Ханиф Курейши Будда из пригорода
Часть первая В пригороде
Глава первая
Зовут меня Карим Эмир, и я англичанин по происхождению и по крови. Почти. Зачастую меня принимают за англичанина нового типа, эдакий забавный гибрид двух древних культур. Но мне плевать, я англичанин, хоть и не горжусь этим, англичанин с окраины Южного Лондона, и путь держу в неизвестность. Может быть, именно смесь континентов и темпераментов, всех этих «там» и «здесь», общности и отчуждения лишает меня покоя и погружает в тоску. А может, это окраина так влияет. Впрочем, к чему копаться в себе и отыскивать причины. Достаточно сказать, что я ввязывался во все неприятности, приобщался к любому виду движения и действия, тянулся к любым сексуальным развлечениям, потому что жизнь в нашей семье протекала уныло, медлительно и однообразно. Если честно, это ужасно меня угнетало, и я готов был натворить что угодно.
И вдруг все изменилось. С утра жизнь катилась по одной колее, а вечером — раз — и свернула на другую, новую. Мне было тогда семнадцать.
В тот день отец вернулся с работы запыхавшись, а привычного мрачного выражения у него на лице как ни бывало. Это означало, что настроение у него было отменное — по его, конечно, меркам. В том, как он швырнул портфель, хлопнув дверью, как перекинул плащ через перила лестницы, чувствовалось скрытое ликование победителя. Он сгреб пробегавшего мимо Али, моего младшего брата, и поцеловал, он и меня чмокнул, и маму, причем с такой страстью, будто мы чудом уцелели после землетрясения. Обычно он ограничивался тем, что протягивал маме промасленный пакет с ужином: кебабы и чапати[1], завернутые в расползающуюся бумагу. Потом, вместо того, чтобы завалиться в кресло перед телевизором смотреть новости в ожидании пока мама поставит перед ним разогретую еду, он ринулся прямиком в свою спальню рядом с гостиной и резво скинул всю одежду, кроме майки и трусов.
— Тащи розовое полотенце, — бросил он мне.
Я притащил. Папа расстелил его на полу и рухнул на колени. Первой моей мыслью было: неужто его вдруг обуяло религиозное рвение? Но нет, поставив руки на полотенце рядом с головой, он рывком поднял в воздух ноги.
— Нужно подготовиться, — сдавленно просипел он.
— К чему подготовиться? — резонно спросил я, наблюдая за ним с интересом и подозрением.
— Меня приглашают провести это дурацкое занятие по йоге, — ответил он. Да он, никак, острит, папа-то.
Он стоял на голове, отлично держа равновесие. Живот его отвис, все хозяйство в трусах свесилось вниз. Крепкие мускулы на руках вздулись, он энергично дышал. Папа, как многие индийцы, ростом не вышел, но, несмотря на это, красив, элегантен, у него холеные руки и приятные манеры. Любой англичанин рядом с ним кажется неуклюжим жирафом. Но, несмотря на небольшой рост, он сильный, даже широкоплечий: в молодости он занимался боксом и фанатично укреплял мышцы груди. Своей грудью он гордился больше, чем наши соседи — новым кухонным комбайном. С первыми лучами солнца он распахивал рубашку и отправлялся в сад с раскладным креслом и номером «Нью Стейтсмен». Он мне признался, что в Индии регулярно брил грудь, чтобы с годами волосы росли пышнее. Насколько я понимаю, волосатая грудь — это единственное, о чем он позаботился заблаговременно.
Скоро мама, которая, как всегда, весь вечер топталась на кухне, вошла в спальню и увидела, что папа тренируется. Последний раз он этим занимался лет сто назад, поэтому мама сразу поняла: что-то случилось. На ней был цветастый передник, она то и дело вытирала руки чайным полотенцем сувениром из Вубернского аббатства. Мама у нас пышечка и далеко не спортсменка, у неё бледное, круглое лицо и добрые карие глаза. Мне кажется, она считает свое тело неудобным и обременительным приложением к себе самой, чем-то вроде пустынного необитаемого острова, к которому её прибило волею судеб. Она женщина робкая и податливая, но если довести её как следует, может выйти из себя — вот как сейчас.
— Алли, марш в постель! — резко велела она моему брату, который сунул нос в дверь. На голове у него была сетка, чтобы за ночь волосы не разлохматились.
Папе она сказала:
— Боже мой, Харун, выставляешься в таком виде на всеобщее обозрение, смотри — не хочу! — и повернулась ко мне. — Это ты его надоумил, не иначе. Задернули бы, по крайней мере, шторы.
— А зачем, мам. Тут на сто ярдов вокруг ни одного дома, откуда нас можно увидеть, если, конечно, в подзорную трубу не смотреть.
— Вот именно этим сейчас и занимаются наши соседи, — сказала она.
Я занавесил окно в сад. Комната сразу как будто съежилась, на душе стало тревожно. Меня потянуло прочь из дома. Вечно я куда-то стремлюсь, не могу подолгу усидеть на месте. К чему бы это?
Когда папа заговорил, голос у него был придушенный и слабый.
— Карим, почитай мне из книги по йоге, только как следует, с выражением.
Я сбегал и приволок любимую папину «Йогу для женщин» с иллюстрациями: пышущие здоровьем девушки в черных трико принимают немыслимые позы. Она пылилась среди других книг по буддизму, суфизму, конфуцианству и дзен-буддизму, которые он накупил в книжном магазинчике восточной литературы в Сесил-корт, рядом с Чаринг-Кросс-роуд. Я сел около него на корточки с книгой в руках. Он вдохнул, задержал дыхание, выдохнул, снова задержал дыхание. Я был неплохим чтецом и, вообразив себя на сцене в «Олд Вик», продекламировал величественно и благородно: «Саламба Сирсазанна пробуждает и оживляет дух молодости, бесценное достояние человека. Как это прекрасно — осознавать, что ты готов лицом к лицу встретить любые удары судьбы и вкусить всю радость бытия, все дары жизни!»
Он прохрюкал что-то одобрительное по поводу этой сентенции и открыл глаза, стараясь поймать взгляд мамы, которая как раз в этот момент глаза закрыла.
Я продолжал читать. «Эта поза также предотвращает выпадение волос и уменьшает склонность к седине».
Вот это ход поистине удачный, прямо в цель! Седина нам отныне не грозит. Папа вскочил на ноги и оделся.
— Ну, так-то лучше. А то, знаешь, прямо чувствую, как подкрадывается старость, — голос его дрогнул. — Кстати, Маргарет, пойдем сегодня к миссис Кей? — Она покачала головой. — Ну почему, дорогуша? Давай вместе сходим, повеселимся, ну давай?
— Но Ева меня не приглашала, — сказала мама. — Она вообще меня игнорирует. Обращается со мной как с дерьмом собачьим. Неужели ты не замечал, Харун? Ведь я всего-навсего англичанка, а ей индийцев подавай.
— Ну и что, что англичанка? А ты надень сари, — рассмеялся папа. Он обожал дразниться, но мама — не слишком удачный объект для насмешек, она не понимает, почему нужно смеяться, когда над тобой издеваются.
— К тому же и случай особый, — как бы невзначай добавил папа. — Я имею в виду, сегодня.
Вот, значит, к чему он клонил. И, главное, замолчал, дожидается, пока его спросят, какой такой случай.
— Какой случай, папа?
— Понимаешь, меня упросили осветить несколько аспектов восточной философии, — скороговоркой выпалил папа и принялся старательно заправлять майку, пытаясь скрыть гордость по поводу оказанной ему чести доказательства того, что он признан и не заменим. Что же, грех упускать такой шанс удрать из дому.
— Хочешь, я с тобой к Еве схожу? Вообще-то я собирался в шахматный клуб, но, так и быть, могу разок пропустить.
Я произнес это невинно, как приходской священник: не хотел никого ставить в безвыходное положение. Я сделал в жизни открытие. Если ты проявляешь чрезмерную заинтересованность, то у других это вызывает обратную реакцию. Если же делаешь равнодушный вид, тебя начинают уговаривать, и сами воодушевляются. Поэтому чем сильнее я чего-то хотел, тем меньше показывал это.
Папа задрал майку и забарабанил по голому животу. Дом огласился громкими и резкими звуками, похожими на выстрелы из автоматического пистолета.
— Отлично, — сказал папа. — Переодевайся, Карим, — и обернулся к маме. Он хотел, чтобы она тоже стала свидетелем того, каким уважением он пользуется в обществе. — Хорошо бы и ты пошла, Маргарет.
Я рванул на второй этаж переодеваться. Из своей комнаты, от пола до потолка оклеенной плакатами, я слышал, как они спорят внизу. Интересно, уломает он маму? Надеюсь, что нет. Без неё отец чувствовал себя более раскованным. Я поставил одну из своих любимых пластинок — «Positively Fourth Street»[2] Боба Дилана, чтобы получить заряд хорошего настроения на весь вечер.
На сборы ушло несколько месяцев: я перемерил весь гардероб. В семь часов я спустился вниз, одетый в костюм, как нельзя более подходящий для вечера у Евы. Бирюзовые брюки клеш, синяя с белым прозрачная рубаха с цветочным узором, синие замшевые ботинки с «кубинскими» каблуками[3] и алый индийский жилет с золотой вышивкой. На голову я повязал ленточку, чтобы усмирить жесткие курчавые волосы до плеч. А умылся мылом «Олд Спайс».
Папа ждал у двери, руки в карманах. Он был в черной водолазке, черной куртке из искусственной кожи и серых брюках от «Маркса и Спенсера»[4]. При виде меня он занервничал.
— Попрощайся с мамой, — сказал он.
Мама смотрела в гостиной «Стептой и сын» и понемногу отъедала ореховый крем из баночки, стоявшей перед ней на пуфике. Это был целый ритуал: она позволяла себе ложечку раз в пятнадцать минут. По этой причине взгляд её беспрестанно метался между циферблатом и экраном телевизора. Потом она вдруг теряла самообладание и жадно набрасывалась на источник мучений, за пару минут поедая весь крем.
«Неужели я не заслужила такой малости», — говорила она, оправдываясь.
При взгляде на меня лицо у неё вытянулось, как у папы.
— Не позорь нас, Карим, — сказала она, отворачиваясь к телевизору. Вырядился как Дэнни Ла Ру[5].
— Ага, а тете Джин можно, да? — возразил я. — У неё волосы голубые.
— Женщину в возрасте голубые волосы облагораживают, — сказала мама.
Мы с папой стремглав удалились из дома. Пока мы стояли на остановке в ожидании автобуса № 227 в конце улицы, мимо прошел одноглазый учитель из моей школы и узнал меня.
— Не забудь, — сказал Циклоп, — университетская степень дает две тысячи в год, пожизненно!
— Не беспокойтесь, — сказал папа. — Он поступит в университет, о да, непременно. Он станет самым знаменитым врачом в Лондоне. Мой отец был врачом. У нас в роду все врачи.
До дома Кей было недалеко, около четырех миль, но без меня папа ни в жизнь бы туда не добрался. Я знал все улицы и все автобусные маршруты.
Папа жил в Англии с 1950 года — около двадцати лет — и пятнадцать из них он провел на южной окраине Лондона. Тем не менее, он до сих пор путался в названиях улиц, нелепый, как индеец, только что вылезший из каноэ, и задавал вопросы типа: «Дувр находится в Кенте?» По-моему, как человек, состоящий на службе у правительства Британии, как чиновник государственного учреждения, даже настолько плохо оплачиваемый чиновник низшего разряда, каковым является мой отец, он просто обязан знать такие вещи. Я обливался потом от стыда, когда он останавливал на улицах прохожих, чтобы спросить, как пройти к месту, расположенному в каких-нибудь ста ярдах от квартала, где мы прожили почти два десятилетия.
Однако вид у него при этом был до того наивный, что людям хотелось его защитить, а женщины просто таяли от его неопытности. Ими овладевало непреодолимое желание обнять его, таким он временами казался растерянным. Но, поверьте, этот образ невинного младенца был тщательно отрепетирован и продуман. В детстве, когда мы с ним сиживали в кафе «Лайонс Корнерхаус» и попивали молочный коктейль, он подсылал меня, как почтового голубка, к женщинам за другими столиками с сообщением: «Мой папа хочет подарить вам поцелуй».
Папа приучил меня флиртовать со всеми подряд, будь то девочки или мальчики, и среди добродетелей на первое место я привык ставить обаяние, а вовсе не вежливость, честность или даже порядочность. Дошло до того, что мне стали нравиться люди жестокие и порочные, если с ними было интересно. Но я был убежден, что папа не станет испытывать свои изумительные способности, чтобы переспать с другой женщиной, кроме мамы, пока женат.
Правда, теперь я начал подозревать, что миссис Ева Кей, с которой папа познакомился год назад в кружке «Пишем ради удовольствия» на втором этаже в Кингз-Хэд на улице Бромли-Хай, не прочь заключить его в объятия. Мною двигала откровенная похоть, когда я вызвался идти к Еве, а мамой стыдливость, когда она отказалась. Ева Кей была развязной, Ева Кей была бесстыжей, Ева Кей была грешницей.
По дороге я уломал отца заскочить в «Три тунца» в Бекенгеме. Я выскочил из автобуса, и ему ничего не оставалось, как последовать за мной. В кабаке было полно ребят, одетых примерно как я. Там и из моей школы парни ошивались, и из соседних. Большинство из них, неприметные и неотличимые друг от друга при свете дня, теперь вырядились в бархат и атлас ярчайших расцветок, некоторые задрапировались в пледы и портьеры. Подростки-наркоманы общались между собой при помощи кодированного языка Сида Баррета. Иметь старшего брата, который живет в Лондоне и работает модельером, музыкантом или рекламным агентом, было неоценимым преимуществом в школе. Чтобы держаться на высоте, мне приходилось штудировать «Мелодии мейкер» и «Нью мюзикл экспресс».
За руку я провел отца в заднюю комнату. Кевин Эрз из «Софт Машин» сидел на высоком табурете и шептал в микрофон. Две девчонки-француженки из его группы кувыркались по всей сцене. Мы взяли по пинте горького пива. Я, к алкоголю не привыкший, сразу опьянел. Папа впал в уныние.
— Расстраивает меня твоя мама, — говорил он. — Никуда её не вытянешь, ничего она не хочет. Только благодаря моим недюжинным усилиям семья до сих пор не распалась. Не удивительно, что мне приходится прибегать к медитациям, чтобы сохранить здравый рассудок.
Я услужливо предложил:
— Почему бы вам в таком случае не развестись?
— Боюсь, что тебе это придется не по душе.
Нет, у них даже мысли о разводе не возникало. У нас, жителей окраины, о счастье мечтать не принято. Считается, что дружеская близость и взаимная терпимость вполне заменяют какое-то мифическое счастье: безопасность и спокойствие — вот лучшая награда за скуку. Я стиснул кулаки под столом. Не хотелось об этом думать. Еще многие годы минуют, прежде чем удастся мне отсюда вырваться — в город, в Лондон, где жизнь безгранична в своих соблазнах.
— Какой-то у меня мандраж, — признался папа. — Я же никогда не выступал. Ничего не знаю. Ни черта у меня не выйдет!
Семья Кей была побогаче нашей, и дом у них был побольше, с подъездной дорожкой, гаражом и машиной, в стороне от остальных. К нему вела от Бекенгем-Хай-стрит усаженная деревьями улица. Были в этом доме эркеры, мансарда, оранжерея, три спальни и центральное отопление.
Я не узнал Еву Кей, когда она встретила нас у двери, даже промелькнула мысль, что мы ошиблись адресом. На ней был пестрый восточный халат до пят, а волосы торчали во все стороны. Вокруг глаз она навела такие чернющие тени, что стала похожа на панду. Она вышла босиком, на ногах у неё красные ногти чередовались с зелеными.
Когда входная дверь была надежно заперта, и мы очутились в темном холле, Ева обняла папу и обцеловала ему все лицо, включая губы. Впервые в жизни я видел, чтобы папа целовался с удовольствием. Еще один сюрпризец: ничто не намекало на присутствие мистера Кей. Когда Ева двигалась, она, как сеятель, щедро рассыпала вокруг ароматы Востока, и шикарным своим оперением напоминала павлина, распушившего хвост. Я пытался сообразить, обладает ли Ева весьма утонченным вкусом, или больше всех выпендривается, но тут она и меня поцеловала в губы. Желудок у меня судорожно сжался. Потом, держа меня на расстоянии вытянутой руки, как пальто, которое она собирается примерить, Ева оглядела меня с ног до головы и сказала:
— Карим Эмир! Ты такой оригинальный, такой экзотичный! Это так кстати! И так тебе идет!
— Спасибо, миссис Кей! Если бы я знал, что вам это нравится, я бы надел маскарадный костюм.
— И язычок у тебя острый, прямо как у отца.
Я почувствовал, что за мной наблюдают, поднял глаза и заметил Чарли, её сына, который учился в моей школе в шестом классе и был почти на год старше меня. Он сидел на верхней ступеньке лестницы, прячась за перилами. Природа одарила этого малого такой невероятной красотой — прямым носом, румянейшими щеками и губами, напоминающими розовый бутон, что люди боялись к нему приблизиться, и зачастую он оставался в полном одиночестве. У мужчин и мальчиков случалась эрекция, когда они оказывались с ним в одной комнате, со второй половиной человечества это происходило даже оттого, что они находились в одной с ним стране. Женщины в его присутствии вздыхали, а учителя свирепели. Не так давно на школьном собрании, когда весь преподавательский состав уселся на сцене, как стая ворон, директор ударился в разглагольствования, вознося хвалы композитору Вогану Уильямсу. Нас намеревались усладить его фантазиями на тему «Зеленые Рукава». Когда наш религиозный наставник Ид подобострастно опустил иглу на пыльную пластинку, Чарли, стоявший в моем ряду, начал кивать и прошептал: «Слушайте, слушайте, начальнички!» «Что? Что такое?» — стали мы спрашивать друг у друга, и вскоре все разъяснилось. Едва директор запрокинул голову, дабы в полной мере насладиться нежными звуками сочинения Вогана Уильямса, свист и грохот вступительных аккордов битловской «Come together»[6] обрушились на школьную «верхушку». Пока Ид ломился через всю сцену обратно к проигрывателю, чтобы переставить пластинку, полшколы распевало: «… он от этого тащился и балдел… и в глазах его дымок косяка… и хайры его висят до колен…» Чарли за это высекли на глазах у всей школы.
Сейчас он кивал, каждые тридцать секунд опуская голову на дюйм в знак того, что я узнан. Собираясь к Еве, я совершенно не учел, что он может оказаться дома, поэтому, собственно, и заскочил в «Три тунца», надеясь его там найти.
— Рад тебя видеть, старик, — сказал он, медленно спускаясь по лестнице.
Он обнял папу и назвал его по имени. Какая в нем всегда уверенность, какой шик. Он пропустил нас в гостиную, проходя мимо него, я дрожал от волнения. Да, это вам не шахматный клуб.
Мама часто говорит, что Ева — противная ломака и хвастушка, и даже я признаю, что она немного смешна, но она — единственный человек старше тридцати, с кем я мог нормально разговаривать. Она всегда пребывала в хорошем настроении, но могла и вспылить. По крайней мере, она не прятала своих чувств за пуленепробиваемую броню, как остальные взрослые, которые меня окружали, зомби несчастные. Ей нравился третий альбом «Роллинг Стоунз». Она тащилась от группы «Third Ear Band»[7]. Она исполняла танцы Айседоры Дункан в нашей гостиной, а потом рассказывала мне, кто такая Айседора Дункан и к чему её привело пристрастие к длинным шарфам[8]. Ева была на последнем концерте группы Крим[9]. В школьном коридоре, перед тем, как мы разошлись по классам, Чарли рассказал нам о её последней выходке. Ева принесла яичницу с беконом ему в постель, где он спал с подружкой, и спросила, понравилось ли им заниматься любовью.
Когда она заезжала к нам домой, чтобы захватить папу в литературный кружок, она всегда заскакивала ко мне в комнату — прежде всего для того, чтобы одарить презрительной усмешкой портрет Марка Болана[10].
— Что ты читаешь? Покажи свои новые книги! — требовала она. Однажды сказала: — Как тебе может нравится Керуак[11], бедный ты мой девственник? Знаешь, как блестяще охарактеризовал его Трумэн Капоте[12]?
— Нет.
— Он сказал: «Это не писательство, это печатательство!»
— Но, Ева…
В качестве примера я прочел вслух заключительные страницы романа «На дороге».
— Хорошая защита! — воскликнула она, а под нос пробормотала (она не могла не оставить за собой последнего слова): — Если хочешь жестоко разувериться в Керуаке, перечитай его в тридцать восемь.
Перед уходом она открыла «подарочный мешок», как она называла свою сумку.
— Я тут для тебя кое-что припасла, — это был «Кандид»[13]. — В следующую субботу заскочу, проверю, что ты там вычитал.
Но больше всего меня потрясло, когда она растянулась на моей кровати, слушая записи, которые мне хотелось ей прокрутить, и вдруг ни с того ни с сего разоткровенничалась и посвятила меня в секреты своей сексуальной жизни. Муж бьет её, сказала она. Любовью они вообще не занимаются. Она хотела заниматься любовью, это — сильное, самое удивительное ощущение, сказала она. Она употребила слово «трахаться». Она хочет жить, сказала она. Она пугала меня, волновала, она всколыхнула все наше семейство, едва ступив на порог.
Что же теперь затевают они с папой? Что происходит в её гостиной?
Ева переставила всю мебель. Резные кресла и столики со стеклянными столешницами были сдвинуты к сосновым книжным полкам. Шторы задвинуты. Четверо мужчин и четыре женщины, все седоволосые, сидели на полу, скрестив ноги, ели арахис и пили вино. Отдельно от них, прислонясь спиной к стене, расположился мужчина неопределенного возраста — где-то между двадцатью пятью и сорока пятью — в черном потрепанном вельветовом костюме и тяжелых черных ботинках. Штанины заправлены в носки. Грязные светлые волосы. Дешевые книжки в бумажных переплетах оттопыривают карманы. Он делал вид, что не знаком ни с кем из присутствующих, а если и знаком, то не расположен общаться. Он курил и поглядывал на происходящее с интересом, но любопытство его носило чисто научный характер. Он был очень насторожен и нервничал.
Поставили какую-то монотонную музыку, которая навевала похоронное настроение.
Чарли пробормотал:
— Ты, разумеется, без ума от Баха, не так ли?
— Ну, скажем, это не мой размерчик.
— Что ж, по крайней мере, честно. Думаю, наверху у меня найдется что-нибудь твоего размерчика.
— А где твой отец?
— У него нервный срыв.
— В смысле, его тут нет?
— Он отправился в некий терапевтический центр, где это позволяют.
В нашей семье нервные срывы были такой же экзотикой, как Нью-Орлеан. Я не представлял, от чего они случаются, но отец Чарли всегда казался мне весьма дерганым типом. В тот единственный раз, когда он появился у нас дома, он просидел весь вечер на кухне — ныл и ремонтировал папину авторучку, в то время как Ева в гостиной объясняла, почему ей срочно необходим мотоцикл. Насколько я помню, на маму это нагнало непреодолимую зевоту.
Сейчас папа сидел на полу. Разговор шел о музыке и литературе. Они оперировали словечками вроде «Кришнамурти», «Дворжак» и «Эклектика». Приглядевшись повнимательнее, я сделал вывод, что пришедшие мужчины были сплошь рекламными агентами и дизайнерами, или подыскали себе другую непыльную работенку, столь же высокохудожественную. Отец Чарли служил дизайнером в рекламном агентстве. Но господина в черном вельветовом костюме я никак не мог раскусить. Кем бы они там ни работали, выпендривались и выставлялись они со страшной силой: в этой комнатке концентрация выпендрежа была выше, чем во всей Южной Англии.
Дома папа поднял бы их на смех. Но здесь, в самом центре этого болота, он делал вид, что получает редкостное удовольствие от общения. Он вел беседу, громко вещал, прерывал всех на полуслове и то и дело дотрагивался до ближайшего к нему собеседника. Мужчины и женщины мало-помалу подтягивались к нему, образуя кружок на полу. Значит, всю свою угрюмость и обиженное бурчание по поводу и без повода он приберегал для дома, для семьи?
Я заметил, что мужчина, сидевший рядом со мной, повернулся к соседу, и ткнул пальцем в моего отца, который в этот момент изливал поток поучений на женщину, одетую в длинную мужскую рубаху и черные колготки он объяснял ей, что необходимо научиться опустошать разум. Женщина ободряюще кивала. Мужчина сказал громким шепотом:
— И зачем это наша Ева притащила сюда этого медноликого индийца? Разве мы пришли не ради того, чтобы просто надраться до чертиков?
— Он здесь для демонстрации мистических таинств.
— А верблюд его что, снаружи припаркован?
— Да нет, он прибыл на ковре-самолете.
Я лягнул мужика по почке. Он поднял голову.
— Пошли наверх, Карим, в мою конуру, — предложил Чарли к моему великому облегчению.
Но прежде чем мы успели незаметно смыться, Ева выключила верхний свет. На единственную оставшуюся лампу на столе она накинула полупрозрачный платок, и комната погрузилась в нежный розовый полумрак. Движения её стали балетными. Гости один за другим замолкали. Ева улыбнулась каждому.
— Давайте расслабимся, — сказала она.
Все согласно закивали. Женщина в рубахе сказала:
— В самом деле, давайте расслабимся.
— Да, да, — подхватили остальные. Один мужчина затряс руками, как будто пытаясь освободиться от перчаток, разинул рот во всю ширь, вывалил язык и выкатил глаза, как горгулья.
Ева обернулась к папе и поклонилась ему на восточный манер.
— Это мой давний и добрый друг Харун, он укажет нам Путь.
— Господи Иисусе, мать вашу, — сказал я Чарли шепотом, вспоминая, что папа не в силах найти путь даже до Бекенгема.
— Давай поглядим, — пробормотал Чарли, садясь на корточки.
Папа пересел на пол в конце комнаты. Все смотрели на него с живым интересом, и только те двое, что сидели рядом со мной, многозначительно переглянулись, всем своим видом показывая, что едва сдерживаются, чтобы не расхохотаться. Папа заговорил медленно и доверительно. Нервное возбуждение, мучавшее его раньше, исчезло без следа. Как будто он внезапно осознал, что эти люди — в полной его власти и выполнят все, что он велит. Я уверен, что ничего подобного он раньше не проделывал. Наверное, сейчас импровизировал на ходу.
— То, что произойдет здесь сегодня вечером, принесет вам немалую пользу. Возможно, благодаря этому вы даже немного изменитесь, или захотите измениться, чтобы полностью задействовать ваш личностный потенциал. Но есть одна вещь, которой вы делать не должны. Вы не должны сопротивляться: это равноценно тому, чтобы пытаться вести машину, поставив её на ручной тормоз.
Он помолчал. Взгляды всей аудитории были прикованы к нему.
— Мы сделаем несколько упражнений на полу. Пожалуйста, раздвиньте ноги.
Они раздвинули ноги.
— Поднимите руки.
Они подняли руки.
— Теперь на вдохе дотянитесь до правой ступни.
После нескольких основных йоговских упражнений он уложил их на спины. Повинуясь его мягким командам, они расслабили пальцы один за другим, затем запястья, пальцы ног, лодыжки, лбы, и самое трудное — уши. Между тем папа, не тратя попусту время, скинул туфли и носки, и потом — я должен был догадаться — рубашку и чистую трикотажную майку. Он бесшумно обошел по кругу дремлющих, приподнимая то безвольную ногу, то руку, чтобы проверить, расслабились ли они. У Евы, тоже лежавшей на спине, один непослушный глаз медленно раскрывался. Случалось ли ей хоть раз в жизни любоваться такой сильной, такой смуглой, такой волосатой грудью? Когда папа проходил мимо, она дотронулась до его ноги. Человек в вельветовом костюме совершенно не мог расслабиться: лежал, как вязанка хвороста, скрестив ноги, с горящей сигаретой в пальцах, и задумчиво глядел в потолок.
Я зашипел Чарли на ухо:
— Сматываемся, пока нас не загипнотизировали, как этих идиотов.
— Ну разве это не прелесть что такое?
С верхней лестничной площадки к мансарде Чарли вела лестница.
— Будь добр, сними часы, — попросил он. — В моих владениях фактора времени не существует.
Я положил часы на пол и вскарабкался на чердак, занимающий всю верхнюю часть дома. Это пространство находилось в полном распоряжении Чарли. Скошенные стены и низкий потолок были разрисованы мандалами[14] и длинноволосыми ликами. Четыре его гитары — две акустических и два «Стратокастера» — рядком стояли у стены. На полу валялись большие диванные подушки. Пластинок были горы, и четыре Битла периода «Sergeant Pepper»[15] глядели со стены, как боги.
— Слушал в последнее время что-нибудь достойное? — спросил он, зажигая свечу.
— Да, — после покоя и тишины гостиной мой голос звучал неестественно громко. — Новый альбом «Стоунз». Я сегодня поставил его в музыкальном клубе, и народ просто ошизел. Поскидывали пиджаки и галстуки и как оголтелые ринулись танцевать. Я влез на стол и отрывался. Прямо языческие ритуальные пляски устроили. Жаль, что тебя не было, старик.
Я взглянул на Чарли и мгновенно понял, какое я тупое животное, обыватель, дитя малое. Откинув длинные, до плеч, волосы, Чарли смотрел на меня долгим, понимающим и всепрощающим взглядом, и улыбался.
— Думаю, тебе пора промыть уши кое-чем по-настоящему питательным, Карим.
Он поставил пластинку «Пинк Флойд» «Ummagumma»[16]. Я изо всех сил заставлял себя слушать, пока Чарли, сидя напротив, сворачивал косяк, смешивая сухую марихуану с табаком.
— Твой папаша… Он высший класс. Мозговитый мужик. Ты каждое утро выполняешь всю эту медитацию?
Я кивнул. Кивок-то не может считаться ложью, верно?
— И мантры распеваешь?
— Распеваю не каждый день, нет.
Я вспомнил, что творится по утрам у нас дома: папа мечется по кухне в поисках оливкового масла, чтобы смазать волосы; мы с братом орем и рвем друг у друга номер «Дейли Миррор»; мама жалуется, что вынуждена ходить на работу в обувной магазин.
Чарли прикурил для меня косяк. Я затянулся и вернул его, умудрившись просыпать пепел на рубашку и прожечь дырку. Меня сразу зацепило, замутило, и я вскочил.
— Ты чего?
— Мне в сортир надо.
Я скатился по чердачной лестнице. В ванной комнате семейства Кей висели театральные афиши в рамках, оповещающие о пьесах Дженет. Бамбуковые и пергаментные свитки на стенах изображали спаривающихся уроженцев Востока, толстых и коротконогих. Там было биде. И пока я сидел со спущенными штанами, жадно пожирая глазами весь этот шик, мне было ниспослано прозрение. Я вдруг впервые четко осознал, чего хочу от жизни. Я хотел, чтобы мое будущее было насыщено мистицизмом, сексуальными обещаниями, умными людьми и наркотиками. Раньше я этого не понимал, теперь же не желал ничего другого. Так мне открылась дверь в будущее, и я увидел, куда лежит путь мой.
А Чарли? Моя любовь к нему была не такой, какой бывает обычная любовь. Не было в ней ни благородства, ни великодушия. Никто не заводил меня так, как заводил Чарли, но я не питал к нему добрых, возвышенных чувств. Я как бы предпочитал Чарли себе. Я хотел быть им. Владеть его талантами, его лицом, его стилем. В один прекрасный день проснуться и обнаружить, что все, чем обладал Чарли, волшебным образом трансформировалось в меня.
Я стоял на верху лестницы. В доме царила полная тишина, если не считать приглушенных аккордов песни «A soucerful of Secrets»[17] с чердака. Кто-то зажег благовония. Я прокрался на первый этаж. Дверь гостиной была открыта. Я заглянул в тускло освещенную комнату. Рекламщики и их благоверные сидели, скрестив ноги, с прямыми спинами, и дышали — глубоко и ровно. Вельветовый Костюм восседал в кресле спиной ко всем и читал, дымя сигаретой. Ни Евы, ни папы в комнате не наблюдалось. Куда они запропастились?
Я покинул загипнотизированных будд и отправился в кухню. Черный ход зиял широко распахнутой дверью. Я ступил в темноту сада. Вечер был теплый, светила полная луна.
Я встал на колени. Я знал, что надо делать — побывав на папиной демонстрации, я стал проявлять чудеса интуиции. Ползком я пересек внутренний дворик. Наверное, недавно здесь жарили барбекю, потому что кусочки древесного угля, острые, как бритва, впивались мне в колени, но я кое-как добрался до кустов, опоясывавших лужайку. Я смутно видел в конце лужайки садовую скамью. Подполз ближе. Бледного сияния луны как раз хватило, чтобы разглядеть на скамейке Еву. Она стягивала через голову одежду. Стоило напрячь глаза, и я увижу её грудь. И я стал напрягать, и напрягал до тех пор, пока не почуствовал, что глаза сейчас вылезут из орбит. Наконец, я понял, что не ошибся. У Евы была только одна грудь. Там, где по традиции полагалось находиться второй, было пусто, если мне не изменяло зрение.
И практически не заметный под всей этой роскошью распущенных волос и плоти, лежал мой отец. Я точно знал, что это папочка, ибо он вопил — на все Бекенгемские сады, наплевав на соседей: «О боже мой, о боже, боже!» Интересно, неужели и я был зачат таким же макаром — в остром ночном воздухе окраины, под христианские стоны мусульманина-ренегата, вырядившегося буддистом?
Ева громко прихлопнула ладонью папин рот. Вот стерва, подумал я и едва не ломонулся через кусты, чтобы за него вступиться. Но, бог ты мой, как Ева прыгала! Голова откинута, взгляд устремлен в звездное небо, волосы разметались, — и топает ногами по траве, как футболист. Но какой, однако, страшный вес обрушивается на папину задницу! Отметины от этой скамьи, наверное, надолго впечатаются в его бедные ягодицы, как следы от раскаленной решетки в кусок жареного мяса.
Ева отняла руку от его губ. Он засмеялся. Счастливый любовничек, мать его, он хохотал и хохотал. Это был смех незнакомого человека, эгоистичного, жадного до удовольствий. Этот чертов смех поверг меня на самое дно депрессии.
Я поплелся прочь. В кухне налил полную рюмку виски и опрокинул в глотку. Вельветовый Костюм стоял в углу. Веки его жутко дергались от нервного тика. Он выбросил вперед руку.
— Дермотт, — сказал он.
Чарли лежал на спине на полу чердака. Я взял у него сигарету, снял ботинки и тоже лег.
— Подвигайся ближе, — сказал он. — Еще ближе. — И положил ладонь мне на плечо. — Слушай, не знаю, как ты это воспримешь… надеюсь, не очень обидишься.
— Ни за что, Чарли, что бы ты ни сказал.
— Тебе нужно надевать поменьше.
— Поменьше надевать, Чарли?
— Да. Поменьше одежды.
Он привстал на локте и пристально посмотрел на меня. Рот его был совсем близко. Я купался в лучах его прекрасного лица.
— Думаю, «левис» и рубаха с открытым воротом, может, в розовых или пурпурных тонах, и толстый кожаный ремень. И забудь о повязке.
— Забыть о повязке?
— Забудь о ней.
Я сорвал с головы ленту и отшвырнул.
— Для твоей мамочки.
— Понимаешь, Карим, иначе ты смахиваешь на «перламутровую королеву»[18].
Я же всеми фибрами души желал только одного сходства: с Чарли, с умным, красивым, блистательным Чарли, — и я каленым железом выжег его слова у себя в мозгу. «Левис» и рубаха с открытым воротом, в скромных розовых или пурпурных тонах. До конца своих дней не надену в гости ничего другого!
Пока я мысленно с отвращением оглядывал себя и свой гардероб, испытывая потребность обоссать все до единой тряпки, Чарли лежал на спине с закрытыми глазами и со своим безупречным вкусом. Все в этом доме, за исключением меня, были прямо-таки на седьмом небе.
Я положил ладонь на бедро Чарли. Никакой реакции. Я не отнимал руку в течение нескольких минут, пока у меня не вспотели кончики пальцев. Глаза его оставались закрытыми, но под джинсами наметилось кое-какое движение. Я почувствовал уверенность. Я потерял голову. Рванул его ремень, молнию, и выпустил его петушка на волю. Он со стоном вздохнул! Он судорожно дернулся! В этой наэлектризованной атмосфере мы поняли друг друга.
В школе я перещупал множество пенисов, мы частенько тискали и хватали друг друга. Это вносило какое-то разнообразие в учебный процесс. Но никогда раньше я не целовал парня.
— Где ты, Чарли?
Я попытался его поцеловать. Он увильнул, отвернув голову. Но когда он кончил мне в руку, это был, клянусь, один из самых прекрасных моментов в моей жизни. Это был праздник на моей улице. Флаги мои реяли в вышине, фанфары трубили!
Я облизывал пальцы и раздумывал, где раздобыть розовую рубаху, как вдруг услышал звук явно не из репертуара «Пинк Флоид». Я обернулся: из квадратной дыры в полу чердака появились горящие глаза, нос, шея, и следом — знаменитая грудь моего папочки. Чарли поспешно застегнулся. Я вскочил. Папа шагнул ко мне, а следом за ним подошла улыбающаяся Ева. Папа переводил взгляд с меня на Чарли и обратно. Ева принюхалась.
— Ах вы безобразники!
— А что такого-то, Ева? — спросил Чарли.
— Травку покуриваете, вот что!
Ева сказала, что нас пора везти домой. Мы все стали спускаться. Папа, возглавлявший процессию, наступил на мои часы у подножия лестницы, раздавил их всмятку и порезал ногу.
Около дома мы вылезли из машины, я сказал Еве «спокойной ночи» и пошел вперед. С крыльца я видел, как Ева пыталась поцеловать папу, в то время как он пытался пожать ей руку.
Дом стоял темный и холодный, когда мы вошли, совершенно обессиленные. Папа должен был встать в половине седьмого, а у меня в семь начнется контрольная. В прихожей папа замахнулся, чтобы влепить мне пощечину. Он был пьянее, чем мне казалось, и я в два счета скрутил мерзавца.
— Чем ты там занимался, черт подери, а?
— Заткнись! — сказал я как можно тише.
— Я тебя видел, Карим. Боже правый, да ты же педрила чертов! Гомик! Мой собственный сын… Когда это началось?
Он во мне разочаровался. Аж сотрясался от горя, как будто ему сообщили, что наш дом сгорел дотла. Я не знал, что делать. И начал имитировать голос, которым он гипнотизировал рекламщиков у Евы.
— Папа, расслабься. Расслабь все тело от кончиков рук до пальцев ног, чтобы отправить свой разум в тихий небесный сад, где…
— Я тебя к врачу на хрен отправлю, пусть тебе там яйца проверят!
Надо было срочно прекратить его вопли, пока не проснулась мама и не сбежались соседи со всей округи. И тогда я сказал шепотом:
— Я тебя видел, пап.
— Ни черта ты не видел, — сказал он в высшей степени презрительно. Ох, какие мы высокомерные! Наверное, сказывается знатное происхождение. Но у меня был свой козырь.
— У мамы, по крайней мере, обе сиськи на месте.
Папа отправился в туалет и стал блевать, не закрыв дверь. Я зашел следом и гладил его по спине, пока его выворачивало наизнанку.
— Я больше никогда не заговорю об этом, — сказал я. — И ты тоже.
— Зачем ты приволок его домой в таком состоянии? — спросила мама.
Она стояла позади нас в длинной, чуть не до пола, ночной рубашке, отчего казалась почти квадратной. Вид у неё был измученный. Она напомнила мне о реальном мире, и мне захотелось крикнуть: «Пошел он к чертям собачьим, этот мир!»
— Что, не мог приглядеть за ним? — говорила она, то и дело дергая меня за рукав. — Я полночи не отходила от окна, ждала вас. Неужели трудно было позвонить?
Наконец папа распрямился и ринулся мимо нас.
— Постели мне в другой комнате, — сказала она. — Я не могу спать рядом с человеком, от которого воняет блевотиной. Теперь всю ночь бегать будет.
Когда я приготовил постель, и она улеглась, — кровать была слишком узкой, короткой для неё и неудобной, — я кое-что сказал ей:
— Я никогда не женюсь, ладно?
— Я тебя не виню, — сказала она, отворачиваясь и закрывая глаза.
Думаю, она глаз не сомкнула на этой кушетке, и мне было жаль её. Но я на неё разозлился: за что она себя наказывает? Почему так слаба? Почему не борется? Буду сильным, решил я. В ту ночь я не ложился, так и просидел без сна, слушая «Радио Кэролайн». Одним глазком я заглянул в мир волнующих возможностей, и мне хотелось удержать его и сохранить как образец для будущей жизни.
С неделю после того вечера папа дулся и ни с кем не разговаривал, хотя иногда жестами просил передать соль, например, или перец. Порой ему приходилось изъясняться при помощи сложнейшей пантомимы наподобие сценок Марселя Марсо. Если бы к нам в окошко заглянули инопланетяне, они бы подумали, что наша семья играет в увлекательную игру «Пойми меня!», когда мама, я и мой брат Алли, толкаясь вокруг папы и перебивая друг друга, с азартом разгадывали его попытки без помощи слов объяснить, что сточные желоба забиты листьями, поэтому намокает стена дома, и он хочет, чтобы мы с Алли слазили на крышу и это дело исправили, а мама пусть держит лестницу. За ужином мы обычно сидели и ели рулет с рубленым бифштексом, чипсы и рыбные палочки в полном молчании. Однажды мама расплакалась и шлепнула ладонью по столу.
— Моя жизнь ужасна, просто ужасна! — вскричала она. — Неужели никто этого не понимает?
Мы перестали жевать и уставились на неё с удивлением, потом вернулись к еде. Мама как всегда мыла посуду, и никто ей не помогал. После чая всех как ветром сдуло. Мой брат Амар, который младше меня на четыре года, называет себя Алли во избежание расовых проблем. Он старается лечь спать как можно раньше и на сон грядущий читает журналы мод вроде «Вог», «Харпер и Квин», и вообще все европейское, что ему под руку подвернется. На ночь он надевал детские красные шелковые пижамные панталоны, домашнюю мужскую куртку, купленную на блошином рынке, и свою любимую сеточку для волос.
— Да, я хочу хорошо выглядеть, и что с того? — говорил он, поднимаясь к себе в спальню.
А я вечерами частенько удирал в парк посидеть в провонявшей мочой беседке и покурить с парнями, бежавшими, как и я, прочь от домашнего уюта.
У папы были твердые убеждения по поводу разделения труда на мужской и женский. Оба моих предка работали: мама устроилась в обувной магазин на Хай-стрит, чтобы финансировать Алли, который решил стать балетным танцором и поэтому ходил в дорогую частную школу. Но помимо этого мама тащила на себе весь дом, уборку и стряпню. Во время обеденного перерыва она бегала по магазинам, а вечером готовила ужин. После этого смотрела телевизор до половины одиннадцатого. Телевизор был единственной зоной её полного и непререкаемого влияния. Негласное правило нашего дома: передачу выбирает мама; шансы посмотреть что-нибудь другое были равны нулю. Из последних не растраченных за день сил она выплескивала такой сгусток гнева, жалоб и разочарования, что никто не осмеливался с ней связываться. Она готова была жизнь отдать за сериалы «Стептой и сын», «Скрытая камера» и «Бродяга».
Если по телевизору шли только повторные показы или политические программы, она рисовала. Рука её так и порхала по бумаге: мама окончила художественную школу. Рисовала она исключительно нас: наши головы, три головы на одном листе, — и так год за годом. Три эгоистичных мужика, называлась эта извечная композиция. Она говорила, что никогда не любила мужчин, потому что все мужчины — палачи. Это не женщины, повторяла она, пускали газ в Аушвице. Не женщины бомбили Вьетнам. Пока папа играл в молчанку, она много рисовала, пряча потом альбом за кресло, где хранилось начатое вязание, её детские дневниковые записи военного периода («Ночной воздушный налет») и романы Кэтрин Куксон[19]. Я часто пытался заставить её почитать что-нибудь стоящее типа «Ночь нежна»[20], но она всегда отнекивалась, мол, шрифт слишком мелкий.
Однажды в дни папиной Великой Хандры я соорудил себе бутерброд с ореховым маслом, врубил альбом «Ху» «Live at Leeds»[21] на полную громкость, и, наслаждаясь мощными аккордами «Летнего блюза», раскрыл мамин альбом для рисования. Я знал, что непременно отыщу что-нибудь любопытное, и листал страницы, пока не наткнулся на изображение папочки в чем мать родила.
Рядом, чуть выше него, стояла Ева, тоже голышом, с одной-единственной здоровенной грудью. Они держались за руки, как напуганные дети, на их спокойных лицах не было ни тени смущения или растерянности, они как будто говорили: «Да, мы такие, вот наши тела». Они напоминали Джона Леннона с Йоко Оно. Как это маме удалось сохранить такую объективность? И как она вообще узнала, что они трахались?
От меня ничего не скроешь. Я не ограничился шпионажем за мамой. Так я узнал, что хотя папин речевой аппарат бездействовал, глазами он пользовался на полную катушку. Заглянув в его дипломат, я выудил книги Лу По, Лао Цзы и Кристмаса Хамфри.
Я знал, что самое интересное у нас в доме начнется, если папу позовут к телефону. Так что, когда однажды вечером в половине одиннадцатого раздался звонок, я бросился сломя голову, чтобы первым схватить трубку. Услышав евин голос, я понял, что и сам по ней дико соскучился.
Она сказала:
— Привет, шалунишка, а папа твой где? Почему не звонишь? Что читаешь?
— А что бы ты посоветовала, Ева?
— Лучше заходи в гости, я тебя и просвещу.
— А когда?
— Да как сможешь, так и заглядывай.
Я сходил за папой, который уже стоял в дверях спальни в пижаме. Он схватил трубку. Просто не верилось, что он отважится разговаривать в собственном доме.
— Привет, — хрипло проговорил он, как человек, отвыкший пользоваться голосом. — Ева, рад тебя слышать, любовь моя. Но у меня голос пропал. Наверное, гланды. Можно я тебе с работы перезвоню?
Я поплелся в свою комнату, включил большой коричневый радиоприемник, и пока он разогревался, думал о своем.
Мама в тот вечер опять рисовала.
Произошло ещё одно событие, окончательно убедившее меня, что Божок, как я теперь называл папу, готовится к какому-то важному шагу. Уже ночью, проходя мимо его спальни, я услышал странный, подозрительный звук, и приложил ухо к белой крашеной двери. Да, Божок разговаривал сам с собою, но отнюдь не про себя. Говорил он медленно, каким-то неестественным, более глубоким голосом, как будто обращаясь к толпе. Присвистывал на букве «с» и утрировал свой индийский акцент. Годами папа пытался от него избавиться, чтобы как можно больше походить на англичанина, и тут на тебе, здрасте-пожалуйста. Зачем?
Через несколько недель, в субботу утром он позвал меня к себе в комнату и загадочно спросил:
— Ты как насчет сегодня?
— А что сегодня, Божок?
— Я выступаю, — сказал он, не в силах скрыть гордость.
— Правда? Опять?
— Да, меня попросили. Что называется, по требованию публики.
— Здорово. А где?
— Секретная информация. — Он с довольным видом похлопал себя по пузу. Так вот чего он хочет на самом деле — выступать. — Меня еле нашли, по всему Орпингтону разыскивали. Скоро я стану популярней, чем Боб Хоуп[22]. Но твоей маме я ни словом не обмолвился. Она совсем не понимает моих публичных выходов, вернее, уходов из дома. Ты со мной?
— С тобой, пап.
— Ну и славно. Готовься.
— А чего мне готовиться-то?
Он ласково дотронулся до моей щеки тыльной стороной ладони.
— Волнуешься, а? — Я не ответил. — Нравится тебе на людях бывать, внимание и все такое.
— Да, — застенчиво сказал я.
— А мне нравится, когда ты со мной. Я очень тебя люблю. Мы вместе растем, вместе.
Он был прав, — я с трепетом ждал его второго выступления. Мне и само действо нравилось, но кое-что занимало меня куда больше. Мне не терпелось выяснить, шарлатан мой папа, или есть во всем этом сермяжная правда. Очаровал же он Еву, в конце концов, и главное — одурманил Чарли, а это ох как непросто. На них подействовала его магия, и я окрестил его «Божком», но некоторые сомнения у меня все же оставались. Он не заслужил ещё полного права на это прозвище. Мне хотелось знать, действительно ли мой внезапно прославившийся папочка мог что-то дать людям, или он всего лишь очередной эксцентрик с окраины.
Глава вторая
Папа и Анвар жили по соседству в Бомбее, и с пятилетнего возраста были друзьями не разлей вода. Папин отец, врач, построил на берегу Яху симпатичный, скромный деревянный дом для себя, жены и двенадцати детей. Папа и Анвар спали вместе на веранде, и чуть свет бежали к морю купаться. В школу они ездили в двуколке. По выходным играли в крикет, а после школы — в теннис на семейном корте. Слуги подавали мячи. В частых матчах по крикету с англичанами приходилось поддаваться: Англия должна была победить. В то время постоянно случались бунты, демонстрации и драки между индуистами и мусульманами. Вдруг выяснялось, что твои друзья и соседи индусы выкрикивают непристойности перед твоим домом.
Можно было ходить на званые вечера, потому что Бомбей — родина индийской киноиндустрии, а один из папиных братьев выпускал журнал про кино. Папа с Анваром обожали хвастаться всеми этими «звездами», с которыми они знакомились, и актрисами, которых они целовали. Однажды, когда мне было лет семь или восемь, папа сказал, что, по его мнению, я должен стать актером. Это хорошая жизнь, сказал он, и зарабатываешь много. Но вообще-то он хотел, чтобы я стал врачом, и про мое киношное будущее больше разговоров не заводил. Консультант по профориентации в школе посоветовал мне изучать таможенное и акцизное управление — очевидно, разглядел во мне скрытый талант обыскивать чужие чемоданы. А мама прочила мне карьеру моряка, основываясь, наверное, на том, что мне нравилось носить брюки «клеш».
У папы было идиллическое детство, и когда он рассказывал мне о своих приключениях с Анваром, я только диву давался, как мог он обречь собственного сына на прозябание в безрадостном пригороде Лондона, о котором говорят, что перед глазами его жителей в смертный час возникают не картины прожитой жизни, а окна с двойным остеклением.
Только по приезде в Лондон до папочки дошло, насколько он усложнил себе жизнь. Никогда прежде не приходилось ему самому готовить, стирать, чистить ботинки и стелить постель. За него все делали слуги. Папа говорил, что когда он пытается вспомнить дом в Бомбее, ему никак не удается восстановить в памяти кухню: он туда просто-напросто не входил. Он, однако, помнил, что его любимого слугу уволили за мелкие кухонные преступления: во-первых за то, что однажды поджаривал тосты лежа на спине и держа кусок хлеба над огнем пальцами ног, а во-вторых за то, что мыл салат при помощи зубной щетки — его собственной, между прочим, щетки, не хозяйской, но это не меняло сути дела. Не было ему прощения. Из-за этого инцидента папа стал социалистом, насколько это слово вообще к нему применимо.
Маму порядком раздражала папина аристократическая бесполезность, но вместе с тем она гордилась его родней.
— Они благороднее Черчилля, — говорила она людям. — Он ездил в школу в экипаже, запряженном лошадьми.
Это чтобы папочку не спутали с толпами индийских обывателей, хлынувших к берегам Британии в 1950-60-х, про которых говорили, что они не умеют управляться с ножом во время еды и совершенно не знают правил пользования туалетами, поскольку забираются с ногами на стульчак и испражняются, сидя на корточках.
В отличие от них, папа приехал в Англию, потому что его послали учиться. Его мать связала ему и Анвару несколько шерстяных маек, вызывающих дикий зуд, и помахала на прощанье со станции Бомбей, предварительно взяв с них обещание никогда не есть свинину. Папа должен был вернуться на родину элегантным английским джентльменом с дипломом в кармане и к тому же искусным танцором. Но, уезжая, он не мог себе представить, что больше никогда не увидит лица матери. Это было величайшее, невыразимое горе в его жизни, оно-то, по-моему, и объясняло его безнадежную привязанность к женщинам, проявлявшим о нем заботу, он любил их так, как мог бы любить мать, которой так и не написал ни единого письма.
Лондон, Олд-Кент-роуд, повергла обоих друзей в леденящий шок. Было влажно и туманно, обращались к ним не иначе как «Солнечный Джим»; еды вечно не хватало, а папа так и не смог привыкнуть к маслу, стекающему с горячих тостов.
— Капает, как из носу, — говорил он, отталкивая тарелку с неизменным блюдом рабочего класса. — Я думал, мы будем питаться ростбифами и йоркширским пудингом.
Но карточки на продукты ещё не отменили, район этот, разбомбленный во время войны почти до основания, пока был бесхозным и заброшенным. Вообще, британцы, живущие в Англии, вызвали у папы удивление и жалость. Он никогда не видел англичанина в бедности, а именно так жили железнодорожники, дворники, лавочники и бармены. Он никогда не видел англичанина, пальцами запихивающего в рот кусок хлеба, и никто не говорил ему, что англичане моются нерегулярно из-за отсутствия горячей воды — спасибо, если хоть холодная есть. И когда папа принимался рассуждать о Байроне в местных пабах, выяснялось, что не каждый англичанин умеет читать, и далеко не каждый желает выслушивать лекции индийца на тему поэтики безумца и извращенца, а ведь его никто не предупреждал об этом.
К счастью, папе и Анвару было где остановиться — у доктора Лала, друга папиного отца. Доктор Лал был огромного роста индийцем, дантистом и, как он утверждал, другом Бертрана Рассела[23]. Во время войны, в Кембридже, одинокий Рассел убедил доктора Лала, что мастурбация — лучшее средство против сексуальных недомоганий. Великое открытие Рассела изменило жизнь доктору Лалу, он клялся, что с тех пор стал счастливым человеком. А может, его освобождение было одним из самых замечательных достижений Рассела? Потому что если бы доктор Лал не вел столь откровенных разговоров с двумя своими юными и сексуально ненасытными постояльцами, мой папа не встретил бы мою маму, а я не влюбился бы в Чарли.
Анвар был толще папы, и обладал заметным брюшком и круглым лицом. Во всякую фразу он непременно вставлял пару крепких словечек, и питал слабость к проституткам, которые ошивались в Гайд-Парке. Они прозвали его Пупсик. Он был также не слишком вежлив, когда папа, получив ежемесячную материальную помощь из дома, отправлялся на Бонд-стрит покупать галстуки-бабочки, бутылочного цвета жилеты и клетчатые носки, после чего ему приходилось одалживаться у Пупсика. Днем Анвар учился на авиаинженера в Северном Лондоне, а папа пытался сконцентрировать внимание на учебниках по правоведению. Ночевали они в кабинете доктора Лала среди зубопротезного оборудования, Анвар спал прямо в кресле. Однажды ночью, взбешенный бегающими вокруг мышами, а также, вероятно, долгим отсутствием сексуальных отношений и нещадно кусающейся маминой майкой, папа надел бледно-голубой смокинг Анвара, взял самое жуткое на вид сверло и напал на спящего друга детства. Открыв глаза и увидев будущего гуру с зубным сверлом наперевес, Анвар закричал. Эта игривость, эта манера ничего не принимать всерьез сказывалась на папиной учебе. Он просто не умел сосредоточиваться. Он раньше никогда не работал, это и теперь было ему не по душе. Анвар начал поддразнивать папу:
— Харуна каждый день призывают в Бар[24] — в двенадцать утра и в шесть-тридцать вечера.
Папа защищался:
— Я хожу в паб предаваться размышлениям.
— Ты ходишь не размышлениям предаваться, а надираться, — отвечал на это Анвар.
По пятницам и субботам они посещали танцы и блаженно крутили любовь под Гленна Миллера, Каунта Бейси и Луи Армстронга. Здесь-то папа впервые и положил глаз (и руки) на красивую девушку из рабочей среды, девушку с окраины, девушку по имени Маргарет. Мама говорила, что полюбила его, своего коротышку, с первого взгляда. Он был милым и добрым, и вид у него был потерянный, а это вызывает у женщин желание немедленно придать ему вид найденный.
У мамы была подруга, с которой гулял Пупсик, и не только гулял, между прочим, но Анвар был уже женат на Джите, принцессе Джите, чьи родственники приехали на свадьбу верхом. Свадьба проходила на старой английской высокогорной станции в Мюррее, на севере Пакистана. У брата Джиты висело на плече ружье, и Анвара сразу потянуло в Англию.
Вскоре принцесса Джита приехала к Анвару и стала моей тетушкой Джитой. Тетушка Джита была ничуть не похожа на принцессу, и я дразнил её, потому что по-английски она говорила с ошибками. Она была очень стеснительной, и жили они в грязной комнатушке в Брикстоне. Эти далеко не хоромы примыкали задней стеной к железнодорожной станции. Однажды Анвар совершил серьезную ошибку, заключив пари и выиграв кучу денег. И взял в краткосрочную аренду магазин игрушек в Южном Лондоне. Полный крах был бы неминуем, если бы принцесса Джита не превратила магазин в бакалейную лавку. Дело пошло. Народ повалил валом.
Папа, в отличие от друга, карьерой своей не занимался. Родственники перестали слать ему деньги, узнав от своего осведомителя — доктора Лала что их сына «призывают в Бар» только ради нескольких кружек терпкого портера и коричневого эля, и носит он исключительно шелковые галстуки-бабочки и зеленые жилеты.
Кончилось тем, что папа устроился клерком в государственное учреждение за три доллара в неделю. Жизнь его, некогда бьющая ключом, полная юношеских развлечений, пляжей и крикета, насмешек над англичанами и кресла в кабинете зубного врача, вошла в тесные берега, ограниченная отныне железным расписанием и бесконечными дождями. Ежедневные поездки в метро и грязные пеленки, лопающиеся от январских морозов трубы парового отопления и растапливание угольной печки в семь утра: таковы результаты преобразования любви в семейную жизнь в двухэтажном домике, имеющем общую стену с соседями и расположенном на окраине Южного Лондона. Так судьба наказывала его за то, что порхал по жизни невинным младенцем, которому все давалось без труда. Однажды мама оставила меня с ним на целый день, и когда я обкакался, он пришел в полное замешательство. Поставил меня голого в ванну, принес таз воды и издалека, — как будто у меня чума или моровая язва, — плескал мне на ноги одной рукой, другой зажимая нос.
Не знаю, как все это началось, но когда мне было лет десять-одиннадцать, он вдруг увлекся Лье Цзы, Лао Цзы и Чуанг Цзы, будто их никто раньше не читал, будто они писали исключительно для него.
Мы продолжали ходить в гости к Пупсику и принцессе Джите по воскресеньям, — единственный день, когда их магазин не работает. Папина дружба с Анваром держалась, главным образом, на конно-крикетно-боксерскотеннисных интересах. Когда папа вошел к ним в дом с бесплатной газетой под названием «Тайна золотого цветка», Анвар схватил её, поднес к глазам и засмеялся.
— Это что ещё за чертовщина? Что за игры ты затеял?
Папа немедленно завел свою бодягу:
— Анвар, да ты не представляешь, какие великие тайны мне открылись! Я так счастлив, что постигаю суть жизни!
Анвар прервал папу, ткнув его скатанной в рулон газетой.
— Чертов китаеза! Читаешь всякую дрянь, а я в это время делаю деньги. Я ведь уже выплатил этот паршивый залог!
Папе было настолько важно, чтобы Анвар понял, что он прямо-таки затрясся.
— Плевать мне на деньги! Только и слышу — деньги, деньги! Я должен узнать эти тайны.
Анвар закатил глаза и взглянул на маму, которая сидела и скучала. Они оба понимали папу, и любили, но из-за этих его причуд к любви примешивалась жалость, словно он совершает некую трагическую ошибку, как, например, если бы он взял да присоединился к свидетелям Иеговы. Чем больше он толковал про инь и янь, космическое сознание, про китайскую философию и Путь, тем растеряннее становилось мамино лицо. Он, казалось, уплывает в открытый космос, оставляя её одну; она была девушкой с окраины, тихой и доброй, жизнь с папой и двумя детьми и без того давалась ей нелегко. Однако, была некая доля гордости в её отношении к папиным восточным открытиям, благодаря которым он сейчас громил Анвара.
— Круг твоих интересов сводится к туалетной бумаге, сардинам в томате, гигиеническим пакетам и турнепсу, — говорил он Анвару. — Но в небе и на земле существует множество других вещей, не связанных с твоими упоительными мечтами посреди супермаркета.
— Мне мечтать некогда! — прервал его Анвар. — И тебе бы не следовало. Очнись! Лучше попытайся получить повышение, чтобы Маргарет могла купить себе какую-нибудь обновку. Ты же знаешь женщин.
— Дождешься от белых повышения, как же, — сказал папа. — Только не для индийца, пока по земле ходит хоть один белый. Им кажется, что у них весь мир в кармане, а там и двух пенни не найдется. Попробуй с ними договориться.
— Тебя не повышают, потому что ты лентяй, Харун. Как будто тебя кто щипцами за яйца держит. Думаешь о какой-то китайской чепухе, вместо того чтобы думать о королеве!
— К черту королеву! Слушай, Анвар, неужели ты никогда не чувствовал стремления познать себя? Не чувствовал, что ты для себя полнейшая загадка?
— Я не интересуюсь другими, так почему я должен интересоваться собой? — вскричал Анвар. — Живи, и все!
Спор в магазине Анвара и Джиты набирал обороты, пока не накалился до того, что нам с их дочерью Джамилой удалось улизнуть в сад, чтобы поиграть в крикет, оперируя ручкой от метлы и теннисным мячиком.
Под всей этой китайской дребеденью скрывались папино одиночество и жажда духовного развития. Ему нужен был собеседник, с которым он мог бы говорить о китайских премудростях. По утрам я часто провожал его до пригородной станции, где он садился на поезд восемь тридцать пять до Виктории. Во время этих двадцатиминутных пеших прогулок к нам присоединялись другие люди, обычно женщины, секретарши, продавщицы и уборщицы, тоже работавшие в Центральном Лондоне. Он хотел беседовать о достижении душевного покоя, о том, что нужно быть честным с самим собой, о самопознании. Я слышал, как они рассказывают о своих жизнях, своих любимых, тревогах и о себе, настоящих. Я уверен, что они ни с кем так не говорили. Они не замечали ни меня, ни транзистора, который я с собой таскал, слушая «Шоу Тони Блэкберна на Радио-один». Чем меньше папа пытался их пленить, тем больше пленял, некоторые даже не выходили из дому, ждали, когда он пойдет мимо. Если он выбирал другую дорогу из страха, что мальчишки из средней школы станут кидать в него камнями и пакетами с мочой, они тоже меняли маршрут. В поезде папа читал свои мистические книжки или сосредотачивал взгляд на кончике носа, — поистине объект, достойный внимания. И всегда брал с собой крошечный синий словарик размером со спичечный коробок, чтобы каждый день заучивать хотя бы по одному новому слову. По выходным я проверял его на знание аналептиков, названий кустов, червей, микробов и другой мелкой нечисти. Он смотрел на меня и говорил:
— Неизвестно, какое может пригодиться умное слово, чтобы произвести впечатление на англичанина.
И только в Еве нашел он собеседника на китайские темы, удивляясь, что такое совпадение интересов вообще возможно.
* * *
А теперь вернемся к тому субботнему вечеру, когда Божок снова собрался встретиться с Евой. Он вручил мне адрес, написанный на клочке бумаги, и мы сели в автобус, на сей раз держа путь за город. Было темно и морозно, когда мы добрались до Чизлхерст. Я повел папу сначала в одну сторону, потом, с не меньшей уверенностью, в другую. Ему так не терпелось добраться до места, что первые двадцать минут он даже не жаловался; но в конце концов ядовито спросил:
— Где мы, идиот?
— Не знаю.
— А ты воспользуйся мозгами, которые ты унаследовал от меня, придурок ты эдакий! — сказал он, лязгая зубами. — Чертовски холодно, и, кроме того, мы опаздываем.
— Сам виноват, что замерз, пап, — сказал я.
— Я виноват?
Он и в самом деле сам был виноват, потому что под полупальто надел нечто вроде просторной пижамы. Верхом её служила шелковая рубашка, расшитая по воротнику драконами. Длиною она была в две мили, не мельше, и заканчивалась ниже колен. Из-под рубашки высовывались мешковатые штаны, а в довершение всего — сандалии. Но гвоздем программы, стыдливо спрятанным под ворсистое полупальто, был малиновый жилет с золотым и серебряным узором, надетый поверх рубахи. Если бы мама застукала его выходящим из дома в таком виде, она вызвала бы полицию. Ведь папа, в конце концов, государственный служащий, у него есть портфель и зонтик, и ему не пристало показываться на людях в образе тореадора-недомерка.
Дома в Чизлхерсте имели участки с оранжереями, великолепными дубами и автоматическим поливом лужаек; для ухода за садом здесь нанимали специалистов. Это так впечатляло, что когда наше семейство шествовало по этим улицам во время воскресных визитов к тетушке Джин, мы вели себя как простолюдины в театре. Испускали ахи и охи, представляя, как здорово мы проводили бы время, если бы здесь жили, как украсили бы двор и устроили в саду площадку для крикета, бадминтона и настольного тенниса. Помню, мама однажды посмотрела на папу с упреком, словно говоря: ну что ты за муж! Посмотри, как другие — разные там Аланы, Барри, Питеры и Рои — обеспечили своих жен машинами, домами, отпусками, центральным отоплением и драгоценностями. По крайней мере, они могут повесить полку и починить забор. А ты что можешь? И мама споткнулась тогда о рытвину, вот прямо как мы сейчас, потому что дорога кончилась, и дальше пошли сплошь ямы да колдобины, чтобы отбить у простых людишек желание сюда соваться.
Пока мы шли к дому по хрустящей гравием дорожке, — сделав перед этим минутную остановку: Божок концентрировался, соединив большие пальцы рук, он рассказал, что дом принадлежит Карлу и Марианне, Евиным друзьям, недавно вернувшимся из путешествия по Индии. Это немедленно бросалось в глаза: Будды из сандалового дерева, латунные пепельницы и полосатые гипсовые слоники украшали все мало-мальски пригодные для этого поверхности. В довершении ко всему, хозяева, Карл и Марианна, встречали гостей босиком, молитвенно сложив ладони и беспрестанно кивая, будто они священнослужители в храме, а не партнеры местной фирмы «Рамболд и Тойдрип. Видео напрокат».
Едва переступив порог, я заметил Еву, которая тоже вышла нам навстречу. Она была в длинном красном платье до пола и красном тюрбане. Она налетела на меня, и осыпав дюжиной поцелуев, вручила три книжки в мягком переплете.
— Понюхай! — приказала она.
Я сунул нос в покрытые бурыми пятнами страницы. Они пахли шоколадом.
— Сэконд хэнд! Настоящие приключения! А это для твоего папочки, — она показала новенькую книгу «Аналекты» Конфуция в переводе Артура Вейли. Подержи пока, потом ему отдашь. Он как, в порядке?
— Боится до смерти.
Она окинула взглядом комнату, где было человек двадцать.
— Подвержены гипнозу. Довольно тупые. Не думаю, чтобы у него возникли какие-то проблемы. Я мечтаю устроить ему встречу с более тонкими ценителями — в Лондоне. Я намерена всех нас перетащить в Лондон! — сказала она. — А теперь давай я тебя представлю.
Пожав несколько рук, я удобно устроился на блестящем черном диване, утопив ноги в лохматом белом ковре, спиной к полке с толстыми книгами в целлофановых переплетах — адаптированные издания (с иллюстрациями) «Ярмарки тщеславия» и «Женщины в белом». Передо мной было нечто напоминающее светящегося дикобраза, — какой-то яркий пузырь с сотнями торчащих из него разноцветных перьев, которые покачивались и мерцали, — предмет, наверняка предназначенный для созерцания под действием галлюциногенов.
Я услышал, как Карл говорит: «В мире существует два сорта людей — те, кто побывал в Индии, и те, кто там не был», — после чего вынужден был встать и переместиться за пределы слышимости.
Рядом с двойными французскими окнами, выходящих в большой сад, и аквариумом с золотыми рыбками с пурпурной подсветкой, находился бар. Из пришедших сюда за пищей духовной пили немногие, но я запросто пропустил бы пару стаканчиков. Хотя, выглядеть это будет, прямо скажем, не очень, даже я это понимал. Дочка Марианны и ещё одна девочка, постарше, в обтягивающих шортах подавали холодные и горячие блюда индийской кухни, от которых, я знал по опыту, будешь пердеть, как старикашка от сладких хлопьев «Олл-бран». Я подкатился к девчонке в шортах и выяснил, что она старшеклассница, и её зовут Хелен.
— Твой папа — настоящий волшебник, — сказала она. Улыбнулась и, сделав два шажка, оказалась совсем рядом со мной. Эта внезапность удивила и взволновала меня. Удивила не слишком сильно, скажем, бала на три с половиной по шкале Рихтера, но тем не менее. В этот момент я посмотрел на Божка. Разве он похож на волшебника, мага?
Он, конечно, экзотичный, может, даже единственный человек в южной Англии (кроме, разве что, Джорджа Харрисона), кто носит красный с золотом жилет поверх индийской ночной рубашки. Кроме того, он обходителен, и рядом с англичанами в их наглухо застегнутых рубашках из немнущейся ткани, липнущих к животу, и мешковатых, со складками в паху серых брюках а ля Джон Кольер, он смотрится как изящный Нуриев[25] рядом с одутловатым Арбаклом[26]. Возможно, папуля и в самом деле волшебник, раз может при помощи шнурков (по его же выражению) превращаться из индийца, который служит в государственном учреждении и всю жизнь чистит зубы черным зубным порошком «Манки Бренд», произведенным в Бомбее корпорацией «Ноги и компания», в мудрого гуру. Из грязи в князи. Видели бы они его на Уайтхолл[27]!
Он беседовал с Евой, и она как бы случайно положила ему руку на плечо. Кричащий жест. Да, кричал он, мы вместе, мы дотрагиваемся друг до друга, не сдерживая чувств перед незнакомыми людьми. В смущении я отвернулся и столкнулся с Хелен.
— Ну? — мягко сказала она.
Она меня хотела.
Я знал это, потому что у меня был свой метод определения, и он срабатывал железно. Метод состоял в простой аксиоме: она меня хочет, потому что я к ней равнодушен. Если мне кто-то нравился, то по закону подлости, который правит миром, этот человек непременно считал меня отвратительным, или, по крайней мере, коротышкой. Тот же закон гарантирует, что если я к кому-то не испытываю влечения (как в случае с Хелен), то этот кто-то почти наверняка будет смотреть на меня вот так, как сейчас Хелен: с порочной усмешкой и готовностью потискать моего петушка. И хотя я хочу этого больше всего на свете, но человек, кто бы он ни был, непременно должен мне хоть мало-мальски нравиться, а Хелен-то мне как раз ни капельки не нравится. Во как.
Мой отец, великий мудрец, извергающий поучения чаще, чем небеса Сиэтла — дожди, никогда не говорил со мной о сексе. Когда ради проверки на либерализм я потребовал просветить меня насчет некоторых жизненных реалий (о которых школа меня уже проинформировала, хотя я до сих пор путал слова матка, мошонка и вульва), он только пробурчал: «Всегда ясно, когда женщина готова к сексу. О да! У неё уши становятся горячими».
Я пристально посмотрел на уши Хелен. Даже протянул руку и для пущей уверенности слегка ущипнул. Тепленькие!
О, Чарли! Сердце мое жаждало ощутить его горячее ухо на моей груди. Но он не звонил с того раза, как мы занимались любовью, и сюда не пришел. Он и в школе не показывался, записывал демонстрационную пленку со своей группой. Боль от разлуки с этим ублюдком стихала только при мысли, что он придет сегодня вкушать папину мудрость. Но пока он не объявился.
Ева и Марианна готовили комнату. Пошли в ход свечи, опущены венецианские жалюзи, зажжены индийские палочки-вонючки из сандалового дерева, расставленные в цветочных вазах, на полу расстелен небольшой ковер для Будды с окраины, ковер-самолет. Ева отвесила ему поклон и вручила нарцисс. Божок улыбкой отметил людей, знакомых с прошлого раза. Вид у него был уверенный и спокойный, он вел себя проще, чем раньше, не делал лишних движений, ловя на себе почтительные взгляды поклонников, — наверняка, дело рук Евы, расхвалившей папу друзьям.
А потом вошли дядя Тед и тетушка Джин.
Глава третья
Вот они — два типичных алкоголика-неудачника, — она в розовых туфлях на высоком каблуке, он в двубортном пиджаке, — разодетые как на свадьбу, они заявились на вечеринку с видом наивных простачков. Мамина сестра Джин и её муж, открывший свое дело — центральное паровое отопление, фирма под названием «Обогреватели Питера». И какую же картину они видят? Их зять, известный им под именем Гарри, погружается в йоговский транс прямо на глазах у их соседей. Джин лихорадочно роется в голове в поисках подходящих слов, — возможно, это единственное, ради чего она хоть изредка прибегает к помощи вышеуказанной части тела. Ева поднесла палец к губам. Рот Джин сомкнулся медленно, как мост Тауэр. Тед рыскал глазами по комнате, пытаясь найти какой-нибудь ключ к разгадке происходящего. Он заметил меня, я кивнул. Он был сбит с толку, но не раздражен, в отличие от тетушки Джин.
— Что Гарри делает? — спросил он беззвучно, одними губами.
Тед и Джин никогда не называли папу его индийским именем, Харун Эмир. Он всегда был для них Гарри, даже если где-нибудь заходил о нем разговор. Одно то, что он индиец, даже без учета этого нелепого имени, уже было достаточным минусом… Они звали его Гарри с первой минуты знакомства, и папа ничего не мог поделать. Тогда он стал называть их «Джин и Тоник».
Мы с дядей Тедом были большими друзьями. Иногда он брал меня с собой ставить батареи центрального отопления, и тогда за тяжелую работу я получал деньги. Мы ели бутерброды с солониной и пили чай из термоса. Он платил мне немного сверх заработанного, и мы ходили делать ставки на собачьих бегах в Кэтфорд и Эпсом Даунс. Он рассказывал мне о состязаниях голубей. Я с детства любил дядю Теда: он знал то, что положено знать отцу любого мальчишки, и о чем мой папа, к сожалению, не имел представления — о рыбалке и водяных ружьях, аэропланах, и о том, как есть улиток.
Я напрягал мозги, стараясь понять, как же так получилось, что Тед и Джин появились в этом доме, как герои фильмов Антониони. Они тоже жили в Чизлхерсте, но в другой его части, далеко от Карла и Марианны. Я упорно думал, пока в голове у меня не прояснилось. Итак, что же произошло? Разум мой работал с предельной четкостью, и я вдруг понял. И то, что я понял, меня не порадовало.
Должно быть, бедную маму так огорчали папины подвиги на поприще духовного наставника в Бекенгеме, что она поделилась со своей сестрицей. Джин, наверно, чуть удар не хватил от ярости на сестру: как, мол, можно быть такой мягкотелой, и такое позволять. И Джин подбила маму на ответный удар.
Когда папа заявил о возвращении на стезю духовного вождя, — вернее, это я с папиной подачи растрепал об этом всего несколько часов назад, мама, по-видимому, позвонила своей младшей сестренке. Джин взвилась под потолок и взяла на себя функцию карающего меча. И начала действовать. Наверное, она сказала маме, что знакома с Карлом и Марианной. Возможно, фирма «Обогреватели Питера» как раз устанавшивала у них батареи. А Тед и Джин жили в довольно новом доме неподалеку. Только таким путем парочка вроде Карла и Марианны могла познакомиться с Тедом и Джин. В противном случае Карл и Марианна, с их книгами, магнитофонными записями, поездками в Индию, с их «культурой», были бы ненавистны Теду и Джин, которые людей оценивали исключительно по количеству денег и власти. Для Теда и Джин культуру, индустрию развлечений и шоу-бизнес олицетворял Томми Стил, чьи родители жили в доме за углом.
Между тем, Ева даже не подозревала, кто такие Тед и Джин. Она раздраженно махала рукой на опоздавших и странно разодетых незваных гостей.
— Да сядьте же, сядьте, — прошипела она.
Тед и Джин переглянулись с таким видом, будто им предложили проглотить спички.
— Да, вам, вам говорят, — добавила Ева. Она могла быть резкой, старушка Ева!
Выбора не было. Тед и Джин медленно осели на пол. Видно, не одно десятилетие кануло с тех пор, когда тетушка Джин оказывалась на полу, за исключением, конечно, тех случаев, когда напивалась. Они явно не ожидали, что это будет вечер идолопоклонства, что все присутствующие сядут в кружок, чтобы с неприкрытым обожанием глядеть на папочку. Кажется, мы влипли.
Божок собирался начать. Хелен тоже села на пол. Я стоял за баром и наблюдал. Папа с улыбкой оглядывал собравшихся, пока не обнаружил, что улыбается Теду и Джине. Ни один мускул не дрогнул на его лице.
Несмотря на то, что папа называл эту парочку «Джин и Тоник», он не испытывал неприязни к Джин, а Тед ему вообще нравился, и тот отвечал ему взаимностью. Тед частенько обсуждал с папой «небольшие личные затруднения»: хотя Теда и сбивало с толку отсутствие у нас денег, он чувствовал, что папа понимает жизнь, что папа умный. Поэтому Тед рассказывал папе о запоях Джин, о её романе с молодым членом местного совета, или о том, что жизнь начинает казаться ему бесполезной суетой, что он чувствует себя несчастным.
Во время подобных доверительных бесед папа не забывал использовать Теда в своих интересах.
«Можно же разговаривать и одновременно делать что-нибудь полезное, верно?» — говорил он, когда Тед, обливаясь слезами, загонял в кирпичную стену деревянную пробку, вешая папе полку для книг по восточным премудростям, или шлифовал дверь, или выкладывал ванную плиткой, в благодарность за то, что папа, сидя в саду на складном кресле, выслушивал его излияния. «Повремени сводить счеты с жизнью, пока не закончишь потолок, ладно, Тед?» — говорил он.
Сегодня папа не задержался взглядом на Джине с Тоником. Комната была погружена в тишину. Папа тоже замолчал, глядя прямо перед собой. Сперва казалось, что молчание будет недолгим. Но оно тянулось и тянулось, пока наконец не превратилось в долгое молчание: одна тишина следовала за другой, вскоре их догоняла третья, ещё более глубокая тишина, а папа все сидел с остановившимся, но полным заботы взглядом. Меня аж испарина прошибла, а в горле забулькали пузырьки смеха. Неужели он собирается надуть их и целый час просидеть в молчании (возможно, произнеся под конец единственную фразу типа: «Высохшие экскременты на голове голубя»), а потом как ни в чем не бывало наденет свое куцее пальтишко и побредет домой, к жене, подведя Чизлхерстскую буржуазию к абсолютному пониманию их внутренней пустоты. Неужто решится?
Наконец он заговорил в стиле рэпа, под аккомпанемент сногсшибательного оркестра присвистываний, пауз и бросаемых на слушателей взоров. Исполнялось все это так тихо, что бедным придуркам приходилось вытягивать шеи, чтобы его расслышать. Но никто и не думал шушукаться; у всех были ушки на макушке.
— На работе мы любим раздавать людям приказы. Мы очерняем других. Мы недооцениваем их труд, в отличие от своего собственного. Мы все всегда сравниваем. Мы набиваем себе цену и сплетничаем. Мы мечтаем, чтобы с нами обходились хорошо, а с другими обходимся плохо…
За папиной спиной медленно открылась дверь. Там стояла пара — молодой человек с короткими, торчащими во все стороны, как колючки, крашенными перекисью волосами. На нем были серебристые туфли и сверкающий серебристый пиджак. Ни дать ни взять, астронавт. Его девушка по сравнению с ним одета была довольно неряшливо. Лет семнадцати, в длинной хипповской рубахе и волочившейся по земле юбке, с распущенными волосами до пояса. Дверь закрылась, и они исчезли, никто их не заметил. Все слушали папу, все кроме Джин, которая то и дело дергала головой, будто откидывая со лба мешавшие волосы. Когда она взглянула на мужа, ожидая поддержки, она её не получила: Тед тоже ничего вокруг не замечал.
Как помощник режиссера, довольный, что спектакль идет как по маслу, и делать ему больше нечего, я улизнул из комнаты через раздвижную створку французского окна. Последнее, что я услышал, звучало примерно так:
— Наше бытие потечет по совершенно иному руслу, и мы должны его отыскать.
Именно благодаря папиному присутствию у людей прочищаются мозги, а что именно он скажет, уже не столь важно. Покой, невозмутимость и уверенность, исходящие от него, словно наполнили меня воздухом и светом, и я бродил по безмолвным, наполненным ароматами комнатам, порою садясь в какое-нибудь кресло и глядя в даль. Я стал острее слышать и звуки, и тишину, отчетливее видеть цвета. Нашел камелии в красивой вазе, и понял, что не могу оторвать от них восхищенного взгляда. Папино спокойствие и сосредоточенность помогли мне по-новому оценить и удивиться деревьям в саду, когда я смотрел на них не анализируя, без каких-либо ассоциаций. Дерево — это форма и цвет, а не листья и ветви. Но свежесть восприятия понемногу начала исчезать, мозг снова ускорил свою работу, в нем зашевелились мысли. Папина магия действовала, и я был доволен. Но колдовство на этом не закончилось: появилось ещё кое-что — голос. И голос заговорил со мной стихами, пока я стоял в прихожей Карла и Марианны. Каждое слово звучало по отдельности, до того пуст и чист был мой разум. Голос говорил:
И вправду — день стучит в окошко. Но полежи со мной немножко. К чему вставать? Нельзя ль и днем Лежать, как ночью, нам вдвоем? Во тьме любовь тебя не гонит от меня, Так пусть удержит и при свете дня.Это был густой мужской голос, но доносился он не свыше, как мне сначала показалось, — увы, вовсе не ангел адресовал мне эти строки, — а со стороны. Я шел на звук, пока не увидел в оранжерее парня с серебристыми волосами, сидящего на качелях рядом с девушкой. Он говорил с ней, — нет, читал из тетрадки в кожаном переплете, которую держал в руке, — наклоняясь к самому её лицу, как будто впечатывая в неё слова. Она сидела какая-то вялая и источала резкий запах духов «пачули», и, пока он читал, дважды отвела от глаз прядь волос.
Двери в Рай для змеи закрыты. Раненый олень, не ищи целебной травы: Сердце твое навеки разбито.Девушка смертельно скучала, но оживилась и легонько толкнула его локтем при виде меня, случайного соглядатая.
— Простите, — сказал я, отворачиваясь.
— Карим, почему ты меня игнорируешь?
Теперь я узнал его: это был Чарли.
— Я не игнорирую. Вернее, не нарочно. Чего это ты так посеребрел?
— А так смешнее.
— Чарли, я целую вечность тебя не видел. Чем ты занимался? Я уже начал за тебя беспокоиться, и вообще!
— Нет причин за меня беспокоиться, малыш. Я готовил себя к будущей жизни. И вообще!
Я обалдел.
— Н-да? И какой же будет эта твоя будущая жизнь? Ты уже в курсе?
— Когда я смотрю в будущее, я вижу три вещи. Успех. Успех…
— И успех, — устало договорила за него девушка.
— Это обнадеживает, — сказал я. — Так держать, мужик.
Во взгляде девушки появилась насмешка.
— Малыш, — хихикнула она. И ткнулась губами в его ухо. — Чарли, может, ещё почитаешь?
И Чарли снова начал читать, теперь нам обоим, но я уже не получал от этого удовольствия. Если честно, я чувствовал себя довольно глупо. Мне была срочно необходима свежая доза папиного лекарства для мозгов, но не хотелось уходить от Чарли. Зачем он покрасился в серебряный цвет? Неужели мы вступили в новую эру причесок, а я совершенно упустил это из виду?
С трудом я заставил себя вернуться в гостиную. Папин ангажемент на одно выступление включал в себя получасовую шепелявую инструкцию плюс вопросы, потом получасовой сеанс йоги с легкой примесью медитации. В конце, когда все поднялись, сонно переговариваясь, тетушка Джин холодно поздоровалась со мной. Я видел, что ей не терпится уйти, но в то же время она глаз не сводит с расслабленного, улыбающегося папы в дальнем конце комнаты. Его окружили Ева и ещё несколько желающих получить побольше информации о его учении. Двое из них спросили, не согласится ли он устроить такое собрание у них дома. Ева собственнически увела его, безостановочно кивающего, от этих зануд.
Перед уходом мы с Хелен обменялись адресами и телефонами. Чарли с девушкой спорили в прихожей. Чарли хотел отвезти её домой, а она настаивала на том, что поедет куда сама пожелает, глупышка.
— Ну почему ты меня не хочешь? — спросил он. — Я вот тебя хочу. Я теперь тебя люблю.
Почему он так несдержан? Я, по крайней мере, если хочу кого-то, кто не хочет меня, умею проявить безразличие. Я насмешливо фыркнул в его сторону и вышел ждать папу и Еву на улице.
Вот, значит, как оно выходит. Хелен безответно любила меня, я безответно любил Чарли, он безответно любил мисс Пачули, а она, вне всяких сомнений, безответно любила ещё какого-нибудь паршивца. Единственной парой, любящей небезответно, были папа с Евой. Я ужасно страдал, сидя с ними в машине, когда Ева то и дело обнимала папу. Папе пришлось даже предупреждающе погрозить ей пальцем, и она его за этот палец укусила. А я сидел там как примерный сынок и притворялся, что меня не существует.
На самом ли деле папа любит Еву? Мне было трудно в это поверить, мир в нашем доме всегда казался мне нерушимым. Но ведь он этого и не скрывает. После выступления он подарил Еве такой сочный поцелуй, как будто впился в апельсин, и сказал, что без неё никогда бы не справился. А она ворошила ему волосы, пока Карл и Марианна стояли в молитвенной позе со сложенными руками, а Тед и Джин в своих дурацких пальто пялились на них, как два тайных агента. Что же такое творится с папой?
Мама ждала нас в прихожей, лицо её частично скрывала телефонная трубка. Говорила она мало, но на другом конце провода отчетливо раздавался далекий голос Джин. Ловко сработано. Папа скрылся в своей комнате. Я хотел драпануть наверх, но мама сказала:
— Минутку, умник фигов, тут с тобой хотят поговорить.
— Кто?
— Пойди сюда.
Она сунула мне телефон, и Джин коротко сказала:
— Приходи завтра. Чтоб был. Понял?
Вечно она орет, как будто с дебилом разговаривает. Да пошла ты, подумал я. Когда она в таком настроении, лучше держаться от неё подальше. Хотя, конечно, нет на свете человека горластей меня. Я там буду, непременно.
Так что на следующее утро я помыл велосипед и вскоре подпрыгивал по кочкам неасфальтированных дорог, повторяя наш вчерашний маршрут. Ехал я медленно, попутно разглядывая мужчин, которые пылесосили, поливали из шланга, мыли, чистили, полировали, скребли, чинили, обсуждали и любовались своими машинами. Стоял ясный, погожий денек, но заведенный порядок их жизни никогда не менялся. Женщины кричали, что обед на столе. Народ в шляпах и костюмах возвращался из церкви, у каждого в руках Библия. И детки все как на подбор умытые и причесанные.
Я был не совсем готов предстать пред гневные очи Теда и Джин, и решил заскочить к Хелен, которая жила с ними по соседству. Перед уходом я наведался в папину комнату и стащил у него упаковку презервативов, покрытую вековой пылью, — так, на всякий пожарный.
Хелен жила в большом, старом доме в стороне от дороги. Кажется, все мои приятели жили в больших домах, все, кроме нас. Немудрено, что у меня развился комплексом неполноценности. Но дом Хелен выглядел отнюдь не на миллион долларов. Кусты и клумбы одичали, тропинка заросла одуванчиками. Навес как-то скособочился. Дядя Тед сказал бы: «Стыд и позор».
Я оставил велосипед снаружи, за воротами. Попытался было открыть калитку, но она не поддавалась. Ну, для меня это, сами понимаете, не помеха, я перемахнул через забор. На крыльце нажал кнопку звонка, он заверещал в глубине дома. Прямо ужастик какой-то, фу-ты ну-ты! Но, надо вам сказать, я действительно струхнул. Ответа не было, и я решил обойти дом вокруг.
— Карим, Карим, — над головой у меня раздался торопливый, тревожный голос Хелен, она высунулась из окна.
— Эй, привет, — крикнул я. — Я просто хотел повидаться.
— Да, я тоже!
Я разволновался. Вечно мне нужно все и сразу.
— А чего ж тогда? Ты что, выйти не можешь? Или Джульету репетируешь?
Вдруг голова её дернулась, и Хелен как будто втащили назад в дом. До меня долетела приглушенная перебранка — голос был мужским — и окно со стуком опустилось. Потом задернули занавески.
— Хелен, Хелен! — позвал я.
Открылась дверь. Там стоял отец Хелен — здоровяк с черной бородой и могучими руками. Я представил себе его волосатые плечи, и, что ещё отвратительнее, волосатую спину, как у Питера Селлерса и Шона Коннери. (У меня был список актеров с волосатыми спинами, который я его постоянно пополнял новыми экземплярами). И тут я побледнел, но, видно, недостаточно, потому что Волосатая Спина спустил с поводка пса, датского дога, мать его растак, и он заинтересованно потрусил ко мне с разинутой пастью, огромной, как пещера. Зубы — не зубы, а зазубренные желтые клинья — с трудом помещались в эту пасть, увешанную тягучими нитями слюны. Я сложил руки перед грудью, чтобы псина не могла их откусить. Может, в этой нелепой позе я напоминал лунатика, но поскольку руки могли мне понадобиться для других целей, мне было плевать, как я выгляжу, хотя обычно я фанатично слежу за этим, будто весь мир только и делает что непрерывно следит за мной и ждет, не допущу ли я какую-нибудь оплошность в самых сложных и не предназначенных для чужих глаз ситуациях.
— Не вздумай больше таскаться к моей дочери, — сказал Волосатая Спина. — Она не встречается с мальчишками. Тем более с китаезами.
— А, ну ясно.
— Ясно?
— Ну да, — сказал я негромко.
— Мы не хотим, чтобы вокруг дома шлялись черномазые.
— А что, много шляется?
— Кого?
— Черномазых.
— Где?
— Вокруг дома.
— Нам это не нравится, — сказал Волосатая Спина. — Сколько бы черномазых тут не шастало, нам это не нравится. Мы — сторонники Еноха[28]. Только попробуй тронь мою дочку, я твою черную лапу всмятку молотком раздроблю! Молотком!
Волосатая Спина хлопнул дверью. Я попятился, повернулся и пошел. Дегенерат волосатый. Мне дико хотелось ссать. Я посмотрел на его машину, большой «ровер». Спустить бы шины. На это уйдет несколько секунд, потом пустить струю в окно, и если он выйдет, сигануть через забор быстрее, чем кошка в форточку. Я уже шагнул к «роверу», когда вдруг понял, что Волосатая Спина оставил меня наедине с псиной, которая обнюхивала сейчас кучу в нескольких ярдах от меня. Потом двинулась ко мне. Я стоял, притворяясь камнем или деревом, потом робко повернулся к ней спиной и сделал пару шагов, как будто пробирался по крутой, опасной крыше. Я надеялся, что Хелен откроет окно и окликнет меня или собаку.
— Ну, Хелен, Хелен, ну же, — бормотал я.
Мои мягкие слова, видно, возымели действие на собаку, потому что за спиной возникло какое-то движение, и на плечи мне легла странная тяжесть. Да, это были собачьи лапы. Ее дыхание обожгло мне шею. Я сделал ещё шажок, псина тоже. Теперь я понял, что у него на уме. Он решил меня трахнуть — на это указывали быстрые толчки сзади. Уши у него были горячими. Толчки ускорялись. Теперь он меня вряд ли укусит, подумал я и решил делать ноги. Псина содрогнулась.
Я бросился к воротам и перевалил через забор, порвав о гвоздь розовую рубашку. Очутившись в безопасности, я набрал камней, и пару раз попал в пса. Один удар пришелся по черепу, но он даже внимания на это не обратил. Я влез на велосипед, и сняв пиджак, обнаружил, что сзади он испачкан собачьей спермой.
Я был чертовски не в духе, когда затормозил возле крыльца Джин. А Джин всегда заставляет гостей снимать у дверей обувь, чтобы ей не протерли до дыр ковер, наступив на одно и то же место дважды. Однажды, когда мы были в гостях, папа спросил:
— У вас тут что, индийский храм? Или собрание безногих, которых оскорбляет один вид чужих ботинок?
Они так тряслись над каждым новым приобретением, что сиденья их машины, купленной три года назад, до сих пор томились под пленкой. Папа любил обернуться ко мне и сказать:
— Да мы с тобой в этой машине как сыр в масле катаемся, правда, Карим?
Умеет он меня рассмешить, папка-то.
Этим утром я должен был вести себя учтиво и непринужденно, эдакий Дик Дайвер собственной персоной, но с собачьей спермой на спине, босиком, и при том, что я нестерпимо хотел писать, роль фицджералевского персонажа требовала от меня неимоверного напряжения. А Джин повела меня прямиком в гостиную, усадила на диван, в прямом смысле слова усадила, крепко надавив мне сверху на плечи, — и отправилась за Тедом.
Я подошел к окну и выглянул в сад. Летом, в пору расцвета обогревательного бизнеса, Тед и Джин устраивали здесь грандиозные приемы, действа, как называл их Тед. Мой брат Алли, Тед и я ставили на лужайке большую палатку и, затаив дыхание, поджидали, когда прибудут светские дамы и джентльмены из Южного Лондона и Кента. Крупнейшие инженеры-строители, управляющие банком, бухгалтера, политические деятели и бизнесмены местного значения съезжались со своими женушками и потомством. Мы с Алли носились среди душной толпы, воздух густел от обилия одеколона и духов. Мы подавали коктейли, разносили клубнику, сливки, пирожные, сыр и шоколад, и иногда в знак благодарности женщины щипали нас за щеки, а мы лазили под юбки к их дочерям.
Мама и папа всегда чувствовали себя на таких сборищах не в своей тарелке, и относились свысока к великосветскому обществу, где тебя оценивают по весу твоего кошелька. До них никому не было дела, а им были неинтересны гости. Почему-то они вечно оказывались не так одеты, и вид имели немного потертый. После галлона «Пиммс» папа обычно предпринимал попытки обсудить истинный смысл материалистического учения, и как так получилось, что мы живем в век материализма. Дело в том, говорил он, что мы недооцениваем роль индивидуума и красоту каждой отдельно взятой личности. Наш материализм воспевает исключительно алчность, алчность и жажду власти, а не бытие и структуру вещей. Подобные рассуждения не встречали горячей поддержки у гостей тетушки Джин, и мама при помощи тайных знаков и жестов пыталась поскорее заткнуть папе рот, пока он не впал в депрессию. Маму все тянуло незаметно спрятаться за спины, не выделяться, тогда как папа любил быть в центре внимания, как жонглер на похоронах.
В такие дни Тед и Джин становились королем и королевой своего маленького государства — богатые, влиятельные, могущественные. Джин блистала в роли хозяйки — деловой и одновременно романтичной, беря на себя труд всех перезнакомить. Она была местным генератором любви, посредником в бесчисленных интригах, она выносила предупреждения, давала советы, мирила и укрепляла браки, в которых не сомневалась, и разрушала до основания те, что казались ей неподходящими. Ей было ведомо все, что касалось постельных дел.
Джин казалась неприступной, пока не завела роман с хилым двадцативосьмилетним членом местного совета Тори из старинного, уважаемого буржуазного рода Севеноукс. Он был настоящим девственником, наивным и неопытным, с плохой кожей, но происхождением намного благороднее, чем она. О да, потерпев полгода, его родители поставили вопрос ребром, и больше он её никогда не видел. Два года она страдала, каждую минуту сравнивая Теда со своим бывшим мальчиком Тори, и Тед все больше проигрывал. Приемы прекратились, друзья рассеялись.
Так вот, тетушка Джин вошла вместе с дядей Тедом. Он от рождения был трусом и психом. До усрачки боялся всяких споров и ссор.
— Здравствуйте, дядя Тед.
— Здравствуй, сынок, — сказал он несчастным голосом.
Тетя Джин взяла с места в карьер.
— Послушай, Карим…
— Как футбол? — как ни в чем не бывало улыбнулся я Теду.
— Что? — сказал он, вздрогнув.
— Наши-то, «Спарс», молодцы, да?
Он глядел на меня как на сумасшедшего. Тетушка Джин не понимала, что происходит. Я внес ясность:
— Да и пора бы им начать выигрывать, правда, дядя Тед, следующий матч на носу.
Казалось бы, совершенно обычные слова, но только не для дяди Теда. Я знал, что стоит упомянуть футбол, и в споре о папе он будет если не полностью на моей стороне, то по крайней мере сохранит нейтралитет. Я знал это, потому что у меня имелся на дядю Теда кое-какой компроматец, ни в коей мере не предназначенный для ушей тетушки Джин, — точно так же, как для папочки я держал за пазухой инцидент на садовой скамейке.
Мне немного полегчало.
Вот такое я дрянцо.
Одно время я очень хотел стать первым центральным нападающим-индийцем в команде Англии, и школа послала меня на отборочные соревнования с «Миллуолл» и «Кристал Палас». А нашей командой был «Спарс», и поскольку их поле находилось далеко отсюда, в Северном Лондоне, нам с Тедом нечасто удавалось попасть на игру. Но когда они вернулись домой, в Челсию, я упросил Теда взять меня на матч. Мама не хотела меня пускать, уверенная, что мне непременно пробьют голову, швырнув с трибун заточенную монету. Нельзя сказать, чтобы я до смерти хотел увидеть матч живьем. Торчишь там, рискуя отморозить яйца, а если кто-нибудь бьет по воротам, весь стадион вскакивает, и единственное, что ты видишь, это шапки болельщиков.
Электричка привезла меня, Теда и наши бутерброды из пригорода в Лондон. Такие поездки папа совершает каждый божий день, таская в портфеле обед, завернутый в промасленную бумагу. Перед мостом через реку мы проезжали трущобы Херн-Хилл и Брикстона, настолько живописные, что я ринулся к окну и пожирал глазами ряды полуразрушенных домов викторианской эпохи. В садах повсюду валялся ржавеющий мусор и промокшее тряпье, дворы пересекали веревки с постиранным бельем. Тед объяснил:
— Здесь живут ниггеры. Всякие чернокожие.
На обратном пути нас вжала в угол вагона толпа возвращающихся с матча болельщиков «Спарса» в черно-белых шарфах. У меня была футбольная трещотка, которую я смастерил в школе. «Спарс» победил. «Тоттенхем, Тоттенхем!» скандировали мы.
И вдруг вижу — у Теда в руках нож. Вскакивает он на сиденье и разбивает лампу в вагоне. На голову мне посыпались осколки. Мы все сидели и наблюдали, как он аккуратно отвинчивает зеркала с перегородок вагона будто свои радиаторы снимает — и скидывает с поезда. Наконец он бросил мне неразбитый шар плафона и указал на открытую фрамугу.
— Давай, повеселись, сегодня же суббота.
Я встал и зашвырнул плафон как можно дальше, не заметив, что мы как раз подъезжали к станции Пендж. Плафон разлетелся вдребезги, ударившись о стену, под которой сидел старик-индиец. Старик вскрикнул, подскочил и заковылял прочь. Мальчишки, ехавшие с нами в вагоне, кричали ему вслед расистские грязные словечки. Когда Тед доставил меня домой, мама спросила его, хорошо ли я себя вел.
А сейчас тетушка Джин нацелила на меня глазищи, горящие, как включенные на полную мощность прожектора.
— Нам всегда, в общем, нравился твой папа, и мы не возражали, когда твоя мама решила выйти за него замуж, хотя некоторые и осуждали её за то, что она выходит за цветного…
— Тетя Джин…
— Ты меня не прерывай лучше, утенок. Мне твоя мама доложила, какие коленца он выкидывал в Бекенгеме. Притворялся, понимаешь, буддистом…
— Он и есть буддист.
— И флиртовал с этой ненормальной, которая, между прочим, — и это каждый знает, она сама всем разболтала, — в некотором роде калека, да-да, отчасти.
— Калека, тетя Джин?
— И вчера, гхм, мы просто не могли поверить собственным глазам, правда, Тед? Те-ед!
Тед кивнул, подтверждая, да, мол, он не мог поверить глазам.
— И мы, разумеется, считаем, что это безумие должно немедленно прекратится.
Она села рядышком и ждала, что я скажу. Тетушка Джин, доложу я вам, большой мастер зверских взглядов, то есть настолько зверских, что мне пришлось приложить все усилия, чтобы не пукнуть от страха. Я переплел ноги и как можно сильнее вдавился в диван. Но тщетно. Капризный пук исторгся из меня с веселым бульканьем. В долю секунды ужасающий дух достиг тетушки Джин, терпеливо ожидающей от меня совсем другого ответа.
— Не спрашивайте меня, тетя Джин. Это папино личное дело, разве я не прав?
— Боюсь, это не только папино дело, черт возьми, разве я не права? Оно всех нас касается. Решат, что мы все спятили к чертям. Подумай об «Обогревателях Питера»! — сказала она и обернулась к Теду, который зарылся лицом в диванную подушку. — Ты что это делаешь, Тед?
Я как можно невиннее спросил:
— Как это папино поведение может повлиять на ваши доходы, тетя Джин?
Тетя Джин потерла нос.
— Твоя мама этого не переживет, — сказала она. — И ты, именно ты должен прекратить весь этот нелепый фарс. Если ты это сделаешь, никто больше никогда не скажет худого. Клянусь Богом.
— Кроме как на Рождество, — вставил Тед. Он был любитель ляпнуть что-нибудь невпопад, как будто из чувства самоуважения, в знак протеста.
Джин поднялась и через всю комнату заковыляла по ковру на своих высоких каблуках. Открыла окно и всей грудью вдохнула свежего воздуха из сада. Это тонизирующее средство навело её на мысль о королевской семье.
— И вообще, твой папа — государственный служащий. Что бы сказала королева, узнай она о его похождениях?
— Какая королева? — буркнул я себе под нос, а вслух сказал: — Я на риторические вопросы не отвечаю, — и с этими словами встал и направился к выходу. Стоя в дверях, я почувствовал, что весь дрожу. Но Джин улыбнулась мне так, будто я полностью с ней согласился.
— Ну вот, молодец, утенок. А теперь поцелуй свою тетушку. И в чем это ты так вымазался, вот здесь, на спине?
Ни Джин, ни Тоник в течение нескольких недель не давали о себе знать, а я, как вы догадались, не стал ползать перед папой на коленях, умоляя завязать с буддистским бизнесом только потому, что мамина сестрица этого не одобрила.
Ева тоже пропала из виду. Я уже начал подумывать, что вся их любовь кончилась, и даже успел пожалеть об этом, ибо жизнь наша вновь покатилась по накатанной скучной дорожке. Но однажды вечером зазвонил телефон, и мама подняла трубку. И тут же положила. Папа стоял в дверях своей комнаты.
— Кто это был? — спросил он.
— Никто, — вызывающе сказала мама.
Глава четвертая
И по другим признакам стало ясно, что Ева просто так не исчезнет из нашей жизни. Она была рядом, когда папа погружался в себя — то бишь каждый вечер; она была рядом, когда мама с папой смотрели «Панораму»; она была рядом, когда он слушал грустную музыку, или кто-нибудь произносил слово «любовь». И все были несчастны. Не знаю, может, они тайком встречались. Но разве возможно у нас что-нибудь сделать тайно? День пригородного жителя расписан по минутам; если поезд опаздывает или откладывается, то вскоре подходит другой. Вечернее опоздание приравнивается к преступлению: никто никуда не ходит, ходить-то некуда, а со своими сотрудниками папа не общается. Они тоже бегут после работы из Лондона, только пятки сверкают. Раз в год мама с папой посещают кино, причем папа всегда засыпает на самом интересном месте; однажды они пошли в театр на «Вестсайдскую историю». Никто из наших знакомых не ходит в пабы, кроме дяди Теда; это считается развлечением низших слоев общества, а наши самые бесстыжие зубоскалы отваживаются петь:
В «старом буйволе» рояль надрывается полдня.
Ах, девчоночка, девчонка, Глянь же, детка, на меня.Так что встречаться с Евой папа мог только во время обеденного перерыва: может, они встречались у дверей офиса, и взявшись за ручки, шли обедать в Сант-Джеймс-Парк, прямо как мама с папой в период расцвета их романа. Я не имел представления, занимаются ли папа с Евой любовью. Но в его портфеле я углядел книжку с иллюстрациями китайских сексуальных поз, таких как «Сплетение мандаринских уточек», сложнейшая «Сосна с карликами», «Кошка с мышкой в одной норке», и прелестная «Ночная цикада, льнущая к ветви».
Льнула ночная цикада к ветви, или не льнула, не знаю, слишком велико было напряжение а те дни. Но внешне, по крайней мере, жизнь шла спокойно, пока в субботу утром, через два месяца после моего памятного визита к Джину с Тоником, я не открыл дверь. На пороге стоял Тед. Я не поздоровался, не улыбнулся, просто смотрел на него, а он смотрел на меня, все больше смущаясь, пока наконец не промямлил:
— Э-э, сынок, я просто заскочил взглянуть на сад, розы-то у вас распустились, а?
— Сад цветет.
Тед ступил на порог и запел:
— И будут синие птицы, белые башни Дувра. — Потом спросил: — Ну как старик-то?
— Вы о нашей маленькой дискуссии, да?
— Это ты оставь при себе, как и договорились, — сказал он, шагнув мимо меня в дом.
— До следующего футбольного матча, да?
Он пошел в кухню, где мама заталкивала в духовку воскресный обед отбивные. Он увел её в сад, и, по-видимому, спрашивал, как дела. Другими словами, что там у папы с Евой и буддийским бизнесом. А что могла ответить мама? Все в порядке, и не в порядке. Улик нет, но это не означает отсутствия преступления.
Разобравшись с мамой и не растеряв делового пыла, Тед направил стопы в спальню, к папе. Я — следом, хотя он и попытался захлопнуть дверь перед моим носом.
Папа сидел на кровати, на белом стеганом покрывале, и чистил ботинки моей старой полинявшей распашонкой. Папа терпеливо и старательно надраивал ботинки, все десять пар, каждое воскресенье. Потом чистил щеткой костюмы, выбирал рубашки на всю неделю — один день розовая, другой — голубая, следующий — лиловая, и так далее, подбирал запонки и продумывал галстуки, которых было у него не меньше сотни. Он был всецело поглощен этим невинным занятием и удивленно обернулся, когда хлопнула дверь, и огромный, пыхтящий Тед в черных ботинках и мешковатом зеленом свитере с растянутым воротом ввалился в комнату и заполнил её до отказа, как лошадь — тюремную камеру, нарушив одиночество папы, который по сравнению с ним казался маленьким мальчиком. Они смотрели друг на друга, воинственный и неуклюжий Тед и папа в белой майке и пижамных штанах, его бычья шея плавно переходила в великолепную грудь и отнюдь не великолепное брюшко. Но папа не возражал против гостей. Он любил, чтобы люди приходили и уходили, чтобы дом был полон шума и суеты, как в Бомбее.
— А, Тед, будь добр, ты не мог бы взглянуть?
— На что?
На лице Теда явственно обозначилась паника. Каждый раз, входя в наш дом, он говорит себе, что на сей раз его ничто не заставит чинить всякую рухлядь.
— Да вот, чертова дрянь не хочет работать, — сказал папа.
И подвел Теда к шаткому столику у кровати, где стоял его проигрыватель — эдакая квадратная страхолюдина, обтянутая дешевым фетром, с крошечным микрофоном на передней панели и хрупкой вертушкой для долгоиграющих пластинок, которую пересекает длинная палка с иглой на конце. Папа кивнул на штуковину и сказал Теду примерно таким же тоном, которым он, наверное, разговаривал со своими слугами.
— Я прямо в отчаянии, Тед. Не могу послушать ни Ната Кинга Коула, ни «Пинк Флойд». Помоги мне, пожалуйста.
Тед таращился на проигрыватель. Пальцы у него были толстые, как сосиски, ногти сплющенные, в кожу въелась грязь. Я попытался представить его руки на женском теле.
— А почему Карим не может этого сделать?
— Он бережет руки для больных, которых будет оперировать, когда станет врачом. К тому же он совершенно никчемный балбес.
— Это точно, — сказал Тед, воспрянув духом от этого оскорбления.
— Конечно, эта никчемность ему простительна.
Тед с подозрением взглянул на папу: к чему это он клонит? Я притащил из машины Теда отвертку, он сел на кровать и уставился на неразобранный проигрыватель.
— Меня к тебе Джин послала, Гарри… — дальше Тед не знал, что сказать, а папа ему помогать не стал. — Она говорит, что ты буддист.
Он произнес слово «буддист» как произнес бы «гомосексуалист», если бы ему вдруг пришлось это сделать. Впрочем, никогда не приходилось.
— Что значит буддист?
— Ну все эти глупости с разуванием — тогда, в Чизлхерсте, — парировал Тед.
— Тебе было противно меня слушать?
— Мне-то? Не-ет, я кого угодно буду слушать. А вот у Джин аж в животе поплохело.
— Почему?
Папа смущал Теда.
— Не привыкла она к буддизму. Это должно прекратиться! Все, что с тобой сейчас происходит, должно немедленно прекратиться!
Папа погрузился в типичное для него коварное молчание, просто сидел, соединив большие пальцы, застенчиво склонив голову, как ребенок, получивший нагоняй, но в душе уверенный в своей невиновности.
— Так ты прекратишь, или что мне сказать Джин?
Тед распалялся. Папа продолжал сидеть неподвижно.
— Скажи ей: Гарри — ничтожество.
Это лишило Теда последней уверенности. Проиграв по всем статьям, он жаждал драки, хотя руки у него были заняты деталями проигрывателя.
Потом папа с умопомрачительной резвостью сменил тему. Как футболист, пробивший защиту противника длинным, низким пасом, он принялся спрашивать Теда, как продвигается бизнес, и как вообще дела. Тед вздохнул, но лицом просветлел: эта тема была ему больше по душе.
— Работа тяжелая, очень тяжелая, с утра до ночи.
— Правда?
— Работа, сплошная работа, чертова работа.
Папе было не интересно. По крайней мере, так казалось.
А потом он сделал нечто невероятное. Думаю, он и сам не догадывался, что собирается это сделать. Встал, подошел к Теду, положил руку ему на затылок и притянул к себе, так что нос Теда уперся в папину грудь. Минут пять, не меньше, Тед сидел в таком положении с проигрывателем на коленях, а папа смотрел ему в макушку. Потом папа сказал:
— В мире слишком много работы.
Каким-то непостижимым образом папа освободил Теда от необходимости вести себя стандартно. Тед всхлипнул.
— Не могу я бросить все! — простонал он.
— Нет, можешь.
— И как тогда жить?
— А сейчас ты как живешь? Никакой радости. Позволь чувствам тебя вести. Иди по пути наименьшего сопротивления. Делай то, что хочешь, — чего бы ты ни захотел. Пусть все катится к чертям. Плыви по течению.
— Не будь бабой. Нужно же барахтаться, пытаться.
— Ни при каких обстоятельствах, никаких усилий, — твердо сказал папа, прижимая к себе голову Теда. — Если не прекратишь, скоро умрешь.
— Умру? Я умру?
— О да. Эти трепыханья тебя губят. Ты же не можешь заставить себя влюбиться, правильно? А секс без любви ведет к импотенции. Следуй за своими чувствами. Все усилия — от невежества. Это природная мудрость. Делай только то, что любишь.
— Если я буду следовать своим гребаным чувствам, я разорюсь к едрене фене, — кажется, сказал Тед. Разобрать было трудно, потому что нос его был в это время прижат к папиной груди. Я попытался занять более удобную позицию, чтобы разглядеть, не плачет ли Тед, но не мог же я скакать вокруг и мешать.
— Тогда ничего не делай, — сказал Божок.
— Дом рухнет.
— А плевать! Пусть рухнет.
— Бизнес даст дуба.
— Ты и так в глубокой заднице со своим бизнесом, — фыркнул папа.
Тед поднял голову и уставился на него.
— Откуда ты знаешь?
— Пусть дает дуба. Пару лет позанимаешься чем-нибудь другим.
— Джин меня бросит.
— Ой, да Джин тебя уже бросила.
— О боже мой, боже мой, ты самый большой дурак на свете, Гарри!
— Да, наверное, дурак. А ты дьявольски несчастен. И стыдишься этого. У нас что, теперь и пострадать нельзя? Страдай, Тед.
Тед страдал. Он громко всхлипывал.
— Ну ладно, — сказал папа, вновь уступая Теду роль старшего. — Так что там у нас с этим чертовым проигрывателем?
Выходя из папиной комнаты, Тед столкнулся с мамой, тащившей полную тарелку йоркширского пудинга.
— Что вы сделали с дядей Тедом? — ошарашено спросила она, наблюдая, как бесконечно длинные ноги дяди Теда подогнулись, и он опустился на нижнюю ступеньку лестницы, как умирающий жираф, так и не выпустив из рук вертушку от папиного проигрывателя, голова его бессильно прислонилась к стене, оставив на обоях след от бриллиантина, что привело маму в ярость.
— Я освободил его, — сказал папа, потирая руки.
Ну и неделька выдалась, боль и смятение витали в воздухе, и если бы они нашли выражение в материальной субстанции, то затопили бы наш дом мутными волнами взаимной неприязни. Казалось, одно неловкое слово или замечание — и они поубивают друг друга, причем не из ненависти, а от отчаяния. Я в основном сидел у себя наверху, но постоянно ждал, что они вот-вот кинутся друг на друга с ножами. И трясся от ужаса, что не успею их вовремя разнять.
В следующую субботу, когда все мы снова оказались под одной крышей, и впереди маячил долгий, безрадостный день, я сел на велосипед и поехал прочь от окраины, оставив за спиной наш маленький, неуютный дом. Мне было где укрыться.
Подъехав к магазину дяди Анвара «Райские кущи», я заметил их дочь Джамилу, которая расставляла товары по полкам. Ее мама, принцесса Джита, сидела за кассой. В «Райских кущах» было пыльно, с потолка сыпалась штукатурка, зато его украшала изысканная лепнина. В центре магазина располагались неудобные, высоченные полки, вокруг которых топтались покупатели, перебирая банки и коробки. Товары, похоже, особым спросом не пользовались. Касса Джиты была затиснула в угол около двери, поэтому она вечно мерзла и круглый год носила митенки. На противоположном конце, в нише, стоял стул, с которого Анвар безучастно оглядывал свои владения. Коробки с овощами выбрались на улицу, за пределы магазина. Рай открывался в восемь утра, и закрывался в десять вечера. Теперь они работали и по субботам, хотя каждый год на Рождество Анвар и Джита брали неделю отпуска. Всякий раз по окончании новогодних праздников я с ужасом ждал, что Анвар произнесет:
— Ну вот, всего триста пятьдесят семь дней, и мы снова сможем нормально отдохнуть.
Не знаю, сколько у них было денег. Но если и были, должно быть, их закапывали в саду: они никогда не покупали вещей, ради которых народ Чизлхерста готов был расстаться с жизнью, как то: вельветовые шторы, стереомагнитофон, мартини, электрическая газонокосилка, окна с двойным остеклением. Мысль о том, чтобы развлечься, никогда не посещала Джиту и Анвара. Они вели себя так, будто впереди их ждет неограниченное число жизней: эта жизнь в счет не шла, она была всего лишь первой из многих сотен будущих, так что они ещё успеют вкусить радостей земного существования, как-нибудь потом. Они не имели представления о мире за пределами их мирка. Я часто подкидывал Джите разные вопросики, например, просил назвать фамилию нынешнего министра иностранных дел Великобритании, или министра финансов, но она никогда не могла ответить и, похоже, совсем не жалела об этом.
Пристегнув велосипед к фонарному столбу, я заглянул в стекло витрины. Анвара не видать. Может, пошел делать ставки. Меня насторожило его отсутствие: обычно в это время он, небритый, с сигаретой в зубах, в засаленном костюме, который папа подарил ему ещё в 1954 году, отлавливал магазинных воришек — МВ, как он их величал.
— Зацапал сегодня двоих эмвэшек, — говорил он. — Прямо у меня из-под носа тащили, Карим. Надрал им задницы.
Я смотрел на Джамилу, потом прижал нос к стеклу и издал воинственный рев джунглей. Маугли дразнит Шерхана. Но она не услышала. Я любовался ею: хрупкая, тоненькая, огромные карие глаза, крошечный носик и очки в изящной оправе. Темные волосы снова отрасли. Слава богу, она хоья бы избавилась от прически под африканца со множеством мелких завитков, которой пару лет назад смущала народ. Волевая, страстная — вот она какая, Джамила. Вечно что-то доказывает, спорит. А ещё у неё темные усики, долгое время они были заметней моих. Больше всего они напоминали мою бровь — Джамила сказала, что у меня всего одна бровь, она нависает над глазами, толстая и чернющая, как хвост бельчонка. Она говорила, что у римлян сросшиеся брови считались признаком благородного происхождения; у греков же — признаком вероломства.
— Ну, кем ты окажешься — римлянином или греком? — дразнилась она.
Мы с Джамилой вместе росли, вместе играли. Для меня Джамила и её родители были второй семьей. Приятно сознавать, что есть место, где царят нормальные, теплые отношения, и где можно найти прибежище, когда собственная семья тебе опостылела.
Принцесса Джита скормила мне дюжины горячих кебабов с манговым соусом, завернутых в чапати, — м-м-м, обожаю! Из-за этой моей страсти она дала мне прозвище Пожиратель Огня. А ещё мне нравилось у них купаться. И хотя ванная у них паршивая, со стен облезала краска, потолок облупился, а газовая колонка взрывоопаснее мины, зато Джита сидела рядом и массировала мне голову, втирая оливковое масло, разминала острыми пальчиками каждую ямку черепа, пока я не превращался в амебу. Взамен нам с Джамилой полагалось ходить у неё по спине. Джина ложилась на пол у кровати, мы, поддерживая друг друга, топали по ней — взад-вперед, а она командовала:
— Пальцами на шею надави, а то она застыла вся, как железная! Вот-вот, здесь, да! Чуть пониже! Ага, на эту вот гулю, на булыжник, вниз по лесенке, вверх по лесенке, по ступенькам!
Джамила была во всем образованнее меня. Рядом с магазином находилась библиотека, и на протяжении многих лет библиотекарша, мисс Катмор, встречала Джамилу из школы и поила чаем. Мисс Катмор была миссионером в Африке, но любила и Францию, потому что в Бордо какой-то негодник разбил ей сердце. В свои тринадцать Джамила читала взахлеб — Бодлера, Колетт[29], Радиге[30] и всю эту чушь, слушала скучнейшего Равеля и певцов, популярных во Франции, таких как Билли Холидей[31]. Потом она вбила себе в голову, что хочет стать Симоной де Бовуар[32], - как раз тогда мы начали периодически, примерно раз в две недели, заниматься сексом, если удавалось найти для этого тихое местечко вроде автобусной остановки, бомбоубежища или брошенного дома. Наверно, на нас так действовали все эти взрывоопасные книжки, потому что мы могли это сделать даже в общественном туалете. Джамила не боялась зайти в дверь с надписью «М» и закрыться в кабинке. Очень по-парижски, считала она, и носила перья, господи прости. Все это было, разумеется, сплошной показухой, ничего нового про секс я не узнал и все так же боялся близости с женщиной.
Из рук обожавшей её мисс Катмор Джамила получила превосходное образование. Думаю, на неё благотворно подействовало то, что долгие годы рядом находился человек, который любил литературу, кофе и губительные идеи, и неустанно повторял ей, что она великолепна. Просто рыдать хочется оттого, что у меня не было такого учителя.
Но когда мисс Катмор переехала из Южного Лондона в Бат, Джамила обиделась и возненавидела бывшую учительницу за то, что та забыла о своих индийских корнях. Джамила считала, что мисс Катмор решила истребить в себе все иностранное.
— Она разговаривала с моими родителями так, будто они мещане, деревенщина, — сказала Джамила. Она меня просто в ярость приводила, утверждая, что мисс Катмор её колонизировала, но Джамила — крепкий орешек, крепче я просто не встречал: попробуй колонизируй такую. И вообще, не выношу неблагодарных людей. Без мисс Катмор Джамила и слыхом бы не слыхивала о самом слове «колонизация».
— Мисс Катмор из тебя человека сделала, — сказал я ей.
При посредстве фонотеки Джамила попеременно превращалась в Бесси, Сару, Дину и Эллу[33], чьи записи таскала к нам домой и прокручивала папе. Они сидели рядышком на кровати, размахивали руками и распевали. Мисс Катмор поведала ей о равенстве, братстве и ещё о чем-то третьем, не помню, как его там, так что Джамила всегда таскала в сумочке фотографию Анджелы Дэвис[34], ходила в черном и грубила учителям. В течение многих месяцев с языка у неё не сходил Соледад, — Соледад то, Соледад сё. Н-да, то мы были французами я и Джамила, — то американскими неграми. Но дело в том, что полагалось-то нам быть англичанами, но для англичан мы всегда были черномазыми, ниггерами, «индюками» и так далее.
По сравнению с Джамилой боец из меня получался никудышный, в общем, трус я, слюнтяй. Если в меня плюнут, я только поблагодарю, что не заставили есть дерьмо с мостовой. Но Джамила была настоящим апологетом физического возмездия. Однажды мимо нас проехал на велосипеде трубочист и бросил, как будто время спрашивал:
— Жрите дерьмо, черномазые.
Так Джамила мчалась за ним, обгоняя машины, пока не сбросила негодяя с велосипеда и не выдрала порядочный клок волос, как пучок сорняков с заросшей грядки.
Так, на чем я остановился… Значит, тетя Джита обслуживала покупателей, наполняя бумажные пакеты хлебом, апельсинами и помидорами в банках. Джамила меня в упор не замечала, и я стал дожидаться тетю Джиту, несчастное лицо которой наверняка отпугнуло не одну тысячу покупателей за годы их торговой деятельности, и никто не знал, что она — принцесса, и брат её ходит вооруженный до зубов.
— Ну как ваша спина, тетя Джита? — спросил я.
— Согбенна от забот, как шпилька для волос, — сказала она.
— Чего вам беспокоиться, тетя Джита, бизнес-то ваш процветает.
— Ой, не бери в голову, на что тебе думать о такой старой развалине, как я. Лучше выведи Джамилу на прогулку. Ради меня, прошу.
— А что случилось?
— На вот, съешь самосу, Пожиратель Огня. С пылу-с жару, специально для тебя, шалопай.
— А где дядя Анвар? — Она поглядела на меня с грустью. — И кто у нас премьер-министр?
И мы пошли, я и Джамила, бродить по Пенджу. Она ходок что надо, эта Джамила. Когда ей надо перейти улицу, она просто идет напролом, считая, что машины перед ней остановятся или притормозят, что они, впрочем, и делают. Наконец она задала свой любимый вопрос, прямо-таки вопрос вопросов:
— Ну, что скажешь, Кремчик, какие новости?
Ей нужны были факты и сплетни — чем грязнее, тем лучше — о постыдном и унизительном, о неудачах, о всяких мерзостях и грязном белье, иначе она просто уйдет, как неудовлетворенный зритель, покинув партер. Но сегодня я был во всеоружии. Истории, бьющие прямо в цель, ждали этого вопроса, как стакан воды ждет изнывающего от жажды.
Я рассказал ей о папе и Еве, о крутом нраве тетушки Джин и о том, как она надавила мне на плечи, отчего я пукнул. Рассказал, как впадали в транс и молились рекламщики, и о попытках найти Путь на садовой скамейке в Бекенгеме. И ни словом не обмолвился о датском доге. Когда я её спрашивал, что же мне делать с папой, мамой и Евой, и не удрать ли снова из дома, и не пора ли нам с ней смотаться в Лондон и стать писателями, она громко смеялась.
— Да разве ты не понимаешь, что это серьезно, черт подери, — сказал я. — Папа не должен делать больно маме! Она этого не заслужила.
— Не заслужила. Но дело сделано, верно? В Бекенгемском саду, пока ты подглядывал, стоя в своей привычной позе — на коленях, верно? Ах, Кремчик, ты вляпался в преглупейшую ситуацию. Что весьма для тебя характерно, и ты сам это понимаешь, правда?
Она так хохотала, что согнулась в три погибели и не могла идти. Я спросил:
— Разве не должен папа усмирить свои страсти и подумать о семье, о нас? Разве не это главное?
Впервые заговорив об этом вслух, я вдруг осознал, насколько происшедшее меня угнетает. Семья наша разрушится прямо на глазах, а все предпочитают отмалчиваться.
— Иногда ты, Кремчик, рассуждаешь как буржуа. Семья — вовсе не священная корова, особенно для мужчины-индийца, который толкует только об этом, а поступает наоборот.
— Твой папа не такой.
Вечно она меня подавляла. Обидно. Она такая сильная, Джамила, такая властная, уверенная, и на все-то у неё есть ответ.
— Он же её любит. Ты сказал, твой папа любит Еву.
— Ну да, сказал, наверное любит. Думаю, любит. Он вообще-то не очень распространяется на эти темы.
— Что ж, Кремчик, любовь не спрячешь, она все равно найдет себе выход, правда? Или ты у нас в любовь не веришь?
— Да верю, верю, теоретически, господи боже мой, Джамила!
Не успел я глазом моргнуть, она схватила меня за руку и повлекла в сторону туалета возле парка, где мы как раз проходили. Она тянула, а я вдохнул запах мочи, испражнений и дезинфекции, который всегда ассоциируется у меня с любовью. Я должен остановиться и подумать. Я не верил в единобрачие и подобные истины с бородой, но Чарли крепко засел у меня в мозгу, и я ни о ком другом помыслить не мог, даже о Джамиле.
Понимаю, это необычно, что меня одинаково тянуло в постель и с девчонками, и с парнями. Мне нравились крепкие тела и затылки мальчишек Нравилось, когда меня обнимали мужчины, их дружеские тычки кулаком; и нравилось, когда всякими предметами — будь то ручка от щетки, авторучка или палец — прикасались к моей заднице. Но не оставляли меня равнодушным и влагалища, груди, и вся эта женская мягкость, длинные, гладкие ноги, и то, как женщины одеваются. Доведись мне выбирать между одним и другим, у меня бы просто сердце разорвалось, все равно что выбирать между Битлами и «Роллинг Стоунз». Я старался поменьше над этим задумываться из страха: вдруг окажется, что я какой-нибудь извращенец, и меня нужно лечить, гормонами там, или электрошоком. Если же все-таки задумывался, то приходил к выводу, что мне повезло: я мог пойти на вечеринку, а уйти оттуда с кем угодно, хоть с парнем, хоть с девчонкой. Не то чтобы я посещал много вечеринок, скорее, вообще не посещал, но если бы пришлось, я мог бы извлечь выгоду при любом раскладе. Но на сей момент мое сердце принадлежало Чарли, и что ещё более важно — папе, маме и Еве. Ни о чем другом я думать не мог.
И в голову мне пришла гениальная мысль, я спросил:
— А у тебя какие новости, Джамила? Поделись.
Она притормозила. Сработало.
— Давай ещё разок пройдемся вокруг квартала, — сказала она. — Это слишком серьезно, даже более чем. Я не пойму, что со мной творится. Только без шуток, ладно?
И она начала с самого начала.
Под влиянием Анджелы Дэвис Джамила стала каждый день ходить на тренировки по карате и дзю-до, вставала чуть свет, бегала, отжималась, выполняла упражнения на растяжку. Она делала потрясающие успехи, эта Джамила; могла бежать по снегу, не оставляя следов. Она готовилась к партизанской войне, которая обязательно грянет, когда белые окончательно отвернутся от чернокожих и азиатов и попытаются запихнуть нас всех в газовые камеры или выпустить в открытое море на дырявых лодках.
На первый взгляд это, конечно, смешно, а на второй — не очень. Джамила жила ближе к Лондону, чем мы на своей окраине, и квартал их был намного беднее. Там так и кишели нео-фашистские группировки, у них имелись собственные пабы, клубы и магазины. По субботам они валом валили на Хай-стрит продавать свои газетенки и памфлеты. Они брали в оборот школы, колледжи и футбольные поля команд Миллуолл и Крист-Пэлас. По ночам болтались по улицам — били азиатов, засовывали экскременты и горящие тряпки в их почтовые ящики. Белые со злобными, ненавидящими лицами, флаги на улицах и демонстрации, проходящие под защитой полиции, стали частым явлением. Не было оснований полагать, что все это вдруг само по себе кончится, что их сила пойдет на убыль, скорее, наоборот. Анвар, Джита и Джамила жили в постоянном страхе перед физической расправой. Я уверен, ни дня не проходило, чтобы они об этом не вспомнили. Джита ставила рядом с кроватью ведра с водой на случай, если в магазин ночью бросят зажигательную бомбу. Ежедневный риск, что тебя могут убить в любой момент, как раз и послужил причиной многих увлечений Джамилы.
Джамила пыталась завербовать меня в качестве напарника для тренировок, но сегодня мне было не до того.
— Почему обязательно начинать бегать в восемь утра? — хныкал я.
— Куба победила бы, если бы поздно вставала, так? Фидель и Че не продирали глаза в два часа дня, так? У них не было времени даже побриться!
Анвар не одобрял её тренировки. Он был уверен, что на занятиях по карате и во время долгих пробежек по городу она встречается с мальчиками, и нередко шпионил за ней. Как-то бежит она по Дептфорд-Парк, и видит — Пупсик прячется в дверном проеме, из поднятого воротника торчит его волосатый нос. Когда она послала папочке воздушный поцелуй, он с раздражением отвернулся.
Вскоре после того, как его волосатому носу был послан поцелуй, не достигший цели, Анвар установил в доме телефон и часами висел на нем, закрывшись в гостиной. В остальное время телефон был заперт. Джамила пользовалась автоматом на улице. Анвар вынес тайное решение: Джамиле пора замуж.
В результате всех этих телефонных переговоров брат Анвара в Бомбее нашел Джамиле мальчика, который воспылал желанием переселиться в Лондон на правах её мужа. Правда, мальчик этот был уже далеко не мальчиком. Ему стукнуло тридцать. В качестве приданого стареющий мальчик потребовал теплое зимнее пальто от Мосс Бразерз, цветной телевизор, и, что совсем уму непостижимо, полное собрание сочинений Конан Дойла. Анвар на все согласился, но пошел к папе на консультацию. Папе страсть к Конан Дойлу показалась подозрительной.
— Такое ни один нормальный индиец читать не станет. Мальчика необходимо проверить — и немедленно!
Но Анвар проигнорировал совет. Между папой и Анваром и раньше случались трения по поводу детей. Папа страшно гордился тем, что у него два сына. Это значит, уверял он, что у мужчины «хорошее семя». А поскольку Анвар произвел только одну дочь, значит, у него «слабое семя». Папа не упускал случая подколоть Анвара.
— Ну, разумеется, потенции у тебя больше, чем на одну девчонку, но производительной способности за всю жизнь только и хватило, что на одну девчонку.
— Да пошел ты, гад! — бесился Анвар. — Это жена виновата. У неё матка сжалась, как чернослив.
Анвар объявил Джамиле о своем решении: она выходит замуж за индийца, и он приедет, получит свое пальто и жену, и будет счастлив всю оставшуюся жизнь в её мускулистых руках.
Потом Анвар снял для новобрачных квартиру по соседству.
— Большая, на двоих детей хватит, — сказал он испуганной Джамиле. Взял её за руку и добавил: — Ты будешь счастлива.
Ее мама сказала:
— Мы оба за тебя очень рады, Джамила.
— А ты ему что на это? — спросил я на ходу.
— Ой, Кремчик, я могла бы просто выйти из комнаты, и до свиданьица, только меня и видели. Обратилась бы за помощью в Совет. Или ещё куда. Жила бы у друзей, ударилась в бега. Если бы не мама. Он срывает зло на Джите. Бьет.
— Бьет? Правда?
— Да, бил, пока я не пригрозила, что отрежу ему патлы ножом для разделки мяса, если он ещё раз её тронет. Но он и без физического насилия может превратить её жизнь в сплошной кошмар. Напрактиковался за столько.
— Ну и ну, — сказал я: что ещё на это скажешь. — В конце концов, он же не может заставить тебя делать то, что ты не хочешь.
Она обернулась к нему.
— Не может!? Ты не все знаешь. Кое-о-чем я умолчала. Пошли ко мне. Пойдем, Карим, — настаивала она.
Мы зашли в их магазин с черного хода, и Джамила наскоро соорудила кебаб с чапати, на сей раз с луком и зеленым чили. Кебаб пустил коричневый сок на сырой лук. Чапати обжигал мне пальцы: смертельный номер.
— Отнеси его наверх, ладно, Карим? — попросила она.
Ее мама крикнула из-за кассы:
— Нет, Джамила, не води его туда! — и с грохотом уронила бутылку молока, до полусмерти напугав покупателя.
— А что такое, тетя Джита? — спросил я. Она чуть не плакала.
— Пойдем, — сказала Джамила.
Я уже открыл рот пошире, чтобы затолкать туда как можно больший кусок, но Джамила потащила меня наверх, а её мама кричала вслед:
— Джамила, Джамила!
Мне вдруг захотелось домой: хватит с меня семейных драм. Ибсена я мог и дома почитать, было бы желание. К тому же, с помощью Джамилы я хотел понять, как мне относиться к папе и Еве, придерживаться широких взглядов на этот вопрос, или наоборот. А ей, оказывается, совсем не до того.
На середине лестницы я почуял какой-то неприятный запах. Запах ног, грязного белья и газов, смешавшись, достиг моих чутких ноздрей. У них дома всегда была помойка, побитая мебель, захватанные двери, обои столетней давности, окурки повсюду, но никогда не воняло ничем кроме восхитительной стряпни Джиты в больших, подгоревших кастрюлях.
Анвар сидел на кровати в гостиной, хотя обычно он спит на другой кровати и в другом месте. На нем была поношенная, чуть ли не заплесневелая, куртка от пижамы, а ногти на ногах, как я заметил, сильно напоминали орехи кешью. Рот его был почему-то открыт, и он тяжело дышал, как будто долго бежал за автобусом. Он был небрит и сильно похудел с тех пор, как я его в последний раз видел. Сухие губы потрескались. Кожа пожелтела, глаза запали, вокруг них образовались синяки. Рядом с кроватью стоял грязный, ржавый горшок, полный мочи. Я никогда не видел умирающих, но был уверен, что Анвару недолго осталось. Он смотрел на мой дымящийся кебаб так, будто это был инструмент для пыток. Я стал ускоренно жевать, чтобы от него избавиться.
— Почему ты не сказала, что он нездоров? — шепотом спросил я Джамилу.
Но я видел, что дело здесь не просто в болезни, потому что к жалости в её глазах подмешивалась изрядная доля гнева. Она смотрела на своего старика, но он избегал встречаться с ней взглядом, и ко мне не обернулся, когда я вошел. А глядел он, как всегда, прямо перед собой, в экран телевизора, правда, телевизор был выключен.
— Он не болен, — сказала она.
— Не болен? — Тогда я сказал Анвару: — Здравствуйте, дядя Анвар. Как дела, босс?
Голос у него изменился, стал тонкий и слабый.
— Убери этот чертов кебаб от моего носа, — сказал он. — И эту чертову девчонку забери.
Джамила тронула меня за руку.
— Смотри.
Она присела на край кровати и склонилась к нему.
— Пожалуйста, прошу тебя, прекрати.
— Отстань! — рявкнул он. — Ты мне не дочь. Я не знаю, кто ты такая!
— Ради бога, перестань! Вот Карим, который тебя любит…
— Да, да! — сказал я.
— Он принес тебе замечательно вкусный кебаб!
— Чего ж он тогда его сам лопает? — резонно спросил Анвар.
Она выхватила у меня кебаб и помахала им перед папиным лицом. От этой процедуры из моего бедного кебаба на кровать посыпались кусочки мяса, чили и лука. Анвар не обратил на это внимания.
— Что тут происходит? — спросил я Джамилу.
— Только погляди на него, Карим, он не ест и не пьет уже восемь дней! Он умрет, Карим, умрет, если не будет есть!
— Да. Так и помереть недолго, босс, если не будете есть как все.
— Не буду. И помру. Если Ганди одной только голодовкой освободил Индию от англичан, я таким же макаром сумею добиться повиновения в собственной семье.
— Что вы от неё хотите?
— Чтобы она вышла замуж за мальчика, которого мы с моим братом для неё выбрали.
— Но это дико и старомодно, дядя, — объяснял я. — Так давным-давно никто не поступает. Замуж выходят по любви, если вообще выходят.
Но подобные представления о современных нравах были далеки от его собственных.
— Мы живет по другим законам. И на том стоим. Она должна делать то, что я велю, или я умру. Она меня убьет.
Джамила шарахнула кулаком по кровати.
— Это так глупо! Такая пустая трата времени и жизни!
Анвар был непоколебим. Я всегда любил его за легкое отношение ко всему на свете; он не делал из мухи слона, как мои родители. И вдруг развести такую бодягу из-за дочкиного замужества — до меня это не доходило. Было, конечно, грустно видеть, что он с собой делает. Я не понимал, как можно такое творить, пустить насмарку свою и чужие жизни, как сделал это папа, связавшись с Евой, не понимал срывов Теда, не понимал этой дурацкой голодовки дяди Анвара. Как будто некие внешние обстоятельства помутили им разум; они жили в мире иллюзий.
Меня просто трясло от безрассудства Анвара, надо вам сказать. Я все качал и качал головой, не мог остановиться. Он укрылся в замкнутом пространстве, куда не было доступа ни здравому смыслу, ни убеждениям, ни доказательствам. Даже такие доводы, как счастье — я имею в виду счастье Джамилы, — которые зачастую лежат в основе любого решения, — здесь были бессильны. Мне, как и ей, захотелось выразить свои чувства действием. Видимо, это единственное, что нам оставалось.
Я в ярости лягнул горшок Анвара, и волна мочи окатила свесившуюся до пола простыню. Он не пошевелился. Мы с Джамилой вышли из комнаты. Пусть поспит в собственной моче. Я представил, как позже он поднесет этот конец простыни к носу, ко рту. Разве не был он всегда добр ко мне, мой дядя Анвар? Всегда принимал меня таким, какой я есть, никогда не оговаривал. Я ринулся в ванную комнату, схватил мокрую тряпку, вернулся и тер простыню, пока не убедился, что она больше не воняет. С моей стороны было глупо настолько возненавидеть его неблагоразумие, чтобы облить мочой кровать. Но, отжимая простыню, я сообразил, что он даже не понимает, зачем я ползаю около него на коленях.
Джамила вышла ко мне, когда я отстегивал велосипед.
— Что ты теперь будешь делать, Джемми?
— Понятия не имею. А ты что предлагаешь?
— Я тоже не знаю.
— Ну вот!
— Но я подумаю, — сказал я. — Обещаю до чего-нибудь додуматься.
— Спасибо.
И она бозо всякого стеснения заплакала, не прикрывая лица и не пытаясь остановиться. Обычно я смущаюсь, когда девчонки ревут. Иногда нестерпимо хочется ударить их за это. Но Джамила действительно крепко вляпалась. Мы простояли у входа в «Райские Кущи», наверное, с полчаса, просто держа друг друга за руки и думая о будущем, — каждый о своем.
Глава пятая
Я любил пить чай и любил кататься на велосипеде. Садился на велик и ехал в чайный магазин на Хай-стрит посмотреть, какие у них продаются смеси. У меня в спальне громоздились бесчисленные коробки с чаем, и я бывал счастлив, когда удавалось раздобыть новые сорта, из которых можно получить оригинальные комбинации в заварном чайнике. Мне полагалось вовсю готовиться к проверочным по истории, английскому и политике. Но я знал, что все равно завалю их. Голова была занята другим. Иногда я принимал наркотики маленькие синие таблетки, чтобы взбодриться, но они нагоняли на меня тоску, от них сжимались яички, и казалось, вот-вот начнется сердечный приступ. Так что обычно я всю ночь распивал ароматный чай и слушал записи. Мне нравились немелодичные: «Кинг Кримсон», «Софт Мэшин», «Кептейн Бифхарт», Фрэнк Заппа и «Уайлд Мэн Фишер». Почти любую музыку можно было запросто достать в магазинах на Хай-стрит.
Этими ночами, когда все вокруг затихало, — большинство соседей укладываются спать в половине одиннадцатого, — я погружался в иной мир. Я читал статьи Нормана Мейлера о писателе с неукротимой энергией, который постоянно подвергался опасности, был в сопротивлении и попадал в тюрьму за политические убеждения. Это были приключения, происходившие не в далеком прошлом, а здесь и сейчас. Я купил с рук дешевый черно-белый телевизор, нагреваясь, он испускал ароматы жира и рыбы, — но поздними вечерами я слушал передачи из самой Калифорнии. В Европе группы террористов взрывали капиталистические объекты; в Лондоне психологи советовали жить в соответствии с собственными убеждениями, а не так, как велит тебе семья, иначе сойдешь с ума. В кровати я читал журнал «Роллинг Стоунз». Временами мне чудилось, будто весь мир сконцентрировался в этой комнатушке. И дойдя до максимальной степени интоксикации и разочарования, я распахивал окно спальни навстречу рассвету и глядел на сады, лужайки, оранжереи, беседки и занавешенные окна. Я хотел, чтобы жизнь моя началась сейчас же, сию секунду, когда я готов к этому. Потом пришло время письменных работ, после чего начались занятия в школе. Школа — ещё одна вещь, которой я был сыт по горло.
Недавно меня ударил учитель за то, что я назвал его гомиком. Этот учитель всегда заставлял меня садиться к нему на колени, и, задав вопросик вроде «Назови квадратный корень из пяти тысяч шестисот семидесяти пяти», на который я не мог ответить, щекотал меня. Весьма способствует образованию. Еще меня достали ласковые прозвища типа Говноед и Морда-в-карри, и надоело приходить домой и отчищать с одежды слюну, сопли, мел и опилки. Мы в школе много работаем с деревом, и ребята просто обожают запирать меня и моих друзей в кладовке и заставлять петь: «Манчестер Юнайтед, Манчестер Юнайтед, я мальчик-коридорный», держа у горла стамеску или разрезая шнурки на ботинках. Мы в школе много работаем с деревом, потому что считается, что с книжками у нас получается хуже. Однажды у учителя труда случился сердечный приступ прямо на наших глазах, когда один парень положил член другого парня в тиски и начал крутить ручку. Да пошел ты, мистер Чарльз Диккенс, ничего не изменилось. Один пацан пытался прижечь мне руку куском раскаленного докрасна металла. Другой обоссал мне ботинки, а мой папочка думает только о том, чтобы я стал врачом. В каком он вообще измерении живет? Я считаю удачным каждый день, когда мне удается вернуться из школы без серьезных повреждений.
Так вот, в результате всего этого я почувствовал, что готов покинуть поле боя. Я не знал, чем, собственно, хочу заниматься. Да хоть бы и ничем. Можно просто плыть по течению и ждать, что будет дальше, что подойдет мне больше, чем карьера таможенника, профессионального футболиста или гитариста.
Так что мчался я на своем велике по Южному Лондону, несколько раз чудом выскочив из-под колес грузовика, склоняясь над закрученным вниз рулем, шныряя между машинами, иногда заезжая на тротуар, то с визгом жал на тормоза, то, возбужденный движением, крутил педали стоя, чтобы разогнаться.
Мысли путались у меня в голове. Я должен спасти Джамилу от человека, который любит Артура Конан Дойла. Она могла бы сбежать из дома, но куда ей податься? Большинство её школьных друзей живут с родителями, и почти все они из бедных семей; они не могут взять Джамилу к себе. К нам тоже нельзя: Анвар убьет папу. С кем бы посоветоваться? Из всех моих знакомых только Ева могла взглянуть на вещи объективно и чем-то помочь. Но я не должен хорошо к ней относиться, потому что её любовь к моему отцу разрушила всю нашу семью. И тем не менее она осталась моим единственным взрослым другом, с тех пор как я вычеркнул Анвара и Джиту из списка нормальных людей.
Очень странно, что дядя Анвар вдруг заделался мусульманином. Я всегда считал, что он вообще ни во что не верит, и был поражен, обнаружив, что он решил буквально отдать жизнь во имя освященных веками принципов. Джамила, пользуясь преданностью и терпимостью любящей матери и равнодушием отца, (прибавьте к этому пылкую разнузданность воображения), повидала в жизни такое, что её белым ровесникам даже не снилось. То обстоятельство, что рядом с её спальней находился пожарный выход, а родители, намаявшись за день, спали как убитые, оказалось весьма кстати: она преобрела богатый опыт по части курения, распивания алкогольных напитков, сексуальных отношений и танцев до упаду.
Быть может, было нечто общее в папином обращении к восточной философии и выходкой Анвара. Возможно, в этом нашло выражение их иммигрантское самоощущение. В течение многие лет они чувствовали себя счастливыми оттого, что жили как англичане. Анвар даже втайне от Джиты поедал пирожки со свининой. (Мой папа не притрагивался к свинине, хотя я считал, что это скорее условный рефлекс, а не религиозные убеждения, так же, как я, например, не стал бы есть конскую мошонку. Но однажды, в порядке эксперимента, я подсунул ему картофельные чипсы с беконом и, когда он жадно захрустел, сказал: «Не знал, что ты любишь копченый бекон», — так он ринулся в ванную и принялся яростно начищать зубы с мылом, вопя сквозь пену, что теперь неминуемо сгорит в аду).
Теперь, повзрослев и пустив здесь корни, Анвар и папа внутренне обратились к Индии, или, по крайней мере, стали противиться английскому влиянию. Любопытно, что ни тот, ни другой не выражал при этом стремления повидать свою родину.
— Индия — дрянное местечко, — ворчал Анвар. — Чего ради мне туда ехать? Грязь, жара, а делом там заниматься — только мозоль на заднице отрастишь. Уж если ехать, то в какую-нибудь Флориду, или в Лас-Вегас, поиграть.
А мой папочка был слишком поглощен закрутившим его водоворотом событий, чтобы думать о возвращении.
Вот что крутилось у меня в голове, пока я ехал на велосипеде. Вдруг мне показалось, что я увидел отца. Вряд ли я мог ошибиться, поскольку в этой части Лондона проживало крайне мало азиатов, но у того человека половина лица была замотана шарфом, и он напоминал нервного грабителя банков, который никак не может найти облюбованный банк. Я соскочил с велосипеда и остановился на Бромлей-Хай-стрит под вывеской, гласившей: «Здесь родился Г.Д. Уэллс[35]».
Тип в шарфе переходил улицу вместе с толпой покупателей. Покупатели в нашем пригороде — натуральные фанатики. Для них хождение по магазинам — все равно что румба и песнопения для бразильцев. Днем по субботам, когда улицы наводняют белые лица, наступал прямо-таки разгул потребления, товары расхватывали, полки пустели. И каждый год после Рождества, когда наступала пора дешевых распродаж, перед дверями больших универмагов собиралась очередь по меньшей мере из двадцати идиотов, которые, невзирая на мороз, спали на улице в раскладных креслах, завернувшись в одеяла, по два дня ожидая открытия магазинов.
Вообще-то папа не был подвержен всеобщему безумию, но это был он, собственной персоной — седоволосый человек ростом чуть больше полутора метров зашел в телефон-автомат, хотя у нас дома аппарат стоит в коридоре. Было очевидно, что он никогда раньше не пользовался автоматом. Он водрузил на нос очки и внимательнейшим образом несколько раз прочитал инструкцию, после чего положил сверху стопку монет и набрал номер. Дозвонившись, он воспрял духом, смеялся и болтал, а в конце помрачнел. Повесил трубку, обернулся и заметил меня.
Он вышел из автомата, а я пробился к нему с велосипедом сквозь толпу. Мне страшно хотелось узнать его мнение о том, что происходит с Анваром, но он явно был не в настроении это обсуждать.
— Ну как Ева? — спросил я.
— Любит тебя по-прежнему.
По крайней мере, не стал отпираться, что с ней разговаривал.
— Меня или тебя, пап?
— Тебя, малыш. Ты же её друг. Даже не представляешь, как тепло она к тебе относится. Она тебя просто обожает, думает, что…
— Пап, пап, ответь мне, пожалуйста! Ты её любишь?
— Люблю ли?
— Да, любишь? Ну, ты понимаешь. Господи, ты же все понимаешь.
Не знаю, почему, но он, кажется, удивился. Может, не ожидал, что я догадываюсь. А может, не хотел касаться такого смертельно опасного понятия, как любовь.
— Карим, — сказал он, — она стала близка мне. С ней можно поговорить. Мне нравится находиться в её обществе. У нас есть общие интересы, сам знаешь.
Я не хотел показаться саркастичным или агрессивным, у меня были совершенно определенные, важные вопросы, на которые я хотел получить ответ, но в результате я сказал:
— Что ж, здорово.
Он не подал виду, что слышал; сосредоточился на словах, которые собирался произнести.
И произнес:
— Должно быть, это любовь, раз так больно.
— Что ж тогда будешь делать, пап? Бросишь нас и уйдешь к ней?
Иногда видишь такие выражения на лицах, которые никоим образом не хотелось бы увидеть во второй раз, и это был тот самый случай. Замешательство, страх и боль отобразились на его лице. Он наверняка никогда об этом не задумывался. Просто так уж получилось, само по себе. Теперь он удивился, что от него, оказывается, ждут разъяснения целей и намерений. Но это был никакой не план, а просто страсть, заставшая его врасплох.
— Не знаю.
— Ну, а как ты сам чувствуешь?
— Чувствую такое, чего никогда раньше не испытывал — что-то очень сильное, яркое, захватывающее.
— Ты хочешь сказать, что никогда не любил маму?
Он крепко задумался. Неужели приходится так долго думать, чтобы ответить?
— Тебе случалось испытывать тоску по кому-то? По девушке? — Тут мы оба, наверное, подумали о Чарли, потому что он мягко добавил: — Или по другу?
Я кивнул.
— Все время, пока я не с Евой, мне её недостает. Когда я разговариваю про себя, я всегда говорю с ней. Она многое понимает. Когда я не с ней, я чувствую, что совершаю большую ошибку, упускаю редкую возможность. И есть кое-что еще. То, что мне Ева сейчас сказала.
— Да?
— Она встречается с другим мужчиной.
— Каким мужчиной, пап?
Он пожал плечами.
— Я в подробности не вдавался.
— Одним из тех белых, что носят рубахи из немнущейся ткани?
— Ах ты сноб, что ты имеешь против немнущихся рубашек? Для женщин это очень удобно. Но ты, может, помнишь этого жука, Дермотта?
— Да.
— Они часто видятся. Он сейчас в Лондоне, в театре работает. Она считает, что когда-нибудь он станет знаменитостью. Он водит знакомство со всякими актерами. Часто у неё собираются. Обожает она все это искусство-фигусство, — папа помолчал. — Она и этот жук пока ничем таким не занимаются, но боюсь, он её как-нибудь романтично украдет. Мне будет так не хватать её, Карим, так не хватать!
— Я всегда к Еве относился с подозрением, — сказал я. — Слишком она любит важных шишек. Она тебя просто шантажирует, точно тебе говорю.
— Да, но делает это ещё и потому, что несчастна без меня. Не может же она ждать меня годами. Ты её за это осуждаешь?
Мы протискивались сквозь толпу. Мимо прошли несколько ребят из школы, я отвернулся, чтобы меня не заметили. Не хотел, чтобы они видели, как я плачу.
— Ты маме рассказал обо всем? — спросил я.
— Нет, нет.
— Почему?
— Потому что боюсь. Потому что сделаю ей больно. Потому что не могу смотреть ей в глаза, когда разговариваю. Потому что всем вам сделаю больно, а я лучше сам буду страдать.
— Ты останешься со мной, Алли и мамой?
Он не отвечал минуты две. Ему не важны были слова. Потом обнял меня, притянул к себе и стал целовать мне щеки, нос, лоб, волосы. Просто безумие какое-то. Я чуть не уронил велосипед. Прохожие пялились во все глаза. Кто-то бросил: «Садись на своего рикшу». День кончался. А я ещё не купил чая, и по радио скоро начнется программа Алана Фримана, которую я хотел послушать. Я вырвался из папиных объятий и побежал, ведя рядом велосипед.
— Постой минутку! — крикнул он.
Я обернулся.
— Что, пап?
Вид у него был озадаченный.
— Где моя остановка автобуса?
Странным у нас получился разговор с папой, потому что позже, когда мы увиделись, и потом ещё несколько дней, он вел себя так, будто ничего не произошло, как будто он не признался мне, что любит другую женщину.
Каждый день после школы я звонил Джамиле, и каждый день на мой вопрос: «Как дела?» отвечала: «Так же, Кремчик» или «Так же, только хуже». Мы договорились после уроков устроить совещание на высшем уровне на Бромлей-Хай-стрит и решить, что делать.
Но в тот день я выходил из школы с толпой ребят и вдруг увидел Хелен. И удивился, потому что почти не вспоминал о ней после того, как меня трахал её пес, — у меня в голове они теперь были нераздельно связаны: Хелен и кобель. Она стояла во дворе в черной шляпе с обвисшими полями и длинном зеленом пальто, и ждала другого парня. Заметив меня, она подбежала и чмокнула меня в щеку. В последнее время меня что-то часто целуют: надо вам сказать, люблю я это дело. Каждый может поцеловать меня, и я с удовольствием отвечу тем же.
Парни, с которыми я водил дружбу, носили отвратительные, спутанные волосы до плеч и разлагающиеся от грязи и старости школьные куртки и брюки клеш, и ходили без галстуков. В последнее время у нас был в ходу ЛСД, какой-то «пурпурный туман», и парочка наших тихонько балдела в отключке. Я проглотил полтаблетки на утренней молитве, но она уже перестала действовать. Кто-то обменивался записями, «Трэффик» — на «Фэйсес». Я вел переговоры, чтобы купить пластинку Джими Хендрикса «Bold as Love»[36] — у парня, которому позарез понадобились деньги, чтобы поехать в Эмерсон на концерт «Лэйк энд Палмер» в Файерфилд-Холл, ни много ни мало. Я боялся: вдруг парень так нуждался в деньгах, что натер пластинку черным обувным лаком, чтобы скрыть царапины, и с пристрастием исследовал поверхность при помощи линзы.
В нашей компании был и Чарли, который заявился, наконец, в школу впервые за много недель. Он стоял поодаль от толпы при своих серебристых волосах и экстравагантных ботинках. Теперь он выглядел менее умудренным и поэтичным: лицо стало жестче из-за короткой стрижки, скулы заострились. Я знал, что это влияние Боуи. Боуи, впоследствии Дэвид Джонс, несколько лет назад посетил нашу школу, и в столовой висела групповая фотография, где было четко видно его лицо. Мальчишек частенько обнаруживали на коленях перед этой иконой: они молились о том, чтобы он помог им стать поп-звездами и уберег от карьеры автомеханика или чиновника в страховом агентстве, или младшего архитектора. Но, кроме Чарли, ни у кого из нас не было больших видов на будущее; виды на будущее у всех остальных были самые что ни на есть мизерные, а надежды — самые дикие. У меня же были сплошные дикие надежды.
На меня, как, впрочем, и на большинство своих друзей, Чарли перестал обращать внимание после того, как на обложке «Бромли и Кентиш Таймс» появилась фотография его группы «Не брюзжать!»[37], а их выступление на местном стадионе прозвучало в открытом эфире. Группа играла уже два года на школьных танцах, в барах и в качестве аккомпанемента на концертах более известных групп, но о них никогда раньше не писали. Эта внезапно свалившаяся слава поразила и взбаламутила всю школу, включая учителей, прежде называвших Чарли не иначе как Девчарли.
При виде Хелен Чарли просветлел лицом и двинулся к нам. Я и не знал, что они знакомы. Она чмокнула его, привстав на цыпочки.
— Как репетиции? — спросила она, ероша ему волосы.
— Отменно. Скоро опять выступаем.
— Я приду.
— Не придешь — не станем играть, учти, — сказал он. Она заржала, как лошадь. Я вмешался. Надо же мне хоть слово вставить.
— Как твой отец, Чарли?
Он весело взглянул на меня.
— Отец в дурдоме. На следующей неделе выписывается, говорит, что собирается домой, к Еве.
— Правда?
Значит, к Еве возвращается муженек? Удивительно. Думаю, папа удивится не меньше меня.
— Ева, наверно, рада? — сказал я.
— Прямо до смерти, маленький засранец, можно подумать, ты не знаешь. Она теперь другими вещами интересуется. Другими людьми. Не правда ли? Думаю, папуле дадут крепкого пинка под зад и отправят к его мамочке, как только он переступит порог нашего дома. И между ними все будет кончено.
— О боже!
— Да уж, но я всегда недолюбливал. Он садист. Так что у нас в доме освободится комната для кого-нибудь другого. Все скоро изменится. Мне нравится свой старикан, Кремчик. Он меня вдохновляет.
Я был польщен и едва не ляпнул: «Если твоя мама и мой папа поженятся, мы станем братьями, и тогда придется нам нарушать запрет кровосмешения», но вовремя прикусил язык. И все же, эта мысль доставила мне несказанное удовольствие. Это означало, что мы с Чарли будем прочно связаны на протяжении многих лет, даже когда закончим школу. Мне хотелось подтолкнуть Еву и папу к этому шагу. А мама погорюет и перестанет. Может, даже найдет себе кого-нибудь, хотя вряд ли.
Внезапно на соседней со школой улице раздался грохот, похожий на взрыв. Ничего подобного здесь не слышали со времен воздушных налетов 1944 года. Распахивались окна; бакалейщики устремились к дверям своих магазинов; покупатели бросили обсуждать бекон и все как один обернулись; учителя чуть не попадали со своих велосипедов от удара звуковой волны; и мальчишки, выйдя из школьного здания, ринулись к воротам, хотя многие, — классные ребята, — пожимали плечами и с отвращением отворачивались, плюясь, бормоча ругательства и презрительно шаркая ногами.
В розовой машине «Воксхол Вива» врубили на полную мощность квадратичные колонки, и песня «Восемь миль в высоту» в исполнении группы «Бёрдз» сотрясла воздух. На заднем сиденье развалились две девочки, за рулем сидел менеджер Чарли по прозвищу Рыба, высокий, стройный красавец, выпускник привилегированной частной школы, чей отец, по слухам, был адмиралом морского флота. Говорят, его мать носит титул «леди». У Рыбы были короткие волосы и самая что ни на есть обыкновенная, поношенная одежда белая рубашка, мятый костюм и теннисные туфли. Он не гонялся за модой, но каким-то непостижимым образом выглядел как хиппи, да и вообще клевый парень. Этого мальчишку ничто не могло смутить. Загадка природы: он в свои девятнадцать был не намного старше нас, но, в отличие от нас, казался недосягаемым, необыкновенным, и, признав его превосходство, мы решили, что этому человеку можно доверить нашего Чарли. Почти каждый день он подъезжал к школе, чтобы забрать нашего кумира на репетицию.
— Тебя куда-нибудь подбросить? — прокричал Чарли Хелен.
— Не сегодня! Увидимся!
Чарли заспешил к машине. Чем ближе он подходил, тем больше оживлялись девочки на заднем сиденье, как будто на ходу он гнал перед собой ветерок, приводящий их в трепет. Когда он сел рядом с Рыбой, они перевесились вперед и страстно поцеловали его. Он поправлял прическу, глядя в зеркальце заднего вида, пока розовый монстр втискивался в поток транспорта, распугав малышей, толпившихся у переднего капота, пытаясь открыть его — вот балбесы! — и рассмотреть мотор. Когда машина скрылась из виду, толпа быстро рассосалась.
— Онанист, — уныло сказали вслед мальчишки, подавленные красотой зрелища. — Онанист чертов.
Мы возвращались домой, к своим мамочкам, фрикаделькам, картофельным чипсам и томатному соусу, возвращались, чтобы зубрить французские глаголы и готовится к завтрашнему футбольному матчу. Но Чарли… Чарли будет с музыкантами. В час ночи приедет в клуб. Пожмет руку Эндрю Луг Олдэму.
Но сейчас, по крайней мере, в моем распоряжении Хелен.
— Прости за то, что с тобой случилось, когда ты ко мне заходил, сказала она. — Он обычно такой дружелюбный.
— Ну, отцы часто злятся, и все такое.
— Нет, я о собаке. Я не одобряю чисто телесную любовь, а ты?
— Слушай, — сказал я, резко оборачиваясь и следуя полученному однажды от Чарли совету поведения с женщинами: держи — не отпускай, но спуску не давай. — Я иду на автобус. Не собираюсь весь день торчать перед школой и выслушивать остроты в свой адрес, как баба-дура. Ты кого-то ждешь?
— Тебя, дурачок.
— Ты пришла специально ради меня?
— Ну да. Ты сегодня занят?
— Нет, конечно, нет.
— Тогда побудь со мной, ладно?
— Отлично.
Она взяла меня под руку, и мы продефилировали мимо пялившихся вовсю ребят. Она сказала, что собирается убежать в Сан-Франциско. Родители её унижают и достают, а в школе только голову забивают бесполезной чепухой. По всему Западу прокатилась волна освободительного движения и альтернативного образа жизни — крестовый поход детей никогда не принимал такого масштаба а Волосатая Спина не позволяет ей приходить домой позже одиннадцати. Я сказал, что крестовый поход детей уже провалился, у всех наступила передозировка, но она не слушала. Я её не винил. До нас новшества доходят с большим опозданием, когда остальной мир уже успел ими переболеть. Но мне откровенно не нравилась мысль, что она сбежит, во многом потому, что сам я останусь. Чарли себя нашел, Хелен готовилась к побегу, а я что? Мне-то что делать?
Я поднял глаза и заметил спешащую ко мне Джамилу в черной футболке и белых шортах. Я и забыл, что мы договорились встретиться. Последние несколько метров она преодолела бегом, и теперь запыхалась, но скорее от волнения, чем от усталости. Я представил её Хелен. Джамила едва взглянула на нее, но Хелен продолжала держать меня под руку.
— Анвару все хуже и хуже, — сказала Джамила. — Он не сдается.
— Оставить вас вдвоем? — спросила Хелен.
Я поспешил сказать «нет» и спросил Джамилу, можно ли ввести Хелен в курс дела.
— Да, если у тебя есть желание подвергнуть осмеянию наши культурные традиции, а наш народ представить как старомодный, экстремистски настроенный и тупоголовый.
Так что я рассказал Хелен о голодовке протеста. Джамила сдобрила мой рассказ пикантными подробностями и поведала о последних событиях. Анвар не отступал ни на йоту, не проглотил ни крошки печенья, не выпил ни грамма воды, не выкурил ни единой сигареты. Или повиновение Джамилы, или смерть в муках, когда все органы постепенно отказывают. А если его поместят в больницу, он будет делать это снова и снова, пока его семья не сдастся.
Начался дождь, и мы втроем укрылись под навесом автобусной остановки. Хелен слушала терпеливо и внимательно, держа меня за руку, как бы утешая. Джамила сказала:
— Я постановила для себя, что сегодня в полночь приму какое-нибудь решение. Больше тянуть невозможно.
Каждый раз, как мы поднимали вопрос о её побеге и о том, как достать денег на пропитание, она говорила:
— А как же мама?
Что бы ни предприняла Джамила, Анвар будет обвинять во всем Джиту. Для Джиты наступит сущий ад, а ей сбежать некуда. У меня возникла гениальная мысль: они должны бежать вместе, но Джита никогда не бросит Анвара, индийские жены так не поступают. Так мы и ходили вокруг да около, пока Хелен не пришла в голову блестящая идея:
— Пойдем и спросим твоего отца, — сказала она. — Он человек мудрый, высокодуховный, и…
— Шарлатан он, — сказала Джамила.
— Давайте по крайней мере попытаемся, — ответила на это Хелен.
И мы отправились к нам.
Мама сидела в гостиной и рисовала, из-под ночной рубашки торчали её белые, почти прозрачные ноги. Она быстро захлопнула альбом и сунула его за кресло. Я видел, как она устала, отработав целый день в обувном магазине. Каждый день собираюсь спросить её «Как дела на работе?», но не могу заставить себя произнести такую идиотскую фразу. Так что обсудить ей это совершенно не с кем. Джамила села на стул и уставилась в пространство, предоставив остальным обсуждать попытку самоубийства её отца.
Хелен отнюдь не разрядила обстановку и не посодействовала восстановлению мира на земле, сказав, что присутствовала на папином выступлении в Чизлхерсте.
— Меня там не было, — буркнула мама.
— Ой, как жаль. Оно было таким проникновенным. — Вид у мамы был страдальческий, но Хелен это не остановило: — Таким освобождающим. Из-за него мне сразу захотелось уехать жить в Сан-Франциско.
— Мне из-за него тоже хочется уехать жить в Сан-Франциско, — сказала мама.
— Значит, вы, наверное, постигли все, чему он учит. Вы буддистка?
Это был разговор двух глухих. Они говорили о буддизме в Чизлхерсте, о галлюцинациях, об освобождении и празднике. Между тем для мамы картины Второй Мировой войны до сих пор были реальностью. Она часто рассказывала мне о ночных воздушных налетах, о своих родителях, измученными бомбежками и пожарами, о домах на знакомых улицах, в мгновение ока превращавшихся в руины, о внезапно погибающих людях и письмах от сыновей, без вести пропавших на фронте. А что мы знали о господстве зла и возможностях уничтожения рода людского? Я, по существу, знал о войне только по квадратному бомбоубежищу с толстыми стенами в конце сада, которое, будучи ребенком, считал своим собственным домом. В нем до сих пор, с 1943 года, стояли банки с вареньем и шаткие двухъярусные кровати.
— Нам просто говорить о любви, — сказал я Хелен. — А как насчет войны?
Джамила раздраженно вскочила.
— Ну причем тут война-то, Карим?
— Это важно, это…
— Ты идиот. Прошу вас… — она умоляюще взглянула на маму. — Мы пришли по делу. Чего мы ждем? Нам нужна консультация.
Мама сказала, изучая стену:
— Его консультация?
Джамила кивнула и стала грызть ногти. Мама горько засмеялась.
— Да он даже в себе разобраться не может.
— Это Карим предложил, — сказала Джамила и выскочила из комнаты.
— Не смеши ты меня, — сказала мне мама. — Что ты над ней издеваешься? Почему бы тебе не сделать что-нибудь полезное, убрать на кухне, например? Или учебники почитать? Что угодно, лишь бы это тебя куда-нибудь привело!
— Не впадай в истерику, — сказал я маме.
— Почему бы и нет? — ответила она.
Когда мы вошли в его комнату, Божок лежал на кровати, слушая музыку по радио. Он с одобрением оглядел Хелен и подмигнул мне. Она ему понравилась; но он вообще одобрил бы любую мою пассию, лишь бы она была не мальчиком и не индийского происхождения.
— Зачем гулять с мусульманками? — сказал он однажды, когда я привел с собой пакистанскую девушку, подругу Джамилы.
— А что в этом плохого? — спросил я.
— Слишком много проблем, — высокомерно сказал он.
— Каких? — спросил я.
Он не пожелал вдаваться в детали. Покачал головой, как бы говоря, что проблем столько, что он даже не знает, с чего начать. Но добавил, чтобы закрыть спор:
— Приданое, и все такое.
— Анвар мой ближайший друг, — с грустью сказал он, когда мы выложили, зачем пришли. — Нам, старым индийцам, все меньше и меньше нравится Англия, и мы возвращаемся к своей воображаемой Индии.
Хелен взяла папу за руку и похлопала в знак утешения.
— Но это ваш дом, — сказала она. — И нам нравится, что вы здесь. Вы обогащаете нашу страну своими традициями.
Джамила закатила глаза к потолку. Хелен скоро доведет её до самоубийства, я это чувствовал. Меня Хелен просто смешила, но я-то смотрел на вещи трезво.
Я сказал:
— Может, сходишь к нему?
— Он бы и самого Ганди не послушался, — сказала Джамила.
— Ладно, — сказал папа. — Возвращайтесь через девяносто пять минут, а я пока помедитирую. За это время я все обдумаю и дам ответ.
— Отлично!
Итак, мы втроем выбрались из тупика, — потому как наша Виктория-роуд была самым что ни на есть натуральным тупиком, — и поплелись по мрачным, рождающим гулкое эхо, улицам, к пабу, мимо загаженных парков, мимо Викторианской школы с туалетами снаружи, мимо бесчисленных бомбоубежищ наших излюбленных мест для различных игр и первых сексуальных опытов, мимо аккуратных садиков и окон, где двигались незнакомые люди, и мерцали мертвенным светом телевизоры. Ева называла наш район «глубинкой высшего разряда». Стояла такая тишина, что от звука собственного голоса становилось неловко.
Вот в этом доме жил мистер Уитмен, полицейский, со своей молодой женой Нолин; по соседству с ним проживала престарелая парочка, мистер и миссис Холиб, социалисты, высланные из Чехословакии, каждую ночь пятницы и субботы их сын тайно покидает дом в пижаме, чтобы послушать грубую музыку. Напротив них — ещё одна престарелая пара, учитель с женой, Готарды. Рядом торговцы птичьим кормом из Ист-Энда[38], семья Лавлейсов, — старая бабуля Лавлейс работает смотрительницей в туалете в Лайбрери-Гарден. Дальше по улице жил корреспондент «Флит-стрит» мистер Ноукс, его жена и раскормленные донельзя дети, а рядом с ними Скоффилды, миссис Скоффилд — архитектор.
Все дома — «с прибамбасами». В одном новое крыльцо, в другом двойное остекление. Окна в георгианском стиле[39] или новая дверь с блестящей латунной отделкой. Кухни расширены, верхние этажи реконструированы, перегородки разломаны, пристроены гаражи. Англичан волнует не уровень культурного или умственного развития, а количество «СС» («сделай сам»), их страсть — перестраивать дом и укомплектовывать его модными усовершенствованиями, усердно повышать благополучие, а вместе с ним и статус — конкретный показатель заработанных денег. Этот показатель и есть цель игры. Если вы заскочили к соседям с дружеским визитом, то прежде чем предложить чашечку чая, вас непременно протащат по всему дому, — «очередное грандиозное турне», вздыхает в таких случаях папа, — дабы предоставить возможность оценить прорубленные стены комнат, пррросто прррелестные стенные шкафы, двухъярусные кровати, души, угольные бункера и оранжереи.
В пабе «Чаттертон Армз» сидели великовозрастные стиляги в одеяниях, перешитых из портьер, с жесткими стоячими челками, смахивающими на задранные носы кораблей. Было там и несколько гнусных рокеров, — в коже, с заклепками и цепями, они обсуждали групповое изнасилование, их излюбленное развлечение. Еще сидела парочка бритоголовых со своими девчонками, в джинсах «левис», «кромби» и в подтяжках. Я узнал многих ребят из школы: они приходят в паб каждый вечер вместе с отцами, и будут приходить вечно, до скончания дней своих. При виде двух хиппи и одного «индюка» возникла небольшая напряженка; о нас сразу заговорили и стали бросать взгляды в нашу сторону, так что я постарался не лезть на глаза и не давать повода для раздражения. И все равно нервничал, что нас могут подкараулить на выходе.
Джамила молчала, а Хелен умирала от желания поговорить о Чарли — она с легкостью получила бы ученую степень по этой теме. Джамила даже не презирала её, просто меланхолично накачивалась пивом. Она пару раз встречала Чарли у нас дома, и, мягко говоря, не была им очарована.
— О Тщеславие, имя тебе — Чарли, — резюмировала она.
А Чарли не стал к ней подкатываться. Зачем? Пользы ему от Джамилы никакой, и желания переспать с ней он не испытывал. Старину Чарли Джамила видела насквозь. Железные амбиции под мятым бархатом идеализма, что вполне соответствует его возрасту, сказала она, как припечатала.
Хелен увлеченно щебетала, что Чарли — звезда не только нашей школы, света его хватает и на другие школы, особенно женские. Находились девочки, которые посещали все без исключения выступления группы «Не брюзжать!» ради того, чтобы побыть рядом с этим мальчиком, и записывали концерты на катушечные магнитофоны. Редкие фотографии Чарли ходили по рукам, пока не затрепывались в лоскуты. Видимо, ему предложили контракт на запись, который Рыба отверг по причине недостаточной подготовленности группы. Когда они будут достаточно готовы, они станут одной из самых классных групп в мире, пророчил Рыба. А Чарли, знал ли об этом Чарли, предчувствовал ли будущий успех, или просто жил изо дня в день в таком же смятении и растерянности, как все остальные?
Позже, сопровождаемый Джамилой и Хелен, я постучал в дверь папиной комнаты. Ответа не последовало.
— Может, он до сих пор в другом измерении, — сказала Хелен. Я взглянул на Джамилу и подумал: интересно, она тоже слышит папин храп? Очевидно, она слышала не хуже меня, потому что принялась громко и нетерпеливо стучать, пока дверь не открылась. Волосы у папы стояли дыбом. Увидев нас, он удивился. Мы расселись вокруг его кровати, а он погрузился в свое внушительное молчание, которое, как я недавно убедился, сопутствовало мудрости.
— Мы живем в век сомнений и неуверенности. Прежние религиозные убеждения человечества, которым люди следовали на девяносто девять и девять десятых процентов, рухнули или устарели. Наша главная проблема — атеизм. Мы заменили духовные ценности и мудрость материализмом. А теперь спрашиваем друг у друга: как же нам жить дальше? Отчаявшиеся иногда обращаются даже ко мне.
— Дядя, прошу вас…
Папа поднял указательный палец примерно на дюйм, и Джамила неохотно умолкла.
— Вот что я решил.
Мы все ждали с таким напряжением, что я с трудом удержался от нервного смешка.
— Я верю в то, что счастье возможно лишь тогда, когда ты следуешь своим чувствам, своей интуиции, своим настоящим желаниям. Повинуясь долгу, обязательствам, чувству вины или желанию доставить радость другим, добьешься только того, что сам будешь несчастлив. Нужно по возможности принимать ниспосланное тебе счастье, не из эгоизма, но помня, что ты часть единого мира, часть, не отделимая от других людей. Должен ли человек добиваться собственного счастья за чужой счет? Все до единого сталкиваются с подобной проблемой.
Он замолчал, чтобы перевести дух, и оглядел нас. Я понимал, что во время этой речи он думал о Еве. Я вдруг почувствовал себя одиноким и лишним, понимая, что рано или поздно он нас оставит. А я не хотел, чтобы он уходил, я так любил его!
— Так что, если ты себя накажешь пуританским самопожертвованием в духе английского христианства, в мире только прибавится обиды и горя. Теперь он смотрел только на Джамилу. — Люди все время просят совета. Просят совета, когда должны попытаться думать сами.
— Большое спасибо, — сказала Джамила.
Домой мы привели её уже в полночь. Она стояла на пороге, опустив голову. Я спросил, готово ли у неё решение.
— О да, — сказала она, и пошла вверх по лестнице, туда, где её родители, её мучители, лежали без сна в разных комнатах, один стараясь умереть, а другой наверняка желая смерти. Счетчик в прихожей, регулирующий расход электроэнергии, громко тикал. Мы с Хелен смотрели в лицо Джамилы, тонувшее в полумраке, и пытались угадать, что же она собирается сделать. Потом она отвернулась, погрузилась во тьму и пошла наверх, спать.
Хелен сказала, что Джамила выйдет за парня. Я сказал — нет, не выйдет. Да разве угадаешь.
Мы с Хелен забрались в Анерли-Парк, улеглись на спины в траву около качелей, и, глядя в небо, начали раздеваться. Это был славный трах, но слишком торопливый, потому что Волосатая Спина уже начал беспокоиться. Наверное, мы оба в это время думали о Чарли.
Глава шестая
Человек, прилетевший в Англию и шествующий навстречу нашим любопытным взорам и теплому зимнему пальто, которое я держал в руках, не был писателем Флобером, хотя у него были флоберовские сизые усы, двойной подбородок и не слишком много волос. Не-Флобер был ниже меня ростом, примерно с принцессу Джиту. Но, в отличие от нее, — а точные контуры её тела было трудно распознать под просторной рубахой длиною до икр и мешковатыми шелковыми штанами, собранными у щиколотки на резинку, — впереди себя Чангиз нес живот, обтянутый бордовым растянутым вязаным свитером. Волосы, дарованные ему Господом, были редкие, сухие и стояли дыбом, как будто он каждое утро зачесывал их вперед. Здоровой рукой он волок тележку с двумя расползающимися по швам чемоданами, которые не разваливались только благодаря тонкой бечевке и обтрепанному поясу от халата.
Заметив свое имя на куске картона у меня в руке, Не-Флобер попросту отпустил тележку, оставил её посреди густой аэропортовской толпы и зашагал прямиком к Джите и своей будущей жене Джамиле.
Хелен согласилась помочь нам в этот памятный день, и нам с ней пришлось спасать тележку, переть её к машине и заталкивать чангизовский хлам в багажник большого «ровера». Хелен не притронулась к чемоданам из страха, что оттуда вылетит кусачий москит и заразит её малярией. Не-Флобер стоял рядом, не садясь в машину, и царственно кивал в знак одобрения, пока не убедился, что я запер, наконец, капот, дабы вооруженные бандиты и грабители не покусились на его ценный багаж.
— Может, он привык к слугам, — громко сказал я Хелен, придерживая для него дверцу, пока он втискивался на сиденье рядом с Джитой и Джамилой. Мы с Хелен сели впереди. Это была моя месть: машина принадлежала отцу Хелен, Волосатой Спине. Знай он, что четверо «индюков» угнездили свои черные задницы на мягких кожаных сиденьях, а водителем у них не кто иной как его собственная дочь, недавно трахнутая одним из них, то-то он порадовался бы.
Свадьба была назначена на следующий день, после чего Чангиз и Джамила пару ночей проведут в гостинице «Риц», и там состоится небольшая вечеринка в честь прибытия Чангиза в Англию.
Анвар нервно выглядывал из витрины «Райских кущ», когда «ровер» завернул на улицу и остановился напротив библиотеки. Анвар даже приоделся по такому случаю: сменил костюм ранних пятидесятых на костюм поздних пятидесятых, подколотый и подогнутый где только можно, потому что хозяин его сильно исхудал. Нос и скулы торчали, а сам он был бледнее Хелен, настолько бледен, что теперь ни у кого не повернулся бы язык назвать его черножопым или черным ублюдком. Он ослаб и с трудом передвигал ноги. Ходил так, будто к его ногам привязано по мешку сахара. И когда Чангиз заключил его в объятия посреди улицы, мне показалось, что я слышу хруст костей. Потом он дважды пожал Чангизу руку и ущипнул за щеки. Эти усилия его утомили.
Анвар проявлял бурный восторг в связи с приездом Чангиза. Может, это оттого что у него никогда не было сына; а может, он просто праздновал победу над своими женщинами. Несмотря на масштаб причиненного им самому себе телесного ущерба, я давненько не видел его в таком отличном настроении и таким возбужденно-говорливым. Обычно он обходился самым минимумом слов, но в эти дни, когда я приходил помочь в магазине, он неизбежно отводил меня в сторонку — заманивая самосами, щербетом и возможностью побездельничать и без умолку тараторил. Я был уверен, что он уводил меня от Джиты и Джамилы в кладовку, где мы сидели на деревянных ящиках, как сачкующие грузчики, только потому, что стыдился, или по крайней мере стеснялся своей нечестной победы. Принцесса Джита и Джамила, напротив, пребывали в похоронном настроении, не давая Анвару ни малейшего шанса получить удовольствие от собственного тиранства. Так что ему, говнюку несчастному, не оставалось ничего лучшего, чем праздновать эту победу со мной. Неужели они никогда не оценят плодов его мудрости?
— Теперь, когда в доме появился ещё один мужчина, все изменится, ликовал он. — Магазин требует ремонта. Мне нужен парнишка, который сможет залезть на стремянку! И привозить коробки от оптовиков. Теперь можно оставлять магазин на Чангиза и Джамилу. А я получу, наконец, возможность сводить эту женщину, — он имел в виду свою жену, — куда-нибудь, где красиво.
— А где, по-вашему, красиво, дядя Анвар? В опере? Я слышал, там сейчас идет хорошая постановка «Риголетто».
— В индийский ресторан, там хозяином сейчас один мой друг.
— А ещё где красиво?
— В зоопарке, черт подери! Да где угодно, куда захочет, туда и свожу! — Анвар впал в сентиментальность, как это часто бывает с бесчувственными людьми. — Она всю свою жизнь вкалывала. И заслужила небольшую передышку. Она нам всем столько любви отдала. Столько любви! Если бы эти женщины могли меня понять! Но они обязательно поймут, теперь, когда он здесь. Теперь-то они убедятся в моей правоте, верно?
Еще в этой комнате секретов я узнал, что Анвар ждет-не дождется внуков. Он считал, что Джамила немедленно забеременеет, и скоро по всему дому будут топотать маленькие Анварчики. Анвар возьмет на себя культурное развитие детей, станет водить их в школу и мечеть, пока Чангиз будет заниматься ремонтом магазина, перетаскивать коробки и делать очередного ребенка моей подруге Джамиле. Во время этих разговоров Джамила открывала дверь кладовки и смотрела на меня своими черными глазищами так, будто я сидел в обнимку с Эйхманном[40].
Наверху, в жилой части дома, Джита и Джамила приготовили вкуснейший, благоухающий праздничный стол — кима, и алу, и все остальное, а также рис, чапати и нан. Из напитков были представлены «тизер», крем-сода, пиво и ласси, все это стояло на белой скатерти, рядом с каждым прибором лежали маленькие бумажные салфетки. Глядя на чистую, выскобленную комнату с видом на шоссе, ведущее к Лондону, невозможно было догадаться, что всего несколько недель назад её хозяин пытался умереть здесь от голода.
Сначала это был просто ад кромешный, все смущались и не знали, как себя вести. В полной тишине дядя Анвар, — прямо Оскар Уайльд, елки-палки, предпринял три попытки начать беседу, и все три с стреском провалились. Я внимательно изучал потертый ковер. Даже Хелен, при всей её благожелательности и любопытстве, Хелен, которая была мастером приветливой и непринужденной беседы, ничего не смогла из себя выжать кроме дважды повторенного «ням-ням, вкусно», после чего уставилась в окно.
Чангиз и Джамила сидели раздельно, и хотя я изо всех сил пытался засечь, как они смотрят друг на друга, могу голову дать на отсечение, что будущие супруги не обменялись ни единым взглядом, даже исподтишка. Что Чангиз будет делать со своей женой, когда наконец решится взглянуть на нее? Мода на обтягивающие майки до пупа и мини-юбки прошла. Джамила носила нечто мешкообразное: длинные юбки, штуки три, одна поверх другой, и длинную, выцветшую зеленую мужскую рубаху, под которой едва проступали маленькие грудки без лифчика, чтобы, не дай бог, кто не заинтересовался. Но носу у неё были очки в грубой оправе, а на ногах — жесткие коричневые бутсы «Доктор Мартенс», как будто она собралась на прогулку в холмы. Изобретя этот наряд, она вздохнула с облегчением: наконец-то нашлась одежда, которую можно носить каждый божий день, как китайские крестьяне, и не ломать голову, что надеть. Эта простая идея, такая типичная для Джамилы, чуждой миру материальному, другим казалась эксцентричной, а меня смешила. Единственный, кому она не казалась эксцентричной, потому что он этого просто не замечал, был её отец. Он почти не знал Джамилу. Если его спрашивали, за кого она голосовала, что любит в жизни, как зовут её подруг, он не мог ответить. Словно по каким-то причинам считал, что интересоваться Джамилой — ниже его достоинства. Он её в упор не видел. Знал только, что эта женщина, которая приходилась ему дочерью, обязана поступить так-то и так-то.
Наконец явились четверо родственников Анвара с выпивкой, угощением и подарками — постельное белье и кастрюли. Один из них подарил Джамиле парик; Чангизу досталась гирлянда из листьев сандалового дерева. Вскоре все зашумели и оживились.
Анвар старался поближе познакомиться с Чангизом. Он не испытывал к нему ни малейшей антипатии, улыбался, кивал и постоянно дотрагивался до него. Анвар не сразу заметил, что долгожданный зятек — далеко не лучший экземпляр в физическом плане. Не знаю, что именно было сказано, ибо разговор шел не по-английски, но Анвар сперва поглядел вскользь, потом более пристально, потом незаметно отошел на шажок, дабы обеспечить себе лучший обзор, после чего раздраженно указал на руку Чангиза.
Чангиз помахал рукой и засмеялся без тени смущения; Анвар тоже через силу хихикнул. Левая рука Чангиза была сухая, тоненькая, и заканчивалась чем-то вроде нароста размером с мяч для гольфа, пародией на кулачок и без всяких признаков проворных, пригодных для ремонта магазина и таскания коробок пальцев, лишь на месте большого пальца имелся крошечный выступ. Как будто Чангиз сунул руку в огонь, и кости, плоть, сухожилия — все переплавилось в единую массу. И хотя у меня был знакомый водопроводчик с культей вместо руки, настоящий гений своего дела, он работал у дяди Теда, я тем не менее не представлял, как Чангиз будет заниматься внутренней отделкой магазина, имея в наличии всего одну руку. Правда, имей он целых четыре, каждую величиной с ручищу Мохаммеда Али, я сомневаюсь, чтобы он справился с кистью для краски, и даже с кисточкой для бритья.
Если у Анвара и появились некоторые сомнения на счет Чангиза (хотя Чангиз от Анвара, похоже, пришел в восторг и хохотал над каждым его словом, даже когда тот говорил серьезно), то это было ничто по сравнению с чувствами, переполнявшими Джамилу. Представлял ли Чангиз, с каким отвращением станет давать клятву верности его будущая невеста, которая в данный момент подошла к книжной полке, взяла книгу Кэйт Миллет, пялилась в неё несколько минут, и, поймав взгляд матери, полный упрека и жалости, поставила на место?
Джамила позвонила мне на следующий день после того, как мы с Хелен занимались любовью в Анерли-Парке, и объявила о своем решении. В то утро я был в диком восторге оттого, что соблазнил дочку ненавистного собаковладельца, и начисто забыл о судьбоносном решении Джамилы. Когда она говорила, что выйдет замуж за человека, которого её отец выбрал из миллионов особей мужского пола, голос её звучал спокойно и отрешенно, значит, все, точка. Как-нибудь переживу, сказала она. И больше об этом ни слова!
Типично для Джамилы, думал я, именно так она и поступит, как будто такие события происходят каждый день. Я уверен, что она выходит за Чангиза только из упрямства. В конце концов, мы живем в век революций, чуждый условностям. А Джамила увлекалась анархизмом, горячими точками и сводками погоды — она показывала мне вырезки из газет. Это был бунт против бунта, её личное изобретение. Вот так взять и испортить себе жизнь. Она говорит, что делает это только ради Джиты, но подозреваю, что истиной причиной стало элементарное упрямство и своеволие.
Когда мы сели за стол, я оказался рядом с Чангизом. Хелен не сводила с него глаз, борясь с тошнотой, и не могла проглотить ни кусочка, глядя, как он держит тарелку на коленях, — гирлянда его лезет в горошек, — и ест здоровой рукой, ловко орудуя имеющимися в наличие пальцами. Может, он никогда не пользовался ножом и вилкой. Джамила над этим, конечно, поиздевается всласть. Будет орать на свадьбе своим друзьям через весь зал: «А знаете, мой муж запросто обходится без столовых приборов».
Но Чангиз казался таким одиноким. Я сидел рядом и видел щетинки на его плохо выбритом лице, и не мог привычно насмешничать. И говорил он со мной так ласково, с таким невинным воодушевлением, что хотелось сказать Джамиле: «Эй, да он не такой уж плохой мужик!»
— Ты покажешь мне что-нибудь интересненькое?
— Конечно, когда пожелаешь, — ответил я.
— И я люблю смотреть крикет. Может, сходим в Лордз. Я привез с собой бинокль.
— Замечательно.
— И в книжные магазины сходим, ладно? Я слышал, на Черинг-Кросс-роуд их полно.
— Ладно. А что ты читаешь?
— Классику, — твердо сказал он. Ого, тип не без самомнения, он был абсолютно уверен в непогрешимости своих вкусов и суждений. — Ты тоже любишь классику?
— Ты, надеюсь, не имеешь в виду всяких греков-шмеков? Виргилия, Данте, Гомера или кого там еще?
— Для меня классика — это П. Дж. Вудхаус и Конан Дойл! Кстати, покажешь мне дом Шерлока Холмса на Бейкер-стрит? Еще мне нравится «Святой» и Микки Спиллейн. И вестерны! Что-нибудь с Рэндольфом Скоттом! Или Гарри Купером! Или Джоном Уэйном!
Я сказал, чтобы его проверить:
— В общем, здесь есть чем заняться. И Джамилу можем с собой взять.
Не взглянув на нее, зато набив рот рисом и горошком, пока щеки не раздулись, — вот прожорливый хомяк! — он сказал:
— Будет очень весело.
— Так вы, два хрена, теперь друзья не разлей вода, — шипела на меня потом Джамила.
Анвар увел Чангиза и терпеливо объяснял, что такое оптовая торговля и какова финансовая позиция магазина. Чангиз скучающе смотрел в окно и почесывал зад, совершенно не слушая будущего тестя, которому ничего не оставалось, кроме как продолжать в том же духе. Потом обернулся и сказал:
— Я думал, в Англии будет намного холоднее.
Анвар был сбит с толку и раздражен этим нелогичным замечанием.
— Я говорил о ценах на овощи, — сказал он.
— А зачем? — удивился Чангиз. — Я ем в основном мясное.
На это Анвар ничего не ответил, но тревога, замешательство и злость отчетливо отразились на его лице. Он снова взглянул на увечную руку Чангиза — лишний раз убедиться, что братец и в самом деле прислал для его дочери калеку.
— Чангиз, по-моему, нормальный парень, — сказал я Джамиле. — Книжки любит. И на сексуального маньяка не похож.
— А тебе-то откуда знать, умник? Может, ты тогда и выйдешь за него замуж? Ты же любишь мальчиков!
— Так это ж ты за него хотела, не я.
— Единственное, чего я «хотела», — это прожить жизнь в мире и покое.
— Ты свой выбор сделала, Джамила.
Она разозлилась.
— Фу ты, ну ты! А я-то надеялась на твою поддержку и заботу, что бы со мной ни случилось.
В этот миг вошел мой папа. Слава богу, подумал я. Он приехал прямо с работы, в своем лучшем костюме, сшитом на заказ у Бартона, желтом жилете, при часах с цепочкой (мамин подарок), и в полосатом розово-голубом галстуке с узлом, толстым, как кусок мыла. Он сильно смахивал на волнистого попугайчика. Папины волосы блестели: он был убежден, что лучшим средством от облысения является оливковое масло. К сожалению, подойдя к нему слишком близко, человек начинал озираться в поисках источника запаха, — возможно, блюда с винегретом, заправленным маслом. Потом он стал перебивать этот аромат своим любимым одеколоном «Рэмпейдж». Папа что-то растолстел в последнее время. Он постепенно превращался в этакого жирненького Будду, но по сравнению с остальными гостями он был сама жизнь, — энергичный, несолидный и хохочущий. Анвар рядом с ним казался глубоким стариком. Сегодня папа был полон великодушия; он напомнил мне льстивого политикана, посещающего избирателей из бедного района, который расточает улыбки, целует малышей, с аппетитом пожимает руки и смывается, как только ему позволяют приличия.
Хелен периодически ныла: «Уведи меня отсюда, Карим», — и страшно действовала мне на нервы, так что вскоре мы с папой и Хелен спускались по лестнице.
— Что случилось? — спросил я Хелен. — Чего тебе там не сиделось?
— Один из родственников Анвара странно себя вел по отношению ко мне, — сказала она.
Оказывается, как только она оказывалась рядом с этим человеком, он шикал на нее, отскакивал и бормотал: «Свинина, свинина, свинина, триппер, триппер, белая женщина, белая женщина». Кроме того, она осуждала Джамилу за то, что та дала согласие на брак с Чангизом, от одного вида которого ей делалось дурно. Я сказал ей: съезди в таком случае в Сан-Франциско.
Внизу Анвар устроил Чангизу экскурсию по торговому залу. Он показывал и называл банки, пакеты, бутылки и щетки, а Чангиз кивал, как смышленый, но шаловливый школьник, который только делает вид, что слушает увлеченного экскурсовода, но ничего не слышит. Кажется, он вовсе не готов взять на себя управление «Райскими кущами». Заметив, что я ухожу, он ринулся к нам и схватил меня за руку.
— Ты помнишь, книжные магазины, книжные магазины!
Лоб его покрывала испарина, и по тому, как он цеплялся за мою руку, было ясно, что он не хочет оставаться здесь один.
— И прошу тебя, — сказал он, — называй меня Пузырь.
— Пузырь?
— Пузырь. Да. А у тебя есть прозвище?
— Кремчик.
— Пока, Кремчик.
— Пока, Пузырь.
Хелен на улице завела «ровер» и включила радио. Я слушал мои любимые строки из «Эбби-роуд»: «Скоро мы окажемся далеко отсюда, дадим по газам и смахнем слезу». К моему удивлению, машина Евы тоже стояла перед библиотекой. Папа придерживал открытую дверцу. Он был сегодня на удивление веселым, но одновременно дерганым и властным. Таким я его давно не видел: обычно он угрюм и замкнут. Как будто он решился, наконец, на поступок, в правильности которого до сих пор не был убежден. И вместо того, чтобы расслабиться и вздохнуть с облегчением, он нервничал.
— Влезай, — сказал он, указав мне на заднее сиденье Евиной машины.
— Зачем? Куда мы едем?
— Влезай, без разговоров. Или я тебе не отец? Или не забочусь я о тебе каждый день и каждый час?
— Нет. Это смахивает на похищение. Я сегодня обещал провести вечер с Хелен.
— А с Евой ты не хочешь его провести? Ты же любишь Еву. И Чарли тебя ждет дома. У него к тебе есть разговор.
Ева улыбнулась мне с водительского места.
— Пцу, пцу, — сказала она, послав воздушный поцелуй. Я знал, что меня обманывают. До чего же они тупые, эти взрослые, даже не подозревают, что все их поганые уловки угадываются с полуслова.
Я подошел к Хелен и сказал, что у нас что-то происходит, не знаю пока, что именно, но мне надо идти. Она чмокнула меня и уехала. С утра я чувствовал себя таким спокойным и уверенным, хотя и возвращался все время мыслями к Джамиле, к тому, как изменится её жизнь; и вот, пожалуйста, день ещё не закончился, а уже назревает что-то серьезное, если судить по тому, как переглядывается эта парочка в машине. Я помахал вслед Хелен, зачем — не знаю. Больше я её не видел. Она мне нравилась, мы начали встречаться, а потом события обрушились на нас, и все прошло.
Когда сидишь в машине позади Евы и папы и наблюдаешь, как они то и дело касаются друг друга руками, не надо быть гением, чтобы заметить: перед тобой — влюбленная парочка. Эти двое, сидящие впереди меня, любят друг друга, о да! Пока Ева вела машину, папа не отрывал глаз от её лица.
Женщина, с которой я едва знаком, Ева, украла у меня отца. Но что я о ней знаю? Я ведь её толком и не разглядел.
Этот новый поворот моей судьбы приняла облик женщины, которую не назовешь привлекательной, бросив взгляд на её фотографию в паспорте. Она не обладала традиционной красотой, черты её были не совсем правильными, а лицо — слегка полноватым. Но она казалась красивой, потому что её круглое лицо с прямыми, крашеными светлыми волосами, которые падали на лоб и лезли в глаза, было открытым. Оно находилось в постоянном движении, — в движении как раз и крылась тайна его привлекательности. На её лице были заметны малейшие оттенки эмоций и чувств, она их почти не скрывала. Иногда она становилась совсем девчонкой, и легко было представить её в восемь, семнадцать, в двадцать пять лет. Разные периоды её жизни, казалось, существовали в ней одновременно, как будто она могла перескакивать из возраста в возраст в зависимости от настроения. Не было в ней только хладнокровной зрелости, слава богу. Бывала она и серьезной, и честной, говорила о самом сокровенном, как будто все мы — такие же по-человечески чистосердечные, как она сама, а не испорченные, наглухо замкнутые в себе, хитрые людишки. Она говорила, какой одинокой и брошенной она себя чувствует со своим мужем, и эти простые и ясные слова — «одинокой и брошенной», — от которых меня обычно тошнит, на сей раз заставили меня вздрогнуть.
Когда она впадала в экстаз, — а это случалось по сто раз на дню, восторг отражался в её лице, как солнце в зеркале. Она была вся наружу, вся открытв тебе, приятно было смотреть на нее, потому что скука или уныние не знали к ней дороги. Мир не мог ей наскучить, она этого не позволяла. А уж какая она была говорунья, эта старушка Ева!
В её разговоре не было туманных рассуждений, осуждения или одобрения, помпезности и лишних эмоций. Нет. Были факты, съедобные и питательные, как хлеб, и такие же вкусные. Она объясняла мне значение абстрактного рисунка на шалях, привезенных из Пейсли; рассказывала об истории Ноттинг-Хилл-Гейт и Тамлы Мотаун, и о том, как Вермер использовал камеру-обскуру, и почему сестра Чарльза Лэмба убила мать. Мне это нравилось; я все конспектировал. Ева открывала мне мир. Благодаря ей я начал интересоваться жизнью.
Папу, насколько я понял, она немного пугала. Она была умнее его, и сильнее чувствовала. Он не подозревал, что в женщине может скрываться столько страсти. За это и полюбил. Хотя любовь их, такая неодолимая, такая захватывающая, возникшая наперекор всему, вела к разрушению.
Я видел, как ржавчина каждый день разъедает основы нашей семьи. Каждый день, вернувшись с работы, папа закрывался в своей спальне. Недавно он вызвал нас с Алли для беседы. Мы рассказывали о школе. Подозреваю, что он любил эти заляпанные кляксами отчеты, потому что когда наши голоса наполняли комнату, как дым, он мог лежать, укутанный этой невесомой пеленой, и думать о Еве. Или мы сидели с мамой перед телевизором, стойко перенося её раздражительность и чувствуя, как она себя жалеет. И все это время, как незаметно подтекающие трубы на верхнем этаже, готовые в любой момент разорваться, медленно разрушались сердца, но об этом — никто ни слова, молчок.
Малышу Алли было хуже всех, он ничего не знал. Только чувствовал, что дом наполнен страданием и слабыми попытками сделать вид, что нет, нет никакого страдания. С ним никто не поговорил. Никто не сказал, что мама и папа не могут быть счастливы вместе. Он, наверное, запутался больше, чем любой из нас; а может, благодаря своему неведению не понимал, насколько плохи дела. Как бы то ни было, все мы были одиноки, отрезаны друг от друга.
Когда мы подъехали к её дому, Ева положила мне руку на плечо и сказала, чтобы я шел наверх, к Чарли.
— Я знаю, ты ведь этого сейчас хочешь. Потом спускайся. Надо обсудить кое-что важное.
Поднимаясь по лестнице, я думал: до чего же я ненавижу, когда мною управляют. Делай то, делай сё, иди туда, иди сюда. Скоро я уйду из дома, уже скоро. Почему нельзя сразу перейти к главному? Обернувшись наверху, я все понял. Ева и мой отец направлялись к гостиной, рука в руке, и впились, присосались друг к другу, не успев переступить порог. Я слышал, как щелкнула запертая дверь. Полчаса не могли подождать.
Я сунул голову в люк, ведущий в апартаменты Чарли. Здесь все сильно изменились с прошлого раза. Сборники стихов, рисунки Чарли, его ковбойские бутсы валялись как попало. Дверцы шкафов и ящики были открыты, как будто он собирал вещи. Он собирался уходить и был какой-то взвинченный. Прежде всего, он перестал хипповать, — должно быть, большое облегчение для Рыбы, причем не только с профессиональной точки зрения, но и потому, что теперь тот мог пичкать Чарли негритянской музыкой, — пластинками Отиса Реддинга и тому подобных — единственной музыкойа, которая ему нравилась. Сейчас Рыба сидел, развалясь в черном металлическом кресле, и посмеивался над Чарли, который ходил взад-вперед с надутым видом, разглагольствуя и ероша волосы. Вышагивая, Чарли подбирал с пола то пару старых, потертых джинсов, то рубаху с широким воротом, разрисованную розовыми цветами, то альбом Барклая Джеймса Харвеста, и вышвыривал через слуховое окно в сад.
— Вот как люди находят работу? Это же просто смех, — говорил Чарли. Хорошо бы на улице подходили к первому попавшемуся прохожему и предлагали месяцок поработать главным редактором в «Таймс». Или там судьей, комиссаром полиции, смотрителем в туалете. Кем выпадет, тем и работаешь — наугад. Ну, кроме случаев полной профнепригодности. Ты согласен?
— Без исключений? — вяло спросил Рыба.
— Ну, нет, почему же. Есть люди, которых нельзя допускать до высоких должностей. Есть такие, кто бегает за автобусом, придерживая карманы, чтобы не потерять мелочь. И те, кто мажет руки кремом от загара, чтобы на коже оставались белые пятна. Таких людей нельзя принимать на службу, их будут помещать в специальные лагеря и наказывать.
Потом Чарли обратился ко мне, — а мне-то казалось, он меня не видит:
— Я сейчас, — можно подумать, я оповестил его, что у подъезда ждет такси.
Должно быть, я не смог скрыть обиду, потому что Чарли немного смягчился.
— Привет, малыш, — сказал он. — Входи. Будем дружить. Насколько я слышал, нам теперь предстоит часто видеться.
Я залез в люк и подошел. Он обнял меня. По-доброму так обнял, но это был характерный жест, с помощью которого он показывал людям, что любит их, используя при этом одинаковые для всех слова и тон. Захотелось выбить из него это дерьмо.
Я протянул руку и схватил его за задницу. Задница была немалая, но торчащая, и как раз уместилась в моей руке. Само собой, он подскочил от неожиданности, а я тут как тут — просунул руку ему между ног и как следует дернул за погремушку. Он вздрогнул, захохотал и отшвырнул меня в другой конец комнаты, прямо на барабаны.
Я лежал, чуть не плача, притворялся, что мне ничуть не больно, а Чарли продолжал ходить из угла в угол, выбрасывать на улицу свои разноцветные одежки и обсуждать возможность применения сил полиции для ареста и заключения под стражу рок гитаристов, которые во время игры становятся на колени.
Чуть позже, внизу, Ева сидела рядом со мной на диване и шептала, поглаживая меня по лбу:
— Ох и глупые вы, мальчишки, до чего ж глупые.
Чарли в смущении сидел напротив, а раздраженный Божок — рядом с ним. Ева успела снять туфли, а папа — пиджак и галстук. Он с такой педантичностью продумывал эту решающую встречу, и теперь все пошло насмарку, потому что едва он открыл рот, чтобы произнести прочувствованную речь, как мне на колени закапала кровь из носа, — результат столкновения с барабанами.
Папа заговорил тоном государственного деятеля, как будто обращался к членам ООН, чистосердечно признался, что полюбил Еву, и т. д., и т. п. Но довольно скоро он воспарил от скучных реалий земли-матушки к сверкающим просторам высших сфер.
— Мы что есть сил цепляемся за прошлое, — говорил он, — потому что нас терзает страх. Я боялся причинить боль Еве, и Маргарет, и себе. — Эта чушь действовала мне на нервы. — Наши жизни утратили свежесть и яркость, закостенели. Мы боимся всего нового, всего, что может заставить нас изменяться или развиваться. — На меня напала какая-то слабость, мышцы стали ватными, и захотелось рвануть со всех ног по улице, чтобы вновь почувствовать себя живым. — Но это не жизнь, это сродни смерти, это…
Ну все, с меня хватит.
— Ты хоть когда-нибудь задумывался, насколько скучно слушать всю эту нудятину? — спросил я.
Комната погрузилась в молчание. Да пошли они!
— Сплошной туман и никакого смысла, пап! Полнейшая чушь. — Они смотрели на меня. — Разве можно болтать только ради того, чтобы послушать звучание собственного голоса, совсем не думая об окружающих?
— Пожалуйста, — сказала Ева умоляющим тоном, — не будь таким грубым, позволь отцу договорить.
— Действительно, — поддержал её Чарли.
Последующие слова, должно быть, дались папе с большим трудом после того, как я его осадил.
— Я решил жить с Евой.
И все обернулись ко мне, и глядели с сочувствием.
— А как же мы? — спросил я.
— Я обеспечу тебе финансовую поддержку, и мы будем видеться когда пожелаешь. Ты любишь Еву и Чарли. Сам подумай, ты приобретаешь семью.
— А мама? Она приобретает семью?
Папа поднялся и надел пиджак.
— Я сейчас пойду к ней и все скажу.
Мы остались, а папа отправился разрушать нашу совместную жизнь. Я, Ева и Чарли пили и говорили о другом. Не знаю, о чем. Я сказал, что мне надо пописать, а сам выскочил из дома и пошел бродить по улицам, гадая, что же теперь делать, черт подери, и что там папа говорит маме, и как она это воспринимает. Потом зашел в телефонную будку и сделал звонок за счет абонента, позвонил тете Джин, которая была пьяна и, как обычно, орала. Так что я просто сказал то, что собирался сказать, и положил трубку.
— Вам нужно немедленно приехать, тетя Джин. Божок — в смысле, папа, решил жить с Евой.
Глава седьмая
Жизнь шла скучно, месяцами ничего не происходило, и вдруг в один день все — абсолютно все — пошло кувырком. Когда я вернулся домой, мама с папой сидели, запершись, в своей спальне, а бедный малыш Алли колотил в их дверь, как пятилетний несмышленыш. Я сграбастал его, чтобы уволочь наверх — не дай бог расшибется до смерти, но он лягнул меня по яйцам.
И тут подоспела скорая помощь: тетя Джин и дядя Тед. Тед остался в машине, а Джин ринулась прямиком в дом, оттолкнув меня, когда я попытался преградить ей путь к спальне. Она выкрикивала мне приказы.
За каких-то сорок минут мама собралась. Тетя Джин упаковывала её вещи, пока я собирал вещи Алли. Мне предложили отправиться в Чизлхерст вместе с ними, но я сказал, что приеду попозже на велосипеде; у меня были свои соображения на этот счет. Ну уж нет, только не к ним! Что может быть хуже Чизлхерста? Я и двух дней с ними не протяну. Как представлю, что с утра пораньше придется лицезреть физиономию тети Джин без макияжа, бледную, как куриное яйцо, и любоваться на её завтрак — чернослив, копченая селедка и сигарета! Она будет заставлять меня пить зеленый чай и день-деньской бранить папу. Алли ревел и орал:
— Пошел прочь, буддийский ублюдок!
Мама и Джин тащили его за собой. Они ушли втроем, глаза их были полны слез, страха, боли и гнева. Папа кричал вслед:
— Ну куда вы все? Зачем вы бросаете дом? Оставайтесь тут!
Но Джин велела ему заткнуться.
После их ухода в доме воцарилась тишина, как будто здесь никто и не жил. Папа долго сидел на крыльце, уронив голову на руки, потом его обуяла жажда деятельности. Он тоже хотел поскорее убраться отсюда. Он стал запихивать свои ботинки, галстуки и книги в пластиковый мешок, который я ему принес, и вдруг остановился, поняв, как это неблагородно — опустошать дом, покидая его.
— Брось все, — сказал он. — Давай ничего не возьмем, а?
Идея мне понравилась: очень аристократично — уйти с пустыми руками, гордо вознесясь над миром материальных ценностей.
Наконец папа позвонил Еве и сказал, что путь свободен. Она нерешительно вошла в дом, и мягко, ласково вывела папу к машине. Потом спросила меня, что я намереваюсь делать дальше. Пришлось сказать, что я хочу поехать к ней. Она и глазом не моргнула, а я-то думал, не удержится и поморщится. Только сказала:
— Ну и отлично, тогда собирайся. Будем жить вместе, не пожалеешь.
Так что я сгреб двадцать пластинок, десять коробок чая, «Тропик Рака», «На дороге» и пьесы Теннесси Уильямса, и поехал жить к Еве. И Чарли.
В ту ночь Ева уложила меня в маленькой, чистой свободной комнате. Перед сном я заглянул в ванную комнату рядом со спальней, раньше я здесь не бывал. В центре располагалась ванна со старомодной латунной пробкой. По краям её расставлены свечи, рядом — старое алюминиевое ведро. А на дубовых полках красовались ряды всякой всячины: губная помада и румяна, крем для снятия туши, лосьоны, увлажняющий крем, лак для волос, мягкое мыло для нежной кожи, чувствительной кожи и нормальной кожи; мыло в экзотических упаковках и красивых коробках; там был душистый горошек в банке из-под джема и рюмка для яйца, и лепестки розы в блюдце веджвудского фарфора; были пузырьки с духами, вата, кондиционеры и шампуни, сетки и зажимы для волос. Мне стало неловко: такая забота о теле отталкивала, но зато открывала для меня сладострастный мир запаха и прикосновений, мир чувства и желания, который возбуждал меня, как неожиданная ласка, пока я раздевался, зажегал свечи и погружался в ванну — евину ванну.
Позже она зашла ко мне в комнату, одетая в свое кимоно, принесла бокал шампанского и книгу. Я сказал ей, что вид у неё счастливый и сияющий, отчего вид у неё стал ещё более счастливый и сияющий. Комплимент — весьма полезный инструмент в деле завоевания дружбы, подумал я, но в данном случае это был не пустой комплимент: я не кривил душой.
Она сказала:
— Спасибо. Я долго не знала счастья, но теперь, похоже, узнаю.
— Что это за книга? — спросил я.
— Хочу тебе почитать, — сказала она, — хочу, чтобы ты услышал, как звучит хорошая проза. А ещё потому что в ближайшие несколько месяцев ты будешь мне читать, пока я буду готовить и убирать. У тебя хороший голос. Папа говорил, ты собираешься стать актером.
— Да.
— Об этом мы ещё подумаем.
Ева села на край кровати и прочла «Великана-эгоиста», озвучивая героев разными голосами и изобразив самодовольного священника в конце этого сентиментального рассказа. Она не слишком старалась, просто давала мне понять, что с ней я в безопасности, что разрыв нашей семьи — не самое страшное происшествие в жизни, и что любви у неё хватит на нас обоих. Сейчас она казалась сильной и уверенной. Она долго читала, и я получал от этого двойное удовольствие, зная, что папочка изнывает от нетерпения поскорее трахнуть ее: ведь это их первая ночь, начало медового месяца. Я поблагодарил её от души, а она сказала:
— Ты красивый, а красивым должно доставаться все, что они пожелают.
— Постой, а некрасивым?
— А некрасивые… — Она показала язык. — Сами виноваты в том, что некрасивые. Они достойны осуждения, а не жалости.
Я засмеялся, но понял, от кого Чарли мог хотя бы частично научиться жестокости. Когда Ева ушла, и я впервые оказался ночью в одном доме с Чарли, Евой и моим отцом, я задумался о том, какая существует разница между интересными людьми и людьми просто хорошими. И почему это абсолютно несовместимые вещи. У интересных людей, к которым меня так тянет, мышление неординарно, с ними все воспринимаешь как-то по-новому, все становится живым и неповторимым. Мне хотелось понять, что Ева думает о том, о сем, о Джамиле, об этой их свадьбе с Чангизом. Мне было необходимо знать её мнение. Ева иногда бывает высокомерной, понятное дело, но если я что-нибудь вижу или слышу, какую-то новую музыку, новое место, я не успокоюсь, пока не увижу это глазами Евы. Она смотрит под особым углом зрения; она выстраивает связи. Есть хорошие люди, но не интересные, мне не важно знать, что они думают. Как мама, — хорошие, мягкие, заслуживающие большей любви. И есть интересные, как Ева, с жестким, острым умом, которая разрушила мой мир и лежит теперь в постели с моим отцом.
Когда папа переехал к Еве, а Джамила с Чангизом поселились в своей квартире, у меня оказалось пять мест, где я мог поселиться: с мамой у тетушки Джин; в нашем опустевшем доме; с папой и Евой; с Анваром и Джитой; и с Чангизом и Джамилой. Я перестал ходить в школу, как и Чарли, и Ева пристроила меня в колледж, где я, наконец, смог закончить свой уровень «А». Этот колледж — лучшее из того, что было у меня в жизни.
Учителя там как две капли воды походили на учеников, там царило равноправие, ха-ха, но я, как дурак, все равно называл учителей «сэр», а учительниц «мисс». Еще я впервые оказался в одном классе с девчонками и сошелся с компанией развращенных девиц. Они надо мной все время смеялись, уж не знаю почему. Наверное, считали меня ещё не созревшим. В конце концов, я ведь только-только избавился от письменных работ и услышал, как они бурно обсуждают вещи, о которых я раньше и понятия не имел: аборты, героин, Сильвия Плас[41], проституция. Это были девицы из средних слоев общества, но они порвали со своими семьями. Они постоянно лапали друг друга; они трахались с учителями и выпрашивали у них деньги на наркотики. Они совсем не думали о своем здоровье и не вылезали из больниц: то аборт, то передозировка. Они заботились друг о друге и обо мне. Я им казался милым, забавным, симпатичным и все такое, и мне это нравилось. Мне все это нравилось, потому что впервые в жизни я был так одинок. Я был бесприютным бродягой.
У меня образовалась масса свободного времени. После надежной и спокойной жизни в моей комнатке на втором этаже с родителями и с радиоприемником под боком, я стал скитаться от одного дома к другому, повсюду таскал за собой большую парусиновую сумку с вещами первой необходимости и совершенно перестал мыть голову. Я был не слишком счастлив, колеся по Южному Лондону и его окраинам на автобусе, и никто в целом мире не знал, где я. Когда кто-нибудь — мама, папа или Тед — пытались выяснить мое местонахождение, я всегда оказывался в другом месте, лекции посещал от случая к случаю, потом ехал к Чангизу и Джамиле.
Учиться я не хотел. Не мог сосредоточиться, не до того мне сейчас было, совсем не до того. Папа был до сих пор убежден, что я кем-то пытаюсь стать — адвокатом, говорил я ему в последнее время, но даже он понимал, что мечта о моей врачебной карьере с треском провалилась. Я знал, что настанет момент, когда придется объявить ему, что я и образование — вещи несовместимые. Это разобьет его бедное иммигрантское сердце. Но дух времени, царивший среди людей, с которыми я общался, проявлялся во всеобщем безделье и свободе. Нам не нужны были деньги. Зачем? Мы могли жить за счет родителей, друзей или государства. И если нам становилось скучно, — а скучно нам было всегда, ибо нечем было занять себя, — мы могли, по крайней мере, предаваться скуке по собственному разумению, лучше валяться вдрызг пьяным где-нибудь на матрасе в разрушенном доме, чем вкалывать за станком. Я не хотел работать в таких условиях, где нельзя носить шубу.
Во всяком случае, мне было на что посмотреть — о да, я интересовался жизнью. Я был неусыпным соглядатаем папиной и Евиной любви, но отношения Чангиза и Джамилы — можете поверить, они поселились в Южном Лондоне? занимали меня ещё больше.
Квартира Джамилы и Чангиза, которую снял для них Анвар, представляла собой двухкомнатную коробку недалеко от Кэтфорда, где проходят собачьи бега. Мебели в ней было по минимуму, желтые стены и газовый камин. Спальня с двойной кроватью, накрытой индийским покрывалом с дикими цветными разводами, считалась комнатой Джамилы. У торца кровати стоял небольшой карточный столик, который Чангиз купил жене в качестве свадебного подарка, а я пер на себе от магазина подержанных вещей. Он был покрыт скатертью с изображением статуи Свободы, а я подарил Джамиле белую вазу, в которой всегда стояли нарциссы или розы. Ручки и карандаши она держала в банке из-под орехового масла. Еще на столе, как, впрочем, и вокруг него, громоздились книги периода «после мисс Катмор»: «классика», как она их величала — Анджела Дэвис, Болдуин, Малькольм Икс, Грир и Миллет. На обои ничего приклеивать не разрешалось, но Джамила развешивала по стенам ксероксы стихов Кристины Розетти, Плас, Шелли и других вегетарианцев, которые снимала с библиотечных книг и читала, когда вставала, чтобы сделать пару шагов по комнатушке — для разминки. На прибитой к подоконнику доске стоял кассетный магнитофон. Начиная с завтрака и до самого вечера, когда мы втроем открывали по баночке пива, квартиру сотрясали песни Аресы[42] и других негритянских композиторов. Джамила никогда не закрывала дверь, так что мы с Чангизом попивали пивко и смотрели на сосредоточенный профиль Джамилы со склоненной головой, пока она читала, пела или писала что-то в своей старой школьной тетрадке. Она, как и я, бросила заниматься этой старой, тупой чепухой для белых, которой обучают в школе и колледже. Но она не была лентяйкой, хотела выучиться сама. Она знала, чему хочет научиться, и знала, откуда что брать; ей нужно было всего лишь разложить это в голове по полочкам. Иногда, наблюдая за Джамилой, я думал, что мир делится на людей трех сортов: на тех, кто знает, что хочет; на тех (несчастных), кому никогда не найти свою цель в жизни; и тех, кто найдет, но позже. Я, наверное, принадлежал к третьей категории, но тем не менее, всегда жалел, что не оказался в первой.
В гостиной было два кресла и стол, чтобы есть купленную на вынос еду. Вокруг него стояли два металлических стула с отвратительными белыми пластиковыми сиденьями. Рядом — низкий походный топчан, покрытый коричневыми простынями, на котором, по настоянию Джамилы, с самого начала спал Чангиз. Это не подлежало обсуждению, и Чангиз в тот решающий момент, когда что-то, вероятно, и можно было сделать, не возразил. Так у них и повелось — с той первой ночи в «Рице», когда Джамила заставила Чангиза спать на полу рядом с их законным супружеским ложем.
Пока Джамила трудилась в своей комнате, Чангиз со счастливым видом возлежал на своем топчане, здоровой рукой держа над собою книгу в дешевой обложке — из «особенных», без сомнения.
— Это — нечто особенное, — говорил он, отбрасывая очередного Спиллейна, Джеймса Хедли Чейза или Гарольда Роббинса. Думаю, неприятности начались именно с тех пор, как я дал Чангизу почитать Гарольда Роббинса, потому что Конан Дойл никогда бы не подействовал на Чангиза так, как Гарольд Роббинс. Если вы считаете, что книга не способна изменить человека, то взгляните на Чангиза, ибо он открыл для себя такие возможности в области секса, о которых даже не подозревал. Ему, недавно женившемуся девственнику, Британия представлялась примерно как нам — Швеция: золотым источником сексуальных приключений.
Но ещё до того, как возникли сексуальные проблемы, между Анваром и Чангизом назрела неприятность другого рода. Теперь Чангиз был как никогда нужен в магазине, поскольку Анвар сильно ослаб, посидев на гандиевской диете ради того, чтобы заполучить себе помощника в его лице.
На первом этапе карьеры Чангиза в торговом бизнесе Анвар поручил ему работу за кассой, где вполне можно управляться при помощи одной руки и даже при наличии всего половины положенных человеку мозгов. Анвар был очень терпелив с Чангизом, разговаривал с ним, как с пятилетним, и это правильно. Но Чангиз оказался намного умнее Анвара. Он доказал, что совершенно бесполезен в деле заворачивания хлеба и отсчитывания сдачи. Он не рубил в арифметике. В кассу образовывалась очередь, пока клиенты не начинали расходиться, бросая покупки. Анвар предложил ему вернуться к работе за кассой позже. А пока он подыщет для него что-нибудь более подходящее, пока в Чангизе не проснется любовь к торговле.
Итак, следующей обязанностью Чангиза стало сидеть на трехногой табуретке позади секции овощей и следить за воришками. Это было элементарно: заметил вора — кричи: «А ну положь назад, ворюга долбаный!» Но Анвар не учел, что Чангиз виртуозно владел мастерством спать сидя. Джамила мне рассказала, что однажды Анвар вошел в магазин и обнаружил храпящего на стуле Чангиза, в то время как прямо перед его закрытыми глазами МВ нахально опускал банку с селедкой в карман брюк. Анвар разорался на весь магазин. Схватил связку бананов и с такой силой запустил её в своего зятя, что бедняга свалился с табуретки и крепко ушиб здоровую руку. Чангиз корчился на полу, не в состоянии подняться. В конце концов принцессе Джите пришлось помочь ему ретироваться из магазина. Анвар вопил на Джиту и Джамилу, даже мне досталось. Я над ним только посмеялся, как и остальные члены его семейства, но никто из нас не отважился сказать ему правду в глаза: что это он один во всем виноват. Мне было его жалко.
Отчаяние его стало очевидным. Он постоянно пребывал в мрачном расположении духа, порою вспыхивал по пустякам, и пока Чангиз сидел дома, лелея свою больную руку, как ребенка, а я работал за него в торговом зале, Анвар подошел ко мне и спросил:
— Ну и как там поживает этот гребаный жирный, бесполезный негодяй? Еще не очухался?
— Поправляется, — сказал я.
— Ага, пусть поправляется, я его гребанные яйца на огне поджарю! сказал дядя Анвар. — Может, позвонить в «Национальный Фронт» и сдать им Чангиза, а? Недурная мысль, а?
Некоторое время Чангиз поправлял пошатнувшееся здоровье, валяясь на топчане, почитывая дешевые книжки и болтаясь со мной по городу. Он радовался любому приключению, лишь бы это не была работа за кассой или сидение на трехногой табуретке. А поскольку он был немного туповат, или, по крайней мере, мягок, раним и послушен, то оказался одним из немногих людей, над кем я мог безнаказанно насмехаться и властвовать, и в результате мы стали приятелями. Он следовал за мной по пятам, куда бы я ни шел, прогуливая занятия.
В отличие от других, он считал меня немного ненормальным. Однажды я его просто шокировал, сняв на улице рубашку, чтобы хоть ненадолго подставить грудь солнцу.
— Ты очень смелый и оригинальный, знаешь, — сказал он. — Только погляди, как ты одеваешься — как цыган-бродяга. И как на это смотрит твой отец? Неужели позволяет?
— Папе некогда за мной следить, он слишком увлечен своей бабой, ответил я.
— Боже мой, вся ваша страна помешалась на сексуальной почве, — сказал он. — Твой отец должен вернуться на несколько лет в Индию и тебя с собой взять. Может, вам стоит уехать в какую-нибудь далекую деревушку.
Видя отвращение Чангиза к вещам, казавшимся мне самыми что ни на есть обычными, я начал водить его по Южному Лондону. Интересно, сколько времени ему понадобится, чтобы к этому привыкнуть, иными словами, чтобы стать таким же испорченным. Я над этим работал. Целыми днями мы танцевали в клубе «Розовая Кошечка», зевали на «Толстом Тюфяке» в Кройдон-Грэйхаунд, с вожделением пожирали глазами стриптизерок на утреннем воскресном представлении в пабе, спали на фильмах Годара и Антониони и с удовольствием болели за наших на стадионе Миллуолл, где я заставил Чангиза натянуть на лицо шапку с прорезями для глаз на случай, если наши парнишки увидят, что он «индюк», и решат, что я — тоже.
Деньгами снабжала Чангиза Джамила, которая вечерами работала в магазине и оплачивала все расходы. А я вносил свою лепту из того, что получал от папы. Брат Чангиза тоже кое-что присылал, что само по себе странно, потому что как раз наоборот — он должен был помогать им, оказавшись в богатой западной державе, но, видимо, индийские родственнички до сих пор не могли придти в себя от счастья, что им удалось так удачно его сбагрить.
Джамила заняла удобную позицию по отношению к мужу — она не любила его, но и ненависти в ней не было. Ее забавляло, что его присутствие никак на ней не сказывается, как будто его и вовсе не существует. Но по ночам они любили вдвоем играть в карты, она расспрашивала его об Индии. Он рассказывал ей об убегающих женах, о бесприданницах, о прелюбодеяниях в среде бомбейских богатеев (эти истории заняли несколько вечеров), и — самое любопытное — о коррупции политиканов. Очевидно, он нахватался этой информации из газет, и растягивал свои рассказы, как жвачку. Это у него здорово получалось, он слеплял воедино несколько сюжетов, как несколько подушечек жвачки при помощи слюны, вводил новых персонажей: «Знаешь этого плохого-плохого типа, которого поймали голым в купальной шапочке?», как в диковинной мыльной опере, пока не добился того, что в конце дня, когда её мозг уставал от безвкусной интеллектуальной жвачки, её губы, сводящие меня с ума, неминуемо произносили:
— Эй, Чангиз, муженек, или кто ты там есть, а не знаешь ли ты ещё чего-нибудь о том политике, что попал за решетку?
В свою очередь, он совершил грубейшую ошибку, спросив об её взглядах на социальную и политическую жизнь. Однажды утром она положила ему на грудь книгу Антонио Грамши «Тюремные тетради», даже не предполагая, что читает он далеко не все подряд.
— Чего ж ты не читаешь, если тебя это так интересует? — спросила она спустя несколько недель.
— Потому что предпочитаю услышать это из твоих уст.
Он действительно хотел услышать это из её уст. Он хотел смотреть, как двигаются губы его жены, потому что эти губы нравились ему все больше и больше. Это были губы, которые он хотел познать.
Однажды, когда мы бродили по дешевым магазинам и книжным обменам, Чангиз взял меня за плечо и развернул лицом к себе, а зрелище это, надо сказать, не из приятных. Собираясь с духом в течение многих недель и дрожа, как испуганная гагара, он наконец вымученно спросил:
— Как ты думаешь, Джамила когда-нибудь пустит меня в постель? В конце концов, она же все-таки мне жена. Я же не требую ничего противозаконного. Прошу тебя, ты с ней всю жизнь знаком, скажи честно и откровенно, как ты оцениваешь мои шансы в этой области.
— Твоя жена? С тобой в постели?
— Да.
— Ни за что.
— Как?
— Никогда, Чангиз.
Он не врубался. Я пояснил:
— Она бы до тебя даже в асбестовых перчатках не дотронулась.
— Почему? Пожалуйста, будь со мной откровенен, раньше ты был всегда откровенен, будь даже груб, если тебе так привычней, Карим.
— Ты для неё слишком уродлив.
— Правда? Ты имеешь в виду мое лицо?
— Лицо. Тело. Ты весь. Брр.
— Да?
В этот миг я глянул на свое отражение в витрине и остался доволен увиденным. У меня не было ни работы, ни образования, ни перспектив, но выглядел я очень даже ничего, о да!
— Джамила — женщина высшего сорта, ты же знаешь.
— Я хотел бы иметь детей от своей жены.
Я покачал головой.
— Даже не думай.
Вопрос о детях возник у Чангиза Пузыря не на пустом месте. Недавно произошел ужасный инцидент, который, должно быть, крепко засел у него в голове. Анвар попросил нас вымыть пол в магазине, видимо, рассчитывая, что я смогу просто руководить Чангизом. Действительно, чего ж тут не смочь. Короче, я драил полы, а Чангиз с несчастным видом таскался за мной с ведром по опустевшему залу и выклянчивал почитать ещё какой-нибудь роман Гарольда Роббинса. Явился Анвар и задумчиво наблюдал за нашей работой. И наконец додумался вот до чего: он спросил Чангиза, как там Джамила. И спросил, не «ждет» ли Джамила.
— Чего ждет? — переспросил Чангиз.
— Внука моего, черт подери! — сказал Анвар. Чангиз ничего не ответил, но попятился, шаркая, подальше от очей Анвара, горящих огнем презрения, топливом для которого служило бездонное его разочарование.
— Неужто, — сказал мне Анвар, — неужто между ногами у этого осла ровным счетом ничего нет?
И тут Чангиз начал на глазах раздуваться, прямо от центра своего обширного живота. По нему прокатывались волны ярости, а лицо, ставшее плоским, как медуза, вдруг показалось даже привлекательным. Даже парализованная рука заметно сжалась в кулак, в то время как все его тело сотрясала дрожь гнева, обиды и непонимания.
Он крикнул:
— Между ногами у этого осла гораздо больше, чем у другого осла между ушами.
И запустил в Анвара морковкой, случайно подвернувшейся под руку. Джита, которая все слышала, поспешила к нам. В последнее время в ней пробудилась какая-то дерзость или смелость: когда ослабел Анвар, она вошла в силу. Вдобавок нос у неё стал острым и крючковатым. Теперь она поместила это препятствие в виде собственного носа между Анваром и Чангизом, чтобы они друг до друга не добрались. И отругала Анвара. Она была бесстрашна. Одним вздохом она могла превратить Гулливера в лилипута. Анвар повернулся и, чертыхаясь, ушел. Нас с Чангизом она отпустила.
Пузырь, у которого раньше не было времени особо размышлять, теперь крепко задумался над своим положением. В супружеских правах ему было отказано; в человеческих — временами тоже; повсюду его преследовали неудобства; оскорбления сыпались ему на голову как дождь, и это при том, что он родом из уважаемой в Бомбее семьи! В чем же дело? Надо срочно предпринимать какие-то меры! И прежде всего вот что… Чангиз рылся в карманах. Наконец выудил бумажку с телефонным номером.
— В таком случае…
— В каком таком случае?
— Я об уродстве, которое ты так беспощадно упомянул. Здесь можно кое-что предпринять.
Чангиз кому-то позвонил. Очень и очень загадочно. Потом пришлось везти его к большому многоквартирному дому, стоящему особняком. Дверь открыла старуха — похоже, его тут ожидали. Входя, он обернулся ко мне и велел ждать. И я, как идиот, простоял под дверью минут двадцать. Когда он появился в дверях, у него за спиной мелькнула черноволосая японочка средних лет в красном кимоно.
— Ее зовут Шинко, — радостно сообщил он по дороге домой. Хвост его рубашки высовывался из расстегнутой ширинки как маленький белый флаг. Я решил об этом умолчать.
— Проститутка, да?
— Не будь грубияном! Теперь она мне друг. Еще один друг в этой недружелюбной холодной Англии! — он обратил на меня счастливый взор. — Она это сделала как описано у Гарольда Роббинса! Карим, все мои проблемы решены! Я могу любить свою жену как все нормальные люди! Одолжи мне фунт, ну пожалуйста! Хочу купить Джамиле шоколада!
Меня развлекала вся эта суета с Чангизом, и скоро я уже считал его членом семьи, он стал нераздельной частью моей жизни. Но была у меня и собственная семья — не папа, поглощенный своими заботами, а мама. Я звонил ей каждый день, но не виделся с тех пор, как переехал к Еве; не мог заставить себя переступить порог того дома.
Когда же решился, наконец, съездить в Чизлхерст, улицы были пустынны и после Южного Лондона казались нежилыми, как будто район эвакуировали. Зловещая тишина сгущалась и грозила обрушиться на плечи. Первое, что я увидел на улице, сойдя с поезда, это Волосатая спина и его пес, датский дог. Волосатая Спина покуривал трубку у ворот своего дома и ржал, переговариваясь с соседом. Я перешел дорогу и вернулся, чтобы понаблюдать за ним. Стоит, значит, как ни в чем не бывало — словно это не он нанес мне такое жестокое оскорбление! Меня внезапно замутило от ярости и обиды — я такого никогда не испытывал. И не знал, что делать. Больше всего мне хотелось вернуться, сесть в поезд и поехать к Джамиле. Я стоял минут пять, глядя на Волосатую Спину и раздумывая, куда двинуться. Но как объясняться потом с мамой, которая меня ждет? Пришлось идти.
Ну ничего, лишний повод вспомнить о том, как я ненавижу пригород и о том, что я должен продолжать свой путь в Лондон и в новую жизнь, чтобы оказаться как можно дальше от этих людей и улиц.
Мама слегла в постель в тот самый день, когда покинула наш дом, и до сих пор не вставала. Но Тед был в полном порядке, и мне не терпелось с ним увидеться. Он совершенно изменился, как сказал Алли; потерял прежнюю жизнь, чтобы найти новую. Так что Тед олицетворял папин триумф, папа его действительно освободил.
С тех самых пор, как папа изгнал из дяди Теда, сидящего с проигрывателем на коленях, нечистую силу, он ровным счетом ничегошеньки не делал. Теперь он до одиннадцати утра валялся в постели, даже не умывшись, и читал газеты, выжидая, когда откроются пабы. Дни он посвящал долгим прогулкам по Южному Лондону или занятиям в группах медитации. По вечерам отказывался разговаривать — обет молчания — и один день в неделю голодал. Он был счастлив, счастливее, чем раньше, если не считать того, что жизнь его не имела никакого смысла. Но теперь, по крайней мере, он знал об этом и смотрел фактам в лицо. Папа посоветовал ему «исследовать» это дело. Еще он сказал Теду, что смысл жизни может «проявится не сразу», иногда на это уходят годы, но он должен жить настоящим, радоваться голубому небу, деревьям, цветам, хорошей еде, и, возможно, чинить кое-что в доме у Евы, допустим, папин торшер или проигрыватель, если у него возникнет нужда в трудотерапии. Что-нибудь чересчур техническое может снова сбросить его с орбиты.
— Я хочу только одного — лежать в гамаке, — сказал Тед. — Лежать и качаться, качаться…
Все это гамачное поведение Теда, его обращение в Теда-буддиста, как метко назвал это папа, приводило тетю Джин в ярость. Ей хотелось срезать его качающийся гамак.
— Злится на него страшно, — с удовольствием констатировала мама. Борьба между Тедом и Джин была для неё единственным развлечением в жизни, и это можно было понять. Джин бесновалась, и ругалась, и даже пускала в ход ласку, лишь бы вернуть Теда на путь привычного, но трудового несчастья. Ведь доходы-то у них прекратились. Раньше Тед хвастался: «Подо мной десять человек работают». Теперь не осталось ни одного. Под ним был только разреженный воздух горных вершин и бездна банкротства. Но Тед лишь улыбался и говорил:
— Это мой последний шанс стать счастливым. Я не могу пропустить его, Джинни.
Однажды тетя Джин, чтобы хоть как-то досадить ему, принялась перечислять бесчисленные достоинства её бывшего хахаля Тори, на что Тед в отместку произнес (это случилось как раз во время его вечернего молчания):
— Этот парнишка довольно быстро прозрел в отношении тебя, не так ли?
Когда я добрался до их дома, Тед мурлыкал песенку, какие обычно поют в пабах. Он сгреб меня в охапку и затащил в чулан, чтобы поговорить на любимую тему — о моем папочке.
— Как там отец поживает? — спросил он громким шепотом. — Счастлив? и продолжал мечтательно, будто говорил о каких-то героических приключениях. — Просто взял да и удрал с этой роскошной женщиной. Невероятно! Я его не осуждаю. Завидую! Сжечь мосты и бежать. Этого каждый хочет, разве нет? Хотеть-то хочет, но не делает. Никто, кроме твоего папы. Вот бы с ним повидаться. Все детально обговорить. Но в этом доме сия тема табу. Не то что видеться, говорить о нем запрещено. — Тут из гостиной появилась тетя Джин. Тед прижал палец к губам. — Ни слова!
— О чем, дядя?
— Ни о чем, черт побери!
Даже сегодня тетя Джин выглядела блестяще — с прямой спиной, на высоких каблуках и в темно-синем платье с приколотой на груди бриллиантовой брошью в форме ныряющей рыбки. Ногти у неё были само совершенство: яркие, маленькие ракушки. Она сверкала, как свеженарисованная, даже дотронуться было боязно: не дай бог смажешь. Как будто готовилась к очередному званому вечеру. Во время этих вечеров она щедро оставляла отпечатки своих губ на щеках, бокалах, сигаретах, салфетках, печеньях и палочек для коктейля, покуда всю комнату не украсит. Но вечеринок больше не устраивали в этом доме полумертвецов, доме, где жил один новообращенный человек и один сломленный. Джин была груба и пила; до этого она долго крепилась. Но что ещё делать, когда понимаешь, что при нынешних обстоятельствах судьба твоя пожизненное тюремное заключение, а не просто временное лишение основных удовольствий.
— А-а, это ты, — сказала тетя Джин.
— Угу, кажется, я.
— Ну и где ты теперь?
— В колледже. Поэтому я и не живу здесь. Чтобы поближе к колледжу быть.
— Ну да, как же, конечно. Другим можешь заливать, Карим.
— Алли дома?
Она отвернулась.
— Алли хороший мальчик, но слишком на шмотки падок, верно?
— Да, он у нас, пожалуй, чересчур экстравагантен.
— Он переодевается по три раза на дню. Как девчонка.
— В самом деле, как девчонка.
— Подозреваю, он и брови выщипывает, — безжалостно сказала она.
— Ну, он же волосатый, тетя Джин. Его в школе дразнят Кокосом.
— Мужчина и должен быть волосатым, Карим. Волосатость — признак настоящего мужчины.
— Вы в последнее время прямо детективом заделались, да, тетя Джин? Вы не надумали случайно поступить на службу в полицию? — сказал я, поднимаясь наверх. А сам подумал: милый старина Алли.
Я не скучал по нему, вообще почти не вспоминал, что у меня есть брат. Мы были не слишком близки, и я презирал его за то, что он такой воспитанный и выслуживается перед родителями, шпионя за мной. Держался от него подальше, чтобы домашние не знали, что у меня на уме. Но сейчас я радовался, что он здесь — во-первых, мама не одна, а во-вторых он бесит тетю Джин.
Нет во мне, видно, ни капли сострадания, или ещё чего. Наверное, я бессердечный негодяй, но мне чертовски не хотелось тащиться по этой лестнице к маме, тем более когда Джин следит снизу за каждым моим шагом. Может, ей делать больше нечего.
— Был бы ты внизу, — сказала она, — я бы тебе врезала за твою дерзость.
— Какую такую дерзость?
— Которая у тебя внутри сидит. Дерзость и наглость.
— Может, вы заткнетесь? — сказал я.
— Карим, — она чуть не поперхнулась от злости. — Карим!
— Отвалите, тетя Джин.
— Буддистский ублюдок, — ответила она. — Все вы, буддисты, такие.
Я вошел в мамину комнату. Тетя Джин орала мне вслед, но слов было не разобрать.
Одна из стен свободной комнаты тети Джин, где непричесанная, в своей розовой ночной рубашке, лежала, свернувшись калачиком, мама, состояла из зеркальных шкафов, забитых старыми, но роскошными вечерними платьями славных былых времен. Возле кровати стояли клюшки для гольфа и несколько пар пыльных кроссовок Теда, тоже предназначенных для игры. Они ничего не убрали. Алли сказал по телефону, что Тед кормил её — приходил со словами: «Вот, Мардж, кусок вкусной рыбы и хлеб с маслом», но в результате все сам и съедал.
Я поцеловал её с неприязнью, боясь заразиться её слабостью и печалью. Разумеется, я ни на секунду не задумался о том, что мое жизнелюбие и стойкость могут её поддержать.
Мы сидели, почти не разговаривая, пока я не начал описывать «особые» увлечения Чангиза, его походный топчан и то, какое уморительное зрелище представляет собой человек, влюбившийся в собственную жену. Но вскоре мама потеряла интерес к этой теме. Если её не порадовали несчастья других, то ничто ей не поможет. Разум её превратился в ледяную горку, и жизнь безнадежно соскальзывала с её наклонной поверхности. Я попросил её нарисовать мой портрет.
— Нет, Карим, не сегодня, — вздохнула она.
Но я не отставал: нарисуй меня, нарисуй меня, нарисуй меня, мама! Ругал её. Разозлился страшно. Не хотел, чтобы она сдавалась и мучила себя размышлениями, забившись в темную норку. Жизнь для мамы была сущим адом. Ты постепенно слепнешь, тебя насилуют, забывают о твоем дне рождения, Никсон побеждает на выборах, твой муж уходит к блондинке из Бекенгема, потом ты стареешь, не можешь передвигаться, и умираешь. Ничего хорошего на земле случиться с тобой не может. Тогда как у других подобная точка зрения может выработать стоическое отношение к жизни, у мамы она породила только жалость к себе. Поэтому я был удивлен, что в конце концов она начала меня рисовать, рука её вновь летала над листом, в глазах появился огонек. Я замер, изо всех сил стараясь не шевелиться. Когда она вылезла из постели и пошла в ванную, велев мне не подглядывать, я тут же воспользовался шансом.
— Ну не ерзай, — жалобно попросила она, вернувшись и продолжив свое занятие. — У меня глаза не получаются.
Как же заставить её понять? Может, не надо было ничего говорить. Но я был рационалистом.
— Мам, — сказал я. — Ты смотришь на меня, твоего старшего сына, Карима. Рисунок получился замечательный, и не слишком волосатый, но это портрет папы, правда? Это же его большой нос и двойной подбородок. И мешки под глазами — его мешки, не мои. Мам, это совершенно не мое лицо.
— Ну, дорогой, с годами сыновья становятся очень похожи на своих отцов, разве нет? — и посмотрела на меня со значением. — Вы же оба меня бросили, не так ли?
— Я тебя не бросал, — сказал я. — Я приду как только понадоблюсь. Я учусь, не забывай, в этом все дело.
— Ага, знаю я, чему ты там учишься. — Не слишком ли часто мои домашние с иронией отзываются обо мне и о том, чем я занимаюсь? — Я одна-одинешенька. Никто меня не любит.
— Нет, любят.
— Нет, не любят и не помогают. Никто и пальцем не шевельнет, чтобы помочь мне.
— Мам, я тебя люблю, — сказал я. — Просто виду не подаю.
— Нет, — сказала она.
Я поцеловал её и обнял, и постарался убраться из этого дома, ни с кем не попрощавшись. На цыпочках сошел вниз и выскользнул на улицу, и почти добрался до ворот, когда из-за угла стремглав выскочил Тед и схватил меня за рукав. Видно, подстерегал, затаившись в засаде.
— Скажи отцу, что мы все в восторге от того, что он сделал. Он мне здорово помог!
— Хорошо, скажу, — сказал я, вырываясь.
— Не забудь.
— Ладно, ладно.
Чуть не бегом возвращался я в Южный Лондон, в квартиру Джамилы. Заварил себе целый чайник мятного чая и молча уселся за стол в гостиной. В голове у меня царило смятение. Пытался отвлечься, сосредоточившись на Джамиле. Она, как всегда, сидела за столом, лицо освещено мягким светом настольной лампы. На стопке библиотечных книг — большой кувшин с ярко-красными полевыми цветами и эвкалиптом. Думая о людях, которых любишь, всегда выбираешь какие-то моменты — определенный день, а то и целые недели, — когда они прекрасней всего, когда в них идеально сочетаются юность и мудрость, красота и душевный покой. И пока Джамила увлеченно читала, бубня под нос, а Чангиз, лежавший на своем топчане в окружении «особенных» книжек, покрытых слоем пыли, посвященных крикету журналов и початых пакетиков с печеньем, поедал её глазами, я почувствовал, что сейчас — момент наивысшего расцвета её личности. Ведь и я мог бы так же сидеть сейчас, как фанат, глядящий на свою любимую актрису, как любовник, глядящий на свою возлюбленную, и не думать о маме и о том, что же с ней делать. Если вообще возможно помочь другому человеку.
Чангиз дождался, пока я допью чай; тревога моя слегка улеглась. Потом он взглянул на меня.
— Ну как?
— Что «ну как»?
Он, кряхтя, сполз с топчана с видом человека, который пытается идти, держа в руках пять футбольных мячей.
— Пошли, — сказал он, волоча меня в кухню.
— Послушай, Карим, — зашептал он. — Я должен сегодня уйти.
— Да?
— Да.
Он попытался придать важность своему пухлому лицу. Что бы он ни делал, доставляло мне радость. Дразнить его было одним из самых приятных развлечений в моей жизни.
— Ну и уходи, — сказал я. — Тебя же, вроде, никто не держит.
— Тсс. Я ухожу с моей подругой Шинко, — доверчиво сказал он. — Она хочет показать мне Тауэр. А ещё я прочитал о некоторых новых позах, ага. Весьма диковинных, когда женщина стоит на коленях. Мужчина сзади. Так что ты оставайся и отвлекай Джамилу.
— Отвлекать Джамилу? — я рассмеялся. — Пузырь, да ей плевать, здесь ты или нет. Ей все равно, где ты.
— Что?
— А чего ей волноваться-то, Чангиз?
— Ну ладно, ладно, — сказал он, отодвигаясь. — Я понял.
Я продолжал язвить.
— Зато Анвар волнуется, недавно о твоем здоровье спрашивал. — Страх и уныние немедленно отразились на лице Чангиза. Восхитительное зрелище! Нельзя сказать, чтоб это была его любимая тема для разговора. — Ну что, Чангиз, штанишки обмочил от страха?
— Этот говнюк, мой тесть, на целый день у меня эрекцию отобьет, сказал он. — Лучше уйду поскорей.
Но я удержал его за увечную руку и продолжал:
— Меня уже тошнит от него, вечно на тебя жалуется. Пора тебе что-то с ним делать.
— Этот гад думает, я ему слуга, что ли? Какой из меня торговец! Я в бизнесе ничего не смыслю, не мое это. Я человек умственного труда, не какой-нибудь необразованный иммигрант-замухрышка, который едет сюда, чтобы вкалывать день и ночь. Скажи ему, чтоб не забывал этого.
— Ладно, скажу. Но предупреждаю, Чангиз, он собирается написать твоему отцу и брату и рассказать, какая ты на самом деле ленивая, жирная задница. Я знаю что говорю, потому что он просил меня набрать письмо на компьютере.
Он схватил меня за руку. Лицо у него было взволнованное.
— Ради бога, только не это! Выкради это письма, если сможешь. Умоляю!
— Сделаю все, что в моих силах, Чангиз, я ведь тебя как брата люблю.
— Ага, и я тебя! — с чувством сказал он.
Стояла жара, я лежал на спине голый рядом с Джамилой. Все окна были открыты, и с улицы вливались в комнату выхлопы машин и ругань безработных. Джамила попросила трахнуть её, и я стал мазать ей между ног вазелином, руководствуясь инструкциями вроде «сильнее», «еще сильнее, пожалуйста» и «да, но ты все-таки не зубы чистишь, а любовью занимаешься». Я спросил, щекоча ей носом ухо:
— А Чангиз тебе совсем безразличен?
По-моему, мой вопрос её удивил.
— Чангиз? Он милый, правда, так симпатично хрюкает от удовольствия, когда читает, ходит и спрашивает, не хочу ли я чего-нибудь поесть. Но меня вынудили стать его женой. Он мне тут не нужен. И я не вижу причины испытывать к нему какие-либо чувства.
— А что если он тебя любит, Джамила?
Она села и уставилась на меня. Потом выставила вперед руку и произнесла со страстью:
— Карим, в мире много людей, которым нужна забота и сочувствие, в этой расистской стране много угнетенных людей, таких, как наш народ, который каждый день подвергается оскорблениям. Вот их я жалею, а не мужа. Честно говоря, он иногда раздражает меня до безумия. Чем он живет — разве это жизнь? Жалкое зрелище!
Я покрывал её живот и грудь поцелуями, как она любит, покусывал и щипал, пытаясь отвлечь, но она все равно думала о Чангизе.
— Он вообще-то просто паразит, сексуально недоразвитый. Вот что я о нем думаю, уж если думаю.
— Сексуально недоразвитый? Он сейчас как раз пошел развиваться. К своей постоянной проститутке. Зовут её Шинко.
— Нет! Серьезно? Правда?
— Самая что ни на есть.
— Рассказывай, рассказывай!
И я рассказал о покровительствующем Чангизу святом по имени Гарольд Роббинс, о Шинко, о проблемах с выбором позы. В результате нам захотелось самим испробовать многочисленные позиции, этим же наверняка занимались и Чангиз с Шинко, пока мы здесь перемывали им косточки. Позже, когда мы лежали, обнявшись, она сказала:
— А ты-то как живешь, Карим? Ты какой-то грустный.
Мне и вправду было грустно. Как же было не грустить, когда мама день за днем не встает с кровати в чужом доме, совершенно раздавленная тем, что папа ушел к другой. Оправится ли она когда-нибудь? Она обладает такими великолепными качествами, моя мама, — обаянием, добротой, порядочностью, но оценит ли кто-нибудь эти достоинства, не причинит ли ей снова боль?
Потом Джамила спросила:
— Что ты теперь собираешься делать, Карим, ты ведь бросил колледж?
— Как бросил? Не бросил. Просто реже появляюсь на лекциях. Давай не будем об этом, а то у меня депрессия начнется. А ты что будешь делать в жизни?
Она вдохновенно заговорила:
— Я-то не бездельничаю, как может показаться с первого взгляда. Я серьезно готовлюсь. Только не знаю пока, к чему. Просто чувствую, что мне необходимо знать вещи, которые однажды мне очень пригодятся, чтобы понять, как устроен мир.
Мы снова любили друг друга, и, наверное, здорово утомились, потому что проснулся я часа через два, не раньше. Проснулся от холода. Джамила спала, накрыв ноги простыней. Как в тумане, сполз я с кровати, чтобы подобрать упавшее на пол покрывало, и случайно бросил взгляд в гостиную, где в темноте, глядя на меня со своего топчана, лежал Чангиз. Лицо его было бесстрастным; быть может, немного печальным, но скорее все-таки безучастным. Похоже, он давно наблюдал за нами, лежа на животе. Я захлопнул дверь спальни, поспешно оделся и разбудил Джамилу. Я часто гадал, как поступлю в такой ситуации, но все оказалось просто. Я выскочил из квартиры, не поднимая глаз на своего друга, оставив мужа и жену наедине, и чувствуя, что всех предал — и Чангиза, и маму с папой, и самого себя.
Примечания
1
Чапати — незаквашеный хлеб в форме оладий, жарится в сковороде, обычно делается из пшеничной муки, распространен в Северной Индии. (Здесь и далее примечания переводчика).
(обратно)2
«Определенно четвертая улица» (англ). Боб Дилан (р. 1941) американский эстрадный певец и композитор. Один из ведущих представителей движения фолксингеров в США в 60-е годыэ выделялся исполнением баллад и песен в стиле «кантри», в т. ч. «песен протеста», и с 70-х гг. — рок-музыки.
(обратно)3
Прямые каблуки средней высоты.
(обратно)4
Сеть магазинов в Лондоне.
(обратно)5
Денни Ла Ру — английский киноактер, один из наиболее известных его фильмов — «Мистер Бин: веселые неудачи», 1992.
(обратно)6
Транскрипция: «кам тугезе», буквально: «давайте вместе». Знаменитая песня «Битлз».
(обратно)7
«Оркестр третьего уха» — английская музыкальная группа, исповедовавшая древнее восточное Знание. Необычная и непростая для восприятия музыка этой группы в стиле «прогрессив-рок» и «арт-рок» была популярна очень недолго, лишь в период движения хиппи.
(обратно)8
Знаменитая танцовщица Айседора Дункан — 1878–1927, основоположница пластической школы «Танца модерн», была задушена собственным шарфом, попавшим на ходу в колесо открытого автомобиля.
(обратно)9
Крим — известный ансамбль рок-музыкантов, дословно Cream — сливки (англ.)
(обратно)10
Марк Болан — лидер группы «T.Rex». Обладал своеобразным голосом.
(обратно)11
Джек Керуак, настоящее имя Джин-Луис Керуак (1922–1969), американский поэт и прозаик, лидер движения битников — социального и литературного движения Америки 1950-х.
(обратно)12
Трумэн Капоте (1924–1984), американский писатель.
(обратно)13
Кандид — философская повесть Вольтера.
(обратно)14
Мандала — графический мистический символ вселенной, обычно в форме круга, вписанного в квадрат, используется в основном в индуизме и буддизме как вспомогательное средство для медитации.
(обратно)15
Буквально: «сержант Перец», этот альбом стал № 1 за 1967 г.
(обратно)16
Пинк-Флойд — одна из самых знаменитых групп в истории рок-музыки, основатели «интеллектуального рока». Основоположник — Сид Баррет (р. 1946 г.)
(обратно)17
«Блюдце тайн» (англ.).
(обратно)18
«Перламутровые король и королева» — победители конкурса традиционной одежды уличного торговца и его жены. «Перламутровое одеяние» праздничная одежда лондонского торговца, украшенная множеством перламутровых пуговиц.
(обратно)19
Современная английская писательница, по роману которой поставлен фильм «Черная свеча».
(обратно)20
Роман Скотта Фицджеральда
(обратно)21
«Жить в Лидс», Лидс — город в Англии. «Ху» — известная рок-группа.
(обратно)22
Боб Хоуп — американский комик, самый титулованный актер, награжденный высшими наградами США.
(обратно)23
Бертран Рассел (1872–1970), английский философ, математик, общественный деятель.
(обратно)24
Игра слов: быть призванным в Бар — быть принятым в адвокатское сословие, стать адвокатом /барристером/
(обратно)25
Рудольф Нуриев (1938–1993), знаменитый балетный танцор.
(обратно)26
Фэтти Арбакл (1887–1933), звезда немого комедийного кино.
(обратно)27
улица в Лондоне, на которой расположены правительственные учреждения.
(обратно)28
Джон Пауэлл Енох (род. в 1912), английский политик, член парламента, ратующий за то, чтобы в Британии не было цветных
(обратно)29
Габриель Сидони Колетт (1873–1954), французская писательница.
(обратно)30
Реймон Радиге (1903–1923), французский поэт и прозаик.
(обратно)31
Билли Холидей, настоящее имя Элеонора Фаган (1915–1959), американская джазовая певица, одна из лучших в 30-х — 50-х годах.
(обратно)32
Симона де Бовуар (1908–1986), французская писательница, феминистка, член содружества философов-писателей, давших литературное объяснение основным принципам экзистенциализма.
(обратно)33
Бэсси Смит (1898–1937), США, одна из лучших блюзовых певиц; Сара (Луиза) Воган, псевдоним — Сасси, или Божественно Первая (1924–1990), американская джазовая певица и пианистка; Дина Вашингтон (настоящее имя Руфь (Ли) Джонс, (1924–1963), «Королева Блюза»; Элла Фицджеральд (1918 1996), знаменитая американская певица.
(обратно)34
Анджела Дэвис (род. в 1944), американская коммунистка, участница негритянского и антивоенного движения, получила известность благодаря двухлетнему тюремному заключению в 1970 — 72 годах по обвинению в тайном заговоре. Там она влюбилась в молодого революционера Джорджа Джексона, члена так называемого «Тюремного братства Соледад».
(обратно)35
Герберт Джордж Уэллс, английский писатель, классик научно-фантастической литературы.
(обратно)36
Джими Хендрикс, полное имя — Джеймс Маршалл Хендрикс (1942 1970), американский блюз — и рок-гитарист, известный своими новаторскими приемами игры на электрогитаре и ставший символом молодежной контркультуры 1960-х. Название пластинки «Bold as Love» (в транскрипции: «болд эз лав») буквально переводится: «лысый как любовь».
(обратно)37
Mustn't Grumble
(обратно)38
Ист-Энд — большой промышленный и портовый рабочий район к востоку от лондонского Сити.
(обратно)39
архитектурный стиль XVIII и начала XIX вв.
(обратно)40
Карл (Адольф) Эйхманн, нацистский преступник, повешенный в Израиле за участие в истреблении евреев во время Второй Мировой войны.
(обратно)41
Плас, Сильвия (1932–1963), американский поэт и прозаик. Получила известность после того, как покончила с собой.
(обратно)42
Ареса Франклин, прозвище — QUEEN OF SOUL (Королева черной музыки) (род. в 1942), американская певица и композитор блюза и духовных песнопений, одна из первых представительниц негритянской музыки, получившая широкое признание среди белой аудитории.
(обратно)
Комментарии к книге «Будда из пригорода», Ханиф Курейши
Всего 0 комментариев