«Идиоты. Пять сказок»

1321

Описание

Каждая сказка известного немецкого писателя Якоба Аржуни — это изящная притча, герою которой фея предлагает исполнить одно-единственное желание. Правда, с оговоркой: нельзя просить бессмертия, здоровья, денег и любви. И тут выясняется, как это сложно — назвать самое главное желание, от которого, может быть, зависит твоя судьба. Не окажется ли оно глупостью, о которой будешь сокрушаться всю оставшуюся жизнь?



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Якоб Аржуни Идиоты Пять сказок

Миранде

Идиоты

Когда фея пришла к Максу, а дело было теплым весенним вечером в Берлине, он сидел перед «Рикос спортек», пил пиво и думал: вся сложность с идиотами в том, что они слишком идиоты, чтобы осознать свой идиотизм. Через час он должен был ужинать с Ронни, и если он наконец-то не скажет Ронни о мнении сотрудников, то кто же это сделает? А мнение было единодушным: в последнее время Ронни не только совершенно неприлично вел себя с большинством служащих, но если он и дальше собирается руководить агентством так же, как в предыдущие месяцы, то оставит их всех без работы. Как раз сегодня он снова позволил себе две вещи: вначале не разрешил Нине поехать с ее новым другом в отпуск (а билеты были уже заказаны и оплачены), объяснив это тем, что во время предстоящей кампании ему якобы обязательно нужно ее присутствие, в противном случае она может увольняться. А после этого разослал в газеты сообщение, что рекламному агентству «Гуд ризонз» удалось заполучить нового постоянного сотрудника — всемирно известного фотографа Элиота Барнеса, хотя пока с Барнесом состоялось только несколько ни к чему не обязывающих разговоров. Не прошло и трех часов, как позвонила агент Барнеса и сообщила, что впредь до особых указаний любое сотрудничество исключено. Макс — а именно ему в подобных случаях Ронни поручал роль пожарного — всю вторую половину дня беседовал по телефону с сотрудниками Барнеса, с агентом Барнеса, наконец, с самим Барнесом, снова и снова объясняя, что это сообщение на собственный страх и риск написал некий практикант и восторженный фанат фотографий Барнеса, очевидно, в приступе слегка безумной подмены действительного желаемым. За исключением самого Барнеса, которому восторженный фанат его работ казался вполне понятной причиной для чего угодно, все остальные давали понять, что, во-первых, история с практикантом не вызывает особого доверия, а во-вторых, наверно, что-то есть во всех этих сплетнях, будто бы «Гуд ризонз» со времени выхода на биржу постоянно размещает в прессе всякую полуправду об огромных заказах и заключенных договорах, чтобы поддержать настроение акционеров.

Макс покачал головой. Грандиозная акция! И почему Ронни решил, что такая глупость ему поможет?

Когда восемь лет тому назад Ронни вместе с Максом — первым служащим и тогда еще более или менее равноправным партнером — основали «Гуд ризонз», они носились с идеей рекламировать исключительно продукты и организации, которые, по их мнению, служили на благо мира и человечества: «Международную амнистию», «Хлеб для всех», «Гринпис», кофе непосредственно из стран-производителей, биопродукты, антирасистские кампании, некоммерческие предприятия. Но, несмотря на огромное количество саморекламы и объявлений в газетах, в первое время ни «Гринпис», ни страны — производители кофе, ни кто-либо другой, хоть сколько-то значимый и финансово привлекательный, не интересовались их агентством, разве что несколько фермеров из Бранденбурга, выращивавших яблоки, да голландская мастерская из Кройцберга, ремонтировавшая велосипеды. Спустя год, в течение которого они, так и не сумев уговорить своих заказчиков на что-то большее, занимались только тем, что, как выражался Ронни, «печатали дурацкие солнечные восходы с наркоманскими текстами, нацарапанными от руки, на чем-то вроде туалетной бумаги формата A-четыре», они решили временно поработать и для фирм, чьи продукты, может быть, и не так полезны миру. Вначале ювелирный магазин на Курфюрстендамм, потом — парочка модных бутиков и, наконец, — Интернет-фирма, продающая мебель из экзотических сортов дерева. Поначалу из-за этой фирмы было много споров, ведь в конечном счете философия «Гуд ризонз» плохо монтировалась с представлением о вырубленных тропических лесах. Но агентство находилось на грани банкротства, а мебельная фирма планировала рекламную кампанию по всей Германии.

Так оно и пошло, одно за другим. Кампания мебельной фирмы принесла большой успех, и другие фирмы стали заказывать «Гуд ризонз» рекламу йогуртов, шампанского, мобильных телефонов, мужских костюмов. Когда через год они получили заказ от автомобильного концерна, о котором было известно, что большую часть своих денег он зарабатывает на танках, некоторое сомнение длилось не больше одного дня, а потом в потолок полетели пробки от шампанского. Спустя четыре года «Гуд ризонз» относилось к трем-пяти самым сильным и прибыльным рекламным агентствам Германии. К этому времени Ронни давно уже был шефом, а Макс — всего лишь его послушной правой рукой. Поэтому и попытки Макса отговорить Ронни от выхода на биржу были весьма слабыми.

— Макс, старик, мы тут вкалываем уже годы до умопомрачения, как последние дураки, а что мы имеем? У тебя есть вилла на озере? У меня есть вилла на озере? Сейчас дела идут лучше, чем когда-либо, и у нас появился уникальный шанс сделать настоящие деньги.

— А если нам не повезет?

— Ну, ты в своем репертуаре! Если бы все было по-твоему, мы бы до сих пор рекламировали гнилые яблоки для каких-нибудь хиппи. Мир ждет нас, вот что ты должен чувствовать.

— Я чувствую только, что сейчас несколько фирм постоянно обеспечивают нас заказами.

— И как ты думаешь, что они сделают, когда мы выйдем со своими акциями на биржу? Они купят акции «Гуд ризонз» и подкинут нам в два раза больше заказов.

— Может быть.

— Ох, Макс! Макс, Макс, Макс — малыш Макс. Что бы ты без меня делал!

— Хм. Кстати, если помнишь, все еще существуют старые документы об учреждении «Гуд ризонз». Я не думаю, что ты собираешься подать их для регистрации на бирже.

— А, ерунда. Их надо просто выбросить.

— Но может, есть смысл как-то объяснить название? Для имиджа.

— Перевести «Гуд ризонз»? Да не надо мне никакого перевода. А потом, когда из-за курса наших акций мы переместимся на верхнюю строчку рейтинга… — Ронни улыбнулся так широко, что стали видны задние зубы, — все сами поймут, что это — веские причины.

Это произошло год тому назад: «Гуд ризонз» вышло со своими акциями на биржу. В первые месяцы курс поднимался, затем держался некоторое время на хорошем уровне, а во время кризиса нового рынка рухнул. Теперь акция стоила всего одну пятую первоначальной цены. И Ронни, привыкшему завоевывать новых клиентов своим надменным, вселяющим оптимизм шармом дельца, обещанием воздушных замков и фантастических перспектив, теперь приходилось выслушивать от каждого заказчика рекламы, что курс «Гуд ризонз» упал ниже некуда, а его фантазии, очевидно, вообще беспочвенны.

Макс выпил пиво, повернулся на стуле и махнул рукой, чтобы заказать еще. В этот момент из-за угла дома появилась Софи. Их взгляды встретились, и Софи замедлила шаг, словно больше всего ей хотелось повернуть назад. Потом она все же прибавила шагу и, подойдя к столику Макса, дружелюбно сказала:

— Что, Макс, рабочий день закончен?

— К сожалению, это только перерыв. Я сейчас встречаюсь с Ронни.

— Да?

Как всегда, Макс не мог понять выражения лица Софи.

— Ты уже слышал, что он сегодня утром натворил с Ниной? — спросила она.

— Естественно. Свинство.

— Ты так думаешь?

— Конечно, я так думаю. Даже если… Ну да, он заботится о фирме, а Нина в своем деле, несомненно, супер.

— И поэтому он готов ее вышвырнуть, если она поедет в отпуск, согласованный два месяца назад?

— Ну ты же знаешь, каким иногда бывает Ронни. Да и вряд ли он ее вышвырнет…

— Вот именно, я знаю, каким он бывает, и поэтому я посоветовала Нине отказаться от отпуска, если она хочет сохранить работу.

Макс слегка покачал головой, посмотрел на стол перед собой и серьезно сказал:

— Я полагаю, ты преувеличиваешь. С Ронни можно договориться обо всем.

— Да? Тогда договорись с ним об этом.

Больше всего Максу хотелось сказать, что как раз это он и собирается сделать сегодня вечером, причем со всей настойчивостью. Но тогда, наверно, Софи завтра его спросит, чем закончился разговор, который, вполне возможно, закончится ничем, а Макс почему-то и без того всегда чувствовал себя перед Софи слабаком.

— Я сначала завтра поговорю с Ниной. Вдруг отпуск можно перенести на несколько недель. А связанные с этим расходы агентство, разумеется, возьмет на себя.

— Да уж.

— Ну, брось. Мы это уже однажды сделали, в прошлом году, с Роджером.

— Насколько я знаю, ты заплатил Роджеру деньги из собственного кармана.

Макс открыл рот и какую-то секунду выглядел именно так, как ему меньше всего хотелось выглядеть перед Софи, — абсолютным слабаком. Потом у него в голове мелькнула мысль: а как она сумела это узнать?

— …Но только заимообразно. При подсчете расходов я, естественно, вернул свои деньги.

— Естественно.

— А ты как думала?

— Я думала, что Ронни говорил правду, когда мы праздновали Рождество и он под конец вдрызг напился и смеялся над тобой: ему, дескать, совсем не надо заботиться об атмосфере в конторе, об этом позаботится малыш Макс, тот готов даже свою зарплату отдать каким-то мелким служащим, лишь бы они могли поехать на серфинг и не держали бы зла на «Гуд ризонз».

Макс стиснул зубы, выпятил губы, на лице его появилось не столько оскорбленное, сколько обескураженное выражение.

— Это неправда.

— Что неправда? Что Ронни так сказал или что ты заплатил из собственного кармана?

— Я вернул себе эти деньги.

— Ну, может, он этого не знал.

— После Рождества.

— A-а. Значит, твое положение позволяет тебе компенсировать расходы даже в следующем финансовом году?

— Совершенно верно. Кроме того, мы с Ронни знакомы так давно, что постоянно посмеиваемся друг над другом, и ни один не делает из этого проблемы.

— Хм. Особенно ты любишь посмеяться над Ронни.

— Не думаю, что ты так уж часто общаешься со мной вне работы, чтобы судить об этом.

— Да, к сожалению, нечасто.

И тут Макс не нашелся что сказать, а Софи так и стояла рядом. Он взял было свой стакан с пивом, но вовремя заметил, что тот пуст.

— Ну хорошо, — сказала наконец Софи, — приятного тебе вечера.

— Тебе тоже, — ответил Макс, — до завтра.

Когда Софи скрылась за припаркованными машинами, Макс не сразу смог убедить себя, что их разговор был всего лишь ироничной болтовней двух упрямых людей, не больше того. Потом он снова махнул рукой официанту.

Он все еще махал, но уголком глаза заметил какое-то движение. Макс повернул голову — перед ним парила фея.

— Добрый вечер. — Это прозвучало, как пожелание.

— Добрый вечер, — ответил Макс, не опуская руки, подзывающей официанта, и ожидая, что у него спросят дорогу или стрельнут сигарету. Правда, он заметил, что фигура перед ним выглядела как-то прозрачно, а ее босые ноги не касались земли, но объяснил это фасоном небесно-голубого переливающегося платья и изысканных сандалий. Наверно, она работает в каком-нибудь салоне моды. Недалеко от «Спортек» было несколько маленьких ателье.

— Я — фея, я пришла, чтобы выполнить одно ваше желание.

Макс снова обернулся к двери в надежде встретиться взглядом с официантом, который, очевидно, не замечал его поднятой руки. При этом слова феи медленно доходили до его сознания.

— Простите, что вы сказали?

— Я фея, — повторила фея. — Пришла, чтобы выполнить одно ваше желание.

Макс вначале с недоумением посмотрел на нее, потом опустил руку и сердито нахмурился. Это что, шутка? Может, рекламный трюк? Добрая фея от «Шультхайс» или «Мальборо», которая обещает сидящим в одиночестве мужчинам исполнить желание, на выбор — горный велосипед или коллекцию ножей, если они будут в течение года заказывать каждую неделю блок сигарет или два ящика пива? Или телевизионный розыгрыш? Но где камеры? А может, просто сумасшедшая?

— Слушайте, если это какая-то игра…

— Нет. Я — настоящая фея, и вы действительно можете назвать одно желание. Правда, исключаются желания по следующим статьям: бессмертие, здоровье, деньги, любовь, — отбарабанила фея свой текст.

Это была ее десятая встреча за день и, наверно, тысячная с тех пор, как шеф повысил ее и ввел в круг фей, раньше она чистила звезды. Она знала все виды изумления и недоверия, правда в несколько смягченной форме. Для того чтобы у фей оставалось достаточно времени на выполнение желаний и чтобы им не приходилось каждый раз подробно объяснять про свои способности и особенности, в их ауре было нечто, что позволяло осчастливленным лишь слегка изумляться, ужасаться, недоумевать или сомневаться. С момента ее появления большинству людей визит феи начинал казаться почти таким же нормальным, как заранее назначенная встреча с автомехаником или консультантом по налогам. Ведь и их профессиональных объяснений почти никто до конца не понимает, а некоторые способы провести автомобиль через техосмотр или укрыть какую-то часть прибыли от налогов несведущим кажутся почти волшебством. И лишь очень немногие стараются еще и разобраться в том, что, очевидно, должно принести им выгоду.

На секунду Макс замер, словно вслушиваясь в уже отзвучавшие слова феи, попытался уяснить себе их смысл, потряс головой, быстро оглянулся, как бы проверяя, не изменился ли мир вокруг него, а потом перегнулся через стол:

— Вы что, и правда парите?

— Да, как и все мы.

— Все вы? А есть несколько фей?

— О, и не сосчитать. И все равно мы едва успеваем на наши встречи с клиентами. Просто слишком много желаний.

Макс медленно кивнул, откинулся на спинку стула и, не глядя, потянулся за сигаретами.

— Вы хотите сказать, что вам надо попасть в каждое место, где люди чего-то желают?

— Строго говоря, да. Но, как я уже сказала, мы не успеваем и нередко приходим слишком поздно.

Не сводя с феи глаз, Макс прикурил сигарету. Сквозь узкое, невзрачное, немного утомленное лицо феи он видел фасады домов на противоположной стороне улицы и вывеску аптеки. У него пересохло во рту. Вообще-то он был не из тех, на кого мог произвести впечатление какой-то фокус. Правда, он старался не встречаться с цыганками, гадающими по руке, в России научился не чокаться безалкогольными напитками, а при мысли о смерти или болезни иногда стучал по дереву. Но он не верил ни в какого Бога, кроме своего собственного, и был убежден, что все на свете можно объяснить логически, если только как следует подумать. Кости выпадают так, а не иначе в зависимости от того, как их бросить, — и все тут. (Он подозревал, что сам порой бросал не очень-то удачно.)

Но сейчас перед ним, очевидно, что-то совсем другое. Вот он только что выпил стакан пива, и, если прикоснуться коленкой к ножке стола, он ее чувствует. И все-таки перед ним парит прозрачная фигура и дарит ему желание. А ему это кажется правдой.

— И чего же я пожелал?

— Мне очень жаль, но я каждый день принимаю столько желаний, что почти никогда не могу вспомнить чье-то конкретное.

— Но ведь, наверно, я каждый день чего-нибудь желаю?

— Это все равно. Одно из ваших желаний стало причиной для моего появления. И теперь вы можете — разумеется, в рамках правил — пожелать все, что угодно.

— Ага.

«Чего же я хочу?» — подумал Макс и беспомощно посмотрел на фею.

— Еще раз, что запрещено?

— Бессмертие, здоровье, деньги, любовь.

Макс затянулся сигаретой и задумчиво покачал головой. У него сразу же нашлись бы идеи касательно любви. Например, он вот уже два месяца регулярно встречается на бадминтоне с Розалией из рекламы зубной пасты, но дальше беглого поцелуя в щечку дело не идет. Он даже спрашивал себя, не лесбиянка ли она. А уж про большую, глубокую, долгую любовь, по которой он, как и любой другой, тосковал и которая с годами и опытом, казалось, уходила от него все дальше и дальше, — и говорить нечего. И пожелания относительно денег он смог бы назвать не задумываясь. Правда, зарабатывал он неплохо, но в своей верности Ронни вложил все сбережения в акции «Гуд ризонз». В последние шесть лет вилла на берегу озера, которую Ронни предсказывал ему в результате выхода на биржу, была ему не по карману больше, чем когда-либо раньше. (О том, что для Ронни вилла — и не просто вилла, а двенадцатикомнатная, с маленьким парком и причалом — оказалась вполне возможной уже через четыре месяца, он предпочитал не думать.) А здоровье, бессмертие? Максу было за тридцать, и, несмотря на сигареты и алкоголь, врач раз в два года заверял его, что у него превосходное здоровье. Естественно, после тридцати он иногда начинал подсчитывать. Если здоровье подведет, то половина пути уже пройдена. А Макс любил жизнь. Он бы не возражал против нескольких лишних лет жизни. Но что с них толку, если здоровье подкачает? Вот пожелает он сейчас прожить сто лет, а с семидесяти окажется прикованным к постели? И его будут кормить через зонд или еще что-нибудь в этом роде?

Макс отбросил потухшую сигарету и снова посмотрел на фею, которая уже начала обеспокоенно покачиваться в воздухе взад и вперед.

— А чего желают другие?

— А самое разное. Некоторые просят несколько недель отпуска, другие — посудомоечную машину.

— Посудомоечную машину?.. — Макс растерялся. — Вы шутите?

— Уверяю вас, нет. У посудомоечной машины очень высокий рейтинг. Третье или четвертое место.

— А что на первом месте?

— Прославиться.

— О-о. И как вы это выполняете, раз столь многие этого хотят?

— Угадайте.

— Понятия не имею.

— Ток-шоу. — Максу показалось, что губ феи коснулась холодная улыбка. — На самом деле это из-за нас сейчас на телевидении так много ток-шоу. Наш шеф до этого додумался.

— То есть это ваш шеф решает, в какой форме будет исполнено желание?

— Если оно нечетко сформулировано. С желанием прославиться это часто бывает. Большинство не может ответить на вопрос как или чем, но стоит на своем. И тогда за дело берется шеф.

— Ток-шоу — не самая хорошая идея.

— Зато практичная и, уж во всяком случае, лучше, чем заставить человека прыгнуть с небоскреба.

— Ну, с этой точки зрения… Но разве слава не относится к графе «бессмертие»? А посудомоечная машина — к графе «деньги»?

— В общем, да. Если достаточно долго об этом думать, то, наверно, любое желание попадет в какую-то графу.

— До того, что посудомоечная машина стоит денег, додуматься просто.

Фея вздохнула:

— Послушайте, правила придумала не я. Я принимаю желания и объясняю людям, что можно, а чего нельзя. Посудомоечную машину можно, тысячу марок нельзя. Если вы хотите знать, почему это так, вам следует обратиться к шефу.

— А разве это возможно?

— Ну, иногда он принимает. Если желания касаются действительно больших событий: революций, войн, помощи голодающим, вакцин, изобретений.

Помощь голодающим, вакцины… Макс вспомнил, как восемь лет назад они с Ронни по ночам готовили проект кампании пожертвований в пользу регионов, переживающих кризис. То есть без обычных фотографий умирающих детей и высохших рек, а только моментальные снимки видных берлинских деятелей, обжирающихся и обпивающихся в дорогих ресторанах. Издатель известной газеты, с лоснящимся лицом и куском шницеля, торчащим изо рта, а ниже подпись: Если в течение недели вы не будете покупать его газету, он с голоду не умрет — а на сэкономленные деньги вы сможете спасти человеческую жизнь в Эфиопии. Или директор театра, сидящий рядышком с сенатором по делам культуры над батареей пустых бутылок из-под шампанского: И без ваших денег за билеты ближайшие десять провалов ему обеспечены, а эти пятьдесят марок помогут выжить целой семье.

Но организации, которым они предлагали провести эту кампанию, сочли проект слишком агрессивным. «Если бы фея пришла ко мне тогда, — подумал Макс, — я мог бы пожелать, чтобы эту идею купили и чтобы кампания была успешной…»

Макса смутило, что можно пожелать чего-то относительно голодающих. Словно кто-то напомнил ему о его юношеских идеалах, и чувство стыда охватило его. А вот сегодня ему пришло бы в голову желание помочь голодающим? Он даже не знал точно, где они. Все еще в Эфиопии? Или можно просто сказать: чтобы никто больше не голодал? Глупости. Наверняка кто-нибудь до него уже говорил это. И очевидно, ничего не вышло. Может, такое желание подпадает под графу «здоровье». Или «деньги».

Пока Макс так размышлял, чувство стыда становилось все сильнее. Словно он знал, что все его размышления имеют только одну цель: не выглядеть перед самим собой слишком эгоистичным, когда он назовет, скорее всего, личное желание. Потому что раздумывать над тем, что где-то в мире кто-то голодает, — это уже почти что поступок. В конце концов, первый шаг к решению проблемы — ее осознание. А сколько людей просто не замечают, что где-то есть голод? Тут он в моральном отношении явно выигрывает. И все-таки: он не мог до конца обмануть себя этими мыслями.

Но потом у него вдруг появилась идея: а что, если предложить Ронни вернуться к старым проектам «Гуд ризонз»? В качестве параллельной деятельности или некоммерческих проектов? Разве это не стало бы фантастической рекламой? Он прямо-таки увидел заголовки в экономических разделах газет: Крупнейшее рекламное агентство бесплатно проводит кампанию «Хлеб для всех». Или: «Гуд ризонз» впереди всех — и причины этого достойны уважения. Разве от этого курс акций не подпрыгнул бы до небес?

Макс еще представлял себе одобрительную ухмылку Ронни и благодарные лица коллег по «Хлебу для всех», когда фея, тихонько покашляв, сказала:

— Извините, но у меня еще много встреч сегодня, а вы так долго…

Макс выпрямился:

— Ну да, понятно, — и потянулся к пачке сигарет. — А как насчет виллы на озере?

Секунду фея выглядела удивленной. Наверно, после столь долгих раздумий она ожидала чего-то более значительного. Потом покачала головой:

— Слишком дорого.

— Но ведь это не деньги. Я имею в виду, ну, вроде посудомоечной машины. — Макс запнулся. Только что все выглядело довольно-таки замечательно: он спасал фирму и в придачу немного мир и поэтому имел право, не испытывая угрызений совести, пожелать то, чего он действительно хотел и что ему, как он думал, по праву полагалось.

— Вероятно, все дело в разнице цен. Все, что касается вещественных желаний, у нас имеет определенные лимиты. Вилла на озере выходит за эти лимиты.

Вначале на лице Макса появилось разочарование, потом раздражение. Он заметил удивленный взгляд феи и на мгновение увидел себя ее глазами. Вилла на озере! Ничего примитивнее и придумать нельзя!

Он поспешно начал объяснять, делая вид, что пошутил:

— Я просто хотел знать, что можно, а что — нет. Это не настоящее мое желание.

— Хорошо, — сказала фея, — значит, теперь назовите настоящее.

— О’кей. — Макс хотел сунуть в рот сигарету, которую уже несколько минут держал в руках, но заметил, что табак высыпался из влажной, порвавшейся бумаги. Пока он выбрасывал сигарету и брал новую, ему казалось, он чувствует внимательный, все замечающий взгляд феи, и, вместо того чтобы обдумывать желание, пытался угадать, что она о нем думает.

— Не усложняйте, — произнесла фея, заметив, как дрожат руки Макса, прикуривавшего сигарету. — Великого, единственного, совершенного желания не существует.

Макс поглядел на нее с благодарностью:

— И все-таки хочется его придумать, правда? И когда вы сейчас упомянули революции и голод, то мне вдруг показалось, будто именно я могу изменить мир.

Фея покачала головой:

— Не можете. Никто не может. Если бы вы знали, где и когда, вы могли бы заказать дождь. Или вот недавно кто-то пожелал мяса для Северной Кореи, а шефа это натолкнуло на идею с эпидемией коровьего бешенства и чтобы европейцы отправляли туда свой больной скот.

— Но это же… — Макс едва успел удержаться и не скорчить презрительную мину. Сразу же после желания с виллой ему было неловко слишком уж морализировать — и все-таки.

— Да?

— Ну, я думаю, это не очень-то красиво.

— А никто и не утверждал, что наши исполнения желаний всегда «красивы». Но могу вас заверить, мясо утолило голод, а ведь об этом и шла речь. Было бы хорошо, если бы вы наконец-то назвали свое желание.

Макс помедлил, словно у него на языке вертелось что-то еще, но потом сказал только:

— Ясно, сейчас, — и попытался собраться с мыслями. Но он был не из тех, кто умеет сосредоточиться в нужную минуту, например на экзамене.

— Думайте об обычных, близких вам вещах. Как правило, это разумнее и приносит больше удовлетворения. Вот только вчера один пожелал не испытывать боли при удалении зуба мудрости, и уверяю вас, когда вечером я заглянула к нему, чтобы посмотреть, все ли хорошо, то увидела самого счастливого клиента за последние недели.

Макс рассеянно кивнул. Казалось, в его голове с каждой секундой становится все меньше мыслей, только где-то в глубине стучит молоточек: желание, желание! Был момент, когда он со всей серьезностью думал: может, лучше всего заказать себе на балкон десять ящиков пива? И потом даже: а почему, собственно, нет, сам он ее никогда не купит, а посудомоечная машина — это практично… И еще эта идея с зубным врачом. Но ему не надо к зубному, да он и не боится встреч с ним. Вот некоторых других встреч… Бывают такие, которым он предпочел бы удаление зубов, например…

Фея, погруженная в мысли о предстоящих визитах, с облегчением заметила, что Макс перестал хмурить лоб. Потом он поднял голову и спросил с едва заметным лукавством, а может, и наглостью:

— А если я пожелаю, чтобы какой-нибудь идиот перестал быть настолько идиотом, чтобы не сознавать собственный идиотизм?

Фея снова взглянула на него с удивлением, на этот раз приятным. Она была почти уверена, что таксой человек, как Макс, способен в конце концов пожелать только самую дорогую из возможных вещей. Встречались клиенты, которые просто спрашивали: «Что у вас самое дорогое?» А это как раз и была посудомоечная машина.

— Собственно, вряд ли это будет трудно. Но не могли бы вы сформулировать еще раз, и поточнее?

— Мне сейчас предстоит разговор с моим партнером по бизнесу, то есть он — мой шеф, но одновременно и друг, — так вот я должен поговорить с ним о кое-каких делах на фирме, которые из-за него идут неправильно, чего он просто не хочет понять — или не может.

Фея кивнула:

— Но учтите, вы не будете помнить о моем визите. То есть вы должны быть уверены, что в любом случае заговорите со своим партнером об этих проблемах.

— Я забуду вот это все?

— А как вы думаете, почему вы еще никогда про нас не слышали? — Фея дала Максу минутку поразмышлять над этим обстоятельством, а потом спросила: — Ну как, вы останавливаетесь на этом желании?

На мгновение у Макса появилось такое чувство, словно он находится перед полкой с лотерейными выигрышами в ярмарочном балагане и может выбрать все, что угодно, однако по ошибке, как нарочно, тянет руку в угол с шариковыми ручками и пластмассовыми отвертками. Но тут же ему стало ясно: его желание возникло не только потому, что он хочет наконец-то высказать Ронни все, что думает. Важно, чтобы Ронни его понял, ведь от этого зависит, сумеет ли «Гуд ризонз» совершить решающий поворот или окончательно рухнет — со всеми рабочими местами и акциями. Поэтому Макс не боялся, что, даже забыв про визит феи, он в последний момент пойдет на попятный. Для сохранения собственной работы ему не оставалось ничего другого, как попытаться вразумить Ронни. И вот уже Макса охватывает горячая волна радости, когда он представляет себе, как Ронни просит прощения за все свои подлые поступки последних лет и благодарит за то, что он вправил ему мозги.

Макс глубоко вздохнул, улыбнулся и торжественно произнес:

— Да.

— Ваше желание исполнено.

Макс все еще сидел с поднятой рукой, когда официант поставил перед ним пиво.

— Еще что-нибудь? — спросил он, потому что Макс, оцепенев, смотрел перед собой и не опускал руку.

— Что?

— Вы хотите еще чего-нибудь?

Макс посмотрел на полный стакан, потом на лицо официанта, опустил руку и медленно покачал головой:

— Нет, спасибо.

Когда официант отошел, Макс поглядел на часы. Через полчаса он должен быть в «Марии». Может, перед этим лучше выпить чашку кофе. Кажется, он только что чуть не заснул за столом. Он знал это за собой: перед важными встречами на него нападала какая-то паническая усталость.

За закуской это произошло в первый раз, и Максу показалось, что все как в сказке. Для начала он заговорил про Нину и проблему с ее отпуском и про то, что значит решающее слово Ронни для и так не блестящего настроения в фирме. Ронни на удивление спокойно его выслушал, все с меньшим аппетитом ковыряясь в салате, наконец отложил вилку, сделал глоток белого вина, взял сигарету, опустил голову на руку и задумался. Про сигарету он забыл, она дымилась и наполовину превратилась в пепел, тут Ронни поднял голову, задумчиво стряхнул пепел себе на брюки и повернулся к Максу, подавленный, почти печальный:

— Но это же отвратительно!

У Макса чуть кусок помидора изо рта не вывалился.

— Что?

— То, что я наговорил. — Ронни покачал головой и ткнул сигарету в пепельницу. — Совершенно отвратительно. Хотелось бы знать, что на меня снова нашло. Может, ревность к ее новому другу. Одно время я и сам не прочь был с ней… Но тогда тем более: это — гадость! Отменить ее отпуск… — Ронни постучал себе по лбу. — И к тому же Нине, одной из лучших. Как ты думаешь? Мне нужно просто извиниться? Да нет, ерунда, мы дадим ей две недели дополнительного отпуска, причем за счет фирмы. Надо будет что-нибудь подыскать, Карибы или восхождение на Эверест — она же так любит лазать по горам. Или ты считаешь, что это слишком?

Вопрос Ронни и его полный ожидания взгляд на мгновение привели Макса в замешательство. Он протянул руку к вилке, но понял, что не сможет ничего проглотить, вместо этого взял салфетку, вытер чистые губы, потом, словно ища поддержку, схватил бокал с вином, сделал большой глоток, еще один и только тогда спросил:

— Ты серьезно?

— Макс, старик, конечно, серьезно. Я вел себя по-свински и хочу это исправить. Но ты мне должен помочь.

Он должен — что? Помочь?.. Кажется, Макс не слышал от Ронни этого слова вот уже шесть лет. Разумеется, Ронни иногда была нужна его помощь, но обычно он говорил примерно так: «Эй, Макс, позвони-ка Виксеру из фирмы моющих средств и скажи, что я его с кем-то спутал… А лучше, что кто-то из моих близких умер, поэтому у меня тогда было, ну, плохое настроение… Ну то есть я был совершенно подавлен. Скажи, я сожалею, но не могу сам ему позвонить, потому что должен заказывать этот чертов гроб или еще что-нибудь в этом роде… Да ты справишься, и, пожалуйста, купи себе наконец нормальную туалетную воду, у нас тут все-таки не клуб бездельников, правда?»

Для верности Макс выпил еще глоток вина и дрожащей рукой долил бокал, прежде чем ответить:

— Я не знаю, может ли «Гуд ризонз» сейчас позволить себе восхождение на Эверест. Но даже если бы это было возможно, такой широкий жест едва ли фирме по карману.

— Гм, — ответил Ронни с таким внимательным, сосредоточенным лицом, какое до сих пор Макс видел у него, только когда Ронни думал, что его собеседник еще больший пройдоха, чем он сам.

— Потому что, на тот случай, если ты все еще не понимаешь, — продолжил Макс, чувствуя, что вино придало ему уверенности, — «Гуд ризонз» стоит на грани банкротства. И кстати… — Макс закинул руку за спинку стула и сам удивился своей неожиданно небрежной позе, — такие штуки, как сегодня утром с Барнесом, нас точно не спасут. Наоборот, еще парочка лживых сообщений, и даже самый верный и довольный заказчик подумает, надо ли ему сотрудничать с жульнической фирмой.

И тут чудо произошло во второй раз: Ронни признал свой идиотизм. Больше всего Максу хотелось, чтобы в ресторане оказался кто-нибудь из знакомых, кто смог бы подтвердить это. Потому что невозможно было поверить: никаких высокомерных пояснений или поучений, на какие уловки надо идти в биржевом бизнесе, даже ни малейшего упрямства или жалкого бормотания, вроде того, что Барнес — всего лишь пустое место и вообще должен быть счастлив, что «Гуд ризонз» готово дать ему шанс. Вместо всего этого Ронни извинился, при этом он выглядел несчастным и все время удрученно качал головой.

— Это так непрофессионально! Наверно, у меня и впрямь не все дома. А если у агентши Барнеса появится хоть малейшее подозрение, что за всем этим стою я, тут уж она в меня выстрелит из всех орудий, черт возьми. И завтра об этом узнают все. Она ведь совсем ненормальная. Когда мы однажды оказались соседями по столу на каком-то приеме, я написал ей на салфетке номер своей комнаты в отеле — ты бы видел, что тут началось!

А потом они отменили уже заказанный ужин, вместо этого взяли вторую бутылку вина, и долго говорили о делах «Гуд ризонз» и о том, почему агентство дошло до такого состояния. Они вспоминали, как начинали, а за третьей бутылкой уже оба сожалели о выходе на биржу и под конец строили планы, как с этого момента надо вести дела. Самое главное — и Ронни признал это, — чтобы сотрудники были довольны, чтобы работа приносила им радость, чтобы они ощущали себя частью агентства и поэтому старались на совесть и разрабатывали новые идеи. Короче: им снова надо стать командой.

— И наплевать на курс акций! — воскликнул Ронни так громко, что два последних посетителя, сидевших, кроме них, в ресторане, оглянулись. — Теперь мы снова будем делать свою работу. И если мы будем делать ее хорошо, остальное приложится. Твое здоровье!

Они чокнулись, допили свой шнапс, Ронни перегнулся через стол и взял Макса за руку:

— Ты даже не представляешь, как ты мне сегодня помог!

Макс глядел поверх плеча Ронни в почти пустой зал и спрашивал себя, не приснилось ли ему все это. Почти все, что за последние годы он без конца рисовал в своем воображении про Ронни и их отношения друг с другом, чего он так хотел, — в этот вечер свершилось. Если бы не их дорогие костюмы и не такой модный, снобский ресторан, можно было бы подумать, что все происходит восемь лет назад; они сидят вдвоем: большой, шумный Ронни с визитными карточками, где написано «Берлин — Нью-Йорк — Париж», и маленький, задумчивый Макс, одолживший ему денег на печатание этих карточек и вынужденный объяснять, как ужасно звучит, когда слово «Париж» по-немецки говорят с французским произношением. Тогда друзья любили повторять: если уж два таких разных типа понимают друг друга, то до конца. И так оно и было. Каждый знал сильные качества другого и умел принимать его слабости. А если им и случалось разойтись во мнениях — они были все-таки достаточно чужими людьми, — то спокойно выслушивали друг друга и старались найти компромисс. Потом пришел успех, появились апартаменты, автомобили, Ронни начал всерьез относиться к своим визитным карточкам, а Макс по-прежнему записывал свой адрес, если кто-то просил, на картонной подставке под пиво. И так далее вплоть до этого вечера.

Когда около часу они вышли из «Марии», то оба шатались и Макс держался за Ронни. На стоянке такси они еще раз присягнули лучшим временам, которые начнутся завтра, потом Ронни плюхнулся на переднее сиденье, а Макс помахал вслед уходящей машине. Затем уселся на ступеньках какого-то магазина, закурил сигарету и начал смотреть на автомобили, скользившие туда-сюда по Курфюрстендамм. Великий город, великий вечер.

В какой-то момент Макс решил, что он слишком взволнован, чтобы ехать домой. Ему захотелось еще где-нибудь выпить. Например, в клубе «Гевара». Многие сотрудники «Гуд ризонз» ходили туда, и поэтому он, как правило, избегал этот бар. Дело в том что, хотя почти все в фирме к нему относились хорошо и, как ему казалось, даже любили его, он никогда не мог отделаться от ощущения, что в его присутствии шутки и болтовня становились как-то тише и сдержаннее. Словно за столом сидела бабушка, и поэтому вместо анекдота про групповой секс у Папы Римского лучше было рассказать про то, как встретились два восточных немца… Но теперь ведь все по-другому. С его вечным старанием держаться лояльно по отношению к Ронни и одновременно быть обычным членом коллектива теперь наконец покончено. С завтрашнего дня они все — члены одной команды.

Было начало третьего, когда Макс вошел в бар, уставленный диванами и креслами и залитый мягким, желтоватым светом. Две парочки обнимались на диванах под тихий джаз на ксилофоне, за стойкой стояла барменша, она лениво кивнула Максу. Он уже собирался разочарованно уйти, но все-таки решил хотя бы выпить пива, чтобы лучше заснуть. Он сел у стойки, сделал заказ, оперся головой на руки и стал смотреть, как барменша цедит пиво. Значит, завтра. Ронни собирался объявить про новый дух агентства на еженедельном собрании, а вечером, так мечтал Макс, они все вместе будут отмечать это здесь, в клубе «Гевара». И он будет бесспорным…

— Надо же, Макс.

Макс повернул голову и на мгновение оцепенел. Рядом с ним стояла Софи. Она сняла пиджак, бросила его на кресло, села на табурет у стойки и сделала знак барменше. И лишь потом взглянула на него. Как всегда, выражение ее лица было непонятно Максу.

— Вот так сюрприз! Я тебя здесь еще никогда не видела.

— Привет, Софи… Ну да… — Макс заставил себя улыбнуться. — Да я и был тут всего два-три раза.

— Ага.

Ага? Что значит это «ага»? Если ты редко бываешь в клубе «Гевара», значит, ты уже считаешься в агентстве изгоем? Макс почувствовал, как в нем закипает ярость, но вовремя опомнился: ведь теперь все по-другому. Софи теперь ничего не могла ему сделать. Благодаря ему — только ему — с завтрашнего дня «Гуд ризонз» будет совсем другим. И потом, ему было интересно поглядеть, с кем люди ходят выпить.

— Но теперь все изменится, — не удержался он, надеясь, что Софи не потребует более подробного объяснения. Ронни еще не объявил про новую концепцию фирмы, а Макс был не настолько пьян, чтобы стопроцентно полагаться на слова шефа.

— Почему? Решил немного пошпионить?

Софи слегка наклонилась к нему, и, хотя от него самого несло спиртным, а в баре было накурено, Макс почувствовал ее аромат.

— Пошпионить?

— Ну, поразнюхать, о чем сотрудники агентства говорят после работы.

Прежде чем Макс сообразил, что ответить, барменша поставила перед ними пиво и джин с тоником. Софи подняла свой бокал, кивнула Максу и сделала большой глоток.

— Ты что, рехнулась? — произнес он наконец, когда она поставила бокал на стойку.

Не обращая на его слова никакого внимания, Софи спросила:

— Угадай, с кем я встречалась сегодня вечером? С Ниной. И знаешь, что мы решили? — Она снова слегка наклонилась к нему, ее прозрачные глаза выражали презрение.

— Нет, — ответил Макс и невольно высокомерно улыбнулся. — Но ты наверняка мне сейчас скажешь.

— Очень остроумно. Да ведь все знают, малыш Макс — он такой. Всегда шутит и заботится о рабочей атмосфере.

— Это что, плохо? — Макс говорил подчеркнуто дружелюбно и был очень доволен собой, тем, что ему удалось найти этот независимый, ироничный тон. Мыслитель и руководитель, с отцовским всепрощением принимающий мелкие колкости Софи. А может, она вообще лесбиянка? Об этом он раньше не думал.

Нетерпеливым движением руки Софи отмела его вопрос.

— А решили мы вот что: без тебя Ронни все равно оставался бы засранцем, но с ним можно было бы разговаривать. Потому что из-за тебя, из-за того, что ты, приживал, вечно вклиниваешься между нами, исправляешь его ошибки и так все устраиваешь, что мы скрипя зубами вынуждены делать вид, что всем довольны, дело никогда не доходит до настоящего спора.

Макс наморщил лоб и склонил голову набок. Что она говорит? Кажется, она совсем свихнулась. Кроме того, когда она говорила, у нее изо рта брызгала слюна.

— А с Ронни можно спорить. Потому что он все что угодно, только не трус. А иногда у него даже прорезается чувство юмора. Но ты! Что можно сделать, когда между нами стоишь ты! Конечно, он рад, что у него есть человек, оберегающий его от всяких неприятностей — если надо, даже за счет собственного кошелька. Сколько ты хотел заплатить Нине, чтобы она перенесла отпуск и заткнулась?

Макс чуть было не рассмеялся, настолько абсурдными показались ему эти слова после вечера с Ронни. Он машинально потянулся за пальто.

— И все это только для того, чтобы стать необходимым. Потому что ты прекрасно знаешь: если в «Гуд ризонз» есть абсолютно лишняя и непродуктивная должность, так это твоя. И если Ронни когда-нибудь сообразит, что ты гасишь не только все неприятные, но и все конструктивные дискуссии, он, наверно, начнет выяснять, а что ты еще умеешь, кроме как не давать конфликтам вырваться наружу?

Макс покачал головой, стараясь всем своим видом показать, что ему смешно:

— Какая чушь. Я как раз только что убедил Ронни, что мы снова должны стать командой.

— Ясно. Лучше всего с голубем мира на логотипе. Как раз то, что тебе надо: с этого момента «Гуд ризонз» больше уже не будет предприятием с сотней служащих, зарегистрированным на бирже, а станет радостным отрядом единомышленников с общими целями. Могу точно представить себе, что ты говорил: непринужденная рабочая атмосфера, доверительные отношения, благодаря этому — командный дух и полная самоотдача, равная ответственность, креативность и в результате необыкновенный успех. — Софи глубоко вздохнула, а потом бросила Максу в лицо, брызгая слюной: — Да, тут уж будет, что придется гасить! И сглаживать! И устраивать! Ведь, по твоему мнению, сейчас лавочка едва держится на плаву, но вот если мы все возлюбим друг друга!..

Макс нырнул в пальто. Это было просто невозможно вынести!

— Ты просто уже затерроризировал все агентство своим проклятым трусливым желанием сохранить равновесие и взаимопонимание!

Не глядя на Софи, Макс поднялся с табурета, бросил на стойку первую попавшуюся купюру, какая нашлась в кармане, и вышел из бара.

Ловя такси, он размышлял: что ей, собственно, было надо? Наверно, просто поиздеваться над ним. Поиздеваться над кем-нибудь. Вот ведь идиотизм.

Побежденный

В свои двадцать пять Пауль был из тех, на кого возлагали большие надежды. После двух лет Берлинской киноакадемии и двух короткометражных фильмов, получивших очень высокую оценку, он считался у своих учителей, кинокритиков и прокатчиков самым большим талантом своего поколения. Даже те, кому были неприятны его честолюбие и непоколебимая, порой фанатичная воля всегда и повсюду добиваться успеха, вынуждены были признать: среди сокурсников он был единственным, обладавшим данными для того, чтобы сделать выдающуюся карьеру. Остальные студенты писали сценарии о проблемах влюбленных парочек, веселых недоразумениях или истории мелких жуликов, называли своими образцами Трюффо, Билли Уайлдера и конечно же «Злые улицы» Скорсезе, а получив задание для семинара, долго размышляли, заставить ли своего отчаявшегося героя, которому предстоит признаться жене, что его уволили, идти по улице сгорбившись или как раз наоборот, шагать преувеличенно широкими шагами. А в сценариях Пауля речь шла всегда по меньшей мере о великой любви, дружбе и смерти, его кумирами были Леоне, Коппола и Симино, а отчаявшийся мужчина приползал домой в стельку пьяный на карачках, блевал в прихожей и на жену и между прочим громко заявлял, что в фирме его выбрали лучшим сотрудником года. И еще: остальным на эту маленькую сценку было в общем-то наплевать, и во второй половине семинара они с удовольствием были готовы от нее отказаться. А Пауль развивал ее: чтобы отпраздновать этот день и извиниться за испачканное платье, герой вел свою жену вечером в дорогой ресторан, встречал там директора по кадрам, который утром его уволил, и закалывал жену, прежде чем она успевала узнать правду. Затем Пауль одалживал необходимые деньги и делал из этого шестиминутный широкоэкранный фильм.

Паулю хотелось, чтобы все и всегда было великим и потрясающим, и ему доставало сил, характера и бесстрашия в большинстве случаев добиться этого. Тем сильнее его поразило, когда силы, характер и бесстрашие впервые покинули его.

Во время работы над сценарием для дипломного фильма, которого все ожидали с большим нетерпением — это была история о трех берлинских безработных, отправившихся в Сибирь искать золото; по дороге они влюблялись, расставались, снова находили друг друга и, наконец, все до одного, замерзли, — что-то вползло в его жизнь. Что именно и почему, долгое время оставалось для него загадкой, может, потому, что он не очень спрашивал себя, что это и почему. Вероятно, подсознательно надеялся: то, что вползло, уползет обратно, если делать вид, что ничего не происходит.

Все началось с приступов паники. На мгновение ему казалось, что он потерял равновесие, словно не заметил ступеньку на лестнице и шагнул в пустоту. Это могло произойти ясным днем, когда он шел, стоял или сидел. Когда он сидел, ему представлялось, что он на секунду падает вместе со стулом или скамейкой. Сразу после этого его словно било током, а сердце начинало колотиться, как сумасшедшее. Потом сердце успокаивалось, оставались шок и что-то вроде обморока с открытыми глазами.

Однажды во время такого приступа он был в столовой Киноакадемии, направлялся к стойке за минеральной водой. Сидевшие вокруг ничего не заметили, а он стоял, как парализованный, пока один знакомый, проходя мимо, не спросил:

— Что, гениальная идея?

Пауль вначале испуганно взглянул на него, а потом заставил себя улыбнуться и, только чтобы сделать хоть что-то, да еще потому, что не доверял своим ногам и не был уверен, что сумеет пройти оставшиеся два шага до стойки, принялся яростно чесать в затылке:

— Да, гениальная идея. Я как раз подумал, что…

— Потом расскажешь, ужасно хочется есть.

Пауль все еще чесал в затылке, когда его знакомый давно уже ел пудинг. В конце концов Пауль добрался до стойки и заказал пива.

Затем пиво превратилось в то, что постоянно должно быть под рукой. На первых порах, чтобы продолжать жить, хватало одной бутылки, со временем понадобились две, три, четыре; приступы стали чаще и продолжительнее, Пауль начал пить заранее, вначале только перед важными встречами, потом перед любым общением с людьми, а через четыре месяца он уже опустошал за день ящик в двадцать бутылок. Граница между нормой и исключением исчезла. Жизнь Пауля превратилась в постоянно повторяющуюся череду состояний, практически не оставлявших места для чего-либо другого: страх перед приступом, сам приступ, облегчение от того, что приступ прошел, страх перед следующим приступом. Единственное, что позволяло ему иногда вырваться из этого круга, была работа над сценарием. Если работа получалась, если ему удавалось сосредоточиться и полностью погрузиться в ситуацию и вчувствоваться в героев, он на время забывал про страх. Но чаще всего он ловил себя на том, что просто сидит, уставившись в неуклюжие предложения. Нередко он размышлял, почему это происходит. Иногда страхи казались ему вообще необходимым условием настоящего творчества, потом он решал, что в его состоянии виновата только боязнь не справиться со сценарием. Некоторое время его отношение к работе напоминало отношение к наркотику. Чем больше он надеялся, что она его спасет, освободит, успокоит, и чем чаще сидел за письменным столом, тем ничтожней был результат. Он все дольше сидел перед компьютером и переводил все больше бумаги, но это лишь привело к зависимости, не приносящей облегчения. После двух суток беспрерывного писания, подыскивания слов, зачеркивания, выбрасывания скомканных листов и прикуривания новой сигареты от предыдущей он наконец решился на «воздержание». На целую неделю письменный стол должен был оставаться под запретом. Взамен этого: ежедневно гулять, регулярно питаться и смотреть телевизор, не выбирая, просто для настроения, а не в поисках чего-то интеллектуально или кинематографически полезного. И действительно, приступы стали реже. Меньше «шагов в пустоту», почти прекратилось сумасшедшее сердцебиение. Но вместо того чтобы расслабиться и на время забыть про работу, в эти дни он еще больше размышлял над ней. А так как он строго придерживался решения не подходить к письменному столу и не освободился ни от одной мысли, записав ее в ноутбук, вскоре у него появилось ощущение, что голова вот-вот взорвется. К концу недели он почти не спал и не ел, во время прогулок громко беседовал на разные голоса с самим собой, а сидя перед телевизором, даже во время новостей думал о том, насколько лучше он бы их снял и смонтировал. Когда он наконец вернулся к письменному столу, первые часы показались ему избавлением — но уже на следующий день началась старая маета: страхи и отчаянная борьба за каждое предложение в диалоге. И все же это показалось ему намного легче, чем неделя воздержания.

В это время он только изредка ходил в Киноакадемию, а если и ходил, то подшофе, чего, правда, никто не замечал. Постоянный страх не давал ему распускаться, шататься или невнятно говорить. Страх сжигал алкоголь слишком быстро, так что тот не успевал как следует подействовать. Бетти, свою подружку, работавшую фоторедактором в Гамбурге, он все чаще просил не заходить к нему в выходные. Говорил, что днями и ночами пишет сценарий, что сейчас ему хочется побыть одному, или что у него грипп, или назначена встреча, или что-то еще. Когда она однажды все-таки пришла, он дал ей понять, что лучше бы она этого не делала. Он прятался в свои приступы, даже если их не было. Сидел в углу, смотрел в одну точку, почти не разговаривал, на вопросы отвечал чаще всего отрицательно. Когда Бетти надоело слушать про усталость и переутомление от работы, он сердито напустился на нее. Что она смыслит в его состоянии? То, что он пытается создать, это тебе не какая-то фотосерия о моде на следующую весну, а новый, его собственный мир, который будет существовать целых полтора часа. А для этого необходимо уединение, да, и тишина, а время от времени и настоящий, смывающий серость будней запой. Поначалу Бетти пыталась проявить понимание, потом перешла в контрнаступление:

— Прежде чем ты создашь новый мир, попробуй получить что-нибудь от этого. — И под конец, с резкой деловитостью: — Но я не вижу нового мира, я не вижу даже ни одного нового написанного листа бумаги. Единственное, что я вижу каждый день, — новые пустые бутылки.

Потом она перестала приходить к нему, а немного позднее они решили, что им лучше пока и не звонить друг другу.

За эти недели Пауль написал примерно двадцать вариантов третьего акта. Ему не нравился ни один. Фразы, будь то диалоги или описания сцены, уже при втором чтении казались ему слишком обычными, слишком незначительными, слишком поверхностными. Под словами «собственный, новый мир» он не имел в виду ничего неземного (а Бетти, как он думал, поняла именно так: что это история про марсиан или динозавров; на самом деле Бетти довольно точно поняла, что он хотел сказать), он имел в виду микрокосм, существующий независимо от времени и обстоятельств. Поскольку лучшими фильмами он считал те, которые вызывали у него чувство, будто людям на экране не нужны зрители. Когда-то ему в голову пришла мысль: такие фильмы (из-за того что его жизнь не играет для них никакой роли) останавливают время как минимум на полтора часа и — объективно говоря, ведь они состоят из пленки и какой-то химии — в некотором смысле живут вечно. А если изобрести такой микрокосм самому? Разве тогда время не остановится с момента, когда ты напишешь первое предложение сценария, и до последней минуты озвучания, даже на два, на три года? И разве тогда — ибо фильм живет вечно — ты тоже не будешь хоть немножко жить «вечно»? Теперь эти вопросы не оставляли его, постоянно вертелись где-то на краю сознания, но всякий раз, когда он хотел ответить себе на них, его охватывала такая слабость, что он сразу же ложился и вскоре засыпал.

Примерно через два месяца после первого «приступа» Пауль совсем перестал ходить в Киноакадемию, проснувшись, все дольше лежал в постели и из дома выходил, только чтобы купить сигареты, пиво и самую необходимую еду. Телефоном он пользовался исключительно для звонков в банк и переговоров с женщиной, которая занималась его кредитом, или для того, чтобы выпросить у родителей «на этот раз действительно последний» денежный перевод. Открытки и письма друзей, которые беспокоились и спрашивали, куда он запропастился, он складывал не читая, а если кто-то звонил или стучал в дверь, ждал, затаив дыхание, когда шаги удалятся. Вторую половину дня он, правда, все еще проводил за лэптопом, но больше ничего не писал. Почти не двигаясь, он просиживал три-четыре часа, чтобы потом снова лечь в постель перед телевизором. Единственное, что ненадолго позволяло ему надеяться на лучшие времена, — это все более длительное отсутствие «приступов», а через неделю они и вовсе прекратились. Но зато появился какой-то вид атрофии чувств. Ему казалось, что цвета, запахи и звуки все больше и больше ускользают от его восприятия. Моцарт, Боб Дилан или грохот мусоровоза на улице — однажды все показалось ему одним-единственным шумом. Точно так же вскоре для него оказалось невозможно понять по запаху, варит ли его соседка кофе или жарит котлеты. Но ощутимее всего пропали цвета. Даже самое разноцветное субботнее телешоу показалось ему таким серым, что половину передачи он нажимал на кнопки настройки яркости и цвета. А когда на заднем дворе солнце освещало цветущий каштан, для Пауля это выглядело как карандашный рисунок, то с четкими контурами, то — с размытыми. Один раз его охватила паника, а может ли он вообще воспринимать что-то органами чувств, он торопливо ощупал обои и доску письменного стола и для верности еще стукнул себе полной бутылкой по пальцам. Он почувствовал боль, и это обрадовало его. Всем остальным недостаткам он покорился и приспособился к ним. Еще немного, и он очень удивился бы, если б кого-то развеселила его кухонная мебель ярко-красного цвета.

Пауль лежал на постели и смотрел «Старски и Хутч». Вот уже неделю он не выходил из квартиры, питался медовыми сухариками, консервированным картофельным салатом, сливочным печеньем и пивом, а в прихожей отводил взгляд от закрытой двери в кабинет. Когда у соседей раздавались какие-нибудь звуки, он пугался, по ночам снова и снова подходил к входной двери и проверял, заперта ли она, а если у него что-то падало или случалась еще какая неловкость, часто разражался слезами.

После «Старски и Хутча» Пауль переключил телевизор на второй канал. Дневной сериал для домохозяек «Наш учитель доктор Шпехт». Пауль поудобнее устроился на подушке, «Доктор Шпехт» успокаивал его. Игровых фильмов, особенно хороших, Пауль больше не выносил. Они волновали его и лишали сна. Часто после таких фильмов он по полночи просиживал за письменным столом и, как ему казалось, сочинял диалоги, вроде: «Мне пора», «Я жду тебя», «Кто-то всегда ждет», но тут же осознавал, что записал то, что запомнил из других картин. Пауль очень любил фильм «Однажды на Диком Западе». Он был у него на видео, и когда раньше, до «приступов», его оставляла решимость работать, то бывало достаточно посмотреть две-три сцены из этого фильма, чтобы снова знать, что он может сделать и к чему стремиться. Леоне никогда не подводил его. Этот режиссер придумывал истории, почти в точности совпадавшие со взглядами Пауля на жизнь, и рассказывал их так, что в каждом кадре и каждом эпизоде Пауль чувствовал подтверждение и понимание собственных взглядов на то, как надо рассказывать истории. Но когда теперь, размышляя над своим дипломным фильмом, он невольно вспоминал «Однажды на Диком Западе», его охватывал почти парализующий ужас: вот какие фильмы бывают — а что создаст он?

В «Нашем учителе докторе Шпехте» на этот раз речь шла о ста марках, которые один ученик стащил у другого, чтобы купить гашиш. Доктор Шпехт расследовал этот случай, взял у виновного гашиш и честное слово никогда больше не делать ничего подобного, на бегу весело отбился от упреков влюбленной в него коллеги, о приглашении которой на кофе с пирогом он забыл в волнениях из-за украденных денег, а вечером встретился в пивной с несколько потрепанным другом юности, появившимся после долгого отсутствия. Выпив пару бокалов вина, друг спросил его, а где здесь можно достать травку. Затемнение. Доктор Шпехт возвращает обворованному ученику сто марок и на вопрос, где он их нашел, отвечает:

— Не только в математике, Себастьян, иногда и в жизни минус на минус дает плюс.

Конец.

Чушь. Однако не так уж и плохо. Это же все-таки дневной сериал. А если ему просто сделать что-нибудь в этом роде?

Пауль вытащил из ящика, стоявшего у кровати, бутылку пива, открыл ее и переключил телевизор на седьмой канал. Какая-то юмористическая передача. Мужчина и женщина сидят в баре, и мужчина все время пытается острить, например:

— У меня стоит… рубашка колом.

Или снять что-то вроде этого?

На канале «Евроспорт» теннис. Матч первого круга на корте с грунтовым покрытием между двумя неизвестными Паулю испанцами. Длительный, монотонный обмен сильными ударами. В игре — ни намека на мысль. Пауль выпил пиво, открыл следующую бутылку и с удовлетворением заметил, что ритмичное перемещение мяча налево и направо усыпляет его. Хотя он и лежал почти целыми днями в постели, но никогда не спал больше двух-трех часов.

Когда в конце второго сета раздался стук в дверь, он вначале не услышал его. Стук стал громче, в первую минуту Пауль не мог понять, что это за шум, и растерянно наклонился к телевизору, потом до него дошло, и он испугался. Быстро выключил звук, тихо поставил пивную бутылку рядом с постелью, сел и прислушался.

— Пауль, открой! Это я, Сергей!

Уже не стук, а грохот.

— Не дури! Я слышал, у тебя телик работает! И я не уйду, не поговорив с тобой!

Пауль затравленно оглядел комнату. Все убрано, все нормально. Вот только ящик пива у постели…

— Пауль!

Пауль на цыпочках отнес ящик в кухню. Там он тоже все осмотрел, и там тоже все было убрано. Может, даже слишком. Он вытащил несколько газет из аккуратной стопки в углу, не глядя развернул их и разбросал по кухонному столу. Потом включил радио и нашел станцию с веселой музыкой.

— Раз так, я вышибу дверь! Или вызову пожарных!

Он нашел что-то кубинское с румбой и гитарой. При этом поглядел на кухонные часы. Старые, с блошиного рынка. Он их уже несколько недель не заводил. А где его ручные часы? Все так же на цыпочках он прокрался в кабинет.

— Все, с меня хватит!

Сергей начал дубасить в дверь ногой, наверно, слышно было на весь дом. Пауль бросил взгляд на ручные часы, прошмыгнул назад, завел часы на кухне и повернул стрелки на половину девятого. Потом остановился и постарался сосредоточиться. Медленно, громко топая, пошел к двери.

— Перестань, я уже иду!

Стук прекратился. Пауль открыл дверь, приятель стоял, засунув руки в карманы, прислонившись к стене, и смотрел на него с холодным любопытством. Если он и почувствовал облегчение, то не показал этого.

Пауль расплылся в улыбке:

— Привет, Сергей. Что за штурм? Или это ты в Сербии научился так стучаться?

Последние три месяца Сергей снимал в Сербии документальный фильм. В ответ на шутку Пауля он даже не усмехнулся. Медленно отлепился от стены и сделал шаг по направлению к двери.

— Можно?

Пауль все еще пытался улыбаться, как и полагается при встрече с лучшим другом после трехмесячной разлуки, но под холодным взглядом Сергея ему это плохо удавалось.

— Ну конечно. Заходи. Что за дурацкий вопрос?

Надо ли обнять Сергея? Вообще-то они всегда обнимались, если не виделись больше недели. Но теперь… Это казалось почему-то неуместным.

Сергей вошел в квартиру, и Пауль закрыл дверь.

— Нормальный вопрос, если разговариваешь с человеком, о котором два месяца ничего не слышал, который не подходит к телефону и не отвечает на письма, а его подружка рассказывает, что он теперь записался в гении. — Сергей говорил, словно не ожидал ответа. Так и не вынув рук из карманов, он посмотрел в потолок. — Может, включишь свет?

— Ой, нет. К сожалению, лампочка перегорела. Но мы ведь не собираемся торчать в прихожей, правда?

Пауль старался, чтобы голос звучал весело. А сам ужасно злился, потому что лампочка перегорела всего два дня назад, а Сергей теперь наверняка подумает, что он так и живет неделями без света. Может, сказать ему? Что нормальнее: жить без света в прихожей или, увидев человека после трехмесячного отсутствия, первым делом заявить, что все это время, за исключением последних двух дней, жил со светом? А почему Сергей вообще об этом спросил? Раньше он ничего такого просто не заметил бы. Он что, хочет загнать его в угол? Потому что Пауль некоторое время не давал о себе знать? Сергею хорошо говорить: он документалист, ему не надо придумывать истории, писать диалоги, решать, кто будет играть. Нашел тему, поставил камеру, а остальное — на монтажном столе. Конечно, все не так уж просто, Пауль это знал, но…

— Может, мы и не собираемся торчать в прихожей, но стоим тут уже достаточно долго, — ответил Сергей.

Пауль взглянул на приятеля. Что означает этот ироничный тон? Он же только на секунду отвернулся к гардеробу, притворяясь, что ищет плечики для куртки Сергея.

— Ну что, пойдем куда-нибудь?

— Само собой, в кухню. Я просто смотрел, есть ли свободные плечики для твоей куртки.

— Плечики для моей куртки? — Сергей посмотрел на свою спортивную куртку с капюшоном. — Думаю, обойдется и так.

По радио в кухне в это время уже началась документальная передача про культ мертвых в Южной Америке. Пауль так торопливо начал искать другую станцию, что чуть было не уронил приемник с холодильника.

— О чем они там думают на радио! — Качая головой, он улыбнулся Сергею. — Только что была веселая музыка, а на секунду вышел, возвращаешься — а тут вон что.

— Н-да. — Сергей сел за стол и посмотрел на развернутые газеты.

Найдя джаз, Пауль прислонился к холодильнику и скрестил руки. Но тут же вспомнил, что скрещенные на груди руки означают оборону, опустил их, мгновение не знал, куда их деть, и, наконец, сунул в карманы брюк. Не глубоко, чтобы не выглядеть человеком, уверенным в себе.

— Я читал и, наверно, задремал, поэтому не сразу услышал, как ты стучишь.

Сергей — по его лицу ничего нельзя было понять — отложил газеты и взглянул на него:

— Ты ищешь работу?

— Что?

Сергей постучал пальцем по газете:

— Объявления: требуются руководители по продажам, директор по кадрам, бухгалтер. Твои новые профессии?

— Это… — Пауль открыл рот и быстро взглянул на кухонный стол. Какой-то фокус? Нет, на столе действительно лежали объявления о работе. С ума сойти! — … из-за сценария. У меня ведь фильм про безработных. Потом, конечно, придется сходить на биржу труда и поговорить там с людьми, но для начала…

— А как продвигается сценарий?

— Ну, как обычно: то лучше, то хуже. Но вот сегодня у меня был такой момент, мне показалось, что я ухватил зерно, метафору, которая будет пронизывать весь фильм. Понимаешь?

— И что это за метафора?

Пауль сложил губы трубочкой и посмотрел на пол перед собой, словно подыскивая слова. Нередко он точно так же реагировал на вопросы Бетти: как физик, которому приходится простыми словами объяснять профану теорию относительности.

— Так вот с ходу я этого объяснить не могу. Это пока скорее предчувствие. Теперь я чувствую, чего я хочу, но я еще этого не достиг, понимаешь?

— Не спрашивай все время: «Понимаешь?» Ты же ничего не рассказываешь.

— Это я просто так, я…

— Где твой сценарий?

Пауль оторопел, ему стало жарко.

— В кабинете.

— Можно взглянуть?

Еще три месяца тому назад каждый из них вряд ли заканчивал какой-либо текст, не показав и не обсудив его с приятелем по нескольку раз. Они показывали друг другу даже любовные письма. Тогда вопрос Сергея показался бы почти оскорблением.

Пауль выбрал наступательную оборону. Он посмотрел Сергею прямо в глаза, первый раз после того, как открыл ему дверь, и улыбнулся, словно прося прощения, словно отказывался пригласить его на вечеринку:

— Еще нет. Может, это и глупость, но я почему-то стал суеверным. Я хочу показать его, только когда он будет совсем готов. Соль всей истории в последней сцене, и, если она получится, получится и все остальное. Понимаешь? Я хочу сказать: это ясно или нет?

— Нет никакого сценария.

— Что?

— Бетти мне рассказала, нет никакого сценария. Есть груда пустых бутылок из-под пива и страницы перечеркнутых диалогов из Леоне, но ничего, что можно назвать сценарием или хотя бы его началом.

— Что за чушь! — Пауль вытащил руки из карманов и отошел от холодильника. — Я хочу сказать, ну что Бетти в этом понимает? — Он обошел стол и решительно начал складывать газеты. — И с каких это пор ты так к ней прислушиваешься?

— Покажи мне сценарий.

— Но… — Пауль выпрямился. Он прижал газеты к груди, пальцы его судорожно вцепились в бумагу. Что, собственно, Сергей себе позволяет? Ворвался сюда и ведет себя, как Бог знает кто! Разве он просил Сергея о чем-то?! — Но я не хочу.

— О’кей, — ответил Сергей, — тогда я сам поищу. — И привстал. Пауль сделал шаг вперед и загородил ему дорогу:

— Не смей!

— Скажи… — Сергей смотрел в панически открытые глаза Пауля и спрашивал себя, что, ради всего святого, должен означать этот проклятый спектакль, — у тебя все в порядке?

— Я же сказал, я просто не хочу!

— Ну ты сейчас много чего не хочешь: например, открыть дверь или сообщить кому-нибудь, что ты жив. И поэтому мне совершенно наплевать на твои желания.

Еще несколько секунд Пауль выдерживал требовательный взгляд Сергея, потом отвернулся, чувствуя, как напряжение покидает его, а в следующее мгновение ощутил только слабость во всем теле. Медленно, с трудом он оперся рукой о стол, отложил газеты, придвинул стул и сел. Несколько раз он робко, словно умоляя понять его, посмотрел на Сергея, не зная, в чем он, собственно, ждет понимания. Наконец произнес:

— Я больше не могу.

— Чего ты не можешь?

— Ничего. У меня остался только страх. Перед сценарием, перед неудачей, перед жизнью, перед смертью… — И тут Пауль рассказал, как последние три месяца он опускался все ниже и ниже. Сергей слушал, кивал, открывал пивные бутылки.

Около двенадцати они выпили две последние бутылки из ящика, и после некоторого молчания Сергей сказал:

— Мы с этим справимся.

Пауль только слабо улыбнулся.

Потом, когда при свете ночника он смотрел в потолок, слушал храп Сергея в соседней комнате и впервые всерьез раздумывал над тем, что, наверно, придется бросить сценарий и смириться со своим поражением, к нему пришла фея.

Она по воздуху подплыла к изголовью постели.

— Добрый вечер. — Это прозвучало как пожелание.

Пауль подскочил и вскинул руки, словно защищаясь. Даже аура феи ничуть не уменьшила его страх.

— Не бойтесь, — сказала фея, — я — фея и пришла, чтобы исполнить одно ваше желание. Извините за поздний час, но у меня сегодня было так много дел. Собственно, я хотела прийти утром, но мне сказали, что ваш случай особенно срочный. — Фея дружелюбно улыбнулась. При этом она быстро оглядела комнату и заметила пустые пивные бутылки, надорванную коробку с медовыми сухариками, почувствовала запах давно не менявшегося постельного белья. В квартире было убрано и очень чисто, но постельное белье, одежда и холодильник дурно пахли, потому что он больше не чувствовал запахов.

Пауль медленно опустил руки и в ужасе уставился на нее. Меньше всего Пауля волновало ее заявление, что она — фея. Не испугало его и то, что сквозь нее виден телевизор. В последние недели он сражался с таким количеством кошмаров, безумных галлюцинаций и воображаемых сценариев конца света, что одним фантастическим явлением меньше, одним больше — это его не пугало. Наоборот, в его сознании разговор с феей как-то естественно добавился к ставшим за последнее время уже постоянными беседам с Богом, чертом, черной соседской кошкой. Вряд ли так уж часто люди считали фею более реальной фигурой, чем Пауль в этот момент. Но именно поэтому ужас его рос с каждой секундой, пока не превратился в настоящий шок. Ведь появление феи могло означать для него только одно. Сдавленным голосом он спросил:

— Я уже умираю?

— Умираете? — изумилась фея. — Да нет же. Как это пришло вам в голову?

— Я думал… — Пауль замолчал. Ему показалось, будто его тело теряет вес, он почувствовал себя таким легким, что пришлось ухватиться за матрас. — Ну, потому что… Из-за… А вы уверены?

— Конечно, я уверена. К умирающим мы приходим чрезвычайно редко. Желания почти всегда одни и те же, а исполнить их мы не можем.

Пауль не понимал, о чем говорит фея, да его это и не интересовало. Больше всего ему хотелось закричать от радости.

— Так, а теперь успокойтесь и постарайтесь вспомнить свое желание.

— Какое желание?

— То, о котором вы недавно говорили. О котором вы думали. Иначе я не была бы здесь.

— Одно желание? — Впервые за несколько недель Пауль облегченно рассмеялся и, услышав свой смех, засмеялся еще громче.

Фея подождала, пока пройдет приступ смеха.

— По мне, так хоть двадцать. Но исполнить я могу только одно. Правда, исключаются желания по следующим статьям: бессмертие, здоровье, деньги, любовь.

Когда фея закончила, Пауль немного полежал, внимательно рассматривая ее.

— Почему бессмертие?

— Вы не должны спрашивать. Правила придумала не я.

— А если… Ну, скажем… — Пауль облизнул губы. Если бы он был бессмертен или, по крайней мере, у него было бы побольше времени, то какое значение для него имел бы провал со сценарием? Он просто пытался бы, опять и опять. И может, необязательно, чтобы фильм получился таким уж значительным и непреходящим, если он сам станет «немного более вечным»? — А нельзя ли просто прожить на двести лет дольше?

Фея покачала головой:

— Бессмертие включает почти любое дополнительное время жизни. То есть в виде исключения позволяются несколько дней и даже целая неделя, но это должно быть хорошо обосновано и четко сформулировано.

— Хорошо обосновано?

— Ну да, предположим, вы желаете — в вашем возрасте это скорее маловероятно, просто в качестве примера, — желаете после своей смерти сообщить кому-то какое-либо известие. Поскольку вы боитесь, что при жизни не решитесь. Тут мы могли бы кое-что устроить. Или вы хотели бы закончить свою жизнь еще одной поездкой с женой в Венецию или в какое-то другое место. Это просто было бы добавлено. Понимаете?

— В общем да, но… — Пауль чувствовал, как у него прибавляется сил. Фея требовала обоснования, и у него оно было. Он наклонился вперед. — Видите ли, я — режиссер и сценарист, и у меня в голове действительно великие фильмы. Я хочу сказать, фильмы, которые могу сделать только я. Даже если я расскажу кому-нибудь историю — никто не сможет снять ее так, как я это себе представляю. Получится напыщенная дешевка, потому что никто другой не способен выразить мою идею, мою мелодию, мою цель. И поэтому мне надо больше времени… — Пауль подался к фее и смотрел на нее горячечными умоляющими глазами, иначе я этого не сделаю!

— Ну, значит, не сделаете, — ответила фея. Она немного рассердилась на своего шефа, что он так торопил ее. Конечно, люди, боящиеся смерти, считались неотложными случаями, но о людях искусства по опыту было известно: без страха смерти они вообще ничего не могут. Им этот страх нужен. Так что она вполне могла бы прийти только завтра утром, а то и через неделю.

— Пожалуйста, не решайте так быстро! Вы ведь до этого сказали: «Это должно быть хорошо обосновано». Мои фильмы…

— Ваши фильмы, — прервала его фея, — в данном случае вообще никакого значения не имеют. Я объяснила вам правила, вам их не изменить. Единственная альтернатива желанию в рамках правил — никакого желания. Кроме того, для человека, который только что, не знаю, по каким причинам, думал, что ему уже пора умирать, желание жить вечно кажется мне несколько чрезмерным.

Пауль смотрел на фею, чувствуя, как в нем закипает бешенство. Как это его фильмы не имеют никакого значения? Она ведь пришла к нему, чтобы исполнить его желание, а не просто к кому-то, чтобы исполнить все равно что? Главное, видишь ли, — чтобы все было по правилам. И почему это желание жить вечно — чрезмерно? А если у него великие планы?

— Молодой человек, я действительно вынуждена просить вас перейти к делу. Из-за вас приходится ждать другим людям, которые будут вполне счастливы исполнением возможных желаний.

— Другие люди! — Пауль отмел их движением руки. — Да разве у них желания! Новый автомобиль, три недели на Ибице?

— Ну, ну! И если вы меня не поняли: возможность выразить желание предоставляется на ограниченное время.

— Ах так? Ну тогда… — Больше всего Паулю хотелось выгнать фею.

— Попробуйте вспомнить свои желания за последние дни. Вряд ли среди них было «жить на двести лет дольше».

— Откуда вам знать!

— Знаю. Таких фантастических желаний просто не бывает. Да и вам оно пришло в голову, только когда я сказала, чего нельзя.

— Кстати, а почему вы вообще это сказали?

— Извините. Обычно это облегчает мои посещения. Правда, в вашем случае… Возможно, вы правы, мне было бы лучше промолчать, но теперь этого уже не изменишь.

Примирительный тон феи немного успокоил Пауля. Хотя ему и понадобилось некоторое время, чтобы проститься с вратами в рай (так он это чувствовал) и вернуться в обычную жизнь, наконец он со вздохом произнес:

— Ладно. Больше всего в последнее время я хотел не бояться.

— Ну вот, видите. А теперь попробуйте сформулировать это желание поточнее. Вы хотите вообще ничего больше не бояться, даже если, например, загорится ваш дом или начнется война? Или речь идет о каком-то конкретном страхе?

— Я боюсь провала. Я имею в виду сценарий, фильм, свою работу. Из-за страха совершить неверный шаг я уже несколько недель вообще ничего не делаю.

— Хорошо… — Фея помедлила. Она только что торопила молодого человека, а чем он-то виноват, что шеф послал ее сюда в такое позднее время, когда ей давно уже пора было отдыхать? — И вы уверены, что вам не будет недоставать хоть немного страха, хоть иногда?

— Недоставать страха? Точно нет!

— Как скажете, — произнесла фея. — Ваше желание исполнено.

Утром Сергей уговорил его пойти позавтракать в кафе, и впервые за несколько недель Пауль снова оказался среди людей. Сергей рассказывал про Белград, они болтали о знакомых, сплетничали о коллегах, словно все было нормально, и Пауль радовался, что Сергей не вспоминает вчерашний вечер. Только в самом конце, когда Сергею пора было на какую-то встречу, он спросил:

— Мне зайти сегодня вечером?

На самом деле в эту ночь Пауль, успокоенный присутствием Сергея, спал чуть больше трех часов подряд, чего с ним давно уже не было. И все-таки он ответил:

— Спасибо, но давай созвонимся позднее. У меня такое чувство, что после нашего вчерашнего разговора мне намного лучше и я наконец-то могу все спокойно обдумать. Наверно, это лучше делать в одиночку.

— Ну хорошо, если ты обещаешь не лежать в постели и не смотреть эти дерьмовые сериалы.

— Обещаю, — ответил Пауль и удивился, насколько он уверен, что сможет сдержать свое обещание. В это утро его больше не тянуло в болото из «Старски и Хутча», медовых сухариков и пива. Наоборот, он был рад купить человеческую еду, открыть окна в квартире, послушать музыку и перекинуться на лестнице парой слов с соседями.

В среду — на плите варились картошка и спаржа, из кабинета доносился скрипичный концерт Моцарта, а на заднем дворе дети с громкими криками играли в футбол — Пауль решил на некоторое время отложить свой сценарий, пока он не сможет отстраненно, со свежей головой вернуться к нему. Но в течение вечера и на следующий день он все чаще ловил себя на вопросе: какое, собственно, отношение имеет к нему вся эта история? Он что, безработный? Он сам из-за этого отправился бы в Сибирь? И разве сегодня еще есть люди, которые ищут золото? А если есть, то сам он знает таких? В сущности, у него обо всем этом нет никакого представления. Что он напридумывал?

Они с Сергеем каждый вечер разговаривали по телефону о том о сем, о всяких мелочах, Сергей интересовался здоровьем Пауля, а Пауль отвечал, что чувствует себя с каждым днем все лучше, и это действительно было так. В конце недели он в первый раз снова пошел в Киноакадемию, а потом с несколькими студентами отправился в пивную. Там его внимание привлек мужчина за соседним столиком, который весь вечер просидел над одной кружкой пива и оглядывался всякий раз, как открывалась дверь. Его друзья обсуждали новые фильмы, а ему все не давал покоя мужчина за соседним столиком. Одна кружка пива почти за два часа — или у нею мало денег, или он не хочет опьянеть. Потому что ждет кого-то, с кем должен обсудить что-то важное? Жену? Любимую женщину? Недавнюю знакомую? Сколько раз он, Пауль, раньше вот так же в каких-то пивных ждал Бетти, когда она официально еще была с другим. Он хорошо знал это ожидание — взволнованное, наполненное предвкушением радости и одновременно страха, будет ли все так же, как в прошлый раз.

— Здорово, что ты снова появился, — сказал на прощание один из студентов, когда они вышли на улицу.

— До завтра! — крикнули остальные и помахали руками, потом все разошлись в разные стороны.

Пауль решил пойти домой пешком, по пути он продолжал думать о первых месяцах с Бетти. Никогда раньше он не был так влюблен, он верил, что нашел женщину на всю жизнь, и думал, что больше ему не захочется даже посмотреть ни на одну другую. Все дым. Ладно, потом все изменилось, но ведь ни один фильм не тянется так долго.

Когда ночью он изложил Сергею по телефону свою идею, тот сказал:

— Ага, история про ожидание и влюбленность? Ну и что это за история?

— Просто состояние само по себе. Не хочу никакого особенного сюжета или каких-то поразительных эффектов, только точное наблюдение за необычной ситуацией.

— Необычная ситуация? Влюбленность в женщину, у которой есть другой?

— Но в конце они, разумеется, будут вместе.

— Разумеется. Могу я дать тебе совет? Через две недели садись снова за свою историю с золотоискателями. Вот это — история, причем хорошая. И прекрати нести чушь в духе Эрика Ромера.

— Я не думаю, что это чушь. Во всяком случае, как я себе представляю. Само собой, все происходит в Берлине, и в фильме будет этот особенный ритм города, пивные и бары, бильярдные, метро, турецкий рынок, задворки, все в таком бледно-голубом свете — у меня это уже прямо стоит перед глазами.

— У меня тоже, — вздохнул Сергей.

— Знаешь, в последние дни я понял, что история про золотоискателей не имеет ко мне никакого отношения.

— Даже если это так, история была захватывающая. И конечно же я очень рад, что тебе снова лучше и что твои страхи прошли, хотя страх наводить на людей скуку «состоянием в бледно-голубом свете» должен был бы остаться.

— Ну и пусть, пусть некоторым людям будет скучно. Главное, в этой истории я чувствую себя хорошо. И вообще, это всего лишь фильм. Никакому фильму не под силу изменить мир. А у меня еще достаточно времени, чтобы снять другие фильмы. Во всяком случае, сейчас вот такой незамысловатый спокойный моментальный снимок кажется мне самым для меня правильным.

— Ну-ну. Слушай, мне, к сожалению, пора собирать чемодан, завтра утром я снова должен быть в Белграде. Но через неделю я вернусь, и тогда мы спокойно обо всем поговорим. А ты пока не отказывайся совсем от старого плана.

— О’кей. Удачи, и постарайся не лезть на рожон там, в Белграде.

— Ну как раз это и не получится.

Положив трубку, Пауль покачал головой. Впервые ему стало ясно, что у Сергея, должно быть, проблемы. То, как фанатично Сергей бросался в каждый свой проект, как рисковал жизнью для своих фильмов, — это все-таки немножко истерично. И потом: шестичасовой документальный фильм об истории Белграда в двадцатом столетии — а немного поскромнее, конечно, нельзя? Он что, собирается показать всю войну в Югославии, а может, всю Европу, а лучше всего — весь мир? Конечно, это требует мужества, но не питается ли его мужество страхом, что он не отвечает чьим-то требованиям? Редакторов телевидения? Друзей? Родителей? Публики? Своим собственным? И пусть этот страх породил у Сергея перфекционизм, одержимость и определенную гениальность — разве страх его не сломает? И разве какой-то фильм, пусть даже шедевр, стоит того? Нет, нет — об этом надо как-нибудь поговорить с Сергеем, в конечном счете значение имеет только одно: получал ли ты удовольствие от жизни? А если при этом выходили только средненькие произведения — кого это мучает в гробу?

А потом Пауль поставил спокойный диск с Беном Уэбстером, заварил чай, сел на диван и не торопясь принялся размышлять о том, как он начнет свой фильм. Тот мужчина в пивной пил пиво или все-таки вино? Наверно, белое вино, оно более игристое, оно иначе выдает волнение, чем красное. И в названии его можно использовать. «Белые вина, темные ночи» или «Белое вино и черный хлеб» — может, женщина ест всегда только черный хлеб? Да ладно, бояться нечего, ему наверняка еще придет в голову что-нибудь замечательное.

Необходимая оборона

Вечером 14 сентября 2001 года Виктор Радек (названный в честь Виктора Хары, чилийского певца, убитого военной хунтой, которого мать Виктора обожала в молодости) сидел со своей подругой Наташей на диване роскошного номера в отеле «Кемпински» и в сотый раз смотрел по телевизору кадры, на которых самолеты врезались в здания Всемирного торгового центра. Потом выступал американский президент, клялся, что расплата придет. Потом — интервью с Бен Ладеном, где он заявлял, что священной войной хочет спасти исламский мир.

— Если он и дальше будет так спасать свой мир, скоро его совсем не станет, — сказала Наташа.

Виктор рассеянно кивнул. На завтра был назначен концерт, а он никак не мог решить, должны ли они выступать.

Он плохо представлял себе, чтобы завтра они пели «Любимая, давай еще немного выпьем».

Некоторое время они молча смотрели Бен Ладена, пока не зазвонил телефон. Виктор встал и подошел к письменному столу.

— Радек.

— Господин Радек, это администратор. К вам пришли.

— Кто?

— Ваша мать. Соединяю.

— Подождите!

— Да, слушаю вас.

Виктор помедлил. Потом сказал:

— Вероятно, это — плохая шутка. Моя мать умерла.

— Простите, что?

— То, что слышали.

— Мне очень жаль, господин Радек, но я не мог…

— Ничего.

Виктор положил трубку. Когда он обернулся, то увидел перепуганное лицо Наташи.

Врач сказал, ей надо больше двигаться. Врач, конечно, идиот. Кто ей без конца советовал соглашаться на операцию? А теперь, через три месяца после операции, она все еще не может без костылей.

«Такой сложный процесс выздоровления требует времени, госпожа Радек. Попробуйте подойти к ситуации не так пессимистично».

Подойти, очень смешно, когда она едва в состоянии двигаться! И чему их только учат! А еще «мерседес» у входа и вилла в Целендорфе! Если бы она давала такие советы своим клиентам, сегодня у нее не было бы даже мопеда. Но врачам все нипочем. Они могут советовать и ставить диагнозы, как им вздумается, а вечером все равно поедут домой на «мерседесе». Не то чтобы у нее был плохой автомобиль. «Вольво». Но она его заслужила. И кроме того, марка автомобиля ей конечно же совершенно безразлична. Во всяком случае, не за это она боролась всю свою жизнь. Да, боролась!

Фрау Радек в нерешительности остановилась перед входной дверью, возле которой висели ключи. Ну так взять машину или идти пешком? Даже если врач — идиот, может, немного движения действительно пойдет ей на пользу. Кроме того, при ходьбе у нее будет возможность еще раз спокойно обдумать все, что она собирается сказать Виктору. Как раз в связи с нападением на Америку. Все-таки будет война. Война! Какой ужас! Весь мир в опасности! Значит, и Виктор. И она. На фоне этого все остальное делается таким мелким. И потом, в городе никогда не найдешь места для парковки.

Она не взяла ключи от машины, повернулась к шкафу и надела пальто. Итак, пешком. Конечно, ей будет больно. И люди будут глазеть. Вон идет хромая старуха. Ну и пусть глазеют. На людей она никогда не обращала внимания. А они ведь всегда глазели. Например, тогда в 72-м, когда она открывала магазин «Бандьера росса» в Шарлоттенбурге: стоило ей только повесить вывеску над входной дверью, тут же появился первый сосед:

— И что это значит?

— Красное знамя.

— Ага. И что, сегодня это покупают?

— Это магазин пластинок.

— А я подумал… Название немного сбивает с толку.

— Ничего, скоро о нас все узнают.

— Чего-нибудь классического у вас, вероятно, нет? Понимаете, я люблю классическую музыку.

— Есть.

— Но, пожалуйста, не русскую. Она для меня слишком печальна.

— У нас не только русские композиторы. Кроме того, у нас вы можете заказать все, что угодно.

— Тогда хорошо. Но вот название… я бы еще раз подумал. Понимаете, это же символ, а значит, ничего общего с пластинками не имеет.

Так оно и пошло в первые месяцы, изо дня в день. И это еще было ничего. Четыре раза ей разбивали витрину, семь или восемь раз бросали в магазин бомбы с вонючей смесью, годами снова и снова пачкали фасад. А эти туристы из Нюрнберга, или Пассау, или еще откуда-то! Стоят, качая головами, перед большой красной звездой из неоновых трубок и во все горло возмущаются, мол, разве «такое» не должно караться законом, особенно если вспомнить Берлинскую стену и ежедневную угрозу ввода русских войск. Но все это не могло ее сломить. Двадцать восемь лет она держала «Бандьера росса», и левые по всей Германии знали ее магазин. И все еще его помнят. Часто на улице почти незнакомые люди говорят ей, как жаль, что «Бандьера росса» больше нет, а на его месте — сотый магазин итальянских деликатесов. А ведь у нее было преимущественное право на аренду, но итальянец, да и не итальянец, кстати, а сириец, просто больше заплатил. Разве ее вина, что сегодня больше нет молодых людей, у которых достанет мужества и нравственного чувства, чтобы держать политически ангажированный магазин пластинок?

Правда, это раньше люди заговаривали с ней на улице. А в последнее время почти что нет. Ну это и понятно, с ее костылями: беда кажется заразной.

Приволакивая ногу и тяжело обвисая на костылях, фрау Радек спустилась по лестнице. В парадном она заглянула в почтовый ящик. Одна реклама. Как быстро ее забыли. Раньше она специально давала только адрес магазина, чтобы почтовый ящик не лопнул. Множество маленьких фирм, выпускавших пластинки, музыканты, которым она помогала, а некоторых и открывала (в конце семидесятых — начале восьмидесятых у авторов песен со всего мира был даже собственный лейбл «Бандьера росса»), организаторы концертов, Дом всемирной культуры — все они засыпали ее приглашениями и благодарственными письмами. А теперь… Она такой никогда не была. Она никого не забывала и до конца заботилась обо всех. Например, о Маргарите, последней своей служащей. Ну ладно, магазин ей оставить она не могла, хотя Маргарита этого и хотела. Маргарита — такое робкое, мечтательное создание. А для магазина нужны деловые качества — ухватить, вырвать, добиться. Уже через три месяца, самое позднее, Маргарита перестала бы справляться, а от этого она должна была оградить и Маргариту, и магазин. Неужели дать своему любимому детищу под конец обанкротиться, как какой-то овощной лавочке? Кроме того, у Маргариты не было ни пфеннига, чтобы внести аванс. Но зато она много сделала для будущего Маргариты, проводила с ней целые вечера, приглашала ее выпить и втолковывала, что если хочешь чего-то добиться в жизни, то надо бросить наконец своего друга, который воображает себя музыкантом, а сам только принимает наркотики и произносит высокопарные речи. Она дошла даже до того, что привела в пример собственного сына.

— Посмотри на Виктора. Послушай его музыку. Его тексты. И хоть я и мать, но должна сказать: искусство приходит благодаря труду, а этого Виктор никогда не понимал. У него есть талант, согласна, но одного таланта мало… Он говорит, что это панк-рок, что-то вроде «Тоте хозен» — ну-ну. Я знаю, как начинался панк-рок, тогда, когда появились первые пластинки из Англии. Так вот, это совершенно другое! Потому что он мало работает.

— Это в панк-роке-то?..

— Да, и панк-рок — тоже искусство, а искусство не для лентяев.

— Но, мне кажется, Виктор имеет успех и зарабатывает много денег…

— Пока да. Но подожди, мода изменится. Вот тогда он никому не будет нужен со своими песнями, вроде «Любимая, давай еще немного выпьем» или «Прошу, никогда не причесывайся». И это шлягеры. А темы! Никаких амбиций, ничего. И потом, разве в сорок лет еще поют такое, под два аккорда? Да они все от него отвернутся! И он сразу же поймет что почем! Ну, иногда еще какой-нибудь концерт в Дармштадте или Ройтлингене, а так — будет жить на страховку и просить милостыню.

— Да, конечно, но… Он ведь делает то, что любит, правда?

— То, что любит! Делай то, что любишь, когда состаришься и станешь никому не интересен.

— Но как же можно заранее… То есть если все время так думать, то…

— То что? Тогда не прячешься от реальности и ко всему готов — все просто. Но я вовсе не собиралась говорить о своем сыне.

— Да ты часто о нем говоришь.

— Потому что я беспокоюсь. Только поэтому. Он же ничего не хочет слышать. Он думает, что так будет всегда: успех, деньги, и плевать на то, что говорит мать…

— Я не знаю, но… Ну, я была бы рада, если бы мой парень хоть раз наплевал на то, что говорит мать…

— Ладно, я ведь не так часто вижу твоего друга. Но впечатление, какое он производит… Во всяком случае, ты должна ему помочь добиться большего.

— Ох, думаю, мне совсем не хочется этого. Я, в конце концов, его подружка, а не… Понимаешь, любовь и помощь, мне кажется, это все-таки разные вещи.

— Да нет, особенно, когда любишь. Да и вообще. Всем нужна помощь. И совет. Я всю свою жизнь всем помогала.

Когда фрау Радек отошла от почтового ящика и собралась выйти из парадного, какая-то машина загородила дорогу. Шикарный «опель», это соседа с пятого этажа. Причем безработного. Он специалист по компьютерам, уволен три месяца тому назад. Но продолжает ездить на своем шикарном «опеле»! Наверно, это для него важнее всего. Вот начнется война, тогда он попляшет. Цены на бензин и вообще.

— Эй!

Молчание. В машине никого. Ну и как ей протиснуться? Ведь ей и двигаться-то трудно.

— Эй! Я не могу пройти! Машина загораживает дорогу!

Сзади в подъезде стукнула дверь.

— Эй!

— Да, да! Уже иду!

Господин компьютерщик! Безработный, но всегда делает вид, что ужасно занят и торопится. И машину оставляет прямо перед дверью, чтобы все ее видели. Кожаные сиденья, CD-плеер, обтянутый кожей руль — все они, мужчины, такие!

Специалист по компьютерам спустился. Лиловый костюм, уложенные феном волосы.

— А, это вы.

Фрау Радек кисло улыбнулась:

— Вы же видите, мне сейчас трудно двигаться. — Она приподняла костыль. — Так что, пожалуйста, когда вы в следующий раз будете ставить машину, не откажите в любезности, вспомните обо мне. На пять метров подальше, этого достаточно.

— Я торопился.

По его лицу фрау Радек видела, как он ругает ее про себя. Он ее терпеть не может, потому что она видит его насквозь. Одинокая старая корова, едва ходит, и вот, как нарочно, именно она видит его полную заурядность. Молоденьким свистушкам, которых он иногда приводит к себе, он еще может морочить голову, но ей достаточно один раз посмотреть в его завистливые, холерические глаза эгоиста, чтобы понять: в данном случае она имеет дело просто с особенно неприятным экземпляром расы мужчин. А про эту породу она знала все, да еще как! И никогда не сдавалась! И не уступала! Даже отцу Виктора, которого она по-настоящему любила. Но в конце он оказался всего лишь мужчиной, которому требовалось больше внимания, участия и похвал, чем целому детскому саду. И тут ей пришлось выбирать между работой и Виктором, с одной стороны, и полной упреков, ревности и алкоголя любовью — с другой. А чтобы Виктор понимал, почему у них нет так называемой нормальной семьи, она всегда ему говорила, даже когда он был совсем маленьким:

— Я оставила отца только ради тебя, только ради тебя! Разве это ничего не значит?

И что Виктор надумал, когда решил, что вырос?

— Большое спасибо, но я бы предпочитал не слышать так часто, что мои родители расстались только из-за меня.

А все из-за «чувства вины»! Наверно, этот психологический бред ему внушила его тогдашняя подружка. Она была вся такая: вечно мнется-жмется, отнекивается, сто раз откажется, пока наконец-то решится сказать:

— Я думаю, я выпью вторую чашечку кофе, если, конечно, еще что-нибудь осталось в кофейнике.

Но к счастью, с ней все быстро кончилось. Хотя Виктор так тосковал и совсем не мог готовиться к экзаменам на аттестат зрелости. И она даже попыталась спасти их отношения. Специально поехала домой к этой девушке и объяснила ей, что с молодыми людьми всегда так: им нужно набраться впечатлений, они хотят себя испытать, поэтому не надо так расстраиваться только из-за того, что Виктор спит и с другими, это всего лишь физиология. Ну ладно, позднее выяснилось, что дело было совсем в другом и что девушка до этого ничего не знала об изменах Виктора, но факт-то остается фактом: она хотела помочь им обоим, хотя девушка даже не очень ей нравилась. Разве ей могло прийти в голову, что в наши дни молодые люди так старомодны в сексуальном отношении? Девчонка прямо-таки бросилась на нее и с криками выпроводила из квартиры — а она-то как раз подумала: «Может, мы не так уж и ладим, но все-таки мы обе — женщины, так что какая-то солидарность вполне возможна». Дело в том, что ей очень хотелось кое-что узнать о жизни Виктора. Он уже тогда скрытничал с ней. Но нет, никакого намека на солидарность. А значит, этим молоденьким девчонкам нечего и удивляться, что мужчины так плохо с ними обращаются.

«Опель» тронулся с места, фрау Радек крикнула с видом победителя:

— Большое спасибо! — и поковыляла к выходу. Она все еще в силах постоять за себя. И хотя все ее бросили и даже родной сын с ней не разговаривает, она не позволит им так быстро про себя забыть!

Она повернула направо в направлении Байеришер-плац и решительно двинулась в путь. С Виктором уже давно стало трудно. Можно довольно точно сказать — с тринадцати лет. Пубертатный период, переходный возраст, все понятно. Виктор до сих пор из него так и не вышел. А ведь до этого все было просто замечательно. Когда на выходные он приезжал домой, они так чудно проводили время, а раз в месяц она ездила с ним в интернат, чтобы посмотреть, все ли в порядке. Разговаривала с учителями и одноклассниками, что-то улаживала. А улаживать было что! Например, никто не знал, какой Виктор чувствительный и ранимый. И какой талантливый и умный. Ей пришлось все это объяснить другим мальчикам и девочкам. Правда, Виктор говорил, что ему это неприятно, но ее девизом всегда было: выкладывать все начистоту и смотреть правде в глаза. Виктор тосковал по дому — ну что ж, поговорим и об этом. Но из интерната уходить он не хотел. Она ведь ему предлагала. Позднее он как-то сказал, что очень ей благодарен за то, что в девять лет она отдала его в интернат и он смог так рано отдалиться от нее, а это он, видишь ли, понимал уже и тогда, несмотря на тоску по дому. Конечно, задним числом можно придумать себе все, что угодно. Но факт остается фактом: чтобы оплачивать интернат, ей приходилось работать день и ночь. Это же был не просто какой-то интернат, это был самый современный и лучший. Какие только знаменитости там не учились! Все всегда поражались, когда она упоминала название и говорила, что и ее сын там. И было из-за чего: дочь почтового служащего и поломойки, а теперь ее сын в таком интернате. Это она тоже любила рассказывать. А почему бы и нет? Ей было чем гордиться. И все было замечательно до… ну да, до пубертата. Вдруг Виктор потребовал, чтобы она больше не заезжала за ним в интернат. Ну, он ее плохо знал! Она не позволила, чтобы он запретил ей заботиться о его благополучии. Вдруг он начал стыдиться матери! Это ее-то: легендарную «левую» хозяйку магазина пластинок, которая была на «ты» со многими знаменитыми музыкантами, которую любили клиенты, увлеченную и открытую всему новому, более молодую, чем многие молодые люди. Наверно, Виктору казалось остроумным, что он обращался с ней как с самой обыкновенной матерью. А ведь, по крайней мере, в душе она была моложе, чем все его подружки, которые в то время уже стали у него появляться. Вспомнить хотя бы эту, с фотографией лошади. Фотография лошади! Тут уж она просто вынуждена была вмешаться. Ее сын все-таки не идиот. Разве она не повесила ему на стену портреты Анжелы Дэвис и Че Гевары, когда он только научился ходить? Ладно, положим, ей не надо было звонить родителям этой девочки с фотографией лошади. Но разве она могла знать, что те сразу же устроят скандал? «Этот интернат — бордель!» Ну да, они же зубные врачи. Во всяком случае, многие из одноклассников Виктора были бы рады иметь такую мать. Проблема была вот в чем: Виктор не понимал, что мать — его лучший друг. И до сегодняшнего дня не понимает. Она же единственный человек, который по-настоящему думает о нем. Все эти люди, что сейчас вокруг него крутятся, им же нельзя доверять. И никто из них ему правды не скажет. Они видят успех, деньги — как Маргарита. (Какое счастье, что она не оставила ей магазин!) А того, что рифмы плохие, тексты иногда даже реакционные, что музыка нарушает все правила композиции, а вся манера поведения группы — чисто подростковая, этого никто не осмелится сказать.

Фрау Радек пересекла Байеришер-плац. В одном из ожидавших у светофора автомобилей она увидела импресарио, с которым раньше несколько раз работала. Нет, махать ему она не станет. Он ведь даже приударял за ней одно время. Толстый мужлан! Ну и пусть, пусть он ее увидит: хромая, но с гордо поднятой головой. В «БМВ»! Это при том, что он никогда ничего не мог. Наверно, всё его связи в сенате. Она с ним почти не имела дел. «Мужской клуб». Или подойти, наклониться к окошку и спросить: «Что, высоко взлетел, купил „БМВ“»? Что-нибудь эдакое — наглое, остроумное, как ей всегда было свойственно. И потом весело: «А мы можем себе позволить только „вольво“». Должен же он знать, что такое «вольво».

Но тут загорелся красный, и фрау Радек пришлось остановиться на островке безопасности, глядя на проезжавшего мимо импресарио.

И вот к таким людям Виктор прислушивается. Взять, к примеру, фирму, выпускающую его пластинки. Большая, успешная, известная — все так. И против некоторых музыкантов, заключивших с ней договоры, она ничего не хочет сказать. Правда, среди них никогда не было Боба Дилана, или Рэнди Ньюмана, или замечательной Джоан Байез, но все-таки. Но что они делают с Виктором? Они просто эксплуатируют его нынешнюю популярность, вместо того чтобы — как она сама раньше делала с музыкантами, выступавшими под маркой «Бандьера росса», — заботливо помогать ему расти. Постоянная критика, иногда вмешательство в творчество, когда это необходимо, и все под девизом: лучше никакой пластинки, чем плохая. А за это поддержка при всех условиях, даже когда дела шли не блестяще. Взять хоть того румына, как его звали? Когда прошла мода на цыганский джаз, она нашла ему место управдома. Ну да, иначе бы ему пришлось возвращаться в Румынию. Но от недостатка неблагодарности этот мир не погибнет. Румын со своими новыми песнями, которые вообще ничего общего не имели с теми, что принесли ему успех, просто перешел в другую фирму. Примитивная, ритмически совершенно невыразительная, при этом ужасно китчевая крестьянская музыка — или что-то вроде нее. Он просто с ума сошел. И она это поняла и конечно же не могла дать ему аванс на провал. Ну зато новая фирма, естественно: выпустим немедленно, им ведь дела нет до музыканта. А потом началось настоящее падение. Диск разошелся с фантастическим успехом, и румын стал играть только китч. Это же настоящая драма! Теперь его диски продаются во всем мире, у него концерты в Америке и еще Бог знает где. А художник? Умер. И опять-таки: а благодарность? Где там! Или она слишком многого требует: упомянуть в интервью, откуда он, собственно, взялся и кто продавал его первые диски?

Фрау Радек доковыляла до парка на Байеришер-плац и решила немного передохнуть. Она села на скамейку и стала наблюдать за стайкой бритоголовых юнцов, пивших пиво и горланивших что есть мочи. Война их, кажется, совсем не беспокоит. Главное, что-то произошло. Если снять очки, то их не отличишь от группы Виктора. Да и от их пения. А ведь она ему предлагала: присоединяйся к «Бандьера росса», лучшего производителя и менеджера, который будет готов выпускать сколько угодно твоих пластинок, тебе не найти, а параллельно получишь приличное образование в консерватории. Не захотел. Даже когда она открыла ему глаза на истинное положение дел: что он катится в пропасть, что у него, двадцатилетнего необученного музыканта без диплома, нет никаких шансов, что он даже ноты читать не умеет, что он — не гений и никто не ожидает появления именно такого автора, что мир и жизнь жестоки, что повсюду враги и завистники и что самое позднее в тридцать, когда пройдет обаяние молодости, он окажется на улице без средств и будущего. И, строго говоря, она была права. В тридцать лет он оказался, по крайней мере как художник, без средств и без будущего. Правда, не совсем на улице, но позвольте ей усомниться в том, что эти роскошные отели, в которых его всегда поселяет фирма, полезны для неустоявшегося характера. Поэтому он и думает, будто что-то собой представляет и может полностью отказаться от советов и помощи своей матери. При этом: кто лучше ее знает этот бизнес? Двадцать восемь лет! Уж она-то понимает, о чем говорит. И желает сыну только добра. В отличие от шефа его фирмы звукозаписи. Вот потому ей и пришлось написать этому шефу честное письмо. То, что Виктор после этого прекратил всяческие с ней отношения (правда, их и до того было немного), конечно, оказалось для нее ударом, но чего не сделаешь, чтобы защитить своего сына от опасности. Причем в письме не было ничего особенного, разве что парочка совершенно нормальных замечаний, вполне допустимых в музыкальном бизнесе на руководящем уровне, где все когда-то имели друг с другом дело. И поэтому она была так разочарована, что шеф фирмы звукозаписи рассказал Виктору о письме. Что, больше вообще никому нельзя доверять? И все эти волнения только потому, что она, заботясь о карьере сына, посоветовала пока не выпускать больше дисков Виктора, ведь в музыкальном отношении они настолько плохи, что скоро его репутация будет окончательно испорчена. Ну а что делать, если это правда! А она-то уже навоображала себе, как все будет прекрасно: как они поедут с Виктором куда-нибудь в деревню и она будет помогать ему вернуть уверенность в себе, как они потом где-нибудь сядут вдвоем и наконец-то спокойно поговорят обо всем, что было между ними не так за последние годы, как затем они начнут вместе работать над новым диском. Кстати, тогда Виктор на какое-то время расстался бы с этой Наташей. Ужас, что за баба! Только потому, что ее муж больше не захотел разговаривать со своей матерью, она тоже вдруг начала еле цедить по телефону. Надо же, оказывается, сегодня еще бывает такое. Ни намека на самостоятельность и женскую солидарность. Ну и как такая женщина может помочь Виктору? Надо думать, он ей кажется гением, даже когда насвистывает «Маленького Гансика». Но при этом настолько бессердечна, что не сообщала ей ничегошеньки о сыне: спросите его сами. К тому же и глупо! «Спросите сами», когда он с ней больше не разговаривает.

Фрау Радек поднялась со скамейки и побрела дальше. Выйдя из парка, свернула на какую-то улицу. Она была здесь полгода тому назад, когда смотрела однокомнатную квартиру, вскоре после того, как Виктор купил себе дом в Париже. Потому что, так ей тогда взбрело в голову, ей больше не нужны были ее пять комнат. Она ведь может занять две или три комнаты в доме Виктора и будет лишь изредка наезжать в Берлин. Это было сразу после того, как Виктор позвонил. Почти два года ничего, и вдруг:

— Я слышал, ты закрываешь магазин?

Вот видишь, подумала она, ты никогда не хотел этого признавать, но это не просто какой-то магазин, это — «Бандьера росса», и все говорят о том, что он закрывается. Но ответила она иначе:

— Что, теперь тебе грустно? Мог бы еще успеть заглянуть.

— Мне не грустно. Я просто спрашиваю, что ты собираешься делать без магазина.

— Обо мне не волнуйся. У меня тысяча планов. Может, выучусь играть на гитаре и запишу собственный диск…

Она рассмеялась, хотя на самом деле говорила всерьез.

— Ну-ну… — только и сказал Виктор, но она знала, что это произвело на него впечатление. В конце концов, это тоже кое-что значит: старуха, которая всем покажет, как надо работать. Особенно что касается текстов, тут у нее было несколько идей. И мелодий — что ни говори, двадцать восемь лет ежедневного общения с музыкантами и покупателями; конечно, она знала лучше любого другого, что нужно, чтобы люди подхватили песню. Виктору еще придется с ней считаться. Может, поэтому он так сдержанно отреагировал. Так сказать, сильный конкурент.

— Ну, тогда все хорошо. Я думал, ты обанкротилась.

— Обанкротилась? Я? — Она снова рассмеялась. — Ты был бы доволен!

— Что? Нет. Собственно, мне это совершенно безразлично. Вот только Наташа подумала… А, все равно.

У него был утомленный голос. Вероятно, из-за Наташи. Она и впрямь утомляла. Поэтому он, наверно, и позвонил: не знал, что делать дальше со своей жизнью. А к кому обращаешься в таких случаях? Разумеется, к тому, кто тебе ближе всех. Но все равно: она не даст ему так быстро закончить разговор, ведь он не давал о себе знать почти два года.

Она сказала как бы вскользь:

— Я думала, может, мое банкротство стало бы для тебя наконец-то победой надо мной, о которой ты, кажется, мечтаешь много лет.

— Ах да. — Казалось, Виктор отодвинулся от телефона. — Ну, не знаю, если ты еще не передумала разговаривать с ней…

— Ну-ну, не надо сразу же заканчивать разговор! Виктор! Пора перестать убегать от своих проблем!.. Виктор!

— Алло?

А этой что надо?

— Привет, Наташа! Давно мы не разговаривали. — Все очень дружелюбно. Перед ней она просто обязана сохранять достоинство.

— Ну да, все так сложно.

Сложно? Что сложного в том, что она и Виктор поссорились? Такое бывает. Но эта вот бабенка, наверно, думает, что мир перевернулся.

— Ох, я Виктора знаю немного дольше, чем ты… Все совершенно нормально.

— Ага. Во всяком случае, у тебя, видимо, все не так уж плохо.

— Плохо? С чего бы это?

— Из-за магазина. Это же твой магазин.

— Но, дорогая, моя жизнь так богата, магазин был только одной важной ее частью. Но есть еще много другого, не менее важного, и у меня наконец появится для этого время. Не знаю, можешь ли ты это понять.

Тут Наташа вздохнула. Она это любит. И всегда так страдальчески. Больше всего хотелось ей сказать: «Побольше оптимизма, деточка! Побольше энергии. Посмотри на меня. С твоими вечными страданиями ты Виктора надолго не удержишь, это я могу тебе обещать».

— Я стараюсь, — ответила Наташа. — Виктор тебе рассказал, что мы купили дом в Париже?

На мгновение у нее перехватило дыхание.

— …Что вы сделали?!

— Что ты кричишь? В чем дело?

— Купили дом?! В Париже?! А кто будет за него платить?!

— Ну… Он уже оплачен.

— Уже оплачен!

Ради Бога… Виктор! Так вот почему он позвонил: «Мы купили дом в Париже». Ей просто смешно. У кого же были на это деньги? У этой кровопийцы, что ли? С ее крошечным адвокатским жалованьем? Адвокат по делам беженцев. Ну, значит, они кое-что зарабатывают! Наверняка больше чем достаточно, чтобы покупать дома в Париже!

— А потом?

— Что потом?

— Когда денег больше не будет? Париж ведь очень недешевое место! И кроме того, когда вы расстанетесь, кому будет принадлежать дом?

— Слушай, я ведь хотела тебя пригласить на пару дней. Попробуй, может, получится установить хотя бы наполовину цивилизованные отношения. Но раз так…

Вот снова, нет у нее ни сердца, ни сострадания!

— Я — мать и все-таки имею право беспокоиться за своего сына! Как-никак речь идет о будущем Виктора!

— Да пожалуйста. Просто подумай, может, ты… может, ты приедешь к нам как-нибудь на уик-энд. Запиши телефон.

Ну да, и, прежде чем поехать тогда в Париж, она присмотрела однокомнатную квартиру.

Фрау Радек дошла до Тауенциен. Что здесь творится! Магазины переполнены. Мир сплошного потребления. Людям теперь интересно только покупать. Даже в такое время. Про Нью-Йорк, видно, никто и не думает. Фрау Радек тяжело передвигалась на костылях по направлению к Гедехтнис-кирхе[1] и бросала горькие взгляды на тех, кто нес особенно много пакетов. В Париже было так же. Потребление, потребление, потребление. Наташа, например. Раньше ей это не так бросалось в глаза, но в Париже… Ни на что другое совсем не способна, только покупать. Таскала ее из одного магазина в другой, чтобы найти туфли получше. Потому что она якобы пожаловалась на боль в бедре. Во-первых, она не жаловалась, а во-вторых, что понадобилось через три месяца? Операция. И ей еще пришлось выслушивать, что она жаловалась. После сотого магазина она миролюбиво попросила:

— Давай лучше посидим в каком-нибудь спокойном кафе и обсудим, как жить дальше. — И услышала в ответ:

— Нам с тобой обсуждать нечего.

А еще уверяла, что хочет найти для нее туфли поудобнее. Это был чистый расчет. Посмотри, Виктор, как я забочусь о твоей матери. А на самом деле в первую очередь она сама примеряла обувь. Наверняка только поэтому и пошла с ней по магазинам. А Виктору пришлось делать вид, что ему надо работать. С тех пор как она приехала, ему все время надо было работать. Наверно, Наташа каждый вечер устраивала ему сцену: не смей объединяться с матерью против меня! Хотя дом был не маленький (для нее нашлось бы даже три комнаты, но ей столько и не нужно), все-таки она уже слышала ссоры. Не смогла разобрать, о чем именно шла речь, но по меньшей мере два раза Наташа требовала, чтобы Виктор был немного полюбезнее. Наверняка он дал ей почувствовать, насколько в данный момент она мешает. Ну да, ведь это Наташа начала вечером тот спектакль. Причем до этого все было спокойно. За ужином она даже похвалила дом, хотя и заметила:

— Это, конечно, не совсем Париж.

Дело в том, что дом находился в пригороде, очень красивом, но все-таки не в Париже.

— Да мы и хотели жить за городом. Но не совсем в деревне… И тут мне кто-то рассказал про это место, и я сразу влюбился в дом, — ответил Виктор.

Почему он так старательно подбирает слова? Здесь ведь все свои. Более или менее. Может, он боится своей Наташи? Ревность?

— Ну да, ну да, я просто подумала, если бы мне пришлось пожить у вас подольше — вы же знаете, у меня что-то с бедром — и мне понадобилось бы к врачу, а он наверняка в Париже…

Чего они так уставились?

— …Но все равно: Париж действительно прекрасен. И я хотела бы еще раз поблагодарить тебя, Наташа, за сегодняшнюю чудную прогулку.

Да, она современная женщина, не какая-нибудь отсталая деревенщина. Не давала ни малейшего повода для ссоры.

— Я рада, — произнесла Наташа.

— Во всяком случае, это город, к которому я могла бы привыкнуть.

Но так как никто не произнес в ответ ни слова, а у нее тоже есть гордость, она завела речь о музеях, выставках и других достопримечательностях, которые ей хотелось бы посетить в Париже.

И тут завязался вполне милый разговор. Потому что она знала намного больше. Оба, казалось, совсем не интересовались городом, на окраине которого жили.

— Что-о? Вы этого не знаете? — то и дело вырывалось у нее. А что скажешь, если они ничего не знают. К сожалению, они выпили много вина, а Наташа его плохо переносит.

Наконец она снова вернулась к интересовавшей ее теме и просто, нагло и напрямик спросила:

— Итак, сколько комнат вы решили мне отвести?

Тут Наташа встала и без всяких обиняков заявила:

— Ну, об этом вам лучше поговорить наедине.

Нет, каково? А она думала, эти двое — пара. А все вместе они — что-то вроде семьи. Разве она не провела целый день с Наташей? Не покупала с ней туфли? Почти как с подругой. А теперь? В любом случае ей казалось неправильным обсуждать это только с Виктором. Он и так в тот вечер был немного странный. Наверно, из-за вина.

— Но, Наташа, пожалуйста, останься. В конце концов, это касается нас всех.

— Мне еще нужно позвонить. Кроме того… У меня нет больше желания служить тебе буфером только потому, что ты боишься разговаривать с Виктором наедине.

Произнесла эту чушь и исчезла. Кажется, ничего безумнее ей в жизни слышать не приходилось. А Виктор стал каким-то зловещим. Теперь он пил только воду, словно боялся потерять контроль над собой. Начала она вполне дружелюбно:

— Итак, Виктор, над чем ты сейчас работаешь? Мы еще совсем не говорили об этом.

— Скажи, ты ведь на самом деле не думаешь, что можешь пожить у нас подольше?

— Что?

— To, что ты сейчас говорила, что это значит?

— Виктор, пожалуйста, не в таком тоне!

— Ты приехала на три дня. И это уже кое-что после двух лет. Давай посмотрим, как мы поладим, и, может быть, когда-нибудь ты еще раз к нам заедешь.

— Может быть, когда-нибудь? Виктор, я — старая женщина. Ты же видишь, я уже и сейчас с трудом хожу.

— Тогда постарайся вести себя так, чтобы каждую минуту не появлялось желание выкинуть тебя в окно.

— Ты будешь учить меня правилам хорошего тона? Я сейчас умру от смеха!

— Не возражаю.

— …Виктор, возможно, сейчас ты не понимаешь, но если ты не одумаешься, то попадешь в беду.

— Ну да.

— Ты не можешь вот так просто оттолкнуть мать.

Тут он в отчаянии потер лоб. Наверно, внезапно что-то понял. Но потом:

— Все, о чем я тебя прошу, — это просто быть дружелюбной и до некоторой степени любезной, хотя бы как здешние соседи. И только. Большего я не хочу. Давай разговаривать о погоде и том, что посадить в саду, а может, ты испечешь пирог или еще что-то. А все остальное — забудь. — Он встал и молча начал собирать посуду.

Говорить о погоде, испечь пирог — за кого он ее принимает? Она, которая двадцать восемь лет держала «левый» магазин пластинок… Но внезапно ей расхотелось даже думать об этом. Вот до чего дошло: ее собственный сын не признает всего, чего она добилась в жизни, чему она научилась, что она узнала, он видит в ней просто глупую старуху. Но это не может быть правдой.

Виктор поставил посуду в мойку и пошел к двери.

— Было бы хорошо, если бы ты поняла, что я тебе сказал. Доброй ночи.

И оставил ее одну. Как всегда. Она тихо сказала двери:

— Доброй ночи.

В ответ ни слова.

Господи, как ей было грустно! Она чувствовала себя униженной. И обманутой жизнью. Если бы кто-нибудь мог ее сейчас видеть — от одной этой мысли она заплакала. Человек, которого она любила больше всех на свете, для которого она все сделала, которому она готова была все отдать, — этот человек, ее сын, хочет выкинуть ее в окно… Вот тебе наука: сколько ни старайся, сколько ни желай добра, в конце концов все равно получишь только презрение и смерть. Потому что она наверняка скоро умрет. Она просто не хочет больше жить. Ничего не хочет. Пожалуй, только вина. На столе стояла еще полная бутылка. Теперь уже не важно. Даже если она напьется. Все равно это никого не волнует. Один ты приходишь в этот мир, один покидаешь его. И это называется, побывала в гостях у сына и его подружки в Париже! Чего она только не напридумывала в самолете. Совместный завтрак на Елисейских Полях, лодочная прогулка по Сене, интеллектуальные беседы, взаимопонимание, уважение, планы, дружба с Наташей… Да и пирог можно было бы испечь, почему нет, если бы все остальное получилось, как ей хочется? Если бы, например, Виктор смог ей простить… Конечно, у нее есть свои недостатки. Она слишком любит главенствовать и привыкла резать правду-матку. Но ведь ей всю жизнь приходилось бороться, а это накладывает отпечаток, становишься жесткой, Виктор должен был понять. И потом, он мог бы улыбнуться в ответ на тот или иной ее промах. Как это бывает у друзей… Но нет, что за бред — разве она считает себя жесткой? С этой девкой она была сама мягкость и обходительность. А как они сами обходятся с людьми? Она здесь всего второй вечер, а они просто оставили ее одну на кухне. На этой кухне с отваливающейся штукатуркой, в каком-то пригороде Парижа! Не будем вспоминать, что это ее сын и псевдоневестка, да ни один, пусть даже не очень близкий знакомый не стал бы так себя вести. Собственно, надо было немедленно уйти. А если поехать в город? Она ведь может позволить себе шикарный отель. То-то они удивятся. Пять звезд или шесть, или сколько их там бывает. Почему нет? Разве она этого не достойна? Или не может себе позволить? Именно так она и поступит: вызовет такси, уж с этим она как-нибудь справится, а завтра утром совершенно спокойно позвонит:

— Я хотела немного больше увидеть Париж, не хотите ли заехать пообедать у меня на балконе? Вид отсюда просто фантастический.

И, строго говоря, примерно это она и сделала.

Фрау Радек ковыляла через площадь перед Гедехтнис-кирхе. Скоро она доберется до отеля «Кемпински». Хорошо бы еще немного посидеть вон на той лавочке. Чуть-чуть отдохнуть, собраться с мыслями — ведь для разговора с Виктором ей надо как следует сосредоточиться. В самое ближайшее время начнется настоящая война, пора наконец им прекратить свою. Если только он уже не ушел. Час тому назад она звонила администратору, тогда сын был еще в номере. Конечно, Виктор удивится. Он никогда не хотел верить, какие у нее хорошие связи в музыкальном бизнесе. До сих пор. Поэтому для нее было пустячным делом выяснить, в каком отеле он остановился. Кто это к ней обращается?

— Нет, у меня нет лишней марки!

Да тут полно маргинальных типов! Так, теперь надо еще раз вспомнить все, что она собирается сказать Виктору. Во-первых, разумеется, что она очень сожалеет, да что там, сожалеет, она до сих пор просто в полном отчаянии. Ведь могло произойти что-нибудь ужасное! К счастью, пострадали только кухня и три комнаты на том же этаже. Ну и конечно, чуть было не пострадала Наташа, но кто мог подумать, что она посреди ночи решит звонить по телефону. Ну ладно, Наташа якобы была пьяна и поэтому слишком поздно заметила огонь у себя под ногами, но тогда она лежала бы в коме. Не важно, об этом она говорить не станет. Отравление угарным газом — это отравление угарным газом. И все-таки: она не сделала ничего плохого. Она просто ушла из кухни, забрала свои вещи и отправилась ловить такси. Конечно, там горели свечи, и, может, она и вправду, проходя мимо, немного толкнула стол, она ведь была в такой ярости, но она ничего не заметила, тем более запаха. А если и заметила, то не отдала себе отчет, в том смысле, что не подумала: «Пожар». Самое большее, что пришло ей в голову, это: «В воздухе пахнет бедой». Но об этом она и так все время предупреждала.

Когда фея опустилась на скамейку рядом с ней, фрау Радек как раз думала о том, что ее страховки хватило ровно на возмещение ущерба, так что с этой точки зрения…

— Добрый день. Я — фея и пришла, чтобы выполнить одно ваше желание.

— Что? — Фрау Радек невольно повернула голову.

— Я — фея и пришла…

— Фея?

Что за бред? Фрау Радек с ног до головы осмотрела существо перед собой. Одна из этих маргиналок? Правда, платье чистое, но что это? На ней нет туфель? Да и вообще из-под платья ничего не видно. Босиком, что ли? Наверно, из какой-нибудь секты. Вот только этого ей не хватало.

— Хотите меня одурачить? Я хоть и старуха, но еще не выжила из ума. И марки для вас у меня тоже нет. И вообще, видит Бог, я сейчас занята гораздо более важными проблемами.

— Нет-нет, я действительно фея, а вы действительно можете назвать одно желание. Правда, исключаются желания по следующим статьям: бессмертие, здоровье, деньги, любовь. — Фея говорила медленно и все время улыбалась. Она первый день работала феей и боялась сделать что-нибудь не так.

— Это все исключено? А что же остается?

— Все, что разрешено. Если, например, вы хотите посудомоечную машину…

— Посудомоечную машину? Вы шутите? Я двадцать восемь лет держала «левый» магазин пластинок и до того всегда работала, и знаете, что я вам скажу? Всю свою жизнь я мыла посуду руками.

— Я просто привела пример.

— Тогда вам следует лучше обдумывать свои примеры. Потому что это был не пример, а оскорбление.

Она немного разозлилась. Но это даже хорошо. Надо выпустить пар, тогда с Виктором она сможет быть сдержаннее.

— Я ведь только хотела… — попыталась исправить свою ошибку фея. Но продолжить ей не удалось.

— Во-первых, никогда нельзя чего-то только хотеть. Во-вторых, мне показалось, вы — фея? Тогда вы, наверно, хоть немного должны разбираться в людях. Предлагать такой женщине, как я, посудомоечную машину — значит надсмеяться над всей моей жизнью. Как будто я не заслужила более важного желания.

— Понимаю, — сказала фея. — Мне очень жаль. Просто пожелайте того, чего вы хотите.

— Конечно, а вы что думали? Что я пожелаю того, чего вы хотите? Вы меня смешите.

Фея предпочла промолчать. Она неподвижно парила в воздухе рядом с женщиной в толстых черных очках от солнца и надеялась, что желание этой клиентки скоро будет выполнено.

— А почему вы вообще пришли ко мне?

Фея объяснила ей систему и предположила, что в последнее время фрау Радек чего-то сильно хотела.

— Разумеется, у меня были самые разные желания. Это ведь единственное, что нам осталось.

— Ну, вот видите. А теперь одно желание будет исполнено, если вы мне его назовете.

— Ага.

Фея немного удивилась, насколько естественно, как что-то само собой разумеющееся, восприняла женщина непредвиденный подарок и даже, казалось, пришла от этого в плохое расположение духа. Но она еще почти не знала, как обычно реагируют люди. Например, сегодня утром один клиент от счастья разрыдался, а под конец пожелал лишь, чтобы его подружка три дня тому назад опоздала на самолет в США. Тоже забавно.

— И оно действительно будет исполнено?

Понятно, фрау Радек не совсем верила тому, что ей тут рассказала босая девица, но с другой стороны: если все так, то было бы глупо упустить такой шанс. И как раз сегодня. А терять ей все равно нечего. И над желанием не надо долго думать. Оно уже много лет одно и то же: чтобы Виктор понял, кто ему ближе всех на свете, кто действительно хочет ему помочь.

— Если оно соответствует правилам.

— Хорошо, тогда слушайте внимательно: я хочу, чтобы мой сын наконец понял, что я для него значу.

Фея тихонько вздохнула от облегчения. Это можно.

— Ваше желание исполнено.

В долине смерти

В дверях появился Хорст и скрестил руки на груди. Спутанные волосы падали ему на лоб, в его лихорадочных глазах сверкал опасный огонь. Так он стоял, словно посланный богами мститель, и солдаты сжались под его взглядом, как молодые сливовые деревца под сильным ветром Адриатики.

— Вы не пойдете! — бросил он им в лицо. — Только через мой труп!

Но он не принял в расчет полковника. Вначале послышались тяжелые, твердые шаги, приближавшиеся из другого конца барака, потом группа солдат расступилась и перед Хорстом появился полковник с сигаретой в руке. Он последний раз затянулся, бросил сигарету на пол и с презрительной усмешкой растоптал окурок. И только после этого посмотрел в глаза Хорсту.

— Значит, ты хочешь помешать своим товарищам выполнить их долг? — Несмотря на мощную фигуру, голос у полковника был высокий, бабий, над чем постоянно подшучивали несколько весельчаков.

— Я хочу помешать им совершить преступление.

— Подкоптить лагерь партизан — это ты называешь преступлением?

— Это не партизаны, а простые крестьяне.

— Вот как? — Рука полковника потянулась к кобуре. Не отводя глаз от Хорста, он расстегнул пуговицу и вытащил пистолет. — Потому что партизаны вряд ли позволили бы своей девке спать с немецким солдатом?! Это твое доказательство?!

Хорст готов был задушить полковника голыми руками. Нельзя допустить, чтобы кто-то так говорил об Оксане.

— Вы можете меня расстрелять, но вы не должны так говорить!

Послышался смех полковника, такой же высокий и бабский, как и его голос:

— А кто, скажи на милость, мне помешает?

— Может, не сегодня, может, и не завтра, но я раздавлю вас, как червя.

Полковник, ухмыляясь, оглядел солдат:

— Из-за какой-то югославской шлюхи! Из-за того, что он спит с югославской потаскухой!

В тот же момент Хорст бросился на него, но полковник только этого и ждал.

— Вот тебе, свинья! — крикнул он и выстрелил Хорсту в ногу.

Питер Огайо — это был псевдоним, на самом деле его звали Рудольф Кратцер бросил два листа на письменный стол и откинулся на спинку стула. «Дерьмо», — громко сказал он самому себе. В который раз он уже переписывал эту сцену? И она все время ему не удавалась. «Молодые сливовые деревца под сильным ветром Адриатики» — это же кошмар! А до этого места роман получался, как он считал, вполне приличным. Приезд в Сербию, первые бои, встреча у колодца с Оксаной, тайные свидания, начинающийся внутренний конфликт, первый протест против служебных предписаний, первый раз с Оксаной, сразу же после этого он разорвал фотографию Гитлера — собственно, все здорово, но потом вдруг опять появился он: «Черный полковник в долине смерти».

В 1954 году Рудольф Кратцер разослал свой первый роман «Черный полковник не сдается» в разные издательства. Одно ответило, ему посоветовали попробовать обратиться к издателю ежемесячных журналов, что продаются в газетных киосках. После некоторого сомнения и ропота на судьбу — ведь он считал свой роман, написанный с элементами вестерна, великой и актуальной метафорой жажды человека жить, то есть книгой для серьезных издательств, — он в конце концов преодолел себя и отправил рукопись в издательство «Гизелле». Через неделю его пригласили на беседу в здание издательства на Инсбрукер-плац. В результате встречи главный редактор убедил его взять псевдоним и подписать договор, обязывающий его сдавать каждый месяц по одному роману из «полковничьей» серии. И чтоб было как можно больше захватывающего действия и как можно меньше метафор. После двух лет работы и неожиданно громкого успеха «полковничьей» серии Кратцер потребовал заключить новый договор. Он получил больше денег, больше свободы в построении сюжета, больше времени и возможность начать вторую серию. Впоследствии она стала знаменитой серией романов о Снеке из Алабамы. Так проходили годы. Постоянный успех, хороший, регулярный доход, однажды — обсуждение его творчества в серьезной газете, статья называлась «Настоящие мужчины в киоске за семьдесят пять пфеннигов»; собственная квартира в Шарлоттенбурге, две женитьбы, один развод, двое детей, три излюбленных ресторана, отдых на Боденском озере; две поездки в США, членство в американском клубе «Кантри», магистерская работа одного германиста о западногерманской бульварной литературе на примере романов Питера Огайо, смерть второй жены, две любовницы, в двадцать пятый раз избрание читателями издательства «Гизелле» автором месяца за роман «Черный полковник в долине смерти», два инфаркта, импотенция. Правда, врачи говорили, что у него еще много лет впереди, но ему уже семьдесят восемь, и он еще не в маразме. Дело идет к концу, что бы врачи ни говорили. Значит, он должен наконец-то написать историю, которая не дает ему покоя почти шестьдесят лет. Потому что с Оксаной, так ему казалось, он мог быть счастлив. Кроме того, это его последний шанс сделать из Питера Огайо имя, признаваемое в литературном мире.

Огайо встал из-за письменного стола и, немного прихрамывая, пошел по коридору мимо четырех комнат в кухню, чтобы сделать себе чай. С каждым днем квартира казалась ему все тише и пустыннее. На самом деле в ней было полно мебели, частично оставшейся еще от деда, да к тому же огромная коллекция плакатов поп-арта. Картины Уорхола и Лихтенштейна в дорогих рамах стояли на полу, прислоненные к книжным полкам и стенам. Это он однажды подсмотрел в документальном фильме о Пикассо: повсюду в доме картины, но ни одна не висит. Где-то в семидесятые он начал собирать плакаты. Тогда Огайо одно время надеялся, что с вновь возникшим интересом некоторых издательств и газет к американской детективной и так называемой бульварной литературе ему, наконец, тоже удастся занять место среди полновесных писателей. А так как читатели этого сорта литературы были в основном молоды и современны, он начал, хотя ему было уже за пятьдесят, еще раз сочинять себе новый стиль жизни. Вместо радиопередач, все равно каких, пива и наивных пейзажей Боденского озера вдруг — французский шансон, джаз, белое вино и поп-арт. Целое лето он ходил на публичные выступления молодых, длинноволосых авторов, посещал выставки в промозглых подвалах, где пили пиво из бутылок и слушали нью-йоркские группы, а вечера проводил в шарлоттенбургских пивнушках, куда ходили студенты и художники. Три дня у него был романчик с одной студенткой, изучавшей американистику, пока он не дал ей какую-то свою книгу. Она прочла ее до половины, заявила, что его индейцы — расистский штамп, и выставила Огайо за дверь. Да и вообще знакомства того лета никогда не длились больше трех дней. То дискуссия за стойкой до восьми утра о сравнимых повествовательных структурах в романах и кинофильмах; то вечер на озере с группой обкурившихся гашишем студентов Академии искусств, которые каждые полчаса посылали его в киоск купить шоколадных батончиков и соленых палочек; а однажды — приглашение на просмотр порнофильма, причем вначале он, кажется, единственный испытывал стыд, а в конце — тоже, кажется, единственный — желание. Во всяком случае, после просмотра все пили чай и говорили о разнице между сексом и эротикой. Чего только не делал Огайо — он был любопытным, заинтересованным, серьезным, ироничным; он напивался или оставался трезвым, хвастал, произносил речи, слушал, катал всех берлинскими ночами на своем «кадиллаке», заказывал на всех выпивку, покупал картины молодых художников (а его жена немедленно относила их в подвал), хвалил стихи (он понял только, что они, очевидно, не должны быть рифмованными); он смотрел фильмы, в которых молодые люди сидели на диванах, выглядывали в окна и завтракали почти голыми; запоминал все новые музыкальные группы, чьи пластинки он покупал и тихонько прослушивал днем, чтобы вечером принять участие в разговоре, — в конце лета он остался все тем же смешным стариком в ковбойских сапогах и джинсовом костюме, что пишет какую-то чушь про Дикий Запад.

Он поставил кастрюльку на плиту, вынул из упаковки чайный пакетик, опустил его в чашку и стал ждать, пока закипит вода. Тихо в квартире не было. Снизу до него изо дня в день доносилась какая-то современная музыка, а над ним вот уже три недели шел ремонт. И все равно: пустая, тихая квартира. С тех пор как Марита, его последняя подружка, уехала из Берлина, за четыре года он ровно девять раз принимал гостей. Четыре раза, всегда на Рождество, к нему приезжала его тоже уже овдовевшая сестра, ненавидевшая его с тех пор, как тем полным надежд летом в середине семидесятых он обозвал ее мужа, полицейского, нацистом и обывателем. (А случилось это, собственно, только из-за студентки-американистки: прошло две недели после того, как его выставили за дверь, все это время они не виделись, а тут ему вдруг захотелось еще раз почувствовать, что он близок ей по духу.) Дважды приезжал сын, он руководил отделом в концерне «Карштадт», между делом играл на бирже и, навещая отца, только и делал, что сидел на диване и следил по телевизору за курсом акций. Один раз была дочь со своим новым, наверно, пятым после развода любовником, его родители приехали из Турции, и он все время рассказывал анекдоты про турков, что вначале смущало Питера Огайо, а потом начало действовать на нервы. И наконец, два раза к нему заходил тридцатилетний концепт-менеджер издательства «Гизелле». Он пытался уговорить Огайо отдать свое имя для новой серии, написанной молодой командой. Главным героем был эдакий Джеймс Бонд от Гринписа, который по ходу первых двенадцати выпусков оказывался непризнанным и брошенным сыном арабского шейха. Подобранный и воспитанный старой одинокой христианкой, он видел на своей родине столько несчастных случаев на нефтяных вышках и трубопроводах, что в двадцать лет решил спасти мир. При этом он умел ценить хорошее шампанское и пока что не женился: он мог разбивать сердца, но никогда не нарушил бы клятву, данную перед Богом.

— Но это же чушь, — сказал Огайо. — Кто сегодня читает такую белиберду?

— Ну, Питер! — Менеджер сумел улыбнуться с восхищением и в то же время с презрением. — Ты, может, и изменился, а мир — нет. Люди по-прежнему хотят такого чтива. Давай, решайся, ты получишь двадцать пять процентов и ничего не потеряешь.

«Кроме имени», — чуть было не ответил Огайо, но вовремя увидел расставленную ловушку.

— Допускаю, что ты этого не понимаешь, и все-таки: я сорок лет пишу эти книги и вряд ли имя Огайо будет ассоциироваться с чем-то, кроме ковбойских приключений. И потом, сорок лет это был мой псевдоним, и мне хотелось бы хоть раз написать под этим именем настоящую книгу.

— Ну это-то мне понятно. Я с самого начала говорил: Питер Огайо способен на большее, чем «полковничьи» романы, он еще преподнесет нам сюрприз. Что касается содержания, то я всегда ставил тебя на один уровень с Грассом и Вальзером. И если ты освободишься от формальных рамок жанра вестерна…

На самом деле он прочитал что-то об этом в статье одного африканского писателя о немецкой литературе: дескать, если отнять у людей типа Грюнбайна и Вальзера всю их напыщенность и иностранные слова, а взамен дать им разумную структуру предложения, то, может быть, те немецкие литературные критики, чьи мозги еще не окончательно заплыли жиром от канапе с лососиной и белого вина, увидят, какой китч и интеллектуальный хлам выдается за настоящую литературу. Ни про какого Грюнбайна концепт-менеджер никогда не слышал, но в другом месте упоминался Грасс в таком же невыгодном контексте. Статью ему принесла одна дама вместе с идеей сделать из нее рекламу. Цитата, а потом: «Не тратьте время на поиски в справочнике — читайте сразу в издательстве „Гизелле“». Разумеется, совершенно неприемлемое предложение.

— …А почему бы тебе не написать эту новую, совершенно другую книгу под своим настоящим именем и не отдать нам Огайо?

— Я уже сказал, это — мой псевдоним. И несколько романов про черного полковника, да и про Снека из Алабамы не так уж плохи, и, кто знает, может, из-за новой книги их перечтут еще раз, и повнимательнее. Во всяком случае, это все — мое творчество.

— Абсолютно ясно, твое творчество. Хорошо тебя понимаю. Но тебе, наверно, следовало бы подумать и о том, что имя Огайо может даже повредить новому, гораздо более серьезному, высоколитературному произведению. Я имею в виду, ну ты же знаешь поверхностность нашего бизнеса, тут легко может случиться, что люди, задающие тон, просто скажут: а, это тот Огайо, который пишет про ковбоев, наверняка чушь.

— Я не думаю, что «люди, задающие тон» вообще слышали про Питера Огайо. А если мое прошлое когда-нибудь станет известным, то я, наверно, буду только рад.

— Прошлое… Мне вот еще что пришло в голову: у тебя же скоро день рождения? Восемьдесят восемь? Восемьдесят девять?

— Семьдесят девять.

— Ой, извини. Но моя голова и цифры — это несовместимо… Во всяком случае, мы подумывали выпустить по этому поводу специальный сборник романов про черного полковника. Правда, я должен сказать, мы хотели сделать это вместе с пилотным выпуском серии о Чингизе.

«Чингиз преследует амазонского убийцу» — это не должно звучать слишком по-арабски.

— Значит, не выпустите, — сказал Огайо.

— Ага. Ясно. Но может, ты подумаешь над этим еще раз. И вспомни, как долго ты сотрудничаешь с издательством. Это ведь уже почти как супружество, после стольких лет нельзя же просто бросить друг друга. Или ты думаешь иначе?

Огайо думал, что он устал. Через неделю концепт-менеджер пришел снова, на этот раз со всеми договорами и цифрами. Когда Огайо опять отказался дать свое имя для серии романов про Чингиза, тот подсчитал, как мало романов из «полковничьей» и «алабамской» серии было продано за последнее время.

— Я знаю, добрый господин Руст за твои заслуги перед издательством вписал тебе тогда в договор пожизненный твердый оклад. Правда — поверь, мне неприятно об этом говорить, — только до тех пор, пока твои романы продаются. Наш юрист, Алекс, ты его знаешь, это проверил. Ну вот, серия про Чингиза, разумеется, была бы замечательной возможностью еще раз реанимировать старые вещи. Я не хочу преувеличивать, но первые романы, которые я прочел… пойми меня правильно, я думаю, люди скажут: э, надо обязательно прочитать и другие вещи этого автора. А если мы не используем этой возможности, ну, тогда… В общем я не могу настрогать покупателей «полковничьей» серии.

Питера Огайо трясло от ярости и страха, когда он встал с дивана и сказал:

— Но я не хочу. А теперь, пожалуйста, уходи, мне надо работать.

Это был его последний гость, а через три месяца, на Рождество, вероятно, приедет сестра.

Огайо залил пакетик чая кипятком. Почему ему не дается сцена с полковником? Некоторое время назад у него появился такой ужас перед провалом, что от одной мысли об этой сцене пересыхало во рту. А если попытаться просто описать происходящее, как в полицейском отчете? Никаких сравнений, никаких образов, никаких, даже малейших, отступлений, никаких амбиций. С другой стороны — разве это будет литература? Без изысканных стройных предложений, заставляющих читателя прищелкивать языком? Без наблюдений на полях, говорящих зачастую намного больше основного повествования? Без образов, делающих содержание чувственно узнаваемым? Например, Марита, как-никак руководительница экуменического художественного объединения, она всегда была в восторге от его сравнений. «Мужчина, похожий на выветренную веками, но все еще прямую, выдерживающую каждый день натиск времени колонну Акрополя». Или: «Девушка сбежала со склона, подпрыгивая, как влюбленная козочка».

— Это действительно блеск. Я словно вижу эту картинку. Откуда у тебя такие идеи?

И его философскими отступлениями она тоже всегда восхищалась. «Наконец увидев перед собой пустыню, полковник подумал: жизнь похожа на эту пустыню, но, может быть, где-нибудь там есть оазис, а в оазисе девушка, и, может быть, в ее постели найдется место для меня, и эта надежда заставляет меня забыть жажду и страх. И, вдруг почувствовав прилив уверенности, он поскакал вперед». Или: «Снек чувствовал, как вокруг него ручьями течет его собственная кровь, но тут в противоположном конце горящей хижины он увидел связанную княгиню Романову в наручниках и подумал: любовь — единственное средство от страха смерти». (Правда, это он списал, причем из нескольких книг, и вообще-то в оригинале было «секс — единственное средство», но от читателей издательства «Гизелле» нельзя было ожидать ни понимания этого слова, ни понимания этой мысли. Всего этого Марита, конечно, не знала.)

— Иногда я думаю, ты — своего рода святой. Ты так описываешь жизнь, словно… Словно ты, как Моисей, смотришь с высокой горы и видишь все, что движет людьми.

Вот это сравнение с Моисеем было ему немного неприятно, у него появилось чувство, что она пытается подражать ему, но в целом комментарии Мариты были для него, разумеется, как бальзам на сердце. И неужели она не стала бы читать его новый роман? А пришла бы она в такой же восторг, если бы он был написан, как полицейский отчет? Дело не в Марите. Марита переехала к дочери в Канаду, время от времени они посылали друг другу открытки. Но просто для примера. И это не единственные комплименты, которые делались его стилю за прошедшие годы. На полке стояла целая коробка с письмами его почитателей. Правда, он должен признать, большинство было от домохозяек и подростков. Еще несколько от солдат, ночных сторожей, врачей «скорой помощи» и — все-таки — не такая уж и маленькая пачка от учителей гимназий.

Огайо вытащил чайный пакетик из чашки и бросил его в мусорное ведро. Но все эти письма он получил за сорок лет. Ему хотелось попасть наконец в другую лигу, а для этого — он со стуком закрыл ведро — вначале надо избавиться от «молодых сливовых деревьев»!

Вернувшись к столу, он, не читая, выбросил две страницы в корзину. Потом вставил в машинку новый лист и начал:

«Хорст появился в дверном проеме и бросил им в лицо:

— Вы не пойдете! Только через мой труп!

Но тут во вторую дверь вошел полковник.

— Значит, ты хочешь помешать своим товарищам исполнить их долг?

— Я хочу помешать им совершить преступление.

— Подкоптить лагерь партизан — это ты называешь преступлением?

— Это не партизаны, а простые крестьяне.

— Вот как? — Рука полковника потянулась к кобуре. — Потому что партизаны вряд ли позволили бы своей девке спать с немецким солдатом? Это твое доказательство?

Хорст готов был задушить полковника. Никто не имел права так говорить об Оксане.

— Вы можете меня расстрелять, но не смеете так говорить!

— А кто, скажи на милость, мне помешает?

— Может, не сегодня, может, и не завтра, но я раздавлю вас, как червя.

Полковник осклабился:

— Из-за какой-то партизанской шлюхи! Из-за того, что ты спишь с югославской потаскухой!

В ту же секунду Хорст подскочил к полковнику, но тот только этого и ждал.

— Вот тебе, свинья!»

Огайо откинулся на спинку стула. Он весь взмок, а перечитав страницу, почувствовал сердцебиение. Ему понравился конец. Никаких выстрелов, так что читатель остается в неведении, что, собственно, произошло, пока не прочтет следующую главу. Но остальное… Раньше он всегда мог положиться на свои диалоги, но здесь они были как-то не на месте. «Раздавить, как червя» — это же чистый Снек из Алабамы. Правда, «спать» и «потаскуха» — он еще никогда не писал ничего настолько же достоверного. Именно так и разговаривают солдаты. Или нет? Он уже больше пятидесяти лет не общался с солдатами. Во всяком случае, вряд ли у кого-нибудь это вызовет сомнения. А в остальном? «Но тут во вторую дверь вошел полковник» — да, кажется, ему раньше не доводилось так скучно описывать драматическое появление героя. Тогда это предложение можно просто выбросить. А его новые читатели и так поймут, что, раз полковник заговорил, значит, он уже, вероятно, и вошел. Остается невиновность Оксаны. Тут Хорст спокойно мог бы поднять немного больше шума. Как он.

Огайо выпил глоток чаю. Если бы он устроил больше шума. Или меньше? Почему он просто не предупредил ее? Разумеется, потому, что приказ «выкурить» поступил так неожиданно, и все-таки… Он мог бы догадаться, что-то такое носилось в воздухе, без сомнения. Но надежда, что ничего не случится, оказалась сильнее чувства реальности. Оксана… Они успели очень подробно все обсудить: после войны — Америка, Калифорния, собственный дом, дети, путешествия, успех. Он тогда уже делал первые попытки писать и представлял себе, насколько лучше все это будет звучать по-английски. А Оксана хотела только быть с ним. Не то что потом все его жены, всегда говорившие о «самореализации», о том, чтобы «играть свою роль», «тоже кем-то быть», а дело кончалось курсами испанского или новыми диванными подушками. И в интимном отношении он тоже очень часто думал об Оксане. Раньше, пока не наступила импотенция. Во всяком случае, трудности с оргазмом не были у Оксаны темой для разговоров. А вспомнить только его вторую жену — да, семидесятые имели свои недостатки, вдруг вошли в моду такие разговоры, даже за завтраком. Нет, Оксана была совсем другой: само наслаждение и такая чувственная, словно это она изобрела любовь. Да так оно и было, по крайней мере, для него.

А если без диалогов? Всю сцену подать только как род кошмара? Потом, когда все уже произошло? Хорст на своей койке в горячечном бреду после ранения, читатель думает: к счастью, это только бред, а потом выясняется, что это — правда. Может, написать эту главу, единственную в романе, от первого лица? И только косвенной речью? «Я вошел в дверь и заорал, чтобы они не ходили… что они не пойдут…»

Или только диалоги. Как в радиопьесе. Ведь состояние души всех участников достаточно объяснено в предыдущих главах. Но ведь как раз диалоги-то и не получаются. Или от лица медсестры? «Как он мечется, — подумала она. — И что это он говорит? Он вошел в дверь и прокричал: только через мой труп…»

Огайо потряс головой. Все это не то. Он должен подойти к делу основательнее, принципиальнее. Если эта центральная сцена не работает, то, наверно, и весь роман выстроен неверно. Тогда все не так с самого начала. И в конце не подействует. Огайо прикрыл глаза и попытался представить ритм романа в виде кривой с неравномерными зубцами. Появление главного героя, завязка, вначале медленный, потом все более резкий подъем к кульминации, падение, а под конец — короткое, спокойное, мудрое заключение. Так широко, так прекрасно, но, когда Огайо открыл глаза и в сотый раз принялся читать «Хорст вошел в дверь», ему больше всего захотелось выброситься в окно.

Фея нашла Огайо за письменным столом, голова упала на руки, глаза закрыты, губы беззвучно произносят какие-то слова. Она наклонилась:

— Эй!

Не меняя положения, Огайо открыл глаза и невозмутимо поглядел на фею. В мыслях он только что выкинул сто тридцать страниц и придумал первые предложения совершенно иначе построенного романа. Так что неожиданная гостья, как бы она ни попала в квартиру, уже не могла его напугать.

— Кто вы и чего хотите?

— Я — фея, я пришла, чтобы выполнить одно ваше желание.

Огайо медленно сел и потер лоб:

— Очень оригинально. Вас прислало издательство? Вам поручено предложить мне деньги? И не пытайтесь. У меня их достаточно, да и не долго уже они будут мне нужны. А как вы вообще вошли?

— Через дверь.

— Ага, я забыл запереть. В этом платье вы простудитесь.

— Для нас это невозможно.

— Что невозможно? Приличный жакет? Господин концепт-менеджер ввел ограничения на одежду? У него теперь дамы обязаны ходить полуодетыми?

— Простудиться невозможно. Мы, феи, не простужаемся. Я действительно фея, а ваша дверь была заперта…

Фея подождала, пока на лице Огайо появилось изумление, потом начала объяснять. Когда она закончила обычной формулировкой:

— Правда, исключаются желания по следующим статьям: бессмертие, здоровье, деньги, любовь, — Огайо некоторое время молча рассматривал ее. Фея решила, что это — выражение удивления. На самом деле Огайо соображал, не легче ли ему будет рассказать свою историю, если он введет в роман фею.

— И что теперь?

— А теперь вы назовете мне свое желание.

По сравнению с его романом все это казалось Огайо довольно-таки глупым, но вдруг, подумал он, тут может что-то получиться?

— А если я захочу наконец-то написать действительно выдающийся роман, который будет признан всеми?

Вначале он смотрел немного насмешливо, словно хотел сказать: вот сейчас и посмотрим. Но чем дольше молчала фея, тем серьезнее казалась ему ситуация, он даже начал нервно передвигать чашку.

Фея мало разбиралась в книгах, но раньше любила ходить на концерты. И, насколько она могла вспомнить, выдающееся и одновременно всеми признанное — это сложно. Музыка, которая казалась ей необычайно проникновенной, для стоявшей рядом приятельницы была лишь поводом потанцевать с каким-нибудь парнем, которому было ужасно скучно. Но зато ее подруга прямо-таки выскакивала из платья и вопила от восторга на концерте Стинга. Они часто спорили, какая группа лучше, но с тем же успехом могли бы пытаться дать определение идеальному мужчине. Правда, обе они признавали такую музыку, как «Битлз», но ни та ни другая битлов не слушали.

И поэтому фея в конце концов спросила:

— А они бывают?

— Что?

— Выдающиеся и всеми признанные романы. К примеру, с музыкой дело обстоит так: один любит или, если вам угодно, находит выдающимся одно, другой — другое. Я хочу сказать, такие вещи ведь не математика и не прыжок в высоту.

— Ну да!.. — Огайо откашлялся. Ситуация начинала забавлять его. С ума можно сойти, что говорит эта девушка. — Но вы вряд ли станете отрицать, что, например, Гете — один из самых выдающихся авторов, и при этом любим всеми.

— Не знаю, никогда не читала, но для одной моей приятельницы самым выдающимся автором был журналист, который писал в ее любимом иллюстрированном журнале про приемы у знаменитостей. Он и правда это здорово делал. В любом случае вам придется сформулировать свое желание поточнее. Потому что — хочу вас предупредить — что-то одно останется невыполненным. Или «выдающийся», или «всеми признанный», или «роман». Ибо хоть мы и выполняем желания, но не устраиваем мир по-новому.

— Но это же… — Огайо потряс головой. Ничего подобного он никогда не слышал. — Вероятно, вы не поняли, что для меня означает «всеми признанный». О таких, как ваша приятельница, я при этом, честно говоря, не думаю. Я имею в виду литературный мир, действительно важных людей, газеты, телевидение…

— Ах так, понимаю. — Фея отвела от него поскучневшие глаза. — Вы хотите в ток-шоу.

Огайо растерялся:

— И это тоже. Но разумеется, речь идет обо всем, что связано с книжным бизнесом.

— Ну хорошо, но я не могу обещать вам, что тогда ваш роман полюбят. Я хочу сказать, простые люди. А умеет ли бизнес любить — в этом я слишком мало разбираюсь. Но как вам угодно.

— Минутку! — Огайо стало немного страшно. — Конечно, я хочу, чтобы и читатели меня любили.

— Все?

— Как можно больше.

— В журнале моей приятельницы была такая рубрика: «Доброе дело недели». Собаки, спасшие чью-то жизнь, и тому подобное. Эту рубрику мы обе читали с удовольствием.

— Вы хотите заморочить мне голову?

— Вовсе нет. Моя задача — понять ваше желание как можно точнее, чтобы потом, по исполнении, не было разочарования. Хотя, скажу вам прямо: разочарования всегда возможны.

— Что это значит?

— Я уже сказала: мы не устраиваем мир по-новому, мы уважаем его законы. Если бы, например, вы пожелали стать автором лучшего диска года, то я могла бы заранее сказать, что вы не получите премии как лучший певец года. А если вы хотите быть лучшим певцом, то не будет лучшего диска года. Это ведь так просто.

— Спасибо. Ничего себе пример.

— Я только хотела объяснить. С желаниями дело обстоит так же, как в жизни: чем выше поднимаешься, тем глубже падаешь. В любом случае, по моим наблюдениям, для людей лучше всего задумывать желания, соответствующие их собственным возможностям.

Огайо опустил глаза на лихтенштейновский закат. В чем-то фея права, но в чем именно? Конечно, он не знает никого, кроме нее, кто при словах «выдающийся, всеми признанный роман» не сразу понимает, что это значит. Хотя… Вот и Марита приходила в восторг совсем от других книг, чем он. Вместо Томаса Манна и Германа Гессе, его недостижимых кумиров, она восхищалась — кроме него самого, но это не в счет — Герой Линд. А что, если в конце концов все действительно одинаково ценно? Или можно сомневаться в том, что Гера Линд трогает Мариту больше, чем «Степной волк»? С другой стороны, есть люди вроде концепт-менеджера, они читают в газете, что тот или иной роман — шедевр, верят этому, рассказывают другим и добиваются того, что под конец автора узнают даже таксисты. Разумеется, Огайо хотелось всего: восхищения Мариты, уважения менеджера и робкого восторга таксиста. Но — этот вопрос так осознанно он задал себе впервые — кого он должен принимать в расчет? Чьи ожидания он хочет удовлетворить? И вообще, знает ли он, что представляют собой эти ожидания? Он никогда не понимал, что именно Марита так ценила в Гере Линд. Точно так же, как она не могла понять его любви к Герману Гессе. Она называла Гессе «китчем для школьников» — и это она-то, почитательница Геры Линд! Тут уж сразу перестанешь понимать, что к чему. А если на минуту забыть про фею и соблазн выпросить чудо, то уже много дней у него есть только одно желание: наконец сделать сцену с полковником.

Фея очень вежливо покашляла.

— Хорошо бы…

— Хм. — Огайо не поднимал глаз. Он еще не совсем решился. Еще десять минут назад иерархия литературного мира не вызывала у него сомнений. Что выше, что ниже, значительно, незначительно, хорошо, плохо — тут не над чем было надолго задумываться. Да и ненадолго тоже. И при этом ему казалось, он всегда точно знал, какое место занимает в литературной табели о рангах. А теперь? Если серьезно отнестись к словам феи… Как бы то ни было, он продал несколько миллионов журналов, помог с приятностью убить время людям в метро, залах ожидания, домах престарелых; за его тексты его любили разные женщины, он получал письма, в которых читатели рассказывали ему, что в начале каждого месяца они первым делом бегут в киоск, чтобы купить его следующий роман, и как полковник и Снек из Алабамы учат их мужеству в повседневной жизни. В целом, оглядываясь на свою карьеру, он видел: она была полна трогательных мгновений, когда совершенно чужие люди заявляли, что он сделал их на несколько часов счастливыми. Почему это ему вдруг вздумалось пожелать написать выдающийся, всеми признанный роман?

Огайо поднял глаза:

— Честно говоря, вы меня немного сбили с толку.

— Это бывает при наших посещениях. Но не надо так волноваться. Обычно от одного желания зависит намного меньше, чем люди думают.

— Ну хорошо, — Огайо собрался с духом. — Я хочу найти верную интонацию и правильное завершение сцены, над которой бьюсь уже больше недели, и не могу продвинуться ни на шаг.

Он вопросительно посмотрел на фею. Фея улыбнулась:

— Ваше желание исполнено.

Я сидел на койке, когда в казарме раздался приказ полковника:

— Стройся!

В первый момент я подумал, что это опять какая-нибудь ерунда. В сотый раз вычистить казарму, из которой через несколько дней все равно уходить, или, может, кто-то стащил из кухни колбасу, как на прошлой неделе, и полковник снова решил поиграть в детектива. Поэтому я не забеспокоился, хотя его голос звучал так, словно знамена Красной армии развевались уже прямо у него под носом. Но тут в казарму вбежал Генрих и крикнул:

— Черт, он хочет уничтожить деревню!

— Что?

— Вроде бы вчера ночью партизаны взорвали какой-то наш поезд. И вот — возмездие.

— Но какое отношение к этому имеет деревня?

— Разумеется, никакого. Но им все равно.

— Мы должны этому помешать! Нельзя, чтобы это произошло!

— Да? — Генрихт- он натягивал куртку — на секунду замер и посмотрел на меня. В его взгляде были насмешка и чуть-чуть сострадания. — Мы должны помешать этому? Из-за твоей красотки? Лично я не хочу никаких неприятностей. Через неделю нас здесь не будет, и все уйдет в прошлое. На твоем месте я бы уже начал забывать малышку. Это же просто обычная интрижка.

— Интрижка?! — Больше всего мне хотелось ударить его. А он продолжал застегивать куртку, потом потянулся за автоматом. — Генрих, я тебя прошу! Если мы все откажемся, он ничего не сможет сделать!

— Откажемся? Ты спятил? Ты же знаешь, что тогда будет. И потом, — Генрих понизил голос, — все равно война скоро кончится. Именно поэтому я совсем не хочу рисковать.

— Ага, а если бы она продолжалась еще десять лет, ты пошел бы на риск, так, что ли?

— Ради Бога, перестань кричать! А то полковник тебя услышит!

— Ответь на мой вопрос!

— Лучше ты ответь на мой: почему мы должны рисковать своей жизнью только для того, чтобы ты… — Ухмыляясь, он непристойно покачал бедрами. Я вскочил и ударил его кулаком по лицу. — Идиот, засранец! — слышал я, выбегая из комнаты. Я несся на двор.

Почти все уже стояли в строю, полковник начал распределять задания. Увидев меня, он замолчал и положил правую руку на кобуру.

— Смотри-ка, Кратцер, — сказал он, когда я, запыхавшись, остановился перед ним. — Меня радует, что вы так торопитесь принять участие в акции.

— Вы, — я с трудом дышал, стараясь говорить спокойно, — вы не можете этого сделать. Это же простые крестьяне.

— Вот как? Простые крестьяне. Даже если бы это имело какое-то значение, вам-то откуда это известно?

— Да я был там несколько раз, ходил в разведку.

Полковник повернулся к солдатам:

— А, теперь это называется разведка!

Солдаты угодливо захихикали.

— Прошу вас… Они не имеют к этому отношения. Там наверняка нет ни одного партизана. И, — я, насколько мог, уверенно посмотрел в глаза полковнику, — мы ведь все равно скоро уходим.

Он вздрогнул, потом окинул меня ледяным взглядом:

— Что такое? Мы скоро уходим?

— Ну, — меня начала бить дрожь, — это было бы неправильно.

— Кто это говорит? Фюрер? Или вы, Кратцер, думаете, что есть другая власть, перед которой вы должны отчитываться?..

Я покачал головой:

— Разумеется, мы победим.

— Разумеется. — Он медленно расстегнул кобуру. — Причем все равно, с вами или без вас. Я полагаю, вы знаете, что положено за невыполнение приказа?

— Прошу вас!..

Он взялся за пистолет:

— А теперь идите за своим автоматом. Даю вам две минуты.

Я глядел на него.

— Марш!

Я медленно повернулся и побрел к казарме.

— И не воображайте, что сумеете помочь кому-то убежать. Из-за этих свиней вчера взлетели на воздух больше сотни наших товарищей. А это значит — возмездие вплоть до последнего жителя деревни!

Мне навстречу по коридору шел Генрих. Он все еще держался за нос. Но все-таки остановился и прошептал:

— Не делай глупостей. Я обещаю, если ты пойдешь с нами, я попробую тебе помочь как-нибудь спрятать малышку в шкафу.

— А ее сестер, родителей, друзей? Мы все вместе хотели уехать в Америку!

— Попридержи язык! В Америку! Нам еще рано мечтать об Америке. Не распускай нюни, не поможет.

Я побрел дальше.

— Руди!

— Да, да, я сейчас.

В комнате я взял пистолет и выстрелил себе в ногу, так, чтобы это можно было выдать за несчастный случай.

Хеппи-энд

Утром около половины двенадцатого Мануэль сидел за стойкой в «Форе Ридер» на Жандармен-маркт, когда открылась дверь и вошли четверо мужчин лет тридцати в светлых, легких костюмах. «Форе Ридер» — дорогой ресторан с баром, вот уже два месяца как вошедший в моду у берлинской элиты, — открывался в одиннадцать, и до сих пор Мануэль бывал единственным посетителем в это время. Он рассчитывал немного поболтать с Фанни, хозяйкой ресторана и одновременно менеджером, но, к сожалению, она была занята — заказывала продукты. Правда, она это сказала после того, как ровно в одиннадцать он в приподнятом настроении подрулил к стойке и провозгласил:

— Аве, Фанни, обреченные на смерть приветствуют тебя!

Мануэль любил изрекать такие фразы, считая их интеллигентной смесью иронии, образованности и скрытого намека на ситуацию, но зачастую приводил собеседников в полное недоумение.

— Привет, Мануэль, мне надо туда, заказы, — пробормотала Фанни, закрыла кассовый аппарат и повернулась к вращающейся двери, за которой находилась кухня.

— Я прочитал перед рестораном, что сегодня у вас устрицы, — решительно продолжил Мануэль, обращаясь к ее спине, — и подумал, устрицы в это время года, уж не хочет ли наша любимая ресторанная императрица всех нас отравить? Поэтому я и сказал «обреченные на смерть», так называли себя гладиаторы — понимаешь?

Фанни, уже в дверях, полуобернулась:

— Понятно, шутка. Слушай, мы еще не начали работать. Если ты хочешь выпить, тебе придется немного потерпеть.

— Нет проблем. Не волнуйся из-за меня, у меня достаточно дел. — С преувеличенным выражением утомленности Мануэль показал на свой толстый портфель. — Спокойно заказывай, иначе все мы так и будем тут сидеть без толку, как у Беккета, потому что твоя еда — наш Годо.

Фанни слабо кивнула, что-то промычала в ответ и секунду глядела на Мануэля со смешанным чувством растерянности и озабоченности. В последнее время Мануэль приходил в «Форе Ридер» почти каждый день, и все работники ресторана боялись его изречений и попыток завязать разговор. Он был, что называется, занудой, и обращались с ним соответственно, а Фанни мечтала о том дне, когда он это поймет и сменит ресторан.

Мануэль глядел на покачивающуюся дверь, улыбался и думал: «Замечательная женщина, деловая, ни одного лишнего слова и знает, что к чему». Ведь ее реакцию на его замечание о Годо нельзя расценить иначе как тонкое, полное скрытой иронии понимание человека с высоким ай-кью. Поэтому-то он и чувствовал себя так комфортно в «Форе Ридер». Хорошая еда, вина, и к тому же — знаменитости за каждым столиком. Для него было важным образованное, интеллигентное и в то же время непринужденное обхождение. А ведь Фанни вполне могла бы и зазнаться, в конце концов у нее ела половина правительства. Но нет — она осталась совершенно нормальной. Жаль, что вообще-то она — не его тип, а то… может быть, даже…

Мануэль подождал, пока четверо мужчин огляделись в зале и, громко разговаривая, направились к столику. Только после этого он оторвал взгляд от разложенных перед ним записей и повернулся к ним с неодобрительным видом человека, которому помешали в его личном кабинете.

— …И тут я ему сказал, что это — моя секретарша.

— А она?

— Ну ты же ее знаешь. Она, разумеется, решила, что это смешно. Но сложность была в том, что он ее не знал, никогда не видел и просто поверил мне, что она — секретарша.

— Не может быть!

— Да говорю тебе.

Они со смехом двигали стулья, усаживаясь.

— А что этот тип делает?

— Да всякую фотореалистическую ерунду. Я однажды брал у него интервью, а на празднике он вдруг появился за нашим столиком. Неплохой парень, но, кажется, немного глуповат.

— Похоже, раз он не знает даже хозяйки галереи «Искусство — три тысячи».

— Погоди минутку, самое смешное впереди. Потому что немного погодя я ему, конечно, шепнул на ухо, что к чему. Понимаешь, некрасиво было по отношению к ней, чтобы кто-то за столиком считал ее секретаршей. Ну и, кроме того, мне, разумеется, хотелось поглядеть, какое у него сделается лицо.

— Ясно.

— Понимаешь, до того он практически не обращал на нее внимания.

— А потом? Стал рассыпаться в любезностях?

— В том-то и дело, что нет. В этом весь прикол. Спросил: «Ну и что?» И по-прежнему не обращал на нее никакого внимания.

— Быть не может!

— Точно. Я даже два раза повторил, думал, может, он не слышал. Но нет: «„Искусство — три тысячи“ — ну и что?»

— Невероятно!

— Сколько ему лет?

— Немного старше нас.

— Как-то даже грустно.

— Hy да, он же знал, что такое «Искусство — три тысячи». Но…

Наконец до Мануэля дошло, откуда он знает рассказчика. Это был один из трех главных редакторов авторитетнейшего на сегодняшний день в Германии иллюстрированного журнала о культуре и моде. Кроме того, он написал книги, пользующиеся большим успехом, — «Между всех стульев: немецкая ландшафтная живопись с 1933 по 1945 год» и «Табуированная республика Германия». Мануэль тут же сделал любезное лицо и стал смотреть на их столик с таким удовольствием, словно там сидели его лучшие друзья, только и ждавшие, чтобы он к ним пересел. Потому что Мануэль был свободным журналистом. В настоящий момент даже слишком свободным. Время от времени — статьи об отце, известном в Германии архитекторе, раз в несколько недель — интервью с собственной женой, всемирно известной пианисткой, а больше за последние два года ничего и не публиковалось. И вот он сидит меньше чем в десяти метрах от человека, которому достаточно сделать одно движение рукой — и Мануэль получит работу в штате, не зависящую от отца и жены. Но чем дольше он представлял себе перспективы, которые могли бы появиться в результате разговора с главным редактором, тем сильнее чувствовал, что счастливое выражение лица, каким он одаривал совершенно игнорирующих его людей, дается ему все с большим трудом. В любую минуту один из них мог посмотреть на него, и именно в этот момент он должен оказаться в полной боевой готовности (спокойно, хладнокровно): «Мы не знакомы? Вы ведь из журнала „Красота и качество“? Превосходное издание. У кого здесь лучше заказать? Ну, я всегда заказываю у Фанни. Фанни? Хозяйка. Разумеется, она лучше всех знает, какая еда действительно свежая. Но сейчас она сама заказывает. Вот оно как (я смеюсь): весь мир заказывает, а когда круг замкнется, мы все оказываемся с пустыми руками. (Они смеются.) Чьи это слова? Шекспира. (Они удивлены, я смеюсь.) Извините, просто вырвалось. Это мои слова. Чем я занимаюсь? Я тоже журналист. Но свободный. До сих пор я не мог себе представить, что работаю где-то постоянно. Или еще лучше: потому что не могу найти подходящую команду. Или еще лучше, напрямую, почему бы и нет, но как бы шутя: потому что не хочу оказаться занятым, когда меня пригласят в „Красоту и качество“ (с улыбкой). Конечно. Я говорю серьезно. Нет, завтра у меня не будет времени, к сожалению, я должен быть в Гамбурге. Послезавтра? Получится. Если вы (или: если ты?) дадите мне адрес. Все понятно. Ну тогда пойду скажу Фанни, что вы ждете. Но учтите: и Рим был построен не за один день — возьмите вначале аперитив. Ничего, я приготовлю. Ах, этот ресторан — это почти мой второй дом».

Все это время Мануэль с такой кривой улыбкой поглядывал на мужчин, что случайному наблюдателю могло показаться, будто он готов в любую секунду кинуться на них с ножом. Не рассердится ли на него Фанни, если он нальет им — разумеется, за свой счет — шампанского? Тогда, он просто уверен в этом, договор, можно сказать, будет у него почти в кармане. А потом он может сказать Фанни, что был озабочен репутацией ресторана: ведь нельзя же заставлять главных редакторов «Красоты и качества» ждать так долго. А если им вдруг взбредет в голову написать резкий критический отзыв об обслуживании в «Форе Ридер»? Ведь такое случается сплошь и рядом. Какому-нибудь щеголю ромштекс покажется слишком жестким — и готово, фельетон на первой странице, веселенькая статья с заголовком «Подошва за двадцать евро», в которой состоятельный берлинец корчит из себя Париса, выбирающего красавицу.

Вдруг из кухни раздался громкий смех Фанни, и Мануэль повернулся к двери. В следующую минуту хозяйка вошла в зал с коробкой в руках, мимоходом кивнула ему и прошла в угол, где стояла эспрессо-машина. Доставая из упаковки пакеты с кофе и укладывая их на полку, она посмотрела на мужчин и сказала:

— Ребята, сейчас кто-нибудь подойдет. Мы сегодня немного припозднились.

— Ничего.

— Послушай, Фанни, устрицы в разгар лета? Ты собираешься нас отравить?

Фанни рассмеялась:

— Не беспокойтесь. Абсолютно свежие. Их привезли сегодня утром.

Проходя на кухню мимо Мануэля, Фанни не поглядела на него, так что он мог бы и не стараться выглядеть особенно равнодушным. На самом деле его глаза были печальны. Ну хорошо, пусть он не относится к самым важным клиентам, но он первый пошутил про устриц, и намного смешнее. Разве она не могла хотя бы вскользь упомянуть об этом? Мануэль тоже меня об этом спросил. Какой Мануэль? Вы не знаете Мануэля? Он ваш коллега. Эй, Мануэль, подойди на минутку. Позвольте представить: наш самый частый (или любимый?) гость, ой, да на самом деле можно сказать — друг, ведь здесь почти что твой второй дом, правда, Мануэль? Ну, если бы у меня еще был уголок, где поставить компьютер… Компьютер? Значит, вы тоже пишете? Дружище, нам есть о чем поговорить. Ну, ребята, я вас оставлю, мне надо назад на кухню…

— Мануэль Ройтер?

Мануэль вздрогнул. Один из четверых мужчин, направляясь в туалет, остановился рядом с ним.

— Да?..

— Ты меня не помнишь? Я — Август. В прошлом году я фотографировал твою жену для «Штерна», а потом мы пошли выпить.

— Ах да, конечно, Август! — Мануэль попытался вспомнить это лицо. — Извини, я тут как раз сижу за статьей о, ну… — он щелкнул пальцами, — о новых выразительных формах в пекинском андеграунде… трудный материал, поэтому, понимаешь…

— Да и времени прошло немало. Как дела у Сабины? Я слышал, все хорошо?

— Она сейчас в Милане. Да, все замечательно. Потом у нее два сольных концерта в Нью-Йорке.

— Черт возьми. Наверно, нам надо будет снова про нее написать. Но на этот раз в «Красоте и качестве». Я теперь там художественный директор.

— Старик, это же здорово!

— Да, ничего.

— Ну и как это, работать на полной ставке?

— Знаешь, иногда хорошо, а иногда и не очень. Конечно, бывают дни, когда я тоскую по прежнему ритму. Быть свободным художником, работать, когда хочется, высыпаться, пить ночи напролет, а потом вкалывать по ночам — но времена изменились. А два месяца назад у меня родилась дочь…

— Да ну! — Мануэль широко улыбнулся, словно это была самая замечательная новость за последние недели. Со свежеиспеченными отцами только так и надо, иначе можно сразу же распрощаться с должностью редактора. Если бы только ему удалось вспомнить вечер, проведенный с этим типом… — Поздравляю! Как же ее зовут?

— Мари Софи.

— Какое красивое имя!

— У тебя ведь тоже есть ребенок?

— Да, Мориц. Правда, ему уже шестнадцать.

Мануэль с удовольствием добавил бы, что Мориц — отличный парень, но воздержался. Потому что даже он не мог делать вид, что не замечает, как ухудшаются его отношения с сыном от первого брака, который полтора года тому назад переехал к ним из-за депрессии у матери. Поначалу Мануэль был полон надежд на настоящую дружбу, душевную близость, понимание без слов; он представлял, как они будут смотреть футбол, ходить на рыбалку, делиться бутербродами, — а теперь радовался, если Мориц здоровался с ним, когда они встречались за завтраком, что бывало нечасто. Где пропадал сын в остальное время, что он делал целыми днями, а иногда и ночами, с кем он дружил, нравились ли ему девочки или, Боже упаси, мальчики, — обо всем этом у Мануэля не было ни малейшего представления. И Мориц не давал ему повода сомневаться в бесполезности попыток получить ответы на эти вопросы. А Мануэлю так хотелось похвастаться сыном: в школе — один из первых, выглядит как Джонни Депп, остроумен, обаятелен и невероятно самоуверен. Часто Мануэль спрашивал себя, откуда у его сына такое снисходительное спокойствие и невозмутимость, такое отношение к людям, словно он говорил: мне ничего ни от кого не надо, а если тебе что-то надо от меня, то тебе придется потрудиться. Эта манера буквально заставляла людей всеми силами добиваться его расположения. Понятно, думал Мануэль, многое унаследовано от отца. Вот только проблема заключалась в том, что он все время ловил себя самого на желании понравиться Морицу или, по крайней мере, не стать объектом его насмешек. И даже когда Мориц обращался с ним, можно сказать, на равных, стоило появиться кому-нибудь третьему, и Мануэль уже не мог отделаться от ощущения, что его просто терпят рядом. Дважды ему удалось уговорить Морица пообедать с ним в «Форе Ридер», и оба раза происходило одно и то же: и Фанни, и официанты сразу же начинали приставать к сыну с вопросами — как дела в школе, кем он хочет стать, не дать ли ему еще один десерт, нравится ли ему ресторан; приглашали его заходить и без отца, а при втором визите Фанни даже предложила ему, если он хочет иметь деньги на карманные расходы, поработать в «Форе Ридер» несколько дней в неделю. Вот так, в принципе приятно и для Мануэля, если бы не эти недоверчивые взгляды Фанни и официантов, словно они ждали какого-то подтверждения их родственных отношений. Вот поэтому, хотя Мориц и был поводом для гордости, правда несколько неуверенной, Мануэль предпочитал не говорить на эту тему.

— Шестнадцать! Самый разгар пубертата. Надо полагать, дома много чего происходит.

— Ну… — Мануэль с улыбкой кивнул. Да ничего не происходит, совсем ничего.

— Извини, мне надо в туалет. Ты потом, когда сможешь, посиди немного с нами.

— Конечно, почему бы и нет. Только я должен до трех закончить статью.

— Пекинский андеграунд, звучит интригующе.

— Еще бы! Сейчас все интересное происходит там, по сравнению с Пекином Лондон или Нью-Йорк — дерьмо.

— Ладно, потом расскажешь. Марка это обязательно заинтересует.

— Марка?

— Марка Бартельса.

— А, этого Марка.

— Да-да. Ну, до скорого.

В последующие минуты Мануэль заставлял себя смотреть только в свои бумаги и время от времени что-то чиркать в них карандашом. Вскоре он услышал, как хлопнула дверь туалета, и — в ожидании, что на обратном пути Август может снова остановиться у его столика и заглянуть в записи, — быстро написал: «В Пекине весенние ролы — синоним человека, занимающегося жестким садомазосексом. Это побудило Чу Лая назвать свои мрачные, иногда вызывающие прямо-таки ужас инсталляции „Chambers of a springtimeroll-brain“ — „Павильон мозга весеннего рола“»…

Но Август прошел мимо, Мануэль перестал писать. На самом деле его записи касались проекта книги, которую он задумал, книги про Сабину. Она должна была называться «В постели с Сабиной» — своего рода путевые заметки с фотографиями. Он собирался сопровождать жену в ее следующем турне и делать вне концертов и приемов очень личные фотографии. Знаменитая пианистка под душем, у парикмахера перед концертом, потом она смотрит телевизор и так далее. К фотографиям — очень легкий, полный юмора текст, приправленный всякими веселыми случаями из жизни, показывающий совершенно нормальную женщину, которая ест овсяные хлопья и сердится из-за спустившейся петли на колготках. Он представлял себе черно-белые фотографии, очень крупнозернистые и очень чувственные. Например, крупно — губы Сабины, в тот момент, когда она слизывает хлопья с большого пальца, или в ванной, когда она намыливает грудь, — что-то в этом роде. Мануэль не сомневался, что книга принесет ему успех — как в общественном, так и в личном плане. Восторженные отклики в самых важных изданиях — ему казалось, что все они уже написаны. И тогда наконец-то после его постепенного падения до уровня домашней хозяйки Сабине придется понять, что он способен на большее, чем ходить по магазинам, пылесосить квартиру, заказывать номера в гостиницах и время от времени брать у нее интервью. Вот только Мориц… В порыве доверия он рассказал сыну о своем проекте. Вначале Мориц растерялся, словно спрашивал себя, не шутит ли отец, потом засмеялся и сказал:

— Фотографируй только грудь, а все остальное выброси. Тогда альбом обязательно раскупят.

«Ну да, — думал Мануэль, — ему же только шестнадцать».

Ближе к двенадцати ресторан наполнился людьми, официанты приступили к работе, и Мануэль заказал бокал шампанского. Он немного помедлил, обдумывая, не произведет ли кофе-эспрессо более благоприятное впечатление на людей из «Красоты и качества». Но потом решил, что, во-первых, шампанское днем как нельзя лучше соответствует образу много путешествующего успешного журналиста, занимающегося андеграундом, а во-вторых, понял, что если хоть немножко не выпьет, то вряд ли будет в состоянии более или менее спокойно присесть к их столику.

— Опять начинаешь с утра пораньше, — сказал бармен, ставя перед ним бокал, и скептически посмотрел на него.

Мануэль вздрогнул, почти испугавшись, потом быстро показал на свои записи:

— Я должен закончить это через час, — он беспомощно пожал плечами, — а в такой ситуации иногда нужно немного горючего.

— Только не начинай опять нести чушь и доводить посетителей до драки… — Бармен отвернулся.

Мануэль не поддался желанию тут же оглянуться на столик с сотрудниками «Красоты и качества», чтобы проверить, заметили они эту сцену или нет. Журналист, пишущий про андеграунд, имеющий склонность к эксклюзивным алкогольным напиткам, — это одно, а пьяница, которого бармен просит не устраивать скандал, — совсем другое. И как прикажете им объяснить, что бармен совершенно исказил картину происшествия, которое, что касается роли Мануэля, можно считать всего лишь недоразумением. Ну хорошо, он был немного подшофе, иначе он просто не заговорил бы с тем мужчиной. Но тот тип выглядел в точности как дядя Хольгер, лучший друг его отца. Когда Мануэль ходил в начальную школу, Хольгер Фельс, издатель книг по живописи и архитектуре, бывал у них в доме каждый день. Потом отец с ним рассорился, и Мануэль снова увидел дядю Хольгера, только когда вырос: на фотографиях в иллюстрированных журналах и в статьях, называвших его самым успешным издателем художественных альбомов в Германии. А две недели тому назад ему вдруг показалось, что тот сидит за соседним столиком. Да к тому же накануне у него появилась эта идея — «В постели с Сабиной». Разве в такой ситуации не было естественным повернуться к соседнему столику и сказать:

— Дружище, дядя Хольгер! Вот так сюрприз! — Мужчина недоуменно посмотрел на него. — Это я, Мануэль Ройтер. Малыш Мануэль. Ты меня помнишь? Ты всегда мастерил со мной книги и говорил, что, когда я вырасту, мы вместе сделаем настоящую книгу. И что самое смешное: как раз вчера я…

— Извините, но вы меня с кем-то, вероятно, спутали.

— Я спутал тебя? Спутать с кем-то дядю Хольгера? Но послушай: в моем детстве ты был самым главным человеком после родителей. Может, даже главнее, чем отец. От тебя у меня любовь к книгам и фотографиям. Если бы ты знал, как я тебе благодарен, дядя Хольгер…

— Прошу вас, я не Хольгер, я вас не знаю.

Мануэль замер:

— Не Хольгер? — И тут в нем словно перегорел какой-то предохранитель. — Но ты точно Хольгер. Хольгер Фельс. Что, не хочешь меня больше знать?

— Молодой человек, вы…

— Тебе, наверно, неприятно? Потому что ты тогда ухлестывал за моей матерью?

С этого момента ситуация начала усложняться очень быстро. Потому что в разговор вмешался молодой спутник мужчины. Визгливым голосом он спросил:

— Людвиг, кто этот парень? Что он такое говорит?

— Не имею ни малейшего представления. Я никогда его не видел.

— Ну, всё! Дядя Хольгер, сколько раз я приходил после школы в твое издательство и сидел у тебя на коленях и мы вместе рассматривали книги.

— Рассматривали книги? — протяжно повторил молодой. — Так что же это было: ты развлекался с женщиной или с малышом?

— Послушай, теперь еще и ты сошел с ума? Ни с кем я не развлекался. А если теперь вы оба в порядке дружеского одолжения примете к сведению, что я не Хольгер…

— Ха-ха! Когда мы познакомились, ты сказал, что ты — доктор Живаго.

— Господи, умоляю! Не так громко!

— Доктор Живаго, дядя Хольгер?

— Черт тебя возьми, я — не Хольгер!

Тем временем за столиками вокруг них стало тихо. Поэтому молодому человеку совсем не пришлось повышать голос, чтобы почти все посетители ресторана услышали его:

— Но может, ты так представляешься, когда проводишь время с маленькими мальчиками? — И он запел: — Иди, малыш, иди, садись на колени к дяде Хольгеру, да, это мое колено, потрогай его, малыш…

— Ты совсем спятил?

Мужчина, который не был дядей Хольгером, перегнулся через стол и ударил своего молодого спутника кулаком по лицу. После этого все происходило, как в ускоренной съемке: тот закричал вначале от боли, а потом, увидев, как кровь капает на белую скатерть, от ужаса; мужчина, который не был дядей Хольгером, начал громко причитать и просить прощения; сидевшие вокруг люди повскакали со своих мест и побежали к стойке; официанты старались проложить себе путь сквозь толпу, а Фанни, которая цедила из крана пиво и ничего не видела из-за маленького роста, кричала все время одно и то же:

— Осторожно, у них пистолеты! Осторожно, у них пистолеты! — полагая, что опять произошла какая-то разборка между уголовниками.

А Мануэль спокойно сидел, закинув ногу на ногу, на своем стуле, прихлебывал вино и с интересом наблюдал, как мужчина, который не был Хольгером, пытался салфеткой отереть кровь с лица своего спутника, получая в ответ удары, причем один из них, нанесенный рукой в кольцах, так неудачно пришелся ему по лицу, что и у него потекла кровь. Наконец два официанта добрались до места происшествия, которое, окруженное со всех сторон посетителями, напоминало уже небольшой ринг, и с воинственными криками кинулись разнимать подозреваемых преступников.

— Осторожно, у них пистолеты!

Затем последовал обмен ударами, перешедший в потасовку, по ходу которой на полу оказалась вначале посуда, потом — официанты со своими противниками, и потребовалось некоторое время, пока до всех участников начало доходить, что, кажется, их усилия не соразмерны поводу. С одной стороны, оба царапающихся и плюющихся гостя не производили впечатления готовых схватиться за пистолеты гангстеров, которых надо обезвредить, прежде чем они устроят в «Форе Ридер» стрельбу. С другой стороны, мужчина, который не был Хольгером, и его спутник не могли сообразить, с какой стати им кусать и бить людей, только что подававших им суп. Так что боевые действия помаленьку затихли, противники отпустили друг друга, и скоро уже все четверо, тяжело дыша, лежали вокруг стола.

Мануэль поглядел на лежавших мужчин, на стоявших вокруг и ничего не понимавших зрителей, потом поднял указательный палец и обратился к залу:

— Пить или не пить — вот в чем вопрос. Что благородней духом? Дело в том, что оба пили только минеральную воду. И потому, — он поднял свой бокал, give peace a chance![2]

Потребовалось время, пока его замечание дошло до присутствующих, но потом — еще немного, и он стал бы следующим, у кого пошла кровь. Вопреки ожиданию, посетители не засмеялись, а холодно посмотрели на него, мужчина же, который не был Хольгером, вдруг сел, указал на Мануэля и прокричал:

— И все из-за этой тупой скотины!

Всеобщее возмущение быстро превратилось в готовность линчевать виновного. Уже одного того, как Мануэль сидел рядом с залитым кровью месивом из людей, посуды и стульев, небрежно закинув ногу на ногу и элегантно держа в руке бокал, да еще с таким видом, словно сейчас начнет урчать от удовольствия, кое-кому вполне хватило бы, чтобы залепить ему пощечину. А тут еще, во-первых, отчетливо прозвучавшие в зале слова Мануэля, а во-вторых, обвинение мужчины, в котором большинство уже узнало очень известного телережиссера.

Чувствуя на себе взгляды посетителей, Мануэль, неуверенно улыбаясь, поерзал на стуле, потом неожиданно выпрямился, поставил бокал на стол, сделал серьезное лицо и наклонился к телережиссеру:

— Человек, развлекающийся с маленькими мальчиками, не смеет называть меня скотиной.

Ага, подумал Мануэль, в яблочко. И он действительно попал. Режиссер схватил первое, что ему подвернулось под руку, и с трудом поднялся на ноги. Однако на этот раз посетители не остались в стороне. К режиссеру и Мануэлю быстро подскочили по три человека и, пока один все порывался заколоть другого столовой ложкой, выволокли их обоих на улицу. При этом режиссер кричал:

— Я — Людвиг Браумайстер, я не позволю так со мной обращаться! Вы еще пожалеете! Вы все!

Когда их отпустили, они минуту стояли друг против друга, тяжело переводя дух, не зная, продолжать ли драку, и тут Мануэль, сообразив, откуда ему знакомо имя, спросил:

— Браумайстер? Режиссер?

— А тебе-то что, скотина?

— Хм, — произнес Мануэль, — мне жаль, что там, в ресторане, все так вышло. Я этого правда не хотел. Но раз уж мы оба оказались тут… короче говоря, у меня давно есть идея телесериала…

Мануэль поднял глаза от своих записей. Перед ним стоял бармен, помахивая рукой над бумагой:

— Собирай свое барахло, мне нужна стойка, это же не письменный стол. — И пошел дальше.

Нет, что это с ним сегодня? Помня о людях из «Красоты и качества», Мануэль заставил себя улыбнуться, словно бармен сказал что-то смешное. Он медленно собрал бумаги, встал с табурета и с выражением лица «журналист, пишущий об андеграунде, не отдыхает никогда» направился к свободному столику. Когда через четверть часа к нему подошел официант, он заказал салат из руколы, который не любил, и устрицы, которых терпеть не мог. Но именно таким, по его мнению, должен быть ленч светского человека. А еще на столе должна стоять бутылка вина (разумеется, он выпьет не все) и обязательно полбутылки «сансерр» — это самое светское, что можно увидеть с десяти метров (примерно на таком расстоянии сидели люди из «Красоты и качества»).

Официант принес вино, откупорил бутылку, налил ему глоток для пробы и прошептал:

— Соберись. Скоро придет министр культуры.

Мануэль прополоскал рот глотком вина, сделал несколько жевательных движений, откинул голову, дал вину стечь по горлу, кивнул, глядя на бутылку, и со скучающим выражением поднял глаза на официанта.

— Кто?

— Министр культуры с женой. И если скажешь хоть слово, сразу вылетишь на улицу.

Мануэль пренебрежительно надул щеки:

— Подумаешь, министр культуры — и что с того? У меня и времени на него нет. — Он указал на свои бумаги. — Через час я должен закончить статью о пекинском андеграунде.

— Тогда все хорошо. Лишь бы ты не вздумал перепутать министра со своим дядюшкой.

«Скорее уж с парикмахером», — подумал Мануэль, представив себе министра.

— Очень остроумно. А кроме того, у меня еще встреча вон там. — Он подождал, чтобы официант оглянулся на столик «Красоты и качества», и начал листать свои записи, добавив, не поднимая глаз: — И потому мне надо побыстрее поесть. Что там с моим салатом? Его уже сорвали?

— Засранец, — пробормотал официант и отошел.

Мануэль глядел ему вслед, пока тот не исчез на кухне. Этого он проучил. Но с какой стати официанту вздумалось обращаться с ним как с последним пролетарием? Словно Мануэль и представления не имеет, как надо вести себя с важными людьми. Это он-то. С каким количеством министров культуры он сидел за одним столом на разных приемах в честь Сабины! В большинстве своем — до зевоты скучные люди. И развратники. Всегда с актрисами моложе их на сто лет и все равно заглядывают во все декольте. Правда, у этого — писательница. Ну уж, писательница. Хотя она пишет книги, их печатают, наверно, даже продают, и почему, собственно, всякий дешевый газетный пачкун должен порицать ее за то, что она — не Пруст? Чистая зависть. Потому что газетный бумагомарака в своей трехметровой комнатенке штатного сотрудника представляет себе, как министр культуры возит свою старушку с одного приема, где им подают шампанское, на другой, и думает: не имеет значения, что она наболтает в перерывах в своем пятизвездочном отеле в диктофон, с помощью мужа это в любом случае будет опубликовано. Какая подлость! Ведь, разумеется, из-за положения своего мужа женщина работает еще напряженнее. Ему, Мануэлю, хорошо известно, каково это! Как часто ему приходилось выслушивать: «А, так ты — муж Сабины?» Как будто он берет у нее интервью, пока она чистит зубы. И что же делать таким людям, как он и жена министра? Чтобы их воспринимали всерьез, им в своей профессии необходимо быть в два раза лучше остальных, вкалывать, как турки.

Мануэль подлил себе вина и краем сознания отметил, что бутылка уже наполовину пуста, а салат все еще не принесли.

…И потому просто стыд, что он еще не прочел ни одной книги этой писательницы. Но он не покажет виду. Между прочим, я поклонник ваших книг. (Романов? Философии? Описаний интерьеров? Заголовки и язвительные концовки критических статей не содержали никакой информации.) Ах, как приятно это слышать, такие комплименты я получаю нечасто, потому что… видите ли, если ты — жена министра культуры, то тебя почти не воспринимают всерьез как самостоятельного художника. И не говорите. Моя жена — пианистка, должен сказать, не безызвестная, и мне тоже приходится бороться, чтобы меня признали как журналиста. Вы журналист? Как интересно, о чем вы пишете? Ну, в основном про андеграунд, в Пекине, нью-йоркском Бронксе, Капштадте, Гаване, Ройтлингене. В Ройтлингене? Да, в Ройтлингене. Трудно поверить, но там по-настоящему кипит жизнь: наркотики, хип-хоп, искусство граффити, вся палитра. (Надо ли сказать, что мой отец, знаменитый архитектор, когда-то сделал проект общей школы для Ройтлингена, а я написал об этом сообщение в местную газету? Просто как оригинальный контрапункт, в смысле: если изо дня в день ешь икру, то иногда и бутерброд покажется настоящей едой? И может быть, немного правды тоже не помешает? Нет, лучше подождать.) Звучит интригующе: Ройтлинген… Послушайте, а не хотите ли вы пойти с нами на прием к федеральному президенту, там будет шампанское, и мы могли бы продолжить нашу беседу. С удовольствием, вот только я договорился о встрече вон за тем столиком относительно подписания договора. О, тогда я, разумеется, не хотела бы вам мешать. Ах, знаете, речь идет о работе в штате, а я все еще не могу решить, действительно это моя cup of tears[3]. (Она удивлена.) Вы хотите сказать cup of tea[4], как говорят англичане? Нет, cup of tears, потому что разве любое важное решение не связано со слезами, ведь ты всегда ждешь от него чего-то другого, возможно, более привлекательного? (Она начинает понимать.) А, понимаю! (Смеется.) Вы говорите такие (в ее глазах вспыхивают огоньки, говорящие «да вы можете быть опасным мужчиной»)… необычные вещи. Да, андеграунд нельзя назвать обычным — в любом отношении. (Я гляжу ей в глаза, прямо, как и положено человеку с мозгом весеннего рола. Она быстро оглядывается на своего мужа, который болтает с какими-то идиотами о восстановлении замков, потом отвечает на мой взгляд и совсем легко проводит языком по губам.) Лучше еще раз подумайте о работе в штате и пойдемте с нами к президенту… (Она с намеком откидывается на спинку стула.) У него большой дом.

Большой дом — Мануэль ухмыльнулся. Да, беби, давай быстрей к президенту, а там — устроимся на мебелях Луи XIV!

Когда Мануэль в следующий раз оглядел зал, ему пришлось прищуриться, чтобы яснее видеть. У окна все еще сидели люди из «Красоты и качества». Так, надо бы к ним потихоньку подойти. Но где же его салат? И вино уже кончилось. Он поискал глазами официанта и сделал ему знак принести вторую бутылку. Когда официант открывал вино, Мануэль не стал спрашивать про еду. От мысли про устриц в желудке делались спазмы.

— Эй, Мануэль!

— А? — Мануэль с трудом повернул голову. Перед ним стоял… как бишь его зовут?

— Мне очень жаль, но нам пора идти. Если у тебя будет время и ты окажешься поблизости, заходи к нам в редакцию.

— Ну….

— И мы сделаем замечательную статью про Сабину. Я уже сказал Марку. В принципе это возможно. Вот только с фотографиями надо постараться, они должны подходить «Красоте и качеству». Надо, чтобы они были необычны и немного сексуальны…

Мужчина внимательно смотрел на него. Это что, был вопрос?

— У меня идея: крупнозернистые.

— Что?

— К-крупнозернистые ф-фотогрраафии и овсянка на большом п-п-пальце.

— Старик, Мануэль! — Тип хлопнул его рукой по плечу. — Да ты уже здорово набрался! Наверно, это из-за пекинского андеграунда. — Он рассмеялся. — А кстати, что они там пьют?

— Дес-силированное пойло.

Тот снова рассмеялся:

— Отлично! — И снова хлопнул его по плечу. — Ну, надеюсь, до скорого. Приятно тебе провести время.

И вот он ушел, договор с редактором. Ну и ладно. Работа в штате! Это вообще не для него. Ему нужна свобода, никаких интриг, никаких удобств, нос по ветру, рука на пульсе времени — человек андеграунда! Именно так он и будет разговаривать с женой министра. Меня зовут Ройтер, Мануэль Ройтер, я хотел бы сделать с вами что-то вроде романа в фотографиях. Извините, я приглашена на обед, может быть, вы свяжетесь с моими агентами? Да-да, с агентами — не со мной. А теперь внимательно слушайте. Я вижу это так: вы стоите на грязном перекрестке в Бруклине, я вижу вас в чулках с ярко-красными резинками, без трусиков, губная помада размазана, ваши колени в крови, и при этом вы громко читаете стихи Гёльдерлина, так громко, чтобы вас услышал весь загаженный Бруклин, а потом и весь загаженный земной шар, понимаете, с самого низа до самого верха, Гёльдерлин как взгляд на мир; а затем вы читаете критические статьи о Гёльдерлине — вы знаете, как часто и жестоко его критиковали? Но это еще не все, в финале вы читаете собственные тексты и критику на них и при этом раздеваетесь — понимаете, обнаженная перед всем миром, я такая, какая есть, обнаженная, как мы все, обнаженная, как Гёльдерлин. А последней мы дадим фотографию, на которой вы будете похожи на ангела, — и, по-вашему, с такой идеей я должен тащиться к какому-то агенту, которому лень оторвать задницу от кресла? Мы говорим об искусстве, сексе и вечности или о параграфах договора? Вам придется принять решение сейчас, мадам!

Хотя Мануэль только начал обдумывать этот эпизод и собирался представить себе реакцию жены министра культуры во всех красках, начиная с легкого приступа головокружения и кончая спонтанным оральным сексом, внезапно он не смог продолжать, ему срочно понадобилось выйти. Он рывком встал и твердыми шагами направился в туалет. Все из-за этих слов: «здорово набрался»! А то, что он потом забыл, что в «Форе Ридер» дверь в туалет открывается наружу, и с силой навалился на нее, выглядело хоть и неловко, но все-таки динамично. Во всяком случае, он не из тех никчемушников, что пьют только минеральную воду, работают в штате гомиков и могут справиться с туалетной дверью только при помощи официанта или даже своей подружки. Их много, таких. Знаем. Арт-директора и тому подобное, а сами: «Любезный, помоги мне с этой дверью».

Посетители, сидевшие поблизости от туалета, с изумлением наблюдали, как мужчина, только что подбежавший к двери, качаясь стоял перед ней и, мотая головой, бормотал: «Эти трусы, слабаки!»

Наконец он потянул дверь на себя, вошел в туалет и скрылся в кабинке. Так. Пиджак аккуратненько на крючок, отмотать туалетную бумагу, положить три полоски на сиденье, осторожно расстегнуть пояс, тихонечко спустить брюки, только бы не нажать на этот дурацкий слив, а теперь медленно-медленно… Черт!

Поначалу Мануэль был уверен, что сейчас встанет. Но потом почувствовал себя уютно, лежа на холодном кафеле между стеной кабинки и унитазом и упираясь затылком в жесткую щетку. Неприятность все равно уже произошла, можно полежать здесь и подольше. Отдохнуть капельку, прежде чем объясняться с женой министра. Вот если бы свет был не таким ярким. На секундочку закрыть глаза. И чуть-чуть отодвинуть щетку. М-м-м…

Когда фея нашла Мануэля, храпящего, прижавшегося к унитазу, ей очень захотелось зайти позднее. Но у нее был слишком плотный график. Она послала шефу просьбу, ей нужно на минуту материализоваться, и скоро уже трясла Мануэля за плечо. Он раскрыл глаза, посмотрел вначале вверх, на унитаз, потом на фею, лицо его скривилось в мучительной гримасе, он прокашлялся:

— Что… что здесь происходит?

— Я — фея и пришла, чтобы исполнить одно ваше желание. Правда, вначале вам, наверно, надо немного освежиться. За дверью есть раковина.

— Ага… Фея. Надеюсь, добрая. У меня алкогольное отравление?

— Этого я не знаю.

— Я думаю, вы — медсестра. Хотя… — Мануэль поднял голову с щетки для унитаза, с трудом сел и осмотрелся. — Пожалуй, в больнице в таком месте не положат.

— Умойтесь, вам сразу станет лучше.

— Я предпочел бы принять душ. У меня тут ничего не прилипло? — Мануэль повернулся к фее затылком.

— Я ничего не вижу. Но у вас волосы темные.

— Хотелось бы, чтобы ничего не прилипло. Потому что, я имею в виду… ну, вот вы, например, вы пользуетесь щеткой в общественных туалетах?

— Когда мне еще нужно было ходить в туалет — да, иногда.

— Тогда вы — исключение. Все эти свиньи там — арт-директора, кинодеятели, министры культуры, — они каждые десять секунд промокают губы салфеткой, но использовать сортирную щетку — куда там!

— Значит, вам повезло.

Мануэль посмотрел на фею мутными, налитыми кровью глазами:

— Хоть вы-то не будьте такой деловой. Фея! Ну давайте показывайте, что вы можете. Я хотел бы четыре таблетки «алка-зельцер» и стакан воды.

— Это ваше желание?

— А разве вы не так сказали? Ведь я могу заказать желание?

— Но только одно. Может, вам стоит еще раз подумать, действительно ли вы хотите потратить его на четыре таблетки «алка-зельцер»?

— Ну тогда я для начала попрошу, чтобы мне выделили десять желаний. — Мануэль ухмыльнулся. Конечно, все это ерунда, но мозги фее он запудрил мастерски.

— Это невозможно.

— Ага! Видите? Сказать, что я думаю? Готов поспорить, вы — уборщица, опоздали на работу, заявились в этом прозрачном тряпье прямо с вечеринки и хотите еще повеселиться.

— Нет.

— Ну хорошо. Тогда, значит, вы — фея. — Мануэль ухватился за бачок и попытался встать. — Не могли бы вы мне помочь?

— Не могу. Я не материальна.

— Что? — Мануэль отпустил бачок и стукнулся о стену кабинки.

— Вы видите дверь?

Мануэль прищурился:

— Да. Хотя вы стоите перед ней.

— Вот именно. И кроме того, она заперта. Если бы я была человеком, я бы просто не смогла сюда войти.

Мгновение Мануэль смотрел на фею, потом обеими руками сильно потер лицо и пробормотал:

— Черт, больше никогда не буду пить.

— Итак, если вы не хотите умыться, то я объясню вам правила.

— Ну, ясное дело. — Мануэль кивнул, не открывая глаз. — Правила фей.

— Нет, правила заказа желаний. Во-первых, у вас только одно желание и из него нельзя сделать несколько.

Мануэль кивнул.

— Во-вторых, исключаются желания по следующим статьям: бессмертие, здоровье, деньги, любовь. До определенной степени возможны исключения из правил, но они должны быть хорошо обоснованы. — Фея немного подождала. — Эй?

— Да, да, я слушаю.

— Может быть, вы все-таки…

— Да отстаньте от меня со своим умыванием. Если я умоюсь, я вообще перестану вам верить.

— Ну хорошо. Но я не могу ждать весь вечер.

— Конечно, если уж ко мне и пришла фея, то только на минутку.

— Простите, что?

— Да ничего. Это ведь все равно какой-то обман. Или я сошел с ума.

— Это не обман. И, насколько я могу судить, вы не сошли с ума. Только немного отчаялись.

Мануэль открыл глаза и печально посмотрел на фею:

— Вы нашли верное слово: отчаяние. Я весь — одно сплошное отчаяние.

Фея подавила вздох.

— Просто сегодня не ваш день.

— Вот как? Вы не стали бы так говорить, если б увидели меня в другие дни.

— Может, вы придумаете желание, которое сможет это изменить?

— Разумеется, придумаю. — Мануэль пожал плечами. — Нет ничего проще: я хочу быть кем-то. Ужасно, правда? Но теперь уже наплевать.

— Вы не могли бы сформулировать немного точнее?

— С удовольствием: например, я хотел бы войти в этот снобский ресторан и чтобы хозяйка и ее заносчивые служащие приветствовали меня так, словно я тоже какой-нибудь идиот-дирижер или главный редактор. Я хочу, чтобы меня ценили, понимаете? Может, даже любили, если получится. Если бы хоть один раз хоть кто-нибудь понял, на что я действительно способен!

Мануэль замолчал и даже как-то испугался. Что это за жалобы? Наверно, ему совсем плохо.

— Хорошо, — ответила фея. — Правда, это — несколько желаний, но я думаю, при определенной ловкости можно выполнить их все вместе.

— Да? А может, еще чуть-чуть ловкости и вы сумеете добавить и четыре таблетки «алка-зельцер»? Потому что иначе я могу не дожить до исполнения желаний.

— Я посмотрю, что можно сделать.

В шесть часов вечера Мануэль проснулся в туалете ресторана «Форе Ридер» и, с трудом встав, обнаружил на крышке унитаза стакан воды и четыре таблетки «алка-зельцер». Ему было слишком плохо, чтобы еще и удивляться. Шатаясь и дрожа, он надорвал упаковку, бросил таблетки в воду, подождал и, когда они растворились, одним глотком опустошил стакан. Потом на какое-то время прислонился к двери, пока ему не показалось, что он может удерживать равновесие и сумеет дойти от ресторана до ближайшей стоянки такси. Но когда он вошел в зал, то натолкнулся на неожиданное препятствие: у стойки, склонившись над газетой, стояли Фанни и три официанта уже в обычной одежде. Они удивленно подняли на него глаза. «О Господи, — подумал Мануэль, — теперь и с „Форе Ридер“ то же самое: обругают, вышвырнут, перестанут впускать». Но чем более отчетливые формы принимал крах в его воображении, тем дружелюбнее, как ни странно, становились лица Фанни и официантов. Пока наконец Фанни, сияя, не воскликнула:

— Мануэль, дорогой, вот так сюрприз!

Мануэль улыбнулся, всем своим видом выражая раскаяние:

— Мне очень жаль, наверно, я…

— Давай, иди скорей сюда! — помахал ему один из официантов.

— Да он наверняка об этом знает, — сказал другой.

— Но в газете, напечатанным черным по белому, он этого еще не видел. Она же вышла только сегодня.

Все это время Мануэль смотрел на них с некоторым недоверием. Это что, такой особенно изощренный способ вышвыривать из ресторана?

— Да иди же!

До стойки Мануэлю надо было пройти метров десять, и при каждом шаге ему казалось, что сейчас он упадет, а голова вот-вот взорвется.

— Смотри! — Фанни положила руку ему на плечо и постучала пальцем по какой-то статье в одном из самых модных глянцевых журналов Германии. Над текстом была фотография Морица. Мануэль поглядел на фотографию, потом перевел глаза на улыбающиеся лица вокруг себя, потом снова на фото. Он попытался понять, что написано в статье, но слова поплыли у него перед глазами.

— Почему ты не рассказал нам про это?

— Знаешь, если бы это был мой сын… Ну, старик!

— И так трогательно! Вот, послушай… — Один из официантов взял журнал. — Ну, вначале, понятно: вундеркинд, шестнадцать лет, публикация некоторых мест из романа, который появится осенью, и так далее. Но потом… — Официант перевернул страницу и, водя пальцем по строчкам, нашел нужное место. — Вот: «Мой отец думает, что я считаю его неудачником. На самом деле я думаю, что он похож на фантазеров, хвастунов и врунов, иногда очень остроумных, каких я видел в старых фильмах. Вообще, он представляется мне человеком, попавшим не в свое время. Когда в 14 лет я переехал к нему, ему очень хотелось сходить со мной на рыбалку, как будто рыбалка — это что-то вроде золотой медали имени Марка Твена за образцовые отношения между отцом и сыном. При этом сам он никогда не держал в руках удочку, и я не уверен, понимает ли он, что на крючке окажется не рыбное филе в соусе с эстрагоном, а рыба с глазами и трепыхающимся хвостом. Однажды мы были вместе в ресторане, и он, наверно, чтобы произвести впечатление, заказал целую макрель. Но уже одного того, как он быстро прикрыл рыбью голову листьями салата, любому хватило бы, чтобы понять: этот человек предпочитает есть пищу, не зная о ее происхождении. И после этого меня уже совершенно не удивило, что он разрезал рыбу, не обращая внимания на кости, как кусок жареного мяса. Самое забавное: за это я и люблю своего отца. И презираю людей, воображающих, что они намного лучше и рафинированнее его только потому, что умеют правильно есть рыбу, и считающих себя слишком утонченными и изысканными, чтобы устроить из чего угодно небольшой спектакль; понимаете: мало ли кого и чему научили в детстве, я вот, например, уже в пять лет, когда бывал у бабушки, ловил форелей в ручье. Конечно, иногда он, что называется, садится в лужу, да еще как! Когда он, желая произвести впечатление, произносит свои жалкие фразы или после концерта моей мачехи начинает приставать к какой-нибудь шишке в филармонии, чтобы ему предоставили право эксклюзивных репортажей обо всех концертах. Но меня это, собственно, только умиляет, и всякий раз, когда ему что-нибудь перепадает, я радуюсь. Если на кого-то и в самом деле производит впечатление фраза типа „Еще Гете сказал…“ или какая-то чушь в том же роде или если кто-то — пусть на мгновение — поддается его натиску. Иногда я думаю, он нарочно выставляет себя на посмешище и специально делает так, чтобы его хитрости были всем очевидны, потому что он — честный человек и в душе стремится, чтобы все это поняли. Наверно, больше всего ему хотелось бы, чтобы нашелся человек, который сказал бы: „Да, да, Гете… ты лучше присядь и поешь немного, ты ведь весь день был на ногах, чтобы привести в порядок квартиру к возвращению Сабины и починить велосипед сыну…“»

Когда голова Мануэля упала на стойку, официант замолчал. Фанни наклонилась, прижала его залитое слезами лицо к своей груди. И велела второму официанту:

— Открой-ка шампанское.

Коротко об авторе

Немецкий писатель Якоб Аржуни (Якоб Боте) завоевал известность как автор детективных романов с главным героем по имени Каянкая, переведенных уже более чем на десять языков. В 1992 г. стал лауреатом Германской литературной премии за детективные романы.

Сам Аржуни пишет о себе так:

«Родился в 1964 г. во Франкфурте-на-Майне. С десяти лет — учеба в интернате в Оденвальде. В двенадцать впервые прочел „Красную жатву“ Хэммета — понял не все, но пришел в восторг. С четырнадцати до восемнадцати лет регулярно посещал бильярдный зал неподалеку от франкфуртского вокзала. Смотрел фильмы Серджио Леоне. Получив аттестат зрелости, отправился на юг Франции в Монпелье. Учебу бросил. Два с половиной года работал официантом, продавцом купальных костюмов и земляных орехов. Написал первый роман „С днем рождения, турок!“ и первую пьесу „Гаражи“. В двадцать два года вернулся в Берлин и поступил в актерскую школу. Быстро бросил. Учился в Свободном университете. Бросил еще быстрее. Читал Гюго, Фолкнера и Ирмгард Койн. Написал роман „Еще пива“ и пьесу „Назим отказывается“. Нашел свою профессию. Переехал в Париж. Написал следующую пьесу. Вернулся в Берлин».

Примечания

1

Мемориальная церковь в память Вильгельма I, в настоящее время — Музей церковного искусства. (Здесь и далее примеч. переводчика.)

(обратно)

2

Дайте миру шанс (англ.).

(обратно)

3

Чаша слез (англ.).

(обратно)

4

Чашка чая (англ.).

(обратно)

Оглавление

  • Идиоты
  • Побежденный
  • Необходимая оборона
  • В долине смерти
  • Хеппи-энд
  • Коротко об авторе Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Идиоты. Пять сказок», Якоб Арджуни

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!