«Хозяйка»

1454


Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Ирина Борисова Хозяйка

Я могла бы назвать себя ретрофобом

Говорят, изучая крыс, ученые обнаружили, что некоторые из них ведут себя разумно и осторожно, а некоторые лезут везде, куда только можно, проявляя безрассудную храбрость. Ученые назвали осторожных крыс «неофобами», то есть не любящими новое, утверждая, что природа их создала для стабильности и баланса, в противовес шальному активному виду.

Что касается меня, я, конечно, отношусь к активным крысам, храброй я бываю тоже скорее от неспособности осмыслить происходящее и от привычки сначала ввязаться в драку, а потом уже разбираться, как из нее выпутаться. Я, наверное, даже могла бы назвать себя «ретрофобом», потому что в разные времена моей жизни наступали моменты, когда я чувствовала, что хотя то, чем я живу, все еще продолжается, но, по сути, оно для меня уже кончилось, осталось лишь предпринять формальные шаги. Сейчас похожий момент, и когда мне предложили писать этот дневник, я немедленно согласилась, хотя не очень представляю, куда меня вынесет. Я воображаю немногих знакомых с моим творчеством компетентных людей, укоризненно качающих головами, а, может, и произносящих не очень лестные для меня слова. Они скажут (может, вот прямо сейчас и говорят), что вот и я тоже, как другие, суечусь, размениваюсь на потребу публике, что надо, как раньше, быть максималисткой, ждать, когда пережитое выкристаллизуется в несколько хороших (а, может, и не слишком) рассказов. И все же я рискну и использую данный мне шанс высказаться в этой свободной манере, время покажет, сумею ли я подпрыгнуть и коснуться рукой потолка, или стану лишь бестолково переминаться в толпе попрошаек, выклянчивающих у жизни, публики и судьбы медный грош популярности.

Надо, наверное, представиться. Что касается возраста, скажу, что я замужем тридцать лет. Ни я, ни окружающие в этот возраст не верим. Образование не важно, ничего от него не осталось, кроме недоуменного жеста, как это меня угораздило. По поводу профессии — их у меня сейчас много, трудно выделить главную, можно, наверное, сказать, что я, в том числе, и писатель, но незнакомым людям я представляюсь таким образом только в минуты возвышенного настроения. Про остальные профессии потом расскажу. Увлечений сейчас, наверное, нет. В последние годы увлечением были многочисленные работы, сейчас я к ним поостыла, хоть, к сожалению, по-прежнему нет на то материальных оснований. И все же, в последнее время я обрела если не убежденность, то новую идею, что проблемы, в первую очередь, решаются в голове, а потом в реальности. И если перестаешь чего-то бояться, значит, бояться, и правда, нечего.

Этот свой отход от материализма я могу если не обосновать, то хотя бы немного объяснить, например, вот таким примером. Я сегодня шла через ближайший парк из налоговой инспекции, куда часто хожу, будучи бухгалтером нашей фирмы (одна из моих профессий) к бабушке (так называю маму) навестить ее и принести продукты. Это заснеженное пространство с так и не выросшими толком деревьями, высаженными лет тридцать назад, и с заводиком, на котором льют в бутылки минеральную воду, посредине. Я шла и вспоминала, как гуляла здесь когда-то летом с коляской, как, уходя из квартиры, ставила, по наущению родителей, сигнализацию от воров, как мой отец однажды нашел меня идиллически кормящей уток у пруда, а я сразу поняла по его походке, что что-то случилось, и, оказалось, и правда, испортилась сигнализация (тогда еще не было милицейских), она ревела на весь дом, и невозможно было ее унять. Я вспоминала, как я потом поднимала своего уже подросшего сына, ставила в оконный проем завода, и он мог по часу наблюдать, как двигаются по конвейеру бутылки. Я вспоминала, как я шла здесь много лет спустя ранней осенью из той же налоговой, желая сократить путь, и чем дальше углублялась в парк, тем более понимала, что пошла через него напрасно, на мне были замшевые сапоги, и накануне был сильный ветер и дождь, обещали наводнение, лужи были по щиколотку. Я вспоминала, как я потом писала об этом и о питерских наводнениях своему другу в Канаду, я писала ему тогда по электронной почте каждый день, чтобы развлечь немного в дни серьезной болезни. Я вспоминала и как шла потом еще несколько лет спустя тоже в дождь через этот же парк из той же налоговой и как вспоминала, как писала умершему другу. И вот сегодня я опять шла через заснеженный парк, и вспоминала все это, а другие женщины гуляли по нему с колясками, и я думала, что парк этот, сам по себе — всего лишь пустырь с заводиком посредине и с замерзшими теперь прудами, но у каждого из находящихся в нем людей свое представление о нем, и даже, как у меня, множество разных представлений, этот парк, как новогодний презент, завернутый в большое количество разноцветных блестящих оберток, взволнованно разворачивая которые, забываешь, к чему стремишься, а, развернув, и увидев прозаические конфеты или флакон туалетной воды, вздохнешь разочарованно, будто под всеми этими обертками ожидал увидеть что-то совсем другое.

Мы, начало девяностых

Муж одной моей знакомой, официант, встретившись с нами в театре в начале нашей семейной жизни, определил нас, как «умненькие люди», и оттенок презрительности объяснялся, наверное, тем, что в наших отношениях с внешним миром чувствовался тогда некоторый холодок и натянутость. Мы с Гришей были домашние, вдумчивые дети, мы познавали жизнь не хаотически, а целенаправленно, узнавая то, что каждому из нас хотелось, двигаясь в намеченном направлении. Гриша увлекался радиотехникой, чуждался шумных компаний, стандартных увеселений, праздной суеты. Выйдя за него замуж, я тоже привыкла без всего этого обходиться, я сочиняла рассказы, которые, большей частью, складывала в стол, потому что писать в те времена следовало скорее то, что было нужно кому-то неведомому, кто застолбил и регламентировал все сферы жизни, определил пределы, степени, и самую возможность проявления способностей, чувств, любого умения. И надо было подстраиваться и принимать правила, либо не играть вовсе, мы с Гришей не играли.

В конце восьмидесятых в стране заворочалось, как дельфин из моря, показываясь то одним, то другим боком, нечто новое: как грибы после дождя возникли кооперативы, шустрые мальчики организовывали пошив плащей, кожаных курток, пооткрывались видеосалоны, кооперативные магазинчики с сумасшедшими ценами, куда можно было разве зайти посмотреть. Социалистические допуски и регламенты размывались и рушились; старое, не потеряв еще окончательно лица, пятилось, отступало, теснимое долгожданными, восхитительными в неприкрытой откровенности и простоте, свободными от приличий и предрассудков рыночными отношениями. Вставал вопрос — а если это надолго, а если навсегда? Хотя слово «навсегда» вряд ли годилось: за несколько лет, как в убыстренной киносъемке, наслаиваясь друг на друга, облетали, как листья с деревьев, лозунги, установки, лица, нарастали новые и облетали опять. Были проглочены и отвергнуты километры разоблачительных газетно-журнальных публикаций, состояния «ура» и «долой» уступили место времени, когда, как старый башмак, была отброшена всякая убежденность. Стало понятно, что процессу перемен далеко до финала, и что многое еще можно будет пронаблюдать. Ожидали скорее худшего, понятие «навсегда» было вытеснено понятием «сегодня», от силы «завтра», и все потихоньку привыкли так жить.

Я успела перекочевать в музей-квартиру Кржижановского прежде, чем моим бывшим коллегам по НИИ стало не на что существовать. Меня спасло мамино воспитание, теория о том, что «женщина должна быть женщиной» в смысле добывания продуктов, таскания сумок и обеспечения нашему сыну Алеше нормального, без продленки и сухомятки, первого класса. Музей-квартира финансировалась энергетическим комплексом, зарплата худо-бедно отслеживала инфляцию, музей-квартиру редко посещали как начальство, так и экскурсанты, закрыть ее ни у кого не доходили руки, и я, ее единственная сотрудница, директор и уборщица, осталась предоставлена сама себе.

Что касается Гриши, он ушел в никуда со своей еще стабильной, прилично оплачиваемой работы, чувствуя, что накатывает совсем новая, неизвестная жизнь, что надвигается смутное неясное время, что система, казавшаяся незыблемой, шатается и готова рухнуть. Все газеты в один голос пугали крахом, экономической катастрофой, любимая тема разговоров была, что это за штука экономический кризис, и как это в реальности будет. Гриша почувствовал, что если ничего не предпринимать, неизвестная жизнь захлестнет и раздавит, а еще он надеялся применить, наконец, в этой новой жизни все свои не очень-то востребованные при социализме радиотехнические умения, хоть со стороны этот шаг и казался безумством во времена эквивалентности сырной головки и месячной зарплаты. Уйдя с работы, Гриша в первый момент вздохнул с облегчением, избавляясь от конторской мертвечины, сразу принялся хвататься за все подворачивающиеся заказы, ездил в Кронштадт, оснащая там видеосалоны, мастерил автомобильные сигнализации, вскоре, кажется, нашел приносящие более-менее стабильный доход заказы — приборы для нанесения порошковой краски, востребованные тогда кооператорами, оформил предприятие, с которым мы сначала не знали, что делать, и, спросив подписавшего нам окончательные бумаги в банке юриста: «А что теперь?» и получив ответ: «Работайте», хотели, но постеснялись спросить еще: «Как?»

Счастье

Моя знакомая, одинокая женщина, начитавшаяся моих записок, тоже написала записки и прислала их мне. В них она пишет, что хочет любви, хотя понимает, что это желание в сорок пять лет, когда у тебя двое взрослых сыновей, да еще добро бы весной, а то посреди зимы, когда ничто не навевает романтических мыслей, ненормально. Она пишет, что нормально хотеть денег, хотеть, чтобы сготовленная еда сама появлялась в холодильнике, хотеть, чтобы решались проблемы детей, а не мечтать о всякой ерунде. Она уговаривает себя, что счастье от Бога, и что все люди на земле не могут быть счастливыми, а, с другой стороны, спрашивает она себя, разве хорошие дети, работа, квартира — не счастье?

Спросив себя, счастлива ли я, я пробормочу: «Ну да…», прибавлю: «Вот если б еще». и с энтузиазмом начну перечислять«…была бы еще в жизни стабильность, и не приходилось бы так много работать, и напечатались бы по-человечески мои книжки…» И тем не менее, я знаю, счастье мое сидит ко мне спиной за своим рабочим столом и смотрит либо в свой компьютер, либо в осциллограф, иногда, правда, паяет или точит в другом углу нашей рабочей комнаты на токарном станке.

Та же женщина, мечтающая о счастье, спросила у меня за кофе, когда и где мы познакомились с Гришей, а, узнав, что в институте и сколько лет назад, серьезно спросила: «Так, значит, вы идеальная пара?» Такой вопрос я слышу и от других, может, и понапрасну, но я улавливаю в нем иронический подтекст, я не знаю, что отвечать — сказать: «Да» как-то глупо, да это и не так, сказать «Нет», вроде получается вынесение сора из избы. В результате я молчу и пожимаю плечами.

Зарубежные, да теперь и наши психоаналитики говорят, что институт брака изжил себя и не отвечает на запросы современных людей, которые ищут в жизни истинной полноты чувств и ощущений — все это невозможно испытать с одним партнером. Слыша это, я вздыхаю и думаю, что мы, получается, какие-то недоразвитые, тем более, что, как говорит в последнее время мой муж: «теперь-то уже, все равно, некуда деваться».

Если я перечислю, какие мы разные — ему жарко, мне холодно, он любит поесть, я голодаю, он любит технику, я в ней ничего не смыслю, хоть и сама инженер, на его тумбочке у кровати лежат археологические карты, а я люблю театр — и если потом я докажу, что это нам не мешает (помогает) вместе идти по жизни, психоаналитики только усмехнутся. Если я скажу, что секрет, может быть, в том, что я лезу во все, что не касается его работы, потому что суть ее мне не интересна (интересен лишь результат), а единственное, что его по-настоящему интересует — как раз эта самая суть, оно будет уже ближе к истине, хотя психоаналитиков все равно не убедит.

Когда та же самая женщина спросила меня: «Он ваш друг?», я, на сей раз, без колебаний сразу ответила «Да». Действительно, встретившись когда-то сто лет назад, мы сразу почувствовали, что вот, кажется, можно, наконец-то, расслабиться и успокоиться после всех сложно-невыразимых отношений с другими мальчиками и девочками. И, поженившись, мы зажили вместе, и, в то же время, каждый сам по себе, занимаясь тем, чем каждому хотелось, уже более не дергаясь и не тревожась об устройстве так называемой личной жизни.

Теперь, когда выросший сын говорит, что я к нему пристаю, и что у меня чересчур длинный нос, Гриша невозмутимо предлагает Алеше подкрасться ночью и подрезать его и тут же протягивает для этого свои кусачки. Когда я, по обыкновению, куда-то опаздываю, потому что в последний момент захотела доделать еще какое-то дело, Гриша констатирует, что я снова пытаюсь втиснуть всю жизнь в пять минут. Он также знает мою особенность принимать решение в дверях, разворачиваясь и устраивая пробки, а также мою привычку противоречить собственным суждениям, про которую он говорит, что за тезисом у меня непременно следует антитезис.

Я тоже знаю его, как облупленного, знаю, что он предпочитает умолчать о чем-то или даже наврать, чтобы избежать бури эмоций с моей стороны. И все же, затеяв очередную авантюру, я иногда поймаю его изумленный взгляд, и я знаю, что он всегда проверит, заряжена ли моя трубка, и не выпустит меня без нее из дома.

Я думаю, счастье бывает разных сортов, оно бывает влекущее, губительное, мимолетное, и Бог знает, какое еще. Наше счастье простое и добросовестное, как октябренок с ясными глазами, и если психоаналитики скажут, что я не ответила на их главный вопрос, я добавлю в оправдание, что мы тоже иногда убегаем из дома, превратившегося для нас в рабочее место, на неделю к морю, в глушь, когда мало народу. Или в Старую Руссу, в маленький и по-провинциальному уютный номер в пустующей гостинице. Или на залив, не в сезон, когда туда уже не едут нормальные отдыхающие, или хоть на выходные летом на дачу. Уехав, мы радуемся простым вещам, ставшим для нас недоступной роскошью дома: прогулкам вдвоем, когда некуда спешить, вечеру друг с другом у телевизора, пусть даже и показывают всякую ерунду. Радуемся солнцу и морю на пляже, где можно сидеть рядом и глазеть по сторонам, просто быть вместе и ничего не делать.

Литература

Из путаницы начал надо выбрать одно — интерес к словам начался с интереса к буквам, самодельный стеллаж с книгами занимал стену в одной из наших комнат, я проводила часы, рассматривая тисненые золотом корешки собраний сочинений. Я листала страницы, разлинованные строчками, разочарованно вздыхала, не находя картинок, я еще не умела читать. Через несколько лет я уже не ела и не делала уроки без лежащей у тарелки или под учебниками книги, я глотала книги одну за одной, пропуская неинтересные места — описания, исторические справки и отступления, и по много раз перечитывала все, что волновало. Сначала любимой книгой были «Легенды и мифы Древней Греции», меня поражало сочетание интенсивности событий с бесстрастностью изложения, потом — «Граф Монте-Кристо», позже я до дыр зачитывала Мопассана. Под влиянием Дюма и после просмотра на большом экране французских «Трех мушкетеров» был написан роман «Счастье возвращается вновь», в нем фигурировали одна прекрасная дама, одна злодейка, про мужские персонажи ничего не помню, помню только, что роман был с иллюстрациями, описанные дамы были изображены в кринолинах, с буклями, и раскрашены цветными карандашами самолично мною (автором) в той же школьной тетради за сорок восемь копеек, куда прямо начисто писался роман. Дописывала его с отвращением, понимая, что надо как-то по-другому. Было еще писание дневника, несколько стихотворений, потом, в институте, какие-то записки о весне, занятиях в читальном зале, о золотой пыли, клубящейся в солнечных лучах, о валяющихся на столах пальто и многократно повторяемой просьбе библиотекарши их из зала вынести. Почему-то вспомнились сейчас выражения из тех времен «весь(вся) из себя» и «выступать», сейчас их, кажется, уже и не произносят. Тогда же, помню, гуляли по весеннему Ботаническому саду с двумя подругами, говорили, кто что хочет делать в жизни. Одна говорила, что хочет общения, встречаться с людьми, чтобы у нее была интересная жизнь, другая, что хочет много денег, я говорила, что хочу писать, непонятно, на чем было основано это хотение. В те времена я, однако, еще и работала на кафедре, желая «приобщиться к специальности». Но, выключая в последний раз перед дипломом свой кафедральный макет, я имела если не видение, то пророческую мысль, что мое приобщение к науке на этом и кончилось. В НИИ, куда я распределилась, было рутинно и тоскливо, я ходила по Суворовскому в отпущенные минуты свободы (обеда) и размышляла, неужели так безрадостно пройдет жизнь, и приклеенное (или помещенное под стекло) на рекламном стенде (или прямо на стене) объявление сначала не привлекло внимание, потом я прочитала, что литературное объединение приглашает начинающих поэтов и писателей, и подумала, какой же я писатель, я ведь ничего еще не написала, и все же пошла, как идут зомбированные люди, понимая, что надо, не отдавая отчет, зачем. И, увидев ведущего ЛИТО человека, и послушав, что он там говорил, я села и сразу написала несколько рассказов.

Было так, будто открылся канал, в минуту душевного подъема соединивший меня с неведомым прежде мыслительным полем, из которого я скачала что-то неизвестное и для меня самой, на радостях я решила, что так теперь будет всегда, я думала, что мне открылись смысл и предназначение будущей жизни. И хотя, по большому счету, это так и было, минуты душевного подъема случались не часто, но, как человек, раз попробовавший наркотик, я осталась на всю жизнь зависимой от необходимости переводить ощущения в слова, я чувствовала неполноценность, когда это не получалось, я внутренне сжималась от пристального взгляда человека, ведущего ЛИТО, и от его вопроса: «Почему мало пишешь?». Сейчас я по-прежнему ежусь, воображая небольшую группу своих читателей и несколько знакомых с моим творчеством компетентных людей, задающих мне тот же вопрос. Моя подруга, поэтесса, считает, что испортила себе жизнь, поверив когда-то, что стихи — главное. Я — нет, я по-прежнему думаю, что нет эквивалента возможности сотворять собственные миры, реальность — лишь сырой материал, и я готова придавать своей жизни любые формы, чтобы можно было из нее что-то выжать, реальность — служанка госпожи литературы.

Если бы да кабы

Мой канадский друг Тод учит меня, что никогда не надо гадать о том, что могло бы быть, если бы. Тод не знает пословицы про если бы да кабы, он, вместо этого, говорит: «Откуда ты знаешь, что могло бы произойти, если бы ты поступила иначе — возможно, случилось бы ужасное несчастье». Он не понимает, и что такое чувство вины, он считает это чувство лицемерным. Он говорит, что вот, например, люди ездят на машинах, чувствуют себя виноватыми в том, что они загрязняют окружающую среду, и, тем не менее, продолжают ездить. Тод приводит в пример военного летчика, высказывания которого про совершенные им во время войны бомбежки он когда-то читал. Летчик пишет, что хоть и не видел результата, но, зная, что внизу люди, сбрасывал, согласно полученным приказам, бомбы. Тод считает, что летчик прав, не распространяясь при этом о своем душевном состоянии: что бы он теперь ни говорил, это, все равно, будет лицемерие, поэтому лучше не комментировать вообще, что летчик и делает.

Кажется, это логика протестантизма: учитывая ошибки прошлого, начинать все с нуля. Американский друг, Байрон Дейли, говорит: «Как я могу судить о пути, который я не прошел?» Но, по-прежнему вопрошая «Кто виноват?» не только на государственном, но и на личном уровне, мы все же пытаемся угадать ходы не пройденного лабиринта.

Например, что бы было, если бы не было бы в семнадцатом году революции… Или если бы мы родились в Америке. Или если бы уехали туда. Или если бы я пошла в другой институт.

Не было бы революции, рассуждаю я, мы бы, во-первых, не родились, потому что моя, например, мама, перед самой войной поехала по распределению из фармацевтического техникума на Дальний Восток, в Комсомольск, где встретилась с отцом, который приехал туда служить после окончания Военно-Морской Академии, куда его направили после политехнического института. Не было бы революции, отец вряд ли бы выбрался из деревни в питерский институт. Хотя утверждать это все тоже можно лишь с долей вероятности.

Родились бы мы в Америке, это были бы совсем не мы, поэтому тут и говорить нечего.

Уехали бы мы в Америку. Без сомнения, Гриша с его инженерными способностями, там бы преуспел, но вряд ли ему удалось бы там сделаться независимым, что он более всего ценит, несмотря на здешние тяготы. Что касается меня, ей богу, я не знаю, что бы я там сделала или написала такого, чего не сделала и не написала здесь. Я говорю это не потому, что совершила в жизни все, что могла, а просто мне кажется, что если я чего не сделала, так сама и виновата. И в институт электротехнический пошла сдуру, не имея никаких технических склонностей, так кого же винить?

Человек, творчество которого я люблю, сказал, что здесь ему сломали жизнь, и это, действительно, так, потому что однажды он столкнулся с органами, повел себя, как надо, и ему за это перекрыли кислород, то есть, не печатали.

Я не сталкивалась с органами, меня просто не печатали, сломали ли мне этим жизнь? Может быть, да, а я и не заметила? Хотя покойный Аркадий Спичка меня в газете «Смена» печатал.

Ненавижу слово «совки», не знаю, что мы или друзья сделали такого, за что должны нести вину в общечеловеческом масштабе (хотя, несомненно, есть за мной ряд личных вин, что бы там ни говорил мой друг Тод). Есть минусы в воспитании и в характере, есть в чем упрекнуть себя и в воспитании сына, но разве мои друзья-американцы так уж идеальны?

Я могу договориться и до того, что не все при социализме кажется мне теперь таким отвратительным, хотя это не значит, что я туда обратно хочу. И не хочу свою судьбу распространять на всех остальных, кто по-настоящему с системой столкнулся: наверное, это моя глупость или везение, что я жила скорее своей жизнью, и что мы с ней как-то разошлись. Или, может, она меня ослепила?

И, все-таки, мне кажется, Тод прав, и эти разговоры о прошлом не конструктивны. Существует только сейчас, от него ветвятся тропинки. При первобытно-общинном строе были волки и тигры, при феодализме была инквизиция, теперь тоже много кто есть. Живой душе всегда трудно: даже в Канаде ей, все равно, умирать.

Новое

Новое — поначалу неясная мысль, неожиданно мелькнувший сюжет, блик, исчезнувший так быстро, что не успеешь разглядеть. Новое сначала забрезжит среди обжитого старого, среди уюта и рутины, которые клянешь под горячую руку, но к которым привыкаешь. Новое манит: приятно мечтать, как оно случится. Можно с удовольствием рассуждать о нем за столом, можно убеждать себя и близких, что вот еще немного, и ты предпримешь шаги, и начнется другая жизнь.

С новым надо быть осторожным, если дать ему волю, позволить себе чересчур размечтаться, оно выйдет из-под контроля, перестанет быть зависимым, оно станет требовать, толкать тебя в спину, заставит идти по лестнице в редакцию ведомственной газеты с дурацкой статьей, написанной по наущению полусумасшедшего коллеги, пенсионера-правдоискателя, обличавшего начальство за злоупотребления и взывавшего к гражданскому долгу. Мне, по большому счету, было наплевать на начальство и на его злоупотребления, мне хотелось изменить свою жизнь, сжечь мосты, сделать что-то такое, чтобы нельзя было продолжать.

Это я понимаю сейчас, а тогда, в середине восьмидесятых, когда я сидела со своей обреченной на выброс в корзину статьей в редакции ведомственной газеты, куда сразу прибежал толстый человек из парткома, такой толстый, что руки его не лежали вдоль туловища, ему приходилось их растопыривать, и смотрел на меня с удивленным любопытством, воплощая собой вопрос «что за этим стоит?», я не смогла бы объяснить не только ему, но и себе, что мне необходимо вырулить из накатанной колеи, но воспитание не позволяет бросить воспетую родителями «работу по специальности», и вот таким хитрым способом я пытаюсь освободиться.

А потом, завладев человеком, новое жестоко, как новая школа в детстве, где тебя никто не знает, где все секреты — чужие, смех, если не над тобой, то и не для тебя, а ты ходишь с гордо поднятым носом, изображаешь полную независимость, а, на самом деле, с отчаянием думаешь: «Неужели когда-нибудь я привыкну?»

Музей-квартира Кржижановского была тогда на ремонте, и я, вместе с рабочими топливно-энергетического комплекса, плотниками, малярами и сантехниками, принимала в этом ремонте участие, мне выдали рабочую одежду, ведро и рукавицы, я наполняла ведро строительным мусором, ходила на помойку и обратно со скорбным лицом, и слесарь Володя, с которым потом подружились, смеясь, вспоминал, как думал тогда, что это еще за мадонна.

Новое — пустота, ничто, из которого надо сделать что-то, когда не знаешь как. Написать рассказ, добыть денег из ниоткуда, или сдать баланс после двухнедельных бухгалтерских курсов, когда не у кого спросить, и не понимаешь настолько, что даже не знаешь, что спрашивать, когда находишь каких-то случайных людей, главбуха, с дочкой которого сын ходил в садик, и набиваешься на консультацию, сгорая от стыда, что отнимаешь время, и слушаешь с наморщенным лбом, как считать финансовый результат, стараясь не пропустить ни крупицы драгоценной информации, и суешь потом главбуху конверт, и отмахиваешься от попыток не взять, и убегаешь, а потом звонишь еще, мучаясь от неловкости, уточняя детали, и, наконец, идешь в налоговую, где противная тетка брезгливо разворачивает твои бумаги и, ткнув мизинцем в какую-то цифру, без комментариев заворачивает их назад, и ты снова звонишь главбуху, узнаешь, как исправить цифру, покупаешь по его совету коробку конфет и снова плетешься в налоговую, уже с коробкой.

А потом когда баланс все же принят, рассказ написался, деньги идут, и новое вознаграждает тебя тихими вечерами в музее-квартире, есть какое-то время, чтобы порадоваться, пока не привыкнешь, пока новое опять не станет старым.

Моя бухгалтерия

Первая налоговая инспекторша, к которой я попала, была неприятная, она ничего у меня не принимала, ничего не объясняла, потом я догадалась, что надо приносить ей конфеты, и она стала брать мои отчеты, не проверяя, а потом ее выгнали за нарушения.

Следующей инспекторше я благодарна, это была добрая женщина, она меня учила правильно заполнять какие-то клеточки в балансе.

Первая банковская проверка у меня прошла успешно, проверяющая девушка, узнав, что мы — научно-производственная фирма, базирующаяся на дому, прониклась ко мне сочувствием и, поднимая глаза к потолку и восклицая: «Какое безобразие!», научила меня оформлять кассовые документы.

В пенсионном фонде сидела очень милая женщина, она всегда ко мне хорошо относилась, смотрела с соболезнованием, когда я приносила пустые отчеты, ее потом сделали начальником.

В соцстрахе, вообще, милейшие люди, они всегда исправят и помогут, недавно одна инспекторша приходила к нам с проверкой, потому что у них в офисе было очень холодно, мы попили кофе, и она рано ушла домой.

Первую проверку в налоговой я тоже легко прошла, объяснив отсутствие прибыли тем, что мой муж-директор фирмы — сумасшедший изобретатель, все деньги тратит на свою техноманию, а я — страдалица, вынужденная отдуваться за прихоти безумного супруга.

Когда первый раз идешь в новое место с отчетом, можно не спрашивать у прохожих, где это, приглядевшись, заметишь, что в одном направлении от метро идут женщины разного возраста с папками, это бухгалтеры, надо просто пойти за ними, и попадешь, куда надо.

Чем длиннее очередь в налоговой, тем больше полезной информации в ней узнаешь, и можно не тратить деньги на семинары.

Когда однажды я стояла полдня на морозе в фонд обязательного медицинского страхования, во дворе больницы, где он тогда находился, грелись у костра бомжи, я встала поближе к их костру и не простыла.

Подавая документы на перерегистрацию, я не стояла ночью, как другие, я пришла в шесть утра и попала, в кабинете мне пришлось переписывать неверно заполненные формы, все ужасно ругались, потому что после меня сразу выключили мониторы, а я все сдала, хоть и потеряла в этой суматохе свое пальто.

Получая регистрационный номер, я стояла в толпе других бухгалтеров, сгрудившихся плечо к плечу у компьютера, на экране которого инспектор прокручивала список предприятий, где каждой надо было увидеть свое, и, увидев наше, я закричала так громко, что одна женщина испугалась, дернулась, и всех засыпало стопкой уведомлений.

Сдавая отчет в пенсионный фонд, я много раз запускала программу, занося каждый раз по-новой все наши банковские реквизиты и номера паспортов, потому что исправлять в программе у меня не получалось, зато теперь я знаю все наши данные наизусть, и если кто-нибудь вдруг предложит прислать нам миллион долларов, я сразу скажу номер счета.

Саму программу я ходила сдавать семь раз, сдав ее, изможденная, поехала домой, и пьяница, сидящий передо мной в метро, увидев меня, расплакался от жалости и уступил мне место.

Я долго пыталась написать о своей работе бухгалтером, и у меня ничего не получалось, но, взявшись делать программу по подоходному налогу, я поняла, что она у меня получается еще хуже, и что я очень плохой бухгалтер, и тогда я села и с горя написала этот рассказ.

Начало бизнеса

Музей-квартира Кржижановского помещалась на первом этаже особняка на Петроградской, с сохранившимися витражами на широкой светлой лестнице. Две комнаты квартиры был, собственно, музей, с кожаным диваном Кржижановского, с планом ГОЭЛРО, разукрашенным разноцветными лампочками, с большим стеклянным глобусом на огромном дубовом письменном столе. Стеллаж с книгами Кржижановского в старинных кожаных переплетах простирался во всю стену, за стеклянной витриной хранились вещи Кржижановского, его архив занимал несколько шкафов. Третья комната представляла собой нечто среднее между запасником и служебным помещением, ее мы и приспособили под офис.

В мои обязанности смотрителя входило вытирать с экспонатов пыль, проводить экскурсии по музею, наблюдать за посетителями. Посетители случались крайне редко — разве в дождь забредала какая-то бездомная парочка, да и та, сконфуженно потоптавшись несколько минут перед глобусом и диваном, скоро покидала крохотный музейчик. Последнюю экскурсию я приняла еще во времена талонов, когда группу воронежских энергетиков, приехавших на какой-то свой симпозиум, заволокли по программе еще в музей-квартиру, и недоуменные энергетики, посматривая на часы, нетерпеливо озирались, мечтая, верно, рвануть поскорее по магазинам.

Наши первые попытки ведения бизнеса были нетверды, голоса были еще нетренированны, мы с Гришей путали цены, мельтешили, дружно заверяли звонящих клиентов, что приборы, которые Гриша до последнего винтика собирал дома сам, делает предприятие, что тоже было истинной правдой. Из десяти позвонивших один захотел прийти посмотреть, приглашать клиента, кроме музея-квартиры, было некуда, тогда и состоялся ее дебют в качестве офиса.

Теперь я уже, кажется, не помню самого первого принятого в музее-квартире клиента, я совершенно забыла, кто был этот дорогой для нас человек, заинтересовавшийся распылителем, и как мы выдавали служебную комнату за офис арендующей музейную площадь фирмы в первый раз. Я помню, как это было поставлено позднее на поток — на дверь вешалась красивая табличка с названием нашего тогда еще ИЧП, модели экспонатов выносились в кладовку, вместо них на стену помещался блестящий календарь с нашим логотипом, на столе лежали справочники, стоял купленный по случаю факс, на тумбу красного дерева, где раньше красовался бюст Кржижановского, выставлялся демонстрационный образец распылителя.

Первым, купившим прибор клиентом, был гробовщик с Урала, он использовал прибор для окраски своих, как он говорил, изделий. Он привез банковский чек, я заполняла его, прикусив от старательности кончик языка, и, как потом выяснилось, все равно испортила. Мы шли с гробовщиком в банк, он доверительно делился, на сколько снизится себестоимость «изделий» от использования нашего распылителя. Мы со знанием дела кивали, изображая прожженных финансистов, была весна, с крыш текло, солнце светило, что есть мочи. В банке сказали, что неизвестно, пройдет ли испорченный чек, поезд у гробовщика был уже вечером, вставал вопрос, отдавать ли прибор. Вопрос решался в банковском коридоре, двое мужчин, гробовщик и Гриша, вопросительно смотрели на меня, и я, как настоящий главный бухгалтер, напряженно морщила лоб, интенсивно внушая себе, что нельзя отдавать прибор неизвестно кому, уезжающему неизвестно куда, без стопроцентной гарантии оплаты. И все же после паузы я подвинула ногой упакованный ящик к гробовщику и сказала: «Ладно, берите, позвоните только потом». И чек прошел, и гробовщик позвонил, а потом прислал нам с оказией банку меда. И я так радовалась, узнав, что чек прошел, и что первая финансовая операция нашего предприятия состоялась.

Интернет

Пожилая женщина, мать двоих дочерей, одна из которых уехала в Америку и редко присылает о себе весточку, живет письмами дочери, знает их наизусть, многократно пересказывает их при каждой встрече с другими родственниками. Любые пустяки из жизни уехавшей дочери и даже люди, которых она упоминает в письмах, кажутся матери значительными. Уехавшая дочь присылает видеокассету, где среди других кадров отснят ее визит в дом к американским друзьям, а в следующем письме, присланном через полгода, дочь вскользь говорит, что в той семье, где она была в гостях, случилось несчастье, отец, владелец крупной фирмы, погиб в автокатастрофе. Горе совершенно неизвестных ей людей, живущих в Америке, производит на мать неизгладимое впечатление, она находит разные предлоги, чтобы вновь и вновь посмотреть присланную из Америки кассету, переживает, думая о вдове погибшего бизнесмена, все время говорит об этой женщине с другой дочерью, живущей с нею вместе, и та вздыхает, видя, что мать куда меньше интересуется их собственными проблемами, потому что, задавая вопросы и не дожидаясь на них ответов, мать смотрит сквозь нее, грезя об Америке.

Моя старая бабушка (мама), когда я прихожу к ней с едой и лекарствами, горестно жалуется, что никого нет, все умерли, на мой вопрос: «А я?» машет рукой, говорит: «Ну, при чем тут ты…», и я понимаю, что я примелькалась, ее душа ищет кого-то недоступного, другого.

Думая о том, почему людей тянет в Интернет, я прихожу к выводу, что причина похожа: виртуальная жизнь кажется иной, значительной, в отличие от жизни рутинной, своей.

Я живу в Интернете семь лет, у меня там своя территория, сайт, я — переводчик, гид, агент по аренде квартир, а, по совместительству, психолог и консультант. Клиентов из разных стран за эти годы у меня было так много, и так много чего с ними (со всеми нами) случилось, что я уже забыла кое-какие имена и фамилии, я знаю только, что, начиная всех вспоминать, я довспоминаюсь до эпизодов, уже совершенно забытых, эти эпизоды неожиданно всплывут, или кто-нибудь о них напомнит, и мне тогда покажется, что вместе с жизнью, которую я помню, я прожила за эти семь лет еще сколько-то жизней, которые совсем забыла.

Раньше, когда были я, моя семья, несколько друзей и коллег, я тоже мечтала об иной жизни, о встречах с неизвестными людьми. Мне казалось тогда, что есть страны и города, где люди живут иначе, мне хотелось заглянуть в их другую жизнь. Она пришла, приехала, прилетела так близко, вплоть до нашей кухни, и теперь я знаю: как ни живи, одинаково трудно найти истину, а пожив такой насыщенной жизнью семь лет, навсегда избавишься от страха одиночества.

Сейчас меня более занимает вопрос о соотношении понятий «казаться» и «быть», о сочетании реальности и иллюзий. Я думаю, скорее реален или скорее вымышлен наш мир, я склоняюсь к тому, что скорее вымышлен, потому что реальный мир — это только существительные и глаголы, обозначающие предметы и действия, которые можно увидеть и пощупать, все остальное субъективно, и этого остального в жизни гораздо больше.

Я прихожу домой из музея-квартиры, включаю компьютер и ухожу в иное государство. Я прошла в нем эволюцию от изумления, почему нет клиентов, раз открылся мой сайт, до убежденности, что я работаю не за деньги, а просто потому, что так надо. И я заявляла: «Мы никогда не будем нищенствовать!» и держала слово, а потом важность поставленной задачи стала казаться мне преувеличенной, и теперь я пытаюсь распознать манящие меня новые горизонты.

Я живу по ночам в Интернете, я — сова, я перевожу, отвечаю на письма, ищу клиентам квартиры, звоню другим агентам, болтаю, по ходу, с виртуальными друзьями, мне жалко выключать компьютер и ложиться спать, как жалко, наверное, умирать, когда хочется жить. Я жду чудес, как в самом начале, когда я надеялась, что откуда-то оттуда протянется рука, и кто-то поможет или куда-нибудь нас заберет. С тех пор я сама много раз протягивала руку разным людям, и все же я по-прежнему жду чудес, хотя теперь я знаю, что все чудеса внутри.

Можно быть, можно казаться

Когда говоришь с иностранцами на их языке, когда с нарочитым изумлением переспрашиваешь: «Oh, really?», когда, широко улыбаясь, энергично киваешь: «Oh, yes!», или, высоко поднимая брови, трясешь головой: «Oh, no!», когда разводишь руками так, как никогда бы не разводила, говоря по-русски, то воображаешь себя другим человеком, как если бы родилась в другой стране, и маму как будто зовут не Зинаида Васильевна, а, например, Грейс, и сама будто не Ирина Борисова, а, скажем, Айрин Томпсон.

Когда приходишь в дорогой ресторан, в котором целая команда официантов приветствует тебя с таким радушием, будто, и вправду, соскучились и заждались, когда ловят каждый твой жест и подливают в бокал, покажется, что и в самом деле, достойна, забудешь, что попала сюда, скорее, как левый человек, переводчица для клиента, и подумаешь о себе так хорошо, как никогда раньше.

Когда мечтаешь и уверена, что все произойдет, не обращаешь внимания на досадные мелочи текущего — оно кажется временным и неважным. Когда в прошлом было что-то значительное, не идущее в сравнение с измельчавшим теперешним, оно все равно навсегда откладывает свой отпечаток, разорившийся миллионер никогда не ощутит себя нищим, свергнутый царь все равно, царь, хоть и стал бомжом.

Можно быть пожилым и толстым бухгалтером, писать любимой эротические письма и казаться себе юным героем-любовником. Можно быть солидной дамой, матерью взрослых дочерей, и казаться себе еще не жившей, по-прежнему мечтающей о чистой любви девушкой.

Можно быть хорошим писателем, пишущим интересную только себе и сто лет никому другому не нужную ерунду, а можно быть плохим писателем, быть читаемым миллионами, и казаться себе хорошим.

Старики только кажутся нам стариками, по-настоящему, они те же дети, недоумевающие, почему с ними больше никто не хочет играть.

Можно быть, можно казаться, можно зажмурить глаза в темной комнате, когда рядом никого нет, и все равно не поймешь своей истинной сути, вспомнятся лишь вечная беготня, поступки, проступки, удачи, может быть, какой-нибудь поцелуй, и что уж совсем глупо, хорошо сидящие штаны или тесные босоножки.

Правду не найти или очень трудно найти, она, как жизнь Кощея Бессмертного — в зайце, утке, рыбе, шкатулке, яйце, в иголке с отломленным ушком, до которой не докопаться.

Остается одно: подобреть и не очень строго судить друг друга, единственное, что в реальности могут фантомы, неотчетливые пространства, калейдоскопы, такие, как мы.

Бабушка

Ей теперь не бывает хорошо. Я иногда пытаюсь как-то нестандартно ее развлечь, скажем, остановить машину, когда мы едем от очередного врача, и завести ее в какую-нибудь кондитерскую. Но ничего хорошего все равно не получается: она протестует: «зачем?», потом, выбравшись из машины, неверно ступая, идет. Заказывая, я нервничаю, затылком чувствую ее нетерпеливый взгляд, потом она безучастно пьет чай, оживляется только, беспокоясь, не украдут ли машину, потом начинает допытываться, сколько стоили пирожные, и, сокрушаясь, просит, чтобы впредь я не транжирила деньги.

Что касается денег, ссоры из-за них, в общем, тоже позади. Раньше она переписывала цены принесенных мною продуктов, считала в столбик, пыталась мне отдавать. Ругалась, что я купила что-то дорого и не то. Теперь она особо не смотрит, что я принесла, просто складывает в холодильник. Иногда забывает съесть, и мне приходится делать в холодильнике ревизию.

Раньше мы с ней ругались и из-за сельскохозяйственных работ на даче, с которыми, по ее мнению, нельзя было запоздать, и из-за сына Алеши, которому, с ее точки зрения, надо было больше чего запрещать, и из-за коммунистов, которые «заботились о народе». Теперь на даче одуванчики по пояс, двадцатичетырехлетний Алеша — важная персона, попробуй что-нибудь запрети, коммунисты сгинули: получается, что я по всем пунктам ее победила.

Все же, когда я захожу к ней, затюканная налоговой или клиентами, тлеющий огонек былой борьбы неожиданно вспыхнет, когда она привяжется ко мне с тринадцатью рублями, которые якобы надо немедленно доплатить за электричество из-за изменившегося тарифа. Я ругаюсь, говоря об отсутствии времени, о важности и значимости своих дел в отличие от — ее, а она слушает, вытянувшись как солдатик, и, понимая, что боевые действия не оправданы — противник давно уже повержен — я злюсь на себя, заполняя квитанцию.

Она встает рано, но знает, что по утрам меня нельзя будить, потому что ночами я работаю за компьютером, и она долго сидит у телефона, ожидая моего звонка. Я же, проснувшись, зная, что надо ей позвонить, подсознательно оттягиваю этот момент, смотрю сначала электронную почту, потом звоню по делам, просматриваю даже наскоро газеты в Интернете и только потом, собравшись с силами, набираю ее номер.

Если что-то ее еще интересует, это медицина и здоровье. Она подолгу говорит о симптомах, болезнях, таблетках. Я выслушиваю про количество лейкоцитов в последнем анализе, и к чему это может привести, я стараюсь ей звонить, одновременно делая что-то на кухне и держа трубку у уха, а сготовив еду или домыв посуду, устремляюсь назад к компьютеру, прерывая сеанс общения.

В сущности, мы с ней похожи. Гриша как-то определил ее характер, да и мой тоже, тезисом «если можно, значит, нужно». Имелось в виду, что любая возможность любого действия немедленно превращается для нас в необходимость. Она когда-то опрыскивала на даче яблони «тухлой» водой, я теперь добросовестно таскаю ее по всевозможным врачам, то ли потому, что это надо, то ли потому, что это вписывается в мою жизненную концепцию.

В процессе ухода за ней ей отводится скорее вспомогательная роль. Врач говорит о ней в третьем лице, объясняя мне, как ей пить таблетки, а она во множественном числе переспрашивает, как «нам» их пить, не мысля себя отдельно, а только в паре со мною.

Еще недавно она ходила в какой-то дальний магазин за дешевыми продуктами, теперь ей уже туда не добраться и, гуляя, она бесцельно слоняется по дворовому скверику.

Когда она спрашивает, как у меня дела, я сначала отвечаю, что все хорошо, потом, сделав над собой усилие, в общих чертах рассказываю, что именно собираюсь делать, при этом внутренне подбираюсь, потому что она обязательно спросит «зачем?» и добавит, что она бы так никогда не поступила, и станет сулить самые ужасные последствия и сокрушаться, что тогда со мною будет.

Когда она заболевает, то молча лежит, не спрашивая ни о чем и не говоря уже о лекарствах, и я тогда изо всех сил пытаюсь вернуть ее на исходные позиции. В такие дни мы с ней объединяемся в общей борьбе, вызванный врач тоже серьезно расспрашивает именно ее, и, радуясь всеобщему вниманию, желая его немного продлить, она неохотно признается, что ей стало легче.

Так мы с ней и дрейфуем, я загребаю, она крепко держится за меня, иногда я пытаюсь освободиться и ослабить хватку. Но если она разжимает пальцы и начинает опускаться на дно, я хватаю ее за шиворот, и мы снова тянем друг друга в разные стороны.

На дешевых базарах

На дешевых базарах я чувствую себя как дома: я бываю на Ладожской на маленьком расхристанном рыночке, ютящемся на задворках после постройки у метро несуразного железобетонного короба, и все же не сдающем позиций. Я заезжаю туда по дороге домой: за остановкой маршруток кончаются потуги на цивильность — при входе на базар бабушки раскладывают по ящикам корзинки с ягодами и грибами, на базаре, в выделенной ему узкой щели огненноглазые мужчины расторопно кантуют ящики, выкладывая из них виноград и помидоры, вступают в дискуссии с тетками, щедро сыплют комплименты, катают тачки с арбузами, зычно покрикивая или распевая заунывные песни, восточные красавицы с протянутой рукой убеждают продаваемое попробовать — все бьет в глаз, выпирает, благоухает, соблазняет дешевизной — не захочешь, а наберешь больше, чем можешь унести и, досадуя на завидущие глаза, тащишься к маршрутке, отбиваясь от предлагающих проводить знойных кавалеров.

Также я бываю и в «Народном» универсаме: судя по огромному количеству стоящих около как дешевых, так и дорогих машин, народ любит свой универсам, хотя он и похож на большое социалистическое сельпо: с потолка свисают серые с черными буквами плакаты: «Овощи», «Мясо», «Путассу», продавцов орава, и все какие-то лохматые и нетрезвые, прилавки обшарпанные, но цены, действительно, впечатляют, народ деловито снует, сталкиваясь тележками, набирает все подряд, нисколько не стесняясь, что приехал в такое непрезентабельное место, всем своим видом показывая, что обойдется и без гламура, было бы дешево.

За носками без резинок и хлопчатобумажными чулками для бабушки я хожу и на близлежащую барахолку с рядами из маленьких ларьков, на которых разложена всякая всячина: блестящие заколки, посуда, дешевые тряпки и туфли, думаешь, сколько же всего этого надо продать, чтобы что-то заработать, когда-то я общалась с женщиной, которая торговала на рынке, она говорила, что все время что-то заказывает, ездит за тюками на вокзал, а привозят какие-то не те размеры, ловит милиция; и на лицах торгующих я вижу ту же сосредоточенность и заботу.

Магазины типа «Ленты» и «Метро» кажутся мне уже чем-то стерилизованным и буржуазным: все приезжают на машинах, нет стариков с их скромными мешочками, покупающими лишь необходимое и разве что-то очень дешевое в качестве баловства — здесь везут в тележках не окорока и яйца, как в «Народном», а блестящие кулечки и пакетики, фрукты не разномастные, как на рынке, а одинаково гладкие, без выщерблины, полуфабрикаты, далеко ушедшие от первоисточника: не замороженные рыбы, а сделанное из них филе, нет элемента случайности, эти сети и мегамонстры кажутся мне лишенными индивидуальности.

В дорогом бутике, где редкие посетители расплачиваются, не глядя, я чувствую себя скорее в гостях, я иногда тоже отваживаюсь зайти туда поглазеть и внутренне содрогнуться, взглянув на цены. Не знаю, что думают про меня любезно предлагающие помочь продавцы, я же, отказываясь и толкая на выход дверь, думаю, что по таким ценам, в любом случае, никогда бы ничего не купила.

Богатеть бесполезно: все равно будет тянуть туда, где морщат лоб, торгуются, выгадывают каждый грош, беспокоятся, не сгнили бы мандарины. Может быть, потому что люблю толкаться в толпе, то ли оттого, что привыкла кумекать сама, я хожу на рынок в поисках немножечко лучшей альтернативы.

Закрытие темы

В жизни нет совершенства, а только чуть-чуть хорошего, чуть-чуть плохого и много непонятно чего, происходящего непонятно зачем. Мы едем «закрывать дачу», отправлять ежегодный ритуал, изобретенный когда-то моими родителями, со снятием штор и залеплением окон газетами, забиванием фундамента рубероидом и укатыванием бочек в сарай. Мы с Гришей несемся на машине по пустой дороге сквозь красивые желто-золотые леса, кусая по очереди шоколадку, жмурясь от солнца, вздыхая, что так и не выбрались за грибами, хоть Гриша купил сапоги и корзину, и даже не погуляли по лесу, все некогда, ничего не остается, как утешаться мыслью, что мимолетная красота не отличается от длящейся, по крайней мере, не успевает надоесть.

Бабушка, главный идеолог дачи и жрец всех ее ритуалов, на сей раз дома, этим летом после болезни она переехала к нам, она написала нам список того, что надо на даче сделать, представляющий, скорее, сочинение с витиеватыми отступлениями о повадках мышей и их способностью забираться в шкаф и сервант, если последние должным образом не закрыть, разобрать ее каракули трудно, и, запрятав список поглубже, я думаю, что успею его прочитать и потом.

Дача — кристалл, в котором когда-то, как два клинка, пересеклись, высекая искры, два мировоззрения, родителей и наше. Их время внушило им слово «надо», железную убежденность, что они правы, и что все другие тоже должны. Наше время научило нас задавать вопросы, рефлексировать, бунтовать, хотя вербально и безрезультатно, а потом мучиться сомнениями и нести вину.

Дача — как горизонт, которого никогда не достигнешь, с самого начала считалось, что это будет место, где всем когда-нибудь, когда она построится, будет хорошо, но грань между завершением ее строительства и началом ремонтов фундамента оказалась размытой, вместо чаепития на веранде и чтением книг в гамаке, ассоциирующихся у меня когда-то с понятием дачи, я, обученная бабушкой, обрывала клубничные усы и иногда умудрялась обрезать вместо петрушки морковную ботву. Я помню, как нас сначала возили туда родители на зеленом 407-м «Москвиче», и Гриша рыл там ямы, а я конопатила стены, потом мы возили туда постаревших родителей на «Москвичах» более поздних моделей, их лица были полны укора за наше недостаточное рвение, и при таянии снега и приближении весны мы испытывали смешанные чувства: с одной стороны, хорошо, что тепло, с другой стороны — скоро опять на дачу.

Бабушка обрела здесь себя в садоводстве, стала в этом деле экспертом и была счастлива, отец в свое последнее лето перечитывал Фейхтвангера в собственноручно выстроенном доме, наш сын Алеша обрел там друга Ромку, возможность ловить в канавах головастиков и бесконтрольно носиться Бог знает в каких далях на велике, мы же с Гришей как-то провисли, на нашу долю досталось, в основном, обеспечение жизнедеятельности живущих летом на даче с Алешей родителей — в магазине там были жуткие очереди, и приходилось возить им туда все до буханки хлеба, собирая продукты по городской жаре.

Теперь здесь все изменилось, сменилось поколение, одни дома обветшали, другие вообще заброшены, но появились коттеджи, их немного — еще во времена молодости мы роптали, что наше садоводство лишено какой бы то ни было романтики, нет природы, только линии, квадратики огородов и разнокалиберные дома. Теперь огородов меньше, хотя в некоторых стариках не угас еще садоводческий пыл, на их участках лежат на черной земле большие желтые тыквы, но больше газонов, у нас тоже косилка, в этом году я вновь попыталась выкосить ею заросший огород, но заболела бабушка, и я успела скосить лишь половину.

И вот мы приехали, с соседнего участка к нам приближаются две странные фигуры в меховых шапках с банками огурцов в руках, это старики-соседи: этим летом их железное социалистическое мировоззрение вновь одержало победу над нашей мягкотелостью и аморфностью, они пристали к нам с чисткой колодца (он у нас общий), и мы не смогли устоять, ввязались, раскопали, ужаснулись, и наняли, в конце концов, гастарбайтеров из Белоруссии, заплатили деньги, чтобы только от нас отстали. И все равно, те несколько раз, в которые мы вырывались потом на дачу, были загублены развернувшейся перед домом стройкой, трущимся на нашей веранде соседом, увлеченно манипулирующим насосом, откачивающим из колодца воду, жалующимся при этом на нерадивость гастарбайтеров, и, преодолевая неловкость, что вроде тоже надо что-то делать, мы все же успевали убежать на канал.

Если на нашей даче и есть что-то хорошее, то это канал: надо проехать на велосипеде по линии, пересечь шоссе, проехать по скрипящему, гнущемуся под колесами, висящему над заросшим Петровским каналом железному мостику и оказаться на тенистой тропинке, прохладной в любую жару, на которой таинственно пахнет сыростью, а потом — раз, вылетаешь вверх на холм и видишь под обрывом стремительную реку, ну и что, что искусственную, зато с чистой коричневатой водой, с быстрым течением, с проносящимися по ней лодками и катерами, с изредка проползающими баржами, и если переплыть на тот берег и пройти немного, не боясь роящихся комаров, увидишь Ладогу.

Дачу без воды я не считаю за дачу: хорошо летом приезжать на канал утром, когда никого еще нет, и поют птицы, и сквозь деревья на том берегу в солнечном луче иногда сверкнет Ладога. Хорошо приезжать и вечером, выкупаться, а потом посидеть на берегу, жмурясь от укатывающегося за Ладогу солнца, прижавшись спиной к горячему железу давно уже пустующего лодочного гаража.

О канале в этот раз не может быть и речи, нет времени, мы благодарим соседей за огурцы, обещаем передать привет бабушке, Гриша остается на улице, я, вздохнув, вынимаю из кармана бабушкин список. И вот уже Гриша закатил бочки и приносит мешок с недозрелыми яблоками, а я, кажется, убрала в шкаф и в сервант все, что могла, и закрыла дверцы так плотно, что не знаю, как ворам, а мышам фиг что достанется, и наступает чаепитие на холодной неуютной без штор веранде, реальные чаепития всегда имеют вспомогательное значение по сравнению с тем, что называется на даче «дела».

И вот мы едем назад, и я, как прежде родители, убеждаю Гришу, что наша дача совсем не плоха: близко к городу, и канал, а купи мы дом где-нибудь далеко в деревне, на настоящей природе, о которой раньше мечтали, так при такой, как сейчас, жизни никогда бы туда не выбрались. Все теперь позади, и ожесточенные дискуссии о свободе личности и о заталкивании других людей в садоводческое счастье, отца уже нет, а бабушка более не яростный огородник, а живущая теперь у нас домашняя птица-говорун.

Я говорю, что Алеше было здесь хорошо, что где-то все равно надо быть, и неизвестно, что бы было, если бы мы были в другом месте, и, по большому счету, не так это и важно — где. Гриша соглашается, что эта тема закрыта, как закрыта на этот сезон и дача — впереди зима.

Дети

Их немного. У нас — всего один, у них двое. Их старший и наш единственный стоят поодаль — впервые в этом году они встретились на даче, и разговаривают. Доносится что-то вроде: «… ты, блин… я, блин…». Мы, четверо, родители, тоже разговариваем, посматриваем на них. Все происходит на улице около нашего дома, в садоводстве это называется «линия».

Когда-то наш мальчик топал по этой линии на кривеньких ножках, а будущего друга провозили мимо в коляске. Тогда мы с его мамой и посвятили их в друзья — других детей такого возраста на линии не было. И, как ни странно, задуманное удалось. Вся дача прошла вместе, потом выросли, теперь — долгие ночные разговоры по телефону, приходят друг к другу, сидят за закрытой дверью в комнате, ходят играть в бильярд. У Ромы уже есть постоянная девушка, но негде жить. У Алеши есть, где жить, но нет девушки.

Они разные, и воспитывали их по-разному. Когда Ромке было семь лет, у него появился брат, кроме того, возникли семейные проблемы. Я же всю свою энергию отдала единственному ребенку. Сидела с ним, делая уроки, водила на английский, боялась, если будет плохо учиться, не поступит в хороший институт. Помню, зубрили неправильные глаголы, ссорились, даже дрались, запущенные вверх тормашками учебники летели через всю комнату. Про музыкальную школу вообще молчу. Каждый раз, одержав над ребенком победу, заставив что-то сделать или выучить, чувствовала не то укол, не то укор совести — в этом было насилие. Уговаривала себя: ну, а как иначе, страшно ведь, как же он будет жить, если не выучится, иначе ведь нельзя?

Ромка — иллюстрация, как иначе. Никто с ним не сидел, ничего делать не заставлял. Результат — провалялся всю школу на диване, поедая булку с вареньем, учиться вообще не может, на второй странице любой книги засыпает, хотя и пропихнули его родители, спасая от армии, в какой-то химический институт, и они с отцом до сих пор (а Рома на пятом курсе) варят на даче забор и оказывают разные строительные услуги женщине из деканата, которая отслеживает, чтобы в Роминой зачетке своевременно появлялись положительные оценки. Зато Рома может разобрать и починить любой автомобиль, да и, вообще, он хороший мальчик.

Алеша наш мальчик тоже неплохой, где-то к классу восьмому в учебу он все же втянулся, поступил на факультет вычислительной техники, теперь — программист, занялся бизнесом, что-то понемножку получается, с виду доволен, уверен в себе.

Ромкины родители считают Алешу умным мальчиком и ставят Ромке в пример. Они чувствуют перед Ромой вину — сразу после рождения младшего сына у отца появилась другая женщина, он собрался было из семьи уходить, но усовестился — двое детей, младший совсем маленький, в общем, остался, так и прожили, так и теперь живут. Теперь уже, кажется, Ромкиному отцу просто лень менять шило на мыло, он перестал на что-либо реагировать, купил себе хороший велосипед, лодку, та же другая женщина присутствует на работе. Мама Ромки тоже все это вытерпела и терпит «ради детей», считает себя мудрой, и все же смотрит на Алешу и, кажется, думает, что, вот, мальчику в нормальной семье уделяли достаточно внимания, вот он теперь и стоит на ногах, а с нашим-то что будет?

Я же, глядя на сына, наоборот, вздыхаю. Вырос и накачался, но как и раньше, когда был маленький и слабый и боялся старшеклассников, отнимающих в туалете деньги, так и теперь боится, что его бизнес закончится, и он снова будет бояться. Страх, обуревавший меня, когда я его заставляла учиться, перешел теперь и к нему.

Мой друг Егор, определив детей когда-то по тем же причинам в суперсложную математическую школу, боялся, что они там не выдержат, но еще больше он боялся, что они не будут. Другая женщина заставляла когда-то своего сына в воспитательных целях сварить и съесть картофельные очистки, потому что боялась, что, безобразно чистя картошку, он не вырастет добросовестным тружеником. Теперь она боится, что он ей этого никогда не простит. Моя подруга Маша считает, что не может ничему научить своих детей, потому что сама в жизни ничего не понимает. Она говорит, что всегда жила не просто, а во имя какой-то цели, посвящала жизнь какой-то одной идее, и в этом была ее ошибка.

Я смотрю на Рому и думаю, что крепкая нервная система, действительно, самое главное, тем более что заборы в нашей стране всегда найдутся… С другой стороны, как же без цели, мыслимое ли дело просто существовать? Только почему же стремление к цели у нас всегда сопровождается страхом?

Все чего-то боятся: бабушка боится, что сосед украдет у нее доски из-под пола, боится пустой лестницы, боится, когда по лестнице кто-то идет, боится, что грабители на улице «подобьют» ей ноги, боится, что неудобно, боится, что заставят жить по-другому и все нам запретят. Мой муж боится не успеть, Егор тоже этого боится, Маша боится выбора, другая подруга Таня боится возраста, знакомый Володя панически боится, что не будет работы. Я теперь боюсь, не навязываю ли я окружающим, в особенности сыну, своего мнения, я боюсь еще, что подумают то, чего не было, но могло показаться. Еще больше я боюсь, а вдруг, все же было, и те, которые подумали, были правы.

Я смотрю на мальчиков: когда-то я посылала их фотографию другу Тоду в Канаду, и он спросил, что эти мальчики собираются делать со своими жизнями. Ромка «бомбит» пока на машине, зарабатывая карманные деньги. Наш Алеша с важностью утверждает, что ему нравится «управлять процессами»: просуществовав все сознательное детство рядом с находящимся дома предприятием, он не хочет идти в наемники. Что они оба будут делать потом?

Вот и стоим мы, смотрим на свое немногочисленное потомство, нас мучают неуверенность, страхи и разнообразные проблемы, когда-то мы сумели напрячься и произвести их на свет, а теперь мало что можем им посоветовать, самих бы кто научил. А они уходят в дом смотреть телевизор, слушать свое щелканье и смотреть бессвязные картинки клипов, и мы только слышим из окошка их смех и неизменное«…ты, блин… я, блин…».

Последний романтик

Нет больше в мире душевных песен, а только пародии на них, нет больше романтиков в мире, а только менеджеры, умеющие добывать деньги. Последний романтик сидит в будке на автостоянке на окраине Сиэтла, продает подержанные машины, а в перерывах между клиентами ходит по Интернету и пишет мне письма.

Он появился в моем компьютере в момент большого облома, когда книгу, публикации которой я уже не ждала, взялись-таки печатать на условиях, что я от нее откажусь; западные друзья, которые, как я ожидала, кинутся меня защищать, промолчали, и, отвергнув подлое предложение, я сидела на кухне на полу на закатанном ковре (мы тогда только что переехали) и горевала, погоревав, подходила с надеждой к компьютеру, а в ящик его поступали не серьезные и важные письма, которых я ждала, а открытки, записки и шуточки от Байрона Дейли.

Большой и маленький миры поменялись местами: в большом мире сплетни, как на коммунальной кухне, разговоры о товарах и ценах и тому подобная муть, а личный мир расширился, простерся за океан, можно обсудить с американским приятелем глобальные проблемы, выслушать (вернее, прочитать по email) его пламенный монолог об устройстве будущего (не своего, а — целого мира).

Откуда знаешь, что будет потом: подписывая контракт с западным издателем, не подумаешь, что он — кидала; молодой миллионер, неотразимый, как Хью Грант, морской пехотинец, прошедший Вьетнам, только усмехнется, если ему сказать, что он будет жить на пособие, нелегально работать на автостоянке, чтобы платить за жилье, что разбегутся все его жены и прочие красавицы, разве что забредет в будку видавшая виды черная проститутка.

Можно, конечно, вопрошать «почему» и сетовать на то и на это; просто времена — не для безбашенных гуляк, надо уважать сухую цифру, а не носиться с бешеной скоростью в открытом «Порше», посылая дорожную полицию американским матом.

Вот и докатался и не отследил, не скинул вовремя сомнительные контракты, а когда спохватился и попытался избавиться от них через обанкротившийся банк, тут его и сцапали судебные приставы с глазами, как заклепки, и упекли голубчика в тюрьму, и накрылась медным тазом его удача.

А теперь что же, теперь остается лишь вспоминать, как ходил по Карибам на яхте, да травить семейные байки про дедушку-гангстера из Детройта, рассуждать о необходимости российско-американского альянса против террористов для спасения мира, или, хоть и редко когда пожаловаться, как он зол, и как ему бывает грустно.

И каждый вечер, только я выйду в сеть, он уже тут как тут. Я до последнего сопротивлялась, не хотела ввязываться в пустопорожнюю болтовню, но, в конце концов, купилась на шутку о карлике, которого прогнали с нудистского пляжа за то, что совал нос в неположенные места, и расслабилась, и рассказала про свои обстоятельства, зная заранее, что уж этот-то не поможет.

А с другой стороны, почему кто-то должен мне помогать? Это советская привычка, что ты — весь такой убогий и несчастный, и тебе все должны. Куда как приятнее жить, как живется, делать, что делается, и не почему-то, а просто.

И какая, в конце концов, разница, миллион читателей, или сто, или даже один, если он так проникся.

Так и пишем каждый день, у кого что: у кого-то на ланч чипсы и сэндвичи из тунца, а кто-то варит суп из крапивы, которую собрали на даче. Шлет газетные статьи, которые мне некогда читать, все же просит: «прочти», говорит, что не длинные, не с кем больше поделиться. Иногда фантазирует: вот приеду в Россию, организую трудящихся в профсоюз и буду бороться с русской мафией (русская мафия прямо умерла от страха). Мечтает приплыть на алых парусах к бескорыстной русской красавице, которая полюбит его за его бурную жизнь. Но поскольку с деньгами на паруса напряг, письма уже пять лет, как пишутся мне, ну, разве устоишь против подобного постоянства.

Вот, собственно, и все. Если не получается, что хочется, бери, что дают, убеждай себя, что и оно неплохо. Все дороги куда-то ведут, что-нибудь да будет, даже если разбились мечты, будь, читатель, неприхотлив и не вешай носа.

Структура

Это только кажется, что свобода, и можно делать все, что захочешь, на самом деле существует жесткая структура с ограниченным числом ячеек, в которых можно разместиться.

Работать можно торговым агентом или менеджером по продажам, если окончил институт, телохранителем или охранником, если спортсмен, моделью или в видеочате, если девушка, на рынке, водителем маршрутки или торговать дисками в переходе, если ни то, ни другое, ни третье.

Утром можно вдыхать аромат чая «Липтон», наслаждаться восхитительным кофе «Чибо», а если захочешь выпендриться и заварить, скажем, настойку из одуванчиков, очень скоро узнаешь, что и это уже схвачено фирмой «Эвалар — здоровья дар», которая рекомендует эту настойку всем для улучшения всего.

Читать можно триллер, иронический детектив, дамский роман, всякую фигню про гоблинов или эзотерическую литературу.

Пить можно «правильное пиво» или «пиво с мужским характером».

Слушать можно «Шансон», если с цепью и усами, «Ретро», если с лысиной и морщинами, «Динамит», если бритый или с проколотым животом.

Поехать отдыхать можно на неделю в Турцию за 190 у.е., или в Египет за 180, а если захочешь выделиться и убежать куда-нибудь в отечественные леса, там тебя, все равно, настигнет группа паломников, движущаяся по маршруту Муром-Дивеево с намерением прикоснуться к истокам.

Если задумаешь открыть бизнес, будешь торговать унитазами, пирожками или бытовой химией в ларьке, а на другой стороне улицы тем же самым будут торговать конкуренты.

Если заработаешь много денег, будешь покупать недвижимость, делать ремонт, бояться не туда и не так вложиться, будешь ездить не в Турцию, а на Канары, и все равно, не придумаешь ничего нового.

Если решишь никуда не вписываться и просто залечь с книгой на диван, в конце концов, все же потянешься собирать бутылки и займешь-таки соответствующую ячейку.

С развитием структуры количество ячеек будет расти, и при их большом количестве может показаться, что идешь своим путем, но, на самом деле, просто вписываешься в хорошо забытые ячейки.

Структура толерантна к нестандартным и несерьезным занятиям типа сочинения стихов, изготовления металлоискателей на дому или попыткам осмыслить бытие, потому что ячейки, возникающие самопроизвольно, как правило, временны и одноразовы, с исчезновением своих создателей рассасываются без следа и не вносят в функционирование заметных сбоев.

Злые духи

Она говорит, что мы безалаберно живем, что неправильно питаемся, что жить без супа нельзя. Она нас стращает: ее любимое присловье «вот будет близок локоток», это относится и к тому, что Алеша ходит по ночным клубам, в которые я его «пускаю», и к тому, что нельзя так поздно ложиться спать, надо заботиться о здоровье. Ее идеал: чтобы мы с ней вместе варили что-нибудь на кухне, потом это ели и при этом калякали, словно крутя волшебный горшочек, перебирая моих знакомых (ее — все умерли), их дома, что готовят в этих домах, и кто при этом во что одет. Когда я не солоно хлебавши прихожу домой после неудачных квартирных просмотров, она удовлетворенно констатирует: «Ну, ничего, впредь будешь умнее и не станешь больше никуда ходить». Она говорит, что сидит у нас постоянно одна, что я разорила ее гнездо, отучила ее жить самостоятельно, и все это на самом деле не так, потому что жить одна она больше не может, а разорение «гнезда» свелось к выносу висящей там без надобности не знаю сколько лет одежды и валяющихся на всех полках пузырьков от лекарств. Если, сдерживаясь из последних сил, я подливаю в чай бальзама, чтобы расслабиться, она, в лучшем случае, не заметит, а, в худшем, обеспокоенно спросит, а не вырабатывается ли у меня привычка к алкоголизму.

Она смотрит только один сериал, не умеет уже себя занять, не читает. Она сидит дома и ждет меня, а если меня долго нет, звонит на мобильный, видит во всем тайные умыслы, считает, что я надолго ухожу из дома нарочно, вешая трубку, говорит: «Ну, ясно» с таким выражением, что, отсутствуя больше двух часов, я непроизвольно начинаю дергаться.

И все же, это не вся правда, есть и другая сторона, что жили мы жили, и было нам хорошо и свободно, вечерами стрекотали за своими компьютерами, никто никого не трогал, никто ни к кому не приставал, Алеша, бывало, скажет: «Иду — туда, приду, наверное, тогда», и мы только кивнем, выжидая, кто пойдет закрывать дверь, продвинутые современные люди с творческими устремлениями, родители с взрослым сыном, без антагонизма, с общей демократической идеологией, редкий случай, с общим чувством юмора, без патриархальности, семейных обедов и всякого такого, ели часто по очереди, что Бог послал, но иногда собирались вместе что-то обсудить и советовались и смеялись. Алешины друзья дивились, как это его до сих пор не напрягает жить с родителями, и хотя он говорил, что не уходит от нас из-за общего Интернета, мы-то знали, что так, да не так.

И вот все изменилось, появилась у нас кряхтящая и шаркающая старушка с иным мировоззрением — что нам хорошо, ей плохо, что плохо — то хорошо, теперь я даже не знаю, как мы с ней были раньше, какая она была, какая — я, в последнее время я тратила, сколько могла, на ее еду, врачей и витамины, будто откупаясь, носила ей сумки и старалась поскорей свалить, но, проведя с ней неделю летом во время болезни, поняла, как она на самом деле здесь одна живет, когда все чудится и мерещится, и лезут отовсюду всякие твари и все вокруг будто замышляют злодейство, и никого нет, чтобы отвлечь и разубедить, только телефон.

И забрали, поломался, нарушился быт, сначала, постоянно чувствуя на себе ее скорбный взгляд и слушая о всеобщих кознях, я не выдерживала, будто мне перекрыли воздух, выволакивала с грохотом из дома велосипед и каталась в парке. Гриша был с ней на удивленье мягок и доброжелателен, но только по-первости, пока у самого не начались проблемы с новым прибором, пока не начал нервничать и не смог уже выносить пространные рассуждения, как было бы хорошо, если бы в доме готовилась разнообразная пища. Алеша же ведет себя просто по-хамски, восклицая: «Отвали, достала!»

И, схватившись за голову, я стала думать, неужели, и правда, разговоры о добре и милосердии — в пользу бедных, принципы, которым я, кажется, раньше следовала — лицемерные и ложные, а на самом деле — кто кого, или она перестанет говорить, что хочется, потеряв при этом свою индивидуальность, или мы в качестве самообороны объединимся в «Красную бригаду» против бабушки, собственной матери, чтоб не навязывала своей тощищи. И чтобы поддержать в доме какой-то баланс, я должна быть ангелом, идеальным человеком, потому что каждый раз, глядя, как старенький Снусмумрик сидит, поверженный, на своей коечке, обхватив седую голову руками, воплощая мировую скорбь после того, как его заткнут в три глотки творческие люди, точь-в-точь Ван-Гоговский «Горюющий старик», сил нет никаких на это смотреть, и в то же время нет сил испытывать постоянные стрессы от приводящего в ступор вопроса: «Зачем?», относящегося ко всему мало-мальски неутилитарному, выходящему за пределы простого существования, будто стреножили, посадили на цепь, и никуда ведь теперь не уйти — не уехать, смотрит не тебя, воплощенный укор, так и тянет за собой в черную яму, и надо найти силы, чтобы и самой туда не свалиться и ее оттуда извлечь, обратив по возможности в свою веру.

Решила сначала воспользоваться чужой мудростью, стала изучать буддизм, благо клиент из Шри-Ланки подсунул книжку, вынесла известные мысли о победе любви над злом, о нравственной дисциплине и еще одну малопривлекательную мысль об отсутствии Себя, в которую если уверуешь, то будет Нирвана. Взяла Эриха Фромма «Искусство любить», согласилась, что люди испытывают потребность в любви, в основном, не из-за Фрейда, а чтобы преодолеть отъединенность и слиться с себе подобными, и что в качестве инструмента нужны смирение, мужество и тому подобные правильные вещи, говорить о которых легко, а поди, претвори на деле.

И, отложив книжки, придумала, в конце концов, собственную теорию о том, что она, я, все люди — ничего себе, неплохие, но всех обуревают злые духи, побуждающие мучиться, сомневаться, подозревать, презирать иное и слабое или привносить в жизнь других людей собственное мировоззрение. Человеку работоспособному и относительно (как я) молодому легче с ними справляться, чем дряхлой старушке, и все же и она по-своему старается — варит на всех картошку, моет посуду, чтобы принести пользу, занять себя и разогнать черные мысли.

И теория на удивленье прижилась, вызвала улыбку, была взята на вооружение (часто теперь, высказывая какое-то суждение, она, по-детски округляя глаза, заговорщически прибавляет: «честно, без злых духов!»), а Гриша пообещал подарить нам с ней воронье крыло, чтобы заткнуть его за люстру и разгонять вредоносные силы. Не могу сказать, что эта теория явилась волшебным избавлением, может, просто прошло время и попривыкли, но живется нам теперь вроде полегче, понимаешь, что это не какое-то чуждое существо, а все та же моя мама, когда-то — надежа и опора, просто одолеваемая теперь злыми духами, и надо взять воронье крыло, помахать им во все стороны и сказать: «Кыш, кыш!»

Быть или не быть

Получить автомобильные права и не ездить, или ездить декоративно, по пустому двухполосному шоссе в будний день с бдящим рядом мужчиной, обгоняя иногда сенокосилки или пассажирские автобусы, замирая от собственной смелости, обозначая причастность, или однажды взбунтоваться и преодолеть нерешительность и мужской шовинизм, усесться за руль посреди забитого проспекта, и пусть глохнет мотор и дергается коробка передач, и кричит и машет руками сидящий рядом мужчина, и гудят и матерятся мужики в соседних машинах, заводиться и дергаться, ошибаться и исправляться и, в конце концов, научиться, пусть не так хорошо, как они, но уж как умею, и добиться, и завоевать право взять ключи и поехать с бабушкой в поликлинику.

Ужасаться порочности и несправедливости мира, уединиться на хрустальной горе в белых одеждах, не принимая существующего порядка вещей, писать об отстранившемся себе, не быть понятым и обидеться, презреть, уйти со сцены, не попытавшись на нее взойти, или каким-то боком зацепиться, влиться, доказать свою нужность, пусть и в самом невероятном виде, перейти на другой язык, пойти на компромисс, присовокупить сундук всякой ерунды к выстраданному мешочку серебра, втюхать таким хитрым способом свой мешочек, доказать миру и детям, пусть не так, как хотелось бы, но уж как получилось, вписаться, занять нишу, познать жизнь и уже с этих позиций вздыхать о несовершенстве.

Быть идеальным человеком, не думать о себе, а только о других, не поступаться принципами, спешить на помощь, изнуряться, беспокоиться, в конце концов, возненавидеть пестуемых за все сделанное им добро, укоряя их с горечью и досадой за то, о чем они не просили, или быть аморальным человеком, делать в первую очередь то, что нравится себе, не жалеть ради красного словца даже родных и близких, легкомысленно вставляя их куда ни попадя в рассказы, а потом врать, скрываться и оправдываться, генерировать при этом новые идеи, обеспечивать таким образом самоподдерживающийся процесс как для себя, так и для тех, кем воспользовалась.

Отрицать, кривиться, презирать, считать, что все люди — уроды, движимые низменными побуждениями, достойные поэтому соответствующего отношения, не исключая при этом и себя, а значит, все бесполезно и ничего не надо, или быть полной идиоткой, ходить с ряззявленной варежкой, всех понимать, всех жалеть, оправдываться, что и Наполеон ведь не считал людей совсем уже лишенными благородства, легко идти на контакт, безоглядно вверяться первому встречному и, подтверждая правило, что дуракам везет, миновать, хотя бы и до поры, неизбежные ужасы и обманы.

Все знать, просчитывать, отмеривать, размышлять, пожимать плечами, качать головой и не решаться, или ничего не знать, бросаться очертя голову неизвестно куда, прыгать, резать, бежать, делать, а думать уже потом, ужасаться глупости и все же переть, как паровоз, с неизвестно откуда берущимися убежденностью и уверенностью.

Не сделать и не узнать, думать, что если бы да кабы, смогла бы — ого-го — и в глубине души мечтать и надеяться, что чудо еще разразится. Или сделать, выложиться, постичь себя до конца, утратить иллюзии и раз и навсегда уяснить, что ничего необыкновенного уже никогда не случится.

Если

Летать на самолете тоже рискованно, вообразить страшно, как там наверху случается взрыв, и что начинают (если что-либо вообще успевают) делать люди, соображая, что вот сейчас они упадут, и сколько минут они падают, и как, но все равно все летают, когда столько рекламы и скидки. Я знаю только одну женщину, которая не летает, но, все равно, она спрашивает про жаркие страны, вздыхая и расстраиваясь, что боится. Летающие тоже боятся, при приземлении хлопают в ладоши искреннее, чем в театре, единственное, что омрачает их радость от благополучного приземления, так это то, что придется еще лететь обратно.

Но вероятность здесь меньше, чем выиграть Мерседес, а вот на машине ездить рискованнее, хотя, все равно, все ездят, а, проезжая мимо ГАИ и видя искореженные кузова, думают, остался ли кто в живых, и как их оттуда вынимали, а, видя на дороге аварию, легковушку, заехавшую под грузовик, ужасаются, как ее угораздило, радуются, если у них не «Ока», но если пристегиваться, ездить потихоньку, всех пропускать, не забывать смотреть в боковые зеркала, и держаться подальше от дорогих машин, и эту вероятность можно снизить.

Если сидеть дома, риск будет еще меньше, но если постоянно сидеть у компьютера, наживешь виртуальную зависимость, и возникнут проблемы с общением, а потом дом тоже могут взорвать как раз в тот самый момент, когда ты сидишь и смотришь фильмы и клипы, надо обязательно собрать с жильцов деньги и поставить в подъезде домофон, и все равно, кто-нибудь все-таки может просочиться, наверное, даже и лучше проводить иногда ночи в клубе, хотя там тоже может случиться пожар, но если ходить в один и тот же, можно как следует там осмотреться и, в случае чего, сразу кинуться к пожарной лестнице.

В театр, я думаю, в принципе, тоже можно ходить, если посчитать вероятность того, что именно в театре, куда ты пойдешь, снова что-то случится, она будет ничтожно мала, если прикинуть, сколько ставят по всей стране спектаклей. Я думаю, надо совершенствовать вкус и ходить лучше на концерты камерной музыки, мне кажется, вряд ли террористы позарятся на камерный зал, и потом, ведь и тогда многие все же остались в живых, надо только садиться подальше от вентиляционной решетки.

В метро ездить все равно придется, я думаю, лучше садиться в самый хвост поезда, в самый последний вагон, мне кажется, террористам невыгодно будет там взрывать, потому что тогда пострадает меньше всего народу, последний вагон, в конце концов, можно отцепить, из него легче всего выпрыгнуть и побежать назад, поэтому, хотя и некогда в него тащиться, это, наверное, надо делать, потому что там вероятность меньше.

И если сумеешь вылавировать среди всех этих ужасов и не попасть в опасный квадрат, то твоя жизнь тоже может считаться нормальной и благополучной.

Тогда и теперь

Анна Ахматова когда-то сказала, что мы не знаем, в какое время мы живем, осознание особенностей текущего приходит после. И все же я попробую угадать: особенностью настоящего времени мне кажется всеобщая убежденность, что ничего необыкновенного больше уже не произойдет, все, что можно, уже случилось, остались только рутина и равнодушное примирение с ней.

В начале девяностых, наоборот, казалось, что все самое страшное и интересное впереди, как будто во весь дух летели то ли с горы, то ли в гору, не зная толком, куда вынесет, а теперь кажется, что вынесло на болотистую низменность.

В девяносто первом году я написала статью о нашем предприятии, которым, собственно, являлись Гриша да я, он — в качестве директора, конструктора и рабочего разного профиля, и я — бухгалтера и менеджера по продажам, — и о том, как Гриша работает дома в набитом техникой шкафу. Добрая женщина Полина Семеновна запустила в газете статью в печать даже с нашим телефоном, обеспечив нам бесплатную рекламу. После была масса звонков, Гришу приглашали в разные большие фирмы, куда он добросовестно ходил и откуда без всяких результатов возвращался — у всех приглашающих идея была одна — прибрать к рукам приборы, а самого изобретателя задвинуть куда подальше, но у Гриши к тому времени уже был печальный опыт работы на «дядю». Причина, побудившая меня тогда писать статью, была скорее не материальна, а навеяна временем надежд: казалось, надо что-то такое сделать, и все изменится, фирма наша станет настоящая, жизнь — цивилизованная, и, вообще, будет красота (конкретные детали терялись в тумане).

Те же чувства тогда, кажется, испытывали и другие инженеры, пооткрывавшие научно-производственные кооперативы. Я помню, с каким энтузиазмом мы участвовали в выставках, наскребали деньги, заказывали стенды, все казалось таким значительным и важным, что вопрос о конкретной пользе вообще не стоял.

Мы по-детски увлеченно играли в свое карликовое предприятие, выдавая музей-квартиру Кржижановского, где я работала смотрителем, за офис, покупая у бомжей купоны бесплатных объявлений и рассылая их по городам и весям, (рука уставала писать) как единственно доступный инструмент рекламы. Самое интересное, что приборы-то Гриша в своем шкафу производил по-настоящему. А нелепый и несуразный антураж казался нам временным, и в этом чувстве мы были не одиноки: по следам статьи к нам шли и шли какие-то люди с завиральными идеями об утилизации валеночной шерсти в качестве сырья для напыления, о строительстве в заброшенной церкви океанских яхт и спуске их в Обводный канал или с предложением сделать в Гришином шкафу источник питания для запускаемого тогда на орбиту марсохода.

Мы слушали пришельцев вполуха: они говорили, а мы давно уже делали, поглощенные текучкой, мы не задумывались о дальнейшем, мы верили, что судьба или некая сила, проведшая нас через самые трудные времена, точно также укажет и дальнейший путь.

И вот прошло пятнадцать лет — вспомнить можно многое: как спрос на распылители упал, это стало окончательно ясно, когда воры, стащившие из нашей машины прибор, не смогли его продать и подкинули обратно; как мы еще пытались воспользоваться услугами рекламных агентов — меланхоличного восточного юноши и отставного артиста Каунасского театра, толку от которых тоже было ноль. Как Гриша уселся разрабатывать новый прибор, металлоискатель, а я, чтобы заткнуть финансовую дыру, пустилась во все тяжкие — написала книгу на английском и, заманив ею в Интернете иностранных клиентов, открыла туристический сайт. Судьба вела, а мы следовали, вернее вприпрыжку бежали за нею. И вот теперь, через пятнадцать лет, когда несмотря на заметно прибавившийся возраст, мы по-прежнему бегаем, как сумасшедшие, чтобы заработать на жизнь, и это уже меньше вдохновляет, мы наблюдаем следующую картину, оглядевшись по сторонам.

Человек, вынашивавший идею строительства яхт на Обводном канале, ездит теперь по очереди с женой в Америку в качестве бэбиситтера к собственной внучке и подрабатывает там еще сбором мусора после ураганов. Разработчик марсохода там же — уехал после того, как марсоход рухнул в океан. Полина Семеновна, добрая женщина из газеты, по выражению живущих теперь в ее квартире людей, «переехала» в Израиль, ее дочка тоже, здесь у них не получилось издавать детский журнал. Наш приятель-инженер, у которого когда-то был цех в Купчине и офис на Литейном, остался в своем предприятии один, если находит заказ, арендует свой бывший цех, выполняя заказ на всех станках собственноручно, а если заказов нет, задвигает станки до лучших времен в заводском дворе под навес.

Мы все же расширились: у Гриши вместо шкафа теперь целая десятиметровая комната, где помещается наше предприятие: мы поменяли двухкомнатную квартиру на трехкомнатную, и Гриша по-прежнему выдает дома новые приборы в режиме нон-стоп.

В общем-то жаловаться грех, мы — сами по себе, делаем то, что нравится, а то, что приходится много работать, так, может, это и хорошо, лучше, чем киснуть и размышлять о бренности. Единственное, что ушло то прежнее чувство ожидания и надежды, ясно, что так все и будет, и ничего другого уже не произойдет. Но иногда, вспоминая слова Ахматовой, я думаю, а, может, мы все ошибаемся, может это чувство ложное, и впереди еще Бог знает какие события, ведь ошиблись же мы все в девяностые, думая, что вот еще чуть-чуть и…

Недвижимость Санкт-Петербурга

Работа агента по аренде никогда не кончается, нельзя сказать: «вот сделаю это и буду свободна», или пообещать: «во столько-то я отделаюсь».

Звонят клиенты и просят квартиру, я ищу ее по всем ресурсам, обращаюсь к другим агентам, которые, в свою очередь, спрашивают, нет ли у меня другой квартиры под других клиентов, и я переключаюсь на другую квартиру, обзваниваю еще других агентов, на этом пути я могу опять ответвиться, забрести, вообще, неведомо куда, забыть про точку отсчета, и удивительно, что, блуждая по этому лабиринту, я все же нахожу точки пересечения, когда удается что-то у кого-то снять и кого-то куда-то поселить и при этом получить деньги.

Деньги, конечно, важны, но еще важна и игра, когда надо заполнить клеточки, соединить концы, найти недостающее звено, упорядочить, удовлетворить запрашивающего, закрыть тему, сбросить регистр и начать все по-новой. Хотя все всегда перехлестывает, что-то еще не закончилось, а начинается другое, невозможно разграничить, отсечь, освободиться, отвлечься, всегда что-то висит и не дает расслабиться.

Я спускаюсь спиралями по лестнице вокруг едущего вниз лифта с двумя трубками в руках — в лифте плохая связь, а мне надо вызвонить Александра или Полину, потом хожу по скверику, ожидая ответа, поглядывая на сидящих на лавочке с чемоданами клиентов, которых не знаю, куда везти, знаю только, что нельзя упустить, потому что потрачено столько времени.

Бывают комбинации победоносные и быстрые, как переход Суворова через Альпы — Полина откликается, и через полчаса дело в шляпе, клиенты заселены, деньги получены и поделены, и мы с Полиной сидим во французской кондитерской, вспоминая былые победы.

Александр, лучший агент из всех, говорит, что эта работа, вроде и свободная, а, с другой стороны, совершенно не принадлежишь себе: только соберешься, скажем, ни в кои годы, в лес за грибами, как кто-то свалится на голову, и подхватишься и побежишь совсем в другую сторону.

У меня день рождения, я хочу пораньше прийти домой, но звонит телефон, и я мчусь в аэропорт, по горящим глазам и бледному лицу убежденного вегетарианца узнаю прилетевшего американца, везу его на квартиру, которую он немедленно отвергает, углядев сидящего на стене комара, хоть я и убиваю насекомое и, обойдя с американцем стены, демонстрирую полное отсутствие иных особей.

Гости сидят за столом, пьют за меня, я же не с рюмкой, а с телефонной трубкой в руке, между тостами прозваниваю варианты. Среди гостей и американец, которого некуда девать, наворачивает овощи в подставленной тарелке, а мой двоюродный брат, подкладывая ему еще баклажан, в ответ на причитания бабушек, невозмутимо пожимает плечами: «А что ж вы хотите, это работа».

Когда ходишь по городу, смотришь уже не на фасады домов, видишь их, скорее, в разрезе: пытаешься угадать, а что там внутри, какие лестницы, какие двери, коммуналка или расселенная, сколько комнат, какой ремонт, сдают или живут сами. Хотя большая часть центра уже освоена, проезжая по Мойке, Рубинштейна или по Невскому, тут и там отмечаешь знакомые окна, и сразу вспоминаешь длинную цепочку людей, которых туда селила.

Итальянца, приехавшего жениться в компании двенадцати друзей, загулявшего с друзьями и оставившего невесту без ключей в темной квартире с вырубленным электричеством.

Американца, приехавшего к русской девушке, и так и не нашедшего ее, перепутавшего ее телефонный номер с номером заказа такси.

Англичанина, попавшего в ужасную трущобу, где его закусали блохи.

С получением денег все не кончается, услышав в трубке уже знакомые голоса, напрягаешься и ждешь, и обычно не обманываешься: кто-то въехал в квартиру без горячей воды, кого-то обокрали, кто-то забыл в квартире ключи и в три часа ночи не может попасть домой, кого-то забрали в милицию. И выругавшись словами, которые позволяет употреблять воспитание, я звоню хозяевам и начинаю трясти с них деньги на водогрей или на железную дверь, или бужу мужа и еду с ним ночью на машине через весь город (воспитание позволяет ему употреблять и гораздо худшие слова), и Гриша лезет по дереву в окно, чтобы впустить в квартиру отчаявшегося иностранца. Или воюю в милиции с ментами, забравшими в вытрезвитель клиента-соотечественника, нигде не зарегистрированного и поэтому постоянно попадающего в кутузку, еще к тому же нарезавшегося с горя из-за того, что его бросила жена. И ожидая, пока, по выражению ментов, клиент «вытрезвится» и его можно будет транспортировать домой, я успеваю встретиться с подругой, посидеть в кафе и пожаловаться, что нет никакой жизни, а потом еще, выжидая срок, пошататься в Апрашке по отделу бытовой техники. И, разглядывая разного вида кофеварки, я думаю, что и этот вечный цейтнот тоже, наверное, жизнь, только более концентрированная, как кофе-эспрессо по сравнению с обычным кофе. Чем выше в кофеварке давление, тем вкуснее.

Богатые люди

Первый по-настоящему богатый человек, с которым мы встретились, был «новый русский», владелец то ли сети бензоколонок, то ли чего-то еще, взявший в аренду Гришин прибор, потом, не отдав прибора, куда-то скрывшийся, и Гриша с Алешей ездили к нему за прибором, готовые ко всему, но оказалось, что он просто запил и забыл обо всем на свете, ходил по дому в халате, с непроспавшейся физиономией, пил с похмелья кефир, прибор с готовностью отдал, и сказал еще фразу, которую мы запомнили: трудно заработать не очень большие деньги, а — очень большие — легко, тезис этот в его первой части в нашей жизни подтверждается с тех пор постоянно и полностью, а во второй, — к сожалению, нет.

Было несколько богатых иностранцев, которым я переводила: первый, биохимик из Калифорнии, кажется, работающий на ЦРУ, с бритым яйцевидным черепом, какой и должен быть у американского профессионала с высоким IQ, он действовал на меня, как энергетический вампир, я сразу взяла с ним какой-то неверный тон, то ли слишком фамильярный, то ли неравнодушный, злилась и огрызалась, потому что он вел себя бесцеремонно, спрашивал, сколько я возьму, чтобы кормить его домашними обедами, был послан, но не обиделся, дивился, почему люди из России уезжают, хлестался, что у него очень скромные потребности, и он спокойно прожил бы здесь на сто долларов в месяц, увидев у меня в руках стодолларовую купюру, с неподдельным интересом спрашивал, откуда у меня такие деньги, в ответ на встречный вопрос, а откуда у него дом за полтора миллиона, хохотал и хлопал меня по плечу, в то же время расстраивался, что у девушек, с которыми он приехал знакомиться, не хватает мозгов, чтобы оценить его по достоинству, ходил по Питеру с женским розовым зонтиком, который ему давала в дождь сердобольная консьержка, жалел пять рублей на телефонный звонок (тогда не было еще в таких количествах мобильных телефонов), в конце концов, проникся, подарил мне сто рублей в качестве премии в знак глубокой признательности, которые я не взяла (сто долларов взяла бы), и все равно, я с ним, в конце концов, поссорилась, потому что он прошелся на каком-то форуме по поводу неработающего у меня в музее-квартире туалета.

С еще одной богатой американской клиенткой я ходила по помойке, мы обе свистали и кричали на разные голоса, подзывая живущую где-то там бездомную собаку со сломанной ногой, увидев которую из окошка квартиры, американка загорелась вылечить ее и увезти в Америку. Неподалеку стояла вызванная ветеринарная помощь, чтобы отвезти не ведающего о привалившем счастье пса в лечебницу, врачи скучали и дивились, мало ли в Америке бездомных собак, я думала, может, это просто мы тут все очерствели, американка, в конце концов, собаку нашла, прооперировала, купила ей собачью корзинку и билет на самолет, но также внезапно надумав усыновлять в другом городе чьих-то детей, полетела вместо Америки в этот город, собаку взять не смогла и оставила ее больнице, обещая выплачивать ей содержание.

Другая богатая американка, с которой мы как-то беседовали, с чувством рассказывала, как долго и старательно она училась стрелять, а потом, поехав в Африку на сафари, предвкушала, как собственноручно застрелит там уже не помню кого, но подлый проводник ее опередил, выстрелил сам, и ему досталась вся слава, и он сделал это не иначе, как из вредности, чтобы этим ущемить ее эго.

Был еще один клиент, человек с мрачным лицом, который никогда не улыбался, все принимал всерьез, постоянно звонил мне, задавал дурацкие вопросы по поводу России и просил советов, а, когда однажды я, ничтоже сумняшеся дала ему не менее дурацкий совет, обвинил меня в манипулировании собою, удивился, почему я обиделась, несколько раз потом пытался мириться, и, в конце концов, написал про меня на форуме какое-то вранье, но мне было уже без разницы, потому что я его опередила и написала про него рассказ, и он был уже у меня на булавке в гербарии.

Были два клиента, которых я никогда не видела, общаясь по e-mail, первый научил меня никогда ни о чем не просить, очень вежливо и обтекаемо обойдя мою нехитрую просьбу, а второй, которому я бескорыстно старалась помочь, прислал мне сто долларов, как намек, чтобы я от него отвязалась, я их, конечно, взяла и потратила, но, все равно, было неприятно, и этот его жест тоже кое-что добавил к моему жизненному опыту.

Это, пожалуй, и все, если не считать мою институтскую подругу, которая всегда мечтала о деньгах и, в конце концов, заслуженно получила то, что хотела, и с которой мы теперь встречаемся неизменно на нейтральной территории, потому что, будучи однажды у нее на юбилее, мы с Гришей опозорились, подарив какую-то недостаточно качественную бутылку, и ее высмеял, не зная, что это мы ее подарили, другой искушенный гость, и мы тогда обе поняли, что между нами произошло классовое расслоение.

Остальные люди, которых я встречала в своей жизни, были небогатые: с ними мы иногда тоже ссорились, писали друг другу запальчивые письма, но потом мирились и смотрели друг на друга с пониманием, о них (смотри заголовок) я не буду здесь писать, это уже совсем другая тема.

Они и мы

Я узнала, откуда берутся «они», которых «мы» противопоставляем себе и всячески обличаем: они берутся, например, из темноты двора у Приморской, где у нас с ними назначена встреча, они никак не могут найти нужный дом, опаздывают и сразу дают нам понять, что в этом, как и в том, что квартиру, которую они пришли смотреть, уже сняли другие люди, виноваты мы, они полны гнева и обиды, говорят, что так не делается, что они ехали так далеко и полуутвердительно спрашивают, подвезем ли мы их до дома, поскольку мы на машине. Для нас это хороший крюк, но получается, что мы, вроде, виноваты и что наше время, конечно же, менее насыщенно и драгоценно.

Собственно, и они, и мы в данном случае в единственном числе: они — это молодой человек в костюме и галстуке по имени Денис, чиновник пока еще в самом начале пути, я узнаю о его принадлежности к противоположной касте по упоминанию ведомства, в котором он служит. Вскоре в «нашем» полку прибывает, к поиску подключается моя коллега из другого агентства, бывалая тетка, заслуженный мастер аренды, и мы вдвоем принимаемся за дело, почему-то чувствуя, что все другие клиенты подождут, а вот Денису мы просто обязаны найти что-нибудь поскорей да получше, я не знаю, на чем основана эта убежденность, может, на скрупулезной регулярности его звонков, на скорбном молчании, с которым он выслушивает наши оправдания в том, что ничего еще нет, на его сдержанно-обиженных интонациях. Нам обеим кажется, что на другом конце телефонного провода птенец, раскрывающий рот и по праву требующий пищи, мы нервничаем, нам почему-то стыдно, что две взрослые птицы не могут его накормить. Наконец, подворачивается подходящий вариант, хотя моя коллега сомневается, у нее есть еще претендент на найденную квартиру, она, как Фемида с колеблющимися в две стороны весами: на одной чашечке молодец в кожаной куртке — браток не браток, но человек явно неформальный, может, и не из «нас», но уже точно не из «них». Он смущенно стоит перед нею, посверкивая золотой цепью, косноязычно оправдывается, что ему нужна как раз такая квартира, а Денис — на другой чашечке, как Чацкий на балу, стоит у противоположной стены в костюме с кейсом, весь — благородное негодование, ну, что это за манеры, как это можно устраивать такие смотрины, и моя коллега все же колеблется, потому что обладатель цепи, кажется, обещает ей что-то там еще заплатить, я, конфузясь, шиплю в ухо Денису, что ему, видимо, следует сделать то же, и он, презрительно морщась, смотрит на мою коллегу с брезгливой жалостью и неопределенно пожимает плечами.

Но тут в дело вступает хозяйка квартиры, простецкая бабушка, явно принадлежащая к «нам», на нее, наверное, тоже действует общий гипноз, она, посмотрев на обоих претендентов, безошибочно устремляется, семенит к Денису, обходит его, осматривает и с одной, и с другой стороны, и движимая, видимо, присущим и ей тоже врожденным почтением к «начальству», делает выбор.

И не знает старушка, на что она себя обрекла, понадеявшись на то, что такой благопристойный молодой человек не попортит ее шифоньер и телевизор. Заходит спор о новом диванчике, который по договору она должна приобрести для Дениса, из Денисова портфеля немедленно появляется каталог «Икеи» с образцом дивана, на котором, по его мнению, здоровее всего спать, и напрасно старушка пытается доказать, что в ее комнатку не подходит по цвету такой диван, и что он для нее дороговат, и что она-то хотела приобрести другое. «Вы поймите, я должен хорошо отдыхать, у меня ответственная работа», — строго внушает ей новый жилец, и пожилой сын старушки, приехавший из Германии, тоже поддается гипнозу и с пониманием соглашается. Но напрасно он пребывает в грезах согласительного умиления — никакой симпатии к себе он этим не заслуживает, Денис смотрит на живущего в Германии на пособие тунеядца с откровенным неодобрением, несколько раз еще грозится «вот сейчас встать и уйти» и называет всю семейку хозяев «душными» за то, что они спорили о диванчике и имели наглость обсуждать еще какие-то пункты договора.

Все, в конце концов, завершается, подписывается договор, выясняется, что Денис снимает квартиру, потому что делает в своей евроремонт, дополнительно заплатить моей коллеге он, конечно, забывает, и та сразу вспоминает отвергнутого обладателя цепи. Мы выходим с Денисом на улицу, он долго рассказывает, как тяжек его удел, как он устает, сколько часов каждый день «фигачит» на своей ответственной работе, и это сознание собственной исключительности так искренно и наивно, что невольно внушает симпатию.

И, распрощавшись с Денисом, я думаю, как же все же «нам» «им» противостоять, как не давать взгромождаться себе на шею. И ничего иного не придумываю, как не ходить больше на Приморскую, в темные дворы, а выбирать хоть в цепях, хоть в коже, но каких-то других клиентов.

Сами

Мы давно уже сами по себе, мы не употребляем в разговорах понятие «они», мы не ждем, что «они» дадут, разрешат и заплатят, мы не говорим: «они не повышают нам зарплату», я, будучи бухгалтером нашей маленькой фирмы, сама ее начисляю, если нет зарплаты, значит, не заработали, и не на кого пенять.

Мы давно уже общаемся только с теми, с кем хотим, наш маленький круг сформирован, мы ни перед кем не заискиваем и не ищем ничьей поддержки, мы не жалуемся, что нас кто-то раздражает; если кто-то не нравится, мы с ним просто не встречаемся, у нас нет необходимости и обязательств общаться с неприятными людьми.

Мы за все платим сами, у нас нет ни льгот, ни социальных пакетов, мы не рассчитываем, что кто-то что-то нам обеспечит, подарит, сделает, принесет.

Мы много работаем, у нас нет времени смотреть телевизор, поэтому и нет причины сетовать, какую там показывают глупость, если выдалась минута, всегда найдется что-то интересное, мы сами выберем, на что потратить время, и сами себя развлечем.

Мы надеемся, но не требуем, мы понимаем, что никто никому ничего не должен, поэтому если что-то не получается, мы стараемся сделать лучше и никого не винить.

Мы умеем не все, но многое, мы верим, что любой труд почетен, и ни от какой работы не воротим нос.

Мы не боимся начинать с нуля и не говорим, что мы не умеем. Мы боимся, что не все из прошлого в себе искоренили: нет-нет да и прорвется привычка считать, что все другие тоже должны быть, как мы, а если нет, то они не правы.

В диком лесу, где мы живем, нет законов, мы готовы к худшему и знаем, что защищаться придется самим.

Мы презираем проходимцев с лисьим взглядом, кормящихся за счет чужих карманов, мы в грош не ставим их лицемерное кривлянье, какое нам дело до них, а им до нас?

Мы — беспризорники, мы выживаем, как умеем, мы верим в судьбу — алгоритм, заложенный в компьютер, и в то, что питание не даст внезапный сбой.

Мы доверчивы, мы помогаем слабым, мы несем свою ношу, пока есть силы, не задумываясь, что будет потом.

Мы не считаем, что правильно живем, и ничем не гордимся, просто мы уже не знаем, как можно иначе жить.

Восток и Запад

Он приезжает в Америку не в поисках лучшей доли, не в надеждах реализоваться как личность в обществе неограниченных возможностей — его родители, бежавшие из коммунистического Китая, привозят его ребенком в страну, где трудолюбие и здравый смысл вознаграждаются на благо общества и семьи, где законы работают, где есть возможность воспитать детей в духе благонамеренности и прилежания.

Он растет, его не влекут слова, события и идеи, все то, что расплывается и ускользает от четкого логического анализа, его привлекают машины, работающие по физическим законам, химические реакции, из которых невозможно убрать ни один элемент, компьютеры, мощный интеллект которых раскладывается на простейшие, ясные даже ребенку компоненты.

Духовные поиски юности тоже обходят его стороной: его не занимает ни старая религия, несущая мятущимся душам мир и покой, ни новые философские учения, опровергающие традиционные человеческие ценности, ни любовь сексуальных женщин, приносящая в жизнь очарование и блеск. Он изучает в университете точные науки, и у него всегда есть работа в старом, купленном родителями для сдачи в аренду доме, где надо бороться с плесенью и требуют ремонта то перекрытия, то водопровод.

Он оканчивает университет, работает программистом, компьютерная индустрия представляется ему в виде слоеного пирога, все прослойки которого — программисты, системщики, аналитики — выполняют свою функцию и трудятся в своей области на пользу корпорации и клиента. Ему кажется, что вся западная цивилизация выстроена по такой же разумной модели: он уважает западную медицину, основанную на современных лабораторных исследованиях, западную юриспруденцию, способную в нужный момент прийти гражданину на помощь, западный образ жизни, дающий трудящемуся человеку возможность поддерживать себя в форме, чтобы долго и плодотворно трудиться и успеть воспитать детей.

В сорок лет он еще не женат, он живет с матерью в том же вечно ремонтируемом доме: старые китайские женщины отличаются скверным характером, они полны суеверий и предрассудков, они окуривают дом благовониями, чтобы отогнать злых духов, они делят еду не на вкусную и невкусную, а на «горячую» и «холодную» в соответствии с учением Ян-Инь, они пилят и донимают своих образованных сыновей, называя их рационализм расточительностью и пеняя им на собственную глупость. Он заботится о матери, несмотря на ее попреки, он не ищет иных путей, не мечтает о любви, страсти и наслаждении, он знает, что у человека должна быть семья, потому что человек — лишь песчинка, гумус, создающий почву для будущих поколений, и если земля удобрена правильно, она даст урожай.

Когда ремонт в доме подходит к концу, наступает время подумать о браке: он не ищет похожую на мать традиционную китайскую жену и, не надеясь завоевать высокомерную американскую невесту, обращает свой взор на Россию, где хочет найти трудолюбивую женщину, с которой можно будет создавать принадлежащую западной цивилизации семейную ячейку. И, прилетев для этого в Питер, он нанимает меня в переводчики, чтобы знакомиться с будущей женой.

Но русская женщина, к которой он приезжает, работает тренером в фитнес-центре, она любит духи, путешествия и гламурные журналы, ее не вдохновляет идея скромно трудиться ради будущей пользы, ей хочется заявить миру о своем существовании, ей хочется выразить свое мировоззрение поступками, вещами или хотя бы словами, ей скучна его логичная, чуть ли не цифровая жизненная система, она сама мнит себя целой Вселенной, Вселенной не пара песчинка и, огорченный, но не отчаявшийся, он уезжает обратно домой.

Эта маленькая история, конечно, не показатель, и все же, вспоминая этого влюбленного в западную цивилизацию китайца, я думаю, что и Западу, сплошь состоящему из аутентичных индивидов, есть что позаимствовать у Востока с его жестоким сердцем, у армии атомов, живущих ради идеи: цивилизации приходят и уходят, а рыбы идут за тысячи миль на нерест, морские черепахи плывут откладывать яйца, и стаи птиц рассекают воздух уже миллионы лет.

Форма и содержание

Ах, как хороша эта комната с окнами во всю стену, с крышами петербургских особняков и золотой осенней листвой там внизу, с солнечными лучами, освещающими белые стены, вся такая воздушная и слишком красивая, чтобы в ней жить. Она и предназначена не для жизни, а для сдачи внаем, в мягком белом кресле у окна устроилась ее изящная хозяйка, она снисходительно смотрит на молодую пару, приехавшую из Москвы на выходные, восхищенно озирающуюся по сторонам.

Я воображаю, что, предположим, эта квартира принадлежит мне, и я надену вечернее платье, как в присланном гламурном журнале, куда каким-то образом попал мой рассказ, и усядусь на мягкий пушистый диван, как журнальная красавица-модель, и буду так же хороша (я же только предполагаю!) и — чего дальше? А, ну ясное дело, приходит Он, не знаю, с кем сравнить, потому что мало смотрю телевизор, но и так понятно, каким он должен быть, и что дальше должно произойти в белой воздушной спальне. И тут я сразу думаю, а много ли прибавит эта красота к тому, что будет там происходить, потому что то же самое выходило не хуже и в простенке между фанерным шкафом и вешалкой, и одни с энтузиазмом со мной согласятся, а другие только усмехнутся и скажут, что зелен виноград.

Форма без содержания пуста, но где, интересно, заблудилось у нас содержание? Выставлены в сверкающих витринах унитазы один другого красивее и функциональнее, а недавно мне вообще прислали рекламу новинки — электронного биде с люфтом сидения и автоматическим феном, способного «подарить ни с чем не сравнимое блаженство». Но никто не прислал рекламы умных мыслей, которые должны прийти в голову счастливцу, сидящему на уникальном унитазе, потому что какой же тогда смысл, если последует лишь традиционный результат?

Я недавно встретила женщину, занимающуюся перманентным макияжем. Она с гордостью говорила: «Я делаю лицо!» и хвасталась, что и самых страшных уродин превращает в красоток. Потом, правда, признавалась, что эти искусственные красавицы все равно остаются бродить одинокими. В чем же тут просчет? Или требуется еще и какой-то другой макияж?

Есть реклама туши для ресниц, краски для бровей, теней для оформления глаз, но где реклама прекрасной души, скрывающейся за своим зеркалом? Где реклама любви, в каком разделе ее искать — высоких технологий, развлечений или коммерции?

Строятся дома, выклеиваются арки в комнатах, ванные заполняются стильной сантехникой, создаются чудесные интерьеры, пустые оболочки, в которых предлагается жить. А в этих оболочках двигаются другие, живые оболочки, не осознающие своей незаполненности, морщат лоб в качестве рудиментарного жеста… Бессознательно тоскуют по сути? Изумляются, что я всем этим хочу сказать?

Стол яств

Я люблю, чтобы было мало, чтобы только нужное и ничего лишнего, в шкафу — несколько свитеров и пар штанов, платьев нет — они не функциональны, все ненужное беспощадно выносится к мусорному бачку, новое — тщательно выбирается; в компьютерном ящике — только актуальные письма, ящик регулярно чистится; в реальных ящиках письменного стола — документы и необходимые бумаги, дребедень типа открыток и просроченных гарантийных талонов отслеживается и выбрасывается. Я не люблю залежей и в холодильнике, вдохновленная Майей Гогулан, я мало ем и голодаю, я жую хлебцы и сухофрукты, можно было бы вообще не есть, было бы еще лучше.

Я люблю пустоту: деньги я ценю за возможность платить по счетам и раздавать, я это делаю не из щедрости, а потому что люблю отсутствие. Необходимость покупать, чтобы прибавлялось, повергает меня в тоску, это не относится к книгам и нематериальным категориям типа путешествий — мыслей и впечатлений никогда не бывает много.

Гриша весь окружен вещами — это, Боже упаси, не тряпки, штанов и свитеров у него еще меньше, чем у меня, это предметы производства — станки, дрели, паяльники, установки большие и малые, микропроцессоры, эмуляторы, имитаторы — все это создает картинки на компьютерном экране, освещает ультрафиолетом, сверлит, точит, испускает запахи, дымы и металлические звуки: результатом являются тоже материальные предметы, создаваемые Гришей приборы, за которые люди платят деньги. Гриша любит тратить деньги, ходя в магазин за едой — в сверкающий универсам на углу и в скромную «Пятерочку» под окнами, он несет оттуда тяжелые сумки, которые я разгружаю под неизменные причитания бабушки о том, что мужчин нельзя пускать в магазин — они расточительны. Я открываю дверцу холодильника и заполняю его ярко освещенную внутренность коробочками и пакетиками с маслом, сыром и колбасой — Гриша любит, чтобы было много и что-то существенное: то, что ем я, он называет «не едой», он любит все ощутимое, интенсивное, структурированное, он варит по утрам густую кашу на молоке и ест ее, водя ложкой по огненной поверхности.

Бабушка в своем отношении к материальному скрытна и уклончива, как и во всем остальном: она никогда не скажет: «Да, я люблю колбасу!», на прямой вопрос она отклонится в иную плоскость и ответит, что ест ее потому, что надо принимать лекарства. На самом деле, ее терзают воспитанные социализмом противоречия, с одной стороны колбаса хороша, с другой стороны — разврат, потому что, с ее точки зрения, порядочные люди обязаны быть бедными, и слова «надо экономить» она произносит с убежденностью религиозного фундаменталиста.

Мы едим на кухне за длинным, разложенным с появлением в нашем доме бабушки столом: я — отвлекаясь к телефону, доедая потом, если не забуду, нечто холодное и потерявшее признаки. Гриша ест со страстью, если, не дай Бог, убрать у него из-под носа тарелку, к которой он прицелился, последует взрыв ярости и возмущения, негодование дикаря при отъеме добычи, съесть которую необходимо, чтобы снова охотиться. Бабушка ест со всей серьезностью и торжественностью, данный процесс ее уже никуда не ведет, он конечен и исполнен смысла сам по себе, иногда я вижу в этом замкнутом цикле что-то зловещее.

И мы с Гришей уходим в рабочую комнату: Гриша, восстановив едой израсходованные силы, возвращается к своему многочисленному имуществу, чтобы с его помощью создать что-то еще, добавив в мире от себя к уже имеющемуся многообразию. Я, то ли поев, то ли нет, усаживаюсь к компьютеру творить свои нематериальные делишки, тасовать колоду арендаторов между квартирами — заработать денег, а заодно набраться впечатлений, чтобы предаться потом со спокойной совестью отшелушиванию мира от не необходимых атрибутов и улавливанию неизвестных мне еще закономерностей.

А бабушка остается сидеть одна за столом яств, вспоминать и грустить об ушедшей молодости и голодных временах, защищаться от старости и изобилия мытьем посуды, преобразуя груду грязных тарелок в ряды сверкающей пустоты.

Маленькое счастье

Хорошо водителю маршрутки, когда все пассажиры уселись и передали деньги, и можно чуть-чуть проехать, не дергаясь, не считая монеты и не крутя головой, чтобы передавать сдачу.

Хорошо агенту по аренде, когда набегавшись с привередливым клиентом, поселив его, наконец, в квартиру, она идет по солнышку по нарядной пешеходной зоне с сахарной трубочкой в руке, жмурится от солнечных лучей и на пять минут забывает, что вот придет домой, и одолеют новые проблемы.

Хорошо девочкам-продавщицам выйти на лестницу покурить и пообщаться — обошлись бы и без ядовитого дыма, но противная тетка-супервайзер бдит, чтобы продавцы не кучковались в зале, а сидели как пришитые за стойками и оформляли покупки.

Хорошо когда кончаются напрасные труды, спринтерский забег, когда не знаешь, куда бежать: менеджер по продажам работает-работает, а потом слышит в телефонной трубке, что уже не надо, обошли конкуренты, расстроится, а потом плюнет и пойдет пить кофе с шоколадкой: пусть все зря, а все же — минута свободы, в следующий раз, может, повезет больше.

Хорошо немного отдохнуть — прикорнуть, перекусить, много уже опасно, можно доотдыхаться до того, что не будет денег, белке нельзя остановиться в колесе, можно только понизить скорость.

Вот и счастье не бывает глобальным, а только маленьким парашютиком для затюканного человека — выпялится бабушка в свой сериальчик и перестанет на час кряхтеть и охать, купит школьница в метро за десятку гламурное чтиво и до последней станции забудет о двойке по контрольной.

А максималист Гриша, ставящий перед собою громадье высоких целей, не признает маленького счастья, простые радости у него проходят фоном. Ему говоришь: Гриша, смотри, хорошая погода, давай на все плюнем, пошли хоть погуляем, а он отвечает, что никуда не пойдет, пока не сделал нового прибора. Ему говоришь, давай посмотрим по телевизору хорошее кино, когда его еще покажут, а он скажет, что не любит смотреть фильмы, ему не нужны чужие мысли, и, вообще ему надо почитать про новый микропроцессор. Ну, и я тогда устыжусь, ренегат, глупый пингвин, и перестану соблазняться уборкой квартиры, куда как легче орудовать шваброй, а потом сидеть в чистоте и радоваться, прихлебывая чай из блюдца, чем думать и писать рассказы, пусть все кругом валяется и зарастает, я забью на маленькое счастье, я буду мучиться в грязи и мечтать о большом.

Разговоры

Мы не то чтобы ничего вообще не сделали, но иногда любим потрепаться о том, что бы могло, скажем, быть, если бы мы, например, открыли кафе «Старое кино» с телевизорами «КВН» с линзами в витринах, с киноафишами фильма «Касабланка» или чего-то такого, и устроили бы там читальный зал и библиотеку вроде книжно-интеллектуального клуба, причем вопрос о том, для кого бы мы все это устроили и где, и откуда бы взяли деньги, не стоит, зато в деталях обсуждается, кто бы из наших знакомых и родственников что в этом кафе делал. В основном, предаемся завиральным фантазмам мы с Машей, мужская часть нашей компании самовыражается иначе: сойдясь вместе, Гриша и Егор начинают анализировать историю и делать выводы о прошлом и будущем, у обоих сильно развито чувство исторического, Гришу волнует пост-революционные годы и все то, что тогда происходило, тогдашний режим кажется ему абсолютным злом, не сравнимым ни с каким другим (по этому поводу мы с ним всегда спорим, я говорю, почему именно эта власть, а не, скажем, инквизиция или Гитлер, на что он отвечает, что масштабы несопоставимы, и что инквизиция далеко, а Гитлер перед Сталиным ребенок, на что я возражаю, что зло оно всегда зло, не бывает зла злее другого, но я думаю, что разница все же в происхождении — моем, крестьянско-пролетарском, и его — дворянско-интеллигентском, он острее воспринимает тупую несокрушимость подмявшей под себя живое силы).

Егора волнуют и шестидесятые, да и удаленное прошлое тоже, хотя в последнем своем сочинении он предсказал и мрачное будущее. Мироощущение Егора вообще катастрофично, пронеси перед ним стакан с водой, он с отчаянием предскажет, что стакан будет разбит, а несущий весь изрежется стеклами. И Егор, и Гриша, как, кажется, вообще, все мужчины — оба чувствуют и переживают конечность жизни, которую мы с Машей осознать не в состоянии. Егор мыслит, Гриша думает, мы же с Машей часто сами не знаем, откуда что берем, вот и в нашу первую встречу, когда я увидела Машу во дворе Дворца Культуры Дзержинского, я, не зная ее, почему-то поняла, что это она — автор нравящихся мне строк, и что мы с ней будем дружить.

Собираясь, мы сначала немножко обсуждаем наши с Егором литературные дела: Егор и я — функционирующие, кажется еще писатели, Маша уже давно ничего не пишет, хотя нет-нет да и выдаст шедевр, но стихов теперь никто не печатает. Потом мы говорим о том, кто что достойного прочитал — вкусы у нас совершенно разные, я в последнее время читаю Пруста, Андрея Белого, Егор — историю и мемуары, Гриша — если только историю техники или что-то про волнующие его тридцатые, но вообще ему читать некогда. Потом, заваривая чай и уплетая шоколадный торт, мы обсуждаем газеты, какой кругом ужас, народ вымирает, армия, милиция и произвол, и что же это будет дальше.

Иногда с нами бывает Николай, Машин муж: если сравнить нас всех в отношении к настоящему и недавнему прошлому, то мы с Гришей больше всех вросли и любим это новое время, хотя оно нас, наверное, скоро совсем доконает, но и Маша устроила из своего компьютера издательство — она упоенно делает оригинал-макеты и печатает по ним в типографии книжки непризнанным авторам, нянчась с несчастными авторами, как с детьми. Николай старше всех и предпочитает социализм, да и Маша до сих пор считает социализм временем счастья и веры, и она писала тогда восторженные стихи, и не для того, чтобы выслужиться, а потому что так чувствовала.

Ну, и напоследок, конечно, мы говорим про детей, кто из них что делает, как пытаемся их знакомить с «приличными» девочками и мальчиками, и что получается полная ерунда. А если мы собираемся у Маши и Николая и мимо на высоких каблуках с опущенным взглядом строгой учительницы проходит их дочь, мы сконфуженно умолкаем, Маша шепчет, что девочка пошла на работу, копит деньги на шубу, как у популярной телеведущей (самой Маше подобная шуба всегда была на фиг не нужна), и мы тогда виновато вздохнем и подумаем, что несмотря на немолодой уже возраст, мы все еще фантазируем, а набравшиеся житейской мудрости дети давно уже нет.

Тупиковое направление

Гриша всегда преувеличивает свои возможности, ему кажется, что он может так или иначе сделать что угодно, он не любит конфронтации в любом виде, он скорее предпочтет согласиться с нежелательным и претерпеть временные неудобства, чем сразу и определенно сказать «нет» в отличие от меня, кичащейся своим нежеланием лукавить и умением «рубить правду-матку», в прежние времена мы часто из-за этого ссорились, я его пилила, зачем не говорит прямо, сейчас же, затюканная своими многочисленными делами, я уже давно никого не пилю, пусть хоть на головах ходят, только не трогают меня, кстати, для семейной жизни это хороший рецепт. Гриша соглашается взяться за работу, которую ему навязали, за которую знает, что браться не надо, заказ эксклюзивный и разовый, времени на него уйдет много, денег не то что не заработаешь, а потеряешь, не сделав действительно необходимых вещей, да и не интересно — область Гришиных интересов в стороне. И все-таки он берется по того же рода соображениям — не хочется кого-то подвести или обидеть — и чем дальше работает, тем больше нервничает, понимает, что по-быстрому тут не обойдешься, нужно проводить серьезное исследование, на которое нет ни времени, ни желания, и старается все же как-то выкрутиться с минимумом усилий, чтобы и вашим и нашим, и не получается, и начинают поджимать по-настоящему текущие работы, и понятно уже становится, сколько потеряно времени и денег, причем тот, ради кого Гриша все это делает, вообще не в курсе, ему это, кажется, не так и надо, все эти «неудобно» и пр. скорее в Гришином воображении, это он сам себе внушил, что раз обещал, то должен, а на самом деле, кажется, вовсе нет.

И, тем не менее, он пробует так и этак, нервничает, а реально необходимые дела со всех сторон напоминают о себе мейлами, факсами и звонками, и вот-вот совсем уже засыплют, а он сидит, как пришитый и занимается дурью, и не может остановиться, и злится, и ругается на всех, бабушка уже даже и боится спросить, сделал ли Гриша источник, ходит мимо рабочей комнаты, как мышь, я тоже ничего не спрашиваю и даже не вздыхаю, даже не знаю, как себя вести, невозможно наблюдать, как человек мучается, и ничего нельзя посоветовать и даже посочувствовать нельзя, реакция будет однозначной.

А дни идут, и он, кажется, уже смирился, старается не думать, уже не злится, позволяет обсуждать, но очи потускли, во взгляде появилась обреченность, строя планы на дальнейшее, я обязательно прибавлю: «когда ты сделаешь источник», это как барьер, за которым снова пойдет нормальная жизнь и свобода, такое впечатление, что он, как Ходорковский, в тюрьме, только сам себя туда посадил.

И я вспоминаю похожие случаи, как американец, мой клиент, переписывался с девушкой, которая постоянно просила у него деньги на, кажется, действительно нужные вещи и постоянно попадала в такие ситуации, что если он не пошлет денег, то она пропадет. Девушка была молодая и красивая, американец уговаривал себя, что жизнь в России трудная и что, действительно, надо помогать людям, и чем больше она просила, тем труднее ему было себя уговаривать, он начинал уже злиться, а потом упрекал себя в черствости, в конце концов, он приехал встретиться с девушкой, понял окончательно, что она проходимка, изумился, как же он не остановился раньше, ведь давно уже все было понятно.

Или как другая девушка поехала в Новую Зеландию тоже к какому-то прохвосту, и тоже все было вроде понятно с самого начала, что у него там женщина, и что ему нужна еще одна или несколько, а, по большому счету, никто, но ей очень уж хотелось в Новую Зеландию, она уговаривала себя, что, может, ошибается, может, все как-то утрясется и образуется, и, конечно, вернулась, получив моральную (и хорошо, что только моральную) травму.

И когда нарыв, в конце концов, вскрывается: перепробовав все варианты, Гриша окончательно понимает, что — нет, малой кровью не обойтись — в этот день меня, слава Богу, нет дома, я в музее-квартире, но даже в стробированном виде по телефону ситуация мне ясна, Гриша готов растерзать неработающий макет, поносит человека, наградившего его этой фигней, грозится порвать с ним или кинуть ему все это в лицо (бедолага и не догадывается). И все урегулируется одним телефонным звонком, к которому Гриша готовится целый день, закрывает двери, чтобы не слышали, а звонок всего и длится две минуты, Гриша сообщает, что быстро не получается, а на исследования нет времени, человек нельзя сказать, что счастлив, но воспринимает с пониманием, обещает уладить, упреки не звучат, человека больше занимает случившийся в тот день футбол, и Гриша, к футболу совершенно равнодушный, разговор радостно поддерживает.

И когда все, наконец, рассеивается, и Гриша бросается разгребать завалы, закрыв тупиковое направление, мы вскоре едем куда-то и обсуждаем, как просто все закончилось, а каким ужасным казалось, и чтобы освободиться, надо было довести себя до полного исступления, разбить лоб, убедиться, что все, дальше некуда, но никак не повернуть в начале или в середине пути, как вода не может перестать течь, пока не заполнит емкость, значит, тоже подлежишь каким-то элементарным законам, а не сам хозяин своей судьбы.

Живопись и вышивание

Мой канадский друг Тод — полная противоположность нашей бабушке, хотя он тоже уже немолодой человек. Он что делает, то и делает и больших сомнений по поводу своих деяний не испытывает в отличие от бабушки, которая всегда сокрушается, что сделали или сказали что-то не то или неправильно и рвет на себе волосы, кто что подумает и какие будут последствия, ее любимая фраза «дураки мы дураки».

Тод, как и бабушка, живет с семьей дочери, и, например, совсем не разговаривает с внуком, потому что говорить им не о чем: внук не интересуется ни литературой, ни философией, а Тод не в курсе, что показывают по телевизору, оба только улыбаются, здороваясь, и это не вызывает ни у кого никаких эмоций, так сложилось, и все. Наша же бабушка, если Алеша занят своими мыслями и с нею не разговаривает, сразу начинает сокрушаться, как это такое, внук совсем не разговаривает с бабкой, разве это дело, разве так должно быть.

Тод не навещает в больнице свою потерявшую память столетнюю мать, не видя в этом смысла, а если я заговариваю с ним о нашем умершем друге, с кем единственным во всей Канаде он мог говорить об искусстве, отвечает только, что Курт умер, и этого не изменить. Бабушка же, чуть пригреет солнце, предвкушает, как мы поедем на кладбище, а услышав по радио, что умер кто-то, о ком она ранее даже не слышала, запросто может всплакнуть.

Тод никогда не поздравляет с праздниками, не помнит дней рождения, не откликается на комплименты, забывает отвечать на вопросы, шлет мне одну за одной посылки с коллажами, которые пять лет делал для выставки, а потом выставляться раздумал, все раздарил, а частично — потерял. Бабушка блюдет условности: если забудет кого с чем поздравить, станет убиваться и каяться, не совершает ничего сумасбродного, любит комментировать поступки и события, будто случившееся имеет способность меняться в зависимости от того, под каким углом его подать.

Тод живет, ни на кого не оглядываясь, следует собственным принципам, несет за поступки ответственность, если сделал что-то не то, говорит, что в его самоуважении пробилась брешь. Бабушка живет в соответствии с общепринятой логикой, постоянно сверяясь и приспосабливаясь, стремясь быть слепком с существующего образца.

Тод иногда пропадает, поначалу я думала, что, может, он на что-то обиделся, теперь я знаю, что он только мне и пишет, и даже если я сморожу невероятную глупость, или он вообще перестанет писать, или кто-нибудь из нас умрет, ничего, все равно, не изменится, а останется, как и есть.

Бабушка верит в ритуалы и жесты, сжимает мне руку, пытаясь выразить чувства, произносит слова, стараясь вложить в них душу, обижается, что я не могу ответить ей тем же, что в моем лексиконе нет таких слов, и ей не с кем поговорить.

Тод живет, будто импровизирует, будто пишет картину, не следуя никаким правилам, смешивает неожиданно краски, не обращает внимания на сочетания, он аутентичный художник, он пишет уверенно, такого, как он, никто никогда не писал.

Бабушка живет, будто вышивает на пяльцах, аккуратно заполняет готовые квадратики соответствующими крестиками, не фантазирует, не придумывает, она хороший мастеровой.

Я хочу быть, как Тод, но не ушла и от бабушки, я, кажется, делаю, что считаю нужным, мне чаще наплевать, кто что скажет и подумает, но я сама выдумываю себе трафареты, с которыми сверяю свои дурные поступки, как с перфокартой в жаккардовом ткацком станке. Наорав на кого-нибудь или, сделав что-то хорошее и дав понять, как дорого оно мне стоило, я потом терзаюсь и мучаюсь, я несу вину и угрызаюсь совестью, я нарисую что-нибудь, и, испугавшись, отойду в сторону, увижу, что плохо и перерисовываю снова, в результате получается мазня и каракули, я — и не художник, и не вышивальщик, у меня дрожит рука и нет уверенности, я не прибилась ни к какой школе, и, наверное, уже не прибьюсь.

Одни

Нам захотелось снова встретиться с Р. после того, как мы встретились с ним у Т. и испытали некую неудовлетворенность, потому что в гостях у Т. было много народу, ранее никак с Р. не связанного, а также Т. показал Р. что-то вроде самодельной летописи собирающейся у него компании и Р. нашел там грамматическую ошибку. Нам стало стыдно и несколько обидно, потому что мы-то познакомились с Р. много лет назад на литературной конференции, которые регулярно проводились в те времена, Р. был руководителем семинара, он поразил нас умением понять суть любого литературного опуса и выразить ее с помощью не менее, а чаще и более сильного литературного образа, отчего мы сравнили бы его и с Белинским, но в нем не было истовости, а лишь безнадежная ироничность и печальный взгляд из-под очков. Он не был злым, как положено критику, он был худой, высокий, в свитере, в нашем семинаре немедленно нашлась девушка, которая потом его везде сопровождала, с ней он приходил и в наше ЛИТО. Мы гордились тем, что это мы его «открыли», с нашей подачи им начали восхищаться друзья и Учитель, он стал вторым после Учителя человеком, про которого ни у кого не повернулся бы язык сказать и слова насмешки: хоть мы тогда и казались себе свободными и либеральными, но наше сообщество, по большому счету, было тоталитарным, Учитель был непререкаемым авторитетом, и Р. тоже попал в категорию, критиковать представителей которой было «табу». Да и не было причин его критиковать, он был талантлив, кристально чист в смысле, что никуда не подстраивался и ничем не пользовался, жил в коммуналке, приходил к нам в пальто с мутоновым воротником, как носили тогда старшие школьники, книжки его не издавали, и все же одно его имя вселяло в наши души трепет и восторг. Кроме того, он был приветлив и прост, не нарочито, а по-настоящему, надо было быть уж очень желчным человеком, чтобы найти в нем хотя бы тень самолюбования, скорее, в нем была устремленность в небеса и уверенность, что он видит там такое, чего другим не видать.

Потом, с кризисом тоталитарного строя начало кособочиться и наше ЛИТО: началось все с первых ренегатов — уже не помню формальную причину, по которой из него была изгнана без царя в голове поэтесса, посмевшая нарушить табу, потом изгнан был главный изгоняльщик, на котором держалась диктатура, потом все резко нарожали детей и куда-то делись и в ЛИТО пришли другие люди. А потом вообще настали иные времена, и мы не то, чтобы забыли своего Учителя, но в свете общего потока позволили критические высказывания, хотя ходили к нему в больницу и немножко помогали, но когда он умер и мы пришли на похороны, все, связанное с ним, было в прошлом, и при взгляде на лежащую в гробу маленькую фигурку, сердце сжималось от жалости, как все изменилось, хотя именно он определил нашу жизнь.

В новые времена каждый обособился, и оказалось, что можно существовать и самостоятельно, хотя мы по-прежнему встречались с Машей и Егором, другие отпали из-за тяги к алкоголю или перемены места жительства, границы мира, вообще, расширились, как географически, так и идеологически, оказалось, что можно не потеряться и вне организованной структуры или даже сформировать свою. Но и в собственных структурах мы пользовались привычными схемами — я, как в юности вешала на стену портрет хирурга, академика Амосова, так и теперь восхищалась вновь обретенными канадскими друзьями, училась их экзистенциальной безыскусности, кумирами Маши стали теперь не комиссары в пыльных шлемах, а собственные дети, про неюношескую мудрость которых она не уставала повторять. Егор, как и раньше, восхищался держащей последние рубежи интеллигенцией, Гриша восхищался скорее от противного, теми, кто декларировал отличие от бывших руководителей, и, конечно, мы все, разинув рот, наблюдали за происходящими на политической арене событиями, не набравшись еще опыта, восхищались дешевыми трюками, беря все на веру, не жалели эмоций и проворонили обман и лицемерие, а когда спохватились, стали утешаться, что все равно ничего бы не изменилось, даже если бы мы сразу все просекли.

И после разочарований и лет безверия мы встретили Р. у Т. и на нас сразу накатило былое: Р., несмотря на прожитую еще новую жизнь — поначалу он блистал в популярной газете и его книжку на моих глазах расхватали в Доме Книги, потом он болел и с потерей общего интереса к высокому на некоторое время оказался не у дел — несмотря на все это, Р. не изменился, грустно и искренне смотрел, был благодарен за то, что его позвали, и словно считая себя обязанным отчитываться, рассказывал, как на духу, что делал и как жил эти годы, сосредоточенно водя пальцем по скатерти, огибая по контуру вышитый цветок.

И, расставшись с ним, мы испытали смутное чувство, как будто среди мало знакомых людей, не связанных ностальгией воспоминаний, Р. рассказал не совсем все, как будто было еще что-то, что мы смогли бы понять, узнав у него, нам захотелось увидеться с ним еще раз и все как следует выспросить, и как только представился повод, мы позвали его к себе.

Но Р. не пришел, не очень хорошо себя чувствовал и, собравшись одни, сидя друг против друга в нашей маленькой компании, где все уже почти как один человек, мы вспоминали разные моменты жизни с Р. связанные: я — как несколько лет назад обратилась к нему с просьбой, которую он добросовестно выполнил, Егор — как встретил его на похоронах родственника, приходившегося Р. седьмой водой на киселе, и как Р., который в те времена болел, сказал Егору, что пришел туда, чтобы посмотреть, как это все может быть у него.

И тогда мы подумали, что вот, мы все ищем делать жизнь с кого, а Р. уже учится умирать, и пора, наверное, и нам прекратить поиски, мобилизовать собственные ресурсы, полюбить свое одиночество и отныне в нем пребывать.

Путешествия

Я думаю, что в жизни подлинно, от чего можно получить истинное удовольствие, потому что, на самом деле таких вещей не так и много и люди часто притворяются: идут, скажем, в театр, тратят деньги на дорогие билеты, предвкушают событие, а сами засыпают посреди музыкального действа, или опять же тратят деньги на поход в ресторан и ковыряются вилкой не пойми в чем, пытаясь общаться сквозь бьющую по мозгам музыку; или сбивают ноги и изнуряются, носясь по ИКЕЯм, а потом расставляют купленное, садятся, и ничего, все равно, не происходит. Получается, что от денег мучения и хлопоты, а без денег вообще тоска, но я пропустила, наверное, самое главное — страстную любовь, хотя и это, если случается, то чаще на время, да и то как хворь, а потом, все равно, проходит, и, освободившись и оглядевшись по сторонам, человек продолжает искать мобилизационные ресурсы.

И, конечно, я знаю, что истинен только творческий процесс и нет иной радости, как удовлетворение от выполненной работы, и все-таки нельзя же так ограничивать жизнь, да и даже с точки зрения пользы, постоянно работая и ни на что не отвлекаясь, заходишь, в конце концов, в тупик, и, наоборот, правильные решения как раз и приходят после того, как безрезультатно бьешься-бьешься, а потом переключаешься.

Гриша любит созерцать природу, его вдохновляет стихотворение «звезды меркнут и гаснут, в огне облака», Гриша еще мечтает, что когда-нибудь и он будет плавать с удочкой на лодке по озеру. Фотографировать Гриша любит пейзажи, он, вообще любит неодушевленные предметы, а людьми интересуется постольку, поскольку они включены в технологический процесс, не ученые и не инженеры с его точки зрения только зря околачиваются в мире, таящем столько научно-технических возможностей.

Алеша, сын, любит смотреть бокс и бои, он и сам отрабатывает дома приемы, изо всех сил мутузя грушу, он ценит в жизни преодоление и решение последовательно поставленных задач, и, глядя на бои, закаляется, наверное, зрелищем суровой мужской безжалостности.

Бабушка любит, чтобы все были дома, и покой, она постоянно пересчитывает домашних по головам, стараясь убедиться, что никто не отсутствует. Она мечтает, чтобы ничего не менялось, она, наверное, знает, что в ее возрасте перемены уже не к добру, и ей хочется законсервировать жизнь, закатать ее в банку, как раньше она закатывала компоты.

Я, наоборот, обожаю перемены: я люблю путешествия — сесть в машину и поехать неизвестно куда, я до сих пор люблю приключения: даже если на дороге перестает заводиться мотор, мимо несутся машины, а вокруг никого на сотни километров, и, наконец, отчаянный бритоголовый головорез тащит нас на веревке с бешеной скоростью. Мне хочется всюду проникнуть и везде быть, увидеть все одновременно и ничего не упустить, я готова мчаться неизвестно куда, чтобы увидеть сама не знаю что, мне невыносимо думать, что оно существует где-то там без меня, мне хочется сунуть свой нос в каждую щель или хотя бы приблизиться к такой возможности.

А потом я люблю возвращаться, когда потусовавшись несколько дней в иных краях, поняв, что по-настоящему все равно не проникнешь в чужой мир, разве что вывезешь свой немного погулять, едешь домой с сосредоточенным лицом, перебирая в памяти увиденное. И разглядывая фотографии, как свидетельство тщетных попыток убежать, доказательство единственности надоевшего до чертиков пути, как домашние штаны, снова напяливаешь свой обиход, на какое-то время перестаешь жаловаться и успокаиваешься.

Мы будем отдыхать

В этом году мы будем отдыхать. Мы поедем на дачу — в прежние годы мы все время на ней работали: то закладывали фундамент, то строили дом, то рыли колодец, то сажали, пропалывали или выкапывали плоды и фрукты. В этом году все будет по-другому: мы красиво уберем дом, выкосим газон, установим на нем зонтик, столик и складные кресла и будем сидеть и загорать или разговаривать и читать книги. Мы сначала приведем в порядок дом — вымоем полы и соберем привезенный из города старый шкаф, перед тем как устанавливать шкаф мы, чтобы отдыхалось красиво, переклеим обои. Мы вымоем окна, выстираем и повесим шторы, а потом починим разваливающееся крыльцо, по ходу переложим покосившуюся печь, починим дырявую крышу, поправим фундамент, выкрасим полы, объездим город в поисках хорошеньких циновок, а потом переключимся на огород. Мы купим новую косилку, сделаем специальный удлинитель и в каждый приезд в выходные будем, жужжа, ходить с ней по заросшему участку, как с металлоискателем, предвкушая, какая будет ровная лужайка. Мы купим рассаду и семена не кабачков и петрушки, а туи, кипариса и других экзотических растений, чтобы, устроив ландшафтный дизайн, посадить их вокруг зонтика и кресел и наслаждаться их созерцанием, когда мы будем отдыхать. Пока мы возимся с растениями, лужайка снова зарастет, и мы ее снова выкосим, а тем временем, наступит жара и станет светить солнце, и мы, пользуясь случаем, вытащим из дома для просушки все матрасы и подушки, и будем колотить их выбивалкой. Мы приложим к устройству места нашего будущего отдыха столько усилий, что соорудим еще и камин, украсим его для пущей красоты изразцами, но материя на провисших складных креслах окажется не в тон изразцам, и мы поедем за новой материей в город. И когда все будет уже совсем готово, мы усядемся в кресла отдыхать, но наступит осень, польет дождь и нам придется отложить отдых до следующего года.

Или мы не захотим ничего откладывать и просто перешагнем через отсутствующую доску на скрипящем крыльце, отведем глаза от разваливающейся печки, постараемся не думать о разрушившемся фундаменте, подставим тазы и калоши под льющуюся сквозь дырявую крышу воду, усядемся прямо в высокой траве в блеклые провисшие кресла, и, отмахиваясь от гудящих в сырости комаров, попытаемся отдыхать, но искусанные комарами, провалившись-таки в дыру в крыльце и растянув связки, замерзнув ночью без печки и угнетенные мыслью о фундаменте, мы плюнем на этот отдых, запрем кресла в доме и поедем в город работать.

Нереальные люди

В эти белые ночи и в светлые неяркие дни странные гости приходят в музей-квартиру Кржижановского, где я работаю смотрителем. Папа с сыном, родственники, десять лет назад уехавшие в далекую страну, превратившиеся с тех пор из живых людей в строчку в компьютерной адресной книге, а теперь материализовавшиеся спустя столько лет — двадцатилетнего мальчика, конечно, уже не узнать, а папа — на вид мало изменившийся, но с новой западной лучезарной улыбкой и незнакомыми жестами. Едим с ними торт, пьем чай и вино, за два часа, что они проводят у меня, пытаются рассказать о своей жизни там и узнать, как мы живем здесь, получается сумбур и восклицания; уходя, оставляют после себя ощущение нереальности: то ли они были, то ли какие-то другие, и были ли вообще, и нет уже вопроса, правильно ли, что они уехали, а мы остались, просто у всех теперь такое разное свое, остается только удивление, а куда делись те, прежние, и судя по взглядам, ловимым мною во время встречи, ясно, что аналогичный вопрос занимает и их.

Или приходит клиент из Швеции, грустный романтик с одухотворенным лицом, и приглашает покататься с ним на машине времени — снова открыть брачное агентство, и я, в ужасе замахав руками, словно восклицая: «Чур, чур меня!», пытаюсь объяснить, что вот уже год, как занимаюсь другим, что прежняя тема закрыта, книга написана и даже уже напечатана, невозможно повернуть время вспять и вернуться в прошлое, и он понимающе кивает и все же долго говорит вариациями на исчерпанную тему, я отвечаю, глядя в окно, и, замолчав, он спрашивает, не считаю ли я его чокнутым, а я говорю, что нет, просто мы разошлись во времени.

Или еще один иностранец, на сей раз американский писатель, в прошлом чемпион мира по плаванию, которого я приманила тем, что тоже писатель, вызвавшись читать его роман о пловцах, выиграла этим «тендер» у многочисленных конкурентов-риэлтеров, заселив заодно на квартиру. А теперь он изучает по мне российскую жизнь, приходит, садится в кресло, смотрит с сожалением, спрашивает: «Ну, что же ты все время работаешь, а когда ж ты живешь?», а я тоже смотрю на него с сожалением, потому что для познания жизни там у себя он смотрит в день по голливудскому фильму на DVD, а здесь ищет по отдаленным метро «банды бездомных детей», чтобы вставить в свой новый роман о России, с завистью говорит, что у нас здесь реальная жизнь, а там, где он живет, нет реальных людей, и уезжает, бедненький, собираясь все это описывать.

И выйдя проводить американского писателя до метро, возвращаясь одна, я смотрю на светящееся окошко музея-квартиры, куда давно уже не ходит народ, и в котором я по-прежнему зачем-то сижу, я смотрю на действо белых ночей вокруг, с выплывающими из-за поворота канала лодками разных сортов и размеров, на жонглеров факелами, на играющих на ксилофоне детей, на шатающиеся по набережной по неизвестной причине толпы людей, и вспоминаю, как швед говорил, что у них в Стокгольме тоже белые ночи, просто нет этого бизнеса.

А когда проходит пора белых ночей и из города разлетаются мечтатели всех мастей, ко мне снова тянутся мои привычные визитеры, волокут обсуждать до боли знакомые, как мешки из «Пятерочки», проблемы, и с горячностью все обсудив и по обыкновению ни к чему не придя, мы идем к метро и в свете фонарей отбрасываем длинные тени, как свидетельство нашего существования в нетуристский сезон.

В пределах очерченного круга

Мы песчинки, мы два крохотных вектора двух враждебных сил. Теперь я знаю, фильмы про вампиров не вымысел — они не лишены основания. Глупые старики не виноваты, они орудие, их уже наполовину забрало то черное и отвратительное, чему нет названия, они и хотели бы, да не могут, у них нет сил сопротивляться, им велено заграбастать как можно больше, чтобы превратить живое в такой же, как они сами, уже готовый к утилизации материал. Обороняясь, мы сопротивляемся, используя все доступные средства, мы пытаемся вырваться и не даться и попадаем в ловушку: сопротивляясь яростно, и уже побеждая, мы даем слабину, нам жалко поверженных, нам стыдно, что наше поведение неподобающе, наши противники так несчастны и жалки, но злые силы именно на это и рассчитывают — посредством угрызений совести они продолжают атаку, и понемножку — помаленьку из нас уходит способность к борьбе, меркнет радость жизни, терпится-любится, делается привычным безрадостное существование, нас относит все дальше туда, где все уже приготовлено и выстлано, где золото букв и эмаль фотографий, а пока пилюли-болезни, горшки и прокладки, ежевечерние прогулки в аптеку, смещение понятий — еще совсем недавно чудесная живая жизнь вытесняется забравшимся в гнездо противным кукушонком — цепляющимся за шею ледяными руками по сути уже полумертвым существом.

И способность к сопротивлению мутирует: вместо того, чтобы резануть по живому, выйти из рамок, которые по прекраснодушному легкомыслию сами себе создали и решить проблему раз и навсегда, мы бунтуем в пределах очерченного круга, бессильно ругаемся, думаем, что даем отпор, сыплем интеллектуальными терминами, будто строча из пулемета, и испуганно глядя склеротическими глазами, наши мучители ничего не понимают, они покорно сносят наше бессильное тиранство, они знают, что сила, все равно, за ними, и чем более мы их третируем и поносим, тем более будем мучиться потом, хлопать дверью и убегать, и снова врываться, выкрикивать что-то обидное и бесполезное, опять убегать и возвращаться, и, в конце концов, мы смиряемся, запиваем или просто сдаемся и умолкаем, понимая, что прежняя свобода потеряна, и поскольку нет необходимой святости и доброты, счастье уже невозможно.

Иногда, конечно, все представляется по-другому: это неповоротливое существо полностью в твоей власти, вот доверчиво лежит на диване, подложив под голову костлявую ладонь, или по-детски радуясь, лопает мороженое, или послушно выполняет твои инструкции в ванной, или имеет еще наглость капризничать. но ты-то ведь могучий и всесильный и можешь подать нищему копеечку, да и какая, в конце концов, альтернатива — новинки ОЗОНа, горящие туры в Тунис, прочая мишура и дребедень?

А примеры можно нанизывать, как бисер на нитку: оживляется, если вдруг что-то и у меня заболит, с удовольствием спрашивает, а как же я теперь буду водить машину? Вовлекает в ритуалы, требуя, чтобы закрывали на даче сарай с рухлядью от вымышленных воров; ловишь себя на том, что машинально испугаешься, забыв закрыть, потом плюнешь, обозлишься, демонстративно распахнешь дверь, но с неотвратимой целеустремленностью шаркает к сараю и закрывает. Или мерещатся какие-то гадости и ужасы типа брошенной на стол дохлой птицы. Или причитает, как на паперти с выплаканными глазами: «бедный мой ребенок», и тут же с обидой: «тебе-то хорошо»… и: «пойду по миру, люди помогут…» Или когда, моя посуду, Гриша напевает «У Геркулесовых столбов…», деловито спрашивает, а почему это мы совсем не варим «геркулес»?

И, проводя отпуск на даче с Гришей и бабушкой, едя на велосипедах купаться, я рассказываю Грише, о чем собираюсь писать, и на его вопрос, а в чем же тут оптимизм, отвечаю, что — живем и не поубивали же еще друг друга.

— Это скорее страх перед Уголовным кодексом, — оптимистично итожит Гриша.

Еще день

Люди, львы, орлы и куропатки, толстый исландский писатель с хромою ногою, кидающий куда ни попадя одежду, неприспособленный, теряющий ключи, плюхающийся в ботинках на кровать и садящий в комнатах папиросы для лучшего написания романа, и приходящая в ужас от всего этого квартирная хозяйка, жалостно просящая не ходить по коврам в уличной обуви и не прокуривать красиво обставленное помещение.

Бабушка, c неотвратимостью судьбы шаркающая по коридору, норовящая собрать всех в одну кучу, как в физическом смысле, чтобы были дома, так и в нравственном — подогнать всех под одну гребенку, и Алеша, не выносящий запретов и ограничений, выходящий в детстве из угла, готовый с кулаками защищать свою свободу.

Гриша, чувствующий себя комфортно дома в одиночестве за осциллографом в прожженной паяльником футболке, чтобы только не мешали мыслительному процессу, и его мама, тяготеющая к гламуру, любящая хождение по гостям и светские разговоры, не забывающая, что ее тетка танцевала с шалью в Смольном институте.

Я, бегающая туда-сюда по коридору от компьютера к стиральной машине, разгребающая завалы и борющаяся на всех фронтах с небытием и застоем, обгоняющая по несколько раз движущуюся в одном направлении бабушку, прокручивающая при этом в голове, что еще предстоит сделать, рефлексирующая на разных уровнях, что не на кого пенять, раз избрала такую миссию и набрала себе столько, вечно нервничающая, везде опаздывающая и срывающаяся на истерику, всех во всех грехах обвиняя.

Жители дома No** корпус 2 по нашему проспекту, созванные на собрание по поводу организации ТСЖ и так ничего не организовавшие, бессмысленно орущие, что им накинут на шею удавку, сбитые с толку седовласым коммунистом, зовущим на баррикады.

И, загрузив по десятому разу стиральную машину, проведя квартирный поиск для учащегося в ЛЭТИ сирийского студента, сбегав между делом на собрание, испытав на нем острое желание свалить жить в какие-то другие дома или страны и осознав также, как овладел, наверное, когда-то массами Владимир Ильич Ленин, выслушав параллельно по одному телефону препирательства исландского писателя с хозяйкой, а по другому вопрос сирийца, сможет ли он в найденной квартире играть на национальном арабском инструменте, услышав из Алешиной комнаты вопрос, почему уже вечер, а никто не зовет его обедать, открыв было в негодовании рот, но услышав из-за плеча бабушкину непрошеную подмогу, отскочив от захлопнувшейся перед носом Алешиной двери, зашипев на бабушку, чтобы не лезла не в свое дело, отпрянув от выскочившего в сердцах из другой комнаты Гриши, запаренного чтением по телефону длиннейшего письма из-за границы, которым он вроде как тоже должен восхищаться, выслушав Алешину холодную проповедь, что синдром нытика или жертвы — это низко, устыдившись, пойдя на кухню, приготовив за пятнадцать минут очередной фаст-фуд и салатик, усадив за стол всю семейку, не свернувшую еще окончательно боевых действий, решив для пущего умиротворения взбить им еще сливки с замороженной черникой, вернув всех этим в состояние пусть неустойчивого, но баланса, освободившись, снова вернувшись за компьютер, пытаясь понять, какие от всей этой каши у меня возникли мысли, отлынивая, треплясь по электронной почте с Байроном Дейли, просидев с чугунной от недосыпа головою, отправясь в традиционный душ в полтретьего ночи, проходя в махровом халате по своим притихшим в ночи владениям, я думаю: ну ладно, еще день мы отвоевали, завтра все по новой начинать.

Ответ

Вечером не улечься спать, потому что ищутся ответы на неразрешимые вопросы: не те, придуманные в детстве, когда ухватившись за бабушкин (тогда мамин) подол, следуя за нею во время уборки или стирки, спрашивала, что мама сделала бы, если бы ей предложили убить меня или папу, и посланная по возможности далеко, разочарованная, отступалась, а те, на которые не ответить самой: как укрепиться и обрести ровное отношение, а не множество разных выражений лица, про которые говорил в детстве Алеша, когда и сама не знаешь, чего от себя ожидать, и, опять же по Алешиному выражению, постоянно «меняешь характер» из жалости к себе или в ответ на, может, не самые лучшие поступки людей, вызванные в том числе слабостью, усталостью или болезнью. Как сделать, чтобы ордината была непоколебимо горизонтальной чертой, а не взвивающейся вверх квадратичной зависимостью, как научиться исполнять, что положено, верить, что слова и поступки мало что значат, как отрешиться и не обращать внимания, не флюктуировать мучительно туда-сюда.

Или как быть, когда надавал авансов, когда на тебя рассчитывает группа людей, и все, связанное с ними, такое привычное и родное, но внутренний голос зовет прочь и дело даже не в страхе — оставаться одной и по нулям уже не впервой, но жалко бросать насиженное место, и так хотелось бы все сохранить…

Или еще параллельно думаешь, а надо ли следовать внутреннему голосу и делать то, что он велит (а часто просто ничего не делать), или надо все же подстраиваться к общепринятым схемам в надежде на лучший результат, надо ли заискивать перед миром, рассчитывая, что он тебя за это поощрит, или презрительно бросить вызов, хотя это, наверное, громко сказано, а на самом деле, испытывая глубокое неудовлетворение, все же понимать, что отклонения будут еще более вымороченны и искусственны, упрямо сидеть при своем, в глубине души надеясь, что судьба оценит упорство.

Или когда выбираешь между свободой, отсутствием возможностей и наличием возможностей и канонами, которые отныне надо соблюдать, или между собственными желаниями и чувством долга, и последнее, конечно, перевешивает, не принося радости никому, и, сравнивая преимущества и недостатки, видишь, что выбирать можно только между плохим и очень плохим.

Или уже вполне практические вопросы, когда отсутствует малозначимая ерунда, вроде мелочь, деталь, но такая, какой сумасшедший, скажем, отличается от нормального человека — вроде все то же, а приглядишься — совсем не то; вещь, без которой обходишься, перебиваясь, вроде лишней комнаты, чтобы сделать жизнь немного нормальней, или где взять денег, чтобы эту деталь обрести, или, может, как-то перетряхнуть имеющиеся ресурсы, кумекаешь, что куда перенести и переставить, и как ни кинь, получается одинаково плохо, хотя иногда на короткое время и кажется, что хорошо.

Или, между конкретных мыслей, насмотревшись и наслушавшись, задаешься и вопросами общего порядка: как жить в этом полном несправедливостей мире, где как начнешь перечислять ужасы, так легче удавиться, где нет стабильности и наползает то одна, то другая проблема, если нет уже сил ничего доказывать и что-то еще разгребать.

И вперив глаза в потолок, лежишь и думаешь, как справишься и решишь все вопросы, как наберешься хороших положительных качеств и при этом не сбрендишь, как выплывешь и сможешь опять продолжать.

И находится ответ, от которого становится чуточку легче, универсальный и всеобъемлющий на все случаи жизни, опора-соломинка, за которую единственную только и можно схватиться, и, зарывшись в подушку, со вздохом шепнешь: «Как-нибудь».

У других

У других все кажется лучше и правильней: я бы тоже хотела работать начальником смены на заводе, быть многодетной матерью и мастером спорта по дзю-до, сочинять стихи и петь их под гитару, выступать с детьми на телевизионных конкурсах и выигрывать призы, летом всей семьей собственноручно строить дачу, опылять огурцы и консервировать яблоки и сливы, растить детей уважительными, дружными и трудолюбивыми, чтобы работали и учились, чтобы стали неприхотливыми и выносливыми, не боялись армии и были спокойными и уверенными в себе.

Или я хотела бы быть охранником, работать сутки через трое, халтурить еще на двух других работах, может, даже тоже охранником, вечером, когда на работе никого нет, с удовольствием смотреть телевизор, в выходные ходить в торгово-развлекательный комплекс, сидеть за столиком, пить пиво или кока-колу и слушать музыку или кататься на стеклянном лифте, взмывающем вверх из фонтана на иллюминированном островке.

А, может, я бы была положительным молодым человеком, отслужившим в армии студентом юридического факультета, вкалывающим, чтобы платить за обучение, сварщиком теплосетей, молодым отцом, собирающимся вселяться в новую квартиру, которую помогли купить родители, мечтающим о собственной фирме, о покупке в кредит еще одной квартиры, чтобы устроить в ней офис, не боящимся никакой работы, самостоятельно сделавшим в своей квартире качественный евроремонт.

А лучше я бы была известным хормейстером, наряжалась бы на выступление в сверкающий блестками пиджак, дирижировала бы прославленным хором, не стеснялась бы гнать попсу, отпускать на потребу шуточки и получать за это хорошие бабки, плевала бы на восклицания эстетов, что это чудовищно, убеждала бы себя, что победителей не судят, и пусть плачут малахольные неудачники, которые никому не нужны.

А еще лучше я была бы, наоборот, истовой служительницей высокого искусства, может, даже, певицей, если бы у меня был хороший голос, нечего и говорить, что я бы тогда только и делала, что выводила рулады, и не важно, пела бы я на оперной сцене или в церковном хоре, главное, что я бы ни о чем другом не помышляла, а только, чтобы голос оптимально звучал.

Или я была бы монахиней в монастыре, днем работала, а утрами и вечерами молилась, я бы тогда носила длинную юбку и белую косынку и купалась бы с сестрами летом в освященной купальне в монастырском пруду.

И все же больше я хотела бы быть богатым новым русским, объездившим весь мир, имеющим все, включая титановую мобилу, и сидела бы я тогда, пригорюнившись, в своем пентхаузе в кресле из крокодиловой кожи и размышляла, чего бы еще пожелать.

А, может, я стала бы как раз бомжом, нашедшим что-нибудь хорошее в помойке, и сидела бы я тогда не в кресле, а на тротуаре на газетке и грелась бы на солнышке, радуясь тому, что нашла.

И, вообще, я хотела бы быть кем угодно, хоть увиденным, хоть выдуманным мною, и не потому, что бабушка говорит про других: «счастливые люди», а потому что хочу все, и, в первую очередь, то, чего нет.

Прогулка

Из дома можно уехать на лыжах, но это позже, когда голая чернильная унылость посветлеет от снега, и можно будет надеть ботинки, взять лыжи, пройти остановку до лесопарка, а там зацепить крепления и, неуверенно манипулируя лыжами и палками, заскользить в мягкую рыхлую тишину. Сейчас можно уехать туда на велосипеде — проделать сначала тот же путь по тротуару, объезжая людей и поребрики, доехать до леса и углубиться в него по дорожкам, засыпанным листьями, по возможности объезжая грязь, ямы и корни, слушать, как скрипят елки, нюхать, как пахнут листья, выезжая обратно, гадать об источнике приближающегося шума, думать, не поезд ли это, потом понять, что просто это шум города, которого не замечаешь, когда он вокруг.

Или поехать по вновь открытой дороге туда, где раньше были пустыри: переключив передачу, часто и быстро вращая педали, медленно въезжать на длинный и высокий путепровод, а потом, опасливо придерживая тормоза, со свистом нестись вниз, обозревая дали, марсианские виадуки и развязки строящейся кольцевой автодороги, копошащихся строителей в оранжевых куртках, сваи, краны, песок, синеву небес.

Или можно, наоборот, уехать вечером в центр: просто сесть на любую маршрутку, выйти на Невском и пойти куда глаза глядят, например, по каналу в Коломну, в тихие темные улицы, куда еще не вполне добрался капитализм, где люди спускаются в тапочках в подвальный магазинчик, из которого вдруг выскочит продавщица и с криком устремится в анфиладу дворов, отважно преследуя скрывшегося там не заплатившего за пиво мужика.

Можно по Фонтанке вернуться на Невский, заглядывая в окна совсем пустых и рядом — битком набитых кафе, гадать, в чем разница, думать, что культуру посещения кафе мы так и не переняли: собираем старшее поколение по-прежнему дома, хоть и не готовим больше, а просто покупаем в магазине торт и салаты; друзья же забегают, в основном, на работу, где за чаем без хлопот можно обо всем поговорить.

И, меряя ногами километры по уже темным, в огнях фонарей улицам, глядя на отремонтированные и не отремонтированные дома, на освещенные окна со стеклопакетами и без, гадая, какая за теми и за другими протекает чужая жизнь, мы словно утаптываем, упорядочиваем и свою: появляется способность, не перемывая разными словами одно и то же, высказывать какие-то другие утешительные мысли, скажем, о моментах гармонии, которые случаются так редко, только на самом стыке, на переходе, причем лишь на короткое время. Вот, например, жалуешься на перманентную занятость, когда прямо некогда вздохнуть, потому что действуешь по разным направлениям, как компьютерная многозадачная система, при этом думаешь, какое будет счастье, когда все это разгребешь, а, разгребешь, только успеешь обрадоваться, как уже раверзается бездна и пустота, и с радостью хватаешься за новые, слава Богу, пока еще накатывающие дела.

Или написание рассказа: думаешь-думаешь, ничего не придумываешь, есть вроде какие-то мысли, но чего-то не хватает, отлыниваешь, в оправдание себе берешься за другую работу, потом вдруг что-то еще увидела или услышала, и — вот оно, знаешь, поняла, теперь всего и дел, что записать, но опять оттягиваешь и ходишь кругами, а потом чувствуешь, что все — дальше откладывать некуда, и тут происходит по-разному- иногда, действительно, получается и радуешься, хотя сразу уже задаешься вопросом, а что дальше; а иногда все оказывается ложным, и тогда начинаются мучения: и это никак не закончить, и новое не начать, и, наконец, со скрежетом сдвинувшись каким-то образом с мертвой точки, не ощущаешь уже ничего, кроме усталости и пустоты.

Так и цветы цветут только раз в году, долго готовятся, потом выпускают красивую яркую стрелку, а через пару дней она уже пожухла, а еще через два дня ее, осыпавшуюся, безжалостно срезают, чтобы не мешала цветку отходить и набираться сил.

Да и то, если подумать, никто ведь и не питается концентратом, его кристаллы лишь растворяются в воде в пропорции семь или сколько-то к одному, и ничего не остается делать, как пить этот разбавленный компот.

Конечно, если накатит неудовлетворенность, всегда есть соблазн искусственно повысить концентрацию, во что-нибудь уверовать или подхватить витающие в воздухе идеи, но верится что-то все более и более с трудом, да и не слышно что-то вокруг завлекательных песен.

И, нагулявшись, мы спускаемся на Сенной в метро, где с эскалатора слышим, что внизу играют на флейте. И проходя мимо девушки, музицирующей в пустом вестибюле с серьезным лицом, я думаю: только бы инструмент нормально звучал, а все остальное — уже второстепенные вещи.

Ламповый усилитель

Сделать ламповый усилитель не было, конечно, для Гриши целью всей жизни, разговоры о нем начались, наверное, лет десять назад, когда Гриша на юго-западном рынке познакомился с Б., издающим тогда журнал о ламповой технике. Б. несколько раз к нам заходил за материалами для журнала, которые откуда-то имелись у Гриши, он был разговорчивым человеком, много курил, они с Гришей выходили на лестницу, Б. что-то Грише рассказывал, а Гриша слушал. Потом Гриша совершил несколько мало понятных мне поступков — с кем-то договаривался, куда-то ездил, на вопросы отвечал уклончиво, брал ключи от бабушкиной квартиры, я особо не вдавалась, но подспудно чувствовала: что-то он замышляет. Все открылось, когда, приехав с дачи, бабушка обнаружила на шкафу невероятной тяжести вещи — громадных размеров динамики и корпус усилителя, а также несколько старых ламповых приемников. На вопросы Гриша ответил, что, конечно, не сейчас, потому что некогда, но когда-нибудь, когда будет время, он тоже сделает ламповый усилитель и отреставрирует приемники — все детали он уже по дешевке раздобыл, и мы будем слушать дивного качества музыку. Гриша в упоении рассказывал, как звучат в ламповом усилителе басы, какие они густые и бархатные, и что его звучание невозможно сравнить со звучанием самого навороченного современного музыкального центра: даже голос у Гриши звенел, когда он изображал эти хваленые басы и рассказывал про виды усилителей. В доказательство Гриша вскоре повел меня в магазин Hi-Fi на Литейный, где продемонстрировал промышленные образцы ламповой техники и, самое главное, их цены, всем своим видом призывая проникнуться ошеломительной выгодностью его приобретений. Я только спросила, а куда же мы поставим такие огромные колонки, но устыдилась своего вопроса, глядя на Гришино вдохновенное лицо.

Сразу скажу, что, по крайней мере, двух человек Гриша так или иначе втянул в это увлечение: первым был американец Гари, с которым мы в те времена дружили — тема ретро была для меланхоличного Гари волнующей и вдохновляющей, она навевала ему мысли о быстротечности жизни, он с любовью и грустью смотрел на старые приемники, и, уехав в Америку, тоже назаказывал ламп и книг по усилителестроению. Вторым человеком была, как ни странно, бабушка, которая начала беспокоиться, что под тяжестью динамиков провалится пол и обрушится дом, она на полном серьезе уверяла, что ночами слышит треск и что это перекашиваются стены.

Основные помыслы Гриши занимали, однако, металлоискатели: они, в отличие, от ламповых усилителей, были проектом длинным, к тому же коммерческим, они были, если можно так выразиться, законным браком, в то время, как ламповые усилители явились неожиданным романом, взбудоражившим Гришино воображение. В этом романе прозвучала и трагическая нота: Б., увлекший ими Гришу, неожиданно заболел и умер, последний номер его журнала выпускала уже без него его жена, а потом журнал и вовсе перестал существовать. Вслед за журналом с рынка исчезла и палатка с деталями для усилителей — время всякой самодеятельности, кажется, ушло, и все же динамики и приемники по-прежнему хранились на бабушкином шкафу, в то время как Гриша программировал микропроцессоры для металлоискателей, а параллельно вернулся и к высоковольтной технике, с которой, кажется, несколько лет назад окончательно распрощался и на которую снова возник неожиданный спрос.

В это время Гриша увлекся также кладоискательством: он завел себе резиновые сапоги и камуфляжную куртку, наш «Москвич 2140» сменила баклажанного цвета «Нива», на которой можно было забираться в непроходимую глушь. Гриша вступил в поисковое общество, познакомился с разными людьми, обуреваемыми поисковой страстью — Гришу во всем этом деле интересовала, в первую очередь, возможность опробовать в полевых условиях приборы собственной разработки, сравнить их с иностранными аналогами, а также выбраться на дикую природу, любителем которой он всегда был.

Находками, которые Гриша привозил из своих экспедиций, были какие-то старые ложки и вилки, иногда он демонстрировал нам и ржавые старинные монеты, но золотые динарии, легенды о которых ходили среди Гришиных знакомых, так и остались чем-то мифическим, хотя носились упорные слухи, что кто-то где-то их в большом количестве нашел.

А потом Гриша стал ездить на поиски реже, разве что с сугубо утилитарной испытательной целью на пляж в Репино, где он упорно толокся на пятачке с очередным прибором, проверяя его так и этак, слушал, как он по-разному свистит, а я, никогда не отказывавшаяся сопровождать его в цивильные места, прогуливалась по берегу и кормила птиц.

Вскоре к нам переехала жить бабушка, и мы неожиданно поняли, что не можем надолго уехать и ее оставить — в результате летом мы стали совершать лишь короткие ездки с фотоаппаратом по окрестным монастырям, и хотя увлечение церковной архитектурой для Гриши и не было новым, такое обилие интересного так близко от нашей дачи, которое прежде, улетая в дальние страны, мы почему-то не удосуживались посетить, его поражало.

А когда мы стали приводить в порядок заброшенную бабушкину квартиру и встал вопрос, куда девать динамики и приемники со шкафа, я, задумчиво обходя комнаты в нашем доме, стала искать место для будущего лампового усилителя, соображая, где мы будем слушать дивной красоты звук. Но Гриша, выслушав мои предложения, сказал, что вряд ли в этой жизни у него будет время и возможность заняться ламповой техникой, и что он уже договорился, куда их пристроить.

Я и «она»

Плохое и хорошее перемешано, но никто не хочет казаться плохим: если плохое не вылезет наружу, то ничего, мало ли, какие могут быть мысли и желания, есть на это и пословицы: шито-крыто, не пойман — не вор, если не вскрылось, то как бы и не было, а, с другой стороны, надо еще подумать, что важнее — начальные условия или конечный результат, на последний могут влиять случайности, а тайное, даже и не ставшее явным, все же было.

Я обращаюсь за примерами сначала к другим, знакомо ли им чувство, когда, будучи недостаточно честным или ответственным, думая, что сойдет и никому не повредит, а скорее просто не думая, может, конечно, и чувствуя микроскопический укол, но постаравшись его не заметить, совершаешь поступок, а потом оказывается, что не сошло, вылезло и как раз повредило, и сразу вспоминаешь укольчик, и чувство вины разрастается, думаешь, что знал ведь все с самого начала, а все же сделал.

Может быть, просто не знаешь себя, когда среди искренних заверений в беззаветной вере и любви вдруг сотворишь такое, что сразу выдаст привычку кумекать — занять, например, две очереди одновременно, чтобы выгадать какую-то ерунду, а когда диссонанс всплывает, ужасаешься, бьешь себя в грудь и отыгрываешь назад с той же степенью эмоциональности.

Или, наоборот, знаешь себя слишком хорошо и, как в детстве, когда называли «толкушкой», по двадцатому разу наступаешь на те же грабли и каешься, стеная о своей беспомощности.

Или когда накатывают дурные чувства: вроде все то же, ничего не изменилось, может, просто, накопилось и перелилось, и хочется сказать или сделать гадость, душит злоба и изумляешься, откуда что взялось, куда девалась прежняя снисходительность.

Другие откликаются разными рецептами: одни испытывают только чувство стыда и предпочитают гнать от себя, вытеснять и не вспоминать, перебивая чем-то пусть неприятным, но менее позорным. Вторые — что долго не думают, потому что все равно сделать уже ничего нельзя. Но, занимая активную жизненную позицию, ведешь перманентную работу и борьбу, придумываешь схемы и приемы, чтобы понять, расчленить, описать и изменить или путем длительных размышлений выявить ведущий к срыву посыл и, написав в ежедневнике на каждой странице нейтрализующий его девиз, попытаться изменить хотя бы условия.

Можно, наверное, все объяснить раздвоением, что под одной оболочкой сосуществуют два разных человека, я и «она»: я — это та, кто пишет и ведет эту скрытую от глаз деятельность, кто пытается соответствовать вымышленному шаблону, подгоняя под него имеющийся ресурс, будто подстраивая под себя окружающую среду, пользуясь всеми возможными способами: накоплением информации и надеждой, что энное количество сбоев, в конце концов, скорректирует последующий путь, терзаниями и муками в качестве регулирующего инструмента, стремлением все делать оптимально и взятым откуда-то знанием, как должно быть, позволяющим корчевать в себе неподобающее.

Она — существо скорее первобытное, со вспышками ненависти, хитрое, себе на уме, не упускающее выгоды, беспринципное, эгоистичное, в чем-то даже можно сказать тупое. Я «ее» все время изучаю, постоянно узнаю о «ней» новое, возмущаюсь, и, как строгая учительница, пытаюсь взять «ее» под контроль, а «она» увиливает, прячется, но выгнанная в дверь, снова лезет в окно, не слушается, не хочет поддаваться воспитанию, как дикарь, которого насильно усадили за парту.

Красный отель

Гостиницы, в которых мы останавливались во время поездок на отдых, были как хорошие, так и плохие, но они различались для нас по тому же принципу, что и для перелетных птиц, наверное, различаются, места их временных приземлений: не местоположением и прочими внешними признаками, а этапами преодоленного пути. Смысл наших поездок и состоял, наверное, в том, чтобы насильно оторвать себя от ежедневного бега и забросить куда подальше, где нельзя заниматься рутиной, но можно оглядеться, притормозить, осознать, на какой позиции пребываешь в настоящий момент.

Во время первой поездки мы ощущали себя самозванцами, непонятно на каком основании высунувшимися за границу. Мы сидели на пляже и внимали полезным советам, где что дешевле купить и сделать, которыми делился с нами бывалый отдыхающий, госслужащий из Москвы. Мы (по крайней мере я), сравнивая себя с ним, думали, что лица с нестабильным, вроде нашего, доходом, должны не пускать деньги по ветру, а вообще сидеть на печке — не очень понятно было, что с нами будет, если Гришины приборы перестанут покупать. И все же мы (по крайней мере, я), испытывая ощущение единственного и последнего раза, думали: будь что будет, но это море и солнце останутся, хотя, может, это только я нервничала, а очарованный гостиничным шведским столом Гриша ничего такого не ощущал.

Этот первый отель, в который мы по неопытности попали, был с претензией на роскошь, но располагался посреди гремящей стройки, и до моря надо было идти и идти. В следующей поездке мы чувствовали себя уже иначе: наше самозванство стало привычным и переросло уже в некую забубенность, появилась если не уверенность, то надежда на то, что так или иначе выкрутимся: перестанут покупать приборы, так придумаем что-то еще. Мы уже сами могли раздавать советы и, экономя на экскурсиях, раскатывали везде самостоятельно на арендованной машине, а отель, где мы остановились, был утилитарен и прост.

Третья поездка на море случилась после того, как я пробкой вылетела из канадского посольства, где мне завернули визу на визит к канадским друзьям. Вместо Канады мы с Гришей снова отправились в безвизовую страну, в чем-то похожую на нашу, с доброжелательными резидентами, радостно обслуживающими туризм.

К этому времени мы уже, в основном, поняли свое место в этом мире — история с канадским посольством это понимание только укрепила — мы поняли, что существовали и будем дальше существовать только сами по себе, вне какой бы то ни было официальной структуры, что работали и работаем анонимно и без посредников для таких же, как мы, людей, функционирующих, в свою очередь (в том числе и с нашей подачи) для других таких же людей, без официоза и надстройки, без необходимости перед кем-то отчитываться, но и без какой бы то ни было помощи с чьей-либо стороны. Мы также поняли, что в тех условиях, в которых мы находимся, вряд ли можно стремиться к чему-то большему, и что самое главное, в конце концов, — процесс.

Что касается отеля, в котором мы тогда жили, я помню только террасу, много цветов, безлимитное красное вино, и то, что про Канаду не вспоминали — было и так хорошо.

С тех пор мы ездили еще сколько-то раз с разными настроениями и душевными состояниями, каждый раз с трудом вырываясь на отдых и неизменно считая каждую поездку лишь паузой, чтобы потом с новыми силами осваивать предстоящий маршрут.

Но последняя поездка в город, куда любили ездить в юности, оказалась отличной от прочих: Гриша заболел, едва переступил порог гостиницы, и вместо запланированных сауны и ресторана я посетила аптеку, больницу, чтобы выписать не продающийся там без рецепта антибиотик, автовокзал, чтобы поменять билеты, в то время как Гриша лежал в номере с температурой и ждал меня.

И в этот раз все сконцентрировалось именно на отеле, на его выкрашенном в красный цвет коридоре, на стенах которого горели похожие на факелы светильники, по которому я бегала туда-сюда, путая направления, в поисках выхода в зеркальное фойе. Что касается номера с телевизором на прикрепленной к стене стойке, он стал для нас прибежищем в чуждом окружении: в нем было не до философских размышлений, в нем заваривали чай с медом, растворяли лекарства, мерили температуру, принимали решения, как дальше быть.

И унеся благополучно ноги из так и не увиденного города, вернувшись домой, где Гриша поправился, мы вдруг заметили неустроенность собственного быта и неожиданно решившись ее ликвидировать, взяли за прототип красный отель. Мы привесили на стойке бабушкин телевизор, чтобы смотреть его с кровати, поставили в угол тумбочку, а рядом торшер. Мы проделали все это, то ли потому что красный отель испугал нас возможностью внезапного прекращения полетов, то ли он поманил нас оседлостью, и мы поддались на соблазн.

Мы

Мы живем в вилке между ужасом и соблазном: ступишь налево — круто, ступишь направо — смерть. Наша структура спятила, зажила своей собственной жизнью, раздулась, заважничала, забыла о вспомогательном назначении и выпендривается перед самой собой. Мы остались без несущей конструкции, заполняем, как можем, бесформенное пространство.

Мы — это многокилометровая гусеница машин с тысячей пар огненных глаз, медленно волокущаяся вдоль пустынных тротуаров.

Мы — это перевернутая пирамида стариков над единственным поздним ребенком, недоумевающим, почему его жизнь является объектом устремлений такого множества советчиков.

Мы одновременно делаем десяток дел, думаем сразу о сотне вещей, жадничая, набираем еще и еще до кучи, словно хотим прожить параллельно тысячу жизней, бегая между ними, как ткачиха на фабрике бегает между станками.

В гонке за тем, чтобы достичь, мы поработили себя так, как никто другой: мы узнали съедающего нас изнутри тигра, привыкшего питаться человечиной.

Мы набили каменные коробки электронными ящиками и молимся на мелькающие на экранах разноцветные блестящие картинки.

Мы пьем пиво и катаем шары под металлическое щелканье, потому что нас не научили, что еще можно делать, чтобы было интересно.

Мы ступаем по мягкому пушистому ковру, но падаем на голый и твердый асфальт.

Мы носимся по миру, проглатывая километры, но нам не выбраться из собственной скорлупы.

Мы твердо стоим на ногах, ощущая под ними пропасть.

А когда наша кривая структура окончательно раздуется и лопнет, мы пробьемся сквозь ржавый металл и оплетем развалины густой и буйной листвой, потому что разучились создавать новые четкие формы.

Суд

Льет дождь за стенами старинной церкви, словоохотливая служительница показывает фрески, изображающие ад и рай, рай высоко на сводах, в виде небесного города с галереями, при тусклых лампах и сумерках за окном трудно его рассмотреть, а ад написан внизу, совсем близко, на расстоянии вытянутой руки, в нем бурлят котлы на кострах, белые бестелесные фигуры волокут грешников, страшные твари их пожирают, людские достоинства и недостатки скрупулезно взвешиваются на весах, и неумолимо отслеживается, что перевесит. А на самой вершине купола — лик Иисуса с ужасными глазами, он смотрит с гневной угрозой, если долго стоять под его взглядом с задранной головой, подумаешь: ну, зачем ты нас пугаешь, Господи, разве мы заслужили?

Страшный суд еще впереди, а промежуточный уже состоялся: голос из прошлого, прозвучав в телефонной трубке, сообщил, что подошла круглая дата со дня окончания института, и что надо собраться, и вот я стою в ярко освещенном зале и смотрю, как входят из дверей, как на сцену, те, кого можно узнать, и кого — нельзя, первых, слава Богу, пока еще больше.

Сорок человек сидят за длинным столом, по очереди встают, говорят о себе, кто коротко, кто пространно, никто не хвастается, никто не жалуется, сообщают, какая у кого работа и дети. Бывший преподаватель, прежде казавшийся стариком, а теперь недалеко ушедший от нас, говорит, что наш выпуск — не то, что теперь, и какие мы замечательные, а нам-то казалось — балбесы. Слушали Битлз, ходили на вечера, гуляли, возвращались под утро домой, курили сигареты, пили сухое вино. А теперь — дяденьки и тетеньки, дедушки и бабушки — у многих внуки.

В перерывах рассыпаемся на группы и говорим. Выясняется, что былые ужимки у всех сохранились: дама, приехавшая из Канады, как и раньше, считает, что была всегда и во всем не права. Солидный господин, владелец фирмы, сохранил привычку к пространным речам с туманным значением. Третий, примериваясь к торту, пританцовывая, говорит, что работает в грязи мастером теплосетей, что его в его возрасте больше никуда не возьмут, и отрезав кусок с розочкой, беспечно его уминает.

И последняя партия выступающих, расчувствовавшись, говорит комплименты себе и другим, какие мы все растакие, как прошли через трудные времена и не стали бомжами, как все выплыли и не пропали. То ли потому что изрядно выпили, то ли потому, что хотим разгадать, а куда подевалась жизнь, взяться ли искать ее теперь, как бабушка ищет по сумке потерянный кошелек, или, плюнув на поиски, просто смириться с потерей.

И все смотрят друг на друга, гадая, кто же знает ответ, и самый успешный, завоевавший такое высокое кресло, тоже смотрит растерянно, видно, и он не знает.

И пора уходить, кто-то садится в машины, остальные идут к метро, хлещет дождь, а мы, щурясь, тянемся парами друг за другом между институтскими корпусами, будто сдали еще одну сессию, а будет ли следующая — неизвестно.

После встречи идут круги, дама из Канады ходит по бывшим подругам, говорит до двух ночи в каждых гостях, как она вечно не так поступала. Владелец фирмы, привычный к пространным речам, звонит забытым друзьям и говорит ни о чем, тратя чужое время. Бывший комсомольский работник, самый успешный из всех, стоит в церкви со свечкой, пытаясь скомпенсировать свой извилистый путь и будущие серпантины. А я, задрав голову, глядя в ужасные Божьи глаза, думаю, стоит ли гневаться на людей, если так быстро проходит их жизнь, надо ли наказывать мотыльков, слетевшихся к яркой лампе.

Хозяйка

Я у своей жизни не приживалка, а хозяйка.

Если у меня чего-то нет, это потому, что сама не хочу или не дошли еще руки.

Если все же не получается, значит, оно для меня не самое главное.

Если я делаю ошибки, это я тренируюсь, чтобы в более ответственный момент поступить правильно.

Если работаю и стараюсь, и все безрезультатно, это чтобы набраться впечатлений и опыта.

Если устаю, это чтобы по контрасту ощутить прелесть отдыха.

Если не могу вовремя остановиться, это потому что не хочу потерять надежду.

Если нет больше сил, это я познаю пределы собственных возможностей.

Если не могу ни на что повлиять и ситуация выходит из-под контроля, это чтобы можно было отстраниться и изучать борьбу высших сил на примере собственной судьбы.

Если не могу помочь тем, кого люблю, это потому, что они должны научиться рассчитывать на себя и бороться самостоятельно.

Если жизнь не оставляет мне выбора, это оттого что я не хочу забивать себе голову всякой ерундой.

Если она засасывает меня в свою воронку, это я всецело отдаюсь ее потоку.

Если валит на меня одно за другим непредвиденные события и доводит до полного исступления ума, это я сама ни от чего не отказываюсь, потому что только так рождаются мысли.

Если я разочаровываюсь, так это потому, что хочу, наконец, повзрослеть.

Если мучаюсь, так для того, чтобы выстрадать истину.

Если я ношусь, как сумасшедшая, и горю в огне, это потому, что выбрала жить на полную катушку.

А если жизнь скажет: ну ладно, хорошенького понемножку, я отвечу, что как раз собиралась выходить на этой остановке, потому что здесь я еще не была.

Оглавление

  • Ирина Борисова Хозяйка
  •   Я могла бы назвать себя ретрофобом
  •   Мы, начало девяностых
  •   Счастье
  •   Литература
  •   Если бы да кабы
  •   Новое
  •   Моя бухгалтерия
  •   Начало бизнеса
  •   Интернет
  •   Можно быть, можно казаться
  •   Бабушка
  •   На дешевых базарах
  •   Закрытие темы
  •   Дети
  •   Последний романтик
  •   Структура
  •   Злые духи
  •   Быть или не быть
  •   Если
  •   Тогда и теперь
  •   Недвижимость Санкт-Петербурга
  •   Богатые люди
  •   Они и мы
  •   Сами
  •   Восток и Запад
  •   Форма и содержание
  •   Стол яств
  •   Маленькое счастье
  •   Разговоры
  •   Тупиковое направление
  •   Живопись и вышивание
  •   Одни
  •   Путешествия
  •   Мы будем отдыхать
  •   Нереальные люди
  •   В пределах очерченного круга
  •   Еще день
  •   Ответ
  •   У других
  •   Прогулка
  •   Ламповый усилитель
  •   Я и «она»
  •   Красный отель
  •   Мы
  •   Суд
  •   Хозяйка X Имя пользователя * Пароль * Запомнить меня
  • Регистрация
  • Забыли пароль?

    Комментарии к книге «Хозяйка», Ирина Николаевна Борисова

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства