Татьяна Соломатина Папа
* * *
– Я уехала из этого города двадцать лет назад…
Я всё ещё достаточно молода для того, чтобы нравиться двадцатилетним глупым щенкам, и всё же достаточно стара, чтобы рассчитывать на понимание, лениво бросая подобное бармену за пустой стойкой.
– Не может быть! – вскидывает он лохматую гриву. И его взгляд становится более внимательным. Если не сказать – пристальным. Но ещё не профессиональным. Он – двадцатилетний глупый щенок. Посмотри, мальчик, ещё более внимательно. Посмотри несказанно пристально. Это так важно для человека – умение внимательно-пристально смотреть. А уж в твоей профессии…
– Вас, наверное, увезли отсюда ребёнком, да? – отвешивает комплимент, немного кокетничая. Часть ремесла. Но не такая важная, как наблюдательность.
– Нет. Я уехала из этого города двадцать лет назад. Мне было двадцать четыре года. Ты бармен. Ты умеешь считать.
Наклоняется ко мне через стойку и почти интимно шепчет:
– Иногда я недоливаю. – Ничем не рискует. Умный мальчик. Немного манерный и слишком уверенный в своей неотразимости. Но умный.
Прикасаюсь к его почти девическому запястью:
– Смотри внимательно. Внимательно смотри на меня. До полудня ещё час, и весна в этом городе так же щедра на солнечный свет, как владелец твоего заведения – на открытые пространства. Я очень молода вечером в искусственном свете. Я откровенно юна на танцполе и становлюсь совсем девочкой в постели. Но здесь и сейчас, на верхней палубе этого ресторана, смотри внимательнее мне в глаза.
– Морщинки, да? – он всё ещё немного кокетничает. «Морщинки, да?» Заговорщически так.
– Нет. Хотя и они. Но ты неглуп, потому тебе я скажу – смотри не на морщинки вокруг глаз. Не на губы, не на лоб и не на что другое. Хочешь узнать, сколько женщине лет, смотри ей в глаза.
– И? – несмело. Но ещё не отстраняясь. Заинтригован. А может, они все поехавшие на тренингах.
– Разве бывают такие глаза у твоих ровесниц?
– Такие голубые? Такие красивые?
– Перестань!
– Опытные?
– Не совсем… Как тебя зовут?
– Артём.
– Понаблюдай за собаками, Артём. Смотри в глаза щенкам и взрослым псам. И тебе всё сразу станет ясно про женщин. Кстати, по глазам можно вычислить не только возраст, но и…
– Счастье?
– Точно.
Точно умный мальчик.
– Счастье молодит, – отстраняется.
Очень умный мальчик.
– Да. Но я сегодня здесь ностальгирую, так что налей мне семь по пятьдесят текилы.
– Но это же триста пятьдесят!
– Артём, никогда не говори женщине, сколько ей пить, если только это не твоя женщина. К тому же ты можешь недолить – и на круг выйдет триста.
– Верно! – смеётся.
Если его густую гриву привести в порядок обычной короткой мужской стрижкой, он будет не только умный мальчик, но ещё и красивый мальчик… Ну да дело его.
А пока он делает своё дело, я закуриваю.
Я всё ещё достаточно молода для того, чтобы нравиться двадцатилетним глупым щенкам, и всё же достаточно стара, чтобы рассчитывать на понимание, лениво бросая бармену в пустом зале: «Я уехала из этого города двадцать лет назад…»
Было так же солнечно. Сентябрь в этом городе так же щедр на свет, как и апрель.
Перед тем, как уехать, я много ходила пешком. Я любила и люблю ходить пешком. Но тогда я ходила пешком не из любви. Я ходила пешком, чтобы выходить решение. Вру… Неэлегантно и неуместно обманываю. Я ходила пешком, чтобы выходить себя до конца. Сойти на нет. Стесать под ноль. Весь июль, весь август и почти весь сентябрь я ходила пешком.
Августовский ливень. Я бреду, уже почти обессилев. Я прошла по жаре от центра города до четыреста одиннадцатой батареи. Опустила раскалённые ходьбой ступни в воду. Маленький пляж. Каменистый, неуютный. Приезжие его не знают. У жителей города – дела. Да и небо уже грозовое. Сегодня я говорила с папой. И он сказал мне:
– Да я что? Я ничего. Вот мама…
Двадцать лет назад и все двадцать лет перед теми, что двадцать лет назад:
– Вот мама…
Чудесное слово «папа». Гораздо лучше жёсткого, колючего – «отец». «Папа» – это домашнее. Как любимая пижама. Как покой. Как чашка горячего чаю с лимоном после ванны, которая после ледяного косого ливня. «Папа!» – и тебя уже ничто не тревожит. «Папа!» – и тебе уже ничего не надо решать – всё решат за тебя. Каждой девочке нужен папа. Папа. А не слово.
Августовский ливень. Улицы пусты. В этом городе они пустеют моментально. Ни в одном городе мира они так не пустеют во время ливня, как пустеют они здесь. Я бреду в гордом одиночестве, уже почти обессилев. Босиком шлёпаю по лужам, не обращая внимания ни на льющиеся сверху прозрачные холодные струи, ни на грязные фонтаны, вырывающиеся из-под колёс проезжающих машин. Всё, что сверху, – прозрачно. Всё, что снизу, – грязь. Мне холодно, но всё равно. Я насквозь промокла, но мне всё равно. Мне настолько всё равно, что я всё пропускаю сквозь. Сквозь себя. Холод, ветер, грязь. Можно было бы назвать это «просветлением»… Если бы я шла сквозь, как дождь. Шла, а не пропускала сквозь себя. Но я иду внизу всего лишь сквозь пространство улицы, а вовсе не с небес на землю, чтобы воспарить с земли на небеса. Я просто бреду по лужам. Тогда это «затемнение»? И равно ли просветление затемнению? Я иду, и в голове моей крутится только глупая мысль о равности светлого и тёмного. Услужливый неугомонный ум плетёт своё хитроумное макраме, надёжно занавешивая плотным узловатым полотнищем дыру в душе. Окажись я сейчас – мокрая и босиком – в Антарктиде, а не в моём южном августовском городе, я брела бы точно так же, ничего не замечая, пока бы не превратилась в ледяную скульптуру. «Море волнуется раз… Два… Три. Ледяная фигура, замри!» Просветления и затемнения не отменяют физику тела. И море никогда не волнуется…
– Девушка! Девушка!
Машина медленно катится рядом. Уже, кажется, некоторое время. Водитель, наверное, успел подумать, что я глухая. Потому что отчаянно жестикулирует. Впрочем, в моём городе принято отчаянно жестикулировать по любому поводу, а не только при встрече с глухими девушками. Или просветлённо-затемнёнными.
– Девушка! Давайте я вас подвезу!
Красивый мужчина. Мой любимый цвет. Мой любимый размер. Красивая дорогая машина. Ну да. Разве со мной может быть иначе? Мне двадцать четыре, и лет с шестнадцати я нравлюсь только взрослым состоятельным дядям, и даже фасоном они схожи, как будто их кроили по одному лекалу. Вот и этот такой же. Коротко стриженные густые тёмно-русые волосы. Мускулистый, массивный. Тяжёлый взгляд. «Девушка! Давайте я вас подвезу!» А как же, конечно. Дальнейший сценарий известен до скрежета зубовного.
Бреду, не обращая внимания.
– Девушка, я вас просто подвезу. Просто! Подвезу! – властно акцентирует последние два слова. – Я не знаю, что там у вас случилось, но я не могу видеть, как молоденькая девушка нарывается на воспаление лёгких. Садитесь немедленно!
– Я мокрая и грязная.
– Садитесь!
Сажусь.
– Куда вам?
– В центр.
На панели фотография. Юная тощая блондинка, чем-то похожая на меня. Все юные тощие блондинки чем-то похожи друг на друга. Вкусы мускулистых, массивных, коротко стриженных густоволосых тёмно-русых мужиков на дорогих тачках не отличаются разнообразием.
Улавливает направление моего взгляда.
– Это моя дочь. Ей двадцать четыре. В Москве училась, да так там и осталась. Я увидел вас и подумал, что вдруг она бредёт где-то по московским улицам в такой же ливень, ей грустно и холодно… И кому нужен этот мир, если он состоит только из самцов? Они же почему самцы? То есть мы. Мы самцы лишь для того, чтобы стать отцами. Папами… Слово «папа» мне нравится куда больше слова «отец». Потому что «отец» – это что-то пафосное, протокольное. Папа. Только «папа». Когда она звонит и я слышу: «Папа, привет!» – я счастлив.
До центра города мы молчим. Он даже не спрашивает, как меня зовут. Он меня просто подвёз. Наконец-то мускулистый, массивный, коротко стриженный густоволосый тёмно-русый мужик меня просто подвёз. Просто! Подвёз!
Ливень закончился, и вышло яростное солнце, к закату ставшее нежным…
Двадцать лет назад я выходила себя на нет и уехала из этого города.
– Видите тёток в углу? – наклоняясь ко мне, шепчет Артём, ещё не подозревающий, как бы он был хорош, подстригись он по-мужски и займись гантелями. Мы с ним уже немного заговорщики в этот апрельский полдень.
– Да. Теперь вижу.
Я так погрузилась в свои воспоминания, что даже не заметила, как пришли эти женщины. Хотя в пустом баре пустого полуденного ресторана сложно не заметить посетителей.
– Эти «тётки» – мои ровесницы! – теперь и я немного кокетничаю. И у меня – двадцать лет спустя! – мелькает мысль о том, что даже как-то обидно, что тот мужик так и не предложил ничего, кроме как просто подвезти. Сила привычки. Тётки такие тётки. Двадцать лет назад, предложи он мне что-то, кроме просто подвезти, – и моя жизнь пошла бы совсем по другим рельсам. И, скорее всего, под откос. И тогда я это понимала. А сейчас такой вот моментальной строкой из ежедневника: «Не пригласил!» Спасибо тебе, чей-то папа. Спасибо, что увидел в очередной юной тощей блондинке не кусок плоти, а дочь. И прости за дурацкие мысли. Это женское. Вечно женское. Можно даже сказать – блядское. Вот зачем я кокетничаю с барменом? Просто дурачусь. Я ушла из «большого секса» ровно тогда, когда меня просто подвезли.
– Да-да, простите. Но я не о том, что они тётки. Пусть будут женщины. Я о другом. Они собираются тут раз в месяц. Двенадцать раз в год. Причём всегда днём. Выпивают, плачут, смеются. Сидят долго. Расплачивается за всех всегда та – дороже всех одетая стройная блондинка с конским хвостом, голубыми глазами и рыжими веснушками. Они прикольные. Иногда я о них думаю. Придумываю… А «тётки» – это просто такое слово, не обижайтесь! – Он улыбается. Честно и открыто. Без мужского, без женского и без кокетства. Умный мальчик заинтригован собирающимися раз в месяц «на троих» выпить, поплакать и посмеяться «тётками». А «прикольные» – это для него что-то типа cool. Это возрастное. Это пройдёт.
– И что ты о них думаешь? – спрашиваю.
– Ну, вот та, лучше всех одетая, что расплачивается за всех, явно была дочь богатых родителей, всё и всегда у неё по жизни было в шоколаде. Возможно, её отец был какой-то шишкой в городской управе или в чеэмпэ[1]. Мама – на вечном приколе в роскошной квартире ведомственного дома. Престижный вуз – типа романо-германского факультета университета. Вероятно, она вышла замуж за какого-нибудь мажора и вскоре с ним развелась. У неё есть ребёнок. Или она до сих пор замужем, но муж изменяет ей, а она – ему. Ребёнок ходит в английскую школу, и «Конский Хвост» не знает, куда девать деньги.
– Да ты просто детектив, Артём! – смеюсь. – Дома на полке тридцать томов Чейза, поди, и все до дыр зачитаны?
– Думаете, не прав? – надувает губы Артём.
* * *
Лучше всех в классе одета блондинка с конским хвостом, голубыми глазами и рыжими веснушкам. Непонятно, откуда у неё такие тряпки, такие пеналы-ручки-резинки – у Наташки всё самое лучшее и всё самое-самое заграничное. Куда лучше и заграничнее, чем, например, у Вики. Хотя Викин папа «плавает» помполитом, а у Наташки папа – водитель автобуса. А мама – парикмахер. Правда, очень хороший парикмахер. К Наташкиной маме запись – на месяц вперёд. Это в парикмахерской. А на дому – так и на год вперёд. Она работает не покладая рук – над гривами жён плавсостава, над волосиками секретарш обкома, над халами спекулянток и над осветлёнными завивками завмагов, завскладов и даже над перманентом заведующей районо. Руки Наташкиной мамы имеют очень странный, пожёванно-пятнистый вид. Иногда они начинают шелушиться, и это называется «экзема». Но она и тогда не перестаёт работать, просто надевает перчатки. Однажды под Новый год она закончила работу в половине двенадцатого ночи, села на стул и уснула. Наташка подошла к ней, села у ног, обняла мамины варикозные ноги и тоже уснула. Папа Коля с ними не спал, потому что автобусы отправляются по расписанию с автовокзала даже в новогоднюю ночь. А Наташкина бабушка всё наготовила и улеглась ещё в десять вечера.
Наташка очень добрая. Хотя и глуповатая. Она даже не умеет читать и писать, хотя к первому классу это, как правило, умеют все. Но Наташку не переводят во вспомогательную школу. Потому что заведующая районо может причесаться «на Восьмое марта» прямо утром восьмого марта. Причём – у себя на дому. У Наташкиной мамы есть «Запорожец», и к особо важным клиентам она приезжает на дом. Пока Наташка учится в школе – заведующая районо для мамы-парикмахерши особо важный клиент.
Наташку нельзя, конечно, назвать умственно отсталой. Но она очень сильно отстала в развитии. Вероятно, из-за чрезмерной опеки. Мама безумно любит Наташку, но всегда занята. Наташкин папа, когда не за рулём автобуса, то пьёт пиво с водкой или лежит под «Запорожцем». Потому основное время с Наташкой проводит её бабушка. Крохотная сухонькая старушка. Наташка даже в свои семь лет больше её почти в два раза. В смысле – толще. Потому что Наташку не только прекрасно одевают, но и кормят на убой. Самая первая, самая безумно дорогая клубника – Наташке. Молодая картошка с самым лучшим сливочным маслом и свежайшим укропом – Наташке. Карбонат, или, как говорят в этом южном приморском городе, «копчёное мясо» – Наташке. И всё это не тарелочками или мисками, а тазами, корытами и вёдрами. Наташка уже просто не может есть меньше. Она похожа на откормленного юного декоративного поросёнка. Или уже даже на свинку, потому что поросята всё-таки малы в размерах.
Каждое утро крохотная сухонькая старушка несётся на Привоз в шесть утра и покупает самую лучшую брынзу, самые свежие яйца и самое жирное молоко, творог и сметану на выданные мамой-парикмахером деньги. Чтобы завтрак для Наташки в семь уже был на столе. Наташка просыпается. Крохотная сухонькая старушка умывает её, одевает её и говорит ей: «пис-пис-пис!» – хотя Наташке уже семь лет. И промокает её после «пис-пис-пис!» специальной Наташкиной промокательной тряпочкой, висящей тут же, на двери туалета – маленькой кабинки, встроенной в малюсенькую кухоньку квартирки-курятника, коих во множестве в этом южном приморском городе.
Это такая квартирка, в которую можно попасть, только пройдя лестницу и веранду. И ещё лестницу и веранду. И ещё одну лестницу и ещё одну веранду. И там, в тамбуре, направо – дверь, ведущая в квартиру Наташкиного семейства. Дверь никогда не закрывается на замок, потому что бабушка всегда дома, когда дома больше никого нет. Бабушка боится одиночества. И ещё потому, что рыбу она чистит на веранде, а держа полный таз начищенной свежей рыбы двумя руками, сложно войти в закрытую дверь. Только в открытую.
За всегда открытой дверью – сразу та самая малюсенькая кухонька. Прямо – пенал упирается в окошечко, выходящее на глухую стену соседнего дома. Слева в пенале – стоит стол. За столом – плита на две конфорки. Как Наташкина бабушка успевает столько всего готовить? Справа страшный горбатый холодильник с ручкой-рычагом. И вот сразу за холодильником пристроен туалет. Взрослый крупный человек там помещается с трудом, и потому и Наташкина мама, и Наташкин папа не закрывают дверь. Пока они, сидя на унитазе, курят сигареты и читают газеты, Наташкина бабушка жарит рыбу, правый глаз прищурен, в зубах папироса. Колени Наташкиных папы и мамы упираются в сухонький плоский задик старушки. Иногда Наташкина бабушка от этого морщится, потому что на сухоньком плоском задике у неё шрам.
Наташкина бабушка вся в шрамах. Есть шрамы от осколочных ранений. Есть от пулевых. А одно даже ножевое. Точнее – штыковое. В общем, такое, что оставляет на память о себе штык-нож. А ещё Наташкина бабушка плохо слышит. Контузия. Наташкина бабушка иногда шутит, что контузия – это когда ты вдруг взлетаешь и летишь-летишь, как Икар. Но скоро немножечко падаешь, и из ушей у тебя льётся кровь. Потому что за удовольствие летать ты расплачиваешься лопнувшими барабанными перепонками. Она очень весёлая, Наташкина бабушка. Когда у неё не болят шрамы – она очень весёлая. А когда болят – она курит «Беломор». Одну папиросу за другой. Или даже так: одну от другой. Но и тогда, когда она весёлая, и тогда, когда она курит одну от другой, что бывает достаточно часто, – она всё время на ногах и что-то делает. Никто и никогда не видел, чтобы Наташкина бабушка лежала. И никто никогда не слышал, чтобы Наташкина бабушка ныла и жаловалась.
Девятого мая Наташкина бабушка всегда была весёлая, даже если шрамы очень болели. Девятого мая она надевала крохотный кукольный костюмчик отличной шерсти, раздобытый для неё дочкой-парикмахершей. На пиджак кукольного костюмчика были навсегда прикручены орденские планки, медали, ордена и много всяких ярких значков, всегда интересных детям. Весь этот «иконостас», как называла его Наташкина бабушка, был ей, крохотной сухонькой старушке, чуть не по колено. Но она надевала его каждое Девятое мая, брала Наташку за пухлую ручку и шла с ней на Куликово поле смотреть Парад. Потом она возвращалась домой, где дочерью-парикмахершей уже был накрыт богатый стол. У дочери-парикмахерши был один нерабочий день в году – Девятое мая. Старушка, парикмахерша, водитель автобуса и Наташка садились за стол. И бабушка напивалась. Бабушка напивалась один-единственный день в году – Девятого мая. И хотя она была крохотной сухонькой старушкой, для того чтобы напиться, ей надо было выпить куда больше, чем водителю автобуса или парикмахерше. Парикмахерша косела от трёх крохотных рюмок. Водитель автобуса – от трёх стограммовых стопок. Наташкиной же бабушке, чтобы напиться один-единственный раз в году – Девятого мая, – надо было выпить поллитру «в одно лицо», как она сама выражалась. Выпивая, она сперва поминала многие имена – Наташка их не запоминала. Затем бабушка пела. А потом плакала. Когда все укладывались спать в одной– единственной комнате квартирки, попасть куда можно было, лишь пройдя три лестницы и три веранды, Наташкина бабушка трезвела, снимала кукольный костюмчик отличной шерсти, вешала его в шкаф, убирала со стола, аккуратно складывала оставшуюся от пира снедь по мисочкам с крышечками и ставила в холодильник. Затем мыла посуду и стирала скатерть.
Наташкина бабушка была командиром разведроты и прошла всю войну. До самого Берлина. Конечно, она не сразу была командиром разведроты. Она закончила разведшколу. Потом оказалась самой умной, самой хитрой и самой живучей. О последнем она в основном и плакала каждое Девятое мая. Уже много-много лет Наташкина бабушка хотела отравиться, но её сдерживала безумная любовь к своей дочери-парикмахерше и толстой красивой внучке Наташке, натуральной блондинке с конским хвостом толщиной в руку, яркими голубыми глазами и рыжими веснушками. Глупой и доброй. Так похожей на своего деда, которого она никогда не видела, потому что его убили в первые дни войны. Внучку она любила даже больше дочки. Потому что Наташка выросла у неё на руках. Вырастить совсем на руках парикмахершу Наташкиной бабушке помешала война и работа. Наташка, в отличие от мамы-парикмахерши, никогда не была ни в яслях, ни в детском саду. Только дома. Только с бабушкой. На бабушкиных руках.
И бабушка-разведчица и мама-парикмахерша родили уже немножечко после тридцати. Это к пассажу о безумной любви. Или к безумию как таковому. Или просто как факт семейного анамнеза.
А ещё от самоубийства бабушку сдерживала сезонная терапия на Слободке. После первой неудачной суицидальной попытки бабушка-разведчица сама нашла психиатрическую больницу и попросила с этим её желанием что-то сделать, потому что у неё две девочки на руках. Одной – тридцать девять. Другой – семь. И ей не на кого их оставить, потому что водитель автобуса – он не муж и не папа. Он просто водитель автобуса.
Сразу слева от маленькой кухоньки была комната. «Большая комната». Пятнадцать метров. Там они все – и мама-парикмахерша, и муж-папа-водитель автобуса, и бабушка-разведчица, и маленькая Наташка – спали. После того как бабушка первый раз попыталась самостоятельно умереть, мама-парикмахерша наняла рабочих – и они установили перегородку. И у бабушки был теперь самостоятельный закуток, где стояла её кроватка. Чуть позже, когда Наташка подросла, туда же впихнули и Наташкину кровать. И квартира стала роскошной – двухкомнатной. Для полной и окончательной роскоши не хватало только ванной комнатки или хотя бы душа, потому что ванная заняла бы всю кухню. Но Наташкиной маме-парикмахерше было некогда этим заниматься. А водителю автобуса было всё равно – он и немытый себя замечательно чувствовал. Бабушка, парикмахерша и Наташка раз в неделю ходили в баню на Ленина. А когда Наташка пошла в первый класс и сильно подружилась с девочкой-одноклассницей, живущей прямо через дорогу, то мыться бабушка-разведчица, мама-парикмахерша и Наташка-первоклассница стали ходить к ней. Девочка-одноклассница жила в «сталинке», и у неё была отдельная кухня, отдельный просторный туалет и совсем уж непомерно огромная ванная комната. Коридор квартиры девочки-одноклассницы был размером со всю Наташкину квартиру. И девочка-одноклассница, когда первый раз побывала у Наташки, очень сильно удивлялась своей маме, потому что та постоянно жаловалась, что их квартира маленькая. И непрерывно об этом ныла, хотя никто не упирался ей коленками в её совершенно здоровый красивый зад, когда она жарила рыбу на четырёхконфорочной плите на кухне размером в полторы Наташкиных квартиры. Но мама девочки-одноклассницы всё равно была добрая, потому что разрешила купаться в своей ванне и Наташке, и её маме-парикмахерше, и даже бабушке-разведчице. И разрешила своей дочери-отличнице дружить с толстой и глупой Наташкой. Потому что Наташка была очень доброй.
Сухонькая старушка бегала в шесть утра на Привоз. А в полвосьмого брала Наташку за пухлую ручку и вела её в школу. Так было и в семь Наташкиных лет. И в восемь. И в девять. И в десять. И в одиннадцать. И в двенадцать. И в тринадцать. И в четырнадцать.
Все смеялись над Наташкой. Она становилась всё толще, и никакие конские хвосты и яркие голубые глаза не могли помочь. Потому что когда ты толстый, еле-еле троечник, у тебя рыжие веснушки и в школу тебя – здоровую дылду – водит бабушка, меньшая тебя вдвое, – дети бывают очень жестокими. Дети вообще всегда очень жестокие. Не такие, конечно, как некоторые взрослые, но зато все. Взрослые жестоки только некоторые. А дети – все. Дети ещё не умеют скрывать свою жестокость, как умеют скрывать жестокость взрослые.
И хотя Наташка давным-давно могла бы ходить в школу сама или со своей подружкой-одноклассницей из дома напротив, она ходила в школу за руку с бабушкой. Потому что очень любила свою иссушенную старушенцию. И в семь, и в восемь, и в девять, и в десять, и в одиннадцать, и в двенадцать, и в тринадцать, и в четырнадцать она очень-очень любила её и ходила с ней за руку не только в школу, но и на Куликово поле Девятого мая.
Подружка-одноклассница-отличница, помогая Наташке делать уроки, не раз призывала её совершить какой-нибудь демарш, дабы отвоевать независимость, но глупая, толстая, добрая Наташка лишь вздыхала, глядя на подругу, и помахивала потрясающими коровьими ресницами. Подружке-однокласснице казалось, что ресницы у Наташки с полметра, не меньше! Не раз и не два она призывала Наташку меньше жрать, чтобы стать потрясающе красивой, но Наташка лишь вздыхала и говорила: «Бабушка встаёт в шесть и идёт на Привоз. Я не могу не есть».
Подружка-одноклассница-отличница начинала много, горячо и складно говорить, но толстая, глупая еле-еле троечница Наташка лишь вздыхала и, похоже, понимала куда больше, чем даже и близко не могла себе представить красноречивая подружка. Отличники всегда знают жизнь хуже троечников. Ну, почти всегда.
Зато в пятнадцать бабушка уже не водила Наташку в школу и на Парад Победы за пухлую ладошку.
Потому что вечером восьмого мая в дом к подружке-однокласснице-отличнице пришла заплаканная испуганная Наташка – сама, через дорогу! – и сказала открывшей дверь подружкиной маме:
– Тётя Мая, я проснулась, а у меня там мёртвая бабушка и мёртвая мама. И я не знаю, что делать.
Иногда взрослые знают, что делать, спасибо им за это.
А иногда взрослые сходят с ума – и те, ради кого они жили, остаются одни-одинёшеньки и совсем не знают, что делать. Безумие не заслуживает благодарности.
Бабушка-разведчица хлопнула бутыль нашатырного спирта. У парикмахера, частенько работающего на дому, этого нашатырного спирта просто вагоны – завмаги и заврайоно так любят быть блондинками… Мама-парикмахер, пришедшая с работы, обнаружила дома мёртвую мать и спящую дочь и… хлопнула следующую бутыль нашатырного спирта. Почему не проснулась Наташка? Смерть от достаточного объёма нашатырного спирта, принятого внутрь, достаточно шумна и неприглядна и должна была бы разбудить подростка. Но Наташка не проснулась, потому что хитрая бабушка-разведчица растворила в компоте из сухофруктов пару таблеток транквилизаторов, оставшихся у неё с последней терапии, – она их намеренно не принимала. Нет, она не хотела отравить внучку. Она хотела, чтобы внучка крепко-крепко спала. Почему мама-парикмахерша взяла да и хлопнула следующую бутыль нашатырного спирта, вместо того чтобы вызывать «Скорую», милицию, труповозку, соседей, хоть кого-нибудь? Почему она не закричала, не завыла, не стала трясти дочь? Ничего не стала делать, а молча выпила нашатырный спирт? Неизвестно. Возможно, она подумала, что и дочь мертва и тогда зачем жить? Но в таких случаях не надо думать, надо действовать. Ну, хотя бы удостовериться в том, что дочь мертва. Или в том, что она жива. А для этого нужен врач. Или милиционер. Или сосед. Хоть кто-нибудь. Но мать-парикмахерша не стала никого звать. Может быть, потому, что безумие иногда передаётся по наследству? Или потому, что есть такое состояние – шоковое. Неизвестно…
Известно только то, что и бабушка-разведчица и мама-парикмахерша весьма жестоким способом отправили себя в мир без печали, а Наташка – совершенно не приспособленная к жизни, забалованная, толстая, натуральная блондинка Наташка с потрясающими голубыми глазами и размахом ресниц в полметра – осталась один на один с водителем автобуса. В смысле, со своим папой. Биологическим отцом.
Бабушку-разведчицу и маму-парикмахершу похоронили рядом на Таировском кладбище. Наташка осталась жить в своей квартирке со своим папой. Закончился двадцать пятого мая восьмой класс – и Наташка ушла учиться в парикмахерское ПТУ. Мама-парикмахер, когда была жива, постоянно говорила, что её дочь поступит в институт. Но поступить в институт с Наташкиными знаниями и способностями без мамы-парикмахера не представлялось возможным. Директор школы вызвала к себе Наташкиного папу и сказала, что у его дочки в свидетельстве об окончании восьми классов будут стоять тройки, хотя на самом деле там должны были бы стоять двойки. Но Наташка – хорошая добрая девочка, и всем первоклашкам заплетает косички, и всегда помогает техничке… Очень хорошая, очень добрая, очень нежная, очень рукастая девочка. Ну, не всем даются языки с алгебрами, бывает. Ничего страшного. И она, директор, настоятельно рекомендует ему, Наташкиному отцу, пристроить девочку в какое-нибудь профессионально-техническое училище, потому что душа у его дочери золотая, а вот голова, увы и ах, из другого металла.
Водитель автобуса никогда особо не вникал в дела своей дочери – для этого были мама-парикмахерша и бабушка-разведчица. Потому, вернувшись от директрисы, он выдрал Наташку шлангом за то, что она дура. Вины директрисы в произошедшем нет, потому что та считала, что все в Наташкиной семье к ней, Наташке, относятся хорошо. Раз к ребёнку хорошо относятся мама и бабушка, то и отношение папы само собой разумеется, не правда ли? Увы, в данном случае директор не особо разобралась в ситуации, потому толстая, глупая, нежная и добрая Наташка была избита водителем автобуса. То есть шлангом, который был в руках у водителя автобуса. Он старался бить не сильно, но когда ты бьёшь кого-то шлангом, то старайся – не старайся, а гематомы по всему телу страшные. Особенно страшны эти гематомы, если это гематомы на теле твоей собственной дочери, избитой твоими собственными руками твоим собственным шлангом.
Подружка-одноклассница была сильно увлечена учёбой, и не то чтобы с глаз долой – из сердца вон, но заходила к Наташке всё реже и реже, а потом и вовсе перестала заходить. Люди вообще больше любят заходить туда, где радостная мама-парикмахерша и весёлая, остроумная бабушка-разведчица, и вкусная еда, а не туда, где злобный водитель автобуса и Наташка, похожая глазами не на добрую ухоженную швейцарскую корову, а уже на снулую рыбу, забытую в жаркий полдень на пирсе.
В начале десятого класса подружка – бывшая одноклассница поняла, что не видела Наташку уже полгода. И не просто не заходила, а именно не видела. Частенько, делая уроки за столом у своего большого красивого окна «сталинского» дома и поднимая глаза от тетрадок и учебников, она видела, что через дорогу её толстая, глупая, добрая подружка сидит на скамеечке под деревом, окружённая малышнёй, которую Наташка так любила, а подружка – бывшая одноклассница как раз не любила. Видела – и уговаривала себя, что у Наташки всё хорошо и чего к ней ходить, когда там этот противный, потный и вонючий водитель автобуса пиво с водкой пьёт? Ну и потом, всем хорошо известно, что если достаточно аргументированно поспорить с собственной совестью, то станет ясно, что хотела бы Наташка тебя видеть – сама бы зашла. Раньше, вон, бегала мыться чуть не каждый день, а теперь на скамеечке с малышнёй торчит. Особенно забавляется с этой мелкой Иркой, у которой заячья губа. Сама не заходит – ну и на здоровье. Обойдёмся. Наташка – толстая и глупая. У Ирки – заячья губа. Бог знает, как парует. А ты – умная, стройная и без физических недостатков. Безо всяких уродств. Вот и славно. Разошлись пути-дорожки.
Подростки ещё более жестоки, чем дети. Ещё не избавились от детской жестокости, но уже обзавелись взрослой. И ещё не научились эту взрослую жестокость скрывать. Берегитесь подростков. Они как та японская рыба, если не уметь её готовить…
И вот, в один из дней конца сентября – в начале десятого класса – бывшая одноклассница-подружка поняла, что давным-давно не видела Наташку там, через дорогу на скамеечке. Тогда она встала и через эту дорогу пошла. Из арки своей «сталинки» в подъезд греческо-еврейско-украинско-молдавского «шанхая», коими был полон этот южный приморский город. Поднялась по трём лестницам и прошла три веранды. Зашла в тамбур и толкнула дверь. Но дверь была закрыта.
Ничего удивительного. Бабушки уже нет. И значит, некому чистить рыбу тазами и заносить её на кухню, держа в зубах беломорину. И нет мамы-парикмахерши, а водитель автобуса вполне может быть со своим автобусом, а Наташка в ПТУ.
Подружка – бывшая одноклассница на всякий случай постучала. И постучала ещё. Помолотила кулаками в дверь. И даже в соседнюю дверь.
Потом через ту же дорогу она вернулась к себе.
Но какие бы аргументы вы ни приводили в споре-скандале с собственной совестью, совесть всё равно победит. Во всяком случае, пока вы ещё не совсем взрослый, хотя и со стигмами взрослости, подросток.
Подружка – бывшая одноклассница тревожно смотрела на подъезд через дорогу и через час сбегала ещё. Потом стемнело, и она смотрела на единственное, выходящее на улицу Наташкино окно единственной, по сути, комнаты Наташкиной квартиры. В окне не зажигался свет.
Подружка… Или уже не подружка? Девочка-ровесница. Наташкина ровесница. Пусть будет так. Девочка-ровесница написала записку, снова перебежала через дорогу, поднялась по трём лестницам, прошла три веранды и зашла в тамбур. Ещё раз постучала на всякий случай в дверь Наташкиной квартиры. Тишина… Она стала думать, куда бы приладить записку. В тамбуре хоть глаз выколи, но девочка-ровесница помнила всё наизусть. Пока она думала, открылась соседняя дверь. Оттуда вышла женщина в ярком халате-кимоно. Мама-парикмахерша всегда называла эту женщину «проституткой», и девочка-ровесница и Наташка её немного боялись. Правда, Наташка рассказывала тогда ещё подружке-однокласснице, что «проститутка» весёлая, добрая, у неё в комнате шик-блеск-красота, и она всегда угощает Наташку вкусными конфетами, когда мама не видит, и гладит по голове, приговаривая: «Бедная девочка. Тяжело тебе с этими ненормальными и жлобом педальным в придачу». Кто такой «жлоб педальный», Наташка не знала. Кто такие «ненормальные» – тоже. Потому что считала и эту квартирку, и эту бабушку, и эту маму, и этого папу вполне нормальными, как поначалу каждый считает нормой изначальную данность. Однажды мама-парикмахерша увидела, как Наташка берёт конфету у соседки, – вырвала из рук и долго кричала, что никогда и ничего нельзя брать у чужих, особенно у «грязных проституток», а потом упала и забилась в судорогах. И «проститутка» даже вызвала маме «Скорую», потому что у неё есть такая же роскошь, как и у одноклассницы-подружки, – телефон. И это очень странно, потому что мама-парикмахерша как-то хотела провести телефон и даже куда-то там ходила. Но где-то там ей сказали, что их дом не телефонизирован и даже в очереди не стоит. Странно. Откуда же тогда телефон у «проститутки»? И почему мама называла её «грязной»? Она как раз очень чистенькая всегда, сияющая и улыбается. И перед тем как вызвать «Скорую», быстро подложила маме под шею какую-то свёрнутую чистую тряпку, в зубы засунула чистую деревянную ложку, а Наташку отвела к себе в чистую квартиру. Тогда-то Наташка и увидела, какие там шик-блеск-красота!
– Здравствуй, девочка! – приветливо сказала «проститутка». – Я тебя помню. Ты – Наташкина подружка. Заходи! – и улыбнулась.
Девочка-ровесница с опаской зашла в «шик-блеск-красоту».
«Проститутка» напоила её чаем с конфетами и рассказала, что «жлобу педальному» дали двухкомнатную квартиру где-то на Фрунзе. И он туда переехал вместе с Наташкой.
– Бедная-бедная девочка. Невинное, забалованное, совсем не приспособленное к той жизни, что у неё сейчас, дитя. У неё был такой открытый взгляд. Такой доверчивый. Такие яркие добрые глаза. Голубоглазая глупышка… Они вытирали ей задницу до четырнадцати лет, и она не знала, в какой стороне хлебный и чем рубль отличается от копейки. Они сделали всё, чтобы она без них никуда, даже в самой малости. А потом взяли и траванулись хором, дуры ненормальные! Плохо их там, в дурдоме, лечили, что одну, что другую. Сдохли, оставив эту чудо-блондинку одну-одинёшеньку. Водила не в счёт. Ей-богу, в одиночку она бы ещё выжила… Как можно!.. Если бы она хотя бы была пацаном… Но она же… – «Проститутка» всхлипнула и утёрла глаза рукавом своего цветистого халата, – …девочка.
– А где на Фрунзе?! – спросила девочка – ровесница Наташки, удивившись тому, что не только бабушку-разведчицу, но и маму-парикмахершу лечили в «дурдоме». Наверное, тогда, когда она впервые в жизни поехала отдыхать на месяц. Помнится, Наташка никак не могла сказать, куда именно. И в бабушкину руку после школы вцеплялась как потерянная.
– А я знаю?! – ответила бывшая Наташкина соседка бывшей Наташкиной подружке. – В новостройке. Там их немного. Девятиэтажка ближе к Пересыпи. Я спросила у этого жлоба педального адрес, но он меня послал на… Послал, девочка. Прости.
Будь девочка-ровесница чуть сообразительнее, а не такой же фактически глупой домашней девочкой, как Наташка, она бы подключила к поискам своих родителей и тогда, быть может, эта история развивалась совсем по-другому. Родители девочки-ровесницы сделали бы всё правильно. Сперва бы они обратились в справочную и нашли человека по имени-фамилии. Затем бы они обратились в милицию… Хотя, а что сделала бы милиция? Ну тогда, может, что-то бы ещё и сделала. Если бы родители девочки-ровесницы подключили к поискам директрису, добрую, умную, справедливую – и депутата, то…
Но девочка-ровесница Наташки ничего не сказала своим родителям, кроме того, что Наташка и её отец переехали в новую квартиру.
– Ну и слава богу! – сказала мама девочки-ровесницы. – Хоть в человеческих условиях твоя Наташка жить будет, а не в этом сарае.
Девочка-ровесница самостоятельно обошла всю новостройку-девятиэтажку, ту, что ближе к Пересыпи. Вечером, когда большинство жильцов дома. Потому что дом – это такое место, куда приятно возвращаться после работы или учёбы и пить чай с конфетами, и смотреть телевизор, и заниматься всякими приятными и милыми глупостями вроде игры с папой в шахматы. В общем, девочка – ровесница Наташки поступила как самый что ни на есть индивидуум лёгкой степени дебильности – они, как известно, весьма социально адаптированы, если дело касается мелочи вроде «найти квартиру». Увы, найти квартиру – не то же самое, что найти человека.
Уже во втором подъезде на третьем этаже она наткнулась на искомое. Наконец-то дверь ей открыли не незнакомцы-новосёлы, у которых она пыталась выяснить, не знают ли они, где тут живёт такой-то и голубоглазая девочка-блондинка с конским хвостом толщиной в руку и рыжими веснушками. Незнакомцы-новосёлы кто бурчал, кто что-то жизнерадостно отвечал и советовал, но люди в новостройках редко знакомы друг с другом, даже живя бок о бок. И тут, во втором всего лишь подъезде, на третьем всего лишь этаже – такая удача! Дверь открыл водитель автобуса!
– Здравствуйте! – радостно воскликнула девочка – ровесница Наташки. – Вы меня помните?
– Привет! – озлобленно буркнул он. – Помню. Чего тебе?
– А Наташка дома? – всё ещё по инерции радостно спросила девочка-ровесница, не понимая, почему давно знакомый ей водитель автобуса не приглашает её войти.
– Нет её, – раздражённо буркнул Наташкин отец. И всем своим видом дал понять, что беседа окончена. И даже начал закрывать дверь.
– А когда будет? – Девочка-ровесница с неожиданной для себя самой ловкостью и наглостью просунула ногу между дверью и косяком.
– Не знаю. Никогда. Какого чёрта?! Она сбежала из дому! – быстро проговорил он.
– Кто там?! – крикнул из квартиры недовольный дребезжащий женский голос.
– Никого! Ошиблись! – крикнул он в квартиру и, наклонившись к девочке-ровеснице, зловеще прошептал, дыхнув на неё перегаром: – Удрала твоя подружка-шалава с мужиком. Не хер сюда бродить больше, поняла? Шею сверну! – пнул девочку-ровесницу по ноге и захлопнул дверь.
Девочка – ровесница Наташки не стала рассказывать эту историю ни маме, ни папе. Если рассказать маме – она будет ругать за то, что шлялась по незнакомому малоприятному району одна и – ужас-ужас! – вечером. Всё что угодно могло произойти. Её могли убить, изнасиловать, напугать и так далее. Мама была спецом в таких страшилках и была права, разумеется. Но что толку теперь говорить, когда уже шлялась вечером и одна. Если рассказать папе – то он только посоветует не рассказывать маме и предложит сыграть «партейку». А от партейки в шахматы, сколь угодно хитромудрой и красивой, ещё ни один человек не находился. И к тому же у девочки-ровесницы не было оснований не верить водителю автобуса. Ну, сбежала и сбежала. Бывает. От своих родителей иногда хочется сбежать, а они куда лучше водителя автобуса. Странно только, что сбежала «с мужиком». Наташка даже в четырнадцать в куклы играла – наряжала их, кормила «как взаправду». И с малышнёй вечно возилась. Ни на каких мужиков она никогда внимания не обращала. Похоже, она так и не узнала значения слова «проститутка». Так, поди, и думает, что «проститутка» – это добрая, весёлая, чистенькая женщина, в ярком цветастом халате, с телефоном, и чай у неё сладкий и конфеты всегда есть.
В общем, была Наташка – и нет Наташки. Фото осталось с одного из дней рождений. Наташка в шикарных блондинистых локонах, глаза сияют голубыми солнышками, веснушки рыжие. И всё это в цвете, не смотри, что фотография чёрно-белая. Наташка сбежала. Фотография в альбоме. Чужое дело закрыто. Потому что своих дел у десятиклассницы-отличницы по горло. Это только мисс Марпл заняться больше нечем, кроме раскрытия убийств. А тут и убийства никакого не было. Просто человек сперва лишился бабушки и мамы в одночасье, потом переехал, а затем – сбежал.
Как сбегает время.
Как сумасшедшее.
Как вниз по лестнице к морю в жаркий день, чтобы быстрее окунуться в прохладные волны.
Мысли о прохладных волнах особенно назойливы в августовском мороке Седьмого километра Овидиопольского шоссе. Огромный рынок невдалеке от южного приморского города. «Толчок»[2] – как называют его местные. Видимо, от слова «толчея», потому что тут тесно, как на Кольцевой линии Московского метрополитена в час пик. Хотя и дерьма, признаться честно, на этом «толчке» навалом, хотя аборигены и утверждают, что к сантехнике этот стихийный промтоварный рынок не имеет ни малейшего отношения. Некондиционного – для куда более цивилизованного, чем здесь, мира – просроченного дерьма в виде копеечных товаров широкого потребления, который тут толкают по весьма неумеренным ценам. Но пока и этому рады. На фоне этого, что вот-вот развалится, чему угодно обрадуешься. Тому, что можно купить босоножки не у гостиницы «Лондонская» или «Красная», опасаясь, что тебя посадят или, как минимум, исключат из комсомола за «фарцу». И эти нынешние, «толчковые», босоножки хоть отдалённо, но напоминают летнюю обувь, а не колодки для каторжников производства обувной фабрики имени светлого коммунистического будущего, что так и не наступит. И толпы людей – какого уж есть, но настоящего, – стекаются на Седьмой километр Овидиопольского шоссе.
Толпы людей, море бросовых турецких, польских, греческих и итальянских товаров – в основном тряпок и обуви. Море… Тьфу ты! Опять море. Вот лучше бы на море сейчас, чем здесь париться. Сталкиваться с потными телами. Тесниться у прилавков. Шумное, гомонящее, разгорячённое людское море. Но ничего не поделаешь – нужно приодеться к шестому курсу. Так что студентке-отличнице остаётся только сосредоточиться, выбрать, купить и смотаться побыстрее. На море. На нормальное море из солёной воды, а не из пропотевших, солёных, разгорячённых людей.
– Чай-кофе-капучино-холодная минералка!
– Шо вы мне впариваете, оно три копейки стоит, а вы мне тут говно за слона продаёте!
– Так не берите!
– Так я и не беру!..
– Чай-кофе-капучино!..
– Так уже идите себе!
– Так я и иду!..
– Яна, я пойду в машину, у меня уже ноги болят!
– У тебя всегда ноги болят, как только ты сюда приедешь!
– Такие у меня ноги, шо я им скажу?!
– Холодная минералка!..
– Давайте ваше говно, я его померяю!
– Не надо мерить моё говно, мерьте своё!..
– Почём эти целлофановые тапки?
– Эти прекрасные кожаные туфли – двести!
– Двести чего?
– Двести отжиманий. Начинайте. Если отожмётесь и не сдохнете – подарю, будете ходить как новенький. Если отожмётесь и сдохнете – подарю вашей жене, будете хоть в гробу обуты как человек!..
– Чай-кофе-капучино!
– На Староконке хоть рачков продавали!
– Вам рачков с капучино?
– Мне сказать!
– А если вам сказать, так и молчите! И не мешайте работать! Чай-кофе…
– Мадам, пирожки есть?
– Есть.
—Ну если есть, так знаете анекдот? Революция. Молодой полицейский Федя арестовывает юного революционера Васю, который орёт: «Долой царя! Долой правительство министров-капиталистов!» Гражданская война. Красногвардеец Вася арестовывает бывшего полицейского, спекулянта Федю. Отечественная война. Командир полка Вася сражается за советскую родину, Федя отбывает очередной срок за спекуляцию. Семидесятые годы. Майор милиции Вася арестовывает матёрого волка фарцовки Федю. Восьмидесятые. Пенсионер Вася торгует пирожками. Возле него останавливается лимузин, телохранитель открывает заднюю дверцу, из машины выходит Федя: «Слушай, Вася, что ж ты тогда орал: «Долой царя!»? Неужто тебе царь-батюшка запрещал пирожками торговать?»
– Ну ты пошутил, я тоже посмеялась. Так будем покупать пирожки или будем дальше слюнями брызгать?
– Мадам! Дайте два! Вы сформировали мою лояльность!
– На тебе три, пока мои правнуки в Гарвард не поступили, а твои не стали орать: «Долой правительство министров-капиталистов!»
– Вы берёте?
– Скорее нет, чем да.
– А так, чтобы скорее да, чем нет?
– Так уже скорее дарите, я только вчера был именинник по греко-католической версии.
– Котик, это очень дорого! Зайка, давай походим ещё, что ты тут уцепилась, мы только зашли. Ласточка, присмотримся-поторгуемся…
– Рыбка, вы за ним замужем или в любовницах? Первое – глупо, второе – стыдно!
О, никогда-никогда не умрёт язык этого южного приморского города, хотя хоронят его регулярно. В крови у местных афористичность и лингвистическая ёмкость, точность формулировок и уместность едких ремарок. Но не до того студентке-отличнице. Её это всё раздражает. Студентке-отличнице нужны новые джинсы, новые ботиночки и новая кожаная куртка. Старые джинсы уже никуда не годятся, старые ботиночки ещё вполне годятся, но они же уже старые! А новая кожаная куртка нужна, потому что старой у студентки-отличницы ещё никогда не было. Она хочет всё это купить, потому что накопила денег, и побыстрее выплыть из моря людского, чтобы поплавать в море Чёрном.
– Чай-кофе-капучино!..
– Чья это кожа?
– Это турецкая кожа.
– Я вас спрашиваю, чья эта кожа?!
– Так бы сразу и спросили. Телячья.
– Так я так сразу и спросил. А похоже на свиную.
– Вы что, обалдели?! Мусульмане не шьют из свиней.
– А турки что, мусульмане?
– А по-вашему, турки кто?
– А по-моему, турки – они хасиды.
– Шо вы себе думаете?! Вы хоть знаете, какие они, хасиды?
– Точно телячья?
– Вы будете брать или вы тут поговорить?
– Я не могу брать, не поговорив…
Голоса-голоса-голоса… Они сливаются в гул, и студентке-отличнице не до языковых изысков. Незнакомые голоса сливаются в незнакомый гул. Жара, душно, дурно…
– Холодная минералка!..
– Если это фирменные джинсы, то я – папа римский.
– Это фирменные джинсы. Бьюсь об заклад на вашу папскую тиару!..
– А чтобы взять?
– Это уже чтобы взять!
– Да я себя уважать перестану!
– Уж что-что, но это вы легко переживёте!
– Зачем вы меня обсчитываете?
– А зачем вы ко мне с долларами пришли? Когда я вижу доллары, я не могу не обсчитать. Такой у меня недостаток.
– Держите ваши недостатки в узде.
– Когда я вижу доллары – мои недостатки необузданны.
– Люся! Когда ты видишь любые деньги, твои недостатки необузданны… Рассчитай товарища по человеческому курсу, и я с тобой буду иметь серьёзный разговор!
Голос!
Голос!.. Это же классика! В человеке может измениться всё. Только не голос. Знакомый голос посреди моря незнакомых – это как маяк… Студентка-отличница поворачивается на голос, властно приказавший какой-то Люсе «рассчитать товарища по человеческому курсу», и видит… Видит прекрасно, дорого и со вкусом одетую стройную блондинку с конским хвостом, голубыми глазами и рыжими веснушками. Она кого-то ей смутно напоминает. Коровьи ресницы с размахом в полметра. Но взгляд, взгляд… Жёсткий, холодный, расчётливый. И… Ну нет! Та была глупая, добрая и толстая. А эта… Эта явно умная, очевидно, не так уж и добра, и тощая, килограммов пятьдесят вместе с конским хвостом толщиной в руку. Хоть сейчас на подиум. Да она на пару сантиметров выше самой студентки-отличницы, хотя та тоже вовсе не гном.
– Не может быть! – произносит вслух студентка-отличница, и красавица-блондинка внезапно отвлекается от Люси и смотрит на студентку. Взгляд её меняется…
– Подружка! – вдруг вопит она. – Чёрт возьми! Сколько лет, сколько зим!
– Семь. Если быть точными. Наташка, это ты?
– Ну а кто же ещё, кто же?! – подскакивает Наташка к девушке-ровеснице и радостно тормошит её. – Пошли, пошли скорее… пошли, тут есть спокойные места.
Она на мгновение оборачивается к той самой Люсе и, не отпуская подружкиной руки, говорит торговке жёстким тоном:
– Вечером сдашь кассу – поговорим. Всё поняла?
– Да, Наталья Николаевна, – коротко, расстроенно и несколько даже по-коровьи обречённо-покорно говорит Люся.
– За ними глаз да глаз нужен! – говорит Наташка подружке, таща её за собой через толпу. Чувствуется, что она тут как рыба в воде и ей в её передвижениях людское потное солёное море – не помеха. – Я тут девять контейнеров держу. Только поспевай!
Наташка? Наташка, с трудом складывавшая в столбик двухзначные цифры когда-то в школе, «держит» девять контейнеров на Седьмом километре? Студентка-отличница не может всё это уложить в своей напичканной книжными знаниями голове.
Они идут с Наташкой на задворки «толчка». Там тень, столики, хороший кофе, терпкий коньяк и ледяная минералка. Наташку всё время отвлекают какими-то деловыми разговорами, и студентка-отличница чувствует себя тут не в своей тарелке. Как будто она в костюме зайчика по ошибке вместо детского утренника попала на переговоры деловаров в ночном кабаке.
– Так! Тут не поговоришь. Короче, на тебе адрес! – Наташка быстрым летящим почерком пишет адрес на плотном листе, вырванном из дорогого блокнота в кожаном переплёте. – Жду тебя вечером у себя. Всё. И не спорь.
Наташка крепко целует подружку и, крикнув куда-то: «Счёт на меня запиши!» – исчезает в мороке рынка.
Подружка смотрит на плотный лист, и никаких мыслей, кроме тех, что неужели этот почерк – почерк той самой Наташки, что только к третьему классу научилась выводить что-то мало-мальски похожее на прописные буквы? – у неё нет.
«Ни фига себе!» – только и думает она до вечера.
«Ни фига себе!» – думает она вечером, понимая, что адрес на листе привёл её к тому самому дому на Фрунзе, но к другому подъезду и к другой квартире.
«Ни фига себе!» – останавливается она у роскошной бронированной двери.
«Ни фига себе!» – нажимает она на звонок.
Дверь тут же распахивается, и Наташка накидывается на неё с объятиями:
– На кухне! На кухне!!! Я накрыла на кухне! – кричит она и тащит подругу на достаточно просторную кухню. Удачный проект. – Помнишь, как мы всё время сидели на кухнях? И на моей и на твоей. Только на кухне!
– Ты как?! Ты где?! Ты что?! – голосит Наташка после первой. – Ты же всегда была у нас самой умной!
– Да я обыкновенно. Учусь. Последний год вот будет… Да у меня ничего такого. Замуж сходила-развелась. Работаю санитаркой. Ничего особенного. Ты лучше про себя расскажи!
– По второй! Давай срочно по второй! Возьми вот это закусить! Пальчики оближешь. Так бабушка готовила. Не знаю, откуда у меня так получилось, но я однажды купила синие, лук, чеснок, помидоры – и у меня получилось так же! Представляешь? Никогда до этого – и сразу получилось! Наверное, человек может запоминать, не помня. Или как там правильно сказать.
– Ты правильно сказала. «Запоминать не помня» – это просто-таки афоризм, Наташка.
– Да хорош издеваться! Ты говоришь куда правильнее меня!
Звонит телефон.
Аппарат стоит у Наташки прямо в кухне. То есть не стоит, а висит на стене.
– Давай быстро, вздрогнули!
Девушки опрокидывают стопки. Наташка поднимает трубку, жестами показывая подружке, чтобы та закусила икрой из синих, говорит «алло», немного слушает, а потом сама начинает говорить в трубку что-то на иностранном языке. Непонятном подружке. Не английском. На каком-то немного лающем, как бы спотыкающемся о согласные. Но она говорит не спотыкаясь. Подружка на английском говорит куда более медленно, хотя и в школе учила, и на курсах, и с педагогом отдельно занималась. Наташка на этом гортанном языке говорит так быстро и так складно, как будто долго и много общалась с носителями этого самого лающего, спотыкающегося о согласные языка.
– И здесь покоя не дают! – весело кричит уже по-русски Наташка, положив трубку и выдёргивая штепсель телефонного шнура из гнезда. – Сейчас быстро по третьей за встречу – и пожрём немного. Жрать хочу – помираю…
Наташка с подружкой выпивают и едят.
После еды выпивают ещё, и Наташка, наконец, начинает рассказывать.
Жить с водителем автобуса оказалось не очень-то. Сразу после похорон и оказалось. Когда съели всё то, что осталось от поминок – поминки-то, к слову, организовала та самая «проститутка», – папенька захотел жрать. Пришёл с работы домой, кинул какие-то деньги Наташке и сказал, чтобы завтра что-то купила-сварила. Наташка и купила. Тортов, конфет и мороженого. И больше у неё ни на что денег не осталось, хотя она честно хотела купить ещё и докторской колбасы, потому что сама её очень любила. Но бабушка всегда готовила отварную телятину. Наташка тогда, сразу после похорон бабушки и мамы, слабо представляла себе, что такое «телятина». Просто знала, что «отварная телятина» – это очень вкусно и её готовит бабушка. Но иногда хочется и докторской колбасы. Но бабушка и мама говорили, что туда добавляют туалетную бумагу. Но денег всё равно не осталось после тортов, конфет и мороженого. Торт она съела сама, мороженое растаяло, потому что Наташка не знала, что его надо ставить в холодильник. При бабушке и маме она думала, что мороженое всегда такое и вообще в таком вот виде и существует, пока его не съедят из стаканчика или, там, из хрустальной мороженицы.
– Ты же знаешь, они никогда не разрешали мне есть мороженое на улице или на пляже, потому что обязательно заболит горло, – Наташка горько усмехнулась. Хотя тональность её рассказа была скорее ироничная. – Ну да, понимаю, что ты сейчас думаешь, – сказала Наташка подружке. – Но не рассказывать же обо всём этом со слезами на глазах. Тем более что все бытовые неурядицы и шланги – ничто по сравнению с тем, что произошло позже.
Наташка разрывалась между попытками наладить быт, своим ПТУ, где, оказывается, те же уроки, что и в школе, а не только ремесло. Придираются, правда, куда меньше. Посещаешь занятия? Вот и молодец. Уже отличник. А потом ещё папеньке и квартиру дали. Наташка очень обрадовалась. Еле пережила переезд, потому что складывать вещи оказалось вовсе не так легко. Вот бабушка и мама – те всё умели. А потом водитель автобуса – он же на работе. И когда Наташка ошиблась, рассчитываясь с грузчиками, он так отходил её шлангом, что она неделю лежала в постели. Она же о деньгах тогда имела очень смутные представления.
А в новой квартире у папеньки быстро появилась новая жена. И Наташке она была не очень рада, хотя Наташка вела себя тише воды ниже травы. И вот в один прекрасный день… Или ужасный день?.. В один из ужасных дней в череде других ужасных дней водитель автобуса сказал Наташке:
– Вот бог, а вот – порог.
До шестнадцатилетия оставалась неделя.
– Папа, куда же я пойду? – спросила его Наташка.
– А это я не знаю, ты уже взрослая.
Родственников у Наташки не было. Она не знала, куда идти.
– Почему же ты не пришла к нам?! – воскликнула подружка.
– Ты знаешь… Не знаю почему. Это сейчас всё рассказывать – так – слова перебирать. А тогда… Бабушка и мама были для меня всем. И вот я всё потеряла. Папа… Тьфу ты, господи! Смешно. Такое слово – папа. Никак к водителю автобуса не идёт. Водитель автобуса тогда, когда были мама и бабушка, проходил фоном. Ну есть. Ну жрёт, пиво пьёт. Иногда водку. Под маминым «Запорожцем» лежит. Бабушку и маму дурами называет. Но негромко, из угла. Всё. И это всё стало всем, что у меня осталось. И когда он выставил меня за дверь, сунув в руку двадцать пять рублей одной бумажкой, я вообще как будто ориентацию потеряла. Иду с сумочкой – маминой ещё, я за неё схватилась – и не знаю, куда иду, зачем иду. Дошла до какого-то кафе. Зашла. Пельменей себе тарелку купила и стакан кефира. Потом выяснилось, что это было не кафе себе уличное, а привокзальная тошниловка. Я дошла пешком до вокзала. Почему? Не помню. Может быть, хотела куда-то уехать. А куда? И как? Паспорт дают в шестнадцать. И то, если прописка есть и ты сам за паспортом пошёл. Это я всё потом узнала, ага. А тогда заказала пельменей и стакан кефира, потому что есть очень хотела. Двадцать пять рублей этих так в потном кулаке и держала. Ко мне кент какой-то подошёл, мол, что такая молодая-красивая на вокзале делает? Работает? Нет, говорю ему, не работаю. У меня работы нет. Я ещё учусь в ПТУ. Меня отец из дому выгнал. Кент спросил, сколько мне лет. Я сказала, что скоро шестнадцать. Уточнил, где же мама и почему отец из дому выгнал. Всё рассказала. Он такой, знаешь ли, заботливый, внимательный. Ну прям добрый дядюшка. Про родственников уточнил. Сказала, что нет никого. Были бабушка и мама. И всё. И папа. Был…
Наташка налила ещё и закурила.
– И что? – нетерпеливо спросила подружка.
– И всё. Давай, за нас, женщин!
Девушки выпили.
– Что всё?
– Предложил ночлег. А затем и работу. – Наташка спокойно курила.
– Где ночлег? Какую работу? – недоумевала подружка.
– В публичном доме ночлег. И там же – работу!
– Наташка! – ахнула подружка. – У нас в стране нет и тем более не было публичных домов!
– Ага. А ещё в нашей стране не было секса. Ты даже представить себе не можешь, сколько в нашем милом южном приморском городе борделей. Я уж не говорю о стране. Нет, конечно, прогуливаясь вечером по Молдаванке или Большому Фонтану, ты нигде не увидишь сияющую неоном вывеску: «Публичный дом». Но они есть. И товар там на любой вкус. Включая мальчиков. В нашей милой стране, где за всё это положены разнообразные статьи уголовного кодекса. Во всяком случае, были положены.
Студентка-отличница выглядела… Выглядела так, как будто у неё из-под ног выбили табуретку как раз тогда, когда на шее у неё оказалась петля. Только шейные позвонки не сломались, и она вдруг оказалась в невесомости. Или в вакууме. Причём без скафандра. Студентка-отличница стала задыхаться. Наташка стукнула её по спине и обрызгала водой.
– Да ладно, ладно… Не пучь глаза и челюсть подвяжи. Дыши давай, нечего тут! Не люблю я шоковых реакций на что бы то ни было! – Наташка коротко хмыкнула. – Если тебе так удобней, можешь считать, что я всё это выдумала. Я же, в конце концов, дочка и внучка психически ненормальных и потому могу быть склонна к мифотворчеству. В общем, грех жаловаться. Два года провела практически в холе, тепле и неге. – Наташка со злостью воткнула в пепельницу бычок. – Даже денег скопила. И разошлись полюбовно. «Дядюшка» мне паспорт справил.
– А почему через два года? – задала студентка-отличница вопрос. И тут же почувствовала себя идиоткой. – Извини. Я не должна задавать тебе никаких вопросов. Сама расскажешь, если захочешь.
– Да ничего-ничего, задавай. Знаешь, после шланга и двух лет в публичном доме ни один вопрос не может меня ни ударить, ни ранить, ни оскорбить. Через два года у меня очень, если можно так сказать, удачно начались гормональные проблемы. Не то стресс догнал, не то не по возрасту половая активность. Да ещё и пара абортов, да… Бордель, понимаешь. Некоторые платят больше за то, чтобы всё а-ля-натюрель, безо всяких резинок и мыслей о прерванных половых актах. А таблеток мне как-то никто не предложил. А сама я о них, о таблетках, только от гинеколога и узнала. После последнего аборта… Так что я обросла волосами и снова растолстела. За первые-то три месяца после смерти бабки и матери, живя с водителем автобуса, я ой как похудела. Под шлангом вместо бабкиных творожков. Супермодель была. Сорок пять килограммов вместе с трусами. И трусы, кстати, научилась сама и снимать и надевать… Никакие бабушки не нужны оказались. Ты ешь, ешь, подружка… Я чего столько готовила?!
Студентка-отличница взяла что-то из ближайшей тарелки и стала вяло жевать. Ну не говорить же Наташке, что ей сейчас как-то кусок не очень в горло лезет.
– Да! Ты права! Мне тоже кусок в горло не лезет, и уже давно. Давай напьёмся в дым-ураган, когда я закончу, а? Уже мало осталось.
– Давай! – согласно закивала студентка-отличница.
– В общем, на морде и на сиськах стали расти толстые чёрные волосы, а блондинистая грива, наоборот, сильно поредела. Я разжирела, оплыла и стала замедленной. «Дядюшка» выдал мне паспорт, ещё немного денег, кроме накопленных, адрес хорошего эндокринолога – и вежливо выставил на улицу. А мог бы и на полях орошения выгрузить. Святой человек, чего уж там! – Наташка произнесла последние слова с такой ненавистью, что студентка-отличница содрогнулась. У неё в голове вообще творилась каша. Никак она не могла связать ту девочку Наташку, которую она знала, с той молодой женщиной, что встретила сегодня на Седьмом километре. И их обеих – девочку и женщину – с рассказами вот этой благополучной Наташки на её благополучной кухне.
– Так что я, как и в чём была – но с пополненной маминой сумочкой, – пошла. Уже не скажу «куда глаза глядят», потому что когда меня водитель автобуса выставил за дверь, глаза мои вообще никуда не глядели. Так что пошла я, сняла какую-то дыру, зато дёшево, и сделала загранпаспорт. И отправилась в Турцию. И пристроилась там водилой. – Наташка хихикнула.
– В Турции? Водилой?..
– Да-да, знаю. У тебя вопросов вагон и маленькая тележка. Почему в Турции? Почему водилой?
– И откуда у тебя права? – брякнула студентка.
– Откуда-откуда… Я бы и рада тебе сказать, что советские бордели – самые человеколюбивые бордели, и при них даже есть учебно-производственные комбинаты, где любая жрица любви может овладеть полезной профессией, но это, дорогая моя подружка, не так. Совсем не так. Нет при борделях учебно-производственных комбинатов. А есть там… Не надо оно тебе, что там есть. Живи безмятежно и чисто. – Наташка щелчком отправила очередной окурок в раскрытое окно. И, тут же прикурив следующую сигарету, продолжила: – Права же у меня – оттуда. Из маминой сумочки. В кармашке боковом так и лежали. И водить меня мама научила. Ещё в двенадцать лет. Я дура дурой была, да. Но для того чтобы выжимать сцепление, переключать передачи и не путать газ с тормозом – Эйнштейном быть не обязательно. Так что мама меня на своём «Запорожце» вывозила на четыреста одиннадцатую батарею и учила водить. Ты и не знала. Никто не знал. Я стеснялась того, чем бы надо гордиться… С мамой мы плюс-минус похожи, выглядела я тогда из-за своих гормональных проблем старше, так что всё срослось. Тем более, если помнишь, звали мою мать тоже Наташей и фамилии у нас с ней одинаковые. Только отчества разные, ну да мне было проще паспорт гражданский поменять. Перед тем как заграничный делать. А в Турции и водилой, потому что есть такие парни в Турции, которым нужны водители-женщины.
– Извращенцы? – оторопело уточнила студентка-отличница.
– Почему извращенцы? Нормальные парни. Водители-женщины нужны им не для себя, а для жён. Вот есть в Турции такие парни, что любят своих жён. Они, наверное, и у нас есть. Но мне пока такие не встречались… Платили мне в Турции отлично! Плюс еда, плюс униформа, плюс жильё. А когда челноки начали туда-сюда мотаться – так я в первых рядах оказалась. В общем, копейка к копейке, не прошло и пары лет, как у меня уже девять контейнеров на Седьмом в собственности и сейчас я расширяю свой незамысловатый, но многотрудный бизнес. От борделя и сумки «Мечта оккупанта» – к собственной сети модных бутиков, и да не оскудеют склады Милана, и да не выкупятся во веки веков в текущий год актуальные прет-а-порте коллекции, и да не перестанут проклятые капиталисты отдавать брак типа слегка кривоватых швов и неплотно пришитых пуговиц по три копейки за тонну, аминь! А волосы где надо – снова выросли. А чёрные с морды и сисек прошли. Безо всякой терапии. Видимо, из-за здорового воздержания от секса как такового.
– Обалдеть! – только и смогла сказать студентка-отличница.
– Мыльные оперы нервно курят! – грустно засмеялась Наташка.
– Это… А зачем ты квартиру в том же доме купила, где и… где и водитель автобуса живёт?
– О! Это отдельная история. Я решила его извести. И извела. Когда я кое-чего поднакопила, то явилась к нему и предложила продать мне хату. Он отказался. Плюс-минус связи, плюс-минус деньги – и я оказалась прописанной туда, где мне и положено было быть прописанной – в этой самой квартире, полученной водителем автобуса. Не захотел по-плохому, по-хорошему будет хуже. То есть – по закону. Я там пару месячишек у них с его дамочкой пожила – после борделя никакой ад не страшен, я закалённая. Папаня мой никогда особо здоровой печенью похвастаться не мог, а на дешёвую халявную водку падок оказался. Равно как и его новая супружница. Я им её просто ящиками поставляла с нехитрым закусоном. Ну а там кто разберёт, в какой из партий был не гадкий этиловый, а отличный метиловый? Да и кому нужны водитель автобуса и жена его, безработная алкоголичка? Да ещё в такое время, когда есть с чем разбираться ментам отсюда и до заката развала-передела. В мир иной обоих проводила по-людски. Пусть в фанерных гробиках и без музыки, но могла ведь и вовсе на помойку выкинуть. Никто бы не возражал. Продала ту двухкомнатную и купила себе трёхкомнатную. Отчего тут? А отчего бы и нет? Дом хорошей планировки. Ремонт, как видишь, забацала. Так что у меня теперь шик-блеск-красота! – Наташка внезапно рассмеялась. – Помнишь ту мою соседку «проститутку»?
– Помню. Я же тебя искала…
– Да. Она мне говорила… Самое смешное, что она действительно проститутка. А мне в жизни больше, чем конфеты, нужно. Не для того я через всё это прошла, и даже… Знаешь, я ту квартирку-сарайчик купила. В память о бабушке. Папане моему и так есть за что в аду гореть, но вот за то, что он бабкины ордена-медали продал, сука, а кукольный костюмчик отличной шерсти выкинул на помойку, гореть ему в аду вечно безо всяких прощений после каких угодно по счёту пришествий.
И Наташка расплакалась.
И плакала долго.
А потом они со студенткой-отличницей напились в дымину. И Наташка накручивала студентке-отличнице волосы на деревянные бигуди-коклюшки.
Студентка-отличница осталась ночевать у Наташки.
– Слушай, в Турции я прочитала «Графа Монте-Кристо». Я вообще много чего тогда прочитала. У персонального шофёра времени для чтения вагон. Помнишь, я в детстве удивлялась, что ты везде глотаешь книги одну за одной? Не понимала. Это же такое занудство. Какой-то болтун от нечего делать намешал салат из слов, а мы, видите ли, должны покорными коровами всё это прожёвывать. Какого чёрта, когда есть так много интересных дел! Например, попрыгать с малышнёй в классики или поиграть с ними в дочки-матери. Так вот, беру свои слова назад – читать офигительно интересно! Многое в голове на место становится. Пытаешься что-то такое уловить, что-то такое понять… А тут – бац! – умный человек уже всё для тебя сформулировал, не поленился. Я даже – только не ржать! – Толстого прочитала. Очень забавная у него эта Каренина. Нечем ей заняться было. С жиру бесилась.
– Ну, всё не совсем так. Ты делай поправку на время, в которое был написан роман…
– Время – ерунда! В любом времени женщина, не любящая свою дочь, – не женщина.
– Она любила своего сына.
– А у меня бы хоть пятнадцать детей было, я бы их всех любила до потери пульса.
– Будут ещё. Полюбишь.
– Не будут. Аборты. Гормоны. Не помнишь?
– Наташка! Сейчас всё лечится.
– Ну, может, и правда. Хорошо, в том борделе ничего круче гонореи не подхватила.
– У Льва Толстого была гонорея.
– Гонишь?! – восторженно присвистнула Наташка.
– Вот те крест!
– Ощущаю сопричастность гению…
Девушки засмеялись.
– Кстати, роман он должен был назвать не «Анна Каренина», а «Константин Левин».
– Наташка, у тебя для выпускницы ПТУ весьма наблюдательный ум! – искренне восхитилась студентка-отличница.
– Что есть, то есть, – загордилась Наташка. – Жизненный опыт, мать его!.. Нет, ну отвратительный персонаж этот Константин Левин. Всё он, видите ли, думает. Во всём ковыряется, как какой-то жук навозный. Если бы я так во всём ковырялась, в детальках, да о смыслах каждого своего пука задумывалась, так давно бы уже того… – Наташка вздохнула.
– Вот и не задумывайся. Так что там с «Графом Монте-Кристо»?
– Сказки. Ерунда. Враньё. Аббат его прям всему научил и сокровища, вишь, завещал-оставил. Ха-ха три раза.
– Я думала, ты сейчас скажешь что-нибудь о мести.
– Ну, о мести – оно, конечно, красивее. Да только, между нами девочками и по-честному: купить трёхкомнатную, продав двухкомнатную, легче, чем покупать с нуля. Такое вот тебе моё Монте-Кристо. И месть, разумеется. Что называется – приятным бонусом.
– А что ты сейчас читаешь?
– Учебники. Английского и итальянского. Мне за год на них зашпрехать надо. Учителей наняла. Не хочу, чтобы меня на переговорах третье лицо дезинформировало случайно. Или тем более намеренно. Знаешь, как у нас в бизнесе говорят? Третий лишний. Спи, подружка. Мне завтра с утра пораньше арбайтен. Это у тебя ещё каникулы, студентка! – Наташка поцеловала свою бывшую одноклассницу-подружку в нос. – Я была рада узнать, что у тебя всё хорошо.
– Я тоже была рада узнать, что у тебя всё хорошо.
Потом они не виделись ещё лет десять.
Да и то мимолётное общение, что состоялось десять лет спустя, трудно назвать встречей. Наташка была с красивым круглым животиком недель эдак на тридцать восемь – сорок. И была вся погружена в себя. За те десять лет, что девушки не виделись, Наташка стала владелицей большого бизнеса, построила себе красивый дом, и обнаружив, что ей уже весьма за тридцать, завела себе красивого мужа. Позже, что правда, мужа вывела. Ей нужна была дочь. И ей не нужно было, чтобы у её дочери был папа.
* * *
– Так что вы всё-таки думаете про дороже всех одетую блондинку?! – уточнил бармен.
– Артём, я думаю о ней только то, что вижу. А вижу я красивую женщину моего возраста. С яркими голубыми глазами, с конским хвостом натуральных светлых волос. И даже рыжие веснушки ей к лицу. Это удивительно, когда у женщин нашего с ней возраста ещё появляются веснушки. Сведи ты с ней знакомство поближе, она бы привела в порядок твою густую гриву обычной короткой мужской стрижкой. Твоя внешность от этого только выиграет. Уверена, что она отлично управляется с парикмахерскими ножницами. И, кстати, дам трое. Почему, когда ты решил мне рассказать, что ты о них думаешь-придумываешь, ты начал с этой? Она тебе нравится? Так действуй!
– Нет. Она слишком… Слишком взрослая для меня.
– Это верно.
– Но думаю-придумываю я обо всех. Я же не всегда буду барменом. Бармен очень даже может стать, например, писателем. Где же ещё столько увидишь, если не за барной стойкой?
– О! Есть масса мест… Можно закончить высшую мореходку, поболтаться в море, повидать мир. Можно стать юристом. Судьёй или нотариусом – тоже материала будет хоть отбавляй. Журналистом. Врачом. Военным…
– Барменом! – подсказал умный мальчик Артём.
Я рассмеялась.
– Ладно-ладно, сдаюсь. Барменом – тоже отлично. Подходит для того, чтобы стать писателем. И мороки меньше, чем хирургом или, там, судостроителем. Мороки меньше, но и достоверности – меньше не бывает. Хотя писателю достоверность ни к чему… Если он собрался писать чушь. Настоящему же писателю на платформе достоверности надёжнее. Именно к этой платформе подают поезда вдохновения, отправляющиеся в края чудес. Ладно… Ну так что же ты, Артём, думаешь-придумываешь, например, о невысокой, кругленькой?
– Она наверняка преподаёт в каком-нибудь вузе. Но так… Ничего особенного. Вечный ассистент. У неё старенькие мама и папа. Учитель и инженер. Что-нибудь в этом роде. И муж. Тоже такой, из середнячков. Тихий зануда со спёкшимися амбициями. Изводит ими только жену. У них есть ребёнок. Или даже двое. Такие же бесцветные. Если девочка, то с маминого фасона выдающимися попой и грудью. А если мальчик – то такой же ботан, как его папаша-зануда. А если детей двое – мальчик и девочка, – то я уже привёл их словесный портрет. Она считает, что у неё в жизни всё хорошо, но немного скучно. И эти посиделки для неё – единственное событие в размеренной, лишённой каких бы то ни было страстей жизни. Иногда старенькая мама жалуется ей на старенького папу. И тогда она звонит старенькому папе и просит его быть внимательнее к старенькой маме. Говорит ему что-то типа: «Ну, ты же знаешь, какая она у нас с тобой!» Вот вся жизнь этой серой бесцветной мыши и крутится вокруг этого «у нас с тобой», касается ли оно стареньких мамы с папой, тощего мужа из вечных середнячков или их детей. Красится она только на эти посиделки с подругами – и потому грим такой яркий и неумелый…
* * *
Вика с детства любила краситься.
Это неудивительно, когда твоя мама – гримёр в Оперном театре и дом полон всяких коробочек, похожих на пеналы с акварельными красками. Театральный грим тяжёл. Его должны видеть даже с галёрки. Так что никогда не покупайте билеты в первый ряд партера.
Театральный грим маслянист и фактурой напоминает помесь дёгтя с солидолом. И пахнет гуашью, размешанной с нутряным жиром. Наносить его непросто, но не так, как непросто его снимать.
Викин папа «плавал», и его не было дома месяцами. Мамы не было дома всего несколько вечеров в неделю – но это были пятница, суббота и воскресенье. Иногда добавлялись вторник и четверг. В субботу и воскресенье мамы не было с утра до самой ночи – в выходные есть и дневные и вечерние спектакли. В остальные, будничные мамины дни её не было дома с пяти до полуночи. Вика прекрасно с самого раннего детства чувствовала себя в одиночестве. Она ни капельки одиночеством не тяготилась. Как можно тяготиться одиночеством, когда, во-первых – оно временное, а во-вторых – рядом всякие чудесные, полные грима коробочки. Викина мама разрешала ей играться с ними и их содержимым. И Вика «красилась». Что знают о «краситься» другие девочки, в распоряжении которых всего лишь мамины косметички! Ну, пудра. Ну, румяна. Ну, тени. Ну, тушь. Ну, помада. Чуть пройтись пуховкой. Чуть косо мазнуть по скулам. Чуть тронуть смешной непрофессиональной кисточкой веки. Чуть кончики кверху и прокрасить по всей длине. Намазать губы. Всё.
Театральный грим требует часов, а не минут.
Вика садилась перед большим трёхстворчатым зеркалом на мамин пуфик и начинала священнодействие. Доставала «патронташ» – свёрнутую в трубу широкую ленту с гнёздами для кистей, кисточек, валиков, деревянных и металлических палочек, чего-то странного, похожего на мудрёный слесарный инструмент, – конструкции для завивания ресниц, и многого другого, таинственного и влекущего. Раскрывала все коробочки с гримом, баночки с пудрой, брусочки с окаменевшей тушью. Забирала волосы со лба под широкую ленту в горошек – мама купила её не где-нибудь, а в самом Париже, когда труппа была на гастролях. Вдыхала… Выдыхала… Так шаолиньский монах медитирует перед тем, как начать комплекс своих замысловатых упражнений… И приступала.
Вике была известна тайна всех тонов, полутонов и оттенков. Когда в зеркале отражался первый промежуточный этап – сильно промасленное лицо, – она точно знала, что главный осветитель останется доволен, когда ты сильно обтянутым Спартаком выделываешь свои па, мечась по сцене. Когда Вика взмахивала потяжелевшими от комочков туши ресницами, она представляла себе свою мордаху, с улыбкой смотрящую в одну точку зала, пока тело крутит и крутит своё фуэте. Раскрашивая во все цвета радуги веки и нанося на щёки румяна, Вика была не Вика, а соблазнительная коварная Одилия и трогательно пунцовеющая Одетта.
Балет привлекал Вику куда больше оперы. Балетные все были стройные, мускулистые, подтянутые и не ходили, а летали над землёй, развернув элегантные плечи. А оперные примы и премьеры были толсты, неповоротливы, и видя, как восемнадцатилетняя Марина Мнишек на сцене оборачивается старой толстой тёткой, бочкообразная грудная клетка которой равна в обхвате бёдрам, а обхват последних равен, в свою очередь, окружности талии в трёхзначных сантиметрах, Вика понимала, что опера – не для неё. Балет! Только балет!
Но балетные так не думали. Они очень любили свою гримёршу и её дочь. Но дочери гримёрши до балета было, как до Китая раком. Впрочем, до оперы тоже.
Во-первых, фигура. Даже в самом раннем детстве Вика была колобком с большой попой и короткими ножками. И не в самом раннем осталась такой же. Вся фигурой пошла в свою маму – совершенно южнорусскую женщину: невысокого роста, массивную, с грудью пятого размера и попой с корму сухогруза. Правда, у мамы была талия. Но была ли она сама по себе или же визуализировалась в пространстве благодаря слишком выдающимся верху и низу – неважно. Не балетная фигура. И эта фигура – семейная, женская. Балетная фигура – это широкие плечи, узкий зад и длинные ноги. Немного напоминает фигуры пловцов, в чуть меньшем масштабе. Вот такая фигура была у Викиного папы. Хотя он был не пловец, а моряк. И жадиной не был. И очень любил и свою жену, и свою дочь. Просто обожал их обеих. И с радостью бы передал дочери свою фигуру, но, увы, – мы вольны распоряжаться своей жизнью, но совершенно не властны над долевым участием своего генетического кода в наших потомках.
У Вики не было также чувства ритма и музыкального слуха. А это очень важно для балетных. Ещё у неё не было никакого голоса, даже самого крохотного. Так что какая уж там опера.
Зато Вика уже к третьему классу средней школы владела всеми тайнами гримёрского ремесла. И в третьем же классе твёрдо решила после восьмого поступать в театральный техникум. Всё ближе к сцене.
Квартира Викиной семьи, находившаяся совсем недалеко от Привоза, была вполне вместительной. Две большие комнаты, отдельная кухня. И туалет.
У папы на пароходе была отдельная каюта, и в ней – отдельный санузел, с унитазом, ванной и душем. Когда Вика первый сознательный раз попала к папе на пароход – она аж ахнула от такой роскоши, хотя очень сильно устала.
Про то, что провожают пароходы совсем не так, как поезда, многие ещё помнят. Но вот о том, что встречают их и вовсе иначе, – знают немногие. Потому что об этом не спето.
А встречают пароходы так: сперва жёны моряков узнают приблизительные даты прихода. Но ещё точно не знают порт. Это может оказаться порт большого южного приморского города. А может и совсем маленький – порт города-спутника большого южного приморского города. Или не маленький, а средний. И не спутник, а самостоятельный южный приморский город-корабел. Жёны моряков конкретного судна кооперируются, перезваниваются, уточняют. Как правило, во главе кооператива жён моряков конкретного судна стоит жена капитана или жена старпома. Или даже жена стармеха. Дело в том, что капитан, старпом и страмех могут звонить и давать радиограммы жёнам куда чаще, чем, например, третий механик или вовсе матрос-моторист. Но у жён моряков коллегиальность налажена на высшем уровне – и, простите, братство жён моряков не делает различий между женой капитана и женой матроса. Что знает жена капитана, то через полчаса знает жена матроса. И у нормальной капитанской жены никогда корона не упадёт позвонить или даже приехать к жене матроса, чтобы сообщить, примерно когда и примерно в какой порт приходит судно. И даже если судно приходит не в южный морской торговый порт, а в порт торговый морской северный, то жёны экипажа и тут кооперируются, скупают билеты в целый плацкартный или купейный вагон и едут встречать своих мужей прямо в город Ленинград.
Викин папа не был ни капитаном, ни старпомом, ни стармехом. Он был хуже – помполитом. Сейчас таких должностей на судах нет. Но когда Вика была маленькой, такие должности на судах были. Помполит – это помощник по политической подготовке. Комиссар. Стукач. Следящий за тем, чтобы моряки не особо распространялись о том, что в самом лучшем в мире государстве у человека в квартире есть только туалет и совсем нет ни душа, ни ванной. Да и сам дом, где есть две большие комнаты и отдельная светлая кухня, – аварийный. И лет пятьдесят уже как предназначен на снос.
Викин папа был очень хорошим помполитом. Он всегда опускал в отчётах куда следует, что Иванов с Петровым и Сидоровым собирались в порту Сан-Франциско больше трёх (четвёртым был именно Викин папа) и бродили куда не следует – в бордель. Не попользоваться, упаси боже! Только на двери заведения поглазеть. И не потому, что «облико морале», а потому что соу икспенсив фор рашн сейлор. И лучше купить джинсы жене, дочери и на продажу, чем воспользоваться услугами жриц любви. Но интересно же! Ещё он опускал в отчётах, что принайтованного на палубе груза – чуть больше положенного, хотя чёрт его знает, что капитан собирается делать с этим старым «Крайслером» с американской помойки в стране, где детали даже для отечественных «Жигулей» – проблема.
В общем, помполитом Викин папа был отменным, всегда щедро налево и направо разливал культфондовское спиртное и культфондовские бабки тратил по прямому их целевому назначению – на «куда следует», на таможню и на санэпидконтроль. И экипаж просто обожал своего помполита и ни за что на свете не променял бы его на другого. Стеной, горой и прочими укреплениями экипаж стоял за своего помполита. Хороший комиссар – это или мёртвый комиссар, или ещё большая редкость, чем яйцо Фаберже, изготовленное для дома Романовых на Рождество.
Ближе к приходу судна информация жёнам моряков поступает чаще и становится разнообразнее. Жёны моряков перезваниваются, приходят друг к другу пить кофе-чай чуть не по нескольку раз в день, и наконец поступает самая проверенная информация, самая точная информация, самая последняя информация! Тогда-то, во столько-то, к причалу такому-то! Хватайте себя, детей, торбы с горячими пирожками, собираемся в полдень у бюста Вакуленчуку. С собой – паспорта и свидетельства о рождении. Иначе на территорию порта не пустят. Это дополнительно сообщают начинающим жёнам моряков жёны бывалые.
И вот тогда-то, во столько-то, у главного въезда в торговый морской порт большого южного приморского города толпится стайка нарядно одетых, красиво причёсанных женщин с нарядно одетыми, красиво причёсанными карапузами, детьми и подростками. Они в радостном возбуждении. Ещё бы! Они не видели мужей и пап три, четыре, пять месяцев. Полгода. И даже месяцев восемь!
В час им позволят пройти проходную!
В два им сообщат, что причал не тот, что запланирован.
И вообще, пока судно на рейде. Там «власти». В три на судне ещё кто-то. В четыре изрядно помятые карапузами, детьми, подростками и ожиданием жёны обновляют макияж. Потому что все уже немного расстроились и даже поплакали. Отлично, что жена помполита гримёрша. Никто не умеет обновлять макияж так умело и быстро, как она. Причём любыми подручными средствами, иногда даже пальцами. И с собой у неё есть помады всех оттенков, на всё, простите, братство моряцких жён. С учётом не только цвета волос, одежды, но даже и времени года и суток. И освещения.
Где-то к шести вечера объявят, что вот-вот подойдёт автобус, который отвезёт жён моряков к совсем другому причалу где-то на самой далёкой окраине огромной территории порта. «Власти» дали добро.
К восьми жёны похожи на сбесившихся марионеток.
К десяти, сидя кто с сигаретой, а кто и с флягой под бюстом матроса Вакуленчука, жёны моряков, смеясь, смотрят на где попало упавших карапузов, детей и подростков – и им уже всё равно. Потому что полгода и даже восемь месяцев пережить можно. Но последние десять часов… Это невыносимо!
– Зачем я вышла замуж за моряка, дура?! – говорит капитанша. – Сватался ко мне хороший парень. Сейчас директор завода. Каждый вечер дома. Ну, пусть не каждый. И не нужен он мне каждый вечер дома. Достал бы меня этот директор завода, если бы каждый вечер являлся, как поц, домой. Но вот это… – тычет капитанша труднодоступной простым смертным курящим женщинам сигаретой в сторону главных ворот на территорию торгового морского порта, – уже слишком.
– А я каждый раз, как этот дурак уходит в рейс, затеваю ремонт. Ни одного ремонта эта скотина мне не помогла сделать! – злится старпомша. Причём непонятно, на кого она злится. Не то на самом деле на «этого дурака» умницу старпома, или на курящую капитаншу. Старпомша, видите ли, считает курение капитанши куда большим смертным грехом, чем её, старпомши, блядство. – Он там с буфетчицей кувыркается, гад, а я ремонты делаю, как идиотка! – Старпомша нервно теребит в руках измочаленный в клочья носовой платочек.
– Ты не пробовала делать ремонт, когда он дома? – уточняет жена помполита, наша славная гримёрша. – Он бы тебе с удовольствием помог.
– Не-е-ет! – Старпомша расплывается в счастливой улыбке. – Когда он дома, я хочу, чтобы он был со мной. В красоте, чистоте и уюте. Чтобы мы просто любили друг друга. Чтобы отдыхали. Когда он дома, я хочу в Ялту, и в Москву, и в Питер, и на Алтай уже пару лет собираемся. Делать мне нечего – делать ремонт, когда он дома! – Она снова озлобляется. – Чёрт побери! После всех трудов по этому ремонту я ещё сижу тут как кретинка и жду этого гада! Утку с яблоками оставила на подоконнике, потому что она была горячая. А теперь как бы не скисла, пока эта тварь никак к причалу не подойдёт! – Старпомша плачет.
– Девочки, девочки! Успокойтесь! – стармехша. – Вы хоть своим рога ставите. А я знаете, какая голодная? Я его в тряпки порву. И пусть он мне только посмеет сказать, что он устал…
– Или у него голова болит! – подхватывает помполитша-гримёрша.
Женщины заливаются смехом.
Карапузы, дети, подростки на газонах, скамейках, торбах с давно остывшими пирожками протирают сонные глазки и начинают канючить: «Мама! Пошли домой!»
Женщины яростно накидываются на карапузов, детей, подростков с воплями о том, что папа по полгода болтается в море-океане, чтобы ты, бездельник, жил как у Христа за пазухой, а тебе папку в падлу лишний часок подождать?
Как хорошо, что у нас есть дети! У нас не сносит крышу, потому что всегда есть предохранительный клапан для спуска раздражения – наши любимые, дорогие дети.
И только гримёрша никогда не ругает свою Вику.
Первый раз Вика была в порту и у папы на судне в возрасте девяти месяцев. Она ничего об этом не помнила. Но ей рассказывали, что мама-гримёрша забыла Викино свидетельство о рождении, а без него на территорию торгового морского порта никак. И никак не оставишь девятимесячного ребёнка на скамейке или газоне под бюстом матроса Вакуленчука. И потому капитанша тогда, дымя своей вечной иностранной сигаретой, наказала маме-гримёрше упаковать Вику в большую вместительную сумку капитанши, откуда та выкинула все в очередной раз остывшие пирожки. И Вика впервые посетила территорию большого южного морского торгового порта во вкусно пахнущей сумке капитанши. Иностранной сумке со змейками. В такой сумке, что надо – маленькая, а если что – например, упаковать девятимесячного карапуза, – то большая. Девятимесячная Вика ехала в сумке в автобусе. А потом, когда оказалось, что судно ещё не причалило, а всё ещё на рейде, то девятимесячная Вика шла в сумке на катере и поднималась в сумке по штормтрапу. Боцман никак не мог понять, почему этот слабосильный колобок, жена помполита, и так-то не слишком владеющая искусством подъёма по штормтрапу, сжимает – до окончательного побеления костяшек – в правой руке какую-то здоровенную торбу, неумело карабкаясь чуть не зубами.
– Кинь мне сумку! – кричал боцман. – Кинь мне сумку, балда!
Но «балда» не хотела кидать ему сумку и только слабо перехватывала левой-правой, левой-правой. Особенно слабо и особо бережно перехватывала правой.
– Давай мне сумку! – орал боцман, подавая ей руку. – Что у тебя там такое, ёлки-палки?!
Наконец боцман, кряхтя и стеная, вытащил Викину маму за талию на борт и, вытирая от испарины лоб, сказал ей:
– Скажи мне, что у тебя там что-то очень и очень дорогое. Иначе я тебя отшлёпаю, не посмотрю, что ты жена помполита.
– У меня там не просто очень и очень дорогое. У меня там – самое дорогое! – смеясь и плача, сказала Викина мама и поцеловала взмокшего боцмана.
Вика об этом своём вояже знала всё. И ей иногда было очень обидно, что она о нём только знает, но ничего не помнит.
В девять лет уже всё помнишь.
Помнишь, что мама, капитанша, старпомша и стармехша, наплакавшись и насмеявшись вдоволь, уже собираются отчаливать по домам и завтра снова сюда. И вдруг делают стойку покруче любых охотничьих собак куда-то в темноту, из которой ты ничего не видишь, ничего не слышишь и ничего не вынюхиваешь, и… И они все вместе, разом забыв и о слёзах, и о смехе, и о карапузах-детях-подростках, срываются и несутся к проходной главного въезда в морской торговый порт большого южного приморского города. И через минуту возвращаются, хватая свои и не свои – там, на месте, разберёмся! – торбы и отпрысков в охапки и несутся к автобусу.
– Власти дали добро!
Жёнам моряков уже плевать на помятые блузки, поплывший от слёз и смеха макияж, на потрёпанные ветром и ожиданием причёски. Как гончим и борзым плевать на свой экстерьер, когда они поднимают дичь. Были бы у жён моряков хвосты – они бы непременно нервно подрагивали.
– Какой причал? Какой причал?! К какому причалу?!!
– Да какая разница. Я уже скоро кинусь и вплавь до того рейда догребу!
– Девочки, успокойтесь! Они, кажется, и правда ещё на рейде. Не ссориться! В катер согласно табели о рангах, вы помните.
– Нет, они на причале. На причале. На причале. Они-на-прича-а-а-але!!!
Жёны машут своим морякам, стоя на причале. Они смеются и плачут, поднимаясь по трапу и, наконец, добравшись до своего, хватают его в охапку и целуют и хохочут, прыгают ему на шею и голосят, осторожно, бережно прикасаются к нему и молчат, и только слёзы струятся по щекам. Зависит не столько от характера или от силы любви, а скорее от стажа профессии «жена моряка».
– Боже мой! Такого жуткого прихода ещё не было! – будут потом говорить жёны моряков друг другу. – Нет, ну такого ужасного, чудовищного прихода ещё не было! – будут повторять они вновь и вновь из года в год, о каждой новой встрече.
Пароходы встречают совсем не так, как поезда.
Вика мечтала ещё раз прокатиться на катере и взобраться по штормтрапу не в сумке, а сама. И не понимала, почему мама так радуется, что судно подали к причалу.
Но всё равно – это счастье! Быть у папы на судне – это ни с чем не сравнимое счастье! А ночевать у папы на судне… Сравнивать ничего нельзя. Не с чем. Не сравнивается. Несравнимо. Несравненно!
Папина каюта – другой мир. Как из заграничного кино про Пьера Ришара. У папы в каюте спальня, кабинет и санузел с унитазом, ванной и душевой кабинкой. У папы в каюте заграничные бутылки с алкоголем для папы и мамы и заграничная кока-кола для Вики. Кока-кола!!! Конфеты в блестящей фольге. Всё в иностранных буквах. Огромная сумка с подарками для Вики. Но главное! Главное!!! ПАПА!!! Папа… Папины объятия. Папины руки. Папин запах… Папины щёки. Папины волосы. Тёмно-русые, коротко стриженные папины волосы… Папин нос – провести пальчиком. Папин рот – поцеловать крепко-крепко. Папины ушки. Самые красивые в мире папины ушки. Папин лоб. Папина ладонь. Папины колени. Сумка с подарками валяется в углу. И кому она нужна, та кока-кола? Да и конфеты – ерунда!
Мама-гримёрша вдруг становится какая-то странная. Папа наливает ей стакан тёмно-коричневой жидкости из бутылки, на которой написано Wisky. Мама чуть не залпом выпивает эту жидкость, хотя обычно мама не пьёт. Мамин взор затуманивается, становится молочным, похожим на красивые заснеженные хрупкие фигурки венецианского стекла, и мама смотрит-смотрит-смотрит на папу. Кажется, что мама считает, что папа, папины объятия, папины руки, папин запах, папин нос, папин рот, папины ушки, самые красивые в мире папины ушки, папин лоб, папина ладонь и папины колени на самом деле не Викины, а её – мамины. И она сейчас просто позволяет Вике быть как бы первой. Понарошку. Мама играет с Викой в эту игру, потому что на самом деле папа не Викин, а мамин. Но мама выпивает тёмно-коричневую жидкость, и это позволяет ей быть великодушной и разрешить Вике с папой поиграть. Чтобы потом, когда Вика устанет, у мамы с папой было всё по-настоящему.
– Детка… Детка… – шепчет папа. Но он оглядывается на маму, и Вика понимает, что эта «детка» тоже не её, а мамина. – Детка, подожди. Детка, потерпи… – шепчет папа ласково Вике, отрывая её от себя и оглядываясь на маму.
Но Вика тоже очень великодушна. Просто быть великодушной, когда ты первая исцеловала всего папу вдоль и поперёк и папа сделал тебе горячую ванну с огромным пенным пахучим покрывалом. Вика будет лежать в ванне целый час. Или даже два! У папы тут, в санузле его каюты, горячая вода льётся из крана просто так! А не как у бабушки – под рёв воспламеняющихся сопел колонки. И не как у тёти Веры – только иногда горячая, а в основном только еле тёплая.
Когда Вика выходит из папиного практически заграничного санузла, мама уже спит на кровати в папиной спальне, счастливо разметав руки по подушке. Папа нежно прикрывает мамины огромные белые груди одеялом. Всё. Викино время. Теперь они с папой будут спокойно разбирать большущую сумку подарков и болтать обо всём на свете. Папа будет рассказывать чудесные истории о заморских странах. Это даже интереснее, чем сказки. Потому что сказки – это выдумка. А там, где был папа, – это всё на самом деле есть! Просто недоступно простым смертным, а только богам этого южного приморского города – морякам. Папины рассказы, папины руки… Вика засыпает прямо на полу папиного кабинета. Викин папа долго смотрит на спящую Вику. Смотрит на свою дочь с неизбывной любовью. С такой любовью, сильнее которой только смерть. Насмотревшись, он берёт свою уставшую от впечатлений и счастья дочь на руки и укладывает её на диван своего кабинета, и подкладывает ей под голову необычную упругую небольшую иностранную подушку, и укрывает её мягким иностранным пледом. И наливает себе ещё немного из бутылки с надписью Wisky. Пьёт маленькими глотками. Курит маленькими затяжками. И опасливо, помалу, созерцает своё счастье – своих женщин. Глоток. Затяжка. Вика. Глоток. Затяжка. Гримёрша. Он во всём этом – в глотках, в затяжках, в созерцании, в Вике, в гримёрше – как в сфере. Сфере счастья.
Жизнерадостный, добрый, весёлый, обожающий своих Вику и гримёршу помполит.
– Еврейское счастье – это когда все свои дома и спят! – нежным тишайшим шёпотом говорит насыщенным, красивым, фактурным голосом этот фигуристый мужчина своему стакану, ложится на спину на ковровое покрытие и, удовлетворённо вздохнув, потягивается, как потянулся бы, наверное, ангел после долгого перелёта, существуй ангелы на самом деле и будь у них крылья.
Большую часть времени Вика и мама-гримёрша проводили вдвоём в своей квартире на третьем этаже давно уже аварийного дома. Две большие комнаты – в одной, поменьше, спала Вика. В другой – побольше – спала мама. Две большие комнаты с кухней и с туалетом. Мылись они на кухне, в тазике или даже корытце. Ежедневно. А раз в неделю отправлялись в дальний путь – на посёлок Котовского. Там, в новом доме, в трёхкомнатной квартире, жила сестра-близняшка Викиной мамы-гримёра. Жила с мужем, двумя детьми – мальчиком и девочкой, и со всеми удобствами. В том числе с ванной комнатой и централизованной подачей воды. Когда только холодной, когда – еле тёплой. А в особо удачные дни, изредка, даже горячей.
Мама и Вика мылись, и потом дети игрались в своей комнате, а сёстры-близняшки долго-долго пили чай и болтали о всяком. Чаще, конечно, о своих мужьях.
– Твой дома всё время. Везёт тебе… – говорила гримёрша.
– Толку-то от того, что он дома?! – всплёскивала руками близняшка.
– Ну, как же! Ты каждый вечер можешь его обнимать, целовать и всё такое, ну, понимаешь… Он каждый вечер может играть с детьми! – удивлялась гримёрша такому непониманию пользы от ежевечернего мужа.
– Могу-могу, – бурчала близняшка в ответ. – Могу обнимать, целовать и всё такое, да только не хочу. Да и он не хочет. И не особо-то может всё такое, между нами, девочками, – зло хихикала она. – И с детьми что-то не играет, а только «Отстань!» да «Уйди!». И приносит в дом копейки. Зато каждое утро его корми. И каждый вечер – корми. Как в это тощее недоразумение столько влезает-то, а? Как в прорву бездонную. Глисты, не иначе. Пожрёт – и на диван, яйца чесать под программу «Время». А твой – денег с подарками навёз, праздник всем устроил и отчалил. Тебе у кастрюль и сковородок выстаивать не надо. Только тряпки свои заграничные знай в театр надевай, прогуливай.
Близняшка плакала. Гримёрша её успокаивала. Близняшка всегда плакала, а гримёрша её всегда успокаивала. И всегда, каждую неделю, привозила своей сестре-близняшке и заграничные тряпки, и подарки детям. А уж какой щедрой была Вика! Всё, что привозил ей папа, – пеналы с большеглазыми девочками, ластики, пахнущие жевательными резинками, жевательные резинки со вкладышами, ручки, карандаши и огромные наборы фломастеров, – она всегда делила на троих «по-честному». А потом и свою долю отдавала двоюродным брату и сестре, когда те с тётей-близняшкой приезжали в гости к гримёрше.
– Да-а-а! – удовлетворённо констатировала близняшка каждый раз. – Центр города – это, конечно, хорошо, но зато я каждое утро могу принимать душ, а каждый вечер – ванну! А ты тут прыгай, в своём центре, с мисочками и тазиками!
– Конечно! Своя ванная комната – это замечательно, – мягко соглашалась гримёрша. – Да и что там тебе с твоего посёлка ехать! Села на автобус – и уже тут! – подбадривала она свою близняшку, ненавидевшую посёлок Котовского.
Но близняшка, вместо того чтобы подбодриться, ещё больше крысилась на гримёршу. Совершенно непонятно почему.
Сёстры очень любили друг друга. Очень. Они жить друг без друга не могли. Просто так всегда бывает у однояйцевых близнецов. Генетически – они копии. А вот характеры… Один – всегда немного ведомый и мягкий. А другой – всегда чуть-чуть ведущий и жестковат. Близняшка гримёрши была жёсткой и ведущей. Но по жизни её вела мягкая ведомая гримёрша. Они никогда не разлучались больше чем на неделю. И детей друг друга они тоже очень любили. Но близняшка, любя и не представляя себе своего существования без гримёрши, всё равно немного завидовала ей. И сама на себя за это злилась. Отчего и раздражалась. Гримёрша всё это прекрасно понимала и, стараясь быть ещё мягче, ещё тактичнее и ещё любезнее, всегда нарывалась на ещё большее раздражение. За час они могли разругаться навсегда – и тут же помириться до гроба. Вика очень хорошо знала эту их особенность и с самого детства считала, что мама-гримёрша и тётя-близняшка просто играют в такую игру.
– Тсс!!! – говорила она двоюродным брату и сестре. – Слышите? Наши мамы опять играют в свою игру.
– Чур, я угадаю, какая первая заплачет, а какая – первой будет извиняться сегодня! – громко кричал тощий двоюродный брат, копия своего папы.
– Чего тут угадывать, – фыркала круглая двоюродная сестра, копия своей мамы. – Первая заплачет наша мама, как всегда. А извиняться будет Викина мама. Тоже, впрочем, как всегда.
Близняшка гримёрши работала экономистом на птицефабрике и потому считалась самой образованной из сестёр. Иногда, когда Вика с мамой-гримёршей приезжали на посёлок Котовского мыться, тётя-близняшка выходила встречать их в очках и махала на них руками:
– Ой! Вы так не вовремя! Ничего на работе не успеваю! Сейчас же квартальный отчёт! Взяла всё это на выходные, а теперь на вас время трать!
– Ничего-ничего! Мы всё сами, не отвлекайся! – говорила близняшке гримёрша. Но близняшка всё равно с удовольствием отвлекалась на Вику и её маму, даже если отчёт был не квартальный, а годовой. Муж близняшки-экономиста тоже всегда с удовольствием отвлекался от дивана, газеты и телевизора на визиты Вики и её мамы, потому что гримёрша всегда привозила вкусные дефицитные консервы, заграничное мыло и шампуни и чего-нибудь вкусненького с Привоза. Близняшка всегда хмурила брови и кричала на гримёршу за очередную сырокопчёную колбасу или что-то в этом роде:
– Делать тебе нечего! Это же ужасно дорого! Мне бы твои деньги, уж я бы ими не швырялась!
Но всегда была очень довольна и тут же открывала все консервы, нарезала все сырокопчёные колбасы и ставила всё на стол, где сперва они сидели все вместе, а потом – снова только близняшка и гримёрша до самой-самой ночи. И потом Вика с мамой оставались ночевать у тёти.
Но всё равно, как ни любила Вика своих брата и сестру, маму и тётю, больше всех она любила папу. А когда папы не было – она любила оставаться одна, пока мама в театре, наносить грим, наряжаться и представлять себе, что она танцует на сцене. Или – ладно уж! – хотя бы поёт. Но тоже на сцене. Она уже в девять лет приняла решение поступать после восьмого класса в театральный техникум, но никто же не мешает ей представлять всё что угодно. Особенно когда она одна.
Иногда она представляла это себе не одна, а с подружкой. У неё была только единственная подружка – зато с самого первого класса. И с этой подружкой она делилась тем, чем никогда не делилась ни с мамой-гримёршей, ни с тётей-экономистом, ни с двоюродными братом и сестрой. Ни даже с папой. Потому что подружка никогда не смеялась над ней. Не начинала говорить, как взрослые, что-нибудь вроде: «Ну, подумай сама! Какие танцы с твоими данными?! Не говоря уже о балете… Надо реально смотреть на вещи!» Подружка внимательно смотрела на Викины па и, кстати, реально – на те самые вещи, на которые именно так и предлагают смотреть те самые взрослые.
– Ты самобытна, – серьёзно говорила подружка, с которой Вика с первого класса сидела за одной партой. – И пусть тебя не волнует то, что они тебе говорят про данные. Возьми хотя бы Айседору Дункан!
– Что значит «самобытна»? – уточняла Вика.
– Это когда не так, как все, не по правилам. Типа рисуешь не карандашами на бумаге, не красками на холсте, а буряком на белой простыне. Так, как тебе нравится, короче. Даже если другие считают это полной ерундой. Главное тут, чтобы ты сама не считала свои рисунки или танцы полной ерундой, а верила в то, что твоя полная ерунда гениальна. И тогда она будет гениальна! – уверенно говорила подружка.
Подружка была очень начитанная, и голова её была полна каких-то неведомых фамилий, исторических фактов, странных недетских суждений, озвучиваемых детскими словами, и детских, произносимых словами взрослых. И всего такого прочего, очень полезного, когда для подтверждения реальности твоей мечты нужен прецедент! Это совсем не детское слово тоже было в подружкином лексиконе. И она объяснила Вике, что прецедент — это когда кто-то взял да и сделал какую-нибудь полную ерунду назло врагам, друзьям и здравому смыслу. И все умники, кричавшие прежде что-то вроде «этого не может быть, потому что этого не может быть никогда!» – кидаются делать то же самое. Потому что был создан прецедент. Создан именно тем чудаком, в которого никто не верил, кроме него самого и, может быть, подружки чудака.
– Возьми хотя бы Айседору Дункан! – ни капельки не улыбаясь, говорила подружка-с-первого-класса, глядя, как Вика в гриме, в тюлевой занавеске и с обглоданными хомяком павлиньими перьями на голове вытанцовывает на ковре что-то среднее между танцами из индийского кино и валяньем блохастого пса в пыли. – Фигуру Айседоры балетной никак не назовёшь. Да и танцы далеки от классических. Однако вышел босой тюлень на сцену – и имел ошеломительный успех! И не только на сцену вышел, но и замуж за Есенина! Вот как!
– Расскажи ещё что-нибудь про Айседору Дункан, – просила Вика подружку-с-первого-класса.
– Да ну её! Она плохо кончила, – вдруг хмурилась подружка и, немного пожевав карандаш и что-то написав в своём вечном замызганном блокноте, говорила Вике: – Или вот Ольга, жена Пикассо. Дягилевская кордебалетчица. Пикассо пришёл рисовать декорации к Дягилеву, увидел Ольгу и полюбил. А у неё были ноги не только толстые и короткие, как у тебя, но ещё и кривые, ей-богу!
– И что? Она тоже имела успех?
– Имела! – саркастически усмехалась начитанная подружка-с-первого-класса. – Она вышла замуж за Пикассо, и он нарисовал кучу её портретов. Ольга красивая. Ольга не очень красивая. Ольга, страшная как чучело. Ольга – вообще квадрат.
– Она так подурнела замужем за этим Пикассо? – удивлялась Вика.
– Да нет. Как страшная была, так страшная и осталась. Пикассо, он просто этот… – подружка-с-первого-класса листала свой затрёпанный блокнот, – импрессионист. Ну, он так видел, короче. Пока всё было хорошо, она была красивая. А когда уже всё поплохело, так и он её видел чучелом моржовым.
– Что, эта пикассовская Ольга тоже плохо кончила? – пугалась Вика.
– Ну, не так плохо, как Айседора Дункан. Значительно лучше. Просто они с Пикассо развелись. То есть – разошлись. Стали жить в разных домах. Всего делов. Правда, долго и нудно делили деньги, сына… В общем, фигня с этими взрослыми. Вырастем – тоже такими идиотами станем!
– Мои родители никогда не разведутся, не разойдутся и не станут жить в разных домах! – говорила Вика. – Они очень-очень любят друг друга и меня. Мы все трое как бы одно целое, понимаешь?
Подружка-с-первого-класса чесала карандашом макушку, немного думала и отвечала Вике:
– Примерно понимаю. Не до конца. Мне сложно представить, как можно быть одним целым с каким-то человеком, даже с самым близким. И тем более, как можно быть одним целым втроём. Но я честно размышляю над этим и примерно понимаю. Просто ты не такая, как я. А мне мои мама и папа как бы и не очень нужны для счастья. Мне как раз иногда очень недостаёт для счастья, чтобы мои мама и папа были где-то далеко. Разошедшимися друг с другом и со мною по разным домам. Нет-нет, пусть с ними всё будет в порядке. Но далеко от меня.
– Ты разве их не любишь? – ужасалась Вика тихим шёпотом и даже пачкала тюлевую занавеску гримом, прижимая её к губам.
– Почему не люблю? Люблю! Мои мама и папа – отличные люди! – говорила Вике подружка-с-первого-класса. – Когда отдельно мама и отдельно папа. А вместе как соберутся – так давай скандалить. Мама верещит, как свинья недорезанная. Папа отгавкивается, как злобный бездомный кобель. И, к сожалению, мои родители тоже никогда не разведутся. Они живут, понимаешь, ради детей. И никак им не объяснишь, что именно ради меня взять бы им, дуракам, да и развестись! – Подружка-с-первого-класса что-то яростно принималась строчить в своём затрёпанном блокноте круглым почерком вечно первого ученика.
Вика знала, что подружку-с-первого-класса в такие минуты лучше не тревожить, и потому шла снимать перья и втыкать их обратно в вазу, стоящую рядом с клеткой хомяка, кидать тюлевую занавеску в стирку и снимать театральный грим. Да-да, она уже в девять лет была подкована и в терминологии, и в технологии, и грим не смывала, а снимала. Если грим всё время только смывать, то можно пересушить кожу. А кожа и так слишком сильно травмируется самим гримом. У мамы-гримёрши была целая батарея… или даже армия… бутылочек, флакончиков, баночек и прочих ёмкостей со средствами по уходу за кожей. Папа ей всегда привозил их из рейса.
– Я придумала! – вносилась подружка-с-первого-класса в Викину комнату. В Викиной комнате была гримёрка. А сцена – всегда и только в большой. – Придумала, придумала! – вносилась подружка-с-первого-класса в Викину комнату-гримёрку, шлёпалась на кровать под картину «Собаки играют в покер» и, пока Вика снимала грим, зачитывала ей из блокнота свои придумки. Например, как они с Викой сбегают из дома – Вика из своего, а подружка-с-первого-класса – из своего, и вместе путешествуют. И устраиваются в какой-нибудь провинциальный театр. Вика – танцовщицей. Подружка-с-первого-класса – написателем пьес, реприз и текстов. Они обе добиваются успеха, выходят замуж за каких-нибудь подходящих Пикассо, а за Есениных не выходят. Потому что с Пикассо можно просто разойтись по разным домам, даже если это не просто, а с Есениным… В общем, ну их, поэтов. Или застрелится, или повесится, к гадалке не ходи. Добиваются, выходят – и все такие всемирно известные возвращаются в отчие дома и, помахивая боа из шиншиллы, свысока кидают своим родителям:
– Ха! А вы в нас не верили!
Отсмеявшись до слёз, девочки успокаивались и усаживались рядышком на кровати.
– А что такое боа? – уточняла Вика у сильно начитанной подружки-с-первого-класса.
– Ну, боа, оно такое… Им помахивают, и оно из шиншиллы.
Вика силилась себе представить, как бы она помахивала боа из шиншиллы, но у неё ничего не получалось. Потому что она не знала не только что такое боа, но даже что такое шиншилла. Но у подружки-с-первого-класса никогда и ничего не было стыдно спрашивать.
– А что такое шиншилла?
– Не что, а кто! – строго говорила подружка и опять принималась листать свой блокнот. – Шиншилла, шиншилла… Шиншилла, она такая… Такая… Вот! – тыкала она своим погрызенным карандашом в Викиного хомяка Фомку. – Шиншилла она вроде Фомки. Только больше и волосатее. И не в пятнах.
Теперь представлять было гораздо проще. Помахивая боа из большого, волосатого и не пятнистого Фомки, сказать родителям: «Ха! А вы в нас не верили!» – это действительно заманчиво. Правда, Вика боялась, что если помахивать боа из Фомки, то Фомка будет кусаться. А уж как будет кусаться большой Фомка… И к тому же…
– Понимаешь! Я не могу от них сбежать, – печально говорила Вика подружке-с-первого-класса. – Они без меня не смогут. Мы – одно целое. Мама без меня не сможет. И папа без меня не сможет. Особенно папа. Когда мне было всего девять месяцев, мама меня в сумке тащила по штормтрапу на судно. В сумке. По штормтрапу. Потому что папа очень-очень сильно хотел меня видеть и ни дня больше не мог без меня. Не могу я от них убежать, даже для того чтобы стать знаменитой и выйти замуж за Пикассо.
– Что такое штормтрап? – деловито уточняла подружка-с-первого-класса и тут же вскакивала с кровати, чтобы рассмотреть поближе бутылку, на которой было написано иностранными буквами Tequila, а внутри неё была не то маленькая змея, не то здоровенный червяк. – Как ты думаешь, он живой? – интересовалась она у Вики.
– Не знаю.
– А давай выпустим, узнаем!
И девочки неслись на кухню, открывали бутылку первоклассной текилы и выливали её в мойку. Маленькая змея оказывалась неживой, но они всё равно её боялись и не знали, как её оттуда, из мойки, убрать.
– А вдруг она оживёт и ка-а-ак кинется! – предполагала подружка-с-первого-класса. – Или не кинется, а подходишь ты через два часа к мойке, а змеи нет. Она ожила и уползла. И ползает по квартире. А потом… ночью… как в «Пёстрой ленте» у Шерлока Холмса! – делала она большие глаза и зловещим голосом пугала Вику.
– Прекрати! – верещала Вика в ответ.
Некоторое время девочки стояли над мойкой и тыкали змею деревянной палочкой. Она не оживала – и они потеряли к ней интерес.
– Мама придёт, уберёт! – сказала Вика.
– А она тебя не заругает? – уточняла подружка-с-первого-класса, зная, что за такое родители её точно заругали бы. И, в принципе, она была готова пойти ради Вики на подвиг – выкинуть эту змею. Найти какую-то старую тряпку. Надеть зимнюю варежку. И рукой в зимней варежке старой тряпкой схватить эту змею и выкинуть её в мусорное ведро. А потом вынести мусорное ведро на помойку. Хотя для этого надо спуститься с третьего этажа и протопать до самого Привоза – ближе помойки нет, а мусоровозка внеурочно специально за змеёй из бутылки явно не приедет.
– Мама меня никогда ни за что не ругает. Тем более за какую-то дохлую змею.
– За змею, может, и не ругает. А за бутылку ругать не будет?
– Да у неё этих бутылок целый бар!
Вика тащила подружку-с-первого-класса в большую комнату, открывала сервант и показывала, сколько у её мамы бутылок. Бутылок было действительно много, и все они были красивые и в иностранных буквах.
– Папа называет это «культфонд». Не знаю, что это значит.
– Культфонд… – проговаривала подружка-с-первого-класса и хваталась за карандаш и блокнот. – Кстати, ты мне так и не объяснила, что такое штормтрап!
– Я не умею объяснять, я тебе покажу! – и Вика тащила подружку-с-первого-класса на кровать в свою комнату и показывала ей фотографии из альбома. Из того альбома, где были фотографии и Вики, и её мамы-гримёрши, и папы-помполита, и всяких разных моряков, судов и людей, и даже её подружки-с-первого-класса вместе с Викой и хомяком Фомкой.
– Вот! Это папа пересекает экватор!!! – вдруг взвизгивала Вика и начинала рассказывать подружке-с-первого-класса, что такое «пересекать экватор» и почему папа в саже, в соломенной юбке и все другие серьёзные дяди, некоторых из которых Викина подружка-с-первого-класса видела у Вики на дне рождения, – тоже почти голые, а самый главный на судне – капитан – с трезубцем в руках. Викина подружка-с-первого-класса сразу же забывала и про дохлую змею, и про штормтрап, потому что про «пересекать экватор» куда интереснее.
– Папа сто раз пересекал экватор! И папа меня ни разу ни за что не ругал! – гордилась Вика.
Вику действительно никто никогда и ни за что не ругал. Ни мама, ни тем более папа. Да и не за что было её ругать. Большей шкоды, чем освобождённый от текилы червяк, она никогда не делала. А гримом пользовалась с официального маминого разрешения.
Начитанная подружка-с-первого-класса очень любила бывать у Вики дома.
Особенно когда Викин папа приходил из рейса.
Он был такой красивый, такой остроумный, такой обаятельный и смешливый, так умел сделать из любой ерунды вроде носового платка развлечение, что это было удивительно!
Вика и подружка-с-первого-класса с того самого первого класса частенько гуляли вдвоём. Жили они друг от друга в двух кварталах. А гулять вдвоём ходили в Кировский скверик. В Кировском скверике были качели-карусели, и подружка-с-первого-класса как-то задалась целью научиться делать «солнышко». Одни из качелей как раз очень подходили для этой цели. Вика находила мероприятие опасным. Куда опаснее мёртвой змеи из бутылки, но уж такая она была, эта подружка-с-первого-класса – если уж чего решила, то должна была добиться обязательно.
И вот в один из дней у неё получилось «солнышко». Это было ужасно и прекрасно одновременно. Страшно-страшно и чудесно-чудесно! В девять лет она смогла сделать то, что делают только взрослые мальчики! Не упала и не разбилась, а научилась крутить «солнышко». Подружка-с-первого-класса немедленно вытащила из внутреннего кармана ветровки – был октябрь – свой затрёпанный блокнот и что-то туда записала своим обгрызенным карандашом. После чего решительно скомандовала Вике: «Пошли!» И они пошли. По плану подружки-с-первого-класса они сперва шли к ней домой, потому что Викина мама днём дома, и хотя она совсем-совсем никогда-никогда не мешает, но иногда мешает даже самая хорошая, тихая и ни во что не вмешивающаяся мама. Потому что даже при идеальной маме вам и в голову не придёт сливать текилу из бутылки в мойку и выпускать оттуда, может быть, живую маленькую змею. Ну, или большого червяка. Представляете себе этот гипотетический разговор?
– Девочки! Что вы делаете, милые?
– Мы хотим узнать, жива или мертва эта маленькая змея, живущая или покоящаяся в этой нарядной заграничной бутылке.
– Ах, какие вы умницы!
– А потом мы хотим попрыгать в большой комнате в резиночки.
– На здоровье, девочки!
– А после этого мы достанем твоё самое лучшее платье и по очереди его померяем и выбрызгаем на него полфлакона твоих дорогих французских духов, ладно?
– Конечно-конечно!
Нет, таких мам не существует не только в природе, но и в самых смелых детских мечтаниях. Таких мам не может быть, потому что не может быть никогда. И прецеденты с мамами случаются, только когда мамы не в себе.
Вика и подружка-с-первого-класса были хоть и впечатлительными, но всё-таки реалистками. Бытовыми реалистками. И потому шли сперва домой к подружке-с-первого-класса, потому что её родители на работе как раз днём. А вечером они шли домой к Вике, потому что папа в рейсе, а мама на работе. Впрочем, вот с Викиным папой, когда он был не в рейсе, можно было творить всё что угодно. Стоять на голове. По крайней мере, пытаться. Дрессировать хомяка Фомку, обучая его командам «ко мне!», «сидеть!», «лежать!», «дай лапу!». И хотя хомяк Фомка не хотел дрессироваться и шёл не «ко мне!», а под диван и там преспокойно грыз угол ковра, но при Викином папе это было можно. А однажды Вика и подружка-с-первого-класса даже рисовали вместе с Викиным папой на обоях! Гуашью, акварелью, фломастерами, театральным гримом, ручками и обгрызенным карандашом. Викин папа сам, первый, нарисовал на обоях Вику и её подружку-с-первого-класса. Вышло не очень похоже на девочек, а скорее на палочки в юбках с тыквами вместо голов, но всё равно девочки узнали, кто из них кто, и вообще было очень весело. И неважно, что на самом-то деле обои назавтра Викин папа ободрал, потому что затеял ремонт. Важно то, что мало кому из даже очень любящих родителей придёт в голову даже накануне апокалипсиса, а не то что ремонта, позволить своим детям и их друзьям рисовать на обоях. И не только позволить, а быть инициатором и соратником. Даже самым лучшим из лучших родителей такая мысль в голову и близко не придёт. Просто дорогу забыла. Так что Викин папа был не просто хорошим папой, а прямо-таки лучшим из лучших! Так что с ним, пожалуй, было даже веселее, чем одним, когда Викина мама-гримёрша на работе. Но сейчас он был в рейсе, так что вечером они в квартире Вики будут одни, что тоже неплохо.
Когда девочки подошли к дверям квартиры подружки-с-первого-класса, выяснилось, что у той нет ключей. Потерялись. Ключи лежали в кармане джинсов и, вероятно, вывалились, когда она сделала «солнышко». Почему-то начитанная подружка-с-первого-класса сильно разволновалась.
– Ну что такого? Ты просто потеряла ключи!
– Ты не понимаешь! Я уже несколько раз теряла ключи, и каждый раз сперва был скандал, а потом – меняли замок. И тоже со скандалом! Мама сказала, что если я ещё раз потеряю ключи, то не буду гулять, а буду сидеть дома! Всегда! Я не хочу всегда сидеть дома. Давай прямо сейчас сбежим и устроимся куда-нибудь в провинциальный театр…
– Стоп-стоп-стоп! Не надо так нервничать. Твоя мама так просто сказала. Она никогда так не сделает.
– Ты плохо знаешь мою маму! – не переставала так нервничать подружка-с-первого-класса.
– Нет, не сделает. Ни одна мама не сделает своему ребёнку плохо. А всегда сидеть дома – это плохо. Поэтому твоя мама так не сделает. А я не могу сбежать, хотя очень сильно хочу стать знаменитой. Не могу, потому что мы трое: я, мама и папа – одно. Но это неважно, потому что мы сейчас вернёмся в Кировский скверик, обшарим всю площадку и найдём ключи. А почему твои родители каждый раз меняют замок?
– Понимаешь, моя мама немного странная. У неё очень часто бывают разные навязчивые идеи.
– Какие идеи?
– Навязчивые. Это я вычитала в синей книге под названием «Психиатрия». Очень интересная книга. Я всё время думала, как называется то, что частенько случается с моей мамой. И вот в синей книге «Психиатрия» кто-то уже очень удачно это сформулировал. Те состояния, что случаются с моей мамой, называются навязчивыми идеями.
– А как это?
– Ну вот, например, смена замка. Когда я первый раз потеряла ключи, мне было лет, наверное, шесть. Скорее всего, я уронила их в вентиляционную решётку. В одну из тех огромных вентиляционных решёток, что с другой стороны моего двора около «Кулинарии». Я там во что-то игралась, ключ висел у меня на шее на тесёмке, и, видимо, она развязалась – и ключ упал. А мама решила, что ключ не просто так потерялся, а кто-то меня специально выследил и похитил ключ, чтобы нас ограбить. И потому она даже отпросилась с работы и сидела дома, пока не поменяли замок. Второй раз я потеряла ключи в прошлом году. Я пошла на пляж, хотя на пляж запрещено ходить одной. Я пошла уже осенью. Гуляла по песку босиком, ключ был в кармане. И я его… потеряла. Мама сказала: «Точно! Кто-то решил нас ограбить и целенаправленно выслеживает ключ!» Папа сказал ей, что это глупость и все дети теряют ключи. И ещё добавил про «было бы что у нас грабить!». И это правда. Ты была у нас дома, кроме книг, старого холодильника, телевизора «Темп», который греется по полчаса и гудит, как вафельный завод на Чкалова, грабить у нас нечего. Так что совершенно непонятно, почему грабитель так тщательно и долго охотится за моим, а не, скажем, за твоим ключом. У тебя-то дома как раз есть что грабить. Например, японский магнитофон и кучу красивых тряпок твоей мамы.
– Но я сто раз теряла ключи, и никто не менял замки.
– Вот! Это потому что у твоей мамы нет навязчивых идей. А моя мама сперва сама что-то выдумает, потом в это сама поверит, а затем убеждает в этом всех остальных. Это и называется навязчивой идеей – когда ты сам себе наврал вечером и – бац! – уже утром думаешь, что это правда. Это хуже всего – то, что она на самом деле сама в это, что понавыдумывала вчера, сегодня верит как в дважды два четыре. Потому что всех остальных иногда можно убеждать в каких угодно враках из хитрости или из корысти. А моя мама убеждает всех во всякой ерунде просто так. Потому что сама в это искренне верит. Грабители, выслеживающие ключи от нашей квартиры, – это ещё цветочки.
– А что она ещё придумывает и во что верит? – уточнила Вика.
– Ох, лучше тебе этого не знать! – махнула рукой подружка-с-первого-класса. И, помолчав, добавила: – На самом деле мне просто стыдно тебе рассказывать. Потому про другие навязчивые идеи моей мамы я тебе не расскажу. Но должна была сказать тебе, что мне стыдно рассказывать про то, что я тебе не расскажу, потому что у нас тобой друг от друга нет секретов. В общем, потерю этих ключей мне не пережить. Ну или маме эту потерю не пережить. А я люблю свою маму даже с её навязчивыми идеями.
Девочки перекопали всё около качелей, но никаких ключей не нашли.
– Ну всё! – сказала подружка-с-первого-класса. – Теперь всё. С сегодняшнего вечера или завтрашнего утра мне всегда сидеть дома.
– У меня есть идея! Ненавязчивая! Простая! – воскликнула Вика. – Ты знаешь номер рабочего телефона твоего папы?
– Знаю.
– У него есть ключи от квартиры?
– Конечно.
– Вот! А около меня есть мастерская, где так и написано на двери белой краской: «Изготовление ключей в течение часа». Пусть твой папа быстро приедет и даст тебе ключи и деньги, и мы быстро сделаем ещё одни ключи. Как бы те, которые ты потеряла. И твоя мама ничего не узнает и, значит, ничего не придумает и не поверит в придуманное.
Двух копеек у девочек не было, но тогда прохожие иногда давали две копейки просто так, потому что кому-то надо куда-то позвонить, а у него нет двух копеек. Телефон-автомат был прямо на углу дома, где жила подружка-с-первого-класса, и она позвонила папе на работу. Сказали, что папы нет, потому что он «уехал в литейку». Она спросила, есть ли телефон в этой неведомой литейке, и тётя с той стороны провода ответила, что есть. Но телефон в литейке есть только на проходной, и папу вряд ли позовут «из цеха на проходную». Подружка-с-первого-класса поинтересовалась, как проехать в эту «литейку», и тётя охотно объяснила, что туда идёт десятый трамвай и «литейка сразу рядом с остановкой “Литейка”».
Вика проявила благоразумие и не поехала в литейку. Она сказала подружке-с-первого класса, что мама-гримёрша так далеко её одну наверняка бы не отпустила и ей не хочется обманывать маму. Ехать одной без спроса в далёкую литейку – всё равно что сбежать в провинциальный театр. Подружка-с-первого-класса даже немного обиделась на Вику, но не сильно. Потому что идея заменить потерянный ключ на быстро сделанный всё-таки принадлежала Вике. Было даже немного обидно, что она сама не додумалась до такого простого очевидного решения. Да и некогда было обижаться.
Подружка-с-первого-класса добежала до десятого трамвая, доехала до остановки «Литейка» – так и объявили, – и первый же прохожий ткнул ей пальцем, где это.
Папу на проходную вызвали быстро. Потому что если девятилетняя девочка одна ищет папу в литейке, значит, он ей сильно и срочно нужен. Это все взрослые, даже с проходных, понимают.
Папа внимательно выслушал девятилетнюю дочь и дал ей свои ключи, сказав, что не может проводить, потому что у него срочные рабочие дела. И раз уж она сюда сама добралась, то и обратно сообразит.
– А хочешь посмотреть литейный цех? – вдруг спросил папа.
– Да! – сказала Викина подружка-с-первого-класса.
Ей стало безумно интересно. Литейка – это, значит, и есть литейный цех. И раз уж она проделала такой путь ради ключей, то отчего бы и не посмотреть литейный цех? Расширить кругозор. Викина подружка-с-первого-класса очень любила расширять кругозор. Ей просто нравилось словосочетание «широкий кругозор». Этот самый широкий кругозор представлялся ей чем-то огромным. Как открытое море. А кругозор узкий напоминал о замочной скважине. А Викиной подружке-с-первого-класса казалось, что мир – он всё-таки больше похож на открытое море, чем на замочную скважину. И потому возможность получить новые знания – расширить кругозор – всегда казалась ей возможностью пробежать от носа до кормы и обратно по другому борту. Это так здорово – бегать от носа до кормы и обратно по другому борту! Гораздо приятнее, чем стоя на одном месте, скрючившись, подглядывать в замочную скважину.
В литейном цеху было жарко. Стояли монументальные огромные тёмные печи. В печах полыхал ярко-белый огонь. Из ярко-белого огня сыпались ярко-красные искры, кое-где по литейному цеху струились тоненькие ярко-алые ручейки. Было шумно и страшно. Папа попросил одного мужика с чумазым лицом показать, как «отливают в форме», и девочку это просто заворожило. Ярко-красную жидкость чумазый мужик залил ковшиком в какое-то фигурное корытце, и ярко-красная жидкость стала красно-алой, а затем бордовой. Когда она потемнела, мужик схватил фигурное корытце клещами и окунул его в лохань с водой.
– Фыщщщщщщщщь! – пригрозило корытце воде.
Вода в ответ на такое запугивание выплеснула густую завесу пара. Викина подружка-с-первого-класса смотрела на это не совсем близко и в маске. Но это всё равно было замечательно!
– Ну вот, мля! – сказал чумазый мужик и прикурил папиросу от клещей.
– Здорово! Как здорово! – согласилась с чумазым мужиком Викина подружка-с-первого-класса и захлопала в ладоши.
Папа напоследок подвёл её к автомату с газированной водой. Вода в этом автомате наливалась в стакан совершенно бесплатно, безо всяких копеечек и трёшечек, а просто если нажать на кнопку. Только вода почему-то была не сладкая, не с сиропом. Но и не простая газированная вода. Эта газированная вода была солёная. Что очень удивило Викину подружку-с-первого-класса. Ни разу за свои девять лет она не встречала ещё солёной газированной воды. Солёный шоколад ей был известен. Пара его плиток лежала дома в морозилке, и он назывался «Особый». Папа ей как-то объяснил, что это шоколад для альпинистов. Но не объяснил, зачем альпинистам «Особый» солёный шоколад, а только пожал тогда плечами.
– Папа! Почему эта вода солёная? – спросила она у папы.
– Потому что рабочие литейки сильно потеют. С потом выходит соль. А потеря солей для организма так же опасна, как и потеря слишком большого количества воды. Из-за потери солей могут быть судороги и даже остановка сердца, потому что в организме есть калиево-натриевый насос. Вот рабочие литейки и пьют солёную воду.
– Всегда? – поразилась Викина подружка-с-первого-класса.
– Нет. Только на работе, – улыбнулся папа. – Ну, теперь ты знаешь, какой он, литейный цех. Можешь всё вечером подробно записать в свой блокнот. А пока беги, делай ключи. Это ты здорово придумала, чтобы мать лишний раз не тревожить, молодец!
– Папа, а где в организме находится калиево-натриевый насос и при чём здесь соль, выходящая с потом? – спросила Викина подружка-с-первого-класса.
– Везде! Про соль дома расскажу, вечером! – ответил папа. – Извини, мне некогда.
И папа проводил свою девятилетнюю дочь до проходной и ушёл с проходной в литейку.
Викиной подружке-с-первого-класса было так обидно, что на самом деле это, с ключами, придумала не она, а Вика… И надо было бы папе в этом признаться, потому что врать нехорошо. А присваивать себе чужие не навязчивые, а отличные простые элегантные идеи – это всё равно что врать. Но ей так хотелось покрасоваться перед своим папой, что она решила признаться в том, что идея Викина, чуть попозже. Потом. Когда-нибудь потом. Может, завтра. А может, через месяц. Через год. Или, скажем, через тридцать пять лет. Вот! Когда ей будет сорок четыре, она обязательно признается папе, что идея была Викина. Может быть, она не доживёт до сорока четырёх, и тогда ей не придётся краснеть.
Обо всём этом она думала в десятом трамвае. И ещё о насосах, которые качают эти Калий и Натрий. Наверняка, чумазые и здоровские, как тот мужик из литейки. Надо было ничего не забыть и записать вечером в блокнот. Правда, записывать в блокнот становилось всё опаснее. Потому что мама как-то раз нашла блокнот и прочитала всё, что там записано. И долго кричала на Викину подружку-с-первого-класса и требовала, чтобы она призналась в… Мама требовала, чтобы она призналась в… Нет, в таком она не признается даже через тридцать пять лет, потому что это – неправда. Просто мама что-то опять выдумала себе, сделав неверные выводы из прочитанного, и через пять минут забыла, что это её собственная выдумка, а стала считать это правдой. Хорошая синяя книга «Психиатрия». Помогает понять и не сердиться. Но сбежать в провинциальный театр всё равно было бы неплохо… Нет, про Калия и Натрия, качающих везде в организме свои насосы, точно писать в блокнот нельзя. Мама вообразит, что Калий и Натрий – мальчики, и сразу сама в это поверит, и тогда Викиной подружке-с-первого-класса достанется на орехи!
Когда Викина подружка-с-первого-класса вошла в арку своего дома, там стояла Вика.
– Я нашла их! – она протянула подружке-с-первого-класса ключи на раскрытой ладошке. – Я не могла поехать с тобой, потому что так далеко мне одной не разрешают. Но и домой идти было бы свинством, пока ты в беде. И потому я пошла снова в Кировский скверик, потому что туда мне можно, и поискала не только под качелями, но и под каруселью, на которой ты сидела, когда записывала что-то в блокнот. Они провалились в подкарусельную щель. Когда я ничего не нашла ни стоя, ни сидя, ни на корточках, я легла на землю и внимательно огляделась. Ключи спокойно лежали себе под каруселью. Никакие грабители их не выслеживали.
Девочки вместе рассмеялись.
Потом внезапно бросились друг к другу и обнялись.
– Ты настоящий друг! – сказала Викина подружка-с-первого-класса.
– А ты – очень смелая! Я бы никогда не решилась крутить «солнышко» на качелях и никогда бы не поехала в далёкое незнакомое место одна.
– Я была в литейном цеху. Мы с папой договорились не говорить маме ни про ключи, ни про то, что я была в литейном цеху. Вечером дома папа расскажет мне про соль, Калия и Натрия с их насосами. И как насосы помещаются в организме везде. Мой велосипедный насос нигде в организме не поместится, например. Папа мне расскажет этот рационализаторский сильно секретный секрет, а я тебе потом перескажу. Пошли ко мне. Дождёмся с работы кого-нибудь из моих, а потом пойдём к тебе. Думаю, папа закончит быстро все свои дела на литейке и скоро будет дома. Он сказал, что постарается прийти раньше мамы. Если он не откроет дверь собственным ключом, а позвонит, у неё могут возникнуть какие-нибудь идеи. Идеи – это отлично само по себе. Но когда идеи возникают у моей мамы – это нехорошо. Кстати, ты знаешь, что железо может быть жидким? – спросила Вику подружка-с-первого-класса.
– Нет. Я знаю, что железо бывает твёрдым.
– Железо ещё бывает чистым, и тогда оно дороже золота, а в Индии есть столб из чистого железа, и никто точно не знает, откуда он там, а ещё чистое железо…
И Викина подружка-с-первого-класса замучила свою любящую танцы и грим наперсницу знаниями, коими только что обогатилась в литейном цеху. Из обогащения руды детского любопытства популярными знаниями иногда получается забавный сплав. Особенно часто Викина подружка-с-первого-класса повторяла слово «металлургия». Ей очень нравилось это слово. Оно было вкуснее и романтичнее даже, чем слово «литейка» или тем более словосочетание «театральный грим». Металлургия, ах! Слово, обозначающее что-то важное, большое, красивое и сильно мужское. Что-то такое огромное и значительное, чем могут заниматься только папы, но никак не мамы или дочери. Такое… Такое… Такое, как рассказы Джека Лондона про север, отважных мужчин и собак. Такое, необъятное, как открытое море, а вовсе не замочная скважина навязчивых идей.
– Без металлургии никуда! – сказал папа своей девятилетней дочери в литейке.
– Даже в море? – уточнила она.
– Ну, если сильно далеко или глубоко, или по делу, а не просто сплавать до волнореза и обратно – то да! – ответил папа. – Скоро ты немного об этом узнаешь. На физике и химии. Ты же умная девочка, ты сумеешь сложить два плюс два, – улыбнулся папа.
До физики и химии оставалось ещё три и четыре года соответственно. Девочки учились пока всего лишь в третьем классе.
В четвёртом классе Вика вдруг начала расти как ненормальная, и к концу третьей четверти стояла на уроке физкультуры первой. Хотя первой с первого класса стояла Людка. За Людкой стояла глупая, толстая, добрая, неповоротливая Наташка с конским светлым хвостом толщиной в руку. Учителю физкультуры это всегда очень нравилось. Яркая брюнетка Людка, и сразу за ней – блондинка Наташка. В каких хорошеньких лолиточек они скоро подрастут, ах! Бесцветная, мышиного цвета Вика все три года стояла последней. И вот на тебе! Вымахала. Кажись, пролетела она особо сладостную для учителей физкультуры мужского пола стадию пресловутых лолит, и из основательной девочки стала основательной тётей, не смотри, что только десять лет. Как-то минули её метаморфозы забавной девической трогательности и прочая пустым мешком по голове ударенность. Если не знать, что ей десять, так и перепутать с её мамашей можно. Тем более что ровно к концу четвёртого класса Вика сравнялась ростом со своей мамой-гримёршей, у неё отросла грудь размера не меньше четвёртого, и просто пухлая детская попка стала настоящим задом, достойным кисти Кустодиева. И ещё Вика стала приносить раз в месяц справки из медпункта, где было написано: «Освобождается от урока физкультуры. Причина: mensis».
Самой высокой Вика была до седьмого класса. Потом почти все девочки пошли в рост. Особенно Викина подружка-с-первого-класса, веснушчатая блондинка Наташка и яркая брюнетка Людка. Так что статус-кво на физкультурной линейке был восстановлен, и учителю физкультуры только и оставалось, что радоваться тому, что ни у Викиной подружки-с-первого класса, ни у веснушчатой блондинки Наташки, ни у яркой брюнетки Людки не отрастает огромных сисек и задики их помещаются точно в руку. Наташкин и Людкин помещаются чаще, потому что эти очаровательные в своей нескладности тюленята – вовсе не худышки, надо признать, – никогда ещё с первого раза не перепрыгнули даже через несчастного «козла» и на канат без помощи влезть не могут. А Викина подружка-с-первого-класса через того «козла» перелетает, как умалишённая, по канату лазает, как обезьяна, а однажды чуть не подвела его под монастырь, когда урок в мае был в парке Ильича. Эта чокнутая Викина подружка-с-первого-класса быстро сдала все нормативы, нашла раздолбанные качели и стала там «солнышко» крутить, идиотка! Ещё башку себе разобьёт, а он отвечай!
Когда Вика была в восьмом классе, аварийный дом, расположенный в двух кварталах от Привоза, наконец-то пошёл под снос. Такое решение районными властями было принято после того, как в квартире второго этажа, находившейся прямо под Викиной, обрушился потолок. Причём обрушился не просто так, как сам по себе потолок квартиры второго этажа, а вместе с полом квартиры этажа третьего. То есть бухнулось всё перекрытие. Благо в означенных квартирах «никого не было дома». Даже хомяк Фомка не пострадал. Потому что успел счастливо скончаться от ожирения и старости, не дожив до таких вот ужасающих катаклизмов с окружающим его пространством.
Вика с мамой-гримёршей пожили до папиного прихода из рейса у сестры-близняшки на посёлке Котовского. А когда папа вернулся, Викиной семье дали квартиру. Да не где-нибудь и не какую-нибудь, а на Девятой станции Большого Фонтана и трёхкомнатную на троих. Всё-таки Викин папа был не кем-нибудь, а помполитом. Комиссаров, не приносящих вреда ни системе, ни людям, очень ценили. Ну как сказать «очень»… Очень, но не так чтоб слишком. Помполит, если разобраться, на судне балласт. Ходит туда-сюда с утра до ночи и хорошо ещё, если лоцию не забыл. Если он, конечно, судоводительский факультет оканчивал, как Викин папа. Не то чтобы для дела – для дела есть капитан и старпом, а просто для того, чтобы тем самым капитану и старпому было о чём с помполитом поговорить. С помполитом же разговаривать надо очень осторожно, даже если он хороший человек. А стармех с помполитом разговаривал всегда и только о «машине». И то редко, потому что из той самой «машины» редко когда вылезал на палубу. И не просто так в той машине торчал, а частенько надевал спецовку и трудился, как самый что ни на есть обыкновенный механик, а не старший. Были и наверняка ещё есть в большом южном приморском городе хорошие моряки. И хотя судоводители – белая кость и голубая кровь под золотыми позументами, но без судомехаников вся эта красота никуда не поплывёт. Точнее – не пойдёт. Потому что плавает говно в проруби, а моряки – ходят. В приморских городах только мужья плавают. А моряки ходят. Спросишь жительницу этого южного приморского города:
– У тебя муж чем занимается?
– Плавает! – ответит она.
– А куда он сейчас плывёт? – уточнишь неосторожно.
– Плавает – говно в проруби! А моряки – ходят… – презрительно кинет жена моряка.
Вот такие противоречивые женщины живут в том южном приморском городе-порте.
Вот и сестра-близняшка очень обрадовалась, что семье гримёрши наконец-то дали приличную квартиру со всеми удобствами. А потом очень долго ругалась на гримёршу за то, что квартиру её мужу дали на Девятой Фонтана, а не на посёлке Котовского. Или хотя бы Таирова. Таирова, конечно, тоже дрянь. Но не такая дрянная дрянь, как Поскот! Таирова близняшка гримёрше ещё бы простила. Но чтобы вот так, с кондачка, за здорово живёшь – Большой Фонтан!.. Потом близняшка долго плакала над тем, что и планировка дома, в котором получила квартиру семья гримёрши, куда лучше её, близняшкиной, куцей «недочешки». И тебе роскошные лоджии у сестры-гримёрши, и кухня тринадцать метров – в 2,1666666666666666666666666666667 раза больше её поскотской кладовки с плитой и холодильником! Близняшка-экономист размахивала диковинным японским калькулятором, подаренным ей сестрой-гримёршей, и, тыча пальчиком в окошко, заходилась в праведном гневе. Ну ладно бы ещё просто в два раза! Это терпимо. Но вот эта компания после запятой – единица, безумный ряд ехидных шестёрок и торжествующая замыкающая семёрка – делала страдания близняшки невыносимыми. Размеры кухонь однояйцевых близнецов не должны так разниться! Не говоря уже о районах проживания. Успокоившись, близняшка ещё немного повсхлипывала над роскошными застеклёнными лоджиями в квартире гримёрши и над тем, что трое в трёхкомнатной квартире – это какая-то вовсе не позволительная роскошь. Когда её семья из четверых человек ютится в такой же трёхкомнатной!.. Не такой же!!! Район! Планировка!! Лоджии!!! Кухня… И только когда гримёрша подошла к ней и молча погладила по плечу, близняшка, совсем обессилевшая от рыданий, сказала:
– Прости меня. Я скотина и дрянь! Я на самом деле очень рада за тебя. Просто в последнее время я стала какая-то раздражительная и сильно устаю.
– Ты как-то осунулась. Похудела…
– Да. Единственная радость. Похудела. Что-то аппетита нет в последнее время.
– Странная какая-то радость. Подозрительная, – нахмурилась всегда весёлая и улыбчивая гримёрша. – Мы всю жизнь с тобой такие сдобные колобки с отличным аппетитом. А ты вдруг худеешь на ровном месте. Надо бы сходить к врачу!
– Не надо мне к врачу. Мне отдохнуть надо. От работы, от кастрюль, от своего мужа, от школ детей. Иногда хочется просто тупо лечь на кровать, уснуть и спать, сколько влезет. А не вскакивать в пять утра белкой и сразу в колесо! У тебя, вон, и муж плавает, и ребёнок всего лишь один, и работа – сплошной праздник – артисты, знаменитости, музыка, театр… А у меня…
Но гримёрша подарила близняшке новые сапоги, новую сумку, новое пальто – и всё такое не только новое, но и заграничное, что та успокоилась и ещё больше обрадовалась за сестру.
Вика, мама-гримёрша и папа переехали в новую квартиру, как раз когда закончился восьмой класс. Но Вика не стала поступать в театральный техникум. Нет-нет, ей всё так же нравилось священнодействие под названием «нанесение грима», хотя так часто, как в третьем классе, она этим уже не занималась. Танцевала она нынче всё больше в воображении. И даже в воображении не пела. Детство это всё!
Да и папа, очень любивший свою дочь Вику и всё так же любивший свою жену-гримёршу, и всегда шедший им навстречу во всех их желаниях и начинаниях, вдруг стал противиться уходу из школы после восьмого класса.
– Надо закончить десятилетку! – строго сказал папа тем голосом, которым дома никогда и ни с кем не разговаривал. Так папа разговаривал иногда на судне. По работе. Это был папин «судовой» голос. И вдруг он этим «судовым» голосом строго сказал Вике и маме-гримёрше:
– Надо закончить десятилетку! И получить высшее образование!
Потом, правда, сразу смягчился, улыбнулся, заиграл ямочками на щеках. Но всё равно Вика немного испугалась. Впервые в жизни испугалась своего папу. Почувствовала какой-то подвох в этой строгости, мгновенно сменившейся улыбкой и игрой ямочек. Только не могла понять, где же папа всамделишний – в строгости или в игре ямочек? Как не могли понять вот уже долгие годы все члены экипажа, где же их помполит всамделишний – в положенных комиссару текстах и действиях или в улыбке и игре ямочек. Что первично в этом рубахе-парне? И где та граница между его ямочками и внезапно стальным взглядом, пересекать которую ещё безопасно? Или это давно уже сплав, и он сам не понимает, что главное, потому что у сплава свойства совершенно иные, не такие, как у отдельных сотворивших его составляющих.
– Получить высшее образование можно и после театрального техникума, – сказала мама-гримёрша, опасливо поглядывая на Вику. Но поздно – Вике как-то сразу стало ясно то, чего она не замечала прежде: маме такое странное, металлически-мармеладное состояние вещества под названием «папа» не в новинку. И она знает, как с ним управляться. Хотя сейчас, кажется, немного опасается, что папа выйдет из-под контроля и сделает так, как рассказывала подружка-с-первого-класса про литейный цех: «Фыщщщщщщщщь!»
И маме-гримёрше придётся выпускать густую завесу пара, сотканную из своей любви к Вике и папе. И прежде единая на троих твёрдая любовь, побыв некоторое время в парообразном состоянии, может опасть несколькими отдельными, изолированными друг от друга каплями солёной жидкости.
Вике стало так страшно, что она тут же сказала:
– Хорошо, папа! Я закончу десять классов.
– Вот и чудесно! – засмеялся папа, и все Викины страхи тут же прошли. Это всё тот же её собственный прекрасный папа. И совершенно непонятно, зачем мама-гримёрша раскачивает лодку, произнося сейчас вот эти не нужные никому из них слова:
– Дорогой, пусть она сама решит, где ей учиться и кем быть! Ничего страшного в театральном техникуме нет, уверяю тебя!
– А куда она после него поступит? В высшее театральное училище? Не смеши меня!
– В высших театральных училищах есть не только актёрские факультеты. Там есть масса возможностей получить исключительно прикладное ремесло. Театр – искусство синтетическое. Там не только актёры, балеруны и певцы нужны.
– В нашем городе нет высших театральных училищ! А я не хочу, чтобы моя единственная девочка куда-то ехала, жила в общаге или чёрт знает где! Она должна быть рядом со мной! Всегда! – в папе таял мармелад и снова начинала превалировать металлическая компонента.
– Я могу поступить в театральный техникум после десятого класса, – повернулась Вика к маме-гримёрше. – Я тоже всегда хочу быть рядом с тобой! – обратилась она к папе. – Не ссорьтесь, пожалуйста! – Вика заплакала. И папа с мамой тут же стали самыми лучшими на свете папой и мамой, и кинулись успокаивать Вику, и уверять её в том, что они никогда-никогда не ссорятся. И сейчас тоже не ссорятся, а просто спорят. Это часто бывает даже с любящими людьми. Даже очень любящие друг друга люди спорят, но это вовсе не означает, что их любовь хоть на йоту изменяет своё состояние.
Потом они целый день провели втроём на пляже. И Вика сплавала с папой до волнореза и обратно очень много раз. И потому слишком устала, крепко уснула и не слышала, как папа и мама продолжали спорить на своей новенькой большой тринадцатиметровой кухне.
– Зачем ей высшее образование? – возмущённо вопрошала мама-гримёрша папу.
– Все будут с высшими образованиями, а она – тупоголовой курицей? – отвечал папа вопросом на вопрос.
– А что, все, кто без высшего образования, так уже и тупоголовые курицы? – мама-гримёрша обижалась и заводилась ещё больше. У неё у самой не было высшего образования, и ей это совершенно не мешало. – Как по мне, так те, кто с высшим образованием, как раз и есть тупоголовые курицы. Вон, моя близняшка с высшим образованием. И что? Принесло ей это счастье?
– У девочки должен быть диплом. Девочке в жизни будет легче с дипломом, чем без него. Ты её с собой не сравнивай! Мы с тобой когда встретились, я ещё был курсантом шмоньки[3]. Ты хочешь, чтобы она вышла замуж за пэтэушника или обыкновенного моториста? Я своей дочери такой судьбы не хочу. Это хорошо, что я такой умненький и благоразумненький! Пару раз матросом сходил, в партию вступил, и родная партия дала мне направление в высшую мореходку[4]. А ты как была гримёршей, так гримёршей и осталась!
– И что? Перед экипажем стыдно?
– Да плевать мне на экипаж. Я тебя любил и люблю. Но я не хочу, чтобы моя дочь была гримёршей. Что это за профессия – чужие рожи мазать?! И к тому же твой рабочий график, прости, ненормален для порядочной жены и матери. Она полдетства одна проторчала, занимаясь по вечерам ерундой.
– Да ты вообще полжизни в море проболтался, пока я тут…
Вот так вот и спорили Викины папа и мама на своей новенькой большой тринадцатиметровой кухне до часу ночи. И спор этот, признаться честно, был больше похож на скандал. И скандал этот, как и все скандалы, очень походил на огромный снежный покров, обнажающий по мере таяния сугробов скандала «подснежники». Но не цветы, которые Апрель подарил Падчерице посреди зимы. Не те чудесные создания божьи, занесённые в Красную книгу. Не белые крошечные колокольчики с фигурными краями, источающие чарующий, волшебный, тонкий аромат; расцветающие на крепком стебельке, заботливо укутанном тюльпанными листочками. Не символ, знаменующий приход лучшего времени для любви – весны. А те «подснежники», которыми менты называют полуразложившиеся неопознанные трупы. Вот так же и по мере таяния сугроба супружеского скандала обнажаются полуразложившиеся трупы лучших чувств, неопознанные дурные поступки, загнившие сожаления, слежавшиеся обиды и прочий жилищно-коммунальный компост.
И очень хорошо, что Вика всего этого не слышала, потому что спала, и ей снился удивительно прекрасный цветной сон. Во сне мама-гримёрша пила виски, глядя на папу через хрусталь, и папа распадался на хрустальных гранях на множество улыбчивых пап, играющих обаятельными ямочками. И всё это множество прекрасных пап было, на самом деле, им – одним– единственным Викиным папой. Одним целым с самим собой, мамой, Викой и любовью. Подобного рода ощущения удивительно прекрасных цветных снов настолько реальны, что данные нам пять чувств и свобода творческой их интерпретации, мягко говоря, бессильны. Таковые сны и рассказы о таковых снах так же похожи друг на друга, как подснежники на «подснежники».
Утром папа и мама были обычными Викиными папой и мамой. Они что-то за утренним кофе дружелюбно планировали на день и радостно сказали ей хором: «Доброе утро!», а папа ещё и обнял, и поцеловал, и пошутил, и щёлкнул по носу. Вика не заметила, какое у папы на самом деле настроение. Всё-таки он долгие годы был помполитом, а актёрскому мастерству иных комиссаров позавидовала бы и сама Комиссаржевская. Вика не заметила маминых припухших век. Всё-таки Викина мама долгие годы была гримёром. Отменным гримёром, расставаться с которым и примы, и премьеры, и труппа не хотели даже на гастролях. Особенно на гастролях.
Подружка-с-первого-класса, с самого начала до самого конца лета мотавшаяся то в Прибалтику, то в Крым, то на Каспий, была очень удивлена, увидав Вику первого сентября в школе.
– Ты же хотела поступать в театральный техникум! – воскликнула она.
– Папа решил, что я должна получить высшее образование.
– Ну, тоже дело, – согласилась подружка-с-первого-класса. – Высшее образование ещё никому не вредило. И хотя тебя совершенно не интересует, что там на самом деле происходит в ядре Земли или калиево-натриевом насосе живых организмов, но ты отлично решаешь примеры. Одна я, как дура, иногда получаю по алгебре и геометрии трояки, – насупилась подружка-с-первого-класса.
– Это потому что ты умнее Ирины Теодоровны, – успокоила её Вика.
– Правда?! – обрадовалась подружка-с-первого-класса.
– Конечно! Это же всем понятно. Когда ты ей задаёшь вопросы типа: «А почему надо решать вот так? Смотрите, я решила по-другому!» – или выскакиваешь к доске и начинаешь доказывать теорему этого…
– Ферма. Теорему Ферма.
– Да. Так она так сразу тычет пальцем в свои запотевшие очки и покрывается такими красными пятнами, что всем сразу ясно, что ты умнее её.
– Отлично! Но тогда она мне должна ставить не тройки, а шестёрки или даже десятки! – рассмеялась подружка-с-первого-класса.
– Ну, она же ставит тебе в итоге пятёрки.
– Ага. После того, как её вызывает директриса, – хихикнула Викина подружка-с-первого-класса. – Правда, потом директриса вызывает меня и орёт, чтобы я не издевалась над бедной Ириной Теодоровной, потому что ум человеку дан не для того, чтобы над кем-то издеваться, – вздохнула Викина подружка-с-первого-класса. – Но я же не над кем-то, а именно над Ириной Теодоровной, а над ней умный человек просто-таки не может не издеваться! Начну-ка я учебный год Ирины Теодоровны с доказательства аксиомы о параллельных! – снова хихикнула Викина подружка-с-первого-класса.
– А что, нам что-то задавали на лето?
– По геометрии? Смеёшься? Нет, конечно. На лето, как обычно, только список чтения для дебилов, включающий то, что умными людьми прочитано ещё в третьем классе. А что касается аксиомы о параллельных прямых, то её невозможно доказать. Вот и помучаем пятнистую очкастую кобру Ирину Теодоровну!
– Аксиому не надо доказывать. Аксиома верна только потому, что она аксиома. Доказывать надо только теорему. Такие правила.
– Вот! Вот то, о чём я говорю! – вскинула указательный палец вверх Викина подружка-с-первого-класса, хотя ни про какое «то» она не говорила сейчас.
– О чём ты говоришь? – спросила её Вика несколько удивлённо.
– О том, что тебя не интересует то, что на самом деле происходит в ядре Земли или в калиево-натриевом насосе живых организмов. И ты веришь какой-то дурацкой аксиоме лишь на том основании, что в каком-то дурацком учебнике написано, что аксиому не надо доказывать, потому что она, видите ли, аксиома. Почему я должна верить в верность чьих-то чужих аксиом?
– Ну не знаю! – пожала плечами Вика и посмотрела на подружку-с-первого-класса, как обычно в последние пару лет – снизу вверх. Разве что чуть более внимательно, чем обычно. – Учебники тоже неглупые люди пишут.
– А если неглупые люди скажут тебе кинуться в колодец вниз головой, побежишь исполнять? – прищурилась подружка-с-первого-класса на Вику. – Ну, неглупый же человек сказал кинуться Вике головой в колодец! Разумеется, Вика немедленно должна нестись к колодцу и уже начинать кидаться в него вниз головой.
– Чего ты заводишься? – миролюбиво сказала Вика подружке-с-первого-класса.
– Я не завожусь! – почти прокричала подружка-с-первого-класса. – Просто жутко бесит! Вот смотри, – начала она уже на тон ниже, – в учебнике написано, что древние индийцы представляли себе Землю в виде плоскости, лежащей на спинах слонов, стоящих на гигантской черепахе.
– И что?
– И то! С какого, скажи, перепугу авторы учебника или, там, энциклопедии, решили, что древние индийцы именно так представляли себе Землю?
– Ну, наверное, археологи или историки нашли какие-то рисунки. И какие-то записи.
– «И что?» – спрошу теперь я тебя.
– И вот на основании этих рисунков и записей пришли к выводу, что древние индийцы представляли себе Землю в виде плоскости, лежащей на спинах слонов, стоящих на гигантской черепахе.
– Да-да, это так умно – на основании каких-то рисунков и записей древних индийцев делать выводы о представлениях древних индийцев. Может быть, эти древние индийцы, что рисовали слонов с черепахами, просто умели рисовать? И любили рисовать именно слонов с черепахами. Кто-то любил рисовать обычных слонов, топающих по обычным джунглям, и обычных черепах, плавающих в обычном океане. Такие себе древние индийцы-реалисты. А кому-то надоело рисовать всем надоевших обычных слонов и обычных черепах, и он взял да и нарисовал трёх слонов, покоящихся на огромной черепахе. Порвал шаблон! Создал прецедент! Никто до него не додумался нарисовать слонов на черепахе, потому что даже самая большая черепаха меньше индийского слона. Аксиома! А он плюнул на аксиому и нарисовал то, что хотел. И поимел успех. И, глядя на его успех, все другие древние индийцы тут же кинулись, как невменяемые, рисовать не обычный океан с обычными джунглями, как какие-то древнеиндийские Шишкины с их древнеиндийскими «Мишками в лесу» и слонами в джунглях, а сюрреалистичный океан, плавающую в нём сюрреалистичную черепаху, стоящих на ней сюрреалистичных слонов с покоящимися на их башках сюрреалистичными джунглями! Как тебе такой вариант, а?
– Я как-то никогда не задумывалась ни над какими вариантами. Я верила учебнику, – несколько растерянно сказала Вика.
– Вот и я о том же! Представь себе, что через пару-тройку тысячелетий какой-нибудь очередной археолог-историк найдёт… найдёт… – подружка-с-первого-класса на секундочку задумалась. – Найдёт, к примеру, картину Писсаро «Площадь французского театра в Париже»[5]. Найдёт, веничком обмахнёт, репу почешет, сядет на попу ровно и напишет, что древние парижанцы представляли себе площадь Французского театра в Париже как парочку зелёных деревьев, воткнутых в манную кашу, в которой плавают маленькие вагончики с лошадками и людишками.
– Древние парижане, – рассмеялась Вика.
– Да без разницы, парижане или парижанцы. Потому что все поверят тому, что написал горе-археолог, и будут переписывать это и переписывать, тиражировать и тиражировать. И почти никто не даст себе труда подумать своей головой над собственными представлениями о древнем Париже, о собственных представлениях на предмет представлений древних индийцев или о том, с какой это радости аксиома не нуждается в доказательствах. – Подружка-с-первого-класса очень грустно вздохнула. – И вообще, может, черепаха со слонами – вторична. Может, какой-нибудь древний индиец просто писал сказку. А другой древний индиец к сказке нарисовал иллюстрацию. Вот и всё. Моя мама тоже вот опять выкрала мой блокнот, прочитала там что-то про любовь и сама себе, как обычно, выдумала мои представления о любви. А мои представления о любви так же отличаются от маминых представлений о моих представлениях, как настоящие парижане от представлений археологов о древних парижанцах.
И обе девочки почему-то весело рассмеялись. Хотя это совсем невесело, когда кто-то – кто бы то ни было! – коверкает твои собственные представления о любви.
– В общем, наверное, прав твой папа, – резюмировала Викина подружка-с-первого-класса. – Он у тебя очень хороший, и он мне очень нравится. Ты крепкая хорошистка, и я не вижу причин для того, чтобы ты не получила диплом о высшем образовании.
– О! Он так и сказал: «У девочки должен быть диплом». Ну, раз не только папа так считает, но и ты одобряешь, буду получать диплом.
Подружка-с-первого-класса посмотрела на Вику как-то странно. Вроде как немного жалеючи.
– И в какой же институт ты будешь поступать?
– Не знаю ещё. Потом подумаю.
– Думаешь, надо думать? – Викина подружка-с-первого-класса во время каждой персональной проработки в кабинете директора школы горячо и искренне соглашалась с директрисой, что ум человеку дан не для того, чтобы над кем-то издеваться. Но иногда так же искренне об этом забывала и начинала горячо издеваться над кем-то. К своему собственному стыду, иногда даже над Викой.
– Ну, что-то же думать надо.
– Да ладно! Зачем? Тебе папа скажет, куда поступать!
Вика даже не обиделась на подружку-с-первого-класса. Потому что для того чтобы обидеться, надо, как минимум, понять, что тебе сказали что-то обидное.
Подружка-с-первого-класса на самом деле не хотела обидеть Вику, а хотела ей помочь. Как бы подтолкнуть к поискам знаний о себе. Спровоцировать. А как иначе спровоцируешь? Разве можно спровоцировать, вещая выверенно-педагогическим тоном общеизвестные бездоказательные благоглупости? А между подружками это и вовсе смешно. И, что самое неприятное, совершенно безрезультатно в большинстве случаев. Тренировочная провокация, обучающее ехидство – вот лучшее, что могут извлечь девочки из хорошей детской дружбы. Банальных истин и пережёвывания многократно пережёванного они ещё с лихвой получат, когда станут женщинами. От других, взрослых, подруг. В будущем.
После десятого класса Вика поступила в нархоз. А подружка-с-первого-класса – в высшее учебное заведение, где досконально изучалось всё известное про калиево-натриевый насос и прочие особенности живых организмов. В основном – человеческих.
В Институт народного хозяйства Вика поступила, потому что так сказал папа. И потому что Вика хорошо решала шаблонные примеры строго по формулам из учебников.
Викина мама особо не спорила, потому что ей с некоторых пор стало не до того. Её близняшка как раз лежала в онкодиспансере. В очередной раз. Когда она впервые обратилась к врачу, что-то радикальное с захватчиком её человеческого организма делать было уже поздно. У человеческого организма близняшки были отвоёваны раковыми клетками уже слишком большие территории – печень, лёгкие, кишечник, головной мозг. И на этих территориях раковые клетки уже организовали свои колонии-метастазы. Ещё немного – и самый бессмысленный из агрессоров – раковая клетка – полностью уничтожит близняшку, завершив вместе с её гибелью бесчисленные циклы клонирования себя самого.
Близняшка гримёрши умирала. Гримёрша старалась сделать умирание близняшки максимально комфортным и безболезненным. Не из любви. Не из сострадания. Просто в близняшке умирала значительная часть самой гримёрши. Или даже так: она сама. Так что максимальный комфорт и как только возможно большее количество морфина были не для близняшки. А как бы для себя самой.
А Вика в это время училась в нархозе на факультете «Планирование производства». На том самом факультете, который в своё время закончила её умирающая сейчас тётя.
После тётиных похорон Вике было непросто. Мама впала в тяжёлую депрессию, а папа был в рейсе.
– Это понятно! – говорили соседи, знакомые, жёны моряков и все кому не лень. А не лень было многим, потому что молодая женщина умерла. Это вам не то же самое, что молодая женщина родила. Ну, родила и родила. Пару раз вспомнят, мол, девка с первого подъезда в подоле родителям принесла, надо было лучше воспитывать, и забудут. А тут молодая женщина умерла. Двоих малых деток оставила на мужа. Муж-то сразу бабу найдёт, не смотри, что смотреть не на что! А деткам – горе, грусть-тоска. Мачеха со свету сживёт, будет в голоде-холоде держать. А у той молодой, что умерла, сестра-близняшка. Слегла сразу после поминок, да так и лежит на постели, ни рукой, ни ногой пошевелить не может. Дочь её даже подмывает. Во как срубило!
– Это понятно! – говорили все кому не лень. – Близнец в гробу! На собственном отпевании постоять, себе на крышку гроба ком земли бросить, на собственных поминках себя самого помянуть, глядя на своё фото с траурной лентой. Себя похоронить – это самый сильный сляжет!
И тут они, языкатые, были правы. Близняшка и гримёрша были копиями друг друга. Если другие близнецы стараются как-то отличаться, подрастая, – так им надоедает быть одинаково одетыми в родительском доме, – то гримёрша и близняшка наоборот. Не сговариваясь, они красили волосы в один цвет, цветовая гамма макияжа давно и прочно была выбрана единая для них обеих гримёршей. А с тряпками и того проще. Викин папа давным-давно привозил из рейса всего женского тряпья по две пары – жене и близняшке жены. Жадным он не был.
И хотя близняшка сильно похудела, но гримёрша похоронила себя. Просто сильно похудевшую.
Похоронила и слегла.
Папа успел прийти ко вторым похоронам. И похоронил ещё раз уже похоронившую себя жену. Для него это были первые похороны жены. А для жены – вторые похороны себя. Но как ничего не помнила о своей поездке в сумке в возрасте девяти месяцев Вика, так ничего не знала мама-гримёрша о своих вторых похоронах. И слава богу. Ей на всю недолгую, оставшуюся после первых похорон самой себя жизнь хватило впечатлений. Настолько хватило, что через край перехватило, и у неё как будто сгорели предохранители. Она, не вставая с постели, буквально за месяц похудела до состояния близняшки в гробу. И, похудев до близняшки, гримёрша сразу умерла.
Викин папа очень сильно горевал. Нет, он не кричал страшным голосом, не кидался в могилу, не бился головой об крышку гроба. Он спокойно делал всё, что нужно. Организация похорон, поминки, бесконечные соболезнования друзей, приятелей, знакомых. Он стоял и кивал. Благодарил за сочувствие. И никто не заметил, как Викин папа горевал. Жёны моряков экипажа судна даже перешёптывались между собой, мол, смотрите, какой спокойный! Аж противно! Вот так ждёшь их месяцами… Годами! Всё для них, всё ради них, а сдохнешь – спокойно закопает, не проронив ни слезинки. Чуть не улыбается, скотина! И только жена капитана, даже на кладбище дымя своей вечной иностранной сигаретой, рявкнула шептуньям, что они тупее ста подвалов. А в том южном приморском городе присказка «тупой, как сто подвалов!» – это даже не диагноз, а приговор. Жёны моряков экипажа тут же замолчали. Капитанша рявкнула! Никто из жён моряков не хотел, чтобы её муженёк вылетел из экипажа. Капитанша имела на капитана такое влияние, что начальник Черноморского морского пароходства и рядом не стоял. Капитан вот уже тридцать лет был без ума от своей супруги – и в подробностях начинал мечтать о ней ещё на подходе к отечественным территориальным водам. И если кому-то что-то – из членов экипажа – было надо, он не шёл к капитану. Он отправлял к жене капитана свою жену.
Капитанша, в отличие от прочих жён моряков экипажа, даже не подошла к помполиту. Ей было невыносимо думать о том, чего ему стоят эти кивки, эти благодарности за соболезнования, эти «почти улыбки» – растянутые протоколом губы. Неужели же взахлёб рыдающая жена четвёртого механика на самом деле думает, что она из-за смерти гримёрши страдает больше, чем вдовец?
– Примите мои соболезнования! – всхлип, рыдания, платочек у глаз. – Тушь потекла, и некому теперь толково подправить, как же мы без неё-о-о-о-о…
Вдовец кивает. Вдовец говорит рыдающей жене четвёртого механика: «Спасибо за соболезнования» и растягивает побелевшие губы в «почти улыбке».
«Хорошо, что он не слышит, что они ему говорят», – думает капитанша, даже на похоронах дымящая иностранной сигаретой. Хотя нельзя. Нельзя курить на похоронах. Кто-то что-то такое придумал. Потому капитанша не курит у гроба. Она, кусая губы до крови, курит на соседней аллее. Она не может смотреть, как хоронят гримёршу. Милую, славную, добрую девочку-гримёршу. Как это ужасно – закапывать милых, добрых и славных. Как это невыносимо жестоко: закапывать тела милых, добрых и славных девочек или кого бы то ни было. Пепел к пеплу куда милосерднее и чище, чем прах к праху. «Прах к праху» – ещё одна дубовая формулировка. Даже традиция. Традиции – это невыносимо. Капитанша, дымя своей вечной иностранной сигаретой на соседней аллее, думает о том, что надо бы как-то нетрадиционно. Если вдруг сама. Никто не вечен. Все умрём рано или поздно, так или иначе. И потом дубовая жена какого-то по счёту механика или помощника будет говорить твоему ватному он непонимания и неприятия мужу: «Не у кого теперь узнавать, когда и на какой прича-а-а-а-ал…» Нет, только не так. Капитан такого не перенесёт. В нём нет столько мужества, сколько в этом славном золотом помполите.
«Держись, мужик! – думает капитан. – Твоя выдержка не раз и не два выручала всех нас, славный ты мой, золотой ты мой помполит. Пусть твоя выдержка выручит тебя самого».
Далеко не все члены экипажа, не говоря уже об их жёнах, знают, сколько раз помполит выручал моряков – Викин папа кое в чём таки почётный лоцман и стольких удачно провёл коварным проливом под названием «Загранка не светит», что те жёны столько слёз не пролили, не смотри, что они жёны моряков. Далеко не все члены экипажа, не говоря уже об их жёнах, знают, какая выдержка у этого мармеладно-металлического «рубахи-парня», – мало кто видел, что именно он не растерялся, когда в Красном море матросу-такелажнику стальным тросом снесло голову. Именно Викин папа решил проблему с трупом судового врача, когда они стояли на рейде в Индийском океане почти сорок дней, потому что у современных индийцев был какой-то религиозный праздник, а когда у современных индийцев какой-то религиозный праздник, то им хоть не рассветай. Никаких разгрузочно-погрузочных работ! Никаких причалов! По всей стране гудят, и всем на всё плевать. Ну, то есть не гудят, а медитируют, или что там делают современные индийцы?.. А судовой врач помер ещё в нейтральных водах, алкаш проклятый! И только Викин папа смог-таки вызвать хоть какие-то «власти» и как-то заставить их пристроить тело судового врача в морг и добиться вскрытия и – главное! – протокола вскрытия, и переправить тело покойного на родину в цинковом гробу. Гроб прилетел сперва в столицу Индии, затем – в столицу нашей необъятной родины и только оттуда оправился, наконец, в южный город-порт. При жизни наплавался, после смерти – налетался. Может, не сказки вся эта загробная жизнь? И загробные «власти» определили судового врача-пропойцу в отряд ангелов и устроили ему ещё в гробу тренировочные полёты – в качестве проверки на профпригодность?.. Жена судового врача чуть не сошла с ума. Но она точно бы сошла с ума, если бы не получила гроб с телом своего алкаша. Даже капитан уже орал благим матом, что давайте его выкинем за борт, к ебеням, по старой морской традиции! Зашьём в простыню – и по старой, к такой-то матери, судовой традиции! Есть хоть у кого-то на этом сраном пароходе Библия, атеисты херовы?! Нет?! Капитан может и женить, и отпевать, и крестить, потому что на судне капитан – Царь и Бог! И этот самый Царь и Бог ни черта не может сделать с трупом, потому что у современных индийцев какие-то религиозные праздники, видите ли! Ничего не может современный Царь и современный Бог! Потому что «власти»… И «властям», у которых религиозные праздники, плевать на то, что это же против не то что всяких правил, но даже против здравого смысла – хранить тело судового врача-алкаша в холодильнике с продуктами! Но зато своим собственным «властям» резко станет не плевать, если в рейсе судовой врач умер, а тело его по старой доброй морской традиции рыбам скормили. Вот тут и присядем всем экипажем в места куда более прохладные, чем Индийский океан. Но помполиту, в отличие от судового Царя и Бога, удалось с «властями» договориться – и на рейд таки пришёл ржавый, неопрятный, вонюче дымящий, предсмертно агонизирующий катер. Несмотря на какой-то религиозный праздник, во время которого ни один современный индиец не работает, чтобы не портить себе карму. На страшном катере были какие-то страшные современные индийцы, не владеющие даже хиндиш-инглиш, даже пенджаб-инглиш, хотя все современные индийцы всё ещё продолжают впитывать исковерканный вариант английского языка с ещё сильно траченным колонистами молоком их матерей. Это были какие-то сильно неприкасаемые индийцы, и Викиному папе-помполиту пришлось с ними объясняться языком жестов. В одиночку. Потому как и капитан, и старпом уже даже по-русски не могли сказать что-то, кроме «бля!», к тому моменту, как на рейд подошёл сильно ржавый, шибко вонючий катер с какими-то неприкасаемыми современными индийцами. Но они всё-таки пришли, несмотря на долгосрочный религиозный праздник! Вероятно, Викин папа как-то религиозно и напугал «власти», сказав, что если не будет решён вопрос с трупом советского моряка, то крепкие славянские боги так подпортят всем современным индийцам карму, что никакие Будды её уже не выправят. Так что, ребята, выбирайте: или вы сами творцы своей иншаллы, или вам всем старый добрый славянский гроссен pizdets! Про сильный этот самый понимают все, и даже язык жестов тут ни при чём. Про это понимают где-то на уровне не то кармы, не то надпочечников. Про это у всех сразу чёткие конкретные выводы прямо в солнечном сплетении оформляются.
Именно Викин папа, а вовсе не капитан, договаривался о «левых» рейсах между Америками Северной и Южной, пока все сходили с ума от безделья, изнывая в ожидании разнарядок. Львиный кусок бабла в валюте пойдёт, разумеется, высшему чиновничьему составу ЧМП, но и экипаж нехило заработает. Заработные платы советских моряков, ходящих в загранку, были, разумеется, куда выше жалованья советских инженеров, не отходящих от своих кульманов, но всё ещё ничтожно малы для нормальной жизни. Если бы не джинсы с бубль-гумом, поражающие жителей сверхдержавы поголовно счастливого детства круче, чем стеклянные бусики дикарей, – то и «плавать»-то особо незачем. Разве что из любви к острым ощущениям и «мир посмотреть» – как его иначе подсмотришь? Правда, на старости лет за этот подсмотренный мир придётся расплачиваться вибрационной болезнью со всеми её прелестями, ну да ладно. Иначе-то мир, будучи гражданином Союза Советских Социалистических Республик, не подсмотреть никак. Так что во время жутких болей – симптома облитерирующего эндартериита – будешь радоваться воспоминаниям о том, что подсмотрел мир из предбанника борделя Сан-Франциско. В нью-йоркскую Метрополитен-опера как-то никто не рвался. Или, там, в казино Лас-Вегаса. Припортовые дешёвые магазины да автокладбища – вот и весь подсмотренный мир.
Именно Викин папа, когда мужики обалдевали от бесконечного риса, бесконечной кукурузы и прочего скудного из-за долгих переходов и простаивания на рейдах пайка, знал, где и как договориться, чтобы на тот самый рейд «подвезли» мясо, кур, сосиски, тушёнку, макароны и прочие малые, милые сердцу русского человека радости.
Именно Викин папа бросился с голыми руками, улыбкой и ямочками наперевес между одним членом экипажа с ножом и другим членом экипажа с ножом – двадцать один день перехода, томление, этим самым по столу и радости совместного существования мужиков на перенасыщенном андрогенами ограниченном пространстве. Он как-то всегда чуял, что происходит с каждым. И даже предвосхищал. Наблюдал очень внимательно за всеми – потому и предвосхищал. Никто и не думал, что сегодня Иванов с Петровым решат выяснить, какая марка Wisky лучше, именно с помощью таких вот аргументов – холодного оружия. Иванов же с Петровым по жизни кореша! Чего бы это пожизненным корешам кидаться друг на друга с ножами из-за какого-то дурацкого спора, который даже на матерщину не тянет, не то что на поножовщину! Так это он в нормальных условиях не тянет. А на двадцать втором дне перехода в условиях ограниченного пространства, перенасыщенного андрогенами, да «на сухую» – потому что во время перехода ни-ни! – и выяснение, что тут кому Wisky, а что – голимая сивуха, могут до цугундера довести. И ладно ещё до цугундера – до цвинтара! Одного из корешей – попроворней да поудачливей, до цугундера, а другого – до цвинтара. А весь экипаж хором станет невыездной, и будут они все вместе из-за этих мудаков – Иванова и Петрова – поперёк борща на ложке плавать. Почему весь экипаж из-за двух мудаков станет невыездной? Чисто на всякий случай. Такие правила в этой стране, где всё на благо человека. Потому и кинулся Викин папа между этими пожизненными корешами, готовыми потыкать друг друга во всякие жизненно важные органы за всё про всё и за счастливое детство, и за тяжкий труд вдали от родных, и, разумеется, за марку Wisky. И даже ни одна ямочка ни на секунду не стала менее обаятельной, когда не то Иванов, не то Петров Викиного папу ножом таки чиркнул. Не сильно. Так… оцарапал. Очередной судовой врач-алкаш «царапину» зашил одиннадцатью швами, и вот уже только после этого Викин папа-помполит из мармеладного стал металлическим и начистил харю отдельно Иванову, отдельно – Петрову. А потом выдал всем «наркомовский» паёк. Для разгрузки нервных оболочек, так сказать. Из культфондовского запаса. И себе, разумеется, тоже. И, тоже разумеется, эта история не нашла отражения ни в судовом журнале, ни во врачебных протоколах, ни в рапортах «куда следует».
Вот такой это был человек, моряк и помполит.
Потому никто и не заметил, как сильно он горевал. Кроме, разве что, капитанши и капитана.
Даже Вика не заметила. Потому что находилась в некоторой прострации. Человек всегда находится в некоторой прострации, когда привычный ему мир вдруг рушится. Просмотр развалин привычного мира частенько приводит человека к ещё большей прострации, и так человек некоторое время и живёт – как через вату, – цепляясь сознанием за реперные точки. Например, за пятно на обоях. Мама расписывала чернильную ручку. Замечательную иностранную чернильную ручку – в иностранных буковках и с золотым пером. Ручка никак не хотела расписываться, и мама пару раз её встряхнула – и на толстых рифлёных белоснежных обоях тринадцатиметровой кухни появилась чернильная клякса. Обои были моющимися, но от чернил не отмоешь ни одни моющиеся обои. Капля чернил, попав на пористую поверхность толстых рифлёных моющихся обоев, моментально разбегается по ней стремительным паучком. Очень стремительным, но время его бега ограничено. Шмяк! – секунда жизни стремительного паучка – и вот он уже навсегда ограничен ничтожно малым пространством. Сами толстые рифлёные моющиеся белоснежные обои всё так же бесконечны, куда ни кинь взгляд, но на них уже чернильное пятно. Свежее чернильное пятно. Свежая могила секундой прежде стремительного чернильного паучка. Ещё мгновением раньше бывшего каплей чернил.
Мама-гримёрша только рассмеялась. А тётя-близняшка страшно расстроилась. Она тогда как раз была в гостях, и мама именно для неё расписывала эту красивую заграничную чернильную ручку в иностранных буковках и с золотым пером. Подарок. Очередной подарок. Чтобы тётя-близняшка писала свои отчёты элегантной фирменной ручкой, а не страшными пластмассовыми, поперёк себя раскручиваемыми отечественными, стержни которых частенько «текут», оставляя несмываемые пятна на подкладках иностранных близняшкиных сумок, тоже подаренных гримёршей.
Близняшка так кричала на гримёршу, что та – безалаберная и заляпала чернилами такие дорогущие белоснежные обои, а мама только смеялась и целовала тётю.
А потом Вика с мамой частенько придумывали, на кого похоже это чернильное пятно. Иногда оно было похоже на слонёнка, а иногда – на облачко. И только теперь, когда на кухне молча друг напротив друга сидели Вика в прострации и папа, который сильно горевал, пятно почему-то стало похоже на свежую могилу. Вика и папа молча встали и молча поехали на кладбище.
Вначале они ездили на кладбище очень часто – чуть не каждый день. После сорока дней папа собрал мамины вещи и сказал Вике:
– Надо отдать близня…
И вдруг осёкся и зарыдал.
Он рыдал, как рыдают только бабы. Он выл белугой и катался по ковру, и царапал себе лицо, захлёбываясь в слезах и соплях. Человек, не растерявшийся, когда в Красном море такелажнику тросом гильотинировало голову – и тело такелажника снесло за борт, а окровавленная голова с ещё живыми недоумевающими глазами, в которых застыло выражение: «чё это было, пацаны?!» – покатилась по палубе, и веки прищуривались, как прищуриваются они не когда человек умирает, а когда какой-нибудь Иванов хочет сказать какому-нибудь Петрову что-то типа: «шутку понял…», – сейчас прижимал к себе заграничные женские тряпки и бился головой о мебель, и до крови кусал руки.
И Вика вдруг вышла из прострации. Она спокойно пошла в ванную комнату, спокойно налила холодной воды в эмалированное двенадцатилитровое ведро, в котором мама-гримёрша мариновала огурцы, – будь прокляты реперные точки! – и размеренным чётким движением, как будто всю жизнь только тем и занималась, что выплёскивала двенадцатилитровые вёдра воды, спокойно окатила папу.
Папа сел, отряхнулся как пёс, отшвырнул от себя заграничные женские тряпки и сказал:
– Ни фига себе! Где это ты так научилась?! Я бы так чётко тельняшку не порвал!
И они почему-то рассмеялись.
Потом они прибрались, свернули отяжелевший от воды ковёр и вынесли его сушиться во двор. Потом долго сидели на кухне и вспоминали, и плакали, и смеялись, и даже выпивали – папа выпил бутылку Wisky, а Вика – три рюмочки ликёра. Вике от ликёра стало горячо в груди и зашумело в голове. И даже как-то немного отяжелели ноги. Папа открыл вторую бутылку Wisky и распечатал четвёртую пачку сигарет. Вика с трудом встала, вытряхнула фарфоровую супницу, доверху наполненную окурками, в мусорное ведро, сварила папе кофе и сказала:
– Спокойной ночи! Ты тоже ложись. Я тебя люблю, – и поцеловала его.
– И я люблю тебя. Я больше никогда не буду тебя пугать. Всё будет хорошо. Мы всегда будем вместе, дочка. Жизнь продолжается. И, кроме друг друга, у нас в этой жизни никого больше нет. Помни об этом.
– Я помню, папа, – сказала Вика.
– Всегда помни об этом! Пообещай, что будешь помнить! Скажи мне, что, кроме друг друга, настоящих любимых у нас в этой жизни никого больше нет и не будет! – настаивал Викин папа.
– Я всегда помнила, помню и буду помнить об этом, папа! Кроме друг друга, настоящих любимых у нас в этой жизни никого больше нет! И не будет! – пообещала и сказала Вика.
Через четыре года Викин папа привёл домой молоденькую девушку. Чуть старше дочери. Высокую, стройную, с нулевым размером груди, элегантным разворотом широких плеч и маленькой попой.
И он ещё очень долго продержался!
Близняшкин вдовец – ни кожи, ни рожи, сто двадцать рублей в месяц, двое детей – привёл в свою трёшку на Поскоте дородную бабищу ровно через четыре месяца со дня похорон. И дородная бабища принялась, как не в себе, заботиться о вдовце и детях. И дети, сперва устраивавшие дородной бабище всевозможные пакости вроде запускания в ветреную погоду воздушного змея из её гигантского лифчика, хамства и обливания её вареньем, спустя некоторое время стали относиться к ней уважительно, а через год и вовсе полюбили. Близняшкиным детям, можно сказать, очень повезло, как бы кощунственно это ни прозвучало. Дородная бабища оказалась на поверку очень доброй, мягкой и умной женщиной, и у неё не было своих детей. Не было и быть не могло: «Операция!» – как односложно объяснила она им. И близняшкины дети сразу поняли, что операция – это серьёзно. И что даже немного жаль, что у дородной бабищи не будет своих детей. Так они ей и сказали:
– Даже жаль, что у тебя не будет своих детей!
– Вы – мои дети! – схватила дородная бабища в охапку близняшкиных круглую девочку и тощего мальчика и заплакала. И они заплакали. И, поплакав, долго говорили обо всём на свете. О том, что они никогда не будут называть её мамой. И о том, что надо бы купить собаку. А ещё лучше – притащить домой бобика из соседнего подъезда, мама не разрешала! И о том, что надо бы папу заставить переклеить обои, мама столько раз ругалась – и никак! И о том, что русичка придирается. И дородная бабища дала слово, что никогда от них не потребует называть её мамой; и что за бобиком из соседнего подъезда они сейчас пойдут все вместе; папу, чего может – заставим, чего не может – сами сделаем; и что в школу она сходит и выдерет ту русичку, как сидорову козу! И слово дородная бабища не только дала, но и сдержала. Все свои слова.
Хорошо, правда, что дети не знали, что дородная бабища вот уже несколько лет как была любовницей их папки – ни кожи ни рожи, сто двадцать рублей в месяц.
Близняшка, к слову, знала. И даже собиралась развестись. Но не успела – заболела. А о том, что те овощные супы и паровые рыбные котлетки, которые муж таскал ей в больницы, готовила эта дородная бабища, не знала. Не знала и о том, что дородная бабища сперва готовит и только потом чуть не насильно заставляет любовника навещать его больную жену со словами: «Её сестра уже с ног падает! Можешь ты хоть пару раз в неделю женщину навестить?! Она же только после операции!» Близняшка очень удивлялась такому мужниному поведению и особенно тому, что он, оказывается, умеет готовить. И даже грустно шутила, мол, для того, чтобы заслужить заботу и внимание мужа и открыть в нём кулинарный талант, надо всего лишь заболеть раком. Такая, право, малость…
А вдовец гримёрши – только через четыре года. Зато такую, какая тому, у кого ни кожи ни рожи, а только сто двадцать рублей, не светит.
– Вика, это моя будущая жена! – представил он девушку Вике.
Вот так вот, безо всяких предварительных разговоров «на тему». Ничто, как говорится, не предвещало. Ласковый заботливый папа, все четыре года приходивший домой только из рейса и только с чемоданами подарков, пришёл домой со своей будущей женой. Тот самый папа, что когда-то был одним целым с женой-гримёршей и дочерью Викой. Тот самый папа, которого Вика четыре года назад окатила холодной водой из двенадцатилитрового ведра. Тот самый папа, взявший с Вики слово о друг друге.
Бывает. Жена так жена. Квартира большая. Жизнь – ещё больше. У Вики характер – к ране прикладывать.
Потому она улыбнулась, перетерпела протокольный обед и только ночью позволила себе поплакать в подушку. И даже не потому, что папа решил жениться на молодой. Папа – молодой и красивый. Вика сама бы вышла замуж за такого мужчину, как её папа. Плакала она потому, что молодая девушка, хоть и будущая, но ещё всё-таки не жена, во время протокольного обеда на кухне сказала эдаким полноправно-хозяйским голосом:
– Что это у вас за уродливое пятно тут на обоях?! Да и сами обои уже пожелтели. Их надо переклеить! И вообще, всё здесь поменять!
– Да-да, дорогая, конечно! – ответил Викин папа.
Вот из-за этого Вика рыдала ночью в подушку. Потому что они с папой как раз договорились, что никогда не будут переклеивать эти обои с этим чернильным пятном. И никогда ничего не будут менять на маминой кухне.
Утром папа вернулся домой – и на том спасибо, что пока не здесь! – и за утренним кофе сказал Вике извиняющимся тоном:
– Я очень любил твою мать, ты знаешь.
Вика знала. Только её ранило, как ножом, то, что он сказал: «твою мать», а не «мою жену». Любил, твою мать!
– Я очень любил твою мать, ты знаешь. Но…
– Что «но»? – спросила Вика. И не дождавшись ответа, продолжила: – Папа, не надо никаких объяснений, прошу тебя. Я всё понимаю, и всё нормально. Только давай всё-таки не будем переклеивать обои, ладно?
– Ладно! – папа улыбнулся и заиграл ямочками.
Обои папина жена всё равно переклеила. Папа был в рейсе, и Вика ничего не могла с ней поделать. Такой уж у Вики был характер. Вот подружка-с-первого-класса, та бы с воплем «Война – фигня! Главное манёвры!» устроила тут масштабное ледовое побоище, пометала бы в папину жену небьющейся японской посудой, вылила бы папиной жене на голову банку чернил. И, в общем, как она говорила, учась на первом курсе своего вуза, где преподавали всё про человека: «Не это самое, так хоть согреемся!»
Но у подружки-с-первого-класса своя жизнь, свои дела, она ещё на втором курсе съехала от родителей и вся в учёбе-работе, и, говорили, что даже замуж вышла и тут же развелась.
А Вика тихо себе училась, следила за домом и не только не это самое пока, но даже ни с кем не встречалась. И даже не потому, что дала папе слово про друг друга – они оба тогда были под стрессом, а под стрессом чего только не наговоришь и не наобещаешь, – а просто потому, что у них на курсе мальчиков особо не было. Да и тех немного заветренных и занудных очкариков, что были, всех немедля расхватали. А Вике не нужен был заветренный и занудный очкарик. Она хотела такого же яркого и умного, как её папа. Но, кроме института и дома, никуда не ходила, нигде не бывала. Хотя первый год после школы подружка-с-первого-класса её постоянно куда-то пыталась вытащить. Но Вике тогда было не до того. Не искать же теперь подружку-с-первого-класса и не говорить ей: «Вот, папа женился, а я уже превращаюсь в старую деву. Я же не знала, что оно так выйдет. Так что ты теперь давай, выручай меня!» У всех свои жизни и начинания. И каждый сам в ответе за продолжение.
Папа пришёл из рейса. И впервые с тех пор, как она себя помнила, Вика не участвовала во встрече парохода. Потому что у папы уже была жена. И значит, почётное место на газоне ожидания под Вакуленчуком уже по праву – этой жены. Жены моряка. И Вика не её дочь. Так что всё согласно табели о рангах. Пока он был вдовцом – Вика созванивалась с капитаншей и жёнами старпома и стармеха. И далее передавала по цепочке предполагаемое время, предполагаемый порт и всё, что положено. А теперь, когда у моряка-вдовца появилась жена, то его дочь от прежней жены – свободна. И очень даже может быть, и, скорее всего, так оно и будет, – скоро у папы появится новая дочь моряка от новой жены моряка. И эта новая жена моряка будет тащить по штормтрапу сумку с девятимесячной дочерью моряка. Новой дочерью от новой жены. Живой жены. Мёртвая жена – уже ничья жена. Жена моряка – должность для живых жён.
Придя из рейса, папа сказал Вике:
– Ты должна жить отдельно.
– От тебя? – удивилась Вика. – А как же твоё «всегда рядом»? – чуть не впервые в жизни позволила она себе возмущение.
– Ну, «отдельно» не значит быть врозь! – заулыбался папа и заиграл ямочками. – Просто ты – молодая женщина, у тебя должна быть своя жизнь, а мы тебе только мешаем!
– Папа, ты от меня съезжаешь?! – ужаснулась Вика, не веря в то, что папа всё это всерьёз.
Папа замялся. Как-то неловко закурил. Даже как будто покраснел, хотя был всегда загорелый. Да и привычки краснеть за ним не водилось.
– Всё немножко не так, – наконец с трудом выговорил папа. И продолжил легко, почти что скороговоркой. – Она беременна, и ты же понимаешь, какие беременные бывают нервные.
Вика не понимала, потому что ни сама никогда не была беременной, ни с беременными женщинами не общалась. Она хотела об этом сказать папе, но папа продолжал своё скорословие, не глядя на Вику, а уставившись взглядом в ту точку новых обоев, где на прежних было чернильное пятно.
– И беременных с привычного места нельзя срывать. Да и к тому же зачем тебе одной такая большая квартира – убираться только с утра до ночи!
Надо же, эта квартира уже, оказывается, привычное место для новой молодой беременной жены моряка, и даже тени из прошлого совершенно не тревожат – нет уже никаких чернильных пятен, коробки с гримом и маминой одеждой отправлены на помойку, а папа ничего про грим и одежды даже и не заметил. Как прежде не замечал, что Вика совершенно спокойно убирается в этой квартире вовсе не с утра до ночи, а строго раз в неделю по отработанному ещё мамой-гримёршей удобному и быстрому алгоритму. А в остальное время просто не мусорит, в отличие от новой молодой беременной жены моряка. Удивительной неряхи! Никогда ни Вика, ни тем более покойная мама-гримёрша не оставляли после себя в ванной комнате такого погрома, как эта новая жена моряка. У мамы и Вики с этим всё было чётко и профессионально отработано. Мама-гримёрша мыла все окна в квартире, включая огромные окна застеклённых лоджий, за три часа. Эта новая жена моряка одно-единственное кухонное окно мыла неделю. И в конце концов у Вики нервы не выдержали спотыкаться о тазик с прокисшей водой, и она вымыла окна во всей квартире. За три часа. Ни маме-гримёрше, ни Вике и в голову бы не пришло закинуть огрызок от яблока под торшер, а кожуру от банана – за диван. А этой, новой, и в голову не придёт, что огрызок от яблока или кожуру от банана надо закидывать в мусорное ведро. А само мусорное ведро опорожнять, не когда оно осклизлое и воняет, а каждый вечер. У Вики в голове вертелась притча, рассказанная ей подружкой-с-первого-класса в начале первого курса:
Где-то высоко в горах, у хижины просветлённого даоса приземлилась летающая тарелка. Из летающей тарелки вышел инопланетянин и зашёл в хижину просветлённого даоса. Просветлённый даос занимался тем, что созерцал жестяное ведро, наполненное говном, и даже не заметил инопланетянина.
– Человек! – обратился к нему инопланетянин. – Человек! Что ты готов отдать, человек, за разгадку всех тайн вселенной?!
– Вот это жестяное ведро с говном! – ответил инопланетянину просветлённый даос, не отвлекаясь от созерцания.
– Жестяное ведро с говном?! Человек! Я предложил тебе узнать разгадку всех тайн вселенной, но ты готов отдать за это всего лишь жестяное ведро с говном?! Но почему?!! – воскликнул шокированный инопланетянин.
– Потому что в хижине просветлённого даоса не место жестяному ведру с говном! – ответил просветлённый даос инопланетянину.
В тот же день инопланетянин, владеющий разгадкой всех тайн вселенной, стал учеником просветлённого даоса.
Вике вдруг стало смешно. Она вспомнила, как подружка-с-первого-класса в начале первого курса сердилась на Вику за то, что Вика сказала ей после притчи: «И что?» «Ты ни черта не поняла, что ли?! – заорала на Вику тогда подружка-с-первого-класса. – Да… Верно, что для слепца «синий» – всего лишь слово. Ровно до тех пор, пока слепец не прозреет…»
Сейчас вдруг, в какое-то из мгновений посреди бурного течения папиной речёвки, Вике показалось, что она прозрела достаточно и поняла рассказанную ей подружкой-с-первого-класса притчу о жестяном ведре с говном.
Папа так быстро что-то тараторил, что не замечал всех этих Викиных дум. Потому что человеку вообще свойственно не замечать думы других людей. Особенно если думы этих других людей… Просто другие думы. Других людей. Других. Не одного целого с этим человеком.
– В общем, я помогу тебе снять квартиру и буду, разумеется, оплачивать до тех пор, пока ты не станешь на ноги или не выйдешь замуж, или и то и другое! – Вика включилась только в самом конце папиной большой, но быстроходной речи. Включилась и посмотрела на него. Он в ответ улыбнулся и заиграл ямочками.
– А как их снимают, эти квартиры? – только и спросила Вика. Потому что поняла, что спрашивать что-то ещё – бессмысленно. Так же бессмысленно, как доказывать аксиому о параллельных прямых. Есть факт, и факт этот непреложен и в доказательствах и прочих бесплодных умствованиях не нуждается. Лучшим доказательством любого факта является сам факт. Параллельные прямые параллельны. Точка. Папа выставляет её, Вику, за дверь. Точка. И пусть сколько угодно аксиома о параллельных прямых неочевидна для Эвклида, но факт её наличия в учебнике очевиден для Ирины Теодоровны, и поэтому не надо лишних движений. Пусть сколько угодно то, что папа выставляет её, Вику, за дверь, неочевидно для Викиного сердца и Викиной души, но факт выставления папой Вики за дверь настолько очевиден для Викиного папы, что он уже даже краснеть перестал и ответил:
– Вика! Только не надо никаких лишних ментальных движений. Ты моя дочь и всегда ею будешь. Я люблю тебя и всегда буду любить тебя. Я очень любил твою мать.
– Про «твою мать» я уже слышала! – как-то нехарактерно для неё усмехнулась Вика и в этот момент была интонационно похожа на свою-подружку-с-первого-класса, когда та начинала над кем-то издеваться.
Папа впервые за весь разговор посмотрел своей дочери в лицо. Удивлённо посмотрел. И, немного помолчав, твёрдо, металлически, совсем обойдясь на сей раз без мармелада, добавил:
– Но я люблю и эту женщину. И буду любить нашего с ней ребёнка.
И прежде единая твёрдая любовь опала отдельными, изолированными друг от друга осколками и перестала быть любовью, как перестаёт хрустальный бокал быть хрустальным бокалом, разбившись на всего лишь отныне осколки хрусталя. А в хижине ли, в квартире ли, в доме ли – не место для осколков хрусталя. Порезаться можно – за разгадками тайн вселенной с жестяным ведром к инопланетянину не ходи!
Год спустя Викина подружка-с-первого-класса сидела на крыше морвокзала в компании своих однокурсников. Они что-то отмечали – не то успешно сданный государственный экзамен, не то просто бьющую через край юную бесшабашность. В противоположном углу ресторанного зала сидело семейство армянских евреев. Дородная властная старая женщина, дородная властная пожилая женщина. Шумный, неистово жестикулирующий бурдюк преклонных лет. Шумный, неистово жестикулирующий бурдючок примерно вдвое моложе преклонного бурдюка. Бабушка, мама-папа и сын. Ничего необычного. В южном приморском городе полным-полно армянских евреев. Викина подружка-с-первого-класса недавно была на одной сильно научной конференции, хотя всё ещё оставалась всего лишь студенткой. Но даже в студенчестве она не утратила желания доказывать аксиомы. Именно благодаря этому своему качеству она, будучи ещё всего лишь студенткой, имела возможность посещать научные конференции, хотя и просто профессора, и профессора, заведующие кафедрами, и даже не просто профессора, а члены-корреспонденты и действительные академики, лоббируя приглашение всего лишь студентки на сильно научные конференции, регулярно сообщали ей, что ум человеку дан не для того, чтобы над кем-то издеваться. Но иногда Викина подружка-с-первого-класса, теперь всё ещё всего лишь студентка, об этом забывала и начинала горячо издеваться над кем-то. Но только не над тем армянским евреем, что был на той недавней сильно научной конференции. Потому что он был очень умный дядька и к тому же заместитель министра здравоохранения Республики Армения по вопросам материнства и детства. И потом, после всяких сильно научных заседаний, когда Викина подружка-с-первого-класса лихо отплясывала с этим самым армянским евреем, он в каком-то из медленных танцев сказал ей, что армян в самой Армении всего лишь три миллиона человек, а по всему миру – страшно подсчитать. Возможно, по инвазированию Ойкумены армян переплюнули только евреи. Но что касается армянских евреев, то тут и отдельно взятые армяне, и сильно отдельно посчитанные евреи дружно варят ягнёнка в молоке его матери. Викина подружка-с-первого-класса согласилась с заместителем министра Республики Армения по материнству и детству. Потому что у неё в однокурсниках был армянский еврей – и это было что-то с чем-то. Викина подружка-с-первого-класса на том банкете после сильно научной конференции даже подумывала, а не провести ли ночь с этим хоть и толстеньким, но весьма забавным, образованным и обаятельным армянским евреем? Но он сам всё испортил. Он ехидно прищурился и спросил Викину подружку-с-первого-класса:
– А знает ли нынешняя молодёжь, что такое Ойкумена?
– В контексте того, что вы сказали, «Ойкумена» – это населённая Земля. И я поняла, что в Антарктиде армянских евреев нет, – прошипела Викина подружка-с-первого-класса в заместителя министра здравоохранения Республики Армения. – Но раз уж вы решили позволить себе не только трогать меня за задницу, но и несколько свысока проэкзаменовать, то я отвечу вам как самая что ни на есть девочка-паинька, она же – синий чулок: грек Анаксимандр представлял Землю в виде отрезка колонны или цилиндра, на одном из двух оснований которого и живёт человечество. Середину Земли занимает суша в виде большого круглого острова – «Ойкумены». Ойкумену окружает океан. Внутри Ойкумены находится морской бассейн, делящий её на две приблизительно равные части: Европу и Азию. Греция же – родина Анаксимандра – расположена в центре суши. А город Дельфы – в центре Греции. Так что пупом, дорогой заместитель министра здравоохранения Республики Армения, Земля обзавелась гораздо раньше вашего рождения. И пупом этим был город Дельфы! – дошипела она в него как раз к окончанию медленного танца.
Викина подружка-с-первого-класса очень не любила, когда кто-то издевался над ней. Ну, пусть не издевался, а немного высокомерничал, позволяя себе сомневаться в сумме её знаний, помогающей ей доказывать любые аксиомы.
Впрочем, хорошо, что какая-то древнегреческая Ойкумена спасла Викину подружку-с-первого-класса от пересыпа хотя бы с заместителем министра здравоохранения Республики Армения. Он немного побегал за ней до конца банкета, немного поругал себя, да и пошёл спать. Викина подружка-с-первого-класса долго не спала, потому что ещё танцевала, выпивала, а потом полночи что-то строчила в свой очередной вечный блокнот. Если бы Викина подружка-с-первого-класса сохраняла все свои вечные блокноты, то ко времени, когда она увидела в противоположном углу ресторана на крыше морвокзала компанию армянских евреев, у неё была бы уже целая библиотека вечных блокнотов. Но она их теряла, рвала, выкидывала в мусор и даже иногда сжигала. Потому что в её вечных блокнотах была настолько эклектичная свалка, что реши даже она сама что-то упорядочить, у неё ничего бы не получилось. Да и чёрт с ними! В конце концов, рукописи не горят и всё самое важное – навсегда в хранилище твоего серого вещества. Там даже неважное, вроде заместителя министра здравоохранения Республики Армения по материнству и детству.
Но не из-за несостоявшейся случайной ночи с весёлым умным заместителем министра её тревожила компания армянских евреев в противоположном углу ресторанного зала. Викину подружку-с-первого-класса несостоявшиеся ночи тревожили ещё меньше состоявшихся. Да и состоявшиеся терялись, рвались, выкидывались в мусор и даже иногда сжигались. Потому что ничего личного, а лишь доказательство аксиом, в доказательствах не нуждающихся. Компания эта её тревожила лишь потому, что по левую руку от явно считающего себя пупом Земли шумного, неистово жестикулирующего бурдючка примерно вдвое моложе бурдюка преклонного, сидела её подружка с первого класса. Вика.
Вроде бы она. Но какая-то уж очень тихая. Даже для неё нехарактерно тихая. Можно даже сказать – пришибленная. И какая-то очень форматная. Даже для её данных – форматная. Если умножить Айседору Дункан на Ольгу Пикассо… Викина мама-гримёрша была колобком лёгким, юрким. Груди мамы-гримёрши и попа её, размером с корму сухогруза, нисколько не вредили ртутной живости Викиной мамы-гримёрши. Вика же – Вика ли? – сидевшая на крыше морвокзала за столиком с семейством армянских евреев, была как-то слишком тяжела. И не потому, что невысока и округла. А потому что как-то придавлена. Это ощущалось даже на расстоянии.
Викина подружка-с-первого-класса просто-таки гипнотизировала Вику взглядом. Вику ли? Но та так и не отрывала покорного взгляда от тарелки. После какого-то из бокалов вина Викина подружка-с-первого-класса не выдержала – встала и пошла к столику семейства армянских евреев.
– Вика?! – Она вопросительно уставилась на предполагаемую Вику.
Дородная властная старая женщина поджала губы. Дородная властная пожилая женщина пошевелила усами. Шумный, неистово жестикулирующий бурдюк преклонных лет вопросительно уставился на Викину подружку-с-первого-класса. Шумный, неистово жестикулирующий бурдючок примерно вдвое моложе преклонного бурдюка уставился на Викину подружку-с-первого-класса нагло.
– Мы – одноклассницы! – пояснила Викина подружка-с-первого-класса всей честной компании армянских евреев.
– Подружка-с-первого-класса! – радостно воскликнула Вика и даже подскочила со стула. И взгляд её из унылого стал ясным.
– Можно тебя на пару слов?
– Конечно!
В дамском туалете они обнялись, поцеловались, немного поговорили, и Викина подружка-с-первого-класса пригласила Вику к себе в гости.
– Завтра вечером! Обязательно! Только попробуй не прийти! – строго сказала Вике подружка-с-первого-класса.
– Конечно, я приду! Только я не могу прийти к тебе одна. Я приду с Артуром, ладно?
– Артур, как я полагаю, это то, что сидит по твою правую руку? – издевательским тоном уточнила подружка-с-первого-класса. – Ну, слава богу, что всего лишь Артур, а не Гамлет или, там, Байрон. Армяне так любят вычурные имена, что встретить дородную армянскую еврейку весом далеко за центнер по имени Офелия – вовсе не редкость.
Но Вика не заметила издёвки. Она искренне улыбнулась и сказала:
– Ты будешь смеяться, но маму Артура зовут Офелия.
– Ну не Одетта, не Одилия – и то спасибо! – совсем не рассмеялась Викина подружка-с-первого-класса. – Артур – муж? – Она скользнула взглядом по правой Викиной руке.
– Ну, почти! – смущённо ответила та.
– Ладно-ладно. Завтра! Завтра приходи со своим Артуром!
И Викина подружка-с-первого-класса вырвала из очередного вечного блокнота листочек со своим адресом и телефоном.
– Лучше сразу приходи, без звонка. Я живу в комнате коммуналки, и там не всегда зовут к телефону. Но завтра вечером я буду торчать дома и ждать тебя.
Вика с Артуром пришли в гости к подружке-с-первого-класса. Артур как-то сразу заполонил собой всё помещение, кривляясь, рассказывая анекдоты и хохоча. Между его тостами им никак не удавалось поговорить. Потом Артур напился и вёл себя совсем уж неприлично. Но Викина подружка-с-первого-класса всадила в него контрольный стакан коньяка, и он на некоторое время угомонился на диване в уголке.
– Зачем тебе это? – ткнула Викина подружка-с-первого-класса в сопящего и пускающего пьяные слюни армянского еврея.
– Нужен же мне хоть кто-нибудь, – пожала та плечами.
– Ладно. Рассказывай! – приказала Вике подружка-с-первого-класса.
И Вика рассказала ей и про папу, и про съёмную квартиру. И про то, что она, еле-еле окончив институт, сперва работала в пункте проката видеокассет, потому что институт закончила с формулировкой: «свободное распределение». Мало кому нужны сейчас экономисты, планирующие производство. Потому что производство разваливается, приватизируется и вообще скупается. Ну и слава богу, что не нужны. Потому что число π Вика понимает. Не настолько, конечно же, чтобы пойти тогда, после школы, на мехмат или физмат. Но всё-таки число 3,1415926535897932384626433832795 она понимает, а вот числа типа 2,1666666666666666666666666666667, частенько появляющиеся в курсовых по планированию производства, никак в её медленный ум не входят. И вообще, кажется, Викина-подружка-с-первого класса права и умные люди должны уметь не считать. Умные люди должны уметь думать. А толковых счетоводов умеющие думать люди себе всегда найдут. Вика не очень толковый. Не умеет прятать слагаемые в примере так, чтобы сумма оставалась неизменной. Она, как и прежде, решает примеры по шаблону, увы. В общем, есть диплом о высшем образовании, и хорошо. Вот с ним она и села на выдачу-приёмку кассет. Единицы возвращали перемотанными, ужас что за неаккуратные люди!
Жила в однокомнатной квартирке в центре. В самом центре. Тихой, уютной, чистой. Папа снял и оплачивал. Нам так всем удобнее. У них там маленький ребёнок. Зачем молодой девушке жить в такой суматохе? Ещё нянькой бесплатной сделают. Папа регулярно звонил. Спрашивал «какутебядела?» и, не дожидаясь ответа, начинал рассказывать, как его доченька Вита покушала, как его доченька Вита покакала, как его доченька Вита попускала пузыри и какое его доченька Вита сказала первое слово. Но чаще, конечно, он, как обычно, был в рейсе, и тогда, слава богу, никто её доченькой Витой не доставал, и…
– Подожди, подожди! – перебила Вику подружка-с-первого-класса. – Твой отец что, назвал свою новую дочь Викой? «Вита» – это же от Вики? Я помню, он тебя так в детстве называл.
– Ага. Ни ума, что называется, ни фантазии. Или ему просто нравится имя Вика. Артур, вон, говорит, что у евреев принято давать имя только умершего родственника и никогда – живого. Что ж, видимо, для папы я умерла. Вита умерла, да здравствует Вита!
– М-да… Офигенская игра слов в смыслы. Жизнь умерла, да здравствует жизнь!.. – Подружка-с-первого-класса было насупилась, но тряхнула головой, избавляясь от вечного азарта думания и игры в слова, и строго сказала: – Вы не евреи! Не мели чушь! Что значит умерла?! Только не для твоего папы! – строго сказала Викина подружка-с-первого-класса. Про себя подумав, что уж если и Викин папа такой, как большинство отцов, то… Что «то» – она не додумала. Потому что Вика продолжила свой рассказ, а Викина подружка-с-первого-класса продолжила слушать, а думы отложила на попозже.
– И жила я себе, не тужила. Только очень скучно. Ни с кем не встречалась. Никаких молодых людей. Как-то раз даже хотела тебя разыскать, потому что вокруг тебя навалом молодых людей.
– Да уж! – как-то горьковато усмехнулась подружка-с-первого-класса. – Можно сказать, в штабеля укладываю молодых людей. Складирую, что ту тушёнку из энзэ[6], на случай ядерной войны. Так чего не разыскала?
– Да как-то…
– Вот вся ваша жизнь – под хвост этому «да как-то…»! Страшный зверь этот ваш «да как-то…»! – разгорячилась Викина подружка-с-первого-класса. Хотя сердилась она, по правде говоря, не на Вику, а на себя. Потому что среди вихря учёбы, работы, дел нужных и не очень, учебников, книг, конференций и штабелей из молодых людей сама ни разу не задумалась о том, чтобы разыскать Вику. Точнее, задумывалась. Да как-то… Как-то то времени не было, то желания. И ещё раз времени не было. И Викиной подружке-с-первого-класса, в отличие от Вики, не было очень скучно. Ей как раз было очень не скучно. Даже, пожалуй, слишком не скучно. Так что и у неё был зверь «да как-то…». Просто другой породы. Не такой, как у Вики.
– Ну а потом в прокат зашёл Артур. Потом зашёл ещё раз. И ещё раз. И пригласил куда-то. Надо же было мне уже, наконец, девственность потерять. Да и вообще, живу одна-одинёшенька, никому не нужная. Так что… Он хороший, кстати. Просто шумный. Он уже был женат, и у него есть ребёнок от первого брака. Так что прямо сейчас он ни жениться, ни детей заводить не хочет. Живёт он с бабушкой и мамой-папой на посёлке Котовского, потому что квартиру оставил первой жене. Ну, то есть жил, потому что он сейчас ко мне переехал.
– Да уж. Хороший мужик. Отменный прям-таки, чего уж там! Ладно, дело твоё… Ну, а что твой отец вообще? Счастлив?
– Вроде да. Молодуха наша, что правда, ни разу с тех пор, как родился ребёнок, его из рейсов не встречала.
– Почему?
– Ребёнок маленький, – засмеялась Вика. – Ну вот и хорошо. Я зато на законных основаниях его те пару раз встретила. Одна. Там жизнь. Жёны моряков, и всё такое… А папин капитан повесился, – вдруг огорошила подружку-с-первого-класса Вика.
– Да ты что?! – охнула та. – Такой классный мужик был. Я его помню с какого-то детского твоего дня рождения, ну и по рассказам.
– У капитана умерла жена, пока он в рейсе был. Дети не стали телеграмму давать и звонить. А он пришёл и жены у трапа впервые за тридцать лет не увидел. И почернел. Дети машут ему руками с причала, внуков показывают. А он чернеет на глазах. Потому что на причале нет жены. Впервые видела, чтобы человек на глазах чернел. Кто бы рассказал – не поверила бы. Он прямо с борта детям орёт: «Где мать?!» – они ему улыбаются, мол, папка пришёл, сейчас выпьем-поговорим. А он им снова прямо с борта орёт: «Где мать, сукины дети?! Почему она мне не звонила?! Почему, когда звонил я, никто трубку не брал?! Где мать?!» Орёт и всех понурившихся жён моряков экипажа взглядом реферирует. И чернеет. Короче, все дела сделал, детей выслушал, послал, к ним встречаться-ночевать-беседовать задушевно не поехал. Вернулся прямиком к себе домой – и повесился. Ни записки, ничего… Кремировали. Прах развеяли над одним из причалов порта. Там, где его жена первый раз встречала. Там же, где и её прах развеян. Так она детям наказала перед смертью. А он просто повесился, ничего не наказав. Уж лучше так, как мой, ей-богу!
Викина подружка-с-первого-класса не думала, что так, как Викин, – лучше. Но и лишать себя жизни… Во всяком случае, Викина подружка-с-первого-класса не представляла себе, как надо любить человека, чтобы без него жизнь не имела смысла. Но жить надо, даже если жизнь бессмысленна! Психически здоровый человек себя жизни не лишит. И вообще, самоубийство – смертный грех. Ну да ладно. И об этом тоже думать не надо.
– А сейчас чеэмпэ на ладан дышит. Помполитов и судовых врачей вообще как класс сократили. Численность экипажей сильно порезали. Отец в рейсы пока ходит. Каким-то там помощником, далеко не первым. И то слава богу. Сказал, что постарается мне квартиру купить, прежде чем всё окончательно накроется медным тазом. И даже с каждого рейса откладывает по паре тысяч долларов тайком от молодухи. У меня. Я их храню в мамином «патронташе» вместе с кисточками. Только это и спасла от «новой метлы».
– Высокие отношения у него с молодой женой.
– Ну, не будь так категорична. Меня бы, наверное, тоже раздражало, что деньги из семьи уходят непонятно куда. На сторону. К чужому человеку. Я ведь ей никто.
– Тебя бы ничего не раздражало. Я даже не знаю, ты святая или дурная. Или просто добрая… Что в твоём случае одно и то же.
– Я больше всего на свете хочу ребёнка, – призналась Вика подружке-с-первого-класса.
– Зачем?! – удивилась та. – Зачем ребёнка так рано?!
– Знаешь, я как вспомню своё детство… Я никогда не была так счастлива. Я хочу снова быть с кем-то одним целым. Одним целым с ребёнком, его отцом и нашей любовью.
– Вот с этим такого не получится! – Викина подружка-с-первого-класса ткнула подбородком в сторону дивана с Артуром.
– Ну, хотя бы с ребёнком… Он недавно свою дочь на выходные брал. Мы так здорово катались на качелях-каруселях в Парке Ильича. Ты помнишь наши жуткие уроки физкультуры в Парке Ильича? – спросила Вика подружку-с-первого-класса, и они перестали говорить о папах, детях и любви и предались забавным школьным воспоминаниям. И очень здорово провели время.
Потом Артур проснулся, и они с Викой ушли из комнаты Викиной подружки-с-первого-класса в однокомнатную, чистую, уютную съёмную Викину квартирку.
Где-то через месяц они сходили в ресторан. Тоже втроём. И Артур стал хватать Викину подружку-с-первого-класса за всякие места, и это не понравилось ни Викиной подружке-с-первого-класса, ни самой Вике.
– Обязательно позвони! – сказала тогда, более двадцати лет назад, уходя из ресторана Викина подружка-с-первого-класса. – Давай увидимся без твоего Артура хоть раз. Обязательно позвони!
– Я обязательно позвоню! И постараюсь увидеться с тобой без него. Это сложно, потому что я работаю сейчас секретарём у его папы, так что вариант «задержалась на работе» не пройдёт. Но я обязательно что-то придумаю и обязательно позвоню! Давай на следующей неделе.
– Давай! Буду ждать звонка.
На следующей неделе Вика не позвонила подружке-с-первого-класса. Не позвонила она и на следующую после следующей недели. Ни в какую из недель того года, что был более двадцати лет назад, Вика не позвонила подружке-с-первого-класса. Потом, может, и звонила. Но к телефону коммунальной квартиры было некого звать. Потому что Викина подружка-с-первого-класса двадцать лет назад уехала из южного приморского города-порта.
* * *
– Наверняка у этой неумело накрашенной серой мыши есть страничка на Одноклассниках, и она там развешивает свои фотки с обрезанными ногами на фоне какого-нибудь третьеразрядного турецкого отеля. И бесконечно постит туда своих некрасивых детей, сидящих на идиотском «банане».
– Откуда столько злого сарказма у такого молодого человека, Артём?!
Бармен в ответ лишь пожимает плечами и вежливо-отстранённо уточняет:
– Может быть, ещё чего-то хотите, кроме текилы?
– Кроме текилы, хочу кофе.
Умный, но злой мальчик. Это нехорошо. Умные мальчики злыми не бывают. Хотя… Я вспомнила Викину подружку-с-первого-класса. Она была умная, но временами очень злая. И вот так же издевалась над теми, кто, на её взгляд, заслуживал издёвки. Но Викина подружка-с-первого-класса хотя бы хотела «двигать науку» и полагала издёвку чем-то вроде целебной вакцины, предохраняющей хороших девочек и мальчиков от инфекции обыкновенности, от мутации их из хороших девочек и мальчиков в обычных заёрзанных взрослых дядь и тёть. А что хочет двигать этот умный злой мальчик? Что он может двигать тут, за барной стойкой? И почему он так язвительно и зло отзывается о совершенно незнакомых ему женщинах, оставляющих деньги в заведении, где он служит? А та, с конским хвостом толщиной в руку, яркими голубыми глазами и рыжими веснушками, наверняка и ему лично щедро отсыпает чаевых. И ему, и официанту, и прочим злым мальчикам.
– Вы хотите сказать, Артём, что у вас нет странички на Одноклассниках и вы там не развешиваете свои фотки? И вы настолько не серая ни капельки не мышь, что в качестве фона вам подходят только перворазрядные отели Объединённых Арабских Эмиратов или водопад, струящийся по стене Трамп-тауэра? И если вы и сидели на «банане», то только по факту вашего на нём водружения он переставал быть идиотским?
Ну вот, опять из крупнокалиберного орудия – по маленькому воробью мальчишеского эго. Разозлилась. Зря. Всё равно целебная вакцина снова мимо холки, и её бесценные капли всего лишь стекают по лохматой шерсти.
Бармен забавно трясёт головой. Буйные кудри падают на лицо. Загребает их рукой со лба назад. Смеётся.
– Вы правы. Я дурак. У меня есть страничка на Одноклассниках. Есть фотки на фоне третьеразрядного турецкого отеля, и я машу рукой в объектив с идиотского «банана». И я не был ни в Объединённых Арабских Эмиратах, ни в Англии.
О! Это уже не просто абстрактный ум в вакууме. Это зачатки профессионализма – признание в том, что дурак.
– Трамп-тауэр в Америке, в Нью-Йорке. Не всё то Англия, что тауэр.
Дружелюбно улыбается, подаёт кофе. Но маленькая мальчишеская злость снова берёт верх и над умом, и над профессионализмом. Змеино-ласково шепчет, наклоняясь ко мне:
– Можно подумать, у вас нет странички на Одноклассниках!
– Подумать можно. Думать – одно из наивысших наслаждений, дарованных человеку. В шкале моих ценностей размещено сразу после оргазма и перед чтением книг.
Я всё ещё достаточно молода для того, чтобы нравиться двадцатилетним глупым щенкам, и всё же достаточно стара, чтобы рассчитывать на понимание, лениво бросая подобное бармену за пустой стойкой.
Слово «оргазм» не вышибло бармена из седла. Потому как принцип берёт верх даже над оргазмом.
– Так есть у вас страничка на Одноклассниках?
– Нет.
– Врёте?
– Если бы я врала, я бы обманывала.
– В чём разница?
– В элегантности. Слово «обман» куда элегантнее слова «враньё». Врать – ещё к лицу двадцатилетним мальчикам. Сорокачетырёхлетняя женщина во вранье будет выглядеть нелепо. Она может позволить себе только обман. И то лишь изредка. В качестве вечернего наряда в компании взрослых мужчин, уже давно знающих, что не всё то Англия, что тауэр. Так что вам, Артём, я не вру. И уж тем более – не обманываю.
Улыбаюсь.
Улыбается в ответ. Понимающе. Играет в понимание. Теперь наверняка будет говорить своим девушкам, а также щеголять перед пацанами фразочкой: «Не всё то Англия, что тауэр», не особо задумываясь над смыслов громадьём. А может, – чем чёрт не шутит? – станет-таки писателем – а кем ещё становиться в этом южном приморском городе, если не стал моряком? – и фразочка сделается крылатой, и критики будут писать об Артёме, де, не умерла южнорусская литературная школа, вот вам, пожалте! – новый ярчайший представитель! Хорошо им, в этом южном приморском городе. Сиди себе на скамеечке, закрыв глаза, и слушай, как волны накатывают на берег. Или стой себе за барной стойкой и запоминай про враньё с обманом и прочие не все те Англии.
Но он только улыбается. Викина подружка-с-первого-класса уже бы достала свой вечный блокнот и стала строчить в него обгрызенным карандашом.
– Но как же вы узнаёте о своих одноклассниках?!
Вот настырный!
– Никак не узнаю.
– Разве вам не интересно, что с ними стало?
– Не интересно.
– А мне жутко интересно!
– Двадцать лет назад, Артём, мне тоже было интересно. И я узнавала. Что правда, тогда ни у кого из них не было странички на Одноклассниках, и самое интересное узнавалось самым интересным из всех возможных способов – случайным.
– Ну-у-у… Случайно бывает так редко.
Вот! Какая, к чертям, скамеечка! В этом южном приморском городе можно сидеть на высоком табурете у барной стойки и бонусом от заведения за какие-то смешные триста пятьдесят текилы и чашку кофе получить перл: «Случайно бывает так редко».
Разумеется, жива южнорусская литературная школа.
Будь у меня, как у Викиной подружки-с-первого-класса, всегда под рукой блокнот, я бы немедленно это записала.
И доносящиеся с дамского шабаша словечки, выражения и диалоги записала бы. Они уже приняли достаточно, чтобы говорить громко. Но ещё не слишком, чтобы говорить невнятно. Будь у меня с собой блокнот, как у Викиной подружки-с-первого-класса, я бы срочно накатала туда круглым почерком вечно первого ученика:
– Говорю этому болвану-прорабу: «Лепнина должна быть в виде листочков!» Уточняет: «В виде дубовых или в виде берёзовых?» Я ему: «В виде сосновых!» И этот баран пишет себе в блокнот: «Лепнина в виде сосновых листочков!»
– Девки, мой пёс совсем-совсем мужчина! То повздыхает в «Уголке обиды», то пристроится в «Калошнице ожидания», то нервно взметнётся на «Подоконник надежды», а как дела сделает и поест – так безмятежно дрыхнет где ни попадя. Ходок и хулиган. А ещё крипторх!
– Это что ещё такое, порода?
– Ага. Порода. По-русски звучит как «одно яйцо – и то левое».
– Ну, те, у которых одно яйцо, и то левое, завсегда шибко ебливые. Чем ещё заниматься, если головы на плечах нет и руки из жопы?
—Слушайте, мой бизнес-партнёр совсем долбанулся! Пригласил всех к себе в особняк, поляну накрыл, а посреди гостиной торчит какой-то дряхлый, вонючий, облезлый сундук. Он его оглаживает любовно, чуть взасос не целует. Тост поднимает за этот сундук. Все ему, мол, мы, конечно, за твоё барахло выпьем, – нам вообще пофигу за что, кроме дефолта, – только не пора ли тебе в санаторию какую швейцарскую скататься, отдохнуть, голову подлечить? Так он на всех зверем смотрит, зубы скалит, вот-вот кусаться начнёт. И говорит, мол, что вы понимаете, жалкие бездуховные личности! На этом сундуке Индира Ганди рожала! Я за него, знаете, сколько отвалил? Купить ту санаторию в Швейцарии хватило бы. Ну, все многозначительно промолчали. Ну, чисто из уважения к юродивому. А он всё буйствует. Говорит, мол, буду под этот сундук строить новый особняк. Представляете? Из-за какого-то облезлого сундука, где Индира Ганди рожала какого-то там хер его знает Муслима Ганди, у чудака крышу снесло. Так вы будете смеяться, он построил. И посреди того Тадж-Махала теперь торчит этот облезлый сундук, а в красном углу икона висит. Я ему на обмывании этого всего и говорю: «Лоханулся ты, братан! Сундук Индиры Ганди – отстой! Голова Иоанна Крестителя рулит форева!» Теперь он по аукционам и коллекционерам рысачит. Ищет голову Иоанна Крестителя. Вероятно, копию. Оригинал-то давно известно где. А я ему тем временем годного психиатра подыскиваю.
– Мне начальник запрещает ходить на работу в ярком. «Вы, – говорит, – секретарь! Секретарь в сером значительнее, чем в ярком!»
– Я всегда очень нравилась мужчинам. К сожалению для меня. Мне всегда очень нравились мужчины. К сожалению для них.
– Весь свой эротический пыл он растратил на рифмы. До секса и поэзии дело ни разу не дошло…
– Она так ленива, что мужа не выгоняет только потому, что для этого надо хоть раз проснуться раньше полудня, а уснуть – позже девяти вечера. Она не может его выгнать, потому что давно с ним не виделась – он всё время на работе, когда она не спит.
– Он постоянно говорит: «Решает жена!» Так привык уже, что, когда любовница спросила его: «Что ты подаришь мне на день рождения?» – ответил: «Решает жена!»
– Девочки, его так достали бабы, что он сделался пидорасом. Так был поражён, что и там надо быть мужчиной!.. Хотя бы время от времени!
– Капитальная тётка! Дом построила, сына вырастила, всю усадьбу крупномерами засадила. Сильно удивляется, что у неё до сих пор есть молочные железы.
– Всё время сидит рядом и орёт, что я не умею водить. Я ему сказала: «Смирись или купи себе свою машину!»
– Они могут себе позволить не брать. Я могу себе позволить не давать.
—Нет, ну он умер нищим. И тут выяснилось, что все его любят. Легко любить нищих покойников. Никто и пальцем не шевельнул в его живую ещё жену и живых ещё детей. Ну да! Они же любят нищего покойника! Легко любить нищих покойников… На похоронах и поминках, что я пробашляла, они называли его «легендарным». Если бы он это слышал, он бы умер ещё раз. Просто бы лопнул от гордости. И жена с детьми так бы и сидели, заляпанные его глубоким внутренним миром. Так что хорошо, что он просто умер, а не лопнул. Им хоть не отмываться.
– Девочки, он двадцать три года прожил с сухощавой блондинкой, после чего выясняется, что ему всю жизнь нравятся толстожопые брюнетки!..
Да, будь у меня с собой вечный блокнот, как у Викиной подружки-с-первого-класса, я бы не отвлекалась на бармена, а только записывала-записывала-записывала за компанией этих чудесных южнорусских женщин, моих ровесниц.
Но у меня нет блокнота, а ежедневник остался в гостиничном номере, да и Артём желал общаться. Чем ещё заняться бармену, если посетителей мало, а любопытства много? В конце концов, я сама спровоцировала его на излишнюю общительность. Мы же с ним тут вроде заговорщиков.
– Случайно бывает так редко. И ненадёжно, – повторил бармен. – Но всё-таки, неужели же вам никогда-никогда после двадцати не хотелось узнать, что с вашими одноклассниками? Ну, пусть не со всем классом. Но были же у вас подруги?
– Были. У всех девочек есть подруги-одноклассницы. Иногда это одна подруга. Чаще – несколько. Женщины склонны объединяться в коалиции. И тренируются в этом деле с детства. С детства коалиции подруг формируются, распадаются, переформировываются, бывают кратковременные, а бывают и долгосрочные. И, разумеется, у меня были подруги. Иногда, очень редко, как то самое случайно и ненадёжно, я набираю имя и фамилию подруги в поисковике. Скажем, зимний вечер, никого нет дома. Огонь в камине, стакан текилы, и… И что-то толкает меня: «Набери! Набери имя и фамилию твоей долгой подруги-с-первого-класса в поисковике». Ты споришь с тем, что тебя толкает. Потому что ты читаешь интересную книгу, и никого нет дома, и ты только что закончила очень большую работу, и просто камин, просто текила, просто интересная книга. И никак со всем этим не сочетается Интернет. Да и к тому же смысл? Смысл набирать в поисковике имя и фамилию того, кого ты последний раз видела больше двадцати лет назад? Фамилия наверняка другая. Да и имена сейчас люди меняют чаще, чем прежде. И твоя подружка-с-первого-класса вполне могла поменять своё имя, потому что её единокровную сестру по отцу тот самый отец назвал так же, как звали мою подругу-с-первого-класса. И, может быть, на имя-фамилию моей подружки-с-первого-класса выпадет фото девочки, на двадцать лет моложе нас с подругой. И будет она кокетливо-призывно смотреть на меня с монитора и размахивать мне рукой с идиотского «банана», напрочь убивая память о моей милой подруге-с-первого-класса. Зачем? Но то, что меня толкает, переспоривает меня. Я иду и набираю. И даю задание искать только в южном приморском городе-порте. Я даже немного нервничаю, как перед личной встречей. Как будто я не у себя дома, надёжно защищённая от всего прекрасно-случайного и даже от редко-ненадёжного. Мой дом – мой тауэр, и никакой Интернет – всего лишь двоичный код, элементарная комбинация «да» и «нет», нуля и единицы – не может меня нервировать. Никакие бесчисленные сочетания «да» и «нет» не могут меня нервировать, потому что даже будучи бесчисленными – они элементарны. Наверное, я немного нервничаю от того, что якобы случайная встреча на улице, в ресторане, тут ли, там ли, в любом уголке планеты – а хотя бы и в туалете Эдинбургского паба или, там, на перроне Московского вокзала в Питере – она предопределена свыше чем-то или кем-то, что много мудрее, много добрее, чем элементарные комбинации нулей и единиц, пусть сто по сто раз бесчисленные. Я нервничаю потому, что неисповедимость путей не имеет ничего общего со строкой поисковика. Я нервничаю из-за ощущения того, что я занимаюсь не любовью, а мастурбирую, если угодно… Но я иду и набираю. Потому что меня что-то толкает… Вы читали «Анну Каренину», Артём?
– Нет… Я хотел соврать, что читал. Но вы так сейчас говорили, что я не смог. Был бы у меня блокнот, я бы записал сейчас про двоичный код.
Умный мальчик. Если долго-долго записывать многое-многое, так натренируешь память, что никакие блокноты уже не понадобятся. Умный. Но не слишком – до уровня «не всё то Англии». Поколение «бы». Ты не быкай, ты запиши. И не за мной. А свои мысли по поводу. Пусть их даже кто-то прочитает, и пусть их даже этот кто-то сто раз не так поймёт, как не так всё понимала мама Викиной подружки-с-первого-класса. Не это важно. Важно только то, что ты сам понимаешь.
– Прочитай. Если ты собрался стать писателем – обязательно прочитай «Анну Каренину». Да и вообще – читай всё без разбора. И тогда ты реже будешь поддаваться тому, непонятно чему, что тебя толкает на то, непонятно что. То на рельсы между вагонами, то к строке поисковика.
– Так что выбросил поисковик?
Ох уж эти мне прикладные молодые умные мальчики. И жить торопятся, и это самое спешат! А поговорить? Я уж не говорю о том, чтобы поцеловать.
– Первым, что он выбросил, был сайт вашего прекрасного южного города. Сайт с резюме. Имя-фамилия моей одноклассницы, ищущей работу секретаря-референта. Я протёрла глазки в надежде, что всё, что я вижу в этом резюме, – ошибка. Но нет! Имя-фамилия те же. И даже отчество подходит. Ошибки быть не может, потому что фамилия у её папы была не слишком распространённая. Не Иванов-Петров-Сидоров. Возраст соискательницы должности секретаря-референта тоже исключает совпадения – сорок четыре года. Далее перечислены все семь смертных грехов современности. Полный перечень: коммуникабельность, активность, стремление работать в команде, целеустремлённость, быстрообучаемость, исполнительность, стрессоустойчивость. Наверное, если бы тем зимним вечером, когда и свой дом, и камин, и текила, и только что выполненная за неплохие деньги большая работа, и всё прочее под лейблом: «жизнь удалась!», мне позвонил муж, неотъемлемая часть меня, и сообщил, что он не приедет домой ночевать, и вообще уже больше никогда не приедет, потому что ушёл от меня, – я бы испытала меньший вселенский ужас. Знаешь, такой моментальный безразмерный ужас, являющийся людям только в сновидениях.
– Но почему?! – воскликнул бармен чуть громче бармену положенного, и даже компания из трёх женщин на какой-то момент обернулась на стойку бара, но, лишь скользнув по нам взглядами, снова вернулась к своим посиделкам.
– Но почему? – почти прошептал Артём. – Что такого необыкновенного выдал вам поисковик?
– Боюсь, я не смогу тебе объяснить, что такого «необыкновенного» выдал мне в тот зимний вечер поисковик.
Я улыбнулась.
Что я могу объяснить этому мальчику? Что сорок четыре и быстрообучаемость – это примерно так же, как моя подружка-с-первого-класса и активность вкупе со стрессоусточивостью? Это даже не клетка эпидермиса с хвоста того слона, которого в басне щупали слепцы. Что поисковик мне выдал: «Жизнь твоей подружки-с-первого-класса с двадцати до вот уже сорока четырёх убога и уныла. Её мечты не сбылись, потому что она была недостаточно азартной, и уже никогда не сбудутся, потому что достаточно азартной она так и не стала»? Что ещё я могу объяснить двадцатилетнему мальчику? Устроить семинарское на тему: «Мы в ответе за того хомяка, которого слишком приручили, а потом выкинули, и он сдох от голода рядом с элеватором, доверху наполненным зерном, просто потому, что привык жрать только и только из кормушки?» Пропеть ему: «Папа может, папа может всё что угодно!»? Кто сейчас помнит эти песни про пароходы-поезда? Что я смогу объяснить бармену Артёму? Что я так жалела о той фотографии, сделанной – и для меня тоже – тем самым могущим всё что угодно Викиным папой, что неизвестно куда подевали мои родители. Фотографии, на которой мы вместе с Викой держим в скрещенных ладошках хомяка Фомку, и рожицы наши так забавны и ненамного от рожицы деловитого хомяка отличаются. Я так жалела об этой и ещё о многих и многих наших с ней фотографиях, а после того, что выдал мне поисковик, я о них больше не жалею, потому что прах к праху, пепел к пеплу?
Что я смогу объяснить себе?
Я улыбнулась.
– Могу тебя успокоить, Артём. Вселенский ужас так же моментально откатил, как и нахлынул. Просто волна. А вот сообщи мне муж что-нибудь подобное тому, что я привела для сравнения, боюсь, вслед за первой волной меня бы накрыло такое цунами, что во мне бы не осталось места ни нервности, ни ужасу, ни боли, ни печали.
– Это-то понятно! – кивнул Артём.
Что ему понятно?
– Хотя я не понимаю, почему женщины так цепляются за мужиков?
– С чего ты решил, что женщины так цепляются за мужиков? Прости за банальность, но ты ещё так молод…
– И при этом ни с одной подружкой нормально не расстался. Все бабы – пиявки.
– Ну, это пока, Артём, это пока… Дай бог тебе, Артём, никогда не почувствовать себя в роли той пресловутой пиявки.
– Я?! Никогда! – он горделиво развёл плечи и победоносно тряхнул кудрями. – Между прочим, – он перешёл на совсем уже тихий шёпот, хотя в этом не было особой необходимости, потому что компания из трёх женщин как раз взвилась очередным фейерверком хохота. – Между прочим, та красивая высокая брюнетка мне как-то намекала, что не против.
– Да, наверное, пьяная была, – попыталась я охладить пылающее самомнение бармена.
– Нет. Она никогда особо не напивается. У них только серая мышь бывает пьяненькая. Блондинка с конским хвостом и красивая брюнетка ахают стакан за стаканом – и хоть бы хны. Веселятся, смеются и кажутся пьяными. Но ни разу ещё не падали мордой в салат, не засыпали, не буянили. Вот серая мышь с жутким гримом – та засыпала. А эти две продолжали фигачить. Они как-то раз даже заспорились, кто первый окосеет. Тут, у стойки, и опрокидывали. Был какой-то праздник, народу было побольше, и мы тут даже шуточный тотализатор устроили. Матч по литрболу: «Бизнес-леди против дочери мента». Судила серая мышь, как самая трезвая и как самая знающая признаки хоть какого уже нибудь толкового опьянения своих подруг.
– И кто победил?
– Блондинка первая сдалась самостоятельно. Сказала, простите, процитирую: «Пиздец котёнку! Уже водители автобусов мерещатся! Схожу с дистанции!» Так что победила дочь мента.
* * *
Людку никто и никогда не дразнил «дочерью мента». Стрёмно как-то дразнить дочь майора уголовного розыска. Можно и по сусалам огрести. Да не от папы, а от самой Людки. Рука у неё была тяжёлая, и била она не глядя, куда и чем попало. Так что мальчики тихонечко себе молчали, когда одного из них классе в четвёртом она огрела партой. Не рукой, не учебником, не портфелем и даже не с ноги. Партой. Что-то он там ей вякнул, мол, ты вообще молчи, ментовское отродье, а Людка молча подняла парту – без видимых усилий! – и шибанула его с замахом. Партой. Когда он пришёл в себя, Людка ему спокойно так сказала: «Вякнешь ещё – принесу пистолет и застрелю. Понял?» Мальчик был умненький и сразу понял. Папа этого мальчика только недавно снова откинулся, и как раз сейчас у мальчика в доме валялось много всякого такого экспроприированного из ближайшей комиссионки барахла, что нежелательно, чтобы кто-то его видел. Так что мальчик сразу всё понял и даже не стал ничего рассказывать папе про то, что его Людка партой шандарахнула. А то папа ещё чем потяжелее может добавить. За то, что его сынишка дочь майора угро задирал. А ну как тот с дружеским визитом нагрянет, поговорить за педагогику?
Людку вообще никто не дразнил и не задирал. Себе дороже. Она высокая и здоровая. И заводится с пол-оборота. И потом не разбирается, где чужие, где свои. Превентивно всех отоваривает. Потому что дочери законников, как и дочери врачей, знают: профилактика – наше всё!
Классе в пятом по-мужски решительная и стремительная Людка увлекалась чисто женским, требующим терпения и кропотливости занятием – макраме.
Макраме – это такое очень странное занятие, как и любое чисто женское занятие. Странное, если не сказать – бессмысленное. Макраме – это, на самом-то деле, искусство вязания узлов. Мужчина будет вязать узлы только в том случае, если вязать узлы необходимо. Необходимо для достаточности. И достаточно для целесообразности. Вот ещё, кстати, странное слово – целесообразность. Со-образность цели. Какая может быть образность у цели? Цель – это тупо некая точка пространства, куда надо попасть. Ну какая у точки пространства может быть образность? Особенно в этом южном приморском городе, где никогда не было богоискателей, визионеров и религиозных абстракций. Под этим плотным, вечно синим небом, где жили чрезвычайно земные люди, которые, для того чтобы понять что-нибудь, должны были это что-нибудь пощупать и, что называется, взять на зуб. Заезжие мистики из более северных мест вызывали здесь, в южном приморском городе, смех. Здесь никогда не любили Достоевского. Любили Толстого, но только пролистывая страницы с его заумными рассуждениями о букашках. Здесь в умах царили эстет Пушкин, аферист Бальзак, сюжетист Стивенсон и бытовой зарисовщик Чехов.
Этот южный приморский город – город с женским именем – всегда был и остался по-женски странным и гораздо более целесообразным, чем по-мужски.
Потому что мужская целесообразность моментальна и недальновидна. И узел для мужской целесообразности – всего лишь отдельно взятый, необходимый и достаточный узел. А вовсе не макраме.
Макраме – это искусство плетения массива узлов, а вовсе не отдельно взятого, необходимого и достаточного узла.
В пятом классе Людка, дочь мента, увлеклась макраме. И к увлечению этому приобщила еле-еле троечницу с конским блондинистым хвостом толщиной в руку, крепкую серую мышь хорошистку и задиру-отличницу, вечно недовольную необходимыми и достаточными знаниями большинства учителей.
Чуть не каждый вечер пятого класса этот странный квартет собирался у Людки дома для того, чтобы из канатиков свить кашпо для цветов, «кафтанчик» для шариковой ручки, салфетку на стол и всё такое остальное прочее, совершенно не необходимое и, разумеется, недостаточное, но безумно интересное по факту самого процесса.
У Людки дома – в тесной двухкомнатной квартирке в самом начале Молдаванки, наискосок от Парка Ильича. Наискосок от той стены Парка Ильича, где каждый май вдоль старой ракушняковой ограды с непарадного входа зацветала буйным цветом белая сирень. И все, кто ехал в двенадцатом трамвае, могли не только наблюдать замусоренный донельзя городской пейзаж, но и вдыхать столь дивный аромат такой убойной силы, что хоть на пару мгновений, но начисто убивал в пассажирах двенадцатого трамвая злость, раздражительность и прочую пену бытия, и они – хоть на те самые пресловутые пару мгновений – превращались в сгусток ликующего обоняния. А что может быть лучше концентрированного хоть на каком-то из действительно важных моментов бытия состояния? Ну уж точно не пена. Пена даже на пиве – просто привычный житейский атрибут и не несёт никакой ни функциональной, ни эстетической нагрузки.
Людка, её мама – старшая медсестра отделения урологии десятой городской клинической больницы и её папа – майор милиции, начальник уголовного розыска Ильичёвского района этого южного приморского города, жили в небольшой двухкомнатной квартирке у самых истоков Молдаванки. И потому её мама ходила на Привоз со стороны улицы Советской Армии, а вовсе не со стороны проспекта Мира, как туда ходили мамы крепкой хорошистки, задиры-отличницы и бабушка еле-еле троечницы с конским блондинистым хвостом толщиной в руку.
У Людки была хорошая добрая мама и очень забавный папа.
Папа её был высоким, толстым и шумным. И очень забавным. Он рассказывал девочкам про Михаила Яковлевича Винницкого, родившегося здесь же, на Молдаванке, и про Шендлю Соломониак, родившуюся в местечке Повонзки близ Варшавы. И девочки долго не могли связать какого-то Мишку Япончика и какую-то Соньку Золотую Ручку с мужчиной со звучными именем-отчеством-фамилией и польской еврейкой. Точно так же, как они не могли связать ликвидацию банды «Чёрная кошка» в южном приморском городе с каким-то Давидом Курляндом. Потому что банду «Чёрная кошка» ликвидировали Высоцкий с Конкиным в Москве. Такая тогда у девочек была эра милосердия, а до съёмок сериала «Ликвидация» было ещё очень и очень далеко. Как когда-то было далеко от центра южного приморского города до Шестнадцатой станции Большого Фонтана.
Людкин папа рассказывал девочкам и про работорговлю, и про бандитов, налётчиков, воров, наводчиков, фальшивомонетчиков, скупщиков краденого и про прочий тёмный люд. Людкин папа цитировал Багрицкого, Катаева, Паустовского, Бунина, Бабеля и даже упоминал странные, непонятные девочкам имена. Шолом Алейхем, Исаак Башевис Зингер, Урке Нахальник, Авраам Карпинович, Менделе Мойхер-Сфорим, Ахадга-Ам, Хаим-Нахман Бялик, Йегошуа-Хоне Ра€вницкий, Йосеф Клаузнер, Шайль Черняховский, Яков Фриман, Моше-Лейб Лилиенблюм, Шимон Дубнов и Леон Пинскер. Девочки слушали папу-мента, раскрыв рот, а задира-отличница даже частенько просила повторить. И тогда Людкин папа-мент повторял с видимым огромным удовольствием.
– Я видел, как лежал, дыша целой горой груди, раскинув руки, смертельно раненный, умирающий бандит. Это было на Дерибасовской улице, когда мне было восемнадцать лет. – И, помолчав, уточнял: – Это не я видел, а Юрий Олеша. А чтоб вы знали, слово «мент», – Людкин папа менторски поднимал палец, – впервые было употреблено в пьесе Славина «Интервенция» в 1957 году. А слово «мусор» – тут уж как хотите: не то от созданного в двадцатых годах Московского Уголовного Сыска, не то от «мойсер», что означает «доносчик» или «вынюхивающий». А в общем-то, девочки, никакой романтики в ментовской работе нет! – Людкин папа вздыхал. – Сплошная грязь, морок и прочие тёмные личности.
Однажды Людка с подружками по макраме пришла к папе на работу. Папа напоил их чаем в кабинете. Пока они пили чай, в кабинет зашёл молодой человек, и Людкин папа на него рыкнул:
– Ну что там?!
– Всё в порядке. Дедушка умер, – ответил молодой человек.
– Ну слава богу, а то возни не оберёшься.
Задира-отличница уточнила у Людкиного папы, почему это хорошо, что какой-то дедушка умер? Людкин папа только махнул рукой и быстренько выпроводил девочек из кабинета, предварительно нашумев на кого-то по телефону.
К шестому классу увлечение макраме прошло, но Людка, еле-еле троечница с конским блондинистым хвостом толщиной в руку, крепкая серая мышь хорошистка и задира-отличница, вечно недовольная необходимыми и достаточными знаниями большинства учителей, продолжили дружить. И часто собирались у Людки дома послушать бобинный магнитофон со всякими «Багамамамами» и «Чин-Чин-Чингисханами», катушки с записями которых откуда-то во множестве были у Людкиного папы-мента. Даже больше, чем у папы мыши-хорошистки, хотя её папа плавал. Когда Людкин папа выпивал немного – он слушал Джо Дассена. А когда много – то всё подряд, чтобы только громко и быстро. И соседи небольшого дворика на Молдаванке молчали, как миленькие, потому что скажи что-то начальнику Ильичёвского уголовного розыска. Как вы себе это представляете?
– Милейший, вы бы музыку потише?
– Шо?!!!
– Музычку потише, гражданин начальник!
– Говори громче, падла, ничего не чую! И вообще, я родился на улице Ленина, меня зарубает время от времени!
Такая у Людкиного папы была любимая присказка про улицу Ленина. Соседи не знали, где он родился, потому что в этой квартирке отродясь жила старшая медсестра урологического отделения десятой городской клинической больницы. Сперва с дедушкой-бабушкой и мамой-папой. Потом только с мамой-папой. Ещё немножко – только с мамой. А со второго курса медицинского училища и вовсе одна. Так что где товарищ мент родился, соседи не знали. А вот о том, что его таки зарубает время от времени, все были осведомлены. Не часто, но капитально. Потому никто ему ничего про «сделать потише» не говорил. Наоборот, все веселились и танцевали прямо во дворе.
В форме Людкин папа ходил крайне редко. А вот пистолет частенько домой притаскивал, хотя вроде как оружие положено оставлять на работе в сейфе. И тот пистолет частенько висел в коридоре на общей вешалке посреди детских курточек и женских пальто и плащей. Ну, не сам пистолет, конечно же, а пистолет в кобуре на ремне. Папа сперва снимал пиджак, а затем кобуру. И вешал когда кобуру на крючок, а сверху пиджак, а когда – пиджак, а сверху кобуру. А как ещё у мента на Молдаванке должен висеть пистолет? А ещё иногда у него в кармане пиджака были патроны. Или, как называла их Людка, пульки. Однажды Людка притащила в школу пульки, и они с подружками пошли в гости к однокласснику и там, у него на кухне, колотили по пулькам молотком. Пульки не взрывались, и одноклассник сказал, что надо бы устроить костёр и кидать пульки в костёр. Людка сильно загорелась этой идеей, но тут не вовремя с работы пришла мама одноклассника, потому что отпросилась из-за плохого самочувствия, и… И как-то сразу стала чувствовать себя очень хорошо. Потому что у неё хватило сил так заорать на всю честную компанию, а своего ещё и наотмашь хлестануть махровым полотенцем, что все сразу хором признались, откуда пульки, а Людка признавалась громче всех. Мама одноклассника с этими пульками вечером пришла к Людкиному папе, и тот где-то с полчаса громко орал одно-единственное слово:
– Мудак!!! – тридцать минут безостановочно грохотал Людкин папа. Хотя мама одноклассника уже в первую секунду поняла, что это он не про её сына, а про самого себя.
Когда успокоенная мама одноклассника отправилась восвояси, Людкин папа треснулся головой об косяк, впервые в жизни выпорол Людку, затем долго-долго перед ней извинялся. И пистолет, равно как и патроны, домой больше не приносил.
В седьмом классе во время сбора металлолома Людка сказала, что она знает, где валяется огромная железяка, и привела всех на задний двор Ильичёвского уголовного розыска, и пацаны, кряхтя и икая, эту железяку с того двора беспрепятственно вынесли. Людкин класс собрал больше всех седьмых классов района металлолома – и класс наградили путёвкой в Карпаты. Через два дня в Ильичёвском уголовном розыске обнаружилась пропажа какой-то особо ценной только-только полученной железяки. Не то центрифуги, не то ещё какого современного оборудования для криминалистической лаборатории. А ещё через два дня свою особо ценную железяку менты выручали из того места, где хранят металлолом перед отправкой на переплавку. Людка имела с папой неприятный разговор. Все сотрудники Ильичёвского уголовного розыска имели с Людкиным папой неприятный разговор. А класс всё равно в полном составе поехал в Карпаты в сопровождении классной руководительницы и ещё какой-то учительницы. Ну, не отбирать же у детей путёвку. И не заводить же дело по факту хищения особо ценной железяки прямо с заднего двора уголовного розыска Ильичёвского района «группой лиц» во главе с несовершеннолетней дочерью самого начальника этого самого уголовного розыска. Это ж анекдот лет на сто. Кому нужен такой фортель?!
После восьмого класса еле-еле троечница с конским блондинистым хвостом толщиной в руку поступила в парикмахерское ПТУ, крепкая серая мышь хорошистка и задира-отличница, вечно недовольная необходимыми и достаточными знаниями большинства учителей, учились, учились и учились, как завещал великий этот самый, зарубивший навсегда целую империю. А Людка пустилась в любовь.
Девочка она была крупная – было в кого. И мама у неё была под метр восемьдесят, и папа под метр девяносто. Крупная, яркая и, как бы сейчас сказали, «харизматичная».
Как-то вечером она ехала в трамвае «зайцем» и без денег. А тут – контролёр! А в том южном приморском городе иногда случались такие контролёры, что не то что святых выноси, а в аду проще гореть. Такие церберы – спасу нет. И «зайца», у которого нечем заплатить штраф в три рубля, готовы тащить не то что в отделение милиции, а сразу на Колыму, на виселицу, на гильотину и на расстрел. И ещё контрольно утопить. Но Людка тоже была не сахар и принялась так орать, что тот трамвай чуть с рельсов не сошёл. И тут к Людке и парочке контролёров подошли трое молодых людей. Светловолосых, загранично одетых и вообще каких-то с виду нездешних и даже вроде как с иностранным акцентом. Они заплатили требуемый контролёрами штраф и даже больше. Потому что контролёры шумно настаивали, что три рубля должна заплатить именно Людка. Когда один из нездешних молодых людей достал не какой-то там затёртый кошелёчек, а диковинное портмоне и вынул оттуда десятку, контролёры поутихли и на следующей же остановке выскочили из трамвая и понеслись в направлении ближайшей забегаловки, на ходу срывая рабочие повязки.
– Алик! – представился тот, что заплатил. – Можно Саша. Это Гедрюс. А это – Донатос, – представил он своих спутников. – Мы из Прибалтики. Студенты.
– Людмила! – чинно представилась Людка. И тут же зачем-то соврала: – Я тоже студентка.
– Если вы не против, мы проводим вас домой, – предложил Алик.
Людка не была против.
На следующий день она показывала прибалтийским студентам город.
В субботу наврала родителям, что идёт на целый день на пляж – последние деньки бархатного сезона всё-таки! – а сама отправилась к Алику. Вернее, сперва на Дерибасовскую, где они договорились встретиться и немного погулять, а затем к нему, в кемпинг. Или даже так – в Кемпинг. Потому что в те времена в том южном приморском городе был только один кемпинг – и по этой причине был именем собственным. Прибалтийские студенты снимали пару домиков – вот такие шикарные, видимо, у прибалтийских студентов стипендии. Впрочем, кто в восьмом классе, даже выглядя как студентка, задумывается над тем, откуда у студентов деньги на единственный в городе шикарный Кемпинг. Об этом, увы, и далеко не каждая студентка задумывается.
Алик предложил выпить. Она не отказалась. Папа уже наливал Людке дома по полрюмочки коньяку. В ответ на укоризненные взгляды своей жены-медсестры поясняя:
– Пусть дома узнает, что это такое. Чтобы ни один мудак потом мою дочь не мог ничем таким-эдаким удивить!
Что спиртное обжигает и косит, Людка уже знала.
– А где твои эти… Гдонатос и Бедрионис? – спросила она через полчаса заплетающимся языком.
– О, у них дела в городе. Не беспокойся!
Людка не беспокоилась. И то, что у прибалтийских студентов сейчас почему-то дела в её южном приморском городе, а не занятия в институтах-университетах своей Прибалтики, её тоже ничуть не удивило. Честно говоря, сейчас её более всего беспокоило вовремя вернуться домой. Потому что папа. Алик шикарно довёз её на такси до самого двора. И ничего больше почти целомудренных поцелуев в том самом такси себе не позволил. Людка ему на самом деле очень нравилась.
Целую неделю Людка после школы гуляла со своим Аликом, и они уже строили планы совместной жизни. Он говорил, что перевестись из вуза в вуз не проблема! Особенно если печать в паспорте, и всё такое. Людка вдохновенно завиралась, в очередной раз не давая себе труда задуматься о том, как она из всего этого неэлегантного вранья выберется.
На следующие выходные мама с папой укатили по Крымско-Калымской, как в том южном приморском городе в то время называли Крымско-Кавказскую линию следования круизных лайнеров. Людкины родители сильно удивлялись, что дочь наотрез отказалась пойти с ними. Совершить круиз по КК для советской медсестры, советского мента и их советской дочери-школьницы было всё одно, что для человека из страны менее счастливого детства – кругосветное путешествие. Откуда же начальнику районной уголовки такое счастье, если основной контингент тех круизов составляли жёны командного плавсостава, артисты, деловары, фарцовщики, чиновники средней руки, валютчики, барбутчики[7], бандиты и другие простые труженики? Ну, в приличных домах Лондона и Бердичева о таком не спрашивают. В конце концов начальник районной уголовки очень условно может быть отнесен к чиновникам средней руки. Путёвка у него была на троих. И он очень сильно удивлялся Людкиному категорическому отказу – иди-знай, когда такой счастье в следующий раз выпадет.
– Имей стыд! – орал Людкин папа.
– Так я его имею, папа! – скромно потупившись, отвечала дочь. – Я же пропущу почти две недели занятий. В начале девятого класса, папа!
Людкин папа-мент очень сильно удивлялся такой вот внезапно проклюнувшейся у дочери тяге к знаниям. Она училась хорошо, от случая к случаю даже отлично, но чтобы его малышка упустила случай профилонить школу?
– Отстань от неё. Ну не хочет – и не хочет! – сказала Людкина мама-медсестра. – Мы с тобой так редко бываем вдвоём… – И она многозначительно посмотрела на Людкиного папу-мента.
И тот от Людки отстал.
А Людка, как только папа с мамой отчалили, тут же попрятала учебники-тетради в диван и пригласила к себе домой Алика, соблюдая все правила конспирации. Потому что соседи дворика на Молдаванке… Но Людка всё-таки дочь мента. Потому соседи двое суток присутствовавшего в доме Алика не заметили. Музычка. Только привычный всем соседям милиционера-меломана музыкальный фон. Больше никто ничего не слышал.
Остальное время она моталась к любимому в Кемпинг, однажды даже прихватив с собой задиру-отличницу. Секретом своей «взрослости» и «почти замужности» просто необходимо было хоть с кем-то поделиться. Чтобы не разорвало.
– Только скажи, что ты студентка! – строго напутствовала Людка задиру-отличницу.
– Ладно! – пообещала задира-отличница. И хотя ей претило врать, но любопытство было сильнее. – Слушай, а что ты папе скажешь и этому своему Алику?
– Да после того, как мы распишемся, всем уже будет всё равно. Ну, папа поскандалит для проформы.
– Людка, ты совсем отупела, да? Весь твой интеллект был сосредоточен вот в том, что ты потеряла с этим своим Аликом? – скептически воззрилась на неё задира-отличница.
– В смысле?
– Ну точно, отупела! Людка, чтобы подавать заявление в ЗАГС, нужен паспорт! А его у тебя нет. Потому что тебе четырнадцать с небольшим хвостиком! И почему ты вообще так уверена, что этот Алик на самом деле хочет на тебе жениться, а? Поматросит и бросит, вот увидишь. Что ты о нём вообще знаешь, кроме того, что он Алик-студент-из-Прибалтики? Фамилия? Отчество, там. Адрес. Хоть какое у него полное имя, а? Алик звучит как кличка! Да и к тому же ты что, совсем долбанулась – замуж идти в неполные пятнадцать лет?! Короче, Людка, хорош уже арапа запускать![8]
– А! – махнула Людка на задиру-отличницу, вечно ковыряющуюся не там, где надо. – Глупая! Главное – любовь! Всё остальное приложится!
– Да-а-а… – протянула задира-отличница. – Гормон шибко звезданул по макитре.
Прибалтийские молодые люди задире-отличнице не понравились.
– Они такие же студенты, как я – губернатор острова Борнео! – сказала она Людке на следующий день. – Нет-нет, всё чинно-благородно. Но они – дядьки, а не студенты! Я студентов видела. Я в «Юном медике» занимаюсь. А это – дядьки. И то, что я школьница, они вычислили на раз. Уж не знаю, как можно не вычислить этого по тебе, будь ты сто раз уже с формами наперевес.
– Ты всегда столько всего говоришь вокруг того, вокруг чего не надо говорить! – насупилась Людка.
– Дело твоё. Но мне просто жалко этих молодых людей. Если они с тобой до сих пор ничего такого не сотворили непотребного, то уже и не сотворят. К тому же Алику этому ты и на самом деле нравишься. Это видно. Но это ему не поможет, если обо всех твоих этих неподотчётных похождениях узнает твой папа-мент. Поверь мне на слово, если не веришь в мой ясный аналитический ум, не траченный пока никаким слишком ранним половым созреванием и практическим его применением!
Задира-отличница и Людка были чуть дружнее, чем все девочки, которых переплело макраме. И хотя официально задира-отличница дружила в основном с серой мышью хорошисткой, а еле-еле троечница с конским блондинистым хвостом толщиной в руку была как бы просто при ней, но и с Людкой задира-отличница дружила. Серая мышь хорошистка была добрая и умная и никогда не ревновала задиру-отличницу к Людке, хотя обычно девичьи дружбы очень яростны и кровавы. А женские – те вообще бывают смертоносны. Что знают о ревности мужчины?! Ха, не смешите женщин! Мужчины прощают нам всё – даже измену. И даже не единожды. Взрослая подруга взрослой подруге измены не простит никогда. «Пила кофе с Соней, а меня не позвала?! Ну, я ей устрою…» – думает какая-нибудь сорокалетняя Елена Павловна о сорокалетней Юлии Гавриловне, попившей кофе с сорокалетней же Софьей Альбертовной. И ведь устроит. Не будет, как тот глупый муж, орать, собирать вещи, уходить навсегда, чтобы, спилив рога, вернуться навечно и никогда не поминать. Нет! Женщина будет улыбаться, заглядывать в глаза, ядовито-приторно интересоваться, как дела у Софьи Альбертовны? Всё такой же серый нездоровый цвет лица? Ах, бедняжечка… Да и самой Юлии Гавриловне достанется, когда Елена Павловна пригласит на кофе Софью Альбертовну. Нет в женщинах мужской непосредственности прощать и детского беспамятства забывать. А есть женское извилистое многоходовое иезуитство и зрелая жестокость напоминать. И в этом женщины тренируются с самого раннего детства.
Но в данной компании было всё немного не так. Как-то ни в ком из них – ни в еле-еле троечнице с конским блондинистым хвостом толщиной в руку, ни в крепкой серой мыши хорошистке, ни в задире-отличнице, вечно недовольной необходимыми и достаточными знаниями большинства учителей, ни в яркой брюнетке, дочери мента – не угадывалось ничего женского. Во всяком случае, пока они ещё были девочками.
Задире-отличнице Людка была ближе по характеру. Потому они долго не могли друг без друга, но и вместе долго не могли. И были немного более остальных своих подружек как бы на одной волне.
Однажды, классе в пятом, задира-отличница увидела за окном на подоконнике раненого голубя. Рамы высоченного окна «сталинки» были закрашены, а из форточки до голубя было никак не дотянуться. Даже скрученным в жгут здоровенным полотенцем. Которое к тому же шлёпнулось на тот же подоконник. И теперь надо было спасать не только голубя, но и полотенце. Оставив приоткрытой дверь, задира-отличница выбежала из подъезда в тонкой кофточке, колготах и тапках, пробежала через арку к своему окну, и… А голубь уже улетел. Видимо, он был не сильно раненный, а сильно нахохленный. Но до полотенца не допрыгнуть. Потому что окна даже первых этажей «сталинки» достаточно высоки. Вовсе не такие, как крошечные окна домиков в самом начале Молдаванки. Потому что окна квартирки, где жили Людка, её мама-медсестра и папа-мент, были ровно по коленки даже пятикласснице. Идёшь и рассматриваешь цветы и занавески. И отражение собственных коленок. А в «сталинках» даже до подоконника первого этажа не дотянуться и не допрыгнуть! Какие уж там отражения! Задира-отличница побежала обратно, в подъезд, чтобы зайти домой, взять табуретку и… Но дверь в её квартиру захлопнулась. Щёлкнул язычок английского замка – и привет! И что теперь делать, если на улице февраль – он, не смотри что город южный, достаточно лют, – а ты в тонкой кофточке, колготах и тапках и мама или папа придут с работы ох как нескоро?! Часов через шесть… Что делать? Стоять под дверью? Куда-то идти? В колготах и тапках? Увольте! Даже через дорогу к конскому хвосту не побежишь, потому что стыдно! Взрослая девочка – и в одних колготах. Без юбки, без брюк! Нет уж, лучше здесь стоять и ждать маму или папу, и пусть ругаются сколько угодно, только бы не позор!
И тут в подъезд зашла Людка. И сказала:
– Ха! Так и думала, что ты тут что-то в очередной раз отморозила. Пошли!
– Куда? – жалобно спросила задира-отличница Людку.
– К папе в машину! Я его попросила меня покатать и вдруг решила к тебе заехать! Не знаю почему. Просто так.
– Мне стыдно идти в одни колготах! – чуть не захныкала всегда слишком гордая, чтобы плакать, задира-отличница.
– На! – сняла Людка своё пальто и протянула подруге. – Я в юбке, мне не стыдно ни идти, ни ехать!
И Людкин папа-мент отвёз Людку и задиру-отличницу сперва к ним домой, на Молдаванку, а затем снова домой к задире-отличнице, предварительно позвонив её родителям и взяв с них слово, что они не будут ругать свою дочь ни за голубя, ни за полотенце, ни за тапки с колготами и прочую безалаберность. Потому что ну когда ещё быть безалаберными, как не детьми? Безалаберные взрослые – это гораздо хуже! Вот так и сказал тогда Людкин папа-мент по телефону и даже лично родителям задиры-отличницы. Несмотря на то, что он жил на Молдаванке, у него был телефон. Потому что куда же начальнику Ильичёвского районного уголовного розыска без телефона? Хотя, конечно, машина была не его, а служебная. И не чёрная служебная «Волга», а простой ментовский «уазик». И Людка с задирой-отличницей катались в папином ментовском «уазике» там, за решёткой. Где обычно катаются служебные собаки. Ну, так, во всяком случае, девочкам говорил Людкин папа-мент. Но Людка шепнула задире-отличнице, что на самом деле там катаются вовсе не служебные собаки. А преступники! Однажды, когда папа-мент ещё вешал кобуру то под пиджак, то на пиджак на крючок вешалки в коридоре, где висели и детские курточки, и женские плащи, и даже какой-то невнятный плюшевый ватник, ещё от бабушки, у них во дворе, в самом начале Молдаванки, сосед Митрич пошёл на соседа Моисеича с топором. Они сначала вместе много пили и целовались, а когда выпили ещё больше, то стали решать какой-то, как сказал Людкин папа-мент, «нациянальный вопрос». Моисеич в Митрича плюнул, а Митрич начал гонять Моисеича по двору топором. Хотя, когда они сначала целовались, то слюна у них была такая же, как и когда начали плеваться. Но, видимо, повышение градуса обсуждения «нациянального вопроса» сильно изменяло свойства не только слюны, но и мочи, которая у Митрича и Моисеича, по словам Людкиного папы-мента, в подобные моменты «шибко ударяла им в голову». И шибко ударенные в голову мочой Митрич и Моисеич становились «не в адеквате». Но обычно этот «не в адекват» заканчивался более мирно – ватным стариковским мордобоем и пьяными слезами примирения по всем вопросам, включая «нациянальный». А в тот раз Митрич отчего-то схватился за топор. Но Людкин папа-мент вышел во двор, нацепив кобуру прямо поверх майки. И, почёсывая своё плотное брюшко, сказал кружащим по двору в странном петляющем ритуальном танце Моисеичу и Митричу:
– Стой! Раз, два!
Те и остановились как вкопанные. А занесённый топор вылетел из нетрезвой руки Митрича чисто по инерции и, не долетев до Моисеича, упал прямо на ногу папе-менту:
– Ах, ты ж, алиби тебе как моя жизнь! – зычно заорал Людкин папа-мент и запрыгал по двору на одной ноге.
Митрич и Моисеич тут же пришли в себя и испуганно прижались друг другу.
– Аж мне самому больно стало! – шепнул в мохнатое ухо Моисеича Митрич.
– Ну всё, щас закипятится, как тот агицин паровоз! – дыхнул на Митрича Моисеич.
Папа-мент, немного попрыгавши, сильно разозлился, покричал такого, чему бы удивились даже ко всему привыкшие портовые голуби, и запер старых закадычных друзей Митрича и Моисеича на ночь в «обезьянник». И отвезли корешей туда на том самом «уазике», где катались задира-отличница в Людкином пальто и Людка, дочь мента. Папа-мент грозил тогда, в «обезьяннике», Митричу и Моисеичу пальцем и строго выговаривал:
– Будете мне ещё коники строить! Я вам покажу кильдым-пиздым со всем вашим мужским имуществом, зашкуренным и обрезанным! Вы у меня повыясняете ночку напролёт в тихой уютной тёплой атмосфере, кто кому тут агрессивное говно в проруби!
Наутро старые друзья были отпущены на свободу и где-то с полгода «нациянального вопроса» не касались, даже приняв более чем. А Людкин папа-мент с неделю хромал. Хорошо ещё, что топор ему на ногу шлёпнулся плашмя. И хорошо ещё, что он был добрым, как все большие, сильные, шумные люди.
– Тут катались и самые настоящие преступники! Воры всякие, грабители и даже убийцы, вот! – гордо-гордо сказала Людка шёпотом задире-отличнице, сидящей в своих тапках и в Людкином пальто. – И видок у них похуже твоего бывал!
– Ой, можно подумать, ты их видела, тех преступников! – не удержалась задира-отличница.
– Видела! – ответила Людка. И, помолчав, добавила: – Ну, на фотографиях, конечно. Папа меня когда на работу брал совсем маленькую, он мне давал альбомы с фотографиями рассматривать, чтобы мне не скучно было. Так что я преступников видела! И вообще, папа говорит, что у меня есть интуиция.
– Что такое интуиция? – спросила задира-отличница у Людки.
– Ну, это когда всё хорошо, но жопой чуешь, что сейчас какая-то халэпа случится. Вот, типа, как с тобой, голубем, полотенцем и дверью. Все говорят: «Не выдумывай!» – а ты и не выдумываешь и в лучшем случае работаешь с опережением, в случае обыкновенном – успеваешь по тёпленькому. Так папа говорит. А я думаю, что интуиция – это когда что-то толкает: «Немедленно к задире-отличнице!» И ты не отпихиваешься, а едешь. Тем более что папа предложил покататься. Вот.
Вот такая это была тонко чувствующая Людка, которая теперь, после знакомства с каким-то Аликом, совсем ничего не чувствовала, а только ахала, охала и представляла всю свою последующую жизнь в нежно-бежевом свете, с кремовыми розочками и в цукатах.
Что простительно гормонально тронутому на всю голову и прочие места подростку, непростительно взрослым дядям.
Вернувшиеся из круиза по Крымско-Колымской папа и мама ничего не замечали. Потому что папа-мент с головой окунулся в работу. И мама окунулась туда же, хотя, судя по её сияющему виду, ей меньше всего хотелось окунаться в работу, а больше всего хотелось поехать ещё в какой-нибудь круиз со своим шумным, толстым, весёлым, любимым мужем.
Алик с товарищами вскоре внезапно пропал с Людкиных горизонтов, не оставив ни фамилии, ни отчества, ни адреса. Людка была безутешна.
Как раз в это время Людкин папа принимал участие в поимке и разоблачении группы прибалтийских аферистов. Двое крупных матёрых и мальчик «в помощь и обучение» при них. Анастас Будрайтис по кличке «Алик-студент». На них настучали из комка на Ленина[9]. Алик крутился у него, перехватывая ходоков с айками[10]. Ему дали всего пару лет, потому что его специализацией была в основном фарца, а не золото, бриллианты и прочая контрабанда. Хотя при желании можно и расстрельную было притянуть. Но Людкин папа-мент питал приязнь к фарцовщикам. Он вообще был за то, чтобы торговля процветала и чтобы Порто-Франко вернули. Ментам заняться нечем, ага. В городе, где полным-полно грабителей, насильников и убийц, только и дел, что контрабандой икон и фарцой заниматься, как же. Да они просто герои, эти мальчики, если разобраться! Ещё тогда, когда в колхозах коровники из икон сбивали или запросто сжигали, благородные контрабандисты, рискуя свободой, переправляли айки на Запад. Да они патриоты земли русской, чёрт возьми! А что свой профит имеют, так тоже мне, финансовые воротилы. И близко не стояли. Финансовыми воротилами не уголовка занимается, а ОБХСС. Отдел, благоприятствующий хищению социалистической собственности. В особо крупных масштабах. А контрабандисты и фарца – они, можно сказать, спасают культурное наследие, выводят страну на международный искусствоведческий рынок и придают подрастающему поколению приличный внешний вид. А сами контрабандисты и примкнувшие к ним по мелочи фарцовщики и близко к тем ценникам не стоят, что потом на аукционах всяких выставляются и накручиваются. Кому в этом южном приморском городе не известна ставшая уже анекдотической история о том, как айку работы Рублёва купили тут за три советских карбованца в вонючей пивной у пропойцы, а в конце семидесятых в Штатах эта айка ушла с аукциона за три миллиона долларов олигарху? Мальчишке-фарцовщику при контрабандистах – занимавшихся вовсе не наркотой, а произведениями искусства, – лишь состоявшему, жизнь портить насовсем? Нет, увольте. Хотя два года, конечно, тоже не сахар. Ну да выживут те, кто должен. А поломается – значит, и был не очень.
Замечательный Людкин папа, безумно любивший дочь, даже не заметил, что у неё случилась первая любовь. Ночевать домой она являлась всегда, а на папин или мамин вопрос: «Где шлялась до вечера?!» – отвечала: «Была в библиотеке, готовила реферат!» или «Была с девками в кино!». Или: «Гуляла!» И папа с мамой верили. А почему в последнее время Людка перестала ходить в библиотеку, кино и гулять, а лицо у неё красное и опухшее – особенно не интересовались. Возраст такой. Может, страсти-мордасти по какому-нибудь мальчику? Это нормально. Это у всех должно произойти. Как-то раз Людкина мама-медсестра сказала папе-менту, что он должен поговорить с дочерью «про это». Ну, на всякий случай, потому что девочка она у них крупная и не по годам перезрелая.
– Чего это я?! – стеснительно огрызнулся на маму папа. – Ты медсестра – ты и говори!
– А ты – отец! – рявкнула на папу мама.
И папа поговорил с Людкой «про это».
– Ну, это, – сказал папа-мент – Значит, такое вот дело…
– Какое, папочка? – занервничала Людка, потому что хотя уже и отпереживала своё по внезапно пропавшему Алику, но мало ли, вдруг папа чего поразнюхал? Слово «дело» в папином исполнении пугало. Так и просился к нему знак №.
– Такое, значит, вот дело… Ты растёшь, – папа посмотрел на дочерину грудь размера никак не меньше третьего. – А когда растёшь, всякое, бывает, случается… Ну, как бы тебе становится интересно всякое такое, и ты становишься интересна всяким-таким… – папа смущённо замолчал. – Вот у нас недавно было дело про изнасилование! – Голос папы-мента окреп, и он рассказал своей дочери Людке «Дело № такой-то» про изнасилование во всех подробностях.
– Я это не для того, чтобы тебя напугать, – спустя минут двадцать своего подробного рассказа опомнился папа-мент, поглядев на побелевшую Людку, – а чтобы ты знала, что, значит, такое вот дело, да. Ты, типа, стала взрослая, и это… не провоцируй потенциальных преступников на правонарушение…
– Папа, а ты к чему это всё? – прошептала испуганная Людка.
– Ну, к тому, что любовь – это прекрасно, но всему своё время… И к тому, что мама хотела, чтобы я с тобой поговорил про… про… про половое воспитание, вот! – папа-мент утёр со лба пот. – Кажется, у меня не слишком хорошо получилось, да? – он беспомощно улыбнулся.
– Не то слово, папа! – сказала Людка, облегчённо выдохнув. – По маминой задумке ты, вероятно, должен был мне рассказать, откуда берутся дети и что надо делать, чтобы эти дети не брались оттуда несвоевременно.
– Ну да!
– Папа, я про это всё давно знаю!
– Откуда? – Теперь уже побелел папа-мент.
– Из кино, из книжек, папуля! – засмеялась Людка.
– Но ты же ещё… Ты же ещё… Я надеюсь, что ты ещё… девственница? – последнее папа-мент стыдливо-невнятно выпалил.
– Конечно, папочка! – твёрдо ответила Людка. – Не переживай!
Вечером папа-мент хорошо принял в компании других ментов и долго рассказывал им о том, «что за комиссия, Создатель, быть взрослой дочери отцом!» – и о том, как он круто справился с поставленной женой задачей. Хотя, ей-богу, проще на ковре у высокого начальства за позапрошлогодние «висяки» ответ держать, чем с дочкой – «про это» беседы беседовать.
После десятого класса Людка поступала в медицинский институт, но провалилась. Поступала она не из любви к медицине, а потому что мама-медсестра очень хотела, чтобы Людка стала врачом. Ну и ещё потому, что туда поступала задира-отличница.
Год Людка проработала в мамином отделении санитаркой, а потом поступила на юридический факультет университета. Хотя туда в том южном приморском городе тогда поступить было ничуть не проще, чем в медин. Но, видимо, возможности и связи папы-мента оказались куда крепче и сильнее, чем желания мамы-медсестры.
Пятнадцать лет спустя задира-отличница… бывшая задира-отличница шла по одной из центральных улиц столицы той нынче самостийной страны, где находится южный приморский город, и нос к носу столкнулась с дочерью мента.
– Задира-отличница!!! – радостно заверещала Людка.
– Дочь мента!!! – не менее радостно завопила бывшая задира-отличница.
– Дочь бывшего мента! – сказала та и потащила бывшую задиру-отличницу в ближайший ресторан. Праздновать встречу и обмывать только что полученную в Минюсте лицензию на нотариат.
– Ну, у тебя что как? – спросила дочь бывшего мента бывшую задиру-отличницу.
– Да у меня всё отлично! – ответила бывшая задира-отличница. Ну, а какого ещё ответа можно ждать хоть и от бывшей, но всё-таки отличницы? – А у тебя?..
И Людка стала рассказывать.
Она окончила институт и некоторое время работала в районной юридической консультации. Тоска смертная. Потом грянуло начало-развала-передела, и папа-мент как-то быстро «поднялся». Он ушёл из уголовного розыска и открыл охранное агентство. За пару лет он построил большой дом на «Поле чудес». И ещё один, рядом, забор в забор, чуть поменьше, для Людки. Мама ушла с работы и стала заниматься домом. Папа-мент стал весь такой важный и модный, что спасу нет. Людка вышла замуж и развелась. Потом ещё раз вышла замуж и развелась. Сделала во время браков и между ними штук пятнадцать абортов…
– Я беременею, просто рядом постояв, представляешь?! Хотя моя мама сделала не пятнадцать, а тридцать абортов. После тридцатого со счёту сбилась.
– Людка! – возмутилась бывшая задира-отличница. – Сейчас так много способов предохранения от нежелательной беременности, что… Что за каменный век?! Молодая красивая девка – и аборты! Есть же женские консультации, в конце концов, если тебя мама с папой предохраняться не научили!.. Мама-медсестра сбилась со счёта абортов? Ужас!
– А, фигня! Какое там предохранение! Я и так склонна к полноте, вся в папу. Если начну таблетки жрать – меня разнесёт. Мне знаешь какими голодовками фигура приличная даётся? Да и аборты я делаю мини. В отличие от мамы – та на самые настоящие выскабливания ходила.
– Всё равно дикость несусветная.
– Папа со мной однажды говорил «про это»! – Людка зашлась в хохоте.
В общем, Людке нравились мужчины. Она нравилась им. Но ничего толкового из этого никак не получалось. Или получалось, но ненадолго. Наконец она вышла замуж в третий раз. За симпатичного парня, который к тому же нравился её папе. То водку тому в сауну поднесёт, то машину на техобслуживание отгонит, то ещё как вовремя подшестерит. Папа из доброго, шумного, весёлого папы-мента стал превращаться в какого-то высокомерного сноба, любящего помыкать людьми. И людьми, и мамой, и даже Людкой. Людка с папой частенько скандалили, но всегда вмешивалась мама – и они примирялись. И даже симпатичный парень Людке не особо мешал, пусть даже и в виде мужа. Она родила сына. Потому что было «уже пора». А симпатичный парень стал превращаться в жирное пятно на диване и в приставку к телевизору. Людка орала, выгоняла, но с приставки к телевизору всё было, как с гуся вода. Людка на кое-каких юридических делах – с папиной подачи – заработала немного денег. Немного, но на машину хватило. Потом ещё немного заработала – опять же, с папиной подачи – и хватило на перестройку маленького дома в большой. Папин большой дом к тому времени превратился и вовсе уж в особняк. Бывший симпатичный парень вообще бросил все дела, и ладно бы – Людка согласна была терпеть, если он хотя бы занимался сыном. Но сыном он не занимался вовсе. Ни он, ни Людкин папа, живший через калитку. Все только говорили Людке, что она вовсе не занимается сыном, потому он такой хулиган и бездельник. Почему так происходило, Людка совсем не понимала. Когда-то папа ею занимался. Пусть как умел, но занимался. В общем, Людка бы и дальше терпела, потому что все вместе её мужчины сумели убедить её в том, что у неё, Людки, плохой характер и всё плохое, что происходит с ней или с её семьёй, – это именно из-за неё. Именно из-за неё муж, симпатичный, ожиревший до свисания с дивана парень, не хочет работать. Именно из-за неё сын – хулиган и бездельник. И даже папа нервничает именно из-за неё. И маму именно она, Людка, довела «своими выкрутасами». Сперва до инсульта, а потом и до могилы. Правда, мамины бабушка-дедушка и мама-папа тоже умерли от инсультов, когда Людки ещё на свете не было, но Людкину маму до инсульта «довела» не генетика, а именно Людка. И именно «своими выкрутасами».
Как-то раз, когда шла перестройка её маленького дома в большой, Людка вернулась с очередного суда – к тому моменту она была уже адвокатом, – и во дворе её встретил прораб. И тут же начал ей озвучивать, чего не хватает и что надо срочно закупить, иначе стройка станет. Людка сказала прорабу: «Сейчас, минуточку, только переоденусь!» И зашла домой. А дома жирное пятно с дивана, перекрикивая телевизор, сообщило: «Тебя там прораб ждёт. Ему чего-то не хватает!» И вот тут уже Людка не выдержала и вывела жирное пятно в своей привычной манере – вынесла за ворота диван. Пятно пару раз возвращалось. И Людка его жалела, потому что у пока ещё мужа не было ни работы, ни денег. Затем она его выгнала окончательно. Под занавес он успел назанимать у неё денег навсегда. В общем, суды, всё такое. На алименты Людка подала лишь затем, чтобы лишить бывшего симпатичного парня отцовства. Потому что он оспорил в суде даже минимальные алименты. С юристом завёлся, ха!
– Да на фиг тебе были его алименты? Ты же сама неплохо зарабатываешь, – удивилась бывшая задира-отличница.
– Да алименты мне его до одного места. Я помаду себе покупаю дороже, чем та минимальная ставка. Мне «его алименты» были нужны для того, чтобы лишить отцовства за неуплату. А то сын подрастёт и услышит в один прекрасный день: «Здравствуй, я твой папа! Содержи меня!» И закон присудит. Идиотские прецеденты уже были. Я ж юрист!
И Людка рассказала бывшей задире-отличнице про своё недавнее дело. Девочке двадцать семь лет. Девочка отлично зарабатывает и квартиру себе купила сама. И тут появлется – тада-ба-дам! – папа. Биологический отец. Мать девочки с ним развелась двадцать четыре года назад. Двадцать четыре! Все эти годы от папки не было ни слуху ни духу. И алименты он, разумеется, не платил. И в судебном порядке его за это никто не преследовал. Ну, вот потому, что у той девочки такая вот святая или дурная – что в её случае одно и то же – мама. Сама тянула лямку, а про алкаша-бабника-бездельника и не вспоминала, только перекрестилась на все красные углы, что он свалил в неизвестном направлении. И вот почти четверть века спустя этот самый, с позволения сказать, папа появляется с того самого неизвестного направления и заявляет, что он инвалид и его законная дочь обязана по закону его содержать. Dura lex, sed lex! Такая дура этот закон, и так по-дурацки суров! Не лишали отцовских прав? Значит, у отца есть права. И содержи теперь, лохматая сука, доченька, своего папку-инвалида до скончания дней его. Как ни бились, как ни старались, а суд принудил её папке выплачивать алименты. Да не минимальную ставку, а от официальной дочерней зарплаты. Так он на этом не успокоился. Теперь иск подал, де дочурка отказывает ему ещё в одном его родительском праве – быть прописанным на её жилплощадь. Он её, понимаешь, делал-старался, вона какая умная выросла, а ему теперь бомжевать, да? И добьётся. И пропишет она его, никуда не денется. Вот так вот, дорогая бывшая задира-отличница! Уж лучше таких отцов сразу родительских прав лишать. На обязанности они и сами не слишком претендуют, лишенцы!
– Да… Хороший папа у девочки, ничего не скажешь! – только и смогла вымолвить бывшая задира-отличница в ответ на рассказанную Людкой историю.
– Вот потому я и подала на алименты. Муженёк бывший срочно встречный иск, мол, не может он платить столько! Столько… На две шоколадки, да. Ну и я ему встречный на встречный – немедленно. На лишение отцовских прав.
– Слушай, ну что, не мог твой папа-мент ему по зубам настучать?
– Раньше я тоже думала, что мог… Раньше я думала, что папа всё может. А папа сейчас может только: «Людка! У меня вечером гости будут. Иван Иваныч – начальник того и Пётр Петрович – начальник сего! Так ты давай, пораньше с работы – и стол накрой!» Я у папы теперь в прислугах. Такой вот «Чингисхан», – Людка грустно замолчала на некоторое время. – Но, с другой стороны, лицензию на нотариат он мне помог получить. Иногда знакомит со всякими-разными своими разведёнными товарищами. С целью, так сказать, устройства личной жизни. Смех и грех.
– Людка! Ты такая яркая, такая видная девушка – и тебе нужны папины разведённые товарищи?
– А где я себе неразведённых найду? Я только с кем-то познакомлюсь, только куда-то соберусь – папа тут как тут: «Ой, ребёнок брошенный, ни мамы у него, ни папы, сирота-а-а…» Вот такие дела. Вроде как жизнь удалась, грех жаловаться. Дом – полная чаша, шкафы от тряпок ломятся, папа любит. Недавно вот позаботиться хотел. Накануне вечером поставил свою машину у меня во дворе, потому что у него гости весь двор своими студебекерами заставили – как табуретками в столовой. А у меня и гараж, и навес крытый. Так он свою поставил под навес. Ну и решил помочь мне ворота открыть. Чтобы доченька своими нежными ручками лишний раз об железяки маникюр не стирала. Выгнал из дому в пижаме, потому что ему на час раньше надо было уезжать, чем мне. И давай командовать: «Быстрее, Людка! Быстрее!!!» Ну, я газанула спросонья – и бампером об ворота собственного гаража трах-бабах! Сижу, обидно. Слёзы-предатели из глаз льются. Так папа меня пожалел, да. Сказал: «И сын у тебя двоечник, и машину ты водить не умеешь, и муж от тебя ушёл!» Да. Ушёл. Тот самый муж, которого я пару лет выгоняла, а он за батареи цеплялся, – Людка чуть не захныкала. Так же, как чуть не захныкала когда-то из-за голубя, полотенца и того, что она в одних колготках посреди февраля, слишком гордая, чтобы плакать, задира-отличница.
– Ну вот… Не гневи бога, Людка! У тебя нормальный отец. Хотя, конечно, это полное мудачество, говорить дочери такое.
– Да. Отец нормальный. Но где же тот папа, с которым я маленькая выплясывала багамумаму?.. А, и правда! Ты говоришь совершенно справедливые, верные слова о нормальном отце. Ерунда! Он мне во многом помогает. Ну а что характер такой, так… Так я теперь понимаю, что он всегда такой был. Просто мама им могла управлять. И к тому же, – Людка улыбнулась, – папа меня научил пить так, чтобы ни один мужик не перепил.
С тех пор Людка и бывшая задира-отличница встречались всего один раз. Была какая-то дата со дня окончания школы. Блондинка с конским хвостом толщиной в руку тоже была. Но она была беременна и ни на кого особо не реагировала. Посидела немного и ушла. Была и крепкая серая мышь хорошистка. Но она была с каким-то развязным армянским евреем, и он так всех успел достать за первые полчаса, что во вторые полчаса ему намекнули за космополитизм – и они тихо отчалили. Ещё раньше беременной Наташки. Бывшая задира-отличница приехала тогда в южный приморский город специально на эту встречу и общалась в основном с Людкой. Наташку и Вику, считай, и не видела. Потому что на Вику совсем опоздала, а с Наташкой только и успела, что поздороваться. Ничего особенного за истекшие с предпоследней встречи пять лет в Людкиной жизни не произошло. Папа-уже-не-мент так и не женился. Она всё так же жила через калитку с ним. Всё так же накрывала столы для Иван Иванычей и Пётр Петровичей. Всё так же вламывала и пыталась воспитывать сына – хулигана и бездельника. Замуж Людка так и не вышла. Она сказала, что сложно уже влюбиться. Ну так, как тогда, в Алика. Трудно влюбиться уже хоть как-то. Потому что видишь их всех насквозь. Да и тем более она не одна, а с сыном, хулиганом и бездельником. Кому такое надо? Кто готов на себя взять ответственность не только за неё, а ещё и за её сына? Кто, если родному отцу он до одного места? Одна радость в жизни – деньги, пожрать и выпить. Ну, то есть три радости, да. Три в одном. Ну и с девками иногда посидеть. По сравнению с их жизнями её, Людкина, удалась! Да и что, жалко ей тем папиным Иван Иванычам и Петрам Петровичам столы накрывать? С папой весело. Он столько всего знает, и вообще. Хотя уже, конечно, не так интересно, как в детстве. Может быть, уже пора в самостоятельное, совершенно автономное плавание? Ох, пора… Не будь она дочь мента!
* * *
– Мушкетёров всегда должно быть четверо!
– Что?
– Мушкетёров всегда должно быть четверо!
Ах, ну да… Ресторан южного приморского города-порта. Апрель. Солнце шпарит в огромные раскрытые окна. Бармен Артём. Длина моей волны длиннее длины его волны. Мы не совпадаем.
– Как «Четыре комнаты» Тарантино, – продолжает Артём. – Всё-таки неправильно, что этих тёток трое. Их должно быть четверо. Четыре мушкетёра. «Четыре комнаты».
– Артём, есть ещё «Десять негритят». Или, к примеру «Трое в лодке, не считая собаки». Или дурацкий фильм, в котором американцы переплюнули сами себя в отношении законов физики, – «2012». Почему же этих женщин должно быть именно четверо?
– Ну, не знаю… Простите, я отвечу на звонок.
Что-то говорит в мобильный. «Да, папа!», «Нет, папа!», «Да, я понял, папа!», «Папа, я уже не маленький!» – и всё в таком духе.
Утомили меня этот ресторан, этот бармен Артём, эти женщины за столиком поодаль у раскрытого окна, и даже сам этот южный приморский город-порт, из которого я двадцать лет назад уехала, меня утомил. Ещё пару «галочных» встреч – и пока-пока. Я люблю сюда приезжать изредка, бродить пешком вдоль берега, но он мне быстро надоедает, этот город. Мы с ним как старые друзья. Бывшие старые друзья. Например, одноклассники. Ну, то есть одноклассницы – недаром же у этого южного приморского города таки женское имя. Мы с этим городом, как бывшие одноклассницы-подружки: встречаемся с радостью, расстаёмся с не меньшей. Пара часов болтовни… Ну, или пара дней совместных прогулок – и всё. И вы уже не знаете, что друг другу сказать. Воспоминания о бабушкиных тазах с начищенной свежей рыбой, о хомяках и макраме неисчерпаемы, разумеется. Но это же только когда больше уже ничего не остаётся. А мне ещё всего так много остаётся, что вот этот забавный щенок-бармен уже интереснее бабушкиных тазов с начищенной свежей рыбой, хомяков и макраме. Хотя и куда исчерпаемее.
Как обычно, дню к четвёртому в этом городе на меня наваливается тоска.
Это для них он – легенда. А для меня три дня в году он родня. А на четвёртый я от него устаю, как устаёшь от слишком шумного гостя. Хотя гость тут как раз я. И это к лучшему. Гость всегда может слинять со слишком шумного сборища по-английски.
– У вас есть папа?! – чуть не визгливо вопрошает меня мальчик Артём, забыв, что он бармен. – Меня мой уже достал!
– Папа? Ты имел в виду отец? Ну, разумеется, у меня есть отец. Он есть у всех. Даже у тех, кто отродясь его в глаза не видел.
– И какие у вас с ним отношения?
– Сейчас? Никаких. Мы с ним даже граждане разных держав. Хотя… Именно на встречу с ним я отправлюсь из этого чудесного заведения. В другое, не менее чудесное заведение. Я, Артём, старше тебя, потому у меня с отцом никаких отношений. Я вижусь с ним раз в год. В лучшем случае.
– А мой мне звонит постоянно и поучает, поучает! Я же с ним даже не живу, а снимаю квартиру! Как говорится, не учи меня жить, лучше помоги материально! Ваш, когда вам было двадцать лет, тоже вас доставал?
– Нет. Мой отец меня никогда не доставал. У меня замечательный отец, и он даже играл со мной в шахматы. Ровно до тех пор, пока я у него не выиграла. Помнится, мне было лет двенадцать. Давай счёт, Артём.
– Вы уже уходите?!
Он так искренне разочарован… Он что, полагал, что я буду сидеть тут, пока у него не закончится смена?
– Ухожу, Артём.
– Я думал, вы задержитесь, пока не уйдут эти тётки. Мне показалось, они вам интересны.
– Тебе показалось, Артём. Они могли бы быть мне интересны. Если бы я собиралась стать писателем. А писателем, Артём, у нас собираешься стать как раз ты, не так ли? Вот тебе они и должны быть интересны. Собирайся ты на самом деле стать писателем, ты бы немедленно после работы записал бы что-нибудь эдакое о них. С налётом хемингуэевщины. Например: «Блондинка с конским хвостом пристально посмотрела на коротко стриженную женщину, сидящую у стойки бара. Коротко стриженная женщина не обернулась. Блондинка с конским хвостом наклонилась к яркой брюнетке и что-то ей шепнула. «Не выдумывай!» – отмахнулась яркая брюнетка. Серая мышь печально смотрела в окно…» Ну и так далее. Тебе это должно быть интересно. А мне, Артём, интересно совсем другое.
– Что же?
– Многое. Слишком многое. Например, как Ник Адамс чистит форель.
Не понимает, о чём я. Чукча пока даже не читатель… Но делает лицо и протягивает счёт.
Расплачиваюсь, оставляя щедрые чаевые. И отдельную купюру.
– Артём, когда я уйду, отнеси этим женщинам за столик бутылку текилы. Вон ту, с большим червяком. Или то маленькая змея?.. Сдачи не надо.
– Что сказать?
– Скажи: «От четвёртого мушкетёра».
– Вы что, и правда…
Не даю ему закончить.
– Нет, конечно. Конечно же, нет. Я не знаю этих женщин. Мы не знакомы. Они просто пришли проводить меня с платформы достоверности в неизвестном направлении.
Бармен Артём молчит. Он думает, что триста пятьдесят текилы для сорокачетырёхлетней женщины – это много. Что может знать двадцатилетний мальчик о сорокачетырёхлетних женщинах? Всё, что бы он себе ни вообразил, будет жалким подобием фотографии на идиотском «банане». С обрезанными ногами.
* * *
Я уехала из этого города двадцать лет назад.
Девятнадцать лет назад я вернулась в этот город. С мужчиной.
– Привет! – радостно сказал мне мой отец, открыв нам с моим мужчиной дверь тогда, девятнадцать лет назад. – Проходите.
Мы прошли.
Сперва мы разулись. А потом прошли.
– Там мама! – шепнул мне мой отец девятнадцать лет назад, когда мы с моим мужчиной разувались. И кивнул в сторону кухни. Большой кухни «сталинки». Кухни, где никто никогда не упирался коленками в зад тому, кто жарил рыбу. – Я так рад тебя видеть, но вот мама… – шепнул нам с мужчиной мой отец.
– Да не волнуйтесь! – ободрительно улыбнулся моему отцу мой мужчина. – Да и к тому же, вы же её папа! – уверенно сказал он.
– Да. Я её отец! – гордо прошептал мой отец девятнадцать лет назад.
До сих пор удивляюсь, как можно шептать гордо. Я – человек с достаточно широким кругозором. Но в моём широком, как океан с палубы круизного лайнера, кругозоре нет такого представления, как «гордый шёпот». Это, как мне кажется, всё-таки сродни замочной скважине. Но я могу и ошибаться. И тем более я могла ошибаться девятнадцать лет назад.
Мама была на кухне, и мама попросила моего мужчину предъявить паспорт. Мне было очень стыдно тогда, девятнадцать лет назад. Всё-таки девятнадцать лет назад мне было двадцать пять, а это, как ни крути, четверть века. Когда женщине четверть века, а её мама просит мужчину этой женщины предъявить паспорт, четвертьвековой женщине становится очень стыдно, и она ждёт, что её отец скажет что-нибудь вроде: «Что за чушь?! Какой, к чёрту, паспорт?! Чаю лучше завари, оперуполномоченный Тук!»
Но мой отец тогда, девятнадцать лет назад, ничего такого не сказал, а только стал как-то тише и серее, чем обычно, и убежал куда-то в комнату. Но мой мужчина не стал возмущаться, как ожидала я, тогда казавшаяся себе очень старой, четвертьвековой. А только улыбнулся, поздоровался, представился и достал из внутреннего кармана пиджака свой паспорт. И протянул его моей маме. Мама ушла с паспортом с кухни. Сейчас там что-то вычитает и не так поймёт. Как обычно. Что «не то» можно вычитать в паспорте? Моя мама может вычитать «не то» даже на коробке спичек. Это особый дар – вычитывать не то, выглядывать не то, выдумывать не то. В паспорте моего мужчины есть имя, отчество, фамилия, год рождения и прописка. Вполне достаточно для того, чтобы вычитать не то. И тем более выдумать.
Мама возвращается и, поджав губы, возвращает моему мужчине его паспорт.
– Чаю хотите? – цедит она.
Мне тогда, девятнадцать лет назад, обидно и больно и не хочется никакого чаю, но мой мужчина пинает меня ногой под столом и, лучезарно улыбаясь, говорит моей маме:
– Да, с удовольствием! Зелёного…
– Есть только чёрный. Зелёный со Средней Азии ненавижу и никогда не пью. И в доме не держу.
– Удивительно. А я как раз только его с той самой Средней Азии и пью.
Средняя Азия – она одна и та же. Отношение к зелёному чаю разное. Это потому, что мой мужчина не умеет вычитывать не то. И зелёный чай для него – просто зелёный чай. И он его просто пьёт. Не ненавидит. Не обожает. Просто пьёт. Потому что он полезный, этот зелёный чай. И жажду утоляет.
Чаепитие девятнадцатилетней давности томным не назовёшь. Я в который раз наступаю на одни и те же грабли, пытаясь что-то доказать своей маме. Я несу пламенные речи о том, что мамы любят любых детей. Например, наркоманов. Или убийц. И приносят им передачи в больницы или отправляют посылки на зону и приезжают на свидание. Детей-инвалидов очень любят мамы. И вечных троечников любят. Просто обожают мамы вечных троечников. Бывало, принесёт вечный троечник домой четвёрку – так у мамы праздник, и она печёт пироги. Так за что же я, вечная четвертьвековая отличница, не удостоена обыкновенной, ненавязчивой, не идейной материнской любви?!
– Удостоена, удостоена! – с невыразимым ехидством говорит моя мама. – На зону попадёшь – и передачки будешь удостоена.
Мне двадцать пять тогда, девятнадцать лет назад. Я кажусь себе очень взрослой и очень опытной. Почему кажусь? Я такая и есть. Я вполне самостоятельна. Я всё так же продолжаю задирать жизнь и вырывать у неё свои отличные оценки за всё про всё, пусть иногда и доказываю ей аксиомы, в доказательствах не нуждающиеся. И, скорее всего, жизнь была бы рада меня наказать – мама всегда так и говорила мне: «Жизнь накажет!» – но, вероятно, у жизни тоже есть директор. Ну, пусть, например, бог. Да, это красиво. И будь у меня тогда, девятнадцать лет назад, с собой блокнот, как у Викиной подружки-с-первого-класса, я бы наверняка записала в него, что у учителя Жизнь есть директор Бог. И он иногда вызывает к себе в кабинет эту самую Жизнь и строго-настрого наказывает ей не трогать сильно на всю голову первых учеников, даже если они спорят с ней до хрипоты и вообще ведут себя по-хулигански. Жизнь наверняка идёт красными пятнами и тычет указательным пальчиком правой руки в оправу своих очков, и на переносице у Жизни никогда не проходящий след от этого движения. Жизнь говорит Богу, что человек такой-то уже извёл её своими выходками, и пусть он сто раз умный, но она поставит ему двойку! А Бог строго говорит Жизни, что человек такой-то просто нуждается в индивидуальном подходе, и ваша задача как учителя – этот подход найти! А не справляетесь, уважаемая Жизнь, значит, не соответствуете занимаемой должности! «Идите-идите, уважаемая! – говорит ей директор Бог. – Занимайтесь своими делами. Какими можете. А раз тут вам не по зубам, то я сам разберусь!» Непременно бы я написала такую чушь в блокнот, будь он у меня тогда, девятнадцать лет назад, при себе, как всегда был при себе у Викиной подружки-с-первого-класса. Но мы же с моим мужчиной шли знакомиться с моими родителями, а в доме моей мамы никаких блокнотов! Мой блокнот остался в гостиничном номере. Так что прямо тогда, девятнадцать лет назад на кухне родительской квартиры, некуда записывать чушь. И по моим щекам катятся злые глупые слёзы-предатели. Мне двадцать пять – четверть века! – но по моим щекам предательски катятся злые глупые слёзы. Потому что тогда, девятнадцать лет назад, я ещё пытаюсь доказывать аксиомы. Доказывать аксиомы – зло и глупо. Вот потому-то по моим щекам и катятся злые и глупые слёзы.
Сейчас одна из нас начнёт кричать. Затем начнёт кричать другая. Мой отец уже скрылся в недрах квартиры.
Мой мужчина хватает меня за руку, тащит в коридор, бросая на ходу:
– Спасибо за чай!
И мы уходим.
В конце концов лучшее, что может сделать Бог для сильно на всю голову умного первого ученика – это отобрать у него мел и отправить из класса на воздух прогуляться, проветрить мозги. Чтобы не доказывал снова и снова аксиомы. Мир слишком полон теорем, чтобы тратить своё время на аксиомы.
– Да я что? Я ничего. Вот мама… – шепчет мой отец, догнавший нас в подъезде. – Очень рад был познакомиться, – он обращается к моему мужчине. Мой мужчина пожимает моему отцу руку, всё так же лучезарно улыбаясь. Он вообще любит лучезарно улыбаться.
Год спустя после тех девятнадцати – восемнадцать лет назад – мы с моим мужчиной сидим на скамеечке совсем другого города. Это большой город. По сравнению с южным приморским городом этот город просто огромен. И он – не провинция. Он – столица. Он полон столичных театров. И в этих театрах есть кому писать пьесы. И гримёры в этих театрах есть. В этом столичном городе огромное количество писателей пьес, гримёров, балерин и балерунов, прим и премьеров. Многие из них сбежали из провинции, чтобы кому-то что-то доказать. Наверное, в первую очередь самим себе. Многие из многих даже добились успеха и теперь помахивают боа из шиншиллы. Перед зеркалом. Когда добиваешься успеха, желание помахивать боа из шиншиллы перед кем-нибудь, кроме зеркала, отпадает, как тот эпидермис с хвоста того слона. И если бы не блокнот, то и не вспомнить даже, что когда-то ты хотел помахивать боа из шиншиллы и свысока кидать кому-то:
– Ха! А вы в нас не верили!
И хотя блокнота давным-давно нет, но он был, и потому можно вспомнить. И рассмеяться. Рассмеяться немного горько. Блокноты не горят. Чёртовы блокноты не горят, не рвутся, не теряются. Закон сохранения неизбывного вещества вечных блокнотов.
Глупо сидеть на скамеечке в боа из шиншиллы. Да и нет у меня никакого боа из шиншиллы восемнадцать лет назад. Нет его у меня и в сорок четыре. Это очень глупо – боа из шиншиллы. Ну, скажите на милость, кому нужно боа из большого хомяка? Это ещё меньшая необходимость для человека, чем родительская вера в него. От родительской веры человеку хотя бы тепло. А боа – это не для тепла. Боа – оно чтобы помахивать. А на той скамеечке, что затеряна в дебрях переулков огромного столичного города, и так достаточно прохладно, потому что сентябри тут гораздо суровее сентябрей южного приморского города. В такой зусман не до помахиваний. Но мы сидим на скамеечке, потому что курим. Мы приехали навестить бабушку моего мужчины. Бабушка тяжело больна. Очень тяжело. Она перенесла несколько операций и химиотерапию. Но она всегда улыбается. Мы не стали её предупреждать, что приедем. Потому что тогда она будет печь блины, убирать. В общем – готовиться к приёму гостей. А мы – не гости. Мы курим на скамеечке, потому что бабушка моего мужчины сама когда-то курила. А теперь ей нельзя – и мы не хотим раздражать её своим дымом. Хотя… Чёрт его знает, почему мы курим на скамеечке. В доме бабушки моего мужчины можно курить и на балконе, и на кухне. И дым её вовсе не раздражает. Напротив, она очень любит запах дыма. Потому что она сама курила. И покойный дедушка моего мужчины курил. А бабушка очень его любила. И дым напоминает ей и молодость, и молодость её мужчины – деда моего мужчины. И Берлин сорок пятого года напоминает, где она с дедушкой и познакомилась. И там же они и поженились, потому что в Берлине они оставались до сорок седьмого. Дедушка моего мужчины – переводчиком с английского. Бабушка – секретарём-машинисткой. В Берлине сорок пятого – сорок седьмого очень нужны были и переводчики с английского и секретари-машинистки. Дедушка и бабушка курили всю жизнь. Многие, прошедшие войну, курили всю жизнь. У дедушки моего мужчины была кличка Good. Вернувшись из Берлина, он снова стал тем, кем был до войны, – завучем одной из английских школ этого огромного столичного города. Он был очень хорошим завучем. Это ничуть не хуже, чем хороший директор. Но такая же редкость. Тогда курили даже в учительских. Это нехорошо. Это очень нехорошо. Даже отвратительно. Но не так вредно, как плохие учителя, плохие завучи и плохие директора. Которые только и знают, где нельзя курить. Они вообще всё знают про нельзя.
Так что совершенно непонятно, почему мы курим на скамеечке, перед тем как подняться к бабушке моего мужчины. Мне просто захотелось покурить на скамеечке. Какие-нибудь три минуты мне захотелось посидеть на этой скамеечке. Совершенно иррациональный импульс. Холодно, совсем не как в южном приморском городе в сентябре, где в сентябре – бархатный сезон. Холодно, а мне захотелось покурить на скамеечке.
Я наклоняюсь к огоньку в сложенных ладонях моего мужчины. Я затягиваюсь. Я поднимаю глаза и…
– Или у меня галлюцинации, или я вижу своего отца! – говорю я своему мужчине.
Он оборачивается в направлении моего взгляда и говорит:
– Да. Это твой отец. Ну, или у него есть близнец.
Откуда?! Откуда здесь мой отец?! Он сейчас… То есть тогда, восемнадцать лет назад, должен быть в своём южном приморском городе. Ни звонка, ни письма… В конце концов, откуда он знает этот адрес?!
– Привет! – говорит мой отец безмятежно. – Ну что, пойдёмте?
– Куда? – ошарашено уточняю я.
– К вам! Я только что с поезда, пока нашёл адрес… Очень чаю хочется!
– Откуда у тебя этот адрес? Что ты делаешь здесь?
– Я здесь в командировке. Вот и решил у вас остановиться. В смысле, навестить. А адрес – из паспорта.
Ну да! И в паспорте можно многое не так понять. Например, принять место прописки за место проживания. В моей голове тогда, восемнадцать лет назад, крутятся мысли о том, что как это мерзко – выписывать адрес из паспорта. И почему ни звонка – есть же номер моего телефона. Почему ни письма – я же оставляла ему, моему отцу, адрес, куда мне писать. На каком-то клочке, там, в подъезде, куда он выбежал сказать своё коронное «я-то ничего…». Он потерял клочок и с телефоном, и с адресом. Но мама не потеряла. Как не теряются и не горят блокноты в архивах НКВД-КГБ-ФСБ. А если бы мы сегодня и сейчас не были на этой скамеечке? Что тогда? Он бы напугал старую больную женщину. Женщину, которая не боялась ничего. Женщину, которая пятнадцатилетней девочкой украла мешок зерна, чтобы прокормить свою многочисленную семью. Не только украла, но и ехала, вцепившись в него, на крыше вагона. Бесстрашную женщину, прошедшую войну. И ничего не боявшуюся там – в Берлине сорок пятого – сорок седьмого. Женщину, пережившую своего мужа. Женщину, вынесшую несколько тяжёлых операций. Женщину, выживающую с онкологией. Сейчас бы он, мой отец, её напугал. Я представляю себе это. Звонок. «– Кто там? – Я Такой-то Такоевич. А вы кто? А где моя дочь?» А бабушка моего мужчины – за дверью. В ночной рубашке и халате. Беспомощная. С калоприёмником. Бывшая некогда бесстрашной, красивой, яркой женщиной. Из-за двери, опираясь на клюку, отвечает на вопросы незнакомца. И думает, что надо бы его впустить, и напоить чаем, и накормить – всё-таки отец любимой женщины её внука. Ну а в доме шаром покати. И калоприёмник. И непричесана. Это стресс для бабушки моего мужчины. Сильный стресс. Но что это всё моему отцу? Ему это всё – ничего. У него просто есть адрес из паспорта – и он пришёл. И хорошо, что мы тут на скамеечке. Как?! Как мы тут, на скамеечке?! Мы же сегодня не собирались. Мы же приходим по субботам. После визита медсестры и домработницы. К пирогам-блинам и чаю. Бабушка любит, чтобы всё чисто-красиво. Что мы тут сегодня? Какие законы существуют в пространстве-времени переулка, затерянного в дебрях огромного столичного города и тех трёх минут на сигарету? Определённо в иных школах жизни отменное администрирование, слава богу!
– Сюда мы вас пригласить не можем! – слышу я жёсткий голос моего мужчины.
Как хорошо, что он сказал это за меня.
Мой отец очень удивлён. Он смотрит в глаза моего мужчины и не находит там той лучезарности, что видел год назад.
– Почему? – спрашивает он с недоумением обиженного малыша. – Я только что с поезда, и пока нашёл этот переулок…
– Потому что здесь живём не мы, а моя старая, очень больная бабушка. И визит незнакомца для неё – стресс, – отвечает моему отцу мой мужчина. – Но вы можете подождать нас тут, на скамеечке. Пока мы её навестим. Это недолго. А потом поедем к нам.
Разумно, не правда ли? Разумно, когда два взрослых мужчины о чём-то договариваются. Но взрослым мужчиной здесь можно назвать только одного. Поэтому мой отец выходит из себя и становится пискливым:
– Почему это я не могу подняться с вами?! – взвизгивает он.
– Папа, тебе же объяснили! – говорю я.
Но мой отец не становится счастливым, услышав слово «папа». Мой отец уходит, не попрощавшись. И вся его спина скорбит о неблагодарной твари. То есть – обо мне.
История о том, как я «не пустила на свой порог родного отца», муссируется в южном приморском городе лет пятнадцать после того года, что восемнадцать лет назад. При каждом пересказе обрастая леденящими душу подробностями. В итоге превращаясь в самую что ни на есть законченную литературную форму на манер пьесы. Пьесы, которой мог бы гордиться любой провинциальный театр, будь она поставлена толковым режиссёром. Бедный провинциальный отец является на порог богатой столичной дочери. А она, свысока помахивая боа из шиншиллы, выставляет его за этот самый порог. Спускает с лестницы. Выбрасывает вдогонку потёртый чемоданишко. И демонически хохочет. И даже шиншилла из боа по команде «фас!» накидывается на бедного провинциального отца и кусает, кусает!.. Это была бы отличная пьеса. Эдакий постмодернизм.
Но куда тому постмодернизму до реализма.
Тогда мы смотрим с моим мужчиной друг на друга – и вместо того чтобы расстроиться, разругаться или ещё что-то в таком духе, мы смеёмся. И ещё лет пятнадцать спустя после того года, что восемнадцать лет назад, я периодически восклицаю:
– Нет, ну ты подумай! Битком народу… И в любое время… Но чтобы так пересечься! А ведь если бы… Ну хоть на три минуты раньше он… Или позже мы…
Мне всегда везло на директоров. Мои директора исключали элемент случайности из моей жизни.
Но всё это давно в прошлом, хотя я и помню всё в мельчайших подробностях безо всяких блокнотов. Помню машину, парковавшуюся во дворе того переулка, когда я садилась на скамеечку. Помню того весёлого бездомного пса, что пробегал мимо, когда я наклонялась к огоньку в сложенных ладонях моего мужчины. Помню, как шёл мой отец, и любопытную старуху, прислушивающуюся к нашему трио… Помню эту оскорблённую спину. Помню это вечное: «я-то ничего…» Это очень легко запомнить. Три слова. Дешёвенькая копеечная индульгенция, на которой написано: «Я-то – ничего!» – пользуемая слишком многими отцами.
Склонность к трагифарсу в крови у нас, на всю голову первых учеников. Они не могут быть лучезарными или жёсткими, эти ученики. Но они могут перестать быть учениками. И тогда всё становится проще. Если ты не ученик – ты не обязан помнить все уроки.
Потому сейчас, когда мне сорок четыре, я совершенно спокойно встречаюсь с собственным отцом в этом прекрасном южном приморском городе.
Я прошла пешком от Аркадии до Приморского бульвара. Это не так долго и далеко, как может показаться. И совсем уж близко для жительницы огромного столичного города, привыкшей к совсем иным расстояниям и любящей проходить эти расстояния пешком. Для меня этот южный приморский город – маленький. Камерный. Он для меня – что-то вроде родительской квартиры. Родительская квартира каждому из нас в детстве кажется огромной, даже если кухня в ней похожа на пенал, а комната всего одна и даже нет душа. В родительской квартире всегда есть место и подоконникам надежды, и уголкам обиды, и коридорам ожидания. Конечно же, потом всё это превращается в жалкие квадратные метры и говоримое своим детям: «У меня в твоём возрасте не было собственной комнаты!» Или велосипеда. Или ещё чего-нибудь. Всегда в собственном детстве найдётся то, чего не было. И многие из нас не преминут этим «не было» тыкать в собственных детей. Полагаю, эта традиция даже не многовековая, а многотысячелетняя. Но в детстве-то кажется, что всё есть. Даже если нет собственных апартаментов с ванной комнатой, и гардеробной, и велосипеда. Это отличное детское ощущение: «всё есть». Оно навсегда прописано в блокноте, даже если у вас никогда не было блокнота и даже погрызенного карандаша. Это незабываемое ощущение. Просто надо им чаще пользоваться. Оно не сносится, честное слово. Это не боа из шиншиллы.
Этот южный приморский город для меня что-то вроде родительской квартиры. И я иду пешком из Аркадии на Приморский бульвар, как будто из комнаты в кухню. «Коридором» прибрежной полосы – от Аркадии до Ланжерона. Прохожу «кладовку» Парка Шевченко. Миную «пеналы» Канатной, Бунина, заглядываю через «окно» Дерибасовской на «фонарь» Оперного. И вот я уже сижу на «кухне» с видом на Дюка. Дюк ко мне спиной. Наверное, жарит рыбу. Но кухня достаточно просторная – и я не упираюсь коленками в его бронзовый, позеленевший от времени зад.
Я сижу за столиком бульварного ресторана и жду своего отца.
Я уже сидела за этим столиком пару лет назад. Я ждала местного журналиста. Мой друг, которому я не могла отказать, попросил меня встретиться с этим журналистом. Ну отчего бы и нет? Да, тут давно уже не та пресса, и газета тиражом в двадцать тысяч экземпляров – это круто-круто. О, нет. Я не столичный сноб. Напротив, я доброжелательна как никогда и настроена на интересную беседу. И я жду местного журналиста даже с почтением. Он приходит, и с первого же словесного сета становится ясно, что журналист, увы, не местный, а местечковый. И провинциальный снобизм гаже столичного на порядок. Местечковый журналист перечисляет мне фамилии знаменитостей, вышедших из этого южного приморского города. Это они тут все любят – инвентаризацию. В большинстве случаев – посмертную. Хорошая знаменитость – мёртвая знаменитость. Местечковый журналист заваливает меня цитатами. Полагает, что моя сумма знаний меньше его суммы знаний? И – о боги, боги! – даже учит меня, как писать. «Было бы лучше, если бы в вашем романе таком-то вы бы про то-то написали вот так-то!» Интервьюер не уважает интервьюируемого? Всерьёз считает, что мне нужны его советы? О, нет! Я люблю учиться! Но только у тех, кто, простите, умнее меня, способнее меня, успешнее меня. Уточняю, спрашивала ли я глубокоуважаемого местечкового журналиста, как мне писать, и не Катаев ли его фамилия? Потому что если Катаев – так я внимательно к его советам прислушаюсь. А если нет, то… Не дослушав про «то», местечковый журналист начинает критиковать Катаева. И всех валиком «из списка». С ума сойти! Такое несёт, что, кажется, вообще попутал, кто тут местечковый журналист, а кто – столичный писатель… Ну вот, покатил на столицу. Интересуется – «только по-честному» – как так вышло. У меня. Противным ехидным голосом интересуется, мол, «только по-честному!». Ясный же перец, что если на самом деле по-честному, то выйти должно было не у какой-то блондинки, а у него! Он даже усы отрастил, чтобы стать похожим на Чехова хоть чем-нибудь! Честно отвечаю ему, что я молодая, красивая женщина. Молодым и красивым женщинам, даже если они не похожи на Чехова, в столице проще, чем немолодым некрасивым мужчинам в провинции у моря. А будучи ещё моложе, я вышла замуж за москвича. Вот уж чего местечковому журналисту не светит не только потому, что он немолод, некрасив, нетактичен, откровенно признаться, глуп и на Чехова даже усами не похож, но ещё и потому, что ему никак не выйти замуж. Через четверть часа он понимает, что я над ним издеваюсь… Или нет? Нет, не понимает. Даже математичка Ирина Теодоровна понимала. Женщины умнее. Местечковый журналист продолжает хвалить себя и рассказывать мне об очень хорошо знакомых мне людях этого города какие-то сплетни-небылицы. Рюмка текилы – и местечкового журналиста уже несёт за всё про всё. И каким бы он был потрясающим писателем. И телеведущим. И вообще – директором Галактики. Но кругом бездари и протекционисты, а Украина – не Россия. У него есть дочь Стейси, и он не хочет, чтобы она изучала извращённую, переписанную, жовто-блакитную историю Великой Отечественной войны, и вообще – во всём виновато государство, которое теперь дэржава и совсем не заботится о воспитании подрастающего поколения, и…
– Стейси? – перебиваю я словесный поток.
– Вообще-то она Настя.
– Вашу дочь Настю должно воспитывать государство? Почему не вы, её отец? И в чём во всём виновато государство?
Долго – и всерьёз! – рассказывает мне, в чём именно виновато государство. Бедная девочка Настя с англизированной кличкой Стейси. Ей не в чем будет винить своего никчемного отца. Отец уже во всём обвинил государство, дэржаву, бездарей-протекционистов и даже меня лично.
Что-то саркастичное говорю местечковому журналисту. Он не врубается.
Зачем? Зачем я трачу вакцину своего ехидства на этого безнадёжного местечкового журналиста? Он так упивается собой, что мне уже просто смешно.
То, что у них под Дюком – журналист, так у нас, под Мининым и Пожарским, – еле-еле поц при редакции.
Мой друг явно попал на бутылку отменного Whisky.
Местечковый журналист попал в книгу столичного писателя. Теперь он знаменит. Мечты сбываются…
Девочка Настя попала в бесчисленную когорту девочек, чьи отцы не были и уже никогда не станут папами.
Тогда, в этом бульварном ресторане, был и настоящий профессионал своего дела – быстрая, точная, умелая официантка.
Сегодня – очень любезный официант. Только слишком подвижный и слишком разговорчивый. Они все здесь, в основном, слишком подвижные и слишком разговорчивые, в этом южном приморском городе. Ну, скажите на милость, на фиг мне такой официант, который мне сообщает максимально любезно:
– Служить бы рад! Прислуживаться тошно…
Ну так служи. А Грибоедова потом почитаешь.
Что именно я хочу и в какой последовательности, слишком очень любезный официант уточняет раз семь, не меньше. И всё равно приносит мне не тот кофе. Я заказывала американо без сливок. Он притащил мне капучино.
– Вы бы, может, просто записали? – предлагаю я ещё одному непрофессионалу, опасаясь, что вместо малосольной дунайки, бесподобной в этом южном приморском городе в это время года, он притащит мне кусок сильно зажаренной баранины.
– Та шо мне записывать, я и так всегда и всё помню! – возмущается официант. – Я даже знаю, в какой гостинице вы живёте, я вас третий день наблюдаю!
Лучше бы он наблюдал за моим заказом.
Я вырываю листок из ежедневника – да, я забежала в «ванную комнату» «Лондонской» по дороге в «кухню» – и записываю свой заказ сама. Почтительно-ехидно склонившись, он наблюдает. Передаю ему листочек. Хмыкает.
– Так не перепутаете?
– Нет. Спасибо. Я буду хранить этот заказ. Распишитесь внизу.
Да нет проблем! Как это я сразу не подписалась? Я недавно поймала себя на том, что, проставляя даты на обратных сторонах фотографий, я подписываюсь. Например: «11.04. Юбилей Олега. Подпись». Идиотизм, не правда ли? Любая профессиональная деформация – немножечко идиотизм. Хорошо ещё чеки не подписываю: «Банку от автора с наилучшими пожеланиями!»
Кстати, да. Я печатаю фотографии. Я люблю бумажные фотографии. Я наполняю ими альбомы и достаточно часто вечерами, у камина, под рюмку текилы и сигарету, листаю и листаю эти альбомы. И никогда мне это не надоедает. Как может надоесть наблюдение собственной эволюции? И разве можно представить себя сидящей у камина, с рюмкой текилы и сигаретой, листающей экран компьютера? Это даже хуже, чем строка поисковика. Фотография должна быть бумажной. И должна быть в альбоме. Да, я старая зануда. Мне уже сорок четыре, и я могу рассчитывать на понимание, листая страницы альбомов. На чьё понимание? На собственное. Только на собственное понимание себя.
Мимо ходят нарядные люди. В этом южном приморском городе по Приморскому бульвару люди всегда ходят нарядные. Здесь вообще слишком нарядные люди. Слишком яркие. Их как-то слишком много, и они сильно рябят в глазах. И они говорят, говорят, говорят… И жестикулируют.
Две молодые девушки. Манерно растягивают слова так, как они сейчас их все манерно растягивают. Это ужасно, но сегодня меня ничто не раздражает. Как ничто не раздражает наблюдателя. А созерцатель – так и вовсе получает удовольствие. Одна из них плотно сбита, и кой чёрт сказал ей, что арийские бёдра совместимы с мини-юбкой? Видимо, тот же чёрт, что заставил её стройную подружку нацепить штаны, которые моя дочь называет, пардон, «двое насрали, один на жопу натянул». Они очень гармоничны, эти гундосящие нелепые подружки. Они обсуждают мальчиков. Молодых людей. Или, как на форумах глянцевых журналов принято называть эту форму жизни, – «молчелов». Да. Есть парни, есть мужчины. Есть даже бармены. А есть молчелы. Парни, мужчины и даже бармены встречаются с девушками, женщинами и, например, студентками. Молчелы встречаются с девушками, всё знающими о психологии отношений. Такие девушки читают советы стилистов и очень любят давать советы своим подружкам:
– Я ей говорю: «Так ты ему скажи!»
– А она что?
– А она молчит, как что-то с чем-то!
Две еврейки сильно элегантного возраста. Обе выкрашены под каштанок. Обе с усиками. Обе не спешат:
– Ему в следующем году поступать, так мы ищем связи.
– Да какие сейчас связи? Сейчас были бы деньги!
– Сейчас надо и связи, и деньги.
– Так то и раньше так было.
– Так я же тебе и говорю, что ничего не изменилось, так мы ищем связи…
Он и она. Муж и жена. Он – тощий и вихляющийся. Она ему по плечо, и сразу видно, что ассистент кафедры. Из таких – из главных по бумагам. Он на чём-то настаивает и нервничает. Нервничает потому, что она уже давно приняла решение и альтернативного развития событий не будет:
– Я тебе русским языком говорю!..
– Я неделю подряд переводила тесты с украинского на английский! Я не понимаю твой русский!
Две молодые женщины. В по-южно-приморско-городскому ярких макияжах. Вышли просто прогуляться. В столице бы так пошли в ночной клуб. А тут так принято просто ходить по улицам. Обсуждают третью. Чем ещё занимаются женщины, собирающиеся вдвоём? Всегда одним и тем же – обсуждают третью:
– Она купила норковую шубу только потому, что дёшево. На три размера больше, чем ей надо, но дёшево.
– И что она с шубой делает?
– Она шубу перешивает. Она уже три раза шубу перешивала, и каждый раз с неё брали столько, что та шуба ей уже не норковая, а золотая.
Высокая, стройная, лет пятидесяти. Размахивает сигаретой, говорит в телефон:
—Он не может заменить в кране прокладку. Я ему говорю, ты же капитан! Ты такое огромное судно ведёшь по океану! Это же столько воды – соображать надо. Как ты можешь соображать, если ты не можешь поменять в кране прокладку?! С ума сойти! Махину железа – может, а прокладку поменять – не может! Я таки сделаю ему много воды!
Пожилые он и она. Неспешно, под ручку. Он рассеянно слушает. Она рассказывает ему новости о дочери знакомых их знакомых:
– Они родили мальчика в первом роддоме, так им это столько обошлось, что они могли купить много мальчиков из Африки, как Анджелина Джоли!
Слегка истеричная в своей заботе бабушка, сильно противный капризный мальчик:
– Ба-а-абушка, купи маро-о-о-ожено!
– Шо?
– Ба-а-абубшка, купи маро-о-ожено!
– Шо?!
– А если я расскажу, шо мама про тебя говорит, купишь?..
Опять две подружки. И опять о третьей:
– Стелка дура и не лечится!
– Ой, если бы это лечилось, где бы были мы, умные?!
И снова две пожилые еврейки. Что бы там ни говорили, они таки не все уехали:
—Он хороший мальчик. Только сильно некрасивый. Я уже столько раз знакомила его с девочками. Так они сильно пугаются и не видят, какой он хороший мальчик. Надо найти ему хорошую сильно некрасивую девочку. У вас нет хорошей сильно некрасивой девочки на примете?
Они всё равно так говорят. Они неисправимы. Какой бы язык ни был официальным в этом южном приморском городе и как бы ни гомогенизировались, ни унифицировались национальности, его населяющие, – они всё равно так говорят. Это уже выше геополитических процессов.
Я люблю сидеть на Приморском бульваре и смотреть в спину Дюка. В левой руке у него лопатка, чтобы переворачивать рыбу, а правой он придерживает сковородку. Мало ли что они там, жители и гости, видят с фасада. Я-то знаю, что Дюк жарит рыбу. И рыба эта никогда не кончится. Рыба будет. Жарьте, Дюк! Я с надеждой смотрю в вашу гордую, несгибаемую, купоросную спину. Три-четыре дня в году. Только три-четыре дня в году. Я приезжаю сюда именно за этим. За тремя-четырьмя днями гордой купоросной несгибаемости. Даже за морем я езжу не сюда.
– Привет!
О, чёрт! Мой отец. Ну разумеется. Я же сама его сюда пригласила. «Галочная» часть программы. Несчастная текила давным-давно выветрилась. Надо немедленно заказать ещё.
– Привет, папа!
Мы даже не целуемся. Мы никогда не целовались. У меня очень хороший отец, но мы никогда не целовались. Это не было частью программы. И естественным порывом тоже не было. Я не скажу, что это нехорошо. Всё это вообще глупости. Даже в детстве. И уж тем более в сорок четыре. Есть дети, у которых не было ни матери, ни отца. И их никто не целовал. И ничего, выросли. И многие даже многого добились. Оставим глубокий разбор недополученных поцелуев для психологов.
Мы даже не целуемся, потому что мне есть с кем целоваться, а мой отец просто-напросто не умеет. Не знает, что такое нежность. Поздно кого-то чему-то учить в семьдесят восемь. Да, моему отцу семьдесят восемь лет. Можно наговорить банальностей о том, что он старик. Люди любят говорить банальности о малышах и стариках. Малышам всё можно, а старикам всё прощается. Ерунда! Не всё можно малышам. Малышам можно только то, что можно малышам. Старикам далеко не всё прощается. Но мне нечего прощать моему отцу. Как нечего прощать сентябрьской погоде. Живёте ли вы в южном приморском городе или в северном столичном – вам совершенно нечего прощать сентябрьской погоде. Она такая, какая она в сентябре, и ваше дело – к ней приспособиться. Или переехать в более подходящее для вас место. Но вам совершенно нечего прощать что-либо сентябрьской погоде. Как мне нечего прощать моему отцу, моей матери и всем тем, кто был в моей жизни. Моему отцу семьдесят восемь, и он в отличной физической форме. Чего, увы, уже не скажешь о форме ментальной. До маразма ему пока далеко, но он рассеян. Впрочем, он всегда был рассеян.
– Как у тебя дела?! – спрашивает точно так же, как спрашивал в любом своём возрасте. Даже тогда, когда мне было, например, девять.
– Отлично! – отвечаю я, как отвечала всегда. И когда мне было девять, и когда дела мои были хуже некуда – я всегда отвечала на вопрос: «Как у тебя дела?» тем самым, главным для на всю голову первых учеников словом: «Отлично!»
– Всё нормально? – отвечает он вопросом на мой ответ. Он всегда отвечает таким вопросом на мой ответ про отлично. Наверное, ему хочется, чтобы у меня всё было нормально. То есть – удовлетворительно. Троечники стабильнее. Особенно в глазах стариков. Троечников любят больше.
– У меня всё отлично! – я продолжаю настаивать. И немного завожусь, потому что та самая задира-отличница ещё не выветрилась из меня. И, наверное, уже никогда не выветрится.
– Ну, то есть всё нормально! – удовлетворённо констатирует он.
– Ради тебя я не буду превращать свою отличную жизнь в нормальную, – я успокаиваюсь.
– Чего ты заводишься?! – интересуется мой отец. Как всегда, не попадая в моё настроение. Он не попадал в него в мои девять, когда мы виделись каждый день, так с чего бы ему вдруг начинать попадать в мои сорок четыре – раз в год?
Впрочем, про «нормально» мой отец меня спрашивает куда чаще. Он звонит мне. Я сбрасываю и перезваниваю. Потому что у него на телефоне хронически нет денег. А у меня – хронически деньги есть. В том числе – на телефоне. Он звонит – ну то есть я перезваниваю – не часто: примерно раз в месяц. И раз в месяц мы, попрепиравшись на тему «нормально – отлично», что те Григорий с Константином, переходим к ещё более бессмысленным беседам. О погоде, например. Или о том, не застреваю ли я в снегах. Мой отец, у которого нет даже водительских прав, регулярно уточняет, не застреваю ли я в снегах. В семьдесят восемь он даже выучил словосочетание «дорожный просвет». Он ни черта не знает, что бы это значило, но он интересуется дорожным просветом моего автомобиля. И я каждый раз сообщаю ему дорожный просвет моего очередного автомобиля. Вот уже лет десять я езжу только на джипах, но он последний (и первый) раз был у меня в гостях одиннадцать лет назад и запомнил тот маленький японский автомобильчик, на котором я тогда ездила. Поэтому, услыхав дорожный просвет очередного джипа, он цокает языком в телефон и говорит:
– Ой, какой маленький дорожный просвет! Как ты там ездишь, в снегах?!
– Папа! – говорю я своему отцу. – Я сейчас назвала тебе дорожный просвет огромного пикапа модельного ряда «Fack fuel economy». Я нормально езжу в снегах.
Но мой отец не радуется слову «папа». Он опять цокает языком и говорит:
– Ой, как ты там ездишь, в снегах?!
Я машу рукой в пространство и говорю ему:
– Лучше расскажи, как у вас.
– У нас всё нормально! – радостно выпаливает мой отец. – Мама ругается, говорит, что я ей испортил жизнь, и всех проклинает. В общем, всё нормально!
В принципе, наши с ним «галочные» посиделки в ресторане отличаются от этих телефонных разговоров, как полная версия от версии для мобильников. Сокращённая хренотень – и хренотень в подробностях. По телефону мне выговаривают за то, что я «не звоню маме». Вот сейчас мне выговорят за то, что я «не приезжаю к маме». Я бы приезжала. Но я не хочу провоцировать всплеск новых навязчивых идей. Не хочу видеть поджатые губы и злые глаза. Очень даже может быть, что я неблагодарная дочь, но безумие не заслуживает благодарности. Безумие вульгарно, беспринципно и чревато. Оно не знает истинного значения благодарности. Как оно может его заслуживать? Двадцать лет назад, когда я уехала из этого города, на прощание моя мама пообещала мне панель, суму и тюрьму. Мой отец, как обычно, прятался. Я встречаюсь с моим отцом. Пока ещё… Зачем? Совершенно не понимаю. Наверное, потому что «ничего» – это лучше, чем «не то». Потому я не встречаюсь с моей матерью. Я просто не хочу её разочаровывать. Всё тем же паспортом моего мужчины, брендовой сумкой и абсолютной свободой. В том числе – свободой не встречаться с матерью.
Он что-то ещё бубнит. После первых трёх рюмок сильно косеет. И начинает жаловаться на маму. Очень продуктивно. Если любящий мужчина и мог что-то сделать для своей любимой женщины, матери своих детей, – так это вовремя… Вовремя что? Не знаю. Я им не судья.
– Папа, где мои студенческие фотографии?
– Я не знаю.
– Папа, а помнишь Наташку из дома напротив? У неё ещё бабушка и мама отравились.
– Не помню.
– А Вику с Куйбышева? У неё папа плавал.
– Не помню.
– А Людку, дочь начальника Ильичёвской уголовки? Я как-то рассказывала тебе, что мы колотили по пулькам молотком, и ты сказал, что очень удачно колотили. Могли бы и попасть, куда надо. То есть – не надо.
– Не помню.
– А помнишь, как я потеряла ключи и приехала к тебе, когда ты был в литейном цеху? И ты попросил, чтобы мне показали, как жидкий металл становится твёрдым?
– Разве такое было? Я тебя взял с собой в литейку? Быть того не может! Сколько тебе было лет?!
– Девять. И ты не брал меня с собой в литейку. Я сама приехала. Потому что думала, что потеряла ключи. А Вика с Куйбышева их нашла. Я тогда не сказала тебе, но… Мне было так стыдно, что сделать дубликат придумала не я, а Вика, что я тогда не сказала тебе. Я решила признаться тебе через тридцать пять лет. Если доживу. Я дожила и признаюсь. – Мой отец меня не слушает.
Тридцать пять лет носишь в себе тайну. Тридцать пять лет тебе стыдно, что ты выдала чужую идею за свою. Ты признаёшься в постыдном – но тебя не слушают. Наконец-то признаёшься в единственном, не выдуманном кем-то, твоём собственном постыдном – но тебя не слушают. Это совершенно неважно. Потому что ты сдержала слово, данное самой себе тридцать пять лет назад.
– Да быть такого не могло! – говорит мой отец. – Техника безопасности. Нет, не помню, чтобы ты приезжала в литейку. Какие ключи? Какой дубликат? Кто эта Вика с Куйбышева?!
– Одна из моих школьных подруг. Я с ней дружила с первого класса. Она часто бывала у нас дома. У меня были фотографии всех их. И Наташки, и Вики, и Людки. И наверняка сейчас есть где-то у вас, в старых альбомах. Вы что, совсем не смотрите альбомы с фотографиями?
– Нет. Я даже не знаю, где они.
Ничего не помнит. И не знает. Не слушает. Не понимает. Ну, пусть выпьет-покурит. Дома ему этого не разрешают. Кто не курит и не пьёт – тот здоровеньким помрёт! Очень-очень здоровеньким, очень-очень не скоро. И ни черта не помня, не зная, не слушая, не понимая. Пусть говорит… Всё равно. «Родительская квартира» уже давно разрослась за номинальные пределы и распласталась на побережье целым городом. Я больше смотрю, чем слушаю. А если слушаю, то не своего отца. Я привезла фотографии его внучки. Моей дочери. Дочери моего мужчины. Ей уже почти двадцать. Он снимает очки и смотрит на снимки близко-близко.
– Похожа на тебя. Прям вылитая ты в этом возрасте.
Но быстро теряет к внучке интерес, откладывает фотографии в сторону и продолжает бубнить.
– Положи в карман. Это тебе. Вам с мамой, – говорю я и киваю на изображения нашей с моим мужчиной дочери.
– Да? Спасибо! Только я не буду показывать их маме. Она считает, что… – говорит мой отец и откладывает фотографии в другую сторону. Прямо туда, где разлился кофе, и сильно шустрый официант не сильно спешит протереть. И рассказывает мне, что считает мама. Навязчивые идеи с возрастом становятся всё навязчивее. Я почти не слушаю. Я думаю лишь о том, что если бы я была больна, то мой мужчина не рассказывал бы нашей дочери о моих навязчивых идеях, а вовремя отвёл бы меня к доктору. И уж точно никогда-никогда мой мужчина не позволил бы мне – будь я больна навязчивыми идеями – ненавидеть свою собственную дочь. Он просто выключил бы меня из её жизни. Дурацкие мысли. Зачем я их думаю? Это всё отец с его разговорами. Всё равно что в старом архиве перебирать и перебирать уже давно неактуальные подшивки. Ничего особо вредного, но расчихаешься от пыли. Побочные эффекты от старых подвалов и ветхих бумаг. Если недолго – не вредно. Главное вовремя выйти на свежий воздух.
Ещё немного – и я звоню на ресепшн «Лондонской» и прошу вызвать для меня такси. Как это у них гордо называется «представительского класса». Ну, то есть, значит, приедет не раздолбанная праворукая «Тойота», а что-нибудь с кожаным салоном. С просторным кожаным салоном. Когда мой подсушенный беспамятством отец сядет туда – он потеряется. Ему там будет где спрятаться.
Перезванивают. Машина пришла.
– Идём, я посажу тебя в такси.
– Ой, зачем такси?! Я и на трамвае доеду.
– Папа, я уже вызвала. Машина ждёт. Идём.
– Ой, лучше бы ты мне деньгами дала.
– Давай я дам тебе деньгами отдельно от такси.
– Ой, да я пошутил. Ну разве что немного… На телефон положу. А то у мамы не допросишься.
А что он хотел? Мама всегда распоряжалась семейным бюджетом. Раньше надо было начинать. Лет эдак на пятьдесят пораньше.
Даю немного.
Даю фотографии его внучки, которые он так и забыл в кофейной лужице.
Сажаю в такси.
Через полчаса мне звонят с ресепшена «Лондонской» и сообщают, что таксист передал им пачку фотографий, которые забывчивый пассажир оставил на заднем сиденье.
Ну что ж. Мне дороги фотографии моей дочери. Они будут в моём альбоме. Я буду не только помнить, но и в любой момент времени знать, где они – фотографии и альбомы. И дочь. А не буду я – будет папа. Её папа. И мы оба будем слушать нашу дочь. И – понимать.
Я возвращаюсь к столику, рассчитываюсь с не в меру ретивым и потому совершенно неорганизованным официантом. И спускаюсь на морвокзал. По лестнице. Перебегаю через дорогу – я всё-таки здесь родилась и не буду спускаться в подземный переход! И гуляю по морвокзалу. Совершенно бездумно, прекрасно и хорошо. Несмотря на воткнутую в мол гостиницу и прочие модернистские изыски вроде «Мальчика, разрывающего матку» и смотрящей в море бронзовой жены моряка – это всё же морвокзал. Впрочем, бронзовая жена моряка с малышом – ещё ничего. На морвокзале теперь и гостиница, и храм, и даже художественная галерея. Когда-то морвокзал был совсем другим… Ну, разумеется! Всё всегда другое. И всё же то самое. Потому важно только то, что я гуляю по морвокзалу. Я свободный человек…
Звонит телефон:
– Она прячет твои книги! – мой отец. – Отбирает у меня и прячет. – Он, по всей вероятности, уже немного положил тех моих «немного денег» на телефон и теперь смело звонит.
Но я уже вышла из этого архива на свежий воздух и потому не сразу ориентируюсь в клубах вновь набросившейся на меня пыли.
– Кто отбирает? Мама, что ли? Господи, как же вы мне все дороги! Да тираж этих блокнотов уже несколько больший, чем тираж вечных блокнотов Викиной подружки-с-первого-класса, – смеюсь я. – Смысл прятать книги, когда они во всех книжных этого южного приморского города? Впрочем, мне всё равно. Ты забыл в машине фотографии.
– Да? Она прячет твои книги, представляешь?
– Тебе не кажется, папа, что во всём этом есть не только «она»?
– Да я что? Я-то ничего. Вот мама…
– Извини, мне некогда. – Нажимаю отбой.
Ну правда некогда. Некогда – это не когда, а где. Жаль тратить время на не там. Мне ещё надо успеть правильно и вкусно попрощаться с этим южным приморским городом. Вечно я не успеваю попрощаться с ним как следует. И никогда не знаю, когда приеду сюда в следующий раз и почему. Всегда и только – повинуясь какому-то непонятному импульсу. Раньше приезжала по делам. Когда у меня были дела. А теперь у меня есть одно-единственное дело, требующее большую часть года сосредоточения и концентрации. Потому сюда ли, куда угодно ли, я приезжаю лишь тогда, когда моё единственное дело устаёт от меня и чуть ли не насильно выгоняет меня за порог нашего общего с моим делом дома прошвырнуться по планете. Но я уже чувствую, что моё дело по мне соскучилось и пора к нему возвращаться. И я в очередной раз собираюсь попрощаться с этим южным приморским городом-портом основательно.
Вернуться, что ли, в тот ресторанчик в Аркадии? Нет, я сейчас поднимусь на Приморский бульвар, дойду до Оперного, сверну на Дерибасовскую, пройдусь. В который раз погрущу о закрытом одесситами «Фиделе», где когда-то мы сидели с моим мужчиной и нашей дочерью. Тогда уже и здесь понастроили «Макдоналдсов», и наша дочь не захотела причащаться мидий и камбал. И тогда её папа сказал ей:
– Мы останемся здесь, но ты можешь самостоятельно сходить и закупить себе ведро макдосятины. Тащи его сюда. Мы не будем без тебя ужинать. Подождём.
Я было пыталась возмутиться, мол, тут вкусно и полезно. Да и неудобно как-то… А мой мужчина мне сказал:
– Масик, пей и закусывай, как раньше! Мы без тебя разберёмся!
И наша чуть не треснувшая от эйфории самостоятельности пятилетняя дочь спустя двадцать минут с огромным удовольствием лопала свои ватные бутерброды за столиком «Фиделя», пока мы смешили мидий и камбал якобы неуместной текилой.
Потом я посижу на бортике фонтана в Горсаду и чуть-чуть, по старой привычке, поплету макраме. Из одиночных и парных узелков. Говорливых или просто спешащих куда-то. Курящих, смеющихся, хмурых, косящихся на мои ноги… И вдруг, среди прочих, прочих и прочих, появится красивый мужчина и будет крепко-крепко держать за ладошку пятилетнюю малышку. Ох уж эти красивые мужчины. Они всегда сперва умные мальчики. А когда у них появляются малышки – они становятся отцами. Некоторые даже папами. И совсем уж избранные не только становятся, но и навсегда остаются… Пятилетняя малышка, идущая рядом с красивым мужчиной мимо фонтана, скажет ему:
– Папочка, ты меня сильно-сильно любишь?
– Ну, конечно, деточка! – ответит он ей.
– Даже сильнее-сильнее мамы?
– Сильнее-сильнее! – рассмеётся он.
– И никогда-никогда не разлюбишь меня?
– Никогда-никогда! – серьёзно пообещает он.
– И всегда-всегда будешь рядом?
– Даже если я не всегда-всегда буду рядом, то ты сможешь мне позвонить и сказать: «Папа, привет!» – объяснит он.
– И что тогда? – хитро прищурится она.
– И тогда я буду счастлив.
Красивый мужчина купит своей дочери воздушный шарик, и они пойдут дальше гулять по этому прекрасному южному приморскому городу, где весенние вечера только кажутся быстро проходящими, а на самом деле бесконечны запахами акации, сирени и близостью моря. Здесь так невыразимо хорошо… Но отчего же мне так невыносимо пронзительно будет смотреть вслед этому красивому мужчине, за руку которого крепко-крепко держится пятилетняя малышка? Почему же меня охватит совершенно животная тоска, и сердце забьётся сильнее, и вспотеют ладони, и что-то оборвётся в солнечном сплетении, заставив схватиться за телефон, чуть не в панической атаке набрать номер и проговорить в трубку быстро-быстро:
– Папа, привет! Ты меня сильно-сильно любишь?
– Ну, конечно, деточка! – услышу я в ответ.
«Пусть это слышит каждая девочка. Пять ей, сорок четыре или семьдесят. Пусть мир девочек покоится на плечах пап!» – подумаю я и тут же сама над собой рассмеюсь за это пафосное заклинание. Совершенно неважно, какие были отцы или не было их вовсе. Как, впрочем, и матери. Взрослый человек, даже если он – женщина: сам. И ему не о чем говорить с родителями. И это чертовски смешно – в сорок четыре года звонить мужу в приступе паники посреди самой прекрасной весны одного из самых прекрасных городов и говорить ему:
– Папа, привет! Папочка, ты меня сильно-сильно любишь?
Чертовски смешно. Но так приятно услышать в ответ:
– Ну, конечно, деточка!
Почему бы и нет? Почему бы и не пожелать всем девочкам всего самого хорошего и посреди самого хорошего – лучшее из лучшего: своего Папу. Я влюблена в окружающий мир, и в жизнь, и в разных людей. Я люблю столько различных мест в этом мире. Я здорова, и мне хорошо, и я люблю повеселиться, в самом деле, какого чёрта!..
Москва – Киев – Одесса – Москва,
весна 2011.
Post scriptum:
Болтать всегда плохо. Ещё плохо писать о том, что действительно с вами случилось.
Губит наверняка.
Чтобы вышло толково, надо писать о том, что вы сами придумали, сами создали. И получится правда…
Всё толковое, что ему удалось написать, он выдумал сам. Ничего этого не было. Было другое. Может статься, что лучше. Никто из его родных так ничего и не понял. Считали, что всё, что он пишет, он сам пережил…
…Впечатления надо переплавлять и создавать людей заново…
Если бы только всегда удавалось писать именно так. Будет время, и это исполнится. Он хотел стать великим писателем. Он почти был уверен, что станет великим писателем. По-всякому это чувствовал. Станет назло всем помехам. Это будет совсем не легко.
Нелегко стать великим писателем, если вы влюблены в окружающий мир, и в жизнь, и в разных людей. И любите столько различных мест в этом мире. Вы здоровы, и вам хорошо, и вы любите повеселиться, в самом деле, какого чёрта!..
Эрнест Хемингуэй.
«О писательстве», 1924 год.
Примечания
1
ЧМП – Черноморское морское пароходство.
(обратно)2
Слово «толчок» в письменном виде в смысле «рынка» было употреблено в одесском путеводителе за 1908 год: «Из промышляющих на «толчке» почти все люди «дошлые». Пройдохи, видавшие виды и большие психологи. Они здесь, как рыба в воде. Знают друг друга, друг друга поддерживают, сплачиваются вместе с целью объегоривания простачка…» Что правда рассказывал путеводитель «для иностранных господ» не о рынке, возникшем много позже на Седьмом километре Овидиопольского шоссе, а о толчке, находившемся в центре Молдаванки, – Староконном рынке.
(обратно)3
От аббревиатуры ШМО – школа моряков. Своего рода профессионально-техническое училище, готовящее матросов рабочих специальностей типа мотористов.
(обратно)4
Высшее мореходное училище. Как раз уже вуз, где готовят специалистов-судоводителей и судомехаников.
(обратно)5
Камиль Писсаро «Площадь французского театра в Париже», 1898, Государственный Эрмитаж.
(обратно)6
НЗ – неприкосновенный запас.
(обратно)7
Профессиональные игроки.
(обратно)8
Арапа запускать – фантазировать, жульничать.
(обратно)9
«Комок на Ленина» – единственный в те годы антикварный магазин в Одессе.
(обратно)10
Айка – икона, искажённое англ.
(обратно)
Комментарии к книге «Папа», Татьяна Юрьевна Соломатина
Всего 0 комментариев