Лернер Анатолий Три дня в Иерусалиме
1. Ночь
С чего начать? Ну, разве что с того, что в ту ночь Тоя Бренера невероятным образом обступили муравьи.
Муравьи не давали ему спать, ползая по нему, как, наверное, боязливо расхаживали по Гулливеру лилипуты. Их любопытство и желание познать Тоя вызывало его резкие возражения. Тем более, что муравьи норовили познать его одним из самых изощренных методов извлечения энергии, присущей органическому миру: они постигали Тоя на зуб.
И когда эти Непобедимые маги, уже однажды понесшие наказание за свою изощренную магию, изловчились и вонзили в Тоя свои шприцы; когда Той на своей заднице испытал воздействие алхимической формулы их консерванта, использованного муравьями с целью устроить из его тела вечный источник извлечения энергии, — Той возмутился. Возмутился и окончательно лишил муравьев своего присутствия. Он исчез. Он покинул тот мир, где из него хотели накрутить фарш на котлеты и закатать в жестяные банки с надписью «Армейская тушенка. Стратегический запас».
Долго еще почесываясь, Той посылал им свои громы и молнии, и гадал, подлежал ли он кашруту в том мире или нет…
Судя по всему, муравьи признали его кошерным. Ведь, не признай они его таковым, они бы попросту обездолили себя. Большое тело пребывало в мире лилипутов-муравьев, и тем телом нельзя было бы кормиться! Стало быть, им самим пришлось бы кормить это тело. Ведь тут одно из двух. Эти предпочли кормиться. И чтобы Той до утра не испортился, они посвятили ему лучшую часть этой ночи, священнодействуя над расслабленным в медитации телом.
Почесывая укусы, Той оказался в соседнем мире. Едва Той вышел на террасу, освещаемую огрызком Луны, как он был заворожен этим миром. Он улыбнулся и навсегда забыл о муравьях, чьи глупые лица он видел так, словно бы это был замечательный Диснеевский мультик о Гулливере, опутанном и плененном глупыми, коварными и агрессивными лилипутами.
Той стоял на террасе и прислушивался к своим ощущениям.
Он раскрылся встречному ночному потоку и утонул в нем.
Утонул в океане.
В океане чувств первой Иерусалимской ночи.
Луна теперь не была огрызком, нет. Она освещала все то, что должно было произойти на подмостках, сколоченных в Водном парке, расположенном в десятке километров от Города. Эти подмостки оказались именно там, где всг это и случилось. В горах Иерусалима.
И купол неба Его был так близок, и уста Его были столь сладки, а звезды, орошающие яркой свитой Его небо, были так свежи и обольстительны, что зрители трепетали от ощущения присутствия АВТОРА.
Автора — этой жизни, в которой посчастливилось принимать участие им. Автора, уже не раз прожившего эту свою жизнь. Автора, создавшего свое лучшее творение и передавшего его в их руки. — Живите…
Так был сотворен этот мир.
Мир, в который попал этой колдовской ночью Той. Едва он избежал кошмарных шприцев муравьев, этой гадости многоразового использования, содержащей препарат, представляющий сильнейший алхимический состав, — как оказался в мире, где все было также во взаимодействии.
Но это не была агрессия. Представители всех немыслимых миров были желанны тут. Они становились неотъемлемой частью того наследия, которое по праву принадлежит человечеству. И эти представители иных миров сегодня были почетными гостями на долгожданной Мистерии.
Долгожданные гости занимали почетные места. Они были Знатоками, эти высочайшие ценители Истины. Они присутствовали тут, чтобы ловить дыхание замысла Великого Режиссера.
АВТОРА СВОЕЙ ЖИЗНИ.
Актеры уже получали последние наставления и выходили из медитации, а зрители посылали им потоки своей радости, потоки своей любви и восхищения.
И тогда Той осознал, что играется его пьеса. Играется его Мистерия. Играется его жизнь. И что фонарь Луны снова зажжен. И что он будет гореть здесь, как он горит вот уже который год на Завитане, и будет гореть всюду, где будет назначен ему срок. Он будет гореть, этот фонарь Луны. Он будет гореть до тех пор, пока безукоризненно не доиграет себя…
Все пришло в движение. Желтые листья робко и слегка нервно аплодировали, срываясь с ветвей, и еще долго потом шурша карнавальною мишурою.
Не боясь простуды, расцветали Восточные красавицы, открывая сердца страстным порывам ветра, несущего на своих усах запах снега. От этого запаха приходило в трепет все. Запах мороза, означал то, что действие уже начинается. Магия вступила в игру и началась кристаллизация. Где-то далеко выпал снег…
Вы когда-нибудь встречали рассвет над Иерусалимом?
Стражник, вооруженный оружием, изобретенным механическим миром, зябко кутается в белые одежды.
Неистовый ветер полощет знамена, и заставляет трепетать три тополя, вставшие пред лицом стражника. Сквозь прорехи в колышущихся на ветру тополях, стражник увидел нечто, что привлекло его внимание.
Только что закончилась вторая стража, и он сдал свой пост в лагере. Здесь было неспокойно. От палатки к палатке носились оголтелые юнцы и назойливо звучали визгливые крики их безумных подруг.
Утром предстоял непростой переход по горам и разумнее было бы отдохнуть, но эта армия, армия подростков, в сопровождении опытных проводников, направлена была, чтобы жадно ловить те магические волны, которые несли на себе энергию, стремящуюся пролиться сиянием над Городом. И многочисленные армии и полицейские подразделения, честно ловили ее.
Они ловили ее, словно горсть монет, ловили грубо и эмоционально. Плохо ловили. Иначе бы они осознали, что прямо у них на глазах, прямо под носом, разыгрывается то, ради чего они были поставлены на ноги.
В их стане была назначена Мистерия. И они играли в ней не последнюю роль. Но уж слишком они были заняты собою, чтобы замечать то, что происходит вокруг.
Они были поражены этими стрелами.
Стрелами, пущенными со стороны Иерусалима. И они позволили своим эмоциям изливаться вместе с той энергией, которую принесли эти стрелы. Они ловили эти стрелы и сами начинали метать их. Они бездарно тратили то, чего от них ждали. Саму Энергию, которую ждали от них командиры.
Они были уже неуправляемы. Они не подчинялись своим командирам. И потому, находились под стражей. Всем лагерем. Их нужно было усиленно охранять этой ночью. И стражники, тяжелые на подъем, сменялись каждый час на протяжении нескончаемой ночи.
Это было понятно и разумно. Это практиковалось в этой армии, которая являла собой лишь низшую ступень огромной военной машины любого государства этого странного мира.
Словом, эта армия была частью той машины, которая служит миру, где властвует материя.
Той Бренер играл роль стражника. Он изрядно устал от своей роли, таская за собой дурацкую «пушку». И едва осознал это, как ему стало зябко и тоскливо. Поеживаясь на ветру, Той засобирался спать. Но что-то не отпускало его…
И вдруг… Это вдруг, умещалось в одно слово — Рассвет.
Рассвет над Иерусалимом.
— это — Сияние над Святым Городом.
— это счастье присутствия в благостнейшем из миров.
— это рассвет, как рождение в мире. Как воскрешение после смерти…
— это смерть и жизнь, длиною в миг.
Рассвет над Иерусалимом — признание тебя — Городом.
— его привет, направленный к тебе.
— это когда трепещут листья, и трепещут они от твоего присутствия.
— это с детства манящая «серебряная изнанка», воспетая Заболоцким и Щупловым…
Рассвет над Иерусалимом — это уже не ветер, бьющий в лицо.
— это сгусток сил.
— это Величайшие Энергии, устремленные на Город.
Отголоски вихрей сбивали Тоя с ног, словно желая сдуть его с холма. Его знобило. Зуб не попадал на зуб, и казалось, что ветер высушил ему не только глаза и рот, но собирался выдуть и всю душу.
Той налил в стакан магической воды.
Благо рядом был умывальник. И едва он сделал полный глоток, как увидел разительные перемены в своем восприятии.
Ветер был нежен и мил.
Он приятно щекотал его щетину, напевая при этом шлягер сезона среди ветров:
Он приятно щекотал его щетину,
Он приятно щекотал его щетину,
Он приятно щекотал его щетину
Ма-а-а-карена..!
…и вот так — до бороды.
Тоя разобрал смех. Он пел вместе с ветром эту дурацкую песенку и почему-то она веселила его.
«И вовсе не трепетали ветви деревьев от Его появления, а это был всего лишь выдох.
Выдох любви.
Выдох Всего, выходящего из медитации.
Это был выдох любви, выходящего из медитации Бога. И был он направлен в твою сторону.
Это силы любви облегченно вздохнувшего города, воздающего хвалу Ему на всех языках.
И этот город — любил меня.
Прожектор Луны осветил меня в предрассветных сумерках и я вспомнил Пастернаковского Гамлета:
Гул затих. Я вышел на подмостки…»
2. Хамса
Над Вечным Городом занимался рассвет. И Той, стремительно перемещаясь в отведенном ему пространстве, вдруг осознал, что давно уже о чем-то говорит. Той прислушался к своим чувствам, они не обнаруживали ничего такого, что могло бы их потревожить.
— Стало быть, все идет нормально. — Произнес Я. — Полет продолжается, и я набираю высоту.
Посмотрев вниз, Я увидел, как внезапно, неподконтрольно, в нем проснулся писатель и журналист — и вот он, его репортаж! Его свидетельство о себе самом.
— Интересно, — подумал Я, — теперь слова Тоя мне становятся более понятны.
— И я понял, всю торжественность этой минуты, — говорил Той. — И едва я это осознал, я уже не был им. — Той показывал пальцем куда-то в небо, где теперь находился Я. — Он стал мною. Это был Он. И не важно как я его назову, и не важно как его назовете вы. Это был — Он.
— Свидетельство пиджака о хозяине, — улыбнулся Я, набирая высоту и продолжая пребывать в сознании Тоя.
— И я решил отдаться этому Городу, — говорил Той. — Отдаться той силе любви, которую Город направил мне навстречу.
— Это правда, — засвидельствовал Я, и направил всю свою любовь навстречу Городу. И едва ли Той заметил, как в его дыхании произошел тот самый поворот от вдоха к выдоху, который и заключал в себе всг знание обо всем, как Я тут же почувствовал невероятный прилив энергии.
— Это Город салютует мне. Он узнал меня.
И он признал меня. Он признал во мне равного. Будучи сам любовью, он признал мою любовь…
Вдруг Я насторожился.
— Город не признал во мне ни Иисуса, ни Будду, ни нового Мессию. Говорил Той. — Он просто признал меня.
— Скромнее надо быть, — послал Тою привет Я.
— Он признал во мне и Христа и Будду. — Выкрутился Той улыбаясь, явно льстя своему Я. — И я люблю этот город.
Я люблю его, хотя еще не знаю его. Как не знает его и тот, кто будет свидетельствовать о себе в нгм как о заступнике. И ему и мне предстоит узнать его. И меня и его предстоит узнать — Ему.
— Интересно излагает, — подумал Я.
— Мы братья. Мы плод одного семени, мы нечто единое, — продолжал Той, тогда как Я уже был далеко от него и знал, что в это мгновенье Той снова далек от правды.
А правда заключалась в том, что ощущать себя богом нужно. И делать это не от случая к случаю. В этом состоянии человек обязан пребывать всегда. Чтобы любить по-божески, жить по-божески, чувствовать по-божески. И не говорить, что ты стоял лицом к Иерусалиму, а рассказывать, что ты чувствовал, стоя к нему спиной… — В это время Той, прячась от ветра, прикуривал сигарету. — Это есть осознанное рождение. То, которое ведет человека в бессмертие. — Говорил Я.
Той зашел в теплое помещение, с желанием прикурить сигарету. Удовлетворенно выпустив длинную струйку дыма, он снова повернулся лицом к Городу.
Какое-то мгновение он упустил, пока прикуривал, и теперь ему показалось странным то, что со стороны города потянуло чем-то теплым, похожим на дыхание Лики.
Той подумал, что по сути, ему ничего не нужно придумывать. Все ведь и происходит на самом деле так, как он видит, как понимает и как осознает себя в этой пьесе. Здесь, в этой своей пьесе, он может стать героем, а может выбрать себе роль статиста.
Падали листья, и Той слышал их редкие шлепки сквозь многоголосье ветра. Тою было странно слышать их. Ему было странно, что он их слышит вообще. В эту минуту Тою казалось, что он слышит не только шорох листьев, но он готов был поклясться, что слышал и биение сердца Города. Впрочем, это стало возможным лишь потому, что его собственный пульс совпал с вибрацией Города. И в небе Той увидел облака. И это были не просто облака, разбросанные по дышащему холсту кистью обалдевшего художника. Это были иные облака.
Облака, превращающиеся в далекие берега. В тот самый берег, с которого спускалась в этот мир Любовь. И небо было тем морем, что разделяло эти два берега. И небо на своих волнах сближало эти два мира. Мир, в котором находился Той, стал стремительно сближаться с иным миром. Миром, в котором пребывал теперь Я.
И когда узкая полоска стала превращаться в лезвие бритвы, и на том месте, где произошел неизбежный порез, занялся алый шрамик рассвета, Той понял, что человеку, оставаясь таковым, преодолеть эту полоску на стыке двух миров было бы просто невозможно. И это был воистину взгляд Бога со стороны.
И Той вернулся на землю. Той вернулся туда, где он был стражем. И Я вернулся в охранника.
Охранник сидел на мраморном полу хозяйственной пристройки и вздыхал. Он этой ночью был так близок к Богу. Ему очень хотелось туда, на тот берег. Хотелось, несмотря на то, что переход туда пугал.
Пугала смерть.
Оказалось, что сегодня охранник испугался. Испугался умереть. Нет, он не боялся умереть вообще. В принципе. Он испугался умереть сейчас. Ему казалось, что он пока не готов умереть. Что не сделал он чего-то самого главного, без чего его смерть не будет иметь никакого смысла.
В нем испугался писатель, который не успел поведать миру о своей любви к нему. Своей любви к миру. Любви к миру по имени Лика.
В нем испугался писатель, и писатель радовался тому, что пока еще, оказывается, у него есть время…
Есть время исправить то, что он наворотил в своей собственной жизни. В своем собственном, только ему принадлежащем мире.
Есть время успеть, постичь, познать и те миры, что открыли свои души ему навстречу.
У него было это время.
И время это — от восхода и до заката…
Рассвет давно уже занялся, и предутренние сумерки возвращали в этот мир божественные краски жизни.
У Тоя непостижимым образом прорезался иврит, и он, резвясь, произнес:
— Тода раба эт ха Исраэль. Ба алия».[1] — И неудержимо стал хохотать.
Тоя потянуло к людям. Да это и понятно, богов тянет к богам, а человека — к людям.
— Прекрасное утро, — поприветствовал Той медсестру.
— Да, утро и вправду прекрасное, — ответила она. — Ты что не спал совсем? — Спросила сочувственно она.
— Нет, не спал.
— Почему? — Удивилась она.
— Иерусалим. — Выдохнул заклинание Той.
— О да! — Воскликнула медсестра.
— Я впервые здесь, — пояснил Той.
— Тогда понятно. — Сочувственно улыбнулась она. — Ну и как?
Вместо ответа Той кивнул в сторону восхода. Медсестра кинула взгляд на восток и выдохнула: — Эйзе кейф![2] Она стояла с влажными волосами после утреннего душа, забыв про утренний озноб, забыв обо всем на свете, — и смотрела на восход.
— Когда взойдет солнце, — сказала она, — будет еще прекрасней.
— Я впервые встречаю рассвет над Иерусалимом, — повторил ей Той.
— О! Милый, как я тебя понимаю! — Произнесла медсестра и звякнув серебром магических амулетов, поспешно удалилась по своим неотложным делам. — Магия Города! — бросила она напоследок.
Глядя в след медсестре, Той подумал, что для нее-то как раз эти места не Бог весть что. Они изрядно примелькались, а любовь обрела силу привычки. Привычки же разнообразил, как умел, изобретательный ум человека. И даже те, кто еще что-то помнил, или что-то знал о магии Вечного Города, почему-то постоянно забывали о предосторожности в обращении с его энергиями. А забывая, люди попадали под воздействие сил, устремленных ото всюду к этому нескончаемому источнику. И становились, сами того не понимания и, быть может, не желая, потоком, противодействующим своему естественному устремлению.
Поток толпы, эта невероятная по силе воздействия на человека машина, из любого могла сделать свое подобие, усыпляя, убаюкивая в человеке, то беспокойство, которое бросало его наперерез обезумевшей толпе. И тот, кому казалось, что жизнь его, наконец-то, изменилась, и он гребет против течения, погружался в сон внешнего благополучия. И в этом сне он видел, что плывет против течения. А коварные силы обволакивали его новыми иллюзиями, которые становились человеку сна еще более милыми и более дорогими. И вот уже человек не стремится, не беспокоится. Он попросту расстается с теми мирами, как с ненужными иллюзиями, в которых человеку находиться опасно. Силы, закрепившие в его сознании страшную ложь о нем самом, теперь уже сами господствуют в мирах, которые как неотъемлемое право, принадлежат самому человеку.
Той подумал, что в своем благочестивом сне, в котором люди видят себя проявляющими усердие в стремлении к Богу, они не уследили за чем-то. Не увидели они, не узнали главного.
Здесь не помнили того, кому все же была обещана божественная помощь.
Здесь забыли и то, кому является Бог. И потому, каждый раз расступаясь, они упускали Его. Упускали, потому что желая встретить Его первыми, они обращались спиной к тем, ради кого Он являлся на Землю.
…Они расступятся. И увидят Его, обращенного не к ним, праведникам, но к падшим. Они расступятся и увидят Его спину. И так же, как их безразличные спины всегда были обращены к тем, кому предстал Он лицом Своим, так и тогда он обратит к ним не взор Свой, но усталые плечи.
И Той устремил свой взор к небу. И видел Той, как облака, являвшие собой иной берег иного мира, все ниже и ниже опускались на Город. Той видел, как они сливались воедино, эти два мира. Той видел, как два мира объединялись друг с другом. И Той знал, для чего теперь соединялись эти миры. Они слились воедино для участия в его Мистерии. И Той сыграет ее. Он ее непременно сыграет.
Сыграет ее и в своей жизни, и, конечно же, сыграет в театре под Луной.
А Я смотрел на мир, приближающийся к нему усилиями Тоя, и знал, что впереди у них еще целая вечность. Та самая вечность, которая умещается в одном мгновении, именуемом прозрением. Впереди — метафизическое превращение человека. Его трансмутация.
Однажды Той выйдет из себя. Непременно Той выйдет из себя прежнего. Выпорхнет словно бабочка, прогрызшая оболочку мумии куколки.
Так в этот мир приходит Будда. Так в этот мир приходит Иисус. Так Раджниш стал Ошо.
В свое время совершили это над собою все Великие, Непримиримые, теперь уже безымянные, — Мастера…
— Той встал на путь мастеров, — сказал Я. — Что ж, возможно, что когда-нибудь он станет одним из них.
Но что это?! Вот она — первая розовая полоска света! — Той ощутил ее, стоя спиной к Городу. Он ощутил эту первую полоску, глядя в глаза женщины, суетливо бегущей с полотенцем и сумкой в душевую. Удивленно раскрыв рот, словно забыв что-то выкрикнуть, она была настигнута розовым лучом, сразившим ее. И теперь, очарованная, она навсегда застыла в этом своем безмолвии.
Это было не колдовство, не чудо и не магия. Это было нечто более величественное. Это было нечто более естественное. Просто… розовое дыхание новорожденного. Он мог бы сказать, что это было Божественно. Но его остановило что-то. Что?
Осознание? Осознание того, что это дыхание было его дыханием?..
Да. Это он только что появился на свет.
Это его так радостно и торжественно встречает его мир. И Той смотрел на горизонт, туда, откуда невидимая рука неустанно черпала все новые и новые краски, и видел, как лучи зарождающегося Солнца внезапно проявили, высветили миру ту руку. И была она, эта рука, не пятерней, сжимающей карающий меч, чтобы убить неверного, — это была ладонь Заступника и Спасителя, это была рука Бога. Рука, знакомая многим под именем Хамса.
А эта ладонь?! Эта хамса, эта небесная оберега, была теперь протянута ему. Ему одному протягивалась Ладонь, проносящая из мира в мир то, чем был Той теперь переполнен. А переполнен он был в эту минуту теми же чувствами, коими прикасались к этому своему миру Ева и Адам…
— Вот она, — вел репортаж писатель, — простирающаяся длань. — Тою захотелось протянуть свою руку и он, почему-то оглянувшись, протянул обе руки навстречу, стремящимся оттуда, из глубин, запястьям.
— То, что я испытал при этом, — писатель подыскивал слова, — было сродни молитве. И я впервые пожалел, что нет у меня под рукой тфилина.[3] Розовый глаз медленно смотрел на Тоя. И когда этот глаз признал Того, Кто стоял за Тоем, явилась шальная мысль. Мысль о том, что и сам Той сейчас смотрит на Бога не менее красными от бессонной ночи глазами.
Той рассмеялся. И ему показалось, что его шутке рады. И тогда он дал волю своим чувствам!
Но писатель стал побеждать и вот Той уже что-то снова диктует. Но и писатель оказывается здесь бессильным.
Рука Тоя обречено опускает диктофон.
Тяжелый выдох.
Той заворожено смотрел на то, как рассеивались черные лучи, придающие четкие очертания ладони. Они собирались воедино, уступая место свету. Это походило на торжественный парад, где демонстрировалась сила и дружественность этой силы по отношению к гостю.
— Впрочем, — обратился к Тою Я, — здесь всего можно ожидать. Это ведь разыгрывается настоящая Мистерия.
— Ну да, не какая-то там «Коламбия-пикчерс» представляет! — Подмигнул Той.
— Да, здесь всг по высшему классу. И если я так говорю, можешь мне поверить, парень.
Тоя нисколько не задела фамильярность его нового знакомца, именовавшего себя, не иначе как Я. Напротив. Его это забавляло.
Черные ресницы Всевидящего Ока, находящегося в самом центре хамсы, становились все тоньше, все бархатистей и прозрачней. Писатель Той подумал даже, что для описания Бога не плохо бы немножечко мужественности. Но что-то глубоко сидящее в нем подсказывало то, в чем Той пока не мог бы себе сознаться.
А края иного берега, иного мира, также спешащего на представление, уже омывались новыми водами. Теми самыми водами, что нависают шатром неба над каждым из миров.
Теми самыми водами, что создают миры, что очищают их собою. Очищают от грязи, от скверны, от дурного глаза, от неправедных дел… слов… И тогда для кого-то эти воды становятся Потопом.
Той смотрел, как стремительно слетались на Землю представители иных миров. Они спешили собраться до восхода Солнца и очень боялись не успеть. И едва последний луч успел коснуться поверхностей гор Иерусалима, Той уже знал о том, что каждый представитель спешащих на Землю миров всего лишь подобие его самого.
Каждый мир, представленный на Земле — подобие мира, созданного самим Тоем.
Этим признанием Той встретил восход Солнца над Иерусалимом.
— А сейчас — просто насладиться! Для души! — Скомандовал Я.
3. Рука Мистерий[4]
А дети проснулись уже. Дети галдят и капризничают. Они неустанно устраивают свою жизнь. И Тоя снова потянуло к людям, потому что только людей он и знал. Тоя потянуло к Лике, ибо он стоя там на подмостках, где на него был направлен прожектор Луны, где в только что разыгранной Мистерии, именуемой инициацией, его посвятил зрак Лики. Это и было личным открытием неофита. Это было тем божественным наитием, память о котором глубоко сидела в нем. Та память, что подсказывала ему.
Память, с которой он не всегда соглашался.
Те самые бархатные, почти прозрачные ресницы, принадлежали не Всевидящему Оку, находящемуся в самом центре хамсы. Они принадлежали Лике.
Именно Лика смотрела на Тоя глазами Бога и только потом Бог смотрел на него ее глазами.
Рука Мистерий продолжала указывать Тою на лестницу, чьи ступени вели к возрождению.
По этой лестнице уже легко поднималась спортивным шагом, и также легко опускалась медсестра. Каждый ее шаг, каждая ступенька этой лестницы отзывались в ней величайшим наслаждением тела. Она массировала себя на ходу, обмазывала детским кремом кожу лица, рук, ног и подставляла взор свой взошедшему солнцу.
Она и здесь получала удовольствие, как привыкла его получать везде и во всгм. Той заметил на ее руках необычные браслеты, которые она добавила к своим многочисленным перстням, — серебро обрамляло всевозможные камни.
— Еш кесеф, еш[5]. — Ухмыльнулся Той, и подмигнул Руке Мистерий, чей палец указывал на медсестру.
Поблагодарив Руку, Той сосредоточил свое повышенное внимание на серебре.
Магическими камнями были унизаны, практически, все пальцы обеих рук медсестры. И этими руками она творила не молитву. Производя магические пассы, она перераспределяла свою энергию. И освобожденную силу направляла не внутрь себя, нет.
Она не разбрасывала ее и вокруг себя.
Для этого на лицо была надета улыбка. Улыбка эта недвусмысленно предупреждала: «Миролюбива, но при случае, «яхоля литфок»[6].
Ее сейчас больше интересовало свое собственное тело. Эту энергию нынешним утром как сотни, тысячи нынешних утр, она направляла на плоть.
Тело распрямляло морщины глаз. Манекен массировал собственные щеки. Машина ощупывала свою грудь и растирала ноги. А если быть точнее проверяла наличие в двигателе топлива и исправность ходовой части… Ну, а если быть еще точнее — она обращалась к своему сексуальному центру: полон ли он энергией.
Душе в этом автомате места не нашлось.
Сослана душа, в лучшем случае. Сослана этим прагматичным и разумным, как муравей, телом. Подальше, с глаз долой. Чтоб не напоминала о неприятных минутах в такой короткой и неблагодарной жизни тела.
Между тем, тело это ощущало каждую свою мышцу, каждый свой сустав ощупывала эта, пока еще миролюбивая, машина.
Машина, влюбленная в собственные формы, увидела вдруг, что за ней наблюдают и решила пожертвовать частью своей энергии, чтобы сохранить большее. И машина пошла в наступление.
Правда, оно было столь робким и ленивым, что больше походило на предложение перемирия…
В задачу Тоя не входило вступать в противодействие и он поспешил остановить агрессию, одарив машину комплиментом о шикарной обшивке:
— Эйзе гуф![7] — Произнес Той. И в ответ получил благодарную улыбку машины.
— Тода раба, — искренне поблагодарило тело и посторонилось, уступив ступеньку.
Той, спустившись к бассейнам, прошел к палаткам, в которых размещались охранники.
— Доброе утро! — Поприветствовал всех Той.
— Чтоб ты был здоров! — Недовольно поприветствовал его охранник, которого Той, по чьей-то подсказке, разбудил на дежурство вне графика. Перепутал палатки, разбудил…
— Магия леха![8] — От души захохотал Той, задрав голову. Его внимание привлекла огромная сосна, разбросавшая над палатками голые, без иголок ветви.
Рука Мистерий указала на эти ветви, и Той увидел на них огромные гроздья шишек. Такие же обнаженные, усыпанные тяжелыми, как ненужный балласт, давно бесплодными, сморщенными шишками, — поднимались ветви вплоть до самой макушки дерева. И только там, высоко, почти что в небе, зеленела маленькая сосенка. Это казалось невероятным. Вот эта маленькая зеленая девочка, — это все, что осталось живого на этой большой бесплодной сосне?
И задав этот вопрос, Той уже знал то, что знал и этот, маленький зеленый росток на умирающем теле. Они оба знали и оба видели сон о том, как возрожденная лапка сосны была превращена кристаллами компьютера в Изумрудную Скрижаль Гермеса.
Этот зеленый росток знает не только то, что он станет снова большой и зеленой сосной, которой он и был однажды…
Этот зеленый росток знает и много другое. Знает он и то, ради чего Той пожаловал в эти места. Стрела, пущенная в Тоя этой ночью, пробила путь и для его собственного ростка. Ростка, наделенного памятью обо Всем.
Той понял, по какой лестнице повела его Рука Мистерий. Это была лестница к возрождению. Он знал теперь, что должен был встретиться с Камнем. С тем, от кого началась его эволюция. Первый путь он прошел камнем. Затем он был сосной. И только сегодня ночью он стал превращаться из животного в человека.
Рука Мистерий куда-то исчезла и Той пришел в себя. Вокруг стоял утренний галдеж. Дети по-прежнему бесновались и вели войну. Разбудив себя и других окончательно, они возвращались к своим утренним заботам, которые их уже загипнотизировали навсегда.
Лагерь возвращался к жизни. Той подумал о Лике. Подумал, что и ему пора возвращаться к своей заботе. Пора возвращаться к своей любви. Любви к Лике… Он подумал, что самое дорогое, что может он предложить ей в этом мире — это такую вот изумительную, полную приключений, осознанную жизнь в природе. Он вспомнил свои детские прозрения, которые взрослые почему-то называли мечтаниями. А мечтал он тогда именно о такой жизни.
Но эти прозрения становились все реже и реже, пока мечты Тоя не стали превращаться в иллюзию. И то, что он лишился иллюзий, не означало ровным счетом ничего. Просто на освободившемся месте воцарилось то, что было когда-то смещено.
Возвратилось не «знание жизни», чей авторитет был возведен в ранг закона. И воцарилось оно не теми самыми законами, которые диктовала такая жизнь. Просто возвратилось Знание.
Все возвращалось на свои места. Все возвращалось на круги своя. И он возвращался к Золотым Воротам Иерусалима, как и те облака, что готовы были растаять, испариться из этого мира.
— Дошипят свое, и испарятся, — подумал Той, когда его окликнули то ли обиженные, то ли виноватые мальчишки: ночью кто-то из охранников отобрал у них клаксон. Этой клизмой с раструбом, паршивцы дудели всю ночь, пока нервы одного из охранников не выдержали. Теперь пацаны просили вернуть их игрушку.
— Отдай им! — Из палатки вылетел клаксон. — Теперь можно! Пусть теперь друг друга будят!
Кто-то сунул Тою горсть орехов:
— Ты, говорят, совсем не спал? — Той кивнул, разгрызая засушенную в соли арбузную косточку. — Марокканский деликатес, — подмигнул ему охранник.
— А мне нравится вкус, — поблагодарил Той.
Из своей палатки вылезла медсестра. Она уже успела переодеться и теперь умащивая свое тело маслами из сумки для оказания первой помощи. Увидев пацанов с клаксоном, она крикнула им что-то по-арабски.
— Ты что, не знаешь арабский? — Наседала медсестра на самого шустрого. — Вас, что, не учат в школе арабскому?!
— Кричала она в след невозмутимо удалявшимся пацанам.
— Ты что, всю ночь не спал? — Спросил Тоя мальчишка, надпивая кофе из пластикового стаканчика, переданного охранниками Тою.
— Не спал. — Той забрал стаканчик.
— Я тебя видел ночью. — Улыбался мальчишка. — А что ты делал?
— Ходил кругами. — Ответил Той.
— И все?
— Но ведь это же кайф! — Настаивал Той.
И пацан согласился. Он согласился только после того, как Той объяснил ему, какой, оказывается, кайф вот так ходить ночью кругами.
— Посмотри, — говорил Той, — посмотри вокруг! Ведь все это кайф. Посмотри на небо, на солнце, на деревья! А воздух! Ты чувствуешь, что здесь за воздух! Здесь ощущаешь дух Иерусалима!
— Нахон[9]. — Согласился пацан. — Меня зовут Эли. А ты русский, правильно?
— Да.
— Ты папа Мирика! — Просиял Эли. — Я тебя узнал. Мы с Мириком друзья.
— Значит ты — такой же бандит, как и мой сын.
— Он — хамуд[10]. — Защищал сына от отца Эли.
С этим настроением Той стал собирать воедино все впечатления сегодняшнего утра. Он поднял голову и увидел, как непременный соглядатай Луна, сама превращалась в одно из тех облаков, которое, шипя под неистовой силой солнечных лучей, спешило исчезнуть из этого мира. Покинуть его. На время. Часы засуетились, и стали подгонять все механизмы, имеющиеся в этом мире. Механичном мире механизмов, подчиненных законам. Законам физики.
Теперь этот мир был уже далеко от Рассвета. Днем Бог во всем полагается на людей. И Луна спешила вслед за ночью, оставить на это время мир, отданный Богом людям. Той почувствовал усталость
4. На закате
Бродяжничая по горам в окрестностях Иерусалима, Той не переставал восхищаться небом, которое нависало над ним то голубым миром, то голубым куполом, то просто прозрачным, светящимся пузырем… Лучи солнца прогибались под тяжестью света и становились меридианами, исходящими из одной точки.
Единственной точки. Точки, не имеющей ни формы, ни размера, ни объема. Это то, что он помнил из математики.
Солнце превратилось в точку, на периферии его мира. И едва Солнце становилось периферией, как Земля превращалась в центр Вселенной. А он, затерянной на этой земле песчинкой, устремлялся в бесформенную, не имеющую ни размера, ни объема, ни формы, точку…
Многочисленное войско подростков, облаченное в единую форму, едва ли размышляло над подобными парадоксами. Они еле волочили ноги, капризничая и стеная, придумывая себе недомогания, оговаривая себя, и друг друга, в надежде, что их снимут с маршрута. Некоторые дезертиры невероятными усилиями добивались того, что их передавали в руки охраны, и изможденные охранники вынуждены были сопровождать их назад, к автобусам, а затем снова проделывать нелегкий путь по горам, нагоняя растекающееся в жаре и пыли войско, чьи белые футболки с девизом: " Мир с Голанами» по-прежнему были белыми, но пот и пыль превратили их белизну в цвет поражения. Это была грязь капитуляции, полного бессилия.
Той вспомнил сегодняшний рассвет и подумал о том, как далек теперь он сам от тех божественных ощущений.
Сколь инородными теперь выглядели его прозрения. Какими невероятными, пустыми и смешными казались ему теперь рассветные откровения. И он горько усмехнулся, вспомнив себя, возомнившего черт знает что!
«Неужели не получилось? — Стучало в груди. — Неужели теперь всю оставшуюся жизнь я буду винить себя в этом?»
Он стоял на закате, провожая усталое Солнце. Он видел, как садилось оно где-то там, за горами, уступая место надвигающейся тьме. Той самой тьме, с которой и начинаются любые поиски самого себя. И Солнце мудро уступало мир тьме той самой Иерусалимской ночи, вслед за которой приходят волшебные как рассветы прозрения…
Октябрь, 1999 г., Иерусалим, Кацрин.
Примечания
1
Тода раба эт ха Исраэль. Ба алия. — Многие благодарения Израилю. Пришло восхождение — Игра слов, связанная с названием партии Щаранского «Исраель ба алия», где эти слова молитвы, произнесенной Тоем, теряли свой мистический смысл. (прим. автора).
(обратно)2
Эйзе кейф! — Какой кайф.
(обратно)3
Тфилин. — … Очевидно Той ссылается на специально разработанную в иудаизме технику, благодаря которой, призванная посредством религиозного ритуала энергия, по каналам, начерченным кожаными ремешками, направляется внутрь молящегося.
(обратно)4
Рука Мистерий — Рука, покрытая многочисленными символами, касалась неофита, входящего в Храм Мудрости. Понимание новообращенным символов Руки Мистерий, наполняло его Божественной силой и вело к возрождению.
(обратно)5
Еш кесеф, еш. — «Есть серебро». Слово «серебро», со временем, стало означать в иврите деньги. И хотя израильские деньги не содержат того серебра, слово «серебро» прочно означает деньги. Искажение.
(обратно)6
Яхоля литфок» — Могу трахнуть. Употребляется, в силу понимания, чаще в переносном смысле. Искажение.
(обратно)7
Эйзе гуф. — Какое тело.
(обратно)8
Магия леха! — Тебе причитается. Употребляется в смысле: получил именно то, что тебе и следовало.
(обратно)9
Нахон — правильно.
(обратно)10
Хамуд — милый.
(обратно)
Комментарии к книге «Три дня в Иерусалиме», Анатолий Игоревич Лернер
Всего 0 комментариев