Забрызганный серой грязью, пыльный, новенький «бьюик» цвета Милиной губной помады резво мчался по ухабистому, богатому выбоинами шоссе, минуя кургузые темно-зеленые елки и унылые «бескрайние» поля, то желтые, то зеленые; опустив до половины стекло, Мила лениво наблюдала с пассажирского места, как меняются пейзажи за окном; декорационный малахитовый лес на горизонте, освещенный красным закатным софитом, отчетливо напоминал кадр из какого-то давно виденного фильма.
Красный «бьюик» был Милиной машиной; она, впрочем, долго мечтала о «феррари», великолепной, низкой, глянцевой «феррари»; Мила бредила ею, пока не увидела на одной из светских тусовок, как господин Ненашев, банкир, подъехал на машине ее мечты к парадному подъезду означенной в пригласительном билете резиденции на Каменноостровском, нещадно скребя подвеской по уступам сиреневых камней подъездной дорожки; когда несчастный автомобиль въехал наконец на зеленую лужайку и медленно развернулся (г-н Ненашев, в смокинге, шикарный, надменный, выбрался наружу — «ну что? видели меня?»), Милино желание растаяло окончательно. Месяцем позже, когда Володя, Милин муж, усиленно восхищался параметрами разрекламированного в журнале «бьюика», Мила намекнула между прочим, что ее день рождения не за горами, а женщине, вот уже полгода как имеющей права, неплохо бы заиметь и собственную машину.
Сейчас за рулем «бьюика» сидел Володя. Мила очень живо представляла себе, как подъедет на «бьюике» к подъезду дома, в который ее привезли из родильной клиники без малого тридцать лет назад; этот серый кирпичный уродец с вечно разбитыми, подправленными фанерой скрипучими дверями не раз снился ей в снах, почему-то, как правило, кошмарных. Закономерность кошмаров казалась Миле странной. Столько хорошего в ее детстве и юности было связано с этим домом, столько щемящих воспоминаний: песочница у дома, где маленькая Милка в кружевном платьице, перемазанная и смешная, лепила куличики (Милина бабушка с седыми, заплетенными в густую еще косу волосами, лицо стерлось в памяти, кричит из окна: «Мила! Домой!»); узкий тротуар между колючими кустами справа и пышной клумбой слева, куда было так мягко падать с непривычно высокого двухколесного велосипеда; соседский веснушчатый мальчишка с букетом георгинов, поджидающий Милу у подъезда (она выглядывала из-за кухонной занавески — ждет? — да, ждет — и считала про себя до пятисот, мучаясь цифрами, прежде чем сбежать вниз по выщербленным ступенькам, пусть подождет); первый поцелуй под разбитой лампочкой в парадной, лопатки прижаты к горячей даже сквозь пальто батарее центрального отопления, ноги в сапогах с блестящими замочками совершенно мокрые, стук двери на верхнем этаже, «мне пора, мама ждет». Во снах же старый дом представал мрачным склепом, населенным исключительно покойниками и какими-то страшными черными птицами, которым не было имени в орнитологических справочниках; в одном из снов Мила поймала такую птицу и держала в руках, с ужасом вглядываясь в ее расплывающиеся очертания; у птицы были человеческие коричневые глаза, опушенные длинными ресницами, и… тут Мила от страха проснулась.
За те годы, что Мила не была в родном городе, образ дома из снов и образ реальный ее дома из детства смешались, спутались, слились, и даже сейчас, воображая, как замрет на асфальтовой дорожке ее шикарный «бьюик», Мила не могла толком представить, кто выйдет встречать ее и Володю из лестничного полумрака: настоящие ли ее мать и отец или суровый призрак Милиной бабушки, умершей двадцать лет тому назад.
Они подъехали к дому в синеве сгущающихся сумерек; никто не встречал их; смешно было бы думать, что мать и отец попеременно будут торчать у окна весь день, ожидая приезда дочери; да, кстати, Мила вспомнила, что не сказала по телефону, на какой машине приедет; возможно, родители ждали белый Володин «мерседес», виденный ими в прошлом году.
— Ну, вот здесь я и жила, — сказала Мила, открывая дверцу машины и оглядываясь в поисках знакомых лиц.
Во дворе было пусто; прискамеечные старушки разошлись уже по домам; только у соседнего подъезда курили и косились на «бьюик» два тощих подростка; когда Мила уезжала из города, они могли еще разъезжать в колясках, а могли, впрочем, уже и возиться в песочке. Мила вдруг подумала с удивлением, что одной из «старушек», которых она ожидала увидеть на скамейке, могла быть ее мать, а другими — матери ее бывших школьных друзей.
В подъезде сгущалась темнота, как и десять, как и двадцать лет назад; шершавые перила под рукой и бетонные ступени были, впрочем, вполне реальны, никакого намека на привидения и те провалы между лестничными пролетами, что так часто снились Миле, означавшие, верно, провалы в ее памяти, убиравшей воспоминания детства на все более далекие полки — до востребования… до востребования…
— Как лестница изуродована, — сказал Володя. — Может быть, купить твоим старикам квартиру в каком-нибудь новом доме? Тут и ногу можно сломать в этой темноте.
Они поднялись на четвертый этаж; желтая дверь возникла видением в полутьме; сколько раз в своих снах Мила вот так же уверенно и настойчиво поднималась к этой двери, радуясь, что сегодня ее возвращение — не сон, не кошмар, что все реально — и на стук ее открывал ей черный, страшный, перекошенный, неузнаваемый призрак — Пашка с первого этажа, который утонул в местном пруду за год до Милиного отъезда из города.
К Милиному ужасу, отец и мать постарели (нет, это не то слово для выражения сущности происшедшего, подумала она). Особенно отец. Год за годом, пока родители приезжали в Питер вместе и порознь, сначала к Миле, а потом к Миле и Володе, она не замечала изменений, происходящих в их лицах. Теперь же все морщины, все седые волоски, вся смятость и искаженность, свойственные старческим лицам, высветились с ужасающей ясностью. То ли родители Милы перешагнули тот самый порог, за которым необратимость старения возрастает в геометрической прогрессии; то ли в городе своего детства Мила ожидала увидеть тех, из детства, мамульку и папульку, стройных, поджарых, уверенных в себе, великолепных взрослых людей, без морщин, с гладкими и красивыми лицами, и контраст незнакомых своей старостью лиц со знакомой мебелью и обоями (ни разу не делали ремонта со дня отъезда Милы) так удивил и напугал ее. Мама, мама как будто еще была знакомой — ее желтое лицо со впалыми щеками лишь стало каким-то засушенным и шершавым, да пара глубоких нарисованных морщин пролегла между по-прежнему черными бровями… вот и все, если приглядеться, ничего странного, но отец! Мила вспомнила еще один свой страшный сон: как будто, вызванная материной телеграммой, приезжает к постели умирающего отца и видит страшное, на глазах разлагающееся фиолетовое лицо с черными впадинами между глаз… нет, конечно, нет, всего лишь пучки морщин на лбу, и в уголках глаз, и на щеках, и даже на подбородке; своим видом отец наглядно опровергал общепринятую истину, что будто бы мужчины старятся медленнее женщин.
— Как отец постарел, — сказала Мила Володе, когда они остались вдвоем.
— Да? Разве? — удивился тот. — По-моему, он и в прошлом году был такой же…
Мила с почти непристойным вожделением обнюхивала, ощупывала вещи в комнатах — все, как в детстве, только запах тлена и пыли во всем… запах старости. В большом сером шкафу, на нижних крючках, где когда-то висели Милины детские пальто, теперь была казнена коллекция старых зонтиков; крайняя слева вешалка гордо несла на себе шерстяной синий костюм, в котором мама ходила на родительские собрания в Милину школу; чуть ближе притаился папин клетчатый пиджак, памятный по фотографиям Милиного дня рождения, десять лет, первой круглой даты (чувствовала себя совсем взрослой, первые джинсы, индийские, кажется, и совсем новая короткая стрижка). В Милиных снах дальний угол шкафа прятал высокую крышку черного гроба (сверкал во тьме серебряный крест, выложенный тесьмой), а ближе к Миле сидел на корточках кто-то маленький, бурый, со сверкающими злобой глазами.
— Знаешь, мама, — сказала за завтраком Мила, и уголок губ ее дернулся, как всегда, когда она нервничала или говорила что-то неприятное, но важное, — почему-то мне эта квартира всегда только в плохих снах снится. В кошмарах.
— Да? — удивилась мама. — Хотя, знаешь, когда ты была совсем маленькой, у тебя много было кошмаров. Ты болела много, вот, наверно, и нервы. Пожара боялась под кроваткой, Бабы-Яги. Мы тебя даже к невропатологу водили. Он сказал, с возрастом пройдет.
— Ну, не то чтобы я боялась этих снов, — сказала Мила. — Просто странно, я так любила свою комнату, эти обои розовые в цветочек… но мне никогда не приснилось ни одного хорошего сна про нашу квартиру. Вообще про этот дом. Знаешь, только жуть всякая… колдовство, покойники… ну, ерунда, ладно. Причем, когда эти кошмары начинаются, я тут же начинаю понимать, что это сон, всегда практически, и понимаю, что могу проснуться, если захочу, во сне знаю, что это сон, но живу, что-то пытаюсь победить в этом сне, и просыпаюсь потом, и как-то все это неприятно.
— Это у тебя подсознательно, — сказала мама, — потому что ты всегда отказывалась сюда приезжать. Даже когда в институте училась, на каникулы мы с отцом к тебе приезжали. У вас в группе все иногородние на каникулы разъезжались, ты одна оставалась.
— Я помню, — сказала Мила.
— Ты у себя сама выработала это негативное отношение, — продолжала мама. — Тебе, видите ли, не хотелось приезжать сюда такой, какой ты уехала, ты же всем тут нарассказывала, что актрисой станешь, в мехах и на лимузинах разъезжать будешь…
— Очень уж у тебя машина красивая, дочка, — осторожно встрял отец. — Ты же знаешь, какой у нас город бандитский. С тех пор, как ты уехала — только хуже стало. Одно ворье, порядочных людей совсем не осталось. Коррупция, убийства, — мафия, одним словом. Просто тебе Италия. Вон, недавно в газете писали — рядом с новым кладбищем, у леса, могил штук тридцать нашли несанкционированных. Кто там зарыт — уже и не узнать. Каждую неделю вон, пишут, кто-то пропадает. Все ищут. Сводки криминальные — такие же длинные, как у вас в Питере, только городок-то у нас маленький.
— Ты не пугай ее, — сказала мать. — Ребенок приехал старых друзей повидать, на родной город посмотреть, а ты ее пугаешь. Не одно же у нас бандитье, в самом деле. Среди твоих друзей и знакомых много воров и убийц?
Отец пожевал вставной челюстью в воздухе, подумал.
— Нет, все-таки нельзя такую машину под окнами оставлять. Угонят.
— Там сигнализация, папа, — возразила Мила. — Пока они замок с руля снимать будут, сто раз можно милицию вызвать. Да никто и не будет под этот вой возиться.
— А то я не знаю, что такое сигнализация! — рассердился отец. — Ты посмотри на улицах — не хуже, чем в вашем Питере, иномарок полно! Кому надо угнать — тот всегда угонит.
— Угонят — новую купим, — миролюбиво сказал Володя. — Тоже мне, беда.
Родители взяли для Милы с Володей путевку в дом отдыха; там, на берегу тихого, поросшего с краев желтыми кувшинками озера, Мила проводила какие-нибудь две недели каждого лета, когда была девочкой; в памяти остались розовые и голубые лодки со скрипящими уключинами, белый пятиэтажный корпус на пригорке, комары, вьющиеся стайками под причудливыми фонариками в аллее, вкусный стук пластмассового теннисного мячика о стол, шумные танцы в большом темном зале с золотистым паркетом (полная луна в стеклянных стенах-окнах, полоса свежего воздуха от входной двери к стене, любимый в этом сезоне мальчишка, неизменно стесняющийся пригласить). Что могло сейчас остаться от этого столь памятного сердцу места, Мила даже предположить не могла; нечто вроде предвкушающего волнения, смешанного с боязнью разочарования, поселилось внутри. Девчонкой она с интересом разглядывала пары, загорающие на пляже; чужая семейная жизнь казалась недоступной и притягательной. Теперь она сама будет с мужем, а деревянные воротца у въезда на территорию будут все те же, и теми же будут облупленные качели, и дубовые уродцы (деревянная скульптура!) на детской площадке, и тяжеленные, в полметра высотой шахматные фигуры на кафельных квадратных плитах желто-голубой площадки для игры в шахматы… Однако Мила понимала, что Володе будет скучно на озере, с которым его не связывали никакие воспоминания (что его может развлечь? русский бильярд? настольный теннис? бадминтон?), вдали от огней, многолюдных пляжей и экзотики их привычных мест отдыха (Кипр, Майорка, Анталия, греческий берег), поэтому она обрадовалась, узнав, что поездка в дом отдыха будет ограничена пятью днями.
— Туда теперь крутые ездят, все вроде вас, — сказала мама, глядя, как Володя отсчитывает деньги за путевку.
— У нас теперь полстраны крутых, а остальные — всмятку, — не к месту пошутил Володя; он до сих пор испытывал некоторую неловкость в общении с наивными Милиными родителями; Мила вспомнила, как в свой предпоследний приезд к ним в Питер, полтора года назад, отец (приехал зимой, один, без матери, в честь собственного ухода на пенсию, кажется) первый раз получил в руки доллары (хотел пройтись по магазинам, а рублей в доме не оказалось). Он долго, с интересом рассматривал зеленоватые бумажки, а потом нудно выяснял, сколько точно «советских» денег он должен за них получить; Мила, к сожалению, не была уверена в курсе доллара и тем более не знала, какой банк сегодня обменяет «зелень» наиболее выгодно.
Мила разыскала в своем старом письменном столе, среди тетрадок в клеточку с пожелтевшими листками и карандашных рисунков разного формата (портреты, они неплохо удавались ей когда-то) старую записную книжку. Исчерканный, исписанный вдоль и поперек, изрисованный цветочками и кошачьими мордочками, маленький потрепанный блокнот содержал в себе без малого двести имен и фамилий; многие, впрочем, были с адресами, но без телефонов, что мало интересовало Милу, она не собиралась появляться в чужих дверях этаким привидением из прошлого («Здравствуйте, я Мила N, а Лера дома? Мы с ней вместе ходили на сольфеджио в музыкальной школе, в пятом классе, у меня было сиреневое пальто в клетку, вы меня помните?»). Часть фамилий вызывала в памяти лишь слабый отклик, некогда знакомое сочетание звуков; кто это были такие, Мила не могла вспомнить (Дрозденко Саша — то ли одноклассница, то ли соседка из первого подъезда, но телефон какой-то странный, и никаких осязаемых ассоциаций… может быть, эта Дрозденко Саша — на самом деле мужского пола? тоже ничего не вспоминается). Еще несколько телефонных номеров были номера ее бывших поклонников, или как это лучше назвать — неизвестно; вот это тот кучерявый брюнет, с которым сидела на скамейке в парке, прогуливая последние перед выпускными экзаменами уроки; вот это вертлявый диск-жокей, которого безбожно очаровывала все в том же памятном доме отдыха, один поцелуй украдкой под смолисто пахнущей сосной, в ночь перед отъездом («мне нет даже шестнадцати, идиот, тебя посадят за совращение несовершеннолетних!»), взяла телефон, но никогда не позвонила, хотя чертовски хотелось позвонить; вот это… нет, нельзя, невозможно было тревожить эти номера, абсолютно незачем, смешно даже! Володя, ее муж, ее единственная любовь, он был первым, с кем она почувствовала себя женщиной, а все прочее качалось на весах памяти между забвением и снами, даже тот двухлетний, мучительно длинный роман с общей квартирой, общими деньгами и ежедневными претенциозными разборками на кухне.
Оставалось, пожалуй, телефонов пятнадцать — одноклассницы, подружки по музыкалке, знакомые из народного театра, сотрудники того нелепого провинциального офиса при провинциальном министерстве, где Мила проработала два года после школы, перед своим отъездом. Те, кому имело смысл позвонить; те, кого ей действительно хотелось видеть. Мила пододвинула телефон и под сонные зевки и ленивые восклицания Володи (возил ее и себя по городу; разглядывал низкие дома старого Центра, напоминающие местами старый Питер, если углубиться в переулки подальше от Невского; сфотографировался рядом с памятником первым воздухоплавателям, неизвестно зачем рухнувшим лет сто назад в поле у окраины города, и на крыше гостиницы, одноименной с названием города, среди белых и красных столиков и зонтиков летнего ресторана; устал), смотрящего по телевизору туповатую местную программу («Ты посмотри, ну точно наш пятый канал. Я же тебе говорил, что пятый канал до невозможности провинциален»), начала набирать номера. Пять номеров не ответили; в трех случаях жильцы давно переехали; еще шесть раз Миле долго приходилось объяснять, «кто спрашивает», после чего она узнавала, что ожидаемый собеседник уехал отдыхать (два раза), ушел в гости, лежит в больнице на сохранении, вышел замуж, гуляет с собакой и спустя час «погулял с собакой, но уже спит, позвоните лучше завтра» (громкий лай собаки, вероятно, очень крупных размеров, заглушал голос в трубке).
Единственной, до кого Мила смогла дозвониться, была Тамара, ее незабвенная подруга школьной поры, семь лет они просидели за одной партой, то воюя, то мирясь, и только в восьмом, когда новая классная разрешила сидеть «кто с кем хочет», по обоюдному уговору Тамара пересела на заднюю парту к двоечнику Денисову, а к Миле подсел давно и безрезультатно влюбленный в нее красавчик Олег Иванов, чьи смуглые щеки заливались бордовым румянцем всякий раз, когда Мила случайно прикасалась к нему или называла его по имени. После восьмого Тамара ушла в художественное училище, и их общение как-то резко прекратилось; у Тамары появились друзья-художники, а Мила все свободное время пропадала в народном театре. Иногда они случайно встречались у школы (Тамара жила совсем рядом с ее пузатым желтым зданием, а Мила на занятия ездила три остановки троллейбусом, школа была элитная, английский язык со второго класса), но почему-то всегда было не о чем говорить; Тамара все время вспоминала какую-то выставку в Москве, где появилась одна ее работа, и это должно было вот-вот оказать неизгладимое влияние на всю ее жизнь, а Мила в очередной раз пересказывала свою мечту о поступлении в театральный. После первого провала во всех театральных вузах Москвы Мила весьма живо передала в сбивчивом взволнованном рассказе перипетии своих мытарств; и то, как бородатый режиссер в «Щуке» пытался ее соблазнить, обещая непременное и безболезненное поступление на курс, и то, как из ГИТИСа ее направили прямиком в модельное агентство, в Дом Моделей, как это тогда называлось («Вы не обижайтесь, но в первый раз вижу при такой красоте и такую бездарность, феноменально. Вы бы шли прямиком в манекенщицы, я вам даже адресок дам, цены вам там, девушка, не будет»), но там тоже всем было надо ее любви, это было прямо-таки каким-то непременным условием для устройства в подобные места; в ответ Тамара, едва дослушав, пообещала при следующей встрече показать Миле вырезку из московской же газеты, где вскользь, но в весьма лестных эпитетах упоминалось ее творение («Дачный домик в свете восходящей луны», холст, масло, 20 х 22 см).
Однако, несмотря на несуразности последних лет, у них с Тамарой была и масса общих, весьма приятных воспоминаний; собственно, на протяжении семи лет Тамара была для Милы самым близким человеком, исключая, разумеется, родителей. Мила и любила, и жалела Тамару — за кажущуюся некрасивость ее круглого, мягкого личика (короткие-короткие щеточки бесцветных ресниц), за нелепые круглые очки, несимпатичные и недетские, за ее бессмысленное неумелое вранье… Бог еще знает за что. Любовь эта возникла в первый же школьный день, когда во время первого урока Тамара под партой протянула Миле горсточку подтаявших леденцов в липкой и грязной ладошке. «Они французские, отец из Франции прислал», — сказала Тамара, и это уже было вранье, как узнала позже Мила, никакого отца у Тамары не было, ни здесь, ни тем более во Франции, а леденцы такие продавались в большом универсаме в плоских жестяных коробочках с действительно французской надписью «Монпансье», и в ответ на Милину просьбу купить такую коробочку бабушка сморщилась и сказала: «Зачем тебе эта гадость, у матери сегодня на работе наборы дают, будет тебе «Мишка на севере», ешь, сколько хочешь». Между тем противный, кисло-сладкий вкус леденцов навсегда запомнился.
Жалость появилась чуть позже, месяца через два или три; в тот день будущий Тамарин любовник Денисов, вечный двоечник, нажаловался на Тамару Зое Иннокентьевне, учительнице (имя одной пионерки из книги «Пионеры-герои» и ужасное отчество), что Тамара ругается матом (действительно, в Тамарином лексиконе была пара неизвестных Миле слов). Зоя Иннокентьевна выставила Тамару у доски, напоказ всему классу; дальнейшее Мила помнила очень смутно; кажется, Тамара не хотела признаваться в своем грехе; запомнилась ее последняя фраза («Он не расслышал, я сказала слово «поезда»); тут Зоя Иннокентьевна, как-то по-собачьи взвизгнув, со стуком швырнула Тамару об первую парту среднего ряда, где и сидели Мила с Тамарой, а в данный момент Мила сидела одна; мимо Милы промелькнуло перепуганное круглое Тамарино лицо, уже без очков; после этого Тамара очень долго простояла в углу лицом к стене под торжествующим взглядом Зои Иннокентьевны; и только когда учительница заметила на светлом полу киношно-яркие пятна крови (все это время Тамара, стоя спиной к зрителям, безуспешно пыталась зажать нос рукой), то отпустила бедную девчонку в уборную. Тамара, осторожно ступая, как будто боясь опять упасть, вышла из класса, а ее очки с треснувшим левым стеклом черноволосая Софка, вечно полуспящая на последней парте, нашла после звонка на полу рядом со своим дорогим желтым портфелем.
Повзрослев, Тамара стала врать меньше, но интереснее; почти во всех сочиненных ею историях она признавалась Миле. Так, в шестом классе на уроке внеклассного чтения, когда нужно было пересказать какое-нибудь понравившееся произведение не из школьной программы, Тамара долго тянула руку, трясла ею, привставала с места; очутившись же у доски, заняла ровно треть урока сбивчивым, торопливым рассказом. Волнуясь и задыхаясь, она подробно изложила содержание фантастического романа американского писателя с неудобопроизносимой фамилией явно финского происхождения (Мила, бывшая в курсе всех приключенческих новинок, выписывающая журнал «Иностранная литература», сразу насторожилась). В романе какие-то «желтенькие» существа сражались с другими, «синенькими», строили города, захватывали в плен неизвестно откуда появившихся в этом царстве разноцветных уродцев волооких красавиц; в финале появился умопомрачительный незнакомец в серебристом летательном аппарате и увез с собой главную красавицу, Иннамуру, Мила до сих пор помнила это дикое имя. Корректная литераторша Ольга Петровна вздыхала, почесывала нос, снимала и вновь надевала очки, но не решалась остановить Тамару; к тому же, вероятно, ей было неловко от собственного незнания столь занятной фантасмагорической вещицы. Еще до окончания урока Тамара шепотом призналась Миле, что сама сочинила этот нелепый сюжет. «Ну как тебе?» — требовала она ответа. Мила, к тому времени довольно известный в школе стихоплет (в каждом номере стенгазеты были ее стихи) сочла благоразумным промолчать.
В седьмом она писала сама себе красивые длинные письма измененным почерком (корявый наклон влево), якобы от какого-то влюбленного в нее мальчика; нарочно оброненное Тамарой у парты письмо подняла вредная Ленка Мазина, отличница и активистка, и потом обнародовала при всем классе (мальчишки радостно ржали). Тамара закрывалась руками, как будто от смущения, а потом выбежала из аудитории под общий гогот; после этого ее авторитет в классе почему-то вырос, особенно среди мужской половины; Тамара долго еще потом предлагала Миле написать для нее кучу писем и зачитывала образцы, она была готова пожертвовать даже текстами обращенных к самой себе посланий, уже зачитанных до дыр (перечитывала их с таким упоением, что уже сама верила в несуществующего героя); но Мила благоразумно отказалась. Она никогда не страдала от недостатка мужского внимания; более того, это внимание ее раздражало и смущало; и потом, Миле почему-то казалось, что Тамара сделала себя посмешищем для всего класса, хотя Тамара была прямо противоположного мнения.
Сейчас Мила категорически не узнала Тамарин голос; он стал каким-то взрослым и тусклым; Тамара скорее не обрадовалась, а удивилась, когда узнала, кто звонит. В ответ на Милино предложение встретиться сказала после паузы:
— Ну давай, а где?
С утра Миле приглянулся бар или ресторан «Harley Davidson» недалеко от Центрального рынка, проезжали мимо с Володей. Привлекло название; интересно, что там могло быть такое внутри? — насколько Мила помнила, во времена ее школьных лет там была женская консультация, и в восьмом классе их позорно повезли туда, сняв с уроков; хихикая и краснея, перепуганные девчонки оккупировали маленький коридорчик; после этого по школе долго ползали слухи, кто «девочка», а кто уже «не девочка», благодаря громким голосам врачей, слышанным остальными из-за белой двери, пока очередная из них проходила экзекуцию; позднее место консультации заняла, кажется, косметологическая клиника.
Лихое название, надо отдать должное новым хозяевам, было написано без ошибок, красивая красная надпись, привлекательно светящаяся, наверно, по вечерам ряд цветных лампочек обрамлял ее. Два раза в центре города Мила видела «харлеи» — один раз кожаный всадник нагнал их «бьюик» на повороте, другой раз шикарный мотоцикл самостоятельно стоял, прислонившись к столбу, прикованный толстенькой цепочкой. Это было открытием для Милы — похоже, местные нувориши не только были богаты, но и имели своеобразное чувство стиля, раз позволяли себе такие игрушки; «харлеи» попадались Миле в Москве, но в Питере их не было; тем более сильным казалось искушение посмотреть на обстановку и посетителей одноименного заведения; не могло же в городишке с населением в пятьсот тысяч последние годы появиться достаточное количество «беспечных ездоков», чтобы заполнить собой интересующий Милу ресторанчик, хотя его завсегдатаями могли оказаться и обычные «рокеры» времен Милиной юности.
— Ты не знаешь, это местечко не только для мотоциклистов? Туда не страшно пойти двум приличным девушкам?
— Да нет, — вяло ответила Тамара, — но, кажется, там дорого.
— Я приглашаю, я и плачу, — сказала Мила.
— Да нет, там действительно очень дорого. Туда одни жлобы ходят.
— Тамарка, ты можешь считать меня жлобом, но мне действительно просто хочется посмотреть, что там внутри. Я плачу, сколько бы это ни стоило.
— Наверно, ты разбогатела, как болтала всем, уезжая, — саркастически заметила Тамара.
— Ну да, — засмеялась Мила, — актрисой вот, правда, не стала.
— Когда ты уехала, — продолжала Тамара, — все наши, встречая меня, интересовались, как ты там, скоро ли будут фильмы с твоим участием и вообще. А где ты работаешь?
— Я домохозяйка, — сказала Мила.
— Да? Сколько у тебя?
Мила не сразу поняла суть вопроса; в ее ответе на постоянный этот вопрос она скрывала всю боль невозможности получить желаемое никогда, никогда:
— Мы пока не завели детей.
— И сидишь дома? А деньги откуда? Старый толстый муж?
Это тоже был постоянно задаваемый Миле вопрос; даже когда кто-то из ее старых знакомых видел Володю (умный, богатый, молодой, красивый), то все равно почему-то считали, что она вышла замуж из-за денег («ну ты отхватила себе мужика, подруга, молодец, умно, умно»). Она не могла и не хотела объяснять. Ей было бы много проще и удобней, если бы он был беден (однокомнатная квартира, «Жигули», не думать о деньгах на еду — вполне достаточно для счастливой жизни), но если получилось так, если она полюбила его такого? Если у него, в плюс ко всем прочим его несомненным достоинствам, еще и были деньги — почему Мила должна была отказывать себе во всех этих удовольствиях, почему должна была стесняться своего богатства («состоятельности», — говорил Володя, от слова «состояние», наверно)?
Она была холодна с Володей вначале, первое время после их знакомства — и только из-за его денег… Боже мой, как ей хотелось, чтобы все было не так красиво, зачем эти черные гладкие простыни, и почему пить чай нужно из этого дорогущего английского сервиза, хрупкие малахитовые чашки было страшно держать в руках, и какого черта эти немыслимые рестораны, где она все равно чувствовала себя неловко в самосшитом вечернем платье… пока вдруг, оглянувшись на всю свою прошлую жизнь, странную и спутанную, она не увидела, как отталкивала всегда всю красоту окружающего, не умела наслаждаться данным, и любое посвященное ей чувство умела снизить до похабства, до анекдота, купаясь в чужой любви, как поросенок в грязи, и ничего не давая взамен, и ничего не чувствуя, ничего, не умея даже получить удовольствие от того, что ей давалось… Оглянувшись, ужаснулась… И вот сейчас это первое ее чувство к Володе, первое, потому что вообще НИКОГДА никого не любила, кроме себя, себя во всем, своих стихов, своей одежды, своих запахов, своих отражений в зеркалах, своих гримас… она боялась новизны появившихся желаний, боялась всего того, что возникало в ней… она все время торопилась куда-то… И к тому моменту, когда он смирился — ладно, пусть будут гамбургеры из «Кэрролса», и песенки любимой Милиной Анжелики Варум, и давай загорать на лужайке у дома на старом одеяле, и куплю тебе белые льняные простыни, и носи себе на здоровье мужские ботинки, и вообще делай что хочешь, — она вдруг вошла во вкус ко всему красивому… и иногда только плакала, в его редкие ночные отсутствия, вдруг он тоже не верит, что она его любит, вдруг он думает, что она просто привыкла к его ворсистым коврам, и к его посудомоечной машине, и ко всему, что носит название «комфорт»… бесполезно было это объяснять кому-либо.
И Тамаре она объяснять ничего не стала, сказала, что все расскажет при встрече, но надеялась внутри, что ничего не придется объяснять… есть же на свете какие-то обычные, обыденные слова, которыми можно сказать все просто, лишь обозначить факты, но не раскрывать душу…
На встречу Мила одела красное платье от Версаче, из бутика, узкое и нагло короткое; оно было куплено ею весной, в Москве, перед поездкой в Европу, абсолютно спонтанно, но удивительно подошло под цвет купленного позднее «бьюика»; последовавшая внезапная смерть знаменитого кутюрье придала этому кровавому чуду особую ценность, равно как и любимым Милой черным хлопковым джинсам с солнцеобразным барельефом Медузиной головы на заднице (предшествующая копия этих штанов, с прорезями Милиного исполнения на полустертых коленках, одевалась в дни генеральных уборок, когда вооруженная пылесосом Мила победно шествовала из комнаты в комнату, помогая пушистым коврам освободиться от накопленной за неделю пыли). Володя довез Милу до сверкающей вывески «Harley Davidson»; Мила попросила заехать за ней через пару часов:
— Только не заблудись.
— Ну теперь уже нет, надеюсь.
Он заглянул вместе с Милой вовнутрь: нет, никакого намека на опасность; абсолютно пустой ресторанчик, каких сотни в Питере, например; обитые черной кожей (вернее, материалом «под кожу») стены с круглыми блестящими заклепками, черные столики, удобные черные стулья; в глубине — стойка бара, скучающий бармен в кожаной жилетке (оживился и привстал, увидев потенциальных посетителей), еще дальше — дверь на кухню; на высоком помосте — шикарный «харлей», как памятник самому себе. Тамары, конечно же, еще не было; Мила вспомнила, как любила ее подруга опаздывать везде и всегда. Володя ушел; Мила видела через окно отъезжающий «бьюик» и представила, как будет поражена Тамарка, когда за Милой приедет столь красивый автомобиль и из него выйдет высокий мужчина… вот это мой муж, а как вы думали, уверенный, респектабельный, в белом костюме… Мила представит его небрежно, она любила это делать, а потом сама сядет за руль и отвезет Тамару куда ей там надо. Володя собирался испортить ей это удовольствие: он предложил Миле самой ехать в «Harley» на «бьюике» и на нем же вернуться; но тогда бы Тамара не увидела ее мужа, а слова «молодой и красивый» могли прозвучать недостаточно убедительно в Милином исполнении… короче, Мила сослалась на то, что было бы неосторожно бросать «бьюик» вечером на улице в непосредственной близости от Центрального рынка («так же небезопасно, как ночью в Нью-Йорке у Центрального парка»), хотя оба они не придавали значения этим шуточкам про Нью-Йоркский парк, это все был доперестроечный страх Коротича, изложенный в какой-то его публицистической книжке; но образ был схвачен.
Мила заказала себе молочный коктейль для начала, в ожидании Тамары, и огляделась повнимательнее. Все-таки что-то странное было в этом кафе… пустота какая-то… стены, столики, мотоцикл… черный потолок, слишком все просто, без подробностей… как во сне. Впрочем, таким, наверно, и должен быть байкерский бар… стиль диктовал.
— У вас тут собираются байкеры? — спросила Мила у подошедшего бармена (нес длинный бокал на серебристом подносе, осторожно, осторожно, так, как будто впервые держал поднос в руках). Бармен удивленно поднял брови, резко выброшенной вперед рукой поставил бокал перед Милой.
— Мотоциклисты, — уточнила Мила.
— Нет, — односложно ответил тот, но остался стоять навытяжку, ожидая, вероятно, новых вопросов или просьб; они были вдвоем в большом темном помещении (новый владелец снес все перегородки между кабинетиками женской консультации, но слабое уличное освещение едва проникало в узенькие многочисленные окошечки вдоль левой стены), и Мила почувствовала себя немного неловко.
— Я подумала, это ресторанчик для мотоциклистов, — сказала она, разглядывая нелепую прическу бармена (хотел, вероятно, причесаться «под Мики Рурка», но волосы плохо лежали). — Судя по названию.
— Вы приезжая? — спросил бармен и посмотрел в одно из окон, туда, где десять минут назад красовался Милин «бьюик».
— Я здесь родилась, — объяснила Мила. — Вот, решила встретиться в вашем ресторанчике со школьной подругой. Ей, кстати, пора бы уже появиться. Я подумала, это специальное местечко для мотоциклистов. Мне понравилось название. Это очень так… стильно. Во времена моей юности здесь была какая-то клиника.
По Милиному мнению, бармен должен был быть удовлетворен ее рассказом; между тем он вдруг как-то странно помрачнел.
— У нас в городе запрещено ездить на мотоциклах, — сказал он после паузы, — и в области тоже. Слишком много аварий. В позапрошлом году, когда под мотоциклом погибла пара близнецов в коляске, вышел закон…
— Подождите, — удивилась Мила, — но я же видела в городе мотоциклы. Два раза, я точно помню, это были как раз «харлеи». Я еще подумала…
— У нас в городе нет мотоциклов, — сказал бармен, нетерпеливо прерывая ее. — Тот закон очень строгий… по сути, владение мотоциклом приравнивается к владению оружием. Это заведение — всего лишь игра слов. Мы открылись приблизительно через месяц после выхода закона… и хозяин решил, что кафе будет… приятным рудиментом, он сказал. Воспоминанием, короче. Этот мотоцикл — единственный в городе.
— Но я же видела своими глазами… — начала Мила.
— Вероятно, вы ошиблись.
Мила решила не спорить. Бармен (теперь он казался ей сумасшедшим) спросил, не хочет ли она еще чего-нибудь («нет, спасибо, немного позднее») и отошел. Тамара категорически опаздывала. Мила медленно тянула коктейль через соломинку — странный горьковатый вкус, миндаль и черника. «Харлей» угрюмо поблескивал на черном помосте, как труп, как призрак мотоцикла. У Милы начинало портиться настроение. Эта странная беседа с барменом… один из них двоих непременно был сумасшедшим… если, конечно, все это не снилось Миле.
Двадцатью минутами позже, в очередной раз нервно взглянув на свои позолоченные часики, Мила спросила у бармена мороженого и кусок торта; про себя она решила, что доест заказанное и уйдет; такое опоздание было абсолютно неприемлемым, даже учитывая характер Тамары; какое-то чувство подсказывало Миле, что подруга не появится вовсе. Однако едва она взялась за мороженое, в баре появилось еще два посетителя; Милино внимание невольно было привлечено этим маленьким событием. Один из вошедших, высокий, в черном костюме, с потрепанным лицом деревенского простака, подошел к стойке и попросил «две водки»; другой, маленький, неприятный, в джинсах и мятой футболке, уселся за столик у окна и начал внимательно, пристально и подробно изучать Милу своими узкими черными глазками. Нужно было уходить; но бросить только что начатое мороженое и целый кусок торта — глупо; мало ли кто как смотрит; к тому же все равно придется идти по темной улице и ловить такси на остановке у рынка, а тут еще это ее безумно короткое платье; поэтому Мила продолжала медленно есть, обдумывая про себя, уйти ли ей, расправившись с мороженым, и попытаться остановить машину на узкой улочке прямо у кафе, или дождаться Володю… но это в самом лучшем случае еще час, при всей его пунктуальности.
Когда она расплатилась с барменом («похоже, моя подруга что-то перепутала, время или место; если вдруг появится девушка и будет спрашивать, скажите, что я ждала ее больше часа и ушла») и направилась к выходу, маленький узкоглазый тип немедленно вскочил и преградил ей дорогу; тот, что повыше, продолжал задумчиво смотреть на дно своей рюмки, но что-то было в его позе угрожающее.
— Что же вы так быстро, девушка, — ласково сказал низкорослый, — и не выпили ничего, только мороженое. Пойдемте с нами посидим, мы угощаем.
— Спасибо, но мне пора, — вежливо ответила Мила, пытаясь протиснуться между неожиданным собеседником и боковыми столиками.
— Нет, нет, мы вас так не отпустим, — голос узкоглазого стал настойчивее. — Куда же вы одна по городу в таком платье? Привяжутся еще уроды какие-нибудь. Вы вот выпейте с нами, а потом мы вас проводим.
— Меня не нужно провожать, — возразила Мила; очередной ее маневр между столиками, зеркальный предыдущему, был умело отражен этим маленьким настырным негодяем; теперь Мила был зажата между двумя черными столиками и потной белой майкой своего противника.
— Платье, часики, — услышала она голос сзади, — у девушки, кажется, вкус есть. Мы тоже вкуса не лишены. Мне вот, например, часики понравились.
Это был высокий; его черный пиджак сейчас аккуратно висел на спинке стула, сливаясь со стулом, со стенами; сам же он стоял так близко к Миле, что она почувствовала нехороший запах спиртного, исходящий от него. Где-то в глубине бара, за стойкой, изваянием застыл бармен; он был столь недвижен, что казался восковой куклой. Оглянувшись еще, Мила не увидела помоста с «харлеем», как в дурном сне; кто-то выключил свет в углублении над помостом, самое яркое освещение зала, и мотоцикл растворился во тьме, слился с ней.
Какое-то время все трое выжидали; внезапно высокий резко схватил Милу за запястье, пальцы у него были мокрые и холодные.
— Отстань, ты что, ненормальный? — вскрикнула Мила. Высокий отпустил ее руку, но часов на ней уже не было; они прощально сверкнули в волосатой руке бандита и тут же провалились в карман его штанов. Сон или дурное кино; с Милой никогда ничего подобного не случалось в жизни, она не знала, что делать, кричать или драться, царапаться, кусаться, бежать — все ей казалось бесполезным.
— Ну вот, — сказал узкоглазый, — а теперь посиди немного с нами, и давай развлечемся.
Краем глаза Мила увидела, как потух свет над баром, розовые, голубые лампы; в глубине скрипнула дверь и бармен исчез; теперь поле действия освещали только неуклюжие синие лампы на столиках.
— Идите вы к черту, — сказала растерянная Мила, — что вам нужно?
Узкоглазый неприлично захихикал; именно в этот момент (как в хороших фильмах) Мила краем глаза увидела красный «бьюик», мягко, бесшумно разворачивающийся под окнами кафе. Такое тоже бывает в снах, подумала Мила, когда преследователи уже догоняют тебя, когда они тебя вот-вот схватят, и каждый раз волшебство какое-то, рука провидения спасает; бывает, можно просто оттолкнуться посильнее ногами — и вот ты уже летишь, чуть выше блестящих черных проводов линии электропередач, над зеленой пеной деревьев…
Володя сразу оценил ситуацию; Мила знала, что под белым дорогим пиджаком у него спрятано оружие, аккуратный черный пистолет с круглым провалом рта, готовым выплюнуть смертельную порцию яда… этот пистолет всегда был при Володе, но даже Мила не знала, пригодился ли он ему хотя бы однажды; она лишь раз взяла в руки прохладное черное тело смерти; она даже понюхала дуло (сердце бешено колотилось, хотя она держала пальцы далеко от курка, вдруг сам собой выстрелит ей в лицо; так живо можно было представить разлетающиеся осколки плоти); кажется, изнутри слабо пахло гарью, или это только показалось ей.
О, да, эти разбойники уважали силу; Володе не пришлось даже доставать оружие, они все поняли без слов, хотя их и было двое; как первобытные люди, они по запаху чувствовали опасность.
— Может быть, выпьете с нами? — подобострастно предложил узкоглазый. — Ей-богу, мы не хотели никого обидеть. Девушка была одна, девушка красивая, можно было подумать… да вы не местные, наверно?
Невесть откуда появившийся бармен разливал водку по рюмкам; проигнорировав приглашение, Володя спросил у него бутылку джина «Гриноллз» и повел Милу к выходу; разбойники кланялись, прощаясь, как буддистские божки в храмах.
На улице их поджидал новый сюрприз; три здоровяка облепили «бьюик»; один уже сидел за рулем, пытаясь взломать разноцветную клюшку замка; почему-то молчала сигнализация. Мила видела, как во сне — Володя метнулся к машине, рука с пистолетом… наклонившийся над передней дверью угонщик повернулся резко, что-то сверкнуло у него в руке, отражая красные буквы вывески… в ту же секунду грохнуло, взорвалось, ударило по ушам, и красное жирное пятно поползло по светлому свитеру грабителя… двое других уже бежали прочь, и любопытствующие осторожно свешивались в темноту с балконов…
Володя затолкнул Милу в машину, в последний раз красное «Harley Davidson» мелькнуло в зеркальце заднего вида.
— Ужас, — прошептала Мила. — Ты убил его?
— У него был нож, — сказал Володя сквозь зубы.
— Эти люди… те, которые на балконах… они вызовут милицию…
— Заткнись! — (почему у него такой чужой, такой холодный голос?) — Это ты во всем виновата.
Темные, редко освещенные фонарями тротуары растягивались резиново вдоль проезжей части; молчащий фонтан… пологий спуск с горы… и никаких прохожих. Почему он так зол? В чем я виновата? Он же убил этого человека, что теперь делать? Мила нервно поглядывала на застывший Володин профиль с дергающейся на виске жилкой.
Наконец она решилась заговорить.
— Володя, послушай, ну скажи что-нибудь, ну я не могу так! Ну какого черта? Куда мы едем хотя бы?
Он обернулся к Миле; она увидела его злые, злые глаза; чужие.
— А куда бы ты хотела поехать? Вернуться к родителям? Чтобы нас там менты ждали? Здесь я не смогу ничего доказать про самооборону, в этом чертовом городе. У них здесь все куплено… Номер машины наверняка уже… — он захлебнулся собственными словами, пеной у рта, и вновь уставился на дорогу. Желтый свет фар, пустое шоссе…
— И куда же мы поедем?
— Домой. Дура! Домой! В Петербург! Где, черт возьми, у меня все куплено! Где у меня будет нормальный адвокат и нормальная возможность доказать… Куда еще? В Петербург! И до наступления утра нам нужно уехать как можно дальше.
Мила никогда не думала, что этот город такой большой, улицы тянулись, тянулись вдоль боковых окон, однообразно, как нарисованная зеленая трава в водительском тренажере, бесконечные новостройки, и ни в одном окне — ни огня. Мила хорошо помнила, как в детстве отключали электричество во всем районе — черная вата во дворе, блуждающие огоньки свечек в окнах соседнего дома, приятная мелкая дрожь в животе, удлиняющиеся тени на стенах, пляшущее узенькое пламя, отраженное в зеркале шкафа. Почему-то все начинали разговаривать шепотом, как будто боялись разбудить нечто таинственное, существо какое-то неведомое, дремлющее в самом темном углу Милиной комнаты… мать, сгибаясь низко к свечке, придерживая рукой золотые дрожащие волосы, начинала читать сказку… и вздрагивала, когда внезапно вспыхивала желтым, белым нереальным светом люстра на потолке, возвращая жизнь дому и голоса — его обитателям. Сейчас в черных окнах проплывающих мимо зданий не было даже дрожи свечей, да дело, возможно, было и не в неполадках на электростанции — просто поздняя ночь, маленький город, все ложатся спать рано… Мила даже не знала, сколько времени — ее часы остались у грабителя, а панель автомобильного магнитофона упрямо молчала, не желая соединяться с черным основанием — наверняка угонщики, отключая сигнализацию, испортили что-то в электронике.
Может быть, подумала Мила, Володя ездит кругами, не зная дороги, невозможно ехать так долго, скорость ведь приличная, и ни души кругом; ну да, да, опять все то же самое она повторяла себе, провинциальный город, люди рано ложатся спать, после десяти улицы пустеют, это Мила знала. Ее первая влюбленность… влюбленность в нее, точнее… в пол-одиннадцатого длинная дорога к дому, пешком, держась за руки, молодые дурачки, так положено (ни одного прохожего навстречу) или на задней площадке пустого троллейбуса. Один еще только пассажир, пьяный грязный мужчина на переднем сиденье, приподнятый над всем вагоном, уткнулся лицом в водительскую будку.
— Может быть, я сяду за руль, — начала Мила, — соображая, как бы повежливее сказать мужу, что все-таки она лучше знает этот город — хотя места вокруг были хронически незнакомы. Понастроили тут за десять лет.
— Да, это будет лучше, — быстро ответил Володя; она выскочила из салона и столкнулась с ним в свете фар; что-то было не так с его пиджаком; и прежде, чем Володя успел опуститься на пассажирское место, она провела рукой по дорогой материи, чтобы отряхнуть или разгладить… рука ее коснулась чего-то мокрого, холодного, липкого…
— Володя?
— Давай, давай, — он уже захлопнул за собой дверцу, и Мила, споткнувшись, зацепившись каблуком за камень какой-то, тоже рухнула в салон… рука ее была измазана чем-то красным… Светом неоновой вывески «Harley Davidson». Только сейчас она увидела, как странно бледен Володя и как искусаны у него губы. Не от злости. От боли.
— Он тебя… задел… ножом? — спросила Мила, боясь распахнуть его пиджак и увидеть…
— Давай, давай, это позже, давай же!
Выжимая педаль, Мила ерзнула на сиденьи и почувствовала, как колготки пропитываются все той же липкой холодной жидкостью.
— О, Боже, — заорала она, набирая скорость, — о, Боже!
— Не кричи, — сказал он.
Боже мой, ее дорогой, ее единственный, ее мужчина, ее ребенок… Секс с ним в ванной, когда ей было нельзя, и секс на большом мохнатом полотенце, и его бедра в ее крови… теперь его кровь на ее бедрах, но… Наверно, я могу сойти с ума, подумала Мила, я уже схожу с ума, это началось там, в баре, и…
— Володечка, милый, только дотерпи, господи, ну почему ты не сказал сразу. Сейчас в какую-нибудь больницу, только быстро, только не говори ничего, тебе нельзя, сейчас в какую-нибудь…
— Истеричка, — сказал он уже ласково, — поезжай за город, ты слышишь, за город! Эти уроды уже наверняка сообщили, что я ранен, они будут искать в больницах…
Белый пиджак уже был пропитан кровью спереди.
— Но это же…
— Ничего страшного. В живот. Если не умер сразу, часок потерплю. Хотя бы выехать за границы области…
Наконец-то Мила начала узнавать места, где они ехали. Старые дачи; те, что в черте города; синие и зеленые деревянные домики, разросшиеся кусты малины вдоль оград. Дальше лес, кладбище и въездная надпись с наименованием города… и все. Мама водила маленькую Милку в лес, на лужайке пили компот из молочной бутылки (Мила захлебывалась и кашляла, мама стучала ей по спине), ели домашнее печенье и дорогие конфеты в блестящих обертках. На обратном пути обрывали малину, свешивающуюся из-за изгородей к дороге («Ту, что за заборами — нельзя рвать», — говорила мама). Однажды из голубой дачки выскочила жирная тетка в безразмерной майке, со страшным криком: «Воры! Милиция! Грабят!» Милина мама остановилась (Миле хотелось бежать, но она храбро держалась за мамину руку) и объяснила с достоинством, что они рвут лишь те ягоды, которые склоняются над дорогой, но ее не слышали, ее голос заглушался визгом оскорбленной добродетели. Дома Мила рассказала о случившемся отцу; тот оделся и ушел, а полчаса спустя вернулся с ведром малины — купил на рынке. «Папа, а мы заведем себе дачу?» — спросила воодушевленная Мила. «Вот еще, — сказал отец, — не хватало нам только в земле копаться. Не занимайтесь лучше глупостями с матерью. Если хочется чего-то, скажите — я куплю».
Мила была уверена, что и сейчас багровые, цвета крови ягоды свешиваются между деревянных планок, светятся в темноте, готовые мягко пасть под колеса проезжающих автомобилей.
— Это дачи? — спросил Володя. — Останови.
Нужно переодеться, сказал он. Переодеться, сменить внешность, насколько можно. И сменить машину. Милиция ищет пару на красном «бьюике» — высокого мужчину в белом пиджаке и длинноволосую девушку в алом коротком платье.
Он так легко взломал замок ближайшей дачи, как будто это было его профессией. Теперь переодеться. И ехать домой. Там их защитят, конечно, защитят. Лучшие адвокаты. Мила вдруг стала спокойной.
Ворох грязной рабочей одежды валялся на пустой безматрасной кровати с металлической сеткой. Миле достались старые голубые джинсы, истертые, в ошметках земли понизу (быстренько счистила) и растянутый темно-зеленый свитер, прожженный сигаретой на рукаве.
— Помоги мне, — сказал Володя.
Он затягивал свою рану каким-то тряпьем, грязными бело-желтыми рубашками, рубашками цвета его лица. Запах крови и пыли. Мила потянула в стороны рукава рубашки.
— Сильнее!
Она сжала зубы, физически чувствуя его боль.
— Вот так! Хорошо. Хватит.
Она помогла ему натянуть защитный камуфляжный костюм, брюки и куртку, получился крупный такой стриженый мужик с большим животом… Мила опять боялась смотреть, вдруг светлые рубашки уже потемнели от крови. Он одел какое-то бесформенное кепи, выпрямился, пошатнулся.
— Твои волосы.
О, господи! На табурете лежали садовые ножницы, на подоконнике стояло треснутое зеркало. Мила быстрыми движениями (какие острые ножницы!) откромсала волосы по плечи.
Ничего не изменилось. Она все та же. Может быть, из-за челки? Два взмаха ножниц — полусантиметровый ежик волос надо лбом — уже другое лицо, высокий чистый лоб, глаза стали глубже…
— Дай сюда, — сказал Володя.
Так тоже бывало во снах — незадачливый парикмахер в ответ на просьбу Милы «общую длину ту же» вдруг быстро-быстро начинал срезать волосы над ушами…
— Это же… ужас… только не смотри на меня, Володя… ну что ты наделал?
— Милиан Фармер, — сказал он. — Вылитая. Идем.
Повернувшись резко, она смахнула зеркало с узкого подоконника. Замерла.
— К несчастью.
— К счастью, — сказал Володя.
Оставалось одно — найти машину. Миле было так жаль своего «бьюика», блестящего, сильного, живого… хотя Володя, несомненно, был прав. В этом свитере и в этих джинсах и в этом «бьюике»… любой дурак, не мент даже, а всякий встречный решит, что она его угнала.
К черту. Если сейчас все обойдется, у нее будет еще куча таких машин.
— Ну и где мы найдем другой автомобиль? — спросила она со вздохом.
— Вон там, в кустах. Грузовик. Почему, ты думаешь, я велел тебе остановиться именно здесь? Чудный грузовичок, как раз под наш колхозный вид.
Пока он взламывал замки грузовика и перекручивал «наживую» проводки сцепления, Мила стояла рядом, прижимая к груди комок красного версачевского платья, переполняемая нежностью. И надеждой. Ее мальчик. Ее мужчина. Он такой умный, сильный, он все продумал, все предусмотрел. Теперь они выберутся, конечно, выберутся, и все будет хорошо, он так крепко держится на ногах, значит, рана не опасна, он доживет, рана неглубокая, и все будет хорошо, иначе быть не может, иначе несправедливо, иначе зачем все? Они вернутся домой, и будут жить, долго и счастливо, и больше никогда… что никогда?
— Теперь гони, — сказал он.
Мила, отныне коротко стриженная пацанка, выжала сцепление, ух, она за рулем грузовика, да нет, все не так сложно, ужасная какая панель приборная, вот смешно-то, кто бы подумал, она ведет грузовик, только не плакать, ну, она временно поменяет стиль, и ее рыжий кожаный пиджак будет очень смотреться, если подровнять стрижку…
— Володя! — вдруг вскрикнула она. — Там остались мои волосы!
Он тупо посмотрел на нее, и она все прочитала в его взгляде: «Идиотка, истеричка, я тебя люблю, но ты не в своем уме».
— Так же можно навести порчу на человека, — шептала Мила, изо всех сил упираясь ногой в сцепление, — взять его волосы, и можно делать что угодно, ведь хозяева дачи будут злы, что мы взломали замок, они могут пойти к какой-нибудь бабке… Мама, когда меня в детстве стригла, всегда собирала все волосы и клала в конверт, а потом запечатывала и писала дату, когда стригла, я знаю, где она хранит эти конверты…
«Провинциалка», — сказал ей Володин взгляд. Надо гнать, гнать, он уже не хочет говорить, он уже понял, что нужно беречь силы… ну потерпи, потерпи, милый, еще чуть-чуть, немножко, я люблю тебя, я спасу тебя…
Лес закончился. Начиналось кладбище. Их квартира в Питере была в доме у кладбища. Нужно было выйти из подъезда, обогнуть дом и пройти мимо еще одного дома. Там, через дорогу, располагалось кладбище, но оно было другим. Мила всегда боялась могил; когда они с мамой гуляли в лесу, она с опаской поглядывала на сужающийся просвет деревьев. «Мама, мы вышли к дачам?» — «Да, а куда еще?» — «А не к кладбищу?»
Кладбище в Питере, то, около которого они жили, было нестрашным. Серебристые головы тяжелых крестов, аккуратные квадраты гранитных плит. По утрам Мила в шортах бегала вокруг кладбища (поддерживала фигуру), демонстрируя заинтересованным прохожим ровные загорелые коленки. Это кладбище было родным, и Мила спокойно и радостно думала иногда, что когда-то она тоже будет лежать здесь… так близко к дому…
Сейчас слева и справа от дороги громоздились причудливые фигуры высоких памятников. Могилы. Кресты. Смерть. Призраки. Их тени готовы были броситься со всех сторон на дребезжащий случайный грузовичок. Как долго! Володя не говорил больше ничего, он откинулся на сиденье, тяжело дышал. Дышал — значит, жил. Если бы это было сном! Если бы это было сном, повторяла Мила. Так бывает во сне — идешь по улицам любимого, ставшего родным, золотого города — и вдруг почему-то оказываешься в узких темных переулочках давно забытого, в детстве оставленного городка… где и как произошел этот подлог? И во сне иногда так просто было усилием воли, осознанием — это сон! — вернуться назад, в Питер, и продолжить путь по Невскому, усыпанному желтыми шарами фонарей…
Если бы все это было сном… тогда длинные ряды могил справа могли бы превратиться в уютные аллеи Волковского кладбища, и тогда они уже дома… дома…
Нет, Мила знала, если бы это было сном, немытые окна грузовичка давно бы облепили привидения, полусгнившие трупы в истлевших одеждах, жаждущие человеческой крови. Тогда она просто могла бы проснуться… проснуться, протянуть руку через широченную кровать и дотронуться до теплого Володиного плеча… чтобы почувствовать гладкость кожи, чтобы знать, что сон и есть сон… «Если что-то страшное случилось во сне, значит, в жизни не случится», — сказала ей мама, а маленькая Мила плакала, ей приснилось, что мама упала с балкона, разбилась…
Но нет, это не было сном, не было, не было, кладбище молчало, холмики земли по обе стороны шоссе не шевелились, дорога впереди была пуста…
…Когда грузовик, обогнув последние могилы, протарахтел мимо огромной уродливой надписи «N…», небо светлело. Этого не могло быть; здесь нет белых ночей; они не могли ехать так долго; по Милиным подсчетам, должно было пройти немногим более часа с того момента, когда «бьюик» отчалил от надписи «Harley…»
У гаишника, тормознувшего грузовик, были заспанные карие глаза. Он зевал.
— И куда ж это вы в такую рань?
Володин вид хорошо имитировал спящего, но что-то было не так, это знала Мила и знал гаишник. Она увидела чуть поодаль на дороге белые и желтые машины… и какое-то движение в кустах.
— Можно посмотреть, что у вас в кузове? А вы пока найдете документы на машину, — гаишник был так вежлив с ней…
Она протянула руку, чтобы достать пистолет у Володи из-под мышки… его тело было холодным. Как лед. И твердым, пластмассовым.
— На какой щеке слезинка? — спросил гаишник. Из-за деревьев выходили люди в форме — один… четверо… восемь… Мила выпрямилась; она уже с полминуты давила на газ, но тщетно; ничего не менялось…
— Выходите, — сказал гаишник, — по-моему, вашему другу плохо. Мы отвезем его в больницу.
Ее мужчина. Ее мальчик. Ее муж и сын. Нет, вы его не получите. Мне больше нечего терять. В этой жизни.
И тогда, резко выбросив правую руку вперед, она с усилием нажала на спусковой крючок, но выстрела уже не услышала.
Мгновением раньше взорвался автомат в руках у подбежавшего майора милиции, и, согнувшись пополам от невозможной боли в сердце, Мила почувствовала, что проваливается куда-то… умирает… просыпается…
Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg
Комментарии к книге «Сон», Алина Дворецкая
Всего 0 комментариев