Климов Александр Николаевич родился в городе Южа в 1959 году. Автор четырех поэтических сборников. Лауреат премии “Нового мира” за 2008 год. Живет в Москве.
Старый зимний сад
Тля квартируется в мягких постелях,
Прячутся бабочки в дуплах и щелях,
В листьях зимуют жуки.
Ветви торчат, как рога из расщелин,
Сучья с корой отстающей замшели,
Нет рукотворной руки.
Из-под отдушин реки вылезая,
К яблоне крыса спешит водяная,
Слышится дальний раскат.
Свежие вести с холодного фронта,
И в непромёрзших слоях горизонта
Черви, как пули, торчат.
Тихо во сне отмирают верхушки,
То-то же вдарит морозом из пушки.
Дым поперхнётся из труб.
Морозобойким, спасибо не в корень,
Струйкою сизою дым из пробоин:
Заболонь впаяна в луб.
Перекорёженный сад на подпорках,
В наледь увечное вмёрзло ведёрко,
Ходят в стволах старики,
Взявшись под ручку по белому снегу.
Краткое солнце клонится к ночлегу,
Тень удлиняя клюки.
Подснежная война
Бесшумен был полозьев бег,
Морозом ослеплял кристалл;
Ещё вчера крошился снег,
Куда податливей он стал.
Ровны прошитые стежки,
Нет ни оврагов, ни бугров,
Наносит свет свои мазки
На ватман пористых снегов.
То ласки след, то лисий след,
То бисерный мышиный след,
А кто кому там на обед,
Чтоб не ко сну, и знать не след.
И пропадая, без следа,
Уходят мышковать коты, —
В снегах матёрых в холода
Горят кровавые их рты.
Тут — куропаточий помёт,
Насиженный ночлега круг,
Вершит ли коршун свой облёт,
В норе пульсирует испуг.
Идёт подснежная война,
Где выживет один из двух.
Тревогой тишина полна,
Лишь с шага перейдёшь на слух.
* *
*
На градуснике столбик к тридцати,
Петух хрипит, и в десять рассветает,
Цветок, за ночь успевший подрасти,
В оконной сублимации сверкает;
Кустистый иней, звёзд холодный рой,
Узоров на стекле хитросплетенье.
За семь часов, неспешно, стороной
Проходит солнце, не зайдя в селенье.
К востоку тени тянется верста,
И затянуло лунки, под ногами —
Не твердь, но лёд, желтеет береста —
Тем более белей она ночами,
Огнится луч прощальный… Одинок,
Я проживаю день без сожаленья:
Смотрю на увядающий цветок
И своего не вижу отраженья.
* *
*
Чем жутче морозы, тем дома теплей,
Снаружи снежок отсыпает.
Я трогаю рёбра худых батарей —
Покуда в них жизни хватает.
Тесть входит весь в блёстках — богатый как крез,
С десятком яиц и с лопатой,
И сушит в подмокшей мотне энурез
Лампадкой своей кварцеватой.
Вслух Марья Иванна из выбранных мест
Какого-то Зожа читает —
С беззубым усердьем. Зубастый протез,
Осев, в физрастворе рыдает.
Оскал его явственно неумолим,
Он — кибер, не знающий флюса.
Смеётся над усом самим золотым,
Не верит в могущество уса.
Весь день она пишет в тетрадь лабуду:
Репейник с настойкой бадьяна…
То зубы в стакане, куда ни пойду,
То ус золотой до Пхеньяна.
Сжевать бы всё к чёрту, глоксиньи назад.
— Пройтиться пойти до Каюхи. —
На свежих штакетниках шапки горят,
След в след пробираются слухи.
Из тёплой постели в февральскую лють,
Из люти до тёплой постели,
А там и весна, сохранит как-нибудь,
А к лету, глядишь, уцелели.
* *
*
Венецианов — русский Брейгель,
Приземист лес и снег зернист,
У Питера же скрип в телеге
И нет ни центра, ни границ.
Пейзаж земли чашеобразный,
Альпийский спуск, каскад прудов;
Летит в долину ворон праздный,
Зигзаг конька, прожилки льдов.
Охотники идут по следу,
Фон фиолетов, свора псов
За рыжей выскочит к обеду
За синей линией лесов.
Взвоз от реки наезжен гладко,
Сугробы углубляет тень,
Мужик с лошадкой, баба с кадкой —
У нас сегодня банный день.
Жизнь прикасается подпушком
К порозовевшему лицу.
Елани, тропки, стирка, сушка.
(Задрали всё-таки лису).
Костёр, отливка, тигель. Ригель
В харчевне охрою блестит, —
Наполнит чашу старший Брейгель,
Пропустит иль приговорит?!
Не прозревал Венецианов,
Что линией отдалено:
В глубинах бывших океанов
Рельефно и подробно дно.
Да, подо льдом живут форели,
Кокошник девушке к лицу,
Белы снега, метут метели,
Но мир спускается к Творцу.
Баллада о призраке
Упала валежина, иль через борт
Сугробом качнуло, хлебнул пакетбот
Да так и застыл в правом галсе.
А может, старинный барбарский корабль
Держал восемь румбов, не рухляди жаль,
А то, как звучит — грот-бом-брамсель.
Рангоутных балок надломы, стеньги
Продольные трещины, тяжесть серьги:
Отмёрзшие боцмана мочки.
— Грачи прилетели, — не крикнет матрос,
Он в степсе пришпиленный к шпоре примёрз,
Как иней походит на почки.
Бушприты и реи, неверный октан,
Сугробы как гребни, зима-океан —
И призрака страшны обводы.
Жуки-древоточцы, тумана бельмо,
И дерево в балку уткнулось давно:
Заснежены к банке подходы.
Лишь ходит безумная в поле Ассоль
С подглазьями впалыми — белая моль;
Живицею пахнет валежник,
Замшелостью — ветошь и сахаром — ром,
Когда паруса загорятся огнём
В снегах шевельнётся подснежник.
Сад застывших времён
Ирине Васильковой
Этот сад убегающих тропок
И застывших времён
Из шести героических соток
В небеса устремлён;
В нём в настурции пряди
Впрягся розовый ретровьюнок,
Мальвы в красной помаде,
Маттиолы лиловый цветок.
И в любовниц мелиссы,
Нежных лилий у южной стены,
Золотистые геи-нарциссы
Как в себя влюблены.
В почву влитые литры,
Холостое рычанье в грозе,
И “разбитое сердце” диклитры
В виноградной лозе.
— Только где твои розы? —
Прячет кивер у пруда рогоз —
Эти строчки из прозы.
(Невозможно, чтоб было без роз.)
Обгоняя улитку,
Мимо флоксов, фиалок, куртин,
Пну ногою калитку
И останусь снаружи один:
Холод, низкие тучи,
Чуть подвижное сало реки,
Лист под ноги падучий...
— Где твои васильки?!
* *
*
Отчитала кануны
И утихла под утро пурга,
Как песчаные дюны,
Протянулись к порогу снега.
Белоснежные груды,
Как трансгрессия снега на снег,
Уж не скажешь, откуда
Ветер начал к жилищу разбег.
Только ластятся волны,
И под дверь намело за порог,
Поднатужился, полный
Снега вынул из снега сапог.
И скрипит под лопатой
Снег, увесист и мелкозернист,
Снег, сказал бы когда-то,
Снег, добавлю, ещё бархатист.
В череде изменений
С горки катится за Милукой
Снег. Названья селений
Я читаю бегущей строкой.
* *
*
Как тело преодолевает страх
Тепло оставить в белых простынях,
Смываю с глаз следы душевной лени.
Я привыкаю заново к зиме,
По первости, как юнгу на корме,
Меня трясёт, пар низом рвётся в сени.
Полыни ветошь, ветка лебеды,
Дымки из труб, прозрачные сады,
На заднем плане — две иль три берёзы.
Ещё я полюбил гулять рекой:
Там наст ровней и мертвенней покой,
Мне нравятся её метаморфозы;
Что мне доступен каждый уголок,
Куда я раньше и мечтать не мог
Без топора или пилы добраться.
Уткнулись доски смытого моста
В подмытый берег, знаю — омута
Заветные под толщей льда таятся.
Так холодно, так, словно навсегда,
И только в лунках тёмная вода
Ещё напоминает мне о лете.
Под валенками льдинок острых блеск,
Подошвой шаркнешь, и как будто всплеск
Весла иль рыбы, угодившей в сети.
Любовь к языкам,
Винер Юлия родилась в Москве, закончила сценарное отделение ВГИКа. Прозаик, поэт. С 1971 года живет в Израиле. Постоянный автор “Нового мира”.
ФРАНЦУЗСКИЙ ЯЗЫК
Лет в тринадцать-четырнадцать у меня начался жгучий роман с французским языком.
Влюбиться в школьный предмет — большего идиотизма для нормального советского подростка представить себе нельзя, да еще для такой троечницы, какой я была в старших классах.
Роман свой, обладавший всеми атрибутами страстной девичьей любви, я тщательно скрывала от сверстниц, тем более что любовь эта долго оставалась неразделенной. Наша старушка “француженка”, много битый реликт дореволюционного гимназического воспитания, сумела кое-как вдолбить нам буквы латинского алфавита и спряжение двух вспомогательных глаголов — “avoir” и “etre”, то есть “иметь” и “быть”, но растолковать нам, для чего они во французском языке служат, ей не удалось. Так что я, в случае необходимости, не смогла бы по-французски даже попросить, скажем, воды напиться. Правда, необходимости такой и не предвиделось.
Тем не менее любовь к французскому превратилась в настоящее сердечное увлечение, временно вытеснив из моего сознания обольстительные образы недостижимых суворовцев и восьмиклассников из соседней мужской школы. Изучать его самостоятельно я не умела, нас не учили учиться самостоятельно, но зато какие сны!
Я мечтала о том, чтобы попасть в Париж, и видела это во сне чуть не каждую ночь. Никакого образа города Парижа у меня не было, и я не пыталась даже его сложить, не это было главное. Самое главное, самое острое, самое восторженное ощущение было — вот я стою в этом мифическом Париже на перекрестке и громко объявляю, что я из Советского Союза.
Девочка из Советского Союза!
В Париже!
Какая невероятная сенсация!
Люди, французы, бросаются ко мне, сбегаются со всех сторон, смотрят на меня как на чудо с изумлением и восторгом, жадно расспрашивают меня о том загадочном, неведомом месте, где я живу, — а я отвечаю, и все по-французски, все по-французски.
Отвечаю — но не расспрашиваю. Жизнь их не вызывает у меня во сне никаких вопросов, я ведь и так знаю, что она дивно, сказочно прекрасна и ничем, ничем не похожа на известную мне. Я даже и не знала бы, что у них спросить, настолько они иные и нездешние. И мне ничего от них не нужно, кроме вот этого восторженного изумления и жадных их расспросов по-французски.
Я в то время снов своих не понимала и не прислушивалась к ним. Просто наслаждалась во сне своим замечательным французским языком и сенсацией, производимой в заграничном мире этим удивительным, экзотическим существом — девочкой из Советского Союза.
А какое тут чудо? Что за экзотика?
Была я обычная советская школьница с некоторой склонностью к критиканству. Критика моя, однако, не выходила за пределы непосредственно окружающих меня мест — школы, где я училась, улицы и дома, где я жила, магазинов, в которых стояла в очереди за хлебом и творогом. В этих всех местах недостатков было огромное количество, прямо сплошь, и все их я замечала и критиковала, так что одноклассницы осуждали меня — цаца какая, все-то ей не нравится, а мама не раз советовала: придержи язык. А чего его придерживать? Это ведь были всего лишь отдельные недостатки, хотя и очень много, критиковать можно было и нужно, чтобы их исправить. Просто лично мне случайно не повезло, и я жила именно в таком месте, где эти отдельные недостатки скопились особенно густо. В целом же мне, наоборот, необыкновенно повезло, я родилась и жила в стране самой великой и сильной, где в основном все было устроено мудро, интересно и правильно.
В одиннадцать лет, например, я по заказу учительницы литературы с небольшим лишь отвращением накропала в стенгазету такие вирши к очередной годовщине Октябрьской революции:
С тех пор прошло лишь тридцать лет,
Но как страна родная
Похорошела, расцвела,
Красой своей сияя!
В правильности общего нашего устройства у меня тогда сомнений не возникало.
Я, разумеется, читала в книжках и даже иногда видела в кино, как заграничные люди путешествуют по разным странам, кто по делам, а кто просто так, для развлечения. Это было понятно и нормально — для них. И точно так же было понятно и нормально, что ни я и никто из окружающих меня людей не может и никогда не сможет сесть и поехать, например, в тот же Париж. Это не относилось к разряду недостатков. Это был такой же непреложный факт жизни, как, скажем, невозможность для человека летать по воздуху. Это ведь само собой разумеется, да чего там, смешно даже, как можно усматривать тут недостаток и критиковать, если так устроен человек, если так устроена жизнь. Мечтать об этом можно и во сне видеть можно, но отрастить крылья и полететь — нельзя.
Что же удивительного после этого, если парижские люди во сне сбегались смотреть на меня как на чудо?
Итак, сны явственно говорили мне, что положение и не нормальное и не понятное. Но я их не слушала.
Не слушала и продолжала обожать французский язык. Поучилась немного у голодного студента иняза, которого мать моя за это подкармливала, — уяснила себе наконец вспомогательное назначение глаголов “avoir” и “еtre”, однако по-прежнему обожала больше платонически, в настоящее обладание не вступая.
Как вообще бывает иногда с жаркими страстями, эта первая бескорыстная любовь не влекла за собой исключительной верности любимому предмету, а, наоборот, располагала меня к другим увлечениям, с годами все более житейски целенаправленным.
В институте я пофлиртовала с немецким языком, совершенно забыв, что в раннем детстве у меня была бонна-немка (да, в Москве в конце тридцатых годов в нашей одной комнате в коммунальной квартире у меня была и няня, которая мыла меня, одевала и кормила, и приходящая бонна, которая говорила со мной по-немецки, учила меня манерам и сажала меня на горшок по часам, вследствие чего пришлось всю жизнь страдать от запоров, и не только пищеварительных).
Немецкий язык в институте давался легко, отдавался мне с какой-то словно бы извиняющейся уступчивостью, и я, не задумываясь, принимала его в себя. И только похмыкивала, воображая, каково, скажем, осваивать эту тяжеловесную, обстоятельную и извилистую речь резвоязыкому французу! Куда проще мне, обладательнице языка столь же многосложного и многозначного. Любви особой к немецкому я не испытывала, но было нескучно, да и пригодится, например, почитать в подлиннике Томаса Манна или посредственно переведенного Гейне.
Но это увлечение было недолгим и оборвалось резко и бесповоротно — по причине совершенно не лингвистического характера.
Как-то раз я беседовала с однокурсником, немцем из ГДР, старательно подражая его выговору и интонациям — и подражая, видимо, успешно, потому что вдруг услышала наш разговор со стороны: разговаривали два немца! Моим голосом, моими словами говорила немка (одно слово чего стоит — немка!). И меня будто ударил по голове другой немецкий голос, который я даже не знала, что помнила: “Die schone kleine judische Mаdchen!” — произнес этот голос. Обладателя голоса, пленного немецкого солдата, вместе с огромной колонной других таких же пленных прогоняли в конце войны через улицы Москвы, и мы с мамой случайно оказались рядом. Мама даже протянула этому пленному несколько драгоценных папирос, и тогда он тронул меня пальцем за подбородок и сказал: “Die schone kleine judische Madchen” — “хорошенькая маленькая еврейская девочка”! И мама чуть не вырвала у него папиросы обратно, но сдержалась, только плюнула в его сторону, схватила меня за руку и утащила прочь. Я тогда не поняла, в чем дело, и не очень удивилась, немцев полагалось ненавидеть.
Немецкий язык, разумеется, ни в чем не виноват, прекрасный язык и богатый, ну и пусть себе живет, пусть говорят на нем немцы. Но я, флиртовать — с языком немцев? Или даже вступать с ним в серьезную связь? С этого момента что-то закрылось у меня в голове, и немецкий язык стал для меня недоступен. Слышать себя говорящей на этом языке я не могу.
Следующая измена французскому языку была даже и не измена, ибо совершалась из чисто практических соображений. Польский.
Это была связь по расчету и, как это часто бывает, одна из самых прочных. Без всяких сантиментов и увлечений я отдала польскому языку некоторую часть доставшегося мне божественного подарка — способности к языкам, а он за это открыл мне мировую литературу двадцатого века : в России середины и конца пятидесятых годов польский язык был если не единственным, то наиболее доступным инструментом для знакомства с нею. “В Польше свободы больше”, — говорили тогда мы. “Мы с вами в одном лагере, только у нас барак попросторней”, — говорили нам они; оттепель веяла у них несколько более жаркими ветрами, чем у нас. Пользуясь этой большей свободой, поляки лихорадочно переводили все — все то, что у нас на языке оригинала достать было невозможно, в библиотеке держалось в закрытом хранилище, а в магазине польской книги — пожалуйста, иди и покупай. И Кафку, и Джойса, и Оруэлла, и строго запретного хемингуэевского “По ком звонит колокол”, и французский “новый роман”, и Сартра, и Фрейда, и Тойнби... Да и из русских запретных кое-что — “Похождения Лазика Ройтшванца” Эренбурга, “Мы” Замятина, ну, там, “Доктор Живаго”... Не говоря уж о собственных их писателях, из которых самым существенным был Станислав Лем — его тогда в России полагалось считать полуюмористическим “научным фантастом”, чему и соответствовал убогий выбор переводов из него.
А кроме того — и это, может быть, еще сильнее повлияло на всю мою жизнь — мне открылось все то, что писали в Польше о судьбе европейских евреев во время Второй мировой войны. У нас об этом вообще практически не упоминалось, а в Польше сразу после войны стали появляться свидетельства очевидцев: “Я пережила Освенцим”, “Я был в Треблинке”, дневники погибших еврейских мальчиков и девочек, еще почище прогремевшего позже на весь мир дневника Анны Франк. А затем — настоящий обвал прозы, стихов, исторических исследований на эту тему. Некоторые польские писатели, в частности пронзительный Адольф Рудницкий, вообще ни о чем ином и писать не могли, одержимо писали об этом год за годом, десятилетие за десятилетием, постепенно обволакивая зияющую, необъяснимую рану двойственным туманом рационализации и мистики.
Вдобавок, увидев все эти книги на моем столе, заговорила моя долго молчавшая мать — может, она и раньше говорила, да я пропускала мимо ушей. А она не настаивала — так было безопаснее. А тут мне деваться было уже некуда — пришлось слушать. И по-польски она, родившаяся в местечке Слониме на границе Белоруссии и Польши, говорила, а с отцовской стороны у меня оказались еще более глубокие польские корни — отец мой, эмигрировавший в Россию из Вены, родился, оказывается, в Кракове, и его предки, то есть и мои, жили, оказывается, в Польше не одно поколение. И все то, о чем говорили дневники, и исследования, и рассказы Рудницкого, произошло, оказывается, с моими ближайшими родными — с дедом, с бабкой, с тетками и дядьями, с двоюродными братьями и сестрами, а со мной не произошло лишь случайно, оттого что мой ученый и избалованный сладкой венской жизнью отец слишком всерьез увлекся марксистскими фантомами и в результате родил меня в Москве, а не в Вене.
Так вот, оказывается, почему так легко дался мне польский язык. Видно, все-таки генетическая память — это не выдумки.
Этими двумя огромными открытиями, не скажу приятными, не скажу полезными, но для меня судьбоносными, — мировой литературы и моей собственной неразрывной принадлежности к племени, над которым был совершен единственный в своем роде исторический эксперимент, — я обязана польскому языку.
В сущности, и тем, что уже почти полжизни живу в Израиле, я тоже во многом обязана ему.
Обязана, да.
Но это не значит — полюбила.
Так уж оно устроено, не по хорошу мил, а по милу хорош.
Вот я уже и подрабатывать переводами начала, и болтать научилась, и в Польше побывала (настоящей заграницей это, однако, считаться никак не могло), и с Рудницким познакомилась, и с Лемом — и все благодаря польскому языку. Признательность, интерес, все самые положительные чувства я питала к нему, языку полезному, нужному и родственному, а любовь — любовь свою я по-прежнему отдавала ни к чему не применимому французскому.
И по-прежнему мечтала об этом чуде — очутиться в Париже, посреди восторженной, изумленной французской толпы, и отвечать по-французски на их лихорадочные расспросы. Только теперь я уже более или менее понимала цену и качество этого чуда и почему оно чудо вообще.
Понимала, да, видно, не вполне. Или не хотела понимать. Потому что, закончив свой киноинститут, немедленно пошла на французские курсы в иняз, куда набирали желающих стать переводчиками для работы с иностранцами. Курсы-то были прекрасные, интенсивные, с аудиооборудованием, четыре раза в неделю по четыре часа, да к тому же — счастливое советское времечко было! — бесплатные. Но как я могла надеяться, что меня допустят к работе с иностранцами, со всеми сопутствующими этой работе отнюдь не французскими обязанностями, — это мне до сих пор непонятно. Видно, так страстно хотелось говорить по-французски, что на существующую действительность я просто временно закрыла глаза.
Но она мне их открыла очень быстро. Сперва только намекнула, а потом силой распялила веки.
Преподаватель у нас был замечательный — молодой, суровый, бело-розовый красавец, прошедший годичную стажировку в Сорбонне и одетый во все французское. Значит, бывает же такое! Почему бы и не мне? Девицы (десять нас было девиц плюс один хиленький парень) влюбленно немели и путали артикли. А мне неметь было не от чего, моя влюбленность была уже занята. Я артиклей не путала, прилежно читала стихи Арагона и единственную доступную французскую газету — коммунистическую “Юманите” — и храбро лепила идиоматические французские фразы. Язык, возбуждаемый так долго не находившей осуществления любовью, начал отвечать мне бурной взаимностью, и наш преподаватель это видел. Как-то после урока он подошел ко мне и спросил:
— А вы зачем сюда ходите?
Французистая его красота все же действовала и на меня, и я растерялась:
— Ну как же... язык изучать... очень люблю... замечательная литература...
Он сделал какое-то непонятное движение губами — у другого это была бы гримаса, но он был слишком хорош собой — и пробормотал:
— Литература... Другого места не нашли?
Я уже оправилась от растерянности и ответила льстиво:
— Почему же, вы учите нас замечательно, и вообще, чем плохо, мне нравится.
— Да, вы прекрасно продвигаетесь. А дальше что?
Я вякнула что-то невразумительное о своих мечтах, на это он слегка пожал плечами, сказал:
— Ну, нравится, так продолжайте, — и распрощался.
Никакого намека я тут не увидела, из этого краткого разговора я выловила только его одобрительное “прекрасно продвигаетесь”, а почему “другого места не нашла” — ну, видно, он считает, что для этого места я слишком хороша...
Но нет, не удалось мне превратить объект любви в профессию. Протанцевала я с наслаждением и с закрытыми глазами через эти курсы, получила диплом, и вызвали нас всех на комиссию, назначать на работу. В комиссии сидел и наш красавец, и я не сомневалась, что он замолвит словечко за свою лучшую ученицу. И приготовилась выбирать, отвечать на вопросы, может быть, спорить.
А вопросов было ровно два:
— Винер? — Это прозвучало как “Винир”.
— Да.
— Юлия Мер... Мери... Меировна?
— Да.
— Спасибо, можете идти.
— Но... а работа? Где, с кем я буду работать?
— В настоящее время работы для вас нет. До свидания.
Я посмотрела на — не помню имени-отчества, но какой красивый! — он ответил мне рыбьим взглядом.
Для других девиц, которые знали язык гораздо хуже меня, работа была. Не говорю уж о произношении. И даже для паршивенького парнишки нашлась, с какими-то захудалыми франкофонными африканцами.
Должна признаться, что, выйдя из комиссии, я испытывала не возмущение, не негодование и даже не разочарование, а — стыд. Жуткий стыд за себя. Где была твоя дурья голова, Юлия Мер-Мери-Меировна? О чем ты думала? Чего ждала?
А — любовь.
Любовь! Так ведь сладко мечталось, вот поеду я с группой в Париж и буду их водить и переводить, а в свободное время (!) буду разговаривать с французскими людьми и гулять по французскому городу... Да мне еще и деньги за это удовольствие будут платить. И я куплю себе французскую тряпку — не в комиссионке, не у спекулянтки, а в настоящем французском магазине!
А то, как я буду пристально слушать разговоры своей группы и следить за каждым их шагом, запрещать и не пущать, а потом докладывать обо всем куда надо, — нет, об этом вовсе не мечталось. И если бы вдруг взяли на работу, то тут же бы ее и бросила. (Хотя дудки, такую работу так просто не бросишь. Скажи спасибо, что не взяли.) Тогда чего? Куда полезла?
Да любовь все, любовь. Под это дело что угодно можно себе внушить.
Вот такое было мое первое путешествие в сказочную страну заграницу. Ну и что, что во сне? Разве это хуже, чем в действительности? Как раз наоборот.
Как всякая первая, бескорыстная любовь, и эта отгорела, когда в действие вступили более практические житейские факторы.
Как и положено первой, иллюзорной любви, и эта была неизмеримо прекраснее и чище, чем последующие, более реальные и приземленные. Как и положено, и эта принесла при ближайшем знакомстве глубокое разочарование и увяла, закончившись ничем. Сколько я потом, в другой жизни, и на перекрестках в Париже стаивала, и по-французски болтала — и только удивлялась, чего это я себе в юности навоображала. И завидовала писателю Виктору Некрасову, сильно уже тогда немолодому, который, стоя со мной на этих парижских перекрестках, с неизменным жаром объяснялся в любви к французскому языку.
А в моей душе к тому времени прочно обосновалась другая любовь. С нею и связана была вторая моя заграница.
АНГЛИЙСКИЙ ЯЗЫК
strike/
В начале шестидесятых годов обнаружилось, что у меня в Англии есть очень близкая родственница. Родная тетка. Сестра моего отца. И вот где-то в шестьдесят втором или, может быть, в шестьдесят третьем году эта тетя Франци с мужем-архитектором Фрицем приехала в Москву, где в то время проходила Британская выставка и Фриц оформлял стенд одной из крупных английских компаний.
Отца своего я помнила очень смутно. Большой, темнолицый, с большими черными глазами и синеватыми, как у негра, губами. Позже мне рассказывали, что где-то в далеком испанском прошлом в нашем роду был мавр. Мне не было еще шести лет, когда я видела отца в последний раз. И, уже будучи взрослой и зная, что не увижу его никогда, я временами испытывала приступы тоски по человеку, о котором помнила главное — он очень меня любил.
Вот такой же я представляла себе и его младшую сестру.
Увидеть его родную сестру, да еще иностранку, англичанку, человека из другого мира — я просто очумела от волнения и ожидания. Она наверняка похожа на него, я узнаю, какой он был в жизни, не по фотографии. И она родная мне, близкая, у меня ведь не было ни одного родственника со стороны отца. Одна тетка, мамина сестра, у меня была, и я ее очень любила. Неужели теперь у меня будет еще одна такая?
Они должны были ждать меня в холле своей гостиницы. Готовясь к встрече, я вымылась, вымыла голову, надела чистое белье — наряжаться мне особенно было не во что, и я надела свой парадный костюм из серого букле, сшитый мамой и верно служивший мне на всех днях рождения и праздничных вечеринках последние пять лет. Мама сказала, что я выгляжу скромно, но прилично. Им же я, встреть они меня на улице, скорее всего показалась бы нищенкой.
В гостиницу меня впустили, разумеется, далеко не сразу, после долгих объяснений и проверки документов, но впустили.
В холле гостиницы было почти пусто. В глубине на диване сидел небольшой круглый пожилой мужчина с бабочкой на шее, рядом с ним такая же компактная пожилая женщина с твердой золотистой прической, а перед ними стоял расплывшийся, явно российский человек чиновничьего вида. Женщина что-то настойчиво говорила чиновнику.
А моих родственников не было.
Я присела на наименее пышное кресло и стала ждать. И невольно прислушивалась к разговору сидевших на диване. Разговор, на непонятном языке, звучал горячо и гневно. Женщина то и дело вскрикивала нечто вроде “Абекебан, абекебан!”, а чиновник в ответ делал успокаивающие жесты обеими руками и что-то невнятно отвечал. Наконец женщина не выдержала, вскочила на ноги и воскликнула громко и раздельно: “I beg your pardon!”, на что чиновник так же громко и раздельно ответил: “But, Missis Gross...” Тут я поняла, что эта небольшая округлая пара и есть моя тетка Франци и ее муж, Фриц Гросс.
Итак, они побывали в России, я с ними познакомилась, переживание, потрясение были немалые — и родственники, и люди из другого мира. Все это и волновало и интересовало, но... побывали и исчезли обратно в свой другой мир. Все это прошло рядом со мной как-то по касательной, словно за стеклом, словно во сне. Чувства, что все это имеет ко мне прямое отношение, почему-то у меня не было. Казалось бы, сразу после их отъезда или даже раньше, как только о них узнала, я должна была бы схватиться за английский язык. А мне это даже и в голову не пришло, мне вполне хватало переводческой помощи брата, который как раз английский изучал и знал. Я по-прежнему обожала свой французский и читала по-польски популярный журнал “Пшекруй”.
И вот в 68-м году я получила от них приглашение приехать на три месяца в гости в Лондон. В гости? В гости в капстраны никто из знакомых мне людей тогда не ездил. Изредка некоторые, особо надежные, отправлялись в групповые турпоездки, а еще более редкие, еще более надежные и проверенные — в деловые командировки. А просто так, без всякой проверки, без всякого надзора, просто в гости к тетке? Да и время было смутное, как раз после нашего вторжения в братскую Чехословакию. Не выпустят тебя, не поедешь, говорили мне все.
А я поехала. Сделалось это так.
Мой отец, некогда венский, а позже советский еврей, сорокавосьмилетний интеллигент до мозга костей, в первые же дни войны вступил в ряды добровольческой бригады, состоявшей в основном из таких же, как он, пожилых вояк-интеллигентов. Три месяца спустя он погиб в окружении под Вязьмой, как и большая часть всей бригады. Стрелять они не умели, да и не из чего им было стрелять. Спустя много лет я встретила свидетеля их гибели, чудом уцелевшего бойца этой бригады. Пленных выстроили у леса, раздалась рутинная немецкая команда: “Евреи и коммунисты, шаг вперед!” Отца расстреляли и за то и за это.
До эмиграции в СССР он был членом коммунистической партии Австрии. Моя сообразительная тетя Франци обратилась в ЦК австрийской компартии, объяснила ситуацию, объяснила, что она очень хочет пригласить из России дочь любимого старшего брата, погибшего героя войны с нацистами. И не могут ли они посодействовать этому, походатайствовать перед компартией Советского Союза.
И они, видимо, что-то сделали — так или иначе, я сравнительно быстро получила разрешение поехать в Лондон. А проверка — проверка была ничтожная. Пришел как-то милиционер, посидел минут пятнадцать, позадавал паспортные вопросы, записал ответы, ничего не объяснил и ушел.
А я бросилась наконец изучать английский язык. Тут и начались наши с ним отношения, с годами выросшие (с моей стороны) в величайшую симпатию, привязанность, которые я питаю к нему и по сей день. Общение с ним неизменно доставляет мне удовольствие. Как он относится ко мне — не берусь судить, хочу надеяться, что, по крайней мере, снисходительно.
Английский дался мне и легче и тяжелее, чем французский. Французский я мусолила многие годы, с четвертого класса школы изучала его и изучала, не побуждаемая к тому ничем, кроме своей подростковой любви. Изучала с грамматикой, со всеми правилами и неправильностями, со спряжениями и исключениями, столь многочисленными во французском языке. А английский пришлось хватать с налету, лобовой атакой, где придется и как придется.
Я начала было брать уроки у такой светской советской дамы-англичанки, вдовы Литвинова, некогда посла в Англии, и матери известного впоследствии — и тогда уже — диссидента Паши Литвинова.
Дама она была не знаю какого происхождения, но держалась необычайно аристократично и не столько обучала меня английскому языку, сколько пыталась внушить мне кое-какие пристойные манеры. Это ей совершенно не удалось — я не понимала, что она имеет в виду и зачем она указывает мне на разные мои, по ее мнению неловкие, поступки.
Латинские буквы были мне знакомы из французского и польского. Как произносить их по-английски, я не знала, и она мне скороговоркой продемонстрировала. Ничего я не усвоила, но времени было очень мало. Система обучения у нее была отличная, позанимайся я у нее год-другой — научилась бы, наверное, читать и писать, а еще через годик — и говорить. Но мне нужно было немедленно и именно говорить. Поэтому я очень злилась, когда вместо расхожих разговорных фраз она велела мне заучить наизусть кусочек текста из учебника. Кусочек этот я заучила намертво, так что помню его до сих пор, и начинался он так: “What are you doing in there, Jim?
You are making a terrible noise!” — “I’m fixing a larder shelf”. Из ее перевода я поняла, что какой-то Джим с грохотом чинит какую-то полку. Да плевать мне было на Джима вместе с его полкой!
И зря. Когда я начала понимать, что значит каждое из этих слов, все они сослужили мне очень хорошую службу, а главное — я узнала разницу между важными глаголами “to make” и “to do”, которые оба означают “делать”, но по-разному. Увы, это был единственный текст, который я успела заучить, уроков она дала мне всего три или четыре... Еще я запомнила, что, сидя за общим столом, нельзя протягивать руку за солью, скажем, или за сахаром, потому что это непристойный жест — как она это называла — “boarding-house reach”, что-то вроде “хватать, как в дешевой столовке”...
Вот с этим запасом да еще с фразой “How do you do” я и поехала в Лондон.
Это было потрясающее событие в моей тогдашней жизни. Говорить о том, какое впечатление произвел на меня Лондон, просто не приходится. Это не был город — с улицами, с домами и магазинами, которые можно увидеть, с людьми, которых можно узнать, — нет, это был некий законченный, замкнутый, непознаваемый феномен. Призрачный, незнакомый, потусторонний мир, другая планета. Я совершенно забыла литературу, все литературные ассоциации, Шекспира, Диккенса, Вальтер-Скотта, Киплинга, забыла всю историю, королей и королев, Британскую империю, все это полностью испарилось из моей памяти. Все это осталось там, дома, в книжках. А передо мной был не город — это был мир по-прежнему недостижимый, хотя я в нем и находилась, и непостижимый, хотя мне предстояло узнать многое. Ощущение было очень странное, очень непривычное и замечательно восторженное. С этим ощущением я прожила в Лондоне все три месяца, и оно не изменилось ни на йоту, несмотря на то что я за эти три месяца успела подучить английский язык и многое увидеть и узнать... Как я приехала на чужую планету, так я и уезжала с чужой планеты.
Теперь это чувство потеряно мной безвозвратно. Теперь в какую бы экзотическую новую страну я ни приехала, это — экзотическая новая страна, не более того. Это все тот же мир, который я знаю, все те же люди... А тогда мне казалось, что там все иное, все абсолютно, что там ничего — ничего — сходного с тем, что мне известно, нет и быть не может. И это мне ужасно нравилось.
Я была тогда, конечно, совершенно дикое советское существо, со всеми качествами, присущими простому советскому человеку, — недоверчивая, опасливая, не слишком приветливая в манерах, редко улыбающаяся... Еще чего, стану я притворяться, я улыбаюсь, только когда есть причина. Так чего задаром улыбки раздавать! В то время как вокруг все улыбались по поводу и без повода. И я не верила этим фальшивым, как я считала, улыбкам. Я, естественно, этому примеру не следовала, поэтому производила впечатление человека недовольного, подозрительного и недоброжелательного.
И это в то время, когда внутри я испытывала самые восторженные чувства и к этому городу, и к этим людям!
К сожалению, были два важнейших фактора, разбавлявшие этот восторг, отравлявшие мне пребывание в магической стране загранице.
Как уже говорилось, словарный запас мой ограничивался дюжиной малопонятных слов про Джима с его полкой и фразой “How do you do”. И даже эту полезную фразу я употребляла неправильно. Она, оказывается, произносится только при первом знакомстве, а при дальнейших встречах есть другая формула: “How are you?”, — я же лепила ее даже по утрам, здороваясь с родственниками. “Как вы /ты/ делаете?” — перевела я ее для себя. Что делают — неизвестно, но англичане вообще чудной народ, все-то им делать, делать... даже для приветствия желают знать, “как делаете”!
Короче, не было у меня английского языка. Я была немая, а потому поглупевшая до полной дурости. Это ощущение немоты и глупоты преследовало меня и мучило ужасно. Оно меня мучило, но — оно же способствовало тому, что я с чрезвычайной скоростью начала английский язык в себя впитывать. Откуда придется. Из воздуха, из вывесок, из телевизора, из световых реклам на зданиях, из газет и даже из книжки “Эксодус”, которую прочла от корки до корки, понимая только отдельные длинные слова, схожие с французскими. На коротенькие двухбуквенные словечки, всякие там in , on , up , to , by , of , которые так и роились мушками на каждой странице, изменяя до неузнаваемости смысл даже знакомых слов, я просто не обращала внимания. И, что самое удивительное, все же получила о книжке какое-то представление! (А также некое сказочное представление о стране Израиль, от которого позже удалось отделаться не без труда).
Затем я поучилась пять недель регулярным образом в так называемом “техническом колледже” при муниципалитете, где за некоторую плату обучали языку иностранных работников и иммигрантов, а всех желающих чему угодно, даже хлебопечению.
С преподавателем мне и тут чрезвычайно повезло. Мистер Бойс был молод, отлично образован и большой энтузиаст своего неблагодарного ремесла. К нему приходили ученики самого разного уровня, от индийцев, которые свободно говорили по-английски и хотели лишь “подчистить акцент”, до таких, как я, не освоивших даже азов. И ко всем он успевал найти подход и оптимальный метод обучения. Увы, довести это обучение до какого-то пристойного уровня ему практически никогда не удавалось — кто-то нашел работу и уходил, у другого кончалась виза, и он уходил, ученица влюбилась в местного жителя и ушла, а у кого-то просто не было больше денег... На их место приходили новые, но и они оставались кто неделю-другую, кто месяц, кто два или даже пять, но полного двухлетнего курса обучения не заканчивал, кажется, никто.
Сразу распознав во мне отчаянное стремление поскорее заговорить, наш учитель вцепился в меня мертвой хваткой. Домашние задания, которые он мне задавал, регулярно отнимали у меня полночи. По окончании уроков он требовал, чтобы я провожала его домой и по дороге говорила с ним о предметах и о людях, которых вижу. В затруднительных случаях объяснял по-французски. Он даже и русский знал прилично — в армии обучили, сказал он, — но разговаривать со мной по-русски отказался наотрез. Чаще всего, дойдя со мной до своего квартала, он круто заворачивал и шел обратно, провожал меня до станции электрички, заставляя до изнеможения складывать и произносить английские фразы. Произносить! За произношением он тоже следил жестко — заставлял то шире раскрывать рот, то, наоборот, сжимать зубы, мучил проклятым английским “th”, которое я норовила произносить как “д”, уж про “w” я и не говорю. Простейшие слова оказывались почти непреодолимыми. Знаете, как по-английски произносится “no”, то есть “нет”? Или “coat” — “пальто”? А произнести пробовали? По-английски, не по-американски? Сложив губы трубочкой? Вот то-то. А меня мистер Бойс сумел научить! И велико было его огорчение, когда я, годы спустя, приехала в Лондон после длительного пребывания в Штатах и позвонила ему со своим новообретенным американским прононсом. “Не может быть, — сказал он мне по телефону, — это не Юлия. Она звучала как достойная молодая английская женщина, получившая образование в частной школе, а теперь? Черт знает что! Вы все потеряли!” Да, английское произношение я потеряла, а со временем приобрела некую смесь русского, американского и ивритского акцента с легким налетом голландского от мужа-голландца. Некоторые люди, не зная, как определить мой акцент, решают считать его аргентинским.
В результате всех этих усилий ближе к концу моего пребывания в Лондоне я уже могла вести минимальную беседу. Правда, мои собеседники, обманутые бойкостью моего английского, часто говорили вещи, которые я или не понимала, или понимала совершенно иначе. И попадала впросак.
Мне особенно запомнились такие три случая.
В университетской компании, куда привел меня мистер Бойс, зашел разговор о русской поэзии. Ко мне обратились, как к авторитету, и спросили, хороший ли поэт Белла Ахмадулина. Сама я была к ней равнодушна, но тут хотела патриотично похвалить. Элегантно, по-английски. И решила блеснуть свежеосвоенным словечком. “Yes, quite good!” — сказала я после короткой паузы на обдумывание. В словаре “quite” переводилось как “вполне, совсем, всецело...”. Но я не знала, что словечко очень коварное, это “вполне” вроде бы и одобрительное, но таит в себе скрытое “в общем, ничего”, особенно после паузы. Так что же, настаивали англичане, хороший она поэт — или “quite good”? “Yes, yes, quite good!” — радостно повторила я. Похвалила, называется. “Почему же тогда русские от нее в таком восторге? — недоуменно сказал тот, что спрашивал. —„В общем, ничего” поэт — это плохой поэт!”
Второй случай был еще нелепее. На какой-то вечеринке я заметила, что на меня посматривает весьма симпатичный молодой мужчина. Я, как положено, поправила волосы и сказала себе, что надо бы улыбнуться. Но улыбки давались мне с трудом, а молодой человек тем временем подошел ко мне и сказал фразу, начинавшуюся словами: “Вам, конечно, не раз говорили, что вы...” Дальше я не поняла. Я живо откликнулась: “What?” — но тут же спохватилась, это звучало не очень вежливо. Тогда я выловила из памяти нужную формулу: “Повторите, пожалуйста”, на что он сказал “С удовольствием” — и повторил ту же непонятную фразу. Я чувствовала, что он говорит что-то приятное, и мне очень хотелось понять что. Словарь был у меня всегда с собой, я спешно покопалась в сумке, вынула его, открыла и опять попросила повторить — медленно, пожалуйста. Он начал было: “Вы знаете, что вы...”, затем вдруг засмеялся, дотронулся легонько до моего плеча, пробормотал: “Nothing, nothing, doesn’t matter!” — и быстро отошел. Я почувствовала себя полной идиоткой, да так оно и было.
Обе его фразы я хорошо запомнила и дома разобрала со словарем. Он сказал мне сперва, что я очень привлекательная девушка, а потом — “ничего, ничего, не важно”. Ему-то, может, и не важно, а мне было очень важно!
А в третьем случае было даже что-то трогательное. Я стояла перед огромным стеклянным садком в богатом рыбном магазине и любовалась красивыми толстыми рыбинами, беззаботно скользившими между водорослями. Неподалеку стоял и смотрел на них очень старый человек, опиравшийся на палку.
“Poor beasts! How can you help feeling sorry for them?” (Бедняги! Невольно жалко их становится!) — пробормотал он, обращаясь, как я думала, ко мне. В этой фразе я четко поняла одно: старый человек просит о помощи (can you help?), не поняла лишь, какой именно. Я немедленно повернулась к нему и сказала на присущем мне языке: “Can help, yes. What?” Старик с опаской глянул на меня и поспешно заковылял прочь.
Несмотря на все эти неурядицы, английский усваивался необычайно быстро и нравился мне все больше. Это не было то безоглядное обожание, которое я питала в юности к французскому, а прочное, надежное чувство, все возраставшее по мере того, как я его узнавала.
И в том же темпе тускнел и блекнул в моей душе французский. Я начала находить в любимом языке недостатки! По сравнению с прямым и сдержанным английским он стал казаться мне слишком велеречивым, замусоренным ненужными красотами, издавна закостеневшими в своих жестких формах. Я начала ощущать в нем некую фальшь, как бы скрытое желание заманить меня куда-то, куда я вовсе не хочу, заставить меня говорить не то и не так, как я намеревалась. И, что самое печальное, он начал напоминать мне хорошо пожившую красавицу, изящно одетую, причесанную и накрашенную, но давно не принимавшую душ. Простите меня, великие французские классики! К вам это не относится, вы ведь не живете сегодня. Сегодня вы бы ужаснулись и ушли поскорей обратно в свой Пер-Лашез, если бы увидели, кто и чем оживляет и обогащает ваш пожилой язык.
Английский же сразу показался мне честным и чистоплотным, а это великое достоинство в глазах человека, выросшего в царстве безграничного вранья. Даже и потом, и до сих пор, когда я и в нем обнаружила немало отклонений от прямоты и чистоты, немытой красоткой он для меня не пахнет.
Первое настоящее знакомство с родственниками сразу столкнуло меня с двумя совершенно неизвестными мне до тех пор феноменами.
Прежде всего — их удивительное, редкостное благополучие. И не в финансовом смысле. То есть я, разумеется, считала их очень богатыми — как же, собственный двухэтажный дом в фешенебельном пригороде, увешанный картинами и уставленный фарфором и подлинным римским стеклом, антикварная французская мебель, хорошая машина, приходящая прислуга, у архитектора Фрица наемный чертежник... Конечно, очень, очень богатые. Это только позже я поняла, что никакие они не богачи, обыкновенный английский средний класс, и дом их, узенький, хоть и в два этажа, стоит зажатый десятками таких же домов, где такие же мини-газончики с тыла, и картины какие-нибудь есть, и уборщица приходит раз в неделю, а в остальные дни прибирает, и варит, и посуду моет сама хозяйка... А мебель, картины и хрустали — это жалкие остатки настоящего богатства, по счастью вовремя брошенного тетей в Вене.
Короче, ничего этого я тогда не знала, богатство их заранее не вызывало у меня никаких сомнений, а потому и не слишком поразило. Благополучие же их, которое меня поразило, зависело, конечно, в значительной мере от финансового состояния, но напрямую с ним связано не было.
Когда меня дома, в Москве, спрашивали при встрече, как дела, я отвечала “ничего”, или “нормально”, или “э, какие там дела”, или же “ох, не спрашивай, кошмар”... То есть примерно правду. А здесь на такой вопрос ответ был всегда один: “very well, thank you” — спасибо, очень хорошо.
Между тем первые мои дни в Лондоне были мучительны. Я отчаянно страдала от лондонского осеннего холода (из окон дуло, никакого отопления не было, кроме электрокамина, зажигаемого, когда входишь в комнату, в ванной комнате вообще зачем отопление, вода ведь горячая), от туманной полутьмы и сырости, от растерянности и одиночества и, разумеется, от собственной немоты. Все эти страдания неизбежно отражались не только на моем лице, но и в тех ответах, которые я давала на стандартный вопрос “How are you?”, то есть “как поживаешь?”. “Yes, yes, — говорила я мрачно, — оf course”.
Людей такой ответ несколько обескураживал, но его легко было списать на мое незнание языка. Гораздо больше их обескураживало выражение моего лица, хмурое и недовольное. В нем явственно читался настоящий ответ, который кипел в моей душе, не находя выхода: “А тебе чего? Не твое дело! Отвали!”
Все это приводило моих родичей в недоумение — не того они от меня ждали. Они ждали, что я буду наслаждаться английским комфортом после моей ледовитой, рабоче-спартанской России, буду всему изумляться и всем восхищаться, и чувствовать благодарность, и выражать это словами или хотя бы лицом. И ведь все это было, и изумление, и восхищение, и даже благодарность, но холод, растерянность и немота загоняли все это вглубь, а на поверхности оставались одни муки и жуткая сопливая простуда.
Не то чтобы они совсем не понимали моих мучений. Может, даже отчасти и верили, что мучения настоящие. Но они не могли понять, не могли не осудить меня за то, что я так явственно их показываю. На собственных их лицах написано было всегда то самое несокрушимое благополучие, которое так поразило меня с самого начала. В их жизни словно никогда не случались никакие неприятности и беды. Ни смертей не бывало, ни болезней, ни иных несчастий. Не бывало даже мелких огорчений. Кто работал, у тех по работе все шло отлично. Тетя Франци и дядя Фриц — два крепеньких нежных голубка. Семейная жизнь дочери, моей двоюродной сестры, — безоблачная идиллия. Заботливый любящий муж (который вскоре ее бросил). Дети, трое — здоровые, красивые и умные ангелы. Все улыбаются довольными, сытыми, благополучными улыбками. Зубы у них белые, ровные и никогда не болят. Вообще никогда ничего не болит, чувствуют все они себя всегда прекрасно. Грустно, тоскливо им не бывает — настроение всегда ровное, жизнерадостное. И только я одна, долгожданная гостья, хожу между ними сжимая зубы, чтоб не разреветься.
А от чего реветь? Ох, как много отчего! И холод, и язык, и — одежда. Одежда! Одежда совсем не та! Вот это и была вторая причина, которая, вместе с языком, не давала мне полностью раствориться в заграничной магии. Как тут растворишься, когда выглядишь хуже всех?
По одежке, как говорится, встречают, по уму провожают. Лондон не ждал меня и не встречал. Ему не было никакого дела ни до одежки моей, ни до ума. Тем более умом своим, какой ни на есть, я тоже блеснуть была не в состоянии. Но мне-то было дело! Подумать только, приехать раз в жизни в заграницу — и быть хуже всех! Дома мне говорил председатель нашего группкома: “Мы на тебя полагаемся, не ударь в грязь лицом, покажись там с лучшей стороны, пусть знают, откуда ты приехала!”
Ха, с лучшей стороны! Встречают-то по одежке! Сразу видно, откуда я приехала. Но скажу честно, то обстоятельство, что по моему убогому внешнему виду будут судить о моей великой стране, волновало меня меньше всего. Куда важнее было, как будут судить обо мне . А англичан как раз привлекали и занимали именно мой убогий вид и мои незападные, то есть нецивилизованные, повадки. Проще сказать, любопытство вызывали. Любопытство, хорошо скрытую иронию или — еще хуже — унизительное сочувствие.
Это теперь ни гастарбайтеры, ни иммигранты из России не вызывают в Англии, да и нигде в мире, никакого удивления и любопытства. Тем более сочувствия. А тогда, в шестьдесят восьмом году, я была для них новинка и диковинка.
Вот и сбылась моя подростковая мечта — очутиться в заграничном городе и отвечать на заинтересованные расспросы местного населения. Но только никакого удовольствия это мне почему-то не доставляло! Вопросы были вот такого примерно смысла: а как вас там на скотном дворе кормят? а пахать заставляют много? а стойла как, достаточно просторные? а гулять вас иногда выпускают? а надсмотрщики очень жестокие? бьют, ругают? или ничего?
Правильные были вопросы, в самую точку, но они удручали меня — и вовсе не в патриотическом плане, а в чисто личном. От меня несло скотным двором!
Короче говоря, на втором месте после языка стояла одежда. Почти так же, как поскорей заговорить, хотелось поскорей отделаться от своего экзотического вида.
Переодеться, понятное дело, легче, чем освоить язык. Магазины полны замечательной “фирмы”, были бы только деньги. Денег было очень мало, к тому же я довольно скоро поняла, что одеваться надо не только и не столько модно и красиво, сколько “правильно”.
Мне, приехавшей из СССР, все англичане, все без исключения, казались необычайно красиво, модно и дорого одетыми. Вся их одежда выглядела практически новой, мало ношенной и чистой. Дома я довольно четко различала по одежде, кто побогаче, кто победнее, кто к какой прослойке общества принадлежит, кто городской, кто приезжий из провинции, кто из деревни. Здесь же все подряд, не исключая и расхристанных хиппи, казались мне манекенами из модного журнала.
А время-то было какое — конец шестидесятых годов. Совсем недавно в Париже запылала ярким пламенем “студенческая революция”, перекинувшаяся в десятки стран мира. В Европе, в Америке закладывались основы общественного постмодерна. Само слово это тогда уже существовало, но в приложении к общественной жизни не употреблялось. Однако это именно оно и было — все то, что позже расцвело пышным цветом в виде защиты прав человека, свободной любви со СПИДом в придачу, гомосексуальных “парадов гордости”, различных “андерграундов”, политкорректности, антиглобализации, охраны окружающей среды и пр. и пр. Лондон был в те годы одним из центров бескровной молодежной революции, о которой мы в России, в общем-то, и знать не знали. Изредка какие-то отголоски долетали до кого-то, но мы не представляли себе размеров происходящего — размеров и глубины происходящего в Европе и в Америке. Этого, впрочем, тогда еще не сознавал никто, последствия обнаружились позже...
Одним из существенных атрибутов этой революции была, в частности, одежда. Атрибут непрограммный, непрокламируемый, но непременный. Музыка, то есть рок, была, разумеется, еще важнее (до легендарного трехдневного рок-сейшна в Вудстоке оставалось всего несколько месяцев), но музыка меня в тот момент не волновала, а вот одежда...
Как у истинного порождения коммунистического режима, мое отношение к одежде было глубоко буржуазным, не допуская ни поверхностного шика, ни яркой экзотики, вообще никакого индивидуального отступления от превалирующей позапрошлогодней моды. Как и в отношении к деньгам, мещанское советское лицемерие проявлялось тут во всей красе. Всерьез, и тем более вслух, показывать интерес к этим вещам (недаром они пренебрежительно назывались, и называются, “тряпки”, “шмотки”, “барахло”) неприлично было истинному интеллигенту — к которым я себя причисляла. В сущности, оно и справедливо, ибо проявлять интерес к той унылой бесформенной продукции, в которую наряжала нас отечественная одежная промышленность, было бы просто смешно.
Но дело было даже не в том, что я была одета бедно или некрасиво. Это, конечно, достаточно неприятно, но не в этом была суть. Я была одета — неправильно. И не — смело, независимо, своеобразно неправильно, а робко и скучно. Все в моей одежке было неправильно. Мои доморощенные джинсы были отглажены в стрелку. Блузочка моя, из дорогого российского креп-сатина в цветочек, смотрелась тут дико. Вместо обычного здесь свитера на мне была вязаная кофта бабушкиного фасона. Что у меня было на ногах, вообще лучше не вспоминать. Единственную теплую вещь, которую стоило привезти сюда, осеннее пальто, я намеренно оставила дома.
Пальто это я ненавидела. Оно нанесло мне тяжелую психическую травму.
А сколько было радости, когда эти пальто, не то венгерского, не то румынского пошива, внезапно “выбросили” в ближайшем универмаге! Их там уже оставалось мало, этих пальто, о чем то и дело оповещала продавщица раздраженным криком: “Не становитесь, граждане, не становитесь! Всё, всё, больше не будет!” Но я успела. Чудом успела встать в очередь. И деньги, скопленные по копеечке именно на пальто, были при мне! И я купила и принесла это счастье домой.
Пальто было отличное. Из плотной шерстяной ткани, на шелковистой подкладке. Всю осень до самых морозов мне наконец-то будет тепло. И какое симпатичное! На темно-сером фоне светло-серые расплывчатые пятна, словно снежинки в сумеречном небе. И модное, в талию, и хорошей длины.
Весь тот день у меня было праздничное настроение, и спала я весело, и утром встала весело. Погода была подходящая, я надела новое пальто и пошла в соседнюю булочную за хлебом. И прямо в нашем переулке встретила подряд два моих пальто. Это было огорчительно, но я сообразила, что это, видно, как раз те женщины, что стояли вместе со мной во вчерашней очереди.
Затем мне надо было ехать в центр. В троллейбусе их было уже четыре. Ладно, всего четыре... Но в метро... А уж на улице в центре от светло-серых снежинок просто рябило в глазах. Видно, там, в Румынии или в Венгрии, швейные фабрики месяцами работали на нас, на братских московских женщин, и обеспечили нас демисезонными пальто на славу. Всем досталось, никому не обидно.
А на другое пальто у меня уже не было денег. На “индпошив” в ателье и подавно. Я засунула пальто в шкаф поглубже и всю осень проходила в старом плаще, замотавшись сверху платком. Так что пальто мое оставалось новехоньким, и в Лондон его надо было взять. Там уж я вряд ли встретила бы двойников. И “неправильным” оно по лондонским вкусам не было, только необычным. Но так ненавидела, что не взяла.
Постепенно, с большим трудом (деньги, деньги!), я обмундировалась. Одежда была самая непритязательная, и было ее мало, приходилось часто стирать. Но, переодевшись, я испытала необычайное облегчение, словно сбросила осточертевшую старую шкуру. Из жалостного экзота я превратилась просто в человека. Первым отметил это наемный чертежник Фрица Джерри, простой дружелюбный парень, учивший меня языку кокни. “О! — сказал он. — Класс!” — “Да ну, чего там”, — небрежно ответила я. “На десять лет моложе, теперь заметно, что ты ничего! Теперь можешь гулять с удовольствием, как человек”. Его слова самым точным образом передавали мои чувства. Вслед за Джерри насчет моего нового облика выразилась тетя Франци.
— Мило, очень мило, — сказала она критическим тоном. — Ты можешь позволить себе ходить в джинсах. А что, юбки ты не нашла?
— Мне хочется в джинсах.
— И свитер совсем недурной. А где купила? И сколько заплатила?
Я назвала магазин на одной из центральных улиц, назвала цену.
Тетя удрученно покачала головой:
— Тебе надо учиться экономить деньги. Здесь в магазине по соседству ты могла бы купить точно такие же за полцены.
Учиться экономить деньги? Да я всю жизнь только и делала, что экономила! Но “точно такие же за полцены” были такие, да не такие. Как я объясню тете Франци, что я купила самые “правильные”, “нормальные”, возвращающие мне свободу и самоуважение. Такие, конечно же, стоят дороже.
— Не понимаю, откуда у тебя такие расточительные привычки.
Деньги были выданы мне тетей Франци, а потому я покорно сказала, что впредь буду бережливее.
Я и позже покупала кое-какие вещи, но мучиться из-за одежды и даже думать о ней я полностью перестала.
Никаких знакомств, кроме родственников, в Лондоне у меня не было. По наивности я в начале и судила по ним об англичанах вообще, не зная еще, что они, иммигранты из Австрии, куда англичанистей любого англичанина. И меня сразу, так же как их безоблачное благополучие, поразил их англичанский снобизм.
На третий или четвертый день по приезде в супермаркете, куда меня послали специально для ознакомления, я долго вертела в руках какую-то банку, пытаясь понять, что на ней написано. Ко мне подошел чернокожий юноша и начал что-то объяснять. “Не понимаю”, — правдиво ответила я. Он улыбнулся и поманил меня пальцем. В углу зала стояли несколько столиков, юноша сел за один и знаками предложил мне сделать то же. Я подошла и села. Как мы объяснялись, я уже не могу себе представить (словарь, впрочем, был при мне), но мы познакомились, я узнала, что он с Ямайки, студент Лондонского университета по имени Лерой, изучает философию. Тут выяснилось, что он говорит по-французски, все упростилось. Парень был симпатичный, но мне надо было возвращаться. Наскоро рассказав ему о себе и дав тетин номер телефона, я побежала домой. И в тот же вечер Лерой позвонил. На звонок ответила Франци.
— А кто ее просит? — спросила тетя в телефон, высоко подняв брови. — Лерой? Какой Лерой?
— Это ко мне, — сказала я.
(Кстати, с ней и с Фрицем мы кое-как объяснялись по-польски, язык они знали плохо и все время норовили перейти на немецкий. Я не поддавалась.)
Лерой пригласил меня на дискотеку. Я очень любила танцевать, а тут на настоящей дискотеке, в Лондоне! Договорились встретиться в десять, погулять, дискотека начиналась в одиннадцать.
— Что за Лерой, откуда взялся? Ты уверена, что это подходящее для тебя знакомство?
А почему бы и нет? Тете не понравился его акцент. “Бог его знает, в какой школе он учился”. “Правильная” школа — это частная школа, как на смех называющаяся “public school”. Только такая школа дает правильный, пристойный акцент. И только с такими людьми мне следует общаться (свой акцент, отнюдь не правильный, не говоря уж о моем, она почему-то не учитывала). А уж когда она узнала, что я познакомилась с ним только сегодня, и где − в супере! — она чуть в обморок не упала. Ямаец! Черный! Вдобавок моложе меня лет на пять!
Учти, говорила мне тетя, настоящий англичанин никогда не станет знакомиться на улице, в магазине, в электричке — никогда! Даже не заговорит, и с ним не следует заговаривать, это не принято. Он может и вообще не ответить. Англичанин знакомится только тогда, когда его “представляют”.
Ничего мои родичи не понимали в английской жизни тех дней. Заснобились в своем окаменелом представлении об английских обычаях и мне пытались внушить то же.
И совершенно напрасно. Наилучшим источником моих знакомств была как раз электричка, которой я пользовалась почти каждый день. А где еще я могла знакомиться с англичанами? Тетин круг общения составляли такие же, как она, пожилые иммигранты. Люди всё почтенные и достойные, но мне не хватало терпения и интереса докапываться до их достоинств.
А в тесном, прокуренном вагонном отсеке разговоры завязывались спонтанно. Англичане, самые настоящие, и сами заговаривали со мной, и на мои подступы к разговорам отвечали охотно. И с некоторыми знакомство продолжалось. Тетя, мужественно придерживаясь “английских” обычаев, никогда больше не выражала своего мнения о моих новых знакомых и их разнообразных акцентах, только слегка поджимала губы и демонстративно молчала.
Зато когда я познакомилась с лордом — настоящим! Потомственным! Заседавшим в палате лордов! Владельцем наследственного замка, вассалов и угодий, которые ему давно уже не принадлежали. Когда я познакомилась с лордом...
Лорд Фоли был полунищий музыкант, кое-как державшийся на поверхности благодаря небольшим деньгам, которые платила палата лордов. Что он лорд, выяснилось далеко не сразу. И познакомилась я с ним самым неподобающим образом. Случилось так, что на выходе из подземки меня вдруг подсек сзади под коленки какой-то большой предмет. Удар был несильный, но от неожиданности колени мои подогнулись, и я грохнулась на асфальт. Мужчина, тот самый, который нечаянно задел меня своим гитарным футляром, помог мне встать, и тут обнаружились размеры катастрофы. Как на грех, я была в тот день в юбке и в чулках, к тому же черных. На обоих чулках, вверх и вниз от колен, бойко бежали широкие светлые дорожки. Верхние скрылись под короткой юбкой, а нижние добежали до туфель и ушли в них. Мужчина удрученно извинялся, но вдруг глянул на мои ноги и залился веселым смехом. А мне было не до смеха — как добираться домой в таком непристойном виде? И колени, расквашенные об асфальт, начинали щемить и гореть.
Лорд повел себя по-лордовски. Не просто посадил меня в такси — сама бы я ни за что не взяла такси, это же до тетиного пригорода целое состояние, даже электричка шла туда четверть часа, — а довез меня до дома, и вышел из такси (и почему-то отпустил его), и проводил меня вверх по лестнице в мою комнату, и уже собрался мазать йодом мои разбитые коленки, когда в комнату вошла тетя Франци. При виде молодого человека с длинными волосами и густой нечесаной бородой, стоящего на коленях перед моими голыми ногами, черты тетиного лица сложились в скандализованную гримасу, но тут молодой человек заговорил, объясняя, что случилось. Тетины черты словно медом смазали. А уж когда он поднялся с пола, представился как Эдвин Фоли и протянул ей при этом свою визитку — тут уж тетя вся расплылась в благожелательности. На визитке стояло: Эдвин Лео Бенедикт, лорд Фоли.
Теперь ты видишь, что такое настоящее английское воспитание, объясняла она мне позже, после чаепития (сэр Эдвин прилежно ел все, что стояло на столе), когда гость распрощался и ушел (на станцию электрички, бедняга; у него едва хватило денег на билет). Теперь ты понимаешь, что дает человеку хорошая школа: стоит ему открыть рот — и все уже знают, с кем имеют дело.
— Стоит ему открыть рот — и посыплется град ругательных слов.
— Да! — умиленно подтвердила тетя. — Это такая их аристократическая манера. Чтобы снизить излишнюю эмоциональность. Чтобы звучало по-простецки. Они все так.
— А! — сказала я. — Я уже много английских ругательств знаю. Теперь буду их употреблять, для аристократизма!
На это тетя даже реагировать не стала, только смерила меня холодным взглядом “вдоль носа”, как говорят те же англичане.
Разумеется, сэр Эдвин был для меня подходящим знакомством, не то что бедный черный Лерой. И не менее подходящим было знакомство с баронессой Галатеей. Баронство ее было, правда, немного неясное, по мужу, прибалтийскому барону, который уже не мог ни подтвердить, ни отрицать. Во всем же остальном это была истинная аристократка. Она-то не боялась одеваться как хотела, не оглядываясь ни на моду, ни на “правильность”. Корсет стягивал ее солидную фигуру, создавая ей некоторое подобие талии, с пышных бедер струились многочисленные складки юбок, расшитых золотыми узорами. Поверх всего баронесса носила нечто вроде старинного камзола с галунами. Из-под него пенилась рюшами и оборками шелковая блуза. Гремучие браслеты покрывали руку от запястья до локтя. Правда, все это было слегка пообтершееся и поблекшее, но Галатея ведь и сама про себя говорила с гордостью: “Я — музейный экспонат”.
— Красиво, — сказала я ей. — Похоже на цыганский наряд.
— О, во мне много разных кровей, и цыганская тоже есть.
На мой предубежденный взгляд, цыганская кровь в ней, может, и была, но преобладала там кровь еврейская. Этого я ей, однако, говорить не стала.
Познакомил нас сэр Эдди, который нежно Галатею любил и издевался над нею на все лады. Она же его издевок не замечала, тоже его любила и частенько подкармливала в ресторане, где работала поварихой. Сэр Эдди познакомил нас, полагая, что нам обеим приятно будет поговорить по-русски — баронесса уверяла его, что знает этот язык. Оказалось, что ее русский — это ломаный польский, но мне он не мешал наслаждаться ее обществом. А тетя Франци была в восторге от моего, уже второго, знакомства с аристократией.
Я, как положено, побывала во всех главных музеях, посещала разные лондонские достопримечательности, но больше всего в Лондоне меня занимали люди и пестрая уличная жизнь, какой я совсем не знала дома. Поэтому я подолгу гуляла по улицам — когда с Лероем, если у него выпадал свободный час-другой, когда с Эдди, а когда и одна. Баронесса гулять, разумеется, не любила.
С Лероем мы также ходили иногда в кино на поздние вечерние сеансы. Днем он был занят — учился, подрабатывал контролером в подземке (тогда в метро еще были билеты). Он умел выискивать в разных концах города самые интересные фильмы, звонил мне и объяснял, как добраться до кинотеатра. Там мы встречались и, если до сеанса оставалось время, заходили в кафе. На столик первым делом ложился мой словарь — по-французски Лерой предпочитал со мной не говорить, хотел, чтобы я упражнялась в английском.
Тетя всегда поджидала моего возвращения с последней электричкой — она беспокоилась за меня. В Лондоне ночью бывает опасно, говорила она. А я ходила по залитым туманом ночным улицам с ощущением полной безопасности. Все здешние опасности принадлежали к здешнему, потустороннему миру. Я пробегала сквозь них как призрак, я была защищена панцирем нездешности, никто и ничто не могло меня тронуть.
Тетя не спрашивала меня, какой фильм мы смотрели. Она спрашивала — в каком кинотеатре, в каком квартале. И если квартал был не слишком фешенебельный, а то и хуже — пакистанский или индийский, удрученно качала головой:
— Откуда у тебя такая плебейская неразборчивость? Твой отец был человек утонченных вкусов. Здесь неподалеку есть прекрасный кинотеатр, куда ходят порядочные англичане.
— Я схожу туда, если будет что-нибудь хорошее, — покорно соглашалась я.
— Там плохих фильмов не показывают. И что, опять с этим Лероем?
— Могу и одна.
— А что, лорд Эдвин тебя не приглашает в кино?
— Пока не приглашал. Он меня в другие места водит.
Однажды лорд сводил меня в свою палату лордов. Разумеется, когда там никого не было. Показал мне свое место с табличкой, ближе к концу одного из рядов стульев, расположенных вдоль стен длинного зала. Посередине был проход, который вел через весь зал к стоявшему на возвышении креслу, где заседала, когда надо, королева.
Я подошла к королевскому креслу, потрогала лежавшую на нем жесткую подушку. Лорд уселся на один из стульев в зале, откинулся на спинку, привольно разбросав в стороны длинные ноги, и сделал вид, что спит, даже всхрапнул слегка. Это он показывал свое бесцеремонное отношение к этому высокоблагородному месту.
— А что, если я сяду в королевское кресло? — спросила я с некоторой робостью.
— Садись, — ответил он, не открывая глаз. — Побудь немного нашим сувереном.
Я взошла на постамент и уселась.
— Ты смотришь на первую еврейскую королеву Великобритании, — заявила я торжественно, — склонись к ее ногам!
— Тоже мне диковина, — ответил лорд Эдвин, по-прежнему с закрытыми глазами. — У нас уже был один такой.
— Дизраэли? Так он же не король был. К тому же крещеный.
— Не все ли равно. Один черт, — пробормотал лорд и, кажется, действительно задремал.
Но это было позже, когда я уже получше говорила. А пока тетя пыталась отвадить меня от черного ямайца:
— О чем ты можешь с ним разговаривать? О философии, которую он якобы изучает?
Я знала, что не “якобы”. Его койка в общежитии огорожена была целой стеной философских сочинений на разных языках. Но разговаривать с ним о философии — куда мне, полной невежде. Мы говорили каждый о себе. Он о своей Ямайке рассказывал мало и неохотно, больше расспрашивал меня про жизнь в Советском Союзе. Ясно было, что семья его небогатая, живут в маленьком городке, отец жестянщик, мать при детях, которых семеро, и всех их родители, надрываясь, хотят выучить и вывести в люди. Старший брат в Штатах, работает там и помогает родителям, одна сестра вышла замуж здесь, в Англии, а остальные — мелюзга, еще в школе.
Зато расспрашивал меня Лерой со страстью. При малейшем намеке в моем рассказе на что-то плохое, происходящее в СССР, он трогал меня за руку, останавливал, говорил:
— Ты посмотри в своем словаре. Ты, наверно, не это хотела сказать. Такого в Советском Союзе быть не может.
— Почему не может? Очень даже может, на каждом шагу.
— Нет, ты ошибаешься. Такого там быть не может, потому что от этого людям плохо. А в Советском Союзе все делается для блага людей.
— Откуда ты знаешь? Ты там бывал?
— Нет, но мечтаю побывать. Мечтаю поехать туда жить, только это, говорят, очень сложно.
— И благодари Господа, что сложно.
— Да почему же?
— Не желаю тебе повторить судьбу моего отца. Он тоже мечтал... И поехал...
— И что?
— И увидел, испытал все то, чему ты не хочешь верить... А вернуться к себе в Австрию уже не мог.
— Почему? Денег не хватало?
— Да при чем тут деньги?!
Объясняй не объясняй — все равно не поймет. И не поверит. Разговор заходил в тупик, но мы не ссорились — начинался киносеанс.
Впрочем, ссорились, и даже дважды. Первый раз, когда заговорили об антисемитизме в России. Лерой уверял меня, что я это выдумала нарочно, чтобы его подразнить, что антисемитизм там просто невозможен, там все равны, независимо от нации, расы и цвета кожи.
— Ну, ты, с твоим цветом кожи, будешь там особенно равным, — сказала я, раздражаясь от его упрямой, непробиваемой наивности.
— Ты что, хочешь сказать, что там плохо относятся к людям с моим цветом кожи? Никогда не поверю.
— Вот-вот. “Не поверю”. Хотя что я говорю — конечно хорошо относятся. К тем, у кого папаши богатые, всякие там царьки и вожди африканские с толстыми кошельками. Их сыночков любят, хоть и черные. Для этих даже университет особый создали, лишь бы платили.
Лерой был человек воспитанный и сдержанный. Он не стал спорить и ругаться, а просто сказал:
— Извини, больше на эту тему я с тобой говорить не хочу.
— А, боишься, что вдруг поверишь?
Тогда он встал, положил на стол деньги и билет в кино, сказал: “Жду тебя в зале” — и вышел из кафе.
Не знаю, назвать ли это ссорой. После кино он проводил меня до электрички и по дороге вполне дружелюбно обсуждал со мной фильм.
Но вторая была безусловно ссора. Дело в том, что лорд Фоли был гитарист, и, кажется, неплохой. Во всяком случае, обученный. А Лерой тоже поигрывал на гитаре. Мне хотелось, чтобы мои лондонские знакомые были знакомы и друг с другом, гитара казалась мне вполне подходящим предлогом, чтобы их свести. Когда я сказала об этом лорду, он охотно согласился. Я описала ему Лероя: студент с Ямайки, а также контролер в метро. Конечно, сказал он, приводи его на репетицию нашей группы.
— А как зовут твоего знакомого гитариста? — спросил Лерой, когда я передала ему приглашение. — Может, я про него слыхал?
— Эдвин Фоли, — сказала я и похвасталась: — Лорд Фоли.
— Лорд? — засмеялся Лерой. — Видно, много о себе понимает.
Лерой решил, что это сценический псевдоним.
— Да нет, настоящий. Эдвин Лео Бенедикт лорд Фоли.
Лерой посмотрел на меня, прищурившись:
— Вот как. И тебе не противно?
— Противно?
— Не противно общаться с поганым аристократом? Вот уж не думал, что ты, женщина из страны коммунизма, преклоняешься перед этими богатенькими дармоедами.
— Я не преклоняюсь, мне просто интересно. У нас таких нет, только в книжках...
— Паразиты вонючие! Сколько хороших книжек провоняли...
Меня взяла злость. Он меня в снобизме обвиняет! И я крикнула, не думая:
— Никакой Эдвин не паразит и не вонючий, не вонючее тебя! И кстати, не богаче.
Не сводя с меня прищуренных глаз, Лерой проговорил негромко:
— А я, значит, по-твоему, вонючий. Вонючий черномазый. Я знал, что рано или поздно это из тебя вылезет. Может, и впрямь у вас там в России не все такие уж прекрасные. Ладно. Будь здорова и веселись со своими лордами.
Я понимала, что он сейчас уйдет и я его больше не увижу. Уйдет с обидой. И как это я, такая чувствительная к малейшему проявлению юдофобства, была так нечувствительна, так неосторожна по отношению к человеку, страдающему, видно, от схожего явления! Но кто бы мог подумать? Такой нормальный парень, вроде без всяких комплексов. К тому же здесь, в Англии, к ним вроде и относятся нормально... Хотя... ко мне лично в России тоже вроде относятся нормально... а комплекс еще какой!
Я бросилась вслед за Лероем, дернула его за рукав:
— Ты, идиот черномазый! Как не стыдно! Кто тебя вонючим называл? Из-за такой ерунды ломать дружбу, которая только началась! А я-то думала...
Глаза по-прежнему сощурены, но остановился:
— Что ты думала?
— Что мы друзья. Что я тебя не подозреваю в антисемитизме, а ты меня — в расизме.
— Я коммунист. Коммунист не может быть ни антисемитом, ни расистом.
— Ну, знаешь...
— Да, не может. И ты права, я не должен был обращать внимание. Ты, может, даже и не знала, что говоришь. Посмотри в своем словаре, что такое “вонючий”!
— Да знаю я...
— Тогда я должен не обижаться, а поговорить с тобой, разъяснить...
До тех пор мне было приятно общаться с Лероем. Он был неглуп, начитан, о многом имел свое, занятное мнение — о фильмах, которые мы смотрели, о людях, которых описывал мне. Вдобавок хорош собой. И только когда речь заходила о “коммунизме”, живой интересный человек исчезал, на его месте появлялся тупой невежественный осел. И вот сейчас, в этот момент, мне вдруг стало скучно с Лероем. Надоела и эта дурацкая ссора, и это нелепое примирение. “Поговорить, разъяснить”... тоска какая! “Коммунизма” мне и дома хватало.
От разговоров и разъяснений я уклонилась, но Лерой все равно меня вроде бы простил. Тем не менее распрощались мы довольно прохладно, и я снова подумала, теперь уже без особого огорчения, что больше его не увижу. Вот тетя будет довольна!
Баронесса Галатея сказала мне:
— Чего тебе не хватает — это живого человеческого тепла. Ты какая-то замороженная, что ли. Это все ваш русский климат.
От самой Галатеи даже на вид так и пыхало жаром, несмотря на ее шестьдесят с лишком.
— Тебе холодно, поскольку спать тебе сейчас не с кем. Вот я и свожу тебя в такое место, где тепло окружит тебя со всех сторон.
— Это куда же?
— Увидишь.
Я решила, что мы пойдем в турецкие бани, хотела сказать ей, что плохо переношу банную атмосферу, но раздумала. Можно и потерпеть, все-таки интересно, особенно вместе с ней.
— А вам-то зачем? Неужели тепла не хватает? Тоже спать не с кем?
— Обо мне на этот счет не беспокойся, — заверила она меня и по привычке одарила обольстительной улыбкой.
А что, если не в бани? Как-то странно она говорит... К чему эти намеки насчет “спать”? В этих банях, наверно, черт-те что творится. А вдруг... вдруг она меня в бордель поведет? В бордель для баб? С нее ведь станется... С нее что угодно станется. Еще интереснее, но...
— Вот в воскресенье и пойдем.
А я пойду, если в бордель? Нет, конечно, не пойду, но... Ладно, до воскресенья еще есть время. Всегда можно отказаться. И потом, это же только мои догадки, мои нечистые домыслы, вряд ли все-таки в бордель.
Что бы сказала тетя, если бы знала, о чем я думаю!
А тетя тем временем проявляла активность. Догадавшись наконец, что в обществе ее друзей мне не очень весело, и к тому же мечтая выдать меня замуж за англичанина, она подкатилась к одному из молодых клиентов Фрица и пригласила его на чай. Кстати, “чай” у англичан — это полновесная трапеза, здесь не только сладкие булочки маффины, но и холодное вареное мясо дают, и отбивную, не говоря уж о знаменитых бутербродах с огурцами. И чай с молоком совсем не такая гадость, как я всегда думала, надо только заваривать покрепче.
Джерри-чертежника к чаю не пригласили. Почему? Ответ был: “Он не принадлежит”...
Клиент заказал Фрицу проект интерьера целого небольшого дома. Домов этих было у него три или даже четыре, и если пробный проект понравится, Фриц будет делать их все. Так что, сказала тетя, клиент ценный, будь с ним полюбезней.
Я еще тогда не знала о тетиных матримониальных планах и ради ценного заказа старалась за столом изо всех сил. Вела себя безупречно (за сахаром руку не тянула, хотя сахару в чай хотела. Но забыла, как сказать “передайте”, пришлось пить несладкий). Улыбалась — научилась-таки! — к месту и не к месту, так что щеки заболели. Прилежно смеялась над всеми анекдотами Фрица, которые, послушав их раз пять-шесть, вполне уже понимала. Над рассказами гостя тоже смеялась, причем от души, он говорил просто и смешно. Хотела даже сама рассказать анекдот, но русские анекдоты переводу поддаются плохо, да и слов мне не хватало, я очень быстро запуталась и растерялась. Но это дела ничуть не испортило, все равно все смеялись и всячески меня ободряли. Короче, постаралась как могла.
К концу чаепития, когда мужчины закурили (мне тетя не велела курить в доме при посторонних) и заговорили о делах, я встала из-за стола и с чувством выполненного долга направилась было в свою комнату. Гость тоже встал и обратился ко мне:
— Я слышал, вы скоро уезжаете?
— Еще не скоро, целых три недели.
— Это очень скоро. Я хотел бы увидеться с вами снова. Если вы не против...
Из дальнего конца комнаты тетя делала мне страстные утвердительные знаки. А я что, я не против. На вид приятный и шутит хорошо. И Фрицу это может пойти на пользу. Почему бы и нет?
— С удовольствием, — сказала я, и тетя вздохнула с облегчением.
Джулиан — так его звали, и он мило острил по поводу сходства наших имен — занялся недвижимостью не очень давно.
Совсем не специалист в этой области, он раньше многих специалистов сообразил, где лежит его золотая жила. Был он стажером в захудалой адвокатской конторе, зарабатывал гроши и снимал жилье в полутрущобном квартале, граничившем с кварталом весьма приличным. Он мечтал перебраться в этот хороший соседний квартал и нередко прохаживался по своей неприглядной улице с обветшалыми домами, пересекал невидимую границу между двумя кварталами — и однажды заметил вдруг, что граница эта слегка передвинулась. По обеим сторонам улицы два дома, которые он помнил в виде едва стоящих полуразвалин, обновились, надстроились и заселились.
Джулиан выпросил небольшую сумму у родителей, взял кредит в банке под поручительство своего босса и купил соседнюю с обновленным домом двухэтажную пустую развалину, предназначенную на снос. У родителей денег больше не было, и они заложили свою квартиру. На вырученные деньги Джулиан, работая вместе с двумя строителями, выломал всю внутренность дома, настелил новые полы, поменял все трубы, починил лестницу, подправил и подмазал фасад и разделил дом на четыре отдельные квартиры.
Его немедленно начали осаждать желающие снять эти квартиры, но Джулиану деньги, притом солидная сумма, нужны были все сразу. Продажа дома, хотя и не без хлопот, произошла быстро и удачно. Джулиан отдал половину долга банку, а на остальные купил еще один такой же дом. И пошло. Покупал, перестраивал и продавал. Адвокатство свое, конечно, бросил. Вернул долги, заполучил хороший банковский кредит и отделывал свои дома внутри модно и красиво. Покупатели и съемщики теперь были небедные молодые пары, полубогемные художники и музыканты — словом, публика почище и поприличнее. И хороший квартал все глубже вторгался в пределы плохого, который начал быстро входить в моду. А он, Джулиан, начал не очень быстро, но уверенно богатеть.
Я все эти дома видела, он мне их показал. Показал с гордостью, законной, наверное. Дома, конечно, не бог весть что, все те же зажатые в тесном сплошном ряду двух- и трехэтажные узкие секции с лесенками и крылечками с фронта и с газончиками с тыла, но все такое чистенькое, свеженькое, впечатление производит, особенно рядом с остатками прежних трущоб.
Но мне почему-то смотреть и слушать было не так весело, как ему показывать и рассказывать. Разгоряченный рассказом о своих удачах, он заметил это не сразу, но заметил и тут же остыл.
— Что-то не так? — огорченно спросил он.
А я ничего не могла ему объяснить. Я и себе не могла объяснить.
Все это время я жила в зачарованном мире. Ни мои постоянные сбои в английском, ни запреты и нравоучения тетки, ни нудные анекдоты Фрица, ни недостаток денег, ни отсутствие теплого пальто, ни даже недоразумение с Лероем — ничто не могло нарушить этого очарования. Я находилась в Лондоне, ходила по его улицам, спускалась в его подземку, покупала в его магазинах — и все это время я не вполне касалась его земли. А привлекательный, обходительный и состоятельный Джулиан, который явно, хотя и не слишком настойчиво, за мной ухаживал, враз спустил меня с облаков. Кругом было не зачарованное потустороннее пространство, а обычный практичный человеческий мир. Как, почему? Поди пойми. Знаю только, что мне туда не хотелось, хотелось снова касаться земли лишь иногда. Дома ведь ничего такого не будет!
Я мило ему улыбнулась и сказала:
— Нет-нет, все так! Все очень интересно.
Он снова оживился:
— Правда? А внутри посмотреть хотите?
— Конечно хочу.
— Я ведь здесь и живу.
— Здорово.
— Да, мне всегда хотелось жить в хорошем квартале. Кроме того, потенциальным покупателям нравится, что продавец и сам здесь живет. Как бы гарантия достоинств этого места.
— А что стало с людьми, которые здесь раньше жили? Они поселились в обновленных домах?
— Ну что вы. — Джулиан усмехнулся моей наивности. — Это им теперь не по карману.
А я вовсе не по наивности спросила. Уж слишком он был доволен собой, так и сиял.
— Так что же с ними стало? Куда они делись?
Джулиан неопределенно махнул рукой:
— Ушли. Конечно, прежние хозяева их выселили. Не с жильцами же продавать. — Он засмеялся. — Ничего, найдут себе. Мало ли в Лондоне трущоб.
— Да, конечно. Много.
Джулиан присмотрелся ко мне пристальнее:
— Вас это смущает? Так вас там воспитывают? Заботиться о других людях? Это ведь прекрасно! Но, к сожалению, не всегда возможно.
Я больше не могла сдерживать раздражение. Этот человек ни в чем не был виноват. Он поступал так, как подсказывал ему здоровый деловой инстинкт. И преуспевал. Разве это грех? Это бизнес!
Но мне это слово мало что говорило. Я не могла простить ему, что он стянул меня вниз, на унылую трезвую землю.
— Да ничего меня не смущает. Да, вот так нас там прекрасно воспитывают. Мы все там только и делаем, что заботимся о других!
Его собственный дом был очень хорош. Не снаружи, снаружи он был как все, но внутри Джулиан не разбил его ни на квартиры, ни на этажи. Это было одно широкое и высокое пространство, лишь кое-где разделенное расписными японскими ширмами. Спальня находилась на подвесной платформе, кухня — в глубокой нише. “Мой собственный дизайн”, — скромно сообщил он. “Мне очень нравится”, — сказала я, пытаясь загладить свою недавнюю вспышку.
Получалось, что Лерой был прав, что я все-таки заражена снобизмом. По-настоящему хорошо, непринужденно — и нескучно! — мне было только с представителями “аристократии”, лордом Фоли и баронессой Галатеей. Никаких недоразумений между нами не возникало, хотя мы чаще всего не понимали друг друга. Наоборот, от этого было только веселее.
Подошло воскресенье. Мы встретились с Галатеей, и я сразу заявила ей:
— Учтите, ни в какое сомнительное заведение я не пойду.
— А я, по-твоему, пойду? Хорошо же ты обо мне думаешь!
— Я о вас думаю очень хорошо. Вы смелая и независимая женщина и пойдете куда только захотите.
Галатея польщенно хмыкнула:
— Тогда иди и не рассуждай. Это даже денег не стоит!
И не в баню она меня привела, и не в бордель, а в не помню который большой музей, может, даже Британский. Музей! Галатея — и музей?
— Иди, иди, не задумывайся!
Она подтолкнула меня, и мы влетели в большой лифт, уже набитый пассажирами. Лифт спустил нас куда-то вниз, разгрузился, двери его закрылись и задвинулись сплошной деревянной панелью. Мы оказались в просторном зале, по которому прохаживались без видимой цели несколько десятков человек. Ни картин, ни скульптур, вообще ничего музейного там не было.
Невидимый голос поприветствовал нас и сказал, что сейчас начнется — я не поняла что. Галатея на мой вопрос только прошипела: “Тссс!”
Голос приказал нам построиться цепочкой в затылок друг другу. Галатея уже незаметно отдалилась от меня и стояла между двумя высокими молодыми людьми. Голос велел каждому положить правую руку на плечо впереди стоящему. Передо мной стояла тоненькая девушка в длинном пальто и в шортиках (hot pants), а за мной мужчина, которого я не успела разглядеть. Свет погас, осталась лишь тускло светящаяся надпись над одной из дверей: “Начало”. Голос проговорил еще что-то, цепочка зашевелилась и начала постепенно втягиваться в это самое “начало”. Впереди замелькали огоньки свечей. У входа в “начало” стоял человек и давал каждому третьему-четвертому в левую руку свечку, которую тут же и зажигал. Мне свечки не досталось.
Несколько минут мы брели по длинному темному коридору, словно скованные цепью рабы, предназначенные на продажу. Коридор несколько раз заворачивал то налево, то направо, многие свечки погасли, мы брели в полутьме, повинуясь указаниям голоса, который время от времени предупреждал: “Теперь направо! Еще раз направо! Прямо! Прямо! Налево!” Цепочка наша змеилась и извивалась, было чувство, что мы уходим куда-то далеко-далеко, вглубь подземного лабиринта.
Наконец велено было остановиться. Через одного повернуться лицом к стоящему сзади. Горящих свечек осталось совсем мало, я едва разглядела пожилого мужчину, кажется, довольно толстого. Теперь велели подойти друг к другу и взяться за руки. Руки у мужика были пухлые и теплые, он крепко сжал мои и пробормотал: “Тонкие косточки!” Голос тем временем вещал что-то об энергии, которой мы обмениваемся, об энергетическом балансе, который как-то там между нами устанавливается. О том, что тело являет собой преграду между живыми существами и прикосновение к нему помогает разрушать эту преграду. Всякий индийско-китайско-хипповый бред.
Потом велел сойтись вплотную и обняться. Толстый мужик растопырил объятия, я обхватила его за шею. Он нежно обнял меня за спину, но отдам ему должное — не прижимался. От него сильно несло табачным перегаром. Жаловаться не приходилось — от меня, я полагаю, тоже.
Потом мы опять ходили цепочкой и пришли в какое-то просторное помещение и там стояли и гладили друг друга по волосам и по щекам. Все это молча, в почти полной темноте. Я, однако, догадалась, что это мы вернулись в первый зал, хотя надпись над дверью теперь не горела. Потом опять обнимались — втроем, вчетвером, целыми хороводами. Потом велено было сесть на пол, расставив ноги в стороны. Я села в расставленные ноги толстого мужика, а в мои села девушка в шортиках, и так по всему залу. Каждый обнял за талию сидящего впереди, образовалась сплошная плотная человеческая цепь. Такую цепь трудно прорвать полиции во время демонстрации, но тогда это еще не применялось. И еще были разные упражнения, непременно включающие прикосновение друг к другу, но при этом, как ни странно, без всякого сексуального напряжения. А голос бормотал о любви одного живого существа к другому, личной, непосредственной любви каждого к каждому, к его уму, к его душе и к его телу. Призывал не брезговать чужой плотью, не бояться чужого касания, чужой энергии... Только так можно остановить войны, только так воцарится мир на земле...
Ощущение было очень странное. Привычный скептицизм с издевкой выслушивал это шаманское камлание, отстраненно посмеивался про себя. Энергия, энергия, любовь, любовь... Но нечто в этом самом “живом существе”, о котором бубнил голос, не могло не отозваться на — пусть искусственно созданную, пусть обманную — атмосферу человеческого тепла и эмпатии. Против воли хотелось поддаться, поверить, раствориться в ней.
Правда, ощущение это испарилось без следа, как только мы вышли из музея.
— Ну и что это было? — спросила я баронессу.
— Хеппенинг, — выговорила баронесса незнакомое слово, все еще с удовольствием поеживаясь от приятного переживания.
— И чего вы меня сюда притащили? Пообжиматься с чужими людьми?
— Тебе не понравилось? Кто ж тебе виноват, что ты такая дура. Надо было выбирать, с кем обжиматься. Видела, между какими красавцами я стояла?
Тетя спросила меня сердито:
— Чем ты обидела Джулиана? И зачем?
— Я? Обидела? С чего ты взяла?
— Он звонил и очень огорчался, что не понравился тебе.
— Не знаю. Мы прекрасно провели время, он мне все рассказал и показал, даже собственный дом. У него очень красиво, я хвалила.
— Дом тебе понравился. А сам Джулиан?
— И сам ничего. Вполне.
— И вы договорились о новой встрече?
— Пока нет.
— Почему?
— Да в чем дело? Чего ты так беспокоишься? Что тебе этот Джулиан?
— Не мне, а тебе.
— Да ты уж не сватать ли меня собралась?
— Ну а если бы и так? — с вызовом сказала тетя Франци. Она, видно, чувствовала, что поторопилась.
Мне было и смешно и досадно. Меня уже не раз пытались сватать разные доброжелатели. Видно, девушке в известном возрасте этого не избежать. Я была как раз в том возрасте и принимала эти попытки в общем-то спокойно. Досадно было только, что ни одному, вернее, ни одной из свах не приходило в голову спросить, хочу ли этого я. Сватали-то они, а разбираться потом с мужиками приходилось мне.
— Ладно, — сказала я примирительно, — сватай, сватай. Не забудь только его самого спросить, что он об этом думает.
— Он интересуется. Конечно, пока это еще не проект, а только эскиз к проекту. Очень многое зависит от тебя.
Я решила пресечь это дуракаваляние:
— Франци, дорогая, всего того, что зависит от меня, я не сделаю.
— Ты несерьезный человек.
— Я очень серьезный человек. Глупостями заниматься не буду. Джулиан — милейший парень, я охотно встречусь с ним еще, если он пожелает, но проект выкинь из головы.
— Да почему? Почему?
— Неужели ты в самом деле хочешь, чтобы я жила с чужим мне человеком, да еще с таким, который плачется посторонним насчет своих романтических неудач? В несвоей стране, в несвоем доме, с несвоим языком?
— Все это может стать твоим.
— Нет, не может. Никогда.
— Много ты знаешь. Ты на меня посмотри, тогда поймешь, можно ли жить в несвоей стране.
— Да, Франци, расскажи мне об этом. Расскажи мне, как и почему вы живете в Англии.
— Пытаешься сменить тему?
— Нет. Мне это действительно интересно, важнее и интереснее, чем твой Джулиан.
— Мой! Чем же это он так тебе не угодил?
— Угодил, Франци, угодил, он очень даже мне угождал. А ты не уклоняйся от вопроса, если хочешь, чтоб я все поняла про несвою страну.
— Я и не думаю уклоняться. Просто… просто про Джулиана куда легче говорить, чем про это.
— Да забудь ты его. Расскажи, Франци, прошу тебя!
— Ох, деточка… — Сквозь подтянутый, благопристойный и благополучный облик безупречной английской леди проглянуло вдруг лицо немолодой, бесконечно усталой и невеселой женщины, моей тети. — Ох, девочка моя… Ты думаешь, что всё это давние исторические события… И тебе это “интересно”. А для меня это часть моей жизни. Больная часть… Всегда болит. И никогда не перестанет болеть…
Мне очень захотелось обнять мою тетю, погладить ее по голове, прижать к себе. Но она не любила демонстрации чувств. И я боялась, что тогда моя тетя сразу исчезнет, обратившись вновь в свое сухое и холодное подобие.
— Тетя, милая, прости.
— Да за что же? Ты права. Тебе надо это знать. Тебе надо знать, что произошло с семьей твоего отца. Большая была семья, а ты из всей этой семьи знаешь только меня. Но что обо мне говорить, я-то вот она, тут, перед тобой, а они… Да, я тебе расскажу.
И она рассказала.
Рассказала, как еще в тридцать третьем году начала думать о переселении в Америку или в Англию. И исподволь готовилась. Убеждала Фрица, которому совсем не хотелось расставаться с прекрасно начатой архитектурной карьерой. Паковала ценные вещи, переводила понемногу деньги. Почему? Разве ей плохо было в Австрии? В Австрии было чудесно, всем им жилось тогда в Австрии хорошо, но ей очень не понравился узкоплечий человек с женским тазом и с косым чубом на лбу, который пришел к власти в Германии. Ну не понравился, и что, говорили ей. Какое тебе дело до Германии?
Пожар Рейхстага еще усилил ее тревогу. Будет война, убеждала она близких. Германия будет воевать Да не будут немцы воевать, говорили ей, мало им досталось в прошлую войну? А если и будут, нам-то что? Не с Австрией же они станут воевать. С кем бы они ни воевали, говорила она, евреям придется плохо. Вы забыли, что в нацистской партийной программе есть пункт о сегрегации евреев от арийцев? Кто знает, к чему это приведет. Мы слишком близко. Надо уходить.
Ее не слушали. Немцы — цивилизованный народ, где ты это вычитала, этот вздор насчет сегрегации? Да ты что, говорил отец, а как же наша фирма? Столько я ее растил и налаживал, она теперь такие доходы приносит, и оставить? Ее ведь не увезешь с собой. По-твоему, мы должны бросить университет? — возмущались младшие братья. Зря ты паникуешь, успокаивали ее дядья и тетки. Двоюродные братья и сестры многозначительно крутили пальцем у виска. Даже принятие нюрнбергских законов их мало встревожило. Это же немецкие законы, говорили они, а мы — полноправные австрийские граждане.
Франци с мужем уехали накануне “ночи разбитых витрин”. Убедить никого, кроме старшей сестры Эрны, не удалось. И никого из них не осталось в живых.
— А мы вот оказались в несвоей стране. И, как видишь, не просчитались. — Тетя Франци горько усмехнулась. — Выжили. И прижились, и, как видишь, неплохо...
Я ей так решительно говорила, что не стану жить в несвоей стране — и всего несколько лет спустя переселилась навсегда в другую страну. И даже без нюрнбергских законов. Просто решила считать ее своей! И ничего, прижилась, так или иначе...
Тему Джулиана тетя больше не поднимала, хотя я встречалась с ним еще раз или два. И он угощал меня в ресторане куриной печенкой, которая показалась мне тогда верхом гастрономического изыска. И дорогая была!
С лордом Фоли я общалась чаще. В баню мы с баронессой не ходили, зато с лордом сходили поплавать в бассейн. И очень неудачно. Он всячески демонстрировал свои плавательные таланты, а под конец решил прыгнуть с вышки. Там было два уровня, самый высокий и пониже. Я просила его не прыгать, мне почему-то этого очень не хотелось, но он, разумеется, не послушал. Наоборот, позвал меня в глубокое место, куда можно было прыгать, и велел смотреть. Я барахталась там собачьим стилем и смотрела на вышку, а лорд взобрался на верхнюю планку и слегка пружинил там, прямой как стрелка и очень худой. Почему он даже ноги не сгибает, почему руки не разводит? А он как стоял, так и кинулся вниз головой вперед, прижав руки к бокам. И вошел в воду гладко, почти без всплеска. Красиво вошел, ничего не скажешь, но вот уже секунд десять прошло, пятнадцать, а он не всплывает. Я завопила: “Спасите!” — и спасатель тут же ринулся к нам с другого конца бассейна. А я стала нырять. Ныряльщик из меня никудышный, но кое-как нырнула и прямо под собой увидела стоящие дыбом длинные лордовы волосы. А сам он как бы стоит на дне и не шевелится. Я схватила его за волосы, дернула, а вытянуть не могу. К тому же он зашевелился и начал отбиваться, лягнул меня по ноге неслабо. Подоспел спасатель, лорда вытащили и быстро привели в чувство. Это он головой ударился о воду слишком сильно — и зачем ему понадобилось нырять без рук? для красоты, надо полагать — и потерял сознание. И сразу наглотался, вернее, навдыхался.
Как его баронесса ругала! К моему запасу английских ругательств прибавилось сразу полдюжины. Меня она тоже выругала — зачем допустила. А тут и он меня стал ругать, я, оказывается, выдрала у него клок волос, когда тянула. Ну и я в долгу не осталась, показала ему здоровенный синяк на бедре и вывалила на него свежеприобретенные ругательства. Потом все извинились друг перед другом и пошли в паб пить пиво (которое я терпеть не могу, но в пабе так приятно, особенно в хорошей компании).
Я наслаждалась моей жизнью в Лондоне, тем лондонским фоном, на котором она протекала (слишком, слишком быстро протекала!), но описывать сам город не могу. Да и не хочу. Описаний таких в литературе великое множество, и вряд ли я сумею прибавить к ним что-то новое. К тому же с тех пор перевидано такое количество живописных городских ландшафтов, шумных, оживленных вечерних улиц и пылающих разноцветными огнями неоновых реклам, что первое, ошеломительное впечатление сильно поистерлось в памяти, на него наложились впечатления позднейших поездок в Лондон, и восстановить его никак нельзя. У меня теперь в сознании два Лондона. Один настоящий, обыкновенный, не всегда приветливый, не всегда гостеприимный. А другой — тот, нереальный, потусторонний, в который я тогда попала. Это ощущение было таким острым, что его забыть невозможно. Тем более что и испытать его вторично тоже оказалось невозможно. Разве что, читая по-английски Теккерея, или Троллопа, или Джейн Остин, я ловлю иногда летучие отзвуки, отблески того редкостного ощущения.
Три с половиной месяца промчались, словно и не было их. Пора уезжать. Настроение было двойственное. Я соскучилась по матери, по брату, по друзьям, очень соскучилась по собственной постели. С другой стороны, знала, что праздник кончается, и так жаль было его покидать! Отсюда, из заоблачного праздника, далекая моя, реальная жизнь виделась такой серой, такой убогой...
Может, я вела себя как дура? Может, надо было хватать этого Джулиана, который “интересуется”, обеими руками, вцепиться в него и держать изо всех сил? И жить в его красивом доме, и говорить на прекрасном языке инглиш, и гулять по вечерним лондонским улицам — жить в празднике всегда?
Перед отъездом я решила позвать всех, с кем познакомилась и даже подружилась в Лондоне, на прощальный коктейль. Тетя Франци не возражала, наоборот, вызвалась обеспечить напитки и бутерброды. Она только просила меня заранее составить список приглашенных и показать ей.
Читая этот список, тетя поначалу улыбалась и одобрительно кивала. Первым номером шел, разумеется, лорд Эдди. Затем баронесса Галатея. Затем Джулиан. Затем мистер Бойс, мой преподаватель английского. Тут тетя слегка поморщилась — простой учитель... впрочем, акцент у него был безупречный. Затем Элис, необыкновенно миловидная молодая женщина, с которой мы случайно разговорились в цветочном магазине и затем несколько раз пили вместе чай. Какой у нее был акцент, я определить не могла, но к ней тетя снисходила, во-первых, за красоту, а во-вторых, за дорогую и элегантную шубку из котика (про эту шубку Элис сказала мне, что года два назад они сильно подешевели, и она не хотела покупать, а теперь опять подорожали, она и купила. Тогда я только подивилась непонятному поведению, а теперь даже анекдоты есть про такое же поведение новорусских воротил). Двоюродную сестру с мужем тоже пришлось вставить в список. Это все были чистые. А дальше шли нечистые с разнообразными акцентами, в том числе и парочка моих однокурсников из “колледжа”, и Лерой, и чертежник Джерри, тетя не успевала морщиться.
— Неужели ты всех их хочешь видеть? Зачем?
— Хочу.
— Ну хорошо, Лерой, первое твое знакомство, ты еще ничего не понимала. Ладно. Но Джерри? Какой он тебе приятель, ты бы еще уборщицу Энн пригласила!
— Ох, верно, чуть не забыла. Конечно приглашу.
Еженедельная уборщица Энн, пожилая добрая душа, сильно скрасила первые мои трудные дни в Лондоне. Сочувствовала мне, ни в чем не упрекала, ухитрялась как-то понимать мой английский и натирала какими-то мазями мой насквозь простуженный нос. Конечно я позову Энн!
Тете уже некуда было дальше поднимать брови.
— Да ты серьезно? Она, разумеется, не придет. Она знает свое место. Так же и Джерри.
Но все они пришли. Все, и даже Энн. И была очень просто, но со вкусом одета. И тетя Франци, к моему изумлению, встретила ее сердечным объятием. Зато Джерри она едва кивнула. Его это, однако, не обескуражило, он тут же подошел к бару и начал разливать и раздавать напитки, а затем уединился в сторонке с лордом и пустился с ним в оживленную беседу. Вообще, гости перезнакомились быстро и непринужденно, и, вопреки опасениям тети, поначалу все было очень благопристойно. Баронесса держалась с большим достоинством, выражалась изысканно, чинно посидела на диване с хозяйкой дома, затем обок Франци ее сменил мистер Бойс, а она незаметно, кругами, приблизилась к Лерою, на которого с самого начала положила глаз. Муж двоюродной сестры вился вокруг Элис, Фриц обнаружил вдруг, что давно знакомая уборщица Энн пусть не молода, но весьма недурна собой. Лорд поиграл на гитаре и спел две диковатые песни. А затем я запустила проигрыватель, хотя Франци со своего дивана делала мне возмущенные знаки. И большинство гостей немедленно заплясало. Франци сидела с каменным лицом, пока к ней, ускользнув от баронессы, не подошел... Лерой. И пригласил ее. И она пошла! Короче, вечеринка получалась совсем не “коктейльная”, не английская, не такая, как положено, — и ничего, чопорным англичанам нравилось, и, хотя ужина обещано не было, разошлись не раньше полуночи.
Здесь же, пока мы с ним топтались в подобии танца, произошел мой последний разговор с Джулианом.
— Я отвезу вас в аэропорт? — предложил он.
Я с благодарностью отказалась. Стоянка маршрутных мини-автобусов в аэропорт была совсем рядом.
— Значит, все-таки что-то было не так.
От виски и от грусти расставания душа моя размякла, я всех их любила и жалела, и его тоже.
— Все было замечательно, Джулиан, я вас очень люблю! — И я поцеловала его в щеку.
От этого невинного поцелуя бедный Джулиан, воспитанник чисто мужской “паблик скул”, залился такой огненной краской смущения, что мне самой стало неловко.
Москва встретила меня снегом и морозом. Это в Лондоне-то мне было холодно! Задним числом казалось смешно.
Встречали меня также мать с братом и несколько друзей. Я уезжала с одним картонным коммунистическим чемоданом, а вернулась с двумя. Во втором, капиталистическом, большом и кожаном, были мои лондонские приобретения — книги, пластинки, подарки близким. Покойный ныне литкритик Юра Ханютин полюбовался на этот второй чемодан, погладил его, подхватил и даже крякнул. Но не бросил, понес, объявив при этом: “Да, Запад есть Запад, Восток есть Восток, не сойдутся они никогда”. Он сказал по-русски, а я этот стих Киплинга знала уже в оригинале! Потому что главное свое приобретение, ничего не весившее, но самое весомое, я несла в себе — английский язык.
Из «Имперского романсеро»
Месяц Вадим Геннадиевич родился в 1964 году в Томске, закончил Томский государственный университет, кандидат физико-математических наук. Поэт, прозаик, переводчик, лауреат нескольких литературных премий. В 1993 — 2003 годах курировал русско-американскую культурную программу при Стивенс-колледже (Хобокен, Нью-Джерси). В 2004 году организовал “Центр современной литературы” в Москве и издательский проект “Русский Гулливер”, которыми и руководит в настоящее время. С 2011 года издает литературный журнал “Гвидеон”. Живет в Москве и в Поконо-Лейк (Пенсильвания).
Военная часть
Ю. Кублановскому
Я приду в военную часть,
что острогом стоит в тайге:
вместо двери — стальная пасть,
голова — на хромой ноге.
Среди елей седых кичась
страстью скрытого в ней огня,
затаилась от мира часть,
часть страны моей и меня.
Я пришёл из чужих краёв,
я полжизни мотаю срок
на киче дармовых даров
и на старость готовлю впрок.
А сегодня, голодный пёс,
тру бока у тяжёлых врат:
я до мозга кости промёрз,
я от голода — зверю брат.
Прикажи — и я отслужу
за ночлег и сухой паёк.
Мне бы к вашему шалашу…
Из чащобы — на огонёк.
Ты теперь мне — родная мать,
ты — как яблоня в том саду.
Твой земной покой охранять
мне написано на роду.
Не позволить цветам упасть,
белым днём обнажая срам.
Я войду в военную часть,
как в разрушенный чернью храм.
Почему потускнел твой взор,
истончился девичий стан?
За забором растёт забор,
меж заборами спит туман.
Где былая краса и власть,
что сияли в ночной пурге?
Вместо двери — стальная пасть,
голова — на хромой ноге.
Соловецкая вечеря
На воду не дуй, на зеркало не дыши:
в сердце, как в мировом яйце, нарастает звук.
Циркуль на дне опустевшей души
вычертил ровный круг.
Лица за кругом в медлительный ряд встают:
ангелы в праздники все на одно лицо,
смотрят, как будто студёную воду пьют,
а на дне кувшина — кольцо.
Это не смелость, а ясный как белый день
холод возмездия, что заменяет дух
тем, кто в молитве неистовой стал как тень.
Три раза уже прокричал петух.
Чётки сосчитаны. Оборваны лепестки.
Но никто не решается задать вопрос.
Серафимов престол над островом Соловки.
Это здесь был распят Христос?
Башня растёт, расширяются кольца зим.
В плотном огне проступает белёсый брод.
Небо — это всего лишь пасхальный дым.
Оно сейчас с грохотом упадёт.
Чернецы
Можжевеловые прелые скиты,
воскрешенья пустотелые киты
незаметно размягчаются в тепле
и с молитвой растворяются в земле.
Годы их трудолюбивой тишины
торопят прощенье истинной вины,
и отчаявшийся легковесный грех
вместе с дымом поднимается наверх.
Ты постигнешь первый опыт немоты,
тайны плоти, превращения воды,
равнозначности полёта в вышине
и глухого прозябания на дне.
Что земля, вбирая боль ночных теней,
с каждым возгласом становится сильней.
И деревья, что повалены грозой,
поднимает оборонной полосой.
Если ты на битве праведной погиб,
то сейчас тревожишь души вечных глыб.
И престолов заколдованный оплот
от движения расходится, как лёд.
Голова моя случится больной
Голова моя случится больной
притяжением растущей луны
над звенящею ночной тишиной
в кадках крепкие скрипят кочаны
утрамбованы и свёрнуты так,
чтобы было невозможно дышать,
жалкий мозг, что превратился в кулак
и не в силах холод пальцев разжать
жабры жадные с крюками внутри
беспощадные судьбы жернова
мне молитву наугад подбери
тяжким камнем тонут в глотке слова
в тесном поприще холопьих голов,
завороженных мечтою одной
средь рассыпанных в степи валунов
пред Великою Китайской стеной
научи меня угрюмо молчать
чтобы вечно на устах таял лед
размыкающий присяги печать
так безмолвствует в Сибири народ
или звонница погибшая спит
по макушку в вертикальной воде
каждый колокол бедою налит,
но не слышен никому и нигде.
Жмурки в поезде
Ливень шуршит гравием в небесах,
дюны сахарный пересыпают песок.
Чёрный платок, затянутый на глазах
больней, чем белый платок,
сжимает висок.
Дети — они коварнее могикан.
Но время проходит. Усталые старики
дуют, согласно ранжиру, в пустой стакан.
И в стакане слышится гул неземной реки.
Доисторическая раковина поёт.
История, как чужая жена, на ковре лежит.
Она больше не бьётся рыбой об лёд.
И, как прежде, мужу принадлежит.
Я беру губами орехи из чьих-то рук,
они сладки как ягоды, без скорлупы.
Вдруг одна из кормилиц ломает каблук.
Люди вокруг меня — слепы.
Они мне родня, мне жалко моей родни,
когда сходит в гроб один и другой народ.
Лишь тот, кому удалось задремать в тени,
с восторгом увидит восход.
На вершину вулкана железнодорожный путь
взбирается по спирали, мешая дым.
Кондуктор главу свою уронил на грудь.
И стал святым.
Гладиолусы
Ставни смотрятся окладами икон,
только в ликах нет воскресного тепла.
И стучит по сапогу прощальный звон
от бутылочного жалкого стекла.
Навалившись ярким цветом на забор,
гладиолусы мерцают всё наглей:
многоглавый, как дракон, цыганский хор,
онемевший вместе с криком журавлей.
Сколько нас, осиротелых и немых,
бродит утром по стеклянным площадям,
растеряв на деревянных мостовых
жизнь, приросшую к беспомощным горстям.
Наиграешься с фарфоровым котом,
обведёшь ему помадой красный рот.
Всё, что бережно оставишь на потом,
не с тобой, скорей всего, произойдёт.
Нет ни сахару доверья, ни свинцу.
За последним перевалом сентября
дух проснётся от удара по лицу,
как мороз вдохнёт заряд нашатыря.
Утонуло в ряске старое весло,
горькой плесенью пропахли паруса.
И закат ложится в воду тяжело,
как монеты на уcталые глаза.
Аня и ее куклы
Ольга Лукас родилась в Ленинграде
Ольга Лукас родилась в Ленинграде. Закончила факультет журналистики Санкт-Петербургского государственного университета. Автор сборников короткой прозы «Золушки на грани» (шорт-лист премии «Заветная мечта» в 2007 году), «Поребрик из бордюрного камня», «Новый поребрик из бордюрного камня» (премия имени Салтыкова-Щедрина в 2012 году), романа «Эликсир князя Собакина», написанного в соавторстве с Андреем Степановым (премия имени Гоголя в 2011 году), серии книг «Тринадцатая редакция» и др. Живет в Москве. В «Новом мире» печатается впервые.
o:p /o:p
o:p /o:p
o:p /o:p
o:p /o:p
o:p /o:p
Д е й с т в у ю щ и е л и ц а o:p/
o:p /o:p
А н я маленькая. o:p/
А н я взрослая. o:p/
П е р в а я г о с т ь я, П р и н ц е с с а. o:p/
В т о р а я г о с т ь я, К о р о л е в а. o:p/
С о л и д н ы й г о с п о д и н, К о р о л ь. o:p/
Г о с т ь в ф у т б о л к е с Ч е Г е в а р о й, Р е в о л ю ц и о н е р. o:p/
М у ж, Ш у т, С а д о в н и к. o:p/
Ж е н а, Ж е н а Ш у т а. o:p/
Т р е т ь я г о с т ь я, Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. o:p/
О п о з д а в ш и й г о с т ь, П р и н ц. o:p/
А д е л и н а маленькая. o:p/
А д е л и н а взрослая. o:p/
o:p /o:p
o:p /o:p
sub Первый пролог o:p/ /sub
o:p /o:p
Комната Ани. На столе стоит новенький кукольный дом с тремя комнатами и балкончиком на крыше. Рядом — шкатулка и пилочка для ногтей. Позади столика — ширма. Из-за ширмы слышны голоса, звон бокалов, вилок. o:p/
o:p /o:p
А н я. Меня зовут Аня. Мне пять лет. Сегодня у меня день рождения. На день рождения девочкам положено дарить кукол. Поэтому взрослые принесут мне кукол. o:p/
o:p /o:p
Входит П е р в а я г о с т ь я. o:p/
o:p /o:p
П е р в а я г о с т ь я. Привет, заяц. Уже совсем большая. В каком мы классе? o:p/
А н я. Еще пока ни в каком. o:p/
П е р в а я г о с т ь я. А на пианино ты играешь? o:p/
А н я. Нет. o:p/
П е р в а я г о с т ь я. А кашку хорошо кушаешь? o:p/
А н я. У меня сегодня день рождения. Поэтому я ела салат и торт. o:p/
П е р в а я г о с т ь я. Точно, день рождения. Значит, это тебе. (Достает из сумочки куклу.) Это Принцесса. Ты ведь хочешь быть принцессой? o:p/
А н я. Не знаю. o:p/
П е р в а я г о с т ь я (достает из сумочки зеркальце, прихорашивается) . Хочешь-хочешь. Все девочки хотят! o:p/
o:p /o:p
Уходит. Голоса за ширмой приветствуют ее. o:p/
o:p /o:p
А н я (сажает куклу на балкон на крыше). Ты — Принцесса. Сиди здесь и жди принца. o:p/
o:p /o:p
Входят В т о р а я г о с т ь я и С о л и д н ы й г о с п о д и н. o:p/
o:p /o:p
С о л и д н ы й г о с п о д и н (вслед Первой гостье). Сколько ее знаю — все хочет стать принцессой. o:p/
А н я. Все девочки хотят. o:p/
В т о р а я г о с т ь я. Когда я была девочкой, я хотела стать королевой. o:p/
С о л и д н ы й г о с п о д и н. Королевой стать очень легко — надо просто вовремя оказаться радом с королем. И тебе это удалось. (К Ане.) Дорогая Анечка, поздравляем тебя, так сказать, с днем рождения. Расти большая, умная, послушная. Вышивай крестиком. Занимайся греблей и вольной борьбой. Не запирай хомячка в микроволновке. Не кури невзатяг. Не выходи замуж за поэтов и музыкантов. Не называй детей вычурными именами. Не защемляй секретарше пальцы в ксероксе. Не хами нянечкам в доме престарелых. Не переписывай завещание под влиянием эмоций… o:p/
В т о р а я г о с т ь я (мягко останавливает его, вручает Ане коробку). С днем рождения, девочка. o:p/
А н я (открывает коробку, достает кукол). Какие красивые! Наверное, король и королева! o:p/
o:p /o:p
Вторая гостья уводит Солидного господина, который продолжает давать наставления, даже скрывшись за ширмой. o:p/
o:p /o:p
С о л и д н ы й г о с п о д и н. Не ешь после шести. Не изменяй мужу с его партнером по бизнесу. Не покупай за раз туфель больше, чем можешь сносить за всю жизнь. Не выходи в интернет в нетрезвом состоянии. Не закладывай квартиру, чтобы рассчитаться с карточными долгами внуков… o:p/
o:p /o:p
Аня ничего не слышит, рассаживает кукол в домике. o:p/
o:p /o:p
А н я. Ты — королева. Ты ничего не делаешь, только повелеваешь. Ты — король. (Ставит в домик шкатулку, сажает на нее короля.) У тебя есть сундук с деньгами, и поэтому тебя все слушаются. Чуть что не так — ты им скажешь: «А на чьи деньги вы существуете? На папины деньги!» И они снова будут слушаться. Давай попробуем. Королева говорит: «Я больше не буду тебя слушаться!» А ты отвечаешь: «Тогда я не куплю тебе новую шубу». А королева тогда как будто обиделась и такая пошла сюда. Топ-топ-топ… o:p/
o:p /o:p
Входит Г о с т ь в ф у т б о л к е с Ч е Г е в а р о й. o:p/
o:p /o:p
Г о с т ь в ф у т б о л к е с Ч е Г е в а р о й. Привет, ребенок. Давай-ка хвастайся, что тебе уже успели подарить. o:p/
А н я. Домик и три новые куклы. Это принцесса, это король. А там королева. Она обиделась. o:p/
Г о с т ь в ф у т б о л к е с Ч е Г е в а р о й. Беспросветная монархия. (Достает куклу.) Тогда это — Революционер. С днем рожденья! No pasaran! (Собирается уйти.) o:p/
А н я. А что делает революционер? o:p/
Г о с т ь в ф у т б о л к е с Ч е Г е в а р о й. Он делает так, чтобы тебе было не скучно с этими венценосными особами. Привет! o:p/
o:p /o:p
Уходит. o:p/
o:p /o:p
А н я (рассмотрев куклу, говорит ей). Ты — Революционер. Ты делаешь не скучно. Спрячься пока тут. (Кладет куклу за домик.) o:p/
o:p /o:p
Входят М у ж и Ж е н а. Они явно только что ругались и собираются ругаться вновь. В руках у них куклы, но кажется, что это дубинки, которыми они колотят друг друга. o:p/
o:p /o:p
М у ж (потрясая куклой). Все же это садовник! o:p/
Ж е н а. А я сказала шут! o:p/
М у ж. Ну какой шут, когда он садовник? o:p/
Ж е н а. А ты разуй глаза и посмотри внимательно. (Показывает свою куклу . ) А это — жена шута. o:p/
М у ж. Жена садовника, ты хочешь сказать? o:p/
Ж е н а. Ну вот какого садовника она жена? Это приличная женщина! Если рядом с ней шут — значит, она жена шута. Чего тут непонятного? o:p/
А н я. Здравствуйте! o:p/
Ж е н а (быстро). С днем рождения, Анечка. Вот тебе от нас подарок: это шут, это его жена, а нам пора к столу! o:p/
o:p /o:p
Муж не успевает вставить и слово. Уходят, препираясь. o:p/
Аня рассаживает новых кукол. o:p/
o:p /o:p
А н я. Ты — шут. Ты много шутишь. Поэтому над тобой все смеются. Но ты среди них самый умный. Только они этого не понимают. Как говорит моя бабушка — «Он такой умный, что даже смешно!». А ты — жена. Ты его пилишь. Вот. (Берет со стола пилку для ногтей, подпиливает ноготки себе, вкладывает пилку в руки жене шута . ) Вот твоя пила. Пили его! o:p/
o:p /o:p
Входит Т р е т ь я г о с т ь я — строгая дама начальственного вида. o:p/
o:p /o:p
Т р е т ь я г о с т ь я. Здравствуй, Аня. С днем рождения, Аня. Позволь вручить тебе подарок. (Достает куклу, но не отдает, держит ее над головой девочки.) Что надо сказать? o:p/
А н я (тянется за куклой). Спасибо, очень вкусно (берет куклу). Ой! То есть очень красиво. А кто это? o:p/
Т р е т ь я г о с т ь я. Как кто? Это — кукла… Сейчас… (Достает инструкцию.) Ну да, вот, смотри — тут написано. «Кукла для дев.». Для девочек, наверное. o:p/
А н я. А как ее зовут? Кем она работает? o:p/
Т р е т ь я г о с т ь я. Как зовут… Так… (Листает инструкцию.) Как стирать одежду… Как мыть волосы… Как хранить… Как утилизировать… (Инструкция на этом кончается.) Как играть — не написано. Кто только эту инструкцию составлял? (Кладет инструкцию на стол.) o:p/
А н я. А вы придумайте! Давайте придумаем вместе! o:p/
Т р е т ь я г о с т ь я. Что тут еще придумывать? Это ведь кукла. o:p/
А н я (подсказывает) . У нее военная форма. С нашивками. o:p/
Т р е т ь я г о с т ь я. Форма? А я думала, это деловой костюм. Ну-ка, еще раз посмотрю. (Наклоняется, рассматривает куклу . ) Странная какая форма. Генералиссимус, что ли? Девочка — генералиссимус? Так не положено! Ты поосторожнее все же с ней играй. o:p/
o:p /o:p
Уходит. o:p/
o:p /o:p
А н я (приделывает к поясу куклы шпажку для канапе). Ты — начальник дворцовой стражи. (Сажает куклу в домик.) А вот твои инструкции. Кто не слушается — того ты казнишь. (Кладет ей на колени инструкцию, потом рассматривает всех кукол.) Сейчас я сбегаю за лимонадом, и будем играть. Или нам кого-то не хватает? o:p/
o:p /o:p
Вбегает О п о з д а в ш и й. Несет перед собой куклу, как оправдание. o:p/
o:p /o:p
О п о з д а в ш и й. Привет, я опоздал, потому что была очередь, а потом еще дождь и пробки, и вот зато какую куклу я тебе достал! o:p/
А н я (глядит на куклу). А это кто? o:p/
О п о з д а в ш и й. Ну а кто это может быть, как ты думаешь? Наверное, это знаменитый путешественник. Вчера он был в Африке, а сегодня едет в Амстердам. o:p/
А н я. Никуда он не едет. Он приехал к нам и останется. И вообще это принц. o:p/
О п о з д а в ш и й. Почему — принц? o:p/
А н я. Потому что у меня нет принца! o:p/
О п о з д а в ш и й. Это еще не довод. o:p/
o:p /o:p
За ширмой слышны голоса, звон бокалов. o:p/
o:p /o:p
(Поспешно.) Ну ладно, ты играй, меня, наверное, заждались. o:p/
o:p /o:p
Убегает, уносит куклу с собой. Аня не замечает этого. o:p/
o:p /o:p
Г о л о с а з а ш и р м о й. Ну наконец-то, как всегда, самый последний! o:p/
Г о л о с О п о з д а в ш е г о. Привет, я опоздал, потому что была очередь, а потом еще дождь и пробки, и вот зато какую куклу я достал! Эксклюзив! o:p/
Г о л о с Т р е т ь е й г о с т ь и. Да-да, я видела этот эксклюзив в ларьке возле остановки. Когда покупала сигареты. o:p/
o:p /o:p
Звон бокалов, тарелок, вилок, гул голосов: «Ну, за Анечку! Надо же, какая выросла. — Передайте мне селедку. — А где вы сейчас работаете?» — и так далее. o:p/
o:p /o:p
А н я (в сторону голосов). Да тихо вы! o:p/
o:p /o:p
Голоса смолкают. o:p/
o:p /o:p
В одном царстве, в одном государстве жили-были…. o:p/
o:p /o:p
o:p /o:p
sub Первое действие o:p/ /sub
o:p /o:p
Ширма, перегораживавшая комнату Ани, скрывала большой кукольный дом (такой же, как игрушечный, только в человеческий рост). В доме три отсека. В левом от зрителя отсеке стоит огромный рабочий стол, заваленный бумагами. Там никого нет. Почти весь центральный отсек занимает расписной сундук. На нем сидят К о р о л ь и Н а ч а л ь- н и ц а с т р а ж и. В руках у Короля — конторская книга. В правом отсеке беззвучно ругаются Ш у т и Ж е н а Ш у т а. На балконе на крыше дремлет П р и н ц е с с а. o:p/
Во всех отсеках бурлит жизнь, но «звук» включается в каждом по очереди — как будто мы слышим только тех, на кого обращаем внимание в данный момент. o:p/
o:p /o:p
К о р о л ь (листает конторскую книгу). Если верить результатам последней переписи, наше королевство полностью вымерло. Остались только калечные, увечные, старики и младенцы. А вот я вчера ночью встречался инкогнито с одной инкогнито и видел тайное гуляние. Молодые, сильные, красивые — пели и танцевали. Почему они от переписи укрылись? Выяснить и доложить! o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Выясню и доложу. o:p/
К о р о л ь. Да тут без доклада все ясно. Налоги платить не хотят. Измельчали люди! Раньше средний рост жителя королевства был два метра, а теперь? Метр пятьдесят! o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Ваше величество, в прошлой переписи учитывалось семейство великанов-людоедов. o:p/
К о р о л ь. Людоедов? То-то, я смотрю, вымирает королевство. И куда же подевались эти великаны? Пожрали друг друга? o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Благородные рыцари победили их всех! o:p/
К о р о л ь. В нашем королевстве есть благородные рыцари? И где же они? o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Вы изволили выслать их из государства. За просроченную лицензию. Рыцарь ты или не рыцарь, благородный или порочный, а закон для всех один. Если лицензия просрочена, то уничтожение особо опасных людоедов расценивается как убийство мирных граждан. Только ваше милосердие… o:p/
К о р о л ь. У нас прекрасные перспективы! Великаны — убиты. Рыцари — высланы. А дочь-красавица, ноги от ушей, тоскует в своей светлице. Хоть бы турнир устроить — да не с кем его устраивать. Скоро, скоро забудут о нас, сотрут с политической карты мира, присоединят к северному соседу или, там, к восточному. Налогами задушат. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Не задушат, ваше величество. По результатам переписи у нас некого обкладывать налогами. o:p/
К о р о л ь. Обкладывать, может быть, и некого. А кого задушить — они найдут. o:p/
o:p /o:p
Действие перемещается в правый отсек, где Жена Шута пилит Шута огромной, величиной с весло, пилочкой для ногтей. o:p/
Король и Начальница стражи молча разговаривают, потом Начальница стражи уходит в свободный отсек и садится за стол, а Король бесшумно звонит в колокольчик. o:p/
o:p /o:p
Ш у т. Хватит меня пилить! o:p/
Ж е н а Ш у т а. Дурак, я одежду твою чищу! Ты в земле извозился, а тебе скоро Короля смешить. o:p/
Ш у т. Но я же совсем несмешно шучу! o:p/
Ж е н а Ш у т а. Ничего. Это тоже смешно. Это такой модный прием — когда несмешно шутишь, начинают смеяться не над шутками, а над тобой. o:p/
Ш у т. Это унизительный прием. Когда смеются не над шутками, а надо мной. Почему я не могу быть садовником? Мой отец был садовник, и дед садовник. o:p/
Ж е н а Ш у т а. И что они оставили тебе в наследство? Кроме тяпки и лейки? Пойми, мы — при дворе. Ну, что я слышу? Я слышу божественный звон колокольчика. Беги, работай. Весели его величество. o:p/
o:p /o:p
Шут убегает, натягивая колпак. o:p/
o:p /o:p
(Одна.) При каком дворе? Зачем я себя обманываю? Сколько здесь работаю — ни послов, ни туристов, ни купцов. Даже завоеватели проходят мимо, гремя железными ботфортами. Ни один не заглянул на огонек. Мы вырождаемся. Хуже того. Чтобы вырождаться — надо, чтобы хоть кто-то рождался. А мы вымираем. Выйдешь в воскресенье на площадь — ни одного нового лица. Никаких сплетен, никакой игры страстей, никаких супружеских измен. Все переспали со всеми еще в прошлом веке. o:p/
o:p /o:p
Ш у т вбегает к Королю. o:p/
o:p /o:p
К о р о л ь. Быстро пошути что-нибудь. Может, на мысль натолкнешь. o:p/
Ш у т. В детстве папаша всегда стегал меня двудомной крапивой, которую рвал около дома номер три. o:p/
К о р о л ь. Дальше. o:p/
Ш у т. Это вся шутка. Двудомная крапива, изволите ли знать, защищена от возможного самоопыления… o:p/
К о р о л ь. Не надо объяснять. Шутка, непонятная без предварительной лекции, — уже не шутка. o:p/
Ш у т. Но хорошая лекция дороже плохой шутки, вы сами изволили так сказать, ваше величество. o:p/
К о р о л ь. Я-то тебе за шутки плачу. Лекции мне читали в университете. Лучшие профессора. И все они твердили: «Если государство зашло в тупик, позови шута. Он — самый мудрый человек в королевстве. Под видом шутки он даст нужный совет!» А с твоими советами мы скоро зарастем лопухами и этой… двудомной крапивой. o:p/
Ш у т. Изволите приказать выполоть сорняки и посадить розы? o:p/
o:p /o:p
Врывается Р е в о л ю ц и о н е р. На нем футболка с Че Геварой, свободные штаны. o:p/
o:p /o:p
Р е в о л ю ц и о н е р (услышал только конец фразы). Проклятые тираны! Мы для вас лопухи под ногами и вы нас попираете! Выпалываете, как сорняк! Но придет день, рухнут оковы, откроются границы, и свободные люди будут танцевать на развалинах тюрем. o:p/
К о р о л ь. Границы откроются, говоришь? А это хорошая шутка. Как у тебя с почерком, парень? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Я не вступаю в переговоры с тиранами! o:p/
К о р о л ь. Ладно. (Шуту.) Садись, пиши. Приказываю — открыть все границы. В связи с результатами последней переписи границы работают только на вход. o:p/
Ш у т. А на выход, ваше величество? o:p/
К о р о л ь. А ты куда-то собрался? o:p/
Ш у т (поспешно записывает). Только на вход. (Дописывает на свой страх и риск, косится на Короля.) Каждому входящему иметь при себе семена редких экзотических растений для последующей посадки в королевском саду. o:p/
К о р о л ь. Не пиши «посадки». Пиши — «взращивания». Звучит позитивнее. Посадками ты их только спугнешь. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р (в сторону). Всех не пересажаете! o:p/
o:p /o:p
Король слышит, но игнорирует эту реплику. o:p/
o:p /o:p
Ш у т (исправляет в документе). Для последующей взращива… Э… Последующего. Его. (Бубнит себе под нос.) Кого — его? Кого я обманываю? Какое взращивание? Какие экзотические растения? Приедут погорельцы, привезут разве что жареных семечек, а наши бравые стражи границ их конфискуют и слузгают. o:p/
К о р о л ь (просматривает указ). Вот тут запятая нужна, а тут нет. По новым правилам орфографии, которые я уже придумал, но еще не ввел в обращение. (Исправляет, подписывает, одновременно обращается к Революционеру.) А ты кто такой? Я тебя что-то не помню. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Конечно! Зачем тирану помнить в лицо простых людей. Я — революционер. o:p/
К о р о л ь. Я почему-то так и подумал. Давай-ка ты лучше будешь моим вторым шутом. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Никогда! Никогда я не буду служить тиранам! o:p/
К о р о л ь. За тирана ответишь. Придется, мил человек, тебя казнить. (Стучит согнутым пальцем в стену, за которой сидит Начальница стражи, та прикладывает ухо к стене.) Зайдите ко мне. o:p/
o:p /o:p
Просыпается П р и н ц е с с а. Начальница стражи тем временем молча заходит к Королю и уводит Революционера в свой отсек. Шут возвращается к жене, та уходит и скрывается за домиком. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц е с с а (встает, разминается, делает несколько упражнений, вглядывается в даль). Долго я еще буду ждать своего принца? Или чужого? Как узнать, чей принц тебе достался? На них же нет бирок и лейблов. (Осматривает себя, поправляет бирки и лейблы на одежде, щиплет себя за бока.) Ну вот, досиделась. На талии плюс три сантиметра от этого сидения бесконечного. (Достает зеркальце, смотрит на себя и так, и сяк, и искоса, и сбоку.) А вот тут прыщ. Так незаметно, но если принц будет стоять вот так, а я встану так, и свет внезапно упадет сюда (встает так, потом так, потом показывает, как должен упасть свет)… то прыщ будет видно! Я уродина страшная!!! (Тут же успокаивается.) Кому его будет видно? Чтобы кто-то увидел этот прыщ, надо, чтобы этот «кто-то» здесь появился. А откуда ему взяться? Все дороги заросли крапивой и лопухами. А своих уже тошнит друг от друга. (Одергивает себя.) Какая плакса и зануда! Может быть, я уже стала старой девой? Как бы это выяснить… Ладно, пойду посмотрю, вдруг принц уже приехал, просто не знает, что я сижу здесь. (Спускается с крыши, смотрит наверх.) Ну конечно! Посадили меня в самом дальнем углу — поди догадайся, что тут принцесса своего принца ждет. Я им что — спящая красавица? Это она сто лет спала, сны видела. А что я здесь вижу? o:p/
o:p /o:p
Пока жены нет рядом, Шут достал откуда-то цветочек и тайком поливает его. Услышав шаги, роняет лейку, прикрывает собой цветок. o:p/
o:p /o:p
(Заглядывает к Шуту.) Привет, Садовник! o:p/
Ш у т. Здравствуйте, ваше высочество. Я думал, это моя раньше времени вернулась. (Воровато оглядывается, достает роскошный букет.) Это вам. Экспериментальная посадка. o:p/
П р и н ц е с с а. А в чем суть эксперимента? o:p/
Ш у т. Я их вырастил тайком от жены. Прямо под супружеским ложем. В смысле, под кроватью. На этот раз она ничего не заподозрила. Хотел ей подарить, но у вас такое расстроенное лицо. o:p/
П р и н ц е с с а (нюхает цветы). Все правильно, мне они нужнее. К тому же, если ты вырастил цветы тайком от жены, то глупо их ей потом дарить. Спасибо, Садовник! (Выходит из домика.) Называть шута — садовником! Как это свежо! Хотя первые раз двести меня это забавляло. Интересно, каково было его жене? Выйти замуж за шута — и в первую брачную ночь обнаружить, что он — садовник? Или такие вещи выясняются не сразу? Как у меня мало опыта! А все потому, что в нашу дыру не заезжают даже торговцы французскими любовными романами, по которым другие принцессы узнают жизнь. А что, если и мне по неопытности моей вместо принца достанется какой-нибудь… граф? или князь? Да пусть хоть барон, лишь бы приезжал поскорее. (Заглядывает к королю.) o:p/
К о р о л ь. Доченька, а я как раз пекусь о твоем будущем! Не прошло пяти минут, как мы открыли границы на въезд, — и к нам уже въехала какая-то телега. Правда, возница был мертвецки пьян, ехал на ярмарку в другой конец, но мы его уже обратно не отпустим. С почином, стало быть, нас. o:p/
П р и н ц е с с а. Да, мои шансы устроить личную жизнь растут. Вдруг какой-нибудь принц спьяну свалится с коня на нашу сторону границы? Запутается в лопухах и не сможет убежать. А тут рядом буду прогуливаться я. Выйду как бы случайно полоть крапиву — и встречу свою судьбу! o:p/
К о р о л ь. Да! Так и будет, доченька! Я в это верю. o:p/
П р и н ц е с с а (выходит из домика). А я вот не хочу в такое верить, представляешь, папочка? o:p/
o:p /o:p
Принцесса заглядывает к Начальнице стражи, но ее сначала не замечают. o:p/
o:p /o:p
Начальница стражи сидит за столом, перед ней стоит Революционер. Допрос идет уже несколько минут, наконец мы можем услышать разговор. o:p/
o:p /o:p
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (продолжает фразу). …По инструкции надо обращаться «ваше величество». У нас демократичнейший Король. Сказал бы: «Ваше величество, вы — тиран!» — и отделался бы легкой отсидкой. Так нет, надо хамить. Тебя не учили разве, что старшим хамить нельзя? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Старшим товарищам хамить нельзя. А тиран мне — тиран! Капитолийский волк ему товарищ. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Ну-ну, уймись. Мы все тут грамотные. Я тебе тоже могу такое завернуть. Но по инструкции не положено. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. А тыкать арестованным по инструкции, значит, положено? o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (растерялась). Не помню. Надо же — не помню. Так давно никого не арестовывала. (Роется в бумагах.) Уложение о наказаниях… Унизительная казнь через… не то… Особенности содержания под стражей горных троллей… Допустимые злоупотребления… o:p/
П р и н ц е с с а (шагает в отсек, Революционеру). А вы кто? Что ей от вас надо? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Вот, думает, как меня лучше казнить. o:p/
П р и н ц е с с а. Вот те раз! Народ вымирает, а мы его казним! o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (не отвлекаясь от бумаг). Ага, нашла. Как обращаться к подозреваемому. «Редиска — нехороший человек…» Тьфу. «Вы и убили-с…» — тоже не то… «Я сказал — Горбатый…» — обратно не то. Да где же это есть? (Продолжает искать.) o:p/
П р и н ц е с с а (Революционеру). Кавалер, вам еще не надоело тут торчать? Откупитесь от нее поскорее, и станемте гулять в лопухах. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Мой принцип — не давать взяток пособникам тирана. К тому же мне нечем. К тому же она сразу сказала, что взяток не берет. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (продолжает рыться в инструкциях, никого не замечает). Вот оно! Все же нашла! «Чтобы точно определить, как обращаться к арестованному — на „вы” или на „ты”, — мы предлагаем вам воспользоваться несложной формулой. Прежде всего, сумму прегрешений надо помножить на социальный статус. Вычесть рост и вес подозреваемого. Поделить на количество углов в помещении, в котором производится допрос. Прибавить три или пять — в зависимости от настроения и погоды. Если вам кажется, что арестованный недостоин таких усилий, значит, обращайтесь к нему на „ты”. Если вы все-таки попытались произвести вычисления и довели их до конца — обращайтесь на „вы”». o:p/
o:p /o:p
Принцесса зевает, собирается уходить, но тут из-за угла домика выходит К о р о л е в а. o:p/
o:p /o:p
К о р о л е в а (приближаясь). Повелеваю! o:p/
o:p /o:p
Начальница стражи встает из-за стола, отдает ей честь, смотрит преданно. o:p/
o:p /o:p
(Мотает головой, недовольно.) Повелеваю! o:p/
o:p /o:p
Революционер садится на пол, начинает играть на губе, смотрит преданно. o:p/
o:p /o:p
(Топает ногой.) Повелеваю! o:p/
o:p /o:p
Начальница стражи подходит к Революционеру, легонечко пинает его, снова преданно смотрит на Королеву. o:p/
o:p /o:p
(Сжимает кулаки). Повелеваю! o:p/
o:p /o:p
Революционер вскакивает, целует ей ручку, замирает в поклоне. o:p/
o:p /o:p
(Принцессе, с надеждой.) Повелеваю! o:p/
o:p /o:p
Принцесса подходит и отдает ей букет, подаренный Шутом. o:p/
o:p /o:p
(Удивленно.) Пове… (Нюхает цветы, улыбается, величественно удаляется и скрывается за домиком.) o:p/
o:p /o:p
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и и Р е в о л ю ц и о н е р (пожимают друг другу руки, хором). Пронесло! o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. А почему она прямо не скажет, что ей надо? o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Не знаю. Наверное, королевам по инструкции не положено. (Заглядывает в бумаги.) o:p/
П р и н ц е с с а. Просто она сама не знает, чего хочет. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Да ладно! o:p/
П р и н ц е с с а. Ручаюсь. Как будущая королева, я ее очень хорошо понимаю. Я тоже не знаю, чего хочу. Но пока я молода, мои недостатки кажутся милыми странностями. Это лет через тридцать они станут отравлять вам жизнь. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р (что-то прикидывает в уме, говорит в сторону, сам с собой). Принцесса с гарантийным сроком тридцать лет. Впечатляет! К тому же у меня плохая наследственность. И вредная профессия. И нездоровый образ жизни. На той неделе три часа торчал на ветру, на баррикадах, простудился и кашлял. Если протяну тридцать лет — будет большая удача. А, размечтался. Сейчас эта грымза вспомнит, что собиралась меня казнить… o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (откладывает инструкции). Вспомнила! Я же собиралась тебя казнить! o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Ну вот. Я так и думал… А кстати. Раз уж у нас такой искренний зашел разговор… (Решил подольститься и угодливо склонил голову.) Вашими изумительными, сверхточными, суперсовременными инструкциями наверняка предусмотрено все! o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Да. Это так. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. И там, конечно же, где-нибудь в самом конце, мелким шрифтом напечатан список причин, позволяющих не казнить преступника? o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Есть такое. Желаете ознакомиться? (Достает бумагу, читает.) «Если преступник умрет до начала казни — его казнить уже не обязательно. Если предсказан конец света, а на это же самое время назначена казнь — казнь следует отложить, чтобы народ смог насладиться каждым зрелищем по отдельности. Если конец света действительно произойдет, казнь автоматически отменяется. Если прекрасная девушка согласится взять преступника в мужья — казнь отменяется». (Отвлеклась.) Вот придумают тоже! А как понять, прекрасная девушка его хочет взять или просто сердобольная? А, вот. «Примечание к поправке № 3. Прекрасной для удобства следует считать всякую девушку, согласившуюся спасти чью-то жизнь». o:p/
П р и н ц е с с а. Какой замечательный закон! Значит, любая страшная уродина… даже если у нее три лишних сантиметра на талии и вот такенный прыщ… не скажу где… может считаться прекрасной после свадьбы с преступником? Там так написано, да? И никто этого не оспорит? Даже если увидит, что девушка совсем не прекрасная, а наоборот — с прыщом и тремя сантиметрами жира? o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Тут не сказано. Но я бы сразу после свадьбы дала ей сертификат. О том, что всякий, кто назовет ее страшной уродиной, будет наказан по закону. o:p/
П р и н ц е с с а. Тогда я согласна! (Без предупреждения целует Революционера.) Ты свободен, а я — прекрасна! o:p/
o:p /o:p
Начальница стражи теряет дар речи. o:p/
o:p /o:p
Жена Шута возвращается, выгоняет Шута из отсека, и тот плетется к Королю. o:p/
o:p /o:p
Из-за домика выходит К о р о л е в а с букетом, останавливается напротив Жены Шута, делает повелительные жесты. Жена Шута мечется: то лейку ей протянет, то сковородку, то метлу. Наконец догадалась — достала вазу, поставила в нее букет. Королева уходит. o:p/
o:p /o:p
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (Принцессе и Революционеру). Тихо сидите тут. Мне надо посмотреть свадебные инструкции. (Оставляет их наедине, бежит к Королю.) o:p/
o:p /o:p
Принцесса и Революционер, оставшись вдвоем, садятся за ее стол и начинают ворковать. o:p/
o:p /o:p
К о р о л ь (рассказывает Шуту). Приехал крестьянин со своей семьей. Привез мешок гречневой крупы. Твердил, что там, где они жили, никто о таких зернах слыхом не слыхивал. Поди проверь. В мешке, правда, обнаружился сборник рецептов «Сто блюд из гречки», но крестьянин уверял, что не умеет читать. Клялся своими очками. Приехал кузнец. Привез горсть малюсеньких подковок. Заявил, что из них можно выращивать конные статуи. Кузнеца я на всякий случай к дворцовому лекарю отправил, подковки изъял. А то начнут выращивать кто во что горазд. Приехал посланник от короля пустыни. Привез экзотических фруктов. Я велел никому их не есть, пока ты не посмотришь. Мало ли что это за отрава. Тем более что посланник из своей пустыни три года к нам скакал. Фрукты испортились немножко. o:p/
Ш у т. Это ничего, ваше величество, что испортились. Семенам это не повредит. o:p/
К о р о л ь (продолжает). Пустынный король пообещал не идти на нас войной, если отдадим ему в жены Принцессу. Я сказал, что Принцессу не отдам, у нас и так отрицательный прирост населения, пусть сам приезжает. Посланник пригрозил, что его король приедет со всеми своими женами и сделает нам демографический бум. Я сказал, что у нас тоже есть царь-пушка и мы сами мастера делать бум. Соврал, конечно. Как ты помнишь, пушку мы еще в том году обменяли на французские кружева. Но в пустыне об этом пока не знают. Потом приехала злая колдунья. Под видом экзотических семян привезла личинок колорадского жука. Колдунью вместе с приданым я отдал пустынному послу. Она, конечно, не похожа на принцессу. Но они три года будут скакать обратно, и только потом свадьба. Тут любая принцесса озлится. А жуков, я слышал, в той пустыне едят. (Пауза.) По-моему, самое время пошутить и как-то разрядить обстановку. o:p/
Шут. Вы изволили сказать про подковки, из которых конные статуи можно выращивать. А кто на коне? o:p/
К о р о л ь. В каком смысле? o:p/
Шут. Ну если это ваша конная статуя, которая на площади стоит, то можно из этих подковок вырастить много маленьких сувениров. В горшках. Бонсай называется. А если на коне чужой король? o:p/
К о р о л ь. То что? o:p/
Ш у т. То это бунт! Умышленно засадить наше королевство статуями чужого короля — это попытка свержения существующего строя. o:p/
К о р о л ь. Шутить ты не умеешь. Но голова у тебя работает. Приказываю. Ты глазами не хлопай, садись, пиши. o:p/
o:p /o:p
Шут садится писать. o:p/
o:p /o:p
Приказываю Шуту высадить в нашем королевском саду одну подковку, привезенную безумным кузнецом. Приказываю не чинить ему препятствий. Приказываю на время эксперимента удвоить ему жалованье. Приказываю по результатам проверки наказать или наградить безумного кузнеца. А до выяснения обстоятельств определить его под стражу. o:p/
o:p /o:p
Входит Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. o:p/
o:p /o:p
Ну что, как там наш революционер? Как мы его казнить будем? А у меня сюрприз. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. У меня тоже. o:p/
o:p /o:p
Начальница стражи беззвучно докладывает королю обстановку. o:p/
o:p /o:p
Жена Шута смотрит на букет в вазе. Действие перемещается к ней. o:p/
o:p /o:p
Ж е н а Ш у т а. Муж никогда не дарил мне цветов. Я сама ему сказала после свадьбы: «Мы бедные подданные его величества. Нам не на что покупать цветы. Ты — шут. Твоя работа — шутить. Дари мне каждый день новую шутку». Но его шутки не развеселят даже садовых гномов. Сначала он пытался что-то выращивать, тайком. Я то и дело находила розы в кастрюле для супа или тюльпаны в корзине для белья. Вырывала их с корнем. Жалко, но это была необходимая жертва. Он должен был понять. Шут — это не садовник. Садовник — это не шут… Он давно уже ничего не выращивал, я думала, забыл про свою блажь. Но это… (Сжимает горлышко вазы.) Это его работа, я знаю. Только он способен так подобрать цвета, создать такую композицию. К тому же запах… (Разжимает пальцы, отпускает горлышко вазы.) Тот же запах, что в нашей спальне. Муж уверял, что так пахнет новое мыло, пожалованное его величеством. Как добр наш Король! Он награждает моего бесталанного мужа за каждую смешную шутку. За двенадцать лет службы мы получили целых два куска королевского мыла! Но я-то знаю, как пахнет королевское мыло. Все мы… (Оглядывается.) Да чего стесняться. Все мы живем вместе так долго и счастливо, что давно стали одной семьей. Значит, мой муж, в тайне от меня… (Накручивает себя.) В супружеской спальне! Под покровом ночи! Опять начал выращивать цветы!!! o:p/
o:p /o:p
Вскочила с места, выбежала из домика. Ходит туда-сюда, сжимая и разжимая кулаки, бессвязно бормочет что-то вроде: «Он… я… а тогда… И я сказала… а потом…» o:p/
o:p /o:p
Из зала на сцену поднимается А н я. Она подросла — это уже не пятилетняя девочка, а ровесница Принцессы. o:p/
o:p /o:p
А н я. А можно мне с вами поиграть? o:p/
Ж е н а Ш у т а. Ты кто? o:p/
А н я. Я — Аня. Я же Аня. o:p/
Ж е н а Ш у т а. Это не ответ. Какая у тебя функция? o:p/
А н я. А у вас какая? o:p/
Ж е н а Ш у т а. Я — жена шута. Моя функция — все время напоминать ему, что он шут, а не садовник, как он себе возомнил. o:p/
А н я. Но ведь ему, наверное, лучше знать, к чему у него лежит душа. Если человек хочет быть садовником… o:p/
Ж е н а Ш у т а. Да? А кто подумает обо мне? Все он, все он! Обслуживай его интересы! Угадывай его настроение! Понимай его, как никто! Радуйся его радостям, грусти его горестями! Думаешь, я не могла бы стать кем-то большим, чем просто жена шута? О, как же! В молодости я подавала очень большие надежды. o:p/
А н я. Какие надежды? o:p/
Ж е н а Ш у т а. Большие. Очень большие надежды. Я подавала их. Но отказалась от всего, чтобы быть ему хорошей женой. И теперь хочу только одного — чтобы он не разрушил то, что я так долго строила! o:p/
А н я. Вы долго строили свое и его несчастье? o:p/
Ж е н а Ш у т а. Я долго строила прочную честную семью! И несмотря на… всякое бывало, да. Но, как видишь, мы вместе, назло завистникам! Живем при дворе. Не бедствуем! Ни в чем не нуждаемся! o:p/
o:p /o:p
Из-за домика выходит К о р о л е в а. Она величественно шествует, глядя куда-то вдаль. Останавливается рядом с Аней и Женой Шута, стоит некоторое время. o:p/
o:p /o:p
К о р о л е в а. Повелеваю! o:p/
o:p /o:p
Жена Шута вбегает в домик, вынимает букет из вазы, сует Королеве в руки. o:p/
o:p /o:p
Королева, немного постояв, нюхает цветы. Потом уходит и скрывается за домиком. o:p/
o:p /o:p
А н я. Мне никогда таких красивых цветов не дарили. o:p/
Ж е н а Ш у т а. А, это все мой муж. Все он. Воображает себя садовником. Цветы под кроватью разводит. o:p/
А н я (глядя вслед Королеве). Если эти прекрасные цветы выросли под кроватью, значит, ваш муж гениальный садовник. o:p/
Ж е н а Ш у т а. Знаешь… я тоже так думаю. Но я могу ошибаться. И только последующие поколения поймут наверняка, кем он был — гениальным садовником или бездарным шутом. o:p/
А н я. Но цветы — это не книги и не картины. Они завянут до того, как родятся последующие поколения. Может быть, вам стоит разрешить мужу быть садовником? В свободное от работы время? o:p/
Ж е н а Ш у т а (берет Аню под руку, доверительным шепотом). Он меня ненавидит. Он это не говорит, но я знаю — ненавидит. И все делает мне назло. Он плохой шут мне назло. Назло! Назло! И он гениальный садовник мне назло! А если я разрешу ему быть садовником, стану его поддерживать в этом — вдруг его талант пропадет? o:p/
o:p /o:p
Король отстраняет Начальницу стражи и выглядывает из домика. o:p/
o:p /o:p
К о р о л ь. А что это здесь делает наша бедная родственница из Тридевятого королевства? o:p/
o:p /o:p
Аня оглядывается по сторонам в поисках родственницы. Жена Шута давно живет при дворе и потому сразу сориентировалась, о ком идет речь. Она подталкивает Аню навстречу Королю. Король выходит из домика. o:p/
o:p /o:p
Ж е н а Ш у т а. Она назвалась Аней. o:p/
К о р о л ь. Это все столичные штучки. У себя в королевстве можешь быть хоть Аней, хоть испанским летчиком, хоть Бабой Ягой. А у нас ты — бедная родственница. Ну здравствуй, бедная родственница. Обними своего богатого родственника. o:p/
o:p /o:p
Раскинув руки, приближается к Ане, та пытается отстраниться, но объятий ей не избежать. o:p/
o:p /o:p
(Продолжая обнимать.) Как давно у нас не было свежей крови… Свежей… М… (Забылся, потом опомнился, отпустил Аню.) Предупреждаю — мы тут живем впроголодь! Сто блюд из гречки и вяленые экзотические фрукты на завтрак, обед и ужин. В плохую погоду ужин отменяется и все досрочно ложатся спать. Народ вымирает. Принцесса связалась с революционером. Благородные рыцари изгнаны. И какой-то либерал украл мою золотую вечную ручку с орлами! o:p/
А н я (указывает на карман Короля). Вот ваша ручка. o:p/
К о р о л ь (расплывается в сладкой улыбке, похлопывает себя по карману, чтоб убедиться, что ручка на месте). Вот что значит свежий взгляд. Свежий… М… (Снова забылся, снова опомнился.) Ты привезла рекомендательное письмо от своей матушки? А то Начальница стражи заругает меня, что я тебя прописал без документов. Она у нас такая… (В испуге оглядывается на Начальницу стражи, но та разговаривает с Шутом и его не слышит.) Ну, где твое письмо, бедная родственница? o:p/
А н я. У меня нет никаких писем. Я же не знала. Но я могу сходить за ним. (Делает шаг назад.) o:p/
Ж е н а Ш у т а (перехватывает взгляд Короля, сориентировалась). Мы сейчас сделаем письмо, ваше величество. Мы все сделаем нашей птичке. (К Ане.) Ну, пошли со мной. (Уводит ее в свой отсек.) o:p/
К о р о л ь (смотрит Ане вслед, вдыхает воздух). Говорит, что Аня. А пахнет розой. Надо посоветоваться с садовником. (Встряхнув головой, решительно шагает в отсек, где сидят Принцесса и Революционер.) o:p/
o:p /o:p
Влюбленные, ничего не замечая, воркуют. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц е с с а. Обещаю делать тебе революцию на завтрак, обед и ужин. Ты меня научишь ее готовить? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Есть несколько простых рецептов, доступных даже для начинающих. Берем богатого соседа… o:p/
К о р о л ь. Я вам не помешал? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р (вскакивает на ноги, заслоняет Принцессу). Ваше величество, я… o:p/
К о р о л ь. Мне все известно. o:p/
П р и н ц е с с а (тоже вскакивает, заслоняет Революционера). Папочка, мы… o:p/
К о р о л ь. И это мне тоже известно. o:p/
o:p /o:p
Влюбленные сникли, но продолжают стоять перед ним, как школьники перед директором. o:p/
o:p /o:p
(Оглядев Революционера.) Нет, ну а что. С другой стороны… (Обходит Революционера с другой стороны.) Свежая кровь. (Выглядывает из домика, смотрит вдаль, туда, куда ушла Аня. Потом снова становится строгим папашей и продолжает.) Я даю высочайшее согласие на этот брак. Но с условием. o:p/
o:p /o:p
Принцесса и Революционер с надеждой глядят на него. o:p/
o:p /o:p
(Обиженно, как маленький мальчик, указывает на Революционера.) Пусть извинится. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р (отвешивает поклон, делает реверанс, всячески раскланивается). Ваше величество! Я был слеп! Ослеплен страданием своего народа! Я не знал, не ведал, что в этом замке живет такой же народ, как и везде! Тираны — они где-то там, далеко. Ворочают миллионами, владеют корпорациями. Простите меня, я был молод и пылок. Простите, что назвал вас тираном и упорствовал в своем заблуждении. Вы не тиран. Вы — величайший в мире король. o:p/
К о р о л ь. Последняя фраза была лишней. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р (делает несколько движений назад, как при перемотке кинопленки в обратном направлении) . Простите меня, я был молод и пылок. Простите, что назвал вас тираном и упорствовал в своем заблуждении. Вы не тиран. Точка. o:p/
К о р о л ь (берет его за ухо). Будешь еще обзываться? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р (корчится от боли). Больше не буду, ваше великое величество! o:p/
К о р о л ь (отпускает его, брезгливо вытирает руку о стену). То-то. o:p/
П р и н ц е с с а (сцепляет их мизинцами друг с другом и, приплясывая, напевает). Мирись, мирись, мирись и больше не дерись! А если будешь драться, то я буду кусаться! o:p/
o:p /o:p
Король и Революционер, сцепившись мизинцами, кружатся. o:p/
o:p /o:p
К о р о л ь (остановился). Ну, хватит. Бери этого мальчика и марш в свою комнату! o:p/
П р и н ц е с с а. Но папочка! o:p/
К о р о л ь. Я сказал! И не смейте громко включать музыку, а то соседи жалуются! o:p/
o:p /o:p
Принцесса берет Революционера за руку и ведет его за собой. Они забираются на крышу — туда, где в самом начале действия сидела Принцесса, кое-как устраиваются вдвоем на балконе, достают огромные наушники, прижимаются друг к другу щеками, надевают наушники и начинают покачиваться в такт музыке, которая слышна только им двоим. o:p/
o:p /o:p
Король возвращается в свой отсек. Шут выбегает ему навстречу, потрясая бумагой, выписанной Начальницей стражи. Начальница стражи, немного поговорив с Королем, возвращается к себе. o:p/
Шут добегает до своего отсека. Увидев, что у них дома посторонние, делает шаг назад, прикрываясь бумагой. Аня хватает бумагу, только что написанную Женой Шута, и тоже прикрывается ею. o:p/
o:p /o:p
Ж е н а Ш у т а. Дорогой, у нас гости. Знакомься. o:p/
А н я (не глядя на Шута, читает по бумажке). Это рекомендательное письмо моей матушки, в котором сказано, что я — бедная родственница из Тридевятого королевства. o:p/
Ш у т (не глядя на Аню, жене). По этому заверенному документу я, королевский шут, буду исполнять обязанности садовника, с повышением жалованья, пока не выведу на чистую воду опасного государственного преступника. o:p/
Ж е н а Ш у т а. А когда выведешь преступника — тебе жалованье понизят? o:p/
Ш у т. Видимо, да. Думаешь, это нелогично? o:p/
Ж е н а Ш у т а. Делай как знаешь. Ты все равно сделал как знаешь. Значит, садовником будешь, да? Добился своего, да? Ну ничего. Я найду способ сберечь твой талант для потомков. Ты у меня еще попляшешь! o:p/
Ш у т (как будто успокоился — все идет привычным курсом; обращаясь к Ане). А, простите, я не понял, вы чья будете бедная родственница? o:p/
А н я (глядя на Жену Шута). Э… Наверное… ваша? o:p/
Ж е н а Ш у т а. Нет, тогда не получается. Тогда тебя здесь никто не пропишет. o:p/
А н я. Тогда — Короля? o:p/
Ж е н а Ш у т а. Так тоже не получается! Тогда Король… тебя… (Показывает, что, по ее мнению, Король будет делать с Аней, когда ее здесь пропишут.) o:p/
Ш у т. Может быть, Королевы? o:p/
Ж е н а Ш у т а (разозлилась, хватает вазу, в которой стоял букет). Что — Королевы? Какой тебе еще Королевы? o:p/
Ш у т (разжимает ее пальцы, ставит вазу на место, спокойно). Родственница — Королевы. Родственницу Королевы можно прописать во дворце. При этом родственница Королевы не является кровной родней Королю. o:p/
Ж е н а Ш у т а (отбирает у Ани письмо, быстро что-то исправляет) . А голова у тебя варит. Кстати, на ужин у нас бараньи мозги. Но только две порции. o:p/
o:p /o:p
Аня понимает, что она тут лишняя, берет письмо и выходит из домика. Оглядываясь по сторонам, идет вперед, потом скрывается за домиком. Навстречу ей парит, почти не касаясь ногами земли, Королева с букетом. Молча проходит через сцену, скрывается за домиком с другой стороны. Тем временем Принцесса и Революционер сняли наушники, обнялись, сидят, как на завалинке, и лузгают семечки. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц е с с а (прислушивается). Как страшно завывает ветер. (Прижимается к Революционеру.) o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Это не ветер. Это в соседнем государстве работает циркулярная пила. o:p/
П р и н ц е с с а. Там дают работу трудовому народу? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Трудовой народ заготавливает для себя впрок виселицы и плахи. o:p/
П р и н ц е с с а (отстраняется). Брр... o:p/
o:p /o:p
Шелуха от семечек летит вниз. o:p/
o:p /o:p
Это не та сказка, которую я хотела услышать на ночь. Кстати… Мы что, так и будем торчать тут, у всех на виду, м? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Пойдем в сад. Небо будет нам крышей. Стволы деревьев — стенами. Звезды будут светить только для нас. И нашей постелью станут… лопухи. o:p/
o:p /o:p
Революционер спускается с крыши, помогает спуститься Принцессе, они идут в том же направлении, что и Аня, потом скрываются за домиком. o:p/
o:p /o:p
Жена Шута выходит со шваброй из дома, качает головой, подметает подсолнечную лузгу, возвращается в дом. o:p/
o:p /o:p
С противоположной стороны домика выходит Аня. o:p/
o:p /o:p
А н я. Вымерли тут все, что ли? Кроме привидения прекрасной дамы с букетом я никого не встретила. (Стучит в стену.) o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Войдите. o:p/
o:p /o:p
Аня заходит к ней. o:p/
o:p /o:p
А н я. Здравствуйте! Наконец-то живого человека встретила. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (испуганно). Где? Какого человека? o:p/
А н я. Ну вас то есть. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. А-а. Человека! Скажешь тоже. Я — начальница дворцовой стражи. А ты кто? Ты зарегистрирована по месту проживания? Или так, бродяжничаешь? o:p/
А н я. Я Ан… я бедная родственница из Тридевятого королевства, вот мое рекомендательное письмо (протягивает письмо). o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (читает). Бедная родственница бедной Королевы (шмыгает носом). Ты мужественная девочка… Э… Стоп! Но ведь отец нашего короля захватил ваше королевство двадцать лет назад и перебил всех его жителей. o:p/
А н я. Я уцелела. У младенцев в Тридевятом королевстве фантастическая способность к регенерации. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (сама с собой). И зачем было захватывать уютное королевство с видом на море и с личным причалом для яхты, если мы все равно там не бываем? (Ане.) Ну, радуйся. Нынешний Король пересмотрел результаты правления своего папаши и нашел, что старикан зря перебил тридевятых. Тебе даже полагается кое-какая материальная помощь. Как выжившей в этой… регенерации. Если хочешь, можешь записаться в очередь на компенсацию. Хочешь? o:p/
А н я. Ну, давайте. o:p/
o:p /o:p
В это время из-за домика, с той стороны, где расположен отсек Начальницы стражи, выходит П р и н ц. Он с рюкзаком, видимо, шел пешком, очень устал. Ставит рюкзак на землю, прислоняется к стене домика. Отдыхает. o:p/
o:p /o:p
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Значит, так. Через тридцать лет и три года придешь сюда опять, отметишься и получишь номерок. К этому времени изволь собрать в трех экземплярах документы, доказывающие твое происхождение, принеси справку о доходах, свидетельство о рождении, анализ крови… Ну, тут все написано (передает Ане свиток). Твой документ я подшиваю к делу, а ты получаешь временное свидетельство о регистрации. (Собирается подшить письмо.) Странно, если прежний король перебил всех ваших, то кто писал рекомендательное письмо? И почерк больно знакомый. o:p/
o:p /o:p
Пока она перечисляет список документов, Принц осматривается. Потом, оставив рюкзак у стены домика, заходит в отсек к Начальнице стражи. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц. Привет, я опоздал, потому что на границе была очередь, а потом еще дождь, и лопухи в коленках путались, зато вот какие экзотические семена я привез. (Достает пакетик.) o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (берет пакетик, нюхает, заглядывает в него). Эти семена я очень хорошо знаю. Их возле нашей границы контрабандисты продают. Вообще-то у нас в королевстве за хранение таких семян полагается казнь. o:p/
o:p /o:p
Принц струхнул. o:p/
o:p /o:p
Начальница стражи берет два листка бумаги, две ручки, попеременно и левой и правой рукой чиркает то на одном, то на другом. Обе ручки как бы ведут диалог друг с другом. o:p/
o:p /o:p
(Озвучивает этот диалог.) Закон о контрабанде гласит… Однако указ об экзотических растениях подписан позже, следовательно, он отменяет первый… Но если садовник начнет сажать эти семена, тут такие лопухи повылезут… Да и контрабандисты останутся без работы и откочуют к границам других государств… (Перестает писать, откладывает обе ручки.) А мне еще надо замок для младшей дочери достроить, а где я тогда деньги возьму? (Приняла решение.) Значит, так. Семена у вас изымаются, и вы ничего не знаете, я ничего не знаю. Я сейчас напишу, что вы приехали с семенами… (Достает из стола другой пакетик.) Ну, допустим, этими. o:p/
П р и н ц. А это что? o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Да какая разница? Главное, что это — законные семена. Я их в прошлом году конфисковала у садовника по сигналу его жены. o:p/
П р и н ц. Зачем же конфисковали, если они законные? o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Это их семейные дела, я не хочу в них вмешиваться. o:p/
А н я (напоминает о себе). Так вмешались же. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. А я пришла, конфисковала и ушла. Пока они скандалили. Главное — не вступать с ними в диалог. Чуть только поговоришь с Женой Шута — и сразу окажешься в дураках. o:p/
П р и н ц (запутался окончательно, но не теряет надежды понять, в чем дело) . А при чем тут жена Шута, если семена конфисковали у садовника и это его семейные дела? o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Она всегда причем. В каждой бочке затычка. Не удивлюсь, если вот это рекомендательное письмо, якобы из Тридевятого королевства, писала тоже она. o:p/
o:p /o:p
Аня отступает к выходу. o:p/
o:p /o:p
(Ане.) Стоять! Смирно! С тобой мы еще не закончили. (Принцу.) А ты вообще кто такой? Зачем пожаловал? o:p/
П р и н ц. Я — Принц. Пришел жениться на Принцессе. o:p/
П р и н ц е с с а (высовывается из-за домика, показывает язык). Ты опоздал! У меня уже есть Революционер! o:p/
o:p /o:p
Революционер тоже высовывается, обнимает ее, утягивает обратно за домик. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц. Тогда я должен убить Революционера? o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Ни в коем случае! По инструкции Принц может убивать только драконов. o:p/
П р и н ц (оживился) . А у вас и драконы есть? o:p/
А н я. У нас есть я. Женись на мне, если хочешь. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Принцам нельзя жениться на бедных родственницах! o:p/
П р и н ц (оглядев Аню, в сторону). Ну, жениться-то и не обязательно. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (тоже в сторону). Тогда можно. o:p/
П р и н ц (Ане). Я все искал себя, искал. А нашел тебя! o:p/
o:p /o:p
Принц берет Аню за руку и ведет на крышу, туда, где раньше сидели Принцесса и Революционер. Они тоже достают наушники, каждый свои, и пытаются покачиваться в такт, но у них получается не так складно. Наверное, они слушают разную музыку. o:p/
o:p /o:p
Стемнело. Наступила ночь. По сцене проходит К о р о л е в а с букетом. Ее путь освещает луна. Внезапно из домика выбегает К о р о л ь и преграждает ей путь. o:p/
o:p /o:p
К о р о л ь. Но и ты меня тоже пойми! Я столько лет терпел твои капризы. Угадывал твои желания. Я был образцовым мужем! o:p/
o:p /o:p
Королева разворачивается, хочет уйти. o:p/
o:p /o:p
(Снова преграждает ей путь.) Я очень скоро снова буду образцовым мужем. Обещаю. Просто… свежая кровь. Я… o:p/
o:p /o:p
Королева вновь разворачивается, хочет уйти. Король в третий раз преграждает ей путь, падает на колени. o:p/
o:p /o:p
Отпусти меня! На неделю. На месяц. Не больше. Просто — отпусти. Ты отпустишь — я почувствую. А потом я вернусь. И мы будем жить долго и счастливо. Здесь, среди наших лопухов. В вымирающем королевстве (хватается за сердце). o:p/
o:p /o:p
Королева протягивает ему букет и уходит. o:p/
o:p /o:p
(Облегченно вздохнув, убирает руку от сердца.) Отпустила… o:p/
o:p /o:p
Рассвело, наступило утро, а Король все стоит на коленях, с букетом в руках. Из-за домика, потягиваясь, выходят Принцесса и Революционер. Увидев, что их место на крыше занято, начинают жестикулировать, как подростки из неблагополучного района. Аня и Принц ретируются, влюбленные занимают свое место на крыше и, обнявшись, замирают. Испуганные внезапным нападением Аня и Принц бегут в разные стороны. Принц скрывается за домиком, Аня натыкается на Короля, который все еще стоит на коленях, с букетом в руках. o:p/
o:p /o:p
К о р о л ь (тут же сориентировался и протягивает ей цветы). Видела когда-нибудь такой букет? o:p/
А н я (берет букет). Видела. Вчера. o:p/
К о р о л ь (поднимается, кряхтит, отряхивает колени, с досадой). Хорошо, по-другому поставим вопрос. Тебе дарили такой букет хоть раз в жизни? o:p/
А н я. Нет. (Рассматривает букет.) Эти цветы немного засохли. o:p/
К о р о л ь. Все мы тут немного засохли. Знаешь, как говорят? Рыба гниет с головы, а королевство вырождается с короны. o:p/
А н я. Я не слышала про корону. o:p/
К о р о л ь. Это секретная информация. На черном рынке, у шпионов, она стоит огромных денег. А я бесплатно поделился. Считай, что подарил тебе бриллиантовое колье и песцовую шубу. o:p/
А н я. Я не люблю бриллианты. И мне не нравится, когда убивают животных. o:p/
К о р о л ь. Я это сразу понял. И поэтому подарил тебе секретную информацию. А теперь поцелуй меня в ответ. o:p/
А н я. Лучше в ответ я раскрою вам свой секрет. Вчера вечером сюда пришел Принц. И мы полюбили друг друга. Возьмите свои цветы, они мне не нужны. (Пытается вернуть букет.) o:p/
К о р о л ь. А мне и подавно (хватается за сердце, ковыляет в домик). o:p/
o:p /o:p
Аня озирается, рассматривает букет и, словно вспомнив что-то, идет в отсек к Шуту и его Жене. Они только что молча ругались и размахивали руками, но с ее появлением натянули фальшивые улыбки. o:p/
o:p /o:p
Из-за домика, с той стороны, где в своем отсеке перебирает бумаги Начальница стражи, появляется П р и н ц. Он, видимо, заблудился, но вдруг наткнулся на свой рюкзак, оставленный вчера у стенки, и сориентировался. Стучит в стенку Начальнице стражи, входит, не дождавшись приглашения. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц. Мы вчера не закончили наш очень увлекательный разговор. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (не отвлекаясь от работы). Вы на прием записаны? o:p/
П р и н ц. Я думал, что на прием надо записываться только к дворцовому лекарю. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (не глядя на посетителя, достает из ящика стола шпагу, легонько хлопает ею по столу, кладет рядом с собой). Если будете отвлекать меня от работы, дворцовый лекарь примет вас без записи. Но вряд ли вас это спасет. o:p/
o:p /o:p
Принц молча стоит, восхищается. o:p/
o:p /o:p
(Наконец посмотрела на него.) Если мне не изменяет память, вы пришли, чтобы жениться на Принцессе. Но потом нашли утешение с бедной родственницей. Она тоже отвергла вас? Сходите к лесной ведьме. Она промышляет сводничеством и ядами. По дороге решите, какая из ее услуг вам нужнее. От себя посоветую второй вариант — от потребителей еще не поступало жалоб на качество яда. o:p/
o:p /o:p
Принц хочет что-то сказать, но не находит слов, стоит молча. Начальница стражи продолжает работать. o:p/
o:p /o:p
А н я выходит из домика, Шут и Жена Шута тут же начинают беззвучно ругаться. o:p/
o:p /o:p
А н я (нюхает цветы). Удивительный талант у этого садовника. Увядшие цветы вновь ожили, стоило ему только на них посмотреть. o:p/
o:p /o:p
Из-за домика выходит К о р о л е в а. o:p/
o:p /o:p
(Поддавшись импульсу, протягивает ей цветы.) Это ваши! o:p/
К о р о л е в а (смотрит на Аню не так, как на остальных). А, это ты, моя бедная родственница. o:p/
А н я. Понимаете, я… o:p/
К о р о л е в а. Ну, как дела в нашем разоренном, разрушенном, растоптанном Тридевятом королевстве? o:p/
А н я. Ну… o:p/
К о р о л е в а (тихо, совсем без пафоса). Ты не умеешь врать. Так же, как и я. Поэтому лучше тебе выучить какое-нибудь красивое слово и твердить его на все лады. Иначе долго здесь не протянешь. o:p/
А н я. А почему, почему? o:p/
К о р о л е в а (берет букет и снова смотрит невидящим взглядом). Повелеваю! o:p/
o:p /o:p
Уходит медленно и величественно, Аня бежит за ней, но не поспевает, обе скрываются за домиком. o:p/
o:p /o:p
Как только Королева взяла букет, Король перестал держаться за сердце и позвонил в колокольчик. Услышав звон колокольчика, Революционер поцеловал Принцессу, спустился с крыши и потрусил к Королю. o:p/
o:p /o:p
К о р о л ь (сам с собой). Надо успокоиться, надо взять себя в руки. Для того чтобы успокоиться, древние мудрецы советуют кого-нибудь казнить. На самом деле я не знаю, что советуют древние, но мне это всегда помогало. Только не принимать поспешных решений. Когда отец застал свою третью фрейлину с ее пятым пажом, он так разозлился, что не заметил, как стер с лица земли Тридевятое королевство. И чем оно, спрашивается, ему мешало, стояло себе на краю света. Теперь на краю света пусто, а может, там уже земля обвалилась в океан. А над папашей потом десять лет все соседи смеялись. Я не должен повторять его ошибок. Если я казню Принца — все поймут, что это из ревности. Это понизит мой престиж. Если я казню Шута — то автоматически стану самым умным человеком в королевстве. А это тяжелое бремя. Мне же еще надо как-то управлять государством. Если я казню Жену Шута… (С наслаждением обдумывает эту мысль.) Ну это же очевидное решение. Меня будут упрекать в банальности, это невыносимо. Если я казню Королеву… Ее я уже несколько раз казнил, нельзя так часто, еще привыкнет. Если я казню Начальницу стражи… (Оглядывается по сторонам, затыкает себе рот.) o:p/
o:p /o:p
Входит Р е в о л ю ц и о н е р. o:p/
o:p /o:p
Р е в о л ю ц и о н е р. Папаша, вызывали? o:p/
К о р о л ь (Революционеру) . Капитолийский волк тебе папаша. Придется все-таки тебя казнить. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Опять начинается. Что ж вы так простой народ в моем лице ненавидите! o:p/
К о р о л ь. Нашелся простачок, поглядите на него. Ты у нас ой какой непростой! Обманом женился на Принцессе. А если бы на ней женился Принц, то она бы… а я бы… (Чуть не проболтался.) Я-то думал подыскать дочери импортного жениха. А теперь мы точно выродимся, и любой сосед с легкостью присоединит нас к себе и задушит налогами. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р (поражен его логикой). Думаете, если меня казнить, то ваши подданные перестанут вырождаться? o:p/
К о р о л ь. Все же зрелище. Казнить будем не какого-нибудь безымянного революционера, а мужа Принцессы. Слухи поползут. Туристы потянутся. Купцы. Былины сложатся. Песни споются. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. О Принцессе вы подумали? o:p/
К о р о л ь. А чего мне о ней думать. Она думала обо мне, когда с тобой связалась? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Может, тогда казните нас вместе? Так еще романтичнее. И слухов в два раза больше. o:p/
К о р о л ь. Об этом я тоже думал. Но нет. Все-таки дочь моя. Так что иди, прощайся с ней, даю двое суток. Ну чтоб уж попрощаться так попрощаться. Убегать не вздумай — я отдам приказ стрелять без предупреждения. По ногам. Будет больно, а потом еще казнь. Так что лучше уж один раз отмучиться — и все. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. А помните, что обещала Принцесса, когда мы с вами помирились? Мол, если будешь драться, то я буду кусаться. Она будет, я ее знаю. o:p/
К о р о л ь. Ну покусается немного и прекратит. Мы объявим в газетах, что это ты заразил ее, этим… революционным бешенством. Мне еще спасибо скажут за то, что избавил королевство от такой заразы, как ты. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Знаете, папаша. Если вы меня действительно вздумаете казнить, мне будет положено последнее слово. А я за ним в карман не полезу. И так вам народ взбунтую, что даже воспоминаний от ваших лопухов не останется. Оставшиеся в живых позавидуют мертвым из Тридевятого королевства. o:p/
К о р о л ь. Ты бы лучше, поганец, чем угрожать своему благодетелю, сделал так, чтоб к нам свежая кровь потянулась. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р (верноподданно). Вам стоит только приказать. А насчет казни — забудьте. Последнее слово всегда останется за мной. Таковы правила. На мое счастье, Начальница стражи никогда не изменит инструкциям. o:p/
К о р о л ь. Увы! Такая женщина! Клянусь своим троном, я даже женюсь на ней, если она хоть раз им изменит. (Хлопает ладонью по сундуку.) o:p/
o:p /o:p
В этот момент Принц, который молча стоял и любовался Начальницей стражи, наклонился к ней, получил оплеуху и вылетел из ее отсека. Чуть не кубарем прокатился вдоль всего домика, остановился под балконом, на котором тихо сидит П р и н ц е с с а. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц (потирая щеку). Вот женщина, которую я искал всю жизнь. o:p/
П р и н ц е с с а (свешивается с балкона). Все вы, Принцы, одинаковы. Сначала говорите, что пришли жениться на Принцессе, и втираетесь в доверие к Королю. Потом видите, что Принцесса вам не по зубам, и быстренько женитесь на бедной родственнице. А потом выясняется, что вы всю жизнь искали ту, которая вам никогда не достанется. В итоге — Король разочарован, Принцесса огорчена, бедная родственница опозорена, Принц в депрессии, а на ту, которая никогда ему не достанется, падает тень подозрения. o:p/
П р и н ц. Главное, что я ее нашел. А ты, чем каркать, лучше бы дала совет. Все же я Принц, ты Принцесса. А все венценосные особы друг другу в некотором смысле родственники. o:p/
П р и н ц е с с а. Да? Тогда понятно, почему все окрестные королевства вырождаются, в некотором смысле, с короны. Ну ладно, братишка, не дуйся. Если хочешь понравиться женщине — сочини стихи в ее честь! o:p/
П р и н ц. Я больше не пишу стихов. В одном королевстве я был придворным поэтом, и там у меня была любимая девушка. Сначала она делала вид, что любит мои стихи, потому что любила меня. Да, стихи мои были тогда плохи, ведь я любил и был любим. Вскоре девушка разлюбила меня, и мои творения приобрели глубину и смысл. Тогда она стала любить мои стихи и притворяться, что любит меня. o:p/
П р и н ц е с с а. И что лучше? o:p/
П р и н ц. Лучше? Лучше вообще не писать стихов. Или не показывать их любимой девушке. o:p/
o:p /o:p
А н я выходит с противоположной стороны домика, натыкается на рюкзак Принца. Видит, что все отсеки заняты, тащит рюкзак за лямки к краю сцены, развязывает его, достает какие-то детали, начинает соединять их друг с другом — что-то мастерит. o:p/
o:p /o:p
Р е в о л ю ц и о н е р выходит от Короля, возвращается к себе, натыкается на Принца. Принцесса уже, как ни в чем не бывало, снова сидит на крыше, как будто не свешивалась вниз. o:p/
o:p /o:p
Р е в о л ю ц и о н е р (входит в отсек Шута и Жены Шута, официальным тоном) . Именем революции и его величества Короля! Освободите помещение! Есть разговор государственной важности! o:p/
o:p /o:p
Шут и Жена выскакивают как ошпаренные. Жена видит Аню на краю сцены, тащит Шута к ней, и они все втроем начинают что-то собирать из деталей, находящихся в рюкзаке. o:p/
o:p /o:p
Революционер жестом приглашает Принца в освободившийся отсек. o:p/
o:p /o:p
(Падает на стул, хватает вазу, отпивает из нее, отставляет, делает вид, что задыхается.) Как тяжело жить в этой затхлой атмосфере. Ей так не хватает хорошей встряски. o:p/
П р и н ц (принюхивается). Пахнет цветами. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Я бы сам, сам пошел бунтовать народ в соседних государствах, но тиран и его цепные псы глаз с меня не спускают. Посадили меня в золотую клетку, заковали в золотые цепи. (Вытаскивает из-под футболки с Че Геварой толстую золотую цепь.) o:p/
П р и н ц (щупает). Похоже, настоящая. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Брат! (Хватает его за руки, глядит прямо в глаза.) Ведь ты брат мне? o:p/
П р и н ц. Что-то вроде того. Мы с вашей женой, в некотором смысле, родственники. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р (в экстазе). Ты — моя надежда, брат! В тебе есть сила, брат! Ты — настоящий путешественник! Тебя они не посмеют задержать. Иди, скажи всем людям на земле, что есть такое королевство, как наше. Скажи, как мы задыхаемся здесь. Как нам нужна свежая кровь… То есть революция! Впрочем, это одно и то же. o:p/
П р и н ц (растерялся). Я не умею так красиво говорить, как ты. Меня не послушают… Хочешь — переоденься в мою одежду? А я надену твою. (Снова щупает золотую цепь.) Пока я буду их отвлекать, ты успеешь уйти далеко и от своей клетки, и от своих цепей. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р (испугался такой перспективы). Нет-нет. Я — Революционер. Я нужен здесь. Когда неорганизованные бунтующие массы придут, их надо будет как-то организовать. Ты — путешественник, тебе и идти. У каждого свой путь. Своя, как говорится, функция. (Торжественно.) Как инструкцией предписано. o:p/
o:p /o:p
В это время Аня, Шут и Жена Шута собрали какую-то конструкцию. Переворачивают ее так, сяк, этак. Наконец установили и расступились. Это — колыбель. Шут и Жена Шута отходят чуть в сторону, Аня качает колыбель. o:p/
o:p /o:p
Принц выходит из домика. Революционер стучит в потолок, Принцесса ловко слезает с крыши и вбегает в отсек Шута и его Жены. Революционер с гордостью показывает ей их новое жилье, потом они достают свои наушники, снова надевают их, садятся спиной ко всем и начинают покачиваться в такт. o:p/
o:p /o:p
Принц подходит к колыбели. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц. Я все искал, искал себя и понял. Я не Принц. Я — великий путешественник. Это мое призвание. o:p/
А н я. А как же мы? o:p/
o:p /o:p
Принц пожимает плечами, подходит к рюкзаку, завязывает его, закидывает за плечи и уходит, приговаривая: «Раз-два-три-четыре-пять, я иду себя искать. Кто остался — я не виноват». o:p/
o:p /o:p
(Ему вслед.) Принцы так не поступают! o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (высовываясь из домика). Принцы не поступают так с принцессами. Но ты-то — бедная родственница. o:p/
Ж е н а Ш у т а (подходит к Ане, обнимает ее). Вспомнила. Вспомнила, какие я подавала надежды! В молодости я… o:p/
o:p /o:p
Аня отстраняется, Жена Шута замолкает. o:p/
o:p /o:p
Ш у т (подходит к Ане). А из подковки, которую я посадил, вырос крылатый конь. И улетел. А преступный кузнец сел на него и улетел тоже. o:p/
o:p /o:p
Аня отстраняется, Шут замолкает. o:p/
o:p /o:p
Выходит К о р о л е в а с букетом, идет по сцене. o:p/
o:p /o:p
К о р о л ь (сам с собой). Комаров развелось в королевстве! (Бьет себя по щеке, смотрит на ладонь.) Надо же… Свежая кровь… o:p/
o:p /o:p
Королева заходит в домик, подходит к Королю, гладит его по голове. o:p/
o:p /o:p
А н я (словно очнулась, решительно) . Знаете что? Я не хочу больше быть функцией и бедной родственницей! Играйте по своим инструкциям без нас! o:p/
o:p /o:p
Вынимает из колыбели младенца и спускается со сцены. Лишь только она спустилась, игра приостанавливается. Каждый замирает в той позе, в которой он был. o:p/
o:p /o:p
o:p /o:p
sub Второй пролог o:p/ /sub
o:p /o:p
Та же комната, что в начале. Та же ширма. Тот же кукольный домик стоит на том же столе. Кукол в нем нет. В углу сидит другая девочка с ноутбуком и стучит по клавишам. o:p/
o:p /o:p
Входит взрослая А н я с сумкой в руках. o:p/
o:p /o:p
А н я. Меня зовут Аня. А это моя дочка Аделина. Ада, оторвись от своего компьютера хоть на минутку. Не слышит… Вчера ей исполнилось пять лет, и мои друзья надарили ей всякой современной ерунды. Но девочкам положено дарить кукол. И я нашла в кладовке своих старых кукол. o:p/
o:p /o:p
Садится перед домиком, раскрывает сумку. o:p/
o:p /o:p
Аделина закрывает ноутбук, подходит к ней. o:p/
o:p /o:p
Давай заселим наш кукольный домик? o:p/
o:p /o:p
А д е л и н а. Вообще я хотела в него диски складывать. (Показывает на балкончик.) А здесь выносной хард идеально поместится. (Поспешно.) Ну давай. Только пусть это будет не домик, а квартира-студия. (Одним движением руки у бирает в домике стены.) o:p/
o:p /o:p
Аня ставит сундук в центре, сажает на него Короля. Легонько щелкает его по лбу. Сажает рядом Королеву, гладит ее по плечу. Достает засохший букет, но тот рассыпается у нее в руках. Достает Принца, смотрит на него. Аделине не терпится вернуться к компьютеру, она быстро достает остальных кукол и рассаживает как попало. o:p/
o:p /o:p
А н я. Ну а теперь я познакомлю тебя с ними. У каждой из этих кукол есть свое имя. И своя функция. o:p/
А д е л и н а. Да ну, вот еще. Пусть сами решают, кем им быть. o:p/
А н я. А правда. Пусть решают сами. (Уходит за ширму, уносит Принца.) o:p/
А д е л и н а (подходит к домику, стучит по стенке). В вашу дверь стучится кризис, а вы к нему не готовы! (Подумав.) Ладно, расслабьтесь. Никто к вам в дверь не стучится. Никому вы не нужны. (Берет ноутбук, уходит за ширму.) o:p/
o:p /o:p
o:p /o:p
sub Второе действие o:p/ /sub
o:p /o:p
За ширмой скрывался все тот же кукольный домик. Только теперь внутри нет отсеков, но все расположились так, словно их разделяют невидимые стены. В центре сидят на сундуке К о р о л ь и К о р о л е в а, рядом с Королем — Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и, рядом с Королевой — Ш у т и Ж е н а Ш у т а. П р и н ц е с с а и Р е в о л ю ц и о н е р чуть в стороне от всех, как будто сами по себе, но уже без наушников. Некоторое время все неподвижно. Наконец куклы оживают. o:p/
o:p /o:p
К о р о л ь. Может быть, мы никому и не нужны. Но зато нас никто и не завоюет. Ну что, дети мои? Чур, новая игра. Кем вы хотите быть? o:p/
Ш у т (пока Жена не успела его остановить). Вот теперь я буду садовником! o:p/
Ж е н а Ш у т а. А я — королевой (срывает с Королевы корону, базарным голосом). Повелеваю! o:p/
К о р о л е в а (удивленно, свысока). Повелеваю? o:p/
К о р о л ь (отдает ей свою корону). А мы вот так. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Как же теперь вы, ваше величество? o:p/
К о р о л ь. Да я все равно самый главный. Сундук-то при мне (хлопает по сундуку, на котором сидит) . Так что вам по-прежнему придется меня слушаться. Зовите меня просто — Господин директор. (Революционеру.) Будешь звать меня Господин директор или лишить тебя карманных денег? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Буду, Господин директор. Надоел этот бунт ни о чем. Можно, я стану простым менеджером? (Снимает футболку и просторные штаны, под ними — деловой костюм.) o:p/
К о р о л ь. Нашелся простачок, поглядите на него. Да чего скромничать? Главным менеджером будь. Докажешь свою преданность — получишь запасной ключ от сундука. o:p/
П р и н ц е с с а. А мне надоело тупо быть принцессой. Чур, я журналист. (Снимает корону, делает вид, что фотографирует.) o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Не журналист — а журналистка. Ты же девочка! o:p/
П р и н ц е с с а (делает вид, что фотографирует ее) . Улыбочку! Я сказала — улыбочку, а не оскальчик вампирчика! Прекрасно! На первую полосу! o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Не имеешь права! Я не давала согласия на эти съемки. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. А вы чего командуете? Вы больше не Начальница стражи! o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. А я теперь завкадрами. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Но это то же самое! o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. А меня все устраивает. o:p/
К о р о л ь (обращаясь к Королеве и Жене Шута). Ну, королевны мои, чего стоите, прохлаждаетесь? Идите работайте. А то кризис постучится в дверь — а мы не готовы. o:p/
o:p /o:p
Королева берет тряпку, Жена Шута — швабру и начинают подметать и протирать домик. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц е с с а (входит в образ). Что сказал Господин директор, когда узнал, что в его дверь может постучаться кризис? (Протягивает Королю воображаемый микрофон.) Ну, что он сказал? o:p/
К о р о л ь (поддерживает игру). Никого нет дома. Кризис, go home! o:p/
П р и н ц е с с а. Шок! Эта новость взорвет весь мир! o:p/
o:p /o:p
Убегает, лезет к себе на крышу, роется в вещах. Начальница стражи возвращается за свой стол. Король сидит на сундуке, Революционер стоит рядом и записывает его указания. Королева оттирает внешнюю стенку домика. Жена Шута подметает в углу. Садовник подходит к ней, прислоняется спиной к стене. o:p/
o:p /o:p
С а д о в н и к. Сейчас, когда я могу делать что хочу, я ничего не хочу. У меня было столько свежих идей, когда мне запрещали выращивать цветы. А теперь все идеи завяли. o:p/
Ж е н а Ш у т а (подметает). А мне все равно. Мне просто все равно. o:p/
С а д о в н и к. Может быть, дерзнуть и засадить кактусами городскую стену? Вместо колючей проволоки. А весной они будут цвести и напоминать о том, что даже в самых жестоких сердцах порой скрывается нежность. o:p/
Ж е н а Ш у т а (подметает). А мне все равно и все равно. o:p/
С а д о в н и к. Или взять да и вырастить подсолнух до самого неба? Подсолнух ведь к солнцу стремится, верно? Значит, надо его получше поливать и подкармливать, и он сам собой вытянется. Главное, не подпускать к нему дворцовую стражу и городских голубей, чтоб не растащили на семечки раньше времени. o:p/
Ж е н а Ш у т а (подметает, напевает). Мне так все равно, что просто все равно. (Кружится со шваброй как с воображаемым партнером.) o:p/
o:p /o:p
Садовник совсем загрустил, бредет вдоль домика, не замечая никого. o:p/
o:p /o:p
Король сидит на сундуке, Революционер докладывает. o:p/
o:p /o:p
Р е в о л ю ц и о н е р. Господин директор. По последним исследованиям рынка вся свежая кровь находится в странах третьего мира. o:p/
К о р о л ь. А мы в каком мире? (Оглядывается по сторонам.) Должно быть, в минус первом. Дальше. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. У нас появились конкуренты. В Японии наладили производство летающих коней со встроенным холодильником. o:p/
К о р о л ь. Это не конкуренты. Это идиоты. Наши летучие кони подлинные, выращенные из подковок… Кстати, что с подковками? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Народ бунтует. Профсоюз изготовителей подковок требует повышения зарплаты. o:p/
К о р о л ь. Твоя работа? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Клянусь, нет! Они сами! Пока я с ними бился, пробуждал в них все человеческое — ноль реакции. Смотрели как бараны. А стоило только отступиться, как в нашем мрачном средневековье пробудилось гражданское общество. o:p/
К о р о л ь. Нормальная эволюция. Что делать будем? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Собственно, с этого я и начал свой доклад. Еще не во всех странах третьего мира, где находится вся свежая кровь, пробудилось гражданское общество. Я произвел анализ рынка. В Тридвенадцатом королевстве, в Тритридцатьпятом и в Трисороквтором самые выгодные предложения и очень высокий уровень безработицы. Я предлагаю перенести производство туда. o:p/
К о р о л ь. С ума сошел? Вспомни велосипед, произведенный в Трипятнадцатом королевстве, который подарили мне на юбилей! Только я на него сел, как он развалился на куски, и я чуть не расшибся. А когда наши мастера собрали его по инструкции — получилась инвалидная коляска! А тут не велосипеды! А летающие кони! Наша гордость! Наша слава! Наша сила! Что про нас знают в большом мире? Что мы летающих коней выращиваем на грядках да с лопухами все никак не можем справиться! Если мы коней про… (Закашлялся.) То можно уже махнуть рукой на лопухи — с ними или без них, а мы долго не протянем! o:p/
o:p /o:p
Революционер склоняет голову перед мудростью директора, записывает за ним. o:p/
o:p /o:p
Тем временем Садовник дошел до стола Начальницы стражи. o:p/
o:p /o:p
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (с жалостью). Все маешься? Эх ты, бедолага. Пошел бы, посадил картошку, капусту. Свежей бы зелени к столу вырастил. o:p/
С а д о в н и к. Вы же меня знаете. Я художник. Картошка вырастет с глазками. Выкапываешь такую — а она тебе подмигивает. В капусте обнаружится младенец, как две капли воды похожий на Господина директора. А зелень… зелень будет и свежая и вкусная. Но какого угодно цвета, только не зеленого. Не могу продукты переводить. Мой дед был садовник, отец был садовник. Они меня так воспитали. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Правильно воспитали. А если дать тебе что-нибудь необычное, экзотическое? Сможешь вырастить из него простую вещь? Ведь все гениальное — просто! (Достает из ящика пакетик.) Когда-то давно эти семена притащил с границы один шаромыжник. (Передает пакетик Садовнику.) Только смотри, как вырастет что — сперва мне покажи. Если я не дам добро — все выкопаешь и уничтожишь. Понял? o:p/
С а д о в н и к (оживился). Понял! (В сторону, ликуя.) Запрет, запрет! Я уж постараюсь, выращу то, что вы наверняка запретите. И вдохновение снова вернется ко мне! (Скрывается за домиком.) o:p/
o:p /o:p
Революционер с трудом, потому что в костюме, забрался на балкон к Принцессе. o:p/
o:p /o:p
Р е в о л ю ц и о н е р. Стало совершенно невозможно поговорить наедине. Королевство вымирает — а везде толпы народу. o:p/
П р и н ц е с с а. Пойдем в сад. Там нам никто не помешает. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Нет никакого сада. Это все выдумки проклятых хиппи, философов и кришнаитов. o:p/
П р и н ц е с с а. Да есть! Пойдем, я покажу тебе. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р (пристально смотрит на нее) . Ты бываешь в саду? И часто? И как долго? Одна или, может быть, с кем-то? o:p/
П р и н ц е с с а (в воображаемый микрофон). Шок! Верную жену заподозрили в измене! Общество защиты верных жен негодует! o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р (обнимает ее). Прости, прости. Сорвался. Трудно тащить на своих плечах ответственность за все государство. o:p/
П р и н ц е с с а. А я думала, за государство отвечает Господин директор. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Проблема нашего государства в том, что все здесь слишком много думают. А отвечаю один я. Господин директор думает, что отвечает. На самом деле он просто руководит. И Завкадрами тоже думает, что она отвечает! Но за что может отвечать эта цепная овчарка тирании… o:p/
П р и н ц е с с а (гладит его по голове, как маленького). Успокойся, милый, успокойся. Ты забыл, мы больше не играем в революционера. Мы теперь играем в главного менеджера. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Да, да. Даже садовник думает, что государство зависит от него, представляешь? Мол, с какой ноги он сегодня встанет, какое на него нападет настроение — так все и будет. Можешь себе представить большую чушь? Благосостояние королевства зависит от настроения садовника! И главное, гад такой, уже месяц в творческом кризисе! Государство вырождается, а он звезды считает, вычисляет, какие цветочки посадить — синенькие или зелененькие. Если так уверен, что все зависит от тебя, — возьми себя в руки, возродись для новых свершений! И нас возроди. А то получается, что один я за всех возрождаюсь! Кони еще эти летающие, железные. Кому нужны наши кони? Но мы же больше ничего не умеем, вот и кручусь. Заплатил северному соседу, чтоб он пересадил на наших коников всю свою стражу. У него стражников много, выгодное дело. Конечно, пришлось сделать заем из той суммы, которую заплатил нам южный сосед. К счастью, на днях придет денежный перевод от восточного соседа. Но почти все придется отдать западному, в уплату карточного долга Господина директора. o:p/
П р и н ц е с с а (гладит его). Бедный, маленький мой, устал. Хорошо, что сторон света у нас только четыре, а то в этих соседях недолго и запутаться. А у меня для тебя сюрприз. o:p/
o:p /o:p
Революционер глядит мрачно — видно, что хороших сюрпризов он давно не видел. o:p/
o:p /o:p
Признайся, ты ведь никогда не думал, что попадешь в камеру? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р (в сторону). Признаюсь: только об этом и думаю. o:p/
П р и н ц е с с а. И вот — тадам! (Революционер чуть не падает с крыши, но Принцесса достает видеокамеру и направляет на него.) Мы решили спросить у главного менеджера королевства, как ему удается поддерживать такую отличную форму при таком напряженном графике работы? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р (глядя в камеру). Ну, а я что должен на это сказать? o:p/
П р и н ц е с с а. Говори что хочешь. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р (в камеру). Я хочу сдохнуть… Или нет, сперва — отдохнуть (приваливается на плечо Принцессе). o:p/
o:p /o:p
Тем временем Королю надоело сидеть на сундуке, и он пришел к Начальнице стражи. o:p/
o:p /o:p
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Чайку, кофейку, имбирного отварчика? В смысле — поговорим о делах государственной важности? o:p/
К о р о л ь (озираясь). Давай быстренько просмотрим доносы и перейдем к государственным делам. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. На этой неделе ничего нового. (Показывает большую пачку.) Как обычно, лидером стал главный менеджер. За него отдано больше всего голосов… В смысле, на него поступило больше всего доносов. Мол, сам работает и других заставляет. Вторично, предсказуемо, слог бедный, казенный, интрига отсутствует. (Выкидывает в мусорную корзину. Достает вторую пачку, чуть поменьше.) На втором месте — дела семейные. Тут жены доносят на мужей, мужья на жен, братья на сестер, сестры на братьев и так далее. Вот это рекомендую. Встречаются занятные сюжеты. И язык такой образный! Попадаются прелюбопытные оборотцы! Не перевелись еще таланты. (Передает пачку королю.) Из курьезов. (Перебирает отдельные листки.) Престарелая девица доносит на садовника. Будто он нарочно засадил клумбу перед ее домом такими ромашками, на которых как ни гадай — а все выходит «не любит». Вот еще. Старик нищий, что побирается у городских ворот, жалуется на отсутствие перемен. Мол, он уже сто лет живет в этом королевстве, а солнце по-прежнему восходит на востоке. o:p/
К о р о л ь. Вот люди! Ты когда последний раз наблюдала восход солнца? Хорошо быть нищим — никаких других забот. Осталось что еще? o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (перебирает листки, качает головой). Одна фантастика. Гномы с сырными головами, ворующие молоко. Подброшенная в колодец зеленая белочка. Жареная рыба, живущая на дереве. Мертвая красавица, летающая на весле в чем мать родила. Эти материалы я передам дворцовому лекарю, это по его части. o:p/
К о р о л ь (оживился). А в каком районе летает красавица? А, ну да. Не понял только суть претензий к жареной рыбе. Ну живет она на дереве — и пусть живет. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Это священное дерево. На нем никому нельзя жить. Ему можно только поклоняться. o:p/
К о р о л ь. Суеверия народные неискоренимы. Хорошо еще, что мой дед ввел всеобщее начальное образование — можно на стражниках сэкономить. А заодно и на писателях. o:p/
o:p /o:p
Король берет пачку доносов жен на мужей, посмеиваясь, изучает. Жена Шута, которая подметала рядом, заглядывает ему через плечо, Король передает часть пачки ей, она тоже с интересом читает. o:p/
o:p /o:p
Революционер задремал на крыше. o:p/
o:p /o:p
Из-за домика выходит С а д о в н и к. Принцесса осторожно спускается вниз и сталкивается с ним нос к носу. Они стоят, глядя друг на друга, потом Принцесса передает ему свою камеру. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц е с с а. Ну-ка, подержи вот так. (В камеру.) Здравствуйте! В эфире — я. Сегодня мы решили узнать у Садовника его фирменные методы выхода из творческого кризиса. (Выхватывает камеру, наводит на него.) o:p/
С а д о в н и к. Кризис никогда не бывает творческим. Там, где есть хоть капля творчества, кризис невозможен. (Забирает камеру, выключает, кладет на землю.) o:p/
o:p /o:p
Снова стоят, глядя друг на друга. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц е с с а. Так странно. Мой муж говорит, что в нашем королевстве нельзя поговорить наедине. И правда, нам с ним очень трудно посекретничать. Но когда мы вдвоем с тобой — вокруг нет никого, кто бы нам помешал. o:p/
С а д о в н и к. Просто когда мы вдвоем — для нас больше никого не существует. o:p/
П р и н ц е с с а. Так нельзя. А то и вправду все вымрут. o:p/
С а д о в н и к. Кто — все? o:p/
П р и н ц е с с а. Все они. Кто не ты и не я. Ведь когда я с тобой — мне больше никто не нужен. А ты сам учил, что ничего лишнего в нашем мире не бывает… Нет, все, все. Теперь — все. o:p/
С а д о в н и к. Они не вымрут. О них не беспокойся. А как же мы? o:p/
П р и н ц е с с а. Мы — это ты, я и твоя философия? Надоело! Сегодня мы снимся золотому дракону, которого непременно надо разбудить. Завтра мы уже сами драконы, которые спят и не знают о том, что они — драконы. Послезавтра ты объявишь своим сном меня, перевернешься на другой бок или проснешься. o:p/
С а д о в н и к. А что будет с тобой, если ты перевернешься на другой бок, проснешься и не увидишь рядом меня? o:p/
o:p /o:p
Принцесса молчит. o:p/
o:p /o:p
Я переформулирую. Что будет, если… o:p/
П р и н ц е с с а. Я прекрасно поняла твой вопрос. Я отвечу на него, когда мне будет что ответить. o:p/
С а д о в н и к. Но ты его не любишь. o:p/
П р и н ц е с с а. Не люблю. Это я знаю точно. Когда точно знаешь что-то — проще жить. Долго и счастливо. А про тебя я еще не поняла — люблю или не люблю. o:p/
С а д о в н и к (поворачивается, уходит). Когда поймешь — приходи. Я буду в саду (скрывается за домиком.) o:p/
П р и н ц е с с а (ему вслед). Нет никакого сада! Это все выдумки… (Поднимает камеру, держит в руках, наводит на себя.) Сенсационные новости заставили содрогнуться всех жителей нашего королевства. Садовый маньяк — миф или реальность? Кто рискнет жизнью, чтобы раскрыть эту зловещую тайну? Смотрите в наших следующих выпусках. (Выключает камеру.) Да ну, бред какой-то. o:p/
o:p /o:p
Все это время Королева работала — оттирала тряпкой наружную стену домика. Король вернулся на свой сундук. Жена Шута, прихватив пачку доносов, подходит к Королеве. o:p/
o:p /o:p
Ж е н а Ш у т а. Ты бы отдохнула, подруга. Чего так надрываешься? Думаешь, кто-то у нас это оценит? o:p/
o:p /o:p
Королева продолжает полировать стену. o:p/
o:p /o:p
(Подходит к ней.) Ну, навела красоту. Молодец. Только завтра дождь пойдет, ничего от этой красоты не останется. o:p/
o:p /o:p
Королева не реагирует. o:p/
o:p /o:p
Ладно, перекур. Послушай вот, что люди пишут. (Достает один донос.) «Я совершенно достоверно выяснил, что моя жена…» (начинает смеяться). Ой, нет, я не могу, сама почитай. (Протягивает листок Королеве, та не берет, продолжает работать.) Да ладно, подумаешь, чужие письма. Они же могли их и не писать. А раз написали… Ну хорошо, хорошо… (Плетется к столу Начальницы стражи, кладет доносы на край стола, берет свою швабру, продолжает подметать.) o:p/
o:p /o:p
Во время этого разговора проснулся Революционер. Посмотрел на часы, слез с крыши и спешит с докладом к Королю. o:p/
o:p /o:p
Король видит, что рядом с ним подметает Жена Шута, и жестом велит ей подметать в другом углу. Та перемещается, натыкается на Принцессу с камерой и с радостью начинает давать интервью, размахивая руками. o:p/
o:p /o:p
Р е в о л ю ц и о н е р. Ваше величество! Я придумал революционный способ борьбы с лопухами. o:p/
К о р о л ь. Мы же договорились — больше никаких революций. В нашем королевстве это не работает. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Виноват. Инновационный метод. o:p/
К о р о л ь. Ну-ну. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Для того чтобы справиться с нашими лопухами, мы объявим их исчезающим видом растений. o:p/
К о р о л ь. Думаешь, они в это поверят? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Нет. Но поверят защитники природы. Приедут и вытопчут три четверти лопухов. С остальными мы как-нибудь сами справимся. Я все подсчитал. o:p/
К о р о л ь. Ладно, подумаем. Что мой народ? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Профсоюз изготовителей подковок требует повысить зарплату. Или установить памятник их основателю, легендарному кузнецу. Улетевшему на первом крылатом коне. o:p/
К о р о л ь. Твоя работа? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Конечно! Зачем повышать зарплату, если можно поставить памятник? Кто его, этого кузнеца, видел? Достанем из подвала конную статую вашего папаши, приделаем к ней крылья от игрушечного дельтаплана вашей дочери. И с помпой установим на главной площади. o:p/
К о р о л ь. Нет, с помпой не надо. Помпа — это лишнее. Он же был кузнец, а не пожарный. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Преклоняюсь перед вашей мудростью. Но в целом вы одобряете? o:p/
К о р о л ь. В целом — одобряю. Я и забыл уже про эту статую. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. А когда мы ее достанем, в подвале освободится место. Можно сделать там домашнюю тюрьму. Или сауну. o:p/
К о р о л ь. И тюрьму и сауну! И маленькую мастерскую, где я бы смог плотничать. Да, молодец. Доказал свою преданность. (Вынимает из кармана два вроде бы одинаковых ключа.) В какой руке? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. В правой, ваше величество (указывает). o:p/
К о р о л ь (дает ему ключ, который держал в левой руке). Держи, инновационер. o:p/
o:p /o:p
Революционер целует ключ, встает на одно колено, склоняет голову перед Королем. o:p/
o:p /o:p
Начальница стражи наблюдала за Королем и Революционером со своего места с того момента, как они начали разговаривать. Встает из-за стола и подходит к Королю. o:p/
o:p /o:p
Пользуясь ее отсутствием, Принцесса завладевает пачкой доносов. Вешает камеру на плечо, начинает читать, высунув язык. Ничего не замечает, идет вдоль домика, швыряя прочитанные листки на пол. o:p/
o:p /o:p
Революционер, ликуя, проносится с ключом вдоль всего домика, пока не останавливается рядом с Королевой, которая оттирает стену. o:p/
o:p /o:p
Р е в о л ю ц и о н е р (поднимая ключ над головой). Я сделал это! Сделал! С самого детства я мечтал завладеть ключом от этого сундука. Маленький мальчик, что я думал там найти? Карты пиратских кладов, секретные документы, запрещенные книги? Все не то. Я получил ключ только тогда, когда понял, что олицетворяет собой этот сундук. Власть. С самого детства я стремился не к сундуку, а именно к власти. (Замечает Королеву.) Но как несправедливо власть поступила с вами! Королеву нельзя разжаловать в уборщицы. Ее можно только заточить в монастырь или отрубить ей голову. (Понимает, что сказал глупость, сбавляет обороты.) Хотя вам, конечно, виднее. Когда находишься внутри всего этого (указывает на домик, в котором копошатся остальные персонажи), оно кажется таким большим и важным. А когда смотришь снаружи... (пятится, смотрит издали) все такое маленькое, незначительное. Будто игрушечное. (Вдруг спотыкается, роняет ключ. Поднимает его. И, словно очнувшись, бросается в гущу событий.) o:p/
o:p /o:p
Король и Начальница стражи сидят рядком на сундуке. o:p/
o:p /o:p
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (продолжает разговор). Надеюсь, вы дали ему ключ, которым нельзя отпереть сундук? o:p/
К о р о л ь. Пусть все так и думают. И он тоже. Сейчас он ликует — как же, победа, великое доверие. Но скоро засомневается. А ключ — настоящий! o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Но почему — он? Разве я не доказала свою преданность раньше, чем он появился на свет? o:p/
К о р о л ь. Доказала. Поэтому я просто отдал ему ключ. Но только ты точно знаешь, что этот ключ — настоящий. Видишь, как я тебе доверяю? (Обнимает ее. Потом сердится, поддевает носком доносы, которые разбросала Принцесса.) А это что? Почему такой беспорядок в документах государственной важности? Заведи какую-нибудь секретаршу. Нам нужна свежая кровь. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (в сторону, неодобрительно) . Опять за свое. o:p/
o:p /o:p
Король делает знак Жене Шута, та выметает доносы из домика. o:p/
o:p /o:p
Начальница стражи возвращается на свое место. Тем временем Революционер, как и предсказывал Король, начинает сомневаться в подлинности ключа. Пробует ключ на зуб. Пересчитывает бороздки. Рассматривает его так и этак, нюхает и так далее. o:p/
o:p /o:p
У Принцессы осталось совсем немного доносов, большую часть она разбросала. Выбегает из домика, подбегает к Королеве, вырывает у нее из рук тряпку, сует вместо нее камеру. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц е с с а. Подержи так и вот так. o:p/
o:p /o:p
Королева наводит камеру на Принцессу. У Принцессы в одной руке тряпка, в другой — доносы, свернутые в кулек. o:p/
o:p /o:p
(В камеру.) Приветствую всех зрителей нашей сенсационной программы. Сегодня мы готовы ответить на вопросы, так волнующие общество! К нам в руки попали доносы некоторых граждан на некоторых граждан (потрясает кульком). И сейчас… o:p/
К о р о л е в а ( опускает камеру). Ты, наверное, думаешь, что это — букет цветов? Но это — букет грязных сплетен. o:p/
П р и н ц е с с а (словно прозрела. Бросает на землю бумаги, топчет их) . Фу, гадость какая! o:p/
o:p /o:p
Принцесса вытирает руки тряпкой. Возвращает Королеве тряпку, забирает камеру и спешит к Революционеру. Теперь они вместе пытаются убедиться в подлинности ключа. o:p/
o:p /o:p
Жена Шута, выметающая из домика доносы, добирается до угла дома. Вместе с Королевой они сбрасывают доносы со сцены. Потом присаживаются отдохнуть и беззвучно о чем-то разговаривают, как две старые подружки. o:p/
o:p /o:p
Из-за угла домика выходит П р и н ц с рюкзаком. Если остальные герои почти не изменились, то он выглядит значительно старше, чем в первом действии. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц (оглядывается по сторонам, видит Королеву и Жену Шута, которые продолжают беззвучно разговаривать, сидя к нему спиной. Обращается к ним). Я здесь был или не был? Вы меня узнаете? Вы должны меня узнавать, я — знаменитый путешественник. o:p/
o:p /o:p
Не добившись ответа, идет в домик, предстает перед Начальницей стражи. Оба не узнают друг друга. o:p/
o:p /o:p
Привет, я опоздал, потому что на границе ко мне выстроилась целая очередь за автографами, а потом еще дождь, и дороги все перекопаны, зато у меня для вас — уникальный заграничный сувенир (кладет на стол). o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (читает). «Жувачка импортная» Та-ак. (Проницательно смотрит на Принца.) Небось купили на границе, с рук? o:p/
П р и н ц. Ну… o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. В глаза смотреть! Так я и думала. Это все проделки лесной ведьмы. o:p/
П р и н ц. Я действительно купил этот презент на границе. У одной весьма почтенной пожилой леди. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Ведьма и есть. Кто, как не ведьма, в двести сорок лет будет выглядеть на все сто тринадцать? А знаете, что она в эту «жувачку» добавляет? (Поманила Принца пальцем, тот наклонился к ней, она прошептала ему на ухо.) o:p/
П р и н ц. Да вы шутите! o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Клянусь лопухами! (Посмеивается, потом становится серьезной.) А, собственно, что вы делаете в служебном помещении? У вас пропуск есть? Как вы сюда попали? o:p/
o:p /o:p
Принц ставит рюкзак у стены, роется в нем, достает бумажный прямоугольник, кладет перед Начальницей стражи. o:p/
o:p /o:p
Принцесса замечает незнакомца, что-то шепчет Революционеру и с камерой наперевес крадется к столу Начальницы стражи. o:p/
o:p /o:p
(Рассматривает бумажный прямоугольник, который дал ей Принц.) Билет в театр. Дата сегодняшняя. Это не основание для того, чтоб пустить вас сюда. o:p/
П р и н ц (обводит рукой все вокруг). Ну это же… o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Понятно. (Берет ручку, собирается записывать.) Кто вы, с какой целью прибыли? o:p/
П р и н ц. Я — знаменитый путешественник. Я обошел весь свет. Я был на краю земли, где песок сделан из чистого времени, и время это безостановочно сыплется в мировой океан тонкой струйкой. Я был в центре мира, где все говорят на одном языке, но не понимают друг друга, потому что каждый в этот момент думает о своем. Я был на севере, где слова замерзают на языке и люди общаются друг с другом посредством ледяных скульптур. Я был на юге и своими глазами видел, как в одно мгновение из песка вырастает хрустальный дворец без единой двери, который исчезает, едва только к нему подойдешь. Я убил дракона и нашел себя. Я самый настоящий Принц и могу жениться на Принцессе. Это мое призвание. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Что призвание есть — это хорошо. Но у нас теперь нет Принцессы. К тому же она замужем. o:p/
П р и н ц е с с а (подкралась достаточно близко) . Зато у нас теперь целых две королевы! o:p/
П р и н ц. Нет, так нельзя. Королевы — это бывшие принцессы. Я обошел весь свет. Я видел различных королев. Я знаю. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (поправляет прическу) . Ну посмотрите повнимательнее по сторонам. o:p/
o:p /o:p
Принц смотрит по сторонам. o:p/
o:p /o:p
(Поднимается из-за стола, обеими руками поворачивает его голову, чтобы он смотрел на нее.) Внимательно, я сказала, смотрите. o:p/
П р и н ц (отстраняется). Я только что прибыл. Я сейчас осмотрюсь и все пойму. (Делает шаг назад, оглядывается и так, оглядываясь, проходит через весь домик.) o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (садится на свое место, делает заметку). Этот карьеры не сделает. o:p/
П р и н ц е с с а (направляет на нее камеру). Итак, дорогие зрители, сегодня мы узнаем секреты построения карьеры! o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (Принцессе) . Что, уже можно говорить? (В камеру.) Главный секрет — чтоб никаких секретов от начальства и делать, что я говорю! o:p/
П р и н ц е с с а. Шокирующее откровение! (Отступает с камерой.) o:p/
o:p /o:p
На сцену забирается А д е л и н а. Она подросла, выглядит как ровесница Принцессы. o:p/
o:p /o:p
Аделина подходит к Королеве и Жене Шута, те указывают ей дорогу. Потом поднимаются, отряхивают одежду и возвращаются к работе. Аделина идет к домику. Тем временем Принцесса возвращается к Революционеру и шепчет ему что-то на ухо. o:p/
o:p /o:p
А д е л и н а (подходит к столику Начальницы стражи). Тук-тук, можно с вами поиграть? o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. А ты кто? У тебя есть одноразовый пропуск? o:p/
А д е л и н а (думает, что это игра). У меня был одноразовый пропуск. Я его показала какому-то дядьке, и он исчез. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Кто исчез? Дядька? o:p/
А д е л и н а. Пропуск исчез. Одноразовый ведь. o:p/
o:p /o:p
Король принюхивается, слезает с сундука и идет на запах — к столику Начальницы стражи. o:p/
o:p /o:p
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Тоже купила на границе у пожилой леди? Сколько в газетах пишут — ничего не покупайте у лесной ведьмы! Она продает не товары, а их демоверсии. Стоит их как следует рассмотреть — и они тут же исчезают. o:p/
А д е л и н а (в сторону). Понятно, тут все психи. Но это просто игра. Я же в любой момент могу из нее выйти. o:p/
К о р о л ь (растопырив руки, приближается к ней). Свежая кровь! o:p/
А д е л и н а (уклоняется от объятий). Вы что, вампир? А я читала, что все вампиры — молодые красавцы. o:p/
К о р о л ь (обращаясь к Начальнице стражи). Молодец! Стоило мне распорядиться — и ты уже нашла секретаршу. Вижу, что не зря тебе доверяю. (Аделине.) А что это мы без дела прохлаждаемся? o:p/
А д е л и н а. Не обращайтесь ко мне на «мы»! Какая я вам секретарша? Я еще не решила, кем стану. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (с фальшивой заботой в голосе). Так тебя же никто не неволит. Когда решишь, кем хочешь стать, тут же и станешь. А пока нам нужна секретарша. o:p/
А д е л и н а (в сторону). Это же просто игра. Трудно мне, что ли? o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Где-то у меня тут было запасное рабочее место… o:p/
o:p /o:p
Оглядывается, видит рюкзак Принца. Достает оттуда детали, вместе с Аделиной они собирают какой-то предмет. Перевернув его и так и этак, получают рабочий стол, который ставят в тот же самый угол сцены, где в первом действии стояла колыбель. На стол переносят телефон со стола Начальницы стражи. Аделина садится за этот стол и начинает принимать звонки. o:p/
o:p /o:p
Король возвращается на свой сундук, сидит вполоборота, чтоб видеть Аделину. o:p/
o:p /o:p
Принц все еще изучает домик и оглядывается по сторонам. Так он доходит до противоположного угла, в котором сидят Революционер и Принцесса. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц е с с а (указывая на Принца, Революционеру). Это тот, про которого я говорила. Оставляю вас. (Целует его в щеку.) o:p/
o:p /o:p
Перемещается к Королю, скачет вокруг него с камерой в руках. То и дело непреднамеренно заслоняет Аделину, Король сердится, жестами велит ей отойти в сторону, Принцесса отходит, но, увлекшись, снова заслоняет Аделину, и так без конца. o:p/
o:p /o:p
Революционер пожимает Принцу руку. o:p/
o:p /o:p
Р е в о л ю ц и о н е р. Ты действительно убил дракона? Это не эвфемизм и не форма речи? o:p/
П р и н ц. Если быть совсем точным — отрубил ему голову. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Значит, ты — убийца. В нашем государстве действуют довольно прогрессивные и мудрые законы. И убийцей мы считаем всякого, кто отнял жизнь у любого мыслящего существа. Будь то дракон, великан или жареная рыба, живущая на дереве. Но мне нужен убийца. И я помогу скрыть твое преступление. o:p/
П р и н ц. Это было не совсем убийство. Скорее — акт милосердия. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Мне нравится такой подход к делу. Думаю, мы поладим. Ну-ну, продолжай. o:p/
П р и н ц. Дракон, которого я убил, был уже очень стар. Перед этим он долго и тяжело болел. Его лечили лучшие лекари пяти королевств, но все впустую. Один из них велел перетащить беднягу на перекресток двух дорог. Сказал, что это поможет. И скрылся с деньгами. Когда я нашел дракона, старика было уже не спасти. Он несколько дней лежал на солнцепеке без пищи и воды. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Неужели никого не было вокруг? Что же это за перекресток такой? o:p/
П р и н ц. Вокруг было много кого. Первая дорога ведет на ярмарку, вторая — в порт. Мимо проезжают возы с товаром и целые караваны. Трактиров и постоялых дворов так много, что кажется, будто ты попал в центр мира. Люди фотографировались на фоне умирающего дракона, показывали его детям. Но никто не соглашался исполнить его последнюю волю и убить несчастного. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Фотографировались, конечно, бесплатно? Эх, надо было… o:p/
П р и н ц (продолжает). Я согласился помочь дракону. Это было непросто. Шея у него шириной в ствол тысячелетнего дуба, который я видел у Лукоморья. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. И как же ты справился? o:p/
П р и н ц. У дракона оставались кое-какие деньги. Я съездил на ярмарку и купил там нужные материалы. Потом отправился в порт и нанял десяток парней. Вместе мы соорудили гильотину. Но в последний момент мои помощники заробели. И нож гильотины привела в движение моя рука. Дракон был обезглавлен. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Ты сказал, у дракона оставались деньги? o:p/
П р и н ц. Большую часть своего состояния он потратил на лечение. Кое-что ушло на транспортировку до того рокового перекрестка. Еще сколько-то — на изготовление гильотины и на погребение. Дракон приказал привести нотариуса и выправил все документы относительно наследства и добровольного ухода из жизни. Так что ни в одном государстве меня нельзя привлечь к суду как убийцу. Когда врачи констатировали смерть, я, в соответствии с волей усопшего, проследил за его погребением. Теперь там, прямо на перекрестке, стоит гробница. Чтобы путники не делали крюк, местные трактирщики скинулись и построили мост. Стало еще красивее. Говорят, что если пройти по этому мосту пешком и подумать о чем-нибудь хорошем, можно излечиться от всех болезней. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Кто это говорит? o:p/
П р и н ц. Все говорят… Вообще, это я придумал. В наказание местным лекарям, которые погубили дракона. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. А, очередное суеверие народилось. o:p/
П р и н ц. Можно и так сказать. Но гробница излечила уже триста безнадежных больных. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. И кто же получил деньги за их излечение? o:p/
П р и н ц. Никто. Совет старейшин ярмарки утвердил право беспошлинного проезда по драконову мосту для всех. Теперь на ярмарку едут даже те, кому там ничего не надо. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Ты говорил о завещании. Значит, дракон завещал тебе все свои деньги? Одолжишь мне немного? Разумеется, под проценты. o:p/
П р и н ц. Видишь ли… чтобы не таскать с собой все это богатство, я положил его на долгосрочное хранение в банк. Выгодное предложение: через сто лет мои внуки смогут получить в два раза больше золота, чем я внес. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. О внуках заботится! Дети у тебя есть хотя бы? o:p/
П р и н ц. Юридически — нет, а фактически… (Разводит руками — мол, кто ж их знает, возможно, где-то есть.) o:p/
П р и н ц е с с а (подбегает с камерой). Шок! Весь мир замер в ожидании сенсации! Принц убил дракона и получил с него за это… Сколько тебе заплатил покойный? (Смотрит на камеру.) Тьфу, разрядилась! (Меняет батарейки.) o:p/
П р и н ц. Видишь ли… (Отходит с Принцессой, рассказывая ей все с начала, бурно жестикулируя.) o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р (один). А ведь драконы в нашем мире стали совсем дряхлые. Сейчас начнут помирать один за одним. Это же золотая жила . Уникальное предложение — сафари на дракона. Берем с дракона деньги за гарантированную благородную смерть от руки героя. Берем с героев… назовем их так… деньги за возможность прикончить настоящего дракона. Слоган — «Будь мужиком. Докажи, что ты принц». Сертификатов наделать… o:p/
o:p /o:p
Из-за домика, с той стороны, где находится стол Начальницы стражи и где теперь вместе работают Королева и Жена Шута, выходит С а д о в н и к. Кланяется Королеве, пожимает руку бывшей Жене. o:p/
o:p /o:p
Король, избавившись от Принцессы, слезает с сундука и направляется к столику Аделины, как будто он просто так прогуливается. o:p/
o:p /o:p
А д е л и н а (опускает трубку на рычаг телефона, а голову — на край стола, но тут же поднимает голову) . Просто надо вспомнить заклинание, облегчающее работу в этом скучном офисе (щелкает пальцами) … забыла. Слово такое простое, похоже на «цирк». Это просто… цирк… Нет, не то. Это просто (щелкает пальцами) … Это же все не (щелкает пальцами) … Я же в любой момент могу (щелкает пальцами) … Склероз. Странно. Слово «склероз» — помню. А это, из четырех букв… Как «игла», только не такое острое. Это просто (щелкает пальцами) … o:p/
К о р о л ь (подкрадывается). У тебя что, судороги? o:p/
А д е л и н а. Я устала! o:p/
К о р о л ь. Прими успокоительное. Где-то было в аптечке… (Отходит к столу Начальницы стражи, начинает рыться в верхнем ящике, та, не замечая его, продолжает перебирать бумаги.) Так, валидол, анальгин… Кнопки, скрепки… Акции, облигации… o:p/
o:p /o:p
К Аделине подходит Садовник. Король тут же возвращается, не закрыв ящик стола. o:p/
o:p /o:p
С а д о в н и к. Мне удалось вырастить самые обыкновенные розы. Оказывается, это тоже очень увлекательно. Если растить их из семян чертополоха. o:p/
К о р о л ь (тесня Садовника). Она устала! o:p/
С а д о в н и к. Пусть отдохнет. В саду… o:p/
К о р о л ь (начинает смеяться). Устала — пусть отдохнет! Ой, я не могу! Да ты больший шут, чем наш бывший шут. Устала — отдохнет! (Аделине.) Отдохнем на том свете! На вот, пожуй жвачку. (Кладет перед ней «Жувачку импортную», которую прихватил со стола Начальницы стражи.) Расслабься. (Садовнику.) А сад существует только в твоем больном воображении. (Уходит, садится на свой сундук и внимательно наблюдает за ними.) o:p/
А д е л и н а. Что такое сад? Все говорят, что его не существует. Но о нем так много говорят, что я задумалась — а вдруг он все-таки есть? o:p/
С а д о в н и к. Не могу тебе подсказать. Есть сад или его нет — каждый решает для себя сам. o:p/
А д е л и н а . Понятно. Сад — это что-то типа загробной жизни. А я тебя раньше не видела. Ты где работаешь? Какой у тебя внутренний номер? o:p/
С а д о в н и к. У меня нет внутреннего номера. А что это такое? o:p/
А д е л и н а. Телефон! (Показывает трубку.) Телефон у тебя есть? o:p/
С а д о в н и к. Нету. Я ни во что не вмешиваюсь. Сижу под деревом и наблюдаю. Я поливаю свой участок, удаляю сорняки и возделываю сад. o:p/
А д е л и н а. А для кого ты возделываешь сад? o:p/
С а д о в н и к. Для всех вас. o:p/
А д е л и н а. А часто кто-то из нас ходит в твой сад? o:p/
С а д о в н и к. Никто и никогда. Вы же не верите в то, что сад существует. o:p/
А д е л и н а. Значит, можно его не возделывать? Ты можешь сидеть целыми днями под деревом и ничего не делать. Я бы хотела так. o:p/
С а д о в н и к. А я так не могу. Я должен сажать цветы. Я не могу их не сажать. Как не могу не дышать. o:p/
А д е л и н а. Ты сказал — цветы? (Щелкает пальцами.) Ц-в-е-т-ы. (Считает буквы, загибает пальцы.) Нет, не то… Не помнишь такое слово... из четырех букв? похоже на «цирк» и на «игла». o:p/
С а д о в н и к. Игра? o:p/
А д е л и н а (подставляет слово). Это все игра… Да, точно. А что такое — игра? Ты не думай, раньше я знала. Просто забыла. o:p/
o:p /o:p
Садовник беззвучно пытается ей объяснить. o:p/
o:p /o:p
Ж е н а Ш у т а (хлопнув себя по лбу). Ха, я вспомнила, кто это был. Это же мой бывший шут… мой бывший муж. Даже не узнала его! Видно, мне и вправду теперь все равно. (Отставляет швабру, раскидывает руки.) До чего ж легко! Вот так взяла бы — и полетела. o:p/
К о р о л е в а. Так и должно быть. Мы с тобой — самые свободные жители этого королевства. Потому что на нас — никакой ответственности. o:p/
Ж е н а Ш у т а (складывает крылья) . А как насчет ответственности за наше будущее? o:p/
К о р о л е в а. У нас нет будущего. В любой момент королю может прийти в голову свежая идея казнить нас. Или отправить на пенсию. Или возвысить. o:p/
Ж е н а Ш у т а (снова берется за швабру). И это ты называешь свободой? o:p/
К о р о л е в а. Конечно. Поскольку у нас нет будущего, мы особенно ценим настоящее. Но нашей заслуги в этом нет. Мы просто вынуждены его ценить. o:p/
o:p /o:p
Принцесса оставляет Принца одного, тот продолжает что-то рассказывать, уже ни к кому не обращаясь. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц е с с а (подбегает с камерой к Королеве и Жене шута). Шок! Эта сенсация всех поразила! Бывшая королева работает уборщицей в собственном замке! Откровения без купюр! Как вы прокомментируете… (Наводит камеру. Молчание. Опускает камеру. Смотрит на одну, потом на другую. Тихо). Извините… (Опустив голову, идет к Революционеру.) o:p/
o:p /o:p
Принц только сейчас заметил, что несколько минут говорил сам с собой, и начинает озираться по сторонам в поисках Принцессы. К нему подходит Садовник. o:p/
o:p /o:p
С а д о в н и к. Прошу прощения. Вы что-то потеряли? o:p/
П р и н ц. Да. Я только что снова потерял себя. Вот так: раз — и понимаешь. То, что ты считал своим предназначением, не нужно никому. o:p/
С а д о в н и к. Мои цветы тоже никому не нужны. Конечно, подобное отношение вдохновляет не так, как прямой запрет. Но это куда лучше, чем восторги и овации. Когда на тебя никто не смотрит с ожиданием, не страшно, что вырастишь не то. А «не то» растет себе и растет. И получается такое интересное «не то», какое я бы никогда не вырастил под запретом. Да что я вам говорю. Пойдемте в сад — и все увидите. o:p/
П р и н ц. Сада не существует. o:p/
С а д о в н и к. Так даже интереснее. Пойдемте со мной в то, чего не существует. o:p/
П р и н ц. А если я туда пойду, я не перестану существовать? Не превращусь в ничто? o:p/
С а д о в н и к. Не думал, что знаменитые путешественники боятся шагнуть в неизвестность. o:p/
П р и н ц. Я ничего не боюсь! В саду есть дракон? Я убью его! o:p/
С а д о в н и к. Если хорошенько поискать, в саду можно найти все. o:p/
П р и н ц. Совсем все? Значит, в саду я снова найду себя?.. А принцессы там есть? o:p/
С а д о в н и к. Принцесс не существует. o:p/
o:p /o:p
Садовник разворачивается, уходит, не оглядываясь, и скрывается за домиком. Заинтригованный Принц спешит за ним. o:p/
o:p /o:p
Королева и Жена Шута перемещаются в домик. Подметают и оттирают уже внутри. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц е с с а (Революционеру). У нас. (Шепчет.) Нужны деньги! o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Свободных денег сейчас нет. Все доходы расписаны на пять лет вперед. Если не выбьемся из графика и не случится какой-нибудь всемирный дефолт, то через пять лет я смогу не работать и сидеть дома. А ты сможешь не сидеть дома и работать. o:p/
П р и н ц е с с а. Но деньги нужны не через пять лет, а сейчас! Возьми в сундуке. У тебя же есть ключ! o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Наивная! Ключ наверняка не подходит. Это всего лишь символ. o:p/
П р и н ц е с с а. Сундук — тоже всего лишь символ. А на всякий случай можно взять с собой еще какой-нибудь символ. Отмычку или топор. o:p/
o:p /o:p
Продолжает его беззвучно уговаривать, наконец уговорила. И они вдвоем крадутся к сундуку. o:p/
o:p /o:p
Король слезает с сундука, чтобы проведать Аделину, но натыкается на Королеву. o:p/
o:p /o:p
К о р о л ь (Королеве) . Все это время я любил только тебя. Я любил тебя, как самого себя. А ты знаешь, как я себя иногда ненавижу. Вот так бы взял — и отрубил голову! Но себе-то голову не отрубишь. Мне и не дотянуться. (Показывает, что ему не дотянуться.) Это надо акробатом быть, чтоб так раскорячиться. Вот я и рубил голову тебе. Раз за разом. А ты… Ты даже не замечала этого! Потому что совсем не любила меня! Ты меня никогда не любила!!! o:p/
o:p /o:p
Опускается перед ней на колени, обнимает, утыкается лицом в ее платье. Королева не отрывается от работы. o:p/
o:p /o:p
Подходит Жена Шута. Королева аккуратно освобождается из объятий Короля, отходит в сторону. Жена Шута ставит на освободившееся место свою швабру. Король обнимает швабру, как только что обнимал Королеву, и продолжает стоять на коленях, уткнувшись лбом в деревянную ручку. o:p/
o:p /o:p
Тем временем Революционер и Принцесса подходят к сундуку. Обильно поплевав через плечо, вокруг себя, на пол и на стены, Революционер опускается на колени, вставляет ключ в замок, и сундук открывается. o:p/
o:p /o:p
Р е в о л ю ц и о н е р (заглядывает в сундук, запускает в него руки. И тут же выныривает обратно. Он — сама трагедия). Мечта моего детства. Вы растоптали ее. Когда я, мальчиком, грезил, что открываю этот сундук, какие сокровища виделись мне! Каждый раз — новые. В эти мгновения я был богат, очень богат. Когда Господин директор пожаловал мне ключ, я все еще был богат. Я знал, что ключ — ненастоящий, что он не подходит к сундуку и я никогда не узнаю правды. Но теперь… o:p/
o:p /o:p
Неслышно приближается Королева и стирает со стены плевки Революционера. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц е с с а (наклоняется к нему). Да что там такое? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р (захлопывает крышку сундука, поспешно поднимается) . Пластмассовые серьги! Позолоченные деревяшки! Стеклянные бусы! Он думает, что мы дикари из отсталого племени, которых можно купить стеклянными бусами? o:p/
П р и н ц е с с а. Шок! (Снимает с плеча камеру, наводит на сундук.) Такого не ожидал никто! В сундуке Господина директора… o:p/
o:p /o:p
Королева, которая, никем не замеченная, оттирала стену неподалеку, затыкает ей рот тряпкой. o:p/
o:p /o:p
Революционер что-то пишет на бумажке, передает Принцессе. o:p/
o:p /o:p
Королева убирает тряпку и продолжает невозмутимо оттирать стену, будто и не прерывалась. o:p/
o:p /o:p
(Отплевывается, передает камеру Революционеру.) Фок… Тьфу! Шок! (Читает по бумажке.) Господин директор в который раз доказал свою финансовую состоятельность, а также то, что он по праву занимает пятую строчку рейтинга самых богатых людей планеты. Стоп, снято. (Революционеру.) Зачем мы врем? o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р (возвращает ей камеру) . У нас по-прежнему нет денег. Более того — мы знаем, что в сундуке тоже нет денег. Значит, нам придется взять кредит. А кто нам даст кредит под стеклянные бусы, сама подумай? o:p/
o:p /o:p
Революционер уходит в угол. Обиженная Принцесса залезает на крышу и там демонстративно дуется, но никто не обращает на нее внимания. o:p/
o:p /o:p
Король сообразил, что обнимает швабру, поднимается с колен, ураганом проносится по домику: дает щелбана Жене Шута, топает ногами, ударяет кулаком по столу Начальницы стражи и тут же затихает, ожидая возмездия. Та медленно встает с места, Король пятится. Но Начальница стражи обнимает его, гладит по голове и за ручку, как ребенка, отводит к сундуку. Усаживает на сундук, сама остается рядом. o:p/
o:p /o:p
Из-за домика, пошатываясь, выходит П р и н ц. Опирается рукой о стену. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц. Я был в саду. Но так и не нашел там себя. (Декламирует.) Нет никакого сада. Есть только дерево и грядка с какой-то рассадой. (Продолжает с обычной интонацией.) Если пожевать этой рассады, то понимаешь, что в саду есть все. Я видел принцесс и драконов. Я видел сокровища и тайны. Но я не мог сделать к ним и шага — мне хотелось только сидеть под деревом и смотреть. А когда я смог встать — все куда-то пропало. Снова было только дерево и грядка с рассадой. И Садовник, который почему-то называл себя золотым драконом и просил, чтобы я его убил. Я наврал, что мне нужно сходить за моим верным мечом, и сбежал. Убираться, убираться прочь из этого чокнутого королевства! (Бредет по краю сцены, вглядываясь в зал. В первом ряду видит Аню. Спускается к ней, садится у ее ног.) Я все искал себя, искал. А нашел тебя! Ты кто? Я тебя знаю? o:p/
А н я. Меня зовут Аня. o:p/
П р и н ц. Это не важно. Какая у тебя функция? o:p/
А н я. Я зритель. o:p/
П р и н ц. А ты точно не принцесса? o:p/
А н я. Я — бедная родственница из Тридевятого королевства. o:p/
П р и н ц. Но бедные родственницы из Тридевятого королевства всегда оказываются принцессами. o:p/
А н я. И платят за это двойную цену. o:p/
o:p /o:p
Король тем временем успокоился, вновь уверенно сидит на своем сундуке и слушает доклад Начальницы стражи. o:p/
o:p /o:p
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (продолжает). …Кроме того, полностью выплачена компенсация уцелевшим жителям Тридевятого королевства. o:p/
К о р о л ь (перебивая). Какая компенсация? Кому? Папаша же их всех перебил! o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Кому — не важно. Бюджет подписан? Бюджет освоен. o:p/
o:p /o:p
Быстрым шагом, уверенно к ним подходит Революционер. o:p/
o:p /o:p
Р е в о л ю ц и о н е р (Королю). Господин директор! Мне кажется, что вы больше не Господин директор. Ваш сундук пуст, и мне это известно. o:p/
o:p /o:p
Начальница стражи пятится к своему столу. o:p/
o:p /o:p
К о р о л ь. Если он пуст — значит, ты совершил кражу. Ведь второй ключ был только у тебя. А всем известно, что я по праву занимаю пятую строчку рейтинга самых богатых людей планеты. Недавно в новостях передавали. Телевизор надо смотреть, а не по сундукам чужим рыться. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. У меня есть доказательства и свидетели. (Спихивает Короля с сундука.) o:p/
К о р о л ь (присматриваясь к сундуку). Но это не мой сундук. Вот здесь была царапина. А тут — наклейка от клубничного йогурта. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Поскорее передайте мне все полномочия, и мы забудем об этом. o:p/
К о р о л ь. Забудем о чем? Где мой сундук??? o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (громко, со своего места). Я все объясню. С самого начала я знала, что ключ, который вы отдали главному менеджеру, настоящий. Но у меня были основания не доверять этому человеку. Поэтому я подменила сундук и стала ждать, пока негодяй себя выдаст. o:p/
К о р о л ь (Революционеру). Доверенное лицо — это не тот, кому доверили ключ. А тот, кому доверили информацию об этом ключе... Так, хорошо, а где все-таки мой сундук? o:p/
o:p /o:p
Начальница стражи с помощью Жены Шута отодвигает свой стол, под ним — сундук. o:p/
o:p /o:p
(Радостно скачет.) Мой, мой! Я это издалека вижу! o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р. Вы вернули мне мечту моего детства! (Отдает Королю ключ.) Только, пожалуйста, не открывайте его при мне никогда! Пусть содержимое сундука останется тайной. Пиратские карты… сокровища… запрещенные книги… фотографии прекрасных обнаженных женщин. (Уходит в угол, бормоча.) o:p/
o:p /o:p
Король подходит к своему сундуку, осматривает его. o:p/
o:p /o:p
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Впервые в жизни я поступила не по инструкции. А по велению сердца. o:p/
К о р о л ь. А я думал, что у тебя вместо сердца — инструкции. Однажды я даже поклялся, что женюсь на тебе, если ты хоть раз нарушишь свои чертовы инструкции. (Тянется к ней.) Но что же делать? Я уже женат. (Делает шаг назад.) o:p/
Ж е н а Ш у т а. Господин директор, вы так часто казнили королеву, что ваш брак можно считать недействительным. o:p/
К о р о л ь. Это ты хорошо придумала. (Начальнице стражи, подозрительно.) А откуда второй сундук? Что в нем? o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (засмущавшись). А это… мое приданое. o:p/
Р е в о л ю ц и о н е р (резко развернувшись). Так, стоп. Не сходится уравнение. Каким образом я открыл ВАШ сундук ЕГО ключом? o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и. Ах, мальчик, мальчик. Мой сундук можно было открыть любым ключом. Хоть скрипичным. Там и замок-то ненастоящий. o:p/
o:p /o:p
Революционер, Король и Жена Шута сдвигают оба сундука вместе. Начальница стражи руководит. o:p/
o:p /o:p
Аделина продолжает принимать звонки, Королева — оттирать стену. o:p/
o:p /o:p
А д е л и н а (в телефон) . Здравствуйте, приемная господина директора. Кого? (Подходит к краю сцены с трубкой, Ане.) Мама, это тебя. Не могут дозвониться. o:p/
А н я. Ну правильно, я же мобильный выключила. (Подходит к краю сцены, берет трубку, разговаривает.) Да, привет. Ничего не случилось. Просто мы в театре, и я отключила звук. o:p/
o:p /o:p
Принц тут же плюхается на освободившееся место. o:p/
o:p /o:p
Аделина возвращается к своему столу. o:p/
o:p /o:p
Начальница стражи коршуном кидается к краю сцены. o:p/
o:p /o:p
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (Ане) . Во время действия в зале разговаривать запрещено! o:p/
o:p /o:p
Аня поднимается на сцену. o:p/
o:p /o:p
А н я. Хорошо. Тогда я буду разговаривать на сцене. (В трубку.) Вот, поднялась на сцену. Нет, слышно так же, как в зале. o:p/
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (не отстает). А ты кто? У тебя есть одноразовый пропуск? o:p/
А н я (смотрит на нее, словно что-то припоминая). Я — единственная уцелевшая жительница Тридевятого королевства. У меня есть выданный вами документ на материальную помощь. Я слышала, что бюджет уже освоен. Но мне почему-то так ничего и не заплатили. Очень странно, вы не находите? o:p/
o:p /o:p
Начальница стражи отступает к сундукам. o:p/
o:p /o:p
Когда сундуки сдвинуты, Король и Начальница стражи садятся на них рука об руку, как на трон. Революционер и Жена Шута подобострастно бегают вокруг них. o:p/
o:p /o:p
(Возвращается к разговору.) Извини, меня опять отвлекли. Дома расскажу. Жди нас к ужину. o:p/
o:p /o:p
Принцесса, о которой все забыли, спрыгивает с крыши и направляет на Аню свою видеокамеру. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц е с с а. Шок! Все были удивлены! o:p/
А н я. И в чем же шок? Я простой человек, и я просто поговорила по телефону. o:p/
П р и н ц е с с а (рассматривая телефон) . Неслабая трубка у простого человека. (Задумалась ненадолго.) Шик! Дорогие трубки стали доступнее! o:p/
А н я (порывается уйти). Думаю, вы справитесь с этой глубоко философской мыслью без меня. o:p/
П р и н ц е с с а. Шо? Нет, ты погоди. Не для записи. (Кладет камеру на землю.) Ты с кем говорила? o:p/
А н я. С человеком, которого я люблю. o:p/
П р и н ц е с с а. Шок! У тебя было такое лицо… Ну как в сказке. o:p/
А н я. А я-то ломаю голову, почему вы не похожи на героев тех сказок, которые я читала в детстве. Вы все стремитесь жить долго и счастливо. Но при этом совсем не живете. Поставленный обществом штамп «счастливая жизнь» рано или поздно превращает в черепки даже самое приятное совместное существование. Мотылек, летящий на огонь, живет ярко и коротко — но он хотя бы живет. А вы? Вы совсем разучились любить. Вы стали ужасно предсказуемыми! Все, что не укладывается в рамки обыденного, вы называете «шок». Убийство невинного, розовый снег в июле и самая обыкновенная человеческая любовь — все это «шок». o:p/
П р и н ц е с с а. Значит, любовь — это не «жили долго и счастливо», а то, что не укладывается в рамки? Шок!.. (Отступает, забыв про камеру.) o:p/
А н я. Ты куда? o:p/
П р и н ц е с с а. В сад. o:p/
o:p /o:p
Принцесса скрывается за домиком. o:p/
o:p /o:p
Аня подходит к Аделине. o:p/
o:p /o:p
А н я. Пошли домой. o:p/
А д е л и н а. Куда пошли? А это что? (Обводит рукой сцену.) o:p/
А н я. Это просто игра. Ты в любой момент можешь из нее выйти. o:p/
А д е л и н а. Но отсюда же нет выхода! o:p/
А н я. Отсюда есть несколько выходов. (Берет ее за руку, показывает.) Вот там, за домом, — выход в сад. Вот это — выход со сцены. Там — выход из зрительного зала. А это (показывает на кулисы) — выход из твоей комнаты в гостиную. o:p/
А д е л и н а. Из моей комнаты? Значит, мы все-таки дома? Зачем тогда из дома идти домой? o:p/
А н я. Домой можно идти откуда угодно. Иногда домой можно попасть только из дома. И никак иначе. o:p/
o:p /o:p
Уходят за кулисы. o:p/
o:p /o:p
Королева, будто вспомнив что-то важное, роняет тряпку, медленно идет вслед за ними и тоже скрывается в кулисах. o:p/
o:p /o:p
Начальница стражи бросается за Королевой, чтобы ее вернуть, но натыкается на невидимую стену и, словно ничего не произошло, возвращается на свое место на сундуке. o:p/
o:p /o:p
Слышно пение птиц, шелест деревьев. Потом — голоса Принцессы и Садовника. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц е с с а. Ты совсем не удивлен. Ты ждал меня? o:p/
С а д о в н и к. Я готов к любым неожиданностям. Всегда. В этом суть моей философии. o:p/
П р и н ц е с с а. Ты хоть иногда думал обо мне? o:p/
С а д о в н и к. В жизни возможен любой шок… (Грустно повторяет.) Шок. Да, я думал о тебе. Все это время я думал только о тебе. o:p/
П р и н ц е с с а. А как же твоя философия? o:p/
С а д о в н и к. Она потеряла смысл, как только ты перестала меня к ней ревновать. o:p/
П р и н ц е с с а. Все говорили мне, что сада не существует. Я даже поверила им. Но я же вижу. Эти кусты. И цветы. И фруктовые деревья там, на холме. o:p/
С а д о в н и к. Ты видишь, потому что хочешь это видеть. o:p/
П р и н ц е с с а. Опять философия? o:p/
С а д о в н и к. Опять ревнуешь? o:p/
o:p /o:p
Оба смеются. o:p/
o:p /o:p
На сцену поднимается П р и н ц. Видит забытую камеру, наклоняется, выключает ее. o:p/
o:p /o:p
Пение птиц, шелест деревьев и голоса Принцессы и Садовника затихают. o:p/
o:p /o:p
П р и н ц (куда-то вверх, сам не понимая куда). Побольше света сюда, на меня. Вот он я, здесь! Мне есть что сказать! (Принимает позу, обращается к публике.) Кажется, я нашел себя. Нашел свое призвание. Мое призвание — быть артистом! (Заискивающе смотрит на зрителей, изображает, что хлопает в ладоши, набивается на аплодисменты. Выпросив у зала аплодисменты, как бы теряет к этому интерес, быстро разворачивается, подхватывает свой рюкзак, закидывает на плечо, хочет уйти.) o:p/
o:p /o:p
Из домика выбегает Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и, за ней — остальные. o:p/
o:p /o:p
Н а ч а л ь н и ц а с т р а ж и (хватает Принца за рюкзак, тащит назад) . По инструкции артистам не положено уходить со сцены, не поклонившись! o:p/
o:p /o:p
o:p /o:p
Конец o:p/
Из книги «Молчание зелёного мира»
Этот современный английский поэт обладает, как я почувствовал, удивительным художественным слухом, лирические рецепторы которого словно бы снабжены специальном механизмом шумоподавления, фильтрующим звуки определенной частоты. Автор книги «The Silence of Green», говорящее название которой весьма приблизительно можно перевести как «Молчание зелёного мира», категорически не пропускает в свои стихотворения скрипы шестерен технологической цивилизации, вопли улицы, демагогическую риторику газетных передовиц, восклицания назойливой телерекламы.
Поэзия лучше всего демонстрирует способность стихотворца видеть и слышать то, что обыкновенный человек не в состоянии увидеть и расслышать по определению. Но Дэвиду Морфету удается большее — он слышит голоса тишины. Его стихи полны тем самым молчанием Природы, которое поэту Геннадию Айги представлялось «тишиной с содержанием». Поэзия Морфета с исключительной точностью и выразительностью передает основные философемы и музыку мира растений, животных и даже элементов периодической таблицы.
Сами названия произведений Дэвида — «Способы смотреть на иву», «Падение ротанговой пальмы», «Возрасты дуба» и другие — явственно свидетельствуют о том, что художник принимает природу как равного себе собеседника. Именно он, поэт, выступает настоящим переводчиком-коммуникатором на том условном «Титанике», на котором наше человечество, если не одумается, неминуемо приплывет — по круто падающей реке равнодушия и безалаберности — к своему закономерному финалу. Человечество и Природа — равноправные пассажиры одного Ковчега. Поэт призван научить их взаимопониманию.
В стихотворении «Мой частный остров» Морфет говорит о своей личной собственности, крошечном островке, лишь слегка возвышающемся над взбаламученным морем. Борьба со стихией «бесполезно-недолговечна». Частный остров поэта — это сама человеческая жизнь, посвященная борьбе с ветрами и штормами повседневности, борьбе, изначально обреченной на поражение. Море — метафора времени как разрушительной стихии, перед которой бессильна смертная природа человеческой плоти. Только разум и сердце, выразившие краткий миг земного существования в письменной речи — языке молчания, способны сохранять память об отдельном случае успешного противостояния обитаемого клочка суши — грандиозной океанской стихии.
Мне остается добавить, что Дэвид Морфет — уроженец Йоркшира и выпускник Кембриджа — долгое время трудился на дипломатической службе, в основном представляя государственные интересы в ряде международных энергетических проектов. Во времена Чернобыльской катастрофы он был полпредом Соединенного Королевства в Международном агентстве по атомной энергетике (МАГАТЭ), ныне — действительный член всемирно известного клуба интеллектуалов «Афиниум-клаб» в Лондоне.
Стихи Дэвид Морфет начал писать еще в студенчестве, некоторое время был редактором литературного журнала «DELTA». Сейчас он — известный британский поэт, автор восьми сборников лирических стихотворений. Это его первая публикация в России.
Занимаясь критикой
Есть слова, что требуют обращения с величайшей осторожностью.
Некоторые глаголы радиоактивны и разогреваются при сближении,
их показано держать друг от друга подальше.
Вместе они достигают критической массы и вызывают цепную реакцию.
Одной точки порою достаточно, чтоб вымер город.
Наречия замечены в подстрекательстве.
Даже запятая бывает огнеопасной.
Обращали ли вы между делом вниманье на стрелку,
достигшую входа в «красную зону»?
Если же нет, немедленно прекращайте работу
и отправляйтесь-ка в отпуск. Как можно скорее.
Нет манго в Тибете
Лишённому чувств и мышленья
огромному миру растений
всегда не хватает пропорций.
Всё в нём зависит от прихотливой игры
случая в виде количества солнца и качества почвы.
От водоносных слоёв растения тянутся к свету,
чтобы однажды закончить свой путь
окаменевшим обломком породы.
Окажется, нужно немногое (скобка открыта —
участие солнца при недостатке дождя,
здесь скобку закроем): жара умертвляет
живое и холод сулит ему паралич.
Так происходит всегда в соответствии
с пунктом закона по прозвищу Климат.
А значит, манго не сыщешь в Тибете,
как и секвойи — в степях Арканзаса.
Молчанье ксилемы [1]
Ксилема — как Великая Тропа жизни…
Соки в трубопроводах волокон,
словно сокровища недр, несут из подземных хранилищ
от корней до развесистой кроны и самых хрупких ветвей
жизнь. И в каждом растенье — ответвленье этой дороги.
И всё же — ни звука шагов, что можно расслышать,
привычных, как бульканье в трубах,
ни резонансных шумов в капиллярах,
ни частящего пульса
в тоненьких жилках листвы.
С листьев, как после дождя, льётся капель кислорода.
Воздух густеет, однако всё так же беззвучен.
Ксилема хранит Тишину. В бесшумной пульсации лимфы,
в столкновенье частиц микромира или в неслышной возне
всегда молчаливых бактерий.
Возрасты дуба
Буйства побегов молодого дубка, их звонкие соки и хлорофилл
не могут не бросаться в глаза своим беспокойным волненьем.
При этом им вовсе не важно, есть ли и где
находится вся корневая система и ствол.
Огромной зелёной чалмою дуб напоминает китайского мандарина
в его летнем наряде, включающем пляжный зонтик.
Все предпосылки, чтоб стать гордостью места и дни напролёт
тратить на то, чтобы смешивать свет со всеми оттенками серого.
Осенью дуб — цвета умбры, стоически терпит стаи грачей
в кроне, словно они-то и есть весь процент годового дохода.
Но неизменно мытари-ветры являются за
своей долей хрустящей листвы.
Узловатый, корявый дуб-патриарх, как древний старик-прокажённый, —
с покрытою струпьями кожей и шишками свили.
Годы — плоды, что склоняют безлистные чёрные ветви
в последнем поклоне.
Нюанс
Тот, кто ценит чёрно-белые снимки,
никогда не смирится с вольностями,
что позволяет себе обычная призма, превращая
случайный луч света в спектр разных цветов.
Преданные фанатики ноток ванили
нервно вздрагивают при виде-запахе-вкусе
многослойных кондитерских симфоний
из манго, айвы, земляники и маракуйи!
Неуклюжий окурок мизинца на ноге —
признак тесных ботинок — указующий перст этикета.
Любая попытка движенья встречает
критический взгляд тех, кто не трогался с места.
Восхвалим Создателя за острый, как скальпель, нюанс,
вскрывающий трупы стереотипов. Восхвалим
Его уже только за то, что есть кому видеть оттенки
во времена торжества монохромного зренья!
Мой частный остров
Слегка возвышающийся над взбаламученным морем,
мой крошечный частный остров едва заметен
меж волн и течений, приливов и отливов в болотах дельты,
между клочьев тумана, застрявшего в дюнах.
Моя недвижимость, в зарослях залитой илом осоки,
подобна убогой дамбе, что бесполезно-недолговечна
в борьбе со стихией. Обозначить границу, где суша
смыкается с морем, здесь могут только картографы.
Мерцающий в волнах залива, весь из намытых пород,
принесённых потоками дельты, мой маленький остров —
лишь часть большой суши и жизни,
невзрачное место случайных событий,
но он — моя собственность. То,
чем могу я владеть безраздельно.
Олеар Андрей Михайлович родился в 1963 году в Томске. Окончил отделение журналистики филологического факультета Томского государственного университета. Автор нескольких поэтических книг и сборников стихотворений для детей. Среди переводов с английского: Уильям Шекспир, Уистан Оден, Роберт Фрост, Дерек Уолкотт, Леонард Коэн. Выпустил книгу переводов англоязычных стихов Иосифа Бродского (2004). Живет в Томске. В «Новом мире» публикуется впервые.
Наследник
Яна Дубинянская родилась в Феодосии. Окончила Киевский национальный институт журналистики. Прозаик, автор книг “Н sub 2 /sub О” (М., 2008), “Глобальное потепление” (М., 2009), “Письма полковнику” (М., 2011), “Сад камней” (М., 2011) и др. Живет в Киеве.
Купюры в тексте являются авторским приемом, не связанным со вступившим в силу Федеральным законом № 436-ФЗ “О защите детей от информации, причиняющей вред их здоровью и развитию”.
Cтарик полулежал, привалившись к таксофонной будке, и небо раскалывалось в его глазах.
Сначала по голубому побежали трещины, как по надбитой яичной скорлупе, затем они набрали формы, наполнились чем-то бледно-желтым, цвета перекаленного песка, эта субстанция перелилась через края и потекла вниз вязкими тяжелыми каплями. Все расползалось, рушилось, и уже навсегда.
А он мог только бессильно смотреть на это. Поминая, что некому теперь удержать, скрепить, склеить осколки, вернуть как было. И люди проходили мимо, не глядя вверх.
Когда Таня перебежала к нему через площадь, старик был уже мертв.
— Вижу, вы не верите. Я и сам не хотел верить, да и не поверил бы, если б это обнаружил, скажем, приятель близкого друга моего дяди, а не я сам. Но, увы, эта организация, не будем поминать ее имя всуе, выдает архивы только по личному запросу на руки конкретному гражданину. Иначе я с удовольствием отправил бы в их мрачные подвалы приятеля близкого друга дяди...
Собеседник криво ухмыляется, показывая, что улавливает тонкий юмор. Благосклонно кивает, дозволяя продолжение.
— Хотя вряд ли сей гипотетический субъект заметил бы то, что обнаружил я. Для этого нужно отдать много лет любимому делу... Вот вы коллекционируете что-нибудь? Картины или, может быть, книги?
— Бабки, — решает тоже пошутить собеседник. — И баб.
Приходится дождаться, пока он кончит ржать и снова будет способен слушать более-менее внимательно.
— Понимаете, эти боны еще до пожара в семьдесят четвертом оценивались на рынке в несколько десятков тысяч каждая. Я имею в виду, вы понимаете, никак не отечественные денежные знаки. Только представьте: власть, продержавшаяся в столице меньше четырех суток, успела отпечатать свою валюту, причем на приличном художественном уровне — это же беспрецедентный в истории...
История собеседника явно не интересует. Подробности следует опустить, а жаль.
— И вот я узнаю, что у гражданина Кацнельсона М. Я. при обыске в тридцать седьмом была обнаружена целая пачка!.. Я узнал их по краткому казенному описанию, это же дело моей жизни, понимаете? А эти... люди при исполнении, они их даже не изъяли, просто отметили в протоколе. Вот тогда я начал плотные изыскания. Подкатился к тете Циле... Вы не оцените моих усилий, вы же не знаете тетю Цилю. И в конце концов получил возможность глянуть одним глазком в бумаги Менделя Яковлевича. Мировой был дед: прошел лагеря, штрафбат, живым вернулся с войны...
Семейная хроника собеседника не интересует тоже. А его время дорого стоит, и он уже поглядывает на часы.
— И представьте себе: Мендель Яковлевич оставил завещание.
Правильное слово срабатывает. На свои массивные золотые часы с четырьмя циферблатами и странноватой надписью “Rollexx” собеседник больше не смотрит.
— Оказывается, у него сохранились эти банкноты, уж не знаю, каким образом, даже тетя Циля не знает. В середине восьмидесятых он положил их в банк...
Собеседник хихикает.
— Нет-нет, не в наш, а в швейцарский, ездил туда на конференцию и ухитрился вывезти, не декларируя, понятно, их ценность... В депозитный сейф, или как оно там у них называется. То есть под них еще идут какие-то проценты. А в пачке пятьдесят банкнот. В прессовом состоянии! Вы представляете себе?!
Теперь на милом интеллигентном лице собеседника имеется явный интерес, в глазах мучительным подсчетом прыгают перечеркнутые вертикально латинские буквы S, точь-в-точь как в новом американском мультфильме. Можно делать эффектный ход:
— И тогда я написал Диме. Вы же знаете Диму?
Значки доллара в глазах собеседника сменяются вопросительными знаками.
— Диму Протопопова?
Собеседник кивает. Диму Протопопова знают все.
Правда, не всем известны о нем столь интимные вещи:
— Внук. Единственный внук Кацнельсона, завещание составлено на его имя. И представляете, он мне ответил.
Пауза уместна, хоть и до последнего оставались сомнения. Наконец-то собеседник подает голос. Бросает скупую реплику сурового и немногословного человека дела:
— Что?
— Дима написал мне довольно длинное письмо. По электронной почте, у меня она есть, я вам говорил? Там было обо всем: о бонистике, о дедушке Менделе, о судьбах родины. Но, увы, он не ответил на мой единственный вопрос...
Теперь пауза носит чисто театральный, необязательный характер, но уже можно ее себе позволить.
— Получил — или не получил?
У Димы Протопопова в его двадцать четыре было больше врагов и завистников, чем у нормальных людей набирается к концу жизни знакомых вообще. С другой стороны, не со всеми своими завистниками и врагами он был знаком лично — это его знали все. Недруги называли Диму хамом, скопидомом, выскочкой и жидовской мордой — и были правы по всем пунктам. Этимологию Диминой фамилии они выводили не из священства, а из анатомии, смешно заменяя одну из многочисленных “п”; впрочем, намекали, что фамилия у него ненастоящая. Хотя на самом деле все было сложнее.
Дима был худ и нескладен, в быту заносчив и хмур, неприлично много матерился и никогда не давал в долг, хотя зарабатывал тоже, по слухам, неприлично много. Так что друзей у него практически не было.
Любили Диму только девушки и телекамера. И если относительно девушек враги завистливо кивали на размеры Диминого носа, то с камерой дело обстояло и вовсе непонятно.
Когда Дима Протопопов халтурки ради снялся в рекламе “ООО-Инвеста”, телезрители не только незарастающей тропой понесли туда свои денежки, подгоняемые инфляцией, но и, по многочисленным признаниям, даже остросоциальную программу “Объективная правда” включали ради этого ролика в рекламной паузе. На “Объективной правде” Протопопов трудился выпускающим редактором, о чем знали только самые преданные его враги и поклонницы, досматривавшие до титров. В кадре же Дима солировал на другой телепрограмме — в игре “Города”. “Города” показывали по пятницам сразу после программы “Время” — и в это время по всем городам и весям страны падала преступность и возрастала рождаемость, не говоря уже о познаниях в географии.
Игру в города, вернее, играть в них по телевизору Дима Протопопов придумал сам. Но если бы эта мысль пришла в голову кому-то другому, вряд ли что-нибудь получилось бы. Без Диминого телеобаяния (совершенно незаметного в жизни, во всяком случае мужчинам) экзотическая затея с телевизионной игрой, понятно, не имела бы никаких шансов.
В рекламе, все увереннее затоплявшей эфир, Дима мелькал время от времени и дальше, даже после того, как “ООО-Инвест” рухнул с большим шумом в прессе вместе со всеми деньгами вкладчиков. Кроме того, его фамилию можно было встретить в новом молодежном еженедельнике “Заря мажора” (где именно Протопопов провел сенсационное журналистское расследование дела “ООО-Инвеста”), а также в популярных газетах “Потустороннее в жизни” и “Невероятное о сексе”. Последнее издание его недруги читали с особенным вниманием, гадая, какие из описанных эпизодов и практик имели место в Диминой жизни, а где он беззастенчиво врет.
Протопопов носился с идеей открыть собственное средство массовой информации (колеблясь между телеканалом и глянцевым журналом по западному образцу), но денег ему все равно никто не давал. В личной беседе с потенциальными инвесторами Дима производил впечатление мрачного зарвавшегося юнца, по-ихнему фраера — каковым, по сути, и являлся.
Так или иначе, работал Дима много, за что был достоин как минимум уважения — но никто его особенно не уважал, причина указана выше. Куда он девал деньги, оставалось непонятным: девушки любили Диму так, за красивые глаза (глаза были и вправду большие, темно-бархатные и очень красивые, но на работе, не считая эфиров, Протопопов носил близорукие очки). Об уровне его доходов завистники и враги могли только догадываться, чем и занимались с переменным успехом.
А у Тани с Димой был роман. Давно, когда она только приехала в столицу и ничего не понимала в жизни.
— Я тебе не позволю!
— Ты мне что? — осведомилась Таня.
Ее жених осознал свою ошибку и попытался задним числом сменить стилистику:
— Танечка... не надо, я тебя прошу.
Но было поздно. Жених ей в этот раз попался столичный, с отдельной квартирой и недавно подаренным родителями пейджером, и поэтому ему многое воспрещалось, гораздо строже, чем предыдущему, из студенческой общаги. Чтобы не слишком наглел.
— Ты же не знаешь этих людей, — умоляюще сказал жених. — Мало ли чего они еще захотят.
— Не беспокойся, — снизошла Таня. — У меня своя голова на плечах. И нет возможности работать по блату у знакомых. Если б собирались кинуть, не заплатили бы аванс.
— Мало ли откуда у них деньги...
В общем, жених зарвался. И остался один в своей квартире с пейджером и без малейшей уверенности, увидит ли он Таню когда-нибудь еще.
А она, звонким цокотом сбежав вниз по лестнице, прямо от подъезда замахала рукой проезжающим мимо иномаркам. Таня уже зарабатывала достаточно, чтобы никогда и ни за что не ездить на метро.
Назвала водителю адрес и принялась глядеть на проплывающий в окне большой город, который хотела когда-то завоевать — и завоевала без проблем. И в нынешнюю авантюру ввязалась, понятно, не ради денег, а просто потому, что, если долго не ввязываться в авантюры, пропадает кураж и сбивается нормальный жизненный ритм.
Ее ждали. Прямо у входа под арку, потому что, объяснил ожидавший охранник в камуфляже, иначе она по-любому бы заблудилась. Больше он не сказал ничего, как Таня ни старалась его разговорить, — наверняка афганец, они все такие.
Они действительно черт-те сколько плутали внутренними дворами, обходя опрокинутые мусорные баки, распугивая бездомных кошек и робких бомжей. Но здесь, в столице, на Танин взгляд, даже такие вот трущобы выглядели куда позитивнее, чем главная улица ее родного города (сорок тысяч населения и закрытый в позапрошлом году завод). Там казалось, что пропало вообще все и уже навсегда. Здесь из любой трущобы уверенно находился выход.
И сейчас они тоже в конце концов куда-то вышли, она даже примерно запомнила дорогу.
— А дальше на второй этаж и там налево, — сказал ей афганец и остался охранять подъезд.
Изнутри он был традиционно расписан матами и буквами “С” в треугольных кавычках, но с тех пор, как Таня пришла в большую столичную журналистику, ведомая уверенной рукой Димы Протопопова, ее трудно было удивить и отпугнуть каким-либо интерьером. И правда: когда она прошла в самый конец левого крыла, напоровшись по дороге раз на детскую коляску и другой на лыжи, то сразу же уткнулась в кислотных цветов наклейку с ободранным краем:
МОДЕЛЬНОЕ АГЕНТСТВО “ОТ КУТЮРА”.
Танин жених, владелец, кроме прочего, шведской иномарки “вольво” в хорошем состоянии, провел в боковом переулке, откуда хорошо просматривалась арка, поглотившая Таню с афганцем, ровно два часа семнадцать минут. После чего его терпение исчерпалось, а беспокойство зашкалило. И он уже решительно распахнул дверцу автомобиля, когда из-под арки показалась Таня.
Очень странно — она была одета по-другому. А именно: в бирюзовые лосины и фиолетовый блейзер до пупа, а обута вообще в дикие босоножки на толстенной платформе. Но главное, она опиралась на руку джинсового блондина под два метра ростом! (Танин жених имел корректные метр семьдесят семь, по поводу чего никогда не комплексовал.) Они пошли по улице под ручку, и “вольво” двинула было следом — или прочь отсюда, он еще не решил, — когда вдруг заметил, что это вовсе не Таня.
Таня возникла в арочном проеме через три минуты. Тоже в бирюзовых лосинах и фиолетовом блейзере, которые сидели на ней, кстати, не в пример лучше, с той же прической хвостом и в таких же дымчатых очках. И тоже с блондином в “монтане”, правда, чуть пониже, и они демократично держались за руки. Вышли и направились в противоположную сторону.
Затем арка выпустила еще одну парочку, аналогичную по всем параметрам, но этого Танин жених уже не видел.
Бумажные деньги — самая философская вещь, какую придумало человечество. Ничто более точно не отражает мироздание во всей его относительности, непрочности и вместе с тем неуязвимости. Монета чеканится на века и благополучно переживает их, неуклонно возрастая в цене за счет древности и редкости, добавляемых временем к благородству металла. Нумизмат всегда в ладах со временем, оно играет на него и никогда — против.
Бонисту приходится быть философом. Он живет в зыбком, неверном мире, где нет ничего прочного — в том числе и времени. Ценность коллекции сцеплена с историческими коллизиями самым неоднозначным и причудливым образом. Сохранность ее напрямую зависит от беспощадного течения и превратностей прошедших лет. А сюрпризы непредсказуемы, как сама жизнь.
Чистая условность — наделять кусок бумаги ценностью золота. Любая бумажная валюта — результат договора между людьми, а любой договор рано или поздно будет нарушен. Меняется власть, обваливается экономика, проводится денежная реформа или перестает существовать страна — и вот у вас на руках вместо обеспеченной старости и будущего детей и внуков оказывается некоторое количество никчемной резаной бумаги. Ею можно оклеивать сортир или растапливать печь, и многие разоренные и отчаявшиеся во все времена поступали именно так. Не подозревая, что работают на меня, на ценность моей коллекции. Проходит время, и разрозненные купюры, не доставшиеся огню и режущим предметам, подвальной сырости и крысиным зубам, снова обретают цену, куда более высокую, чем их первоначальный номинал.
Если монета — по сути скульптура, маленький барельеф, то бона — прихотливый графический лист, и мало какая графика может сравниться с ней по совершенству замысла и исполнения. Во все времена человеческая сущность противилась противоестественному феномену покупательной способности простой бумаги — и всеми силами наделяла бумажные деньги художественной ценностью.
Податливо гнутся прозрачные пластиковые листы альбома. Кредитный билет 1872-го с портретом великого князя Дмитрия — не самая редкая бона, но очень выразительная: этот полуповорот головы, этот надменный взгляд. В подписи управляющего Анникина есть что-то дерзкое, почти хулиганское: угловатое летящее “а”, размашистый завиток. Тоже недорогая, но любимая моя “катенька” — екатерининская сотня, на которой у государыни трогательный, едва ли не смущенный девичий вид. А вот истинная драгоценность — облигация семнадцатого: сохранность так себе, оторван уголок и рядом два чернильных пятнышка, — но это та самая, из уничтоженного тиража, с красноречивой опечаткой в имени Дзержинского…
А это откуда в моем альбоме?!. Видимо, сунул машинально между листами еще тогда, когда ездил к тете Циле. Тьфу ты. Немедленно убрать.
Несерьезно маленький бумажный квадратик с шестью издевательскими нулями, дикое лилово-зеленое подобие примитивнейшего дизайна — профанация самой сути бумажных денег. Сто процентов, так называемые “купонокарбованцы”, тьфу ты, не выговоришь, а в народе просто фантики, не продержатся долго, равно как и так называемая страна, где их отпечатали. Но обретут ли они от этого в будущем коллекционную ценность? Сильно сомневаюсь.
Бонисты — хранители самого мироздания, по договору с вечностью условно облеченного в форму таких нежных и бренных на первый взгляд банкнот. Но есть в бумажных деньгах неодолимая сила, это они, а не рукописи, по-настоящему не горят и не пропадают в сырых подвалах. Рано или поздно самыми извилистыми и невероятными путями они все-таки приходят в мою коллекцию.
И возможно, именно поэтому до сих пор не рухнул с концами столь же непрочный и условный мир.
У Димы Протопопова надрывалась мобила. Денег на ней почти не оставалось, и Дима страдал, раздумывая, брать или не брать. Конечно, все-таки ответил — и конечно же это оказался не спонсор, а ровно наоборот.
— Нет, — бросил отрывисто, без мата: по мобиле Дима всегда был предельно краток. — Может, завтра. Звони.
Ответной реплики он не дослушал.
Надо было что-то делать. В качестве “чего-то” Дима набрал номер спонсора и снова услышал про “вне зоны”. Вообще-то зона по спонсору плакала давно, и Дима знал, когда соглашался, его неоднократно предупреждали, что этот запросто может кинуть, — но почему, <… … …>, именно сейчас?!
Последнюю фразу он выговорил вслух без купюр, как раз когда вошла секретарша Лиля со шлейфом запаха “Нескафе”. Приняла на свой счет и попятилась за дверь.
Сегодня у Димы Протопопова еще была секретарша, был свеженабранный штат журналистов, операторов и видеоинженеров, был менеджмент и был проект. Проект по его собственной, крутой и революционной идее. Ну да, общими контурами она несколько напоминала увиденное когда-то в гостях у Шурки на его коллекционной кассете программ Би-би-си, которую тот, лоснясь и раздуваясь, крутил по видику в избранном кругу, — но в нашей стране до такого пока не додумался ни-кто! И не додумается ближайших лет пятнадцать, Дима мог поручиться, у него на такие штуки имелся безошибочный нюх. Короче, надо было что-то делать для спасения проекта, и Дима понятия не имел — что.
Позвонил телефон на столе, и Протопопов со зверским наслаждением рванул трубку: кто бы то ни оказался, он попал. По обычному, особенно офисному, телефону Дима краток не был.
Попала Анжеличка, Димина актуальная. Выслушав неизбежное хорошо если на треть, она что-то невразумительно прорыдала и бросила трубку. Коза, с ненавистью подумал Дима. Немного нежности ей — посреди рабочего дня!..
Кроме всего прочего, у него был сегодня вечером эфир “Городов”. Несколько секунд Протопопов с наслаждением смаковал иллюзорную возможность положить с прибором на эти <… … …> “Города” и не явиться в прямой эфир. И дома по телику полюбоваться на заставку, которой они будут лихорадочно крыть.
Послышался короткий бабий перевизг, и ворвалась Элла с подводками. У Эллы, старой полковой лошади и бывшего диктора Центрального телевидения, было хобби — растаптывать на скаку хрупкую Лилю, особенно если та оказывала сопротивление. Но подводки Дима и вправду требовал показать как только, так сразу, и Элла умчалась победительницей.
Черкая зеленой пастой теплые, подкрученные по краям новенькие компьютерные распечатки, Дима на мгновение позабыл обо всем — и представил, как это будет, и офигел от собственной крутизны. Вся же, вся абсолютно, оптом, страна подсядет, влипнет намертво, станет смотреть не отрываясь, как “Рабыню Изауру”! И набавлять громкость, и бегать в туалет в рекламную паузу, и на следующее утро взахлеб обсуждать в транспорте, в очередях и на работе: кто, с кем, каким образом и за кого. Куда там драным и уже, честно говоря, примелькавшимся до оскомины “Городам”…
Спонсор прохлаждался вне зоны. О чем пока не знали журналисты, операторы и видеоинженеры, не знал менеджмент и даже секретарша Лиля. А дуры и кретины, позавчера прошедшие кастинг, — тем более.
Сегодня у Димы был первый съемочный день. И съемки, <… … …>, должны начаться!!! — несмотря ни на что.
Мобила взорвалась в его руках, и Дима ответил сразу, машинально, не раздумывая.
— Ты идешь?! — гаркнул Цырик.
Протопопов отозвался предельно кратко:
— Иду.
Но никуда не пошел. Поскольку в ту минуту, когда Дима швырял в пасть раскрытому дипломату стопки нужных и ненужных распечаток, в кармане его летнего кашемирового пальто завибрировал пейджер.
Сообщение, как всегда, <… …>, прошло максимум до половины. Но этой половины — четверти, трети? — Протопопову хватило.
Он стоял посреди кабинета, читал пейджер и думал. Пока не заглянула с каким-то идиотским вопросом Лиля, на которой можно было сорваться и оторваться, вырываясь заодно из мертвого ступора.
А текст был буквально такой:
ОТДАЙ ПОЖАЛЕЕШ ВЕДЬ КАЦНЕЛЬСОН СУКА ЖИДО
В редакцию Таня забежала в нарушение контракта, пока рабочие монтировали пэтээску, операторы курили в теньке, рыба в линзах отошла к таксофону звонить, а симпатичный Антон пообещал, что не выдаст.
Никаких особенных дел у нее в редакции не было, но жениху все же удалось раскачать ее нервы на предмет опасности авантюры, и Таня хотела показаться народу: сегодня с утра она еще жива — на случай, если что.
Народу, понятное дело, в такую рань не оказалось. Громоздились на столе расчерченные от руки макеты вчерашних полос: ответсек Пал Семеныч не признавал компьютеров, держал у себя пачку фломастеров и считал колонки в строках, а не в тысячах знаков — и никогда, кстати, не ошибался. Принтер был завален распечатками приколов из Интернета, которыми админы Вася и Жорик каждый раз его загружали четко под сдачу номера, вызывая нецензурные вопли новостийщиков со второй полосы; когда неторопливый струйник справлялся с задачей, ни новости, ни приколы уже никому не были нужны. Они обильно устилали подоконник, весь в сигаретном пепле и в кольцах от кофейных кружек. Танина была с лягушкой “Никогда не сдавайся”. Не мылась она тоже никогда.
Таня выглянула в окно. Рыба еще не вернулась, операторы подозрительно сгрудились в кружок за углом, а симпатичный Антон слонялся туда-сюда, периодически попадая в солнечные квадраты между домами, и тогда ярко вспыхивала мобилка — он крутил ее то на пальце, то на запястье. Антон успел рассказать Тане, что учится в строительном ПТУ, а город, откуда он приехал, назывался чуть ли не Задрючинск, точнее она не запомнила. Но в новенькой “монтане”, со стильной стрижкой и фирменным телефоном Антон выглядел так, что полюбоваться на него было бы полезно и Таниному жениху, и всей редакции.
Мобилку им вообще-то выдали одну на двоих, с правом трех звонков. Но юноша возрадовался настолько, что Таня и не претендовала.
Тем временем в коридоре хлопнула дверь, и появился Кирилл. Репортер Кира был Танин давний враг и завистник, уверенный, что ее до сих пор ведет по карьерной линии незримая рука Димы Протопопова, с которым он, кстати, вместе учился на журфаке (она сама, если уж на то пошло, после восьми классов и педтехникума в родном городке не училась нигде и не собиралась). Недавно Кирилла, а не Таню, назначили делать еженедельную полосу расследований и сенсаций, и он весьма пакостно торжествовал. Но как свидетель, если что, годился.
— Салют, — сказала Таня на опережение. — Поработать пришел?
— Поработать, — мрачно бросил Кира. — Однако ты вырядилась, подруга. По кофейку?
Таня не отказалась. На мышьяк у Кирилла ни в жизнь не хватило бы духу.
Сидя на подоконнике и прихлебывая из душительницы-лягушки, Таня демонстративно следила взглядом за симпатичным Антоном. Хоть бы голову догадался поднять, дурачок.
Но Кирилл сообразил и так:
— Твой, что ли?
— Да, — рассеянно бросила Таня. — Сейчас убегаю. Хорошо, что с тобой пересеклись. У тебя ничего новенького?
Она подставлялась сознательно, потому что ее задание, сопряженное с данной авантюрой, было одобрено Главным, и Кира мог засунуть свою начальничью самодеятельность очень и очень далеко.
— Есть пара идей, — начал было Кирилл, но не повелся — умный, сволочь. — Ладно, я сам. А ты подумай на будущее: может, копнешь опять ту свою темку любимую, помнишь, с которой ты к нам пришла? Про твоих, как их там… нумизматов?
Это был точный и точечный удар. И зря она думала, что он забыл.
Таня поставила чашку и спрыгнула с подоконника.
Кирилл смотрел насмешливо и злобно.
— Бонистов, — все-таки поправила она. — Нет. Я за эту тему больше не возьмусь.
— Почему это? — издевательски осведомился Кира.
И Таня сказала почему.
Больше всего это напоминает собрание тайного ордена, скрытое от глаз непосвященных. Аналогия, возможно, поверхностная и декоративная, но более точной не найти все равно.
Аллея парка запятнана солнцем, под ногами шуршит мелкий гравий и потрескивают первые сухие листочки, тонкий намек на приближение осени. Нахальные голуби толпятся на пути, лишь в самый последний момент соизволяя отойти в сторонку. Голубей кормит маленький мальчик, рассыпая из пластмассового ведерка крошки хлеба, наполняющие его доверху. Его бабушка на ближайшей скамейке периодически покрикивает поверх книжки “Марианна и герцог” с роковой брюнеткой на обложке. Рядом в новой польской коляске спит младенец, его длинноногая мамаша неприлично долго щебечет по мобильному телефону.
Дальше следуют несколько лавочек с шахматистами. Эти тоже образуют подобие тайного ордена, хоть и заметно ниже рангом, вроде гильдии ремесленников против дворянского собрания. Многие меня знают и приветствуют со старомодной шахматной вежливостью, спеша тут же вернуться в свою недоигранную партию, наивную модель настоящей игры.
Еще в этом парке издавна встречаются приверженцы однополой любви, “голубые”, как сейчас почему-то говорят. Раньше они маскировались, стараясь ничем себя не выдать, и было любопытно вычленить, отличить на глаз… Теперь эти существа носят пергидрольные локоны до плеч, качают серьгами в ушах и обжимаются тут же, на скамейках. Тьфу. Но от них все равно ничего не зависит в мироздании.
А вот и “барахолка” — так народ метко и язвительно окрестил место встреч коллекционеров антиквариата. Когда-то и они претендовали на тайную и высокую миссию хранителей памяти и времени — но не теперь, когда в ряды истинных ценителей истинных ценностей, простите мне шероховатый каламбур, влились мутным потоком случайные неудачники, стремящиеся подзалатать зияющие дыры своего жизненного краха продажей дедушкиных часов или прабабкиного лорнета. Так в подпольном цеху разбавляют хорошее вино подкрашенным сиропом с уксусом, и от вина остается одна этикетка. Они и сами это понимают. Здороваясь, виновато прячут глаза.
Меня обгоняет человечек в линялой китайской тенниске, его спортивная сумка топорщится квадратным краем, и я точно знаю, что там лежит кляссер с монетами. Нумизматы — отдельная каста, и нам с ними, в общем-то, нечего делить. Но, провожая такого взглядом, все же испытываешь странное чувство, сродни легкой, растворенной почти до прозрачного, смеси пренебрежения и зависти. Их мир линеен и прост, он движется от прошлого к будущему с той же неизбежностью, что и небесные тела по своим математически просчитанным орбитам. Я бы даже сказал, это идеальный мир. Задуманный кем-то красивый и точный прообраз; однако его проекция на объективную нашу реальность ушла от него очень и очень далеко. Настолько, что этот мир практически потерял жизнеспособность. Если бы не мы.
— Вас не было в прошлую пятницу, — обернувшись, с едва уловимым оттенком обвинения бросает нумизмат.
— Уезжал по делам.
По моему корректному тону становится понятно, по каким именно. Человечек в тенниске поспешно кивает и отходит к лавочкам, присоединяясь к группке таких же, как он.
Я прохожу еще несколько метров. Это здесь. И я пока один.
Присаживаюсь. Мимо проходят, держась за руки, парень с девушкой, красивые и глупые, как сама юность. Ноги девушки бесстыже обтянуты от сих до сих блестящим трико бирюзового цвета: новая мода, а называется “лосины”, прямо указывая на времена, когда облегающие штаны для военных шили и вправду из лосиной кожи. Не бывает ничего нового, возвращается все, выходит на который круг, и с каждым витком нарастает энтропия, повлиять на которую можем только мы. Не всегда. Отнюдь не всегда, увы.
Я уже вижу вдалеке Виталия Ильича. Киваю, делаю ладонью приветственный знак.
В этот момент девушка оборачивается и, кажется, принимает мое приветствие на свой счет. Улыбается в ответ. Ее лицо наполовину скрыто за большими дымчатыми очками, и все равно мне кажется, будто я где-то встречал ее раньше. Но даже если и так, не мог же я ее запомнить — такую глупую и молодую.
— Рад видеть в добром здравии, — с трогательной учтивостью здоровается Виталий Ильич, и легкий тремор в уголках губ выдает, насколько ему не терпится перейти к делу. — Принесли?
Я вынимаю альбом.
— Не пресс, — извиняюсь заранее, как требует того наша цеховая вежливость. — Но состояние хорошее, увидите.
— В прессовом этих бон, боюсь, и не осталось, — сочувственно говорит он. — Разве что в коллекции у Тронского, но он не продаст.
Вздыхаю с усмешкой:
— Трудно иметь дело с Тронским.
Все это слова, слова, слова. Они не значат ничего — и все-таки должны быть произнесены: чтобы сцепилось, сдвинулось, заработало, чтобы свершился ритуал. Когда коллекционная бона переходит из рук в руки, меняя владельца, происходит тот самый момент перераспределения и балансировки, позволяющий приблизить мир к равновесию. Разумеется, это мелочи, незаметные колебания — но даже и они могут попасть в резонанс и оказать решающее воздействие на могучие процессы, о которых большинство не догадывается вовсе, а полную их картину не представляет себе никто.
Виталий Ильич счастлив. Рассматривает новое приобретение, влюбленно щурясь на солнце сквозь близорукие очки. Я прячу полученную от него сумму в карман, не пересчитывая: наша миссия с годами вырабатывает великолепное презрение к деньгам как банальному средству платежа.
Тем временем подходят и другие, свои, проверенные люди. Здороваются, рассматривают новоприобретенную бону Виталия Ильича, высказывают суждения о ней и на общие темы.
— Вы слышали? — вдруг спрашивает один. — Они ее готовят. Уже скоро.
Порыв ветра гонит по гравию сухие листочки, кричат дети, шумит дорога за углом, и все эти звуки перемалывают, стирают в порошок, втягивают в себя то длинное слово, которое он только что произнес.
Танин жених не считал себя вправе потерять их из виду, и вскоре “вольво” начала сильно усложнять ему жизнь. Пришлось припарковаться в неположенном месте и сбежать, не дожидаясь неприятностей.
Таня и блондин успели уйти далеко, он еле догнал их, свесив набок пересохший язык. К счастью, в конце парка, возле клумбы, они уселись на лавочку, хорошо просматривавшуюся из-за живой изгороди. Конечно, на него, присевшего за кустиком, косились с явным подозрением, но Танин жених сделал вид, что вполне цивильно ищет оброненные ключи.
Блондин держал Таню за руку. Вернее, это она сжимала зачем-то пальцами руку блондина. Что-то ему говорила, длинное, без единой паузы на ответ. После чего они встали и снова пошли.
Кстати, жениха Тани звали Артем. Но ей не нравилось его имя.
Он как раз вылезал из-за изгороди, когда мимо, прямо по дорожке парка, прогрохотал микроавтобус, на трапециеобразной заднице которого маячила знакомая всей стране квадратная единица — эмблема телеканала. Выбравшись, Артем столкнулся лицом к лицу со старушкой, прошипевшей что-то возмущенное про совесть; не понял, относится это к телевизионщикам или к нему.
Он снова припустил бегом и догнал парочку в критическую минуту: они как раз садились в пойманную машину. Таня договаривалась с водилой — в знакомой и всегда возмущавшей жениха позе, изящно изогнув поясницу и выпятив задницу, что в этих ее диких босоножках и лосинах выглядело совсем уж запредельно. Договорилась, села назад, к блондину, и хлопнула дверцей. О том, чтобы вернуться к “вольво”, не было и речи. Как только они отъехали, Артем тоже бросился голосовать, но, конечно, потратил на это куда больше времени.
К счастью, у него была хорошая зрительная память, а впереди на дороге — не так уж много машин.
— Жэна? — понимающе спросил водитель кавказской национальности.
— Невеста, — честно сознался Артем.
— Зачэм тэбэ такой нэвэста? — прозвучал философский вопрос.
Артем не был уверен, что знает зачем.
Момент, когда они затормозили и вышли, он чуть было не пропустил. Выскочили буквально на ходу, потому что встать там было негде: участок дороги полукругом загромождали шестисотые мерсы и навороченные джипы. Кавказец не рискнул проделывать тот же трюк, и в результате Артему пришлось возвращаться метров на двести назад.
Но увидел он их, слава богу, сразу. Таня и блондин сидели за столиком в баре, у самой стеклянной стены, чем значительно облегчали ему задачу: он мог, почти не вызывая подозрений, слоняться по противоположной стороне улицы, пригибаясь за автопарком посетителей бара. Назывался бар, кстати, “Сто баксов”. Артем предположил, что это размер минимального счета, и с ненавистью уставился на блондина сквозь темноватое, возможно пуленепробиваемое стекло. Впрочем, пули под рукой у него все равно не было.
А события в баре развивались так.
Подошел официант. С ним долго и мило общалась Таня, а блондин напряженно глядел в окно, так что Артем счел правильным спрятаться за деревом. Затем, в ожидании заказа, блондин барабанил пальцами по столу, а Таня снова болтала, бурно, тоже не без нервов, жестикулируя. Им принесли по пиву; блондин облился. Затем выставили на стол кучу всякой еды, и Артем на расстоянии оценил счет: никак не меньше ста баксов. Будучи юношей из хорошей новорусской (а вернее, старой номенклатурной) семьи, он ориентировался в ценах.
Затем Таня поднялась и вышла, вероятно в туалет. Не было ее долго. Пришел официант, убрал посуду, пришел опять с кожаной папочкой. Блондин заглянул в нее и тут же захлопнул, словно школьница, которой подсунули порноснимок. Естественно, через пару секунд заглянул еще раз.
По улице прогромыхал троллейбус, и когда Артем снова увидел окно и столик, блондина за ним уже не оказалось. Секунды через две он вышел, воровато оглядываясь, из дверей бара, и ненавязчиво заспешил по улице прочь.
Кипеж поднялся через пару минут. Из бара выскочили официант и двое квадратномордых вышибал, огляделись по сторонам, заметили вдалеке блондина и ринулись в погоню. С оглушительной сиреной подрулил очередной мерс, остановился поперек дороги, из него высыпались, матерясь, многочисленные братки в черной коже, Артем и пересчитать их не успел. Он мучительно решал: бежать, куда все побежали, или остаться здесь, на посту? Ведь Таню он с тех самых пор не видел.
Нерешительность всю жизнь его подводила. Прошла куча времени, братки и вышибалы вернулись (судя по мрачным мордам, не поймав), а Таня так и не появилась. Не исключено, что она успела проскочить в те несколько минут, когда он отправился было догонять.
...За дворник “вольво” заткнули штрафную квитанцию, и Артем с наслаждением порвал ее в клочья, хотя обычно честно платил. Сел за руль и рванул с места, распугивая голубей.
Он ехал по вечернему уже городу и строил неубедительные планы мести, когда вдруг — именно вдруг, как здрасте! — заметил впереди Таню с ее блондином. Разумется, стоило прибавить скорость, когда они нырнули в одну из многочисленных темных арок, ведущих во внутренние дворы. Хорошо, что наблюдательный Артем успел заметить ориентир: припаркованный рядом лунно-белый в сумерках микроавтобус с единицей на заду и дверцах.
Когда он вбежал под арку, драка была уже в разгаре.
Трое или четверо — сосчитать снова не удалось — дубасили блондина, тот, Артем отдал должное, довольно внятно сопротивлялся. Таня стояла в сторонке, под стеной, и вопила на грани ультразвука: таких воплей за все полтора месяца знакомства он, жених, ни разу от нее не слышал.
А у Артема был, между прочим, второй юношеский разряд по самбо. Перебросив через плечо первого хулигана, он заломал руку второму, тут же с готовностью осевшему на землю, подступил к третьему, самому понятливому и потому испарившемуся на месте, и так практически по трупам геройски приблизился вплотную к блондину.
Тот посмотрел на неожиданного союзника неприятно сверху вниз и хрипловато выдохнул:
— Спасибо.
— Ей скажи спасибо, — огрызнулся Артем и обернулся.
Барышня под стеной перестала вопить и смотрела на него с явным интересом, сдвинув на лоб огромные очки. И это была вовсе не Таня.
Бомбу в машине обнаружил Шамиль, шофер Димы Протопопова, потому что она очень громко, демонстративно и нахально тикала. Впрочем, сам Дима наверняка не обратил бы внимания, и хорошо, что у него пока еще был шофер. А также служебная машина с логотипом на дверцах, которую, если честно, в случае чего было бы не слишком жалко.
Хуже, что пришлось ждать, пока приедут менты и минчеэсники, пока разминируют автомобиль и многократно допросят не только Шамиля (едва не задержанного по подозрению и лишь по Диминой протекции отделавшегося подпиской о невыезде), но и самого Диму. Спросили, нет ли у него врагов и завистиков, и он, на свою беду, взялся перечислять.
Руководить съемками пришлось параллельно допросу, дистанционно, по мобиле. Руководить пошагово и прицельно, поскольку сами эти идиоты не справлялись ни с чем. О том, в какие оно в итоге вылилось бабки, Протопопов старался не думать. К тому же у него все равно не было никаких, что пока удавалось скрывать.
Закончили далеко за полночь. Проводив ментов и отпустив Шамиля, поскольку ехать домой не имело смысла, вконец окосевший Дима потребовал в монтажку весь — слышите, <... ... ...>, весь! — отснятый за сегодня материал. И только собрался идти, как снова запиликал телефон, еще с утра переведенный, на радость грабителю с большой дороги, мобильному оператору, на пакет безлимитного кредита под проценты.
— Как там дедушкины денежки, Кацнельсон? — осведомился бархатный женский голос. — Те, из швейцарского банка? Ты же их бережешь, хранишь по всем пра...
Дима отключился, не дослушав и ничего не ответив. После чего долго и тупо стоял в пустом коридоре студии и, глядя в потухший телефон, подробно и громко выговаривал все, что ощущал по данному поводу. Не думал, нет: внятных мыслей у него не было ни одной. Кроме той, что следовало бы, наверное, все-таки рассказать ментам, но ее Дима отмел как невнятную. И вообще, по документам он всю жизнь был Протопопов, и совершенно не улыбалось ни с того ни с сего проходить в милицейских протоколах Кацнельсоном.
В монтажке он тоскливым взглядом окинул неровную башню из кассет в серых коробках, отпустил, не глядя, юную ассистентку, имени которой не помнил (да, у него пока еще была и ассистентка, и даже дежурный водила, чтоб отвезти ее домой), зарядил верхний бетакам и начал смотреть.
Временами Дима отчаянно матерился, поражаясь, как всегда, человеческой тупости и способности банальным браком вроде микрофона в кадре запороть отличный план; то и дело ставил на “стоп”, отматывал назад, отмечая себе в блокноте хронометраж нормальных кусков, по ходу расшифровывал вкратце особенно ударные синхроны. В принципе получилось гораздо лучше, чем он ожидал. Хоть и, конечно, в разы хуже, чем если бы он руководил съемками сам. Правда, пришлось бы находиться в нескольких местах одновременно, однако для Димы Протопопова не было ничего невозможного. На телевидении он мог все, особенно перед камерой. Подводки, кстати, придется писать завтра, после, <... ...>, бессонной ночи, <... ... ...>, с заплывшими глазами. Впрочем, он прекрасно знал, что камера любила его и таким.
А когда в кадр попадала Таня, Дима удовлетворенно улыбался. Таню он отследил еще на первом этапе кастинга и очень, очень хотел зарезать ее, <...>, чтоб знала.
Но не стал.
Пружинных кроватей в комнате, куда их запустили ночевать, было две, а вот матрас только один. Симпатичный Антон героически вызвался спать без матраса. У Тани была идея получше: пройтись по общаге и поискать. Может быть, где-то не заперта дверь и валяется лишний. Или попросить у кого-нибудь.
Общага стояла пустая и гулкая, как замок с привидениями. Все двери были закрыты намертво. Студенты на каникулах, прикинула Таня, вступительные экзамены везде закончились, так что абитура тоже съехала, а до начала учебного года еще далековато. Нет, но кто-то ведь должен был остаться! Если уже учишься в столице!!. какого, спрашивается, сматываться на лето в свой Задрючинск?!
Это у нее было личное. Таня в свое время тоже надеялась поступить на журфак, и даже прошла творческий конкурс, и на четыре сдала историю! — но срезали на сочинении, а тут как раз подвернулся Дима Протопопов... в похожей, кстати, общаге. Таня потом долго пыталась доискаться, что он там, собственно, делал, однако Дима каждый раз ухитрялся съехать на другое или, чаще, на секс.
Воспоминания Таню не на шутку разозлили. Очень надо!.. Если уж на то пошло, в комнате с единственным матрасом сидел сейчас Антон — и в самом деле весьма симпатичный.
По ассоциации она, конечно, вспомнила и о женихе, но тут из-за одной из дверей донеслись не то чтобы голоса, но явно какие-то звуки. Отследив по яркой полоске нужную дверь, Таня корректно постучала: все-таки второй час ночи, и она была готова к тому, что столь поздний визит не поймут. Хотя, с другой стороны, у студентов по-любому должна быть ночная жизнь...
Звуки за дверью вырубились мгновенно и внезапно, как электричество в ее родном городе во время веерных отключений. Ага, и свет тоже, только секундой позднее.
Не надо было так явно разжигать Танино любопытство.
Для проформы она постучала еще раз, а потом толкнула дверь и вошла: запереть не успели. Зато она успела увидеть в темном окне еще более темный силуэт, выпрыгнувший наружу с подоконника. Четвертый этаж! — ужаснулась было Таня, но решила, что там наверняка подходит к стене какая-нибудь крыша.
Гораздо больше ужасал запах: даже странно, что она его не унюхала еще в коридоре. В комнате давно и прочно угнездилась застарелая, оседлая бомжатня. Бомжей Таня не боялась, они сами были пуганые, что доказывало бегство через окно, а потому спокойно включила свет.
Матрасов тут валялось много. Но брать их явно не стоило.
Она уже собиралась выключить свет, развернуться и уйти, как вдруг увидела на одном из них, у стены, длинную неподвижную фигуру, до подбородка прикрытую общажным клетчатым одеялом. Выше одеяла топорщилась кустистая седая борода, смотрел в потолок заострившийся профиль. Труп.
Или живой?..
Таня смотрела, все никак не трогаясь с места, а в висках пульсировала и билась огромная раскаленная площадь, тогда ведь было такое жаркое лето — год назад, — и колючее дыхание в пересохшем горле, и нужно, необходимо добежать!.. и мертвый Мендель Яковлевич с расколотым небом в глазах. А может, он был еще жив, только она все равно не знала, что делать. А люди проходили мимо, чужие и равнодушные, лишь через целую вечность какой-то мужчина притормозил и согласился вызвать “скорую”.
Мендель Яковлевич был необыкновенный, потрясающий, фантастический старик. Это он по-настоящему (а никакой не Дима Протопопов!) укоренил ее в газете, рассказав о бонистах, их обычаях и тайнах гораздо больше, чем она догадалась у него спросить, глупая девчонка из провинции не с диктофоном даже, а с блокнотиком в руках. Мендель Яковлевич тоже был чужой в этом городе, приезжал не так часто по своим коллекционерским делам — и, случалось, звонил Тане, предлагал выпить чаю, и она всегда соглашалась, отменяя деловые встречи и разочаровывая женихов... И ее потом не один месяц трясло при мысли, что она никогда-никогда не узнает, зачем он звонил в тот день и что хотел сказать.
Таня сглотнула, сцепила зубы и на цыпочках подошла к бомжу. Наклонилась, полная решимости отогнуть край одеяла и отыскать на шее пульс. Услышала сиплое дыхание и мощную вонь перегара — или запахи все-таки не слышат, а унюхивают?.. Короче, тьфу.
...Симпатичный Антон лежал на матрасе и, как ей показалось, дрых без задних ног; ноги у него, кстати, оказались умеренно волосатые. “Монтана”, аккуратно сложенная, висела на спинке стула.
Но при Танином появлении он мгновенно подскочил в положение сидя, подтянул до пояса одеяло, точно такое же, как у бомжа, и с надеждой спросил:
— Нашла?
— Двигайся, — сказала Таня. Для долгих разговоров она слишком устала.
— Чего? — обалдело спросил симпатичный Антон.
— Двигайся, говорю, к стенке. Я худая и не храплю.
— А...
Он оглядывался по сторонам, кругообразно мотая головой, и Таня без труда отследила его несформулированную мысль:
— Думаешь, у них и здесь камеры? Вряд ли. И вообще я выключаю свет.
Лосины и блейзер “от кутюра” (хотя, скорее, с челночного рынка) она сняла и повесила на тот же стул уже в темноте.
— Отпечатали давно, только не рискуют пока вводить, — говорит старик Тронский, сам Тронский, легенда отечественной бонистики. — Я по своим каналам достал образцы. Странно, я думал, вы в курсе, раз только что оттуда.
— Я ездил совсем по другому вопросу.
Рассматриваю разноцветные купюры скорее из вежливости, но не могу не отдать должное: да, это уже похоже на деньги. Портреты наших общих князей и малоизвестных национальных деятелей, на обороте архитектурные памятники, угловатая подпись директора их нацбанка — забавная фамилия. Неплохая графика, правильная на ощупь бумага, пристойная защита. Возвращаю боны Тронскому, он бережно прячет их в альбом. Значит, у них там все-таки страна. Если, конечно, рискнут ввести в обращение эти... гривни, гривны?
— Кстати, что вы думаете о нашей грядущей деноминации? — спрашивает он.
— Ну это пока еще только проекты... Или у вас уже тоже есть образцы?
Старик Тронский любит, когда ему льстят, все это любят. А мне кое-что от него нужно.
— Вы мне льстите, я не всемогущ. — Редко кому удается увидеть его улыбку. — Но деноминация неизбежна, и мы должны быть готовы.
— Безусловно.
Предупреждение Тронского — это уже не смутные слухи, шелестящие сухими листьями по аллеям парка. Старик знает, о чем говорит: в мире бонистики он знает абсолютно все. Собственно, именно поэтому я и пришел к нему. И, откровенно говоря, сейчас я не слишком расположен и готов обсуждать судьбы мироздания.
— Вацлав Казимирович, — перехожу наконец к делу. — Я пришел просить вашей экспертной оценки.
— Вы? — Своим подчеркнутым удивлением он возвращает, как мяч в игре, мою недавнюю лесть.
— Боюсь, это вопрос из области, в которой сам я малокомпетентен... Сколько может стоить сейчас вот эта бона? В удовлетворительном состоянии, — на всякий случай уточняю я.
Даже эту скверную фотографию дилетантского рисунка удалось раздобыть с величайшим трудом, через посредничество знакомого букиниста. (Тоже, замечу в скобках, каста, претендовавшая когда-то на тайное хранительство мира, но их время уходит под натиском компьютеров и уважительно именуемого с большой буквы Интернета: наступление только началось, но я уже вижу, к чему оно приведет в итоге.) Более точного и достоверного изображения просто нет; но нам, понимающим, достаточно.
Тронский молчит.
Но я готов с честью выдержать любую паузу.
— Она нисколько не будет стоить, — медленно чеканит старик. — Если вам кто-то предлагает, это стопроцентно фальшивка. После пожара в семьдесят четвертом таких бон нет на рынке.
— А в частных коллекциях?
Губы Тронского снова трогает улыбка. На этот раз такая, что даже я сам предпочел бы ее не видеть.
— В моей коллекции их нет.
Дальнейшие расспросы не имеют смысла. Если бы те боны где-то проявились, каким-либо образом вышли в оборот — старик бы знал. Впрочем, я так и думал. Но если оставалась ничтожная доля процента вероятности, что им удалось проскользнуть мимо меня, теперь ошибки и неточности быть не может. Нет сомнения, они до сих пор там, в персональной ячейке сейфа швейцарского банка, одного из немногих надежных мест в этом мире.
Или в руках у моего знаменитого на всю страну дальнего родственника, раздолбая и бабника Димы Протопопова.
Одно из двух.
Еще десять минут маловажных, ритуального толка разговоров, и я поднимаюсь. Благодарности, традиционное восхищение коллекцией, сожаление о редкости наших встреч, необязательные договоренности, прощание.
Я уже на лестничной площадке, хозяин закрывает за мной дверь, и тогда из-за стремительно сужающейся щели доносится ворчливое:
— Не понимаю. Чтобы я, Вацлав Тронский, охотился за сокровищами Менделя Кацнельсона?!
Запредельная концентрация сарказма в старческом голосе.
Спешу уйти.
— Пацаны, не мешайте, — попросил Дима Протопопов, и в голосе независимо от него проскользнула умоляющая нотка, за которую он себя тут же возненавидел. — Я же сказал: завтра. Я пойду, я работаю...
— Мы тоже работаем, — заверил браток.
Не верить ему не было оснований. Разговаривать с ним было бессмысленно. А главную глупость Дима уже бесповоротно совершил — когда согласился отойти.
Пэтээска с видеоинженерами, операторы с камерами, менеджмент с пейджерами, ассистентка, гримерша и верный Шамиль с машиной остались на площади, за углом, и Протопопов стремился туда всей душой, словно выпавший за борт к этому самому борту. Отойти он согласился, чтобы все эти прекрасные, замечательнейшие люди, пока еще работавшие на его проекте, не услышали разговора, о содержании которого Дима примерно догадался заранее. Но не предвидел, так сказать, градуса. И серьезности намерений.
От главного, громадного и жирного братка, бычары в черной коже, несло так, будто эту кожу покрасили, забыв обработать. А Дима был близок к обмороку и без того.
— Короче. Ты конкретно попал на бабки, — сообщил браток, дыхнув ему прямо в очки. — Папа ставит тебя на счетчик.
— Двести процентов в день, — уточнил браток помельче, шакалистый и наглый.
— Хоть триста, — огрызнулся Дима, — я тут при чем? Наезжайте на Климовича. Это он вам должен, <…>, и у вас есть все контакты! Или на Климовича вашему Папе слабо наехать? Я журналист, откуда деньги у меня лично?!
— Твои проблемы, — бросил жирный бычара философски.
— Ну, допустим, я попытаюсь его найти. — Дима героически старался не мямлить. — Вот, уже звоню!
Поскольку спонсор стопроцентно переселился во вне зоны на ПМЖ, о чем дышащий в ухо браток мог и услышать, номер Дима ткнул другой, соседний в адресной книжке. Пошли нескончаемые длинные гудки; вот коза.
— Алё? — отозвалась наконец коза индифферентно-томным голосом. Хотя, Дима знал точно, на ее навороченной мобиле стоял определитель номера.
— Это Дмитрий Протопопов, — с нажимом представился он. — Ко мне тут обратились по финансовому вопросу. Девушка, передайте вашему шефу, что Папа очень недоволен.
— Передам, — пискнула понятливая Анжеличка.
— Надеюсь, вопрос будет решен в ближайшее время, — внушительно сказал Дима и отключился, пока не ляпнула чего-нибудь. Обернулся. — А сейчас мне работать надо, пацаны! Я пошел.
— Фары сыми.
— Что?
Для разборок по понятиям Дима Протопопов все-таки был дремуче интеллигентен.
Мелкий браток подпрыгнул и ловко сдернул с Диминой переносицы очки. В то же мгновение жирный, превратившийся в расплывчатое зловонное пятно, двинулся странным образом, а дальше все потонуло в фейерверке искр. Мне же сейчас в кадр!!! — осознав происходящее, мучительно и молча простонал Дима.
К счастью, больше не били.
— Ты на счетчике, — внушительно повторил бычара. — Папа не фраер, так что не думай слинять. Ищи бабки.
Перед глазами летало разноцветное. В руку что-то ткнулось, Протопопов на ощупь догадался: очки. Чуть не сказал спасибо и громко выматерился, чтобы это скрыть.
— Продай тачку, — посоветовал, судя по писклявому голосу, шакалистый. — Или хату. Или бумажку из дедова наследства.
Чихнул, отъезжая, братковский БМВ.
Дима Протопопов медленно нацепил очки.
— Димочка! — ахнула гримерша. — Как вас угораздило? Как вы теперь?!.
Он подробно, тщательно выбирая наиболее действенные выражения, пояснил козе, что это ее, и только ее, работа и что непрофессионалов он в два счета выкинет <…> с проекта. Гримерша заткнулась и полезла в машину за своим косметическим набором, похожим на палитру импрессиониста. Через десять минут фиолетово-багровое закрасили толстым слоем штукатурки, но с растущей опухолью и глазом-щелкой ничего поделать было нельзя, и Дима надел одолженные у Шамиля узкие темные очки. Гримерша и ассистентка умоляющим хором пропели, что это стильно.
Нечто стильное во всем этом определенно имелось.
Вот-вот должны были подогнать участников шоу. И Таню. И <…> с ней.
— Пишем подводки, — рявкнул он.
Симпатичный Антон так стеснялся и краснел, что жалко было смотреть. Но если на него еще и не смотреть, понимала Таня, парню настанет полный абзац. Чего она ни разу не стремилась добиться. Таня вообще не разбрасывалась мужскими трупами, а если это получалось само собой, помимо ее воли, переживала искренне.
Сейчас она переживала за Артема, своего жениха. Надо прямо сейчас, пока не начались съемки, найти таксофонную будку и наговорить чего-нибудь ободряющего ему на пейджер.
— У тебя карточка есть?
Симпатичный Антон взметнулся, как флаг над башней, и выудил из карманов “монтаны” сразу штуки три:
— На. Только я не знаю, сколько там осталось. Одна почти пустая, кажется.
— Давай сюда, заодно проверю. Покарауль здесь, если придут, скажи, я скоро.
Исправный таксофон отыскался за три квартала, как раз когда Таня, налюбовавшись на вырванные с мясом трубки и забитые всякой гадостью щели, решила уже обломаться и дать жениху возможность понервничать, что само по себе полезно. Из трех карточек симпатичного Антона две оказались совершенно по нулям, а на третьей оставалось минуты полторы. Таня потратила их на препирательства с глухой диспетчершей пейджерной связи, и страшно было представить, какой текст получит Артем, если, конечно, вообще получит. Однако подкормленное чувство вины заткнулось, и Таня, бросив карточки веером на месте, зашагала обратно, готовая к новым свершениям и авантюрам.
Каковые не замедлили вырулить из-за угла ей навстречу.
На вид это был двухметровый самец гориллы в камуфляже, молодой для Афгана, однако в самый раз для только-только из Чечни: физиономия, во всяком случае, совершенно маньяческая. Таня искренне изумилась, когда он молвил хриплым, но почти человеческим голосом:
— Пошли.
— Извини, тороплюсь, — твердо сказала Таня, не останавливаясь и прикидывая на ходу, куда он теоретически может ее затащить и в какую сторону лучше смываться.
— К тебе разговор. У серьезного человека.
Удивительно, как ему удавалось выговаривать столько длинных слов: видимо, хорошая память. Самодеятельность в виде военной хитрости с его стороны исключалась абсолютно. К тому же он грамотно и намертво блокировал дорогу; Таня сделала по паре пробных шагов вправо-влево и вздохнула:
— Ну допустим. Где он там, этот человек?
— Пошли.
...Разговаривать в шестисотом мерсе мерзковатого цвета бордо Таня наотрез отказалась: перед отъездом в столицу она пообещала маме не садиться в чужие машины и слово держала до сих пор. Тогда серьезный человек в пиджаке под цвет тачки тяжело вылез наружу и повел ее в бар напротив. Заведение было тоже мерзковатое, прокуренное до состояния газовой камеры, но выпендриваться дальше Таня не решилась.
Камуфляжный маньяк-телохранитель остался при входе. Серьезный человек рухнул за столик, Таня присела тоже. Подрулил официант и принял заказ чисто на мигах: серьезного человека и его вкусы здесь явно знали.
Он не торопился. Тяжело пыхтя, вытер платком с неразборчивой монограммой мощную шею, на которой блеснула толстая цепь, высморкался туда же, оперся локтями на пискнувший стол и побарабанил короткими пальцами с двумя золотыми перстнями-печатками и одной обручалкой с брюликом. Часы “Rollexx” на его рыжеволосом запястье показывали девять тридцать пять; Таня рисковала опоздать на съемки. Впрочем, не исключено, что рисковала она гораздо большим.
— У меня к тебе разговор, — наконец весомо уронил он.
Она об этом в принципе уже знала. Но предусмотрительно кивнула.
— Триста баксов, — сказал серьезный человек.
Тут она не сдержалась и хихикнула. Собеседник среагировал мгновенно:
— Хорошо, пятьсот. Но не больше.
И надо было доходчиво объяснить ему сущность ошибки: в цензурных словах, ласково и без прямых издевательств, — но Таню разобрал смех, и она ничего не могла с этим поделать, хоть и знала, что со стороны ее хиханьки-хаханьки выглядят прямым поощрением. Но ей уже давным-давно не предлагали вот так, откровенно, суммой. Ладно еще когда она только приехала в столицу и выглядела полной дурой-провинциалкой в своих дырявых вареных джинсах...
Серьезный человек смотрел обескураженно. Таня нарывалась.
— Вы, наверное, не поняли... — наконец выдавила она между неостановимыми спазмами хохота. — Я не...
— Это ты не поняла. Пятьсот баксов, и ты приносишь мне информацию.
Таня проглотила последний смешок. Подняла глаза и, глуша подступающий страх, ляпнула на автомате:
— Вы из КГБ?
Серьезный человек не счел нужным комментировать подобную глупость, близкую к оскорблению. Глянул на свой “Rollexx” о четырех циферблатах: похоже, он куда-то опаздывал тоже, и это сближало. А может, все-таки попробовать послать? — с надеждой подумала Таня. По идее, съехать с темы было еще не поздно, не закатают же ее в асфальт лишь потому, что она посидела с этим, в бордовом пиджаке и с цепью в полпальца (про КГБ и вправду получилось не очень), за одним столиком... И ведь не сказать, чтобы она аж настолько жить не могла без авантюр.
Серьезному человеку принесли рюмку коньяку и блюдечко с селедкой. Тане — ничего, и это было обидно. Вздернув подбородок, она подцепила повелительным взглядом официанта и, пока не смылся, нагло заказала апельсиновый сок.
После чего отступать было уже, понятно, некуда.
— Я вас слушаю, — с вызовом заявила она.
— Короче, тема по одному фраеру. — Он хряпнул коньяку, занюхал селедкой и явно расслабился. — Ты его знаешь и щас увидишь, продюсер вашего долбаного телешоу. Димка Протопопов.
— Дима?..
Нельзя сказать, чтобы Таня выпала в осадок.
Таня растеклась по столику тонким слоем, рассыпалась каплями на непромокаемой скатерти и испарилась невидимыми струйками, смешавшись с продымленным ядовитым заменителем воздуха. Она не знала. Она понятия не имела, правда. Она не спрашивала, а никто не удосужился ей сказать.
И разумеется, тут же опрокинула локтем свой апельсиновый сок.
Артем ничего не имел против Димы Протопопова. А терпеть его не мог бескорыстно, из чисто физиологического отторжения. Оно давало себя знать каждый раз, когда Таня смотрела эти долбаные “Города”. Их длинноносого и крайне антипатичного ведущего она тоже терпеть не могла, о чем рассказывала подробно и со вкусом, мешая Артему угадывать, а то и вырубала на протопоповском полуслове, не дав узнать, кто выиграл суперприз, — но в следующую пятницу включала опять.
Так что отвратную долговязую личность в светлом кашемировом (плюс тридцать два в тени!) пальто и в идиотских темных очках, будто снятых с какого-то чурки, Артем опознал сразу. Личность стояла напротив телекамеры, держала перед щуплой грудью мохнатый микрофон на синем кубике с единицей и длинно, безостановочно материлась.
Вокруг суетились. Протопопова пудрили, причесывали, наглаживали, ему показывали какие-то распечатки, заворачивающиеся в трубочку, что-то сбивчиво орали в оба уха, телеоператор склонился над штативом, второй кренился под тяжестью камеры на плече, фотограф прыгал около, прицеливаясь огромным объективом, а знаменитый ведущий клал на них на всех многоэтажно, и его известный всей стране бархатный голос отзывался в огромных колонках, установленных по углам огороженной площадки.
За оградку, кстати, Артема не пустили. Пришлось толпиться снаружи, в плотном сборище прочих зевак. Но так было даже лучше, он вовсе не хотел бросаться в глаза.
Светку с Вованом Артем увидел сразу, возле дальней стены, и в первый момент снова принял Светку за Таню (и ничего общего! — только прическа и прикид), и матюкнулся бы, если б имел в этом деле хоть какие-то шансы против конкурента. Завертел головой и, проскользнув мимолетно по второй аналогичной парочке, в конце концов высмотрел Таню. И сразу понял: с ней что-то очень, глобально, в высшей степени не так.
Таня сидела под стенкой на корточках, втянув голову в плечи, и отчаянно пыталась слиться со штукатуркой, как ящерица, что при ее дикой расцветки шмотках было несколько проблематично. Тане вообще плохо удавалось маскироваться на местности: она выстреливала собой на любом фоне, ярко вырывалась из любой толпы. Например, когда он, Артем, ее впервые встретил там, на выставке...
Воспоминания были неуместны. Особенно если учесть, что рядом с Таней сидел, тоже на корточках, ерзая от неудобной позы, тот самый блондин. Артем попытался сохранить спокойствие, прокручивая в памяти рассказ Светки о правилах телешоу, с акцентом на ключевой момент, что до кастинга она Вована вообще никогда не видела. А теперь они, между прочим, жались друг к другу весьма интимно. Тьфу.
Таня с блондином пока не обжимались. Но перешептывались! — и Артему вполне хватало. Он искренне жалел, что тогда, в подворотне, ему попался не этот, а какой-то Вован.
— <... ... ...>, — между тем разборчиво сказал Дима Протопопов, — дорогие телезрители! Мы снова в эфире, и это “Шанс для двоих”, отбивка, <... ... ...>!
— Пишем, — лениво уронил чей-то голос с неба.
Телеведущему в очередной раз поправили воротник и прическу. Он прокашлялся, опустил чуть ниже микрофон и повторил все то же самое, но без мата, Артем даже удивился. Затем на съемочной площадке начались разброд и шатание, Протопопов метался туда-сюда, развеваясь полами пальто, буйно жестикулировал и наверняка матерился снова, но уже мимо микрофона, и его командный голос тонул во всеобщем оре. А Таню от Артема вообще закрыли, и когда в просвете между телами и техникой мелькнула та самая стена, ни Тани, ни ее блондина там уже не было.
— Телевиденье, — уважительно сказала рядом какая-то старушка. — Меня снимали раз по Останкину. Дочка видела. Говорить, мама, точно твоя сумка стояла, с ручками в изоленте, она-то знаеть, она с той сумкой в Турцию, а я на базаре. Они базар снимать приехали. Бабы застеснялись, а я думаю, што? Вышла да как загну всю правду!.. А это ж оно и есть, Останкино?
— Первый канал, — поправил, поддерживая беседу, воспитанный Артем.
И увидел Таню с блондином. И Светку с Вованом. И еще одних, точно таких же. Все три пары стояли полукругом напротив Димы Протопопова, длинного как жердь, отвратного, лоснящегося самодовольством. Танин блондин, как, впрочем, и двое других блондинов, переминался с ноги на ногу и отчаянно нервничал.
А Таня была прямая и вибрирующая, как струна. Ее хотелось обнять, прижать к себе и увести как можно дальше от места, где ей настолько невыносимо.
— Пишем, — повелел голос.
— Итак, все вы справились с первым заданием, — плавно вступил Дима Протопопов. — Не исключено, что оно показалось вам легким, но это лишь начало. Сейчас прозвучит сигнал, и вы отравитесь... отпра... <... ... ...>!!! Еще раз.
Он выговорил весь текст без запинки только с четвертого раза, и у Артема возникло ощущение, что сбивается ведущий каждый раз в тот момент, когда пересекается взглядом с Таней. Каковое не могло быть достоверным уже по той причине, что глаза Протопопова скрывали черные очки.
— Нервничаеть, — сочувственно сказала старушка. — Работа у него такая, нервная. Девки в этих лосинах, срамота глядеть. Но, знаешь, беруть хорошо, модно же, дочка в прошлый раз привезла партию, так уже и ушла...
Таня переступила с ноги на ногу, одернула фиолетовый блейзер. Артем смотрел на нее, будто зацепленный намертво, автоматически поддакивая бабкиным словам. Ее он слышал и понимал отчетливо, а вот что говорит ведущий одинаковым парочкам, подсовывая каждой мохнатый микрофон, и что они отвечают, никак не мог разобрать.
— Красивые мальчики. “Монтана”, фирма, тут главное размер подобрать... У меня как раз твой остался, икс-эль. Ты ж икс-эль носишь?
— Да, — сказал Артем.
Ему показалось, будто Таня обернулась и увидела его. Что не могло быть достоверным, поскольку она как раз надвинула свои огромные дымчатые очки, и Светка надвинула, и третья тоже...
— Глаз — алмаз! — обрадовалась старушка. — И недорого отдам, последняя пара...
...И вдруг все три пары завертелись, засновали туда-сюда, мелькая, путаясь, будто наперстки в известной вокзальной игре, и Артем мучительно гонялся за ними взглядом, метался беспорядочно, пытаясь уловить, отличить, вычленить Таню!!! — и не мог, и ни в чем уже не был уверен, и голова заныла и раскололась, не в силах выдерживать дальше этот нелепый калейдоскоп. И когда они разошлись наконец в трех разных направлениях, он категорически не знал, кого выбрать, за кем ринуться и выслеживать дальше.
— По закупочной цене отдаю, — сказала бабка. — Шестьдесять баксов.
А Дима Протопопов провозгласил:
— Рекламная пауза!
Матюкнулся и снял очки.
Ненавижу это словечко, этот пошлый сленг, эту кличку, одновременно пренебрежительную и подобострастную. Так ученики за глаза обзывают учителя, а слуги — хозяина. Иноземца, белого плантатора, сагиба. Имитируя наплевательское отношение к чуждой и пришлой власти над собой — и вместе с тем признавая ее безоговорочное превосходство.
Баксы. Тьфу и еще раз тьфу, и прополоскать рот.
Страна, где самые значимые расчеты производятся в иностранной валюте, не может претендовать на собственное, независимое будущее. Ни в чем так наглядно не проявляет себя комплекс национальной неполноценности, как в неистребимом недоверии к своим деньгам. Свои — изначально под подозрением, свои могут в любой момент отступиться, предать, пошатнуться, упасть, сгореть, обесцениться в прах. Чужим мы, конечно, не верим тоже, но по крайней мере ощущаем за ними силу, перед которой не грех и прогнуться. Не всерьез, ну разумеется, ни в коем случае не на самом деле; и пытаемся сохранить жалкие остатки лица, бросая сквозь зубы высокомерную кличку.
— И штука баксов девке, — добавляет собеседник. — Итого...
Никакой девке он, допустим, в жизни не заплатит больше трехсот; но я молчу. С каменным лицом выслушиваю финальную сумму. На последней грани моих возможностей, но об этом он знать не должен.
— Хорошо, — роняю спокойно. — Надеюсь, вы отдаете себе отчет, что это последняя авансовая выплата. Я жду от вас конкретного результата.
— Пацан сказал — пацан сделает, — заверяет собеседник.
Ухмыляется. В его кругу это такая шутка.
Я не хочу и не должен иметь ничего общего с этим кругом. Где носят пиджаки диких расцветок и золотые цепи непристойной толщины, ездят на машинах фрейдистских размеров, торгуют наркотиками и женщинами, выстраивают трехэтажные особняки в стиле кричащего кича, а при малейших разногласиях — разборках, как они говорят, — решетят друг друга автоматными очередьми, возводя потом на кладбищах столь же аляповатые грандиозные памятники. Как случилось, что именно эти люди стали хозяевами страны, привилегированным и притягательным классом, что о них снимают фильмы, пишут книги и слагают легенды, что любой старшеклассник мечтает стать одним из них, а каждая девочка — их подругой? Что все хоть сколь-нибудь серьезные дела приходится решать с ними или, как минимум, с их благословения — “крыши”, превозмогая стилистическое неприятие и физиологическое отвращение?!
Мне кажется, я знаю ответ. Баксы. В среде хитрых, пронырливых и, главное, осознающих свою настоящую цену слуг на главные роли непременно вылезают самые циничные и неразборчивые в средствах. Символично, кстати, что этим же словом называют и деньги.
— Не позже конца недели, — стараюсь говорить внушительно: мне все же некомфортно поворачиваться к нему спиной, и это надо скрыть. — Мы договорились.
— Да его уже закошмарили по самое, — мирно отзывается собеседник; усилием воли скрадываю дрожь в позвоночнике. — Теперь выпускаем девку, фраер колется, и тема закрыта.
— Надеюсь. Приятно иметь дело с серьезным человеком. Пересчитайте.
Он считает. В коротких толстых пальцах, поросших рыжим волосом, мелькают узкие банкноты: пройдет немало столетий, прежде чем они обретут коллекционную ценность, если это вообще когда-нибудь случится. А пока именно в них — кровь и жизнь обитаемого мира, его сила и опора, нерв и власть. Не хочу даже представлять себе, во что превратится картина мироздания, если однажды и они рухнут, обвалятся, потеряют абсолютную ценность.
Сдержанный дизайн, стильная удлиненность, графический портрет в медальоне. Благородная зелень старинной меди. Да, я тоже держу свои сбережения в иностранной валюте — но хотя бы всегда называю эти купюры их настоящим именем.
— Десять тысяч долларов. Все верно?
Рыжеволосые плебейские руки ровняют денежную пачку. На массивном “Rollexx’е” попеременно взблескивают все четыре циферблата.
— Да.
— Да забей, — посоветовал Цырик. — Ну дали в глаз, подумаешь...
Советовать он умел всегда, еще со школы.
— И звонили, — хмуро напомнил Дима. — На пейджер писали. И каждый раз намекали на деда.
— Какого деда?
— Моего.
Цырик оживился:
— Дедушку Менделя? Да ты что? Он живой еще? Ну силен старик!
— Нет. Умер в прошлом году.
— А-а... Так давай помянем.
И он с готовностью разлил.
Вообще-то надираться в Димины планы не входило: отсмотр, монтаж, завтрашний съемочный день, Таня (хотя на Таню он, естественно, плевать хотел, и в данном логическом ряду она смотрелась вопиюще лишней). Но не помянуть деда Менделя было бы совсем уж не по-человечески, и он выпил. Попробовал вспомнить, в который раз, и не смог.
Ему уже стало тепло и почти хорошо.
— Классный был дед, — вспоминал Цырик. — Мою коллекцию хвалил... У меня в детстве о-го-го какая коллекция марок была, ты хоть помнишь, Протопоп?!
— И куда делась потом?
— А фиг ее знает. Валяется у матери где-то, не волочь же сюда за собой... А что?
— Просто спросил.
Когда Цырик внезапно возник в протопоповской столичной жизни, Дима не сказать чтобы слишком возрадовался. Все хвосты, пуповины и прочие отростки, связывавшие его с южной провинцией детства, он сразу по переезде безжалостно обрубил. В институте даже запрещал родителям звонить в общежитие на проходную; мама обижалась, но так было надо, и постепенно все привыкли. Тщательно, поднося ко рту зеркальце и тарабаня скороговорки, избавлялся от акцента, особенно от этой ужасной “гэ”. Вкалывал по ночам синхронным переводчиком, зарабатывая на нормальный прикид. В общем, к моменту его выхода в широкое медийное пространство никто уже не сомневался, что Дима Протопопов — исконно столичная штучка, рафинированный мальчик-мажор.
И вдруг этот Цырик. Без определенных занятий и планов на будущее, старый друг, <... ... ... ...>, чтоб не сказать хуже.
Но очень скоро Дима обнаружил, что оттянуться после работы где-нибудь в сауне или в баре так, как с Цыриком, не получается ни с кем. Перед ним он и вправду расслаблялся. Многоэтажно гнал на босса, не боясь, что завтра вся редакция или ньюз-рум будет в курсе; развивал планы будущих проектов, не опасаясь слива конкурентам; мыл кости актуальным бабам опять же без страха последствий и так далее. Цырик обитал в каких-то своих, параллельных сферах — Дима так и не понял, где именно, — и переместиться ближе к протопоповской орбите не выражал ни малейшего желания.
Общее у них было только прошлое. Идиллическое прошлое в зеленом городе на берегу большой реки, теперь уже в другой стране.
— Жалко деда, — вздохнул Цырик и снова выпил. — Димка, а ты еврей?
— Нет, — откликнулся тот без обиды, потому что старому другу было можно. — В евреи берут по матери. А я только по отцу.
— Тю. А как же ты Протопопов?
О том, что фамилия у него настоящая, одноклассник Цырик знал, как никто другой, а потому ему можно было и рассказать. Тем более что эта семейная легенда всегда нравилась Диме своей простотой и скромным, элегантным абсурдом.
— Бабушка Циля, — пояснил он. — Когда деда Менделя взяли в тридцать седьмом, на другой день она пошла в паспортный стол и сменила фамилию, себе и сыну. Они с дедом заранее договорились, на случай. И переехала в другой район.
— И не посадили? — восхитился Цырик.
— Нет. Бардак же. В этой стране всегда был бардак...
За это они выпили тоже.
— А деда как была фамилия?
— Кацнельсон.
Цырик мерзко захихикал, Дима приподнялся его убивать, но передумал и тяжело рухнул назад за столик, на мягкий диванчик, в тепло и уют. Лениво подумал, что квасить уже, пожалуй, хватит, но отмел эту мысль как неуместную по стилистике. Разлил остатки.
— А он же у тебя тоже что-то собирал, — блеснул памятью Цырик. — Ну твой дед. Но не марки. Открытки, что ли?
— Деньги. Бумажные.
Друг хихикнул снова:
— Ну это все собирают.
— <...> ты, Цырик. Старинные банкноты, редкие. Это называется — бонистика. Повтори.
Слово было легкое, и тот повторил его чисто, будто сделал контрольную “ласточку”. Дима подозвал официанта и заказал еще по сто пятьдесят.
— И куда она потом делась? — спросил Цырик. — Ну его коллекция?
— А что?
— Просто спросил.
Протопопов тряхнул головой, наводя фокус, и пристально посмотрел на друга. В честных Цыриковых глазах плавали отражения Че Гевары, чьи портреты висели тут на стенах повсюду, создавая занюханной в целом забегаловке креативный дизайн. Нет, подозревать Цырика в причастности к происходящему Дима не мог. Кого угодно, только не его — потому что если совсем уж никому не верить, не позволять себе расслабляться ни в чьем присутствии, то при твоей сумасшедшей работе однозначно отбросишь копыта раньше, чем дотикает бандитский счетчик. Доверять другу детства нужно. Он, Дима Протопопов, так привык. Для этого Цырик и существовал в его жизни.
И он рассказал ему все. Подробно, с экскурсами в прошлое, в деталях и ветвистых причудливых версиях. Логика слегка путалась, факты тоже, равно как и язык, но Цырик слушал внимательно и преданно, чего было достаточно вполне.
— Одного я не понял, Протопоп, — сказал он, когда они уже выползали из бара “Че”, поддерживая друг друга и высматривая попутную машину. — Какого твоя бабушка взяла вот эту именно фамилию?
— А <...> ее знает, — просто ответил Дима.
Очень мешал оператор, бродивший вокруг. При нем Таня не могла.
Стационарные камеры, натыканные по углам кафешки, сами по себе вроде бы мешали меньше, но стоило ей представить, что каждая из них — по сути всевидящий глаз Димы Протопопова, как становилось совсем уж невмоготу.
— Расскажи о себе, — деревянно попросил симпатичный Антон.
Оператор присел на корточки, ловя какой-то особенно интимный план.
— Лучше сначала ты, — сдержанно взмолилась Таня.
Он кивнул и заговорил героически и уныло:
— Родился третьего мая тысяча девятсот семьдесят второго года. В городе Верхние Опишни, что на Синегородщине. Окончил среднюю школу номер...
Перед тем как окончательно отключиться с его волны, Таня мстительно представила себе Диму Протопопова: как он будет отсматривать в монтажке эту мутотень, снабжая ее своими бессильными многоэтажными комментариями. И так ему, блин, и надо. Ибо нефиг.
Если б она, Таня, знала, что это долбаное телешоу — проект Протопопова, она бы и близко не подошла ни к какому кастингу. А могла бы знать!.. Собственная тупизна, позволившая ни разу не поинтересоваться очевидным, доставала Таню больше всего. Ну, допустим, поздно, проехали. Она самоотверженно решила, что не станет ничего ему припоминать. Что их встреча будет по-дружески ровной и по-деловому оптимистичной. Никаких претензий, никаких обид.
Ее к нему щекотливое и авантюрное дело — отдельный разговор. На данную тему Таня предпочитала пока не думать, а сориентироваться на местности уже в процессе.
А на местности и в процессе оказалось, что Дима вообще не намерен с ней общаться! Даже не поздоровался, сволочь!! Даже не кивнул!!!
Предположение, будто он ее совсем забыл и не узнал, Таня отмела сразу: ее тупизна все-таки имела разумные пределы. Хотя, конечно, Димина близорукость плюс дурацкие темные очки... Нет, не будем отвлекаться и давать слабину. Таня была настроена мстить. Ее месть еще не оформилась контурами, но обещала быть исключительно ужасной.
— А знаешь, Антон, ты мне сразу понравился, — вступила она плавно в первую же паузу, не заботясь о связности диалога; ничего, нарежут. — Еще на кастинге подумала: какой симпатичный парень... А ты?
Симпатичный Антон приоткрыл рот. Потом закрыл. Потом покраснел.
Оператор заюлил громоздким бетакамом над скатертью, целясь ему прямо в лицо. Антон окаменел. На его крепкой шее мучительно проползло пару сантиметров адамово яблоко.
Таня нашла под столиком Антонову руку, и оператор послушно опустился на корточки, где мешал гораздо меньше.
— Я очень хотела быть в паре именно с тобой, — призналась Таня; вышло несколько по-детсадовски. — Я ведь тоже приезжая, из маленького города, мне очень одиноко здесь... Столичные парни все такие сволочные, неинтересные зануды. Вот иногда смотришь: молодой, а уже успешный, деньги, работа престижная, тачка, все дела — а оно такое чмо!..
Мимолетно подумала, что жених, услышав такое с экрана, непременно примет на свой счет. Но жениха и его реакцию Таня списала в допустимый процент погрешности. Кроме того, если она все рассчитала правильно, Протопопов примет на свой счет первым и черта с два пустит в эфир.
— Это точно, — подтвердил симпатичный Антон, и в его интонациях впервые прозвучало что-то живое. С Димы шоколадка, мрачно подумала Таня. И это еще только начало.
— Антон… — Она склонила голову набок и преданно заглянула в его глаза; где там наш оператор, снимает? — А ты лично... вот зачем ты приехал сюда? Из этой своей... из Нижних Опишен?
— Верхних Опишней, — машинально поправил он. — Там труба, Тань. Фабрика встала, мужики спиваются, девки давно драпанули все... ну девкам-то легче, им понятно чего надо...
Если б это был Артем, Таня бы возмутилась и обиделась дня на два. Но теперь отвлекаться не стала и даже сочувственно кивнула.
— И армия опять же. А я не хочу в Чечню!..
— А ты не думал, — перебила, не давая и ему отвлечься на ерунду, — что оказался здесь не просто так? И увидел объявление, и пошел на кастинг... Что все это было — специально, ради нашей встречи?!
Симпатичный Антон явно ничего такого не думал. Задумался сейчас, что ему даже несколько шло. Оператор поправил камеру на плече и нацелился на крупный план.
Тогда Таня привстала, перегнулась через столик и беспардонно влезла в кадр, упав симпатичному Антону на плечи. Он так перешугался, что почти потерял равновесие, а губы стиснул намертво, как семиклассница. После первого шока, впрочем, весьма убедительно их разомкнул.
А Таня полуобернулась через плечо — и с размаху запечатала нацеленный на них объектив (любопытную протопоповскую морду, ага!) жесткой растопыренной пятерней.
Артем сидел в модном баре “Че” и тупо, безнадежно надирался. И думал о том, что совсем, совсем не знает эту сумасшедшую Таню, свалившуюся ему на голову неизвестно откуда. Что не надо было ругаться с мамой, которая, как всегда, оказалась права. Что нормальная столичная девчонка никогда не пошла бы сниматься в сомнительное телешоу, придуманное для американских придурков. И что он был последним кретином, когда верил, будто она просто так включает по пятницам идиотские “Города” с Дмитрием Протопоповым...
У Артема было все. Отдельная квартира и родительские связи, Институт международных отношений и стажировка в посольстве, иномарка “вольво” и будущее. И даже новые джинсы, купленные у бабки за шестьдесят карманных долларов. Джинсы, правда, натирали в паху. А их фирма-производитель называлась, при ближайшем рассмотрении, “Mantona”.
Он, Артем, был последним, позорнейшим лохом. Его жестоко разводили с самого детства, когда он с гордостью носил октябрятскую звездочку, мечтал о приеме в пионеры и со всей искренностью верил в коммунистическую партию и свою великую страну. Потом, когда оказалось, что верить надо в другую великую страну и в Бога, Артем, естественно, не повелся — чем немало гордился, а зря. Его все равно развели.
В его жизни, распланированной на несколько лет вперед, сложенной любовно и тщательно, как пазл, обеспеченной золотыми акциями отцовской компании, которая и сейчас процветала под крышей номенклатурного братства ушедших, казалось бы, времен — а на деле бессмертного и непобедимого... так вот. В этой жизни не осталось ничего по-настоящему хорошего и ценного, такого, чем бы реально стоило дорожить. Плюс никакого, ровным счетом ни малейшего простора для маневра.
Таня была совсем, совсем другая. Рядом с Таней появлялся смысл. Но Таню он, Артем, потерял окончательно и бесповоротно.
За соседним столиком гуляла братва. К этим мальчишкам, заслуженно считавшим себя хозяевами жизни — с тем единственным условием, что жизнь эта была, как правило, очень короткой, — Артем относился, по примеру отца, со слегка брезгливым сожалением (хоть и не был бы, конечно, рад встретить в подворотне). И к их хозяевам, носившим толстые цепи и пиджаки диких расцветок, тоже. Они, как пена, всплыли наверх в переходные времена, а пена, по определению, оседает; это было столь же неоспоримо и точно, как и его поездка в продолжение стажировки в Великобританию, намеченная на будущую весну. Они сами не заметят, как уйдет их время. А настоящие хозяева страны остались прежними, и Артем уже по праву рождения принадлежал к ним. Что, правда, не приносило ни малейшей радости.
Радость ему приносила только Таня. А Таня ушла насовсем. И даже если она вернется, то это как раз будет временно и ничего не изменит. Данная мысль вернулась к Артему по кругу, и не было резона не выпить.
— Короче, такая тема, — громко и довольно трезво сказал пацан за соседним столиком. — Тут проблемы у моего дружбана. У Димки Протопопа.
Я, наверное, должен объясниться.
Да, я отдаю себе отчет в том, что меня могут цинично и банально кинуть. Что я имею дело с беспринципными и опасными людьми. Что плачу реальные, обеспеченные сложным и более-менее отрегулированным механизмом мировой экономики деньги — за иллюзорную возможность, за весьма скромный процент вероятности, за миф, за мечту.
Конечно, по большому счету я не знаю, что именно вывез в швейцарский банк мой старший друг, родственник, коллега, учитель, соперник — Мендель Яковлевич Кацнельсон. И вывез ли вообще: вся эта история с заграничной поездкой и контрабандой на грани наива и абсурда вполне может оказаться семейной легендой от начала и до конца. Еще одной выдумкой престарелой авантюристки и бывшей безбашенной красавицы, умницы и комсомолки Цецилии Шульман, по мужу Кацнельсон, впоследствии Протопоповой. У нее в гостиной до сих пор висит поверх ковра увеличенный и раскрашенный фотоснимок начала тридцатых: золотые локоны, синие глаза, родинка на щеке, тщательно отрисованные ворсинки чернобурой лисы на роскошных плечах. Советская кинозвезда, любовь-орлова, воплощенный миф. Милая тетя Циля, двоюродная сестренка моей покойной мамы, никогда она не была такой в жизни — но разве теперь это имеет значение?
А ту бумагу, протокол обыска из кагэбистских архивов (любое дело становится на порядок солиднее и привлекательнее, если к нему имеет отношение КГБ), ее — так и быть, признаюсь — я выдумал сам.
Теперь о главном. О тех самых бонах, которых нету даже в коллекции старика Тронского, где есть абсолютно всё. Да, я не уверен, что они существуют — в сейфе ли швейцарского банка, в руках ли наследника Димы, где-либо в природе вообще. Более того, я не могу поручиться, что они существовали и до пожара в семьдесят четвертом, того символического пожара, обнулившего многие ценности и создавшего взамен новые, не менее зыбкие и относительные. Ведь мифы рождаются из ничего, из обрывков случайных фраз и архивной пыли — мне ли не знать, всю мою жизнь имевшему самое прямое отношение к мифо- и миротворчеству?
Но я верю. Я представляю себе их шершавость на кончиках пальцев, девственную шершавость прессового состояния бон, никогда не бывавших в вульгарном употреблении. Вижу тонкий графический рисунок на лиловатом фоне, стильное начертание цифры номинала, женскую фигурку в медальоне и ее же неуловимый силуэт — водяной знак. Вижу столь же четко и ясно, как если бы каждый день любовался ею сквозь пластиковый лист моего коллекционного альбома. А значит, она существует.
Эта женщина, эта бона, эта мечта должна стать моей. Чем больше я пожертвую ради своей призрачной и прекрасной цели, тем ярче она просияет, оформится плотью, нальется кровью и жизнью, полноправно ступит маленькой ножкой в наш несовершенный мир. Чистая условность, абсолютная ценность, воссозданная мною из хаоса и мрака, привнесет в этот мир частицу стабильности и красоты, прямо пропорциональную силе моего желания, моей любви. Не сравнимыми, я уверен, с желанием и любовью старого Менделя Кацнельсона, который не выдержал ноши, и небо раскололось над ним.
Я еще молод. Я смогу и добьюсь, я заполучу ее — их всех, целую пачку, девственных, шершавых, шуршащих!.. — в свою коллекцию. И снова не случится никакого конца света, а так, смена караула, переоценка ценностей, очередная деноминация. Не в первый и не в последний раз в жизни, в истории, в мире. Я привык. Я всю жизнь только и делаю, что спасаю мир.
Я.
— То есть вы готовы финансово вложиться в проект? — уточняюще и скучливо повторил Дима Протопопов.
Если б он позволил себе просиять, идиотски разулыбаться и подпрыгнуть до потолка — это было бы ошибкой, крупной, системной, в корне. И Дима держался.
— Готов, — подтвердил собеседник.
— Проект перспективный, — с максимальной индифферентностью уверил Дима; но в голосе все же дрогнул азарт, говорить об этом спокойно он категорически не мог. — Этот формат и у них, на Западе, появился не так давно. Называется “риалити-шоу”, не важно, все равно нашим людям не выговорить. “Шанс для двоих”. Они ищут свой шанс, а телезрители следят за этим в реальном времени!.. Ну почти. Съемки уже идут, на той неделе показываем пилот руководству канала, чистая формальность, мне по-любому дают прайм-тайм, с вашей стороны проплата по минимуму, остальное — реклама. Рекламодатели серьезные, вот, гляньте список. И главное, в чем чисто наша авторская фишка...
Протопопов прикусил хвост своей песне, давая собеседнику пробежаться глазами по списку, и вправду солидному: никаких подозрительных финансовых пирамид, а только инвестиционные компании с железной, не меньше года на рынке, репутацией, шоколадки-ножницы “Твикс” (которые Дима сам любил и взял на халяву целый ящик) и тампаксы с крылышками, международная сеть.
Но песня неудержимо рвалась к продолжению:
— На Би-би-си они играют на разных типажах. Ну, классика: брюнетка, блондинка и рыжая, а мужики — студент, спортсмен и лысый толстопуз. — Дима запнулся, оценивая на глаз комплекцию собеседника, но тот, кажется, не принял на свой счет. — А мы делаем по-другому. Все одинаковые! Первые несколько выпусков телезритель вообще с трудом будет их различать, и это хорошо. Вы скажете, а как же момент сопереживания, выбора фаворитов?
Ничего такого собеседник не говорил и даже, кажется, не думал, но Протопопова уже несло:
— А я говорю, что надо учитывать менталитет наших людей. В этой стране все и всегда были одинаковы! И тоже, как и по условиям нашего проекта, вроде бы имели равные возможности на старте. И все-таки одни сейчас ворочают миллионами, а другие стоят на рынке с турецкими шмотками. Почему, как так вышло? Это интересует всех. И все они будут смотреть нашу программу, надеясь получить ответ. Постепенно начнут различать детали, определятся, за какую пару болеть, с кем отождествлять себя, любимых. Запускаемся с пятнадцатого, а на вторую неделю эфира, по моим расчетам, рейтинг приблизится к восьмидесяти процентам! Люди будут планировать распорядок дня, включительно с работой, детьми, свиданиями — да всю свою жизнь от и до! — исходя из...
Он еще имел сказать пару слов о пропаганде добрых и вечных ценностей, взаимной и, главное, традиционной любви (к нетрадиционной, Дима давно заметил, нынешние хозяева жизни относились особенно нетерпимо, заставляя заподозрить личное), о духовности и гуманизме, охотно финансируемых именно такими вот типажами со складкой на затылке и толстой цепью за воротом малинового или бордового пиджака. Но собеседник откровенно посмотрел на свои часы “Rollexx” с четырьмя циферблатами, а Дима давно насобачился ловить подобные намеки. Поперхнулся и завернул:
— Таким образом, я очень рад, что мы с вами станем партнерами. В хорошем смысле слова, — скороговоркой добавил он.
Морда лица собеседника была совершенно непробиваема, как и полагается кирпичу. Впору было заволноваться. Но ведь он пришел сам!.. Сам позвонил, назначил встречу и предложил деньги... За всю Димину медийную карьеру такое случилось в первый раз. Он не думал, что так вообще бывает.
— Бабки будут, — сказал собеседник, тяжело вставая; опасно колыхнулся в микроскопической чашке нетронутый кофе. — В понедельник.
— А...
Протопопов вовремя заткнулся, прикусив язык уже всерьез, до соленой капельки во рту. Надо же, чуть было не сорвался, не обнаглел до умоляющего и жалкого: “А пораньше?!!”
Новый спонсор, конечно, решал массу проблем на будущее. Но, прибив булыжником щенячьи-радужные ожидания Димы, отнюдь не избавлял его от наиболее актуальных, насущных, безотлагательных проблем.
— Пацан сказал — пацан сделает, — заверил собеседник с ноткой угрозы.
— Конечно-конечно, — пробормотал Дима.
— Сегодня я приготовил для вас задание посложнее, — глядя на Таню в упор, сообщил в мохнатый микрофон Дима Протопопов. — Ровно за час вы должны...
Правда, насчет “в упор” она могла и ошибаться. Красивые Димины глаза по-прежнему скрывали непроницаемые, чуть помоднее, чем вчера, темные очки.
— ...Добраться до международного аэропорта, взять билеты и зарегистрироваться на рейс номер... — он заглянул в распечатку, — номер 1078, 18 часов 11 минут, пункт назначения острова Тринидад и Тобаго!
— Чего? — спросил симпатичный Антон.
— А если у меня нет заграничного паспорта? — спросила Таня.
— И денег... того...
— Никто не обещал, что задание будет легким, — мстительно отчеканил на камеру Дима. — Но это ваш единственный шанс, один “Шанс для двоих”!
Насчет “мстительно” Таня, конечно, могла и ошибаться. Но надеялась, что нет, — это хотя бы приносило моральное удовлетворение.
— Отбивка, <...>, — матюкнулся Протопопов; она этого за ним никогда не одобряла. — И пошли, пошли, <... ... ...>!
Симпатичный Антон дернулся как-то странно, и Таня срочно посмотрела под ноги, где были намечены мелом на асфальте их петлистые траектории. Несколько раз она пробовала назло Диме проделать маневр с гордо поднятой головой — но Антон вечно сбивался в непредсказуемом направлении, и они стукались лбами с другой парой. Надо было вести его железной рукой строго по линии, иначе никак.
Потому она все и пропустила.
Сам по себе хлопок, глухой и негромкий, ничего особенного из себя не представлял. Мало ли что на этих теликах может хлопнуть.
И вдруг накрыло: женским визгом и воплем, железным грохотом, отвратительным скрежетом, пронзительным свистом и многоголосым, отнюдь не только протопоповским матом. Симпатичный Антон рванулся совсем уж неведомо куда, Таня выпустила его руку, по инерции полетела на асфальт, изрисованный мелом, пачкая и обдирая локти, колени и все на свете. И еще, дура, хотела вскочить и возмутиться, когда из глаз хлынуло, горло разодрало, словно она пыталась проглотить ежика, с дикой болью прорвался кашель, — а то, что ее потянули волоком куда-то в сторону, как мешок с картошкой, уже и не имело особого значения. Она проехалась животом по каким-то проводам, что-то рухнуло сверху — миллиметраж! — а рот ко всему залепило колючей и противной тканью. Последнее было слишком: Таня попыталась отплюнуться, а когда не получилось, вцепилась зубами.
— <... ... ...> !!! — заорал Дима Протопопов. И захлебнулся кашлем, не закончив сей содержательный спич.
Дернул Таню вверх, ставя на ноги, и они побежали.
Никогда бы она не подумала, что Димка так быстро бегает. Поспеть за ним было совершенно немыслимо, особенно с обожженной дыхалкой, и очень скоро Таня повисла на его руке, перестала двигать ногами и полетела следом, как сумка на длинном ремне. Правда, получилось так у них недолго. Танино безжизненное тело грохнулось на асфальт, по новой обдирая коленки, а Протопопов затормозил и, задыхаясь, прокомментировал. Правда, получилось у него сипло, неубедительно и тоже недолго, минуты две.
— Выдохся? — сочувственно спросила Таня.
— <... ... ...>, — огрызнулся он.
Развивать тему она не стала.
— Что это было?
— А <...> его знает.
Тут они синхронно прикусили языки и внимательно, оценивая диспозицию и расстановку сил, оглядели друг друга.
Дима Протопопов потерял очки, и оказалось, что один из его прекрасных глаз подпирает, сужая наполовину, опухоль зеленоватого цвета, различимого даже сквозь толстый слой грима; другой был просто прищурен. Ню-ню. Ссадина на знаменитом протопоповском носу была, наоборот, свеженькой, багрово взрезая телештукатурку цвета охры. Бегло прокатившись взглядом по Диминым пухлым губам, ибо нефиг, Таня отметила также съехавший на спину галстук, сиротливые нитки от пуговицы на сорочке и безнадежно извалянное в пыли и кой в чем похуже светлое понтовое пальто.
— Сдала ты, старуха, — сообщил Дима.
И хоть это было вполне в протопоповском стиле — ничто не забыто, ага, — Таня обиделась. Пригладила волосы ладонью и обнаружила, что тоже потеряла очки.
Вокруг нависали грязные стены, исписанные разным, в стенах торчали окна, одно в модных жалюзи, остальные с вислыми занавесками за мутным стеклом. Какой-то проходной двор, а может, и не проходной, а просто запущенный и стремный. Дверь ближайшего парадного была сплошь заклеена объявлениям с оборванными хвостиками, а на другой, напротив, синела размашистая надпись “Туалета нет”. Жаль, кое-кому бы не помешал, мстительно подумала Таня.
— А чего ты драпанул, Дим? — осведомилась она. — Разобрался бы. Ты же продюсер.
— Какой я, <...>, продюсер... — Тут Протопопов сообразил, что несет чего-то не то, и срочно отредактировал: — Какое, <...>, разбираться? Им я был нужен! Вывезли бы, <...>, в лес за окружную...
— И что?
У нее не получилось убрать из голоса нездоровое алчное любопытство. Дима глянул исподлобья, сверкнув подбитым глазом, и ничего не ответил. Приподнял и попытался отряхнуть на весу полу длинного пальто.
Нет, вообще он был хороший. Конечно, порядочная сволочь, мажор, бабник и довольно-таки жлоб — но зато с ним было интересно. Всегда, сколько Таня помнила; ну да, с поправкой на то, что в те времена ей, свеженькой провинциалке, было безумно интересно абсолютно все, от поездок на метро до редакционной рутины. Но нельзя же отрицать, что именно Димка Протопопов открывал перед ней, восторженной и глупой, этот огромный город со всеми его тайнами. К примеру, она сама сто раз ходила туда-сюда по тому самому скверу, почти не обращая внимания на удивительных людей, собиравшихся там, на лавочках, среди голубей и клумб; нет, она смотрела, конечно, она жадно рассматривала все вокруг! — но как часть чудесного пейзажа, а вовсе не возможную тему для первой серьезной публикации. И если бы не Дима, ни за что не догадалась бы подойти тогда к Менделю Яковлевичу, познакомиться и взять интервью...
Пальто, понятное дело, не отряхивалось. Дима снял его, перебросил через локоть и стал немного похож на нормального человека, пробежавшегося по жаре в летний полдень; по рубашке медленно расплывались темные пятна. Протопоповский нос начал понемногу распухать, гармонируя с глазом и пробуждая в Тане материнские чувства.
— Проблемы, Дим?
Она положила руку поверх колючего кашемира и участливо заглянула наискось в прекрасные асимметричные глаза.
И Протопопов, как ни странно, повелся. Выматерился вводно, отводя душу, привалился к стене, обтирая штукатурку, съехал на корточки — и начал выкладывать. Подробно, одно за другим.
Таня присела рядышком, закусив губу.
Все-таки самое главное в нем всегда было — непредсказуемость. Каковой Таня и близко не встречала больше ни в ком из женихов, с Артемом включительно. Все они просчитывались на пару-тройку ходов вперед настолько просто и математически точно, что становилось даже страшно от постоянной, открытой, как на ладони, возможности беззастенчиво этим пользоваться. А стоило только начать — и моментально шло прахом все. Потому что Таня так не могла.
Но не с Протопоповым.
Если совсем уж честно, на предложение серьезного человека она согласилась еще и потому, что очень, очень заманчиво было попробовать хоть раз в жизни переиграть Димку. Чтоб знал!.. Чтобы понял, как ее недооценивать, считать за дуру, ни в грош не ставить, променять за здорово живешь на какую-то!!! Кстати, Таня до сих пор жалела, что не повыдергивала ей тогда все патлы. Но упустила момент, и не подлавливать же потом специально.
Однако к такой обвальной, водопадной Диминой откровенности она не была готова ни разу. Терялся смысл. Что теперь с этим делать, Таня совершенно не представляла.
И почти перестала слушать.
— ...Где, говорит, <...>, дедушкины деньги, Кацнельсон...
— Кацнельсон? — переспросила Таня.
Так вываливается из чужого, мимопроходящего разговора знакомая фамилия. Даже если речь идет о совсем-совсем другом человеке.
Дима осекся и огрызнулся:
— Я Протопопов, Танька, а никакой не Кацнельсон, уж ты могла бы знать! Но эти, <... ... ...>, вцепились, <...>, в фамилию деда...
— Какого деда?!
Он ответил — мимоходом, между делом, — и вырулил назад, и снова покатил о чем-то как бы важном и главном. Его губы шевелились, глаза сверкали, нос наливался багровым под смазанным гримом... а звука не было, все слова глушило и растворяло тоненьким, запредельным, нездешним гулом. Таня сжала пальцами виски. С ума сойти. Она могла бы обо всем узнать еще тогда. Если б догадалась спросить.
— Мендель Яковлевич — твой дед?!!
Пинкертон хренов, литературно ругался про себя и на себя Артем. Комиссар Каттани. Лейтенант Коломбо.
Кстати, у него неплохо получалось. Вот брошу институт, забью на стажировку и радикально сменю род занятий, блин. Частный детектив. Операция “Кооперация”!..
Накануне он провел дружбана Протопопова до самой хаты, а именно рабочей общаги в диком бандитском районе, где Артемова почти новая “вольво” смотрелась странно и подвергалась серьезному риску, но ему было пофиг. Пришел кураж. То иррациональное безбашенное чувство, с каким, наверное, поднимаются миллионы на финансовых пирамидах и создаются с нуля медиахолдинги. У отца было полным-полно таких вот знакомых, кое у кого из них Артем присутствовал потом на похоронах. Никогда он этого не понимал. А сейчас — накатило.
Что характерно, хвоста Цырик (фамилия? прозвище?) в упор не заметил. Утром Артем поджидал его начиная с полдесятого — раньше, рассчитал он, этот народ не просыпается, не тот стиль. Грамотно, сам собой поневоле любуясь, проводил до стрелки, ненавязчиво поприсутствовал при оной за крайним столиком у дверей в занюханной забегаловке (заведения уровня “Че” они, похоже, позволяли себе только после успешного трудового дня). Содержания терки он не услышал, но в целом мог восстановить по экспрессивным жестам Цырика и его братвы. Затем, перекрестившись и благословясь, все вместе отправились на дело. То есть лично Артем нательного креста размером в пол-ладони не целовал, но то были детали. Он уже чувствовал себя с одной лодке и связке с ними, как оно обычно и бывает, если верить литературе и кинематографу, с гениальными сыщиками.
Однако слезоточивый газ все-таки застал его врасплох.
Вернее, врасплох его застала Таня — хоть он и знал, хоть и хмыкнул удовлетворенно, когда его подопечные засели симметрично по переулкам вокруг огороженной на перекрестке съемочной площадки, откуда раздавался усиленный динамиками привычный мат Димы Протопопова. Но Таня все равно оказалась — как вспышка, как ослепительный, бьющий наотмашь луч! — она всегда была такая, а он, Артем, целый день ее не видел и успел позабыть, как это. Таня держала за руку мерзавца в модных джинсах, Таня смотрела на мерзавца Протопопова, Таня была здесь!!! — и он выпал напрочь из увлекательного процесса слежки, из лестного образа хренова Пинкертона, из настоящего времени и актуального пространства. Собственно, не прошло и пяти минут, и Артем уже околачивался, как в прошлый раз, в толпе зевак возле оградки, надеясь, что Таня в какой-то момент обернется и заметит его.
А потом рвануло.
Когда удалось отдышаться, отплеваться, откашляться и привести в порядок глаза (Артем сегодня был в линзах, одна из них защитила глаз, но под другую попало, и это был ужас), уже приехала “скорая” и даже менты. Телевизионный народишко метался туда-сюда, причитая и названивая по мобилкам, самые хлипкие толкались за места на носилках, оградки валялись перевернутые, штативы от камер тоже; прямо под ноги Артему подкатился треснутый объектив. Неподалеку истерически рыдала девушка в бирюзовых лосинах, другая орала почем зря на милиционера, и ни одна из них, ясное дело, не была Таней.
Часто смаргивая и чувствуя, что делать ему тут больше нечего, Артем все-таки протолкался поближе к бывшей съемочной площадке. Квадратномордый и вообще весь квадратный новый русский в бордовом пиджаке (да-да, типаж, брезгливо презираемый Артемовым папой) расхаживал между обломками техники и персонала, очень внятно — хоть в общем шуме и нельзя было разобрать слов — и жестко выговаривая кому-то по мобиле. Два камуфляжных охранника слишком заметно, демонстративно даже следовали за ним. Создавалось впечатление, что именно он здесь главный. По ассоциации Артем поискал взглядом Диму Протопопова — и не нашел.
Споткнувшись, он переступил через опрокинутую оградку. Квадратномордый пер, словно БТР, прямо на него, и на какое-то время их траектории сблизились опасно, как в американском фильме про грядущее столкновение Земли с астероидом.
— Ответишь, — сказал квадратномордый так, что Артем вздрогнул, на секунду приняв на свой счет. — Фраер поганый! Что? Да его до вечера два раза расколют и зароют, <... ... ...>!
Его глаза скользнули по Артему, царапнув мимолетно, по привычке, словно цепкой зазубриной. Артем посторонился.
— А коллекционера на <...>, — бросил новый русский, проходя мимо. — На <...> он нам теперь, этот <...> коллекционер?!
...До вечера Артем болтался на своей “вольво” неизвестно где. Устраивал бестолковые засады то под баром “Че”, то под утренней забегаловкой, то под общагой Цырика; покидая очередную точку слежки, каждый раз не сомневался, что через пять минут после его отъезда они именно там и появятся, но ничего не мог поделать. Пытался слушать радио, однако в выпусках новостей, насыщенных впечатляющей информацией (Артем насчитал четырех взорванных бизнесменов, одну масштабную, на десяток автобусов и фур, аварию на Окружной, одно изнасилование малолетней с подробностями, а убийства-ограбления и вовсе шли десятками, как яйца на рынке), все же не прозвучало ни слова о происшествии на съемках нового проекта Дмитрия Протопопова. Пробовал дедуктировать: вроде бы Цырик со товарищи собирался защитить своего дружбана, а не взрывать, хотя кто ее поймет, братковскую логику?.. плюс очень недовольный новый русский, плюс какой-то, если он вообще имеет отношение к делу, коллекционер... Кураж гениального сыщика ушел безвозвратно, и получалась какая-то ерунда.
Голодный и никакой, Артем вернулся домой под вечер, когда спала жара и на лавочку у подъезда выползли усатые, как ночные бабочки, и такие же толстые старухи. Артема они приветствовали многоголосо и с подчеркнутым добродушием. В окнах его квартиры на четвертом этаже горел свет, но делать еще и из этого какие-то выводы он от усталости поленился.
— Наконец-то, — сказала Таня. — Ужинать будешь?
Нельзя сказать, что я не предвидел заранее. Но люди именно тем и вгоняют в тоску, что оказываются предсказуемо подлыми, не давая мирозданию труда реализовать тот вариант событий, при котором все фигуранты играют честно. Десять тысяч. Мелко. Мелко и неприятно.
Для очистки совести снова набираю мобильный. Как явственно это новое изобретение человечества демонстрирует его же основные пороки: скупость, хамство, трусость. Или, как в этом случае, то, что они называют на своем криминальном псевдоязе “кидаловом”, то есть бесчестность.
Сухих листьев на аллее стало еще больше, осень дышит в спину жаркому августу, на подходе к парку установили ряды школьного базара, полные канцелярской импортной дряни, — базар сейчас везде, вся страна превратилась в один сплошной базар. Мамочкам с колясками, антикварам, гомосексуалистам и даже нумизматам пришлось потесниться, и теперь они косятся друг на друга, словно вынужденные соседи в уплотненной коммунальной квартире. Говорят, старые коммуналки теперь выкупают целиком новые русские, и что-то в этом есть, — никогда я не был огульным противником всего нового, как вам, наверное, могло показаться.
Но сердце парка, лавочки между клумбами, место наших неслучайных встреч, к счастью, осталось нетронутым. Уже подходя, чувствую кожей атмосферное покалывание новости, похожее на грозовой фронт. Вся информация, что каким-то образом, часто отнюдь не очевидным, касается нашего дела, так или иначе аккумулируется здесь. Именно так я год назад узнал о смерти старого Менделя Кацнельсона, и тогда тоже был август... то есть нет, июль, еще более прямолинейный, знойный, неумолимый месяц. Старика Менделя тоже обманули, выбили землю у него из-под ног, и, пытаясь удержать в равновесии пошатнувшийся мир, он не сумел устоять сам.
Но я еще молод. Я понимаю, что настоящая борьба началась только теперь — и готов бороться.
Виталий Ильич поднимается мне навстречу:
— Вы слышали?..
— О деноминации? — осведомляюсь я; эта новость еще долго будет актуальным фоном ко всему, о чем мы говорим. Разумеется, Виталий Ильич имеет сообщить что-то другое, и я нарочно подыгрываю ему, не угадав.
— О деноминации уже даже пишут в газетах, — с легким презрением к материальным и бренным носителям информации отзывается он.
— Сейчас в газетах пишут обо всем.
— Не скажите.
Теперь непременная пауза. Новость так и прет из Виталия Ильича, подергивает его тело, словно лапку гальванической лягушки, заставляет потирать ладони и притопывать на месте. Я бы выдержал спокойнее и дольше.
— Помните дело Мининых? — наконец не выдерживает он. — Взрыв в машине, и у Игоря Палыча были с собой ревельские ассигнации контрафактного выпуска девятсот пятого, вез на экспертизу. Оба погибли, и он и Анечка... И что вы думаете? Вчера всплыли на Сотбисе. Полтора миллиона за каждую, и неизвестно, кто купил, все через подставных лиц. А ведь по официальной версии боны сгорели вместе с телами. И заказчика, разумеется, так и не нашли...
Киваю, позволяя ему выговориться. Меня давно уже не трогают такие вот леденящие кровь истории, иллюстрирующие поверхностную, зримую, я бы даже сказал вульгарную составляющую опасности нашего дела. Тогда как настоящая его опасность лежит куда глубже, в зыбкой, неверной толще фундамента мироздания, и она гораздо страшнее. И, признаюсь без тени бравирования или кокетства, я привык и к ней.
Но то атмосферное предгрозовое предчувствие — неужели оно могло меня обмануть, подсунув под видом животрепещущей новости банальную страшилку, имеющую ко мне лично самое отдаленное отношение?.. Недоумевая, пытаюсь хотя бы припомнить лицо Анечки Мининой. Не могу.
— Помяните мое слово, в этой стране никогда не будет раскрыто ни одно заказное преступление, — веско произносит Виталий Ильич. — Господи, какая жара! Скорее бы осень...
Он обмахивается свернутой газетой, пестрая цветная печать мельтешит, словно роспись китайского веера, в его старческой руке. Странно, как со своим снобизмом он вообще не брезгует брать в руки нынешнюю так называемую прессу. Мелькает чье-то неузнаваемое фото. Какие-то гигантские разноцветные буквы...
— Можно?!
Виталий Ильич изумленно смотрит, как я лихорадочно разворачиваю газету, рывком выхваченную из его рук.
Читаю.
КОШМАР НА СЪЕМОЧНОЙ ПЛОЩАДКЕ!
Бандиты применили слезоточивый газ
ПОХИЩЕН ЗНАМЕНИТЫЙ ТЕЛЕВЕДУЩИЙ И ЖУРНАЛИСТ ДМИТРИЙ ПРОТОПОПОВ!!!
Окно погасло. И через мгновение засветилось вновь, уже приглушенным, красноватым. На фоне тусклого света узкая черная фигурка подошла к окну и протянула руку: упали жалюзи.
И чем они там теперь занимаются? — цензурно подумал Дима Протопопов. И нецензурно сам себе ответил чем. Демонстративно засек время, хотя никто ему не обещал, что как-то обозначит и просигнализирует окончание их <...>. Дима привык называть вещи своими именами.
Между тем становилось холодно. Протопопов привстал с бортика песочницы, вынул из-под себя пальто (которое собирался все-таки занести в химчистку, хотя надежды было мало), развернул, встряхнул за плечи. Морщась, просунул руки в рукава и сел снова, подметая кашемировыми полами остывающий песок. Выглядел он, Дима, очевидно, типичным бомжом, но по ощущениям стало комфортно, а ведь всего несколько часов назад дело обстояло ровно наоборот.
Несколько часов назад наоборот было абсолютно все.
Вспоминалось странно, словно события многолетней давности. Какой-то проект, какие-то съемки, чье-то бабло. Яростно прущий креатив, фантастическая, на грани фола, возможность воплотить все что угодно!.. уравновешенная столь же фантастическим, далеко за гранью, всеобщим бардаком и беспределом. Дурацкие угрозы, дурацкие разборки, дурацкое пальто, чтоб соответствовать — зачем, чему? Идиотская, чтоб не сказать (а раньше он бы, конечно, сказал) гонка на выживание в самом банальном и буквальном смысле слова. Тупая грызня и резня, входящая в набор любого сколь-нибудь значимого успеха, риск, от которого, по идее, должна была кружиться голова — но в реальности лишь ныла от досады, от сознания бессмысленной глупости, готовой в любой момент размозжить его единственную и, кроме шуток, бесценную жизнь.
И ведь он ухитрился прожить в таких координатах уже черт-те сколько лет! — с тех самых пор, как приехал сюда из тогда еще провинции одной хоть и очевидно дававшей дуба страны. Этой провинции он и позже, когда у нее появились независимость и амбиции, стыдился отчаянно, как дедовой фамилии, а по цепочке, получалось, и самого деда. Ведь единственно поэтому он и не сказал тогда Тане, а вовсе не по выдуманным позже благородным соображениям руки помощи, поданной инкогнито. А дед все понял, дед всегда все понимал — и не сказал тоже, и она, получается, не знала до сих пор об их родстве...
Зато кроме этого Таня, как выяснилось, знала практически обо всем.
И это все меняло.
Он уселся поудобнее, разложив полы пальто на коленях внахлест, прищурился, высматривая ее окна: стемнело до черных чернил, дом разукрасился сложной светящейся мозаикой, и Дима уже не был ни в чем уверен. Впрочем, теперь не очень-то имело значение. Уверена была Таня.
Собственно, именно тем она всегда его и раздражала, вспоминал Протопопов с изумлением, словно очередной абсурдный сюжет из “невыдуманных историй”, одно время в изобилии сочинявшихся им для “Потустороннего в жизни”. Таня всегда была уверена, всегда знала, как надо, — как если б и не приехала в турецких вареных джинсах из такой задницы, что он, Дима, даже не мог запомнить географического названия. Каким образом эта ее звонкая уверенность сочеталась с беспросветной наивностью юной провинциалки, опознаваемой за версту (даже когда он более-менее ее приодел), Протопопов не мог себе уяснить. Таня обрушивала все его жизненные координаты, опрокидывала линейки и сметала матрицы, с ней было невозможно вообще. Потому они в конце концов и разбежались, поругавшись бурно и безобразно... или это не с ней?
С ней, с ней, <… … …>, накручивая себя, в подробностях припоминал Дима. С ней было невозможно вообще. И сейчас то, что ко всем проблемам на него свалилась еще и Таня, более того — взяла эти проблемы на себя, хотя никто не просил! — казалось совсем уж изощренным издевательством. Ну допустим, она когда-то добилась полного взаимопонимания с дедом Менделем и тот посвятил ее в свою тайну, о которой он сам, внук — наследник!.. — не имел до последнего времени ни малейшего понятия. Другое дело, что без него, Протопопова, ей ровным счетом нечего было делать с той тайной; вот они и встретились, обменялись половинками разорванной карты, слились, <…>, в экстазе! И теперь, с пронизывающей ясностью вечернего холода проникался Дима, никуда им друг от друга не деться.
Вернее, ему от нее. Наоборот — пожалуйста! Она уже добрых минут сорок как подевалась кое-куда и, кажется, не намерена так просто вылезать из-под одеяла и возвращаться.
А с другой стороны, кто сказал, что он, Дмитрий Протопопов, намерен мириться с этим?!
С какой это стати? — постепенно свирепел он, поднимаясь с бортика песочницы, самообманчиво отряхиваясь и с угрозой подворачивая рукава. В конце концов, ему реально нечего было теперь терять, и ничто (ну кроме незнания номера квартиры, но данный вопрос Дима пока отложил) не мешало подняться, высадить с ноги дверь и потребовать объяснений. Ну или хотя бы согреться, <… … …>, у них там!
Он уже двинулся было к подъезду, когда дверь распахнулась, и наружу выпорхнула Таня.
Она переоделась во что-то желто-оранжевое, явно турецкое, даже в темноте кричащее вслух о невытравливаемой провинции (к тому же сам факт переодевания бестактно напоминал о накрывшемся медным тазом проекте — но это Диме было как раз пофиг), она скакала по крылечку вприпрыжку, словно инфантильный подросток, ее хотелось придушить на месте. Она светилась, она была чудо. Помыслить о том, как ему жилось черт-те сколько в этом чужом хищном городе без нее, не получалось категорически.
Дима Протопопов сглотнул противоречивые чувства, рывком сдернул с плеч дурацкое пальто. На мгновение, видимо, сморгнул или отвел глаза.
...Трое, взявшиеся ниоткуда, окружили Таню, грамотно отсекая ей пути к отступлению, сомкнулись, профессионально обеззвучили раньше, чем она успела крикнуть, и растворились во мраке.
Взвизгнули покрышки отъезжающей машины.
Дима Протопопов стоял посреди двора, тупо глядя на мозаику оконных огней. Запрокинув голову, отступил на шаг назад, споткнулся о борт песочницы — и промолчал по этому поводу.
Одного она успела укусить за рукав футболки. Другого лягнула, но не совсем туда, куда надо. И даже про заорать как можно громче и противнее, что сама же советовала в статейке для криминального отдела, вспомнила только тогда, когда рот залепили чем-то душным и колючим. В общем, Таня была собой очень недовольна. Протормозила, упустила момент, пока сопротивляться имело смысл, а сейчас, с заломленными за спину руками, в бешено несущейся в темноте машине, сдавленная с двух сторон потными амбалами, она уже не могла поделать ровно ничего. К тому же мерзостно жгло скулу, куда ее невзначай саданули, и нечем было потрогать.
Кто они такие, она понятия не имела, хотя, конечно, могла догадываться. Естественно, и тут не обошлось без Димы Протопопова, блин. Без его дурацкого наследства, которым она не занималась бы ни полсекунды, если б не...
Хоть бы эти сволочи не поднялись к Артему, забеспокоилась Таня. Пересчитала амбалов по головам, мимолетно прочитав неприличное слово, вытатуированное на жирном затылке водилы; тьфу, вроде бы все здесь, джип забит под завязку. Хотя могли приехать, козлы, и на двух джипах.
...Если б не Мендель Яковлевич. Если б он не звонил ей тогда, именно ей, а никакому не Диме, и теперь понятно, по какому поводу.
Во фрагментах лобового стекла между головами водилы и другого амбала мелькали огни и тени, определить направление Таня, никогда не выезжавшая за городскую черту на автомобиле, не могла, но честно пялилась, надеясь назапоминать ориентиров. Увидела подсвеченную рекламу вентиляторного завода и силуэт дерева с развилкой, что на ориентиры тянуло слабо. Студийная мобилка с правом трех звонков осталась у симпатичного Антона. И вообще.
Она совсем уже решила запаниковать, от души пожалеть себя и заплакать, но тут один из амбалов принялся ее щупать, и зверское возмущение, забурлив, как сода в уксусе, мгновенно переплеснулось с шипением через край: Таня яростно заизвивалась, стараясь достать козла хоть каблуком, хоть локтем, — и за этим благородным занятием не заметила, как и куда они приехали.
Вывели ее на типичный новорусский двор, освещенный ярче, чем днем, окруженный трехметровым ядовито-зеленым забором, перед помпезным фасадом типичного новорусского особняка, индивидуальным в каковом было разве что количество этажей: Таня насчитала четыре с массандрой (новорусский же прикол про “массандру” притащил когда-то в редакцию Кира, и прижилось). Нет, разумеется, жилища хозяев жизни возводились без всяких унифицированных планов и с великолепным презрением к законам архитектуры, соревнуясь в помпезности и наворотах, но при этом оставались абсолютно неотличимы. Словом, тратить ячейки памяти на столь безнадежное дело Таня обломалась.
Тем более что хозяин (и жизни, и, видимо, особняка) вышел навстречу, и она сразу его узнала, несмотря на домашний прикид из растянутой майки и красных боксерских трусов. Часы “Rollexx”, впрочем, прилагались к нему все равно.
— Здравствуйте, — приветливо сказала Таня.
Серьезный человек смотрел тяжелым бычьим взглядом куда-то мимо нее. Амбалы, державшие Танины локти, под этим взглядом испарились, и руки наконец-то можно было размять, чем она и занялась, пользуясь случаем. Разговор предстоял неприятный и хорошо, если длинный. Таня твердо решила максимально его затянуть.
— Пошли, — бросил серьезный человек.
И она пошла.
Они пересекли двор, загроможденный разноцветными “мерседесами”, чахлыми голубыми елями, садово-парковыми голыми бабами и сельскохозяйственным хламом. Прошли под стеной особняка, укрепленной по всему периметру мощнейшей чугунной решеткой, наверняка навевавшей хозяину ассоциации, а может, и ностальгию. А позади дома обнаружилось новорусское (да и вообще среднее по стране) представление о дислокации счастья: мангал и четыре, квадратом, бревна.
Серьезный человек рухнул на ближайшее бревно, пошатнув устойчивую конструкцию. Таня присела строго напротив. Мангал стоял холодный, шашлыков, похоже, не предвиделось. С черного неба смотрели звезды.
— Хотела съехать с темы, — констатировал без вопроса серьезный человек.
— Я просто не успела! — возмутилась Таня. — Он со мной не разговаривал, как бы я...
— Это ты зря.
— Вы тоже зря. — Терять было нечего, и она двинула ва-банк, сразу ферзем. — Какого, спрашивается, было его взрывать, пускать газ прямо на съемочной площадке, устраивать эти ваши бандитские разборки? Во-первых, проект накрылся, а люди, которые там работали, вообще ни при чем. Во-вторых, Протопопов теперь в бегах, где я вам его найду? И боны он, конечно, первым делом перепрятал...
— Откуда знаешь?
Таня воодушевилась:
— Ниоткуда. По логике вещей. Вот попробуйте поставить себя на его место! Допустим, это ваш дедушка...
— Еще чего! — шовинистически хмыкнул серьезный человек.
— Допустим, это вы стали наследником крупного состояния, — покладисто переформулировала Таня. — И не знаете, что с этим наследством делать, потому что реализовать его можно только в очень узких кругах ценителей, о которых у вас самое смутное представление. А тут вас начинают кошмарить люди, по-любому осведомленные гораздо лучше. Вот что бы вы сделали?
В глазах серьезного человека натужно зашевелились мультяшные шестеренки: наблюдать за его мыслительным процессом было одно удовольствие, и Тане даже удалось его получить.
— Я бы забил стрелку, — наконец выдал он. — И разобрался бы по понятиям. Но он фраер. Он не забьет.
— А если б вы были...
Таня дальновидно прикусила язык.
— Фраер зассыт, — задумчиво сказал серьезный человек. — И выболтает первому встречному. Бабе.
— Он со мной не разговаривал, — напомнила Таня. — Из принципа.
— Какой, <…>, прынцип… Он же фраер. Он должен был выболтать.
— Но не мне.
Не то чтобы Таня ему врала. Разговор по обоюдному согласию сторон касался довзрывного периода, а до взрыва Дима и вправду ничего ей не рассказывал. А кому? Касательно тонкостей психологии фраера Таня склонна была доверять специалисту.
— А с газом вы однозначно перегнули, — резюмировала она.
— Я? Ты чё, совсем <…>? — простодушно спросил серьезный человек.
— Не вы?
Некоторое время они вдумчиво смотрели друг на друга. Крутились скрипучие шестеренки в утомленных алкоголем и жизнью бычьих глазах. Мелодично позвякивали детальки на порядок более сложного, как она сама привыкла думать, механизма Таниной высшей мыслительной деятельности. Русло процессов, впрочем, было как нельзя более общее.
— Получается, кто-то еще знал, — сказала Таня.
— И <…> испоганил всю малину.
Артем разложил их на диване красивыми ровными стопочками и отступил на шаг, неизвестно перед кем и ради чего изображая ценителя. Ни черта он в этом не понимал. Всего лишь старые неактуальные деньги. Куча нарезанной бумаги.
Но они означали Таню. Ее возвращение, ее реальность. И потому светились, искрились и переливались на мохнатом пледе с желто-коричневыми загогулинами. Таня только что была здесь! И никуда она не денется, не исчезнет с концами, пока он, Артем, хранит у себя эти коллекционные боны.
В детстве Артем одно время собирал марки. Получалось это у него здорово, поскольку в его распоряжение поступали иностранные конверты папиной переписки, а больше ни у кого из знакомых юных филателистов не было ни таких конвертов, ни такого папы. А потом случился Артемов двенадцатый день рождения. И один из папиных сослуживцев (видимо, сильно отцу обязанный, что до сына дошло гораздо позже) подарил ему заграничный кляссер. Уже полный самых разных и редких марок, расставленных по страницам длинными сцепленными сериями, похожими на маленькие поезда. Птицы, насекомые, города, знаменитости и даже предел мечтаний — динозавры! И предусмотрительно не отклеенный ценник сзади: четырехзначное число и дважды перечеркнутая буква S, знакомая каждому по карикатурам о гнилом капиталистическом Западе.
Больше Артем марок не собирал. Не было смысла. Цепочка сложных ритуальных действий, придававшая почти магическую ценность этому занятию, мгновенно и по всем статьям проиграла ценности простой и реальной, предметной, пакетной и выраженной цифрами. И так было с тех пор всегда. Там, где нагнетались туман и морок, взгляд и нечто, культура и духовность, на самом деле, он знал, банально не хватало бабла. Все, реально стоившее внимания и денег, шло без затей и в комплекте — достаточно знать места и располагать адекватной суммой.
Не вписывалась в схему только Таня. Но Таня вернулась! — и теперь он мог разглядывать ненужные деньги никогда не существовавшей толком страны с ласковым и теплым восхищением, как смотрят на первые одуванчики или пушистых котят.
Когда в дверь позвонили, а потом нетерпеливо затарабанили, Артем так и пошел открывать, оставив их разложенными на диване. Уже в прихожей спохватился, вернулся, собрал боны в стопочку — они были на вид и на ощупь совсем новенькие, ровные по краю, как говорится хрустящие (хрустеть Артем, конечно, не пробовал) — и сунул в выемку за диваном, прикрытую линолеумом, где под руководством Тани у них был организован тайник.
В общем, к моменту подхода Артема к двери она уже эпилептически сотрясалась. Было бы странно не поинтересоваться, кто это такой нервный, и он мультипликационно спросил:
— Кто там?
Ответили многоэтажно.
Естественно, следовало развернуться и уйти, пригрозив через дверь милицией за хулиганство. Но Артем узнал голос и поэтому открыл.
Ввалился Дима Протопопов.
Видок у него был еще тот. Если бы известный телеведущий хоть раз появился в кадре со столь впечатляюще подбитым глазом, распухшим знаменитым носом и в накинутом на плечи, как боевая бурка, живописном бомжачьем пальто, в следующий раз его “Города” смотрели бы и те полстраны, что отродясь их не включали. Определенно следовало посоветовать ему подобный имиджевый ход, отвлеченно размышлял Артем, стараясь не обращать внимания на непрерывный мат и безумные глаза нежданного звездного гостя. Что ему надо вообще?
Догадавшись, он тем не менее попытался и дальше держать себя в руках и сообщил корректно:
— Таня вышла только что. Странно, что вы не встретились.
— Встретились, <… … …>!!! — заорал Протопопов.
Его однозначно пора было выставлять, но Артем не знал как.
— Послушайте, Дмитрий… — он не вспомнил отчества, — не знаю, какие у вас могут быть дела с моей невестой, но…
— Невестой, <… …>, — взревел Дима. — <…> с ней ты можешь, а когда эти <…> ее похитили, сидишь тут, как последний <… … …>!
— Похитили? Таню?!
И квартира завертелась, и время ускорилось, и дальше Артем мало что помнил — ни как впрыгнул в джинсы, ни как схватил ключи от “вольво”, ни как ринулся вниз по лестнице, увлекая за собой матерящегося уже больше по инерции Протопопова, — вообще ничего он не помнил и не соображал, кроме одного-единственного: найти, догнать, изничтожить гадов, посмевших!!! Дима Протопопов его настроение разделял ощутимо и живо, а потому вдруг оказался классным и незаменимым парнем, каким и должен быть настоящий друг.
А пистолет (легкая травматика весьма внушительного вида, подаренная все тем же другом отца на двадцать второй день рождения: сейчас, мол, такие времена, что надо, надо иметь под рукой!) лежал, как всегда, у него в бардачке.
Пропало все.
И я сам в этом виноват.
Нельзя подключать к интимным, семейным делам посторонних людей. Наемников, для которых ни одна купюра никогда не была чем-то большим, нежели просто дензнак. А следовательно, значение имеет только количество, денежная масса — а также легкость и быстрота доступа к ней, желательно минуя посредников и наследников.
Жара. Поздний вечер, а никакого облегчения. У Менделя Кацнельсона, прошедшего лагеря и штрафбат, было больное сердце и множество, наверное, других болезней, о которых я и понятия не имел. Но я-то для своих лет железно здоров, и никакая жара не станет последней соломинкой, способной сделать неподъемной тяжесть мира на моих плечах. Я вынесу все, даже громадный груз собственных преступных авантюр и нелепейших ошибок — совершенных, впрочем, ради страсти, ради любви. Сомнительное облегчение, но в нынешней критической ситуации не будет лишним и оно.
От мягкого асфальта поднимается накопленный за день ядовитый жар. Каменные джунгли, ни одного дерева.
Все дело в том, что я с самого начала отказывался считать это дело семейным. Кто он мне такой, этот Дима Протопопов? — да в первую очередь, как и для всех, телевизионная фигура, лицо из ящика. Я даже не уверен, как именно определяется степень его со мной родства: троюродный или сколько-там-юродный племянник?.. С его отцом (кузеном?.. да нет, дальше) у нас никогда не было братских отношений. Разные города, разные судьбы, практически никаких общих интересов и пересечений. Тетя Циля обычно приезжала к матери одна, платиновая, экстравагантная и смешная, с роскошными и всегда абсолютно бесполезными подарками вроде фарфоровых рыбок в сервант или дефицитных польских туфель, маленьких им обеим. И всего один раз мы были у нее в гостях, что в те времена еще не требовало унизительной ночной встречи с пограничниками и таможней.
Тогда я и познакомился с Менделем Яковлевичем. Увидел его коллекцию. И влюбился, и осознал, на чем стоит мир, и с того самого момента (медленно переворачиваются мутноватые пластиковые листы альбома — темный восторг, светлое восхищение, жар в животе и томно-праздничная карусель перед глазами) стал одним из тех, кто никогда не даст ему рухнуть.
Димы еще и на свете не было.
Ощущаю глухое раздражение, неуместное, вредное для дела, но непобедимое. Зачем Дима? Зачем вообще он нужен, хваткий юноша из телевизора, символ совершенно иного времени, отношения к жизни, ценностей и приоритетов? Возможно, он уже продал эти боны, загнал по оскорбительной дешевке кому-то настолько случайному и далекому от нас, что сделка выпала из сферы, контролируемой всевидящим оком старика Тронского. А если еще и нет, то сейчас, когда его жизнь подверглась опасности, непременно это сделает. Для них, нынешних, в принципе не существует выбора между собственной шкурой и судьбами мира. Они уверены, что после них мир попросту отключится, словно картинка в телевизоре после нажатия кнопки “выкл”. Или, скорее, круглой зеленой клавиши на дистанционном пульте.
Поэтому я и обязан его спасти.
Как?!!
Придется снова обращаться за помощью. Но теперь уже — не к посторонним. К своему, все понимающему человеку. Слава богу, у меня есть такой человек и такая возможность.
Прямоугольная вывеска с подсвеченными снизу и потому почти нечитаемыми бронзовыми буквами. Чуть в стороне светится, как гигантский плафон, застекленная витрина, полная прикнопленных внахлест стандартных распечаток, с которых смотрят одинаково пустыми глазами расплывчатые снимки неопознанных трупов и неопознаваемые в принципе фотороботы преступников разной степени опасности, но равной неуловимости. И отдельно столпотворение (места для них давно не хватает) фотографий живых — живых ли?! — пропавших без вести, в основном детей. Я не знаю, каких эмоций и слов достойна страна, где в таких количествах пропадают дети.
Но сейчас некогда думать об этом.
Поднимаю глаза, вижу светящееся окно. Пересчитываю на всякий случай и перевожу дыхание. Затем с трудом оттягиваю на себя тяжеленную дверь и вхожу. В мглистый холод, на ледник, убийственный после наружной жары. Девушка в аквариуме при входе сидит в теплом свитере, вязаный ворот которого выглядывает из-под синего форменного мундира.
— Вы к кому? — неприязненно и чуть удивленно.
Я отвечаю. Теперь она удивляется по-настоящему:
— На вас выписан пропуск?
Пояснить, что пропуск мне не нужен, невозможно. Как и пройти мимо нее, ничего не объясняя. Остается единственное, что должно подействовать с первой же попытки, потому что иначе сорвется все.
Смотрю на нее в упор. Нахохленное рыжее существо, примерзлая к кормушке усталая птица.
— Соедините, — говорю негромко и очень-очень убедительно, глядя в упор в обведенные зеленой тушью птичьи глаза. — Никаких “он занят”, никаких “его уже нет на месте” или “не положено”. Пожалуйста!!!
Едва не срываюсь в истерику.
Но она уже соединяет.
Первые полкилометра они гнали на бешеной скорости, и Диме Протопопову, человеку действия, было почти хорошо. Он даже успел подумать, что, в принципе, плевал на Таню, и если она предпочитает <…> с этим мажором, то ради бога. Лично он, Дима, в сложившейся ситуации поступал единственно правильно и был весьма доволен собой. И Таниным мажором с его подержанной (опять-таки неплохо — если что, не жалко разбить), но скоростной иномаркой в том числе. Пока он с какого-то <…> не ударил по тормозам.
Дима хотел высказаться, но не успел.
— Куда дальше?! — заорал мажор, как если б их разделяла, как минимум, автострада.
Протопопов посмотрел вперед, увидел ярко освещенный перекресток, и даже хуже — сложносочиненную, с кольцом, транспортную развязку. И сообразил, что ответа он не знает.
Им уже скандально сигналили со всех сторон. Пришлось (мажору, но Дима был солидарен) дать задний ход и встать у обочины.
— Кто ее похитил?! — Мажор продолжал орать.
— А я откуда?.. — огрызнулся Дима.
— Но ты запомнил машину? Номера?!
— <… … … …>. — Не было ситуации, давно заметил Протопопов, в которой мат звучал бы неуместно. — Темно же.
— Так за кем же мы гонимся, блин?!!
Мягкотелое “блин” шлепнуло по яйцам эстетического чувства — плюс ко всему!!! — и минуты две Дима приводил себя в относительный порядок, сотрясая воздух и скручивая в трубочку мажоровы уши. Но надо было что-то еще и делать. И абсолютное непредставление, что же именно, выворачивало его, корежило, колбасило, перемалывало в фарш. А мажор смотрел. Ни на что не годный очкастый мажор на папиной “вольво” и только что из Таниной постели; последнее, разумеется, пофиг, но все-таки…
— Ее похитили из-за тебя, — негромко и задумчиво сказал он.
Дима Протопопов взвился было его убить, но мажор не заметил.
— Из-за твоего деда и его бон, — развивал он. — То есть это те же самые люди, которые тебя кошмарили. Ты должен их знать, Димыч.
— Я? — кратко, но на немыслимую глубину изумился Протопопов.
— А если не ты… Я знаю, кто, по идее, в курсе. Поехали.
“Вольво” стремительно рванула с места, Диму бросило в развороте на дверцу, он заорал неразборчиво, мажор, не глядя, посоветовал пристегнуться. Они помчались по ночному городу, феерически-праздничному, как новогодняя елка, как мечта. Когда они гуляли по вечерам вдвоем с Таней, вспомнил Протопопов, у нее каждый раз делались круглые, восторженные глаза ребенка, получившего только что неопровержимое доказательство бытия Деда Мороза. В ее родном депрессивном городе, как-то призналась она, не светились по ночам даже окна и фонари.
Но там с ней зато ничего не случилось бы, в порядке самоуничижения подумал он (а трезвомыслие тут же подсказало, что именно при отключенном веерно электричестве и случаются самые мерзости). Это все из-за меня. Какого черта я ей рассказал, взвалил на нее?!.
Она уже знала, не унималось трезвомыслие. От деда Менделя.
А с дедом Менделем кто ее познакомил?!
Тем временем от иллюминации за окнами ничего не осталось. Так, хаотичные квадратики окон в спальных панельках и редкие, как последние бойцы расстрелянного батальона, фонари. Куда он меня завез, <… … …>?!
— Кажется, здесь, — сказал мажор. Сдал чуть назад, и в свет фар попала жестяная табличка с номером дома. — Точно.
Дима Протопопов распахнул дверцу и высунулся. В нос ударил жуткий запашок постоявшего день на жаре мусорного бака. Откуда-то сверху энергично орал футбольный комментатор. Пронзительно мяукнула кошка, раздался многоэтажный и какой-то совсем нехудожественный мат.
— Что за дыра? — осведомился Дима.
— Здесь живет твой друг, не узнал? — сказал мажор, вылезая из машины. — Этот, забыл, как его, смешное такое имя… Я думал, ты в курсе.
— Мой друг?!
Мажор изумлял его все глубже.
— Тут, в общежитии. Или ты хочешь сказать, что комнаты не знаешь?
— Какой еще друг?
В скупом свете общажных окон стекла мажоровых очков сверкнули особенно гремучей смесью недоумения и гнева. Мажор нагнулся внутрь машины, и Дима довольно живо представил себе, как тот достает из-под сиденья бейсбольную биту. В сочетании с мусорной вонью и отдаленным, но непрекращающимся футбольно-матерным фоном это производило впечатление. Протопопову стало сильно не по себе.
— А он зато в курсе твоих проблем, — сказал мажор, выпрямляясь всего лишь с мобилкой. — И обсуждал их с братвой в кабаке. И возле съемочной площадки он тогда тоже крутился. Он подскажет, кто мог похитить Таню! Мы должны его сейчас найти, срочно, слышишь?! Черт, и как я мог забыть… смешная такая фамилия или кличка. Цюпик, Цыпик?..
— Говоришь, он здесь живет? — с изумлением уже Марианской глубины выдохнул Дима.
— Тупо крутишься и поднимаешь бабло. — Серьезный человек налил себе еще коньяку и в который раз молча предложил Тане; она опять поплескала рюмкой: есть, мол. — Крутишься и поднимаешь… поднимаешь… а смысл?
— У вас дети есть?
— Сына родил, — отозвался он с гордостью. — Дом вон построил… Деревья, <…>, посадил… много. Что еще?
— Вы можете путешествовать.
— Был я в вашем <…> Париже. И на этих, Канарейских… тьфу, ну ты поняла, на островах. Типа отдыхал. И что?
— Не понравилось?
Таня сочувственно понюхала коньяк. В очаге рядом с мангалом потрескивал огонь, создавая то ли пионерский, то ли туристический уют в ночи. Новый русский опрокинул стопку и прицелился еще; его рыжеволосая кисть с часами “Rollexx” на запястье заметно дрожала. Таня помогла придержать фляжку, вышло излишне интимно, однако серьезный человек не заметил и не злоупотребил. Ему вообще явно хотелось другого.
Поговорить. И чтобы выслушали.
— <…> это все, — сказал он. — Полная <…>. А хочется настоящего.
Он деликатно рыгнул, поставил фляжку возле бревна и кулаком вытер губы.
— Прекрасного хочется, понимаешь? Вечного!
— Некоторые люди вашего круга коллекционируют произведения искусства, — солидно сказала Таня. — Живопись, графику, скульптуру.
— Живопись, — презрительно повторил он с другим ударением. — Это для лохов. А я хочу…
На серьезного человека напала икота. Таня вежливо помалкивала, вся во внимании. И дело было даже не в том, что это грубое животное держало ее в плену, а значит, его следовало, пользуясь временной слабостью, приручить получше, не спугнуть, не разозлить неправильным движением или взглядом. Ей и вправду было интересно.
Таня пока не представляла, как это. Чтобы жирная складка на затылке, золотая цепь, пафосные часы, бордовый пиджак, особняк с массандрой за зеленым забором — и боны Менделя Яковлевича. Просто кусочки шершавой бумаги с тонким летящим рисунком и бестелесным силуэтом на просвет, вся ценность которых — в умозрительной вере в нее, в сфере воображения, в мечте. Не может же он, в самом деле, понимать. Она, Таня, сама почти ничего не понимала, когда строчила неразборчивые каракули в блокноте, думая только о том, как бы успеть записать. За Менделем Яковлевичем, который понимал слишком хорошо… и в конце концов не выдержал этого понимания.
— Ты думаешь, до меня не доходит? — проницательно осведомился серьезный человек. — Это же не бабки, это тупо бумажки, тьфу! Где их, по-твоему, реализовать, <…>? На Сотбисе?
— На Сотбисе можно, — подтвердила Таня.
— А <…> вам, — изрек он, показывая мирозданию средний палец, окольцованный перстнем-печаткой. — Не попрусь я ни на какой Сотбис. Я оставлю их себе. И знаешь зачем?
Таня помотала головой.
— Думаешь, чисто хочу понтоваться перед пацанами?
— Это вряд ли. Вы же серьезный человек.
Комплимент, он же констатация факта, сработал, выдавив из кирпичной морды некое подобие улыбки. Которая тут же сменилась и вовсе неожиданным выражением, будто залетевшим случайно с совершенно другого лица. Торжественным, задумчивым и даже, хотя насчет последнего Таня усомнилась, несколько смущенным.
— Сейчас скажу. Эти боны, — оказывается, он знал слово, — они нужны… ну просто ни для чего. Чтоб было. Ни у кого на районе, в натуре, нету, а только у тебя.
Поморщился, выпил, продолжил:
— Извини, подруга, <…> какую-то несу. Не так. Просто когда они есть — это настоящее. Ты чисто смотришь на них — и понимаешь. Душа видит. С ними все по-другому совсем, и ты сам уже другой. Все можешь, все держишь в руках, ну как бы тебе, чтоб дошло… Буквально <… … … … … …>! И <…>.
— Понятно, — кивнула Таня.
Серьезный человек, багровый от натуги, опрокинул очередную стопку, и его несколько попустило, на морде лица проступило глубокое удовлетворение. Таня снова сочувственно и понимающе кивнула.
Он старался. Он хорошо объяснил.
И тогда она ощутила счастье. Реальное и конкретное, как эта новорусская усадьба с мангалом и шашлыками, как золотая цепь на толстой шее собеседника и тупо им поднимаемое бабло. Счастье от осознания того упрямого факта, что боны Менделя Яковлевича лежат сейчас в тайнике за диваном в Артемовой квартире и об этом не знает никто. И не узнает. Потому что должна же оставаться в мире хоть какая-то гармония и, соответственно, устойчивость. А если прилепить друг к другу абсолютно несоединимые вещи, от полученной уродливой конструкции очень скоро останутся одни обломки. И все к тому идет, между прочим.
Но не в этот раз. Не дождетесь.
— А коллекционер лох, — бросил серьезный человек уже почти безмятежно. — Был бы не лох, работал бы сам. Такую тему поднимают своими руками, больше никак. Вот этими руками!
Он растопырил над костром обе короткопалые пятерни, на них зазолотились волоски, и перстень вспыхнул гранями печатки. Тане тоже захотелось погреть руки над огнем, но в последний момент она все-таки воздержалась.
И спросила:
— Коллекционер? Какой коллекционер?
— Потырил он твои боны, Протопоп? — озабоченно спросил Цырик, вглядываясь в ночную дорогу. — За тем поворотом налево.
— Не боны, — напомнил его дружбан-телеведущий. — Таню! Ты ее не знаешь, одна девчонка из провинции…
— Это я понял. А боны где?
— Ну чего ты заладил?! В надежном месте. Вон у него.
— А-а… — Цырик коротко зыркнул на Артема, который старался не отвлекаться за рулем. — Отсюда уже прямо по шоссе. Понастроились тут!.. Тормозни, я выхожу.
Артем чисто рефлекторно сбросил скорость, выглядывая, где бы встать. Возмущаться ему и в голову не пришло. Возмутился Дима Протопопов:
— Цыр!!! Ты чего?!!
Помещался он сейчас на заднем сиденье, у Артема за спиной, и если бы полез разбираться руками — а подозрения на то имелись, — это получилось бы четко через его, Артемову, голову. Танин жених предпочел притормозить и аккуратно остановиться под зеленым забором, нескончаемо уходившим вдаль. Цырик, сидевший рядом для удобства указывания дороги, тут же распахнул дверцу. Запахло ночью и жаром асфальта. Застрекотали сверчки, а позади симметрично взвизгнули тормоза.
— Я дал тебе пацанов. — Цырик указал царским жестом назад, в темноту. — И наводку дал с адресом. Ты же лох, Димка, ты неделю не мог вычислить, кто тебя кошмарит. А теперь еще хочешь, чтобы Цырик вместо тебя ехал разбираться по понятиям. Это твоя разборка, Протопоп. А пацанам я выставил, не боись, они тебя не кинут.
— А ты кидаешь, да? — обиженно спросил Дима.
— А я — реальный пацан. Я на чужие разборки не езжу.
И добавил совсем уж дидактично:
— Не трусь. Твой дед на войне и то не трусил.
Он выбрался в ночь и аккуратно приложил дверцу. Однако ночные запахи и звуки никуда не делись, поскольку Протопопов буквально в тот же момент распахнул свою и заорал в пространство:
— Цырик!!! А до города ты как теперь доберешься?!
В ответ раздался нечленораздельный звук, дешифруемый как констатация нелепости подобного вопроса применительно к реальному пацану. Лично Артему было абсолютно плевать, как доберется до города Цырик. Протопоповский криминальный дружбан свою миссию выполнил, а теперь надо было спешить, мчаться, спасать Таню. И нелепая заминка, устроенная Димой, выводила его из себя.
Рванул с места, не дожидаясь, пока телеведущий закроет дверцу. Протопопов безадресно выматерился за спиной. А он, Артем, уже набрал крейсерскую скорость и несся вдоль шоссе, обгоняя шестисотые “мерседесы” здешних хозяев, которых был готов изрешетить всех до единого ради освобождения Тани. Две таратайки с пацанами Цырика старались не отставать. Артем ехал на разборку, конкретную, в натуре, и безумно, до нарциссического неприличия, нравился сам себе в этот момент.
Видел бы его сейчас папа.
Нужный особняк он чуть было не проскочил: номерами домов серьезные люди брезговали, а прочие ориентиры, изложенные Цыриком подробно, с явной историей погружения в вопрос, из положения сидя в машине надежно скрывали темнота и забор. Но его вела по этой ночной дороге великая любовь! — и притормозил Артем чисто по наитию, по зову сердца. Подрулившие пацаны подтвердили: здесь.
Так он, между прочим, впервые, пускай заочно, признался Тане в любви. Раньше все как-то не получалось, не ложилось в стилистику, не приходило в голову. Все у них происходило само собой, без слов, легко и естественно, будто по накатанному (неизвестно кем!!!) пути. Они с Таней вообще ни о чем важном не договаривались, только смеялись и болтали о пустяках. Как-то постепенно оказалось, что она уже давно у него живет, что заявление в ЗАГС — вопрос хорошей погоды, не страдать же ерундой в жару, что презервативы — зло, к тому же всегда недостаточного размера, а вообще все на свете может измениться и отмениться в любой момент, потому что он ведь имел дело с Таней. Она бы захихикала, услышав от него про любовь, и потому Артем превентивно хихикал сам.
Вся эта любовь и сейчас была неуместна. Вот он вроде бы приехал на разборку, но как ее начинать, категорически не знал. Наверное, полагались какие-то вступительные слова. Но какие именно и, главное, кому? — в закрытые ворота?!.
Цыриковы пацаны повставали своими драндулетами поперек дороги, вместе с его “вольво” образовав подобие солнца напротив нужных ворот. Видимо, ждали сигнала.
Артем в растущей панике обернулся к Диме Протопопову. Увидел зеркальную панику на его побитой телеморде и отвернулся, едва удерживаясь, чтоб не высказаться и не сплюнуть.
А дальше все произошло — и здесь! — само собой.
Скрежетнули и дрогнули зеленые ворота, неразличимые в заборе, и реальные пацаны, пользуясь оплошностью предполагаемого противника, ринулись прямо на них, тараня привычным, видимо, к таким эскападам бампером. Что-то взвизгнуло, загрохотало, заматерилось; мимо со свистом промчалась вторая пацанская колымага, а он, Артем, все тормозил, и тут у него с многоэтажным комментарием выдернул руль Протопопов и крутанул, и понеслось.
Из машины они оба выскочили одновременно. Пацаны поливали из автоматов шикарный особняк, чудовищное преступление против архитектуры, и с верхних этажей сыпались битые стекла. Артем было ужаснулся — Таня!!! — но быстро сообразил, что так надо, что это ритуальная любезность приехавших на разборку гостей и стреляют все равно поверх голов. Ответный реверанс со стороны хозяев прочертил линию живописных фонтанчиков у их с Протопоповым ног, и Артем едва удержался, чтобы позорно не попятиться, с досады пальнул куда-то вверх из своей травматики — и враз погасла вся иллюминация, и стало темно.
Во мраке уважительно зашептались пацаны. Рейтинг Артема явно подрос.
И тут со стороны особняка из тьмы раздался голос. Даже можно сказать, трубный глас:
— Какого <… … … … … … … … … …> вам надо?!
Надо объяснить, лихорадочно задумался Артем, как-то так, чтобы сразу понятно, то есть по понятиям, блин… Новорусское кино из жизни братвы он не любил и почти не смотрел, а чего смотрел, того не запомнил — а жаль.
— <… … …>, — прозвучал над ухом другой голос, не такой трубный, но зато известный всей стране. — Я продюсер Дмитрий Протопопов, <… …>!
Кому интересно, кто он такой? — раздраженно подумал Артем. Почему он, блин, не скажет про Таню?! Или — тоже ритуал; эти новые русские, с отвращением говорил отец, всю свою глупую короткую жизнь прошивают насквозь ритуалами, такими же неэстетичными и нелепыми… “Продюсер Дмитрий Протопопов”, блин, должен быть в курсе, он же наверняка все время общается с этими людьми, кто ж еще станет финансировать его убогие телешоу?..
— <… … …>, — донесся ответ. — Я же сказал, бабло в понедельник.
Дима громко икнул. Хотя, наверное, не так громко, чтобы услышал кто-то кроме Артема.
— Я не насчет бабла, — выговорил на полтона ниже и неувереннее. — Мне сказали, что у вас…
— А мне сказали, что у тебя, Кацнельсон.
Протопопов икнул еще громче.
Артем не понимал ничего — от слова вообще.
Из-за угла особняка выплыло красноватое пляшущее пятно света. В пятне маячил квадратный мужик, освещавший фонарем путь, а больше себя самого, безалаберно подставляясь, — следовательно, разборка уже не представляла для него опасности, заключил Артем. Мужика он, кстати, сразу узнал.
Дима Протопопов тоже.
— Это вы?!. — прошептал потрясенно.
А потом враз перестал иметь какое-либо значение. Потому что за спиной мужика из темноты показалась Таня.
— Это вы?! — повторила она, и Артем тут же простил ей неуместную зеркальность — столько в ее голосе прозвучало удивления и чистого, девчоночьего восторга.
— Короче, ты понял, Кацнельсон, — бросил мужик. — Мне нужны боны. Твоего деда. Или не будет у тебя никакого проекта, продюсер <…>.
Таня напряглась как струна. Вся подалась вперед, вонзившись взглядом, как лучом, настолько мимо Артема, что стало холодно и тоскливо и захотелось уйти, раствориться в темноте, раз уж он, получается, так разительно не имел значения. Но тут простучала новая автоматная очередь, ритуально взметнув пыль возле их стоп, и от резких движений Артем воздержался. Протопопов тоже.
Он только зябко переступил с ноги на ногу и сказал просто:
— А у меня, <…>, и так уже нет никакого проекта.
И Таня бросилась ему на шею.
Артем стоял совсем рядом, опаляемый ее жаром, смотрел, не шевелился и понимал, что происходящее, несмотря на острую несправедливость к нему лично, по большому счету — с точки зрения мироздания, приходящего в равновесие в этот самый миг, — правильно и прекрасно.
Если б только Дима, козел, не смазал всю красоту момента, проворчав прямо поверх Таниной головы:
— Какой я тебе Кацнельсон, <…>?
Но никто, кроме Артема и Тани, его не услышал, потому что в ту же секунду новорусский двор осветили перекрещенные лучи прожекторов из-за забора, и механический мегафонный голос гавкнул:
— Всем бросить оружие! Вы окружены!
— Вы окружены, — монотонно повторяет генерал Кравцевич. — Выходить по одному, подняв руки. Руки вверх. По одному. С первого раза никогда не доходит, — поясняет, обернувшись и отняв мегафон от губ. Рисуется.
Подавляю снисходительную улыбку.
Кравцевич всегда рисовался, еще когда был майором, капитаном, лейтенантом, прапорщиком, в общем, сколько я его помню, не держать же в памяти еще и линейку их бессмысленных воинских званий. Впрочем, погоны во все времена надевали мужчины определенного склада с единственной целью — порисоваться, покрасоваться, произвести впечатление. И я не могу отрицать очевидного: именно эта недостойная мотивация слишком часто и слишком многих приводит и в наши ряды. Среди любых коллекционеров ненормально высок процент отставных военных. Да и необязательно отставных.
Слышу сухой, дробный, совсем не опасный по ощущению стук. Не сразу догадываюсь, что это.
— На разборку попали, — улыбается Кравцевич. — Хорошо.
— Почему хорошо?
— Ну, если дойдет до штурма, — он заговорщически подмигивает, — не придется отчитываться потом за каждый труп.
— Действительно удобно.
Особняк ярко освещен иксами наших прожекторов. Немыслимое уродство; впрочем, чему удивляться, я же видел его хозяина. От осознания того, что мои боны в его руках — а это единственное пояснение тому, что он так резко и брутально пропал с горизонта, — меня передергивает, бьет мелкой мерзостной дрожью. Кто угодно, только не он. Мир не выдержит, треснет по швам, и небо расколется, если они, новые хозяева жизни, получат в придачу еще и это…
— И как ты мог иметь с ним дело? — брезгливо, мы с ним всю жизнь легко ловили одну волну, говорит Кравцевич. — Какой черт тебя дернул?
— А с кем еще иметь дело в этой стране?
— Со мной, например.
Смотрим друг на друга в упор. Генерал Кравцевич насмешливо щурится. Он прекрасно понимает, почему я не пошел сразу к нему, но все-таки говорит — неизбывная привычка порассуждать на публику о судьбах родины:
— И что у нас за люди? Готовы довериться самому варварскому криминальному элементу, лишь бы не обращаться к властям. Я понимаю, насколько власть скомпрометировала себя за семьдесят лет, но это… Ты же умный мужик. Неужели ты не видишь, насколько они — хуже, гаже во всех отношениях?
— Ты у нас теперь власть?
Не пытаюсь скрыть сарказма в голосе.
Кравцевич дуется:
— Я, если хочешь, последний и единственный заслон между нормальными людьми и этими. — Нарочитый, театральный жест в сторону особняка, уже окруженного его ребятами в черном, с высокими щитами, поблескивающими в свете прожекторов: наглядно, таки заслон. — Не сегодня завтра криминалитет оккупирует и власть, а чему удивляться? При посильной электоральной поддержке таких, как ты. Нет, я все понимаю, они круты, они герои нашего времени… Но как ты мог? Когда речь идет о…
Замолкает. Мы оба слишком хорошо осознаем, о чем идет речь.
— Боялся, — негромко бросает Кравцевич, — что я у тебя уведу боны? Прямо из-под носа?
— Ты же знаешь им цену.
— Знаю.
Когда генерал Кравцевич, стряхнув на время груз ежедневных забот, удостаивает посещением место наших встреч — естественно, в штатском, — по его властному прищуру, гордой посадке головы и развороту плеч можно пересчитать все до одной крупные звезды на его погонах. Его нельзя назвать настоящим ценителем в высоком смысле слова, однако показной генеральский лоск, увы, добавляет ему веса даже в нашем кругу, нечувствительном к внешним эффектам. Но сейчас его усталое, разочарованное лицо дисгармонирует с мундиром, и он кажется ряженым. Теперь, даже если все пройдет удачно, эти боны все равно не станут его безраздельной собственностью, как ему хотелось бы со всей страстью человека нашего дела. Разве что ему придется убить меня.
Он вполне на это способен. Но выбора у меня не было и нет.
— А что за разборка? — спрашиваю, меняя тяжелую тему.
— А черт ее знает, — принимая подачу, мирно отзывается Кравцевич. — У них вечно какие-то разборки. Единственное, что вселяет надежду: рано или поздно они перебьют друг друга. Как ты думаешь?
— Ты оптимист.
— Неисправимый. Кажется, пора гавкнуть.
Он примеряется к мегафону. Стертый, лишенный всякой индивидуальности голос разносится в перекрещенной прожекторами ночи:
— Сопротивление бесполезно. Выходим по одному. Отряду приготовиться к штурму. Без оружия, по одному, руки за голову.
Мне становится смешно.
— Такая работа, — не без гордости поясняет Кравцевич.
В проеме распахнутых ворот появляются три черные фигурки со старательно сложенными на затылке руками. Прожектор, скользя, выхватывает их по одной из темноты, расцвечивая чересчур яркими, искаженными красками.
Первой выходит девушка, ослепительная, в коротком огненном платьице. Идет уверенно и гордо, высоко подняв голову и закинутые руки, похожая в вынужденной своей позе на отдыхающую на пляже. Где-то я ее видел, видел совсем недавно, видел когда-то раньше… Исчезает в темноте и перестает существовать.
Выходит парень в очках, весьма приличный на вид, типический номенклатурный сынок — такие теперь тоже участвуют в разборках?.. Ну-ну. Тотальная криминализация страны (в продолжение беседы с Кравцевичем) действительно захватывает все слои общества, не оставляя в стороне никого, кроме откровенных лохов с их бюджетными зарплатами на заводах, в больницах и в школах, задерживаемыми на полгода. Хотя, возможно, его участие, гм, пассивное — братки взяли в заложники чьего-то сынка, по нынешним временам обычное дело. А наш доблестный генерал, последний бастион между криминалитетом и честным народом, походя сделал кому-то добро… Юноша явственно нервничает. Я его понимаю, как бы там ни было.
И тут он перестает существовать — раньше, чем пропадает из светового луча.
Потому что выходит Дима Протопопов.
— Ага, — удовлетворенно комментирует Кравцевич.
Он не удивлен.
Действительно, моя притормозившая было мысль взвивается на дыбы и, пришпоренная, пускается безумным, прошу прощения за оксюморон, сумасшедшим галопом. Каких-то полчаса назад я сам потрясал в генеральском кабинете желтым листком презренной прессы, доказывая, будто мне известно, кто мог похитить известного телеведущего Протопопова, будто он, Кравцевич, может прославиться сам и накинуть очков своему ведомству, если поможет его спасти!.. Я надеялся, отчаянно и наивно, что этого ему хватит. А он слушал со скучным, усталым лицом бесконечно занятого человека, дернутого по пустякам в конце его ненормированного рабочего дня.
И пришлось рассказать все. Привести за собой настоящего соперника, голодного волка, чьих клыков я пока не видел, но вполне осведомлен об их существовании, остроте и длине.
Ничего. Я буду быстрее — это мое главное преимущество и шанс.
Вижу на Димином лице следы побоев, заметные даже издалека, в бегущем свете прожекторов. Значит, я был прав, попал пальцем в яблочко, безукоризненно отследил нехитрую логику своего недавнего наемника и даже, смешно, никому не солгал. И остается только одно неизвестное, от значения которого зависит, что мне делать дальше, в моменте, прямо сейчас.
— Остальные! — гавкает в мегафон Кравцевич. — Не вижу! Руки за голову, по одному!!!
Из-за Диминой спины один за другим выходят несколько понурых, неотличимых друг от друга братков в черной коже. Что-то подсказывает мне, что это — не хозяйские, а приезжие, с тех двух раздолбанных машин, живописно разбросанных поперек дороги. И черт с ними. Мне важно другое.
Отдал — или не отдал?!.
Если сдал, сломался, струсил — то для меня все пропало. Тогда все усилия необходимо сосредоточить на контроле законности процедуры изъятия, то есть не дать Кравцевичу наложить на мои боны — хорошо, не мои, покойного Менделя Кацнельсона, перед которым у меня есть кое-какие обязательства, — его тяжелую генеральскую лапу. Я отдаю себе отчет, насколько несоизмеримы наши силы. Но могу присягнуть всем самым для меня дорогим: этих бон Кравцевич не получит. Пока я жив.
Но если они до сих пор у Димы — я должен поговорить с ним быстрее, чем кто бы то ни было. Раньше допроса и дачи показаний, раньше, чем он сядет в машину, чем попадет в надежные и крепкие объятия структуры, возглавляемой моим старым заклятым приятелем.
Я клянусь, что Дима меня поймет. Он, родной внук старого Менделя, до последнего вздоха влюбленного в свою мечту. Наследник.
Иначе все теряет смысл.
— А теперь горбатый. — Кравцевич лихо подмигивает мне, с упоением демонстрируя свежему зрителю их дежурную потасканную шутку. — Я сказал, горбатый!
— Он не горбатый, — бросаю я.
И он не выходит. Чудовищный особняк разражается треском автоматных очередей, призванных, насколько я понимаю смысл послания, продемонстрировать, что хозяин располагает ресурсами для долгой и убедительной обороны.
— Хорошо. Будем штурмовать, — кивает Кравцевич.
Меня это уже почти не интересует. Я отчаянно пытаюсь разглядеть длинную нескладную фигуру Димы Протопопова, только что ярко освещенную широким лучом, а теперь вдруг пропавшую, сгинувшую во тьме.
Если я промедлю еще хотя бы мгновение, то никогда его не увижу. Внезапное знание, которое иногда приходит к нам ниоткуда, напрямую от мироздания, не заинтересованного в том, чтоб рухнуть раньше времени.
Распахиваю дверцу в ночь, пахнущую бензином и пылью. Кравцевич что-то обескураженно кричит вслед, но никакого Кравцевича уже нет в значимом для меня мире. Мир и без того слишком плотно забит лишним, ненужным хламом: какие-то машины, какие-то люди, масса мельтешащих людей, вооруженных, преграждающих путь. Бесполезно спрашивать их о чем-либо — говорить они не умеют, а тем более мыслить, у них гораздо более простая функция. Прожекторы и автомобильные фары светят беспорядочно, такой свет не побеждает, а лишь пластает и запутывает тьму. И в этом хаосе, оглушительном и почти безвоздушном, я отчаянно ищу человека, бывшего еще вчера моим недостойным соперником и допустимой жертвой, а теперь превратившегося в последнюю надежду.
Кажется, я его вижу. Да!!! Дима стоит возле машины, рядом с ним двое почти такого же роста, в черном — конвой?! — и открывается дверца, и его подталкивают и сейчас увезут. В бродячий луч попадает удивленная физиономия из телевизора, почти неузнаваемая в кровоподтеках и ссадинах. Вдруг становится разительно видно, как он похож на своего деда — одно лицо.
По дуге, за спинами сомкнувшего щиты оцепления, где царит хаос, разброд и шатание, мне до него не добраться, не добежать. Только напрямик, только если срезать кусок пустого пространства перед воротами, в параллельных и перекрестных полосах блуждающего света.
Иначе никак.
Толкаю под локоть ближайшего бойца со щитом. Тот оборачивается, смотрит изумленно: кому понадобилось проходить через оцепление с той стороны? Соображать быстро он не умеет, как, впрочем, и думать вообще.
Прорываюсь.
Бегу.
Успеваю услышать неопасный сухой перестук.
По черному небу, усеянному яркими звездами, бегут трещины, словно по надбитой яичной скорлупе. Набирают формы, наполняются чем-то огненно-красным, цвета вулканической лавы, эта субстанция переливается через края и течет вниз вязкими тяжелыми каплями. Все расползается, рушится, и уже навсегда. Некому удержать, скрепить, склеить осколки, вернуть как было.
А я могу только смотреть на это с бессилием, иронией и легкой досадой. Я знаю теперь все. О деноминации, каковая успешно отменит лишние нули, но все равно ничего не спасет. О том, как совсем скоро пошатнется валюта, в которую безоговорочно верил весь мир, и миру станет не во что больше верить. Я знаю экзотическое слово “дефолт”, что завтра сделается общеупотребительным, как туалетная бумага.
Знаю, как Европа, стремясь создать автономную платформу мироздания, нарисует себе красивые, но не внушающие и малой толики прежнего доверия купюры. Как наши соотечественники, будто малые дети, подсядут на экстремальные качели, переводя свои жалкие сбережения из долларов в евро и обратно, не оставляя ни единого шанса национальной валюте и стране. А тем временем Америка, источник анемичной зеленой крови мировой экономики, исподволь начнет отменять купюры вообще, уводя все большие денежные массы в виртуальную реальность, в мир абстрактных цифр на мониторе и уродливых пластиковых карт. И там с деньгами уже можно будет делать все, что угодно, опираясь лишь на условный договор между людьми — а любой договор рано или поздно будет нарушен. И разразится новый кризис, и спасения не будет никому: уж я-то знаю, я все знаю теперь, глядя в расколотое небо над головой. А если кто и выплывет, удержится, выживет на пределе сил — не надеетесь же вы, правда, что это в последний раз?..
Полнеба закрывает лицо девушки, черное, со звездно блестящими распахнутыми глазами. Я вспоминаю, где ее видел, но и это уже не важно. Ее любовь тоже никого не спасет, как не спасла моя.
В небе разверзается бездна, и раскаленная лава низвергается вниз сплошным огненным потоком.
— Завещание? — удивленно переспросил Дима. — Не было никакого завещания. Моя бабушка, Цецилия Андреевна Протопопова, жива и здорова, слава богу, и, согласно действующему законодательству, покойному деду наследовала она. Можете сделать запрос вашим заграничным коллегам. А вы всегда светите людям в лицо этой штукой?
— Не нравится? — хмуро бросил генерал, квадратный силуэт против света.
— Нет, почему… Наоборот, очень зрелищно. Стильно. Это комната для допросов или ваш личный кабинет?
— Здесь мы задаем вопросы, — угрожающе, с ударением на “мы”, тоже очень стильно сказал генерал.
Диму Протопопова продержат семьдесят два часа для выяснения личности, над чем будет потешаться вся КПЗ, набитая под завязку фанатами пятничных “Городов”. Кое-кого неосмотрительно выпустят оттуда в тот же день, и к обеду о задержании самого Протопопова будет кричать вся оппозиционная, желтая и прочая пресса. Генералу Кравцевичу ради чести мундира придется выбирать выражения и средства, и Диму даже почти не побьют.
Он выйдет на свободу героем с настоящей журналистской биографией, а через пару месяцев запустится с новым проектом реалити-шоу “В застенках”. На который соберет в полном составе ту же команду, от юной секретарши Лили и старой лошади Эллы до верного водилы Шамиля. Врагов и завистников у него отнюдь не поубавится, но в профессиональных кругах работать с Димой Протопоповым сделается показателем крутизны и счастья, несмотря на то что с годами он станет все больше материться, все неохотнее давать в долг и все чаще терять спонсора накануне расчета с группой.
Но кто верит в постоянство спонсоров и честность расчетов, да и вообще хоть в какую-то стабильность того, что касается денег, в этой стране?
— То есть?! — звенящим шепотом выговорила Таня. — Как это?!. Где?!!
— Они были… здесь были, точно, в тайнике. Я все закрыл!!! перед тем как мы с Димой… Кажется, — пролетепал ее бывший жених.
Диван в его спальне стоял косо, не примыкая к стене, и наивный тайничок зиял наружу раскрытой пустой дыркой. И было совершенно ясно, что это навсегда, с концами, что поделать ничего нельзя, что остается только в который раз бессильно смотреть — как в лицо простертого на асфальте незнакомого пожилого человека с расколотым небом в глазах.
Таня залепила бывшему жениху пощечину, хлопнула дверью, вложив в эти бессмысленные жесты всю мощь своего отчаяния, и сбежала по лестнице вниз, дробно стуча каблучками.
На следующий день она встретит в городе симпатичного Антона, и он проходит у нее в женихах месяца два с половиной, пока не вернется бесславно в свои Верхние или Нижние Опишни. А Таня назло врагам закрутит служебный роман и на удивление друзьям счастливо выйдет замуж — за репортера Киру, редактора отдела сенсаций и расследований. По ее настоянию жених пригласит на свадьбу бывшего однокурсника Диму Протопопова, но у того найдутся на этот вечер более важные дела.
В нулевые Кирилл станет известным писателем, открытием нового века, надеждой и нервом нашей литературы, получит кучу литературных премий и честно потратит толстые пачки американских дензнаков на семью — а куда бы он делся?
Артем сидел на диване, стиснув руками виски и слушая удаляющийся перестук, и думал о том, что с него хватит. Что мама была права, и отец был прав, и вообще — он уже по рождению принадлежит к касте людей, которые правы всегда. И кстати, давно пора поставить на квартиру бронированную дверь с хорошей сигнализацией.
Мы не станем называть фамилии Артема и оценивать состояние его швейцарских и прочих банковских счетов на сегодняшний день. Этим регулярно занимается за нас деловая и желтая пресса.
И последнее
Я осторожен, а потому пережил их всех. И еще многих переживу.
Иногда мне кажется, что я, Вацлав Тронский, и вовсе бессмертен. Так нужно мирозданию, и я ничего не могу — даже если б хотел — предложить взамен.
Медленно листаю страницы. Тончайший, невидимый пластик, сквозь который, кажется, можно прощупать кончиками пальцев шероховатость гербовой бумаги. Но я не отвлекаюсь на очевидную бессмыслицу. Это просто смотр, ежедневный ритуал, призванный убедить мир в его временной незыблемости, выровнять на сегодня его пошатнувшуюся за ночь платформу. И не больше.
Я презираю их, никчемные листки резаной бумаги, пережившие своих создателей и зыбкий договор о собственной ценности. Я прекрасно понимаю, что даже их нынешняя, совсем уж эфемерная и умозрительная ценность — бесценность — коллекционных экспонатов, каковой они вынуждены теперь довольствоваться, всецело в моих руках. Я, знаменитый старик Тронский, обладатель самой полной и совершенной коллекции в мире, могу единолично назначить какие-то боны драгоценными, а другие низвести в пыль. Иногда, развлечения ради, я так и делаю. У меня есть чувство юмора и напрочь отсутствует какое-либо благоговение к этим бросовым старым бумажкам в альбомах.
Тех, других, чьи амбиции были заоблачны, а силы слабы, тех, кто вереницей прошел передо мной за последние не будем уточнять сколько лет, кто всерьез считал себя хранителями мироздания, — всех их погубила любовь. Любовь к деньгам; и бессмысленно придавать этому банальнейшему словосочетанию какой-либо высокий смысл. Я презираю их, своих нестойких солдат, пушечное мясо моей армии, ничуть не меньше, чем экспонаты наших коллекций, ценность которых мы придумываем сами.
Но мир пока стоит, и слава богу.
Трель дверного звонка. И еще, и еще раз. По утрам меня не смеет беспокоить никто, об этом давно осведомлены и соседи, и работники ЖЭКа, и медсестра с ее уколами инсулина, и почтальонша, приносящая мою жалкую пенсию. Весь обитаемый мир в курсе, что до десяти ноль-ноль Вацлава Казимировича Тронского нет дома ни для кого.
Я удивлен. Именно поэтому встаю, опираясь на подлокотник, нащупываю домашние тапочки и, шаркая, выхожу в прихожую. Отпираю поочередно все четыре замка, расщелкиваю шпингалет и распахиваю дверь, не поинтересовавшись, кто там, — давно, еще с тридцать седьмого, презираю и подобные вопросы, и дверные глазки.
Молодого человека, мнущегося на пороге, я точно вижу впервые.
— Здрасте, — бормочет он.
— Что вам угодно?
— Я к вам, — заявляет с нагловатой ухмылкой. — У меня для вас есть кое-что. Мне сказали, вы интересуетесь.
Лезет в сумку, висящую на плече. Идентифицировав его как “представителя канадской компании” (с этой новой паразитической породой людишек бессмысленно вступать в какой-либо диалог), я готов без единого слова захлопнуть дверь. Но он двигается быстрее, он успевает расстегнуть молнию на сумке и показать, что у него там внутри.
А я — увидеть.
— Проходите.
В прихожей он называет себя: то ли смешная фамилия, то ли кличка, она мгновенно вылетает у меня из головы. Юноша сомнительной наружности, при других обстоятельствах я ни за что не пустил бы такого в дом. Но предмет для разговора действительно есть, и он перевешивает всякий риск.
Сажусь в кресло и требовательно протягиваю руку. Он кивает и дает посмотреть — одну-единственную банкноту, вытянув ее из пачки за уголок, нарушив девственное прессовое состояние, варвар, вандал, идиот!..
Держу себя в руках, не показываю вида. Вооружаюсь лупой, хотя вижу и так.
Настоящая. Не подделка.
— Откуда это у вас?
Парень пожимает плечами. И он, как ни странно, прав: в нашем кругу таких вопросов не задают.
— Сколько вы хотите за них? За всю пачку, — уточняю на всякий случай.
— Всю пачку я не отдам.
— Это вы зря, молодой человек. Такой цены, как Вацлав Тронский, вам не даст больше никто.
— Я знаю.
— Сколько вы хотите?
Он судорожно сглатывает, переводит дыхание, краснеет до кончиков оттопыренных ушей. И выпаливает одним духом:
— Ничего. Она ваша, я ее вам дарю! Я вам еще подарю, сколько нужно, Вацлав Казимирович, хоть полпачки!
В панике подаюсь вперед и останавливаю его, схватив за предплечье, чтобы не начал потрошить. Истолковав мое движение превратно, странный молодой человек шустро отступает, со сноровкой фокусника или вора вбрасывая пачку обратно в сумку.
Та единственная бона лежит на журнальном столике, на том самом месте, откуда я недавно убрал в сейф альбом — перед тем как пошел открывать. Тонкий, почти совершенный рисунок, так не похожий на грубый непрофессиональный дизайн большинства купюр временных правительств и опереточных режимов, мнивших себя прочными и вечными. Позволяю себе маленькую слабость: дотрагиваюсь подушечками пальцев до шершавой бумаги и, подняв драгоценную бону за лезвийный край, рассматриваю против света водяной знак — гибкую женскую фигурку, изогнувшуюся в танце.
Моя. И это греет душу, несмотря ни на что.
Юноша еще здесь. Досадую на себя. Если бы он собирался ограбить меня или даже убить — я только что, забывшись, щедро предоставил ему такую возможность.
Спрашиваю с легким раздражением:
— Чего вы хотите?
Он смущается и краснеет еще больше, хотя, казалось бы, это уже невозможно. Отвечает чуть слышно:
— Возьмите меня к себе. В это ваше… ну братство. Которое держит весь мир, в натуре… ой, извините. Я хотел сказать, чисто конкретно… Ну пожалуйста! Возьмите меня!
Судорожно роется в сумке, извлекая на свет пачку драгоценных бон, и я уже на все согласен, не в силах смотреть на их мучения в его дилетантских руках.
— Я научусь! — горячо обещает он, уловив мой взгляд. — У меня знаете какая была в детстве коллекция марок?!.
Русский индеец
Кабанов Александр Михайлович родился в 1968 году в Херсоне. Окончил факультет журналистики Киевского госуниверситета им. Т. Г. Шевченко. Автор девяти поэтических книг. Основатель поэтического фестиваля “Киевские лавры”, главный редактор “журнала культурного сопротивления” “ШО”. Лауреат нескольких литературных премий, в том числе премии журнала “Новый мир” (2005) и премии “Anthologia” (2010). Живет в Киеве.
* *
*
Долго умирал Чингачгук: хороший индеец,
волосы его — измолотый чёрный перец,
тело его — пурпурный шафран Кашмира,
а пенис его — табак, погасшая трубка мира.
Он лежал на кухне, как будто приправа:
слева — газовая плита, холодильник — справа,
весь охвачен горячкою бледнолицей,
мысли его — тимьян, а слова — бергамот с корицей.
Мы застряли в пробке, в долине предков,
посреди пустых бутылок, гнилых объедков,
считывая снег и ливень по штрих-коду:
мы везли индейцу огненную воду.
А он бредил на кухне, отмудохан ментами,
связан полотенцами и, крест-накрест, бинтами:
“Скво моя, Москво, брови твои — горностаи…”,
скальпы облаков собирались в стаи
у ближайшей зоны, выстраивались в колонны —
гопники-ирокезы и щипачи-гуроны,
покидали генеральские дачи — апачи,
ритуальные бросив пороки,
выдвигались на джипах-“чероки”.
Наша юность навечно застряла в пробке,
прижимая к сердцу шприцы, косяки, коробки,
а в коробках — коньяк и три пластиковых стакана:
за тебя и меня, за последнего могикана.
* *
*
Небо-небо, дабо-дабо, школьный аммонит:
что ещё царевна-жаба за щекой хранит?
Кости, суффиксы, коренья, выцветший тюрбан,
внутренние ударенья в слове “барабан”,
два притопа, три прихлопа, чавканье болот,
озарение циклопа в слове “полиглот”.
Чу, ещё искрит проводкой мёртвый жилмассив,
атомной подводной лодкой тонет мой курсив,
девичье ребро стакана в крошках от мацы:
Рабиновича Ивана помянём, стрельцы,
к нашим седлам присобачен чёрный ноутбук,
небо-небо, счёт оплачен, слишком много букв.
Что ещё царевна-жаба прячет за щекой:
волос Вольки ибн Хоттаба, вырванный с чекой,
повторенье вечных пауз, мудрости кумыс,
небо-небо, этот хаос обречён на смысл,
не печалилась душа бы о гробовщике,
окажись она у жабы, но в другой щеке.
Шишиа
Резервация наша обширна покуда: обыватель богат и ссыклив,
час прилива, и море похоже на блюдо маринованных слив,
вдоль веранды — прохладная синь винограда, накрывают столы,
конституция наша, чего тебе надо — благодарности или хулы?
Коренастые слуги взрыхляют салаты, задыхаясь от быстрой ходьбы:
присягали на верность, и всё ж — вороваты из Бобруйска и Львова рабы,
лепестки оленины, цветные цукаты, звон приборов и вновь тишина,
как люблю я, товарищ, российские штаты, Шишиа ты моя, Шишиа.
Резервация наша обширна, колодцы — производят лечебную грязь,
где теперь пограничники-первопроходцы, почему не выходят на связь?
Заплутали одни — под Парижем и Кёльном, а другие — вошли в Мозамбик,
и отныне звучит с придыханьем вольным, в каждом варваре — русский язык.
Так заботливый псарь, улучшая породу, в милосердии топит щенят,
так причудливо рабство впадает в свободу, а кого обвинят:
государственный строй, что дурным воспитаньем развратил молодёжь,
иудеев, торгующих детским питаньем, диссидентский галдёж,
брадобрея-тирана, чиновников-татей, рифмачей от сохи:
чем презреннее вождь, тем поэт мелковатей и понятней стихи.
Не дано нам, товарищ, погибнуть геройски и не скинуть ярмо:
всяк, рождённый в Бобруйске, умрёт в Геморойске, будет пухом дерьмо.
...Пахнет воздух ночной раскалённым железом и любимой едой,
басурманский арбуз, улыбаясь надрезом, распахнётся звездой,
и останется грифель, стремящийся к свету заточить в карандаш,
хорошо, что унылую лирику эту — не пропьёшь, не продашь.
Боборыкин в начале лета
Образцов Александр Алексеевич родился в 1944 году. Закончил Литературный институт им. А. М. Горького. Издал несколько десятков книг. В разных городах страны поставлено более тридцати пьес. Лауреат премии им. С. Довлатова. Печатается в журналах “Новый мир”, “Звезда”, “Октябрь” и др. Живет в Санкт-Петербурге.
СТРАСТИ-МОРДАСТИ
Ленка Карташова съездила на юг в конце мая, да так удачно, что просто ужас. Не в том даже дело, что кофейная стала, пока все белые и в пятнах. Она в себя поверила. Это нам, бабам, сейчас труднее всего дается.
Я ее спрашиваю:
— Ленк, ты с кем ездила?
— С мужем.
— С чьим?
— Со своим! — смеется она.
Как будто я не вижу.
И надо же было ей на два дня опоздать.
То есть опоздала и опоздала, поплакалась бы, как обычно.
Так нет. Начала права качать: билетов не достать, ребенок простыл, сама лечила. Да хотя бы и простыл, и при смерти (тьфу-тьфу-тьфу!) был — стой и молчи. Дешевле выйдет. А ее понесло.
Короче говоря, наша Евдокия устроила ей лишение квартальной и, автоматически, тринадцатой. Это уж она, конечно, слишком. Наказывать наказывай, но не по семье же! Все мы здесь были на стороне Ленки. И посоветовали идти к директору на прием. А что? Чем черт не шутит? Пару раз дрогнет своими шоколадными — от нее не убудет.
И не пошла бы она, конечно, никуда. Но уж очень она изменилась внешне. А нам разве не интересно? Еще как интересно. И не какой-то шкурный интерес, а самый живой — имеем ли мы, женщины, еще какое-то влияние на развитие событий или все наши женские достоинства — это атавизм?
Дальше было так. Входит она к Боборыкину. В другое время, наверное, вела бы себя как все: расхныкалась бы, о детях, о родителях вспомнила бы, кто в роду для Отчизны старался.
А это уже для всех нас было так важно: как вести, как себя ставить! Как в себя поверить! Здесь мы ее подробно после вытрясли, до последнего жеста.
Вошла она с яростью. Это мы постарались, чтобы она не овечкой вошла.
Вошла, села нога на ногу и закачалась. Глядя на него в упор, заходила ходуном, не передать даже. Она показала — очень действует, наповал. И молчит, губы кривит.
Но он, в общем, таких видел. А мужик, надо сказать, здорово траченный. Хотя бы и нашей Евдокией. Все они, старой закалки, — одна семья, в прямом смысле. К тому же таких у него — полторы тысячи. Если каждая станет трястись...
Но ведь Ленка — не каждая. Таких, которые в себя верят, — единицы. Короче, она молчит, он — пишет. Всегда у них есть что писать. Поднимает он свою гладкую голову и как бы удивляется. А если как бы удивляется — это уже кое-что.
— Что с вами? — спрашивает Боборыкин. — Если какое-то дело, то побыстрее. Я занят.
— С чего это вы взяли, что я по делу? — Тут Ленку начало нести со страшной силой. — Я просто так, познакомиться зашла.
Он аккуратно вставляет ручку в прибор, откидывается в кресле и начинает ногти рассматривать.
— А вы что, меня не знаете? — спрашивает Боборыкин рассеянно.
— Много слышала. А вот непосредственного контакта не имела.
Он так быстренько на нее глянул — очень она его контактом задела, мы так решили — и сказал:
— Ладно, девушка, выкладывайте, что там у вас. Если не связано с уголовным кодексом — помогу.
Любая из нас на ее месте тут бы все и выложила. А она после юга не любая. Она зимой будет любая, когда в автобусах потолкается, погриппует, в старой шубке в театре перед зеркалом постоит. Поэтому она ему сказала:
— Дело, конечно, плевое. Чихать я хотела на нее!
И вышла.
Тут уж мы все были озадачены. Как это понимать? А реальная польза должна быть? Хотя бы представилась, что ли! Она же и себя-то не назвала!
Что оказалось?..
Оказалось, когда человек в себя начинает верить, а особенно женщина, то ее поведение всегда верно. Всегда!
Когда мы до этого дошли в своих рассуждениях, мы друг на дружку посмотрели и пожелали друг дружке хоть раз в жизни! хоть самый крошечный разик!.. Ах, как нам это понравилось!
Когда Боборыкин через два дня вошел в наш отдел (а он уже все объединение, видимо, обошел), и медленно, вертя головой налево и направо, прошел между кульманами к кабинету Евдокии, и заметил Ленку у предпоследнего кульмана — это надо было видеть!
Он, бедный, растерялся от неожиданности, и лицо стало глупым-глупым. А Ленка — тоже от неожиданности — нахмурилась: как, мол, ты посмел меня преследовать?
Боборыкин шасть к Евдокии! Мы всем коллективом выдохнули и рты оставили нараспашку.
Дальше все развивалось неприлично. Мужик потерял голову, а как продвинуть ситуацию — не понимал.
Мы эту историю обсуждали и с одной и с другой стороны — не было у него никаких шансов. Во-первых, сама Ленка как индивид. С нее южная наглость быстро сошла, за полмесяца. Но она владела мужем прямо с обложки, может, немного потрепанным, но все же. Боборыкину с его предпенсионным возрастом надо было компенсировать это преимущество Ленкиного мужа большими деньгами или интеллектом. С интеллектом у Ленкиного мужа, конечно, синусоида уходила под ось координат.
Это уж наша доля: или душа в душу и не рыпайся, или терпи дома дебила и меняй шубки.
А сама Ленка как индивид — это особь статья. Она, Ленка эта... короче, мы все от Ленки были постоянно в шоке. Мы не могли понять, как такая совершенная физически, наивная до тупости, добрая до идиотизма и тонкая до стыда за все человечество, прости господи, женщина могла жить среди нас, ходить в дешевое кафе, владеть мужем хотя и с обложки, но — обычным, ленивым, серым. Короче, женщина не знала своей цены.
И вот случилось, что цена была названа. Знаете, как на аукционе Сотбис — вдруг бабах! миллионы фунтов за вещь из сундука! А Боборыкин весь ВПК за ее улыбку отдал бы.
Но вот здесь начинается русская история о женщине. Фиг он получит! Здесь мы все были солидарны. Мы за нее болели, на нее ставили. Мы все желали одного: чтобы она его отшила.
А надо сказать, Боборыкин после первоначального шока повел себя грамотно. Мужик не случайно руководил всю жизнь, кое-чему научился. Мы, хотя и обсуждали постоянно сию историю, иногда заходили в тупик от его ходов.
Другое дело, что к Ленке надо было подбираться, наоборот, бесхитростно, на жалость больше бить, на безнадегу.
А он ее методом американским хотел взнуздать. Вот, например, что он сотворил с Евдокией. Он эту Евдокию настроил Ленку давить беспощадно, что та и производила с большим удовольствием. За неделю наша звезда почернела от несправедливости. И уже готова была уходить с фирмы. Только куда? Конечно, в наше время у красивой женщины появились возможности, но все эти возможности предполагают известно что. Это только начни.
И Ленка как-то даже зло рыдала. И надо же! Как только она отрыдалась, через час раздался звонок и ее пригласили к Боборыкину.
Потом мы поняли, что среди нас появился агент. Тут же какая-то стерва сбегала наверх и продала информацию.
Дальше история нами уже не просматривалась прозрачно. Уже и Ленка как-то от нас отдалилась, не стала информировать в прежнем режиме. И вычисленная нами стерва заставила нас, честно говоря, заткнуться и не проводить общих собраний. Так, шепнешь на ухо подруге... и тут же пожалеешь... да...
А Ленку Боборыкин пригласил в референтки, по связям с общественностью. И назначил десятерной оклад. То есть она получала на кефир и пряники, а стала получать на балык с коньяком. Она Евдокию превзошла втрое.
Это она еще поделилась с нами последней искренней информацией, еще как бы совета нашего спрашивала.
А мы что? Мы только что все были единодушно за то, чтобы она его отшила, а тут примерили на себя ее зарплату и дружно начали сватать ей гладкоголового Боборыкина. Такова наша народная совесть.
Короче, посмотрела она на нас внимательными серыми глазами, губки сомкнула, плечиками повела с ознобом и ушла в другие миры. Всё.
УЧИТЕЛЬ ПОЭЗИИ
В недавние давние времена всякий приличный ДК считал необходимым иметь свое литобъединение. Чем они там занимались, никого не интересовало. Иногда, правда, и выпивали в хорошей столовой.
Да, можно было выпить в хорошей столовой и съесть что-то вкусненькое. Например, взять на четверых три бутылки “Белого крепкого” по 0,7, по мясному салату, по жаркому и уложиться в червонец. Мало пили, вот что. Те, кто понимал прелесть жизни, те пили много. Но теперь они в массе лежат в гробах.
В объединении делали галоши, и вонь стояла вдоль канала и в перспективе ровных улиц. А ЛИТО вел знаменитый поэт, обиженный в шестидесятые годы. Тогда группу молодых вывезли на Запад, чтобы пробить брешь, а потом самим ездить. Кто-то из молодых словчил и на всю жизнь обеспечил себя командировками и славой, а кто-то понадеялся, что теперь будет везти всегда. И естественно, лет через десять прокис. И сидел в ЛИТО на 60 рублей. И смотрел седыми глазами на приходящих формовщиков и кочегаров. И со злобой ломал целки восторженным почитательницам. И иногда спохватывался — шел в церковь. По ночам стонал и выбегал под дождь.
Нормальный был поэт с обычным стремлением к гениальности. Что тут сделаешь, если хочется.
Был еще один поэт, который не попал тогда на Запад. Он находил удовольствие в своем ЛИТО, которое было при фабрике, где выпускали носки. К нему ходили университетские студенты, восторженных почитательниц он боялся, поэтому был с ними сух, а формовщики это ЛИТО избегали. Этот поэт, в отличие от первого, авангардиста, был традиционалистом, но писал хорошо. Особенно ему удавались пейзажи на столе: скатерть мог изобразить с такой славой, что и Ломоносову не снилась по поводу побед над турками. Все, что морщило, завивалось, ускользало, было его территорией. Он был поэт изгиба. Может быть, еще и потому, что был невысок и близко расположен к скатертям. И каждый год издавал книжки.
А первый, авангардист, — с большим трудом, раз в пятилетку.
Я их сопоставляю для того, чтобы вы поняли, от чего, в сущности, зависит судьба человека. Тьфу, да и только. От какого-то Парижа в начале 60-х годов, от морщин на скатерти…
Бережин вначале пришел к тому, со скатертью, но не был принят по причине настолько сложной, витиеватой, что и повторить ее вряд ли удастся, потому что выпадение небольшого фрагмента из формулировки отказа лишает отказ убедительности абсолютно, однако попробую.
— Вы понимаете, Николай Борисович, наше положение — эфемерно, непрочно. Вообще состояние поэзии в мире угрожающе шаткое. Можно сказать, что она еще держится еще только на технике. Стоит этой технике чуть-чуть, совсем немного, упасть — и нас сбросят. Добро бы сбросили только нас! Вся поэзия мира, все то, что было написано за тысячи лет, может из-за одного нашего неосторожного движения уйти под воду современности. И кто знает, вспомнят ли ее в будущем? Ведь стремительно растут другие интересы! Телевидение забирает жизни людей, кино. Еще что-то возникнет такое, будьте уверены. И разве человек найдет в себе силы для чтения поэзии? Для этой тяжелой работы? Уже вряд ли. Ваша тетрадка — сплошь верлибры. То есть вы или необыкновенно смелы, или так же необыкновенно бесшабашны. Определить это я не берусь. Но также не рискну и пригласить вас в мое ЛИТО. Потому что я не могу брать на себя ответственность за вашу дальнейшую судьбу. Может быть, спустя некоторое время вы сумеете убедить нас в том, что владеете безупречной техникой верлибра, хотя я не знаю таких примеров, но вдруг! И тогда мы склоним перед вами головы. Но можем ли и мы рисковать, вступая в такое состязание с нормой? Конечно нет. Извините. — И небольшой человек своей маленькой рукой вернул Бережину его школьную тетрадку на 18 страниц, глядя на него прямо через очки, именно — в упор.
Бережин вышел из ДК на узкую улицу с трамвайными путями. Они изгибались, уходя на острова, совсем как доказательства чего-то в речи учителя поэзии. Желтый цвет ДК, стеклянная сияющая стена цеха за ДК были для Бережина как чужая ослепительная жизнь. Как-то он очень всерьез отнесся к поэзии. Настолько, что через неделю был уже у авангардиста, на берегу канала.
Там он оказался едва ли не самым старшим. И руководитель ЛИТО, “учитель поэзии”, как называл его Бережин про себя, совсем не заинтересовался его стихами. Он небрежно, веером листанул тетрадку, задерживаясь с непонятной улыбкой на некоторых рукописных строчках, и сказал приветливо:
— Садитесь, пожалуйста. Послушайте, о чем мы здесь рассуждаем, а потом и сами втягивайтесь.
Бережину рассуждения понравились. Они его восхитили, можно сказать. Он и представить себе не мог, что такое тонкое и личное дело, как стихи, можно так смело препарировать и выяснять биографические причины написанного и даже скрытые будущие обстоятельства.
Он вернулся к себе в общежитие института и за ночь написал еще три стихотворения. Так что к следующему занятию у него была заполнена половина новой тетрадки на 12 листов.
Учитель поэзии поднял брови.
— Здорово! — сказал он и постучал ногтями по столу, требуя тишины. — Граждане! Давайте-ка послушаем! — И начал читать стихи Бережина, да так выпукло и точно схватывая смысл, что Бережин покраснел от счастья — ему казалось, что он в эту минуту был принят в высшее человеческое сообщество, что все эти молодые люди, развалившиеся за столами, настолько поражены его стихами, что не смеют выдохнуть от неожиданности. Бережин вспомнил славу Есенина и понял, что чувствовал тот, когда она начиналась .
Однако учитель поэзии ограничился одним стихотворением. Он закрыл тетрадку двумя ладонями и аккуратно положил перед Бережиным. Он улыбался той же непонятной улыбкой, с которой на прошлом занятии листал первую тетрадь.
— А теперь, гражданин… — учитель поэзии глянул на обложку, — Бережин, вы нам скажете свою настоящую фамилию.
— Мою? — глупо уточнил Бережин. Он решил, что учитель шутит.
— Разумеется. Свою я знаю без проблем.
— Бережин моя фамилия…
— Ну-ну-ну. Бережин. Таких и фамилий-то не бывает. Брежнев, например, или Березин — это нам известно, а фамилию Бережин можно только придумать, идя на задание.
— К-какое задание? — медленно, тихо сказал Бережин. Когда он попадал в непонятное, глупое положение, он всегда внутренне затормаживался.
— Ладно-ладно! — зло сказал учитель. — Нечего здесь свои методы запугивания пробовать! Если надо, я могу и корреспондентов вызвонить! Передайте своим… начальникам, что здесь вам не тут! Ясно? Прощайте! Адье!
Бережин вспомнил себя уже в коридоре. Он понял совершенно четко, что его приняли за гэбиста. Его вырвало в урну.
Больше он стихов не писал. Но купил в Доме книги на Невском книжку учителя и тщательно, лист за листом, оборвал ее в канал Грибоедова.
РАССКАЗЫ О ДРАМАТУРГАХ
Первый
Он попал в одну энциклопедию и два энциклопедических словаря. Но там, конечно, не было сведений о причинах его увлечения драматургией. А он писал пьесы жадно, азартно, с большой надеждой на будущее. У него там всегда была роль для женщины, которую он любил. Любил он не одну женщину, а нескольких в городе Москве, в разных театрах. Для них он пьесы и писал. Они всегда знали, что он вот-вот напишет. Он их обзванивал и обещал новую пьесу. Они готовились.
Наконец наступал вечер, когда он начинал обход актрис. Для этого существовал дежурный набор: коньяк, коробка конфет, лимоны. Оставшиеся конфеты забирал.
Только однажды жертва пискнула:
— А я звонила Нине, ты уже был у нее с ролью...
Он в ярости молча посмотрел на нее и начал завинчивать бутылку. Она поняла свою оплошность, умоляла остаться.
Он ушел.
Второй
Конечно, все истории с драматургами происходят в Москве. Там даже самый неброский драматург находит нишу для себя. Один такой писал пьесы для детей, но не очень успешно. Более успешно он дружил с западными людьми. Однажды познакомился в ЦДЛ со шведом. А у нас как раз началась перестройка. И они решили писать совместное эссе о любви. Параллельно: по-шведски в шведское издание и по-русски в толстый журнал. Так вот они писали, писали. Их переводил русский переводчик. Переводчику было тоже хорошо — он получал из Швеции неплохие деньги. А вся его недобросовестность выяснилась совершенно случайно, когда нашелся какой-то любитель шведской литературы и сверил тексты. Был скандал. Потому что наш писал о любви мужчины и женщины, а швед предпочитал сугубо мужскую. И на этом фоне пафос нашего драматурга выглядел чрезвычайно раскованным в переводах этого негодяя. Люди в Швеции, видимо, были поражены тем, насколько советские драматурги продвинуты в этом вопросе. Самое же обидное для нашего драматурга было то, что он без омерзения даже думать не мог об однополой любви. Вообще он был сибарит. Как только жене исполнялось тридцать лет, он заводил себе новую, помоложе. А для того чтобы новая набиралась опыта, он устанавливал для нее своеобразную стажировку: примерно с месяц они спали втроем.
Третий
Один московский драматург как оседлал пушкинскую тему, так с нее и не слазил. Более того — так ею увлекся, что все происшедшее с поэтом воспринимал как личное. И не всегда он был взвешен в своих оценках. Так, например, обвинял во всем Наталью Николаевну. Ему все знакомые женщины-критики бросали прямо в лицо претензии в предвзятости. Он только криво ухмылялся в ответ. И никто никогда не сказал ему, что внешне он — вылитый Дантес. И сам он не знал о своем сходстве. Это говорит об уровне отечественного пушкиноведения. Так что же делал этот современный Дантес? Он, пользуясь обширной географией своей драматургической пушкинианы, объезжал таким образом всю страну с премьеры на премьеру. И везде он через паспортный стол находил женщин с одним и тем же именем и фамилией — Наталий Николаевн Гончаровых. Он их соблазнял и бросал, соблазнял и бросал. И эта месть за погибшего поэта продолжалась не одно десятилетие. Пока этого новоявленного Дантеса не убили в тамбуре пригородной электрички обрезком водопроводной трубы. Убийцу, по иронии судьбы, звали Александр Сергеевич Вяземский, временно нигде не работающий.
Четвертый
Что мы все о москвичах да о москвичах? Вот история о ленинградце. Этот драматург поступил в Союз писателей по рукописи. Нигде он не ставился, нигде не печатался. Да и рукописи этой никто не видел. Это так говорили: его приняли по рукописи. Как необычайно одаренного. А он был обыкновенный лакей. И лакейством занимался совершенно самозабвенно. Когда в союзе намечался какой-то банкет (так там называли все пьянки, которые после союза стали называть банкетами и остальные граждане), то знали заранее: все сделает этот лакей в лучшем виде. И точно — и селедочка была порезана и отделена от костей, и рюмочки из-под замочка вынуты и протерты, и хлеб нарезан: подходи и пей! Что и производилось с неиссякаемым удовольствием. А так как и наш лакей производил свою часть работы с не меньшим наслаждением, то никто и никогда не интересовался, что там у него была за рукопись при вступлении. Напротив, стоило какому-то постороннему злопыхателю только поинтересоваться: а где же можно что-то посмотреть у такого-то? — как его тут же ставили на место.
Но жизнь все-таки идет и производит изменения в любых самых сплоченных компаниях. Умер завсекцией драматургии. И когда кинулись назначать нового, то никак не могли выбрать по душе: тот заносчив, тот подл, а тот вообще всех забодает. И вдруг вспомнили лакея. И тут же вздохнули с большим восторгом. Вот только для самого нового завсекцией наступили черные времена. Количество банкетов не уменьшилось, а сервировать столы и убирать посуду стало уже не по чину. Так и скончался он вскоре от тоски по любимому делу.
Пятый
В этой истории кроме драматурга присутствует также поэт. Причем поэт действительно хороший, настоящий, что, правда, не имеет к данному повествованию никакого отношения. Просто хотелось, чтобы у читателя при обозначении этого действующего лица не возникало пренебрежения — мол, все они там сволочи и недоумки. Напротив, даже драматурги, подобные вышеперечисленным, все же составляют государственную элиту. Что с того, что эти драматурги так себя ведут? А как, позвольте вас спросить, должны вести себя драматурги? Они ведь не монахи, не судьи Конституционного суда и даже не поэты, которым надо быть в образе. Конечно, драматурги обладают каким-то шармом, но он больше интеллектуального свойства, порождающий недоумение: как это понимать, думает человек толпы, все вокруг слесари, профессоры, шоферы, а этот вдруг драматург ? Но после рассказанных ему историй человек толпы успокоится: что драматург, что слесарь — все едино.
Поехали как-то еще в шестидесятые годы поэт с драматургом в творческую командировку на Алтай, чтобы немного подзаработать на людском любопытстве, дать себя посмотреть и как бы пощупать. Это называется творческая встреча. Прибыли они в Рубцовск. Драматург завалился в гостинице на кровать с книгой, и вдруг вбегает поэт.
— Вставай! — кричит поэт. — Пошли!
Драматург тут же встает, и они идут. А драматург этот отличался тем, что никогда и ни о чем не расспрашивал, до всего доходил своим умом.
Приходят в деревянный домик на окраине, там сидит дед за самоваром. Они вошли и сели. Поэт достал бутылку водки. Начали пить. Драматург был человек бывалый, семь лет в лагере сидел, но и он начал нервничать: с какой стати его выдернули и посадили за один стол со старым пеньком? Однако вида не подает, ждет, что дальше будет. А поэт вовсю старика обхаживает, все у него какой-то дневник просит. Старик от важности и чая с водкой раздувается, но дневник не дает. Поэт его и лестью, и панибратством, и драматурга под столом пихает, чтобы тот присоединился. Драматург терпит. Старик не дает. Наконец поэт вытаскивает вторую бутылку водки. А старик, очевидно, такого шага уже не предполагал. Старик думал, что его уже оплатили и станут выпрашивать дневник всухую. Поэтому он не успел построить оборону и тут же сдался: нацепил круглые очки, достал из тумбочки серую тетрадь, раскрыл ее, откашлялся и начал читать:
“25 мая 1905 года. Завтрак с утра. Каша ячневая. Обед. Борщ с солониной. Репа тушеная. Ужин. Картошка мятая.
26 мая 1905 года. Завтрак с утра. Каша пшенная. Обед. Щи кислые. Каша пшенная. Ужин. Картошка мятая.
27 мая 1905 года...”
Старик читал долго. Поэт вначале жадно смотрел на его пергаментные руки, державшие тетрадь мертвой хваткой, а потом заскучал и бегло стал посматривать на драматурга. А драматург комедий не писал. У него вообще с чувством юмора было на уровне эпохи. Поэтому в нем копилась злоба на поэта.
Когда они вышли из домика, снег под луной был так молод и искрист, что поэт задохнулся от счастья. Он сел в сугроб и долго хохотал. Драматург стоял, тускло посматривая, как никогда готовый убить. Даже в первый лагерный год в нем не было такой ненависти, как к этому человеку. Но он молчал и ждал. Наконец поэт отсмеялся и объяснил ему причину веселья. Оказывается, старик был боцманом на одном из кораблей, затопленных японцами в Цусимском сражении, и вел в те годы дневник.
Реквием для живых
Ратиани Звиад родился в 1971 году в Тбилиси. В 1992 году закончил факультет связи Тбилисского технического университета. Автор четырех стихотворных книг. Переводил на грузинский язык стихи Райнера Марии Рильке, Томаса Элиота, Эзры Паунда, Роберта Фроста, Уистана Хью Одена, Роберта Лоуэлла, Дерека Уолкотта, Шеймаса Хини и других поэтов. Лауреат нескольких литературных премий, в том числе премии Института Гёте за переводы стихов Пауля Целана (1999) и премии имени Важи Пшавелы за поэтический сборник “Дороги и дни” (2005). Стихи Звиада Ратиани переводились на многие европейские языки. Живет в Тбилиси. Работает инженером в компании мобильной связи.
* *
*
тебе не терпится, чтоб я заснул.
то и дело ты приподымаешься,
склоняешься надо мной, пристально смотришь,
проверяешь, сон ли это
или притворство.
Как же ты распознаешь это:
ведь я — неподвижен, с закрытыми глазами
лежу и дышу.
подождёшь — и опять склоняешься:
лежу и дышу.
как тебе не терпится встать,
бесшумно одеться и убежать!
не напрягайся, любимая.
как только засну по-настоящему,
сам скажу об этом.
Реквием для живых
В чём провинились мы,
прокладывая путь солнцу к холодному дому?
Наша правда пошатнулась.
Наши подружки перекрасили волосы в ядовитые цвета.
Люльки времён нашего детства
сожгли на безлюдных улицах
замёрзшие солдаты,
а родину, как любимую вещь, вложили в карман умершему отцу
и похоронили вместе с ним.
Отец был безумцем.
Я сидел в прохладном кафе в чужом городе.
С соседнего столика передали
неразборчивым почерком написанный стих,
я мимикой и жестами дал понять,
что их язык для меня чужой.
В углу кафе одиноко сидел мальчишка,
с насмешкой разглядывая меня.
В чём провинились мы,
когда перелезли тайком
через колючую проволоку
и забрели на запретное поле,
чтоб сорвать два-три тёплых цветка
просто так, на всякий случай.
Я стоял у реки в чужом городе,
а на мосту, на перилах, стоял мальчишка,
и зря я кричал: не смей, ты не умеешь плавать...
Он врезался в мутную воду,
и почему-то вода не промолвила ни единого всплеска,
а потом ещё долго и напрасно смотрел я
на бурые волны.
В чём провинились мы,
когда, целуясь, не удержали любовь
и позволили ей покончить с собой.
Ну а грех ощутили позже,
когда бессмысленно смотрели
на разбросанные по белой простыне,
как стебли сорванных цветов,
тонкие ноги,
и на оставшееся приоткрытым, как глаз мертвеца,
лоно, Ад.
Я лежал в гостинице в чужом городе
и думал о друге, над которым смеялись.
В прокуренном зале он, почти рыдая, читал
стихи, посвящённые любимой женщине,
а мы сидели в последнем ряду
и задыхались от смеха.
Позднее он умер, друг,
умер лишь он, всего лишь.
В чём провинились мы,
когда веровали во всё,
чего не могли ощутить?
Мы верили во всё,
лишённое запаха, вкуса,
во всё, что не было родиной,
зимой ли, летом ли, трясли бесплодное дерево,
трясли,
трясли,
но какие там яблоки, даже мёртвые птицы не падали с веток.
В чём провинились мы?
Мы всего лишь обманывали сами себя,
когда на жизнь клеветали.
Может, у нас и не замышляли худого.
Может, мы помышляли о славе,
чтоб её сияющей пылью
великодушно осыпать плечи родины,
но это после, конечно же, после смерти.
Человек может быть злым — вот и всё, чему нас учили,
и вытолкнули сюда, в жизнь,
которая оказалась проще предостережений,
но куда сложнее, чем нам казалось.
Человек может быть и добрым — сказал я сыну,
и, когда он посмотрел с удивлением, я подмигнул ему.
Человек может быть, повторил, может быть, человек.
В чем провинились мы,
когда с рёвом присоединились к воинам-призракам,
которые раздали нам всем по факелу
и всю ночь вдалбливали в нас странные слова —
родина полагает,
родине кажется,
родина слышит....
Всю ночь гремел микрофон,
покачивалась площадь,
трескались стены.
Победа или смерть —
рыдали младенцы
из заколоченных окон роддома,
и эхом неслось в коридорах:
смерть... смерть...
Зачем,
спрашивал я
в прохладной церкви в чужом городе,
зачем
такие крайности,
как Рай и Ад,
могут ли они чередоваться
или сливаться в одно? —
спрашивал я
в прохладной церкви в чужом городе,
где стоял маленький гробик,
и я догадывался, кто в нём лежит.
Неужели я только Ад заслужил?
Тем более неужели только Рай?
Зачем,
спрашивал я, такие крайности,
жизнь и смерть,
могут ли они чередоваться
или сливаться в одно? —
спрашивал я
в прохладной церкви в чужом городе;
увы, я не помнил ни одной молитвы
и на иконах, увы, не узнавал никого,
а в гробике вместо другого лежал мальчишка,
может, вместо меня...
Как досадно...
В чём провинились мы,
когда со страхом улыбались в лицо престарелым царям,
уверяя, что они рождены под счастливой звездой,
напоминая им, какой щедрой оказалась их жизнь:
их сыновья-вампиры геройски погибли,
дочери своевременно скурвились,
их бизнес —
госпиталь под открытым небом
и кладбище, взятое в аренду, процветают поныне; их пальцы
даже сейчас, в подгнившей старости, считают секунды
быстрее, чем деньги.
Величественные, дряхлые цари...
отпаривавшие сухие стопы в горячей воде
и хныкавшие,
когда мы подстригали трясущимися руками
вросшие ногти.
Чужого города кладбище, чужие люди. И я среди них,
подпрыгиваю, стараясь хоть мельком взглянуть
на мёртвого мальчика, пока гроб не закрыли, и заодно успеть увидеть
его — мою мать,
пока ветер смерти, веющий от белого воротника,
не сорвёт чёрный платок с её головы,
если вообще сорвёт...
В чём провинились мы,
прокладывая путь к солнцу нашим замёрзшим сердцам?
Наша правда пошатнулась.
Наши подружки перекрасили волосы в ядовитые цвета.
Бумажки с нашими детскими стихами
отдали бальзамировщице —
вложить их в раны умершего,
умерший был безумцем, и мы ему в карман
вложили родину, но мать так и не отвыкла
бродить по ночам из комнаты в комнату
и бормотать:
пусть не рушится дом мой, не рушится пусть,
не рушится...
И в чём провинились мы,
не сумевшие ни спиться, ни разбогатеть,
ни умереть?
* *
*
никогда, ни разу
не удавалось проснуться, опередив
жизнь хотя бы на миг: она,
предчувствуя мое пробуждение,
срочно приводит себя в порядок,
чтоб проснувшийся
не заметил в ней
никаких перемен.
Херсонский Борис Григорьевич родился в 1950 году. Окончил Одесский медицинский институт. Заведует кафедрой клинической психологии Одесского национального университета. Автор нескольких поэтических сборников. Лауреат ряда премий, в том числе новомирской премии “Anthologia” за книги “Площадка под застройку” и “Вне ограды”. Переводил с английского, польского, украинского и других европейских языков. Живет в Одессе.
«БУДУ ПИСАТЬ ПИСЬМО. ФИЛЬМА ПОДОЖДЕТ»
Публикация, вступительная статья и комментарии Михаила Марьямова.
Марьямов Михаил Александрович родился в 1934 году в Харькове. Окончил МИИТ по специальности инженер-строитель. Рисовал карикатуры для газет и журналов. Работал на студии «Центрнаучфильм» режиссером учебных, научно-популярных и документальных фильмов. Живет в Москве.
Право на публикацию писем Виктора Шкловского предоставлено правообладателем Шкловской-Корди Варварой Викторовной.
Декабрьским днем 1984 года в Доме литераторов прощались со Шкловским.
Я пришел с опозданием и в опустевшем зале увидел не больше десяти человек. В тесно стоявшей группе узнал только маленькую фигуру Каверина. Стояли молча. Кто-то, наклонившись ко мне, полувопросительно произнес: «Рак?» О болезни Шкловского я ничего не знал и потому промолчал, но один из стоявших рядом обернулся на вопрос: «Да нет… Он устал… Просто устал жить… Сам так и говорил».
Виктору Борисовичу Шкловскому был девяносто один год.
А двенадцатью годами раньше в этом же зале и тоже в начале декабря провожали моего отца — Александра Марьямова. Не выдержало сердце. Шкловский позвонил тогда к нам домой, начал что-то говорить, остановился, сказал: «Сейчас я буду плакать…» — и положил трубку.
Александру Моисеевичу Марьямову было шестьдесят три года.
Публикуемые письма — свидетельство прочной и почти нежной дружбы двух писателей, длившейся больше тридцати лет. Знакомство Шкловского и Марьямова произошло летом 1939 года, когда в ответ на присланный газетный очерк о городе Полтаве, месте легендарного петровского сражения, Шкловский пригласил автора на встречу (об этом первое публикуемое письмо) и очень быстро нашел в нем помощника, в котором в это время нуждался, а вскоре, несмотря на шестнадцатилетнюю разницу в возрасте, и близкого товарища. Свидетельство этому — надпись на первой же подаренной своей книге «О Маяковском»: «Саше Марьямову. Не строй (строй лиры) сердце по площади. Виктор с любовью. И спасибо! 7 мая 1940». (В пожелании не настраивать сердечные струны «по площади», вероятно, есть еще и напоминание о судьбе поэта, которому посвящена книга Шкловского.)
Привычка к внимательной, придирчивой работе над текстом, острое редакторское чутье — эти качества Марьямова Шкловский оценил сразу, на долгие годы сделав его своим помощником и советчиком. К моменту их знакомства Шкловский почти классик — со множеством опубликованных статей, книг, сценариев, со сложившейся вокруг него литературной школой, и это, особенно в первый период переписки (до 1950 года), делает Марьямова как бы младшим товарищем, а иногда и учеником Виктора Борисовича. Но складываются и дружеские отношения. Летом 1948 года на премьере нового итальянского фильма «Похитители велосипедов» в Доме культуры «Правды» Шкловский всерьез расспрашивал меня и брата о наших взглядах на итальянский неореализм.
Все оттенки сложившихся к этому времени отношений проявляются в ситуации, возникшей зимой 1950 года вокруг книги Марьямова «Народный артист СССР Всеволод Пудовкин». Шкловского тогда отстранили от работы над книгой, а Марьямова как бы назначили на его место. Оказавшись в весьма затруднительном положении, Марьямов решил делать книгу с чистого листа, не пользуясь наработками Шкловского. В четырех письмах Шкловского (письма 6, 7, 8, 9) — развитие и разрешение возникшего конфликта. Однако острота столкновения не будет понятна, если не напомнить об атмосфере тех лет, о тех трудностях, которые испытывал каждый, добывающий средства к существованию литературным трудом. Упомянутые в одном из писем суммы авторского гонорара за одну книгу позволяли писателю жить относительно благополучно довольно продолжительное время (средняя месячная зарплата по стране была 400 — 900 рублей), но требовали заботы автора о постоянном присутствии его фамилии в планах издательства. Условием этого была лояльность к власти, близость к бюрократической верхушке Союза писателей, предприимчивость и фантазия. В годы борьбы с космополитами (конец 1940-х — 1953) провинившимся или просто неугодным мог оказаться любой литератор по причинам самым фантастическим. Договор со Шкловским был расторгнут вследствие того, что написанная в 1928 году книга «Гамбургский счет» в 1949 году оказалась «абсолютно буржуазной и враждебной советскому искусству». По свидетельству дочери Шкловского Варвары Викторовны Шкловской-Корди, Виктор Борисович считал, что упоминанием его книги среди «враждебных произведений» в руководящей статье Константина Симонова он обязан лично автору статьи: о ее подготовке Шкловского предупредил телефонным звонком накануне ее выхода Фадеев, пообещав при этом, что фамилии Шкловского там не будет. Фадеев не сдержал слова или ошибся. Как бы то ни было, но следствием этой «ошибки» стало то, что из издательских планов фамилия Шкловского исчезла на несколько лет.
Оскорбляет писателя и то, что добросовестно выполненная им работа большого объема по анализу фильмов Пудовкина (письмо 7) отправляется, по его же выражению, «псу под хвост». Об этом Шкловский вспомнит позже в одном из публикуемых писем, жалея, что не сможет использовать этот материал в книге «За 40 лет. Статьи о кино».
Содержание и тон писем Шкловского, касающихся ситуации вокруг книги о Пудовкине, — сражение автора с непорядочностью, невежеством и ханжеством, разъедающими писательское сообщество. «Держишься ты за службинку как за перильца, а тебе, деточка, самому бы писать о своем Севере многократном». Шкловский нет-нет да и берет в своих письмах тон искусителя и наставника, уставшего направлять на праведный путь нерадивого ученика. Советы его задевают за живое: вечная мечта каждого писателя — независимое существование, к сожалению, не всегда осуществимая. Но за этими наставлениями угадываются и ревнивые воспоминания о годах собственной молодости с рискованными путешествиями, авантюрными поступками и военными подвигами.
С журнально-газетной работой связана вся творческая жизнь Марьямова, но когда он пишет, что «надо забыть то, что ухнуло в мусоропровод и на что ухлопано тридцать пять лет дурацкой жизни» (письмо 21) — это вряд ли справедливо. Эти годы включают множество эпизодов, так или иначе связанных с тем, о чем говорится в публикуемых письмах. Упоминание о мусоропроводе в основном относится к работе Марьямова в «Литературной газете» в 1946 — 1954 годах: «…перебирал папки с газетными вырезками, увидел гигантское количество суесловных своих писаний, — писал то на Ермилова, то на Симонова (в то время редакторы «Литературной газеты». — М. М. ), редкий абзац „на себя”, и, спуская эти килограммы в мусоропровод, взвыл от тоски и отвращения» (письмо 21). Момент действительно печальный — ведь это времена борьбы с космополитами и других кампаний, разделяющих общество на своих и чужих. Пребывание на официальной службе вызывает у Марьямова годы спустя вполне понятное желание «усовестить себя» (письмо 21).
Но было за эти тридцать пять лет много всего и кроме «Литературки»: была счастливая юность начинающего писателя, выпускавшего свои первые рассказы в харьковских журналах 20-х годов, были пять военных лет в газете Северного флота «Краснофлотец», оставивших после себя незабываемый опыт участия в операциях подводников и моряков-десантников, были пятнадцать лет работы в редколлегии «Нового мира» с Твардовским. Так что зачеркивать весь этот солидный журналистский стаж как «дурацкие годы» рука как-то не поднимается.
В годы новомирской работы Марьямовым написано несколько книг, и среди них — «Довженко» для серии «Жизнь замечательных людей». В письмах Шкловский не раз касается работы Марьямова над биографией режиссера. Он поддерживает автора, дает советы — материал будущей книги ему очень близок. Шкловский дружил с «великим украинским художником», как он назовет его в своей книге «Жили-были», вышедшей в 1964 году — как раз тогда Марьямов начинал свою работу. В очерке, посвященном Довженко, Шкловский напишет, как они познакомились в 1930 году, как в 1939-м вместе ездили по Западной Украине и как в хате подо Львовом в Шкловском узнали солдата, стоявшего здесь в 1915-м. Виктор Борисович расскажет о фильмах Довженко и великодушно признает картину его вдовы Юлии Солнцевой «Повесть пламенных лет» успешной реализацией сценария, написанного Довженко.
Для Марьямова написать о Довженко значило написать о собственной юности. 1920-е годы в Харькове — тогдашней столице Украины — были временем бурного строительства новой культуры, и люди разных возрастов вдруг молодели. Так оказались «ровесниками» тридцатичетырехлетний Довженко, выпустивший в 1928 году свой первый полнометражный фильм «Сумка дипкурьера», и девятнадцатилетний Марьямов со своей первой книгой «Шляхи пiд сонцем», написанной после путешествия по Ирану, куда он отправился по командировке Наркомпроса Украины. После выхода этой книги и появился «україньский радянський письменник Ол. Мар’ямов», кем он и оставался до переезда в Москву и вступления в Союз советских писателей в 1934 году. А до этого Марьямов — сотрудник популярного харьковского ежемесячника «Нова генерацiя». Он и наблюдатель и участник так называемого «азиатского возрождения» (был в ходу и такой термин в противоположность европейскому ренессансу). Тогда в Харькове режиссер Лесь Курбас создает новый театр, а в центре города под руководством архитектора Сергея Серафимова строится здание Госпрома, ставшее знаменитым образцом конструктивизма. «Нова генерацiя» определяет себя как «журнал нового направления в искусстве». На его страницах представлены работы художников — мастеров украинского и западного авангарда, для журнала пишут и украинские авторы, и москвичи, и ленинградцы: Асеев и Маяковский, Малевич и Татлин, Осип Брик и Виктор Шкловский. Так в 1929 году на страницах украинского ежемесячника происходит первая встреча Шкловского и Марьямова.
Многие эпизоды бурной харьковской молодости и сохраненное с тех лет очень личное отношение Марьямова к Довженко помогли ему наполнить будущую книгу живой атмосферой. Когда работа близилась к концу, Шкловский написал Марьямову (письмо 35): «На аэровокзале встретил Короткова — он хвалил твою книгу и ждет вырезок» [1] . Свои замечания высказывала и Ю. Солнцева. Роль, которую может сыграть вдова режиссера в судьбе книги, и характер ее претензий угадать было нетрудно: «Впиши туда много Солнцевой с ее ролями… Покажи ей… Потом сократи разумно…» (эти и другие советы Шкловского см. письмо 27). Но книгу пишет не Шкловский, а Марьямов — между ним и Солнцевой возник трудноразрешимый конфликт, который задержал выход готовой книги почти на два года, закончился неприятными для автора (хотя и незначительными) уступками и стоил ему здоровья. Слова же Шкловского: «Твой томик покажу и Олеше…» (письмо 39) — означали высокую похвалу.
На рубеже 1930-х годов изменения в общественной жизни оборачиваются и для Марьямова и для Шкловского резким сломом в судьбе. Об этой перемене Шкловский напишет кратко: «После обходного, вызванного обстоятельствами (рельеф местности) пути, я остался на правильном пути» (письмо 47). Надо заметить, что это движение по «обходному пути» означало для Шкловского в первую очередь невозможность движения по «правильному» — перерыв в литературоведческой работе и развитии формального метода. В 1922 году, оказавшись в Германии, Шкловский писал Роману Якобсону: «Мы пережили многое. Мы сумели отдать своего ребенка чужим, чтобы его не разрубили. Но он достался чужим не так, как в толстой книге, которую мой отец читал справа налево, моя мать читала слева направо, а я совсем не читаю » [2] . Горькие слова: «Я потерял себя в дороге и не донес свою ношу» (письмо 27) — точнее всего относятся к концу 1920-х и началу 1930-х. Тогда о формализме и о Шкловском писали и в журналах и в энциклопедиях, писали много. По словам современника: «У Шкловского учатся для того, чтобы научиться его же ругать». Вождя формалистов обвиняли в «неусвоении марксизма», в «создании антисоциалистической эстетики», в «дезертирстве с фронта социалистического строительства», в том, что «в лице формалистов пооктябрьская буржуазия заняла откровенно враждебную пролетариату позицию» [3] .
Изменения происходили и на Украине. Подозрения в национальной ограниченности — «самостийности», в прочих «буржуазных грехах» быстро свели на нет феномен Харьковского расцвета. В 1934 году столицей Украины стал Киев. К этому времени туда перебрался Довженко, Курбас был арестован [4] , закрыты журналы, в которых печатался Марьямов. В 1933 году вышла последняя из его четырех книг на украинском языке — «Данилiв». В предуведомлении к ней сказано: «„Данилiв” представляет собой материал к первой части монтажной повести „Вольный порт”, над которой теперь работает автор». Вольный порт — это, конечно, Одесса, родной город автора, а о содержании будущей повести можно было судить по небольшому напечатанному в конце книжки словарику рыбацких терминов, «что встречаются на лиманах и Тендре [5] ». Но работа над повестью не была закончена — состоялся переезд в Москву, и в 1935 году вышла первая книга на русском языке — сборник рассказов «Сампо», написанных на материале первой поездки на Кольский полуостров и знакомства с обычаями и бытом населяющих его лопарей.
К моменту встречи Шкловского и Марьямова относительно безопасных путей для занятия литературой оставалось всего два: либо детская литература, либо — историко-биографическая. Многие писатели учились работать по-новому. Подтверждение этому есть и в публикуемых письмах: из упомянутых там А. Ивича, И. Халтурина, Н. Богданова, В. Тренина, Т. Грица, пожалуй, только Халтурин всегда писал для детей, остальные пришли в детскую литературу из литературоведения. Оказавшись в Москве, Марьямов стал работать в «Пионерской правде», сотрудничать с провинциальными газетами. Шкловский писал «Марко Поло», «Повесть о художнике Федотове», «Русские в XVII веке», сценарий «Минин и Пожарский»… Движение по «обходному пути», кажется, не потребовало от него радикальной внутренней перестройки: отложив в сторону теоретические проблемы, он стал работать в других литературных жанрах. Близкий друг Шкловского Борис Эйхенбаум в заметках «О Викторе Шкловском» написал: «Литература присуща ему как дыхание, как походка. В состав его интересов входит литература. Он пробует ее на вкус, знает, из чего ее надо делать, и любит сам ее приготовить и разнообразить» [6] . И все же, как только стало возможно, Шкловский вернулся к вопросам теории и исследованию литературы с позиций формального метода: в 1953 году вышли «Заметки о прозе русских классиков».
Для Марьямова годы жизни в Москве после переезда из Харькова — это преодоление бытовых трудностей и журнально-газетная поденщина. Обычный тогда однокомнатный московский неуют в коммуналке, долги и судебные повестки с напоминанием о взятых авансах. Спасали командировки, привычка к профессиональной работе, умение находить и использовать материал. В толстых тетрадках в клеточку отец с юности записывал все, что могло потом пойти в дело: описание мест, которые видел, заметки для памяти, книги, которые надо прочитать, и даже спектакли, которые надо посмотреть, а в конце каждого года в этих тетрадях дается отчет о проделанных маршрутах: «…1934 г. Харьков — Москва, Москва — Харьков — Москва, Москва — Ленинград — Плесозеро — Кандалакша — Мурманск — Ленинград — Москва = 4264 км»; «…1935 г. Москва — Минск — Гомель — Минск — Орша — Витебск — Ленинград — Москва = 2787 км»; «…1936 г. …» и т. д.
Командировка в 1934 году на Кольский полуостров оказалась счастливой. В полюбившийся поселок Полярное, расположенный недалеко от Мурманска, где поморский быт соседствовал с буднями военных моряков Северного флота, Марьямов приезжал еще и в 1937-м, 1940-м и 1941-м годах, и желание «подольше здесь задержаться и походить по морю» (письмо 3) сбылось неожиданным образом: начавшаяся война застала его в Полярном, и, надев военную форму, он задержался здесь на четыре года, а уехав, стал участником еще и войны с Японией. В конце 1945 года в очередной тетради были подведены итоги пройденного пути за восемнадцать лет: «1. Поездом — st1:metricconverter productid="97 052 км" 97 052 км /st1:metricconverter . 2. Самолетом — st1:metricconverter productid="23 760 км" 23 760 км /st1:metricconverter . 3. Разными кораблями — st1:metricconverter productid="38 714 км" 38 714 км /st1:metricconverter (в том числе на подводных лодках — st1:metricconverter productid="4410 км" 4410 км /st1:metricconverter ). 4. Автомобилями — st1:metricconverter productid="3150 км" 3150 км /st1:metricconverter . 5. Верхом — st1:metricconverter productid="400 км" 400 км /st1:metricconverter . 6. На верблюде — st1:metricconverter productid="220 км" 220 км /st1:metricconverter . Всего — 163 216 км». Кажется, это была жизнь профессионального путешественника и солдата, а не писателя, но именно эта жизнь и рождала книги.
В следующие годы к пройденным километрам добавились поездки по всему Русскому Северу от Кольского полуострова до Камчатки — и были написаны книги: «Идем на восток», «Полярный август», «Возвращение» и, спустя сорок лет после плавания матросом на «ледорезе» «Федор Литке» из Одессы во Владивосток в 1929-м — повесть «За двенадцатью морями». В письмах Шкловский с пониманием относится к неутоленной привязанности своего товарища к Северу и не случайно пишет, что сделает Марьямова «хлебом и мясом» в своей предполагаемой статье о путешествиях и путешественниках (письмо 32). Сам же Марьямов формулирует свое профессиональное кредо еще в дневниках 1935 года: «В путешествие можно превратить для себя любой путь. Это зависит от того, как к нему отнестись, как задать восприятие предстоящей дороги своему зрению, своим чувствам. И за пятьдесят километров, и за пять тысяч можно „съездить”, „слетать”, „подскочить”, „смотаться”, а можно и отправиться с волнующим предвкушением дорожных открытий, стоит только захотеть, и за порогом начнется страна неведомого» [7] .
Публикуемые письма далеко не исчерпывают всего объема общения между Шкловским и Марьямовым за эти годы. Рассказывая о своем способе работы в книге «Как мы пишем», Виктор Борисович заметил: «Работа возможна только в коллективе. Лучший год моей жизни — это тот, когда я изо дня в день говорил по часу, по два по телефону с Львом Якубинским» [8] . В отличие от Якубинского, ленинградского товарища Шкловского по Опоязу, Марьямов не был до конца вовлечен в область теоретических разработок своего постоянного собеседника, но долгие и частные, временами чуть ли не ежеутренние телефонные разговоры и встречи создавали подобие «рабочего коллектива». Иногда поводом для звонка была просьба к кому-нибудь из домашних заглянуть в одну из стоявших на полках книг и что-то уточнить. «Кланяюсь Вашей библиотеке» (письмо 22), — говорит Виктор Борисович, сам владелец большого книжного собрания.
Встречались и по-семейному. Нам с братом доводилось бывать в доме Шкловского, выпивать за его столом, а в 1973 году мне даже довелось зажечь восемьдесят свечей на праздничном пироге в день его рождения (это было, когда отца уже не стало). В небольшой квартире гости не задерживались: поздравив хозяина, они уступали место следующим. В передней гремел голос знаменитого мхатовца Бориса Ливанова: «Константина Сергеича не отдам никому!», в дверях возникал Андрей Вознесенский с книжкой Шкловского «Тетива» в одной руке и с детским луком со стрелами в другой. Лук он протягивал юбиляру со словами: «И по врагам! По врагам!» Ираклий Андроников при появлении незнакомцев наклонялся к соседу, чтобы спросить: «А это кто?»
Была еще история с поступлением брата в институт, в которой Виктор Борисович неожиданно сыграл важную роль (см. примечание к письму 20).
Переписка заканчивается письмом Александра Моисеевича Марьямова, написанным за четыре месяца до смерти, в июле 1972 года. Диабет, болезни глаз, последствия тяжелого инфаркта и как следствие: «Ходить больно. Вижу мутно. Работаю каждый день» (письмо 49). В феврале 1970 года после снятия Твардовского Марьямов уходит из «Нового мира» (его фамилия в составе редколлегии журнала появлялась еще в пяти номерах по указанию «сверху»). Дома с рабочего стола исчезают горы чужих рукописей, и, казалось бы, можно приниматься за свое, но… пора подводить итоги. Приводимые ниже слова появились в записной книжке писателя тремя или четырьмя годами раньше, когда линия горизонта была ему уже отчетливо видна.
«Я хотел написать много книг и не написал их. Я очень хотел написать по крайней мере три книги. Мне хотелось написать роман о Ливингстоне и Стенли — роман о мечтателе и стяжателе. Книгу о Баранове; в ней могло быть рассказано не только о том, что и русским случалось жить рядом с индейцами, но и о том, как бежит человек от своей злой судьбы, куда может завести его бег, начатый в Великом Устюге, — и как судьба настигнет его в Индийском океане, под чужими звездами и в таких чужих и неуютных широтах. И еще мне хотелось написать, что человек рожден не своекорыстным, что живет в нем другое начало, — это мы увидели в 1941 году, и об этом мне очень хотелось написать.
Но этих трех книг я, однако, не написал.
У меня собрано множество выписок из нескольких тысяч прочитанных книг и довольно много записей о том, что я видел и слышал.
Я был в Норвегии и в Корее, у турок и у лопарей, в Новоземельской тундре и на Суматре, в Петсамо и в Адене. И все это осталось мертвым и бесполезным грузом.
Теперь я хотел бы написать одну книгу. Может быть, я еще напишу ее» [9] .
Долгая дружба двух писателей — Виктора Борисовича Шкловского и Александра Моисеевича Марьямова — оставила невеликую стопку писем, где за профессиональным литературным разговором, бытовыми подробностями, упоминанием общих знакомых можно разглядеть живые черты эпохи, так резко отодвинувшейся от нас в далекое, почти неразличимое прошлое, но неразрывно с нами связанной.
В публикуемых письмах несколько раз упоминаются члены семей Шкловского и Марьямова: Сима — Серафима Густавовна Шкловская-Суок (1902 — 1982) — вторая жена В. Б. Шкловского; Никита — Никита Ефимович Шкловский-Корди (р. 1952) — внук В. Б. Шкловского; Лена — Елена Владимировна Савченко (1914 — 2002) — жена А. М. Марьямова, актриса, позже преподаватель ВГИКа; Миша (р. 1934), Алик (р. 1937) — сыновья А. М. Марьямова; Наташа (р. 1934), Катя (р. 1937) — их жены; Катя (р. 1958), Ваня (р. 1960) — их дети.
К сожалению, не все события, упомянутые в переписке, удалось прояснить и не обо всех лицах собрать биографические сведения.
Приношу сердечную благодарность Владимиру Березину, Игорю Осиновскому и Бенедикту Сарнову за помощь, оказанную при подготовке писем Шкловского и Марьямова к печати.
Письма В. Б. Шкловского сохраняются в РГАЛИ, фонд 3133, опись 1, № 208, письма А. М. Марьямова — фонд 562, опись 1, № 626, опись 2, № 555.
1
В. Шкловский — А. Марьямову
Дорогой Александр Моисеевич!
Ваша «Полтава», по-моему, лучшая из Полтав. Очень толково и не торопливо. Сижу, переделываю книгу о Пожарском.
Жду Вас. Виктор 1.
Москва.
1 Письмо адресовано в газету «Пролетарская правда» г. Калинина (ныне Тверь) для передачи А. Марьямову. Дата по почтовому штемпелю: 15.7.1939.
2
А. Марьямов — В. Шкловскому
Здравствуйте, Виктор Борисович!
Во вчерашний субботний вечер очень хотелось сбегать к Вам поглотать Ваш таинственный ерш с шиповником, погрызть сухарики и поговорить с Амкой1. Однако не сбегал. Как выяснилось, — далеко. Вместо шиповника пил туземный напиток: ректификованный спирт, крепость 95% (вклеенная в письмо этикетка. — М. М. ).
Вот. Пусть смотрит Володя Тренин2. Пусть удивляется и завидует.
Продается он прямо в лавке. Упакован в «мерзавцы»3, а также подается в ресторане «Арктика». Я им (не «Арктикой», а спиртом) обжег глотку, и вместо того, чтобы разговаривать, — сиплю противно и невразумительно.
Кроме того, принялся читать Диккенса и обнаружил у него пародию на рецензию о нашей детской литературе. Она находится в «Мадфогских записках»4 — в отчете о заседании секции статистики на сеновале «Настоящий свиной». Вслед за «Записками» перечитал «Лавку древностей»5 и выяснил, что она не забыта в «Двух капитанах»6.
Обо всем этом хотел подробно написать Сане Ивичу7. Но дом его помню глазами, а почтальону на конверте объяснить не умею.
У нас вчера снег таял, а сегодня идет. В Москве, по всем признакам, весна, и даже вчера получил фиалку в конверте.
Василиса Георгиевна8, вероятно, достроила дачу, и Вы, вероятно, в нее собираетесь.
Очень удивительно это представлять при здешнем снеге.
Читал в Лит<ературной> газете план «Советского писателя» и видел там книгу Платонова 9. Это очень хорошо. Хотя, до некоторой степени, это снятие со креста может его на время вывести из колеи. Впрочем, это именно ему, пожалуй, и нужно.
Здесь уже наступило полярное лето.
Теперь — всем приветы. Их может передавать Амка.
28. 4. 41.
Полярное10 .
1 Домашняя кошка Шкловских.
2 Тренин Владимир Владимирович (1904 — 1941) — критик и литературовед, автор работ о Маяковском.
3 Мерзавец, мерзавчик — распространенное разговорное название бутылочек с водкой емкостью st1:metricconverter productid="0,1 л" 0,1 л /st1:metricconverter .
4 «Мадфогские записки» — ранние (1831 года) сатирические очерки Ч. Диккенса.
5 Роман Ч. Диккенса (1841).
6 Роман В. Каверина (печатался с 1938 года).
7 Александр Ивич (Бернштейн Игнатий Игнатьевич; 1900 — 1978) — писатель, автор заметок о творчестве Шкловского, книг для детей о науке и технике.
8 Шкловская-Корди Василиса Георгиевна (1890 — 1977) — художник, первая жена Шкловского.
9 Платонов Андрей Платонович (1899 — 1951) — писатель, на протяжении многих лет подвергался «проработкам» и не печатался.
10 Теперь город Полярный, с 1935 года Главная база Северного флота.
3
А. Марьямов — В. Шкловскому
Дорогой Виктор Борисович!
Я пришел с моря, прочитал Ваше письмо и снова ушел в море. Стукаю у себя в каюте. Судя по пейзажу за окном — на траверзе Кильдинского маяка. Корабельная машинка на походе стоит без надобности, и я — чернильная душа — поэтому легко завладел ею.
Удивительно хорошо жить здесь без всяких московских забот. Вот только не написал я пока здесь ничего путного. Сделал статью для «Красного флота»1, написал несколько исторических очерков для здешней газеты, заканчиваю историю корабля. Записал рассказ, но — плохой.
Тема для работы в сценарной студии есть, но, как всегда у меня водится, — нет сюжета.
За что ругают «Детскую литературу»2? Велите Наташе, чтоб написала. Я ей послал длинное письмо, самое длинное за всю мою жизнь. Ответа, однако, нет. А сквалыга Семен разом удержал у меня все 800 рублей аванса, и из дома пишут разное недоброе. Назло не напишу ему теперь никогда и ничего.
Мне очень хочется подольше здесь задержаться и как следует походить по морю. На корабле всегда люблю установившийся его, очень мужской уют. И множество традиций старинных и приятных. Хорошо — знать свое место у стола в кают-компании; садиться за стол по приглашению старпома. После чая кто-нибудь играет на пианино. На полочках, по сторонам пианино, — разные случайные книжки. А ветер, бурун за кормой, встречный дым — это хорошо всегда.
Солнце уже не заходит вовсе; днем оно даже греет. И снег еще лежит, и за Полярным — к озерам ходят на лыжах рыболовы за форелью и кунжой.
А на мысе Цып-Навалок я ездил несколько дней назад на оленях.
Позавчера вечером смотрели в кают-компании «Минина и Пожарского»3.
Здесь очень хорошо думается, и если бы не домашние заботы, мне было бы и вовсе отлично.
Когда Вы успели написать Менделеева4?
Почему не проходит Мичурин? Я успел его читать у Вас перед самым отъездом, и он уже тогда был совсем хороший5.
Какой (и с кем) спор о Пушкине?
Очень жаль, что нельзя по вечерам иногда забегать в Москву и снова возвращаться сюда, в свою каюту.
Я придумал большую вещь для «Знамени»6. Буду писать, как только закончу историю корабля.
Он (то, что для «Знамени») будет и статья, и рассказ, и очерк — все вместе.
Ваш Саша .
20. 5. 41.
Баренцово море.
1 Ежедневная газета Военно-морского флота СССР. Выходила с 1938 по 1953 год.
2 Литературно-критический журнал, выходил в 1936 — 1941 годы.
3 Фильм режиссера Всеволода Пудовкина по сценарию Шкловского.
4 Пьеса «Менделеев». Позже была переработана в сценарий (вместе с С. Радзинским).
5 Вероятно, Шкловским была подана заявка на сценарий о Мичурине, которая не прошла.
6 Журнал выходит с 1931 года. А. Марьямов в нем не печатался.
4
А. Марьямов — В. Шкловскому
Дорогой Виктор Борисович! Я долго ждал, что Вы и в самом деле у нас появитесь. Выяснив, что это не состоится, — заскучал и захотел потолковать хотя бы по почте.
Я читал в «Лит<ературе> и иск<усстве>» — сюда случайно попал номер — Вашевыступление в Союзе. Очень правильный разговор1.
Мне часто бывает, как и всегда прежде бывало — совершенно необходимо потолковать с Вами о разном. Мое московское сидение прошло очень уж нелепо — сперва в непомерном буйстве, затем в полной угнетенности духа и в веригах разного свойства. И писал я тоже хоть и много, да как-то все не то, что собирался писать. Хорошо, что меня вовремя облаял Ваня Халтурин2 и я пусть с опозданием, но все же одумался.
Теперь, взявши в Москве разбег и снова приучившись сидеть за столом, я пишу много и, кажется, немного лучше. Во всяком случае, сборник рассказов у меня получится.
Сам я здесь — лучше, чем в Москве.
Голова чище, и нет поводов для вериг.
Пишу наугад, не знаю — застанет ли эта открытка Вас в Москве, и оттого пишу мало.
Виктор Борисович, очень мне нужно, чтобы Вы отозвались, напишите, где Вы собираетесь быть3, куда Вам писать, и вообще, скажите мне разные слова.
Обнимаю Вас и крепко жму руку. Ваш Саша .
Лена мне писала. Что в Москву приехал Кандыба4и рассказывал, что видел Володю. Адрес у меня новый: Полевая почта 20270Б, мне.
10. 05. 43.
Полярное.
1 Так в 1942 — 1944 годах называлась «Литературная газета». В заметке «Писатели в кинематографии. На совещании в президиуме ССП СССР» Шкловский напоминает о лучших старых фильмах, которые должны быть возрождены в звуковом кино, и предлагает создать серию биографических фильмов о Менделееве, Маяковском и других выдающихся деятелях науки и искусства («Литература и искусство», № 30 (82), 24 июля 1943).
2 Халтурин Иван Игнатьевич (1902 — 1969) — журналист и редактор. Издавал журнал для юношества «Зарево».
3 В 1941 — 1944 гг. Шкловский был в эвакуации в Алма-Ате с киностудией «Мосфильм».
4 Кандыба Федор Львович (1903 — 1948) — писатель, журналист.
5
А. Марьямов — В. Шкловскому
Виктор Борисович!
Перечитал «Поло» с пристрастием. Но ничего не изменилось: книга мне нравится такой, какой она у Вас теперь вышла.
По-моему, получился роман, где герой — история. Точнее — роман из биографии человечества. Вокруг Поло в книге несколько веков довольно огорчительной жизни. Что правда.
Узнавание мира не приносит радости.
Сейчас люди возвратились из Китая и из Триеста — почти из Венеции. Венедечи, возвратившиеся после долгих дорог, тоже знают все то, что Вы рассказали о Поло. Знают тяжесть его невыговоренных мыслей и понимают его судьбу, как свою.
Поэтому книга современна и своевременна.
Черный камень действительно горит. И змеи на самом деле бывают с ногами и с зубами, а говорить про это бессмысленно.
И Геродот, и Плиний, и Страбон — все это в книге на месте, потому что это и есть куски все той же биографии человечества, трактованной в соответствии с сюжетом книги.
Однако не в этом дело. Все это Вы знаете лучше меня.
Если издательство хочет, чтобы книга выглядела по-другому1, — чтобы история была плотнее спрятана в привычную беллетристическую ткань, — мне кажется, можно сделать вот что:
1. Убрать первые семь страниц (с венедами, Венетой и народоправством). Это, пожалуй, и впрямь другая книга, — отдельная.
2. Начать прямо с восьмой (город св. Марка).
3. Купцы Поло пусть появятся в книге перед «татарами» — прямо после главы «Лев св. Марка встает над Адриатикой», — так как это глава беллетристическая и она заставит читать дальше с интересом не только читателя, но даже и редактора.
4. А когда купцы поедут в дорогу, тут можно вставить татар и тут же вставить еще главу, сделанную из первых семи страниц. Но в этой новой главе венеты могут остаться лишь очень вскользь, а основой должен быть рассказ, как человечество узнавало мир, как люди двигались с запада на восток и как узнавание мира проходило в военных походах.
Дальше ничего трогать не нужно. В примечаниях нужно немного сократить венетов. Но здесь они могут оставаться как пристрелка к другой книге. А старые примечания, которые делал Кунин 2 , нужно, вероятно, пересказать так, как сделаны Ваши. Чтобы не было таких вовсе чужеродных кусков в книге. Этих примечаний не так уж много.
Про венетов3.
Собираясь в Таганрог, я их давно уже не читал. Но в «Пионере», который лежит у Вас на столе (4-й), я видел Ушинского, который строит хрестоматийный рассказ на славянской Винете. В его время история Винеты была таким же куском русской истории, как более поздний Новгород с Марфой Посадницей и т. д.
Потом все это потеряли.
Завоевание венетов норманнами произошло на самом деле в XIX веке. Западники были у норманнов Пятой колонной4.
Я очень давно и очень долго еду в Таганрог5. По дороге у меня уперли все документы. Потом документы вернулись, но всего компота я не расхлебал по сю пору.
Так мне и надо.
Деньги сверкнули как вспышка магния. После этого только болели глаза. Я чувствую себя полным хамом: купил машинку, но не отдал Вам долга. Не сердитесь на меня. Сейчас у меня осталось на Таганрог полторы тысячи и несколько туманных обещаний на переводы, которые будут посылать туда.
Долг я Вам верну сразу после возвращения.
Если Вы на меня не сердитесь и если я действительно улечу прежде, чем Вы вернетесь, — напишите мне, а то я подумаю, что Вы меня уж очень худо трактуете, и мне будет вовсе плохо.
Адрес мой: Таганрог, до востребования. И все.
Я вас очень люблю. Ваш А. М.
13. 6. 46.
Москва.
1 Первое издание книги Шкловского «Марко Поло» вышло в 1936 году. В письме идет речь о подготовке второго издания.
2 Кунин Константин Ильич (1909 — 1941) — детский писатель, редактор первого издания «Марко Поло».
3 Венеты — группа племен, сформировавшаяся в Северной Адриатике в начале первого тысячелетия до н. э.
4 Имеются в виду течения в русской общественной мысли XIX века: дружба-вражда между западниками и славянофилами, иными словами — между «норманнами» и «венетами».
5 В это время жена А. Марьямова Елена Владимировна Савченко была актрисой Таганрогского драматического театра им. Чехова.
6
А. Марьямов — В. Шкловскому
Дорогой Виктор Борисович!
Только теперь я перестал быть кормящей матерью и сел за машинку. Однако частые, длинные и трогательные письма я Вам писал и прежде. Не получали Вы их только потому, что письма эти писались в уме.
Это письмо будет сводом всего, про что я с Вами говорил за три месяца, прожитых в Таганроге.
ГЕОГРАФИЯ
В Таганроге живут таганрожцы, таганрожицы и таганрожи. Они занимаются земледелием (огороды у тротуаров) и скотоводством («во дворе злые собаки»).
ИСТОРИЯ
Марко Поло в Таганроге не был. Но венецианцы и генуэзцы здесь тогда жили. Колония называлась Порто-Пизано. На противоположном берегу лежала Тмутаракань. Что до венетов, то про них здесь известно не больше, чем в Москве. Кроме меня, их здесь никто не помнит.
ВЕНЕТЫ1
Про венетов я здесь продолжал додумывать, хоть они сейчас Вам, вероятно, ни к чему. < …>
Я. Что до меня, то я оставался Фокой. Вместо того чтобы работать, я пас хлопцев. Лена была на гастролях, а я был папа и он же мама.
Теперь я сел за сценарий, но он мне не нравится. Пишется вовсе не то, что было в либретто, но и не лучше. Кроме того, давно кончились деньги, и нужно срочно залатывать всякие дыры и для этого писать всякое срочнее газетное.
Быть в Таганроге, а не в Москве мне нравится. Из окна видно море. На нем — косые паруса. Между домом и морем — фруктовый сад, а в нем одичалые коты, псы, желтая кукуруза и стебли подсолнухов.
Прочитал, как пострадал бедный Саня2, грешен, позлорадствовал. Малосведущий Крушинский3 облаял его за чужие грехи. Вся злокозненная фантастика, за которую Крушинский его стегал, — даже им не выдумана. Это написал Зорич в книге про каучук. Я эту книгу хорошо помню. Но тут и вовсе худо, — даже и оправдаться нельзя: еще хуже выйдет.
Впрочем, позлорадствовав, я огорчился: понял, что я просто старый шелудивый пес, который слишком много, но без толку, помнит.
В Таганроге хорошо перечитывается Чехов. Мне кажется, что Хлебниковым для русской прозы был Герцен, а Маяковским — Чехов. Он, как, впрочем, и большинство наших писателей еще, мало прочитан.
Еще я тут вдруг прочитал Чаадаева и — по секрету — подумал, что он и есть родоначальник той категории русской интеллигенции, которой венец — Васисуалий Лоханкин. Он много думал, но, в общем, мало знал. И думал не столько мудро, сколько мудрено.
В остальном — я завидовал ильфовскому « дяде Коле»4 (или дяде Пете, не помню), тому, который все умел объяснить: и почему лента рвется, и почему экран в пятнах — и разное другое.
Объяснить все я, впрочем, тоже умею, только от этого почему-то не становится веселее.
Море в Таганроге оказалось пресным. Летом оно было теплым, как подогретый на керосинке вчерашний суп. Сейчас оно бурное и неуютное.
По городу ходит трамвай, в который можно войти и сесть. Никто не ругается и не толкается. Такие трамваи, вероятно, ходят в раю.
На базаре тоже не ругаются, даже шутят.
В городе есть каменная лестница, ведущая к морю, и каждый уважающий себя таганрожец верит, что она лучше и больше одесской. Лестницу строил Депальдо5 — грек из корсаров.
На том месте, на котором в Одессе поставлен Ришелье, — здесь стоят солнечные часы. Здешний писатель Василенко6 написал про них неинтересный рассказ. Вообще же, по-моему, писатель он не плохой, с хорошей наивной русской традицией (напр., Короленко), — из тех, которые пишут для того, чтобы люди становились лучше сразу после прочтения рассказа.
Кроме него здесь живет Овечкин7.
Если бы Нестор Кукольник писал так, как Глеб Успенский, — это, вероятно, было бы похоже. Впрочем, он мужик умный и честный.
Кстати, Кукольник, как выяснилось, тоже жил в Таганроге, по непроверенным слухам был связан с дядей Чехова, Митрофаном Егорычем, общими спекуляциями во время Крымской кампании.
У сценарной студии я попросил на месяц отсрочку и приеду к 1-му ноября.
Не сердитесь на меня за то, что я не писал долго, и ответьте мне хоть несколькими строчками, — чтобы знал, что не сердитесь.
Кланяюсь всему дому и Фоке8. Отдайте ему это письмо для его пакостей (или подстелите его для той же цели в ту галошу, которая ему больше нравится).
Как живет Ваня Халтурин?
Ваш Саша .
29. 9. 1946.
Таганрог.
st1:metricconverter productid="1 См" 1 См /st1:metricconverter . примечание 3 к предыдущему письму.
2 Имеется в виду А. Ивич (см. письмо 2). Критическому разносу подверглась книга А. Ивича «Приключения изобретений» (М., 1939) за то, что изложение некоторых фактов из истории науки не соответствовало принятым тогда взглядам. Виной, как явствует из письма, была книга А. Зорича «Одна из многих» (М., 1936).
3 Крушинский Сергей Константинович (1909 — 1959) — журналист, писатель.
4Илья Ильф. Записные книжки. — Ильф И. и Петров Е. Собрание сочинений в 5-ти томах, т. st1:metricconverter productid="5. М" 5. М /st1:metricconverter ., 1961, стр. 244.
5 Депальдо Герасим Федорович (1888 — 1923) — таганрогский купец из греков. Лестница к морю, напоминающая знаменитую Одесскую лестницу, построена городом на средства, завещанные Депальдо для этой цели.
6 Василенко Иван Дмитриевич (1895 — 1966) — детский писатель.
7 Овечкин Валентин Владимирович (1904 — 1968) — прозаик, очеркист.
8 Домашний кот Шкловских.
7
В. Шкловский — А. Марьямову
Александр Моисеевич!
Деньги взяты, съедены, срок пришел1.
Я написал больше четырех листов. Написал заново. Прохвост Радзинский2, может быть, напишет три четверти листа.
Подсчитаю свою работу: «Мать» — 20 страниц, «Конец Санкт-Петербурга» — 16, «Потомок Чингиз-хана» — 16, «Минин» — 20, «Суворов» — 16, «Нахимов»3 — 12. 100 страниц (около). Считаю, что прохвост напишет 18. Имеем 118 страниц. Восемь листов, которые Вы обязаны дать, — это приблизительно 170 страниц. Вы должны написать 60 страниц. Может быть, у Вас написаны 20 страниц. Нужно написать 40 страниц по моему черновику. Это займет у Вас одну ночь.
Тема Вашей работы — формализм Пудовкина4.
Так как Вы получили более трех тысяч рублей, то я решаюсь потревожить Вас просьбой — прочесть тот текст, который я Вам сдал. Для этого материал придется положить в последовательности.
Кроме того, взявши клей (сварить могу я), Вы должны вклеить в текст, снабдив переходными фразами, постановление партии по поводу кино. Вклейки должны быть сделаны с хронологическими совпадениями (для чего тоже надо прочесть рукопись). Если Вы потеряли статью Пудовкина о Сталине5, которая передана Вам (мнимым моим соавтором Радзинским), то сообщите мне об этом, и я достану Вам статью еще раз. Статья эта пойдет после «Нахимова» в сокращении. Последние пол-листа будут посвящены ленте «Жуковский», о которой Вы не обязаны писать, потому что она еще никому не показана.
Мне жаль, что я поставлен в необходимость отдавать мнимым моим соавторам, людям редкой недобросовестности и легкомыслия, настоящие мысли, настоящие сведения. Мне жаль, что способный и в потенции талантливый человек, человек, рожденный порядочным, — Марьямов, для которого я много сделал в его жизни, так недобросовестно ведет себя в этой истории.
Что касается Радзинского, то он очарователен в своем репертуаре и для него моральные законы в литературе так же необязательны, как для собаки искусство летания.
С глубоким прискорбием, Виктор Шкловский .
19 января st1:metricconverter productid="1950 г" 1950 г /st1:metricconverter .
Москва.
1 В этом и в следующих трех письмах (8, 9, 10) отразилась ситуация, связанная с тем, что «Госкиноиздат» расторг со Шкловским договор на участие в написании книги о кинорежиссере В. Пудовкине. См. также предисловие к настоящей публикации.
2 Радзинский Станислав Адольфович (1899 — 1968) — драматург.
3 Фильмы режиссера В. Пудовкина.
4 Пудовкин Всеволод Илларионович (1893 — 1953) — классик советского и мирового кинематографа. В Постановлении Оргбюро ЦК ВКП(б) о кинофильме «Большая жизнь» от 4.9.1946 Пудовкин обвиняется в искажении исторической правды в фильме «Нахимов».
5 Статья «Учитель и друг» («Правда», 15.2.1940).
8
В. Шкловский — А. Марьямову
Дорогой Александр Моисеевич!
Наш уговор, закрепленный у тов. Радзинского в письменной форме был, что я получаю 4/5 вала за то, что я дал основу книги, которую Вы развили и переделали. Концепция книги, ее материал, просмотр фильмов, знание истории кино было моим, хотя не отрицаю, что Вы развили книгу и не оставили в ней моего текста, переписав ее целиком.
Книга, по моему расчету, имела листов 14 — 15. Договор был первоначально подписан мною на 8 листов. 40% с восьми листов по три тысячи = 9600. Это, деля пополам с налогами, 4700 или меньше. Наша договоренность была, что Вы получаете 4/5 с листажа выпуска. Получилось, что Вы весь дополнительный листаж, Вами написанный (развитой и т. д.), считаете не связанным с моей работой. Это не соответствует ни справедливости, ни нашей с Вами принятой договоренности. Вы сказали мне по телефону, что Вас прижали с расчетом листажа. Но получается по расчету, что это Вы меня прижали с расчетом насухо. Я с этим новым расчетом не согласен. Если Вы на нем настаиваете, будем конфликтовать. Передадим спор на третейское разбирательство. Своим представителем я попрошу быть или Николу Богданова1, или Георгия Мдивани2.
Назовите Вашего представителя3.
Мне кажется, Александр Моисеевич, что Вы в этом деле повели себя неправильно и легкомысленно.
Виктор Шкловский .
<1950>
1 Богданов Николай Григорьевич (1906 — 1989) — детский писатель.
2 Мдивани Георгий Давидович (1905 — 1981) — драматург и киносценарист.
3 Спор был улажен без третейского разбирательства.
9
В. Шкловский — А. Марьямову
Дорогой Александр Моисеевич!
Решил написать Вам, чтобы разобраться в деле1. Мне с товарищем Радзинским Киноиздат2 заказал книгу о Пудовкине. У меня были наброски глав по истории кино, которые, конечно, нуждались в коренной переработке и годились как материал для начала работы, и только. С. А. Радзинский работы не начал. Я начал писать с глав, которые знал лучше, — с исторических фильмов, посмотрел с т. Радзинским все фильмы, имел встречи с Пудовкиным и А. Диким3.
Полтора года тому назад т. Симонов4 во время собрания, говоря о театральных критиках, принадлежащих к группе космополитов, не отождествлял меня с ними и сказал о моей книге «Гамбургский счет»5. Книге этой двадцать три года, многое мною после нее передумано, и вся моя киноработа прошла после книги («Минин и Пожарский», «Далекая невеста», «Навои»6). Издательство впоследствии вернуло выданный мне аванс из денег за переиздание старых сценариев. С. А. Радзинский обратился как к новому соавтору к Вам — Марьямову. План новой книги был составлен заново вами двоими без меня и в мое отсутствие. Радзинский к работе не приступил. Я передал Вам:
1. Свои черновики большой давности.
2. Хроники, составленные мною по просьбе Горького, на основании газет первых двух пятилеток.
Вы начали с большими проволочками работу. Во время работы я несколько раз (раз восемь — десять) встречался с Вами и передал Вам о том, что считаю теорию монтажного кино связанной с теориями «Пролеткульта». Вы противопоставили ей теорию Станиславского. В настоящем виде все написано Вами по Вашему плану. При Вашем опоздании я послал Вам свой набросок главы о «Жуковском», но Вы ее не использовали. Итак, в книге как материал (факты) использованы мои черновики. Мы с Вами вели теоретические разговоры, во время которых Вы сохраняли самостоятельность. Разговоры в основном сводились к разговору о моей книге «Самобытность русской жизни».
Книга написана Вами, так как глава Радзинского оказалась поверхностной и ложно-газетной.
Мне жаль, что я не принял участие в книге, то есть такого участия, которое в литературе называется соавторством. Книга написана Вами, и та оценка, которая в ней дается Пудовкину, — Ваша. Не вижу и стилистической связи с моим стилем. Мои кинознания, однако, Вами творчески использованы. Я Вашу книгу ценю высоко и рад, что расторгнутый со мной договор послужил поводом для создания интересного произведения. Теперь, когда Вы овладели целиком темой, советую посмотреть главы об исторических фильмах. В главе о «Пожарском», может быть, остались следы моих рассказов, не нужные в этой форме читателю. Советую также посмотреть статью М. Горького «О литературе»7 — она предупреждает и опровергает теорию аттракционов8. О материальных отношениях сговоримся. Желаю успехов и соблюдения сроков.
Если хотите, упомяните в предисловии о моих хрониках.
Покажите это письмо в издательстве.
Виктор Шкловский .
2 марта 1950 года.
st1:metricconverter productid="1 См" 1 См /st1:metricconverter . предисловие к настоящей публикации и письма 7, 8.
2 Киноиздат — Государственное издательство литературы о кино в 1936 — 1963 годы.
3 Дикий Алексей Денисович (1888 — 1955) — советский актер и режиссер, снимался в фильме Пудовкина «Нахимов» в заглавной роли.
4 Симонов Константин Михайлович (1915 — 1979) — поэт, писатель, секретарь Союза писателей СССР.
5Шкловский В. Б. Гамбургский счет. Издательство писателей в Ленинграде, 1928.
6 Фильмы, снятые по сценариям Шкловского.
7 Статья М. Горького «О литературе». Впервые опубликована в журнале «Наши достижения, 1930, № 12.
8 В своей статье «Монтаж аттракционов», напечатанной в майском номере журнала «ЛЕФ», 1923, Эйзенштейн называет аттракционом отдельный элемент спектакля (в более поздних статьях — и фильмах) с точно просчитанным воздействием на зрителя.
10
В. Шкловский — главному редактору издательства Киноиздат
В Киноиздат Главному редактору.
Я ознакомился с рукописью тов. А. М. Марьямова «В. И. Пудовкин». Книга мне кажется значительной, хотя, может быть, еще и не цельной. Материал, который я предоставил тов. Марьямову, настолько обогащен и сопоставлен с новым, что книга безусловно должна появиться под одной фамилией Марьямова, который работал хорошо, много, хотя и не к сроку.
Мне жаль, что мне самому не удалось написать на эту тему, но я рад, что она осуществлена принципиально и не робко.
Советую поручить А. М. Марьямову книгу об С. М. Эйзенштейне1. Надо с благодарностью и гордостью описать путь Сергея Михайловича, не скрывая ошибок, общих для многих его современников. Монографии о режиссерах не должны быть их биографиями. Это удалось А. М. Марьямову.
Привет. Я кончаю книгу о теории прозы и доволен пока самочувствием автора2.
Виктор Шкловский.
<1950>
1 Эйзенштейн Сергей Михайлович (1898 — 1948) — классик советского и мирового кино. Книгу о нем — «Эйзенштейн» — напишет Шкловский в 1971 году.
2 Приписка адресована только Марьямову.
11
В. Шкловский — А. Марьямову
Дорогой друг!
Не звонил, потому что считаю себя виноватым перед Симой и собой и ее друзьями.
Мне очень трудно. Я, Саша, вот так и погибаю. Симочка ругала и ревновала меня ко всем. Быт трудный. Осада нужды.
Ушел домой, а здесь все продвинулось, видно мне, что я не очень нужен.
Анна Каренина Сереже не нужна1.
Мне трудно, друг. Я на границе смерти.
Мне очень трудно. Потому еще, что Симонов2 обещал кончить работу с моей книгой в апреле. Но вот это не конец. Читал в «Новом мире» Гулиа «Черный гость»3. Это плохой Марлинский. Я одинок в литературе. Вчера писал про Крамского. Оживал. Играют трубы. Толкают ладонями небо. Тарелки звенят внизу как вода. По мостам идут войска с турецкой войны. У окна университета стоит Менделеев.
Кому надо? Мне надо. Мост не у дворца, а у Исакия. Умерла под колесами Анна Каренина. Сердце человека неустроенное. Нет правды, нет нравственности ни новой, ни старой.
Нет мира, который стоило бы описать. Нет читателя. Нет друзей. Нет смерти, на нее сердце еще не решилось.
Друг мой, мне тяжко. Я пишу.
Виктор Шкловский.
<1950>
1 Аллюзия к роману Л. Толстого «Анна Каренина».
2 К. Симонов в это время — редактор «Литературной газеты» (1950 — 1954).
3 Гулиа Георгий Дмитриевич (1913 — 1989) — писатель. Повесть «Черные гости» опубликована в «Новом мире», 1950, № 2.
12
В. Шкловский — А. Марьямову
Дорогой Александр Моисеевич!
Звонил Вам и не дозвонился. Очень заинтересован Вашим мнением о моей статье (Толстой).Поводом к написанью письма и моей просьбой является следующее: у меня есть ученик и товарищ по Литературному институту Аркадий Викторович Белинков1. Это хорошо образованный, знающий русский и иностранный материал литературовед. В его литературном вкусе и умении писать я совершенно уверен. В Литературном институте Белинков занят мало и ищет работы. Его можно было бы использовать, как для написания рецензий в журнале, так и для внутренних рецензий.
В воскресенье я буду не в городе, так что если захотите к нам приехать, приезжайте на дачу2.
Виктор Шкловский .
21 ноября st1:metricconverter productid="1957 г" 1957 г /st1:metricconverter .
Белинков человек творческий.
1 Белинков Аркадий Викторович (1921 — 1970) — писатель и литературовед, автор книг «Юрий Тынянов» (М., «Советский писатель», 1960), «Юрий Олеша. Сдача и гибель советского интеллигента» (Мадрид, 1976). В 1944 году, будучи студентом Литературного института, Белинков был репрессирован и провел в лагерях 12 лет. Ученик Шкловского.
2 Несколько лет подряд Шкловский с женой проводили лето в подмосковном поселке Шереметьево, где писателям предоставлялись в аренду финские домики.
13
В. Шкловский — А. Марьямову
Ну вот, дорогой Саша,
Саша-неписаша. А я Вам пишу. Мы живем в городе Ялта-Крымская, пер. Кирова, 9, Дом творчества Литфонда. Комната у нас на втором этаже с двумя балконами — один очень большой, другой — маленький. Но 1) под горой проспект и по нему идут грузовики с рокотом, 2) асфальтируют площадку, 3) утром за кипарисами заводят автомобили.
Но.
Все хорошо.
Утром встает левее нас Солнце. Вечером внизу пароход, как настольная лампа, поставленная на пол. В небе луна. По морю расстелили, но не разгладили, серебряно-свинцовый ковер. Темп<ература> ул<ичная> — 14, дом — 17, в комнате — 15. Под одеялом — больше. Пища обыкновенная. Ездили с Сельвинскими1 к Байдарским воротам по верхней дороге. Чудно хорошо. Цветет красным и желтым осень. Море охватывает три четверти горизонта. За воротами сухой холодный Севастопольский прозрачный Крым.
Сима жалуется на сердце, но все же отдыхает. Ложимся в 9, встаем в 7. Я днем еще сплю. Если есть возможность, узнайте, что с моей книгой2 в издательстве «Советский писатель». Проще всего позвонить Вал. Мих. Карповой3— я ей звонил. Как Ваша картина4, как книга5?
Книги пишутся так:6 берутся большие листы бумаги, сгибаются пополам. На первом листе пишется заглавие главы. После заглавия идет ее конспект или хотя бы перечисление объектов. Количество листов-папок соответствует количеству глав (оно потом нарастает). В папки кладут вырезки, наброски. Их тасуют. Делают переходы, и тут возникают их перестановки. Через главы идут темы. Напр. Новое сырье или то, что было недостатком — стало достоинством, или солнце севера, или пути сообщения (из них не выделяют главы, они сошьют главы). Темы отмечаются цветным карандашом на обложках. Оказывается, они повторяются. Это хорошо — значит, они развиваются. Книги не пишутся, а монтируются сперва, а потом обводятся словами результаты монтажа.
В. Шкловский .
28 окт. 1958.
1 Сельвинский Илья Львович (1899 — 1968) — поэт, драматург. Сельвинская Берта Яковлевна (1898 — 1980) — его жена.
2 В st1:metricconverter productid="1959 г" 1959 г /st1:metricconverter . в «Советском писателе» вышла книга Шкловского «Художественная проза. Размышления и разборы». Скорее всего, речь идет именно о ней.
3 Карпова Валентина Михайловна (1915 — 2001) — главный редактор издательства «Советский писатель».
4 Шла подготовка к съемкам фильма о жизни корабля «Дом мой» по сценарию Марьямова. Фильм снят не был.
5 В это время А. Марьямов работал над книгой «Идем на восток». Книга вышла в 1960 году (М., «Советский писатель»).
6 Следующий абзац выделен в письме толщиной линий и аккуратностью почерка. Более подробно на эту тему Шкловский писал в сборнике «Как мы пишем» (М., Издательство писателей в Лениграде, 1930).
14
В. Шкловский — А. Марьямову
Милая рабочая Москва. Бедные пески под снегом.
У нас гора в белых прожилках.
Дорогой Саша, мой многорабочий друг!
Мы живем в Ялте, на втором этаже, комната 18 в углу. На термометре 5, или 6, или 12. Море часто синее. Обычно оно черное. Мы получаем много писем. Сима не очень веселая, но играет в крокет и уже не очень худая.
Мы пишем книгу «Жили-были»1.
Левая катушка, нет — правая, не вертится. Сима меняет катушки2.
У нас Либединский3 и Медведев4 и таджики, и белорусы, и украинцы, и Петр Богатырев5. Советская литература все равно везет этот воз, вздыхая о тщете — овсе.
Бедный Тэдди6. Сколько женщин его любили, сколько он видел. Жил не скучно. Не делал плохого, понимал, что такое хорошо. Умер. Бедная Серафима Николаевна и все поколение, которому не многое удалось сделать.
Пишу «Жили-были». Заметил, что Петя в «Белеет парус»7 притерт к революции через пуговицы, которые он должен Гаврику. Революция ведет его с ранцем за спиной насильно. Этот Петя не плохой писатель, пока пишет о том, как два мальчика съели варенье, и плохой, когда пишет о том, как два мальчика сделали революцию и не изменились.
В Крыму пожимают плечами, глядя на погоду, а я пишу без очков, но у меня геморрой. Не знаю, сколько там «р», но кррровь есть. Мне писал Оксман8. Хвалил статью (заметку) о См<ирнове>-Сок<ольском>9. Он удивляется, что все газеты пишут о неглупой, третьестепенной книжке, а о книге Чуковскогоне написал никто. Но дело не в рецензиях. Дело в мыслях, которые Фома Опискин называл зернистыми.
Что Лена? Что Алик? Что Миша? Как квартира? Строится ли? Как книги? Пишется ли? Как думается? Как жмурится? Как смотрится?
Не съездите ли на дачу в Шереметьево, не повезете ли бедному Жоре, который живет Робинзоном без выбросов моря, ливерную колбасу и привет.
Отдыхаем несомненно.
Сима всем кланяется. Были в Севастополе, ходили по Херсонесу. Согласен жить в Херсонесе, но только в V веке до н. э. Суровое море бьет там о берег, но все, что начертано на земле, человечно.
Ну вот! Витя Шкловский 67 лет без трех месяцев.
15 окт. 1959.
1 Книга начала печататься в 1962 году в журнале «Знамя», отдельным изданием вышла в 1964 году (М., «Советский писатель»).
2 Имеется в виду замена ленты в пишущей машинке.
3 Либединский Юрий Николаевич (1898 — 1959) — писатель.
4 Медведев Владимир Владимирович (1923 — 1997) — детский писатель.
5 Богатырев Петр Григорьевич (1893 — 1971) — этнограф, фольклорист.
6 ГрицТеодор Соломонович (1905 — 1959) — литературовед, детский писатель.
7 Речь идет о повести В. Катаева «Белеет парус одинокий» и о ее героях.
8 Оксман Юрий Григорьевич (1894 — 1970) — литературовед. Был репрессирован, провел в лагерях 10 лет.
9 Смирнов-Сокольский Николай Павлович (1898 — 1962) — артист эстрады, писатель, библиофил. В письме речь идет о вышедших в 1959 году книгах: Смирнов-Сокольский Ник. Рассказы о книгах. М., Издательство Всесоюзной книжной палаты, 1959, и: Корней Чуковский. Современники. М., «Советский писатель», 1959. Заметка Шкловского называлась «О пользе личных библиотек и о пользе собирания книг в первых изданиях в частности» («Новый мир», 1959, № 10, стр. 265 — 268).
15
В. Шкловский — А. Марьямову
ТЕЛЕГРАММА
Сталино обл пленум украинских писателей корр. лит. газеты александру марьямову
в москву пришла зима чудесная погода на морозе розовеют щеки блестят глаза тчк как никогда хочется радости голова полна зимних грез самых страстных и сказочных в которые грешно не верить все покупают елочные игрушки гремит музыка льется вино тчк скорее возвращайся ждем целуем виктор шкловский
22. 12. 1959.
16
В. Шкловский — А. Марьямову
Дорогой Саша!
Свинство не писать! Поздравляю с праздником! При вселении в дом кинематографистов против клиники Литфонда шел спор о метрах. Хотели давать по 12, лишняя комната в совет и деньги обратно 1 . Писатели имеют добавочную площадь (комната). Не забудьте!! Возьмите Ваню с собой, он не будет спорить, а напротив детский сад. Попугал!2
Зачем не пишете?
Поклон Твардовскому и уважение.
Пишу биографию Толстого3. Мешает изобилие фруктов. Жду, когда он женится и осядет на месте. Написал листов 7 — 8. Потому что я прилежный.
Сима Вам не пишет и всем не кланяется. Было солнце. Сейчас тучка. Был ветер. Сейчас тихо. Холодно. Пишите книгу. Пишите книгу Пишипишипишипиши…
Виктор Шкловский . Поклон детям.
Сима всем кланяется и показывает язык.
1 октября st1:metricconverter productid="1961 г" 1961 г /st1:metricconverter .
1 Площадь приобретаемой через жилищный кооператив квартиры должна была соответствовать принятым тогда нормам: 12 квадратных метров на человека. Членам Союза писателей СССР полагалась отдельная комната для творческой работы.
2 Близится распределение квартир в жилищном кооперативе по 2-й Аэропортовской, и советы имеют практический смысл. Внуку Марьямова Ване — полтора года.
3 Начало работы над книгой о Толстом для серии «ЖЗЛ». Книга вышла в 1963 году.
17
В. Шкловский — А. Марьямову
Дорогой Саша!
Я жду от Вас письма. По-моему, Вы мне не ответили на два письма.
Я написал листа три, но пишется трудно. Донимали толстовцы, которых я только что преодолел. В книге будет, вероятно, больше 30 листов. Я сейчас начинаю «Крейцерову сонату». Впереди еще два романа и много неприятностей. Никогда не буду писать такие длинные книги, но стало опять выходить.
Поклон Лене, обоим сыновьям, внукам, невесткам и бабушкам. А еще кланяюсь Вашей библиотеке, но библиотеку, как и баранов нужно иногда стричь, удаляя с них лишнее. Если лишнее будет хорошее, то я даже впущу в свою квартиру или на чердак в Шереметьевку. Отдельно кланяемся Кутьке1 и передаем ему привет от огромного ньюфаундленда по кличке Бэр, фамилия Дубов. Остальные Дубовы2 тоже кланяются.
В доме3 шуршит Маршак4, на нашем этаже живет Межиров5, на площадке сушит бороду Морозов6.
Как здоровье? Как новоселье? Без нас не устраивайте.
Надо ли приносить рояльные петли7 в креме?Целуем.
Шкловский. С <ерафима> Ш <кловская>.
17. 10. 61
1 Домашний пес Марьямовых.
2 Дубов Николай Иванович (1910 — 1983) — детский писатель, и его жена Дубова Вера Мироновна.
3 Как почти всегда в это время, Шкловский с женой отдыхают в Доме творчества Литфонда СССР в Ялте.
4 Маршак Самуил Яковлевич (1887 — 1964) — поэт, драматург, переводчик.
5 Межиров Александр Александрович (1923 — 2009) — поэт.
6 Морозов Александр Антонович (1906 — 1992) — литературовед.
7 Для откидных деталей сооружаемых в новой квартире книжных полок нужны были дефицитные рояльные петли.
18
А. Марьямов — В. Шкловскому
Дорогие!
Вы — под солнцем, в красоте и тепле, полы у вас чистые, и перед глазами белые пароходы1. А нам всякий вечер обещают назавтра восемнадцать градусов и отсутствие осадков, а на самом деле с утра шпарит дождь и температура не лезет выше двенадцати. Кроме того, мы расставляем книги, устраиваем рококо и слушаем, как бахвалятся столяры2.
Я стал сам себе глубоко отвратителен, живу неправильно, делаю черте-что, и только к десятому октября возьму отпуск и сяду к столу — кончать книгу.
Что с Вами?
Что говорит Бобка3?
Я отупел до того, что даже разучился задавать вопросы.
Когда хочу себя утешить — вспоминаю то, что Вы рассказывали про Бугаева4, и начинаю приноравливаться к миру, который живет по телеграфному коду: две точки — тире — точка, точка — тире — тире… Это удивительно верно, и я никак не могу от этого отделаться5. По эллипсу еще живут деревья и, может быть, Кутька. Оттого его так сшибла прерывистость нашего новоселья. Впрочем, он уже совсем опомнился, сам водит меня гулять, таскает на поводке за собой и заставляет вместе с ним осваивать новые местные собачьи запахи. Но мне не хватает обоняния и новые собаки для меня не пахнут.
Странно было с деревьями. После жаркого лета они стояли зеленые, потом вдруг за один день пожелтели, а на следующее утро оказалось, что все они облетели дотла.
В редакции мы сдали в набор главную повесть6. Может быть, сможем напечатать ее в десятом номере. Мне кажется, что тогда вся литература могла бы почувствовать себя чище.
Я купил дрель, верчу дырки и забиваю пробки. Ставлю книжки. Читаю тонны рукописей. И даже не могу прийти к Вам, чтобы, выпив Вашего кофею, почувствовать, как потягивается во мне, расправляясь, то, что можно назвать душою.
Хоть бы написали!
Как работается?
Что произошло со Львом Николаевичем за последние десять лет?
Очень Вас прошу: не пережимайте лишку, не утомляйтесь, не эксплуатируйте себя на истощение, на износ!
Симочка! Как Вы себя чувствуете? Как язык?
Пусть будет Вам тепло и славно.
А еще кланяюсь Бобке, Якову Федоровичу7 и хорошим знакомым людям, если есть они вокруг Вас.
Мы Вас любим и ждем.
Ваши Лена и Саша .
28. 9. 62.
1 Письмо адресовано в Дом творчества писателей в Ялте.
2 В августе состоялся переезд в новую квартиру на 2-й Аэропортовской улице, где и идут работы по ее обустройству. Шкловский живет в соседнем доме.
3 Бобка и еще Нордик (см. письмо 19) — собаки, жившие в Доме творчества.
4 Белый Андрей (Бугаев Борис Николаевич; 1880 — 1934) — русский поэт, прозаик, теоретик искусства.
5 Свойственное А. Белому осмысление мира с помощью ритмических образов, восприятие стихотворных и поэтических форм как отражение числовых законов Вселенной нашло отражение в лекциях и книгах писателя «О ритмическом жесте» (1917), «Поэзия слова» (1922), «Ритм как диалектика» (1929) и близко соприкасалось с разрабатываемым Шкловским «формальным методом».
6 «Один день Ивана Денисовича» А. Солженицына. Повесть была напечатана в «Новом мире» (1962, № 11).
7 Хохлов Яков Федорович — директор Дома творчества Литфонда в Ялте.
19
В. Шкловский — А. Марьямову
Дорогой Саша!
Сижу над морем. День будет жаркий. Ночь была звездная. Провожали Полторацких1 и все вспоминали о тебе. (Гринберги2 и др.) Внизу в порту дымят два парохода. В этом году обычно их мало. Наверху на большой террасе дымит Сима. Язык у нее розовый. Сейчас у нее мало слюны. Она думает, что это «от поджелудочной железы». Но это робкая попытка пожаловаться.
Дом полон литературо-образными малыми формами, они сами по себе. Пускай размножаются. Днем и вечером под колоннами играют в кинга во главе с Симой женщины. Бобик стар, но здоров. Нордик за него бдительно лает на людей с просроченными путевками. На втором этаже шуршит корректурами увядающий в лучах корневой славы Маршак. Пускай и он соревнуется.
Сима говорит: «Он (Саша) сидит в „Новом мире” и думает о дырках в собственных квартирных стенках». Да здравствует собственный дом и дрель со всеми неприятностями. Расставляй книги. Отправь на дрель текучку и пиши собственную книгу.
Я уже 12 дней не пишу. Писать начну завтра. И не гулял. Делал гимнастику (плечо). Спал (мало). Не будем времени верить. Все впереди. У нас еще у каждого по Хаджи Мурату впереди, а у тебя еще «Воскресенье».
Лене поклон, повесила ли она люстру? По Крученому3 все это «разномуй и прекрасный несмедец». Это необходимо.
Если не можешь приехать, то пиши.
Виктор .
Как у Пушкина: «Я в лес бежал». Кажется, так.
Пускай же вечно будет 32 сентября — день отдыха.
Ялта, 1962.
1 Полторацкий Алексей Иванович (1907 — 1982) — писатель и публицист, Полторацкая Лидия Владимировна — его жена.
2 Гринберг Иосиф Львович (1906 — 1980) — критик, Гринберг Лариса Владимировна — его жена.
3 Крученых Алексей Елисеевич (1886 — 1968) — поэт, художник.
(Окончание следует)
[1] Коротков Юрий Николаевич — в тот период главный редактор серии «ЖЗЛ» издательства «Молодая гвардия», где готовилась книга Марьямова.
[2] Шкловский Виктор. Письмо к Роману Якобсону. — «Вещь» (Берлин), 1922, № 1-2, стр. 5.
[3] Литературная энциклопедия в 12-ти томах, т. st1:metricconverter productid="7. М" 7. М /st1:metricconverter ., 1934, стр. 273 — 282. Фактически вышло 11 томов.
[4] Лесь Курбас (1887 — 1937) — настоящее имя Александр-Зенон Степанович Курбас. Расстрелян 3 ноября st1:metricconverter productid="1937 г" 1937 г /st1:metricconverter . Реабилитирован посмертно.
[5] Тендра — коса (ранее остров) в северо-западной части Черного моря.
[6] Эйхенбаум Борис. Мой временник. М., 1929, стр. 132.
[7] Марьямов Александр. Поезд дальнего следования. М., «Советский писатель», 1985, стр. 4.
[8] Шкловский Виктор. Как мы пишем. М., 1930, стр. 213.
[9] Марьямов Александр. Поезд дальнего следования, стр. 333 — 334.
Срез отложенного времени: из истории понятий
Михайлик Елена Юрьевна родилась в Одессе. Окончила филологический факультет Одесского государственного университета и докторантуру в Университете Нового Южного Уэльса (PhD на тему «Поэтика „новой прозы”», область интересов — шаламоведение, литература XX века, проблемы культурного контекста. Проживает в Австралии, Сидней. Преподает в Университете Нового Южного Уэльса, автор статей, печатавшихся в «Новом литературном обозрении», Тыняновском сборнике, «Essays in Poetics» и т. д.
Ноябрь 1962 года был юбилейным. 45 лет Октябрьской Революции.
Ноябрь 1962 года дышал административным порохом. Девять лет назад тому умер Сталин. Год тому назад призрак Ленина восстал и выселил его из мавзолея. Последнее следует понимать практически буквально — решение о выносе приняли после (хотя и не обязательно вследствие) выступления перед делегатами XXII съезда КПСС старой большевички Доры Лазуркиной: «Вчера я советовалась с Ильичем, будто бы он передо мной как живой стоял и сказал: мне неприятно быть рядом со Сталиным, который столько бед принес партии» («Правда», 1961, 31.10)
Только что без взрыва и всхлипа [1] завершился Карибский кризис — мир на часы и сантиметры разминулся с ядерной войной. Первый секретарь ЦК КПСС Хрущев посредством прозы и стихов грозил своим аппаратным оппонентам борьбой с «наследниками Сталина» [2] — и, кажется, небезрезультатно: на ноябрьском Пленуме ЦК ему удалось продавить свою идею о реорганизации партийных органов по производственному признаку, разделу на сельскохозяйственные и индустриальные. Окажись реформа действенной, Хрущев выбил бы почву из-под ног «старых кадров» и, вероятно, на какое-то время сохранил бы власть. Однако это, что называется, альтернативная реальность. В нашей же — до его отставки два года, до вторжения в Чехословакию — шесть, до распада СССР — двадцать девять. Последние три обстоятельства, казалось бы, никак не могли быть тогда отражены в литературе. Все остальное — так или иначе — свое отражение в тогдашней литературе нашло.
Впрочем, отсюда, из нашего времени, понять, где отражено, а где предугадано, — задача непростая. Не только потому, что полвека спустя мы уже с трудом восстанавливаем контекст, но и потому, что язык для описания тогдашнего литпроцесса (да и исторического процесса) сформировался позже. Собственно, глядя отсюда туда, мы можем следить за его формированием.
Посмотрим, что тогда печатали «толстые журналы» — как раз в ноябре 1962 года. Напомним, что в СССР — вплоть до самого заката — толстые журналы гораздо более оперативно, чем книжные издательства, реагировали на запрос времени. Хотя бы потому, что почти все значимые произведения «обкатывались» там прежде, чем выйти книгой.
Одиннадцатый номер журнала «Звезда» открывался рассказом Веры Пановой «Листок с подписью Ленина» — о том, как в бессмертном 1920-м, заметив случайно, как плохо одета женщина, преподававшая русский язык красным курсантам, Надежда Константиновна Крупская отправила ее с запиской к «бывшему Мюру и Мерилизу» (ныне ЦУМ) — взять, что нужно. Записку, однако, писала не сама — записку писал муж. И под подпись Ленина учительнице с дочерью выдали с промерзшего склада волшебные вещи — полушубки, валенки, белье — то, о чем они даже не просили. Потом они вышли со склада в новых вещах и, как Золушки на бал, отправились в светлое будущее.
Сейчас эти две страницы читаются, вероятно, через призму бесчисленных анекдотов о добром вожде — и вряд ли даже те, кто называют себя коммунистами, способны отнестись к ним всерьез.
А в 1962 году? В 1962 году «думающая» аудитория журнала воспринимала это не как художественный текст, а как выстрел в идущей затяжной идеологической войне, маркер, знак, сигнал, разметку политического курса. Способ с журнальной трибуны легитимизировать осуждавшееся прежде стремление к благосостоянию и удобству. Владимир Ильич Ленин из грозного вождя революции становится щедрым подателем валенок. «Эпоха зрелищ кончена, — писал Борис Слуцкий. — Пришла эпоха хлеба». («Современные размышления». «Новый Мир», 1987, № 10).
Это была заявка на поворот в сторону того, что замечательный лингвист, филолог и культуролог В. М. Живов впоследствии, когда для этого появились слова, назвал «политикой умиротворения общества». Советская власть отныне как бы полагала использовать свое всевидение и всеведение для «удовлетворения потребностей» народа, она готова была выступать в роли тотального опекуна и попечителя, воплощаясь в школьные завтраки, группы продленного дня, занимаясь расселением коммуналок и бараков; она лелеяла санэпидстанции и определяла нормы трудового законодательства, и в том числе и при помощи журналов, формировала у своих граждан представление о том, каким должно быть в норме государство, чем ему следует заниматься и какие его обязанности на самом деле являются ключевыми, даже если в реальности исполняются плохо или никак.
Через четверть века эта установка войдет в окончательное противоречие с советской действительностью. А пока вот она, здесь, открывает 11-й номер влиятельного ленинградского журнала. Пока что — полностью в терминологии господствующей стилистической и языковой парадигмы.
Ноябрьский выпуск «Звезды» продолжился стихотворной подборкой, где, вполне в духе времени, Ильич размещался рядом с Германом Титовым. Для читателя современного тут, пожалуй, интересным будет то обстоятельство, что в отсутствие заголовков вождя пришлось бы отличать от космонавта по мелким приметам и уликам. «Нет, мгновений таких нельзя позабыть, / Не забудем. /Шаг колонн обрывался, / Когда он стоял на трибуне» — кто это и о ком это? Глеб Пагирев о Ленине? Нет, все-таки Александр Прокофьев о Титове.
За ними следовал роман Эльмара Грина «В стране Ивана», новые переводы из Эжена Потье, путевые дневники Лидии Обуховой, воспоминания В. Ардова о Михаиле Кольцове — в рамках, заданных XX и XXII съездами, но не далее — главный редактор «Звезды» Георгий Константинович Холопов был человеком осторожным [3] . И не зря. Постановление ЦК «О журналах „Звезда” и „Ленинград”» 1946 года все еще простирало над журналом совиные крыла.
В частности, ноябрьская «Звезда» была почти полностью юбилейно-революционной, возможно, в значительной мере потому, что в трех предыдущих номерах журнала публиковался сокращенный перевод «Соляриса» Станислава Лема.
В 1962 году в том давнем временном слое, по точному наблюдению Владимира Борисова [4] , «Солярис» был принят советской аудиторией, в том числе и литературной критикой, не как «переводная», а как «своя» книга, прочитан как произведение советской научной фантастики и даже подвергся упрекам в недостаточной утопичности. Впоследствии, по мере врастания в культуру, «Солярис» сделался в ней воплощенной метафорой контакта с собой, Богом, Другим, собственным подсознанием и собственными конструктами. Советская цензура, вырезав из «Соляриса» разговор Кельвина со Снаутом об ущербном Боге, «существе, не имеющем множественного числа», оставила в целости все прочие, весьма рискованные, с точки зрения господствующей теории, построения, а главное — оказалась бессильна вычесть из текста качество мышления, как авторское, так и читательское, необходимое для взаимодействия с книгой.
А затем — после многократных осмыслений и двух экранизаций [5] — «Солярис» превратился в то, чем, собственно, является сейчас, сделавшись не столько историей о контакте, сколько признанным объектом такого контакта, небесным телом, влияющим на литературу и философию самим фактом существования, той суммой идей, которые невозможно было затронуть, не вспомнив «Солярис», и той суммой идей, которые, возможно, были порождены существованием «Соляриса» [6] , вплоть до самой концепции «ужасных чудес», прочно вошедшей в речь и сознание общества.
Журналу «Звезда» было от чего отгораживаться публикациями Эльмара Грина и рецензиями на книги Галины Серебряковой — он, возможно, не имея к тому намерения, выпустил в советскую понятийную систему мыслящий океан.
1962 год вообще был, некоторым образом, годом Лема — его печатала даже «Литературная газета».
«Иностранная литература» оказалась в этом смысле последовательней «Звезды» и непосредственно встретила юбилей Октября публикацией лемовских же «Стиральной трагедии» и «Терминуса» [7] . «Терминус», эту беспощадную историю о природе личности, природе памяти, тесте Тьюринга и о том, что делать человеку, столкнувшемуся со всеми этими вопросами в их материальном, металлическом воплощении, нашему читателю, наверное, представлять не надо, однако остановимся на нем чуть подробней.
Герой рассказа, пилот Пиркс, получивший под свое командование отремонтированный после катастрофы космический «грузовик», внезапно обнаруживает, что расщепленная память ремонтного робота, возможно, хранит в себе слепки личностей предыдущего, погибшего, экипажа корабля («снятые» в момент гибели), и в результате своего открытия сталкивается с ситуацией загадочной, почти мистической, но в первую очередь глубоко безнадежной. Он не может установить истину. Он не может передоверить установление истины науке — для «призраков» экипажа «Кориолана» это будет бессмысленной пыткой. И он в любом случае не может помочь ни роботу, ни сохраненным в нем «копиям» людей (если это и в самом деле они), а только быть любопытствующим свидетелем их бесконечной, повторяющейся агонии.
Тогда, в то время, в сиюминутной реальности 1962 года, подобный разговор был возможен, мыслим только внутри, за стенами, в безопасном саду, «что, если…». И бессилие героя, и его нежелание полагаться на внешний авторитет ни в том, что касается познания, ни в том, что касается этики, сами по себе запирали «Терминус» в пределах фантастического гетто. Иное дело — сейчас, когда рассуждения на подобные темы стали уже даже и несколько банальны.
А оптика 2012 года позволяет различить еще одну интересную тенденцию in statu nascendi [8] . Еще до конца оттепели, собственно, на самом пике ее, разговор о вещах важных, но неангажированных, несиюминутных, начинает смещаться на периферию — жанровую, тематическую, орнаменталистскую, региональную, научно-популярную, научную, в деревню, в глушь, в Юрьев, в Дерпт, в Тарту [9] . Туда, где на ограниченной площадке — отчасти обеспеченной той самой «политикой умиротворения» — можно все же поддерживать некий уровень насыщенности, некий уровень качества, некий уровень невовлеченности.
Возможно, «Иностранная литература» со своей школой перевода и статусом заведомо пограничного во всех смыслах издания сама была одной из таких площадок — одной из первых. В 1955 году, когда журнал решили восстановить, Николай Вильмонт и Николай Томашевский собрали под крыло главреда Александра Чаковского блестящую команду. Как вспоминала потом Наталья Трауберг: «И вдруг эта редакция образовалась и журнал, и мы все туда побежали. Там служил Коля Томашевский, мой соученик, романист и всякие другие люди. Но все молодые переводчики того времени, все его мы обожали, нигде такого не издавалось, как там» [10] .
Даже попытки следовать генеральной линии в исполнении «Иностранной литературы» того времени приобретали какой-то сомнительный оттенок. В том же одиннадцатом номере вышла модернистская пьеса Джорджа Лоусона «Чудеса в гостиной», совмещавшая сюжетные повороты из бульварных романов (в финале погибший в Первую мировую отец братьев Мертонов оказывался вовсе не тем респектабельным человеком, за которого его выдавала вдова), идеологию личной ответственности, левые идеи не вполне советского толка и вызывающую сценическую эксцентрику: часть действия и все исторические события, на фоне которых идет жизнь трех поколений семьи Мертон, происходят на экране стоящего посреди сцены телевизора [11] .
Поль Элюар в прозрачных переводах Мориса Ваксмахера, новые переводы Роберта Бёрнса работы Маршака — в честь 75-летия переводчика. И подрывная дань юбилею Октября — письма Антонио Грамши к жене и статья Карло Салинари о самом Грамши. Сейчас это нуждается в пояснениях, а тогда итальянский коммунист и теоретик модернизации был в СССР фигурой амбивалентной — одновременно и товарищем по борьбе, и мыслителем-«оппортунистом», чьи труды печатали очень избирательно и предпочитали без необходимости не упоминать вовсе [12] .
Впрочем, в списке за ноябрь 1962 года у «Иностранной литературы» (или у «Нового мира») могла бы числиться и более громкая, вернее, громовая публикация — «По ком звонит колокол» Эрнеста Хемингуэя. В июле 1962-го Александр Чаковский и Александр Твардовский, каждый от имени своей редакции, обратились в ЦК с просьбой разрешить перевод и публикацию романа — и оба получили отказ. В некотором смысле «победила» «Иностранка» — перевод все же был заказан и вышел в том же 1962-м в «Издательстве иностранной литературы» тиражом в 300 экземпляров для очень ограниченного числа очень избранных читателей [13] , что, заметим уже от себя, не помешало ему немедля просочиться в самиздат.
Но Хемингуэя в ноябре «Новый мир» (чья тогдашняя редакция, полагаю, не нуждается в представлениях) все-таки опубликовал рассказ «Мотылек и танк» в переводе Ивана Александровича Кашкина. Советский читатель, впрочем, в тот момент вряд ли мог оценить иронию этого сочетания. Только когда «По ком звонит колокол» все же вышел в 1968 году, русскоязычная аудитория узнала, что Хемингуэй дал фамилию своего переводчика русскому подрывнику в Испании, а затем убил этого подрывника. Фильм же, снятый в 1943 году, просто начинался с взрыва поезда и гибели Кашкина (в исполнении Федора Шаляпина-младшего). Таким образом, «Мотылек и танк» как бы переводил уже дважды мертвый персонаж Хемингуэя, что вполне соответствовало как смыслу, так и стилистике рассказа.
Однако в 1962 году это просто еще один — хороший — хемингуэевский рассказ, во всех смыслах и значениях этого слова. Хемингуэй в шестидесятые — социальный знак, эталонный писатель, предмет поклонения и образец частного поведения, герой вторичной и третичной литературы. И — в качестве корешков на полках и фотографии в свитере — непременный атрибут «культурного» быта. Не нуждается в комментариях, используется как маркер [14] . И конечно же, образец для подражания, в том числе и стилистического, — «под Хэмингуэя» тогда работали многие, и «новой» нашей прозой мы обязаны именно ему.
«Испанские рассказы», как и «Солярис», стали частью фона, с которым взаимодействуешь, не замечая или даже не зная того, через вторые или третьи руки [15] . Но у «Мотылька и танка», помимо общего вклада в «советский хэмингуэевский текст», обнаруживается и личное эхо отложенного действия.
История о человеке, убитом за безобидный розыгрыш, убитом просто потому, что самая справедливая война все равно заполняет сознание людей «звериной серьезностью» и не оставляет им того люфта, который необходим для того, чтобы смех заменил агрессию, — кажется, стала в СССР одним из поводов для очень долгого разговора о состоянии общества и о том, из чего складывается это состояние. О серьезности как источнике опасности, серьезности как причине смерти — концепции к тому моменту достаточно непривычной и освоенной существенно позже [16] . И о разделенной на всех ответственности.
«„Педро, Педро, кто это сделал с тобой, Педро?” И я подумал, что полиция не сумела бы ответить на ее вопрос, даже если бы знала имя человека, спустившего курок».
А еще в ноябре «Новый мир» публикует — к тому же 75-летнему юбилею — новые стихи и переводы Маршака из Блейка и статью Чуковского о Маршаке же, представляющую собой, в числе прочего, и манифест советской школы стихотворного перевода.
Печатаются здесь и заметки Виктора Некрасова об Италии. В 1963 году за весь этот цикл путевых очерков «По обе стороны океана» его обвинят в низкопоклонстве перед Западом, выйдет известинская статья Мэлора Стуруа «Турист с тросточкой», выскажется на июльском Пленуме лично Хрущев и начнется классический химический процесс, который завершится в 1974-м отъездом Некрасова. Но в этом ноябре гром пока не грянул.
Там же вышла статья В. Лакшина «Доверие» о знаковых повестях Павла Нилина «Жестокость» и «Через кладбище» и модная тогда доверительная документальная проза — мемуарная «Простая операция» Александры Бруштейн, повествующая о клинике им. В. П. Филатова в Одессе.
А вот одиннадцатый номер «Нашего современника» отсутствовал как таковой — в 1962 году этот журнал выходил шесть раз в год и нечетной нумерации, соответственно, иметь не мог.
Одиннадцатый же номер «Октября» вышел и стал практически эталонным, даже можно сказать, почти мифическим номером «Октября», журнала, который, по точному выражению Вольфганга Казака, «всегда оставался верен своим принципам, реальная суть которых заключалась в том, что литература призвана только отражать соответствующую политику партии» [17] . Романтическая повесть Александра Чаковского «Свет далекой звезды» о летчике, который ищет по фотографии потерянную было возлюбленную, написанная, по выражению П. Карелина, с «глубоко партийным пониманием периода культа личности» и неприятием «мещанства». Не менее типичны и «Рассказы о Ленине» Сергея Антонова. Цикл стихов Евгения Долматовского «Наши годы» — название отсылает к тем самым «Добровольцам», известным по фильму с красавицей Элиной Быстрицкой в главной роли («Вот так и живем, не ждем тишины. / Мы юности нашей, как прежде, верны. / А сердце, как прежде, горит оттого, / Что дружба превыше всего») — голос человека, осажденного возрастом и временем («Меня хоронят молодые люди») и пытающегося хоть как-то донести ценности «наших лет» до очень сомнительного и стилистически чужого молодого поколения, заклясть его этими ценностями — «Коль мы не потеряли веры, / Как верить вы должны теперь!» («Добровольцы», кстати, сняты по одноименной поэме Долматовского).
Антиамериканский фельетон М. Цетлина «Женихи Пенелопы», стихотворная борьба со стилягами в исполнении Владимира Федорова (кстати, в 11-м номере «Юности» опубликована практически парная статья Льва Кассиля «Танцы под расписку» — только не в осуждение западных танцев, а в защиту. Кассиль вспоминал свою поездку по США и рассказывал, как на палубе теплохода пассажиры всех возрастов и цветов кожи демократично и с «веселой непосредственностью отплясывали <…> румбу и рок-н-ролл! Да, тот самый пресловутый рок-н-ролл, к которому многие из нас относятся с таким привычным предубеждением!». А вот в ночном клубе в Чикаго тот же танец оставлял, конечно, ощущение омерзительное.
Естественно, непременные революционные мемуары: «пролетарский поэт, прозаик, драматург, деятель революционного движения» Павел Арский печатает «Воспоминания о семнадцатом…» — воспоминания солдата павловского полка о Феврале и Октябре. Присутствуют также непременная критика кинематографа «новой волны» и совершенно непременная дискуссия о преемственности советских поколений и неизбежной дружбе между ними. Если бы кому-то — и по загадочным для нас причинам — потребовалось создать подделку, наилучшим образом соответствующую образу журнала «Октябрь» времен Кочетова, то, взяв в руки этот номер, имитатор бы горько пожалел о затраченных усилиях.
И почти нетипичная, иначе говоря, бедная на яркие тексты — «Юность». В 1962 году Борис Полевой сменил Валентина Катаева на посту главного редактора, но на общее направление журнала это, казалось, не повлияло, более того, Василий Аксенов и Евгений Евтушенко вошли даже на какое-то время в состав редколлегии. Тем не менее именно в этом номере важного и интересного для взгляда издалека не так уж много — разве что знаменитое «Не винтиками были мы» Бориса Слуцкого («Не винтиками были мы. / Мы были электронами. / Как танки, слушали приказ, / Но сами шли вперед») c его специфическим образом советского человека как деиста, соотносящегося с идеологией постольку, поскольку он с ней согласен, а не потому что она является высшей истиной. Лирика — снова Самуила Маршака, о нем же статья Станислава Рассадина «И небо — в чашечке цветка».
А вот для современников была интересна еще и статья Зиновия Паперного о том, как правильно отдыхать, и уже упоминавшаяся статья Кассиля. Обе они вызвали живейший и многообъемный читательский отклик.
«Роман-газета» — бесценное «народное издание», выходившее пятисоттысячным тиражом и в октябрьском выпуске печатавшее «Приключения Вернера Хольта» Дитера Нолля, — ноябрь встретила спокойнее: дилогией Владимира Федорова «Чистый колодезь» и переводным романом «Тростинки господа бога» сенегальского прозаика и кинорежиссера, «отца кинематографии черного континента» — Сембена Усмана о знаменитой забастовке на железной дороге Дакар — Нигер [18] .
«Знамя» (главный редактор — Вадим Кожевников, тот самый, который, будучи на редакторском посту, передал в КГБ рукопись романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» и автор популярнейшего романа «про разведчиков» «Щит и меч») публикует огромный, растянувшийся на четыре номера (с 9-го по 12-й) роман Бориса Полевого «На диком бреге» о строительстве как бы обобщенной ГЭС, в которой, впрочем, достаточно легко узнается Братская электростанция. Первое эхо этого романа, как нам кажется, отыскать нетрудно — это поэма Евгения Евтушенко «Братская ГЭС» (1965). Конечно, общность темы заведомо сближает, но слишком уж много в романе и поэме совпадений: и по кругу затрагиваемых проблем — от репрессий и цены женской эмансипации до национального вопроса (у Полевого, кажется, у одного из первых появляются «положительные» образы тех, кого еще недавно эвфемистически называли «космополитами»), и по интонации, и по «народническому» отношению к действительности и истории (впрочем, Полевой, кажется, искренне принимал его за коммунистическое; в отношении Евтушенко после «Казанского университета» в этом смысле есть сомнения). Формально конфликт романа основан на борьбе благородных представителей старой школы — и просто неравнодушных, хороших людей — с равнодушными молодыми карьеристами и старыми бюрократами («Партия поставила меня на такой участок, что я не могу позволить себе роскошь быть простофилей. Человеку моего масштаба надо строить свои отношения с людьми по точному расчету, с хорошим запасом прочности. Ведь это же ужас, когда человек, которому ты доверился, с которым делишься сокровенными планами, вдруг изменяет тебе, перекидывается к твоим врагам... Вот так... И, может быть, хватит об этом. У меня и без того был сегодня скверный день... Лучше расскажи, чем сегодня занималась, моя хорошая?» — вот как беседует с женой «плохой» карьерист по фамилии Петин), однако как веяние времени здесь возникает тема человека «трудной судьбы», бывшего инженера, а ныне запойного механика Дюжева…
Надо сказать, что хотя диалоги романа, да, собственно, персонажи — лишь выразители авторских идей, в «натурных» описаниях проза Полевого плотна и раскованна, в ней чувствуются стилистические отголоски орнаментальной прозы 20-х.
Самое, впрочем, удивительное в романе и есть авторский подход: Борис Полевой не первым — хотя в числе первых — коснулся темы репрессий [19] , не первым сделал несправедливо пострадавшего бывшего заключенного одним из центральных положительных героев [20] , не первым заговорил о том, что цена рывка должна быть поменьше и делать ее такой — обязанность всех, не первым положил на другую чашу весов не зло, а трусость, ограниченность, глупость, жалость к себе; но вот сочетание всего этого превращало «На диком бреге…» — при всех штампах и несоответствии мастерства замыслу — в своего рода косвенное требование к действительности. Борис Полевой — коммунист, автор «Повести о настоящем человеке» и редактор «Юности» — просил окружающий мир вернуться к норме.
Публикует «Знамя» и рассказ Виктора Конецкого «Еще о войне» — образец «другой» военной прозы (он потом станет фрагментом повести «Кто смотрит на облака» — «Глава третья, год 1944, Мария Степановна», а в 2004-м по мотивам рассказа был снят фильм). Мария, медсестра, ждет любимого мужа с фронта, панически боится за него, меньше, но все же боится быть оставленной из-за какой-то «фронтовой подруги» — и от тоски и одиночества почти случайно влюбляет в себя постороннего человека и уже не может оттолкнуть его, испытывая вину за это лишнее чувство, за причиненную боль. Муж приедет на побывку, когда ничего еще не произошло, но все уже может произойти, и по дежурному фронтовому кошмару увидит жену в объятиях другого. Конецкий делает вещь достаточно неожиданную — берет банальную ситуацию, растиражированную даже в песнях, и строит из нее очень плотную и очень военную трагедию. Трагедию людей, разделенных слишком большой опасностью, слишком большим напряжением, страхами, которые очень быстро отчуждаются — и находят неожиданные и разрушительные пути наружу. Иначе говоря, Конецкий создает модель военного внутреннего быта.
Такая война уже была в западной литературе, но у нас подобного не было, хотя это все та же война, неузнанная.
А еще «Огни Рима» Альберто Моравиа — маленький, очень плотный рассказ о нищей девушке, принимающей ухаживания (но только ухаживания) посторонних мужчин, чтобы позавтракать или поужинать за их счет и еще на один день остаться в Риме, потому что в Риме вечером можно видеть огни, а дома, в деревне, где у ее родителей своя траттория, этих огней нет.
Антифашист и даже некоторым образом марксист Альберто Моравиа воспринимается у нас как обличитель капитализма (что до какой-то степени правда) и публикуется именно на этом идеологическом основании. Однако для среднего читателя его рассказы, приправленные изрядной долей фрейдизма, сюрреализма и эротики были скорее окном в недоступное тогда зарубежье; точно так же, как «обличающие» фильмы итальянских неореалистов — к неореалистическому кино Моравиа имел самое непосредственное отношение (его тексты легли в основу нескольких киносценариев).
В этом же номере «Знамя» публикует статью В. В. Ермилова «Великая трагедия» — о романе Л. Н. Толстого «Анна Каренина». Присутствие Конецкого, Моравиа и Ермилова под одной обложкой, вероятно, было источником некоего веселья для членов редколлегии. Ермилов Владимир Владимирович, советский литературовед, некогда секретарь РАПП и тот самый человек, с которым не успел «доругаться» Маяковский, был непременным участником всех «проработочных» кампаний.
А сумасшедший ленинградский детский журнал «Костер», где как раз в 1962-м начал работать Лев Лосев, в 11-м номере напечатал — в едва ли не наполовину урезанном виде — «Балладу о маленьком буксире» Иосифа Бродского, чем, в частности, и вошел в историю, потому что это была первая публикация собственных стихов Бродского в России.
А еще вышло сколько-то по разным большим и мелким журналам просто хороших рассказов, заметок, переводов, стихов. И казалось, это только начало…
Именно к ноябрьскому Пленуму ЦК, тому самому, с которого мы начали наш обзор, и был приурочен выход в свет 11-го номера «Нового мира». Он вышел из типографии 18 ноября 1962 года.
В 11-м номере «Нового мира» был напечатан «Один день Ивана Денисовича».
[1] «Вот как кончится мир / не взрыв но всхлип» (Элиот Томас Стернз. Полые люди. Пер. А. Сергеева. СПб., «Кристалл», 2000).
[2] 21 октября 1962 г. газета «Правда» опубликовала стихотворение Евгения Евтушенко «Наследники Сталина».
[3] Хотя, судя по его собственным цензурным перипетиям, осторожным недостаточно.
[4] Борисов В. Бремя жестоких чудес. — «Если», 2002, № 5, стр. 243 — 249.
[5] «Солярис» был в СССР экранизирован дважды: первый раз — в 1968 году как двухсерийный телеспектакль (сценарий С. Лема и Н. Кемарского, режиссеры Борис Ниренбург, Лидия Ишимбаева, в ролях Василий Лановой, Владимир Этуш и другие), второй раз — как знаменитый фильм Андрея Тарковского (1972, сценарий А. Тарковского и Ф. Горенштейна).
[6] Не рискну предполагать влияние, но, кажется, идея Лотмана о том, что коммуникация и культура движимы непониманием — которое и создает базу для перевода, принадлежит тому же полю. См.: Лотман Ю. М. Избранные статьи. В 3-х томах, т. 1. Таллинн, «Александра», 1992 — 1993, стр. 100.
[7] С осторожным, легитимизирующим общим заголовком «По звёздным дорогам».
[8] В состоянии зарождения (юридический термин). (Прим. ред.)
[9] Как раз через месяц, в декабре 1962 года, в Москве состоится первый симпозиум по структурному изучению знаковых систем, в дальнейшем, по очевидным причинам, перенесенный в Эстонию; в 1964-м вышел первый сборник «Трудов по знаковым системам», а к 1976-му никто уже не удивлялся, что работу Варлама Шаламова о поэзии публикует с подобающим послесловием «Семиотика и информатика» — кому же еще ее публиковать?
[10] «Радио Свобода» — сюжет «Советское окно в мир» от 14.10.2005.
[11] Последний прием обладал особой привлекательностью для советской сценографии. Эскизы для постановки 1963 года в Театре им. Пушкина делала Галия Имашева.
[12] Текущая политическая реальность была представлена открытым письмом А. Суркова поэту Роберту Фросту, в сентябре 1962-го побывавшему в СССР и встречавшемуся с Хрущевым.
[13] Блюм Арлен. Интернациональная литература: подцензурное прошлое. — «Иностранная литература», 2005, № 10.
[14] См., например: «Носил он брюки узкие, читал Хемингуэя — вкусы, брат, не русские, — внушал отец, мрачнея…» — евтушенковское стихотворение «Нигилист». Нигилист образца 1961 года тут, естественно, фигура сугубо положительная и героическая.
[15] Если присмотреться, следы «Мотылька…» можно обнаружить в произведениях и вовсе неожиданных, в том числе и в детской литературе. Например, в «Дне рождения Алисы» Кира Булычева, где наличествует та же фигура «человека с пульверизатором и добрыми намерениями», чудом не павшего жертвой «общей серьезности».
[16] Но освоенной прочно — см., например, горинского «Мюнхгаузена».
[17] Казак В. Лексикон русской литературы XX века. М., РИК «Культура», 1996, стр. 294.
[18] Любопытно, что публикация русского перевода почти совпала по времени с выходом английского, но если для франко- и англоязычного читателя роман Усмана был прорывным, составил ему имя и ныне считается классикой, то в СССР он прошел практически незамеченным.
[19] Санкция на такие трактовки была прямо дана еще летом 1956, запиской Отдела культуры ЦК КПСС «О некоторых вопросах развития современной советской литературы»: «Огромное значение для развития литературы имеет постановка партией вопроса о ликвидации последствий культа личности. Преодоление культа личности и связанных с ним навыков и традиций расценивается писателями как важнейшее условие успешного развития литературы по пути жизненной правды и народности» — что не значит, что ею торопились или даже могли воспользоваться. Тема мест заключения все еще числилась в справочниках Главлита областью государственной тайны.
[20] Например, «Живые и мертвые» Константина Симонова, где автор высказался куда жестче, вышли в 1959 г. А 5 ноября 1962-го аджубеевские «Известия», торопясь «заявить тему», напечатали первое произведение, открыто изображавшее собственно лагерь — «Самородок» Георгия Шелеста. Заметим, что рассказ сначала был отвергнут редакцией — и автору потом, за отсутствием в Москве рукописи, пришлось надиктовывать его по телефону из Читы.
Человек-гимн
Сергей Солоух — писатель. Родился в 1959 году. Окончил Кузбасский политехнический институт. Автор нескольких книг прозы. Печатался в журналах “Новый мир”, “Знамя” и других периодических изданиях. Живет в г. Кемерове.
Бессознательное народное, определенно, опровергает немецкую философскую схоластику. Количество при механическом сложении явно не переходит в качество. Как не хочется одному индивидуальному человеку и гражданину распахивать для всех и каждого свою больничную карту, листать, цитировать и обсуждать, так и целым народам определенно в лом. И в этом смысле нет ничего подлее и антиобщественнее литературы. Вечно в погоне за рифмой, благозвучием и прочими машер и вуаля, выбалтывающей все про изнанку и начинку народной воли и сознания. Писатель — враг народа по определению. Гад.
Прекрасный и ярчайший пример подобного вредительства на литературном фронте — замечательнейший роман Ярослава Гашека “Похождения бравого солдата Швейка”. Не случайно, едва ли не с первых дней появления этой книги на белый свет, всем будущим чешским гуманитариям во всех чешских университетах настойчиво повторяют и требуют на память заучить слова неистового Виссариона первой чехословацкой республики Арне Новака о том, что Ярослав Гашек — “писатель абсолютно вне пространства подлинной литературы”, а его герой — “пошлый, отвратительный клоун, который с циничной улыбкой превосходства из мировой мясорубки выносит свою целехонькую, дурно пахнущую шкуру”. Видимо, это хуже, чем обмен пахнущей, чем — плохим порохом? хорошими духами? или забайкальским табаком? — шкуры адмирала Колчака на большевистское золото, произведенный чешскими легионерами в Иркутске. Определенно хуже. Куда как отвратительнее. По одной простой причине. Чешские легионеры, ставшие символом народа и его самоопределения, ни о чем ненужном, лишнем не проронили ни слова, молчали на фоне знамен, а придурок, герой романа Ярослава Гашека, ординарец одиннадцатой роты девяносто первого императорского и королевского пехотного полка, на фоне тех же самых, ну практически, знамен все время говорит, болтает, и при этом, самое ужасное, не просто так, а то, что думает. Вот уж действительно “пошлый и отвратительный” тип, никак не рональд макдональд нации.
На самом деле, Ярославу Гашеку не хватило каких-то полгода, двух или трех месяцев, чтобы довести повествование до славных боев на Буге у города Сокаль, и тогда, как это и задумывалось с самого начала, оказался бы балбес и олух Швейк героем, столь же безразличным к траекториям пуль и снарядов, как уже случалось — к сторонам света и положению небесных светил во время своего будейовицкого анабазиса. И сразу стал бы смешон Белинский из города оружейников Брно, так искренне пытавшийся вытолкнуть из чешской литературы самого чешского из ее героев, что, не таясь и не скрываясь, в отличие от кавалеров Иркутска, Бахмача и Зборова, с необыкновенной ясностью и силой продемонстрировал всю ту великую логику абсурда, которой следуя и жили и живут самые западные из славян. Чехи. Ту самую, по которой к победе ведут все двери, включая заднюю. Но не сложилось. Главное слово романистом, может быть, и не было сказано, но это не оправдывает слепоты критика и гражданина Арне Новака, потому что куда более веское слово поэта все-таки прозвучало, наполнило чудесной лирикой роман. Отчетливой и необыкновенно трогательной, как гимн самой республики.
Где же дом мой? Где же дом мой?
Где вода журчит в лугах,
Где леса шумят на скалах,
Где в цветах весною сад
И земной рай видит взгляд!
Вот она, земля прекрасная,
Чешская земля, дом мой,
Чешская земля, дом мой!
Все атрибуты, все образы и запахи на месте, но адрес… именно он, конкретные улица и дом, отсутствуют. Поразительным образом при чтении романа о бравом солдате Швейке выясняется, что это именно та ситуация и именно то положение, в которое поставил своего героя Ярослав Гашек. Как некоего обобщенного, типического чеха под пифагоровым трилистником штанов математически безукоризненного национального флага.
И в самом деле, где дом Йозефа Швейка, чеха, родом из Дражова у Страконице, сына Прокопа и Антонии Швейковых? Очевидно, в Праге, в городе, где со скандалом был однажды комиссован и выставлен из родных карлинских казарм солдат-сверхсрочник. Это понятно. Но где же именно “в цветах весною сад и земной рай видит взгляд”? В черновике романа — киевской повести тысяча девятьсот семнадцатого “Бравый солдат Швейк в плену”, как в образцовом русском тексте — “под вечер один молодой человек вышел из своей каморки, которую нанимал от жильцов в С-м переулке, на улицу и медленно, как бы в нерешимости, отправился к К-ну мосту”; адреса и явки вываливаются на стол в первом же абзаце:
“Императорский, королевский областной уголовный суд в Праге, четвертое отделение, постановил конфисковать имущество Йозефа Швейка, сапожника, последнее местожительство Крал, Винограды, за преступление, состоящее в переходе на сторону неприятеля, государственную измену” и т. д.
Другое дело — роман, начатый на исходе зимы 1921 года в Праге, текст, совершенно сознательно и с самого начала строившийся как чешский. И потому граница местопребывания и местонахождения “дома моего” у главного героя предельно размыта и неопределенна. Все, от чего может танцевать читатель, — пивная “У чаши” на улице с названием На Поле Боя (На Бойишти). Ни один чех, нормальный или ненормальный, не пойдет на пару пива дальше, чем за полквартала. Пять минут хода — предел терпения и выдержки желающего выпить и поговорить. Что же тогда получается?
Ничего определенного, улица На Поле Боя находится в пражском районе Новый Город (Нове Место), но у самой границы с другим, не менее известным — Винограды (в ту пору еще королевские, Краловске). И там и там “в цветах весною сад и земной рай видит взгляд”. А с ратушной башни Нового Города можно увидеть, “где вода журчит в лугах, где леса шумят на скалах”, впрочем, и с высоты виноградовской водонапорной башни тоже. И что же? Читаем дальше, ждем и надеемся, что все-таки автор проговорится. И… и... дожидаемся. Глава седьмая. К герою, у которого после тюремных приключений обострился радикулит, является в дом врач и первым делом говорит:
— Не бойтесь, я — доктор Павек из Виноград.
Ага, было бы дело в этих самых Виноградах, сказал бы просто, без уточнения: я доктор Павек. А тут, значит, необходимо успокоить — не бойтесь, я сосед ваш. Значит, Винограды отпадают, круг сузился. В скобках заметим, что к концу книги, часть третья, глава вторая, и сам Швейк решительно определит то время, в которое имел он жительство в Виноградах, как давно прошедшее, “когда я несколько лет назад жил на Виноградах”. Ну и отлично. Естественным образом остается старый Новый Город — малая родина самого автора романа. Здесь он появился на свет, крестился и мальчишкой прислуживал в храме. Учился в гимназии и коммерческом институте. Пьянствовал, буянил и сиживал в участках. Здесь, среди множества адресов съемных квартир семьи, находим и адресок дома, от которого ровно одна прогулочная минута до пивной “У чаши” (1888 год). Угол Сокольской и На Бойишти, впрочем, тогда эта улица имела невероятно смешное в будущей исторической перспективе название У Психушки (У Блазинце). Конечно, ирония соединяет людей и судьбы крепче иных нитей, но хотелось бы, чтоб автор лично подтвердил. Угол Сокольской и На Бойишти. Но автор не торопится. Неудивительно, такая уж тут традиция. С-мский переулок никто на блюде не выносит, К-нов мост не сервирует на раз-два. Оно и понятно, чем меньше земля, тем она больше, необъятнее и дороже. И так, и сердцу.
Всем памятное движенье Швейка на Белград в инвалидной коляске, глава седьмая, с юго-восточной оконечности длиннющего Вацлавака к северо-западной, предположение о возможности того, что “дом мой” бравого солдата притулился там, где улица На Поле Боя впадает в широкую Сокольскую, отлично подтверждает, но в то же время и не доказывает ничего. Как не доказывает, хотя и воду льет на ту же мельницу, последний его визит домой из карлинских пенатов фельдкурата Каца, глава десятая, совмещенный с заходом в любимую и, видимо, ближайшую пивную “У чаши”. Кто сказал, что на углу Сокольской и На Бойишти, а может быть, прямо в том доме, где пивная, туда подальше, к югу, дом номер 10 или 12? А то и вовсе на противоположном конце не слишком протяженной На Бойишти, упирающейся в забор и по сей день успешно функционирующей психушки? Где в любое время года в цветах сад и, уж конечно, земной рай и днем и ночью видит взгляд?
Нет ответа пытливому русскому уму, привыкшему к тому, чтобы при всей художественности и поэтичности место и время в прозе было определено точно и однозначно, координаты, точка привязки даны без экивоков и околичностей. “Послушай, голубушка, — говорил он обыкновенно, встретивши на улице бабу, продававшую манишки, — ты приходи ко мне на дом; квартира моя в Садовой; спроси только: здесь ли живет майор Ковалев — тебе всякий покажет”. Нет ответа и не будет. Впрочем, неточно, будет… будет… и блестящий, единственно возможный в контексте воды, журчащей в лугах, и лесов, шумящих на скалах. Самый что ни на есть чешский. Итак, часть вторая, глава первая, перевод Петра Григорьевича Богатырева:
“Все свои соображения он суммировал в одной фразе, с которой и обратился к Швейку:
— Вы, голубчик, дегенерат. Знаете, что такое „дегенерат”?
— У нас на углу На Бойишти и Катержинской улиц, осмелюсь доложить, тоже жил один дегенерат. Отец его был польский граф, а мать — повивальная бабка”.
Момент истины? Нет, в точности обратное, торжество столь присущего чехам чувства абсурда, национальной особенности, выраженной национальным писателем через образ национального героя. Просто нет такого угла в Праге. И никогда не было. При всех перепланировках и перестройках Праги никогда не пересекались улицы На Бойишти и Катержинская. Не пересекаются и сейчас. Катержинская выходит на Йечную, а улица На Поле Боя на Сокольскую, и только метров через пятьдесят, если не больше, от этих перекрестков сходятся уже Йечная и Сокольская. Нигде мой дом, мой дом везде, просто там, где земля прекрасная, — чешская земля. Точно посередине.
Где же дом мой? Где же дом мой?
Не в том ли краю, что Богу так мил,
С нежной душою, но полною сил,
Где ясная мысль и воля – та твердь,
На которую став, побеждают и смерть?
Они, чехов славное племя,
Среди чехов дом мой,
Среди чехов дом мой!
Воистину, герой так герой. Не случайный самодвижущийся объект в случайных исторических обстоятельствах. А дух. Человек-гимн. Который всегда, который везде и неизменно со своим народом. Неразлучно. Там, “где в цветах весною сад и земной рай видит взгляд”. Смешной Арне Новак. Одновременно и Писарев и Добролюбов. Вообще, смешно любое долженствование, диктат и заданный ранжир, особенно в литературе. Где писатели хотя и гады, безусловно, но не классифицируются так просто, как пресмыкающиеся у Линнея. Писатели, если, конечно, правильные, это такие существа, которые выбалтывают то, чего бы вовсе не следовало, признаются в том, в чем вообще не хотелось бы. Вот почему на самом деле самые лучшие из них, самые прекрасные обычно не милы своему собственному народу, не любезны так, как любезны, может быть, несопредельным вовсе тунгусам и друзьям степей калмыкам.
Да, чехи не любят Гашека. Чем дальше от земли, чем ближе к небу, тем больше. Не любят как внезапно заговорившую часть собственного тела. Руку или нос. Ту самую гнусную плоть от плоти, кровь от крови. Но это так естественно, французы ненавидят Луи Селина, а каждый второй русский с университетским дипломом без всяких колебаний скажет, что “Москва — Петушки” — непередаваемая, недостойнейшая мерзость. Больничный лист должен остаться под замком, а писатели лишены средств производства, а еще лучше — и существования. Возможно, вековая мечта народов вот-вот сбудется. И очень может быть, еще при жизни нынешнего поколения. Все к тому. И на лужочке, в рощице, к которой наконец-то зарастет народная тропа, будет забыто и заброшено много-много всякой прекрасной всячины, и среди прочей — великий чешский роман “Похождения бравого солдата Швейка”, в котором так и не будет определена герою отправная точка, место, “где дом мой”.
По мере развития действия романа, уже в третьей части и четвертой, бравым солдатом еще, как бы между делом, дважды будут названы точные адреса, на сей раз в Новом Городе, перевод Богатырева:
“Когда я жил на Опатовицкой улице…
На четвертом этаже я жил за год до этого на Кршеменцевой улице…”
Но точно так же, как и абстрактные Винограды, все это в давно прошедшем времени, когда-то, было и прошло, а для настоящего у Швейка припасено лишь замечательное, созвучное несуществующему углу Катержинской и На Бойишти, указание, и снова ПГБ:
“У нас на улице, у кондитера Бильчицкого…”
Бильчицкого! Кондитера, которого ни один гашековед и по сей день не может найти ни в одной адресной книге старой Праги. Это значит “среди чехов дом мой, среди чехов” в прямом и переносном смысле.
Березу Среднерусской возвышенности можно любить, а можно и нет. Ей это все равно. Она тут растет. Точно так же и хорошая книга. И гимн, конечно. Они тут растут. И будут. Из самого сердца. А если ему, мерно стучащему, не прикажешь любить свой собственный побег или же нет, так и наплевать.
Незабытая мелодия для афганской флейты
Олег Ермаков. Арифметика войны. М., «Астрель», 2012, 350 стр.
Волною моря пена рождена,
И пеной прикрывается волна.
Так истина, как моря глубина,
Под пеной притч порою не видна.
Джалал ад-Дин Руми, «Маснави-йи-Манави»
«Арифметика войны» вышла из печати только весной 2012-го, хотя первый открывающий книгу рассказ «Блокнот в черной обложке» появился на страницах журнала «Октябрь» почти четыре года назад. Рассказ Олега Ермакова для читателей — поразительный, революционный.
Имя Олега Ермакова — символ афганской прозы рубежа 80 и 90-х. В 1994-м Ермаков издал свою самую знаменитую книгу — роман «Знак зверя» [1] . Его предварял эпиграф из «Откровения Иоанна Богослова» о «поклоняющихся зверю и образу его» и «принимающих начертание имени его». И зверь тот, понятно, не только Советская армия, а сама война — несправедливая, бесчеловечная, бессмысленная. Критики точно нашли место молодого писателя в истории литературы, не русской даже — мировой: «…роман Ермакова замыкает некалендарный XX век с тем же правом, с каким открывали его романы Ремарка и Хемингуэя о Первой мировой и с каким обозначили его переломную средину военные романы Бёлля…» [2] — писала Ирина Роднянская.
Счастье — не попасть на войну. Не только потому, что душман может снести полголовы пулей из тяжелого «Ли Энфильда» или прошить очередью из АК-47 китайского производства. Страшно идти на смерть, но страшно и самому стать убийцей. Солдат в ранних вещах Ермакова — преступник. Да, войну начали сановные старцы из Политбюро, а боевые операции планировали генералы, но претворяли их замысел в жизнь простые солдаты и офицеры, именно они — убивали. Вот герой «Последнего рассказа о войне» смотрит на военного летчика, что разместился за соседним столиком ресторана, и гадает: а воевал ли он в Афганистане? Может быть, не воевал, не бомбил кишлаки и караваны, и тогда «воспоминания о войне не пронзят его простым вопросом: зачем я делал это?».
И вот Михаил Глинников, герой «Блокнота в черной обложке», нежданно-негаданно получает шанс: уклониться от войны, остаться в учебке, затерянной где-то в предгорьях Копетдага. Глинников своего шанса не упустил. Он сохранил жизнь. Более того, не принял участия в несправедливой войне: не обстреливал кишлаки из «Градов» или гаубиц, не убивал пленных караванщиков, припрятавших цинки с патронами между мешками изюма. Он никому не сделал зла. Просто отслужил свое и вернулся домой. А несколько лет спустя, когда пришли новые времена и «всех затопило море Черное правды», Глинников «играл байроническую роль того певца, что спасся» и даже перехитрил жестокую систему, что равнодушно направляла «молодняк на заклание». А дальше — дальше начинается история, которая должна бы очень удивить читателей ранних афганских рассказов.
Возвращались на родину отслужившие «воины-интернационалисты», которых уже в разгар войны стали называть «афганцами». «Они имели вид людей, приобщившихся к чему-то неведомому» [3] . Это «неведомое» теперь манит Глинникова, он все больше не осознает — просто чувствует, что тогда, в учебке, ошибся с выбором. И жизнь постепенно, шаг за шагом убеждает его: да, он ошибся.
Даже девушка Эля, «гибкая серна или как там… газель», что прежде оказывала Глинникову знаки внимания, совершенно потеряла к солдату интерес, как только стало известно, что он остался. Казалось бы, все должно быть наоборот: девушка одинокая, а молодой, интеллигентный парень рядом. Любого из его товарищей — воинов-афганцев — могут привезти назад в цинковом гробу, а ему угрожает разве что наряд за нерадивость. Его не убьют, не ранят, не оставят инвалидом. Хороший жених, перспективный, надежный.
Сделанного не вернуть, но Глинников как будто пытается переиграть партию и создать себе другую судьбу, от которой отказался тогда, в туркменской учебке. Покупает в магазине карту Афганистана, читает книги путешественников-востоковедов, берет в библиотеке «толстенный том „Шах-наме”».
В чужом блокноте, забытом сослуживцем перед отправкой в Афганистан, Глинников находит адреса товарищей, не увильнувших от войны. Пишет им, напоминает о себе. Бесполезно, ему никто не отвечает. Тогда Глинников придумывает себе новую судьбу: будто бы он воевал где-то под Гератом, но выдумщика тут же разоблачает настоящий афганец.
Разум подсказывает герою, что поступил он правильно, в правоте его укрепляют и прочитанные книги, и сам дух эпохи — в западном мире давно царит пацифизм. Наконец, на стороне Глинникова должен быть и сам автор. Центральный эпизод раннего рассказа Ермакова «Крещение» — убийство пленных. Старые солдаты решили поучить новичков — дали им расстрелять пленных афганцев: это, собственно, и есть их «крещение» (хотя точнее было бы написать «причастие»). И солдат Костомыгин убил. А вот Опарышев, трус и подхалим, презираемый всеми Опарыш, — неожиданно отказался. «Кто гнется, того и гнут». Опарыш поступил наперекор законам войны, наперекор боевым товарищам, обрек себя на жалкую участь. Но правда осталась за этим жалким солдатом.
Между «Крещением» и «Блокнотом в черной обложке» прошло больше двадцати лет. Авторский взгляд изменился. Война, может быть, и зло, но не только зло, она — часть нашей реальности, и никакие новые времена ничего, в сущности, изменить не могут: «Гомеровские боги ткут несчастья, чтобы человечеству было о чем петь… А он — он выбирает молчание». Уклонился от своей судьбы, дезертировал из истории и оказался на обочине жизни. И вот живет герой в провинциальном городе, пишет для молодежной газеты лживые статьи о передовиках производства.
«Арифметика войны» не сборник рассказов, не собрание текстов, а именно книга, с довольно сложной композицией и несколькими сюжетными линиями. Ермаков даже произвел операцию над собственным рассказом.
Прерванный на середине «Блокнот» стал завязкой всей книги: товарищи по учебке «навсегда исчезли из жизни Глинникова. Но это только тогда казалось, что навсегда». Вторую часть «Блокнота» («Кашмир») автор поставил в середину книги, между магическим «Садом» и «Афганской флейтой», полной суфийских мотивов.
Глинников и Мартыненко из рассказа «Боливар» не двойники, конечно, но связь между героями двух, казалось бы, не пересекающихся друг с другом рассказов нетрудно отыскать. Глинников с детства мечтал прокладывать железные дороги в далекие, отсталые страны, вроде Афганистана или Тибета, воображал себя «цивилизатором-железнодорожником». Но в последний момент передумал, простился и с детской мечтой о железных дорогах, и с далекой южной страной, которую он так и не увидит. А лейтенант Мартыненко решил мечту осуществить. Хотел стать героем-освободителем, как Симон Боливар, и отправился освобождать афганскую землю, если не от душманов, то от бедности, от средневекового невежества. Настоящий воин-интернационалист. И вот на его глазах взрывают дом «подозрительного» муллы, а командир приказывает Мартыненко расстрелять информатора-афганца: знает слишком много. Так закончился его путь Боливара.
Не освободитель, не Либертадор, но кто же он — захватчик? Мы привыкли делить войны на захватнические и справедливые. Ранний Олег Ермаков, бесспорно, этого деления держался. Герой «Последнего рассказа о войне», бывший воин-афганец, сравнивает себя с американцем — ветераном Вьетнамской войны и даже с гитлеровцем, солдатом Третьего рейха. Для автора «Арифметики войны» такое сравнение уже неуместно, а старая классификация войн — слишком груба, примитивна. Что же, кроме бесконечных расходов и боевых потерь, получил в Афганистане Советский Союз? Война ненужная и несправедливая, но разве захватническая?
«Арифметика войны» намного сложнее ранних афганских рассказов и «Знака зверя». Хорошо жить в простом и ясном мире, где грань, отделяющая добро от зла, всем заметна. Не убивай, не иди на войну — и ты не сделаешь зла. Но в «Арифметике войны» нет прежней ермаковской «антропологии зла», потому что выделить зло в чистом виде оказывается не так просто.
Ермаков афганскую войну не одобряет и не оправдывает. Читателей ранних афганских рассказов, должно быть, поражали сцены, где советские солдаты убивали ни в чем не повинных или едва-едва подозрительных афганцев, снимали с трупов часы. Но то же самое происходит и в «Арифметике войны». Старший лейтенант Олехнович сбрасывает с набравшего высоту вертолета двух афганцев — погонщиков каравана: отказались выдать путь настоящего каравана с оружием («Боливар»). Советские солдаты уничтожают родной кишлак Джанада, героя повести «Шер-Дарваз, дом часовщика». Но ранний Ермаков отшатнулся от ужасов войны, нынешний — пытается найти им объяснение. Здесь и возникает «арифметика войны», «примитивная древняя наука», где чужой минус дает своим плюс: «Чем меньше непонятных чужих, тем больше надежд выжить своим». Это не случайно брошенная фраза, а настоящий закон, верность которого Ермаков доказывает не раз. Умный, но слишком добрый русский офицер не расстрелял бродячего торговца, что зашил много денег в подкладку жилетки: «Это же деньги, а не взрывчатка». А торговец вез кассу полевого командира Саида Джаграна.
Бунт против войны — это бунт против самого мироустройства, в нем нет ни смысла, ни надежды на успех. Пацифизм — светлая и наивная мечта человечества, которой поддались даже великий Лев Толстой и хитрющий Аристид Бриан. За одиннадцать лет до Второй мировой войны госсекретарь США и министр иностранных дел Франции подписали договор: отказаться от войны как орудия национальной политики (пакт Бриана — Келлога). К договору присоединились почти все европейские страны, включая Советский Союз и еще не фашистскую Германию. Так стоил ли тот договор бумаги, на которой был напечатан? Кровь льется так же, как лилась во времена вавилонских правителей и римских императоров, только вместо пращей и луков — пулеметы и автоматические винтовки.
Олег Ермаков не отказывается от ранних афганских рассказов и не противопоставляет им свои новые книги. В интервью корреспонденту «Известий» Ермаков назвал, в сущности, одно отличие своей новой афганской прозы: «За это время я больше узнал о Востоке». На самом же деле изменился и сам автор, изменились и представления о той, давней уже войне, о ее ветеранах. В разгар Афганской войны это слово еще казалось неуместным: «Ветеранами ясно кто был, предки, солдаты Великой Отечественной, фронтовики. А мы, пэтэушники, шелупонь, раздолбаи…» — рассказывает герой «Вечного солдата». Но со временем, не без некоторого удивления, былые советские «афганцы» поняли, что были на войне и что ветеранами зовут их, «а не дядю в очереди».
В черно-белом мире романа «Знак зверя» мрачные, тоскливые картины армейской жизни в «городе у Мраморной горы» время от времени сменяются идиллией северной природы, мирной жизни, одиночества, прерываемого только появлением женщины. Простая и честная жизнь на лоне природы, вдали от пушек и танков, от обстрелов и боевых операций. Душевное исцеление в мире русского леса или иллюзия исцеления? Но вот у отставного капитана Колядина из «Русской сказки» все это есть: жизнь на природе, общение с добрыми и мудрыми животными (он устроился работать конюхом), свой домик и участок земли, есть жена, наконец. Живописное заснеженное село — чем не сказка, не идиллия? Но все идет не так, как надо. Даже лошади оказались не добрыми друзьями человека, а существами «своенравными, хитрыми и, пожалуй, злыми». Пилит жена — зачем живем в захолустье? А сам Колядин смотрит телерепортажи о новой, уже чеченской войне, и ночами Гиндукуш белеет «снегами сквозь сны». Еще один «вечный солдат»? Нет, герой Ермакова — нормальный человек, а не прирожденный воин, кшатрия, не человек войны, рожденный воевать и убивать. Впрочем, люди этого склада у Ермакова встречаются. Таков старший лейтенант Олехнович из «Боливара». В нем есть «азарт войны». Олехнович пленных не берет, расстреливает «бабаев» при каждой возможности. В глазах Мартыненко (и, видимо, в глазах автора) он не злодей и не герой, он вообще не человек, а природное явление, «как самум».
Герои ранних афганских рассказов, на мой взгляд, почти не запоминались, мало отличаясь друг от друга. Даже в «Знаке зверя», до выхода «Арифметики войны» — самой значительной книги Ермакова, были не столько характеры, сколько герои-маски, герои-функции, герои-символы. У некоторых даже имен нет, только профессии или должности: начмед, хирург, сестра-с-косой. У них нет довоенного прошлого, нет и послевоенного будущего: вся жизнь умещается в пространстве войны, от учебки до кабульского аэропорта.
Герои «Арифметики войны», даже второстепенные, эпизодические, — живые и оригинальные, их невозможно перепутать. «Один» — рассказ молодого солдата, новобранца, принявшего свой первый бой. Будничное повествование об армейской жизни и подготовке к первому бою, первому, как казалось, почти безопасному рейду против душманов, с трагической развязкой. Но сколько же здесь интересных характеров, сколько жизненных историй. Впрочем, осталась любовь Ермакова к именам-символам. Темпераментный, рано созревший, как и полагается южанину, Горинча, красавчик Лебедев, прыщавый, но могучий и добродушный Дубино, нерешительный, «слишком задуманный» капитан Анастасьин, ефрейтор по кличке Адольфыч, похожий на енота и на Гитлера.
Ранние рассказы Ермакова привлекали внимание фактурой, новизной, которая одним Афганом не ограничивалась. Даже о дедовщине тогда только-только начинали писать, а тут оказывается, что даже мраморные туалеты в далеком военном городке молодые солдаты («сынки», «духи») моют зубными щетками. Теперь Ермаков о дедовщине не пишет — о ней и без того знают все. Прошли годы, и писатель отсек все лишнее, неважное, все, что отвлекает внимание. Поэтому «неуставняк» в новой книге Ермакова — всего-навсего часть общего фона, элемент бытия, заметный, но все-таки элемент. Книга Ермакова о другом: человек и война, Россия и мусульманский Восток.
Новая проза Олега Ермакова на первый взгляд — ясная, прозрачная, как чистый воздух. Ничего лишнего: ни стилистических изысков, вычурности, ни трудных, темных мест, требующих долгого и напряженного внимания, многих усилий, старания вчитаться в непростой, «темный» текст (как, например, в романе «Холст»). От читателя как будто и не требуется излишних усилий. Книга небольшая и читается легко. Только вот временами у читателя возникает странное чувство, вроде бы не прямо связанное с текстом. Александр Иличевский однажды написал о совершенно необъяснимом ужасе, что охватывает читателя пушкинской «Пиковой дамы». Это чувство, если не ужаса, то непонятной тревоги (не мороз по коже, но все же — холодок), может посетить и читателя ермаковского «Сада». Хотя в рассказе нет ни пыток, ни отрезанных голов, ни призраков или чудовищ. Сам наряд Справедливого Гура, что принимает у себя в крепости русского майора Кардымова, заставляет поежиться: майор называет хозяина крепости «хирургом». Ассоциации с хирургией вызывает светло-зеленый наряд «феодала». Давний страх пациента перед тем, кто будет резать его тело. Омовение перед трапезой кажется советскому майору приготовлением к казни: «И когда ополаскивал лицо, склонившись над тазом, вот тогда и ждал обжигающего удара по шее арабским или каким там клинком». Хотя Справедливый Гур обойдется с непрошеным гостем в общем-то человечно: не убьет, не бросит в яму или башню.
Ирина Роднянская в обширной и благожелательной статье-рецензии на «Знак зверя» похвалила Олега Ермакова за «дружелюбие» к афганцам, «без тени ксенофобии, внимание к чужому быту и обычаям, к не нашему укладу и вере <…> в духе уже подзабытой „всемирной отзывчивости”» [4] . Между тем в ранней афганской прозе Ермакова собственно афганцы — пуштуны, хэзарейцы, нуристанцы и даже узбеки с таджиками — были темой в общем-то периферийной. О той же дедовщине, например, там намного больше, чем о людях Востока.
А сами афганцы, как душманы, так и мирные «бабаи», появлялись на страницах от случая к случаю и мало отличались друг от друга: неясные тени, бессловесные создания в чалмах, в длиннополых рубахах и шароварах. Только временами появится какая-нибудь деталь: герой заметит «громоздкие грубые руки» пленных моджахедов или горбатую корову, которую доил оставшийся в полуразрушенном кишлаке старик.
Иначе, наверное, и быть не могло. Взгляд раннего Ермакова — взгляд вчерашнего солдата, а советские солдаты восточным языкам не были обучены (если не считать призывников из Средней Азии) да и восточным бытом, историей и культурой мусульманского Востока не интересовались.
Легко любить издалека, легко рассказывать, что, мол, все люди одинаковы, все рождаются равными в правах, если не в способностях, а культурные различия — не более чем этнографические подробности, которые можно «вынести за скобки».
Горинча из рассказа «Один» вырос на советском Востоке, в Алма-Ате, но именно он называет людей Востока даже не «бабаями», а «зверями» (как это было принято у него на родине), а из всех достижений мусульманской цивилизации признает только анашу, план.
Знание о чужом не приближает к чужому.
Напротив, многое узнав, человек впервые начинает понимать, как далек Афганистан, как непостигаем мусульманский Восток.
Герой Олега Ермакова, русский человек, родившийся на берегу большой реки — Днепра или Вятки, чужероден афганским горам и степям, где все выжигает солнце, а прозрачные, прохладные реки текут в кяризах глубоко под землей, где растут гранаты величиной с пивную кружку или даже с детскую голову, где мальчик играет на нае — афганской или персидской флейте.
Эту флейту, «самый дух и звук» Востока, советский солдат пытается купить у мальчика-афганца, но тот не продает (рассказ «Афганская флейта»). Солдат решает приобрести (дочке в подарок) флейту на базаре, через знакомых афганских трактористов. Афганцы кивают, охотно берут деньги (то есть чеки Внешторгбанка) и обещают привезти флейту. Плевое, в сущности, дело — сделка купли/продажи — оборачивается загадкой: флейту афганцы никак не привозят. Все время что-то мешает. Или на базар не смогли приехать, или торговец уехал за товаром чуть ли не в Индию. Наконец, афганцы покупают русскому солдату немецкие солнцезащитные очки.
Зачем? Просто надули его, подсунули ненужную дешевку? Очки стоят меньше флейты. А быть может, и хуже: оправа очков бликует на солнце — солдат превращается в удобную мишень для снайпера.
Но слишком рациональные объяснения не гармонируют с поэтикой рассказа и с его скрытым смыслом. Рассказ Ермакова предваряет эпиграф из Хазрата Инайат Хана: «Дело не в предмете, а в том, что стоит за ним». А ключ к этому рассказу в одном бейте (двустишии) из «Маснави-йи-Манави» Джалал ад-Дина Руми, величайшего поэта и суфия.
Не разуму доступно откровенье:
Людское сердце — вот ценитель пенья.
Най не должен звучать на берегах большой славянской реки, поэтому умные афганцы так и не принесли заказ русскому солдату. «Дух и звук» Афганистана не перенести на берега Днепра, а дочка русского солдата будет играть совсем на другой флейте, столь же невозможной и ненужной в Газни или Кандагаре.
Двадцать лет спустя Ермаков иначе может обосновать бессмысленность Афганской войны. Дело не в жестокости советских солдат и командиров, не в имперских амбициях Советского Союза, которому эта война принесла одни потери. Просто советские русские и афганцы-мусульмане жили в совершенно разных мирах, и нельзя сказать, будто один мир (советский, европейский, современный) в чем-то лучше другого.
Интеллектуальное превосходство Справедливого Гура над советским майором Кардымовым очевидно. Этот «местный князек» вкрадчиво, но ядовито попрекает советского «мушавера», издевается над его самоуверенностью и невежеством. Как же так, хвастаешься, что можешь правильно поделить землю и воду, но даже не заглядывал в благородный Коран? «— А у нас даже последний мусорщик знает хотя бы Открывающую суру из благородной Книги, — сказал Справедливый Гур».
Миссия «цивилизаторов» должна неизбежно провалиться. В Ташкенте, конечно, советских «мушаверов» готовили к экспедиции в экзотическую страну, читали лекции о перепадах температур в горах, о распространении наркотиков и опасности гельминтозов, но эти знания не помогут Кардымову избежать позорного разоблачения. А «сад» Афганистана так и останется невидимым за непроницаемой стеной.
Впрочем, граница между Востоком и Западом проходит вовсе не по Пянджу. Грозная, дисциплинированная и внешне монолитная Советская армия начала восьмидесятых (помнится, маршал Язов говорил, что это было время расцвета советской военной мощи, его высшая точка) была этнически, а значит, и культурно неоднородной. В иных частях уже тогда мусульмане составляли большинство, а старшины и прапорщики в учебках называли гранатомет «шайтан-трубой», чтобы их «подопечным» было удобнее воспринимать азы военной науки.
Кажется, впервые Ермаков коснулся этой темы уже в повести «Возвращение в Кандагар» [5] , которая перекидным мостиком соединяет раннюю афганскую прозу Ермакова с «Арифметикой войны».
А прежде о войне народов и культур говорилось только вскользь. В романе «Знак зверя» есть примечательная сцена: драка как будто между кавказцами и «азиатами», но национальная подоплека драки затушевана. Сам же эпизод легко встраивается в систему вненационального армейского зла: строгости устава, дикости неуставняка и т. д. Почему так писал Ермаков, сказать не берусь. Вряд ли дело в конъюнктуре. Скорее всего, он хотел тогда рассказать о другом, а национальная тема уводила в сторону.
В новой книге Ермакова все названо своими именами. Оказывается, в частях «ограниченного контингента» национальная солидарность значила не меньше вненациональной дедовщины: «Банно-прачечный комбинат и магазин — условно говоря, чеченские. Хлебопекарня — узбекская. Клуб и продуктовые склады — грузинские. Ну а плац, каменоломня — русские». Молодой офицер принимает «боевое крещение» не в рейде против моджахедов, а разнимая драку между чеченцами и узбеками, в которой дело дошло уже и до стрельбы. Часовой-узбек, увидев, что «его собратьев сминают», дал очередь — «национальное самосознание было у него выше элементарного чувства справедливости, выше римского закона» («Боливар»).
И здесь можно было закончить рассказ об «Арифметике войны», если бы не завершающая ее повесть — «Шер-Дарваз, дом часовщика», единственная неудача книги.
В старом варианте повести, напечатанном «Невой», была еще эффектная кольцевая композиция. В начале повести читатель видел горное озеро, крепость с гарнизоном из афганских «зеленых» (правительственных войск) и советских офицеров, устроивших рыбную ловлю, глазами молодого солдата, которого оставили часовым — охранять отдых начальства, а он взял и раскрыл дневник, начал читать и записывать. Эту же картину читатель видит и в конце, но уже глазами Джанада, молодого моджахеда, который пришел подстрелить кого-нибудь из кафиров.
Но в новом варианте, который и вошел в книгу, Ермаков убрал начало повести, оставив прежний финал: Джанад смотрит на читающего часового, часовой перелистывает страницу, и на этом обрывается вся «Арифметика войны». Красивый открытый финал со скрытым смыслом, который так любит прилежный читатель Руми. Эпиграф к повести тоже из Руми: «…я — это ты…»
Мне трудно представить, как оценил бы повесть Ермакова образованный пуштун или нуристанец, но русскому читателю там все представляется убедительным и достоверным, недаром Олег Ермаков читал Коран, недаром изучал историю, природу, этнографию Афганистана. Сама история Джанада, молодого афганца, который взял в руки фамильную винтовку и пошел воевать против шурави, вроде бы достоверна. Но именно в желании сделать повествование достоверным и кроется ошибка, наверное, единственная в этой удивительной книге. Почему Джанад идет воевать? Потому что неверные стерли с лица земли его родной кишлак, где погибли и мать, и дядя, и друг. Достоверно? Конечно достоверно, но зачем Ермакову понадобилась эта история? Разве само присутствие неверных на земле ислама уже не достаточная причина для войны? Вот здесь и становится ясно, что Ермаков, даже изучив досконально историю и литературу мусульманского Востока, все-таки остался современным русским человеком. А современному человеку, русскому или европейцу, трудно представить, что такое священная война. В его понятии такая война по меньшей мере несправедлива.
Современное атомизированное общество вносит в представления о справедливости войны еще одну поправку: воевать надо, если враги погубили близких тебе людей, то есть причинили вред именно тебе. В разгар чеченских войн журналисты очень просто оправдывали боевиков, уходивших в горы — воевать против «федералов»: мирные чеченцы шли мстить за убитых родственников и соседей. Враги сожгли родную саклю… Допустим, но ведь кто-то же первым поднялся на бой в Чечне и Афганистане? Поднялся еще до всяких карательных экспедиций. Я вспоминаю один репортаж, сделанный в самом начале Первой чеченской войны. Молодые, веселые и вполне трезвые, не обкуренные, чеченцы едут на передовую. Один из них отвечает на вопрос корреспондента: не страшно ли? «Ничего, меня убьют — мой брат будет воевать. Нас много!» И все, никакой мести еще быть не может, да в ней и необходимости нет. А справедливость войны даже не ставится под вопрос. Не так ли было и в Афганистане? Разве джихад, с точки зрения правоверного мусульманина, по определению несправедлив? А раз так, то для чего понадобились леденящие душу истории о родном кишлаке, разрушенном русскими? Ермаков и здесь невольно подтвердил справедливость истины, которую не может не почувствовать всякий внимательный читатель «Сада» и «Афганской флейты»: в чужой мир трудно проникнуть, но и проникший все равно не станет своим. Чужая флейта не дается в руки, а чужой сад остается где-то «по ту сторону мрака».
Есть только один путь проникнуть в этот сад — пройти через мрак, умереть и воскреснуть уже новым человеком, с новым именем, то есть, говоря научным языком, сменить идентичность, религиозную и национальную. Такую операцию может перенести не каждый, а если перенесет, то лишится прошлого, как лишился его рядовой Арефьев, герой «Сна Рахматуллы», быть может, самого совершенного (наряду с рассказом «Один») текста «Арифметики войны». Прежняя жизнь Сережи Арефьева, захваченного в плен моджахедами и принявшего ислам, стала теперь неправдоподобным сном: «…стволы сосен Красного Бора, Днепр; многое, многое еще напрочь забудет Рахматулла, да хранит его пророк и да приветствует Всевышний, уготовивший верным сады и источники благоуханнее сосновых боров и чище земных рек».
Ранние (вторая половина 80-х — начало 90-х) рассказы Ермакова интересны свежестью взгляда, точностью деталей. Они близки к очерку. Написанная двадцать лет спустя «Арифметика войны» гораздо сложнее и многомернее. Книга полна восточных мотивов, цитат из Корана, тайн и загадок, не только суфийских.
Автор почти всегда оставляет читателю ключ — надо только найти его, не проглядеть. Блокнот в черной обложке, разумеется, черный квадрат = окно (но не дверь!) в мир, который навсегда закрыт для Глинникова. Сад из одноименного рассказа — Афганистан или даже весь мусульманский Восток, который останется тайной для советского майора. Можно толковать сон Глинникова про пса Пыльное облачко и золотые огни Ночной страны или послешоковый поток сознания солдата («Один»), в котором черные птицы, дети в белых одеждах и нежное дерево. Но нужно ли? В искусстве не все можно рационально объяснить. Не разуму доступно откровенье…
Сергей БЕЛЯКОВ
[1] Ермаков О. Н. Знак зверя. — В кн.: Ермаков О. Н. Запах пыли. — Екатеринбург, «У-Фактория», 2000.
[2] Роднянская И. Б. Марс из бездны. — В кн.: Роднянская И. Б. Движение литературы. В 2-х томах, т. 1. М., «Знак», «Языки славянских культур», 2006, стр. 677.
[3] «Октябрь», 2009, № 1.
[4] Роднянская И. Б. Марс из бездны, стр. 686.
[5] Ермаков Олег. Возвращение в Кандагар. — «Новый мир», 2004, № 2.
Синагога в бомбоубежище, или Ответ на незаданный вопрос
Илья Беркович. Отец. М., «Азбука», 2011, 240 стр. («Разночтение»)
Мы замечаем существенное различие между талмудическими рассказами и хасидскими <…> Ответ дается не в той плоскости, в какой был задан вопрос.
Мартин Бубер, «Путь человека согласно хасидскому учению»
Эта притча, которая обозначена как роман, а на деле представляет собою повесть [6] , которая украшена на обложке «азбучного» издания давидовой звездой, выложенной на блюде из пуримских треугольных оменташей — пирожков с маком, ни разу в повести не упоминаемых, которая начинается и заканчивается фантасмагорическим путешествием и больше не описывает ничего фантастического, которую написал некогда ленинградец/петербуржец Борис Беркович, который ныне — израильтянин Илья (Элиягу) Беркович… Нет, вы чувствуете, как все тут двоится и ускользает от взгляда? Так же будет двоиться и рассказанная Берковичем история. Но если вы боитесь двойного зрения — вы сможете прочесть ее просто как зарисовку очевидца, переселенца, подсмотревшего житейскую драму маленького городка на «территориях». Переселенца, время от времени не без лукавства бросающего реплики в сторону («на самом деле он был лейтенант, это я сделал его капитаном», «я тоже ездил мимо этого блокпоста», «выборы мэра у нас обычно проходят так…»).
Раскрою секрет — я тоже побаиваюсь двойного зрения. Тем более речь здесь пойдет о хасидах, носителях мудрости («хохмы»), которые любого обведут вокруг пальца. Поэтому поступлю-ка я, как поступил в повести один из ее главных героев: раскрою «Хасидские истории» Мартина Бубера на произвольной странице и погляжу, куда они направят речь.
Заблудившийся
Рабби Йэхиель Михл, позднее прославившийся как Магид из Злочева, в молодости очень хотел встретиться с Баал Шем Товом, но колебался, становиться ли его учеником или нет. И вот однажды цадик взял его с собой в одну из поездок. В пути им вдруг стало ясно, что они заблудились. «Что, рабби, — сказал Михл, — ты не знаешь дороги?»
«Я узнаю ее, когда наступит время», — ответил Баал Шем Тов, и они свернули на другую дорогу, но и она оказалась неверной. «Что, рабби, — снова сказал Михл, — ты совсем заблудился?»
«Сказано, — спокойно ответил Баал Шем Тов, — что Бог „исполнит желания боящихся его”. Так и твое желание Он исполняет, дав тебе возможность посмеяться надо мной».
Эти слова пронзили сердце юного Михла, и без дальнейших рассуждений и колебаний он стал учеником такого наставника, вверившись ему всей душой.
Баал Шем Тов, или Бешт, «Носитель Благого Имени», чудотворец из Межерича, основатель хасидского учения, первый из длинной череды цадиков-потомков, державших свои «дворы» — общины учеников и последователей — от Буковины и Подолии до Польши и Литвы. По легенде, он неоднократно перемещался по воздуху в Святую землю и обратно. С подобного перемещения по воздуху и начинается повесть. Цадик нового времени, Ребе из Камня, «Отец», глава каменских хасидов (авторская контаминация нескольких школ хасидизма и, как минимум, двух не последних в его истории населенных пунктов — украинского Каменец-Подольского и белорусского Каменец-Волынского, причем второй больше подходит под авторское описание), посылает ученика в маленький израильский городок-поселение, дабы тот расследовал странные события, происходящие там, — появление загадочной секты, раздор и сомнения, разлад в душах. Перемещение происходит посредством повозки, в которую запряжен чудесный конь, способный перелетать через огромные пространства, причем не с помощью крыльев, а находясь в покое, как бы во сне. Вскоре после приземления посланцы видят идущий по ущелью отряд легионеров в сверкающих на солнце панцирях («видимо, заблудились», — замечает автор). Тут может показаться, что перед нами чистейший образец магического реализма, смесь Агнона с Маркесом, и что дальше повествование пойдет именно по этому пути. Не тут-то было. Беркович мастерски обманывает ожидания, погружая читателя во внешне сонную и бессобытийную, на деле же — полную страстей, столкновений и скорбей с одной стороны, анекдотов и хохм — с другой (а где-то за углом все время присутствуют и тема враждебного арабского мира, и армейские рассказы) жизнь небольшого поселения. Но странное дело — магия не уходит, она просто перемещается в другой план. В тот самый, уже упомянутый, план притчи, где все время ждешь ответа на заданный тобой вопрос, а тебе все время отвечают на другой, но именно тот, который ты и хотел задать на самом деле, но боялся. А посланец ребе уходит на второй план, но незримо присутствует, мучаясь, не справляясь со своей задачей, и вновь появляясь уже в конце истории.
В аннотации, вынесенной на обложку книги, Людмила Улицкая однозначно связывает повесть с традицией магического реализма, называя ее современным хасидским произведением, а хасидских повествователей прошлого — основателями метода. (Собственно, почему бы не считать основателями магического реализма авторов книги Зогар, комментариев к Талмуду, или средневековых мистических и алхимических трактатов?) Мне же заслуга Берковича видится скорее в том, что он ушел от упомянутой традиции внешне, отнюдь не уйдя из нее внутренне, и магическое в его повествовании полностью растворилось в реалистическом, преобразовав его, как, по мнению гомеопатов, мельчайшая доля активного компонента преобразует среду, в которой растворена. Тут нельзя не вспомнить современных израильских прозаиков, которые у многих на слуху, — Этгара Керета и Меира Шалева. Но в отличие от них, Беркович смотрит чуть со стороны, да и пишет на русском. И в памяти возникает роман, к которому во многом отсылает повесть Берковича. Возможно, самый мастерский, лукавый, легкий и вместе с тем отчаянный и безудержный, если можно так выразиться, роман Дины Рубиной «Вот идет Мессия». (Помню, как я, прочитав его, недоумевал, почему это у нас Рубина упорно проходит по разряду «женской прозы» — просто не читал тогда других ее текстов.) Порой кажется, что Беркович совпадает с Рубиной до реплик и сюжетных ходов. Коренное различие заключается в том, что герои Рубиной постоянно перемещаются, меняют фон, взаимодействуют с разными людьми, варятся в разных котлах. Здесь же все предельно сконцентрировано. Один маленький городок — один котелок на слабом (иногда — сильном) огне. Люди знают друг о друге все до мелочей. И внезапно в этот городок вброшен некто. Учитель справедливости, как его называют завербованные им последователи. Мессия, как считают некоторые из ближнего круга. И он вот-вот одержит победу. Абсурд. Фантасмагория.
Если это и фантасмагория — то она с оглядкой, с оговоркой, с планом, набросанным заранее и искусно воплощаемым. И тут возникает вопрос — что же позволяет ей балансировать на грани безумия, стать пропыленной, как улицы самарийского городка, как армейские ботинки дембеля из ЦАХАЛа, стать «бытовухой», чередованием крупных планов и в то же время хасидской повестью, читай — повествованием о чудесах?
Искусство, в основание которого легло чудо и, легши в основание, стало одним из главных приемов — это, конечно, кинематограф. И повесть Берковича — это, по сути, киносценарий. С чередованием планов. С короткими главами, не успевающими утомить. С необычайно вовремя и необычайно ярко появляющимися героями, по-гоголевски охарактеризованными одним-двумя точными штрихами, и каждый раз — не в бровь, а в глаз. (Чего стоит хотя бы Саша Боцина, один из лжеучеников лжецадика, божественно-никчемный недоросль, ни разу не задумавшийся о связи причины и следствия, но — со страстью к переодеваниям, к примерке все новых масок и социальных ролей, человек-оболочка, могущий быть наполненным чем угодно.)
На обложке этой повести — стилизованная шестиконечная звезда. Но это не этническое повествование, полное только местного колорита и ничего более. Аннотация провозглашает, что перед нами — «магический реализм» и новый Майринк. Но и это не то… Автор утверждает, что написал новую хасидскую историю. Но это не только и не столько хасидская история. Притча? — да, пожалуй. Но, возможно, мы присутствуем при рождении «новой притчи», подобно тому как возник на поэтическом поле недавно провозглашенный «новый эпос». Посланец Ребе в финале вернулся домой, испытывая жгучий стыд и бессилие — не он решил проблему, другой, совсем неожиданный человек. Но мы вместе с ним получили ответ на вопрос. Совсем не тот, который задавали вслух. Тот, который задавали про себя, боясь произнести.
Геннадий КАНЕВСКИЙ
[6] Первая публикация — в «Иерусалимском журнале», 2008, № 26.
«Глаголом, мычаньем, молчаньем»
Виктор Куллэ. Всё всерьёз. Стихотворения 2001 — 2008. Владивосток. Издательство альманаха «Рубеж», 2011, 122 стр.
Трудно было представить себе, что человек, более тридцати лет проживший в литературе, сумел сделать это практически без книг. На самом деле одна уже была в 2002 году. Первая и единственная [7] . По признанию поэта, она была избранным из трех книг, не увидевших свет. Нынешняя — вторая — продолжила традицию. «Всё всерьёз» — избранное из четырех неизданных книг.
И вышла она, как и положено петербургскому поэту, давно живущему в Москве, во Владивостоке. Издатели нынче не ищут поэтов, это их должны разыскивать авторы. Издателя — нужно найти! Почти так, как Диоген искал человека и, похоже, не нашел. Поэтам не нужно помогать, пусть пробиваются сами. А не пробьются — значит, не поэты.
Куллэ «пробился». Слава Богу, Россия большая. Напечатали во Владивостоке, может, лет через пятнадцать издадут еще где-нибудь, например в Калининграде. В России надо жить долго и широко.
Удивительно, что Виктор Куллэ─— поэт признанный, причем признан он в профессиональной среде. Ему уже давно не нужно никому ничего доказывать. И пробиваться ему не нужно. Не интересует он издателей — им же хуже.
И книга «Всё всерьёз» тоже никакое не доказательство. Это просто хорошая книга, из числа тех, что довольно редко (не по издательской прихоти, а по природной избранности) выходят в свет.
Куллэ относится к тем редким поэтам, которые узнаваемы буквально по нескольким строчкам.
…зеницы мне не отверзал,
не требовал всуе молиться —
но Ангел Отчаянья взял
за шкирку рукой мускулистой.
<…>
Чтоб жертв и жестоких ловчил,
и всех палачей безучастных
не жечь — но посильно лечить
глаголом, мычаньем, молчаньем.
Это «Пророк» от Виктора Куллэ. Самое главное в этом тексте то, что в нем «всё всерьёз». Не стоит отвлекаться на умышленно сниженную лексику ─ «шкирки», «ловчил» и т. п. Это тоже (как и у Пушкина) программное стихотворение. Просто пророк теперь такой: «виждь и внемли» слишком анахронистичны, чтобы их услышали: «сквозь вечную мать-перемать, / сквозь рынок людской петушатни».
Сломался язык, но суть поэта осталась прежней: пусть «не жечь — но посильно лечить».
Такая вот у Виктора Куллэ прагматика текста — совершенно конкретная и понятная, в отличие от прагматики человеческой, с которой книгу никуда не пристроить, да и не больно-то хотелось.
Парадокс здесь заключается в том, что травестийная лексика странным образом не влечет за собой травестийные смыслы. Почти не влечет (об этом позже). Куллэ — поэт в высшей степени культурный. Он, как на трех китах, стоит на трех могучих традициях русского стиха: пушкинской, акмеистской и бродской (неловкое слово, но другое не приходит на ум). Сказать точнее, Куллэ поэт школы Иосифа Бродского. От него смешение во языцех, от него часто синтаксис, от него темы. Только приемы учителя Куллэ доводит до крайней степени, и от того они почти полностью утрачивают отцовство. Бродские интонации нет-нет да мелькают в стихах ученика, но это скорее случайность. Когда Куллэ утверждал, что Бродским нужно переболеть, как корью, похоже, он не лукавил. А от кори хоть и выздоравливают, но пятнышки остаются.
Постмодернизм пародиен насквозь. Видимо, этим он и отталкивает Куллэ. Когда ты манифестируешь «серьезность», пастиш неизбежно объявляется персоной нон-грата. Поэтому для поэзии Куллэ в высшей степени характерна интертекстуальная игра. Собственно, то, что Мандельштам провозглашал «тоской по мировой культуре». Поэт у Куллэ — существо посвященное: в обряд, в смысл, в текст. Он все равно что член гильдии, цеха, — вот и акмеистическое начало. Обращаясь к Бахыту Кенжееву, Куллэ пишет:
Так и так обученье заочное —
твой пожизненный праздник исконный,
где грядущее беспозвоночное
мускулистый напружило кокон.
Разумеется, этот текст отсылает к классическим строчкам Осипа Мандельштама: «Не мучнистой бабочкою белой / В землю я заемный прах верну — / Я хочу, чтоб мыслящее тело / Превратилось в улицу, в страну: / Позвоночное, обугленное тело, / Сознающее свою длину». То есть в разговор двух поэтов третий включается по умолчанию, по некой предварительной договоренности «ну, ты меня понял». Эта «договоренность» присутствует в стихах Куллэ очень часто. Она основана на доверии, и не только.
Добрая половина стихотворений в книге «Всё всерьёз» укладываются в тему, которую принято называть стихами о поэте и поэзии.
…пахотный стол, иссушающий связки
воздух свободы,
похоти вспышки в бессоннице вязкой…
Вот уже годы
это ─ единственный мир, где блажен я:
буковки, знаки.
Речь — до беспутства, до изнеможенья —
слив подсознанки.
Весь этот труд «до изнеможенья» продиктован одной страстью:
В сущности, это стремление к смерти —
дабы воскреснуть.
Вновь стихотворение вписано в состав метатекста русской поэзии: от цветаевского «стола» к пушкинскому «весь я не умру». И важно не то, что стихотворение растет из традиции, а то, что оно в нее направлено. Оно заведомо пишется «в традицию».
Как кажется, это и есть то, что во многом определяет позицию Виктора Куллэ — поэта. Предрасположенность к классике. Это взгляд из классики наружу, а не наоборот.
Это знак принадлежности к
Тем, кому заместо скорой
спешат на помощь, если дело швах,
не жириновский, бодрийяр, киркоров,
но светлый Данте,
но бессмертный Бах!
Собственно говоря, и снижающей лексики у Куллэ не очень много: стихи он регулярно называет «стишками», вместо — «заместо», против─— «супротив» и т. п. Этот словарь-минимум — тоже следствие некой внутренней договоренности с самим собой, согласно которой читатель-слушатель должен заведомо понимать, что «стишки» эти — стишки в смысле моцартианском и ни в каком другом. То есть поэт Виктор Куллэ ни в малейшей степени не сомневается в собственной принадлежности к классическому кругу. И столь же не сомневается в том, что читатель это должен принять на веру.
Что это? Самонадеянность? Бахвальство? Отсутствие вкуса?
Ни то, ни другое, ни третье. Порукой тому — серьезность. Включая Бодрийяра в ряд с явной негативной окраской, Куллэ отрекается от постмодернизма (хотя он ему и не присягал). Пародия как индульгенция — неси что ни попадя, все равно сойдешь за умного.
А поэзия Куллэ обязана и классической традиции, и лично Данте, Баху, Пушкину, Мандельштаму, Бродскому. И поэт гордится своими обязательствами.
И ничтоже сумняшеся включает себя в классический ряд. Такая позиция тоже имеет мощную традицию — традицию юродства.
Действительно, юродивый и древней Византии, и Древней Руси часто брал на себя функцию высшего суда. Брал не спросясь. Собственно говоря, повседневное поведение юродивого равнялось на образ и подобие Христа, крушившего торговцев в храме.
Такие права не дают. Их можно лишь взять на себя на свой страх и риск. И поэзия тут не оправдание.
Не забывай меня, не забывай,
когда надрежут чёрный каравай
и ломтем стопку горькую накроют.
Не забывай, когда меня зароют…
Это стихотворение написано в жанре автоэпитафии. Но, в отличие от классических образцов (к примеру, «Сохрани мою речь навсегда…» Мандельштама), оно совсем не о поэзии и не о речи. Это просто просьба — немотивированная, необъясненная. Не потому-то и потому-то, а просто «не забывай».
Как известно, институт юродства на Руси был искоренен Петром главным образом потому, что не существовало четких критериев, по которым можно было отличить праведника от смутьяна. Петровские пытки заставили многих признаться, что юродство они выбирали сознательно, как некий статус, долженствующий принести им свободу выражения и безнаказанность.
Таким образом, юродство — тоже метафизика, а декларация Куллэ — продолжение и метафизических поисков Бродского, и очень уязвимая позиция: а вдруг юродивый ненастоящий?
И читатель, кстати, вовсе не обязан автору верить. Скорее наоборот. Юродивых при жизни все больше побивали каменьями.
Но это личный выбор поэта, его вериги. Никто не обещал, что будет легко. Тем более что Куллэ при всей своей серьезности не чурается игры. И порой заигрывается и сам вдруг обращается «жириновским, бодрийяром, киркоровым». Это тоже традиция — площадного театра, скоморошества и вечного растиражированного Бахтина: «образованность свою хочут показать».
Отчизне сугробов
сторицей воздастся
стокгольмским синдромом
любви к Государству.
В стихах «На смерть Дениса Новикова» Куллэ называет себя «занудой-моралистом». Это так. Проповедь — один из главных жанров поэзии Виктора Куллэ. Но есть у него и совсем другие тексты. Он — тонкий лирик. Его стихи о любви напрочь лишены и отчаянья и юродства. В них нет морализаторства и умаления. В них нет деклараций.
Я был землей — ты проливалась влагой;
и не было иного дела мне,
чем впитывать ее с немой отвагой
до самых стыдных потаенных недр ─
и отдавать...
Или:
В миг, когда — растворившись зрачками,
языками, губами, руками,
мы с тобой становились одно ─
в мерных паузах между толчками
я поверил, что жившее в каждом
отчужденье преодолено.
С любопытством, присущим ребенку,
я отслеживал лунную пленку,
застилавшую эти глаза
перламутром в преддверьи полёта.
Это было не празднество плоти ─
но стремление вырваться за
косный круг представлений расхожих,
расцепивший на две непохожих
чуждых особи хаос людской.
Снять ментальный барьер, уничтожить
пустоту, просочиться сквозь кожу,
окончательно слиться с тобой.
Если это и эротика, то преодолевшая эротику. Наверно, это и есть любовь.
Вторая книга Виктора Куллэ состоялась. Спасибо Владивостоку. Вероятно, хорошие новости из Москвы доходят туда быстрее, чем в Москву.
Владимир АЛЕКСАНДРОВ
[7] Куллэ Виктор. Палимпсест. М., «Багряницкий», 2002.
«Усердье пишущей руки»
Шеймас Хини. Боярышниковый фонарь. Избранное. Составление, перевод с английского, предисловие и комментарии Григория Кружкова. М., «Центр книги Рудомино», 2012, 368 стр.
«Боярышниковый фонарь» предлагает полнейший на русском языке отчет о творческом пути Шеймаса Хини: в новой книге переводов нобелевского лауреата за 1995 год собраны стихи, написанные на протяжении сорока пяти лет, начиная со «Смерти натуралиста» («DeathofaNaturalist»), сборника, увидевшего свет в 1966 году, и заканчивая стихами из «Цепи человеческой» («Humanchain»), новейшей книги ирландского поэта (2010 год). «Боярышниковый фонарь» открывается предисловием Григория Кружкова, переводчика Хини. За предисловием следует Нобелевская лекция поэта. Избранное завершают два эссе Хини: «Сызнова живем: поэзия и тысячелетие» и «Стеллажи и хранилища, старые и новые», а также заметки Григория Кружкова о поэзии Хини, в том числе «Беседа с Шеймасом Хини» — обязательное чтение для любого интересующегося ирландской поэзией XX века.
Хини — пожалуй, один из самых переводимых ирландских поэтов в России и в русском рассеянье. Кроме Григория Кружкова, на долю которого приходится львиная доля переводов, Хини перелагали Андрей Кистяковский, Изабелла Мизрахи, Борис Лейви и многие другие. Русскоязычному читателю Шеймас Хини знаком и как адресат стихотворения Иосифа Бродского «Я проснулся от крика чаек в Дублине...». Хини приятельствовал с Бродским. В «Боярышниковый фонарь» включено стихотворение, посвященное памяти Бродского, «Размером Одена» («Audenesque»).
Современные ирландские поэты почти всегда — почвенники, в лучшем, исконном понимании этого слова; они крепко связаны со своей землей, особенно с малой родиной (речной склон, родной городок, графство). Шеймас Хини здесь не исключение, скорее подтверждение общей тенденции. Именно эта сильнейшая привязанность «к родной почве» объясняет тягу Хини к автобиографичности (не путать с исповедальностью). Поэт постоянно «возвращается» в «утраченное время» своего детства, в родное графство Дерри (Северная Ирландия), где он родился и вырос в семье фермера. При этом Хини — поэт, напрочь лишенный сентиментальности: неторопливостью, дотошностью автобиографические экскурсы напоминают обстоятельные средневековые хроники.
Высокая ирландская поэзия второй половины XX века — не в последнюю очередь поэзия гражданская. Молодость Шеймаса Хини (1939 г. р.), выросшего в Северной Ирландии, приходится на период так называемых траблз (troubles) — затяжного конфликта между североирландскими католиками и протестантами:
«Долой папистов» — призывает дробь,
Избитая мелодия ушам как опий.
На коже барабанов проступает кровь,
И в воздухе биение, как в стетоскопе.
(«Оранжистские барабаны, Тирон, 1966»)
Когда Хини обращается к событиям 60 — 80-х годов, он не торопится выплеснуть свои эмоции на бумагу; гражданственность он видит не в том, чтобы молниеносно откликаться на текущие события, сочиняя стихи «на злобу дня». Гражданская поэзия Хини преимущественно медитативна: поэт неторопливо переосмысливает трагедию, разыгравшуюся в Северной Ирландии, не столько даже как региональную катастрофу, но как человеческую трагедию вообще. Иначе говоря, беспорядки на улицах Белфаста позволяют Хини поведать миру нечто важное о человеческой судьбе.
Хини свойственно циклическое, древнегреческое понимание истории. Отсюда слова Нобелевской лекции: «Поэт знает, что резня будет продолжаться и впредь, что рабочих на исходе дня не раз ещё высадят из автобуса, выстроят вдоль дороги и расстреляют [речь идет о расстреле рабочих-протестантов боевиками ИРА]...» (пер. А. Ливерганта). Смысл и задача поэзии, согласно Хини, в выражении сочувствия, в успокоении смятенной души. Продолжу предыдущую цитату: «...однако знает он [поэт] и другое: существует в жизни и пожатие руки, и сочувствие, и желание прийти на помощь». Для русского читателя в позиции Хини много знакомого: «И нам сочувствие дается, / Как нам дается благодать».
Поэзия, призванная утешить, приобретает почти религиозную значимость. В Нобелевской лекции Хини упоминает легенду о святом Кевине и дроздах. Однажды, когда святой Кевин молился, пролетавший дрозд принял руку Кевина за древесную ветвь, опустился на нее, снес яйца и принялся вить гнездо. Проникнувшись любовью к дрозду, Кевин простоял на коленях без движения, пока не вылупились птенцы и у птенцов не окрепли крылья. Кевин — тот же поэт, не отнимающий руку, сочувствующий мирозданию: «Он должен так с рукой, как ветвь, простертой, / Стоять в жару и в дождь, пока дроздята / Не оперятся и не улетят».
Как уже говорилось, Хини часто возвращается к образам своего детства, смотрит на мир глазами ребенка. Например, в стихотворении «На речном берегу», написанном по мотивам шестой книги «Энеиды» Вергилия. Напомню, что в «Энеиде» Эней спускается в подземное царство, чтобы встретиться с Анхизом, своим отцом. Хини возвращается на «елисейские поля» графства Дерри. Вместо Леты он оказывается возле реки Мойолы, рядом с которой находилась ферма семьи Хини: «Когда я представляю этот „лес, / Разросшийся по дну речной долины”, / Мне вместо Леты видится Мойола». Стихотворение заканчивается пересказом пассажа из «Энеиды»:
Те души, о которых пел Вергилий,
(Перескажу посильно) — те, кого
По завершенью тыщи лет круженья
Земного колеса сюда призвали
Испить из этих вод прозрачных, смыть
Воспоминанья об Аиде мрачном
И снова преисполниться желаньем
Одеться в плоть и кровь, чтоб жить опять
Под куполом небес...
Одно из возможных прочтений этого стихотворения: поэт отождествляет превращение души, «одетой в плоть и кровь», и стихосложение, делающее это превращение возможным. Хини спускается к реке, «минуя по дороге / Domosplacidas, „мирные дома” / Деревни Аппер-Брох», и уже не различить, где заканчивается память и начинается загробный мир, как будто поэт так и живет, вполоборота к елисейским полям своего детства.
Роль памяти-Мнемозины в поэзии Хини весьма велика. Воспоминание предоставляет возможность поразмышлять о подоплеке творчества. Цикл «Песни отшельника» фиксирует подробности школьных лет:
В те времена сбывались чудеса:
Оказывался стеркой хлебный мякиш,
И бабочки с переводных картинок
Нам приносили новости из рая.
Лирический гений Хини — в очевидном ощущении дистанции между собой и остальным миром, ибо даже воссозданный мир — неполон без этого чувства дистанции между поэтом и тем, что происходит в его стихотворении. Хини прислушивается к голосам, доносящимся издалека:
Мне повезло: меня послали
Набрать воды, чтобы учитель сделал
Из порошка чернильного — чернила.
Вокруг нет никого — вода и небо,
И тихо так, что даже пенье класса,
Несущееся из открытых окон,
Не нарушает этой тишины.
И ты совсем один — вдали от мира!
Последняя, девятая часть «Песен отшельника» — лирическая исповедь поэта. Хини верит «только / В усердье пишущей руки, в упорство / Строк, высиженных в тишине…». Для Хини стихи — эпифания постоянного, неиссякаемого труда («steady-handednessmaintained»).
Во вступительной статье Григорий Кружков признается: «Переводить Хини всегда было для меня головоломной задачей. Его стиль необычайно конкретен, почти прозаичен, лирический посыл скрыт, приглушен — это трудно передать по-русски». Добавим, что для Хини, который почти всегда держит дистанцию между собой и своим читателем, огромное значение имеет недосказанное, или, употребляя слова стихотворения «Памяти Теда Хьюза», несказуемое: «Есть несказуемое — то, что стыдно / Явить наружу, то, что заставляет / Лежать во тьме с открытыми глазами / Без сна, что открывается лишь Богу / Да иногда стихам». Зачастую читатель Хини должен сам до-мыслить, до-чувствовать это недосказанное. Например, в стихотворении «Польские шпалы», одном из самых «косвенных» текстов о Холокосте. Рассказывая о засыпанных землей шпалах, поэт полушепотом, вскользь напоминает о нацистских лагерях. Полунамек, мерцающий в детских воспоминаниях: юный Хини приникает к рельсам и слушает, как уходит поезд из Кэстлдоусона, слышит вагонный лязг, а потом все затихает, а дальше — в последней строке — остаются «rust, thistles, silence, sky». Ключ к стихотворению — в его названии «Польские шпалы». Переводить стихотворение слово в слово невозможно: необходимы некоторые пояснения и перестановки по ходу перевода. Дело вовсе не в нарочитом — для «непонятливых» — прояснении оригинального текста, но в потребности внести коррективы с тем, чтобы воссоздать английское стихотворение в ином языковом пространстве.
Какое-то невидимое зло
По-прежнему по этим спящим шпалам
Катилось, лязгая на ржавых стыках, —
Вагоны за вагонами — все громче,
Все оглушительней... Прошло, утихло.
И вновь — репейник, небо, тишина.
В «Польских шпалах» присутсвует эффект двойного зрения: с одной стороны, речь идет о детских воспоминаниях, с другой — поэт Хини отождествляет закопанные шпалы с железнодорожными путями, по которым гнали составы с людьми в лагеря смерти. Поэт-переводчик усиливает этот эффект: в переводе Кружков обыгрывает значение слова «шпалы» («sleepers»): «по этим спящим шпалам». Кружков развивает Хини. Там, где у ирландского поэта говорится об апатичных, лязгающих вагонах («Eachlanguid, clankingwaggon»), переводчик «усиливает» вагонный лязг: «Какое-то невидимое зло <...> // Катилось, лязгая на ржавых стыках, — / Вагоны за вагонами — все громче, / Все оглушительней...» Усиление требуется переводчику, чтобы — вслед за Хини — дернуть стоп-кран и резко снизить напряжение предыдущих строк: «Прошло, утихло. / И вновь — репейник, небо, тишина». Поэзия, подобно античной трагедии, есть обещание катарсиса. Обещание это сбывается в финале «Польских шпал».
Роберт Фрост говорит: «Поэзия — это все то, что теряется в переводе». С этой набившей оскомину максимой не поспоришь: в случае больших поэтов, а Шеймас Хини — из их числа, переводчику трудно передать аромат оригинального стихотворения, ибо любое состоявшееся стихотворение — это не только набор неких слов и очевидных смыслов, но и набор смыслов неочевидных, а также созвучий, которые на другом языке зачастую невоспроизводимы. Хороший перевод рождается в точке пересечения смысла и ритма, максимально передающего звучание исходного текста. Собственно, это и является рецептом успеха стихотворного перевода. В случае Шеймаса Хини переводчик, кроме умения сводить воедино ритмы и смыслы, должен обладать знаниями по античной, английской и ирландской литературам. К примеру, трудно переводить упомянутое выше стихотворение «На речном берегу» («TheRiverbankField»), не понимая римского подтекста, и дело не только в наличии латинских цитат, но и в сопоставлении автора с Энеем, спустившимся в царство мертвых. А в «Чугунной заслонке» («AStoveLidforW. H. Auden») по крайней мере три подтекста: «Илиада», стихотворение Одена «Щит Ахилла» и автобиографический посыл самого стихотворения, ведь детство поэта приходится на послевоенные годы, как раз на то время, когда Оден писал свой «Щит Ахилла». Хини — вдумчивый читатель и толкователь поэтов английского Возрождения и барокко, а также Китса и Вордсворта, Уильяма Батлера Йейтса и Патрика Каванаха. Переводчик Шеймаса Хини в первую очередь должен быть многознающим, мудрым, как средневековый ирландский святой Коллум Килле, проповедник христианства в Шотландии. Григорий Кружков, проработавший над стихами Хини более тридцати лет, — всесведущ и мудр, а лучшее доказательство его мастерства — переводы, собранные в «Боярышниковом фонаре».
Григорий СТАРИКОВСКИЙ
Человек девяностых, или Смерть чиновника
Лев Усыскин. Время Михаила Маневича М., «ОГИ», 2012, 320 стр.
Существует такой жанр — биографии современных политиков и администраторов, живых и покойных, заказанные самими героями или их друзьями. Чтение, прямо скажем, не всегда увлекательное и содержательное — прежде всего по причине жесткого апологетического задания. О ком бы ни шла речь, мы узнаем примерно одно и то же: герой, на всех этапах своей деятельности являвший собой образец преданности государственным интересам, стремился к созданию общества, в котором рыночная экономика сочеталась бы с социальной защищенностью, прочной демократией, отсутствием коррупции и монополизма. Мечты, увы, не сбылись — не по его вине.
Предубеждение, думается, сложилось не у меня одного, и, боюсь, оно может сказаться на читательской судьбе книги Льва Усыскина. Тем более что личность ее героя мало известна большинству читателей. Лишь некоторые помнят тот шок, который вызвало известие об убийстве 18 августа 1997 года в центре Петербурга, на улице Рубинштейна, рядом с Невским проспектом, среди бела дня вице-губернатора Петербурга. Подобного в постсоветской России еще не было — между тем это, как оказалось, было лишь начало: вскоре последовали еще более громкие убийства Галины Старовойтовой и Льва Рохлина.
Убийство Маневича до сих пор официально не раскрыто. Что же, книга Усыскина — журналистское расследование? Нет. Никаких собственных изысканий, связанных с убийством на улице Рубинштейна, он, кажется, не предпринимает. Важно не то, кто именно сделал «заказ» и исполнил его, — важно, почему это произошло… Еще важнее понять логику судьбы, завершившейся именно так. Но эта логика оказывается подчиненной другой логике, гораздо более глобальной, — логике российской истории. Маневич не был выдающимся историческим деятелем — может быть, не успел стать. Но так получилось, что он, вместе с целой плеядой друзей, оказался вовлеченным в события исключительной важности. А потому тот путь, по которому пошел биограф, кажется — при всей видимой нетривиальности — единственно возможным. Впрочем, слово «биограф» здесь условное. Биография Маневича бедна событиями: закончил институт, занимался наукой, стал чиновником в городской администрации. Тут вообще не о чем было бы писать, если бы не эпоха, не окружение, не реформы, участником которых был герой. Точка тяжести переносится с личности на историю — большую и малую.
Говоря о «малой истории», о позднесоветском быте, Усыскин пользуется своеобразным приемом: строит текст как бы в расчете на молодого человека, вообще ничего о том времени не помнящего и не знающего, и растолковывает все понятия, применяясь к его системе представлений («„Жигули” — ранние модели автомобилей „Lada”»). Есть ли такой читатель у книги? В любом случае прием плодотворен: создается нужный эффект отстранения, позволяющий и нам, читателям средних лет, со стороны взглянуть на мир нашей молодости. Который мы, кстати, помним уже далеко не в совершенстве. Ну-ка, навскидку, что можно было купить на зарплату доцента плюс хоздоговора? И что это вообще такое — хоздоговора? А что такое, скажем, фарцовка?
Усыскин точен в деталях. Он, что не менее важно, точен психологически. Немногочисленные спорные моменты возникают при соприкосновении малого, бытового мира с большим, с историей социума или культуры. Укажем лишь одну. Гордостью ленинградских неофициальных литераторов был не Клуб-81 (созданный по инициативе властей в рамках своего рода «культурной зубатовщины», практиковавшейся в начале 1980-х прогрессивными гэбэшниками), а самиздатские журналы 1970-х — «Часы», «Обводный канал» и другие (в Москве ничего подобного в самом деле не было).
Но — тут мы переходим к вещам глобальным. К, страшно сказать, судьбам России в советское и постсоветское время.
Итак, теза: в советское время «большая часть подсистем государства вернулась в XVII, если не в XVI век, времена отрезанной от Европы фундаменталистской Московии Ивана Грозного, когда не существовало толком ни разделения властей на административную, судебную и законодательную, ни нормального права собственности, ни финансовых инструментов, ни культуры нерепрессивного диалога, ни приемлемой веротерпимости». Антитеза: именно в это время было впервые в России создано урбанизированное, социально однородное общество современного типа. Обе мысли не сказать чтобы слишком оригинальны, но их взаимное наложение создает воистину дьявольский парадокс. Другой парадокс — послесталинское тридцатилетие было временем постепенного смягчения режима и повышения уровня жизни, но при этом — временем прогрессирующего (начиная с середины 1960-х) технологического отставания СССР от Запада.
Усыскин делится с читателем своими размышлениями на эти темы, размышлениями субъективными и, возможно, необязательными, но это не раздражает, как при чтении иных биографий. Почему? Думаю, потому, что он — опять-таки не в пример иным авторам биографического жанра — дает высказаться другим людям. Высказаться собственным языком. Прозаик с особым вкусом к «чужому слову», Усыскин создает настоящую полифонию голосов, за каждым из которых стоит известный социокультурный бэкграунд, не говоря уж о складе личности. И все равно, кто это — Анатолий Борисович Чубайс или Артемий Михайлович Маневич, который в пятилетнем возрасте обрел отца (не кровного, но настоящего), в восьмилетнем потерял его, но не забыл. При этом он не избегает и ярких психологических характеристик «от себя» — хотя бы того же Чубайса. Особенно выразительной получается у Усыскина противоречивая личность Анатолия Собчака, который эффектно характеризуется с помощью нескольких «исторических анекдотов»: с одной стороны, разговор с генералом Самсоновым 19 августа 1991-го, когда Собчак, проявляя самообладание и артистизм, нагоняет на генерала страх и спасает город от кровопролития; с другой — эпизод, когда подчиненные сопровождают скучающего и пренебрегающего своими обязанностями мэра на футбольный матч и в момент, когда «Зенит» забивает гол, суют ему на подпись важные бумаги — в состоянии эйфории Собчак-болельщик подписывает все не глядя.
Впрочем, вернемся к главному герою книги. В период обучения в Финансово-экономическом институте и сразу же после его окончания Маневич попадает в круг молодых людей, которые пытались освоить азы современной мировой экономической науки и с их помощью осмыслить происходящее в народном хозяйстве СССР (что происходит нечто неладное, понимали все — руководство СССР надеялось спасти положение с помощью «укрепления трудовой дисциплины» или, в лучшем случае, с помощью невинных паллиативов вроде «бригадного подряда», изобретенного будущим участником демократического движения Н. И.Травкиным). Молодые люди — компания Анатолия Чубайса, которая вскоре объединяется с москвичами, Егором Гайдаром и его командой, — довольно быстро приходят к выводу о необходимости перехода к рынку и частной собственности. То есть — к капитализму. Причем это не сопровождается никаким политическим диссидентством: на практическом уровне юноши придерживаются вполне конформистских установок — занимаются комсомольской работой, вступают в КПСС (этого Маневич сделать не успел, но заявление как будто подал). Самореализовываться все явно собирались внутри системы.
Но почему им приходилось осваивать все почти с нуля? Чему учили их в Финансово-экономическом, Инженерно-экономическом институтах, на экономическом факультете ЛГУ? На сей счет у меня (закончившего Фин-эк несколькими годами позже) есть и собственные воспоминания. На практике главным источником, из которого студенты изначально черпали представление о сути рыночной экономики, был «Капитал» Маркса (формально его изучали все студенты СССР, даже, к примеру, медики, но экономисты эти тома и в самом деле читали). При переходе от «политэкономии капитализма» (основное содержание курса составлял именно «Капитал» и сопутствующие тексты) к «политэкономии социализма» поражал контраст между четкостью Марксовой конструкции и аморфными и бессвязными словесными сплетениями второго курса. Отдельные предметы, относящиеся к экономической практике, были, конечно же, вполне осмысленными (от бухучета до математической статистики и основ социологии), но это лишь в ограниченной степени относилось к профилирующему предмету, на промышленно-экономическом факультете (где учился и Маневич) именовавшемуся «анализ хозяйственной деятельности предприятия»: это было нагромождение сложнейших формул, которые надо было заучивать наизусть. Эти формулы представляли собой отчаянную попытку описать реальность, ускользавшую от советских экономистов-теоретиков.
В сущности, анализ деятельности отдельного предприятия в СССР не имел особого смысла: вся экономика воспринималась как один большой завод с единым отделом сбыта (Внешторгом), со множеством цехов и подразделений. Такой она должна была быть, и вся советская экономическая наука изучала это долженствующее состояние народного хозяйства. Как справедливо пишет Усыскин, «существовало убеждение, что все наличные проблемы в работе предприятий и отраслей… могут быть сняты путем улучшения технологии работы Госплана и других планирующих ведомств… Идеалом советской экономики был такой волшебный суперкомпьютер, управляющий всем и вся и обеспечивающий оптимальность за счет идеальности заложенных в него алгоритмов». Для этой идеологии не существовало «живых людей с их психологическими особенностями, предпочтениями, свободой выбора». Заметим, что противоположности сходятся. Для радикального, либертариански ориентированного монетаризма точно так же характерно презрение ко всякому изучению социальной психологии и культурной антропологии: предполагается, что люди всегда и везде действуют одинаково, только исходя не из велений мудрого Плана, а из собственных рационально осознанных экономических интересов.
О современной рыночной экономике и о современной экономической теории Маневич и его друзья узнавали понаслышке. Какие там «чикагские мальчики» — провинциальные самоучки. Однако, поскольку до теоретических азов приходилось добираться своим умом, они глубже откладывались в сознании (в области литературы и искусства сходные процессы имели место двумя десятилетиями раньше, в 1950 — 1960-е годы). Едва ли можно говорить о какой-то общей идеологии: из этого круга вышли и дирижист Глазьев, и либертарианец Илларионов (оба, кстати, стали врагами Гайдара и Чубайса). Скорее — общая область интеллектуальных интересов.
И кажется, эти «мальчики» были, как ни смешно, самыми квалифицированными экономистами СССР. Во всяком случае, они понимали больше, чем академики Абалкин, Львов, Аганбегян и проч., которые сняли с директоров предприятий административную ответственность, не наделив их ответственностью экономической, и за два года привели народное хозяйство в состояние свободного падения.
Самое главное, что эти «думающие мальчики» вообще были. И это вызывает грустные мысли сейчас. «Новый застой» 2004 — 2011 годов был, не в пример началу 1980-х, и застоем интеллектуальным. Никакие умные юноши и девушки, мужи и жены не обсуждали регулярно проблемы институциональных реформ, хотя никаких помех в этом не было. Это очень скверный для новой России симптом.
Но вот гайдаровско-чубайсовская команда оказалась призвана историей. Что удалось им сделать, каковы их заслуги? Усыскин ставит вопросы, которых от автора заказной биографии одного из членов команды не ожидаешь. Была ли необходимость в столь трудно давшихся реформах — ведь на Украине или в Казахстане их не было, а результат на сей день вполне сопоставим с российским?
Думается, на этот вопрос можно дать такой ответ: реформы Гайдара — Чубайса сыграли важнейшую роль скорее не в экономической, а в политической сфере. Прежде всего это относится к одномоментному освобождению цен: возможно, вместе с пресловутым «беловежским сговором» оно позволило спасти единство России хотя бы в нынешних границах. Разом потеряли смысл всеобразные «купоны» и карточки сугубо местного действия, вводившиеся в каждой области. Власть оказалась у того, кто печатает деньги. Аналогия сугубо медицинская: ампутация утративших управление членов и восстановление кровообращения. За эти две непопулярные меры страна — будем надеяться! — не забудет Бориса Николаевича и Егора Тимуровича и многое им простит. Что же до приватизации, в которой, собственно, и участвовал Маневич, то Усыскин сохранил для потомства более чем самокритичные высказывания А. Б. Чубайса о ваучерах, об инвестиционных фондах (в биографии Анатолия Борисовича, написанной Л. Млечиным, ничего подобного не сыщешь!), но конечный итог рассуждений таков: вопрос состоял в том, «оставить приватизацию неуправлямой или придать ей хоть какое-то легитимное русло». Похоже на слова Александра II про крепостное право, не правда ли? И факт налицо: там, где приватизация шла стихийно, как на той же Украине, падение экономики в 1990-е годы было глубже, рост в 2000-е начался с более низкой базы.
Но что произошло дальше? На страницах усыскинской книги Чубайс говорит о трех задачах, стоявших перед страной: о переходе от плана к рынку, от авторитаризма к демократии и от имперского государства к национальному. О последней задаче, самой трудной, здесь говорить не будем, тем паче что и у самого Анатолия Борисовича здесь нет ясности (вспомним его высказывания про «либеральную империю»). А вот демократия… Здесь, пожалуй, есть что сказать.
С самого начала демократизация власти и реформирование экономики вступили в конфликт друг с другом. Кто помнит Ленсовет 1990 года — огромный (450 человек!), переполненный экзальтированными личностями, совершенно недееспособный орган, в условиях жесточайшего кризиса месяц обсуждавший вопросы регламента (все это транслировалось по телевидению!), так и не сумевший избрать председателя и в конце концов призвавший на царство Собчака, чтобы немедленно начать с ним войну не на жизнь, а на смерть? На федеральном уровне все было еще драматичнее. Перед реформаторами стоял выбор: сделав минимум возможного, уступить место левым или пытаться всеми правдами и неправдами оставаться в правительстве, продолжая реформы. Был избран второй путь. В результате и политическая система стала эволюционировать в сторону авторитаризма, и сущность реформ выхолащивалась. Так, приватизация свелась к «залоговым аукционам», то есть раздаче госсобственности частным компаниям и лицам в обмен на политическую лояльность. В конце концов механизм, позволяющий «замылить глаза» избирателю, был найден — это была партия «Единство» (будущая «Единая Россия») и лично В. В. Путин, товарищ реформаторов по петербургской мэрии, соратник Собчака. Результат был сперва впечатляющ: в 2000 — 2003 годах удалось осуществить чуть ли не все реформаторские проекты, лежавшие при Ельцине под сукном. Вслед за чем полуавторитарная система стала работать сама на себя, быстро превращаясь в авторитарную, а процесс «разгосударствления» экономики так же стремительно двинулся в обратную сторону.
Но это — одна половина печальной правды. Вторая печальнее. Позднесоветская бюрократия, которая начала коррумпироваться при Брежневе и его сподвижниках, продолжила при Горбачеве, завершила процесс в 90-е и показала впечатляющие результаты в последнее десятилетие, очень быстро адаптировала и — в разной степени, конечно, — развратила реформаторов. Оправданий сколько угодно: у всех были близкие, которым хотелось «пожить по-человечески», законодательные ограничения были расплывчаты (законы еще предстояло написать!), вместе с социализмом ушла в прошлое и советская «нестяжательская» этика… И конечно, по постсоветским масштабам «дело Союза писателей» или нарушения, инкриминировавшиеся Собчаку (после его поражения на выборах), — сущий пустяк. Но тут уж коготок увяз — птичке пропасть. Чубайс утверждал, что убийцы Маневича понесли наказание. Что его друг «не поддался на шантаж» и не предал государственных интересов. Но, значит, было чем шантажировать? Были причины избегать огласки результатов расследования и не добиваться официального приговора? (Может быть, даже касающиеся не лично убитого, а каких-то обстоятельств, которые он знал и не предавал огласке, не желая подводить друзей.)
В случае Маневича сказались, видимо, и некоторые черты его личности. «Зубры советской промышленности и торговли», вылетавшие из кабинета Альфреда Коха «после весьма недолгой беседы, не чуждой сленговых и фольклорных оборотов», направлялись к Маневичу и у него «просиживали едва ли не часы — но с тем же результатом». Такой тип поведения — более мягкий по форме, чем по сути, — непривычен для постсоветской России с распространившимся в ней повсеместным «пацанством». От человека, умеющего корректно и уважительно сказать «нет», ждут, что он скажет «да». И возмущаются, если это не так.
И еще одно обстоятельство. В 1996 году выборы выиграл у Анатолия Собчака его заместитель Владимир Яковлев. Выиграл, как подчеркивает Усыскин, честно. Но за этим последовало стремительное снижение интеллектуального и морального уровня руководства города. Блестящая команда Собчака ушла — остался один Маневич. Рядом с ним работали теперь в основном обычные жадные бюрократы. Именно в этот период началось в городе усиленное сращение власти и собственности. Поддержки друзей больше не было. Зато всегда рядом были другие друзья, новые. Коммерсанты, «разруливавшие» конфликты с криминальными структурами. И ожидавшие, видимо, благодарности за это…
И вот в такой ситуации человек оказывается перед вопросом, на который можно ответить «да» и «нет». Вопрос очень серьезный (судя по всему, речь шла об организованном разграблении торгового порта — а что такое для Петербурга море и порт, понятно). Можно было и уйти от ответа — перейдя, скажем, на другую должность, благо предложения такие были, — но это было бы скрытое «да». «Да» означало утрату самоуважения, окончательное прощание с былыми амбициями, превращение в рядового представителя «крапивного семени». «Нет» — смертельную опасность. Большинство пожертвовало бы самоуважением и жило бы в свое удовольствие. А вот этот человек, внешне, кажется, совсем не похожий на рыцаря без страха и упрека, решил иначе. И погиб.
Лев Усыскин не навязывает читателю именно такую версию случившегося, но приведенные им в книге документы, статьи и свидетельства склоняют читателя именно к ней. К трагедии интеллигента, который променял свою игрушечную жизнь, со своей искусственной непогрешимостью, на настоящее действие, неизбежное грехопадение и неизбежный экзистенциальный выбор. Трагедии человека девяностых — узлового времени российской истории. Истории, в которой Михаил Маневич прожил общую со многими жизнь, чтобы умереть своей, только своей смертью.
Валерий ШУБИНСКИЙ
Санкт-Петербург
КНИЖНАЯ ПОЛКА ЕВГЕНИЯ АБДУЛЛАЕВА
Тема этой полки — интеллектуальные итоги двадцатого столетия, как они видятся с нашего, пока еще невысокого, столбика (I , приставленного к ХХ). Философия, социальные науки, образование, музыка. И естественно — литература. С литературы и начнем.
А. Макушинский. У пирамиды. Эссе, статьи, фрагменты. М., «Новый хронограф», 2011, 384 стр. («Эссеистика нового века»).
Это не та пирамида. Это пирамида Цестия в Риме, за которой находится кладбище некатолических иностранцев .
Прекрасная книга эссе. Ровная, вполголоса, ненавязчивая интонация. Лишь ближе к концу — в автобиографических очерках — голос порой срывается. Но ненадолго.
Так вот — негромко — говорят обычно в музеях и библиотеках. Или на кладбищах. Не у могил близких, а случайно (или не совсем) забредя на просто кладбище.
«На этом скупом пространстве чрезвычайная теснота предметов. Здесь есть постаменты с мемориальными досками, пропеллеры на могилах летчиков, одна очень страшная статуя — неизвестно чья — из гипса, с позолоченным лицом и руками. Но основной мотив — это увенчанная звездой деревянная пирамидка».
Это еще не Макушинский, это Лидия Гинзбург, «Мысль, описавшая круг» [8] .
А теперь Макушинский. «Завернем, значит, за угол, пройдем под воротами, углубимся в сумрак восхитительных пиний, в путаницу памятников, разноязычных надписей — и посмотрим, наконец, на пирамиду со стороны кладбища…»
Взгляд на пирамиду нужен автору для проникновения, вдумывания в стихотворение Томаса Гарди «Рим. У пирамиды Цестия вблизи от могил Шелли и Китса». Но и Гарди — лишь повод, хотя и важный. Повод разобраться в том веке, в котором Гарди пожил совсем недолго. В веке двадцатом. Повод по-иному — не просто рассеянным взглядом путешественника — взглянуть на могилы, через которые проходишь, направляясь к выходу.
«Вот великие, если верить рассказам специалистов, русские танцоры Александр и Клотильда Сахаровы, „поэты танца”, как написано на надгробии… вот странное, 1933 года, надгробие с обнаженной мужскою натурой, откровенной анатомией этой натуры, что-то, чего я, кажется, ни на каком другом кладбище вообще в жизни не видел. А вот… раскрытая как бы книга, небольшая, почти у самой земли; на левой странице: „ЗОРАН ПОПОВИ. 29 окт. 1944 — 19 дец. 1944”; на правой, наискось: „МАМА”. Пятьдесят один день прожил, значит, этот Зоран на свете. И кто была его несчастная — сербская? — мама, что она делала здесь, в этом военном Риме, где незадолго до того скинули Муссолини, куда вошли немцы, откуда их вышибли, впрочем, без боя, за пять, что ли, месяцев до рождения младенца? Что было с ней потом, куда она делась?»
Об этом, собственно, вся книга. О двадцатом веке, его жертвах — реальных и вымышленных (о последних — эссе «Жертвы века»). Об ответственности писателя; пусть даже в этом пункте Макушинский излишне, на мой взгляд, строг. К Блоку, к Маяковскому, к формалистам…
«Варварство есть варварство, утонченное или грубое — все равно. Когда Блок записывал в дневнике, что гибель „Титаника” обрадовала его „несказанно”, потому что, видите ли, „есть еще океан”, думал ли он о тех несчастных, что замерзали в ледяной воде этого „океана”? Этих несчастных было полторы тысячи, но не в цифрах здесь дело. Боюсь, что не думал. Думал — абстракциями (варварство всегда ими думает). „Цивилизация” („Титаник”) гибнет, „стихия” („океан”) торжествует. „Несказанная”, конечно же, радость» («Двадцатый век»).
Можно возразить, что Блок писал это «не для печати». Что не одному Блоку в гибели «Титаника» примерещилось тогда некое возмездие, урок для возгордившейся цивилизации. (Вспомним, сколько апокалиптических пошлостей было наговорено после прошлогоднего землетрясения в Японии…)
И все же с автором соглашаешься. И правда — мерзкие строки.
Обстоятельная рецензия Екатерины Ивановой-Федорчук на книгу озаглавлена «Плач по двадцатому веку» [9] . Плача я не почувствовал.
Тяжба с веком. С его войнами, диктаторами, авангардами и псевдоавангардами, военкоматами, гостиницами, тридцатикопеечными сигаретами «Ява»… И — с пирамидами. Пирамидами «советско-египетской государственности», мандельштамовским «пустячком пирамид» («Три дня в Ельце»). С треугольным садом психушки (проекция пирамиды на плоскость?). Тяжба, которая еще не окончена.
Н. Иванова. Русский крест. Литература и читатель в начале нового века. М., «Время», 2011, 384 стр. («Диалог»).
Выяснение отношений с веком двадцатым продолжается и в новом сборнике статей критика Натальи Ивановой. Хотя книга, как это и заявлено в заглавии, о веке нынешнем. Даже выделено на обложке цветом: «в начале нового века».
Впрочем, почему — «хотя»? Литература — не программное обеспечение, апгрейд здесь происходит реже и нерегулярнее.
«Начался ли в русской словесности двадцать первый век? Литература пока договаривает век двадцатый. Договаривает, додумывает, рефлексирует».
Да и не только литература. Все общественное сознание застыло с вывернутой шеей. И особого неудобства от этого не испытывает.
«Советская эстетика, вошедшая в пик моды в самом начале правления Путина на грани 90-х — начала 2000-х, в духе клятого постмодернизма была дополнена великодержавной риторикой и имперской эстетикой».
Думаю, постмодернизм (о нем еще поговорим) здесь ни при чем. Это не постмодернизм — а постмортем низм, от postmortem. Попытка оживить, гальванизировать идеологические и прочие отмершие ткани.
«Надо было выбирать — Россия возрождает советскую эстетику… и/или имперскую, ту, которую советская история пыталась уничтожить. Казалось бы, надо выбирать — между гробом Ленина и гробом императрицы. Но в России сегодня не выбирают — гробы просто-напросто разводят по разным столицам, Москве и Петербургу».
Двадцатый век — это не просто тихое кладбище (как у Макушинского). Это кладбище мобильное («идет процесс перемещения гробов»). Мобильное и все еще действующее. И тени от его пирамид и пирамидок ложатся на новое столетие.
Оттуда, из двадцатого века, вырастают и другие темы «Русского креста».
Проблема отношения литературы и политики. Очередное противостояние «либералов» и «национал-патриотов». Дискуссия о том, как вообще эту литературу прошлого века трактовать-подавать: критик отзывается и на «Литературную матрицу», и на трехтомник Лейдермана — Липовецкого «Современная русская литература».
Разумеется, я сужаю. Иванова пишет и о новых, прошлому веку не присущих, тенденциях в русской литературе. О ее гламуризации. О возросшей роли литературных премий. О превращении литературы в вид резервации. О «смерти читателя», наконец.
« Литература умерла, роман умер, умерли толстые журналы … А на самом деле умер читатель (его наконец уговорили, что читать — нечего), — и за гробом его скорбно идут сотни тысяч русских писателей».
Впрочем, метафора «смерти читателя» — тоже из ХХ века. Который периодически хоронил то роман, то автора, то всю литературу.
Хотя книга Ивановой показывает — все обстоит не так печально.
«Каждый охотник должен знать, где сидит фазан.
Каждый писатель должен знать, где сидит читатель.
Но и каждому читателю хорошо бы показать, где ждет его книга».
Массовый читатель — как и многое чего массовое — оставлено в двадцатом веке. «Орнамент масс», «восстание масс». На массы полили сверху кока-колой, посыпали противозачаточными средствами — и массы исчезли. Расщепились на атомизированных потребителей. Как у Демокрита: атомы и пустота… Но читатель как «трансцендентный собеседник» (по выражению Мандельштама) от нас никуда не делся. И спасибо.
В. Сильвестров. Дождаться музыки. Лекции-беседы. По материалам встреч, организованных Сергеем Пилютиковым. Киев, «Дух и литера», 2010, 360 стр.
Книга несколько выпадает своим кофейным корешком из этой «книжной полки».
Единственная — о музыке. Единственная несерийная; все остальные подобрались из каких-то серий. Единственная, изданная не в Москве — в Киеве, в замечательном издательстве «Дух и литера».
ХХ век был веком музыки. Не потому, что она была лучше музыки XIX (чем?). А потому, что она одна продолжала говорить тогда, когда замолкали философия, и литература, и живопись; гасли, как фонари на черной улице. «Она одна со мною говорит…» (Ахматова, «Музыка»).
Композитор Валентин Сильвестров. Вытягиваю с полки многотомно-советскую Музыкальную энциклопедию. Нет, не в четвертом томе, где «С» (там только Силантьев, человек с палочкой из телеящика 70-х, помните — нет?). А в последнем, где «Дополнения».
Родился в 1937-м, окончил Киевскую консерваторию у Лятошинского. Премия Кусевицкого (США, 1967) и Международного конкурса молодых композиторов Gaudeamus (1970). Конец статьи.
В списке произведений (ниже, петитом) обращаешь внимание на «Лесную музыку» на слова Айги, 1978 год. Для сопрано, валторны и фортепиано.
Обычная, как сквозь сжатые губы, статья о композиторе, не вписавшемся в псевдоклассический советский канон. Терпимый режимом (наряду с немногими другими) — ради музыкального экспорта, на разные «гаудеамусы».
Остальное дорисовывается при чтении книги, в основу которой легли записи встреч с Сильвестровым, организованных в 2007 году киевским композитором Сергеем Пилютиковым (спасибо ему).
Еще одна история непростых взаимоотношений с двадцатым веком, его авангардными и традиционалистскими течениями.
Увлечение — на студенческой скамье — музыкальным авангардом. Занятия узким кругом по изучению додекафонии, музыка к так и не снятому фильму Параджанова, постепенная переоценка авангарда.
«Меня привлекает не идеологическая, а как бы лирическая форма авангарда. Идеологическая — это у Штокхаузена. Я давно не слушал Штокхаузена и Булеза. И вот перед тем, как прийти сюда, попытался опять послушать штокхаузеновские „Контакты”. Раньше я им увлекался, а тут вдруг обнаружил, что просто сижу и наблюдаю, как он моделирует процессы. У Булеза тоже процессы, но они еще как-то музыкально связаны… И вся деятельность Штокхаузена — это деятельность композитора-звукорежиссера. Такое у меня ощущение. Звукорежиссер, хотя и со своей концепцией, и даже со своими маниями».
Собственно, де-политизация, де-идеологизация авангарда — это то, что и происходит в искусстве. На Западе — где-то с 70-х, в России и окрестностях — с конца 90-х. Движение от партикулярности «актуального искусства» к универсальному языку музыки .
«Допустим, Рахманинов: совершенно устаревший с точки зрения актуальности его времени вроде бы композитор, а как ни странно, он сочинял вещи, которые живы до сих пор. Уже были и Стравинский, и Шенберг — а Рахманинов сочинял какой-то там Третий концерт… Актуальная музыка — она удивляет, может быть, даже прочищает мозги, но потом все равно возвращаемся к более наивным вещам. Они все еще живы, потому что они опираются на музыкальный язык, все равно, устарел он или нет».
Редко когда читаешь с таким удовольствием композитора. Может быть, еще Владимира Мартынова, «Пестрые прутья Иакова». Но у Мартынова постоянно заставляешь себя не реагировать (аллергически) на общую шпенглерианскую тональность: все кончилось, все кончилось, больше ничего не будет… [10]
Да, прогресса уже не будет. Не потому, что он закончился, а потому, что его не было. Была вера в прогресс, вызванная великой европейской секуляризацией (музыки, литературы, всего) и великой европейской экспансией. И то и другое выдохлось — как раз под конец прошлого века. Конца истории, конечно, не произошло. Но межсезонье — в том числе и в музыке — чувствуется.
С. Зенкин. Работы о теории. М., «Новое литературное обозрение», 2012, 560 стр. (Научное приложение. Вып. CXII).
Это — очень короткая рецензия. Хотя книга Зенкина на этой «полке» самая крупная по объему (толще талмуда об Асмусе, о котором ниже) и заслуживает самого обстоятельного разговора.
Но рецензировать ее почти невозможно. Что и доказала попытка редакции «Неприкосновенного запаса» (2012, № 3) организовать на нее отклик (и на другую недавно вышедшую книгу Зенкина, «Небожественное сакральное»). Илья Калинин и Александр Скидан сказали много умных и справедливых вещей — но, собственно, ничего о самой книге (книгах).
Причина, думаю, даже не в том, что в сборник вошли статьи, писавшиеся в очень разное время (ранняя — 1991 года). Половина книг этой «полки» — это тоже «сборные солянки». Да и стиль Зенкина за эти годы не изменился.
Сложность в другом. При сохранении общей проблематики (гуманитарная мысль ХХ века) Зенкин почти каждую свою статью пишет как комментарий . Или — учитывая несколько негативное отношение Зенкина к понятию комментария — как некое пристальное прочтение того текста, или контекста, которым вызвано рождение той или иной статьи. Каждый раз возникает нечто новое, соответствующее вот именно этому поводу (конференции, сборнику статей, журнальному обсуждению…). Диалогический отклик. Не сиюминутный — спокойный, продуманный. Но именно отклик, теоретическая реплика.
Для понимания статей Зенкина — мастера восстанавливать контекст — требуется такая же процедура, какую предпринимает сам автор. Вчитываться в каждую статью, со всеми ее явными и неявными отсылками. В рецензии это немыслимо.
Зенкин сам отмечает, что в его текстах присутствуют «два типа рефлексии: герменевтическое вчитывание в чужие идеи и собственная постановка концептуальных проблем». Автор не строит теорий, у него нет одной «длинной мысли». Он рефлексирует те теории и мысли, которые попадают в его поле зрения. Рефлексирует контекст, в котором они оказались в этом поле зрения. И само это поле зрения.
Отсюда предельно отстраненная, безоценочная интонация. «Теоретичная», если брать это слово в его древнегреческом смысле (созерцательная). Почти вся книга посвящена литературе и литературной теории ХХ столетия (почему и вошла в эту «книжную полку»); но лишь по немногим упоминаниям можно понять, что сам автор жил в этом веке. Причем большую часть своей жизни.
И о советской идеологии Зенкин пишет sine ira et studio . Она для него — всего лишь частный, хотя и показательный случай «подъема идеологий» в современную эпоху. Рассмотрев, например, идеологические аспекты «рефлексии о культуре в советской науке 1970-х годов», Зенкин заключает: «Короткая, но блестящая история советской культурологии свидетельствует о том, что это научное направление было тесно связано со специфической социокультурной ситуацией „периода застоя”».
Вполне достойная теоретическая установка. Не смеяться, не плакать, но понимать.
М. А. Маяцкий. Спор о Платоне. Круг Штефана Георге и немецкий университет. М., Издательский дом Высшей школы экономики, 2011, 344 стр. («Исследования культуры»).
О круге, образовавшемся вокруг поэта-символиста Стефана Георге (1868 — 1933), и о культе Платона в этом круге я узнал за пару лет до выхода этой книги, в Риге.
Чем-то отравился (хотя чем можно отравиться в Риге?); отлеживаясь, почитывал альманах рижского «SeminariumHortusHumanitаtis» (очень рекомендую, есть в сети). Где и наткнулся на текст лекции Михаила Маяцкого. Почти неизвестный мне автор говорил о неизвестной традиции неакадемического платоноведения в немецкой интеллектуальной жизни 1910 — начала 1930-х (пока с интеллектуальной жизнью не сделали то, что сделали).
Сам Маяцкий (в той, юрмальской, лекции) рассказывал, что, изучая тему зрения у Платона и Аристотеля, все пытался понять, откуда эта тема возникла в 1924 году у Хайдеггера. «С другой стороны, я наткнулся в литературе там и сям на страшную полемику… В адрес некоего загадочного Круга Георге (George-Kreis) сыпались страшные громы и молнии» [11] . Потом линии сошлись. Выяснилось, что и платоновские штудии «георгиан» (Фридемана, Залина, Зингера, Хрильдебрандта) повлияли и на Хайдеггера. И не на него одного.
При чтении «Спора о Платоне» невольно вспоминаешь известную булгаковскую цитату о разрухе, которая прежде всего в головах. Профессор Преображенский имеет в виду, конечно, швондеров и шариковых… Публикация мемуарной, дневниковой литературы начала прошлого века дала другую картину. Разруха началась именно в головах Преображенских, чудесных интеллигентов с их сомнительными опытами. Медицинскими, политическими, оккультными — всякими. С цветения всех сопутствующих «цветов зла». И не только в России. Как это и показывает книга Маяцкого.
Русские «рифмы» к символистскому культу Мастера, Стефана Георге [12] (которого, кстати, очень любили русские символисты) напрашиваются сами. Даже не знаешь, на какой остановиться. Домашняя религия «вечной женственности» Блока — Белого? «Башня» Вячеслава Иванова? Неудачливые розенкрейцеры 1920-х? У «георгиан» было, пожалуй, все серьезнее. Сугубо мужское сообщество, со своими неписаными ритуалами. Брезгливость к современности с ее «софистикой», чаяние нового Царства. Платон, истолкованный как воспитатель и создатель «имперской утопии». Такой вот «афинский Георге» (лейтмотив платоновских штудий, опубликованных Кругом).
Царство (Reich), как известно, очень скоро наступило. Не совсем, правда, платоновское. Оказавшееся полной неожиданностью для большинства членов Круга. И особенно для тех, кто более всего критиковал Веймарскую республику, рассуждал о «крови», «опьянении» и грядущем «обновителе народа». Пожалуй, этого ретроспективизма — взгляда на Круг Георге и его «платонолатрию» с точки зрения прихода к власти нацистов — в книге даже многовато. Так, что это немного заслоняет ту «разруху в головах», которая творилась в немецком университетском платоноведении.
Очень модной тогда становится, например, тема «Платон и Восток»; под таким названием выходят в Германии сразу две монографии, не говоря уже о многих статьях. Основной тезис: Платон почерпнул всю свою мудрость из древнего Ирана. Чуть ли не из рук самого Заратустры, ясное дело. Вся философия Платона при этом сводится — как и у «георгиан» — к мифам.
Или еще одна «контекстная» перекличка — русская, тех же 1920-х. Алексей Лосев и его неортодоксальные (с точки зрения академической науки) платоноведческие книги. И Яков Голосовкер с его интерпретацией Платона в «Иммагинативном абсолюте», крайне близкой той, которая исходила от Круга Георге. Лосев, правда, «георгиан» не читал (но читал общие с ними источники, Наторпа и Пельмина). А вот Голосовкер даже мог знать некоторых из «георгиан» лично: в 1922 — 1923 годах стажировался как античник в Берлине…
На многие, в общем, параллели наводит эта замечательная книга: копать — не перекопать.
В. Парето. Трансформация демократии. Перевод с итальянского М. Юсима. М., «Территория будущего», 2011, 208 стр. («Университетская библиотека Александра Погорельского»).
«Трансформация демократии» — это такое академичное обозначение беспредела, охватившего Италию после Первой мировой. Самовольные захваты рабочими фабрик, сколачивание «красных гвардий».
Вот один из многих эпизодов, приводимых Парето.
«(Ла Стампа. 1920. 21 окт.) Кикко, арестованный в Марселе, сообщает, что… вечером 22 сентября он был на дежурстве вместе с некими Андреа Винченти и Джузеппе Росси. Они увидели, что мимо фабрики проходит человек, в котором узнали тюремного охранника. Они подошли к нему и потребовали документы, в чем тот отказал. Тогда они схватили его и затащили на фабрику, где он был обыскан и было найдено удостоверение охранника новой тюрьмы на имя Эрнесто Шимулы. Задержанного отвели на третий этаж здания, где собрались рабочие и работницы, заменившие хозяев… Представ перед своего рода трибуналом, в котором заседали и женщины, в том числе совсем молоденькие, он был приговорен к сожжению живьем в доменной печи».
Семидесятилетний мэтр со своим добротным, плоть от плоти XIX века, позитивизмом пытается как-то подогнать свою теорию циклов, все эти «остатки» и «дериваты» к новому веку. К эпохе, когда человеческой жизнью начинают распоряжаться «своего рода трибуналы».
Парето все еще делит — в девственно неполиткорректном духе века XIX — народы на цивилизованные и нецивилизованные. «Такое положение вещей обычно не может продолжаться долго, особенно у цивилизованных народов, для существования которых порядок необходим». (Пройдет немного времени, и цивилизованные народы покажут, на что они способны — в том числе и во имя этого самого порядка.)
Или, размышляя над тем, за счет чего можно поправить истощенную войной экономику, задумчиво произносит: «Нужно, между прочим, иметь в виду использование ресурсов обширных азиатских и африканских регионов». Сколько понадобится десятилетий, чтобы эта искренняя колонизаторская лексика оказалась изгнанной из приличного общества? Более того — чтобы возникла целая научная индустрия выискивания «колониальных» намеков в европейской литературе (чуть ли не со времен Эсхила, чем древнее, тем лучше) — с вынесением обвинительных вердиктов Западу? Совсем немного.
Впрочем, некоторые прогнозы Парето начала 1920-х все же попали «в десятку».
«Мираж эры всеобщего согласия тает на глазах. На Востоке сгущаются тучи. Следует отбросить предположение о том, что Германия покается и станет бить себя в грудь; нет такой силы на свете, которая могла бы заставить ее отказаться от попытки реванша. Стремление вовлечь Россию в орбиту буржуазного Запада пока не увенчались успехом. Общность политических интересов рано или поздно приведет к заключению союза между Германией и Россией».
И ведь все угадал — вплоть до пакта Молотова — Риббентропа. Впрочем, еще Ницше писал: «...мы нуждаемся в том, чтобы идти, безусловно, вместе с Россией… Никакого американского будущего».
Одного Парето все же не смог спрогнозировать: последствий прихода к власти фашизма. Или, устав от беспредела, не захотел. Цивилизованным народам, как было сказано, нужен порядок. А тут — повеяло порядком. И харизмой, что еще прекраснее. «Фашизм в лице своего вождя обрел политического деятеля первой величины».
В последней статье (1923) Парето перечисляет грехи прежнего парламентского режима: «…захват земли и фабрик, а также множество других демагогических бесчинств в 1919 — 1920 гг., о чем теперь в сенате справедливо напомнил президент Совета».
Президентом Совета был тогда Муссолини. Статья называется, кстати, «Свобода» [13] .
А. Горц. Нематериальное: знание, стоимость и капитал. Перевод с немецкого и французского М. М. Сокольской. М., Издательский дом Государственного университета — Высшей школы экономики, 2010, 208 стр. («Социальная теория»).
Французский социолог Андре Горц родился именно в тот 1923 год (год смерти Парето) в Вене. Окончил химический факультет в Лозанне (Парето тоже был по образованию «технарем» — инженером), «переболел» Сартром. Потом — переезд в Париж, экономическая журналистика, книги по рабочему вопросу…
«Нематериальное…» (2003) — одна из последних книг Горца. Еще одна параллель с книгой Парето. И там и там — попытка маститого, в годах, ученого разобраться в социальных перипетиях нового наступившего века. Оба видят в нем признаки анархии. Парето считал источником анархии заводских рабочих, захватывавших предприятия. Для Горца же тот, «классический», пролетариат — уже позавчерашний день. «Оказание услуг и нематериальный труд становятся господствующими видами труда, а материальный труд, напротив, оттесняется на обочину производственного процесса или просто перемещается в страны с более дешевой рабочей силой». Те, кто еще задержались в материальном производстве, борются не с , а за свою эксплуатацию. «На место эксплуатации заступают самоэксплуатация и самосбыт „человек-предприятий”, бесчисленных „Я-АО”».
Источником анархии оказываются не эти присмиревшие пролетарии, а те, кто создают знания — то самое «нематериальное», роль которого в современной экономике все возрастает. Нематериальное фактически не поддается оценке как товар; его стоимость невозможно измерить затраченным трудом, временем или сырьем (каким?).
Но самое главное — благодаря развитию компьютерных технологий почти «всякое формализуемое знание может быть отделено от своего материального и человеческого носителя, практически бесплатно размножено», в результате чего его товарная стоимость стремится к нулю.
Сегодняшним анархистам не нужно обобществлять средства производства — они пытаются максимально обобществить знания (как это делают, например, активисты «Движения за свободное программное обеспечение» и «Свободный интернет»).
И в отличие от мрачноватых прогнозов Парето, будущее, которое видится Горцу, окрашено в радужные тона. «Капитализм знаний порождает в себе и из себя перспективу своей возможной отмены. В его недрах зреет зародыш коммунизма».
Прикройте пальцем слово «знаний». Ничего не напоминает?
Читать это забавно, особенно на фоне тотальной десциентизации после распада СССР. Нет, я не пессимист. А побывав недавно в новосибирском Институте ядерной физики (на экскурсии), даже проникся оптимизмом. И все же, если какой зародыш и зреет в недрах постсоветского капитализма, то скорее — феодализма. Такой уже эмбрионище.
Впрочем, и сам Горц не скрывает, что развитие нематериального в капитализме совсем не обязательно ведет к коммунизму. Например, рекламная индустрия, которая, по Горцу, превращает человека из гражданина в безвредного потребителя, атомизируя и деполитизируя общество. Вот Горц описывает success story Эдварда Бернейса. Бернейс поселился в США в 1920-е, когда промышленники искали средства найти гражданские рынки сбыта для огромных мощностей, созданных во время Первой мировой войны.
«Бернейс знал ответ. Он разработал новую область: Public Relations (PR). Сперва в статьях, а потом в книгах он разъяснял, что хотя естественные потребности человека весьма ограниченны, его желания по самой своей природе безграничны. Чтобы их подстегнуть, достаточно избавиться от ложной идеи, будто покупки индивидов соответствуют их практическим потребностям и рациональным соображениям… Нужно обращаться к „иррациональным эмоциям”, создавая культуру потребления и порождая типичного потребителя, который ищет и находит в потреблении своего „глубиннейшего я”». Что и было с успехом воплощено в рекламной индустрии.
Бернейс был не просто последователем Фрейда. Он был его родным племянником.
Конец книги вообще лишен оптимизма. «Наука и ненависть к телу», «Устаревание тела и человека как биологического вида» (цитирую заголовки). То еще светлое будущее.
И. В. Кондаков. Вместо Пушкина. Этюды о русском постмодернизме. М., Издательство МБА, 2011, 383 стр. («Humanitas»).
Взгляд на русскую литературу первой половины прошлого века как на постмодернистскую. Причем главными «постмодернистами» оказываются классики соцреалистического канона: Демьян Бедный, Николай Островский, Алексей Толстой…
«А почему бы и нет? Ведь не мог же постмодернизм ни с того ни с сего свалиться нам на голову в конце ХХ века. Что-то же ему предшествовало».
Впрочем, о «некоторой соприродности постмодернизма российской почве» уже писал Михаил Эпштейн. «Если коммунистическое в России существовало до Маркса, то не могло ли постмодерное существовать в России задолго до Деррида и Бодрийяра?» [14] .
Да, границы течений условны. Пруста иногда объявляли постмодернистом, Кафку.
Точно подмечено в книге и размывание границ между творцами соцреалистического канона и его париями. И что с современной дистанции порой становится не столь принципиальным то, «чем отличается, скажем, Маяковский от Мандельштама». Что и иллюстрируется перекличками в цитатах из обоих поэтов.
«Вся русская литература ХХ века сливается в один текст, и мы можем отсюда лишь различить хорошую литературу и плохую, да и то при условии, что мы сойдемся в отношении критериев».
ХХ век как единый текст — ключевое выражение и для большинства книг этой «полки». Прежние жесткие перегородки размокают на глазах. Между авангардом и большевизмом (Макушинский), авангардом и не-авангардом (Сильвестров), демократией и фашизмом (Парето), фашизмом и символизмом (Маяцкий)…
Но вот критерии оценки (переоценки) произведений этого «единого текста» у Кондакова оказываются более чем традиционными. Либерально-«шестидесятническими», условно говоря.
Разумеется, «лесть начальству в доступной ему форме», как кто-то иронично определил соцреализм, не оправдана. Ни этически, ни эстетически. Но — настолько ли однозначно были связаны творческие неудачи писателей с их отношениями с властью? И был ли кризис, заметный у многих авторов в 1930-е, вызван только ужесточением цензуры — а не исчерпанием также модернистских поисков двух предшествующих десятилетий? Кризис, кстати, наблюдался и в литературе эмиграции того периода, где никакого цензурного контроля и партийного диктата не существовало.
Попытка увязать «сдачу и гибель» с его отношением к советской власти заметна, конечно, не у одного Кондакова. И Макушинский не прощает Блоку и Маяковскому их симпатий к большевикам. Да и у Зенкина читаешь вдруг в статье о Шкловском: советская власть «вынуждала его писать все менее точно, все более увлекаться „искусством не сводить концы с концами”». Да, Шкловский — с конца 1930-х — все менее читабелен. Но только ли в советской власти было дело? Следует ли исключать, что после двадцати лет яркой и крайне интенсивной литературной деятельности может просто начаться естественный спад? Совсем невозможно?
Речь не об оправдании режима. Но когда в книге Кондакова мы снова узнаем, что Сталин — злодей и недоучка, что все, что писалось в расчете на одобрение Сталина — плохо и нехудожественно, то чувство — словно десятый извод Белинкова перечитываешь. Или Сарнова. И уж совсем непонятно — при чем здесь постмодернизм?
Х. Ортега-и-Гасет. Миссия университета. Перевод с испанского М. Н. Голубевой, А. М. Корбута. М., Издательский дом Государственного университета — Высшей школы экономики, 2010, 144 стр. («Теория и практика образования»).
9 октября 1930 года Федерация студентов университетов Мадрида приглашает Ортегу прочесть лекции по университетской реформе.
Вероятно, в виде лекции этот поток размышлений воспринимался живее. Даже при плохой акустике в зале, на которую жалуется философ.
Университету требуются реформы. Университету и государству. (Трогательна та серьезность, с которой Ортега постоянно их сопрягает, университет и государство.) Не нужно бездумно копировать иностранные образцы организации университетов. Особенно немецкие. «При создании университета нужно опираться на студента, а не на знания и преподавателя». Причем «нужно исходить из среднего студента». Сократить лишние дисциплины, сократить научные исследования в университетах, усилить гуманитарную составляющую. Сделать из «факультета культуры» «ядро университета и всего высшего образования».
Стандартный набор благих пожеланий, которые звучат всякий раз, когда заходит речь о реформе высшего образования. Хуже всего то, что часть из них уже воплотилась. Не знаю, как насчет Испании («У нас в Испании, Испании, Испании в почете высшее образование…», как поется в песне). А на руинах советского университета все это даже бурно процвело. И опора на «среднего студента», и сокращение специальных предметов, чтобы не перегрузить его нежные мозги, и ползучая гуманитаризация.
В целом: второразрядный текст выдающегося философа.
К тому же, книга эта уже выходила. В Минске, в том же переводе, и доступна в сети [15] . Только убрано минское предисловие, в котором рассказывалось, что Ортега-и-Гассет родился от отца и матери. (Есть такая разновидность предисловий: предисловия для бедных. Точнее, для ленивых — кому лень в словарь лезть. Или в Википедию.) А вот статья Х.-Э. Санчеса «Хосе Ортега-и-Гасет как педагог», к сожалению, оставлена; наверное, без нее книжка уж совсем бы тоненькой была.
Правда, у Санчеса, кроме пересказа биографии (испанская разновидность «предисловия для ленивых»), есть еще аккуратный реферат сочинений Ортеги на педагогическую тему. Дело нужное — если бы не такой вот слог: «Потеря колоний наполнила испанцев горечью, печалью и пессимизмом».
Сочувствуешь, конечно. Не испанцам с их грустью, а русскому читателю.
Валентин Фердинандович Асмус. Составили В. А. Жучков и И. И. Блауберг. М., РОССПЭН, 2010, 479 стр. («Философия России второй половины ХХ в.»).
О том, как РОССПЭН издает Густава Шпета, мне уже приходилось писать [16] . И вот новый «кирпич»: Валентин Фердинандович Асмус.
Асмус, конечно, не Шпет, но его тоже жалко.
Книга эта, как и в случае с Ортегой, уже выходила. В другом издательстве и под более скромным названием. «Вспоминая В. Ф. Асмуса…» (М., «Прогресс-Традиция», 2001). Что вполне отвечало содержанию сборника, наполовину состоявшего из воспоминаний о философе (и воспоминаний самого философа, кстати, очень любопытных).
В предисловии к тому сборнику составители (почти те же, что и у нынешнего) сетовали, что «в силу разных обстоятельств» не смогли представить «богатый архив» Асмуса. И выражали надежду, что «со временем он будет тщательно исследован и откомментирован и в той или иной форме станет достоянием широкого круга читателей».
Время это так и не наступило. Снова, вероятно, помешали «разные обстоятельства». Жаль, что они не помешали переиздать эту книгу — раздув ее по сравнению с предыдущей почти в полтора раза.
За счет чего? Добавлено несколько статей Асмуса — но не из «богатого архива», а уже печатавшихся в других (и отнюдь не недоступных) изданиях. И пять мемуаров. Два из которых уже публиковались ранее, а остальные три ничего нового об Асмусе не сообщают. Единственное, что как-то содержательно отличает новый сборник от предыдущего, — это более полный список опубликованных работ ученого и три впервые опубликованных письма Асмусу Пастернака. Скажем так, не густо.
Зато при подготовке нынешнего издания составители снабдили зачем-то все воспоминания заглавиями в лучших традициях советско-газетного стиля. «Мужество человека и исследователя», «Подлинный ученый и педагог», «Наставник и творец».
Никто не спорит, что Асмус был фигурой незаурядной. Но вот чтобы «крупнейший русский философ ХХ века», «крупнейший отечественный мыслитель прошлого века, творивший в своем отечестве», «ученый с мировым именем»...
Смогли бы составители или мемуаристы назвать хотя бы одну-две оригинальные философские идеи у «крупнейшего русского философа ХХ века»? Или хотя бы одну-две по-новому сформулированные проблемы? Сомневаюсь.
Дело, думаю, не только в de mortius aut bene , aut nihil . Большинство из авторов воспоминаний пришли в философию в конце 1940 — 1950-х годах. Естественно, что Асмус, с его эрудицией, знанием классических и европейских языков, с элементарной порядочностью и доброжелательностью, значительно выделялся на фоне тогдашней философской профессуры. Об этом, почти дословно повторяя друг друга, пишут его бывшие ученики. «Типичный университетский профессор… Будто ненадолго приехавший к нам из Берлина, например, или из Кенигсберга…» (Ф. Т. Михайлов).
Уточним: «типичный университетский профессор из Берлина или Кенигсберга» не обучался ни в одном европейском университете (не его вина, конечно). Он, «последний московский философ» (так назвал его Пятигорский), перебрался в Москву из Киева уже на четвертом десятке, в 1927 году, когда все настоящие «московские философы» либо были выдворены из страны, либо выдавлены из философии. Да и в Москве Асмус оказывается отнюдь не в среде старой гуманитарной профессуры. Читает лекции в Комакадемии, публикуется в «Известиях», «Под знаменем марксизма», «Вестнике Коммунистической академии», «На литературном посту». Пишет, например, о «реакционной классовой установке» Шкловского и Эйхенбаума (статья «Эпос» в Большой советской энциклопедии, 1934 год, в новую книгу, понятно, не вошедшая). Обрушивается на символистов: «Мемуары Андрея Белого — сознательно или бессознательно — скрадывают, скрывают, затушевывают... контрреволюционную, по сути, борьбу русского символизма».
Конечно, не стал Асмус и «придворным философом». После разноса, которому подвергся его подготовленный к юбилею Маркса труд «Маркс и буржуазный историзм» (1934), он сосредотачивается на истории философии, эстетике, логике. Именно этого Асмуса — несколько «не в чести», старомодного отшельника — и запомнили те, кто слушал его в последние два десятилетия его жизни. Когда лучшим представителям поколений, приходивших в философию в последние сталинские и первые «оттепельные» годы, приходилось начинать почти с нуля. И особую, символическую важность приобретала фигура хранителя прежних, утерянных традиций. Любые детали и эпизоды, не монтирующиеся в этот поколенческий миф, естественно, легко забывались.
Пусть Асмус не был ни «крупнейшим русским философом ХХ века» — он был заметной фигурой в истории культурной и научной жизни 1920 — 1960-х годов. И вполне заслуживает, чтобы книга, названная «Валентин Фердинандович Асмус», представляла собой нечто большее, чем такой вот кирпич в мемуарном сиропе.
[8] Гинзбург Л. Человек за письменным столом. Эссе. Из воспоминаний. Четыре повествования. Л., «Советский писатель», 1989, стр. 452.
[9] Иванова-Федорчук Е. Плач по двадцатому веку. — «Сибирские огни», 2012, № 5.
[10] Да: еще беседы, которые ведет Дмитрий Бавильский с композиторами. Пожалуй, это самое интересное на сайте «Частный корреспондент» (chaskor.ru); астрологические прогнозы и литературные обзоры там вызывают у меня меньше доверия.
[11] Маяцкий М. Рецепция Платона в Германии в начале ХХ века. — Русский мир и Латвия. Под ред. С. Мазура. Рига, 2010. Издательство общества «Seminarium Hortus Humanitatis». Вып. ХХI, стр. 9.
[12] Маяцкий предпочитает передавать его имя как «Штефан» (что в русской переводческой традиции более принято для соответствующего венгерского имени), а наименование платоновского сочинения — «Политией» (в духе немецкой традиции — Politeia), а не привычным «Государством».
[13] Книга Парето, видимо, оказалась последней в отличной серии «Университетская библиотека Александра Погорельского». О чем сообщил в апреле этого года издатель серии Валерий Анашвили < >. Жаль.
[14] Эпштейн М. Постмодерн в русской литературе. М., «Высшая школа», 2005, стр. 68.
[15] Ортега-и-Гасет Х. Миссия университета. Пер. с исп. М. Н. Голубевой; ред. перевода А. М. Корбут; под общ. ред. М. А. Гусаковского. Минск, БГУ, 2005 <; . М. А. Гусаковский при нынешнем переиздании не указан, равно как и А. Муравьев, который значился редактором перевода при публикации части книги во втором номере «Отечественных записок» за 2002 год <; .
[16] Абдуллаев Е. История русской философии, или Философия русской истории Густава Шпета. — «Вопросы литературы», 2011, № 1. См. также: Плотников Н. Густав Шпет Татьяны Щедриной: реконструкция или фальсификат? — «Новое литературное обозрение», 2011, № 109.
КИНООБОЗРЕНИЕ НАТАЛЬИ СИРИВЛИ
«ЖИТЬ»
В первый раз фильм «Жить» Василия Сигарева я шла смотреть, словно по приговору народного суда. Вроде бы надо. Не отбояришься. Сигарев — знаменитый драматург, в 24 года триумфально ворвавшийся на подмостки театров мира с пьесой «Пластилин» (2000). Талантливый кинорежиссер, автор нашумевшего три года назад «Волчка» (Гран-при Кинотавра-2009) и призер нынешнего Кинотавра (фильм «Жить» получил там приз за режиссуру). Однако, будучи наслышана, что кино он снял запредельно жестокое, я подготовилась к просмотру, как только могла: натянула собачий ватник, поверх — костюм химзащиты, сверху еще водолазный скафандр… Пошла, посмотрела. Психика вроде не пострадала, зато пострадала картина. Я чего-то не поняла… Зачем это все?
Поселок где-то, видимо, на Урале. Серое, гигантское гидросооружение, серая река, серый пар над водой… Серые хрущобы, желтые дома, построенные еще пленными немцами, почерневший от времени частный сектор… Поздняя осень — начало зимы.
В хрущобе — мама, отчим, сын лет двенадцати… Бездомный и беспонтовый папа-игроман (Евгений Сытый) с велосипедом под окнами. Отчим (Дмитрий Куличков) выходит, дает папе в рыло. Мама-фашистка (Анна Уколова) на сынулю спускает собак: «Чего ты все в окно пялишься? Садись за компьютер. Зря, что ли, купили?» Папа едет на речку, снимает ботинки и топится…
В желтом доме, штукатурку которого долбит ошизевший дятел, — пара влюбленных (Яна Троянова и Алексей Филимонов), инфантильные спидоносцы. Она с белыми дредами, с пирсингом в языке, он — весь в татуировках. Задумали, блин, венчаться. Повенчались. Обратно ехали в электричке. К парню приклебались какие-то гопники и на глазах новобрачной забили ногами…
В частном секторе — тетка-алкоголичка (Ольга Лапшина), мать девочек-близняшек. После смерти мужа — запила. Дочек у нее отобрали. И вот взялась за ум. Ремонт сделала, обои в детской поклеила, кроватки застелила, кукол говорящих купила в прозрачных коробках. Милиционерша из детской комнаты все пофотографировала, договорилась с подружкой из детдома, что девчонок отправят к матери на маршрутке. Маршрутка угодила в аварию, и получила мамаша два гроба с мертвыми дочками. Жуть, короче! Зачем?
Зачем три истории, когда и одной — любой из них — достаточно, чтобы пронять зрителя до печенок? Почему все герои — подранки: ВИЧ-инфицированные, зависимые, бомжи, алкоголики? Жизнь у них и так-то — не сахар, а их еще обухом по голове. Все равно что отнять щенков у трехногой суки и замочить у матери на глазах. Непостижимая жестокость! Ради чего? Режиссерский садизм? Арт-тусовочная мода на радикальные жесты? Способ докричаться до соотечественников, которым все пофиг? Ответа у меня не было, и я чувствовала: это моя проблема. Видимо, я слишком успешно защитилась от этой картины. Поэтому пришлось, сняв защитный скафандр, идти смотреть второй раз. И ничего. Оказалось: а) не смертельно; б) практически безупречно написано, срежиссировано, сыграно, снято, смонтировано, озвучено (это, впрочем, было ясно и с первого раза); в) действительно в итоге дает некий ресурс — силу ЖИТЬ. И кажется, я даже поняла, как Сигарев этого добивается.
Попробую объяснить.
В самом начале, еще до титров, мальчик Артем стоит у окна и видит отца во дворе. Тот сидит против окон и крутит колесо перевернутого велосипеда. К раме приделана сложенная вдвое открытка. При вращении, она хлопает по спицам и издает характерный звук: блям-блям-блям-блям-блям… Можно предположить, что эта открытка (потом мы увидим, — на ней написано: «С днем рождения!») — единственная у папы вещица от сына. Знак постоянной между ними связи. Куда бы отец ни ехал, открыточка хлопает: блям-блям-блям… Она хлопает все время, пока идут титры. Потом на фоне серой пятиэтажки вырастает написанное огромными буквами название «ЖИТЬ», и в первом же эпизоде героиня Яны Трояновой, продевая сережку в язык, глядит в окно и хрипло кричит сожителю: «Мама! Там колобок на велике! Иди, глянь. И открыточка такая на колесо приделана: блям, блям, блям, блям…» И дальше два этих великовозрастных клоуна, сидя под окном на корточках друг против друга, счастливо кривляются, изображая велосипедистов и повторяя: блям-блям-блям-блям… Дурацкая эта открытка с ходу цепляет их именно потому, что между ними — точно такая же иррациональная и нерасторжимая связь. Герои второй истории не знают, естественно, что у дядьки с велосипедом есть сын, что им не разрешают видеться и что эта открыточка для них, для них для обоих значит… Но влюбленные каким-то необъяснимым образом это чувствуют. В квантовой механике такая загадочная нелокальная связь называется чудесным словом «запутанность» [17] , и это, собственно, и есть принцип построения сигаревской картины.
Три истории, герои которых толком и не знакомы друг с другом, в фильме развиваются параллельно. Тут нет, конечно же, ничего нового. Однако, в отличие от фильмов типа «Вавилон» Алехандро Гонсалеса Иньярриту, у Сигарева это не просто эффектный композиционный прием. Это момент содержательный. Герои разных историй испытывают одни и те же душевные потрясения, причем одновременно. С ними буквально происходит одно и то же, как с квантовыми частицами в состоянии «запутанности». Никаких логических объяснений этому нет; на уровне квантовых связей классическая логика не работает. Однако эффект такого построения фильма налицо: где-то минуте к сороковой автору удается запутать в эту квантовую паутину и зрителя. Зритель как бы теряет рациональную перспективу; тут уже не работает принцип: вижу — понимаю — сочувствую; зритель не «сопереживает» героям, он — в идеале (если сдается добровольно на «милость» фильма) — переживает ровно то же, что и они.
Картина идет два часа и четко, математически делится на три части. Первые сорок минут — приближение катастрофы; вторые — подробная, без жалости и снисхождения экскурсия в ад; в последней трети — на помощь размозженным, испытывающим нестерпимую боль живым персонажам приходят умершие, чтобы утешить, забрать с собой или дать силы жить дальше.
Уже в первой части становится ясно, что для всех главных героев привязанность к любимым — единственное средоточие жизни. Это болезненная, небезопасная привязанность [18] , подпитываемая страхом в любой момент ее потерять. Юные клоуны потому и едут венчаться, что заражены СПИДом и не могут рассчитывать на долгую счастливую жизнь. Они надеются, что, венчанных, — их на том свете не разлучат. Для мальчика Артема, живущего с ненавидящей его матерью и подкаблучником отчимом, неприкаянный Папа — единственный свет в окошке. Для алкоголички Гали возвращение дочерей из детдома — последний шанс сохранить с ними связь (детей уже чуть не отдали на усыновление). Жизнь у всех держится на одной ниточке, и в конце первой трети фильма Сигарев ее одним махом перерезает.
Вот парочка новобрачных качается в электричке. Одинаковые перчатки без пальцев, одинаковые железные обручальные кольца… Молодая жена довольно басит: «Вот, повенчалися, такие!» — «Да. Теперь дальше не страшно», — вторит любимый, которого она зовет «Мама» (он ее, в свою очередь, — «Гришка»). «А мне наоборот — страшно. И еще этот дятел долбаный»… Подваливает паренек с тухлым взглядом. Стреляет сигарету, потом просит денег. Ему дают. Он уходит, приметив пачку купюр. «Во упырек! Хорошо хоть ножиком не полоснул!» Гришка хрипло смеется. Параллельно — Галины девочки садятся в маршрутку, едут. Одна у другой рисует на спине: «Рельсы, рельсы, шпалы, шпалы, ехал поезд запоздалый…»
Молодые собираются наконец выпить. Но «упырек» возникает снова, зовет новобрачного в соседний вагон — помочь надеть тяжелый рюкзак. Муж уходит. Гришка ждет, смотрит, качаются раздвижные двери вагона. Монтажный стык: мальчик Артем из первой истории вскидывается на кровати с отчаянным криком: «Папа умер!» Папа, собственно, ушел в воду на десятой минуте картины. Но мальчика ощущение непоправимой беды накрыло только сейчас. Ровно тогда же, когда и Гришку. Она вдруг лихорадочно вскакивает, бежит к двери, отчаянно ломится в соседний вагон… Дверь, дрожа от страха и возбуждения, держит давешний упырек. Молодая женщина, разбив стекло, глядит в окошко между вагонами. Видит, как человек пять отморозков прыгают на голове ее мужа, превращая ее в кровавое месиво. Еще один снимает это все на мобильник. Беспримесное, чистое зло. «Вы че? Он же больной! Вы че делаете?!» Гришка мечется по вагонам: хрипло орет: «Помогите!» В вагоне мужики солидные, крепкие. Никто даже не шелохнулся. Гришка рвет стоп-кран. Ба-бах. Резкий толчок. Скрежет. Звук автокатастрофы. По логике экстренное торможение поезда вряд ли могло привести к столкновению с маршруткой. Просто мир у всех рушится одновременно.
Гришка в больнице трясется, сидя на корточках. Сигарев дразнит и нас и ее надеждой. Из-за двери, куда увезли ее мужа, выходит паренек с загипсованной ногой покурить, говорит: «Повреждения средней тяжести, врач сказал». Являются менты. Один циничный, мордатый. Другой — тупой. Циничный начинает у Гришки брать показания. Отправляет тупого узнать насчет повреждений и опросить пострадавшего. Тупой появляется через минуту: «А че ты меня послал? Он же умер» И вместо реакции Гришки мы видим Галю, которая во дворе уговаривает воющую собаку: «Ну что ты? Скоро хозяйки твои приедут» А мимо нее на негнущихся ногах проходит милиционерша из детской комнаты — ей уже сообщили. Галя, все поняв, бежит за ней по темной ледяной улице и только кричит: «Говори! Говори!»
Но это еще не самое страшное. Страшное впереди. Во второй части режиссер опускает нас в ледяную геенну запредельного, немыслимого страдания.
Вторая треть картины — диптих невыносимой боли. Сначала — многофигурный, сложнопостановочный эпизод похорон и поминок по мертвым Галиным дочкам. Потом — пьяный визит Гришки к священнику и ее возвращение в электричке. Между этими эпизодами, ровно посередине фильма, — поразительный план сброшенного с плотины и вмерзшего в лед велосипеда Темкиного отца. Знак бесконечности ада.
Над плотиной едет похоронный автобус. Внутри — два гроба, мертвые девочки в платках с посеченными лицами. Галя сидит, вцепившись одной рукой в край гроба, другой судорожно сжимая фотографию дочек. Напротив племянница — малахольная Ксюша. Ксюша ни с того ни с сего улыбается, и Галя вдруг страшно, жутко улыбается ей в ответ. После этой улыбки уже возможно все — любые бездны безумия. На кладбище — бессловесная, темная, тупая массовка. Галя сидит — ноги не держат. Вдруг она замечает у девочек пар изо рта. Ее переклинивает: «Живых хороните!» Обезумев, она ревет, как раненый зверь, рвется к дочкам: «Нету такого закона — живых хоронить!» Из последних сил, удерживаемая пожилой, рыхлой сестрой, Галя вопит: «Я на вас управу найду! Я Путину напишу!» Сестра взывает: «Мужики, помогите! Сделайте что-нибудь!» Все стоят. Что тут сделаешь?
Столовка, где накрыты поминки. Гале, связанной, ставят укол. Она беспомощно растекается киселем, — бессмысленный взгляд, крошки пирога изо рта… Окоченевшие старухи в черных пальто, платках и вязаных шапках, приняв водочки, — разговариваются… Медленно, скрипя шестеренками, начинает раскручиваться механизм поминок — коллективного ритуального избывания, заедания, запивания горя. Не помогает, не лечит. Изношенные старые дуры жуют беззубыми ртами, пьют, роняют слова, а девочки — в мерзлой земле.
Церковь, солнце, мороз. Гришка, замотанная красным шарфом, поджидает священника. Тот выходит, хозяйственно запирает двери. По дороге домой прихватывает с обочины охапку поленьев. Гришка, пьяно оскальзываясь, ковыляет за ним, пристает: «Зачем любить, если все равно забирают?» Батюшка не понимает: «Куда забирают? В армию? Обычное дело. Приезжай завтра, отслужу молебен за здравие». Но Гришка гнет свое, требует, чтобы священник ее отпел. Ведь она уже мертвая. Он разве не видит? Она хочет к любимому. Но если ее тут не отпоют, они на том свете не встретятся. Священник гонит ее: иди проспись! Она бросается на него с кулаками… Так и идут — впереди добрый пастырь, спешащий в тепло с полешками, позади — пьяная баба, умирающая от боли. Он ее не слышит, не понимает. И от церкви нету ни утешения, ни спасения. За кадром начинает звучать потусторонняя гитарная тема (музыка Павла Додонова). Гениальный трагический клип: Гришка в электричке. Идет, бежит по вагонам. Все двери легко открываются. Везде люди — чужие, буднично занятые своим. А любимого нет. Его нет в этом поезде. Его уже нигде нет. Гришка сидит, смотрит перед собой страшными, черными глазами. Из почерневшего рта вырывается беспомощный сип. Наконец она выговаривает еле слышно одно только слово: «Помогите!» То, что делает тут Троянова, — настоящий актерский подвиг. Так же, как и у Лапшиной, в эпизоде поминок. Режиссер не щадит ни актрис, ни зрителей. Все по правде. На экране — невыносимая, нечеловеческая концентрация боли. Невозможно пережить разрыв с близкими, утрату привязанности. У человека нет таких сил.
И в третьей части внезапно, вдруг обнаружится, что никакого разрыва и нет, что связь никуда не девается, что привязанность вечна и безопасна, как стальной страховочный трос. Словно в ответ на Гришкино: «Помогите!» — все под те же мистические гитарные переборы по двору зашагает Темкин отец в дырявых носках. Поднимется по лестнице, позвонит в дверь, получит в лоб от нового мужа своей бывшей и от нее самой, но, улучив момент, уведет-таки сына из этого страшного дома.
И Гришка, уже вскрывшая себе вены и опустившая руку в ведро с водой, ругая ругательски Бога: «Что вот ты сделал? У тебя че, руки из жопы растут? Вот и иди в жопу!», услышит вдруг стук в окно и увидит под окном избитого, перебинтованного возлюбленного в больничной пижаме. Он ей забинтует запястье, и потом они вместе лягут в постель. И Гришка станет жаловаться: «У меня чувство, будто ты мне изменил. Все другое. Все не так. Нельзя умирать, козлина, — ты слышишь? Нельзя!» А у него по перебитому, распухшему носу поползет непрошеная, даже не заказанная режиссером слеза. Связь есть. И она совершенно не зависит от жизни и смерти.
Если нет утешения на земле, на помощь приходят умершие. И Теме. И Гришке. И ополоумевшей Гале, которая, наняв алкашей, чтобы раскопали могилку, приволакивает на санках мертвых дочек к себе домой. И вот уже они — живые и теплые — сидят на кухне в оцинкованной ванне. Она отмывает им лица и мажет зеленкой ссадины. Тут же лижется дворовая шавка, а девочки, балуясь, гоняют ногами кусок мыла в теплой воде. Галя, счастливая, надевает на дочек ночнушки, слушает, как они играют с говорящими куклами… Засыпает с ними в одной постели.
И финал. Утро. Возврат к реальности. К Гале в халупу стучится сестра: «Галя! Что же ты натворила? Ты зачем девок выкопала? Грех это!» Галя упрямо твердит: «Не отдам. Я газ пущу». Спускает мертвых девчонок в погреб и взрывает дом, зажав газовый баллон между коленей.
Мать и отчим Артема собираются и едут его искать в дачный поселок, где у папы был дом. До мамы, которая готова была придушить сына подушкой, доходит наконец, что ребенок страдает и ему нужна помощь.
А Гришка, завернув дреды в пучок, попрощается с лежащим на матрасе возлюбленным: «Извини, мне надо идти. Денег снять в банке на похороны, маме твоей позвонить». Любимый уже без бинтов. Следы побоев исчезли. Это уже не галлюцинация. Просто воспоминание. Когда она выходит из квартиры, мы видим, что на матрасе никого нет. Она будет жить.
Финал. Гришка на остановке. Беременная ларечница открывает киоск, украшенный нарядными лампочками. Гришка покупает чипсы. Отрешенно ест. На экране, поверх остановки, водокачки и деревьев, усыпанных грачиными гнездами, возникает большими буквами «ЖИТЬ». И каким-то образом оказывается, что жить действительно можно.
Это кино с его «квантовой» структурой и безжалостным погружением зрителя в стихию невыносимой душевной боли — не рассказ о том, как бывает, не рефлексия, не теория. Это своего рода духовная практика, позволяющая зрителю (если, конечно, он не сопротивляется) пережить уникальный опыт — опыт быть рядом с человеком в момент его наивысшего страдания. Обычно мы панически этого избегаем, убегаем, прячемся. Мы инстинктивно защищаемся от чужой боли и невольно предаем тех, кому плохо. Но если, сцепив зубы, ты остаешься рядом и соглашаешься разделить эту боль до конца, — ты вдруг понимаешь, что это освобождает от страха перед жизнью, от бремени, отнимающих силы, ненужных защит, от неприязни и даже ненависти к другим. Косноязычная Гришка, безумная Галя, виктимный Артем, его жалкий отец и прочие жлобы-родственники — вовсе не те персонажи, с коими с готовностью жаждет идентифицироваться рафинированный арт-хаусный зритель сигаревской картины. Но, досмотрев кино до конца, вдруг ясно осознаешь, что все социальные перегородки — иллюзия, люди едины и боль каждого — твоя боль.
Я не знаю, сколько человек посмотрит эту картину. И сколько из них решится «впустить» ее в себя. Но я знаю точно — нельзя сегодня снять ничего целительнее для нашего измученного, поголовно травмированного психически, мучительно разделенного общества. Общества, где человек человеку даже не волк, а заиндевевшая свинцовая чушка.
ДЕТСКОЕ ЧТЕНИЕ С ПАВЛОМ КРЮЧКОВЫМ
«Азбуки». Глаголь Добро Есть (ч. 1)
За азбуку без слов! За просто азбуку от а-бэ-вэ-
гэ-дэ до э-ю-я. Что значит — «кто заказывает
музыку?»! Здесь все, что есть, заказываю я.
Анатолий Найман, «Азбука»
Б сказала:
— Слушай, А ,
Побежим
Искать слова!...
Александр Шибаев,
«Озорные буквы»
В 1987 году, на ранней заре «перестройки», столичное издательство «Просвещение» выпустило миллионным тиражом и седьмым изданием знаменитый советский «Букварь». Тот самый, синенький, с андреевским портретом вождя. В предисловии, начинающемся приветливым обращением «дорогой друг», сообщалось, что скоро-де «ты напишешь самые дорогие и близкие для всех нас слова: мама, Родина, Ленин».
До сих пор не могу понять, что им такого папа сделал.
Здесь все было вполне наглядно и удобно: слоги, прописи, картинки и некоторое количество прозы-поэзии, — как классической, так и на первый взгляд анонимной. Доложу вам, что иные стихи в этом букваре звучат сегодня как-то угрюмо-комично. Например, предлагая заучить «три десятка с лишком букв», кои должны стать «ключами ко всем хорошим книжкам», маленькому читателю за это пообещали оказаться однажды «и на морях и на седых вершинах»:
Найдешь ты храбрости пример
В своей любимой книжке.
Увидишь весь СССР,
Всю Землю с этой вышки.
Тебе чудесные края
Откроет путь от «А» до «Я».
Разумеется, советскому малышу было невдомек, что границы предполагаемых краев — суть пограничные вышки по контуру одной шестой. И не более того.
Некоторым буквам здесь были посвящены отдельные стихотворения. Вот на 107-й странице, ближе, как говорится, к концу алфавита, сообщалось:
Букв немало мы узнали,
Добрались до буквы Ц .
Есть слова, где Ц — в начале,
Есть слова, где Ц — в конце [19] .
Ну просто трататец какой-то, как говаривал мой школьный учитель по труду.
В предыдущих изданиях (перестроечный букварь вышел под «общей литературной редакцией академика АПН С. В. Михалкова») ностальгическая для многих книжка заканчивалась довольно милым стихотворением не то С. Прокофьевой, не то Г. Сапгира:
…И дорогому букварю я говорю:
— Благодарю!
Ты книга первая моя!
Теперь читать умею я!
На свете много книжек есть,
Все книжки я могу прочесть [20] .
Ну не все, конечно. До «всех» надо было некоторое время еще подождать.
Слова «букварь» и «азбука» (в значении учебного пособия для обучения грамоте) — синонимичны. Но вот с какого момента азбука начала становиться искусством, частью детской литературы, и прежде всего — поэзии, в какие стороны она развивалась?
Увы, даже авторитетное издание 1974 года — «От азбуки Ивана Федорова до современного букваря: (1574 — 1974)» [21] не дает четкого ответа на этот вопрос.
И все-таки: в какой же момент методологическое побраталось с прекрасным ?
В моем самом раннем детстве это случилось, наверное, когда мне доверили полистать (чистыми руками и без никаких карандашей!) толстые гизовские книги 1940 — 1950 годов выпуска. Это были, помню, переводы разных древних народных эпосов, «Витязь в тигровой шкуре» Руставели, «Анна Каренина» и тому подобные фолианты, оставшиеся от книжника-деда. Вообще-то поначалу на стопках этих книг я попросту сидел за обедом, так как без них не доставал до столешницы. Вероятно, специального, высокого детского стульчика, похожего на современное спортивное судейское место, у нас в тогдашнем обиходе попросту не было.
Удивительно, но самым интересным в этих книгах стали для меня не прекрасные иллюстрации великих художников, не Фаворский с Леонидом Пастернаком и Лансере, — но исключительно массивные буквицы, которыми открывались главы. Они были украшены причудливыми орнаментами, увиты лианами, мне вспоминаются и какие-то диковинные мифологические фигурки, плотно вплетенные во все это богатство.
Лучше других запомнилась буква «Д», — я даже решил для себя, что это бывшая «А», с которой случилось какое-то невероятное приключение.
Эти две буквы я сразу выучил накрепко.
А вот Маршак с его «Веселой азбукой про все на свете», с аистом и дятлом, который «жил в дупле пустом, дуб долбил как долотом», появился в моей читательской судьбе гораздо позже.
Сто десять лет тому назад в Санкт-Петербурге и Киеве вышло «Руководство к преподаванию по азбуке-картинке» опытного методиста и педагога Г. С. Левицкого. «Повторите с дитятей десять раз названия букв, и он не будет помнить ни одной — и только рассмотрите с ним десять картин, и он расскажет вам все их до одной, со всею их подробностию. Как рассматривание картин, так и беседы по ним ведутся дитятею с удовольствием. На другой, третий день он с таким же удовольствием будет рассматривать картины. Он не спешит к игрушкам. Таким образом, душою его в это время владеют картины!»
Стало быть, в моем случае «картинами» стали причудливо-нарядные буквицы.
Вскоре после того как Левицкий выпустил «Руководство к преподаванию…», знаменитый «мирискусник» Александр Бенуа приступил к эскизам своей будущей «Азбуки в картинах».
Работа длилась два года, и осенью 1904-го невероятно дорогое чудо книжной графики (ценою аж в 3 рубля!) вышло в издании «Экспедицiи Заготовленiя Государственныхъ Бумагъ» [22] .
Помимо создания и расширения ассоциативных связей между конкретной буквой и персонажами, представляющими ее на всем пространстве страницы, помимо обращения к воображению своего маленького читателя-зрителя, Бенуа обратился еще и к звуку .
Среди рабочих материалов «Азбуки» сохранился заготовленный автором словник: очевидно, именно записанные в нем слова должны были представлять в будущем издании буквы русского алфавита.
Так вот, для самой первой буквы алфавита не пригодились ни «Аполлон», ни «Ангел».
И заготовленная для буквы «Б» «Буря» — тоже не подошла.
«Азбуку» открывают «Арапъ» (причем театральный, стоящий с обнаженной саблею на подмостках и совсем не страшный) и жутковатая «Баба-Яга» (летящая в ступе над косматыми деревьями, под которыми тесно прижались друг к другу перепуганные сестренка с братишкой).
Очевидно, стараясь помочь ребенку в запоминании изображенной буквы, Бенуа подыскивал еще и такие слова, где она могла бы употребляться дважды. Нетрудно представить, как папы и мамы предвоенных, предреволюционных и еще вполне мирных лет рассматривали эти дивно изукрашенные страницы, усадив детей к себе на колени.
И повторяли вместе с ними вслух, хором: « А -р а п!», « Б а- б а-Я-га!»
Иногда Бенуа помещал на картине сразу два слова на одну букву («Городъ — Генералъ»), а для подкрепления рисовал дополнительные предметы, тоже начинающиеся на «Г»: гаубица, гренадер, госпиталь.
Но если вы подумаете, что город, генерал и весь сопутствующий им антураж в «Азбуке» были настоящие, «взрослые», то крепко ошибетесь.
В 1958 году, откликаясь на похвалы своей давней, уже почти забытой в России книжке, Бенуа писал одному из Кукрыниксов (А. Соколову, в семье которого «Азбуку» бережно хранили): «Спасибо за добрые слова об „Азбуке”. Но неужели, пройдя через три (!) поколения, книжка не истерлась вконец?! К сожалению, я был бы в таком случае лишен удовольствия заменить истрепанную новым экземпляром, ибо сам не владею ни единым, а гостит у меня экземпляр одной из моих дочерей — одной из тех девочек, которые фигурируют в „Городе—Генерале”, в „Маме” и „Бай-бай” (последнее иллюстрировало букву «Й». — П. К. )» [23] .
Ну конечно же «Город — Генерал» изображал события в детской комнате: братья и сестры увлеченно играют в войну.
«Генерал» — это старший брат, он на деревянной лошадке, в генеральском костюме, с саблей в руке. Игрушечный «Город» выстроен на полу перед младшим. У крепостной стены — игрушечная гаубица и полк солдатиков-гренадеров. А у окна на столике — игрушечный госпиталь, возле которого хлопочут младшая и старшая сестры. На маленьком флагштоке — красное на белом: медицинский крест.
Кстати, в «Маме» тоже идет игра — в дочки-матери (девочка понарошку кормит свою куклу). Принцип отождествления, так свойственный детям, срабатывал мгновенно.
Конечно, в своей гениальной «Азбуке» Александр Бенуа ловил всех зайцев, что называется, за все хвосты. Это и книга-театр (каждая страница тут — словно картинка из волшебного фонаря). И книга сказок: «Волшебник — Великан», «Карлик», «Рыцари», «Шуты». И музей истории с географией («Египет»). И привычная связь с Библией («Иона»). Имеется даже мягкая, шутливая полемика с тогдашними морализаторами детства (вглядываясь в некоторые картины, родители, думаю, ее вполне замечали).
В своей книге Александр Николаевич Бенуа был полностью на стороне детей.
Завершая приложенное к факсимильному переизданию «Азбуки» обширное исследование о художнике и о его своеобразном проекте-манифесте, заметив, что именно от этой «Азбуки» и пошли побеги, воплотившиеся в детских книгах Мстислава Добужинского и Владимира Конашевича, Н. М. Васильева процитировала фрагменты из дореволюционной статьи Александра Бенуа «Кое-что о елке».
Оказывается, размышляя в той давней статье о будущем детской книги, отталкиваясь от собственного эстетического и даже семейного опыта, от реакции публики на его «Азбуку», Александр Николаевич принялся мечтать, что называется, вслух.
Он мечтал, чтобы эта будущая книга смогла научить ребенка «схватывать, ценить и любить образы внешнего мира», сумела «выучить живой линии и живым краскам»; он употребил такой оборот, как «духовная пища», которая бы не губила, но культивировала в детях «самые драгоценные черты: способность ясно улыбаться и безумно увлекаться».
«Тогда только, — написал Бенуа, — подрастет у нас то нужное поколение, которое вместе с благородными мечтаниями воспитает в себе и ту яркость и бодрость духа, которые более необходимы для культуры, нежели самые умные умы и ученые слова» [24] .
…Думаю, даже в самом страшном сне А. Н. не смог бы и вообразить, что именно и каким языком написано сегодня в сотнях и тысячах учебно-методических пособий и ученых трудов, призванных обслуживать и укреплять многообразную систему дошкольного образования в современной России. О детской и семейной психологии тоже пожалуй что умолчу. Впрочем, на фоне общей картины, с которой я немного знаком, пространство для радости и надежды все-таки остается. В конце концов, у нас есть выдающийся детский психолог — замечательная Юлия Борисовна Гиппенрейтер, и не она одна [25] .
…Но мы забежали вперед. И для того чтобы в следующий раз мне было легче сразу перейти к азбукам , замешенным на современном сочетании ритмов и звуков, передвинусь ненадолго в совсем стародавние времена, когда Александру Бенуа стукнуло аккурат два года от роду. Ибо без всемирно известного писателя, который осенью 1872 года выпустил свой авторский букварь, свою «толстовскую „Азбуку”», нам не обойтись.
Да, действительно, ровно сто сорок лет тому назад, опираясь на более чем десятилетний опыт существования яснополянской крестьянской школы, вольно или невольно встраиваясь в идеологию знаменитой уваровской триады, на которую возлагались последние надежды на фоне окончательного выветривания православной атмосферы в образовании, Толстой сложил свое легендарное четырехкнижие для школьников того времени. «Цель книги, — разъяснял он в одном из писем, — служить руководству при обучении чтению, письму, грамматике, славянскому языку и арифметике для русских учеников... и представить ряд хороших статей, написанных хорошим языком...»
Статьи статьями (об обоснованности включения в «Азбуку» некоторых из них много спорили). Толстовская «Азбука» оказалась, представим себе, первым демократическим учебником по чтению, основанным на слуховом методе. И все это при четкой сверхзадаче: обновление духовно-нравственного воспитания детей. Здесь я с удовольствием отсылаю читателя к интереснейшей статье Л. Мумриковой (которая, кстати, много писала и о других русских «Азбуках», главным образом о воспитательном их значении), размещенной на портале «БОГОСЛОВ.RU» [26] . Стереоскопический портрет этой и последующей за нею «Новой азбуки» Льва Толстого (1874 — 1875) представлен тут в своей полноте. Интересно, что, создавая для детишек свои учебные книги, Л. Н. еще не успел взяться за переписывание Евангелия, отрицание таинств и догматов Церкви, еще не глумился над евхаристией. Словом, до трактата «Критика догматического богословия» оставалось еще три-четыре года, поэтому в молитвах и текстах из Священного Писания, помещенных в толстовские буквари, никакого авторского вмешательства не было.
В советские годы обе эти азбуки для детей не издавались. Но издательство «Детская литература» все-таки пару-тройку раз выпускало нарядные толстовские книжицы под несколько лукавым названием «Азбука. Страницы из „Азбуки”» (одна из последних вышла в Ленинградском отделении «ДЛ» в 1990-м).
А иначе откуда бы я знал рассказы и басни о мальчике Филиппке, Льве и Собачке, Ученом сыне и гениально минималистском «Люби, Ваня, Машу»? Правда, я очень боялся пересказанной Толстым индийской были «Слон». Это о том, как животное наступило на своего хозяина, который тут же и помер, а жена принесла и бросила под ноги чудовищному символу священной мудрости своих малолетних детушек:
«— Слон! Ты убил их отца, убей и их.
Слон посмотрел на детей, взял хоботом старшего, потихоньку поднял его и посадил себе на шею. И слон стал слушаться этого мальчика и работать на него».
Такие дела. Вообще Лев Николаевич настрогал для русских дитятей более шестисот произведений. Такую выработку трудно себе представить, как, впрочем, и то, что до бесконечных маршаковских слонов оставалось еще более полувека. В том числе — и до моего любимого, который и сегодня мирно дремлет в знаменитой «Веселой азбуке про все на свете», впервые опубликованной в ленинградском «ЧИЖе».
Спит спокойно старый слон —
Стоя спать умеет он [27] .
Книги
*
Аркадий Гайдар. Жизнь ни во что (Лбовщина). М., «Ад Маргинем Пресс», 2012, 128 стр., 2000 экз.
Практически неизвестное широкому читателю сочинение Гайдара — дебютная повесть, писавшаяся в 1925 — 1926 годах и печатавшаяся с продолжением в пермской газете «Звезда». Представляет собой беллетризованное — с ориентацией на любовно-приключенческий революционный роман — изложение истории борьбы и героической смерти Александра Михайловича Лбова (1876 — 1908), командира Первого революционного отряда пермских партизан («лесных братьев»); писалось с использованием воспоминаний современников и участников описываемых событий; текст, по которому еще трудно представить, во что разовьется талант начинающего прозаика.
Сергей Гандлевский. Бездумное былое. М., «Corpus», «Астрель», 2012, 160 стр., 3000 экз.
«Беглые мемуары», развернутый автобиографический очерк с некоторыми суждениями о себе, своем времени, своем поколении, о литературе, друзьях, своей стране и т. д. Содержание (бегло): Родословная. — Родители. — Детство (двор, школа, чтение, решение стать писателем: «…предал семейный — причем нескольких поколений — идеал жизни как волевого усилия и преодоления и предпочел облегченный вариант — жизнь в свое удовольствие. На склоне лет соглашусь, опустив глаза: такая жизнь, несмотря ни на что, сладка»). — Филфак МГУ, чтение, стихи, друзья (А. Сопровский, А. Цветков, Б. Кенжеев). — Путешествия по стране (в основном рабочим в геологических экспедициях). — Заработки: сторожем, дворником, учителем, экскурсоводом, рабочим в театре, и т. д. — Жизнь на рубеже 1970 — 1980-х, «когда месяцев десять в году стоял ноябрь». — «Нервотрепки с КГБ». — Заработки литературные (поэтические переводы). — Попытка эмиграции. — Перестройка и гласность, клуб «Поэзия» и «Московская школа»; Лев Рубинштейн, Тимур Кибиров. — Выживание в перестроечные годы и первые поездки за границу (лето в Израиле с семьей на различных работах — грузчиком, уборщиком и т. д.). — Петр Вайль, Лев Лосев. — Литературные дела в 1990-е и 2000-е годы. «Вплотную к шестидесяти, когда я пишу эти заметки, приходится с удивлением признать, что круг жизни если и не замкнут вполне, то почти очерчен и на носу старость. Я своих лет пока не чувствую: по-прежнему срываюсь уступать место в транспорте пожилым… сверстникам»; «Зная себя как облупленного, скажу без рисовки, что имел и имею больше, чем заслуживаю». Несмотря на относительно небольшой объем и как бы суховатую «деловитую» стилистику, хорошо сочетающуюся с таким же немногословным, но выверенным прожитыми годами комментарием, книга эта обладает ценностью не только бытового подстрочника к корпусу стихотворений Гандлевского и содержанию его романов, но и ценностью отдельного произведения, на мой взгляд — произведения художественного.
«Новый мир» намерен отрецензировать эту книгу.
Лоран де Грев. Дурной тон. Роман. Перевод с французского Нины Хотинской. М., «Текст», 2012, 188 стр., 3000 экз.
На обложке этой книги сказано: «Продолжение знаменитого романа Шодерло де Лакло „Опасные связи”», но это не совсем так — перед нами самостоятельное произведение молодого бельгийского писателя, в котором не продолжение, а скорее предыстория событий знаменитого романа, повествование со своей собственной системой образов, со своей художественной задачей; героиня его, маркиза де Мертей, рассказывающая свою историю, видится автору не чудовищем, а «современной женщиной в отжившем мире». Автор отчасти пользуется стилистикой де Лакло, но больше как стилистическим декором — строй повествования определяется задачами, которые ставит перед собой де Грев. Цитата: «Нужно немало мужества, чтобы поднять шторку. За шторкой — улица; а улица — это нищета; а нищета — это запах. Она растекается по тротуарам, как грязные воды из наших домов; она и лиц-то не имеет — только рожи. Все наше общество здесь, за шторками в каретах. В один прекрасный день это общество непременно лопнет, чтобы миру явилась истина. Я могу прочесть в сточной канаве будущее этого мира, как читают по кофейной гуще судьбу любви: ставки сделаны».
Исаак Башевис Зингер. Враги. История любви. Роман. Перевод с идиша В. Федченко. М., «Текст», «Книжники», 2012, 349 стр., 5000 экз.
Знаменитый роман Зингера в новом, полном переводе с оригинала — существовавший до этого русский перевод был сделан с англоязычного варианта романа, адаптированного для восприятия американским читателем.
Иркутское время. 2012. Поэтический альманах. Иркутск, «Оттиск», 2012, 196 стр., 500 экз.
Альманах, составленный на основе 11-го Фестиваля поэзии на Байкале; среди участников альманаха поэты из Иркутска, Улан-Удэ, Москвы, Кемерова, Братска, Зимы — Михаил Айзенберг, Владимир Алейников, Елена Анохина, Татьяна Безридная, Екатерина Боярских, Людмила Бендер, Мария Галина, Алексей Гедзевич, Юрий Извеков, Светлана Михеева, Аркадий Штыпель, Надежда Ярыгина и другие. Цитата: «подумай о былом / и ничего не делай / болтай с набитым ртом / закидывайся белой / уставившись в ТВ / спокойно деградируй / откупори себе / очередное пиво / не брейся не ходи / с утра по магазинам / ты царь живи один / все прочее гонимо / живи без тормозов / покуда не наскучит / когда в конце концов / тебя угробит случай / и дух твой отлетит / и взор его несмелый / печально оглядит / безжизненное тело / пускай увидит он / песчаную дорогу / и море за углом / и небо слава богу» (Артем Морс).
Кирилл Ковальджи. Дополнительный взнос. Новые стихотворения. М., «Дети Ра», 2012, 124 стр., 1000 экз.
Новая книга известного поэта — стихи, написанные после 2007 года — «СОНЕТ// Так разминулись я и ты, / Что мне себя и вспомнить странно / Влюбленным, как герой экрана, / (плюс море, музыка, цветы), // Любовь, — от сладкой простоты / До наважденья и обмана, / Что говорю? — от дурноты / До откровенья и дурмана! // на высоте и с высоты — / Все было. Лезвие Оккама… / Файл удален — я пуст и чист? // Как бы не так! Портрет и рама. / (А в сердце рана!). Чья программа / И где безумный программист?»
Джозеф Конрад. Тайный агент. На взгляд Запада. Перевод с английского А. Антипенко. М., «Наука», «Ладомир», 2012, 632 стр., 1500 экз.
Книга, вышедшая в серии «Литературные памятники» и представляющая Конрада в неожиданном для широкого читателя амплуа — автора романов, посвященных революционному движению и международному терроризму: герой романа «Тайный агент» (1907), английский анархист, выполняющий задания русской разведки, готовит террористический акт в Лондоне; в романе же «На взгляд Запада» (1910) изображена среда русских политэмигрантов, действие его разворачивается в Санкт-Петербурге и Женеве; прототипами действующих лиц стали М. Бакунин, П. Кропоткин, С. Степняк-Кравчинский, С. Перовская, Е. Азеф и др. От издателя: «В обоих романах мы находим и напряженную интригу, и колоритных персонажей, и глубокий психологический анализ приверженцев террора, и любовную тему, и критику современной западной цивилизации с позиций своего рода мессианства. Несмотря на яркую внешнюю канву событий, подлинная тема конрадовских романов иная: это трагедия одиночки, которого одолевают душевные страдания или муки совести, фатальная игра человека с Судьбой, роковая утрата невинности духа, проклятие золота, кризис позитивизма, шаткость бытия, „закат Европы”, глубинное противостояние Запада и Востока, мужчины и женщины, хаоса и порядка. За поверхностными наслоениями сатиры, политики, натурализма, психологических этюдов проступает нечто глубинно-лирическое и даже архетипическое…»
Красная тетрадь. Олег Григорьев. Рукописи. 1989 — 1991. Составление, примечания и вступительная статья А. Скулачёва. СПб., «Красный матрос», 2012, 152 стр., 1000 экз.
Факсимильное воспроизведение поздней рукописи одного из лидеров ленинградского андеграунда поэта Олега Григорьева (1943 — 1992) с расшифровкой записей (стихи, отрывки прозы, записи, цитаты).
Харуки Мураками. 1Q84. Тысяча невестьсот восемьдесят четыре. Книга 3. Октябрь-декабрь. Перевод с японского Дмитрия Коваленина. М., «Эксмо», 2012, 512 стр., 30 000 экз.
Новый роман культового японского прозаика — бестселлер 2010 года в Японии, количество напечатанных экземпляров — три с половиной миллиона.
Всеволод Некрасов. Стихи. 1956 — 1983. Составление, сопроводительный текст М. Сухотина, Г. Зыковой, Е. Пенской. Вологда, «Библиотека Московского концептуализма Германа Титова», 2012, 592 стр., 2000 экз.
Самое полное на сегодняшний день издание стихотворений «первого периода» творчества Всеволода Николаевича Некрасова (1934 — 2009).
Новый метафизис. М., «Новое литературное обозрение», 2012, 388 стр., 1000 экз.
Сборник прозы, составители которого намерены представить некое культурное течение, обозначившее смену эпох в современной русской литературе — «новый метафизис». «В последнее десятилетие, — как отмечается в кратком предисловии, — по миру прокатилась волна „метафизической” литературы, мгновенно профанированной с большей или меньшей талантливостью. Как, впрочем, заранее и предполагали „провозвестники метафизиса”, чему доказательство их декларации десятилетней давности, запечатленные в Интернете. Странность в другом: столь, кажется, очевидное и существенное явление до сих пор остается будто бы необозначенным, словно б незамеченным — и уж точно не получило общепринятого наименования. Цель данного сборника — не столько наименовать это явление, сколь обозначить». В качестве «провозвестников метафизиса» и его практиков в книге представлены Андрей Тавров, Александр Иличевский, Константин Поповский, Вадим Месяц, Владимир Аристов, Вячеслав Гайворонский, Игорь Ганиковский, Александр Давыдов, Илья Кутик, Юлия Кокошко.
Максим Осипов. Человек эпохи Возрождения. М., «Астрель», «Corpus», 2012, 416 стр., 3000 экз.
Третья книга московского прозаика, лауреата Литературной премии имени Юрия Казакова (2010), а также известного врача и, в недавнем прошлом, издателя Максима Осипова (первыми были «Грех жаловаться» — «АСТ», «Астрель», «Corpus», 2009, 256 стр., 3000 экз. и «Крик домашней птицы» — «Астрель», «Corpus», 2011, 256 стр., 5000 экз.). В книгу вошли повести «Фигуры на плоскости», «Человек эпохи Возрождения», «Камень, ножницы, бумага», рассказы «Домашний кинотеатр», «Цыганка», «Маленький лорд Фаунтлерой», «Москва — Петрозаводск»; экзистенциальная шутка «Козлы отпущения»; очерки из цикла «101 километр».
Стражи последнего неба. Русская еврейская фантастика. Составитель Даниэль Клугер. М., «Текст», «Книжники», 2012, 382 стр., 3000 экз.
Двенадцать рассказов, в которых еврейская история и еврейские мистические традиции — в преломлении стилистики современной фантастики: озорное повествование о раскопках «Москвы» в отдаленном будущем, в котором существование «РЕСЕФЕСЕР» стало таким же мифом, как гомеровская Троя в рассказе Бориса Штерна «Мишель и Маша, или Да здравствует Нинель!»; «бабелевский» рассказ Марии Галиной «Контрабандисты», в финале которого грек папа Сатырос и отец Христофор, попивая сливовицу под шелковичным деревом и поминая рабби Нахмана, пытаются разобраться в природе революционного остервенения, обрушившегося вдруг на их Одессу, и делают предположение о некой посылке из параллельных миров, к которой, увы, возможно, и имели отношение честные одесские контрабандисты; о закономерном финале Тысячелетнего рейха, победи Гитлер во Второй мировой войне, в рассказе Мишеля Александра «Расплата» и другие сюжеты.
Александр Федулов. БИ — Л — О (Выбранные места из дневника поэта). Стихотворения. Тамбов, «Студия печати Галины Золотовой», 2012, 160 стр., 100 экз.
Александр Федулов. Взапуски со змеем. Поэма случайных притяжений. Тамбов, «Студия печати Галины Золотовой», 2012, 64 стр., 100 экз.
Две новые книги стихов визуального поэта, члена Академии Зауми — «Слово / О / Вечностон / Оголенный / Логос / Опалимы / Древесен / Язык / Язык / Друзья / Опьяненная / Лопость / Оглашаем / Вечности / О / Слово».
Юрий Фидельгольц. Лимония. Стихотворения и поэмы. М., «Возвращение», 2012, 152 стр., 500 экз.
Избранные стихотворения и поэмы бывшего сталинского зэка (арестован в 1948-м, получил по приговору 10 лет, отбывал срок в Озерлаге и на Колыме), прожившего впоследствии жизнь инженера — «Нас двадцать семь, пропащих душ, / И камера с намордником. / Обломится „наседке” куш — / Держись, стукач позорненький! // Нас гонят в баню с блокпостом. / Раздвинь при шмоне задницу! / Видать насквозь, поскольку ртом / Кишка твоя кончается. // Начальник входит как кремень. / Мы рапортуем слаженно: / „Нас двадцать семь, нас двадцать семь, / Все ни за что посажены”. // Молчит мой остров гробовой / Средь моря ошалелого. / Сижу в Бутырках. Сам не свой / И сам — ворона белая» (из поэмы «Звенья»).
*
Анна Вырубова. Воспоминания. М., «Захаров», 2012, 452 стр., 2000 экз.
«Анна Вырубова (урожденная Танеева) — дочь главноуправляющего Собственной Его Императорского Величества канцелярией А. С.Танеева, фрейлина и ближайшая подруга императрицы Александры Федоровны. В сборник вошли воспоминания Вырубовой „Страницы моей жизни”, письма к ней членов царской семьи, а также отрывки из так называемого „Дневника Вырубовой” — литературной фальшивки, наиболее вероятными авторами которой считаются П. Е. Щеголев и А. Н.Толстой», — от издателя.
Егор Гайдар, Анатолий Чубайс. Развилки новейшей истории. М., «ОГИ», 2011, 168 стр., 1500 экз.
Возможность узнать об истории «из уст людей, которые вырабатывали и принимали решения, судьбоносные для целой страны и народа, а также брали на себя всю полноту ответственности за них. Сложные решения зависели от наличия ресурсов, от политических и экономических условий, от настроений правителей и общества. В своей книге Егор Гайдар и Анатолий Чубайс на основе документов и статистики делают обзор важнейших развилок в истории России за последнее столетие. С отказа от продолжения НЭПа — до начала перестройки, с начала перестройки — до распада СССР и далее, разделяя 90-е и нулевые на промежутки от года до восьми лет. Несомненно, в книге очень важен анализ возможных альтернативных решений и потенциальных последствий» («НГ Ex libris»).
Борис Гребенщиков. Аэростат. Книга 4. Вариации на тему Адама и Евы. СПб., «Амфора», 2012, 424 стр., 3000 экз.
Книга, завершающая четырехтомную авторскую музыкальную энциклопедию Бориса Гребенщикова, — своеобразный итог работы Гребенщикова над музыкальной программой «Аэростат», которую рок-музыкант ведет на «Радио России» с 2005 года. Предыдущими томами были: Борис Гребенщиков. Аэростат. Книга 1. Течения и Земли. СПб., «Амфора», 2008, 296 стр., 5000 экз. (содержит рассказы об истоках европейской музыки, эпохе барокко, музыке кельтов, минимализме, джазе, рок-н-ролле, электронной музыке, о произведениях советских бардов, музыке «регги» и всевозможных этнических направлениях); Борис Гребенщиков. Аэростат. Книга 2. Воздухоплаватели и Артефакты. СПб., «Амфора», 2009, 424 стр., 4000 экз. (о тех, кто делал и делает историю музыки); Борис Гребенщиков. Аэростат. Книга 3. Параллели и Меридианы. СПб., «Амфора», 2009, 368 стр., 3000 экз. (о музыке разных стран и культур). Четвертая книга — о «самых важных в истории музыки персонажах».
П. А. Дружинин. Идеология и филология. Ленинград, 1940-е годы. Документальное исследование. М., «Новое литературное обозрение», 2012. Том 1, 592 стр. Том 2, 704 стр., 1000 экз.
«Среди разнообразных форм удушения мимолетного чувства свободы, возникшей в советском народе после Победы, — расправа с гуманитарной интеллигенцией. Фундаментальная работа Петра Дружинина посвящена удушению ленинградской филологии»; «Подзаголовок двухтомника — „документальное исследование” — вполне четко отражает метод Дружинина: комментирование и пояснение источников, вполне говорящих, но требующих контекстуальной интерпретации, и связывание их в единый историко-филологический текст», — Д. Давыдов («Книжное обозрение»).
Валерий Есипов. Шаламов. М., «Молодая гвардия», 2012, 352 стр., 5000 экз.
Книга вышла в серии «Жизнь замечательных людей». Также в этой серии вышли книги: Александр Ливергант. Сомерсет Моэм. М., «Молодая гвардия», 2012, 300 стр., 5000 экз. (в Приложении — неизвестные русскому читателю путевые очерки Моэма в переводе А. Ливерганта.); Яков Гордин. Ермолов. М., «Молодая гвардия», 2012, 640 стр., 5000 экз.; Дмитрий Табачник, Виктор Воронин. Петр Столыпин. Крестный путь. М., «Молодая гвардия», 2012, 416 стр., 3000 экз.
Лев Рубинштейн. Знаки внимания. М., «Corpus», «Астрель», 2012, 288 стр., 3000 экз.
Книгу составили тексты, писавшиеся в последние годы для авторских колонок в журналах «Большой город», «Грани», «Esquire» и других.
Герман Садулаев. Прыжок волка. Очерки политической истории Чечни от Хазарского каганата до наших дней. М., «Альпина нон-фикшн», 2012, 256 стр., 5000 экз.
От издателя: «„Прыжок волка” берет свой разбег от начала Хазарского каганата VII века. Историческая траектория чеченцев прослеживается через Аланское царство, христианство, монгольские походы, кавказские войны XVIII — XIX веков вплоть до депортации чеченцев Сталиным в 1944 году. В заключительных главах анализируются — объективно и без предвзятости — драматические события новейшей истории Чечни. Не секрет, что среди сотен национальностей, населяющих Российскую Федерацию, среди десятков „титульных” народов автономных республик чеченцы занимают особое положение. Кто же они такие? Так ли они „злы”, как намекал Лермонтов? Какая историческая логика привела Чечню к ее сегодняшнему статусу? На все эти вопросы детально отвечает книга известного писателя и публициста, чеченца по национальности, Германа Садулаева».
*
Андрей Битов. БАГАЖЪ. Книга о друзьях. М., «РА Арсис-Дизайн», 2012, 180 стр., 2000 экз.
В названии новой книги Андрея Битова «БАГАЖЪ» есть уточнение: «книга о друзьях». Да, это книга о друзьях — о Белле Ахмадулиной, Резо Габриадзе, Юзе Алешковском, Михаиле Жванецком (аббревиатура «БАГАЖ») — и «Ъ» — о Гранте Матевосяне, Юрии Росте, Виктории Ивановой, Владимире Тарасове, Александре Великанове. Но это еще и автобиография художника — Битов объясняется: откуда он, кто он. Тексты, составившие эту книгу и писавшиеся в разное время, по разным поводам, в разных жанрах — литературоведческая статья, портретный очерк, поминальное слово и т. д., — образуют здесь единое повествование со сквозным сюжетом.
В слове «багаж», выбранном автором для названия книги, есть еще такие оттенки значений, как «ноша», «обуза». У Битова же «багаж» — все то, что ношу с собой. Ношу в себе. Ношу всегда. Друзья, о которых пишет Битов, были не «багажом», а пространством его существования, возможностью его существования. Были бы другие друзья — был бы другой Битов. И дело не только в советском социуме, в котором для выживания необходим был свой круг, своя защита от мира извне. Здесь речь не только о защите. Речь о том, что помогало развернуться. Друзья были для Битова тем воздухом, которым дышал он как художник.
Битов приватизирует здесь мандельштамовскую формулировку «литература — ворованный воздух»: «ворованный» — в том смысле, что бывает невозможно установить авторство. «Не простой вопрос — что такое автор». Тот, кто сделал, кто написал, воплотил, или тот, кто дал толчок, направил, поставил голос? Кем останется для русской литературы практически неизвестный широкой публике Виктор Голявкин? Ленинградским писателем-шестидесятником «второго ряда»? Или тем, кто определил «наполовину», если не на «три четверти» то, что смогли сделать в литературе питерские прозаики его поколения, тот же Битов? С этого вопроса Битов и начинает — книгу открывает статья об Александре Жемчужникове, четвертом, сомнительном, по мнению современников и историков литературы, авторе Козьмы Пруткова, а при ближайшем рассмотрении, возможно, о том, кто, собственно, Пруткова и породил. «То есть, — Александр Жемчужников сделал это. А они (остальные) подключились. Вот вам и авторство. Весь корпус написан не им, но это он сумел так заразительно, так стильно пошутить, он нашел форму…» И это нормально. Для литературы — нормально, как наличие почвы, плодоносящего слоя, то есть — культуры; культуры в изначальном значении этого слова, еще не ставшей бытом (сегодня у нас «культура перестала существовать как самостоятельное слово: культура могла быть поведения или физическая, а также у нее могли быть Парк или Дом. Культура стала овощ»). Собственно, воздух культуры, плоть культуры — вот что такое для Битова его друзья. Культура, которая не продукт, а чистая энергетика. Ахмадулина, как пишет Битов, для него и для его круга «прошла мимо печатного слова» — «Это какое-то явление, сочетание позы, жеста, звука голоса, интонации — всего»; персонификация — завораживающая, вдохновляющая — самой интенции поэтического высказывания. Или Резо Габриадзе: «Рассказчик он был непревзойденный, слушатель у него был благодарный, истории его были неисчерпаемы и не только неповторимы, но и неповторяемы». «Николай Николаевич» Юза Алешковского, свидетельствует Битов, складывался, оформлялся в застольных беседах, в письмах для двух-трех друзей, это текст — в «жанре дописьменном». Переоценить необходимость для литературы этого жанра трудно. «Вот — опубликованный текст, и вот — неопубликованный текст. Неопубликованный питает окружающую среду, то есть питает всякого возникающего… А потом люди считают, как правило, что это — они сами…» И наверно, правильно считают. И уже невозможно посчитать (да и не нужно), сколько в Битове «Ахмадулиной» или «Алешковского» и сколько в Алешковском и Ахмадулиной «Битова».
Короче, «скажи, кто твой друг…».
Составитель Сергей Костырко
Составитель благодарит книжный магазин «Фаланстер» (Малый Гнездниковский переулок, дом 1, строение 6) за предоставленные книги для этой колонки.
В магазине «Фаланстер» можно приобрести свежие номера журнала «Новый мир».
Периодика
«2000», «ЖурДом», «Лехаим», «Литературная Россия», «Московский книжный журнал/The Moscow Review of Books», «Наш современник», «НГ Ex libris», «Неприкосновенный запас», «Новая газета», «Новая реальность», «Новый берег», «Огонек», «Отечественные записки», «Перемены», «ПОЛИТ.РУ», «Российская газета — Неделя», «Русский Журнал», «Топос», «Урал», «Эксперт», «Colta.ru», «SvobodaNews.ru», «Thankyou.ru»
Михаил Айзенберг. «Стихи — общее дело». Беседу ведет Ирина Головинская. — «Лехаим», 2012, № 9 < >.
« М. А. <...> Покойный Витя Кривулин сказал как-то, что в определенном возрасте перестаешь делить стихи на свои и чужие. Я с ним полностью согласен. Хотя ревность, разумеется, присутствует, это нормально, и желание переплюнуть или немножко украсть — это тоже нормально.
И. Г. Украсть — что ты имеешь в виду?
М. А. Ну, метод украсть. Или еще что. Это правильно. Стихи — это же общее дело. Мне представляется, что стихи — это какая-то стихия, стихия языка, и не один человек ее создает, все делается сообща.
И. Г. Это хор?
М. А. Да, это хор. Причем это хор, подхватывающий предыдущие голоса. И, соответственно, те, кто будут потом, тоже будут к нему присоединяться».
Максим Артемьев. Лосев, Кублановский, Бродский. — «Литературная Россия», 2012, № 33-34, 10 августа < >.
«Дневниковые записи [Кублановского] „Ноль девять” как бы дополняют лосевский „Меандр”, давая нам возможность узнать мнение другой стороны. Напомним, что в своих „как бы” мемуарах о Бродском Лосев посвящает Кублановскому целую главу».
«Для Лосева „Юра” — милый приятный русский парень со всеми свойственными этому типу достоинствами и недостатками. Он пишет хорошие стихи, даже очень хорошие, но, конечно, простоват и наивен. Его искренняя православная вера, его громко декларируемый патриотизм явно архаичны и только идут во вред стихам. Бродский, поначалу восторженно встретивший Кублановского, впоследствии от него отвернулся именно поэтому».
«Теперь же наступил черед высказываться Кублановскому. „Леша” — „гуманист-агностик с сильным, как у многих, еврейским пунктиком”. По какой-то необъяснимой причуде после смерти его назвали „гениальным поэтом”?! Бродский же „поэзию Лосева не любил”. Сам Кублановский — тоже („Мне не хватает в них (стихах) ‘Православия, Самодержавия и Народности‘” — то есть того, за наличие чего в его стихах критиковал Лосев)».
«Бродский — стихийный гений, имморалист, сам себе вероучитель и пророк. Кублановский — традиционалист, истинно верующий. Лосев — агностик, чуждый метафизике, строгий моралист на основе пострелигиозной этики. Для первых двух „Леша Лосев” — человек своего круга, не авангардист, не поэт, открывающий новые пути, и потому по определению не велик. Его недооценка — это недооценка своего соседа, который милый и приятный, но от которого никто не ждет больших свершений, — нечто вроде „малыша Пруста” для его знакомых, которые и долго после его смерти не могли понять, чего это так с ним носятся?»
Ахматова: дневник сексота. Colta.ru публикует неизвестные записи об Анне Ахматовой. Судьбу их автора, Софьи Островской, обсуждают Глеб Морев и Михаил Мейлах. — «Colta.ru», 2012, 14 августа < >.
В издательстве «Новое литературное обозрение» готовятся к печати (под редакцией Полины Барсковой и Татьяны Поздняковой) дневники переводчицы Софьи Островской (1902 — 1983).
«18 июля [1945]
Я с Ахматовой. Часы у нее. Дом писателя. Чем-то недовольна, полупечальна, отчуждена. Много интересного о Пастернаке. Внушает свою мысль, как и всегда, боковыми путями. А мысль простая: не поэт больше, не пишет своего, только переводит, поэмы его — не поэзия. (Читай: „как же может Громов видеть в XX веке ДВУХ поэтов — Ахматову и Пастернака?” Где же Пастернак?) Загадочная картинка для литературоведов. Ох, как умна. Как древняя змея».
«27 октября [1946], воскресенье
Обедают у меня Анта и Ахматова. Опять водка. Мне скучно и раздраженно. Ахм<атову> в больших дозах иногда не выношу совершенно. Лицемерка, умная, недобрая и поглощенная только и единственно собою».
Говорит Михаил Мейлах: «В более же общем плане должен сказать, что на закате своей жизни Ахматова отнюдь не вызывала всеобщего восхищения. <...> Так что „деконструкция мифа”, произведенная Софьей Казимировной, — вовсе не единичное явление, а какой-нибудь дешевый психоаналитик добавил бы, что это могло быть формой самооправдания: ей, мол, просто потребовалось принизить ту, о ком она осведомляла органы, чтобы ей самой это казалось менее ужасным. Стоит ли говорить, что к вопросу о подлинном значении поэзии и личности Ахматовой эти конструкты, деконструкции и мифологемы имеют лишь косвенное отношение».
«Будь Аксенов жив, он бы раздружился с нами за эту книжку». Беседу вела Наталья Кочеткова. — «Эксперт», 2012, № 34, 27 августа <;.
Говорит Александр Кабаков: «Евгений Александрович [Евтушенко], к которому я, надо сказать, очень хорошо отношусь, написал в „Литературке” рецензию на „Джина Грина — неприкасаемого”, она называлась „Под треск разрываемых рубашек”. Он попрекал авторов, что в то время, как вьетнамский народ истекает кровью в борьбе с американским империализмом, вы такую ерунду пишете... В день, когда вышла „Литературка”, мы ехали куда-то с Васей в его машине, и он колотил по баранке кулаками и кричал: „Он мне в карман залез!” Потому что тут же накрылось переиздание, тут же порвал договор „Мосфильм”. Вот это он был настоящим без всяких шуточек. Это же было причиной его ссоры с Бродским и разрыва отношений — в сущности, залез в карман, зарубив „Ожог”».
См. также статью Аллы Латыниной «„Нам приятно говорить о нем как о живом...” Две книги, в которых нет ничего общего, кроме названия: „Аксенов”» («Новый мир», 2012, № 9).
Дмитрий Быков. Не бойтесь Бога! Почему современные русские книги читать неинтересно. — «Новая газета», 2012, № 88, 8 августа < >.
Среди прочего: «Но давайте вспомним сюжет романа: жертва Нехлюдова, так глядевшего на церковь, не была принята, и во второй, ненаписанной книге романа Толстой предполагал описать разочарование и падение Нехлюдова (но вместо того написал „Отца Сергия”): в этом втором томе Нехлюдов должен был оказаться в коммуне среди толстовцев, разочароваться в ней, пережить грехопадение (не с Катюшей) и уйти. Господи, кто бы взялся написать этот роман и назвать его, естественно, „Понедельник”!»
Игорь Данилевский. «С историческими программами на ТВ — просто катастрофа». Беседовала Наталия Демина. — «ПОЛИТ.РУ», 2012, 24 августа < >.
«Самый яркий пример, к которому я в последнее время вынужден часто обращаться, — это Александр Невский, Невская битва, Ледовое побоище. Невскую битву помнят все, хотя в шведских источниках она вообще не упоминается. Ледовое побоище превратилось чуть ли не в основное сражение XIII в., а Раковорскую битву 1268 года никто из россиян и не вспоминает — хотя и по масштабам и по значению она существенно превосходит битву на Чудском озере. Я думаю, что это просто несопоставимые для историй страны события».
Дмитрий Данилов. «Мой девиз — здравствуй, брат, писать очень трудно». Беседу вел Платон Беседин. — «Thankyou.ru», 2012, 28 августа < >.
«Моими вдохновителями были Хармс, Добычин, Мамлеев, Кафка, отчасти Платонов. С самого начала писал прозу, редкие и несерьезные стихотворные эксперименты относятся уже к зрелому возрасту, и это именно эксперименты и именно не всерьез, а не типа „пишу стихи”».
«Не знаю, мне трудно рассуждать о „магии и волшебстве писательства”. Не уверен, что в писательстве Толстого и Достоевского было очень много магии и волшебства. Просто — сидели, строчили. То есть я не то чтобы отрицаю связь писательства с „высшими материями”, наверное, во многих случаях такая связь имеется, но об этом решительно невозможно говорить, не впадая в пафосный идиотизм».
Исторический счетчик. Поэт и бывший диссидент Юрий Кублановский — о злобе людей, вечной раздвоенности и третьем пути. Беседу вел Игорь Вирабов. — «Российская газета» (Неделя), 2012, № 188, 16 августа < >.
Говорит Юрий Кублановский: «Знаете, мне при советской власти жилось несладко: я искусствовед, а работать был вынужден дворником, истопником, сторожем, на черных работах. Но так мерзотно, как в 90-е годы, я не чувствовал себя ни при коммунистах, ни в эмиграции».
«Честно сказать, после смерти Солженицына затрудняюсь назвать литератора, которому бы мне, допустим, захотелось бы написать обстоятельное письмо и получить пространный ответ».
Максим Кантор. Зачем нужен протест. — «Перемены», 2012, 2 августа < >.
«Можно быть неверующим (многие художники и были неверующими), но находиться вне христианской эстетики — невозможно, коль скоро художник работает в так называемой христианской цивилизации».
«Авангард, по самой сути своей, — паразит, он питается чужой жизнью; авангард — вампир, он оживает от чужой крови. Сам авангард — бесплоден и бескровен, ему нужен внешний объект. Писсуар вне музея, нарисованный в туалете член — не значат ничего. Но вы можете повесить хоть в туалете революционный холст Сезанна — и Сезанн останется Сезанном».
«Я не хочу отдавать жизнь за нарисованную пиписку ровно по той же причине, по какой я не признаю господства богатого над бедным».
Николай Караменов. Литературные родители Павла Смердякова. — «Новый берег», 2012, № 36 < >.
«Роман [Р. Хильдрета] „Белый раб” был впервые издан в США в 1836 году, а переведен на русский язык и опубликован в России — в 1862. Роман [Г. Бичер-Стоу] „Хижина дяди Тома” был опубликован в Америке в 1852 году, а переведен на русский язык и издан в России в журнале „Современник” в 1858 году. Эти романы вряд ли могли пройти стороной мимо внимания Ф. Достоевского, да и любого другого русского образованного человека, потому что раскрывали важную для крепостной России тему рабства, и были опубликованы в России еще до его отмены».
«С первых же страниц романа „Белый раб” в глаза бросаются совпадения между Смердяковым и героем „Белого раба” квартероном Арчи».
Алексей Колобородов. Порнография со смыслом. — «Thankyou.ru», 2012, 23 августа < >.
«Три эмоциональных, похожих, разноцветных отрывка. Удивительно, что трое русских писателей, практически одновременно („Информация” Сенчина и „Черная обезьяна” Прилепина изданы в 2011 году, лимоновские озарения [„Illuminationes”] — в 2012-м, а писались с 2007-го по 2011-й) попробовали себя в неожиданном для нашей словесности жанре и амплуа — рецензентов порно».
«Во многом, конечно, подобный прием — обращения героя к порнографии в качестве насущного интереса — объясняется характером книг. Мне уже приходилось определять „Информацию” и „Обезьяну” как романы о „новых лишних людях”. При сравнении подробной повествовательности „Информации” — временами петляющей, подчас усыпляющей, с взрывными штрихпунктирами „Обезьяны” очевидной становится типологическая близость героев. Оба примерно одного возраста и рода занятий (журналистика, PR, литература), с интересом к радикальным социальным практикам — прилепинский герой исследует феномен детской жестокости и насилия, сенчинский торчал когда-то на 60-х и французских идеологах молодежных бунтов».
Консерватор английского типа. Профессор Игорь Шайтанов о свободе Вольтера, цепях де Местра и хромой метафоре. Беседу вел Борис Кутенков. — «НГ Ex libris», 2012, 2 августа < >.
Говорит Игорь Шайтанов: «Шекспир всегда был для меня вечным спутником, хотя я писал о нем не очень много. Каждая статья созревала буквально годами. Но сейчас есть и ощущение, что пора написать, и есть информационный повод — 2014 и 2016-й будут годами всемирно отмечаемых шекспировских юбилеев. Так что здесь мое предложение и издательский спрос совпали, и у меня в работе две книги — биография Шекспира для „ЖЗЛ” и Шекспировская энциклопедия для издательства „Просвещение”. Во втором проекте, разумеется, я выступаю координатором и лишь одним из авторов».
«Вы наверняка тоже спросите — был ли Шекспир? Кратко отвечу, что „шекспировский вопрос” — это отражение реальных проблем биографии — и не только шекспировской — в пространстве массовой культуры».
Ирина Костерина. «Ботаники» против Джеймса Бонда: некоторые тренды современной маскулинности. — «Неприкосновенный запас», 2012, № 3 (83) < >.
«Исследователи утверждают, что для большинства мужчин главной референтной группой остаются другие мужчины и мужские сообщества, принадлежность к которым как бы подтверждает их собственную маскулинность, предоставляет им критерии и эталоны самооценки. Поэтому понимание того, как конструируется „нормативная маскулинность”, возможно через анализ только группового и коллективного, а не индивидуального габитуса».
Сергей Костырко. «Бумажная книжка останется аристократической забавой». Беседу вела Ольга Боглевская. — «2000», Киев, № 34, 24 — 30 августа < >.
« — Часто ли вы слышите грамотную, красивую русскую речь в украинских городах?
— В том, как говорили по-русски мои собеседники в Донецке, Одессе или Запорожье, не было ничего, что обращало бы внимание. Украинское интонирование русской речи я слышал больше в Киеве. Но у меня с этим свои, можно сказать, интимные отношения — язык, в котором я рос, был полурусским-полуукраинским, так говорили мои дедушка с бабушкой, дети крестьян из Украины, переселившихся в начале ХХ в. на Дальний Восток. И украинское интонирование русской речи, по мне, только добавляет ей обаяния».
Сергей Костырко. Пелевин издалека. — «Русский Журнал», 2012, 29 августа < >.
«От книги, посвященной Пелевину, естественно было бы ожидать разговора не о том, что роднит Пелевина с писателями его поколения, а о том — что выделяет. Метода же, выбранная авторами „книги-расследования”, вынуждает их представлять явление Пелевина как нечто, сложенное из стандартных блоков своего времени. Как феномен исключительно поколенческий». О книге Сергея Полотовского и Романа Козака «Пелевин и поколение пустоты» (М., «Манн, Иванов и Фербер», 2012).
См. также статью Ирины Роднянской «Сомелье Пелевин. И соглядатаи» («Новый мир», 2012, № 10).
Креативность и возраст. Ветераны творческого труда рассказывают Colta.ru о том, что дают им (и что отбирают) годы и опыт. Часть первая: Андрей Битов, Виктор Пивоваров, Мария Розанова и Оскар Рабин. (Материал подготовили Мария Сидельникова, Ольга Серебряная, Дарья Абрамова). — «Colta.ru», 2012, 24 августа < >.
Говорит художник Виктор Пивоваров (75 лет): «У каждого человека есть свой внутренний возраст. Мой — между 12 и 14 годами, то есть внутренне я постоянно подросток, и поэтому реальный возраст — и тот, что пришел после подросткового, и тем более который настал сейчас, — находится в таком невероятном диссонансе с внутренним, что меня буквально разрывает».
«В старости нет ничего позитивного. Ничего».
Эдуард Лимонов. «Литература не талантлива и очень тупа». Беседу вел Андрей Рудалев. — «Thankyou.ru», 2012, 20 августа < >.
«Западные критики писали что я „смахнул викторианскую паутину с русской литературы”. Вообще я много чего сделал, но боюсь говорить, опять обвинят в мании величия».
«Про дискуссии о новом реализме ничего не знаю. Я вообще не литературный человек. Я больше со своими охранниками общаюсь и со своей девкой. <...> Я написал немало философских книг, где я не герой, а только глаза и мышление мое. Я никогда и не был героем моих произведений. Если подумать, такого чела — Эдуард Лимонов — ведь нет. Есть хитрый и странноватый Савенко».
«Я о читателе вообще не думаю, и никогда не думал. Когда я с ними встречаюсь, опять и опять удивлен бываю, насколько они неинтересны, и вопросы их неинтересны. Иногда бывает, что я сплю с женщинами-читателями. Но тут другое, — преодоление космического одиночества».
Игорь Манцов. Ревизия: «Печки-лавочки» Василия Шукшина. Баллада об испуганном мужике. Диалог кинокритика Игоря Манцова и культуролога Вадима Касаткина. — «Перемены», 2012, 22 августа < >.
Говорит Игорь Манцов: «Вот ведь проехал простоватый персонаж „Печек-лавочек” всю страну с востока на запад, повернул потом еще и на юг, наконец, вернулся на малую родину, сел в углу кадра посреди поля, да и говорит в финальном кадре: „Все, братцы, конец”. Конец не только фильму. Конец еще и тому социотипу, который Шукшин предъявляет. Ибо началось безжалостное, тотальное избиение этого типа тутошними грамотными. Избиение вроде бы исторически обусловленное, однако никто из грамотных не пытался ни смягчить ситуацию, ни помочь человекам. Деревенщики, бедняжки, плакали при этом, что тип уходит, что деревню порушили, однако же это был именно плач, бабья процедура. Любят в России жаловаться и плакать, ничего конструктивного в этом как не было, так и нет. А вот у Шукшина было нечто иное, была некая мощная предъява».
«Мне кажется, деревенщики сильно навредили стране и вот этому самому шукшинскому мужику: оплакивали уходящую натуру вместо того, чтобы помочь выработать выползающему из деревни хмурому общинному человечку — актуальную социальную образность».
Меня научили правильно выбирать среду... Беседу вела Юлия Качалкина. — «Литературная Россия», 2012, № 33 — 34, 10 августа.
Говорит Дмитрий Быков: «[Александр] Грин — гений, заражающий такой энергией и силой, что я всегда во время упадка перечитываю его. Ему самому, при его-то эпохе и биографии, требовались очень сильные отвлечения — и он умел выдумывать картины такой яркости, что они способны пробудить от любой умственной летаргии. Гриновские пейзажи, кошмары, даже гриновские названия — что есть на свете гипнотичнее названия „Синий каскад Теллури”, которое одно способно заменить роман, да что роман — целую страну?»
«[Стивен] Кинг, конечно, далеко не того масштаба писатель — все-таки автор определяется не только тем, сколько он написал хорошего, но и тем, сколько у него лажи. У Кинга лажи тонны, она почти заслонила „Воспламеняющую”, „Мизери”, „Ночную смену” и другие шедевры. И все-таки он подарил нам столько тем и приемов, излечил от стольких заблуждений и комплексов, что можно ему простить даже его невыносимые бейсбольные и рок-н-ролльные отступления».
«Сравнивать их нельзя, конечно. Грин — самый крепкий и сильный абсент, настоящий, полынный. Кинг — в лучшем случае скотч, а очень часто пепси. Тайная мечта напиться с Грином отчасти реализована в „Орфографии”. Но все равно, думаю, я бы не осмелился с ним заговорить».
Андрей Мирошниченко обозначил главные характеристики медиа в ближайшем будущем и объяснил причины появления основных тенденций. Беседу вела Дарья Татаркова. — «ЖурДом», 2012, 27 августа <;.
Говорит Андрей Мирошниченко: «Эффект сжатия времени заключается в том, что в одном промежутке времени помещается определенное количество социальных событий. Это сжатие происходило всю историю человечества. И, видимо, сжатие времени, или „сгущенка времени”, как я ее называю, подходит к некоторому порогу».
«У многих была иллюзия, что кризис СМИ является циклическим, что экономический кризис закончится и все наладится. Но сейчас все более становится очевидным, что это не циклический кризис, а кризис постоянный, характеризующий закат определенной эпохи. Это закат печатной эпохи, эпохи Гуттенберга».
«Люди научились сами удовлетворять свои потребности в информации. И в этом смысле информация перестает быть ценностью. <...> Журналисту нужно специально приехать на место события, а кто-то из огромного числа блогеров обязательно окажется там случайно. И некий абстрактный блогер становится свидетелем всего. В целом, эта среда удовлетворяет потребности самой себя в получении и переработке информации. Это не спор одного журналиста-профессионала и блогера. Это противостояние тысячи журналистов и миллиона блогеров. <...> Если раньше это была трансляция, то есть знающий сообщал всем, то теперь знающими являются все, но как бы по очереди и случайно».
Беседа напечатана в журнале «МедиаПрофи» (2012, № 7 — 8 < -online.ru >).
Николай Митрохин. «Личные связи» в аппарате ЦК КПСС. — «Неприкосновенный запас», 2012, № 3 (83).
«В данном тексте не будет разбираться вопрос о том, как „личные связи” сопряжены с социальной практикой „блата”. „Блат” был способом получения тех или иных материальных ресурсов конкретным лицом за счет имеющихся „личных связей” или социального статуса, принадлежности к определенной группе, коррупции. А „личные связи” были скорее делом коллективным и не всегда напрямую вели к получению личной (или даже групповой) выгоды. Поэтому в некоторых случаях „личные связи” можно описать как „блат”, но далеко не всегда. При этом аппарат ЦК КПСС не был коррумпированной организацией, если посмотреть на него с точки зрения понимания коррупции в развитых странах того времени».
На смену обезьяне. Философ Владимир Кишинец говорит гомо сапиенсам good bye! Беседу вел Алексей Нилогов. — «НГ Ex libris», 2012, 30 августа.
Говорит футуролог Владимир Кишинец: «Сегодня нам понятно, что смена человека новой мыслящей сущностью — назовем ее некст сапиенс (следующий разумный) — не злая воля или недоразумение, а закон природы, следствие фундаментальных свойств физического мира, частью которого, не стоит об этом забывать, являемся и мы, люди. Разрабатываемая нами теория поствитализма утверждает: любая разумная планетарная жизнь начинается как биологическая (вита), а затем неизбежно переходит в искусственную форму (поствита). Некст сапиенс закономерно сменит гомо сапиенс, как последний в свое время пришел на смену обезьяне».
«Но некст сапиенс не будет человечеством в нашем сегодняшнем понимании цивилизации как одновременной совместной жизнедеятельности миллиардов гуманоидных существ. С точки зрения физики это весьма нерациональный способ существования разумной жизни. Новая цивилизация будет представлять собой весьма компактную единую планетарную сущность, не имеющую ничего общего с человеком и человечеством, кроме способности мыслить».
Олег Павлов. «У нас произошла революция: сменился культурный класс». Беседу вел Анатолий Макаров. — «Перемены», 2012, 21 августа < >.
Беседа, состоявшаяся в эфире радио «Культура» в мае этого года, когда Олег Павлов стал лауреатом премии Солженицына.
Говорит Олег Павлов: «Читатель меняется уже каждые пять лет. Вот я это по последнему роману понял — по „Асистолии”, что пришел совершенно новый читатель, что те, кто читали „Казенную сказку” мою 1994 года — это пожилые люди, а молодые ее уже, ну, не помнят, да».
«И сейчас, например, меня очень смешило — я в прошлом году получил приглашение на некий симпозиум переводчиков и писателей под такой темой „Как нам завоевать английского читателя?” Я хохотал. Надо прийти было к этой идее действительно — она, оказывается, главная: вот как нам завоевать английского читателя. И когда читаешь тут уже разных писателей, так сказать, русских, которые проклинают русскую чернильницу и говорят, что писать о России — это значит загонять себя в угол, это будет непонятным Европе. А мы европейские — значит, нам нужна европейская литература. Ну, как это так? Если вы, собственно говоря, не можете на том клочке земли, где вы живете, пятачке, ничего увидеть даже, разглядеть…»
«Я прекрасно понимаю это время — я в это время существую по законам абсолютно подполья литературного, я такой литературный подпольщик, то есть человек такого русского духовного сопротивления. Я 20 лет выживаю, как могу».
Алексей Порвин. Бросить кость собаке ума. Беседовал Александр Марков. — «Русский Журнал», 2012, 27 августа < >.
«Представление о современной европейской поэзии как о полностью ушедшей от регулярной метрики и от рифмы в сторону свободного стиха кажется мне не вполне корректным: во-первых, за последние два десятилетия в достаточной мере окрепло направление нового формализма (new formalism), объединяющее многих — при этом достаточно молодых — авторов, использующих рифму и регулярную метрику/строфику; во-вторых, многие поэты (совершенно независимо от нового формализма) как в Европе, так и в Америке, опираются на античную метрику и ее вариации».
«Мое предпочтение в пользу регулярной метрики и строфики, а также в пользу других формальных элементов, основано на ощущении того, что потенциал русского стиха к настоящему моменту раскрыт процентов на пять; поэтому, да, у меня есть это ощущение молодости поэтического языка. Однако мой выбор не является отрицанием ценности свободного стиха».
«Например, было бы неразумным игнорировать дискурсивное мышление читателей с его потребностью в логических рассуждениях, но рассуждение как тип стихотворной речи кажется мне исчерпанным (всесторонне разработано рассуждение как тип высказывания, например, в медитативной лирике А. Кушнера)».
Григорий Ревзин. Притягивает, но не тянет. — «Огонек», 2012, № 31, 6 августа < >.
«С точки зрения европейской Москва — это город авантюрный, город, где можно все, город больших денег, порока, больших опасностей и больших возможностей, город-рулетка, где можно все потерять, но и сильно выиграть. С точки зрения России Москва — это город власти, которая может все, город произвола, порока, опять же больших денег, опасностей и возможностей. Не верите — проверьте, почитайте подряд несколько статей о Москве и убедитесь, что других смыслов почти нет. В сущности, это один и тот же миф, хотя в разных вариантах, и называется он Sin City, город греха. Это устойчивый миф, который, вероятно, восходит к Вавилону и уверенно путешествует по миру, прикрепляясь к разным городам — Риму, причем и императорскому, и папскому, Венеции, Парижу, Лондону, Чикаго и т. д. Теперь вот он у нас».
«Слова „погибает старая Москва” почти не меняются, меняется то, что они обозначают. Это такое движение неприятия своей жизни, какая-то странная вера в то, что раньше еще было что-то хорошее, но теперь уж полное дерьмо».
Русская Америка: запасной вариант. Беседу вел Александр Генис. — «SvobodaNews.ru», 2012, 20 августа < >.
Главный редактор «Нового Журнала» Марина Адамович среди прочего говорит: «<...> я считаю, что заслуга корпорации „Нового Журнала” и главного редактора того времени, 90-х годов, Вадима Крейда, что ни в один из этих моментов не было мысли перевести „Новый Журнал” в Россию. Потому что в России есть и „Звезда”, и „Новый мир”, есть свои журналы. Все ниши культурные заполнены. А здесь негде печататься».
Ольга Седакова. «Постмодернизм облегчил положение «среднего читателя», он не требует от него напряженного внимания к форме и смыслу». Беседовал Алексей Мокроусов. — «Московский книжный журнал/ The Moscow Review of Books», 2012, 27 августа < >.
Фрагменты интервью (март 2011, Москва), публикуемого в сборнике «Позиции. Том 5. Беседы с деятелями культуры современной России», который выходит в 2012 году совместными усилиями московского ГЦСИ, Гёте-института и берлинской Академии искусства.
«Немецкий я учила, чтобы прочитать Рильке в оригинале. Но благодаря этому я прочла затем и других поэтов, других мыслителей. Например, Гёльдерлина — я еще надеюсь найти какое-то русское соответствие его стихам. Мне кажется, он еще не переведен у нас по-настоящему, Гёте — его лирику так же трудно передать на другом языке, как нашего Пушкина. Но Гёте мне дорог не только как лирик: я страшно люблю его естественно-научную мысль, учение о цвете, морфологию».
«У нас еще мало представляют себе реальное положение верующих в современной Европе. Они стали меньшинством — причем таким меньшинством, за права которого никто не будет бороться. Их не перестают отождествлять с некогда „репрессивной” силой. Я наблюдала эту ситуацию много раз своими глазами. Без преувеличения, это похоже на новый вид гонения. Секуляризация и агностицизм становятся своего рода идеологией. В нынешней Европе (да и в Америке) христианство допускается только как совершенно приватное дело, ее публичное проявление (символы, такие, как крест) оказывается политически некорректным. А у нас в православной среде еще боятся какой-то могучей католической империи, которая хочет захватить „нашу веру”».
Валентина Семенова. Игрище. Об «Утиной охоте» Александра Вампилова. — «Наш современник», 2012, № 8 < -sovremennik.ru >.
«Появление Зилова в конце 60-х годов ушедшего века вызвало шок и отторжение».
«Но постепенно, примерно к 80-м годам, начинается оправдание Зилова».
«Оправдание главного героя „Утиной охоты” далеко не безвредно».
«1968 год, „Утиная охота”. Все сказано. Все готово к развалу 90-х».
Роман Сенчин. «Читатель ждет, чтобы в книгах была реальная жизнь…» Беседу вел Андрей Рудалев. — «Thankyou.ru», 2012, 13 августа < >.
«Реализма в чистом виде почти нет сейчас. Писатели обязательно что-нибудь такое вставляют в текст (особенно — в финале), после чего перестаешь верить, что это могло быть на самом деле. Не знаю, чем это объяснить. По-моему, реальность очень интересна и насыщена сама по себе для питания прозы… Заметил такую тенденцию: большинство писателей начинают с предельного реализма, с человеческого документа, но уже во второй, третьей книге сбиваются на разного рода фантастику. Может быть, сидя за писательским столом, перестают изучать жизнь вокруг. Сложно понять».
Кирилл Титаев. Академический сговор. — «Отечественные записки», 2012, № 2 (47) < >.
«Мы не станем здесь подробно разбирать все выгоды, которые преподаватель получает в тот момент, когда перестает ставить „двойки” и „незачеты”, просто назовем их. Ему легко работать со студентами, ему не надо принимать пересдачи, отвлекать коллег, он не портит отчетность деканата и не пишет объяснительных записок. В конце концов, он может сам не особо разбираться в том, что преподает — ведь „ловить” студентов на ошибках ему тоже не нужно. Однако это еще не сговор. Есть только один игрок, который внешними институциональными условиями вынужден играть на понижение качества своей работы. Сговор появляется там, где в игру включаются студенты. А они постепенно формируют модель поведения, которая предусматривает снижение порогов оценивания при одновременном игнорировании всех остальных аспектов работы преподавателя».
«Таким образом, мы можем утверждать, что отношения „преподаватель — студент” строятся как классический сговор, то есть представляют собой непроговоренные, но скоординированные стратегии двух групп участников, которые позволяют им увеличить субъективно оцениваемые индивидуальные выигрыши (простота работы для преподавателя и простота учебы для студента) и при этом наносят ущерб общему благу и третьим лицам».
«В российской вузовской системе никто не запрещает преподавателю хорошо преподавать, а студенту — хорошо учиться и действительно знать предмет. Беда в том, что хорошее преподавание и учеба никак не стимулируются институтами, которые формируются в процессе создания сговора. В современном российском вузе никаких стимулов хорошо преподавать и хорошо учиться нет».
Арсен Титов. Под сенью Дария Ахеменида. Роман. — «Урал», Екатеринбург, 2012, № 7, 8 < >.
«В первый день зимы прошлого, пятнадцатого, года мы вошли в Хамадан прямо с противоположной стороны, нежели чуть более двух тысяч лет назад в него вошел Александр Македонский.
У нас за спиной были Энзели, Решт, Менджильский мост, Казвин, Тегеран, Элче, Султан-Булаг, Аве — то есть мы позади себя оставили то, что этому герою древности еще предстояло. За его спиной были в современном названии Ханекин, Каср-и-Ширин, Сармиль, Керинд, Керманшах, Бехистун, Сахне, Кангевер, Бидессур, Асад-Абад, Зере, Шеверин — то есть то, что предстояло нам. Мы пересеклись в Хамадане, при нем называемом Экбатаной, и всякий из нас, не сговариваясь, ступил на путь другого. Но всякому из нас достался при этом свой путь.
Думается, без какого-либо толмача понятно, что речь идет о Персии. О том же, как мы в ней оказались, я попробую сказать самым кратким образом. Но начать речь мне придется едва ли не со времен царя Гороха, то есть с того момента, когда я оставил аул Хракере.
Нас с сотником Томлиным прежде всего доставили в Батум, и батумцы решительно захотели оставить нас у себя..».
Константин Фрумкин. Параллельные миры и детерминизм. — «Топос», 2012, 28 августа < >.
«В неком умозрительном эксперименте можно себе представить, что мы вносим в прошлое нашего мира изменения и прослеживаем влияние этих изменений на будущее. Наличие этих влияний могло бы быть доказательством существования причинности. Проблема, однако, заключается в том, что, когда мы мысленно вносим изменения в наш мир, мы фактически придумываем другой, не наш мир. А другой мир будет представлять собой просто другую последовательность состояний, о которых, так же как и о последовательных состояниях нашего мира, нельзя сказать, предопределяют они друг друга или нет».
«Разумеется, фантасты утверждают, что машина времени уносит нас в прошлое именно нашего мира. Однако реальное путешествие во времени нашего мира сопряжено с такими парадоксами и настолько противоречит принципам логики, что поверить в его гипотетическую реальность всерьез невозможно».
«В конце концов, когда мы вносим изменение в прошлое, мы как бы позволяем миру просуществовать еще раз, во второй версии, то есть мы присутствуем при творении второго мира. Создание другого, отличного от нашего мира ничего не может сказать о причинности или ее отсутствии в нашем мире».
Ревекка Фрумкина. «Нужно уметь писать доступно, но научно». Беседовала Наталия Демина. — «ПОЛИТ.РУ», 2012, 22 августа < >.
«Среди книг, которые мне, уже школьнице — я тогда была в 3 или 4 классе, „полагалось” прочитать — была книга Юрия Тынянова „Кюхля”. Папа купил ее в Москве и прислал мне в г. Молотов в эвакуацию. Я ее прочитала, и мне было очень жалко Кюхлю. При этом, когда рассказывалось, как Вильгельм учился, я более-менее понимала, — Пушкин был почти весь мной прочитан (об этом странном для нынешних времен опыте чтения я уже писала, но ниже повторюсь); лицей был местом „знакомым”, а остальное я не очень поняла… И только задним числом, прочитав этот роман уже взрослым человеком, поняла, что я тогда просто была маленькой. И „Кюхля” для меня остался таким образцом литературы, которая вроде бы для детей — а на самом деле вовсе нет. Формально едва ли „Кюхлю” можно назвать научно-популярной книгой, но, вообще говоря, она является таковой, к тому же — на гуманитарном материале, что по тем временам было очень редким явлением. Поэтому когда мне через много лет попалась книга Натана Эйдельмана „Мой XIX век”, то я не могла ее осилить, потому что для меня это было какое-то странное возвращение к чему-то, что я в основном знаю, но в такой своеобразной форме, которая была мне как-то незачем».
Целесообразность ада. Беседу вел Дмитрий Волчек. — «SvobodaNews.ru», 2012, 15 августа < >.
Говорит Валерий Шубинский: «Я думаю, что „Щенки” [Павла Зальцмана] не потерялись бы и в потоке публикаций конца 80-х — начала 90-х годов. С другой стороны, мне кажется, что „Щенки” — настолько своеобразный текст, требующий настолько необычного подхода и настолько глубокого знания культурного контекста, что едва ли он в то время был бы правильно воспринят. Может быть, то, что этот текст появился сейчас, когда мы знаем весь комплекс сохранившихся текстов 30-х, 40-х, 50-х годов (я имею в виду, естественно, непечатную, неофициальную литературу), может быть, это позволяет нам понять эти тексты глубже».
«Термин „неофициальная литература” здесь вряд ли применим, потому что речь идет о гораздо более глубоком разладе с эпохой, гораздо более глубоком внутреннем подполье, чем это имело место в 60-е, 70-е, 80-е годы. И это далеко не обязательно сопровождалось, как ни странно, политической оппозиционностью. Тот же Филонов был, как мы знаем, политически глубоко лояльным советским человеком. Но речь идет о том искусстве, которое не было воспринято, востребовано ни на каком уровне социума в то время».
Георгий Цеплаков. Обращение назад: пограничная ситуация Романа Тягунова. — «Урал», Екатеринбург, 2012, № 8.
«Знавшие Романа Тягунова вспоминают, что в конце жизни он часто пребывал в очень подавленном состоянии. Так, Е. П. Касимов сообщает, что в самом конце Тягунов даже угрожал его убить, если только Касимов не приостановит публикацию книги стихов Тягунова (которая выйдет уже посмертно). О том же пишет и Ю. В. Казарин: „В конце своей жизни (лето — осень 2000 г.) он перессорился буквально со всеми. <…> Думаю, каждый из нас чувствовал тогда, что Роман — уже над бездной. <…> В его глазах уже не было той веселой, иногда злой, но очень живой тоски — была просто тоска”. Но вместе с тем и Евг. Касимов, и Евг. Ройзман, и А. Кузнецов свидетельствуют, что со своими „тараканами” и „бесами” Р. Тягунов все же умел справляться, даже в конце жизни».
«Глубоко погрузившись через свою рекламную деятельность в деловой мир города [Екатеринбурга] (который в 90-е годы был, как известно, сильно связан с криминалом), Тягунов постепенно стал осознавать, что и сам уже не свободен в продвижении товаров и услуг от лжи и фальши. <...> Это очень сильно мучает, буквально изводит его. Поэтому он и не хотел отдавать книгу в печать: на мгновение он засомневался в доброкачественности своего дара».
В этом номере «Урала» см. также мемуарную подборку «Вспоминая Романа Тягунова: Константин Патрушев, Дмитрий Рябоконь, Евгений Ройзман, Евгений Касимов, Юрий Казарин, Андрей Козлов, Надежда Герасимова, Олег Дозморов» (материал подготовила Мария Коновалова).
Наталия Черных. Наедине с адом. Елена Шварц: два года без поэта. — «Новая реальность», 2012, № 40 < >.
«Некогда один из питерских поэтов, по-достоевски бежавший от надвигавшейся спекулятивной питерской бесовщины в тихое место, обронил в кофейную чашку: „Я не выдержал. Ушел. Оставил ее наедине с ее адом”. Вряд ли он понимал — но вероятно, что понимал, — насколько точно он выразил общее отношение к Лене, что бы кто ни говорил. Что это формула отношения к Елене Шварц и ее стихам: „Оставил ее наедине с ее адом”. Что за пределами этой простой, как вода из-под крана, фразы начинается демагогия, которой, признаться, не хотелось бы в разговоре о поэте».
Составитель Андрей Василевский
«Вопросы истории», «Дилетант», «Дружба народов», «Звезда», «Знамя», «История», «Наше наследие», «Октябрь», «Посев», «Православие и современность», «Русский репортер», «Фома», «IRS-Наследие»
Сергей Беляков. Лев Николаевич Гумилев. — «Вопросы истории», 2012, № 9.
Образцовый биографический очерк: на двадцати пяти страницах конструктивного текста нашлось место и научным обобщениям, и «лирическим отступлениям». В финале статьи — убедительная попытка представить приблизительный реестр тому, что автор удачно именует не «учением», но разнообразным «наследием Л. Н. Гумилева». Две цитаты из очерка — он публикуется в рубрике «Исторические портреты» — все же приведу, с главами из книги С. Б. о Льве Гумилеве, опубликованными весной этого года в «НМ» (2012, № 4), они не пересекаются.
«Художник среди ученых, он мыслил совершенно иначе, поэтому так часто и озадачивал своих коллег. Биограф семьи Гумилевых В. Полушин в библиографии к составленной им летописи „Гумилевы. 1720—2000” допустил изумительную ошибку. В названии статьи Я. С. Лурье вместо „Древняя Русь в сочинениях Льва Гумилева” он написал „Древняя Русь в воспоминаниях Льва Гумилева”». «Многие идеи и высказывания Гумилева последних лет жизни вступали в противоречие не только с исторической реальностью, отраженной в источниках, но и с ранними работами самого Гумилева». A propos: в свежем номере «Нашего наследия» (о публикациях в этом журнале — ниже) — страницы из интереснейшего дневника Наталии Колосовой о Л. Г. Грустное чтение.
В текущем номере «ВИ», помимо прочего, — подготовленные Валерием Кузнецовым любопытные письма ротмистра лейб-гвардии уланского полка А. В. Поливанова родным (октябрь 1916 — май 1917). Приверженцев исторических мифов они, надеюсь, озадачат. И — актуальная статья Тимура Магсумова «Празднование столетнего юбилея Отечественной войны 1812 г.».
Дмитрий Быков. Юлиан Семенов. — «Дилетант», 2012, № 8 <;.
«Не в том дело, что Семенов чувствовал себя чужим на Родине, что остро ощущал конфликт с народом или интеллигенцией (а у него, в отличие от Галича, оба эти конфликта наличествовали, и своим он не был нигде, даже где-нибудь на лесосплаве; разве что пикейные пенсионеры обожали и принимали его безоговорочно). Проблема в ином: Семенов был идеалист, при всем кажущемся цинизме, и сохранять самоуважение мог единственным способом — играя в шпиона, то есть допуская, что все происходит не с ним. И любя Родину откуда-нибудь из американского отеля, откуда она со своими березами etc. представала не цитаделью грубости, хамства и терпения, а родниковым краем. Отсюда феерическая популярность песни про березовый сок — из чудовищного, мягко говоря, фильма „Мировой парень” (1971-й, про то, как на зарубежных соревнованиях грузовиков алчные иностранцы чинят препятствия нашему водителю Николаю Олялину; право, как вчера снято). Умиляться Родине можно было, лишь отодвинув ее — хотя бы в воображении — на космическое расстояние. <…> Творческая интеллигенция делится на собственно творцов, которые ведут себя прилично, и околотворческую сволочь, которая и из этой статьи сделает вывод о том, что я завербован. Сволочи больше. На ее фоне Семенов — кладезь таланта и порядочности, хотя в жизни он был лишь не в меру активным и довольно вторичным писателем, автором остросюжетной прозы с вкраплениями замечательных мыслей и точных наблюдений. И как от Симонова — так себе прозаика и хорошего, но не великого, поэта — останутся гениальный „Случай с Потаповым” [1] и десяток первоклассных стихотворений, так от Семенова навеки останется созданный им герой, а это очень много».
Сам-то номер посвящен мушкетерам. Подано фундаментально и современно разом.
Александр Дегтярев. Заметки на полях истории Отечественной войны 1812 года. — «Наше наследие», 2012, № 103 <-rus.ru>.
Здесь, в частности, подробно рассказано о подоплеке трудных взаимоотношений императора Александра I с М. И. Кутузовым. Впервые полностью публикуется и письмо государя графу П. А. Толстому — очень в тему. «Письмо Александра I со стопроцентной уверенностью позволяет утверждать, что он не только не владел ситуацией, но даже не имел информации о вершившихся в стране делах. <…> Почивший в апреле 1813 года полководец (Кутузов. — П. К. ) оставил Александру пышный лавровый венок победителя в великой войне». Думаю, что не все согласятся (даже и зная то же, что открыто настоящему исследователю) с подобными умозаключениями.
Их жесткость, на наш взгляд, несколько микшируют некоторые другие материалы номера, во многом посвященного событиям 200-летней давности, но это тема для отдельного разговора. Кстати, жаль, что у меня нет места для приведения здесь приказа императора об учреждении «первой самой демократичной награды» — медали в память Отечественной войны 1812 года (он опубликован внутри статьи Александра Смирнова). Интересно, кто написал этот вдохновенный текст.
Алексей Ивантер. Особое братство. Стихи. — «Дружба народов», 2012, № 9 <;.
«Тут петь нельзя и говорить не надо. Будь эллин ты, осман иль иудей — над миром каменным царящая цикада не признает ни Бога, ни людей. А ты — жующий и привычно пьющий — не зажимай бессильные лады, тут властвует без устали поющий малец с крылом из сетчатой слюды. Среди руин оставленного града, один мотив незыблемо храня, свой черный зрак уставила цикада куда-то сквозь ненужного меня. Заговорить не смею и немею сухой гортанью, языком кривым. Но что мне делать с музыкой моею — с кузнечиком звенящим луговым, и с речью — дар напрасный подающей, невоздающей, ставшею судьбой, и сквозь меня — молчащего — поющей, не признающей власти над собой?»
Григорий Каковкин. Ливельпундия. — «Знамя», 2012, № 9 <;.
Нежный, остроумный и одновременно очень печальный, если не сказать трагический, рассказ. Повествование ведется «от лица» обыкновенного «элитного» комара-кровососа, которого почему-то зовут Сафико. Надеюсь, читатель вспомнит, что кусают — только комары-самки.
«Причитая, Сафико согревался своим негодованием. От слов появлялась надежда. Порассуждав об аппетите, он вправду захотел есть, в нем пробудился если уж не голод, то некое смутное желание. Мыслью он укрепился в том, что, поднявшись повыше, солнце принесет тепло, возможно, станет суше и он отойдет. Конечно, это была лишь возможность освобождения, но возможность реальная. Силу придали звуки. В стороне трещали сучья — это значило, что зверь был жив и, следовательно, дождь кончился для всех. Он услышал также гул комара — не тот, что вчера, — и для него это значило, что кто-то мучился, как он, и от коллективности беды тоже стало легче. Мир снова заинтересовал Сафико, только суставы еще не слушались.
Сафико решил с матовой стороны листа перелезть на глянцевую — поменять точку зрения, обдаться ветерком или что там есть. Если какое невидимое тепло придет сюда, то на глянцевой стороне оно застанет его лучше и быстрее. Он еще раз посмотрел на свои ноги и начал переставлять, переставлять. Хобот и две передние уже втащил, а затем и пустое брюхо. Когда его переносил, подумал, что с пустым брюхом не только движения даются легче, но и лучше думается. Он перелез, огляделся, и ему все показалось новым, будто в знакомом доме переставили мебель.
Лес еще больше стал трещать, раскачиваться — и так далее. И слабый ветерок тоже — и так далее. Но Сафико замечал и не замечал того, что менялось в лесу, его заботило и пугало свое существование, он с нетерпеньем каждую минуту проверял крылья, ноги и свою готовность лететь».
С интересом также читал я в номере «воспоминательное письмо» (буквально, с постоянным прямым обращением к «герою», точнее, к памятнику) Эдуарда Кочергина — Георгию Товстоногову («Медный Гога»). Кстати, отлично иллюстрированное, оно публикуется и в «Нашем наследии». Назову и маленький рассказ Светланы Кедриной об отце («Папин стол»), а также проницательный, как я почувствовал, этюд Сергея Чупринина о писателе-эссеисте Самуиле Лурье.
Кирилл Кобрин. Песни о старости и детстве. — «Октябрь», 2012, № 8 <;.
У этого эссе, комментировать которое не возьмусь (оно есть и в сети, кому интересно, прочтет), — примечательный постскриптум: «P.S. При написании этого текста не пострадал ни один ребенок. Автор искренне любит детей, он не сочувствует педофилам, учителям-садистам, работорговцам и командирам „детских отрядов” в африканских странах. Вышеизложенное вообще не имеет отношения к детям — в физическом и ментальном аспектах их существования. Речь о нас, взрослых, — и о нашем ублюдочном сознании».
Олег Кузнецов. Князь Григорий Гагарин: открытие Азербайджана взору Европы. — «IRS-Наследие», Баку, 2012, № 4 (58) <www.irs-az.com> .
На обложке — фотография археолого-этнографического музейного комплекса Гала.
Итак, начинаешь читать в этом «международном азербайджанском журнале». Сначала — статья к 870-летию великого поэта и мыслителя Низами Гянджеви («Корифей азербайджанской поэзии»). Потом — историческое эссе о Гянджинском ханстве. Затем — тот самый князь, друг Лермонтова, изумительный художник, живописец Кавказа. И его акварели. Потом — опять — архитектура, фотография, ремесла.
И не знаешь еще, что ближе к концу издания тебя ждет обширное исследование «Азербайджан — Армения: разница потенциалов политического лоббирования в России» (автор — А. Караваев, замгендиректора Центра постсоветских исследований МГУ). Подробно — с именами, фактами, статистикой. Впрочем, угадайте-ка с одного раза, каким парным знаком препинания в этом тексте и в этом журнале оформлено слово, используемое обычно при обозначении масштабных кровавых событий в отношении того или иного этноса (в данном случае речь идет о грядущей в 2015-м дате, о том, как эту дату будут отмечать армяне). И князь Гагарин быстренько улетает в свой культурологический космос. «Лишь бы не было войны», как говорили взрослые в моем детстве.
Алеся Лонская. Заяц, волк и насилие. Медиа в России станут безопасными для детей и скучными для взрослых. — «Русский репортер», 2012, 33 (262) <;.
«Еще один парадокс: у ребенка все равно остается интернет, а в нем и „Колобок” с его каннибализмом, и „Том и Джерри” с их садизмом, и „Карлсон” с педофилией, и „Ну, погоди!” с пропагандой курения, и многие другие, действительно опасные вещи, по-прежнему неподцензурные. Пользовательский контент в Сети маркировать не придется: она исключена из сферы действия закона (кроме зарегистрированных в ней СМИ). Правда, чтобы обезопасить детей в интернете, в июле депутаты приняли поправки в закон „Об информации, информационных технологиях и о защите информации”, которые позволят блокировать (начиная с 1 ноября) сайты с детским порно, пропагандой наркотиков и призывами к суициду. Поправки эти вызвали возмущение либеральной общественности, опасающейся, что под предлогом защиты интересов детей закон позволит перекрыть доступ к социальным сетям».
Так-так. Теперь почитаем ближе к концу.
«Безусловно, дети должны быть защищены от вредной и опасной для психики продукции — к примеру, от сцен насилия (именно из этих соображений Southpark давно уже показывают ближе к ночи). Но сам закон пока слишком несуразен и отдает ханжеством: он вынуждает медиа делать вид, что в обществе нет ни наркотиков, ни секса, ни геев — вместо того чтобы искать правильный язык для разговора с ребенком на эти темы».
Какое несчастье. Пора, значит, бежать за правильным языком. В обнимку с Госдумой. А то мой семилетний сын без секса, наркотиков и геев долго не продержится.
Роман Маханьков. Апокалипсис сегодня. — «Фома», 2012, № 9 <;.
Этого (совсем молодого!) церковного публициста не стало в конце июля нынешнего года. В середине прошлого десятилетия он мучительно искал, разрабатывал вместе с единомышленниками тот публицистический язык и тон, каким можно пробовать говорить с ищущим читателем о вере. В этом номере публикуется его работа 2004 года. Ниже — главка из нее, под названием «„Тайное знание” Откровения».
«Самое „возмутительное” в книге Апокалипсис — это то, что там совсем ничего не говорится о том, как остановить воцарение Антихриста. Более того, согласно Откровению, его приход остановить невозможно. Неужели надо спокойно наблюдать агонию человечества? Зачем вообще нужна тогда такая странная книга пророчеств?
Дело в том, что библейское пророчество — это не прогноз, а сами пророки Библии были кем угодно, только не предсказателями будущего. Цель их служения иная. Бог устами пророка возвещал людям свою волю, наставлял и предостерегал их, просил задуматься и измениться. Это могло происходить в том числе и через рассказ о будущем. Даже если пророчества касаются грядущих событий, то они в корне отличаются от предсказаний Ванги или Нострадамуса. Ведь Бог не просто говорит людям, что произойдет, а дает им шанс изменить это будущее путем изменения себя. Для человека, поверившего пророку, грядущие события уже не тупик, а руководство к действию.
Поэтому „тайное знание” Апокалипсиса состоит не в том, чтобы найти и обезвредить Антихриста, и даже не в том, чтобы предотвратить конец света. А в том, чтобы, распознав Антихриста, сохранить верность Христу. Потому что в конце концов, согласно Откровению Иоанна Богослова, свершатся все мировые катастрофы, разорвется паутина лжи — и люди встретят своего подлинного Спасителя».
Игумен Нектарий (Морозов). Не ищите оправданий. — «Православие и современность», Саратов, 2012, № 21 (37) <-saratov.ru> .
«Мне кажутся некорректными разговоры о том, что оставивший свое служение честней и лучше того, кто своим саном тяготится, но к подобному шагу не готов. Здесь опять налицо неоправданная попытка заглянуть в чужую душу и, ничего толком не разглядев, вынести свой вердикт о том, что там происходит. Ведь не оставляет священник свое служение потому, что пока еще находится в борьбе — за свою паству, за свою душу, за то, чтобы не сделаться совсем чуждым Богу. Я бы каждому, кто вообще задумывается об этом, посоветовал прочитать потрясающий по силе своего воздействия на душу роман Грэма Грина „Сила и слава”. Он о жизни и смерти католического священника в Мексике в годы гонений на Церковь. Преследуемый, вынужденный скрываться, постоянно переходить с места на место, впавший в грех блуда и приживший внебрачного ребенка, спивающийся, опустившийся, он все равно не может уйти, отречься от сана. Почему? — Потому что не может предать Божий народ. И он ходит из села в село, крестит, отпевает, исповедует, служит мессу и причащает людей. Противный самому себе, лишенный даже возможности исповедоваться, потому как он в этой части Мексики последний — не расстрелянный или не отрекшийся. В конце концов арестовывают и его. Он боится смерти, но именно она становится для него избавлением от страдания и в той же мере печатью, приложенной рукой Божией к свитку его жизни. Маленький мальчик, жизнь которого — вторая, очень тонкая сюжетная нить романа, мальчик, которого буквально воротит от тех житий, которые читает ему мать, от всего, что связано с христианством, узнав о смерти несчастного, потрясенно произносит: „Ведь он мученик!” И целует с благоговением руку священника, которого в тот же день посылает Господь в их город и в их дом. Кто после этого возьмет на себя смелость сказать, что оставивший служение „лучше” и „честнее”?»
Статья является развернутым ответом на вопрос читательницы об И. И. Охлобыстине.
В следующем номере — замечательная статья Марины Бирюковой о легендарном саратовском священнике — отце Гергии Лысенко, преставившемся десять лет тому назад. О том самостоянии, когда стоять, казалось бы, невозможно.
Екатерина Супруненко. Следствие длиною в век. — Научно-методический журнал для учителей истории и обществознания «История» (Издательский дом «Первое сентября»), 2012, № 7 <; .
Корреспондентский отчет об уникальной выставке, прошедшей в мае — июле в Выставочном зале Федеральных архивов России о гибели семьи императора Николая II. Это была действительно беспрецедентная историко-культурная акция, поставленная как спектакль, в который вовлекался любой пришедший посетитель. Прошла она кратко, почти незаметно, «в череде других маловажных, но зато хорошо „раскрученных” событий культурной жизни столицы», закрылась в самый разгар школьных каникул. Е. С. пишет в финале своей статьи об этом и жестко и справедливо («А ведь такая выставка должна стать постоянной экспозицией, куда в обязательном порядке надо приводить школьников и людей постарше. <…> Но вокруг — одно равнодушие и суета»). На приложенном к журналу CD — материалы выставки (документы, фотографии, предметы и т. п.) — в хорошем разрешении.
Выпуск же посвящен 1150-летию Российского государства.
Сергей Фирсов. Русский параклет. — «Звезда», 2012, № 9 <;.
Обстоятельный, глубокий очерк с инскриптом: «К 700-летию преподобного Сергия Радонежского».
«Важно отметить, что именно Сергий Радонежский являлся создателем нового культа — культа Троицы. Безусловно, Византийская Церковь знала праздник Пятидесятницы — нисхождения Святого Духа на апостолов — и через это напоминала верующим о Троице. Но праздника Троицы как такового христианские просветители русского народа не знали. Именно игумен Троицкого монастыря стал наиболее деятельным проповедником тринитарного догмата. „Сергий создал учение о Троице как священном первообразе любви и согласия, которые должны восторжествовать на земле”, отмечает современный исследователь, также предполагающий, что троичный культ очень быстро завоевал широкие слои народа, пустив корни в глубинах народного сознания. „Трансцендентальный смысл культа Троицы шел навстречу чувству солидарности людей друг с другом и с миром природы”. И, что особо важно, он „стал действенной социальной идеей, символом и знаменем национального спасения, учением о переустройстве жизни на земле на новых нравственных началах”. Идеалом Сергия Радонежского было преображение вселенной по образу и подобию Троицы, что следует понимать как внутреннее объединение всех существ в Боге».
Сентябрьская книжка «Звезды» как-то особенно богата на интересную публицистику/эссеистику и литературоведение: Александр Рубашкин — об Алесе Адамовиче, Галина Василькова — о заветном романе Бориса Житкова, Елена Невзглядова — о поэтах и поэзии, Омри Ронен — о Борисе Слуцком… Наши тихие аплодисменты и блестящему очерку Андрея Русакова «Хватит бороться с коррупцией».
Владимир Чичерюкин-Мейнгардт. Георгиевская ленточка. — «Посев», № 7 (1618) <; .
«Со всей наградной системой исторической России этот орден и его знак были упразднены советским правительством в конце 1917 г. Хотя награждение орденом Св. Георгия, Георгиевским оружием и знаком отличия продолжалось и при демократическом Временном правительстве. Позднее награждение орденом и его знаком возобновилось русским военным командованием на территориях, освобожденных от советской власти. Его вручали за отличия в боях против советских войск.
Сравнительно недавно ушел из жизни в Аргентине последний кавалер Георгиевского креста фейерверкер Корниловской артбригады Константин Ассеев. Крест он получил из рук генерала А. П. Кутепова за уничтоженный в бою советский танк. К. Ассеев скончался в 1995 г. в Буэнос-Айресе».
Обращу внимание на живую, сердечную статью Антона Васильева о художнике Анатолии Звереве («Ван Гог из Свиблова») и ярко откомментированный Георгием Вербицким обзор выступлений на памятном круглом столе «Коллаборационизм и предательство во Второй мировой войне. Власов и власовщина».
Составитель Павел Крючков
Комментарии к книге «Новый Мир ( № 11 2012)», Журнал «Новый Мир»
Всего 0 комментариев