«…А родись счастливой»

1550

Описание

«…А родись счастливой» — это роман о трудной судьбе молодой, удивительно красивой женщины, пытающейся найти своё место в жизни, которая подбрасывает ей одно испытание за другим: трагическая смерть мужа, многочисленные попытки других мужчин (вплоть до пасынка) воспользоваться её тяжёлым положением — через всё это она проходит с большими нравственными сомнениями, но не потеряв цельности души.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Владимир Ионов …А родись счастливой

Глава 1

Степан держит дверь, чтобы не захлопнуло потянувшим откуда-то сквозняком. Теперь и Любе надо выйти к столу. Оставив шубу на спинке стула, она поднялась и увидела себя в зеркале. Увидела как чужую, малознакомую. Вся в чёрном — к лицу это ей — молодая, гибкая, красивая. Но усталая. Очень усталая. Люба прищурила глаза, чтобы лучше вглядеться в лицо этой малознакомой, и узнала в ней себя.

«Это я так устала, — сказала она себе. — Глаза ввалились. И бледная-бледная. Это от чёрного».

— Чего же это зеркало-то не занавесили? — спросил Степан и, придерживая валенком дверь, потянулся, чтобы увидеть Любу не только въявь, но и отражённой. Увидел. И будто его обдало чем — то ли холодом, то ли жаром, плеснулась в лицо какая-то сила, заставила отступить на прежнее место. — Не принято на похоронах с открытыми зеркалами, — трудно переглотнув, проговорил он с порога.

«Поминки у нас, — напомнила себе Люба. — Поминки по Анатолию. Потому я и стала такая».

Она почувствовала, что к глазам подступают слёзы, и чуть откинула голову, чтобы они не выкатились на ресницы. Она вообще легко управляла слезами, наполняя ими глаза, когда нужно показать глубину чувства — радость до слёз, грусть до слёз или обиду. Для этого ей надо было просто захотеть, чтобы они заблестели, и слёзы подступали к глазам. Сейчас они накатывались сами, и ей осталось только постараться не пролить их через ресницы.

— Там у всех уже налито, ждут хозяйку, — глухо сказал Степан. — Надо бы выйти.

— Конечно, надо, — согласилась Люба и, продолжая видеть себя в зеркале, подумала: «а это даже лучше, что слёзы в глазах».

Степан прижался к косяку, вытянулся, пропуская Любу мимо себя, но она остановилась в дверях, полностью повернулась к нему, почти касаясь.

— Много народу пришло? — спросила она.

— Порядком, — выговорил он, трудно переглатывая воздух, которого ему не стало хватать от её близости.

— А те не уехали? — поинтересовалась Люба, сохраняя между собой и Степаном то пространство, что позволяет чувствовать человека, еще не коснувшись его, и даже, пожалуй, острее, чем коснувшись. И, слыша сквозь тонкий жирок воздуха, что остался между ними, мандраж смятения молодого здорового мужика, она с удовольствием — неожиданным сейчас для себя — подумала: «Господи, я ещё кого-то волную…»

— Альбина Фёдоровна, что ли? — густой голос Степана надломился до высокой ноты, и его хлестнуло жаром стыда перед нею: ведь не маленькая, понимает, какая сила ломает ему голос. Нашёл, скажет, время, бугай.

Он догадался ступить в сторону и отвернуться от неё и уже с безопасного расстояния ответил:

— Вроде не уехала. Парни, дак оба здесь.

— Их дело, — заключила Люба и, опустив со шляпки короткую вуаль, пошла в зал.

В просторной столовой, построенной уже при Анатолии Сафроновиче и отделанной на его вкус светлым деревом, было солнечно, как весной, и пахло свежим еловым лапником, набросанным на пол, на подоконники и даже на стол. Люди попытались занавесить большие окна, но тонкие золотистые шторы едва смягчали ярость случайного зимнего солнца, и зал, убранный для скорбной трапезы, казался праздничным. Народ вот только в большинстве получился какой-то всклокочено-будничный — в помявшихся под пальто и шубами пиджаках и кофтах, непричёсанный.

Люба ещё из коридора схватила всё это одним взглядом — и нелепую праздничность обстановки, и пугающую помятость людей. Увидела она и Альбину Фёдоровну с сыновьями. Она потерянная. Они безразличные. Значит, Любе остаётся быть торжественно-печальной. Она расправила плечи, опустила ресницы и медленным, очень ровным шагом — «жалко, что платье не в пол», — прошла к столу. Не поднимая глаз, поняла, что все теперь глядят на неё, больше оценочно, чем с сочувствием, и в образовавшейся нестройной тишине уловила шёпоток, невнятный, но лестный по тону. «Вот так, Люба, и держись», — наказала она себе.

Глава 2

Перевернула Люба Степана. Миг какой-то возле него постояла, но такую дрожь в нём подняла, что всё нутро перетряхнула. Сколько девок у него в руках перебывало и городских, и деревенских, а ни одна не лихоманила так круто. Переживая это, забыл, что у столовой стоит его машина и наверняка кого-то надо будет везти в райцентр. За столом он подвинул соседу свой стакан, тот, молча, налил его до краёв. Степан сжал посудину в кулаке, долгим взглядом попросил Любу глянуть на него и понять, но не дождался и коротко, шумно выдохнул из себя воздух, чтобы на таком же коротком вдохе обжечь нутро зельем. Но не успел: корка хлеба упала ему в тарелку.

— Остановись, — шепнул с другой стороны стола Вася Кащей, прежний шофёр Анатолия Сафроновича. — Или тебе только до гаража?

Степан опомнился. Опустил стакан, звякнув им об тарелку, напугался звона и того, что пальцы остудило пролитой водкой, глянул во главу стола и увидел, что Люба дрогнула ресницами, потом медленно подняла их и посмотрела на него. Глаза её терялись за вуалью, но Степану показалось, что именно так и было: дрогнули ресницы и медленно открылись глаза — продолговатые, серые, влажные, как глубокая осень. В нём опять колыхнулось то, что испытал давеча в дверях банкетной комнаты, и надо было снова отступать куда-то.

— Айда, покурим от греха, — мотнул он головой Кащею.

В прихожей у раздевалки Степан шугнул с подоконника деревенскую детвору и, присев на него, торопливо, даже не предложив сигареты Кащею, раскурил помятую в карманах «Приму».

— За рулём-то ты был? — спросил Кащей. — Как хоть это случилось?

Пятком глубоких затяжек Степан утолил душевную жажду к покою, отдышался и заговорил уже рассудительно, по своему обычаю.

— Как случилось? Как случается, так и случилось. На роду ему, видать, так писано. У нас через реку ЗИЛы с гравием бегают и — ничего. Правда, подальше от села, а мы прямиком пошли. Есть там быстрина, но морозы-то нонче какие стояли? Хоть бы одна промоина осталась. Я, правда, сказал, что бережёного-то и обком бережёт, давайте кругаля дадим, где все ездят, а он: «не пыхти, держи прямо».

— Ты и держал, — сказал Кащей и цикнул сквозь зубы тонкой струёй слюны.

Степан хватнул ещё несколько частых, глубоких затяжек. Потом, согнув руку в локте, долго глядел, как дымок сигареты обвивает пальцы с содранными до мяса ногтями.

— Шеф как чуял чего-то, велел мне дверцу открыть на всякий случай. Мы с Митричем открыли свои, а он свою сзади не стал. Говорю, а вы чего же? А он: «Ты газуй давай».

— И ты газанул?

— Газанул. И ничего. А на серёдке реки лёд только — тресь! — перед нами. Я даже вильнуть не успел, всем передком так и клюнул в воду. Митрич стреканул в дверцу так, что на крепкий край вылетел и даже валенки не замочил. Я к Сафронычу обернулся, ему открыл, и мне уже выныривать пришлось. А он не вынырнул почему-то. За ружьём, видать, потянулся, оно у него на «тёщином месте» было примотано. Когда я-то вынырнул, от УАЗа один уголок тента из воды торчал и шипел так: шшш-уу. Я тент когтями рвать, а он пошёл под лёд и меня поволок, едва отбарахтался. Видать, мы на самой быстрине ухнули, течение ужас какое было — УАЗ сразу поволокло, а я, пока выбрался, сколько льду наломал, ты бы только видел. Без валенок уже выскочил, потом так и пёр до деревни босиком в мокрой шубе. Тяга такая, даже вспотел, говорят.

— Вспотеешь. Слушай, Стёпа… — Кащей оглянулся: не слышит ли их кто? И, подняв беспокойные глазки на Степана, спросил: — У Сафроныча, говорят, воды в лёгких не обнаружено, значит, он уже не дышал? Это не вы его с Митричем?…

— Чего не мы? — не понял Степан.

— А что? Это запросто вам могут напаять. Смотри, чего получается: в прошлом году кресло из-под Митрича для Сафроныча выдернули, мог он на него зуб иметь? Ты на вдову глаза пялишь…

— Я не пялю, — заливаясь горячим румянцем, проговорил Степан.

— Пялишь.

— Ну, дак что?

— А вот и выходит: один совсем сухой, другой мокрый, но живой, а третий-то утонул? И даже не захлебнулся…

— Ты чего тут мне? — напрягся телом Степан. — Ты дурак, или тебя ещё делать им надо?

— Тихо-тихо-тихо, — зашептал Кащей и на случай отступил на шаг. — На неё все глаза пялят. Я тоже пялил. Сафроныч мне кепку на глаза нахлобучивал за это, знаешь, с какими словами?

— С какими?

— «Не зырься, не укусишь — зубки мелки, значит, и глазки закрой». — Кащей коротко улыбнулся, открыв широкие зубы до бугристых дёсен. — Ты меня понял?

— Не знаю. Жалко мне её — с таких годов вдова…

— Любу-то? Ничего, она в слезах не утонет. Выплывет.

— А вроде она жалела его.

— Сафроныча нельзя было не любить. Не знаю, каким он у вас тут стал, а у нас широко с ней гулял. Знаешь, сколько я цветов ей привозил в тачке? Море! Он заваливал её цветами. В Москве раз в командировке были, заехали там в какой-то совхоз — она еле из машины потом выскреблась — столько он ей роз навалил. Оранжерею целую нарезал.

— Да… — как-то странно, то ли удивляясь, то ли одобряя Сафроновича, протянул Степан.

— Он ей ноги «шампанским» мыл, — сказал Кащей, чтобы прикончить Степана. — Не знаю, стоит она того или нет.

— Прямо при тебе?

— Чего при мне?

— Мыл-то?

— Ты чего? Просто она смеялась потом на эту тему. Я им иногда столько «шампнского» прямо с завода привозил — за неделю не выпьешь. А тут нам дадут чего с собой взять? Ты не припас?

— Надо у Митрича спросить. Дадут, должно.

— Вот так, Стёпа! — Кащей толкнул Степана в могучее плечо. — А у нас с тобой зубки мелковаты, потому и глазки зарить на Любу нечего, понял?

— Я им тоже много чего возил, ну дак и чего из этого?

— Значит, не понял. — Кащей выжидательно улыбнулся. — Ну, и хорошо, целей будешь.

Глава 3

За столом уже становилось шумно, ибо слов и тостов во светлую память Анатолия Сафроновича сказано было много, и теперь мало кто слушал очередного оратора, больше говорили между собой и о своём. Одна Люба продолжала держаться в изначальном образе, так и не притронувшись к питью, к закуске. Сидевший рядом первый секретарь райкома время от времени наклонялся к ней с тихим советом:

— Любовь Андреевна, вам бы выпить чего-нибудь — это снимает напряжение.

Она не отвечала. Да и не надо ей было снимать напряжение, потому что в таком состоянии она лучше, даже не поднимая глаз, чувствовала, что происходит наискосок от неё, где сидит Альбина Фёдоровна с сыновьями, и почти догадывалась, хотя и не слышала, что говорят между собой братья.

В конце концов, Люба изнемогла от этой натянутости и попросила соседа постараться свернуть поминки.

— Да, пожалуй, — тихо согласился он, — а то скоро начнут вспоминать любимые песни покойного, а потом, глядишь, скажут, что он и плясать любил… Тогда вам слово?

— А надо ли?

— Понимаю, конечно, ситуацию, но так положено. Вы коротенько. — Сосед взял вилку, чтобы постучать ею по графину, призывая собравшихся к вниманию, но тишина в столовой вдруг образовалась сама, потому что из-за стола поднялась Альбина Федоровна. Кто она такая теперь знали все, и любопытство оказалось сильнее хмеля.

И то сказать, часто ли случается, что у гроба сходятся прошлая жена и последняя? Что скажет одна, чем ответит другая? Горем, вроде убиты обе, да, может, соберутся с силами…

— Позвольте и мне сказать здесь последнее слово… — Голос Альбины Фёдоровны зазвенел высоко от звучавшего в нём вызова — так, во всяком случае, показалось Любе, и ей оставалось или спрятаться (хоть сквозь землю провалиться), или принять вызов. У неё получилось последнее. Она подняла вуаль, развернулась гибким телом, даже подчеркнув эту гибкость, к Альбине Фёдоровне, и посмотрела на неё прямо, без страха, без тревоги: мол, ну, давай ещё раз, бог с ним, что при народе.

— Я прожила с Анатолием Сафроновичем двадцать семь лет. Это больше, чем теперь его молодой вдове. — Голос у Альбины Фёдоровны перехватило плотным комом, и, чтобы управиться с ним, она вскинула подбородок, помучилась, переглатывая спазм, но, так и не переглотнув, проорала его ещё более высоким голосом. — Поэтому, — звонко бросила она в потолок, — я больше других знаю, что погубило его в пятьдесят лет…

До глухой, до смертной ноты замер поминальный зал, будто ждал, что подтвердить или опровергнуть сказанное явится сам погибший, на гроб которого каждый из сидящих здесь бросил по горсти мёрзлой земли.

Люба положила на стол пальцы, и по тому, как побелели её отмытые сегодня от лака ногти, Степан, подошедший было к Митричу спросить, где и что припасено шофёрам, увидел, какой ценой даётся ей эта минута. Переживая её состояние, перекладывая на себя её напряжение, он стал стискивать тощее плечо Митрича, и тот, чтобы не взреветь от боли, коротко дёрнулся в сторону, смахнув на себя посуду.

Кто-то прыснул смехом и вмиг задохнулся. Но Митрич, пьяненький уже, не смог не ахнуть:

— Ах, мать честная, что ты мне наделал! — оттолкнул он от себя Степана. — Ширинку залил и посуды, гляди, сколько грохнул…

Напряжение зала снялось, лопнуло. Кто-то даже крикнул Митричу, дескать, ширинку водкой заливать, всё равно, что огурцы солить.

— Спасибо тебе, Стёпа, — шепнула Люба сконфуженному парню и ослабила натянутое в струну тело.

Настраивая тишину, секретарь райкома строго брякнул вилкой по графину, потом кивнул головой Альбине Фёдоровне, но она сбилась и с мысли, и с ноты и продолжила, видимо, уже не так, как собиралась. Глаза и голос её погасли, и слышно её стало лишь потому, что в зале опять повисла тишина, правда, уже не та, что была минуту назад — не затаённая до жути от острого любопытства, а конфузная какая-то, занятая теперь больше Митричем, вытиравшим рукавом штаны и полы пиджака.

— Говорили, что он мог бы спастись, — доносилось в тишине, — но потянулся спасать ружьё. Я… — Она снова помучилась, напрягая паузой Любу. — Я верю этому. Ружьё у него было редкой работы. А он крайне любил всё красивое. Красота и погубила его. Она и семью нашу погубила…

Тут Альбине Фёдоровне надо было посмотреть во главу стола, чтобы всем всё стало понятно. Но посмотреть так, как нужно, она оказалась не в состоянии. У неё задёргались губы, и, ища, чем заглушить волнение, она зашарила по столу руками, никак не попадая ими на фужер, и никто почему-то не догадывался подставить ей его под дрожащие пальцы. Даже сыновья, сидевшие с ней бок о бок, не помогли матери справиться с волнением. Младший сжался в комок и застыл, старший, занятый чем-то своим, повернулся к окну. Зато Люба была сейчас занята только Альбиной Фёдоровной и собой и, чувствуя, что бороться скоро уже будет не с кем, торопливо оттолкнула стул и быстро, без рисовки, протянула стареющей на её глазах женщине свой стакан с минералкой. Та приняла воду, сбивчиво выпила её и смирилась. И уже тихо, не всем собравшимся, а одной этой молодой красавице, которую красит даже траур, договорила:

— Я ни в чём его больше не виню. Пусть спит спокойно. В жизни он спокойно не спал.

Глава 4

Домой Люба убежала одна. У неё больше не было сил слушать бессмысленные слова сочувствия и терпеть себя такой, какой была. И пока гости, те, что одевались в банкетном зале, собираясь в дорогу, рассовывали шоферам свёртки, она мягко сказала:

— Всем еще раз большое спасибо, — и ушла.

Дома, бросив в угол шляпку с этой дурацкой вуалью и спустив с плеч — прямо на пол — шубу, она плашмя, лицом вниз, упала в мякоть огромной тахты. Какое-то время лежала без движения, без мыслей, лишь с ясным ощущением частого и гулкого сердцебиения. Потом совсем в другом ритме — то обгоняя толчки сердца, то растягиваясь на несколько и не по очереди, в сумятицу — в памяти стали вспыхивать отражения событий последних дней: Митрич стоит у ворот и озадаченно оглядывает дом председателя… Чернобровый капитан милиции с похотливым блеском в глазах кладёт перед нею лист бумаги, шариковую ручку в виде отбойного молотка и говорит с акцентом: «Падробно излажите, пажалуста, мативы разнагласий между вами и пагибшим, хатя бы за паследний месяц»…Альбина Фёдоровна с закинутой вверх головой судорожно дёргает горлом и никак не может проглотить ком… Совершенно мокрый, белый, измазанный чьей-то кровью, босой Степан: «Мы утонули, Любовь Андреевна. Звоните в район, а то контора заперта, телефона нет»…Застывшее, с синевой и какое-то неуспокоенное лицо Анатолия с полуоткрытыми глазами, будто смотрит, кто там идёт за гром, пахнущая кислой овчиной лужа после Степана… Противная, с открытыми дёснами улыбка Васи Кащея в раздевалке столовой.

— Пошли вы все вон! — сказала Люба и размашисто перекатилась на спину, не стало слышно толчков сердца, пропали видения памяти. «Вот и хорошо, — подумала она. — Надо просто полежать одной. Подумать… А маман не приехала. Отозвалась телеграммой: «Болен Никодим». Знаем мы эти хитрости. Побоялась, что Никодим — идиот, наверно, какой-то — занедужит здесь страстью к молодой вдове… Маман-маман! Как вывернулась твоя жизнь. Сперва тебя — глупышку молоденькую, содержали пожилые любовники, теперь ты — пожилая — носишься с молодым идиотом… Ни-ко-дим… Вот и мой пожилой ушёл… Взял и ушёл!.. Может, даже нарочно. Чтобы посмотреть, как переживу его уход».

Она хмыкнула, вспомнив, сколько раз сама хотела умереть понарошку, чтобы увидеть, как поведут себя поклонники, маман и все остальные, и чтобы потом встать и обрадовать всех или сказать кому-то: «Ага!» «А он, конечно, не так, хотя и с открытыми глазами…»

Вспомнилось, как перед гражданской панихидой в клубе какая-то бабка всё пыталась закрыть ему глаза — держала на них тяжёлые старинные пятаки. Потом отступилась. Но Любу спросила:

— Матушка, спал-то он у тебя, нехорошо сказать, тоже зряче, аль как?

— Я не знаю, — ответила Люба.

— Ну да, ну да, — подтвердила бабка. — Хорошо жила за им: усыпала первая и просыпалась — он на ногах.

Да, «за ним» она жила хорошо.

В парикмахерской облисполкома, куда Любу послали помочь тамошнему мастеру справиться с предпраздничной нагрузкой, Анатолий Сафронович появился в первый же день. День был тяжёл и однообразен. Хотя в кресло садились мужчины совершенно разных лет и объёмов и некоторые даже пытались «распускать хвосты» перед Любой, от них веяло унылой озабоченностью. Кроме того, ей строго-настрого было наказано не уламывать клиентов освежиться после стрижки, не подменять дорогих одеколонов дешёвкой, исходить при расчете точно из прейскуранта и не брать чаевых. Получалось, что работы — уйма, впечатлений — ноль, в кармане — пусто. От всего этого она и выглядела подстать клиентам.

И вот появился он. Лёгкий, подтянутый, довольный собой и жизнью. Цепко оглядел маленький зал, скользнул по Любе таким взглядом, что она невольно мотнула головой, словно сбрасывая с себя кислую дрёму, сказал тяжело дышавшему в углу толстяку «я — за тобой» и исчез.

Толстяк — Люба легко вычислила это — доставался по очереди ей, и значит, тот клиент сядет в другое кресло? Она решила сбить очередь, убежала в туалет, пробыла там дольше надобности. Хитрость, однако, не прошла. Хозяйка зала, коротконогая и смешливая Маша, тоже не шибко стремилась заполучить в работу складчатый, потный затылок и не допустила сбоя очереди.

Но расчёты, видимо, строили не только они. Он вошёл в зал точно в тот момент, когда Маша застригла нового клиента, а Люба уже комкала простынь с белесыми волосами толстяка и обмахивала ему шею.

Он вошёл, встал между кресел и из двух рук протянул мастерицам по три свежие, с каплями росы гвоздики.

— С наступающим! И пусть вам улыбается счастье! — Сказал обеим и сел в Любино кресло, улыбнувшись ей в зеркале.

Пока она равняла его волосы, удобные в работе, жёсткие, густые, ухоженные, он несколько раз ловил её взгляд в зеркале и какой-то глубинной искрой, светящейся в чуть выпуклых карих глазах, зажигал в ней ответную улыбку. Не ту, небрежно ленивую, какой она отвечала на подмигивания клиентов у себя в салоне, а мягкую — вот уж чего давно не бывало — даже немного смущённую.

После стрижки он попросил побрить его, хотя видно было, что утром он это делал и сам, правда, электрической бритвой. Потом, вместо освежения одеколоном, заказал компресс. И когда, обжимая пальцами горячую салфетку на его лице, она, нарочно опустив подголовник, поддержала его голову грудью, а мизинцем коснулась сонной артерии, почувствовала такие толчки его крови, что у самой ответно колыхнулось сердце и дрогнули руки. Быстро отстранилась, сняла компресс и нырнула за портьеру в подсобку, чтобы остудить себя, всей спиной и икрами голых ног прижалась к холодной стене, помахала на лицо салфеткой, шепча себе: «Дурочка, чего же это я делаю? Он мне в отцы годен, куда лезу-то?» И не утерпела, чуть отодвинула портьеру, чтобы ещё раз увидеть его в зеркале. Он заметил это движение занавеси и ответил на него улыбкой. Люба шарахнулась в угол подсобки и оттуда, лихорадочно подсчитав и проверив, не махнула ли по привычке лишнего, сказала ещё не успокоившимся голосом:

— С вас рубль восемьдесят две копейки. Положите на стол. Если можно, без сдачи, пожалуйста.

Не торопясь, покопавшись в закоулках портмоне и карманов, он действительно отсчитал ей копейка в копейку, и эта медлительность и нарочитая педантичность помогли ей вернуться из-за портьеры, как ни в чём не бывало. Ах, как они потом похохочут над этой маленькой хитростью, которой, не сговариваясь, а лишь поняв состояние друг друга, пытались провести самих себя и Машу.

— Вы завтра с которого часа работаете? — спросил он, рассчитавшись.

— С девяти, а что? — наклонив голову, Люба с нарочитым любопытством скосила на него глаза.

— Без пятнадцати девять зайдите на пару минут ко мне. Маша скажет, где это.

— Зайти с прибором? — и поменяла наклон головы.

— Лучше просто с хорошим настроением. — И ушёл.

Сразу обменяться впечатлениями было неудобно — подошли новые клиенты. А обменяться хотелось: Маше, знавшей здесь каждого до последней бородавки на затылке, — сказать; Любе, жившей, как после купания в прохладном море, — спросить. И они едва дотерпели до часа закрытия парикмахерской. Даже когда минут за десять до этого позвонили из которой-то приёмной с вопросом, нельзя ли сейчас спуститься к ним шефу, Маша, чего с ней никогда не бывало, жалобно протянула в трубку:

— Ой, а нельзя завтричка, а? Едва на ногах стоим — столько сегодня всех было. Скажи, расчёска из рук валится. С утричка бы завтричка лучше. — И едва отговорившись от работы, оттуда же, от телефона оглядела Любу так, будто та уже примеряла фату, и, довольная, сообщила радостно:

— А он на тебя клюнул!

— Кто?

— Сокольников!

— Кто он такой?

— Скольников-то? Господи! Он Сокольников и есть. Мужчина на сто сот. Семейный, конечно, она врач у него, но он-то — кавалер! — свет таких не видывал. Мне бы десяток лет куда девать, у любой бы его отбила, хоть что хочешь бы со мной делали. Когда бы ни явился — зимой ли, летом ли — всегда с цветочком, будто за пазухой носит. Один тут ещё такой-то, тот всё с конфетками, но много пожилей Сокольникова, дышит уже плохо, а этот — ка-ва-лер! Ко мне, гляди, не сел.

— А чего ему завтра от меня может быть надо?

— Господи! Да чего им всем от нас надо!?

— Но мне-то этого, может, вовсе и не надо. — Люба пожала плечами и стала рассматривать себя в зеркале, ловя заодно и Машино отражение.

— Надо ли — нет ли, а подголовничек перед компрессом опустила, другую подпорку нашла! — хитрюще прищурилась напарница. — Тебе упереть есть на что! Ты тут за неделю у меня весь исполком на голову поставила. Хорошо срок тебе короток дан. Завтра с полдня одни бабы попрут, сушуары докрасна накалим.

Когда ровно без четверти девять следующего дня она вошла в кабинет Сокольникова, он указал ей на глубокое кресло чуть наискосок от его просторного стола. Люба поняла, что отсюда она будет для него, как на ладони, и села так, чтобы прежде всего он увидел и оценил её ноги, с которыми, как она считала, ей повезло больше всего.

Но хозяин кабинета не ушёл за свой огромный стол, а присел на тот его краешек, что ближе к Любе. Это чтобы и она видела, если и не атлетическую его фигуру, то хотя бы умение одеваться и по моде, и по возрасту, и по положению одновременно.

— Начнём со знакомства? — коротко улыбнулся он. — Я — Сокольников Анатолий Сафронович. Вы?

— Любовь Андреевна Викмане.

— Что-то прибалтийское было в роду или по мужу?

— Отец — латыш, но пишусь по маме — русской.

— Скажите, Люба, — можно так? — вам нравится ваша профессия?

Не понимая, куда он клонит, она дёрнула уголками губ.

— Не знаю… Сама профессия мне нравится, а работа — не очень.

— Ну и отлично. Я предлагаю вам перейти к нам на должность инженера… Не смущайтесь. Инженера по соцсоревнованию. Оклад — сто тридцать, но — туда-сюда — до ста семидесяти натянуть можно. Устроит?

— Но я же в этом ничего не понимаю…

— А тут и понимать нечего. Дело не в сути, а в действии. Больше двигаться, перемещаться, быть на людях, а кого, как и за что соревновать, подскажет профсоюз. Это его забота. Ну, и как?

Люба опустила глаза. «Теперь всё ясно, — подумала она, — «кавалер» — большой собственник и не хочет, чтобы я крутилась в салоне».

— Как работа это, может, и интереснее, — начала она, — но моя профессия, наверно, перспективнее. Для меня, по крайней мере. — Она сменила положение ног и оправила волосы — струистые, тяжёлые, с золотистым блеском, ради которого вчера извела остатки французского шампуня.

— Любопытно бы знать, чем работа парикмахера перспективней инженерной?

— Я говорила не о работе, а о профессии. Это — разница, — сказала она серьёзно. — А чем перспективнее? Ну, сразу не скажешь… Смотря в каком салоне работать…

— А например?

— Пример? Ну, вот, пожалуйста, первый попавшийся. — И Люба не выдержала серьёзной мины, озорно сморщила переносицу, мол, проглотишь сейчас «кавалер» пилюлю! — Невестка королевы Великобритании Диана до того, как выйти замуж за своего Чарльза, была парикмахером. А теперь она — мама принца Вильяма, который, когда вырастет, будет королём. А если бы Диана работала инженером по соцсоревнованию, нашёл бы её этот Чарльз?

Сокольников звонко захохотал:

— Браво, Люба! Лихо! И хотя я не помню, чтобы Диана была парикмахером, три ноль в твою пользу!

«Ого, мы уже на «ты»? — заметила она. — Быстро».

— И всё-таки… пусть они там как хотят — эти чарльзы и вильямы, а мы напишем заявление. — Сокольников достал бумагу и ручку и положил их на маленький столик, что примыкал к его столу, потом оттянулся до селектора и весело распорядился:

— Отдел кадров ко мне!

И жизнь Любы приняла другое измерение.

Глава 5

Митрич, пьяненький и от того важный, путано распоряжался, какой машине куда ехать. Вне своей компетенции он считал только райкомовскую «Волгу» и те автомобили, что приехали из области. Все остальные пытался комплектовать пассажирами лично и легко просчитался. Остались трое из разных мест и такие же, как он, охмелевшие. Они не прочь были ещё погулять и ставили ему условие: коли не смог посадить в машину, пусть сажает за стол.

— Хорошо, хорошо, отправлю на своей, — толковал он им и, набычившись для густоты голоса, позвал: — Степа-ан!

Степан в жёстком от сушки и ещё вонючем полушубке сидел на перилах крыльца столовой и беспокойно мял в пальцах попусту дымящуюся «Приму». Он видел, что Игорь, старший из Сокольниковых, не садился в машину с матерью, а куда пропал — проглядел, и теперь тревожился: не к Любе ли подался хлыщ городской?

— Сте-пан! — громче позвал Митрич.

— Чего тебе?

— Бегай, заводи вороную, полетишь в Столбово.

— Сперва в Генералово! — истошно поправил кто-то из гостей.

— Сперва в Столбово, — оставил на своём Митрич. — Сте-пан!

— Щас, разлетелся вам и в Столбово, и в Генералово! — пробурчал Степан и, не отзываясь, пошёл в столовую.

Узрев непослушание, Митрич решил тут же пресечь его. Он догнал шофёра на пороге банкетной комнаты, втолкнул его туда и захлопнул за собой дверь.

— Ты, чего, оглох у меня? — спросил он накалённо.

— А тебе чего надо? — обернулся к нему Степан.

— Я куда тебе сказал ехать?

— Ты? Ехать сказал? А кто ты мне такой говорить?

— Я кто? Я — зампред! — сообщил Митрич, как новость.

— Зампред? Вот когда сампред будешь, тогда и распорядишься. А пока сиди-ко ты! — Степан ухватил маленького Митрича за полушубок и легонько посадил на стол, заваленный обрывками обёрточной бумаги. — У тебя своя телега есть, заводи её и двигай, а у меня тут дело. Игорь Сокольников, кажись, в отцов дом пошёл, может, его ещё вести надо.

— А может, он заночует в отцовом-то доме?

— А чего бы ему там ночевать?

— Это не наших умов дело. Заночует, и всё! А тебе-то что?

— Ну, не наших, так не ваших. И хорошо! А я этим не извозчик. — Степан ткнул каблуком резную дверь и, откинув ею кого-то с дороги, убежал в машину. «Волга» взвыла под ним мотором, метнула колёсами снег и понеслась вдоль села. — Я ему заночую в отцовом доме! — мял он в руках серебристую оплётку баранки. — Так заночую, так заночую!..

Глава 6

Игорь впервые был в этом доме отца. За последний год они вообще виделись лишь, когда Анатолий Сафронович несколько раз заезжал домой уговаривать Альбину Фёдоровну дать ему развод, а она призвала на этот разговор сыновей, да когда оформляли всякие документы на квартиру, на машину, и ещё один раз они встретились на каком-то совещании. Сокольникова поминали там в докладе бесфамильно, правда, но не добром, и настроение у отца было серое. Игорь сделал вид, что ничего не понял, и у буфетной стойки в перерыве разговор начал со своих забот.

— Ну, что, батя, запустил ты меня в эту сферу и бросил? — спросил он, оценочно оглядывая толпящуюся у прилавков начальствующую публику. — Это кто в такой кожанке? Вон, у кондитерской лавки…

— Предрик из-за Волги, — мельком глянув в толпу, ответил отец. — А что?

— Так. Кожа на нём приличная. Я говорю, бросил ты меня. Я уже год в инструкторах, и, по-моему, никто не торопится видеть меня в замзавах хотя бы.

— Ну, почему «бросил»? С шеи я тебя сейчас поспущу — не обессудь, не те времена. А за спиной у меня подержишься, чтобы ниже куда не сдуло, поскольку интересуют тебя только кожа да рожи. И ничего больше.

— И на том, бать, спасибо, — проглотил обиду Игорь.

— На здоровье. Подвернётся момент, подсажу, сколько смогу, но ты и сам царапайся, стремись. Батя не вечен, как всё на земле.

— Эх, а-яй! Чего это тебя на философию потянуло? — спросил Игорь, но не стал вглядываться в лицо отца, как надо было при таком вопросе. Боясь напороться на жёсткость его глаз, уткнулся вытянутыми губами, носом и взглядом в чашку, выцеживая из неё остатки остывшего кофе.

— Жизнь — она разная, — Сокольников устало улыбнулся сыну, легко трепнул его за ухо и оставил одного у стойки.

Вот теперь Игорь понял, почему отец «поспустил с шеи» его и Васятку — перестал помогать сыновьям деньгами. Отлично срубленный в декоративно-русском стиле особняк в глубине то ли рощи, то ли старого парка, конечно же, влетел ему в копейку. Хорош домок-теремок! Надолго кому-то хватит.

Любу Игорь знал — знакомил отец. До отъезда её сюда встречались и запросто разговаривали, поэтому и вообще-то, никогда не стеснявшийся в общении с людьми, он повёл себя с ней не как с вдовой отца, а как с давно и близко знакомой сверстницей.

— Кто-кто в тереме живёт? — спросил шутейно, словно и не сидел с ней полчаса назад за поминальным столом.

Но ведь он явился к ней в момент, когда она, не то чтобы в трансе, но и отнюдь не без грусти перебирала в памяти эпизоды короткой жизни с отцом этого полнеющего уже молодца, и тон, выбранный им, оказался для неё сейчас не самым верным.

— Мышка-вдовушка, — ответила Люба так, чтобы он вспомнил, к кому и откуда пришёл.

Игорь вспомнил, но лишь слегка.

— Нелепо и грустно всё это, — сказал он, пожав плечами. — Был батя, и нет бати… Я разденусь?

— У тебя много вопросов ко мне?

— Нет, но наши уже уехали с Кащеем.

— Это и будет темой разговора?

— Не это! — Игорь бросил шапку на шкаф, на открытую его дверцу повесил дублёнку, поморщился на занавешенное чёрным крепом зеркало, прижал ладонями волосы на висках и примиряющее улыбнулся. — Слушай, ма-моч-ка, я понимаю, что прихожусь тебе всего лишь пасынком, но, может, сменишь гнев на милость? Был батя, нет бати, батю жалко! Мне, наверно, не меньше других. Но жизнь-то… — он подвигал пальцами, показывая, как торопливо бежит жизнь. — Ты отлично держалась на поминках, растрогала и очаровала всех районных тузов, да и областные валеты не прочь были утешить тебя на груди.

Не дожидаясь приглашения, Игорь прошёл в гостиную. Крутя головой, ухватил детали обстановки, так же быстро и зорко оглядел кабинет отца, столовую и кухню.

Люба стояла на пороге гостиной, прижавшись к косяку и ощущая щекой нежную прохладу хорошо отшлифованного дуба. «Не Анатолий, совсем не Анатолий», — оценила она пасынка, который продолжал разглядывать вещи, то делая шаг к чему-то, то замирая, как сорока, выглядевшая что-то блестящее: и схватить охота, и боязно — вдруг попадёшься.

— Ну, что? Вы неплохо тут жили, — заключил он, глубоко усаживаясь в диван и по ходу ощупывая велюр обивки. — Отец всегда держал отличный вермут. Он не изменил себе здесь?

— Изменил. Перешёл на коньяк.

— Достойная замена. Может, соберёшь что-нибудь на стол?

— Если что-то хочешь, возьми сам, — она кивнула в сторону бара. — Я должна переодеться. — Люба устало поднялась к себе в спальню. «Неужели вздумает остаться «пасынок»? Уже вздумал, если не уехал с мамашей. Чего он хочет, пасюк?» Покачала головой, распустила волосы из узла на плечи, с удовольствием ощутив их шелест. Села к зеркалу, посмотрела на себя опять как бы со стороны. А ей действительно идёт черный цвет, почему же она никогда не делала себе ничего чёрного? Бледнит лицо? Нет, это только сейчас от усталости и всего остального и, наверно, поправимо.

Она взяла в ладони два жгута волос и сильно, кругами потёрла ими щёки. Появился румянец. Вот, и с ним хорошо в чёрном. А волосы — вообще прелесть на этом цвете. Волосы… Её волосы всегда прелесть. Она давно, ещё с девчонок знала, что очень и очень не дурна, но самой у себя ей больше всего нравились ноги, волосы и глаза. Губы хотелось бы иметь чуть полнее. Нос? Нормальный. Остальным тоже бог не обидел. Но ноги и волосы — это подарок судьбы.

Люба запустила руки к затылку, подняла и медленно пролила сквозь пальцы струистую волну волос. «Жизнь продолжается?» — спросила она себя и улыбнулась отражению в зеркале.

Сквозь незашторенное окно увидела, как во двор настырно вкатилась «Волга». Ещё гости? Нет, машина спятила на дорожку к гаражу и застыла там, напряжённо посверкивая подфарниками. Степан. Он всегда так ставит машину, когда подъезжает за Анатолием. Только подфарники у него обычно словно дремлют, а сейчас того гляди перекалятся. «Что он хочет? Ждёт Игоря, или когда позову?» И опять улыбнулась, вспомнив, какую встряску нечаянно устроила давеча парню в дверях банкетного кабинета. Услышала в себе слабый отголосок волнения, спросила: «Эх, Люба, а что если он войдёт как-нибудь к тебе да поднимет на руки?»

Степан не очень нравился ей внешне — больно рыж и огромен, но мощь, какую она чувствовала в нём, иногда действовала на неё одурманивающее и тогда до полного дурмана не хватало лишь, чтобы и он уловил этот момент и, остановив машину, унёс её в высокие травы.

Значит, жизнь продолжается?

Игорь неплохо распорядился баром. Когда Люба в халате с очень открытой грудью сошла вниз, в гостиной перед диваном её ждал прекрасно сервированный журнальный столик. На его малом пространстве Сокольников-младший уместил всё, что счёл необходимым и нашёл в быстро освоенном доме. Не забыл даже украсить крохотным хрустальным бочонком, куда воткнул сухую коряжистую ветку и пару листьев от фиалки. Ветку он отломил от пучка торчавших в большой напольной вазе, а листья — обкорнав цветок на подоконнике. Но сделал красиво. Изменил и свет в гостиной, оставив включённым только бра, и на то накинул цветную салфетку с серванта. Получился вполне интимный уголок. «Пасынок» явно рассчитывал неплохо провести здесь вечер.

— А в тебе пропадает бармен. — Люба подошла к столику той особой женской иноходью, когда главной движущей силой тела кажутся бёдра. Здесь она редко так ходила, это была её походка для ресторана, для сборища, где надо было показать себя. Сейчас ей тоже этого захотелось, чтобы получше понять, а неровен час, и завлечь, если он того стоит, «пасынка». Для этого — распущенные волосы, халат всего лишь запашной и поданные на зрителя бёдра. — Мы как-то были с Анатолием Сафроновичем на одном межсобойчике в Юрмале, там вот так же делали столик на двоих у дивана: полусвет, только больше красного, музыка, и в самом тёмном углу — такой молоденький толстячок в подтяжках и с соломенными усами. Точь-в-точь ты.

— Я же ведал студбаром и дискотекой в университете, где ты, кстати, почему-то никогда не бывала, — ответил польщённый Игорь. — Там у нас была неплохая фонотека, а после закрытия кое-что можно было посмотреть и по телеку.

— Ясно. Крутили девчонкам мозги. А ты же, вроде, в сельхозе учился, причём тут студбар университета?

— Одно другому не мешало, как ныне моё тракторное образование не мешает воспитывать в молодёжи чувство глубокого патриотизма… На хай лайф этого не достаёт, но об этом потом. Прошу!

Люба села за столик. Полы халата скользнули с колен, глубоко открывая ноги. Игорь оценил это, но коньяк и какой-то еще сочинённый им напиток разлил в фужеры со спокойным достоинством бармена.

— Льда батя не держал в доме? Зря.

— Он держал в доме пламень, — сказала она и, будто только теперь заметив наготу ног, запахнула халат.

— Тем более нужен был лёд. В холодильнике, конечно. За что будем пить?

— А за что уже пили сегодня. За светлую память Анатолия Сафроновича Сокольникова, моего мужа и твоего отца. — Она отрубала сыну все варианты, чтобы посмотреть, на что он способен в такой ситуации.

Игорь сыграл в примитив: дёрнул бровями, дескать, за светлую, так за светлую, и непритязательно, как горькую, одним глотком принял коньяк. Разула она его этим тостом. А без штиблет сползла и барменская импозантность. Потянуло на простоту.

— Ты была счастлива с ним? — спросил он. — Только откровенно.

— Мне будет очень не хватать его, — сказала она, опуская руку с непригубленным фужером в колени.

— Мне — тоже. — Игорь налил себе, быстро выпил. — И не только будет, но и было уже, особенно в последнее время, когда он, как он говорил, «поспустил нас с шеи».

— Ну, а если совсем откровенно… — Люба закинула голову и какое-то время смотрела на продолговатые пятна света на потолке. Над нею они были чёткие, и можно было уловить рисунок накинутой на бра салфетки, а дальше — вытягивались, теряли резкость и силу и сходились в сумрак, пропадали в нём. — Если действительно откровенно, то всё было здорово только в самое первое время, когда мы воровали любовь — мотались по командировкам, встречались в гостиницах, на чьих-то дачах… Было так, будто мы с ним сверстники. Нет, лучше конечно. Сверстник — это… Я не знаю, как сказать. Не то, в общем. Но мне, дурочке, зачем-то потребовалась определённость. Зачем? С определённостью всё быстро расплылось. — Она ещё раз проводила пятна света от яркого рисунка до сумрака в дальнем углу потолка. — Неприятности с разводом, неприятности на работе, перевод Анатолия в эту глухомань… А здесь его и не очень-то ждали… Всё это непросто. А я ещё была увлечена собой. Он открыл мне меня и другую жизнь. Что я видела до него? Маман всегда была занята устройством своей жизни. Парикмахерская? Эти черноусые клиенты с базара да ресторан? И «кто девушку ужинает, тот её и танцует»?.. А тут другие люди, отношения. И я понеслась. Надо было остыть немного, обабиться, пожалеть его, что-то взять на себя, пожить только для него… Не получалось. Его приятели и начальники — что здесь, что тогда в Москве, — на разрыв зовут прокатиться куда-нибудь в командировку, в пансионат. Голова у меня кругом. А он это трудно переживал. Ну, а когда всё определилось, и я приехала сюда, чёлн наш стал уже не тот. Будто водички черпнул бортом. Тяжела я ему стала. Разница в двадцать семь лет, это всё-таки — разница. Мы оба почувствовали её и, по-моему, оба стали понимать, что ничто не вечно.

Два бокала коньяка пали Игорю «на старые дрожжи», он стал быстро хмелеть, сам почувствовал это и пытался сопротивляться, но кроме угловатой суетности в словах и движениях его усилия ничего не давали.

— Значит этот несчастный случай, — он мотнул головой в её сторону, — может, не случай?

— Кто же это знает?

— Запросто выясним! Вот скажи мне, завещание он давно писал?

— Завещание? Я не знаю. Он писал его?

— И я не знаю. Я думаю, если оно написано, случай не случай. А если не написано, то — случай. Там хотя есть одно обстоятельство насчёт воды в лёгких, но мы давай не будем об этом. Хотя я бы на его месте написал бумагу ради справедливости. Тебе, мне, ещё кому положено… Ладно. Давай ещё по коньяку.

— А не хватит? — она остановила его руку. — Ты уже на взводе.

— Ерунда! Я хочу выпить за твою звезду. Налей мне сама… Нет, полную. За звезду надо до дна.

— У меня есть звезда? — тускло улыбнулась Люба.

— Обязательно! Ты так не зарывайся в халат… Ты так, будем говорить, выразительна, что без звезды там не обошлось. Не могло обойтись. Я хочу украсть тебя в чужом доме. Хоть это теперь твой дом. Бог с ним. Хочу украсть тебя в твоём доме. Так да?

Он потянул руку к вороту её халата. Люба поднялась с дивана, запахнула халат до подбородка, включила большой свет. Гость проявился в нём вспотевшим и помятым.

— Дом этот колхозный, Игорь. И моего тут — шиш: кое-что из мебели и одежды. Претендовать тут не на что, — сказала она спокойно.

— Я пока претендую на другое, — сказал он, щурясь от света.

— На что?

— Я хочу с тобой туда, — показал он пальцем в потолок.

— Подняться или вознестись?

— Понял, — мотнул он головой. — Сперва поднимемся, а там и вознесёмся.

«Господи, до чего они сейчас были бы похожи, — отметила Люба, лишь однажды видевшая возле себя Сокольникова «на крупном взводе». Он был груб и бесстыден до отвращения, и она выпрыгнула тогда от него в окно, благо, её комната в пансионате была на первом этаже. С тех пор он никогда больше не пил при ней столько. А этот скис с двух рюмок, пасынок несчастный!»

— Значит, хочешь туда? — спросила она.

— Хочу!

— И стук тебе не помешает?

— Чей? Какой?

— Стук молотка, которым сегодня, слышишь, се-год-ня заколачивали гроб моего мужа — твоего отца?

— Ой, мамочка! — кисло сморщился Игорь. — Опять ты за своё? Фу! Ну, всё настроение сразу — фьють! — и убила. Фу! Знаешь кто ты после этого?

— Знаю — вдова твоего отца. А ты — пасюк.

— Это чего такое?

— Это штучка такая с носиком, с хвостиком, на четырёх лапках.

— Такая собачка?

— Нет, такая крыса. Серая. Вся в тебя. Понял?

— Эт я что ли? — он не сразу, но всё-таки сумел удержать взгляд глаза в глаза, проговорил: — Ты, Люб, на грубость нарываешься? Мы одни в доме, и я плевал на твой траур.

— Догадываюсь.

— Не замолчишь — получишь. — Игорь нехотя стал выползать из глубины дивана, чтобы встать.

— Встанешь, посмотри в окно. Не в то, а в это, за тобой. Вот так. Видишь, там большая чёрная машина?

— Ну и что?

— А то, что в этой большой чёрной машине сидит огромный рыжий мужик. Ты сейчас пойдёшь к нему и попросишь его догнать с тобой Кащея. Попробуешь остаться здесь, он из тебя любой сорт кефира выжмет. На сборы у тебя минута.

Люба встала в дверях, прижавшись спиной и затылком к косяку, и Игорь сообразил, что его действительно просят вон и освобождают для этого дорогу. Но уходить из такого дома? От такой вдовы — пусть хоть она будет не батина, а самого господа бога… Ах, невезуха!

— Мать, ты не порти вечер человеку. Извини, в чём можешь, но чего ты гонишь-то меня?

— Остаётся полминуты, — ответила она, не поворачивая головы.

— Мне всё ясно. Ладно! — он начал гоношить себе «посошок», но прежде заглянул за штору. Под фонарём, освещающем постройки во дворе, действительно пофыркивала выхлопной трубой чёрная «Волга». — Это тот рыжий бугай, что сидел за столом с Кащеем, батин шофёр? Который его утопил? Теперь он тебя пасёт? Всё ясно. Кончаем интим, переходим к делу. — Он отставил налитый коньяк. — Сколько батя оставил тебе наличными или на вкладах?

— Ты считаешь, что он тут грёб тысячи? У него оклад был двести рублей за то, что он ночи не спал, мотаясь по полям, как сукин сын! — сорвалась Люба с прежнего тона.

— Хорошо. Я не знаю, сколько у него было тут, знаю, сколько было там, сколько он на лапу брал за каждый контейнер дефицита! — заорал на неё Игорь, напрягая вспотевшую шею.

— А это уже не моё дело, я не знаю этого. Знаю, что ты своё получил, и «батя» тебе уже ничего не должен! — ответила она, тоже заводясь на крик, но тут же опомнилась: «Чего это я? Всё село сейчас на поросячий визг сбежится». — Я зову Степана, — сказала спокойно.

— Хрен с тобой. Я, сам, уйду. — Игорь тяжело выбрался из-за столика, большими пальцами заткнул выехавшую из брюк рубашку. Выходя из гостиной, остановился против неё так же, как она в столовой против Степана, оглядел её, дохнул перегаром: — Какой хай лайф сломала, дура!

Конечно дура. Надо было сразу выпроводить этого разъевшегося пасюка, чтобы не слышать и не знать того, что он тут плёл. А она — «Жизнь продолжается!..» Коленками сучила перед подонком…

Люба лежала в неразобранной кровати прямо в халате и даже не сбросив тапочек. Одна во всём огромном доме. Вчера этого не замечала, потому что всё время кто-то подходил, что-то спрашивал — как заснула не помнит. А сегодня какой-то другой день, осознавала, контролировала каждый свой шаг, стараясь казаться то такой, то этакой. И теперь не уснуть в пустом доме.

Какой он большой и гудящий — этот дом. А что гудит? Как дальний ветер. Парк или камин? Наверно, камин. Потому что когда Анатолий поехал днём на охоту, она растопила камин, села вязать, но так и не начала — смотрела на огонь. А потом ввалился мокрый Степан. Господи, какой он был страшный! И сколько с него набежало воды у камина, пока он крутил кровянистыми пальцами телефон. Потом всё завертелось, и камин гудит уже четвёртые сутки, и никто его не слышит. И она услышала вот только первый раз. Значит, чтобы услышать чью-то тревогу, внутреннюю стынь, надо остаться с ним один на один во всём мире? Почему же тогда она не слышала тревоги Анатолия — ведь столько раз они оставались одни? Нет, одной она оставалась до него, в окружении клиентов прирыночного салона, а с ним не было одиночества, даже когда он уезжал без неё. Он всегда что-нибудь да оставлял ей на память о себе — то новую пластинку, то подобранного где-то щенка, а один раз, собираясь в район на собрание актива, приволок в гостиную какую-то крестовину, надел на неё свою старую рубашку и кепку. Получилось до смешного похожее на него пугало. Она смеялась до чёрных слёз с ресниц. Он лишь слабо улыбался. Может, он хотел ей что-нибудь сказать особенное? Она не поняла тогда и не спросила потом. А наверно, в нём была какая-то не услышанная ею тревога.

Странно, а вот уезжая на охоту, он ничего ей не оставил, принёс только дров для камина и всё, а она и этой перемены не заметила, как не увидела, когда эти дрова сгорели…

Значит, это мог быть «не случай»? Милицейский капитан рылся в его столе, но, кажется, ничего не нашёл, впрочем, кто знает, нашёл он чего или нет. Там были понятые из конторских. Она тоже какое-то время сидела в кабинете, но поиски капитана её, видимо, не занимали. Она так и не знает, что он искал.

А вообще-то чем и когда она интересовалась, что касается Анатолия отдельно от неё?

Задав себе этот вопрос, Люба со смятением подумала, что только сейчас, когда говорила с Игорем, она поняла, что не делила с мужем никаких его забот, тревог, невзгод. Не любила? Но ведь ждала его, его улыбки, его крепких рук, и тихонько скулила от того, что здесь, в этом большом, красивом доме, руки его стали реже ложиться ей на плечи. Забираться к затылку под волосы, стискивать лопатки, гладить ноги…

А он этими же руками брал «на лапу»… Неужели брал? Да, у него были какие-то дела с прибалтами и на Кавказе — их так здорово там принимали! Но ведь он никогда не посвящал её в цель их поездок. Смеялся: собирайся, инженер, едем подводить итоги! И летели самолётом или «на Кащее» то в Дзинтари, то в Пицунду, устраивались в лучшей гостинице или каком-нибудь закрытом пансионате. Какие-то переговоры, передача каких-то бумаг, очень редко — чьё-то глухое рычание, а потом — маленькие ресторанчики, пляж, поездки в горы или по морю, свежий ветер, солнце, ужасно предупредительные мужчины и лёгкий на ногу, всегда улыбающийся ей Анатолий… За что он мог «брать»? «Гнал контейнерами дефицит…» Запчасти, что ли? Ну, конечно, а что же ещё можно гнать из Сельхозтехники? Бедный Сафроныч, значит, он всё равно бы сел? Это не трояк содрать с грузина за одеколон «Капитанский», выданный за «Консул» или «Кондор». Значит, все цветы, всё море шампанского и духов, вся музыка и бары, все гостиничные люксы и скоростные катера — всё, что с улыбкой бросалось к её ногам — всё это за списанные «налево» запчасти?.. Бог мой!.. А откуда иначе? Там было триста тридцать да премии, здесь — голые двести, а когда уходил из семьи, старшему — «Волгу» с иголочки, младшему — сколько-то тысяч на книжку…

Как дорого покупал он любовь. Не брыкайся, покупал. Ведь, когда переехали сюда и платить ему стало нечем, многое стало не так, как было. Домой приходил измочаленный, скисший, лез в бар, пил. А ночью вставал и нескончаемо долго курил у окна, глядя в чёрные тени парка. Ложился рядом закоченевший, подставлял плечо под её голову и говорил: «Потерпи, скоро мы уедем отсюда, уедем в Москву, и там у нас будет другая жизнь, если ты не бросишь меня…» Заводил себя или понимал, что потеря неизбежна? Наверно, и то, и другое. А она слушала, как бьётся его сердце. Оно билось гулко и с перерывами — то учащаясь, то пропуская удар. Но и в эти беззвучные, пустые мгновения она почему-то не замирала от страха, что следующего удара может уже не быть. Значит, он покупал себе радость, а она её не без удовольствия продавала… Вот и вся любовь.

Додумавшись до такого, Люба какое-то время лежала без мыслей в густой и зябкой темноте. Очнувшись, поняла, что засыпает и мёрзнет. Поджала ноги, стянула на себя одеяло с другого края кровати. Раздеться? А для кого? Для себя не хотелось. Как плохо быть одной. Плохо. Плохо. Плохо…

Глава 7

Степан гнал машину, как мог. В зеленоватом мерцании спидометра красный кончик стрелки качался возле сотни. Высвеченный дальним светом фар снег скрывал изгибы дороги, и раза два-три «Волга» лишь чудом вписывалась в поворот. Нагнать Кащея он уже не мыслил — тот ведь тоже ветер, а поскорее увезти поддавшего сынка подальше от осиротевшего отцова дома — это он делал с лихим удовольствием.

— Убить меня хочешь? — бормотал Игорь, мотаясь между дверцей и Степановым плечом. — Батю в прорубь свёз, меня в овраг?

— Овраг не прорубь, в ём нонче мягко, — отшутился Степан и лёгким толчком плеча откинул от себя голову Игоря — больно уж она перегаристо дышала.

Отвалившись от шофёра, Игорь попытался глядеть в боковое окно, быстро затуманил его дыханием, опустил немного стекло. Струя морозного воздуха полоснула по глазам так яростно, что он опять мотнулся к Степану.

— Мутит что ли тебя? — спросил тот. — За столом-то, вроде, ничего ты был, в доме что ли добавил?

— А-а! — скривив рот, протянул Игорь. — Коньячку поддали малость. Так, по рюмашке.

— Прямо и по рюмашке? — мельком глянул Степан на Игоря. — А закосел-то тогда с чего?

— Я закосел? Хотя, впрочем… Ты представляешь, бабы, а? Батю в гроб вогнала, а с поминок пришла, знаешь, в какой халат влезла? Бери — вся тут.

Не разговор это был для Степана. Днём раньше он, может, и пропустил бы его мимо ушей — не шоферское, мол, это дело встревать в хозяйские дела — или, может, даже поддакнул бы подвыпившему парню. Но после того, как Люба постояла перед ним в дверях банкетной комнаты, после той лихоманки, что испытал возле неё, слушать такое он уже не мог. Неужто верно выголилась перед ним? Поди, переоделась просто, а у этого уж и глаза враскосяк… Но и сам, едва представив, какой могла быть Люба в открытом халате, Степан потерял из вида дорогу. Машина хлестнула бампером по кромке сугроба на обочине, брызнула снежной пылью. Степан стиснул баранку, судорожно покрутил ею, вырываясь из неминучего заноса, выровнял машину, снова поддал ей газу и только после этого строго сказал Игорю:

— Не надо так про Любовь Андреевну, она же за отцом за твоим была. Обидела что ли чем тебя, говоришь-то так про неё?

— Обидела? — напряг шею Игорь. — Да она же нас по ветру пустила всех, сука рыжая! — заорал он. — Батя башку с ней потерял — всё только ей, всё — одной! Ты видал, какой у неё дом остался, сколько туда гарнитуров вкрячено? И ты думаешь, она хоть чего-нибудь отдаст нам которому-нибудь? Отвали, говорит, это всё колхозное! Понял?

— А вы-то разве не самостоятельные ещё? Ты, кажись, работаешь, а другой — институт кончает. На ногах уже, вроде.

— Чего-о? Сто сорок рэ — это что, ноги?

— А «Волгу» он не тебе разве оставил?

— Так что, её жрать-то будешь?

— Продать можно. Грузины вон хорошо дают за новую двадцатьчетвёрку, а она у вас с иголочки.

— А ездить я на трамвае должен?

У Степана больше не нашлось резонов. Вот сынка бог дал Сафронычу! Сто сорок рэ ему — не деньги и «Волга» — не капитал! А разобраться, стоит ли он и ста сорока?

Игорь мотал головой, подставляя её под нож морозного воздуха, но не мог остыть.

— Представляешь, сука, а? Батя, говорит, рубля ей не оставил, да? А я-то знаю, сколько у него было и куда всё ушло. Ты скажи, ты им шампанское возил? Возил, скажи?

— Возил, кажись, а чего тут такого?

— А бутылки потом сдавал?

— Да когда же это Анатолий Сафроныч бутылки бы стал сдавать?! — Степан усмешливо глянул на Игоря. Бутылки! А говорит, батю своего знает.

— Во! Не сдавал! А ты знаешь, что бутылка из-под шампанского — самая лучшая кубышка? Суй туда бежевые, затыкай пробкой и закапывай, и ни одним миноискателем не надыбаешь. Он на даче у нас пару таких закопал — как кабан всё изрыл, до сих пор не найду. Приятель у меня в Афгане служил с собачкой, она у него мины пластмассовые ещё только так выковыривала, а тут — тю!.. Всё подряд копать надо, весь гектар, понял?

— А зачем в бутылку да ещё закапывать? Теперь сберкасса любой монетой берёт.

— Дуня! Смотря сколько и от кого закапывать, понял? Она, сука, точно всё это закопала.

— Да ты чего её всё сучишь-то? Какая она тебе сука?

Игорь откинулся к дверце так, словно его одолела дальнозоркость, а надо было получше разглядеть этого вахлака. Разглядел. Бугай действительно такой, что как хочет, так и размажет… «А в чистом поле и тем боле». Сообразил, что с таким лучше полегче.

— А ты тот самый, да? — решил он удивиться. — Который на неё глаз положил? Кащей, знаешь, мне чего говорил? Вот этот, говорит, дядя Стёпа знаешь, сколько вашей Любке рыжих наклепает? Кучу! Если она захочет, конечно.

— Во, дурь-то пьяная где лезет! — засмеялся Степан. — Кащей! Кащея твоего мы уже не догоним — у него все четыре кованы, а у меня только привод. Тут станция скоро, может, я тебя на электричку пересажу?

— Не, Стёп, ты чего? Я ещё возьму да потеряюсь спьяну. Тебе велено меня отвезти? Вот и вези.

— Тогда уж спи лучше. Быстрей приедешь.

Глава 8

Любу разбудил телефонный звонок. Трезвонил он, видимо, давно, и она даже слышала его во сне, но никак не могла понять, что это за звон. Ей снилось что-то тревожное, какая-то пустота, наполненная нудным звоном, и она одна в самом центре этой пустоты и ей некуда деться от звона.

Рывком дёрнулась из пустоты и осознала, что звонит телефон.

— Я тебя разбудила? — спросила из трубки мать.

— Разбудила, — ответила Люба, стараясь окончательно проснуться.

— Извини. Но теперь уже всё равно. Ты телеграмму мою получила?

— Спасибо, получила. Но, ма, лучше бы ты приехала сама.

— Тут много во-первых, во-вторых и в-третьих. Ну, как всё прошло, сколько было народу?

— Много. А какое это имеет значение?

— Колоссальное, девочка. Неужели не понятно? Важно ещё, что за люди были.

— Всякие, ма. Молодые, старые, толстые, тонкие, лысые и волосатые, рыжие и вороные. Каких тебе ещё надо?

— Ты не выспалась? Что тебя так раздражает? А его семья была?

— Были сыновья и их мать.

— Представляю, зрелище для публики… Надеюсь, без скандала?

— Надейся.

— А на самом деле? Что ты надела на траур? Я недавно видела фото с похорон Высоцкого. Марина Влади там так смотрелась! Представляешь, её белые длинные волосы…

— Ма, успокойся, я выглядела лучше, — перебила Люба мамин захлёб. — Ты где сейчас, ма?

— В Юрмале, но, наверно, уеду в Таллин.

— А не хочешь сюда? Приезжай, мне так плохо, ма…

— Девочка, мне не лучше, уверяю тебя. Ты хоть просто освободилась, и у тебя ещё всё впереди. А у меня Никодим хандрит! — Она даже всхлипнула в трубку. — Бьюсь вокруг него, как рыба об лёд, а толку никакого. У него отвергли рукопись, он весь в стрессе и ко мне, конечно, ноль внимания. Даже капризничает, как перед мамой.

— Ну и брось ты его, ма, ко всем чертям!

— И что дальше?

— Укатим к тёплому морю или куда-нибудь в горы, к грузинам пить молодое вино.

— Хочешь, чтобы тебя у меня украли?

— А мы скажем, чтобы нас крали вместе.

— А потом меня выкинут на повороте? Спасибо. Я должна везти Никодима в Таллин, там появился экстрасенс, и мне обещали устроить к нему на сеанс. Ты не поможешь мне деньгами? А то я дорого отдала за починку машины, и сеансы эти кое-что стоят.

— Ма, я не знаю, что у меня есть и есть ли?

— Ну-ну, девочка! Это надо выяснить немедленно. Ты что? С этим не шутят.

— Хорошо, просплюсь и выясню. А потом приеду к тебе, ага?

— Но я же не знаю, где мы будем.

— А я подожду. Устроитесь — сообщишь. Ма, не бойся, я не буду отбивать у тебя Никодима, он не в моём вкусе.

— Никодима оставь. Он не красавец, но вполне порядочный человек.

— Я думала, ты скажешь: «вполне порядочный мужчина»…

— Это уже не твоё дело, девочка. Сейчас ему не везёт с работой и рукописью, но я надеюсь на Таллин. Ты, когда выяснишь свои обстоятельства, можешь перевести мне туда взаймы что-нибудь на главпочтамт до востребования.

— Мне всё ясно, ма. Ладно, я не поеду. Клади трубку, а то много набежит за разговор. Целую.

— Взаимно. Девочка, обязательно разберись как следует с наследством. Вы расписаны, и ты в полном праве претендовать…

— Ма, я сказала «целую», — перебила Люба. — Иди голубь своего Никодима, а то зайдётся в припадке. Всё. Целую.

Люба опустила трубку в колени, откинула голову на высокую спинку кровати, закрыла глаза. Поговорили! Про траурный наряд, про волосы Марины Влади… Сколько же лет маман? Сорок три? Нет, в этом году будет сорок пять. Уже сорок пять. Как легко и бурно прожила она жизнь! Меняла работу, мужей, города. Бросали её, и она бросала. Была парикмахером и натурщицей, женой художника и портного, служила метрдотелем и водила роман с кинорежиссёром, снялась у него в двух фильмах, в последнем играла фронтовую подругу усталого комбата, вышла замуж за администратора этой картины, безуспешно лечила его от алкоголизма, оказалась сестрой-хозяйкой санатория, там оформила брак с членкором и быстро похоронила его. Теперь — какой-то Никодим, и всё это вихрем, на пределе чувств. Поседеть можно от такой круговерти, а она ещё вполне ничего, энергична, легко снимается с места и в любой час дня и ночи готова всё начать сначала, так, во всяком случае, она сама говорила Сокольникову, когда прошлым летом они случайно встретились в Риге в крохотном домике, с вечно закрытыми ставнями, где спрятался едва ли не самый милый в Прибалтике ресторан «Пут, вейн». Анатолий через друзей заказал там столик, а за соседним оказалась маман со своим членкором — шестидесятилетним яйцеголовым теорграмматиком, тощим, как примитивное пугало, и с каким-то механически нудным голосом.

— Ма, и где ты откопала это достояние отечественной культуры? — спросила Люба, когда они оказались на несколько минут без мужчин. — Он каких наук учёный?

— Линг-вист! — звонко произнесла маман.

— Фу, как скользко!

— Ну, что ты? Мне с ним забавно. «В сущности всякий выбор сводится к ответу на вопрос «да» — «нет», «хочу» — «не хочу», — заговорила маман голосом членкора.

— Не хо-чу! — сказала Люба. — Что ты в нём нашла?

— Я переживаю с ним необычайное чувство платонической любви. Девочка, это так пресно! Но он так привязан ко мне, что разошёлся со всеми своими родственниками и объявил меня прямой наследницей на случай переиздания его трудов. А у тебя с этим Анатолием — он вполне! — серьёзно?

Люба пожала плечами:

— Я не знаю, ма. Мы просто вместе работаем, и у него семья. Я ему вроде нравлюсь. Он вытащил меня из парикмахерской, старается взять с собой в командировки. Мне он тоже нравится, он щедрый, но что и как будет — я не знаю.

— Я всё сейчас выясню.

— Ма! Остынь!

— А что тут особенного? Я — твоя мать, а он уже не мальчик, должен понять меня. Кстати, сколько ему?

— Ма, я в паспорт к нему не заглядывала.

— И зря. Это надо делать. Я — деликатно.

— Ма, ну я тебя прошу! А то я начну сейчас отбивать у тебя твоё пугало.

— А я — у тебя. Согласна?

— А наследство на труды, ма?

— Бессовестная!

Люба пересела к матери, положила голову ей на грудь, подольстилась:

— Угу, яблонька моя кудрявая, а я — твоё яблочко.

— Да-да, яблочко, яблочко.

Но когда мужчины вернулись, маман не преминула «показаться» Сокольникову. Она почти не пила, много и интересно говорила, смеялась, открывая удивительно ровные белые зубы. Однако танцевать выходила только с мужем и вела себя с ним так, словно была в руках пылкого любовника и едва сдерживала ответное чувство. Но для Сокольникова этого было мало. Он — не лингвист, заморивший себя бесплотными изысканиями сущности грамматических построений и пребывающий на излёте физических сил. Пусть тот изумляется поведением жены и прижимает её в танце ребром ладони с оттопыренным мизинцем. Сокольников — практик, крепкий духом и хваткой, и эти трюки много повидавшей женщины не имеют для него реального смысла, если рядом — вот под его рукой — молодое, красивое, страстное и не вникающее в сложности бытия существо. Не уходя из-за столика (к чёрту эти танцы!) они от души веселились, наблюдая, как отвисает губа у членкора от того, что к нему жмётся милая в общем-то дама.

Маман всё поняла, что хотела понять: её дочь и Сокольников увлечены друг другом, и всё-таки, когда уже одевались к выходу, она изловчилась задать ему двусмысленно звучащий вопрос:

— А я вам разве не подхожу?

Сокольников улыбнулся:

— Очень подходите. В качестве милой тёщи, что и прошу вас принять совершенно серьёзно. Вас — тоже, — наклонил он голову к членкору и услышал в ответ сентенцию:

— Жизнь, в сущности, это — постоянная реализация выбора между «да» и «нет», «хочу» и «не хочу», «за» и «контра».

Всего через три месяца после этого вечера маман прислала вырезку из «Учительской газеты» с некрологом на своего теорграмматика, а теперь вот и Люба может ответить тем же. «Освободилась…»

А что? Может быть и так… Освободилась от необходимости жить в чуждом в общем-то ей селе, от каждодневного безделья и скуки длинных вечеров, от подступающей злости на него, на себя, на селян, не принимающих её за свою. Освободилась от его неожиданного бессилия и угнетающего ночного молчания с сигаретой у морозного окна, освободилась от отчаянного хрипа Высоцкого, что на весь дом — до дрожания посуды в стенке — ежевечерне просил: «Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее…»

И что ещё произошло, от чего она освободилась? Пасюк! Сытый пасынок. И «лапа».

«Ах, Сафроныч, лапонька ты моя! — помотала Люба головой. — Неужели это так и было?»

Видно, было, и семья об этом знала. Сказала же Альбина Фёдоровна, что в жизни он спокойно не спал. Значит, это было до Любы и не ради неё? Ну, не только ради неё… Но и ради неё — тоже. Вот от этого ей теперь не освободиться. И что же теперь делать? Идти заявлять на покойника? Она же совершенно не знает где, когда и сколько. И было ли это вообще? Может, пасюк просто болтал. Пьяный трёп балбеса. «Спокойно не спал…» Спал он, действительно, плохо. Вернее, мало. Но ведь это ещё не значит… Да и бог с ним! Милиция в чём-то там разбирается. А ей теперь в пору с собой разобраться — где жить, на что жить? И с кем? Тоже важно.

Люба бросила телефонную трубку на место, встала с неразобранной, крепко измятой кровати — поворочалась, видно, ночью-то, а ничего не помнит. Сняла с зеркала лоскут чёрного капрона (кто опять завесил?), внимательно оглядела себя. Ужас! Вся измятая, глаза запали, серая какая-то стала. Похороны близкого человека никого не красят. Даже молоденьких вдов. Но это хорошо, что она молода. Ведь жизнь-то продолжается. Было бы только на что жить. «Поищем! Кто ищет, тот всегда найдёт», — вспомнила любимую фразу Сокольникова.

Она спустилась вниз умыться и почувствовала, как холодно в доме. В гостиной — вообще мороз — выдуло через камин, и батареи, как лёд. Всё верно. «Ушёл хозяин, дом его остыл». Значит, и в ванной вода, как в проруби. Любу аж передёрнуло и покрыло мурашками, когда она представила, в какой воде очутился Сокольников. Она видела, как доставали из ледового пролома машину, как смерзались рукавицы у пожарных, вынимавших из неё закоченевшего Анатолия, но тогда она почему-то не чувствовала холода. Он перехватил ей дыхание только сейчас. Бедный, бедный Сафроныч, конечно, у него моментально зашлось сердце. Он же не терпел холодной воды. На Чёрном — пробкой вылетал из моря, на Балтике не купался совсем. А тут — прорубь! И она тут замёрзнет, потому что одной ей ни за что не протопить такой дом. Господи, как плохо быть одной! И что она вообще теперь будет делать? Останется здесь? Уедет? Куда? С кем? Одной так плохо, так холодно…

В глазах её встали слёзы, непрошенные и нежеланные. Выкатились и задрожали на густых ресницах, готовые разлиться по щекам. Она промокнула их рукавом халата, всхлипнула, жалея себя. И, словно спасение, увидела на каминной доске телефон. Привычно, памятью одних пальцев набрала номер председательского кабинета. Поняв, куда звонит, испугалась: там же пусто! Но трубка отозвалась голосом Митрича.

— Митрич, миленький, это я, Люба Сокольникова, посоветуй или помоги скорей! — заторопилась она, будто под ноги ей подливалась вода из зимней речки. — Замёрзаю, холод в доме, как в проруби.

— Дак… — заикнулся было Митрич, но она не дослушала:

— Там какой-то котёл надо топить, а я не знаю, с какой стороны к нему подойти. Пришли кого-нибудь или сам помоги, пожалуйста. Миленький, я прошу тебя…

— Мне всё ясненько, Любовь Андреевна. Упустили котёл с хлопотами-то. Это мы поправим.

— Да-да! Пришли кого-нибудь.

— Есть тут кадра одна неудельная. — Дальше Митрич прокричал что-то плохо слышное, видно, закрыл трубку ладонью, а для Любы добавил шутейно: — Посылать, однако, боюсь, как бы он там не запалился у тебя. Сию сам приду. И котёл натопим, и бумаги кой-какие поглядим.

Глава 9

Система, слава богу, не разморозилась, но батареи оживали медленно, и Люба вылезла из халата в лыжный костюм — в толстый свитер, стёганые, но отлично облегающие фигуру брюки, в мягкие сапожки-дутыши. Всё это, подаренное ей Сокольниковым к прошлогодней поездке в Карпаты и теперь дополненное чёрным шарфиком, было ей очень к лицу и моментально поправило настроение. Так что чай у пылающего камина она собирала, уже забыв, как хныкала час назад.

Митрич, примостившись на краешке дивана, — глубоко садиться он считал неприличным — да и опасался, что не достанет ногами до пола — смотрел на хозяйку с горделивой улыбкой, по которой Люба легко заключила, что нравится гостю, и что-то он ей припас…

— Про какие бумаги ты говорил по телефону? — спросила она, подсев к нему. — Чай сейчас быстро заварится под матрёшкой.

— Эх, дама какая тут! — покачал головой Митрич, оглядывая куклу-грелку, посаженную Любой на краснобокий фарфоровый чайник. — А не упреет он под таким-то подолом? Гляди-ко, вроде, яблоки-то на чайнике краснее стали!

— Ну, Митрич! — упрекнула его Люба.

— Это к слову. А бумаги тут вот какие, — достал он из-за себя солидную кожаную папку на «молниях». — Анатолий Сафронович, наверно, говорил, что дом этот — не его собственность, а стоит на балансе хозяйства в качестве дома для приезжих, гостиницы, по иному сказать?

— Я это знаю. И что, я должна освободить его? — Она заглянула Митричу в глаза. Тот чуть повёл левым плечиком, но смутился не шибко, не опустил с неё вежливого, весёлого взгляда.

— Тут два варианта, Любовь Андреевна: или-или…

— Не поняла.

— Ну, освободить, это понятно. Но можно и остаться.

— Каким образом?

— Опять: или-или. Или выкупить его у колхоза, что, конечно, трудновато, поскольку, как я узнал, Любовь Андреевна заявления о приёме в колхоз не писала, да и дорогонько он, леший, влетел артели…

— И во сколько же он «влетел артели»?

Гость с явным удовольствием чиркнул «молнией», открыл малиновое, остро пахнущее новенькой кожей нутро папки, где держал единственный листок с длинным перечнем, и, откинув в меру дальнозоркости голову, стал читать:

— Дом для приезжающих, двухэтажный полезной площадью 240 квадратных метров, оборудованный индивидуальной котельной установкой на жидком топливе, с гаражом на два бокса при нём и баней типа «сауна», имеет балансовую стоимость сто восемьдесят четыре тысячи рублей и двадцать семь копеек. Оборудован гарнитуром мебели финского производства стоимостью сорок тысяч рублей, гарнитуром мебели румынского производства стоимостью три тысячи рублей, гарнитуром кухонной мебели производства Кстовской мебельной фабрики стоимостью четыреста восемьдесят рублей. Кроме того, в доме имеются: холодильники марки «ЗИЛ» две единицы, телевизоры цветные марки «Чайка», музыкальный центр производства Япония один, посуда…

— Итого? — спросила Люба.

— Итого четыреста двадцать три тысячи рублей семьдесят одна копейка.

— И всего-то? — засмеялась Люба. — Так, где они у меня лежат? В какую пудреницу я их положила? Ладно. Ну, а ещё что за «или»?

Митрич и сам ещё толком не знал, что он может предложить Любе такого, на что бы она клюнула и осталась тут на короткой привязи. Когда сегодня с утра пораньше он кругленьким почерком выписывал все эти циферки на листок, мысль у него была простая: прочитайте, мол, Любовь Андреевна, сдайте по описи и — счастливого пути! Не шибко мы вас ждали, не крепко будем и держать. Но вот дохнул одного с ней воздуха, посмотрел, как, отогреваясь, загорается она румянцем, как блестит река её волос, и закрутилась у него в макушке трепетная мыслишка: уж больно рыбонька-то хороша — неохота отпускать из рук.

Картину он ей обрисовал для податливости: ни кола, ни двора у неё тут нету, гуляй на все четыре стороны. Но и надежду подкинул, мол, коли хочешь тут пожить, поживёшь, однако попомни, кому обязана. Смех-то смехом, а она и уцепиться, вроде, готова, только вот за что?

— Чаёк-то не готов ещё? — захотел он потянуть время.

— Сейчас будет, — ответила Люба и, положив ему на руку свою теплую ладонь, ещё раз спросила: — Так что там за «или»?

Масляный блин ему голодному не дёргал так кадычок, как дёрнула хрящи на горле близкая теплота Любиной ладони.

«Вот так так! — изумлённо подумал Митрич. — Вот это горгона!»

Он поспешно встал с дивана, озаботясь состоянием батарей отопления. Обошёл гостиную, пощупал радиаторы, покачал головой, но не от того, что они ещё холодны, а что кровь у него, оказывается, и не остыла совсем, вон как вскипает — чуть только тронь. Вопрос, конечно, кто трогает… И сообразил в дальнем углу гостиной, что может предложить Любе.

— Дому-то, что жилому, что гостиничному, нужна хозяйка, — заговорил он делово. — Пока есть вакансия, можешь её занять, с комнаткой здесь, конечно. Когда гости, будешь жить у себя, а когда никого, он весь твой, ночуй, где душа просит. За котелком приглядывать штат дадим, можно уборщицу будет выделить, ну, а уж остальные обязанности лягут, извините, на Любовь Андреевну.

— И много их ляжет? — подчеркнула она слово, которое Митрич лишь чуть оттенил.

— Да уж по договорённости, по обоюдному, как пишут, согласию.

Люба осеклась. Не так, оказывается, прост её гость. На лету намёки ловит, как игривый кобелёк кусок сахара.

— Прошу, — пригласила она к столу. — Чай покрепче наливать?

— Чай — любой, а к чаю можно и покрепче. Вчера мы, грешные, после вашего ухода так напровожались, что нынче голова чего-то, как с чужого плеча.

— Придётся вернуть её на место. — Люба достала из бара недопитый вчера коньяк, протёрла салфеткой широкобокие рюмки.

Митрич бочком, будто не он теперь этому дому хозяин, бедным родственничком прошмыгнул мимо неё к столу, а там освоился моментально, оперевшись локтями о спинку дивана, выпятил из-под пиджака цыплячью грудку, прикрытую засаленным цветастым галстуком давнишних времён. Спросил про бутылку:

— Может, чего попроще найдётся для возврата головы? А коньяк-то бы для чего другого пригодился?

— Голова болит при сужении сосудов, а коньяк их как раз расширяет. — Люба налила ему полную рюмку, себе — чуть-чуть и, подняв рюмку за донышко, улыбнулась ему из-за неё: — Поправляйтесь.

Митрич, в отличие от Игоря, не плеснул коньяк меж разверстых челюстей, а зажмурился и выпил обстоятельно медленными, звучными глоточками. Выпив, скривился, закусил кусочком сахара.

— Я вот, грешник, — заговорил он подсластившись, — два института кончил, грамотней меня никого в районе нет, а особого вкуса этого напитка до сих пор не понял. Так, смешение какое-то гибкости с крепостью, лозы с дубом. Это всё равно, что изворотливость на тупости замешивать. И не знаешь, что лучше: тупая изворотливость или изворотливая тупость.

— Митрич, миленький, неужели два института? А работаешь тут…

— Так уж у меня выходит, что одно с другим никак не стыкуется. — Он разглядел за чайником розетку с нарезанным лимоном. Достал ломтик, завернул в него кусочек сахара и аккуратно отправил вилкой в рот. Любе даже завидно стало, как ловко это у него получилось. Вот Сокольников ел небрежно, размашисто. Тот же лимон он ухватывал ногтями за корочку и просто кидал на язык, а потом чавкал не морщась. Пепел сигареты мог, не глядя, стряхнуть в тарелку, а этот мужичок, видать, другой совсем, а она его и не замечала никогда.

— Ты вот всё Митрич, Митрич, — продолжал он, — и все так. А почему не по имени-отчеству?

— Не знаю, — пожала плечами Люба. — А верно, почему?

— А потому, что сразу вылезет несуразность сочетания: Аскольд Дмитриевич Настёхин. Митрич Настёхин — ещё туда-сюда, а Аскольд Насёхин — дурь собачья. Хотя имя это тоже имеет деревенское начало. Папаша мой вовсе не «Аскольдову могилу» Верстовского имел в виду — он этой оперы слыхом не слыхивал, равно, как и не знал, что был такой древнекиевский князь Аскольд. Зато отец слыл активистом коллективизации деревни и имечко мне сочинил как прямое производное от этого движения. Я ведь местный кадр, а знаете, как тут первый колхоз назывался? «Ассоциация коллективистов деревни! Сокращённо — Аскольд. Вот так! Слава богу «Колхозом» не окрестил, а то бы был теперь Колхоз Дмитриевич Настёхин. Звучно, правда? А еще звучней Любовь Колхозьевна Дурандина. Это если бы дочка у меня за Стёпку Дурандина вышла. А ведь и Дурандины, хоть Стёпка и дурак, тоже не от дурости произошли, а от дуранды. Так жмых льняной называют.

— Зато сейчас отчество звучит красиво, — отозвалась Люба, — представь: Олег Аскольдович!

— Не подходит. Это Олег убил Аскольда в Киеве. Олег не подойдёт. Ассоциация всё равно, что Авель Каинович. У меня проще: Колька Настёхин, Васька Настёхин. Это уж если в люди выйдут, будут Аскольдовичами. Но главное, чтобы ростом вышли не в меня. А то опять гляди, какие противоречия: при моей голове — такой рост. Метр шестьдесят на каблуках и в шляпе. Стыдно сказать, обувь ношу тридцать пятого размера. Говорят, маленькая собачка до старости щенок? Точно. Так и у меня. Сорок лет стукнуло, а всерьёз никто не принимает. Я сначала учительский институт закончил. Там ладно, терпи издёвки длинных мотылей. Думал, доберусь до школы — дети сами не великаны. Что ты! Два года еле выдержал. В классе половина девчонок выше учителя. Куда годится? Сбежал в деревню, устроился счетоводом. Тут всё больше за столом сидишь и за человека сходишь. Кончил заочно финансовый, стал бухгалтером, даже главным. Могли председателем избрать. Было даже решено. А тут Сокольникова и подвезли. Мужчина! Рядом нас поставить — кто же за меня проголосует?

Митрич поёрзал на диване, усаживаясь глубже. Остроносенькое лицо его с хорошими серыми глазами пошло пятнами.

— А ведь так-то сказать, какая вроде бы разница? Ну, не вырос, так и что из этого? Голова-то варит похлеще, чем у иного длинного. Но народу, оказывается… — Митрич закрутил указательным пальцем спираль, и стало видно, что хмель достал его. — Народу в председателе и рост — не последнее дело. Видно, неосознанный инстинкт самосохранения действует. Люди боятся маленького начальника, потому что серёдкой чувствуют: в каждом большом он видит себе укор или даже злой умысел и будет вымещать ему любую мелочь. Говорил тебе кто-нибудь из недоростков такое?

— Нет, — серьёзно призналась Люба. — У меня никогда не было таких поклонников.

— Ну, положим, они всегда были и есть, — поправил её Митрич. — Просто вы не знали об этом, и они никогда не признавались, боялись быть обиженными отказом. Мы, грешники, очень обидчивы.

— А что тут такого? Рост, разве, главное в человеке? Могут быть и другие достоинства.

— Могут! — согласился Митрич и весело дёрнул головой, однако лукавинка, которую он держал в глазах, вдруг пропала. Словно он решился на что-то сверхважное. — Однако ж, давайте, не отходя, как пишут, от кассы, проверим значение роста в сравнении с другими достоинствами. Вот я предлагаю вам заменить Анатолия Сафроновича, что вы мне на это скажете?

— В каком смысле заменить? — искренне не поняла Люба.

— Во всяком. В хозяйственном, в духовном, в плотском.

Митрич ещё глубже сел в диван, уже нарочно оторвав ноги от пола и, скрестив руки на груди, с хмельным вызовом поглядел на Любу: крутись, мол, теперь, матушка. Что ты будешь плести, я заранее знаю, но погляжу, как покрутишься.

И она действительно закрутилась.

— Митрич! — изумилась Люба до того, что встала из-за стола и подошла к нему, положила руку на плечо. — Что ты, миленький? У тебя же семья.

— А семья — дело наживное. Сегодня есть, завтра — нету. Вы это не хуже меня знаете.

— Митрич, ну, ты же такой умный, не говори глупости.

— Этим и спасаюсь! — вздохнул он и потянулся к бутылке, налил полную рюмку и выпил так же обстоятельно и звучно. — Меня, к примеру, не мучает вопрос существования Бога. Его нет, ибо Бог — это прежде всего соразмерность и справедливость, а их нет. Значит, нет и его. На том и поладим.

Любе было бог с ним, с богом, а вот с Митричем как-то бы надо поладить так, чтобы он не ловил её на слове, не ставил перед таким выбором, где выбор невозможен. Не оставлять же его у себя, в самом деле! Этого обмылка ей только не хватало… Значит, он прав насчёт роста. Коротель хороша в моркови, а мужчина должен быть мужчиной. То ли дело Степан!

— Да, Митрич, мы не договорились о деле, — стала она переводить разговор. — Значит, я могла бы остаться здесь?

— Вполне. Но опять же как смотреть на жизнь. Если нужен только угол да хлеб, — этого дома хватит. Если замуж выйти, детей растить, можно и без этого дома в селе остаться — мужики в Агропроме теперь не шибко в большой цене. Вон как раз Стёпа Дурандин к дому катит — он любую дюжину их наделает. Но за него-то и не надо выходить. Поясню почему. Сколько Дурандиных в округе, все одинаковы. Дом они хорошо могут поставить, деток у каждого — гляди, не обсчитайся, но баб своих не жалеют ни грамма, детьми и хозяйством заматывают до основания, да и кулаков им для них не жалко. Вот! А если серьёзно о счастье говорить, то не здесь, конечно, ваше место. Здесь ни обзора, ни выбора. А женщина такой красоты должна иметь выбор. Внешность ваша — вся, как есть — это же подарок судьбы, как талант. Погубить её проще простого, но закапывать то, что должно принадлежать не только вам, грешно.

— То есть?

— А то и есть, что такая красота — большая редкость, и распоряжаться ею надо уметь.

— И что же я, по-твоему должна делать?

— Любить. Одаривать любовью того, кого изберёшь для этого.

— И всего-то?

— А это много. Любовь ведь дело большое, и не для всех оно только личное. Моя вот любовь, к примеру, одного меня касается, ну, жены ещё, конечно, да Кольки с Васькой, поскольку она обычная — для семьи только, для продолжения рода. Я ведь, как это ни обидно мне, человек рядовой, заурядный. Как галька на морском берегу. А по росту если, так и совсем песок… А ведь может быть и такая любовь, что одаривает человека крыльями, а он чёрт-те в какую высоту может подняться на них. Откуда весь мир будет виден. Данте, к примеру, на любви к Беатриче постиг все силы и слабости человечества. Или Орфей. Этот стал богом музыки. Он любил Эвридику. Да мало ли ещё примеров на земле, когда женщина такую любовь зажигала в человеке, что он сам себя превосходил.

— Интересно, — проговорила Люба. — Как ты про женщин…

— Интересно-то другое, — перебил её Митрич. — Интересно, что любовь мужчины к женщине на неё вот так не действует. Кавалер де Грие уж как любил Манон — пустое дело. Была шлюхой, шлюхой и осталась.

Люба отошла к камину, и, кошачьи выгнувшись, уставилась оттуда на гостя, которого, оказывается, совершенно не зная, она считала мусорным мужичонкой. Так, мол, болтается метр с шапкой под ногами у Сокольникова. А метр-то этот такие речи ей тут говорит, каких от Сокольникова она не то что не слышала, а даже и не ждала!

— Я бы любовь красивой женщины считал большим общественным достоянием и брал на особый учёт, как большую вдохновляющую силу, — продолжал Митрич. — И даже бы направлял её на исключительные нужды. Вот, скажем, есть молодой учёный. Люди ждут от него такого открытия, которое весь мир перевернёт. А он в хандре работу бросил, вот-вот запьёт. Вот тут к нему и подводят женщину редкой красоты. Он в неё — по уши, готов миллион алых роз к ногам бросить, а она говорит: лучше ты мне посвяти своё будущее открытие. И он сгоряча его действительно делает. Прекрасно ведь, а?

— Прекрасно! А ей после этого говорят: сделай своему шизику ручкой, нам теперь нужно открытие в другой области, и ты, деточка, дуй-ка в постель вон к тому лысому зануде. Так, по-твоему, надо? — спросила Люба, переметнувшись на другую сторону красно отсвечивающего очага, где мужчина-огонь трепетал над пожранными им головешками.

Митрич тоскливо замотал всклокоченной головкой.

— Господи, — горестно выдохнул он, — никто меня не понимает! Никто. Одни несуразности кругом. Уж вы-то, Любовь Андреевна… Ваш-то образ мыслей должен бы, вроде, соответствовать облику, а вы: «Дуй в постель»! Впрочем, ваша ли тут вина? Я ещё в первом институте говорил, что надо учить людей любви — и чувству, и действию. А то мы как в самом замшелом монастыре. Для женщин — вся наука — лекция в клубе «о красоте и гордости девичьей», а мужикам и того нет. А ведь человечество издревле почитало любовь как высшее наслаждение и накопило на пути к нему массу опыта, которого мы не то, что не знаем, а даже вроде как стыдимся и узнать. И преподавать его нам стесняются — мораль мешает. А что мораль эта недоумками да скопцами надумана, понимать не хотим. Ну, ладно, на заре, когда все энтузиазмом горели, говорили, что любовь мешает строить новую жизнь. А сейчас она чему мешает? Толкуем про профориентацию. На доярок ориентируем, на трактористов — ориентируем, на продавцов, на швейников — тоже. А на любовь? На неё, говорят, и не надо. Она — зов природы, сама придёт. Но приходит-то только один инстинкт. А он ещё не любовь, а только так называется. А чувству-то, чтобы красивое было, тоже надо учить. Да и действию — тоже. Лично бы я, если бы такую власть дали, девчонок, особенно красивых, в специальную бы школу отправлял, чтобы уж действительно их любовь была как дар.

— А некрасивых? — поддела Люба.

— А их и тем более. Вот… И отбор, главное, прост. Красоту сразу видно. Она, если есть, так есть, и чего там Виссарион Григорьевич Белинский на эту тему разорялся — не знаю. Красота — для всех красота. А пока что получается? Дал, скажем, бог певице голос, и мы кудахчем вокруг: божий дар, божий дар! Чтобы послушать её, рвёмся к кассе. Я в Москве как-то хотел на Пугачёву попасть — все бока обмяли, а билета так и не досталось. С рук купил за десятку. И не пожалел. Или так. Сочинил писатель исключительную книгу, мы за ней во-о какую очередь стоим. Всё законно. Хочешь к великому приобщиться, не скупись и умей потерпеть. А вот на красоту, на истинный божий дар поглядеть — ничего не определено. Увидел и гляди, пока близко.

Сказав это, Митрич нетерпеливо вылез из-за столика, мотнулся к окну и оттуда, скрестив на цыплячьей грудке руки, как картину в галерее, докучливо стал разглядывать Любу.

— Ах! Ну всё-то у тебя на месте! Что нога под тобой, что пальчики на руках, что грудь и так далее… Исключительно всё! — сказал он смачно и, протянув ручёнки, будто приглашая Любу к танцу, пошёл к камину. Серые его глаза смотрели, однако не на неё, а куда-то в себя, а может, и вовсе ничего сейчас не видели за тем блеском, какой засветился в них вдруг. Любе блеск этот был знаком, и ничего желанного он ей не обещал. Она быстро отошла за кресло и оттуда приостановила Митрича вопросом:

— Значит, ты хочешь, чтобы на красивых женщин тоже билеты продавали? На блондинку — по рублю, на брюнетку — по полтиннику? Или наоборот? И чтобы в кассу — очередь? Всё, как в приличном публичном доме?

— Ну, Любовь Андеевна! — Митрич остановился у камина. — Разве я это хотел сказать? Публичный дом — это просто. Захотел и пошёл. Не у нас, конечно. Но там же — ремесло. А я говорю про искусство, где любовь и красота вместе. Про дар судьбы. Его в очередь не купишь. Даже с рук не продают. — Он качнул головой в такт этой невесёлой для него мысли и поглядел на Любу уже другими глазами. Чуть хмельными, но совершенно разумными.

— Интересно ты со мной говоришь, Митрич, — сказала она и вышла из укрытия, села к столику. — Со мной никто так не говорил. Правда, в прошлом году один грузин сказал мне на пляже: «Быть такой красивой, как вы, так же трудно, как таким знаменитым, как я. Ко мне лезут за автографами, а к вам, наверно, за контрамаркой на более приятные вещи?»

— И, небось, спросил, не найдётся ли у красавицы пригласительного билета для него?

— Да, что-то похожее спрашивал, а ты откуда знаешь?

— А вы ему что ответили?

— Не помню. Что-то такое ответила, чтобы не приставал. Я ужасно не люблю, когда пристают… А чай-то у нас — хорошо, что под куклой. По чашечке? — Люба разлила перепревший чай, не разбавляя его кипятком. — Я покрепче сделала, ничего?

Митрич сел на своё место, коротко махнул рукой, мол, какой есть, такой и ладно — в чае ли сейчас дело? Хороша была рыбка, да малу раскинул зыбку. Уплывает, хоть острогой бей.

— Насчет контрамарки грузин молодец. Это не Кикабидзе был?

— Нет, другой какой-то.

— Контрамарка — дело разовое, но тоже великое. Смотря на что её дают. Мне судьба счастливого билета не приготовила, но контрамарку-то, может, и получу когда, а, Любовь Андреевна?

Глаза у него стали тяжёлыми и глядел он на неё теперь не робко: видно всё уже решил для себя.

— Это смотря на какой спектакль, — спокойно отшутилась Люба.

— Да куда меня можно пригласить? Только на водевиль какой-нибудь. На высокой драме места мне, как я понял, не отведено. А комедию ломать тоже уже неохота — не мальчик. Давайте опускать занавес. Значит, решим на том, что пару дней вы ещё посоображаете, что да как. Я бы на вашем месте поехал, конечно, куда-нибудь.

— Интересно, куда бы ты поехал на моём месте? — спросила Люба постным голосом. Она никак не ожидала, что этот маленький и хитрый кавалер так скоро успокоится, и даже слегка обиделась на него.

— Куда бы? А хоть в Москву пристроился бы на первый случай. — Митрич так и эдак поглядел на Любу, соображая, куда она годится «на первый случай», и сообразил: Пристроился бы диктором на телевидение. Ага! Диктором. Работа видная, обзор хороший — вся страна перед тобой.

И это было неожиданно для неё от него, но не обидно, а интересно.

— Митрич, миленький, да я же глупа, а там, наверно, надо умной быть. Это во-первых…

— Во-первых, — перебил он её, — человек, говорящий, что он глуп, не так глуп на самом деле — проверено историей. Во-вторых, всему можно научиться. Думаешь, Пешков Алексей Максимович кончал литинститут имени Максима Горького? Или Шаляпин? Да его поначалу даже в хор не брали. А в какие столпы вымахали! Вас, Любовь Андреевна, красота защитит лучше всякого диплома. Их там вон сколько всяких, а с вами сравнить некого. А потом — тоже проверено временем — красота одна не даётся. К ней обязательно что-то прикладывается природой. Чувственность, ум… Глупость, конечно, тоже не исключается, но это не про вас.

Митрич словно спохватился чего-то, засобирался из дома. Листок с описью имущества колхозной гостиницы прижал кулачком к столу, чиркнул «молниями» модной папки.

— Словом, моё дело было посоветовать, — сказал он легко. — И ещё просьба будет: вдолбили бы вы Дурандину, чтобы он дурака-то не валял и слушал, чего ему велят. А то утром говорю: давай-ко уазиком займись, а он — когда, мол, председателем будешь, тогда и распорядишься, а пока сам знаю, чего мне делать. И, гляди, опять у вас во дворе бензин палит.

— И что же я должна ему сказать?

— А то и скажите, чтобы дурака не валял. Потом, такое дело… Глаз он на вас давно положил, Любовь Андреевна, и теперь, поди, считает, что час его настал. Дело, конечно, хозяйское, но я про Дурандиных всё сказал. Я вам ростом не пара, он — головой.

Глава 10

Степан явился сразу, едва Митрич ушёл со двора. Вместе с морозным духом от него пахнуло гуталином — видно, не нашёл ничего другого, чтобы смягчить задубевший полушубок. Не снимая шапки, поздоровался и привычно привалился к косяку, где от его плеча уже осталась темная отметина. Мельком глянул в гостиную на столик, собранный у дивана, по-шофёрски нагловато хмыкнул, дескать, как черёдного принимала Люба шкета.

— Ну как, проводил Игоря? — спросила Люба и посмотрела на Степана так, будто впервые увидела. То, что он неравнодушен к ней, она знала и чувствовала, но его набыченную ленивость считала застенчивостью. А это, оказывается, скрытая ленью свирепость? Господи, да такой в миг убьёт, если что… Но это неправда. Митрич просто болтун и завистник. А Степан — такой валенок! И столь же послушен, сколь могуч…

— Довёз, — ответил Степан. — Домой только заполночь вернулся. Чего там Митрич говорил? Систему чуть не разморозили?

— Да, все забыли про котёл.

— Я ночью-то хотел проверить, да побоялся, что напугаю — полезу в подпол-то. А тут, значит, мёрзли? Вот не знал! — Степан сверкнул глазами сквозь рыжие ресницы.

— А то бы что? — спросила Люба с шаловливым бабским вызовом, чтобы ещё раз поглядеть, как переживает он её заигрывание.

— А то бы затопил, — пробурчал Степан и, сопя, стал разглядывать угол косяка напротив. — Соляра-то там есть, или подвезти? — спросил он опять про котёл.

— Не знаю. За два дня, наверно, не замёрзну, а там уж как хотят.

— А через два дня чего будет? — насторожился Степан.

— Наверно, уеду.

— Надолго или насовсем?

— А что мне здесь осталось делать?

Вопрос этот был для Любы естественным, и выговорила она его просто, без задней мысли, которой минуту назад заставляла Степана вздрагивать ноздрями. Но до него будто только теперь дошёл смысл её игры — вчерашней и нынешней. Да ведь это же она намёки ему строит! Что ей тут осталось делать? Видали её!

— Да это бы нашлось! — откликнулся он.

Голос у Дурандина сел, он покашлял в кулак, ёрзнул затылком о косяк, опуская шапку на рыжие брови, и снова закинул её на макушку вспотевшей большой головы. «Видали её! Что ей тут делать осталось?»

— Мало ли тут дела? — сказал он так, словно черте что уже предлагал. Но Люба, уже закончившая игру, не поняла его.

— Например? — спросила она. — Митрич вот предлагает горничной остаться при этом доме, а ты чего?

— Я чего?

Степан растерялся от прямого вопроса. Это она уже не намёки строит, а за горло берёт. Видали её!

— Горничной тоже хорошо, — согласился он осторожно. — Чего тут особого делать-то?

— А ничего особого. Принимать гостей, оставаться с ними. Только и всего, — сказала Люба беспечно и снова уставилась на Дурандина ясными глазами, мол, скушал, Стёпа? Не задавай дурацких вопросов.

— Это не обязательно — оставаться! — вскинулся Степан.

— Но у меня же нет другого дома.

— Надо, дак будет! — ответил он, не поднимая глаз, и отлепил от косяка плечо.

Любе, как искрой тока, передалось это его движение, вернее, его смысл, и даже не столько смысл, сколько опасность того, что может последовать дальше. Степан о трёх точках опоры был забавен неуклюжестью чувства и мысли, а на двух — он вот-вот начнёт терять равновесие, хватать её, чтобы вместе грохнуться, мять, задавить. Она торопливо вышла из кухни в простор гостиной и оттуда заговорила:

— Нет-нет, Степан. Я еду Москву послезавтра. Митрич просил решать поскорее, и я решила.

— Я твоему Митричу ноги выдергаю, дождётся он у меня, — сказал Дурандин с порога гостиной. Он стоял в её дверях, держась за створки так, что белели ободранные ногти.

— Ты чего это? — спросила Люба, приглядывая за створками дверей. — Митрич, кстати, велел сказать, чтобы ты не валял дурака, вёл себя с ним, как положено. Верно, что ты его не слушаешь? Он толковый дядька. Знаешь, чего он мне насоветовал?.. Устроиться диктором на телевидение. Здорово, да? Мне это даже в голову не приходило.

— Ладно. Давай в город переедем. Там всякой работы навалом, — сказал Степан и оттолкнул створки от себя. Сказал тихо, покорным голосом, а двери толкнул так, что литое стекло в створках звякнуло, словно огрызнулось в ответ.

Люба дрогнула от такого звука и, не теряя Дурандина из вида, стала легко передвигаться по комнате от серванта к камину, оттуда — в угол за торшер, потом — к дивану. Глазомер у неё оказался верный, и, сколько ни шагал к ней Степан, расстояние между ними не убывало. Ей даже весело стало глядеть, как топчется он за ней в полушубке и шапке, взмокший уже от неуклюжести.

А Дурандин потел не от шубы. Он же сказал ей, что хотел сказать: «Давай переедем». Вместе, значит. Ну и что же, что не ответила? Гляди, балуется с ним, скачет с места на место. Взмокнешь тут, когда рядом такая краля, какую не то, что в селе или райцентре не сыщешь, да и в области-то — искать да искать! «Ну, балуй, скачи, думай, что не словлю!» — радовался Степан и делал ещё шаги, казавшиеся Любе один нелепее другого. А Стёпа-то считал их на пять ходов вперёд. Сокольников ведь когда-то говорил ей, что шофёр у него — охотник такой, что лису чуть ли ни руками берёт, а она это забыла или про это теперь не думала. Перебегала с места на место и совсем потеряла страх перед парнем, будто он в жмурки с ней играл.

— Ой! — тоненько визгнула она, когда ткнулась спиной в стекло книжного шкафа и увидела, что метаться ей больше некуда: с одного бока — лебединой шеей выгнутый подлокотник дивана, с другого — сервированный для Митрича столик, а впереди — всего уже в шаге от неё — пахнет потом и гуталином краснорожий бугай, закативший глаза под шапку.

— Ты чего, рыженький, ты чего? — дрогнула она голосом и стала щупать за спиной рукой, чтобы, вжимаясь в шкаф, не сесть на стайку дымковских «барынь», гуляющих по нижней полке, или схватить которую-нибудь для обороны. Кукол рукой не нашарила, зато за плечом Степана, как спасение, увидела портрет Сокольникова. — Ты гляди, кто на нас смотрит. — Люба ткнула Дурандина в плечо, чтобы оглянулся.

И охотник — вот зелень-то! — обернулся. Сафроныч в расстегнутой рубашке, со взбитыми ветром волосами смотрел с фотографии с плутоватой улыбкой, будто собирался сказать: «Жмёшь на газ, Стёпа? Быстро!» Чуть-чуть, самую малость тронула, остудила Дурандина фотография новопреставленного шефа, и пришлось переводить дух, остывать совсем, потому что Люба сиганула через диван к камину так, что он не поспел ухватить её за свитер, а у камина ей в одну руку попался телефон, а в другую — кочерга из витого латунного прутка. Какие три цифры выкрутились у неё на диске, она и сама не поняла, а трубка ответила.

— Минуту! — приказала ей Люба и присела на приступок камина спиной к жидкому огню догорающих головешек. Ноги — подарок ей от судьбы — тряслись от напряжения и плохо держали. Чтобы скрыть это от Степана, зажала в коленях терпеливо потрескивающую трубку.

— Волосы, гляди, припалишь, — переводя дух, сказал Дурандин.

— Не твоё дело. Что захочу, то и спалю, — отрезала Люба дрожащим голосом.

— За чем же красу-то такую палить?

Люба мотнула головой, перекинула волосы на грудь, наклонила в их сторону голову и, сбоку глядя на оплошавшего охотника, сказала:

— Шёл бы ты остудиться, а? Нужен будешь, позову, а полезешь ещё — этой штукой огрею. — Потрясла кочергой и положила рядом, под руку.

— Прости, если чего не так сделал, — колыхнул тяжёлой головой Степан. — Я разве зла хотел?

— А чего же ты «хотел»? — спросила Люба насмешливо.

Дурандин вяло пожал плечами и отвернулся к окну, совсем как бывало в школе, когда не знал, чего отвечать на докучливые вопросы учительницы. А на такой вопрос чего ответишь? Хотел, чего все хотят. Сама крутится перед носом, как сучка течная, — обалдеешь.

— Чего сделаешь-то? — проговорил он трудно. — Я без тебя не могу больше.

— Здрасте! — откликнулась Люба так, как в парикмахерской откликалась на признание очередного клиента. Мерзко вышло. Сама почувствовала это и стала поправляться. — Не дело ты чего-то говоришь, Стёпа. — Попробовала улыбнуться. Получилось. Даже что-то ответное вызвала, не поняла только что, потому что Дурандин опять отвернулся к окну.

— Не дело, значит, говорю? — спросил он. — Дело ли? Чего же дразнишь-то тогда?

— Как дразню?

— А так и дразнишь. Подходишь близко. Передком вертишь.

— Я? На самом деле? — Любе стало весело от такого укора, даже трусливая слабость пропала в ногах. Она поднялась с приступка, положила трубку на аппарат, но кочергу не забыла, взяла в руку витую тяжесть и, поставив на место, покрутила ею туда-сюда. — Проси, Стёпа, если близко прошла. Вот уж никак не думала…

— Бревном считала? — Дурандин развернулся к ней. — А то я не вижу, когда просто проходят, а когда не просто. — Голос его терял покорность, Степана снова подымало на дыбы, и Люба, всё ещё настороженная, уловила это.

— Да ты что, парень? Что вы все, как кобели, ей богу! Одному прямо с поминок хай лайф подавай, другой наутро контрамарку на удовольствие клянчит, мимо третьего близко не пройди. Вы что, взбесились все?

Она швырнула к ногам Дурандина тяжёлую кочергу и взбежала по лестнице в спальню. Но, хлопнув дверью и подняв на всякий случай ручку защёлки, не упала в разоренную кровать, а приникла к стенке у окна и чуть отдёрнула штору, чтобы видеть, как пройдёт к машине её рыжий ухажёр.

«Пусть катится к чёртовой бабушке, бугай несчастный! Одна вонь от него!» — ругалась Люба, прижимая к губам жёсткую ткань шторы. — Гуталин рыжий! А меня-то чего трясёт, хуже, чем его? Во, доигралась, голуба! Сейчас бы сгрёб и схрупал, как морковку. Нашла, кого заводить, дура».

Люба тихо изумилась, как чётко понял её Степан и до чего примитивен оказался его ответ на её «игру»: дала почувствовать свою близость и — отдай всё — не греши!

Холодное окно запотело от её дыхания. Она поводила по стеклу пальцем, стирая с него муть. За окном под невысоким январским солнцем пронзительно ярко сверкали снега. И вчера было солнце и, кажется, позавчера. Значит, скоро уже весна. Опять весна. Опять будет кружиться голова от солнца, от чисто промытого неба, от ветра, кидающего в лицо брызги капели и запах тающего снега, от сохнущей, парящей на припёках земли, от всего, что начинается сначала.

А теперь сначала начинается её жизнь. Снова надо принимать все ветры одной, без защиты. Не укрываться же за того вон огромного мужика, что обмякло тащится по дорожке. Он бросает столько тени, что за ним и солнца не увидишь.

Странно. Ей так нравилась его огромность и спокойная мощь, а теперь всё это страшно, вернее, противно, потому что беспомощно и зло, потно и похотливо.

Степан постоял у машины, медленно оглядывая двор, открыл дверцу, но не стал втискиваться в неё, а развернулся и пружинистым, частым охотничьим набегом вернулся к дому.

Люба метнулась от окна к двери, ещё выше дёрнула ручку защёлки и приложилась ухом к полотнищу дубовой двери. По звуку шагов, по скрипу половиц поняла, что Дурандин прошёл на холодную веранду, что-то ворочает там. А что там ворочать? Летняя мебель — и та перенесена в тёплую веранду. Ящики с пустыми бутылками? Точно, звякает стеклом. Какая дивная развязка для страстей — сдать пустую холодную стеклопосуду!.. Ай, да Стёпа! Молодец! Не взял хозяйку — получи наличными хотя бы за её пустые бутылки! А, впрочем, она и к ним не причастна. Какой-то писатель в Эстонии научил Сафроныча делать в бутылках из-под шампанского вино из жёлтой рябины. Чтобы оно получилось прозрачно-золотым, настойку надо выдержать два года в подвале. А еще лучше, если закопать бутылки в землю. Анатолий и привёз однажды с завода полный багажник посуды. И сколько-то бутылок закопал где-то в парке.

Потом шаги Степана стало слышно в кухне, в тёплой веранде. Как здорово, оказывается, всё слышно в пустом доме. Это потому что он очень большой и в нём теперь нет хозяина. Или потому, что по нему бродит большой, злой Степан? А может, это она так слышит — вся прижалась к двери, затаила дыхание? Да, это она… Вот Дурандин вступил на лестницу, та чуть прогнулась под ним, но не скрипнула. И Люба уловила это, замерла.

Поднялся Степан на пару ступенек — не больше.

— Люба, Люб! Выдь на минуту, а! — позвал он. — Не бойся, я ничего не сделаю. Мне спросить только надо.

— Что ты хочешь спросить? — отозвалась она из-за двери.

Дурандин помолчал, видно, соображая, что бы такое спросить, чтобы не вызвать подозрения насчёт того, зачем вернулся. Но в разорённую давешней сценой голову ничего не приходило, тем более, что не ведал, знает она чего про бутылки или нет. Брякнул первое попавшееся:

— Бутылки там чего пустые лежат? Может, сдать свезти?

«И верно, бутылками озаботился! Господи, вот дурень-то», — подумала Люба и отникла от двери не столько облегчённо, сколько раздосадовано. А она-то боялась, что в медведе страсти гуляют!..

— Вези куда хочешь, если не лень, — сказала и присела на кровать, откинулась на заведённые за голову руки, помотала головой, как бы всполаскивая тяжёлые волосы.

— Ладно, свезу щас. Там не меньше, как на червонец. Слыш-ка, Люб, выйди, не бойся, чего кричим-то на весь дом?

Она вышла на антресоли и, гибко облокотившись о перила, спросила:

— Не знаешь, что с червонцем сделать? Купи полторы бутылки того же шампанского, выпьем на прощание.

Он не ожидал такого скорого её появления, а тем более вида — как будто ни в чём ни бывало — и отступил назад: «Вот это баба!» — подивился ещё раз. — Такую даром не возьмёшь и за рубь за сорок не купишь. Эх, как бы Игорь-то правду болтал!»

— Может, ещё где бутылки есть? — спросил он, не поднимая глаз к антресолям. — Вроде шампанских-то больше было.

— Не считала. Анатолий Сафронович где-то закапывал сколько-то в парке. А что?

Именно это Степан и хотел узнать ещё ночью, когда возвращался, проводив Игоря. Значит, сынок верно трепал по-пьяни. А Люба-то дура, что ли — объявлять ему такое? Или расчёт у неё?

— Чего это ему взбрело закапывать их? — спросил Дурандин, неуклюже наводя тень на плетень.

— А, поди, спроси его теперь…

— А может, помнишь, где?

— Ты, знаешь, не интересовалась.

Люба сказала это так беспечно, что Степан подумал: или врёт, девка, или и верно, главного не знает… Если знает, да врёт, её теперь не уцепишь, разве что выследить можно. А коли не знает, так можно и удивить, порадовать. А, обрадовавшись-то, может, сама к нему на грудь упадёт?!

Он поднял к ней лицо и с ясными глазами понёс, было, вверх свою тайну.

— Ещё шаг, и ты получишь! — холодно осекла его Люба и шагнула к двери.

Дурандин остановился, но лицом не погас.

— Ты хоть знаешь, чего в них закопано? — спросил он нетерпеливым шёпотом.

— Клад! — усмехнулась Люба от двери. — Иди ищи. Найдёшь — одну бутылку — мне, остальные — твои.

— Если места точного нет, надо лета ждать. А может, всё-таки вспомнишь? Откопаю — всё наше будет.

— Жди лета, парень. Только не здесь, в машину иди или в гараж. Где хочешь, там и жди.

— Да я бы здесь хотел, если где хочу-то, — пробормотал он тихо.

Решив, что Дурандин действительно успокоился, Люба сошла с лестницы.

— В другой раз, Стёпа, в другой раз, сказала она и, мягко подталкивая его в спину, выпроводила из дома.

Не заботясь, слышит ли это Дурандин, заперла входную дверь на два оборота ключа и накинула цепочку защёлки. Наглухо надо зарыться от всех — надоели.

Камин в гостиной прогорел. Она ногой подвинула к нему неуклюже надутый пуф, подняла так и валявшуюся посреди комнаты кочергу и присела к камину поколотить головешку, чуть светящуюся в трещинах угольных разломов.

Головешка развалилась от первого же удара на малиново мерцающие угли. Они слабо схватились разгораться, но тут же начали тускнеть, заволакивать внутренний жар лёгонькой паутиной пепла, которая быстро густела, если не трогать кочергой.

«Надо шевелиться, чтобы не тускнеть, — подумала Люба. — А, не тускнея, быстро прогоришь. И всё-таки надо и верно ехать в Москву. Завтра же, если есть на что ехать…»

Глава 11

Денег осталось немного — недели на две, если жить в гостинице. И Люба даже осталась довольна тем, что нашла всего одну сберкнижку на предъявителя — ту, которой пользовались она и иногда Сокольников. Конечно, не мешало бы и побольше — кто знает, что ждёт её впереди и кем, где и когда ещё она устроится. Но груз с души свалился. Значит, Игорь просто трепал про отца. И это уже хорошо. Можно со спокойной совестью брать вещи, дарёные ей Анатолием… Их тоже — только на себя да кое-какие безделушки.

Люба перетащила всё это в одну из верхних комнат и, с разрешения Митрича, заперла там. Скопилась ещё сотня книг, много нечитанных. Вызвала Степана, велела свезти их в библиотеку.

Дурандин перетряхнул их все до единой, чтобы чего не осталось между страницами — писем каких или записки.

— В библиотеке их истреплют, — заявил он. — Читать их там чередом некому, а трепать каждый горазд. Пускай тут лежат до времени.

— До какого времени? — улыбнулась Люба и, забывшись, подошла совсем близко, даже тронула его рукой, чтобы чуть отодвинулся, дал ей снять что-то с плечиков.

Степан круто развернулся к ней, хмелея взглядом. Люба скользнула в гостиную. С ним забываться нельзя.

— Стёпа, тебе жениться надо, — сказала она, когда Дурандин поуспокоился.

— Пора, — согласился он.

— Ну, так и чего же ты? Найди себе местную девушку и женись.

— У меня не местная на уме.

— А ты выкинь её из головы. В неместной всё равно ведь никакого толку. Здесь она не приживётся, а куда полетит, сама ещё не знает… Может, так и будет летать, как… «Как кто?» — подумала Люба. — Как воробей, как кукушка?!» Как птица перелётная, — сказала она. — А ты ведь — дуб, тебе на одном месте расти надо.

— Дуб? — усомнился Степан. — Я и в городе могу.

— Можешь. Но всё равно на одном месте.

— А чего летать-то? Устроился и живи знай.

— Правильно. Живи, если устроился. Но я от такой яблоньки яблочко — вот зря маман не приехала, поглядел бы ты на неё — от такой яблоньки, которой в одной ямке никогда не сиделось. — Она улыбнулась, пожала плечом, что, мол, тут поделаешь? — Не твоя я, Стёпа. Ни душой, ни характером. Если честно хочешь знать, был один момент, когда… Но ты его не заметил, а потом и я поняла, что ты — не мой. Ты только не обижайся, ладно? Давай по-хорошему расстанемся.

— Да чего? Силой в милые не въедешь. Я — дуб, ты — яблоня в самом цвету. А дерево, говорят, по себе рубят.

Говорил Степан угрюмо и голову клонил вниз. Можно было подумать, что слезу мужик прячет. Люба так и подумала, и грудь ей тронула жалость. Виноват ли, в самом деле парень, что влюбился? Однако решила, что разговор на этом лучше кончить, и пошла в спальню собирать остаток вещей в дорогу.

А Дурандин прятал не слезу — глаза. По ним бы она сразу поняла, что замыслила сейчас рыжая голова. Люба и шагов его рысьих не услышала за собой, а то, может, успела бы захлопнуть перед ним дверь. А когда почувствовала, как горячо и дрожко он дохнул ей в затылок, было уже поздно что-то делать. Только кричать. Пока рот ей не смяли шершавые пальцы, крикнула что-то с визгом, но кто ж это слышал? А потом задохнулась.

В тесноте не объятий, а медвежьей хватки, она услышала, как колотится в её грудь его неистово бьющее сердце, почувствовала, как корёжит Степана какая-то дикая сила и, повинуясь ей, он ещё крепче обхватывал и ломал её. Она обмякла, повисла в его руках, словно и впрямь попала в лапы зверя и потеряла волю вырваться из них, смирилась со всем, что суетливо и свирепо творил он с её одеждой и телом. Боль и тяжесть она ощущала отстранённо, откуда-то издалека, а явно накатывала лишь тошнота.

Глава 12

В Москве было сыро, и вдоль гостиницы, от Метрополя к Манежу сильно и холодно дул такой ветер, что, пока медлительный таксист извлекал из багажника чемодан, Люба закоченела.

Зато за тёплым ветродуем гостиничного тамбура была другая жизнь В мягком, теплом полусвете настольной лампы за администраторским барьером сытая блондинка с высокой причёской лениво кокетничала с длинным жидковолосым мужчиной в толстом свитере домашней вязки. Им было уютно в пустом холле, как в кафе за столиком на двоих. Любу они не заметили или были натренированы не обращать внимания на людей, во всяком случае, не подали и виду, что уже не одни в целом свете.

Люба узнала блондинку. Она всегда так нехотя похихикивала на комплименты Сокольникова и очень забавно, как киска лапкой, сметала куда-то вниз за барьер традиционную коробку конфет. Имени блондинки Люба не помнила, но на барьере стояла табличка зелёного оргстекла, и там было написано: «Вас обслуживает дежурный администратор Эльза Степановна Блошкина». «Эльза Блошкина… Почти Аскольд Насёхин, — подумала она. — Да бог с ней, лишь бы узнала».

— Здравствуйте Эльза Степановна! — поздоровалась Люба как с давно невиданной первой учительницей, — и почтительно, и громко, и с улыбкой, которую та обязательно должна узнать.

Не поведя и глазом в Любину сторону, блондинка повернула табличку другой стороной, где значилось, что она вовсе не Эльза, а Вера — Вера Аркадьевна Колчинская.

— Извините, — смутилась Люба, — давно у вас не была, а вы меня не помните? Мы с мужем всегда останавливались у вас. Сокольников Анатолий Сафронович. А я — Люба.

Она сняла норковую ушанку, мотнула головой, чтобы рассыпались и расправились её волосы. Ведь последний раз они были здесь с Анатолием осенью, и она ещё ходила с открытыми волосами.

Ухажёр Веры Аркадьевны только теперь развернулся к Любе, дрогнул глазами от какой-то неожиданности, а потом бесцеремонно, словно облизывая взглядом, оглядел её с ног до головы.

— Верок, ты должна её вспомнить, — сказал он администратору, чуть поведя в её сторону узколицей головой с большими, тонкими, но почему-то непрозрачными и какими-то помятыми ушами.

— С чего бы это? — спросила его Вера Аркадьевна, серея лицом. — И какое это имеет значение, помню я или не помню кого?

— Я просто подумала… — торопливо вмешалась Люба в их разговор. — Мне надо остановиться у вас на несколько дней.

— Паспорт. И от какой организации бронь?

Люба положила паспорт на край барьера.

— Я приехала… «Куда приехала?» Я приехала на телевидение. Но они, наверно, не ждали так скоро и заявку вам могли ещё не дать… Но я вас очень прошу.

— В каком фильме будем сниматься? — таким тоном, будто она ребёнок, спросил Любу тонкоухий.

— Я на работу туда должна устроиться, — ответила она ему и администратору.

— Пожалуйста! — согласилась насчёт работы блондинка. — Но что же заявки на вас я не вижу?

— Так получилось. Я про заявку не знала. Этим всегда занимался муж.

— А что же теперь он не занялся, бросил или развелись? — громко и не без интереса спросила Вера Аркадьевна.

— Он погиб, — тихо ответила Люба и подняла слёзы к ресницам.

Ни блондинка, ни этот её тонкоухий, видимо, никак не ожидали такого тихого и бьющего в грудь ответа. Она как бы поперхнулась, проглатывая обратно какие-то слова. Он вытянул толстые губы, покачал головой.

— Космонавт, испытатель парашютов? — спросил он.

— Сам ты испытатель, — опамятовалась блондинка. — Он у неё был хозяйственный руководитель областного масштаба, ничего мужчина, приветливый. Чего с ним случилось?

— Утонул. Провалился под лёд в машине.

— И давно ли?

— Неделю назад.

— Девятого дня, значит, ещё не было… Жалко. Но чего делать без брони — не знаю.

— Верок, а может, даму на первое время устроит диван в моём полулюксе? — кося на Любу глаза, спросил тонкоухий. — Пропиши её пока ко мне…

— Я тебя сейчас самого пропишу в холл на раскладушку, замкадник! Тоже мне благодетель нашёлся! — без разгона сорвалась на скандальный тон блондинка.

— Но дама, может, желает…

— Их тут знаешь сколько, желающих? Больше, чем комаров в тайге. Всё! Ты, дорогуша, дуй в свой полулюкс, а вы, как вас там? Поезжайте на своё телевидение или звоните им, пусть дают бронь. Без брони — мёртвое дело.

Администратор толкнула по барьеру в Любину сторону паспорт.

Люба поймала его, прикрыла им дрогнувшие губы, почувствовала, что к глазам вот-вот поднимутся свежие, тёплые слёзы, напряглась, чтобы удержать их. «Киснуть, Люба, не надо, — сказала себе. — Другая жизнь у тебя началась, заступиться некому, сама теперь воюй. Сама».

— Свяжите меня с директором, забыла его имя-отчество, — сказала она почти спокойно, во всяком случае, уже не просящее.

— Вон автомат на стенке, звони на здоровье хоть министру, — ответила администратор полунасмешливо.

— А чего это вы так? — спросила Люба. — Потребуется, позвоню и министру. А сейчас мне нужен директор, пожалуйста, наберите номер и дайте мне трубку. Я что, не то прошу? Или в «лапу» предлагаю, но мало? Я же не предлагаю…

— А вот это вы зря, — встрял тонкоухий. — Дайте ей червонец, и она успокоится.

— Пижон! — вскинулась с места блондинка. — Иди вон отсюда! Я тебе дам сейчас червонец!

— Спокойно, Вера Аркадьевна, — остановила её Люба. — С мужчиной вы потом разберётесь, а я прошу у вас директора.

— Господи, занесла меня сюда нечистая — кому чего надо, не знаешь! — перешла на визг блондинка, покрываясь пятнами за ушами и по открытой шее. Однако номер набрала и по тому, как испугалась голоса в трубке, Любе стало ясно, что сделала она это не специально, а в каком-то беспамятстве. — Ой, Вячеслав Кириллович? — изменилась она в голосе. — Это вы? Извините, это Колчинская, администратор. Вот тут Сокольникова приехала. Помните Анатолия Сафроновича? Он всегда в люксе на пятом этаже останавливался. Он погиб сам-то, а она вот просится устроить её на несколько дней. Но без брони, Вячеслав Кириллович. Вы разрешаете? Хорошо, Вячеслав Кириллович. Всё поняла, Вячеслав Кир… Ага, поняла, ага. Извините.

Положив трубку, она мягкой лапкой выкинула через барьер пару листков для оформления, лениво, будто и не покрывалась только что пятнами, улыбнулась:

— На десять дней разрешил в тот же номер, где всегда жили.

Глава 13

Прямой, подтянутый, очень чисто вымытый, какой-то даже матово-светящийся, Вячеслав Кириллович постучался в номер, едва Люба успела переодеться после душа. О Сокольникове он всё расспросил ещё по телефону, когда позвонил час назад, что зайдёт после оперативки. Поэтому он лишь участливо и молча пожал ей руку, вручил три белых зимних хризантемы и завёл разговор близкий к прошлому, но уже о настоящем и будущем.

— Не узнаёте свой номер? Да, мы его слегка перетряхнули. Новые времена, новые обои.

— Цены новые, — добавила Люба не без значения.

— Да уж! Цены новые… А что, есть затруднения?

— Нет, затруднений нет, но и денег — тоже не осталось, — улыбнулась она.

— Та-ак… — директор сел в низкое, глубокое кресло, обхватил розово-белыми руками колено. — А какие у нас в связи с этим планы?

— Большие. Но неважные. Говорят, можно на телевидение поступить в дикторы, но как это делается, не знаю.

— Тоже представления не имею, но это можно узнать. А что с пропиской? Без неё здесь — никуда, а сделать её не так просто даже для такого создания, как вы. В нашей системе нет лимитов абсолютно. У телевидения, возможно, что-то и бывает, но не уверен. Есть лимиты у коммунальщиков, но в дворники вы же не пойдёте, да и не примут!

— Это почему же не примут? — улыбнулась Люба.

— Ну, возможно, и примут, но быстро уволят по просьбе коллег со смежных участков, — подхватил он её тон.

— Почему?

— Потому что через их участки на ваш попрёт такая масса народу, что им останется только отказаться от непосильной работы или заставить начальство уволить вас.

— Да, это серьёзно, — шутя согласилась Люба. — Представляю себе общее собрание дворников района. Доклад главметельщика и прения представителей общественности. Он, имея в лысом затылке нечистый умысел, за то, чтобы оставить Любу на участке и при уютной жилплощади с отдельным входом, они — за чистоту тротуаров и нравов. Война! В итоге общественность — с триумфом и с лентами, главметельщик — в печали и при своих интересах… А бывший дворник Люба? — Она вплотную подошла к креслу Вячеслава Кирилловича, обдав гостя тёплым запахом свежего тела. — А Любе остаётся искать среди представителей общественности желающего вступить с ней в брак с оформлением временной прописки сроком… Не знаю, какой теперь дают на это срок…

Гость переменил ногу, поднял к Любе матово-блестящее лицо с улыбкой только в щеках, поймал её руку в свои неожиданно прохладные и влажные ладони.

«Эй, дядя! Когда здоровались, руки у вас не потели!» — чуть ни сказала ему Люба.

— А это выход, который стоит, пожалуй, обсудить. В Москве можно подобрать вполне достойного кандидата.

— Москву вы имеете в виду вот эту, — обвела она глазами лепной потолок с розеткой, — или город?

— Здесь что искать? Только как временный вариант или с выездом куда-то на периферию, а зачем вам это? Жить надо в Москве. Это единственное место, где можно всегда быть на виду, а при нужде, в любой момент затеряться. Как мы сейчас — взяли и затерялись… Никто нас не видит и не ищет. Одни в целом… номере.

Водянисто-серые глаза Вячеслава Кирилловича оставались безучастными к улыбке, держащейся в фарфоровых щеках, и Любе стало неприятно ощущать эту отдельность глаз и щёк, их общую холодность, прохладность влажных ладоней. И в невольной неприязни она потянула руку из его ладоней. Он не выпустил её, но и не стал цепляться — стиснул на мгновение пальцы и тут же расслабил их, словно давая понять, что всё в его власти: и удержать, и оставить её, а вот этот выбор она должна сделать сама.

— Одни, и можем делать всё, что хотим? — спросила Люба, оставляя ему куку.

— Что хотим. — И голос чуть дрогнул.

— Тогда давайте думать, что мне делать дальше, как остаться в городе Москве! — сказала весело. — Ясно, что надо выходить замуж, а за кого? Вот вы — свободны?

Не отпуская Любиной руки, Вячеслав Кириллович поднялся из кресла, встал к ней так близко, как она недавно к Степану, чем и выбила парня из колеи, но коснуться её гибкого и такого, вроде бы, отзывчивого тела, директор отеля всё же ещё не решился.

— Я всегда свободен и занят одновременно. Сейчас — свободен, а скоро, — посмотрел на часы, — буду занят. Ну, а ваш вопрос мы решим просто. У меня приятель есть, тоже генерал милиции, но ещё действующий и ничего мужик… Год как овдовел. Он в случае… мог бы сразу сделать и постоянную прописку.

— А почему «тоже генерал»? Вы что, тоже генерал? — она нашла этот вопрос, чтобы, сделав шаг в сторону и восхищённо оглядев гостя, хотя бы под этим предлогом высвободить руку из его холодно-потных ладоней.

— Да! — вспыхнул он теперь и глазами и отпустил руку. — Для вас это новость? Даже генерал-лейтенант, и был одним из самых молодых в этом звании, как Василий Сталин. Но вот уже три года как в отставке и занимаюсь вот этим многодельным хозяйством. И многотельным — тоже.

Он поймал её руку, коротким, сильным движением кинул Любу к себе, прижался брюками к ёё высоким ногам и, удивляясь этой высоте, чувствуя несовпадение тел, поднимаясь на цыпочки, стал губами ловить её губы.

«Эх, врезать бы тебе сейчас коленом!» — подумала Люба, отстраняясь от губ с несвежим прерывистым дыханием. Она легко откидывала торс назад, гнулась в талии то в одну, то в другую сторону и, смеясь, хлестала кавалера густой гривой волос по назойливым губам.

Он вдруг опустился с цыпочек и ослабил прижимавшие ёё руки. Люба тотчас поняла, чем обязана этому: увидел Стёпину память — кровоподтёк, идущий от ключицы к груди, и остыл, слава богу.

— А это что у нас и откуда? — спросил отставной генерал и осторожно, а, может, брезгливо, стал раздвигать двумя пальцами ворот её платья.

Люба выскользнула из его рук, сжала в кулаке ворот платья у самого горла.

— Это на другой день после поминок меня так замуж приглашал один представитель колхозного крестьянства.

— Довольно активно, — согласился Вячеслав Кириллович деловым тоном и совершенно ровным голосом, будто и не шалил только что. И на костюме не осталось ни единой помятости. «Наверно и душа, — заметив это, подумала Люба, — у него такая же фарфоровая, что он нагадит, а она не помутнеет ни капельки».

— Надеюсь, он привлечён к ответственности? — спросил Вячеслав Кириллович.

— Нет. Он неподсуден.

— Почему?

— По глупости! — отмахнулась Люба и прервала тему. — А скажите, этот ваш приятель, он сейчас в Москве?

— Вполне возможно. А что?

— Наверно, он мог бы угостить нас завтраком, а то я со вчерашнего дня, кроме чая в вагоне, ничего не успела, а теперь даже и не на что — столько с меня взяли за эти покои.

— Сейчас попробуем вызвать, — потянулся он к телефону. — Только вы ведь не совсем в форме.

— В смысле?

— А это… — Вячеслав Кириллович поводил пальцем, как бы раздвигая ей ворот.

— А что? Меня сразу будут принимать по описи? — спросила Люба, чувствуя, что краснеет.

— Минуту! — поднял он палец. — Юра? А Юрий Александрович далеко?.. Это генерал Панков, пусть он возьмёт трубку… А ты опись с собой возишь? — спросил он Любу, прикрыв ладонью трубку. Но трубка отозвалась, и он снова вскинул палец. — Привет! А ты чего? И прямой теперь на холуя переключаешь? У тебя кошелёк с собой?.. Тогда выдвигайся ко мне, я заказываю завтрак на троих. Приехала Люба Сокольникова… Помнишь? Я тебе её однажды показывал… Этого, друже, не забывают!.. Ну вот, а теперь прекрасная молодая вдова хочет познакомиться с вдовствующим генералом… Не клевещи на себя. Ждём. Мы в люксе на пятом.

— Ну вот, не пройдёт и получаса… — бросив трубку, развёл в улыбке фарфоровые щёки Вячеслав Кириллович. — Так, я насчёт описи… Ты её с собой возишь или, пока суть да дело, мы её составим?

Люба вскинула на него глаза. Суетлив и нахален отставной генерал, как черноусые с рынка. И такой же, наверно, бесцеремонный. Скажи «нет» — выкинет из гостиницы ещё легче, чем устроил в номер, и что тогда делать? Ночевать на вокзале? Или идти к овощному рынку и продаваться тем же черноусым за ночлег?

— Я умираю с голодухи, генерал, — нашлась она, на что перевести разговор, — и если мне не дадут сейчас хотя бы чаю, опись вам выдадут вместе с телом уже из морга.

— Виноват, сейчас исправлюсь. — Вячеслав Кириллович позвонил в ресторан, распорядился приготовить и доставить в номер «приличный» завтрак на троих, потом, вальяжно развалившись в кресле, оглядел Любу с интересом, будто только что увидел. — А тебе пойдёт быть генеральшей! Представляю вас вместе. Он такой кубарик, ты — вся, как струнка. Появитесь где вместе — все глаза будут ваши. Но вот это ты зря допустила. — Он снова как бы раздвинул пальцами ворот её платья. — Юрке это не понравится.

— Но «это» можно не показывать. Надеюсь, я не сегодня выхожу за него замуж?

— А чего тянуть? Или у тебя какие-то свои планы? Сама же говоришь, что на мели и надо как-то закрепляться.

— А вдруг я ему не понравлюсь или он — мне?

— Это ты про что? Про любовь что ли?

— Нет, про чай с сахаром! — напомнила Люба. — Меня уже ноги не держат.

— Такие ноги и не держат!? — Вячеслав Кириллович резко нагнулся, поймал Любу за ногу выше колена, прижался лицом к её паху. — Такие ноги! — пробормотал он, прихватывая губами платье.

Люба запустила пальцы в его седую и подсинённую шевелюру, довольно густую ещё на висках, и, борясь с желанием выкрутить из неё хороший клок, мягко, но настойчиво отвела голову от паха.

— Хотите, чтобы ещё синяки были? Или эти ваш приятель переживёт?

— А мы его вообще сюда не пустим, а? Нет нас. Нет и всё, — заговорил он другим, сбившимся с ровного тона голосом и завертел головой, пытаясь снова дотянуться лицом до платья.

«И тебя прорвало, задышал! Только на кой ты мне сдался, поганец старый!» — подумала она, выгибаясь телом и выскальзывая из холодных рук, лапающих её уже за голые ноги.

— А дежурная? — спросила Люба. — Она же скажет вашему знакомому, что мы никуда не уходили.

— Эта поймёт и попросит подъехать через часок. Она у меня толковая, — пролепетал Вячеслав Кириллович, хватаясь то за скользящее в руках платье, то за упругие, дёргающиеся ноги. Но, лепеча такое, не подумал отставной генерал, что сам же даёт ей повод выкрутиться.

— Поймёт, что мы тут закрылись? Только этого мне и не хватало, чтобы про меня так думали! — прошептала она обиженно и резко, так, что затрещали швы платья, вырвалась из рук, заметалась по просторному номеру ища, куда бы спрятаться.

— Остановись, дура! Никто тебя больше не тронет, — услышала она совершенно спокойный голос директора. — Думаешь, насиловать тебя будут?

— Думаю.

— Зря думаешь. У меня здесь хватает и доброволиц. Возможно, не с такими ногами, как у тебя, зато с хорошей школой.

— Чего же вы тогда ко мне?..

— Да избави меня, бог! Пошутил. А потом подумалось, что ты и сама хотела бы рассчитаться со мной за номер…

— Я в кассу за него всё внесла. — И Люба больше не выдержала тона напуганной простушки, усмехнулась.

Он уловил это и понял, что его сейчас просто переиграли. Как-то странно клацнул зубами со злости, торопливо выхватил из кармана платок, прикрыл им рот, пережёвывая что-то. Пережевал и раздвинул в усмешке щёки, открыв ряд белейших зубов.

«Вставные они у него!» — обмерла она от догадки.

Глава 14

Вячеслав Кириллович, видимо, ошибся, когда сказал приятелю, что где-то показывал ему Любу. Иначе тот не был бы так ошарашен её броской молодостью и красотой.

Невысокого роста, по-генеральски плотный, но неухоженный — в затёртом кителе и серой от неумелых стирок рубашке — Юрий Александрович всё делал с опасливой оглядкой на Любу, говорил с перехватом в горле и непрерывно откашливался в кулак. А откашлявшись, лез пятернёй в седые с желтизной волосы, будто вытирал об них ладонь.

Любе он показался старым, усталым и настолько заброшенным, что поначалу она чуть, было, не фыркнула, мол, ну и жениха бог дал! А потом ей даже жалко его стало и стыдно за себя — он же вдовец и, может, нет никого, и здоровье, наверно, неважное. Она пыталась изобразить радушную хозяйку, но поскольку никогда не была ею, а, наоборот, привыкла, чтобы мужчины ухаживали за ней, стала, как бывало маман, похихикивая, накидывать гостю в тарелку по куску ото всех блюд. Получалось не совсем ловко и красиво. Юрий Александрович стеснялся, норовил отодвинуть тарелку, а Люба — сама ещё совершенно голодная — не улавливала его движения и прокидывалась даже мимо. Кончилось это тем, что Вячеслав Кириллович насильно усадил её и взял стол в свои руки.

— Ты как насчёт этого? — спросил он приятеля, кивнув на охлаждённую до сизой изморози бутылку «Столичной».

Юрий Александрович метнул на Любу круглые, выпуклые глаза, кашлянул, оправил волосы и сам спросил Панкова:

— А ты как?

— Я приму. За ваше счастье.

— Какое там счастье? — снова ёрзнул глазами Юрий Александрович. — Мне на службу надо вернуться. Министр там шумит сегодня, как бы ни нагрянул в управление.

— Ничего, мы по малой и заедим валидолом.

Люба выпивать отказалась вообще, даже шампанского, что стояло в мельхиоровом ведёрке со льдом. Если бы предлагал не Вячеслав Кириллович, она, может, и согласилась бы на бокал, но из его рук не хотела — хватит с неё его благодеяний. А Юрий Александрович то ли не решался, то ли не догадывался поухаживать за дамой. По его замороченному виду этого не поймёшь. Она с голодухи напустилась на бутерброды с розовой, чуть припахивающей рыбой, потом наткнулась на сациви и увлеклась им.

Мужчины, чуть приподняв друг перед другом рюмки, выпили торопливо и, прихватив чего-то с кончика вилки, тут же приняли по второй и, только когда было налито ещё, Вячеслав Кириллович встал из-за стола, картинно выхватил из ведёрка чёрную мокрую бутыль с серебряной головой, укутал её салфеткой, не спрашивая ничьего желания, мастерски, двумя движениями открыл шампанское, разлил по бокалам и поднял свой.

И Люба, и Юрий Александрович догадались, о чём сейчас пойдёт речь, и тоже встали. Она высоко вскинула голову, тряхнув волосами, зажгла глаза любопытством. Он опасливо посмотрел на неё, отвернулся и сказал о другом:

— Накачаешь ты меня сейчас под министра.

— Министры, Юра, приходят и уходят, теперь, как видишь, даже быстрей, чем надо, а жизнь у человека одна, и он имеет право на счастье в ней. А ты, возможно, даже больше, чем кто-то иной. Думаю, что ты его скоро обретёшь. Хлопотное, но прекрасное счастье. Завидую тебе и не отдал бы, но ты сам знаешь мои обстоятельства…

Вячеслав Кириллович примолк, опустив глаза в глубину тяжёлого бокала и, видимо, переживая свои, неизвестные Любе «обстоятельства». Она заинтересованно подождала, что он скажет дальше и окончательно ли он решил «отдать» её или ещё передумает, но хозяин затянул паузу. Люба глянула на знающего «обстоятельства» Юрия Александровича. Тот, однако, опять открыто не отозвался на её взгляд, а лишь дрогнул глазами.

— Могу я знать, о чём идёт речь? — спросила она, развернув к Вячеславу Кирилловичу только бёдра, и чуть откинула голову к его приятелю, мол, вот вам, мужички: я — вся внимание к тому и другому.

— Я говорю о счастье, которое ждёт Юрку, — отозвался Вячеслав Кириллович. — И сожалею, что оно, увы, не для меня. А Юрка честный служака, добрый парень, будет тебе… — подбирая слово повернее, он вволю прогулялся глазами по преподанным на это бёдрам. — Будет тебе надёжным, скажем так — телохранителем.

— А это как — тело-хранителем? — поинтересовалась она.

— В нужный момент он закроет тебя своим телом, а, Юр, я так объясняю?

— А в нужный кому?

— Мужу, разумеется, — хохотнул Вячеслав Кириллович.

Люба круто, всем телом развернулась к генералу, который, пряча глаза, кашлянул в кулак и полез пятернёй в седую шевелюру.

— А что, Юрий Александрович, — спросила она певуче, — у нас уже так далеко зашло, что вы берёте меня замуж?

Гладкую кожу серого лица Юрия Александровича пробило густым, но, видимо, холодным румянцем, а лоб и подносье обметало крупной росой. Генерал сунулся в карман и каким-то комком вместо платка наскоро утёр лицо.

— Я не знаю, чего он выдумал тут, сват тоже мне. — И, поставив бокал на стол, Юрий Александрович даже отодвинул его подальше от себя. — Я чего, просил тебя когда-нибудь об этом? А вы… Люба вас кажется?… Извините меня и его.

«Господи! Первый трезвый человек попался! — подумала она весело, но тут же и обиделась: — Во даёт, замухрышка! Не нужна ему. Сам-то на что похож, пугало в погонах?»

— А ты чего, Юр, недоволен? Ты погляди только, чего тебе предлагают! — выкинув в сторону руку, Вячеслав Кириллович представил ему Любу с головы до ног. — Ты смотри, какая струнка — играть на ней да играть!

— И так дёшево, всего за прописку, — вставила Люба, подыгрывая Панкову, но тот почему-то оборвал её: — Помолчи.

— Правда, за постоянную, — не подчинилась она. — Вячеслав Кириллович за такую цену и сам бы побрякал, сколько может, но у его — «обстоятельства», вы же знаете.

— Я серьёзно.

— Молчать, Панков! — тихо рявкнул Юрий Александрович на хозяина гостиницы. — И вы помолчите, — сказал он Любе. — Сбрендили вы оба или разыгрываете? Какой замуж, какая прописка? Объясни толком, душегуб несчастный…

— Генерал Усков, отставить кричать на старших по званию! — на полном серьёзе сказал Вячеслав Кириллович и тоже отставил свой бокал.

— Эй, дяденьки, душегуб с телохранителем, вы чего это у меня? — спросила Люба насмешливо-ласковым голосом. — Простудились что ли с двух рюмок? Сейчас шампанское выдохнется. Ну-ка, дяденьки, быстренько. — Она вставила им в руки их бокалы. — Пока оно шипит, мы выпьем и успокоимся. Не волнуйтесь, я ни за кого не пойду замуж, пока не выясню: почему гу-бят душу, а ох-ра-няют тело? Ваше здоровье!

«Дяденьки», не сговариваясь, но синхронно, будто долго репетировали, вернули бокалы на стол, а выпили одним глотком водку и потянулись вилками в селёдочницу. Там — уже нарочно — воткнулись вилками в один кусок, разодрали его пополам и рассмеялись.

Закусив, Юрий Александрович впервые, что называется, в полный глаз оглядел Любу, потом — номер, заложив руки за спину, обошел гостиную, мельком глянул в приоткрытую дверь спальни, спросил Панкова:

— Так это у тебя служебный номер для приема гостей или как?

— Или как, — ответил Вячеслав Кириллович.

— Да… И сколько же он в сутки?

— Сколько, Люба? — спросил Панков.

— Наследства мужа хватило заплатить только за десять суток, — ответила она и попробовала улыбнуться, однако получилось, как у Вячеслава Кирилловича — раздвинулись только щёки, а глаза не засветились.

Юрий Александрович кашлянул в кулак, но в волосы не полез, видно, больше не волновался.

— А-а! — сказал он. — Или номер дорог, или с наследством надули — одно из двух. Мужем её был тот Сокольников, который помогал мне с машиной? — спросил он Вячеслава Кирилловича.

— Тот самый.

— А что с ним?

— Утонул в машине. Провалились под лёд по дороге на охоту. Двое выскочили, а он не успел. Так ведь вроде, Люба?

Она кивнула и допила шампанское, сказав себе: «За тебя, Анатолий!»

— И никаких там версий?

— Люба говорит, что нет. Чистый случай.

— Да. Тогда непонятно с наследством. Тот Сокольников, которого я знал, был при таких деньгах, что мог бы, при желании, купить всё твоё заведение и не на один месяц.

— Так уж и не на один? Откуда? — спросил Панков.

— Да вот знал мужик, где они плохо лежат.

— Это неправда, — тихо сказала Люба. У мужа была только одна сберкнижка, я закрыла её, но не выбросила. Могу показать.

— Да верю. Возможно. Вполне возможно, что и одна. У него ведь ещё семья была, может, туда всё уходило?

— Не знаю, — пожала плечами Люба, чувствуя, как накатывается на неё какой-то жар. — Сын на поминках жаловался, что отец обездолил их с братом.

— Да, вот тебе и чистый случай. Подождите. Может, чего и всплывёт за полгода. Ладно… — Юрий Александрович глянул на часы — старенькую дамскую «Зарю» на тонком ремешке. — Так, где у тебя валидол? И в двух словах — что тебе от меня надо, а то я уже гуляю лишнего.

— Валидол возьмешь внизу в киоске. А я чего? Вот с Любой надо как-то определяться. Она хотела бы остаться в Москве, но ты же знаешь… У кого есть лимиты на прописку?

— Лимиты могут быть у любого ведомства, вопрос, кого оно приглашает. Вы кто по специальности?

— Я — коллега снохи королевы Великобритании, — слабо улыбнулась Люба.

— Интересно. Но я не силён в их родословной.

— Парикмахер я, — уточнила Люба.

— Точнее, но не лучше. — Юрий Александрович вытянул губы, пробуркал какую-то мелодию, ещё раз внимательно оглядел Любу круглыми, холодными глазами. Молода и чертовски красива, — определил для себя. — А теперь и при деньгах, хотя валяет тут дурочку. Похоже, что валяет».

— Да, — оборвал он мелодию. — Точнее, но не лучше… Чтобы с вашей специальностью получить прописку в Москве, надо устроиться в о-очень хорошую парикмахерскую, а там сейчас навряд ли принимают.

— И ничего невозможно сделать? — спросил Панков.

— «Делать» ты был мастак, потому теперь и заведуешь здесь, а не командуешь там…

— Я тоже говорил Любе, что единственный шанс — это брак.

— Да, если прописка нужна больше, чем что-либо, это шанс верный.

— За тем мы тебя и пригласили. — Вячеслав Кириллович взял приятеля за руку и потянулся к Любиной руке, видимо, чтобы соединить их.

Жар, который ощутила она, когда Юрий Александрович заговорил о Сокольникове, ещё раз и резче хлестнул её по лицу, зажёг уши, и она зажала их ладонями. Ужасно холодными, прямо ледяными пальцами Панков взял её за запястье, потянул к себе, но она не ослабила руку.

Напряг свою и Юрий Александрович.

— Я это понял, — сказал он ему и ей. — Но сын у меня уже женат, а больше, — он грустно усмехнулся, — в доме нет никого в подходящем возрасте. Спасибо за завтрак, я должен бежать.

— За завтрак тебе, Юр, спасибо, — улыбнулся щеками Панков.

— Сколько?

— Оставь сотню.

— Даю тебе взаймы. — Положив на край сервировочного столика деньги, Юрий Александрович прошёл в прихожую, не торопясь, оглядел шинель и вытащил из рукава белый шарф не первой свежести.

— Я провожу вас, — стремительно поднялась Люба с кресла.

— А мне подождать тебя здесь? — Вячеслав Кириллович попробовал удержать её за запястье, но Люба настойчиво вывернула руку из его холодных пальцев.

— Я, наверно, на долго, — сказала она.

Глава 15

В начале широкого, как проспект, коридора Люба увидела изломанную хворостину фигуры своего утреннего знакомого. Облокотившись о высокую стойку столика дежурной, тонкоухий дрыгал длинной ногой, что-то, видимо, заливая девице в красной форменке. Потом он вдруг замер, из-под руки посмотрел в коридор и развернулся навстречу Любе. Приоткрыв в деланном удивлении пухлые губы, с наглым блеском в глазах оглядел её и Юрия Александровича, импозантного в отлично пригнанной шинели и генеральской папахе.

«А я красная, как малина, иду. Сейчас вообразит чёрте что», — подумала Люба.

— Ваш знакомый? — спросил её Усков в лифте.

— Утром приставал в зале оформления.

— Сейчас, наверно, черте что говорит про нас.

— Муж говорил, что люди воображают о других, только такие пакости, на которые способны сами. А кто на них не способен, тот не думает так и о других.

— Да? По этой теории выходит, что мы с вами способны на пакости, если думаем так о человеке?

— Выходит… Что вы знаете о моём муже?

— О Сокольникове? Минуту, я куплю валидол, а то от меня, наверно, несёт… — Юрий Александрович негалантно оставил её в проходе огромного гостиничного вестибюля, и Люба, спрятав лицо в поднятый воротник, медленно пошла к выходу.

«Почему же все считают, что у Анатолия были кучи денег? Откуда это знают все, кроме меня? — думала она. — А если все они правы, то где эти кучи? Хотя бы одна… А то завтра придётся где-то занимать. Или как-то зарабатывать… Как?»

Уже пахнущий валидолом Усков взял её под руку и повёл к выходу, замечая, как они обращают на себя внимание встречных и просто толпящихся в вестибюле людей.

— Да, — впервые улыбнулся он. — С вами быстро станешь популярным. Шёл сюда, меня в упор никто не видел — в Москве генералов, как собак в Казани, а сейчас, гляньте, швейцар честь отдаст.

— А это плохо — быть популярным? — чуть коснулась она его плеча своим.

— Смотря в чём. Я вот популярен среди жуликов, но они почему-то не тянутся ко мне, а шарахаются куда подальше. В колхозы забираются, в дальние сёла…

Швейцар, пожилой, седогривый мужчина комплекции Степана Дурандина, заметив их, действительно поддернулся весь и лихо вскинул перед Усковым руку к фуражке, не приминув, однако, съегозить глазами на Любу.

В глубине серого провала между зданиями гостиницы и Госплана, как утром, дул хлёсткий ветер, но теперь он ещё и косо нёс мелкий снег, кидая его прямо в глаза. Не прячась от холодных игл, бьющих в разгорячённые щёки, Люба развернулась к Ускову с вопросом, но он упредил её своим:

— Сколько вы были замужем за Сокольниковым?

— Полгода. И почти год были знакомы до брака.

— И счастливо жили?

— Как сказать… До брака лучше, чем после. Веселее. Интереснее. Много ездили. Потом его перевели в деревню, мы расписались, и он очень изменился. Переживал, постарел…

Юрий Александрович жестом поманил к себе шофёра из запорошенной снегом «Волги», сказал, чтобы тот выруливал на улицу Горького и ждал его у книжного магазина. Шофёр, худенький, бледный парнишка в милицейском мундирчике без погон, затяжно, болезненно как-то поглядел на Любу и, молча, убрался в машину.

— Как понять «изменился»? — спросил Усков, приглашая Любу идти к переходу.

— Он как будто очень устал со мной. Плохо спал, ночами долго курил у окна. И работа у него очень тяжёлая была в колхозе.

— А он не говорил, что его угнетает?

— Нет. Но мне казалось, что он стал чувствовать разницу в нашем возрасте.

— Могло быть и это, конечно, хотя вы, как мне кажется, не очень обращаете внимание на разницу? Или я ошибаюсь? — Усков откашлялся в кулак, поймав себя на бестактности, но извиняться не стал, посчитав, что Люба не заметит его оплошности, и поспешил с новым вопросом: — Кстати, накануне той поездки на охоту у вас не было какого-нибудь необычного, на ваш взгляд, разговора?

— Всё было, как всегда в последние полгода. И в отличие от вас, генерал, он мне не хамил, — добавила она подчёркнуто спокойно. — И насчёт разницы вы не правы. Не я его отлавливала, он заметил меня сам.

— Да, и сломал вам молодость…

— А мне все её ломали. Я не помню ни одного парня или зрелого мужчины, который бы ни приглашал меня прогуляться с ним вечерком или «выпить чашечку кофе». А с Анатолием, наоборот, стало спокойнее. Шушера хотя бы не приставала, хотя его друзья и начальники тоже всё время ловили момент пригласить «прокатиться» с ними.

— Весёлая у вас жизнь…

— Очень. Мне иногда кажется, что всё мужское население страны озабочено только тем, как бы забраться кому под юбку. Это очень весело!.. Скажите, — остановилась Люба, — почему все, вы в том числе, считают, что у Сокольникова были кучи денег?

— А вы так не считаете? — спросил Юрий Александрович, приглашая её пройти дальше по улице.

— Я нашла в доме только одну сберкнижку с остатком в двести семьдесят рублей, и отдала их за гостиницу. Завтра мне уже придётся что-то продавать с себя. Если их были «кучи», то где же они?

— А это задача, которую Сокольников задал органам перед поездкой на охоту. По тем делам, что он проворачивал до отъезда в деревню, у него действительно должны были быть кучи. Впрочем, он мог и не посвящать вас в свои дела. Хотя… при такой разнице возрастов и при том внимании, каким вы пользуетесь у мужчин, он мог бы и похвастать состоянием. Прикупить красотку. Значит, этого не было? — Спросив, Усков чуть отстранился от Любы и как бы со стороны оглядел, во что она одета.

— А вы не допускаете, что он был выше этого? — спросила Люба, так же оглядев Ускова. Генерал становился неприятен ей бесцеремонностью, но бросить его посреди улицы она не решалась — неизвестно, что он хочет от неё. Хорошо, что в мужья не лезет. — Анатолий никогда не жалел на меня денег — это верно, — сказала она. — И всё, что на мне, это он покупал. Но он и всё остальное — даже продукты и косметику — покупал сам, и мне не нужны были деньги. Разве что по мелочи. Для этого у нас и была сберкнижка на предъявителя. По-моему, и сыновьям он ничего не давал, а дарил вещи. Машину старшему… Что-то Васятке…

— Тоже интересно. Когда вы собирались сюда, вас никто не просил пожить пока в деревне? Я имею в виду милицию.

— Замуж звали сразу после похорон, но не из милиции.

— Вот видите, значит, не всё мужское население страны озабочено стремлением… взять вас замуж! — засмеялся Юрий Александрович и, поглядев на часы, махнул шофёру, чтобы подогнал машину. — Всё! Я должен ехать. Скажите, Люба, — он придвинулся к ней лицом, — только честно… Чем от меня пахнет?

— Не водкой, — ответила она, отстраняясь, потому что пахло от него смесью валидола с нафталином и ещё чем-то несвежим.

— И то ладно, а то, не дай бог, и верно министр нагрянет в управление или вызовет. Приятно было познакомиться. Запомню вас надолго. Не каждый день швейцары честь отдают. — Он слегка помял её тёплую — из варежки — руку в своих остывающих ладонях. — Значит, планы у вас определённые… Жаль, мне уже не двадцать пять…

— Не жалейте, генерал. Зато уже не лейтенант, — ответила Люба, мягко отнимая у него руку.

— А что так — «не жалейте»?

— Не знаю. Просто я ещё никому не приносила счастья.

— А, может, они не понимали, в чём их счастье с вами?

— Ну, вот, и вы туда же…

— Виноват. — Юрий Александрович козырнул и открыл дверцу машины, из которой на Любу опять глянули неподвижные, тяжёлые глаза молоденького шофёра. — Если буду нужен, — спохватился Усков, — звоните. Звоните, и если что-нибудь захотите мне сказать о Сокольникове. — Он достал маленький блокнотик, аккуратно вырвал оттуда листок, на котором были отпечатаны его фамилия, имя, отчество и два семизначных телефонных номера.

Машина нехотя отчалила от тротуара и, помаргивая левым указателем поворотов, никак не решалась рвануться в ревущий поток. Наконец её словно стегнули, она вертанула за собой белым парным хвостом выхлопа и, вклинившись в общую массу движения, унеслась вверх по улице.

«И что дальше? — спросила себя Люба, чувствуя, как начинает резать глаза то ли обида, то ли жалость к себе. — Ну вот, не хватает ещё разреветься посреди улицы. Стоп, стоп, стоп! О чём слёзы? Никто не умер. Кроме Сокольникова. А он — умер насовсем. И где же его «кучи», сколько их было? И сколько денег считается «кучей» — тысяча или сто тысяч? — улыбнулась, вспомнив мультик, где попугай и мартышка решали такой же вопрос: три ореха — это куча или не куча? А четыре?.. Куч нет, а я дура, что полезла в этот номер и отдала за него последние. Это Сафроныч платил такие деньги за номера. С одной зарплаты? Ничего ты, дурёха, не знала. Маман, и та была в курсе, если просит прислать. Теперь мне надо просить у неё или ехать к ней на скандалы… Или возвращаться в парикмахерскую у рынка, сшибать трояки и проситься к Дусе на квартиру?»

Люба шла по улице в том направлении, куда поток унёс машину Ускова, шла не в ритме «заведённых» какими-то надобностями людей, а сама по себе и, не увёртываясь от встречных плеч и обгоняющих её сумок, задевающих и подталкивающих её. В этой необоримой сумятице ей сейчас ни до кого не было дела, потому что она не знала главного: что делать с собой. Но, думая тоскливо и неопределённо о своём, она каким-то недреманным краем сознания всё-таки улавливала, что и до неё здесь никому не было дела. Мужскую часть населения несло мимо, и она лишь скользила по Любе глазами, не зацепляясь за неё и, видимо, даже не выделяя из движущейся массы. И это не то чтобы обижало — обида не осознавалась, — а добавляло растерянной отчуждённости от улицы, её настёганного ритма.

На углу, где за потоком машин кого-то понуро ждал однобоко занесённый снегом Пушкин, Люба вошла в общий ритм, перебежала в нём улицу. Хотела повернуть вправо к кинотеатру, но оттуда дунул ветер с колючим снегом, она отвернулась от него и побрела дальше, потом переходом вышла на другую сторону, и её понесло ветром вниз, мимо ходиков с двумя разноцветными стрелками, прыгающими, как маятник, туда-сюда, в пролом неширокой улицы.

«Куда это я? — спросила себя Люба и ответила: — а какая разница?» — и вдруг ощутила, что это уже другая Москва. Та, бегущая с суетным хрипом моторов, осталась за спиной, и от неё теперь видна только белая голова Пушкина с чёрным опущенным лбом. А эта — уже, ниже и тише, почти без прохожих и машин. Но вот вывернулся из дворика невысокой многоэтажки с аккуратными елями и чинно прошуршал рядом длинный, как вагон, лакировано-чёрный автомобиль, Сквозь его притенённые окна — Сокольников на старой работе доставал для своей «Волги» такие же — Люба различила шофёра с высоко задранным подбородком, крутящегося на заднем сидении ребёнка и женщину в белой вязаной шапочке с валиком над самыми глазами.

— Скажите, я куда это попала? — спросила Люба молоденького милицейского капитана, возникшего откуда-то из подъезда, чтобы залётисто козырнуть машине.

— А куда вы хотели попасть? — спросил он и с мальчишеской строгостью свёл свежие, пухлые губы.

— Никуда. Я просто гуляю, — улыбнулась ему Люба и чуть наклонила голову.

Капитан тоже отпустил губы в улыбку, но тут же собрал их снова и, краснея, сказал:

— И прекрасно. Только гуляйте поскорее туда или сюда, а здесь не надо.

Она пожала плечами и перешла на другую сторону узкой улицы, оттуда, чувствуя себя недосягаемой, показала капитану язычок. Он ответил тем же и засмеялся.

Где-то ниже и за плавным поворотом улицы скребла об асфальт лопата. «А что? — подумала Люба. — Если дадут комнату… тротуары тут узенькие… На первое время… Пока ничего больше нет?…» Она пошла на звук, уговаривая себя. «А что? Кто меня тут знает? Пораньше встала, поскреблась и свободна, можно даже подрабатывать в парикмахерской. В мужской. Где-нибудь тут недалеко».

Скребли тротуар в углублении улицы возле невысокой «стекляшки» кафе две девчонки, обе в коротких драповых пальтишках на ватине и в серых пуховых платках, парные, румяные, что-то звонко выговаривая друг дружке и хохоча, бегом возили перед собой широкий алюминиевый лист с перекладиной, сталкивая им на дорогу большие кучи рыхлого снега. Им было жарко от этого весёлого дела до того, что рукавички они забросили на задранные вверх клювы чёрных железных птиц, танцующих на ступеньках «стекляшки», и толкали перекладину голыми красными руками.

«И парикмахерская рядышком! — обрадовалась Люба, заметив на доме напротив вывеску. — Маленькая, на два-три мастера, — оценила она по окнам, — но лишь бы не детская была. Всё… Это судьба!»

— Девочки, остановитесь на минуту! — попросила она, уворачиваясь от снежного вала, несущегося ей навстречу на листе алюминия.

Столкнув снег на дорогу, похожие как двойняшки, девчата подтащили лист в Любе и, круто дыша парком, уставились на неё весёлыми вишнями глаз.

— Вы тут сами работаете или помогаете кому? — спросила Люба.

— Ага, работаем, — сказала одна.

— Ага, помогаем, — сказала другая.

— А там какая парикмахерская — мужская или женская? — кивнула Люба назад и замерла. Она вдруг загадала для себя: если мужская, то всё будет хорошо, а если женская, не стоит и спрашивать про работу.

— Не знаем, — ответила одна.

— Мужчины туда ходят и женщины ходят, а мы не ходим, Мы косы не стрижём, а ногти сами красим, — сказала другая.

Значит, надо спрашивать. И спросила:

— А здесь, не знаете, дворники больше не нужны?

— Это Мустафин знает, а мы не знаем. А ты татарка разве?

— Почему? Нет. А что?

— А для кого спрашиваешь?

— Для себя, а что?

— Большая разница. Мустафин только своих берёт. На этой улице все татарки работают, и там татарки, — кивнула она головой вперёд. — И там, — показала в сторону. — А тебе комнату надо или в институте учишься?

— Комнату. — Люба сказала так тихо и невесело, что вишнеглазые вдруг забалакали между собой по-татарски, всё время взглядывая на неё с любопытством. Потом одна сказала: — Комнаты на стройке дают, сегодня радио говорило. Послушай вечером, оно опять скажет, на какой стройке.

— А пусть дорогу перейдёт, там контора у магазина, у неё на стекле тоже написано: комнату дают, — сказала другая.

«Что значит, парикмахерская не та», — кисло подумала Люба.

— Ну, спасибо, девочки, — сказала она. — Как здесь к гостинице «Москва» вернуться?

Те переглянулись и не ответили. Припоминая, как шла сюда, Люба сориентировалась: где-то впереди должна быть улица Герцена, а там налево, вперёд и ещё раз налево…

Глава 16

Поднимаясь на этаж, Люба хотела лишь одного — чтобы никого не было в номере. Прогулка по улицам — где тихим и заснеженным, где мельтешащим, как снегопад в чадном воздухе, — оглушила её, расслабила, и теперь оставалось только добраться до своего угла, упасть там на спину и на какое-то время забыться.

Дежурная по этажу, уже не та, что болтала с тонкоухим, а сухая, подтянутая, как классная дама, мельком глянула сквозь узенькие очки на протянутую Любой визитку и совершенно неожиданным для такого облика мужицким басом сообщила:

— Тебя, милая, перевели в другое место. И чемодан туда перенесли и всё остальное. Подожди, сейчас проводят. — Позвонила куда-то, пробасила: — Подымайся, пришла гостья.

Появилась тоненькая темноволосая девочка с круглыми карими глазами в болезненно розовых веках. Так же, как шофёр Ускова, внимательно, будто силясь провидеть насквозь, оглядела Любу, двинула бесцветными губами:

— Пойдёмте, — и, не оглядываясь, споро засеменила по коридору и каким-то замусоренным лестницам. В коротком, узком коридорчике отперла одну из трёх дверей и остановилась, пропуская Любу вперёд.

В сумрачной комнате с не завешенным квадратным полуокном Люба различила сливающиеся из-за тесноты друг с другом диван, шкаф, небольшой столик и жёсткий стул.

— Включить свет? — спросила сзади девочка.

— Спасибо, нет, — ответила Люба, чувствуя, как всю её, от уставших ног до горячих волос под шапкой начинает охватывать тоскливая жалость к себе, и надо скорее остаться одной, чтобы никто не видел рёва, который уже накатывал откуда-то из подвздошья, и ей будет не сдержать его. — Спасибо, я всё найду.

Видимо, поняв её состояние, девочка молча переткнула ключ из внешней скважины во внутреннюю и ушла.

Люба стащила с себя шубу, опустилась с нею на диван, ткнулась горячим лицом в мокрый от снега мех и отворила ход слезам. Плакала долго, надрывно, до боли под ложечкой и, размазывая шубой слёзы, горько жалела себя, обиженную всеми на свете, неприкаянную, бедную, брошенную матерью и мужем, изнасилованную рыжим зверем, никому не нужную, выкинутую в какую-то дыру с просиженным диваном, и такую молодую, гибкую, красивую, хотя и глупую, конечно… Конечно глупую, если разревелась коровой вместо того, чтобы пойти к этому Панкову, внести себя к нему так, чтобы слюнями облился, и сказать: вы что это, дорогой, себе позволяете? Или даже просто позвонить ему от дежурной и спросить прямо при ней: а гостей я где принимать должна?.. Каких гостей? Красноносых генералов? Толку-то от них! Всё! К чёрту всех стариков, всех председателей и генералов, всяких взяточников и утопленников, рыжих бугаёв и недоносков, торгашей и пасюков — всех к чёрту! Им только пить, жрать и хватать за ноги.

«И Сокольникова к чёрту?» — изумилась Люба.

«И его — тоже!» — ответила себе и отбросила в сторону подаренную им шубку, липнущую теперь к лицу холодной мокретью меха.

Решив так, Люба встала с дивана, словно готовая нырнуть, броситься с головой в какую-то новую жизнь, набегающую сейчас на неё из тёмно-серого сумрака комнаты крутой, искрящейся волной. Надо только остудить напечённое слезами лицо. Ну, если и не в ванне, то хотя бы из-под крана холодной воды. Она нервно нащупала на стенке выключатель, зажмурилась от непомерно яркой лампочки без плафона и, когда потом огляделась, увидела в углу комнаты за шкафом старую раковину умывальника с единственным краном. Это как у неё было в Дуськиной каморке, когда она работала в парикмахерской у рынка.

Кран из тусклой латуни долго и сердито фыркал ей в ладошку ржавыми брызгами, потом дал тугую рыжую, быстро светлеющую струю. Люба пригоршнями стала кидать холодную воду в лицо, студя его, смывая липкую горечь слёз, натянутых улыбок, проглоченных обид.

Глава 17

С вечера Люба уснула быстро, но ночь получилась кошмарной. Оказалось, что чулан, в который её переселили, был ни дать ни взять «слуховым аппаратом» соседних номеров. Слышно и сверху, и снизу, и с боков, и спать в нём — всё равно, что сидеть в цирке: с одного боку хохотали, с другого ругались, сверху стонали, будто в первую брачную ночь, внизу с ором и стуком играли, видимо, в домино. Проснувшись от этих звуков, она потом никак не могла заснуть. Мешало всё: и голоса, и стоны, и стуки, и диван, мявший бока и спину выпирающими пружинами.

«Господи, за что мне всё это? — думала она. — Что я такого сделала?.. Утром же уберусь отсюда… Хоть к чёрту на рога! Схожу только к Панкову, скажу всё, что о нём думаю, потребую вернуть деньги за люкс, и — куда глаза глядят!.. А куда они глядят, мои чудесные глаза?… Глазоньки, непонятно какого цвета и странного разреза… Где только маман их подцепила? Викмане по отцу, а по глазам — не турчанка, не гречанка… Кончики кверху, и цвет какой-то разный — то ли серый, то ли бирюзовый — кто как видит… И судьба такая же — кому как кажется… Господи, да сколько они могут возиться? Сколько визжать-то можно? Почему я никогда не визжала и не стонала? Могла бы… но никогда… Держалась. Стыдно…»

Утром, когда Люба, мотаясь от бессонной ночи, едва накинув халатик, потянулась к умывальнику, кто-то осторожно постучал в дверь.

— Кто там? — спросила и не узнала свой голос. Хриплый, словно простудилась вчера или эта чумная ночь чем-то забила горло. — Кто там? — повторила.

— Откройте, Любовь Андреевна. Это я, Вика. Я вчера вас сюда провожала, — чуть слышно сказали за дверью. — Я принесла ваш завтрак.

— Ты одна? А то я ещё не одета…

— Одна.

Люба повернула ключ в двери и бросила себе в лицо пригоршню пахнущей хлоркой воды.

— Доброе утро, если оно для вас и правда доброе, — тихо проговорила вчерашняя хрупкая девочка, осторожно поставив на стол небольшой поднос с завтраком.

— Спасибо. Я не заказывала завтрак в ном… в этот чулан, — поправилась Люба.

— Вячеслав Кириллович распорядился. Он сказал, что после оперативки вы можете зайти к нему.

— А больше он ничего не сказал? Не сказал, за что меня сунули в эту слуховую дыру? — спросила Люба, промокая лицо махровым полотенцем, которое всегда возила с собой.

— Да, здесь всё слышно. Я жила здесь два года.

— Ты здесь работаешь горничной?

— Не совсем… Я… в распоряжении директора.

— Секретарша что ли? — спросила Люба, оценивая гостью взглядом.

— Нет. Узнаете, если здесь поживёте…

— Если поживу? Вряд ли. Денег на нормальный номер нет, а из этой дыры сбегу хоть сегодня. На вокзале, наверно, и то лучше.

— А я поняла, что Вячеслав Кириллович рассчитывает на вас… если завтрак велел отнести…

— Завтрак он, как говорят китайцы, пусть съест сам, обедом — поделится с другом, а ужин — отдаст врагу. Ты — Вика? Вот, Вика, возьми это и отнеси Вячеславу Кирилловичу. А я зайду к нему позже, — как-то отчаянно сказала Люба и стала переодеваться прямо при гостье.

— Если я скажу, что вы не стали завтракать и хотите уехать, он вас не примет.

— Ещё как примет. И деньги вернёт за люкс, — разгорячилась Люба.

— Вы его не знаете… А паспорт у вас где?

— У меня, а что?

— Ой, это хорошо. Только не отдавайте, если не хотите остаться. Даже если будут требовать, — шёпотом сказала Вика. — А если отберут, то я не знаю…

— У вас тут тюрьма что ли? — усмехнулась Люба.

— Не тюрьма. Но все девчонки, кто в распоряжении директора, выходят на улицу, только если он разрешит. И с провожатым. У нас нет визиток, как у гостей. И паспортов нет.

— А что значит быть в распоряжении директора? — спросила Люба.

— Это значит ходить к гостям, когда он пошлёт…

— На ночь?

— Не обязательно. Посылают и днём. В любое время…

— Так это что, бардак что ли? — изумилась Люба.

— Это гостиница…

— Ты хочешь сказать, что я тут влипла?

— Я не знаю. Вы позавтракайте. Потом Вячеслав Кириллович всё вам объяснит, какие у него планы.

— А откуда здесь можно позвонить?

— Лучше в холле из автомата. Но если в милицию, то бесполезно, — опять перешла на шёпот Вика. — Девчонки звонили. Там только смеются. Или велят обращаться в дирекцию гостиницы.

— Хорошо, я ем этот чёртов завтрак и иду к Панкову. Так ему и передай! — сказала Люба и села к столу.

Тихо пожелав «приятного аппетита», Вика вышла за дверь.

На подносе стояла пиалка с какой-то кашей, чашка чёрного кофе, на тарелочке — маленькая булочка, пару кусочков сахара и розеточка со сливками. «Да… Не вчерашний завтрак… Не щедр Панков, — оценила Люба то, что было на подносе и отодвинула его. — Надо уносить ноги. Знать бы как… Если мимо дежурной с чемоданом, она тут же сообщит директору. Если сначала зайти к нему? Неизвестно, чем кончится… Ух, Сокольников!.. С кем ты водил дружбу?.. Усков… Он же оставил свои телефоны… Но как Панков предлагал ему меня на самом деле? В жёны, в подруги, или на час?.. Господи! Это хуже, чем в парикмахерской у базара. Там хоть любого можно было треснуть чем-нибудь по башке… Но идти всё равно некуда…»

Вика была в приёмной директора, и едва Люба вошла туда, она кивнула чопорной секретарше, и та, даже не взглянув на посетительницу, сказала в селектор:

— Сокольникова. — И только потом, не пряча любопытства и лёгкой брезгливости, оценила гостью. — Проходите, вас ждут.

Панков сидел не за столом, а сбоку от него в тёмном массивном кресле напротив точно такого же, на которое указал Любе. Она прошла вперёд, но не села напротив, подчеркнув этим независимость от воли хозяина просторного кабинета. Уловив её настроение, Панков усмехнулся, но спросил вполне миролюбиво:

— Как отдыхали, Любовь Андреевна?

— Спасибо. А вы, товарищ бывший генерал? — спросила Люба, нажав на слово «бывший».

— Бывших генералов, Любовь Андреевна, не бывает. Бывают генералы в отставке, как ваш покорный слуга. Бывшими бывают жёны, любовницы и кое-кто ещё.

— Не бывают бывшими вдовы, — нашлась, что ответить Люба.

— Возможно. Но как отдыхали? Ничего не мешало? Я извиняюсь, что перевёл вас в другую комнату без разрешения. Но вы же сказали, что у вас туго с финансами, и люкс оплачен только на десять дней. А новый номерочек у нас служебный, в нём можно жить сколько угодно дней, недель или месяцев совершенно бесплатно. И я подумал, что вам это будет удобно, пока не обустроитесь как-то иначе…

— И не наслушаетесь охов и вздохов? — спросила в тон ему Люба.

— Ну, жизнь есть жизнь, знаете. А гостиничная жизнь — особый случай. Контролируем, пресекаем, но… Вы, когда занимали номер с Анатолием Сафронычем, разве не позволяли себе… повздыхать?

— Позволяли. Спасибо за заботу о моих финансовых проблемах. Надеюсь, вернёте разницу, — отнюдь не вопросительно сказала Люба.

— Постараюсь. Оставьте мне ваш паспорт.

— Паспорт я вчера отдала генералу Ускову, — легко соврала Люба.

— Интересно. На кой он ему сдался? — Панков перешел к рабочему столу, нажал кнопку на коммутаторе, включил громкую связь: — Привет, Юра. Зачем тебе понадобился паспорт Сокольниковой?

— В глаза его не видел, — ответил Усков. — А откуда ты это взял?

— Это Любовь Андреевна откуда-то взяла. Вчера ты ей, видимо, глянулся, и она решила, что завезёшь его в Загс с заявлением.

— А ты переводишь её в чулан? — спросил Усков.

— В какой ещё чулан? В служебное помещение. У неё туго с деньгами. Поживёт, пока не определилась.

— Разбирайтесь там сами. У меня — дела. — И Усков отключил связь.

Любу бросило в жар оттого, что её так быстро уличили во лжи, и, что поняла: действующий милицейский генерал Усков в курсе дел отставного генерала Панкова. «Влипла! — подумала она. — Что же делать теперь? Мамочки, как вырываться? Куда?»

— Ну, хорошо, Любовь Андреевна, оставьте ваш паспорт у себя, — заговорил Панков так же миролюбиво и снова сев в кресло напротив. — Вы садитесь, в ногах правды нет. Понадобится нам ваш паспорт — отберём… Вы лучше скажите, что будете делать дальше, если вдруг соберётесь съехать отсюда? Кстати, кроме профессии любовницы или звания молодой вдовы, у вас есть ещё что-то? Образование, специальность, призвание?

— Я парикмахер и привыкла быть на ногах целую смену. Постою, — упрямо сказала Люба.

— Воля ваша. А парикмахер — это хорошо. В гостинице не одна парикмахерская. А вы — хороший мастер? И по чьим головам — по мужским, по женским?

— По всяким. Больше — по умным. Но попадались и другие. Не было только генеральских, — решилась съязвить Люба.

— Генеральские головы умны не всегда, но совсем не просты, Любовь Андреевна! Иначе не были бы генеральскими. Особенно милицейские. Школа у нас особая, умеем выживать в любых обстоятельствах. — Панков поднялся из кресла, прошёл к окну, отодвинул занавеску, чтобы Люба видела широкую Манежную площадь. — Мимо этих вот окон в последние годы столько орудийных лафетов с гробами провезли… И вот там, левее, столько всяких голов поменялось… А милицейские генералы, Любовь Андреевна, за о-очень редким исключением, и сегодня и при погонах, и при делах… Так что, хорошая моя, будете упрямиться — сломаем, сорвётесь куда — найдём, будете умной — поможем. Ваш Сокольников был умным мужиком, потому и жил, как хотел. Вот и вы, голуба, будьте умницей.

Он опять опустился в кресло, дотянулся до её застывших рук, вполне дружески чуть пожал их.

— В номера по вызовам я не пойду, — не отнимая у него своих ладоней, твёрдо вымолвила Люба.

— А кто вас туда посылает? О каких вызовах речь?

— Ну, я слышала раньше,… — замялась Люба.

— Раньше… Пока вы сидели в своём колхозном далеке, времена-то изменись. Теперь никого в номера посылать на надо, сами бежали бы, да мы не пускаем. В парикмахерскую работать пойдёте? В ту, что попроще, или в хороший салон?

— В любую. Я раньше даже конкурсы выигрывала… Только не в дамский зал…

— Решим. — И он жёстко притянул её к себе, зарылся лицом в платье, замотал головой, углубляясь носом дальше…

Люба вырвала из его рук ладони, просунула их между его лицом и платьем, выдохнула с силой:

— Отстаньте, ради бога, Вячеслав Кириллович!.. — и соврала: — Я не в форме.

Паков откинулся в кресло, торопливо, будто кто-то входил сейчас в кабинет, поправил пятернёй волосы, спросил, чуть задыхаясь:

— А что, нет других способов?

— Каких ещё способов? Вы о чём?

— Да всё о том же… В ваши-то годы пора бы и уметь… Или орёл Сокольников не научил? И старый анекдот не рассказывал?.. Не у вас ли в деревне это было?.. Пришла молодуха к попу, говорит: «Батюшко, я великим постом у мужа… в руках держала. Это грех?» — «Пост-от у нас великий, значит и грех большой». — «Как же мне замолить-то его?» — «Отче наш читай, Богородицу… А главно, дочь моя, завтра, в Чистый Четверг, выйди на речку и хорошенько помой руки. И другим бабам скажи на случай». На другой день поп велит служке с утра сбегать на речку, поглядеть, исполняют ли его наказ? Служка сбегал и докладывает: «Што деется-то, батюшко! Бабы всем селом на реке: котора руки моет, котора заголилась, подмывается, а которы и рты полощут!».. Ясно, о чём речь? — улыбаясь, поднял к ней глаза Вячеслав Кириллович.

— Ясно. Но я бы откусила к чёрту! — сорвалась Люба и отпрянула от кресла Панкова.

Он резко встал, прошел к столу, рывком открыл ящик, выбросил оттуда сколько-то рублей, пропуск, скомкал их, шагнул к Любе, сунул этот комок ей в ладонь, до боли сжал её и выдохнул прямо в лицо:

— Пшла вон! И чтоб сегодня же я тебя здесь не видел!

Люба развернулась к дверям.

— Стой! — крикнул Панков. — Иди сюда. Садись.

Люба остановилась, медленно прошла к креслу, села поглубже, упёрлась ему в лицо твёрдым, чуть прищуренным взглядом.

— Слушай. Куда ты пойдёшь? Что у тебя есть? Двести рублей? И ни кола, ни двора? — заговорил он.

Люба подняла к глазам слёзы, они задрожали на краешке век, готовые теперь и в самом деле пролиться на ресницы.

— Ой, только вот этого не надо! Не терплю бабьих слёз… Ну, что тебе надо? Работать в салоне? Устрою. Но, что ты там получишь? Ну, максимум триста в месяц. В ме-е-сяц! А могла бы в день получать столько же. Понравишься кому, замуж возьмут. Сколько уж таких здесь было? И прекрасно живут, письма сюда пишут. Не хочешь здесь оставаться, давай позвоню соседу, у него гости из других стран живут. И тоже, бывает, женятся, увозят к себе… Скажи чего-нибудь, чего молчишь?

— Спасибо, Вячеслав Кириллович. — Люба промакнула слёзы поданным им душистым платком. — Спасибо за заботу о моей судьбе. Только, знаете?.. У меня не тапочка на шнурках, чтобы вышла из номера, шнурки подтянула и — в следующий номер. Я вот туда хочу пойти работать, — показала она рукой на громоздкий выключенный телевизор. Я туда ехала…

— Там, думаешь, лучше? Никто твою… «тапочку» примеривать не будет? — усмехнулся Панков.

— Думаю, это будет зависеть от меня…

— Ну, думай. А я точно знаю, что от тебя будет зависеть только то, в какую сторону пошлют подальше. Раньше там шибко партийный дедушка заправлял, так и он, по-моему, не брезговал своими дивами. А теперь новый мужик командует. Я даже знаю его. Он, правда, всюду за собой одну помощницу таскает… У меня даже где-то визитка его была. Хочешь — возьми, авось пригодится. — Панков порылся в ящиках стола, нашёл тёмно-синюю карточку. — Не знаю только, новые ли тут телефоны. Ну, и мою возьми… Вдруг пригожусь по старой дружбе?

Глава 18

Игорь гулял. Обшарив старый отцовский гараж от крыши до ямы, он выкопал в её замусоренном углу свёрток вощёной бумаги с тремя тугими пачками сторублёвок. Разодрал пачки, тут же, в яме, стуча зубами от вспыхнувшего жара или озноба, пересчитал чуть влажные, отдающие плесенью — сто лет, что ли тут лежали? — купюры. Тридцать тысяч! Гуляем! Тем же днём заказал стол в ресторане, позвал пару коллег-инструкторов, тройку «чувих» и «гудел» с ними едва ли не до утра. Выпили хорошо, наплясались и наобжимались ещё лучше. Весь следующий день промаялся головной болью — намешал, кретин, всего и всякого, обрадовался. Ломило и под животом — разрядки вчера не получилось: ни у кого не оказалось «крыши». А это означало для Игоря, что надо как-то менять жизнь — или требовать у райкома квартиру, или просить мать и брата разменять их хоромы на пару или даже тройку отдельных квартир, или вступать в кооператив. Благо, есть теперь чем расплатиться. Жалко только, что в гараже откопался всего один свёрток. Летом надо будет перекопать дачку и съездить опять в деревню, навестить вдову, если никуда не рванула. А пока надо кончать с этой дурацкой работой, начинать своё дело. Народу разрешено открывать мастерские, торговые лавки и магазины, создавать строительные бригады: выбирай — не хочу. Вон завотделом уже устроился: шьёт плащи и куртки, молчит, правда, где берёт ткань… Снял в доме быта помещение под мастерскую, успел. Швей перетащил оттуда же, барахло пока сдаёт барыгам, но хочет отобрать у них палатку на рынке…

Ладно, а на что способен инструктор райкома Сокольников? Пить умеет, но пока без разбора… Умеет раскинуть «пульку», подколоть слегка колоду под «очко»… Жорку Сметанина в субботу разделал, как пацанчика на «американку» …У него на ТВ навалом всяких построек, вот и пусть отдаст пока одну. Подо что? Ну, был бы угол, дело найдётся. Если бы вчера был угол, «не болела бы грудь, не стонала б душа!» А где у мальчика душа? В подгузниках у малыша!.. А чего на неделе приезжал Анжей? Хотел купить десяток-другой электродрелей. Кто ему помог? Инструктор райкома Игорь Сокольников. На какие «шиши» Анжей купил дрели? За эти «шиши» он продал рулон индийской джинсовки… Вывод? Анджей привозит новые рулоны джинсовки, Игорь покупает Анжею дрели и шьёт из индийской джинсовки вполне американские джинсы… Дело за малым: расколоть Жорку на помещение, поставить туда пяток машинок, посадить за них столько же дур,… достать гарнитуру, лейблы… И можно за всё это хотя бы стопарём коньячку-у поправить бедную голову будущего кооператора?..

Он встал с дивана, пошарил по серванту. Ничего, кроме звона пустых бокалов и рюмок, стука столовых и кофейных сервизов… Но в углу уцепил пузырёк тёмного стекла. Понюхал — маманин спирт. На безрыбье, как говорится… Чем растирать чистым этанолом ноги, лучше промочить им горло. Но разведённым. Развёл, махнул стопарик и снова рухнул на диван.

Ну вот, на душе потеплело, в голове посветлело, можно приниматься за дело. Дотянулся до телефона:

— Але, Жорик? Сокол ясный на проводе. Должок помнишь? Како-ой? «Американку» кому продул?.. Надо метров пятьдесят-семьдесят производственной площади. Можно сто. Под маленький швейный копчик, в смысле — кооперативчик… Могу взять тебя в долю, или цех — в аренду… Райком? А хрен с ним, пусть без меня людям мозги пудрят… Ну, тоже — дело! Только тогда придётся брать соучредителя… Не, без сопливых. Ты пойдёшь? Уставной капитал — мой. За тобой — твоё звонкое имя… На кой хрен нам юрист? Мент, только что снял папаху и как раз ищет? А он нас не разденет?.. Лады! Тогда ты за него в ответе. Рыбу устава возьму у шефа, у него тоже — швейник.

Покончив с разговором, Игорь позволил себе вытряхнуть в фужер остатки этанола, развёл его апельсиновым соком. Варево получилось кисловато-горькое, но прошло. Позвонил на работу, что берёт на сегодня отгул, а завтра может подать заявление. И, чтобы шеф понял его правильно, попросил «рыбу» устава швейного кооператива. Шеф понял, сказал, чтобы Игорь не дурил с заявлением, ибо, хоть совмещение в райкоме пока и не поощряется, но одно другому не мешает, а иногда очень даже полезно: человек становится ближе к жизни.

Едва договорился с шефом, позвонил Анжей: он в Москве и хочет, чтобы Игорь приехал обсудить интересное предложение. Какое? Не по телефону. Но бардзо интересное!

Уложив оставшуюся наличность в дипломат, Игорь вечерним поездом рванул в столицу. Хотел сначала ехать на машине, но передумал: путь не близкий, дорога скользкая, а жизнь ещё молодая. Билетов в СВ и даже «общих» на фирменный скорый не оказалось, подвернулось место в купе на проходящий, благо прибывают они в Москву, хотя и на разные вокзалы, но почти в одно время.

Проводница, глянув в билет, сказала:

— Поедете, молодой человек, в «малиннике».

Игорь раздвинул дверь в купе и замер. К нему разом повернулись три одинаково кудрявых, круглолицых и пухлогубых молодух в цветастых байковых халатах, и пахнуло кислым запахом чего-то съестного.

— Ой! — всхлипнули молодухи в один голос, то ли с испугу, то ли от радости, завидев крепкого молодого мужчину, вставшего на пороге их купе. — Если к нам, то подождите, мы переоденемся, — сказали они так же вместе и прикрыли руками глубокие вырезы халатов.

«Однояицевые, что ли?» — подумал Сокольников и отступил назад, соображая, что ему делать дальше. Не малинник, а курятник какой-то, вернее, бройлерная птицефабрика: все одного веса и на одно лицо…

— Не берите в голову, я тут постою, — сказал он, оглядывая коридор, в середине которого ему улыбнулась элегантного вида девица. — «Ну, вот эта ещё, куда ни шло. А мужики-то хоть водятся в вагоне?»

Девица оценила взглядом не менее элегантный вид нового пассажира в короткой дублёнке и с дипломатом в руке, и подошла с вопросом:

— Не пускают?

— Да, там дамы решили переодеться.

— Ой, а у меня — трое мужчин и верхняя полка… Двое из них курят и все трое не прочь выпить. Вас не устроит, если бы нам поменяться местами?

— Меня бы больше устроило, если бы ваше купе было двухместным, — ответил Игорь с улыбкой не без значения.

— Чего нет, того нет, — вздохнула она с деланным сожалением. — А серьёзно, не хотите в мужскую кампанию? Они, в общем, спокойные молодые люди. Наверно только чуть постарше вас. Я тогда схожу к проводнице?

— А соседи вас отпустят? — спросил Игорь.

— По-моему, я их только стесняю. В купе тепло, им бы раздеться, а они так и сидят, кто в свитере, кто в костюме… Нет, верно, давайте я им вас представлю? Вас как звать?

— Игорь. А может, мы попросим у проводницы поселить нас в служебное купе? Я заплачу…

— Пробовала. Там — её больная напарница.

— Светлана! Вы там с кем нам изменяете? — открылась дверь её купе. — Обещаем больше не пить и не курить до самой Москвы и даже дальше, — сказал довольно высоким голосом крупный мужчина с вислыми усами.

Светлана слегка подтолкнула Игоря вперёд, чтобы его видела вся троица, а он посмотрел на будущих соседей. Ничего мужики, слегка раскрасневшиеся, но не шибко «поддатые» и вполне прилично одетые — действительно в свитере, и в костюмах. «Приличная публика, — подумал он, хотя и заметил, как один из них уж как-то больно по-свойски подмигнул попутчице. — Ну, наверно, не первые сутки едут вместе, поезд-то сибирский»…

— Вот, прошу принять, — сказала Светлана. — А я — на его место, в женское купе. Зовут Игорем, едет до Москвы.

— Гостям мы всегда рады. Но и вас терять не хотим. Переберётесь позже. А пока давайте за кампанию, а? — и поочерёдно протянули Игорю руки для рукопожатия. Он ответил вполне по-дружески, отметив, однако, что безымянные пальцы у всех троих заклеены у основания широкими ленточками пластыря. «Понятно, татушки заклеили… Братва откинулась с зоны, — мелькнула догадка. — Но… отнюдь не вчера. А, может, секта какая…»

И разговор завязался вполне светский, о том, как живёт срединная Россия, что в дефиците, много ли развелось кооператоров? За Уралом, например, не очень верят, что частному сектору дадут раздышаться, хотя подвижки уже есть…

— Ну, и у нас кое-кто пошёл в кооперативы даже из партийных работников, — сказал Игорь. — Больше, правда, комсомольцы шустрят: приторговывают кое-чем, что можно достать у коллег в других республиках. Но комсомольской крыши не покидают. Тоже, значит, не очень верят.

— А в столицу зачем? — спросили его.

— Так, по делам…

— Видно, по небольшим, если так налегке?

— Пока не знаю. Приятель попросил подъехать…

— Ну, привет приятелю.

Слово за слово, и Светлана засобиралась на выход: надо же ей устроиться, на ночь глядя.

— Или хоть в картишки перекинуться, — предложила она. — У кого они есть?

Игорь промолчал. Соседи подняли руки, мол, тоже не держим.

— А сходи к проводнице, у них, обычно, бывают. И с местом определишься, — предложил ей усатый.

Света и впрямь быстро принесла колоду. Свежую даже, не распечатанную.

— У них теперь тоже кое-что можно купить, даже из косметики. А в вашем купе дамы расстроились, что вы их покинули, — сказала она Игорю. — Пойду их успокаивать. — И «сделала ручкой» мужчинам.

— Ну, чего, в «дурака»? — спросил Игорь, чтобы окончательно убедиться в верности своей догадки.

— Дети что ли? — возразил усатый. — Давайте уж лучше пульку распишем. Ручка, бумага есть?

— У меня нет, — соврал Игорь.

— И мы канцелярию не держим. Тогда чего, тройка-семёрка-туз? — оглядел усатый кампанию и, не дожидаясь согласия, разбросил всем по карте. — Банкует старший?.. У меня десятка пик. У кого больше?

Крупнее карты ни у кого не оказалось. Игорю достался бубновый валет. Он пробежал его пальцами по обеим диагоналям. Никаких намёков на крапление.

— Что ставим? — спросил Игорь. — По стольничку? — И полез в бумажник, где держал некрупные деньги.

— Идёт, — ответили ему по кругу, сбросив на стол по мятой купюре.

— Кому? — спросил усатый.

— Давай по одной, — предложил тот, что сидел, вжавшись в угол противоположной полки.

«Странные ребята», — подумал Игорь. У соседа в свитере морда полная, красная, толстые усы висят, как у писаря в картине «Письмо турецкому султану». В углу напротив — худой, бледный, лоб и подбородок выдвинуты, и лицо кажется каким-то вогнутым. Одет с иголочки. Синие костюм и рубашка в полоску, галстук однотонно-красный. «Сколько же суток он едет в вагоне? И всё время, как выпускник Гарварда?» И третий — парень, как парень. В лёгком пиджаке, джинсах и кроссовках. «Этот наверняка фарцует».

Усатый разбросил еще по карте и обвёл всех взглядом.

— Ещё, — сказал Игорь. И, получив третью карту, слегка похолодел: «Разводят». К вальту были ещё девятка и десятка бубей. — Очко! — тихо выговорил он, бросив открытые карты на столик, и улыбнулся с вопросом: — Новичкам, как на охоте, всегда везёт?

— Этт — точно! — Усатый подвинул «банк» на угол столика к Игорю. — Ещё по стольничку или на «банк»?

«Пошло!» — понял Игорь. Хорошо его подсадили к команде! Ай, да Света! Но ведь и он не зря ЦКШ кончал.

— На все! — предложил он и сдвинул выигрыш в середину столика.

— Крепко. — Сказал «запорожец» и спросил остальных: — Рискнём?

— Я могу только на часы.

Вогнутолицый стал снимать с руки часы, и Игорь увидел его запонки с крупными темно-синими камнями. «Сапфиры? Хорошо стоят!..»

— Я ставлю кроссовки, — вздохнул «фарцовщик». — Новые. «Адидас»! А кто носит «Адидас», тому… ну, и так далее…

— Мне свитер дорог, без него замёрзну. Ставлю усы.

— А может, разберём по стольнику-то и разбежимся по полкам? — спросил Игорь.

— Не по-мужски это, — возразил ему усатый.

Вогнутолицый завозился в своём углу, пошарил в нагрудных карманах костюма, поправил обшлага рубашки с запонками, долгим взглядом посмотрел на усатого.

— Ну, лады, — согласился Игорь. — Банкуй по две сразу. — И заметил, как изменился цвет запонок на рукавах его визави по диогонали. — «Лихо! Крапа нет, мухлюют светом и цветом!»

Не заглянув в карты, Игорь поднёс их ближе к запонкам, потом бросил на стол мастью вниз.

— Сюда посвети! — сказал он, сдерживая дрожь в голосе. — Я эти фокусы с ультрафиолетом со школьной скамьи знаю.

— Так, тихо, фраер! — Нажал ему на плечо усатый. — Не суетись. Никаких фокусов нет. Где ты их увидел?

— В планетарии. Там такую же колоду раскладывали на звёздном небе. Разводить, конечно, не учили… Но мы так же метим купюры…

— Ты чего, мент? — спросил его из угла красногалстучный и снова завозился, выключая свои «сапфиры».

— Я? Менты называют нас «соседями». А вас как кликают?

— Каждого по-своему. А ты, «сосед», не ссышь уже? Ночь на дворе-то…

— Вижу. Но и мы не по одному в вагон садимся. Давайте я вам лучше вашу Свету верну, и тихо доедем, кому куда надо. Хай поднимать не буду. Мы не по этой части едем. Так что лоханулись вы, как вас там? — Игорь чувствовал, как садится от страха его голос и намеренно переходил на шёпот, чтобы не выдать на лету придуманную ложь во спасение.

— А мы — тихо,… — сказал из угла «выпускник Гарварда».

— А я ещё тише, чем ты выключал запонки, включил своего «комарика». Пропищать ещё раз или расходимся? Смотрите… Я могу остаться. Но лучше от этого не будет, — продолжал Игорь, сдерживая готовое рвануть куда угодно нутро.

— Гарантии? — спросил усатый.

— Гарантии Госстрах даёт. А я обещаю, что доедете до места без приключений. Только, чур, больше никого не подсаживать.

— Смотри, «сосед». Мы лоханулись. Но это у нас не часто бывает, — крепко сжал его плечо усатый.

— Догадываюсь. — Игорь высвободил плечо, перекинул через руку дублёнку, прикрыв ею дипломат, и вышел из купе. — Свету я вам верну, сыграете с ней на мою ставку. — И захлопнул за собой дверь. «Теперь — рвать на ближайшей остановке». — Где встанем ещё до Москвы? — тихо спросил он копошившуюся у кипятильника проводницу?

— Скоро Орехово-Зуево. А вы на выход что ли? Стояка пять минут.

— Сколько стоят у вас карты? — спросил Игорь.

— Какие ещё карты? Карта Москвы, что ли?

— Игральные. Только, чтобы новая колода…

— Не держим. Магазин у нас, что ли?

— А косметику?

— Ой, пассажир… Давайте я лучше билет вам сейчас отдам? Или чайком напою?

— Выйду в этом Зуеве, привет передайте Свете, что местом со мной менялась…

Глава 19

Пока молодой и бдительный страж стеклянных дверей в холле телестудии разглядывал Любу и выспрашивал, откуда у неё визитная карточка председателя комитета, возле них остановился высокий представительный мужчина в лёгком чёрном пальто и с открытой седеющей шевелюрой. Увидев его, милиционер вытянулся, отдал честь и, протянув ему карточку, чётко доложил:

— Вот, к вам, Леонид Петрович. Но пропуска у гражданки нет.

— Да? Зато у гражданки откуда-то моя визитка… — Он коротко глянул на Любу. — Ну, пройдёмте. — И показал рукой вперёд.

— И откуда она у вас? — спросил он уже в лифте скорее её отражение в зеркале кабины, чем рядом стоящую Любу.

— Вячеслав Кириллович Панков, директор гостиницы… сказал, что я могу обратиться к вам, — его отражению в зеркале сообщила Люба.

— Помню такого. Ну, обращайтесь.

— Мне сказали, что я могла бы…

Лифт остановился. Леонид Петрович пропустил Любу вперёд и тут же извинился:

— Простите, из лифта первым должен выходить мужчина. — И улыбнулся: — А то вдруг тут кто-то встречает с палкой. Так, что вам сказал генерал Панков? — спросил он уже на ходу в коридоре.

— Панков просто дал визитку. Это Митрич…, извините, Аскольд Дмитриевич Настёхин сказал, что я могла бы попробовать работать в телевидении…, — смутилась Люба, поспевая за его быстрым шагом.

— А кто такой Аскольд Настёхин? — спросил Леонид Петрович, открывая перед Любой дверь, отличающуюся от других в коридоре массивностью и цветом.

— Митрич?…

— Здравствуйте все! — сказал он разнополым и разновозрастным людям, почтительно вставшим им навстречу. — Вы пока раздевайтесь. Я сейчас. Мужчины, помогите девушке. — И он скрылся в тамбуре, выпирающем из стены приёмной.

К Любе подскочили двое достаточно молодых людей, предлагая принять её шубку. «Это все — туда же? — подумала она, машинально отыскивая глазами зеркало, чтобы привести в порядок волосы, и чувствуя на себе любопытствующие взгляды. Увидела рядом со створкой в стене, куда скрылись её шубка и шапка, узкое, длинное зеркало без рамы, спросила себя: — Чего это я так краснею? Мне, что, спрашивать, кто последний?»

— Так, все проходим, — пригласил Леонид Петрович, появившись из тамбура. — Вы — тоже, — сказал он Любе. — Проходите вперёд. Вон, на то место, слева. — И сам прошёл в торец длинного стола. — Извините, товарищи. Сначала — кадровый вопрос. Представьтесь, пожалуйста: кто вы, откуда, на что претендуете?

Люба вспыхнула лицом. Вот уж не ожидала, что всё так быстро начнётся. Но, началось, так началось. Встала, обметнула взглядом сидящих напротив, с интересом смотрящих на неё.

— Сокольникова Любовь Андреевна, двадцать четыре года. Родилась в Прибалтике. Отец был военным («Господи, маман, Викманис действительно был военным?»), поэтому часто переезжали с места на место. Школу закончила в Таллине, училище постижёров — в Риге. Работала по распределению в Великограде. Последнее время по семейным обстоятельствам жила в сельской местности. Вот и всё…

— Вопросы к Любовь Андреевне, — предложил собравшимся Леонид Петрович.

— Училище это ваше кого готовит? — спросил с конца стола молодой человек.

— Постижёр — это, по Лескову, тупейный художник, — опередил её с ответом Леонид Петрович. — Иначе можно сказать: «подстрижёр», парикмахер, гримёр. Или, по-вашему — стилист, — блеснул он эрудицией. — Прибыла Любовь Андреевна к нам по рекомендации небезызвестного генерала Панкова.

— Опля! — раздалось с того же конца стола.

— Спокойно! — поднял руку Леонид Петрович. — Генерал Панков давно в отставке, ведает сейчас гостиничным хозяйством и, к вашему сведению, совсем не в «Национале». Какие будут предложения?

— Давайте к нам, на молодёжное вещание. У нас отнюдь не все с журналистским или театральным образованием, — поднялся с места довольно молодой, плотный мужчина с широким азиатским лицом. — Обещаем использовать самым широким образом… Вплоть до эфира.

— Сядь, пользователь, — окоротил его пожилой мужчина в сером не очень отглаженном костюме. — У меня в отделе подготовки двое мастеров в декрет уходят. Хотя бы один мастер на замену вот как нужен. А де… же… да… человек — как раз по специальности. Захочет в твой эфир, подготовим и к эфиру.

— А «де-же-да», это что такое? — спросил Леонид Петрович.

— Извините, оговорился. Не знал, как сказать: девушка, женщина, дама?..

— Хорошо. Ещё предложения?

— По фактуре, можно бы и в художественное вещание, — сказала негромко высокая, худая дама, завёрнутая в вязаную шаль.

— Хорошо. А вы, куда бы хотели? — спросил Любу председатель.

— Спасибо. Я готова работать и учиться, — ответила она. — Работать мастером, учиться — на диктора.

— Договорились. Вы пока подождите в приёмной, мы закончим планёрку. А дальше Василий Семёнович проводит вас на рабочее место и в кадры на оформление. Да, чуть не забыл! А что у вас с пропиской и с жильём? Москва всё-таки, знаете…

— Из гостиницы я выписалась. Мне бы новый талончик в другую гостиницу, если можно,… — осторожно сказала Люба, предчувствуя, что всё сейчас и сорвётся из-за прописки.

— У нас же, кажется, есть места в служебных квартирах? — спросил Василий Семёнович.

«Господи, опять «служебные» места!» — похолодела Люба.

— Решайте там сами. Начинаем планёрку. До свидания, Любовь Андреевна. Буду нужен, обращайтесь.

Глава 20

Едва Игорь появился у магазина «Берёзка», где должен был встретиться с Анжеем, к нему, франтовато одетому в дублёнку и шапку из пыжика, подлетела разномастная толпа молодцов и девиц: «Чеки продаем?», «Доллары, марки меняем?», «Технику, кассеты ищем?»

— Не продаём, не меняем, не ищем! — прикрываясь дипломатом, закрутился между ними Игорь. — Ждём приятеля.

Волна менял и продавцов отхлынула в сторону, и в её новом водовороте Игорь увидел поднявшего «руки вверх» Анжея. Подождал, когда поляк высвободится из окружения, спросил с ухмылкой:

— Ще польска не сгинела?

— Не сгинела! — протянул костлявую холодную ладонь. — Надеюсь, взаимно?

— Тьфу-тьфу! Партия — наш рулевой держит курс на ускорение… Чего звал, с чем приехал? Я тут хочу кое-что провернуть…

— И я хочу «провернуть». Зайдём в заповедную рощу, где ваши берёзы не спят? — Анжей показал в сторону закрашенных белилами окон магазина.

— Там не спят не только берёзы… Ты джинсовку привёз?

— Я привёз предложение. Сначала пойдём туда. Просто посмотрим. Потом будет предложение.

— Кто меня туда пустит? У меня ни чеков, ничего…

— У меня — польский паспорт. Ты — мой гость. Так пустят.

В магазин и впрямь пустили не столько по паспорту, сколько по внешнему виду гостей. Крепкий парень, стоящий на входе в зал, одним взглядом оценил «прикид» Игоря и тощего, длинного Анжея в зелёном демисезонном пальто до пят и сделал шаг в сторону. Неширокий, уходящий в обе стороны торговый зал действительно шелестел приглушёнными голосами покупателей и зевак, как берёзовая роща под лёгким майским ветром.

Подхватив Игоря за рукав, Анжей потащил его в конец зала, где за шевелящейся людской стеной парадным строем блестела экранами и эмалью иностранная электронная техника.

— Смотри прямо. Здесь вся комплекция: система, монитор, печатная машинка. И цена — смотри: отдельно и вся комплекция, — наставлял Анжей. — Еще есть магнитофон для кино, — показал он чуть в сторону. — И еще цена.

— И чего мне эта «цена»? У тебя, чего чеки есть? Или здесь и на ваши вшивые злоты торгуют? — спросил Игорь, раздражаясь, что нет у него ни того, ни другого.

— Матка боска! Или, как у вас говорят, бог твою мать!? Надо немного терпеть, тогда будет. Пойдем на воздух. Там будет предложение.

— Не продаём, не меняем, не ищем! Отвалили! — отсёк Игорь набегающих снова менял. — Куда идём? Ты чего-то темнишь сегодня, а я ночью чуть ни припух в дороге и почти не спал… Покимарил слегка в электричке.

Анжей огляделся, определяясь на местности, и повёл Игоря в сквер напротив, где не было ни души, кроме женщины с коляской, да и та уходила в сторону от «заповедной советской рощи». Выбрав скамью почище, Анжей дополнительно обмахнул её перчаткой и попробовал усадить Игоря, но тот, чтобы не портить сзади дублёнку, увернулся.

— Если уж садиться, то давай найдём, где можно хоть кофе выпить.

— Выпить будем потом… Так. Ты видел комплекция. Это называется личный компьютер. Он помогает работать. У вас много таких комплекций?

— В райкоме у нас появилась одна в приёмной у первого. Но много она помогает работать только Ваське, который то и дело ковыряется с ней. И что ты хочешь сказать? Нельзя ли здесь прикупить эти «комплекция»? Я же сюда не ходок.

— Ты видел цена?

— Видел. Ломовая. Хочешь, чтобы я как-то её урезал?

— Бог твою мать! Такая цена, когда комплекция стоит в магазине! Я предлагаю тебе не купить эту комплекция, а продать такой… мусор… детали. Там совсем другая цена. Ты даёшь детали Ваське, он собирает комплекция, и ты продаёшь её по своей цена.

— А у вас, чего, навалом этого «мусора»? — уловил наконец-то Игорь суть предложения.

— Так.

— Ладно. И чего надо делать?

— Надо делать контракт. Когда, сколько и какой взаимный интерес.

— Ну, понял. Давай для начала пришли своего «мусора» штук… э… на пять хотя бы, — подрастерялся Игорь. — Мне же надо сначала организовать всё, найти покупателя.

— Пять штук — это мышка играла. Интерес есть — прислать пять контейнеров.

— С дуба рухнул?.. «Мышка играла»… У нас говорят «мышиная возня». А ты предлагаешь целые крысиные бега!.. Слушай, пойдём куда-нибудь за столик! Меня уже ноги не держат. Я всё понял. Приеду, организую, сообщу. Я там швейник хотел открыть. Теперь всё менять будем? Думаешь, игра стоит свеч?

— Так! Личный компьютер стоит свечек! У нас это был большой интерес. Теперь большой интерес на магнитофон для кино. У тебя рубли есть? Можно продать. Я имею один здесь.

— Сколько надо «рубли»? И на кой он мне хрен?

— Будешь смотреть дома кино.

— Я телевизор-то дома уже не включаю. Слушай, пойдём жрать! — Игорь развернул Анжея в сторону «Берёзки». — Там я, вроде, какую-то столовку видел.

На сей раз продавцы и менялы не бросились к ним, и Анжей сам подозвал молодого, юркого парня с дипломатом. Тот встал боком к ним, так, чтобы видеть и выход из магазина, сказал тихо:

— «Смаковницы» осталась последняя кассета. Есть ещё «Секс плей», Гонконг. Весёлая штучка. Этой три кассеты.

— Надо по одной. Так?

…Домой Игорь возвращался нагруженным огромной плоской коробкой и полуопустевшим дипломатом. Вывалить за эту тяжесть и две цветастых коробочки пятнадцать «штук» — охренеть надо! С чем остался? Швейник сдох, не родившись. А где взять деньги на «мусор» для «комплексция»? Анжей — сволочь, вечно ему — то купить, то продать, а я — мозгуй? Пять контейнеров!.. Это батин парк перерыть — и то не выкупишь. И осталось ли там чего? Этот кабан там наверно всё уже изрыл рылом… Просить у Старца кредит? Под зарплату инструктора? Под «очко»? Кого у нас раздевать? А лихо братва с запонками придумали. Но это же надо схемы знать и где-то брать «мусор» под них… Включить Шалова? У них там со схемами возятся. И должен быть какой-то источник ультрафиолета… Ладно. Будем мозговать… Но завтра. А сейчас — спать!

Он попробовал пристроить большую коробку между столиком и своей полкой. Не лезла, собака, сколько ни возился!

— Да вон туда её! — Сосед по купе, внешне родной брат Стёпы, батиного шофёра, такой же кабан только помелче, показал на полку над дверью в купе. — Не корячься, давай помогу.

— Только не стукни, гляди! Там приборы… — попросил Игорь и стал пристраивать под столик дипломат.

Сосед сдвинул свёрнутые рулоном лишние матрацы, легко сунул коробку на свою сторону полки.

— Э! Так не пойдёт! Давай наоборот, — потребовал Игорь. — Чтобы я утром снял, не беспокоя тебя.

— Ну, так пусти тогда! Убери ноги! — недовольно проворчал сосед. — Или сам теперь двигай.

— Ладно. Извини. Давай спать. А то вторую ночь мотаюсь. Выключай свет… Да не весь! Ночник оставь.

Сосед передёрнул тумблеры. Купе осветилось слабой синевой верхнего ночника.

«А вот и ультрафиолет, — сообразил Игорь. — Только включать его надо не сверху, а над своей полкой… Тогда подсветятся рубашки карт напротив… Мозгуй, мозгодуй…»

Глава 21

«И чего я, дура, так мельтешу? — думала Люба, сидя перед зеркалом в своей маленькой комнате. — Ну, характер у неё такой. Понятно. Считала себя самой-самой, а тут — другая не хуже. Даже лучше. Моложе. Стройнее… Приятнее… А кто виноват? Да никто не виноват. Такие получились… Ты — диктор? Ну, молодец. А я — просто постижёр. Но чего же ты лезешь ко мне на грим, на причёску? Чтобы поиздеваться? Тут не так, это не то? Другим всё ладно, а тебе не так? Иди к другому мастеру. У меня и без тебя очередь в любую смену. Работаю всего месяц, а все почему-то ко мне… Мужики — ладно… А этим-то чего надо? Позлить? Почему я ни на которую не злюсь без дела?.. И нечего там греметь посудой. Она не виновата. А разобьёшь — спросят… Василий Семёныч каждую субботу приходит с проверкой. Проверяет по описи… Знаем мы эту опись… «Почему большую комнату отдала соседке?» Она же — Диктор, Василь Семёныч, а я чего, парикмахер? Ей больше надо! А меня обещали взять учиться на диктора и всё никак?»

— Кофе готов! — донеслось из кухни. — Где ты только берёшь такую дрянь? Ни запаха, ни вкуса!

— В буфете на шестом этаже, — отозвалась Люба, не поднимаясь с места. — А где-то есть лучше?

— В «Елисеевском» на Горького. Не знала что ли?

— Раньше знала. Сейчас мне некогда туда ездить. Съезди сама. Я — расплачусь.

— Нужны мне твои копейки!.. Ну, ты идёшь? Я заказала такси, скоро будет. Хватит мазаться там, штукатурки не хватит!

— Я позже, на метро. Ты сама-то не опоздай, — ответила Люба.

Уже целый месяц Люба приезжает утром на студию и домой возвращается только поздно вечером. Народ действительно валит к её креслу больше, чем к соседям, хотя там куда опытнее мастера — и гримёры, и стилисты. Жорик — вообще мастер причёсок. А Наташка такой макияж иногда наведёт — заглядишься. Но народ почему-то ждёт Любиных рук. Ну, понятно, Наташка грубовата. Всё у неё получается резко, словно сама никогда не испытала нежности. Закончит работу, помаду, тени бросит на столик, клиента хлопнет по плечу или по спине, мол, приехали, вылезай! А Жорик весь такой манерный и вечно какой-то мокрый. Всё у него потеет — руки, лицо, шея. Укладку сделает, и будто километр пробежал… К ним в работу садятся только если надо быстро подготовиться к студии, а Люба занята. Но интересно, Жорик с Наташкой на неё не злятся, даже довольны, что успевают передохнуть. А она — целый день, как белка. Устают, правда, только ноги: целый день на них. Иногда и присела бы, закончив работу, но человек не торопится подниматься из кресла: так на себя глянет и эдак, что-то поправит. И ведь не бросишь его, торчишь за спиной, смотришь, что ему не так? А он сидит и улыбается, и смотрит не столько на себя, сколько на неё. И надо тоже улыбаться. Вот так целый день и улыбайся. Скоро морщины появятся от улыбок. Но, слава богу, пока никто не пристаёт. Один только чумной попался. Ростиком с Митрича, на высоченной платформе, на голове взбитая копна выбеленных волос — весь какой-то кукольный и манерный, как Жорик. Слова так же тянет. И гнусавит слегка. Когда его привели в гримёрку, Жорик — к нему: «Слава, здравствуй! Как я рад вас видеть! Вы, как всегда! Гениально! Гениально! Прошу ко мне. Я буду счастлив!»

Слава петушком огляделся и, никак не ответив на Жорины всхлипы, прошёл к Любиному креслу. Она заканчивала укладку пожилому диктору, и хотела сразу сбегать в туалет. Но Слава сел в теплое ещё кресло, поставив рядом уклеенный картинками рундучок.

— Извините, я сейчас, — сказала она, встретившись с ним взглядом в зеркале, и хотела повернуться к выходу. Но он поймал её руку:

— От меня не ухо-одят!

— Я быстро. Мне надо…

— И мне надо быстро.

— Жорик, ну выручи! — попросила Люба коллегу и высвободила руку из цепкой лапки клиента.

Оторопело глядя на Любу, Жорик не двинулся с места.

— Наташа, может ты пока… Ей богу, я быстро.

— Она что у вас, ду-ура? — повернулся гость к Жорику. — Я к — ней, а она — от меня-я? Откуда она у вас?

— Из колхоза я! — ответила Люба и выбежала в коридор. «Господи, такая студия, а туалеты бог знает где! И что за чучело свалилось на мою голову!?»

Вернулась действительно быстро. Наташа, Жорик и гость сидели по своим местам.

— Извините, — сказала Люба, встав за своё кресло. — Вас для какой студии приготовить?

— Ты сама приготовься для моей студии, — ответил он ей в зеркало.

— Не поняла…

— Дура, что ли? Я приглашаю тебя в мой сало-он.

— Любочка, это — счастье — работать у Славы! — запел Жорик. — Оно даётся не каждому!

— Каждая даёт мне-е. А я беру только по вы-ыбору, — упёрся он в неё глазами.

— А я — только по любви! — не отвела она взгляда и повернула кресло к выходу.

— Дура! Нос мне припу-удри, чтобы не блестел на съёмке. — И развернул кресло обратно.

Люба нажала ногой на педаль, чтобы кресло поднялось выше, как она это делала при работе с детьми, потянулась за пудрой и бархоткой. Но клиент поднял на колени свой рундучок, и тот открылся с тихим, мелодичным перезвоном, подняв из бархатной глубины полочку с пудрой, тенями, набором кисточек и бархоток — одна миниатюрнее другой.

— Две штуки ба-аксов стоит. Не твоя метла! — отверг её бархотку гость.

— Я умею работать только своим инструментом. А ваш, по дурости, боюсь испортить, — в Наташкиной манере ответила Люба и так же резко опустила кресло.

— Вот дура колхо-озная! Ну, дура… Больше я никогда сюда не приду, и ты ответишь за это. — И ушёл, прихватив рундучок.

— Что ты делаешь, Любочка? Он сейчас нажалуется редактору. Редактор нажалуется Василию Семёновичу или сам прибежит сюда. Представляешь, что сейчас будет? — задыхался от волнения Жорик.

— Ну что же, я на пару минут в туалет не могла? И сразу — «Дура»?

— У Славы такая манера! Все это знают, — продолжал Жорик.

— Ну, а я — дура: не знала ни Славу, ни его манер. И что теперь?

— Он хотел взять тебя в свой салон. Это же счастье!

— Взять на пару раз, — вставила Наташка. — Мы ему помешали, он бы и здесь тебя взял, кобелёк тот ещё!

— Что ты такое говоришь, Натали? Он — гений!

Разговор прервал редактор. Вошел, сел к Любе в кресло, спросил:

— Вы чего со Зверевым сделали? Прибежал красный, как варёный, и сам теперь пудрится… Вы помягче с ним в другой раз, он всё-таки лицо нашей программы.

— Хорошо, — согласилась Люба. — Только в следующий раз отводите его к тёте Нине, пусть он её приглашает в свой салон.

Наташка хмыкнула:

— Она сама его задавит, как котёнка!

— Ой, Натали! Учитесь прощать слабости таким людям. Они — редки в наше время.

— Ну да! А мы — пыль вокзальная, нас навалом! — взвилась Наташка.

— Я этого не говорил, Натали…

«Гениальный» Зверев и ещё раз пришёл к ним на грим, и опять дождался, когда освободится кресло Любы. И снова, надувая пухлые губы, открыл перед ней рундучок. И Люба опять выпроводила его пудриться самостоятельно.

Больше он не появлялся в их гримёрке, и Люба мельком видела его только на экране, и однажды столкнулась с ним в коридоре.

— Ну, ты надумала переходить ко мне в салон? — спросил он, преградив ей дорогу.

— Извините, — сказала Люба, — я и не начинала думать. — И обошла его стороной.

Думать ей пришлось в другой раз. В кресло к ней посадили военного средних лет, чем-то отдалённо похожего на Сокольникова, может, чуть крупнее и более светловолосого, но с такой же хитринкой в серых глазах. Ему нужно было уложить непослушные жёсткие вихры, и пока Люба занималась ими, он заинтересованно, до беззастенчивости оглядывал её с головы до ног. В общем-то, привыкшая уже к таким сеансам «обладания глазами», Люба слегка смутилась и в конце работы с его головой посмотрела на гостя в зеркало с вопросом: «Ну, и что дальше?» Он «прочитал» этот её взгляд.

— Извините, я не представился. Полковник Орлов, военврач, профессор. — Он встал перед ней. — А вы — Люба Сокольникова? Мы говорили о вас в студии с профессором Воробьёвым… У нас возникла идея…

— Составить птичий базар? — хмыкнула Наташка.

— Что-то вроде… Орлов, Воробьёв, Сокольникова… Не могли бы мы обсудить её после записи передачи?

— Могли бы, могли бы! — опять сунулась подруга.

— Это, если я буду свободна. А где? — спросила Люба.

— Можно здесь, если вам удобно. Можно у Воробьёва. У него здесь своя комната. Или где-то у вас тут кафе… Выбирайте сами. Разговор серьёзный. Мы хотим предложить вам принять участие в одном эксперименте…

— Но я же работаю… И скоро должна ещё учиться, — не определилась с ответом Люба.

— Понимаю. Давайте обсудим это чуть позже. Поле записи передачи мы с профессором зайдём к вам?

— Хорошо.

Они зашли примерно через час вместе с Василием Семёновичем. Люба только что присела отдохнуть после сложной работы с пожилой капризной дамой, потребовавшей убрать с её лица «следы времени». Василий Семёнович жестом попросил Любу встать, задвинул кресло к столу.

— Прошу ко мне, Любовь Андреевна. Вот уважаемые учёные хотят с тобой поговорить.

Много всего перебрала Люба по дороге к месту разговора из того, чтобы ей могли предложить «уважаемые учёные», но в точку не попала. Думала, будут приглашать в секретарши к кому-то, в помощницы, в «инженеры по соцсоревнованию», соображала, как ответить, что хотела бы остаться на месте. Но…

— У нас в госпитале есть несколько тяжких последствий выполнения нашего интернационального долга, — заговорил полковник. — Это молодые солдаты и офицеры, искалеченные войной в Афганистане. Некоторые из них осознают своё положение и нашими усилиями идут на поправку, готовятся к жизни в новых условиях. И, как вы, очевидно, представляете, есть молодые люди, считающие, что жизнь для них завершена. Они очень трудно поддаются реабилитации и лечению. Есть, кто полностью отказывается от любых процедур и медикаментов.

— Они потеряли главное — надежду, — вставил профессор Воробьёв, ведущий на телевидении передачи о психологии личности в сложных условиях.

Люба застыла в кресле, не понимая, куда клонится разговор.

— Я предложил коллеге Орлову попробовать в работе с ними использовать, как мы говорим, «якорь надежды», понимаете, Любовь Андреевна?

— Нет.

— Должно быть нечто, за что им захотелось бы уцепиться, — уточнил Воробьёв. — Пробудить интерес к жизни…

— Мы пробовали подключать родителей, их бывших подруг, невест, — добавил Орлов. — И пока не видим тенденции к улучшению. Потому что родители сами впадают в тяжёлое состояние, а у подруг начинается некое отторжение, сразу заметное этого рода больным.

— Я понимаю это… И не представляю себя на их месте, — сказала Люба, с ужасом начиная догадываться, о чём дальше может пойти речь. — Вы хотите предложить мне работать сиделкой при этих раненых? — Она вдруг ясно представила себя сидящей в центре просторной палаты, уставленной по кругу больничными койками, на которых в одном нижнем белье лежат молодые раненые ребята с забинтованными лицами и со всех сторон тянут к ней чёрные руки, пропахшие порохом и йодом, стараются схватить за плечи, за грудь, за ноги… И её передёрнуло от страха, что сейчас они раздёргают её на куски, растащат по койкам и начнут прятать под одеяла. — Я не могу… У меня же нет никакого медицинского образования, — жалко вымолвила она, с надеждой посмотрев в светлые глаза полковника.

— Но, как я уже успел заметить, у вас достаточно добросердечности с одной стороны и решительности — с другой, — сказал Воробьёв.

— И вы очень привлекательны внешне, чтобы действительно стать «якорем надежды», — добавил Орлов. — Мы не хотим сделать вас сиделкой. Но было бы интересно попробовать, чтобы вы появлялись у нас в палатах на сколько-то минут хотя бы раз в неделю. Чтобы больные, увидев вас однажды, ждали следующего появления.

— А нельзя им раз в неделю показывать какое-то кино? — растерянно спросила Люба.

— Кино не может заменить живого общения, — возразил Воробьёв.

— Ну, пригласите хорошенькую актрису, лучше поющую… Какую-нибудь «Девушку с гитарой», помните такой фильм?

— Нам нужна более естественная ситуация… Скажем, вы придёте в палату со своими инструментами, предложите им подстричься или побрить их…

— Поняла… А почему — я?

— Мы обсуждали это. Вы подходите им по возрасту, внешней привлекательности, вы, насколько я знаю, добры, — начал перечислять Воробьёв.

— У вас тёплые и очень… мягкие руки, — добавил Орлов. — То есть, с нашей точки зрения, у вас есть всё, чтобы пробуждать… интерес к жизни. Это и есть «якорь надежды» для больного.

— Поняла… Только скажите, — она лихорадочно начала придумывать другие причины для отказа и ухватилась ещё за одну: — А если кто-то из ваших раненых так зацепится за этот якорь… Потеряет голову… Мне как тогда быть?.. Отвечать взаимностью? А если я не смогу?

Учёные мужи уставились друг на друга вопросительными взглядами. Взволновался и Василий Семёнович, поняв тревогу Любы.

— Понимаете… Важно сдвинуть ситуацию с места… с мёртвой точки. Потом можно будет её купировать, — неуверенно заговорил Воробьёв.

— «Потом» это когда меня кто-то будет звать в жёны?

— Это — проблема, коллега, — сказал военврач. — Как-то мы с вами промахнулись с нашим «якорем». Сдвинув ситуацию, можем тут же усугубить её… Да, Любовь Андреевна, спасибо вразумили… Вот, что значит чуткое женское сердце…

— И вам спасибо за предложение, — почувствовав, что «пронесло», выдохнула Люба. — Я подумаю, если можно… Может быть, как-нибудь в выходной день я могла бы помочь ребятам привести себя в порядок… Подстричь, если у вас некому…

— Спасибо. Но сначала ещё раз подумаем мы, — ответил Орлов, давая понять, что разговор окончен.

Глава 22

Тяжёлый «магнитофон для кино» никак не хотел вылезать из коробки, а помочь придержать серое картонное чрево, было некому, и Игорь разорвал переднюю стенку коробки. Вывалились пачка брошюрок, пакет с проводами, чуть было ни грохнулся на пол и тяжёлый аппарат цвета «молотковой» эмали.

— «Электроника М-12», — прочитал Игорь. — Советскую её мать! Три «Шарпа» влезет! — И первое, что бросилось в глаза на пухлой брошюре: «Аппарат принимается в гарантийное обслуживание в упаковке производителя». — О, мать моя! Сразу и ремонтом пахнет! — Он с досады пнул коробку, чтобы отлетела подальше и не мозолила больше глаза несуразностью разорванного бока. Начал читать «Инструкцию по эксплуатации», прикидывая, какой провод куда воткнуть, куда и как вставить видеокассету. — Запутаться можно, кошмар! Ну, ни хрена не умеют, ни объяснить, ни показать! А как подключить к телевизору, если тут на выходе совсем другая хреновина нарисована!? Надо звонить Шалому, пусть разбирается.

Фима Шалый быстро разобрался с проводами, развернул телевизор и сел возле него на колени, громко матерясь:

— Козлы! Одна страна, одно министерство, а «папу» в «маму» хрен воткнёшь! Разъёмы разные!

— Чего тебе не так?

— Всё так, кроме разэдак! Куда вот этот конец воткнёшь? У «Чайки» другой вход! Перепутаны разъёмы. Входной стоит на выходе. Вот козлы!

— А разница?

— Такая же, как не ты, а тебя. Понял?

— И чего теперь?

— Вызывать козлов, пусть переделывают. Или к ним «Чайку» везти.

— Твари! А ты не можешь переделать?

— Сокол, я всё могу. Только «Чайка» твоя останется без гарантии. И если ты найдёшь паяльник.

…Возился Шалый долго, потому что паяльник Игорь нашёл в кладовке такой, что самовары лудить им ещё, куда ни шло, а перепаивать разъёмы — только жечь колодки. Но получилось! Разъёмы встали на место. «Папа» «Электроники М-12» легко и плотно вошёл в «маму» «Чайки-14».

Пока Игорь смотрел, как Фима, матерясь, перепаивает проводки, нетерпение, с каким ждал начала просмотра видеокассет, немного улеглось, он вспомнил предложение Анжея, его согласие прислать на пробу десяток комплектов «мусора личных компьютеров» и решил посвятить приятеля в новый коммерческий замысел. Если Шалый так легко управляется с техникой, он и «мусор» соберет в «комплекция». И может даже помочь сбагрить их…

— Слышь, Фим, а в твоём сраном НИИ «личные компьютеры» есть? — спросил Игорь.

— Личных нет. Есть персональные. У директора, у зама по науке, а так — работает общий. У нас только мониторы. И то не у всех.

— А у тебя есть?

— Как только защитился, поставили. А тебе чего?

— А хотел бы иметь личный?

— Хотеть-то его все хотят, да кто ж нам даст?

— Мне тут обещали десяток комплектов. Только их собрать сначала надо. Поможешь?

— Запросто! Хоть сейчас всё брошу и начну. А что за комплекты, что в них входит?

— Да, вроде, всё, что надо. Анжей называет это «комплекция», а собирать её надо из «мусора», из деталей, что ли…

— Чур, мне первый комплект! Сколько он будет стоить? И что за фирма? — Шалый аж отложил паяльник и встал с колен.

— Фирму пока не знаю. А в «Берёзе» в Москве стоят по пять тысяч чеков. Собрать из «мусора», говорят, будет дешевле.

— В рубли перевести, будут подороже пяти, но разлетятся запросто. Десяток у нас в институте уйдёт в один день. Надеюсь, и программы входят в «мусор»? А то ведь это просто железо будет.

— А хрен их знает! Э!.. Ты мне тут спалишь всё! Бросил паялу… — закричал Игорь, увидев, как начал дымиться край стула.

Паяльник выключили, стул поскоблили и вытерли, «Чайку» задвинули на место, «Электронику» водрузили на неё. Сооружение получилось громоздкое и несуразное, но если не обращать внимания на разницу в цвете приборов и примирить стекло экрана «Чайки» с молотковым железом «Электроники», привыкнуть можно. Примиряем же мы свою серую советскую действительность с теми цветными картинками, что появляются теперь в телевизоре. И ничего, даже хвалим это разнообразие. А теперь, когда один здоровый ящик залез на другой, и в сочетании они дадут вожделённо-яркий мир, любому покажется, что так и должно быть.

— С чего начнём? — Игорь выложил перед Шалым обе коробки с кассетами.

— Оба фильма на английском, — обследовав их, заключил Фима. — И оба, как тут пишут, «про сексуальные приключения юных дев».

— Суй любую. Сначала сами посмотрим. Или покажи мне, как и куда тут вставляется, — попросил Игорь срывающимся голосом, словно сейчас ему самому предстоял первый сексуальный опыт.

Шалый уловил состояние приятеля и подыграл ему:

— Сначала разогреваем девушку, — он включил «Чайку». — Потом — партнёра, — включил видеомагнитофон. — Лезем партнёру в ширинку… оснащаем её боеприпасом, — вставил кассету в поднявшуюся крышку. — И вот, гляди, партнёры согрелись, уже светятся от счастья. Всё, как у людей. И — начинаем! — он придавил на «Электронике» клавишу и, увлекая за собой Сокольникова, откинулся на диван.

На голубом, как майское небо экране «Чайки» каскадом замелькали цветные кадры каких-то отрывков из непонятных событий.

— Это чего за хренотень? — развернулся Игорь к Шалому.

— Знать бы… А! Похоже реклама фильмов! — догадался тот. — Подождём. Сейчас начнётся.

И верно: на экран под музыку впрыгнуло юное задорное создание в треугольничке на бёдрах, подмигнуло зрителям и понеслось к синему морю, к горячему жёлтому песку, к ватаге загорелых красавцев. Не успел Игорь сообразить, на которую из его знакомых похожа эта юная оторва, как она оказалась в пляжной кабинке с одним из парней и тут же запрыгнула к нему на бёдра, обхватив их ногами.

— Во, дают! — в один голос вырвалось у новоявленных телезрителей восхищение бурно развивающимся событием, и оба прижали руками своё вспыхнувшее нетерпение, нараставшее по мере развития сюжета. А он развивался стремительно и многообразно.

— Слушай, я не могу! Давай чувих позовём, — предложил Игорь.

— Днём? Кого ты сейчас найдёшь? Давай до вечера. Да и мне на работу уже надо, а то шеф изведётся. Выключай видак! — Шалый поднялся с дивана, отворачиваясь от Игоря, чтобы тот не заметил его возросший «интерес» к фильму.

— А вторую кассету смотреть не будем, что ли?

— А если там тоже самое, «рукоделием» потом заниматься?

— Говорю тебе: звони своим! Или я сейчас начну искать кого-нибудь… А то вечером маманя явится…

— Не гони! Надо сначала сообразить: кого, когда и сколько. А я — улетел.

Ох уж, этот Шалый! Кудрявый раздолбай, чувихи прямо липнут к нему, и он их стороной не обходит. Как сам смеётся: «Одну сегодня проигнорировал пару раз, кричит: «мало!», а меня шеф ждёт, еле свалил на службу». Но при этом, уже защитил кандидатскую по физике. Дядька, конечно помог. Жиды, мать их! Не то, что братья-славяне! Батя для Игоря чего сделал? Сунул только в райком, а там царапайся, как хочешь. А тут — даже не отец, а дядька. И Шалый уже кандидат физико-математических наук! Усраться можно. Самый молодой не только в институте, а, пожалуй, и городе.

Досматривать «Смаковницу» у Игоря уже не было сил. Не прерывая приключений юной ненасытницы, он подтащил к себе телефон и начал вызванивать одну за другой знакомых, коими набита его записная книжка. И странно, то не отобьёшься от них, а, когда вот так надо, «Игорёк, я не могу сейчас, у нас сегодня операционный день. Может, вечерком?», «Соколик мой, шеф завалил работой, над душой стоит, я тебе перезвоню…», «Уймись, я сегодня не в себе. Завтра — с удовольствием!»

— А мне сейчас надо! — рявкнул он в трубку и, отшвырнув телефон, полетел в туалет, и там за вдохновенным, но нудным занятием, ритмичными толчками пришла мысль, с чего уже прямо сейчас, пока Анжей ещё не прислал обещанный груз, начать пополнение остатков гаражной находки. «А пусть, пусть, пусть платят не только натурой. Где, где, где в Великогорске они ещё увидят тако-о-о-е ки-но-о?!»

Разрешив неотложную проблему, Игорь посмотрелся в зеркало, вяло улыбнулся раскрасневшейся виноватой физиономии, подмигнул ей.

За мыслью, пришедшей не ко времени, встали вопросы: где устраивать просмотры и то, что за ними может последовать? Нанимать какое-то заведение или куда-то сбагривать мать с братом? Комнат хватило бы… Но что делать с матерью? Или… пока она торчит у себя в библиотеке? А кто потом уберёт всё? И сколько пар собирать на сеанс? Можно, конечно, и не парами… Простое «лежбище котиков».. Но где? Где?.. И сколько брать за сеанс?.. Эх, батя, батя! Ты, конечно, враз бы сообразил: где, сколько и почём… И мачеху бы сейчас сюда!.. А Смаковница на неё похожа! Точно! Только — моложе, меньше ростом и… проще.

Глава 23

День был сумасшедший. Народ валил один за другим: на грим, на стрижку, на укладку… Потом этот «птичий базар»… Нашли себе «якорь»! Что, там молоденьких сестёр нет — будить интерес к жизни? Тут вот у Любы ещё интерес появился. Привели на грим директрису Великогорской студии «Волна» Надежду Кольчугину. Пока Люба подбирала тон, чтобы смягчить румянец полного лица, подчёркивала тенями глаза, Кольчугина, даже мешая работать, всматривалась в нее, потом спросила:

— Сокольникова… У вас родственников в Великогорске нет? И сами не жили у нас?

— Были и жила, ответила Люба. — Потом мужа перевели на другую работу в сельскую местность. Там он погиб…

— Ах, эта история? Помню, помню… А здесь, как оказались?

— Приехала в Москву, искала работу. Нашла. Пока работаю по специальности. Но обещают обучение на диктора.

— Скороговорки говорить? Клара у Карла украла кораллы? — Кольчугина развернулась к Любе. — А не хотели бы к нам в «Волну» ведущей? Программы подберём. Детские, музыкальные передачи… У вас что-то осталось в Великогорске? Жильё, родственники?

— Только семья погибшего мужа. От квартиры Анатолий отказался в пользу детей и Альбины Фёдоровны… Спасибо вам за предложение. Я подумаю.

— А чего думать? Зарплата ведущей всяко больше вашей, жильё снимем или отсудим долю у Сокольниковых.

Кольчугина была напористой. Дочь известного в Великогорске журналиста, она до сорока лет кантовалась в местных партийных кругах, но как только «ум, честь и совесть нашей эпохи» взяла курс на ускорение и гласность, разрешила частное предпринимательство, Надежда затеяла издавать свою газету, выпускать книги популярных авторов вроде Дрюона и Пикуля. И всё было хорошо: поднялась материально, начала расширяться. Не без помощи прошлых партийных связей отбила у Жорки Сметанина целый двухэтажный корпус под издательство. А когда праводержатели писателей спросили свою долю за издания, она свернула это дело и начала новое: организовала первую в области и в стане частную телевизионную студию «Волна». И опять очень быстро развернулась — с часа вещания в арендованное у того же Сметанина время до полного телевизионного дня на собственной частоте. В кадрах сделала ставку на молодых, что пока прозябали в областной студии, и на студентов отделения журналистики местного университета. Окрылённые свалившимся на них доверием, юные властители эфира носом землю рыли, добывая жареные и просто горячие факты, и выбрасывали их на экран куда раньше, чем собратья из «взрослой» студии. И к тому времени, когда Кольчугину пригласили в Москву на ЦТ для вручения премии за победу в конкурсе региональных студий, (тут-то Надежду и привели к Любе на грим), её «Волна» уже главенствовала в Великогорском эфире.

— Жильё я бы нашла, конечно. Но сразу в эфир? Я не знаю…

— А чего там знать? Есть редактор, есть режиссёр…. Читать, надеюсь, умеешь? Память хорошая? Текст подучила и — вперёд! Смотреться будешь прекрасно. Голос хороший: не пищишь — всё, что нужно для эфира. Или физиономии мазать и головы стричь интереснее? — наступала Кольчугина.

— Да нет, диктором, конечно, интереснее…

— Не диктором, упаси тебя бог! Диктор в эфире — вчерашний день. Ведущая программы! Это и участие в разработке темы, и подбор людей, и работа с режиссёром… Главный человек в эфире! — рубила она, тыча в зеркало пухлой рукой. — Центральное телевидение, конечно, хорошо, но ты посмотри, сколько здесь народу! И каждый готов лесть в эфир. Сожрут, пока до него доберёшься!

— Послушайте! Что вы такое говорите!? Любочку здесь уважают. Никуда она не пойдёт! — вмешался Жорик.

— Я говорю то, что говорю. А вы зачем в чужие разговоры?… Это не хорошо, — и, смерив манерного Жорика взглядом, Кольчугина добавила: — Это некультурно. Ваша «Любочка» — взрослый человек, сама решит, что ей делать.

Взрослый-то, конечно, она взрослый человек. Даже уже вдова. А делать-то что дальше? Её так здесь приняли… Дали работу, устроили с жильём, обещают прописку и учить на диктора… И почти никто не пристаёт, как Зверев тогда. Приглашают, конечно, поужинать, в театр… Даже Жорик набрался духу пригласить… Чего от него не ожидала, так это предложения отправиться с ним на каток!.. Или вот ещё — стать «якорем надежды»…

Перебирая всё это в памяти, Люба в полглаза смотрела телевизор, где, не трогая её внимание, пролетали какие-то люди, шумы. Она подобрала ноги на диван, подтянула повыше к плечам мягкий плед…

…В кресло опять сел полковник Орлов, долго рассматривал её отражение в зеркале, потом попросил открыть стоящий у него на коленях уклеенный картинками рундучок. Она нажала на блестящую кнопочку, рундучок открылся с медленным красивым перезвоном, и из его бархатной глубины поднялся… тяжёлый ржавый якорь.

— Какой же это якорь надежды? — спросила она. — Его надо чистить…

— Это не он. Это Судьба вон тех ребят, — кивнул полковник на два комка, закрытых простынями, в углу комнаты. — Якорем он станет, когда вы возьмёте его отсюда и встанете между ними.

— Я не подниму его. Он такой тяжёлый.

— Он тяжёлый для них. Для вас — вполне по силам. Он и для них будет легче, если вы зацепите их и поведёте.

— Куда мне их вести?

— Вон туда, — показал Орлов на открытое окно, за которым было высокое небо с тёмными кучевыми облаками.

— Там им будет холодно. Солнышка-то нет.

— Солнышко будет, когда вы поведёте их за собой. У вас должно получиться.

Она попробовала поднять якорь. Верно, совсем не тяжёлый. Перенесла его в комнату и поставила между комками, покрытыми простынями. Ржавчина тронулась медленно сползать с якоря, а простыни только чуть открылись, обнажив две пары испуганных, страдающих глаз.

— Я принесла вам Якорь Надежды. Пойдёмте вместе, выпустим солнце из облаков!

— Нет. Ты принесла нам Отчаяние. Его стало больше, чем у нас было.

— Ну, давайте попробуем вместе раздвинуть облака…

— Чтобы у нас появились силы идти за тобой, ты должна полюбить нас такими! — Простыни слетели с комков, и она увидела двух взъерошенных крупноглазых парнишек в нижнем белье. У одного рукава рубашки болтались прямо от локтей. У другого — один рукав висел от плеча, и была пуста от пояса порточина кальсон. — Ты, как все, будешь нас только жалеть! — И пустой рукав взлетел, чтобы лечь ей на плечо. Она дёрнулась от него и открыла глаза.

Перед ней стояла соседка по квартире:

— Ты чего тут развалилась не на своём месте? Или мы опять поменялись комнатами?

— Извини, я задремала. Смотрела твою передачу… И уснула.

— Ты свою сначала сделай, чтобы спать на ней!

— Извини! — И Люба ушла к себе комнату.

Быстро уснуть не получилось. В голове толпились Кольчугина… полковник Орлов… обрубленные войной мальчишки, требующие полюбить их… Жорик, тягуче просящий не делать этого и не уходить из их гримёрки…

Утром, сбивчиво соображая с чего начать разговор, Люба дожидалась прихода Леонида Петровича в коридоре возле дверей его приёмной. Мимо в приёмную входили люди. Многих она уже знала. Они здоровались, спрашивали: «Чего стоим?», предлагали пройти вперёд. Она кивала и оставалась на месте. Остановился перед ней и Леонид Петрович и тоже спросил:

— Чего стоим?»

— Я к вам…

— Ну, проходим, — предложил он и открыл перед ней дверь.

— Вы знаете… — заговорила она, оставаясь на месте. — Вчера была Надежда Кольчугина из Великогорска…

— Видел. И что?

— Она предложила мне стать у них ведущей…

— Молодец. А вы?

— Я не знаю, — растерялась Люба.

— И я не знаю за вас.

— Мне неудобно… Вы меня так приняли…

— Ну, и там, я думаю, примут не хуже, если приглашают. Ведущий — это новый уровень. Я бы согласился. Студия хорошая. Поработаете там, набьёте шишек, наберётесь опыта… И к нам вернуться — никогда не поздно. Кольчугинцы у нас уже, по-моему, есть. И вам, с вашими задатками, не всё же сидеть в подстрижорах. Успехов! Василию Семёнычу я сейчас скажу, если вы меня отпустите на планёрку, — улыбнулся Леонид Петрович и стал боком встраиваться в дверь.

— Ой, извините, спасибо! — сказала она ему вдогонку и, как школьница, только что сдавшая на пятёрку страшный экзамен, едва ли не вприпрыжку побежала к себе на этаж.

— Эй! Чего я вам сейчас скажу! — огорошила она Жорика и Наташку и плюхнулась в своё рабочее кресло.

— Замуж выходишь? — спросила Наташка.

— Ага!.. За — новую работу! Леонид Петрович отпускает меня в Великогорск.

— Любочка! Вы что? Где Москва и где Великогорск? Вас Слава Зверев звал к себе в салон! Где вы ещё найдёте такое в своём Свиногорске?

— А я и искать не буду. Меня же Кольчугина пригласила работать ведущей программы! Правда, не знаю пока какой… Главное — это эфир, Жорик!

— Эфир, кефир — какая разница?.. Хотя, конечно, пудрить людям мозги, светясь на экране, это не голову в тазике мыть…

— Плешивые головы это наш с тобой удел, Жора, — сказала Наташка. — Ни на что другое мы рожей не вышли…

— Ну, что вы такое говорите, Натали!

— Говорю, что думаю. Иди, подруга, иди! Устроишься — нас позовёшь, если там, конечно, копейка покрепче.

— Обязательно. Я уже так привыкла к вам.

— За меня не говори, Натали! Я здесь на виду у таких людей! А там?..

— Великогорск — очень большой город! И студия у Кольчугиной на первом месте не только в городе, — заступилась Люба за будущее место работы. — Потом Леонид Петрович сказал, что и сюда я смогу вернуться…

Глава 24

Когда человеку светит то, о чём он мечтал, время становится непостоянным. Оно то ползёт, то скачет. Василия Семёновича ждала с заявлением целую вечность, и он копошился, как мороженый таракан, хотя и всего-то — черкни на листке: «Согласен. К расчёту». Нет, ему надо покачать головой, повыбирать ручку из торчащих в фаянсовом стакане, попробовать её на листке «Еженедельника», побурчать под нос: «Ну, вот… Ну, вот… Только наладится дело… И опять…»… Пока с обходным листком оббегала этажи телекомплекса, получала в бухгалтерии расчёт, потом уталкивала в чемодан вещи, гнала на такси на вокзал, ночной поезд на Великогорск уже подали на посадку.

— Люди добрые! Опаздываю! За кем до Великогорска? — мотнулась Люба к окошку кассы. Очередь расступилась перед раскрасневшейся красоткой в сбившейся лисьей шапке.

— Великогорск? И я туда! Поехали на машине. По-моему, билетов к нам уже нет, — пристроился сбоку парень в потёртой лётной куртке. — Быстрей поезда будешь дома.

— А мне быстрей зачем?.. — недоверчиво глянула на него. — Мне любое место до Великогорска, — сунула она деньги в окошечко кассы.

— Где тебя мотало, милочка? Только плацкарт. Держи. И беги, тормози поезд, а то уйдёт. Сдачу возьми! — крикнула вдогонку Любе стриженная под барашка кассирша и протянула из окошка какую-то мелочь. Парень в куртке открыл навстречу ей свою ладошку, но кулачок кассирши быстро преобразился в кукиш. — Обойдёшься!

Место оказалось в конце вагона, через стенку от туалета, зато нижнее. На нём, правда, уже расселась тётка, дородным размером и ликом напоминавшая кустодиевских купчих. Люба сняла шубку и шапку, оглянулась, куда бы разместить их. Слева сидела пожилая пара — оба сухонькие и чистые, в чёрных линялых одёжках. На боковом месте — неопределённого возраста и смутного вида мужчина в мятом коричневом пиджаке и с пятнами «зелёнки» на лысой голове. Откидной столик перед ним был занят двумя полупыстыми четвертинками, гранёным стаканом и свёртком с какой-то закуской. Мужчина был уже в добром расположении духа (когда успел?!) и готов ухаживать за соседками, одаривая их щербатой улыбкой и запахом солёных огурцов.

— Пардон, мадам, праашу! — протянул он руки за Любиными шубкой и шапкой и тоже вертя головой, куда бы их повесить или положить.

— Спасибо, сама! — торопливо ответила Люба, увидев совершенно синие от татуировок кисти его рук.

— Придётся укладывать вещи под полку, — тонким, ласковым голосом подсказал чистенький старичок. — Под нами дак скарб. А под вашей стороной — не ведаю.

— А там — моё! — отозвалась тётка.

— У вас, по-моему, верхняя полка, — сказала Люба, ещё раз глянув на нумерацию мест.

— И што? Внизу-то не забоишься спать? А ну, как я обрушу верхнюю-то, коли вздымусь туды?.. И што токо, паразиты, думают: стрекозе — нижний плацкарт, а… широкой бабе — лазь к потолку! — одышливо пророкотала тётка.

— Я подсоблю, если что! — сунулся пьяненький сосед.

— Сядь! — рыкнула она на него. — Пособлятель нашёлся!

— Пардон, мадам, я уже насиделся…

— Оставайтесь, я туда поднимусь, — согласилась Люба.

…Поезд уже во всю стучал колёсами на стыках и мотал вагон из стороны в сторону, хлопая дверью перед туалетом, когда Люба, наконец, устроилась на верхней полке. Чемодан она взгромоздила ещё выше, а шубу и шапку устроила под подушкой. Хотела туда же положить и брюки, но, тронув неизбывно влажное бельё, осталась в них.

Впервые в жизни ехала она в плацкартном вагоне, где мимо шлёндают туда-сюда сонные, как осенние мухи пассажиры, храпят соседи, где со всех сторон дует, и тусклый «ночной» свет теплится только где-то в дальнем конце вагона. Уснуть в этом неустроенном дорожном мире, в тесноте которого каждый живёт отдельной жизнью, было невозможно. К тому же Любу одолевали отрывочные видения прошедшего дня и мысли о дне завтрашнем. Интересно, сразу её посадят перед камерами или дадут подготовиться, на какие передачи посадят, кого дадут в наставники или бросят, как в омут — барахтайся сама, выплывай, если сможешь?… А что у неё есть, чтобы выплыть? Пока — только внешность, на которую все и клюют. Одни дружелюбно, с готовностью помочь, обратить на себя внимание участием, другие почему-то злятся, словно, появившись рядом, она уже сделала им какую-то пакость… А ещё просто лезут со своими… желаниями, не спрашивая о желании её… Но как Митрич-то говорил? «Красота одна не даётся, к ней обязательно что-то прикладывается: доброта, ум, талант…» Что же приложили ей? Доброты не хватило, чтобы стать «якорем надежды». Зато хватило ума, чтобы отвертеться… Талант? Какой у неё талант? Постижор, наверно, вышел из неё хороший. Люди очередь к ней занимали… А ведущий?… Всему надо учиться… Разница только в скорости постижения… Талант хватает всё на лету… Как-то это будет у неё?

Мысли путались, и Люба понимала, что скоро заснёт под стук колёс и шорох бродящих туда-сюда пассажиров. Но мешали брюки. Она никогда в них не спала. Не вставая с постели, долго возилась с ними под одеялом, потом уминала в сетку над полкой. Сон отлетел, и она в его ожидании полусмотрела в тусклый потолок над собой, стараясь дышать в такт глубокому всхрапыванию соседки снизу. Потом там послышалось недовольное сонное бурчание, и Люба не увидела, а скорее почувствовала возникающую над собой тень, и что-то с дрожью ползущее под её одеялом от коленей вверх. В ужасе повернулась к тени. Та дохнула ей в лицо перегаром и солёным огурцом, зашептала:

— Я полочку над собой разложил, айда туда, согреемся. Пособи жить чеку… — И рука ползет меж коленок выше.

— Аллё! — раздалось и снизу.

Люба откинула с колен одеяло, поджала к себе ноги и с силой выпрямила их. Смрадная тень отлетела в проход, что-то грохнуло там и завыло. Соседи вскочили с полок. С фонарём прибежала проводница и закричала:

— Врач есть в вагоне?! Помогите кто-нибудь!

— Дура, свет сперва включи! — рявкнули ей из-за стенки.

Люба выдернула из сетки брюки, не спускаясь с полки, кое-как вползла в них и опустилась на пол босыми ногами.

— Чего он тебе сделал, ты его так-то пихнула? — спросила басом тётка с нижней полки.

— Он лез ко мне под одеяло. — От страха и холода у Любы застучали зубы.

В вагоне включился свет. И все, кто уже столпился в проходе, увидели неудобно торчащую под столиком голову в пятах зелёнки, плечо и руку, синие от наколок, по которым ползла тёмная кровь.

— Простыни кто-нибудь рвите, перевязать человека! — крикнул голый по пояс парень.

Люба потащила свою верхнюю простынь, вцепилась в неё стучащими зубами, чтобы оторвать край. Серая, ветхая с виду инвентарная единица с чёрной печатью «ВГЖД» едва поддалась. Люба отмахнула от неё широкую полосу и передала вперёд парню, склонившемуся над пятнистой головой. Тот комком подложил её под голову, посветил фонариком в широко открытый мутный глаз и скомандовал:

— Полку его разложить помогите и поднять на неё… тело. И кто видел, что произошло?

— А вот к ней он лез, а она и лягнула ногой, — сообщила соседка снизу. — Сперва он ко мне ногу поставил, я его настрожила, а к ней он руками под одеяло…

— А вы что-нибудь видели? — спросил парень сухонькую пожилую пару.

— Господь не сподобил. От голоса мы проснулись… И от стука… «Алё» кричала эта гражданка, а стук был от этого гражданина, — показал мужчина на соседку и на тело, уже положенное на боковую полку.

— Ещё кто видел? — спросил парень, оглядывая сбившихся в проходе людей.

— Да кто ж тут чего видел в потёмках? Только голос и слышали. — И толпа тут же разбрелась по вагону, чтобы, не дай бог, не попасть в свидетели.

— Так, вы, вы и вы — в купе к проводнику, — распорядился парень, указав на Любу, старичка и тётку с нижней полки. — И проводнице: — А вы быстро к бригадиру, пусть свяжется со станцией… Где мы теперь остановимся?

— На Луговой…

— Пусть вызывает к поезду труповозку и наряд милиции.

— А мы-то чего? Она ведь лягнула его, — показала тётка на Любу. — Ко мне он токо што на полку встал. Чего мы видели?

— Если она «лягнула», а вы ничего не видели, ей срок грозит, поняли? Проходите к проводнику, составим протокол.

— Господи, спаси и помилуй! — стал креститься старичок.

— Я испугалась и просто оттолкнула его ногой, чтобы не лез, — выговорила Люба, унимая дрожь от холода и страха.

— След какой-то остался от его противоправных действий?

— Не знаю. Он, вроде, схватил меня за ногу выше колена.

— Хватал за ногу? В ваших интересах показать мне это сейчас.

— Здесь?

— Говорю, пройдём к проводнику!

В тесной каморке проводника четверым было не развернуться, и парень сел на столик, за плечи поставив Любу перед собой.

— Показывай, где он тебя хватал. Свидетели, смотрите тоже. Фиксируем.

— А вы кто? — неуверенно спросила Люба.

— Слушатель Великогорской высшей школы милиции. Выпускник. Я знаю, что делаю.

Мелко дрожащими руками Люба опустила брюки ниже колена.

— Господи, спаси и помилуй, и избави мя, — зашептал старичок, когда парень стал светить фонариком на голые ноги Любе.

— Левая нога? Есть неглубокая царапина. Все смотрим! И фиксируем. Видели? Можно одеваться. Вы и вы, — сказал он старичку и тётке, — сейчас подпишите протокол осмотра. А вы, — Любе, — готовьтесь к выходу на Луговой. Я должен сдать вас ЛОМу, линейному отделу милиции в смысле.

«Ну, вот и доехала до новой работы! — думала Люба, бредя к своей полке за вещами. — И дёрнуло меня так торопиться! День подождала бы, купила бы билет в СВ… Что за судьба у меня такая!?»

— Скажите, меня, верно, посадят? — спросила она обгонявшего её «слушателя и выпускника».

— Предел самообороны, конечно, превышен. Но я постараюсь в протоколе обострить обстоятельства нападения.

— Спасибо. А сколько мне могут дать?

— Сложно сказать. Исход летальный. Правда, нападавший ехал со справкой об освобождении… Статья у него была та ещё! Это как следователь теперь посмотрит и что суд решит…

Едва поезд остановился на Луговой, в вагон, оттеснив в него Любу и парня, (теперь он уже был в короткой серой шинели с погонами) ввалились два мужика с носилками и за ними вошли пожилой капитан милиции и два сонных молоденьких милиционера.

— Пройдём на место, — сказал капитан. — Первичный осмотр произведён? — спросил он слушателя ВШМ?

— Так точно! — отчеканил тот, протягивая капитану листы протокола, составленного ещё до остановки.

Вагонный люд потянулся, было, за ними полюбопытствовать, что будет дальше, как поведёт себя эта краля в лисьей шапке, угробившая человека. Но капитан тихо скомандовал всем оставаться на местах, и рядовые отделили участников происшествия от народа, загородив собой проход.

В последнем отделении вагона капитан приоткрыл простынь над телом, спросил:

— Шмотки… в смысле вещи какие с ним были, документы?

— Справка об освобождении из ИТК-6 и вещмешок, — сообщил слушатель школы милиции. — Справка приобщена к протоколу, вещмешок в ногах погибшего. Там, кроме белья и портянок ничего нет.

— Ладно, ну-ко встаньте, где кто был на момент происшествия. — Он пропустил старичков и Любу к столику. — На полки залезать не обязательно.

— Товарищ капитан, в протоколе всё зафиксировано, — доложил слушатель.

— Хорошо. Кто злоумышленник?

— Вот, Сокольникова Любовь Андреевна, — показал парень на Любу.

— Я же не нарочно. Испугалась, когда услышала, как он…

— Понятно. Вы где были? — спросил капитан соседку.

— Вот тута, внизу. Он через меня лез. На ногу мне наступил…

— Понятно. Ну, оставайтесь все на местах. А вы, старшина курса, пошли со мной к проводнику, — распорядился капитан. — Бригадир, ещё на десяток минут придержите поезд.

— А нельзя эту вывести, а нам трогаться? А то и так лишку стоим.

— Нельзя, — отрезал капитан.

В каморке проводника капитан рассмотрел схему происшествия, составленную старшиной курса, прочитал протокол.

— Хорошо вас учат исполнять, старшина. А вот думать — не очень. Ты чего девке шьёшь? Признаки по тридцать седьмой? — «умышленные действия, не соответствующие характеру посягательства»? Это же — срок, и жизнь — кувырком. Ты хоть за службой разглядел эту Любовь Андреевну?

— Так точно, товарищ капитан. Красотка. А что делать, если подпадает?…

— Слушать, старшина, свидетелей. Нижняя соседка что сказала? Он сначала ей на ногу наступил. Она её отдёрнула. Он потерял равновесие. Схватился за ногу верхней соседки. Она тоже испугалась, дёрнулась. И мужик грохнулся. Про его посягательство писать не обязательно. Обязательно будем писать про потерю равновесия. А это будет несчастный случай! И твоя… как её?… Любовь Андреевна?.. тут не причём. Так что этот протокол я оставлю себе. А ты быстро сочини другой с учётом вновь выявленных обстоятельств… Хотя, поезд держать не будем… Сам допишу. Только, эй, свидетели! Черкните мне свои закорючки и с богом! А мы с Любовь Андреевной пойдём ночь коротать… Следователь будет только утром… Проводи нас, бригадир! — И показал рядовым, чтобы взяли вещи Любы.

Глава 25

В двухэтажном деревянном доме линейного пункта милиции капитан коротким жестом усадил на место выскочившего, было, из-за барьерчика сержанта, распорядился, чтобы рядовой поднял Любины вещи к нему в кабинет, и повёл её по скрипучей некрашеной лестнице вверх.

Кабинетом начальника пункта громко именовалась комната за массивной дверью, выкрашенной белилами наверно ещё в прошлом веке. Но были в комнате двухтумбовый письменный стол с двумя чёрными телефонами, старый диван, обтянутый тёмным облезшим дерматином, небольшой сейф, когда-то покрытый серо-голубой краской, пара щегольских венских стульев, таких же, впрочем, древних, как всё здесь. И ещё — стоячая деревянная вешалка с четырьмя гнутыми вверх рожками.

— Раздевайтесь, располагайтесь, — обвел он рукой пространство комнаты. — Следователя нам ждать да ждать. Они в ЛОМе сидят. Нам — по штату не положены, словно не мы основную работу тянем… Ну, чего вы? Снимайте шубу, вешайте и располагайтесь. Сейчас чайку сообразим, согреемся…

Любу кольнуло последнее слово капитана. Тот, что лез под одеяло, тоже предлагал «согреться» у него на полке. Но этот-то, вроде, другой… Она повесила шубку на стойку, оставшись в шапке — волосы ведь не успела прибрать в вагоне — и осторожно опустилась на диван, скрипнувший органом своих пружин даже под её малым весом.

— Какое древнее у вас тут всё! — улыбнулась она капитану.

— Транспортной милиции почти сто лет. А всё, что тут есть, из дома луговского купца Климентьева притащено. Тоже, представляете, сколько лет?.. В ЛОМе, в Великогорске — другая обстановка. А мы — в поле, как в норе, нам ни звёзд, ни мягкой мебели.

— А Лом это что такое?

— ЛОМ — это Линейный Отдел Милиции. Там полковник в начальниках. Полковники любят посветлей да помягче. А капитанам и старого дивана хватит. Во, кипятильник и тот из дому принёс. — Он налил из графина воды в пол-литровую банку, опустил в неё завитушку дорожного кипятильника, выставил из тумбы стола два гранёных стакана. Всё это было у него тёмным от частых заварок и привычки не мыть посуду сразу после чаепития.

— Ой, товарищ капитан, а давайте-ка я вымою вам банку и стаканы! — предложила Люба. — Где у вас вода?

— Сидите! Вода у нас по принципу: «на каждой станции есть бесплатный кипяток!» Бежать туда надо. Сейчас ваньку пошлём, если вам такая посуда не по нутру. — Капитан нажал кнопку под крышкой стола. В кабинет без стука вошёл рядовой, который нёс сюда Любин чемодан.

— Слушаю, — сказал лениво.

— Стучать в дверь надо, когда у начальника люди,… дама особенно.

— Так вы же из-за стола звонили, товарищ капитан, — догадливо заулыбался «ванька».

— Собери посуду и сбегай, помой хорошенько!

— Она, вроде, мытая давеча…

— Поговори у меня!

— Ладно. Схожу. — И подошёл к столу за стаканами. — А эту воду куда? Она уже закипит скоро…

— В обезьянник отнеси.

— Ой, да оставьте, пожалуйста! Ничего не надо мыть, если всё из-под чая, — вступилась Люба за рядового. Чем-то он напомнил ей Степана Дурандина. Мелче, конечно, того и не рыжий, но с виду такой же малоповоротливый. А догадливой ухмылкой он насторожил её. Что-то слишком добр к ней капитан… Хотя и не «ел глазами» ни в вагоне, ни здесь.

— Ладно, иди на место, — отпустил капитан рядового.

Вода в банке действительно быстро вскипела. Капитан достал из сейфа пачку чая с тремя слонами, небольшую сахарницу с песком и печеньем. Прихватив банку перчаткой, разлил кипяток по стаканам, бросил в них по щепотке заварки.

— Послаще вам или как? — спросил Любу, бросив себе две ложки песка.

— Мне одну, пожалуйста, — сказала Люба.

— Присаживайтесь сюда, — пригласил он её к столу. — Вот нищета милицейская! Столик на колёсиках не можем завести, чтобы подать человеку чай к дивану…

— Ничего. Всё хорошо, — пересела Люба на стул, подвинув его ближе к столу.

Чай оказался ароматный и крепкий до того, что связывал язык во рту. Сахара ещё бы ложечку не мешало, но если уж просила одну, так и надо допивать.

— Сокольникова… — прочитал капитан, скосив глаз в лежащий сбоку протокол. — Был когда-то у нас такой секретарь обкома комсомола. Потом его в большой обком перевели, в завы. Потом «Сельхозтехникой» командовал в Великогорске. Хороший был мужик. На охоту к нам приезжал. А дальше я его потерял…

— А дальше он погиб, — тихо сказала Люба.

— Знали его?

— Была за ним замужем…

— Вона что!.. А чего случилось-то?

— Провалился под лёд на машине…

— Да… Бывает… И давно вдовствем?

— Полгода почти.

— Трудно одной?

— Привыкла.

— И чего? Никого пока нет? Аж не верится, на вас глядя. — Капитан вдруг подхватился, сунулся в сейф, достал початую бутылку «Арарата» три звёздочки, пару рюмок. — А давайте помянем хорошего человека?

— Спасибо, мне не хочется. И голова разболелась после всего…

— Ну, коньяк-то как раз… Расширяет. Давай-давай, легче будет. — И налил две рюмки.

— Спасибо, не буду. Потом ещё сильнее заболит.

— Ну, вот! У меня и лимона немого осталось. — Достал из сейфа блюдечко с парой кружочков подсохшего уже лимона с подтаявшими на них щепотками песка. — Так что давайте… Не помню уж как его звали…

— Анатолий Сафронович.

— Точно! Помнил ведь… У меня дед был Сафрон… Так что — за Сафроныча и за Сафрона! А?

— Спасибо. Я точно не буду! — твёрдо отказалась Люба.

Капитан поскучнел. Держа рюмку в кулаке, он уставился на неё. Она тоже не отвела от него взгляда, замечая, как меняются его некрупные карие глаза, как поднимется в них что-то тяжёлое, как перестают они моргать и пропадает доброта, какую она видела в них минуту назад.

— Хорошо. Я выпью с вами и за вас, за всё, что вы для меня сделали, — торопливо согласилась Люба и взяла свою рюмку.

— И ещё сделаю, если поймёшь меня, — сказал капитан каким-то другим голосом. — И если договоримся…

Ох, уж эта перемена в глазах и в голосе мужиков! До чего знакома она Любе, и как она ей неприятна…

— Договоримся о чём? — спросила она, стараясь подавить подступающий страх.

— О раскладе. Он у нас такой: или я сам пишу протокол, или отдаю следователю это сочинение курсантика…

— А что я должна делать? — спросила Люба, хотя почти уже знала ответ.

— Как говорят в высоких кругах, расслабиться и получать удовольствие…

— А если меня ничего здесь не расслабляет, то?..

— Есть ещё вариант. — Капитан выплеснул в угол свою рюмку, упёрся в Любу насмешливым взглядом. — Могу отправить тебя в обезъянник, там как раз трое урок у меня кочумают. Они согласия не спросят. Или к ванькам в спальник, эти тоже не суходрочкой с тобой займутся…

Чем спокойнее говорил это капитан, тем страшнее становилось Любе, и было уже не до твёрдого взгляда в его глаза. Надо что-то делать, соображала она. Слёзы? Да разве они тронут? Кричать? Успокоит в два счета. Хитрить, затягивая время, может, ещё что-то придёт в голову…

— Хорошо, капитан, — выговорила она. — Не надо никакого обезьянника, и ванек не надо. А где мы?…

— Диваном поскрипим! А хочешь, на столе. — И он стал торопливо сдвигать на край стола телефоны, банку с остатком кипятка, стаканы, пачку с тремя слонами, протокол.

И Люба сообразила, что ей делать дальше.

— Слушай, капитан. А если потом я принесу тебе в подоле?

— Ой, вот этого не надо бы! У меня их и так вон сколько по Луговой шляется… А чего проще-то, если боишься?.. Возьми за щеку, — сказал он, выходя из-за стола к ней.

— Подожди, — упредила Люба. — У меня, вроде, где-то были… — Она повернулась к дивану, где лежала в углу её сумка.

Капитан опередил. А вдруг там у неё не то, что надо? Схватил сумочку, вытряхнул содержимое на стол. Начал расталкивать пузырьки, тюбики, щётки и расчёски, записную книжку…

«Господи, а визитки-то где?» — испугалась Люба. Именно на одну из них она решила положиться.

Выпали и они!.. Капитан взял все три, пробежал глазами, две отбросил. Одну оставил в руках. Она узнала карточку Ускова.

— Это кто? — глухо спросил капитан.

— Начальник Главного управления БХСС МВД СССР, генерал лейтенант Усков, — ответила Люба с усмешкой, на какую хватило сил.

— Кто он тебе?

— У нас подано заявление в ЗАГС, а что?

— А что это он тебя в плацкарт сунул? На мягкий денег не хватило у генерала?

— Ничего уже не было в кассах. Я перед самым отходом билет брала. Не веришь, позвони ему.

— Кто сейчас в главке ответит, кроме дежурного?

— На обороте карточки — его домашний телефон. Звони. Или давай, я позвоню.

— С этого Любовь… Как вас там?

— Андреевна.

— С этого, Любовь Андреевна, надо было ещё в вагоне начинать, — сказал капитан и опустился на стул. — Ехали бы сейчас к дому… Или куда вы едете?

— На работу, в телестудию «Волна», — сказала она уже с некоторым вызовом и для верности спросила: — Надеюсь, поможете не опоздать?

— Следущий — Архангельский. Этот мимо пролетит. Разве что вологодский. Но он тоже не рано, — начал перечислять капитан, приходя в себя и удивляясь внутренне, как его надула девка! В другой бы раз, ничего б ему не стоило отпереться — мент ведь всегда прав… А тут — генеральская штучка! Поди докажи, что не лез?

— Может машиной? — предложил он. — С удовольствием подкину, если заведётся. И не удержался: — А могу я надеется, что остальное останется между нами?.. У меня выслуга подходит… А, Любовь Андреевна?

— Ничего не было, капитан! — сказала Люба и провела всё ещё дрожащей ладонью по его небритой щеке.

Глава 26

Месяц уже Альбина Фёдоровна дышит весенним лесным воздухом в пригородном профилактории, куда Игорь отправил её с глаз долой «подлечиться». Съездила она однажды домой навестить сыновей, но лучше бы и не собиралась. Элитная квартира Сокольникова, которую она всегда держала в идеальном порядке, за неделю её отсутствия превратилась в кисло пахнущую свалку разбросанной по комнатам одежды, грязной посуды, пустых бутылок, недопитых фужеров и окурков. В гостиной светился пустым экраном и хрипел не выключенный телевизор с каким-то серым ящиком на нём. Массивный круглый стол сдвинут к дивану, испятнанному вином и ещё чем-то.

«Господи, что хоть тут было? Старший с целым райкомом гулял или младший весь класс притащил? И где они, стервецы?» — Сообразила: — «Старший, наверно, на работе — ведь четверг сегодня. И у младшего ещё не каникулы. В школе…»

Как-то сразу она устала. Захотелось присесть на диван, подумать, с чего начинать превращать бедлам в прежнюю квартиру. Но пристальнее глянула на залитый и испятнанный велюр дивана и едва выбрала чистое местечко. «Что хоть тут было?.. Вот бы Анатолий увидел… Было бы грому…»

Она выключила телевизор. А с тем ящиком, что громоздился на нём, не знала, что делать, какую кнопку нажать и просто выдернула шнур из розетки. Увидела на тумбочке цветастые коробки, рассмотрела картинки на них, догадалась: «Был бардак с кабаком», — и брезгливо бросила коробки обратно. — «Женить давно пора старшего… Неужели и Васятка смотрел эту мерзость?..»

Оставить им всё, как есть, и уехать обратно? Это же черте во что превратят квартиру, пока она дышит там воздухом весеннего соснового бора! Решила навести хотя бы элементарный порядок. Собрала в одну тарелку остатки закусок и окурки, понесла на кухню, где оказалось всё то же самое. Мусорное ведро под мойкой забито доверху сваленным туда винегретом, бутылками и осколками посуды. Понесла тарелку в туалет и, едва открыв дверь, от неожиданности просыпала окурки на пол. Шестнадцатилетний Васятка, последнее её утешение в жизни, полулежал возле унитаза, сложив на голову на сидение. В ужасе шагнула к нему — жив ли?! Услышав спокойный булькающий храп человека, недавно исторгнувшего из себя всё, что больше не принимал желудок, нажала на кнопку спуска воды, чтобы смыть дурно пахнущее месиво. Унитаз отозвался громким свистящим шумом водопада. Васятка отдёрнул от него голову, перевалился к стене, поднял на Альбину Фёдоровну мутный взгляд, утёр кулаком рот, слабо улыбнулся:

— Приветики!..

— Здравствуй, сын! — строго выговорила Альбина Фёдоровна. — Что хоть тут у вас было?

— У нас?

— У вас! У вас!

— У нас был видео-сеанс! — отмахнулся Васятка и добавил: — Инте-реесс-ный!

— Кто тут у тебя был?

— Все были…

— Кто все?

— Много всех. Девчонки… парни… Игорь был, Шалый, ещё… Я всех не знаю… Или не помню… Из нашего класса были…

— И что вы тут делали?

— А всё! Смотрели!.. Пили… Ели… И это… В папок-мамок…

— И ты… в папок-мамок? — ужаснулась она.

— Ага!.. Мне понрааавилось!

— Ужас! Встань сейчас же! Умойся, переоденься и марш в школу!

— А сколько времени? — начал он подниматься, держась рукой за стену.

— Одиннадцать скоро.

— Эх, ай-яй! — мотнул тяжёлой головой Васятка. — Уже не пустят… И башка болит!.. Дай чего-нибудь… Таблетку, может…

— Не стыдно!? Таблетку ему… Игорь где?

— Не знаю…

Поняв, что добиться чего-либо от сына сейчас невозможно, Альбина Фёдоровна повела виснувшего на руке Васятку в его комнату и опустила на разложенный диван, кой-как поправив под ним взбитую и скомканную простынь. Укрыла одеялом. Пусть хоть проспится. Потом сходила на кухню, нашла в холодильнике бутылку кефира, вырыла в грязной посуде на столе его синюю кружку, налила почти полную. Анатолий, царство ему небесное, тоже раньше, бывало, пил с похмелья только кефир. Васятку от кефира дважды потянуло на рвоту, но удержал позывы и уснул, едва рухнул головой на подушку.

Полдня провозилась Альбина Фёдоровна, приводя квартиру в божеский вид, вытаскивая из углов кучи окурков и прочих остатков отнюдь не единственного, как она поняла, гуляния. Прибрала кровати. Даже на её постели кто-то возился, взбив всё бельё. И одного взгляда на простыни хватило, чтобы понять, что тут было. Брезгливо собрала их, отнесла к стиральной машине. Там присела на край ванны, решая, что делать дальше — дождаться, когда один проспится, а другой явится с работы, высказать им всё или ехать сейчас же обратно в сосновый бор?

В дверях появился Васятка.

— Мам, ты извини! Нашкодили мы тут маленько. Не знали, что приедешь… Давай я помогу. Скажи, чего делать?

— В порядок себя приведи сначала. И скажи, давно это у вас и сколько будет продолжаться? — спросила Альбина Фёдоровна, уже не в силах повысить голос.

— Да это Игорь… Ему тут из Польши контейнер прислали. Днём они с Фимкой компьютеры собирают, а вёчером плёнки крутят… Кино по телевизору смотрят.

— А грязи-то, откуда столько?

— Вечером народ приходит. Приносят с собой. Это вчера много всех было. Не успели убрать…

— Вот так, отлучись мать на неделю, и не узнаешь дома… Ты хоть сыт тут у меня? И выпиваешь-то зачем?

— Так чего-то получилось… Дай, мам, умыться. И спасибо за кефир. Больше не мутит…

Альбина Фёдоровна нашла коробку стирального порошка, ушла в гостиную чистить диван. Смочила одно пятно водой, чуть присыпала порошком, стала оттирать губкой. И поняла, что делает не то. Пятно от красного вина только побледнело и расползлось под губкой дальше. Господи! Такой велюр испортить! Бывало, гости боялись присаживаться на него, просили прикрыть диван каким-нибудь чехлом. Да так она всегда и держала его под парусиновой накидкой, пока эти не сбросили её и ни превратили финский велюр цвета кофе с молоком в шкуру леопарда…

Явился Игорь. С порога накинулся на мать с претензиями:

— Ну, ты чего делаешь-то? Я хотел завтра химчистку вызвать, а ты чего тут скребёшь?

— Грязь вашу выскребаю! — вскинулась она. — Здравствуй, сын дорогой! Ты во что превратил квартиру отца?

— Она такая же отца, как и моя. А тебя кто раньше срока домой звал? Явилась бы вовремя, всё бы на месте было, — огрызнулся Игорь.

— Да уж, лучше бы совсем не приезжать, чем видеть такое…

— Ну, завела!.. Привыкай, мать! Теперь всё по-новому будет. Дома у нас — видеосалон и мастерская по сборке компьютеров… Пока не найду для них другое место. Или тебе ни прикуплю другой угол.

— А ты мать спроси сначала, хочет ли она в другой угол? — обиделась Альбина Фёдоровна.

— Хочет, не хочет, а понимать-то должна, что у сына жизнь впереди, — возразил Игорь.

— А у матери, значит, она позади? — И голос у неё сорвался до всхлипа.

— Э, предки! Вы чего тут? — встал между ними Васятка.

— Решаем извечную проблему отцов и детей, — усмехнулся Игорь.

Альбина Фёдоровна молча и резко отвернулась от Игоря, пошла в прихожую, где оставила куртку и сумку, решив в нахлынувшей обиде сейчас же вернуться в профилакторий. Васятка пробовал остановить её, но она упрямо и со слезами оттолкнула его и захлопнула за собой дверь.

— До скорого! — крикнул вслед Игорь. — Хотя… до любого… Ты чего не в школе?

— А я мог? — пробурчал Васятка.

Из остатков «прежней роскоши» Игорь сгоношил какой-то обед, нехотя поклевал и похмелился тем, что нашёл. Потом занялся «обеспечивать аудиторию» на вечер, вызванивая по телефону знакомых, просил их «прихватить» кого-нибудь с собой. Некоторым сказал, что поднял цены на просмотр каждого фильма до пяти рублей, других просил притащить чего-нибудь «для разогрева». Набрав нужное число обещаний, довольный собой, но ещё не жизнью, как она у него пока складывалась, отвалился на диван.

— А я могу кого-нибудь позвать? — спросил Васятка.

— Только кто заплатит. А если тёлки, то старше восемнадцати…

— Где я тебе таких возьму?

— Значит, обойдёшься.

— Обойдёшься… Сам вчера Нинку в спальню таскал, она из девятого класса…

— Правда, что ли? Вроде, всё уже умеет…

Игорь включил телевизор, быстро перебрал несколько каналов. На один, проскоченный, тут же вернулся.

— Оппоньки! Гляди сюда! — крикнул Васятке. — Узнаёшь?

— Вроде, тётя Люба… Откуда она тут? Говорили — уехала…

— Она! Какой это канал?

— Написано же в углу: «Волна»!

Игорь на память набрал телефон Сметанина, попросил подсказать, как позвонить на «Волну». Почему-то вдруг взволновавшись, набрал нужный номер раз — занято, набрал второй раз — занято. На третий — ответили.

— Это Сокольникова у вас сейчас на экране? Откуда она взялась?

В трубке, видимо, ответили что-то вроде: «А кому, мол, это интересно?»

— Я — Игорь Сокольников! — с вызовом бросил он в трубку. — Нельзя её позвать к телефону?… Ладно, тогда передайте, чтобы она позвонила на наш домашний. — И продиктовал номер.

— Во, кого затащить-то бы сюда! — проговорил он мечтательно, продолжая всматриваться в экран.

Люба читала объявления. У неё были гладко забраны волосы, лёгкий румянец на скулах, мягкий, чуть глуховатый и какой-то трепетный голос. «Волнуется», — определил Игорь. Потом она с улыбкой объявила следующую передачу и исчезла с экрана. Игорь стал считать время до её звонка, отмеривая его стуком пальцев по подлокотнику. По счёту прошло уже три минуты. Позвонил сам. Раздражённо спросил, правильно ли записали номер? И опять принялся выстукивать секунды.

Пришёл Фимка Шалый. С порога велел притащить из кладовки ящик с «железом». Высыпал на стол грудку винтиков и гаек.

— Всё, что собрал у ребят… К тому времени, когда придёт второй контейнер, нам нужно как-то прорваться на «Нормаль». Там и этого добра будет навалом, и не из дома таскать продукцию. А то ведь возьмут и застукают… Чего молчишь?

— Я жду звонка, — отрезал Игорь.

Глава 27

Люба сама попросила, чтобы её немного подержали на объявлениях. Нужно было привыкнуть к небольшой студии, плотно заставленной камерами и мониторами, к яркому свету, бьющему со всех сторон. Надо было научиться за раз схватывать как можно больше текста, чтобы реже смотреть в стол и больше — в камеру. И ещё — заставить себя говорить на камеру так, будто беседуешь с конкретным зрителем, а не с оператором, пропадающим где-то за громоздким аппаратом.

А что делать потом? Кольчугина сразу предложила взять «Музыкальный привет!». Это когда набираешь несколько нарезок музыкальных номеров из видеотеки или архива, потом читаешь письма телезрителей, отбираешь интересные и ведёшь с их авторами беседу в эфире. Ну, и предлагаешь посмотреть и послушать то, что подобрала им. Хуже, когда в письме просят доставить им удовольствие от конкретного исполнителя. И не пишут, где его взять. А вдруг у студии нет такой записи? Вот именно!

— Тогда лезешь в фонотеку, находишь там обычную звуковую дорожку, под неё подбираешь любой видеоряд. И вся недолга! — объяснил Любе режиссёр музыкального вещания, молодой долговязый парень, голосом и манерами шибко напомнивший ей московского Жорика. Кстати, этого тоже все зовут не Константин, не Костя, а Костик. Видимо, у этой породы людей такое свойство, что иначе их никак не назовёшь.

— А если и в фонотеке нет такого исполнителя? — спросила Люба.

— Ещё раз читаешь письмо, оцениваешь его автора: стоит он твоих хлопот или нет. Если стоит, добываешь плёнку у знакомых, а нет — передаёшь ему привет от любимого исполнителя и говоришь, что когда-нибудь позже они услышат друг друга.

Да… На ЦТ в гримёрной было проще… Там не надо было чего-то искать, беседовать с камерой вместо живого человека. Видишь его в зеркале, а это почти — глаза в глаза. А, главное, всё теперь в записи, когда, кроме оператора — в студии и режиссёра — за стеклом, никого нет. По письму воображаешь себе одного человека, молодого, статного красавца, а там тебя слушает какой-нибудь вроде Славика Зверева… Но не бежать же из-за этого к Кольчугиной с просьбой отпустить обратно. Надо привыкать! Сначала — видеть в камере живого собеседника, потом — сочинять диалог с воображаемым автором письма.

Поэтому Люба уже неделю и сидела на объявлениях, а между эфирами читала заявки телезрителей, изучала журналы видеотеки. За одним таким занятием и застала её Надежда Кольчугина.

— Таак, кто у нас тут прячется? И долго мы жвачку объявлений будем жевать? — спросила она, присаживаясь рядом. — Смотришься в эфире прекрасно, голос звучит отменно. Пора делом заняться. А то мне уже звонят, спрашивают: «Где вы такую откопали?» Места, говорю, надо знать! Вот и ты, радость моя, давай знай своё место!

— Я ещё немного боюсь…

— Все мы первый раз боялись! А потом — ничего, вошли во вкус! Ты вот чего… Давай-ка мы посерьёзнее дело возьмём. Давно хочу запустить большую авторскую программу что-то вроде гостиной у прекрасной хозяйки… Приходят к ней люди, ведут интересные живые беседы… Темы бесед должны исходить от личности гостя. В Великогорске масса интересных людей, а мы как-то мало представляем их зрителям. Вот, думай. Мне представляется, что это часовая программа. Сначала может быть меньше, полчаса, минут сорок. А во вкус войдёшь, и — весь час!.. А, радость моя? Режиссёром я приставлю к тебе Серафиму. Тётка она злая, но толковая, и в паре с тобой работать готова.

Любу бросило в жар от предложения, она аж задохнулась, не зная, что сказать, но Кольчугина уже сорвалась с места и понеслась по каким-то новым своим делам, бросив на выходе из каморки видеотеки:

— Иди к Серафиме. Толкуйте!

Режиссёра Серафиму Самородову, женщину средних лет, тощую, как вобла, с глухим прокуренным голосом, Люба нашла у окошечка кассы. Та только что получила зарплату, ещё держала в руках расчётный листок и деньги. Сумма, видимо, ей не очень нравилась, поэтому она повертела её в руке и пробасила то ли себе, то ли Любе:

— Разве это счета? Это же нищета! Кто так говорил? Светлов или Олеша? А, может, Аверченко?

— Я не знаю, — сказала Люба.

— Вот и я не знаю, о какой сумме кто-то из них говорил. Про эти деньги, любой из них и говорить бы не стал. Ты ко мне? Зачем? — спросила она Любу.

— Кольчугина послала. Какую-то программу мы с вами должны делать…

— А я её хотела бы послать!.. Про какую программу она говорила?

— Про какую-то гостиную….

— Ага. Решила!? А то такая краля пропадает! Куришь? — предложила сигарету.

— Спасибо, не курю.

— Правильно! А я, видно, сдохну с папиросой во рту. Схватила однажды, чтобы похудеть, а теперь уже тоньше щепки, а всё не брошу. Ну, бог с ней, со мной. Пойдём говорить: кто ты, откуда, чего знаешь и умеешь? — И потащила Любу в конец коридора, где на одной из дверей висела самодельная табличка: «Режиссёры. Без бутылки не входить!» — Ко мне лучше входить с пачкой «Примы»… Шутка!

Комната была небольшая, где всего по одному: одно окно, один стол с телефоном, один телевизор, один шкаф и один угловой диван.

— Падай сюда, — показала Серафима на диван, — Рассказывай. — А сама осталась посреди комнаты, сложила руки на груди, глаза вперила в потолок.

— Я не знаю, чего мне рассказывать, — смутилась Люба, присев на край дивана. — Мне, вроде, и рассказывать пока нечего…

— Чистый лист с такой вывеской? Не верю! Должна быть биография, — не глядя на Любу, предположила Серафима.

— Самая простая. Родилась и училась в Прибалтике. Закончила училище постижёров в Риге, попала по распределению в Великогорск. Здесь работала в парикмахерской, вышла замуж. Муж погиб. Уехала в Москву, работала в Останкино по специальности. Оттуда Кольчугина пригласила сюда. Вот и всё.

— Не густо… Ну, а приметного что-нибудь в жизни было? Ну, вот кого бы мы могли первым пригласить на разговор из здешних знакомых? И так, чтобы это интересно было.

Кто, кроме мужа был ей интересен в последние годы, особенно здесь? Да никого, пожалуй… Разве, что Митрич поразил её однажды?…

— Он в деревне живёт, в Заречном районе. Сейчас наверно председателем колхоза работает… Аскольд Дмитриевич Настёхин… Говорит он интересно.

— О чём?

— Обо всём. О женщинах, например…

— Дон Жуан из Заречья? Интересно. Но это когда-нибудь потом. А то нас не поймут… Вот недавно у нас в театре появился актер. Их целая династия. Отец, сыновья, — все артисты. Правда, отец уже пережил старшего сына. Но работает до сих пор, и в кино ещё во всю снимается. Не представляю, как это возможно. Давай, начнём с него? Видеоряд прекрасный! И у отца, и у второго сына — тоже. А?

— Ой, я помню их! Муж меня даже знакомил когда-то со старшим…

Люба вспомнила. Они приехали тогда с Анатолием в Юрмалу. Гостиницу им нашли в Дуболтах. Бросив вещи в номере, Люба выбежала к морю одна, потому что муж спустился в ресторан на переговоры. День был ветреный, серый. Море катило на берег косые волны. На пляже — никого. Один только высокий пожилой старик стоял чуть выше обреза волн и смотрел не на море, а вдоль берега, откуда дует не сильный, но тугой ветер. Тогда ещё она отметила: какой красивый мужчина! А вечером в ресторане он оказался за соседним столиком. И она узнала его. Это же артист! Она видела его несколько раз в кино, и теперь, не отрывая от него глаз, вспоминала, в каких фильмах он запомнился ей.

— Ты кем-то увлеклась? — спросил Анатолий, проследив за её взглядом.

— Очень интересный мужчина, — прошептала ему Люба. — Я, кажется, видела его в кино.

— Вполне возможно. Это же Вацлав Дворжецкий. Вацлав Янович. Хочешь познакомлю?

— А ты его знаешь?

— Помогал кое-чем с машиной. Пойдём!

Они подошли к столику. Артист, поцеловав руку своей собеседнице, поднялся навстречу. Он оказался выше Анатолия и, пожалуй, даже прямее его.

— Извините пожалуйста нас, — сказал Анатолий спутнице Дворжецкого. — Вацлав Янович, вот супруга видела вас во многих фильмах и днём приметила у моря и мечтает с вами познакомиться. Вы позволите?

— Буду польщён, — улыбнулся, Дворжецкий, оценив Любу долгим взглядом не по старчески ясных крупных глаз. — Вацлав! — подал ей руку и довольно крепко пожал ладонь.

— Люба. Сокольникова. — Выговорила она чуть-чуть дрогнувшим от волнения голосом.

Артист поклонился ей, и со значением повернул голову к Анатолию, мол, хорош мужик, такую диву отхватил!

— Чем могу служить прекрасной даме? — спросил он, снова освещая взглядом её лицо.

Люба растерялась. Господи, чем же он может ей служить?

— Вацлав Янович, автограф дайте даме! — нашёлся Анатолий и снял с её плеча подаренную ей час назад белую кожаную сумочку.

— Даже так?.. С удовольствием! — Дворжецкий протянул руку к своей даме, та, как операционная сестра хирургу, вложила ему в ладонь массивную авторучку. «Любе Сокольниковой с пожеланием счастья, Вацлав Дворжецкий». И размашисто расписался. — Прошу к нам за стол, — предложил он.

— Спасибо! Не будем больше вам мешать! — ответил Анатолий и потянул Любу обратно.

— Ну, почему ты не согласился посидеть с ними? Ведь это так интересно, — прошептала Люба супругу, когда вернулись на место.

— А может им интереснее посидеть вдвоём? Это, кажется, его супруга… И им, наверно, тоже есть о чём поговорить… Как нам с тобой! — подчеркнул Анатолий.

Больше они не встречались. Но всякий раз, когда видела его в кино, вспоминала хорошенькую белую сумочку, которую так и не смогла больше носить из-за размашистого — от края до края — автографа артиста, пожелавшего ей счастья. Где оно, её счастье?

… — У меня даже где-то автограф его был на сумочке. Не знаю только где, — сообщила Люба Серафиме.

— Ну, видишь? Значит, пойдём по старым адресам! — заключила Серафима. Она позвонила в театр, узнала, что Дворжецкий сейчас на репетиции, которая вот-вот закончится, и подняла Любу с дивана. — Летим! А то его кто-нибудь перехватит у нас.

— А что мы ему сейчас скажем? — спросила Люба, поспешая за стремительной Серафимой.

— Скажем, что будем снимать с ним новую авторскую программу с его старой знакомой. Идёт такая заявка?

— Да он, наверно, давно уж забыл меня… Виделись только пару минут один раз…

— Обижаешь себя? Или скромность одолела? Сумочку-то, небось, где-нибудь в рамке держишь?

— Ой, даже не помню, где она у меня осталась.

…Дворжецкого они нашли в его крохотной — на два столика — гримёрной. Дверь была открыта, и они увидели, как он, морщась, отклеивал кудлатую накладную бородёнку. Артист тоже заметил их в зеркале, наскоро вытер лицо салфеткой и встал навстречу. Был он в длиной белой рубахе, подпоясанной верёвкой.

— Эзоп приветствует прекрасных дам! — с улыбкой поклонился он гостьям. — Чем раб обязан счастьем видеть вас, посланниц неба?

— Мы — посланницы не неба, а «Волны», есть такая телестудия, — пророкотала прокуренным голосом Серафима. — Вот у новой нашей ведущей, — показала она на Любу, — появилась идея пригласить нового актера Великогорской драмы в новую программу. Как вы на это смотрите?

— Хорошо смотрю, как на всё новое. Только мы, по-моему, старые знакомые с новой ведущей? Вы, насколько мне не изменяет память, Любовь… Соколова?

— Сокольникова…

— Простите.

Глава 28

— Люба, тебя к телефону! — услышала она голос Серафимы из-за стекла, отделяющего студию от режиссёрского пульта.

— Спроси, кто там? Мне не охота отрываться от записи, — ответила Люба, занятая разбором правки в тексте ведущей.

— Спрашивала. Говорит: «старший сын». Сколько их у тебя накопилось?

— Скажи, некогда мне, мы же передачу пишем…

— Говорила. Отвечает: «Вопрос жизни и смерти». Не дай умереть человеку. Беги скорей.

Чертыхнувшись, Люба, не ожидая ничего хорошего, поднялась к пульту. Который уже раз он названивает ей по телефону с предложениями «посмотреть с ним любопытное кино». Отшивала. А теперь — «вопрос жизни или смерти». С Альбиной Фёдоровной что-то или с Васяткой?

— Слушаю, — сказала она сдержанно в трубку.

— Ты, мать, совсем, как не родная… Я на проходной стою. Выйди, хоть посмотреть на тебя не в ящике. А то ты всё по артистам шастаешь…

— Говори, что у вас случилось. Мне некогда, — оборвала его Люба.

— Деловая стала… Меня тоже не с помойки принесли… Кстати, не хочешь пригласить в свою «гостиную»? Как-никак — один из первых успешных кооператоров в городе, — вальяжно продолжал Игорь.

— Как-нибудь в другой раз. Говори, что случилось? Или до свидания! У меня студия стоит.

— У меня тоже давно стоит! — сказал он шёпотом.

Люба бросила трубку.

— Пасюк несчастный! Если ещё позвонит, пошли его куда-нибудь или скажи: нет меня. И давай записывать дальше.

— Только ты успокойся сначала, а то пятнами пошла. Кто он тебе? Какой ещё сын? Сколько ему?

— Старше меня на год или на два. Старший сын Анатолия. Пасынок. Хам, каких мало.

— Не заметила. Наоборот: «Будьте любезны Любовь Андреевну…», — попыталась воспроизвести его голос Серафима. — Такой вежливый… Чем он тебя так возбудил?

— Долго объяснять… И противно. Ну, чего, пишем дальше или идём по чашке кофе? — нетерпеливо спросила Люба.

— Пойдём. А то ты вздёрнутая сейчас. Потом допишем, — согласилась Серафима.

Они пробежали через двор в столовую областной студии, и Люба остановилась в дверях просторного зала.

— Я — к себе! — сказала она тихо. — Вон он у стойки буфета со Сметаниным. Не хочу с ним встречаться. — И повернула обратно.

Серафима достала неизбывную «Приму», вставила сигарету в длинный тонкий мундштук, и какой-то особо вальяжной походкой понесла своё тощее тело к буфету.

— Огоньку, молодые люди, не найдётся? — обратилась она к Сметанину, окидывая взглядом стоящего рядом Игоря.

Георгий щёлкнул зажигалкой и, учуяв забористый запах «Примы», спросил:

— А днём у нас тут разве курят?

— У вас — не знаю, а у нас — бывает, — ответила Серафима с подчёркнуто независимым видом, какой случается у женщин, когда они хотят «показаться» мужчинам.

— Бывает, бывает у вас… Слушай, а очень прилично вытащили вы старика Дворжецкого. Мои лоханулись почему-то.

— Мы крепче лоханулись: сына внуком назвали… Хорошо, старик с юмором…

— И это тоже — блеск, как у вас получилось. Эта ваша новая ведущая… Вы где её отрыли?

— Кольчугина из Москвы привезла. А что, верно хороша? — спросила Серафима, пустив кольцо дыма между мужчинами. — Между прочим, она почти местная…

— Да я же говорил тебе. Это бывшая батина жена. Мачеха моя! — вздёрнулся Игорь.

— А чего ты ко мне её не привёл?

— Да она смоталась из деревни. Я не знал — куда. Видишь, в Москве объявилась… А вы, простите, с ней работаете? Это к вам я звонил? — спросил он Серафиму, уворачиваясь от дыма её сигареты.

— Не помню, а что?

— Да вот только что, минут пять назад…

— У нас много звонков. А что вы хотели?

— Много чего. Хотел домой пригласить, в деревню к отцу съездить… На могилку, как говорят…

— Скажу, если увижу… Телефончик свой оставьте…

— Да она знает.

— А вдруг забыла? Память-то наша — девичья, — смягчая голос, начала кокетничать Серафима.

— Э, вон за тот столик давайте, — сказал Георгий. — Кофе сейчас девчонки принесут. А вы коллегу свою не позовёте? Поговорили бы…

— Коллега передачу пишет. А что ей передать? И от которого из вас? — спросила Серафима, лавируя к свободному столику.

— Чего пасынок хочет — не знаю. А я мог бы пригласить вас парой к себе. Всё-таки у нас больше возможностей… И перспектива… Кто знает, чего там с частными студиями будет дальше?

— Не каркай, Жора на счёт частных, — сказал Игорь и протянул Серафиме визитку.

— Во как! Кооператив «Око», председатель Игорь Анатольевич Сокольников! — вслух прочитала Серафима. — И над чем или кем бдит ваше «Око»?

— Держим видеосалон. Собираем и реализуем персональные компьютеры, — сообщил Игорь.

— Серьёзно! Передам мачехе. Пусть восхитится.

Серафима нашла Любу там же в студии, подсела рядом, опахнув её смесью запахов кофе и крепкого табака, отобрала текст, отложила его в сторону.

— А пасынок-то у тебя кооператив держит, — подсунула Любе визитку. — Видеосалон… Компьютеры… Попроси нам один, а то ведь Надежда не разорится.

— Проси сама.

— Он говорит, что хотел бы пригласить тебя съездить на могилку… Это в Заречье, где твой этот… Донжуан живёт? А что, слушай… Давай махнём туда! Весна, в полном разгаре страда деревенская. Актуально! Через пару недель, а? Сдадим эти программы и на недельку подышать свежестью!.. Скажи Надежде. Думаю, ей это в жилу…

— Ей — может быть. А Митричу? Ты представляешь, что такое весенний сев?

— Да уж как-нибудь!.. Пасынка твоего прихватим… Отдохнём…

— Без меня, ладно?! — оборвала Люба. — Или без него. Мне он и на дух не нужен, а ты, извини, не в его вкусе.

— Завелась… Остынь! Давай допишем, чего там у тебя?… И скажи всё-таки Надежде про колхоз, пусть ставит в программу…

Дни пролетели в бурных спорах с Серафимой в монтажной, в её ругани с операторами и звукорежиссёром, в счастливом душевном трепете от результата всей этой творческой кутерьмы. Так, наверно, земля встречает весеннюю ломку и чувствует себя после первой майской грозы, когда серость послезимья вдруг превращается в туман бледной зелени быстро набирающей соки и цвет полновластной весны.

Машина шла неровно, то разгоняясь, то тормозя на весенних вздутиях дороги. Группу мотало по железному кузову студийной «буханки». Оператор изо всех сил прижимал к себе кофр видеокамеры, Серафима с Любой держали его с двух сторон, чтобы не перебросило на противоположную жёсткую лавку.

— Мамочки родные! Говорила тебе: давай зарядим твоего кооператора подкинуть нас на его машине, — ворчала Серафима. — Ну, Кольчуга железная! «Военная санитарка»! Как на таком рыдване раненых солдатиков возят?!

Люба сносила ухабы молча, хотя ей тоже порядком уже набило бока. Но не пасынка же было просить везти их в командировку, как того хотела Серафима.

— А давайте остановимся, — попросил и оператор, которому надоела болтанка между двумя дамами. — Отдохнем малость. Я подсниму чего-нибудь…

— Голуба, далеко ещё ехать? — спросила Серафима.

— Не помню, и не знаю, здесь же ничего не видно.

— На упрямых не только воду возят, их ещё и по бокам колотят, — ворчала Серафима. — А беспамятных и по кумполу бьют…

— Надо было позже ехать, когда дороги просохнут. Кто тебя торопил-то? — спросила Люба.

— Жизнь, голуба! Она уходит! Стой! — Серафима стукнула кулаком в переборку между кузовом и кабиной шофёра. — Растрясло. Мальчики — налево, девочки — направо!

Шофёр ещё прокатил «буханку» сколько-то метров, потом резко вильнул и остановился, и команда вывалилась из железного кузова прямо в молодую рощу, вплотную подступившую к дороге. Это были берёзы вперемежку с ивняком, давно уже выкинувшим пушистые барашки почек, тронутых желтизной пыльцы. Люба с Серафимой пошли тропкой вглубь рощи, парни устроились за кузовом «буханки». Стояла оглушительная тишина, сквозь которую пробивалось нетерпеливое тренькание какой-то птицы, и время от времени слышался слабый отзыв другой пичуги.

— Кто из них кто? — спросила Серафима, вглядываясь в неподвижные верхушки берёз, уже выстреливших из черных почек первые лапки зелени. — Слабо попискивает самочка, а этому не терпится. Или наоборот?

— Не знаю. Обычно у самочки голос тоньше. Значит, она где-то там… Скоро подлетит поближе…

— Подлетит, куда денется?.. Все мы подлетаем, кроме некоторых, — намекнула Серафима. — Чего ты не хотела, чтобы пасынок нас подвёз?

— А ты чего разохотилась? — спросила Люба.

— Весна! Тебе — хорошо. Захочешь — на раз замуж выйдешь. А мне, при моей фактуре?…

— Да брось ты унижать себя. Брось курить — и расцветёшь! Таких ли ещё берут замуж? — сказала Люба и осеклась, поймав себя на бестактности.

— Ладно, проехали! И двигаем дальше, — потянула Серафима Любу к машине, сделав вид, что не заметила оговорку коллеги на счет «таких ли ещё…»

Оказалось, что от рощи до колхоза «Ударник», куда держала путь съёмочная бригада, надо только обогнуть поле, по которому, стреляя кольцами дыма, мотался трактор с сеялкой, да переехать мост через реку, ещё не вошедшую в берега.

— Дальше куда? — откинув форточку в кузов, спросил шофёр.

— Ищи в селе серую двухэтажку, или дальше, на выезде есть аллея и большой деревянный дом, — сказала Люба, чувствуя, как начинает учащаться буханье сердца.

Так и не поняв, куда ехать, шофёр дернул «буханку» и погнал вперёд, мотая её в надежде вырваться из глубокой грязной колеи.

— И тут твой Сокольников был председателем? — спросил оператор, едва удерживая подпрыгивающий кофр с камерой.

— Нормальная была дорога! Не асфальт, конечно… Тракторами разбили…

Машина остановилась на площадке перед двухэтажным домом из силикатного кирпича. Широкая дверь в него была распахнута, обнажая лестницу на второй этаж. По одну сторону входа невысокая бочка с водой. По другую — длинная тонкая скоба с горкой грязи под ней — скребок для сапог.

— Приехали! — выглянув из машины, протянула Серафима. — А мы, дураки, без резиновых сапог… Кто бы знал?

— Не догадалась, — ответила Люба. — Но говорила же, что надо позже ехать. Найдём чего-нибудь здесь.

— Давайте уж перенесу вас в дом, — предложил шофёр. — Я-то знал, куда едем… — Он подхватил упавшую к нему в руки Серафиму, занёс на крыльцо, потом как же перетащил оператора и Любу.

— Это что у нас за оказия? — появился на лестнице «мужичёк с ноготок» в высоких резиновых сапогах, в расстегнутой фуфайке, без шапки и… в галстуке.

— Митрич, милый, здравствуй! — прощебетала Люба и побежала к нему по лестнице.

— Никак Любовь Андреевна?! Господи, кто бы знал? — распахнул он руки. — Какими судьбами? Каким ветром?

— По вашу душу, Аскольд Дмитриевич! Вот приехали… Будем передачу делать. Не выгоните? Я же вашими молитвами теперь на телевидении, — тараторила Люба, разглядывая его. Изменился. Постарел. Или не брился давно? — Вот мои товарищи: режиссёр Серафима, оператор Виктор. И шофёр — переносчик через вашу грязь. Как вы тут?

— По-старому, Любовь Андреевна. По-старому. Куда бы нам поговорить-то? Может, в столовую, покормиться с дороги? Дорога-то уж больно шальная… Как доехали-то?

— Живы. Но завтрак уже утрамбовался. Можно и в столовую, — ответила за Любу Серафима. — А мы туда, по городской глупости, пройдём без сапог?

— Мы сейчас задним двором выйдем, а там сухо будет. — И побежал вниз по лестнице, свернул за неё. — Вот тут мы пройдём, — показал он на второй выход. — А там два шага!

Серафима придержала Любу.

— Это твой Митрич и есть? — прошептала ей в ухо. — Мать, предупреждать надо…

— Подожди, ты ещё его узнаешь…

— Если в траве различу…

— Различишь!

В столовой Митрич прошёл, было, в малый зал, но тут же вернулся к гостям.

— Пойдёмте в общий зал, посидим там в уголке, там, вроде, светлее, — смущённо выговорил он. — А хочешь, так и туда можно, — сказал он Любе. — Ты, наверно, их знаешь…

— Кто там?

— Старший сын Анатолия Сафроныча с адвокатом. Второй день тут. Документы по бывшему вашему дому смотрят, решения правления, правильно ли оформлен домом для приезжих.

— Попали… — выговорила Люба.

— Мы помешаем им что ли? — спросила Серафима.

— Другие гости в доме вон помешали… Землемеры тут были, так, видишь, мешают осматривать комнаты, сличать мебель со списком…

— Во, пасюк! Ты же говорил, что всё там колхозное.

— Не верят. Сверяют все бумаги.

— Ладно. Веди нас туда! — твёрдо сказала Люба и пошла к малому залу.

Глава 29

— Бог ты мой, какие люди! — поднялся Игорь из-за стола и раскинул руки, будто хотел обнять Любу и вошедшую за ней кампанию. — Лазарь, вот моя мачеха! — сказал он сидевшему рядом лысому мужчине в накинутой на плечи телогрейке. — Проходите. Какими судьбами?

— Прослышали, что ты шерстишь тут бумаги, приехали посмотреть, чего нароешь, — ответила Люба, занимая за столом точно то место, которое ей было отведено на поминках.

— Кто-то же должен был рыть, если мачеха сбежала, как от пожара, забыла, что у неё есть пасынки… Полгода прошло, и вот ищем, что можно по закону. Кстати, а завещания случайно он не оставил?

— Мне он завещал добрую память о нём, а что вам — не знаю. Похоже, что только жажду к…

Почувствовав по крепнущему голосу, что Люба начинает расходиться, Серафима дёрнула её за руку, мол, не заводись.

— Между пррочим, вполне ррезонный вопррос задаёт мой дверритель, извините, не имею чести знать ваше имя-отчество, — напирая на «р», вставил лысый в телогрейке.

— Любовь Андрреевна, — с вашего позволения, в тон ему ответила Люба.

— Остынь, — шепнула ей Серафима. — Мы еле добрались сюда, а вы как доехали? — спросила она Игоря.

— Как на крыльях и в надежде, что было за чем ехать.

— Ну да, «надежды юношей питают», — поддакнул Митрич.

— Ты только не питай людей одними надеждами, накорми лучше с дороги, — сказал ему Игорь.

Митич подхватился на кухню узнать, чего ещё там осталось, после развоза обеда механизаторам.

— И коньячку посмотррите там, — крикнул вдогонку адвокат. — А то здесь больше ничего не осталось.

— Весна, товарищи. Не держим. В сельмаге разве, да и то, поди, ничего нет, — остановился Митрич и развёл ручонками.

— А ты поищи! Что за порядки тут у вас? — недовольно спросил Игорь. — Такие гости приехали…

Люба встала из-за стола, пошла с Митричем на кухню, предупредить, чтобы ничего лишнего не искал.

— Мы работать приехали, а эти тоже обойдутся, — сказала она. — А поселишь ты нас где? Мы дня на три к тебе.

— Ой, не знаю, матушка! Они ведь даве землемеров-то у меня выселили. И вам бы спроситься у них…

— Митрич, миленький, ты кого боишься? Кто они тебе? — изумилась Люба.

— Да ведь вдруг накопают чего…

— У них, что, решение суда есть или санкция прокурора на обыск? Отбери бумаги, и пусть отдыхают! Или у вас есть чего накопать?

— Колхоз ведь это, голубушка!.. Кому чего надо, тот и найдёт. Доят нас, кому не лень и на все четыре стороны…

— Ну, если вы такие дойные… Я что-то не помню, чтобы Сокольникова кто-то доил…

— Сравнила сокола с полёвкой! — выговорил Митрич, отчаянно хлопнув себя по ляжкам.

И Люба вдруг увидела в нём совершенно другого человека. Не умного и хитренького, каким впервые открыла его для себя после поминок мужа, и к какому ехала за интересным разговором, а маленького, суетливого, забитого «недомерка».

— Ты же председатель, Митрич! — попыталась она вернуть образ человека, наставившего её на новую жизнь.

— Опять нет, Любовь Андреевна. — Хотели тогда поставить, а собрание не утвердило. Стёпка Дурандин полез и перебил, было, да и ему райком прикрыл дорогу. Так пока и хожу в исполняющих… Извёлся уже, хоть съезжай отсюда. Народ-то совсем по-другому смотрит: избранный ты или нет?

— Жалко. А я надеялась… Ладно, пойдём, пусть нас всё-таки покормят… Девушки! Здрасте! Накормите чем-нибудь четверых? — спросила она женщин, сиротливо сидевших в уголке кухни…

— Ой! Гляньте! Любовь Андреевна! — вскочили обе навстречу. — А мы вас по телевизору теперь видим! Чего к нам?.. Кормить-то чем, Митрич? Мясо у нас да картошка остались. Огурчики только ещё разве… солёные!..

— И хорошо, — сказала Люба, пытаясь узнать которую-нибудь из женщин, чтобы назвать по имени. Не узнала. — Спасибо. Давайте картошку с мясом. Пойдут и огурчики…

— Только к ним-то ничего нету с приездом вам… Может, домой мне сбегать разве? У мужа там первачок, вроде, оставался…

— Я те покажу первачок! — взвился Митрич. — Сказано, на севе ни-ни! Тут люди посторонние, а она «первачок»!

— Спасибо, спасибо! Обойдёмся! — сказала Люба и, обняв Митрича за худенькое плечо, повела к своим, отмечая по дороге перемены и в столовой. Как-то пожухло здесь всё. Дерево потемнело, лак потрескался и затёрся на косяках. А Митрич-то как изменился! Укатали что ли чем-то мужичка? Или тогда-то он коньячку глотнул?

А в зальчике уже всё нашли! Виктор отрыл в «буханке» свой НЗ, оператор разжился в сельмаге селёдочкой пряного посола и хлебом. Серафима нашла в серванте стаканы, и они уже разлили. На всех получилось по паре глотков. Но Лазарь от неизвестного ему напитка отказался, хотя Виктор и убеждал, что держит во фляжке только чистый медицинский, разведённый настойкой шиповника. Спорить с адвокатом не стали.

— Нам больше достанется! — сказал Игорь и выплеснул его долю в пустой пока стакан Митрича.

Отодвинула от себя стакан и Люба. Но Виктора остановить не успела. Тот уже занюхивал свой глоток куском хлеба и нацеливался глазом на её стакан.

«Всё! Придётся оставаться до утра!» — скользнула мысль. А ведь почти решила: сразу после обеда — домой. Какой разговор с таким Митричем, если кроме жалости, ничего он к себе не вызывает? И Серафима ничего в нём не видит. Только вот передача уже заявлена в программе… Значит, надо кого-то искать на замену. Кого? Где?

— Э, мать, ты чего? — спросил Игорь, увидев отставленный Любой стакан. — Тоже напитком брезгуешь? Или кампанией? Все же свои! Давай-давай!

— Спасибо. Я в другой раз, — сказала Люба. — Мы после обеда поедем, пожалуй…

— Как поедем, куда? — Виктор даже поднялся из-за стола. — Я это… уже… Мне нельзя…

— Люб, ты чего? Что-то случилось? — уставилась на неё Серафима.

— Нет, всё в порядке, — решила не поднимать панику Люба. — Остаёмся.

— И пьём! — обрадовался Игорь, пытаясь освободиться от руки Лазаря, не желающего пустить его к Любе. — А давайте в дом перейдём… Митрич, пусть туда обед принесут. У меня там в машине, кажется, чего-то ещё осталось.

Лазарь отпустил его, быстро собрал бумаги в папку и опять подхватил «доверителя» за руку. Он буквально выволок Игоря из-за стола и увел из столовой.

— Игоррь Анатольевич! Это в наших интерресах их отъезд… Если мы найдём что-то, что по закону может отойти вам, то зачем нам ещё один наследник перрвой очерреди?

— Какой наследник? Какой очереди?

— Статья одиннадцать сорок два Грражданского кодекса: наследниками перрвой очерреди являются дети, супрруг и рродители наследодателя. Рродителей уже не считаем. А Любовь Андрреевна была ведь законной супрругой вашего отца?

— Да она же смоталась отсюда! На кой хрен она мажет претендовать?

— А вдрруг? Она же не отказалась официально…

— А мы скажем, что ничего не было!

— Игоррь Анатольевич! Вам достался плохой адвокат! Лазаррь Мовэ так не рработает…

— Да все вы, гады, поёте, что вам закажут! И что, если в парке чего накопаем, тоже делиться должны?

— Ох!.. Лучше бы этого никто не видел и не слышал… Закон спит, когда темно и тихо… И наоборрот, если кто-то видел или слышал, кладоискателю отдают только четверрть и на трри четверрти мотают душу! И потом ещё дают возможность копать землю на какой-нибудь великой стрройке…

— Лазарь! Опять хочешь сказать: «Валить надо из такой срраной стрраны?»

— И за это пока дают сррок…

Глава 30

После обеда Серафима отправила Виктора заняться машиной, а оператора поснимать чего-нибудь интересное и, взяв Любу под руку, вывела её на улицу. Солнце уже давно перевалило зенит, но было ещё настолько яркое и открытое на безоблачном небе, что дамы сразу озаботились тёмными очками.

— Аскольд Дмитриевич, а вы покажите пока оператору, что он потом сможет показать телезрителям, а мы пройдёмся, — сказала она Митричу и огляделась: а куда пойти и где поменьше грязи?

Люба повернула её туда, где в конце улицы темнел ряд старых лип, сливающихся в целую рощу, сквозь которую прорисовывался большой дом светлого дерева. Их с Анатолием дом… Колхозный дом приезжих… Сколько же они прожили в нём? Ведь меньше года. Потому что сначала Анатолий привёз её в двухэтажный кирпичный, где контора колхоза, и они жили там в маленькой комнате за кабинетом председателя, где и всего-то диван, шкаф и холодильник. Даже стола не было. Вернее, он был, но под телевизором. И Анатолий перетащил его в кабинет, куда и ходили они вечером смотреть кино или какие-то передачи. Но это когда в кабинете уже не было народу. Что случалось довольно редко, потому что все знали: председатель живёт тут же, в конторе и, если снизу контора не заперта, значит можно туда заходить по любому делу — спросить, пожаловаться или с заявлением.

Сокольников, привыкший в городе к строгим кабинетным порядкам, в колхозе повёл себя иначе. Он быстро понял, что здесь его судьба определяется отношением к делу всех этих мужиков и баб, которые встают чуть свет и копошатся до потёмок на скотных дворах, в мастерских, в полях. И делают они это и в добрую погоду и в любую непогодь, пока чувствуют, что относятся к ним, как к нужным людям. А стоит задраться, поглядеть на них свысока, отлаять, как он это умел, и упрутся. Или совсем встанут и бросят всё, или просто начнут тянуть время, относясь ко всему спустя рукава. А ему нужны «показатели» по молоку, по мясу, по зерну, по картофелю. Нужны для того, чтобы те, кто законопатил его сюда, поняли: сломать Сокольникова не удалось и, если он любит жизнь, то и работать умеет совсем не хуже, а то и получше иного праведника. И надо ли держать человека в глуши, если можно ему поручать и любое большое дело?

Люба, конечно, томилась в маленьком своём уголке, но и отдыхала от каждодневных щипков за ноги и выше, от пошлых заигрываний и предложений клиентуры прирыночной парикмахерской. А вот по тем дальним и ближним поездкам, по шальным ночам, которые он дарил ей там, она скучала и ждала, когда они вырвутся из комнатки в их большой и светлый дом, который стараниями Анатолия высоким теремом вырастает на лужайке липовой рощи.

— Ты вот чего, голуба, расскажи-ка, чего вдруг засобиралась домой? — встала перед ней Серафима. — Кто тебя напугал? Пасынок?

— Митрич изменился. Другим стал. Ничего мы из него не выжмем. Кольчугина меня съест…

— Да уж. Не кадр, конечно. И я не ожидала, — согласилась Серафима. — Хорошо, трава ещё не выросла, а то бы и не нашли… Будем выкручиваться, подруга, где наша не пропадала? Почистим, побреем, переоденем, и на крупных планах сойдёт! А рассказать-то чего-нибудь интересное он сможет?

— Два института закончил!

— Значит, раскрутим! Не журись! Ты историю села хорошо знаешь?

— Если честно, не очень, — смутилась Люба. — Село, как село. Вроде старое. Говорят, когда-то здесь большая усадьба была, помещик интересный жил. Всё же сломали…

— Это мы умеем! Ломать — не строить. А кроме ржи да картошки, чего-нибудь водилось в твоём колхозе? Почему село Нарошкино? Чего-то здесь по-нарошку делали? Судя по Митричу твоему… Здесь много таких? — допытывалась Серафима.

— Не замечала… «Нарошками» здесь свистульки звали. Раньше, говорят, их тут много делали из глины, — вспомнила Люба.

— Господи, ну, конечно! Это же целый промысел был! — обрадовалась Серафима. — Где тебе в Риге это было знать!? А я-то думаю, чего мне это село напоминает?… Я же была когда-то здесь… Ну, вот тебе и тема передачи!

— Спасибо! Верно. Надо кого-то искать… А, может, и Митрич как раз всё знает! — повеселела и Люба.

За разговором они подошли к аллее старых чёрных лип, полукругом расходящихся вдоль большой покатой лужайки, открывая солнцу большой двухэтажный дом, прихотливо срубленный из сосновых брёвен.

— Мамочки, родные! Здесь же, помню, были одни развалины. А это что за терем-теремок? И кто в тереме живёт? — крутилась Серафима, разглядывая постройки медового цвета.

— Мы тут с Анатолием жили, — сказала Люба. — А теперь это и есть дом приезжих. Сокольников его строил. И другое всё тут: гараж, баню, сарай…

— Мать, тут прямо целая усадьба у тебя была!

— Была…

— И не жалко?

— Не знаю… Это было в другой жизни, — тихо отозвалась Люба.

— Снимаем! Всё снимаем: терем, баню… А она работает?

— Наверно. Куда ты отправила Митрича?

— Показать Генке, чего можно снять в его колхозе. А вон и они, кстати! — обрадовалась Серафима, увидев несоразмерную пару: высокого оператора с камерой на плече и Митрича, согнувшегося под треногой. Они как раз выходили из-за бани, такой же вычурной, как терем, только гораздо меньше.

Всё в доме было так, как при ней, и уже не похоже. Медовость свежего дерева в прихожей местами затёрта и потемнела. Пропала дверь в чулан. Там теперь отгороженное барьером пространство с железными вешалками. Другими стали двери и в гостиную. Были высокие, со вставками из цветного стекла, теперь стекло простое, матовое. Нет зеркала в высокой раме. На его месте простенький конторский стол. «Сельская гостиница, чего ты хочешь?» — с грустью подумала Люба.

— Ну, и куда ты нас поселишь? — спросила Люба, когда Митрич втащился с треногой в прихожую.

— Сию минуту Зарину вызову, она и определит. Парами-то все разместитесь по спальному этажу. Адвокат только, Лазарь этот, наверх не пошёл, в гостиной, внизу остался… Решим и с ним. — Он позвонил по телефону, велел быстро придти «на место работы». Там, видно, выдвинули какие-то резоны, чтобы он сам занялся гостями, но Митрич повысил голос: — Я за тебя постели заправлять буду? — И повесил трубку.

— Митрич, миленький, вот Серафима Петровна спрашивает: делают ли ещё у вас «нарошки»? И знаешь ли ты историю села?

— Бабка одна есть, ляпает от неча делать. А про село, как не знать? Я же учителем-то историю как раз и вёл. Краеведением, естественно, занимался.

— Вот и ладненько! Тогда мы Зарину вашу подождём и с ней договоримся. А вы приготовьтесь преподать нам урок краеведения. Ну, там… побрейтесь. Рубашку свежую… И сюда! — сказала Серафима.

— И вот ещё что, любезный, — выглянул из гостиной адвокат. — Прротоколы прравления за прредыдущий год не посчитайте за трруд показать…

— Сюда доставить?

— Сюда, сюда, будьте добрры.

Зариной оказалась не молодая девица, как можно было предположить по модному имени, а невысокая, плотная женщина, в которой Люба узнала жену Митрича. «Аскольд и Зарина… Чудные имена для программы, — подумала она. — Снимать только трудно будет вместе… Фактура разная».

— Вас как разобрать-то? Парами? Или однех туда, другех — сюда? — спросила Зарина с понимающей улыбкой.

— Одних, одних. Мы с — Серафимой, парни — тоже вдвоём, — ответила Люба. — Не узнала меня, Зарина, предлагаешь-то?

— Как не узнать? Узнала! Да ведь, кто вас знает, нонешних? Да и время уж прошло. Ну, хорошо. В бывшую вашу спальню пойдёте? Только постели-то там теперь другие, отдельные, не ваша кровать…

— Ну, и хорошо. Спасибо.

— А баней кто у вас заведует? — спросила Серафима.

— Да кто закажет, тот и заведует. Вам истопить, что ли?

— Хорошо бы. Как ты, Люба? С приездом, а?

— Только без «другех»! — уточнила Люба.

— Как скажете… Только уж к вечеру будет готова.

Зарина отдала Любе и Виктору ключи от спален, спросила, надо ли заправлять постели или сами, мол, управитесь и, потолкавшись ещё немного возле гостей, ушла по другим делам.

Люба поднялась в свою спальню. У дверей осмотрелась. И эта комната стала другой. Вроде, просторнее и беднее, что ли, потому что нет в простенке между окон их большой и такой уютной кровати, где никогда не было тесно и не оставалось лишнего места. Куда её девали? Распилили на две вот этих, что жмутся к стенам? Нет комода с зеркальным трельяжем и пуфом… У кроватей — тумбочки из другого гарнитура. Но кресла и столик — те же… и шкаф…

Люба пропустила Серафиму в комнату, спросила:

— Ты которую кровать займёшь?

— Ты свою занимай, а я потом.

— Моей тут нет… Вот здесь она была, — показала в простенок.

— А ничего ты тут жила, подруга! — огляделась Серафима и присела на ближнюю к двери кровать.

— Очень даже ничего!.. Но когда всё это было?…

— Времена, голуба, меняются. Были мы замужем, теперь — холостые. Блюли себя, теперь — гульнуть не грех!

— Без меня, ладно?

— Чего это без тебя-то? — Серафима упала на кровать, задрала вверх тощие ноги, поболтала ими, как ножницами. — Монастырь что ли по нам плачет? Я бы после баньки оторвалась. Ох, любила я после баньки! А ты когда?

— А я любила, когда любила. Кого тут любить-то? Геннадия с Виктором? Или Митрича?

— Да! Не люби брата и сотрудника аппарата… А пасынок твой на что?

— Ну, и возьми его с собой в баню! — начала сердиться Люба.

— Если пойдёт…

— Спроси!

— А ты?

— Я лучше с Митричем поболтаю, если придет. — Люба достала из шкафа постельное бельё, положила его на подушку и, бросив Серафиме её комплект, спустилась вниз. Хотела выйти на крыльцо, но в приоткытую дверь гостиной её увидел адвокат, позвал:

— Можно вас на минутку? Не скажете, не было рразговора с мужем, когда он был прредседателем, о его затррратах на соорружение этого комплекса?

— Не помню такого разговора. А что вас интересует? — спросила Люба.

— Я имею ввиду его личные трраты на стрройительство, — уточнил адвокат.

— Ну, не помнит человек, чего пристал? — вступился за Любу Игорь.

— Уважаемый доверритель! Я знаю, зачем докучаю баррышне! — вскипел Лазарь. — Мне пока не хватает документов, и я интерресуюсь! Имею прраво.

— Пока я тебе доверяю, — уточнил Игорь и перевёл разговор: — Там тётка баню вам пошла топить. А после баньки кино не посмотрим? Я тут привёз кой-чего…

— Любовь Андрревна, Игоррь Анатольевич хочет показать вам сплошной рразвррат!

— Лазарь! Ты заткнёшься? Или сегодня же вылетишь, — гаркнул Игорь на поднявшегося из кресла адвоката.

— Соверршенный развррат, запррещённый советским законом к показу и лицезррению! — выкрикнул Лазарь и снова упал в кресло, уронив за него телогрейку.

— Люб, он перегрелся вчера в бане. Нормальное кино! Всё по жизни!.. Просто молодость берёт своё. Старперов типа Лазаря это бесит. У них всё в прошлом. Но у нас-то всё впереди, а Люб? Лазаря уже автобус ждёт. А мы после баньки… А?

— А тебя он не ждёт? — спросила Люба.

— Кто?

— Автобус. Позвать Стёпу Дурандина, чтобы проводил? Помнишь такого? Зимой тебя домой отвозил…

— Да ладно! Стёпу… Где он, кстати? Спросить кой-чего… Как батя с тобой жил? Хай лайф обламываешь всю дорогу…

Глава 31

Митрич пришёл чистенький, свежий, в новом костюме и рубашке апаш с отложным воротом. Рубашка, видать, едва ли не послевоенных времён, но хорошо подкрахмалена, чуть поблескивала от солнца и делала мужичка прямо пионером, только что откусившим совсем зелёное ещё яблоко. Серафима позвала Геннадия посоветоваться, где снимать беседу. Не в спальне же, а гостиная занята. Геннадий сразу предложил крыльцо: и фон прекрасный, и солнце уже подсвечивает не ярко. Посадили Митрича на одну лавку, Любу — на другую, чтобы не смотрелись они рядом. За Митричем виден был хороший задний план часть дымящей бани и угол рубленого сарая, за которым темнела роща, подчёркивая не утраченную ещё свежесть построек.

— Красивое у вас село, Аскольд Дмитриевич! — начала разговор Люба. — Кто-то очень умело его начинал. А давно ли это было? Сколько селу лет? — И ласково улыбнулась, чтобы подбодрить сжавшегося всем нутром Митрича.

— Оно, считайте, ровесником Ленинграда будет. Значит уж далеко за двести лет ему. А первой усадьба строилась. И тоже каменная была. Не устояла, правда, в разные годы. Пожар случался в восемнадцатом году, да разбирали потом по кирпичику на всякие нужды. А красивая была усадьба! Я её на одной картине видел в музее. Сказка! По этой картине и строили новую. Кирпича нам, конечно, не отрядили столько. Уж на что Сокольников Анатолий Сафроныч ходовой мужчина был, это который… Ну, муж ваш, Любовь Андреевна… Это он вздумал обратно отстроить усадьбу… Так и пришлось рубить из дерева — его у нас вон сколько за рекой. Картину нам сюда, конечно, не выдали, а размеры снять архитектору для чертежа разрешили. Вот и получилось. Не всё, правда. Пруд ещё был большой. С островом любви, как у Нарышкиных. А наш-то Нарошкиным звался. Но тоже большой человек был. Последний-то Нарошкин с князем Феликсом Юсуповым водился. В Питере жил. Говорили даже, что причастен был к смерти Распутина Григория, но достоверных данных на этот счёт у меня нет. Но похоже, дружили они крепко, и по пращурам ихним их так и звали — Юшка и Нарошка. Из татар они были все, что Юсуповы, что Нарышкины, что наш — Нарошкин. Ну, и военные, конечно, потомственные. Лейб-гвардейцы.

— А кроме усадьбы, что ещё сохранялось в Нарошкине? — спросила Люба.

— И в Нарошкине, и об Нарошкиных сохранялась память о школе, которую они держали для крестьянских детей. Ну, и храм, конечно, на том конце села высился. «Покрова Божьей Матери» звался. Но к самому селу не примыкал, поэтому село и не зовется Покровским. Разобрали тоже в тридцатые годы. Одно кладбище осталось… Вот тоже интересное дело. Земли у нас сплошь подзол, а кладбище, как нарошно, одна глина, причём, мокрая. Пласт её прямо к реке выходит. Раньше её там много брали для гудков, которые тут делали и возили на ярмарки. Почему их «нарошками» звали, общего мнения нет. Одни говорят, что по селу так звались гудки, другие по месту глины, дескать, как нарошно не песок, а глина под кладбищем, а некоторые и по назначению: это мол, не чистый голос селезня у гудка, а нарошный такой… И потом ещё эту глину мочить не надо. Помнёшь, и она даже капельки сама даёт. Целый промысел был на «нарошках». Потом всё погасло. Мол, хлеб надо выращивать, а не гудки ляпать. Так, бабки некоторые остались и теперь ляпают, только уж не гудки, а свистули разные.

— И можно их у кого-то посмотреть?

— А Зарина проводит, если надо… И в школе ещё на уроках труда девчонки иногда пробуют лепить…

— Кто-то учит их этому?

— Учительница молодая, второй год работает. Училась где-то у мастера. Она и посуду умеет вертеть на круге… Всё просит круг гончарный ей сделать. Никто чего-то не берётся из мужиков.

— Ой! Я достану. У меня знакомые мастера есть, — пообещала Серафима. — Можно даже с электрическим приводом…

— Спасибо скажем и за простой.

Солнце ушло уже совсем в сторону, по лицу Митрича, итак не гладкому, легли тени, и Геннадий выключил камеру.

— Надо или свет ставить, или оставлять разговор на завтра, — сказал он.

В дверь, выходящую из дома на крыльцо, осторожно постучали. Митрич первым дотянулся до неё, приоткрыл. Там показался адвокат с журналом в руках.

— Тысячу извинений. Не помешаю вашему занятию, если уведу Аскольда Дмитррриевича на маленький ррразговорррчик?

— Валяйте, мы на сегодня закончили, — согласилась Серафима.

— А к бабке за «нарошками» не пойдём разве? — спросил Митрич, завидев в руках Лазаря журнал с протоколами заседаний правления колхоза.

— Завтра Зарина нас проводит, — сказала Люба.

— А чего это Зарина завтра, если я могу сейчас отвести, — выговорил Митрич и как-то неловко стал отгораживаться от Лазаря Серафимой. Видно, почувствовал что-то за его «маленьким разговорчиком».

— Не люблю я съёмок со светом. Завтра и к бабкам, и к учительнице. Так что Аскольд Дмитриевич свободен на сегодня. Спасибо! — сказала Серафима, не поняв его опасения перед Лазарем.

Адвокат вышел на крыльцо, картинно подхватил Митрича под руку, но повёл не в дом, а на улицу, в сторону гаража. И там, крупно вышагивая рядом с нехотя плетущимся за ним мужичком, спросил: верно ли он понимает отсутствие в журнале некоторых страниц, как нежелание председателя сельхозартели Настёхина показать истинное решение правления колхоза об источниках финансирования строительства центрального объекта усадьбы бывшего помещика Нарошкина?

— Не председатель я пока ещё, а исполняющий обязанности, — высвобождая руку из обхвата Лазаря, заговорил Митрич. — Про какое отсутствие страниц говорите, не соображу. Принёс, что было. А чего там нет, не знаю. Не в сейфах журналы держим, а в тумбочках стола. И кто там их читает, не особо нам интересно.

— Понимаю. Положили и забыли! Может даже мышки съели бумагу. Бывает! Однако ж, зающие толк они у вас, если едят те листочки, которрые как ррраз и интерресны Лазаррю Мовэ! Цитирую стрраницу семнадцать: «Осознавая факт нецелевого стрроительства, обязуюсь половину стоимости…» И далее идет стрраница девятнадцатая. А что обязался товаррищ «прред», как у вас написано, отсутствует… И что пррикажете думать старрому, больному адвокату, у которрого такой нетеррпеливый доверритель?

— Не мне же за него думать! Что хочет, то пусть и думает, — осторожно рассердился Митрич, понимая, что не уймёт этим интерес адвоката.

— И мне не надо думать там, где ясно сказано: «обязуюсь половину стоимости…» Лазаррю Мовэ остаётся догадаться: «обязуюсь компенсиррровать из личных срредств»… И вы, конечно, понимаете, что в этом случае скажет суд. Он скажет: «наследники могут иметь виды на эту половину», о чём и мечтает мой гррубый доверритель. А если Лазаррь Мовэ дагадается сказать, что дальше могло быть: «обязуюсь половину стоимости прривлечь со сторроны», мы долго будем искать эту сторрону. Или копать бухгалтеррскую отчётность колхоза, не дай бог, тоже съеденную умными мышами… Докопаться, как вы понимаете, можно до всего. Но врремя! Врремя! Великая категоррия! Почти, как пррострранство… Так, что мы сейчас ррешим? Осчастливить наследников или будем искать умных мышек?

— Откуда же у Сафроныча могли быть такие деньги, сами подумайте…

— А это прредмет отдельной дискуссии. Мой доверритель уверряет, что товаррищ Сокольников имел такое состояние, что мог вложить его не только в дом, но и около дома.

— Вот уж чего не знал, так не знал! — остановился Митрич, как вкопанный и обвёл свободной рукой территорию дома приезжих. — Где тут чего искать? Никакой такой приметины не видно. Под липами где? В пруде бывшем? Под домом? Или перед баней? Стёпка Дурандин как-то говорил: «Давай перед баней под огород землю вспашем…» Может, тоже слыхал чего?

— Это, уважаемый, ваш интеррес, ибо Грражданский кодекс тррактует, что клад, откопанный в земле, безрраздельно прринадлежит землевладельцу. То есть, как я понимаю, колхозу… Как его?

— «Ударник»!

— Вот и прроявляйте ударрный интеррес! А я уверрю моего доверритиеля, что здесь никакого гешефта по закону ему не будет. Пусть не гррубит старрым людям!

— Интересная история! — проговорил Митрич, оглядывая ещё неприбранную, слежавшуюся под сошедшим снегом сивую прошлогоднюю траву. — Откуда у Дурандина интерес к огороду? Может, чего слыхал?… Или помогал даже, когда шеферил-то у Сафроныча… Ой, вряд ли! Уж если жена ничего не знала… Поминки, и те колхоз оплачивал…

— Если вы это прро Любовь Андрреевну, то кррасавицы ведь ветррены. Они своей внешностью богаты и порртмане любовников, поверрьте моему опыту, — грустно пророкотал адвокат.

…Пока оператор с шофёром убирали аппаратуру, пришла разопревшая в бане Зарина.

— Готово там всё! — махнула она полной рукой в сторону бани. — Протоплено, промыто, веники запарены. Простыни в шкафу, квас на столе. Другого ничего нету. Разве что Митрич в столовой распорядится. Где он у вас, кстати?

— Спасибо, Заринушка. Извини за хлопоты, — погладила её по горячему плечу Люба.

— Мужичонку-то мово куды, говорю, услали? Али сам отчалил?

— С адвокатом они куда-то отошли, — в один голос ответили Серафима с Любой и засмеялись: во, мол, как спелись.

— Так. Как мы пойдём, кто первый — парни или мы? — спросила Серафима.

— А вместе разве нельзя? — появился на крыльце Игорь.

— Только если с Митричем ещё и с адвокатом, — ответила Люба.

— Мой в субботу напаренный, хватит ему! — отрезала Зарина.

— А Лазарь — вчера! И у него сердце слабое! — вставил Игорь.

— Вот и дуй с парнями! А мы — потом, а то там, наверно, очень жарко пока, — предложила Люба.

— С парнями мы, обычно, в футбол гоняем. А веничком стегаем девушек, — подмигнул ей Игорь.

— Обойдёшься!

— Ну, что это? Я и на первый пар с удовольствием! — сказала Серафима и подвинула Любу от подступившего к ней Игоря. — А ты тогда — с нашими.

— Да? Сухой бы корочкой питался? — пропел Игорь. — Спасибо, я уже ужинал! Лазарь мой где? Просил кино ему включить. Заходите после баньки, получите море удовольствия!

— Мы тоже жирной бараниной не питаемся. И кино кажем только на заказ, — с сожалением сказала Серафима.

Глава 32

Утром Зарина зашла за гостями, чтобы проводить их к Селиванихе, которая одна пока согласилась показать городским, как «ляпает» нарошки. У других старух оказались «не обряжены дела-те да и глины не припасено в избе, а на берег идтить топерь некогда». Учительница тоже соглашалась устроить показательный урок только после уроков, и выходило, что кроме бабки Селиванихи, начинать съёмку не с кого.

Пока грузились в «буханку», к дому подлетел «Беларусь» и из распахнутой его кабины, всякий по-своему, выбрались Степан Дурандин и Митрич. Степан-то просто выпрыгнул на землю, а Митрич повернулся тощеньким задом, поболтал в воздухе ногами, ища ступеньку, нащупал её, опёрся одной ногой и стал искать землю другой. Степан догадался поддержать его под руку и осторожно опустил возле колеса. Увидев Любу, Дурандин вспыхнул лицом, зачем-то утёрся кепкой, сдёрнутой с рыжей вихрастой головы, подошёл.

— Здрасте вам! — улыбнулся во все зубы. — Давно не видались. Надолго к нам и какими судьбами? Видал как-то вас по телевизору… Узнал сразу…

— Поработать приехали, здравствуй Стёпа, — улыбнулась ему Люба. — А ты как тут? На тракторе теперь?

— Да, как видишь! Сеем, пашем…

— Вашим-нашим шапкой машем? — появился на крыльце Игорь. — Здорово, кудрявый! — И повёл Степана за дом. — Раньше чего-нибудь ковырял здесь? — спросил тихо.

— Когда ковырять-то? Снегу нонесь тут было! А это ты штоль Митрича наладил? Он пахать велит…

— Адвокат мой.

— А тихо-то нельзя штоль было?

— Можно, конечно. Но сколько лет пришлось бы ковыряться?

— А теперь чего?

— А теперь — дело о наследстве. Потому и адвокат здесь.

— Ну, да! Найдём и — дяде, а сам — иди к бляде?

— Ты пахать приехал? Вот и паши!

Спепан пошёл к Митричу советоваться, чего цеплять к трактору — культиватор или плуг с бороной? Ещё вопрос был — откуда начать — от дома к бане или сперва за гаражом поднять землю? А, может, сразу на лужайку выезжать? Обошли всё пространство, замусоренное почерневшим прошлогодним листом, приметили крошки свежей земли возле крайнего гаражного бокса. Степан присел, помял между пальцами землю, понюхал её:

— Свежая. Вот руки-то кому бы обломать… И, кажись, первачом тянет. Понюхай! — протянул Митричу руку.

— Да соляркой одной от тебя разит! — отвернулся Митрич. — Какой теперь первач?

— А на лист гляди. Тут примят, тут сгребён. Рылся кто-то! Вот тута ямка была! — ткнул пальцем в землю. Копался кто-то. Сынок, поди…

— Может, и он ковырялся, раз приехал. А мы пойдём от печки плясать. От бани, значит. Туда теперь никто скоро не пойдёт. Так что гони, за плужком, да и начинай! — отвернувшись от Степана, распорядился Митрич. Сам-то он догадался, откуда тут первачок мог быть в земле, да ведь Дурандину этого не скажешь. Потому и глаза отвернул, чтобы не показать рыжему охотнику своей догадки…

Степан легко втиснулся в кабинку трактора, хотел с досады пустить его с места в карьер, но не удержался, поманил к себе Игоря:

— Айда, за плужком сгоняем! — и, наклонившись из кабины, спросил тихо:

— Нашёл чего? Ковырялся-то…

— Кто? Ты чего, бугай? — оторопел от вопроса Игорь. — Где бы я тут ковырялся?

— А заступ кто на углу гаража оставил? Не знаешь? Так и не надо. Отходи! — Степан рванул трактор к дороге в село, оставив Игоря в облаке запаха солярки.

Уехали и телевизионщики, прихватив Митрича, подбросить до конторы. Но там он не вышел из «буханки», хотя видел, что на скамейке перед щитом показателей на севе сидят в ожидании его бригадиры. Сейчас начнут придираться к записям, уверять, что кому-то он не учёл целое поле. А Митричу надо успокоиться. Навёл его Дурандин на шальную мысль, что на углу гаража и впрямь может быть что-то закопано адвокатом, если тот просил бутылку, а потом и лопату. И как тут начнёшь собачиться с бригадирами, если под кепкой крутятся совсем другие соображения: чего бы он там мог такого закопать и как, на ночь глядя, умудрился, оставить всего столько следов, что даже Стёпка, уж охотник из охотников, и тот засомневался… Одно слово — Лазарь! Не зря говорят: где один Лазарь прошёл, там трём Хачикам делать нечего. Только штука-то в том, что не откопал он чего-то, а сам спрятал в землю…

— Ладно, меня тут высади, — сказал он Виктору. — Всё равно видят уже бригадиры… — Митрич неловко спустился на землю, потому что и эта машина, хоть и не трактор, а для него высока. Притенил кепкой глаза от высокого весеннего солнца и уверенным шагом пошёл к поднявшимся навстречу бригадирам.

Дом Селиванихи в три окна по фасаду был уже тёмен от времени, но гляделся весело за счёт отсвечивающих на солнце окон и голубеньких наличников. Сама бабка — на семерых бы Митричей хватило — ждала гостей на лавке возле крыльца.

— Вот вам и «нарошница» из Нарошкина, — представила Зарина грузную старуху с неожиданно мягким и добрым лицом.

— Здрасте, здрасте! — поприветствовала её Серафима. — Дай вам бог здоровья!

— И вам дай, бог! Спаси и сохрани… — Голос у Селиванихи оказался глубокий и распевный, что порадовало Серафиму, почуявшую красивые кадры будущей программы. Только вот где снимать: в избе или на воле?

— Люб, ты как считаешь, где тебе удобнее работать — дома или на улице?

— Ты меня спрашиваешь? Где бабушке лучше. Не я же буду в кадре… И как Геннадию…

— Мне, конечно, лучше на улице, только чтобы не прямое солнце. А вы как? — спросил оператор у мастерицы.

— Да мне-то всё одно. Мы у печки ляпаем, а вы глядите, где вам способнее, — пропела Селиваниха, разглядывая больше Любу, чем остальных.

— Тогда ты — в избу, — распорядилась Серафима, — а мы с Геной тут поищем местечко на синхрон.

Люба прошла с Зариной в дом. Внутри он оказался просторнее, чем выглядел снаружи, хотя в сенях было то же тёмное дерево, но пол выскоблен до медовости свежей сосны, и это освещало сени так, будто в них откуда-то проникало солнце. В горнице оказалось и того светлее и приятнее от нехитрого деревенского убранства с горой белых подушек на кровати, с льняной скатертью на столе и узорными салфетками на тумбочках и комоде, занимающем простенок между двумя окнами. Третье окно мягко освещал перёд большой выбеленной русской печи. На стене — от печки к окну — полки с посудой, и на нижней — рядок игрушек, выкрашенных в белый и красный цвета. Поймав остановившийся на них Любин взгляд, Зарина сказала:

— Это вот «нарошки» и есть. Да ты, небось, видала их, когда тут жила…

— Может быть, — согласилась Люба, оглядывая пространство от окна до печки и соображая, как тут можно разместиться, если начать съёмку здесь.

— И как она тут помещается, когда ля… делает свои «нарошки»? — слово «ляпает» не очень понравилось Любе, потому что сразу вспоминался частый окрик маман: «Ну, что ты изляпалась вся, неряха?», когда Люба играла в песочнице с формочками для «печения», и песок попадал на платье.

— Да вот так и помещается. Лавку ставит сюда, глину держит на полу у ноги, игрушки сперва ставит на другую скамейку, потом на полку сохнуть. А уж сухие — в печку «греться», как мы говорим. Всё тут у её под рукой, — объяснила Зарина. — На воле-то, поди, не с руки ей будет. Ну, да ведь вам знать…

— Лучше бы, конечно, здесь… На улице мы синхрон снимем.

— Вам знать, — согласилась Зарина.

На съемку сотворения из большого кома сырой глины весёлой стайки «нарошек» ушло почти полдня. На родном месте у печки грузная Селиваниха очень споро накатала несколько шариков из глины, потом, натыкая шарик на большой палец одной руки, другой — наминая и наглаживая глину, превращала его в кулёк, то же делала и со вторым шариком. Потом — острыми концами врозь — соединяла два кулька, заглаживала шов между ними. Получался остроносый пирожок, который двумя движениями пальцев Селиваниха превращала в задорную птичку с поднятой головкой и хвостом. Дальше в ход шла небольшая щепочка, один конец которой был похож на ножик, другой — на шило. Поработав ими с головкой, хвостом и подгузком серой птички, мастерица наделила её душой и голосом, которые проявятся только утром, когда она проведёт ночь в горниле печи.

Пока Селиваниха чудодействовала с глиной, Серафима осторожно показывала Геннадию, чтобы он брал в кадр лицо или руки мастерицы. Пару раз Люба чувствовала взгляд объектива на себе, но старалась не отрываться от сноровистых движений хозяйки дома.

— Много ли вам надо нарошек-то? — спросила Селиваниха, оторвавшись от дела. — Глины-то ещё на пяток осталось.

— Да нам бы и пары штук хватило, — сказала Серафима. — Нам важен был процесс.

— Да што же это я из-за процесса вашего печь бы вам ставила? — не поняла хозяйка режиссера. — Дров-то скоко спалить надоть из-за двух-то штук!

— Извините, не то сказала, — оправдалась Серафима. — Нам бы ещё поговорить надо. Вы отдохнёте или сейчас запишем? Только бы мы на улицу вас пригласили. Там в огороде у вас лавочка есть…

— Чего говорить-то надоть?

— Давно ли вы занимаетесь этим ремеслом, откуда оно у вас пошло и зачем вы это делаете…

— Дак жить-то надо было, матушка. В город мы их возили. Батька сызмальства за глину сажал, всем семейством корпели.

— Хорошо, хорошо, только давайте поговорим об этом на улице, — попросила Люба. — Сейчас мы всё подготовим там, и я приду за вами.

С записью разговора под камеру получилось сложнее. Видно, старуха сосредотачивалась только тогда, когда были заняты руки, а тут они просто теребили концы цветастого платка, накинутого ей на плечи Серафимой, и всё время теряла мысль, отвлекаясь то на кур, зашедших в огород покопаться в свежих грядках, то на соседа, гонявшего прутом по овиннику свою детвору.

Но закончили. Всласть попили в избе холодного молока с пряженцами — полосками теста, поджаренного на сметане, помогли хозяйке прибраться на кухне, погрузили свою технику и с обещанием вернуться завтра к извлечению нарошек из печки поехали отдыхать.

А у дома приезжих застали такую сцену: Игорь, Лазарь, Митрич и Степан нервно передавали друг дружке какой-то листок бумаги. Под ногами валялись осколки тёмной бутылки и лопата, а всё пространство от дома до бани и от неё до гаража было вспахано плугом и истоптано тремя парами ног, потому что Игорь, Лазарь и Митрич вприпрыжку бегали за трактором, чтобы, не дай бог, не пропустить чего, вывернутого плугом. Не пропустили, потому как, кроме маслянистых пластов свежей земли, ничего там и не было.

Вспахав участок, Степан остановил трактор, выпрыгнул из кабины, поглядел на пустые руки Митрича и, не спрашивая ничего, широким махом побежал к углу гаража. За ним, чуя нехорошее, пустился семенить ножками и тот. Эх, надо бы ему там самому копнуть вчера, на ночь глядя! Может, и верно Стёпка учуял там чего… Пошли за ними и Лазарь с Игорем.

Степан двумя тычками лопаты вывернул пласт дёрна, запустил в ямку пятерню, погрёбся, и ухватил за горлышко неглубоко спрятанную бутылку.

— Тащи! Чего сидишь? — задрожал голосом Митрич.

— Минуточку. Давайте всё зафиксирруем, — остановил Лазарь Степана и огляделся. — Запоминаем все: в полуметрре от западного угла гарражного стрроения, на глубине… Какая глубина?

— Штыка лопаты, — подсказал Митрич. — Это двадцать пять сантиметров…

— На глубине штыка лопаты, — монотонно продолжил Лазарь, — обнарружен объект тёмного стекла…

— Кой на хрен объект! — взревел Степан и выдернул бутылку. — Пустая, кажись! — посмотрел он сквозь неё на баню, за которой ещё висело низкое солнце.

— Нет, чего-то в ней есть! Фиксирруем!

Степан грохнул бутылкой об угол гаража, она разлетелась, обдав мужиков слабым духом первача.

— Бумажка, гляди, прилипла к донышку! — крикнул Митрич. — Не затопчи и дай сюда! — Он перехватил у Степана мокрый листок и протянул его Лазарю: адвокат ведь присутствует на месте обнаружения…

— Вы не поверрите, что я сейчас скажу, — глянув в листок, произнёс Лазарь. — Это статья Грражданского кодекса нашей великой дерржавы! Читайте! — И вернул Митричу.

— «В соответствии со статьёй 233 Гражданского кодекса,… так…, — дрожа всем телом прочитал Митрич, — найденный клад поступает в собственность лица, которому… принадлежит земельный участок»… Это значит колхозу! — возвысил он голос и, не в силах от волнения читать дальше, передал листок Игорю.

— «В том случае, если клад был найден кем-либо без согласия на это собственника земельного участка, где клад был сокрыт, клад подлежит передаче собственнику земельного участка», — прочитал Игорь и плюнул в листок. — Чего это значит, Лазарь?

— Это значит, что колхозу, как собственнику земли, прринадлежат осколки найденной нами бутылки и листок извлечения из Кодекса. Ну, и как я полагаю, всё то, что мы ещё можем откопать в усадьбе… И больше это ничего не значит, — заключил адвокат. — А вот и ёщё наследник перрвой очерреди пррибыл, — увидел он вышедшую из «буханки» Любу. — И для неё это ничего не значит.

Глава 33

«Здравствуй, девочка моя! Моя кровинка! Моя последняя надежда! Я так давно не говорила с тобой! И ещё больше не видела тебя! А так хочется посидеть вдвоём, прижать тебя к груди и всплакнуть от горькой жизни! Почему ты не звонишь и не пишешь? Или этот дурацкий суверенитет и у вас испортил жизнь? Меня он выгнал из Таллинна в Вильнюс и не знаю, куда прогонит дальше. И всё это из-за моей глупости. Зачем я поддалась уговорам и сменила фамилию Викмане на Обрюхова? И некрасиво, и опасно. А всё моя глупая страсть и доверчивость… Прибалты не смотрят на человека, для них главное — фамилия в паспорте. И я теперь для них не человек. А это так тяжело! У меня нет работы, кончились деньги, и твоя маман теперь не знает, как жить и что будет дальше. Обрюхов бросил меня одну, а я столько с ним возилась! Он оказался не столько Никодимом, сколько Негодяем. Осчастливил меня своей противной фамилией и уехал в Россию, кажется в Рязань. А мы ещё не разведены, и я не могу поменять паспорт. Как ты-то, девочка? Так всё и работаешь в своём Великогорске? Есть ли кто-нибудь у тебя сейчас? Сколько можно быть одной? В Москву не собираешься? Я вот хочу продать чего-то из вещей и приехать к тебе. Ты можешь встретить меня в Москве? Напиши поскорее. Или, может быть, сумеешь позвонить? Я живу сейчас у друзей, у них есть телефон. Позвони! Обнимаю тебя и крепко целую! Твоя бедная мама».

Люба отложила письмо, посмотрела на штемпели на потёртом конверте. Господи, письмо болталось где-то больше месяца! Ну, почему она сама не позвонила за это время, у неё же есть и домашний, и рабочий телефоны!? Слава богу, хоть свой написала! А почему она живёт у друзей? Куда делась квартира в Вильнюсе? Там были погромы после битвы за Вильнюсское телевидение, и что? После этого Обрюхов сбежал от неё в Рязань? Ну, почему не пишет?

Люба поднялась на второй этаж, сказала секретарше, что на минуту, и без доклада вошла в кабинет. Кольчугина была не одна — в кресле напротив сидел герой Великогорских событий последних месяцев, вальяжный красавец Ефим Шалый, как чёртик из табакерки, выскочивший из младших научных сотрудников в политические деятели российского масштаба. А всё у него началось с интервью молодёжной газете в очередную годовщину Чернобыля. Не вдаваясь в научные дебри, молодой кандидат физических наук сказал, что Великогорский Чернобыль тоже уже зреет на окраине города. У страха глаза велики, Великогорские обыватели вывалились (теперь это можно) на улицы с требованием закрыть стройку. Шалый стал их кумиром, его выдвинули кандидатом, и он враз выиграл выборы в Верховный Совет страны. Дальше ему подфартило оказаться на одной улице с десантниками, посланными на усмирение Белого дома, и он сказал: «Братцы, если пришли убивать народных избранников, начните с меня!» И, красивый такой, встал перед ними, распахнув чёрный плащ. «Братцы» послали его подальше. Но героизм Шалому был зачислен, потому что десантникам больше было охота в казарму, чем стрелять в таких вот придурков. Сцену наблюдали из одного окна Белого дома, и Шалова, не вдаваясь в суть, полюбили оттуда. Ну, и пошло!..

…Люба извинилась, что ворвалась без доклада и хотела повернуться обратно. Но Кольчугина остановила, а следом и Шалый поднялся из кресла, с глупой мальчишеской улыбкой представился и сказал, что много слышал о ней от Игоря Сокольникова, а теперь рад познакомиться лично.

— Как он там? Я не была у него.

— Я тоже давно не был. Вроде, держится. Подавал апелляцию — пустое дело, хотя ясно же, что судили не столько за приготовление к мошенничеству, как писал его бывший адвокат, сколько за прокат порнухи на дому. А теперь эти фильмы крутят не только в салонах, но и в кинотеатрах, и хоть бы что. Я тоже писал депутатский запрос Генпрокурору. Вопрос «оставлен без удовлетворения»… Смотрел несколько ваших передач. Красиво раскручиваете людей! Жаль, не был вашим героем.

— Дело-то я, думаю, поправимое, а, Любаш? — подсказала Кольчугина. — Тем более такой повод… Ефим Борисович назначен к нам представителем президента!

— Интересно. Надо подумать…

— А чего тут думать? Самый молодой полпред президента в России… А ты чего ко мне?

Люба рассказала о письме маман, попросила разрешения позвонить в Вильнюс.

— Ну, какой вопрос? Звони, конечно. Вот, недобитые, что делают…

Шалый покопался в портфеле, что стоял у кресла, достал увесистый аппарат, спросил у Любы номер Вильнюсского телефона, набрал его и подал ей. Она послушала и растерянно вернула телефон.

— «Набранный номер не существует»…

Шалый набрал ещё раз, услышал тот же механический ответ и спросил:

— Адрес отправителя есть? Давайте, я позвоню консулу, пусть проверит, что там случилось.

— Ой, спасибо вам! Столько хлопот… Я буду вам очень обязана, — выговорила она, чувствуя, что краснеет и как её тянет ещё раз посмотреть на гостя Кольчугиной, который стоит перед ней, — высокий, кудрявый, крупноглазый и тоже краснеющий пятнами на щеках и шее…

Люба спустилась в монтажную. В последние недели она сама монтировала материал, вдрызг поругавшись с Серафимой из-за того же Игоря. Давно потерявшая гражданского мужа из-за того, что курит и превращается не то что в воблу, а прямо в мумию или даже в стиральный валёк, Серафима всё время приставала к Любе свести её с Игорем поближе. «Я бы цепью тебя привязала к нему, да ведь он оборвёт и её», — ответила Люба, на что Серафима страшно обиделась, выпалив: «А я бы таких кукол, как ты, самих на цепь сажала, чтобы не мешали жить нормальным бабам!» Ну, и нашла коса на камень! Обе потом бегали к Кольчугиной с заявлениями развести их по разным программам. Та сказала: «Разбирайтесь сами, не хватало мне ваших дрязг!»

А тут Игоря как раз отдали под суд и влепили восемь лет колонии общего режима за то, что при обыске в его квартире нашли несколько колод карт, помеченных краской, светящейся при ультрафиолетовом облучении, и тряпичный пояс с ячейками для батареек. Слава богу, источника ультрафиолета в доме не оказалось, а то бы докопались и до места его изготовления в радиофизическом НИИ. Впрочем, может быть, и не стали бы так-то уж копать, поскольку главная задача у следствия была найти, за что посадить слишком развернувшегося и строптивого кооператора, не желающего никому заносить излишки прибыли. А для выполнения такого задания хватило конфискованного видеомагнитофона и набора кассет с «фильмами порнографического содержания, не предназначенных для широкого показа». Но, коль скоро статья там не шибко щедрая на отсидку, в дело пошли колоды помеченных карт и «пояс для источников питания источника ультрафиолетового излучения», а, стало быть, «для приготовления мошенничества в особо крупном размере». Правда, размер мошеннических выигрышей Игоря никто высчитывать не стал, поскольку в деле числился всего один пострадавший, да и тот играл с ним на мифический клад, так и не обнаруженный на территории колхоза «Ударник». Но, если бы нашли, да он оказался огромным, да его бы выиграл Сокольников И.А., то… В общем, неучтённый «особо крупный размер» вполне потянул на восемь лет заключения.

— Вот теперь и вози ему передачки да проси свидания. Неволя способствует состраданию, — в сердцах сказала тогда Люба, чем окончательно обидела Серафиму.

— Я тебе что, голодная коза, что с возом сена к козлу едет?! — взорвалась Серафима и бросила Любе ключи от комнаты, где столько времени они работали вместе.

Шалый пришёл в монтажную сказать, что найдёт Любу как только что-то узнает у консула, и протянул ей визитку с множеством номеров телефона.

— Мой прямой — на обороте. Звоните в любое время. Буду рад. — И опять покраснел, как мальчишка.

— Спасибо. Буду ждать. И позвоню насчёт передачи, если согласны…

— И не только насчёт передачи, — брякнул Шалый, привыкший к женскому вниманию, и осёкся: ведь теперь он сам просил звонить ему в любое время. — А по передаче… Вот я огляжусь и выберем время…

— Хорошо. Жду звонка, — сдержанно выговорила Люба, понимая, что сдержанность сейчас лучшее из того, что должно быть с её стороны.

В приёмной у Шалого, которую ему освободили в здании Великогорского областного Совета народных депутатов, было накурено и тесно от посетителей, болтающихся к ужасу секретарши посреди комнаты и гомонящих между собой. Ох, не привыкла она к таким порядкам, какие помимо её воли, образовались с приходом этого молодого выскочки всего за два дня. Уж на что прост был новый председатель областного Совета, но и тот уважал строгость, какую держала она в его приёмной. А тут, прут какие-то совершенно незнакомые ей люди, чёрте как одетые, с сигаретами в зубах и норовят рвануться прямо в кабинет — устала их сдерживать и рассаживать по стульям, чтобы ждали, пока доложит, кто пришёл и по какому вопросу. Да и этого от них не дождёшься. Бросают только: «У себя?» и — к кабинету. Едва успевает пожилая женщина закрыть собой дверь. И смотрят на неё, как на лунатика, откуда, мол, ты тут? А если спросишь: кто вы и по какому вопросу, ответят: «Надо! Скажите: такой-то. Он знает». А ей-то откуда знать, что это всё его сподвижники по предвыборным делам!

Войдя в приёмную, Шалый ловко протиснулся сквозь посетителей к секретарше, велел ей вызвать к нему начальников управлений торговли и хлебопродуктов и ещё соединить его с нашим консулом в Вильнюсе, и скрылся в кабинете, прикрыв за собой дверь. Перед этим он два дня держал её открытой. Вот как хочешь, так и работай секретарь с таким начальником!

— Тихо, товарищи! Дайте же работать, наконец! — взвилась голосом секретарь. — Кто из вас управляет торговлей и хлебопродуктами? Нет таких? Освободите помещение! Или сядьте по местам! Когда вызовут, позову!

Толпа курящих и небритых посетителей неохотно рассосалась, секретарь отрыла в столе справочник мидовских телефонов, сначала написала на листочке имя-отчество консула, занесла листочек в кабинет, потом набрала нужный телефон и строго сказала в трубку:

— Василий Иванович? Приёмная представителя президента Шалого Ефима Борисовича. С вами хотят переговорить…

Шалый поприветствовал консула, как давнего приятеля, хотя в глаза его никогда не видел, и попросил выяснить судьбу российской гражданки Обрюховой, временно проживающей предположительно по адресу… и как с ней связаться. Консул ответил, что бывшая улица Советской Армии ныне переименована в улицу Освобождения, номера домов изменены, но консульство примет меры к розыску русскоязычной гражданки и доложит представителю президента.

Через день консул сообщил, что гражданка Обрюхова проживает у разных русскоязычных знакомых, и её можно пригласить для телефонных переговоров в консульство, предварительно известив оное телеграммой. Шалый передал это Любе, сказав, что в любой момент может известить консульство факсом, а поговорить с мамой ей лучше из его кабинета.

— Когда ты хотела бы услышать её? — спросил он без церемоний.

— Я бы хоть сейчас! — обрадовалась Люба.

— Давай попробуем вызвать её в консульство на вечер, а ты заходи ко мне часиков в восемь и поговорите.

— Большое вам спасибо!

– Да всегда рад! – сказал Шалый и, бросив трубку, с плотоядной улыбкой потёр руки.

Глава 34

Консульство дали быстро, едва Шалый попросил соединить его с Вильнюсом. Выяснив, приглашена ли для переговоров гражданка Обрюхова, он передал трубку Любе и, секунду помедлив, вышел из кабинета — разговор хоть и по «вертушке», но всё-таки личный. В приёмной, кроме уставшей за день секретарши, никого не было. Шалый подвинул стул к ёё столу, сложил голову на руки, сбоку посмотрел на утомлённое лицо пожилой женщины, тихо спросил:

— Тяжело вам у меня? Не хотите куда-нибудь потише?

— Всё бы ничего, Ефим Борисович, — сказала она, вспыхнув дряблеющим лицом от неожиданного внимания непутёвого, как она считала, шефа. — Посетителей у вас очень много и все какие-то другие, не как раньше, так и лезут в кабинет и ничего не слушают. Прямо из сил с ними выбилась останавливать.

— А не надо. Кто не нужен, я сам выставлю. А кого прошу вызвать, идут же через вас. Но, может, всё-таки посадить сюда помоложе кого?

— Да помоложе-то у вас уже в кабинете сидит, и одна почему-то…

— Говорит по телефону с матерью…

— По вэче с матерью? — насторожилась секретарь. — Раньше такого не было.

— Раньше и меня на порог сюда не пускали, — улыбнулся Шалый и вернулся в кабинет, плотно прикрыв за собой дверь.

Люба была в слезах. Говорить она закончила, но всё ещё прижимала трубку телефона к губам. Маман в разговоре тоже не держала слёз оттого, что все её бросили бедную, и она не знает, как дальше жить. Спасибо знакомым, дали угол и сажают с собой за стол, но и у них нет работы, и приходится продавать вещи, даже самые дорогие сердцу.

— Приезжай ко мне, — сказала Люба. — Давай прямо завтра. Бери билет до Москвы, а там я встречу. Будем жить в Великогорске.

— А разве в Москве у тебя теперь ничего нет? — неожиданно спросила маман.

— Нет. А тебе какая сейчас разница: Москва или не Москва?

— Ну, всё-таки… Я же ещё не похоронила себя…

— А я?.. Великогорск прекрасный город. И перестань, пожалуйста, капризничать! И говори, когда и где тебя встречать?

— Хорошо, девочка моя, я потом тебе сообщу, если помогут, — быстро сдалась маман.

— Ну, что там? — спросил Шалый, отбирая у Любы трубку, чтобы положить на место.

— Да плохо всё. И капризничает, как ребёнок. Ой! — всполошилась Люба. — Я забыла спросить, куда ей послать деньги на билет до Москвы! Нельзя перезвонить?

Шалый ещё раз вызвал Вильнюс, попросил консула не позднее, чем завтра отправить гражданку Обрюхову самолётом до Москвы, а расходы он тут же возместит посольству телеграфным переводом.

— Ну, чего? За скорое воссоединение мамы с дочкой? — спросил он и полез в тумбочку под телефонами, где у него «всё уже было».

— Спасибо, спасибо! Только я совершенно голодная с утра… Боюсь, упаду сразу…

— Ну, сразу-то не надо, — брякнул Шалый, имея в виду то, от чего сам покраснел. — Мы вот чего… У тебя сегодня нет эфира? Я — тоже закончил, пошло оно всё! Едем сейчас в Городок, там и поужинаем. — Никуда не торопишься?

— Нет, — тихо выговорила она, поняв, что впервые за многие месяцы не может отказаться. Да и не должна… Он так ей помог сегодня… И, может быть, поможет завтра… И ещё… Сколько можно, в конце концов?.. Он такой приятный… И какая разница сегодня, женат он или нет… Даже если женат…

Шалый вызвал машину к подъезду, велел шофёру оставить в ней ключи и быть свободным, сказал Любе «я сейчас» и куда-то смотался. Вернулся минут через двадцать с хозяйственной сумкой в руке, слегка злой.

— Во житуха настала! В «кормушке» и то шаром покати. Ну, ничего, как-нибудь разберёмся!.. — Он посадил Любу на заднее сиденье, положил, громыхнув посудой, рядом с ней сумку, и с места в карьер рванул машину.

Городок… Люба бывала в нём раньше. Сокольников имел там дачу и, когда они ещё не были женаты, вот так же, без шофёра возил её туда несколько раз. Это большой лесной массив, разрезанный дорогами на несколько участков, где устроены дома ветеранов, пионерский лагерь и дачи Великогорских начальников. По краю массива течёт неширокая, быстрая и очень чистая речка. Летом в Городке шумно: много дачников и детей, а зимой — только лыжники наезжают из Великогорска. И есть в Городке два закрытых участка со своими столовыми, банями и большими домами. Там за высоким забором, среди берёз и сосен живут круглый год «первые лица» Великогорска. На дорожку к одному из этих участков и свернул Шалый машину. Увидев её, кто-то предупредительно открыл ворота, и машина подкатила к крыльцу двухэтажного каменного дома, где светилось лишь одно окно.

— Ну, вот мы и дома! — распахнул Шалый дверцу автомобиля перед Любой. — Прошу!

«Боже, всё как когда-то! — подавая Шалому чуть дрогнувшую руку, подумала Люба. — Только я уже не инженер по соцсоревнованию…»

В доме по одному, торопливо, засветились ещё несколько окон. «Значит, кто-то там есть», — отметила Люба и вошла в открытую перед ней дверь.

— Здравствуйте, Галина… Ой, извините, ошиблась! — протараторил женский голос, и хлопнула ближняя дверь.

— Э! Куда? Иди сюда! — позвал Шалый. — На-ко вот, — подал сумку появившейся из-за двери приземистой женщине средних лет. — Приготовь нам что-нибудь наверху. А мы пока здесь оглядимся.

— Хорошо-хорошо! — принимая сумку, торопливо ответила женщина, мельком глянула на Любу и улыбнулась ей. — Извините, не признала сразу…

— Люба Сокольникова, — представил её Шалый. — Телеканал «Волна».

— Ой! Да видели мы по телевизору… Очень приятно. Надолго к нам?

— Так… Ещё вопросы есть? — Шалый повернул женщину к лестнице и чуть подтолкнул в спину. — Мы скоро придём. И приберитесь там.

«Женат! Галина… Наверно и дети… Опять…, — мыслилось Любе, когда он пропускал её в большую гостиную первого этажа. — Опять, опять! А жаль… Ну, посмотрим…»

Боже, как недалеко друг от друга витают мысли и вкусы начальников! Тот же камин, диван стоит также лицом к телевизору, большой круглый стол, кресла, сервант… «Комплект финской мебели», — вспомнила перечень Митрича. Вот только буфет другой — большой, тёмный, старинный. И чуть-чуть другая посуда в нём: фужеры тёмно-синего стекла, и вазы — хрусталь с подсинённым низом.

— Ну, вот так мы и живём! — Шалый прошёлся вдоль буфета, на полке камина положил вниз лицом рамку с какой-то фотографией. Секунду подумал и убрал рамку в буфет, положив её так же. — Камин не затопить?

— По-моему не холодно, — ответила Люба, с ногами устраиваясь на диване. — И живёте неплохо. По-моему, тут первый раньше жил?

— Кто-то жил. Меняются времена, меняются и жители. Как кто-то писал: революции состоят в том, что чай, приготовленный для одного, выпивает другой.

— И всё?

— А что ты хотела?

— Я хотела бы выпивать свой чай.

— Да? Сейчас поднимемся наверх, и будем пить то, что приготовлено точно для нас!

— А когда мы вернёмся обратно?

— Сюда или в город? В город — не далее, как утром. А ты когда бы хотела? — И посмотрел на неё с вопросительной полуулыбкой.

— Не знаю, — ответила Люба, выдерживая его взгляд. — Как хочешь…

— Вот и ладушки! Идем наверх. — Он подал Любе руку.

— А что там?

— Там всё! — он лёгким рывком притянул к себе её гибкое тело.

И у неё не хватило сил отстраниться…

Глава 35

В аэропорт приехали за час до прилёта самолёта, и Шалый повёл Любу в VIP-зал, сказав стюарду на входе:

— Мы вместе. Объявят прилёт из Вильнюса, кто-нибудь пусть проводит нас до трапа и подберите, пожалуйста, букет. Вернее, два.

Распорядившись, он повёл изумлённую Любу к стойке бара, у которой, чуть нахохлившись, сидел всего один человек. Он был в серо-голубом генеральском кителе, слегка взлохмачен и, потому, как неуверенно показывал на стенку с напитками, видимо, был слегка нетрезв.

— Может, не пойдём туда? — спросила Люба.

— А чего? Мне надо чуть-чуть… Для храбрости! — с улыбкой уточнил Шалый. — А ты не хочешь? Хотя бы кофе.

— Только чёрный и без сахара, — согласилась Люба, пытаясь на ходу открыть сумочку.

Шалый остановил её руку:

— Здесь своя система расчётов.

Человек у стойки развернулся к ним:

— Знакомые голоса!.. Вить, гляди, кого я вижу, — тронул он за руку бармена. — Сам Ефим Борисыч Шалый и… сама… Неужели Любовь Андреевна?! — Генерал спустился с высокого стула и, улыбаясь во весь ряд белейших зубов, пошёл на них.

— Вы знакомы? — спросил Шалый, прижимая к себе руку Любы.

— Встречались. Юрий Александрович Усков. Даже пытались сватать за него сразу после поминок по мужу, — тихо сказала Люба. — И вы знакомы?

— Было дело. Он в Комитете по безопасности, а я — по земельной реформе был. Здравствуйте, мой генерал! Улетаем или ждём кого?

— Встречаю своего оболтуса из Вильнюса. А вы: куда или откуда?

— И мы из Вильнюса. Маму… Мою, — подчеркнула Люба.

— Ефим, ну вы — пара! Надо же, как тесен мир! А вы, Любовь Андреевна… Вы как-то потерялись у меня…

— Зато ваша визитка всегда при мне. И однажды даже спасла меня от больших неприятностей. Стоило показать её капитану милиции, и его сразу потянуло извиняться за притязания. Правда, пришлось назваться вашей невестой, за что извиняюсь, — сказала Люба, прижимаясь к Шалому и давая этим понять, что всё остальное в прошлом.

— Ну, Любовь Андреевна! Стоит ли за это извиняться? Помог и помог! Всегда рад. А теперь, вижу, другая защита есть? Поздравляю! Только крепче его держите, а то… Мужчина он видный. У нас весь секретариат за ним вприпрыжку. Любая бумажка от Ефима Борисыча в три раза быстрее по комитетам летала! А вот мне для этого всегда приходится китель надевать, иначе ухом не ведут… А вы где, что сейчас?

— Опять в Великогорске, работаю там в телевидении.

— То-то и Шалун наш туда напросился. В Москву вас вывозить опасно, толстосумов у нас развелось, в миг уведут!

— Хватит, генерал, смущать человека! — заступился Шалый.

— Ну-ну!.. А вот и нашего посадили… Вы к трапу? Давайте подвезу, у меня — вэн.

— Хорошо, а то мой — за воротами, — согласился Шалый. — Сейчас, только букеты принесут…

Маман вышла из самолёта практически последней и ещё с верхней ступеньки трапа увидела Любу в окружении мужчин и стала махать ей рукой, привлекая к себе внимание. И было к чему привлекать. «Бедная маман» была в чёрной широкополой шляпе с пером и в ярком пончо. И Люба ещё снизу заметила, что маман сменила цвет волос с каштанового на золотисто-белый, и смотрелась на верхотуре трапа, как опереточная примадонна. Она подала стюарду руку, тот осторожно свёл её вниз и передал в объятия Любы. Дамы трижды коснулись щеками и отстранились, чтобы лучше разглядеть друг дружку. Опытным глазом постижёра Люба отметила свежесть вполне профессионального, но чуть ярковатого макияжа, видимо, маман занималась им перед посадкой, хороший тон волос и совсем не утомлённое перелётом лицо.

— Девочка моя, я так рада, что наконец-то!.. А ты прекрасно выглядишь! И почему ты ничего не сказала, что вышла замуж? Какой прекрасный молодой человек! — щебетала она, переводя взгляд с Шалого на генерала и его долговязого сына. — Ну, знакомь меня с ними!

— Это — мой… ангел-хранитель Юрий Александрович, — представила Люба генерала, это — его сын. А это — мой друг, — показала она на Шалого. Зовут Ефим Борисович.

— Ах, друг? Очень приятно. А я уже поженила вас? Извиняюсь. И куда мы сейчас?

— Пока в зал прилёта, за багажом, потом — в Великогорск, — сказал Шалый и передал ей оба роскошных букета.

— Какая прелесть! — прижала она к себе букеты. — Так сразу в этот ваш Великогорск? И нисколько не побудем в Москве?

— Ма, у нас же работа! И у Ефима, и у меня! — начала объяснять Люба.

— Нет, ты можешь остаться, если можешь, я вас устрою, — сказал Шалый.

— У меня же сегодня эфир! — отчаянно возразила Люба. — Ну, хочешь, давай мы устроим тебя в гостиницу. Вот Юрий Александрович поможет…

— Да-да! И не только в гостиницу. Любой театр, любая выставка! Сколько хотите. — Живо согласился Усков, во все глаза, разглядывавший благоухающую то ли цветами, то ли духами. «маман». — Если мне будет некогда, вот Саша всегда и всюду проводит, правда Саша? — подтолкнул он сына. — У него каникулы.

— А то? — ответил долговязый сынуля со следами раннего созревания на подбородке.

Маман оценила генерала взглядом.

— А что? И останусь! — Произнесла она решение.

— Ма! Ну, ты что? Неудобно! Юрий Александрович!..

— Удобно-удобно! — поторопился генерал и, подхватив даму под руку, повёл её к минивэну.

— Баба с возу…, — шепнул Любе Шалый. — Генерал у нас холостой, пусть погуляют.

В Великогорск ехали молча. Шалый сидел рядом, осторожно распуская руки. Люба, отвернувшись к окну, слабо сдерживала их. В глазах у неё стояли слёзы оттого, что не получилось сегодня же посидеть вдвоём с маман, порасспросить друг дружку о житье-бытье, поплакаться в жилетки, и оттого, что Шалый никак не отреагировал на вопрос маман: «Ах, друг?» Значит, вот он рядом, вот его горячая рука… И всего лишь друг? Или даже «не друг и не враг, а так?»

Глава 36

Странная штука — время. Люба уже год ведёт на «Волне» свою «Гостиную», а будто только вчера Кольчугина подкинула ей эту идею. Это, наверно, потому что от эфира до эфира всего неделя, и летят они в съемках, беседах и монтаже, как сумасшедшие. Не успеешь отдышаться, а уже — новый эфир, новый герой, новая история.

А с другой стороны, вот уже три месяца как она знает, что беременна, а живот ещё не выпирает, и ребёнок почему-то не шевелится. Хотя Кольчугина, например, говорит, что чувствовала своих со второй недели… Странно. Может, что-то не в порядке? Но в консультации утверждают, что всё идёт нормально, и сама она постоянно думает о ребёнке, особенно, когда Шалый вывозит её в Городок. Теперь это, правда, не часто, не так, как в первые недели знакомства. Конечно, он мотается, как заведённый по области, по командировкам в другие города, проводит бесконечные совещания, иногда даже до поздней ночи, и звонит ей усталый и злой:

— Мать, я сегодня никакой. Извини, ночую дома. А ты как?

— Тоже в бегах и в заботах… Хорошо, отдыхай. А как завтра?

— Будет день, будет и пища, если будет… Сволочи, опять задерживают отгрузку зерна. На два дня хлеба осталось. И с табаком беда. Представляешь, если ни хлеба, ни сигарет не будет до конца недели, что народ с нами сделает? И в Москве — полные кретины! «Ищите сами! Нарабатывайте межрегиональные связи!..» С кем нарабатывать? У всех — шаром покати!.. Ладно, не буду тебя грузить… В общем, сегодня не наш сезон… Спокойной ночи.

— Спокойной ночи! Целую. Отдыхай. И мы будем спать. Правда, я так ещё и не слышу его…

— Услышишь, придёт время. Ещё надоест, когда начнёт ворочаться и пинаться. Спи!

А как спать, если одолевают мысли — одна тревожнее другой? Что и как у них с Шалым будет дальше? Кого он больше хочет — мальчика или девочку? Дочка у него уже есть… большая, красивая, кудрявая и, говорит, умница. Есть в кого. Папа школу и институт закончил с медалью, ранний кандидат наук. И каких наук!.. И сейчас — самый молодой и перспективный политик. Но не очень внимательный. Потому что такая работа? Или он такой? Он и жене почти не уделяет внимания. О дочке говорит много и часто и даже глаза делаются светлее и мягче… А если она родит ему вторую дочку?… Ведь каждый мужчина хочет сына, продолжателя рода, фамилии… Хотя пока и не говорит об этом …А когда ребёнок появится на свет, что будет? Признает его? Даст своё отчество? Или будет новый Сокольников? Надо, в конце концов, поговорить, решить, что будет дальше. Пока он только переоформил на неё свою долю в бизнесе с Игорем. Наверно, это уже знак. Хлопотный, трудный, но знак? Польский партнёр постоянно звонит, требует приехать в Краков на переговоры, кроме дела обещает «тысячу удовольствий». Знаем мы их удовольствия… Требует уточнения контракта и директор завода, где работает цех по сборке компьютеров. И тоже хочет вести разговор не с Шалым, а с ней, хотя Фимка говорил, что с ним давно всё отлажено… А когда ей делать всё это, если каждую неделю на ней висит большой эфир, отбирающий все силы? И новый режиссёр далеко не Серафима, которая до сих пор даже не глядит в её сторону. И где только Кольчугина его откопала? Одно твердит: «Терпи, душа моя! Зато он такой креативный!» А весь его креатив свёлся пока к одному: «Хорошо бы «Волне» организовать конкурс Великогорских красавиц. Это бы так подняло наш рейтинг!» Бросить идею легко, а кто и когда должен ею заниматься?.

— Ну, душа моя, если ты уже не можешь стать царицей бала… Угораздило же тебя поторопиться залететь! То кому же, как ни тебе, возглавить жюри? Через твою «Гостиную» прошло столько всякого народу! Отбери пяток-другой людей поинтересней, соберитесь, обговорите сценарий.

— Светлана Анатольевна, у меня же эфир!

— Помню. Но и рейтинг канала не пустое дело!

— Но у меня же начинаются всякие мои дела…

— А вот, пока эти «дела» на лоб у тебя не лезут, и займись формированием жюри. Начните отбор претенденток, а то попрут такие, что не взглянешь.

— Господи! Я же никогда этим не занималась!

— Все мы не с пелёнок начинаем чем-то заниматься. А потом входим во вкус… В декрет тебе ещё рано, так что давай! Обзванивай людей, договаривайтесь, назначайте сроки отбора. Кто заартачится, проси Ефима Борисовича нажать. Всё, действуй!

— А чем ваш креативный Дима занимается?

— На нём подбор помещения — не в наших же закутках проводить конкурс. Организация съёмок… Да мало ли?! А у тебя и всего-то организация жюри и кастинг. Не ной. Работай!

Вот так всегда: поймает чью-то идею, разбросает задания по редакторам и ведущим и потом только спрашивает: «Как у тебя? Смотри, сроки уже поджимают. Не ной. Работай!» Неужели в этом и состоит руководство делом? Разбросать задания и — спрашивать, спрашивать? И Ефим также командует областью? Отчего же тогда он так устаёт, что ему уже ничего не надо?… Почему же она «влезает» во все дела этого несчастного, подкинутого ей кооператива? Почему за кого-то звонит поставщику, разбирается с прогульщиками, отвечает на претензии покупателей?.. Нет, молодец Кольчугина, так и надо: поручать и спрашивать! Вот, кто у нас отвечает за формирование жюри и кастинг? — Сокольникова? Любовь Андреевна, вы уже подобрали членов жюри? Нет? Почему? Все мы были чем-то заняты… Даю вам ещё два дня. И никаких отговорок!

А из кого должно состоять такое жюри? Ну, ладно — она, отбракованная по беременности претендентка. Хотя, может быть, здесь и ключ. Не случись у неё такое, она вполне могла бы претендовать на победу: красива, стройна, научилась не теряться в любых беседах, умеет одеваться… Значит претендентки должны быть не хуже, а люди, которые будут их оценивать, должны разбираться во всём этом и быть авторитетными. Иначе не оберёшься криков: «А судьи кто?!»

Люба включила компьютер, вызвала на экран «Органайзер», где собраны все гости её эфира с их профессиями, возрастом, адресами и телефонами.

Отличная штука — этот «Органайзер», поставленный ей Шалым на компьютер! Раньше Люба записывала всех в записную книжку по алфавиту. Книжка быстро пухла от записей, приходилось брать новую, более объемную, переписывать записи из одной в другую или хранить книжки в столе, искать нужную, если чего-то не было в последней, самой толстой… А тут — кликнул рубрику: «писатели», «художники» или «артисты» — и они все перед тобой на экране.

С кого начать? Первое, что нужно для отбора — экстерьер претенденток: их миловидность и стройность, умение одеть себя. Кто лучше других это оценит? Конечно, художник.

Она вызвала этот раздел на экран, побежала по списку: живописец… график… баталист, портретист… Хорошо, но лучше помоложе… А вот и он! Арсений Грибов, дипломант выставки «Большой портрет»… Телефоны: домашний и мастерская.

Люба глянула на часы: двенадцатый час ночи. Домой звонить не стоит — вдруг спит человек? На всякий случай набрала мастерскую.

— Кому не спится в ночь глухую? — спросил хрипловатый голос.

— Арсений? Это Люба Сокольникова с телестудии «Волна», если помните такую…

— Не только помню, но и ношу ваш образ в душе, в мозгах и прочих местах, вплоть до мольберта… А откуда вы знаете, что он у меня как раз в работе? Хотите придти позировать?

— Позировать?

— Было бы очень кстати! Некстати только, что мне нечем заплатить вам за это. Финансы поют, понимаете…

— Спасибо, я не знала…

— Не знали, что я пишу ваш образ или, что они у меня поют романсы?

— Не зала ни того, ни другого. У меня встречное предложение: «Волна» затеяла провести конкурс красоты, и мы хотим пригласить вас в жюри.

— Пойдёт. Если до того вы согласитесь заехать на пару часов ко мне в мастерскую. Помните, где она у меня?…

— Помню. А когда надо?

— Всегда! И хоть сейчас!

— Спасибо. Сегодня не могу. Уже поздно…

— Я сказал: всегда!

— Спасибо…

— Спасибо «да» или спасибо «нет»?

— Спокойной ночи, Арсений. Я перезвоню вам завтра.

Первым из артистов в её «Органайзере» стоял Аркадий Абадин. Вот, кто подошел бы для жури! Типичный театральный герой: молод, красив, знаменит… И можно бы звонить ему прямо сейчас, потому что когда-то он говорил Любе, что живёт «непоправимым филином», и ночь для него — это лучшее время охоты. Но звонок ему опасен: подумает черте что и опять начнёт домогаться так тогда, при записи передачи… Дальше — Борис Абакумов. Душа человек! Весел, игрив, талантлив до чёртиков — поёт, играет не только на гитаре, пляшет. И быть бы ему на первых ролях в театре, но неказист: не взял ни ростом, ни лицом, ни фигурой, потому и едва выбился из «кушать подано, господа!» Точно, Борис лучше Абадина — он умный и не циничный… Надо предлагать его.

Люба перебрала списки других героев своих передач, наметила ещё семь человек из стилистов, преподавателей, спортсменов, поэтов. Перебирая списки «Органайзера», вспоминала, с кем и как ей работалось, прикидывала их на роль судей для красоток, и не заметила, как уснула, сложив голову возле клавиатуры.

Проснулась, вздрогнув от непривычного ощущения чего-то нового, происшедшего с ней, от какого-то слабого и ласкового внутреннего движения. Очнувшись от сна, подумала, что же случилось? Вспыхнула: неужели!? Протиснула руки под кофту, обняла ладонями низ живота, вся обратилась в слух, в ожидание, в ощущение себя… Приснилось?.. Нет, вот ещё какое-то медленное и удивительно нежное, волнующее, захватывающее дух движение… Он! Он! Он!.. Он ожил в ней! Он живой… Настоящий!

Люба дотянулась до телефона, набрала впеченный в её память номер.

— Дежурный слушает, — раздался глухой голос в трубке.

— А Ефим Борисович ещё на работе? — спросила нетерпеливо.

— Вы на часы посмотрите. Третий час ночи. Кто его спрашивает?

— Извините…

Ответил телефон в Городке:

— Ну?..

— Фима, он ожил! Он шевельнулся!

— А, это ты? Кто у тебя ожил?.. Ну, понял… А до утра эта новость не дожила бы?

— Ты что, Фима? Он шевельнулся!

— И хорошо. Я сплю. А ты чего маешься?

— Извини. Спокойной ночи!.. — прошептала она и почувствовала, как поднимаются слёзы.

Глава 37

Для представления финальной десятки конкурса «Мисс Великогорска» удалось снять самый большой зал в городе — расстаралась Кольчугина да и Шалый помог. Позвонил по её просьбе директору дворца культуры, спросил: «У вас, что, каждый день зал от зрителей ломится? Богато живёте, а заводу своему никак не поможете долги по налогам отдать бюджету? Кольчугина за аренду вам столько бы дала, что не только бы на хлеб хватило. Не даёт столько? Назначьте сами цены на билеты. Учить вас разницу пилить? Да и в рекламе, смотрю, вы мало смыслите. Конкурс-то не только первый в области, в стране с ними ещё не разбежались. Все его покажут! Хотите, и вас с директором завода в жюри посадят. В общем, смотрите… Да не голые это задницы, а конкурс красоты! Сами ещё слюни пускать будете…»

Состав жюри действительно пришлось расширять за счёт директора завода, и тут Кольчугина согласилась сразу. А по началу она хорошо погуляла по Любиному списку красным карандашом! И сразу же упёрлась в Бориса Абакумова:

— Душа моя, ты чего? От одной его фамилии ужас берёт, да и сам — чёрт знает что! Ты с Аркадиным говорила? Не может быть, чтобы он отказался.

— Не говорила! Он превратит конкурс в публичный дом.

— А ты хочешь превратить его в институт благородных девиц? Замени Абакумова Абадиным. Хочешь, сама ему позвоню.

— Он же весь конкурс нам сорвёт.

— Если и сорвёт с кого-то чего-нибудь, не наше счастье и не наша беда! Заменяй!.. Арсений пойдёт, хороший художник. Меня однажды набросал… А эту чувырлу ты зачем нам тащишь? — подчеркнула она фамилию модельера. — Представляешь: на сцене красотки, а в жюри — страх божий? Нам же тоже их показывать придётся. Люб, ну ты совсем у меня… Кстати, у неё парень работает на показах… Картинка! Возьмём его.

И так — по всему списку. Заменить пришлось едва ли ни половину отобранных Любой людей. А это — опять звонки, уговоры… Вмешался в список и Шалый, когда она рассказала, как почертила его Кольчугина.

— Мать, ты чего-то у меня плохо мозгами шевелить стала. Вам для чего вся эта канитель нужна? Для рейтинга канала. А об области можно было подумать?

— Пригласить маман из Москвы? Усков как раз её в какое-то модное агентство устроил…

— Насчёт маман смотри сама, а я бы пригласил кого-нибудь даже не из Москвы, а из известных иностранцев. Город мы открыли, теперь можно привозить кого хочешь. Представляешь, какого-нибудь макаронника из Италии или лягушатника из Франции… За ними рванут их телевизионщики… Город покажут, тебя как председателя жюри, ну и Кольчугину, может быть… Хорошую волну можно бы нагнать!

— Где я вам возьму столько денег! — закричала Кольчугина, когда Люба передала ей разговор с Шалым. — Знаешь, сколько заломят ваши итальяшки с французами? Не только без постельного, без нательного белья останемся! Ему престиж города нужен? Вот пусть город и приглашает.

И это уладилось. Позвонили Славе Зайцеву, тот согласился подъехать сам и связался с коллегами. Удалось уговорить приехать на финал кутюрье и актёра. Не из первого мирового десятка, конечно, но всё-таки…

Сложнее оказалось с претендентками. Началось прямо с кастинга. С первого же просмотра пришлось отсеять больше половины девчонок. Слёз, конечно, было! Собирай их кто-то в тазик, можно бы прибыльный ларёк открыть: «Слёзы Великогорских красавиц»! Были бы и «горькие», и «сладкие» слёзы. А потом — и «Слёзы победы»…

А на второй день к Любе, когда она разбирала списки оставшейся сотни красавиц, к ней в комнату жюри постучал мужчина лет тридцати пяти, невысокий, очень прилично одетый, с двухнедельной чуть рыжеватой щетиной на лице и довольно крупными тёмными очками. Поздоровался слегка приглушённым голосом и мягким движением руки положил перед Любой фотографию яркой блондинки, на которую она ещё вчера обратила внимание за цвет её неестественно зелёных глаз.

— Это Агата Щукина. Она вчера прошла отбор. Надо, чтобы она шла до конца, до брюликов, или что вы там придумали? — сказал он ровным, приглушённым баритоном.

— А вы кто? — спросила Люба, дивясь мягкой наглости гостя.

— Я её друг. И пусть это будет ей моим свадебным подарком…

— У друга есть имя?

— Есть. В некоторых кругах меня зовут «Вася рыжик».

— Слушайте, Вася! У нас ведь конкурс!

— Знаю. И победит сильнейший. Это могли быть вы. Но если вы не в игре, значит — Агата Щукина. — И он пальцем подвинул фотографию Агаты ещё ближе. На пальце у него был тяжёлый золотой перстень с черепом из чёрного камня, в глазницы которого вставлены зелёные огоньки хризолита.

— Но это же не я одна решаю. Может ведь и не получиться…

— Прошу, Любовь Андреевна, не вынуждайте меня называть вас «жидовской подстилкой», Я этого не люблю… Но могу! — Забрав фотографию, гость так же несуетно ушёл.

Ещё не совсем понимая, от чего у неё появилась мелкая дрожь, Люба судорожно набрала прямой номер Шалого и, захлёбываясь от мелкой противной трясучки, рассказала о странном госте, его наглом предложении и зловещем перстне.

— Кто-нибудь ещё это слышал?

— Да нет, все уже ушли в зал.

— Жаль. Вася Рыжик — серьёзный человек. Вам как-то придётся с ним считаться. Я, конечно, подгоню вам ментов, но лучше бы тебе как-то отмазаться от жюри, если он на тебя вышел, а не на Кольчугину…

— Ефим, ты чего? Он что у нас в городе — за царя или за президента?

— Я говорю, это серьёзный человек. Его можно было бы прихватить за живое, но у тебя же нет свидетелей разговора… А кого, говоришь, он предлагает? Щуку? Ну, это для вас не самый тупой вариант… Она — ничего. Может, получится и не расстраивать Рыжика. И вот ещё что: предложите ему самому оплатить первый приз. Он может клюнуть на это. Но ментов я всё-такик вам подгоню.

Финал конкурса шел отлично. Зал на полторы тысячи человек был набит так, что зрители буквально нависали и над телекамерами в проходах, и над рядом, занятым разросшимся жюри. На сцену добавили света, сделали маршевый подиум, по которому десять красавиц спускались ближе к зрителям как бы с небес и двумя плавными ручейками растекались за кулисы. Потом где-то во чреве огромной сцены снова поднимались к сияющим небесам, чтобы, спускаясь, демонстрировать свадебные наряды, купальники, вечерние платья, умение в трёх-четырёх па показать способность к бальным или спортивным танцам.

Жюри по обе стороны Любы шелестело голосами и бумагами, сбрасывая к ней листки с оценками каждого выхода конкурсанток. Любе некогда было поднять голову на всё это действо, которым из-за кулис руководили худрук дворца и её «креативный» Дима. Она едва успевала переносить оценки членов жюри на итоговый лист и плюсовать их для каждой конкурсантки. Вот дала работку Кольчугина! А сама сидит где-то у сцены, заставляя секретаршу пробиваться к Любе за итоговой оценкой каждого выхода. Она тоже следит за показателями Агаты Щукиной, потому что и ей пальцем с диковинным перстнем подвигали фотографию этой конкурсантки и тоже там о чём-то негромко предупреждали. Хотя и деньги за корону победительницы он, не кобенясь, выложил немалые.

Но пока выходило, что в финальную пятёрку Агата попадала под номером «три» и тянула всего лишь на вторую вице-мисс.

«Душа моя! Ты чего там делаешь?! — прислала Кольчугина обратно предпоследний листок оценок. — Где у тебя «А»?

«К сожалению, у меня не алфавит, а сумма оценок. Сама переживаю», — отправила Люба записку обратно.

«Но у тебя же будет итог!» — принесла замученная секретарша ответ Кольчугиной.

По замыслу креативного Димы, после порхания и всевозможных легкомысленностей, красотки должны вернуться к рабочим будням и предстать в последнем выходе в деловом костюме. И Агату вынесло на сцену в привычном ей обличии барменши из ночного клуба, тогда как остальные вышли кто в халатике медицинской сестры, кто в спортивном костюме тренера по фитнесу, или в строгом платье библиотекарши… И каждая, кроме Агаты, нашла в своём наряде какую-то забавную изюминку, характерную именно для ее профессии. Щукина появилась в красном пиджачке на голое тело, в коротюсенькой юбке и с распущенными волосами, выброшенными широкой полосой на грудь.

Кроме того, девчатам надо было оценить «миссию Мисс». Агата и здесь оказалась не лучшей.

«Господи, ну кто с ней работал? — с ужасом подумала Люба, подсчитывая окончательный итог. — Вторую-то дай бог натянуть!»

Объявили перерыв для окончательного подведения итогов и чтобы дать конкурсанткам время подготовиться к выходу для объявления победительницы конкурса.

— Что у тебя? — продравшись сквозь выходящую из зала толпу, спросила Кольчугина?

— Вторая…

— С ума сошла?

— Все пятнадцать членов жюри дали ей сейчас столько, что выше второго места мне её не поднять…

— А кто первая?

— Настя, библиотекарь. У неё самая высокая оценка за объяснение «мисси Мисс».

— Чёрт бы её побрал! Давай ещё раз соберём жюри, объясним всё и попробуем пересчитать.

— Что мы объясним? Что победа уже была выкуплена оплатой короны?

— Да как хочешь, так и объясняй! — взорвалась Кольчугина. — Я что ли председатель жюри?

— По оценкам жюри, у Агаты Щукиной второе место, — упрямо выговорила Люба.

— Ну, знаешь что?!

— Что!?

В комнату заглянул Шалый, только что подъехавший на церемонию награждения.

— Чего шумим? За дверью слышно, — сказал он и поцеловал дам в щёчку.

— Да вот не все у нас знают возможности калькулятора, — ответила раздражённо Кольчугина.

— Кто-то промахнулся пальчиком, не в ту циферку попал? Надо уметь считать в уме!

— А если ума не хватает, а упрямства, хоть отбавляй? — буркнула Кольчугина.

— Похвальная черта характера, но опасная для жизни.

— Ефим Борисович, а что если вы увенчаете эту щучку короной?

— Э, мать! Не я организатор конкурса, не мне и венчать. Вот пусть Любовь Андреевна. Как насчитала, так и рассчитывается…

— Спасибо, Ефим. — Люба вскинула на Шалого глаза. — Хорошо. Я объявлю результаты, какие есть, — сказала она, дрогнув голосом. — Я и увенчаю, если больше некому.

— Э, ребята, а пусть этот ваш кутюрье венчает. А нужную корону вы ему подадите сами. Потом уже как-нибудь разберёмся…

— А что!? Это идея! — согласилась Кольчугина.

— Это без меня, ладно? — сказала Люба и пошла из комнаты.

— Остановись, — приказал Шалый, будто стукнув ей в спину. — Делайте, как получилось. Хотите, я надену главную корону… И с Рыжим потом как-нибудь разберусь, если возникнет. Давайте звонок на выход, а то некогда мне тут с вами…

Кольчугина убежала за сцену, объявить окончание перерыва и построить первую тройку конкурсанток. Остальным участницам финала велела разбиться на две группы и выйти из-за кулис, когда тройка спустится сверху.

— А мы как пойдём? — спросила Агата. — По одной или вместе?

— Вместе. Агата повыше, она пойдёт в центре. Оля справа, Настя — слева. Держитесь за руки и улыбайтесь. Дима, когда поднимутся, добавьте света и — музыку!

Подхватив платья повыше, тройка победительниц под смех рабочих сцены и членов жюри полезла вверх.

Грянул выходной марш из кинофильма «Цирк», вспыхнули световые пушки, высветив на верхотуре подиума тройку красавиц, и они, держась за руки, с Агатой в кореннике, стройно стали спускаться на авансцену. С обоих боков вышли и остановились, оставив место в центре, остальные участницы финала. Зал рвался и трепетал от аплодисментов. Не очень стройной толпой появились поимённо названные члены жюри. Отдельно, голосом «под Левитана» объявили организатора конкурса — директора телевизионного канала «Волна» Светлану Анатольевну Кольчугину, председателя жюри конкурса Любовь Сокольникову и представителя президента России в Великогорской области Ефима Борисовича Шалого. И они вышли на центр авансцены точно, когда спустилась вниз тройка первых красавиц города.

А дальше для Любы словно пошли кадры замедленного кино. Ей предоставляют слово. Она берёт микрофон, объявляет вторую вице-мисс, «Мисс зрительских симпатий» Ольгу Синицину. Шалый надевает ей на голову небольшую диадему с камешком по центру… Объявляет первую вице-мисс, «Мисс Очарование» Агату Щукину… Агата сбрасывает с лица улыбку, пожимает голыми плечами, оглядывается на Кольчугину, глядит куда-то в зал, потом в другую сторону, наконец делает шаг к Шалому. Но диадему принимает от него в руки, давая понять, что это ошибка, увенчанной она должна быть другими званием и короной.

— И королевой нашего бала, победительницей конкурса и званием «Мисс Великогорска», — повышает голос Люба, — большинством голосов членов жюри… объявляется Анастасия Захарова!

Настя недоумённо смотрит на Любу, потом подпрыгивает с весёлым визгом и, сияя глазами и улыбкой, подскакивает к Шалому. И в миг, когда тот плотно приложил к её высокой прическе свитую из серебряных нитей корону с двумя хризолитами и крупным александритом по середине, Агата резко смахивает её с головы Насти. Корона звякает об пол и под шумный выдох зала катится к оркестровой яме. Замерев от неожиданности, Ефим и Люба провожают её глазами…

Глава 38

Настя, поддёрнув подол платья, парой кошачьих прыжков догнала корону у фонаря, подсвечивающего золотистым светом подиум, подняла, почувствовав почти невесомость её кружевных серебряных нитей. Ей казалось, что корона должна быть тяжелее, не легче, чем она представляла себе миссию Мисс. А тут — тонкие кружева тонких нитей, местами теперь погнутых. И куда-то улетел от удара об пол александрит, так ярко блеснувший ей в глаза, когда Шалый водружал корону. Теперь только чуть посвечивают зелёными искорками хризолиты. Где она видела такую искристую зелень? Точно! Так проколола её острыми иглами взгляда Агата… Случайное совпадение цвета камешков в короне и глаз Агаты? Наверное нет… Она хороша ростом, фигурой, цветом глаз, лица и волос. Чуточку только вульгарна и грубее голос… Но корону делали для неё…

Настя вернулась в центр авансцены. Агату, готовую рвать и метать, сдерживали Шалый и Кольчугина. Люба стояла чуть в стороне, прикрыв лицо листком с окончательным решением жюри.

— Отдайте ей, — протянула Настя корону Любе. — Только синий камешек надо найти, улетел куда-то…

— Оставь. Она твоя. Потом отдадим ювелиру, исправит…

— Как хотите… Всё равно уже всё испорчено… Я пойду, пожалуй?

— Спроси у Светланы Анатольевны. Тут ещё должны быть подарки от спонсоров.

Кто-то вырубил световые пушки давая набитому, молчащему залу понять, что «кончен бал». Но сцена заиграла вспышками фотоаппаратов толкающих друг друга репортёров. Они хватали в кадр пинающуюся длинными ногами Агату, бредущую к центру сцены с помятой короной в руке «Мисс Великогорска», Любу, прикрывающуюся от вспышек листком бумаги, толпящихся за ней членов жюри.

— Какого чёрта все встали? Продолжайте, чего у вас там? — прошипел в ухо Кольчугиной Шалый. — А ты уймись сейчас же, красуля! Нужен мне ваш скандал!.. Где твой Вася, пусть заберёт тебя отсюда. Чёрт меня дёрнул связаться с вами!.. Опозоримся на весь мир… А ты чего стоишь? Поехали отсюда! — повернулся он к Любе.

— Спасибо, я позже. Мне же надо закончить… У нас ещё спонсоры…

— Хрен с ними, без тебя закончат. Отдай список Светке.

— Я не могу. Это моя работа. Извини. Я позвоню.

— Ааа! — махнул рукой Шалый и, прихватив за талию Агату, скрылся с ней за кулисой. Оттуда по боковой лесенке в зал сбежал милицейский майор, стал расталкивать репортёров: «Граждане, не мешайте продолжить праздник! — И сам утонул во вспышках, повернувшихся к нему фотоаппаратов. — Граждане, прекратите, а то вызову милицию!» — закричал майор.

Наконец, заглушая хохот и выкрики, снова грянула музыка, очнулись световые пушки. Люба почувствовала, как Дима вложил ей в руку микрофон.

— Ну, что же? Повеселились, и хватит! — сказала она залу. — У нас ещё не все участницы финала с подарками, и спонсоры уже притомились ждать… На сцену вызывается симпатия зала, «Мисс Доброта», как написано в ваших записках, Кристина Шумилова!.. От имени коллектива трамвайно-троллейбусного парка её награждает ценным подарком начальник городского транспортного управления…

Вышел высокий дядька с большой коробкой и цветами, выпорхнула Кристина, уже сменившая вечернее платье на форменную куртку вагоновожатой. Послала воздушный поцелуй залу: «Я люблю вас!», поцеловала дядьку, взяла у него коробку, и тут же опустила её на пол: «Не унесууу! Помогайте…»

Люба будто сама подняла её подарок, почувствовала тяжесть внизу живота и подступающую тошноту, испугалась, шагнула к Кольчугиной, шепнув: «Что-то мне плохо», передала ей микрофон и ушла за кулису. Там у пульта помрежа хватали друг друга за грудки Шалый и Вася Рыжик.

— Причём тут она? — хрипел Шалый в лицо Рыжику, притягивая его к себе. — Тронешь, урою!

— Ты мне бабки сперва верни!

— Жди! Вернул я тебе бабки! Чего ты на меня их вешаешь? — Шалый оттолкнул Рыжика на пульт. Тот грохнулся на него локтями. Шумно пошёл закрываться занавес, наводя переполох на сцене, засвистела публика в зале. Дима и какой-то мужичонка в комбинезоне и в очках подлетели к пульту, оттолкнули Рыжика, захлопали в четыре руки по кнопкам. Занавес стал разъезжаться в стороны, потом снова понес тяжелые полотнища в центр и опять потащил их в стороны, открывая взору развеселившегося зала налетающих друг на друга петухами Шалова и Рыжика.

…Люба, едва сдерживая подступающую тошноту, почти бежала по длинному коридору к туалету. У дверей её тормознула сидевшая на полу то ли девчушка, то ли пацанчик в сдвинутой на бок кепке и с большой холщёвой сумкой на груди:

— Тётенька, покурить не найдётся? — Голос оказался скорее мальчишеский.

— Пропусти! — крикнула Люба, оторвав от лица комок платка, которым зажимала рот.

— Ладно, беги, блюй, если перебрала… — Нехотя убрал ногу от двери. — Или залетела? — Зацепив грязной рукой, приоткрыл ей дверь.

Люба протиснулась в туалет, подбежала к крайней раковине, открыла холодную воду. Рвотный позыв согнул её к рыжим подтёкам раковины, но ничего, кроме противного рвотного звука не исторг из её глубины.

— Господи, что за мука! — пролепетала она, отплёвываясь желудочной слизью. — И надолго мне это?

Она прополоскала рот от горькой слизи, двумя пригоршнями воды остудила лицо и, почувствовав слабость в ногах, прижалась спиной к холодной кафельной стене. «За что это женщинам? Почему за счастье иметь детей они должны терпеть такие мучения? Кто всё это придумал?»

— Тёть, ты где? — заглянул в туалет пацанчик. — Выйдешь скоро? А то щас народ повалит…

Люба повернулась к зеркалу над раковиной. «Хороша!..» Тушь потекла… Губы смазаны.

Она привела себя в порядок и вышла в коридор, толкнув пацанчика дверью.

— Э, ты чего?! — заорал он на неё срывающимся голосом. — Чего делаешь-то, зараза!? — И Люба увидела, что на руках у пацанчика красные резиновые перчатки, и он выдирает из холщёвой сумки какую-то ручку, какую-то стеклянную трубу с блестящей крышкой… Сообразила, что это у него шприц, какой она видела однажды в «Кавказской пленнице». «Чего это он? Зачем ему шприц?» — подумала она и, почуяв недоброе в голосе пацанчика, ускорила шаг на выход из коридора.

— Э! постой! Чего скажу! — крикнул ей вслед пацанчик.

Люба машинально обернулась на крик и увидела, как из шприца в её сторону летит дымящаяся струя. Она инстинктивно прикрыла лицо руками и почувствовала, как что-то горячее впилось ей в лоб, потекло по рукам, остро, до рези в носу и в глазах запахло кислотой. Она побежала прочь от боли, от крика пацанчика, от мата, какой посылал он ей вслед. Высокие каблуки подворачивали щиколотки, и нестерпимо жгло шею и спину.

— За что?! — закричала она, пытаясь схватить пронёсшегося мимо неё пацанчика. Но он увернулся, бросив ей под ноги громко звякнувший шприц. — Помогите! Помо… — Подвернув ногу, она грохнулась на осколки шприца.

Видимо голос её, удесятерённый болью, долетел до закулисья дворца. Оттуда выскочили члены жюри, Кольчугина, Дима. Любу подхватили с пола, задёргали в разные стороны: «Кто тебя? За что? Откуда кислота? Врача скорей! Соды, соды кто-нибудь! Холодной воды скорее!..» Её подхватили под руки, потащили обратно в туалет, сунули головой в раковину под струю холодной воды, пригоршнями стали бросать воду на спину, с которой, разваливаясь на две стороны, спадало её лучшее платье.

В толпе нашёлся врач, оттолкнул всех от Любы.

— Срочно дайте кто-нибудь соды! — крикнул он в толпу. — И уберите отсюда лишних людей! И мыло, есть тут где-нибудь мыло? Любое! Лучше хозяйственное.

Кто-то сунул врачу найденный в суматохе надорванный пакет.

— Вот, написано «сода»!

Врач глянул на пакет и отбросил его обратно:

— В штаны себе насыпь этого!

Хлопая сапогами по кафельному полу, прибыла бригада «скорой помощи». Любу посадили на кушетку. Она запрокинула голову, теряя на грудь и на колени опадающие волосы.

Два молоденьких милиционера притащили орущего во всё горло, брыкающегося пацанчика. Поставили перед Любой.

— Посмотрите: он?

Люба открыла глаза. На пацанчике не было кепки, резиновых перчаток и холщёвой сумки. Но были крупные карие глаза, залитые слезами и ужасом.

— Не знаю… Кажется… — И потеряла сознание.

Глава 39

Белый-белый потолок. Белые-белые стены. Яркий жёлтый свет за белыми рамами окна, белый с жёлтыми пятнами бинт на руке. Белые халаты на людях, стоящих у кровати. Бесцветный огонь на лице и в спине…

— Душа моя, ты меня слышишь? — Это грубоватый голос Кольчугиной.

— Если водит глазами, значит слышит. Привет! — А это — Ефим.

— На два вопроса можете ответить, Любовь Андреевна? — Какой-то чужой голос.

— Я попробую… — Бесцветный огонь жжёт угол рта. — Зеркало… Зеркало есть? Дайте…

— Есть у тебя? Доктор, а ей сейчас можно видеть себя? — Это — Ефим.

— Думаю, ничего страшного… — Этот голос она уже где-то слышала.

— Это вам ничего, вы привыкли. Свет, есть у тебя какое-то зеркало? — Опять Ефим.

— Принесите наше… Давайте, я подержу. Вот так…

Жёлтый бинт закрывает лоб, щёку, подбородок. Много…

— Спасибо. Я так и знала… — И опять огонь жжёт рот, подбородок, лоб. Лучше не пробовать улыбаться…

— Любовь Андреевна, так это всё-таки был мальчишка? — Наклонилось к ней лицо мужчины с тонкими усиками.

— Мальчишка.

— Вот этот?

Фотография чуть расплывается в глазах. Надо бы прищуриться, но огонь жжёт всю левую сторону лица.

— Кажется…

— Он или кажется?

— Он… Кажется…

— На сегодня всё! Извините, завтра. — Рука в белом халате отодвигает в сторону все белые халаты, над которыми мерцают и расплываются лица Ефима, Кольчугиной, мужчины с тонкими усиками. Опять белый потолок, жёлтый свет. Летит к ней дымящаяся, остро пахнущая струя… Смеётся Серафима… Широко улыбается Сокольников… Зло сопит рыжий Степан, пытается поймать её широко распахнутыми руками… Кусает пухлые губы Ефим… Тишина. Серые сумерки ползут в белые рамы окна…

…Закрыв дверь палаты, пожилой завотделением ожогового центра, протирает платком очки, близорукими глазами смотрит на Шалого, слегка опустив голову, охватывает боковым зрением и остальных. Надо объясняться. Взрослые, вроде, люди, а будут сейчас задавать детские вопросы: «Доктор, это опасно?», «Сильно будет обезображено лицо?» А что им ответить? Рубить правду-матку? Нельзя надрывать людям нервы. Обнадёживать? Глупо в таком состоянии… Честно-то говоря, ожог обширный, местами высокой степени, но ведь бывало и хуже, тем не менее, люди выкарабкивались непредвиденно быстро. Здесь же, видимо, другая организация нервной системы. И понятно: была красавица, а что останется? Пересадки ещё никого не украсили…

— Ну, что я вам скажу? Конечно, рано мы допустили вас к больной… С другой стороны, увидеть близких… В общем, пересадка тканей прошла успешно. А дальше — будем надеяться… Извините, я должен… А вам можно будет приходить, только когда переведём в общую палату, — сказал доктор следователю. — Я и так нарушил всяческие правила, извините.

— А мне когда можно, доктор? — спросил Шалый.

— Тоже. Это касается всех.

— Скажите, а лицо у неё сильно пострадало? Она же у нас на экране…

— К счастью, нет. Но последствия налицо.

Доктор вздел крупные очки на нос, слегка поклонился окружившим его посетителям и пошёл навстречу торопящейся к нему по коридору медсестре.

Шалый положил руку на плечо следователю, приглашая того отойти чуть в сторону, спросил:

— А что пацан? Вы его допросили? Кто его так снарядил?

— Пацан нам известен. Вокзальный попрошайка, воришка. Балуется клеем. Пока валяет дурочку: крыс хотел разогнать, шприц нашёл во дворе ветиринарки, кислоту — там же. Кто послал поливать людей, молчит.

— Ну что, вы спросить не умеете?

— Малолетка. Ему одиннадцати ещё нет. На нём не разбежишься — прокурор голову отвернёт…

— Мне кажется, это дело рук Васи Рыжика. Он «советовал» признать первой красавицей Агату из «Жемчужины», а жюри не прислушалось к совету.

— Спросим. Но Вася — тот ещё! Ему бы уже не одна «вышка» светила, а он на Мерседесах ездит. Если только прямо угрожал… А за «совет» какой с него спрос? Или только, если пацан расколется. Но и там, наверно, будет десяток шестёрок между ними.

— Ладно, работайте. И держите в курсе. — Шалый отпустил следователя, подхватил под руку Кольчугину, как-то даже похудевшую со вчерашнего вечера.

— Ну, чего мать? Хорошо мы прославили город!.. У тебя уже есть отклики?

— Пока только с ленты. Экран вечером будем смотреть. Мне-то, что теперь делать? Такая дыра в сетке будет… И чем её затыкать каждую неделю? Люба, конечно, не скоро оклемается, да и как теперь будет смотреться…

— Да это-то хрен с ним! Ребёнка бы не потеряла!

— У каждого у нас свой ребёнок, Ефим Борисович! Хотя девку до слёз жалко…

— Жалко…

К вечеру шум в эфире действительно поднялся, но не очень большой. Центральные каналы отметились краткими сюжетами с конкурса, где Люба, объявлявшая итоги, была ещё во всей красе, потом — совсем уж коротко — показали летящую с головы первой красавицы корону и сутолоку в коридоре вокруг ведущей, пострадавшей непонятно от чего. На «Волне» трещали все телефоны. Поднимая их, редакторы и корреспонденты тут же бросали трубки не в силах отвечать на вопросы звонивших.

Шалому позвонил Усков, спросил, чем может помочь, потом долго плакала в трубку «маман», бессвязно грозясь немедленно приехать и забрать «мою девочку» от людей, которые не умеют ценить и беречь доставшееся им чудо.

Радио «Свобода» напрямую связало пострадавшую на конкурсе красоты Любовь Сокольникову с представителем президента России Ефимом Шалым, имеющим, между прочим, законную жену и дочь. И откуда только у этих проныр такие подробности, что пострадавшая красавица ждёт от молодого политика ребёнка…

А ночью позвонил и «Сам». Без дальних вопросов спросил:

— Разгулялся? Трезвонят там! Что делать будем? Тебя забирать оттуда или красавицу, от греха подальше? Давай мы её у тебя заберём, а ты сиди пока, работай и не больно там блуди, понимаешь…

— Спасибо! А куда заберёте? — решился Шалый на вопрос.

— А что, у нас забрать некуда? Подлечим не хуже, чем там у тебя. А ты поставь на уши этих, кто мышей у тебя не ловит. Я тоже дам распоряжение министру.

— Спасибо. Будет сделано…

— Вот, давай!

Утром позвонил главврач ожогового центра:

— Извините, Ефим Борисович. Любовь Андреевну у нас забирают…

— Кто ещё там?

— Бригада. Приехал реанимобиль из ЦКБ.

— И что? Будут трясти её до Москвы? Не отдавайте пока! Сейчас подъеду.

— У них самолёт в аэропорту. Это специальная бригада. Они не могут ждать… Только если вы очень быстро…

— Скажите, я приказываю ждать! — гаркнул Немец в трубку и бросил её.

Он стал наскоро одеваться, не враз попадая в штанины и в рукава, чертыхаясь, что ранний звонок заставляет его одеваться ещё неумытым и не сделавшим утренней разминки.

— Что тебе на завтрак? Яичницу или кашу? — спросила жена. Она тоже была одета только в короткий шёлковый халатик и стояла, прислонившись к косяку спальни, неумытая и встревоженная.

— Ничего! Машину вызови!

— Тише кричи, дочку разбудишь! — тихо, как-то очень безнадёжно сказала жена.

— Пап, я уже не сплю! Ты куда? — просунула под руку маме кудрявую голову дочка.

— Ну, куда я всегда хожу? На работу. Доброе утро!

— Сегодня у папы работа около тёти, которую вчера ты видела по телевизору…

— Которая самая красивая была?

— Была и сплыла, — сказала мать и ушла на кухню.

Дочка подбежала к отцу, обняла его за талию, прижалась к нему. Шалый сел на кровать. растерянно поцеловал дочь в висок, погладил её кудрявую голову. Да… Ситуация!.. Жена, конечно, давно догадывалась, но пока не задавала никаких вопросов. Теперь знает всё. Вчера без вопросов и истерик выбросила в ведро рубашку, прожженную кислотой, попавшей на грудь, когда прижимал к себе голову Любы. Не задаёт никаких вопросов и сейчас. Да… Выдержка… А если бы стал догадываться он? Тоже без вопросов? Или бы снёс голову?… Нет, она не могла… Другое воспитание. Другая природа…

— Машину вызвала? — поднялся Шалый, отпустив дочь.

— У подъезда.

— Спасибо, я улетел! Когда буду — не знаю.

У постели Любы стояли четыре молодца в халатах, готовые перенести её с кровати на каталку. Рядом были главврач и завотделением. Люба, превозмогая боль в шее и плече, трудно поворачивала голову в стороны, пытаясь увидеть среди мужчин лицо Ефима. Понимая её встревоженный взгляд, главврач, скорее ей, чем другим, сказал:

— Ефим Борисович просил подождать.

— У нас самолёт под парами. Ждёт, не выключая двигатели, — ответили ему.

— Он приказал ждать, — нерешительно произнес главврач.

— У нас свои приказы.

И Люба почувствовала, как натянулась под ней и с болью обняла её простынь, как мягко опустили её на что-то прохладное, и замелькал над ней потолок, превращаясь из чисто-белого в бело-серый, как хлопали по обе стороны каталки тяжёлые бело-серые двери. Еще она видела два тревожных мужских лица, которые переглядывались с кем-то, кто был за её головой, когда каталка отрывалась от пола, покачиваясь, зависала и снова катилась по коридору. По бокам мелькали белые и пёстрые халаты, озабоченные, печальные и постные лица. И никак не появлялось крупноглазое лицо со знакомой, чуть насмешливой, милой улыбкой. Люба устала его ждать, ей надоели все эти мелькания, и она закрыла глаза. Каталку куда-то поднимали, опускали. Не открывая глаз, поняла, что едет в машине и незакрытое ухо режет сирена, потом она стихла, сменившись тугим, нарастающим шумом, а над головой был всё тот же чуть желтоватый потолок машины, а по бокам — два лица всё тех же незнакомых мужчин.

— Мы куда-то едем? — тихо спросила она.

— Не слышу. Не надо говорить. Мы летим, — склонилось к ней одно мужское лицо.

«Куда?» — спросила она взглядом.

– В нормальное место, – понял её мужчина. – К хорошим врачам. Вам бы лучше поспать.

Эпилог

Прошло десять лет. Любовь Андреевна Сокольникова после двухмесячного лечения в ЦКБ отказалась, несмотря на уговоры родных и знакомых, от эксперимента «по восстановлению прежнего облика» и жила теперь с новым лицом, скроенным как бы из двух половинок. То есть, левая часть лица оставалась прежней, естественно, тронутой уже временем, но всё-таки прекрасной, а правая, по которой пробежала струя кислоты, в бессознательном состоянии растёртая рукой, была покрыта мелкой сеткой стягивающейся новой кожи. И это было похоже на портрет, писанный художником частями, в разное время и качественно разными красками, поэтому левая сторона портрета оказалась прозрачно-чистой, а правая покрылась крокелюром.

Люба привыкла с этим жить, общаясь с людьми как бы вполоборота. Это не было трудно, потому что круг её общения сузился до семьи маман и нескольких человек на работе. Телевидение она оставила тогда же, когда её увезла из Дворца культуры карета «скорой медицинской помощи». Кольчугина просила остаться, говорила, что можно будет давать её программу исключительно в записи, а там «средними планами» и специальной подсветкой они сумеют не акцентировать внимание на лице ведущей. Но Люба прикинула, сколько ей приходится общаться с людьми до записи передачи и насколько часто надо будет отвечать на их вопросы по поводу того, что где, как и когда случилось с её лицом, то есть в очередной раз погружаться памятью во весь тот кошмар, и она твёрдо отказалась от предложения продолжить карьеру телеведущей.

Но и усаживаться страдалицей на чью-то шею не хотелось, поэтому после трёх лет, всецело отданных сыну, она заочно закончила библиотечный институт, и Усков пристроил её на работу в научную библиотеку одного из НИИ МВД, где она в звании старшего лейтенанта внутренней службы спокойно занялась библиографией специальной литературы.

Отношения с Шалым тоже стали другими. Он без колебаний признал сына своим, при регистрации уговаривал Любу дать ребёнку не только своё отчество, но и фамилию, однако разводиться с женой не хотел, чтобы не травмировать безумно любимую дочь, которая столь же безумно была привязана к матери. Встречались реже, потому что жизнь у Ефима резко изменилась. Из Великогорска его, было, перевели в Москву, подняли до третьей ступеньки в государстве, а потом столь же неожиданно, как пацанёнка в санках, спустили с этой горки так, что он вылетел из санок и теперь таскал их за собой по городам и странам в надежде найти себе новые горки. Характер у него стал жёстче. Терпимости к возражениям, к чужой логике у него и так было не густо, а теперь и вовсе осталась одна неприязнь к оппонентам. Да и к Любе, пожалуй, тоже, хотя она не возражала ему при оценках людей и ситуаций, а просто говорила: «Ну, ты подумай ещё, не руби…» В конце концов, связь у них осталась лишь через сына, которого Шалый представил широкой публике только когда привёл его за руку в школу на линейку первоклашек. Тогда возникло много пересудов в прессе, откуда, мол, у опального политика вдруг появился сын, как две капли воды похожий на него, если все знали, что у него лишь дочь. Дотошные журналисты бросились в поиски матери, и Любу от их любопытства спасала только закрытость её НИИ. Шалый в конце концов признал, что у него была и есть вторая семья, которую лично он хотел бы объединить с первой, но пока не находит согласия в обоих домах.

В первом доме было бы проще добиться объединения семей в одну, потому что там в корнях было нечто похожее. Да, в сущности, и у Любы маман имела в этом смысле некую практику. Но Люба уходила от прямого ответа, разрешая иногда только сыну жить на два дома, а вот Усков говорил твёрдое «нет», поскольку сам никогда не позволял себе вольностей в семейной жизни, да и с Шалым в последнее время мало когда находил общий язык, считая его вертопрахом.

Отставной генерал, ведающий ныне крупным комитетом в Государственной думе, приглядывал в своём кругу свободного и порядочного человека. И однажды даже показал его Любе в телевизионной трансляции. Люба охотно посмотрела на экран и даже, вроде, одобрила внешность кандидата. Но когда Усков напрямую спросил её: «Ну, как? Зову его к нам?», она повернулась к отчиму новой стороной лица и сказала: «Нет».

— Точно? — переспросил он.

— Отныне и до века! — твёрдо вымолвила она.

Оглавление

  • Глава 1
  • Глава 2
  • Глава 3
  • Глава 4
  • Глава 5
  • Глава 6
  • Глава 7
  • Глава 8
  • Глава 9
  • Глава 10
  • Глава 11
  • Глава 12
  • Глава 13
  • Глава 14
  • Глава 15
  • Глава 16
  • Глава 17
  • Глава 18
  • Глава 19
  • Глава 20
  • Глава 21
  • Глава 22
  • Глава 23
  • Глава 24
  • Глава 25
  • Глава 26
  • Глава 27
  • Глава 28
  • Глава 29
  • Глава 30
  • Глава 31
  • Глава 32
  • Глава 33
  • Глава 34
  • Глава 35
  • Глава 36
  • Глава 37
  • Глава 38
  • Глава 39
  • Эпилог Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «…А родись счастливой», Владимир Борисович Ионов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!