«Под розой»

5398

Описание

Шведскую писательницу Марию Эрнестам сравнивают со знаменитой Исабель Альенде и королевой немецкого детектива Ингрид Ноль, в ее творчестве видят влияние Михаила Булгакова. В своем новом романе «Под розой» Мария Эрнестам погружает читателей в перевернутый мир подсознания, в котором действуют свои законы, не менее реальные, чем сама жизнь.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Мария Эрнестам Под розой

То божество намерения наши довершает, Хотя бы ум наметил и не так. У. Шекспир «Гамлет»[1]

Я рассказывал тебе о китах? Нет? Тогда я расскажу тебе о китах в Ледовитом океане. О том, как они занимаются любовью.

Мы, люди, встаем и идем вперед. Мы выпрямляем спину, насколько это возможно, и устремляем взгляд в синее небо над нами. Мы поднимаем одну ногу и опускаем ее на землю, потом — вторую, и снова первую, и так снова и снова. Это наш способ достичь задуманной цели, если она у нас есть и мы не просто слоняемся ради удовольствия. Хотя на самом деле это не имеет такого уж большого значения. Ведь движения остаются прежними: одна нога перед другой, держать спину прямо. Не забудь.

Огромные киты в океане делают не так. Они борются с волнами, наваливаясь на них всем телом, и плывут в ледяной воде, которая омывает их со всех сторон. Им не нужно ставить одну ногу перед другой, они могут плавными красивыми движениями огромного тела двигаться, куда захотят. Когда китам нужно вперед, они не думают о паре жалких маленьких ног, они плывут головой вперед. Они плывут вперед лежа. Не забудь.

Когда люди занимаются любовью, они тоже предпочитают делать это лежа. Так они могут смотреть в глаза любимому, угадывать его самые сокровенные мысли и желания и воплощать их в реальность. Люди касаются друг друга руками, созданными не только для движения к цели, но и для ласк. Если все идет хорошо, люди могут соединиться в нечто большее, чем они были, когда ложились, чтобы заняться любовью. Это очень важно. Не забудь.

Когда киты занимаются любовью, они не ложатся. Нам, людям, их видно за несколько километров. Два огромных существа поднимаются из воды. Влажное дыхание вырывается наружу фонтаном брызг, выражая их чувства в этот момент. Тела плотно прижаты друг к другу. Киты в океане занимаются любовью стоя, они не могут видеть друг друга, потому что глаза у них расположены по бокам огромной скользкой головы и смотрят назад. Они не могут видеть звезд на небе и читать в глазах любимого. Киты не могут обнять друг друга плавниками, но от страсти вибрирует каждый грамм их многотонного тела. Нам, людям, которые весят всего каких-то несколько десятков килограммов, трудно представить всю мощь их акта любви, настолько огромна, всеобъемлюща, бесконечна их страсть.

Оторвавшись друг от друга, киты погружаются обратно в ледяную воду. Победившие и проигравшие, они возвращаются туда, откуда пришли. Опускаясь на глубину, они возрождаются к новой жизни.

ИЮНЬ

13 июня

Мне было семь лет, когда я решила убить свою маму. Но успело исполниться семнадцать, прежде чем я это сделала.

По одной только этой фразе видно, что на сей раз я решила написать правду. Я давно уже ничего не писала, и тем более правду. Не помню, сколько времени прошло с тех пор, как я в последний раз отправляла кому-то открытку или письмо. Дневник я тоже не вела. Меня никогда не прельщала эта идея. Слова и мысли, что вертелись у меня в голове и казались такими важными и оригинальными, бледнели и умирали, стоило им оказаться написанными. Словно успевали завянуть за время короткого пути от головы до бумаги.

Разница между мыслью и ее письменным выражением в тех редких случаях, когда я пыталась вести дневник, была столь весомой, что в конце концов я решила ограничиться констатацией фактов. «Яйца и масло, помидоры и редис». «Позвонить зубному». Вам может показаться смешным, что человек заводит дневник в пятьдесят шесть лет, но что есть, то есть. Не случайно же он попал мне в руки, этот дневник. Мне дала его Анна-Клара. Такой подарок обязывает. Немало лет прошло с тех пор, как у меня были перед кем-то обязательства. С этим чувством я рассталась задолго до того, как перестала писать письма. Но я отклоняюсь от темы.

Я получила дневник в подарок на день рождения. От Анны-Клары, моей младшей внучки. Самой странной из всех. За это я и люблю ее больше других внуков. Ее старшие брат и сестра, Пер и Мари — милые, послушные дети с добрым открытым взглядом и доверчивой душой. В Анне-Кларе же есть что-то темное, что-то опасное. Она редко раскрывает рот, только если ей что-то нужно: «Можно мне хлеба? Можно мне сока? Можно, я пойду почитаю?»

Сколько я ее помню, Анна-Клара спрашивает, можно ли ей пойти почитать. Когда я киваю, а киваю я всегда, она отправляется в мою спальню, где прикроватная тумбочка завалена книгами и старыми газетами. Пока все общаются за чашкой чая и бутербродами или ужинают и пьют вино, она сидит там одна и сосредоточенно читает. Это меня удивляет и восхищает. Я никогда не говорила ей об этом, но она знает, что мое неизменное «да» означает одобрение. Это еще одна причина, почему Анна-Клара моя любимая внучка. Ей не нужны слова.

Даже в праздничный день она сидела в спальне и читала. Забралась на мою постель, подложила под спину подушку, укрыла желтым пледом ноги, поставила тарелку с куском торта и стакан морса на тумбочку и погрузилась в чтение. Она методично перелистывала одну газету за другой. Сообщения с мест боевых действий в серьезных газетах, расследования преступлений и сплетни из жизни звезд в бульварной прессе. Сколько ей сейчас? Восемь, девять? В таком возрасте не всякий ребенок умеет бегло читать сложные тексты, поэтому родители не устают отмечать ее редкий талант, тем более что больше о ней сказать нечего. «Пер забил три гола на футбольном матче в пятницу. Мари играла на флейте на выпускном вечере. А Анна-Клара… это поразительно, сколько она читает. Скоро она прочтет все книги дома и отправится в библиотеку, опустошая полку за полкой». Так она и поступает. Полка за полкой. Книга за книгой. Предложение за предложением. Слово за словом. «Да, она много читает, Анна-Клара». И все.

Празднование моего дня рождения шло без сюрпризов. Около двух соседи и родственники ввалились в дом со словами «С днем рождения тебя!», стараясь как можно быстрее оказаться в гостиной и захлопнуть дверь на улицу, где хлестал дождь. Он гнал их от машин к порогу, портя прически и туфли. Свен радушно принимал гостей, и скоро весь оказался увешан плащами и зонтиками, которые, я уверена, потом, когда никто не видел, просто свалил в кучу в углу прихожей. С профессионализмом метрдотеля Свен провел пришедших в гостиную, куда перенес все столы и стулья, что нашлись в доме, образовав маленькие островки, где могли расположиться гости. Сюзанна, моя старшая дочь, рассаживала их, но, стоило ей отвернуться, как они тут же начинали пересаживаться. Мало кому хотелось оказаться за одним столом с людьми, с которыми нет общих интересов или расходятся взгляды на жизнь.

А вот Эрик, мой младшенький, незаметно прокрался меж столов и уселся в коричневое кожаное кресло, откуда мог видеть все и всех. Вид у него был растерянный, даже расстроенный, потому что он, как и я, только что заметил, как его подружка Иса скрылась в кухне, чтобы стащить чего-нибудь вкусненького. Другими словами, все было как обычно, ничего другого я и не ждала. В пятьдесят шесть лет тебя уже трудно чем-то удивить. Не припомню, когда со мной такое в последний раз случалось. С годами все становится предсказуемым. Вкус притупляется, зрение слабеет. Только запахи, запахи остаются.

Свен накупил печенья, пирожных и торт «Принцесса», который я вообще-то не люблю, но в принципе могу есть, если он свежий. Все угощались без стеснения. Гудрун и Сикстен наверняка не обедали, рассчитывая поесть у меня в гостях. Я отметила, что Гудрун положила себе в тарелку три куска торта, рассказывая, что сама сшила себе платье из покрывала в доме престарелых, где иногда подрабатывала.

— Да уж, на него в свое время немало помочились, — сообщила она Свену, любовно поглаживая ткань.

Я сделала глоток чая, чтобы меня не стошнило. С Гудрун мы дружим с детства. Она верная подруга, что искупает ее недостатки, к коим относятся не только подобные платья, но и аппетит, который с годами только рос, так что она становилась все больше похожа на пончик.

Свен суетился, подливая всем вина, подавая пирожные и унося грязную посуду на кухню. Сюзанна помогала ему, рассказывая гостям, что еще несколько лет назад я сама пекла торты на свой день рождения, а теперь вообще не подхожу к плите. Я подавила желание резко возразить и только намекнула, что теперь все, что угодно, можно купить в магазине, и нет никакой нужды торчать целый день в кухне. К тому же, надо дать шанс заработать молодежи, которая печет пироги и ходит по домам, продавая их.

Я не сказала, что масло, пристающее к пальцам, и склизкий желток с годами стали внушать мне такое отвращение, что теперь я вынуждена делать глубокий вдох, прежде чем войти в кухню. Словно вся та пища, которую я готовила и ела все эти годы, скопилась во мне, и не осталось места для новой. «Ты должна больше есть, мама», — говорит мне Сюзанна и укоризненно качает головой. «Занимайся своими делами», — вот что она слышит в ответ. Пока я здорова, я ем, сколько хочу.

Наш дом обставлен в эклектичном стиле, который теперь считается очень модным. На светлом деревянном полу лежат яркие ковры, стоит старинная, отреставрированная мебель. На раздвижном диване мягкие подушки и покрывала, там уютно сидеть. Больше всего мне нравится старинный секретер из золотистого дерева с маленькими ящиками и откидной крышкой. Именно там Свен сложил все подарки и поставил вазы с букетами цветов, которые гости срезали в своих садах и наспех перевязали желто-синими лентами. Еще мне подарили пару бутылок вина. Надеюсь, хоть какое-то из них можно пить.

Я не скрываю, что люблю пропустить стаканчик-другой вместо того, чтобы поесть. Но с годами у всех появляются слабости. Я дожила до пятидесяти шести лет — не многие фанаты здорового образа жизни могут этим похвастаться. Если я и сокращу себе жизнь на пару лет, выпив лишнего, это мое дело и никого больше не касается. Это звучит так, как будто я оправдываюсь — что ж, может, оно и так. Но я сама знаю, что мне можно, а что нет. В мои годы гораздо приятнее полагаться на чувства, чем на разум. Разум вообще вещь спорная.

Подарки не были ни оригинальными, ни продуманными, но ничего другого я и не ждала. Разве можно подарить пятидесятишестилетней женщине то, что ей на самом деле нужно и чего она не могла бы купить сама? Пер и Мари нарисовали мне картинки, очень неплохие. Кроме того, Мари подарила мне ароматическое мыло, которым я вряд ли буду пользоваться. Анна-Клара принесла сверток из розовой бумаги. Когда я достала из него дневник с изображением куста роз на обложке и кошкой, которая нюхает цветы, у меня задрожали руки. Она знает. Я подняла взгляд и встретилась с внучкиными зелеными, как у меня, глазами.

— Спасибо, Анна-Клара. Дневник — это очень мило. Как ты догадалась?

Я не ждала ответа, но Анна-Клара сказала:

— Ты давно его хотела. Можно мне пойти почитать?

Я кивнула, и она исчезла, оставив меня листать чистые страницы дневника. Они ждут от меня признаний, поняла я. Словно сквозь туман, до меня доносились слова Сюзанны о том, что когда Анне-Кларе пришла в голову эта идея, она все магазины перерыла в поисках дневника с розами на обложке, и что я могу поступить с ним, как хочу, — использовать в качестве блокнота или как-нибудь еще. Я не стала отвечать, просто положила его на стол рядом с другими подарками. Этот был сделан от чистого сердца и поэтому очень мне дорог.

Гвоздем программы в тот день, без сомнения, была Ирен Сёренсон. Ее привезли Фредрикссоны. Ирен выглядела намного моложе своих восьмидесяти лет, так она всегда выглядит на праздниках, где не надо платить. Сегодня на ней была блестящая бирюзовая блузка, которая ей очень шла, темно-синяя юбка, золотистое ожерелье и сине-зеленые серьги. Она смотрелась намного элегантнее других женщин. За десертом она вдруг заявила, что муж номер два всегда хватал ее за грудь, прежде чем налить кофе.

Мужчины расхохотались, женщины неловко прыснули, услышав эту фривольную историю. Кто-то отметил, что это забавно, когда люди решаются рассказывать такие подробности своей личной жизни. Ирен только покачала головой: «Главное — мне есть, что вспомнить в старости».

Часа через два гости уже были навеселе. Свен расщедрился и выставил на стол коньяк и портвейн. Потом все начали прощаться, и вскоре остались только члены семьи, наслаждаясь в тишине последней чашкой чая и остатками торта. Я вытащила Ису и Эрика из кухни, они неохотно вернулись в гостиную, отведали торта, устроились на диване и начали без стеснения обниматься. Пер и Мари достали старую «Монополию». Перу удалось заполучить несколько отелей, и он намеревался обанкротить сестру.

Сюзанна рассказала, что у нее по-прежнему полно дел на работе в адвокатской конторе, которой она отдала большую часть жизни, и ее собираются отправить в командировку, причем не куда-нибудь, а в Рио-де-Жанейро. К сожалению, ей не удастся задержаться там на пару дней, чтобы посмотреть город, потому что Йенс, отец ее детей, не готов сидеть с ними так долго.

Она произнесла это с таким негодованием, что даже Мари вздрогнула, оторвавшись от игры. Я поспешно спросила Свена, не хочет ли он еще чая, чтобы избавить детей от необходимости выслушивать все это. Им и так досталось за время развода родителей, который длился, казалось, целую вечность.

Потом Сюзанна минут пятнадцать уговаривала Анну-Клару отложить газету. Этот конфликт всегда заканчивался одинаково: я разрешала девочке взять газету с собой. Погруженная в чтение, она последней вышла на улицу. Свен захлопнул дверь, повернулся ко мне и сказал, как всегда: «Ну, кажется, праздник удался».

Теперь он спит, довольный прошедшим днем. Нам удалось собрать всех друзей и родственников вместе, мы отпраздновали мой день рождения. А я сижу за столом и пишу. На часах два ночи. Или, правильнее сказать — утра. Я убрала подарки, отодвинула букеты, и теперь здесь достаточно места для дневника и моих сбивчивых мыслей. За окном дует ветер, как всегда в июне, лето только вступило в свои права, и ночи еще светлые. Я родилась тринадцатого июня, и сколько себя помню, в этот день всегда идет дождь. И сегодня тоже.

14 июня

Я снова сижу за столом. На часах почти три ночи или утра, но сон покинул меня вместе с усталостью. Словно возможность писать всего за один день стала потребностью. Подарок на день рождения, розы на дневнике… Наверное, это прорвало плотину воспоминаний. Жизнь не может быть удивительнее, чем она есть.

До меня доносится похрапывание Свена, и я не могу не улыбнуться. Там в спальне, всего в нескольких метрах от меня, лежит мужчина, с которым я прожила целую вечность, и все равно мне приятно, что он рядом, хотя это уже и не будит мыслей о безудержной страсти. Он обнимает меня, желает мне спокойной ночи, иногда целует или гладит по руке, но это все равно что ветер, который гладит тебя по спине, или море, которое охлаждает разгоряченное вспотевшее тело. Куда подевались воспоминания? Не могла же я забыть, что такое заниматься любовью? Конечно, нет, такое не забывается, но эти воспоминания причиняют мне боль, и я заставляю себя забыть. Забыть, как его руки касались моего тела, как я отвечала на эти прикосновения. Я помню, что чувствовала тогда, но не позволяю воспоминаниям нахлынуть на меня, как не позволяют себе расчесывать комариный укус. Мы рано проснулись вчера и разговаривали в постели, прежде чем Свен пошел ставить чайник. Я осталась лежать и читала, поэтому он застал меня врасплох, когда появился в спальне с подносом, на котором были завтрак и вчерашний букет цветов, уже немного увядший. Там же был кусок вчерашнего торта, уже утративший свежесть, со слипшимся кремом. Гниение — быстрый процесс, подумала я. Кому, как не мне, это хорошо известно. Свен принес поднос и себе тоже. Мы сидели в постели, завтракали и разговаривали.

Я смотрела на него и видела мужчину в годах, с седыми волосами, все еще сильными руками и лукавым выражением глаз. Он что-то прокомментировал, я засмеялась и подумала, что ради таких минут стоит провести вместе всю жизнь. Не ради праздников, не ради ночей любви или примирений после ссор, а ради разговора за чашечкой чая, совместного обсуждения проблем, обмена мнениями, тишины при зажженных свечах. Мы поговорили о вчерашнем дне, о гостях, о детях, о молчаливой Анне-Кларе и напряженной Сюзанне, вспомнили, какой моя дочь была раньше — открытой, непосредственной.

— Помнишь, как я ездил вокруг роддома, чтобы в машине было тепло, когда мы повезем ее? — спросил Свен.

Конечно, я помнила.

Сюзанна. Она родилась такой веселой. Наверно, ангелы пели в тот день, потому что все в роддоме смеялись, и смех заглушал мои крики. Мной занимались две акушерки — ошибка в расписании дежурств оказалась мне на руку. Они стояли по обе стороны кресла и держали меня за руки. Слезы текли у Свена по щекам. А потом она появилась на свет — маленький красный комочек с темными волосами и шоколадными глазами, который вопил так, словно наступил конец света. Радостная Сюзанна, поющая Сюзанна, она словно порхала по жизни и вносила хаос повсюду, где появлялась. При виде ее личика все вокруг светлело. Она лежала и ворковала в нашем стареньком «Фольксвагене», когда мы с гордостью везли ее из роддома холодным и дождливым июньским днем.

Куда она подевалась? И откуда взялась эта неприступная, жесткая Сюзанна, которая прячет чувства за маской вежливости и никогда не признается, что у нее на душе? Сюзанна, которая кратко отвечает: «Хорошо», когда мы спрашиваем, как дела у нее и у детей. А они, ее дети, не готовы к тому, что эта новая Сюзанна должна заменить им полноценную семью.

Ветер рвет ветки деревьев, нет и намека на лето. Если б не светлая ночь, можно подумать, что на дворе октябрь или ноябрь. Дождь лил весь день, превратив лужайку в мокрое черно-зеленое месиво. Но розовые кусты стоят прямо. У них такие сильные корни: ничто не заставит их сдаться. Лепестки роз опадают, но я знаю, что скоро раскроются новые бутоны. Я это знаю.

Я надела дождевик и резиновые сапоги, чтобы сделать традиционный утренний обход. Как обычно, сперва я подошла к розовым кустам, поздоровалась с ними и вдохнула медовый запах буйно цветущего шиповника. Это ритуал: я должна убедиться, что с моими розами все в порядке. Я намочила лицо, прислонившись щекой к розе сорта «Peace» — на ее желто-розовых бутонах сверкали капельки воды. Щеку оцарапало шипом, но это ничего. Никто не заметит маленькой царапины среди морщин. Кровь смыло со щеки дождем, но боль осталась и сопровождала меня всю прогулку, напоминая о том, что было и никуда не денется. Шипы колются, но этот риск предсказуем, и я иду на него сознательно.

Я дошла до моря, не встретив по дороге ни души. Никому и в голову не придет выйти на улицу в такую мерзкую погоду. Дождь хлестал по белым гребешкам волн, временами сквозь пелену проглядывала синеватая вода. Каменная стела устремлялась в серое небо, как дань памяти первым шведским баптистам, крестившимся здесь, в Фриллесосе, возможно, в такую же погоду. На горизонте виднелись острова, на которых я бываю все реже, потому что Свену больше не хочется плавать на лодке. Я, конечно, могла бы съездить туда одна, но мне уже трудно залезать в лодку и выбираться из нее. Из-за больной спины ноги плохо слушаются меня, и легко поскользнуться на мокрых камнях. А песчаные пляжи я презираю — они слишком доступны.

Меня влекут скалы — нагретые солнцем, ласкающие кожу, на которых так сложно удержаться, когда они мокрые. Острые и гладкие, большие и маленькие, обломки скал меня завораживают. Эрик никогда не разделял мою страсть к морю и избегает поездок на лодке. Сюзанна иногда соглашается со мной съездить. Это лучшие мгновения в моей жизни. Термос, пара чашек, крики чаек, солнечный закат… Только тогда я вижу в женщине, сидящей рядом со мной, прежнюю Сюзанну. И себя.

Теперь же я стою на берегу и смотрю на очертания островов на горизонте. И тоскую. Раньше мы нередко добирались даже до Нидингарна, Свен и я. Ловили там рыбу. Нам удавалось добыть много крабов, и потом мы приглашали соседей на простой, но очень вкусный ужин. В гавани стоит наша старая лодка, в ней можно выходить в море в самый сильный ветер. Мы поставили ее там в мае, хорошенько просмолив и заново покрасив, но она все равно выглядит брошенной и забытой.

Хотя это было совершенно бессмысленно, я залезла в нее и начала вычерпывать воду. Я знала, что скоро она снова заполнится водой, но не смогла удержаться. Лодка должна знать, что я существую. То, что мы с ней пережили вместе, наши ночные прогулки — тайна из тех, что связывают навеки.

Я пошла обратно к дому мимо кемпинга, где первые туристы проклинают себя за выбор места отдыха. Церковь на холме тоже выглядела заброшенной. Никто не искал прощения грехов или спасения души посреди недели, и никого нельзя в том упрекнуть. Это в воскресенье люди вспоминают о душе и посещают церковь. Иногда я думаю, что церковные скамьи слишком удобные. Они должны быть жесткими, чтобы боль в спине постоянно напоминала о грехах. Я не ищу ни прощения, ни благословения. Не знаю, кто может простить меня, и можно ли вообще простить то, что я сделала.

Пансионат рядом с церковью давно уже не место отдыха. Теперь это дневной центр досуга для детей. Раньше тут останавливались пожилые пары, сидели под зонтиками от солнца, ходили на обед, совершали прогулки и посещали церковь. Теперь же те, у кого есть деньги, отправляются в южные страны и играют в гольф, пока их не хватит удар, и это куда лучше, чем медленно умирать в доме престарелых, потому что в нашей стране за пожилыми ухаживают из рук вон плохо: об этом я читала в газетах и слышала от друзей.

Надеюсь, когда придет время, у меня хватит сил доплыть до островов и спрыгнуть со скалы, чтобы никогда не вынырнуть. Больше всего мне хотелось бы сброситься с самых острых скал в Нурдстен, потому что это самое красивое место для того, чтобы там умереть. Но я не могу не думать о тех, кто придет туда искупаться и узнает, что какая-то сумасшедшая покончила с собой в их любимом местечке. «Не могла, что ли, броситься под поезд — они теперь такие быстрые», — возмутятся они. Но я никогда не забуду девушку, которая бросилась под поезд, и не смогу это повторить. Предпочитаю, чтобы меня поглотила вода, хотя знаю, что и таких немало.

Сегодня мысли у меня мрачные. Или, может, они всегда были мрачными, а я заметила это только сейчас, когда увидела их на бумаге, написанные маминым почерком. Маминым и моим. А может, виноват дождь, что так и продолжал лить, когда я подошла к дому, насквозь промокнув. Свен догадался разжечь камин, благо, у нас всегда заготовлены дрова. Заготовка дров была моей обязанностью в детстве, и я охотно продолжаю этим заниматься. Кладу полено, заношу топор, чувствую, как лезвие вонзается в древесину, и полено с треском раскалывается на две половинки. Одна плохая, другая хорошая, думаю я, потому что одна всегда получается ровнее и красивее другой. Но только вместе они создают гармонию целого.

Мы провели весь день с зажженным камином, пока дом и я не просохли и согрелись. На камине, как всегда, стояла мраморная статуэтка Девы Марии и наблюдала за нами. При свете камина она словно оживала и благословляла меня по старой привычке. Мраморную статуэтку Девы Марии в полметра высотой я получила в подарок от бабушки с дедушкой, и когда-то она казалась мне необычайно красивой. Я и сейчас чувствую себя рядом с ней в безопасности, но даже она не может избавить от ощущения, что это лето будет печальным. Пиковый Король стоял у меня за спиной и заглядывал через плечо. Я чувствовала затылком его дыхание. Я должна писать. У меня нет выбора. Я всегда помнила, что киты пробуждаются к новой жизни, опускаясь под воду.

15 июня

Дождь шел весь вечер, и когда я выглянула в окно, молния рассекла небо надвое. Через секунду раздался удар грома. Но я не боюсь грозы, она мне всегда нравилась, особенно в детстве, когда я лежала ночью без сна и рассматривала тени на потолке, представляя, кем они могут быть. Я видела то собак, то ангелов, и всегда — таинственную фигуру Пикового Короля. Он появляется в моих снах и фантазиях, сколько я себя помню, и иногда придает мне сил, а иногда пугает до смерти.

Пиковый Король часто рассказывает мне о китах в Ледовитом океане, о том, как они живут, думают, любят друг друга, о том, что они могут проглотить грешника и выплюнуть его потом далеко от родного дома. Я прошу обнять меня и убаюкать. Иногда Пиковый Король соглашается. Временами я скучаю по нему, порой прошу совета. А бывает, умоляю исчезнуть, оставить меня в покое, потому что он никогда не показывает мне свое настоящее лицо. Но всегда возвращается, чтобы присесть на край постели, и убежать от него невозможно, как от собственной тени.

Несмотря на ужасную погоду, мы со Свеном провели чудесный день — читали, разговаривали, даже разобрали кое-какие бумаги. Теперь он спит. На часах за полночь. Он спокойно похрапывает, не подозревая, что я сижу и пишу по ночам. Я зажгла свечи и откупорила одну из бутылок, подаренных на день рождения. Скромное бургундское, но пить можно. Трудно определить, сколько ему лет. Время остановилось, утратив значение — для старого человека каждая минута может стать последней.

Ветер бил в окно. Я подняла глаза и увидела, что в стекло ударилась птица, наверное, потеряв ориентацию в такую погоду. Она осталась лежать на террасе. Надеюсь, с ней все в порядке, потому что не могу выйти на улицу и помочь ей. Я знаю, природа справится сама, если это имеет какой-то смысл.

Природа может быть жестокой, но когда она предает, то делает это неосознанно. Никто не управляет движением ветра, никто не прячет солнце за облаками. С людьми все по-другому. Мне было семь лет, когда запах предательства стал настолько удушающим, что я решила убить свою мать. Что было до того, я помню смутно и не стану излагать на этих страницах. Говорят, что я рождалась трудно, словно не желала выбираться из чрева матери.

«Она как будто не хотела вылезать», — объясняла акушерка, как мне потом рассказывали. Я же ничего не помню, только смутное ощущение, словно цепляюсь за что-то в темноте, не желая приходить в мир, сулящий мне одни неприятности.

Мама часто говорила, что нет ничего ужаснее, чем роды. Мое рождение навсегда отбило у нее желание снова забеременеть, поэтому у меня нет братьев и сестер. Может, все сложилось бы по-другому, если бы я была спокойным младенцем, но это было не так. Я отказывалась брать грудь, а если и сосала несколько секунд, то соски у матери болели. Это она мне рассказала. Тяжелее всего, по ее словам, было по утрам, когда она, содрогаясь от боли в набухших грудях, была вынуждена сцеживать молоко в раковину. А папа давал мне бутылочку, чтобы я наконец успокоилась. Только у него на руках я засыпала.

В результате у матери произошел застой молока, и она оставила попытки меня кормить. В этом была и положительная сторона: теперь она могла есть и пить все, что хотела, не опасаясь повредить мне. Она говорила, что старалась кормить меня грудью до последнего, потому что умела добиваться своего, но ведь нужно думать прежде всего о себе, особенно в опасных ситуациях. Это как в самолете: «Сначала наденьте маску на себя, а потом на ребенка».

И все же я думаю, она прекратила кормить меня грудью, чтобы не испортить свой бюст. Разумеется, она говорила, что пожертвовала им ради меня, но я видела его — мало кто из ее ровесниц мог похвастаться таким красивым и упругим бюстом. Трудно было поверить, что мама вообще кормила ребенка.

В детстве со мной было не меньше проблем, чем в младенчестве. Кормить меня было настоящим мучением: ела я крайне медленно. Зато могла сама себя занимать, часами играя в игрушки и мячики, и только по ночам с трудом засыпала: я постоянно видела черную фигуру, которая рассказывала мне о рыбах. Позднее я окрестила ее Пиковым Королем. У мамы не хватало на меня терпения. Моим воспитанием пришлось заниматься папе, и у него это получалось куда лучше. Во всяком случае, он никогда не жаловался и говорил мне, что я была спокойным и милым ребенком.

Мама мне этого так и не простила. В детстве я постоянно слышала, что хуже меня — младенца могу быть только я — ребенок. Это были пятидесятые годы. Повсюду прогуливались аккуратные мамочки в джемперах, юбках с широкими поясами и перманентом на головах с такими же аккуратными детьми в матросских костюмчиках. У меня тоже была «матроска», но я была серьезна и молчалива. И этого мне не прощали. Ребенок моей матери должен был быть таким же удобным и красивым, как сумка «Kelly».

Я и сейчас не знаю, правду она говорила или нет. У меня остались лишь смутные воспоминания, а еще слова отца о том, что я была наимилейшим ребенком, и утверждения матери, что я была упрямой и злой. Последнее подтверждали фотографии, на которых она всегда улыбается, а рыжеволосая зеленоглазая девочка рядом с ней угрюмо смотрит в объектив. Анна-Клара унаследовала мои глаза. Я рано поняла, что матери на меня наплевать, она никогда меня не полюбит, и только одной из нас удастся целой и невредимой выйти из этого темного туннеля. В семь лет я решила, что это буду я.

За несколько месяцев до того в моей жизни появилась Бритта. Мама вскоре после моего рождения вышла на работу, мотивируя это тем, что семье нужны деньги, но я знаю: она просто не желала торчать дома с маленьким ребенком. Это отличало ее от большинства мамаш в нашем квартале. В аккуратных домах по соседству нарядные женщины с макияжем в туго завязанных на талии фартуках по утрам махали на прощание своим мужьям и принимались за превращение своих жилищ в «совершенный дом», благо современные бытовые средства сделали это занятие легче и приятнее. А моя мать отправлялась на фирму, торгующую модной одеждой, где отвечала за закупку коллекций. Другие женщины убирали и стирали сами. У нас была домработница фру Линдстрём.

Но, несмотря на профессионализм фру Линдстрём, у нас дома никогда не было уютно. Я помню, как меняли мебель, вносили и выносили диваны, вешали картины, а гостиная превращалась в «салон». Туда даже купили пианино, к которому никто не прикасался. Мама с папой не умели играть, а мои робкие попытки подняли на смех, отбив всякое желание учиться. Когда мебель была расставлена, ее тут же словно затянуло невидимой липкой паутиной. Все предметы, казалось, были подобраны бессистемно, не создавая цельного образа. Однако никого, кроме меня, это не волновало. Главное, что в холодильнике была еда, а в баре — спиртное. Остальное значения не имело.

У нас постоянно жили чужие люди, и раскладные кровати, сумки и разбросанная повсюду одежда не позволяли навести порядок. Поток маминых родственников с севера, приезжавших погостить или живших у нас, пока искали работу, не иссякал. А еще кто-то всегда оставался ночевать после вечеринок, затянувшихся почти до утра, так что мы с отцом и матерью редко оказывались в доме одни. В нем почти никогда не было тихо.

В детстве я недоумевала, почему моя мама не заботится о доме, как мамы соседских детей. Теперь я понимаю: по тем временам она совершила довольно мужественный поступок. Ужасно было не то, что я сидела одна, когда ее не было дома, а то, что и с ней я чувствовала себя одинокой. Я вообще не помню, чтобы она проводила со мной время — качала колыбель или помогала рисовать, лепила для меня снеговика, даже просто обнимала… Как ни стараюсь припомнить, перед глазами — пустота.

Но я хорошо помню, что стоило ей меня увидеть, как голос у нее становился сердитым и раздраженным. Она всячески показывала, что я — ошибка. В свете молний у меня перед глазами вспыхивают сцены из детства. Я и не думала, что все еще это помню. Я бегу к маме, раскинув руки, а она отшатывается от меня, выплевывая: «Ты испортишь мне платье!». Я подхожу к ней с книгой в руках и спрашиваю: «Почитаешь мне?», а в ответ слышу: «Может, позже…». Это «позже» означало «никогда». Я помню, как одновременно хочу и не хочу ее видеть, как приближаюсь и убегаю, как люблю и ненавижу. Я подкрадываюсь и обнимаю ее колени, а она отпихивает меня ногой. Я падаю на спину и кричу. Этот детский крик заставляет меня вздрогнуть.

Мамы для меня не существовало. Папа уделял мне время, но только когда ему позволяли, в редкие минуты вечерами или в выходные, когда не работал и не нужен был матери. Обо мне заботились няни. Это были молодые девушки, которые, работая у нас, надеялись получить опыт, который потом пригодился бы им на должности учителя или медсестры. Они оставались на год, а потом исчезали. Иногда приезжали девушки с севера, из Норланда, их присылала бабушка. От каждой я узнавала что-то новое. Была Тильда, которой нравилось шить. Она делала одежду для моих кукол. Мод превосходно пекла пирожки. Сейчас мне трудно представить, как эти юные создания могли обслуживать весь дом: убирать, стирать, гладить, готовить, да еще и заниматься мной, но тогда это казалось вполне естественным.

Я принимала их, не раскрываясь перед ними. Они были милые, но недостаточно милые, чтобы я могла довериться им, не рискуя быть отвергнутой. Скрывать свои чувства вошло у меня в привычку. Поэтому меня продолжали считать странным и трудным ребенком: я охотно сидела одна и играла сама с собой.

Вечерами я стремилась оказаться рядом с папой, чувствовать его особый запах, означавший для меня надежность. Я крепко прижималась к нему и быстро засыпала, а мама на другой стороне постели злилась, что я никогда не прихожу к ней. Я старалась не попадаться ей на глаза, потому что знала: стоит мне приблизиться, она меня оттолкнет.

Сегодня я сама справляюсь со своими проблемами. Свен многого не знает. Да и чем он мог бы помочь? Каждый стареет сам по себе. Говорят, у семейных пар есть духовная связь. Я в это не верю. Глубоко внутри мы все одиноки. Приходим в этот мир в одиночку и уходим тоже, даже если в течение жизни окружены любовью и заботой. Наступает время, когда мы напоминаем насекомое на песке: чем больше оно старается выбраться, тем глубже его засасывает. Я всегда могла занести топор, когда требовалось.

Бутылка наполовину пуста, я подавляю желание подлить в бокал. Птица все еще лежит на полу террасы. Боюсь, она серьезно покалечилась. Интересно, ей было больше семи лет?..

17 июня

Свен понял наконец, что по ночам я веду дневник, и смеется надо мной, сумасшедшей женщиной, которая, словно девчонка, выводит каракули на бумаге.

— Ты что, мемуары пишешь? — интересуется он. — Тогда я должен их отредактировать, чтобы ты не написала чего-нибудь непристойного, — говорит он, похлопывая меня по руке. На самом деле он встревожен. Боится, что я изображу его в невыгодном свете. Бедный Свен, он расстроился бы, если б узнал, что я почти не упоминаю о нем в дневнике.

Свен. Почему именно он? Наверное, потому что я всегда чувствовала себя рядом с ним защищенной и потому что он принимал меня такой, какая я есть. Благодаря ему с годами я тоже начала себя принимать. Когда-то я верила, что Свен таит в себе загадки и спрятанные сокровища. Словно сосуд, на дне которого я найду драгоценные камни, стоит только потрудиться и заглянуть поглубже. Теперь я знаю, что он хороший человек, но ничего подобного в нем нет. То, что в него кидают, опускается на дно и остается лежать там без единого шанса снова оказаться на свободе.

Вот почему наш союз всегда держался на том, что Свен соглашался отдать обратно, как кит, который выбрасывает струю воды в воздух. У нас все не лучше и не хуже, чем у других. На самом деле, нам хорошо вместе в привычной обыденной жизни. И мы бережно храним наши тайны.

Сегодня я для разнообразия села за дневник после обеда. Стол теперь чистый. Бутылки унесены в подвал, цветы, оставшиеся с дня рождения, выброшены, остались только мои розы, сорт «Maiden’s Blush». Раскрытые бутоны нежно-розового цвета пережили дождь и остались такими же пышными и свежими. Этот сорт, «Maiden’s blush», «Румянец Девственницы», я посадила одним из первых и благодарна ему за стойкость и свежий чувственный аромат, из-за которого во Франции его называют «Бедра нимфы» или что-то в таком духе. Подходящее название, но слишком смелое для викторианской Англии. Там они превратились в «Румянец девственницы», и мы, суровые северяне, последовали примеру чопорных англичан, о чем я сожалею каждый раз, когда вижу эти пышные, сочные бутоны.

Совершенство роз напоминает, что в детстве мне постоянно указывали на недостатки. Когда мне исполнилось семь, мама решила, что со мной что-то не так. «Моя дочь со странностями», — так она выразилась. Я уже тогда знала, что такое предательство, и это заставило меня измениться.

Как раз тогда уволилась очередная няня. Не помню почему, но в один прекрасный день она просто исчезла, и некоторое время мы не могли найти новую. Папа служил инженером, мама тоже была занята на службе. Дела у ее фирмы шли хорошо, и работы все прибывало. Подумывали даже о том, чтобы пригласить бабушку, но в последнюю минуту она сама позвонила и сообщила, что нашла нам подходящую домработницу.

Ее звали Бритта. Ей не исполнилось и пятнадцати, но приходилось работать, потому что она была из бедной многодетной семьи. Отец Бритты умер, когда ей было девять лет, и, по словам бабушки, она привыкла помогать по хозяйству. Мама и папа согласились. Комната прежней няни была готова принять новую. Через неделю Бритта позвонила в нашу дверь.

Я немного нервничала, ожидая встречи с новой служанкой. Меня уже отругали за то, что я надела не ту одежду. Мама с папой постарались навести порядок после вчерашнего приема гостей, прокуривших всю квартиру, и теперь мы сидели за ужином. Когда в дверь позвонили и папа пошел открывать, я испугалась и убежала в свою комнату. Оттуда я слышала папин голос и мелодичный голос новой няни. Я слышала, как они поздоровались, как он провел Бритту в кухню, представил матери, как двигали стулья и как папа спросил, не хочет ли девушка чего-нибудь выпить. Я прокралась в прихожую, чтобы слышать лучше. Мама предложила Бритте сесть.

— Ева обычно сидит за столом с нами, но, имей в виду, она ест крайне медленно, — добавила она и усмехнулась.

— Наверно, она тщательно пережевывает пищу, — ответила новая девушка спокойно, и тут они увидели меня, стоящую в дверях.

— Подойди, поздоровайся, — сказал папа, и я сделала шаг вперед.

Я подняла глаза и увидела круглое открытое лицо и ослепительную улыбку. Девушка была больше похожа на старшую сестру, чем на няню. У нее были густые каштановые волосы, заплетенные в косу, смеющиеся синие глаза и большой рот. Нос был широкий, кончик его покраснел. Она была плотной, но не толстой, а скорее мускулистой, словно много работала в поле, — самой настоящей деревенской девушкой. Я влюбилась в нее с первого взгляда.

Почему? Потому что она мне улыбалась, и в этой улыбке было столько доброты, тепла и любви, по которым я истосковалась. Она не просто смотрела на меня, она меня видела. Так, словно я была не чем-то, что вечно путается под ногами, а что-то из себя представляла.

— Привет, меня зовут Бритта. А тебя Ева, мне уже сказали. Какое красивое имя! Мне мое никогда не нравилось. Такое простецкое, — рассмеялась она. У нее был не такой грубый выговор, как у наших родственников с севера.

— Мне нравится имя Бритта, — ответила я.

Она меня обняла, и я позволила это сделать. Она пахла потом и свежеиспеченным хлебом, чему было объяснение: отпустив меня, она достала из сумки сверток.

— Смотри, что я тебе привезла, — сказала она, доставая булочку в виде кролика. Он был большой, золотистый, и я подумала, что не смогу съесть его целиком.

Мама, улыбаясь, посмотрела на Бритту, потом достала сигарету из золотого портсигара и предложила ей. Та отказалась. Мама закурила, откинула со лба светлые волосы и поставила локти на стол. Я не могла прочитать ее мысли по лицу, хотя в семь лет уже научилась угадывать ее настроение и выбирать соответствующую линию поведения.

Но ни взрыва, ни едкого комментария не последовало. Мы ели молча и слушали маму, которая объясняла Бритте, что и как следует делать. Та должна была иногда помогать фру Линдстрём с уборкой. А еще стирать, шить и готовить. И присматривать за мной.

— Еву уже не перевоспитаешь. Она неуклюжая, так что неплохо бы водить ее на прогулку каждый день, чтобы она побольше двигалась.

Я слышала, что неуклюжа, уже в течение двух недель, с тех пор, как мы с мамой танцевали твист. Она показала мне несколько движений. Я попробовала повторить их, и это вызвало у нее просто истерический смех. Сначала я думала, что ей просто весело, но быстро поняла, что смеется она надо мной. Теперь при одном упоминании об этом танце меня начинало тошнить. Я уставилась в тарелку и, когда все доели, попросила разрешения уйти в свою комнату. Оттуда я слышала, как папа с мамой обсуждали с Бриттой жизнь на севере и в столице. Бритта рассказала, что восхищается Мерилин Монро и что на первую зарплату собирается купить себе тонкие капроновые чулки.

Ложась спать, я долго гадала, кто такая Мерилин Монро. Из кухни до меня донесся мамин голос:

— Она простовата, но если будет хорошо работать…

Я не слышала, что ответил папа, да и не хотела слышать. Я заснула с мыслью, что скоро все будет просто чудесно, потому что у меня появилась подруга.

Так оно и было. Правда, всего шесть месяцев, но эти шесть месяцев я была счастлива. Мы с Бриттой понимали друг друга, как никто другой, и нам было хорошо вместе. В первый же день, стоило маме и папе уйти на работу, как она начала приучать меня к любви. Я спряталась за шторой и отказывалась выходить.

— Иди сюда, я тебя обниму. Тебе это просто необходимо. Иди ко мне, говорю. Я тебя крепко-крепко обниму, — приговаривала она, снимая фартук.

И когда я вышла из-за шторы, она бросилась ко мне, подхватила на руки, отнесла на кровать и легла рядом со мной. Я целый час не решалась обнять ее в ответ, но потом мы смеялись и играли весь день. Бритта задавала мне вопросы, а когда я не отвечала, рассказывала о жизни в Норланде, о своих братьях и сестрах, маме, доме, о том, как холодно там бывает зимой, и о том, что негде купить тонкие чулки.

— Есть чулки такие тонкие, что их даже не видно. Вот такие я хочу купить. В них я буду просто красавицей!

Она спрыгнула с кровати и начала важно прохаживаться по комнате, изображая, что курит сигарету и выпускает колечки дыма. Я смеялась до истерики, и Бритта бросила в меня подушкой.

— Не смейся надо мной! Когда-нибудь я стану кинозвездой. Как Грета Гарбо. Она была простой продавщицей, пока ее не заметили!

— А что такое кинозвезда?

Бритта присела на край постели и посмотрела на меня:

— Кинозвезды — это те, кто носят красивую одежду, и поздно встают по утрам, и не мерзнут.

— Не мерзнут? Даже зимой?

— Глупышка!

Я обожала Бритту — за то, что она рассказывала мне о своих мечтах, за то, что ей так нравилось меня обнимать и гладить. С ней я начала раскрываться, как бутон, мне были приятны ее объятия.

Бритта уделяла мне так много времени, что его не оставалось на другие дела. Мы рисовали картинки и украшали ими мою комнату, мы пекли пироги, перепачкав всю кухню, мы выходили в сад и играли в снегу, и делали ангелов из снега, мы совершали прогулки, а иногда заходили в кондитерскую и пили там горячее какао. Была зима, но не такая холодная, как на севере, и Бритте она не нравилась. Ей, привыкшей к морозам под минус сорок, наша зима казалась ей ненастоящей. Одевалась она легко, чтобы выглядеть более элегантной, и иногда даже распускала волосы. Ей хотелось, чтобы ее «заметили», а я просто думала, как это чудесно — сидеть в кафе и пить какао, отставив в сторону мизинчик, будто ты важная дама.

Однажды мы пошли в лес и долго гуляли там. Мы играли в прятки, пугали друг друга и опрокидывали в снег. Когда я нечаянно толкнула Бритту слишком сильно, и она упала, поцарапав нос ледышкой, я не на шутку испугалась. Я думала, она наорет на меня, но Бритта только рассмеялась:

— У меня слишком большой нос. Если я хочу стать кинозвездой, придется его уменьшить. Так что можно начинать прямо сейчас. Спасибо тебе, малышка, — сказала она, хотя видно было, что ей больно.

Она обратила все в шутку, и я испытала такое облегчение, что бросилась к ней и обняла за талию. Она тоже обняла меня, и какое-то время мы просто стояли в снегу, прижавшись друг к другу. Вокруг нас были только ели. Я слышала, как бьется ее сердце под пальто. Она подняла мое лицо и заставила посмотреть на нее, и в ее добрых синих глазах я прочитала тревогу:

— Ты самая лучшая на свете, не забывай, — прошептала она серьезно и поцеловала меня в кончик носа.

Я ей почти поверила.

Когда я бежала к ней, Бритта раскрывала объятия мне навстречу, и через несколько недель мне начало казаться, что я действительно такая, как она говорит. Больше не нужно было идти к маме, просить о чем-то и слышать в ответ резкое: «У меня нет времени!». Бритта всегда находила для меня время. Она научила меня, что такое быть любимой и позволять себя любить. С ней я была такой, какая есть, хотя тогда, конечно, еще не умела выразить свои ощущения словами. Я не знала тогда, что такое безусловная любовь, но чувствовала ее вкус. Она была похожа на горячее какао со взбитыми сливками, сладкое и нежное. Конечно, я испытывала то же самое с папой. Но его время было строго дозировано. У него были работа и мама. А у Бритты была я.

Папа и мама заметили, что я изменилась: ем быстрее, чаще смеюсь и лучше сплю, но отреагировали на это по-разному. Папа хвалил Бритту за ужином, и чем чаще он это делал, тем больше недостатков находила в ней мама. Что-то было не убрано, что-то плохо сшито, что-то приготовлено не так, как надо. Папа защищал Бритту, ведь ей пришлось нелегко: она потеряла отца, когда ей было всего семь лет. Мама в ответ только фыркала:

— Детям только кажется, что они много работают. К тому же ей было не семь, а девять, когда ее отец умер. Так что не было у нее никакого трудного детства.

С годами я привыкла к подобным комментариям, но тогда мамины слова показались мне жестокими. Даже у отца на лице отразилось удивление. Но в глазах матери уже загорелся огонек, свидетельствовавший о том, что в любую минуту можно ожидать взрыва, одного из тех, в которых не было ни логики, ни меры. Папа испуганно отвернулся и обратился ко мне:

— Тебе же нравится Бритта?

— Однажды мы играли в прятки в лесу, и она сказала, что я — самая лучшая на свете.

Уже в раннем детстве я приобрела привычку входить в спальню родителей, когда мама одевалась, и наблюдать за ней. Особенно мне нравилось смотреть, как она выбирает белье — дорогое, все в кружевах. Мама считалась красавицей — с длинными ногами, плоским животом и светлыми волосами, которые свободно распускала. Она очень за собой следила: тратила кучу времени на ноги и волосы, занималась гимнастикой и плаванием, втирала в кожу разные кремы и безжалостно удаляла все лишние волоски. И поскольку родила меня рано, в двадцать один год, продолжала считать себя молодой.

Поначалу она терпела мое присутствие и даже иногда советовалась со мной:

— Как ты думаешь, что мне надеть сегодня, Ева? — спрашивала она, разглядывая наряды.

Но я всегда давала плохой совет (не по погоде), и она начинала раздражаться. Больше всего ее выводило из себя, когда я подбиралась поближе, чтобы посмотреть, как она красит ресницы. Иногда у нее даже тряслись руки, и тушь размазывалась. Я видела, каких усилий ей стоило удержаться, чтобы не послать меня ко всем чертям.

Как-то раз в пятницу вечером я сидела у нее в спальне, наблюдая, как она наряжается перед походом в ресторан с отцом и друзьями. Юбки и платья были раскиданы на кровати, я рассеянно перебирала их, размышляя, рада ли, что родители уходят. С одной стороны, тогда мы останемся с Бриттой одни, будем лакомиться сладостями, и я лягу спать, когда захочу. Но мне почему-то было грустно оттого, что мама идет в ресторан, я догадывалась, что она рада сбежать от меня хоть на пару часов. Я вспоминала события прошедшего дня: как шел снег, как мы с Бриттой сидели в ванной и красили друг друга акварельными красками, как потом смыли краску, вытерлись, надели халаты и устроились на диване, чтобы почитать газету о кинозвездах. Бритта обнимала меня, я прижималась к ее мягкой, теплой груди.

Мама примеряла ожерелье. Я посмотрела на нее, и у меня вдруг само собой вырвалось:

— Я думаю, Бритта добрая.

Мамино лицо в зеркале скривилось, словно она съела лимон. Она бросила на меня ледяной взгляд:

— Интересно… И почему же ты так думаешь? Потому что она печет тебе пирожки?

— Нет, но…

— Тогда чем она лучше меня? Тем, что крестьянка? Скучные серые домохозяйки, не зарабатывающие ни гроша, добрее и лучше меня? Ты хотела бы, чтобы Бритта была твоей матерью?!

— Но, мама…

— Почему ты считаешь, что она добрая, а я нет?!

Слезы покатились у меня по щекам. То, что один человек добрый, не означало, что другой — злой. Но я уже не могла взять свои слова обратно. А маме невыносима была мысль, что кто-то может быть хоть в чем-то лучше нее. Я спряталась в своей комнате и даже не вышла попрощаться с родителями. Папа заглянул ко мне, чтобы обнять, а мама сразу пошла к такси.

Тем вечером мы с Бриттой сделали то, что было запрещено делать. Она снова начала говорить о чулках, и я вспомнила, что такие есть у мамы и где они лежат. Я предложила пойти посмотреть на мамину одежду, и после некоторого колебания Бритта согласилась. Мы зашли в спальню и начали открывать дверцы шкафов и выдвигать ящики, и скоро Бритта уже радостно натягивала чулок на ногу. Мы достали мамины наряды и разложили на кровати. Бритта, широко раскрыв глаза, смотрела на бальные платья без бретелек, на корсеты, на деловые костюмы с узкими юбками, на приталенные жакеты и туфли на высоких каблуках.

Не помню, кто из нас это предложил, но мы начали примерять одежду — раньше я на такое не осмеливалась. Бритта надела черное платье и шляпку с вуалью и попыталась втиснуть ноги в золотистые туфли. Я выбрала сиреневое платье. Мы смеялись, разглядывая себя в зеркало, и тут Бритта предложила потанцевать.

— Пойдем, — сказала она и потянула меня в гостиную, где был граммофон. Она поставила пластинку, и мы начали танцевать. Бритта раскраснелась.

— Я Бриджит Бардо! — кричала она, кружа меня в танце.

В конце концов мы свалились на пол и начали бороться. Только поздно вечером мы спрятали все на место и пошли спать. Бритта легла рядом со мной, и мы заснули, обнимая друг друга.

— Бритта, ты останешься со мной? — спросила я, засыпая.

— Конечно, останусь, — сонно ответила она.

На другой день она исчезла. Когда меня утром разбудил звонок будильника, на пороге стояла не Бритта, а соседская девочка. Я вопросительно посмотрела на маму, которая собиралась на работу. Папы уже не было.

— Бритты не будет, — сказала мама.

— Она заболела?

— Нет. Она больше не придет. Никогда.

Я ничего не понимала. Бритта была здесь вчера, значит, должна прийти и сегодня. Я смотрела, как мама надевает элегантное пальто и направляется к двери.

— Где Бритта? Почему она не придет?

Мама обернулась:

— Она никогда больше не придет. Из-за тебя. И ты это прекрасно понимаешь.

С этими словами она вышла из дома.

Я до сих пор не могу понять, как она могла быть так жестока. Но от ее слов что-то сломалось у меня внутри, что-то, что уже давно барахлило, но продолжало работать, а теперь сломалось окончательно. Весь день я провела постели, обнимая фартук, который хранил запах Бритты, а соседская девочка уговаривала меня подняться. Я говорила себе, что мама солгала, что я ничего плохого не сделала. Бритта не могла вчера играть со мной, если собиралась утром меня покинуть. Я знала, что у мамы в доли секунды меняется настроение с хорошего на отвратительное… Я боялась, что сделала что-то не так, и Бритта поэтому ушла, бросила меня. Она не хотела оставаться со мной навсегда и только ждала подходящего момента, чтобы уйти.

Несколько недель я оплакивала Бритту. Булочку в виде кролика я так и не съела и спрятала в шкафу. Теперь я время от времени доставала ее оттуда и плакала. Папа спросил меня, знаю ли я, что случилось с Бриттой, но я только кивнула, не в силах ответить. Надо было бы поговорить с ним, но я утратила веру в людей. Я осталась одна, и в одиночку несла свое наказание. Я стала еще более молчаливой и скрытной, и маму это ужасно раздражало.

Папа рассказал мне правду об исчезновении Бритты. Однажды он вошел ко мне в комнату, присел на край постели.

— Ева, скажи мне, почему ты такая грустная, — попросил он, погладив меня по щеке.

Я больше не могла сдерживаться. Слезы хлынули из глаз.

— Это я виновата в том, что Бритта ушла, — всхлипнула я.

— Почему ты так думаешь? — Папа выглядел удивленным.

— Мама так сказала. Что она ушла из-за меня.

Папа молчал. В темноте я не видела его лица и не могла прочитать мысли.

— Мы обнаружили, что Бритта брала мамину одежду, — проговорил он наконец.

И рассказал, что, вернувшись вечером, они застали Бритту в одном из маминых вечерних платьев. Она не слышала, как они вошли, — стояла в гостиной и разглядывала себя в зеркало. Видимо, Бритта продолжила нашу игру, когда я заснула. Она просила прощения, но мама была в ярости и велела ей убираться в ту же минуту и никогда больше не показываться на глаза, иначе она заявит в полицию о краже. Папа пытался успокоить маму, но безрезультатно. Бритта уехала домой автостопом на следующее утро. Теперь она работает в ресторане в Умео.

Через много лет бабушка рассказала мне, чем закончилась эта история. Прежде чем уехать домой, Бритта решила осуществить свою мечту — купить прозрачные чулки. В них она и поехала домой, чтобы доказать, что чего-то добилась в городе, но поездка автостопом заняла почти сутки, и ей приходилось часами стоять на морозе. Когда девушка наконец добралась до дома, чулки примерзли к коже. Эта история возмутила всех в деревне. Я не знаю, как это больно — отдирать примерзшие чулки, и какие раны остаются потом на ногах. Я даже спрашивала у врачей, но никто не мог себе такое представить.

Зато я знаю, что такое запах предательства. Он словно законсервирован у меня внутри. В тот день, когда папа рассказал мне про Бритту, я поняла, что в нашей с матерью борьбе выживет только одна из нас. Потому что как бы я ни старалась, никогда не стану достойной ее внимания. Я странная. Я нехорошая. «Моя дочь со странностями». Когда папа ушел, я убила кролика, доев его.

Именно тогда я решила убить маму. Это требовало тщательной подготовки, но я была готова ждать. Потому что должна была сделать выбор: или она — или я. Пока была жива, она не давала жить мне. Она высасывала из меня жизнь, оставляя лишь хрупкую скорлупу, на которую потом собиралась наступить и раздавить. Мне было семь лет, но я хорошо знала, на что она способна. И решила бороться за свою жизнь.

Из кухни вкусно пахнет. Наверное, Свен приготовил свой фирменный омлет, у него хорошо получается, и мы часто едим омлет на ужин. Теперь его можно приправить петрушкой, которую я посадила рядом с розами, потому что считается, что от этого они лучше растут. Мне так странно собирать урожай, выращенный своими руками. Картошки и свеклы хватает надолго. Только я редко собираю урожай сама. Свен занимается огородом, я — розами.

19 июня

Я начала вести этот дневник два дня назад. Поднеся ручку к бумаге, я словно сорвала крышку с колодца, выпустив все спрятанные там чувства наружу. Я хожу по дому и вижу сцены из детства, и ощущаю запахи, словно меня заперли в музее на всю ночь. Но просматривая свои записи, я замечаю, что воспоминания мои обрывочны и бессистемны. На самом деле я не помню, что именно говорила мне Бритта и что я ей отвечала. Мои записи, наверно, также далеки от реальности, как сказки, которые рассказывают детям. Но запахи, которые я помню до сих пор, говорят: все это происходило на самом деле. Я помню, как пахла Бритта, и это помогает мне вспомнить ее слова. Я просто вижу ее перед собой: она сидит в красном бархатном кресле в кондитерской, над ней — хрустальная люстра, на столе — чашка горячего шоколада с шапкой из белоснежных взбитых сливок. И я слышу наш разговор. Я чувствую, как пахнет снег в лесу, где мы играли; там тихо, и наши слова щебечут, словно птицы, у меня в голове. И я понимаю: все, что я описала, было на самом деле. По крайней мере, мне хочется в это верить.

В отличие от прошлого, настоящее не вызывает у меня никаких эмоций. Я не радуюсь тому, что наконец началось лето. Мне безразличен тот факт, что Эрик с Исой, по всей вероятности, ждут прибавления в семействе. Меня не раздражают разговоры Свена о том, что надо поменять трубы в саду. Он хочет купить новые и проложить их там, где до них не доберется мороз. Тогда у нас не будет проблем с водой в доме.

— Как будто они у нас когда-нибудь были, — говорю я.

— Могут возникнуть, если мы и дальше будем тянуть с заменой труб, — возражает Свен.

— Да, но стоит подождать немного, и мы оба умрем, и нам уже не нужна будет вода, — парирую я.

Свен не удостаивает меня ответом. Он не хочет думать о смерти, и я перестала досаждать ему этими разговорами. Смерть — это одна из тех вещей, которые, когда их бросаешь в колодец, опускаются так глубоко, что на поверхность их не вытянуть даже силой.

Отсутствие эмоций я решила компенсировать заботой о моих розовых кустах. Каждый раз, приходя сюда, я поражаюсь, сколько радости мне доставляет работа в саду. Хотя о какой работе в саду может идти речь, если я ухаживаю только за розами. Это Свен выращивает картошку и помидоры. В молодости я читала о британских офицерах, которые начинали на пенсии выращивать розы, и меня поражал этот переход — от войны к розам. Кажется, со мной происходит то же самое.

Мои розы уже старые. Первую я посадила почти сорок лет назад. Молодым розам пришлось подлаживаться под старые, и вместе они образовали плотные заросли кустов посреди нашего сада. Разумеется, я в курсе, что розы нельзя сажать так тесно, но меня это никогда не волновало, и на все замечания по этому поводу я возражала, что так земля под ними не пересыхает в жару. Хотя в наших краях больше проблем создает влажность, а не жара. Шиповник у меня растет рядом с другими дикими сортами роз: чайной и английской садовой. А в центре композиции — мой самый первый розовый куст «Peace» с прекрасными желтовато-розовыми, нежными, ароматными цветками. Шипы у моих роз не слишком острые, и я могу ухаживать за ними без перчаток, когда хочу почувствовать прикосновение нежных, влажных от росы лепестков. Аромат у них такой сильный, что пчелы все лето летают от одного раскрывшегося медового бутона к другому, не в силах выбрать.

Почему я решила выращивать именно розы? Может, меня привлекла их история, уходящая корнями на тысячу лет назад: розы вызывали восхищение у греков, римлян, персов и китайцев. Конечно, истории о розовых оргиях Клеопатры и о тайнах, сказанных «под розой»[2] (надо же, какое доверие к этому переменчивому цветку), поражают воображение. Наверное, именно поэтому я так люблю мои розы — потому что им все известно, а еще потому, что они прекрасны и недоступны. Они колючие, но к ним можно прикоснуться, и я знаю, что они никогда меня не предадут, потому что я не предам их. Розы умеют защищаться, поэтому они всегда выживают. У них нежные бутоны и острые шипы, но эти шипы на виду, и их не нужно бояться.

А может, моя любовь к розам связана с вопросом, который мне однажды задали: о красоте, которая расцвела и стала совершенством. Ухаживая за розами, я слышу эхо тех слов, таких красивых слов на английском, которые я никогда не переводила, наслаждаясь их звучанием. Последние два дня я только тем и занималась, что срезала увядшие бутоны и поломанные бурей ветки. Несколько цветков я поставила в вазы на столике у кровати и на подоконнике, чтобы дом наполнился ароматом роз. Может быть, благодаря этому я смогла хоть немного поспать, не просыпаясь от кошмаров.

Почти сорок лет я живу в этом доме на Западном побережье у самой воды. И это поразительно — ведь я никогда не любила подолгу оставаться на одном месте и всю жизнь проработала в туристическом бюро, что давало мне возможность побывать во многих странах. Но жить я осталась здесь, в доме, куда мы когда-то приезжали на лето. Я обожала его, потому что папа его любил и потому что мама ненавидела. Моя любовь к этому дому отражала одновременно любовь к отцу и ненависть к матери.

Странно, что родители купили этот дом. У них не было родных на Западном побережье, а моря сколько угодно и в Стокгольме. Но почему-то папа привязался к этому месту. Ему нравились первозданная природа, скудная растительность на побережье, суровые скалы.

А мама возненавидела это место с первого взгляда. Она отрицала саму идею проводить лето на даче. Для нее отпуск ассоциировался с безжалостным солнцем, ресторанами и ночными клубами, а не с сидением в доме, пока за окном бушует непогода. Она ненавидела местный климат: этот дождь, из-за которого приходилось надевать резиновые сапоги, а еще то, что единственным развлечением в этом Богом забытом месте были воскресные церковные службы. Она не выносила запах водорослей, ненавидела морские прогулки и отказывалась знакомиться с соседями.

Но папа просто влюбился в этот дом, и она ничего не могла поделать. Это был один из тех редких случаев, когда никакие истерики не помогали. Дом был в плохом состоянии, зато его окружал великолепный, запущенный сад, который мы с папой не стали облагораживать. Кусты росли там, где попало. А камни оставались такими же, какими их когда-то приволокло сюда ледником. Конечно, я посадила розы, но гораздо позже, а в те времена еще не я управляла событиями, а они мной.

Сегодня солнце стояло низко и было очень жарко. Я села на траву, прислонилась спиной к камню и закрыла глаза. Аромат роз опьянял и пробуждал воспоминания. И перед моими глазами вспыхнула картинка: я бегаю по траве и играю в мяч с соседским мальчишкой, а папа в одних шортах стрижет лужайку. У него загорелая спина и выгоревшие на солнце волосы. Мама в летнем платье сидит в шезлонге и читает модный журнал с бокалом сока или чего-то покрепче в руке.

— Ева, ты такая бодрая и загорелая. Лето пошло тебе на пользу. Но у тебя по-прежнему живот торчит, словно его накачали насосом.

Внезапный стыд и злость охватывают меня. Я бросаюсь в дом за другой футболкой, чтобы приятель не заметил моего выпирающего живота. Невидимые шипы ранят кожу до крови. Шипы, прячущиеся за яркими бутонами.

Постепенно мы подновили дом, в нем появились душ и туалет, и больше не нужно было бегать на двор. Впрочем, в туалете на улице можно было спрятаться от мамы и в тишине и покое листать старые газеты. Мне отвели отдельную комнату с деревянным потолком, узоры на котором пробуждали фантазии. Мамины рассказы об идеальном отпуске бледнели по сравнению с поездками сюда, и скоро мы стали приезжать вдвоем с папой. Мы плавали на лодке к островам, ловили крабов, собирали мидии, купались среди скал, бросали друг в друга медузами. Наши ступни грубели от лазанья по скалам, руки были исцарапаны в кровь ракушками. А мамины руки годились только на то, чтобы подпилить ногти или натереть цедры для изысканного десерта.

Лимонный торт — на десерт, цыпленок — как основное блюдо, а закуски — не помню. Мы ждали гостей к обеду. Они были в наших краях проездом и собирались к нам заглянуть. Я со страхом ждала их появления, потому что у них были дети — две девочки старше меня. Они не захотели играть на улице и предпочли торчать у меня в комнате, примеряя мою одежду и украшения. Сколько мне было, восемь? Я помню их фамилию: Сунделин. Мама подмела под коврами и приготовила еду, все время шипя, что я путаюсь у нее под ногами. Щеки у нее порозовели от волнения, она до блеска расчесала волосы. Я не понимала, почему она так радуется приезду друзей из Стокгольма, которых мы видели уже миллион раз. Но оказывается, отец девочек был маминым коллегой и очень ей нравился. Она всегда слишком громко смеялась, когда он бывал у нас в гостях, и краснела.

Меня заставили надеть нарядную одежду. Я стояла перед мамой, которая пыталась расчесать мне спутанные и просоленные морской водой и ветром волосы. Она буквально драла их щеткой, причиняя мне боль. Хотя я не хотела переодеваться, в глубине души мне было приятно, что ей не все равно, как я выгляжу. Настолько приятно, что я готова была выдержать эту пытку щеткой. На маме было платье без рукавов и сандалии, она тщательно накрасилась. Ее страшно раздражали мои непослушные волосы. В этот момент в дверь позвонили.

Мама выругалась, завязала мне волосы в хвост и крикнула, чтобы я шла вместе с ней встречать гостей. Это были Сунделины с детьми и охапкой цветов, и мама с преувеличенной радостью их поприветствовала, а потом сказала:

— Представляете, Ева отказывалась мыться и переодеваться. Эта замарашка не считает нужным выглядеть прилично, когда в доме гости. Но она вообще у нас со странностями, да, Ева?

Я так и вижу ее перед собой. Красивая, потная, опасная, кровожадная. Ей нужен агнец для заклания, и она выбрала меня. Я смутно помню, что господин и госпожа Сунделин ответили что-то вежливое и сняли куртки. Голову словно сжимает стальным обручем. Когда-нибудь я… Когда-нибудь я… Время придет. Мое время придет…

Я открываю глаза и вижу, что Свен приготовил на лужайке все для пикника: сок, кофе, бутерброды. Он знает, как мне нравится есть на свежем воздухе. Мы сидим и едим, пока Свен не спрашивает, откуда у меня взялось желание писать:

— Что-то случилось? Тебя что-то тревожит? Ты беспокоишься за Сюзанну? С ней будет все в порядке. Она всегда была такой: внешне сильной и хрупкой внутри. Как пралине.

Я сказала ему все, как есть: забытое прошлое снова всколыхнулось, я пишу о том, что было, воспоминания сами льются на бумагу, и я ничего не могу с собой поделать: мама напоминает мне о себе. Камень плюхнулся в море, кит ответил струей воды.

— Хватит о ней думать, — отвечает Свен.

Он повторяет то, что говорил уже тысячу раз. Что дети живут не ради того, чтобы сделать своих родителей счастливыми, что некоторые люди не совсем здоровы и что с этим просто нужно смириться и продолжать жить. Что я должна забыть обо всем и наслаждаться жизнью, потому что не так уж много мне осталось.

Я видела нас двоих, сидящих на траве, с разбитыми надеждами и не осуществившимися мечтами. Я видела наш дом, выкрашенный в сине-серый цвет, поношенные брюки Свена, его упрямые брови. Видела его глаза, когда-то голубые, как небо, вдыхала аромат роз и думала: я сделала то, что должна была сделать. Не больше и не меньше. Я убила свою мать, и я выжила.

20 июня

На часах три. Лунный свет струится в окно и наполняет комнату шизофреническим светом, освещая и затемняя одновременно. Раньше я не верила во всю эту чушь о Луне и ее влиянии на нас, людей. Теперь я уже не так категорична. Мне удалось убедить свой разум, но не чувства. Разум говорит мне, что если Луна способна перемещать огромные массы воды, то легко может управлять и нами, людьми, ведь мы большей части состоим из воды. Ребенком я представляла, как она, словно магнит, притягивает к себе младенцев или кошек через весь космос и как они плюхаются на лунный грунт; сперва барахтаются, пытаясь побороть силу притяжения, но вскоре сдаются и остаются там навсегда. Так я объясняла себе таинственные исчезновения. Может, поэтому и настояла, чтобы из моей комнаты в летнем домике на Западном побережье, который позже стал для меня постоянным местом жительства, было видно по ночам Луну. Так я могла следить за ней: а вдруг она выберет меня своей следующей жертвой.

Странно, но мне было совсем не страшно лежать одной в постели и следить за нарастающей Луной. Во время полнолуния в комнате становилось светло как днем. Но я была настороже. Мне казалось, что мы с Луной заключили соглашение: я обязана была восхищаться ее красотой и переменчивостью, а она взамен оставляла меня в покое и не забирала в космос.

Теперь, даже сидя за импровизированным столом, я могу видеть Луну. В который раз я поражаюсь тому, сколько поколений людей она приводила в восхищение. Я думаю о бедных китайцах, которые боготворили ее, пока американцы не построили космический корабль, чтобы слетать туда и прогуляться по ней. Мне было скучно смотреть по телевизору на Нила Армстронга, расхаживающего по ее поверхности, которая при ближайшем рассмотрении оказалась грубой и неровной, хотя дикторы без конца повторяли, какой великий момент в истории человечества нам довелось наблюдать. А ведь этот полет разрушил все иллюзии китайцев, потому что Луна оказалась совсем не такой красивой, какой казалась издалека. Теперь она была осквернена наукой и технологией и утратила свою божественность. Вот так обычно и бывает со всем, что выглядит гладким и красивым снаружи. А подойдешь ближе — и увидишь кратеры.

Снаружи мое детство, наверно, тоже выглядело на зависть благополучным. Все считали моих родителей приятными людьми, и хотя у нас дома частенько царил полный бардак, для знакомых мы были «современной», «открытой» и «душевной» семьей, символом нового общества, в котором женщины работают, а мужчины помогают им по хозяйству. Когда к нам приходили гости, за кухонным столом нередко разгорались жаркие дискуссии по этому поводу. До моей спальни доносился истерический смех. После нескольких бутылок спиртного дискуссии перерастали в споры, но к тому времени меня уже успевали отослать из кухни.

Когда маме скучно или что-то не по ней, достаточно заглянуть в ее потемневшие от гнева глаза, чтобы понять — пора уносить ноги. Иначе сыпался град обвинений, она кричала, как ее достали. Больше всего доставалось нам с папой: с маминой точки зрения, на свете не было существ бесполезнее и никчемнее. Папа пытался защищаться, я же молчала, вынашивая планы мести. Пришлось ждать, пока мне исполнится семнадцать лет, но дело того стоило.

Вспоминая при свете луны мамины припадки гнева, я снова и снова прокручиваю в голове ход событий. После скандала она вылетала из дома, крича, что никогда больше не вернется. Иногда отсутствовала пару часов, иногда — пару дней. Я боялась, что мама сдержит слово и не вернется. И в то же время злилась, что она снова и снова заставляет меня испытывать этот унизительный страх. Вернувшись, она не позволяла вспоминать о том, что произошло. Об извинениях не могло быть и речи, подразумевалось, что это мы с папой во всем виноваты.

После случая с Бриттой во мне что-то изменилось. Я начала видеть на Луне кратеры. Мама испытывала мое терпение. Во мне словно образовались два «я»: одно светлое, которое хотело быть хорошей девочкой, и другое — темное, которое мечтало только об одном: отомстить. Светлое «я» пыталось вести себя хорошо, молчать, все понимать, помогать мыть посуду, убирать в доме, делать покупки и ничего не требовать. Темное «я» отказывалось причесываться и умываться, оно высмеивало светлое «я», мечтало уехать в Африку и строило планы мести.

Мое светлое «я» рыдало в подушку из-за маминой жестокости и неспособности любить. Часть меня по-прежнему надеялась, что мама войдет, увидит мои слезы, поймет меня, утешит, и все изменится к лучшему. Но мое темное «я» уже продумывало, как ей отомстить. Пиковый Король навещал меня все чаще, убеждая, что задуманное мною убийство освободит меня раз и навсегда и что он поможет мне его совершить. Иногда он намекал, что мама мне не родная и что мне не должно быть совестно за то, что я собираюсь сделать. Этот поступок должен был избавить меня от страданий. И не только меня — всем будет лучше без мамы.

Он подбадривал меня. Благодаря ему я чувствовала, что смогу совершить то, после чего у меня начнется настоящая жизнь. Я начала с почерка. Я с самого начала чувствовала, что в будущем мне пригодится, если мой почерк будет похож на мамин. Я заставляла пальцы выводить не буквы из прописей, а копировать мамин летящий почерк с элегантной завитушкой вокруг «у», резким «с», размашистым «ш». Нужно ли говорить, что мне это удалось? Я научилась виртуозно подделывать мамин почерк. Наши стили письма были столь похожи, что даже сама мама не могла угадать, где чей.

— Только это и подтверждает, что ты действительно моя дочь, — сказала она как-то раз. А я подумала, что силой воли можно добиться сходства, которого просто не может быть.

Сегодня мне позвонила Ирен Сёренсон. Она больше не в силах выносить одиночество.

— Никто ко мне не заходит, — обвиняющим тоном сказала она, и я представила, как она сидит со своим ястребиным носом и поджидает добычу, чтобы заклевать ее до полусмерти, а потом съесть еще шевелящуюся. Она напоминает мне о пауках, которые оплетают свои жертвы липкой паутиной, впрыскивают в них яд, от которого размягчаются внутренности, и потом высасывают содержимое, оставляя только сухую оболочку. Ирен Сёренсон знает, как обеспечить себе питательный обед, и ей нет нужды прислушиваться к советам кулинарных гуру по телевизору. Она питается чужой энергией. Это ее жизненная философия. Не космической энергией, а энергией других людей, как вампир.

Как получилось, что она прочно обосновалась в моей жизни? Как я такое допустила? Все дело в чувстве вины, в потребности ее искупить. Когда из-за больной спины я больше не могла выполнять тяжелую, но такую любимую работу в туристическом бюро «Якоби», мне пришлось досрочно выйти на пенсию. С таким же успехом я могла бы досрочно отправиться в мир иной. Ни уговоры Свена, ни его слова о том, что теперь у нас, наконец, появится свободное время для себя, не могли убедить меня, что я кому-то еще нужна. Видимо, я прямо-таки излучала никчемность, потому что через пару недель моего вынужденного безделья мне позвонила женщина из местного отделения «Красного креста» и предложила поучаствовать в их благотворительной деятельности по помощи престарелым.

Эта организация не была призвана подменить государственную заботу о престарелых, хотя на практике так оно часто и происходило. Социальных работников не заставишь встать на стул, чтобы достать что-то с верхней полки, а тетушки из «Красного креста» охотно делали все, о чем их просили, не задумываясь о последствиях. Официально их обязанности заключались в том, чтобы периодически обзванивать определенную группу стариков, выясняя, живы ли те и есть ли у них еда. Такая работа показалась мне вполне приемлемой: разве сложно сделать пару телефонных звонков в день. Свен, правда, заявил, что старикам могли бы позвонить и их дети, но я возразила, что полагаться на своих детей еще глупее, чем на социальных работников.

Из четверых доставшихся мне пенсионеров больше всего внимания требовала Ирен Сёренсен. Если остальные любезно отвечали, что самостоятельно встали и оделись: «Спасибо, мне ничего не нужно», — то Ирен язвила по поводу своего одиночества и всячески била на жалость.

— У всех есть родная душа рядом, — говорила она таким тоном, словно это я распугала ее близких.

Ирен очень быстро удалось оплести меня паутиной так плотно, что я сама не сознавала, как оказывалась у нее на кухне за столом перед кофе и свежеиспеченными булочками. Иногда она приглашала меня на обед, и еду, которую она готовила, вполне можно было бы назвать вкусной, если бы не сама Ирен. Она хорошо готовит, разбирается в винах и может устроить вполне изысканный ужин, но только при условии, что есть его предстоит ей самой. Для других она стараться не будет.

Она позвонила днем, и я сразу поняла, что за ее агрессией кроется страх.

— Приходи в гости! Я испекла пирог с ревенем. И еще — не могла бы ты купить по дороге сливок? Мне ведь трудно ходить.

Точнее, трудно открывать кошелек. Но прежде чем я успела придумать уважительную причину для отказа, она положила трубку. С розами я уже закончила, а к пирогам с ревенем неравнодушна, поэтому, оставив Свена на морковной грядке, отправилась в путь.

Последние дни стоит хорошая погода, и к нам понаехала куча туристов с палатками и фургончиками, так что на улицах было многолюдно. Конечно, сказать, что город ожил, было бы преувеличением, но, по крайней мере, улицы не так пустынны, как в другие времена года. Дом Ирен Сёренсон стоит у самой воды в одном из отдаленных заливов, теперь тут строить запрещено. Но старые дома не сносят, вот она и сидит теперь в своем «ласточкином гнезде» с видом на море, имея возможность хоть целыми днями любоваться природой и наслаждаться покоем. Но почему-то Ирен только и делает, что жалуется на свою скучную, серую жизнь.

С риском переломать ноги я пробиралась к ней по берегу, карабкаясь по камням и хватаясь за траву. Запах водорослей был удушающим, и я заметила, что холодная погода пригнала к берегу медуз, которые обычно донимают купальщиков с июля-августа. Желеобразные сгустки покрывали берег, и те немногие, кто отваживался купаться в холодной воде, рисковали серьезно обжечься. Медузы напоминают мне невест с ядовитыми ампулами под вуалью, они очень сильно жгутся, я знаю это, потому что не раз становилась жертвой их прозрачных нитей. Я заметила в отдалении строящийся дом и подумала, что Фриллесос из дачного местечка постепенно превращается для многих в постоянное место жительства.

Ирен Сёренсон открыла, стоило мне коснуться костяшками пальцев двери. Она была в домашнем халате. Это показалось мне странным. Обычно Ирен педантично относится к своей одежде и прическе, наверно, это у нее профессиональное: раньше она владела салоном красоты. Но сегодня она выглядела на свои восемьдесят — беспорядок на голове, из родинки на подбородке торчит волосок.

— Кофе остыл. Мне пришлось выпить чашечку, не то я умерла бы с голоду, тебя ожидаючи, — проворчала она, впуская меня. Она давно уже отучилась произносить банальные фразы, вроде «Добро пожаловать, как приятно, что вы ко мне заглянули». Ирен считала, что делает мне одолжение, приглашая к себе. Как всегда, такой прием вызвал у меня легкое раздражение.

В доме было грязно. Не знаю, когда Ирен в последний раз брала в руки пылесос, думаю, и она сама этого не помнит. Но стоит мне сказать, что неплохо бы прибрать, она отвечает, что только что это сделала, но все так быстро пачкается… Конечно, социальные работники раз в месяц помогают ей с уборкой, но этого хватает только на то, чтобы дом не покрылся плесенью. Иногда я прохожусь тряпкой в кухне, хотя это не входит в мои обязанности. У Ирен вообще-то есть дочь, которая могла бы поработать здесь шваброй пару раз в месяц. Но она этим не занимается, потому что их отношения с Ирен, похоже, еще хуже, чем были у меня с моей матерью.

Я все-таки позвонила ей один раз и пожаловалась, что Ирен живет в грязи.

— Вы бы могли что-нибудь для нее сделать, — сказала я.

— Думаете, моя мать что-то делала для меня? — спросила она с ненавистью.

— Может, оно и так, но зная, что вашей маме не так долго осталось, вы могли бы помириться и помочь ей на старости лет, — заметила я.

— Скорей бы уж это произошло. В аду ее давно поджидают, — сказала дочь Ирен. — А если она хочет, чтобы я убирала ее дом, пусть платит. Я знаю, деньги у нее есть.

Тем не менее, она навестила Ирен, насколько мне известно. Но к пылесосу не притронулась.

В любом случае, что спросишь с восьмидесятилетней старухи? Да и не мое это дело.

Я прошла в кухню. Слава Богу, стол был накрыт. Я взбила сливки, и мы с удовольствием полакомились пирогом. У Ирен есть свои достоинства, пусть их и немного. Потом она достала колоду карт, и мы сыграли партию. Ее неприглядный вид навел меня на мысль, что долго она одна не протянет. Тем не менее, она быстро обыграла меня, лишив десяти крон: мы всегда играли на деньги. Так веселее, считает Ирен, особенно когда выигрывает. Она довольно цокает языком и запихивает купюры в кошелек. Я подавила желание взять с нее деньги за сливки, потому что это сильно подпортило бы ей настроение и сократило мой визит. Возвращаясь домой, я чувствовала себя так, как будто меня одурачили, — Ирен одна из тех, кому это всегда удается. Вероятно, поэтому и дочь отвернулась от нее. Ирен только берет и ничего не дает взамен. Может быть, общением с ней я наказываю сама себя? За все приходится расплачиваться, и я отдаю свои долги, заботясь об Ирен. Жизнь одной женщины за жизнь другой.

Вечером Свен ужинал в мужской компании. Вернувшись домой, он рассказал, что наши старички-соседи чуть не передрались из-за того, что у всех были разные мнения по поводу конфликта на Ближнем Востоке.

— Маразм какой-то. Одни считают, что остальные страны не имеют права критиковать Израиль после того, что случилось во время Второй мировой войны. Другие твердят, что Израиль распоясался и пора его остановить. Закончилось все перепалкой. Мне стало скучно, и я ушел домой, к тебе.

Мы налили по бокалу вина и поговорили о том, как старая дружба превращается в откровенную ненависть. Свен заявил, что для каждого из друзей ведет счет плохих и хороших поступков, и пока хорошие перевешивают, продолжает общение. Он сказал, что у него есть друзья, оказавшие ему когда-то такую услугу, что хватило на всю жизнь: эти имеют право делать столько глупостей, сколько пожелают. Я сочла его теорию весьма разумной, о чем и сообщила. Он обрадовался и отпраздновал это еще одним бокалом вина и кусочком сыра. Мы даже легли спать вместе: я дождалась, пока Свен уснет, и села за дневник.

Сон ко мне давно уже не идет. Теперь у меня, по крайней мере, есть чем заполнить бессонные ночи. Луна светит так ярко, что мои детские представления о ней не кажутся такими уж глупыми. Я ощущаю исходящую от нее энергию и знаю, что если отложу ручку, встану на свету и протяну к ней руки, меня наполнит до краев сила, которой невозможно управлять.

23 июня

Последние дни были заполнены завтраками на свежем воздухе, мелкой работой по дому и прогулками по берегу моря. В саду я ухаживала за розами, которые, наконец, оправились после шторма. Я закопала в землю банановые шкурки, чтобы розы цвели еще лучше, раздавила пальцами залетевшую неизвестно откуда тлю, срезала пару моих любимых «York» и «Lancaster» и поставила на импровизированный стол. Бело-розовые бутоны пахнут войной и примирением; прислушиваясь к их аромату, я надеюсь, что сохраню обоняние до самого конца. Закрывая глаза, я ощущаю запах свежеиспеченных круассанов во Франции, чистого горного воздуха в Австрии, цветущих виноградников в Мозеле… Моя работа на Давида Якоби в его туристическом бюро изменила не только мою жизнь, но и обоняние. И помогла мне сделать так, чтобы смерть мамы оставалась тайной и по сей день.

Когда пошла в школу, я уже знала, что не такая, как все, и старалась это не показывать. Каждый день перед тем, как отправиться на занятия, я видела в зеркале девочку с упрямыми вьющимися светло-рыжими волосами, огромными для ее личика зелеными глазами, бледную и скуластую. Я как была худой, так и осталась, и никакие сладости и мороженое не смогли изменить это.

В отличие от других детей, я посещала еще и такое старомодное заведение, как воскресная школа. Как это получилось, понятия не имею. Мама определенно не была религиозна, она придерживалась той же точки зрения, что Ирен Сёренсон: «Вся эта чушь об Иисусе мне по барабану». Но папа ходил в церковь, как он говорил, «помедитировать». Мама с большой неохотой изредка составляла ему компанию. Как бы то ни было, меня записали в воскресную школу — возможно, ради воспитания во мне духовности и дисциплинированности. Впрочем, я с удовольствием читала библейские истории, по увлекательности они не уступали сказкам братьев Гримм, только были куда более жестокими.

У меня мурашки бежали по коже, когда Иона пытался скрыться на корабле, чтобы не выполнять поручение, данное ему Богом, но его настигал шторм, волной смывало за борт, и он оказывался в пасти кита, который потом выплевывал его вдали от дома. Эта история часто снилась мне по ночам, потому что Пиковый Король рассказывал похожие. Я часто думала, есть ли у китов внутри лампочки, или там темно, как в могиле. Я страдала вместе с Иосифом, когда ему пришлось отправиться в Египет, и старалась думать о коровах перед сном, чтобы мне тоже приснились семь тучных и семь тощих. А еще я наивно верила, что детей находят в корзинках, плывущих по реке, как Моисея, пока не узнала о существовании матки, что опровергало все другие теории.

К тому же, в зале, где проводились занятия, висела самая странная картина из всех, что я видела в жизни. Даже сейчас, посетив самые известные музеи Европы, я по-прежнему считаю ее в своем роде уникальной. Полотно было поделено на четыре квадрата. На первом мы видели испуганного светловолосого мальчонку, который несся по джунглям, спасаясь от преследующего его льва. На другом квадрате он висел над ущельем, держась за веревку, привязанную к дереву на краю обрыва. Мальчик болтался над бездонной пропастью, а лев кровожадным взглядом следил за действиями ребенка. Я размышляла, сам ли мальчик сплел эту веревку, и если да, то почему ее не видно на первой картинке. С другой стороны, нелогичным казалось, что кто-то другой привязал веревку именно в том месте, где мальчику предстояло свалиться с обрыва. Но, видимо, художника логика мало волновала.

На третьем квадрате ситуация была еще напряженнее. Внизу под мальчиком вдруг появлялся голодный крокодил, разевая пасть, усеянную острыми зубами. Над ним по-прежнему возвышался лев, и, что самое ужасное — неизвестно откуда взявшаяся крыса перегрызала веревку, которая и так уже начинала рваться. Я спрашивала себя, что хуже — быть съеденным крокодилом или львом, и решала, что все-таки львом, потому что у него мягкая шкура. Но белокурому мальчику не приходилось выбирать. На четвертой картинке на небе появлялся крест. Мальчик протягивал к нему руки, в глазах крокодила, льва и крысы стоял страх.

Ничто из рассказанного в воскресной школе не произвело на меня более сильного впечатления, чем эта необычная картина. Меня поражал не тот факт, что крест на четвертой картине означал спасение, а то, что мальчик тянул к нему руки, видя в нем решение своих проблем. Из чего я сделала вывод: тот, кому нужна помощь, должен надеяться на себя или всегда иметь при себе веревку. Возможно, именно эта картина помогла мне разработать план мести.

Моя дорога в школу с первого дня была настоящим адом, потому что мне приходилось идти мимо дома соседей, которые держали злобного боксера по кличке Бустер. Хозяев совершенно не волновало, что делает их собака, и они позволяли ей свободно носиться по окрестностям, мотивируя это тем, что нельзя держать животное на привязи, а если люди боятся собак — это их проблемы. Каждый раз, когда я проходила мимо, чудовище чуяло мой страх, неслось к забору и, встав на задние лапы, начинало оглушительно лаять. При этом из пасти у него текла слюна. Я страшно боялась, что он перепрыгнет через забор и разорвет меня в клочья. Его пасть напоминала мне зубастого крокодила с той самой картины. Я приходила в школу вся потная от страха. Папа пытался убедить соседей привязать собаку, но с их хамством и тупостью ничего нельзя было поделать.

Бустера боялась не только я, но и все соседи. Он нападал на других собак и наносил им ужасные раны. Поскольку его никогда не держали на поводке, во время прогулок он запросто мог удрать от хозяев и вернуться с пастью, испачканной кровью какого-нибудь беззащитного домашнего животного.

Доказательств не было, но все знали, что именно Бустер загрыз щенка пару лет назад.

Девочка, хозяйка щенка, так переживала, что ее пришлось положить в больницу. И хотя ее родители собрали подписи под требованием усыпить Бустера, ничего из этого не вышло. Полиция не пожелала проводить расследование и принимать меры. После того случая я возненавидела Бустера. Я ненавидела его за жестокость по отношению к другим собакам, за убийство невинного щенка и за ту боль, которую он причинил девочке и ее родителям. Я ненавидела его не только за то, что он сделал, но и за то, что он получал удовольствие, причиняя боль другим живым существам. Эта черта была мне хорошо знакома.

В тот день, — должно быть, это была суббота, — мы с папой прогуливались в парке недалеко от дома. Мама отказалась встать с кровати. Вечером в пятницу у нее была истерика из-за того, что кто-то из коллег назвал ее паучихой, потому что она «могла обвести кого угодно вокруг пальца и заставляла делать за нее всю грязную работу». Возможно, коллега и не имела в виду ничего такого, может, она даже хотела сделать маме комплимент, но лично я находила это сравнение весьма удачным.

Во всяком случае, мама устроила по этому поводу истерику и орала, что ей приходится пахать как лошадь и все потому, что дома совершенно нечего делать, там скучно, и ничто не может отвлечь от мыслей о работе. Она наградила меня полным ненависти взглядом и спросила, с чего это я опять натянула старую кофту. «Ну конечно, — сказала она, — все равно на тебя никто не смотрит. Я в твоем возрасте уже сама умела выбирать себе одежду. И была такая стройная — просто загляденье. Все мною любовались!». Потом она снова выбежала из дома с криками: «Никто меня тут не любит! Будет лучше, если я исчезну из вашей жизни навсегда!». Ее не было до четырех утра, я знаю это точно, потому что не могла заснуть и лежала, следя за стрелками часов. Утром она отказалась вставать, и мы с папой решили оставить ее в покое и пойти прогуляться.

Мне было лет двенадцать. Мое тело начало меняться, и папа, увидев меня в ванной, довольно бестактно заметил, что у меня растет грудь. Мы шли, обсуждая идею завести хомячка, которого я выпрашивала родителей уже несколько лет, и папа наконец согласился, что я сумею о нем заботиться. Мы собирались купить его на неделе. Мама была категорически против: она заявляла, что от хомяка будет вонять. Они с папой много раз ссорились по этому поводу, пока она, наконец, не сдалась. Наверное, в обмен на что-то весьма привлекательное.

Я уже радовалась перспективе гладить хомячка по мягкой шерстке, смотреть ему в глазки, чувствовать, как маленькие коготки впиваются в ладони. Я надеялась, что он очарует моего воображаемого друга Пикового Короля, и тот перестанет меня пугать. На лугу я увидела цветы и побежала нарвать их для мамы, потому что ей нравилось получать цветы в подарок, и мое светлое «я» надеялось поднять ей настроение. Я была так занята сбором цветов, что ничего не замечала, а когда подняла голову — перед мной стоял соседский боксер и смотрел на меня полными слепой ярости глазами.

Я помню, как закричала и как Бустер прыгнул на меня. Он меня не укусил, но опрокинул передними лапами на землю и придавил своей тушей. Я видела его злобные глаза в сантиметре от своего лица, чувствовала, как он весь дрожит от ярости, и орала, орала, пока папа не прибежал мне на помощь. Хозяйка издалека звала Бустера, но он не обращал на нее внимания. Я почувствовала себя тем самым белокурым мальчиком с картины в воскресной школе, попавшим на съедение крокодилу, льву и крысе одновременно. Прошла целая вечность, пока соседка и папа не подбежали ко мне. У соседки на голове был платок, из-под которого торчали бигуди, ее тощие костлявые ноги были в заляпанных грязью резиновых сапогах. Она схватила Бустера за ошейник, выплюнула окурок в траву, раздавила его сапогом и захохотала.

— Он такой шалун! — сказала она хриплым голосом.

— Неуправляемую собаку нужно держать на привязи! — ответил папа дрожащим от гнева голосом.

— Мы не станем мучить собаку, держа ее на привязи. Это не животные опасны, а люди. Им следовало бы выказывать хоть немного уважения другим живым существам, — ответила соседка, как отвечала всегда.

Она несла какую-то чушь, банальную и бессмысленную. Нос у нее был красный, как у алкоголички. Я поняла, что папа вот-вот потеряет над собой контроль. Наконец, Бустер с меня слез, и я за руку потащила папу домой, потому что собака все время следила за мной злобным взглядом, и присутствие ее хозяйки меня не успокаивало. Колени у меня тряслись. Я думала о щенке и той девочке, о том, какое горе ей пришлось пережить. Мы шли домой, и я смотрела на цветы, по-прежнему зажатые в руке, и удивлялась, как они остались целы после того, что произошло. Я их не выронила, не сломала. Я могу подарить их маме, и настроение у нее улучшится.

Когда мы пришли домой, мама сидела за столом и держала хрустальный бокал пальцами с накрашенными ногтями. Она приняла душ и вымыла волосы, и от нее хорошо пахло. Но при виде меня она скривилась. Я начала было рассказывать, что со мной приключилось, но она оборвала меня и велела идти в душ. Но я сначала забежала в кухню, сунула цветы в вазу и поставила ее на стол перед мамой.

— Мать-и-мачеха — это самые уродливые цветы, — сказала она. — Они растут на навозных кучах, и от них воняет дерьмом.

С тех пор я стараюсь не замечать эти невинные желтые цветы.

Днем позже, когда я шла в школу, сжав кулаки, у меня во рту стоял привкус горечи — мне предстояло пройти мимо соседского дома и Бустера. Я собрала волосы в хвост, но видимо, настолько пропиталась запахом навоза, что никто не захотел сидеть рядом со мной в школе. На уроке музыки меня подвел голос — я не способна была издать не звука. Учительница, перезрелая девица, никак не могла добиться дисциплины в классе и выходила из себя, стоило ребятам начать разговаривать во время уроков или скандировать «Бис!», когда она демонстрировала нам, как звучат музыкальные инструменты. В тот день я стала объектом ее ненависти, но она забыла обо мне, когда мальчишки забрались на подоконник и начали с жаром обсуждать что-то, происходящее на школьном дворе.

Когда я пришла домой, хотела сразу шмыгнуть в спальню, чтобы лежать в кровати, смотреть в потолок и думать о своем, но услышала:

— Ева, иди сюда! Нам нужно поговорить.

Я вошла в кухню и очень удивилась, увидев за столом и маму и папу. Мама выглядела рассерженной, папа заметно нервничал. Мама скорчила гримасу, и я поняла, что она довольна и счастлива, и только делает вид, что сердится.

— Расскажи, как ты вела себя сегодня в школе. Все как есть, полную правду. И не пытайся оправдываться.

Я постаралась вспомнить, что именно произошло. Проверка домашнего задания. Но меня не спросили. Игра на перемене. Урок музыки, когда я потеряла голос.

— Карин Тулин позвонила мне на работу, — сообщила мама, — и рассказала, как плохо ты себя вела на уроке. Я позвонила папе, чтобы мы как можно скорее разобрались с этим. Как ты посмела так себя вести?

Карин Тулин звали учительницу музыки.

— И она позвонила тебе на работу? Чтобы рассказать — что? — переспросила я.

Мои вопросы привели маму в бешенство. Папа нервно ерзал на стуле. Наконец я поняла: Карин Тулин позвонила и сообщила, что я отказалась петь вместе со всеми, несмотря на ее уговоры. Учительницу раздражало, что ей не удается навести порядок в классе, и она воспользовалась случаем выплеснуть свою агрессию на меня. Она сообщила о моем якобы плохом поведении тем, кого считала строгими родителями, и надеялась, что мне устроят взбучку.

Я попыталась изложить свою версию событий, но маму это нисколько не интересовало. И я вдруг догадалась, почему она только делала вид, что сердится: я сама дала ей в руки оружие против себя. К тому же, она взяла в заложники папу, для которого плохое поведение в школе было серьезным проступком. На самом деле маме было наплевать на Карин Тулин и на то, как я веду себя на уроках. Я видела, к чему она клонит, и в страхе ждала продолжения.

На маме были узкие черные брюки и розовая рубашка. Лицо у нее раскраснелось. Браслеты звенели, когда она, внутренне злорадствуя, кричала, что я могу вести себя как угодно, но она не желает выслушивать жалобы учителей. И вот он — решающий удар:

— Мы с папой решили, что ты не заслужила хомяка. Ты не способна позаботиться о себе самой, не говоря уже о домашних животных.

Мои слезы были бы признанием вины, и я не собиралась доставлять ей такое удовольствие. Маме больше нечего было сказать, и я попросила разрешения пойти в свою комнату. Я спряталась с головой под одеяло, но до меня все равно доносились мамины крики.

— У меня неуправляемый ребенок! — вопила она. — За что меня Бог наказал?!

Папа что-то ей ответил. Я слышала их голоса: ее — высокий и истеричный, его — слабый и невнятный. Мне стало жарко под одеялом. Закрыв глаза, я увидела Пикового Короля. Я увидела его на скале, о подножие которой бились волны, и услышала его крик: «Ты тоже должна прыгнуть, Ева! Ты должна прыгнуть, чтобы выжить!». И он бросился со скалы головой вниз. Я проснулась с поразительно ясной мыслью, что нужно сделать и как. Словно вышла из своего тела и могла наблюдать за ним со стороны.

Маму необходимо наказать. Но не сейчас. Не раньше, чем я буду уверена, что справлюсь с этим. Нужно действовать наверняка. Нельзя допустить ошибку. И чтобы сделать это, я должна потренироваться на других. На тех, кто, как и она, мучил окружающих. Так я смогу одним выстрелом убить нескольких зайцев. Я научусь убивать, освобождая мир от мучителей на радость многих невинных существ.

Я начала тем же вечером с пауков, потому что именно тогда они решили вылезти подлатать свою паутину. Я ловила их одного за другим, сначала маленьких, потом побольше. Их было много в саду, и я позволяла им ползать по пальцам и вверх по руке, пока не переборола страх и не начала воспринимать это как щекотку, без отвращения. На это потребовалось две недели, зато потом я могла выбрать самого большого и жирного паука в саду и терпеть его прикосновения к своему телу. Я ложилась в траву и выпускала паука себе на лицо, и он ползал по щекам, по волосам, а я заставляла себя лежать спокойно, превозмогая омерзение. Потом я поднималась и трясла головой. Паук вываливался из волос, ловко цепляясь за тонкую нить паутины, как акробат в цирке. Мне было противно, что он начал плести паутину у меня в волосах, но я продолжала себя убеждать: «Они не опасные, не опасные». Меня переполняла гордость, потому что я с честью выдержала первое испытание, но я не уставала напоминать себе, что надо работать еще больше, чтобы достичь своей цели. Я не давала себе расслабиться, как это делают спортсмены, ставя один рекорд за другим. Пока что мне это удавалось.

После пауков я занялась улитками, их тоже много было в саду, и они были еще омерзительнее пауков. Я слышала рассказы о том, как старшие мальчики в школе заставили младшеклассника съесть улитку живьем, чтобы доказать, что он «мужчина». Стоило ему положить склизкую массу в рот, как его тут же стошнило. Эта сцена часто вставала у меня перед глазами. Теперь же я сажала улиток себе на руки и наблюдала, как они ползают по коже, оставляя противные следы из слизи. Мне хотелось разрыдаться, но я заставляла себя сдерживаться. Прошла неделя, прежде чем я без отвращения смогла смотреть на улиток. Я даже думала попробовать съесть одну, но потом решила, что это уже слишком.

Следующей, на ком я тренировалась, стала такса Ульссонов. Ульссоны жили по соседству, и их такса была жутко злобная, но, к счастью, старая и слабая, так что ее можно было не бояться. Я пошла к Ульссонам и спросила, можно ли мне иногда выгуливать Жокея. Я ослепительно улыбалась, рассказывая, что у меня, может быть, скоро будет свой питомец, если мама и папа убедятся, что я умею заботиться о животных и нести за них ответственность.

Я до сих пор помню, как неприятно было врать, — все равно, что съесть улитку, но соседка поверила мне и вручила поводок, заявив, что будет счастлива, если я погуляю с их «малышом». У меня получилось.

— Не забудь проследить, чтобы он покакал, — добавила она и закрыла дверь.

Прогулки с Жокеем открыли мне психологию собак. Я заранее запаслась колбасой и ветчиной и быстро убедилась: тот, у кого в руках еда, для собаки важнее всех. Постепенно мой страх перед собаками превратился в крохотный шарик. Точно так же я когда-то поступила со своим горем после исчезновения Бритты. Я мысленно перекатывала этот шарик в ладони, пока он не подчинился полностью моей воле. Мне удалось продвинуться так далеко, что Жокей стал искренне радоваться, когда я заходила к соседям, чтобы его выгулять. Он радостно лаял и вилял хвостиком. Самое неприятное было, когда он лизал мне пальцы, потому что я чувствовала его зубы, но в конце концов я привыкла и к этому. Господин Ульссон улыбался и говорил, что я милая девочка и что мне непременно купят собственную таксу. Хотя, конечно, с их Жокеем никакая другая собака не сравнится.

Шестью неделями позже, когда родители были заняты работой и не обращали на меня внимания, я сказала, что иду к приятелю, и отправилась к соседям. Бустер, как обычно, слонялся по двору и рыл когтями землю. Увидев меня, он тут же рванулся ко мне, но я успела вытащить из кармана кусок окорока и швырнуть на тротуар. Как я и рассчитывала, он перепрыгнул через забор и бросился к ветчине. Я старалась думать об улитках. Пока он жрал ветчину, я обвязала ему шею веревкой. Белокурый мальчик с картины научил меня, что веревка может спасти от льва, и его пример мне пригодился. Я бросала ветчину кусок за куском на тротуар и таким образом уводила Бустера все дальше и дальше от дома. Это оказалось до смешного просто. Видимо, ему не хватало ума задуматься, с чего это его вдруг решили угостить. И кто именно. Потому что это не я одной рукой держала Бустера за импровизированный поводок, а на другой перекатывала холодный шарик страха, а лишь часть меня, мое темное «я».

Нам потребовалось двадцать минут и полкило окорока, чтобы добраться до заброшенной стройки, где всего пару лет назад мы с ребятами играли в прятки и в индейцев. Это было идеальное место для игр, с густыми елями и множеством укромных уголков. Там стояло каменное строение, похожее на бункер, где мы запирали «преступников», а потом устраивали «допросы» и «пытки» в лучших традициях вестерна. Бункер был заброшен, но дверь там запиралась. Таблички, предупреждавшие, что стройплощадка — не место для игр, заржавели. Детям давно надоело тут играть, и они нечасто сюда забредали.

Я осторожно отпустила импровизированный поводок и швырнула последний лакомый кусочек на пол внутри бункера. Это был здоровенный шматок паштета, в который я вмешала растолченные таблетки снотворного и обезболивающего, которые взяла из дома. У нас было столько таблеток, что исчезновение пары упаковок никто бы не заметил. А если бы мама или папа спросили, куда они подевались, можно было сослаться на ужасную головную боль. Как я и ожидала, тупое чудовище бросилось к паштету. Мне оставалось только захлопнуть дверь и запереть ее снаружи. Стены были такие толстые, что лай был едва слышен. Я рассчитывала, что под воздействием таблеток пес скоро уснет и что в ближайшие пару дней никто не пройдет мимо и не освободит его.

Вечером нам в дверь позвонила соседка с сигаретой во рту. Ее крашеные волосы свисали сальными прядями, но морщинистое лицо было щедро припудрено. Ей открыл папа, и я слышала, как она сдавленным голосом сказала, что Бустер куда-то убежал днем и до сих пор не вернулся.

— Может, ваша дочь его видела? Она же ходит мимо нашего дома, — говорила она, и я чувствовала, что папа борется с искушением сказать соседке, что если бы Бустер был на привязи, о чем мы просили тысячу раз, то никуда бы не убежал.

На следующий день повсюду были расклеены объявления с просьбой ко всем, кто видел «крупного дружелюбного самца боксера», сообщить его владельцам. Никто ничего так и не сообщил. Иного я и не ожидала. Но хозяева Бустера начали здороваться со мной, когда я проходила мимо, и это было приятно.

Через неделю я снова отправилась на стройку, одетая в дождевик и резиновые сапоги. Я специально выбрала этот вечер. Мама и папа ушли в ресторан с друзьями и должны были вернуться поздно — я убедила их, что не боюсь оставаться одна и в случае чего могу пойти к соседям. В сумке у меня лежали старый мешок, лопата, секатор и топор, которым у нас рубили дрова, в том числе иногда и я. Бустер лежал в «бункере» бездыханный. Запах смерти был отвратительным, но я не стала зажимать нос.

Мне понадобились все мои силы и все заготовленные инструменты, чтобы запихнуть Бустера в мешок. Мешок я отволокла в лес и начала копать яму. Это заняло много времени. Пот стекал у меня по спине, но я ничего не замечала. Наконец, яма была вырыта. Я сбросила туда мешок и засыпала сверху землей. Бустер никогда больше не будет мне докучать. Он не сможет терроризировать собак и других животных, загрызать до смерти щенков и пугать маленьких девочек. Никогда больше он не прольет ничьей крови. Может, и на его могиле вырастет мать-и-мачеха, и тогда мамины слова о том, что эти цветы растут только на дерьме, окажутся правдой.

Я читала, что индейцы делают амулеты в виде тряпичных куколок и держат их при себе в мешочках. Каждый вечер они достают куколку из мешочка и делятся с ней своими горестями. А потом кладут обратно в мешочек и суют его под подушку. Утром, когда они просыпаются, от горести не остается и следа, потому что во сне к ним приходит решение проблемы. Вдохновленная примером индейцев, я отрезала секатором уши Бустера, прежде чем засунуть его в мешок. Я положила их в старый тканевый мешочек, в котором раньше хранила шарики. Вернувшись домой, я тщательно почистила топор, лопату, секатор и свою одежду. Мешочек я положила возле кровати.

Не знаю, как именно индейцы общались со своими куколками, но я в тот вечер рассказала обо всех своих горестях мешочку с ушами Бустера. Потом сунула его под подушку и заснула так глубоко и безмятежно, как мог спать только белокурый мальчик, осененный крестом. Проснулась я бодрая как никогда.

«Мама причинила мне боль, но умереть пришлось другому существу, разве это справедливо?» — укоряло мое светлое «я», а мое черное «я» возражало, что другое существо тоже сотворило немало зла. За что и наказано. Благодаря наказанию зло превратилось в добро. А у меня теперь всегда были при себе уши, готовые меня выслушать. Они помогли мне выработать стратегию выживания. Я разговаривала с ними, пытаясь найти путь в жизни, даже если путь этот вел через смерть. Бустер, которого я так ненавидела, стал моим союзником. Теперь я простила его, потому что его уши научили меня: любую проблему можно решить.

26 июня

Вчера я в тревоге бродила вокруг дома, по саду и вдоль моря. Я не находила покоя даже среди моих роз, хотя они пахнут сейчас просто божественно. Я вижу перед собой бутылку с маслом и уксусом: масло внизу, уксус сверху — это потому, что у этих жидкостей разная плотность. Если встряхнуть бутылку, они перемешаются и приобретут новый цвет. Точно так же происходит с хорошими и плохими переживаниями. Внизу лежат плохие, и если бутылку не встряхивать, они там и останутся. Хорошие переживания лежат сверху. Те и другие не влияют друг на друга, не усиливаясь и не ослабевая, они просто сосуществуют рядом.

Свен всегда с недоверием относился к психоанализу, он вообще терпеть не может понятия, начинающиеся с «психо» или «соц», потому что с его точки зрения идти к психоаналитику — это не что иное, как встряхивать бутылку, чтобы все внутри перемешалось. В какой-то мере он прав, хотя я не сужу столь категорично. Меня интригует этот третий цвет, получающийся в результате смешивания добра и зла.

Во всяком случае, я так растрясла свою бутылку, что в ней начался настоящий шторм, и получившаяся смесь поистине взрывоопасна. Я знаю, что не могу полагаться на свою память. Некоторые разговоры я помню слово в слово, другие смутно. К тому же, у меня теперь другое представление о времени. Несколько часов для ребенка могут быть важнее целого года. А взрослому такое трудно представить. Но повторю: пара часов иногда значит больше, чем несколько лет.

В попытке успокоиться я взяла с собой в церковь Свена. Это при том, что я до сих пор не разобралась в своих отношениях с Богом. Он там, наверху, а я тут, внизу. Мы со Свеном сидели в церкви и слушали проповедь священника о том, что все люди — комки глины, из которых сами могут вылепить, что захотят. И в наших силах сделать свое пребывание на земле как можно более гармоничным. Наверное, священник хотел сказать, что у нас есть свобода выбора и что мы способны формировать свою судьбу, надо только набраться терпения и вылепить что-нибудь пооригинальнее. В этом я была с ним согласна. Летом проповеди всегда более интересные, да и хор пел вполне пристойно, а в конце службы все посетители получили в подарок пакет с комком глины, из которого могли дома слепить, что пожелают.

Мы стояли с пакетами в руках и болтали со знакомыми, в том числе с моей подругой Гудрун и ее мужем Сикстеном, который в последнее время приобрел дурную привычку лапать знакомых женщин. Когда мужчина, которому уже за пятьдесят, хватает за грудь знакомых старушек, на него трудно обижаться. Скорее, можно пожалеть. Его-то жену не то что не обнимешь, даже не обхватишь руками — так она растолстела. Но когда-то мы с Гудрун и Петрой Фредрикссон дружили, и я хранила верность этой дружбе.

Сикстен внезапно обнял меня и поцеловал в левое ухо, одновременно пытаясь засунуть колено мне между ног. Я отстранила его и предложила слепить из подаренной глины модель его «дружка»:

— Конечно, глины там маловато. Но учитывая твой возраст, Сикстен, может, и хватит. А когда будет готово, подсуши, чтобы глина немного растрескалась. Так получится больше сходства.

Я сказала это в шутку, но Сикстена моя идея вдохновила. Вечером он без приглашения заявился к нам домой, и когда Свен был в кухне, вытащил из внутреннего кармана пиджака коробочку.

— Посмотри-ка, — сказал он.

Я нагнулась и увидела миниатюрный глиняный пенис, он даже прикрепил кору вокруг мошонки, имитируя волосы. Я сказала, что смешно в его годы заниматься такими глупостями, но вспомнила, что и сама не моложе, и возраст тут не при чем. Я посоветовала ему убрать коробочку, пока не вернулся Свен, потому что тот может не понять шутки.

Сикстен повиновался. Выглядел он не слишком хорошо: волосы мышиного цвета прилипли к макушке, серая кофта висит мешком. За чаем он долго и с чувством рассуждал о том, как это интересно — слушать проповеди, которые заставляют тебя задуматься. Когда он уходил, я протянула ему руку, чтобы не дать возможности меня обнять, и попросила передать привет жене.

— Если надумаешь, позови, у меня есть еще порох в пороховнице, — успел он шепнуть с наглым видом, но я посоветовала ему забыть об этой ерунде.

— Я женился на той женщине, какой Гудрун была когда-то, а не на той, что теперь живет со мной в одном доме, — вздохнул он.

Не успел он уйти, как позвонила Ирен Сёренсон и потребовала, чтобы я пришла к ней и кое-что принесла. Я спросила, что именно, и она почему-то разозлилась.

— Футляр от гранатового ожерелья, которое ты украла. Можешь и само ожерелье захватить, — выплюнула она в трубку.

Я ответила, что мы уже проходили это не раз, и напомнила, что она потеряла ожерелье на прогулке много лет назад, но Ирен была в ярости:

— Я знаю, это ты взяла ожерелье! Ты сама мне это сказала. Когда я тебе позвонила, ты сказала, что нашла его. Я позвоню в полицию. Кража — это преступление.

Она бросила трубку. Я повернулась к Свену и пересказала ему наш разговор. Свен разозлился: он считал, что Ирен должна ценить мою помощь и обращаться со мной получше. Весь вечер он твердил, что нечего тратить время и силы на человека, который того не заслуживает.

— На все, что ты для нее делаешь, Ирен отвечает черной неблагодарностью. Только звонит и устраивает истерики по любому поводу, а потом обо всем забывает и придумывает новый повод злиться. Поверь мне, я знаю таких людей, — сказал Свен, глядя в окно.

Я ответила, что о старых и больных нужно заботиться и что я добровольно взяла на себя такую обязанность. Кроме того, обвинения Ирен — явный признак того, что она впадает в старческий маразм и больше не в состоянии отвечать за свои слова. Свен заметил, что мои слова напоминают ему монолог никудышной актрисы захудалого театра.

— Ты что, не понимаешь? Она вызывает у тебя депрессию. Думаешь, я не вижу, как эти визиты тебя выматывают? И чем она платит тебе за заботу? Чертова жадная старуха! Хоть бы маленький подарочек на Рождество подарила!

Я ответила, что подарки мне не нужны: мы ни в чем не нуждаемся. Свен промолчал, а потом взял меня под локоть, показал на небо и сказал, что не хочет больше говорить об Ирен Сёренсон. В этом я была с ним согласна, хотя он первый начал.

Но звонок Ирен вызвал у меня беспокойство. Я не могла дождаться, пока Свен заснет и я смогу сесть за дневник. За ужином мы выпили вина, но от этого я вовсе не расслабилась, наоборот, скорее, приободрилась. Я налила себе еще бокал, взяла кусочек сыра, и вечер показался мне праздничным.

Слова Свена о подарках навели меня на мысли о Рождестве. Когда я была маленькая, на этот праздник собиралась вся семья: мама, папа и я. Мои бабушка и дедушка по отцовской линии жили за границей и редко отмечали Рождество с нами, зато мамины родители навещали нас по праздникам, создавая иллюзию идеальной семьи. Мама обожала Рождество: охотно готовила угощение и украшала дом фонариками и фигурками гномов. Ей нравился красный цвет, она вешала на елку красные игрушки и демонстрировала показную набожность, выставляя ясли младенца Иисуса.

Мы с ней никогда не занимались тем, чем обычно занимаются мамы с дочками, но Рождество было исключением. Накануне мы вместе выпекали имбирные пряники и булочки с шафраном, а иногда лепили поделки из глины или шили подушечки для сухой лаванды, которые я потом дарила друзьям и родственникам. Мы так редко что-то делали вместе, что я помню каждую деталь, каждое кушанье, каждую поделку. Казалось, темнота за окном сближала нас, и мама мирилась с моим существованием. Только в декабре она могла говорить со мной, не читая одновременно журнал мод и не разбирая документы, которые принесла с работы. Руки у нее были заняты тестом, поэтому читать она не могла, и я получала возможность задать ей любой вопрос, не рискуя услышать в ответ равнодушное «хм», «ага» или «да ну». Тогда как в течение всего года статья о последних модных новинках из Лондона интересовала ее куда больше, чем собственная дочь.

В то Рождество мне было тринадцать, я вступила в переходный возраст. Пока мои приятели играли на улице и выдумывали разные шалости, я пряталась от мира за книгами и учебниками. В школе мне нравилась математика, точная наука, где четко различалось правильное и неправильное, и верный ответ был, за редким исключением, только один, что меня очень радовало. Слова «система координат» и «интеграл» звучали для меня музыкой, я слышала в них поэзию, несравнимую с пустой болтовней о несчастной любви или красотах природы, которую мы выслушивали на уроках литературы. Любить — значит страдать. Этому меня научила история с Бриттой. А значит, не стоит стремиться к ней и рассчитывать на нее.

Своими успехами в математике я заслужила уважение и даже восхищение мальчиков из класса. Наверно, я не была такой уж непривлекательной, какой себя тогда считала. Мое искреннее равнодушие к мальчикам, естественно, разжигало в них интерес ко мне, но я этого не замечала. Одиночество казалось мне более понятным и безопасным, чем отношения между людьми, такие сложные и непредсказуемые. Меня интересовали только папа и Пиковый Король, они всегда были рядом, хотя и им доверять не стоило.

Пиковый Король убеждал меня, что я могу обратить зло в добро, если только послушаюсь его, и грозил бедой, если я этого не сделаю. Ночами он присаживался на край постели, гладил темными пальцами мои волосы, расправлял их на подушке и шептал, что мне от него не скрыться, он всегда найдет меня. Просыпаясь после его визитов, я обнаруживала, что никого рядом нет, но мои волосы, заплетенные на ночь в косу, были распущены и спутаны так, что расчесать их потом было почти невозможно.

Мама и папа были по уши заняты работой. Папа все чаще уезжал в командировки. Сначала на один день, потом на два, потом на три и даже на неделю. Ему было совестно за частые отлучки, и когда он бывал дома, мы с ним говорили обо всем. Он расспрашивал меня о школе, о моих интересах, о том, что я думаю о мире вообще, о моих любимых книжках. Мы с ним были очень близки. Я обнимала его и чувствовала, что никто никогда не займет его место в моей жизни. Папа не умел открыто проявлять свои чувства, но я знала: он меня любит.

Мы с ним обсуждали холодную войну, Берлинскую стену, США и Кубу. Папа опасался, что новые изобретения, включая атомную бомбу, могут нанести непоправимый вред миру. Я же видела в этом свою логику. Большие страны нападают на маленькие точно так же, как сильные люди нападают на слабых. Я была на стороне слабых.

О маме мы почти не говорили, упоминая о ней только в редких конкретных случаях, поэтому между мной и папой все же оставалась недосказанность. Я много раз пыталась спросить, почему они с мамой поженились, почему вовремя не развелись и почему он позволяет ей так с собой обращаться. Но папа уходил от ответа: «У нее сложный характер, но она на самом деле так не считает. Она просто говорит, не думая, а потом ей трудно взять свои слова обратно». Это выглядело логично, как математическая формула, но не имело ни малейшего отношения к реальности.

Чем чаще папа ездил в командировки, тем больше вечеров мама проводила вне дома. Она делала прическу, нарядно одевалась и уходила, чтобы вернуться под утро. Я боялась не того, что остаюсь одна, а того, что она вернется рано и будет чем-то рассержена, поэтому спала чутко, просыпаясь от малейшего шороха. Мне снилось, что Пиковый Король тащит меня к краю обрыва и заставляет спрыгнуть.

— Будь осторожнее, не то появится кит и проглотит тебя, — пригрозил он как-то раз. Посмотрев вниз, я увидела под собой бурлящее море и огромного кита, который поджидал меня с раскрытой пастью.

А в другой раз Пиковый Король обнимал меня, убаюкивал, шептал, что все будет хорошо, гладил по волосам, и я просыпалась с каким-то смешанным чувством стыда и наслаждения во всем теле, с которым не знала, что делать.

Однажды в декабре я спала очень беспокойно. Папы не было дома уже неделю, мама собиралась в город. В течение двух недель у нас один за другим гостили дальние родственники мужского пола, и в доме царил полный хаос. Кроме того, почти каждый день мама приглашала друзей, и бурное веселье затягивалось до поздней ночи. Смех и крики преследовали меня даже в моей комнате, где я пряталась от всех, кроме тех случаев, когда мое светлое «я» помогало накрывать стол, мыть посуду и убирать после гостей. Мы с мамой не оставались друг с другом наедине уже несколько месяцев.

— Я бы с удовольствием, — ответила она, когда мое светлое «я» отважилось предложить ей заняться чем-нибудь вместе, — но это курсы повышения квалификации, я не могу туда не ходить. Поверь, там чертовски скучно. — И она исчезла за дверью, оставив после себя шлейф аромата духов.

Мне с трудом удалось заснуть, а ночью меня разбудил смех. Было три часа. Я хотела пойти налить стакан воды, но снова услышала смех, сначала мамин, звонкий, с истерическими нотками, потом мужской, низкий. Я на цыпочках пробралась в коридор посмотреть, кто пришел. Разумеется, этого делать не стоило, но я так обрадовалась, что мама вернулась домой, что забыла о реальном положении дел. А может, потому и вышла в коридор… чтобы увидеть реальность.

Сначала я вообще ничего не различала в темноте. Потом услышала какие-то звуки в спальне и подкралась поближе. Дверь была полуоткрыта, и я заглянула внутрь. Сначала я ничего не увидела, кроме какого-то комка, который возился на постели. Это было не тело и не два тела, а бутылка с маслом и уксусом, которую встряхивали и встряхивали, пока две жидкости не слились в одну.

Не знаю, стала ли я в тот момент взрослой, или во мне наоборот, умерли все чувства. Не знаю, поняла ли я тогда, что происходит в спальне и к каким последствия это может привести. Я помню только, что чувствовала себя ужасно одинокой и никому не нужной. Руки и ноги у меня были ледяные. Вся дрожа, я вернулась в спальню. Достала из-под подушки мешочек с ушами Бустера, который всегда лежал там, и держала его перед собой, как крест, шепча снова и снова: «Сделай что-нибудь, ну, сделай что-нибудь! Ты должен что-то сделать!». В тот момент я словно психологически потеряла невинность, и мое поражение было полным: я знала, что никогда не смогу рассказать об увиденном единственному близкому человеку — папе, ведь тогда тому, что принято называть «нормальной семьей», пришел бы конец.

Что такое норма? Нормально ли это — встать утром после того, что произошло, и пойти на кухню завтракать, пока мама отсыпается наверху? Одна. Я заглянула в родительскую спальню. Никаких следов ночного визитера, ни вещей, ни незнакомых запахов — ничего. Может, мне все это приснилось? Или померещилось в темноте под влиянием гадких рассказов Пикового Короля? Нормально ли праздновать Новый год так, словно ничего не случилось? Обнять папу, когда он вернется? Покупать подарки родителям: цепочку с камушками маме и портсигар для папы, потому что ему нравится по праздникам курить сигары, а Новый год и Рождество — это праздники. Причем семейные.

Перед наступлением того злосчастного Рождества я запихнула увиденное в самый дальний ящик сознания и захлопнула крышку. Я решила, что если и открою его, то только после того, как праздники закончатся. Ничто не испортит мне самое счастливое время года, когда можно немного пожить иллюзиями. Мама, как всегда на Рождество, пекла со мной пряники и украшала дом, только как-то суетливо. Она приходила домой с работы с красными щеками и говорила быстро и отрывисто, но не забыла купить специи для булочек с шафраном и мох для украшения подсвечников, и только это имело для меня значение.

В сочельник мы с папой поехали на машине забирать один из рождественских подарков маме. В то время в шведских домах начала появляться первая бытовая техника. Она символизировала свободу для женщин и прогресс общества, и мама давно повторяла, что мы единственная отсталая семья в городе и что ей стыдно за свой дом перед гостями. Так что мы с папой поехали в город и присмотрели стиральную машину, которую рекламировали как настоящее чудо техники. Журнал «Все о доме» недаром признал «Elux-Miele 505» лучшей стиральной машиной, ее цена — тридцать пять тысяч крон — была тому подтверждением. Полный автомат. По тем временам — настоящая сенсация. У машины был даже специальный режим для стирки шерстяных вещей.

— Хозяйка может просто захлопнуть дверцу, нажать на кнопку и уйти. А когда вернется, все уже будет выстирано, — заверил нас продавец, с улыбкой принимая деньги.

Мы знали, что мама никакая не хозяйка и пользоваться машиной будет крайне редко, потому что она вообще мало что делала по дому, предоставляя эту почетную обязанность мне, папе или фру Линдстрём. Но она ясно дала понять, что будет с гордостью демонстрировать машину своим друзьям. Мы спрятали агрегат в гараже, а когда вошли в дом, на плите стоял глинтвейн, а в доме вкусно пахло рождественским окороком. Бабушка с дедушкой уже приехали и сидели за столом в ожидании глинтвейна.

Мой дедушка работал поваром в придорожной гостинице в Умео. Он был толстый, шумный и обожал простую деревенскую пищу, в отличие от бабушки, которая так же ненавидела домашнее хозяйство, как и ее дочь. Бабушка и дедушка не признавали условностей, привыкли говорить, что думают, и им было наплевать, что скажут люди. Дома у них постоянно был беспорядок, с которым они даже не пытались бороться. Зато ребенку там было настоящее раздолье — можно было бегать где угодно и откапывать всякие безделушки из-под груд хлама.

Так в полной гармонии семейного праздника мы сидели в кухне, пили глинтвейн и ели хлебцы с кусочками еще теплого окорока. Мне было уютно и тепло, ящик в моем подсознании был плотно закрыт, я смотрела в глаза собравшимся и думала, что это Рождество — как пластырь на ране, и когда мы снимем его на Новый год, кожа под ним будет белой и чистой, без намека на шрам.

Однако наутро все испортилось. Это было единственное утро в году, когда мама не валялась в постели до полудня, а завтракала с нами. Но когда я вышла в кухню к накрытому для завтрака столу, мамы там не было. Папа сидел и читал газету, дедушка с бабушкой прихлебывали кофе. Одеты они были по-праздничному: дедушка в костюме, бабушка в нарядном платье, с седыми волосами, собранными в маленький пучок. Мамы нигде не было видно. Некому было сказать мне: «С Рождеством, Ева!». Я пошла в спальню и увидела, что мама лежит в постели, а на тумбочке стоит нетронутая чашка кофе. Я не удержалась и сказала:

— Вставай, сегодня же Рождество, ты должна завтракать с нами на кухне!

Она странно посмотрела на меня:

— Да-да, я уже иду. С Рождеством.

Конечно, она так и не спустилась. Мы завтракали без нее, и пряники были на вкус как картон. Ко времени начала утренней службы мама спустилась вниз в халате и заявила, что у нее болит голова:

— Но вы идите, когда вернетесь, мне уже будет получше.

Всю службу у меня болел живот. Я не слышала, что говорил священник, только смотрела на крест на стене церкви и мысленно протягивала к нему руки. Я думала о том, что Иосиф не был настоящим отцом Иисусу, и что мама наверняка мне не родная, и что мой единственный друг на свете — это уши Бустера. Дети в хоре были наряжены ангелочками с крылышками на спинах: одна девочка надела красные чулки и напоминала аистенка. Наверное, ее мама сидит сейчас среди прихожан и проклинает себя за то, что не проследила, какие чулки натянула ее дочка, думала я и испытывала странное злорадство при мысли о том, что девочка после выступления получит выговор. Вероятно, такие мысли были вызваны завистью, ведь ее мама, по крайней мере, была с ней, а моя отлеживалась дома в постели. Когда дедушка обнаружил, что у него стащили зимние кожаные перчатки, я поняла, что это Рождество обречено: оно уже стоит на табурете с веревкой на шее. Осталось только выбить табурет.

Мы вернулись домой, отряхнули снег с обуви. Дедушка растирал заледеневшие руки. Мама уже встала и переоделась, но обед не приготовила. Дедушка с бабушкой, руководствуясь принципом «больше дела — меньше слов», взяли это на себя, и спустя час мы сидели за праздничным столом и ели домашнюю колбасу, которую они привезли с севера. Наша кухня была празднично украшена: в окне висела рождественская звезда, стол накрыт вышитой скатертью. Папа подливал всем водки. Мама опрокинула пару стопок и начала приходить в себя. Мы пели рождественские песенки, и она заливалась смехом. Так приятно было наконец расслабиться.

— Ничего удивительного, что я в плохом настроении. Я так устала. Работала как проклятая последние недели: конец года, сдача плана, потом подготовка к праздникам… Но вижу, вам трудно меня понять. Вы все накупили себе новых нарядов на Рождество, а я одна сижу тут в обносках.

Папа решил не отвечать ей, затянув новую песню. Бабушка пробормотала что-то вроде: «Ну теперь можно забыть о работе, ведь сейчас Рождество. Посмотри, какой вкусный окорок на столе. А тортику не хочешь?».

Я с нетерпением ждала раздачи подарков. Мама обожала подарки, и я была уверена, что они поднимут ей настроение. По традиции мы открывали их после обеда, и пока что они лежали под елкой, маня яркими обертками. Конечно, стиральную машину мы не поставили под елку, решив, что завяжем маме глаза, дадим ей покружить по дому и только потом отведем в гараж. Так сюрприз будет более неожиданным, и мама обрадуется сильнее, чем если бы уже утром увидела коробку и догадалась, что внутри.

Папа переоделся Дедом Морозом, уселся под елку и стал раздавать подарки, читая рождественские стишки. Дедушка с бабушкой были как всегда щедры. Мне подарили кофточку, маме шелковый шарфик, а также книги, дорогой шоколад, духи и еще что-то, точно не помню. Родители отца прислали подарки по почте. Моя посылка была завернута в красивую синюю бумагу со звездочками. Она была большой и тяжелой. Я открыла ее, сняла несколько слоев бумаги и достала статуэтку Девы Марии. Она была из мрамора, полметра высотой и изображала женщину, одетую в длинное платье, шаль и сандалии. Ладони она прижимала друг другу, словно молилась или приветствовала кого-то. Я влюбилась в нее с первого взгляда, как когда-то в Бритту. Мама только фыркнула:

— Какая гадость. Только они могли прислать такую громоздкую, уродливую и совершенно бесполезную вещь. У них совсем нет вкуса.

У меня все сжалось внутри, но Дева Мария нисколько не обиделась. Она просто смотрела на меня сосредоточенно. Ее спокойствие меня восхитило, я подумала, что она столькому может меня научить. Так я и сидела, смирно ожидая, когда папа дойдет до моего подарка маме. Ей уже подарили кучу всего от папы и дедушки с бабушкой, например, милую курточку, отороченную мехом, которая ей очень шла. Теперь она сидела на диване и жадно следила за все уменьшающейся горкой подарков под елкой. Каждый раз, получая сверток или коробку, она тут же вскрывала их, не замечая ни красивой упаковки, ни интересного стишка, приклеенного сверху. Взяв в руки мой подарок маме, папа прочитал стихотворение, которое я сочинила сама: «С такой вещицей на шее нет в мире мамочки милее».

— Чтобы это могло быть? Дайте-ка посмотреть… Да неужели… Какая прелесть! Ожерелье! Где ты его раздобыла, Ева? Оно чудесное, спасибо большое.

Мама тараторила слова благодарности, разглядывая серебряную цепочку с цветными камушками ее любимых оттенков. Именно это стало для меня решающим фактором при покупке дорогой — целых пятьдесят крон — безделушки. Мама никак не могла справиться с застежкой, пока, наконец, не попросила о помощи бабушку, бормоча: «Терпеть не могу сложные застежки, об них можно все ногти переломать».

Бабушка забрала у нее ожерелье и стала его рассматривать. Они одновременно поняли, что именно не так, но мама воскликнула первой:

— Ева, мне не нужна эта вещь! Она сломана.

Она протянула мне цепочку, и только тогда я увидела то, чего не заметила раньше, — застежка не защелкивалась. Я хотела было объяснить, что могу поменять цепочку или подарить что-нибудь другое, но мама уже отвернулась к папе, который протягивал ей очередной подарок. Ее красные губы были полуоткрыты, голубые глаза искрились, брови поднялись в ожидании, зубы поблескивали а свете свечей, а щеки разрумянились, как у Деда Мороза. Она наконец обрела праздничное настроение.

Я так сильно сдавила цепочку в руке, что камушки до крови впились мне в ладонь, как теперь иногда — шипы роз. Папа делал вид, что ничего не случилось. Наверно, он так и решил, тоже считая, что цепочку легко можно поменять на исправную. Вскоре под елкой ничего не осталось, и папа попросил маму встать:

— Иди сюда! Нет, я не буду тебя обнимать, не бойся! У нас есть еще один подарок для тебя. Пойдем!

Мама поднялась с дивана и встала перед ним в ожидании. Она была похожа на ребенка, думается мне сейчас, но тогда я, конечно, так не считала, я сама еще была ребенком. Папа взял красивый шерстяной шарф и завязал маме глаза. Потом он крутил и крутил ее, пока она чуть не потеряла равновесие. Она громко смеялась, черная юбка развевалась, открывая стройные ноги в тонких чулках. Бабушка с дедушкой тоже встали. Дедушка взял маму за одну руку, папа — за другую. Потом мы долго ходили по дому: в спальню, на балкон, в кухню, вверх по лестнице, вниз по лестнице и обратно в гостиную. Все это время мама хохотала, она засмеялась еще громче, когда папа открыл входную дверь, и холодный декабрьский ветер дунул нам на ноги. Мама пошатнулась на пороге — намеренно, решила я, имея большой опыт игры в жмурки. Папа еще крепче взял ее за руку, и они пошли к гаражу. Мы не надели ни курток, ни сапог, и я тут же озябла на ветру, но зато снег был такой плотный, что по нему можно было спокойно идти в тапочках. Папа открыл дверь гаража, дедушка включил свет, и все, у кого не были завязаны глаза, заглянули внутрь.

Там стояла стиральная машина. Мы обернули ее всей бумагой, какую только нашли в доме, и украсили огромным алым бантом. Я переминалась с ноги на ногу, пытаясь согреться, сжимала в кулачке ожерелье и думала, что если сейчас все не наладится, то не наладится уже никогда. И тогда мне придется выбирать — лев или крокодил. Мама стояла перед подарком, а папа снимал с нее повязку, декламируя стишок о «чудо-машине».

В первый момент она ничего не сказала. Просто стояла, застыв перед подарком. А потом начала хохотать. Со словами «Что бы это могло быть?» она начала срывать с машины бумагу, и та усыпала весь пол. Большие и маленькие бумажки летали вокруг и приземлялись на велосипеды, шины и лыжи, хранившиеся в гараже. Наконец, мама добралась до коробки и прочитала надпись. Она ничего не сказала. Стояла молча, пока папа не достал нож и не предложил ей открыть коробку. Это вывело ее из ступора, и она снова принялась раздирать, на этот раз картон ножом.

Не знаю, почему она так долго ждала, прежде чем устроить истерику. Ведь всем было ясно, что в коробке может быть только бытовая техника и ничего другого. Никаких бриллиантов или мехов. Но, видимо, мама так ждала бриллиантов, что ожидание вкупе с алкоголем притупили ее восприятие. Но это я понимаю сегодня. Тогда я слышала только то, что она кричала. Я помню это до сих пор. Слово в слово.

— Стиральная машина? Это ведь она? Глаза меня не подводят? Я вижу то, что вижу?! Я это себе не вообразила, нет?!

Резкий голос с нотками истерики. Ощущение надвигающейся бури.

— Разумеется, это стиральная машина. Как ты хотела. Самая лучшая, ты это заслужила. Точнее, мы все заслужили, это же подарок не только для тебя, но и для нас всех. Это роскошь… — Папа так и не успел закончить предложение.

— Роскошь? Это стирка-то? Ну да, конечно, это такая роскошь — стирать, особенно когда я вынуждена этим заниматься! Это роскошь — иметь жену, которая стирает в роскошной стиральной машине, а потом выжимает роскошное белье и гладит его роскошным утюгом на роскошной гладильной доске! Вот, значит, как ты себе это воображаешь! Ты думаешь, я считаю это роскошью — все время стирать и стирать на вас всех. Ну, так я могу приступить прямо сейчас! Могу настирать тебе целую гору роскошных тряпок. Ты этого хочешь? Чтобы я в Рождество занималась стиркой?!

Мамин голос звучал пронзительно, она кричала все громче и громче. Папа пытался ее успокоить:

— Дорогая, прекрати, ну не надо, это же для нас всех, ты же сама говорила, что мечтаешь о такой машине, мы не думали, что ты… — Его слова разлетались по комнате, как клочки бумаги.

— Я думала, что у меня, по крайней мере, есть семья. Что я могу расслабиться в Рождество и отдохнуть. Что хоть кто-то поинтересуется, не нужна ли мне помощь, что меня порадуют и подарят что-нибудь милое и приятное. Думаешь, Бьёрну пришло бы в голову подарить Мадлен стиральную машину на Рождество? Или швейную? Или утюг? Я разговаривала с ним пару дней назад, и он рассказал, что купил ей кольцо с бриллиантами, потому что у нее были проблемы на работе и ее надо поддержать. Я надеялась, что меня хоть раз спросят, как я себя чувствую, а не будут считать роскошной прислугой! Я ведь тоже человек! У меня тоже есть чувства!!

Ее слова хлестали нас, как пощечины. Их поток не иссякал. Она не замолкала ни на секунду, как старый испорченный принтер, выплевывавший одну бумажку за другой, не позволяя ни успокоить ее, ни указать на то, насколько нелогично то, что она говорит. На самом деле, стоило нам с папой услышать слово «бриллиант», как мы сразу поняли причину такой реакции на подарок. Болтливость Бьёрна привела к тому, что Рождество для нас было испорчено. Ничего, кроме бриллиантов, маму бы не устроило, она, наверное, сидела все утро и мысленно пересчитывала караты, предварительно смазав руки кремом, чтобы кольца на них лучше смотрелись. Курточка, духи, шарф, сломанное ожерелье — все это ее нисколько не волновало.

— Ну пожалуйста, возьми себя в руки. Ты же знаешь, мы не хотели сделать ничего плохого. Мы желали тебе только добра. Да, все мы знаем, что ты никакая не домохозяйка. Я думаю, тебе надо успокоиться, а нам всем вернуться в дом и выпить по стаканчику глинтвейна, а то мы все замерзли…

Но попытка бабушки успокоить дочь имела прямо противоположный эффект. Мама повернулась к ней и заорала так, что изо рта у нее брызнула слюна:

— Чудесно! Великолепно!! Теперь и ты на их стороне! Ты никогда меня не понимала! Ну и забирай эту стиральную машину себе, если считаешь ее таким роскошным подарком. Правда, ты никогда не стираешь, но пару раз в год надо же менять постельное белье. Вот тогда она вам и пригодится, если, конечно, влезет в купе, когда вы поедете домой.

— Успокойся. Успокойся, я сказал. Это было задумано как подарок всей семье. Я думал, ты будешь рада, тем более, ты сама говорила, что мечтаешь о стиральной машине. Мы можем пойти в магазин и выбрать что-нибудь другое. Ты же знаешь, что мы очень ценим тебя и все, что ты для нас делаешь. Послушай… — Снова папин голос — усталый, расстроенный, злой — он сдерживается изо всех сил, еще надеясь сгладить ситуацию.

Острые камушки больно впивались мне в ладонь. Я разжала кулак и увидела капли крови. Мне это не привиделось. Боль в руке — лучшее тому подтверждение. Стиральная машина — подарок всей семье, а для мамы они в выходные купят что-нибудь другое. Все в порядке, все успокоились. Мы можем вернуться в дом и выпить глинтвейна. Вифлеемская звезда указывает что угодно, только не дорогу к дому.

— Я иду в дом и ставлю греться глинтвейн, и вы тоже возвращайтесь. Доченька, не надо расстраиваться по мелочам, у тебя ведь такая чудесная семья. Другие радуются, если им удается сытно поесть в Рождество, а ты… — Дедушка, до того молчавший, тоже встрял в разговор. Он словно внезапно состарился. Светлые волосы стояли дыбом, ястребиный нос резко выделялся на бледном лице, а живот нависал над ремнем. В слабо освещенном гараже его кожа казалась покрытой болезненными пятнами. Он протянул руку, чтобы погладить маму по щеке, и пробормотал: — Я этого не вынесу…

Но как только мама поняла, что все объединились против нее, она бросилась в дом и через минуту выскочила оттуда в новой куртке и сапогах. Мое светлое «я» в панике умоляло: «Мама, милая, вернись, подожди, милая мамочка, останься!» Но она только крикнула, что мы не расстроимся, если она уйдет навсегда или сбросится с какого-нибудь моста, потому что нам всем на нее наплевать. Еще секунда — и она исчезла. Мы вчетвером вернулись в кухню, выпили глинтвейна, съели пирог, пожелали друг другу спокойной ночи и… счастливого Рождества.

Кровать показалась мне смертным ложем. Они все — папа, дедушка, бабушка — по очереди подходили к моей постели, делая вид, что ничего страшного не произошло.

— Печально, что так получилось, но скоро все наладится. Мама очень устала, ты же знаешь, она не имела в виду того, что говорила. Рождество еще не закончилось. Скоро она вернется домой, а завтра дедушка приготовит рыбу, как ты любишь, с белым соусом, черным перцем, горошком и картошкой. Просто объеденье.

С таким же успехом они могли сказать: «Предложение, предложение, слово, слово, точка, запятая», потому что в голове у меня звучали только слова священника из церкви об Отце, Сыне и Святом Духе, перемежаясь словами «мама» и «умирать». Темнота сгущалась вокруг нас с Девой Марией, которую я поставила на полку в спальне. Только она могла понять, что творится у меня в душе.

Самое ужасное, что они были правы. Рождество еще не закончилось. На следующее утро, когда я вышла в кухню, все, включая маму, сидели за столом. Она пила кофе и ела пряники. В отличие от остальных, она была в домашней одежде, но на шее у нее красовалось ожерелье филигранной работы с драгоценными камнями, которое бабушка получила в подарок от дедушки в день свадьбы и всегда надевала по праздникам.

— Ева! Доброе утро! Хорошо спала?

Я кивнула и села за стол. Мама заметила мой взгляд и довольно коснулась рукой ожерелья.

— Видишь? Бабушка подарила мне это на Рождество. Она сказала, оно все равно когда-нибудь досталось бы мне, а ее шея стала такой старой и морщинистой, что украшать ее уже бесполезно, вот и решила его мне подарить. Красивое, правда?

Мама ласково погладила камни. Потом встала, прошла в коридор, чтобы полюбоваться на себя в зеркало, и вернулась обратно. Бабушка намазала мне бутерброд, села рядом и обняла меня.

— Зачем ждать, пока я умру, правда, Ева? — сказала она.

Никто не вспоминал, что мама уходила, никто не спрашивал, когда она вернулась. Все были заняты сыром чеддер и домашним хлебом. Дедушка отметил, что папа надел шарф, подаренный ему на Рождество. И правда, зачем ждать? Мирное Рождество того стоило, и все были готовы заплатить эту цену. Праздник был спасен, но слово «спасение» для меня уже утратило всякий смысл. Я не могла понять, как можно простить человека, испортившего всем праздник, да еще и осыпать его подарками?

Все рождественские каникулы я сжимала в руках мешочек с ушами Бустера и размышляла. Мама снова оказалась плохой, но я пока еще не готова была наказать ее. Решение принято, но мне нужно подготовиться, чтобы воплотить его в жизнь. Может быть, мое светлое «я» еще надеялось, что раны на ладони затянутся, и потому кто-то другой должен заплатить за то, что сделала мама. Нужно только, чтобы этот «другой» заслужил наказание. Мне требовалось хорошенько подумать.

Случившееся в Рождество меня многому научило. Я узнала: манипулируя людьми, можно получить все, что тебе хочется. Достаточно, словно актер, изобразить злость, горе, радость и так далее. Я сразу поняла, что эти знания пригодятся мне в достижении поставленной цели: убить и не быть убитой. Я решила приступить к делу. Во сне я лежала на коленях у Пикового Короля, а он укачивал меня, как младенца, и шептал ласково: «Действуй, Ева! Давай, девочка моя! Ты сильная! Ты справишься! Твоя судьба в твоих руках, твоих руках, твоих руках…»

Я так много думала и так мало говорила в те дни, что это заметила даже мама. Естественно, это ее взбесило.

— Ваши дети всегда такие опрятные, а моя дочь совершенно не следит за собой, — жаловалась она друзьям, которые приходили к нам в гости поздравить с праздником. И добавляла, что дети совершенно неуправляемы, поэтому «лучше на них не зацикливаться, дети — это еще не вся жизнь».

Начало школьных занятий принесло мне облегчение. Я еще не решила, на что направить свою темную силу, но надеялась, что такой случай скоро представится. Так оно и вышло. После того как учительница музыки Карин Тулин позвонила родителям и нажаловалась на меня, наши с ней отношения были похожи на две параллельные прямые, которые никогда не пересекутся. Она знала, что несправедливо обвиняла меня, но мы это не обсуждали, и больше она на меня не жаловалась, даже если я отказывалась петь. Но дисциплина на ее уроках в нашем классе все ухудшалась, и она пыталась найти взаимопонимание хотя бы с девочками.

Нам было тринадцать. Мы были достаточно большие, чтобы почувствовать слабость взрослого, но еще слишком малы, чтобы не испытывать по этому поводу злорадства. Конечно, выбор Карин пал на других, пользующихся в классе авторитетом девочек, которые все чаще стали задерживаться после урока и петь вместе с ней. Пару раз я видела, как она ведет их в кондитерскую неподалеку от школы. Официально это называлось «проводить дополнительные занятия», чтобы повысить уровень знаний учащихся или подготовиться к выпускному экзамену, но я-то знала: она покупала девочкам сладости, чтобы заручиться их поддержкой, ей нужен был спасательный жилет на случай шторма.

Карин Тулин все чаще подходила к девочкам на школьном дворе и даже приходила в женскую раздевалку перед уроком физкультуры. Она обсуждала с ними школьные проблемы, директора и недостатки системы образования, а иногда даже делилась сплетнями о личной жизни учителей. Девчонки жадно слушали ее, надеясь при случае использовать полученную информацию. Я ненавидела ее за слабость и подхалимаж, меня подмывало посоветовать ей проглотить улитку, а иногда мне казалось, что она будет выглядеть намного краше без ушей.

Но ее поведение было мне на руку. Моя одноклассница Улла однажды рассказала, что Карин Тулин смотрела, как она принимает душ. Я тогда мало что знала о нетрадиционной сексуальной ориентации, но достаточно, чтобы понять, какая бомба прячется в невинной фразе Уллы. Ее хватило бы, чтобы взорвать всю школу. Я поспешно сказала подруге, что чувствую то же самое, что мне кажется, Карин меня тоже разглядывает, и что это как-то не совсем нормально. «Нормально» было ключевым словом для подростков уже в те годы. И пошло-поехало. Я сделала все, чтобы паутина лжи разрасталась, выбрав орудием Сисси, девочку, которая не входила в число любимиц Карин Тулин, но очень хотела ею стать. Она показалась мне идеальным бикфордовым шнуром.

— Сисси, тебе не кажется, что Карин Тулин как-то уж больно пристально нас разглядывает? И потом, что она вообще делает в нашей раздевалке? Она должна быть в музыкальном классе!

Я обрабатывала Сисси несколько недель, пока мне не представился отличный случай. Мы остались с Сисси в раздевалке наедине. Все остальные девочки уже переоделись и ушли. Сисси заговорила, и я поняла, что все это время ее мозг усиленно обрабатывал полученную от меня и других девочек информацию.

— Да, я тоже подумала, что Карин Тулин какая-то странная. Сидит тут и пялится на нас, словно ей больше нечем заняться. Это как-то ненормально. Уже и не поболтаешь спокойно, вечно она лезет с комментариями.

— Ты не знаешь, она замужем? У нее кто-нибудь есть?

Тишина. Соображала Сисси на редкость медленно.

— Не думаю. Кольца у нее нет. Но может, оно мешает играть на музыкальных инструментах?

— А тебе девчонки не говорили, что им тоже не нравится принимать душ в ее присутствии? Хоть она и говорит, мол, не надо меня стесняться, все мы тут девушки.

— Она так сказала?

— Ага. Я сама не слышала, но мне передавали.

Сисси снова задумалась. Как же она тормозит!

— Надо спросить других…

Большего и не требовалось. Скоро Сисси прокомпостировала мозги половине одноклассниц, и девочки начали демонстративно мыться в купальниках. Но тупая училка не подозревала, чем ей это грозит. Она настолько дорожила взаимопониманием с девочками, которого, как ей казалось, добилась, что не замечала, как над ее головой сгущаются тучи. Она продолжала заходить в раздевалку и делала вид, что не понимает, почему все молчат и стараются улизнуть как можно скорее.

Теперь надо было привлечь на свою сторону мальчиков. В тринадцать у них уже начинали играть гормоны, но они не знали, что с этим делать. Достаточно было написать записку почерком, напоминавшим мальчишечий (в подделывании почерков мне не было равных) и подобрать правильные слова. Вышло что-то вроде: «Карин, старая лесбиянка, не суйся к нам. Все, что тебе нужно, — в соседней раздевалке». Я наклеила записку на дверь мужской раздевалки и услышала радостный гвалт, шквал вопросов и едкие комментарии в ответ. Теперь оставалось только набраться терпения.

Ждать пришлось недолго. Не прошло и недели, как Карин Тулин окончательно утратила в нашем классе авторитет. Как она ни умоляла учеников вести себя хорошо, слышала в ответ только: «Заткнись, старая лесбиянка!». Она перестала приходить в женскую раздевалку, искала у своих любимиц поддержки, но, купленная на сладости, поддержка эта оказалась не прочнее надутого пузыря от жвачки, который, лопаясь, залепляет все лицо.

Вскоре записки стали появляться повсюду. Слухи распространились по всей школе. Ученики других классов стали кричать: «Лесбиянка!», когда Карин Тулин проходила мило. На переменках она не вылезала из музыкального класса, словно испуганное животное из норы, а на уроках закатывала истерики и осыпала учеников оскорблениями. Я стояла за невидимым занавесом и наслаждалась поставленной мною пьесой. Как легко, оказывается, добиться желаемого. В случае с Бустером я была одна, теперь же за спиной у меня оказалась целая армия, готовая выполнять любые приказы. У противника не было шансов выиграть сражение.

Директору потребовался месяц, чтобы сообразить, в чем дело, но уже через неделю после этого он отправил Карин Тулин «в отпуск» до конца учебного года. Ученицы рассказали ему, что Карин угрожала им плохим отметками, если они «неправильно» себя вели, пялилась на них в раздевалке и лапала, когда показывала, как играть на пианино. Вся эта грязь выплеснулась наружу, стоило мне только сдвинуть крышку люка. События развивались стремительно. Скоро слабость Карин к девочкам стала всего лишь глазурью на целом пироге из сплетен и слухов. Одна девочка даже заявила, что видела, как Карин пыталась обнять другую полуголую девочку. Никто не знал, о ком именно шла речь, но все ей поверили.

Карин Тулин в школу больше не вернулась. Крыса перегрызла веревку, прежде чем она успела увидеть крест, а может, она на него и не смотрела.

Как-то вечером я достала мешочек с ушами Бустера и рассказала им, что испытываю что-то похожее на угрызения совести. Мое светлое «я» шептало, что хотя Карин Тулин и несправедливо обошлась со мной, она одинока и несчастна, и, наверное, не стоило так жестоко наказывать ее за то, что сделала моя мама.

Бустер отреагировал мгновенно. На следующий же день мама в присутствии моей одноклассницы заявила, что в полосатой блузке, которую я купила себе накануне, я похожа на уголовника. Одноклассница расхохоталась, и они с мамой мгновенно сошлись на том, что я напрочь лишена вкуса и чувства прекрасного. При этом мама отметила, как моя одноклассница хороша собой, опрятно одета и умна, да еще занимается в кружке танцами. Куда уж мне до нее!

— Ты тоже могла бы одеваться получше. Хотя, впрочем, зачем? Все равно на тебя никто даже не посмотрит.

Мое темное «я» тут же заявило, что все угрызения совести — просто чушь. Мама злая и должна быть за это наказана. Когда я буду готова. С Карин Тулин было покончено, у меня не было желания ни спасать ее, ни посылать ей венок на могилу. Она исчезла, и меня не интересовало, что с ней сталось. Шторм закончился, и небо начало проясняться.

Я замечаю, что светает и за моим окном. Откладываю ручку, надеваю туфли и иду в сад в одной сорочке, вдыхая аромат роз. Может быть, хоть они принесут мне покой и ощущение, что все идет так, как должно. А если нет, я буду просто стоять и наслаждаться одиночеством.

29 июня

Свен постоянно достает меня. Стоит мне сесть за дневник, как он начинает:

— Ева, ты должна проживать жизнь, а не записывать ее.

Теперь он пытается отвлечь меня от дневника:

— Сейчас в Культурном центре выставка, говорят, там хорошие картины. Не хочешь посмотреть? Или, может, устроим уборку? Ты вытрешь пыль, а я возьму пылесос. А хочешь, пойдем прогуляемся. Может, мне позвонить насчет билетов на джазовый концерт в Варберге? Такой приятный вечер, не пойти ли нам в греческий ресторанчик съесть пару бараньих котлеток?

Я просто не узнавала своего Свена. Вероятно, желаемое приходит тогда, когда решаешь, что без него прекрасно можно обойтись. Мы поехали на выставку живописи в Культурный центр — наш местный Лувр и Британский музей в одном флаконе, где один малоизвестный художник выставлял свои картины, впрочем, действительно неплохие. Там мы встретили знакомых и узнали последние новости. Те, кто жил в городе, жаловались на переизбыток машин, сельские жители — на нехватку общения. Петра и Ханс Фредрикссон тоже были там и с энтузиазмом поприветствовали нас. Они, в отличие от других, даже не пытались делать вид, что пришли посмотреть картины.

Общение с Петрой — тяжелое испытание. Она, конечно, милая, но говорит без умолку. При этом муж ее молчит, как заговоренный. Свен однажды предположил, что Петра дышит задницей, потому что рот у нее постоянно занят. Но я ее всегда защищаю, потому что знаю с детства. Мы с ней и Гудрун когда-то проводили вместе все лето — купались, играли и болтали. Петра — одна из немногих, кому что-то известно обо мне. И если б не она, я не смогла бы устроиться работать в туристическое бюро Якоби.

Едва увидев нас, Петра радостно бросилась навстречу. Волосы у нее зачесаны вверх, на губах вечная простуда, шарф волочится по полу. Небрежно накинутый на плечи плащ придает ей сходство с птицей в клетке, но мне почему-то думается, что заперт-то как раз Ханс…

— Привет! Как дела? Я так рада вас видеть! Кстати, спасибо, что пригласили нас на день рождения. Было так весело! Где только Свен раздобыл тот чудесный торт? Свен, ты такая душка. Что я вам сейчас расскажу! Ханс собирался к зубному, у него зубы болели, и я посоветовала ему пойти к Хольмлунду на углу, ну он и пошел вчера, и Хольмлунд усадил его в кресло и велел открыть рот, ну он и открыл — Ханс, а не Хольмлунд. Доктор, разумеется, обнаружил там что-то и спросил Ханса, можно ли его практиканту посмотреть. Ханс ответил, что да, конечно, можно. Ну, так он и сидел, и ждал с открытым ртом, пока Хольмлунд не привел практиканта. Они смотрели и смотрели, а когда закончили и попросили Ханса закрыть рот, он не смог — что-то заклинило. Хольмлунд пытался сжать ему челюсти, но ничего не получалось, а потом практикант попробовал, и только вдвоем им удалось закрыть Хансу рот, но это было чертовски больно, правда, Ханс? Слышишь меня, Ханс? Вы, наверно, спешите, но я не могла не вспомнить песенку про крокодила, который открыл рот и уже не мог его закрыть, и пришлось ему отправляться к доктору….

Она остановилась, чтобы сделать вдох, и Свен воспользовался паузой, чтобы извиниться и сбежать в туалет. Я же не могла не рассмеяться, представив эту нелепую сцену: Ханс Фредрикссон, респектабельный сотрудник банка, так редко открывает рот, чтобы сказать что-нибудь, и вдруг не может его закрыть. Мой смех приободрил Петру, и она рассказала еще кучу смешных историй. Свен вскоре вернулся, к нам подошли поздороваться Сикстен и Гудрун. Петра обняла Сикстена, даже не заметив, как он обрадовался, и снова начала пересказывать историю с зубным врачом. Мы со Свеном распрощались с ними.

— Бедный Ханс, — заметил Свен, когда мы вышли на улицу.

Я защищала Петру, объясняя, что ей нужно выговориться, ведь она живет с таким молчуном. Свен со мной не согласился.

— Женщинам необходимо произнести четыре тысячи слов в день, а мужчинам — только две. Так что где-то в середине дня слова у нас просто заканчиваются, и нас нельзя за это винить.

Я заметила, что не все женщины одинаковы и что не надо сравнивать меня с Петрой. Свен ответил, что имеет в виду среднестатистические данные. Так, перебрасываясь репликами, мы шли по направлению к греческому ресторанчику. Было лето, и жизнь напоминала голливудский фильм с неизбежным хэппи-эндом. Хозяин ресторана с красивым именем Поликарп и горячими глазами южанина предложил нам коктейль из узо с чем-то, придававшим напитку синий цвет.

— Помнишь, как мы взяли напрокат «Веспу», купили томаты, брынзу, оливки для греческого салата и поехали на пикник в горы? — спросил Свен.

Я ответила, что разумеется помню. Я все помню. И по-прежнему чувствую вкус тех томатов во рту, когда ем купленные в магазине плоды — крупные, красные и совершенно безвкусные.

— А потом мы вернулись и обнаружили, что Эрик заболел, и ты, как всегда, написала открытки заранее, — продолжал вспоминать Свен. И добавил: — Это была неплохая идея, ведь в отпуске действительно нет ни времени, ни желания писать открытки. — Воспоминания его развеселили. — Может, нам снова съездить на Родос? — смотрит он на меня. — Ты могла бы обратиться к своим бывшим коллегам из «Якоби», они бы нам что-нибудь посоветовали… Может, еще жив тот семейный отельчик, в котором мы тогда останавливались?..

Родос. На тамошних монетах розы изображали еще за две тысячи лет до рождества Христова. Турбюро Якоби одним из первых стало работать на Родосе. Тогда это был рай, почти не тронутый цивилизацией. Я подбирала маленькие сувениры для наших клиентов, наслаждалась красотами греческой природы и местными винами. Там я занималась любовью, не думая о последствиях. И поддерживала легенду об исчезновении мамы.

Я открыла рот, чтобы сказать, что отель наверняка давно продан и перестроен, но не осмелилась огорчить Свена — у него на лице был написан такой энтузиазм. В то, что его планы осуществятся, я не верила. Мы с ним ездили за границу в отпуск всего несколько раз и ни разу с тех пор, как он десять лет назад перенес инфаркт.

Но мне все равно приятно было видеть Свена оживленным. Он даже сделал мне комплимент, отметив, как молодо я выгляжу.

— Ты совсем не поседела. Такая же золотисто-рыжая, как раньше. И такая же стройная. Не скромничай, ты выглядишь чудесно.

Я подняла бокал и сказала, что он, как всегда, очень мил. Вечер удался.

Я думала, что, вернувшись домой, сразу же усну и крепко просплю всю ночь. Но я ошибалась. Стоило нам войти, как зазвонил телефон. Я подняла трубку и услышала голос Ирен Сёренсон. Она была в такой ярости, что путалась в словах:

— Ты украла мое столовое серебро! Мои столовые приборы, которые мне купил Александр, я знаю, что это ты. Ты была у меня дома. Ты единственная, у кого есть ключ.

— Но Ирен, милая, послушай… Ирен… Послушай! Эти приборы ты подарила Сюзанне несколько лет назад! Зачем мне их красть? У нас есть свое столовое серебро. К тому же, у социальных работников тоже есть ключ, не станешь же ты утверждать, что они тоже что-то украли!

— Как ты можешь так со мной поступать! Мне не жалко для Сюзанны серебра, но я сама могу ей его отдать. Я не хочу, чтобы вы с ней приходили и рылись в моих вещах. Вы плохие люди! Плохие…

Свен, стоявший рядом, слышал каждое слово, потому что он, в отличие от большинства мужчин, не выработал привычку не слышать лишние две тысячи женских слов в день. Увидев, что меня затрясло, он отнял телефонную трубку. Обычно мне удается сохранять спокойствие в подобных ситуациях, но это уже слишком. Кто-то пытался разорвать такой чудесный день острыми когтями. Почему Ирен всегда звонит именно мне, которая ей столько помогает? Почему не докучает социальным работникам или своей дочери? Мои мысли озвучил Свен, только в более грубой форме.

— Ты не заслуживаешь нашей заботы, — сказал он Ирен то, что уже тысячу раз говорил мне, и повесил трубку. Но Ирен была словно вонючий дым от окурка, который никак не хочет гаснуть. Мне стало трудно дышать.

В попытке вернуть душевное равновесие я взяла тряпку и принялась за уборку. Я вытерла пыль со статуэтки Девы Марии на камине и вымыла полы во всем доме, вспоминая свою первую встречу с Давидом Якоби. Свен умолял меня: «Ева, милая, ложись спать! Ты можешь прибрать завтра!». Наконец, он бросил попытки меня отговорить и занялся приготовлением бутербродов. Вся вспотев от выпитого за ужином узо и физических усилий, я сердито бросила ему: «Лучше бы помог!». Бедный Свен, ему, как всегда, досталось за других. Конечно, не он один такой, но все же это несправедливо. Несправедливо наказывать людей за чужие проступки.

Иногда мне кажется, что все мы — марионетки в руках искусного кукольника, и сегодня этот кукольник специально задержал меня у столика с фотографиями. Протирая их, я наткнулась на свадебное фото родителей. На нем изображена красивая женщина с высокой прической, украшенной цветами, которая придает ей одновременно чопорный и фривольный вид. Незаметно, что она рожала всего пару недель назад: талия у нее тонкая, ослепительно белое платье открывает шею и грудь, букет огромный, а улыбка призывная. Рядом с ней стоит светловолосый жених, который как будто заглядывает в вырез ее платья. Но это только так кажется: бабушка рассказывала, что у папы была температура тридцать девять и он едва держался на ногах. Каким-то чудом ему удалось выдержать венчание и ужин, но на свадебный вальс сил уже не хватило. Он пошел домой и лег в постель, а мама осталась и танцевала до утра, пока ее новоиспеченный муж лежал дома в жару.

Бабушка ей этого так и не простила. Она старалась общаться с мамой нормально, но не смогла. Их взаимная неприязнь была так сильна, что даже я это чувствовала. Мама либо вообще не обращала на свекровь внимания, либо огрызалась, когда та ей что-то говорила. Это могло бы выглядеть как милая семейная перепалка, но когда родителям отца случалось навестить нас на Рождество, ненавистью женщин друг к другу пропитывались и окорок, и глинтвейн.

— Бабушка такая красивая! — угораздило меня сказать однажды, когда они были у нас в гостях и я не смогла сдержать восхищения бабушкиным ярким цветастым платьем.

— Какая разница, что она надела, если у нее воняет изо рта! — отрезала мама.

Сейчас, протирая ее лицо под стеклом и думая о ней и об Ирен, я спрашивала себя, почему общаюсь со второй, зная, каких трудов мне стоило расправиться с первой. Я ведь почти позволила прошлому действительно стать прошлым. Я удивилась, почему, черт побери, до сих пор не выкинула мамину фотографию, и отправилась к мусорному баку. Свен поставил на крышку бутылку пива — в знак благодарности мусорщику за помощь. Я убрала пиво, открыла крышку и швырнула фотографию в контейнер. Услышав звук бьющегося стекла, я испытала глубокое удовлетворение. Закрыла крышку и поставила на нее пиво. Потом вернулась в дом, легла рядом со Свеном и притворилась, что читаю. Как только он начал похрапывать, я встала, спустилась в подвал и взяла бутылку вина. Не из тех, что мне подарили на день рождения, а их тех, что сама купила. Сначала узо, теперь греческое вино… Да простят меня боги, но сегодня мне это просто необходимо. Меня не оставляет ощущение, что дальше все будет только хуже.

30 июня

Я оказалась права. В последующие дни дьявол, похоже, развлекался вовсю. Первый предвестник бури дал знать о себе уже наутро, когда Свен принес мне в постель завтрак: чай, бутерброд и стаканчик портвейна. Очень скоро выяснилось, в чем причина такой щедрости. Проглотив свой бутерброд и запив его чаем, Свен приступил к делу:

— Ева, я разговаривал с Орном. Он придет на днях посмотреть трубы.

— И?.. — спросила я, гадая, что они задумали — Свен и наш местный мастер на все руки.

— Наши трубы не выдержат еще одну зиму, и я устал жить в постоянном страхе.

— И это значит…

— Это значит, что Орн на них посмотрит, и мы подумаем, как их заменить. И… не смотри на меня так, Ева. Не моя вина, что трубы проходят прямо под твоими розами. Ведь они ничем не отличаются от других растений, их спокойно можно пересадить в другое место. Я же не прошу тебя распрощаться с ними навеки, только…

Я сделала глоток портвейна. Меня охватила паника, она выплескивалась через край — на поднос, на постель, на ковер…

— НЕ СМЕЙ трогать мои розы! Слышишь, Свен! Рой где хочешь! Вскрой пол, если это нужно, ломай стены, выставляй окна… Делай, что угодно, но мои розы не трогай, слышишь?!

— Ева, ну что с тобой такое! Ты же всегда такая рассудительная и спокойная. Конечно, розы очень красивы, но с ними ничего не случится, если их пересадить чуть в сторону. А вот если трубы замерзнут и лопнут, мы останемся без воды, и нам придется пить вино вместо чая, не говоря уж о душе…

Не удостоив Свена ответом, я встала, оделась, вышла в сад, погладила шиповник, понюхала розу «Реасе», собрала лепестки в ладонь. Потом вернулась в дом и набрала номер дочери Ирен Сёренсон. К моему удивлению, она взяла трубку. Я передала вчерашний разговор с ее матерью и заметила, что, по-моему, Ирен теряет связь с реальностью и ей не стоит больше жить одной. Я рассказала и о том, как грязно у Ирен, и что ей прописали сильные лекарства, потому что подозревают у нее болезнь Альцгеймера. Описав все как есть, я поинтересовалась, что та думает предпринять.

— Спросите у нее, сколько раз она меня навестила, когда я лежала в больнице, — ответила дочь Ирен.

Мне было известно, что она несколько недель провела в больнице на грани жизни и смерти, и я знала, что Ирен ни разу к ней не пришла. Я уже давно поняла, что Ирен ненавидит все, что связано с болезнью или смертью. Иногда она рассказывает мне о старых друзьях и родственниках, которые попали в дом престарелых или лежат в больнице, но я знаю, что ей и в голову не придет навестить их или хотя бы послать цветы или открытку. Я понимаю, что, избегая общаться с больными и умирающими, она борется с собственным страхом смерти.

— С чего это мне переезжать в какой-то дом, где живут одни старики? — как-то раз обмолвилась она, тем самым подчеркивая, что себя к таковым не причисляет.

Я прекрасно понимала дочь Ирен. Отлично помню, как меня в четырнадцать лет доставили на «скорой» в больницу со страшной головной болью: я поскользнулась на тротуаре и упала. Врачи сделали все, что могли, но у меня было сотрясение мозга, и я ужасно страдала. Потом к сотрясению добавились воспаление и жар. Несколько дней я лежала в бреду, изредка приходя в сознание и видя у своей койки незнакомую женщину, которая, как потом выяснилось, была моей соседкой по палате. Она все это время просидела рядом, и, стоило мне открыть глаза, радовалась: «Смотрите, она приходит в себя! Она очнулась!».

В конце концов, мне стало лучше, но я провалялась в постели еще несколько недель. Папа ехал со мной в машине скорой помощи, я помню, как держала его за руку, помню его запах, помню, как боялась, что рассердится мама, которой придется ехать в больницу. Но когда я очнулась, мамы со мной не было. Только папа навещал меня каждый день, спрашивал, как я себя чувствую и не надо ли мне чего-нибудь. Это ему я шептала, что мне нужно свежее нижнее белье и учебники, и это его заботливые руки расчесывали мне волосы. Это папе врачи сообщили, что с головой у меня все в порядке и что они не понимают, чем вызвано такое сильное воспаление.

— Твой папа будет очень рад, когда ты вернешься домой, — сказала мне соседка по палате, когда меня выписывали. Мама выразила свои чувства по поводу моего выздоровления тем, что приготовила праздничный обед: рулетики с мясом, консервированные фрукты со взбитыми сливками и вино, большую часть которого выпила сама, заявив, что у нее редко бывает повод что-то отпраздновать.

Бустер, конечно, заслужил наказание, но он искупал чужую вину. Как и Карин Тулин. В случае с моей болезнью, когда никто не мог объяснить, что вызвало столь сильное воспаление, мне порой кажется, что это я сама себя наказала. Я помню, что боли в голове начались у меня через неделю после того, как мы с мамой серьезно поссорились.

Мои родители все чаще устраивали вечеринки, теперь они уходили из дома не только по пятницам, но и по субботам. А еще приглашали друзей к нам домой. Я чувствовала, что папу бесят эти вечеринки с вином, танцами и пустыми разговорами. Возможно, он мирился с ними, пытаясь сохранить иллюзию нормального брака. А может, хотел контролировать маму, потому что ей ничего не стоило отправиться на вечеринку или в бар одной и потом не вернуться домой ночевать.

В тот вечер к нам должны были прийти мамины друзья, и она ушла с работы пораньше, чтобы успеть приготовить угощение. По какой-то причине папа не купил того, что просила мама, и с каждой минутой она раздражалась все больше. Я прекрасно понимала, почему: мама боялась, что не успеет нарядиться и накраситься к приходу гостей. С горящими от ярости глазами она подошла ко мне и крикнула, чтобы я бросила то, чем занималась (а я накрывала на стол), и бегом бежала в магазин за недостающими продуктами и закусками.

— И еще принеси букет цветов! — крикнула мама мне вслед.

Я купила все, что просили, кроме цветов, про которые вспомнила, только подходя к дому. Поначалу мама этого не заметила. Папа получил приказ заниматься приготовлением ужина, я продолжила накрывать на стол.

— Ева, какое украшение мне выбрать? — внезапно раздалось из спальни, и мне пришлось все бросить и бежать к маме, чтобы помочь ей выбрать ожерелье с жемчужинами и потом застегивать его на шее, чтобы она не испортила свежий лак на ногтях. Она выглядела весьма эффектно в черном платье с открытыми плечами и шелковой лентой в волосах, но злилась, потому что ей не удалось замаскировать прыщик на лице, а на чулках, которые она собиралась надеть, спустилась петля.

— Теперь иди, помоги отцу. И надень что-нибудь приличное! — фыркнула она, отсылая меня прочь.

Я едва успела переодеться, как в дверь позвонили, и гости заполнили прихожую, наступая друг другу на ноги.

В четырнадцать лет я была достаточно взрослой, чтобы демонстрировать меня гостям, но недостаточно, чтобы сидеть с ними за столом, что меня безмерно радовало. Я положила себе на тарелку разной вкуснятины и ела на кровати у себя комнате, поставив пластинку на старенький граммофон. Я слушала то же, что мои школьные приятели, — заезженную пластинку Элвиса, набирающих популярность «Битлз», но больше всего мне нравился джаз. Мама раздобыла в Лондоне пластинку с записями американской певицы Нэнси Уилсон, и ее голос под аккомпанемент грустного саксофона наполнял меня ощущениями, которые я еще не умела выразить словами.

Я уже доедала, когда мама крикнула, чтобы я спустилась. Я прошла в кухню и сначала увидела только море красных мужских и накрашенных женских лиц, которые, словно пасхальные яйца, обрамляли наш деревянный стол. Маме удалось перекричать гомон гостей:

— А вот и наша Ева! Образец добропорядочности. В отличие от меня. Но и у нее есть свои недостатки, хотя папочка считает ее самим совершенством. Например, она должна была купить цветы, но забыла… Вот что значит полагаться на детей…

Она велела мне сесть меж двух мужчин, которые с интересом меня разглядывали. Мне было всего четырнадцать, и я была абсолютно трезва, зато у меня не было морщин и были длинные золотисто-рыжие волосы. Все в этом мире вертится вокруг спроса и предложения.

Мужчина, сидевший справа, был не так пьян, как остальная компания (за исключением папы). Его звали Бьёрн, он работал вместе с мамой. Ему было лет пятьдесят — он был намного старше моих родителей, но выглядел неплохо для своего возраста: подтянутый, с едва тронутыми сединой волосами. Бьёрн довольно мило попытался выяснить, кто я такая, потом поинтересовался, как мои дела в школе и чем я занимаюсь в свободное время, так что у нас завязалось что-то вроде светской беседы. Он упомянул, что в юности много путешествовал, рассказал мне об экспедициях в Канаду, о том, как забирался на скалы в Альпах. Чем дальше, тем больше взгляд его затуманивался, а ноги начали нетерпеливо ерзать под столом.

— С тех пор многое изменилось, — сказал он и сделал глоток коньяка, поданного к шоколадному муссу. — В то время я и сам был как скала. Всегда с гордо поднятой головой и прямой спиной, я не замечал всего того дерьма, что окружало меня со всех сторон. Я был таким сильным. В кармане у меня не было ни эре, но зато я был независим и готов преодолеть любые препятствия. Выпьем за тебя, милая! У тебя вся жизнь впереди, используй эту возможность! Слышишь, Красная Шапочка!

Он обнял меня рукой за плечи и заглянул в глаза. Я заметила у него слезы. Я была почти тронута, но тут мамин резкий голос разрушил интимность, возникшую между нами:

— Бьёрн! Бьёрн! Алло! Нет смысла разговаривать с Евой о любви или о путешествиях, она понятия не имеет ни о том, ни о другом. Она вообще ничего не знает о жизни.

Бьёрн не обратил на ее слова внимания, но для меня они были как пощечина. Я тут же встала, вышла в ванную и заглянула в аптечку. Обезболивающее, снотворное… таблеток тут хватило бы, чтобы усыпить кого угодно. Даже навсегда. Я трогала пузырьки с лекарствами, перебирала в уме их названия, теребила этикетки, слушала их голоса, обещавшие тишину и покой. Я была так увлечена, что не заметила, как мама вошла в ванную и встала рядом со мной. Внезапно в зеркале рядом с моим появилось ее отражение. Светлые волосы рядом с золотисто-рыжими. Во мне проснулась ярость:

— Так значит, я понятия не о чем не имею?

— Давай, позлись, если тебе больше нечем заняться, — отрезала мама абсолютно трезвым голосом и грубо отодвинула меня в сторону, чтобы достать помаду и подправить свой хищный оскал.

Я вышла из ванной, но не вернулась к Бьёрну с его ностальгией по юности и свободе, а пошла к себе и легла. Я заснула почти мгновенно, хотя мамины злобные слова продолжали звучать у меня в ушах так громко, словно хлопала крыльями стая чаек.

Проснувшись, я сперва решила, что это Пиковый Король решил нанести мне визит. Мне снилось, что он нес меня на руках и опустил на пляже, где рассказывал о львах, крокодилах и крысах, подталкивая все ближе к воде. И вот, в тот самый момент, когда я решила, что сейчас упаду в воду, захлебнусь, утону… он внезапно обнял меня и поцеловал, очень легко, в щеки, в шею, потом нежно в губы.

Я ощутила вкус шоколада и табачного дыма и решила, что успела вовремя схватиться за веревку и увидеть крест, как вдруг поцелуй превратился в грубый и противный. Я окончательно проснулась и увидела перед собой чужие глаза. В моей постели был мужчина. Он был крупный и тяжелый, но я так резко села в кровати и схватилась за одеяло, чтобы прикрыться, что он свалился на пол. Я хотела закричать, как вдруг поняла, что узнаю его. Это был Бьёрн. Он лежал на полу, пытаясь собрать остатки своего эго, и бормотал что-то неразборчивое. За дверью громыхала музыка, я слышала смех и крики. Танцы-обжиманцы были в самом разгаре, а вместе с ними начались поиски партнера для секса на сегодняшний вечер.

— Девочка моя, малышка Ева, ты такая юная, ты не знаешь, как больно быть старым, чувствовать, что вся жизнь позади… Мне бы только один поцелуй, только потрогать тебя немного, твою юную кожу… ощутить, что такое юная девушка рядом…

Он снова забрался на кровать и придавил меня своим телом. Я пыталась его оттолкнуть, но он был тяжелым и пьяным, и не успела я сделать и движения, как одна его рука легла мне на бедро под одеялом, а другая нашла грудь под сорочкой и сдавила ее. Все это время он целовал меня противными мокрыми губами и дышал в лицо перегаром.

Почему я не закричала? Может, потому, что несмотря на отвращение понимала, что он не опасен. Бьёрн оказался человеком чувствительным, я напомнила ему о том, каким он был когда-то, и ему захотелось вернуть молодость. Поэтому я просто попросила оставить меня в покое и выйти из комнаты. Он начал плакать, но наконец внял моим просьбам и нетвердой походкой покинул спальню. Только тогда я ощутила страх. Я вскочила с кровати, захлопнула дверь, заперла ее на ключ, бросилась обратно в постель и спряталась с головой под одеяло. Ноги у меня были ледяные. Я лежала без сна, не отваживаясь спуститься за стаканом воды. Я чувствовала себя слабой и беззащитной. То и дело я доставала мешочек с ушами Бустера и спрашивала у них совета, и только после третьего разговора с ними смогла, наконец, успокоиться.

На следующее утро я спустилась вниз разбитая. Все было заставлено грязными тарелками, стаканами и переполненными вонючими пепельницами. Воздух стоял спертый. На ковре в гостиной остался черный след, словно об него тушили сигарету. Серый диван залили чем-то вроде кофе или красного вина. В довершение ко всему, кого-то стошнило в ванной, и от засохшей блевотины исходил мерзкий запах. Я чувствовала, что мое светлое «я» сегодня заставят все это убирать, и мне стало нехорошо. Папа сидел на кухне в халате, пил кофе и ел бутерброд. Я тоже налила себе кофе, прежде чем заговорить о том, что жгло меня изнутри…

— Папа, этот Бьёрн…

Папа оторвался от газеты.

— А что с ним?

— Кто он?

— Ева, я плохо его знаю. Только то, что он мамин коллега. Они как-то навещали нас на даче, помнишь? А почему ты спрашиваешь?

— Потому что он…

Я не знала, как продолжить, знала только, что случившееся ночью ужасно и мне надо с кем-то поделиться.

— Он за ужином рассказывал мне о своих путешествиях в молодости и… потом он пришел ко мне ночью, когда я спала, и…

Папа смотрел на меня. На лице его был написан ужас.

— Зашел… зашел к тебе? В спальню?

— Я проснулась от того, что кто-то лежал в моей кровати… и он лежал там и обнимал меня.

Я не могла выговорить «целовал», как ни пыталась. На моих губах словно стояла печать, не давая словам вырваться. Но ничего и не нужно было говорить, потому что папа так резко вскочил, что опрокинул чашку. Кофе залило весь стол.

— Пойдем со мной, — произнес он каким-то чужим голосом, и я пошла за ним в спальню, где лежала мама.

На прикроватном столике стояла наполовину выпитая чашка кофе и тарелка с нетронутым бутербродом. Воздух был спертый, и мама тоже выглядела какой-то несвежей. Светлые волосы слиплись от пота, остатки косметики размазаны вокруг глаз. Она повернулась на спину и пробормотала, что у нее болит голова:

— Задерните шторы, свет режет мне глаза, я еще посплю…

Но папа щелкнул выключателем, и безжалостный яркий свет ударил маме прямо в лицо. Папа подошел и сел на край постели.

— Сядь. Допей кофе и сядь. Мне надо с тобой поговорить. Нам надо с тобой поговорить. Так не может продолжаться. Я больше не позволю устраивать эти безобразные вечеринки, всему есть предел…

Мама кое-как приподнялась на локтях, сделала глоток кофе и скорчила гримасу:

— Милый, у меня голова просто раскалывается… в чем дело?

Папа ее резко оборвал. Я видела его сзади: невысокий мужчина с широкой спиной под сине-серым халатом и светлыми завитками на затылке.

— Бьёрн, твой милейший коллега, этот тип, которого ты притаскиваешь каждый раз, когда мы устраиваем эти чертовы вечеринки… Тебе отлично известно, что он мне всегда был противен, но теперь с меня хватит. Слышишь?! — У папы срывался голос, и я вдруг поняла, что он вот-вот разрыдается.

Мама сделала еще глоток кофе. Внезапно папа так резко схватил ее за плечи, что она расплескала кофе на постель. Уже вторая пролитая чашка за утро.

— Бьёрн, твой коллега и старый приятель, заходил ночью к Еве. Пока мы тут веселились, особенно ты, он пошел к Еве в спальню и залез к ней в постель. Твоя дочь проснулась от того, что он обнимал ее! Черт побери! Как такое могло случиться?! Представь, что было бы, если бы она не проснулась? Что у тебя за друзья! С меня хватит! Надо положить этому конец! Ты отказываешься меня слушать, но теперь я говорю тебе: вечеринок больше не будет. Поняла?!

Сначала мама ничего не сказала. Она взяла чашку и допила то немногое, что там оставалось. Потом посмотрела на меня. И улыбнулась.

Это была отвратительная улыбка. Остатки помады застыли в уголках рта, глаза с размазанной тушью горели злобой.

— Так Бьёрн был у тебя в спальне? Как мило! Зашел и лег в кровать? Да он, наверно, выпил лишнего и решил прилечь. Но ошибся комнатой и не заметил, что в кровати уже кто-то есть.

Папа в шоке смотрел на нее.

— Что ты хочешь сказать?

Улыбка исчезла. Мамино лицо исказилось:

— Я хочу сказать, что видела: Бьёрн выпил лишнего. Может, он и завалился к Еве в постель, но уж точно не для того, чтобы приставать к ней. Он просто устал. Да, он не дурак выпить, но это свойственно всем общительным и веселым людям. К каковым ты, разумеется, не относишься.

Я не могла видеть папино лицо, но видела, как у него напряглась спина под халатом. Так, словно он готов был наброситься на маму.

— Что ты несешь?! Ты смеешь утверждать, что Ева все это придумала? Нафантазировала, что Бьёрн лежал в ее кровати и обнимал ее? Да ты с ума сошла…

Теперь и мама повысила голос:

— Думаю, Ева переоценивает свою привлекательность. Мне хорошо известно, что Бьёрн не стал бы ее лапать, он не такой. И кроме того… — Она сделала паузу и хищно облизнулась. — Кроме того, он пытался обнять и меня тоже. Ему просто нравится обнимать женщин. Вот и все. А Ева под руку подвернулась.

Я стояла в дверях, смотрела на них — на мамино лицо с размазанной косметикой, на папину спину — и чувствовала, как часть меня отделяется и поднимается к потолку, наблюдая за происходящим сверху. Я рассказываю, что «взрослый мужчина», как выразилась мама, лапал меня в спальне, а она мне не верит. Интересно, что было бы, если бы я рассказала о поцелуях и о словах Бьёрна: как ему «хочется потрогать юную кожу». В то мгновение я поняла, что никогда больше не смогу считать эту женщину матерью. Она не может ею быть. Это просто физически невозможно. Я вынуждена буду ее убить. Я приняла решение и должна его выполнить. Иначе мне не выжить.

Какое-то время мы все молчали. Потом папа взорвался. Он кричал и ругался, а я выбежала из комнаты, как только поняла, чем все это закончится. До меня долетали слова «полное безумие», «я больше не выдержу», «безответственность», «безрассудство», которые он в истерике обрушивал на маму. А она, забыв о мигрени, орала, что он «зануда», что не дает ей веселиться и всегда принимает мою сторону. «Ты выслушал обе версии событий и тут же решил, что именно она говорит правду, хотя мы с Бьёрном — коллеги и знаем друг друга сто лет». И тут она воспользовалась своим любимым оружием:

— А ты ничего не забыл?

— Что ты имеешь в виду? — недоуменно спросил папа.

— Ты даже не поинтересовался, как я себя чувствую! На меня тебе наплевать!

Я ушла в свою комнату, закрыла дверь, достала мешочек с ушами Бустера и попыталась проанализировать ситуацию. Произошедшее ночью меня не так уж сильно напугало, хотя тогда я еще не осознавала, насколько это ужасно. То, что мне не поверили, было куда хуже. Если мои слова ничего не значили даже в такой ситуации, что же ждет меня в будущем?

Папа мне поверил и принял мою сторону. Но мама не верила или не хотела верить. Почему? Какие у нее могут быть на то причины? Я видела только одну: она мне не родная мать, к тому же ей самой нравится Бьёрн, и она ревнует его ко мне. Ревность. Я попробовала это слово на вкус. Оно щипало язык. Может быть, ревность — причина всех ее поступков? Она сказала, что папа всегда меня защищает. Может, ей кажется, что он ее предает? Что мы с ним объединились против нее? В это трудно было поверить: папа потакал ей во всем. Сегодняшний завтрак в постель — лучшее тому доказательство.

Ссора родителей затянулась. Они то понижали голос, то снова переходили на крик. Мне показалось, что я слышу, как они швыряют на пол вещи. В конце концов, я спрятала мешочек с ушами Бустера под подушку, оделась и, не заглядывая в ванную, чтобы не показываться им на глаза, вышла на улицу.

Воздух был чистый и холодный, машин мало. Я сделала глубокий вдох и подумала, что на этот раз мне потребуется что-то особенное. Необходимо найти виноватого, и на этот раз я не могу повесить все на маму. Папа ведь согласился устроить вечеринку. Да и Бьёрн туда не сам пришел, его пригласили, пусть папа и был против. Но он не смог заставить маму попросить у меня прощения. От одной мысли о том, что мама не поверила мне, хотя такой сильный и крупный мужчина, как Бьёрн, мог сделать со мной что угодно, я покрылась холодным потом. Но это не мама стала причиной всей этой цепи событий. Виновен был Бьёрн, который, несмотря на свою чувствительность, все-таки был взрослый мужчина, и тем не менее, забыв о приличиях и разнице в возрасте, хотел удовлетворить со мной свои мерзкие потребности.

Когда я вернулась домой, мысли мои прояснились, и я успокоилась. Черное снова схлестнулось с белым, и в результате у меня выработался план. Он был не слишком хорош, но его можно подкорректировать. И если все получится так, как я задумала, Бьёрн больше никогда не залезет в чужую постель без приглашения. Но сначала нужно разобраться с родителями. Открыв входную дверь, я поняла, что у них наступило временное перемирие. Мама и папа сидели за столом в кухне и читали газеты. В раковине лежала гора немытой посуды.

— Ты гуляла? — спросил папа. — Очень разумно с твоей стороны. Мне бы тоже не помешало проветриться после вчерашнего. Хочешь есть? Мы пожарили яичницу, есть еще ветчина и помидоры. Нам лень было готовить полноценный завтрак…

Он умолк. И старался не смотреть мне в глаза. Мама же заявила мне как ни в чем не бывало:

— Идиотка! Она, видите ли, выступает за здоровый образ жизни, не то что ее старая мамаша! Зато я не боюсь пробовать что-то новое в жизни, а вы оба торчите дома.

Может быть, тогда с Бьерном я пережила стресс. А может, и нет. Скорее всего, испугалась не я, а мое тело. Буквально через неделю я поскользнулась на тротуаре, упала и ударилась головой. Меня увезли в больницу и поставили диагноз — сотрясение мозга. Я проболела несколько недель. Должно быть, мое отсутствие положительно сказалось на атмосфере в нашем доме, это было как антракт в спектакле, после которого занавес снова поднимается, открывая зрителям новые декорации и отдохнувших актеров.

Зачем я это пишу? Может быть, потому что мне кажется, что надо поторопиться?

ИЮЛЬ

4 июля

События развиваются так стремительно, что дневник пришлось на время отложить. Позавчера позвонила в панике Ирен и сообщила, что видела у себя в спальне незнакомого мужчину. Она уже легла спать и понятия не имела, как ему удалось войти — ведь она заперла все двери. Он стоял в темноте и смотрел на нее, лежащую в постели. Слава Богу, Ирен нажала на кнопку сигнализации, которую установили социальные работники, чтобы она могла их оповестить, если с ней что-то случится. А потом вне себя от страха позвонила мне. Ее можно было понять.

Разумеется, именно мне пришлось выяснять, что же случилось на самом деле. Оказалось, что это, собственно, и был социальный работник, который совершал контрольный обход престарелых. Он позвонил в дверь, а поскольку никто не ответил, открыл ее запасным ключом и вошел. Я попросила представителей социальной службы в следующий раз быть поосторожнее: если есть риск, что пожилой человек уже лег спать, не стоит врываться к нему в спальню, так можно его до смерти напугать.

Но я понимала, что ситуация выходит из-под контроля. Разговаривать с социальной службой о том, что за Ирен требуется особый уход, было бесполезно. Они отказывались отклоняться от установленных правил ухода за престарелыми, и то, что Ирен — живой человек, их совершенно не волновало. Дочь обещала заглянуть к ней, но через пару часов перезвонила и сообщила, что не успевает, потому что ей надо покормить кошек. Когда Ирен мне об этом сообщила, я так расстроилась, что решила позвонить Сюзанне и предложить пообедать со мной в соседнем городке. Мы могли бы взять с собой Свена.

Бывший муж Сюзанны Йенс внезапно появился у нее на пороге пару дней назад и заявил, что хочет пообщаться с детьми. Новая пассия Йенса собралась в Данию на пару дней, и в его плотном расписании вдруг образовалось время, чтобы выполнить свой родительский долг. Сюзанна хотела было захлопнуть дверь прямо перед его длинным тощим носом, но сообразила, что его визит даст ей возможность хоть немного отдохнуть от детей и побыть одной. Отослав Йенса в ближайшее кафе, она собрала детей и отправила к нему. Слава Богу, сейчас они на каникулах, и их гораздо проще собрать. В школьный период проследить, чтобы они взяли с собой все учебники, тетради, бутерброды, сменную обувь и спортивную форму, просто нереально. Сейчас же главное — не забыть купальники, игрушки и книги для Анны-Клары.

Мне трудно было заставить себя позвонить дочери. Всю жизнь я стремилась быть независимой и не люблю напоминать кому-то о себе. Я бы умерла, если бы узнала, что со мной встречаются не потому, что этого хотят, а потому, что так положено. Но на этот раз мне очень хотелось увидеть Сюзанну. Я была как курильщик, который, бросив пагубную привычку, все равно тянется за сигаретами.

«Мать не обманешь», — говаривала моя бабушка, когда мама в ответ на ее вопрос отвечала, что все чудесно. Я понимаю, что бабушка имела в виду. Когда Сюзанне плохо, мне тоже плохо. Словно, когда она родилась, частичка ее так и осталась во мне и росла вместе с Сюзанной реальной.

Дочь не слишком обрадовалась моему звонку. У нее оставалось две недели до отпуска, а в адвокатской конторе, где она работала, ей поручили вести очень сложное дело о гибели маленького мальчика. Но она с интересом выслушала мои последние новости, в том числе и об Ирен.

Они встречались достаточно часто, чтобы понять, что симпатизируют друг другу. Ирен нашла в моей дочери родственную душу — их обеих интересовали забавные шляпки и прочие покупки — всегда была мила с Сюзанной. Это вызывает у меня противоречивые чувства: мое светлое «я» радуется за дочь, темное ей завидует.

Мы договорились встретиться в Варберге. Свен был счастлив, что его тоже позвали. Мы с ним пришли в ресторан, выбрали столик и в ожидании Сюзанны разглядывали туристов.

Своим появлением она, как всегда, вызывала всеобщее оживление. Ее непослушные черные волосы, решительный взгляд карих глаз и красиво очерченный рот заставили многих мужчин отвлечься от тарелок и выпрямить спины. Я отметила, что она хорошо выглядит: загорелая, хотя еще не была в отпуске, в модном летнем платье и босоножках.

— Привет! Ты такая красивая! Садись же. По-прежнему много работы?

Сюзанна опустилась на стул и вздохнула:

— Вы уже что-нибудь заказали?

Похоже, нам не меньше получаса придется болтать всякие глупости, пока она наконец не расслабится.

— Нет, мы ждали тебя.

Не успела я договорить, как официант уже стоял рядом с нами. Сюзанна, не заглядывая в меню, заказала салат и бокал вина. Свен, который как раз вернулся из туалета, успел крикнуть: «Филе и пиво!», а я попросила рыбу и вино. С формальностями было покончено. Сюзанна откинулась на спинку стула и прикрыла глаза.

— Как дела у детей? — Со свойственной ему бестактностью Свен умудрился ударить в самое больное место.

— Детей? — невесело рассмеялась Сюзанна. — Наверное, так, как они того и заслуживают. Они живут то со злобной брошенной мамашей, то с папашей и его новой пассией. Вот и все. За Пера я не волнуюсь, он, по крайней мере, ничего не скрывает: кричит, швыряет вещи, ругается… И я этому рада. Знаешь, почему, мама? Он выплескивает злость! Но Анна-Клара… Не знаю, что с ней делать. Она молчит. А с Мари хуже всего — она закрывается в своей комнате, включает музыку и просто сидит на кровати, уставившись прямо перед собой. Говорить с ней все равно, что со стенкой. Она ни на что не реагирует.

Нам принесли напитки. Сюзанна, не дожидаясь, пока мы со Свеном поднимем бокалы, схватила свой, сделала глоток и только потом чокнулась с нами. Свен жадно пил пиво. Так жадно, что у него остались «усы» от пены.

— А знаете, что ужаснее всего? Меня никто не жалеет. И знаете, почему? Потому что новая пассия Йенса некрасивая и старше меня. И потому что она «всего-навсего» учительница, тогда как я адвокат. Все считают, что нет повода ревновать, если мужчину угораздило влюбиться в старую и уродливую женщину. Как вам такая логика? Мне кажется, лучше бы он оказался «голубым». Хотя, если подумать, тогда меня винили бы в том, что женщины ему больше неинтересны.

Сегодня Сюзанна была особенно цинична. Свен пробормотал:

— Девочка моя, я не понимаю, как это случилось. Вы же были так счастливы вместе, никогда не ссорились… мне казалось, он любит тебя больше, чем ты его, и очень привязан к детям. Я и представить не мог, что он может так с тобой поступить.

Сюзанна ничего не отвечала. Принесли еду. Было пресновато, но вкусно.

Я не стала говорить, что всегда считала Йенса ничтожеством, и попыталась подбодрить дочь: она умница и настоящая красавица, на работе у нее все хорошо, она отличная хозяйка и замечательная мать, чудесная подруга, а еще у нее безупречный вкус — выглядит она всегда очень стильно.

— Ты знаешь, что я люблю тебя, что мы тебя любим, — сказала я, — и всегда готовы помочь с детьми и вообще, в чем понадобится.

Сюзанна отложила вилку, взглянула на салат с креветками и сглотнула. Потом сердито посмотрела на меня:

— Любим, любим, любим… Да, мама, я знаю, ты меня любишь, ты говорила это миллион раз, и это действительно так. Но иногда… иногда мне кажется, что ты душишь меня этой любовью. И это доводит меня до белого каления! В детстве я делала, что хотела, а ты всегда просила у меня прощения. Это меня ужасно бесило. Ты извинялась за каждый пустяк. И всегда была выдержанна, и делала для меня все. И тем не менее… мне часто казалось, что тебя нет рядом. Несмотря на это вечное, удушающее «я люблю тебя», «прости меня», «я всегда рядом», у меня создавалось ощущение, что в тебе живут два человека. Один говорит мне эти слова, а другой молча смотрит в сторону. Я так и не смогла тебя понять.

Я, не поднимая глаз, проглотила кусочек рыбы. Я не была готова к такому серьезному разговору. Но Сюзанну это не смутило. Она продолжала говорить, не переставая есть салат, и соус капал ей на платье.

— Однажды, не помню точно когда, я вела себя плохо. Очень плохо. Я тебя провоцировала. Кажется, я должна была прибрать у себя в комнате, но не сделала этого. Я хотела увидеть твою реакцию. Ты несколько раз мягко попросила меня навести порядок, а я отвечала все грубее и грубее, и тогда я наконец увидела тебя другой. Ты взорвалась. Схватила меня за плечи, стала трясти и кричать! Ты кричала, что я должна сделать то, что ты велела, что я должна тебя уважать: «Делай, что сказано! Ты должна меня слушаться! Не смей ухмыляться! Смотри мне в глаза!». Ты орала на меня и не могла остановиться. И знаешь, что, мама, я тогда подумала: «Ну наконец-то! Наконец. Наконец я вижу тебя настоящую. Наконец-то ты на меня кричишь. Наконец-то у меня нормальная мать, как у всех других детей». Но…

Сюзанна замолчала и сделала глоток вина. Свен сосредоточенно жевал мясо, делая вид, что полностью поглощен едой, а у меня рыба встала поперек горла. Я сделала вид, что выплевываю кости, и выплюнула весь кусок в салфетку. Отпила вина.

— …Но что сделала ты? — добивала меня Сюзанна. — Часом позже ты пришла ко мне и умоляла простить тебя. И снова это «Я люблю тебя, я люблю тебя», словно прибавляешь звук у радио. И тогда во мне что-то умерло. Я больше не отваживалась делать гадости, потому что все мои попытки ты убивала своей любовью. Иногда мне кажется, что именно поэтому у нас с Йенсом ничего не получилось. Каждый раз, когда мне хотелось закатить ему скандал, наорать на него, выругаться, я думала, что в этом нет никакого смысла, потому что в ответ получаешь только любовь, которая, словно подушка, затыкает тебе нос и рот, не давая дышать. И я молчала. Я ничего не говорила. И чем все кончилось?..

Мы со Свеном молчали. Я гадала, что из сказанного Сюзанной дошло до Свена, что он об этом думает и сколько слов из ежедневного мужского запаса у него еще осталось.

— Кончилось тем, что он ушел к женщине старше меня. — Сюзанна с размаху поставила бокал на стол. — Он говорит, что она, по крайней мере, не боится выражать свое мнение, не боится с ним ссориться. У нее есть недостатки, но она и не пытается быть идеальной, и с ней ему комфортнее. Мой муж бросил меня, потому что я была недостаточно сварлива, и это твоя вина, мама. Это ты отучила меня выяснять отношения. А ведь когда-то я умела закатывать скандалы. Я не боялась это делать!

Я не знала, что сказать в свое оправдание, как защититься. Внутренний голос говорил мне, что это нормально, что нельзя посвящать всю жизнь детям, что следует подумать и о себе тоже, что и в любви нужно соблюдать меру… Возможно, Сюзанна ждет от меня этих слов? Мне стало холодно. Выбора не было. Проще взять вину на себя, чтобы не мучила совесть. Сюзанна накрыла мою руку своей:

— Мама, я не хотела тебя расстраивать. Прости меня. Вот видишь, опять… Ты замечательная мать. Просто когда начинаешь в себе копаться, в голову приходят всякие мысли… Видишь старых друзей с новой стороны. Те, на кого ты рассчитывал, от тебя отворачиваются. Зато едва знакомые люди, оказывается, готовы выслушать и утешить. И тогда, волей-неволей, начинаешь задумываться о своем прошлом, о семье, о том, о чем раньше запрещал себе думать. Ты же знаешь, что если начать копать, рано или поздно наткнешься на червяков. Мама, ты же не обиделась? Я знаю, тебе неприятно сознавать, что я…

Я подняла глаза. Циничная Сюзанна исчезла, на смену ей явилась моя добрая и заботливая дочь, та, какой я ее знала. Я сделала все, чтобы скрыть, как сильно ранили меня ее слова. Сама того не зная, она ударила в самое больное место. Оказывается, она все еще думает о том, что осталось далеко в прошлом.

— Хорошо, что ты открыто говоришь мне все это, — сказала я. — Иначе я бы просто не вынесла. Но согласись, что я изменилась. Уже не такая мягкая и чувствительная, какой была когда-то. Разве не так?

Сюзанна не успела ответить, потому что Свен в очередной раз вернулся из туалета.

— Ну как вы тут? — спросил он как ни в чем не бывало, и мы с Сюзанной истерически расхохотались. Одной фразой он перевел все сказанное в шутку. Мы не сговариваясь решили сменить тему разговора. Да, мы копнули глубоко, но ухитрились не испачкаться, и ни у кого не было желания снова лезть в грязь.

Мы со Свеном пообещали Сюзанне присмотреть за детьми, когда ей это понадобится, и я робко, наверное, слишком робко попросила ее как-нибудь заехать к нам в гости, добавив: «Хоть ненадолго». Потом я рассказала, как плохи дела с Ирен, и Сюзанна пообещала навестить ее, когда будет время.

— Думаешь, это конец? — спросила она тревожно.

Я ответила, что если и конец, то только жалкому существованию, которое Ирен влачила последнюю пару лет. Что ж, по крайней мере, мне удалось сохранить чувство юмора, и я вспомнила, что Ирен когда-то рассказывала, как один из социальных работников поинтересовался, не мечтает ли она о рае, и она ответила, что у нее нет никакого желания оказаться в этом скучном и добропорядочном заведении, тем паче раньше положенного времени. «В аду, по крайней мере, неважно, как ты выглядишь», — добавила она.

Сюзанна со смехом признала, что Ирен права: в раю надо следить за собой. Потом мы распрощались. Сюзанна ушла. Мы стояли и смотрели ей вслед. Потом медленно пошли к машине. Свен вел, а я сидела так тихо, что в конце концов он не выдержал:

— Сюзанна справится. Она сильная. Не волнуйся за нее, — сказал он, искоса взглянув на меня.

— Я не волнуюсь, но мне как-то не по себе, — ответила я.

Свен решил не углубляться в эту тему и завел разговор, о каком-то преступнике, про которого рассказывала Сюзанна. Благодаря усилиям известного адвоката парня освободили, хотя ни у кого не было сомнений в его виновности.

— Раньше преступники имели при себе ампулу с цианидом на случай ареста, теперь достаточно визитки престижного адвоката в кармане, — констатировал Свен.

Свен лег спать, а я все размышляла о том, что он сказал. Я думала о цианиде или каком-нибудь другом яде, когда обдумывала месть Бьёрну. Но выяснилось, что яд не так просто добыть. И в конце концов я пришла к выводу, что на самом деле не желаю Бьёрну смерти.

Конечно, он вел себя непростительно, но мама поступила еще хуже, когда мне не поверила. Мало того, она меня высмеяла. Пиковый Король по ночам шептал мне: «Жизнь за жизнь!», и я понимала, что он имеет в виду. Бьёрна надо было наказать. Еще один шаг на пути к цели. Он заслужил кару, и она должна соответствовать тяжести преступления. Он был хищником, но хищником мягким и пушистым. На той картине он был бы крысой, грызущей веревку.

Крыса и подала мне идею, как лучше всего наказать Бьёрна. Однажды мама прибежала из подвала бледная как полотно, крича, что видела там мышь. Грызуны вызывали у нее отвращение. Папа получил задание купить мышеловки и вскоре приволок целую кучу всяких старомодных устройств, в которые кладут кусочек сыра, и стоит мышке к нему подойти, как мышеловка захлопывается, разрубая ее тельце пополам. Мы проверили их вдвоем с папой: засунули внутрь кончик ножа и наблюдали, как она захлопывается. Я задумалась о том, умирает ли мышка сразу или нет, и можно ли прищемить себе палец, но на самом деле это было неважно. Главное, чтобы было больно, настолько больно, чтобы запомнилось на всю жизнь.

После моей болезни у нас в доме наступило перемирие. Вскоре папин офис перевели в Гётеборг, и ему пришлось проводить там всю неделю и приезжать домой только на выходные. Он не сразу согласился на такой вариант, но, насколько я поняла, в Гётеборге были проблемы, и папа был там жизненно необходим. Слово «безработный» вслух не произносилось, и никто не говорил, что в случае отказа папа потерял бы место, но сейчас я думаю, что так оно на самом деле и было: он просто побоялся сказать «нет». А вот мамина фирма, по иронии судьбы, процветала, и маму постоянно повышали. Она зарабатывала намного больше папы.

Папино отсутствие не пошло на пользу нашим с ней отношениям. Оставаясь наедине, мы старались не общаться. Мама задерживалась на работе допоздна, и меня это вполне устраивало. Вечеринки у нас дома прекратились, но теперь мама могла позвонить мне и сообщить, что задержится на работе, чтобы обсудить с коллегой срочные дела.

— Я приду домой в десять, — говорила она.

— Точно? — спрашивала я.

— Конечно, обещаю, в десять я буду дома, мы успеем выпить чаю и поболтать.

Я ждала, пока не пробьет десять. В половине одиннадцатого или в одиннадцать звонила Сигрид, или Леннарту, или Яну, и мне отвечали пьяные голоса на фоне смеха и криков. Когда подзывали маму, она брала трубку и лепетала:

— Я уже иду-у-у. Я тока… Ева… хи-хи-хи, прекрати, щекотно, я иду-у-у.

Я звонила ей два, три или даже четыре раза, и мама отвечала все более пьяным голосом. Когда она возвращалась, я уже спала. Утром она выглядела как обычно, только в ванной и спальне стоял запах перегара.

По вечерам в доме было до омерзения тихо. И хотя я всегда ненавидела шумные вечеринки и вечных гостей, за долгие годы привыкла к ним, и теперь мертвая тишина казалась неестественной. Я старалась шуметь сама: слушала свинг, Нэнси Уилсон, «Битлз», радио, старалась громче топать, когда шла на кухню или в туалет. Я закрывалась в своей комнате, включала все лампы и забиралась под одеяло, словно в утробу матери.

Иногда я разговаривала с ушами Бустера или статуэткой Девы Марии, изредка у меня оставался на ночь кто-нибудь из подруг, которым очень нравилось, что у нас так тихо и нет родителей, братьев и сестер. Мы делали уроки или читали. По большей части они рассказывали мне о своих проблемах, потому что сама я не осмеливалась осмеливалась откровенничать. Так у меня появилось много друзей. Они обрушивали на меня свои исповеди, используя как фильтр, в котором застревала вся грязь, и уходили, очистившись, прозрачные, как родниковая вода.

Часы тишины давали мне возможность углубить свои познания в математике. Учитель, обрадовавшись, что кто-то проявляет интерес к дробям и процентам, охотно давал мне дополнительные задания.

Однажды вечером я украшала дом к Рождеству. Ко мне должна была прийти подруга, а пока ее не было, я сходила в подвал за елочными игрушками и прочими безделушками, расставила повсюду гномиков и ангелочков, воткнула свечи в подсвечники, повесила звезду на окно. Когда подруга пришла, мы сели за уроки, и вдруг мама неожиданно рано вернулась домой.

— Ой, как здорово вы все украсили! Вот это да! — воскликнула она, опуская пакеты с продуктами на пол.

Мы вышли ей навстречу. Мама поздоровалась с моей подругой:

— Привет! Я мама Евы, как ты уже догадалась. Спасибо тебе, я уверена, это была твоя идея, ведь Ева совсем не интересуется домом! — И она махнула рукой в сторону гномов.

Я догадалась, что у нее какие-то проблемы, и тут же вспомнила, что потратила несколько недель впустую, размышляя о мести Бьёрну, вместо того чтобы действовать. После той злополучной вечеринки он у нас не появлялся, но как-то позвонил в поисках мамы, и я говорила с ним по телефону. Он спросил, как у меня дела, я ответила коротко, но вежливо. Но теперь перемирие закончилось, и пришло время войны.

Как завлечь мужчину в расставленную для него ловушку? Я могла размышлять на эту тему сколь угодно долго, но у меня не было никакого опыта общения с противоположным полом. Папа и Пиковый Король были единственными мужчинами, которые что-то значили для меня, и они любили меня такой, какая я есть, без всяких ухищрений с моей стороны. Но мои одноклассницы уже начали пользоваться косметикой и носить откровенные наряды. На уроках они шептались о какой-то новой лондонской моде, которой увлекалась и моя мама, и однажды одна из них пришла в школу с черными как сажа ресницами, синими тенями и челкой, закрывавшей один глаз. Наши мальчики ее, естественно, высмеяли, но через неделю у нее появился бойфренд из соседней школы. Доказательств этому не было, но слухи роились в классе, как мухи перед дождем, и все чувствовали, что вот-вот разразится буря. Кто-то из моих сверстников повзрослел раньше, кто-то еще оставался ребенком: нас можно было сравнить с ведром персиков, в котором есть зеленые, желтые, оранжевые и красные, но все еще покрытые нежным пушком.

Я находилась где-то на промежуточной стадии между зеленым и красным. Грудь у меня выросла, и месячные начались, хоть и не регулярные. Но в остальном я все еще оставалась ребенком, и этот контраст делал меня весьма привлекательной. Моим главным достоинством по-прежнему были пышные золотисто-рыжие волосы, но я редко распускала их, чаще, даже не расчесывая, собирала в хвост.

Как-то вечером я лежала в постели и спрашивала у ушей Бустера совета, как вдруг до меня дошло, что сам Бустер и есть ответ на мой вопрос. Какая разница, кого приманивать — мужчину или собаку? И тому и другому нравится вкусная еда, и тот и другой любят гулять без поводка и ластятся, если их потрепать за загривок. Если применить к Бьёрну ту же тактику, что и к Бустеру, результат будет примерно такой же. У меня больше не было необходимости тренироваться на пауках и улитках — я уже научилась управлять своим страхом и не боялась людей так сильно, как когда-то Бустера.

В тот раз испытала свой метод на таксе Ульссонов. Теперь мне тоже нужен был подопытный кролик. После долгих раздумий мой выбор пал на одноклассника Калле, в нем я почувствовала ту же неуверенность и прикрытую бравадой потребность в ласке, что была и в Бьёрне. Я подозревала, что и Калле и Бьёрн нуждались скорее в дружбе, чем в любви, но были не против свободного секса, чтобы подсластить эту самую дружбу.

Я стала аккуратно причесываться и время от времени подходила к Калле, чтобы задать вопрос по математике или поболтать про школьные дела. Он быстро усек, что я хочу познакомиться с ним поближе. Еще несколько душевных разговоров, и меня пригласили на чай под предлогом сложного домашнего задания.

Затем последовали новые свидания, на которых мы открывали друг другу чувства и мысли: он — искренне, я — строго отмеренными дозами. У меня уже был опыт фильтрации воды. Мне пришлось выслушать все, что накопилось у Калле на душе. У него был строгий отец, который требовал, чтобы Калле был отличником в школе и добивался лучших результатов в спорте. Через некоторое время я поняла, что Калле созрел: при виде меня у него загорались глаза, точь-в-точь, как у таксы Ульссонов, когда я приходила к ним с куском колбасы в кармане.

— Ты такая необыкновенная, — сказал Калле как-то раз после чашки чая и, осторожно подняв руку, погладил золотистый локон, упавший мне на лоб.

Мне стало не по себе — как когда Жокей впервые лизнул мои пальцы. Если тогда я чувствовала острые зубы пса, то сейчас видела, что за невинным жестом Калле кроется опасность. Но именно этого я и добивалась. Я довела дело до черты, которую не собиралась переступать. Только он еще этого не знал.

Это произошло однажды вечером, когда мы возвращались из кино, где посмотрели легкую комедию. Мы решили срезать обратный путь и пройти через парк. И внезапно обнаружили, что совершенно одни. Деревья стояли по-зимнему голые, снег мерцал в темноте, на нас были плотные куртки, шапки, шарфы и варежки. Я помню, как меня осенило: я взяла немного снега в ладони, слепила снежок и бросила его Калле прямо в лицо. Тот ругался и отплевывался, но скоро мы уже, хохоча, бросали друг в друга снегом. Мы боролись, пытаясь запихнуть его друг другу за воротник, пока не свалились в сугроб и… И замерли: я снизу, Калле на мне. Его разгоряченное лицо было в сантиметре от моего.

Стало необычайно тихо. Снег заглушал любые звуки. И вдруг меня как скальпелем резануло воспоминание о том, как мы с Бриттой лежали рядышком на снегу и лепили ангелов. Шапка у меня сползла, я лежала плашмя на мягком холодном снегу, и Калле был совсем рядом. И тут все произошло. Когда мягкое прикасается к мягкому, когда вкус одного смешивается со вкусом другого. Я чувствовала все это, но не осознавала, потому что часть меня отделилась от тела и витала где-то высоко, анализируя мои чувства, в то время как другая оставалась лежать на снегу. Ощущения говорили мне, что все это вовсе не так уж противно. Но разумом я отметила, что Калле становится все более требовательным, что его руки лезут ко мне под куртку, что он грубо трется об меня всем телом.

— Если бы Бог хотел, чтобы мы занялись любовью, он бы сделал так, чтобы на дворе было лето, — сказал Калле, и сейчас эти слова кажутся мне очень красивыми, даже поэтичными, а главное, искренними.

Но тогда происходящее вдруг показалось мне нелепым. Я вырвалась из его объятий, вскочила, оттряхнула снег с одежды и сказала, что мне пора домой. Я заметила, что он обиделся, и заставила себя обнять его на прощание. Он не спросил, можно ли зайти ко мне, видимо, решил дождаться более подходящего случая.

Но такой случай ему не представился. На следующий день я выбросила его из головы, как трофей, который, будучи завоеван, теряет всякую привлекательность. Калле пытался наладить отношения, звонил и писал мне, хотел объясниться, но я отвечала молчанием. В конце концов, он сдался, но его глаза продолжали преследовать меня во сне еще много лет. Я и сейчас временами вижу их перед собой. Особенно ярки эти воспоминания, когда падает первый снег. Калле дал мне понять, что совесть, словно паутина, оплетает нас внутри, и от нее невозможно избавиться. А еще я узнала, что со мной что-то не так, что проявления любви и нежности вызывают у меня отвращение, а это ненормально. Но в тот период, когда мы с Калле «встречались», мама уже ступила на тонкий канат, оставалось только его раскачать. Мне было не до угрызений совести.

— Когда мне плохо, я не могу изображать идеальную жену и мать и заботиться о вас, пойми! — выкрикнула она, когда я отважилась спросить, можно ли мне надеть кулон, подаренный бабушкой на день рождения. Он был очень красивый, и мама сразу же положила его в свою шкатулку, мотивировав свой поступок так: «Тебе все равно еще рано такое носить». Эта ссора отвлекла меня от мыслей о Калле и заставила заняться более важными делами.

Бьёрн рассказывал о своих путешествиях налегке, с одним рюкзаком, о дальних странах, о свободе, горных реках и злобных москитах. Поэтому я выбрала в качестве приманки не кружева и ленты, а свою юность и невинность — в прямом и переносном смысле. Я взяла в библиотеке книги об Азии и Южной Америке и об известных альпинистах, штурмовавших Эверест. Я раскопала кучу информации о походном снаряжении и надела джинсы, белую рубашку и платок на шею. В таком виде я была похожа на Джеймса Дина[3] в женском обличье.

Набрав номер маминой фирмы, чтобы попросить к телефону Бьёрна, я вдруг поняла, что не знаю его фамилии. Но секретарша оказалась на редкость расторопной:

— Наверно, вы имеете в виду Бьёрна Сунделина из отдела маркетинга. Я вас сейчас с ним соединю.

Сунделин. Эта фамилия показалась мне знакомой, и я тут же вспомнила о том дне, когда мамины друзья приехали к нам в гости, и мама сообщила всем, что мне наплевать, как я выгляжу. Вот, значит, как давно пребывает в нашей жизни этот Бьёрн. Наверное, это он подарил жене кольцо с бриллиантом на прошлое Рождество. А я и не подозревала, насколько давно и тесно мы с ним связаны. Что ж, пришла пора все изменить.

Рука у меня вспотела, но я заставила себя думать об улитках, и мой голос был спокоен и четок, когда Бьёрн взял трубку.

— Сунделин слушает, — сказал он.

— Это Ева, помните, дочь…

— Да-да, конечно. — Бьёрн одновременно удивился и обрадовался. Он никак не ожидал, что я сама ему позвоню. И уж конечно, не подозревал о цели моего звонка. Хотя наверняка побаивался, что я заговорю о его ночном визите ко мне в спальню. Я сразу пошла в атаку:

— Я собираюсь летом отправиться в путешествие с друзьями. Но не хочу разглядывать церкви в душных столицах. Я хочу на природу, лазить по горам, может быть, в Альпах… И вот я вспомнила, как вы, когда были у нас в гостях, рассказывали, что много путешествовал в юности, ездили в Непал… Я подумала, вы могли бы дать мне совет, что брать с собой в поездку.

Я дозировала приманки, подбрасывая один лакомый кусочек за другим, тщательно подбирала слова, чтобы выглядеть любопытной неопытной школьницей. Бьёрн легко попался на удочку:

— Как здорово! Я тебе завидую — так просто взять и поехать! Конечно, у меня есть кое-какие книги, я могу тебе их послать…

— А у вас не найдется времени, чтобы рассказать все самому? Я могу прийти к вам на работу. Когда я читаю, у меня возникают тысячи вопросов, а ответов нигде не найти.

Я безупречно вела свою роль, хотя, конечно, прекрасно знала, что Бьёрн ни за какие коврижки не согласится встречаться со мной в офисе: ведь там нас может увидеть мама. Видимо, ему тоже было известно, что это такое — пойти против ее воли. К тому же там слишком официальная обстановка — трезвонят телефоны, заходят коллеги, и у меня не было бы возможности раскинуть свою сеть-ловушку. Мне нужна была более интимная обстановка, и предложение встретиться в офисе всего лишь демонстрировало отсутствие злого умысла, который у меня был, но Бьёрн не должен был ничего заподозрить.

Он медлил с ответом, давая мне надежду. Видно было, что он не прочь со мной встретиться, только не знает, где.

— Офис, наверно, не самое лучшее место для такого разговора, — сказал он наконец, как я и ожидала. — Сейчас тут такой хаос, что нам не дадут посидеть спокойно. Какой-нибудь идиот наверняка припрется и скажет, что у меня нет времени листать старые книжки. Погоди, я гляну в ежедневник.

Я слышала шелест страниц. В моем собственном ежедневнике они были девственно чисты, так что я могла встретиться с Бьёрном в любое удобное ему время. Наконец его голос снова раздался в трубке:

— У нас тут за углом есть симпатичное кафе… В понедельник на следующей неделе мне придется задержаться на работе и наверняка надо будет перекусить. Можем встретиться там. Возьми с собой то, что у тебя уже есть, и я посмотрю, чего не хватает. Как насчет семи часов? Кстати, ты не пропустишь ужин дома, потому что я слышал, что твоя мама приглашена на деловую встречу… так что можешь не волноваться.

Он проглотил наживку. Можно было класть трубку и обдумывать следующий шаг. Я закончила разговор и вернулась к груде книг на кровати. Я решила взять с собой воспоминания о путешествии на верблюдах по пустыне.

На выходные папа приехал домой, и в субботу все было хорошо, но в воскресенье снова начались проблемы. Мама решила пойти в ресторан с друзьями, а папа хотел провести вечер дома с семьей. Кончилось все тем, что он приготовил вкусный ужин, но мама все равно ушла, и мы с ним валялись перед камином, читали и болтали. Я спросила его, как идут дела в Гётеборге, и он рассказал, что вынужден много работать, но уже виден результат.

— Я сижу в кабинете допоздна, — добавил он, глядя на меня, — все равно дома меня никто не ждет. Это нелегко, — закончил он.

Не знаю, что он имел в виду: свою работу в Гётеборге, или нашу семью, или еще что-то. Я не ответила.

— Так много всего… — продолжал он, — так много всего я должен сделать, но не знаю как…

Он умолк. Я ждала.

— Мама и я… ты наверняка заметила, что у нас не все ладно. Она такая, какая есть, и… мы слишком разные… Она ждала от меня того, чего я не мог ей дать… и я, я тоже ждал от нее большего. Вот в какую передрягу ты попала, Ева. Я понимаю, тебе приходится нелегко, особенно теперь, когда я редко бываю дома…

— Вы разводитесь? — вырвалось у меня. Разводы тогда случались, но еще не считались чем-то само собой разумеющимся. Папа посмотрел на меня в ужасе, словно мой вопрос мог сделать развод более вероятным.

— Я не хочу тебя пугать, Ева, — ответил он наконец. — Мы еще не решили. Мы действительно говорили с мамой об этом. Точнее, я пытался объяснить ей, что надо что-то менять, но она только кричала в ответ: «Тогда давай разведемся!». Она не дает мне и слова сказать, только орет так, словно речь идет не о семье, а о вечеринке, которую можно отложить, и никто не расстроится. Но для меня это не так. Есть ты. И клятва быть всегда вместе, которую мы когда-то дали друг другу. Но я знаю, как тебе тяжело, и должен был больше о тебе заботиться, Ева. Меня это мучает.

Он не стал развивать тему, и я не знала, что стоит за этими словами, но у меня опять возникло чувство, что он чувствует гораздо больше, чем показывает. Его слова могли означать только одно: что мы с ним заодно, а мама мне не родная. Я сама удивилась, что не испытала никаких эмоций, когда прозвучало слово «развод». Наверно, папа просто подтвердил то, что я и так уже знала: их брак распался, и единственное, что останавливало папу, — это я. Я гордилась тем, что научилась управлять ситуацией. И радовалась, что мы с папой поговорили, хотя в том, что он такой слабак и не находит в себе сил развестись, не было ничего хорошего. А еще я предвкушала свидание с Бьёрном в понедельник вечером, когда папа будет в Гётеборге, а мама на деловом ужине. Угли в камине накалились до предела, и стоит подложить полено, как пламя вспыхнет. Языки огня оближут полено со всех сторон, и от него останется лишь зола.

Наступил решающий день. Я была готова: веревка лежала в кармане, впереди маячил крест. Я облачилась в походное снаряжение. Джинсы сидели на мне как влитые, платок небрежно повязан на шее, тщательно расчесанные волосы струятся по плечам. Под мышкой у меня была папка с информацией, которую я тщательно изучила, чтобы не выдать себя, пока не осуществлю задуманное.

Когда я вошла, Бьёрн уже сидел за столиком. Кафе было полупустое, но на нас никто не обратил внимания. Ничего особенного: лысеющий мужчина лет пятидесяти с животиком, в черной рубашке-поло и пиджаке, и девочка-подросток в джинсах с пушистыми волосами. Мы поздоровались. Я села. Бьёрн сделал заказ, и мы начали разговор.

Получилось даже легче, чем я думала. Я достала карту и показала несколько маршрутов, которые подошли бы девочке моего возраста и которые я тщательно изучила. Бьёрн прокомментировал те, которые проходил сам, дал советы по снаряжению и указал места возможного ночлега. Постепенно мы разговорились о других странах, и он снова углубился в вспоминания о кругосветном путешествии, которое когда-то совершил.

— Знаешь, тот Бьёрн, каким я был когда-то, удавился бы, узнай, во что превратится в будущем, — сказал он.

— Что вы имеете в виду?

— Я думал, что всю жизнь буду независим, что сам буду решать, что мне делать. Я умел жить на пару крон в день, а если денег не хватало, легко мог заработать их официантом в Греции, или помощником на ферме, или закупщиком в Индии, или продавцом в Нью-Йорке… Но рано или поздно веселье заканчивается. Ты поначалу не замечаешь, как тебя медленно, но верно затягивает в трясину повседневности. Это все равно что идти по тонкой доске. Ты делаешь шаг, она трясется, но пока не опасно, и всегда можно повернуть назад. Потом ты делаешь еще шаг, и стоишь посередине, и доска нещадно трясется, и ты уже не знаешь, куда двигаться — назад или вперед, и застываешь в страхе упасть….

— Ты?

— Да, я. Я говорил о себе. Хотя я, наверное, не один такой. Ты встречаешь кого-то, и для тебя становится важно, как ты или вы живете, а потом вы встречаете других и сравниваете себя с ними, и понимаете, что вам нужна нормальная работа, чтобы каждый месяц получать зарплату. Сначала это весело, словно играешь в «Монополию» и получаешь деньги просто потому, что удачно выбрал улицу для постройки дома. Это как наркотик. А потом вдруг понимаешь, что это была, черт побери, всего лишь игра, и не стоило тратить на нее время. Но уже поздно.

Он замолчал. Я тоже молчала. Он достал фотографию и положил на стол между нами.

— Взгляни на этого парня. Он бы тебе понравился? Если бы он вошел в эти двери, сел здесь и улыбнулся тебе, ты улыбнулась бы в ответ? Захотела бы узнать его поближе? Поехать с ним путешествовать?

Я взяла фото в руки. На снимке был худой, но хорошо сложенный молодой человек с мускулистыми руками и длинными каштановыми волосами. Он стоял на скале, одетый в майку и шорты, и на ногах у него были грубые ботинки. Рядом лежал рюкзак, а парень улыбался во весь рот, щурясь от солнца и раскинув руки, словно хотел сказать: «Это все мое!». Как ни трудно было поверить, глядя на обрюзгшего мужчину, сидевшего рядом со мной, на снимке был он, Бьёрн.

— Это Большой каньон. Аризона. Мы спускались целый день и заночевали в долине. Многие едут вниз на мулах или проходят небольшой кусочек пути, а потом поворачивают назад. Но мы пошли пешком. Пейзаж там… он словно олицетворяет свободу. И когда мы добрались до реки внизу… Индейцы племени навахо верили, что всемирный потоп случился именно там, и это отразилось в их мифологии, представляешь? Во время потопа их предки, чтобы спастись, превратились в рыб. Поэтому они стараются не есть рыбу, чтобы случайно не съесть своего родственника. Мне тогда было чуть больше двадцати…

Бьёрн забрал у меня фото и посмотрел на него. Оно было потертое, видимо, его хранили в бумажнике. Я заглянула ему в глаза и заговорила:

— Я с удовольствием познакомилась бы с тем парнем и узнала его поближе. Но кто сказал, что его больше нет?

Прозвучало банально и слишком кокетливо для девочки-подростка, но именно это Бьёрн и хотел услышать. Он посмотрел на меня, поднял руку и коснулся моих волос, как это сделал однажды Калле.

— Я помню, как мы приезжали к вам в гости летом. Ты, совсем еще маленькая девчушка, стояла в коридоре, а твоя мама что-то говорила о твоих спутанных волосах. Но когда я посмотрел на тебя, то подумал: какая разница, причесалась она или нет, она все равно очень мила.

Дело продвигалось быстрее, чем я рассчитывала. Бьёрн проглотил наживку куда легче, чем такса Ульссонов. Мы расстались, и он предложил увидеться снова:

— В то же время на том же месте, ладно? Я захвачу с собой книги о Канаде.

Сколько раз мы с ним сидели так в кафе? Три или четыре. Сколько раз говорили о Канаде? Может, однажды, а потом Бьёрн начал рассказывать про работу и свою жену:

— Со временем она превращается из винограда в изюм, усыхает с каждым годом. Я понимаю, она стареет физически, и я тоже старею, это нормально. Но самое ужасное, что она стареет и рассудком тоже.

Мы вернулись к тому, с чего начали, — к ностальгии Бьёрна по прошлому, по свободе и молодости, которых ему так не хватало. Я пропустила его мечты и воспоминания через свой фильтр и взамен выдала собственные планы на будущее, которые, как я рассчитывала, прекрасно впишутся в его идеальный мир. Прежде всего, я заявила, что ни за что на свете не стану материалисткой. Бьёрн посмотрел на меня, как кот на сметану.

Когда он, в конце концов, пришел к нам домой, крысоловка была наготове. В ней есть такая маленькая пружинка, на которую нужно нажать, чтобы крысоловка захлопнулась. В обычной ситуации предполагается, что на пружинку должна наступить крыса. Мне же нужно было исхитриться, чтобы не прищемить себе палец. Я решила еще потренироваться, потому что мне предстояло проделать все это под одеялом. Сперва я тренировалась на морковке, потом на сосиске. С сосиской было сложнее, потому что она была мягче и не так сильно давила на пружинку. Мне приходилось держать ее одной рукой и давить ею на пружинку изо всех сил.

Наконец, у меня стало получаться, хотя однажды я так прищемила руку, что у меня искры вспыхнули перед глазами. Но я раз за разом оттачивала технику, а еще рассчитывала на то, что Бьёрн будет так возбужден, что не заметит, чем у меня заняты руки под одеялом. К тому же, когда у меня, наконец, получилось с сосиской, результат был куда более впечатляющий, чем с морковкой. Тонкая кожица на сосиске лопнула мгновенно, содержимое вывалилось наружу, и было практически невозможно вытащить ее обратно, не сломав посередине. Для этого потребовалась бы помощь.

Я понятия не имела о том, что именно должно произойти между нами в постели, хотя как-то раз стала свидетельницей маминых любовных похождений. Мои познания в этом вопросе были чисто теоретическими, почерпнутыми на уроках биологии и из шуток приятелей, но помимо книг об альпинизме я изучила пособие «Основы секса» с соответствующими картинками. Она была написана суховатым языком и изобиловала научными терминами, но все равно давала представление о реальности. Я надеялась, что этого будет достаточно.

Бьёрн начал смотреть на меня голодным взглядом в кафе и пару раз даже немного провожал, потому что «молодой девушке не стоит идти домой одной в темноте». Все чаще он пытался обнять меня за плечи или поцеловать в щеку при расставании. Это было совсем не то, что с Калле, у которого кожа была нежной и мягкой, и мне пришлось заставлять себя думать об улитках, чтобы скрыть отвращение.

В тот вечер он прошел со мной довольно далеко, так что мы оказались почти у самого моего дома. Я сообщила, что там никого нет и можно зайти выпить чаю. И добавила, что взяла в библиотеке книгу, которую хочу ему показать. О южноамериканских индейцах. Бьёрн как-то рассказывал, что посещал их резервации и интересовался культурой и бытом.

Он клюнул на приманку и так крепко вцепился в нее зубами, что мне даже стало не по себе. С каждой нашей новой встречей напряжение нарастало, и теперь приглашением на чашку чая я крепко подцепила его на крючок. Бьёрн открыл рот, чтобы ответить: «С удовольствием!», и снова закрыл. Я словно видела, как крючок торчит у него из щеки, и недоумевала, почему он не кричит от боли.

Мы вошли в дом, и я зажгла везде свет, даже в своей комнате. Крысоловка уже лежала наготове под одеялом. Накануне я поменяла постельное белье, оно было чистое и свежее, но уже впитало мой запах. Я вскипятила чайник и собиралась поставить его на кухонный стол, но передумала, отнесла к себе в комнату и поставила на пол. Бьёрн последовал за мной, мы сели на ковер и в тишине пили чай. Потом я достала книжку, села рядом с Бьёрном и показала ему, что прочитала. Я словно нечаянно задела его бедром, мои волосы были в сантиметре от его носа. Я почувствовала напряжение в воздухе. Дыхание у Бьёрна участилось.

Он навалился на меня внезапно. Я сама не поняла, как это произошло, но его губы оказались прижатыми к моим, а руки сжимали мне плечи. Моей первой реакцией было оттолкнуть его, но я вспомнила пауков и историю с Калле, мысленно отстранилась и взлетела к потолку. Я видела, но не чувствовала, как его грубая щетина царапает мне щеки, как он слюнявит мне рот. Я схватила себя за волосы, чтобы перетащить нас обоих на кровать. Там он сорвал с меня рубашку, и, видимо, то, что он обнаружил под ней, его удовлетворило, потому что теперь я могла сосредоточиться на его брюках. Расстегнуть их было нелегко, потому что его «дружок», твердый как палка, натягивал ткань, мешая справиться с молнией. Я позволяла Бьёрну трогать мою грудь, думая о крысах и пауках, и под конец мне удалось стянуть с него трусы. То, что предстало моему взору, выглядело гораздо хуже, чем на картинках в книге, и я решила, что реальность всегда уродливее, чем искусство.

Бьёрн опрокинул меня на кровать, и я ухитрилась забраться под одеяло. Он начал рвать молнию на моих джинсах, приговаривая: «Красная Шапочка, Красная Шапочка, так вот чего ты от меня хочешь, вот что тебе нужно». Я воспользовалась моментом, чтобы найти крысоловку. Мне не сразу удалось ее отыскать, и на долю секунды меня охватила паника: я представила, что может случиться, если я ее не найду. Бьёрн был большой и тяжелый, он мог сделать со мной все, что захочет. Никто не услышал бы мои крики о помощи.

Но вот мне, наконец, удалось нащупать крысоловку и подтянуть ее к себе правой рукой. Левой я взялась за его мужское достоинство, вздрогнула, ощутив, как оно пульсирует у меня в ладони, потерла ради эксперимента и услышала, как Бьёрн стонет мне в волосы. «А это проще, чем я думала», — сказала я себе и снова потерла. Бьёрн ничего не подозревал, и я подтянула его хозяйство к крысоловке. А потом сунула внутрь то, что на ощупь было точно таким же, как сосиска, на которой я тренировалась. Оно скользнуло, как и требовалось, я надавила, и крысоловка захлопнулась.

Удивительно, что на крик Бьёрна не сбежались все соседи. Это был животный вопль, душераздирающий, безумный. Он вскочил, увидел крысоловку и рухнул на колени. Он вопил, пытаясь раскрыть ловушку, глаза у него закатились, так что видны были одни лишь белки. Потом он дернулся и рухнул на пол в позе эмбриона, с руками, зажатыми между ног. Я вскочила, надела рубашку, наклонилась и посмотрела. Как и в случае с сосиской, член Бьёрна был передавлен посередине, вокруг висели лохмотья кожи, и кровь лила ручьем. Мой первой реакцией был страх, что он может умереть от потери крови. Потом я обрадовалась, что он потерял сознание, иначе он задушил бы меня в приступе ярости.

Оставалось только позвонить в «скорую», что я и сделала, полностью одевшись. Женщина на другом конце провода хмыкнула, когда я сообщила, что у мужчины пенис защелкнуло крысоловкой, но приняла вызов и пообещала, что помощь скоро прибудет. Они приехали уже через пятнадцать минут, видно, им не терпелось узнать, что произошло. Я впустила двух мужчин — блондина и брюнета, которые спокойно прошли в комнату и склонились над неподвижным телом на полу.

Они обследовали Бьёрна, потом брюнет повернулся ко мне и вздохнул:

— Я думал, что с моей профессией меня уже ничем не удивить. И поверь мне, повидал всякое. Но с таким сталкиваться не доводилось. Не расскажешь, что здесь произошло?

Я сглотнула и внезапно поняла, что вот-вот потеряю сознание.

— Он уже второй раз на меня нападает. Мне четырнадцать лет, и я решила, что имею право преподать ему урок, который он не скоро забудет.

Теперь оба смотрели на меня в шоке.

— Он что-то тебе сделал? — спросил блондин, который до этого молчал.

— Он лапал меня за грудь. Это было отвратительно, — ответила я.

Врачи, не говоря ни слова, вышли и вернулись с носилками. Бьёрн зашевелился. Мужчины довольно грубо подняли его и опустили на носилки. Они прихватили его брюки и трусы, бросили их на тело Бьёрна и пошли к выходу. По дороге один обернулся и спросил, не отец ли мне этот мужчина. Когда я ответила: «Нет, это мамин коллега, он хотел у нас что-то забрать», они с облегчением кивнули. Я вышла с ними на улицу.

— Полагаю, ты не поедешь с нами в больницу, — сказал брюнет. Они погрузили Бьёрна в машину и закрыли дверцу. Потом брюнет повернулся ко мне: — Ты одна справишься? Может, хочешь с кем-то поговорить? Или нам позвонить твоим…

Я перебила его, сказав, что справлюсь сама. Он долго смотрел на меня. Потом криво улыбнулся:

— Я рад, что с тобой не случилось ничего плохого. Надо сказать, то, что ты сделала… я никогда не видел ничего подобного. И никогда это не забуду. Меня зовут Роланд. Позвони, если тебе понадобится помощь. Просто позвони в больницу и спроси Роланда. Если захочешь.

Он развернулся и пошел к машине.

7 июля

Прошлой ночью он снова меня навестил. Я ворочалась без сна и так устала, что едва почувствовала, как кто-то присел на край постели. Я открыла глаза — это был он, Пиковый Король, точно такой же, как всегда. Я постарела, а он нет. Теперь мы стояли на одной ступеньке лестницы, ведущей вниз. Свен похрапывал рядом со мной, и в темноте Пиковый Король казался тенью, мрачным созданием, сливавшимся с ночью.

— Ты нервничаешь, Ева, — сказал он так нежно, что у меня навернулись слезы.

— Да, я нервничаю, но не знаю, из-за чего, — ответила я.

— Ты выкапываешь свои розы, вот что заставляет тебя нервничать, — произнес он и погладил меня по волосам.

— Я не выкапываю розы, я пишу о них, — возразила я.

— Розы можно выкопать разными способами, Ева. Даже словами. Я чувствую, что их корни уже видят свет. Свет — это хорошо. Но не для корней, Ева. Они растут в обратном направлении. Тебе это хорошо известно.

— Да, известно. Известно. Но я ничего не могу поделать. Я теряю контроль над собой, и это меня пугает.

— Нет, ты не теряешь над собой контроль, Ева. Никто не может его потерять, потому что его нет. Контроль — как паутина, Ева. Она выглядит прочной, она может вызывать отвращение, но стоит дунуть ветру — и ее как не бывало. Контроль… контроль подвластен только мне, но и я часто обманываюсь…

— Мне страшно.

— Нет, Ева, тебе не страшно. Она называла тебя трусихой, но ты такой никогда не была. Тот, кто видит в другом труса, сам запутался в паутине страха и не осознает, что это такое.

— А что такое страх?

— Страх — это боязнь совершать поступки, Ева.

— Я скучаю по тебе.

— Я тоже по тебе скучаю. Всегда скучал и всегда буду скучать. Ты же знаешь, я прихожу к тебе, когда только могу. И что когда-нибудь мы будем вместе. Навсегда. Тогда я приду и проглочу тебя, как кит, и ты будешь замаливать свои грехи у меня в утробе, пока я не выплюну тебя на пустынный берег за тысячи миль отсюда.

Потом он лег рядом со мной в постель. Я повернулась на бок, он обнял меня сзади, и я почувствовала запах моря и нагретых солнцем скал. Наверное, я заснула, потому что меня разбудил шум воды в ванной. Свен вышел оттуда и сказал, что во сне я разговаривала, несла какую-то чушь, но невозможно было разобрать ни слова.

— Я сидел рядом с тобой и говорил, что все в порядке, что тебе нечего бояться, но ты только бормотала что-то нечленораздельное. Что тебе снилось?

— Мне снилось, что ты хочешь выкопать мои розы. Видишь, до чего ты меня довел? Я уже и спать спокойно не могу, и наверняка умру раньше времени, — пробормотала я.

Свен ответил, что хватит уже о розах. В любом случае, он поговорит с Орном, а мне пора прекратить все эти глупости. Но я его больше не слушала: я внезапно поняла, что означал этот ночной визит.

— Мы должны поехать к Ирен. Я чувствую: с ней что-то случилось, — прошептала я, пытаясь одной рукой расчесать волосы, а другой почистить зубы.

Свен недоуменно уставился на меня.

— Ирен? Вчера она была живее всех живых, позвонила и устроила истерику. Так что я не думаю, что…

Не слушая его, я бросилась в спальню с испачканными зубной пастой губами и стала надевать первое, что попалось под руки. Свен встревоженно последовал за мной:

— Ева, что с тобой? Я не думаю, что произошло что-то серьезное. Хотя бы позавтракай. Не побежишь же ты на пустой…

— Свен! — Я бросилась к нему и схватила за плечи. — Послушай меня! Милый, милый Свен, поверь мне! Я уверена: что-то случилось! Одевайся и пойдем. Если я ошибаюсь, ты выскажешь мне все позже, а сейчас, прошу тебя, сделай, как я прошу.

Слава Богу, Свен достаточно умен, чтобы понять, когда я настроена серьезно, поэтому он без лишних слов оделся и пошел со мной к машине. У меня болел живот, во рту пересохло. Я выскочила из машины почти на ходу и бросилась к дому Ирен. Позвонила. Никто не открыл. Я попыталась отпереть замок запасным ключом. Свен помогал мне, но безрезультатно. Я стучала в дверь и заглядывала в окна, но ничего не было видно. Вероятно, Ирен закрылась на засов.

Свен пошел было к машине, чтобы съездить за Орном, местным мастером на все руки, но передумал и вернулся обратно, прихватив из багажника ящик с инструментами. Он сразу подошел к окну. Вставив отвертку в щель между рамой и стеной, надавил что есть сил. Он весь вспотел, пока давил, но под конец окно поддалось. По стеклу пошла трещина, щепки полетели во все стороны, но это неважно, все потом можно починить. Мне с трудом удалось забраться в окно. Я порезалась стеклом, но не обратила на это внимания. Я бросилась к входной двери, отодвинула засов и впустила Свена. Только тогда я почувствовала, как что-то теплое течет по руке, и увидела, что она вся в крови.

Я крикнула: «Ирен!» и бросилась осматривать комнаты. В кухне я увидела грязную кастрюлю, над ней вились мухи. Я заглянула в спальню — кровать была не застелена.

Тем временем Свен дошел до ванной и позвал меня. Я побежала туда, заглянула ему через плечо и увидела Ирен.

Она сидела на полу, прислонившись спиной к ванне. Глаза полуоткрыты, рот разинут, язык свисает наружу. На полу крови не было, значит, она не ударилась. Видимо, просто отключилась. Может быть, вчера вечером, может, ночью, а может, утром. Наверное, как раз тогда, когда Пиковый Король присел на мою постель.

Свен ушел к телефону, я слышала, как он вызывает «скорую». Я встала на колени перед Ирен и взяла ее за руку, потом дотронулась до щеки — холодной и влажной.

— Ирен. Это я, Ева. Ты меня слышишь? Слышишь?

Она не реагировала. Я погладила по щеке, удивляясь, какая та мягкая и гладкая, несмотря на возраст. Я сидела с Ирен до приезда «скорой». С профессиональной уверенностью в том, что все делают правильно, санитары уложили ее на носилки и увезли в больницу в соседнем городе. Я невольно вспомнила врача «скорой помощи» Роланда, который когда-то предлагал мне ему позвонить: интересно, он еще работает? Потом мы со Свеном сложили в косметичку расческу, мыло, очки и зубную щетку и пошли к машине. На первое время Ирен этого хватит, остальное можно будет подвезти потом.

Ее положили в отделение реанимации, и спустя некоторое время врачи сообщили, что у пациентки произошло кровоизлияние в мозг и левая сторона тела парализована. Спустя еще несколько часов Ирен перевели в отдельную палату. Я сидела рядом с ней и смотрела на бледное как полотно лицо и спутанные волосы, пока она не открыла глаза.

— Как ты себя чувствуешь, Ирен? Ты меня узнаешь? — спросила я.

Она открыла рот и промычала, с трудом ворочая языком: «А-а-а…»

Я видела, что она хочет что-то сказать, но ее всегда такой острый язычок теперь стал бесформенной массой. Мне вдруг пришло в голову, что вместо меня здесь должна была бы сидеть ее дочь. Я спросила, можно ли воспользоваться телефоном, и позвонила ей. По голосу дочери Ирен невозможно было определить, расстроена ли она случившимся, но она все же ответила, что заедет в больницу в течение дня.

— Будем надеяться, что Ирен тебя дождется, — сказала я и повесила трубку. Затем я позвонила Сюзанне. Она заметно расстроилась и тоже обещала приехать в больницу, как только сможет.

Больше мы ничего не могли сделать для Ирен и отправились домой. Там мы зажгли камин и наслаждались теплом и запахом древесины. Сюзанна позвонила и сообщила, что навестила Ирен: у той был испуганный вид, что не удивительно. Для того, кто никогда не сталкивался с тяжелой болезнью, ситуация кажется кошмарной. Для меня же она была просто печальной. Я привыкла скорее к боли, чем к радости. Интересно, как воспримет болезнь Ирен Эрик, мой младшенький. Она ему всегда нравилась. Наверное, потому что умела ладить с мужчинами и знала, когда их надо почесать за ушком.

Ночью я спала плохо, встала рано и первым делом отправилась к розам. Сливочно-желтые бутоны уже вот-вот раскроются. Цветом они обязаны своим предкам из Персии. Утро было прохладное, но солнечное, день обещал быть жарким. Я сварила себе кофе, налила молока и села на еще влажную от росы траву, подставив лицо солнечным лучам. Ирен выбрала отличную погоду для того, чтобы заболеть, она всегда умела добиваться максимального эффекта. Через час встал Свен и по моему лицу догадался, что я не в настроении. Он тоже налил себе кафе, сделал пару бутербродов и присел на траву рядом со мной. Мы завтракали в тишине и покое, пока не зазвонил телефон. Я пошла в дом и сняла трубку.

— Ирен уже поет вместе с ангелами? — поинтересовалась Гудрун.

— Не совсем, — ответила я.

10 июля

Начался обратный отсчет времени: все ждали, когда же Ирен перестанет цепляться за жизнь. Желательно, конечно, чтобы кто-то был с ней рядом в этот момент. «Веселись, пока жив, отдохнуть успеешь на том свете», — бывало, говорила она, когда кто-то отказывался покутить с ней на вечеринке. Но, видимо, душа ее еще не была готова уйти на вечный покой. Мы со Свеном и Сюзанной регулярно навещали ее в больнице. Я уже достала их разговорами об Ирен, поэтому слушать меня готов был только Эрик.

Удивительно, как быстро все меняется. Пару дней назад, когда я гладила Ирен по щеке, мне казалось, что я испытываю к ней нежность. Теперь же, когда ей стало чуть легче и она периодически возвращается в свое привычное состояние, мои чувства тоже становятся прежними. Я-то надеялась, что произошедшее что-то изменит в наших отношениях, но, видимо, это просто-напросто невозможно. Кроме того, я чувствую, что больше не в силах сдерживаться, что должна все записать. Один раз, только один раз я позволила чувствам овладеть мною настолько, что сама превратилась в одно сплошное чувство. Тогда любовь и Ева стали одним целым, и я должна признаться в этом сама себе.

О том, что сталось с Бьёрном, я почти ничего не знаю. Когда его увезла «скорая», я протерла пол, нашла в словаре слово «эрекция» и поняла, откуда взялось столько крови. В состоянии возбуждения Бьёрн не заметил моих приготовлений: кровь отлила у него от мозга. Когда мама вернулась домой, я сидела на кровати, как примерная девочка. Помню, мы с ней даже мило поболтали про ее работу.

Несколько недель я в страхе ждала, что меня вызовут в суд по обвинению в нанесении тяжких телесных повреждений. Но повестка так и не пришла. Бьёрн не звонил и не писал. Когда мама с папой пару недель спустя устроили вечеринку, он не пришел. Мама веселилась с новыми коллегами, намного моложе ее, только начавшими работать в компании, и никто не вспоминал о путешествиях в Непал. В какой-то момент я даже испугалась, что отправила Бьёрна на тот свет.

Только через несколько месяцев за ужином мама рассказала, что Бьёрн с женой переезжают в Лондон. По слухам, его жене предложили там хорошую работу, а он будет продолжать вести кое-какие проекты фирмы.

— Но я думаю, для нашего начальства это просто способ от него избавиться: после того, что с ним случилось, он всех просто достал!

Я с трудом подавила приступ тошноты и решила, что это единственная возможность выяснить, что же стало с Бьёрном.

— А что с ним случилось? — спросила я, делая вид, что меня больше занимает еда на тарелке, чем мамины коллеги.

Родители переглянулись, и мама некоторое время смотрела на меня, словно раздумывая, стоит ли мне все рассказывать.

— На него напали, — ответила она наконец.

— Напали? — Я оторвалась от тарелки, не в силах скрыть удивления, причем искреннего. Я видела, что маме хочется сказать гадость про коллегу, но ее останавливают этические соображения. И все же она не смогла устоять:

— Это случилось несколько месяцев назад. Бьёрн шел с работы домой, к нему подошел мужчина и потребовал кошелек. Бьёрн ответил «нет», и тогда мужчина достал нож и, прежде чем Бьёрн успел сообразить, что происходит, ударил его. Бьёрн долго лежал в больнице, он очень сильно изменился. Впрочем, это понятно, должно быть, он пережил шок.

— А куда его ранили? — Папин вопрос попал в самую точку, впрочем, он об этом и не догадывался.

— Не знаю, — недовольно ответила мама. — Во всяком случае, по лицу и рукам ничего не видно, но он не хочет рассказывать подробности. Я спросила его прямо, а он послал меня ко всем чертям. Ну, я, естественно, ответила: «Охотно пойду: там, по крайней мере, веселее, чем тут с тобой». С тех пор мы с ним не разговариваем, но каждый раз при встрече он смотрит на меня так, словно убить готов. Понятия не имею, чем я ему насолила. Хорошо, что он скоро уберется отсюда.

Мама вернулась к еде. Так я получила информацию о том, какую реальность выбрал для себя Бьёрн. Мое светлое «я» ему сочувствовало: он, конечно, поступил плохо, но все же не окончательно испорченный человек, а лишь заблудшая в поисках утешения и ласки овца. А вот мое темное «я» заливалось смехом и нашептывало мне на ухо, что так ему и надо, и вообще, не стоит жалеть маминого друга, а может, и любовника. Даже ей на него наплевать. Мама избавлялась от надоевших ухажеров, как от старых перчаток. Ей было свойственно забывать все неприятное, а что может быть приятного в стареющем и лысеющем любовнике.

В последующие недели по нашему дому словно пролегла линия фронта. Мы вели перестрелку из окопов без малейшего намека на возможность перемирия. Папа почти не бывал дома, и временами мне казалось, что у меня вообще нет отца. Я перестала считать дни до его приезда, и это было предательством с моей стороны. У мамы его отсутствие не вызывало вообще никаких эмоций. Она много работала, а вечерами веселилась на вечеринках. Нередко случалось, что отправляясь с приятелями в город, я входила в ресторан и тут же видела у барной стойки маму, причем всегда в окружении мужчин.

— Грех не потанцевать, когда тебя приглашают, — услышала я как-то раз, снимая куртку в гардеробе, осипший от алкоголя, но такой до боли знакомый голос, что мне захотелось крикнуть: «Милая мамочка, не надо, прошу тебя!». Войдя, я увидела ее на танцполе с мужчиной вдвое моложе ее.

— Смотри-ка, там твоя мамаша, — сказал один из моих приятелей, показывая на нее пальцем.

Почти все они считали, что мне повезло: моя мама так хорошо выглядит и зажигает похлеще молодых. К тому же, она всегда была с ними предельно любезна и охотно делала комплименты, не забывая подчеркнуть мою никчемность. Мои знакомые парни в ее присутствии испытывали смущение и выдавали комментарии вроде: «Она чертовски молода!». И хотя я рассказывала отдельные факты из своей биографии, им трудно было представить реальную ситуацию у нас дома. Единственным моим доверенным лицом оставался Бустер.

Сложнее всего приходилось, когда она вдруг решала сыграть роль доброй мамочки. Сейчас, вспоминая то время, я поражаюсь своей наивности. Как можно было верить ей, зная, какова она на самом деле? Я ведь уже давно приняла решение убить ее, но моя светлая половина по-прежнему надеялась на явление спасительного креста. Особенно запомнились два события, оставившие глубокие шрамы в моей душе.

Первое случилось, когда мне было пятнадцать лет. Я прочитала Фрейда и собиралась объяснить маме, что чувствую, как плохо она со мной поступала и как это несправедливо. Мы с ней некоторое время жили относительно мирно, и это вселяло в меня надежду, что такой разговор способен что-то изменить. Я сказала, что нам надо поговорить, и она согласилась меня выслушать.

— Конечно, — сказала она, — мы можем вместе поехать в город. Мне нужна новая блузка. Купим ее и заодно поговорим.

Несколько часов мы ходили по магазинам и она примеряла блузки. Я их все приносила и относила, приносила и относила. Наконец она купила одну, и мы пошли в кафе. Я надеялась, что теперь-то мы сможем поговорить, но мама, то ли уже забыв об этом, то ли сделав вид, что забыла, несла какую-то чушь об одном из своих приятелей. В конце концов, я набралась мужества и начала с горящими щеками рассказывать о том, как сложно бывает поговорить серьезно, но иногда это просто необходимо. Видимо, я так волновалась, что была слишком многословна. Мама попросила счет, мы встали и ушли. По дороге я пыталась объяснить ей, каково это — чувствовать, что тобой пренебрегают, что тебе врут, слышать, как тебя все время сравнивают с другими, причем не в твою пользу. Она прервала меня на полуслове и ткнула пальцем в витрину:

— Гляди, какая блузка. Еще лучше той, что мы купили.

Мне хотелось закричать. Так я и сделала, но про себя. Вслух я смогла только выдавить что-то вроде: «Почему, ну, почему я всегда все делаю не так?!».

— Мы с тобой слишком разные, — равнодушно ответила мама, уже открывая дверь магазина. Я схватила ее за рукав:

— Но я ведь твоя дочь! Неужели так трудно любить меня такой, какая я есть?

Прохожие останавливались и с любопытством смотрели на нас, предвкушая скандал. Мама заметила это, вырвала руку и посмотрела на меня с отвращением, как на мерзкое насекомое. А может, это мне только показалось. Может, в ее глазах было только полное равнодушие.

— Знаешь, что, — сказала она, — меня мать никогда не любила. Я научилась любить себя сама. Тебе тоже придется это сделать.

С этими словами она исчезла в магазине.

Другое происшествие случилось, когда мне должно было исполниться семнадцать, и я встретила Джона.

11 июля

Вчера я собиралась написать больше. Тщательно подготовилась: налила себе вина, зажгла свечи, постелила постель для Свена. Пиковый Король уже давно спал внутри меня, как в гробу, но стоило написать на бумаге имя, как меня охватил смертельный озноб. Я надела тапочки и еще одну кофту, разожгла камин, но никак не могла согреться. В конце концов, я легла в постель и укрылась двумя одеялами. Я пыталась заснуть, но не могла: меня всю трясло. Видимо, в конце концов я все-таки заснула, потому что проснулась в поту: на мне по-прежнему были две кофты. Я скинула одежду и одно одеяло на пол, натянула сорочку и вернулась в постель. Наутро я проснулась совершенно разбитая.

Я решила, что должна отдохнуть. Навестив розы, я праздно сидела, пока Свен не сообщил, что поедет за лодкой. Это был подарок небес. Стоило двери за ним захлопнуться, как я уже сидела за столом в ночной сорочке, халате и тапочках с чашкой чая в руке.

Мне должно было исполниться семнадцать, у меня не было парня, и любовь вызывала у меня отвращение. Случай с Бьёрном лишил меня иллюзий: я не видела в сексе ничего приятного. От одного воспоминания о члене Бьёрна меня тошнило, и отвращение к любви стало для меня чем-то вроде панциря. Все, кто отваживались попытаться пробиться сквозь него, больно ушибались об его твердую как сталь поверхность. Я иногда ходила на танцы с парнями, потому что мне нравилось танцевать и было все равно, с кем это делать. Я обожала музыку и танцевала с закрытыми глазами, наслаждаясь ее звуками. Часто кавалеры истолковывали мою отрешенность по-своему.

В тот день была пятница. Мы отправились большой компанией в центр Стокгольма: по слухам, там на причале стояли корабли из разных стран, и нам было интересно на них посмотреть. Увиденное превзошло все наши ожидания. Несколько военных судов стояли у пирса, и собравшиеся зеваки возбужденно обсуждали, что кто-то видел даже перископ подводной лодки. Мы полюбовались кораблями и вместе с толпой переместились в Старый город, где зашли в бар. Он был полон мужчин в форме, говоривших по-английски: они пели и веселились, болтая с местными, делавшими вид, что им такое зрелище не в новинку.

Оказывается, к нам в гости пожаловал британский флот, и вскоре я уже болтала с группой матросов с недавно прибывшего судна. Один из них, высокий блондин с голубыми глазами, тут же начал откровенно флиртовать со мной, и, как ни странно, мне это было приятно. Он спросил, не хочу ли я пива, я ответила «да», и он тут же рванул к барной стойке, продираясь через толпу, и вернулся с двумя кружками. Я поблагодарила.

— Мне кажется, бармен меня обсчитал, — сказал он по-английски — мне трудно было его понимать — и протянул мне кружку. — Я заплатил за пиво кучу денег, — пояснил он, делая большой глоток.

Я попыталась объяснить, что его не обманули, просто у нас в Швеции пиво дорогое, особенно в баре. Англичанин, представившийся Эндрю, только покачал головой.

— Что ж, вам можно только посочувствовать, — сказал он, показывая тем самым, что тема исчерпана.

Мы проболтали с ним весь вечер, но когда мои друзья собрались уходить, я решила уйти с ними. Эндрю тут же предложил встретиться завтра на том же месте.

— Я плачу за пиво, — добавил он.

Я рассмеялась, вспомнила Калле и сказала «нет».

Стоял конец мая, и на улице было светло. Мне вдруг захотелось остаться одной и спуститься к воде, где покачивались иностранные суда. Силуэты кораблей вырисовывались на сером ночном небе, матросы возились на палубах, время от времени поглядывая на город. С одного из судов спускался трап, и меня подмывало подняться на борт. Сама не знаю, что на меня тогда нашло, и только сейчас понимаю, что то была воля судьбы. Я хотела показать всем, на что способна.

Меня заметили. Не успела я дойти до половины трапа, как ко мне подбежал офицер. То есть я, конечно, тогда не еще знала, что он офицер, но по кителю и фуражке поняла, что он чином выше, чем Эндрю и его товарищи из бара.

— Простите, к сожалению, вам нельзя подниматься на борт судна без сопровождения. Я должен попросить вас уйти.

Офицер был постарше Эндрю, но в тот момент меня занимало не это. Он был высоким брюнетом с коротко подстриженными волосами под белой фуражкой и карими глазами. Кожа у него была на удивление гладкой и чистой, рот изящно очерчен, даже слишком изящно для мужчины, уголки губ приподняты, словно он улыбался, даже когда был серьезен. А еще у него были красивой формы уши и крепкое мускулистое тело. Я вдруг впервые в жизни испытала смущение и неуверенность в обществе мужчины, но тут же отругала себя за это и заставила взглянуть ему прямо в глаза. Твердым голосом я ответила, что там, внизу, я не заметила запретительного знака, а мне любопытно было узнать, куда ведет этот трап. Потом я сошла вниз, не оглядываясь. Я чувствовала на себе его взгляд, который обжигал меня как огнем. Сойдя на берег, я подошла к скамейке, села и стала любоваться водой, размышляя, чем бы еще заняться.

Мне не пришлось долго ждать. Прошла всего-навсего вечность, и прямо передо мной появилась высокая фигура. Мне пришлось поднять глаза, чтобы посмотреть, кто это. Офицер стоял и смотрел на меня с улыбкой. Улыбкой, которой не было.

— Не хочешь выпить чашечку кофе? — спросил он, и я поняла, что на всю жизнь запомню эту фразу. Я действительно до сих пор помню каждое слово, каждый слог, ударение, интонацию, помню, как тело помимо моей воли ответило «да» и как мы поднялись по запретному трапу, который вдруг оказался не таким уж и запретным, потому что мы были вместе. На палубе он повернулся ко мне и протянул руку:

— Меня зовут Джон, — сказал он.

— Ева, — ответила я, сжав его руку сильнее, чем принято в таких случаях.

Эх, лучше бы на этом все и закончилось. Джон и Ева на палубе теплым майским вечером с чашками кофе в руках… Лучше бы время остановилось, и тот миг стал счастливым концом истории, и ничто из того, что произошло потом, никогда не произошло. Но тогда… тогда мне ничего подобного не хотелось. Я хотела пойти с Джоном, пить кофе с Джоном и не выпускать его руки. Я и не предполагала, что готовит нам будущее в своем ведьминском котле. Впервые, впервые со дня убийства Бустера я была совершенно беззащитна перед судьбой.

Джон устроил мне экскурсию по кораблю, который, как оказалось, назывался «Минерва»: показал мне каюты, трюм и, если я правильно помню, торпеды. Я спросила, какое оружие они перевозят и для каких операций предназначено это судно, и он отвечал на мои вопросы. Мы тут же начали спорить, какие государства могут представлять опасность для всеобщего мира, но наш разговор прервало появление капитана. Я испугалась, что меня снова попросят покинуть корабль, но он только поздоровался — сначала с Джоном, а потом со мной.

— Вижу, у тебя все в порядке, Джон, — с иронией произнес капитан и пошел дальше.

Мы же вскоре оказались перед закрытой дверью, которую Джон услужливо распахнул передо мной. Оттуда раздался восторженный вопль. Джон повернулся ко мне и вздохнул:

— К сожалению, мы тут не одни, — сказал он и пропустил меня вперед.

Кают-компания была полна матросов, которые встретили мое появление громкими овациями и охотно потеснились, освобождая мне место. Джону каким-то чудом удалось пробраться в кухню и принести мне обещанную чашку кофе. Нам предстояло выпить еще много кофе, и этот, определенно, был не лучший — некрепкий и едва теплый, к тому же меня то и дело толкали возбужденные, галдящие матросы. Но это была первая чашка кофе, которую мне принес Джон, и я никогда ее не забуду. Я выпила ее до дна. Джон предложил еще пройтись, если матросы «согласятся меня отпустить», и мы отправились прогуляться. Он спросил, какие у меня планы на субботу.

— Завтра у меня выходной, — сказал он и добавил, что охотно осмотрел бы Стокгольм, особенно в моей компании, если я соглашусь быть его гидом. Их корабль стоит здесь уже несколько дней, и что-то он, конечно, уже увидел. — Это город моей мечты, — добавил Джон, — но мы всегда стоим здесь недолго, и у меня не было шанса его хорошенько рассмотреть.

Я ответила согласием, хотя ужасно нервничала, и мы договорились, что встретимся завтра у корабля. При расставании Джон снова протянул мне руку, и на этот раз задержал ее в своей.

— Сколько тебе лет, Ева? — спросил он.

Не знаю, почему он спросил: может, я упомянула, что в июне у меня день рождения, а может, хотел быть уверен, что мне уже можно гулять по ночам с офицерами. Куда смотрели его глаза, ведь я выглядела на свои неполные семнадцать лет. И мне пришлось воспользоваться секретным женским оружием. Похлопав ресницами, я ответила ему томным взглядом:

— Двадцать.

— А мне двадцать четыре.

Обменявшись этой жизненно важной информацией, мы расстались.

В тот вечер уши Бустера впервые услышали что-то положительное. Я чувствовала, как твердые катышки в мешочке размягчаются от моих слов.

Утром папа с мамой снова поссорились. Дело касалось вечеринки, на которую хотела пойти мама, а папа как всегда был против, и это казалось таким бессмысленным, что я не стала им мешать — оставила на столе записку, извещая, что иду гулять и буду поздно, и ушла. Я надеялась на хорошую погоду, но на улице лил дождь, а небо затянуло серыми тучами без малейшего намека на просветление. Конечно, приятнее было бы показывать Стокгольм в хорошую погоду, а еще приятнее одеться потеплее, но меня это не волновало. Внутри меня словно вспыхнуло маленькое солнце, и как я ни призывала себя к осторожности, меня несло навстречу неизведанному. Я чувствовала, как Пиковый Король забрался мне в голову, щурясь от яркого света.

Джон уже ждал меня у «Минервы». Сегодня на нем была гражданская одежда — джинсы, пиджак и черные ботинки, совсем не подходящие для мокрой погоды. Он церемонно поцеловал меня в щеку, мне стало жарко от страха и волнения, и я устыдилась собственной слабости.

Мы шли вдоль шлюза, я расспрашивала, что бы он хотел увидеть.

— Знаешь, когда рядом такая красивая девушка, неважно, на что смотреть, — ответил он серьезно.

Я предложила пойти в Старый город, и скоро мы уже пробирались в лабиринте узких улочек и переулков, пока не вышли к дворцу и дальше к Кунгсгорден. Мы болтали без умолку, словно знали друг друга целую вечность.

Когда речь зашла о войне во Вьетнаме, я, которая участвовала в демонстрации против американских бомбежек этой крошечной страны, спросила, как получилось, что Джон оказался во флоте. Я всегда считала себя мирным человеком: одно дело бороться со своими демонами, и совсем другое — с незнакомыми людьми. Да, я приняла решение убить маму, но и подумать не могла, чтобы отрезать уши кому-то, кто не сделал мне ничего плохого. Джон не поддался на провокацию. Он и сам не одобрял войну во Вьетнаме, особенно тот оборот, который она принимала в последнее время, но не отрицал права одних государств вмешиваться в дела других.

— Я думаю, эта работа для меня, — признался он, рассказав, что обожает море и счастлив был покинуть душный город и оказаться посреди бескрайних волн. — Представь, что у тебя отняли свободу. Разве ты не обрадовалась бы, если бы кто-то решил тебя защитить? — спросил он.

Рассудив, что это слишком личный вопрос, я не стала отвечать.

Джон рассказал, что его отец — профессор физики, а мама преподает живопись.

— Она завидует мне, потому что я посещаю города, где находятся самые известные в мире музеи. К сожалению, у меня редко выдается возможность их осмотреть. Не потому что не хочу, а потому что нет времени.

У Джона была сестра Сьюзен, которая жила с родителями. У него не было своей квартиры, поэтому в короткие периоды пребывания на суше он тоже жил с ними. Последние месяцы Джон много учился — готовился к предстоящим экзаменам. Раньше у него была квартира, но он ее сдал, чтобы «сэкономить деньги и избавиться от мелких хлопот», как он выразился.

Он то и дело прерывал свой рассказ вопросами обо мне, и я сообщила, что могла, о родителях, доме и даче, а еще немного приврала, добавив себе пару лет работы в фирме по торговле одеждой и пару лет учебы в университете, где якобы изучала математику. Я знала о маминой работе достаточно, чтобы ответить на возможные вопросы, но об университете не знала ровным счетом ничего. Тем не менее, на Джона мое «резюме» произвело большое впечатление.

— Ты такая целеустремленная, мне это нравится. Редко с кем получается говорить по душам, как с тобой. К сожалению, моя служба такова, что я общаюсь с людьми всего несколько часов или дней, а потом вижу их только через месяцы или даже годы. Поэтому мне приходится сразу решать, перерастет ли новое знакомство в дружбу или останется мимолетной встречей. Вот так.

На мгновение его лицо помрачнело, а взгляд словно затянуло дымкой.

— Трудно избежать разочарований… — сказал он, заглядывая мне в глаза. Я хотела спросить, что он имеет виду, но решила дождаться, пока он сам скажет. Наверное, будь мне двадцать, я была бы не столь терпелива.

Мы дошли до Нюбрукайен и остановились там, глядя на воду. Джон поразило, какая она чистая.

— Мы заходили в порт Ливерпуля пару месяцев назад — там ужасно грязно. Не хочу сказать ничего плохого о самом городе, но по сравнению со Стокгольмом там ужасно грязно и темно. А еще у вас потрясающе красивые фасады домов. Во многих городах они выглядят словно рот у старухи: красивый дом, красивый дом, уродливая новая постройка на месте воронки от бомбы, уродливый дом, потом красивый и снова уродливый. А бывает так, что все дома новые. Но ваш город просто уникальный.

Тут меня осенила идея, и мы отправились в музей, где хранился «Васа»[4]. Мы стояли молча и представляли, как волны ласкали когда-то его борта. Джона поразило, как хорошо корабль сохранился, а еще то, что нация, которая во время войн предпочитает сохранять нейтралитет, потратила столько денег и времени на реставрацию старинного боевого судна.

— Может, это потому, что он затонул, не успев принять участие ни в одной войне, и превратился в символ нейтралитета. Боевой корабль, который не сделал ни единого выстрела, — задумчиво сказал Джон.

Я не могла с ним не согласиться, хотя мне никогда не приходило в голову посмотреть на «Васу» с такой точки зрения.

Нам было легко общаться, словно мы всю жизнь только этим и занимались. Мы обсуждали вооруженные конфликты, убийство Кеннеди пару лет назад, «холодную войну»… Говорили о море. Джон рассказывал, что в плавании очень одиноко, но отставные моряки на берегу все равно тоскуют. Он пытался процитировать стихотворение о чувствах английского солдата к родине, но не мог вспомнить слова и обещал их потом разыскать. Так мы болтали, пока не обнаружили, что страшно проголодались. А после ужина поняли, что не хотим возвращаться домой.

В конце концов, я решилась позвонить приятелю, который жил поблизости. У них был дом с садом и домиком для гостей, и я иногда оставалась там на ночь. Я сказала другу, что не могу пойти домой, намекнула на семейную ссору и получила согласие пустить меня в этот домик. Джон предложил взять такси, и мы добрались туда за полчаса. Пока он курил на улице, я зашла к хозяевам за ключом. Было еще не так поздно, чтобы вызвать подозрения, и мне никто не задавал вопросов. Мама друга сунула мне в руки кулек с горячими булочками и сообщила, что в домике для гостей есть чай и кофе. Теперь мне кажется, что она обо всем догадалась, но тогда я была слишком молода и неопытна, чтобы это заметить.

Мы вошли в домик и зажгли свет. Запах там стоял немного затхлый, но мы проветрили, вскипятили чай и продолжали болтать. Я ненадолго включила телевизор, чтобы посмотреть прогноз погоды, но попала на новости и прилипла к экрану. Потом Джон рассказывал, что сидел и смотрел на меня, а я ничего не замечала, поглощенная тем, что показывали по телевизору. Он говорил, что именно эту картинку хотел сохранить в памяти: как золотисто-рыжая «леди» уставилась в экран телевизора, забыв обо всем на свете.

Часа в три ночи я налила себе четвертую чашку чая и поднесла к губам, но Джон решительно забрал ее и поцеловал меня. Мне хотелось бы написать, что у меня все поплыло перед глазами или что в ушах зазвучала чудесная музыка, но ничего подобного не произошло. У меня было ощущение, что все идет так, как и должно идти. Помню, я подумала: «Как странно — я знаю, что надо делать, хотя никогда этому не училась». Мы легли в постель, и я смутилась, но Джон взял инициативу в свои руки.

— Я… у меня есть… — начал было он и замолчал. — Давай, мы лучше просто полежим рядом. Это именно то, чего мне так не хватает, когда я в море. Близости, а не… — добавил он.

Я сыграла роль невинной и наивной девушки, хотя таковой себя не чувствовала. Мы заснули в обнимку, но вскоре Джон разбудил меня и сказал, что через час должен быть на «Минерве». Я пошла к хозяевам домика и вызвала такси, пока мама друга тактично вышла в соседнюю комнату. Джон ждал меня на улице. Прежде чем уехать, он сообщил мне названия двух кораблей, на которых собирался служить, и адрес своих родителей. Я написала ему свой, и он уехал. Я подумала, как это банально: моряк покидает девушку, чтобы отправиться в плавание. Мое темное «я» издевательски хохотало.

Но это не помешало моему светлому «я», проспав еще пару часов, броситься в порт. «Минерва» отчаливала в двенадцать. Прибежав на набережную, я увидела море людей, пришедших проводить флотилию. На палубе «Минервы» выстроились в ряд моряки в парадной форме, но Джона среди них не было. Отплыв, судно развернулось, и я увидела, что на другом борту тоже стоят люди, но было уж слишком далеко, чтобы разглядеть лица.

Вернувшись домой, я обнаружила, что меня никто не хватился. Мама еще спала, а папы, по всей видимости, не было дома: он не ответил, когда я его окликнула. Значит, я могла спокойно взять телефон и, вооружившись справочником, обзванивать соответствующие организации, чтобы узнать, не зайдет ли «Минерва» еще в какой-нибудь шведский порт. Мне удалось узнать, что она посетит Худиксвалль. Человек, сообщивший мне это, издевательски поинтересовался, не бурная ли ночь заставила меня разыскивать это судно. Проигнорировав его слова, я схватила бумагу и ручку и честно написала Джону про все, что чувствовала.

Двумя днями позже мне пришло письмо из Худиксвалля.

Дорогая Ева,

Так трудно подобрать слова, чтобы сказать то, что я хотел сказать тебе тем вечером. Я хочу поблагодарить тебя за то, что ты сделала мой визит в ваш город особенным. Я навсегда запомню это. Стокгольм — лучший город в мире.

Не знаю, что ты на самом деле чувствуешь ко мне, но мне кажется, что между нами что-то могло бы быть. Знаю, что выражаюсь туманно. Я пытаюсь сказать, что если бы ты захотела увидеть меня снова, я был бы безмерно счастлив.

Я ни с одной девушкой еще не разговаривал так, как с тобой. Да, я помню, что именно мы обсуждали, и хотя мне легче описывать вещи и явления по-английски, из моего письма видно, что это не всегда так. Я напишу тебе еще и расскажу о нашем пребывании в Худиксвалле. Береги себя и напиши мне, если будет настроение.

С любовью, Джон.

«Не знаю, что ты на самом деле чувствуешь ко мне, но мне кажется, что между нами что-то могло бы быть». Я слабый человек. Достаточно было написать это, чтобы меня снова охватил озноб. Я налила себе полный бокал вина, чтобы согреться. Я никогда не забуду эти слова. Когда я умру и меня похоронят, воспоминания о них будут питать цветы, растущие на моей могиле.

13 июля

Погода снова испортилась. Льет дождь, свищет ветер. Словно природа хотела лишь подразнить солнечными деньками, намекнуть, что рай существует, но не для нас. Я подхватила какую-то инфекцию, у меня поднялась температура, но утром я все же заставила себя пойти в деревню. Мне надо было заглянуть в магазинчик к марокканцу, который торгует самым необходимым, то есть овощами и хлебом, а если спросить, то под прилавком найдутся еще и рис, и всякие соусы, макароны и сладости. Хозяин, как всегда, с раннего утра до позднего вечера сидел на улице и высматривал покупателей. В лавке не было определенного графика работы: марокканец дорожил каждым клиентом и готов был ждать — истинный представитель культуры, не знающей, что такое спешка.

Завидев меня издалека, он радостно воскликнул:

— Ева, здравствуй! У меня есть кое-что для тебя. Я знаю, что ты сама сажаешь картошку, но эта прибыла с моей родины, из Марокко. Ты просто обязана ее попробовать. Только для тебя — специальная цена. Держи.

Он продолжал нахваливать картошку певучим голосом с сильным акцентом, насыпая ее в пакет. Я не возражала, хотя картошка мне была не нужна. А потом спросила, не скучает ли он по родине, особенно, в такие дни, как этот. Он вздохнул:

— Ты бывала на Елисейских Полях в Париже? — спросил он. — Там кафе расположены вплотную друг к другу. Так и у нас в Марокко. И они никогда не пустуют. Там все время сидят люди, едят и болтают. С утра до ночи. Совсем не так, как здесь.

Я закрыла глаза, и певучий шведский марокканца превратился во французский, и в мыслях я унеслась в Париж. Я представила, как иду по узким улочкам в поисках ресторанчика, который мне порекомендовали, вокруг толпа народу, я слышу смех и разговоры, чувствую аромат кофе, и все такое красочное… Я подхожу к почтовому ящику и опускаю в него письмо, чтобы скрыть свое преступление. Потом я попыталась представить родину марокканца. Улицы, заполненные народом, аромат пряностей и чая с мятой, удушающая жара, голые ноги в сандалиях, цвета Африки: желтый, коричневый, рыжий…

Мне уже не первый раз приходит в голову, что марокканец и его семья, должно быть, чувствуют себя здесь так, словно их проглотил кит, а потом выплюнул на другом конце света. Но когда я спрашиваю, как им у нас живется, они всегда отвечают, что хорошо. Я называю этого человека просто марокканцем, хотя прекрасно знаю, что у него, как и у всех нас, есть имя, просто его труднее запомнить. Кстати, у его жены, похоже, дар ясновидения.

— Ты все бежишь и бежишь, но как бы быстро ты ни бежала, он всегда рядом, — сказала она мне однажды, и я поспешила уйти из лавки, хотя знаю, что она желает мне только добра.

Иногда мне кажется, что они с мужем, как и я, собирают запахи на память и хранят их в сундуке под крышкой. Но когда я об этом спрашиваю, они говорят только: «Запахи нельзя хранить, они просто есть». Конечно, они правы. На самом деле, ничто не вечно. Тем более запахи.

Едва я вошла в дом, как зазвонил телефон. Это была Петра. Я знаю ее всю жизнь, но на этот раз не сразу узнала. Она была болтлива, как всегда, но сегодня ее речь прерывалась рыданиями и криками, так что я поначалу вообще ничего не могла разобрать.

— Ты должна мне помочь! Ты должна приехать, должна! — рыдала она в трубку.

— Кто это? — спросила я, и только услышав ответ, поняла, что говорю с Петрой.

— Пожалуйста! — в панике крикнула она.

— Но Петра, милая, что случилось? Что с тобой?

— Ханс! Я его вышвырнула! — всхлипнула она.

А я-то думала, что меня уже ничем нельзя удивить.

— Вышвырнула его? Как это?

— Приходи скорее! И никому ничего не говори, — продолжала причитать Петра.

Я спросила, может, взять с собой Свена в качестве эксперта по мужской психологии, но Петра завопила: «Нет!». В конце концов я решила сделать, как она хочет.

Я надела дождевик и прошла в сад, чтобы срезать для нее несколько чайных роз. Кусты гнулись под натиском ветра, но розы выглядели свежими и счастливыми. Их самочувствие напрямую зависит от заботы, которой их окружают. Я их люблю, удобряю им почву, обрезаю и поливаю, а они дарят взамен свою красоту. Розы — благодарные создания, они ценят хорошее отношение. А еще умеют хранить секреты. Неудивительно, что отношения с ними — самые стабильные и гармоничные в моей жизни. Да, у них есть шипы, но они не прячут их под листьями. Подобные вещи меня никогда не пугали. Скрытое зло куда опаснее — перед ним ты беззащитен.

Свен был занят решением кроссворда, поэтому, когда я заглянула к нему попрощаться, спросил только коротко:

— Ты куда?

Я сказала, что пойду навестить подругу: похоже, той нездоровится. Свен спросил, не поужинать ли нам потом у грека, ему хочется баранины, и я ответила: «Может быть». Мысли мои уже были заняты Петрой и тем, что она выгнала Ханса из дома.

Несмотря на дождевик, пока добралась до Петры, я промокла насквозь. Их с Хансом дом стоит в стороне от деревни. Это самое уродливое здание из всех, что я когда-либо видела. Он заставлен настолько безвкусными и абсолютно не сочетающимися друг с другом предметами мебели и аксессуарами, что, кажется, только художник-абстракционист мог добиться такого эффекта. Мебель из необработанной сосны вперемежку со старинной полированной, льняные шторы, бархатные подушки, клетчатые пледы, розовые ковры, хрустальные бокалы рядом с глиняными плошками — и все это распихано по дому кое-как.

Не успела я постучать, как Петра распахнула дверь. Наверное, стояла у окна в ожидании. Буквально втащив меня в дом, она захлопнула дверь. Выглядела моя подруга ужасно. Глаза покраснели, седые волосы растрепаны, одета в старый линялый домашний халат какого-то грязно-желтого оттенка, без бюстгальтера, так что грудь свисает до самого живота, на губах — герпес.

— Пойдем на кухню, — подтолкнула меня она, и едва я сняла сапоги, выхватила плащ у меня из рук и швырнула на пол. Потом потянула меня за руку в кухню и усадила на стул.

— Ты должна мне помочь, — сказала она и отошла в сторону, чтобы я могла увидеть, что она имеет в виду.

На полу у нее уже много лет лежит ковер, который когда-то связала «тетка бабушки». С годами он утратил первоначальный цвет и приобрел грязновато-серый оттенок. Сейчас он был залит кровью. Я начала понимать, что истерика Петры не была беспричинной. Воспоминания нахлынули с такой силой, что меня затошнило. Петра суетилась вокруг меня, как бабочка вокруг свечи.

— Что мне делать? Что делать? Я не знаю, что мне делать, не знаю, что случилось, что делать, что нам делать, Ева, ты должна мне помочь, ты должна, мне надо выстирать ковер, я, Ева, ты…

Я почувствовала, что теряю остатки самообладания, вскочила со стула, схватила ее за плечи и затрясла.

— Замолчи! — крикнула я. — Успокойся и расскажи, что случилось, иначе я уйду! Попытайся хоть раз в жизни изложить все четко и ясно. С самого начала. Что это?

Петра затихла и уставилась на меня. Она молчала несколько секунд, из чего можно было сделать вывод, что она в шоке.

— Хочешь кофе? — спросила она наконец. — Я думаю, мне нужно выпить чашечку кофе, чтобы сосредоточиться, я обычно всегда пью…

— Чай, — перебила я.

Петра снова замолчала и поставила чайник. Она приготовила кофе и чай, зажгла свет, села, потом снова встала, вышла и вернулась с блюдом еще теплых плюшек.

— Я и забыла, что там их оставила, а ведь это с них все и началось, я…

Хватило одного грозного взгляда, чтобы заставить ее замолчать. Почти пять минут мы сидели молча и пили чай и кофе со свежими плюшками. Я подумала, что это самое приятное и тихое чаепитие с Петрой в моей жизни, и взглянула на нее. Она вздохнула и откусила кусок от третьей плюшки. Значит, успокоилась.

— Неудивительно, что это произошло именно сейчас, — сказала она, наконец. — Я имею в виду, что хожу по четвергам на гимнастику, и Ханс знает, как это важно для меня, ходить на гимнастику, но все равно выбрал именно этот день. Он знал, что я спокойна и расслабленна после гимнастики, это так на него похоже — наплевать на мои чувства. Случись это в любой другой день, все было бы по-другому.

Я пила чай и смотрела на нее. Похоже, она сама не понимает, что говорит. Но ждет, что я ее пойму.

— Петра, ты можешь медленно и четко рассказать, что случилось? С начала до конца.

Она снова вздохнула.

— Ну, знаешь, то, что он ушел… ничего не меняет. У меня такое ощущение, что я уже много лет живу с привидением. Те несколько слов, которые мне удалось из него выжать, я могла бы выжать и из трупа. Я знаю, вы все осуждаете меня за то, что я болтаю без умолку, тогда как Ханс стоит рядом тихо, как мышка. Но что мне делать, если он все время молчит? Как ты думаешь, каково это — слышать дома только тишину и шум холодильника, а твой муж весь день молчит как рыба. Ты не представляешь себе, как это страшно, и чтобы отвлечься, я начинаю болтать и болтаю, болтаю, болтаю. Болтая, я забываю о страхах, забываю о том, что моя жизнь — одно сплошное разочарование. О Господи, зачем только я вышла за него замуж! Лучше бы купила себе второй телевизор! А теперь он исчез, испоганив весь ковер. Упади он чуть правее, испачкал бы только пол. Протрешь тряпкой — и все в порядке. Но нет. Он всегда такой — молчаливый, упрямый как осел и бесчувственный как чурбан.

Она почесала простуду на губах, отодрала засохшую корочку и стряхнула ее на пол.

— Петра. Что. Тут. Произошло? — Я делала ударение на каждом слове.

Петра посмотрела на меня и провела рукой по волосам, словно только сейчас сообразив, как она, должно быть, ужасно выглядит.

— Это я и пытаюсь рассказать. Его бесчувственность, вот с чего все началось. Я была в универмаге и делала покупки. Я раздобыла чудесный кусок баранины, а ты знаешь, как редко удается купить баранину, и еще купила все, что нужно для плюшек, потому что Хансу нравится домашняя выпечка, во всяком случае, он так говорит, что «было вкусно», а для Ханса это много значит. Так что я радостно приволокла домой сумки с продуктами, и Ханс даже со мной поздоровался. Я решила, что это хорошее начало дня. Пошла в кухню. Я месила тесто, лепила плюшки, пекла. Когда они были почти готовы, Ханс пришел на кухню и сел за стол. Я решила, что он пришел, чтобы побыть со мной, и начала рассказывать, что я плохо себя чувствую в последнее время, что у меня покалывает в груди, боли в животе и… не знаю… Обычно я такое не рассказываю… но я рассказала Хансу, что мне, наверно, стоит поехать в поликлинику и пройти обследование, что по ночам мне тревожно, что я боюсь умереть, что все закончится… ну, и под конец спрашиваю: «Как ты думаешь, что это значит, Ханс? Почему я всего боюсь?» И тогда…

Петра замолчала и уставилась на меня.

— Понимаешь, я все это время стояла и месила тесто для новой порции плюшек. И тут я поворачиваюсь и вижу, что Ханс сидит и читает газету. Он чувствует на себе мой взгляд, отрывается от газеты, смотрит на меня, широко улыбается… и говорит…

— Что говорит?

У Петры на глаза навернулись слезы.

— Он говорит… говорит, что у нас…

— Ну?!

— Он говорит… что теперь у нас будут вывозить мусор круглый год.

— Мусор?!

— Ага. Ты же знаешь, мы живем тут только летом, а когда приезжаем зимой, всегда встает проблема — куда девать мусор. Ну, обычно мы складывали его в пакеты и ночью распихивали по соседским помойкам. И теперь Ханс, не сказав мне ни слова, по своей собственной инициативе организовал нам вывоз мусора круглый год. Это, конечно, хорошая новость. Но представь себе, он сидит тут, впервые за несколько недель открывает рот и сообщает, что организовал вывоз мусора, когда я только что сказала, что боюсь умереть. А я еще пекла ему плюшки! И тогда…

— И тогда?

— Тогда я схватила с плиты кастрюлю, встала перед ним и сказала: «Вот тебе твой вывоз!», и опустила — то есть, я, конечно этого не сделала, я просто стояла и держала кастрюлю в руках, а Ханс вдруг приподнялся и стукнулся о кастрюлю. А потом рухнул на пол, и потекла кровь. Я не знала, что делать. Мне надо было следить за плюшками. Я думала, он встанет, но он все не вставал, и когда я снова на него взглянула, кровь текла уже медленнее, и я решила, что он умер, и испугалась. И тут я обнаружила, что сама тоже вся в крови: и руки, и одежда — всё. И я пошла в душ. А когда вернулась в кухню, Ханс уже встал. И я вышла из себя. «Собирай свои манатки и проваливай! — завопила я. — Вон из моего дома!», — крикнула я, хотя дом записан на Ханса. И он вылетел из комнаты и вернулся с сумкой. «Я буду у сестры», — сказал он и ушел. И я не знала, что делать, и позвонила тебе.

Я боялась даже подумать, почему она позвонила именно мне. Кровь на ковре напоминала не только о Бустере, но и о том, другом случае… Я прекрасно знала, что делать, но не могла показать это Петре. Я сделала глубокий вдох и взяла ее за пахнущие тестом руки.

— Думаю, для начала нам надо все убрать. Это поможет тебе успокоиться.

Петра смотрела на меня непонимающе. Я подавила желание выругаться.

— Петра, как бы там ни было: Ханс ударился об кастрюлю или ты ее на него уронила… кастрюля-то все равно была у тебя в руках. И врач заподозрит неладное, когда к нему обратится женатый мужчина и скажет, что ударился кастрюлей. Есть риск, что Ханс обратится и в полицию, а ты у нас старовата для тюрьмы. Там, знаешь ли, не подают свежие плюшки. Но если мы уничтожим все улики, останется только твоя версия событий против слов Ханса. Это увеличит твои шансы выйти сухой из воды.

Я намеренно выбрала грубые слова, чтобы Петра осознала серьезность ситуации. И похоже, это подействовало. Она сидела молча несколько минут, а потом впервые в жизни начала говорить полными предложениями, четко и ясно:

— Тогда надо все помыть и пропылесосить. Потом протереть тряпкой полы отсюда до спальни, где Ханс собирал сумку, — вдруг где-то остались следы крови.

Мы достали пылесос, тряпки и чистящие средства, распределили обязанности и принялись за уборку. Петра сунула ковер в стиральную машину, заметив: «Думаю, тетушка была бы на моей стороне». Мы вымыли и насухо вытерли пол. Теперь кухня просто сияла чистотой. Петра посмотрела на меня и улыбнулась.

— Как здорово получилось. Я вообще-то люблю заниматься уборкой. Приятно пройтись пылесосом: когда он шумит, мне не так одиноко. Но я редко убираю так тщательно, как сегодня. Уже и забыла, как это весело.

Я решила, что она теряет остатки разума. Но она словно прочитала мои мысли и пошла в атаку:

— Ты спокойна, словно с тобой уже случалось подобное! Я правильно сделала, что позвонила тебе. У меня всегда было подозрение, что тебе не впервой видеть покойников.

Ее догадки меня пугали. Я решила ничего не отвечать, сделав вид, что занята уборкой. Закончив, мы устало рухнули на стулья. Петра налила нам чаю и кофе, и мы взяли еще по плюшке. Так мы сидели несколько минут. На улице было темно, как ночью, где-то вдалеке сверкали молнии. Петра вздохнула:

— Знаешь, Ева, чем больше я об этом думаю, тем больше мне хочется воскликнуть: «Наконец-то!». Я хочу сказать, тишина, когда ты одна дома, — это одно, а когда с тобой не разговаривают — совсем другое. Это как экзема, которую так и хочется почесать, и хотя знаешь, что будет только хуже, все равно не можешь удержаться и расчесываешь до крови. Ханс доводил меня своим молчанием до того, что я уходила в ванную, включала воду и кричала. Иногда он за весь день произносит не больше двух-трех фраз. Больше мне не придется это делать. Теперь я могу расслабиться и помолчать.

Я ничего не ответила. Петра была в прекрасном настроении. Истеричка в грязном халате исчезла, теперь передо мной сидела совсем другая женщина — пока я заканчивала уборку, она успела вымыть голову, и волосы у нее завивались в локоны.

— У вас со Свеном все по-другому, — продолжила она. — Вы разговариваете. Но ведь вы знаете друг друга давно и прожили вместе гораздо дольше, чем мы с Хансом. Иногда это кажется мне странным. Он ведь…

— Нет.

— Я знаю, но все же иногда думаю об этом.

— О чем?

— О том, как исчезла твоя мама. А ты решила остаться здесь. И появился Свен…

— А что в этом странного? — спросила я с показным равнодушием, до боли сцепив пальцы под столом.

— Странно, что она исчезла именно тогда, когда мы все думали, что ты уедешь в Англию. И вдруг выясняется, что это не ты, а она уезжает, и она ни с кем не попрощалась, и…

— Она мне писала. Тебе это известно.

— Да, — кивнула Петра, — из Германии и Франции, из Англии и самых неожиданных мест, так? Пока она…

— Да.

— Она была плохой матерью. Тебе было нелегко с ней. Об этом мало кто знал, но я-то все видела.

Я знала, что она все видит. Именно поэтому мы с ней и дружим всю жизнь, хотя временами ее болтовня выводит из себя. Петра помогала мне с Сюзанной, когда я работала в бюро путешествий и ездила в командировки по всему миру, и я всегда буду ей за это благодарна. Но сейчас ее слова причиняли мне боль. Я хотела уже попрощаться, как Петра вдруг сменила тему:

— Как думаешь, ты умеешь любить? По-настоящему? Так, что чувствуешь это каждой клеточкой своего тела?

«I wonder if you still look the same, or has the flower whose delicate beauty I once sat and watched now bloomed into perfection?»[5]

— Знаешь, что я думаю? — Петра не ждала ответа: она не слышала того, что звучало сейчас у меня в голове, а внутренний голос отказывался молчать, и слышать его было невыносимо больно. — Что не умею любить. Я пыталась, но у меня так ничего и не получилось. Я поступаю с любовью так же, как с плюшками. Сыплю все ингредиенты в миску: немного заботы, немного похвалы, немного восхищения, добавляю специи — и получаю тесто. Мне кажется, что если тесто (или любовь) как следует замесить, они станут мягкими и податливыми, и из них получатся чудесные плюшки. Этим я всю жизнь и занимаюсь. Вымешиваю. Поэтому вполне логично, что все это произошло как раз тогда, когда я пекла плюшки, а Ханс меня не слушал, хотя я так хорошо месила тесто.

— Надо было отрезать ему уши.

Рука Петры с плюшкой застыла на полпути ко рту.

— Ева, иногда я тебя начинаю бояться.

— А кто стукнул мужа кастрюлей и выставил из дома? Это тебя нужно бояться, Петра.

Она что-то пробормотала, разглядывая плюшку.

— Я пошутила, — поспешно добавила я. — Я хотела сказать, что чисто гипотетически ты могла бы отрезать ему уши и положить в мешочек. Потом, когда тебе хочется поговорить, доставала бы и разговаривала с ними. У него не было бы возможности заткнуть уши или сбежать, а у тебя всегда был чуткий и внимательный собеседник.

Петра кивнула.

— Не такая уж плохая идея, если подумать. Вот только Ханс вряд ли согласился бы. Хотя… никто бы ничего не заметил. Ханса вообще редко замечают. Наверно, потому и не уволили из банка. Он из мужчин, которых снабжают этикеткой: «Использовать до…». Мне следовало внимательнее рассмотреть этикетку и вовремя вернуть товар.

— Орн говорит, что возможность вернуть товар в магазин негативно сказывается на человеческой психике. Мы воспитали целое поколение людей, которые не способны принять решение.

Петра вздохнула.

— Конечно, отчасти он прав, но иногда мне кажется, что это не я принимала решение, просто так сложились обстоятельства. До встречи с Хансом у меня была депрессия, я была на грани самоубийства, но решила, что все равно всем наплевать, жива я или нет, поэтому не имеет смысла умирать. И тогда я сказала себе, что выйду замуж за первого встречного. И тут появился Ханс, и он меня хотел — так он, по крайней мере, утверждал, — и я, дура, была благодарна ему за это. Я сама выставила себя на распродажу, если можно так выразиться, понятия не имея, с кем хочу быть и чего жду от этой жизни.

Она уставилась на блюдо, на котором осталось только пять бумажек от плюшек.

— Надо же, я слопала пять плюшек. Теперь меня будет мучить совесть. Целых пять плюшек за раз!

— То есть, ты испытываешь угрызения совести только из-за плюшек. А как же Ханс?

— А что Ханс?

Я вздохнула и взглянула на часы. Свен, наверное, уже волнуется. Не стоит ждать, пока он придет сюда узнать, чем мы занимаемся. Петра, похоже, снова прочитала мои мысли:

— Надо позвонить сестре Ханса, узнать, заявит ли он на меня в полицию. Может, он согласится меня выслушать, и не придется отрезать ему уши. Спасибо, что помогла. И утешила.

Она встала и подошла к стойке, на которой лежал полуразмороженный стейк.

— Ты не возьмешь стейк? Мне сегодня не хочется баранины. К тому же я наелась плюшек. Я теперь одна, и готовить мне не для кого. Баранину любил Ханс, а я обойдусь и бутербродами.

Она сунула мясо в пакет и проводила меня в прихожую. Дождевик уже успел высохнуть. Я напомнила Петре, чтобы она расстелила ковер, как только он высохнет, и прошлась по дому в последний раз. Все сияло чистотой, ни следа случившегося. Мы решили не говорить Свену, что я была здесь, и придумали версию, что Петры не оказалось дома, и я пошла прогуляться. Она обняла меня и снова поблагодарила. Я обняла ее в ответ и подумала, что она и сама как плюшка — липкая от сахара, но приятно пахнущая корицей.

Я вышла на улицу и обнаружила, что начался всемирный потоп. Неужели мне придется превратиться в рыбу, чтобы выжить? Внезапно молния разрезала небо пополам, и мне показалось, что мир сейчас расколется надвое, и я провалюсь в образовавшуюся трещину. Я подумала, что если Петра так рада, что ей больше не надо все время болтать, то Ханс, наверное, счастлив, что ему не надо ее слушать. Они разрешили многолетний конфликт за пару секунд с помощью одной только кастрюли. Я подняла руку, помахала Петре на прощание и побрела к дому сквозь стену дождя.

Свен спросил, что меня так задержало и пойдем ли мы к греку. Я протянула ему пакет с бараниной.

— Ты получишь баранину на ужин, но на этот раз я сама ее приготовлю. В «Консум»[6] завезли прекрасную баранину. По специальной цене.

16 июля

Наша деревенька гудит слухами и сплетнями. События последних дней не прошли незамеченными. Внезапная болезнь Ирен напомнила всем о неотвратимости смерти. Пока она была здорова и остра на язык, хотелось верить в вечную молодость. Но теперь стало ясно: такое может случиться с каждым. Обсуждали и бегство Ханса к сестре после ссоры с Петрой — очередное доказательство того, что в собственном доме среди бела дня может быть куда опаснее, чем в темных закоулках ночью. Кстати, я потушила баранину с розмарином и томатом и съела с огромным аппетитом, давно не пробовала ничего вкуснее. Сюзанна права: я худею с каждым годом все больше.

Свен рассказал мне о том, что случилось у Петры и Ханса. Ему поведал об этом Орн, чья знакомая медсестра видела в травмпункте, как Хансу перевязывали голову.

— Подумать только, Петра ударила Ханса кастрюлей по голове и выгнала из дома! — крикнул Свен с порога на следующий день.

Я мыла окна — занятие совершенно бесполезное, потому что дождь лил, не переставая, но оно меня успокаивало, отвлекало от мыслей о смерти. Наша старая мебель в последнее время стала напоминать о том, что все на свете проходит. Ковры с годами выцвели, ткань на диване поистерлась, чашки никогда уже не засверкают, как прежде, сколько их ни отмывай. А я-то считала, что мой интерьер никогда не выйдет из моды, забыв о том, что вещи тоже стареют и умирают.

Свен подошел ко мне и потратил весь свой дневной запас слов, чтобы рассказать, как Ханс жаловался в поликлинике на свою злобную жену. Закончив рассказ, он посмотрел на меня так, словно ждал объяснений. Я ответила не сразу, делая вид, что оттираю от окна засохшую грязь.

— А как себя чувствует Петра? — спросила я наконец. Я не звонила ей с того вечера, и она тоже не пыталась со мной связаться, что могло означать только одно: она перенесла все это легче, чем я предполагала.

— Я встретил в «Консуме» Гудрун. Она, кстати, еще больше растолстела, к тому же на ней было широкое ярко-голубое пальто, жутко вульгарное. Она стояла и ела сырную нарезку прямо в магазине. Сказала, что выбирает, какую купить. Так я и поверил! Просто не могла дождаться, пока дойдет до дома. Она сказала, что навещала Петру, и что та на удивление спокойна, несмотря на случившееся. Гудрун считает, что это у нее шок. Петра как робот, сказала она. И уже начала избавляться от вещей Ханса — выкинула почти всю его одежду в контейнер перед их домом. Гудрун в последнюю секунду вытащила оттуда пару рубашек для Сикстена. Она, то есть Петра, была так занята уборкой, что даже отказалась выпить с подругой чашечку кофе. Гудрун за нее беспокоится.

Я вспомнила, как сама однажды пыталась избавиться от вещей другого человека. Только в случае с Петрой это был живой человек, а в моем — мертвый. Свен болтал что-то про неработающий фонтан перед «Консумом», в котором вроде как появилась вода, но я его уже не слушала. Не могла сосредоточиться. В конце концов, он спросил, как я себя чувствую и нет ли у меня температуры.

— Я тревожусь за Ирен, — ответила я, и он от меня отстал. Я была уверена, что он не захочет обсуждать Ирен. Иногда мне кажется, что мы с ним знаем друг друга слишком хорошо, чтобы нормально общаться.

К этим происшествиям добавилось еще одно, совершенно неожиданное — марокканца и его жену навестили неонацисты. А мы-то думали, что в нашей деревеньке такое невозможно. Когда марокканец утром пришел в лавку, все окна были разбиты вдребезги, а на двери написано: «Убирайтесь домой, черномазые!». Они с женой живут здесь уже много лет, никому не доставляя хлопот, более того, давая нам возможность купить еду в любое время дня и ночи. А теперь кто-то решил, что их цвет кожи недостаточно хорош для наших мест. Кроме того, выяснилось, что детям марокканца в школе угрожали палками мальчики постарше. Такого раньше не случалось. На моей памяти только пасторше однажды досталось за то, что она женщина, да и то дело ограничилось устными оскорблениями.

Вчера мне позвонила Сюзанна и взволнованно сообщила, что пришла в больницу навестить Ирен и узнала, что ее без нашего ведома перевезли в дом престарелых.

— Они утверждают, что не смогли дозвониться. Я, конечно, устроила скандал. Им стало стыдно, но какое это имеет значение, если ее уже увезли?

По словам Сюзанны, дом престарелых открылся после ремонта, и появилась возможность сплавить туда пару старичков, чтобы не тратить деньги на их содержание в больнице. Сюзанна сразу поехала туда. Там все еще идет ремонт и стоит страшный шум и грохот. Потребовалось не меньше пятнадцати минут, чтобы найти хоть кого-то из персонала. Девушка, подрабатывавшая там летом, проводила Сюзанну к Ирен. Та лежала на кровати, одетая в одну больничную рубаху, потому что одежда, которую я ей привезла, осталась в больнице. В доме престарелых у Ирен комната с кухней, почти квартира, и все очень современное, но нет ни мебели, ни белья, ни полотенец, потому что этим ее должны обеспечить родные. Сюзанна чуть не плакала в трубку:

— Ирен намного хуже. Она схватила меня за руку и все бормотала: «Поедем домой, сейчас мы поедем домой». Она уже может говорить, мама, но она так напугана. Я с трудом высвободила руку, и теперь меня мучает совесть, что я оставила ее там одну. Она так рада была меня видеть. Так благодарила. Сказала, что я ангел, только без крыльев.

Благодарила. У меня потемнело в глазах, но я тут же вышла из дома, поймала машину и поехала в больницу за вещами Ирен. Я отчитала работников больницы за то, что они ничего мне не сообщили. Они оправдывались, утверждая, что много раз звонили дочери Ирен, и та обещала прийти, но не пришла, а они не могли больше ждать, и извинялись. Я подумала, как же сильно дочь ненавидит Ирен, но ничего не сказала. Потом я заехала к Ирен домой, взяла немного одежды и белья и прихватила пару картин и безделушек, чтобы сделать комнату в доме престарелых хоть немного уютнее.

Там мне, как и Сюзанне, пришлось долго искать Ирен. Я нашла ее в столовой в инвалидном кресле. Она по-прежнему была в больничной рубахе, сидела перед столом, не имея возможности дотянуться до стакана, и дремала, уронив голову на грудь. Я потрясла ее за плечо, и она с трудом подняла голову. Волосы у Ирен свалялись, и я впервые заметила усики у нее над верхней губой.

— Ты приехала, штобы шабрать меня домой, — сказала она, хватаясь за волоски над верхней губой и дергая их.

Я взяла стакан и поднесла к ее губам. В этот момент из кухни появилась женщина, подошла и представилась смотрителем. На вид ей было лет пятьдесят, аккуратная стрижка, скромная одежда: белая блузка и черные брюки. У входа в здание я прочитала, что это место называется «Дом здоровья». В здоровом теле — здоровый дух. Видимо, эта пословица вдохновила устроителей.

— Я знаю, все произошло неожиданно, — сказала смотрительница со смешком. — Мы только открылись, видите ли. Но мы сделаем все, чтобы Ирен здесь было хорошо. У нее будет личная сиделка, правда, только с августа, пока что все в отпуске. Уверяю, это будет чудесный человек, и она будет заботиться об Ирен. В августе у нас будет праздник, в меню появятся селедка и раки. Будет весело.

Я с иронией ответила, что эти блюда наверняка понравятся тем, у кого нет зубов. Потом огляделась по сторонам: перед столом полулежали в колясках еще трое старичков и старушек, и они тоже не могли дотянуться до тарелок.

— Мама, мама, мама, — непрерывно бормотала одна из старушек. Наверное, в старческом маразме она надеялась, что хоть мама ее услышит, раз уж персонал на это не способен.

— Мама уже идет, — донеслось из коридора, но никто к ней так и не подошел.

Я поспешно вышла и, усевшись в машину, дрожащими руками взялась за руль. Я ехала и думала о том, что лучше уж сброситься со скалы навстречу смерти, чем оказаться в таком вот «Доме здоровья».

В церкви устроили службу, специально, чтобы помолиться за Ирен и за семью марокканца. Им нужна была наша поддержка. А нам — тема для сплетен. Завтра, наверное, будет хорошая погода, потому что тучи за вымытым начисто окном рассеиваются, и кажется, что солнце выглянет в любую секунду. Дети любят рисовать солнце. Даже Анна-Клара. Она изображает его в очках. Я как-то спросила, почему.

— Но они же называются солнечные, — удивилась она моему вопросу.

Помню, я посмотрела на нее тогда и впервые подумала, что она вырастет красавицей.

Сегодня ночью я включила радио, сейчас по нему передают запись Эдит Пиаф — «Non, je ne regrette rien» с грассирующим «р». Бедняжка Эдит, она потеряла малышку-дочь и любимого человека и прожила короткую, но бурную жизнь. Ею можно восхищаться. Я тоже ни о чем не жалею. Надо будет рассказать об этом ушам Бустера перед сном.

18 июля

Свен у Орна. От одной мысли о том, что они сидят и обсуждают замену труб под моими розами, мне становится страшно. Я уже устала ссориться со Свеном по этому поводу. Я вообще чувствую такую усталость, что не могу и двух слов связать. Придется отстегнуть поводок и отпустить их на волю. Солнце ярко светит, но от того, что я это написала, не будет светить ярче. Так же и с любовью. Неважно, какие слова ты подберешь.

Я встретила Джона в мае. Стояла необычайно теплая погода, и тепло проникало в каждую клеточку моего тела, растапливая кристаллы льда. Я чувствовала, как вешние воды бегут у меня под кожей, собираются в лужицы, выливаются слезами и обильными месячными, которые у меня так и не установились. Мама завела постоянного любовника и даже не пыталась это скрывать. Папа ничего не говорил. Он приезжал домой по пятницам молча и уезжал по воскресеньям, прихватив молчание с собой. С такой же регулярностью исчезал в пятницу утром и возвращался в воскресенье вечером мамин любовник.

— Он живет в Вестеросе и пока не может переехать сюда насовсем, поэтому все, что я могу для него сделать, это предложить ему ночлег. Женщина не должна оставаться без мужчины: вдруг что-нибудь случится, — ответила мама, когда я осмелилась спросить, почему он так часто у нас ночует. С его появлением она стала спокойнее относиться к сексу. Мне больше не приходилось слышать подозрительные звуки или видеть, как масло и уксус смешиваются в бутылке. Да меня это и не волновало. Все мои мысли были заняты встречей с Джоном.

Не успевала я написать ему очередное письмо, как приходил ответ на предыдущее. Джон жалел, что не видел меня на набережной, когда «Минерва» отплывала, и переживал, что заставляет меня «нервничать», как я выразилась в письме. «Я тоже нервничаю», — писал он и добавлял, что не так уж часто встретишь красивую девушку, которая к тому же оказывается великолепной собеседницей. «Мне так повезло, что мы познакомились, и я безмерно счастлив, что ты не боишься сказать мне о своих чувствах», — признавался он и надеялся, что его первое впечатление обо мне было верным, потому что он всегда будет любить ту Еву, которую встретил теплым майским вечером в Стокгольме.

Слово «люблю» вызвало у меня странную реакцию: сначала я рассмеялась, а потом мне стало противно. «Не жди от меня слишком многого, — ответила я в панике. — Я не хочу мешать тебе встречаться с другими женщинами». Я боялась, что мои чувства к нему могут измениться, и не хотела торопить события. Любовь по-прежнему пугала меня. Не знаю, понял ли он, что я хотела сказать, но написал, что, разумеется, он встречает многих женщин, но ему совершенно не о чем с ними говорить. «Не волнуйся, я никогда ни от кого ничего не жду. Это избавляет от многих разочарований». А потом Джон спросил, не хочу ли я приехать к нему в гости в Англию, когда у него будет отпуск.

Мама быстро обнаружила, что я с кем-то переписываюсь, и я не стала скрывать, что познакомилась с англичанином. Однажды она незаметно подкралась сзади и заглянула мне через плечо, чтобы рассмотреть фото, которое прислал Джон. Там он был в военной форме на свадьбе у кого-то из друзей. Он смотрел прямо в камеру и улыбался, не улыбаясь. Глаза его казались почти черными. Он стоял рядом с розовым кустом, а на заднем плане виднелась церковь, в которой, по-видимому, состоялось венчание.

— Какая у него выправка! — воскликнула мама и засмеялась, а потом добавила: — Он выглядит настоящим мужчиной.

Я сказала, что планирую навестить его в августе, и она равнодушно заметила, что это хорошая идея:

— Может, хоть это тебя развеселит — иногда мне кажется, что ты вообще не способна радоваться жизни. И еще ты узнаешь, что совершенство — это скучно. Ты так вылизала кухню, что можно подумать, мы живем в больнице.

Как всегда, маме удалось испачкать то, что было таким чистым. С тех пор я стала прятать письма и читать их тайком. Впервые в жизни я радовалась, что мама то и дело уезжает в командировки и все свободное время отдает вечеринкам и мужчинам. Ей было совершенно наплевать, что несовершеннолетняя дочь собирается в Англию в гости к полузнакомому мужчине.

Она обожала Англию, в особенности Лондон с его бутиками и клубами, и считала, что мне непременно нужно там побывать. «Это придаст тебе светскости, — говорила она. — Париж и кутюр уже в прошлом, сейчас все модные тенденции — только из Лондона». Ее фирма тогда тесно сотрудничала с английскими домами мод, и у нас дома часто звучало: «Мэри Квант», «Видал Сассун», «Карнаби Стрит». Мамины юбки с каждым новым сезоном становились все короче, а макияж — все ярче.

Но за возможность попасть в Англию я должна благодарить Джона, а не маму, и тем более не себя. Школьные занятия закончились в июне, и мы с папой отправились в домик на побережье. Мама осталась в Стокгольме. Мне исполнилось семнадцать, но я не испытывала от этого никакой радости. Я проводила все время на островах или в море, загорела до черноты, наслаждалась необычайно теплым летом и непрерывным потоком писем с просьбами приехать поскорей. Джон слал их и в Стокгольм, и в Фриллесос, заверяя, что сделает мое пребывание в Англии незабываемым. «Деньги не проблема, — писал он. — Здесь они тебе не понадобятся, а если не хватает на билет, я пришлю».

Он был настойчив, и у меня появилось ощущение, что поездка в Англию и потеря невинности неизбежны. Дефлорация — от слова «flower», «цветок». Джон не поверил, когда я написала, что невинна, и часто шутил, что мечтает встретить свою двадцатилетнюю девственницу «very soon». Я знала, что это означает, и папа тоже. Однажды теплым летним вечером мы с ним поехали к Нурдстен, сидели и ели креветок, и он спросил меня, хочу ли я сохранить себя для «того, единственного».

— Мне кажется, тебе не стоит бояться, — сказал он. — В жизни все надо попробовать, но только если ты чувствуешь, что готова к этому.

Я пробормотала что-то неразборчивое, и папа рассказал о своем первом сексуальном опыте.

— Это было накануне конфирмации. Мы с отцом ехали на машине в церковь, и он сказал мне: «Знаешь, есть такие средства…». Я ответил, что знаю. Он рассказал, как это было раньше: что мужчины занимались сексом, когда им приспичит, а женщины рожали одного ребенка за другим. Теперь, когда изобрели «средства», я непременно должен ими пользоваться. Он и не подозревал, что я уже все знаю о сексе, такое не укладывалось у него в голове, но все равно это был очень полезный разговор.

Папа замолчал, и я подумала, что тоже запомню наш с ним разговор. Он не ждал от меня ответа. Мы просто сидели и смотрели на спокойное море, гладкое, как зеркало. В отдалении закричала птица, и я подумала, что папа дал мне понять, что не нужно бояться отдаться мужчине. Ночью ко мне пришел Пиковый Король, поцеловал меня и исчез, прежде чем я успела спросить, что ему надо. Я расценила это как одобрение моей поездки.

Странно, что я не помню подробностей, ведь это был мой первый полет на самолете. Я помню тощих, аккуратно одетых стюардесс, которые предлагали пассажирам конфеты, но не помню, что чувствовала — страх, нетерпение или решимость. Зато я помню, как я вышла в зал прилета и увидела Джона. Забавно — мы с ним были почти одинаково одеты: на мне были белая блузка и синяя юбка, на нем — белая рубашка и синие брюки. Он бросился ко мне, поцеловал в щеку и протянул чудесную белую розу, как я потом поняла, из их собственного сада.

— Я так рад, что ты приехала, Ева. И что сообщила, каким рейсом прилетаешь. Я боялся, что мне придется бегать по всему «Хитроу» в поисках шведской леди.

Я заметила, что он нервничает, и он не стал это отрицать. Я призналась, что тоже нервничаю, и мы расхохотались. Он был таким, каким я его запомнила. Улыбка без улыбки. Темные глаза и коротко подстриженные волосы, сильные руки. Он забрал у меня сумку, не спрашивая разрешения. Он был не таким загорелым, как я, что не преминул отметить, глядя на мои шоколадные ноги в открытых сандалиях.

— Твои ноги сводят меня с ума, — сказал он, и мы снова рассмеялись, и прижались друг к другу, а потом пошли к машине.

Мы выехали из аэропорта, и скоро Лондон остался позади. Мы направлялись в Ридинг, где жили его родители и он сам, когда приезжал в отпуск. Джон планировал купить квартиру или дом в Портсмуте, когда будет проводить больше времени на суше. Было тепло и солнечно, мы ехали мимо зеленых холмов, и Джон сказал, что Англия — самая красивая страна на свете.

— Помнишь, я в Стокгольме пытался прочитать тебе стихотворение, но не смог? Я его разыскал. Это Руперт Брук написал. — И он процитировал:

Когда погибну, думай обо мне: Есть малый уголок в чужих полях, где Англия навек…[7]

— Ты так чувствуешь? — спросила я. — Что если ты умрешь в чужой стране, то навсегда оставишь там кусочек Англии?

— Я думаю, что свобода других людей стоит того, чтобы за нее бороться. И я люблю свою страну.

Сейчас эти слова могли бы показаться излишне пафосными и банальными: слишком много теперь говорят о патриотизме и свободе. Признаться, мне уже тогда был присущ определенный цинизм в этом вопросе. Но я не стала ничего говорить, потому что поняла: Джон действительно в это верит. И мы заговорили о том, что потом продолжали обсуждать всю неделю, — о войне и мире вообще и во Вьетнаме в частности, о борьбе колоний за независимость… Мы так увлеклись, что не заметили, как приехали в Ридинг, идиллический городок с маленькими домиками, окруженными сказочными садами. С каждой милей я нервничала все меньше. На смену волнению пришло чувство теплоты, казавшееся таким естественным и своевременным. Мы ехали вместе в машине, потому что так и должно быть. У нас просто не было выбора.

Я не нервничала, даже когда знакомилась с родителями Джона и его младшей сестрой Сьюзен. Они с радостью раскрыли мне свои объятья, и у меня не было причин не доверять им. Мама Джона, очень стильная женщина в темно-красном костюме с короткой, почти как у сына, стрижкой, приготовила фантастически вкусный ужин. Мне показали мою комнату. Пол покрывал розовый палас, на кровати — белье в цветочек и подушки с рюшами, на столике — букет засушенных цветов.

— Надеюсь, тебе у нас понравится. Я велела Джону вести себя прилично, — сказала его мать, выходя из комнаты.

Я помню это ощущение, что все идет, как должно. Во время ужина родители Джона вели себя так, словно не видели ничего необычного в том, что за столом с ними сидит незнакомая девушка. Отец Джона, любезный седовласый мужчина в очках с черепаховой оправой, подавал жаркое, а мать тем временем разливала соус, они переглядывались и улыбались друг другу. Мой английский привел их в восторг. «А мы, англичане, совсем не умеем говорить на других языках», — сказала мама Джона и выразила искреннюю радость по поводу стеклянного подсвечника, который я привезла ей в подарок. Только за десертом я узнала, что в прихожей у них стоят наготове чемоданы, и они ждали меня, чтобы поприветствовать, а потом уезжали в отпуск в Шотландию.

— Они старались тебя хорошенько накормить, потому что потом тебе придется есть мою стряпню и помогать мне покупать продукты, — сказал Джон и улыбнулся мне. На этот раз улыбались не только губы, но и глаза, и я впервые заметила, что у него необычайно длинные для мужчины ресницы.

— Вообще-то Джон неплохо готовит, — сказала Сьюзен, которая весь ужин разглядывала меня с нескрываемым любопытством. Это была симпатичная девочка-подросток, которая и не подозревала, что я всего на три года старше и у нас с ней гораздо больше общего, чем она думает.

Сразу после чая они продолжили сборы, а потом обняли меня, заверили, что было «very nice» со мной познакомиться, и исчезли, прежде чем я успела что-то сообразить. Я повернулась к Джону, и он обнял меня.

— Ты им понравилась. Я так и знал!

Я уткнулась носом в его белую рубашку и едва успела уловить аромат стирального порошка и еще чего-то, как Джон отпустил меня.

— А теперь мы пойдем в сад. Ты почитаешь, а я принесу нам еще чаю, — сказал он и взял меня за руку.

Мы вышли в сад, который не было видно от парадного входа. Там были сотни цветов, но я помню только розы — кусты и шпалеры. Белые, желтые, розовые. Большие и маленькие. Распустившиеся цветки и бутоны. Я никогда еще не видела ничего подобного.

— Мама любит возиться в саду, — ответил Джон на мой немой вопрос и достал шезлонг.

Пока я нюхала розы, он сходил в дом и вернулся с пледом и газетой.

— Садись и отдыхай, — сказал он, подталкивая меня к шезлонгу и вручая газету.

Я посмотрела на него снизу вверх, и мне стало не по себе: столько сдержанных эмоций было в его взгляде. Рубашка распахнулась на груди, короткие волосы растрепались. Глядя, как он идет к дому, я вдруг подумала, что с того момента, как ступила на британскую землю, слышу о себе только хорошее. Мне стало трудно дышать. Я откинулась на шезлонге и прикрыла глаза, чувствуя, что меня охватывает жар, а на глаза наворачиваются слезы. До меня доносилось жужжание шмеля, аромат роз пьянил. Я расслабилась и задремала. А когда открыла глаза, передо мной стоял Джон с подносом, на котором были чайник, две чашки и вазочка с конфетами.

— Я подумал, что ты не успела проголодаться после ужина, — сказал он, словно оправдываясь, что больше ничего не принес, и поставил поднос на траву.

Вставая, чтобы сесть рядом с ним на землю, я заметила, что за те несколько минут, что спала, вся моя одежда и даже покрывало успели пропитаться потом.

Не успели мы поднести чашки к губам, как зазвонил телефон. Джон пошел в дом и скоро вернулся, смеясь:

— Это была мама. Она хотела проверить, хорошо ли я себя веду, так сказать, не пристаю ли к тебе. Ты ей очень понравилась. Даже за такое короткое время.

Я честно ответила, что они мне тоже понравились, сделала глоток чая и обнаружила, что он очень вкусный. Джон рассказал, что ему пришлось сдавать еще один экзамен и что его выгнали бы, потерпи он неудачу. Но ему повезло: он справился со всеми заданиями. Теперь ему предстоит плавать на разных кораблях, и он, возможно, начнет изучать устройство подводных лодок.

— Наверное, тяжело так долго жить вдали от семьи и друзей? — не удержалась от вопроса я, хотя уже спрашивала раньше.

Джон минуту смотрел на меня, потом перевел взгляд на цветы. Когда он снова повернулся ко мне, мне показалось, его глаза увлажнились, но я могла ошибаться.

— Иногда да. А иногда нет. Я безумно благодарен судьбе за возможность быть в море, когда штормит и когда оно спокойно, как это бывает и со мной тоже. Море — идеальное место для того, кто хочет что-то забыть или взглянуть на мир другими глазами.

Он нахмурил брови, и я решила его больше не расспрашивать. Мы молча сидели на траве и пили чай, пока Джон не спросил, чем бы я хотела заняться завтра.

— Мама предлагала отвести тебя в церковь. Не знаю, с чего это взбрело ей в голову, наверное, она думает, что тебе интересно посмотреть службу в другой стране. А может, она решила, что в храме я не осмелюсь тебя домогаться.

— Вообще-то, я с удовольствием пошла бы в церковь. Я посещала воскресную школу в детстве, и нам рассказывали о религиозных обрядах разных стран.

— Ну, а вечером мы с тобой просто обязаны отправиться в паб. Моим друзьям не терпится с тобой познакомиться. Мы можем поехать в Хенли. Это чудесный городок, и по пути туда можно увидеть много интересного. Мою «счастливую долину», например.

— Твою счастливую долину?

— Это я ее так называю. На самом деле это просто уголок английской природы, но именно туда я иду, когда мне нужно побыть одному и подумать.

Его глаза снова потемнели. Я ничего не сказала. Он взял мое лицо в ладони.

— Я еще не встречал такой девушки, как ты, Ева. Я чувствую, что мы с тобой могли бы стать друзьями на всю жизнь. Что бы ни случилось.

Я села на траву рядом с моими розами, чтобы записать это. Их аромат будит воспоминания. У «Peace» он сильный, у шиповника — сладкий. Я сижу на теплой траве и пью чай, который приготовила, чтобы лучше вспоминалось. Я закрываю глаза и словно вижу себя сидящей на траве с чашкой чая и Джона рядом. Я вижу себя, загорелую до черноты, с длинными тогда, до талии, золотисто-рыжими волосами, в промокшей от пота блузке и с веснушками на носу. И Джона, стоящего передо мной на коленях, его темные волосы и улыбку в глазах… Я чувствую, как тогда, что на смену страху и отвращению приходит нечто иное. Я чувствую, что слезы готовы хлынуть из глаз, но я так долго их сдерживала, что они научились меня слушаться.

Мы поехали в Хенли, в паб с фантастическим видом на Темзу, где встретились с друзьями Джона. Я помню мужчин в мятых пиджаках и девушек в туфлях на высоких каблуках и с ярким макияжем. Их звали Дженет, Каролина и Лаура, и они не имели ничего общего с плоскогрудыми моделями «Мэри Квант». Многие другие вообще были в джинсах и рубахах, они пили, курили и громко высказывали свое мнение в споре с мужчинами.

Все были рады меня видеть. Интерес ко мне был таким неприкрытым, что я смутилась. Некоторые мужчины обратили на меня особое внимание, так что Джону пришлось обнять меня рукой за плечи и сказать: «Я хотел бы, чтобы любовь Евы к Англии сосредоточилась только на мне, друзья мои».

Потом заговорили о политике и долго обсуждали противостояние между Советским Союзом и США, где набирало силу новое движение, называвшееся «хиппи». Я только недавно услышала это слово и теперь узнала, что оно образовано из «hip» — праздничный и «happy» — счастливый. Джон и еще кое-кто считали, что речь идет всего лишь о покуривании травки, я и остальные — что дело куда серьезнее. Девушка по имени Лаура, очевидно, неравнодушная к Джону, когда спросили ее мнение, ответила: «Я ничего об этом не знаю». Я не поняла, что она имеет в виду.

Пиво начало на меня действовать. Голова закружилась, и я вышла на лестницу подышать. Стивен, приятель Джона, последовал за мной.

— Захмелела? — сочувственно спросил он.

— Наверное. Или, скорее, устала, — ответила я, думая, что всего несколько часов назад рассталась с жизнью в Швеции, а она уже лопается, словно скорлупа, чтобы я могла вылупиться из нее, как цыпленок.

Мы постояли молча. Стивен достал сигареты, предложил мне, я отказалась.

— Я уже много лет не видел Джона таким счастливым, — сказал он. — Это твоя заслуга.

— Ты давно его знаешь? — На большее я пока не осмеливалась.

— Мне кажется, всю жизнь. Мы вместе учились в школе. Он замечательный парень. Но жизнь обошлась с ним сурово.

— Что ты имеешь в виду?

Стивен не ответил. Он докурил свою сигарету и пошел в двери, потом обернулся и сказал:

— Он привык быть один. Но смертельно боится одиночества. Позаботься о нем, Ева. Ему нужна любовь.

Я неуверенно улыбнулась:

— А что такое любовь?

— Кто знает… — усмехнулся Стивен и вошел внутрь.

Я тоже вернулась к Джону, который тут же спросил, где я была. Я сказала, что болтала со Стивеном, и он улыбнулся:

— Стивен. Лучшего друга мне не найти. Но у него нет цели в жизни. Он не знает, чего хочет. Он плывет по течению, как полено, и ему остается только ждать, пока его вынесет на берег. Все равно на какой.

— Он сказал что-то подобное и про тебя.

— Что?

— Что ты… один из его лучших друзей.

Я решила не говорить, что Стивен рассказал мне об одиночестве Джона — скорее всего, он не хотел, чтобы я передавала Джону, о чем мы с ним беседовали. Джон обнял меня за плечи и притянул к себе. Я почувствовала запах сигаретного дыма и твердые мышцы под рубашкой. Вскоре мы попрощались со всеми, сели в машину и поехали домой. В Швеции и речи не могло быть о том, чтобы вести машину с таким количеством алкоголя в крови, но, как я поняла, здесь таких ограничений не было. Я отметила этот факт, но Джон только рассмеялся:

— Вы в Швеции всегда такие правильные?

— Иногда да, иногда нет.

— Понятно.

Он посмотрел на меня и снова улыбнулся. Я подумала о папе и о том, что мне предстоит сброситься со скалы без веревки, и креста рядом не будет. Мы ехали молча. Ветер врывался в раскрытое окно, было тепло и слегка влажно, я разглядывала свои смуглые ноги и чувствовала, что нервничаю перед тем, что нам предстоит. Но нервничала я зря. Не успели мы войти в дом, как Джон обнял меня и поцеловал. Он целовал меня медленно и чувственно — так, словно впереди у нас была целая жизнь. Трогал мои брови губами, целовал в щеки, гладил по волосам, ласкал мои губы своими. Странно, но у меня это не вызывало отвращения. Потом он легонько подтолкнул меня к моей комнате и открыл дверь.

— Мама сказала, чтобы я вел себя прилично, и я постараюсь. Видишь, даже в двадцать четыре года я все еще слушаюсь маму. — С этими словами он закрыл за мной дверь.

Прошло много времени, прежде чем я пришла в себя в этой комнате, пропитанной ароматом роз. Потом я наконец заснула и спала на удивление крепко. Пиковый Король разбудил меня только один раз за всю ночь. Он присел на край постели, и я проснулась от того, что он взял мое лицо в ладони, как вечером Джон.

— Ну так как? Бережешь себя для того, единственного? — поддразнил он меня и издевательски расхохотался.

— Оставь меня в покое, — ответила я, пытаясь вырваться.

— Ой-ой-ой, какие мы стали! А ты хоть знаешь, кто твой единственный? Это я. Я — главный мужчина в твоей жизни, — сказал он, продолжая хохотать.

Я сбросила его руки и зарылась лицом в подушку. Взмокшее от пота тело бил озноб. Когда я подняла голову, Пиковый Король уже исчез.

Наутро я проснулась от того, что Джон стоял перед кроватью с чаем, тостами и розовой розой на подносе и смотрел на меня.

— Завтрак в постель, — объявил он.

19 июля

Свен вернулся раньше, чем я ожидала. Ему удалось раздобыть свежую рыбу, и он уже с порога начал спрашивать про масло и приправы. Я тем временем успела спрятать письма, которые, к стыду своему, все эти годы хранила в старой сумке в гараже — там, где Свен никогда бы их не нашел. Хранить письма… Как это банально. Как это больно. Как будто они могут утешить или что-то изменить! Читать старые любовные письма, покрытые паутиной и испачканные мушиным пометом, все равно что пить прокисшее вино. На вкус — один уксус. Я не раз порывалась их сжечь, но что-то меня останавливало.

Вот и теперь я успела спрятать доказательства, хотя доказывать-то все равно нечего. Свен знает всё и не стал бы меня ревновать, даже если бы застал за чтением старых писем. Хотя, боюсь, в глубине души он верит, что мне всегда хватало одного его, а письма Джона могут поколебать эту веру.

Я опять не сплю. Ночь жестока к воспоминаниям: в темноте они не кажутся такими уж значительными. Время продолжает концентрироваться. Я уже не различаю в темноте цифры. Может, это и к лучшему, не знаю. Я ничего больше не знаю.

Но я знаю, что неделя с Джоном, которая превратилась в две, а потом и в три (я все время откладывала поездку домой), была самым счастливой в моей жизни. Да, я не боюсь написать это, хотя слово «счастливый» в моем дневнике звучит как издевка. Я и сама посмеялась бы над ним, но сейчас, в темноте, с бутылкой вина, на этот раз шардонне, я только улыбаюсь. Поразительно, что я вообще помню значение этого слова.

Те три недели меня буквально носили на руках. Достаточно было одного слова, чтобы любое мое желание исполнилось. Три недели меня любили такой, какая я есть. Мне каждое утро подавали завтрак в постель, и когда мы вечером оставались дома, я сидела в саду и читала, а Джон готовил ужин. Оказалось, он зря пугал меня своей стряпней в день моего приезда: готовил он очень хорошо. Я ела с аппетитом, а он сидел и смотрел на меня. Он часто смотрел на меня. Просто сидел и смотрел, как я читаю, или смотрю телевизор, или наслаждаюсь видами природы. Поначалу меня это сильно смущало.

— Я чувствую такое умиротворение, когда смотрю на тебя. Давно уже ничего подобного не испытывал, — отвечал он, когда я в шутку называла его шпионом.

Я в свою очередь могла разглядывать его, когда он вез меня на машине осматривать достопримечательности. Мы съездили в Оксфорд и Кембридж, где попытались заняться «punting» — греблей длинными веслами в маленьких, похожих на гондолы лодочках, а потом устроились на траве и разглядывали старинные университетские здания. Я сказала, что хотела бы здесь учиться, и Джон тут же уцепился за эти слова. Мы провели целый день в Стратфорде-на-Эйвоне, где, по легенде, родился Шекспир, посмотрели «Сон в летнюю ночь» в театре и полюбовались бывшей загородной королевской резиденцией «Хэмптон Корт». По вечерам мы ужинали дома или в пабе с друзьями Джона, а однажды он взял меня на прогулку в свою «счастливую долину», где устроил мне пикник-сюрприз, спрятав заранее под деревом вино и сэндвичи.

У него были свои соображения по поводу того, почему в мире становится все больше насилия. Он считал себя пацифистом и христианином, но был против мирных демонстраций. А еще признался, что считает парадоксальным, что на военных кораблях, нашпигованных оружием, проводят церковные службы. Я во многом была с ним согласна, кроме, разве что, проблемы разоружения. Я считала, что государствам не надо наращивать свою военную мощь. Мы часто говорили о мире и гармонии, в том числе душевных. Нам было хорошо и спокойно.

— Как насчет гармонии сегодня? — мог спросить Джон, подавая мне завтрак в постель.

— Я — за покой, — шутила в ответ я, и мы начинали смеяться и кидаться подушками.

Джон следил, чтобы я съела все, что было на тарелке. За три недели я поправилась на два килограмма, видимо, мое тело наконец-то научилось хранить тепло. Или это любовь добавляла ему веса?

Однажды мы поссорились. В новостях показывали бомбардировку во Вьетнаме. Женщины и дети спасались бегством. Мне стало страшно, когда я увидела их лица. Я не понимала, почему одни страны считают себя вправе вмешиваться во внутренние дела других. Джон предложил мне представить, что было бы сейчас с миром, если бы Англия не вмешалась, когда фашисты вторглись в Польшу и началась Вторая мировая война, и вместо этого, как Швеция, сохраняла нейтралитет. Я была вынуждена защищать свою страну, хотя делать это мне совсем не хотелось. Спор закончился тем, что я заметила: может быть, хиппи правы, и надо заниматься любовью, а не войной.

— Твоя работа делает людей циничными, — добавила я.

— Нет, это нейтралитет делает их такими, — возразил Джон.

Мы еще некоторое время препирались, пока Джон внезапно не расхохотался:

— Ты такая красивая, когда злишься! Видела бы ты, как сверкают твои глаза и горят щеки. Нам надо ссориться почаще.

Я не имела ничего против. Джон обнял меня так, как умел только он один.

В начале я писала, что заставила себя забыть, каково это, когда чьи-то руки касаются твоего тела и ты отвечаешь на эти прикосновения. Теперь я перечитываю эти строки и смеюсь над собой. Конечно, я все помню. Только благодаря этим воспоминаниям я все эти годы встаю по утрам. Только они дают мне силы дышать: вдох-выдох, вдох-выдох. Это единственное, что помогает мне держать голову над водой и не уходить на дно, как киты, чтобы там начать новую жизнь.

Джон не пришел ко мне ни первой, ни второй ночью. Но на третью он вошел в комнату вместе со мной и закрыл за собой дверь. Наверное, он прочитал мои мысли и знал, что я решилась, потому что, не говоря ни слова, мы раздели друг друга и легли в постель. Его карие глаза, мои зеленые. Его темные волосы и мои рыжие. Его сильные руки и мои тонкие. Губы, которые улыбались, не улыбаясь. Его слезы на моем лице. Мои слезы. Наши кончики пальцев. Его — со вкусом вина, мои — меда, шоколада, цветочного нектара. Наши уши, улавливающие ночные звуки. Боль просачивалась сквозь поры, легкий ветерок, врывающийся в окно, подхватывал ее и уносил прочь. Я помню, как упала в воду в ту ночь и начала захлебываться, а Джон вытащил меня на поверхность. То, что произошло тогда, было так естественно, что простыни остались чистыми. Джона это рассмешило.

— Обошлось без кровопролития, — усмехнулся он и поцеловал меня.

— Когда лучше срезать розу — когда это еще бутон или когда она уже полностью распустилась? — спросила я.

— Красиво сказано. Но я уверен, что ты будешь цвести и в шестьдесят пять лет, — серьезно ответил Джон.

Иногда я думаю, что именно поэтому прожила столько, сколько прожила. Чтобы встретить день своего шестидесятипятилетия.

За той ночью последовали другие. А еще утренние и послеобеденные часы в саду в тени роз. Трава колола нас и царапала, но мы ничего не замечали, мы словно пытались проникнуть друг другу под кожу, угадать сокровенные желания и, наконец, достичь вместе того состояния, в котором красота безусловна и безгранична. Скоро я перестала смущаться своей наготы и могла выпрямиться в полный рост и протянуть руки навстречу солнцу или луне. Тело Джона перестало быть для меня запретной территорией. Мне нравилось трогать его на удивление гладкую кожу, ощущать игру мускулов, проводить пальцами по шраму на груди, отыскивать ямку пупка, чувствовать соленый вкус пота. Казалось, мои руки, губы и глаза никогда не смогут забыть эти открытия. Уши Бустера лежали забытые в мешочке на дне чемодана. Я обрела живые уши, которые меня слушали.

В один из последних вечеров я нашла в извилистом лабиринте души Джона путь к его сердцу. Он расспрашивал меня о том, как я жила до встречи с ним, я сначала отвечала банальностями, но через какое-то время призналась, что всю жизнь ощущала себя ничтожной и никчемной, и это толкало меня на ужасные поступки. Я не стала вдаваться в детали, но рассказала ему о родителях: о добром, но слабохарактерном отце и о матери, которая не умела меня любить. Джон только покачал головой.

— Как можно не любить такую дочь, как ты? Не понимаю. Я вижу только одно объяснение: она тебе завидует. Или ревнует. Хотя мне трудно поверить в такие отношения между родителями и детьми.

— Не думаю, что она ревнует или завидует. Скорее, она просто не готова была заводить детей. Ей было бы лучше без меня. Иногда мне кажется, что она вообще не моя мама.

— Как она выглядит?

— Она красивая.

— Но не такая красивая, как ты.

Я ничего не ответила. Я знала, что мама нанизывает мужчин, как жемчужины в ожерелье, а мне светит только один камушек на шее. Но я уже рассказала Джону больше, чем собиралась, лед треснул, и кто-то вытащил у меня из ступни осколок. Видимо, Джон это понял, потому что тоже решился на признание.

Мы были в пабе в Хенли, том самом, который я окрестила «паб с чудесным видом на Темзу» и где Стивен впервые рассказал мне о страхе Джона перед одиночеством. Было тепло, и мы сидели у воды. Джон принес нам пиво: светлое для меня и темное для себя — и я делала глоток за глотком, разглядывая пену в кружке. Мы сидели и вслушивались в шум воды, как вдруг Джон взял мое лицо в свои ладони и сказал, что должен мне кое в чем признаться. На долю секунды я почувствовала, как осколки ранят мне ступни, но это ощущение исчезло, стоило ему продолжить:

— Если нам суждено быть вместе… Я очень этого хочу. Но тогда я должен рассказать о себе всё. За то короткое время, что я тебя знаю, я понял, что ты особенная, Ева. У тебя свои взгляды и мысли… конечно, у всех они есть, но ни с кем мне не удавалось говорить так, как с тобой… С тобой я могу быть искренним и рассказывать то, что не мог бы открыть никому. Я чувствую, что могу тебе доверять. Мне многие говорили, что со мной трудно общаться. Что я окружаю себя стеной, через которую невозможно пробиться. И это действительно так. Я не люблю рассказывать о себе. Но с тобой все по-другому. Я надеюсь, и ты чувствуешь то же самое. Я даже не пытался объяснить это кому-то до встречи с тобой, понимаешь?

Он замолчал, посмотрел на меня, погладил по щеке и коснулся пальцем моих губ. «Тебе семнадцать лет, тебя выплюнули на чужой берег, ты убила собаку, ты выжила учительницу из школы, ты засунула мужской пенис в крысоловку и ты хочешь убить свою мать», — напомнил мне Пиковый Король, сидевший у меня в голове. Но с моих губ не слетело ни звука. Джон продолжал:

— То, что я сейчас расскажу… Многим из моих друзей известны какие-то детали, но никто не знает, что случилось на самом деле. Мне было тогда двадцать. Как тебе сейчас. Я серьезно занимался плаванием, и меня даже собирались послать на олимпиаду. Я взял несколько призов и считался подающим надежды молодым пловцом. Я тренировался каждый день, семь раз в неделю. Занятия спортом отнимали у меня все силы и время, и поэтому я уделял мало внимания своей девушке. Ее звали Анна. Мы были вместе несколько лет. Она меня обожала. Я тоже любил ее, но, наверное, не так сильно. Ты скажешь, что это звучит цинично, но мне кажется, я был для нее всем, тогда как она была только частью моего мира, в котором, кроме нее, было много других интересов. В том числе и плавание. Анна нужна была мне для ощущения полноты мира, но сама она не была для меня целым миром, если ты понимаешь, что я имею в виду. Для нее все было по-другому. Она была слишком чувствительная девушка.

Он снова замолчал и посмотрел на воду. Его рука крепко сжимала мою. Я вдруг поняла, что своей силой и гибкостью он обязан не только службе на флоте, но и занятиям спортом. Затаив дыхание, я ждала продолжения.

— Это началось незаметно. Сначала наркотики. Она была в приподнятом настроении, когда я заезжал за ней по вечерам, но я ничего не замечал. Она стала любить веселые большие компании, тогда как раньше ей хотелось, чтобы мы все время были вдвоем. Теперь она смеялась и танцевала часами, а потом падала, и начинала рыдать, и дрожащим голосом умоляла не бросать ее. Только через какое-то время я понял, что происходит. А она уже успела подсесть на более сильные наркотики.

Он посмотрел на меня, словно желая удостовериться в том, что я его понимаю. И правильно сделал. Для меня наркотики были чистой теорией, я читала о них в газетах, слышала в школе, знала, что они связаны с американскими хиппи, но ничего больше. О том, что алкоголь — тоже наркотик и что я всю жизнь живу рядом с зависимым от спиртного человеком, я тогда и не думала. Только потом я поняла, что у мамы были серьезные проблемы с алкоголем. А тогда мне было трудно понять то, о чем говорил Джон.

— Стыдно признаться, но я тоже попробовал наркотики. Принял какие-то таблетки и пошел на вечеринку с Анной. Мне было так же весело, как и ей. На какое-то время наши отношения улучшились, словно мы пополнили запас энергии. Анна была счастлива, и я думал, все обойдется. Но, как ты понимаешь, я был наивен.

Он сделал глоток пива и посмотрел вдаль. На горизонте уже темнело.

— Вскоре мой тренер заметил эффект от этих «легких» таблеток. Мои результаты ухудшились, я не мог сконцентрироваться на плавании. Я тут же бросил принимать наркотики и серьезно поговорил с Анной. Но это было все равно что разговаривать с водой из-под крана: мои слова как будто стекали вниз и исчезали в сливном отверстии.

Я смотрела на лицо Джона, лицо, каждый миллиметр которого я читала кончиками пальцев, как читают слепые. Гладкая, как шелк, кожа, приподнятые уголки губ, длинные ресницы, красивые глаза, густые волосы, нос, родинка на правом виске: чтобы ее увидеть, надо было подуть на волосы… Все эти слова, которыми я пытаюсь передать свои чувства к Джону, — лишь слабое эхо того, что называется любовью. Маленькое слабое эхо, которое мечется между скалами, постепенно затихая. Да, описание моей любви к Джону теперь кажется мне отдаленным эхом. Бессмысленно объяснять, как сильно я его любила. Но тогда, когда мы сидели вдвоем у воды, я знала, что никогда больше никого не буду любить так, как его. Джон тем временем продолжал:

— В конце концов, мне пришлось принять трудное решение. Мы с Анной были в пабе, не таком уютном, как этот, просто в пабе. Она была очень симпатичная — блондинка с голубыми глазами, но наркотики уже начали убивать ее. Глаза приобрели странное выражение, волосы утратили блеск, настроение постоянно менялось. Помню, я несколько раз повторил, что настроен серьезно, а она вдруг начала хохотать. Я не выдержал, схватил ее за плечи и сказал: «Анна, если ты не прекратишь принимать наркотики, мы расстанемся. Я тебя брошу. Я помогу тебе избавиться от зависимости, я пойду с тобой к врачу, я буду рядом. Но если ты откажешься лечиться, я брошу тебя. Я говорю серьезно». И знаешь, что она ответила: «Если ты меня бросишь, я покончу с собой».

Он замолчал и посмотрел на меня. Интересно, подумала я, Анна так же сильно любила Джона, как и я? Неужели любовь можно поделить, как поделил Иисус хлеб и рыбу, чтобы накормить всех желающих? Компания за соседним столом внезапно затянула «Боже, храни Королеву», высоко подняв кружки. Джон продолжал, и я заметила, что его глаза словно подернулись пеленой.

— Она не отказалась от наркотиков. Не знаю, может, не поверила мне, а может, уже не могла контролировать ситуацию. Как бы то ни было, она продолжала принимать наркотики, и чем дальше, тем больше. Я не мог за ней присматривать, потому что был занят на тренировках. Попытался еще раз поговорить с ней, но в конце концов выполнил свою угрозу. Я ее бросил. Сказал, что между нами все кончено, и ушел. Я просто больше не мог оставаться с ней рядом.

God save our gracious Queen, Long live our noble Queen, God save the Queen!

Звон кружек заполнил тишину, пока не затянули новую песню. Джон уставился в стол, и когда он поднял голову, на глазах у него были слезы.

— Я осуществил свою угрозу. Анна тоже. Она покончила с собой. Через два дня после нашего последнего разговора бросилась под поезд. Машинист не успел затормозить, потому что она пряталась в кустах и выскочила на рельсы в последний момент. Мне это известно, потому что я его потом разыскал. Он уволился с работы и запил. Должно быть, он так и не смог оправиться от шока.

— Джон, это ужасно… Мне так жаль… так жаль… это должно было быть… — Я не могла подобрать слова. Хотела избежать банальности, но не умела ничего придумать.

Джон с силой, до боли стиснул мои руки. Щеки у него были мокрыми от слез.

— На похоронах… церковь была переполнена. У Анны было много родственников, и у нас с ней было много друзей… Ее семья выбрала красивую старинную часовню, и там не было ни одного свободного места. Гроб Анны был белый, весь усыпанный цветами, но я мало что помню. Помню, что кто-то пел, что произносили речи о том, каким чудесным человеком она была и как все ее любили. Я помню, что не мог плакать. Рыдания застревали у меня в горле. Я словно окаменел. Мне с трудом удалось подняться со скамьи, чтобы положить на ее гроб цветы. Тюльпаны. Она обожала тюльпаны. И умерла она весной, когда они распускаются.

«Слава Богу, это были не розы. Слава Богу», — промелькнуло у меня в голове, когда я услышала эти слова. Джон продолжал сжимать мои руки, но я была рада этой боли, как тогда, когда сжимала в руке отвергнутую мамой цепочку.

— Я подошел к гробу и хотел положить цветы, и тут встретился взглядом с ее братом. Я оглянулся по сторонам и увидел ту же ненависть в сотне пар глаз. Вся церковь, казалось, смотрела на меня с ненавистью и презрением. И стоящий у гроба брат Анны сказал, чтобы я не смел класть цветы, потому что где это видано, чтобы убийца провожал жертву в последний путь. Да, так он и сказал: «Убийца». Сначала тихо, потом громче. Потом закричал: «Убийца! Убийца!». Этот крик до сих пор стоит у меня в ушах. Стоит мне закрыть глаза и расслабиться, как я снова слышу: «Убийца!».

— Джон, но это же не твоя вина! Он сказал это в состоянии аффекта! Может, он злился на самого себя, что не мог помочь сестре. Наверняка все это поняли. Каждый из нас сам в ответе за свою жизнь. У Анны была депрессия, она бы все равно рано или поздно покончила с собой. Ты не мог всю жизнь ее контролировать…

Я говорила это, а сама думала: «Я отрезала уши собаке, чтобы победить свои страхи, а другие убивают себя».

— Депрессия? Возможно. Но, знаешь, это слово мне ничего не говорит. Абсолютно ничего. Потому что если у нее была депрессия, то что тогда было со мной? Я пулей вылетел из той чертовой часовни и швырнул цветы в кусты. А потом бегом бросился домой, пробежал, наверно, несколько миль без остановки. Дома я собрал рюкзак, взял деньги и паспорт. Не знаю, что было бы, если б родители или сестра были дома. Я написал им записку, пошел на станцию и сел на первый же поезд до Лондона. Там я сделал пересадку на Париж. Господи, Париж… Я жил там какое-то время. Остановился в дешевом отеле. Написал родителям, где нахожусь. Через неделю от них пришло письмо. В конверте лежала прощальная записка от Анны. Ее брат был так любезен, что пришел к моим родителям сообщить, что я натворил. Никто не вскрывал записку. Родители писали, что не знали, что с ней делать, и решили передать ее мне, но я могу выбросить ее, не читая. Они всегда будут на моей стороне. Там, в замызганном отеле в Париже, выпив дешевого вина, я прочитал записку. Анна писала, как сильно меня любит. Что не хочет жить без меня. Что я был для нее всем, и то, на что она решилась, заставит меня помнить о ней, а если она останется в живых, я ее забуду. И самое ужасное, Ева, самое ужасное, что она оказалась права. Я думаю о ней каждый день. Это мое наказание. Я положил записку в мешочек и носил ее на груди, у сердца. Никто никогда не будет любить меня так, как она, думал я. Много лет мне удавалось жить без любви. Я никого не впускал в свое сердце. Думаю, именно ее жесткость помогла мне выжить. Знаю, я плохо поступил, бросив свою семью. Я не вернулся домой. Я работал на виноградниках во Франции, в порту в Испании, матросом на судне. Подрабатывал на ферме в Израиле. Нередко я работал за еду и койку, переезжая с места на место с одним рюкзаком и запиской у сердца, стараясь ни к кому и ни к чему не привязываться.

Темнота над Темзой сгущалась, и лицо Джона тоже мрачнело.

— Но потом ты вернулся?

— Вернулся. — Джон внезапно вскочил и исчез в пабе. Он вернулся с пивом. Компания за соседним столом разошлась, и мы остались одни.

— Отец заболел, и я понял, что не вынесу, если еще одна смерть будет на моей совести, поэтому через два года странствий вернулся домой к родителям. Потом я решил поступить на флот. В море мне было легче, и меня на удивление быстро приняли. Папа выздоровел, все были счастливы, когда я вернулся. Наверное, мне тоже полегчало. Теперь я носил форму вместо индийских рубах, сбрил бороду, подстриг волосы и мылся каждый день. Но записка по-прежнему всегда была у меня на груди, у сердца. Она была там и в Стокгольме, когда мы с тобой встретились. Она была там до… до вчерашней ночи. Вчера ночью, когда ты уснула, я поцеловал тебя в щеку, пошел в гостиную и разжег камин. Пламя вспыхнуло мгновенно, и я бросил в него записку. Я сидел перед камином и смотрел, как она горит. Как огонь пожирает обидные слова и обвинения, превращая их в пепел. Я дождался, пока огонь погаснет. Потом собрал золу и высыпал ее под розы сорта «Реасе». Ты знаешь историю про эти розы? Мама любит рассказывать, как всем участникам конференции ООН в Сан-Франциско в 1945 году вручили мирную декларацию и большой букет роз «Реасе». Накануне был взят Берлин. Вчера я снова обрел мир в душе, Ева. Потому что я люблю тебя и теперь могу тебе это сказать. Я не мог сделать это, пока записка лежала у меня на груди. Теперь тебе все известно.

Peace. Мир. Гармония. Вера. Надежда. Любовь. И правда.

— Мне не двадцать лет, Джон. Мне семнадцать.

23 июля

Честно говоря, в последнее время я избегала Петру. Она напомнила о том, что мне хотелось забыть. Но Фриллесос — деревня маленькая, и рано или поздно все равно столкнешься на улице. Так и получилось. Мы встретились, когда я прогуливалась по берегу моря.

Петра тут же взяла меня под руку и прошептала, что нам нужно многое обсудить. Я испугалась, потому что она вела себя так, словно я соучастница ее преступления, а с меня хватит и моих собственных грехов. Выглядела подруга хорошо. Я обратила внимание на то, что ее седые пряди стали высветленными, и она заговорщицки прошептала, что успела заглянуть к парикмахеру. Теперь ей больше нет нужды экономить на себе. Простуда на губах почти прошла, а ее летнее платье было явно новое.

Я спросила, как дела, и услышала, что все на удивление хорошо. Она позвонила сестре Ханса и убедилась, что с ним все в порядке. С самим Хансом Петра так и не поговорила и сомневалась, что стоит это делать. Зато теперь в ее распоряжении был весь дом, и она решила устроить вечеринку «для всех» после воскресной службы. То есть на службу идти не обязательно, можно прийти сразу на вечеринку, но она думала священника тоже позвать, так что неплохо бы подумать сначала о Боге, а потом уж о желудке.

— Вы со Свеном придете? — с тревогой спросила она. Я ответила, что да, разумеется. Наверное, этой вечеринкой Петра хотела положить конец слухам о себе. Я обещала ей поддержку от себя и от Свена.

После этого мы просто молча прогуливались вдоль моря, наблюдая за чайками. Барашки на волнах напоминали мне пену в кружке пива, и я поняла, что разворошила воспоминания.

Мы все встретились в церкви, чтобы потом пойти к Петре. На Гудрун было то самое пальто, которое Свен безуспешно пытался описать мне несколько дней назад. Свои редкие волосы она собрала в хвостик, ее отекшие ноги едва влезли в сандалии. Гудрун была пухленькой с детства, но кто мог подумать, что она растолстеет до такой степени. Зато Сикстен в светлом костюме выглядел очень даже неплохо. Я вспомнила его слова о том, что он женился на той, кем она была когда-то. Теперь он с вожделением глазел на Петру в красивом желтом платье, которое удачно сочеталось с ее новым оттенком волос.

Мы со Свеном тоже принарядились. Орн ради такого случая был на удивление трезв. Хольмлунд тоже там был. Тот самый дантист Хольмлунд, который пытался сжать Хансу челюсти, когда те у него заклинило. Он похлопал Петру по плечу и пригласил проверить зубы. Даже Поликарп, наш местный грек, проходя мимо, заглянул в церковь с букетом из маков и колокольчиков, которые, по всей видимости, предназначались Петре. Не знаю, были ли у Поликарпа проблемы с неонацистами, как у марокканца, но думаю, нет, ведь даже самые отъявленные хулиганы не могли устоять перед его котлетами из баранины.

Во время службы я вдруг задумалась о том, что делаю тут вместе со всеми этими людьми. Неужели я оказалась здесь ради Господа, в чьем существовании не совсем уверена и к которому у меня накопилось немало вопросов? А может, я пришла сюда, чтобы убедиться, что все мы только играем свои роли на этой маленькой сцене, и действие спектакля на самом деле происходит за закрытым занавесом. Поможет ли мне Бог примириться с прошлым? И неужели это произойдет здесь, на жесткой церковной скамье, а не на скале над морем?

Священник говорил что-то о горе и страданиях, но я его почти не слушала. Наконец служба закончилась, мы собрались у церкви и все вместе направились к Петре. Я шла рядом с Гудрун, у нее взмок лоб, она страдала отдышкой и жаловалась на пастора.

— Знаешь, вчера я встретила его в супермаркете. В хлебном отделе. Я собиралась положить пару плюшек в тележку, а он подошел и сказал, что я плохо выгляжу. Плохо выгляжу! А ведь именно в тот день я причесалась, сделала макияж и надела новое голубое пальто!

Священник сказал правду, подумала я. Гудрун действительно выглядела измученной. Немудрено: легко ли таскать столько лишних килограммов. А собрать волосы в хвост еще не значит причесаться. Но я не успела ей ответить, потому что мы уже пришли.

Петра поставила в саду несколько длинных столов и сервировала их яркими пластиковыми тарелками, стаканами и вилками. Она сразу засуетилась, подавая угощение. Мы с Гудрун решили помочь ей и прошли на кухню. Обилие блюд нас поразило: здесь был и картофельный салат, и рыбное филе, и лосось, и селедка. Петра приготовила тушеную морковь, сварила бобы и молодую картошку, а в духовке стояли противни с двумя горячими пирогами, от которых исходил восхитительный аромат. У меня потекли слюнки. Кроме того, гостей ждали еще тефтельки, нарезка, ветчина и тушеный шпинат.

Петра выложила на блюдца масло в форме сердечек. На сладкое она купила три торта: с красной смородиной и малиной, шоколадный и чизкейк со взбитыми сливками и черносмородиновым джемом. Она извлекла из холодильника две запотевшие бутылки белого вина и дорогое шампанское. По иронии судьбы, это была «Вдова Клико». Я услышала, как прыснула Гудрун, и тоже не сдержала смешок. Петра ничего не заметила, она как всегда болтала без умолку:

— Ханс предпочитал форму содержанию, и мы всегда предлагали гостям самую простую еду, зато на дорогом фарфоре. Но сегодня все будет по-другому. Только подумайте, мне не придется потом мыть посуду! Это же прекрасно!

Гудрун не отреагировала: она стояла у миски со взбитыми сливками, запускала туда палец и облизывала, надеясь, что никто не видит. Я огляделась по сторонам и заметила, что многих знакомых мне предметов не хватает. Со стен сняты картины, исчезли кое-какие кастрюли и тарелки. Выглянув в гостиную, я обнаружила, что нет дивана, ковра, книг и почти ни одной безделушки. Петра перехватила мой взгляд и поспешила пояснить:

— Это только начало, Ева. Не знаю, что будет с нашим браком, но я чувствую, что мне недолго осталось, и хочу прожить эти годы так, как всегда мечтала. Надо торопиться, времени на размышления почти не осталось. Если мне хочется что-то выбросить — выбрасываю. Изменить прошлое невозможно, и я хочу начать все с чистого листа, неважно, с Хансом или без него. И чем больше я об этом думаю, Ева, тем чаще мне кажется: все, что случилось, правильно. Это должно было произойти, и я должна была начать новую жизнь, даже если это требовало разрыва с Хансом.

Неужели начать новую жизнь так просто? Я взглянула на Гудрун. Она, причмокивая от удовольствия, запихнула в рот тефтельку, взяла в каждую руку по блюду и вышла. Я прошептала Петре, что надо быть осторожнее, но она ответила, что у нее нет времени быть осторожной.

— Это называется фэн-шуй. Не слышала? Нужно выбросить старые вещи, чтобы стать счастливым. К людям это тоже относится. И не надо делать вид, что ты меня не понимаешь, Ева. Ты ведь тоже многих вычеркнула из жизни. Иногда мне кажется, что это ты вдохновляешь меня на перемены. Вот смотрю я, как ты живешь, и…

— Прекрати! — Я почувствовала, что теряю над собой контроль, бросила на нее угрожающий взгляд и вышла из кухни.

На улице было по-летнему тепло, и собравшиеся в саду гости предвкушали обильное угощение. Мужская половина радостно приветствовала появление алкоголя. Петра торжественно открыла шампанское: пробка под грохот аплодисментов пролетела через весь сад. Все расселись, и начался пир. Блюда передавали друг другу, разливали вино, произносили тосты. Кто-то уже собирался спеть, когда Петра встала и произнесла краткую речь. Закончила она так:

— С Хансом пусть будет, как будет. А пока я хочу, чтобы вы радовались жизни, ели и пили в свое удовольствие и за мое здоровье!

Гудрун облизнулась. Религиозные убеждения запрещали ей подавать алкоголь у себя дома, но будучи в гостях, она позволяла себе выпить и сейчас наливала уже второй бокал.

— Как дела у Ирен? — через стол спросил Сикстен, беря блюдо с картошкой. Я попыталась перекричать собравшихся, сообщив, что она в доме престарелых и что там просто ужасно.

— Каждый раз, приезжая туда, я вынуждена искать персонал и в конце концов нахожу какую-нибудь молоденькую девчонку, которая не обучена ухаживать за стариками. Ирен сидит в инвалидном кресле и умоляет забрать ее домой. Меня мучает совесть, но выхода нет — ей нельзя оставаться дома одной. А когда я спрашиваю у заведующей, какие Ирен дают таблетки, почему ее не посещает врач и почему у нее грязные ноги и нечесаные волосы, та только твердит: «У нас будет праздник с раками и селедкой, у нас будет праздник с раками и селедкой». Честно говоря, я просто не знаю, что делать. Ни за что не хотела бы оказаться в таком ужасном месте, да еще в период отпусков.

Сикстен сочувственно покивал, но я видела: он, как и все остальные, считает, что меня это не касается. Когда я состарюсь, если, конечно, состарюсь, все будет по-другому. Я перевела взгляд на Свена и Орна, сидевших рядом. Орн то и дело косился на меня, видимо, опасаясь, что я услышу их разговор.

Петра болтала со священником, длинным и тощим, как палка, бледным человеком с лохматой шевелюрой.

— Три волхва, — говорила она, — которые пришли к младенцу Иисусу и принесли дары… На днях вы упомянули о них в своей проповеди. Знаете, что я думаю? Если бы на их месте оказались три мудрые женщины, они не стали бы дарить такие непрактичные вещи, как мирра или ладан, или что там было, а появились бы раньше, чтобы помочь Деве Марии с родами. А потом прибрались бы в стойле. И принесли с собой чистые пеленки и вкусную еду. А потом…

Я не успела дослушать, потому что Орн перебил Петру:

— Хотите, я скажу, что случилось бы потом? Не успели бы они вымыть младенца, как тут же заметили бы, что сандалии у Марии не подходят к тунике, а младенец совершенно не похож на Иосифа, и что осел у них старый и больной, и что сам Иосиф безработный, и что вряд ли им удастся получить обратно тарелку, в которой они принесли еду. А под конец они катались бы по полу от смеха, услышав, что Мария была девственницей, потому что прекрасно знали, какова она, еще со школьных времен.

Священник был в шоке от такого богохульства, но не мог помешать Орну и Петре вступить в жаркий спор. Петра стала наливать всем кофе и резать торты. Гудрун шепнула мне доверительно, что Ирен просто не повезло. Вот если бы она попала в тот дом престарелых, где она, Гудрун, подрабатывала… Там было замечательно. Хотя, тесновато, конечно, да и персонала не хватало, чтобы выводить всех подопечных на прогулку, поэтому старушки все лето проводили взаперти и могли только мечтать о том, чтобы искупаться в озере. Я не заметила особой разницы между домом, где была Ирен, и тем, что описывала Гудрун, кроме, разве что, того, что во втором жили одни старушки.

За кофе Орн рассказал, что марокканцы решили уехать. Язык у него уже слегка заплетался:

— Несмотря на то, что случилось, мне кажется, тут, в деревне, живут хорошие люди, мирные. А ведь раньше она славилась хулиганами и драчунами. Ольрог даже песню написал по этому поводу. «Не ходи в Фриллесос, а не то получишь в нос». Сам я ничего не имею против иностранцев, даже если не понимаю, что они там лопочут на своем языке. И мне плевать, едят они баранину или нет и какому Богу молятся. Я им ничего не говорю и ничего плохого не делаю. Я покупал товары у марокканца и болтал с его ребятишками, но я же не обязан приглашать их к себе в гости? Называй это, как хочешь, Ева, но для меня это и есть толерантность. И того же я жду от других. Чтобы люди принимали тот факт, что в свободное время я общаюсь с кем хочу.

Я не могла не рассмеяться:

— Так ты думаешь, что они должны быть нам благодарны? Благодарны за то, что мы их не трогаем, потому что они нам не мешают? А что, если начнут мешать? Что, если они создадут свои партии, союзы?

Глаза у Орна опасно сузились:

— Ты на что намекаешь? Забыла, что ли, как мы все относились к тебе и Свену все эти годы? Хотя все думали, что…

— Что думали? — резко оборвал его Свен. Он так редко выдает свои эмоции, что эта реплика прозвучала как гром среди ясного неба.

— Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. И все понимают. Что скажете? Разве мы в нашей деревне нетерпимы?

На минуту за столами повисла тишина, потом все начали говорить, перебивая друг друга. Священник, еще не оправившийся от шока после обсуждения волхвов, попытался было подняться, бормоча что-то про прощение. Сикстен кричал, что у кого-то украли мотор из лодки и что пора бы обзавестись сторожем на пристани, потому что среди местных жителей завелся вор. Гудрун воспользовалась случаем и предложила Петре сходить вместе в соседнюю деревню, где будут продавать креветки. А Хольмлунд пробормотал себе под нос, что туристы с палатками в этом году какие-то вялые, не играют в волейбол и не поют песен у костра, как раньше.

Свен и я переглянулись, встали из-за стола и пошли в кухню. Петра догнала нас:

— Не обращай внимания на Орна. Он напился, а вы же сами знаете, какой он, когда напивается…

— На чьей ты стороне, Петра?

— На твоей, Ева. Я всегда была на твоей стороне. А ты на моей.

Я поняла, что верю ей. Мы хотели уйти, но Петра умоляла нас остаться, чтобы не испортить ей праздник «освобождения». Это Орну должно быть стыдно, говорила она. И не стоит обращать на него внимание. И мы сдались.

— Хорошо, мы останемся. Ради тебя.

Мы вышли в сад вместе, улыбнулись, сели за стол и начали болтать. Орн нагнулся к Свену и пробормотал что-то вроде:

— Ты же меня знаешь, Свен. Мы столько лет знакомы.

— Орн раскаивается в своих словах, — сказал мне Свен по дороге домой.

Мы шли сытые и довольные, несмотря на то, что произошло за столом. Я думала, что Петра молодец. Она осмелилась ступить на тонкий канат и сейчас была уже на середине. Оставалось только удержать равновесие:

Она могла бы поучиться у Эрика, которого я зову своим младшеньким. Сейчас ночь, но Эрик не отправился на охоту, как обычно, а устроился на диване напротив меня. Он сидел и смотрел на меня умными зелеными глазами, а потом спрыгнул гибким движением с дивана, чтобы потереться о мои ноги. Я знаю, что верных кошек не существует. Это собаки, когда их хозяин умирает, не отходят от него, пока голод не заставит их вцепиться в руку, когда-то дававшую им корм. Кошки не такие. Они просто ждут.

25 июля

В тот день, когда Джон приехал ко мне в гости, мама отмечала свой день рождения, а я была сильно простужена. Когда я с раскалывающейся головой открыла дверь и увидела, кто за ней стоит, то испытала настоящий шок. Такой сильный, что даже не могла показать Джону, как рада его видеть. Сегодня мне кажется, что именно за отсутствие импульсивности я заплатила такую высокую цену.

Месяцы после поездки в Англию были лучшими и в то же время худшими в моей жизни. Я вернулась домой с ощущением, что мне воткнули в сердце кол, убивший вампира. Мое желание наказать весь мир, высосать из него кровь поблекло, угли ненависти едва тлели, и я была на грани того, чтобы выкинуть уши Бустера. Теперь, когда существовали живые уши, готовые меня выслушать, они мне были больше не нужны. Я дошла до того, что осторожно спросила Калле, как у него дела, и попросила прощения за то, что случилось в парке. Он, разумеется, не мог в меня заново влюбиться, но мы стали друзьями.

Письма от Джона были для меня якорем в море. Расставаясь, мы обещали друг другу встретиться вновь как можно скорее. Я боялась принимать его у себя дома, но знала, что теперь он должен приехать ко мне. Нет путей к спасению из ада и нет короткого пути в рай. Планы Джона были мне известны: «Я хочу сделать карьеру на флоте и стать капитаном. Я хочу собственный дом с садом и розами и побывать там, где еще не был. А самое главное — чаще тебя видеть и получше узнать», — написал он в одном из писем, и я ответила: «Мой дом — там, где мое сердце». Я надеялась дать ему понять, что хочу быть с ним. Он посоветовал мне быть осторожнее в выборе дома для моего сердца. «Не забывай, — писал он, — что каждый раз, уезжая откуда-то, ты оставляешь там частицу себя. Прислушайся к моим советам. Я знаю жизнь. Путешествия часто приводят к одиночеству».

В каждом письме он писал мне о любви, называл меня «my beautiful rose» и твердил, что ждет новой встречи со мной. А я боялась выдать себя, чтобы не услышать в ответ, что безопаснее всего — любить только себя. Я думала, что тогда, летом, открылась ему полностью и мне больше нечего скрывать, но когда люди оказываются вдали друг от друга, появляется неуверенность, а вместе с ней — страх, что любовь — паутина, которую легко разорвать. Поэтому я облекала свои чувства в слова, напоминала о покое, который обрела рядом с ним, потому что только ему смогла открыть свое истинное «я».

«То божество намерения наши довершает, хотя бы ум наметил и не так…»[8] — писала я, цитируя Шекспира и других английских поэтов, книги которых проглатывала в надежде как можно лучше выучить родной язык Джона. Он не знал, что для меня это было все равно, что цитировать самые откровенные строки из «Песни Песней», и вряд ли мог понять, чего мне стоило крепко держаться за веревку над пропастью. Если бы знал, наверное, все сложилось бы по-другому. Но Джон не знал и потому отвечал, что намерен строить свою судьбу так, как ему нужно.

«Судьба не неизбежна, — писал он, — неизбежна только смерть, и ее не стоит бояться. Нужно только молиться, чтобы она была быстрой и безболезненной, когда придет к нам и нашим близким». Он не упоминал больше об Анне, бросившейся под поезд, но я знала, что это ее боль проглядывает между строк. Я написала, что хочу учиться в Англии, в Оксфорде или Кембридже, и Джон ответил, что будет очень этому рад и сам приедет за мной.

Я обрадовалась, и это помогло мне пережить серые будни, школу и тот факт, что, пока я была в Англии, мама с папой подали заявление о разводе. Что заставило папу принять решение, я не знала и спрашивать не хотела, хотя в те времена для развода требовались куда более веские основания, чем теперь. Папа собирался жить в Гётеборге, а я должна была до окончания школы оставаться с мамой в Стокгольме. Если бы не Джон, они были бы наказаны, но сейчас мне было не до них.

Мама дала мне понять, что папа стал для нее одним большим разочарованием. Что он был слишком скуп и не мог дать ей того, чего она хотела. Папа попытался объяснить, что он больше не в состоянии выносить этот фарс, что он знает о ее любовниках и всегда знал. Он подтверждал, что не смог дать ей того, чего она хотела, и говорил, что от его любви к ней больше ничего не осталось. Он плакал и просил у меня прощения, говорил, что страдает от того, что мне приходится пройти через все это. Он надеялся, что после окончания школы у меня все наладится, что я смогу уехать от мамы, и обещал всегда меня поддерживать. Он вываливал на меня все, что скопилось на дне его колодца, а я слушала, мысленно сортировала информацию и складывала в ящик, чтобы достать ее потом в дождливый день и погрустить. Мои родители утратили контроль над своими жизнями. В отличие от меня. У меня был Джон.

Это случилось в октябре, в пятницу, по иронии судьбы, в мамин день рождения. Она уже неделю болела и была в ужасном настроении. До этого у нас долгое время постоянно дневали и ночевали гости, и, видимо, мамин иммунитет не выдержал. Тем временем Франция и Западная Германия пытались наладить мирные отношения с Восточной Европой, в Чехословакии нарастало напряжение. Восточноевропейские народы еще не знали, что страны, осмелившиеся сблизиться с Западом, будут наказаны. Но все это маму не интересовало. Ее волновало только одно — кто именно ее заразил.

— У меня забит нос, а тебе на это наплевать! — крикнула она однажды, когда я вернулась домой из школы.

Привычка заставлять окружающих бегать вокруг нее на задних лапках проявилась во время болезни с новой силой. Мне пришлось бегать взад-вперед с едой, лекарствами и горячим питьем. Но Джон был у меня внутри, и я воспринимала происходящее с юмором, зная, что мне недолго осталось все это терпеть. Скоро я уеду. И стану свободной.

К своему дню рождения мама поправилась, зато я заболела. Когда у меня запершило в горле, я поняла: она меня заразила. Несмотря на это, день рождения мама планировала отметить с размахом. Она считала, что заслужила это, и пригласила в гости кучу народу. Папа был в Гётеборге. В последнее время угощение и цветы маму не волновали — только спиртное и легкие закуски. Главное — чтобы она сама хорошо выглядела.

Утром она посетила салон красоты и парикмахера, откуда вернулась с тщательно уложенными золотистыми волосами и безупречным макияжем. Она купила новые наряды: модное платье сине-зеленого цвета и лакированные сапоги. В таком виде ее можно было принять за мою сестру.

Я осталась в чем была. Мне не хотелось присутствовать на празднике и весь вечер слушать пьяные крики гостей, и я решила уйти к подруге. Поэтому, когда в дверь позвонили, я подумала, что это кто-то из гостей. Открыв ее, я увидела огромный букет темно-красных роз и собиралась уже позвать маму, но букет опустился, и показалось лицо Джона.

— Я решил, что ты будешь рада моему приезду. Я свободен только на выходные, но так по тебе соскучился… Прости, что не позвонил, я просто поехал в аэропорт и сел на первый же рейс в Стокгольм. Бог мой… как я рад снова тебя видеть!

Он стоял, держа букет перед с собой, как щит. Рюкзак лежал у его ног. Это был мой Джон. Те же темные волосы, тот же улыбчивый рот. Я оторопела. Так мы и стояли несколько минут со стеной из роз между нами, пока мое тело не решило все за меня. Я подошла к Джону и взяла его лицо в свои ладони, как когда-то он — мое. И слезы хлынули у меня из глаз. Слезы радости. Разве могло быть иначе?

Я так разволновалась, что даже не сообразила пригласить его войти. Это сделала мама, прибежавшая посмотреть, не к ней ли пришли. Сначала она увидела розы:

— Какая прелесть! Как раз то, что мне нужно… Я…

Тут она поняла, что посетитель ей незнаком, и вопросительно уставилась на меня. Ко мне вернулся дар речи, и я представила их друг другу. Мама оправилась от шока первой:

— Ну входи, входи же. У Евы не хватило ума тебя впустить. Она, наверное, решила, что ты так и будешь стоять на пороге весь день. Кстати, как ты, наверное, уже догадался, я Евина мама.

Она улыбнулась ослепительной, призывной улыбкой и протянула Джону ухоженную руку с накрашенными ногтями. Он после короткого колебания поднес ее к губам и поцеловал, а мама довольно расхохоталась.

— Не существует мужчин галантнее англичан. Как это мило! Ты приехал как раз вовремя. Сегодня мой день рождения. My birthday.

Хотя мама не раз бывала в Лондоне и общалась с иностранными партнерами, она говорила по-английски не очень хорошо, зато эмоционально. Джон растерянно переводил взгляд с нее на меня. Потом он нашелся: осторожно разделил букет на две части и протянул цветы нам обеим:

— Тогда справедливо будет, что вы обе получите цветы.

Мама схватила свои и зарылась в них лицом, потом с улыбкой сказала:

— Они пахнут божественно. Как ты узнал, что розы — мои любимые цветы?

Джон улыбнулся и ответил, что не мог этого знать, просто ему, как и мне, нравятся розы. Он посмотрел на меня, и мне захотелось отвлечь его внимание от мамы, но я не могла выдавить из себя ни слова.

— Пойдем в кухню и поставим цветы в вазу. Пока Ева соберется сделать это, они успеют завянуть. Снимай куртку. Хочешь выпить?

— С удовольствием, — ответил Джон, и когда мама скрылась в кухне, посмотрел на меня вопросительно.

— Похоже, она в хорошем настроении. А ты говорила, что она стерва.

— Не всегда, — ответила я.

«Только по отношению ко мне», — добавил Пиковый Король в моей голове, но Джон его не услышал. Он просто обнял меня, и я почувствовала, как бьется его сердце под курткой, как его щетина царапает мне щеку, ощутила знакомый запах, смешанный с ароматом роз, вспомнила лето и вкус его губ.

— Ты как роза, которая цветет круглый год, не забыла? — прошептал он мне в волосы и поцеловал. Его теплые губы заставили меня забыть о том, что мама поблизости. Только услышав смех, я вспомнила о ее существовании.

— Хватит обжиматься. Это мой день рождения, и мы будем его отмечать. Возражения не принимаются, — сказала она Джону.

Он отпустил меня и посмотрел на нее, стоявшую с двумя вазами в руках: черной и белой.

Она расхохоталась. Джон тоже засмеялся, сначала осторожно, потом свободнее, и эта сценка предстала перед первыми гостями: смеющиеся мужчина и женщина с двумя вазами, полными роз — и я, которая смотрит на них, словно превратившись в соляной столб.

Скоро дом наполнился людьми, нас с Джоном зажали в угол, а гости все прибывали и прибывали. У мамы раскраснелись лицо и шея, она радостно обнимала и целовала друзей. Розы она поставила на пол. Я думала, цветов будет много, но никто ничего не принес. Один из новоприбывших произнес речь. Похоже, это был кто-то из маминого начальства. У него были черные кудрявые волосы, узкий черный пиджак и элегантные туфли.

— Прошу внимания! — начал он и прокашлялся. Потом повернулся к маме и протянул к ней руки. — Посмотрите на эту женщину! Красивая и элегантная, с безупречным вкусом, она пример для всех сотрудников нашей компании. Умная и веселая, настоящая душа коллектива. Ты всегда даришь нам только радость. И мы решили на этот раз не дарить тебе банальные цветы и вино, рассудив, что ты уже взрослая и сама знаешь, чего хочешь. Поэтому мы собрали тебе кругленькую сумму. Пусть у тебя и не юбилей, кто знает, сколько нам осталось, поэтому давайте жить сегодняшним днем. Это тебе от нас! С любовью! — Он подошел к маме и обнял ее. Она обняла его в ответ.

— Не могу оторваться! — рассмеялась она. Когда они, наконец, выпустили друг друга из объятий, в руке у мамы был конверт.

Она жадно облизала губы и разорвала его. Бумага полетела на пол, как всегда, когда она распаковывала подарки. Мама вытащила пухлую пачку купюр и начала пересчитывать деньги под одобрительные возгласы гостей. Потом подняла глаза и ослепительно улыбнулась:

— Спасибо! Спасибо вам всем! Как мне повезло с друзьями! Вы заслуживаете самого лучшего! К черту домашние котлеты. Я же могу делать с этими деньгами, что захочу, так? Тогда мы едем в ресторан! Я приглашаю! — крикнула она под торжествующий крик толпы.

— Какая женщина! Какая женщина! — воскликнул светловолосый мужчина, а две женщины бросились маме на шею.

Джон, с удивлением наблюдавший за этим спектаклем, обернулся ко мне.

— Что происходит? — спросил он. Я объяснила, что в качестве подарка друзья собрали маме деньги, а она решила пригласить всех в ресторан. У Джона челюсть отвисла.

— Необыкновенная женщина, — сказал он. Я хотела было возразить, но тут к нам подошла мама и взяла Джона за руки:

— Ты тоже идешь с нами! И не отказывайся. Ева не любит развлекаться и танцевать, но ты-то наверняка любишь. В свой день рождения я хочу видеть только счастливые лица. Мы берем такси и едем на Юргорден[9]. И ты с нами!

Меня затрясло. Я в панике повернулась к Джону, но не успела вставить ни слова, как он уже ответил, что, разумеется, мы поедем, было бы невежливо отказать имениннице. Он сказал это, обращаясь к нам обеим. Пока мы ждали такси, я наблюдала за ним, а он не сводил глаз с мамы, весело болтающей с гостями.

— Джон… ты действительно хочешь ехать?.. Я себя не очень хорошо чувствую… И предпочла бы побыть наедине с тобой. Не могли бы мы…

Он наморщил лоб.

— Я думаю, невежливо не пойти с ними. К тому же у нас еще будет время побыть вместе. Это прекрасная возможность узнать твою маму поближе. У нас вся ночь впереди, Ева.

Он сказал это так уверенно, что я загорелась при мысли о том, как мы останемся вдвоем. А еще я подумала, что неправа, не желая делить Джона с другими. Я не хотела уподобляться Анне, ведь это привело к трагедии. Поэтому я велела своему темному «я» заткнуться, пошла к себе и переоделась во что-то более приличное. Я расчесала волосы, отругала себя за то, что не помыла их, и к моменту, когда гости рассаживались в такси, была готова идти в ресторан. Мама с Джоном стояли у машины. Увидев меня, она буквально затолкала его в салон и повернулась ко мне:

— Запри дом, Ева. Тебя ждет другое такси.

Она села в машину, захлопнула дверцу, и такси рванулось с места. Я выключила везде свет, задула свечи, заперла дверь и побежала ко второму такси. Кудрявый мужчина и женщина в оранжевом платье уже сидели на заднем сиденье, и как только я села, машина тронулась. Остальных такси уже не было видно.

— Как приятно оказаться между двумя такими элегантными дамами, — засмеялся кудрявый. Он представился Гуннаром и обнял нас обеих за плечи. В нос мне ударил сильный запах лосьона после бритья, смешанный с ароматом духов женщины в оранжевом, и голова у меня разболелась еще сильнее. К тому же я чувствовала, что меня лихорадит. Гуннар тем временем продолжал: — Какая потрясающая женщина твоя мать! Никогда не забуду, как она объявила: «На эти деньги мы поедем в ресторан! Я приглашаю! Я приглашаю!» Таких — одна на миллион. Ее не волнует, что думают другие. Хочу сказать тебе, Ева, твоя мама особенная!

— Особенная, — подтвердила оранжевая женщина, подкрашивая губы. Я зачарованно наблюдала за тем, как она достала из сумочки помаду, надула губы и, накрасив, погляделась в зеркальце. — Твоя мама всегда в хорошем настроении, — сказала она, убирая помаду. — С ней так весело! Она все время придумывает всякие развлечения. Тебе повезло с ней, вот моя мать только сидит дома, поливает цветы и ест, а жизнь проходит мимо. Твоей маме это не грозит. У нее есть чему поучиться.

Их голоса доносились до меня как в тумане. Я не понимала, о чем они говорят. Меня подташнивало, но, слава богу, мы уже приехали на Юргорден и остановились перед заведением под названием «Хассельбакен». Я выскочила из такси и, плюнув на гардероб и своих спутников, стала пробиваться среди нарядных платьев, потных спин и налаченных причесок к танцевальной площадке. Там тоже было полно народу, и сначала я видела лишь пеструю массу, покачивающуюся в такт музыке. Потом глаза начали различать отдельные детали в виде элегантных костюмов, ярких юбок, прозрачных чулок и сверкающих драгоценностей. Наконец я увидела маму с Джоном.

Они танцевали фокстрот, тот вариант, в котором партнер то отпускает партнершу, то снова ее ловит. В «Хассельбакен» были очень хорошие музыканты, работать там считалась очень престижно, но маме все равно было, где танцевать. Она смеялась, не сводя глаз с партнера, тогда как Джон то и дело бросал осторожные взгляды в сторону двери. У него на шее появился галстук, наверное, выдали на входе, и танцевал он отлично. У него было прекрасное чувство ритма и природная гибкость пловца. Я смотрела на них и видела, что они прекрасная пара.

— Кто ее новый любовник? — услышала я голос женщины в оранжевом у меня за спиной. Она нагнала меня и теперь зажигала сигарету.

— Это Джон, мой парень, — ответила я. Она посмотрела на меня странным взглядом, в котором угадывалось сочувствие.

— Вот как… — протянула она и влилась в толпу танцующих.

Я не успела задуматься над ее реакцией, потому что в этот момент Джон увидел меня и улыбнулся. Он наклонился к маме и что-то прошептал ей на ухо, а потом взял под руку и увел с танцпола к ее друзьям. Оставив ее там, он подошел и обнял меня.

— Наконец-то ты пришла. Честно говоря, я очень смутился, когда внезапно оказался в такси и меня куда-то повезли. Тебя не было рядом, и я попытался отказаться, но меня с детства учили угождать женщинам, а потом твоя мама вытащила меня на танцпол. Я конечно люблю танцевать, но… все это так странно. Слава богу, ты приехала. Это ведь ради тебя я здесь.

Ночь — мой лучший друг. В свете дня эти слова показались бы липкими, как тесто для песочного торта, но ночь имеет свойство превращать банальное в романтичное. Я думаю о признаниях, о ласках, о слиянии тел под покровом темноты, сглаживающей острые углы и прячущей любые уродства. Теперь, сидя здесь летней ночью, я чувствую, что Джон говорил серьезно, и понимаю, почему он это сказал. И от этого мне становится немного легче. Но если я прочту написанное за завтраком, оно утратит третье измерение и станет чем-то вроде старой черно-белой фотографии, затерявшейся в альбоме. Но сейчас я чувствую то же, что чувствовала тогда. Облегчение. Радость. Удивление. Меня удивляло, что всего того времени, что мы провели с Джоном вместе в Англии, было недостаточно, чтобы пережить один вечер в компании мамы.

Мы много танцевали. Я была как в тумане. У меня поднялась температура, я чувствовала, что заболеваю, голова кружилась. Но несмотря на все это, я была счастлива. Сквозь сигаретный дым я смотрела на Джона, на его темные волосы, улыбающиеся губы, карие глаза, белую рубашку с пятнами пота на спине.

— Пока ты не приехала в Англию, я мечтал поговорить с тобой. А теперь мечтаю о том, чтобы обнять тебя, почувствовать твой запах. Я так соскучился. Думал о тебе каждый день. Конечно, приятно, когда есть по кому скучать, но это так больно — не иметь возможности обнять тебя, даже просто увидеть, — прошептал он мне на ухо, глядя по спине.

— Я люблю тебя, — шепнула я в ответ, но так тихо, что он не услышал.

То и дело мимо проплывали мама или кто-то из ее друзей, нас утаскивали к столу, где мамины деньги превращались в закуски, салаты и, разумеется, шампанское, вино, пиво и коктейли. Мы подходили, ели что-то и пили, и с каждым часом хмелели все больше.

У мамы уже заплетался язык. Не замечая, что вино из ее бокала льется на скатерть, она что-то доверительно рассказывала подруге, которую я никогда раньше не видела. Кудрявый попытался встрять в их разговор:

— А сейчас Эмиль Ивринг и Аста Еедер, — пробормотал он и тут же заснул, так и не услышав игру тех, кого объявил.

Женщина в оранжевом пыталась завести разговор с Джоном. Когда она услышала, что он учится, чтобы потом служить на подводной лодке, ее энтузиазму не было границ.

— We all live in a yellow submarine, — запела она, и к ней тут же присоединились все остальные: — We all live in a yellow submarine, yellow submarine, yellow submarine…

Мама пела с ними, а потом у нее в глазах загорелся хорошо знакомый мне огонек, не предвещавший ничего хорошего. Она встала, пошатываясь, подошла к сцене и с трудом взобралась на нее. Усталые музыканты продолжали играть, а мама стояла рядом с ними, танцевала и пела. Когда песня закончилась, она подошла к вокалисту, обняла его и что-то прошептала ему на ухо. У меня сложилось впечатление, что они хорошо знают друг друга.

Тем временем танцующие замерли на площадке и удивленно обернулись к сцене. Мама была в центре внимания и наслаждалась этим. Она взяла микрофон и, на удивление четко выговаривая слова, объявила:

— Среди нас есть представитель британского флота. Джон, поднимись на сцену. Come on up, John!

Джон понял только то, что речь идет о нем, и вопросительно взглянул на меня. Я попыталась перевести, но не успела закончить предложение, как мамины друзья уже подхватили Джона под руки и потащили к маме. Я видела, как толпа расступилась, и его буквально вытолкнули на сцену. Он стоял там рядом с мамой, а она обнимала его и кричала в микрофон: «Это Джон. Поприветствуйте Джона! Поприветствуем Джона в Швеции и споем все вместе "Yellow submarine"»!

Музыканты заиграли мелодию одного из самых популярных тогда хитов. Скорее всего, в их репертуаре не было этой песни, но они были профессионалами и легко подобрали мелодию. Мама запела. Голос ее подрагивал. Обычно она пела неплохо, но под действием выпитого никак не могла попасть в такт. И все же она была хороша собой и пела так зажигательно, что припев подхватил весь зал: «We all live in a yellow submarine, yellow submarine, yellow submarine…». Мама дирижировала толпой, крепко держа Джона за локоть. Он выглядел смущенным, но воспитание не позволяло ему вырваться или как-то проявить недовольство. Он даже пытался подпевать маме.

Песня закончилась. Присутствующие захлопали в ладоши, и аплодисменты долго не смолкали. Потом мама подошла к микрофону и крикнула: «А теперь споет Ева!». Я смотрела на нее, не понимая, чего она хочет. Она указала на меня пальцем и повторила: «А теперь будет петь Ева». Я лишилась дара речи. Толпа подтолкнула меня к сцене, и мне помогли на нее взобраться. Я стояла там и видела внизу море людей, которые смеялись и показывали на меня пальцами. Джон пытался ко мне подойти, но мама его не пустила. Она снова крикнула, что сейчас буду петь я:

— Она споет своему парню. Она споет «Smoke Gets in Your Eyes», — объявила она, поворачиваясь к музыкантам.

Она знала, что мне нравится эта песня, но я никогда не пела ее, тем более при ней.

Сегодня меня возмущает, что профессиональный оркестр подчинился пьяной женщине, а толпа вынуждала незнакомую девушку петь. Мне хочется поверить, что память мне изменила, заманила в лабиринт и смеется у меня за спиной. Но я знаю: то, что я помню, происходило на самом деле.

Я помню, как все уставились на меня. Как Джон смотрел на меня. Как мама смотрела на меня и смеялась. Как оркестр заиграл музыку. Как я на деревянных ногах подошла к микрофону и начала петь о дымке в глазах возлюбленного. Мой голос дрожал, срывался и наконец затих. Я похолодела. Меня прошиб ледяной пот. Сердце готово было выпрыгнуть из груди на грязный пол к ногам толпы. Коленки у меня затряслись. Все поплыло перед глазами. Я почувствовала, что падаю.

Очнулась я не скоро. Я лежала в постели, а Джон сидел рядом и держал меня за руку. Мамы не было. Я видела только силуэт Джона в темноте. Заметив, что я очнулась, он опустился на колени и погладил меня по щеке.

— Ева, как ты себя чувствуешь? Тебе лучше? Бог мой, как ты меня напугала.

— Что произошло?

Я попыталась сесть, но Джон мягко толкнул меня обратно на подушки и поднес к губам стакан воды. Я отпила немного, но немного воды пролилось.

— Ты потеряла сознание на сцене. Если бы один из музыкантов не подхватил тебя, ты рухнула бы прямо на пол. Я не мог помочь тебе, я стоял слишком далеко. Нам удалось привести тебя в чувство и довести до такси. Твоя мама очень переживала. Она поехала с нами домой, мы пытались тебя уложить, а ты, словно в бреду, бормотала что-то бессвязное про собаку и карточные игры.

— Мама здесь?

— Наверное, она уже легла. Мы с ней долго сидели у твоей постели. Она очень волновалась и хотела вызвать врача, но потом мы решили, что лучше подождать до утра.

— Мама сидела здесь? С тобой?

— Да, а потом ушла к себе. Я думаю…

Джон. Обними меня. Обними меня. Спаси меня.

— Джон, ты не мог бы прилечь рядом? Пожалуйста. Обними меня, Джон, обними!

Он посмотрел на меня с нежностью, разделся и лег в постель, в ту самую, которую я так долго защищала с помощью крысоловки.

— Я так беспокоился за тебя, — признался он, обнимая меня.

Я лежала в постели в одежде, пропитанной потом и сигаретным дымом. Джон помог мне раздеться и сложил одежду на полу у кровати. У него дрожали руки.

Мне хочется сжать кулаки так, чтобы костяшки побелели, и прогнать воспоминания о той ночи. Наши руки, губы, языки изучали тела друг друга, мы впитывали запах друг друга, ощущали друг друга на вкус, чувствовали гладкое и шершавое, горячее и холодное, росу и лепестки роз. Мое тело горело как в лихорадке. Разум блуждал где-то далеко. Джон принес мой букет роз к постели, и их темно-красные лепестки наблюдали за нами. Вот какого цвета любовь! Она красная до черноты. Я знаю, той ночью Джон дал мне то, что осталось со мной до сих пор.

Мы уснули, обнимая друг друга, и проснулись, только когда мама вошла в спальню и сообщила, что стол накрыт к завтраку. Помню, я удивилась, что она поднялась так рано субботним утром.

— Когда закончите обжиматься, спускайтесь в кухню, — бросила она и склонилась ко мне. — Как ты себя чувствуешь, Ева? У тебя жар. Принести градусник? Может, ты хочешь позавтракать в постели?

Она выглядела отдохнувшей и посвежевшей, видно, только что приняла душ и надела чистую одежду. Я услышала аромат ее духов, когда она положила холодную руку мне на лоб. От этого прикосновения меня затрясло. Я села в постели так резко, что простыня соскользнула, открывая Джона и мешочек с ушами Бустера. Я схватила мешочек и сунула под матрас. Мама ничего не заметила. Она смотрела на Джона и хитро улыбалась.

— Что ж, думаю, ты не так тяжело больна, чтобы не дойти до кухни, — сказала она многозначительно и повторила, что завтрак на столе и кофе пока еще горячий.

Джон, заметно нервничая, поспешно оделся. Достав из рюкзака несессер, он исчез в ванной. Я попыталась подняться, но вокруг все вращалось. За одну ночь я, разумеется, не могла выздороветь. Но когда Джон вернулся из ванной, я заставила себя встать. Я увидела себя в зеркало — красную, потную, и отправилась в душ. Когда я подошла к кухне, мама с Джоном уже завтракали. На столе были свежий хлеб, сыр, масло и большой кофейник. Мама никогда еще не накрывала стол к завтраку, да еще так роскошно.

— Так тебе нравится Ева? — услышала я еще в холле. Джон ответил что-то вроде: «Да, очень», и мама рассмеялась. — Главное, что вам хорошо вместе, — сказала она и снова расхохоталась.

Я вошла и села, чувствуя, как внутри у меня все холодеет. Стараясь не показать, как мне плохо, я попыталась вникнуть в суть разговора. Мама расспрашивала Джона, почему он выбрал флот, он объяснял, что хочет защищать мир с оружием в руках:

— Ева говорит, что моя профессия цинична, она не разделяет мои взгляды, и считает, что государства не имеют права вмешиваться в дела друг друга. Но я надеюсь, мы еще обсудим с ней это и придем к взаимопониманию.

Мама сделала глоток кофе, посмотрел на Джона, и в ее глазах появился такой же пугающий меня блеск, как вчера, в ресторане.

— Дети верят в чудеса. И несмотря ни на что, ты еще ребенок, Ева. Если бы ты видела войну своими глазами, рассуждала бы по-другому.

И она начала рассказывать, как тяжело им пришлось на севере во время Второй мировой войны, как она прятала под одеждой крынку сливок, которую папа заработал, столярничая. Джон сказал, что войну не помнит, но родители рассказывали ему о бомбежках в Лондоне. Голова у меня раскалывалась, и мне пришлось вернуться в спальню, где я рухнула в постель, достала уши Бустера и попыталась поговорить с ними.

Суббота прошла словно в тумане. Я просыпалась и снова засыпала. Джон сидел рядом и гладил меня по щеке, когда я разжимала воспаленные веки. Он приносил мне еду, которую я была не в силах есть, а вечером улегся рядом с моей кроватью на матрас, который притащила мама. Я боялась проснуться и увидеть, что на матрасе никого нет, но, думаю, Джон всю ночь провел рядом со мной. Утром он, уже полностью одетый, разбудил меня, поцеловал и прошептал, что ему пора ехать в аэропорт, что он любит меня и надеется на скорую встречу. Он обнял меня, и я заплакала, прося прощения за то, что все испортила. Он с трудом высвободился из моих объятий.

— Я напишу тебе, Ева, напишу. И ты, милая, пиши мне. Твои письма придают мне сил. Я прячу их под китель и жду вечера, чтобы прочитать. Теперь у моего сердца твои письма. И это не наказание. Это благословение.

С этими словами он поднес руку к голове, словно салютуя мне, а потом повернулся и исчез. Стоило двери за ним закрыться, как я ощутила страшную тоску. Я поднялась на подкашивающихся ногах, нашла брюки и кофту, вышла в прихожую, схватила первую попавшуюся куртку, надела ботинки и выскочила на улицу. Октябрьский холод ударил мне в лицо, я в растерянности оглядывалась по сторонам, и мне показалось, что я увидела Джона с рюкзаком у поворота. У калитки стоял мой велосипед, я вскочила на него. Дождь заливал мне лицо, ноги соскальзывали с педалей. Я крутила и крутила их в отчаянной попытке догнать Джона. Я доехала до поворота и выкрикнула его имя. Но поняла, что все напрасно, мне его не догнать.

Только тогда я почувствовала, что сейчас упаду, слезла с велосипеда и оперлась на руль, чтобы перевести дыхание. Прохожий подошел и спросил, все ли со мной в порядке. Я выдавила, что все нормально, развернула велосипед и покатила его домой. Подойдя к калитке, я бросила велосипед, с трудом доплелась до двери и вошла в прихожую.

Там стояла мама. Я закрыла дверь и сняла ботинки. Когда я выпрямилась, то увидела, что она смотрит на меня, скрестив руки на груди. Я сразу поняла, что она злится. Сил у меня больше не осталось.

— Ты взяла мою куртку! — крикнула она.

Я попыталась объяснить, что Джон ушел, что я хотела с ним попрощаться и схватила первую попавшуюся куртку…

— Я собиралась поехать на машине в город, к Аннике, — перебила меня она. — Но обнаружила, что моей куртки нет на месте, а там в кармане лежали ключи от машины. Кто тебе разрешил брать мою куртку?! Теперь по твоей милости я опоздаю. Ты нарушила все мои планы! Ты никчемное существо, вечно из-за тебя проблемы! Как ты посмела взять чужую вещь? А теперь я опоздаю. Опоздаю. А ты…

— Прости, мама. Прости! Я только пыталась… я одолжила ее ненадолго… — На большее меня не хватило. У меня не было сил. Не было сил сопротивляться. Не было сил слушать о своей никчемности, не было сил возражать. Ее красивое лицо исказилось от гнева, в глазах горела ненависть. Она продолжала истерически вопить что-то про куртку, пока я не сказала: — Хватит, мама.

Это привело ее в ярость.

— Да как ты смеешь затыкать мне рот! — взвизгнула она. — Ты должна уважать меня и слушаться, слышишь, ты, идиотка!

Ноги у меня покосились, я опустилась на пол и закричала:

— Мама, прекрати! Извини, я была неправа, но прекрати, пожалуйста, прекрати!

— Встань! Поднимайся, я тебе говорю! Как ты смеешь так себя вести?!

Я смотрела на ее лицо, почерневшее от злобы и ненависти, слышала ее визгливый, с нотками истерики голос, и мне было страшно. «Эта женщина не может быть моей мамой», — стучало у меня в голове, и слезы застилали мне глаза.

— Прости, прости, прости, милая мамочка, прости, — прошептала я, с трудом поднялась на ноги и поплелась в свою комнату.

Закрыв дверь, я поняла, что если и выйду отсюда, то только для того, чтобы убить ее. Я стянула брюки и кофту, заползла голая в постель и лежала, вся дрожа, пока не провалилась в горячечный сон. Облегчение пришло ко мне в виде Пикового Короля, который поцеловал меня, прямо как Джон, и пошутил, что я ему изменила.

Свен проходил мимо пару минут назад, наверное, захотел в туалет. Он очень удивился, обнаружив меня сидящей за дневником вместе с моими демонами из прошлого. Я допила сегодняшний бокал, на этот раз, да простит мне Господь, коньяка. Я смотрю на свои руки и понимаю, что Сюзанна права, когда говорит, что я ем слишком мало и слишком много пью. Я еще больше похудела за лето. Наверное, стоит вернуться в постель, прежде чем Свен начнет уговаривать меня лечь. Он никогда не целовал меня так, как Джон. Я никогда этого не хотела. Никто из нас этого не хотел.

27 июля

Сегодня солнечно. У нас со Свеном прекрасное настроение, потому что Сюзанна с детьми приедут к нам отмечать ее день рождения. Ей в этом году исполняется тридцать два, и поначалу она не хотела праздновать. Я едва уговорила ее приехать хотя бы на чай.

Пер, Мари и Анна-Клара выглядели загорелыми и довольными. Анна-Клара хорошеет с каждым днем. Я не устаю любоваться ею. Как обычно, она вскоре попросила книги и газеты и устроилась под розами. Но сперва спросила, много ли я записала в дневник.

— Да, Анна-Клара, много. Все решили, что я пишу мемуары, — ответила я с улыбкой.

— Но ведь так оно и есть, — ответила она и нахмурилась, словно я сказала совершеннейшую глупость.

— Да, наверное, ты права, — согласилась я и спросила, не хочет ли она пить.

Анна-Клара попросила сок, я развела концентрат из пакетика и добавила льда. Торт мы купили в кондитерской. Дети вскоре разбрелись по всему дому, и за столом остались только мы со Свеном и Сюзанной. Мы болтали обо всяких мелочах. Я рассказала, как Петра избила Ханса и он ушел из дома, а потом она устроила праздник, чтобы отметить это событие. Сюзанна причмокнула губами, услышав, сколько вкусностей наготовила Петра.

— Я всегда считала Ханса скучным типом, но и Петра казалась мне занудой. Видимо, это совсем не так. Наверное, мне стоит с ней поболтать. Это сейчас она такая веселая и радостная, а потом все может измениться.

Я посмотрела на дочь. Она загорела еще больше и выглядела куда веселее. Темные локоны обрамляли ее лицо, она была в голубом сарафане и с разноцветными браслетами на запястье.

— Ты хорошо выглядишь, Сюзанна, просто загляденье! — вырвалось у меня, и я тут же вспомнила, как она сказала, что я способна «залюбить до смерти». Но, похоже, я уже прощена.

— Спасибо, — ответила дочь. — Я чувствую себя намного лучше. Мы поговорили с Мари, и мне кажется, ей тоже стало полегче. Не хочу загадывать наперед, ты меня знаешь, мама, но мне кажется, мы справимся без Йенса. Кто знает, может, у нас все будет хорошо. К тому же еще неизвестно, чем закончится его связь.

Она улыбнулась и пошла за сладостями. У меня, как всегда, не было аппетита, но я решила поесть немного, чтобы избежать упреков. Свен произнес целую речь о том, как много для нас значит Сюзанна, и объявил, что мы решили подарить ей деньги на новую машину. Мы знали, что в другой ситуации Сюзанна не приняла бы их. Наша дочь достаточно хорошо воспитана, чтобы не отказываться сразу, но я заметила, что она нахмурилась.

Анна-Клара подошла и сообщила, что пока она читала, ей на руку села синяя бабочка и не хотела улетать. Она расхаживала по руке, а потом перелетела и села на книгу, словно тоже решила почитать.

— Я думаю, это был ангел, бабушка. Она была такого небесного цвета. Наверно, ангел вселился в бабочку, чтобы побыть с нами, — предположила Анна-Клара.

Это красивое сравнение вызвало у меня улыбку. Я не удержалась и погладила внучку по волосам, хотя знала, что она не любит нежностей. Анна-Клара потерпела секунду и снова отправилась в сад.

Когда они собрались уезжать, я вручила Сюзанне целую охапку роз. Я срезала для нее розы, которые англичане называют «The sweetheart rose», с нежными светло-розовыми с желтоватым оттенком бутонами. Этот сорт плохо переносит зиму. Сюзанна не знает, как они называются, но я срезала именно их, потому что она очень много для меня значит. Дочь рассмеялась, когда увидела меня с букетом в руках.

— Как тебе удается вырастить такие чудесные розы, мама? За ними так трудно ухаживать. Это очень капризные цветы. Мне как-то подарили чудесный куст, и я ухаживала за ним по всем правилам, но он все равно погиб, так ни разу и не зацвел. А в другой раз мне вручили какое-то чахлое, невзрачное растение в горшке, я думала, оно завянет на следующий день, а оно выжило и превратилось в роскошный цветок.

Сюзанна нюхала розы, а я думала, что она не права: розы гораздо более предсказуемы, чем люди. Мои розы всегда меня радовали, и хотя мне пришлось приложить к этому немало усилий, эти усилия были мне в радость. Наверно, за билет в рай тоже придется заплатить, ведь только в ад попадают бесплатно.

Сюзанна с трудом оттащила детей от котят, которых наконец принесла Иса. Даже Анна-Клара оторвалась от книг, чтобы поглазеть на три пушистых комочка: серый, черный и пестрый. Надеюсь, они решатся взять одного себе. Эрик ходит вокруг котят как гордый папаша, и я его понимаю. Сразу три таких чудесных малыша…

Я думала, что день выдался удачный, но ошиблась. После отъезда Сюзанны я решила навестить Ирен. Я не была у нее уже несколько дней и чувствовала, что должна поддержать ее и проверить, как за ней ухаживают. Может, вывезу ее погреться на солнышке. Свен отказался ехать со мной, пообещав, что займется мытьем посуды.

В Сундгорде, как обычно, не было ни души. Зато в комнате отдыха для персонала сидели пять человек и пили кофе. Я прошла в столовую и нашла там спящую в кресле Ирен. Она выглядела просто ужасно. Над верхней губой выросли грубые черные волоски, щеки перепачканы едой, одета в ту же зеленую блузку, которую я надела ей несколько дней назад. Дверь на задний двор была приоткрыта, и я увидела, как какой-то старичок пытается выехать в своей инвалидной коляске на солнце. Я предложила ему помощь, но услышала в ответ гордое «нет» и вернулась к Ирен. Наверное, она почувствовала мое присутствие, потому что теперь смотрела прямо на меня, отчаянно пытаясь поймать мой взгляд.

— Ты пришла, штобы шабрать меня шомой, — прошамкала она.

Я пообещала, что мы поедем домой, но не сегодня, потому что: «Ты еще больна, Ирен». Она попросила воды, я пошла на кухню и достала из холодильника бутылку. Ей удалось сделать несколько глотков, а я держала ее за руку и думала, что она похоронена здесь заживо, и с этим ничего нельзя поделать. Наверное, она прочитала мои мысли, потому что внезапно до боли сжала мою руку.

— Мне плошо, мне ошень плошо, — простонала она, и я заметила, что она вся мокрая от пота, и руки у нее ледяные.

Я в панике позвала на помощь, но никто не откликнулся. Я снова закричала, и, наконец, показались две юные девушки, раньше я их здесь не видела.

— Ей плохо! — крикнула я.

Девушки подошли и представились. У одной был пирсинг в губе и растрепанные черные волосы, другая — вся в татуировках, но они все-таки отвезли Ирен в ее комнату и осторожно переложили в кровать, а потом позвонили медсестре.

Я села у кровати и взяла Ирен за руку.

— Как хорошо, что я решила приехать именно сегодня, — сказала я.

— Да, шорошо, — ответила Ирен и сжала мои пальцы. Так мы и сидели до появления медсестры.

— Думаю, надо вызвать «скорую», — сказала она, измерив Ирен давление.

Мне стало страшно при мысли о том, что, не окажись меня рядом, Ирен могла умереть в одиночестве в засиженной мухами столовой. Вскоре приехала «скорая». Двое спокойных уверенных врачей напоминали тех, кто приезжал ко мне когда-то, много лет назад. Они уложили Ирен на носилки и понесли к машине. Я представилась, и они сказали, что я могу ехать за ними. Чудесный день лопнул, как мыльный пузырь.

Я поехала за «скорой», по дороге позвонив Свену и сообщив о случившемся. Потом я позвонила дочери Ирен. Она обещала приехать в больницу, но потом опять начала жаловаться на Ирен и рассказывать, в какой ад та превратила ее жизнь.

— Моя мать — воплощение зла, — сказала она под конец.

Сердце у меня екнуло. Мать на пороге могилы, а она даже не стыдится признаваться в ненависти к ней. Дочь Ирен стояла на своем до конца, и такое полное отсутствие угрызений совести не могло не впечатлять. Я припарковала машину и отправилась на поиски Ирен. У нее на лице была кислородная маска, к руке подсоединены провода. В отличие от дома престарелых, тут было светло и чисто, и вокруг Ирен постоянно сновали врачи. Один из них подошел ко мне.

— Мы подозреваем инфаркт, но пока ничего нельзя сказать наверняка. Нужно сделать кардиограмму, — сказал он.

— Она останется в больнице? — спросила я в отчаянии. Мне не хотелось даже думать о том, что Ирен придется вернуться в этот ужасный дом престарелых.

— На сегодня наверняка. Вообще-то у нас катастрофически не хватает мест, все приемное отделение забито престарелыми, но нам удалось разыскать для нее койку, — ответил врач. Он заверил меня, что я ничем не могу сейчас помочь, и Ирен увезли.

Я ехала домой и думала о том, что вот так можно работать всю жизнь, не покладая рук, платить налоги, а на старости лет тебе не найдется даже койки в больнице.

Когда я проезжала мимо магазина марокканца, двери были закрыты, но я остановила машину, вышла и постучала. Через некоторое время дверь осторожно приоткрылось, один из детей марокканца высунул голову и поздоровался со мной.

— Папа дома? — спросила я.

— Нет, только мама, — ответил он и крикнул что-то на своем языке.

Тут же показалась жена марокканца. Ее темные волосы были распущены. Она вопросительно посмотрела на меня. Я сказала, что только хотела узнать, как у них дела, и что мне очень жаль, что с ними такое случилось.

— Хочешь чашечку чая? — спросила она, и я не могла отказать, хотя на самом деле мне хотелось домой.

Я кивнула, она открыла дверь и тут же заперла ее, извинившись за беспорядок.

Только сейчас я заметила, что все в магазине перевернуто вверх дном. Ящики с фруктами и овощами разбросаны как попало, повсюду сумки и коробки с одеждой. Жена марокканца скрылась в кухне и вернулась со стаканчиком горячего чая очень приятного зеленого оттенка, в котором плавал листик мяты. Я сделала глоток и собралась спросить, что это я пью, но она меня опередила:

— Мы завариваем свежую мяту и добавляем туда сахар. Этим напитком очень вкусно запивать финики. — Она умолкла, потом продолжила: — Мы переезжаем. К родственникам в Стокгольм. У них там магазин.

Я снова открыла рот, чтобы сказать, как я расстроена, потому что больше негде будет купить свежие овощи и фрукты, но она опять меня опередила. Ее шведский был таким же необычным, как чай, который мы пили, — теплым и ароматным.

— Тебе не надо ничего объяснять, Ева. Я знаю, что ты думаешь, и этого достаточно. Не беспокойся о нас. У тебя и без того хватает проблем.

Она сделала глоток из своего стаканчика и посмотрела на меня.

— Позволь погадать тебе, — попросила она, и я легкомысленно протянула ей руку. Она взяла ее, проследила линии кончиком пальца и посмотрела мне в глаза своими, цвета черного янтаря, а потом снова опустила их на мою ладонь.

— Ты должна вернуться домой. Ты слишком долго отсутствовала. Пора вернуться домой. И он может вернуться с тобой. К тебе.

— Я должна понимать, что это означает? — спросила я, сомневаясь, можно ли воспринимать ее слова всерьез.

— Должна. Это очень важно, — ответила она и отпустила мою руку. — Видишь, я делаю как раз то, чего ждут от марокканки. Гадаю по руке. Банально, да?

Я удивленно посмотрела на нее, не зная, что сказать. Мы допили чай молча. Потом я спросила, могу ли чем-нибудь им помочь. Она покачала головой.

— У тебя и так много дел, — повторила она и протянула мне руку.

Я пожала ее, пожелала марокканке удачи и попросила передать привет мужу. Она поблагодарила за добрые слова и подарила мне две спелые дыни.

— Возьми. Ты была хорошей покупательницей, — сказала она.

Я ехала домой и думала о том, что хотя знакома с ними уже много лет, на самом деле ничего о них толком не знаю. Орн сказал, что люди могут жить как хотят, только бы ему не приходилось с ними общаться. Теперь я понимала, что у нас с ним есть кое-что общее: меня тоже не интересовали другие люди.

Я с трудом поднялась по ступенькам, чувствуя сильную боль в спине и надеясь, что Свен сообразил приготовить что-нибудь на ужин, хотя бы омлет. Странно, но сегодня я проголодалась. Потом я по старой привычке направилась к моим розам, но остановилась на полпути. Что-то торчало среди кустов, и, подойдя поближе, я поняла, что это деревянный кол, воткнутый в землю. Я похолодела и бросилась в кухню. Свен что-то помешивал в миске.

— Свен, что там торчит среди роз?! Как ты мог сделать это, пока меня…

— Ева, успокойся. Я попросил Орна зайти посмотреть трубы, и он приходил. Этот кол — только отметка, чтобы мы знали, где копать. Орн говорит…

Я не дослушала. Бросилась обратно к розам, царапаясь о шипы, продралась к колу и попыталась его выдернуть. Из глаз у меня хлынули слезы. Я уже и забыла, что это такое — слезы. Я дергала и дергала, чувствуя, как внутри у меня поднимается буря. Ты должна вернуться домой, вернуться домой. Свен нашел меня, когда я истерически рыдала, вцепившись в кол.

Он отвел меня домой, усадил на диван. Принес мне омлет, налил бокал вина. Расспросил об Ирен. Дал мне выплакаться. Выслушал рассказ о жене марокканца и о том, что она мне сказала.

— С каких это пор ты начала верить гадалкам? — спросил он, и мне нечего было на это ответить. Потом он сказал, что надо спать по ночам, а не писать всякие глупости, и что он надеется, мне легче, оттого что он рядом.

28 июля

Листая дневник, я вижу, что написала уже очень много, но еще не все. Словно все это время готовилась к заключительному акту пьесы. До сих пор я только перемещала реквизит по сцене, одевала актеров и репетировала с ними реплики. Зрелище получилось весьма эффектное: красное и черное — для любви и смерти, синее — для лета, желтое — для страсти и зеленое — для жизни. Поворот ножа, чтобы придать ране правильную округлую форму.

Осталось поднять занавес между июлем и августом, в самое печальное время года, когда лето еще в разгаре и не замечает приближения холодной мрачной осени. Август с его бархатными ночами и утренними заморозками. Фонари в ветвях деревьев. Это самый лучший месяц на Западном побережье, потому что туристы уезжают, а теплая вода, спелые фрукты и овощи и одинокие скалы остаются. Когда-нибудь я сплаваю к островам, пообещала я себе в одну из теплых июльских ночей, которые щекочут лоб, как травинки.

Театральная пьеса? Жизнь как театр? Нет — скорее, как сон. Жизнь — это бесконечный дурной сон. Такие мысли приходят мне в голову, когда я слышу, как ветер рвет ветки за окном. Я легла спать со Свеном, дождалась, пока его дыхание станет мерным и спокойным, и достала уши Бустера. Они по-прежнему лежат у меня под подушкой. Взглянув с нежностью на ветхий мешочек, я подумала о том, сколько всего им пришлось выслушать. Свена устроило объяснение, что этот мешочек для меня — что-то вроде индейского амулета, к счастью, ему не пришло в голову заглянуть внутрь. Впрочем, даже если б он увидел засохшее содержимое мешочка, вряд ли догадался бы, что оно собой представляет.

Кажется, пришло время подумать о том, что произошло с исполнителями второстепенных ролей в моей пьесе. Мне ничего не известно о том, что стало с могилой Бустера, но думаю, наши соседи так никогда и не узнали, где закончил жизнь их любимец. Вот и у них в жизни появилась своя неразгаданная тайна. Жокей, такса Ульссонов, попал под машину, и я помню, что мне печально было узнать это. Калле получил научную степень по математике, женился, завел детей. Мы недолго поддерживали контакты, потому что наши дороги редко пересекались: переехав сюда, я крайне редко выбиралась в столицу. Бьёрн Сунделин умер много лет назад после долгой болезни. Фотография в газете, должно быть, была старой, потому что на ней он выглядел, как тогда, когда мы встречались с ним в кафе. Мне было жаль, что не опубликовали его фото в Большом Каньоне. Мне кажется, Бьёрн предпочел бы именно его.

Карин Тулин, моя бывшая учительница, обратилась к Богу. Я узнала об этом случайно из газетной заметки о группе шведских миссионеров в Африке, и на фотографии узнала постаревшую, но радостную Карин Тулин. Я была даже рада ее увидеть. Если она решила обратить всех диких животных Африки в христианство, я первой пожелаю ей удачи.

А Бритта, моя первая любовь? Она словно растворилась во мне и все это время напоминала, что все на свете, в том числе и любовь, имеет свой конец. Много лет она всплывала у меня в подсознании, как обломки налетевшего на скалы корабля. Я так сильно по ней скучала, что под конец во мне осталась одна только эта тоска, а образ самой Бритты исчез без следа. Я вспомнила о ней, только когда Сюзанне исполнилось столько же лет, сколько было мне, когда у нас жила Бритта, но не стала ее разыскивать. Я чувствовала, что встреча с ней разрушит тот образ, что остался в моей памяти, а я хотела сохранить его навсегда.

Я принесла букет свежих роз и поставила на комод. Их аромат напомнил о комплиментах, которые делал мне Джон. Он всегда сравнивал меня с розой. После его визита в Стокгольм я написала ему много писем. Я боялась, что наши отношения изменятся, и испытала невероятное облегчение, когда наконец получила от него ответ. Я даже расплакалась от волнения. После его отъезда страх поселился у меня внутри, и я просыпалась среди ночи от ужасных болей в животе. Я послала Джону несколько фотографий, сделанных летом, особенно мне нравилась та, которую он снял моим фотоаппаратом. На ней я стояла среди роз и смеялась. У меня были распущены волосы, я стояла босиком, в одной ночной сорочке.

«Я был прав, когда сравнил тебя с английскими розами. Ты не только потрясающе красива, ты такая нежная, что это сводит меня с ума. Мне трудно сосредоточиться, когда я думаю о тебе, но я поставил твое фото на рабочий стол, и теперь мне кажется, что ты все время смотришь на меня, — писал он в письме и добавлял: — Ты знаешь, как сильно я жду нашей новой встречи».

Он рассказывал о своей службе, о том, что изучает устройство подводных лодок, что у них очень тяжелые учения: приходится бесконечно маршировать на плацу без воды и еды. Джон писал, что выдерживает эти учения только благодаря тому, что серьезно занимался плаванием, и что закаляется, не надевая перчатки и теплую куртку. Он описывал курсы по оказанию первой помощи и по изучению разных видов оружия. Им приходилось учиться зашивать раны и ампутировать конечности прямо на поле боя.

«Странная у меня профессия, да?» — писал он, а я отвечала, что моя неприязнь к армейской службе только усиливается после его рассказов. Мы часто спорили в письмах, конечно, не всерьез, но по серьезным поводам. Видимо, он все-таки придавал проблеме насилия гораздо больше значения, чем мне тогда казалось.

Мне приходилось отсылать письма каждый раз на новый корабль или подлодку, и я спрашивала, не одиноко ли ему все время быть в пути и никогда не достигать цели. Джон отвечал, что да, одиноко, и что иногда он завидует тем, кто работает на суше, но что ему никогда не было одиноко так, как когда его корабль отплывал из гавани Стокгольма после нашего с ним знакомства.

«Я встретил поразительно красивую девушку, которая очаровала меня с первой минуты нашего знакомства. Она показывала мне город, но я видел только ее. И когда я уезжал, то чувствовал, что она затронула во мне что-то, о чем я раньше и не подозревал. И эта девушка написала мне письмо, а потом приехала ко мне. Я был так счастлив в те недели… Мне кажется, различие наших взглядов на многие вещи делает общение еще интереснее, хотя то, что она постоянно критикует мою профессию, вселяет в меня неуверенность. Потом мы встретились снова, и я много думал о ней, и понял, что не знаю, чем все это может закончиться. Я знаю только одно — я хочу быть с ней вместе. Это похоже на сказку. Истории нашей любви хватило бы на книгу или фильм, но тогда мне необходимо придумать концовку».

Я стала искать возможность изучать математику в Англии. Это оказалось довольно дорого, но можно было попытаться получить грант. Я написала об этом Джону, и он ответил, что будет счастлив, если у меня получится. Он уже рассказал об этом своей семье, и они обещали помочь раздобыть информацию. Он писал, что его мама обожает подсвечник, который я ей подарила, и часто ставит в него свечи, особенно по воскресеньям, когда, как она знает, Джон особенно по мне скучает. Мы обсуждали возможность увидеться на Рождество: я собиралась приехать в Англию, и Джон говорил, что этот праздник в его стране — нечто особенное. А потом он пригласил меня на бал.

Это был бал флота, одно из самых ярких событий в жизни Британской армии, и Джону удалось получить пригласительный билет. «Я хочу пойти туда только с тобой и ни с кем другим», — написал он, и у меня внутри все сжалось от переизбытка чувств. Я знала, что мне будет трудно собрать денег на эту поездку и еще сложнее отпроситься посреди учебного года. С мамой мы практически не разговаривали, так что не было и речи о том, чтобы попросить у нее денег на билет в Англию. Папа мог бы мне помочь, но ему самому приходилось туго: при разводе мама выжала из него все, что могла. К тому же, бал совпадал с экзаменом по математике, который был для меня очень важен, если я собиралась учиться за границей. С тяжелым сердцем я написала Джону, что не смогу приехать на бал, но с удовольствием приеду на Рождество, я надеялась, что бабушка и дедушка сделают мне подарок деньгами, если их попросить. Джон ответил, что все понимает и что рад будет увидеть меня зимой.

Это было в конце ноября. В начале декабря мне доставили цветы, и на открытке, вложенной в букет, Джон написал, что скучает по мне. Это были красные розы, не темно-красные, как те, что он принес тогда, но зато они стояли так долго, что дождались следующей весточки от Джона: он писал, что нам придется отменить встречу на Рождество, потому что он получил приказ уйти в море. «Здесь говорят, такова жизнь солдата, и если у тебя плохо с чувством юмора, не стоило выбирать эту профессию», — писал он, добавляя, что сам не считает эту шутку удачной, но все равно ничего не может поделать. Он писал, что по-прежнему безумно хочет меня видеть. На следующий день я получила бандероль и письмо, в котором он желал мне счастливого Рождества.

«Передай своим родным, что я им завидую, потому что они могут быть с тобой в этот день, — писал он. — Они и не осознают, какое это счастье. Зажги свечу в этот день и подумай обо мне, а я буду думать о тебе».

Он редко упоминал о моей семье после своего визита к нам. Только один раз попросил поблагодарить маму от его имени за гостеприимство, но ни словом не обмолвился о поездке в ресторан в день ее рождения. В те редкие моменты, когда мы с мамой разговаривали, она спрашивала, общаюсь ли я с Джоном, и просила передать ему привет. В тот день, когда я получила от него розу, мама сообщила, что уезжает в командировку и будет отсутствовать недели две. Ее фирма решила расширяться, и маме предстояло ехать в Европу на переговоры. Она должна была посетить Германию, Францию, Великобританию и Италию и хотела успеть сделать это до Рождества, чтобы к весне уже заключить договора. Она сказала, что, вероятнее всего, на Рождество ее тоже не будет дома.

Известие о том, что я останусь одна, меня ничуть не расстроило, даже наоборот. Весь ноябрь у нас гостили мамины друзья, и дом выглядел как туристический кемпинг, где матрасы, одеяла и одежда лежали кучами и постоянно кто-то курил. Так что перспектива маминого отъезда меня только радовала. Зато известие о том, что мы не увидимся с Джоном, ухудшило мое и без того плохое самочувствие. Меня постоянно тошнило. Желудок, казалось, жил собственной жизнью. Еда внушала мне отвращение, даже самые любимые блюда. Впрочем, обычно я ела одна, так что это никого не беспокоило. Получив бандероль от Джона, я не смогла заставить себя дождаться Рождества: зажгла свечу, как он меня просил, подумала о нем и открыла коробочку, в которой оказался кулон: роза на тонкой золотой цепочке.

Я тут же надела кулон на шею и пообещала себе, что не сниму, пока мы снова не встретимся. Я чувствовала, что не смогу жить без Джона, без него жизнь не имела для меня никакого смысла.

Моя оборона была сломлена, белый флаг свешивался из окна, и солдаты опустились на колени. Оставалось только признать поражение.

Я послала Джону джазовую пластинку, фартук (в надежде, что ко мне вернется аппетит и мы что-нибудь вместе приготовим) и розовую рубашку, которая так шла бы к его темным волосам. Мама уехала, объявив, что мы с папой сами можем решать, где нам праздновать Рождество — дома, в Стокгольме, или у него в Гётеборге. С ее отъездом мне стало только легче, но я по-прежнему тосковала по Джону и с нетерпением ждала его реакции на мои подарки. Я засушила розу из букета, который он мне прислал, и положила ее в фотоальбом с летними снимками.

Но писем не приходило. Рождество приближалось с каждым днем, а от Джона ничего не было слышно.

Не понимаю, откуда я тогда черпала силы ждать. Сегодня я подняла бы трубку, набрала номер и потребовала объяснений. Но тогда международные переговоры стоили целое состояние. К тому же, я стеснялась звонить его родителям (по единственному номеру, который он мне дал), мне казалось, что таким звонком я выставлю себя на посмешище. Но чем дальше, тем больше я тревожилась, что с ним случилось что-то плохое. Этот неожиданный приказ и потом долгое молчание — все это мне очень не нравилось. За день до Рождества, так ничего и не получив от Джона, молчавшего уже три недели, я была уже на грани отчаяния. В этом состоянии меня нашел папа, приехавший из Гётеборга. Разумеется, у меня не было настроения ничего праздновать. Более того, во мне проснулась злость: никогда еще Джон не заставлял меня так долго ждать письма.

В рождественское утро я проснулась под звуки музыки, которую включил папа. Как обычно в последнее время, у меня болел живот, и я поспешила в ванную. Стоило мне уловить запах жареного мяса, как меня так сильно затошнило, что я едва успела добежать до унитаза. Я включила воду, чтобы не слышно было, как меня рвет. Тогда я впервые подумала, что со мной что-то не так, но отбросила эти мысли, решив вернуться к ним после Рождества. Я зашла в спальню, надела халат и вышла в гостиную. Папа ждал меня у горящего камина.

В комнате было уютно. Вместе с мамой исчезли матрасы и сумки, и какое-то подобие рождественского настроения витало в доме. Подарок Джона висел у меня на шее, холодя кожу.

— С Рождеством тебя, Ева, садись, — сказал папа. — Нет, сначала сходи в кухню, позавтракай. Конечно, так не слишком торжественно, но я решил, раз уж мы с тобой вдвоем, нет нужды накрывать стол в гостиной.

Не знаю, печалился ли он, что никто из родственников не смог приехать к нам, или, напротив, был этому рад. Мне было хорошо наедине с ним. Я пошла в кухню, приготовила себе чай (кофе вызывал у меня тошноту) и поджарила тост.

Когда я вернулась, папа пристально на меня посмотрел:

— Ты какая-то бледная. Устала или плохо себя чувствуешь?

— Устала, папа. И не голодна. Но я очень рада, что ты приехал.

— Я знаю, Ева. Тебе было нелегко. И я был далеко, но…

— Тебе тоже пришлось несладко.

Он замолчал. Мы смотрели на огонь, и я уже решила, что не дождусь продолжения разговора, когда он произнес:

— Ты права. Мы оба правы. Нам обоим досталось.

Я ничего не ответила. Мы молча наблюдали, как языки пламени лижут поленья и как угли живут своей жизнью. Я маленькими глоточками пила чай, тошнота прошла, и мы начали обсуждать всякие пустяки. Папа поинтересовался, как у меня дела в школе, я сообщила о своих планах учиться за границей. Он меня полностью поддержал, хотя сказал, что будет скучать. Я спросила его про работу, он ответил, что дела идут не слишком хорошо, а потом рассказал про одну из своих коллег: ее бросил муж, и от горя она чуть не потеряла рассудок. Потом она встретила другого мужчину, и все думали, что она с ним счастлива. Но накануне Рождества она бросила его так же жестоко, как когда-то оставил ее муж. Папа вздохнул.

— Забавно, но люди, пострадавшие от кого-то, часто поступают с другими не менее жестоко. Они ужасаются тому, как с ними обошлись, а потом делают то же самое. И всегда находят себе оправдание. Я сталкивался с таким не раз. Люди, которых бросили, бросают сами, люди, которым изменяли… — Он не закончил фразу, но я не ждала продолжения.

Я поперхнулась и закашлялась. Тревога за Джона камнем лежала на сердце. Я вспомнила о его бывшей девушке Анне. Нет, он молчит не поэтому. С какой стати ему совершать самоубийство? Он же так хотел меня видеть, я отвечала ему взаимностью. Может, с ним случилось несчастье? Знают ли родители Джона, как меня найти?

Зазвонил телефон. Долю секунды я надеялась, что это Джон решил поздравить меня с Рождеством и прогнать мои страхи. Я бросилась было к телефону, но папа меня опередил. По его тону я поняла, что звонит мама. Она только что приехала в Париж из Лондона, и, насколько я поняла по папиному хмыканью, у нее все было хорошо. Он пожелал ей счастливого Рождества от нас двоих (со мной она, видимо, говорить не захотела) и положил трубку.

— Это была мама, — сообщил он.

Меня не интересовало, что она сказала, но папа все равно сообщил, что она довольна результатами переговоров, ей понравился Лондон и она с удовольствием жила бы там. Сейчас она идет смотреть Париж с коллегами, а вечером будет отмечать Рождество в ночном клубе. Он покачал головой:

— Не понимаю, как ей удается делать карьеру, если в личной жизни у нее полный хаос. Ты когда-нибудь видела, что творится на ее рабочем столе? Она ни разу в жизни не повесила платье на вешалку. И тем не менее всегда выглядит превосходно. К тому же, по всей видимости, она отличный работник.

— Кто говорит, что она отличный работник? Может, другие за нее все выполняют, как это делали мы дома? — поинтересовалось мое темное «я».

— Нет, из этого ничего бы не вышло, — возразил папа. — Просто, видимо, у нее хватает сил только на работу и на свою внешность, а на остальное…

Он не стал продолжать. Я тоже. Просто встала и пошла налить себе еще чая, прекрасно зная, что тем самым оттягиваю неизбежное, а именно, звонок родителям Джона в Ридинг. «Подожду еще неделю, — сказала я себе. — Позвоню на Новый год. С утра. Если до тех пор ничего не узнаю». И мне вдруг стало страшно. Я висела над пропастью на тонком канате, который грызла крыса, и у меня не было выбора между львом и крокодилом. Мне предстояло упасть и быть разорванной на куски.

29 июля, час ночи

Какой вкус у ужаса? Чем пахнет страх? Каково это — падать в бездонную пропасть? Куда деваются непролитые слезы: превращаются внутри нас в лед? Куда исчезают невысказанные мысли? Где хранятся неосуществленные желания? Может ли быть лишним один вдох?

Я много думала об этом все эти годы, но так как у меня не было потребности записать свои мысли, они остались невысказанными. А теперь бьют меня в лицо, как волны осеннего шторма. Теперь, когда я могу записать их на бумагу, у меня даже есть ответ на один из этих вопросов. Чувства не исчезают. Их запирают в бутылку и затыкают пробкой, но там, внутри, они продолжают жить. Достаточно просто достать старое чувство и описать его в дневнике, или в своих, как их называет Анна-Клара, мемуарах, и чувство это будет свежим, как новорожденный младенец. Свен был прав. Опасно трясти бутылку с прошлым: плохое и хорошее могут перемешаться.

Раскупоривание бутылки я отмечаю старым темно-красным вином из Бордо, которое приятно щекочет язык. Свен расстроится, что я выпила его одна, мы так долго хранили эту бутылку. Но он меня поймет. И простит. Он спит. А я — нет. Час ночи, и темнота вокруг уже не такая густая, как пару недель назад. Но меня это не удивляет, мне просто грустно.

Не знаю, как я пережила то Рождество. У меня был лед внутри и иней под кожей, что трудно было даже говорить. Папа спрашивал, что со мной, но я просила его оставить меня в покое. Наконец, я с огромным облегчением узнала, что ему пора возвращаться в Гётеборг. Мне было стыдно за эту радость, но я ничего не могла с собой поделать. До Нового года оставался один день. Я заверила папу, что со мной будет все в порядке и что меня пригласили на несколько вечеринок, к тому же скоро приедет мама (это была ложь). Я благодарила небо за то, что осталась дома одна и могла позвонить Джону. Я решила сделать это утром. Собравшись с силами, я набрала номер. Я хорошо помню, как сжимала черную трубку телефона, как меня колотила дрожь и с каким трудом заговорила, когда мне ответили. Это была мать Джона.

— Добрый день, миссис Лонгли. Как дела? Поздравляю вас с Рождеством, точнее, с прошедшим Рождеством. Надеюсь, вы хорошо его отметили. И с Новым годом тоже. — Я осторожно пробиралась через минное поле английских фраз, мой голос дрожал.

Мама Джона не могла этого не заметить. Но сделала вид, что не заметила. Она сказала, что рада меня слышать, спросила, как дела у меня с учебой и дома. Мы беседовали достаточно долго, чтобы я успела набраться храбрости и спросить, что с Джоном.

Я ожидала чего угодно. Несчастья. Командировки. Опасного задания. Но только не этого.

— Джон вообще-то дома. Он спит. Но я его сейчас разбужу.

Я уловила резкость в ее тоне, тоне разгневанной матери, которой стыдно за поведение сына. И поняла: что-то не так.

Голос Джона звучал как обычно. Это был его голос — глубокий, бархатный, с красивой интонацией:

— Привет, Ева. Как дела?

— Хорошо, спасибо. Я много училась, а так все в порядке. А у тебя?

— У меня тоже все хорошо. Ева, я должен тебе кое-что сказать. Я помолвлен и собираюсь жениться.

— Помолвлен и собираешься жениться? — Только повторив эту фразу, я смогла осознать ее смысл.

— Да, мне очень жаль. Я должен был сказать тебе раньше.

— И почему не сказал?

— Все произошло так быстро, что я не успел принять решение, как лучше поступить.

— Лучше было сказать.

— Мне жаль. Я пытался написать тебе письмо, но не мог подобрать слова, и чем больше откладывал, тем сложнее было…

— И сколько ты еще собирался откладывать?

— Не знаю… может, до следующей недели. Я надеялся, что ты встретишь другого парня, и наши отношения закончатся сами по себе…

Почему я помню этот разговор слово в слово, словно отрывок из пьесы, ставшей классикой? Может, потому, что, положив трубку, я записала его. Я писала и писала, выводя на бумаге букву за буквой, фразу за фразой, не пропуская ни одной паузы. Господи, если ты существуешь, тебе известно, зачем я это сделала. Я искала в словах Джона скрытый смысл — может быть, боль, раскаяние — хоть что-то, что могло бы объяснить его поступок. Удивляюсь, как мне вообще удалось запомнить что-то в состоянии шока. Слова Джона о том, что я могла бы встретить другого, были как гвоздь, вонзившийся мне в ладонь и пригвоздивший к кресту. Тогда я еще не знала, что настоящая боль придет позже.

— Знаешь, что ты сейчас делаешь? Ты говоришь мне, что я совсем не разбираюсь в людях. А знаешь, что я думала? Что с тобой случилось несчастье, что ты лежишь в больнице! Поэтому я позвонила.

— Ева, мне жаль. Я слышу, что ты расстроена.

— А знаешь, что больнее всего? Не то, что ты встретил другую женщину. Такое случается. Ты ничего мне не обещал, и я тебе ничего не обещала. Но ты не представляешь, какую боль причинило мне твое молчание.

— Все произошло слишком быстро.

— А твой подарок на Рождество? Это была ложь? И твоя командировка тоже?

— Нет, приказ был, просто потом все изменилось. Я был очень расстроен. Пошел в паб вечером и встретил там ее. Она сказала, что любит меня с самой первой нашей встречи… Мы поженимся не раньше, чем через год. Ее родители не хотят, чтобы мы торопились.

Планы пожениться, мнение родителей, любовь с первого взгляда… Что такое любовь? Как выразить ее словами? Как показать, что любишь? В те годы к трубке вел от аппарата витой черный шнур. Как черная кусачая крыса. Эхо слов в голове. Мне приходится сразу решать, перерастет ли новое знакомство в дружбу или останется мимолетной встречей. Сразу решать…

— Почему ты ничего не сказал мне? До встречи с тобой мир был не таким, каким я мечтала его видеть. Встретив тебя, я начала думать, что ошибалась. И что теперь? Где правда и где выдумка? Как в наших спорах…

Джон рассмеялся. Осторожно, тихо.

— Да, мы с тобой много об этом спорили.

— А теперь ты споришь с ней?

— Нет, она не любит спорить, но в остальном она очень милая девушка.

Однажды он сказал, что я красива, когда сержусь. Глаза сверкают, щеки горят. Любовь. Что такое любовь?

— Ты часто говорил о любви. Ты писал о любви, твердил, что любишь меня. Ты говорил о розах. Я не осмеливалась. Я надеялась, что ты поймешь и почувствуешь все раньше, чем я подберу слова… И что теперь?

— Ты не права, Ева. Ты мне по-прежнему очень нравишься. И в каком-то смысле я все еще тебя люблю. Возможно, встречайся мы чаще, на месте этой девушки была бы ты.

Ты так думаешь? Что это могла быть я, будь я рядом? Думаешь, это тебе решать? Так я сказала бы сегодня. А тогда только подумала. Тогда я уцепилась за единственное, что у меня оставалось, — гордость. Я сказала:

— У нас была красивая история. Я никогда ее не забуду.

— Я тоже. Нам было хорошо вместе. И если ты когда-нибудь приедешь в Англию, позвони мне. Я с удовольствием с тобой встречусь. А теперь мне надо идти. Я напишу тебе.

— Нет, подожди!

— Да?

— Кто она? Я ее знаю? Она обо мне знает?

— Да, ты ее знаешь.

И он мне все рассказал.

Мое бордо, точнее, наше со Свеном бордо потрясающее. Попадая на язык, оно будит во мне воспоминания о розах темно-красного, почти черного цвета. Я пью уже второй бокал и знаю, что могу достать свои записи, сделанные в семнадцать лет, которые лежат в гараже вместе со старыми письмами, и проверить, насколько точно все запомнила. Но зачем? Достаточно посмотреть на прошлое в бинокль моей памяти. Настроить резкость, выбрать режим «юность» и увидеть себя, свернувшуюся клубочком в постели, прижавшую руки к животу. Я помню, что хотела позвонить кому-нибудь и выплакаться, но потом поняла, что у меня есть только уши Бустера. Я была одна. Как всегда. Единственный способ законсервировать боль — лишить ее доступа воздуха, поэтому мои глаза оставались сухими.

Несколько следующих дней я почти не вставала с постели. В холодильнике оставалась какая-то еда, но мой желудок отказывался принимать что-то, кроме чая и хлеба, они и поддерживали во мне жизнь. Они, а еще бесконечные мысли. Как можно безумно любить одного человека, а потом вот так просто перенести свои чувства на другого? Чего стоят все эти слова о любви и о розах? Как я могла обмануться? Или моя защитная броня заржавела, и поэтому я так легко попалась? Что было бы, если бы я приехала на тот бал? Почему я забыла то, чему меня научила история с Бриттой: что любить — значит терять?

Однажды вечером я вышла в сад, отчаянно желая найти пережившего зиму паука или улитку. Деревья стояли недвижно, простирая голые ветви к небу, и вокруг не было ни души. Живыми были только снег и иней. Я легла в сугроб и, не чувствуя холода, вгляделась в звездное небо. По этим же звездам Джон ориентируется в море. Могут ли наши мысли встретиться в пространстве, чтобы он почувствовал, как мне плохо?

Холод притуплял боль, я дрожала, но продолжала лежать, пока у меня не онемели руки и ноги. В какой-то момент я подумала, что хочу остаться здесь навсегда. Никто не будет по мне скучать. Холод зимы проникнет в меня через поры и сольется с тем холодом, что у меня внутри. В конце концов, замерзнут даже чувства, как ноги Бритты в капроновых чулках. И я стану свободной. Как Анна. Только она предпочла поезд. Свобода — призрачное понятие. Бегство дало бы не настоящую свободу, а только ее иллюзию. И лежа тогда на снегу, я поняла, что никогда не стану свободной — ни в этой жизни, ни в следующей, пока не сделаю то, что пообещала себе сделать, когда мне было семь лет.

В те дни, которые я провела в постели, у меня была прекрасная возможность изучить мирок, в котором я жила. Свою комнату, кровать, письменный стол, книжную полку, подушки, плед, лампы — всё в красных тонах для уюта. Ничто не могло заменить мне утраченное. Дева Мария сочувственно смотрела на меня мраморными глазами, но она была нема и не могла ничего сказать мне в утешение. И с приближением начала занятий я поняла: то, что случилось, поставило точку на моей прежней жизни. Я никогда больше не смогу пойти в школу и учиться так, словно для меня это важно. Теперь знания не имели никакого значения. Единственное, что было важно, это найти способ выжить, спастись, победить страх. Я позволила себе забыться, и вот оно, наказание за легкомыслие. Но я больше не повторю эту ошибку. Никогда больше я не позволю страсти управлять собой, никогда больше не полюблю. Я должна лишь выжить, должна победить страх.

В день начала занятий я собрала самое необходимое в две сумки и рюкзак. Я сложила туда одежду, книги, пластинки, украшения, уши Бустера, немного еды, найденные в доме деньги. Медальон, подаренный Джоном, я сорвала сразу же после нашего разговора — причем с такой силой, что застежка сломалась, но не нашла в себе сил его выбросить. Теперь я обмотала цепочкой статуэтку Девы Марии и положила ее в сумку. На следующий день я ушла из дома, не оглядываясь, твердо зная, что никогда туда не вернусь. Ключ я положила, как обычно, под камень рядом с почтовым ящиком, потом пошла в банк, где сняла все деньги со счета, и на вокзал, где купила билет до Фриллесоса.

Да, в шестидесятые годы сюда можно было доехать на поезде. Сейчас мне пришлось бы отправиться в Гётеборг, а оттуда добираться на электричках и автобусах — не понимаю, почему отменили двухминутную остановку во Фриллесосе. Но тогда я об этом не думала. Я должна была прожить хотя бы один день, потом еще один, и еще… Мне и в голову не приходило думать о старости или бессмысленности жизни. Поезд ли высадил меня на станции или кит выплюнул на берег, не имело тогда абсолютно никакого значения.

Когда я приехала в Фриллесос, было не очень холодно. Конечно, дул ветер и моросил дождь, но в тот год на Западном побережье всю зиму не было снега, за что я была благодарна природе. Никто не встречал меня на станции и не ждал в доме, куда я кое-как добралась со своими сумками. Там было холодно, я вся промокла, но, войдя в дверь, убедилась, что приняла правильное решение. Ковры на полу, старая мебель, керосиновая лампа — все это давало надежду на покой. Я сразу поняла, что надо сделать в первую очередь. За пару часов я притащила дров из сарая, затопила камин и вскипятила воду. Поздно ночью я сидела перед огнем с чашкой чая в руке и думала, что никогда в жизни не покину этот дом. Деву Марию я поставила на каминную полку. В ее молчаливой компании мне было не так одиноко.

Через пару дней я еще больше утвердилась в своем решении. На второй день после приезда я пошла в пекарню к Берит Анель и спросила, можно ли мне работать на нее. Берит была сильной и властной женщиной, ее уважали и даже побаивались, но она ответила «да», не задавая лишних вопросов. Я должна была приступить к работе следующим утром. В пять надо уже было быть на месте (с этим у Берит было строго) и работать за десять крон в час. Мне было все равно. Этого должно было хватать на жизнь. Я позвонила папе, чтобы сообщить, где я.

Папа до смерти испугался за меня и приехал в тот же вечер. Я готовила кашу, когда он ворвался в дом. Он стоял в прихожей в пальто и сапогах и кричал:

— Ева, это безумие! Ты погубишь свою жизнь! Что произошло?

Я молчала, а он как помешанный снова и снова повторял свой вопрос весь вечер. Только в полночь, когда мы сидели у камина, я рассказала, что между мной с Джоном все кончено. Что я никогда больше не смогу жить с мамой, и что с ним тоже жить не хочу. Что мне нужно побыть одной. Что я хочу остаться здесь, по крайней мере, на ближайшее время. Одна.

Папе нечего было сказать, кроме банальных фраз о том, что мне нужно учиться, и что молодой девушке нельзя жить одной, и что дом не отапливается, и что поблизости никого нет. Я ответила, что мне никто не нужен. Что я уже взрослая.

Взрослая. Услышав это, папа отступился. Мы сидели и смотрели на огонь, как раньше, словно в языках пламени крылись ответы на все вопросы, пока папа не нарушил молчание, сообщив, что мама собирается жить за границей.

— Она позвонила пару дней назад и сказала, что ей предложили переехать в Лондон и заниматься развитием фирмы в Европе. Мне все равно. Но для тебя, Ева… Я думал, что ты будешь сдавать выпускные экзамены, поэтому не сможешь пока переехать ко мне в Гётеборг, и я тоже не могу…

— Так я все равно жила бы одна в Стокгольме?

Папа развел руками:

— По всей видимости, да. Но теперь, когда ты решила жить здесь, я не знаю, что тебе сказать. Ты ведь закончишь школу? Как родители, мы…

— Как родители, вы занимались только собой, — отрезала я грубо, зная, что папе станет стыдно, и он от меня отстанет.

— Я знаю, Ева. Знаю. Тебе было нелегко, и мы тебя не поддерживали. Я так мало для тебя сделал, но я надеюсь, что…

Он замолчал. «Тебе было нелегко. Тебе было нелегко». Сколько раз я слышала это… Подняв глаза, я увидела, что он плачет. Это были слезы бессилия и отчаяния. Я с нежностью смотрела на папу и чувствовала, что все изменилось: теперь он был ребенком, а я — взрослой.

Я поразмыслю об этом во время прогулки к морю. Да, сейчас ночь, но я видела за окном зайца и решила, что если он не боится, то и я не буду. Я вспомню о том, какими были мои первые недели одиночества во Фриллесосе. Как я постепенно привыкала к деревенской жизни с ее тишиной, вечерами у камина, простой едой. Берит Анель была ко мне очень строга, но зато не жалела масла и сливок для выпечки. Я научилась вставать в 4.30 и начинать печь в 5 утра вместо того, чтобы решать уравнения. Я была безумно рада узнать, что Гудрун, моя подруга детства, работает в этой же пекарне, и она всему меня научила. Именно там она набрала тот жирок, который до сих пор носит на себе.

Я помню, как сообщила по телефону директору, что никогда не вернусь в школу. Но не хочу вспоминать, как каждый день ходила к почтовому ящику — посмотреть, не пришло ли письмо от Джона. Я хочу забыть, что тогда еще надеялась на спасение. Зато я помню, как мое самочувствие ухудшалось и как я постепенно начала понимать, в чем причина. И как я, наконец, встретилась с мамой. В последний раз.

29 июля, 4 часа ночи

Ночью море было спокойным. Я спустилась к берегу, вскарабкалась на скалы и смотрела на темные силуэты островов на фоне бесконечности. Кидхольм и Нурдстен с другими островами образовывали архипелаг вот уже много тысячелетий, и они по-прежнему будут вместе, даже когда я превращусь в прах. Птицы молчали, слышно было только, как волны мягко шлепают о камни. Под водой я различала водоросли и одинокую медузу, качавшуюся на волнах. Может быть, я существо примитивное, но для меня эта картина — воплощение мира и покоя. Простого и совершенного в своей красоте.

Я прожила в Фриллесосе уже несколько недель, когда вдруг потеряла сознание на работе, и меня отпустили на весь день. Берит Анель попросила меня приготовить тесто для восхитительного орехового торта — визитной карточки нашей пекарни. Я стояла и замешивала тесто, и тут у меня потемнело в глазах. Миска выскользнула из рук, и если бы Берит не подхватила меня, я бы упала.

Очнувшись, я обнаружила, что сижу на полу, опершись спиной на стул, а Берит брызжет мне в лицо холодной водой.

— Как ты, Ева? — спросила она с тревогой, и я поняла: она вовсе не такая строгая, какой притворяется.

— Нормально, — ответила я и попыталась встать, но к горлу подступила тошнота, и мне пришлось снова опуститься на пол и прикрыть глаза. Открыв их, я увидела, что Берит оглядывается по сторонам, проверяя, нет ли кого поблизости. Убедившись, что никто нас не слышит, она склонилась ко мне:

— Я знаю, это не мое дело, но у меня достаточно опыта в таких вещах. Когда у тебя в последний раз были месячные?

Ее слова висели в пустоте между нами, пока не просочились в мой затуманенный мозг, и я начала подсчитывать дни. Недели. У меня всегда были нерегулярные месячные, и совершенно бесполезно было вести календарик. Я медленно покачала головой.

— Месячные? Не знаю… Я никогда… они у меня нерегулярные, я не знаю…

— Они были хоть раз с тех пор, как ты переехала сюда? Ева, прости за прямолинейность, но ты спала с мужчиной после последних месячных?

Ее прямота мгновенно привела меня в чувство. Я сидела молча, Берит так же молча помогла мне подняться. Потом наполнила пакет свежими булочками и протянула мне:

— Можешь идти домой, я не буду вычитать у тебя из зарплаты. Но прошу тебя, подумай над моими словами. Полагаю, ты знаешь, чего я опасаюсь. Если захочешь поговорить, ты знаешь, где меня найти. Я даже могу пойти с тобой к врачу, ты ведь теперь сама себе хозяйка, да?

Я до сих пор помню каждое ее слово и бесконечно благодарна ей за то, что она тогда оказалась рядом. Я взяла пакет, поблагодарила и пообещала выйти на работу на следующий день. Никто из других работников ничего не заметил, даже Гудрун, и я была рада, что Берит скрыла от них мой обморок. Я шла домой, вдыхая воздух жадными глотками, пока желудок не успокоился. Я поняла, что имела в виду Берит, и знала, что это означает для меня, но сейчас была не в состоянии проверять. Я хотела только отдохнуть и вслушаться в себя, как только я одна умела, и получить ответ на мучающий меня вопрос.

Я представляла, как, завернувшись в теплый плед, сяду в саду и съем теплые булочки с сыром и маслом, запивая их чаем. В тот день солнцу удалось пробиться сквозь облака, и его слабые лучи согревали землю. Я зашла по дороге в магазин, купила сыр, масло и букет роз. Они выглядели по-зимнему чахлыми, и вряд ли их слабым бутонам суждено было раскрыться, но я все равно купила их, поддавшись минутному приступу ностальгии. Слава богу, мысли о булочках с сыром не вызывали у меня тошноты, а от прогулки на свежем воздухе мне стало лучше, поэтому домой я пришла уже в приподнятом настроении. Я открыла дверь… и остановилась на пороге, в то время как мой мозг отмечал детали.

В прихожей — сумка. На спинке стула — пальто. Красивые кожаные сапоги небрежно валяются на полу. Из спальни доносится какой-то шум, как будто выдвигают и задвигают ящики. Я узнала пальто и сумку.

Услышав хлопок входной двери, она вышла из спальни и в изумлении уставилась на меня. Мама.

Она выглядела усталой. Ее светлые волосы, как всегда, были вымыты и уложены, но под глазами залегли темные круги. Я давно ее не видела, и сейчас впервые заметила морщины вокруг рта и на лбу. Но рот был прежним. Губы, которые раскрывались в вульгарном или истеричном смехе, или чтобы произнести слова, которые сделали меня такой, какой сделали. Как зачарованная, я уставилась на эти накрашенные красной помадой губы, и даже когда она заговорила, видела только их.

— Ева. Я не ожидала тебя увидеть. Почему ты не на работе?

Она подошла ко мне, и я поняла, что зрение меня не обмануло. Она выглядела усталой, бледной и постаревшей, а домашняя застиранная кофта только усиливала это впечатление. Она меня не обняла, впрочем, я этого и не ждала. Она просто стояла и смотрела на меня. Я сняла куртку, вышла в кухню, чтобы не видеть эти красные губы, и поставила чайник. Она пошла за мной, и я вынуждена была что-то сказать:

— Я плохо себя чувствовала, и Берит отослала меня домой. Я собираюсь пить чай. Ты будешь?

Странный вопрос, согласитесь. Я не спросила, что она тут делает, почему не хотела со мной встречаться, почему не предупредила о своем приезде, — голод пересиливал все остальные чувства. К тому же я знала, что силы мне еще понадобятся.

— Если ты угощаешь… — ответила мама, и я взглянула на нее. Она выглядела слегка растерянной, но держала ситуацию под контролем.

Мы вместе приготовили чай и бутерброды и отнесли все в гостиную. Я поставила розы в старую белую вазу на столе. Мама поежилась.

— Ты не затопишь камин, Ева? Тут можно околеть от холода! Не понимаю, как ты вообще здесь можешь жить. Но ты сама сделала этот выбор.

Я ничего не ответила и пошла разжигать камин. Скоро в нем уже потрескивали поленья. Поднося к бумаге спичку, я думала, что между нами все сказано, сказано не словами, а их отсутствием. Она должна исчезнуть из моей жизни. Тут нечего обсуждать. Она всегда сама решала, как ей жить, не считаясь с мнением других. Я и была этими «другими». Одной из многих в кругу ее общения, состоявшем из знакомых, коллег и друзей, где не было фаворитов и приближенных. Всегда только Она — и все остальные.

Я размышляла об этом, сидя на диване, и удивлялась, почему это не приходило мне в голову раньше. Мама тем временем сходила за вином и вернулась с бутылкой и двумя бокалами. Она уверенной рукой налила полный бокал.

— Мне нужно согреться. Ты, наверное, не будешь, но я на всякий случай захватила для тебя бокал…

— Если ты угощаешь… Что ты тут делаешь? — вырвалось у меня само собой. Мне захотелось вышвырнуть ее отсюда. С этого дивана, из этого дома, из моей жизни. Но сначала она должна была признаться, кто она на самом деле. Я должна знать, кто мы друг другу.

— Папа, наверное, рассказал тебе, что я переезжаю в Лондон. В Стокгольме я уже все собрала, но здесь остались кое-какие вещи, они мне могут понадобиться. Мы…

— Мы?

Мама-сделала глоток вина.

— Я переезжаю в Лондон к мужчине. Думаю, для тебя это не новость.

— Не новость. Мне только интересно, когда ты собиралась сообщить это мне. Если вообще собиралась. Своей любимой дочери.

Мама раздраженно посмотрела на меня:

— Любимой… Что ты знаешь о любви? Конечно, я собиралась тебе сказать, но вообще-то ты уже достаточно взрослая, чтобы…

— Научиться любить себя. Да, мама, я знаю.

Я ее все время перебивала. Сама не знаю почему. Наверное, таким образом я пыталась защититься — чтобы эти губы не причинили мне новой боли. Я снова посмотрела на них, кроваво-красные, как в рекламе жвачки. Мама засовывала в рот бутерброд. Крошки сыпались на пол, но ей было наплевать. Ей всегда и на все было наплевать. Она откинулась на спинку дивана и налила себе второй бокал вина.

— В один прекрасный момент я поняла, что крышку гроба нельзя открыть изнутри: у человека есть только одна жизнь, и ее надо прожить с размахом. А отдохнуть… отдохнуть можно и в гробу, пока тебя едят черви. Но ты ведь всегда меня презирала, не так ли? Я все время чувствовала это, и мне приходилось с этим жить. Иногда я задаю себе вопрос: как ты на самом деле ко мне относишься? Ты всегда такая мрачная, такая сварливая, такая холодная. Тебе всегда было наплевать, как я себя чувствовала. Но ты всегда брала сторону отца. Папа и папа, Ева и Ева. Вас всегда было двое против меня одной. — Казалось, она говорит спокойно, но я слишком хорошо ее знала. Мертвенный холод сковал меня.

— Я холодная? Да я готова была на что угодно ради того, чтобы услышать от тебя хоть слово! Но ты меня словно не замечала. Смотрела сквозь меня. Ты могла хвалить других детей, но мои успехи не имели для тебя никакого значения. Я так жаждала твоего внимания, так старалась тебе угодить! И ты называешь меня холодной?! — Я сама не заметила, что почти кричу. Ее слова были так несправедливы, что я забыла об осторожности и дала волю эмоциям. А мама продолжила в той же спокойно-агрессивной манере:

— Когда-то я была тебе нужна. Ты этого не помнишь, потому что была совсем маленькой. Да-да, когда была младенцем, ты вопила, умоляя взять тебя на ручки. Но я не могла заставить себя сделать это. Ты вызывала у меня отвращение. Ты специально сделала роды кошмарными, мне было очень больно, я ненавидела себя, свое раздавшееся за время беременности тело, кровь, хлеставшую из меня ручьем. Но тебе было наплевать. Ты только вопила и просила грудь. И это было так омерзительно, что я тоже начинала вопить. Я относила тебя в ванную и закрывала дверь, чтобы не слышать твоих воплей.

Я откусила кусочек от бутерброда, ощутила на языке вкус свежего ржаного хлеба, специй и сыра и глотнула чая, такого горячего, что он обжег мне горло.

— Ты говорила, что я не хотела сосать грудь, и у тебя чуть не началось воспаление.

— А что мне было говорить? — тоном обиженного ребенка возразила мама. — Ты брала только одну грудь, и я испугалась, что превращусь в урода. Ты вцеплялась в меня как мартышка и отказывалась отпускать. Впивалась в сосок, как пиявка, и сжимала губы так, что аж вся синела. Я от боли чуть сознание не потеряла. Признаюсь, у меня не хватало терпения. А у кого бы хватило? И я стала давать тебе бутылочку. Папа обожал кормить тебя, и скоро ты привыкла. Но ты мне отомстила. С тех пор ты меня отвергала и продолжаешь делать это до сих пор. Ты злопамятная и жестокая.

То, что она говорила, было настолько нелогично, что я удивилась, как она сама этого не замечает. Я знала, что указывать ей на это абсолютно бесполезно, но все равно попыталась:

— Я старалась с тобой сблизиться, но ты меня всегда отталкивала. Неужели ты не видела, что моя холодность была способом привлечь твое внимание? Что я пытаюсь пробудить в тебе хоть какие-то чувства?!

Мой голос дрожал, и я знала, что ступила на минное поле. Мои доводы были всего лишь скорлупками под танками противника. Мама захохотала. Лицо у нее побагровело.

— Неправда! Тебе нужен был только отец. Папочка, который всегда за тебя заступался, который заботился только о тебе, напрочь забывая обо мне. Он всегда предпочитал мне тебя.

— Ты лжешь!

— Откуда тебе знать, где ложь, а где правда, Ева? Но теперь он мне больше не нужен. Можешь взять его себе. От него все равно никакого толку.

Я смотрела на женщину на диване, но видела только ее рот, который все рос и рос, пока не заполнил собой всю комнату. Слова лились мне в уши, словно музыка из сломанного проигрывателя, надрывная, режущая слух. Мама сделала глоток вина и поставила бокал на стол, не замечая, что от донышка на деревянной поверхности остаются следы. Это стало последней каплей.

— Иногда мне кажется, что ты не моя мать.

Такой реакции я не ожидала — мама посмотрела на меня с удивлением и даже почти с восторгом. Я должна была предвидеть, что за этим последует, но была слишком наивна.

— Не твоя мать? Тебя бы это устроило, да? Увы, к сожалению, я твоя родная мать. Можешь сделать анализы, если хочешь. А вот папа… он-то как раз и не твой отец. Вот все и открылось. Я не собиралась тебе говорить, ты сама напросилась.

Ее рот. Огромные, пухлые губы. Красные, как флаги. Со следами вина в уголках.

— Ты лжешь.

Мама посмотрела на меня. Она уже немного опьянела, но полностью владела ситуацией.

— Хочешь услышать историю? Историю любви. Которую ты никогда не слышала. Я думала, что встретила свою настоящую любовь тогда, Ева. Я была молода и неопытна, почти как ты сейчас, только на три года старше. До встречи с Симоном я и не подозревала, что способна так безумно любить. Если бы ты его видела… Как он был красив! Темноволосый, великолепно сложен. Ему было наплевать, что подумают окружающие. Мы познакомились на танцах. Он меня пригласил, и я думаю, тогда-то мы и влюбились друг в друга. Через пару недель я была уже беременна, и в тот день, когда я это узнала, мы обручились. Это произошло в сентябре. Было тепло и солнечно. Через неделю я переехала в его скромную однокомнатную квартиру, и мы были счастливы. Жили одним днем. Наслаждались жизнью. Симон работал в порту и мечтал стать моряком, но эти планы пришлось отложить после встречи со мной. Я продавала косметику в магазине. У нас было мало денег, но бездна счастья. Когда я вспоминаю то время, мне кажется, что я никогда больше не была так счастлива.

На лице у нее появилось какое-то умильное выражение. Она покрутила в руках бокал с вином. Я смотрела на ее рот, на мокрые губы, на язык, живший своей жизнью, и чувствовала, что вся моя жизнь зависит от этого существа с красным ртом, состоявшего из плоти, крови, костей и кожи.

— Я жила в раю. Симон знал, как сделать женщину счастливой. Это был настоящий мужчина. Когда мне исполнился двадцать один год, он разбудил меня, осыпав всю постель лепестками роз. Мы тогда весь день провели в постели. Он говорил, что мы — Король и Королева, что весь мир и вся жизнь принадлежат только нам. Мы — хозяева жизни. Мы жили друг для друга, и никто больше нам был не нужен. Я должна была догадаться, что это не может длиться вечно, но не хотела об этом думать. Живот у меня рос, но я чувствовала себя хорошо, и Симон обожал мое тело. Мы могли часами лежать в кровати, он разговаривал с моим животом, рассказывал ему сказки о море и рыбках… Он гладил меня по животу, щекотал, рисовал на нем человечков и был так счастлив, что я и предположить не могла, что может случиться что-то плохое. Он будет великолепным отцом, думала я. Какой же я была идиоткой… Я вышла из транса, только когда стала толстой, как корова. Мы собирались устроить праздник по поводу скорого рождения ребенка. Я пригласила кучу друзей, приготовила угощение и думала, что Симон будет в восторге от этой идеи, но оказалось, все наоборот. Он сидел за столом, всем своим видом демонстрируя, что мои друзья ему не нравятся, и не произнес за весь вечер ни слова. Естественно, все это заметили; вскоре одна из подруг отвела меня в сторону и спросила, что за мужика я себе выбрала. «Если он из тех, кто не хочет тебя ни с кем делить, тебе стоит задуматься», — сказала она. И у меня словно открылись глаза. Я увидела, как мы живем, Симон и я, — в отвратительной однокомнатной халупе, где нет места для ребенка. В тот вечер мы впервые поссорились. Я злилась, что Симон так обошелся с моими друзьями, и требовала, чтобы он нашел себе нормальную работу. Но он ничего не хотел слушать. Называл нас буржуями и капиталистами. И я поняла, что больше не хочу его видеть.

Рот. Губы, которые шевелятся, причмокивают, отпивая вино. В камин пора было подбросить дров. Я подбросила. Мама продолжала:

— Это было начало конца, если так можно выразиться. Мы стали ссориться постоянно. Он практически не работал, мы жили на мою зарплату, и он ныл, что я должна радоваться, что он безработный. Так он, видите ли, сможет заботиться о ребенке. Брать его в море и все такое. У него была старая лодка с парусом, и он все время твердил, что возьмет ребенка с собой в плавание, чтобы показать ему весь мир и рыбок под водой. Господи, как это было нелепо. Но у меня с глаз уже спала пелена, и теперь я недоумевала, что могло привлечь меня в этом придурке. Как раз тогда я узнала, что в соседнем городе можно найти хорошую работу, и пыталась убедить его переехать туда. Но он отказался. Наотрез. И тогда я приняла решение. Я не хотела быть вместе с этим мужчиной и иметь от него детей.

Мама облизнула губы, наполнила бокал. Я заставила себя доесть бутерброд. Открыть рот, откусить, прожевать, проглотить. Переварить. Тем временем мой мозг переваривал полученную информацию. Темноволосый. Какой мужчина! Король жизни. Рыбки в море.

— Все закончилось довольно драматично. В мае мы решили поплавать на лодке. Было тепло, мы взяли с собой еды. Я была толстой и неповоротливой, но мне очень хотелось прогуляться, хотя лодки я ненавидела. Мы заплыли в глубь шхер, там пристали к какому-то островку, перекусили… Внезапно налетел ветер. Нам пришлось развернуть лодку и направиться обратно, но мы не успели. Мы оказались в самом эпицентре шторма. Лодку швыряло на волнах, как скорлупку. Мы были одни в море, ни одного судна на горизонте. Скоро мы насквозь промокли. Дождь хлестал в лицо, волны заливали лодку, и Симон крикнул, чтобы я помогла ему с парусом. Я возразила, что это он во всем виноват, что он должен был предвидеть шторм, это ведь он моряк, а не я. В ту минуту я его ненавидела. Я была уверена, что мы погибнем. Оба. И вдруг Симон запел. Можешь себе такое представить? Жизнь твоей матери в опасности, а твой отец стоит и поет?

Мама посмотрела на меня. Я отвела взгляд. Меня они не брали в расчет.

— А потом он начал смеяться. «Ну что ж, Господи, — кричал он, — ты меня нашел! Видимо, придется мне броситься в море, чтобы буря стихла!» Честно говоря, я решила, что он спятил. И завопила, что даже если мы вернемся домой живыми, между нами все кончено. «Я больше не хочу тебя видеть! — крикнула я. — Исчезни из моей жизни! Ты мне отвратителен!». Видишь, как я была напугана? Наверное, надо было подобрать другие слова, но разве можно что-то обдумывать, когда кажется, что вот-вот утонешь. В любом случае, Симон меня услышал и крикнул, что все понял. Мы держали парус вдвоем, и вдруг он начал поворачиваться, как будто кто-то из нас его отпустил. Я поспешно легла на дно лодки. Когда я приподняла голову, Симона в ней уже не было.

До этого момента я сидела молча, не зная, как реагировать на ее слова. Но теперь меня охватил ужас.

— Не было?!

— Да, не было. Вот он стоял на палубе, а в следующую секунду — его уже нет. Симон отлично плавал, к тому же на нем был спасательный жилет, так что я за него не боялась. Но я знала, что одной мне с лодкой не справиться. Парус болтало из стороны в сторону, я подползла к борту и позвала: «Симон, Симон!». И я его увидела. И услышала. Он плыл недалеко от лодки и кричал что-то о Боге. И тут его накрыло волной. Больше я его не видела. Я кричала и кричала, но он не отзывался, и в конце концов я сдалась. Я легла на дно лодки и приготовилась умереть. Никогда в жизни мне не было так страшно.

Она снова стала похожа на обиженного ребенка. И я поняла, что ей было страшно только за себя, но не за меня и не за мужчину, который был моим отцом и упал за борт. Я открыла было рот, но мама продолжала:

— Забавно, но вскоре после этого шторм прекратился. Внезапно. Только что волны вздымались до самого неба, и вдруг — море успокоилось. Даже солнце выглянуло. Я встала, огляделась по сторонам, не зная, что делать, и тут увидела большую моторную лодку. Я начала кричать и махать руками. Мне повезло: меня заметили. Это была очень красивая лодка, и владелец тоже был ничего. Я рассказала ему, что со мной произошло, и он помог мне перебраться в свою лодку, а нашу мы взяли на буксир. Мы сделали несколько кругов там, где Симон прыгнул в воду, но никого не нашли. Впрочем, как я уже говорила, он отлично плавал, к тому же поблизости были острова, до которых он мог запросто доплыть. Так что я за него не волновалась. Так я и сказала полиции.

— Полиции?

— Да, полиции. Тот мужчина высадил меня на берег, вызвал мне такси и сказал, что сделает для меня все, что угодно, в обмен на мой номер телефона. Я, конечно, дала ему номер и поехала домой. Потом мне позвонили из полиции и начали задавать вопросы, и я рассказала все, как было. Я сказала, что не знаю, где это случилось, но мой спаситель может сообщить им координаты того места, где меня подобрал. Думаю, они тоже искали Симона, но не нашли. Вот так все закончилось.

Рот. Красный. Губы. Тонкая кожа обтягивает мясо… И слова, которые из него извергаются… Ужасные слова.

— Ты хочешь сказать, что Симон… мужчина, которого ты считаешь моим отцом, что он утонул в море и тебе было на это наплевать? Ты ничего не сделала? Не позвонила его друзьям или родственникам? Неужели ты даже не расстроилась? Ни капельки?

Мама посмотрела на меня. Она была уже сильно пьяна. Она улыбнулась и медленно покачала головой:

— А что я могла еще сделать? Владелец моторки сообщил о произошедшем властям, я ответила на вопросы полиции, теперь это было их дело. И я не знала ни родственников, ни друзей Симона. Мы с ним жили только друг для друга. Мне никто не звонил и ничего не спрашивал. Может, его вынесло на берег, и он продолжает жить, только уже без меня. И без тебя тоже, если уж на то пошло. Ты, как всегда, винишь во всем только меня. А как же он? Он бросил меня, беременную, а ты его защищаешь! Защищаешь, хотя еще недавно даже не подозревала о его существовании!

У нее заплетался язык, но она продолжала пить. А у меня пропал голос, так что я могла только прошептать:

— Как он мог тебя бросить, если он умер?

— Он не умер! — В маме проснулась агрессия. — Делать мне больше нечего, как гоняться за сбежавшими мужиками. Нет, я не стала его искать. Я сделала кое-что получше. Я нашла тебе нового папу.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Что я нашла тебе нового папу. Твоего папу. Я сидела одна в этой дыре, которую Симон считал своей квартирой, и понимала, что не хочу гнить там всю жизнь одна с ребенком на руках, поэтому составила список подходящих кандидатов на роль мужа. Кстати, я даже встречалась какое-то время со своим спасителем, но из него папаша не получился бы. А жаль, ведь у него были деньги и он был красив. Наконец, я сделала выбор. Это был блондин, но примерно такого же телосложения, как Симон, так что подходил мне. А самое главное, он был доверчив. Из тех раболепных поклонников, что слонялись за мной повсюду, и мы даже были близки с ним пару раз, когда мне было скучно и нечем заняться. Последний раз я спала с ним за пару недель до встречи с Симоном. Я позвонила ему и предложила увидеться в ресторане. Он был без ума от счастья. Я выбрала шикарный ресторан, потому что знала, что он хорошо зарабатывает, и принарядилась. Мой выход животом вперед получился весьма эффектным. А он — он, конечно, удивился, а я разрыдалась и сказала, что когда забеременела, не хотела ему об этом говорить. У него, кажется, была тогда какая-то подружка, и я сказала какую-то чушь вроде того, что не хотела вставать между ними, но решила сохранить ребенка. И он… он обрадовался. Как я и рассчитывала. Он ничего не заподозрил. В какой-то момент я прижала его руку к своему животу и предложила: «Хочешь потрогать?». На удачу ты мне подыграла и начала лягаться. Вуаля!

Я посмотрела на маму. Вся ее агрессия куда-то исчезла. Она выглядела довольной, как кошка, наевшаяся сливок.

— Он ничего не заподозрил. Для него было совершенно естественно «взять на себя ответственность». Так что мы стали парой. Вскоре я переехала в его квартиру, которая была больше и лучше, чем у Симона. Потом родила ребенка. Если он в чем-то и сомневался, все подозрения испарились, стоило ему тебя увидеть. Он все время проводил с тобой. Через пару недель мы поженились. А теперь разводимся.

У меня внутри стоял такой же холод, как после разговора с Джоном. Мне было трудно дышать. Ужасные картины вставали у меня перед глазами. Мне хотелось вскочить и закричать, открыть рот и выпустить демонов на волю, но я не могла пошевелиться. Наконец произнесла механическим, как у робота, голосом:

— И ты все это время обманывала нас с папой? Почему ты не рассказала правду? Ведь я могла найти своего настоящего отца!

— Я и так немало для тебя сделала. Ты получила нового папашу. Еще лучше прежнего. Ни разу не слышала, чтобы ты на него жаловалась. Это я тебя не устраивала.

Сколько раз за эти годы она говорила мне, что я никчемная, странная… «Разве вы не видите, что Ева не такая как все? Скучная, бесцветная, примитивная, она совсем на меня не похожа». Я посмотрела на женщину на диване, красивую, но уже немолодую и пьяную, и подумала, что это она ненормальна, а не я. Она больна. Только этим можно объяснить то, что я от нее услышала.

— Мне пришлось нелегко, — сказала она. — Ты была отвратительным ребенком, ты всегда отталкивала меня и бежала к папе. А он… я и не подозревала, что он окажется таким занудой. Я думала, у нас все будет по-другому. Сама не понимаю, как я терпела его столько лет. А ведь это все ради тебя, Ева, подумай об этом. Если б не ты, я давно бы уже сделала ноги. Но теперь ты выросла, и мне больше не нужно о тебе думать. Теперь я могу свалить. Наконец-то. Ты достаточно взрослая, чтобы сама о себе позаботиться. Я сделала для тебя все, что могла.

Она встала с дивана, подошла к окну и выглянула на улицу. Уже стемнело, но на небе светились звезды и полная луна. Только сейчас я заметила, что луна полная, а значит, все монстры проснулись.

— Я должна быть тебе благодарна?! — вырвалось у меня.

Я тоже поднялась и подошла к камину. Там на полке стояла Дева Мария, на белом мраморе играли отблески пламени. Она была как живая. И улыбалась. Мария, Матерь Божья, улыбалась. Мама повернулась ко мне. Она тоже улыбалась.

— Конечно, ты должна быть мне благодарна. Особенно теперь. За то, что у вас с Джоном ничего не вышло.

Имени Джона, слетевшего с ее губ, было достаточно, чтобы меня затошнило. Внезапная боль пронзила мне живот, и я почувствовала теплую влагу между ног.

— Что ты имеешь в виду?

Губы улыбнулись.

— Быть женой моряка и махать платочком с пристани — не для тебя. Я тоже чуть не совершила подобную ошибку, и видишь, что из этого вышло. Сидеть на суше и растить детей, пока твой мужик месяцами торчит где-то в море, а потом приезжает домой и делает тебе нового ребенка — разве это жизнь? Ты же у нас умная, интересуешься математикой. Так я Джону и сказала, и он оказался достаточно умен, чтобы понять меня правильно. С такими парнями можно весело провести время, но с ними нельзя планировать будущее, дорогая, поверь мне.

Я молча смотрела не нее. В такие вечера из леса выходили зайцы, и один из них сидел за окном и слушал наш разговор. Нос у него подрагивал, наверное, снова подул ветер. Ветки грустно шелестели и хлестали друг друга по спине под темными, странной формы облаками.

— Когда ты с ним разговаривала?

— В Лондоне, перед Рождеством. У меня был его номер, я позвонила, и он оказался дома. Мы встретились, и я ему все высказала. Что такая жизнь не для тебя. Что он должен подумать о тебе, если ты ему небезразлична. Полагаю, он меня правильно понял.

Я смогла выдавить из себя только один вопрос. Самый легкий:

— Как ты узнала его номер?

Мама улыбнулась. Такой я ее и запомнила. Красивой. Светлые волосы распущены по плечам. Красные губы. Смеющиеся глаза. Морщины и старую уродливую кофту скрывала темнота.

— Как же ты наивна, Ева! Откуда, по-твоему, у женщины возьмется телефон мужчины? Я же говорю: не стоит по нему плакать. Ни один мужик того не стоит! Неужели он был настолько хорош в постели? И что бы ты делала в этой Англии? Я хотела тебе только добра. Я же твоя мама. Окажись я на твоем месте, справилась бы. Я всегда была сильной и не боялась пробовать новое. Меня трудно запугать. Но ты… Ты пугливый мышонок, Ева, ты трусиха, ты боишься жизни!

Я видела только ее рот. Как он открывается, чтобы излить желчь. И я поняла — момент настал. Я должна заставить ее замолчать. Навсегда. Помоги мне, Дева Мария! Мне страшно. Я боюсь. Я взяла статуэтку и опустила ее на этот рот с силой, какой в себе и не подозревала. Я слышала, как где-то хлопнула дверь. Статуэтка описала в воздухе дугу и попала в цель. Мама даже не успела испугаться. Я промахнулась мимо рта и попала ей в лоб, и колени у нее подкосились. Она ударилась спиной о подоконник и рухнула на пол, так и не издав ни звука.

Несколько минут я стояла и смотрела на нее. Она лежала на спине, прикрыв глаза. Один висок вдавился, как на яйце, ударившемся об пол, из раны текла тонкая струйка крови. Я упала рядом с ней на колени и увидела, что она без сознания, но еще дышит. Рот у нее был приоткрыт. Мне представилась возможность сделать то, чего я так долго ждала. Мама никогда меня не полюбит. Но я ее люблю — по-своему, но люблю, особенно, когда она молчит, и ее слова больше не могут причинить мне боли.

Бледные бутоны роз мало напоминали цветы, но лепестки были свежими и упругими, и их было довольно много. Я посмотрела на луну за окном и начала обрывать лепестки один за другим и засовывать маме в рот. Она не сопротивлялась: я легко открывала ей рот и запихивала внутрь лепестки. Я продолжала совать эти нежные, тонкие лепестки, пока рот не заполнился целиком. Последние лепестки свисали на подбородок. Мама выглядела удивленной. Мне показалось, что я слышу какой-то звук, но его заглушил крик птицы за окном. Я пошла в кухню, налила себе чашку чая и взяла свежую булочку. И села с мамой рядом. Сколько я там просидела? Час? Или всю ночь? Я смотрела на нее и видела, как она красива, как она улыбается лепестками роз и как эти лепестки заполняют пустоту внутри нее, как она ест розовые лепестки, дышит розами, пьет их нектар, как вся она заполняется нежными, тонкими, душистыми лепестками. Я сидела рядом. Пока ее дыхание не остановилось. Пока сердце не перестало биться под моей ладонью, прижатой к ее груди.

Огонь в камине погас, остались один угли. Не было слышно ни звука — ни внутри, ни снаружи. Я смотрела на маму и думала о том, какой она была — внутри и снаружи. Внешне она была веселой и общительной, симпатичной и беззаботной, умной и талантливой. Но за этим блестящим фасадом скрывалась гниль, о которой знали только я и папа. Только мы знали, что на самом деле она лгунья и предательница. Депрессивная истеричка, которая не способна ни выслушать кого-то, ни понять, ни простить. Там, внутри, ей было наплевать на меня, ее бесило уже одно то, что я существую.

Я вспомнила все, что мне пришлось выслушать от нее о себе: что я ни на что не гожусь, ничего из себя не представляю, что я полное ничтожество. Но она допустила жестокую ошибку, дав мне имя Ева. Потому что Ева значит «жизнь». Я подумала о Бритте и Джоне. Все кончено. Теперь я могу обрести мир и покой.

Еще через какое-то время я тепло оделась и пошла в гараж за лопатой и ломом. Ветер ударил мне в лицо, и у меня перехватило дыхание, но я знала, что должна сделать это. Вспомнив Бустера, я выбрала дальний угол сада, где было меньше всего камней. Там я начала копать промерзшую насквозь землю. Не знаю, сколько я копала, должно быть, несколько часов. Я не чувствовала холода, напротив, мне было так жарко, что, казалось, даже лед внутри меня начал таять. Я поблагодарила Бога за мягкую зиму, и когда яма была достаточно глубока и широка, вернулась в дом, где лежала мама. Она выглядела бледной. Кровь на виске застыла и была похожа на засушенную розу в гербарии, и когда я прикоснулась к ней, она была холодной. Бустер отправился на тот свет в старом мешке, но для мамы я отыскала специальный пакет для одежды. Он был красного цвета, на молнии и подходящей длины. Маме бы он понравился. Особенно молния.

Я засунула маму в мешок и поволокла в сад. Не знаю, откуда у меня взялись на это силы, наверное, мне помогала полная луна. Наконец, мне удалось дотащить тело до ямы и сбросить вниз, и я начала засыпать могилу. Закончив, я разровняла холмик. Теперь ничто не говорило о том, что здесь произошло. Земля, конечно, выглядела свежевскопанной, но об этом я решила подумать позже.

Я вернулась в дом, вытерла кровь с пола, вымыла статуэтку Девы Марии, радуясь, что она не пострадала, и поставила ее на место. Как всякая хорошая мать, она всегда была рядом со мной. Потом я подошла к маминой сумке. Открыла ее. Как всегда, туда были небрежно напиханы какие-то вещи, но еще оставалось место, так что я без труда засунула туда пальто и сапоги. Сумку я оттащила в гараж и спрятала под брезентом. Летом я устрою ей похороны в море. В море, где покоится мой настоящий отец. В море, где плавает Джон. В бездонном море, где киты возрождаются к новой жизни. И тут меня посетила мысль: человек испытывает угрызения совести не потому, что согрешил, а потому, что его в этом грехе уличили.

30 июля

Казалось, силы меня покинули, и я больше не смогу писать. Я убила маму и думала, что тоже умру. Когда прошлой ночью я облекала в слова все то, что сделала тогда, казалось, пришел мой час. Я умру. Но мое рациональное «я» помогло мне выжить тогда, оно же спасло меня и теперь. Я захлопнула дневник, легла в постель и проспала несколько часов подряд без сновидений — даже Пиковый Король мне не мешал. Да, я продолжаю называть его так, как звала все эти годы, хотя, наверное, должна была бы называть Симоном. Король Симон. Король жизни. Мой папа. Я не знаю, где он, но теперь у него хотя бы есть имя.

Я пыталась его разыскать. Через пару лет после того, как мама исчезла из моей жизни и розы выросли на ее могиле, я обратилась в полицию, но мне мало чем могли помочь. Имени и даты было недостаточно, чтобы найти информацию об исчезновении человека в море много лет назад. Я позвонила паре маминых друзей молодости, но никто из них не смог припомнить Симона. И я прекратила поиски. Время даст ответы на все вопросы. Если захочет. Или сам Пиковый Король. Так думала я тогда. Сейчас я знаю, что он не хотел давать мне ответ. Зато всегда был рядом. Все эти годы он жил в моих снах и фантазиях, но делал только то, что хотел. Он убаюкивал меня на ночь, как папа, ласкал, как любовник, когда у меня была такая потребность, но никогда не говорил о себе. Когда я пыталась надавить на него, он просто ускользал, уходил на дно, как те киты, о которых рассказывал мне, когда я была еще в материнской утробе.

Сегодня выдалось на редкость красивое утро. Едва я присела в саду с чашкой кофе и бутербродом, как в калитку, запыхавшись, вбежали Гудрун и Петра. Точнее, запыхалась одна Гудрун, пот лил с нее градом, длинные седые волосы торчали во все стороны, красные пухлые щеки придавали ей сходство с хомячком, которого мне так никогда и не купили. На ней были шорты, открывавшие толстые ноги с сеткой синих сосудов, и какая-то пестрая кофта, обтягивающая живот. Петра, напротив, выглядела свежей и бодрой в новом летнем платье лилового оттенка. Волосы у нее были красиво уложены, и ни следа герпеса на губах.

Я смотрела на старых подруг, и мне было немного грустно видеть, какими мы все стали. Наши мечты высохли среди страниц книги жизни, стали плоскими и бесцветными.

Свен ушел в деревню поговорить с Орном. Я предупредила его уже в который раз, чтобы не смел трогать мои розы. Кол так и торчит посреди кустов, и каждый раз, глядя на него, я вспоминаю о вампирах, которым втыкают осиновый кол прямо в сердце. Утром я сорвала несколько веток шиповника и поставила на стол в саду. Рухнув на стул, Гудрун поддалась искушению и зарылась лицом в душистый букет:

— Как тебе удается выращивать такие прекрасные розы, Ева? Как я ни стараюсь, мне с ними не везет. Сейчас на них напала тля, я ее и руками давлю, и мыльным раствором опрыскиваю, и хоть бы хны! Конечно, у меня нет ни сил, ни желания с ними все время разговаривать, как это делаешь ты. Кстати, прости, что мы явились без приглашения. У тебя не найдется чашечки кофе для незваных гостей?

— Конечно. Возьмите в кухне и сделайте себе бутерброды, — предложила я.

Гудрун тут же поспешила в дом, а Петра подошла к моим розам проверить, правду ли говорит Гудрун.

Я не могу рассказать подругам, почему мне так везет с розами. Какими бы капризными созданиями они не были, их все равно намного легче любить, чем маму. Тот, кто делает усилие, будет вознагражден сполна. Забота и любовь приносят свои плоды. Я вспоминаю мамин рот, наполненный розовыми лепестками. Там, где когда-то лежала она, теперь растут розы. Я смотрю на них словно сквозь призму времени. Мама меня не хотела, но теперь она всегда со мной. Когда ветер доносит до меня медовый аромат роз, я чувствую, что меня любят. Что мои труды не напрасны. Даже если стоили кому-то жизни.

Гудрун вернулась с огромной кружкой кофе и тарелкой, полной бутербродов, уже успев засунуть что-то себе в рот. Как всегда. Конечно, пекарни Берит больше нет, но хлеб, который Свен покупает в пекарне у Осы, тоже весьма неплох. Гудрун вздохнула:

— Не понимаю, почему я так голодна. Перед завтраком Сикстен сказал, что ему надо куда-то уехать, и у меня совершенно пропал аппетит. Не могу есть в одиночестве. — Она откусила кусок бутерброда, отпила кофе и откинулась на спинку кресла, глядя на солнце. — Наверное, в нашем возрасте уже вредно загорать, но мне на это наплевать. У вас тут так здорово. У нас же совершеннейший бардак. Сколько ни пытаюсь навести порядок дома и в саду, такое ощущение, что я просто перекладываю хлам с одного места на другое.

— Тебе удалось позаботиться об Ирен?

Рассказы Гудрун об уборке все равно что сказка о заколдованном горшке. Забудешь заклинание, и каша польется из него, заливая всю кухню. Но, видимо, имя Ирен оказалось тем самым заклинанием, способным остановить поток слов Гудрун. Пару дней назад Ирен перевели в новый дом престарелых, тот самый, обитателям которого так сочувствовал Свен и где работает Гудрун. Она занимается там тем, чем должен заниматься немногочисленный персонал Сундгордена: кормит стариков, помогает им принимать душ и вывозит на солнышко погреться, когда у нее есть время. Но пока что его не нашлось для Ирен. Видите ли, все произошло слишком быстро.

Гудрун опять вздохнула:

— Летом у нас не хватает персонала, и мы готовы нанять кого угодно. Понятия не имею, чем занимается биржа труда, но на наши объявления никто не откликается. Кстати, у нас появился новый помощник, он алжирец, но всю жизнь прожил во Франции, говорит по-французски и почти не понимает по-шведски. К тому же, не первой молодости. Он носит странные сандалии, надевая их на носки. Мы испугались, когда его увидели, но оказалось, у него есть подход к старушкам. Сегодня я видела, как он сидел с Ирен за столом. Она отказывалась есть и хотела вернуться в кровать, но он положил ей руку на плечо и сказал: «Ирен, ты же не откажешься выпить чашечку латте ради меня?» Его легкий французский акцент почему-то сделал обычный кофе с молоком привлекательным! Ирен кивнула и мигом опустошила две кружки. Она заставила его пообещать, что он как-нибудь вывезет ее на солнышко и они выпьют вместе латте, потому что ей не хочется сидеть у себя комнате теперь, когда она познакомилась с таким приятным мужчиной. А потом она попросила его помочь ей утопиться в озере. И выглядела очень довольной. Хотя обычно почти ничего не ест.

Теперь вздохнула я:

— Сколько, думаешь, ей осталось?

Гудрун подставила тарелку под подбородок, чтобы поймать кусок сыра.

— Трудно сказать. Кто-то умирает, стоит ему оказаться в доме престарелых. Просто решает умереть и умирает. Другие цепляются за жизнь. И мы знаем, что Ирен как раз из таких. Персонал ее любит. Все говорят: она такая вежливая, все время благодарит.

Благодарит. Какая ирония судьбы. Петра оставила розы в покое и тоже принесла себе чашку кофе. Мы еще поговорили об Ирен, о том, какой она была до болезни, и Петра сказала:

— Да, ее трудно назвать приятным и легким в общении человеком, но нельзя отрицать: все, что она говорила, думала и делала, было из ряда вон выходящим. Может, чтобы тебя помнили, вовсе не надо быть милым и любезным? Достаточно быть просто неординарным человеком.

— Но ведь Мать Терезу все помнят, а она была добрейшим и милейшим человеком, — вставила Гудрун первое, что ей пришло в голову. Петра расхохоталась.

— Мать Тереза? Ну да, конечно. Только что ей дала доброта: славу? Деньги? По мне, уж лучше брать пример с Ирен, чем с Матери Терезы. Во всяком случае, наш с Хансом брак стал нормальным, только когда я перестала изображать Мать Терезу.

Поскольку она сама затронула эту тему, мы засыпали ее вопросами. Петра замахала на нас руками:

— Я еще сама не знаю, что будет дальше. Он звонил два раза, а по телефону, как вам известно, молчать трудно. Особенно, когда звонок междугородний. Наш Ханс слишком жаден для этого. Так что у нас состоялось что-то вроде разговора, и он сказал, что готов начать все сначала, если я постараюсь. Я спросила, чего именно он от меня ждет, но он не ответил. Сказал только, что я нужна ему. Не знаю, достаточно ли мне этого. Так хорошо одной, скажу я вам. Как давно уже не было. В доме никто не мусорит: каким я его утром оставляю, таким и нахожу вечером. Ума не приложу, как меня угораздило потратить полжизни на какого-то Ханса. Надеюсь, это была худшая половина моей жизни.

— А ты сказала ему, что столько всего выкинула? — с любопытством спросила Гудрун. Я вспомнила, что она прихватила кое-что из вещей Ханса, хотя ее собственный дом и так завален всяким хламом.

— Да, я говорила ему, что сделала уборку. Но он с ума сойдет, когда узнает, что я выкинула из подвала старый аквариум, который простоял там двадцать лет. Самое смешное, что дети никогда рыбок не просили, а мне пришлось за ними ухаживать. Как всегда. Под конец я их просто возненавидела. Не понимаю, зачем держать бедняжек в стеклянной клетке, если мы регулярно употребляем в пищу их менее удачливых собратьев. Тем более, что я вообще была против этой покупки. Надо было сразу отказаться за ними ухаживать, они бы умерли, и не было бы проблем. Но я слишком слабохарактерная, поэтому мне пришлось ухаживать еще и за ними. Только представь, сколько женщин вынуждены кормить хомячков, морских свинок и прочих крыс, которых заводят их безответственные домочадцы.

Гудрун заявила:

— Я тобой восхищаюсь. Взяла и вышвырнула мужа. Привела себя в порядок. А я… Я только хожу туда-сюда и ем все подряд. Надо бы навести дома порядок, похудеть, заняться своей внешностью… А я ничего не делаю. Вчера нас пригласили в гости. Там был такой вкусный швейцарский шоколад к кофе, что я стащила несколько кусочков и спрятала в карман. Но мне кажется, хозяйка дома это заметила — она посмотрела на меня таким сочувственно-презрительным взглядом, когда мы уходили. А Сикстен… не делайте вид, будто не знаете, что происходит. Все видят, как он себя ведет. Я притворяюсь, что ничего не замечаю, но он лапает всех женщин — знакомых и незнакомых. Не представляете, как мне больно это видеть. Я знаю, что уже не молода и не красива, но ведь те, кого он лапает, еще хуже. И дело не в том, что я не хочу с ним секса. Хочу. И всегда хотела. Это он не хочет. А вот лапать других — это пожалуйста.

— Гудрун, кто знает, может, это единственное, на что он способен? — вырвалось у меня. Мне было жаль ее, ведь под этой массой жира скрывалась такая ранимая и неуверенная в себе женщина.

— Я пыталась поговорить с ним, спрашивала, почему мы никогда… но он становится как Ханс. Сжимает челюсти и не говорит ни слова. Хотя нет, иногда он говорит, что может, если захочет. Наверное, как все мужчины.

Гудрун явно была расстроена. Петра сходила за кофейником и подлила нам всем кофе. Потом принесла теплого молока и добавила в чашки, видимо, вспомнив рассказ Гудрун о латте. Гудрун сделала глоток кофе, и молочная пена осталась у нее на верхней губе.

— А как у вас с Хансом?

Петра вздохнула.

— Как? Как и с чисткой аквариума. Я просто беру тряпку и принимаюсь за уборку.

Мы с Гудрун расхохотались. Петра посмотрела на нас и тоже засмеялась. Такими — хохочущими — нас и нашел Свен.

— Привет, старушки! — пошутил он и исчез в доме.

Петра вытерла глаза и посмотрела на меня. Я поняла, что хотя ни Гудрун, ни Петра не задали вопрос, они ждут от меня ответа.

— У нас со Свеном все в порядке, — заверила я, и подруги оставили меня в покое, не уточняя подробности. Они поинтересовались, как дела у Сюзанны.

— Мне кажется, лучше. Развод был для нее ударом, она не ожидала, что что-то подобное может случиться. Что Йенс, ее муж, встретит другую. Она верила, что стоит приложить определенные усилия, и брак будет идеальным, и не слушала моих советов. Но так не бывает. Хуже всего, что он лгал ей. Не то, что он полюбил другую, а то, что так долго это скрывал. Она ненавидит ложь, и мне так и не удалось приучить ее к мысли, что мир полон лжи.

Петра улыбнулась.

— Я помню, как сидела с ней, когда она была маленькой. Ты тогда нашла эту работу в бюро путешествий и ездила туда на электричке. Сюзанна была просто очаровательная. Пухленькая, тепленькая, как свежеиспеченная булочка. У нее был такой животик, что я просто не могла удержаться, чтобы не погладить его. Но она уворачивалась всякий раз, когда я пыталась ее обнять. «Нет, нет!», — кричала она. И была такой замарашкой. Стоило надеть ей чистое платьице, как она тут же его изгваздывала. А как она любила купаться! Даже в холодной воде. Просто подходила и опускала голову в воду, как утка, будто искала что-то на дне, а потом резко вскидывала, обдавая меня фонтаном брызг. А вот моим детям никогда не нравилось мыться.

Петра, старая добрая Петра, тогда она была без работы и охотно помогала мне с Сюзанной. А Гудрун… Она видела, как растет у меня живот, и ни говоря ни слова, брала на себя всю тяжелую работу в пекарне. Мои верные подруги. Мы знаем друг о друге все и в то же время ничего. Мы столько пережили вместе. Но все равно остались одинокими.

Я посадила свою первую розу через несколько дней после того, как закопала маму в саду. Это была «Реасе». Джон высыпал прах своей погибшей возлюбленной на розы, теперь была моя очередь вырастить «розу мира» на том, что мешало миру в моей жизни. В нескольких милях от нашего дома были теплицы, один из работников помог мне найти сорт «Реасе» и рассказал, как выращивать розы. Я купила и другие сорта по его совету и преданно ухаживала за ними. Вскоре «Реасе» распустила свои чудесные бутоны, и мы с Сюзанной, родившейся тем летом, могли наслаждаться ее ароматом. Цветки были большие, пышные, желтовато-розовые, и я была счастлива, что мне удалось вырастить такую красоту. Ухаживая за розами, я говорила с мамой обо всем, о чем нам никогда не удавалось поговорить, и она отвечала мне все новыми прекрасными бутонами. Ее ответы утопали в аромате роз. Это казалось мне забавным: теперь она могла говорить что угодно, ее слова все равно превращались в розы. Она попала в ловушку. Чудовище, укрощенное Красавицей.

Папа приехал через несколько дней после того, как я похоронила маму, и я рассказала ему все, кроме того, чем закончился ее визит. По версии, которую я озвучила папе, мама села в такси и отправилась в аэропорт, чтобы улететь в Лондон. Думаю, ему было все равно. Зато новость о том, что он мне не настоящий отец, его просто ошарашила, и он тут же бросился выяснять правду. Сегодня все легко определилось бы при помощи теста на ДНК, но тогда все было куда сложнее.

Нам с папой пришлось поехать в Гётеборг и сделать много анализов, прежде чем нам сообщили результат. Сравнение моей и его группы крови показало, что он не мог быть моим отцом, а значит, то, что сказала мне мама, не было злой шуткой. Это была правда. К тому же, папа подтвердил, что все происходило именно так, как она рассказывала. Они встречались совсем недолго, потом она вышвырнула его, как ненужную старую вещь, и он пытался найти утешение в объятиях другой женщины, но безуспешно.

— Когда твоя мама вошла в ресторан, я понял, что готов на что угодно, лишь бы вернуть ее, — признался он с горечью. — А потом она сказала, что я буду отцом и что она хочет быть со мной, и я был на седьмом небе от счастья. Мне и в голову не приходило заподозрить неладное. Как же я был наивен, Ева. Столько лет жил с ней рядом, видел, как она себя ведет… Я должен был хоть раз спросить себя, а мой ли это ребенок. Но мы, люди, верим только в то, что хотим верить. Я был влюблен в нее. Влюблен до безумия. А когда ты родилась, я и помыслить не мог, что ты можешь быть чужим ребенком. Ты всегда была только моей.

Он погладил меня по щеке — первый ласковый жест с тех пор, как мы узнали, что посторонние люди, а не отец и дочь. Я помню, как подумала тогда, что мои чувства к нему должны измениться, но ощущала только, что это мой папа гладит меня по щеке. Он был рядом со мной, когда мне сообщили, что я беременна. Впрочем, я знала это и до визита к врачу. Мое тело мне все рассказало, а Берит Анель подтвердила его рассказ, но после слов врача путь назад был отрезан. Мама говорила, что ей в свое время трудно было решиться на аборт. Мне было бы не легче. Но речи об этом не шло.

Я знала, что, потеряв Джона, уже никогда не смогу быть с другим мужчиной. Я ждала ребенка от Джона и хотела этого ребенка. Сознание того, что я в ношу себе частичку Джона, о чем он и не подозревает, помогало мне пережить его предательство. Это будет ему наказанием: он никогда не узнает, что у него есть ребенок. Теперь мне было кого любить, хотя у меня больше не было Джона. И я знала, что всегда буду любить своего ребенка.

Это звучит банально. Многие, наверное, подумают, что трудно любить ребенка мужчины, который тебя предал. Но я всегда прислушивалась только к голосу своего сердца и полагалась на собственные чувства. Я убила маму. Но новая жизнь внутри меня была шансом обрести прощение. Мне было семнадцать, когда я приняла решение сохранить ребенка, и восемнадцать, когда я родила Сюзанну.

Папа, которого я пока еще продолжала называть папой, одобрил мое решение и не пытался меня переубедить. Должно быть, он понял, что в этом ребенке — мое спасение, и поддерживал меня во всем. Через пару недель после нашей с мамой последней встречи он переехал в Фриллесос, чтобы помогать мне. Поначалу я была от этого не в восторге, но быстро привыкла. Я продолжала работать в пекарне, а он каждый день ездил на работу в Гётеборг.

Я поговорила с Берит наедине, рассказала о своей беременности и о том, что папа переехал ко мне, чтобы помогать, хотя мы с ним недавно узнали, что он мне не родной отец. Я знала, что она не станет сплетничать, но всем остальным пришлось рассказать, что он мне не папа. Странно, но оказалось не так сложно сообщить всему миру, что между нами нет кровного родства. После Джона я никогда не смогла бы полюбить другого мужчину. Но в папе я нашла друга, который всегда рядом, которому можно доверять и на которого можно положиться. Этих качеств достаточно, чтобы сделать человека если не счастливым, то спокойным, и я по-новому взглянула на тот факт, что теперь мы жили вместе.

От мамы ничего не было слышно. Это меня не удивляло. В тот день, когда я посадила первую розу, я написала маминым почерком, который так хорошо умела подделывать, заявление об уходе. «Я переезжаю в Лондон, — написала я, — там я нашла другую, более интересную работу». Я поблагодарила руководство фирмы за все, что оно для нее сделало, и попросила пересылать всю почту в Стокгольм, поскольку она еще не определилась с новым местом жительства. Я решила, что, зная мамин характер, ее спонтанное решение принять более выгодное предложение сочтут вполне естественным. Поскольку у нее все готово было к переезду, почта должна была приходить в Лондон. Оттуда ее перешлют обратно, и рано или поздно она окажется у нас, потому что папа собирался продать дом в Стокгольме. А если письма придут маме в офис, их все равно переправят нам. Так все и вышло. Спустя пару недель пришло письмо из фирмы, в котором маму благодарили за службу и желали ей успехов в новых начинаниях.

Я решила больше никому не писать. Все думали, что мама переехала в Лондон, и никто не знал, где именно она там живет, поскольку всем были известны ее импульсивность и экстравагантность, вопросов ни у кого не возникало. Если кто из друзей и получит обратно свое письмо к ней, то решит, что она куда-то переехала, никого об этом не оповестив.

Из Лондона маме пришло только одно письмо. Оно попало в Стокгольм, оттуда к нам, и папа, ни говоря ни слова, протянул его мне, словно мамина судьба его больше не интересовала. Достаточно было прочесть имя отправителя, чтобы догадаться, что оно от мужчины, к которому она собиралась переехать. Я положила невскрытое письмо в конверт вместе с запиской, в которой была только одна фраза «It’s over» — «Все кончено», и отправила его на адрес англичанина, чувствуя странное удовлетворение при мысли о том, какую боль оно ему причинит.

Больше писем не приходило — ни с фирмы, ни от властей, ни от друзей. Папу это совершенно не волновало. Ему и в голову не пришло разыскивать жену. Для него она была так же мертва, как и для меня. Он закончил эту главу своей жизни, засунул ее в бутылку и заткнул пробкой. Она его обманула, предала, использовала, и он считал себя в праве убить ее в своем сердце. Так мама исчезла не только из реального мира, но и из воспоминаний.

Перед рождением Сюзанны я уничтожила последние следы присутствия мамы в моей жизни. В тот день, когда папа должен был задержаться на работе допоздна, я взяла лодку и вышла в море. Я была толстой и неуклюжей, мамина сумка была тяжеленной, но мне удалось кое-как привязать ее к багажнику велосипеда и прикрыть пледом. Встреть я знакомых, сказала бы, что еду ночевать к подруге. Я вышла на лодке в море и там выбросила сумку за борт. Какое-то время она болталась на воде, а потом погрузилась в багровую от закатного солнца воду.

Я выключила мотор и подумала о Джоне. В одном их писем он писал, как после праздника шел домой ранним утром и присел в гавани, чтобы полюбоваться морем и городом. «Города так красивы ранним утром, — писал он. — Они кажутся покинутыми, заброшенными, и это придает им какую-то особенную красоту. Днем, когда все бегут куда-то, а автобусы и автомобили снуют взад-вперед, ее сложно заметить. Но, несмотря на всю эту красоту, в тот момент я ощутил такую тоску по морю, что мне с трудом удалось взять себя в руки».

Ему нужно было видеть море. Мне тоже. Так было и будет. Я сидела в лодке и смотрела, как оно поглощает сумку со всем содержимым. Потом я завела мотор и направила лодку к Нурдстен. Там я вышла на берег, разожгла костер, вскипятила кофе и съела взятые с собой бутерброды. Забираясь в спальный мешок, я думала о Джоне. Я знала, что папа будет волноваться, когда вернется домой и обнаружит, что я уплыла на острова, но он не сможет поехать за мной. У меня была лодка, а с ней — свобода и море. Я вернусь домой утром, сохранив море внутри себя. А когда-нибудь снова вернусь к островам.

Я лежала на траве, укутанная темнотой. Ясное небо было усыпано ярким звездами, ветер ласкал лицо, и я уснула под мерный шум волн. Утром меня разбудил аромат травы, и я искупалась в море под крики чаек. Я нашла много красивых цветов, но не стала их рвать, потому что многие из них были внесены в Красную книгу. Вода была холодная. Искупавшись, я легла на солнце и почувствовала, как у меня в животе шевелится ребенок. Я знала, что до родов осталось совсем недолго и что во мне живет частичка Джона. И смирилась с тем, что он выбрал другую жизнь с другой женщиной. У нас с ним была любовь. Я любила, и меня любили, даже если наша любовь была лишь мгновением по сравнению с вечностью.

Я поспешила сесть в лодку и отправилась в обратный путь. Я оказалась права, буквально через пару недель у меня начались схватки, и папа отвез меня в больницу, где я родила Сюзанну. Я назвала дочь в честь сестры Джона, хотя видела ее только раз. Сюзанна. Она была такой радостной. Наверно, ангелы пели, когда она родилась. Папа привез нас домой в машине, которую долго гонял взад-вперед перед больницей, чтобы согреть, тем холодным и дождливым июньским днем. Он помогал мне управляться с Сюзанной, потому что, вернувшись домой из больницы, я слегла с простудой. Он пеленал малышку и подносил мне, чтобы я дала ей грудь. Я делала это с радостью. Я часто вспоминала о кровотечении, которое было у меня в день смерти мамы, и боялась даже представить, что могла потерять Сюзанну. Кровотечение не прекращалось несколько дней, но Сюзанна выжила. Мы обе выжили.

Мы втянулись в деревенскую жизнь. Скоро нас стали воспринимать как семью: меня, папу и мою дочь. Через несколько месяцев после рождения Сюзанны я перестала называть его папой и начала обращаться к нему по имени: Свен. И поскольку у нас теперь была малышка, а у меня в глазах появилась недетская мудрость, все в деревне забыли, что когда-то я считалась его дочерью, и я превратилась просто в Еву.

Я думаю об этом, когда смотрю, как Свен выходит из дома и подходит к столу, где мы сидим с Петрой и Гудрун, как он подсаживается к нам. Я понимаю, им любопытно узнать, «как у нас с этим», ведь мы со Свеном живем, как муж с женой, не являясь ими. Им трудно понять, что у него всегда была своя жизнь, а у меня — своя. Я никогда не спрашивала, как он удовлетворяет свои потребности, но знаю, как я удовлетворяла свои. Свидания на одну ночь с незнакомцами. Редкие, мимолетные. Этого было достаточно, чтобы насытить те крохи желания, которые остались у меня после расставания с Джоном.

И если мои подруги переживают, что после стольких лет их браки распадаются, то у нас со Свеном по-прежнему есть наша дружба, наша преданность друг другу. Мы знаем, что нас двое в этом мире. Поэтому совершенно естественно, что в своем дневнике я зову его папой, пока он был моим папой, и Свеном, когда он перестал им быть. Свен ухаживает за огородом, я забочусь о розах. Вот и вся простая истина.

АВГУСТ

2 августа

Август пришел и в этом году. В последние дни стоит такая хорошая погода, что никто не воспринимает меня всерьез, когда я жалуюсь на темноту.

— Сумасшедшая, — говорит Свен, — ты всегда недолюбливала август. Радуйся, что туристы разъехались, и мы теперь сможем отдохнуть. Сама же сетовала, что на скалах негде присесть, ведь ты всегда предпочитаешь любоваться морем в одиночестве. — С этими словами он погладил меня по щеке и улыбнулся.

Я задумалась, почему Свен навсегда остался со мной и Сюзанной, даже не помышляя о том, чтобы жить своей жизнью. Наверно, он был счастлив с нами и испытывал удовлетворение от того, что впервые в жизни поступил правильно. Ему больше не нужно было идти на компромисс со своей совестью, и он мог возместить мне то, чего недодал, когда я была ребенком. Но несмотря на это, я не уставала повторять Свену, что если он и был в чем-то виноват, то уже искупил свою вину сполна. Тем более, что я ему не родная дочь. «А что такое родная?» — возражал он, и мне нечего было на это ответить.

Что связывало нас все эти годы, могли понять только мы. Я сижу за столом, хотя еще не ночь, а вечер, и размышляю. Свен гремит тарелками в кухне, наверное, решил, что пара бутербродов на ночь будут весьма кстати. Я знаю, что тело скоро не выдержит моего жесткого обращения. Боли в спине не отпускают, а теперь к ним добавились еще и боли в желудке, как будто внутри у меня — раскаленные угли. Знаю, что небрежна по отношению к своему здоровью, но зачем продлевать и без того тусклую жизнь на каких-то пару лет? Чтобы провести их в доме престарелых, как Ирен? Ответ однозначно отрицательный. Уж лучше я сброшусь со скалы в море. Но почему я написала: «тусклую жизнь»? Ведь, если подумать, мне выпало то, о чем многие лишь мечтают. Мне выпало любить и быть любимой.

В доме пахнет летом. Так же пахло в то лето, когда родилась Сюзанна. Травой, цветами, спелыми ягодами… Я вижу Сюзанну в коляске под розовым кустом, спящую так безмятежно, что ей не мешает даже жужжание пчел. Я могла сидеть рядом часами и просто глядеть на нее — на ее гладкую кожу, темные волосы, улыбку — такую же, как у Джона. За ней было легко ухаживать, видимо, в этом мы с ней непохожи, если верить маме. Свен каждый день ездил на работу в Гётеборг, я уволилась из пекарни, пообещав, что вернусь, как только смогу, но так и не вернулась. Письмо в конце лета изменило мою жизнь, и вместо пекарни в Фриллесосе я выбрала совсем другую дорогу.

Письмо пришло от одной из старинных маминых подруг. Мы с Сюзанной были дома одни, и я сразу же распечатала конверт. Подруга писала, что давно ничего не слышала от мамы и интересуется, живет ли та по-прежнему в Лондоне. Она не хотела звонить Свену или Еве, надеясь, что они перешлют письмо маме.

После некоторых колебаний я все-таки написала маминым почерком, что собираюсь переезжать, и потому не могу дать ей точный адрес, но что навещала Еву и Свена в Фриллесосе и была очень рада получить от нее письмо. Я попыталась представить, как думала бы мама, и решила, что она не стала бы утруждать себя подробностями, поэтому добавила только пару фраз о разных мужиках и шикарных вечеринках в шумном Лондоне, где в тысячу раз веселее живется, чем в Стокгольме. Я отправила письмо и несколько недель не получала ответа. Но знала, что только оттягиваю время. Рано или поздно начнут приходить другие письма, с вопросами, на которые я не смогу ответить, и мне придется что-то придумывать.

Когда Свен вернулся, я сказала, что хочу съездить в Гётеборг, и спросила, не присмотрит ли он за Сюзанной в мое отсутствие. Свен рассудил, что для молодой девушки вполне естественно захотеть съездить в город развлечься, и взял выходной, чтобы побыть с Сюзанной.

На следующий день я отправилась с попутной машиной в Гётеборг и там обошла все туристические бюро. Знаю, сегодня это вряд ли было бы возможно, но тогда я просто входила, обращалась к хозяину и говорила, что ищу работу. Все принимали меня довольно любезно: приглашали войти и расспрашивали о моем образовании, опыте работы и почему я выбрала туристическую деятельность. Часто разговор заканчивался, как только они узнавали, что я не закончила школу и работаю в пекарне. О том, что я мать-одиночка, я даже не упоминала, зная, что это уменьшит мои и без того ничтожные шансы. После пяти таких разговоров я была уже совершенно без сил и зашла в маленькое, но довольно дорогое кафе в центре города. Я заказала чай с булочкой и сидела, разглядывая прохожих за окном.

И тут я увидела ее. Вывеску на угловом здании. «Якоби». Прищурившись, я разглядела в витрине фотографии Италии, Франции и Австрии. Я быстро доела, заплатила и поспешила туда. Это оказалось маленькое бюро путешествий. Такое маленькое, что я о нем никогда и не слышала. Я открыла дверь. Колокольчик оповестил о моем приходе, из подсобки появился мужчина и подошел ко мне.

Это был невысокий брюнет в нелепом костюме и старых ботинках. У него были карие, почти черные глаза и длинные ресницы, редкие волосы облепляли череп. Он с неприязнью смотрел на меня, не произнося ни слова и, видимо, ожидая, что я заговорю первой. Я огляделась по сторонам, убедилась, что это настоящее туристическое бюро, в котором есть все, что положено, — карты, рекламные проспекты, и решила, что стоит попытаться.

Я до сих пор помню, как он смотрел на меня, когда я рассказывала, кто я такая и что мне нужно. Он словно видел меня насквозь. Сегодня мне известно, что так он ведет себя всегда, но тогда мне стало неуютно под его пристальным взглядом, и я помню, что вся вспотела.

— Давайте пройдем в мой кабинет, — сказал он наконец, и я последовала за ним в скромную комнату со старой мебелью.

Там был идеальный порядок, начиная от ручек в стакане и заканчивая аккуратно разложенным на столе ежедневником. Он предложил мне воды, и я согласилась. Потом еще раз спросил, почему я к нему обратилась. Я рассказала правду: что хочу работать в туристическом бюро, что мне восемнадцать и что я не закончила школу, но бегло читаю и говорю по-английски. Он еще более внимательно посмотрел на меня:

— Почему вы не закончили школу? Вам ведь оставалось совсем немного.

Этот вопрос, как я позднее поняла, был типичен для Давида Якоби. Ему было важно понять, что я за человек, прежде чем начинать говорить о работе. А для этого нужно было узнать, почему я бросила школу. Я подумала секунду и приняла решение — как потом выяснилось, единственно правильное.

— Я забеременела и решила оставить ребенка.

— Это не помешало бы вам закончить учебу.

— Обстоятельства сложились так… что это было уже не важно.

— Какие обстоятельства могли помешать человеку получить образование?

Я сглотнула и решила оставаться честной до конца:

— Отец ребенка меня бросил. Он не знал, что я беременна. И мне показалось, что те знания, которые могла дать школа, больше не имеют значения.

— А что имеет для вас значение?

— Моя дочь.

Давид Якоби какое-то время молча смотрел на меня. А я смотрела на него, мысленно протягивая руки к кресту и моля, чтобы меня не выгнали. Но я не ожидала, что он скажет то, что сказал:

— Большинство людей потеряли тех, кого любили, но это не помешало им продолжать жить и учиться. Если вы хотите работать на меня, то должны пообещать две вещи: закончить школу и рассказать человеку, который вас бросил, про ребенка.

Я встала и пошла к выходу. У дверей я обернулась и в отчаянии проговорила:

— Я не могу ему рассказать. Это невозможно. Но я обещаю вам закончить школу. Я буду учиться по вечерам, если вы возьмете меня на работу.

Давид Якоби поднялся, оглядел меня с ног до головы, подошел к шкафу и достал оттуда ведро и швабру.

— Можете начать прямо сейчас с мытья пола. Нет, я не хочу вас унизить. Я никогда в жизни никого не унижал. Но пол надо помыть, а поскольку я считаю себя слишком важной персоной для подобной работы, то и вы, как моя подчиненная, должны придерживаться той же точки зрения.

История о том, как я получила работу у Давида Якоби, кажется настолько фантастической, что сейчас, описывая ее на бумаге, я готова расплакаться. Я помню, как, проработав со мной двадцать пять лет, он уходил на пенсию, оставляя бюро на меня, и я со слезами на глазах пересказывала эту историю всем, кто пришел отметить это событие. Помню, как он расчувствовался от моих слов и тоже расплакался. Я могла бы исписать сотню дневников, рассказывая, как много Давид дал мне за эти годы. Взять хотя бы тот факт, что он принял меня на работу, хотя у него почти не было средств платить мне зарплату. Или букет из желтых и розовых роз с маргаритками, который он вручил мне, когда я закончила школу. Я могла бы рассказать, как мы с ним сутки напролет изучали железнодорожные маршруты и авиарейсы, чтобы подобрать лучшие цены для наших клиентов, как вместе осваивали технические новинки от факса до компьютера. Как он, сам того не зная, помог мне поддерживать для окружающих миф о том, что мама путешествует по Европе, посылая меня в командировки в Париж, Зальцбург, Рим и Лондон. Это давало мне возможность писать маминым почерком письма и открытки и отправлять их из всех этих городов родным и знакомым.

Это благодаря Давиду Якоби я увидела мир. И благодаря ему я смогла сделать мамины письма такими правдоподобными. Я описывала кафе в Австрии, французскую Ривьеру, узкие итальянские улочки с ресторанами, где подавали восхитительную пиццу. Иногда я выбирала понравившуюся мне улицу и писала ее как адрес отправителя, таким образом позволяя маме вести жизнь космополита, о которой она всегда мечтала. Она купалась в Средиземном море, ставила бокал вина на клетчатую красно-белую скатерть в итальянской траттории, покупала одежду в лондонских бутиках — и делала все это вместе с мужчиной, который постоянно путешествовал и нигде не задерживался надолго. Поэтому никто не удивлялся, видя, что письмо отправлено из отеля. Мама жила в лучших отелях мира. Иногда я договаривалась с персоналом, и мне передавали ответы на отправленные мной письма, и я снова отвечала на них.

Иллюзия длилась, пока мне не пришлось бросить работу из-за болей в спине. И, как следствие, письма перестали приходить.

4 августа

Я снова пролистываю дневник назад, чтобы посмотреть, что написала, и снова поражаюсь тому, как неравномерно меняется время в моем повествовании. Минутное событие описывается на нескольких страницах, тогда как несколько лет могут уместиться всего в пару строк. Ароматы важнее людей, описание розового куста занимает больше места, чем вся моя многолетняя карьера. Может, память меня подводит? Когда взрослый пытается записать то, что пережил ребенком, он может неверно расставить акценты.

Я вспоминаю слова Анны-Клары о мемуарах и понимаю, что они заканчиваются с рождением Сюзанны и началом моей профессиональной деятельности. Так они больше похожи на сказку. Ведь все сказки повествуют о том, как герои находят друг друга. И заканчиваются фразой: «И жили они долго и счастливо». Так было и с Белоснежкой, и с Золушкой, и в моем случае тоже. Важно то, что «до», а не то, что «после». Они жили полной жизнью несколько лет, а потом перешли в странное состояние покоя и благополучия — приятное, но скучное и совершенно не стоящее того, чтобы быть описанным в книгах.

Кто знает, может, в своем роскошном замке Белоснежка скучала по гномам. Может быть, не хватало ей и мачехи, которая так люто ее ненавидела. Злой мачехи. Я больше не верю в злую мачеху. Это не мачехи злые, а матери. Что сделала мачеха Белоснежки, когда обнаружила, что та прекраснее ее? Попыталась унизить ее, растоптать ее чувства, лишить веры в любовь. Или, говоря словами из сказки, получить сердце Белоснежки, вырезанное у той из груди. Но гномы спасли Белоснежку. Меня же спасли уши Бустера.

Я боялась, что умру, когда убила маму. Но я не умерла. Я нашла работу, которая сделала меня счастливой; я жила вместе с другом, который помогал мне во всем, у меня была дочь, которой я гордилась. Нет, я не умерла, но жила словно бы в стороне от жизни, наблюдая, как она проносится мимо. Я превратилась из участника событий в наблюдателя. Я часто наблюдала за собой со стороны, следила за своими чувствами. Но следить было почти не за чем. Мне оставалось только быть спокойной и уравновешенной.

Самое странное, что я не чувствую за собой вины. Убийство собственной матери — деяние настолько ужасное, что кажется, совершившего его поразит удар молнии или он сгниет заживо. Я стояла в стороне от жизни, но я не сгнила заживо, честно говоря, сама не знаю почему. Наверное, потому, что у меня был единственный выбор: или она, или я. И сделав его, я наконец смогла понять свою мать. Умерев, она возродилась в моем воображаемом мире, где мы с ней, наконец, смогли найти взаимопонимание. Я знаю, это нелепое оправдание, но единственное, которое у меня есть.

Я выжила. Я поняла это не сразу. Понимание пришло со временем. Мое преступление так и осталось нераскрытым. Все поверили в иллюзорную реальность, созданную моими письмами. Мамин легкомысленный характер и мой талант копировать ее почерк сделали легенду вполне достоверной. Когда мы со Свеном получили письмо, которое я сама же отправила всего пару недель назад, я прочитала его так, словно это было реальное письмо от мамы. Я читала о том, как она загорает, посещает вечеринки, катается на горных лыжах, и радовалась за нее, радовалась, что создала ей такую интересную жизнь. В том письме она была счастлива. И этому можно было только радоваться. Радовала меня и реальная жизнь. Сюзанна росла здоровым и милым ребенком. Мы со Свеном доверяли друг другу и почти не ссорились. Чего еще мне было желать?

Но я должна быть честна с самой собой. Я солгала в дневнике про Джона. Боялась затронуть то, что могло пробудить во мне чувства. Иней под кожей — это одно, но простужаться вновь и вновь, рискуя приобрести хроническое заболевание, — совсем другое. Поэтому я не упомянула о письме, которое было для меня важнее нескольких лет жизни. Я снова заглядываю в прошлое, в то время, которое остановилось.

Сюзанне тогда исполнился годик. Я помню, как она пыталась встать на ножки, но каждый раз шлепалась на попку и ревела от того, что у нее ничего не получалось. Я быстро поняла, что она из тех, для кого неудача — не свершившийся факт, а состояние, из которого можно выйти. У нее была просто поразительная способность добиваться желаемого, и Петра не уставала рассказывать, чему Сюзанна успела научиться за то время, что я была на работе.

Тогда она пыталась научиться ходить. Мы были в саду, и я высаживала новую чайную розу. Она была слишком хрупкой для нашего климата, но я влюбилась в нее с первого взгляда и решила дать ей шанс. Если бы все сложилось удачно, у меня появился бы новый розовый куст, усыпанный бархатистыми белыми цветами с божественным ароматом, и это придавало мне энтузиазма. Давид Якоби дал мне выходной, потому что я задерживалась на работе несколько дней подряд, и в ту пятницу мы с Сюзанной оставались дома одни. Вдруг тишину нарушил хлопок крышки почтового ящика, и я побежала за почтой, не подозревая, что меня ждет.

В ящике лежали две газеты, рекламные листовки и письмо с заграничным штемпелем. Я узнала почерк. Это был Джон. Без всякого сомнения. Письмо было от Джона.

Мир для меня вдруг озарился радужным светом. Я подняла глаза и увидела, что все краски стали ярче, контуры четче, но все словно покачивалось передо мною. На дрожащих ногах я прошла в кухню, достала нож и аккуратно вскрыла конверт, словно боясь причинить ему боль. Я сунула Сюзанне игрушку, чтобы занять ее, пока буду читать, и развернула письмо. «Dear Eva», — начиналось оно.

«Надеюсь, ты не рассердишься, что я решил тебе написать. Мне очень жаль, что все так сложилось, и я пойму, если ты порвешь это письмо, не читая. Столько всего произошло с момента нашей последней встречи. Как ты уже знаешь, я был помолвлен и собирался жениться, свадьба была запланирована как раз на это лето, но из-за некоторых обстоятельств она так и не состоялась, и, наверное, я никогда больше не увижу девушку, которая должна была стать моей женой. Теперь я пытаюсь прийти в себя после всего случившегося. Конечно, у меня депрессия, и мне одиноко, но я не имею права жаловаться. Я здоров, у меня есть работа и деньги. Мне есть с чем начинать жить заново.

Я долго думал, могу ли тебе написать. Помню, как нам было хорошо вместе, и какая ты интересная и замечательная девушка, и как считал, что ты единственная в мире могла стать мне настоящим другом. Я думал и о том, как плохо обошелся с тобой, и что ты, наверное, не захочешь больше иметь со мной ничего общего. Сердце подсказывало мне, что я должен написать тебе, но моя гордыня или снобизм, называй как хочешь, мешали это сделать. В конце концов, я достал твои письма и стал перечитывать их снова и снова. Я вспомнил, как хорошо нам было вместе, и почувствовал себя ужасно одиноким. И я решил, что ничего не потеряю, если напишу тебе. Может, ты помнишь то же, что и я, и ответишь мне как другу.

Я прошу прощения, если это письмо тебя расстроит или оскорбит, но я много думал о том, что произошло с прекрасной розой, которую я так обидел, и хотел бы узнать, как твои дела. Буду счастлив получить от тебя весточку.

Джон».

Прекрасная роза, которую я так обидел.

Я подняла глаза и увидела, что Сюзанне удалось встать на ноги, уцепившись за стул, и она теперь пытается добраться до меня вместе с ним. Я распахнула объятия и успела подхватить ее за секунду до падения, а малышка залилась счастливым смехом. Я зарылась лицом в ее темные волосы, вдохнула детский запах вместе с ароматами лета и спросила себя, как мне пережить ближайшие дни. Я не была готова к этому письму.

Мне кажется, я села рядом с розами и перечитывала письмо от Джона снова и снова, пока оно не почернело от моих перепачканных землей пальцев. Вскоре я выучила его наизусть. Слова словно впечатались в мое сознание, но я читала и читала, пытаясь найти между строк скрытый смысл.

И внезапно я поняла, как важно было бы это письмо для меня год назад и как мало значит теперь. Когда мы с Джоном были вместе и первое время после того, как он меня бросил, я каждый день бегала в почтовому ящику, словно утопающий в надежде найти бревно, за которое можно уцепиться. Писем не было. И мне пришлось заморозить свои чувства, чтобы они не причиняли мне боль. Но что можно чувствовать теперь, когда прошло столько времени?

Конечно, тот факт, что свадьба не состоялась, принес мне удовлетворение. Новость о том, что Джон решил связать свою жизнь с Лаурой, девушкой, которая казалось мне самой скучной и неинтересной из всех его знакомых, поразила меня еще тогда, в разговоре по телефону. То, что он, которому выпало столько пережить, кто много думал и понимал жизнь, как никто другой, мог выбрать себе в жены такую предсказуемую и обычную девушку, казалось мне невероятным. Неудивительно, что ничего у них не получилось. Наверное, в жизни есть справедливость. Может, и мне будет даровано прощение за содеянное.

Я отметила, что он не упомянул в письме про мою маму. Это могло означать многое. Например, что у него что-то с ней было, и ему стыдно. Или что между ними ничего не было, кроме того разговора, и ему стыдно, что он поверил ей. А могло означать и то, что они с мамой вообще не встречались в Лондоне. Тот разговор она могла выдумать специально, чтобы причинить мне боль. Это было вполне в ее характере. Точно так же она стремилась испортить мои отношения с Бриттой, Свеном и моим настоящим отцом Симоном. Не исключено, что она хотела отомстить Джону, потому что пыталась соблазнить его, а он не поддался.

Интуиция подсказывала мне, что так оно и было. Что она хотела его соблазнить и испортить таким образом наши отношения. Она обожала все портить. Но я никогда не узнаю правду. Я могу сесть рядом с розовыми кустами и вслушиваться в ветер, но я никогда не узнаю всей правды. Я могла бы спросить Джона, но не уверена, что хочу все узнать. Они оба предали меня, неважно, кто и в какой степени.

Несколько дней я не расставалась с письмом Джона, как когда-то он сам — с прощальной запиской своей девушки. Я ничего не могла с собой поделать: все его слова теперь казались мне пропитанными ложью и предательством. Как я могу ему поверить? Разве ему можно доверять? Что, если он поверил маме и предал меня? А если их разговора на самом деле не было, это означает только одно — я серьезно в нем ошиблась. «Ошибка» — это слово преследовало меня с того самого момента, как Джон сказал, что бросает меня. Как я могла так ошибиться! Как могла довериться ему! Джон говорил, что я «чудесная девушка», но он не обещал жениться на мне. И все же хранил мои письма. Собираясь жениться на другой, он сохранил мои письма.

Наверное, именно этот факт повлиял на мое решение. Я решила ответить ему. Не сообщая о Сюзанне. Как всегда, Джон оставил адреса портов, которые его судно посетит в ближайшее время, и вскоре я сочинила письмо. Я написала, что утратила веру в людей и доверие к ним. Я написала, что он поступил отвратительно, как настоящий трус, потому что была уверена, что именно это слово причинит ему самую сильную боль. Я не упомянула о маме — не смогла. Да и, наверное, не хотела. Но я напомнила ему о словах Шекспира, которые цитировала когда-то: что судьба распоряжается человеком, как бы он ни пытался это изменить. Я помнила, что он ответил мне тогда. Джон писал, что намерен сам управлять своей жизнью. Теперь он убедился, что это невозможно.

Ответа долго не было. Я запретила себе каждый день заглядывать в почтовый ящик. В какой-то мере мне было достаточно того, что я высказала ему все словами, которые, как мне казалось, мы никогда не произнесли бы вслух. Может, он понял, что я не жду ответа, потому что ответил сразу, как только получил мое письмо. Он писал, что испытал огромное облегчение, ведь и не надеялся на ответ. Что я была права, цитируя Шекспира, и теперь он вынужден признать, что боги сильнее нас. Джон писал, что действительно проявил себя трусом по отношению ко мне, своей семье и друзьям, но, что хуже всего, по отношению к самому себе.

«Мне кажется, я испугался последствий. Я ничего не говорил тебе, потому что в глубине души понимал, что совершаю ошибку и мы с Лаурой не будем счастливы вместе. Должен признаться, из-за страха одиночества я часто совершаю импульсивные поступки, но надеюсь, что сумею измениться и стать другим человеком. Лаура хотела привязать меня к себе. Так же, как Анна. Она требовала, чтобы я все время был с ней, и из-за этого я обижал моих друзей. Она хотела, чтобы я бросил флот, и я уже готов был пойти на это, меня остановило только то, что я не представлял, чем смогу заняться на суше».

Дальше он писал, что хотел бы, чтобы все, кому он причинил боль, простили его, и чтобы мы снова встретились. Джон спрашивал, соглашусь ли я с ним поговорить. Может, на берегу в Фриллесосе? Он спрашивал, не смутят ли меня его слезы, потому что все последние месяцы он плачет, когда остается один.

Сегодня, когда за моими плечами опыт стольких лет жизни, мне нетрудно представить, в каком депрессивном состоянии он тогда находился. Сейчас я понимаю, что тогда он висел над пропастью, преследуемый не крысой или крокодилом, а воспоминаниями о девушке, которая из-за него покончила с собой. Я вдруг вспомнила слова, которые его друг Стивен сказал мне тогда в пабе. Что Джон больше всего на свете боится одиночества и что ему нужна любовь. А я в ответ рассмеялась и спросила, что такое любовь. Сейчас я способна понять, что он сделал выбор в пользу той любви, которая была ближе и надежней. Сегодня я вижу, что, как это ни странно, он не был уверен в моей любви к нему.

Письма от Джона, которые я не читала столько лет, говорят мне сейчас именно об этом. Может быть, его признания в любви и сравнения с розами были на самом деле попыткой добиться от меня слов о том, что я люблю его и никого другого. Бессмысленно теперь рассуждать на эти темы. Он мог просто влюбиться в другую. Уши Бустера сумели бы его понять.

Я снова ответила ему, после долгих колебаний. Я написала о том, что переехала и нашла работу, но ни словом не упомянула ни о Свене, ни о Сюзанне. Что-то останавливало меня. Я не знала, когда снова смогу довериться другому человеку. Ответ пришел незамедлительно. Джон рассказал о своей жизни, о том, что хранит все свои пожитки в машине и живет у друзей, когда оказывается на суше. Он спрашивал, что стало с моими планами учиться в Англии, и я ответила, что временно отложила их.

В бюро я столь пылко рассказывала клиентам о турах в Великобританию, что однажды Давид Якоби спросил, почему я так влюблена в эту страну и не пытаюсь ли таким образом выпросить командировку туда. Я обдумывала его слова весь день. Впервые мне пришла в голову мысль встретиться с Джоном. Но что-то меня останавливало. Он предал меня, но я уже начала представлять себе, как мы встретимся и чем это может кончиться. Но Джон меня опередил. В письме, пришедшем через пару дней, он сообщил, что его подлодка направляется к берегам Норвегии.

Это было странное письмо, написанное словно во время войны. Он писал, что сейчас три часа ночи и что он ощущает себя ужасно грязным, потому что не мылся и не брился как следует вот уже три недели. Он писал, что у них особое задание, не вдаваясь в детали, и рассказывал, что запас яиц, сыра и масла закончился уже неделю назад, и остались только протухшее мясо и заплесневелый хлеб. Но несмотря на все это, он чувствует себя счастливым. Почему — он не может объяснить, но он как будто примирился с самим собой.

«В последний раз мне было так хорошо, когда я ехал на "Минерву" ранним утром, проведя ночь с тобой в Стокгольме. Помнишь "Минерву" — корабль, на котором я приходил в Стокгольм? В том домике, где мы с тобой ночевали, ты сидела и смотрела новости по телевизору. А я смотрел на тебя и думал, что даже если мы никогда больше не увидимся, я всегда буду с радостью вспоминать эту минуту», — писал он и добавлял, что долгие рейсы в море дают ему время подумать. Все произошло так быстро. Он утратил контроль над своей жизнью и своими чувствами и, не в силах сопротивляться, отдался течению, не замечая, что этот путь — тупиковый.

«Никогда не знаешь, как поведешь себя в критической ситуации. В какой-то момент я тоже утратил веру. Но сейчас я знаю, что жизнь — она как море: иногда спокойная и тихая, иногда бурная и опасная». В конце он писал, что подлодка направляется в Норвегию, и спрашивал, не смогу ли я приехать повидаться с ним. Его интересовало, выгляжу ли я так же, как раньше, или тот бутон, красотой которого он когда-то любовался, теперь превратился в пышный цветок.

«I wonder if you still look the same, or has the flower whose delicate beauty I once sat and watched now bloomed into perfection?»

Эти слова преследовали меня всю жизнь. Они причинили мне страшную боль в тот момент, когда я меньше всего этого ожидала.

«Я так хотел бы это узнать! Милая, не переставай писать мне».

Мое темное «я» ответило ему ни к чему не обязывающим письмом и отправило его, когда, как я знала, его уже не было в Норвегии. Я не готова была что-то менять в своей жизни ради Джона, и еще меньше готова была рассказать ему о Сюзанне. Ледяной сгусток у меня внутри, может, и подтаял по краям, но никуда не делся. Мне нужно было время. Время, которого мне не дали. Потому что больше писем от Джона не приходило. Я тоже ему не писала. По сей день не знаю, что с ним сталось. И теперь, когда пишу эти строки, я чувствую, что больше не могу. Я должна отложить ручку, потому что моя рука дрожит так сильно, что невозможно писать.

8 августа, восемь вечера

Скоро именины Анны-Клары. Я всегда дарю ей подарки на день ангела. Так было и в этом году. Я послала ей украшение и открытку, в которой написала, что дневник был для меня самым прекрасным подарком в жизни.

Ирен Сёренсон сбежала из дома престарелых. Полиция и добровольцы искали ее с собаками повсюду, но так и не нашли. Она исчезла бесследно, и все во Фриллесосе гадают, куда она могла подеваться.

По словам Гудрун, перед тем, как исчезнуть, Ирен лежала на кровати, уставившись в потолок, и бормотала, что утопится в ближайшем озере. Вечером она позвала кого-то и попросила усадить ее в инвалидное кресло и подкатить к окну. Любезный алжирец, который поил ее латте, согласился ей помочь. Он подкатил ее кресло к застекленной двери (ее комната была на первом этаже), и приоткрыл дверь, чтобы проветрить. Потом поинтересовался, не хочет ли она выпить с ним кофе. Ирен кивнула, и он вышел, чтобы приготовить латте. Когда он вернулся, ее уже не было.

Мысль о том, что Ирен могла уйти сама, кажется мне невероятной. Наполовину парализованная, она не могла даже управлять своим креслом. Но служащие дома престарелых отмечали, что когда они пытались заставить ее делать гимнастику, она сопротивлялась с невероятной силой.

— У нее была железная воля, — вздыхала Гудрун, рассказывая мне новости. Я испекла ореховый торт — наверное, впервые за десять лет, и Гудрун с удовольствием его поглощала.

Алжирец, кстати, тоже исчез. Гудрун заявила, что слышала его разговор с Ирен — та предложила ему выпить чашечку латте, прежде чем он поможет ей броситься в озеро, — но никому об этом не рассказала.

— Полицейские допросили алжирца и не стали его задерживать. Значит, он вне подозрений. Но это было до того, как он исчез, а теперь мы не знаем, что и думать. Мы звонили ему домой, говорили с его друзьями, но он словно сквозь землю провалился…

Киты просыпаются к новой жизни, уходя под воду. Симон. Может, это он пришел за ней. Или Ирен сама утопилась в озере. Это останется загадкой. Но Ирен не может прочитать мои мысли. Существуют истины, которые сбрасывают в воду, привязав камень на шею, чтобы их горестные останки никогда не всплыли на поверхность.

Побег из дома престарелых, конечно, подарок для журналистов, особенно в августе, когда ничего не происходит. Они посвятили «сенсационному материалу» сотни газетных полос и, пользуясь случаем, написали пару-тройку другую критических статей об уходе за престарелыми в нашей стране. Взяли интервью и у дочери Ирен. Она заявила, что требует скорейшего раскрытия дела об исчезновении ее матери и что полицейские должны с помощью водолазов обследовать дно озера Хелшён, в котором Ирен могла утопиться. При этом она очень едко отозвалась об уходе, который получала ее мать после инфаркта, называя его пародией на милосердие.

Мне кажется, ей нравилось красоваться перед камерами. И я могу ее понять: гораздо интереснее выступать по телевизору и обвинять других, чем самой убирать за старухой. Мне забавно было слышать, как она говорила, что родственники денно и нощно ухаживают за стариками, ведь я знаю не понаслышке, что сама она и пальцем не пошевелила ради матери. Но в ее упреках есть резон, и хорошо, что она это говорит. Это ведь она — дочь Ирен, и это она вправе возмущаться тем, как обращались с ее матерью, а не я.

8 августа, три ночи

Я на скалах в Нурдстен. На этот раз я взобралась очень высоко и сижу теперь на самой вершине и смотрю на море. Такая красота стоит, чтобы за нее пострадать, поэтому я стараюсь не думать о своей бедной спине, протестовавшей против этого подъема. На южной стороне острова — удобные для сидения камни, зато на северной — острые скалы, обрывающиеся отвесно в море. Только посвященные знают, что с них открывается чудесный вид.

Сегодня я на острове одна. Я вижу Кидхольмен, Братте, Алме, почти весь архипелаг и даже сушу — Фриллесос, его тихую, обыденную жизнь. Передо мной Нидингарна и другие мелкие островки, но они не мешают вглядываться вдаль, даря ощущение, что передо мной — бесконечность. Море сегодня тихое, луна полная и яркая, она словно соперничает с солнцем, заливая все вокруг ровным серебристым светом.

Я все-таки добралась сюда. Я села в лодку, и мотор завелся с первой попытки. Я поехала к островам, сделала то, что должна была сделать, и бросила якорь на Нурдстен. Я выпрыгнула из лодки с легкостью, как когда-то. Чуть не поскользнулась на мокрых камнях, но все-таки взобралась наверх. Повернув голову, я вижу, что лодка лежит на том же месте, где я оставляла ее двадцать лет назад. Странное ощущение.

Я сижу, поджав колени к груди, пью кофе из термоса и закусываю бутербродами с сыром. Я сделала их из свежего хлеба, хотя сегодня похороны. Мама была бы довольна. Ей всегда нужно было только самое лучшее. Бутерброды чудесно пахнут, и я уже в который раз благодарю небо за то, что старость не лишила меня обоняния. Все проходит, но запахи остаются. К аромату свежего хлеба примешивается запах соли, моря, водорослей, травы, пробивающейся между скалами, крепкого кофе. И среди этих ароматов я улавливаю запахи из моих воспоминаний. Запах передника Бритты, когда я утыкаюсь ей в колени, запах кожи Сюзанны, когда она была младенцем, аромат волос Джона, то, как пахла шерсть Бустера перед тем, как он исчез в мешке. Мамины духи, аромат которых оставался в прихожей после того, как она уходила из дома, захлопывая дверь, чтобы отправиться на вечеринку или «чтобы никогда больше не возвращаться». Теперь она никогда больше не вернется. Теперь все кончено.

Вчера, когда я вернулась домой из нашего сарая для рыбацкого снаряжения, который мы снимаем в Торстенвике, случилось то, что должно было случиться. Среди моих роз стоял Орн и измерял что-то, и его резиновые сапоги уже успели примять мои любимые «Реасе». Я посмотрела на Свена, который стыдливо отвел взгляд.

— Я не хотел тебя расстраивать, Ева, и позвал Орна, чтобы мы могли вместе все обсудить. Зима предстоит суровая, и нам придется заменить трубы. Послушай сама, что скажет Орн. Уверяю тебя, он прав.

Я ничего не ответила, только пошла прямо к Орну, который шагнул мне навстречу, не обращая внимания на розы под ногами. Желтые, розовые и кремово-белые бутоны смешались с грязью, и у меня защемило сердце. Я с трудом заставила себя вежливо поздороваться с Орном, который пожал мне руку, предварительно вытерев ее о брюки. Его водянистые глаза и красный нос с синими прожилками свидетельствовали о том, что он по-прежнему пьет запоем. Волосы у него были грязные и всклокоченные.

— Ты пришел поговорить о трубах?

— А о чем же еще? — удивленно уставился на меня Орн. — Конечно, о трубах. Если не хотите остаться зимой без воды, самое время их заменить. Вообще-то это давно надо было сделать, но раз уж вы сейчас решили… Придется покопать, но…

— Насколько глубоко?

Орн отвернулся и подошел к розам. Я встала рядом.

— Свен сказал, что ты переживаешь из-за роз, Ева. Нам придется выкопать канаву два метра глубиной. Неширокую. А трубы пройдут приблизительно вот здесь.

Орн показал, что канава пройдет прямо среди кустов роз и потом дальше в сад. Он пообещал копать осторожно, заявил, что знает, как выглядят у роз корни, и заверил, что будет обращаться с моими кустами, как с любимой женой. При этом он захохотал и посмотрел на меня, чтобы проверить, как я отреагирую на шутку. Но я развернулась и молча ушла в дом. Свену пришлось играть роль хозяйки и предлагать Орну кофе. Пока они пили его в саду, я тоже налила себе чашку и присела за стол. Но не для того, чтобы писать, а чтобы подумать.

Что бродило у меня в голове, когда я сидела там за столом? Я взяла дневник, погладила его и поняла, что в нем осталось всего несколько чистых страниц. Это было не что иное, как жизнь, переплетающаяся с жизнью, мысль, переплетающаяся с мыслью, неизбежность, обвивающаяся вокруг тела, словно змея. Дневник с розами на обложке. Как Анна-Клара узнала?.. Конечно, она не могла знать, но видела, с какой любовью я ухаживаю за розами, и поняла, где мое самое больное место. Теперь моя очередь. Я должна спросить себя, что мне делать. Что мне предназначено судьбой, и что я могу сделать, чтобы это осуществилось.

Ночью я почти не спала — разговаривала с ушами Бустера. Убедившись, что Свен заснул глубоким сном, подкрепленным двумя таблетками снотворного, которые я разболтала в его бокале за ужином, я встала и вышла в гостиную. Там уже была приготовлена одежда. Луна ярко светила, и я чувствовала, что она со мной заодно. Я достала из гаража лопату и пошла к маминой могиле, как когда-то. Каждое движение лопаты сопровождалось воспоминанием из детства, которые я пыталась успокоить, шикая на них, как старую собаку. Я, которая никогда не умела успокаивать собак.

Руками в перчатках я начала раздвигать розы. Они сопротивлялись, выставив шипы. Сильные гибкие ветви пытались дотянуться до меня, но я была непреклонна. Наконец, я воткнула лопату в землю и начала копать под аккомпанемент своих мыслей. Слова из прошлого, смех звучали у меня в голове. Моя дочь со странностями. Глубокий копок. Ты никчемное существо. Сломанный корень. Я научилась любить себя, тебе тоже придется это сделать. Горсть камней. Я никогда больше не вернусь. Дождевой червяк. Тогда мы едем в ресторан! Еще земля. Нет смысла разговаривать с Евой. Она вообще ничего не знает о жизни. Еще камни. Ты пугливый мышонок. Корни. Любила, любила… А теперь споет Ева! Что-то твердое. Но ты ведь всегда меня презирала, не так ли? Я все копала и копала. Ты трусиха, ты боишься жизни! Я вся вспотела, но копала все глубже. Ловила ртом воздух. Чувствовала боль в груди и в животе. Постепенно я вообще перестала понимать, что делаю.

Наконец заметив то, что когда-то было красным мешком для одежды, я выпрямилась, чтобы перевести дыхание. Передо мной была могила, и следовало быть осторожной, чтобы ничто не проснулось к жизни и не начало кровоточить. Я копала и копала, доставая то, что когда-то было красной тряпкой, вместе с тем, что когда-то было красивой женщиной. Я действовала осторожно, словно раскапывала сокровище. Все выкопанное я складывала на старое покрывало. Красота мимолетна, тлен вечен. Но розы выжили. Я видела кости, лоскутки ткани, когда-то прикрывавшие ноги, которые так любили танцевать, останки, которые когда-то брали от жизни все. Теперь они лежали на старом покрывале. Я завязала его узлом и понесла на руках, как ребенка. Подошла к машине, открыла багажник, снова закрыла. Вернулась к могиле и засыпала ее землей. Все это заняло несколько часов, а на то, чтобы восстановить мою коллекцию роз, потребуются годы. Ну и что. Дайте розам любовь, и вы получите ее обратно. Я прихватила стул, который намеревалась использовать в качестве грузила, засунула его в автомобиль, села за руль и поехала.

В гавани было по-августовски темно и печально, но воздух чист и свеж. Сторож, судя по всему, пил чай у себя в будке. Я без помех перенесла груз в лодку и спустилась в нее. В какой-то момент мне показалось, что кто-то стоит у меня за спиной, но это была всего лишь моя тень: я испугалась самой себя. Мотор завелся с первой попытки: сегодня судьба была ко мне благосклонна. Полная луна ласкала холодными лучами поверхность воды. Мне вдруг пришло в голову, что я никогда не была достаточно сильна, чтобы управлять своей судьбой. Столько всего случилось без моего участия. С этими мыслями я направила лодку по лунной дорожке к горизонту, чувствуя, как меня словно магнитом притягивает к цели.

Отплыв достаточно далеко, я выключила мотор. Умей я определять координаты по звездам, как Джон, могла бы найти место, куда когда-то выкинула мамину сумку с одеждой. Теперь же я доверилась интуиции, и она привела меня в то самое место. Подальше от берега, чтобы не побеспокоить купающуюся молодежь. Это кладбище кажется мне самым прекрасным в мире. Я дарю его тебе, мама. Теперь я знаю: ты была права. Любить. Любовь. Не обязательно употреблять именно эти слова. И тот, кто любит, не обязательно теряет. Теряет тот, кто не умеет любить.

Какое-то время я просто лежала на дне лодки, слушая, как волны бьются о борт, чувствовала, как луна ласкает меня своими лучами, смотрела на узел, на стул и на свои руки, кроваво-красные в лунном свете. И вздрогнула. Я думала о взаимосвязи всего в мире. О своей жизни. О том, что все скоро закончится. Постыдное чувство. Вспоминала уши Бустера и всё, что им пришлось выслушать. Вспоминала Пикового Короля у своего изголовья. Он всегда был рядом, хотя я этого и не осознавала. Я думала о том, чем закончилось наше противостояние с мамой. Что моя жизнь началась и кончилась в ту минуту, когда я ее убила. То, что я сделала тогда, было вызвано желанием отомстить, но то, что я делаю сейчас, продиктовано любовью. Я дарю тебе подарок, мама. И тут я увидела ее перед собой. Длинные светлые волосы. Огромные глаза. Яркая красивая одежда. Губы, радостно смеющиеся губы. Эхо далеких слов. Твоя мама особенная.

Последнее письмо Джона. Ощущение, что оно написано во время войны, хотя он писал, что примирился с самим собой. То же самое чувствовала сейчас и я — в лодке, со всех сторон окруженная водой. Я тоже могла примириться сама с собой. Джон как-то написал, что нас с ним навсегда соединило море. Я ответила, что надеюсь, скоро он пересечет Атлантику, чтобы встретиться со мной. Джон написал, что для этого ему достаточно будет пересечь Балтику, но даже Атлантика не помешала бы ему снова меня увидеть. Он был прав. Сейчас, в море, я чувствовала, что на самом деле мы с ним навсегда остались вместе. Потому что самые сильные чувства не умирают, они просто перерождаются в новое состояние.

Я больше не получала от него писем. И не писала ему. Его последнее письмо дышало поражением и смертью, и когда писем больше не последовало, я решила: так этому и быть. Для меня он был мертв. Но сейчас, собираясь подарить морю маму, я вдруг поняла, что у меня есть выбор. Я могу все выяснить. Наверное, я должна это выяснить. Тогда я не смогла его простить. Может, теперь пришло время прощать?

По пути к Нурдстен я видела тюленей у острова Алме. Тюлениха рожает только одного детеныша, полностью белого, и он остается таким в течение трех недель после рождения, а потом его мех темнеет. Но не все детеныши рождаются белыми, и кто знает, когда пушок невинности сменяется проседью опыта? Я родила белого детеныша, и у него тоже есть право знать. Как и у меня, когда я сама еще была белой.

Я никогда не лгала Сюзанне. Свен был для нее только Свеном. Но когда она спрашивала меня о своем отце, я называла только имя, месяц и год. Почти столько же информации, сколько мама сообщила мне перед смертью о моем папе. Я рассказала Сюзанне, что мы с ее отцом познакомились в Стокгольме и что он служил на корабле под названием «Минерва». Потом с ним случилось несчастье. Его смыло волной за борт. Как моего папу. Но поскольку она была маленькой, я рассказывала это как сказку. Говорила, что его проглотил кит, как Иону, а потом наверняка выплюнул на каком-нибудь необитаемом острове. Я рассказывала, что иногда китам нужно уйти под воду, чтобы возродиться к новой жизни. Так я говорила Сюзанне, пока она, повзрослев, не поняла, что, утонув, невозможно вернуться.

Я не считала это обманом. Убедила себя, что так оно и было. Я говорила правду, просто эта правда имела мало общего с реальностью. И мне так часто приходилось рассказывать о нашем знакомстве в Стокгольме, что эта история затуманилась в моем сознании. А потом вопросы прекратились. Может, Сюзанна поступила, как и я в свое время. Искала человека по имени, месяцу и году рождения и не смогла найти. И, как и я, смирилась. Но здесь, в море, я поняла, что обманывала дочь. Что обман не смешивается с любовью, как бы не трясли бутылку: любовь всегда будет сверху, а обман снизу. Здесь, в море, я поняла, что обязана рассказать Сюзанне правду, чтобы не быть такой, как мама. Нельзя допустить, чтобы мою дочь преследовал ее собственный Пиковый Король. Я хочу, чтобы она сохранила свой белый мех на всю жизнь.

Пиковый Король. Я посмотрела на воду. Кто он был? Тень? Идея? Я встала и подошла к узлу на дне лодки. Положила его на стул, крепко привязала шнуром, подняла и выбросила за борт. Волны с бульканьем поглотили свою жертву, и на воде в том месте, где мамино тело последовало за сумкой с ее вещами, остались только круги. Море заволновалось, но вскоре снова успокоилось. Симон. Джон. Мама. Подняв глаза, я увидела темную фигуру на вершине скалы и улыбнулась. Я знала, он не сможет пропустить это событие. Казалось, он чего-то ждет. Я помахала ему, развернула лодку, направила к острову, бросила якорь, вышла и взобралась на скалу. Теперь я сижу здесь. Остальное, как говорится, покрыто мраком.

Я только что достала фляжку и налила в стакан, который прихватила с собой, красного вина. Я подняла стакан навстречу луне и дала лунному свету смешаться с его содержимым. Потом салютовала моему темному спутнику и сделала глоток вина с легким привкусом какао.

То божество намерения наши довершает, Хотя бы ум наметил и не так…

Боги определяют нашу судьбу, как бы мы ни старались это изменить. Таков мой вольный перевод этого философского изречения. Я снова подумала о покое. О прощении. Я отняла у Бустера жизнь, но сделала его своим лучшим другом. Я предала Калле, но он нашел другую девушку и добился успехов в математике, сделав то, о чем я сама мечтала когда-то. Я причинила боль Бьёрну, но надеялась, что таким образом помогла ему примириться с самим собой и со старением. Я поспособствовала тому, чтобы Карин Тулин выгнали из школы, но благодаря этому она нашла свое истинное призвание. Я убила свою маму, но таким образом пробудила ее к новой жизни, к новой экзистенции.

И внезапно все они закружились у меня перед глазами в безумном танце: такса Жокей, за ней Бустер — еще с ушами, дальше я различила Калле, Бьёрна, Карин Тулин, Свена, Сюзанну, Анну-Клару… Я видела Бритту с распущенными волосами, смеющуюся, лежа на снегу, а за ней — Джона. Он улыбался, не улыбаясь, но в глазах его светилась радость, он держал Бритту за руку и смотрел на меня. И тут я увидела маму.

Она танцевала в праздничном красном платье. Ее длинные ноги были босыми, и она откидывала назад свои роскошные волосы. И смеялась, пока ее смех не превратился в крик одинокой чайки, летящей над морем.

10 августа

Человек на другом конце трубки сделал усилие, чтобы на четком английском объяснить мне:

— Полагаю, он сейчас на пенсии. Если он служил во флоте, то получает пенсию, и тогда мы сможем разыскать его адрес. Предлагаю вам написать ему письмо. И послать его нам вместе с запиской, в которой вы изложите всю информацию, которая вам известна. Мы, в свою очередь, сделаем все возможное, чтобы доставить ваше письмо адресату. Пошлите конверт по адресу: ASPAA (С), Management Service Case Work, Centurion Building, Grange Road, Gosport, Hampshire P0139XA. Повторить? Как я уже сказал, мы сделаем все, что в наших силах.

Дневник дописан. Передо мной лежит пустой лист бумаги и останки жизни. Берясь за ручку, я чувствую себя так же неуверенно, как в тот день, когда впервые писала мужчине, с которым провела дождливый день в Стокгольме. Сердце бьется в груди, ладони потеют, хотя я еще не написала не строчки. Я не знаю, как написать, что сказать… Но слова сами берут дело в свои руки, как и тем летом. Рука сама собой выводит буквы: «Dear John». И дальше:

«То божество намерения наши довершает, Хотя бы ум наметил и не так… Может, эта цитата говорит тебе о чем-то… о ком-то?»

Послесловие

Я проводила лето во Фриллесосе всю мою жизнь, и это место значит для меня слишком много, чтобы это можно было описать словами. Скалы в Нурдстен существуют на самом деле, как и другие места, описанные в книге, но сама она — плод фантазии. Я взяла на себя смелость придумать магазины, рестораны, людей, чтобы вывести их в романе. Например, описание домов престарелых не имеет ничего общего с реальностью, как и жалобы персонажей на шведскую систему ухода за пожилыми людьми.

Все герои романа вымышлены, и любое сходство с реально существующими людьми — чистая случайность.

Любовные игры китов нельзя увидеть на западном побережье Швеции. О них можно услышать в песне Кристофа Штелинга «Die Liebe der Wale im Eismeer» — «Любовь китов в Ледовитом океане».

Послесловие переводчика

Когда пару лет назад на книжной ярмарке в Гётеборге мне представилась возможность встретиться с Марией Эрнестам, уже тогда суперпопулярной писательницей, чье время было расписано по секундам, я поняла, что успею задать только один вопрос. И спросила о том, что во время работы над переводом романа волновало меня больше всего: почему у матери героини нет имени. «Дело в том, — улыбнулась Мария, — что ты можешь читать книгу, как тебе больше нравится: хочешь поверить в то, что Ева убила свою мать, — значит, так оно и было, а если предпочитаешь, чтобы она совершила убийство только в мыслях, то вредная старуха Ирен — и есть ее мать».

Книги Марии Эрнестам не стоит воспринимать буквально. Ей нравится играть с читателем, запутывать его и удивлять. В ее романах все совсем не так, как кажется на первый взгляд, и в расставленные ловушки очень легко попасться. Недаром писательница говорит, что главный источник вдохновения для нее — сам Уильям Шекспир. А ведь его произведения уже не один век вызывают самые разные толкования.

Примечания

1

Пер. М. Лозинского.

(обратно)

2

Латинское словосочетание «sub rosa», означающее конфиденциальность, связано с древней легендой о том, как Купидон подарил богу молчания Гарпократу розу, чтобы тот не отзывался непочтительно о Венере. В пиршественных залах древних римлян потолки нередко украшали изображением этого цветка, чтобы напоминать пирующим о том, что все сказанное за столом не подлежит разглашению.

(обратно)

3

Джеймс Дин (1931–1955) — известный американский актер.

(обратно)

4

Один из самых крупных и дорогостоящих боевых кораблей шведского флота, названный в честь царствовавшей в то время династии Ваза, должен был стать флагманом, но из-за конструктивных ошибок затонул во время первого же плавания 10 августа 1628 г. В 1961 г. был поднят со дна и выставлен в специально построенном для него музее. Это единственный в мире сохранившийся парусный корабль начала XVII века.

(обратно)

5

Интересно, ты выглядишь по-прежнему, или бутон, нежную прелесть которого мне довелось увидеть, теперь раскрылся и превратился в совершенную красоту? (англ).

(обратно)

6

Сеть супермаркетов.

(обратно)

7

Пер. Е. Талызиной.

(обратно)

8

У. Шекспир, «Гамлет, принц датский» (пер. М. Лозинского).

(обратно)

9

Один из островов Стокгольма.

(обратно)

Оглавление

  • ИЮНЬ
  • ИЮЛЬ
  • АВГУСТ
  • Послесловие
  • Послесловие переводчика X Имя пользователя * Пароль * Запомнить меня
  • Регистрация
  • Забыли пароль?

    Комментарии к книге «Под розой», Мария Эрнестам

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства