувствую его дыхание и сейчас, папа.
Вы допили бокал рейнского вина, повернули автомобиль на маленькую дорожку. Даже не на дорожку. Прочь от моря.
— Но папа, куда вы уходите?
Ваша рука, как кнут. В первый раз вы подняли на меня руку.
— Я это делаю для тебя.
— Но зачем им мои волосы, папа? Скажите им, чтобы они не трогали мои волосы.
Непристойный смех, когда мы должны были уже спать.
— Тебе хочется присоединиться к нам, Анник?
Подавляя смешки, послушницы одели на меня юбку, тяжелый, пахнущий потом плащ, опустили капюшон на лицо.
— Ты не долгое время будешь новичком, Анник.
Старинный звонок дергается за веревку, мое сердце трепещет и замирает, голова наклонена, руки сложены, я чинно следую за старым монахом через атласную темноту к вашей личной часовне, Фабрис. Сколько лет нам было тогда, ваше преосвященство? Вам, молодой, блестящий священник, и мне, месяц или два назад одевшей покрывало? Насколько мы были грешны, а может быть, это жестокость, приправленная жаждой?
— Я делаю это для вас, мой дорогой папа.
Мадонна, молись за нас.
И когда я уже не могла больше переносить мое собственное бесстыдство и хотела уйти, вы уговорили меня. Вы и потом игуменья.
— У всех нас есть наши собственные несчастья, дорогая. Обман и предательство — наши кровные качества, унаследованные от языческих предков. Ты должна понять выходки богов. А что касается нас, невест Иисуса, то он успокаивает наш дух, но оставляет в тоске нашу плоть. Кроме того, давление девственности отвлекает. Лучше отказаться от нее. А лучше всего отдать ее Фабрису. Он будет когда-нибудь епископом. Помяни мое слово.
Презирая себя, я приняла обет. В течение всех этих лет я отвечала на каждое ваше требование. На каждый зов его высокопреосвященства летела к постаревшему, желчному бонвивану. Моему Дедалу. Кстати, уместно ли иметь нос картошкой того же самого фиолетового оттенка, что и ваша одежда, монсеньор? Как много вы сделали. Школы, общины — последствия моей работы к вящей вашей славе. А моя награда? Пятилетняя миссия по спасению нездорового незаконнорожденного младенца.
— Ах, Филипп, ты напугал меня. Я чуть не оступилась. Что ты здесь делаешь? — Паула искала свой носовой платок.
Филипп, отец Филипп — старый священник, который ранее открыл дверь графине и ее свите.
— Я пришел поговорить с тобой. Я стоял здесь некоторое время, но ты была так далеко отсюда, думала о чем-то далеком, я стоял тихо, ждал… — объяснил Филипп.
Паула кивнула, говоря:
— Все на свете нуждается в регулировке. Я подумала о переменах.
— Эти перемены, мне кажется, к лучшему. Может быть, для тебя и для меня больше, чем для остальных. Пойдем ко мне в сад, Паула.
— Я не могу сейчас. Я должна позвонить епископу и…
— Он подождет. Я не знаю, почему это так тревожит тебя. Ты бледна как смерть. Такой ты была, когда новые претендентки в послушницы ловили взгляд Фабриса. Правда? Или ты завидуешь ребенку?
— Сначала испугалась, теперь завидую. И в чем же еще меня обвинят сегодня? Филипп, ты старый дурак. Я думала только о том, что девочка и ее няня не должны жить в нашей резиденции, не место им здесь.
— Завидуешь. И если я старый дурак, то ты тоже дура, только тремя годами моложе. Сколько лет из наших жизней мы провели вместе? Ты, Фабрис и я — последние на этом свете.
— Да, только он преуспел много лучше, чем ты и я, Филипп. Он процветает, в то время как мы с трепетом выполняем его распоряжения.
— Это в порядке вещей, это вполне мог быть и я, если бы меня выдвинули на этот пост и продвигали. Я тоже был выпускником академии, в конце концов ему сослужила службу его приветливость. Но какое теперь это имеет значение, когда мы так близки к порогу? Я благодарен ему за то, что он прислал меня сюда к тебе. И я скажу, Паула, он сделал доброе дело нам обоим. Он вообще всегда о нас заботился. И чего ты не хочешь видеть сейчас, это то, зачем он принял предложение взять на себя заботу об этом ребенке… Ты не видишь, что он дает нам последний шанс.
— Какой шанс?
— Смириться, я подчеркиваю это слово. Стать обычными. Я думаю, наше призвание…
— Возможно, твое призвание. Я еще слышу зов, Филипп.
— Именно это я и хотел сказать. Даже при наличии призвания жизнь в безбрачии — не типичная, не обыкновенная, но мы-то типичные и обыкновенные. Многие из нас, более всего бенедиктинцы и иезуиты, на самом деле девственники. Неважно, что думает толпа, но жизнь в безбрачии чревата страшными отклонениями, мы ведем монашеское сражение с плотью, но скорее — с сердцем. Я думаю, для нас больше значит любовь к кому-то другому, чем к богу. Отрицать это, отрицать годами тоску по личной любви, отказаться от единственного предназначения, дающего жизнь, нам, людям религии, дано только путем душевных мук. В лучшем случае, мы неуклюже стареем, отталкивая природу до последнего. Называя это благочестием.
— У меня была любовь, и она принесла мне тоску, Филипп.
— Чего ты ожидала? Что он покинет старую матушку Церковь и станет жить с тобой? Он никогда не имел права выбора, Паула. Ты и все остальные до тебя и после тебя были лишь передышкой. Глотком воздуха перед новым погружением. Его нервы щекотал отрыв от довлеющей над ним власти. Ты и другие были символом протеста, какой он только смог себе позволить.
— Чего ты хочешь достичь этим разговором, Филипп? Ты хочешь встревожить меня? Я не нахожу объяснения.
— Я пытаюсь уговорить тебя пересмотреть свое враждебное отношение. Особенно по отношению к пятимесячной девочке. Паула, посмотри на меня. Видишь ли ты, как я опустошен? Я — твое зеркало. Как ты можешь отказаться от последней возможности, это безусловно последняя возможность, жить как все другие люди? Пока мы еще в силах, давай представим себе, что мы бабушка и дедушка этого ребенка. Бог знает, как мы поднаторели в искусстве обмана. Ты даже больше, чем я, Паула. Кто знает, может этот обман станет для нас правдой. Чудом на пути надвигающейся зимы? Вдруг мы опять начнем чувствовать. Ничто для нас сильно не изменится. Ты сможешь исполнять свои обычные обязанности, и я тоже, но, может быть, мы сможем с Божьей помощью полюбить ее.
Глава 5
На более высокой скорости, чем на пути к монастырю Сент-Илер, паккард спустился на другую улицу, обсаженную липами, а не платанами, его пассажиры — графиня Чарторыйская, няня и мужчина с тонкими белыми усами — составляли теперь чуть менее сплоченную группу, чем час назад. Прежде чем доставили к цели предмет своей заботы. Прежде чем перевезли младенца, как товар. Ребенка изгнали. Его взгляд — ясный темно-синий взгляд ягненка, согласного на жертву, сила этого взгляда до сих пор жила в пышном сером салоне. Руки няни неловко лежали у нее на коленях, или так казалось графине, которая смотрела теперь на мужчину с тонкими белыми усами, Туссена, который подергивал губами, надвинув хомбург глубоко на лоб и закрыв глаза — видимо, размышлял.
Какими отвратительными сообщниками мы стали теперь, думала графиня. И откуда эта боль, эта тяжесть в моих собственных руках? Это похоже на фантомную боль в ампутированном органе. Ее ли я чувствую? Старый неопрятный священник никогда не вознесет за меня молитву, еще менее вероятно, что это сделает потная сука монахиня. О господи, что я наделала? Преодолевая боль, графиня скрестила руки под грудью, продев их в широкие меховые рукава своего жакета. Она плотно зажмурила глаза, и постепенно боль и взгляд ягненка оставили ее.
Это сделано. Его изгнали. Как далеко до вокзала? Отдельное купе. Пожалуйста, не опоздайте к поезду. Я должна побыть одна. Я должна подумать. Эта партия сыграна, и пришла пора подумать об Анжелике. Как представить ей события? Я должна быть осторожной, взвесить и обдумать каждое слово, прежде чем говорить, согласовать все обстоятельства в каждой части лжи. Я осторожно подойду к этому. Я обниму ее и расскажу все, не откладывая. Ребенок умер.
Она скончалась от порока сердца, как и предупреждал доктор при родах, прежде, чем можно было применить хирургическое вмешательство. Предупреждал, но Анжелика не должна ничего знать относительно того, что врачи предложили операцию, обеспечивающую шансы на выздоровление. Я должна подчеркнуть, что доктора из Швейцарии оставляли мало надежды на ее спасение, заверяя меня, что если она и перенесет операцию, то в лучшем случае всегда будет очень слабенькой. Я опишу симптомы, при которых ребенок испытывал бы страдания. Я объясню: все считали, что ранняя смерть была «к лучшему». Когда она спросит, если она спросит, почему я не позаботилась о том, чтобы привезти ее в Польшу, чтобы похоронить в семейном мавзолее, я объясню, что рождение и смерть ребенка должны остаться нашим личным делом. Она поймет это. Я предложу ей поехать в Швейцарию на несколько дней, чтобы навестить место, где похоронен ребенок. Я расскажу ей, как это было, повторю слова священника: «Умершие дети — это ангелы, призванные к Богу, они ничем не согрешили на земле». Да, я скажу ей, что так говорил священник. Я где-то это читала и подумала тогда: какая пошлость. Потом постараюсь убедить, что визит на могилку не имеет смысла. Она будет тогда жить своей жизнью. Она воспримет это — ребенок, мужчина — как бы со стороны. Я уверена. Но свидетельство о смерти, куда я его положила? Возможно, оно у Туссена. Я должна напомнить ему, чтобы он дал его мне в поезде. Ах, как я устала. Обо всем ли я подумала? Дорогой старый Йозеф, как бы я желала, чтобы ты был здесь и ответил на мои вопросы. Помог мне закончить работу.
Йозеф, мой духовник, мой друг, пусть Бог упокоит твою прекрасную душу. Странно, что ты умер — как давно это было? — через несколько дней после нашей последней встречи. Да, твое большое сердце хранило больше чем один мой секрет, и ты помогал мне принять решение, куда поместить ребенка, и это было твое последнее мне благодеяние. Видишь ли ты меня, Йозеф? Слышишь ли ты меня? Наверняка епископ Матери Церкви может видеть и слышать оттуда, с небес. Правильно ли я поступила, Йозеф?
Она будет в безопасности. Дважды в безопасности. Твоя Соланж. Старая аббатиса и ее белокрылый чепец. И если кто-то из них потерпит неудачу, всегда можно обратиться к твоему другу епископу Фабрису. Да, его высокопреосвященству Фабрису. Да, это сделано. Да, она изгнана. Я передала это прелестное дитя в заботливые руки. Жадные руки. О Йозеф, можешь ли ты слышать меня? В тот последний раз, при нашей последней встрече, я довела тебя до белого каления, почти разозлила. Как это было, что ты все-таки заговорил?
— Пусть она останется с нами. Со мной и с урсулинками. Я окрещу ее. Они будут кормить ее, пеленать и обеспечат ей жизнь. Я благословлю ее душу, и если Бог предъявит права на нее, я помогу ей умереть в святом покое. Ох, Валенская, это будет лучшее решение. Поверьте, все ваши и Туссена махинации, чтобы найти самое «правильное» решение для ребенка, они ни к чему не приведут, потому что Бог этого не допустит. Моя дорогая Валенская, ты готова на убийство, а я рекомендую спасение. Этот девочка нежеланна и смертельно больна. На что ей надеяться? Дай ей быть. Дай ей уйти.
— Я не могу. Я не хочу. Правда, что она нежеланна, что я ее не хотела. Правда также, что я люблю ее. Я действительно люблю ее, Йозеф. Я желаю дать ей шанс. Любой шанс. Пусть о ней заботятся так, как я бы заботилась о ней. Насколько это возможно.
— Ты ее не хотела, но ты добиваешься защищенной жизни для нее, хорошей кормилицы, и ты любишь ее. Насколько это возможно. Ах, Валенская, какой странный оборот приобретает твоя любовь. В прошлом ты немало страдала, и боюсь, что сейчас ты, со всем своим апломбом, сотворишь себе новое горе. Возможно, самое серьезное в твоей жизни.
— Какие страдания можно сравнить с теми, что Антоний оставил мне?
— Отказ от твоего ребенка.
— Вы должны помнить, что она не мой ребенок.
— Тем тяжелее твой путь. Ты забираешь ребенка Анжелики.
— И этим поступком я спасаю Анжелику. Забирая ребенка, стирая память о нем, я спасаю жизнь Анжелики от деградации и позора. Я не хочу, чтобы весь Краков говорил: «Она действительно дочь своего отца». Йозеф, я не допущу, чтобы она стала жертвой из-за своего незаконнорожденного ребенка, рожденного от брата шлюхи ее отца. Этого я не допущу. Дочь убийцы и самоубийцы, Анжелика жила с двухлетнего возраста с наследием своего благородного отца, снося в детском возрасте ожесточенный шепот и насмешки от каждого вне нашей семьи. А когда она подросла, и от некоторых членов нашей семьи. Есть причины для осуждения Анжелики и ее ребенка. Я хочу это прекратить. Прекратить, прекратить, Йозеф. Осторожно переместить ребенка, чтобы он был безвозвратно потерян для нас.
Как долго мы оба сидели молча? Шарканье обуви нунция вперед и назад по коридору прерывалось на короткие паузы, когда его хищное ухо было прижато к двери.
— Есть семья во Франции. В Шампани. Достаточно ли это далеко, моя дорогая? Достаточно далеко от Кракова? Это семья мужа моей сестры, Янки.
— Расскажи мне о них, Йозеф.
— Она поздно вышла замуж, Янка, все искала свою любовь. Лоран Бессон. Они встретились в Праге, где она жила, голодала, мерзла, зато могла учиться игре на скрипке, изучать музыку, жить и гулять в единственном месте на земле, где, как она говорила, ей хотелось жить. Да, в Праге. Лоран приехал из Шампани как паломник. Только на несколько дней. Они встретились на Карловом мосту. Конечно, это должен был быть мост. И конечно, дело было зимой. Спускались сумерки, и одетая в бобровую мамину шубу Янка играла Прокофьева. Люди шли домой с работы мимо нее и клали пихтовые ветки или маленькие вязанки хвороста к ее ногам, чтобы Янка могла разжечь огонь этим вечером. Оставляли маленькие ватрушки с вишней или печенье с маком, черный хлеб или четвертушку белокочанной капусты, словом, то, что они несли с собой домой на ужин. Некоторые бросали монеты в открытый бархатный футляр ее скрипки. Лоран стоял в толпе. Он снял золотой крест с шеи, положил его в футляр. Когда она закончила играть все, что она знала из Прокофьева и Стравинского, она поклонилась, и слушатели зааплодировали. Лоран подошел и поцеловал ей руку. Я Лоран Бессон из Шампани. Я влюбился в вас. Выходите за меня замуж.
Приглядевшись к Лорану, Янка решила не заканчивать представление. Она уложила скрипку в футляр, повесила его на грудь, взяла Лорана под руку и сказала: «Сначала пригласите меня на ужин».
— Вскоре после совместного ужина они поженились. Жили на ферме в Шампани, и кто знает, сколько там еще было народу тогда. У них родилось пятеро дочерей. Все эти годы Янка и я писали друг другу, ее письма помогали мне почувствовать, что мне есть место в ее французской жизни. Конечно, я приезжал в Авизе, в их маленький городок, когда мог, не чаще, чем раз в год или два. И когда я впервые заболел, Янка с трехмесячной дочерью в красной ковровой сумке, висящей у нее на груди так же, как когда-то скрипка, вернулась в Краков, поселилась с дочерью в комнате горничной пресвитера и заботилась обо мне день и ночь. И когда ко мне вернулись силы, она настояла, чтобы я вернулся во Францию вместе с ней и маленькой Магдой и провел там лето, чтобы окончательно выздороветь. Она легко меня убедила, и я провел там около года. Я крестил Магду, провел одну или две брачные церемонии, как помню. Изучал выращивание винограда и изготовление вина и хорошо себя чувствовал после тяжелой работы, ел и спал как ребенок. Конечно, я не раз думал о том, не сделать ли ее дом моим постоянным убежищем.
Это хорошая история, как ты думаешь, Валенская? Даже при отсутствии каких-либо препятствий для ее героев. Немного интриг, никакого наследства, над которым кто-нибудь из них мог бы скрежетать зубами. Ни одного убийства, сколько я могу припомнить. И если там и были преступления, я ничего не знал о них, за исключением браконьерской охоты на диких кроликов или предъявления прав на спорные участки каштановой рощи. Или я верил в это тогда. Во всяком случае, моя дорогая, я рассказываю тебе все это из-за дочки Магды, Соланж. Ей только что исполнилось семнадцать, она приехала домой несколько недель назад после года пребывания в послушницах. Говорила, что не хочет быть монахиней, лучше будет жить и работать на ферме вместе со своей семьей. Янка теперь старшая, глава клана, и она с любовью примет и будет заботиться о твоем ребенке. С помощью своей дочери и внучки. С помощью Магды и Соланж. Они примут ее к себе.
— Что ты скажешь им? Примут ли они ее, не зная о ней ничего?
— Им нужно только сказать, что она сирота…
— Я забыла о том, что есть такие люди, Йозеф, или никогда о них не знала?
Валенская достала из изящного серебряного портсигара сигарету и закурила, по-мужски держа ее между большим и указательным пальцем.
— Я хочу большего, Йозеф. Я хочу, чтобы ей дали образование.
— Детей прекрасно обучают в сельских школах во Франции, моя дорогая…
— Нет, нет, я не хочу домашнего или государственного образования. Монастырское обучение идет по углубленной программе, у католической школы-интерната есть преимущества. Так учились и я, и Анжелика.
— Валенская, Валенская, послушай себя саму. Ты можешь выбирать ткань для ее платья, устанавливать, где пришивать оборочки, требовать определенной прически. Она больна, смертельно больна, а ты намерена читать ей Вергилия. Ты должна поддержать ее жизнь, чтобы она не сдавалась. Но сделать и то и другое ты не сможешь. Даже ты не смогла бы этого.
— Молчи, Йозеф. Почему ты всегда разговариваешь как священник? Как хороший священник. Что насчет Монпелье?
— Насчет чего? Ты сошла с ума, если думаешь послать ее туда, где училась Анжелика.
— Почему? Мое имя или имя Анжелики нигде фигурировать не будет. Когда ты свяжешься с тамошней курией, ты попросишь покровительства. Оплаченного покровительства. Ты попросишь поместить ребенка под опеку кармелиток. Можно оставить личность и обстоятельства рождения девочки в тайне в обмен на определенные пожертвования. Ребенок и его няня должны быть помещены в монастырь под эгиду курии. Что-то вроде этого. Ты можешь организовать это довольно легко, Йозеф. Я знаю, ты можешь.
— А кто станет няней?
— Соланж, конечно. Разве не очевидно? Если все, что ты рассказал мне, правда, Соланж сможет посвятить себя ребенку и провести это время в том же монастыре, где Анжелика провела шесть лет… Действительно шесть? Да, шесть, а ей было тогда двенадцать, и она плакала, когда я настаивала, чтобы она не оставалась в Кракове. Эгоистично с моей стороны было так действовать, но я верила, что если она находится так далеко от нашего «общества», она не встретится с теми людьми, кто знал о нашем несчастье, и мы сохраним ее детство безупречным, не обременяя его ничем. Да, если Соланж станет няней девочки и курия будет ей покровительствовать, я смогу отдать ребенка.
— Неужели ты действительно думаешь, что никто из добрых кармелиток в Монпелье не вспомнит тебя? Или ты просто пошлешь туда ребенка с посыльным?
— Во времена Анжелики аббатисой была сварливая женщина по имени Паула? Ты знаешь ее?
— Лично нет. Я знаю о ней. Знаю, что дружила с епископом и служила ему после рукоположения. Об остальном я мог только догадываться. О характере их сотрудничества, скажем так.
— Так ты знаком с епископом Монпелье?
— Более чем. Его зовут Фабрис. Наши церковные пути пересекались, когда мы были очень молодыми людьми. Мы всегда восхищались друг другом. Но с этой Паулой, этой аббатисой кармелиток, ты наверняка встречались, когда навещала там Анжелику.
— На самом деле я никогда не была там. Никогда не посещала Анжелику в монастыре. Все это было в период моего траура. Я путешествовала очень мало. Со мной были моя сестра Иоланда и ее муж Казимир, которые выполняли родительские обязанности, потому что школа была далеко. Они сопровождали туда маленькую Анжелику, привозили ее домой дважды в год, ездили за ней, когда я уже не могла переносить ее отсутствие. Да, это Пауле я должна передать ребенка. И если Соланж, ваша Соланж сможет остаться с ней до ее школьного возраста, возможно взяв на себя роль ее опекунши… пока она вырастет, пока она выйдет замуж или…
— Вытащить с французской фермы девочку, которая только что избежала монастырской жизни, повторно подвергнуть ее жесткому распорядку жизни за тысячи километров от дома, и она еще должна взять на себя твои обязанности…
— Ей нет необходимости принимать обет, она останется послушницей, Йозеф. С правами и свободой мирской сестры. За это она получит высокую оплату. Я также помогу семье.
— Как глубоко в тебе сидит графиня, Валенская. Мой рассказ о Янке и Лоране, об их семье, имел целью продемонстрировать их особость. Их нельзя купить.
— Каждый знает, что все имеет свою цену. Каждый хочет угадать свою цену и ловко предложить ее так, чтобы при этом сохранить лицо. Кармелитки в этом отношении еще более гибки, чем Янка и ее близкие. Все наши препятствия преодолимы через курию. Я уверена, что мы сможем поместить ребенка в Монпелье.
Глава 6
Кто может не любить тебя? Какой бы ты ни была, возможно я полюбила тебя даже не с сегодняшнего дня, возможно, я любила тебя с того момента, с первой минуты, когда бабушка рассказала мне о бездомном ребенке. Окруженная всем моим семейством, я тоже стала бездомным ребенком. Я начала думать о тебе, о том, чего бы ты хотела, как поддержать тебя. Кто ты, откуда появилась? И что я буду делать, когда ты начнешь задавать мне эти вопросы? Я расскажу тебе то, что мне сказала Паула, что ты была подброшена новорожденной к дверям монастыря, что неизвестно, кто ты, неизвестны дата твоего рождения и твои родители. Тебя зарегистрировали под опекой курии. Это их правда, конечно. И это все, что я знаю.
Женщины часто рожают своих детей в одиночестве. Так ли это было с твоей матерью? И почему так было? Пусть будет так. Но ты была ее. Почему она бросила тебя, Амандина? Была ли она больной или нищей? Это она должна была тебя нянчить, не я. Дорогое дитя, я сожалею, что я не она. И если не она, почему я избрана для тебя? Почему меня пригласили сюда? Женщина с оленьими глазами, женщина, которая пришла на ферму в конце прошлой весны. Кто она? Она ли твоя мать? Даже если бабушка сказала, что это не так, мне важно знать.
В это утро. Как я хочу все вспомнить. О даме. Все ушли в школу или на поле, никого не было в доме, когда она пришла, только бабушка, я и малыши в мансарде. Бабушка велела мне остаться на кухне. Что бы ни случилось, я должна оставаться в кухне. «Приготовь чай, но не приноси его, пока я не стукну в дверь. Не входи в гостиную», — сказала она.
Ветер распахнул окно, когда я протирала небольшое пятнышко на стекле рукавом моего свитера, на тусклом желтом небе сверкнула молния, и я увидела, как она изящной походкой идет по дороге, одетая в пальто мужского покроя и красивые туфли с двойными ремешками на высоких каблуках. Я всматривалась в ее лицо, но она опустила голову низко, платком прикрыла лицо, так что был виден только рот. Накрашенные губы. Изящная обувь. Они говорили по-польски, она и бабушка, и ни одного французского слова я не услышала с той стороны кухонной двери, держа в руках чайный поднос. Так тихо они говорили тогда, и я решила, что дама уже ушла. Я опустила поднос и тихонько повернула ручку кухонной двери, но они все еще сидели вместе, дама в пальто мужского покроя и красивых туфлях и бабушка в шали и в жемчугах. Бабушка повернулась ко мне, улыбаясь.
— Соланж, дай нам, пожалуйста, чаю.
Я поставила поднос на большой дубовый буфет, стараясь не поворачиваться к ним спиной.
— Налить чай, Grand-mére?
— Да, детка.
— Положить ли сахар для мадам?
— Нет, спасибо, без сахара. Каплю молока, пожалуйста.
Молодой, как у девушки, голос, безупречный французский. Стараясь не рассматривать ее, как хотелось, я подала чай, она взяла у меня чашку одной рукой, переложив платок на колени.
— Спасибо, Соланж. Дай мне посмотреть на тебя, дорогая. Я слышала такие теплые отзывы о тебе.
Она протянула мне свободную руку ладонью вверх, и, когда я взяла ее, она сжала мои пальцы, потом слегка отпустила их и, подумав, задержала снова.
— Я счастлива познакомиться с тобой.
Ошеломленная ее лицом, таким изумительно прекрасным, и глазами, как у оленя, черными и полными слез, я ничего не сказала и только кивнула головой. Отпустила ее руку и вышла. Налила чай для бабушки и, когда вернулась и поставила его перед ней, увидела, что дама уже ушла. Маленький пакетик, тщательно завернутый и дважды перевязанный, лежал на подлокотнике кресла, на котором она сидела.
— Куда она ушла? Кто она?
— Друг нашей семьи, детка.
Я схватила пакетик, распахнула дверь, выбежала из дома.
— Мадам, мадам, вы…
Она уже прошла полпути по дороге до поворота, ни разу не обернувшись. Ветер ревел, рвал листья каштанов, швырял в дверь камешки. Она больше никогда не вернется, дама с оленьими глазами.
— Зачем она приходила к нам, Grand-mére?
— Она приходила, потому что нуждается в помощи. Нашей помощи. Твоей и моей.
— Моей? Твоей и моей?
— Она пришла просить, чтобы ты взяла на себя обязанности по уходу за ребенком. Это девочка, ей несколько месяцев, сирота.
— Этот ребенок будет жить с нами?
— Нет. Не то. Она хочет, чтобы ты заботилась об этом ребенке в другом месте. В монастыре. Она хотела бы, чтобы ты жила в качестве приглашенной сестры в монастыре кармелиток на юге, близ Монпелье. Ты и ребенок будете жить вместе в общине.
— На какой срок? Когда? Я не понимаю почему.
— Соланж, в этой работе может возникнуть много обстоятельств, которых ты сейчас не понимаешь, это новая часть твоей жизни. Я не могу сказать, как долго это продлится. Я расскажу тебе то, что знаю. Почти все, что я знаю. Ты можешь согласиться на это предложение, можешь и отвергнуть его. Пойди сюда, сядь со мной.
Я опустилась на колени перед креслом бабушки, взяла ее руки в свои, поцеловала пальцы и наклонила ее лицо к себе. Голубые, как крылья стрекозы, глаза Grand-mére стали зелеными, затем черными. Глаза Янки. Она взяла мою голову в руки, фартук ее пахнул травами, оперлась подбородком о мою макушку, прикоснувшись губами к волосам. Это ее манера говорить со мной. Мы оставались так долго.
— Женщина, которая была здесь — можно сказать, — связана с Церковью другой страны. У нее есть личный интерес в судьбе этой сироты, и она хочет увериться, что о девочке будут преданно заботиться. Почему она выбрала для нее монастырь на юге, она не объяснила. Почему она выбрала тебя в качестве няни и защитницы ребенка? Она сказала только, что говорила о тебе с кем-то из высокопоставленных членов нашей семьи.
— С кем-то в Польше?
— Да.
— Кто это?
Глядя на меня, бабушка сказала, что не может мне этого открыть.
— Она знала о том, что ты была в монастыре, что должна скоро вернуться домой. Я верю, что она инстинктивно чувствовала, что нужно выбрать тебя, благодаря твоей преданности и твоему мужеству, а я думаю, что это самое главное. Мы перестаем верить в разумность тех или иных действий по мере того, как взрослеем, Соланж, учти это. Ты должна почувствовать, какими слабыми могут быть аргументы для принятия того или иного решения. Во всяком случае, она приехала для того, чтобы поговорить со мной о тебе. Увидеть тебя, хотя бы на минутку. Я думаю, ей хватило этой минутки. Она оставила этот пакетик как знак доверия. Как первый шаг. Ты должна его сохранить и передать девочке, когда она подрастет. Когда ей будет тринадцать, я думаю, она это имела в виду. Да, когда ей будет тринадцать.
— Тринадцать? Но сейчас ей всего месяц? И вы сказали, что ребенок останется моей заботой? Навсегда?
— Да. Я думаю, так долго, пока не вырастет, она будет на твоем попечении.
— Я должна заменить ей мать.
— Должна.
— Но почему монастырь? Почему я не могу заботиться о ней здесь, с вами, мамой, Хлоей и Бланшеттой? Это будет лучше. Я только что покинула монастырь, Grand-mére, и я знаю, что эта жизнь не…
— Ты не станешь монахиней. Эта жизнь определенно не для тебя. Ты и ребенок будете жить под защитой монастыря. Твоя работа — забота о ребенке, который вырастет в атмосфере религиозного дома, но ты будешь свободна как мирская сестра.
— Я никогда не слышала о таком положении.
— Я знаю. Я также никогда о таком не слышала. Совершенно частная ситуация. Вдобавок к жилью монастырь обеспечивает стол, ты будешь получать стипендию для дальнейшего обеспечения твоего и ребенка. Каждая деталь обсуждена, Соланж, но не все детали могут быть объяснены, особенно те, что относятся к необходимости для тебя соблюдать строгую дисциплину. Теперь для тебя важнее прислушаться к чувствам, а не к разуму. Теперь твоя очередь. Неважно, что ты пострадаешь. Таково положение вещей. Но теперь, именно теперь, ты ответственна за две жизни, и я чувствую, что ты будешь жить с этим. Ты говоришь, что монастырь не для тебя — и как я понимаю, ни для кого в мире. Это… можем ли мы назвать редким шансом? Да. Редкий шанс быть в Монпелье мирской сестрой, няней этого ребенка, и ты сможешь примирить чьи-то разногласия, если даже не предотвратишь чьи-то страдания. Ты имеешь возможность скорее сочетать две жизни, чем выбирать между ними. Ты не будешь виновата, если покинешь монастырь, позволив себе какое-нибудь приключение. Однажды. Ты могла бы немного пожить религиозной жизнью, которая так привлекательна для тебя, но без ущемления личной свободы. Слишком многое тебе нужно обдумать, хотя ты еще сама почти дитя. Если твое любопытство сильнее, чем твое сострадание, твоя работа ничего не будет значить для тебя. Если тебе нужно узнать больше об этом ребенке, предложенном тебе, откажись, Соланж, пошли свои сожаления и возвращайся к подрезанию винограда и помешиванию супа. И не обращай внимания на случайные романчики твоего отца. Ведь жизнь здесь неплохая, не так ли, детка?
Соланж безоговорочно доверяла мнению бабушки и матери, впрочем маман об этом говорила мало. Если Янка предложила ехать в Монпелье, значит, так надо. Так сказала мне мать, когда мы с ней собирали на винограднике обрезанную лозу в вязанки.
— Но, маман, я же только что приехала домой. Разве моего отсутствия в течение двух лет недостаточно? Разве моего покаяния недостаточно?
Она не отвечала. Она смотрела на меня, как будто собиралась что-то сказать, но потом прикрывала рот ладонью и возвращалась к работе. Полное молчание. Монастырь или ферма — какая разница, до всех доносится звук колокола. Я смотрела, как мать, сидя на корточках, обвязывает травой круг за кругом пучок прутьев, связывает петли, разрезает сорную траву ржавым ножом с черенком из каштанового дерева и укладывает хворост в свой фартук.
— Пойдем на кухню, Соланж. Сегодня мы готовим. В погребе возьмем капусту, несколько картофелин, связку сосисок, два толстых ломтя ветчины. Куры в раковине в сарае. Бери корзину.
Маман, помедли, маман, посмотри на меня, хотела сказать я тебе, но не решилась. Я несла корзину, даже не глядя на нее. Она знала то, что знала и бабушка. О страдании, я имею в виду. Может быть, она хотела спасти меня, но ей не хватило сил? Стеснялась? Она отвернулась от меня, чтобы я стала меньше любить ее. Что это? Это было предупреждением?
— Не люби меня так сильно, Соланж. Я вряд ли этого стою, я с трудом могу вынести твою слепую преданность. Я только женщина, возможно, еще и не женщина. Я родила трех дочерей, а теперь пытаюсь найти свой путь. Как я могу помочь тебе, если я так мало знаю о себе самой? Не люби меня так сильно.
Я простила вас, маман, за то, что вы отослали меня от себя. За то, что вы выбрали его. Но я вернусь домой. Все будет хорошо. Он не подойдет ко мне, маман, и я больше не буду бояться его. Я прощу его, маман.
Матери и дочери. Ревность, зависть. Как мать может испытывать ревность и зависть по отношению даже к своей дочери? Маман защитилась тогда от меня быстро и странно. Той ночью, когда она последовала за папа. Следила за ним с той стороны двери. Приоткрыв дверь, она следила через щелочку, как он сидел на стуле у моей кровати. Увидела, как он встал на колени, потом нагнул голову. Его рот. Увидела, как он гладил ищущими руками мое тело. Его руки под тонким синим стеганым одеялом. Она следила за ним, а я следила за ней. Наконец она распахнула дверь и остановилась, сжав руками лицо, без слов, без стона. Стояла, убеждаясь в том, что увидела. Вцепившись ему в волосы, она выволокла его из комнаты. Я увидела, как она пнула его, потом ногами толкала по полу в узкую темную прихожую. Он не сопротивлялся, она пинала его в лицо, в поясницу, сантиметр за сантиметром двигая по каменному полу. Она оставила его лежащего грудой у входа в их комнату. Я не слышала его стонов.
Но затем последовало: «Соланж, это платье должно перейти Хлое. Соланж, причешись к столу. Соланж, ты что, пользуешься румянами?» Не за ним, а за мной ты следила. Не меня, а его ты выбрала. Ты выбрала его. Ты начала так заботиться о нем, маман, как никогда не заботилась о нас. И когда вы оба думали, что никого из нас нет поблизости, ты позволяла ему повернуть тебя лицом к стене, притянуть к себе за зад, зарыться лицом в шею, обнять ягодицы, прижать к себе и залезть в разрез твоей юбки своим членом. Когда я это увидела, я вспомнила другую историю с его руками. Он стоял в грязи, сжимая в руках арбуз, поворачивая его, давя его, сдирая кожицу, выковыривая семечки пальцами, высасывая его сердцевину, сок тек изо рта, с подбородка, ошметки падали вниз. Я следила за ним, присев, на прополке картошки, когда он повернулся ко мне, улыбаясь. «Мне хотелось пить», — сказал он. Его превращение в другого человека совпало с моим. Я возненавидела его и ненавидела все больше. Я ненавидела его почти так же, как раньше любила. Я люблю вас, маман. Я пыталась перестать любить вас. Иногда я чувствовала себя старше вас. Как если бы я была вашей матерью. Единственной, кто понимал, что происходит. Я понимала, что вы думаете, надеетесь, что сохраните его при себе, как только я уеду. С глаз долой. Разве не так? «Соланж, папа и я посоветовались. О твоей духовной жизни, я имею в виду. О твоем будущем». И я уехала. А Хлою вы тоже отошлете? А Бланшетту? И как вы сохраните его? Разве вы не поняли, что он уже ушел?
Глава 7
Опоры, арки, колонны — средневековая церковь, вновь перестроенная в эпоху Ренессанса — монастырь кармелиток Сент-Илер. Вначале здание служило зернохранилищем, потом крепостью, стояло заброшенным в течение столетия или двух, прежде чем его частично перестроили в большую виллу. В последние сорок лет ему вернули религиозную жизнь, но местным жителям большой радости это не принесло. Двадцать семь христовых невест и их аббатиса молились, медитировали и работали в монастырских службах, при этом семь наиболее развитых духовно и светски обучали тридцать шесть девочек в возрасте от пяти до семнадцати лет в монастырской школе и пансионе. Церковный пенсионер из соседнего прихода, проживавший одиноко в отдаленном крыле монастыря, священник иезуит Филипп, служил мессу перед своим женским собранием каждое утро в пять часов, читал проповеди и лекции для сестер-учительниц, вел уроки в старших классах, являлся духовником, отпускал грехи и был известным виноделом.
Непоколебимый порядок дня в монастыре начинался, когда сестра Сабина из Тулузы — красные со сна глаза, голые ноги, кое-как накинутая юбка и платок на короткой, осанистой фигуре — появлялась в кромешной тьме коридора, вдоль которого располагались кельи монахинь, в 4 часа 30 минут утра. Как легкомысленный испанский танцор, маскирующийся под монахиню, Сабина жизнерадостно поднимала правую руку над головой, разрывала темноту громким стуком деревянных кастаньет и низким мужским голосом кричала: «Аве Мария. Возблагодарим заступницу нашу, Богородицу, и Сына ее».
Селение было расположено в северной части плато и выделялось красными крышами и каменными домами, высокими и узкими, как малые суда, расположенными амфитеатром. Здесь жили крестьяне и члены их семей, работающие на виноградных плантациях и примыкающих к ним полях — все монастырские земли. Рядом находились молочные фермы, сеновалы, амбары, винодельни, винокуренный завод, помещение для собраний, прачечная и общая кухня. Каменная часовня цвета охры и кладбище ютились на малом клочке земли. Дальше, на дне долины, виднелась большая деревня вдоль реки Лец. Быстрые воды лизали берега, где по краю рос щавель, старики сидели с удочками, а дети пускали флотилии лодок из листьев. Здесь внизу были лавки, конторы, городские дома, маленькая красная церковь Святой Одиллии с мраморным фасадом. Общественный парк с каруселью.
Поскольку путь кармелиток к Богу был частным бизнесом, хозяев и арендаторов редко благословляли святые сестры с плато. Можно сказать, что благословение им даровалось реже, чем спуск, подъем, погрузка и выгрузка на тележки, запряженные мулами, и все это по белым от мела дорогам. Охотники бросали птиц, еще теплых, со свернутыми головками, в коричневые холщовые мешки, вырезали ляжки оленей и кабанов, пренебрегая остальными частями туши, складывали в корзины нежную, еще дышащую речную рыбу, собирали грибы, травы и орехи, наполняли оловянные ведра лесными ягодами — и все это для монастыря. Приношения фермеров представляли собой монастырскую «половину порции» от их хозяйств: джутовые мешки с мукой и крупой привозили и складывали благоговейно, как святые мощи, в кладовые; каждое утро привозили столько молока, как от небольшого стада; стеклянные бутыли с двойными сливками; сыры, только что сделанные и еще каплющие, когда с них снимают тканевую сетку; белое масло в полукилограммовых деревянных формах; бочки с вином мягко скатывали вниз в затхлый сумрак погреба по доскам. Для дальнейшего поддержания монастырского стола имелись сады и фруктовые деревья, козы, овцы, куры, гуси и кролики в клетках. Тем не менее, по странным причудам природы, даже в самой долгой памяти не сохранилось ни одного случая, когда добрые сестры сказали бы «достаточно» и направили бы, скажем, бушель груш или слив по белым меловым дорогам назад в долину. Некоторые говорили, что добродетель благотворительности еще сохранилась на плато. Следовало отметить, однако, что постоять в монастырском зале со святой матерью Паулой и ее женским обществом в День Богоявления, выпить жидкого шоколада из желтых с зеленым фаянсовых чашек были обычно приглашены все арендаторы и владельцы хозяйств. Но поскольку ценой входа на это развлечение был маленький белый конверт с ежегодной десятиной для кармелитской миссии, очень многие воздерживались от этого посещения, их собственные дела были для них важнее. Несмотря на то что владельцы хозяйств, многие жители деревни и многие сестры одинаково посвятили свои жизни работе и молитвам, они хранили свою независимость друг от друга.
На пути от кладовой к кухне, по саду, чтобы собрать дневную порцию овощей и зелени, Соланж несла на руке глубокую овальную корзину. В корзине на мягком пледе из синей шерсти спала Амандина. Соланж шла быстрым шагом из кладовой, где наполнила корзину — загрузила ребенком, — от сестры Жозефины. Жозефина присматривала за Амандиной с самого раннего утра и переходила от кельи к келье, чтобы поменять белье на свежее, а затем отправилась в кладовую дождаться Соланж. Однажды, когда Соланж находилась в саду, осматривая побеги молодого лука и гороха, сестра Мария-Альберта, самая молодая и самая маленькая из всех, выбежала из прачечной, неся пустую корзину. Мария-Альберта подошла к Соланж, оглянулась украдкой, обменяла пустую корзину на ту, в которой лежала девочка, подняла ее высоко — ее кукольное тело согнулось от тяжести — и вернулась в прачечную, напевая колыбельную. Выкапывая картошку, Соланж улыбалась сама себе.
Как сестры любят девочку, как они спорят за право ее подержать, покормить. Я предпочла бы не делиться с ними своими обязанностями, но я знаю, что их исполнение делает меня нечувствительной к неуважению Паулы. К тому же Амандину любят все, кто о ней заботится.
Соланж осматривалась вокруг, вдыхала ароматный воздух, смотрела, как последние лучи солнца освещали спелый инжир, как тек липкий сок и сводил с ума пчел. За садом был виноградник, тяжелые от плодов лозы. Всюду лозы. В это время дома виноград еще не созревал, и она думала, что до сбора еще месяц. Отцу Филиппу нравилось, что она так много знала о выращивании винограда, изготовлении вина, и он учил ее различать здешние южные сорта. Сира, Гренаш, Кариньян.
Не такие сорта винограда, как в моей Шампани. Странно, как люди соответствуют тому, что растет в данном месте. Здесь лозы высокие и узкие и люди высокие и худые. Виноград в Шампани растет низко к земле, приземистый, пухлый, пышный. Как полная, краснощекая жительница Шампани. Стены вокруг сада сложены как попало из сланцевых плит, за стенами расползается капуста и шпалеры бобов, лаванда пополам с травой, лоскут земли с пятнистыми тыквами, свежескошенное сено. Подсолнухи. И только потом виноград. Пробковые дубы с мраморными красно-коричневыми листьями наклонились над ручьем, узким, как овечья тропа. Как прекрасен запах земли, южной земли, запах кукурузы, овец и глины. Старая, выжженная солнцем, печальная земля. Я полюбила эти южные края. Дни проходят без тоски по дому, по близким. Я упоминаю их имена в своих молитвах, поскольку они часть моего прошлого, но их нет со мной в Монпелье, до них два дня пути поездом. Я не скучаю по ним. Или я не скучаю только по ней? Маман. Или я слишком сильно по ней скучаю?
Филипп, который работал в дальнем конце сада, подошел к ней, приподнял надвинутую на лоб ломаную соломенную шляпу, вытер руки о сутану, оставляя на ней полосы грязи рядом с давними пятнами от вина и соусов. Кивнул Соланж и улыбнулся.
— Добрый день, Соланж.
— Добрый день, отец Филипп.
Со своего наблюдательного поста у церковного окна Паула пристально следила за их приветствиями, как если у нее был особый интерес к содержимому корзины. Волнуясь, она перебирала четки, висящие у нее на поясе.
Даже Филипп расплывается при виде девочки. Нашли себе игрушку и думают, я ничего не вижу. Устроили состязание с корзинами. А я ничего не говорила, никому не угрожала, избегала их игр с девчонкой в доме, с моим драгоценным движимым имуществом, избегала их сюсюканья, их воркования. Помешанные. И Филипп — слабоумный старик. А все из-за дорогого Фабриса, один визит его высокопреосвященства, моего собственного высокопреосвященства, и любая власть обращается в пыль.
— Ах, дай мне посмотреть на нее. Дай мне посмотреть на нашу малышку, — произнес он.
Как прекрасная королева, Соланж медленно плыла по лестнице, осторожно держа на руках ребенка. Вместо того чтобы только посмотреть на нее, он взял ее на руки — напыщенный старый дядюшка — и носил по приемной, покачивая вверх-вниз, прижимая к груди и приговаривая:
— Хорошенькая. Хорошенькая, как ангел Божий.
Он спросил, можно ли этот дом назвать общим, и, все еще держа ее на руках, велел им стать на колени, благословил всех, потом благословил девочку.
— Помните, мои дорогие, работа, молитва и медитация. А сейчас еще общее пастырство для этого ребенка, лишенного матери. Я буду поддерживать ее и жду от вас проявления любви к ней в знак особой милости ко мне. Пусть она будет всегда с вами, даже в трапезной, даже в часовне, даже во время вечерней работы. Вместе с отцом Филиппом и матушкой Паулой, примером для вас, считайте ее редким подарком и учите ее обычаям нашей общей жизни.
Редкий подарок, да, и я так думала. Достаточно редкий. Я удивилась, какая небольшая отдача обещана за такую сумму. Эти деньги достаточны, чтобы купить много земли. Купить еще шато, чтобы основать новую общину. Чтобы поддержать обычаи монастырской жизни. Эти опущенные глаза, и это коллективное: «Да, ваше преосвященство». Дорогой Фабрис. И уже в течение нескольких месяцев идет игра, ребенок все время находится в общих апартаментах — ее пеленали, кормили и держали при себе, как он и поручил, — пока Соланж занята. Ребенок никогда не остается дольше трех секунд без своих преданных служанок. Они разыграли этот фарс с корзинами, чтобы сохранить мое лицо. Пусть будет так, Анник, говорила я себе. Смотрите на Филиппа. Подражайте Филиппу. Ты слишком стара, Анник, ставшая сестрой Паулой, святой матерью Паулой, слишком больна, чтобы притворяться подобным образом.
Глава 8
Потрескавшаяся фарфоровая кукла вроде бы не красива, но все не очень симпатичные сами по себе детали складываются в великолепное целое.
Я думаю, есть другой тип красоты кроме совершенной. Бледно-голубые жилки были видны через прозрачную кожу ее маленького лица, и густые черные локоны служили кокетливой рамкой для глаз с торжественным выражением. Большие черные глаза распахивались на пол-лица, когда она шла, покачиваясь, или сидела, или лежала, раскинув руки, и ждала, чтобы сестры или Филипп взяли ее на руки. Когда Паула появлялась поблизости, Амандина удирала к ней, пыталась обнять ее за лодыжки, тянула ручки к старой монахине, очарованная ее головным убором, тихо умоляя дать ей потрогать чепец, но Паула, едва замедлив шаг, соглашалась только на «добрый день, Амандина». Амандина опускала ручки, смотрела на Паулу, наклонив головку, чуть кивала, едва кивала, но достаточно, чтобы сказать «я понимаю, я знаю». Каким-то образом она все понимала.
Ах, как ты выросла, маленькая. Прибавила сто двадцать граммов за этот месяц, тебе уже около года, и ты стала пухленькая, как голубок. Маленький голубок. Жан-Батист, дорогой Жан-Батист, так тебе предан. Утром по пятницам, в десять, он выслушивал твое сердечко, постукивая пальцами по твоей грудке, смотрел на цвет твоей кожи под лампой, подводил тебя к окну, чтобы оценить тонус кожи, надавливал на ножку, нет ли отека, смотрел, как пульсирует животик. Он разглядывал твои глаза под своей лампой.
Прижимал тебя к себе, говорил, какая ты любимая, передавал тебя мне, чтобы я завязала пояс твоей юбочки и подтянула длинные розовые носочки, в то же время повторяя свои инструкции.
— Держите девочку в тепле. Держите ее подальше ото всех, кто болен. Выносите наружу, только если не холодно. Кормите ее, когда она голодна, так часто, как она хочет, но никогда не кормите или не поите насильно. Свежий воздух два часа в день или три, когда это возможно. При первом признаке, что дыхание затруднено, вызывайте меня немедленно. Матушка знает, как и где меня найти.
— А хирург? Когда?
— Я не знаю, Соланж. Мы повезем ее скоро на осмотр к Люсьену Нитчманну. Он будет принимать пациентов в Монпелье в следующем месяце. Будем тогда знать больше.
Чувствовала себя Амандина так же, как всегда. Но я видела, что теперь он меньше тревожился, когда смотрел на нее, слушал ее. Он уже не так сильно сжимал челюсти. Когда я одевала Амандину, я заметила, что он коричневыми чернилами перечеркнул целую страницу в своей папке.
— Это признак несомненной компенсации врожденной сердечной недостаточности; закрылся дефект межпредсердной перегородки; мы достигли весомого прогресса до нижнего предела нормы.
Я повторяла эти слова снова и снова на пути назад в нашу комнату, а Амандина хихикала, думая, что я пою для нее новую песню. Я положила ее в колыбель, села к столу и записала эти слова так тщательно, как запомнила их, так, как смогла повторить. Когда я пошла в деревню, я зашла в публичную библиотеку и порылась в медицинской энциклопедии. Как часто я делала это? Я всегда клялась, что это будет в последний раз, потому что возрастал только мой страх, а не мои знания. Лучше посмотреть в глаза Жан-Батисту, чем читать угрожающие прогнозы в книге. А еще лучше поглядеть в глазки Амандине. Да, в твои глазки, любовь моя. Счастливого дня рождения, любимое дитя. Счастливого первого дня рождения, Амандина.
Мне нравилось, что большинство сестер проводили вечерние часы отдыха в гостиной у Филиппа. Даже летом он зажигал огонь. После вечерни и ужина, когда девочки из пансиона и сестры-преподавательницы возвращались в свои спальни, казалось, что это сбор семьи, которая наконец вернулась домой, чтобы провести вместе остаток вечера. Некоторые брались за книгу, другие открывали свои рабочие корзинки, третьи усаживались поближе к горящим свечам. Филипп, одетый в свою черную бархатную сутану, помещался рядом с высоким стулом, на котором сидела Амандина. Она протягивала к нему ручки, размахивала ими, как будто раздувала пламя, а он задерживал дыхание, так ему хотелось, чтобы она подольше сидела у него на руках. Паула тоже приходила к огню. Она приходила не затем, чтобы насладиться общением, а чтобы успокоить свою боль по поводу того, что нам хорошо, и убедиться, что на самом деле мы несчастливы. Все меньше у вас, Паула, было поводов порадоваться, особенно когда Филипп заставлял нас смеяться в голос, изображая, как он втаскивал, корчась, ягненка по животу на плечо. Он танцевал вокруг тебя, Амандина. Он прижимался щекой к твоей щеке — своей грубой к твоей мягкой — и ты, благодаря за ласку, прислонялась лицом к его лицу и замирала, закрыв глазки. Он доставал вишни из кармана своей сутаны, бросал их в тонкий стакан с арманьяком, который ожидал его на столике рядом с его стулом, и, как бы между прочим, совал вишни, с которых капал коньяк, тебе в губы. Ты облизывала губы, когда к ним прикасались вишни. Филипп сообщал, что твой рот «точно маленькая вишня». Ты сцепляла руки, как будто просила еще вишню, и он повторял свой жест. Сестры хихикали и срывали этим эффект игры.
А потом Филипп сажал тебя вниз на маленький синий коврик перед его стулом, садился сам, открывал книгу, ты, довольная, ложилась на живот и смотрела на него снизу, при этом тонкие крылья чепца за твоей спиной изгибались дугой над белым батистом маленькой ночной рубашки. Он читал, а ты оставалась в спокойном миниатюрном синем море, приглушенно то ли булькая, то ли смеясь, посасывая прохладный металл распятия, выпавшего из-за его пояса, чтобы успокоить боль в деснах.
Я была права по отношению к тебе, Амандина. В первый день, как я взяла тебя на руки, я сказала Пауле, что ты вряд ли будешь громко плакать. Ты почти никогда этого не делала, совсем наоборот. Это заставляло меня страшно нервничать — твоя сдержанность. Даже когда ты упала навзничь в саду или когда Батист колол твое предплечье каждый месяц, чтобы взять анализ крови, ты сдерживала рыдания. Ты крепко зажмуривала глазки, текли слезы, рот твой открывался для крика, но ты не издавала ни звука. Кричи, Амандина, визжи, я готова выть вместо тебя, давай, давай. Я качала тебя вверх-вниз, как будто это резкое движение могло освободить твой заглушенный крик, но нет, ты не кричала. Меня пугал этот беззвучный крик. Твое горе это не страх ребенка, который ждет спасения, это горе того, кто понимает, что одинок. Но ты не одинока. Ты меня слышишь, дитя мое? Ты не одна. Я всегда была здесь с тобой и всегда буду с тобой.
В часы, когда Соланж и Амандина находились в своих комнатах, они были безмятежно счастливы, как молодая мать с подрастающей дочерью. Соланж пела Амандине, когда купала ее, разогревала для нее легкий ужин, добавляла к каше, которую готовили сестры на кухне, немного сладкого заварного крема. Угощала ребенка тоненьким, как бумага, ломтиком розовой ветчины, разогревая его с яйцом в маленькой черной кастрюльке. Иногда обжаривала инжир над углями до мягкости с темным сахаром и подавала со сливками, часто тушила яблоки в медном котелке с кусочком белого масла. На маленькой серебряной ложечке Соланж давала Амандине дольку почти размягченного сливочного шоколада. Когда Соланж, сидя с Амандиной на руках, читала ей, девочка старалась закрыть книжку, прикрывала ладошкой рот няне и давала ей понять, что предпочитает рассказы Соланж.
На ее второй день рождения Филипп подарил Амандине миниатюрные четки из крошечных жемчужин. В ее детских руках они выглядели просто ниткой жемчуга, и она садилась на корточки или взбиралась на колени Соланж по вечерам, с удовольствием ей подражая, имитируя движения ее рук и звуки молитвы.
У Амандины уже была изящная и абсолютно устойчивая походка. Иногда она подражала покачивающейся походке Филиппа и сопровождала свои движения звуками его одышки. Она была такая ловкая и делала это с таким видом, что Соланж, впервые увидев, как она подражает Филиппу, тут же призвала Батиста полюбоваться.
Амандина называла сестер по именам, начала обращаться к Пауле «святая мать» и к Филиппу «святой отец» сразу, как только услышала, что так их называют другие. Хотя ее заикание и лепет казались всем остальным обычными для младенца, Паула утверждала, что это знаки дьявола. Филипп сказал ей:
— Все в доме уже давно поняли, что присутствие ребенка для вас тяжелое бремя, Паула. Теперь вы хотите, чтобы это хорошо понял и сам ребенок? Кто, как не дьявол, действительно обитает в этом месте?
Глава 9
— Амандина, помедленнее, помедленнее, возьми меня за руку, не беги. Амандина, остановись и погляди на меня. Ты не должна убегать. Ты знаешь, что тебе нельзя убегать. А я не могу прямо сейчас взять тебя на руки, разве ты не видишь, что я несу в другой руке? Возьми меня за руку, пойдем медленно. Святой отец подождет тебя. Хорошо, теперь можешь идти сама.
Филипп обнимал двухгодовалую девочку, которая, против правил, бежала от него с недозволенной скоростью, выкрикивая его имя. Изогнувшись, чтобы поймать ее, он прижал ее к себе и покачивал в свойственной ему неуклюжей манере. Дорогой Филипп. Его крупный галльский нос, признак настоящего лангедокского аббата, блестел, сутана развевалась, длинный черный шарф, несмотря на лето, был обернут вокруг шеи и его конец болтался сзади. Опустив голову, священник бродил по извилистым тропинкам в садах, среди виноградных лоз, в потоках южного света, наклоняясь для критической оценки растений. Как поздно пришла его муза. Шепелявая, бледненькая, обожаемая.
По высоким сухим травам они втроем спустились на берег ручья на мягкую землю и сели под ореховым деревом. Соланж постелила соломенный тюфяк с одеялом для Амандины, положила подушку для Филиппа. Откинув лоскутное одеяло, девочка влезла на свое место на руках Филиппа. Соланж открыла три бумажных пакета — толстые ломти черного хлеба с яблочным соусом. Как и в каждый полдень, Филипп заснул, пока рассказывал Амандине историю, которая длилась до тех пор, пока она доедала свой хлеб. Тогда она закрывала глаза и издавала звук, похожий на храп Филиппа. Травы качались, шелестели, и они вдвоем спали под их шелест. Соланж расправляла одеяло над спящими и отправлялась назад в монастырь. Возвращалась она для того, чтобы разбудить их к вечерне.
Со временем трое сестер объединились в общей заботе об Амандине и вовлекли Соланж в свои обряды и ритуалы. Появились места для ребенка в каждой части монастыря, например, если девочка находилась под присмотром сестер на кухне, у нее был стульчик возле их рабочего стола. Получив свою порцию теста для хлеба или печенья, она «работала» — раскатывала его, лепила, разминала. Один старый шезлонг стоял в прачечной, где по утрам она могла вздремнуть, пока Мария-Альберта выжимала желто-полосатые посудные полотенца или тяжелые хлопковые юбки и бросала их в корзину. Когда Амандина просыпалась, Мария-Альберта прерывала на минутку работу, усаживала ребенка поудобнее, срочно давала что-нибудь для игры, потом продолжала работать. По понедельникам и четвергам, когда Мария-Альберта стирала простыни из келий монахинь, вешала их на натянутые веревки с деревянными прищепками, Амандине нравилось сидеть и петь внутри этого замкнутого четырехугольника без крыши, в мокром белом доме, стены которого хлопали и пахли отбеливателем. Мария-Альберта соблюдала правило, принятое в монастыре, что все нижнее белье следует вешать так, чтобы проходящие мимо не видели бюстгальтеров и панталон, а именно вешать их на другую веревку, расположенную внутри квадрата из простыней. Таким образом, многим молодым сестрам казалось, что поскольку они имеют некие регулярные события каждый месяц более или менее в одно и то же время, длинный ряд панталон должен забавно выглядеть, мечтательно покачиваясь на веревке. Амандина спросила Марию-Альберту, почему ее собственные панталоны не висят там же, тогда можно было бы не стирать и не сушить детские вещи в их комнатах, после чего Соланж стала приносить одежду Амандины в прачечную. Когда Паула впервые увидела, что панталоны сестер, вместе с ее собственными, и длинные, огромные шерстяные панталоны Филиппа стирали после крошечных пестрых Амандининых, она достала свой носовой платок и приложила его к верхней губе.
Амандина наслаждалась пребыванием на открытом воздухе. Она бродила по монастырю, трогала, нюхала, пробовала на зуб все вокруг, Соланж или одна из сестер всегда находились рядом, но не одергивали ее. Она всматривалась в ласточкино гнездо, сдутое ветром и приземлившееся в траву, и часто слушала сплетни и щебет птиц, стоя под деревом и кивая в знак понимания. Она отвечала им, они ей. В бороздах под виноградными лозами росли фиалки, но она собирала только темно-синие. Брала стебли в паутинках в дрожащие ладошки и несла их Соланж, чтобы связать луговыми травами в пучок. Вокруг шумел ветер, бант развязался, нос пожелтел от пыльцы полевых цветов, листья запутались в кудрях, девочка вспотела, щеки раскраснелись от трудов, но она радовалась. Бедная матушка, говорила она Соланж.
По субботам с утра Соланж толкала коляску с ребенком вниз по крутому спуску белой меловой дороги в деревню: в магазины, в парк, в библиотеку. Всюду, куда они заходили, их приветствовали с ласковым любопытством. Все знали, что девочка сирота, доставлена в Сент-Илер несколько лет назад в лимузине, она еще крошкой была крещена епископом. Да, Амандина, такая яркая малышка в одежде цвета сангины, и с ней эта красивая юная шампенуазка, которая относится к ней с такой любовью — вызывали тихий переполох среди жителей.
— Ах, мадемуазель Соланж, дайте нам посмотреть на дорогую Амандину. Возьмете фисташковое печенье с миндалем к вашему завтраку? Да, вы можете взять его, это для вас. Такие прекрасные глаза у этой маленькой девочки. Да, метра розовой шерсти будет достаточно для красивого весеннего жакета с маленькой шапочкой. Белые хлопковые чулочки, три пары. Коробка мыла в форме звезд из Марселя, бутылка миндального масла. Ваша первая пара сапожков, сможете ли вы застегивать кнопки на них? Вы правы, совсем как эти. И вы, мадемуазель Соланж, как хорош наш сладкий южный воздух для вас. Au revoir. Аu revoir.
Глава 10
Как-то поздним апрельским утром Жан-Батист проводил свой ежемесячный контроль здоровья Амандины. Специалист консультант Нитчманн также участвовал в обследовании, как он делал это дважды в год. Закончив осмотр, оба доктора поручили Соланж отмыть худенькую грудь Амандины от геля с содержанием нефти в тех местах, где размещались контакты кардиографа, одеть ее, чтобы она могла пойти играть на ксилофоне, который Батист держал для нее в нижнем ящике своего стола. Затем доктора отправились пройтись по саду.
Соланж подумала, что они гуляют слишком долго и вообразила по их лицам и по их долгому молчанию, что они нашли что-то серьезное. Хотя Батист всегда был осторожен в своих прогнозах и надеждах, Соланж уже начинала верить, что произойдет чудо и операция будет не нужна. Амандина играла на ксилофоне, Соланж мерила комнату шагами и выглядывала в сад каждый раз, когда проходила мимо окна. Наконец эти двое вернулись, сели, Батист — за письменный стол, Нитчманн — на стул возле Соланж, и заговорили натянуто.
— Амандина, пожалуйста, оставь свою игру и подойди, сядь со мной, с нами, — сказала Соланж.
Амандина молча сделала, что ей сказали.
Батист заговорил первым.
— Ну, мои родные. Доктор Нитчманн и я поговорили насчет подарка к твоему дню рождения, Амандина, и мы задавались вопросом, есть ли у тебя особые желания. В конце концов, пятый день рождения является весьма важной вехой.
Пока Батист повел Амандину в сад, чтобы она показала, на каком дереве она хотела бы повесить свои новые качели, Нитчманн остался с Соланж. Он сказал ей:
— Недостатки в работе ее сердца остались. Само же сердце — ее сердце — работает нормально. В пределах нормы. Скажу это иначе: ее сердце преодолевает свои врожденные дефекты. Преодолевает их. Кажется, преодолевает. Это не так, как если бы я никогда не видел компенсации такого рода, нет, я видел. Но я признаю, что раньше я считал случай Амандины необычным, исключительным. И что это значит? Это значит, что вы можете, не торопясь, позволить ей расширение активности. Будьте внимательны к опасным признакам. Вы все их хорошо знаете. Конечно, мы продолжим контролировать ее состояние с той же частотой, но в то время, когда она начинает жить как здоровый ребенок, за ней нужно следить.
Через несколько дней Соланж и Амандина сидели в парке, наблюдая за игрой детей. Приученная к осторожности Амандина довольствовалась наблюдением, сидя по-турецки на траве, и весело аплодировала зрелищу. Соланж спросила ее:
— Милая, ты бы хотела присоединиться к тем маленьким девочкам, что играют в домике?
— Я? Но я знаю, что мне нельзя.
— Можно. Батист сказал, что будет можно. Если ты не будешь бегать слишком много. Ты знаешь. Если ты будешь все делать немножко медленнее. Сначала. Давай.
Амандина встала, разгладила свою юбку из шотландки, подтянула один упавший желтый носок и неуверенно посмотрела на Соланж.
— Ты останешься здесь?
— Да. Вот здесь. Ступай. Можешь идти. Я буду здесь ждать тебя. Поверь мне.
Амандина кивнула, повернулась, пошла, затем вернулась обратно.
— Но если тебя не будет здесь, когда я вернусь?
— Я буду здесь.
— Это и означает доверие.
— Да.
Она ушла, затем вернулась снова.
— Некоторые люди говорят, что они будут здесь, а потом не делают этого?
— Да.
— Как это называется?
— Утрата доверия.
Амандина все еще стояла. Закрыла на мгновение глаза.
— Разве это можно исправить? Если доверие утрачено, разве это можно исправить?
— Это зависит от того, как сильно оно было утрачено. Теперь иди. Нам почти пора возвращаться в монастырь.
Глава 11
— Матушка, мне хотелось, чтобы вы разрешили приводить Амандину в трапезную в полдень. Я думаю, ей будет лучше в детском обществе.
Сидя за письменным столом с целым ворохом бумаг, Паула поглядела на Соланж поверх своей работы. Сделала паузу, рассматривая просьбу и ее обоснование.
— Как ты думаешь, пятилетняя девочка могла бы извлечь пользу из общества тридцати шести изнеженных крошек? Ее не держали дома в плену, разве этого недостаточно? Ты бы хотела, чтобы она расположила к себе еще большее общество, чем здешнее?
— Она сама присоединится к «изнеженным крошкам» в будущем году, и я думала, что для нее было бы хорошо понемногу войти в следующий период ее жизни. Раньше у нее было так мало общения с другими детьми. Но теперь, когда она… Я имею в виду, поскольку Батист разрешил ей больше активности, у нее появились друзья в парке, и она стала более общительной. Уверена, что если она присоединится к другим девочкам за столом…
— Ты хватаешься за это «она сама присоединится», не соглашаясь со мной. Она пока не ученица нашей школы, и поэтому трапезная не для нее. Все очень просто. Запрос отклонен, сестра.
Решив этот вопрос, Паула снова стала тасовать свои бумаги. Взяла в руки перо. Соланж молчала, но не делала попытки уйти. Паула снова посмотрела на Соланж, которая, казалось, была поглощена попыткой вытянуть свободный край своего передника. Паула сказала менее резко:
— Мой отказ вам на пользу. Амандина не такая, как монастырские девочки, и они должны будут это понять с первого момента, как она окажется среди них. Пусть она будет другой так долго, как получится с ее дилетантскими занятиями. Ее уроки фортепиано, ее рисование. Она была бы хороша и без уроков ораторского искусства, хотя они бесполезны, потому что защита против знака дьявола — ее шепелявость.
С последними словами Паула стала еще более высокомерна.
— Матушка, я…
— Я должна сказать, чтобы ты занималась ее подготовкой к делам домашним. А то она утром, поднявшись, садится на кухонную табуретку, залезает руками в тесто или размешивает пудинг. Это уже ритуал, не так ли? Она кормит гусей, кроликов, коз и бродит по саду вместе с ее возлюбленным Филиппом. То, чему ты ее обучаешь, похоже на кощунственную копию наших привычек, что, кажется, очень ей приятно.
— Амандина попросила такую же одежду, как у отца Филиппа, и сестра Жозефина сшила ее из остатков материи, отрезанной при подрубке платья Марии-Альберты. В этом нет ничего плохого, матушка.
— Нет, ничего плохого. Несмотря на твое потворствование ей, я признаю, что она остается достаточно скромной. Я подозреваю, что ребенок больше покоряется своей судьбе, чем ты, Соланж.
— А какова ее судьба, матушка?
— Быть не такой как остальные.
— Я убеждала и себя, и ее, что она такая же, как и другие дети. Ее здоровье, ее обстоятельства… Но я думала, что некоторые старшие девочки должны защитить ее, быть готовыми помочь ей в ее первые дни в школе на будущий год. Пяти- и шестилетние будут достаточно заинтересованы в своем собственном пребывании в школе и если будут игнорировать или дразнить Амандину, как это бывает у детей, я думала, что более старшие должны…
— Как ты самонадеянна, Соланж, если думаешь, что можешь предвидеть и предотвратить боль ребенка. Я признаю, что она может быть хорошо подготовлена для начала ее школьных дней, но это сделала ты. Ты воспитала ее, как медвежонка, ты и другие, однако теперь она должна вести себя так же, как ее одноклассницы.
— Матушка, я только просила разрешить ей сидеть за столом вместе с нами. Она уже достаточно большая, сидит тихо, усвоила некоторые манеры.
Паула занималась стопкой бумаг, тасуя их на своем письменном столе снова и снова.
— Почему ты так стараешься получить это разрешение? Для чего? Его высокопреосвященство…
— Из уважения, святая мать. Из-за моего уважения к вам.
— Да, это вежливый ответ. Твой почтительный взгляд в лицо не нарушает моего спокойствия. Епископ вложил тебе в руку карт-бланш, и ты можешь безнаказанно дразнить меня.
— Можно мне сесть, матушка?
— Да, да, садись.
— Были моменты, когда вы провоцировали меня на резкость, матушка, и я думаю, что если бы отец Филипп и некоторые другие не останавливали меня, я бы ссорилась с вами, но, видите ли, никто из нас не верил, что ваше сердце — камень.
— Я разрешила тебе сесть, Соланж, но стул не является приглашением к разговору тет-а-тет, еще менее к открытию диалога относительно содержимого моего сердца. Не стоит заблуждаться, что мое неприятие вашего присутствия здесь стало меньше. Твоего присутствия и ее. Хочешь приводить ребенка в трапезную — можешь приводить. Один день в неделю.
— Благодарю вас, святая мать. Могу я выбрать этим днем пятницу?
— Пятница. Можешь идти, Соланж.
— Знаете ли вы, во что верит Амандина, матушка? Она думает, что вы ее мама.
Паула жестко посмотрела и попыталась ответить, но Соланж продолжила свой монолог.
— Да, это правда. Вчера, когда я привела ее в парк, две маленькие девочки, с которыми мы раньше не встречались, подошли к нам. Одна сказала Амандине: «Иди играть с нами. Спроси у своей мамы, можешь ли ты пойти с нами на карусель у пруда. Кстати, как тебя зовут?» Потом они посмотрели на меня в ожидании разрешения. Амандина сказала: «Меня зовут Амандина. Но она не моя мама. Она моя сестра. А моя мама дома вместе с другими сестрами. С моими другими сестрами. Я должна пойти спросить мою маму насчет карусели. Соланж, пойдем спросим святую мать, могу ли я пойти на карусель? Что такое карусель, Соланж?» Маленькие девочки начали смеяться и побежали к своим мамам, которые сидели на ближайшей скамейке и следили за ними. Дети показывали на Амандину, шептались и хихикали и объясняли своим мамам, что маленькая девочка даже не знает, что такое карусель. Я взяла ее на руки, но она изо всех сил пыталась освободиться и убежала, красная от стыда. Я пошла за ней, взяла ее за руку. По пути я объяснила ей, что такое карусель, рассказала про пони, которые галопом бегут по кругу, по кругу под звуки песни «Elle descend de la montagne», «Он спускается с горы», и никогда не закончат свое бесконечное путешествие, и я обещала ей, что в один прекрасный день, в ближайшее время, мы поедем, как поется в песне, на пони под белым с серебром седлом. И затем я сказала ей: «Амандина, расскажи мне о своей маме». «Ты такая глупая, Соланж, спрашиваешь меня о моей маме, ведь она и твоя мама. И мама Марии-Альберты, и Жаклин, и Сюзетт. Святая мать — мама всех моих сестер, так же, как отец Филипп — наш отец. Но поспешим, надо же спросить святую мать о карусели. Соланж, Соланж, скорее. Я так хочу поехать на белом пони». Конечно, я ничего не объяснила. Ее замечание похоже на правду, не так ли? Мы все живем в одном доме, мы молимся и работаем вместе, мы все называем вас матушка, а Филиппа — отец Филипп. Я была поражена, что не пришла сама к этому предположению.
— Легко уточнить ситуацию, чтобы избежать абсурда. Она рано развилась. Сейчас, возможно, уже поздно — необходимо тем не менее нам всем сговориться, чтобы начать ей объяснять, что у нее нет родителей, что она сирота. Да, следует начать сразу. Начинай ты, и мы будем следовать за тобой. А теперь, пожалуйста, оставь меня, Соланж.
Соланж не сделала попытки встать и поклониться, она сидела тихо, глядя на Паулу, которая взяла ручку и начала писать своим наклонным уверенным почерком поперек через страницу.
— Пожалуйста, оставь меня, Соланж. — Теперь это уже была команда.
Соланж осталась сидеть.
— Матушка, я решила сказать Амандине правду.
Перо еще в руке. Паула взглянула поверх.
— Какую правду?
— Что у нее есть мать, но это… это ее мать не хочет быть…
— С кем ты консультировалась, дитя?
— Я не верю в историю, которую вы мне рассказали. Что оба ее родителя умерли через несколько дней после ее рождения. Без дополнительной, более достоверной информации, более подробной, без доказательств я не могу поверить и поэтому не могу просить Амандину в это верить. Я не буду пытаться убедить ее в том, во что не верю сама.
— В чем же ты хочешь ее убедить?
— Что ничего не известно о ее матери, и что я надеюсь однажды узнать что-нибудь о ней, и что гораздо лучше для ребенка сознавать это, чем думать, что ее мать умерла. Особенно, когда никто не знает наверняка, что с ней. Уверены ли вы в своей правоте, матушка?
Паула сидела молча.
— Я думала о том, что лучше для Амандины, святая мать. Я скажу ей, что ее родители, ее мать, во всяком случае, жива. Я скажу ей, что я не знаю, кто ее родители или где они и почему они оставили ее с нами, с вами. Я скажу ей, что однажды ее мама приедет забрать ее домой.
— Ты дашь ребенку надежду? Лучше скажи ей, что ты ее мама. Я всегда думала, что она уже достаточно большая, чтобы спросить о родителях, во всяком случае, о матери. Это естественно, не правда ли? Верно, твои фантазии о материнстве ближе к действительности, чем к кровным связям. Конечно, ты предана ей, Соланж.
— Я думала сказать ей, что я ее мама. И если бы я была уверена, что ее собственная мать никогда не будет на нее претендовать, я бы сделала это. Но в наших условиях это будет несправедливым и для Амандины, и для ее матери.
— Условия? Нет у нас условий. Амандина никогда не узнает своих родителей. Свою мать. Мертвая она или живая, дочь не узнает, кто она. Амандина для нее не существует.
Паула отвернулась от Соланж. Она говорила себе, что ребенок для нее больше не будет существовать, как только Соланж покинет эту комнату. Она снова повернулась к Соланж.
— Да, это и моя линия поведения.
— Простите, матушка, вы о чем?
— Будь уверена, Соланж, что жизнь этого ребенка началась в тот день, когда ее принесли сюда. И оставили здесь. Будь уверена и в том, что ты спасла себя и ее от той части страданий, которое ей выделила судьба. Я признаю, что это странно, но тем не менее это правда.
— Вы думаете, что ее принесли умирать, не так ли, матушка? Вы и священник, вы оба думали, что это случится через несколько недель, несколько месяцев, и она уйдет? Вы взяли ее на короткий срок, как инвестицию, я понимаю.
— Понимаешь?
— Думаю, да. Моего понимания вполне достаточно.
— Так что ты предлагаешь делать с этим ребенком, должна ли она…
— Вырасти? Об этом вы меня спрашиваете? Нетрудно предположить. Здесь она получит полное школьное образование, потом я должна буду помочь ей найти свой путь к высшему образованию, если это покажется ей нужным, или постричься в монахини, если она к этому склонится, и найти хорошую работу вне светского мира. Я должна буду ей помочь, направить ее. Несомненно, вы тоже должны ей помочь, святая мать.
— Это не моя обязанность.
— Нет. Не ваша обязанность. Ваша обязанность — отрицание. Вот как вы относитесь к ней, святая мать, при том что вы знаете, как она тянется к вам, как она тоскует по вашей любви. И вы говорите мне о жестокости?
Голова склонилась к бумагам, скрип пера перешел в шепот, Паула ничего не ответила.
— Кто была та женщина, что привезла сюда Амандину? Иностранка. Красивая женщина.
— Я ничего не знаю об иностранке.
— Вы можете сказать мне, матушка. Я встречалась с ней, вы знаете. Видела ее однажды. Она приехала в наш дом поговорить с моей бабушкой. Я подавала ей чай, она уронила свой платок, и я видела ее. Глаза у Амандины такие же, как у нее, не так ли, матушка?
Паула вскочила, ударив кулаками по столу. Она закричала:
— Как ты смеешь? Твоя проницательность, дурацкая проницательность, которая может только ввергнуть ребенка в еще большую боль, чем связана с ее рождением. Как ты смеешь? Следуй своим инструкциям, Соланж. Если не хочешь им следовать, то рассчитывай на то, что его высокопреосвященство поддержит мое обещание. Ты будешь унижена и отправлена вон из монастыря.
— А я обещаю вам следующее. Я буду решать, что рассказать Амандине о ее жизни. И если меня отправят отсюда, я заберу девочку с собой.
Соланж поклонилась, повернулась и медленно пошла к двери. Посмотрела через плечо на Паулу, кивнула головой, как бы подтверждая свои слова, и мягко закрыла за собой дверь.
Глава 12
— Амандина, когда вчера я спросила тебя о твоей маме, ты подумала, что я шучу, не так ли?
Красные листья падали на землю, Амандина бегала за ними, пытаясь поймать их на лету. Она собирала их в кучу, складывала вместе, но ветер разбрасывал листья, и она снова бросалась за ними в погоню. Соланж стояла в нескольких метрах от нее и наблюдала за тем, как она прыгала и визжала.
— Амандина, Паула не твоя мама и не мама для каждой из нас. Ни моя, ни Жозефины, ни Марии-Альберты, ни Сюзетт или… Она наша духовная мать, лицо, которое ответственно за то, чтобы нам всем, кто живет здесь в монастыре, было хорошо. Можешь ли ты это понять?
Прижимая листья к груди, Амандина подошла поближе к Соланж.
— Ты имеешь в виду, что она дух? Что Паула привидение?
— Нет. Она не привидение. Она очень реальна, и она заботится о каждой из нас, как должна заботиться мать, но она не настоящая мама.
Женщина и ребенок сели под деревом, в шорохе красных листьев.
— Она наша поддельная мама?
— Нет. Каждая из нас имеет мать, которая ее родила. Это наша собственная мать. И Паула не такая мать для каждой из нас.
— Ни для кого из нас?
— Нет.
— А у тебя есть твоя собственная мама?
— Да. У меня есть мама. И папа. У меня есть две сестры и бабушка, тетки и дяди и, как я недавно подсчитала, восемь кузенов.
— Где они? Почему мы не живем вместе с ними?
— Они живут в другой части Франции. На севере. А я не живу с ними, потому что меня избрали для жизни с тобой.
— Но почему?
— Потому что я этого хотела. Мой выбор приехать сюда и быть с тобой не означал, что я не люблю свою семью. Я люблю их и люблю тебя. Ты тоже моя семья.
— Но я не из вашей «собственной» семьи?
— Нет.
— У меня есть моя собственная мама? Кто она? Кто моя собственная мама?
— Я не знаю, милая. Я точно не знаю, кто она, но я знаю, что она очень любит тебя.
— Ты не знаешь, кто она? Ты уверена, что никто из здешних сестер не моя собственная мама?
— Уверена.
— Не могли бы мы теперь пойти искать ее? Я нахожусь здесь так долго, не волнуется ли она? Что я не пришла домой?
— Она знает, что тебе здесь хорошо и безопасно. Она знает, что ты со мной, с Паулой и Филиппом и с остальными из нас. Она знает, и потому не волнуется.
— Ох. Но могу ли я увидеться с ней? Я хочу увидеть мою собственную маму. Я уверена, что она была бы рада увидеть меня, как ты думаешь?
— Конечно, я так думаю, но прямо сейчас это невозможно. Она хочет, чтобы ты выросла и стала прекрасной сильной девушкой, выучила свои уроки, была доброй и хорошей, слушалась меня и сестер.
— Откуда ты знаешь, что она любит меня?
— Я знаю, потому что она очень заботилась о тебе и о том, чтобы ты…
— Она тебе это сказала? Она сказала, что любит меня?
— Да, в своей манере.
— Какой манере?
— Она послала одну даму рассказать мне о тебе.
— Она это сделала? Что тебе сказала эта дама?
— Она сказала, что есть драгоценная маленькая девочка, мама которой не имеет возможности заботиться о ней, и что мама не хочет, чтобы девочка была одна. Она просила меня, чтобы я взяла на себя заботу о ребенке. Ради ее мамы. Она просила меня, чтобы я отдала девочке всю любовь в мире во имя ее мамы. Так, как ее мама сама отдала бы ей эту любовь. Ты понимаешь?
— Я не знаю. Кто была эта дама?
— Это была женщина с прекрасными глазами, глазами, как у оленя, и кожей белой, как луна. Она была очень печальной. Я видела ее только на мгновение, на полмгновения.
— Почему она была печальной?
— Я думаю, потому что она знала, что твоя мама не сможет быть с тобой. И она не сможет быть с тобой тоже.
— Тогда пойдем искать эту даму. Она знает, где моя собственная мама, и тогда мы сможем быть все вместе. Эта дама, ты, моя мама и я. И твоя собственная мама также, и мы возьмем Филиппа и его собственную маму и Паулу и всех сестер. И собственных матерей всех нас.
Могла ли я объяснить другим способом? Могла ли я вообще не объяснять? Была ли права Паула? Был ли мой рассказ Амандине о ее матери, которая не могла заботиться о ней, более жестоким, чем если бы я сказала ей, что ее мама умерла? Было бы лучше подождать, пока она повзрослеет, чтобы понять? Я могла бы подождать, я бы с удовольствием отказалась от необходимости такого рассказа, но ведь был инцидент в парке, поставивший меня лицом к лицу с ее заблуждениями. У меня не было выбора. Я не могла позволить ей продолжать думать, что Паула — ее мать, а Филипп — ее отец. Насколько более жестоко было бы не сказать ей и просто позволить бродить в тумане, в детских фантазиях? В первый же день в школе ее одноклассницы безжалостно развеяли бы ее заблуждения. И она прибежала бы ко мне за утешением. «Это правда? Почему ты не сказала мне? Тогда кто моя мама?» И я бы так «хорошо» научила мою маленькую девочку, что мое упущение и мое молчание привело бы к утрате доверия. Она была бы права. Нет, этот путь лучше. Я утешила ее, и она привыкнет к правде. Правда. Но то, что я сказала ей, было ли правдой, или я поправила ее заблуждения только для того, чтобы достичь своей цели? Чтобы двусмысленность обменять на абстракцию. Господи, помоги мне. Я стараюсь забыть свою мать, когда девочка начинает тосковать по своей.
— А знаете, отец Филипп?
— Скажи мне, красавица.
— Когда я была моложе, я имею в виду, на прошлой неделе, я привыкла думать, что вы мой собственный отец. Разве это не глупо?
— Не глупо.
— У вас есть ваш собственный отец?
— Один раз был, но он, он давно стал жить на небесах. Ты знаешь, с Богом.
Мягкий дождь стучал по камням под навесом над окнами прачечной. Внутри Амандина сидела с Филиппом в старом шезлонге среди запаха мыла и пара. Мария-Альберта шептала над четками, отжимая белье.
— А мама у вас есть, отец?
— Да. Да, есть. Была. Она тоже ушла на небеса. У меня была и бабушка.
— Тоже на небесах?
— Да.
— На что она была похожа? Ваша бабушка.
— Ты имеешь в виду, как она выглядела?
— Да.
— Она была полная, или так казалось, потому что мне было едва восемь, когда она ушла. Да, я бы сказал, что она была полная. Она всегда сладко пахла. Она носила желтое платье с красными розами по подолу. А по воскресеньям она надевала коричневое платье, очень мягкое. И коричневую шляпку, я думаю. И она любила целовать меня, она всегда целовала меня. Четыре раза, чмок-чмок. Так же, как Соланж целует тебя.
— Правая щечка, левая щечка, правая щечка, губки.
— Да, так. Посмотри вон туда, видишь, как ручей выглядит в дождь? Вот так выглядели ее волосы, едва отливающие голубизной, как тонкий синий шелк, и они лежали волнами, как вода в ручье.
— Мне бы пошли голубые волосы.
— Возможно, когда-нибудь так и будет.
— Я бы хотела, чтобы вы были моим собственным отцом.
Слезы появились в морщинах на его щеках, и Филипп сказал:
— Это и мое желание.
— И ваше?
— Да. И мое.
— Хорошо.
— На самом деле, перед Богом и ангелами, прямо сейчас, прямо здесь, я признаю тебя моим ребенком.
— Я признаю вас моим отцом. Перед Богом и ангелами. Это действительно так?
— Абсолютно так.
— Это не так. Я знаю, что это не так, но я думаю, что это правда. Между нами, это правда.
— Между нами, Богом и ангелами. Может быть, это так же верно, как то, что «все может быть».
— Может быть. Я люблю вас, отец.
Глава 13
Епископ Фабрис чаще, чем это было заведено ранее, стал навещать монастырь. Мотивом якобы являлось то, что Филипп, казалось ему, сейчас менее склонен посещать его в курии в Монпелье; правда, епископ избегал компании своего старого друга, но, возможно, возникла еще одна причина изменения его обычного поведения.
Его высокопреосвященство прибыл в монастырь без предварительного уведомления как раз перед всенощной, помолился вместе с сестрами, а затем в гостиной пообедал наедине с Филиппом, и смех школьниц был слышен из-за закрытой двери, сливаясь со звуками домашнего хозяйства. Дом отвечал на его присутствие тем, что сестры и даже Паула испытывали прилив энергии и что-то щебетали, проскальзывая мимо двери, за которой сейчас обедали их кумиры.
Фабрис часто приезжал пораньше днем, иногда сразу после ланча, в сапогах под фиолетовой сутаной, и спускался вместе с Филиппом вниз в чайную, где оба садились на шатающиеся деревянные стулья за небольшой стол, откупоривали бутылки с прекрасным выдержанным соком, дегустировали его и плевались, сколько их душе было угодно, в глубокую урну из терракоты со старинной литой крышкой, строгали зернистый сыр, Филипп долбил сыр в крошки, передавая их Фабрису на лезвии штопора. Усталые львы скучали в своем логове.
Епископ всегда хотел увидеть Амандину, наклонялся благословить ее, сажал ненадолго на колени, отмечал, как она выросла, какая она красивая, как она читает молитвы. Вежливая и послушная, Амандина терпела, выполняла его пожелания и поглядывала — сразу или позже — через плечо на Филиппа. Когда ее отпускали с колен епископа, с мягкого княжеского одеяния, бежала спасаться — в объятия Филиппа, и Фабрис долго глядел на эту пару, слушая их болтовню с полуулыбкой на отвислых старческих губах.
Однажды в его утренний визит Паула — всегда добивавшаяся большего внимания, чем он хотел ей уделить — потребовала личной аудиенции Фабриса.
— Конечно, Паула. В полдень, когда все в доме будут отдыхать. Прогулка в саду? Это тебе понравится, Паула?
Она услышала иронию в его голосе, поняла, чего он не досказал. Это означало, если тебе хоть что-то может нравиться. Она вернулась в свои покои освежиться. Умыла лицо лавандовым мылом, растерла щеки полотенцем. Терла так энергично, чтобы высушить их или чтобы добавить им краски? Почистила зубы, держа полотенце над крахмальным воротником, жесткие белые крылья ее головного убора скачкообразно двигались вместе с ней. Еще раз прижала полотенце ко рту. Нет зеркала, чтобы посмотреть на себя.
Она начала:
— Я хочу узнать, как она, как этот ребенок оказался под твоим покровительством. И под моим. В течение пяти лет я послушно молчала, терпела. Разве я не заслужила право знать?
— Здесь нечего больше узнавать, Паула. Ничего, что могло бы сложить в единую строку все части этой истории. Слуга Церкви, старый друг сказал мне, что есть ребенок, нуждающийся в убежище. Такие вещи случаются все время, и эти запросы большей частью обращены к духовенству для оказания внеочередной услуги.
— Платной услуги, конечно.
— Способы оплаты бывают разные.
— Этот друг. Он не француз.
— Нет. Он не был французом. Но что из этого?
— Прошедшее время. Он умер?
— Да. Но то, что он не француз и уже умер, не является решающим фактором.
— Девочка тоже не француженка?
— Почему это тебя волнует, Паула? Для наших намерений и целей она вполне француженка. Но даже если нет, какое это имеет значение?
— Соланж. Она пришла поговорить со мной…
— Я знаю. Соланж говорила с Филиппом, а Филипп говорил со мной. С ее разрешения, конечно. Я знаю, что Амандина верила, что ты ее мама. Я знаю, что Соланж ей рассказала. Так или иначе, я в курсе того, как Соланж продолжит объяснения Амандине, и я уважаю ее решение. Она значительно больше, чем няня, она обеспечивает защиту девочке. И если есть кто-то, кто имеет право решать этот вопрос, то это право принадлежит Соланж. И если твой следующий вопрос будет о женщине, которая привезла ребенка к тебе…
— Она не от тебя, это не твое потомство? Амандина.
Сначала Фабрис не понял вопрос Паулы и попросил ее повторить, но потом до него дошло. Повернувшись, чтобы взглянуть на нее, он смеялся до слез.
— Ах, дорогая, милая Паула, ты мне льстишь. В семьдесят семь, ты представляешь себе, я бы хотел ребенка?
— Тебе исполнилось тогда семьдесят один или около того…
Он смеялся, не останавливаясь, и он говорил между всхлипами:
— Ты так же ревнива, как была в моей молодости или в твоей, ты такая же собственница и так же злопамятна. Ох, Паула, какой восхитительной женой ты могла бы быть для какого-нибудь мужчины. Нет, она не мой ребенок.
Оба замолчали. Фабрис искал под сутаной носовой платок, Паула нашла свой раньше и протянула ему. Вытирая слезящиеся глаза и губы сатира, он сказал:
— Знаешь, мы были созданы, чтобы вместе дожить до смерти старой супружеской парой, но ты хотела от меня большего, чем дать мне идти моей дорогой. Знаешь, оставь меня в покое до тех пор, пока ты не перестанешь хотеть от меня того, что я не могу дать. Такая чудная игра.
— Я поддерживаю ее.
Она смотрела на него и улыбалась, по-настоящему улыбалась. Запрокинула голову и смеялась, как когда-то раньше, как не позволяла себе так давно. Ее голос был почти нежен.
— Ты дважды выгнал меня, Фабрис. В первый раз из своей постели, второй — из своей жизни. Я привыкла быть необходимой тебе. Я почувствовала, что меня «отложили в сторону», когда ты стал епископом, когда ты поставил меня присматривать за этой стаей кур-неудачниц, большинство из которых не хотели быть здесь еще больше, чем я. Из-за тебя я здесь осталась, и ты знаешь это. Теперь ты это знаешь.
— Да, это как в браке. Ты хорошая жена, долготерпеливая, приносящая себя в жертву амбициям мужа. Его карьере и фантазиям. Но ты, дорогая Паула, не получила обычных знаков благодарности или раскаяния. Просьбы о прощении. Меня вознаграждали и утешали, только нагружая меня еще работой, еще большей ответственностью. Это правда. Я никогда не думал раньше, что я оставляю тебя «дома с детьми», но у меня было дело. Твоими единственными браслетами были кандалы.
Паула подняла свой носовой платок с его коленей, куда он уронил его, громко высморкалась. Жест жалости к самой себе? Да, только кандалы. Потом она сказала:
— Последними кандалами был этот ребенок. Закончатся ли когда-нибудь твои злоупотребления по отношению ко мне?
— У тебя не было вопросов о моих «злоупотреблениях» по отношению к тебе в течение сорока лет.
— Меньше, чем сорок.
— Присутствие ребенка привело к тому, что ты поднялась до мысли, что «твой» дом ничего не сделал, чтобы чего-то достичь, но только ты это знала. Я готов терпеть твои стенания, но не мучай меня по поводу очевидной истины.
Она смотрела на него сухим каменным взором.
Он затряс головой.
— Но, действительно, чего ты могла ожидать от меня, Паула? Что, как только я был рукоположен в епископы, я представил бы тебя в качестве моей официальной супруги, и тогда мы — ты в своей головной повязке и я в своей сутане — могли бы путешествовать по провинции вместе? Да, это правда, ты помогла мне добиться цвета сутаны, но я верил, что ты сделала это для меня, а не для того, чтобы обратить внимание на себя. Твой долг был мне помочь.
— Это был мой долг?
— Да.
— А твой долг по отношению ко мне?
— Мой долг тебе? Ты имеешь в виду мою плату тебе? Цена твоей семнадцатилетней девственности? Это то, что ты все еще ищешь? Это было бы проституцией, Паула. Развратом за плату.
— Ты знаешь, что ты взял у меня значительно больше, чем девственность.
— Больше, чем то, что ты дала мне, моя дорогая.
— Не ты ли назначен официально контролировать благополучие ребенка? Женщина, эта женщина, кто она была? Я даже не знаю. Она говорила об отказоустойчивости. Это то слово, которым она пользовалась. Слово, которое использовал ее переводчик. Я не забуду, никогда не забуду самодовольный наклон ее красивого острого подбородка, когда ее лакей сказал следующее: «Он в этих стенах, святая мать. Человек, который знает, за чем следить, какие критерии использовать при оценке исполнения ваших обещаний. Этот человек знает, как осуществить то, что необходимо. Даже вы, особенно вы, никогда не узнаете, кто этот человек». Можешь ли ты теперь удивляться, Фабрис, почему я никогда не принимала и не приму присутствия здесь этого ребенка?
— С самого начала я знал, что ты обманщица, Паула. Ты все еще такая. У тебя нет призвания, ты здесь была заложницей и осталась своего рода заключенной. Я всегда это знал. Но не хватило даже сорока лет благочестивой жизни, чтобы наделить тебя достаточным смирением, которое бы позволило ребенку — сироте войти в твою душу?
— Внебрачных детей, от которых отказываются, больше, чем сирот.
— И что? Это делает ее менее нуждающейся в помощи? Дети умирают, когда от них отказываются. Это просто другой вид голода. Будь они сиротами или просто «отказными», в любом случае ребенок ранен. В случае же Амандины нужно добавить в отношение к ней ее обстоятельства.
— «Дети умирают, когда от них отказываются. Это просто другой вид голода». В пять месяцев. В семнадцать также.
— Туше. Ты говоришь о себе, конечно. В семнадцать лет человека вряд ли можно назвать ребенком, Паула, но тяжесть от раны такая же. Но ты признаешь, что ты и Амандина разделили общую судьбу, и чем больше я думаю об этом, тем яснее, что ты должна была принять ее в объятия. Это могло бы помочь и тебе, Паула. И по-прежнему может. Нет. Слишком поздно, не так ли? Я не знаю, что было до этого момента, но сейчас ты пытаешься переадресовать свою боль. Никакого отличия от инфицированных вредителей, которые плевали на дверные ручки. Да, ты страдала, и судя по всему, это исходило с небес, но пусть бы ей было еще горше. Вот и все. Ты, которая должна вдохновлять, не любишь ребенка и завидуешь ему. Когда я смотрю на тебя, я не могу помочь, но думаю, что твое богохульство, твое безбожие сделали из тебя противную старуху, Паула.
Удар достиг цели. Она задыхалась, дрожали руки, по-женски импульсивно прижатые к лицу, она чувствовала свою непривлекательность. Она с трудом восстановила дыхание.
— Ты? Ты можешь называть меня мирянкой и безбожницей, когда…
— Я опытный священник, и я грешник. Я трачу почти равные силы на обе стороны моего характера и баланс между ними, результаты моей жизни будет оценивать кто-то не меньший, чем Бог. Доброго дня, Паула.
Глава 14
Под плеск прыгающей в ручье форели, под сухой стук ноябрьских листьев, оставшихся на виноградной лозе, звучал целомудренный дуэт его храпа с ее посапыванием, и Амандина с Филиппом спали в голубоватом свете под ореховым деревом. Соланж улыбалась, когда принесла лоскутное одеяло и подоткнула его вокруг них. Au revoir, mes petits. До свидания, мои маленькие.
Как всегда, когда она и Филипп отдыхали вместе, Амандина проснулась раньше, чем Соланж вернулась звать их к вечерне. Но вместо того, чтобы молча ждать, когда придет Соланж, она осторожно трясла Филиппа и говорила ему, что, пожалуйста, нужно закончить историю про гигантского всадника, который скачет по освещенному звездами небу, выбивая искры своими шпорами. «Отец, проснитесь». Она трясла его сильнее. Он, должно быть, так устал. Она лежала в его объятиях, плотно зажмурив глаза.
Почему так болит сердце? Почему оно так стучит, как будто я бежала, когда я лежу здесь так тихо? Нужно медленно стучать, как учил меня Батист. Подумай о полевых цветах и крольчатах, которые только что родились, и о младенце Иисусе в его колыбели.
Тем не менее ее сердце билось тяжело, выбивая две ноты, как неприкрепленный ставень стучит по каменной стене дома.
— Отец, проснитесь. Может быть, вы ушли туда, где живет ваша бабушка? У вашей бабушки были голубые волосы и она ушла жить к Богу, и теперь туда ушли и вы также, я знаю.
Коржики из жареной кукурузы и утиные сосиски. Теплая яблочная шарлотка с кремом, Жозефина приготовила хороший ужин, она попробовала каждое блюдо. Соланж спешила к ручью. Пятнадцать минут до вечерни. Но что это за звук? Как будто животное, маленькое животное ранено. Где?..
Высокий, визжащий вопль. В тени под ореховым деревом Амандина сидела на корточках над отцом Филиппом, покачиваясь на каблучках грязных красных сапожек и дергая его за рукав.
Глава 15
Он попросил, чтобы его оставили наедине с Филиппом. Приехав в монастырь менее чем через полчаса после телефонного звонка Паулы в курию, Фабрис сошел с подножки длинного черного официального автомобиля — не представитель власти, не в парадном облачении — крупный, одетый в простую сутану, в растоптанных черных бархатных домашних туфлях на изящных ногах, как будто он намерен устроиться у вечернего огня. Свита не предшествовала ему и не следовала за ним. Только Паула поспешно шла сзади.
— Я позову тебя и других позже, — сказал он ей.
Кроме бра на стенах двенадцать белых свечей в черных железных подсвечниках на комоде освещали маленькую комнату Филиппа. Нагрев масло на свече, Фабрис, вздыхая, обмыл бездыханное тело своего друга, одел его в крахмальное белое белье и черную сутану, которые приготовили сестры. Он причесал его гребнем, побрил трехдневную щетину щек. Амандина так любила их шершавость, что Филипп в течение нескольких лет держал бороду заросшей для нее. Фабрис прочел каноническую молитву для вновь отлетевшей души, потом из Библии, затем взял текст иезуитов, который лежал открытым на тумбочке возле кровати, и прочел его вслух. Он придвинул стул поближе, сел и долго говорил со своим другом. Он поцеловал Филиппа в обе щеки, в лоб. Преклонил колени.
За это время полсотни человек — духовенство, жители городка, люди из похоронной конторы, пресса — собрались за пределами комнаты, где лежал Филипп, в гостиной монастыря. Фабрис, все еще в тапочках, обратился к ним:
— Мы не будем устраивать торжественных похорон нашего возлюбленного Филиппа. Я лично прослежу, как его пожелания, выраженные давно и неоднократно, будут исполнены. Теперь я попрошу всех вас выйти, чтобы каждый из вас мог помолиться по-своему о спасении его души и обретении для него небесного мира.
Многие решили, что директива епископа предназначена не для них, а для других людей, но Фабрис повторил и распорядился, чтобы Паула вызвала сестер из часовни. Сестры столпились в комнате Филиппа вокруг его ложа. Все женское общество молилось, перебирая четки. Паула провела первый час бодрствования около усопшего, другие должны были сменять ее по очереди.
В эту ночь Фабрис спал в монастыре в комнате, близкой к комнате Филиппа. Он отказался от предложения подать ему вышитое белье и полотенца.
— Это не моя брачная ночь, Паула. Предоставь мне оплакивать моего друга.
На следующее утро в пять часов по-прежнему в сутане французского священника и в домашних туфлях он отслужил мессу для сестер. За завтраком Фабрис объявил пожелания Филиппа. В этот день и вечер он только наблюдал за приготовлениями.
Могилу выкопали на клочке луговой земли, всего в нескольких метрах от дальнего склона виноградника. Там не будет памятника, не посадят хризантемы, никакой хвалебной надписи.
Соланж не оставляла Амандину ни на минуту с тех пор, как нашла ее с Филиппом под ореховым деревом. Хотя она знала, Амандина понимает, что произошло, Соланж не говорила о Филиппе или о его смерти. Скорее она пыталась утешить Амандину обычными обрядами их незамысловатой жизни. В их комнатах она каждый вечер разжигала огонь в очаге, наполняла для ребенка ванну теплой водой, из бутылки с миндальным маслом наливала ровно колпачок и распыляла его непосредственно под краном. Амандина снимала банку с полки над ванной, ловко вытаскивала одну за другой круглые фиолетовые капсулы, бросала их в воду и ставила банку на место. Оглядывалась на Соланж, и они, как по команде, вдыхали запах сирени. Так они поступали всегда. Девочка сняла свои грязные красные сапожки и верхнюю одежду и разрешила Соланж помочь ей раздеться. Уступка на сегодняшний вечер. Соланж купала Амандину, мыла ее волосы, помогала ей встать в ванне, когда полоскала ее запутанные черные кудри водой, выливая ее из маленького желтого фаянсового кувшина снова и снова на голову девочки. Обычно, протестуя против этого последнего этапа омовения, Амандина отталкивала руку Соланж, но сегодня вечером она держала свой маленький заостренный подбородок высоко и плотно зажмуривала глаза в ожидании нападения. Подняв ее из ванны и описав широкую дугу, чтобы поставить на стул, Соланж завернула Амандину в большой кусок льняной ткани, отнесла поближе к огню, поцеловала по схеме «крылья феи», протерла насухо до блеска кожу и посыпала тальком из бледно-голубой баночки с оловянной крышкой и с изображенным на ней ребенком. Розовые фланелевые панталоны и ночная рубашка, длинные розовые чулки, тапочки. Ужин. Одна из сестер оставила корзинку на столе. Маленький закрытый медный котелок, завернутый в полосатую салфетку. Соланж положила ложкой курицу, тушенную в сметане, вареную морковь в соусе, намазала масло на хлеб, налила Амандине молоко из стеклянной бутылочки на четверть литра. Поставила маленькие белые фарфоровые горшочки с карамельным пудингом на каждую тарелку. Никто из них не сказал ни слова, тишина была заполнена медленным жестяным звоном похоронных колоколов деревенской часовни. Плач дрозда раздавался где-то среди виноградника. Дрозда, поющего по ночам. Филипп умер.
~~~
После полудня несколько дней спустя, когда Соланж отдыхала в их комнатах, Амандина натянула на себя ее свитер, проскользнула в ее плащ, хотя стояла хорошая погода. В большой глубокий карман плаща положила все, что ей нужно. Надела сапоги, шляпку, спустилась по ступенькам в кухню, открыла дверь в кладовую, достала толстые ломтики черного хлеба из ящика, где они хранились, нарезанные для утренних тостов. Она положила хлеб на полку, вытащила крышку из большого серого каменного горшка с вареньем. Ежевика. Густую массу темных ягод положила деревянной ложкой на хлеб, сложила каждый ломтик вдвое, прижала их тыльной стороной руки. Завернула в лист оберточной бумаги, оторвав его от рулона, прикрепленного к стене. Закрыла ящик, заткнула банку с вареньем. Затворила дверь, решив, что закончила свои дела.
Положив пакет в карман, она пошла в сад, прямо туда, где на клочке земли росли травы. Нарвала листьев базилика с корнями и стеблями. Спешила, зная, что, если ее увидят, будут ругать и отправят обратно в постель. Когда наполнила карман базиликом, пошла в виноградник. Ей предстояло проделать долгий путь. Хотя она шла медленно, ее сердце сильно стучало, дыхание было затруднено. Она подошла к краю самого малого виноградника. Она знала, что он здесь. Она слышала их разговор. Она точно знала, что Филипп здесь. Она порвала листья базилика, разбросала их покрасивее по дерну, где уже начала расти новая трава. Положила коричневый пакет с хлебом и вареньем на камень, где написано его имя. Она может прочесть его — Филипп. Заметила, что не написано — отец. Она думала, что так и должно было быть. Она смотрела на полевые цветы, но не видела их. Видела только базилик. Он любил базилик. Хранил листья в кармане сутаны. Жевал после обеда. Ей нравилось, когда от него пахло базиликом. Она сделала несколько шагов назад посмотреть на новое жилище Филиппа.
— Я тебя люблю, по-прежнему люблю. Я не хочу, чтобы ты уходил.
— Где ты была? Я так испугалась. Я звала тебя. Разве ты не слышала меня?
— Я должна была пойти туда. Я должна была пойти сама. Я знала, где это.
— Где что?
— Это место.
— Какое место, Амандина?
— Место возле виноградника.
— Ты хочешь сказать, что прошла всю дорогу до того места, где спит святой отец?
— Я знала, что он умер, Соланж. Ты могла сказать это. И я знала, что он под землей. Я не маленькая больше, и поэтому тебе не придется использовать специальные детские слова.
Глава 16
Я плохая. Ужасные вещи произошли со мной, потому что я плохая. Я не знаю, как и почему, но это, должно быть, правда. Она бы никогда не оставила меня, если бы я была хорошая. Моя мать. И Филипп никогда не ушел бы. Я понимаю. У меня не было времени подождать, когда я стану большая, чтобы понять. Это из-за меня. Это потому, что у меня нет матери, Филипп умер, Паула не смогла меня полюбить и Соланж не живет со своей семьей. Это все я. Я плохая.
Амандина тщательно скрывала свою проснувшуюся совесть. Ее ношу. Она не могла найти способа спасти себя от бесчестия. Она стыдилась. Другие не должны узнать, не должны понять, какая она плохая, но теперь она станет очень хорошей. Она станет совершенством.
Амандина не говорила о Филиппе. Когда Соланж спрашивала, хочет ли она навестить снова его могилу, собрать полевых цветов и отнести ему, она только качала головой. В своих молитвах она не называла его имени. Она стала менее веселой после его ухода. Амандина оставалась — или это казалось — достаточно бодрой. Больше, чем играть в саду или в парке, она предпочитала тихо сидеть со своими книжками или часами за пианино, вколачивая гаммы и арпеджио, бесконечно повторяя «К Элизе» тяжелой, бесстрастной рукой.
Ей было уже шесть, и она готовилась к поступлению в монастырскую школу. Она читала и понимала учебники третьей и четвертой ступеней, рисовала, раскрашивала и пела, казалось, что с энтузиазмом. Поскольку она всегда была внимательной, она легко осваивала программу монастырской школы.
Встав в пять часов утра, воспитанницы умывались холодной водой, одетые из скромности в серые купальные рубашки, приглаживали волосы и заплетали косы с помощью дортуарных сестер, быстро бежали в часовню, затем месса, завтрак, занятия, обед в трапезной монастыря, отдых, учеба, домашняя работа в монастыре, колокол на переодевание — за двадцать минут нужно умыть лицо, причесать волосы, расшнуровать ботинки и скользнуть в черные туфли без каблуков с бантами на носках, добавить в волосы бархатную ленту, широкий воротник из алансонских кружев — и на вечерню. Ужин, молитвы, отход ко сну.
Изнеженные девочки, чьи родители щедро платили за бережное обращение с их детьми, стремились попасть в Сент-Илер. Сшитая вручную в ателье Монпелье зимняя форма из темно-серого шерстяного букле состояла из платья с высокой талией, с бархатным воротником, пышными рукавами длиной до локтя, с широкой бархатной каймой по подолу, почти до верха шнуровки ботинок. Черные шерстяные шапочки и соответствующего цвета пелерины для прогулок. Для лета все то же самое, только в серой гамме с белой батистовой отделкой. В классных комнатах, бывших приемных и салонах виллы стояли длинные низкие столики и миниатюрные драпированные кресла, подходящие по размеру. Мебель была добротная, в основном периода Империи и Директории, ковры, потертые, но красивые, тяжелые драпировки на окнах, и, в зависимости от погоды, разжигались дровами очаги с высокими мраморными каминными полками. Эти помещения были едва ли менее элегантными, чем комнаты, многие годы назад приготовленные для Амандины и Соланж, но Паула находила их слишком роскошными. Еще одно из ее предубеждений. Она будет спокойней, если ничто не будет напоминать ей о ребенке. Ничто.
Наряду со статусом регионального учебного учреждения, Сент-Илер являлся аккредитованной школой искусств. Высшей школой. Таким образом, воспитание девочек и обучение тому, что требуется для образованных женщин — поведению, ораторскому искусству, этикету, разговору, голосу, бальным танцам, — находилось под опекой местных мастеров искусств. Возможно, уникальным предметом из этого богатого набора являлось искусство приготовления пищи, подготовка помещения к трапезе, фундаментальные знания высокой кухни, так же как и традиционной кухни Лангедока.
Скорый утренний завтрак, тишина в столовой, овсяная каша, хлеб и варенье и маленькие коричневые мисочки горячего шоколада, густого, как пудинг. В полдень ели суп, сыр и фрукты. Если подавалась рыба, начиналась суматоха — приносили ножи и ложки для соуса в горячих медных кастрюлях, накрытых мисками, масло в формочках и чашки для омовения пальцев; обычно это был ужин, и маленькие француженки ели неторопливо.
Конфи из утки с картофелем в утином жире, капустные листья, фаршированные черным хлебом с яйцами со щепоткой специй, в виде плотных конвертиков, связанных кухонной нитью и тушенных в бульоне с томатом; паштет из гусиной печенки с тостами и желе из Сотерна; грибы, запеченные в сметане; тушеная говядина горячая и холодная; белая фасоль, приготовленная на ночь в глубокой глиняной посуде, с сосисками и бараниной; густой суп из сушеного гороха с копченой грудинкой, разливаемый с обжаренными на масле сухариками; картофельные оладьи со сливовым джемом; жареная курица, фаршированная черносливом; форели в коричневом масле; индейка с трюфелями; абрикосы в длинных металлических сковородках, разрезанные пополам, усыпанные черным сахаром со щепоткой морской соли и обмазанные смесью из сливок и яиц с ванилью, запеченные до пузырей и появления корочки. Так питались маленькие француженки.
~~~
Соланж отчаивалась из-за того, что Амандина была в школе без нее, что нарушало привычный ритм их совместной жизни. Внешне она ничем не выдавала своего волнения. В субботу днем, в конце первой недели пребывания Амандины в школе, они собирались на прогулку в деревню. Соланж ослабила жесткую косу, в которую заплели непослушные волосы Амандины дортуарные сестры. Соланж беспокоилась и недоумевала, что Амандина вдали от нее.
— Ты скучаешь по мне, Амандина?
— Конечно. Но я в порядке.
— Ты с кем-нибудь подружилась? Я видела, как вы шли с девочкой по имени Сидо, держась за руки. Сидо в очках с синими стеклами.
— Мы должны ходить в часовню парами, держась за руки. Когда мы выстроились в первый день, не было никого ни для нее, ни для меня. Теперь мы пара. Для прогулок, я имею в виду. Она грызет ногти, и сестры наложили что-то красное на них, что-то плохое на вкус, и поэтому она не должна больше грызть их.
— Это работает? Прекратила ли она грызть ногти?
— Нет. Она сказала, что красное вещество стало не таким противным. Она предложила мне, если я захочу, попробовать его, но я отказалась.
— Ясно. А классы?
— Прекрасно.
— Хорошо ли ты ешь? Что-то остается на твоей тарелке?
— Паула и остальные следят за нами. Они стоят над нами, наклонив головы. А мы должны менять вилки, а их много. И ложки тоже.
— Поняла. Какие домашние дела тебе поручили?
— Помогать Марии-Альберте с кружевными воротниками. Мы замачивали их в воде с отбеливателем, промывали, крахмалили сахарной водой, выкладывали на доску сушить на солнце. Марии-Альберте не нужна помощь, чтобы гладить их, я думаю, она этого не делает. Мы получаем чистый воротник вечером каждый понедельник.
— Поняла.
— Ты заметила, что не говоришь больше «я знаю»? Теперь ты говоришь «я поняла».
— Разве?
Она все еще не упоминает имя Филиппа. Она сердится, что он ее оставил. И вскоре после его смерти я сказала ей о ее матери. Ее дважды ранило. Или трижды? Я думаю, что она до сих пор оплакивает свое детство. Что бы ни было, осколки, оставшиеся от него, она похоронила. Как шоколадки из атласной коробки, она сознательно выбирает слова. Она должна говорить, как ей кажется, не то, что она думает, чувствует или желает, но то, что сказали бы другие. То, что другие бы сделали на ее месте. Нет ее собственных желаний. Я знаю все об особенностях защиты от боли. Слишком рано для нее использовать такие женские уловки.
Глава 17
Хотя каждой из них исполнилось по шесть лет, четыре маленькие девочки в начальном классе Амандины рыдали, потому что с ними не было их нянь, одна упала в обморок, потому что оставила дома плюшевого мишку, и ее мама обещала прислать его по почте. Другие четыре, поскольку вообще умели читать, но читали с ошибками и не были прилежными, и радовались, и огорчались, потому что Амандину скоро перевели в класс семи- и восьмилетних. Она читала лучше, чем они, а также слушала внимательно и понимала, отвечала правильно. Они удивились и стали завидовать бездомной девочке меньше их по возрасту, и более старшие потворствовали младшим в том, чтобы чем-нибудь ей помешать, уколоть или насыпать соли в тарелку. У них было много поводов издеваться над ней: шепелявость Амандины, ее заикание, ее покачивающаяся походка в подражание Филиппу. Когда девочек просили читать, они начинали заикаться и шепелявить, когда просили выйти вперед, они неловко ковыляли. Их наглый смех был как удар по щеке. Поморщившись, Амандина принимала их укусы как должное, как очередное доказательство, что она плохая. Сестры-учительницы угрожали отправить озорниц к Пауле для воспитания, но эти jeunes filles de la noblesse, девицы из дворянства, молодые изнеженные дочери знати, как Паула определила их для Соланж, были слишком толстокожи. Они боялись только мам и пап, о чем и говорил их нахальный взгляд.
Принимая данный порядок вещей, Паула опасалась вставать на сторону Амандины, ибо рисковала не угодить отцам этих девочек. Как ни неприятны эти дочери лангедокской элиты, но она не хотела вызывать неудовольствие их благородных отцов, которые, в свою очередь, стали бы выражать свое неудовольствие курии. Паулу могли обвинить в грубом нарушении ее обязанностей, потере доверия родителей и уверенности в поступлениях из их кошельков. Вряд ли это могло случиться, так как Паула не стала бы защищать Амандину. В самом деле, теперь, когда Амандина поступила в пансион, епископ также не поднял бы шума из-за нее, чтобы никто не заподозрил его в фаворитизме, и Паула это знала. Поэтому теперь Паула без стеснения смотрела в другую сторону, когда сестры-учительницы обращали ее внимание на неприятности Амандины, тем более что она все видела и слышала сама. Как Паула относилась к девочке, когда та была младенцем, так она была «слепа» и сейчас. Она никогда не сказала прямо ни слова Амандине, чтобы помочь ей или поправить ее, и даже обращалась к ней, не глядя на девочку.
Когда Амандина возвращалась в монастырь поесть и выполнить свои дневные обязанности, к ней обращались, расспрашивали ее, прикасались только Соланж и другие сестры. Если их не было, Амандина «выстраивала» занавес вокруг себя, чтобы не чувствовать так свое одиночество.
Спокойной ночи, мои маленькие, сладких снов. Дортуарные сестры ходили вдоль узких белых кроватей, кому поправляя одеяло, кого гладя по головке. Дым от горящей свечи, которую только что пронесли мимо нее, мешал дышать накрытой с головой Амандине, и она задыхалась. Сладкий дым был ей в утешение, и она ждала начала ночной музыки, гундосых звуков из-за аденоидов у одной соседки, тонкого свиста и храпа другой, сопения через маленькие ноздри третьей. Она лежала и слушала тихие шаги, ропот своего сердца, напоминавшего шум ручья по гальке. Она закрывала глаза, чтобы увидеть Филиппа. Да, он все еще был с ней у ручья. Она пыталась увидеть свою мать. Да, она там тоже. Она ли это? Как я могу это узнать? В воображении она примеряла этой женщине то одни, то другие волосы, платье, глаза, улыбку, соединяла все эти элементы снова вместе, но она ли это? Мама, это ты?
Кроме как в трапезной, во время мессы или иногда на отдыхе, Амандина и Соланж виделись только в выходные дни — в субботу и до шести часов вечера воскресенья, — когда другие девочки из монастыря уезжали к родственникам в Монпелье или в другие города поблизости. Хотя Амандина надеялась, что в этот раз они оставят ее в покое, она также знала, что это только еженедельная отсрочка в двадцать девять часов в ее реальной жизни. Жизнь не могла не измениться с тех пор, как она поступила в пансион. Какой была до смерти Филиппа. Она думала о прошлом. Она думала о том, что случилось, и пришла к выводу, что самые большие изменения произошли в ней самой. Она больше не чувствовала себя ребенком. Конечно, не взрослой, а кем-то посередине между ребенком и взрослым человеком. Она начала понимать, что есть только один человек, с которым ей комфортно, — это воображаемая фигура ее матери. Образ, который сопровождал ее повсюду, с которым она говорила в душе, а иногда и вслух, кто успокаивал ее и давал советы, защищал ее. Она ждала свою мать, искала ее, думала, что слышит ее голос. Особенно в субботу во второй половине дня.
Потом Амандина стояла или сидела с краю группы своих одноклассниц в субботней одежде, визжащих субботними голосами. Волоча свои чемоданы по каменным полам, прыгая в залах пансиона, они ждали родителей, чтобы уехать домой. Амандина слушала их рассказы друг другу о том, как хорошо дома. Младшие плакали слезами радости в ожидании отъезда; такие же у них будут красные от слез щеки, когда они будут возвращаться воскресным вечером обратно в школу. Она слушала рассказы старших девочек об обычных событиях этих выходных: о чаепитиях, красивых платьях, поездках на балет во второй половине дня, о пирожных и шоколаде в кафе с мамой и тетей Жюли. Одна за другой девочки входили со своими матерями, тетями или нянями, и Амандина внимательно рассматривала каждую женщину, как они говорят и ходят. Их одежду. Особенно ей нравилась одна дама в темно-фиолетовом костюме и шляпе с длинным коричневым с зелеными глазками пером, из-под которой выбивались на лоб кудри. Такая красивая шляпа. Очень красивая женщина. Хотя и не так хороша, как моя мама. Меньше внимания она уделяла отцам. Они носили пальто с меховыми воротниками и круглые шляпы, они говорили: «Быстро, быстро». Один отец носил высокие сапоги с брюками, заправленными внутрь, и длинный жакет до колен. «Костюм для верховой езды», называла эту одежду одна из старших девочек. Может быть, на следующей неделе мама приедет за мной. Интересно, будет ли у нее на шляпе перо.
Соланж хотела, чтобы Амандина посещала культурные мероприятия, на которых бывали ее одноклассницы за пределами монастырской школы, и начала планировать пикники для нее, как это делали родители девочек, с которыми она училась вместе. Для того, чтобы позволить себе такие прогулки, Соланж начала откладывать стипендию, которая ежемесячно поступала ей через курию, — эти средства она должна была тратить на специальные продукты, чтобы возбудить аппетит Амандины, на ее одежду, книги и игрушки, прежде чем она пойдет в школу, на посещение театра в Монпелье, балета, оперетты и симфонических концертов. Она и Мария-Альберта сшили выходное платье для Амандины; почти белая многослойная кружевная юбка из-под вязаного лифа с длинными рукавами того же цвета, сверху верхняя юбочка из темно-синего бархата, жилет и мешочек на шнурке. Тонкие перчатки без пальцев и шапочку Джульетты Мария-Альберта связала из металлической нити бронзового цвета. Туфельки-балетки из ее монастырской формы довершали наряд.
Амандина соглашалась на новую одежду и экскурсии, но хотя она была вежливой и благодарной, занавес, которым она закрывалась от остальных, осложнял взаимоотношения даже с Соланж. Не зная о постоянной тихой пытке, испытываемой Амандиной в школе, Соланж верила, что ребенок скорбит о Филиппе. Отсюда и тоска по матери. Она думала, что Амандина сама препятствует дружбе с остальными девочками, предпочитая эмоциональное уединение. В том числе и от нее.
Однажды в субботу днем, когда Соланж расчесывала щеткой дневную школьную Амандинину косу, она объявила, что они поедут на автобусе, идущем из деревни в Монпелье, на железнодорожную станцию. Соланж сказала Амандине, что связала платок для бабушки и должна послать его в Реймс. Пакет с платком будет храниться там, пока кто-нибудь из семьи не прибудет в город на торговую неделю и не отвезет его на ферму. Соланж болтала о шерсти, которую она использовала для шали; спрашивала, помнит ли Амандина ее работу, которую она связала в последнее лето? Темно-зеленая, как сосновые деревья, с длинной черной шелковой бахромой. Я уже закончила шаль и могла бы показать ее тебе опять.
— Я хорошо ее помню. Помню, это было красиво. Но почему бы тебе просто не отвезти шаль самой? Я имею в виду, почему бы тебе не поехать в Авизе?
— Потому что Авизе так далеко, а у тебя учеба, и у меня работа.
Амандина вытащила щетку из рук Соланж и отвернулась, чтобы не глядеть на нее.
— Я не могу поехать с тобой, но ты можешь поехать одна. Паула разрешит, я знаю. Ты можешь уехать на какое-то время.
— Но я никогда не поеду без тебя.
— Почему? Я живу не здесь уже долгое время, — сказала Амандина, кивнув головой в направлении школы, — и я могу на выходные остаться с Марией-Альбертой и с другими. Мне будет хорошо.
— Но почему ты не хочешь поехать со мной в Авизе когда-нибудь, если мы сможем это устроить? Возможно, отпуск. Посмотрим, как тебе там понравится.
— Нет. Никогда. Говорю, я не могу поехать. Что, если моя мама приедет за мной, а я не здесь? Я должна всегда находиться рядом с монастырем. Она знает, где я нахожусь, но я не знаю, где она и потому должна ждать.
— Понятно.
— Во всяком случае, я даже не знала, что у тебя есть бабушка и другая мама, я имею в виду твою собственную маму, до тех пор, пока ты не объяснила мне про Паулу. Так почему ты никогда не ездила повидаться с ними за все это время, с тех пор, как ты приехала сюда заботиться обо мне? Почему?
— Ну, кое-что произошло много лет назад между моей мамой и мной, что меня огорчило. И я хотела забыть о ней. На какое-то время, по крайней мере. Я хотела быть вдали от нее.
— Ты хотела быть вдали от твоей мамы, а я хочу, чтобы меня нашли. Смешно, не так ли?
— Возможно. Возможно, это смешно.
— Поэтому ты не связала шаль для твоей мамы? Только для бабушки? Я имею в виду, потому что хотела забыть свою маму.
— Да, я полагаю, именно поэтому.
— Это сработало? Ты забыла о ней?
— В некотором смысле, да.
— Я не думаю, что смогу забыть о моей матери.
— Я знаю.
— Ты думаешь, что твоя мама забыла о тебе?
— Нет, я не думаю, что забыла.
— И я не думаю, что это так. Ни твоя мать не забыла о тебе, ни моя обо мне. Я не думаю, что матери забывают.
— Нет. Не забывают.
— Так что ты будешь делать?
— Ты о чем?
— О твоей маме?
— Ничего. Сейчас ничего.
— Ну, если иногда ты захочешь поговорить о ней — или о чем-нибудь, что беспокоит тебя, я…
— Я буду помнить об этом. И я предлагаю то же самое тебе. Ты это знаешь, не так ли? Это если когда-нибудь ты захочешь поговорить о своей матери…
— Но я не знаю, какими словами об этом нужно говорить.
— Нет особенных слов. Может быть, если ты начнешь, я смогу помочь тебе найти многие из них. Слова, я имею в виду.
— Хорошо. Но сейчас ты огорчена меньше, чем раньше?
— Да. Сейчас меньше. Не так огорчена, как тогда.
— Но еще огорчена?
— Да. Иди надень красные сапожки. И шляпку.
~~~
Отпустив руку Соланж и отклонившись назад, чтобы лучше разглядеть потолок железнодорожного вокзала, расписанный в стиле Прекрасной Эпохи, Амандина заткнула уши, чтобы не слышать визгливого голоса с объявлениями по станции, и медленно описала полный круг на месте.
— Как далеко можно уехать на поезде? — спросила она Соланж, стоя в толпе.
— Очень далеко, если угодно. Не одним поездом, но последовательно несколькими. Можно доехать поездом почти всюду, в любой пункт назначения в любое время.
— Почти всюду?
— Да. Но только не через моря. Не через воды. Тогда нужно сесть на корабль или лететь самолетом.
— Железнодорожный вокзал теперь мое любимое место.
— Как быстро ты это решила. Я думала, ты подождешь, пока не узнаешь немного больше о мире.
— Мне не нужно ждать. Я уже знаю. И когда вырасту большая-большая, буду ездить поездами по всему миру.
— Смогу я ездить с тобой?
— Конечно.
— А куда мы поедем?
— Искать мою маму.
— Да, да, конечно, однажды…
— Как люди попадают в поезд? — захотела узнать Амандина.
— Некоторые — через тоннели вдоль этой стены. Видишь номера на дверных проемах? Теперь посмотри вверх на освещенное табло. Те же номера здесь. Видишь их?
— Да.
— И далее к каждому номеру имеется время отбытия, номер поезда и его местонахождение. И место, куда он идет. Посмотри. С пути номер три в четырнадцать сорок пойдет поезд на Париж.
— Третий путь в четырнадцать сорок, номер 1022 на Париж.
— Точно. Вот так читают табло отправлений. Теперь есть еще такое же табло прибытия. Какой поезд прибывает откуда-нибудь. Здесь, на этой стороне. Итак, если мы посмотрим сюда, давай смотреть, который сейчас час? Ах, через семь минут, в четырнадцать десять на одиннадцатый путь прибудет поезд номер 3542 из Марселя.
Амандина изучила сначала одно табло, потом другое. Посмотрела на Соланж. Снова на табло.
— Шестой путь в пятнадцать ноль пять, поезд номер 1129 отправится в Лион. Где Лион? Можем мы поехать туда сегодня?
— Слишком далеко, чтобы ехать сегодня. Теперь пойдем со мной, чтобы доставить пакет к тому столу и…
— А затем мы сможем вернуться назад посмотреть на поезда?
— Ну, я полагаю… Да, да, сможем. Если мы поспешим, мы сможем встретить поезд из Марселя, как ты думаешь? Посмотри снова на табло прибытия и сможешь узнать, какой путь.
— Путь одиннадцатый, пойдем.
Как если бы они действительно кого-нибудь встречали, они поспешили на перрон и остановились среди маленькой шумной группы встречающих. Амандина встала поближе к Соланж, крепко держа ее руку, на другой руке повыше подтянула атласный шнурок темно-синего, как полночь, мешочка на запястье. Глядя на Соланж, сказала:
— Разве здесь не прекрасно?
— Ш-ш-ш, вот он подходит. Ты его еще не видишь, но уже слышишь. Слушай, закрой глаза и слушай.
Амандина прижалась лбом к Соланж.
— Его звук такой, как будто он торопится к нам. Как будто ему не терпится нас увидеть. На что похож его звук?
— Да, это так. Да, ты права, точно…
Амандина смеялась, визжала и фыркала, изображая звуки прибывающего поезда. Соланж крикнула, перекрывая шум:
— Послушай объявление по станции.
«Прибыл поезд из Марселя на одиннадцатый путь. На одиннадцатый путь прибыл марсельский поезд».
Амандина следила за пассажирами, улыбаясь, и махала рукой приехавшим, они спускались по металлическим подножкам вагонов. Особое внимание она уделяла женщинам.
— Можем ли мы остаться здесь, чтобы посмотреть и другие поезда? Я хочу постоять здесь до…
— Давай пойдем назад посмотреть табло и узнать, когда придет следующий.
— Следующий, и еще следующий и…
— Хорошо, еще два. А потом пойдем выпьем чаю. Разве ты не проголодалась?
Еще два. А потом еще, пока не погас свет над платформой номер шесть. Раскачивая на запястье темно-синий, как полночь, мешочек, в шляпке набекрень Амандина смотрела на Соланж.
— Мне здесь нравится.
— Мне тоже.
— Мне нравится здешний запах. Он обжигает нос, но мне нравится. Мне нравится здешний воздух на вкус. Он такой, как вкус ложки, когда облизываешь ее после пудинга.
— Действительно, воздух пахнет металлом.
— Я могла бы остаться здесь навсегда, пока придет ее поезд. Придет из… Хотела бы я знать откуда. Может, это будет следующий. Самое лучшее в поездах то, что поезд, который вы ждете, может быть следующим.
— Я думаю, шестнадцать ноль три придет вовремя. Ты слышишь?
Потом Амандина и Соланж кричали во весь голос вместе с начальником станции:
— На шестой путь прибыл поезд из Каркассона. Поезд из Каркассона прибыл на шестой путь.
Однажды воскресным утром через месяц, когда Соланж стелила простыни на Амандинину драпированную ситцем кровать и взбивала подушку, она подняла ее к свету и спросила:
— Что это значит? Не думаю, что это хорошо для постельного белья.
— Я не пыталась сделать белье лучше. Это рисунок лица моей мамы. Смотри, если ты вглядишься более внимательно, тебе покажется, что он такой же, как рисунки на наволочках.
— Амандина, разве у тебя не было возможности рисовать не на наволочке? Это нечеткое изображение чего-то похожего на…
— Это рисунок углем. Мы используем уголь в рисовальном классе. Обычно мы рисуем деревья или цветы, но иногда я рисую лица. Как ты можешь видеть.
— Да, да, я вижу. Но почему ты решила нарисовать ее на подушке? Почему не на…
— Я это делала все время в школе, но сестра Женевьева не обращала на меня внимания. Когда она меняла белье, я просто брала чистую наволочку вместо наволочки с портретом моей мамы. Я сказала сестре Женевьеве, что это помогает мне спать, когда мама рядом со мной. Я знала, что ты будешь меня ругать, и никогда этого здесь не делала. Но прошлой ночью я не могла заснуть и подумала, что если нарисовать ее…
— Я поняла. Пусть она будет здесь. Оставим ее здесь на следующую неделю. Хорошо?
— Хорошо.
— Но ты знаешь, что если не можешь заснуть или если мечты тебя тревожат… Ты знаешь, что можешь прийти спать ко мне в кровать или позвать меня прийти спать к тебе. Ты знаешь это, не так ли?
— Да. Но когда мне не спится в спальне школы и если тебя нет там… Кроме того, мне уже семь, и я должна научиться быть одной.
— Ты знаешь, как сильно я скучаю по тебе, Амандина?
— Тебе тоже нужно научиться одиночеству.
Эти слова больно ужалили Соланж, и она тихо остановилась, глядя на Амандину, которая отвернулась, отойдя к окну.
— Открыть тебе секрет? — спросила Соланж.
— Какой секрет?
Соланж села на диван.
— Подойди и сядь со мной. Поближе.
Амандина прижалась спиной к ее груди, Соланж обняла девочку и сказала:
— Помнишь ли ты, как я рассказывала тебе о даме, которая приехала повидаться с моей бабушкой? О той, которая приехала поговорить о тебе?
— О той, у которой были оленьи глаза?
— Да. О ней. Ну, она оставила мне кое-что для тебя, Амандина. Я берегла это для тебя, пока ты не станешь старше. Бабушка велела мне беречь эту вещь, как я бы берегла тебя.
— Что это? Где это?
— Я не знаю, что это такое. Я никогда не открывала пакет. Он спрятан в моих вещах. Я покажу тебе пакет, если хочешь, но ты не открывай его. Это для тебя, но открыть его нужно, когда время придет. Я написала твое имя на маленькой карточке и прикрепила ее к пакету. Он хранится таким, как дама оставила его.
— О да, я бы хотела посмотреть на пакет.
Соланж поднялась, отошла к шкафу и открыла один из трех узких ящиков с нижним бельем. Не глядя, достала завернутый в коричневую бумагу и перевязанный белой бечевкой пакет.
— Вот он. Ты можешь подержать его, но не вскрывать упаковку. Обещаешь?
— Обещаю.
Амандина взяла пакет, нежно держа его как новорожденного ребенка и разглядывая.
— Неужели его действительно принесла та самая дама?
— Действительно. И причина, по которой говорю тебе это сегодня, заключается в том, чтобы ты знала об этом подарке и чувствовала себя менее одинокой. Видишь ли, это своего рода символ любви твоей мамы к тебе.
— Какой символ?
— Символ — это знак. Обозначающий настроение. Чувство. В нашем случае то, что в пакете — символ любви к тебе твоей мамы. Не имеет особого значения, какой символ… Это может быть что-то старинное, что было дорого ей, когда она была ребенком, я не знаю. Но имеет значение, что она хотела, чтобы это принадлежало тебе. То есть, содержимое этого пакета представляет связь между тобой и ею.
— Связь?
— Да, ту истину, что вы являетесь частью друг друга.
— Действительно частью друг друга?
— Действительно. Неважно, здесь ты или нет, неважно, как она выглядит… Все это вещи, которых ты не знаешь и, может, никогда не узнаешь, но это не меняет важного факта. Что она твоя мать, а ты ее дочь.
— Здесь два факта.
— Ты права. Два факта. Держи пакет крепко, и я думаю, что ты будешь менее одинока.
— Когда я смогу его открыть?
— Моя бабушка сказала, что дама просила ее отдать тебе пакет в твой тринадцатый день рождения.
— Тринадцать? Но мне только семь сейчас. Я буду уже старой в тринадцать.
— Я так не думаю, дорогая девочка. Я думаю, ты будешь такой же юной. Гораздо моложе, чем я сейчас.
— Это связано только с числами? Я имею в виду, что разница в возрасте станет меньше по мере возрастания чисел?
— Если нам повезет. Ох. А теперь я думаю, что нам время идти гулять, так что ты должна…
— Красные сапожки. Я знаю.
Глава 18
Каждую среду во время отдыха учащимся разрешали прогулку в деревню, где девочки помоложе ходили в кондитерскую, более старшие заходили в магазин «Монопри» за булавками, тампонами или фиалковой водой. В одну из сред Амандина, которая обычно не присоединялась к прогулкам, а бродила одна, вошла в газетный киоск, пожелала газетчику доброго полдня и неуверенно огляделась вокруг.
— Могу я вам помочь, мадемуазель?
— Да, мсье. Я бы хотела посмотреть журналы со звездами кино.
— А, они здесь. Какой-нибудь определенный?
— Нет, мсье. Могу я посмотреть некоторые?
— Конечно, мадемуазель. Дайте мне знать, когда вам понадобится моя помощь.
Сначала она рассмотрела обложки, затем выбрала один, медленно его пролистала. Ничего. Взяла другой журнал. За полчаса она просмотрела все журналы. Газетчик работал поблизости, подсчитывал журналы и газеты, разрезал бечевки на стопках новых поступлений, подготавливал полки для их расстановки. Он напевал, и Амандине нравилась эта музыка. Им было комфортно в компании друг друга. Когда он разрезал ножиком бечевку на завернутой в газету стопке журналов, Амандина сказала ему:
— Вот этот. Этот, мсье, пожалуйста, я могу посмотреть его?
На обложке журнала, который Амандина хотела посмотреть, было помещено фото актрисы Хеди Ламарр крупным планом.
— Ах, у мадемуазель прекрасный вкус. Самая красивая женщина в кино. Так ее называют, вы знаете.
Амандина улыбнулась. Забрала журнал у газетчика, присела на пол и рассматривала обложку. Пролистала страницы, снова посмотрела на обложку, опять вернулась к страницам. Снова на обложку. Заплакала. Медленно оторвала обложку от остальных страниц и отнесла ее к прилавку, где газетчик обслуживал остальных покупателей. Когда подошла ее очередь, она сказала:
— Я думаю, что мне не хватит денег на покупку всего журнала, поэтому я возьму только обложку. Если это возможно.
Она исследовала глубину своего темно-синего, как полночь, кошелька и стала доставать оттуда монеты, по одной выкладывая их на прилавок перед газетчиком, вытирая при этом слезы тыльной стороной руки. Он начал было объяснять, что нельзя купить только обложку журнала, но быстро сдался перед Амандиниными аргументами.
— Ну, только за обложку, это будет сорок су. Здесь более чем достаточно.
Он подвинул к ней две монеты. Достал носовой платок из кармана, предложил ей, но она покачала головой. Еще одну слезу вытерла рукой и улыбнулась.
— Это все?
— Да, все.
— Тогда я заверну это для вас.
Он тщательно обернул обложку половиной газеты, подогнул углы, все еще глядя на Амандину. Протянул ей.
— Спасибо, мсье. Это моя мама.
— Для вашей мамы, понимаю. Ну, я надеюсь, она будет…
— Нет, мсье. Это моя мама. Дама на фото — моя мама.
Вернувшись в спальню, Амандина попросила сестру Женевьеву дать ей пару булавок. Объяснила ей свою проблему и в тот же вечер после молитвы Женевьева подошла к Амандине с портновской подушечкой. Вместе они прикрепили обложку с Хеди Ламарр над Амандининой кроватью. Отошли назад, полюбоваться творением своих рук, и некоторые ближайшие девочки подошли посмотреть тоже.
— Это моя мама. Разве она не прекрасна?
Две младшие девочки издали вздох восхищения, но одна из старших начала смеяться. Позвала своих подружек полюбоваться Амандининой «мамой». Вскоре все девочки столпились возле кровати, разглядывая фото, принимая театральные позы, выпячивая губы, тараща глаза, веселясь, как над хорошей шуткой. Все еще смеясь, одна из них схватила Амандину на руки и стала прыгать вокруг нее, крича:
— У тебя нет мамы, а если бы она была, она никогда бы так не выглядела. Она была бы коротенькая, как эльф, а волосы у нее были бы как у дикаря.
— И вытаращенные печальные глаза…
— И она бы ходила как…
— И говорила как…
Они стали в круг вокруг Амандины и дразнили ее. Несмотря на то что Женевьева пыталась их остановить, хлопала руками, топала ногами, они запели песню, хихикая, каждая пыталась резко дернуть Амандину за волосы, и тогда она растолкала их, вспрыгнула на кровать, со слезами сорвала фото со стены и выбежала босиком в одной белой фланелевой ночной рубашке из дверей, в холл и вниз по лестнице. Выбежала во двор на лоджию, ее ноги едва касались замерзшего камня тротуара, она бежала, прижимая фотографию к груди, ее дыхание стало трудным и странные боли пронзили руки и плечи.
Для моего сердца гнев, наверное, хуже, чем бег. Конечно, гнев опаснее. Лучше, что я убежала. Я знаю, это лучше, что я убежала.
Она замедлила шаги, только когда поднялась по ступеням монастыря к кельям сестер. К своим комнатам. К Соланж.
— Что? Что ты сделала? Заходи, ты босиком, вся красная и вспотела.
Соланж подняла Амандину на руки, стянула одеяло с кровати, завернула ее, села на диван перед огнем и баюкала, целовала в лоб, в щеки, растирала ледяные ноги, пока они не порозовели.
— Ш-ш-ш, во-первых, перестань плакать и пойми, что ты в безопасности. И когда будешь готова, сможешь мне все рассказать. А теперь, что это такое?
Она взяла обложку журнала, все еще зажатую в левой руке Амандины.
— Это моя мама. Они не верили, что это моя мама, и они…
— Я поняла. Все хорошо.
Соланж положила обложку на стол, поглядела на Амандину.
— Почему ты думаешь, что это твоя мама?
— Потому, что я пошла в газетный киоск и просмотрела там все журналы и не могла найти ее ни в одном из них, но когда я увидела эту фотографию, я стала плакать. Я не плакала, когда смотрела на других. Только когда я увидела ее. Поэтому это должна быть она. Это должна быть она, Соланж.
— Я поняла.
Соланж снова прижала к себе Амандину, и они затихли.
— Ты тоже не веришь мне? — подняв голову с груди Соланж, спросила Амандина. — Ты не веришь, что она моя мама.
— Нет. Я не верю, что это она. И ты тоже. То, что ты придумывала, я должна была попытаться остановить еще давно, но я считала твои выдумки невинными. Я думала, ты понимала, что это твое воображение. Что ты должна была понимать разницу между тем, что понарошку и что реально. Воображать и мечтать — это прекрасно, но ты должна выйти из мечты. Ты должна вернуться назад из своих дневных и ночных снов, Амандина. Оставь дверь открытой.
— Какую дверь оставить открытой? Дверь куда? Я мечтаю, потому что здесь нет ничего реального для меня. Ничего реального, чего я хочу.
— Даже быть со мной? Путь, которым мы сейчас идем, реален. Путь, на котором мы всегда будем вместе, реален. Я жалею, что я не она, но я — это я. Я реальна, и я тебя люблю.
Как будто она не слышала Соланж, Амандина попросила:
— Не дашь ли ты мне немного писчей бумаги? Красивой бумаги с цветочками по углам. Фиалками или розами. Фиалками. И конверты тоже.
— Да. Фиалки. Конечно, куплю завтра.
— Я хочу вернуться сейчас.
— Нет, не надо. Я пойду и скажу Пауле, что произошло, я уверена, что Женевьева уже ей рассказала. Ложись сейчас в свою кровать и…
Но Амандина взяла из шкафа свой дождевик, проскользнула в него, порылась в обуви, чтобы найти свои сапожки.
— Я знаю дорогу назад, я не боюсь. Ни темноты, ни их.
Она открыла дверь, и Соланж ничего не сделала, чтобы ее остановить. Она вышла, закрыла дверь, снова ее открыла.
— Я тоже тебя люблю.
Дорогая мама,
Вы меня не знаете. Я думаю, мы никогда не встречались. На самом деле мы встречались, но это было, когда я была очень маленькая и думала, что Вы тоже очень маленькая. Я думала, что Вы, может быть, потеряли меня и хотите знать обо мне. Я не хочу, чтобы Вы волновались, и подумала, что мне следовало бы написать Вам и сказать, что у меня все в порядке. У меня все хорошо. Меня зовут Амандина. Я Ваша дочь.
Мне почти восемь, у меня темные волосы, кудрявые и длинные, и почти все время заплетены в косы сестрой Женевьевой. Соланж заплетала мне косы, когда я была маленькая, но теперь, когда я живу в дортуаре, это делает сестра Женевьева. Соланж мне как старшая сестра, тетя и учительница, но больше всего она мой лучший друг. После Вас и Иисуса я больше всех люблю Соланж. И Филиппа тоже. Я расскажу Вам о Филиппе, когда мы увидимся. У его бабушки были голубые волосы.
Я ничего не сказала о цвете моих глаз, потому что он меняется. Они то похожи на серые, но очень темные или почти синие, как выглядит небо ночью. Но не точно. Соланж говорит, что они были цвета сердцевины ириса, цвета глубоко внутри. Но не точно так. Я не большая и не маленькая для восьми лет. Ну, может быть, немного маленькая.
Я умею читать за шестую ступень начальной школы и знаю таблицу умножения, и я люблю писать сочинения и читать о принцессах и святых, но в основном, о принцессах. Я люблю слушать Соланж, когда она рассказывает мне истории. Она говорит, что это те истории, которые ее мама рассказывала ей. У нее тоже есть мама. И папа, и бабушка, и сестры. Я думаю, у нее восемь двоюродных. Есть ли двоюродные у Вас? Я имею в виду, если у Вас есть двоюродные, они тогда и мои двоюродные тоже. Расскажете ли Вы мне когда-нибудь о моих двоюродных? Я воображаю, что их зовут Сюзи, и Жаннетта, и Кристина, и Диана. Я не знаю много имен мальчиков, поэтому подумала только о двоюродных девочках. Есть ли у меня бабушка? Я надеюсь, что она в порядке и не слишком состарится, прежде, чем я смогу сказать ей, как сильно я ее люблю. Пожалуйста, скажите ей, что я молюсь за нее и что я приду помогать ей, когда она будет старенькая. Или не говорите, чтобы она не волновалась за меня, потому что скоро я найду ее. Я не потеряю ее снова. Действительно, я не понимаю, как я потерялась. Я не могу вспомнить. Помните ли Вы, маман?
Как Вас зовут? По моему мнению, Софи, я иногда называла Вас Софи, но не знаю почему. Софи. Я шептала. Звучит как шепот, Вам не кажется? Мне грустно, что я не знаю Вашего имени, но это должно быть красивое имя, и Вы, должно быть, прекрасны тоже. Я знаю о Вас, и я знаю, что Вы добрая и мягкая, и я думаю, что Вы любите цветы и ветер, когда солнце светит, да, холодный ветер под жарким солнцем лучше всего, особенно ветер, который перехватывает дыхание, и Вы должны идти назад, протягивая руки, и пусть он доставит Вас туда, куда он летит. Я всегда думаю, что если я люблю что-то, Вы должны любить это тоже. Когда я что-нибудь люблю очень сильно, я хочу Вас увидеть или услышать или прикоснуться к Вам. Я хочу узнать, нравится ли это Вам. Любите ли Вы малину? Я пробовала малину несколько раз, но думаю, что не может быть ничего лучше. Даже лучше горошка с салатом, который я также люблю. А красный мой любимый цвет. Носите ли Вы волосы заплетенными в косы? Выглядите ли Вы как Хеди Ламарр? Это так Вы выглядите в моих мечтах, точно как Хеди Ламарр, только Вас зовут Софи. Думаете ли Вы, что я буду похожа на Вас, когда вырасту большая? Буду ли я выглядеть как Хеди Ламарр тоже? Я не похожа на нее сейчас, но мне интересно.
Жан Батист — это доктор, который заботится о нас. Он говорит, что я сильная как вол, когда приходит проверить мое сердце в первую пятницу месяца, ставит холодную металлическую чашку на грудь и смотрит мне в глаза, пока слушает через трубки в ушах, а трубки прикреплены к чашке. Он всегда улыбается и качает головой и говорит мне, что я ходячее чудо, хотя я не знаю почему. И тогда он лезет в свой большой кожаный портфель и достает плиточку шоколада, говоря, что это все лекарства, которые мне нужны. Он всегда напоминает мне, однако, не бегать слишком быстро и сказать матушке Пауле или Соланж, если у меня заболит горло. Но я никогда этого не делаю. Я имею в виду, что у меня никогда, почти никогда не болит горло. Бывают ли у Вас боли в горле, маман?
Я не могу вспомнить все, что я хотела Вам сказать, и поэтому я напишу Вам снова завтра. Но я хотела, чтобы Вы знали, что сестра Сюзетт учит меня играть на пианино. На самом деле, она давала мне уроки с трех лет, но теперь я могу достать до педалей много лучше, и я играю «К Элизе» все время без ошибок. Но кое-что тревожит меня. Так как я не знаю Вашего имени и не знаю, где Вы живете, я не знаю, как доставить Вам это письмо. Я думаю положить свое письмо в часовне под статую Мадонны. Она знает, что делать, она тоже Мать. Я уверена, что она отправит Вам письмо. По-настоящему я хотела сказать Вам, чтобы Вы не волновались. Я не потерялась, и я надеюсь, что Вы меня не потеряете. Я здесь жду Вас.
Ваша АмандинаЗаполняя страницу за страницей блокнота с фиалками точным каллиграфическим почерком, которому в монастыре придавали особое значение, Амандина сидела, скрестив ноги, на каменной скамье в лоджии во время перемены, не замечая веселья ее одноклассниц. Она собрала страницы в толстый пакет и быстро вложила их в конверт. Облизала край конверта, придавила обеими ладонями, попыталась исправить криво заклеенное, присев на него ненадолго. Адрес несложен: для мамы. Испросив разрешения у сестры Женевьевы помолиться в часовне, пошла прямо туда.
Амандина никогда ранее не бывала одна в часовне, никогда не думала, какая она большая, освещенная бледным желтым светом февральского полдня. Она преклонила колени, окропила себя водой из сосуда, медленно подошла к статуе. Сделала реверанс, улыбнулась.
— Здравствуй, Пресвятая Дева.
Попыталась быстро просунуть письмо под ноги Девы, но поняла, что оно слишком толстое. Протянула руку за грубый камень пьедестала, порадовалась, что письмо удобно легло и его можно оставить за ногами статуи. Нет, его нужно спрятать. Она ступила на пьедестал и попыталась положить письмо за спину статуи, держа его все время в зубах. Не получилось. Спускаясь вниз, она споткнулась и ударилась подбородком о мозаичный мраморный пол. Письмо пострадало больше, чем она, теперь оно в орнаменте из следов ее зубов и капелек слюны. Она стояла прямо, отступив на шаг от статуи.
— Пресвятая Дева, не будешь ли ты столь добра, чтобы моя мама получила это письмо? Я буду так благодарна тебе. Я почти положила его прямо за тобой, чтобы никто не увидел. Пожалуйста, не забудь. Она ждет меня уже годы. Наверное, так долго, как ты ждала Иисуса, когда он проводил годы в странствиях. Я должна идти. Я приду сказать «привет» на вечерне.
Потом зашла сзади, дотянулась и положила письмо. Ласково прикоснулась к ноге Богородицы. Прошла по проходу и вышла на лоджию.
Три дня она находила предлог, чтобы войти в часовню, подойти к статуе и проверить наличие письма. Оно всегда было там, куда она его положила. На четвертый день сестра Жаклин вытирала пыль в часовне, нашла письмо, подумала, что его могла написать только Амандина, положила в карман своего фартука и передала Соланж.
Когда Соланж осталась одна в своих комнатах, она аккуратно вскрыла письмо и прочла его. Прочла его снова. Подошла к шкафу, достала пакет, завернутый в коричневую бумагу, развязала бечевку, подложила письмо под нее и завязала бечевку снова. Положила пакет назад. Она налила себе стакан вина и снова подумала в тысячный раз, как прав был Филипп, утверждая, что Амандина старше их всех. Она села за письменный стол, открыла ящик для бумаги и достала ручку. В первый раз за восемь лет, с тех пор как она оставила Авизе, она написала письмо своей матери. Не Янке, не сестрам с просьбой передать привет ее матери, но самой матери. Дорогая мама.
На пятый день, когда Амандина пришла к Богородице посмотреть, на месте ли письмо, оно исчезло. Она обошла статую и сделала реверанс.
— Снова благодарю тебя, Пресвятая Дева. Я начала, видишь ли, сомневаться, нашла ли ты время сделать такую вещь, как доставить почту, но сейчас я чувствую себя очень счастливой и далее, когда моя мама пришлет мне свой адрес, я смогу использовать почтовый ящик в деревне. Я была в тревоге и прибежала бы завтра посмотреть, счастлива ли ты теперь, когда Иисус снова с тобой, так что ты больше не волнуешься о нем, потому что он не забыл сказать тебе, что он встретил отца Филиппа с его бабушкой, у которой были голубые волосы. До завтра, Пресвятая Дева.
Глава 19
— Ты хочешь, чтобы я пожалела ее?
— Жалость, нет. Я бы подумала о доброте. Она не шепелявая беженка, как вы и другие думают, но маленькая девочка, которую затруднительное положение заставило вести себя как взрослая женщина.
— Многие из нас обошлись без роскоши детства.
Прошла неделя с того вечера, как Амандина сбежала из дортуара от мучений монастырских девочек. Соланж попросила себе место монастырской сестры по уборке помещений в школе. К этому назначению Паула отнеслась с предубеждением, хоть и неоднократно отрицала. Отказав еще в одной просьбе, Паула заявила, что Соланж просто ищет себе место среди сестер, потому что презрение девочек из монастыря к Амандине оскорбило ее и она вообразила, что Амандина из-за этого предпочитает эмоциональное уединение. Через несколько минут разговора и другие «камни стали падать» на Соланж. Именно они, монастырские ученицы, с молчаливого одобрения Паулы и многих сестер-учительниц — отвергали Амандину. Пусть она исчезнет.
Рывком открыв дверь в кабинет Паулы, Соланж едва могла говорить от ярости. Она задыхалась и говорила шепотом.
— Вы так охотно ее преследуете, святая мать?
— Как ты это назвала? Преследование? Странно.
— А как вы это называете, святая мать? Неужели вы верите, что никто не знает, что и вы, и ученицы травмируете ее?
— Жизнь ее травмирует. Я только решила не участвовать в ней, но ты и все остальные бегают вокруг девчонки и пытаются защитить от неприятностей. Да, это так, я выбрала для себя неучастие. Все вы приглаживаете истину, пытаясь сделать из нее героиню легенды в кружевном платье и с абсурдной маленькой сумочкой, которую она носит на запястье.
— О, она действительно героиня, матушка. Она столкнулась с монстрами и демонами, и она пережила это. Она храбрее любой из нас, она боролась с троллями, переплыла моря и до сих пор улыбается, делая реверансы, хотя дрожит. Как вы можете не заботиться о ней?
— Я ни о ком не забочусь.
Паула отвела взгляд от Соланж, опустила глаза вниз, постучала пальцами по ладони. Не глядя на Соланж, сказала:
— Неважно, что я думаю. Это правда, я ни о ком не забочусь. Я выполняю свой долг. И это лучше, чем забота.
Паула поднялась, подошла к окну за своим письменным столом, оперлась лбом о стекло.
— Оставь меня в покое со своей девчонкой. Как я давно тебе говорила, это вопрос ее рождения.
— Если бы вы просто оставались равнодушной! Правда в том, что вы выступаете против нее. Оставьте свои ужимки, святая мать, пусть Амандина имеет возможность сама выбирать путь. Это все, о чем я прошу вас.
Паула отвернулась от окна, снова поглядела в лицо Соланж.
— Боюсь, ты хочешь слишком многого.
Соланж взбежала по лестнице к своим комнатам, рванула дверь так, что она отлетела к противоположной стене, бросила ее открытой. Подошла к столу, взяла лист бумаги из тех, что остались в коробке с фиалками по углам. Села, стала писать.
Ваше Высокопреосвященство,
срочная надобность в Вашей консультации относительно здоровья и благополучия Амандины позволяет мне просить Вашей аудиенции. По соображениям конфиденциальности прошу провести эту встречу в курии.
Преданная Вам Соланж.Глава 20
Соланж сложила письмо, спросила Марию-Альберту, что ей нужно в деревне, поскольку она идет туда на почту. Шесть катушек черных ниток № 12, четыре метра фланели для ремонта простыней. Эластичные чулки для Паулы. Взяв поручения, она пошла в парк, уселась на скамейку, на которой они с Амандиной сидели, наблюдая за игрой детей. Достала письмо к епископу из сумки, развернула, долго рассматривала свой мелкий почерк на конверте. Положила назад в сумку, спрашивая себя, должна ли она отправить его. Она отклонила голову назад, закрыла глаза, позволяя свежему ветру обвевать ее лицо и шею. Девушка чувствовала, что один светлый завиток ее волос не убран, вытащила его из-под платка, попыталась спрятать назад и осталась в полусне, пока колокола Святой Одиллии не пробили шесть. Она быстро пробежала к почтовому ящику, перекрестилась и бросила письмо в щель. «Аминь».
Когда Соланж спешила через деревню по дороге обратно в монастырь, ее глаза поймали отражение какой-то женщины в витрине магазина. Кто это может быть? Она следует за мной близко, как тень. Темные круги под печальными глазами, глубокие складки вокруг рта, плотная талия, грудь немолодой женщины, неряшливое платье, громоздкие старые ботинки, обе косы спрятаны под платок. Она отвернулась, закрыла глаза и неловкой походкой, как слепая, ускользнула в тень от нелепого призрака. Запыхавшись, с лицом в слезах и в поту, она двигалась медленно. Отразившись в следующей витрине, она смотрела прямо перед собой, пока не кончились силы. Женщины оборачивались на нее с презрением и раздражением. Соланж плакала в голос и не чувствовала холода, шнурок на одном ботинке развязался и хлопал по ноге, но она бежала по белой меловой дороге к монастырю, внесла свои пакеты в вестибюль часовни, проскользнула боком в полуоткрытую дверь, преклонила колени, благословясь, поспешила к скамье, тяжело упала на колени на деревянную подставку. «Господи, помоги мне». Вечерня началась. Все женское общество, как один человек, повернулось смотреть на нее. «Господи, поспеши мне на помощь», — молилась она. И как это бывает в литургии, голоса слились в простой молитве. Соланж шептала эту фразу снова и снова, ее тело едва покачивалось в такт. «Господи, помоги мне поскорее».
Когда закончилась вечерня, сестры Жозефина и Мария-Альберта, чьи места были по сторонам от Соланж на скамейке, склонились к ней и озабоченно зашептали:
— Соланж, какая ты бледная.
— У тебя лихорадка, Соланж? Что с тобой?
Скамейки опустели, и сестры пошли по двое из часовни к трапезной. Соланж глубоко дышала, разглаживая платье и улыбаясь Жозефине и Марии-Альберте.
— Я в порядке. Я только поздно вернулась из деревни. Я бежала вверх по склону. Просто немного устала, вот и все.
Жозефина умоляла ее:
— Почему тебе не пойти в ваши комнаты, а я объясню Пауле, скажу ей, что тебе нехорошо. Я пришлю тебе ужин. Я сама приготовлю поднос…
— Нет, нет. Будет лучше, если я приду. Я уже пришла в себя. Кроме того, я сегодня не видела Амандину, и мне бы хотелось встретиться с ней хоть ненадолго.
Тихонько посмеялись втроем, подали друг другу руки и вошли в дом. Заметили, что Паула молча стояла в стороне от алтаря.
Когда все сели в трапезной, Паула, а не одна из сестер, встала, чтобы произнести благодарственную молитву. Закончив молитву, она не села, не пожелала с улыбкой женской общине и воспитанницам «приятного аппетита, дети мои», как это принято после благодарственной молитвы. Скрестив руки и засунув их в рукава, она тихо стояла, разглядывая красивую теплую комнату, полную запахов хорошего ужина.
— Беспорядок в мыслях и беспорядок в одежде есть приглашение дьяволу. Согласны ли все со мной?
— Мать Паула, мы согласны, — раздался коллективный ответ.
— Поэтому вы также согласитесь со мной, что сестра Соланж вместо того, чтобы приготовиться к нашей священной трапезе, сочла нужным в этот вечер пригласить дьявола присоединиться к нам.
Сестры сидели тихо, в то время как монастырские девочки повернули шеи к Соланж и зашептались. Некоторые засмеялись. Соланж была подавлена, покраснев, пожала плечами и попыталась заправить под платок выбившиеся пряди. Потом встала и сказала:
— Матушка, приношу извинения за мой внешний вид, но видите ли…
— Молчи. Я не извиняю твоего нарушения скромности, и я уверена — так думает любая из нашего женского общества и наши дорогие юные дамы. Ты недостойна сидеть среди нас. Пожалуйста, оставь нас сейчас и иди, смирись перед Господом нашим.
Соланж, все еще стоя, склонила голову, медленно и неуклюже прошла между столами и остановилась на свободном пространстве перед дверью. Она повернулась посмотреть на Паулу, которая стоя наблюдала свой триумф. Она открыла рот, чтобы что-то сказать, но отвернулась и бросилась вон из трапезной.
— А теперь, дети мои, приятного аппетита!
Сестры были ошеломлены, подняли свои ножи и вилки, как будто это иностранный инструментарий, затем положили их обратно. Заерзали на скамьях.
— Матушка, пожалуйста, разрешите мне говорить?
Это спросила Амандина. Маленький храбрый солдатик выпрямился на своем месте, руки упер в бока, ее крошечный подбородок поднят вверх, она ждала ответа. В комнате могильная тишина.
Прочистив горло, прокашлявшись еще раз прежде, чем ответить, Паула спросила:
— Что ты хочешь сказать?
— Я думаю, что вы жестоки, мать Паула.
Паула усмехнулась, как бы делая скидку ребенку.
— Так ты думаешь, что то, что я сделала, жестоко?
— Нет, святая мать. Я сказала, что вы жестокая. Все знают, какая Соланж хорошая. Даже вы знаете, что Соланж хорошая. И все знают, что вы — нет.
Ее голос становился сильнее, пронзительней с каждым словом.
Молчание остальных прервалось сдавленным вздохом, заглушенными восклицаниями. Паула вскочила на ноги, ее лицо покраснело, как мясо, кулак опустился на стол.
Полузадушенным голосом она просила:
— Тихо. Тихо. Тихо.
Все еще оставаясь на месте, как будто она не слышала шума, Амандина стояла спокойно, готовая к отпору.
— Никогда за тридцать лет жизни в этой монастырской школе я не чувствовала необходимости ввести наказание любой сестре или учащейся. Этим вечером я впервые была вынуждена наказать одну, а теперь, теперь — и другую.
Паула повернулась спиной к сидящим в комнате, прошла несколько метров к высокому темному деревянному шкафу, массивные дверцы которого были покрыты сложной резьбой с завитками. Она искала ремень, палку или розгу, чтобы наказать Амандину. То, что она выбрала, выглядело как миска. Маленькая и сделанная из олова, имеющая длинную тонкую ручку. Она подошла к тому месту, где стояла Амандина, подняла руку с зажатой в ней миской.
— А теперь мы должны смягчить впечатление от твоей дерзости. Твое наказание заключается в следующем. Ты должна подойти к каждой из нас здесь, в этой комнате, и просить пищу. У каждой есть право отказать или предоставить ее… Каждой ты должна поклониться, сказав: «Хотя я недостойна, чтобы есть вашу пищу, которую нам даровал Господь, я прошу накормить меня». Скажи это. Правильно, «я прошу тебя накормить меня». Громче. Хорошо. Начинай.
Амандина пошла к дальнему краю стола, где сидели старшие девочки, и начала просить. Первая ударила ее по голове, сказав «нет». Амандина подошла к следующей. Нет. Еще следующая. Нет. Когда она спросила пятерых и получила пять отказов, Паула сказала хриплым резким шепотом:
— А теперь, дети мои, мы начнем понимать, кто из нас жесток?
Не ожидая ни спасения, ни сочувствия, Амандина продолжала свою исповедальную ходьбу. Прежде чем она закончила свой вопрос в седьмой раз, девочка положила ей маленький кусок хлеба, вырезанный в форме розы, в оловянную миску. Следующая девочка сделала то же самое. И следующая. Когда Амандина подошла к другому столу, Сидо, в синих очках и с красным лекарством на ногтях, положила ей в миску бисквит. Так же Сидо подошла к буфету, взяла большой деревянный поднос, вернулась к Амандине и сказала:
— Я пойду за тобой с подносом. Эта миска слишком мала. Хорошо?
— Хорошо.
И они пошли вдвоем. Теперь, однако, девочки не ждали Амандининого появления возле них, но сами подходили к ней с хлебом, горшочками сладкого белого масла, головками козьего сыра, завернутыми в лист каштана. Они хотели дотронуться до нее. До плеча, до руки. Поцеловать ее в щеку. Одна маленькая девочка обняла ее. Другие принесли большую ветку зеленого винограда и две коричневые груши, которые взяли на центральном столе, за которым сидела Паула, и положили все это на поднос. Три-четыре монастырские ученицы обошли стол за столом, коллекционируя все съедобное, и принесли это Амандине, наполнив второй поднос. И третий. За все это время ни одна из сестер, ни Паула не помешали монастырским ученицам кормить Амандину. Когда самая старшая школьница, красавица Матильда — в качестве финала демонстрации солидарности, — подошла к массивному, приземистому буфету, где стояли вечерние десерты, воспитанницы начали аплодировать. Она поставила блюдо маленьких желтых слив и серебряную чашку жирных сливок на четвертый поднос, подняла его одной рукой высоко над плечом и — аплодисменты усилились — пошла к остальным девочкам. Прямо к Пауле. Соучастницы хорошо отрепетированной труппы, они знали, что делать со всей этой едой. Амандина поставила оловянную миску перед Паулой. Одна за другой и остальные девочки ставили свои подносы перед Паулой, затем демонстративно прикасались к Амандине и возвращались к своим столам. Стоя прямо перед Паулой, Амандина полностью опустошила оловянную миску, но взяла два круглых кусочка хлеба с парой головок козьего сыра, горшочек масла, виноград и грушу. Поблагодарила. Взяла еще грушу.
— Для Соланж. Самая лучшая груша — для дьявола. Все остальное для вас, святая мать.
Монастырки умирали со смеху. Паула закричала:
— Если ты думаешь, что искупила вину, я советую тебе подумать еще.
— Что вы можете сделать мне, матушка? Какую кару наслать? Я не боюсь. Я слишком долго жила у вас в немилости.
Амандина поклонилась Пауле, повернулась лицом к сидящим в комнате, высоко подняла руку и, как веером, изобразила волны. В комнате прозвучал хор:
— Спокойной ночи, Амандина.
— Я принесла тебе ужин. Немного, но… Есть огонь? Ты хочешь, чтобы я осталась на некоторое время?
— Что? Почему ты не за столом? Святая мать захочет получить обе наши головы. Она знает, куда ты ушла?
Соланж стояла у двери в комнату в ночной рубашке, босиком и от удивления стала заикаться, когда Амандина поставила оловянную миску на стол рядом с очагом и пошла принести два стакана.
— Мне можно выпить воды с вином сегодня вечером?
— Амандина, подойди сюда и расскажи мне, что случилось.
Соланж отметила странное настроение Амандины. Девочка как будто повзрослела. Она подошла к ребенку, взяла ее за плечи, всмотрелась в нее.
— Расскажи мне.
— Я думаю, будет лучше, если Мария-Альберта, или Жозефина, или кто-то другой расскажет тебе. Я думаю, что не смогу вспомнить все, что случилось, кроме того, что я встала и попросила разрешения говорить.
— Ты встала в трапезной и попросила разрешения говорить? И что ты сказала?
— Я рассердилась. Я рассердилась на Паулу за то, что она выгнала тебя, и сказала, что я об этом думаю. Я сказала, что она жестокая, и потом все стали говорить, ты знаешь, всякие неожиданные слова, я думаю, потому что я сказала это, а потом Паула наказала меня, дала мне эту миску и потребовала, чтобы я просила у всех девочек мой ужин. Я сказала: «Поскольку я недостойна есть нашу пищу, которую нам даровал Господь, я прошу вас кормить меня», и сначала никто не давал мне ничего, а затем Сидо отдала мне свой хлеб, и тогда все стали отдавать мне что-нибудь, и скоро все девочки визжали и хлопали, а Матильда взяла целое блюдо с буфета, и потом все стали хлопать еще громче, и мы все отдали еду Пауле. Я сказала ей, что она может взять еду себе, почти всю, кроме нескольких кусков, которые я отложила. Вот они в миске. Я сказала Пауле, что это для тебя, и я не боюсь ее, Соланж. Я не боюсь ее вообще, и было легко сказать, что я думаю, и она сказала, что я буду наказана снова, и я спросила ее, нашлет ли она на меня кару, и я сказала ей, что она уже карала меня и что я уже жила в немилости столько времени, это тоже было легко ей сказать, потому что я думала о Филиппе, и о тебе, и о моей матери, но больше всего о тебе, потому что она была так жестока с тобой, но я не думала, что она будет так жестока ко мне, потому что я вырасту, и тогда она не будет жестока с тобой, потому что это заставит меня почувствовать, как я хотела остановить ее. Я хотела остановить ее, чтобы она не могла сделать тебе то же, что делала мне. Я точно хотела ее остановить, и это оказалось сделать легко после того, как я начала, и я не боялась девочек. Ничего не боялась. Они дотрагивались до меня вот так. До моих рук. Знаешь, как похлопывание. Не так, как пощечина. И Селин, ты знаешь Селин? Она единственная девочка меньше, чем я, и она дотянулась и поцеловала меня в щеку. Я думаю, ей может понадобиться моя помощь, потому что она такая маленькая и…
— Да, Селин может очень хорошо пригодиться твоя помощь.
Соланж заулыбалась, подхватила Амандину на руки, начала смеяться, смеялась и смеялась, и Амандина стала смеяться тоже, и они танцевали по комнате, вертелись, хихикали и визжали, распустили Амандинины косы и растрепали их, прежде чем обе упали на диван. Амандина исчерпала свой рассказ о событиях вечера. Соланж была в восторге от нее. Потом они съели сыр, груши и хлеб с маслом. Выпили по маленькому глотку вина с водой.
Глава 21
День за днем монастырские сестры и учительницы не говорили ни о чем другом, кроме как о сцене в трапезной, и судя по перешептываниям, обсуждали то роль Паулы, то роль Амандины. Паула проявила мудрость, отказавшись от последствий и решив игнорировать это событие. Свой гнев она держала внутри. Только старой Жозетте, сестре, которая от обязанностей по очистке и полировке поднялась до статуса дамы-по-поручениям Паулы, только Жозетте она открывала свои мысли. Говорила, что желает обеим, Амандине и Соланж, гореть в аду.
И как всегда, Паула избежала недовольства. Если даже Паула иногда не уверена в себе, это событие будет напоминать ей остерегаться мамочек и папочек воспитанниц. Нет, даже запах выговора за дорогих маленьких деток не будет витать вокруг нее. Ее спокойствие было тщательно продумано, и Паула предпочитала находиться в своем кабинете или подольше оставаться в саду, реже навещать классы и очень редко общаться с какой-нибудь из монастырских учениц. И когда «свист крыльев аиста» слышался в приемной, двери закрывались и головы отворачивались от нее. Как будто она стала невидимкой. Ее не искали, не избегали, и — без иронии, не подчеркнуто — среди девочек только одна Амандина не отказалась от привычной почтительности. Мудрое поведение Амандины не было донкихотством или самосохранением, как у Паулы, она тоже игнорировала сцену в трапезной. Великодушие Амандины Паула воспринимала как пародию, и каждое проявление его приводило настоятельницу в исступление.
Поскольку она изменила линию поведения, однажды вечером Паула сидела на жестком стуле с прямой спинкой в своей келье и, наклонившись, развязывала обувь. Только маленький ночник освещал комнату. Четырехкратный стук Жозетты прервал ее задумчивость.
— Входи, Жозетта.
— Добрый вечер, матушка. Нужно ли вам что-нибудь прежде, чем я?..
— Ничего. Вообще ничего. Посидишь со мной немного?
Она протянула руку к скамье под окном, но Жозетта сняла с Паулы обувь, достала из шкафа щетку и принялась эту обувь чистить, потом поставила ее на папиросную бумагу на нижнюю полку шкафа. Далее Жозетта заботливо, как мать, сняла ночную рубашку Паулы с крючка, аккуратно расправила ее рукава и складки, положила в ящик шкафа, открыла другой ящик, достала черные кожаные тапочки, глубоко растоптанные деформированными ногами Паулы, и поставила их на пол перед ней. Проверила, есть ли вода в графине перед кроватью, закрыла крышку, посмотрела на Паулу, которая снова села на стул.
— Тебе не нужно хлопотать, Жозетта. Я могу сделать это сама.
— Но я хочу делать что-нибудь для вас, матушка.
— Да, да, я знаю. Как долго будет продолжаться твоя помощь, Жозетта? Сколько тебе лет?
— Мне семьдесят восемь. А в феврале вам будет семьдесят, матушка.
Жозетта сказала это потому, что их возраст мог быть вычислен в сравнении друг с другом. Паула, положив локти на колени и поддерживая кулаком подбородок, удивленно повернула голову к Жозетте.
— Сколько? Как бежит время.
Отвела взгляд от Жозетты, обвела комнату глазами и начала плакать.
— Вам нехорошо, матушка?
Снова поглядела на Жозетту, попыталась улыбнуться.
— Мне достаточно хорошо.
— Что я могу для вас сделать?
Как будто не слыша вопроса, Паула шевелила губами, пыталась что-то сказать, наполовину проглатывая слова. Разрушающие ее саму слова.
— Какой демон обитает в ней, Жозетта? Что поддерживает дыхание этого ребенка? Я желаю ей смерти, чтобы она ушла, чтобы ее никогда не было. Пусть Бог простит меня.
Жозетта подошла поближе к Пауле.
— Что вы сказали, матушка? Я почти не расслышала вас.
Паула махнула рукой, отпуская ее.
— Доброй ночи, матушка.
Жозетта поклонилась и выбежала из комнаты, она слышала каждое слово. Это было в субботу, и Амандина шла из школы по лоджии к Соланж, когда Паула подошла к ней. Амандина поклонилась, но Паула, не издав ни одного звука и не подав знака, резко схватила ее за плечи и начала трясти. Амандина не защищалась, и Паула, держа ее как в объятиях, смотрела на нее сверху вниз. Амандина не вырывалась, только не сводила с Паулы глаз.
— Кто ты? — спросила Паула.
Амандина отступила на шаг, поправила платье, снова уставилась на Паулу.
— А кто вы, матушка?
Для Амандины было восхитительным почувствовать дружелюбие девочек из монастыря, она повеселела, теперь ее никто не трогал, но это не то, что радовало бы ее больше всего. Причиной служило подозрение, что если она не сделала ничего, чтобы заработать враждебность соучениц, как она может быть уверена, что эта враждебность не вернется? Более того, то, что она сказала и сделала в трапезной, не было поступком, чтобы погасить антипатию к себе, а было защитой Соланж. Если девочки в школе такие непостоянные, как можно знать, какое твое слово или действие может вновь зажечь антипатию? Кроме того, всегда остается Паула. Оказалось, что ее сильно не любили, и Амандина могла на это рассчитывать. Так кто ее наибольший враг и кто друг? А если никто? Тайна, в которой она живет, о которой думает, может не открыться еще некоторое время. Возможно, это навсегда тайна. Нет, вряд ли возникло дружелюбие, что порадовало бы Амандину более всего. Поэтому, когда девочки из монастыря начинали манить ее в ту или иную социальную или политическую группу или сложившуюся касту, Амандина отказывалась. Она отвечала: «Нет, спасибо», когда ее звали покурить «Галуаз» и выпить капучино вместе с Антониеттой в сарае во время перемены или занять целый час чтением одной специфической книги с Фредерикой. Это чтение должно было состояться под одеялом при помощи маленького черного фонарика и это было бы посвящением в круг девочек, имеющих менструацию. Наиболее выдающееся приглашение, которое, как правило, поступало только нескольким избранным девочкам из седьмого класса и выше, она приняла. Это было приглашение смотреть на груди Матильды. Спереди и сбоку. О, мой Бог.
Возникла борьба за место рядом с ней в трапезной и за право держать ее за руку, когда вставали в круг, чтобы изобразить четки на вечерней молитве. Пралине на ее подушке, цветок в ее кармане, кто-то ткнулся ей в щеку, чтобы выразить симпатию, кто-то выразил соболезнование по поводу ее матери, спросив: «Как ты чувствуешь себя, не зная, кто твоя мама?» и добавив: «Кто бы она ни была, она наверняка еще красивее, чем Хеди Ламарр». И чтобы отпраздновать ее восьмой день рождения, они собрали деньги на заказ в деревенской пекарне семислойного торта мокко с майораном, на котором написали: «Счастливого дня рождения, наша милая малышка».
Соланж задыхалась от восторга, чудеса в неумеренных количествах от монастырских девочек шли на пользу Амандине, тем более что она оказывала им сопротивление. Для себя Соланж решила, что это сопротивление разумно.
Глава 22
Только через шесть дней Соланж получила ответное письмо от своей матери. На первых страницах Магда представала робкой, даже формальной. Но к третьей странице она заговорила в полный голос, который Соланж помнила со своего раннего детства. До того, как у них возникли неприятности. Магда писала, что у них всюду идут разговоры о войне.
Боши будут пытаться разобраться с нами, но я думаю, что мы готовы к войне. Тем не менее мы начали думать и действовать как люди, которые ждут войны. Мы начали консервировать персики, твои сестры и я, с мадам Боранж и ее девочками, и кто-то из них спросил: будет ли толк из этой работы, если фрукты сожрут боши. Бланшетта придумала, что некоторое количество банок мы должны отравить, а остальные, самые лучшие, закопать. Некоторые люди действительно спрятали серебро и другие вещи, которые они считают ценными. Так же, как мы делали во время Мировой войны. Признаюсь, я упаковала два старых чемодана с фотографиями, хотя знаю, что мы будем гнать их, как свиней на убой. Бошей. Вот так.
К пятой странице она начала рассказ об отце Соланж. О его уходе из семьи около трех месяцев назад. Она сказала, что он уехал работать в Бельгию, на маленькую деревенскую ферму недалеко от границы, что он уехал с женщиной; неизвестно, существует ли она в реальности, ибо эти сведения почерпнуты из сплетни, дошедшей издалека. Эта женщина из Шарлеруа или из деревни поблизости, вдова с дочерьми. «Да поможет ей Бог», — написала мать.
Нет, он никогда не приставал к Хлое или к Бланшетте. Но когда он отсутствовал неделями зимой, работая помощником плотника в Шатильоне, ладно, у меня были подозрения. И однажды эти подозрения облеклись плотью. Ее звали Марго.
Мать села в грузовик с пиломатериалами из Шатильона и приехала на ферму посмотреть на него.
Она была достаточно хорошенькая, с великолепными каштановыми волосами, связанными в пучок на макушке, небольшая и хорошо сложенная, носила старый твидовый жакет и мужские брюки, и, кроме зависти к ее волосам, все, что я чувствовала, была жалость, когда она стояла на кухне, плача и разглагольствуя о том, как собственный отец предупреждал ее, что ее новый парень шарлатан. Во-первых, ее отец доказал, что был прав. Он взял из дома деньги, как рассказывали, уверил Марго, что любит ее, что никогда никого, кроме нее, не любил, и меньше всего жену. Он сказал ей, что она должна набраться терпения. Он никогда не упоминал, что у него три дочери. Когда отец Марго увидел нашего отца с другой женщиной в городе, он поссорился с ним. Отец смеялся над ним, называя Марго шлюхой. Типичное оскорбление женщин такими людьми, как наш отец.
Я приготовила чай для Марго, поставила на стол хлеб и сыр, хотя она не дотронулась ни до чего, и потом проводила ее назад в Шатильон. Она была только на год старше тебя, Соланж. Через три дня я поехала в Реймс к адвокатам. Начать бракоразводное дело. По дороге домой я остановилась в деревенском комиссариате и заполнила ордер на задержание. Когда отец пришел вечером с виноградника, два жандарма ожидали его. Он не возразил ни слова, не пытался урезонить меня, никогда не просил изменить решение. Сожалела ли я, что так вышло? Да. Одинока ли я? Да. Но менее одинока, чем когда он был здесь.
Я обрезала волосы, коротко постриглась, и теперь, когда мне больше не надо вертеться ради денег, я продаю на рынке мои сыры и купила себе новую одежду. Серое платье с серебряными пуговицами из старых монет и темно-синее, цвета флотского военного мундира, в мелкий белый горошек. Хлое не нравится темно-синее, а Янке нравится. Бланшетта ничего не сказала. Я думаю, пошлю тебе темно-синее. Понравится ли тебе? Я очень худенькая, но чувствую себя хорошо. Мне будет сорок два в ноябре.
Закончив письмо и заполнив девять или десять страниц, Магда рассказала Соланж многое о себе, о своих чувствах, больше, чем когда-либо ранее. Попросила Соланж простить ее. Сказала, что если дочь не простит, разумеется, она поймет. Сказала, что надеется на возвращение Соланж домой вместе с Амандиной, которую уже давно считает внучкой.
Как часто мне кажется, что я держала Амандину на руках. Конечно, я считаю ее твоей. Я признаю, что часть моей тоски по ней связана с тем, что, возможно, так я получу еще один шанс остаться твоей матерью. Можешь ли ты это понять, Соланж? Интересно, как другие матери такое ощущают. Я интересовалась этим у мадам Боранж с ее выводком и у моих сестер с их детьми. Интересовалась и у Янки. Интересно, какое у тебя мнение, Соланж? Нет ли у меня еще одного шанса остаться твоей матерью?
Епископ, однако, не торопился отвечать на письмо Соланж. Две недели, почти три, прошло с того времени, как она отправила свое письмо к нему, и однажды утром Паула послала за ней, когда она работала в саду. Опасаясь, что Фабрис сообщил Пауле ее просьбу о частной аудиенции, Соланж волновалась так, что руки дрожали, когда она приняла из рук сестры Жозефины полотенце и тазик с лавандовой водой. Она вымыла лицо, пригладила волосы. Она думала об Амандине и улыбнулась про себя, быстро войдя в кабинет Паулы.
— Его высокопреосвященство прислал сообщение о согласии встретиться с тобой в четыре часа пополудни сегодня. В апартаментах отца Филиппа. Напоминаю, что комната должна быть убрана, цветы свежие.
— Да, матушка.
— Я приказала принести сладости из деревни.
— Да, конечно. Хотя он, скорее всего, привезет свои.
Паула смотрела на нее с открытой, доверительной улыбкой.
— Возможно.
Она вызывала Соланж на откровенность и явно волновалась. Долгое молчание. Паула перебирала бумаги на столе, но Соланж поправляла косу, кусала губы, принужденно улыбалась, затем достала кошелек и положила его обратно. Несмотря на безразличие Соланж, Паула откровенно ждала, что ей еще скажут. Но Соланж спросила:
— Это все, матушка?
— Как ты думаешь, что является причиной его желания встретиться с тобой?
— Я не знаю, матушка. Наверное, что-нибудь в отношении Амандины.
— Кажется, все в этом доме имеет отношение к Амандине. Я, конечно, буду рядом, если он пожелает, чтобы я присоединилась к вам двоим.
— Конечно, матушка.
— Косы и платок.
— Да, матушка.
Вскоре после четырех Фабрис прибыл в монастырь без всяких церемоний, как и в вечер смерти Филиппа. Он был, как деревенский священник, в сутане и черной шапочке, и приехал не в официальном лимузине, его зеленые веллингтоновские сапоги высовывались из-под сутаны, как короткие толстые стебли суккулентных растений. Напомнив шоферу, чтобы тот позаботился о коробках с выпечкой и вином и перенес их в кухню, он направился в здание. («Здравствуйте, мои милые», — сестры уже собрались под портиком, чтобы приветствовать его), прошел через дверь, кивнул Пауле, которая стояла в сторонке, и его массивная громоздкая фигура двинулась на мягком резиновом ходу по длинному коридору в дальнее крыло, к комнатам Филиппа. Не поворачивая головы, но зная, что все следят за ним, он крикнул:
— Я полагаю, Соланж ждет.
Она ждала. Придержав перед ним дверь, склонившись и поцеловав его кольцо, она подождала, пока он погрузился в глубину кресла с высокой спинкой, принадлежавшего Филиппу, нагнулся, снимая сапоги, положил ноги в пурпурных чулках на пуф, чтобы отдохнули. Поставил рядом с креслом на золоченый стол с черной мраморной столешницей серебряный поднос, серебряный подсвечник с тонкой свечой густого медового цвета, уже горящей, резную хрустальную бутылку и спичечный коробок. Долго неаккуратно наливал старый рыжевато-коричневый портвейн, который любил пить в это время дня, держа стакан большими белыми руками с ухоженными ногтями, отблескивающими в желтом свете свечи.
— Теперь, моя дорогая, подойди и сядь возле меня. Я надеюсь, ты не возражаешь против того, что я предпочел встретиться с тобой здесь. Хотя я понимаю, почему ты хотела личной встречи, но нет необходимости сохранять это в тайне. Ты, как и все другие сестры, имеешь полное право искать аудиенции у епископа. То, что ты можешь из-за этого подвергнуться гневу Паулы, вряд ли стоит обсуждать. Я перестал считаться с мнением Паулы и рекомендовал бы тебе то же самое. Кажется, Амандина уже сделала это.
Прозрачные темно-карие глаза почти утонули в радостно сморщившихся складках век, он смеялся. Выпив портвейн маленькими глоточками, он поставил стакан на тугую обивку стула возле себя и пристально смотрел на Соланж.
Все еще стоя, Соланж улыбнулась, кивнула, принесла маленький деревянный стульчик к креслу, на котором развалился Фабрис. Села, положила руки на колени. Улыбаясь, сказала:
— Я хотела поговорить об Амандине, ваше высокопреосвященство.
— Да, я знаю.
— Я ищу слова, которые я хотела бы сказать, как я хотела бы сказать им, но…
— Было бы проще, если бы я начал?
— Ну, ну да, конечно, как вы пожелаете.
— Я думаю, ты должна забрать ребенка и покинуть это место.
— Что? Что вы?..
— Послушай. Слушай меня. Ни ты, ни Амандина не чувствуете себя здесь уютно.
— Откуда вы знаете?
— Я просил тебя послушать. Я знаю про последние события в трапезной и что Амандина, скажем так, обрела свой голос, что в своем наивном стиле она, шаг за шагом, сразилась с Паулой и вернула ее на землю с небес. Она вызвала восхищение одноклассниц, что многого стоит. Это больше чем причина, чтобы остаться, это кажется естественным, победным выходом. Но почему бы не уехать из места, которое не устраивает ни одну из вас? Ни ты, ни ребенок не являетесь заложниками Паулы. Почему вы должны здесь оставаться?
— Потому что это моя обязанность, сир. Я обещала оставаться здесь и следить за Амандиной.
Соланж встала и заплакала.
— Я думаю, наблюдать за девочкой, вот что ты обещала. Этот долг, взятый на себя годы назад, ты выполняла, и выполняла блестяще, и, я надеюсь, продолжишь блестяще выполнять в любом другом месте. Поэтому я повторяю свой вопрос: зачем вам оставаться здесь?
Она описывала узкие круги, поворачиваясь к нему то спиной, то лицом.
— Разве это не входило в договор? Что она должна учиться здесь?
— Я предполагаю, что так и было. Но, возможно, договор изжил первоначальные намерения. Может быть, те, кто хотел обеспечить благосостояние Амандины, были бы первыми, сказавшими: ни здесь, ни в этой школе, ни где-нибудь еще в этом месте ее благополучие не будет ни для кого основной заботой — это только ее частное дело. Ты не можешь изменить это, и я не могу. Знание того, что мы не можем ничего изменить, делает нас мудрыми. А будучи мудрыми, мы должны искать альтернативу.
Она снова села на стул.
— О чем вы говорите, сир? Другой монастырь?
— Нет. Я говорю, что верю — ты создала бы семью из вас двоих. Ты должна построить дом для Амандины и для себя. Ты когда-нибудь выйдешь замуж, Соланж. Ты красивая и добрая.
Соланж неуклюже отреагировала на комплимент, она покраснела, закрыла лицо руками, ее мысли спутались.
Глотнув портвейна и широко улыбаясь, отчего в свете свечей стали заметны аметистовые прожилки на носу, епископ спросил:
— С чего бы ты начала? Что бы тебе было интересно? С моей помощью. Церковь откроет тебе широкие объятия, моя дорогая. Я помогу найти работу, хорошую работу. Квартиру в Монпелье или маленький домик где-нибудь в деревне? Как ты предпочитаешь? Или возможно, ты решишь поехать к своей семье. Я здесь, чтобы обсудить спокойно и в конечном итоге решить. Я говорю «обсудить спокойно и в конечном итоге решить» с некоторыми оговорками, но все же.
Он внимательно посмотрел на Соланж и снова налил из графина в стакан.
— Война. Моя мать написала мне о ней. Но это было несколько недель назад, до здешних событий, до того, как германцы… Я имею в виду, никто здесь не говорит много о…
— Гитлере? Да, это возможно. Я понимаю, что для тебя Чехословакия и Польша находятся на другой стороне Луны, но они близко от нас, и на какую дорогу выйдет этот шакал и куда повернет, зависит от противостоящих ему сил; ладно, то, что я говорю, ничего не значит для очень многих людей в Европе, теперь, когда все уже началось. Это уже началось, Соланж. Мы объявили войну бошам. Жребий брошен. Невероятно, безумно, но их блицкриг, может, уже начался. Я пытаюсь сказать, что боши могут вторгнуться во Францию, ну, да ладно… Если это случится, юг будет защищен севером до тех пор, пока… Он будет защищен все время.
Он снова хлебнул портвейна. Изменил выражение лица.
— Ты знаешь, я приготовил ее документы, ее удостоверение личности, паспорт, все готово. Амандина Жильберта Нуаре де Креси. Я позволил себе дать ей мое имя. И моей матери. Жильберта, это прекрасно, ты не находишь? Если бы у меня могла родиться дочь, она была бы Жильберта Нуаре де Креси. А теперь это имя будет носить Амандина. Ради моей матери, ради меня. Это как возвращение на круги своя, это почти фамильное имя. «Амандина Жильберта Нуаре де Креси, родилась 3-го мая 1931 года в Монпелье, мать неизвестна; отец неизвестен; подкидыш, в курии Монпелье со дня рождения». Это хорошее начало для всех нас.
— Когда она пошла в школу, я зарегистрировала ее как Жоффруа. Я дала ей мое имя, но я не думала, что она когда-нибудь будет иметь возможность записать его или назваться им. Пусть будет Нуаре де Креси. Благодарю вас, сир. Спасибо.
— Но получение документов не означает обязательный отъезд. Если ты решишь остаться, я допускаю, что определенное перемирие возникнет между вами двумя — тобой и Паулой. Она не изменится. Ма âme damnée, мой заклятый друг. Она, духовная мать всех здешних маленьких птичек, сама проклятая душа. Бедная старая горькая душа. Нет, она не может измениться, а мы можем, кто-нибудь может. Таким образом, я подозреваю, что произойдет некая тонкая реформация. Самое плохое уже случилось.
Соланж тихо слушала, обдумывая то, что он сказал, но в то же время ее разум отвергал такие слова, как блицкриг, хан, боши.
— Да, я думаю так же. Худшее проходит. Но то, что тревожит Амандину, что будет продолжать ее мучить, это неизлечимое стремление иметь мать. Желание что-нибудь знать о ней, найти ее. Можете помочь мне с этим? Помочь мне, помочь ей?
— Я знаю очень мало. Друг, мой дорогой старый друг рассказал мне, что девочке нужна помощь. И я сделал то, что обещал ему. Это был тот случай, когда ничего не спрашивают. Ты понимаешь?
— Я думаю так же. Но помощь, которую вы оказали своему другу — я подразумеваю договоренность о пребывании здесь Амандины, — если она уедет, то как будет с оплаченным фондом?
— Насчет фонда, да. Курии заплатили, чтобы она взяла Амандину. Нам передали щедрую, чрезвычайно щедрую оплату по прибытии сюда ребенка. С тех пор из того же источника, как мы будем называть его, ничего не поступало. Вопрос незаконного присвоения средств курией снимается, потому что, вероятно, кто-то просто забыл свое обещание и в дальнейшем оплачивать обслуживание. Но это едва ли имеет значение.
— Но моя ежемесячная стипендия…
— Я считаю, что ты выполнила свои обязанности, Соланж, как я уже сказал. Я обещал наблюдать за тем, как вы обе живете, и я всегда делал это. И буду делать впредь. Именно я следил за оплатой. Пока я живу, Соланж, и пока будет хоть йота чести у моего преемника, если я уйду, — и ты, и ребенок будете пользоваться защитой курии. Независимо от того, где вы будете жить. Теперь я хочу вздремнуть, так что беги отсюда.
Как будто она не слышала его категорического указания, она осталась сидеть на стуле.
— Почему Паула стремится причинить боль Амандине, сир?
— Потому что Амандина — ребенок, которым она сама хотела бы быть.
— Как это?
— Странный разум Паулы говорит ей, что Амандине повезло, чудовищно повезло.
— Она считает, что смертельно больному младенцу, брошенному родителями, чудовищно повезло? Сироте, чей названный отец умер, когда она спала на его руках, а ей еще не было шести лет?
Вскочив на ноги, Соланж уже открыто плакала.
— Позволь, я расскажу тебе историю Паулы. Ее мать умерла во время ее рождения. Ее отец, пустой человек, думал только о собственном комфорте и собственных потребностях. Заботясь только о себе, он, как я предполагаю, завел себе деревенскую любовницу, чтобы она занималась новорожденной Анник. Знаешь ли ты, как ее зовут, Соланж? Да, настоящее имя Паулы — Анник. Интересно, не правда ли, что ты дала своей крошечной подопечной имя, начинающееся с А. Как только этой деревенской женщине стало ясно, что у отца младенца нет никакого намерения не только жениться на ней, но даже держать ее в доме, когда ребенок подрастет, она сбежала, и меньше чем в годовалом возрасте Анник оставалась днем и ночью привязанной, на хлебе и воде, независимо от того, что ее папа находился в пределах досягаемости. Он был деревенским доктором, Соланж. Отец Анник был деревенским доктором, молодым вдовцом, которого жалели, как жертву тяжелой жизни. Хотя другие деревенские женщины выстраивались в очередь, чтобы помочь ему, добрый доктор из скупости отказывался от помощи, и немногие интересовались плачущим полуголодным существом, запертым в комнате.
— Пожалуйста, сир, я не могу выдержать…
— Ну-ну, тебя потрясает такое дикое поведение? В том или другом виде это вполне распространено. Да, в то время, как доктор навещал своих пациентов, он оставлял свою крошечную девочку в нищете, в грязи, в ее собственной рвоте, голодную, так надолго, как у него получалось. Но отсутствовал ли он или присутствовал, ребенок был одинок. Он никогда не брал ее на руки. Понимаешь ли ты, какое дьявольское зло — отказать младенцу в объятии, по которому он тоскует?
Фабрис говорил уже менее агрессивно. Как если бы слова и события, которые он описывал, изнурили его. Он склонил голову, закрыл глаза и тихо сидел против пораженной Соланж, затем откинулся назад на спинку кресла, уставив пристальный взгляд на нее, и продолжал:
— Но было еще одно существо — девочка, которой не могло быть больше семи или восьми лет, когда родилась Анник, и она взяла на себя обязанность заботиться о ребенке. Она была одна из пяти или шести детей бедной деревенской семьи, самая старшая, я думаю. Рожденная умственным инвалидом, медленно соображающая и говорящая, она была фольклорной личностью, ласковой деревенской дурочкой. Этот другой ребенок был предоставлен самой себе, она бродила по деревне и окрестностям весь день, иногда возвращаясь вечером домой, иногда нет. Спала под деревьями, воровала, что могла, из фруктовых садов, стучалась в двери за помощью, когда шел дождь или было холодно. Ее впускали. Не то, чтобы ее мать была жестокой, но только постоянно занятой, страдающей и вынужденной заботиться о младших детях. Похоже, что когда эта маленькая девочка услышала о смерти жены доктора и о ребенке, ей как-то пришла идея, что именно она должна о нем позаботиться. Доктор смеялся над ней, позволял играть с малюткой как с куклой, награждая этим за работу. Она кормила животных и таскала уголь из подвала и освобождала его от необходимости платить рабочим или делать это самому. Когда девочка заканчивала свою работу, она бежала к ребенку, умывалась собственной слюной и вытирала руки любой тряпкой, которая была под рукой; она делилась своей сомнительной украденной пищей или пыталась нянчить девочку, поскольку видела, как ее мать давала грудь ее братьям и сестрам. Она пела ей часами, качая своими костистыми грязными руками, пока обе не засыпали. Она давала ребенку хорошего тумака время от времени или другой урок воспитания, усвоенный на коленях ее матери. В целом, видишь ли, она принесла ей больше пользы, чем вреда, поскольку любила дитя. Инстинктивной любовью, я полагаю. Она знала, что никто другой не любил ребенка, так как никто не любил ее самое. Она намеревалась защищать ребенка, спасать его и спасать себя. Анник была единственным делом ее маленькой детской жизни. Как и до сих пор.
— Что вы подразумеваете под «и до сих пор»?
— Эту маленькую девочку звали Жозетта.
— Жозетта. Жозетт? Эта Жоз?..
— Эта самая. Так или иначе, но Анник выжила и стала старше, но даже тогда, когда она начала заботиться о себе сама, Жозетта осталась при ней. Хотя Анник к тому времени, как ей исполнилось четыре или пять, превзошла Жозетту разумом, та шла своим собственным путем и жила в своем собственном времени. С помощью Анник. Когда Анник пошла в школу, она стала давать Жозетте уроки. Учить ее читать и писать, но особым способом. Помогала ей заботиться о своем здоровье, делилась с ней одеждой. И пищей. Так повернулось колесо фортуны, что Жозетта стала делом жизни Анник. Через некоторое время то, что Жозетта путалась под ногами, стало раздражать доктора, и он установил различные правила, запрещающие ее посещения, и отослал ее. Однако она возвращалась. Конечно, реже, но она всегда находила способ вернуться к Анник. Когда доктор отослал свою дочь к кармелиткам, Жозетта отказалась остаться одной и в ту же самую ночь прибыла со всеми пожитками в монастырь, нанявшись к аббатисе девочкой для уборки. Ее приняли как послушницу, правильнее сказать — как рабыню, и она несла свою бессменную вахту возле любимой Анник. И они обе находились здесь все эти годы.
Именно от Жозетты и немного от Паулы-Анник я узнал часть истории, но более всего от доктора. Около пятнадцати лет назад он приехал в монастырь, желая поговорить со своей дочерью. Как человек со своими привычками, он ждал случая нанести визит, когда ему было удобно. Она отказалась видеть его. Филипп послал его ко мне, и я стал хранилищем всего, что он хотел сказать Анник. Как он сожалеет, как он слаб и одинок, как он верил, что ее рождение убило его жену. Жену, которую он предал и бил и… Я выслушал его признания и посоветовал ему идти домой, чтобы умереть, прощенным Богом, а не его дочерью.
— Мне жалко Анник, я имею в виду Паулу. И Жозетту. Искренне жаль, сир. Но какое ко всему этому имеет отношение Амандина?
— Разве не такая ситуация произошла с вами? Паула мстила за себя Амандине. Свежее белое белье для новорожденного ребенка. Это было слишком для нее. Она сожрала бы этого ребенка. Это ребенок, которого бросили, от которого отказались, но оставили в таких достойных руках. С таким достойным приданым. Ребенок, который победил смертельный недуг, который завоевал Жан-Батиста и Филиппа, и всех сестер из монастыря, и тебя, и меня, но Пауле не хватило сострадания. Она одурманена своими бедами. Некоторые люди хотят избежать боли или переложить ее на другого. Так проще, моя дорогая.
— Я не нахожу это простым. Вы рассказали мне это, чтобы у меня появилась симпатия к Пауле?
— Нисколько. Это был мой ответ на вопрос: «Почему Паула хочет причинить Амандине боль?»
— Знаете ли вы, кто ее родители, или не знаете, сир?
— Нет.
— Можете ли вы помочь мне найти их?
— Даже если бы я думал, что это наилучший вариант, я не знаю, с чего нужно начинать.
— С вашего друга.
— Он давно умер. Он умер, и я верю, что все, кто хотел забыть о ней, забыли. Амандина не первый ребенок, который был так преднамеренно, так решительно потерян.
— Но вы знаете, сир, она потеряна не только для них, но и для всех. Для меня. Для себя. Они сделали свою работу слишком хорошо.
— Это тебе кажется. Но она мудрая и сильная, Бог не поскупился при ее создании. У нее есть основа. Этого достаточно. Ребенок оглядится, и ты это увидишь. Но опасность войны, это реально, Соланж. Так или иначе, ты и Амандина, как и остальные, должны вынести то, что нам готовит судьба. Вы должны решить, где вы предпочитаете быть: здесь, с нами, или с твоей семьей, или где-то еще одни. Вы должны хорошо подумать. Да?
Да, Фабрис, вы хорошо подумали. Сделали ряд выводов, проконсультировались, собрали документы, утвердили их, получили их прямо к огню, у которого грелись, позаботились о портвейне, который пили с жадностью, и говорили уверенным не дрожащим голосом. Ваша лояльность по отношению к вашему другу, брату-епископу, ваш договор с ним обеспечил судьбу этой девочки. Вы приняли меня как личность, заменившую ей мать.
Он подготовился, чтобы помочь нам. Остаться или уехать, он не ставил условий, но доверил мне решение. Хочется верить, что если бы он был моложе, он бы поехал вместе с нами; да, это почти так, как если бы он хотел, чтобы мы остались здесь и носили его имя. Делали бы то, чего он не делал. Делали бы то, чего никогда не делала Паула.
Нужно снова написать маман. Если она скажет ехать домой, мы поедем. Да, вот именно, слова матери должны быть основой решения. Из того, что она уже написала, я не почувствовала ее желания приютить нас дома, но узнала многое, что она думает насчет войны. Как Фабрис это воспримет? Его слова: «Это зависит от дороги, на которую выйдет шакал, и куда он повернет, зависит от противостоящих ему сил; ладно, то, что я говорю, ничего не значит для очень многих людей в Европе, теперь, когда все уже началось. Это уже началось, Соланж».
Мать посоветует мне, настало ли время уезжать. Что покажется ей правильным. Но что Амандина будет говорить, думать и чувствовать, когда я скажу ей, что мы должны оставить монастырь? Новый школьный год уже начался, и ей сейчас там легче. Худшее позади, Фабрис это сам сказал. Я колеблюсь, потому что боюсь. Особенно перспективы создания «семьи из двоих». Без помощи сестер как я смогу заботиться о ней? Именно поэтому я хочу перевезти ее в Авизе. К матери и бабушке, к Бланшетте и Хлое. Смогу ли я восстановить то, что было в монастыре? Общую заботу. Другое женское общество, любящее Амандину, балующее ее. Фабрис доверяет мне. Я искала его совета, а он выдал мне все это. Теперь я должна доверять только себе. Однако, хороший или плохой, но это единственный дом, который она когда-либо знала. И я помню ее жесткий ответ, а ведь она была моложе, когда я подняла вопрос о нашей поездке в Авизе. Что бы она решила теперь? Что самое лучшее для тебя, Амандина? Боже, помоги мне поскорее!
Часть 2 Май-июнь 1940 Краков, Париж
Глава 23
Краков пал через пять дней. Скорее даже не пал, а преклонил колени, как полная достоинства пожилая средневековая дама. Это случилось 6 сентября 1939 года. Спустя пять сводящих с ума дней после того, как почти два миллиона немецких войск вторглись в границы Польши с севера и с запада на танках, самолетах, грузовиках и пешком с целью стереть с лица земли польскую армию и, более того — польскую душу. Такое происходило не впервые. История знала разделы и перекраивание границ, в которых участвовали страны, соседствующие с Польшей, с помощью силы, обмана пытаясь задушить сам польский дух, называя ее Пруссией, Германией, Россией или Австрией. Вторжение, губернаторство, полицейское управление, преследование, марионеточные правительства, изменение границ, изменение названия — тем не менее Польша всегда оставалась Польшей. Не мощью своей и не отчаянным порывом солдат: польская армия, слабо организованная и плохо вооруженная, вселяла ужас в 1939 году — единственная армия во всей Европе, которая боролась с первого до последнего дня этой войны. Не силой оружия, но силой духа. Преданность Польше расцвела не под давлением отвратительного мясника, а в силу приверженности идеи сохранения польской нации. Именно непреклонный польский дух терзал солдат фюрера.
В отличие от Варшавы, в отличие от Львова, в отличие от городов и деревень вдоль пути безжалостного блицкрига, кровь, кости и камни Кракова пострадали незначительно. Почти не пострадали. Никакой огонь, никакое опустошение, никакая резня не коснулись при вторжении города, который немцы считали своим. Unser Krakau. Наш Краков. Графиня Чарторыйска осталась в городе.
Ей исполнилось сорок три года, и, возможно, она стала еще красивей, чем была в тот день в Монпелье в 1931 году, когда привезла пятимесячного ребенка своей дочери — отправила безвозвратно — в женский монастырь Сент-Илер. Жизнь графини устроилась так, как она для себя и желала. Привилегии, обязанности, походка, ритм, манера говорить, укладка волос, соболиные жакеты и брюки от Шанель. Платье от Скьяпарелли и желтые бриллианты. Театр, опера, столик у окна в кафе каждое утро в одиннадцать, пирожное с малиной и обмен мимолетными взглядами с серебрянобородым виолончелистом из Краковской филармонии. Приезд в родовые имения для охоты и партии в шары, пикники в предгорьях Карпат, с выездом караванов слуг, груженных столовым серебром и полотняными скатертями, ожидающих прибытия одетых в шотландский кашемир гостей в роскошных автомобилях. Месяц в Париже, несколько недель в Бадене, давнишняя любовная интрижка с захудалым славянским князем. Жизнь графини Чарторыйской — и любой другой женщины ее положения — текла полноводной рекой, как принято было в аристократических кругах с шестнадцатого столетия.
И будучи великой эгоисткой, графиня искренне верила, что действует, думает и живет она во имя счастья других. Прежде всего Анжелика. Ее Анжелика. А также Януш. Князь Януш Рудский, с которым двумя годами ранее Анжелика стояла перед алтарем в капелле Сигизмунда в Вавельском соборе — слава невесте в льдисто-голубом атласе, с пятиметровым шлейфом, с которым едва управлялись восемь мальчиков-пажей в белых бархатных панталонах и узорчатых камзолах, — чтобы взять князя в законные мужья. Сидя, поскольку графиня в данный момент находилась во втором ряду слева в Марьянской церкви, ее коричневые с белым туфельки с открытыми носами — безукоризненный темно-красный педикюр — опирались на скамеечку для коленопреклонений, подол светло-коричневого шелкового платья заканчивался выше голых, незагорелых, совершенных тугих коленей, она вспоминала свой триумф.
По правде сказать, Януш уж чересчур усердно ухаживал за Анжеликой. Дело не в моей ловкости, а в красоте Анжелики. В коже цвета слоновой кости, как у ее отца. Но глаза, черные, как венгерский виноград, признаюсь, мои. И волосы, распущенные в тот день, когда Януш увидел ее впервые, не так ли? Они летели позади нее, когда она проскакала мимо него на охоте. Длинный розовый жакет, застегнутый до подбородка. Он прибыл поздно, Януш, слишком поздно, чтобы выехать в первый день со всеми, я помню, как он шагал и шагал, длинный, худой, из комнаты в комнату, отбрасывая с лица светлые пряди, и ждал их возвращения. Ее возвращения. Глупый ребенок, она считала его старым в его тридцать один год, танцевала всю долгую неделю только с двумя братьями Рольницкими, уговорившись с ними, но Януш был терпелив. Это была мазурка в последний вечер. Бесшабашный и ловкий танцор, как и она, его руки на ее талии, он задорно кружил ее, подбородок высоко, пряди волос падают на лоб, щелкают каблуки, пока прищуренные глаза Анжелики не засияли навстречу ему, поощряя. Все видели это. Януш улыбнулся в ответ, и дело было сделано. Они держались обособленно после этого не больше дня или двух? Не могу вспомнить.
Я боялась, что она поведает ему свою историю, и заклинала молчать. Мы сделали все возможное, Анжелика и я, для сохранения тайны. Были времена, когда я начинала думать, что она забыла, так редко, так очень редко обращалась она мыслями к ребенку. Как я боялась, что в один прекрасный день она захочет посетить могилу в Швейцарии, как я готовила аргументы, почему такая поездка будет… Но она никогда не спрашивала. Когда она услышала, что Друцкой женился, она замкнулась на несколько дней. Спросите меня, действительно ли я уверена, что никто не рассказал ему о ребенке? Бесспорно, ответила бы я. Прошло много времени с тех пор, когда она говорила о нем, о ребенке. Как если бы оба были частью одного и того же дурного сна, который она постаралась забыть. Но я-то знаю, что они реальны. Я знаю, что ребенок был, и я помню об этом каждый день и каждую ночь в течение всех этих девяти лет. Я стала опытным борцом с душевными страданиями дочери. Я думаю только об Анжелике, княгине Анжелике, ее жизнь была бы разрушена, если бы в ней присутствовал этот ребенок. Кто пожелал бы ее? Конечно, не Януш.
Здесь графиня всегда останавливалась. Один и тот же вопрос. Тот же самый ответ. Снова и снова ей приходилось напоминать себе, что все было сделано только ради счастья Анжелики. Если она еще раз обдумает свои действия, то, возможно, ложь изменит цвет, станет правдой. Жаль, что так не бывает. В глубине души она давала себе отчет, что не благополучие дочери подвигло ее бросить ребенка, но жажда отмщения. Ее месть была направлена против Антония, против того единственного шага, который продемонстрировал, что маленькая баронесса стала ему дороже жизни. Не мог же кто-нибудь рассчитывать, что она, Валенская, признает ребенка, в котором течет кровь шлюхи Антония?
Любой другой мужчина или ребенок, Анжелика, и я переступила бы через себя, но только не Друцкой. Да, поступки мои не оправдаешь интересами дочери, я слишком горда. Мой грех. И единственное спасение в том, что, независимо от того, права я или нет, себе-то я не лгу.
Скидывая на ходу белый шарф и укладывая его в сумочку, свисающую с запястья, графиня вышла через южный придел Марьянски в необычно душное для конца мая утро.
На девятый месяц оккупации Краков не кажется хоть в чем-то изменившимся, его удивительная архитектура не пострадала, жизнь на тихих улочках течет по обычному распорядку. Люди работают, ходят к мессе, ставят свечи, молятся, делают покупки, обедают, спят, сохраняют в душах своих свое наследие, свои идеалы, обещания союзников о помощи. Разве Франция предала бы их? Или Англия? Надо потерпеть. Короткая война. Можно тешить себя иллюзией, что центр города превратился в гигантскую съемочную площадку, по которой шествуют сотни роскошно выглядящих в униформе, обутых в сапоги мальчиков и мужчин. Да, ничто не изменилось, только вдруг царапнут глаз одна или две незначительные черточки, неприятно искажающие общую картину. Желательно игнорировать опрятные, сделанные вручную объявления «Nur fur Deutsche» — «Только для немцев», — выставленные в окнах лучших ресторанов и магазинов, затыкать уши при упоминании пыточных застенков на Монтелупи-стрит, поспешно уходить — вжав голову в плечи — во время lapanki, облав, которые обутые в сапоги мальчики практикуют тут и там время от времени. И сухой, пистолетный треск на другой стороне улицы, а вы сидите в кафе, глаза устремлены в туманную даль, и неторопливо цедите сливовицу из крошечной рюмочки. О, еще один совет. Держитесь подальше от Подгурже, от гетто, куда согнали евреев. Все неприятности, связанные с оккупацией, сконцентрировались там. Убийства, голод, быстрые очереди из автомата через порог с балкона напротив, просто чтобы разорвать скуку тихого весеннего вечера, — мальчики в сапогах состязаются друг с другом в выполнении служебного долга, давно переступив границы человечности. То место, где евреи. Да, во что бы то ни стало держитесь подальше от Подгурже.
Графиня блуждала по Рынек Гловны, главной рыночной площади, разглядывая объедки дня, оставшиеся после оккупантов, еду для Untermenschen, недочеловеков: гниющие овощи, треснувшие и раздавленные фрукты, остатки свиных туш. Не то чтобы это много для нее значило, думала она, любовно отбирая кучку маленьких, твердых коричневых груш, все дело в привычке — этим утром она посещает рынок. Ящики, коробки и мешки отборных, качественных продуктов пунктуально поставлялись к черному ходу ее дворца каждый вторник и субботу. Озерная рыба с севера — по пятницам. Она шла вниз по улице Францисканцев, мимо штаб-квартиры Нацистской партии к дворцу Чарторыйских, чтобы оставить немногочисленные покупки поварам, проверить приготовление ланча и затем освежиться и отдохнуть перед тем, как выйти к столу, накрытому как всегда точно к часу дня. Сколько их будет, восемь или девять?
Вместо друзей или семьи она будет обедать со своими немецкими гостями. Чиновники Вермахта и их помощники. Давнишние гости. Несмотря на отчаянные уговоры дочери и других членов семьи, графиня осталась в Кракове, когда другие сбежали. Все душевные силы, положенные на счастье Анжелики, она обратила теперь на защиту дома, состояния, привычного образа жизни. Как будто ее присутствие могло остановить немецкую армию.
Она помахала рукой из окна своей спальни, когда Анжелика и Януш на белом «бентли», груженном чемоданами, присоединились к почти беззвучному предрассветному исходу краковского клана Рудских меньше чем за день до вторжения. Сотни, тысячи прошли до них, добираясь до отдаленных деревень и ферм, стремясь пересечь границы с Румынией, Югославией или Чехословакией, не осознавая, что двигаются они не к свободе, а прямо в распахнутые объятия русских. Но в последний день августа 1939 года Анжелика, Януш и его семья уезжали в Париж. Так же как преследуемые новой властью поляки разной степени знатности поступали в девятнадцатом веке и во время Первой мировой войны, Анжелика, Януш, и другие организовали бы польское общество в изгнании на территории нескольких гранд отелей, продолжая вести тот же образ жизни, что и в Кракове. Они переждали бы войну, как приличествует благородным изгнанникам. Хотя оперный театр был закрыт и воздушные налеты прерывали поздние ужины, раздражала нехватка приличных вин, но оставалось утешение, что война далеко. Если невыехавшие жители Кракова закрывали глаза на неприятные детали, портившие внешне благополучную картину, чтобы выжить, так что же говорить о тех, кто сбежал. Тем не менее 3 июня 1940 года, когда немцы впервые бомбили Париж, последние иллюзии были разрушены. Тем временем в Кракове графиня вводила новые обстоятельства в удобное для себя русло так же, как она делала всегда.
В начале октября 1939 года, когда полковник Вермахта Дитмар фон Караян и его помощники постучали кольцом с головой льва о железную пластину на величественных, украшенных резьбой дверях дворца Чарторыйских, графиня их ждала. Она неоднократно задавалась вопросом, почему ее дом так долго был свободен от постоя, в то время как почти все исторические дворцы Кракова давно заняты SS, Вермахтом или Гестапо. Она не знала, что полковник заметил ее еще три недели назад в один из первых дней оккупации. Она поспешно возвращалась с мессы в Марьянском костеле. Поскольку автомобиль полковника перегородил ей путь, их глаза встретились. Он приказал водителю остановиться и проследить ее путь с целью узнать, кто она такая и где живет. Тем самым полковник обеспечил бы себе жилье и, возможно, надеялся он, женщину. У него были дела в Варшаве, но когда он вернулся, именно он и его помощники, ближайшее окружение, ударили головой льва в двери графини.
Она приняла их так, как если бы сама пригласила: полковника, капитана и сопровождающих их лиц — всего девять чиновников Вермахта. Непринужденно общаясь на прекрасном Hochdeutsch, литературном немецком, усвоенном в монастырской школе, к 11:00 утра графиня, прелестно выглядящая в белом утреннем туалете, предложила по глоточку амонтильядо из старинных серебряных чарок и ореховые бисквиты, затем, изящно ступив на лестницу, грациозно поплыла наверх, чтобы продемонстрировать шесть просторных комнат, в которых можно было расположиться. Валенская всегда прекрасно себя чувствовала в мужской компании. Коли случилось так, что идет война, город занят неприятелем и в дом твой входят победители, мы будем нести удары судьбы с капелькой достоинства, сообщила она полковнику взглядом, когда он нагнулся, чтобы зажечь ее сигарету.
В дополнение к третьему и четвертому этажам полковник просил разрешения использовать и комнаты второго этажа, включая главную гостиную, столовую, библиотеку. Графиня, стремившаяся по возможности ограничить присутствие военных в парадных апартаментах, сама предложила уютную обособленную квартирку на первом этаже — спальню, салон и небольшую гостиную, — когда-то принадлежащую престарелой матери Антония. Как любая воспитанная хозяйка, она четко объяснила заведенный в доме порядок: время, когда накрывают на стол, просьба не опаздывать, возможности ее кухни и ее подвалов, правила поведения за столом — никаких разговоров о войне. Также она предупредила о недопустимости приглашения лиц женского пола без ее одобрения, о полуночном комендантском часе, чтобы не потревожить слуг, у одного из них новорожденный ребенок. Каждое разъяснение графиня доносила, глядя непосредственно в темно-синие, татарского разреза, глаза полковника, и он, стараясь прикрыть рукой невольно вспыхивающую улыбку, с непроницаемым выражением лица слушал изрекаемые ею непреложные истины. Четкие кивки всей группы, целование ручки, заверения в неукоснительном соблюдении порядка и обещания не опаздывать к обеду. Пока графиню Валенскую все устраивало.
Взирая чуть отстраненно, как дама с портрета на стене, графиня сидела во главе стола, окруженная начищенными, выбритыми, благоухающими хорошим парфюмом гостями, полковник расположился с правой стороны от нее, обед с Вермахтом тек неторопливо, разговор был неопределенно общий. В первые дни графиня обдумывала, не пригласить ли ей знакомых дам, чтобы развлечь молодых людей. Но среди тех немногих, кто оставался, не было никого, кто был бы совершенно уместен. Никого, кто был бы симпатичен, но не слишком, очарователен, но не вполне. Конечно, они обзавелись собственными женщинами: или вывезенными из Украины и работающими в рыночных барах, или немногочисленными местными девушками, тоже жаждавшими, несмотря на патриотизм, любви и ужина хотя бы время от времени. Но гостившие у нее мужчины были почтительны и даже напивались, не нарушая правил приличия. Некоторые помощники проводили за городом по нескольку дней каждую неделю, у остальных тоже хватало служебных обязанностей, таким образом, большую часть времени в доме царила тишина. Жизнь продолжалась.
Вечерами графиня уединялась в своих комнатах, читала, открыто слушала Би-би-си, пренебрегая распоряжением, по которому все еще неконфискованные радиоприемники должны были быть сданы. В самом начале полковник спросил, не потревожит ли ее, если будет иногда садиться за фортепиано. Прошу вас, я люблю музыку. Так и повелось: она играла Шопена, он — Баха, они играли друг для друга, часто и для окружающих. Валенская и полковник редко оставались наедине, а когда такое случалось, графиня очень грациозно соблюдала дистанцию — танец, которым полковник наслаждался, — единственная близость, которая допускалась, был разговор об их семьях. Об Анжелике и Януше, о жене полковника, его взрослых детях.
Однажды вечером, когда Валенская играла, полковник вошел в салон, неся в руках ее тяжелую белую шелковую шаль. Он остановился за ее спиной и нежно окутал плечи графини. Его руки задержались, нервно вздрагивая. Она замедлила темп, но не остановилась. Он начал говорить, она продолжала играть.
— Может, мы куда-нибудь сходим? Мне хотелось бы пригласить вас в одно очаровательное заведение, где я бываю время от времени.
— Вы хорошо знаете, что я редко выбираюсь из дома по вечерам и никогда в компании офицера оккупационных войск. Тем более в бар.
— Сегодня вечером вас приглашает не представитель Вермахта, а человек, который пытается ухаживать за вами, Валенская. — Он впервые опустил ее титул. — И что заставило вас думать, что я поведу красивую женщину в низкопробный бар?
— А куда еще? Недочеловекам разрешается посещение только заведений второго сорта.
— Позвольте доказать вам, что из каждого правила есть исключения.
У полковника были две причины для подобного демарша. Кроме естественного желания завязать с графиней более близкие отношения и снизить накал противостояния между завоевателем и побежденной стороной, он преследовал еще одну цель: многие члены оккупационного корпуса начали посылать за своими семьями. Генерал-губернатор Кракова, Ганс Франк, несколькими днями ранее публично объявил: «Мир прекратит свое существование прежде, чем нацисты оставят Краков», — тем самым поощряя порыв солдат соединиться с их семьями, которые ждали на родине. Полковник вовсе не был одним из тех, кто бросился писать жене. Она сама отправила ему телеграмму. «Ich freue mich Sie wiederzusehen. Я жду нашей встречи», — было написано в ней. Назрела необходимость ответа.
Эмоционально чуждые друг другу большую часть времени их брака, полковник и его жена в совершенстве владели мастерством фарса, умея хладнокровно создавать картину любви и семейного благополучия ради детей. Но когда дети выросли и разлетелись из отчего дома, муза войны призвала полковника и стала, как он думал, его единственной госпожой. Вермахт сотворил богиню. Война была ею. Так было, пока он не встретил женщину с оленьими черными глазами, легкой походкой пересекающую рыночную площадь Кракова. «Действительно ли я люблю графиню? Не знаю, никогда не испытывал ничего подобного, к сожалению, нет опыта. До сих пор».
Этим вечером он хотел сообщить графине о нависшей угрозе прибытия семей некоторых членов их маленького мужского сообщества, а еще наблюдать за выражением ее глаз, когда он скажет, что, возможно, и его жена присоединится к ним. Новые правила игры. Но как распознать, о чем она думает? Все эти месяцы он учился понимать выражение ее глаз, а не прислушиваться к тому, о чем она говорит.
Графиня говорила. Что-то о патриотизме.
— Меня нельзя назвать пылкой патриоткой, полковник, и я легко признаю, что не сильно переживала, больше беспокоясь о состоянии мраморных полов или прически, избегая ужасной правды об оккупации моей страны. Но я недочеловек, полковник, я — полька. Вы пачкаете себя, «ухаживая», как вы выразились, за одной из нас? Что заставляет вас думать, полковник, что вы мне желанны? Что я знаю о вас? Чем вы занимаетесь, когда уезжаете утром, что вы совершили или еще совершите во имя вашего кровожадного маленького божка? У чести есть оборотная сторона — верность. Это не присяга, но вы поклялись, полковник. Другими словами, разве вы не должны следовать выбранному пути? Какой бы он ни был. Я прошу вас не принимать мое гостеприимство за что-то большее. Я даю кров вам и вашим сотрудникам, ожидая со всей вежливостью, на какую способна, когда вы покинете мой дом и мой город.
Графиня резким движением сбросила шаль, в которую полковник так нежно кутал ее плечи несколько минут назад. Он подхватил тяжелую ткань и вернул на место. Придерживая шелк на плечах женщины, проговорил спокойно:
— Мадам, вы цитируете присягу SS, я не присягал. Немецкая раса, как все другие, разнообразна в своем воспитании и убеждениях. Я давно бы застрелился прежде, чем меня принудили бы к действиям определенного характера. Но вы давно это поняли, Валенская. И кое-что еще…
— Что, полковник?
— Вознаграждение или отмщение? Пожалуй, это то, чего я ждал.
Глава 24
Это произошло в конце июня 1940 года — 22 июня, чтобы быть точными — приблизительно через неделю после столкновения между графиней и полковником. Они сохраняли вооруженный нейтралитет. Общались за столом, играли на фортепьяно друг для друга после обеда, но никаких бесед тет-а-тет. Полковник, однако, действительно предупредил Валенскую, что некоторые из его помощников перевезут своих жен и маленьких детей в Краков и, пока другие квартиры не будут найдены, семьи обоснуются в ее дворце. Как всегда, она была ангелом добра, расконсервировала семейные реликвии, отыскала в забытых чуланах детские кроватки или другую мебель, а также полотняные простыни, надежно помещенные в кедровые сундуки. Полковник так и не упомянул собственную жену. В этом не было необходимости. Его молчание она расценила верно. Она заботилась о нем. Пока этого было достаточно. Пока…
Рано утром Би-би-си объявила о полной капитуляции Франции немецким захватчикам. Улица за улицей, дом за домом, новости распространялись по Кракову.
Захлопывались ставни, двери запирались длинными средневековыми ключами, семьи собирались на кухнях, как во время траура, чтобы поддержать близких в горе. Франция не поможет. Растаяла еще одна надежда. Шестьдесят жителей Кракова покушались на жизнь самоубийством в этот вечер. Говорили, что число несчастных было намного больше.
Полковник известил Валенскую, что он и его сотрудники не появятся «дома» в обеденное время, поэтому большую часть времени она провела в своих комнатах, слушая Би-би-си и ожидая возвращения постояльцев, чтобы они помогли разобраться, к каким последствиям приведет капитуляция Франции.
Было уже больше десяти часов вечера, когда она услышала, что полковник вернулся. Графиня отложила книгу и вышла в холл, чтобы встретить его. Ни слова. Он снял шляпу, притянул ее к себе, прижался сухими, мягкими губами к ее виску. За время, прошедшее между утром и вечером, исчезло все, что разделяло их. Немец, поляк, война, долг — осталось лишь прикосновение губ, его запах на ее коже, хрупкое тело рыдающей женщины в его объятиях.
Она отослала его принять ванну и переодеться к заказанному позднему ужину, а сама накинула шаль и вышла в ночь. Короткая прогулка, глоток воздуха — ведь так много надо сказать.
Она шла по узкой глухой улице на задворках дворца Чарторыйских по направлению к рынку и видела сотни нацистских флагов, вывешенных в честь грандиозного поражения Франции — странный, кроваво-красный лес в лунном свете. И звон колоколов. У каждой церкви в Кракове есть свой голос. По городу, казалось, плыл похоронный звон. На улице не было ни одного местного жителя, все спрятались подальше от флагов, колоколов, горькой правды. Стоя на краю площади, обняв один из флагштоков, Валенская наблюдала за мальчиками в сапогах, кричащими, поющими, сворачивающими зеленые стеклянные шеи бутылкам французского шампанского.
Франция вне игры, я вынуждена любоваться на театрализованное представление ее похорон. Между тем там Анжелика. И где-то там малышка? Действительно ли она жива? Где она? Что случится с нею теперь? Сколько это длилось? Десять месяцев? Их оказалось достаточно, чтобы поставить франков на колени? Нытье. Хайль Гитлер.
Французы массово побегут бог знает куда. Женский монастырь будет реквизирован? Куда они пойдут? Я свяжусь с Монпелье, я поеду в Монпелье, надо лично убедиться, да, Дитмар может мне помочь. Я должна рассказать ему, я расскажу сегодня вечером. Нет, о чем я думаю? Подвергать опасности тщательно выстроенную семейную жизнь Анжелики? Я должна помнить, кто она, кем она, возможно, стала бы, если бы я не защитила ее. Ах, какая я благородная мать. Настолько же благородная, насколько эгоистичная. О чем это я думала тем утром, на службе в костеле? К каким выводам пришла? Мои грехи вытекают не из материнской преданности, а из гордости. По крайней мере себе я все еще в состоянии сказать правду.
Валенская стояла у флагштока, обняв его одной рукой и откинув назад голову. Она пыталась представить себе девочку, которой исполнилось девять лет меньше чем два месяца назад. Ее отвлек шум. Кажется, фейерверк. О, эти мальчики все продумали. Второй взрыв, третий. Пение оборвалось, потом тишина, уже совсем другие крики, и единственный голос над площадью. Что он говорит? Да здравствует Польша. Немцы покидали площадь; она тоже побежала бы, но ноги как будто налиты свинцом. Она чувствовала слабость. Мне не хватает воздуха, слишком много людей, слишком жарко, шок от новостей, да, необходимо вернуться домой и ждать Дитмара в саду. Он уже должен спуститься, конечно, он ждет меня. Она соскользнула вдоль флагштока, все еще цепляясь за него и пытаясь освободить другую руку от шали. Что это такое теплое, влажное, это из меня? Из моей головы? Где он только что поцеловал меня? Графиня засмеялась, легко и тихо. Ах, вот как это происходит? Она подумала об Антонии. Она подумала о ребенке. Она упала. Мужчины, жившие в ее доме, бежали к ней. Подняли на руки, другие расчищали дорогу, и понесли к черному ходу дворца.
Думая, что графиня последовала его примеру и пошла переодеваться к ужину, полковник играл на фортепьяно, ожидая ее.
— Перенесите ее в комнату. Свяжитесь с медиками, скажите им, что я нуждаюсь в их помощи.
— Полковник, там, там… Раненые… хаос, бомбы, сопротивление…
— Оставьте нас.
Полковник Дитмар фон Караян встал на колени у кровати графини. Теперь он мог оценить степень повреждений. Все понял. Он обнял ее, шепча нежные слова, прижал край простыни к ране и молился. Она открыла глаза.
— Вы слышите меня?
Ее голос доносился как будто бы издалека.
Он положил ей голову на грудь.
— Я прошу вас… Моя дочь…
— Ваша дочь будет в безопасности…
— Вы должны сказать моей дочери. Ребенок не умер, ребенок не умер. Я оставила ее там с… Она не умерла. Я отдала кулон, ожерелье Анжелики. Ребенок не умер. Скажите ей. Вы должны сказать ей.
Глава 25
С прискорбием я сообщаю Вам о скоропостижной смерти Вашей матери вечером 22 июня, в результате ран, полученных во время теракта на Рыночной площади, за который взяла на себя ответственность Армия Крайова. Возмездие грядет. Осмелюсь советовать Вам не ехать в Краков, пока ситуация не нормализуется. Но есть вопрос, не терпящий отлагательств, о котором я должен переговорить с Вами. Прошу ожидать моего прибытия
в Париж в течение следующих двадцати четырех часов. Ситуация не терпит проволочек.
Искренне Ваш, Дитмар фон КараянЕсли горничная стучит в вашу дверь на рассвете и молча протягивает вам телеграмму, в то время как вы еще не можете отойти от сна, бесспорно, это Анжелика понимала, в ней могут быть только новости о смерти Януша.
Она бросила нераспечатанную телеграмму, спрыгнула с кровати, схватила горничную за плечи и закричала:
— Я же пыталась отговорить его! Я пыталась, Баська. Я просила его подождать. Януш, Януш. Откройте это, Баська. Откройте за меня, пожалуйста. Я не могу, я не могу сама.
Шок, неверие, острое желание отсрочки. И затем новый ужас. Не Януш. Януш не мертв. Это — Matka. Matka мертва. Моя мать мертва. Как же это может быть?
За прошлые месяцы Валенская часто писала Анжелике о полковнике. О нем и его окружении, об их мирном сосуществовании во дворце. Тем не менее была какая-то неправильность, странность в том, что именно полковник Вермахта сообщил ей о смерти матери. Акция польского сопротивления. Телеграмма, написанная на французском языке. Возможно, это неправда, своего рода уловка, злая шутка, но зачем?
Анжелика послала сообщение Янушу в полк, попросила взять отпуск и приехать. Она шагала по комнатам, лелея абсурдную мечту, что он приедет и все закончится, поскольку ее мать не может умереть. Валенская-Чарторыйская, несокрушимая графиня Чарторыйская, moja piekna matka, моя красивая мать, кто угодно, но только не она.
Был поздний вечер 26 июня, когда консьерж позвонил, чтобы сообщить, что полковник Дитмар фон Караян ожидает в холле.
— Княгиня, прошу прощения, что прибыл практически без уведомления, но путешествия в наши дни не дают возможности соблюдать правила приличия…
Полковник поклонился, поцеловал Анжелике руку и посмотрел ей прямо в глаза.
— Я также надеюсь, княгиня, что вы простите мне мою самонадеянность, если я скажу, что ваше горе — и мое горе.
— Моя мать часто писала о вас. Она хорошо отзывалась…
Анжелика, прежде чем выйти, успела лишь завернуться в халат мужа и сейчас бы предпочла одеться, обуться, сделать что-нибудь с волосами и опухшими глазами. А он хорош собой, вне зависимости от того, что его сюда привело, подумала она.
— Простите, у меня сейчас нет сил выслушивать подробности произошедшего, того, чему вы были свидетелем. Я связалась по телефону с епископом Матеушем…
— Я приехал не за этим. Вы не готовы слушать, княгиня, а я тем более не готов рассказывать. Я здесь только затем, чтобы передать вам последние слова вашей матери, она просила меня об этом.
— Меня зовут Анжелика. Моя мать просила что-то передать мне? Она успела рассказать вам о чем-то тем вечером?
— Вот ее последние слова…
Анжелика судорожно схватилась за подлокотник обитого малиновой парчой стула.
— Прошу вас, продолжайте.
Слово за словом, полковник повторил признание графини. Он как будто бы наяву слышал голос Валенской.
Анжелика обратилась в камень. Потом начала медленно раскачиваться на стуле. С опущенной головой, закрытыми глазами. Она плакала. Но не потому, что оплакивала свою мать и ей не надо было оплакивать мужа, она впервые плакала как женщина, сердце которой болит из-за ребенка.
Полковник призвал консьержа, чтобы тот помог отправить княгиню наверх. Прибежала горничная, и, поскольку они уходили, полковник коснулся плеча Анжелики и кивнул ей в знак прощания.
— Полковник, не будете ли вы так любезны, чтобы присоединиться ко мне через час? Я должна побыть одна, но мне хотелось бы выразить вам свою признательность, расспросить. Мне кажется, что моя мать завещала мне свою дружбу с вами.
— Она, должно быть, еще что-то сказала? Скажите мне еще раз, дословно, где она оставила девочку, с кем, где мой ребенок?
— Я больше ничего не знаю. Вы должны понять, что ваша мать никогда не рассказывала мне, никогда, до того момента, о вашем ребенке. Никогда. Она говорила подробно о вашем отце, о его связи с баронессой, об их трагической смерти. Она говорила о вас и вашем детстве, ваших талантах, вашей красоте. Она говорила о вашем муже, о ее радости по поводу состоявшегося брака. Но ни слова о ребенке. Только тогда, когда…
Они сидели в маленькой гостиной Анжелики, свет приглушен, высокие окна распахнуты в полночь к мерцающему Сен-Поль-Сен-Луи, к шороху Сены по камням Орлеанской набережной.
Баська порхала вокруг, накрывая чай, ставя перед полковником бутылку «фрапена» и хрустальный бокал.
— Господи, если бы я знал о существовании ребенка, я был бы более настойчив, попытался бы выяснить, где он, с кем, но…
— Я понимаю. Только теперь у меня нет ничего, вообще ничего, чтобы начать поиск. Мое дитя. И мне не понятно, почему она вообще скрыла от меня правду, у меня нет объяснения, почему она столько лет хранила тайну. К чему эта ложь, тайны, мистификации? Вся жизнь моей матери состояла из подобных маневров и интриг, в стремлении достичь невозможного. Они были сутью ее существования, полковник.
Не без основания причисляя себя к результатам подобных манипуляций, полковник улыбнулся и спросил:
— А что за ожерелье она упоминала? «Я оставила кулон, ожерелье Анжелики». Это может быть зацепкой?
— Я думала об этом и полагаю, что она, должно быть, подразумевала кулон, который подарила мне на тринадцатый день рождения. Очень старая работа, которая принадлежала ее прабабушке и передавалась от матери к дочери. Кулон, должно быть, в какой-то момент был изъят, потому что я помню, что обнаружила пропажу и искала его. Я боялась спрашивать, потому что не хотела, чтобы она знала о пропаже. Она его очень любила. У матери были великолепные драгоценности, полковник, хотя я сомневаюсь, что она их вам демонстрировала во время вашей «дружбы» с ней. Но она так любила тот небольшой аметист, вырезанный в форме флакона с сиреневой жемчужиной вместо пробки. То, что она передала его с ребенком, говорит мне об очень многом…
— Она признала ее своей внучкой. Вы это подразумеваете?
Анжелика кивнула.
— Однако это обстоятельство не дает нам шанса узнать, где она оставила ее и как я могу ее найти.
— Кто был отцом ребенка?
— Мальчик, однокашник моего кузена. Школа-интернат в Варшаве. Я думаю, что он был годом старше, чем я. Приблизительно на год. Он не любил меня.
— Вы говорили ему о ребенке?
— Нет. Я никогда не видела его после. Мать все взяла в свои руки. Она очень хорошо умела это делать, полковник. Казалось, она видела любую ситуацию насквозь. Я даже не отдавала себе отчет, насколько она была проницательна. Она, должно быть, проследила, чтобы мальчик никогда не смог связаться со мной, не думаю, что это вызвало у нее затруднения — она ликвидировала…
— «Ликвидация» — это не то слово, Анжелика. У нее явно были свои причины.
— Ребенок родился «больным», с сердечной недостаточностью и слабым шансом на выживание. Это — то, что она сказала мне. И затем она сказала, что везет его в швейцарскую клинику. На операцию. Но когда она возвратилась, она сообщила, что ребенок умер. Конечно, я верила ей. У меня не было никаких причин для недоверия. Вот и все, что я знаю, полковник.
— Следы должны были остаться. Вы можете начать с больницы, где ребенок… Я, простите, я не знаю имени…
— Я тоже.
— В больнице, где вы рожали, должны быть документы… И затем есть швейцарская клиника…
— Если моя мать сказала мне правду об этой швейцарской клинике, вообще сказала хоть слово правды. У меня даже нет свидетельства о рождении. У меня ничего нет.
— Наверняка что-нибудь найдется среди бумаг вашей матери, надеюсь, вы найдете… Проблема только в том, что все смешалось из-за этой войны, тысячи и тысячи людей ищут друг друга, беженцы, потеря архивов, разрушенные коммуникации, неведомые пути…
— Конечно. Я понимаю. Но у меня впереди еще один неприятный разговор, полковник. Мой муж ничего не знает о ребенке. Ничего об этой истории.
— Она позаботилась и об этом, не так ли?
Анжелика улыбнулась и прошептала:
— Да.
Они сидели в маленькой гостиной друг напротив друга. Казалось бы, все уже сказано, но что-то мешало расстаться. Вмешалась Баська, настаивая, что Анжелике давно пора отдыхать.
Полковник обещал писать, дал номера, по которым его можно найти. Поклонился, поцеловал руку и пошел к выходу. Баська прошла вперед, чтобы открыть ему дверь, на пороге он обернулся:
— Я любил ее. Я все еще люблю ее.
~~~
Вечером следующего дня Анжелика встречала мужа. Она никогда не видела Януша в великопольской форме, его вид ошеломил ее. Красивый блондин в высоких блестящих черных сапогах, темно-красном мундире и белых бриджах, тугих, как кожа, Януш — встревоженный, бледный — стоял перед нею.
Ей неловко в его объятиях, расслабиться мешало внутреннее смятение, упадок духа, бремя скорби. А больше всего необходимость рассказать, признаться. Януш баюкал ее, ласкал, шептал слова утешения, и она не могла выдержать его нежности. Попросив его сесть подальше и внимательно ее выслушать, она начала:
— Когда мать умирала, она попросила полковника фон Караяна рассказать мне… Она просила его передать…
Анжелика замолчала, спрятала лицо в ладонях, потом взглянула на Януша и начала снова:
— Она просила передать мне, что мой ребенок не умер.
— Что?
— Никаких вопросов, Януш, или я никогда не смогу сделать это. Пожалуйста. Только слушай. Когда мне исполнилось шестнадцать лет, у меня был короткий, очень краткий роман с мальчиком. Другом моего кузена. Они приехали в Краков на каникулы. У меня никогда не было поклонника. В свои шестнадцать я была еще совсем ребенком, робким и неприспособленным. Ходила в белых носочках и туфельках на низком каблуке. Я воспитывалась в монастырской школе и сгорала от смущения всякий раз, когда говорила с молодым человеком. Я была маленькой любимой девочкой Матки. И то, что этот мальчик стал искать моего внимания, открыло мне, что я красива. Я…
— Нет необходимости, Анжелика, объяснять мне приемы соблазнения, распространенные среди молодых людей.
— Ты прав. После того как он уехал из нашего дома, я не получила от него ни слова. Было горько и стыдно. Я гневалась на судьбу, а когда поняла, когда наконец осознала, что со мной произошло — я оказалась беременной, — я бросилась к матери, как и всегда. То, что произошло потом и происходило в течение долгого времени, мне непонятно, Януш.
— Непонятно?
В процессе рассказа князь вскочил и теперь мерил комнату шагами, оборачиваясь время от времени, чтобы взглянуть на жену, как будто с целью убедиться, что именно она сидит напротив и это ее рассказ.
— Да, непонятно. Действительно непонятно, потому что с того момента моя мать все взяла в свои руки, все решения принимала сама. Но позволь мне вернуться немного назад. Видишь ли, мальчик, моя любовь, ну, в общем, ни мать, ни я, ни, я думаю, мой кузен, не знали, кто он. Дело в его семье. Ни один из нас не знал, что он младший брат любовницы моего отца. Баронессы. У них были разные фамилии. Возможно, они родились от разных отцов, я не знаю. Петр Друцкой, так его звали. Я не думаю, что он хотел что-то скрыть от нас; фактически, я думаю, что он, возможно, даже не знал, кто мы по отношению к его семье. Или, в любом случае, я думаю, что он не знал связи между нами и сестрой. Ему исполнилось года три или четыре, когда его сестра умерла. Когда все случилось. Мне тогда было два года, да, он лишь немного старше. Но мать узнала, кто у нас гостил приблизительно в то же самое время, когда я призналась ей, что мы были любовниками. И что у меня будет ребенок. Во дворец приехал доктор, обследовал меня. В то время как я одевалась, в мою комнату вошла мать, обняла меня, крепко прижала к себе и так стояла, покачиваясь и периодически повторяя: «Антоний, Антоний». Она произносила и произносила имя моего отца. Как хорал, как молитву. Конечно, я знала историю отца и баронессы. Адаптированную версию событий, по моему разумению. Но мы почти никогда не говорили о нем, таким образом я никак не ожидала, что плакать и молиться она будет, обращаясь к нему.
Мать постаралась осторожно выяснить мое отношение к некоторой «процедуре». Так она выразилась. Процедура, которая «избавила бы меня от ребенка». Думая только о моем возлюбленном и о том, что он оставил во мне, я отказалась «избавляться». Насколько помню — в резкой форме. Я сопротивлялась не потому, что так уж хотела ребенка, но потому, что это существо было частью моего возлюбленного. Мать оказалась достаточно мудра, чтобы понять. Она никогда снова не упоминала процедуру. Она сообщила мне, что мы уезжаем на каникулы на курорт и я не должна ни о чем волноваться. Вообще ни о чем.
Несколько дней спустя мать объявила о нашем отъезде на длинные каникулы. Пока упаковывали наши вещи, она рассказывала семье и друзьям о том, как много я училась и что пора показать мне мир, и мы заказали большой тур. Рим, Венеция, Париж, Вена — ворковала она, хотя в действительности мы направлялись в Шварцвальд, на виллу в районе Фридрихсбада. Там мы и оставались в течение семи месяцев. Немногим больше. Пока ребенок не родился. В частной больнице поблизости. Тоже вилла. Очень шикарно и очень тихо. Меня большую часть времени держали на лекарствах, и все, что я помню, — длинные сны, отдаленные голоса, постоянная игла в руке. Я не знаю, сколько прошло времени, я потеряла счет дням. Смутно помню медсестер и докторов, окруживших меня, их мрачные лица, и еще там постоянно была мать, заботливая, но расстроенная. Многого я не могу вспомнить.
— Чего ты не можешь вспомнить? Ребенка? Как держала его на руках?
— Я никогда не держала на руках своего ребенка.
— Почему?
— Януш, пожалуйста. В течение тех первых дней и ночей если я и думала о ребенке, то мне представлялось, что он родился мертвым и что окружающие ходят вокруг меня на цыпочках в попытке скрыть правду. Так я думала. И таким образом облегчила им задачу. Я ни о чем не спрашивала, приветствуя инъекцию за инъекцией, предоставив моей матери самой обо всем позаботиться, как впрочем и всегда. Наконец однажды утром мать, сидя у моей кровати, рассказала мне, что ребенок родился с серьезным сердечным дефектом, девочка слишком слаба, и что вероятней всего не переживет следующие несколько дней. Я приняла новости и практически обрадовалась им, ведь перед этим я думала, что она умерла. Нет, обрадовалась — неправильное слово. Правда — то, что я ничего не чувствовала. Во мне не было никакого материнского чувства. Моя мать обладала им в полной мере, я не выдерживала никакого сравнения с ней, и не пыталась. Она была всем матерям матерью. Ребенок не стал для меня реальностью. Реален был мой позор. Мой позор и моя надежда, моя вера в то, что любимый возвратится ко мне. Я не думаю, что тебе это о многом говорит, но это все, что я чувствовала тогда. И что не забыла.
Через несколько дней мы возвратились на виллу. Мать сказала мне, что ребенок должен будет остаться в больнице для дальнейшего ухода. Я не возражала, пытаясь прийти в себя. Прошел месяц, был конец мая, если я правильно помню, когда мать сообщила, что пора возвращаться в Краков. Без ребенка. Тут я опять уверилась, что ребенок умер, иначе как бы мы его оставили? Я знала, что в течение всего месяца мать неоднократно посещала больницу, где, возможно, оставался ребенок, но она никогда не звала меня с собой. Я была инертна, покорна, и мы возвратились в Краков.
В сентябре мать объявила, что она возвращается, чтобы забрать ребенка и перевезти его в Швейцарию, где есть возможность сделать операцию. Она объяснила, что появилась надежда на выживание ребенка. Сегодня, когда я знаю, что она потом сделала, я думаю, что она испытывала меня в тот день, пытаясь понять мои чувства к ребенку. Я думаю, она пыталась решить. Должна ли она отдать девочку или нет? Да, она явно колебалась, потому что я никогда прежде не видела свою мать со взглядом одновременно напуганным и угрожающим. Но, конечно же, я не знала, что она задумала, иначе попыталась бы удержать ее. Но я ничего не знала.
— Не знала? Нет, ты, возможно, «не знала, что она задумала», но сколько месяцев прошло к тому времени? Четыре? Пять? Почему ты ничего не делала?
— Если ты до сих пор ничего не понял из того, что я рассказала, Януш, то дальше объяснять бессмысленно, ты никогда не поймешь. Я поделилась с тобой всем, что помнила. И не пытаюсь оправдаться.
Ей хотелось, чтобы он подошел, обнял ее, но он направился к высоким окнам, распахнул их шире, зажег сигарету, одной ногой оперся на маленький деревянный табурет, который использует Баська, когда моет стекла. Держа сигарету между большим и указательным пальцами, он глубоко затянулся, красный огонек — единственный свет в комнате. Когда он поворачивал голову налево, выдохнуть дым уголком рта, речной бриз заносил его обратно, рисуя причудливые узоры над головой.
— Лютеция. Город Света темен, как могила.
— О чем ты?
— Лютеция. Так римляне назвали этот город. Париж без света невероятен.
— Ты покончил со мной?
— На сегодняшний вечер или вообще?
— Начнем с вечера.
— Княгиня устала от неприятных разговоров?
— Сарказм тебе не идет, Януш.
Пропустив реплику мимо ушей, Януш подошел к дивану, на котором сидела Анжелика, схватил ее за плечи.
— Ну, давай поговорим о чем-нибудь еще, дорогая. Где бы ты хотела поужинать сегодня вечером? Кстати, а где будет ужинать твоя дочь, Анжелика?
— Ты несправедлив.
— Нет. Все просто. Предельно просто, мадам.
— И это все, чего я заслуживаю?
— Да.
— Я боялась, что ты плохо все это примешь, но я не думала, что ты будешь жесток. Я полагаю, ты можешь развестись со мной, Януш. Уверена, епископ найдет аргументы в твою пользу, тогда как…
— Тише, Анжелика, тише. Твое признание не заставит меня разлюбить или сожалеть, что я женился на тебе. Я понимаю, что это была не ты. И не я. Я думаю о маленькой девятилетней девочке, которая является частью тебя, а также частью меня. Независимо от того, чья кровь в ней течет. Достаточно плохо, что твоя мать не доверилась мне, но то, что не сделала ты, поражает меня. Я чувствую себя обманутым не потому, что у тебя был любовник, а потому, что ты скрыла от меня важную часть себя, своего ребенка.
— Не забудь, от меня его тоже скрыли. Я не могу исправить прошлое, неужели ты этого не видишь?
— Нет. И не собираюсь. Да, тебе тогда было только шестнадцать, но с тех пор прошло девять лет. Ты выросла, и уже в твоих силах было задать матери несколько вопросов. Или еще лучше — рассказать мне, чтобы мы вместе выяснили правду. Хотя какое значение имеет это теперь.
— А что имеет?
— Как ее найти?
— Ты мне поможешь?
— Я думал, ты мне поможешь.
Януш сел рядом с Анжеликой, скрестил руки на груди, оба смотрели прямо перед собой.
— За прошедшие двадцать два часа, как я узнала, что мой ребенок жив, я начала тосковать по ней. Такая русская ностальгия по тому, чего никогда не знал. Когда ищешь следы возлюбленного на снегу, зная, что он никогда не шел по этому снегу. Януш, я пыталась представить ее себе десятью тысячами способов. Я боюсь выходить на улицу, потому что понимаю, что в лице каждой встречной маленькой девочки я буду «видеть» ее. Я буду останавливать детей, смотреть им в глаза, бежать за любым, в ком мне почудятся знакомые черточки. Я проведу оставшуюся часть моей жизни, ища узнавания, обманываясь и тоскуя. Я буду блуждать по паркам, стоять у каруселей, разглядывая девочек. Может быть, вот та — белокурая? Нет, нет, у нее, наверное, темные волосы.
Анжелика беззвучно плакала.
— Мне пора. Я должен возвращаться в полк. Я обещал уложиться в сорок восемь часов. Время практически исчерпано. Поезда не ходят, дороги пустынны.
Януш встал, посмотрел на жену.
— Мне помочь тебе добраться до Кракова, или твой друг полковник посодействует?
— В Краков? Зачем? Разве не опасно…
— Я думал, ты решила очнуться от сна и хочешь начать искать свою дочь, или у тебя другие соображения? Предпочитаешь остаться здесь, в позолоченном резном великолепии, плакать и ждать, вдруг она сама найдет тебя?
Ей пришлось сделать усилие над собой, чтобы не зажмуриться и прямо посмотреть в глаза человеку, которого она, оказывается, совсем не знала. И мягким, чуть хрипловатым голосом она спросила:
— Вы всегда добиваете павших, Януш? В этом есть доблесть? Ваши сабли пригодны только для того, чтобы разить беззащитных? Скажи мне, как ты при этом себя чувствуешь, любовь моя?
— Туше. Но я повторюсь. Краков — то место, откуда ты можешь начать. Кроме того, тебе одинаково ничего не угрожает, здесь ты находишься или там.
— Теперь, когда Франция капитулировала, ситуация изменится…
— Отправляйся в Краков и займись вещами своей матери. Независимо от того, что она сделала, она это делала не одна. Должен быть след: в книгах, письмах. Кто был ее доверенным лицом тогда?
— Не знаю. Думаю, что Туссен.
— Кто он?
— Он был ее поверенным — адвокат, лишенный звания — мать использовала его в своих целях.
— Где он? Когда в последний раз ты видела его?
— Он эмигрировал из Франции, жил в Кракове. Говорил на польском как на родном, должно быть, жил в Польше в течение долгого времени. Я не припомню, чтобы встречалась с ним в последние годы.
— Начни с него. Навести исповедника графини. Она была очень привязана к духовенству в Марьянском соборе.
— Епископ Йозеф был ее исповедником с тех пор, как я себя помню. Он часто гостил во дворце. Но он умер несколько лет назад. Я не знаю, дружила ли мать с кем-нибудь еще.
— А что насчет горничных? Поговори с теми, кто служил раньше и кто и сейчас служит во дворце. Советую, поговори со всеми. В своем собственном доме она, наверняка, была менее осторожной, чем с семьей. С друзьями.
— Думаешь, девочку сдали в приют?
— Возможно. Но, по-моему, это не соответствует стилю Валенской. Более вероятно — частный дом. Не знаю. Или частная школа. Хорошая католическая школа-пансион в Швейцарии.
— Пансионы не принимают младенцев.
— Нет, конечно. Но где бы она ее ни пристроила, конечно Валенская оставила свою внучку в хороших руках. Надежных. Ты понимаешь, о чем я.
— Скорее всего, мать договорилась об усыновлении. Как с побочными детьми королевской семьи, которая не имела желания наблюдать еще одного незаконнорожденного, бродящего по поместью. Что-то в этом роде.
— Если девочка действительно была настолько больна, как уверяла графиня, возможно, Анжелика, ее уже нет в живых.
— Я надеюсь, что она жива.
— Хорошо. Это поддержит и мою веру. Но Валенская мертва, и мои шансы выжить на этой войне, не встретившись с бошем, который выбьет мне мозги, стремятся к нолю. Ты должна выжить, чтобы найти ее. Найди нашего ребенка.
Анжелика пыталась выдавить из себя смех, как при хорошей шутке. Жаль, что наблюдать, как Януш встает и собирается уходить, пришлось сквозь слезы.
— Ты куда?
— В полк. Я же говорил.
— Не останешься на ночь?
— Спать буду в поезде, если он, конечно, будет. Ты понимаешь, почему я не обнимаю тебя на прощание? Действительно понимаешь?
— Да.
— Я люблю тебя. Даже больше, чем я любил, когда ехал сюда.
— Я знаю.
Matka, что вы сделали с нею? Где она, Matka? Где ты, моя маленькая девочка?
Часть 3 Июнь 1940 Монпелье
Глава 26
— Маман, маман, маман, где вы?
Мечась в бреду, Амандина звала свою мать. Старуха из послушниц, одетая в серое хлопковое платье, приоткрыв рот, спала, сидя на стуле в углу комнаты напротив кровати, где лежала девочка. Старуха открыла глаза, разбуженная лихорадочным шепотом ребенка, встала, подошла к кровати.
— Тише, девочка. Ты должна спать. Спать.
— Пить. Пожалуйста. Дайте воды.
— Нельзя воду. Ничего нельзя. Только спать. Замолчи или я должна буду снова заткнуть тебе рот старым чулком. И связать руки. Ты же этого не хочешь?
Несколькими днями ранее у двух воспитанниц монастыря проявились тревожные симптомы — лихорадка, безошибочное свидетельство скарлатины. День спустя одиннадцать девочек и три сестры женского монастыря заболели, и все они были изолированы в больнице. То, что все в женском монастыре и в школе находились в контакте с уже заболевшими сестрами и ученицами, заставило Жан-Батиста устроить дополнительный изолятор в комнатах, примыкающих к больнице. Здесь он брал мазки, проводил исследования, слушал и наблюдал, и те, кто вызывал хоть малейшее подозрение, хоть намек на недомогание, были немедленно изолированы. Соланж оказалась среди них. Сестры и ученицы, которых признали здоровыми, были ограничены спальней.
Поскольку многие из сестер оказались неспособны выполнять свои обязанности, потребовалась помощь сельских жителей, хозяев, присылали помощников даже из соседних монастырей, чтобы готовить, убирать и помочь с текущими неотложными делами и снабжением. Но Сент-Илер не был единственным местом, где была зарегистрирована скарлатина. Государственные учреждения, больницы, тюрьмы, приюты — все попали в карантин. Еще в самом начале эпидемии Жан-Батист позвонил в районный отдел здравоохранения.
— Да. Доктор, конечно, помощь в Сент-Илер будет послана сразу же, как только это станет возможным. Но вы должны понимать, у нас много случаев заражения. Существуют приоритеты. Если вам нужны лекарства, то здесь мы можем посодействовать… Я понимаю. Ну что ж, доктор, удачи. Мы направим к вам первый освободившийся персонал.
Жан-Батист просил помощи у местного отдела здравоохранения прежде всего из-за Амандины. Именно она беспокоила его больше всего. Эпидемия скарлатины угрожала ребенку с врожденными пороками, даже если они и были немного скомпенсированы, серьезней, чем кому-либо. Для пущей безопасности девочку следовало изолировать не только от заболевших, но и от тех, кто попал под подозрение.
Жан-Батист посоветовался с матушкой Паулой о том, куда бы переселить Амандину, подальше не только от самой больницы, но и от обслуживающего больных персонала.
— Бывшие комнаты Филиппа, — решила Паула. — Они находятся в противоположном крыле здания, таким образом мы могли бы поручить уход за девочкой одному человеку, и не будет никакой причины кому-нибудь еще даже проходить поблизости.
— Да, да, место подходящее. Но кто будет заботиться о ней? Если бы не несчастный случай, девочка могла бы обслуживать себя сама и нуждалась бы только в том, чтобы кто-то проверял температуру и пульс несколько раз в день и в течение ночи, приносил еду. Помогал бы, возможно, ей с мытьем. В сущности, только присмотр, но с…
— Ах, да. Ее травма. Неуклюжая маленькая дурочка — вот она кто. Пытаться делать пируэты в чужих балетных туфлях…
— Вы ничего ей не прощаете, мать? Скоро вы станете говорить, что это она виновата в эпидемии.
Паула вытащила вечный носовой платок из рукава, вытерла рот. Молчание золото.
— Опухоль на лодыжке за прошлый вечер немного спала, но связки порваны. Она должна лежать, держа ногу поднятой, а тугую повязку нужно снимать каждые три или четыре часа приблизительно на двадцать минут и затем накладывать повторно. Нужен кто-то, кто сможет…
— Жозетта. Она крепкая, легко сможет поднять ребенка, и если ей показать, как перевязывать, она повторит все с точностью. Да, Жозетта. Я могу лично за нее поручиться. Сейчас я ее позову.
— Мне хотелось бы лично поговорить с ней.
— Но вы в карантине и подвергнете риску Жозетту. Если вас это не беспокоит, я могу взять обязанность заботиться об Амандине на себя.
— Я думаю, принятых мер будет достаточно.
— Батист, вы не верите, что я смогу должным образом позаботиться о ребенке?
Батист кротко улыбнулся. Не слишком искренне. И спросил:
— Почему не кто-нибудь с ферм, из тех, кто приехал из деревни, чтобы помочь?
— Но мы же не знаем, кто контактировал с заболевшими, а кто нет? По крайней мере Жозетта точно не общалась с больными с начала эпидемии.
— Вы правы, конечно. Я напишу инструкции. Жозетта умеет читать?
— Немного. Но я все с нею разберу. Посидите здесь, я пойду предупрежу Жозетту.
Паула действительно прилежно разъяснила Жозетте инструкции. Крупным разборчивым почерком она переписала замечания Жан-Батиста в книгу с кожаным переплетом, которая, она знала, понравится Жозетте, поможет ей чувствовать важность своей роли медсестры.
— Хотя поварихе передали меню, по которому питается Амандина, Жозетта, ты должна убедиться, что посланная ей еда согласуется с твоим списком. Теперь посмотри сюда. Она должна есть понемногу, но часто, следующие продукты:
белый рис
картофельное пюре
компот
яйца-пашот
сырое яйцо, взбитое с щепоткой сахара и несколькими капельками кофе
бланманже
йогурт «Пти Жерве»
бульон со слегка смазанными маслом тостами
апельсиновый сок, разбавленный минеральной водой
— Необходимо, чтобы она выпивала минимум восемь больших стаканов прохладной воды каждый день в дополнение к неограниченному количеству слабого чая. Ты понимаешь, Жозетта?
В книге с кожаным переплетом Паула расчертила колонки по дням недели, по часам, по продуктам, чтобы можно было отмечать пройденное. Она велела Жозетте заносить в книгу все, что ребенок ест и пьет, а также пульс и температуру.
— Вот за чем ты должна следить, Жозетта:
цвет лица
сыпь на любой части тела
озноб
лихорадка
головная боль
рвота
учащенный пульс
побелевший язык
— Ты знаешь, как отличить одно состояние от другого? Амандина очень общительна, чтобы не сказать больше, и она, конечно, скажет, если почувствует себя плохо.
Жозетта с раздражением слушала скрупулезные объяснения Паулы.
Неужели Паула забыла, как я, Жозетта, заботилась о ней все эти годы? Как я бессменно носила на руках Анник, когда та горела в лихорадке или синела от кашля? В то время как ее отец-доктор бродил по деревне, именно я лечила маленькую Анник травяными настоями, ставила ей на грудь припарки, которые моя мать всегда делала из оливкового масла и коры белой ивы, когда кто-то из моих братьев и сестер болел. Я смогу накрыть ее хрупкую, хрипящую грудь полотенцем, согретым у огня. Самая важная часть лечения заключается в укачивании на руках и колыбельных. И теперь все это поможет Амандине.
— И помни, Жозетта, никого, абсолютно никого нельзя допускать в комнаты. Подносы будут приноситься и оставляться поварихой или одним из ее помощников около входа в это крыло. И ты будешь оставлять пустые подносы в том же самом месте. Аналогично с простынями, полотенцами и сменами белья для тебя и Амандины. Неважно, что вам еще понадобится. Напиши, что хотите заказать, и оставь записку на подносе. Кроме того, на последнем подносе вечером оставляй записи, сделанные за день. Мы будем передавать их Жан-Батисту. Понимаешь? И я уверена, что не должна напоминать тебе о поддержании порядка. Ты можешь спать в комнате, примыкающей к комнате девочки, или на диване в ее комнате, но, в любом случае, держи дверь приоткрытой, если выходишь, чтобы услышать, когда она позовет. И используй эти часы, чтобы просыпаться каждые два часа в течение ночи.
Как олимпийский факел, Паула переложила металлические часы с двумя большими звонками с обеих сторон в открытую ладонь Жозетты и смотрела, как старуха — книга в кожаном переплете подмышкой — величественно удаляется.
~~~
— Но почему я не могу заботиться о ней, Батист? У меня нет лихорадки, я отлично себя чувствую.
— Ложитесь, Соланж, ложитесь, и я буду счастлив объяснить вам все еще раз. Верно, что у вас нет лихорадки, но вы общались почти со всеми, если не со всеми ученицами и сестрами, которые заразились. Могу добавить, что трое из них серьезно больны и должны быть перемещены в больницу не позднее сегодняшнего дня.
Что касается вас, то у вас белый налет в горле, язык желтоват, пульс частит, не говоря уже о небольшой сыпи на шее и плечах. Вероятно, полностью симптомы проявятся к вечеру, когда я переведу вас в больницу и начну давать пенициллин, как и другим больным. Теперь вы понимаете, почему не можете заботиться об Амандине?
— Да, да. Но почему выбор пал именно на Жозетту?
— Сначала предложение Паулы мне тоже не слишком понравилось, но при сложившихся условиях Жозетта — лучший выбор. Она строга к себе, ревностна к работе, особенно что касается чистки и мытья, и предпочитает есть в своей комнате, а не в столовой. Странная старая утка, я знаю, но всем нам известна ее обязательность, скрупулезность в выполнении возложенных обязанностей. Это то, в чем Амандина нуждается прямо сейчас. Я должен признать, что Паула не пожалела времени, чтобы разъяснить ей новые обязанности. Эти дни пролетят быстро, и, кроме того, я жду помощи от отдела здравоохранения в ближайшее время. Как только она придет, я заменю Жозетту. А теперь отдыхайте. Набирайтесь сил.
Глава 27
— Какой демон живет в ней, Жозетта? Почему этот ребенок еще дышит? Я желаю ей смерти, напасти, хотела бы никогда не знать ее. Надеюсь, Бог простит мне.
Эти слова, сказанные Паулой Жозетте месяцем раньше — вскоре после известного случая в трапезной, — постоянно всплывали в мятущемся уме Жозетты, побуждая ее к действию, завладевая ею. Теперь появился золотой шанс. Как долго она мечтала о возмездии, о воздаянии за все, что вынесла ее любимая Анник? Все прошлые годы она хотела убить отца Анник. Блуждая по лесам и лугам, когда ей было восемь или девять лет и она только что взяла на себя заботу о крошечной дочери доктора, любимым времяпрепровождением Жозетты было сочинение путей и способов убить его. Она нанесла бы ему удар во сне или насыпала бы в его чай желтый порошок, предназначенный для крыс, или, еще лучше, она возьмет однажды днем мсье Дюфи за руку и отведет через вязовый лес вниз к реке, когда доктор и рыжеволосая белогрудая жена господина в дезабилье лежат на влажном синем ковре в хижине рыбаков. Пусть бы господин Дюфи застрелил его, она была бы счастлива. Но Жозетта ничего не предприняла против отца Анник, только копила в себе горечь. К тому времени, когда Анник стала сестрой Паулой, и она, Жозетта, присоединилась к ней в женском монастыре, она выкопала еще более глубокую и широкую яму для горечи, которую вызывал в ней в то время епископ Фабрис. Да, увлечение епископа Паулой было мимолетно, Жозетта все еще иногда слышит похотливые обещания, которыми он совратил Паулу в ту безобразную ночь, в то время как она ждала за дверями часовни свою Анник. Анник убила бы за него или умерла бы ради него — и тогда и теперь — Жозетта хорошо ее понимала. Но разве она сделала хоть что-нибудь, чтобы повредить епископу? За эти годы были и другие кандидаты, которые насмехались над Паулой, нечестивые сестры, которые смеялись за ее спиной, сестры, мешавшие жить в покое и благости. Но что она могла сделать с теми, чьи жизни и так были уже полны страдания? Наконец — этот ребенок.
Арендаторы из деревни — мужчины и женщины — съехались помочь Сент-Илеру. Они взяли на себя обязанности по кухне, мыли щетками полы, стены и лестницу мерзко пахнущим дезинфицирующим раствором, занимались прачечной и садами. И один из них снес вниз по лестнице из спальни девочек женского монастыря маленький белый сверток. Амандина хихикала, потому что ее зафиксированная перевязанная лодыжка торчала вперед, указывая путь, и то просила молодого человека идти быстрее, еще быстрее, чтобы она могла почувствовать дуновение свежего воздуха, то предлагала остановиться в саду, чтобы погреться некоторое время на горячем июньском солнце.
— Но, мадемуазель Амандина, вас ждут. Я обещал. Через несколько дней карантин прекратится, а ваша лодыжка будет как новенькая, и солнце, увидите, будет греть по-прежнему.
По крытой галерее монастыря они прошли к удаленному западному крылу, где располагались бывшие комнаты Филиппа и где Жозетт уже застелила льняными простынями недавно изготовленную кровать.
— Сюда. Осторожнее. Спасибо, месье Люк.
— Да, спасибо, месье Люк. Вы скоро навестите меня?
— Я был бы счастлив. Фактически, моя мать предложила мне остаться с мадемуазель и дежурить по ночам, сестра, считая, что помощь вам понадобится. Она велела переговорить с матушкой Паулой, но я не смог найти ее и…
— Спасибо, мсье Люк, но все предусмотрено. Пожалуйста, поблагодарите вашу мать.
— Месье Люк может навестить меня, Жозетта?
— Никаких посетителей, моя дорогая. Тебе, конечно, все объяснили. Никаких посетителей. Только когда карантин будет снят. Мсье Люку и так есть чем заняться…
Жозетта довела молодого человека до порога, раскланялась с ним, закрыла дверь. Заперла. Вынула ключ и положила его в карман. Погладила карман. Улыбнулась Амандине.
Наконец.
— Жозетта, кто-нибудь принес мои книги, альбомы для рисования? Я все сложила в ранец и…
— Все здесь. Но сначала позволь мне объяснить, что тебе прописал Жан-Батист. Самое важное — как можно больше спать. Ты должна много спать, чтобы не тревожить больную ногу, быть неподвижной и очень-очень тихой…
— Но, Жозетта, я не больна. Только моя лодыжка, но даже ей намного лучше, видите? И я знаю, как снимать бандаж, не нарушая фиксации, затем я должна позволить ноге отдыхать в течение двадцати минут, а потом мне понадобится помощь в накладывании бандажа на щиколотку, хотя я знаю, как это делать, но мне самой немного сложно…
— Не волнуйся. Я знаю, что делать. И даже если ты не больна, как ты сама считаешь, мы будем точно следовать указаниям Жан-Батиста, не так ли?
Жозетт подошла к большому дубовому буфету и из того же кармана, куда она спрятала ключ, вынула маленький коричневый стеклянный пузырек. Повернувшись спиной к Амандине, она вылила жидкость из пузырька в стакан, долила меньше чем дюйм воды из кувшина, стоящего на буфете, повернулась и с улыбкой подошла к кровати.
— Что это?
— Твое лекарство, конечно.
— Что за лекарство? Я не принимала никаких лекарств. С чего бы вдруг?
— Не могу сказать, я не знаю, милая. Это — то, что прописал Батист. Наверное, это витамины или еще что-нибудь в этом роде. А теперь выпей все одним глотком. Давай.
Жозетта обхватила голову Амандины одной рукой, резко дернув за волосы, а другой одним махом влила жидкость в полуоткрытый рот.
— Спасибо, Жозетта. Теперь можно мне ранец? Я хотела бы поучить клавир моей новой пьесы для фортепьяно. У меня с собой ноты, и, как вы знаете, я могу заниматься этим и без инструмента.
— Не прямо сейчас. Пришло время спать.
— Но сейчас только половина одиннадцатого… скоро ланч… Я хочу сказать, что уже проголодалась.
— Когда проснешься. Теперь откинься назад и закрой глаза. Я задвину занавески и…
— Вы останетесь со мной?
— Я буду здесь за дверью. Засыпай.
— Вы разбудите меня, когда принесут ланч?
— Конечно.
Страстоцвет, валериана, хмель, лимонная мята. Еще одна микстура моей матери. Этим утром, когда я покупала у торговца травами три пузырька вместо обычного одного, он только моргал глазами. Не сильнодействующие, но эффективные, сказал он как всегда, в то время как заворачивал каждую бутылочку. Мог бы, конечно, не объяснять. Когда Анник мучилась зубками, беспокоилась или у нее что-то болело, я мочила палец и протирала ей язычок. А потом пятнадцать капель в небольшое количество воды, чтобы крепче спала. В последнее время едва уговоришь ее принять. Теперь она предпочитает те длинные белые пилюли. Их я тоже взяла из ее ящика. Лежали глубоко в комоде слева; ей никогда ничего не удавалось утаить от меня. Я ничего не могу прочитать на ярлыке за исключением барбиту… а затем чернила расплываются. Я в любом случае не смогла бы прочитать. Но если они помогают Пауле спать, вообразите, как они помогут ребенку. Я только добавлю немного в следующую дозу микстуры. Через несколько часов. Посмотрим, как подействуют тридцать капель. Такой маленький мышонок. А сколько от нее проблем. Я не хочу, чтобы ситуация развивалась слишком быстро. Нет, постепенно. Ах, посмотрите на нее. Как сладко спит!
Жозетта сверилась с часами, отперла дверь, вышла, не забыв тщательно запереть дверь с обратной стороны, и направилась туда, где должны были оставить поднос с едой и питьем. Утренний поднос ждал на столе. Даже два. Для Амандины — кружка чая, подрумяненный черный хлеб с изюмом, еще теплый, завернутый в желтую салфеточку, маленькая головка молодого сыра. Кто-то поставил на поднос Амандины синюю стеклянную розетку с шестью засахаренными фиалками. На подносе Жозетты было то же самое, за исключением фиалок, но в больших количествах. Вполне довольная, Жозетта поставила один поднос на другой, вернулась обратно, поставила подносы на землю, открыла дверь. Закрыла. Замкнула запоры, положила ключ в карман. Она села за стол напротив окна, раздвинула занавески ровно настолько, чтобы впустить полоску света, и стала медленно, не торопясь пить чай с хлебом и сыром с обоих подносов. Она сосала засахаренные фиалки, выковыривая сахар, застрявший между зубов. Пройдясь той же дорогой, он вернула подносы и отправилась отдыхать в комнату Амандины, бывшую Филиппа, на стул с высокой спинкой.
Не в силах пошевелиться, поверхностно дыша, Амандина спала как убитая — черно-белая бабочка со связанными крыльями не в силах очнуться. Несколько часов спустя она пришла в сознание, пытаясь вспомнить, где она и почему.
Я же в бывшей комнате Филиппа. Ну да, карантин, я здесь, чтобы не заразиться. Как хочется пить, рот пересох, не могу глотать. Жарко. Наверное, ланч уже принесли.
— Жозетта. Жозетта. Жозетта.
Разбуженная слабым голосом Амандины, Жозетта подошла к кровати.
— Да, да. Я здесь. Ты уже проснулась?
— Я хочу пить. Воды, пожалуйста.
— Пить нельзя. Указание доктора. Да и нечего. Только сон.
— Но у меня пересохло во рту, и я хочу есть. Пожалуйста. Моя нога, бандаж, вы его снимете? Нельзя не снимать, Жозетта, а я еле могу поднять руку…
— Сейчас я посмотрю на твою ножку.
Жозетта откидывает простыню, поднимает зафиксированную ногу, так резко, что щиколотка начинает пульсировать болью и Амандина кричит. От крика перехватывает дыхание, бегут слезы, и девочке кажется, что ей снится дурной сон и надо проснуться. Но Жозетте понравилось, и она снова трясет раненую конечность, в то время как Амандина пытается сесть и вырваться из рук сестры, но бесполезно. Жозетта смеется, и девочка понимает, что это не сон.
— Соланж. Пожалуйста, позовите Соланж. Произошла ошибка, Жозетта. Пожалуйста, позовите Соланж.
— Ты можешь звать свою Соланж сколько угодно, но она не услышит тебя, ни она, ни кто-нибудь еще. Ты моя. Нет никакой ошибки. Есть только Жозетта. Дай мне посмотреть бандаж.
Она разбинтовала лодыжку, снимая фиксирующий материал слой за слоем, тревожа хрупкие косточки так, чтобы причинить как можно больше боли.
— Это то, чего хотел Батист. Лучше, не так ли? Конечно. А теперь лекарство.
— Почему, Жозетта, почему?
Жозетта отправилась к буфету, вынула пузырек из кармана, отмерила в стакан Амандины щедрые сорок капель настойки валерианы, может и побольше. В складках своих пространных юбок она нашла бутылочку, украденную у Паулы, вытряхнула таблетку, растерла ее между пальцами и высыпала порошок в микстуру. Немного воды, не слишком много. Размешав коктейль, несет его Амандине. Прислонив стакан к губам девочки, она вливает жидкость в покорно открытый рот, придерживая подбородок, чтобы убедиться, что лекарство целиком проглочено.
— Хорошая девочка. Теперь ты должна постараться скорее заснуть.
— Но я хочу пить и есть…
То, что она проделала с ланчем, Жозетта повторила с обедом и ужином. Но теперь, забрав подносы, она принесла маленький круглый стол к кровати, чтобы находиться в непосредственной близости от Амандины. Жозетта брызнула водой на лицо спящего ребенка, на закрытые веки, дабы та пришла в сознание ровно настолько, чтобы видеть, как сестра ест.
— Смотри, Амандина, внимательно смотри. Картофельное пюре с яйцом вкрутую, и когда я прокалываю красивый желток, видишь, как он растекается по картофелю и как восхитительно они смешиваются, да, да, ты должна почувствовать это, только будь терпеливой, мне надо попробовать, затем я и тебе дам ложечку, подожди.
Стараясь держать глаза открытыми, вдыхая соблазнительные запахи, Амандина, несмотря на чувство голода, молчит и не пытается протянуть руку, чтобы перехватить у Жозетты ложку. Ни звука, ни вздоха, только медленные горячие слезы собираются в уголках рта, текут по подбородку и шее и впитываются в белые шнурки ночной рубашки. Как подстегиваемый ветром огонь в сенном сарае, ее накрывает понимание, что ее беспомощный гнев бессилен перед безмятежной невозмутимостью Жозетты, взирающей на нее с таким интересом и действующей из своих таинственных соображений. Действительно таинственных. То, что происходило, явно находилось за гранью добра и зла, неважно, была ли она в чем-нибудь виновата. Снится ли ей происходящее, или это явь? Она лежала в недоумении, слизывая соленые слезы. Пройдет еще сколько-то времени, и девочка узнает о родовой мести и проклятии, о поцелуе Иуды и наследственном безумии. Только для этого ей надо выжить.
Итак, Амандина лежала без всякого ухода в грязной, плохо застеленной кровати в ожидании смерти, красивая печальной красотой сломанной куклы с кудрявыми волосами, изящно очерченным подбородком и глазами цвета сливы — такими же, как у ее матери — прекрасная и безмятежная, несмотря на чавкающую сумасшедшую старуху, приговаривающую:
— Еще одна ложечка мне, а потом…
Амандина смотрела на руки Жозетты, переплетенные толстыми черными венами, на бегающие по тарелке пальцы, которые она обсасывала досуха. Не выпуская еду из рук, сестра наклонялась к Амандине, что-то шептала на ушко. Она брызгала слюной, оглушающее шипела прямо в ухо, спрашивала девочку, не хочет ли она есть, издевательски желала «приятного аппетита», утиралась руками, облизывала губы, ставила оприходованную тарелку прямо на грудь ребенка.
— Матушка, Батист только что признал меня здоровой, никаких признаков после четырех дней карантина. Я спросила, могу ли я сменить Жозетту, и он согласился, попросив, чтобы вы сопровождали меня. Он сказал, что Амандина еще день или два должна оставаться в изоляции, а потом ее тоже можно перевести к другим девочкам в общую спальню. Вы пойдете со мной, матушка?
Мария-Альберта ждала, пока Паула досмотрит бумаги на своем столе, рассортирует их и, наконец, ответит.
— Думаю, Жозетте не помешала бы помощь, но вы уверены, что не нужны где-нибудь еще? Я подразумеваю, что она справляется не хуже вас, как вы считаете?
— Я полагаю, что им обоим нужна передышка. Четыре дня и три ночи только в компании Жозетты, ну, в общем, вы понимаете, что я хочу сказать, матушка?
— Да, да, согласна. Хотя можно зайти и от противного: четыре дня и три ночи с — Амандиной… Бедная старая Жозетта. Ладно, пошли. Только будьте вежливы с Жозеттой, не забудьте сказать ей, как хорошо она справилась. Батист говорил вам, как она скрупулезно записывала жизненные показатели ребенка, отмечала все, что та съела или выпила? Абсолютно толковые отчеты она сделала.
Когда Паула постучала в дверь бывших комнат Филиппа, никто не ответил. Мария-Альберта постучала громче. Ответа не было.
— Жозетта, открывай дверь. Это я — Паула. И Мария-Альберта. Открывай дверь, Жозетта.
Жозетта спала. В течение этих четырех дней она ни разу не помылась, не поменяла одежду, так и просидела на стуле Филиппа с высокой спинкой в спертом воздухе комнаты. Не произнося ни слова в ответ на просьбу Паулы открыть, Жозетта быстро подошла к кровати Амандины, надеясь обнаружить, что девочка уже не дышит. Тогда дело будет сделано. Но нет. Еще нет.
— Еще немного, Анник, — сказала она спокойно. — Подождала бы ты еще чуть-чуть.
— Жозетта, открой дверь. Ты слышишь меня, Жозетта?
Сестра ответила тонким голоском:
— Это ты, Анник? Моя дорогая? Подожди еще немного. Скоро все закончится.
— Кто такая Анник? Что она говорит? Используйте свой ключ, матушка, я не понимаю, что происходит.
— Я не захватила ключи от этого крыла. В моем столе, правый ящик.
Мария-Альберта уже бежала, а Паула кричала ей вслед:
— Вызови Батиста.
Паула крутила ручку двери, непрерывно колотила, все время крича:
— Жозетта, Жозетта, Жозетта.
Но Жозетта, даже если она слышала Паулу, не отвечала. Старая карга с изжелта седыми волосами, редкими прядями, падающими на плечи, в зловонной спальне, она совершала последний акт преданности маленькой Анник. Маленькая подушка — белое полотно, вышитое темно-зелеными листьями и побегами — была со всею оставшейся силой прижата к лицу Амандины. Наконец все свершилось. Жозетта взяла ребенка на руки и повернулась к двери, которую в этот момент распахнула, ударив о стену, Мария-Альберта.
Жозетта протянула Амандину Пауле. Награда.
Мария-Альберта вылетела перед Паулой, схватила Амандину на руки, отнесла на кровать. Паула толкнула Жозетту на пол, била ее по лицу и груди, в то время как Жозетта повторяла и повторяла собственные слова Паулы: «Я желаю ей смерти, напасти, хотела бы никогда не знать ее».
— Ты убила ее, потому что я что-то сказала?
Паула еще раз пнула Жозетту и встала в изножье кровати, тряся спинку, как если бы это могло разбудить ребенка.
Мария-Альберта подняла голову Амандины, как цветочек на стебле, стараясь уловить малейшее дуновение дыхания, бережно положила ее обратно, обхватив крошечное восковое личико руками. Призвав все свои душевные силы, Мария-Альберта большим пальцем раздвинула Амандине губы. Приложила ухо к сердцу ребенка. Бросив вопросительный взгляд на Паулу, опять нагнулась и начала вдувать воздух в маленький пересушенный рот девочки. Она делала искусственное дыхание до тех пор, пока хрупкая грудь не начала вздыматься, ребенок не начал судорожно всхлипывать. Амандина открыла обведенные черными тенями, покрытые коростой глаза, полные непросохших слез.
— Мария-Альберта, вы тоже мертвы? Мы все умерли? Где Филипп и его бабушка? Синие волосы. Maman, maman, где вы? Вы мертвы, maman?
Глава 28
— Давление шестьдесят на тридцать, пульс сто пятнадцать, устойчивый, температура приближается к сорока градусам. Потенциальные осложнения из-за болезни сердца. Нужны внутривенные вливания хлористого калия, натрия, глюкозы. Я еще не знаю, не знаю, смогу ли перевезти ее. Пока не миновал кризис, она останется здесь.
Поставив госпиталь в известность по телефону из кабинета Паулы, Жан-Батист помчался назад в комнаты Филиппа, где он оставил Марию-Альберту обтирать Амандину спиртом и поить из пипетки водой с сахаром.
— Что это? Что с нею случилось, Батист? Она заразилась? Это скарлатина? Что Жозетта наделала?..
— Она истощена, Мари, ее морили голодом и вводили наркотики. Она умирает от обезвоживания и удушья.
Он развернул повязку, массируя почерневшую плоть ноги Амандины. Послушал ее сердце. Потом еще раз.
— Вызывайте Фабриса. Попросите, чтобы он приехал. Причастить.
Мария-Альберта послала двух деревенских женщин, которые работали на кухне, на помощь Жан-Батисту, и, пока она бегала вызывать епископа, Жан-Батист показывал деревенским женщинам, как заботиться об Амандине.
— С ней надо обращаться, как с новорожденным птенцом. Постоянно обтирать прохладной водой, добавляя немного спирта, приоткрыть окна на несколько сантиметров. Я выйду в галерею, чтобы встретить Фабриса. Помните, как новорожденный птенец. И ради Бога, проветрите комнату.
Амандина очнулась и увидела женщин, хлопочущих вокруг нее. Так как они ей не знакомы, она решила, что, должно быть, очутилась на небесах. Но в ее руку была воткнута игла, от которой вверх к бутылке с прозрачной жидкостью отходила трубочка, сооружение напоминало металлическое дерево.
— Что это в моей руке?
— Лекарство, девочка.
— Я не хочу больше лекарств, прошу вас, пожалуйста…
Амандина попыталась дотянуться до иглы, чтобы выдернуть ее, но одна из женщин помешала, с нежностью гладя ее другой рукой по лбу. Обе шептали: все будет хорошо, так нужно.
— Это лекарство прописал тебе месье доктор, деточка.
— Она тоже так говорила. Жозетта уверяла, что следует указаниям Батиста.
Амандина как будто плыла в тумане — я умерла? Я жива? Ей внезапно вспомнилось, как она превратила враждующих с ней воспитанниц монастыря в друзей. Смогла же она тогда, почему не попробовать теперь? Как отличать друзей от врагов? А если не получается?
Позднее, когда деревенские женщины ушли и первая доза лекарства была прокапана, Батист снял иглу, взял Амандину на руки, устроился вместе с ней на стуле Филиппа с высокой спинкой и бережно покачивал, не забывая придерживать больную ножку. Она открыла глаза.
— Батист. Вы тоже умерли? Мы все умерли?
— Никто не умер. Мы оба живы.
— Я жива? Я думала, что умерла, я слышала ваши разговоры, но не была уверена, где мы с вами находимся, но я должна сказать, я хочу вам сказать, я вела себя достойно, я ничего не боялась, просто не могла произнести ни слова, рот пересох и голова кружилась, так кружилась. И еще этот ужасный запах, страшный запах, я думала, это запах смерти. А потом я не смогла дышать, совсем не смогла, ни глоточка…
— Ты жива, и я тоже. Я здесь, с тобой, и клянусь…
— Я знаю, она больше не причинит мне боли. Вы об этом говорите?
— Да, я обещаю.
— А лекарство в моей руке, оно для чего?
— Оно должно промыть тебя изнутри, наполнить твои сосуды живительной влагой, полить тебя, как поливает дождь горшок анютиных глазок, которые слишком долго находились на солнце. А потом мы вынесем девочку на солнышко.
— Как дождь — анютины глазки…
— Почти так. И скоро ты будешь…
— Я повзрослела, Батист. Совсем не такая, как была раньше. Я не уверена, что мне это нравится, но я думаю, что это случилось. Мне кажется, что я теперь понимаю то, что раньше не понимала, и не сделала бы того, что спокойно делала раньше. Я думаю, поэтому мне так холодно.
— Шок пройдет, Амандина. Все забудется…
— Я не забуду. Я не хочу забывать. Только дети забывают, Батист. Или делают вид, что забывают.
Глава 29
Батист разобрался с Жозеттой, руководствуясь пожеланиями его преосвященства.
Несмотря на потрясение от произошедшего, Фабрис хотел сохранить тайну в кругу семьи.
— Никакого следствия, никакой шумихи в прессе. Зачем устраивать скандал, устраивать судилище, когда нет свидетелей, нет семьи, которая потребовала бы возмездия? Легче изолировать семидесятидевятилетнюю женщину, позволить ей дожить свои дни за счет курии в частном заведении. В заключении с должным уходом. Зачем создавать лишние проблемы? Нужно думать о репутации школы и о доходах, конечно.
Все было проделано очень быстро. Жозетту напоили успокаивающими таблетками, завернули в один из старых свитеров Филиппа, любимого ею серого цвета, Паула на рассвете принесла ей в подарок новые черные туфельки без каблуков — прощай, прости, — и в сопровождении двух санитаров ее провели через залы монастыря к садовой калитке, где ждал автомобиль. Опершись рукой на заросшую плющом черную колонну, Паула стояла в переднем портике и ждала, когда автомобиль тронется. Она — единственная, кто тихо прощался со старой женщиной. Ни покрывала, ни креста на груди, ни четок на поясе, этим утром в портике монастыря стояла не аббатиса женского монастыря Сент-Илер, а маленькая Анник, которая постарела и пришла проводить единственного человека, кто любил ее в этой жизни, проводить навсегда. Впервые, с тех пор как ей еще не исполнилось и года, Паула-Анник не мыслила своей жизни без Жозетты, без легкой серой тени, пересекающей комнату или идущей к ней по тропинке в вязовом лесу, с букетиком цветов, собранных для нее, или горсточкой лесных ягод на ладони или половинкой пирога, украденного у мальчишки пекаря. И вот они впервые расстаются.
Паула смотрела, как маленький квадратный автомобиль ехал сквозь зеленые тени, отбрасываемые листьями платана на аллею. Машина давно скрылась из виду, а она все стояла.
Было уже больше трех пополудни, когда Мария-Альберта отправилась в больницу, чтобы сообщить Соланж, что Батист разрешил ей переселиться в собственную комнату. После трех дней пенициллиновой терапии болезнь явно была подавлена. Батист попросил Марию-Альберту ничего не говорить Соланж, подождать, когда он сам все объяснит. Это моя обязанность, сказал он.
— Я присоединюсь к вам в комнатах Соланж только после вечерни. Я должен рассказать ей все, сказать правду, но сказать аккуратно. Думаю, вы понимаете.
Поскольку она уже бежала по коридору больницы, у Марии-Альберты была одна проблема — как сдержать слезы. Как ей предстать перед Соланж, Соланж, которая уверена, что Амандина прошедшие четыре дня благополучно пребывала в заботливых руках Жозетты? Чтоб ей провалиться.
Да она просто не поверит, думала Мари, случившееся нельзя разумно объяснить, мне достаточно вспомнить Амандину, которую старуха протягивала нам. Батист прав, мы должны все ей рассказать, все, что знаем, но лучше не вдаваться в подробности.
— Мария-Альберта, как я рада вас видеть. Вам не опасно здесь находиться? Или меня признали вне подозрений?
— Батист решил, что вы не опасны. И должна сказать, что вы отлично выглядите, почти здоровой. У меня хорошие новости. Батист считает, что вас можно выписать из этого Ноевого ковчега и перевести на остаток карантина в ваши собственные комнаты. Как вам это нравится?
— Когда? Я готова в любой момент. Амандина тоже вернется? У меня не было никаких новостей о ней сегодня, но если у нее нет симптомов, то она может…
— Батист посетит вас после вечерни, и мы его спросим. Между прочим, я становлюсь вашей придворной дамой. Прекрасная обязанность, не так ли?
— Мари, что случилось?
Соланж прекратила нашаривать шлепанцы под кроватью и пристально посмотрела на Марию-Альберту.
— Почему что-то должно было случиться? Ничего не произошло. Я, я…
Соланж сидела, откинувшись на подушки, ее голова тряслась даже от небольшого усилия.
— Мари, скажите мне.
— Прямо сейчас не могу. Когда Батист придет…
— Что с Амандиной? Если произошло что-то плохое, я должна знать. Вы не можете…
— С Амандиной все в порядке. Просто отлично. Давайте соберем ваши вещи и доставим вас домой.
Тем же тихим, мягким голосом, которым он успокаивал ее в течение девяти лет, Батист говорил с Соланж. Мария-Альберта сидела на краю кровати Соланж, держала ее за руку и не спускала глаз с ее лица. Соланж, в свою очередь, не сводила глаз с Батиста, который не скрывал ничего из того, что знал, но не распространялся о том, что подозревал. О деталях поведения Жозетты. Как он всегда говорил — история полна фигур умолчания. Как это вообще могло произойти? Мы часто закрываем глаза, когда… Он слышал свой голос, подводивший видимые итоги:
— Опасности сбоя сердечной деятельности я не вижу, хотя мы сделаем следующую кардиограмму через день-другой. Жизненные показатели стабильны и были стабильны с тех пор, как шесть часов назад мы нашли ее и сразу же начали терапию. Основные проблемы лежат в сфере эмоций. В ее случае я бы сказал — душа ранена.
Соланж не комментировала, не перебивала, не плакала. В какой-то момент рассказа Батиста она обратилась к окну и затем прошлась взглядом по комнате, отмечая, что стул находится на привычном месте, книжный шкаф, картины, красные резиновые сапоги.
Батист поднялся со стула, подошел к кровати и, впервые с момента знакомства, обнял ее, держал в своих руках. Она смотрела на него отстраненно, как на незнакомца. Ничего ему не сказала. Она видела Янку и леди с оленьими глазами, тот день на ферме. И почему-то сад: вот Мария-Альберта аккуратно переступает среди гороха и лука, направляясь к ее тайному убежищу, смеясь, протягивая к ней руки, чтобы принять глубокую овальную корзину, выстланную мягким синим пледом, где спит Амандина. Она пыталась понять — куда мы ушли из того утра в саду?
Батист попрощался, оставив Марию-Альберту с Соланж. Не прошло и часа, когда, так и не сказав ни слова, Соланж встала с кровати и быстро подошла к гардеробу. Однажды она это уже проделала, когда у Амандины был конфликт с воспитанницами монастыря, она выкладывала содержимое шкафа на кровати, стулья, коврики. Мария-Альберта пыталась ее остановить, уговаривала лечь.
— Независимо от того, что вы хотите, позвольте мне сделать это за вас, — говорила она. — Вы еще не оправились и очень слабы. Чем я могу помочь?
— Помоги собраться. Мы уезжаем.
— Уезжаете… Да, конечно. Когда Батист вернется, вы все с ним обсудите…
— Нет необходимости. Он же сказал, что Амандина хорошо себя чувствует. Физически. Только поезд идет долго. Два дня. Мы будем дома. Я давно должна была это сделать.
— Вы хотите забрать девочку в вашу семью?
Соланж кивнула головой, она села на красно-желтый турецкий коврик среди груд одежды, скользя по ним ни на чем не задерживающимся взглядом.
— Мне надо вымыться, одеться и найти Батиста. Вы поможете мне?
— Конечно, помогу, но нет никакой необходимости… Я пойду найду его. Думаю, вы можете подождать, лежа в кровати.
Батист спорил с Соланж, убеждая, что поездка слишком утомит Амандину. Как бы чего не вышло. Он кричал, он убеждал. Выдохнувшись, он сел на краешек кровати. Прикрыв усталые глаза руками, он сказал ей:
— Я думаю, что вы сошли с ума. Обезумели от отчаяния. Так же, как я. И Паула. Мы все трое несем груз вины в душе, больно, как это еще можно сказать? Бесхитростность — вот правильное слово. Где-то так. Бесхитростность. Каждый из нас что-то знал о Жозетт, вы больше меня, но с вами не посоветовались, и решение приняли я и Паула и считали его правильным. Наилучшим. Но слава Иисусу, Амандина выжила. И теперь вы полны решимости потревожить ее снова? Вы объявляете войну?
Соланж тихо рассмеялась.
— Здесь тоже война. Как и везде. Да, безумие. И от него нигде не скрыться.
— Вы должны сообщить, чтобы кто-нибудь встретил вас в Реймсе. Это ближайшая станция, верно? И ей надо возобновить режим. Нет необходимости все время лежать в постели, но нельзя давать девочке переутомляться, она должна много отдыхать. Вот так. Я спишусь с коллегой, который ведет пациентов в Реймсе и принимает их один раз в месяц. Он ее обследует. Внимательно наблюдайте за нею. Я напишу ему завтра. Вы возьмете с собой историю болезни. Вы должны быть готовы к срывам расписания поездов. Дискомфорт. Несмотря на то что вы игнорируете происходящее, пожалуйста, поймите, новости с севера мрачны, Соланж.
— Вам тоже нечем меня порадовать.
— Война войне рознь.
— Да?
— Вы с этим не сталкивались. Вторжение, оккупация, реквизиция, высылка, трудовые лагеря, лишения…
— Лишения? Вы подразумеваете голод? И жестокость, какую я и вообразить не могу? Все выглядит достаточно знакомым, Батист. Только маски меняются, здесь носят другие. А теперь мне хотелось бы увидеть Паулу. Вы попросите, чтобы она зашла ко мне, или я пойду к ней?
Батист обратил внимание, что Соланж назвала аббатису по имени, а не по титулу.
— Вы должны понимать ее состояние. У меня нет аргументов для ее защиты, но все же я уверяю вас, она ничего не сделала, чтобы оправдать Жозетту. Фабрис говорил мне, что вы знаете историю Жозетты и Паулы, историю их детства. Если бы я понимал, что происходит, я бы мог…
— Я никого не обвиняю. Я не держу камня за пазухой, но чувствую необходимость убрать отсюда мою маленькую девочку, быстро, как можно дальше и навсегда. Дело не в страхе и не в отвращении, я не из-за этого уезжаю. Амандина и я покинем вас, потому что эта часть наших жизней закончена и оставаться было бы неправильно. Возможно, надо было уехать раньше, но я не понимала до сих пор. Не могла признать, что круг замкнулся. Я хочу видеть Паулу не для того, чтобы обвинить ее, а чтобы сказать: «До свидания».
— Подождите, Соланж. Хотя бы до завтра. Завтра мы перенесем Амандину. Мы вернем ее домой, тогда…
— Это не наш дом. Я не знаю, когда это место прекратило быть нашим домом, но это больше не наш дом.
— Но если ваш дом на севере, то когда в последний раз вы получали известия из него? Они не любят писать письма, но хотя бы телеграмма? Какая-нибудь связь? А если они ушли? И в вашем доме боши? А возможно, и дома уже никакого нет. Вы об этом подумали?
— Они там. Я знаю свою мать. Бабушку. Может, боши там и есть, но моя мать точно дома.
Батист и Соланж смотрели друг на друга, больше не произнеся ни слова; она видела, что он выкинул белый флаг, он — ее решимость.
— А его высокопреосвященство? — поинтересовался Батист. — Я только хотел спросить, если он…
— Он здесь. Он пришел раньше вас.
— Почему поезд, дорогая? Мой водитель доставит вас от дверей до дверей. Есть проблемы с бензином, но мы как могли экономили, и, насколько я знаю, дороги не будут забиты машинами с беженцами, и путешествие на автомобиле предпочтительнее для…
Пока он говорил, Фабрис взял стул, на котором сидел у обеденного стола, и перенес его через комнату к кровати Соланж.
— Спасибо. Я очень благодарна вам, но Амандина всегда мечтала о путешествии на поезде. В данный момент мне кажется это разумным. Мы поедем сами.
Епископ устроился рядом с кроватью, взял Соланж за руку. Его обычно добрые глаза смотрели пристально и строго.
— Хорошо. А ты подумала над тем, что происходит сейчас в стране, дитя мое? Разумные люди бегут сюда, с севера на юг, в Свободную зону.
— Я понимаю.
— Мы, французы — нация индивидуалистов, и я уверен, никто не примет участия в судьбе француженки и ее ребенка, когда тем понадобится помощь. Судьба северных соотечественников не волнует никого, и не строй иллюзий, Соланж, что ты сможешь рассчитывать на любого. Только когда доберетесь до матери. Я не пытаюсь отговорить тебя, только…
— Двигаться на север сейчас, должно быть, просто.
Короткая реплика прервала епископа на середине фразы.
— Просто двигаться по территории, занятой врагом?.. А что, если твоя семья среди тех, кто сейчас спасается бегством?
— Моя семья никогда не покинет ферму. Они не сделали этого во время Большой войны, не поступят так и теперь. Боши там или нет, нам с Амандиной будет лучше дома.
— Да. Конечно. А что Амандина говорит о?..
— Я еще ей не сказала. Я не видела ее с тех пор…
— Понятно. Хорошо, возможно, в конце концов, ты права, Соланж, решившись сменить один ад на другой. Ты все решила?
— Да.
— Я помогу тебе, Соланж.
Глава 30
— Мы не должны говорить об этом. О том, что случилось. Мы и не говорим, не правда ли?
В среду утром, около одиннадцати, Амандина и Соланж были в своих комнатах. Ранее Батист взял Амандину на прогулку по саду и для посещения часовни, прежде чем отвел ее к Соланж. Пожелав им отличного дня, он сообщил, что навестит их вечером. Амандина бросилась в его объятия, и он ушел от них быстрой неловкой походкой.
Обе они, и Амандина, и Соланж, нервничали, каждая беспокоилась за другую. У них был ритуал, который мог им помочь успокоиться, вернуться к прежним отношениям, если такое действительно возможно, — купание.
Амандина заткнула пробку, помогла наполнить ванну теплой водой и ловко, как медсестра на курорте, разложила на стуле миндальное масло, фиолетовые капсулы, дающие пену с запахом сирени, достала полотенца.
Соланж помогла ей раздеться, сесть в ванну. Амандина любит запах сирени, Соланж — нет.
Потом, держась за руки и прислонившись к вертикально поставленным диванным подушкам, переодевшись в свежие ночные рубашки, они сидели на диване перед почти погасшим очагом. Мария-Альберта принесла им чай и маленькую корзиночку дикой земляники.
— Мы не будем сейчас об этом говорить. Не теперь. Когда сможем, тогда и сможем. Жан-Батист сказал тебе, что мы уезжаем, не так ли? Он хотел сказать об этом сам, и я согласилась. Он думал, что с ним ты будешь более откровенна. Скажешь ему, если не хочешь ехать.
— Он спросил меня, и я сказала, что хочу.
— Хорошо. Тогда все улажено.
— И я даже не волнуюсь по поводу моей матери, что она не сможет найти меня. Я оставила ей письмо.
— Кому ты оставила письмо?
— Моей матери.
— И, конечно, ты передала его через Деву Марию?
— Да. Она не слишком мне помогла, но тем не менее я доверяю ей.
— И что ты написала в письме?
— Я написала, что твоя фамилия — Жоффруа и что мы едем в Авизе. И что я научусь доить коз. Я ведь научусь?
— Конечно.
— Жан-Батист дал мне листок бумаги, на которой он пишет рецепты. Я знаю, что Дева Мария не доставляет почту. Но я чувствую себя лучше от того, что написала записку и оставила ей. Мне так спокойнее. Я не рассказала матери о Жозетт.
— Нет. Нет, я и не думала, что ты расскажешь. Так, ты готова ехать?
— Готова. И я даже рада, что никого из девочек нет сейчас. Или еще не все уехали?
— Нет. Всех отправили на лето в разные места. По крайней мере, я так думаю. Как они удивятся, когда вернутся и узнают, что ты уехала! Но ты сможешь написать им, а они тебе.
— Надеюсь. Я буду скучать без Марии-Альберты, Жозефины и других сестер. И без Батиста. Почему ты не вышла за него замуж, тогда мы бы смогли забрать его с собой. Я спросила его об этом, и знаешь, что он ответил?
— Не уверена, что хотела бы услышать…
— Он сказал: «Наступит и наше время». Что это точно значит?
— Это другой способ сказать: «Возможно, когда-нибудь».
— Так, возможно, когда-нибудь ты выйдешь замуж за Батиста?
— Хватит.
— Я не уверена, буду ли я скучать по матушке. А ты будешь?
— Возможно, буду. Но я думаю, что скучать — неправильное слово. Слишком много она оставила мне поводов подумать, слишком много.
— Я немного побаиваюсь ехать в поезде. Совсем чуть-чуть.
— Это лучшая часть путешествия, трусишка.
— Я думаю, немножко волноваться не вредно?
— Немножко можно. Мы уедем в субботу утром. В восемь сорок девять поезд от Монпелье до Нима. Там пересадка. Если все пойдет по плану, мы прибудем в Реймс где-то в понедельник утром. Возможно немного позже.
— На скольких поездах мы поедем?
— На четырех.
— А я хотела бы на десяти, двадцати…
— Я обещаю, что в будущем мы будем много путешествовать, а пока ограничимся четырьмя.
— Ладно.
— У нас два дня, чтобы собраться. Два дня плюс остаток этого. Ты должна отдохнуть…
— Тебе это тоже необходимо. Давайте отдыхать вместе.
— Вместе.
Амандина легла, положив голову Соланж на колени, и закрыла глаза. Соланж гладила девочку по волосам, тихо напевала, пока сама не задремала.
— Где Жозетта?
— Я думала, что ты спишь.
Не открывая глаз, Амандина сказала:
— Я притворилась. Я всегда думаю о Жозетте прежде, чем заснуть, но Батист говорит, что это пройдет. Я сказала ему, что никогда не забуду того, что произошло, а он ответил, что помнить и думать постоянно — это не одно и то же. Он считает, что даже если я не забуду, я скоро прекращу думать о Жозетте. Как ты думаешь, он прав?
— Я уверена, что он прав. И отвечу на твой вопрос: Жозетту увезли в специализированную клинику. Такая больница — та же тюрьма.
— Как долго она там пробудет?
— Она останется там навсегда.
— С ней будут жестоки?
— Нет. Но и любить ее там будет некому.
— Почему она это сделала?
Соланж ласково погладила девочку по голове, помолчала, затем взяла ее личико в руки, чтобы видеть глаза.
— Я не знаю. Этого никто не знает. Даже сама Жозетта.
Это был все тот же день, когда раздался стук в дверь. Соланж встала, чтобы открыть.
— Думаю, это Мария-Альберта с нашим обедом. Она проведет день с нами. Bonjour, Мар… Матушка. Я ждала…
— Да, знаю, но я сказала Мари, что сама отнесу еду. Вы дремали? Я надеюсь, что не пришла слишком рано.
Соланж подумала и ответила:
— Боюсь, матушка, что скорее уже поздно.
Паула смотрела на Соланж, пытаясь проникнуть в суть ее слов.
— Согласна. Слишком поздно.
— Прошу вас, матушка, позвольте мне взять поднос.
— Здесь вам собрали холодных закусок, чтобы всякий раз, когда захочется перекусить… Амандина.
Паула протянула девочке руку, та теперь стояла позади Соланж.
— Добрый день, матушка.
Амандина взяла руку Паулы, сделала вид, что поздоровалась.
— Прекрасно, должна сказать, что вы обе выглядите хорошо.
— Спасибо, матушка. Вы присядете? — пригласила Соланж.
Они втроем сели на диван, Амандина в середине. Они улыбались друг другу, откинувшись на подушки. Смотря прямо перед собой, они с увлечением разглядывали потухший очаг.
— Давно я здесь не была. У вас очень уютно, прямо как дома.
— Возможно вы захотите переехать сюда жить, матушка, теперь, когда мы уезжаем. Вы могли бы спать на кровати Соланж, она побольше, и приглашать к себе кого-нибудь из сестер переночевать. Девочки часто рассказывали, как бегают по ночам в гости друг к другу, но я никогда не была у них, хотя Сидо приглашала меня много раз и…
— Это не слишком удачная идея. Спасибо.
Соланж дернула Амандину за волосы, состроив гримасу.
— Так значит, это правда? То, что вы уезжаете, — спросила Паула.
— В субботу, — кивнула Соланж.
— Столько перемен, — Паула повернулась так, чтобы видеть Соланж.
Все еще сидя между ними и ощущая рост напряжения, Амандина спросила Паулу:
— Хотите, мы возьмемся за руки?
Она протянула руку Пауле, та взяла ее, разглядывая свою старую коричневую руку в крошечной белой ладошке Амандины.
— Иногда лучше просто держаться за руки, чем разговаривать, — объяснила она матушке.
Амандина протянула другую руку Соланж и начала раскачивать их, пока женщины пристально смотрели друг на друга. Паула рассмеялась, потом спохватилась, мягко положила ручку Амандины на диван, встала:
— Я вас оставлю. Обедайте и отдыхайте.
— Благодарю за заботу, матушка.
— Если бы я позаботилась раньше.
Глава 31
22 июня, в субботу утром, едва только солнце взошло, Соланж и Амандина отправились прощаться с Филиппом. Соланж застелила старым пледом для пикников дно тачки и усадила туда девочку. Клеопатра в собственной лодке. Путь к могиле Филиппа не был короток, и Амандина то шла пешком, собирая по дороге полевые цветы, то исчезала время от времени между шпалерами винограда, чтобы прилечь на секунду на мягкий чернозем.
— Что ты делаешь? Земля еще влажная. Мне не во что тебя переодеть, вся наша одежда упакована.
— Я говорю «до свидания» виноградным лозам.
— В Шампани полно винограда.
— Знаю, но это другой виноград.
Когда они дошли, то сначала привели могилу в порядок. Амандина очищала надгробный камень стеблями молочая и сухими листьями. С собой они принесли маленький совок и горшок базилика и посадили его у основания памятника. Полили водой из захваченного с собой кувшина.
— Надеюсь, он по-прежнему любит базилик.
— Не сомневаюсь в этом.
— Мария-Альберта будет его навещать. Она обещала.
— Да, она сказала, что ты с ней договорилась.
— Мы когда-нибудь вернемся?
— Думаю, да. Когда-нибудь. Но когда мы вернемся, все не будет таким как прежде, и мы сами не будем, и люди, живущие здесь, даже монастырь и земля вокруг изменятся. Будет интересно увидеть все после долгого отсутствия, понимаешь?
— Понимаю. Поэтому Филипп уходит с нами.
— Я тоже так думаю. Пора возвращаться. Через час автомобиль епископа заберет нас.
Сестры упаковали хлеб и сыр, утиный паштет, вяленые колбаски, цукаты, соты с медом, имбирные пряники, шоколад, шарики сливочного масла — каждое блюдо было тщательно завернуто или в промасленную коричневую бумагу, или в свежие белые салфетки и упаковано в плетеную корзину. Достаточно вместительную для нескольких дней и ночей.
Туалет Амандины, для нее почти сдержанный, включал в себя красные сапожки; кружевную юбочку, когда-то презираемую, а теперь любимую; недавно расставленный корсаж, очень удобный; клетчатую рубашку и розовый свитер, вышитый ирисами более темного оттенка. Волосы были распущены по плечам в буйном беспорядке. На Соланж — мягкий желтый жакет, застегнутый до подбородка маленькими жемчужными пуговками в атласных петельках. Он принадлежал ее матери и очутился в ее чемодане перед отъездом из Авизе в Монпелье, его принесла Магда, аккуратно упаковала в бумагу и положила поверх других вещей, улыбнувшись, ну, почти улыбнувшись, затем она повернулась и вышла. Это было девять лет назад, но Соланж ни разу его не надевала. С узкой темно-синей юбкой, которую Янка заказала ей в Реймсе у портного к шестнадцатому дню рождения и отлично на ней сидящую, жакет бледно-желтого цвета отлично гармонировал.
Обута она была в туфельки без каблуков с гибкой подошвой, часть вечерней униформы воспитанниц монастыря, которые дважды в год сестра, отвечающая за это, заказывала и для нее. Соланж тоже оставила волосы распущенными, массу белокурых локонов, падающих на плечи. Несколько красноватых отметинок после перенесенной болезни еще отмечали покрытую легким загаром кожу лица и шеи.
На грудь Соланж повесила сумочку с документами Амандины, которые выдал Фабрис, с невообразимым для нее количеством франков и рекомендательными письмами с просьбой о помощи в любой курии любого округа Церкви Матери Божией во Франции. Туда же Соланж положила свои документы и историю болезни Амандины, заполненную Батистом. Она то открывала, то закрывала сумочку, все время складывала в нее новые бумаги, открывала ее снова.
Они устраивались на заднем сидении лимузина с маленькими фиолетовыми флагами на капоте, в то время как водитель грузил единственный чемодан и корзину, те же самые, с которыми Соланж покидала ферму. Немногое она приобрела за прошедшие годы. Книги, игрушки и зимнюю одежду упаковали для дальнейшей отправки. Водитель захлопнул дверь. Амандина опять открыла ее, чтобы послать последний поцелуй сестрам, толпившимся в портике с платочками, прижатыми к глазам и носам.
В то время когда водитель Фабриса вез Амандину и Соланж на станцию, его помощник постучался в дверь спальни. Епископ был еще в постели.
— Войдите.
— Ваше преосвященство, пожалуйста, простите за вторжение, но нам только что сообщили…
— Что сообщили?
— Франция капитулировала, ваше преосвященство. Окончательная капитуляция, сир.
— Возьмите джип, езжайте на станцию, найдите их. Найдите Алена. Потребуйте от властей объявить по громкоговорителю. Не допустите, чтобы они сели в поезд. Бегом.
Соланж попросила, чтобы Ален, водитель епископа, высадил их у главных дверей вокзала.
— Большое спасибо. Нет, чемодан легкий. Амандина понесет корзинку. У нас действительно все в порядке. Спасибо еще раз.
Соланж услышала новости, как только они вошли в двери вокзала. Люди в панике — крик, плач, хаос. Этикет, любезность остались за порогом.
Так мы, французы, подчинились бошам. Теперь и здесь француз пойдет против француза, как и на севере, чем пугал меня Фабрис. Посмотрите на них, как они наскакивают друг на друга, чтобы выйти, войти, быть первыми. Сама Святая Мать не остановила бы их.
Она прижала к себе Амандину и сказала:
— Посмотри на меня. Независимо ни от чего ты не должна отпускать мою руку. Никогда. Ни на долю секунды. Ты понимаешь?
— Восемь сорок девять на Ним. Семнадцатый путь. Ты видишь? Четвертый туннель. Идем.
Соланж забрала у Амандины корзинку, повесила ее на локоть, проверила сумочку, подхватила чемодан, не выпуская из другой руки ладошки девочки, и решительно сказала:
— Идем.
Часть 4 Июнь 1940-апрель 1941 Путешествие по Франции
Глава 32
Мы так и не прибыли в Ним в тот день. Как и планировалось, наш поезд остановился на станции Балларгу, но как только одни пассажиры вышли, а другие заняли их места, было объявлено, что поезд дальше не пойдет. Всем, кто выстроился в очередь, чтобы поговорить с билетером, был дан один и тот же ответ.
— Из-за «обстоятельств» расписание меняется. Возвращайтесь завтра, что-нибудь обязательно произойдет. Нет, здесь негде остановиться, возможно, в следующей деревне. Несколько километров вниз по D-3. Все. Возможно, там.
Наряду с тремя другими группами пассажиров, Амандина и я отправились к этой следующей деревне. Группа синих домиков со шпалерами красных роз, вьющихся вокруг дверей, стояла на обочине дороги. Ни бара, ни гостиницы, вообще никаких признаков жизни. Покачав головами, тихо произнеся слова сочувствия, наши компаньоны попрощались с нами, развернулись и ушли в единственном знакомом направлении, назад к Балларгу, оставив Амандину и меня стоять в одиночестве в золотой тишине полдня. Ни одна накрахмаленная фламандская занавеска не шевельнулась.
— Жди здесь, — сказала я Амандине, опуская чемодан.
Я постучала в первый дом, подождала и пошла ко второму, Амандина переволакивала чемодан, двигаясь за мной. Мне казалось, что я стучу в крышки гробов. Четвертая дверь приоткрылась на узкую щелочку.
— Что вам надо?
— Мы ехали на поезде до Нима, мадам, но… Место, чтобы переночевать, мадам, для меня и моей маленькой девочки. Я могу заплатить.
— Нигде поблизости ночлега вы не найдете, это точно. Уходите.
Дорожный указатель в нескольких метрах от деревни указывал на Ним. Наш естественный магнит, наша дорога на север. Несколько меньших указателей расположились под ним. Знаки пути.
— Значит, нам придется пройти немного дальше, моя любовь, или поищем место для пикника? Чего бы ты хотела?..
Мой тонкий голосок звучал неубедительно для меня самой. Где высокомерная уверенность, владевшая мной несколько часов назад? Элегантный жакет, распущенные волосы. Шофер епископа, подавший машину, блестящие крылья широкого черного седана. Я думала, что готова со всем справиться, я думала, что сил у меня достаточно. Война где-то в другом месте, война нас не коснется. Все будет хорошо. Два дня, и мы будем дома. Бог, поторопись помочь мне.
Подгоняемые горячим и влажным ветром, тревожащим кроны каштановых лесов, мы брели по дороге на Ним. Отдыхали в тени придорожных деревьев, ели хлеб с сыром, пили воду из сложенных чашечками ладоней, найдя ключ, наше продвижение было медленным, существование иллюзорным. Никаких обязательных действий и слов, никаких звуков, треска кастаньет, как рано утром в монастыре, ни звонка кондуктора, сигнализирующего о прибытии и отправлении хоть куда-нибудь… Плыли по течению. Второй день, третий.
На станции в Соммере.
— Поезд на Ним, мадемуазель? Отправился час назад. Завтра. Возможно завтра.
Всякий раз, когда я думала о возвращении, та часть меня, что еще не до конца пришла в ужас, умоляла: «Еще только один день». С Амандиной все в порядке. У нас остались еще имбирные пряники. Если мы сможем добраться до крупного города с большим количеством поездов… Но после того как были взорваны два вагона поезда в нескольких километрах от Але, где мы собирались на него сесть, казалось более мудрым идти пешком, что мы и делали в течение большей части лета.
Мы видели, как пастух с помощью кнута и большой черной собаки умело сгоняет в стадо бестолковых овец. Как если бы не было никакой войны. Розовые облака, плывущие по серебристому небу, темноглазая женщина, сидящая на телеге без колес и чистящая яблоко ножом с зеленой ручкой. Как если бы не было никакой войны вообще. Распахнутая дверь сарая, и мы входим внутрь, вдыхаем запах нагретого на солнце сена и погружаем в него наши усталые тела, закутываемся, как в стеганое одеяло и спим, убаюканные клекотом какой-то ночной птицы. Так, где война? В горячем красноватом пламени опускающегося солнца мы видели вола, тянущего плуг по земле цвета ржавчины, фермер, идущий рядом, что-то нежно говорил животному. Человек иногда отхлебывал из бутылки, висящей у него на груди. И я снова себя спрашивала, где эта война? Разве вы не видите, что землю продолжают пахать, а значит, будет урожай пшеницы? И когда она заколосится, ее сожнут, обмолотят, зерно отправят на мельницу, и мельник отвезет муку пекарю, а пекарь и его сын выпекут хлеб, чтобы девочка пекаря, с широкими, твердыми бедрами под синим льняным платьем, крутила педали высокой узкой тележки, полной корзин еще теплых батонов, и, надавливая на звонок, кричала во весь голос: «Хлеб, свежий хлеб!» Если все это будет, какая там война?
Позднее мы шли через поле, где пшеница уже поднялась, увидев огни в сельском доме на противоположной стороне. Мы руками раздвигали высокие стебли, пока не наткнулись на труп.
Тела лежали там, где были застигнуты пулями. Мы нашли войну.
Мы ночевали, где только могли пристроиться. На полу ратуши или церкви, в сараях и в автомобилях, оставшихся в старых гаражах. Мы справлялись. Что касается еды, ее хватало.
На четвертый или, возможно, пятый день мы наконец добрались до Нима, и бакалейщик потребовал у меня карточки.
— Я не могу обслужить вас, мадемуазель.
— Но нам неоткуда их взять, мы в пути, идем домой, в деревню около Реймса, и когда доберемся, мы не будем нуждаться ни в каких карточках, конечно, моя мать, моя бабушка… ферма…
— Вся Франция ест то, что ей разрешают съесть боши, и то, что нам дают, может быть обеспечено только этими маленькими кусочками бумаги. Даже в Реймсе, мадемуазель. Где вы были в прошлом году?
— Но у меня есть франки, вы видите, я платежеспособна, мы только нуждаемся кое в чем…
— Ах, конечно, франки. Тогда, возможно, вы должны съесть их, мадемуазель.
Следующим утром мы стояли в очереди в мэрию. Мне впервые пришлось предъявлять бумаги Амандины, и я переживала, что чиновник найдет к чему придраться и что кто-нибудь попробует отнять ее у меня. Я должна была бы больше доверять епископу, Фабрис сделал свою работу хорошо. Плавно, в своем ритме, чиновник передвинул две тонкие пачки документов через широкий деревянный стол. «Следующий». Вся Франция ест то, что боши дают съесть…
Но даже талоны помогают мало. Боши забирают почти все. Согласно возрасту, Амандина оценена как J2, а я как А. Это означает, что ей положены молоко и даже шоколад, если найдется. В действительности иногда мы могли добыть только одно яйцо или сухую колбасу, но были дни, когда мы питались полноценно. Маргарин, хлеб, сыр, картофель, булочки, кусочек сала с грубой кожицей. Даже мед. И, время от времени — овощи, немного подгнившие. Были времена, когда мы разнообразили наш ужин едой с черного рынка. Не надо было далеко ходить и долго искать. Пригоршня франков ложится на стойку в баре, и кто-нибудь обязательно поинтересуется: «Чего мадемуазель желает?» Еда появлялась из кармана, из-за пазухи, из ящика или подвала, voila. В сумку, и опять в путь. Я благословляла Фабриса за то, что у меня все еще хватало денег. Независимо ни от чего, мы пока не нуждались.
И как называлась та деревня, где мы впервые увидели, почувствовали противостояние? Я не могу вспомнить. Прошло две или три недели нашего путешествия. Мы сняли комнату на верхнем этаже высокого каменного здания с темно-зелеными ставнями и темно-серой вывеской, раскачивающейся от ветра, так что прорезанные буквы горели желтым светом от фонаря, установленного сзади. Ле Флери. Через открытые окна неслись заманчивые запахи, а мы хотели есть.
Мадам не глядя полировала оцинкованную стойку. Ее волосы были настолько интенсивно красными, что отливали в тусклом свете фиолетовым.
— Четвертый этаж, номер шесть. Ключ в двери.
Я двинулась туда, где меня ждала Амандина, когда она сказала:
— Плата вперед, если не возражаете.
На влажную стойку я положила небольшую кучку франков, как она и потребовала, и мы пошли умываться. Позже мы сидели рядом на деревянной скамеечке напротив стены перед столом, который мадам накрыла для нас, постелив чистые белые салфетки, поставив толстый огрызок свечи в железном подсвечнике и синюю стеклянную бутылку с душистым горошком. Мы наслаждались отдыхом, сидя в темном теплом зале, пропитанном застаревшим потом, острыми запахами баклажанов и чеснока, пробивающихся сквозь туман «галуаза». Я довольно много уже узнала о войне, о моей Франции, в первый период наших скитаний. Научилась держать глаза и уши открытыми. Поэтому я знала, что боши, сидевшие рядом — в серо-зеленой форме Вермахта с расстегнутыми воротничками, шумные и беззастенчивые, звенящие пряжками ремней, медалями и пистолетами, ведущие себя как победители, — вероятно часть отряда по уничтожению партизан. Скорее всего, они подозревали, если не были уверены, что мужчины, на которых они охотились, сидят за следующим столом и едят такой же ужин. Наливают то же самое прохладное светло-красное вино в керамические стаканы вместо стеклянных. Боши рассматривали вино на свет, бросающий розовые отблески на их лица. Да, за следующим столом и за тем, что стоял дальше, вокруг них сидели партизаны, чьи лица казались темными, как их глиняные стаканы, в отличие от свежих, розовощеких крупных белокурых мальчиков.
В черных беретах и потрепанной одежде, партизаны вели себя более сдержанно, чем боши, их разговор велся с помощью жестов, понятных только им: приподнятые стаканы, взгляд, брошенный вправо и влево, снятый головной убор, дотронуться до верхней пуговицы на рубашке, дотронуться да щеки, чтобы сказать «стоп», рука на плече — «продолжим».
И среди черных беретов, можно быть уверенным, есть предатель, а то и два, пьющих сейчас с ними вино. Работающие на Виши? На правительство в изгнании? На оба режима? Коммунисты? Те французы, которые противостояли бошам, и те, кто помогал им, перепутались в самых причудливых комбинациях. Партизаны были разобщены. Коллаборационисты не менее. Никто не придерживался единых убеждений. Можно было прибиться к одной партии, потом дать задний ход. Если повезет — перекраситься еще раз. Убеждения и идеология менялись согласно потребностям. Чувство голода в том или ином виде. Да, этой ночью в Ле Флери я начала понимать, какая война бушевала внутри войны, война, которую Франция вела сама с собой. Единственное, что выглядело постоянным, — французы не были пассивны. Цвет Франции не серый. Так они и сидели: боши и партизаны, коллаборационисты и сочувствующие, ужиная тушеным мясом в Ле Флери. И все они подняли головы, когда появились, хихикая, местные девицы. Не для того, чтобы поужинать, они вырядились в носочки и лодочки, и поскольку сидячих мест не было, сгрудились у барной стойки, демонстрируя неестественное оживление. Искусно завязанные платочки, одинаково красные губы, накрашенные единственным тюбиком помады на всех, — они выглядели как и любые другие девочки их возраста, робкие, неуверенные, жаждущие ласки. Парней ведь не стало — после капитуляции два миллиона французских солдат, как скот, загнали в реквизированные грузовики и отправили в рабство, в Фатерланд. Во Франции осталось совсем немного молодых мужчин, а девочки должны хоть для кого-то прихорашиваться.
Я услышала это слово ночью в Ле Флери. Я его слышала достаточно часто за прошедшие недели. Resistance. Сопротивление. Главным образом, его произносили шепотом, но однажды его прокричал старик с разбитыми губами и выбитыми зубами, который сидел через проход от нас в поезде. Бош шел мимо него, остановился, возвратился и сказал что-то, что я не поняла. А затем дал старику в зубы рукояткой пистолета. Старик поднялся с места, распрямился во весь рост, едва дотягиваясь оккупанту до плеча, и закричал: «Мы не сдадимся. Да здравствует Сопротивление!» Бош рассмеялся, прикурил, возвратился, предложил сигарету старику. Оливковая ветвь. Старик колебался, и видно было, как ему хочется курить, но он отвернулся к окну, сложив пальцы в знак. Resistance. Сопротивление.
Было и другое название, всплывающее время от времени. Maquis. Маки. Так называются вересковые пустоши на Корсике. Неисследованная и пустынная часть острова. Maquisards. Охотники. Боши не шли по Франции прогулочным шагом.
Мы тоже. Мы купили велосипед в деревне около Авиньона, и, как и все наши сделки, покупка была совершена в баре. Женщина спросила, откуда мы и куда направляемся. Когда я объяснила, что мы идем в Шампань, она смеялась до слез, вытирая глаза передником. Хозяйка вывела из-под навеса позади бара велосипед, и Амандина тут же затанцевала вокруг него. Она сказала — кажется ее звали Ивонна? — что ее отец соорудит место для Амандины на багажнике. Он не был шикарен, этот велосипед. Но все же…
— А я не смогу найти еще и легкий прицеп для вещей?
Она накормила нас, пригласила отдохнуть в маленькой комнате позади кухни, через окно которой мы услышали стук и грохот в саду и раздраженный голос, спрашивающий: «Насколько велик ребенок? Мне нужно понять, насколько она большая!» Когда мы вышли, мы увидели вычищенный и смазанный велосипед с привязанным кожаными ремнями к багажнику деревянным седлом, должно быть предназначавшимся для езды на ослике, со своего рода стременами, свешивающимися по обе стороны от заднего колеса. Амандина села. Седло и стремена отрегулировали. Маленькая трехколесная тележка была прикреплена так, чтобы ехать в метре позади велосипеда. Конструкция получилась шаткая. Как и все вокруг нас.
— Назовите вашу цену, мадам?
Так мы стали крутящими педали.
Когда попадалась приличная дорога, мы летели как ветер. Ну почти как ветер. А вот когда надо было ехать в гору, или по камням, или через лес, я часто подумывала, не бросить ли велосипед на обочине, и каждый раз уговаривала себя, что я это обязательно сделаю, но завтра или за следующим поворотом.
Мы редко преодолевали за день больше пяти-шести километров, часто меньше. Мне трудно объяснить то чувство свободы, которое жило во мне. Оно сродни грусти. Чем больше мы узнаем о войне, тем больше мы привыкаем к ней. К ее коварным отмелям, ловушкам, ощущению беззащитности. Если нам не удается пройти столько, сколько мы запланировали, мы спокойно соглашаемся на меньшее. Мы радуемся, когда удается поужинать. Ничего не боящаяся и ничего не ждущая Амандина обратила меня в свою веру. Конечно, я буду счастлива добраться до дома… Но пока…
Нас нельзя не заметить, когда мы останавливаемся в очередной деревне и развязываем платки — наше средство передвижения привлекает внимание. Мы ищем магазин, где сможем отоварить карточки. Магазины находятся, а в наиболее прилично выглядящих домах я пытаюсь приработать в обмен на ночлег. Иногда дают еще немного продуктов. Когда кто-нибудь соглашается, мы задерживаемся на несколько дней, до тех пор, пока нами не овладеет охота к перемене мест. Или пока бакалейщику или хозяйке дома или тому, с кем бы мы ни завязали дружбу, не понадобятся наша кровать, наше место за столом. Наша тарелка супа. Пока не станут ненужными мои услуги прачки или у патриарха семьи не начнут масляно блестеть глаза при виде меня.
Пока погода держалась, мы часто останавливались на ночлег где-нибудь около реки или ручья, с легкостью налаживая быт. Благодаря тележке мы обзавелись множеством полезных вещей, найденных, подаренных или позаимствованных, например — зеркало, которое мы вешали на нижнюю ветку дерева, чтобы иметь возможность аккуратно причесаться; купленное на черном рынке нижнее белье и носки; шерсть и вязальные спицы для меня; книги для Амандины; соль, свечи, спички, туалетное мыло, хозяйственное мыло для стирки; котелок без ручки, кружки, ложки, вилки, нож с черной ручкой; теплое шерстяное одеяло; два бокала с гравировкой; деревянные удочки; одноместная немецкая палатка, найденная грязной и мокрой в буковом лесу, которую мы отмыли и высушили на солнце. У нас имелся пузырек с маслом грецкого ореха, который, должно быть, выпал из чьего-нибудь багажа, мы нашли его на обочине каменистой проселочной дороги к северу от течения Гара.
Мы стирали одежду и в холодной, мягкой речной воде, сидели на берегу, позволяя теплому ветру сушить наши тела, пока мы ловим рыбу к ужину. Мы выкладывали из камней очаг и разжигали огонь. Если рыбалка удавалась — попадались чаще всего карпы, — улов заворачивался в листья и запекался в углях. Под нежную колыбельную скрипящих веток старого дуба мы спали, завернувшись в одеяло на матрасе из сухих листьев под пологом палатки. Мы просыпались с птицами и, если деревня была достаточно близко, от звона колоколов. Я не жалела о том, что мы покинули монастырь. Мы все простили друг другу. То, что еще вчера было безопасным тылом, в настоящее время им не является. Не менее опасно, чем везде. Пока мы двигались на север, иногда на восток, возвращаясь, плутая в поисках дороги, боши просочились на юг.
~~~
Кажется, вся Франция пришла в движение. Великий исход. Хотя основные массы двигаются с севера на юг, от немцев, мы не единственные, кто тащится против встречного ветра. Северяне, оказавшиеся в день капитуляции на юге, стремятся домой для защиты семей, ферм, собственности. А те, кто сбежал вначале с севера, уже возвращаются, разоренные, говоря, что опасность столкновения с немцами не идет ни в какое сравнение с противостоянием шести миллионам французов на открытой дороге. Бежав, бросив все нажитое непосильным трудом, они дики и неуправляемы. Сначала они отправились в путешествие на приличном автомобиле, но потом кончился бензин или лопнуло колесо, в ход пошли убогие тележки и переполненные вагоны. И умы и души тех, кто встретился нам на пути, были заперты на замок, как двери домов, в которые мы стучались поначалу. Кровь, пролитая во имя fratemité, братства, не передалась по наследству. Даже в этих лесах. Не поделиться куском хлеба. Украсть булочку, пока спутник моется. И спрятать. Также с ботинками. Кусочком мыла. Эгоизм, трусость, чтобы не сказать жестокость. Амандина точно произошла от другого типа французов.
Видели бы вы ее сейчас: на роскошных черных волосах — старая соломенная шляпа Филиппа, она бродит по лесам, как хозяйка, как будто все, встречающееся на ее пути, принадлежит ей. Она срывала молодые побеги диких трав, сосала их горькие зеленые соки, они заменяли ей салат. Она собирала щавель и одуванчики на речных берегах, связывала их в опрятные пучки стеблями сорняков, чтобы добавить аромата супу, который мы варили из речной воды и картошки. Суп из топора, как в притче. Наслаждаясь свободой этой примитивной бродячей жизни, Амандина счастлива и невозмутима.
У нас не было другого плана, кроме как крутить педали и идти, пока мы не достигнем дома. Я посылала открытки маман, с помощью почтовых служащих, обязанных заниматься цензурой. Поэтому я ничего толком не могла рассказать, кроме того, что у нас все хорошо и что мы едем. Тот же текст я отправляла Фабрису. Конечно, я не могла дать обратного адреса, поэтому даже если они получали наши сообщения, то не могли ответить.
Я выбирала наш маршрут главным образом инстинктивно. Иногда просила совета у — партизана, мафиозо, коллаборациониста? — тех, кто подвозил нас на грузовиках, заправленных бошевским бензином. Сколько случаев подобного саботажа. Прикусив сигареты между передними зубами, они поднимали наш велосипед в кузов, забирались в кабину, хлопая дверями, пока мы еще карабкались наверх. И тяжелая, грохочущая по камням махина штурмовала очередной холм, вытрясая душу, а водитель безмятежно напевал, в то время как не выпущенная изо рта сигарета превращалась в столбик пепла.
— Как стать партизаном? — спросила Амандина одного из них.
Он вытащил из кармана рубашки кусок шоколадки, обернутый в бумагу. Протянул ее на ладони Амандине.
— Иначе уедете в долину Луары, — говорит он мне, вытаскивая из кузова велосипед и тележку.
— Но это лучший маршрут на север.
— Ничего подобного. Это — путь на восток.
Восток или запад, чем дальше мы забирались на север, тем страшнее становилась война. Не описать злодеяния бошей. Это не была армия, действующая согласно уставу на завоеванных территориях, они казались хищными стаями, руководствовавшимися не необходимостью и законом, а только правом сильного и порочными инстинктами. Мы видели, спрятавшись в придорожном лесу, как колонна грузовиков, джипов и мотоциклов на скорости пронеслась мимо маленькой, убогой фермы. Хотели найти дом получше? Но нам дали приют в местечке, которое они проигнорировали, и после хозяйственных хлопот семья собралась на ужин вокруг стола и рассказала все, что они знали о новом порядке. Фермеры объяснили, что в больших преуспевающих хозяйствах боши иногда разрешают оставаться владельцам и работникам, жить на задворках в хозяйственных постройках, редко оставляют часть главного дома. В течение многих недель или месяцев немцы и фермеры существуют в противоестественном соседстве. В других местах дают час или день, чтобы собрать то, что они могут унести. И высылают. Или выстраивают в ряд и расстреливают. Или используют как слуг. А затем все равно расстреливают. Поводят вечер в грабеже и насилии, потом поджигают и уходят. Бошей невозможно было предсказать, своими действиями они ставили в тупик.
Вдоль нашего маршрута мы все чаще встречали сожженные сельские дома, новые могилы. Убитых животных. Тишина. Боши вывозили пшеницу и картофель, фрукты, вино из подвалов, они реквизировали лошадей, автомобили и бензин. Насиловали женщин, если предоставлялась возможность. А она была. Они оставляли только лаванду вдоль дорожек к сельским домам. И розовые кусты. Конкистадоры. И то, что бош не взял, француз припрятал. Для себя. Куда бы скрыться от разухабистых голосов, раздающихся из-за широких исковерканных дверей дворянских особняков, от разоренных домов буржуазии в городах? Куда спрятаться?
Глава 33
Многие дни прошедшего года я вспоминала с трудом, но были и такие, что врезались в память каждой своей черточкой. Мы добрались до Обрака. Стоял сентябрь. Но теплая погода близилась к концу, воздух был прохладным, с непередаваемым зеленым запахом созревающего зерна. Листья на буках уже пожелтели и облетали под слабыми порывами ветра. Я упрекала себя снова и снова за самоуверенность и легкомыслие, за безумные поступки. Наше движение вперед все время прерывалась нами самими, если мы видели более симпатичную дорогу или позволяли себе задержаться на понравившемся берегу новой реки. Но в тот день, я помню, я так устала крутить педали и шла пешком, ведя велосипед, в то время как Амандина спала, посапывая, в деревянном седле и шляпа Филиппа съезжала ей на нос. Она спала, а я перебирала в памяти этапы нашего путешествия через Францию. Призрачные поезда, грузовики, хрупкий велосипед, наши ноги. Однодневные марши. Я видела башню впереди — церковь? мэрия? — в деревне, где мы могли бы переночевать. Мы почти добрались. Найти место. Помыться, поесть и спать. Я была поглощена мыслями о горячей воде, хлебе и вине, когда, плюясь камнями, из-за поворота вылетел маленький грузовик. Я отступила в канаву и ждала возможности вернуться на дорогу, но машина свернула к обочине и остановилась. Водитель вышел, бросив дверь кабины широко распахнутой.
— Добрый день, добрый день.
Он быстро преодолел те несколько метров, которые отделяли нас: синие хлопковые брюки и рубашка, вельветовая куртка застегнута до шеи, лоснящиеся темные волосы почти полностью закрыты беретом, глаза стального синего огня. Он поинтересовался:
— Вы добрались, куда хотели?
— Да, впереди деревня.
— Вы знаете это место?
— Нет, но я уверена, что мы могли бы…
— Я еду в Ле Пюи. Приблизительно один час на север. Там у вас будет больше шансов.
— Но мы на Луаре, как мне объяснили…
— Тебе все правильно объяснили, крошка. Только она течет через половину Франции. Здесь опасно. У вас есть документы?
— Да.
— Вы — евреи?
— Нет.
К этому времени Амандина слезла с багажника и встала рядом со мной, на ее лбу след от шляпы Филиппа, глаза круглые и черные. Заинтригованная новой ситуацией и желая понравиться джентльмену, она поинтересовалась у меня:
— Ты уверена, что мы не евреи?
— Абсолютно.
Посмотрев на меня, потом на Амандину, опять на меня, человек продолжил:
— Верю, хотя если вы евреи, я мог бы отвезти вас в тайное убежище.
— Мы действительно ни от чего не бежим. Только пытаемся возвратиться домой.
— Куда?
— В Реймс.
Как женщина из Авиньона, он рассмеялся. И смеялся так долго и со вкусом, что Амандина начала вторить, потом подключилась и я.
— Обожаю французских женщин, в каждой из вас течет кровь святой Жанны. На севере бошей больше, чем в самой Германии. Вы что, не слышали, что французы покидают Реймс? Четверть миллиона в прошлом году, а теперь по три-четыре тысячи ежедневно.
— Но мы идем не в город, а в маленькую деревню в сельской местности. Моя семья не уедет. Они там.
Вытерев лицо рукавом куртки, он сказал:
— Вся красота ситуации в том, что вы, возможно, правы, они не ушли, если породили такую дочь. Где вы планируете пересечь линию?
Я смотрела на него, понимая, что он подразумевает линию границы, которая отделяет оккупированный север от незанятого юга, но, так как я собиралась беспокоиться о пересечении не раньше, чем мы туда доберемся, то опустила голову и пожала плечами.
— Документы у нас в порядке, так что какая разница, где переходить?
— Разница в том, что никакие законы охранниками не соблюдаются. Нет твердых правил, кто должен быть задержан, а кто может пройти, кого угонят в лес и там расстреляют. Все это зависит от того, на какого боша нарветесь. Есть пункты лучшие, чем другие.
— Я не могу беспокоиться об этом сегодня. Линия все еще далеко. Я должна думать, где мы будем спать вечером.
— Конечно.
Он вытер рот, как будто пытался стереть невольно вылетевшие слова, задумчиво посмотрел на меня и, почти уговаривая, произнес:
— Поехали со мной. Я доставлю вас в Ле Пюи к ужину. И я знаю, где вы сможете найти все, в чем нуждаетесь. Кроме того, там красиво, городок расположен высоко на плато, и есть странноприимный дом при церкви, и ставни на окнах, и чечевица на столе. Ваша дорога длинна, война еще дольше.
И как будто Обрака, и Ле Пюи, и чечевицы не было достаточно, потому что следующим утром он послал к нам свою дочь.
Конечно, я не знала, что она его дочь, кто она вообще, когда она что-то шепнула женщине, стоявшей в очереди с карточками позади нас, и скользнула перед нею. Маленькая, худенькая сутулящаяся девушка в длинном, свободном платье, черных сабо с деревянными подошвами на крошечных ногах, гладкие темные волосы подстрижены в форме шлема, ей не могло быть больше семнадцати, показалось мне. Поздоровавшись со мной кивком, все свое внимание она сосредоточила на Амандине, хваля ее клетчатую блузочку и красивые глаза. Девочка, в ответ, изучала ее. Когда подошла наша очередь войти в магазин, она посмотрела на меня и сказала:
— На площади дю Пло есть бар, называется «Анис». Я буду там приблизительно через час.
И как если бы она все сказала, что хотела, все решила и согласовала, девушка вышла из очереди и быстро пошла прочь.
Когда мы нашли ее, она уже сидела за маленьким барным столиком. Помахав рукой, чтобы мы присоединялись к ней, она заговорила тихо и быстро:
— Если хотите, я могу довезти вас до окрестностей Виши. Завтра. В моем грузовике найдется место для вас и ваших вещей. Может, это вам поможет.
— Виши? Прямо в город?
— Я сказала «рядом», а не «в». Мы можем высадить вас в одной из окружающих деревень, чтобы вы смогли дойти самостоятельно. Понимаете, я вас не уговариваю, только если… В общем это целых сто пятьдесят километров.
— Нам и за месяц не дойти.
— Да. Вот что я хотела предложить…
— У нас нет определенного маршрута, мы просто движемся на север.
— Я знаю.
— Вам сказал человек, который вчера привез нас?
— Да. Он попросил, чтобы я нашла вас этим утром. Мой отец. Он думает, что маленькая девочка — еврейка.
— Она не.
— Иногда люди считают, что хороший набор фальшивых документов спасет их…
— Амандина не еврейка.
Она явно не поверила и не слушала меня, зато привела еще один аргумент:
— У нас есть укрытие в деревне вне зоны Виши.
— Французский шарм пасует перед немецкой машиной. Но наше убежище достаточно удалено, чтобы не привлекать к себе интерес, оно для нас и наших соседей.
Она впервые улыбнулась, и я увидела сходство с ее отцом. Из кармана жакета она вытащила единственную сигарету, постучала обоими концами по столу, извинилась, ушла к барной стойке, возвратилась, жадно затягиваясь. Маленькая рука слегка дрожала.
— Могу оставить вам, если хотите, — сказала она, протягивая сигарету.
Я покачала головой.
— Дом стоит в маленькой деревне. В нем останавливаются наши друзья.
— Вы подразумеваете, что скрываете людей.
— Мы защищаем их. Иногда только в течение нескольких дней, иногда намного дольше. Моя мать, пять деревенских женщин. Мы сотрудничаем с ними, мы сотрудничаем со многими, чтобы помочь людям на их пути.
— На их пути?
— На пути туда, где они могут переждать войну. Иногда в Швейцарию…
— Но мы не скрываемся, и нам не надо в Швейцарию.
— Я знаю. Шампань. Мой отец сказал мне. Он попытался связаться с некоторыми друзьями прошлым вечером, понять, нельзя ли переправить вас официально, но… пока ничего нет. Не сейчас. Даже правительство Реймса находится где-то вне города. Скорее всего в Невере. Вы связывались со своей семьей?
— Нет, я ничего о них не знаю. Я понимаю, что ситуация изменилась, но мы идем именно туда.
— Сколько вы уже в дороге?
— Почти три месяца.
— Откуда вы идете?
— Из Монпелье. Я знаю, это даже не полпути, но все же…
— Вы не можете рассчитывать серьезно продвинуться теперь. Погода…
— Нет, нет, конечно, нет. У меня есть общее рекомендательное письмо от моего епископа в Монпелье, которое достаточно предъявить в женском монастыре, в любом монастыре. Я попрошу возможности отработать за пансион. Амандина выросла в монастыре, и мы знакомы с религиозной жизнью. Я сама могла принять обет.
— Хорошо обученный голубь всегда возвращается в свое гнездо…
— Не обязательно. А что, если и так? Я же не знаю, куда вы двинетесь, пристроив нас…
Я встала, прихватила со стола свитер Амандины, куда она его небрежно бросила, взяла девочку за руку.
— Вы можете остаться с нами. Есть комната. Мы складываем наши рационы в общий котел, вместе работаем на маленькой ферме невдалеке от деревни. Все помогают. Не так комфортно, как в женском монастыре, возможно, но с другой стороны, я никогда не жила в монастыре.
— Я даже не знаю, как вас зовут.
— Лилия.
— И мы сможем пересечь границу? — Я пыталась хотя бы выглядеть здравомыслящей.
— Виши и наша деревня находятся в свободной зоне. На краю.
— Я никогда толком не знала географию.
— Когда время придет, вы пойдете с проводниками, мужчинами, которые знают леса. Без колючей проволоки и контрольно-пропускных пунктов. Без бошей. Но не завтра.
— Почему вы помогаете нам?
— А почему нет?
— Даже при том что Амандина — не еврейка?
— Какая разница?
— Где мы с вами встретимся?
— Я договорилась, что вы останетесь там, где ночевали прошлой ночью.
— Но утром меня попросили освободить комнату.
— Она за вами. Выходите из дома к пяти. У меня не будет времени ждать.
На звоннице пробило пять ударов, Амандина спала, свернувшись клубочком в моих ноющих от тяжести руках, и я думала, что Лилия, наверное, не приедет. И предвкушала, как заберусь сейчас обратно в кровать и навсегда забуду юную Валькирию и ее советы, но тут увидела, а не услышала грузовик, подъезжающий к нам. Он тихо позвякивал на брусчатке, двигатель мурлыкал еле слышно. Остановка.
С проворством цирковых артистов Лилия и двое мужчин без слов выскочили из кабины и принялись за работу, грузя нас и наше имущество в разные части грузовика. Один из них взлетел обратно, на место водителя, включил зажигание, ругнулся на скрежещущую коробку передач, и мы поехали.
Мужчины не произнесли ни слова между собой, ни с нами, упакованными втроем в широкой нише, глубоко позади передних сидений кабины под нависающем пологом из холста. Место для перевозки нелегальных пассажиров? Во что я впуталась? Страха я не чувствовала, хотя и до блаженства, которое испытывала Амандина, мне тоже было далеко. Втиснутая между нами, она переводила взгляд от Лилии ко мне, улыбаясь во весь рот и тщетно пытаясь сдержать ликование. Лилия обняла ее и время от времени, не глядя, протягивала руку позади плеч Амандины, чтобы дотронуться до меня. Я закрыла глаза и молилась всем святым с просьбой уберечь нас в дороге. Днем мы доберемся до места, в деревню недалеко от Виши, и я опять смогу действовать. Мы поблагодарим их за доставку, предложим денег и пойдем дальше. Вот что мы сделаем.
— Если нас остановят, пожалуйста, ничего не говорите. Только отвечайте на вопросы, если их зададут. Но ничего больше. Вы помните название деревни, куда мы едем?
Голос Лилии, мягкий, но настойчивый будит меня.
— Нет, вы не называли.
— Лагни. Ее нет на немецких картах. Горстка домов, церковь, несколько лавок. Если вас спрашивают, мы едем в Лагни. Мы — кузены. Путешествуем по необходимости. Это — все.
— Да, Лагни.
Уже почти девять, нескончаемые повороты на разбитой, изрытой колеями дороге, опять повороты, непролазная грязь, и мы останавливаемся в винограднике. Мужчины спустились, прошли немного вниз среди виноградных шпалер, их мрачные голоса монотонным эхом доносились до места, где мы устроились под ореховым деревом. Из кармана парусинового жилета, одетого поверх свитера и брюк, Лилия вынула маленькую головку сыра, обернутую во что-то похожее на небрежно оторванный кусок старой холстины.
— Наш голубой. Овернский голубой. Из коровьего молока. У нас не держат овец.
Из кармана брюк она достала нож, развернула холст и нарезала головку на тонкие, крошащиеся дольки, положила их на ореховые листья. Две длинные коричневые груши она с изяществом очистила, протянув по кусочку каждому из нас прямо на кончике ножа, слизав с лезвия сок прежде, чем резать снова. Повторяла обряд, пока груши не закончились. Еще головка сыра. Убирая остатки сыра, спрятав нож, она поднялась, собрала очистки фруктов и закопала их в землю возле деревьев. Она прошла между двумя рядами виноградных шпалер, развела широкие, сочные зеленые листья в определенном месте, чтобы найти правильную гроздь винограда. Выверенное движение, и она вернулась с крупной кистью темно-синего винограда, свисающей с ее руки. Держа виноград в ладонях, мы губами отщипывали ягодки от стеблей, давили мякоть зубами, пили сладкий терпкий сок, заполняющий наши рты. Виноградинка за виноградинкой, сидя под ореховыми деревьями на стерне и камнях Оверни.
— Следующая часть поездки будет сложнее. Без дорог. Немного потрясет. Вы готовы? — спросила Лилия.
Когда она начала оправлять жилет, я разглядела очертания пистолета у Валькирии под свитером.
Среди низкорослых сосен и каштанов, озирая округ с высоты, высились каменные строения. Восемь дымоходов возносились, как столбы, над кровлями, устланными тонкими сланцевыми плитками, придавая крышам вид средневековых монастырских развалин. Красные деревянные ставни цвета вина украшают три ряда окон, и на большой черной двери, с железными ручками и дверными молоточками, на том, что осталось от мраморного карниза, едва читаются выгравированные буквы: «La Châtaigneraie 1628». «Каштановая Роща. 1628». Наши вещи внесли на террасу мужчины, сразу отправившиеся прочь, мы ждали Лилию, чтобы войти вместе с ней в ее семейный дом.
С обеих сторон длинной темной прихожей — свитеры, пальто, шляпы всех размеров и степени изношенности на железных крюках, в то время как сабо, туфли, ботинки выстроены в линию на полках ниже. Я готовила прощальную речь, в то время как Амандина забежала вперед, держась за руку Лилии.
— Все будут работать. Сбор урожая, прополка. Я покажу, где вы можете…
Я произнесла ей в спину:
— Лилия, послушайте, я ценю вашу доброту, вы помогли нам добраться сюда, но я решила…
Она открыла высокую дверь в зал, пропахший дымом из очага, достаточно большого, чтобы зажарить целого лося.
— Это ферма? — спросила Амандина.
— Скорее старинный охотничий домик. Тебе здесь нравится?
Стены были оклеены обоями в бежевую и фиолетовую полоску с широким бордюром из красных роз и темно-зеленых листьев. Цвета поражают прежде, чем понравятся. Как длинная узкая коса в красном море вощеных плиток, воздвигался стол с двадцатью непарными стульями вокруг. Мягкие кресла у очага. Глубокие фарфоровые блюда в желтых цветочках и оловянные кувшины красовались на накрахмаленных салфетках, которыми были застелены глубокие полки двух деревянных комодов, на больших стеллажах просматривались глиняные горшки с горлышками, запакованными вощеной бумагой, поставленные вперемешку с бутылками и банками консервированных фруктов и овощей. В углу стояли корзины, полные грецких орехов и каштанов, отовсюду свисали связки сушеных грибов, ягод и маленьких серебряных луковиц. В сумрачном свете, выхватывающем из общей картины то одну, то другую деталь, все искрилось и переливалось, создавая незабываемый образ. Лиричный, преследующий.
Я не стала восхищаться чудесным залом, не присела, преследуя единственную цель — мы должны идти дальше, иначе мы никогда не уйдем отсюда.
— Как я говорила…
— Почему бы вам не переночевать и не начать планировать новый маршрут с утра? Некоторые из людей, с которыми вы здесь познакомитесь, в состоянии серьезно помочь. Они знают намного больше, чем мы, о положении дел дальше на север. И кто-нибудь из них, возможно, сможет переправить вас через границу. Или оставайтесь здесь.
Лилия говорила негромко, глядя то на меня, то на Амандину.
— Спасибо. Мы останемся на ночь. Большое спасибо.
Лилия показала Амандине и мне холодную комнату на третьем этаже. Перины на светло-голубых деревянных рамах. Очаг с едва тлеющими угольками, дровяная корзина, большой гардероб, расписанный сценками сельской свадьбы. Маленькие слюдяные окошки, сквозь которые смотришь, как через текущую воду, на верхушки деревьев, шпили, дымоходы и нагромождение тесно поставленных крыш деревни. Мы сидели на подоконнике, прижав лбы к стеклу, и отдыхали.
В первый вечер за столом нас было одиннадцать. Девять женщин, две девочки: Амандина и Клод, пяти лет, с маленькими серыми глазами кремовой, цвета карамели кожей. И, конечно, Магдалена. Более высокая, со скульптурными чертами лица, яркая блондинка настолько же, насколько Лилия брюнетка, она намного красивее своей дочери. Из глубокой супницы в пресловутый желтый цветочек она разливала суп в мелкие тарелки с уже насыпанными ржаными сухариками.
— Тыква, лук и шалфей, — комментировала Магдалена, взрезая тяжелый черный каравай, передавая кусок своей соседке, затем пуская хлеб по кругу. Оловянные кувшины на столе были полны воды и вина.
Когда суп был съеден, Магдалена принесла котелок сваренного на пару картофеля на поставце, тарелку натертого белого сыра, растопленное масло в оловянном кувшинчике и несколько неочищенных зубчиков чеснока в фиолетовой шкурке. Под аккомпанемент предвкушающих вздохов Клод Магдалена начала месить толкушкой картофель, подкидывая сыр по горсточке, добавляя понемногу масло и молоко; разбив хорошим сильным ударом чеснок, она вынула его из шкурок и добавила в пюре. Полный оборот толкушкой, еще сыр, больше масла, посолить из серебряной солонки, возвышающейся посреди стола, еще раз перемешать, пока масса не взобьется, и наконец разложить по нашим подчищенным хлебом тарелкам.
— Алиготе, — бросила она мне. — Дайте ваш стакан, Соланж.
Она налила вина себе и мне. Посмотрела на меня, улыбаясь:
— Лилия проводит Амандину и Клод в вашу комнату, зажжет огонь. Всякий раз, когда Лилия дома, Клод просится спать с ней. Я полагаю, что сегодня возможны варианты, кто где устроится. Вам хорошо?
— О да. Нам здесь чудесно. И спасибо за…
Она покачала головой.
— Мы занимаемся продуктами для Сопротивления. Выращиваем пшеницу. У нас большие стада. Есть маленькая маслодельня. Сыр и хлеб. Это то, в чем они нуждаются больше всего. Мы выращиваем овощи. Сахарную свеклу. Кое-что оставляем себе. Мой муж, как многие мужчины, которые воевали в Большой войне, никогда не сдастся. Вопрос чести. Он должен бороться. Он не может смириться с поражением. Есть и такой тип французов. У нас был этот дом, земля, и он нашел для нас способ участвовать в его борьбе. Пустые животы не могут думать, не могут отдохнуть, не могут верить. Вместо этого они начинают верить тому, что враг с более набитым брюхом говорит им. Голод против насыщения, война действительно к этому сводится. Пустые животы плодят предателей. Мы кормим людей. В Клермон-Ферране есть тюрьма. Когда мы не работаем на полях или в маслодельне, мы работаем на кухне недалеко от тюрьмы. Злодеи Виши предоставили нам разрешение приносить горячую еду заключенным один раз в день. Свою обязанность кормить арестованных они как-то упустили из виду. Смерть от голода намного мучительнее, чем от пули в черепе. Таким образом, мы готовим суп, покупаем мыло и шерсть на черном рынке, вяжем носки и шарфы. Мы хороним мертвых. Мы делаем то, что не делает Виши.
Мы перешли на кухню, где споро работали три женщины, моя и убирая посуду по местам. Магдалена усадила меня за стол и стала резать тыкву на кусочки, складывая их на металлический поднос.
— Они быстро дойдут в тлеющих угольках. Суп на завтра. Мы едим то, что выросло, сейчас сезон капусты и тыквы. Мы экономим, чтобы больше принести в тюрьму. Или взять с собой, если придется бежать.
Она покачала головой, улыбнулась, тщательно вытерла маленькие руки о передник, сняла нагар со свечи, снова села.
— Лилия и Жак почти никогда не бывают здесь. У них другая работа.
— Лилия сказала мне. Они перевозят людей через границу.
— Если вы решите…
— Я не передумаю.
— Оставайтесь сколько хотите. Есть работа здесь и на ферме. Выберите ту, что придется вам по душе. Амандина вместе с Клод может ходить на уроки. Классная комната в церкви. У нас есть учитель. Три часа по утрам. Иногда дети спят на голубятне, хотя я думаю, что уже слишком холодно для этого. Завтра прибудут еще три ребенка. Одни, без взрослых. Они — евреи. Мать Клод была голландкой, ее отец — алжирец. Оба натурализованные французские граждане. Евреи. Законы для них не работают. Никаких прав. Они успели переправить Клод, когда девочке исполнилось три года. Перед оккупацией. Они знали, чем это им грозит. Когда они передали ребенка, они также оставили с ней историю. Фотографии и письма, подарки на память. Большинство родителей, которые вынуждены расставаться со своими детьми, считают, что это временно. Две деревянные коробки были пересланы в приют в Швейцарии, где ждут девочку. Ее история будет ждать ее.
— От родителей Клод нет известий?
— Только одно. Оба числятся в без вести пропавших. Мы отправим девочку в Швейцарию. Требуется время. С Амандиной случилось нечто подобное?
Я смотрела на нее, качая головой.
— Я спросила, потому что слышу, как она называет вас Соланж.
— Вы правы, она не моя дочь. Но ее родители никогда не присутствовали в ее жизни.
— Я не прошу объяснений. Я только задала вопрос.
— Я сказала Лилии и вашему мужу, что Амандина не еврейка.
— Я не буду больше спрашивать.
— Но я очень благодарна вам, Лилии, вашему мужу за возможность оказаться настолько ближе к дому.
— Вы останетесь на некоторое время?
— Вы меня соблазняете. Здесь рай земной. В дороге мы никогда не знаем, где голову преклоним.
— Никто не знает. Из Сопротивления единственный выход — смерть. Это наша вера. Продолжительность жизни — шесть недель. Конечно, утверждение не слишком верно для живущих здесь, но весьма правдоподобно для других. Тех, кто «в поле». Когда я встречаю своего мужа или Лилию, никогда не знаю, не в последний ли раз их вижу. Попадут ли они в число тех, кто будет остановлен на дороге с одним из наших «гостей»? Допрос, пытка, расстрел. Не такой тут и рай. О, в этих стенах, огне и супе… Но вне их…
— Лилия. Она настолько молода.
— Девятнадцать. Большинство женщин в этом бизнесе молодо. Их лишили мужей, любовников, отцов, братьев, они или завязывают дружбу с бошами, или уходят в борьбу. Я думаю, что чувство одиночества имеет непосредственное отношение к выбору. Чтобы чувствовать себя менее потерянными, они заигрывают с опасностью. Острые ощущения. Они передают информацию, скрывают оружие. Они настраивают передатчики, защищают евреев, устраивают ложные документы. У Лилии есть белая бархатная шляпка, в которой я выходила замуж двадцать лет назад, и замшевые лодочки на высоких каблучках, когда она их одевает, чтобы посетить раздутого шнапсом боша в Виши, она творит чудеса. Тюремная программа в Клермон-Ферране ее. В тяжелых ботинках и охотничьем жакете, с пистолетом на поясе, она переводит через горы детей из одной явочной квартиры в другую. Их легионы — таких, как она.
Они и есть Франция. Ее секретное оружие. Вы встретитесь с ними, когда продолжите путь.
Когда продолжите путь. Ее голос, ее слова звучали в моей голове всю ночь, я испытывала зависть, думая, каково это жить так. Зависть к тому, что они переживают войну с целью. Вся моя энергия была подчинена добыче пропитания. Как только мы окажемся дома, я тоже буду в состоянии помочь. Конечно, мы могли остаться здесь и присоединиться к ним. Мы могли сделать это. Я думала, что от нас этого ждут, и все же, как не интересна была открывающаяся перспектива, я слишком устала от чужих домов, устала жить жизнью других людей. Я мечтала отвести Амандину домой. Она — моя главная работа в этой войне.
Хотя Амандина привязалась к Клод и умоляла взять девочку с нами, она также была готова возвратиться к нашему путешествию. Мы оставались здесь уже три дня и наше пребывание грозило затянуться. Вечером я сказала Магдалене, что мы готовы идти. Она ответила:
— Как пожелаете. Это не страна велосипеда. Оставьте его здесь. Оставьте все, кроме одежды. Я знала, что вы уйдете. Я нашла немного теплых вещей. Пальто, ботинки. Отсюда идти не очень долго. Вас будут передавать из рук в руки. Я не могу показать маршрут на карте или даже описать его на словах. Самые короткие, самые быстрые пути слишком опасны. Но вы и сами это знаете. Небольшое продвижение на север, иногда на запад, назад на юг. Погода, движение войск, изменение порядка получения еды, бензина. В один день вы сможете проехать только несколько километров, в другой — тридцать или сорок. Если снег ляжет рано, на какое-то время придется посидеть на одном месте. Некоторое время. Вам не всегда будет тепло или даже удобно, но вы будете сыты. В некотором роде, вы теперь — часть нас. Вас можно попросить взять с собой пакет в следующее место, передать словесное сообщение. Ничего больше.
— А если я хочу сделать больше?
Это странное чувство, то падаешь на заднее сидение автомобиля, то возносишься вверх, в кабину грузовика, который ведет незнакомый шофер, чье имя неизвестно, да и лицо мы видели только в тени раннего утра. Черные вулканические холмы проплывали мимо один за другим, дымок над крышей означал, что мы добрались, можем покинуть машину и идти к старинному сельскому дому, или охотничьему домику, или ферме. Женщины, о которых рассказывала Магдалена, всегда находились там, где мы их искали. Иногда с работниками, иногда одни с детьми, они шли навстречу, приветствовали нас, кормили, давали ночлег. Мы оставались в течение дня, иногда в течение месяца. На чердаках и в подвалах, в амбарах, где хранили зерно и выдерживали сыры, они подготовили убежища, организовали подвоз продуктов, сбили топчаны, на которых спали дети незнакомых людей. Они работали на полях, мешали суп, кормили грудью младенцев, смазывали оружие, ухаживали за ранеными, подкрашивали губы кирпичной пылью и подводили глаза угольком.
Глава 34 Апрель 1941: Деревня в Бургундии
Соланж очнулась ото сна, не будучи уверенной, что она помнит, где находится и даже с кем она говорила. Если вообще ей это не приснилось. Она посмотрела на женщину, которая сидела на маленьком диване приблизительно в метре от нее.
Конечно, женщина. Ее зовут Доминик. Коричневые коротко подстриженные вьющиеся волосы, бледная кожа, темные глаза, полные света, как чай в тонкой белой чашке.
— Который час? Как долго мы сидели здесь? Простите, я задремала.
— Ничего страшного. Вы мало спали. А когда проснулись, мы разговаривали о вашем путешествии. Мне было интересно послушать.
— Я знаю, что мы находимся в Бургундии, но где более точно?
— Шесть километров от Осера. На реке Ионна. В деревне живет сто человек. С продуктами неплохо. Церковь, начальная школа, мэрия, все как обычно. Хозяин этого дома был деревенским доктором. Еврей. Когда боши реквизировали дом, он и его жена были «перемещены».
Соланж встала, прошла по комнате, взяла фотографию с маленького столика, посмотрела, поставила на место. Все в доме выглядело так, как будто хозяева вышли на минутку.
— Правда, здесь красиво? — спросила Доминик. — Дом. Сад, особенно сад, мы выйдем туда попозже. И вниз к реке, если захотите.
— Да, Амандине понравится. Она не просыпалась? Все это время?
— Не слышала ни звука. Я заходила, чтобы проверить, и она даже не перевернулась. Вы обе слишком устали.
— Я могу спросить вас? Наш водитель, когда она оставила нас на краю деревни этим утром, она сказала, что мы должны пересечь площадь и с другой стороны маленького соснового леса найдем дом. Это было как раз около полудня, и когда мы шли, то увидели цветочную тележку, опрокинутую под деревьями, возле беседки. Фиалки, ирисы и белые розы. Амандина побежала собирать цветы, но я сказала ей, что для нас будет лучше найти сначала дом. Конечно, нашлось кому заняться цветами. Я не уверена, как объяснить это, но я почувствовала страх. Нет, не так… Это было как если бы все убежали. Хлеб, остывающий на подоконнике, цветы, рассыпанные на булыжнике, и никого. Ни человека. Ни звука. Амандина вынуждена была бежать, чтобы не отстать от меня. Я не могла дождаться, когда найду дом. Я была счастлива, что дом был так близко. Что случилось?
— Ничего. Ничего вообще. Просто все уже были за столом или под покрывалами. Здесь все достаточно спокойно. Боши были расквартированы в деревне в течение многих месяцев. Некоторые прямо здесь в этом доме. Когда они уезжали, женщины махали носовыми платками на прощание, мужчины обменивались с ними рукопожатиями.
— И вы, участник Сопротивления, были здесь в это время?
— Я была поваром и домоправительницей у бошей. Хорошая история, но рассказывать ее пока рано. Только если мы встретимся после войны.
— Вы из коллаборационистов?
— Я, возможно, произвожу такое впечатление. Мы не будем больше говорить обо мне. Вы согласны? Легче помолчать.
— Да. Разумнее.
— Большие шкафы и комоды в комнатах наверху полны одежды. Подберите себе. Время от времени я ношу вещи мадам. Блузка, дамское белье, ночная рубашка. В комнате, где спит Амандина. Что-то можно переделать для нее, хотя…
— Спасибо. Я разбужу ее и вымою. Она будет счастлива прогуляться к реке.
— Не торопитесь. У нас есть сыр и хлеб. Абрикосы. Кухня не топлена, я разведу огонь и накрою для нас здесь. У меня есть немного информации о следующей части вашей поездки.
— Мы уедем завтра?
— Я думаю, через день. В воскресенье. Строго на север, как я понимаю. Оставшаяся часть пути. Хотя вы знаете, планировать бесполезно.
— Знаю.
— Я надеюсь, что вы хорошо отдохнете здесь, Соланж. В деревне спокойнее, чем в местах, откуда вы пришли. Единственные, на кого здесь охотятся, — это дикие зайцы.
— Откуда вы? Я подразумеваю, теперь, когда боши ушли, почему вы все еще здесь?
— Обо мне ни слова. Помните?
— Доминик сказала, что мы можем подобрать одежду вместо износившейся. После ванны взглянем? — спросила Соланж.
— Я выберу для тебя, а ты для меня, хорошо?
Обернутая в полотенце девочка приставила маленький обитый материей стул к открытым дверям большого шкафа, забралась на него и начала инспектировать гардероб, пренебрегая жакетами и блузками, отодвигая атлас, все быстрее и быстрее, пока:
— Это. Смотри, Соланж. Это — платье, которое ты должна надеть. Ты будешь красива, как балерины в «Лебедином озере».
Она спустилась вниз со стула с синим шифоновым вечерним нарядом в руках. Перед зеркальной дверью в ванную девочка приложила платье к себе и сделала несколько танцевальных па.
— Соланж, ты должна.
— Что?
— Скажи «да», пожалуйста, скажи «да».
— Слишком велико, — произнесла Соланж, даже не примерив.
— Не слишком.
— Здесь можно подобрать булавками. Будь осторожна, или ты порвешь его. Оно прекрасно, но мы собирались прогуляться до реки, а потом есть сыр и абрикосы у огня. Едва ли платье для…
— Мы только покажем Доминик. Пожалуйста, пожалуйста.
— А что мы наденем на тебя? Твоя кружевная юбочка фактически расползлась, и ни одна из вещей мадам тебе не подходит.
— Я надену свой свитер и вельветовые брючки. Они еще чистые на вид.
— У меня есть идея получше. Кружевная юбка с моим желтым свитером. Я не носила его с тех пор, как мы покинули монастырь, и он закроет большинство дыр. Ты будешь видением.
В каждую атласную петельку Соланж продевала жемчужину, Амандина поцеловала ее в щеку.
— Скорее, скорее, я хочу видеть.
— Наберись терпения, эти петли настолько малы, а ты вертишься.
Какая она тоненькая! Тоньше, чем раньше? Возможно, нет. Выросла за эти десять месяцев, окрепла. Но такая тонкая!
— Готово, иди, любуйся.
Желтый свитер падал на колени, и широкие кружева волной выбивались по подолу. Эффект Амандине понравился, и она побежала искать туфельки.
Они смеялись, спускаясь по лестнице, обнаружили у камина Доминик, покрутились перед ней и сделали реверанс.
— Я буду иметь честь разделить трапезу с двумя такими прекрасными дамами. Если бы я знала, что сегодня мы переодеваемся к обеду, я бы конечно…
— Вы и так прекрасны, — сообщила Амандина Доминик.
— По крайней мере, позвольте мне предложить вам аперитивы. И конечно, мы нуждаемся в музыке. И я думаю, что у Амандины должны быть цветы в волосах.
Доминик завела граммофон. «Народные песни из Пуату», объявила она, наливая желтый ликер в два маленьких толстых стаканчика. Для Амандины — сироп с водой.
— Я сейчас вернусь. Только выйду в сад, — пообещала Доминик.
— Почему у нас не было аперитивов в монастыре? — спросила Амандина у Соланж. — И почему наша униформа не шилась из шифона? Мы могли бы заниматься благотворительностью, молиться и петь хоралы в шифоне точно так же, как и в серой сарже.
— Возможно. Представь, как шифон изменил бы нас всех? Кто мог бы быть жестоким в воздушном платье?
— Я думаю, матушка, возможно, попробовала бы.
— Да, если бы Паула была здесь, возможно, мы подобрали бы платье и для нее. Ты в кружевах, я в шифоне, какое платье подошло бы Пауле?
Доминик вошла с красными ивовыми веточками, которые она сплела в круг. Получился венок. Доминик закрепила его найденной в ящике маленького стола проволочкой и протянула венок Амандине.
— Можно примерить.
Венок был немного великоват, падал на лоб, но из-под него сияли глаза девочки. Амандина бросилась к зеркалу и сообщила:
— Похоже на корону, которую Иисус носил на кресте.
Амандина начала вытягивать веточки, уже запутавшиеся в ее волосах.
— Нет, нет, оставь, пожалуйста. Это похоже на диадему, которая держала свадебную фату Красавицы, помнишь? — спросила Соланж.
Доминик начала подпевать грустному голосу из граммофона, и Амандина, забыв о венке, пошла петь с ней.
— Мой отец дал мне мужа, но у меня есть любовь. Я люблю тебя, не забывай меня, — пела несчастная невеста Пуату.
Доминик убедила Соланж поддержать их с Амандиной.
— Люблю тебя, не забывай меня.
Доминик встала, чтобы поменять пластинку.
— Ах, вот она. Вы знаете эту песню?
Женщина пела на немецком языке, а Доминик подпевала глубокому, хриплому голосу. Когда песня закончилась, Доминик открыла глаза и повторила последнюю строчку еще раз.
— «С тобой, Лили Марлен».
— Почему вы поете песни бошей? — поинтересовалась Амандина.
— Переведите мне слова, — попросила Соланж.
— Это не песня бошей. Хотя она написана немцем. Во время Большой войны. Но слова не о патриотизме или политике, не о войне вообще, а о солдатах. Это песня солдат. Слова об одиночестве, о разлуке с любимой. То же самое чувство, как в песнях из Пуату. Я люблю, не забывай меня. Слова были переведены на многие языки: немецкий, французский, английский, русский. Я однажды услышала испанскую версию. Ее знают многие в Сопротивлении. Мы поем, потому что боши ее запретили, объявив сентиментальной, романтичной и не патриотичной. Но бош, который жил здесь, ставил ее каждый вечер. Я переведу вам слова на французский.
Они повторяли слова снова и снова, а когда запомнили, Доминик поднялась и прибавила громкость.
— Теперь мы готовы петь с нею, — сказала она.
Из граммофона доносился голос Дитрих, и они пели до слез на глазах, оплакивая каждый свое. В конце апреля вечера пахнут сиренью, и во время войны, в которой погибнут пятьдесят миллионов человек, они пели «Лили Марлен».
Миновала полночь, и ближе к утру Соланж проснулась. Она спала на ковре перед почти погасшим огнем, в то время как Доминик расположилась на диване, а Амандина в шезлонге. Соланж поднялась с ковра, подошла к Амандине, чтобы накрыть девочку стеганым одеялом. Она подкинула дров, присела на полу около Амандины и погладила по лбу, запутавшись пальцами в ивовых веточках.
— Дорогая, проснись на минуточку.
Амандина села и сразу спросила:
— Пора идти?
— Нет, нет, любимая моя, можешь спать дальше. Я только хотела сказать, что пойду прогуляюсь. Я не хотела, чтобы ты волновалась, когда проснешься. Я не устала вообще и…
— Я тоже пойду, подожди меня.
— Нет. Абсолютно никакой необходимости. Я только что растопила камин, через некоторое время станет совсем тепло, и я хочу, чтобы ты поспала подольше. Кроме того, ты должна составить компанию Доминик.
— Она храпит. Как Филипп.
— Ты тоже.
— Почему тебе не спится?
— Трудно объяснить. Мы теперь очень близко к дому.
— Как близко? Можем дойти?
— Мы могли бы, но я думаю, что Доминик все устроит лучше. Завтра увидим. Теперь попытайся заснуть, а когда ты проснешься, я уже вернусь.
Соланж застегнула жакет, сунула ноги в ботинки, сняла платок с крюка около двери и вышла в ночь. После всех дней пути, когда их носило по стране и они видели и милосердие и злобу людскую, Доминик сказала: «Единственными, на кого здесь охотятся — это зайцы». Другой мир. Музыка, странный желтый ликер, шифоновое платье, и мы почти дома. От Лангедока до Бургундии. Десять месяцев. Десять разных жизней. «Люблю тебя, не забывай меня».
Соланж прошла через лес, спустилась на булыжную мостовую деревенской площади. В темноте пробивался только слабенький луч от церковных дверей. Странно, что в церкви до сих пор горит свет. Я отнесу сирень к алтарю. Соланж поднялась по крутым степеням и отворила тяжелую дверь. Прежде, чем она осознала, что видит и слышит, она поняла — надо бежать. Назад к Амандине. Возьмите маленькую девочку на руки и бегите, бегите и никогда не оглядывайтесь назад.
— Бонжур, мадемуазель. Как прекрасно, что вы пришли добровольно.
— Я, да, добровольно.
— Прелестный доброволец. Нарядно одетая, с цветами для нас, ах вы, французские женщины, не похожи ни на каких других!
Их смех, влажный, непристойный, три эсесовца подошли к Соланж. Двое схватили ее за руки, третий сорвал платок, расстегнул жакет, грубо провел пальцами по груди. Потом похлопал Соланж под подбородком.
— Прелестный ангел пришел, чтобы спасти нас, ха?
Их смех стал громче, грязные пальцы впились в плоть ее рук, увлекли в темноту. Часовня. Один из них ударил ее по щеке торцом пистолета, бросил на каменный пол. Она все еще держала в руке сирень. Удаляющиеся шаги. Неподвижность. Тени мраморных святых дрожали в свете факела. С места, где она лежала, она видела, как те же самые три эсесовца окружили человека. Один зажег спичку и поднес ее к глазу допрашиваемого, которого держали за руки остальные. От крика тени над головой закружились сильнее.
Снова очнувшись, Соланж разглядела двух маленьких мальчиков на скамье, которые рыдали: «Папа, папа», их заставили наблюдать, как мучают отца. Снова провал и тишина. Назад в темноту. В следующей вспышке света на месте мужчины женщина, которую откуда-то привели. Один мучитель держал ее за волосы, двое за руки. Любитель спичек спрашивал о чем-то. Очень мягким голосом он повторял свой вопрос снова и, когда она плюнула ему в лицо, любитель спичек рассмеялся, бросил приказ, и к ним подлетела женщина в форме, держащая ребенка. Ребенок плакал, тянулся к матери. Эсесовец зажег спичку и поднес пламя к головке ребенка, покрытой бледным пушком. Мать закричала: «Кловис!» Ее спросили еще раз, она повторила: «Кловис». Ей отдали ребенка и отпустили. Когда она подошла к дверям церкви, эсесовец поднял оружие, прицелился, выстрелил. Он стрелял в женщину, которая только что выдала лидера ячейки Сопротивления, членом которой был ее муж. На таком близком расстоянии им хватило одной пули на двоих, ей и ребенку.
В сумерках, в синий час как раз перед падением темноты, конвой из девятнадцати эсесовцев на автомобилях и мотоциклах на дороге к северу от Осера попал в засаду Сопротивления. Погибли три эсесовца. Были захвачены два бойца. Предварительное расследование показало, что один из этих двух — житель деревни. Репрессии начнутся на рассвете. В Осере. И здесь. Тридцать французских мужчин, женщин и детей в каждом месте. Обычно за одного расстреливали десятерых. Но, поскольку один из погибших был полковником, в его честь число удвоили. Сельских жителей, которых допрашивали в церкви, указали коллаборационисты. Их соседи.
Поднявшись с пола, Соланж подошла к мальчикам, которые так и сидели на скамье. Она молча прижала их к себе. Один из них коснулся глубокой раны на ее щеке… Она думала о Магдалене. «Когда я вижу своего мужа или Лилию, я никогда не знаю, не в последний ли раз. Допрос, пытка, расстрел». Допрос продолжался всю ночь. Будут выбраны тридцать человек. Другие, многие из них избитые почти до смерти, будут освобождены.
Шли часы, никто не подходил туда, где Соланж все еще сидела с детьми. Когда в высокие стрельчатые окна церкви проник рассвет, за ней пришли. Их построили вдоль глубокой траншеи, недавно вырытой против передней стены церкви. Сельские жители стояли перед своими домами. И в тот момент появилась Амандина.
Проснувшись, она побежала в деревню искать Соланж, и та успела заметить девочку на краю площади.
Орудийный огонь, думала Амандина, является частью игры. Театрализованное представление. Она смотрела туда, где падали игроки. Она видела, как мелькнуло изящное синее платье, взметнулось вокруг Соланж.
Ах, взгляните, как красиво она падает. Я сказала ей, что она будет столь же прекрасна, как балерины в «Лебедином озере», и она похожа на умирающую птицу. Смотрите на нее, мою Соланж.
Оружие замолчало, и резкий белый дым развеялся. Представление закончено. Теперь Амандина смутилась. Почему они бросают грязь поверх игроков? Соланж мертва?
Босиком, в кружевной юбке и желтом свитере, с ивовым венком в волосах, она добежала до траншеи и била солдата кулачками по животу.
— За что? За что?
Другой солдат отцепил странное существо и откинул подальше, так что девочка приземлилась на спину, больно ударившись ногой. Деревенская женщина вылетела вперед из толпы, схватила ее и быстро увела подальше. Амандина спрятала лицо у нее на груди, а она качала ее, шепча что-то ласковое. Девочка выгнулась, чтобы видеть глаза женщины:
— Мадам, за что?
Женщина опять прижала лицо Амандины к своей груди, обняла ее еще крепче и тихо спросила:
— Ты кто?
— Я — Амандина, мадам.
— И это была твоя мать?..
— Нет, мадам, не мать, а моя Соланж.
— И где же твоя мать, воробышек?
— Я не знаю, мадам.
Часть 5 Апрель-июль 1941 Письма Анжелики Янушу
Глава 35
25 апреля 1941, Краков
Дорогой Януш,
Завтра я покидаю Краков. В течение десяти месяцев я ждала разрешения от нынешних обитателей дворца Чарторыйских изучить оставшиеся вещи Матки, два дня назад мне сообщили, что я могу прийти этим утром. Хотя мне позволили входить в любую часть дома, два солдата неотступно сопровождали меня. Состояние дворца вызывает отвращение: пулевые отверстия в картинах, разбитые зеркала, оборванные с карнизов занавеси, мебель или свалена по углам, или используется для отдыха солдат между вахтами. Запах. Два сундука с вещами Матки нашлись в гардеробной на третьем этаже и выглядели нетронутыми. Я села на маленькую синюю бархатную оттоманку — в детстве я часто сидела здесь, наблюдая, как Матка готовится к очередному выходу в свет — солдаты встали на страже у двери, и я начала разбирать груды бумаг. Очевидно, мать хранила каждое полученное письмо, счет, отчет управляющего. Нашлось две коробки моих рисунков, начиная с трехлетнего возраста. На поиск ушло несколько часов, но результатов не было. Я все переворошила, прочитала, изучила. Но ничего не нашла. Ни одного упоминания о ребенке.
Баська и я уедем в Германию и Швейцарию, как только Вадим сможет достать бензин. Я хотела отправиться поездом, одна, но меня отговорили, главным образом полковник. Это все, что я могу рассказать тебе, памятуя о цензуре, иначе письмо может просто не дойти. Молись об успехе моей миссии, ведь я делаю это для нас обоих.
Люблю,
Твоя Анжелика
21 мая 1941 Женева, Швейцария
Дорогой Януш,
По дороге у нас с Баськой было много приключений. Если бы не швейцарские паспорта… Но опустим детали. Сначала мы отправились в Шварцвальд в окрестностях Фридрихсбада. Вы помните, я рассказывала про виллу, где Матка и я жили в течение семи месяцев и где родился ребенок. Клиники здесь больше нет, слуга, который открыл нам дверь, утверждал, что никогда и не было, что дом всегда служил загородным поместьем семьи из Кельна. Сначала я решила, что просто перепутала место, что мы, наверное, жили где-нибудь по соседству, и поэтому мы расспрашивали всех, с кем сталкивались и кто пожелал разговаривать с нами, но ответ был всегда одинаков. Здесь нет никакой клиники и никогда не было раньше. Несколько дней спустя женщина, работающая в гостинице, где мы остановились, и услышавшая о наших проблемах, сообщила, что на самом деле клиника существовала. Когда она объяснила Вадиму, как ее найти, оказалось, что это был, конечно, тот же самый дом, который я вспомнила с самого начала. Женщина из отеля сказала нам, что СС и гестапо использовали его, то ли как конспиративную квартиру, то ли как дом свиданий. По большей части информацию она передавала не словами, а жестами, гримасами, многозначительными паузами.
Затем мы отправились в Швейцарию искать больницу, куда Матка отвезла ребенка на операцию. В некотором смысле, это оказалось намного проще, так как директор первой же клиники в нашем списке связался с другими клиниками и частными больницами, включая даже государственный госпиталь, в которые Матка могла обратиться. Был составлен список специалистов, которые могли консультировать или, возможно, принимать участие в обследовании и лечении ребенка, их всех опросили. После двух недель поисков директор клиники, руководивший запросами, сообщил мне, что никаких записей, упоминающих фамилию моей матери или любые другие имена, которые, по моему предположению, она могла использовать, обнаружено не было. Когда поиск был завершен, он вызвал меня, усадил в кресло и сказал, что сомневается в том, что ребенок вообще когда-либо привозился в Швейцарию. Он объяснил, что, кроме частных и государственных архивов, всегда есть люди, которые вспомнили бы произошедшее, особенно смерть младенца. Судя по описанию графини, данному мной, заверил он меня, кто-нибудь к настоящему времени вспомнил бы ее. Я попросила его по возможности продолжать поиски, он пообещал, покровительственно похлопав меня по руке, достаточно любезный, чтобы не разубеждать. Я понимаю, что если Матка привезла ребенка в Швейцарию, информацию об этом, даже если она просила о конфиденциальности, теперь, после ее смерти, мне бы дали. Здесь вторая каменная стена. Мы постараемся добраться до Франции и, надеюсь, до Парижа. В Краков возвращаться незачем.
Возможно, вскоре я тебя сильно удивлю. На этот раз, надеюсь, приятно. Все, что могу сказать, — полковник фон Караян помогает мне.
Храни тебя Господь,
Твоя Анжелика
10 июня 1941, Краков
Дорогой Януш,
У меня нашлась великолепная причина, чтобы вернуться в Краков. Я поздравляю тебя — ты стал отцом. (Ах, боже мой, теперь я вижу, какой бестактностью с моей стороны было писать тебе об активном участии полковника фон Караяна. Помощь он действительно мне оказал, но не такого рода.) Но ты действительно стал отцом. Полковник, серьезно рискуя, спас полуторагодовалого мальчика, который… ну неважно, благоразумие требует промолчать. Его зовут Алексей, он такой же блондин и красавец, как и ты. Но это только половина новости. Еще есть Элиаш, которому год исполнился несколько дней назад. Он выглядит более хрупким, чем Алексей, но глазки его светятся жизнелюбием и храбростью. Этих детей спасли, и теперь они наши. «Друзья» фон Караяна готовят документы для них. Как только Вадим найдет достаточно бензина (фон Караян работает над этим), мы отправимся в обратный путь в Париж. Я просила его (полковника) не останавливаться на двух. Он найдет еще детей, я верю. Для меня это просто спасение… Ах, как объяснить? Я считаю, что забота об этих детях — лучший способ для меня стать ее матерью. Матерью нашей девочки. Ты меня понимаешь?
Баська много помогает мне в заботах, но я должна тебе сказать, что ревную ее к материнским обязанностям. Я дрожу над ними обоими, и — можешь себе представить? — Алексей старается не обижать Элиаша, воркует с ним, и мы часто засыпаем втроем. Любовь к ним заставляет меня чувствовать себя ближе к тебе. И к ней.
Пожалуйста, напиши мне, что ты рад.
С любовью,
твои Алексей, Элиаш и Анжелика
1 июля 1941, Париж
Дорогой Януш,
Мальчики, я и Баська живем хорошо. Когда дети спят, мы либо шьем подгузники из гостиничных полотенец, или стираем грязные, или стоим в очередях, чтобы отоварить карточки, или клянчим на кухне отеля какие-нибудь овощи или фрукты. У нас всегда есть яйца и молоко, и даже сыр, и мальчики выглядят здоровыми. Элмаш начал ходить и даже бегать, Алексей следует за ним как тень. Я пытаюсь ему объяснить, что он не должен так волноваться и опекать своего брата. Характером ребенок очень напоминает мне тебя.
Полковник написал о девятилетием мальчике, который был свидетелем и чуть ли не жертвой «событий» в городе Быдгощ некоторое время назад. Ты что-нибудь знаешь? Я не буду больше говорить об этом здесь, но полковник сообщил, что его «друзья» пытаются спасти ребенка. Конечно, я сказала, что мы его примем. Я не знаю даже имени. Кажется, у полковника есть дела в Париже, так что он будет сопровождать ребенка, привезет его ко мне сюда. Три сына, любовь моя. Может, следующей будет еще одна дочь?
С любовью,
твоя Анжелика
9 июля 1941, Париж
Его зовут Сергиуш, нашего третьего сына. Мой дорогой Януш, я не могу описать, как мил мне этот ребенок. Конечно, он много страдал, он робок и раним, редко говорит без необходимости. Но не прошло и двух дней, как он завоевал сердца нашего маленького племени. Баська обожает его, и мы с ней конкурируем в нашем желании заботиться о нем. Он любит музыку и говорит, что играл на фортепиано с четырех лет и до тех пор, пока… Его родители были убиты давно, о нем заботился старший брат, пока того не расстреляли в Быдгоще прямо у мальчика на глазах. Его жизнь с того дня… Я буду ждать, когда смогу сказать больше.
Когда же кончится война, любовь моя?
твоя Анжелика
Часть 6 Май 1941 Деревня в Бургундии
Глава 36
— Можно заглянуть в твой чемодан? Просто чтобы убедиться, что ты ничего не забыла.
Доминик и Амандина были в гостиной, в гостиной, где они пели и танцевали, ели и спали в ночь перед смертью Соланж. Они продолжали делить эту комнату и восемь дней спустя. Амандина — на шезлонге, Доминик — на диване, девочка в течение первых трех дней ни спала, ни ела, ни говорила. Когда Доминик пыталась успокоить ребенка, вызывала ее на разговор, Амандина лишь открывала глаза, качала головой, иногда улыбалась, специально, чтобы Доминик меньше тревожилась. А потом неизменно ныряла обратно в свои мысли. И в продолжение многих часов Доминик сидела рядом с девочкой, гладя ее по спине и рукам. Пыталась накормить ее.
Амандина думала о Клод, маленькой пятилетней алжирской девчушке, которая жила с мадам Обрак, когда Амандина и Соланж появились там, и именно о ней девочка заговорила после нескольких дней молчания.
— Может быть, я должна вернуться к мадам Обрак. Я могу помогать с Клод. Ее родители пропали, и она будет жить в приюте. Если я вернусь, чтобы ухаживать за ней, ей не придется идти в детский дом.
— Прошло время, — ответила Доминик, — и я думаю, что Клод уже увезли от госпожи Обрак. Но я думаю, что это прекрасно, что ты… Может ты мне расскажешь, о чем еще думаешь?
— Я не знаю.
— Нет слов?
— Это не получится сказать.
— А ты просто попробуй, как выйдет.
— Одиночество. Страх. Маман. Соланж. Иногда я говорю «боши».
— Это странно, но в последние дни я говорю себе то же. Одни и те же слова. Я еще добавляю «Амандина».
— Я думаю, мы не такие разные.
— Вовсе нет. Независимо от того, насколько мы представляем себя отличными от других, на самом деле это не так. Не так уж сильно мы отличаемся друг от друга.
— Даже боши?
Доминик улыбнулась вопросу и только покачала головой.
— Кажется, я хочу есть, — произнесла Амандина.
~~~
Среди вещей Соланж Доминик нашла пакет, обернутый коричневой посылочной бумагой и перевязанный белым шпагатом. На прикрепленной к нему маленькой белой карточке было написано одно слово: «Амандина». Доминик подержала его в руках и отложила в сторону. Она перебрала одежду Соланж, аккуратно сложила и вернула обратно в чемодан. Документы, удостоверяющие личность Соланж, Доминик собрала в конверт, запечатала и положила поверх вещей. Она прихватила пакет и спустилась вниз по лестнице в гостиную, где у огня сидела Амандина.
— Я нашла это в чемодане. Я думаю, ты предпочла бы упаковать его сама, чтобы знать, где он лежит.
Доминик протянула пакет девочке и опустила его на столик у шезлонга.
Амандина взяла его в руки, изучила, как будто видела впервые.
— Я не должна открывать, пока мне не исполнится тринадцать лет. Я не знаю, что это такое, но это то, что досталось мне вместе с Соланж.
— Это было оставлено для тебя? Подарок?
— Как подарок.
— От кого?
— От дамы с оленьими глазами. Так сказала Соланж.
— Оленьи глаза. Красиво. И ты не знаешь, что там внутри?
— Нет, думаю, может, было бы лучше открыть его? Я обещала, но…
— Я думаю, что так будет хорошо. Я думаю, ты должна открыть.
Амандина посмотрела на пакет, потом на Доминик и начала развязывать шпагат.
Доминик потянулась к ней.
— Здесь, давай я помогу.
— Я сама. Я должна сама.
Амандина освободила сначала один угол пакета, затем другой, шурша бумагой. Она села прямее и вынула маленький черный бархатный конверт с жесткой спинкой, в трех углах застегнутый на бархатные кнопочки. Девочка отстегнула уголки один за другим — на жесткой части конверта висел кулон. Он был выполнен в виде маленького флакона из какого-то фиолетового камня с пробкой из лиловой жемчужины. Не открепляя ленту, Амандина приподняла камень, почувствовала его тяжесть на своей ладони.
— О, — только и смогла произнести она. Потом снова и снова.
— Можно посмотреть?
Не отвечая Доминик, Амандина продолжала рассматривать находку со всех сторон.
— А вот и лента, — сообщила она, открепляя полоску того же черного бархата, как конверт.
— Это носят на шее?
— Думаю, да.
Доминик опустилась на колени у кресла Амандины, рассматривая кулон, который девочка держала за ленту, позволяя ему свободно раскачиваться.
— Да, прекрасное ожерелье. Очень старое, я думаю. И скорее всего уникальное. Хочешь примерить его? Придержи волосы, а я застегну сзади. Вот так… Подожди, я поправлю, чтобы камень лежал правильно.
Доминик поднялась на ноги, отступила назад и любовалась эффектом.
— Амандина, выглядит замечательно. Кто была та леди, которая оставила его для тебя? Дама с…
— Соланж сама не знала, кто она такая. Леди, в один прекрасный день пришедшая навестить ее бабушку. Она не была моей матерью. Соланж это знала. Но она считала, что незнакомке известно, кто моя мать. По крайней мере, она так думала.
— Это великолепный подарок.
— Соланж называла его символом.
— Конечно, символ.
— Я не понимаю. Но мне нравится.
— Я думаю, что Соланж имела в виду, что кулон был символом материнской привязанности. Ее любви.
— Согласна. У Клод тоже остались символы. Письма и фотографии будут переправлены с ней в детский дом. Я слышала, мадам Обрак говорила Соланж.
— Другой символ, но…
— Вы знаете, почему я хочу обязательно добраться до дома? Я имею в виду до дома Соланж.
— Почему?
— Я смогу расспросить ее бабушку о даме с оленьими глазами.
— Понимаю. И знаешь, что я думаю?
— Что?
— У тебя тоже глаза, как у олененка.
— Амандина, по моей просьбе друзья навели справки о твоем пансионе. О монастыре. Я рассказала им все, что услышала. Конечно, мы пока не знаем, есть ли возможность вернуться, примут ли они тебя обратно, нам еще предстоит установить контакт, мы даже не знаем, не закрыта ли школа. Но это, кажется, лучшее место, чтобы начать…
Разговор происходил в саду, Амандина сидела на металлическом стуле, положив голову на небольшой каменный стол, покрытый скатертью, на котором оставались чашка чая и тарелка с хлебом. На слова Доминик она не прореагировала.
Доминик попыталась снова.
— Мадам Обрак, я имею в виду, если монастырская школа… Ну, мы считаем, что, конечно мадам смогла бы…
Амандина оторвала голову от стола, посмотрела на Доминик.
— Не монастырь. Не мадам Обрак. Я хочу домой.
Доминик вышла из открытых дверей гостиной, в которых она стояла, в сад, на по-весеннему мягкую землю, проросшую сорняками и травой, попыталась обнять девочку. Амандина воспротивилась. Доминик обошла стол.
— Ты ведь понимаешь, что не можешь остаться здесь. Я тоже не могу остаться. Надо уходить.
— Ты можешь помочь мне добраться до дома? Их фамилия Жоффруа. Авизе. Хутор близ Авизе. Соланж говорила, что мы почти добрались.
— Я просмотрела бумаги Соланж. Я знаю фамилии, где они живут, и мы пытались связаться с ними, сообщить им…
— О Соланж?
— Да. И о тебе. Но до сих пор мы не смогли…
— Если вы покажете, куда идти, я смогу.
— Глупая девочка, неужели ты думаешь, что я бы… Они могли уйти. Так много людей покинули свои дома и…
— Соланж считала, что никуда они не уйдут.
— Я знаю, что она в это верила. Но ее мать, семья, они, возможно, у них не было выбора.
— Пожалуйста, Доминик, попытайтесь еще раз. Жоффруа.
— Есть еще одна возможность. Существует человек, который недавно подключился к нам. Он живет дальше на север. Не ближе к семье Соланж, чем мы здесь. Северо-запад. Но все-таки север. Этот человек живет в деревне: большой дом, сад, окруженный каменной стеной. Он владеет землей в непосредственной близости от деревни. Он держит коз и делает сыр.
— Мать Соланж тоже держит коз и делает сыр.
— Не знаю… Это место, о котором я говорю, на реке Уаза. В Валь-дʼУаз. Ты когда-нибудь слышала о нем?
— Насколько ближе к Авизе?
— Я не знаю, на сколько километров ближе, но, как я уже сказала, это к северу отсюда. Недалеко от Парижа. Ты можешь остаться с этим человеком, и он попытается помочь тебе добраться до семьи. А потом, со временем, возможно, он сможет помочь тебе… Он мой отец, Амандина. Его зовут Катулл.
— А ваша мать?
— Моя мать умерла, когда я была ребенком. У меня есть два брата.
— Два брата? Как их зовут?
— Одного зовут Паскаль. Другого — Жиль, но оба они… Они были угнаны бошами в начале оккупации. Оба работают в Германии.
— Собираетесь ли вы домой, к отцу? Может, мы отправимся вместе?
— Нет, домой я пока не собираюсь. Не теперь. Когда-нибудь, но сейчас я должна…
— Вы такая же, как Лилия?
— Лилия?
— Дочь мадам Обрак. Она как солдат. У нее есть пистолет. Я видела его один раз.
— Да, я полагаю, я немного похожа на Лилию. И это одна из причин, почему я не могу сопровождать тебя сейчас ни в монастырь, ни к мадам Обрак, ни даже в Валь-дʼУаз. Ты должна понять, что не от нас с тобой зависит, куда ты сейчас можешь отправиться. Другие знают больше, чем ты и я, поэтому мы сделаем, как они скажут. Но независимо от того, где ты сейчас находишься, друзья помогут.
— Какой он? Господин Катулл.
— Он, он, не знаю, он — фермер, высокий и плотный. Говорит тихо. Все считают, что я на него похожа. Наши глаза — янтарь. Иногда зеленые. Он будет, он будет рад, очень рад, если ты останешься с ним. Я это знаю. Там могут появляться и другие люди. Время от времени. Он будет заботиться о тебе.
— Он очень стар? Он не умрет, пока я там, правда?
— Нет, нет. И он не старый. Он воевал на Великой войне.
— Были войны больше, чем эта?
— Так они говорят. Ему за пятьдесят, пятьдесят три, я думаю. Он красивый. Мадам Изольда, наша экономка, но она всегда была мне как мать, так она в него влюблена. Полька, вдова, Grande Dame нашей деревни. Госпожа де Базен. Ее имя — Констанца. Я хотела, чтобы ты запомнила ее имя. Когда я была маленькой девочкой, я всегда играла с детьми ее горничной. Та тоже была полькой. Ты встретишься с мадам Изольдой и мадам де Базен. Если ты отправишься к Катуллу.
— Что значит полька?
— Женщина, которая родилась в Польше. Польша — страна к востоку отсюда.
— Почему же она живет во Франции?
— Потому что много лет назад она вышла замуж за француза. И она ушла из дома, чтобы быть с ним. Это происходит все время.
— Вы имеете в виду, что люди не остаются на том же месте навсегда?
— Да. Все именно так и происходит.
— Сколько времени понадобится, чтобы попасть туда?
— Чтобы добраться куда?
— До господина Катулла.
— Это зависит от обстоятельств. Видишь ли, это следующее путешествие, независимо от назначения, будет мало отличаться от тех, которые привели вас с Соланж ко мне. Как только все будет устроено, я смогу узнать больше. И тогда я что-нибудь тебе расскажу. Чаю не хочешь, Амандина?
Первой мыслью Доминик после расстрела было схватить Амандину в охапку и покинуть деревню. Она решила бежать в то же утро. Не зная зачем, не зная куда: инстинкт требовал — исчезнуть вместе с ребенком. Чувства ее никогда не подводили. Но они остались. Пришла весточка — нужно ждать. И они ждали. Вчера вечером ей сообщили, что делать дальше. Член ячейки, не связанный с Доминик, будет ждать Амандину в указанное время и в оговоренном месте на следующий день.
Сегодня. Сегодня она передаст Амандину человеку, который ее переправит к Катуллу, отцу Доминик, в то время как сама Доминик отправится в Париж, выполнять назначенную ей задачу. Никаких осложнений не предвиделось. Они будут путешествовать вместе в первой части путешествия, затем разделятся.
Доминик инструктировала Амандину. Что говорить, а чего ни в коем случае не говорить, если их остановят боши. Самый сложный момент, когда Доминик должна будет оставить девочку в одиночестве в течение короткого времени на просторах сельской местности, где ее подберет следующий сопровождающий.
— Но почему вы не можете идти со мной?
— Потому что человек, который придет за тобой и переправит тебя к Катуллу, он или она, являются частью другой операции, чем моя. Другая группа. Это правило среди наших групп, мы никогда не видим один другого. Это средство безопасности. Если кто-нибудь из нас попадет под подозрение, мы будем говорить правду, что не знаем посредников. Это трудно понять, я знаю… Мне трудно объяснить… слишком много для ребенка десяти лет…
— Как долго я буду одна?
— О, не больше, чем потребуется для ходьбы отсюда в деревню. Несколько минут.
— Как я пойму, что это тот человек? Что делать, если их будет несколько? Как я его узнаю?
— Я не знаю, кто за тобой придет. Я не могу его описать или ему тебя. Но он или она скажет: «У меня есть сыр».
— Это странно.
— Может быть. Но это то, что он или она скажет. Теперь давай проверим, готовы ли мы?..
— Я готова.
— Ты точно хочешь надеть этот свитер? Такое впечатление, что его не стирали за все время вашего путешествия.
— Я надену именно его.
Желтый свитер Соланж, коричневые вельветовые брюки, ботинки с высокой шнуровкой. Чемодан упакован: соломенная шляпа Филиппа, вещи Соланж, включая ивовый венок, масло грецкого ореха, немецкий шоколад, который отдала Доминик. Кулон Амандина спрятала под платок, которым Соланж часто покрывала голову. Двойная защита, сказала она себе. Но Соланж была бы не против, она уверена.
— Не хочешь ли померить это?
Доминик держала в руках простой коричневый берет.
— Давай-ка именно его наденем. И все волосы заберем.
— Почему?
— Да чтобы ты не выглядела не местной, хотя бы с моей точки зрения.
— Как это не местной?
— Ты непохожа. Слишком изящна. Утонченна. Это на самом деле комплимент. Твоя внешность необычна. Такие локоны, о них каждая может мечтать. Ты в зеркало заглядывала?
— В берете я буду меньше похожа на еврейку?
— Что?
— Я слышала разговор Соланж и мадам Обрак. Мадам Обрак сказала Соланж, что я похожа…
— Мои темные глаза и темные волосы тоже под подозрением бошей, как ты понимаешь…
— Я буду носить берет, если хотите. Если кто-то спросит меня, не еврейка ли я, скажу, что не знаю. Потому что я не знаю. Я ничего не знаю вообще. Я не знаю ничего о себе или о ком-то другом, и именно поэтому я продолжаю произносить про себя эти слова. Вы знаете: одиночество, страх. Эти слова.
Доминик приподняла платок на шее Амандины, коснулась аметиста.
— Это доказательство того, что ты не одинока. Постарайся вспомнить. Попробуй вспомнить, что Соланж рассказывала тебе о прошлом. Ты попытаешься?
— Да.
— И не веди себя глупо с бошами. Если у тебя спросят, не еврейка ли ты, никогда нельзя отвечать «я не знаю». Видишь, в твоих бумагах не указаны имена и даты рождения и места рождения родителей, и тот, кто будет проверять документы, он может питать подозрения…
— Под?..
— Быть подозреваемой означает, что кто-то, возможно, тебе не поверит. Например, усомнится в твоих документах. Сочтет их фальшивкой. На самом деле они и не соответствуют действительности. Соланж сказала мне, что у тебя и не было никаких документов, это ваш епископ постарался. Некоторые из людей, которые будут проверять твои бумаги, с готовностью примут их. Другие нет. Они обязательно будут допытываться, не еврейка ли ты. Будут спрашивать: «Ты еврейка?» Ты должна всегда отвечать, что это не так. Нет, сэр, я не еврейка. Это то, что ты должна говорить. Снова и снова, столько раз, сколько тебе будут задавать этот вопрос. Обещай мне!
— Обещаю.
— Хорошо. Давай повторим все с начала. Каково твое полное имя?
— Амандина Жильберта Нуаре де Креси.
— Где ты родилась?
— В Монпелье. Третьего мая 1931 года.
— Имя твоей матери?
— Я сирота, сэр. Я не знаю имени моей матери.
— Твой отец?
— Также неизвестен.
— Хорошо. Пошли.
Было немногим больше одиннадцати утра и прошло меньше получаса с тех пор как Доминик помогла Амандине выйти из машины на узкую, грунтовую дорогу, прорезавшую покрытую густым кустарником местность. Все, что видела девочка, — пустынную извилистую узкоколейку, уходящую вверх.
— Вы уверены, что я должна остаться здесь?
— Да, дорогая.
Доминик проверила, все ли вещи девочки надежно закреплены на ней, ничего ли не болтается и не отвязывается.
— Теперь тебе придется подождать, пока я уеду. Считай до ста. Считай медленно. А потом иди вверх по этой дороге. В конце пути ты увидишь того, кто должен встретить тебя. Просто продолжай идти, пока не появится человек и не скажет…
— Я помню, что он должен сказать.
Доминик обняла Амандину и сказала:
— Надеюсь, что мы еще встретимся, милая моя. Я считаю, что мы должны встретиться. А пока, прошу тебя, шепни моему отцу на ушко: «Ваша девочка любит вас». Ты сделаешь это для меня?
— Я скажу ему.
— Все, мне надо уходить, иначе я забуду свой долг и возьму тебя с собой… До свидания, Амандина.
— До свидания, Доминик.
— Хотите сыра, мадемуазель?
— А как вы догадались, что это я?
— Ну, на самом деле не так много милых барышень прошли сегодня мимо меня, и поэтому я…
— Бонжур, месье.
— Бонжур, мадемуазель. Пойдемте, нам осталось пройти совсем немного. Может, вы хотите перекусить? Хлеб и сыр действительно есть… Впрочем, мы почти добрались…
— Вот здесь. Позвольте мне положить ваши вещи рядом с вами. Хорошо. Все на месте? Ваш кошелек, ваш чемодан.
— Вы оставите меня здесь, сударь?
— Я вас не бросаю, но прошу подождать. Я должен идти. Где-то через десять минут вы встретитесь… Здесь достаточно удобно, и вы совершенно защищены. С дороги не видно, но рядом с ней.
— Никто не сказал мне, что я должна буду опять остаться одна, я имею в виду, когда я шла к вам навстречу…
— Я должен идти. Все будет хорошо. Уверяю вас.
— Но кого я жду?
— До свидания, мадемуазель.
Амандина сидела в кустах, как ей и велели. И ждала, уже в который раз ждала. Она передвинула вещи, пристроила чемодан в качестве подушки, легла так, чтобы ее лицо оставалось в тени вяза, ноги протянула на солнышко. Девочка глубоко дышала, как давно научил ее Батист. Она пыталась успокоиться, произнося про себя заветные слова. Она дотрагивалась до платка и кулона под ним. Потом она что-то услышала. Хруст гравия на дороге. Она села — молясь о чуде, которого мы все ждем, — чтобы увидеть, кто появится на подъеме.
Амандина думала: он высокий. И волосы, как у нее. Завитые, как грива лошади с карусели. Это сказала Соланж о волосах Доминик в ночь переодеваний. Еще она сказала, что глаза Доминик цвета чая, налитого в тонкую белую чашку. У него такие же.
У него был низкий мягкий голос, он произнес:
— Бонжур, малышка. Я — Катулл.
Часть 7 Май-ноябрь 1945 Валь-дʼУаз
Глава 37
Хлопали двери, перекликались люди, холодный ветер надул занавески, и она отбросила их, чтобы закрыть раму. Выглянула, чтобы понять, где находится. Канистры с молоком гремели в тачке, управляемой мальчиком в синей блузе и белом берете. Женщина со скрипучим голосом, одетая в поношенную мужскую одежду, спрашивала господина Катулла, не хочет ли он поменять три головки козьего сыра на зайца «еще трепещущего» и маленькую фляжку с кровью. Господин Катулл возражал, что зайца он и сам может застрелить, а она уговаривала:
— Конечно можете, но не такого славного, как этот, только посмотрите, как он хорош.
— Позвольте мне взглянуть на него, мадам. Он и маленький трюфель — и я дам вам четыре головки.
На улице еще совсем темно, подумала она. Ветер бился в ледяные стекла, и она спросила себя, неужели по-прежнему на дворе май. Вчера точно был май, и я рассталась с Доминик и встретила человека с сыром, а затем другого человека. «Добрый день, малышка. Я — Катулл». Она разглядывала высокую каменную стену, окружающую сад и так похожую на монастырскую.
Грядка краснокочанной капусты. Салат, лук-порей, цветущий горошек. Яблони, вишня, абрикос. Большое фиговое дерево. Дикие ирисы, проклюнувшиеся тут и там; это все еще должен быть май. Соланж мертва. Доминик, где она? Я здесь, но где это?
Хотя вельветовые брючки аккуратно сложены на комоде, на ней по-прежнему желтый свитер, заменивший ночную рубашку. Ботинки обнаружились рядом с кроватью. Девочка быстро оделась, открыла дверь, выводящую в темный коридор и на крутую деревянную лестницу, по которой она спустилась, не помня ничего о том, как поднималась по ней. Еще один темный коридор и приглушенные голоса с другой стороны маленькой зеленой двери. Она постучала.
— Входи, входи. Доброе утро, Амандина.
Он кажется еще больше, чем вчера. Свежая белая рубашка, голландские синие подтяжки, маленькая аккуратная бородка и усы — как я могла вчера не заметить его бороду и усы? — еще влажные после утреннего туалета. Он зачерпнул из большой белой миски нечто, похожее на жидкую, красноватого цвета похлебку, попробовал, поднялся ей навстречу.
Девочка протянула руку, которую господин Катулл бережно пожал.
— Бонжур, месье.
— Бонжур, моя маленькая и желанная гостья.
— Присаживайся, это Изольда. Мадам Изольда, могу я вам представить…
— Добрый день, дорогая.
Мадам Изольда была худой и высокой, с впалыми щеками, глазами жидкого коричневого цвета, непрерывно моргавшими, белыми до синевы зубами, темными волосами с легкой примесью седины. Ее дыхание пахло семенами аниса, загрубевшими руками она погладила Амандину по щекам, глядя на нее с широкой улыбкой.
— Ты так крепко спала прошлым вечером, когда месье принес тебя сюда, что я помогла раздеть и устроить поудобнее, чтобы ничего не мешало видеть сладкие сны. А теперь, конечно, ты хочешь есть.
— Не очень. Я съела довольно много сыра вчера…
— Хлеб, немного хлеба и теплого молока. И утреннее яйцо с несколькими каплями бренди. Тебя необходимо подкормить. Вижу это отчетливо.
Изольда разбила большое коричневое яйцо в чашку без ручки, энергично взболтала его вилкой, добавила в чашку несколько капель из высокой зеленой бутылки, снова размешала и, вручив микстуру Амандине, кивала головой, подгоняя:
— Одним большим глотком. Это единственный способ проглотить.
Амандина выпила, задохнулась, но быстро восстановила дыхание. Она неуверенно улыбнулась Катуллу, который смеясь проговорил:
— Добро пожаловать в Валь-дʼУаз, малышка. У нас не слишком богато с едой, как ты еще увидишь, но есть несколько действительно хороших куриц. Свежее сырое яйцо каждый день восполнит недостаток других продуктов. Что радует.
Амандина порвала хлеб на маленькие кусочки, разложив их на белой вышитой салфетке. Когда Изольда поставила на стол чашку горячего молока, девочка обхватила ее руками. Глоток. Улыбка Катуллу, еще глоток.
— Завтра на завтрак я приготовлю то, что тебе очень должно понравиться. Хлеб, пропитанный красным вином. С сахаром было бы еще вкуснее, но…
Вытерев руки о передник, Изольда присела к столу. Все трое молчали, переглядываясь и кивая друг другу, пока Катулл не произнес:
— Мадам Изольда — наша домоправительница, Амандина. Наш главнокомандующий, выражаясь точнее. Она лучше может оценить, что тебе…
— Первым делом надо разобраться с одеждой. И с обувью.
— Да, да, конечно. Рынок…
— На рынке ничего нет, я днем возьму девочку с собой, когда пойду домой, и мы просмотрим, что сохранилось в моих сундуках. Всегда что-то найдется.
— Это очень любезно с вашей стороны, но я могу обойтись тем, что на мне. Ведь я скоро должна уехать.
— Уехать? — переспросил Катулл.
— Да, месье. Доминик должна была вам рассказать. Я еду домой.
— Я не говорил со своей дочерью больше года, Амандина. Но мне сообщили, что у тебя есть какие-то друзья на севере. У бельгийской границы.
— Авизе. Около Реймса. Их имя — Жоффруа.
— Я действительно в курсе, но… видишь ли, почему бы тебе все-таки не пойти вместе с мадам Изольдой, в то время как я доберусь до своей работы? И после обеда мы поговорим.
— О том, как мне дойти до дома?
— О том, почему тебе лучше остаться здесь с нами. По крайней мере, пока.
Мадам Изольда нагрела воду в большом котле на дровяной печке и налила в большую глубокую цинковую сидячую ванну. Полотенца, щетка, похожая на те, которыми сестры женского монастыря имели обыкновение драить лестницу, о чем Амандина тут же сообщила, кусок сероватого мыла. Изольда принялась отмывать тонкие ручки-ножки девочки. Прополоскала ей волосы, полила прохладной водой. «Миндальное масло, фиолетовые капсулы, из которых получается сиреневая пена. Соланж мертва».
— Простите, мадам?
— Я говорю: «Все пройдет, детка». Пока мы не сошьем что-нибудь новенькое, надень то, что я нашла в твоем чемодане. Я все погладила. Пока сойдет.
Амандина застегнула старую клетчатую рубашку и натянула черный сарафан с отделкой из темно-синих и белых полос. Одежда была тесна и коротка для ее удлинившегося тела. Мадам только вздохнула.
— Я должна приготовить месье ленч, замариновать зайца, чтобы пропитался, подмести немного и застелить кровати. Тогда мы сможем идти. Очередь ближе к десяти будет короче, таким образом, нет никакого смысла спешить. Сиди на солнышке, чтобы побыстрее высушить волосы. Какие красивые у тебя локоны, Амандина.
Катулл пригласил Амандину посидеть с ним в саду. Он поставил два тяжелых железных стула под яблони. Хотя было еще светло, он зажег маленький фонарь и пристроил его между веток.
— Амандина, я понимаю твое желание добраться до мадам Жоффруа. Хотя я не знаю твою историю целиком, я знаю, что… Ну, в общем, я знаю достаточно, чтобы понять, почему ты стремишься увидеть ее.
— Вы знаете о Соланж?
— Да. Я знаю, что она была твоим опекуном, вы ехали на север к ней домой. Я знаю, что она была убита.
Катулл подождал. Амандина была явно рада отсутствию необходимости многое объяснять. Теперь он понимает, что она должна ехать.
— Но это невозможно. Не теперь. Не потому, что это неблагоразумно и я против, это попросту невозможно. Нет никакого способа дойти. И с Соланж вы бы не прошли. Их деревня находится в районе, который боши определили как «запретную зону». Это область, которая была, ну, в общем, отрезана от остальной территории Франции. Никто не может выйти, никто не может войти. Без специальных документов. Без разрешения.
— А как получить разрешение?
— Тебе никак. Никто не даст. Разрешения оформляют только военные и для военных. Для них ты ничего из себя не представляешь. Пожалуйста, послушай меня. Так же как пытались это сделать Доминик и ее друзья, мои друзья и я приложили все усилия, чтобы связаться с мадам Жоффруа. Мы даже попытались связаться с людьми, которые могли бы знать ее, людьми, которые живут поблизости. Их не нашли, Амандина.
— Вы хотите сказать, что она мертва?
— Нет. Совсем не обязательно. Возможно, мадам Жоффруа, ее мать и дочери, были перемещены бошами. Это означает, что боши, скорее всего заняли их дом, их ферму. Вот что могло случиться. Пока война не закончена, пока люди не начнут возвращаться в свои дома, в свои деревни, нет шансов отыскать их. Попробуй начать думать об этом доме как о собственном. Не в течение недели или месяца. Возможно, в течение очень долгого времени.
— Насколько долгого?
— Я не знаю. Ты должна была уже понять за время твоей краткой, полной скитаний жизни: никто из нас не ведает будущего.
— Мне кажется, что все или умерли, или скрываются. Или потерялись или кого-то ждут.
Катулл молчал. Он посмотрел на Амандину, отвел взгляд.
— Ты перечислила все возможности. Но я не мертв. И мадам Изольда тоже, и другие…
— Я знаю, но вы можете умереть завтра, и мадам Изольда может выйти из дома и не возвратиться, потому что бош решил выстрелить в нее, скинуть в канаву и затем засыпать грязью. И где Доминик, и где ваши сыновья? Где мать Соланж? Где я?
Так много Амандина не говорила со дня смерти Соланж. Она, наверное, никогда столько не говорила. Обычно эти имена Амандина произносила про себя. Филипп и Батист, Паула и монастырские девочки. Жозетта. Они проходили перед ее внутренним взором. И Соланж была там. Хеди Ламарр, которая олицетворяла для нее мать, тоже там. Она смотрела на человека, сидящего рядом с ней. Удивлялась, почему он плачет.
— Эту часть твоей жизни мне не рассказывали, Амандина. Я знаю, что ты сирота. И все.
— Я сама о себе многого не знаю, сударь. Почти столько же, сколько написано в моих документах: мать — неизвестна; отец — неизвестен. Я очень беспокоюсь о ней, об отце — меньше. Я никогда не задавалась вопросом о нем, думаю, может быть, из-за Филиппа. Отца Филиппа. Он был священником в монастыре. Раньше я считала, что он мой отец. Так было в раннем детстве. И он как бы стал им. Вы знаете, стал моим отцом. Но, хотя я думала, что игуменья монастыря моя мама, когда я узнала, что это не так, ну, в конце концов, я даже радовалась. Радовалась, что не она моя мать. Понимаешь?
— Думаю, да. Потому что она не была, она не была…
— Как мать. Соланж была. Я думаю, у меня было две матери. Одна умерла, другая потерялась. Я скучаю по той, что мертва, и беспокоюсь о той, что пропала.
— Ты волнуешься за нее?
— Конечно. Разве вы не волновались бы о вашей матери, если бы она исчезла? Я даже не знаю ее имени. Как я найду ее, с чего же мне начать?
— Может быть, это она должна найти тебя.
~~~
Сложенный из круглых серых камней, длинный и низкий дом Катулла — изобилующий бесконечными поворотами, сланцевыми дорожками, ведущими через внутренние дворики к замысловатой формы дверям очередного подвала, кладовой или винного погреба, — был типичным деревенским строением середины восемнадцатого века, жильем процветающего торговца или, в его случае, зажиточного крестьянина, кто предпочитает удобство деревенской жизни на собственной земле и отсутствие соседей. Когда сыновья и дочь жили дома, когда они росли, хотя и без матери, но при помощи бесконечной вереницы тетушек и кузин и, естественно, мадам Изольды — дом был полон веселья. Под низкими потолками у ежегодно беленых стен в каждой комнате горели камины, шторы крахмалились, бережно сохраняемая мебель из красного дерева полировалась, плиточные полы так натирали воском, что по ним опасно было ходить. Везде цветы и цветущие ветви, разнообразные фрукты в вазах, кувшинах и чашах, в буфете тарелки зелено-желтого фаянса, серебро, хрусталь, салфеточки старого кружева — таким был дом Катулла. Пахло ужином и дровами, возбуждающим аппетит тонким ароматом запеченной дичи, свининой, замаринованной в благородном вине с душистыми дикими травами и томившейся в большой черной железной кастрюле Изольды прямо в печи. Двадцать с лишним лет между войнами стали целой эпохой в жизни человека. И в жизни деревни тоже.
Достаточно близко, но не слишком, от Парижа, местечко процветало, так как еженощно в город везли дары своей богатой земли, свежие овощи и фрукты, которые продавали на рассвете на городском рынке. Деревня существовала независимо, благодаря деловой хватке и житейской мудрости жителей. Работали кафе и кондитерские, винные магазины, бакалейщики, пекари, мясники, маленькие ресторанчики с террасами на берегу реки, где летними вечерами танцевали в свете розовых и желтых фонарей. Если быть осмотрительным, можно и жизнью наслаждаться и еще отложить что-нибудь про запас в деревянную коробку из-под сигар в нижнем ящике кухонного буфета. К новой жизни, с бошами и под бошами деревня тоже приспособилась. Jours maigres, постные дни, выдавались чаще. Но были и хорошие. Дома, парк, школа, мэрия почти не пострадали во время оккупации. В отличие от Великой войны, на этот раз Франция сохранила себя. В некотором смысле, она спасла себя.
Если прогуляться по главной улице деревни, многое могло показаться неизменным. Конечно, кондитерские не работали, а мясник рубил то, что ему оставляли боши. В бакалее та же картина. В барах молчали кофеварки, предлагали только вино с водой или домашний самогон в толстостенных стаканах, боши такой выпивкой брезговали, но старики по-прежнему играли в карты за накрытыми клеенкой столиками, блефовали и брали прикуп, может, только тише и не так азартно.
Рестораны выживали интереснейшим образом. Жители приносили часть своих пайков в обмен на приготовленный поварами суп, чего-нибудь тушеное или запеченное. Десерт сочиняли из спасенных фруктов, капельки меда, вчерашнего хлеба, одного яйца и ложечки сливок. А потом, на следующее утро, продукты, которые жители принесли накануне на обмен, становились основой меню, оригинальной рецептурой, которая процветает в французской кулинарии, и правду говорят: хороший повар может приготовить достойный ужин из ничего. И хотя кто-нибудь из стариков частенько перекидывал ремень аккордеона через плечо и начинал наигрывать, никто не танцевал в ресторанчике над рекой. Никто не составил компанию девушке, жених которой был застрелен в первый день оккупации за то, что не сразу отозвался во время переклички, устроенной бошами. Она иногда танцевала на террасе маленького ресторанчика, обнимая руками призрак.
Впечатление от оккупированной деревни было как от холста Вермеера: слева — сияющее солнце, справа — бесконечный дождь, и граница между ними проведена остро заточенным ножом и почти не видима. Но тем не менее узнаваема. Особенно теми, кто помнил, как это было раньше.
Катулл и группа пожилых мужчин из деревни работали на его земле. Подавляющую часть урожая реквизировали, как и у соседей. И так по всей Франции. Но кое-что удавалось отложить или подобрать. Были пайки. Служили подспорьем лес, река. Среди сокровищ месье насчитывалось три козы, стая кур, галантный петух, кролик в клетке. Мадам Изольда. Он ждал возвращения детей, каждый день открывал двери их комнат, а то и не раз заходил, шел до окна, дотрагивался до кроватей. До кроватей, где спали боши и, может быть, еще будут спать, пока его сыновья и дочь спят… где? Он думал о девочке. Об Амандине. О рано повзрослевшем ребенке. У нее нет ничего, кроме потертого чемодана и чужих ботинок, а она беспокоится о своей матери.
Хотя Амандина жила с Катуллом и Изольдой уже в течение двух месяцев, она до сих пор здоровалась с каждым из них за руку, спускаясь утром на кухню. И обязательно благодарила прежде, чем сесть за стол, и снова, перед тем как встать. Она полюбила их, то, как они смотрят и говорят, что делают — простые обряды деревенской жизни. Она ловила себя на ощущении счастья, которое освещало ее жизнь с Соланж. Что-то вроде этого. Она даже задавалась вопросом, насколько плохо радоваться жизни в отсутствии Соланж. Не стала ли Амандина ее забывать, если не вспоминает о ней ежечасно? Правда ли, что Соланж всегда рядом? Нет, нет рядом, а внутри нее. Да. Внутри нее.
Когда Катулл уходил утром по своим делам, Амандина и мадам Изольда принимались за свои. Изольда только удивлялась выносливости девочки, несмотря на ее хрупкое сложение. Она полировала и скребла, поднимала и приносила, быстро справлялась с любым заданием, а время от времени ее посещали собственные идеи. Особенно по поводу обеда.
«Салату необходима заправка. Могу я поэкспериментировать со сломанными листьями? Мне нужно два яйца и молоко. Я знаю, у нас есть сыр. А мускатный орех?»
Вместе Амандина и Изольда выстаивали очереди за пайками, бродили по магазинам, чтобы посмотреть, что там появилось, посещали рыночек за церковью, где деревенские женщины продавали то, что смогли собрать сегодня в саду и огороде. Изольда гордилась Амандиной, как будто собственным черноглазым кудрявым ребенком, ее манерами, ее красивой речью, легкостью в общении со взрослыми незнакомыми людьми. Ее самообладанием.
Она перешила два своих лучших платья, которые берегла для торжественных случаев, так и не произошедших в ее жизни, на растущую девочку. Из матового розового шелка она выкроила сарафан-передник с оборочками и короткими рукавами, из остатков сшив пояс и шаль. Амандина же особенно любила коричневое платье с белыми пуговицами от ворота до подола. Изольда нашла на рынке несколько подержанных вещей: серый передник из сирсакера, жатой ткани в полосочку, две белые хлопчатобумажные блузки с кружевными воротниками, пару широких холщовых штанов, какие носят в поле фермеры, а также деревянные башмаки, никем не ношенные и до сих пор связанные длинным шпагатом, черные полуботинки и сапоги для работы в саду и чтобы в лес ходить. Из батиста, когда-то купленного на занавески, она сшила рубашки с прорезями, которые украсила розовыми ленточками, панталончики с эластичной талией и ночную рубашку. Изольда уже беспокоилась о зимнем пальто для Амандины, о чем поставила в известность всех соседей.
От них было два шага до небольшого металлического мостика, на котором старики и дети ловили рыбу. Изольда договорилась с ними об обмене части улова на сыр, или даже на ужин. Старики, естественно, предпочитали приглашение на ужин, и это радовало как Изольду, так и Амандину, и они отправлялись вниз по дороге, обсуждая, что будут готовить и печь, как будто готовились к грандиозному званому обеду.
Через некоторое время девочка начала замечать, что каждый раз, когда они в магазине, или на прогулке, или даже на другой стороне улицы сталкиваются с одной и той же женщиной, Изольда хватает ее за плечи и делает вид, что хочет заглянуть в витрину, или тащит Амандину в кафе выпить стакан воды. Амандина обратила внимание, что при этих встречах Изольда разглаживает ей волосы, пытаясь стянуть в пучок, вынимает семена аниса из кармана и нервно жует их. Нервный тик на глазах усиливался.
— Кто эта женщина?
— Какая женщина?
— Вон только что разговаривала с мужчиной с собакой. Симпатичная.
— Она? Старая корова в жемчугах.
Амандина хихикнула, но продолжила:
— Думаю, я знаю, кто она. Доминик рассказала. Она из другой страны, не так ли? И она любит господина Катулла.
— Всем нравится господин Катулл. И да, она из другой страны. Ее зовут мадам де Базен.
— А почему ты так нервничаешь?
— И вовсе нет. Я просто не люблю ее и поэтому стараюсь избегать.
— О.
— Вот и все.
Мадам Изольда говорила, закидывая очередную горсточку семян аниса в рот и пережевывая их передними зубами. Ее веки нервно подергивались.
Где-то за пять минут до полудня Амандина слышала, как Катулл открывает ворота, и сбегала вниз, бросая работу, чтобы встретить его. Он кланялся, она кивала головой, и, бок о бок, они шли в дом обедать. Амандина нахваливала приготовленную Изольдой еду, налитое на «один палец» Катуллом вино, и после трапезы, когда Катулл шел отдыхать, она и Изольда приводили кухню и столовую в порядок, проходили сто метров до маленькой квартиры Изольды вверх по улице на задворках кафе на улице Лепик. Крошечная кухня с каменной раковиной, плитой на две газовые горелки, спальня с узкой кроватью, шкаф, открытый очаг, ванная комната с цинковой ванной, стены окрашены в зеленовато-желтый цвет, вперед по коридору, ключ только у Изольды. В шкафу два комплекта постельного белья. Иногда они немного спали, но часто просто молчали, отдыхая. Когда говорили, то в основном о еде. О том, что они приготовят на вечер, на следующий день, о том, что они могли бы приготовить, если бы…
Изольда мечтала о цыплятах, тушенных в сливках с яблоками и луком, сбрызнутыми кальвадосом. Хотя она уехала из Иль-де-Франса в двадцать пять лет, но родилась и выросла в Нормандии, Дьеппе, и всегда тосковала по родной кухне. Она рассказывала о тончайших блинчиках из гречневой муки с начинкой из свинины с яблоками, приправленной камамбером — жарить на лучшем нормандском масле и сыра не жалеть! Она стремилась поделиться рецептом запекания свежевыловленных мидий, в несмытой морской соли, со сливками, лавровым листом и почками сухого чабреца, растертыми между пальцев.
— Но я люблю готовить и речную рыбу, любую, что выловят мальчики и старики и донесут до меня: карпа, сома, щуку, лосося. Я вынимаю кости, солю, кладу на водоросли и веточки тимьяна, и накрываю тяжелой тарелкой, и придавливаю камнем. И оставляю на несколько дней… Ах. С соусом из семян горчицы и сливок… А горох? Давай завтра сварим суп. Мы потушим стручки с мятой, и, когда они станут совсем нежными, мы прокрутим их через мельничку, добавим целый горошек и прокипятим в воде с морской солью две-три минуты до пюре. Сливочного масла для полного вкуса, горсть шкварок и жареный хлеб.
— Вкус мяты я узнаю. И шкварок. — Голос Амандины был мечтателен.
— Для дикой спаржи уже поздно, но иногда можно найти несколько побегов у реки. Омлет…
— Я варила суп из топора, когда мы ночевали в лесу. Картофель, черствый хлеб, дикие травы, и если у нас было яйцо, мы вбивали туда яйцо. Было очень вкусно, мадам.
— В сентябре, если ты найдешь мне лисичек, сморчков, горстку «рогов изобилия» и несколько земляных грибов, я сделаю самые сочные…
Они никогда не говорили о том, как она жила до их встречи. Изольда однажды сказала:
— Когда ты захочешь что-нибудь рассказать о себе, тогда и расскажешь. О себе или о других. Если это случится, я хочу, чтобы ты знала, что…
— Я знаю.
~~~
Вечером после ужина, когда Катулл налил вино в последнюю ложку супа, поднял ее ко рту и выпил, после того как он расколол несколько грецких орехов из корзинки перед очагом и поджарил ядра в медной жаровне, после того как он налил рюмку бренди и собрал щепотку листьев и сорняков, а также крошек табака в трубку, зажег ее, вдохнул пару клубов белого дыма, он встает, благодарит Изольду и Амандину за ужин и вешает свой свитер на вешалку у садовой двери. Вытирание тарелок и столового серебра — задача Амандины. Еще она любит, когда приходит к завтраку, чтобы стол уже был накрыт на троих, а на вешалке висели три свитера. Ей нравится, что ее свитер висит на нижней перекладине между ними. Ее — желтый с маленькими перламутровыми пуговицами и атласными петельками, он принадлежал Соланж, а до этого матери Соланж, у Изольды — белый, а у него — серый с коричневым.
Когда Катулл надевал свитер, ей всегда хотелось попросить взять ее с собой. Она знала, что он пойдет вверх по реке, к мосту на краю деревни, тому, с высокими деревянными перилами, кривому, как горб верблюда. Она знала, что он будет смотреть вниз на воду и курить трубку и останется там, пока не потемнеет. Из своего окна в верхней части дома она всегда поглядывала, как он там, на мосту. В некоторые вечера к нему подходили другие жители деревни, она видела огоньки раскуриваемых трубок, они здоровались, пожимая друг другу руки или похлопывая по плечу. Чаще он находился там в одиночку, и она задавалась вопросом: о чем он думает, опираясь на высокие деревянные перила.
Однажды вечером, когда она уже помогла Изольде с мытьем посуды, Амандина взяла свой желтый свитер и пошла за ним.
Катулл услышал девочку, прежде чем увидел, услышал легкие шаги на деревянном помосте и выпрямился, поворачиваясь к ней. Он улыбнулся, как будто ждал ее и понял, что на самом деле ждал. Необходимости говорить не было, и они просто смотрели на реку. Через некоторое время Катулл сказал:
— Мне нравится, как речная волна бьется о камни, пытаясь допрыгнуть до небес. Мне нравится ощущать себя пылинкой под светом звезд.
— Пылинкой?
Он убрал трубку в карман, поднял лицо к небу.
— Пылинкой в хорошем смысле слова, пылинкой перед этим величием.
— Мне всегда хотелось откинуться назад так, чтобы видеть больше неба. Я наклонялась все дальше и дальше назад, пока моя голова не закружилась и я не почувствовала, как будто я окружена небом, как будто я внутри него. Наверное, так чувствуешь себя, когда умрешь?
— Может быть.
— Это так?
— Не уверен.
— Зачем же ты приходишь сюда каждый вечер?
— Я думаю о прожитом дне. О своих детях. Я разговариваю с ними, спрашиваю, как они живут. Себя спрашиваю, все ли сегодня получилось.
— И как сегодня?
— Сегодня хороший день.
— Почему хороший?
— Иногда тебе очень холодно, а потом ты входишь в дом и греешься у камина. Это такое чувство…
— А что делать, если у тебя нет этого чувства? Что делать, если ощущаешь холод? Только холод. Что делать, если не можешь найти дом с огнем?
— Наверное, оно придет на следующий день, и тогда, возможно, я почувствую.
— Я пыталась, но иногда мне уже не хочется. Нельзя согреть все вокруг, чтобы было не так холодно.
Катулл раздул трубку, на это потребовалось время. Левую руку он опустил вниз, позволяя ей повиснуть свободно, ладонью вверх. Заметив, что он сделал, Амандина посмотрела вниз на свою руку, в то время как Катулл наблюдал за клубами дыма, закручивающимися над трубкой. Когда она вложила свою руку в его, он сжал пальцы, и так и стоял. Курил, смотрел в будущее. Через некоторое время Катулл почувствовал, что кулачок разжался и тоненькие пальчики переплелись с его. Они проговорили некоторое время, а затем шли обратно через мост, вниз по дороге мимо кафе и пекарни, от ресторанчиков с пустыми террасами, мимо магазинов и других домов. Они прошли весь путь домой.
Глава 38
— Она машет вам рукой, мадам Изольда, неужели вы не видите? Вон она возле пекарни.
— Кто?
Изольда прекрасно понимала, о ком идет речь, но тянула время, не торопясь столкнуться с соперницей лицом к лицу. Они могли бы избежать встречи, если бы именно в этот момент не подошла мадам Жобен и не задержала ее новостями о зимнем пальто. Красная шерсть с зеленым бархатным воротником будет отлично смотреться на мадемуазель Амандине. Есть и шляпка — маленькая шотландская кепка зеленого бархата с пером.
Зачесанные высоко наверх белокурые волосы, бледная кожа, натянутая на высоких скулах, темные глаза, в солнечном свете отливающие синевой, маленький рот с пухлой нижней губой — женщина, интересная во всех отношениях, — Констанция де Базен обладала к тому же прекрасной фигурой, соблазнительной, но не пухлой. Черный шелк, тончайшая шерсть, высокий каблук, никакого жемчуга — бриллианты в ушах и на шее.
С букетиком фиолетовых тюльпанов, обернутых в газету, в руках женщина спокойно стояла позади Изольды, улыбалась Амандине и терпеливо ждала, когда мадам Жобен закончит свое повествование.
— Ах, мадам, я вижу, вы чувствуете себя достаточно хорошо, но кто это прелестное создание?
— Мадам де Базен, позвольте представить вам Амандину Нуаре де Креси.
— Такой я вас себе и представляла. Красива и аристократична.
Амандина сделала реверанс, как ее и учили.
— Рада вас видеть, мадам.
А еще ее учили не опускать глаза, когда с кем-то разговариваешь, и Амандина не сводила взгляда с лица мадам де Базен, отвечая на вопросы.
— Сколько вам лет, мадемуазель Амандина?
— Мне десять лет, мадам.
— И вы, случайно, не играете на музыкальном инструменте?
— В женском монастыре я изучала фортепиано.
— Прекрасно, прекрасно, и ваши любимые композиторы?
— Я знаю очень немногих из них, мадам, кроме Бетховена и Брамса. Непосредственно перед тем, как покинуть монастырь, я начала разучивать свой первый этюд Шопена. Опус десять, номер два. Моя правая рука слабее левой, и мой учитель сказал, что это усилит ее, но я…
При упоминании о Шопене Изольда закатила глаза, поджала губы и нетерпеливо переступила с ноги на ногу.
— Амандина, мы должны идти, еще не все дела закончены и…
— Шопен. Фредерик Шопен — мой соотечественник, он, как и я, большую часть своей жизни прожил во Франции, но для нас, поляков, не имеет значения, где мы живем, мы остаемся верными своей крови.
Женщина наклонилась к поднятому личику Амандины и добавила более мягко:
— В один прекрасный день я сыграю для вас все ноктюрны, моя дорогая. И этот день скоро наступит.
— Мадам де Базен, мы вынуждены пожелать вам хорошего дня и откланяться. Амандина?
— До свидания, мадемуазель, до свидания, мадам. A bientôt. До скорого свидания!
— Не слишком скорого, если это будет зависеть от меня. Почему ты упомянула Шопена? Теперь она никогда не отстанет.
— Что не так с Шопеном?
— С Шопеном все хорошо. Она одержима им. Поглощена. Она говорит о нем, как будто он — ее дорогой старший брат. Она организует музыкальные классы для жителей деревни и музыкальные вечера, приглашая исполнителей играть на фортепьяно, скрипке или виолончели, но себе она подготовила целую программу, Шопена, Шопена, Шопена, и только когда аудитория уже не в силах ее слушать, она уступает место другим.
— Я хотела бы услышать ее игру. Фактически, я хотела бы играть снова. Если, конечно, на это будет время. Когда мы закончим дневные дела, могла бы я пойти к ней, чтобы посидеть за инструментом? Прошел целый год с тех пор, как я…
— Господи, конечно, дорогая. Жалею, что думала скорее о себе, чем о тебе, девочка. Ты можешь навестить мадам де Базен, чтобы договориться. Я уверена, она будет счастлива помочь. Мы должны обсудить все с месье, но…
Констанция де Базен, родившаяся и воспитанная в Польше, вышла замуж за француза, значительно старше ее по возрасту, довольно знаменитого скрипача своего времени, который умер, когда Констанции еще не было двадцати лет. Серия любовных романов, конечно с музыкантами, удерживала ее в Париже до тех пор, пока визит в деревню воскресным днем вскоре после Большой войны не закончился встречей с местным сквайром и скоропалительным браком несколько недель спустя. Увы, он также скончался незадолго до первой годовщины их союза. История скоропостижной смерти двух мужей принесла мадам де Базен репутацию lʼEmpoisonneuse, коварной отравительницы. Некоторые считали, что она пользовалась грибами, другие полагали, что найдется немало охотников рискнуть жизнью в ее будуаре. Таким образом, унаследовав от героического мужа номер два самый большой дом в деревне, château, Констанция де Базен влилась в жизнь страны со своими горничными, крестьянами и фортепиано. Еще не сняв вдовьего траурного одеяния, она обратила свои темные взоры на Катулла ла Фонтэна. Такие страсти подспудно кипели в деревне уже почти двадцать лет, и мадам де Базен — на войне как на войне — тут же ухватились за девочку как за средство приблизиться к месье, в этом ее резоны мало чем отличались от Изольдиных. Амандина, со свойственной ей чуткостью, сразу все поняла.
— Что рассказала мне мадам Изольда о встрече с мадам де Базен? Ты хочешь играть на фортепиано? Почему же не сказала об этом сама? Конечно, инструмент еще надо поискать.
— Нет, нет, господин Катулл. Это был мгновенный порыв, я подразумеваю, я думала, и я бы могла… Видите ли, я просто проявила вежливость по отношению к мадам де Базен и, действительно, я не против игры вообще, но не хотелось бы создавать сложности.
— Хорошо, пока я не нашел инструмент, я могу договориться с мадам де Базен, чтобы ты имела возможность упражняться в течение нескольких часов каждую неделю. Я спрошу, какое время будет для нее удобным.
— Нет, пожалуйста, нет. Я передумала. Это будет неловко.
— Ладно, тогда мы пока оставим этот разговор.
— Да, месье. Оставим это…
Но мадам де Базен ничего не собиралась оставлять на волю судьбы. Когда приглашения на ее «дни» были возвращены «с извинениями» от имени Амандины, но написанными рукою Изольды, она нашла повод посетить господина Катулла. Однажды воскресным утром, когда она точно знала, что он будет дома, мадам принесла большой блестящий от яичной глазури сырный хлеб.
— Моя Текла испекла два, нам столько не одолеть… Я надеюсь, что вы оцените искусство выпечки, месье Катулл.
Она резко повернулась к выходу и задержалась на пороге, почти вплотную к Катуллу, который придерживал для нее дверь, наклонила голову набок, темные глаза улыбались сквозь короткую черную вуаль, и небрежно произнесла:
— О, пока я здесь, пожалуйста, расскажите мне о мадемуазель Амандине, такой воспитанной ребенок. Уверена, она неплохо приспособилась к нашей небольшой местной школе, хотя после монастырского образования для нее это не уровень.
~~~
Кроме сырного хлеба, однажды — целый кочан капусты, фаршированный хлебом, яйцами и сыром и тушенный в курином бульоне. Горничная мадам приносила zvarlotka, шарлотку с яблоками, в следующее воскресенье — овальное глубокое фарфоровое блюдо с uszka, крошечными рождественскими пельменями с грибами, которые Катулл и Амандина — Изольда делала вид, что ей не интересно — слопали, запивая крепко заваренным чаем. Что оказало большее влияние — шарлотка или пельмени, — но Катулл, пребывая в благодушнейшем настроении, поинтересовался у Амандины:
— Ты уверена, что не хочешь заниматься у мадам де Базен? Она выглядит искренней в своем желании узнать тебя получше.
— Я не стала бы возражать, если мы примем приглашение на один из ее музыкальных вечеров. Вы, я и мадам Изольда.
— Сомневаюсь, чтобы Изольда согласилась, но я спрошу ее. Я скажу ей, что когда придет следующее приглашение, она должна будет принять его от нас троих.
Несмотря на прекрасный воскресный день, несмотря на то, что месье Катулл предложил опереться на его руку, поскольку им предстояло пройти километр или около того вдоль главной дороги до шато де Базен, несмотря даже на комплимент, как она превосходно выглядит в своем слегка пахнущем камфорой желтом шерстяном платье и пальто, и ей очень идет сливочно-белая шляпка колоколом, оттеняющая глаза цвета зрелых лесных орехов на солнце, — Изольда уже неоднократно спрашивала, не обращаясь ни к кому в особенности, почему она оказалась достаточно дурой, чтобы согласиться на приглашение.
— Вот так, мои дорогие, в отличие от отца, который сбежал из Франции в Польшу во времена Террора, Фредерик Шопен уехал в обратном направлении из находящейся под русским протекторатом страны, поскольку в 1831 году мог получить образование и начать выступать только в Париже.
Мадам де Базен стояла у фортепиано в своем салоне и рассказывала о Шопене аудитории, состоящей из детей, подростков и их по-воскресному принаряженных, несмотря на военные обстоятельства, матерей. Слегка переступая на высоких каблуках, тихим журчащим голосом она описывала жизнь композитора среди таких же изгнанников, как и он, его чувства, воплотившиеся в сонате си-бемоль, горечь разлуки с родиной и протест против угнетения. Они страдали так, как только поляки умели: щелкая каблуками, хлопая в ладоши и горюя в душераздирающем вихре мазурок. Гений Шопена, объясняла Констанция де Базен, состоял в том, что он донес до слушателя мелодию народной песни. Вернул своим соотечественникам их прошлое.
Через какое-то время аудитория, равнодушная к Шопену, впала в транс, несмотря на конфеты на серебряных подносах, вот же они, только руку протяни — воплощение невинной детской мечты в розовых и зеленых фантиках. Дети спали, прижавшись к плечам матерей, немногие старики, собравшиеся ради угощения, тоже. Какое-то время назад Катулл спокойно поднялся и ушел в сад курить трубку. Когда мадам, извинившись, на минутку покинула гостей, одна женщина спросила другую:
— Если она так любит Польшу, почему она здесь? Почему она не едет домой?
Один из стариков, очнувшись от дремоты, наклонился вперед, к ряду стульев, где сидела женщина, и объяснил:
— Потому что нет никакого дома. Польши не существует. Сначала ее опять поделили русские, австрияки и боши в Большой войне, а затем, когда поляки только начали собирать обломки, пришел Гитлер.
— Хорошо, теперь она живет во Франции, но весь этот разговор о Польше… какое нам до нее дело?
Амандина, сидящая на ряд впереди женщины, повернулась, чтобы окинуть ее взглядом. Девочка хотела объяснить, почему им не должны быть безразличны мадам де Базен, Польша, Шопен, и искала точное слово, но не могла вспомнить и вместо этого прижала палец к губам, чтобы попросить тишины. Когда мадам вернулась на место, Амандина повернулась к ней, оперла подбородок на кулачок и слушала дальше.
По дороге домой Амандина спросила у Изольды:
— Как сказать, когда ты можешь чувствовать то, что чувствует кто-то еще?
Изольда задумалась.
— Ты говоришь о сопереживании?
— Да. Сопереживание.
И так очарована была Амандина Констанцией де Базен в то воскресенье, что она провела следующий вторник и последующие за ним вереницей другие вторники с нею в шато. С Шопеном, фортепиано и сырными булочками мадам Теклы.
Каждую неделю девочка проводила приблизительно около часа за инструментом под нежным руководством мадам и постепенно восстановила потерянную технику. Мадам снабжала ее тетрадями, нотами и подробными лекциями, а где-то через месяц после начала занятий она нашла ей фортепиано.
Спинет, белый, приземистый, треугольной формы, со звуком скорее напоминающим клавикорды, чем истинное фортепиано, был доставлен однажды вечером к дому Катулла на телеге, запряженной лошадью, перенесен внутрь тремя фермерами мадам, и поставлен под руководством Катулла в гостиной, в то время как Изольда наблюдала со стороны, воинственно скрестив руки на груди, а Амандина благоразумно пыталась сдержать ликование.
В один из вторников Констанция де Базен объявила:
— Сегодня я буду танцевать для тебя. Я покажу танец, который выучила еще ребенком. Я не вспоминала о подобных вещах годы и годы, но сегодня, сегодня…
Услышав слова мадам, увидев, как она суетится с граммофоном, Амандина вспомнила Соланж и Доминик и как наяву услышала голос немецкой певицы, поющий песню солдат. Она хотела просить мадам отложить занятие на другой день, но она уже приняла позу, послышалась музыка. Мелодия заворожила девочку, она почувствовала, как уходит горечь, мадам двигалась так легко и изящно. Через несколько тактов руки и ноги Амандины задвигались сами. Она поднялась и начала танцевать. Как если бы она знала этот танец, как если бы она помнила движения. Так могло быть? Как это возможно? Конечно, невозможно. И все же она танцевала. Что она слышала в музыке? Могла ли почувствовать свою принадлежность к ней? к этой музыке? к этому танцу? Прикрыв глаза, Амандина танцевала самозабвенно, ловкая и грациозная, как ее мать в ту ночь, когда она влюбилась в Януша. Если тот, кто видел танец Анжелики тогда, мог сегодня наблюдать за Амандиной, он бы сказал: «Какая мать, такая же и дочь». Можно было предвидеть.
Констанция де Базен с изумлением наблюдала за Амандиной. Каждая в своем углу комнаты, они скользили по темному мраморному полу.
Когда музыка закончилась, девочка открыла глаза, подошла к Мадам и присела в грациозном реверансе. Констанция дотронулась до ее щеки, смахнула слезинку, вернула реверанс.
— Dobrze zroblony, piekna dziewczyna. Хорошо исполнено, красивая девочка.
— Это ваш собственный язык? Польский язык?
— Да.
— Мне нравится как он звучит. Все эти «ж» и «дж». Вы иначе выглядите, когда говорите по-польски. Я слышала, как вы говорили с Теклой. Вы становитесь более мягкой, юной. И во французском у вас особые интонации, более музыкальные, напевные. На вас влияет музыка вашей родины?
— Должно быть, музыка.
Из тяжелого хрустального графина Констанция де Базен налила прозрачный тягучий ликер в серебряную рюмочку. Села на диван, пригласила девочку устраиваться рядом.
— Ты никогда ничего не рассказывала о себе. О своей семье.
Амандина смотрела вниз на свои руки, сжимая и разжимая кулачки.
— Мне нечего рассказать. Я ничего не знаю. Соланж Жоффруа была моим опекуном, и она…
— Я слышала о ней от месье Катулла. Но не считала нужным говорить об этом с тобой. Думала, так будет лучше.
— Да, когда-нибудь я смогу говорить о Соланж. Я хотела бы рассказать о ней мадам Изольде и месье Катуллу, и вам, возможно. Но пока…
— Кто твои родители?
— Неизвестно. Ни мне, ни тем, кто окружал меня с рождения. Господин Катулл говорит, что моя мать сама должна найти меня, потому что у меня нет никакого способа найти ее. Когда он так сказал, мне стало немного легче. С тех пор как я помню себя, я всегда думала о том, как я начну искать ее, и никогда не думала, что, может быть, и она меня ищет.
— А имя? Твое имя?
— Имя мне дал епископ. Тогда мы жили в женском монастыре. Соланж назвала меня Амандиной, а позднее епископ Фабрис присоединил к нему имя своей матери, Жильберта, и свое собственное — Нуаре де Креси. Я никогда не пыталась пересказать вслух все, что я помню, с тех пор как начала осознавать себя. Воспоминания. Со мной всегда была Соланж, и так как она знала все обо мне, и у меня не было близких друзей, я не умею говорить об этом.
— Я понимаю.
— Господин Катулл и мадам Изольда — мои первые друзья. Скажем так, первые, кто еще не умер. Была Доминик, но мы с ней провели вместе всего несколько дней. О, и конечно вы, мадам. Я сожалею, что я не могу рассказать о себе больше, но я не знаю…
— Иногда мы находим себя в самых неожиданных местах, Амандина.
Констанция де Базен все еще сидела на диване, потягивая сливовицу из серебряной рюмочки, и думала о следующем.
Если в девочке нет польской крови, то и я не полька. Форма ее рук, то, как она касается клавиатуры, как держит книгу, расставляет цветы, пользуется столовыми приборами. Даже свою убогую одежду носит не без элегантности. Да, да, конечно, монастырское воспитание, пансион благородных девиц… тем не менее есть в этом ребенке что-то большее. Как она двигалась под музыку. Ее еще детский голос. Голос крови не такой уж редкий феномен. Толстой описал его в сцене с танцем Наташи Ростовой в деревне. Инстинкт, право рождения. Почему это не может быть верно для Амандины? Все, что приходит теперь на ум, слово «zal». Даже если бы я хотела, я не смогла бы объяснить девочке, что такое zal. Составная часть польской души. Сожаление, траур, горе, меланхолия. Чувство вины. Все там. Она мучается вопросом, нет ли ее вины в гибели Соланж. Она борется с этим. Амандина, вероятно, думает, что именно в ней была причина, заставившая ее родителей бросить ее. Бог знает, какую тяжесть она несет в душе. Zal. И все же она держит себя в руках, гордо держит голову, работает, учится и улыбается. А если она полька? Что бы изменилось, если я или она об этом узнали бы? Сирота, возможно знатного происхождения, оставленная в монастыре. Довольно заурядная история. Чей-то грех. Но такая изящная. Еще немного, и я поверю, что забота о ней и ее воспитание — мое жизненное предназначение. Ее сегодняшний танец против моих собственных zal. Если Бог поможет нам, думаю, я на верном пути. Поскольку она становится старше, Катуллу будет необходима помощь с взрослеющей девочкой. Вот если бы вернулась Доминик, но… А глупая Изольда никогда не даст ребенку того, что могу дать я. Выход один — мы с Катуллом должны пожениться. Он любит ее до безумия. Он — один, и я одинока. Девочка тоже одна.
Убедив себя вышеприведенными доводами, что она и Катулл должны пожениться, Констанция де Базен в ближайшее воскресенье вызвала его на разговор. Пригласив прогуляться по саду, она описывала свои впечатления от ребенка, от ее таланта, который заслуживает пестования, о тонкой душевной организации и самобытности.
— Что вы скажете о моем искреннем желании посвятить себя этому ребенку? Поскольку у меня нет никаких других обязательств, я могу сделать то, что не сможете вы по разным причинам. И ваша экономка не справится. Позвольте мне заняться Амандиной.
— Нет. Боши забрали трех моих детей, и я не отдам вам четвертую. Вот как я думаю о ней. Она — мой ребенок.
— Согласна, вы давно считаете ее своей дочерью, в этом я и не сомневалась.
— Тогда о чем мы говорим?
— Вы оба могли бы перебраться ко мне. Или, что будет более уместно, я — к вам.
— Да вы что? Покинуть благоустроенное шато ради моего значительно более скромного дома? Вы этого хотите, мадам?
— Не для того, чтобы стать хозяйкой, но добавить изящества. Вы должны признать, что в этом-то вы испытываете недостаток, месье. Мое присутствие стало бы неплохим дополнением.
Катулл осторожно коснулся ее щеки, испытывая ее и задавая себе вопрос, может ли эта совершенная женственность не отпрянуть перед далеко не нежными руками фермера.
— Вы действительно готовы бросить все к…
— Похоже, месье, я шла к этому всю свою жизнь.
Как если бы господин Катулл согласился на ее предложение, Констанция де Базен начала приводить в порядок вещи. Она откладывала и упаковывала то, что планировала перевезти за два километра в дом Катулла, и решала, что должно быть убрано в чуланы шато. Она послала в Париж за одеждой, которую еще возможно приобрести, чтобы пополнить гардероб Амандины. Она устраивала небольшие чаепития и завтраки, и всегда девочка сидела подле нее. Но больше всего ее занимал званый ужин, в который он вложила всю свою изобретательность и имеющиеся запасы, — человек на двенадцать приглашенных. Скромное торжество, во время которого, была уверена мадам де Базен, месье Катулл объявит, что он и она, с благословения их любимой Амандины, решили пожениться. Хотя она не до конца объяснила свои намерения Катуллу, а он не высказал полного понимания, мадам верила в его догадливость, его чувство чести. Несмотря на то что месье действительно обладал всеми перечисленными качествами, он отказался от стула во главе стола, предпочтя место среди соседей, и встал, только чтобы сказать тост за великодушие и гостеприимство мадам. Констанция де Базен склонила голову, помахала кокетливо рукой, отказываясь от похвалы, обвела сияющими глазами дорогих гостей, улыбаясь каждому. Бой проигран — zal — но битва впереди, подумала она и поднялась, чтобы пригласить всех в сад.
Глава 39
— Что значит — американцы вступили в войну?
— Это означает, что мы теперь не одни. Это означает, что боши не будут теперь так уютно чувствовать себя в нашей стране. Самодовольства убавится. И уверенности в своей безнаказанности. И не спрашивай меня, что значит самодовольный. Не сразу. Я должен… Давно пора это было сделать.
Катулл нагнул голову Амандины, чтобы поцеловать в макушку, завернул в свое пальто, шарф, нахлобучил берет.
— Постой здесь. Хотя холодно…
— Я постою. Я пока поколю грецкие орехи для вас, а потом мы их поджарим. Хорошо?
— Договорились.
В течение последнего месяца Катулл часто отсутствовал. Несколько дней, иногда дольше. Он уезжал без предупреждения, возвращался так же неожиданно. Когда Амандина спрашивала Изольду, куда он пропадает, чем занимается, та отвечала: «Делает то, что должен делать». А когда Амандина спрашивала: «А что он должен?», экономка произносила только одно слово: «Война».
Изольда не рассказала девочке, что Доминик была арестована в Париже. И заключена в тюрьму де ла Санте. Ее злоключения начались в январе, и Катулл искал людей, которые сами или через связи могли помочь. Сила убеждения, взятки — он использовал любые возможности. Доминик обвинили в написании, издании и распространении листовок Сопротивления, и она действительно была в этом виновна. Ей грозила отправка в немецкий лагерь, где, голодая, она будет работать, пока хватит сил, а когда их не станет, ее милосердно пустят в расход.
Сегодня, несколько дней спустя после японского спектакля в Тихом океане, Катулл получил новости через группу Доминик, что ее отправляют в Германию. Восемьдесят человек из ла Санте и Шерше-Миди пошлют в немецкий трудовой лагерь под названием Крефельд. Они поедут сначала поездом, затем на грузовиках. Потом пешком. В среднем, процентов тридцать заключенных умирали от голода и побоев на последнем этапе пути.
Хотя его собственная подрывная деятельность была тщательно законспирирована, Катулл не избежал некоторых подозрений со стороны бошей по отношению к себе и Доминик, поэтому его присутствие в городе могло вызвать лишние вопросы и было нежелательно. Но Катулл ушел в Париж тем же вечером, чтобы добиваться свидания с дочерью. Он должен был бороться за ее спасение.
Если бы он успел добраться до Парижа, то был бы арестован. Он уже потом узнал, что был предан взятым под немецкий контроль членом своей собственной группы, который использовал историю, истинную историю тяжелого положения Доминик, чтобы выманить его. С помощью двойных агентов другая группа Сопротивления вмешалась, именно они сняли Катулла с поезда в Гар ду Норд, спасли от ареста и отправили подальше от опасности — ствол пистолета, спрятанного в бумажном мешке, упирался в спину — короткая перебежка через неосвещенный перрон, открытая дверь ожидающего фургона. Вечер 10 декабря 1941 года. Из Сопротивления один выход — смерть.
Позднее, когда Катулл в состоянии был осмыслить произошедшее и признал правоту тех, кто спас его, он думал об Амандине:
Я ведь не умер. И мадам Изольда жива…
Я знаю, но вы можете умереть завтра, и мадам Изольда может выйти на прогулку и не вернуться, потому что боши застрелили ее, она упала в канаву, и ее засыпали грязью. И где Доминик, где ваши сыновья? Где мать Соланж? И где я сама?
— Он, возможно, не вернется в течение очень долгого времени.
Амандина смотрела не на Изольду, а на то, как ее пальцы передвигали раскрошенные кусочки хлеба по белой вышитой салфетке. Прошло уже больше трех недель с тех пор, как Катулл ушел, и только этим утром Изольду навестила женщина, якобы желавшая купить сыр, которая сообщила, что отсутствие месье будет продолжительным, он чувствует себя достаточно хорошо, но она и мадемуазель не должны ожидать дальнейших известий. Изольде посоветовали закрыть дом и переселиться с Амандиной в ее деревенскую квартиру. Так будет надежнее. Теперь Изольда смотрела на девочку, бледное лицо ребенка окрасилось розовыми лучами низкого январского солнца, и, хотя больше всего ей хотелось прижать Амандину к груди, она проговорила:
— Это бесполезно, солнышко. Идет война. И нам еще везет. Ты знаешь лучше меня.
Никакого ответа. Куски хлеба переместились в новый узор.
— Вот то, что мы должны сделать. Пока ты будешь в школе, я начну накрывать мебель, упаковывать серебро и так далее. У рабочих в это время года много свободного времени, я попрошу их помочь. Потом мы вместе решим, что взять с собой, и переедем ко мне. Некоторые вещи я спрячу. Тогда мы будем готовы уйти на рю Лепик.
— Почему мы должны переезжать?
— Из практических соображений. Нам понадобится меньше дров, здесь мы рискуем замерзнуть. Безопасность. Если боши опять приедут на постой, то этот дом будет для них столь же привлекателен, как летом 1940 года. Если мы останемся здесь, то нас выгонят или, в худшем случае, реквизируют вместе с домом. На их усмотрение. Но моя маленькая квартира их точно не заинтересует. Но не имеет значения, понимаем мы с вами это или нет, хозяин ясно дал понять, что он хочет, чтобы мы сделали.
Один за другим Амандина окунала куски хлеба в чашку с теперь уже холодным молоком, делая пюре. Потом начала выскребать получившуюся кашу ложкой.
— А что с садом?
— На грядках только шесть кочанов капусты, и мы можем в любой момент прийти, чтобы снять их, когда понадобятся. Мы будем мыть окна один раз в месяц и убирать, если нужда возникнет. Весной, как всегда, будем работать в саду. Мы не бросаем дом, просто поживем пока в другом месте.
— Почему вы не хотите сказать мне, что он никогда не вернется?
— Потому что это не так. Ты же не думаешь, что я не скучаю без него? Все по кому-то скучают, Амандина. Каждый из нас. Съешь свой завтрак, убери со стола, и марш в школу.
Амандина уставилась на Изольду, потрясенная ее резким тоном.
Изольда добавила:
— Вот смотрю и думаю, интересно, не ввела ли мадам де Базен, с ее-то снобизмом, тебя в заблуждение. Приемы, платья и игра на фортепьяно не могут заставить войну исчезнуть.
— Я никогда так не думала.
— Между прочим, я прослежу, чтобы твое пианино поставили в маленькую гостиную, которую солнце нагревает каждое утро. Я заверну его в стеганые одеяла. Чтобы холод не повредил.
Амандина поднялась и подошла к Изольде, которая стояла, держась за спинку стула Катулла.
— Не смотрите на меня так, иначе я…
Изольда опустилась на стул, посадила Амандину на колени и обняла.
Зиму 1941/42 года Амандина и Изольда провели в мире и согласии.
Пока девочка находилась в школе, Изольда работала или в своей небольшой квартире, или в доме господина Катулла. Она доила коз, делала сыр. Кормила куриц и петуха, собирала яйца, ухаживала за кроликами. Выбирала время от времени одного из них на обмен или для готовки. Она выстаивала очереди за продуктами по карточкам, готовила, шила и, в цинковом ведерке, обернутом в красно-белый шарф, приносила суп, омлет или пирог с капустой Амандине на обед. Почти каждый ужин Изольда стояла над газовыми горелками, чтобы испечь нормандские блинчики, утешение ее детства. Традиционная гречневая крупа скоро заканчивалась, она делала их на любой муке, которую могла достать. Протерев кусочком сала — драгоценным, хранимым именно для таких случаев в течение многих недель — горячее дно сковородки, она вливала жидкое тесто из маленького синего молочника. Тонкий, кружевной, горячий блин она сворачивала, смазав козьим сыром или с начинкой из овощей. Иногда они ели их, присыпав щепоткой морской соли и сопровождая стаканчиком вина, и никогда не говорили друг другу, как им жаль, что другие не с ними.
Каждый день, когда она возвращалась из школы, Амандина брала с крюка у двери Изольды длинный плоский ключ темно-серого чугуна от дома Катулла и проходила сотню метров до него. Она бродила по комнатам, пытаясь уловить аромат дыма его трубки, поднималась наверх в спальни, гладила покрывала на кроватях, выглядывала в окна. Это был ежедневный обряд, заставлявший поверить, что дом жив, просто он ждет, когда все вернутся. Иногда она раскрывала свой небольшой спинет, снимала рукавицы, оставаясь в черных митенках, играла несколько гамм, часть этюда, затем закрывала крышку, клала на место стеганые одеяла, с трудом захлопывала входную дверь. На пути обратно на рю Лепик она останавливалась на мосту с высокими деревянными перилами, изогнутыми как горб верблюда. Встав там, где они с Катуллом имели обыкновение стоять, она смотрела вниз на воду и вверх на небо, вспоминая события дня.
Вечерами Изольда и Амандина сидели у печки, Амандина делала уроки или читала вслух, а Изольда — готовясь встречать хозяев — вязала из собственноручно спряденной шерсти свитера для Доминик и ее братьев. Они говорили о месье, как будто он был в соседней комнате.
Амандина по-прежнему посещала мадам де Базен по вторникам, когда та не отсутствовала. Они беседовали и пили чай, фортепиано часто оставалось закрытым под рубиновой шелковой шалью. Мадам изменилась, не так ярко блестели ее глаза, она похудела. Иногда их встречи переносились из-за участившихся визитов в Париж. Причины она не называла. И появлялись люди, возможно гости — призрачные как тени. Амандина понимала, что Констанция де Базен тоже участвует в тихой деятельности во имя Франции.
Однажды на столике перед диваном, где Амандине и Констанции нравилось сидеть, появился большой пакет, коробка, обернутая белой бумагой.
— Открой его, малышка, это то немногое, что я могу дать тебе, если я вообще чего-то могу. Ну, история длинная, а открыть стоит сейчас.
— Что это? Он настолько тяжелый…
— О, не будь так осторожна, рви бумагу, разворачивай, ах, мне не терпится увидеть…
— Как красиво. Это действительно мне…
— Конечно тебе. Надевай! Просовывай руки, так. Иди посмотрись в зеркало.
Констанция де Базен заказала для Амандины kontusz, маленькую точную копию многоцветных сюртуков, которые польские дворяне носили как знак принадлежности к землям, которыми владели. Этот походил на kontusz, который носил дедушка Амандины по материнской линии Антоний Чарторыйский. Тот самый, который приблизительно лет двадцать пять назад в охотничьем домике имения недалеко от Кракова убил свою любовницу-баронессу, сестру юного отца Амандины, Петра Друцкого, а потом выстрелил в себя. Мадам де Базен пожертвовала для kontusz Амандины фамильное покрывало, вышитое традиционными орнаментами мазурской области около Варшавы, места, где родилась мать Мадам. Зеленый и красный на черном, длина до колена, долгие рукава расходятся от локтя.
Амандина покрутилась перед зеркалом, пролетела по комнатам, вылетела через парадную дверь на веранду, позволяя ветру раздувать складки необычного костюма, смеясь от счастья, пока не увидела, что мадам вышла за ней и жестами пытается остановить ее. Девочка бросилась к Констанции и упала в ее объятия.
— Я угадала. Этот костюм для тебя.
— Он мне действительно нравится, вы правы, спасибо, но я не буду носить его, пока не вернется месье.
— Знаешь, носить его не обязательно. Я только хотела, чтобы у тебя он был. Возможно, я когда-нибудь расскажу тебе историю…
— Историю костюма?
Констанция де Базен смотрела на лицо Амандины, убирая локоны со лба девочки, любовалась глазами. Она радовалась, что в ее одиночестве возникла такая чистая красота. Она отдавала себе отчет, что ее одиночество не вызвано потерей и не испарится с новыми встречами. Оно всегда с ней, zal, но ничего не поделаешь. Особенно остро ты чувствуешь его, когда девочка улыбается.
— В том числе и историю, хотя это не только история, возможно, даже совсем не история, так, некоторые мысли, которыми я бы не отказалась поделиться с тобой. В один прекрасный день.
Глава 40
Прошел не один прекрасный день, а недели и месяцы. Они сложились в три долгих года, за которые боши так и не вернулись в деревню, не было и месье Катулла, а Констанция де Базен так и не рассказал Амандине свою историю.
Изольда и Амандина жили так же, как и в первую зиму после исчезновения месье Катулла, каждой весной они приходили, чтобы открыть дом, привести в порядок сад и помочь старикам, которые работали на полях. Они чистили и мыли, полировали мебель и стирали покрывала и занавески, оставляя их сушиться на солнце. Они никогда не прекращали говорить о месье, как будто он находился в соседней комнате или шел через луг к дороге, высокий, статный ангел, прорезающий сумрак светом.
Амандина каждый вечер ходила на мост, стояла скрестив руки на груди и шепотом разговаривала с Соланж. Потом назад на рю Лепик, готовить уроки, читать, помогать Изольде с ужином. После ужина, омовения и молитв, они наконец ложились, не забывая сказать друг другу — главное, что они живы, и они обязательно дождутся.
В один прекрасный майский день 1945 года, когда жизнь деревни взорвалась пришедшими новостями, когда кричали, смеялись и плакали все: старики, дети, молодые женщины и мужчины, а потом опять смеялись, и опять плакали, в этот прекрасный день война закончилась. Изольда и Амандина стали ждать Катулла, Доминик, Паскаля и Жиля, не так, как ждали все эти годы, пока бушевала война, и можно было сказать себе, что все изменится, когда она закончится. Но когда же они теперь дадут о себе знать?
Поезда прибывали из Парижа и из других частей страны все чаще, и возвращались мужчины, которые были мальчиками пять лет назад, когда они уходили на войну, возвращались к женщинам, которые тогда еще были девчонками. И было много счастливых встреч, был праздник.
Амандина и Изольда привели дом в порядок, расчистили сад, вымыли окна, постирали и погладили занавески и покрывала. Они ждали. Но в тот майский день, когда закончилась война, они прекратили говорить о месье.
В сентябре 1945 года во вторник утром Амандина открыла дверь из темной прихожей в кухню и нашла его сидящим на своем месте за столом, покрытым вышитой белой скатертью, на которую он крошил хлеб, и ел его, обмакивая в бокал с вином. Вытянутое тонкое лицо, в усах и бороде больше белого цвета, чем коричневого, он рассматривал ее, щурясь, как будто ослеп от слишком яркого света.
— Бонжур, месье.
— Доброе утро, Амандина.
Он встал, чтобы пожать ей руку, затем коснулся лица. Как многие из вернувшихся мужчин, которых доставили поезда, Катулл обнаружил перед собой молодую женщину, а не маленькую девочку из своих воспоминаний. Амандине исполнилось четырнадцать лет. В прелестном розовом платье, вьющемся вокруг стройных ног, она походила на изящный цветок на длинной ножке. Ее волосы, раньше падавшие свободными прядями, теперь были забраны от лица и заплетены в толстую черную косу до талии, высокие широкие скулы и иссиня-черные глаза, где он видел такие? Как у оленя.
У Изольды уже закипала вода для ванны, варился суп на обед, а Амандина пошла в школу, как и другие дети в деревне, как дети по всей Европе, медленно приходящей в себя.
Изольда сразу его спросила, только он вошел в дверь в то первое утро, пока накрывала на стол, и он ответил на ее вопрос — нет, ни слова больше о детях Катулл не говорил. А потом, в ноябре, телеграмма — бестолковая, но торжествующая — Доминик приезжает в Париж из Англии через четыре дня.
ПОЕЗД НЕ ВСТРЕЧАЙТЕ. ДОРОГУ ДОМОЙ НАЙДУ.
ЖДИТЕ МЕНЯ
— Англия. И как она умудрилась…
Изольда чистила морковь за кухонным столом, не забывая закинуть в рот очередную горсточку анисового семени.
— Надо бы все-таки поехать встретить.
Катулл посмотрел на нее.
— Да, конечно поедем, но она не написала…
— Мы будем встречать каждый поезд, прибывающий с севера в пятницу.
— А что, если она появится здесь, в то время как мы ждем ее там?
— Тогда я останусь. Возьмите Амандину и поезжайте в Париж, а я буду ждать здесь.
— Это разумно.
Амандина наблюдала то за одним, то за другим, слушая молча.
— Мы поедем в Париж встречать в пятницу Доминик? — спросил ее Катулл таким тоном, каким мог спросить, кто соберет завтра утром яйца.
Подражая его сдержанной манере, Амандина ответила:
— Да, месье. Мы поедем в Париж, чтобы забрать Доминик.
~~~
В тот же самый вечер они ушли на свою традиционную прогулку к мосту, Амандина была необычно тиха, в то время как Катулл переживал необычайный подъем.
— Ах, моя дорогая девочка, твоя старшая сестра возвращается домой. Моя красивая дочь в безопасности, и она возвращается к нам.
Катулл посмотрел на Амандину и заметил, что ее улыбка полна грусти.
— Что с тобой, девочка? Скажи мне.
— Я не могу не думать о мадам Жоффруа. Вы знаете. Ее красивая дочь Соланж не вернется домой. Я хочу пойти к мадам Жоффруа. Я хочу…
— Со временем, со временем…
— Я не для себя этого желаю. Я должна дойти туда, куда не смогла дойти вместе с Соланж годы назад… О, месье, почему не все добираются до дома, почему?
— Пожалуйста, прости мне мой… Я не думал…
— Нет, нет, причина только в том, что без меня Соланж не вернется к матери. Разве вы не видите? Я могу рассказать ей о нашей жизни в женском монастыре, о нашем путешествии. Мои воспоминания. Соланж не может говорить с ней, а я могу. Иногда я думаю, что есть моя вина в ее смерти. Если бы она не приехала в монастырь заботиться обо мне, если бы она осталась дома, если…
— Я обратил внимание на то, как ты похорошела, но не заметил, насколько выросло твое тщеславие.
— Что?
— Ты решила, что настолько сильна? Способна вызвать смерть?
— Нет, конечно, но…
— Виновна, не так ли?
— Что-то в этом роде.
— Ты не можешь отвечать за Соланж, не больше, чем за действия своих родителей.
— Я всегда думала, должно быть, со мною что-то не так. Из-за моих ошибок умер Филипп, была жестока аббатиса и девочки из монастыря.
— Ты ошибаешься. Жестокие обстоятельства разбудили в тебе чувство вины, но не были вызваны твоими действиями. Теперь посмотри на меня, я открою тебе кое-что из собственных страхов. Ты уйдешь жить к мадам Жоффруа, если мы сможем найти ее?
— Нет. Нет, я хочу найти ее по причине, о которой уже говорила. Я должна сделать это ради Соланж. Но есть еще один момент. Другая причина. Возможно, ее мать или бабушка расскажут мне что-нибудь о моем рождении, о леди, которая оставила для меня кулон. Не помню, показывала ли я его вам, но это все, что у меня есть, возможно, от моей матери, от моей семьи.
— Я давно обещал, что, когда война закончится, я помогу тебе найти мадам Жоффруа, и я сдержу обещание. Но попытайся поверить мне, когда я говорю, что наши жизни в значительной степени представляют собой вечный поиск. Главным образом мы ищем вещь или человека или чувствуем тоску по несбывшемуся, и часто случается, что пока мы ищем, мы теряем жизнь, которая уже есть. Ни красота, ни боль твоей жизни не могут зависеть от того, найдешь ли ты свою мать или нет. Помнишь, что я тебе говорил несколько лет назад?
— Она сама должна найти меня. Я помню.
— Я надеюсь, что ты сможешь встретиться с мадам Жоффруа, сказать ей все, что ты должна сказать, погостить у нее, если захочешь. Но я, мадам Изольда и я, и Доминик, и когда-нибудь, с Божьей помощью, Паскаль и Жиль, мы были бы…
— …рады, если бы я осталась с вами.
— Да. Мы бы этого хотели.
— Вы решили, на которой из них собираетесь жениться?
— На которой что?
— Разве не было времени, чтобы подумать?
— Ах, мадам Изольда и мадам де Базен. Я полагаю, что для нас троих игра закончена. Я решил ждать тебя. Конечно, если Паскаль или Жиль не перебегут мне дорогу. Они будут очарованы тобой.
Часть 8 Ноябрь 1945 Поезд в Париж
Глава 41
Хотя война закончилась семь месяцев назад, разница между вагонами первого, второго и третьего класса все еще оставалась условной. Пассажиры занимали те места или купе, какие им удавалось захватить. Амандина и Катулл сели в неподдающийся определению вагон, который выбрали, потому что тот был наименее переполнен. Хотя они плотно позавтракали и их поездка будет длиться меньше двух часов со всеми остановками, Изольда упаковала в ведерко, в котором носила Амандине в школу обед, легкие закуски. Теперь, когда они сели в поезд, можно было заняться ими.
Где-то за полчаса до прибытия в Париж через вагон, в котором ехали Амандина и Катулл, прошли мужчина и женщина, опекающие четырех детей, в сопровождении проводника, следующего впереди, и двух слуг с багажом и пальто в руках, замыкающими процессию.
— Куда они идут?
— В какое-нибудь привилегированное купе.
— Она очень красивая? Та женщина.
— Я не разглядел ее.
— А что вы думаете о той женщине через проход? Третий ряд вперед слева.
— Я могу видеть только ее шиньон, который достаточно хорош.
— Вы считаете мадам де Базен красивой?
— Она очень привлекательна, скажу я. Да, она — красавица.
— А мадам Изольда?
— Конечно, просто другой тип красоты.
— Как я не люблю мадам де Базен, но если бы вы спросили мое мнение по поводу того, на ком вы должны жениться, я выбрала бы мадам Изольду.
— Но почему я вообще должен жениться? Я хочу только, чтобы дети вернулись домой, помочь им построить новую жизнь. Я хочу, чтобы ты, я и мадам Изольда жили как раньше.
— Но если вы любите ее…
— Я никогда не говорил, что люблю ее. Скорее позволял любить себя.
— Хорошо, тогда?..
— Давай подождем возвращения мальчиков. И Доминик. Ты знаешь, она скорее всего сильно изменилась. Думаю, больше чем я.
Они сидели молча, пока Амандина не спросила:
— Знаете, почему мне нравятся поезда, месье?
— У тебя большой опыт путешествий поездами?
— Когда я была маленькой, Соланж брала меня на станцию в Монпелье, чтобы я могла посмотреть на прибытие и отправление поездов, и я любила это больше, чем балет. Я помню, что, когда мы сели в поезд в Монпелье в начале нашей дороги к Авизе, я хотела, чтобы поездка никогда не закончилась. И сейчас мне нравятся поезда.
— Почему?
— Из темного туннеля вырываешься в ослепительный свет. Поля, сливаясь в полосы, летят как…
— Поля, проносящиеся мимо быстро, как жизнь? Ты об этом?
Амандина оглянулась на него с улыбкой, покачала головой и повернулась обратно к окну. Все еще отводя взгляд от него, она спросила:
— Где вы были все время, пока мы ждали? Вы когда-нибудь собираетесь рассказать мне об этом?
— Не знаю, смогу ли. Сейчас точно не могу.
Катулл хотел сменить тему.
— Позволь мне рассмотреть твой кулон поближе. Очень красиво.
Он взял украшение в руку, погладил камень.
— Он выглядит очень старым. Соланж хранила его для тебя?
— Да. Единственный раз, когда я его надела, был в тот день, когда я приехала к вам.
— А как ты назвала этот жакет?
— Kontusz. Мадам де Базен произносит по-другому, но как-то так.
Катулл изучал внешний вид девочки. Под многоцветным жакетом на Амандине были черные шерстяная юбка и свитер, толстые черные чулки и ботинки до лодыжек, черные митенки на руках. В косу Изольда вплела ей черную бархатную ленту, такую же, как вокруг шеи.
— Боюсь, твой наряд слишком изящен, чтобы толкаться весь день на вокзале.
— Он должен принести удачу.
Длинный, пронизывающий гудок возвестил конец пути.
— Приехали. Позволь завернуть остатки хлеба. Станция конечная, мы никуда не опаздываем.
Поскольку поезд медленно двигался вдоль перрона, Амандина разглядывала через окно встречающих. Она обратила внимание на высокого человека в ливрее шофера, который шел мимо останавливающихся вагонов и в тот момент, когда послышался лязг тормозов, оказался точно у одной из дверей. Проводник открыл дверь, выдвинул металлическую лесенку, протер перила и поздоровался с шофером. Мужчина и женщина с детьми, которых провожали через их вагон, ждали у двери, когда можно будет спуститься. Мужчина держал за руки двух маленьких мальчиков, приблизительно одного возраста, в то время как старший мальчик, которому было приблизительно двенадцать или тринадцать лет, держался позади него. Неся на руках девочку, к ним подошла женщина. Шофер придвинулся поближе к ступенькам, энергично поклонился, предложил руку.
— Доброе утро, милорд. И молодые лорды.
— Ах, доброе утро, Вадим. Спасибо, спасибо… Теперь вы двое, пожалуйста, стойте спокойно рядом с вашим братом, пока я помогу маме…
Поставив сыновей на землю, мужчина повернулся, чтобы подать руку женщине.
— Смотри под ноги, дорогая. Мы здесь.
Женщина стояла на верхней ступеньке металлической лесенки, затягивая шнурок черной атласной сумочки. На ней был короткий жакет из чернобурки, рукава которого казались слишком короткими, обнажая красивые белые руки — как если бы жакет был сшит для женщины, значительно более миниатюрной, чем она, — дама посмотрела на спящего в ее объятиях ребенка, дотронулась губами до лобика. Плавным движением подняла голову. Ее рассеянная улыбка была адресована всем, кто ждал ее внизу, и никому конкретно. Она как будто забыла, что нужно делать, и колебалась, разглядывая платформу. Потом посмотрела вниз, протянула свою руку ждущему шоферу.
— Вадим, добрый вечер.
Шофер снял фуражку, медленно, с чувством собственного достоинства поклонился, взял протянутую ему руку, поцеловал, затем помог женщине спуститься по ступенькам.
— Добро пожаловать, княгиня Анжелика.
Эпилог
Амандина и Катулл покинули вагон, когда дама, держащая на руках спящую девочку, как раз спускалась. Амандина улыбнулась, вновь увидев ее. Держа Катулла за руку, она все оглядывалась, чтобы подольше смотреть на женщину. Она отпустила руку Катулла и, повернувшись, практически оказалась на пути изящной дамы. Девочка опять ей улыбнулась, женщина вернула улыбку. Амандина ускорила шаг, чтобы догнать Катулла и в ярких лучах утреннего солнца камень в ее кулоне загорелся. Глаза дамы не могли оторваться от украшения, подпрыгивающего на шее Амандины, когда она побежала.
Благодарности:
Я благодарю своего агента, компетентную и красивую Розали Сигель, за поддержку и добрые советы на протяжении всей моей писательской карьеры.
За тонкое чувство меры, вкус к слову — моего редактора Джиллиан Куинт.
За сам факт существования — Эрика Брендона Кнокса.
Благодарю Фернандо Филиберто-Марию, любовь к которому со временем становится только сильнее.
Комментарии к книге «Амандина», Марлена де Блази
Всего 0 комментариев